Характеры

fb2

Ученые записки ЛГУ № 63

Серия филологических наук, вып. 7


1941 г.

...Теофраст ученый. И вот он задумывает ради пользы науки сгруппировать свойства людей, которых он видит и записать их, расклассифицировав по основному пороку. Каждому такому свойству соответствует, как тип, определенный носитель свойства, определенный человеческий характер. Каждый характер — это живое воплощение какого-то типизированного и отвлеченного свойства, ничем не обусловленного, кроме самой природы.

«Характеры» Теофраста

О. М. Фрейденберг

1

Перед нами совершенно исключительный памятник по богатству сочных бытовых фактов и по научным проблемам, встающим при его изучении. Подобных произведений, где так был бы показан обыкновенный античный человек в повседневности, нет в античной литературе.

Теофраст — греческий ученый конца IV в. до н. э., ученик Аристотеля. Родом с о-ва Лесбоса, он всю жизнь провел в Афинах, где учился сперва у Платона, а затем, и главным образом, у Аристотеля, который любил его больше всех учеников. Аристотель завещал Теофрасту и свою школу и всю свою богатейшую библиотеку, со всеми собственными рукописями. Теофраст, как учитель, становится во главе философской школы; как ученый, он продолжает развивать учение Аристотеля. Его эрудиция и его блестящее красноречие привлекают к нему сотни учеников; предание говорит об его необычайной популярности среди современников, а легенда приписывает ему две тысячи учеников. Теофраст приходит в историю с отзывом от Аристотеля, и соответственно этому мы его и принимаем. Десятки его работ для нас потеряны; мы только знаем, что он, как и его великий учитель, писал на самые разнообразные научные темы. Среди его сочинений, до нас дошедших, самыми известными являются ботанические трактаты и «Характеры».

Время, в которое жил Теофраст, было той переломной эпохой, когда Греция сходила на нет, уступая место эллинистической монархии Александра Македонского. Отсутствие больших принципиальных линий характеризует греческое общество накануне полного падения Афин как государства. Мелкота и серые будни наполняют общественную жизнь, лишая ее большого политического и гражданского содержания, которое было в отошедшей эпохе V века. Усиливается интерес к частной жизни, к комнатному человеку, к быту в его будничных, мелких проявлениях. Свободорожденный грек веками воспитывался в гражданственности; жизнь свободного афинянина классической эпохи проходила на площади, в народном собрании, в суде, в гимнастических залах, где собиралось все общество свободорожденных — аристократы и демократы — и где обсуждалась злоба дня, в театре, с его пьесами на мировые темы, в общеплеменных собраниях. Но в V в. все формы бытовой жизни были формами жизни общественной: баня — это место не просто мытья, но арена физкультуры, имеющей политическое и гражданское значение, гимнасий и палестра — это общественные собрания, где происходит тренировка в физической и умственной силе; театр — это плацдарм для постановки самых актуальных для общества проблем. Каждый состоятельный гражданин обязан был нести государственные повинности; он обязан был участвовать в постановке театральных действ, в устройстве празднеств, в построении и снаряжении государственного флота, и так далее. Личная жизнь была насыщена общественным содержанием; улица — это было место встреч и новостей, обед дома — традиционное собрание, обсуждавшее за чашей вина все наиболее актуальные темы. Самые «угощения», хождение в гости, прием гостей — это все был узаконенный обычаем и религией обязательный институт и общественная, если угодно, повинность. В этом бурном потоке политической жизни особое место занимала знаменитая «агора́», что значит по-гречески и площадь и рынок. Это — центральная часть Афин. Это центр политической, торговой, умственной жизни греков V века. Это место, где находятся школы и палестры, меняльные конторы-банки, лавки и мастерские, рестораны и кофейни. Собираются у цирюльника и говорят на политические темы; заходят в парфюмерную, чтобы поговорить о театре. Выступают с речами прямо на агоре́, и опытный политический оратор собирает вокруг себя толпы свободных граждан. Здесь подготовляются исходы крупных судебных процессов и решения народных собраний; агора́ — это место, где организуется общественное мнение. Политические и партийные страсти репетируются здесь.

Во времена Теофраста политический апогей Афин позади. Менандр, друг и ученик Теофраста, знаменитый автор новоаттических комедий, изображает комнатные трагедии, которые кончаются благонравно и благополучно; он интересуется человеческим характером и придает ему огромное значение, но берет его, так сказать, в житейском обиходе, в проявлении узкочастных, интимных страстей, каковы любовь, вожделение, стыд, ревность и т. д. Политической комедии Аристофана уже нет. Трагедия с мировыми темами угасла. Нарождается новый вид драмы: это комедия типических характеров, взятых со стороны интимных аффектов.

Большой политической площади тоже не найти. Агора́ обращается скорее в рынок, чем в площадь. Лавок и мастерских еще больше, чем было; гуще насажены меняльные столы. Торгуют съестными припасами преимущественно; специальный женский рынок обслуживает интересы женщин; в сапожной лавочке примеряют обувь, а рядом разложены на особом столе готовые платья различных цен. Тут же продают породистых лошадей, свежие овощи и бакалею, благовонные мази, рабов и служанок. Вокруг находятся харчевни, цирюльни, поварни, публичные дома и игорные притоны, где играют в кости. С утра здесь кишит масса народа. Приходят среднего достатка люди с идущим сзади рабом-сопроводителем; возле них трутся обнищавшие собратья, ставшие их прихлебателями. Картина будничной, мелкой, торгашеской жизни налицо. Политических ораторов сменили площадные крикуны, которые надорванным голосом по ветру пускают обрывки обветшалых фраз; на другом конце рынка идет балаганное представление, и сборщик платы вступает в драку с «зайцами». Возле мясника, заговаривая ему зубы, один из толпы пытается стянуть кусок мяса, а там, где орехи и сладости, кто-то незаметно грызет какое-то лакомство. Хвастун собирает около себя толпу праздношатающихся и рассказывает небылицы. С омерзением к черни приходит тщательно одетый аристократ, громко призывая к старым порядкам. Жизнь снижена и опошлена. Вон там какой-то болтун вцепился в прохожего и не дает ему передохнуть; озабоченно какой-то грязно одетый прихлебатель нанимает флейтисток для своего патрона; поворачивая голодного раба во все стороны, покупатель-скряга до обморока торгуется с продавцом.

Теофраст среди них, на агоре́. Он с ними и в театре, где видит, как скупой негодяй проходит даром на чужое место, да еще приводит с собой и детей и их учителя; как один из зрителей нарочно хлопает и свищет, когда не нужно, другой громко рыгает, а третий сидит и спит. В гимнасии, палестре и бане он видит старых пошляков, которые норовят обмануть банщика и публику; на празднестве он замечает убогие приношения скупых и тщеславных людей. В народном собрании и в суде перед ним проходят люди, которые выступают в интересах своей партии и топят противника. Он бывает на общественных обедах и в гостях, где хозяин крадет чужую порцию, стараясь у себя дома отделаться самым скудным угощеньем. С точки зрения моралиста Теофраста, который не понимает социальной обусловленности явлений, а объясняет их свойствами людей, имущественные выгоды ослепляют человека; он теряет покой из-за боязни потерять часть имущества или денег; он сидит дома, отдавая валяльщику в чистку платье, и делает так, чтоб пореже его мыть. Ростовщичество — ведущее занятие; Теофраст видит, как все торгуют и все отдают в рост, все жульничают и делают подлости. Для него. образованного философа, кажется смешным невежественное суеверие; он подмечает, как религию афишируют только тщеславные люди для показа. На поле битвы ему видны одни трусы, которые боятся не только морского сражения, но вида волн.

Теофраст не понимает причины явлений, хотя он эрудит и знает очень много. Он видит только то, что непосредственно существует перед его глазами. Он видит современных ему людей и думает, что природа дала им определенные врожденные свойства, носителями которых они служат. Эти свойства — пороки. А Теофраст ученый. И вот он задумывает ради пользы науки сгруппировать свойства людей, которых он видит и записать их, расклассифицировав по основному пороку. Каждому такому свойству соответствует, как тип, определенный носитель свойства, определенный человеческий характер. Каждый характер — это живое воплощение какого-то типизированного и отвлеченного свойства, ничем не обусловленного, кроме самой природы.

И вот Теофраст создает тридцать характеров.

2

Почему же Теофраст, ученый и философ, задается целью описать характеры своих типизированных современников? Разве он художник или публицист? Сатиру ли собирается создать Теофраст, назидательное ли сочинение? Нет, стиль его описания бесстрастен и лишен показной тенденциозности. Это удивительный и редкий жанр научной литературы, сложенный по приемам художественной. Теофраст создает тридцать портретов с натуры, и эти портреты должны служить живой иллюстрацией тех отвлеченных пороков, которые он стремится бесстрастно описать. И он прибегает к этой регистрации ходячих человеческих свойств именно потому, что он философ. В греческой философии легко прослеживаются идеологические корни, приводящие к понятию порока, как свойства, врожденного человеку от природы. Вопросом о прирожденных свойствах человека занимается та часть философии, которая называется этикой, от «этос», что значит по-гречески нрав, обычай, характер; предметом этики является и то, что впоследствии, уже в новое время, составляет предмет психологии. Возможность понятия врожденных добродетелей или пороков появляется в греческой философии на почве своеобразного восприятия мира. В греческой философии, как и во всякой другой, этика непосредственно связана с теорией познания. Отношение к видимому миру и оценка действительности — вот что лежит в основе всякой системы морали. В рабовладельческом обществе человек настолько связан, что зависимость от природы кажется ему непреодолимой. Связь этики не только с теорией познания, но и с политикой, с общественными взглядами, с общественной практикой — видна и у Аристотеля, учителя Теофраста. И у Аристотеля дуализм хозяина-раба приводит к построению двойной морали; но коренным и прогрессивным сдвигом в его системах является отношение к пороку, как к такому свойству человеческой натуры, которое может поддаваться исправлению.

Отрицательная оценка действительности создает, рядом с дуализмом в этике и понятием прирожденных свойств, еще и своеобразное восприятие реальности. Видимый мир в идеалистических системах философии является миром зла и всего низменного. Реальное и дурное — синонимы. Но в классическую пору греческой философии этот парменидовский пафос имеет свое величие; в эпоху Теофраста реальное начинает увязываться, как синоним, не только с дурным, но и с комическим. Тем самым оказывается комическим и порок, а добродетель отходит в область «возвышенного», антиреального, преимущественно туда, где соседство с религией дает себя видеть воочию. В эпоху Теофраста уже не может быть ни серьезного реализма, свободного от комической подачи, ни высокого реалистического персонажа; каждый реальный, живой человек есть не больше, как носитель отвлеченного свойства, роковым образом полученного им от природы. Так, в эпоху Теофраста появляется и уже действует натурализм, объектом которого является обыденная жизнь и, главным образом, в виде ведущей тематики — порочность и пороки. Эти пороки — неизбежный дар самой природы, действующей в человеке непреодолимым образом. Поэтому физические, чисто внешние черты человеческих свойств имеют для античного наблюдателя первостепенное значение: по физическим чертам узнаются духовные свойства человека, как и по духовным — физические, и их строгое соответствие и взаимная увязанность для античного наблюдателя IV в., в силу мировоззрительных предпосылок, непререкаемы. Отсюда — самое понятие «характера», что значит по-гречески «штамп», «чеканка», нечто начертанное (в буквальном смысле). Точно так же и «тип» недаром значит в греческом языке «чеканка», «удар». Характер — это ряд внешних черт поведения и наружности, в которых сказывается внутренняя природа человека. Но поведение человека в IV в. есть поведение повседневное, обыденное, а сам человек — частный, обыденный человек. Характер, тип — это понятия натуралистические, которых нет в классическую эпоху V века. Литературный «характер» в IV в. возможен только натуралистический, как порочный штамп, который может быть подан лишь комически.

И где место такому «типажу» и «характеру»? В комедии, конечно; в комико-сатирических жанрах; и с тем же, совершенно одинаковым, правом — в философии, у тех греческих философов, которые специально разрабатывают проблемы этики.

3

Аристотель, учитель Теофраста, оставил целых три трактата по этике. Основное место в них уделяется проблеме добродетели. По Аристотелю, добродетель — это срединное качество, занимающее среднее место между двумя крайностями, одна из которых — порок. Он тщательно определяет и классифицирует и пороки и добродетели, понимая под ними душевные свойства; его определения — отвлеченно-научные, описательные, наивно психологизирующие. Самые этики Аристотеля — трактаты, писанные сухим, отвлеченным, научным языком. Вопрос о зависимости Теофраста от Аристотеля осложняется тем, что на руках у Теофраста оказалось все научное наследие учителя, в том числе и много неопубликованных рукописей, — а в античности взгляд на авторское право был своеобразен. Теофраст, с позиций античного ученого, мог считать своим долгом беспрекословное продолжение и повторение своего учителя: таких примеров сколько угодно. У Аристотеля интерес к раскрытию характера человека прослеживается во многих работах; известны его описание человеческих страстей и характеристика возрастов и возрастных аффектов в «Риторике». Можно считать несомненным, что Теофраст следовал за Аристотелем; но манера и стиль «Характеров», с их художественной выпуклостью и портретарным выполнением, не вытекает из научного стиля Аристотеля. Но такое письмо в манере Теофраста ходило, и как раз философы-моралисты оставили нам этот странный, полунаучный, полухудожественный стиль. Так, у стоиков, выдвигавших проблему поведения и добродетели на первый философский план, кое-что в этом направлении было. Стоик Аристон Хиосский писал на темы, близкие Аристотелю и Теофрасту; он не дошел до нас, но мы о нем можем составить представление по работам Филодема, эпикурейца, жившего в I в. до н. э. Среди его философских трактатов имеется специальное исследование о пороках, связанное с Аристоном. Трактат Филодема о пороках дошел до нас в очень плохом состоянии, на обуглившихся клочках папируса; все же отдельные фразы показывают, что Филодем, рядом с отвлеченными сухими рассуждениями, пользовался иллюстрацией своих положений в духе Теофраста. Но Аристон работал во второй половине III в. до н. э., а Теофраст умер в его начале. Ясно одно: где-то на общей магистрали, хоть и в разных ее точках, ходили одни и те же представления о человеке и его характере, одни и те же иллюстративные возможности и способы рассуждения. Дело в общественных предпосылках сознания, в отношении к видимому миру и к социальной действительности, в оценке человека и человеческой личности. О природе, о свойствах природы, о добродетели пели, слагая поэмы, а с течением времени стали писать прозой. О характере живого, так сказать, повседневного человека не писали в классическую пору вовсе; начиная с IV в., стиль подачи человека и его характера — натуралистический, как неизбежное следствие вульгарно-реалистического отношения к действительности. Вот почему Теофраст и Филодем, без непосредственной зависимости один от другого, без влияния и заимствования, впадают в одинаковый стиль. Человек проявляется, в глазах обоих философов, в повседневном поступке, т. е. в манере задавать вопросы, отвечать, носить платье, брать проценты, запрашивать с покупателя цену, держать себя за едой, обращаться с патроном, с женой, с прислугой. Это все тот же комнатный, домашний человек, это то же его комнатное, узколичное, самое мелкое обличье, проявляется ли оно за обедом, на рынке, или в собрании. Человек повернут к будням, и врожденные от природы свойства его обывательского характера проявляются в мелкопонятых поверхностных поступках. Наглый человек носит платье выше колен или, садясь, задергивает его так, что видна нагота, а то и просто поднимает его, цинизма ради — это все зависит от степени его грубости и бесстыдства. Скупой и недоверчивый берут проценты в момент священного пира или приходят за ними на дом. Человек гнусный жалеет купить жене служанку, дать в долг соседям безделицу; он кормит своего раба чужой порцией, держит его впроголодь, наваливает на него чрезмерную тяжесть; если он груб и дубина, он доверяет тайны своим наемникам и подозрительно относится к ближним по крови. Каждому душевному свойству соответствует свой стандарт поступков, своя манера говорить и смеяться, даже ходить по улице и откликаться на приветствия прохожих: гордость требует не замечать встречных, лесть — заигрывать с ними, взбалмошность — не отвечать им. Поведение человека — это проявление вовне его свойств, в основе порочных.

4

Главный комментатор «Характеров», от которого стали исходить и все новейшие ученые издатели и толкователи Теофраста, известный гуманист Казобон усмотрел в «Характерах» объяснение комедийных масок. Дело в том, что чуть ли не все человеческие характеры, описанные Теофрастом, являются типичными характерами античной комедии; каждый такой характер имел свою маску, верней, каждая комедийная роль с таким или почти что с таким характером исполнялась актером в соответственной стандартной маске. Часто думают, что Теофраст зависел от аттической комедии. То, что Менандр был учеником и другом Теофраста, иногда заставляет ученых считать, что аттическая комедия инсценировала его «Характеры». Но дело-то все в том, что и комедия и философия выросли из одних и тех же классовых корней сознания.

В греческой художественной литературе вопросом этического поведения человека занимается лирическая хоровая ода стиля Пиндара и знаменитая аттическая трагедия. Не пороками, конечно, интересуется та и другая, не поведением в нашем смысле слова. Лириков и трагиков волнует большая проблема жизненного пути человека как смертного существа; это проблема этической добродетели, этической чести, это вопросы наилучшего достижения лучших земных качеств. Пиндар, как и его предшественники, иллюстрируют свои сентенции показом мифологического примера в его действии; он зарисовывает мифическую ситуацию и дает в ней действовать мифическому герою, который известным образом говорит, подвизается, совершает доблестный или постыдный поступок, — а Пиндар делает из этого моральный вывод.

Аттическая трагедия занимается проблемой человеческого поступка с точки зрения роли судьбы; вопрос этического поведения человека глубоко увязан в ней с вопросом предопределения. И в трагедии характер человека есть нечто, данное ему от природы судьбой; и в ней отрицательные качества смертного зависят не от него самого, но выявляют замысел высших сил, скрытый от человека. Но это человеческое поведение, но этот человеческий характер, но эти отрицательные свойства качественно не те, что выводятся в комедии IV в. Это большие линии обобщенного стиля, направленные на раскрытие не конкретных черт конкретного человека, а на ответ общих, чрезвычайно широких и глубоких вопросов о сущности человеческой воли вообще, о путях жизни вообще. И в трагедии человеку врождено роковое поведение, и в трагедии он жертва тех свойств, носителем которых он является и которые проявляет в поступках и в словах.

В древней комедии типа Аристофана человеческий характер еще не дискутируется; но уже и здесь все действующие лица являются стандартизированными масками мелких человеческих свойств. Здесь действуют люди и чудовища, боги и герои, которые являются реалистически-поданными глупостью, обжорством, хвастовством, трусостью, лестью и т. д. Что Аристофан делает с этими пороками? Ничего. Они не существуют для него в этическом плане. Он смеется над людьми, но не интересуется их свойствами; характера он не видит, потому что он ему не нужен — перед ним большие политические цели, и человек вне общественной системы просто ему не виден. Ему нет ни малейшего дела до характера того или иного человека.

Но и у него в литературной комедии и рядом в народных, балаганного типа, фарсах выводятся люди в одних и тех же масках, с одними и теми же свойствами; всегда есть дурак и всегда есть трус, непременно появляются скупцы и обжоры, брюзги и болтуны, хвастливые лжецы, мешающие всем забияки. Как и у Аристофана, это не характеры и не типы в нашем смысле — это просто маски-образы, маски-свойства, лишенные этического содержания. Они существуют с незапамятных времен; их можно найти у всех древних народов и в балаганном репертуаре народов европейских; в примитивном театре нецивилизованных; в международном кукольном театре. Что между балаганом и оформленной греческой философией нет никакой связи, бесспорно. Но если так, встает вопрос: всегда ли «характер» имел этическое содержание?

В ряде статей, идущих в последнем отделе этой книги, выясняется, как свойства, выводимые Теофрастом, первоначально значили совсем не то, что впоследствии. В ходе исторического развития каждое понятие, а потому и выражавшее его слово, меняло свою значимость. В самые первые эпохи человеческого общества в поле зрения общественного сознания попадает только внешняя природа, затем внешние предметы; человек обращает внимание на цвет, на поступь, на физические черты лица и наружности. Но и это он замечает уже тогда, когда начинает интересоваться человеком, то есть довольно поздно. Первым объектом наблюдения человека служит не человек, а производственное животное. Уже с животного переносит человек свое наблюдение над человеком же. Первые свойства, первый характер подмечены у животных. Первым действующим лицом фольклора является животное. Переход от животного персонажа к человеческому совершается с помощью перенесения наблюдения с животного на человека в форме сравнения. Герои Гомера сравниваются с животными; но не только в греческом эпосе — и в греческой древнейшей лирике люди еще уподоблены животным. Это еще не есть отрицательная черта; когда нужно изобразить отрицательный персонаж, это достигается тем, что ему приписывается уродство. В эпической литературе, которая создается на стыке разложения родового и возникновения классового обществ, отрицательные свойства персонажа выражаются в его физических природных недостатках, и поведение человека — только развернутая значимость этих природных качеств; какова наружность, таков и сам человек. В ямбической (смеховой и насмешливой) лирике портрет строится на комическом уподоблении животному, и тем создается отрицательная характеристика.

Стандарт животного типа соответствует в дальнейшем стандарту маски. Не только в басне, но в поэзии и драме каждое животное — носитель определенного свойства, которое числится за ним раз навсегда. Это не позднейшая, нарочито придуманная басенная черта, а наиболее древнее осмысление природных качеств, присущих как раз животным. Отсюда, первая маска — это маска звериная; первый портрет и первая классификация этих портретов, как классификация, известных природных свойств — относятся к миру зверей. Создается, параллельно животному и метафорически-животному персонажу в художественной литературе, особый вид науки, раскрывающий природную внутреннюю значимость звериной наружности. Эта наука гнездится в недрах философии, конечно, граничит с этикой и разрастается в примитивную, псевдонаучную дисциплину, не так далеко уходящую от психологии. Она называется физиогномикой, наукой, определяющей характер по внешним физическим чертам; ей отдавали дань многие философы, до Платона включительно, а у Аристотеля физиогномике отводится большое место, настолько большое, что под его именем ходит и любопытнейший физиогномический трактат. Это своеобразная звериная психология вполне естественно обращается в психологию человека; однако основной прием остается одним и тем же, и физиогномика делает установку на характер человека, выраженный в его внешних чертах, причем эти черты продолжают рассматриваться, в большинстве случаев, по аналогии с животными. Физиогномика изучает лицо человека, цвет волос, форму и цвет глаз, величину и форму носа, тип бровей, рта, зубов, ушей; она изучает рост человека и его комплекцию, тип голеней, ноги́ и пальцев, иногда вплоть до ногтей. Все эти физические черты типизированы, конечно, напоминая маску; каждой черте соответствует тип характера. Язык физиогномических работ описательно-прост, сжат, лишен всяких литературных прикрас, отрывист и краток до лаконичности: это особый стиль полу- и псевдонаучных трактатов, в своей простоте, отрывистости и краткости производящий впечатление почти чего-то таинственного и требующего особой расшифровки. Здесь, в физиогномике, подлинные истоки науки о характере, как о сумме конкретных человеческих свойств, проявляющихся конкретно, физически. И если этика — наука об отвлеченных свойствах и об отвлеченных носителях этих свойств, то физиогномика — наука о конкретной стороне характера. Ее человек — это типизированное животное более высокого порядка, это маска, такая же маска стандартных наружностей и соответствующей им психической значимости, как и в комедии, где каждому характеру соответствует определенная маска. С IV в. физиогномика занимается, главным образом, дурными и порочными характерами; здесь можно встретить не только весь балаганный, фарсовый и комедийный персонаж, но решительно все свойства и характеры из Теофраста (непроизвольно, конечно), и каждое такое свойство, каждый характер окажется маской определенных черт лица, роста, фигуры.

Итак, первоначальный характер — это сумма типовых физических свойств; характер — это наружность. И наружность зверя, а не человека. И вот почему в VII в. до н. э., в архаической поэме Симонида Старшего, первыми характерами людей наделяются женщины — эти, по представлению рабовладельцев, примитивные существа, переходные от животного к человеку. Мужчина еще не может в ту эпоху обладать «характером»: им наделяется, кроме женщины, отрицательный типаж эпоса, а в драме это раб, получающий маску уродливой наружности. Но маска, как наружность, и есть характер; одно неотделимо от другого.

5

Этика и комедия строят одинаковый типаж в силу одинаковых идеологических предпосылок. Такой же параллелизм существует между физиогномическим и гомеровским портретом в эпосе, симонидовским в лирике. Но какой путь проделал характер от Гезиода, с его обрисовкой нравов пяти поколений, и до Теофраста! В художественной литературе действующие лица, перестав быть богами и героями, стали ко второй половине V века людьми, и произошло это только в политической комедии типа Аристофана, да, может быть, в миме Софрона, потерянном для нас. Одновременно, со времен софистов, и философия спускается от божества к человеку. Интерес к человеческой психике переживает особый рост у трагиков и философов, создающих системы этики. Натурализм IV в. выдвигает проблему характера, как сумму будничных свойств «бытового» человека. Психический анализ углубляется за пределы наружности, внутрь аффектов. Аристотель так же анализирует в философии страсти людей, как Еврипид это делает посредством художественного метода. Две линии продолжают идти параллельно. Одна — это выросшая из физиогномики наука о характере человека, как о свойствах души, проявляемых уже не в наружности, а в поступках и в словах. Другая — это литературная комедия, выросшая из балагана, комедия нравов, типа, характеров; веком позже к ней присоединится мим Герода, а в римскую империю — роман Петрония. Под каждым характером, в философии или в художественной литературе, прощупывается стоячая маска. В народном фарсе, как и в физиогномике характер еще продолжает пониматься поверхностно и чисто-внешне: фарсово-балаганный типаж, комедийный типаж, носит маски на лице и имеет атрибуты наружности, соответствующие тем, которые являются физическими чертами характера в физиогномике. Это трусы, болтуны, шуты, обманщики, деревенщины, хвастуны не в этическом смысле, а в масковом; анализ показывает, что «трус», «болтун», «дурак», «скряга» и пр., как понятие и термин, некогда имели иной смысл в еще племенной, доклассовой драме. Когда же эти трусы, хвастуны, дураки, болтуны и пр., появляются у Менандра, они качественно иные, не те, что в балагане; здесь это характеры и типы в социальном значении, в значении психологическом, хотя маска и очень дает себя знать. Так и Теофраст, давая характер в этическом смысле, срисовывая своих реальных современников, формально зависит от стоячей физиогномической маски, ставшей маской психической.

И две линии, не пересекаясь, идут рядом и дальше. Теофраст описывает тридцать характеров, а из ряда сохранившихся названий греческих комедий мы знаем, что были такие, как Хвастун, Ироник, Брюзга, Недовольный судьбой, Деревенщина, Невер, Суеверный, Злолюб, Льстец, Женоненавистник, Хлопотун и мн. др., номенклатурно совпадающие с «характерами» Теофраста.

6

Итак, для Теофраста каждый человеческий характер — это сумма душевных свойств, проявляющихся в поступках и словах. Так он почти каждое описание и начинает: прежде всего идет отвлеченное определение свойств в духе Аристотеля. Здесь, в этих определениях, нужно оценить их этическую подачу: прогресс, по сравнению с физиогномическим и симонидовским портретом здесь в том, что характер рассматривается, как сумма психических свойств, а внешнее проявление характера как выражение этих свойств души в поступках и словах. Прогрессивны и эти «поступки и слова», так как они уже заменяют маску наружности. В этих определениях Теофраст вполне ученик и последователь Аристотеля. Но вот нужно дать и самые «поступки и слова». Идет иллюстративная часть, рассказ, в котором человек показан, как носитель данного свойства; его слова и поступки приводятся для того, чтоб демонстрировать проявляемое в них душевное свойство. Таким образом, и человек, как конкретно ни подает его Теофраст, еще лишен в «Характерах» индивидуальности; это только пример, типовой случай для вскрытия отвлеченного свойства. Теофраст, изображая группу болтунов, группу скаред, группу негодяев и т. д., вносит сюда довольно тонкие отличия, которые могут быть приняты за шаг вперед по направлению к индивидуализации. Это большой прогресс по сравнению с физиогномикой, но преувеличивать его нельзя; человек, как личность, еще не виден в рабовладельческом обществе ни художнику, ни ученому.

Показывая душевное свойство в поступках и словах, Теофраст, прежде всего, уже в начальном определении, дает моральную оценку этому свойству: он различает, приносит ли такое свойство вред окружающим или одну лишь неприятность, а также, не влечет ли оно выгоды для его носителя или, напротив, совершается бескорыстно. Нравоученья чужд Теофраст; это не буржуазный моралист-резонер, а греческий ученый, преувеличивающий цену бесстрастного стиля. «Поступки и слова» требуют от Теофраста, чтоб он поставил характеризуемого им носителя свойств в ряд конкретных положений. Как натуралист IV века, Теофраст вводит в «Характеры» бытовой материал «поступков и слов». Носитель свойства показывается на улице, в публичном собрании и дома. Каковы же, в основном, поступки Теофрастова персонажа? Взыскивание процентов, ростовщичество, торгашество главным образом; на этом фоне расцвечивается та или иная деталь. Носителями отвлеченных душевных свойств, живой иллюстрацией морализуемых абстракций являются, однако, низшие и средние прослойки рабовладельцев — торговцы и ростовщики, прихлебатели, площадной люд, содержатели игорных притонов и подозрительных гостиниц, крестьяне-кулаки, спекулянты, сборщики податей. Отдельную группу составляют состоятельные люди и бывшие аристократы. Теофраст, поддерживающий связи с македонской верхушкой, изображает одинаково отрицательно представителей разбитой земельной аристократии и демократов, сторонников утраченной политической свободы. Для античной науки характерно, что Теофраст совсем не изучает ни женщин, ни рабов — того персонажа, который служит такой «богатой пищей» вульгарно-реалистической комедии, миму, новелле: ни женщина, ни раб не могут служить этической нормой. Научный характер портретов Теофраста подчеркивается еще и тем, что они имеют общую структуру, которая придает им как бы методическое единство. Почти во всех «Характерах», вслед за определением отвлеченного свойства, идет показ человека, взятого на улице, на рынке, у себя или в гостях, за столом, в бане. Ситуации, поэтому, иногда повторяются; о манере носить плащ или отдавать платье в стирку, об отношении к соседям или к своему добру мы узнаем не один раз.

Язык Теофраста очень сжат, прост, краток, обрывист, напоминая язык физиогномистов; значение слов, хорошо нам знакомое по классической эпохе, настолько у него снижено, что часто нельзя узнать, что оно означает. Много слов из обихода нам и вовсе незнакомо. Все это делает перевод «Характеров» необычайно трудным; его фразы проходится развертывать, и тогда они теряют колорит, а в сжатом виде они лаконичны и комкообразны. Перевод сознательно сохраняет эту шероховатость языка. Художественной, стилистической отделки Теофраст не признавал никакой; его легко узнать по одним и тем же упорно повторяющимся словечкам и терминам, по исключительной небрежности к языковой форме, к нагромождению рядом стоящих глаголов или одинаково звучащих слов. Строгость, сугубая трезвость, безукоризненная простота и какая-то нарочитая неприкрашенность делают стиль Теофраста несколько наивным, наивным по средствам научной объективации; этот шарадообразный небрежный язык конспективного характера принимался даже за язык какого-нибудь позднейшего пересказчика. Еще большую трудность представляет рукописное чтение «Характеров», дошедших в очень плохом виде.

Отсутствие у Теофраста нравоучений и сентенций расхолаживало позднейших читателей. Вскоре к «Характерам» было прибавлено вступление, якобы, от имени Теофраста, а к некоторым из них и концовки нравоучительного содержания. Как вступление, адресованное к какому-то Поликлету, так и сентенции-концовки резко изобличают свою подложность: они писаны ходовым литературным языком, по всем стилистическим правилам, и вносят острый диссонанс в язык «Характеров», разрывая стиль Теофраста.

Большую трудность представляет перевод заглавий «Характеров» и названий свойств. Их значительная часть не соответствует тому, что мы сейчас под этими словами понимаем. Все же принцип перевода был таков, чтоб довести Теофраста до советского читателя в строго-научном, то есть в подлинном виде, — чего дореволюционный читатель ни разу не имел. Самый перевод сделан по изданию Фосса, наиболее остроумному, а отдельные расхождения с ним оговорены.

Но проблематикой не исчерпывается интерес к Теофрасту. В «Характерах» масса жизни, масса бытового материала, уйма греческого запаха. Это тмин и чеснок, та красочная проза, которую мы умеем любить. Теофрастовский персонаж доставляет нам удовольствие своей сочностью, как фламандские портреты или натюрморты. Мы отдыхаем на них от котурнов и драпировок и с радостным изумлением всматриваемся в этих живых людей античных будней, за столом плюющих, рыгающих в театре, бегающих ночью после прожорливой еды, обнажающих свою наготу. Мы не возмущаемся грубым натурализмом Теофраста, потому что мы в нем ценим свежую зарисовку с натуры и показ человека живым, в том грубом и пошлом обличьи, в каком и был хозяин раба. Это максимум, который мог дать Теофраст. А в остальном его извиняет и оправдывает зависимость от маски, которая должна нам напомнить, с ученым какого общества мы имеем дело, и как велик путь культуры сознания от эпохи рабовладения до социализма.

ХАРАКТЕРЫ

Уже и раньше часто, изучая способы мысли, я удивлялся, равно и не перестану удивляться, каким это образом, когда Эллада расположена под одним и тем же небом и все эллины воспитаны одинаково, довелось нам иметь не одну и ту же форму характера? А я, о Поликлет, наблюдая издавна человеческую природу и прожив девяносто девять лет да еще общаясь со многими и разнообразными натурами и с огромной тщательностью сравнивая и хороших людей и дурных, понял, что следует описать, какие свойства развивают в жизни те и другие люди. Я изложу тебе по родам, какие им свойственны породы характеров и каким способом они пользуются ими в обиходе. Ведь я считаю, о Поликлет, что сыны наши будут лучше, если для них будут оставлены подобные записки, пользуясь примерами которых они предпочтут сходиться и общаться с самыми благонравными людьми, чтобы быть не хуже их. Я обращусь уже к рассказу; а тебе — следить и узнавать, правильно ли я говорю. Прежде всего я упомяну о любителях иронии, без того, чтобы разводить предисловия и много говорить вокруг да около предмета. И я начну, прежде всего, с иронии и определю ее; затем, таким же образом я изложу об иронике, каков он из себя и в какой характер он выродился; и остальные из аффектов, как я обещал, я попытаюсь представить ясными по родам.

I. Ирония

Ирония, если брать типически, может считаться фальшью[1] поступков и речей, а ироник — это тот, кто подходит к врагам, желая с ними разговаривать, но не питать ненависти. И хвалит в лицо тех, кого тайно поносит, и выражает им же сочувствие, когда они проигрывают процесс. И с обиженными и с раздраженными говорит кротко и прощает дурно говорящих о нем и тех, кто говорит против него. И желающим получить поспешно — велит прийти еще раз. И перед занимающими деньги и собирателями складчины[2] притворяется, что только что пришел, и что уже поздно, и что он хворает. Ни в чем, чтобы он ни делал, он не сознается, но говорит, что размышляет об этом; и, продавая, говорит, будто не продает, а, не продавая, говорит, что продает. И, что-нибудь услышав, прикидывается, что не слышал, и, увидев, говорит, что не видел, а согласившись, этого не помнит. И об одном он говорит, что обдумает, а о другом, что он не знает, третьему удивляется, об ином — что уже раньше сам так рассуждал. А в общем он силен пользоваться словами в таком роде: «Я не верю», «Мне кажется это странным», «Рассказывай кому-нибудь другому» и «По твоим словам, он сделался другим, но, однако, так против меня не выступал; я затрудняюсь, тебе ли мне не верить или обвинять его, но, смотри, как бы ты не поверил слишком скоро».

Вот подобные речи, хитросплетения и словесные прикрасы можно встретить, хуже которых нет ничего. И уж таких-то характеров, не прямых, а коварных, нужно остерегаться более, нежели ядовитых змей.

II. Лесть

Под лестью можно понимать постыдное поведение, приносящее пользу льстящему, а льстец это тот, кто, сопутствуя кому-нибудь, говорит: «Ты обратил внимание, как люди смотрят на тебя? Этого ни с кем не бывает в городе, кроме тебя», «Ты вчера в стое[3] имел большой успех: ведь, хотя там сидело более, чем тридцать человек, — как только зашла речь, кто из всех самый лучший, все, с него [т. е. с тебя] начав, кончали его же именем [т. е. твоим]» И, говоря это, одновременно снимает ниточку с плаща и, если к волосам на голове пристанет пылинка, занесенная ветром, он снимает [ее] и, смеясь, говорит: «Ты видишь? Пока я не встречал тебя два дня, ты получил полную бороду седин, хотя, как никто другой, ты имеешь для своего возраста черные волосы!» И когда «сам»[4] говорит что-нибудь, он велит другим молчать, а когда тот кончает, он делает знак одобрения: «Правильно!» И когда тот пошло острит, он смеется и плащом закрывает рот, как будто бы уже не в состоянии сдержать смеха. И всех встречных просит остановиться, пока «сам» не пройдет мимо. И, купив яблок и груш, он приносит их и дает детям, когда «сам» видит, и хвалит их, когда тот слышит, и, целуя, говорит: «Птенчики доброго отца!» И, идя вместе с ним покупать сандалии, говорит, что его нога стройнее обуви. И когда тот идет к кому-нибудь из друзей, он, забегает раньше, говоря: «К тебе он идет», а вернувшись: «Я возвестил!» Конечно, он способен, не переводя дыхания, выполнять поручения на женском рынке[5], и покупает ему провизию и нанимает флейтисток[6]. И он первый из пирующих хвалит вино и, подняв что-нибудь со стола, говорит: «В самом деле, какое вот это хорошее!» и говорит, возлежа[7]: «Как тонко ты ешь!» И спрашивает, не холодно ли тому и не желает ли он покрыться, и, еще говоря это, накрывает его. И, припав к уху, перешептывается и, говоря с другими, смотрит на него. И в театре, отняв у раба подушки[8], сам подстилает их; и дом, говорит он, хорошо выстроен, и поле хорошо взрощено, и портрет[9] похож. А в общем льстеца можно видеть и говорящим и делающим все то, чем он думает угодить.

III. Пустословие

Пустословие — это рассказыванье, состоящее из длинных и необдуманных речей; пустослов же это тот, кто близко присаживаясь к незнакомому, начинает прежде всего хвалить свою жену; затем, какой он этой ночью видел сон, это рассказывает; дальше — что он имел на обед, все перечисляет по порядку; затем, если дело продвигается, говорит, насколько нынешние люди много хуже живших в старину, и дешева стала пшеница на рынке, и как много гостит чужеземцев, и что море после Деонисий[10] становится судоходным, и если Зевс пошлет обильный дождь, для земли это будет лучше; и что на будущий год он возделает землю, и как трудно жить, и как Дамипп воздвиг во время мистерий[11] большой факел; и «Сколько колонн в Одеоне[12]!» и «Вчера меня рвало», и «Какой день сегодня?» и что в Боедромионе[13] происходят мистерии, а в Пюанепсионе[14] — Апатурии[15], в Посидеоне[16] же — сельские Дионисии[17]. И если кто-нибудь сможет его выдержать, он не отстанет.

Отмахиваясь, следует избегать подобных людей и, поднявшись, удаляться, если только кто не хочет получить лихорадки: ибо трудно терпеливо переносить тех, которые не делают различия между спешкой и досугом.

IV. Неотесанность

По-видимому, неотесанность — это безобразное невежество, а неотесанный — это тот, кто кикеона[18] напившись, в народное собрание отправляется. И мирт, говорит он, ничуть тмина приятнее не пахнет. И больше ноги башмаки носит; и заговаривает громким голосом: и друзьям и домашним не доверяет, слугам же своим открывается в самом крупном; и наемникам, работающим у него в поле, рассказывает все, что было в народном собрании; и садится, вздернув плащ выше колен, так что обнаруживается его нагота. И ничему, обычно, не удивляется и ничем не поражается в дороге, когда же видит быка, или осла, или козла, — остановившись, рассматривает; и, вытаскивая что-нибудь из кладовой, здоров поедать; а вино пьет покрепче; и тайно соблазняя пекарку, вместе мелет с нею зерно для еды всем домашним и самому себе; и, завтракая, в то же время швыряет скотине; и когда кто-нибудь стучит в дверь, сам отворяет, и, подозвав пса и взяв за морду, говорит: «Этот охраняет землю и дом». И, деньги от кого-нибудь беря, охаивает, говоря, что слишком стерты, и, не дожидаясь согласия, тут же обменивает на другие; и если бы одолжил плуг или корзину, или серп, или мешок, потребовал бы это среди ночи, вспомнив во время бессонницы; и, идя в город, спрашивает встречного, почем шли овчины и соленая рыба, и сегодня ли праздник новомесячья[19]; и говорит, что хочет, тотчас же по приходе стричься, и, проходя этой самой дорогой, он понесет от Архия соленую рыбу; и в бане он поет и в башмаки вбивает гвозди.

V. Угодливость

Угодливость, если охватить ее определением, есть обхождение, вызывающее удовольствие, но не ради лучших целей; а угодливый, несомненно, тот, кто начинает приветствовать издали, и называет отличнейшим человеком, и поражается ему; и, взяв его обеими руками, не отпускает, и, немного пройдя с ним и спросив, когда он его увидит, удаляется, еще продолжая его хвалить. И, призванный для судебного посредничества[20], желает угодить не только тому, ради кого он присутствует, но и противнику, чтобы казаться беспристрастным. И чужестранцам он твердит[21], что они говорят справедливее, чем граждане; и, приглашенный на обед, просит угощающего позвать детей и говорит, что вошедшие как две капли воды[22] похожи на отца, и, привлекая их, целует и сажает возле себя. И с одними он сам вместе играет, говоря: «Мешок! Топор!»[23], а другим позволяет спать у себя на животе, в то же время испытывая от этого неудобство.

VI. Подлость

Подлость[24] — это закоренелость в постыдных делах и в словах, подлый же тот, кто клянется скоро, слушает плохо, поносит сильных, нравом какой-то площадной, и разнузданный, и способный на все. Он несомненно способен и плясать трезвым кордак[25] и носить маску[26] в комическом хоре; и во время балаганных зрелищ медь[27] собирать с каждого, обходя кругом, и воевать с теми, которые подают контрамарку[28] и считают себя вправе смотреть даром; он же силен и содержать гостиницу, и публичный дом, и собирать пошлины, и никаким позорным делом не брезгует, но глашатствует[29], поварничает, играет в кости; мать свою он не кормит[30], уводится за кражу, в тюрьме больше времени проводит, чем в собственном доме. Он мастак то привлекаться к суду, то заводить тяжбу, то клятвенно отпираться, то являться, имея ящичек с доказательствами[31] за пазухой[32] и пачки документов[33] в руках; и он же не побрезгует ни маклерствовать, ни верховодить рыночными перекупщиками, и тотчас же[34] даст им деньги в рост, и взыскивает процент за драхму[35] в полтора обола[36] в день, и обходит харчевни и рыбные лавки, лавки с соленой рыбой, и проценты с барыша складывает за щеку[37]. И он же может считаться среди тех, кто собирают вокруг себя толпу и зазывают, выкрикивая ругательства громким и надтреснутым голосом и переговариваясь между собой; и посреди его речи одни продвигаются поближе, другие же отходят прочь прежде, чем выслушают его, и одним он говорит начало, другим вывод, третьим же часть дела; нигде при других обстоятельствах он не дает так видеть своей отчаянности [сумасбродства], как при больших скоплениях народа.

Тяжелы люди, имеющие легко развязываемый на брань язык и кричащие громким голосом, так что им вторят площадь и мастерские.

VII. Болтливость

Болтливость, если кто-нибудь пожелал бы определить ее, могла бы считаться невоздержанностью слова, болтливый же это тот, кто говорит встречному, как только тот заговорит, что тот рассказывает пустяки, и что сам он все знает, и что, если тот послушает его, то научится. И прерывает отвечающего посреди слова, говоря: «Ты только не забудь, о чем хочешь сказать», и «Хорошо, что ты мне напомнил», и «Как полезно, что можно поговорить!», и «Вот то, что я пропустил», и «Быстро же ты понял дело», и «Давно я тебя подстерегал, придешь ли ты к тому же самому, что и я!» И у него были наготове и другие такого же рода начала разговоров, так что он не давал встречному даже передохнуть. И когда он уже каждого в отдельности истерзывал, был он силен пойти в толпу и в людные места[38] и привести в бегство [деловых людей] посреди их занятий. И, придя в школы и в палестры, он мешает детям успешно заниматься, столько и подобное болтая учителям и наставникам гимнастики. И он силен сопровождать тех лиц, которые говорят, что уходят, и провожать их до дома. И расспрашивающим сообщает о новостях в народном собрании[39] и прибавляет к этому рассказ об ораторской битве, происшедшей однажды в архонство[40] Аристофонта, а также и о лакедемонской в архонство Лисандра, и после каких когда-то речей, сказанных им самим, он имел успех в народном собрании; и, говоря это, он одновременно бросал обвинения против черни, — так что слушающие или забывали, или спали, или, оставив его, уходили посреди рассказа. И, производя с кем-нибудь суд, он мешает судить, и, сидя среди зрителей — смотреть, и, обедая с людьми — есть, говоря, что трудно болтуну мешать и что язык на мокром месте, и что он не молчал бы даже в том случае, если б казался болтливее ласточек. И переносит насмешки со стороны собственных ребятишек: когда они уже хотят спать, они просят его убаюкать, говоря: «Батя, поболтай-ка нам чего-нибудь, чтоб нас сон разобрал!»

VIII. Сочинение вестей

Сочинение вестей — это составление ложных разговоров и поступков, каких желает сочиняющий, а сочинитель вестей [вестоплет] тот, кто при встрече друга изменяет выражение лица[41] и, засмеявшись, спрашивает: «Откуда ты?» и «Не говорят ли чего-нибудь новенького?» И если бы тот что-нибудь сказал: «И вот это все, что ты можешь об этом сказать нового?» И, как бы подсказывая, спрашивает: «А ведь известия-то не хороши?» И, не давая возможности ответить, говорит: «Что ты говоришь? Ничего ты не слышал? Я, кажется, смогу тебя угостить новыми вестями!» И есть у него или воин, или раб флейтиста[42] Астея, или поставщик[43] Ликон, явившийся из сражения, где, дескать, слышал. Словом, ссылки рассказов таковы, что никто не мог бы их опровергнуть. Он же рассказывает, утверждая, что это они говорят, как Полисперхонт[44] и царь[45] победили в сражении, а Кассандр[46] был взят в плен. И если кто-нибудь спросит его: «Ты-то этому веришь?» — он отвечает, что ведь дело кричит по городу, и молва распространяется, и все согласно говорит одно и то же относительно сражения, и что произошла большая каша, и признаком для него являются лица тех, кто участвовал в деле, — ибо он видел, как изменились лица всех их; он рассказывает и то, как он случайно услышал, что у этих людей спрятан в доме какой-то человек, уже пятый день прибывший из Македонии, который все это знает, И, рассказывая все это — как вы думаете? — правдоподобно причитает, говоря: «Злосчастный[47] Кассандр! О, жестокостраждущий! Понятна ли тебе изменчивость судьбы? И вот он достиг силы, а ныне подобен немощному!» «Нужно, чтобы это знал только ты один!» И ко всем в городе он подбегал, говоря это.

Подобным людям я удивлялся, чего они хотят, измышляя вести? Ибо не только лгут они, но и уходят без всякой выгоды. Часто ведь одни из них. собирающие вокруг себя в банях толпы народа, лишаются плащей, другие же, побеждая в стое в пеших боях и в морских боях, осуждаются заочным решением суда; есть и такие, которые, взяв на словах города силой, остаются без обеда. Весьма злосчастно их ремесло; ибо какой нет стои, какой мастерской, какой части площади, где бы они ни проводили всего дня и не утомляли слушателей, так изнуряя их лживыми речами?..

IX. Бесстыдство

Бесстыдство, если его определить, это пренебрежение мнением ради постыдной выгоды; а бесстыжий это тот, кто, придя к тому, кого он сперва лишил денег, занимает у него. Затем, принося жертву богам[48], сам обедает у другого, а мясо откладывает в солку. И, подозвав сопровождающего [раба], дает ему со стола хлеб и мясо и говорит, когда все слышат: «Угощайся, Тибий!»[49] И, покупая провизию, напоминает мяснику те случаи, когда он был ему полезным, и, стоя около весов, подбрасывает преимущественно мяса, а то хоть кость для супа. И, если удастся, то хорошо, если же нет, то, схватив со стола потрохи, со смехом удаляется. И, покупая гостям места в театр[50], сам смотрит, не внеся своей доли, и приводит на другой день сыновей и их учителя. И если кто-нибудь, дешево купив, несет это, то он велит уделить и ему. И, придя в чужой дом, занимает ячмень[51], а иной раз и мякину и заставляет одолживших ему это снести к себе. Способен он и в бане, подойдя к медному котлу и зачерпнув шайкой, несмотря на крики банщика[52], сам себя обливать; и, говоря, что он уже вымылся, кричит при выходе: «Никакой тебе благодарности!»

X. Мелочность

Мелочность[53] — это бережливость в расходах сверх надлежащей меры, а мелочный это тот, кто приходит на дом, требуя свои полобола[54] в месяц. И считает у сотоварищей по обеду бокалы, кто сколько выпил, и жертвует Артемиде[55] наименьше из всех обедающих. И какого бы малого кто-нибудь ни поставил счета покупке, он говорит, что [это] слишком. И, если раб разобьет горшок или миску, он высчитывает из его пайка. И когда жена уронит медную денежку, он в состоянии перенести с места на место всю утварь, и постели, и сундуки, и обыскать все подстилки. И если он что продает, то за такую цену, что это невыгодно покупающему. И не позволяет ни есть смокв из его сада, ни ходить через его поле, ни поднимать лежащие на земле маслину или финик. Силен он и объявлять просроченный день платежа и требовать процента на процент. И, угощая сограждан[56], он, мелко нарезав мяса, подает им. И, покупая провизию, уходит, не купив ничего. И велит жене не одолжать ни соли, ни факела[57], ни тмина, ни кислой травы[58], ни жертвенных[59] ячменя, венков и питья, но говорит, что это малое составляет большое в году. А в общем у скряг можно видеть и сундуки заплесневевшими, и ключи заржавевшими, и их самих, носящих плащ выше бедер, и умащающихся[60] из совсем маленьких скляночек, и до кожи стригущихся, и со средины дня разувающихся, и докучающих валяльщикам, чтобы их плащ получил побольше земли[61], дабы он не загрязнялся быстро.

XI. Гнусность

Нетрудно определить гнусность, ибо это совершаемая напоказ и позорная шутливость, а гнусный — это тот, кто, встречаясь со свободорожденными женщинами, поднимает платье[62] и показывает срам. И в театре хлопает, когда все другие спокойны, и освистывает тех, на игру которых все остальные с удовольствием смотрят. И, когда театр молчит, он, подняв голову, рыгает, чтобы заставить сидящих возле него отвернуться. И, когда на рынке много народу, он, подойдя к лоткам с орехами или миртовыми ягодами или древесными плодами, останавливается, чтобы полакомиться, и болтает в то же время с продавцом. И окликает по имени кого-нибудь из проходящих, который ему совсем незнаком. И, видя где-нибудь торопящихся, велит им подождать; и когда выходит из суда проигравший важное дело, он подходит к нему и поздравляет. И всем встречным он показывает купленную еду и приглашает к себе есть ее. И рассказывает, став около цирюльни или косметической лавки[63], что намерен напиться допьяна. А когда его мать идет к птицегадателю[64], он богохульствует[65], и когда молятся и совершают возлияния[66], он бросает [на пол] кубок и смеется, как-будто выкинул какой-то фокус. И, слушая игру на флейте, он, единственный из всех собравшихся, отбивает такт руками и подсвистывает; и упрекает флейтистку — чего она быстро не остановилась. И, желая выплюнуть, он через весь стол оплевывает виночерпия.

XII. Несвоевременность (бестактность)

Несвоевременность[67] [бестактность] — это поведение, неприятное для окружающих, а несвоевременный [бестактный] тот, кто подходит к человеку, не имеющему времени, советоваться; и приходит с веселой процессией[68] к возлюбленной, горящей в лихорадке; и, придя к осужденному за поручительство, просит его дать поруку и за него; и выступает со свидетельством по делу, уже решенному. И позванный на свадьбу, он обвиняет женский пол, и только что пришедших с долгого пути он приглашает на прогулку. И он силен привести покупателя, дающего больше за то, что уже продано. И тех, которые все выслушали и все узнали, он, поднявшись, начинает учить с начала. И ревностно заботится о том, чего никто не желает, отказать же стыдится. И к справляющим жертвоприношение и совершающим издержки он приходит требовать проценты. И когда раба секут[69] плетьми, он, стоя тут же, рассказывает, что однажды у него самого раб, получив вот такие побои, повесился. И, находясь при посредничестве[70], он только ссорит, когда обе стороны хотят примириться. И, танцуя, он хватается за другого, хотя и нисколько не пьяного.

XIII. Излишняя ретивость

Излишняя ретивость, несомненно, могла бы считаться претензией в словах и поступках, имеющей самое доброе намерение, а излишне ретивый это тот, кто встает и обещает сверх своих возможностей. И когда дело признано справедливым, он, заступаясь, опровергает его. И он велит рабу смешивать вина[71] больше, чем присутствующие в состоянии выпить; и разнимает дерущихся, даже тех, которых не знает; и ведет за собой по тропинке, затем не может найти, куда шел. А, подойдя к стратегу[72], спрашивает его, когда он намерен приготовиться к бою и какие приказания он послезавтра даст; и, подойдя к отцу, говорит, что мать уже спит в спальне. И, когда врач велит не давать вина хворающему, он говорит, что хочет сделать опыт, и хорошо напаивает больного. И после смерти какой-нибудь женщины он пишет на памятнике[73] имя ее мужа, отца и матери, и ее собственное имя, и откуда она родом, и еще приписывает: «Все эти были людьми достойными». А когда ему нужно принести клятву, он говорит присутствующим: «Я и раньше часто клялся».

XIV. Тупость

Тупость[74], если дать ей определение, есть душевная медлительность, проявляемая в словах и в поступках, а тупой тот, кто, подсчитывая на счетных камешках[75] и получая сумму, спрашивает сидящего рядом: «Что получилось?» И, призванный в качестве обвиняемого, когда ему нужно явиться в суд, забывает об этом и отправляется за город; и, сидя в театре, он засыпает и остается там один; и, много поев и встав ночью за нуждой, он оказывается искусан собакой соседа. И, взяв что-нибудь и сам положив на место, ищет это и не может найти. И когда ему сообщают, что умер кто-нибудь из его друзей, чтобы он пришел на похороны, то, опечалившись и залившись слезами, он говорит: «В добрый час!» И он силен приглашать свидетелей, когда получает одолженные деньги, и когда на дворе зима, он ругает раба за то, что тот не купил тыквы. Находясь за городом и сам варя чечевичную кашу[76], он два раза сыплет соль в горшок, делая ее несъедобной. И когда Зевс посылает дождь[77], он говорит: «Приятен, однако, свет звезд»[78], когда же в ясную погоду видны звезды, он считает, что, дескать, и другие говорят, темнота гораздо чернее смолы. А когда кто-нибудь говорит ему: «Как ты думаешь, сколько покойников вынесено за Эрийские ворота[79]?» — он на это отвечает: «Да будет столько у тебя и у меня!».

XV. Самодурство

Самодурство[80] есть жесткость в речах при обхождении, самодур же тот, кто, будучи спрошен: «Где находится такой-то?» говорит: «Не морочь мне голову!» И, получив приветствие, не отвечает; и, продавая что-нибудь, не говорит покупателям, почем бы он отдал, но спрашивает, что тот даст. И почитающим его и присылающим ему на праздник[81] говорит, чтобы не было подачек; и не прощает ни замаравшему его нечаянно, ни толкнувшему его, ни наступившему ему на ногу. И другу, приглашающему внести взнос на пирушку в складчину[82], говорит, что не даст, а позже приходит, неся, и говорит, что погубил он и эти деньги. И, споткнувшись на дороге, способен швырнуть камнем. И никого не дожидается и не остается на месте долгое время. И ни петь[83], ни произносить речей, ни плясать он никогда не желает. Он даже силен и не молится богам.

XVI. Суеверие

Несомненно, суеверием могла бы считаться трусость перед сверхъестественной силой, а суеверный — это тот, кто, совершив когда-нибудь заупокойные обряды[84], моет руки и, окропив себя со всех сторон священной водой, берет в рот листья лавра и так ходит целый день. И если ему кошка[85] перебежит дорогу, он до тех пор не пойдет дальше, пока кто-нибудь не пройдет или пока он не перебросит трех камней через дорогу. И, если он увидит в доме ручную змею[86], он призывает Сабазия[87], а если священную[88] — он сейчас же сооружает киотик[89]. И, переходя на перекрестках дорог мимо лоснящихся камней[90], он льет на них масло из склянки и, упав на колени и отвесив поклон, удаляется. И если у него мышь прогрызла мешок[91] с мукой, он отправляется к толкователю, спрашивая, что следует делать, и если толкователь отвечает: отдать зашить кожевеннику, он не обращает на это внимания и, возвращаясь домой, приносит очистительную жертву. И он силен часто совершать очищения дома, говоря, что накликали Гекату[92]; а если во время его ходьбы закричат совы[93], он пугается и, сказав: «Афина — сильнее!», так продолжает путь. И он не хочет ни ступать у могилы[94], ни подходить к покойнику или роженице, но говорит, что для него самого полезно не оскверняться. И по четвертым и седьмым дням[95], приказав варить вино домашним, он, выйдя, покупает мирты[96], ладан и жертвенные лепешки, а вернувшись домой, целый день увенчивает статуи Гермафродитов[97]. А если увидит сон, идет к снотолкователям, к прорицателям и к птицегадателям, спрашивая, какому богу или богине следует молиться. И, будучи посвящен в таинства, он ежемесячно отправляется к жрецам, посвящающим в орфические таинства[98], вместе с женой, а если у жены нет времени, то с кормилицей и детьми. И он, по-видимому, среди тех, которые окропляются с усердием морской водой. А если он когда-нибудь увидит на перекрестке увенчанного чесноком[99], он омывается с головы до ног и, позвав жриц, велит им очистить себя со всех сторон помощью морского лука или щенка[100]. А, завидев бесноватого или эпилептика, он, содрогнувшись, плюет себе в пазуху[101].

XVII. Недовольство судьбой

Недовольство судьбой — это порицание доброхотно даваемого, а недовольный судьбой тот, кто при посылке ему дружеской доли[102] со стола говорит приносящему: «Ты пожалел мне похлебки и плохонького вина, что не позвал к обеду?» И, когда гетера[103] его целует, говорит: «Не думаю, чтобы ты от души меня так любила!» И недоволен Зевсом[104] не потому, что идет дождь, но что запоздал. И, найдя на дороге кошелек [с деньгами], говорит: «А сокровища-то я, небось, никогда не находил!» И купив раба дешево и сильно поторговавшись с продавцом: «Я удивляюсь, — говорит, — что за добро я так дешево купил!» И тому, кто сообщает ему радостную весть — «У тебя сын родился!» — он говорит: «Если бы ты прибавил — „и имущество твое на половину уменьшилось“, ты сказал бы правду». И, выиграв дело в суде и получив все голоса[105] [в свою пользу]. упрекает защитника, что тот пропустил много доводов. И когда его друзья устраивают для него пир в складчину и кто-нибудь говорит: «будь весел!» «Чего ради? — он отвечает — не потому ли, что мне нужно отдать деньги каждому, да еще, кроме того, чувствовать благодарность, как-будто я [кем-то] облагодетельствован?»

XVIII. Недоверчивость

Несомненно, недоверчивость есть подозреванье в неправоте, направленное против всех, а недоверчивый тот, кто, послав раба закупать провизию, второго раба посылает выведать, почем купил; и сам носит деньги и через каждую стадию садится подсчитывать, сколько их; и жену свою спрашивает, лежа в постели, замкнула ли она сундук и запечатала ли ящик с чашами[106], и засов на входную дверь наложен ли, и хотя она отвечает утвердительно, он сам, тем не менее, встает с постели, раздетый и босой зажигает светильник и, все это обегая, осматривает, и только таким образом едва находит сон; и от тех, кто должен ему деньги, проценты требует со свидетелями, чтобы они не могли отпереться; и межевые знаки осматривает ежедневно, на месте ли они.

И он силен отдавать плащ в чистку не тому, кто лучше сделает, но когда есть достойный за валяльщика поручитель[107]. И если приходит кто-нибудь, чтобы попросить посуды, он предпочитает не давать вовсе, если же это кто-нибудь близкий или нужный человек, он ссужает, только начертив и взвесив и почти что взяв поручителя; и сопровождающему рабу велит идти не позади себя, но впереди, чтобы стеречь, как бы тот не удрал; и взявшим у него что-нибудь и говорящим: «Сочти и внеси в список! Ибо я не имею времени отослать», говорит: «Не утруждайся! Ибо я, раз ты не имеешь времени, последую вместе с тобой!»

XIX. Неопрятность

Неопрятность[108] — это отсутствие ухода за телом, вызывающее неприятное чувство, а неопрятный это тот, кто разгуливает, имея проказу и белые пятна на коже и длинные ногти, и говорит, что эти болезни у него наследственные, — ведь их имели и его отец и дед, и нелегко ему быть подкинутым в этот род. Несомненно, он способен иметь и раны на голенях и ушибы на пальцах, и это он не лечит, но доводит до дикого состояния. И имеет звероподобные заросшие подмышки, которые захватывают большую часть боков, и зубы черные и съеденные, так что он отвратителен и противен. И он делает подобные вещи: во время еды сморкается; когда начинает говорить, у него вываливается изо рта; одновременно с тем, как пьет, рыгает; после обеда спит в постели немытый со своей женой; в бане, натершись испорченным маслом, играет в мяч[109]. И в грубом белье, набросив совсем тощий плащ, весь в пятнах, он выходит на рынок.

XX. Несносность

Несносность, если определить ее, есть поведение, порождающее неприятное чувство, но без вреда, а несносный это тот, кто, войдя, будит только что уснувшего, чтобы поговорить с ним. И удерживает людей, намеревающихся уходить, а подошедшего просит подождать, пока он кончит прогулку. И, взяв ребенка от кормилицы, он, разжевав для него еду, сам ее съедает и говорит ласкательные имена, чмокая и называя мальчика папиным разбойником. А за едой он рассказывает, как после чемерицы[110] его прочистило, и что желчь в его извержениях была чернее стоящей на столе похлебки. И он способен спрашивать в присутствии домашних: «Скажи-ка, мама[111], когда ты мучилась родами и рожала меня, какой это был день?» И отвечает за нее, что это неприятно, и, не имея удовольствия и страдания[112], нелегко человека зачать. И, будучи позван на обед и богато угощен, он рассказывает тут же, что у него есть холодная вода[113] в цистерне, так что и вино постоянно холодное, и что в саду у него много нежных овощей, и что его повар отлично готовит. И, принимая гостей, он говорит, что его дом настоящая гостиница, ибо постоянно полон, и что друзья его, как дырявая бочка: сколько бы он ни благодетельствовал им — он не может их наполнить. И показывает своего паразита[114], каков он из себя, обедающему с ним; и, позвав друзей на кубок вина, он говорит, что наслаждение для присутствующих приготовлено, и что ее[115] — если они желают — раб привел уже от сводника, «чтобы все мы послушали ее игру на флейте и испытали радость».

XXI. Тщеславие

Тщеславием могло бы считаться неблагородное стремление к почестям, а тщеславный это тот, кто торопится, будучи приглашен на обед, сесть рядом[116] с позвавшим обедать; и сына отводит на остригание в Дельфы[117]; и заботится о том, чтоб сопровождающий его раб был эфиоп[118]. И часто стрижется, имеет всегда белые зубы, сменяет еще годные к употреблению гиматии[119] и натирается мазью[120]. И из лавок на рынке он подходит к меняльным столам[121], а из гимнасий[122] он упражняется в той, где бывают эфебы[123]. Он садится в театре, когда идет представление, поближе к стратегам[124]. И для себя он ничего не покупает, — ксенам[125] же в Византии[126] посылает соленые оливки, лаконских собак в Кизик[127], гиметский мед на Родос[128], и обо всем этом рассказывает по городу. Он способен, конечно, содержать обезьяну, владеет козлом и сицилийскими голубями[129], и астрагалами[130] из оленьей кости, и фурийскими круглыми сосудами[131] для мази, и искривленными лакедемонскими тростями[132], и портьерами с вытканными персами[133], и небольшим двором с палестрой, где посыпан песок, и местом для игры в мяч. И, обходя все это, он предлагает для упражнений[134] философам, софистам[135], в тяжелом вооружении бегунам и музыкантам, а сам он на эти представления приходит позже, чтоб зрители говорили друг другу: «Вот этому принадлежит палестра[136]!» И, уплачивая мину серебра[137], он платит новой монетой. И, принеся в жертву быка, лобную часть он прибивает[138] прямо над входом, обвив ее большими венками, чтобы входящие видели, что он пожертвовал быка. И, шествуя в процессии всадников[139], он дает все вещи отнести домой рабу, а сам, набросив гиматий, прогуливается по площади в шпорах. И галке[140], вскормленной дома, он в состоянии купить лесенку и сделать медный щиток, с помощью которого она взбиралась бы по лесенке. И когда умирает мелитская собачонка[141], он, сделав ей надгробный столбик, надписывает: «Отпрыск мелитский». И, возложив Асклепию медный палец[142], вытирает его, чистит и умащает ежедневно. Конечно, он принимает участие и в устройстве праздника, когда возвещает народу от имени пританов[143] о жертвах; облачась в пышный гиматий и увенчавшись[144], он выступает и говорит: «О мужи афинские[145], мы, пританы, приносим жертву матери богов[146], ибо священные жертвы оказались прекрасными[147]». И возвестив это, идет рассказывать своей жене, как он превосходно провел день.

XXII. Скаредность

Скаредность[148] — это чрезмерный недостаток любви к чести [к щедрости], удерживающий от расхода, а скареда тот, кто после победы при постановке трагедий[149] возлагает Дионису[150] деревянную головную повязку[151], надписав на ней свое имя. И, когда происходят народные пожертвования[152], он молчит, или, встав, уходит со средины. И, выдавая замуж свою дочь, продает мясо[153] жертвенного животного, кроме части для жрецов, прислуживать же в брачных обрядах заставляет служителей на их собственном иждивении[154]. И, будучи триерархом[155], подстилает для себя на палубе подстилку кормчего, свою же откладывает. И он способен не посылать детей в школу, когда происходит праздник Муз[156], но говорит, что они нездоровы, чтобы им не вносить взносов. И, купив провизию, сам несет[157] ее с рынка и овощи за пазухой. И остается дома, когда отдает стирать плащ. И, когда друг собирает складчину для пира и уже известил его об этом, он, завидя, что тот подходит, свернув с дороги, идет к дому кружным путем. И собственной жене, принесшей ему приданое, он не покупает служанки, но нанимает для женских выходов[158] девочку-сопроводительницу. И носит обувь с починенной подметкой и говорит, что она ничем не отличается от железа[159]. И, встав поутру, выметает дом и чистит постели. И, садясь, он подворачивает свой потертый плащ, который сам носит.

XXIII. Хвастовство

Без сомнения, хвастовством может считаться приписывание себе каких-либо хороших качеств, которых на самом деле нет; а хвастун это тот, кто, стоя на молу, рассказывает чужестранцам, как много его денег находится на море. И рассказывает о ростовщическом ремесле, как оно велико и сколько он получал и терял в год. И вместе с тем, бросаясь тысячами, он посылает раба к меняльному столу, где у него лежит одна драхма. И, имея спутника, он силен рассказывать по дороге, как он воевал вместе с Александром[160] и как ему приходилось, и сколько кубков, украшенных драгоценными камнями, он привез. И относительно мастеров, что они в Азии лучше, чем в Европе, он спорит. И это он говорит, никогда не выезжая из города. И письмо, говорит, у него имеется от Антипатра[161] уже третье, приглашающее его явиться в Македонию; и, несмотря на то, что она дала ему беспошлинный вывоз леса[162], он отказался, дабы никто не заподозрил его в сикофанстве[163]. И что следовало бы Македонии размышлять подальновидней[164]. И что во время голода издержки влетели ему больше, чем в пять талантов, которые он давал бедным, так как отказать им был не в состоянии. И, сидя с незнакомыми, он предлагает одному из них, поставив счеты, складывать по 600 и по мине, убежденно прилагая к каждому камню имена и получая сумму в 24 таланта. И это, говорит, внесено им как часть складчины, не считая, по его словам, расходов ни на снаряжение триер, ни на литургии, которые он выполнял. И, подойдя к месту, где продаются породистые лошади, притворяется покупающим; и, придя к ларю, выбирает материю на 2 таланта и ругает раба за то, что тот, не захватив золота, сопровождает его. И, живя в наемном доме[165], уверяет того, кто не знает этого, что дом этот у него от отца и что ему придется продать его, оттого что он ему тесен для приема гостей.

XXIV. Высокомерие

Высокомерие — это известное презрение ко всем людям, кроме самого себя, а высокомерный это тот, кто говорит торопящемуся, что он может с ним встретиться после обеда, во время прогулки. И, сделав что-нибудь хорошее, говорит, что этого не помнит. А встретив случайно посредников, заставляет разбирать его дело на дороге. Когда его выбирают поднятием рук на какую-нибудь должность, он клятвенно отказывается от нее, ссылаясь на то, что не имеет досуга. И он не желает ни к кому являться первым. Также он силен приказывать продавцам и ждущим оплаты прийти к нему на рассвете. Идя по дороге, он не разговаривает со встречными, опуская голову, а затем, когда ему вздумается, поднимает ее снова. И, угощая друзей, сам он не ест с ними[166], но поручает одному из слуг обслуживать их. Отправляясь к кому-нибудь, он посылает вперед сказать, что идет, и не позволяет входить[167] к себе, когда он умащается, моется или ест. Конечно, и когда он с кем-нибудь сосчитывается, он велит рабу разложить камни для счета, и, получив сумму, записать ему в счет. И, посылая письма[168], пишет не: «Ты доставил бы мне удовольствие», а «Я так хочу!» и «Я послал к тебе получить», и «Чтоб иначе было», — «Быстрее же!».

XXV. Трусость

Несомненно, трусостью могла бы считаться душевная наклонность к страху, а трус это тот, кто во время плаванья называет скалы пиратскими суднами[169]. И во время прилива волн спрашивает, есть ли кто-нибудь среди плывущих, не посвященный в мистерии[170]. И, выглядывая, расспрашивает кормчего, держится ли он середины и как он боится относительно погоды, и рядом сидящим говорит, что он боится по причине какого-то сна. И, сняв короткий хитон[171], дает его рабу, и сам просит отвести его на землю. И, участвуя в сухопутном сражении, призывает делающих вылазку и приказывает, осмотревшись, прежде всего встать около него самого, и говорит, что поручено разведать, которые здесь враги. И, слыша крик и видя падающих, он, говоря окружающим, что забыл в суматохе взять меч, бежит в палатку; и, выслав раба и приказав ему разузнать, где находятся враги, он прячет меч под подушку. Затем он мешкает долго, как бы ища его в палатке. И, увидев, что вносят какого-нибудь раненого друга, он подбегает, велит ему не терять бодрости духа и, поддерживая, несет. И он ухаживает за ним, и обмывает его губкой со всех сторон, отгоняет мух от ран, предпочитая делать все это, но только не сражаться с врагами. И, когда трубач трубит в поход, он, сидя в палатке, говорит: «Убирайся к чорту!.. Не дает человеку заснуть, трубя изо всех сил.» И весь в крови от чужой раны, встречает идущих с битвы и рассказывает, как «с большой опасностью я спас одного из своих друзей». И он приводит показать лежащего демотам и филетам[172] и при этом рассказывает каждому в отдельности, как сам он, собственными руками, принес его в палатку.

XXVI. Любовь к олигархии

Любовью к олигархии могло считаться некое непреодолимое стремление к сильной власти, любящий же олигархию тот, кто во время совещания демоса[173] об избрании лиц для совместной с архонтом заботы о процессии, подходит с отказом; и, если нужно послать послов, говорит, что они должны иметь неограниченные права; и если их предлагается десять, он говорит: «достаточно одного», а этот зато должен быть мужем; и из стихов Гомера[174] он имеет только один этот в виду: «Нет в многовластии блага, да будет единый властитель»; а о других он ничего не знает. Несомненно, он же силен такими словами пользоваться, как: «Нужно самим нам, сойдясь вместе, относительно этого посовещаться и от черни и от площади отдалиться и перестать приближаться к должностям; и, сами получая из-за них оскорбления или бесчестие, [должны] сказать, что „или им или нам следует проживать в городе!“» И, посредине дня[175] выходя и завернувшись в плащ, по моде постриженный и со тщательно подрезанными ногтями, он высокопарно говорит, бросая такие слова по дороге в Одеон[176]: «Из-за сикофантов[177] невозможно жить в городе», и что: «В судах сильно мы претерпеваем от судей», и что: «Я удивляюсь тем, которые обращаются к государственным делам, чего они хотят», и что: «Непостоянна толпа и всегда принадлежит тому, кто разделяет и дает[178] [ей]». И что он стыдится в народном собрании, когда рядом с ним сидит кто-нибудь бедный и грязный, и говорит: «Когда мы перестанем погибать от литургии и триерархий?» и что ненавистен род демагогов. И говорит, что Тезей[179] первым явился виновником государственных бедствий: ибо он, согнав толпу из десяти городов в один, привел царство к разрушению; и справедливо сам потерпел, ибо он первый от них погиб. И все другое в таком же роде он говорит чужестранцам и гражданам с одинаковым образом поведения и предпочитающим то же самое [что и он].

XXVII. Запоздалое ученье

Запоздалое ученье могло бы считаться трудолюбием, превосходящим возраст, а запоздалый в учении это тот, кто выучивает речи[180] шестидесяти лет от роду и, говоря их во время пирушки, забывает. И выучивает от сына «Направо!» «Налево!» и «Назад!»[181] И во время праздника Гермеса[182] он ссужает деньгами юношей и совершает бег с факелами. И, конечно, если только он позван в Гераклий[183], то, сбрасывая плащ, поднимает быка[184], чтобы отогнуть ему шею. И упражняется, заходя в палестру[185]. И остается на зрелищах три или четыре раза во время исполнения песен, заучивая их. И при посвящении в таинства Сабазия[186] спешит получить у жреца признание в наибольшем отличии. И, влюбляясь в гетеру и подбрасывая к ее двери баранов[187], он получает побои от соперника и судится. И, ездя в поле верхом на чужой лошади, он одновременно старается гарцевать, и, падая, разбивает голову. И детей своих заставляет бороться и бегать и доводит их до усталости. И разыгрывает из себя огромную статую сравнительно с сопровождающим его рабом. И стреляет из лука и упражняется в метании копья с наставником своих детей, и в то же время требует, чтобы тот учился у него, словно тот сам не умеет. И, борясь в бане[188], часто вертит задом, чтобы казаться тренированным. И, когда вблизи находятся женщины, старается танцевать, сам себе подсвистывая.

XXVIII. Злословие

Злословие — это наклонность[189] души говорить худшее, а злословящий тот, кто на вопрос: «Кто такой-то?» — отвечает, как составители родословий[190]: «Я начну сперва с его происхождения. Отец его вначале назывался Сосия[191], очутившись же в войнах — Сосистратом[192], а после того, как записался в число демотов, Сосидемом[193]. Мать же его, разумеется, благородная Фратта[194], а называется-то душечка Воронолилия, — подобные[195] женщины, говорят, на родине все благородного происхождения. А сам-то этот, как подобных людей отпрыск, негодяй и заслуживающий плети[196]». И он же способен кому-нибудь сказать: «Уж я-то такое знаю [о тех], из-за которых ты вводишь меня в заблуждение» и дальше, входя в подробности, говорит: «Эти-то вот насильно хватают с дороги прохожих, и вот это — какой-то дом с поднятыми ногами[197]. Конечно, не пустяк эта поговорка, но, как собаки, женщины сходятся на дороге; а в общем какие-то мужеловы они, и сами подслушивают у выходной двери![198]» И он же, конечно, подхватывает, когда злословят другие, говоря: «Я этого человека больше всех ненавидел; ибо и с лица-то он гадок, а негодяйству его ничего нет равного. Доказательство вот: ведь своей жене, принесшей ему в приданое талант[199] и от которой у него родился ребенок[200], он дает три медных гроша на еду и заставляет ее мыться в холодной воде в день Посидона[201]». И, сидя с кем-нибудь, он силен говорить о только что ушедшем и, взявшись рассказывать, не удерживается даже от обругивания его домашних; и больше всего он говорит дурного о домашних и друзьях и об умерших[202], называя злословие откровенностью, демократичностью и свободой, и делает это с наибольшим удовольствием из всего в жизни.

Так наставническое возбуждение[203] делает людей бешеными и сумасшедшими нравом.

XXIX. Любовь к низости

Любовь к низости есть влечение к дурному, любящий же низость тот, кто встречается с потерпевшими поражение в суде[204] и осужденными в общественном процессе и считает, что если будет с ними водиться, то станет более сведущим и более страшным; и относительно честных людей говорит: «бывает», и утверждает, что никто не честен и одинаковы все люди; и он же рассуждает, кто есть честный человек, а негодяя называет свободным; и если кто-нибудь хочет распространиться о негодяе, он соглашается признать за правду все остальное, что говорят о нем люди, но некоторых о нем вещей, по его словам, он не знал; но что тот прекрасно одарен, и любящий товарищ, и тактичен; и настаивает в его пользу, говоря, что он не встречал человека более достойного; и он благоволит к нему в народном собрании, когда тот произносит речь или судится в суде; и он силен говорить сидящим с ним рядом, что нужно судить не человека, но дело; и утверждает, что он собака демоса[205], ибо подстерегает он совершающих несправедливости; и говорит, что: «Мы не будем иметь людей, которые смогут болеть делами государства, если будем отпускать подобных людей». Силен он также и быть заступником негодяев, и заседать в суде в пользу низких дел, и разбирая судебное дело, принимать сказанное противниками в худшем смысле.

А в общем любовь к низости есть сестра низости, и верно изречение пословицы, что подобное идет к подобному.

XXX. Позорное корыстолюбие

Позорное корыстолюбие есть присваивание позорных барышей, а тот позорный корыстолюбец, кто при угощении не кладет достаточно хлеба. И занимает деньги у гостя, остановившегося у него. И, раздавая порции[206], говорит, что справедливо две части дать делящему, и сейчас же себе уделяет. И, покупая вино для друга, дает [ему] разбавленным. И в театр в такое время[207] приходит, ведя сыновей, когда театральные служители пускают даром. И, уезжая из города за счет государства[208], оставляет подъемные дома, а сам занимает у посланных вместе с ним. И рабу-провожатому накладывает ношу большую, чем тот может снести, и предоставляет ему провизии меньше других. И, требуя своей доли подарка[209], продает ее. И, умащаясь в бане, со словами «Гнилое масло, малец!» умащается чужим. И, когда кем-нибудь из домашних рабов найден медный грош на дороге, он способен потребовать свою долю, говоря, что Гермес — общий[210]. И отдает стирать плащ и, заняв у знакомого, таскает целыми днями, пока его не потребуют назад. И делает следующие вещи: скупой мерой со вдавленным дном он сам мерит домашним, тщательно сглаживая [края], съестные припасы. И дешево покупает от друга, когда тот, отдавая, [думает, что] продает подходяще, а затем, накидывая [цену], перепродает. И, отдавая долг в 30 мин, отдает на 40 драхм меньше. И, когда сыновья целый месяц не ходят в школу из-за болезни, он удерживает соответствующую плату. И в месяце Антестерионе[211] не посылает их на ученье из-за того, что много зрелищ, чтобы не выплачивать плату. И у раба, привезшего оброк[212], он требует лишнюю медную денежку в виде приплаты[213]. И, когда он угощает членов своей фратрии, просит провизии для своих рабов из общего котла[214], а оставшиеся после еды половинки редисок он заносит в список, чтобы прислуживаюшие рабы не взяли их. И, путешествуя вместе со знакомыми, пользуется их рабами, а своего отсылает наниматься на стороне и не вносит оплаты[215] в общий счет. Конечно, и когда у него собираются [гости], он откладывает [в свою пользу] выданные ему[216] дрова, и чечевицу, и уксус, и соль, и масло для светильника. И когда кто-нибудь из друзей женится или отдает замуж дочь, он заблаговременно уезжает, чтобы не посылать подарка[217]. И у знакомых занимает такие вещи, которые нельзя ни попросить обратно, ни, в случае возврата, быстро их отнести.