Джон Донн
Прощание, возбраняющее скорбь
Перевод с английского, послесловие и комментарии Марии Елифёровой
Стихотворение Джона Донна «Valediction Forbidding Mourning» я рискнула перевести почти через двенадцать лет, после того как впервые с ним познакомилась в студенчестве. Уже к тому времени у меня сложилось представление, что для перевода текстов, которые неоднократно переводились, нужен уважительный повод, и таким поводом может быть только личная, выстраданная и целостная концепция, а не абстрактное желание самовыразиться. Через много лет, за которые я успела сама стать преподавателем и неоднократно читала это стихотворение на семинарах со своими студентами, такая концепция у меня наконец сложилась. Мне удалось сформулировать, чего мне не хватало в сложившейся традиции русских переводов этого стихотворения.
Недостача носила как раз концептуальный характер (да простят мне непреднамеренный каламбур знатоки метафизической поэзии, расслышавшие тут «концепт»). Можно до бесконечности сравнивать различные переводы и рассуждать, что вот это место лучше удалось Г. М. Кружкову, а вот это А. М. Шадрину, а Иосиф Бродский, к сожалению, тут не дотянул (что признает даже такой поклонник Бродского, как И. О. Шайтанов[1]). Это разговор столь же бесконечный, сколь и непродуктивный, потому что в итоге спорить все равно придется о вкусах. Но если дистанцироваться от частностей, становится заметна глубинная проблема, общая для всех русских переводов «Прощания…» В них не видно, что это поэзия XVII века и что это поэзия, написанная глубоко верующим человеком, будущим священником. А без этих двух компонентов поэзия Донна превращается в среднестатистическую любовную лирику, орнаментированную несколькими вычурными образами наподобие расплющенного золота и ножек циркуля.
Культурный субстрат Донна преподносит и более серьезные ловушки. Возьмем, например, строки ‘But we by a love so much refin’d, / That ourselves know not what it is…’Неудачным оказывается вариант Бродского: «Но мы — мы, любящие столь, / Утонченно…» Беда в том, что в русском языке слово «утонченный» в контексте любовной темы тянет за собой «утончённый разврат» (4 примера в Национальном корпусе русского языка против 0 вхождений на «утончённую любовь»)[2]. Надо ли говорить, насколько далеко это от того, что имел в виду Донн! Оплошность переводчика превратила поэта-метафизика в банального декадента, если не в пародию на такового. (У Бродского также полностью выпало содержание второй строки — невозможность дать определение любви героев.)
Существенно лучше обстоит дело у Шадрина и Кружкова. У первого: «А нам, которые взвились / В такую высь над страстью грубой, / Что сами даже б не взялись / Назвать…» У второго: «А нашу страсть влеченьем звать / Нельзя, ведь чувства слишком грубы…» Если не придираться к автоматизму, с которым у обоих переводчиков «губы» в последней строке вызывают прилагательное «грубый» во второй, то суть высказывания Донна передана адекватно. Но, к сожалению, приблизительно. Получился текст, который мог быть написан и эпигоном романтизма в XIX веке, и эпигоном символизма в начале XX века. Эта приблизительность выразилась в слове «страсть», использованном обоими переводчиками (хоть и в разных значениях). Но русское слово «страсть» в любовном значении — калька с англо-французского «passion». Это слово было превосходно известно английской любовной лирике задолго до Донна, но в этом стихотворении-то его как раз и нет! Вряд ли Донн обошелся без него случайно.
В отличие от перевода Бродского, в переводе В. Л. Топорова развертывается череда романсовых банальностей: «мука — разлука», «такую — золотую», «моя — твоя» и даже «неровен — ровен»: как тут не вспомнить «ботинки — полуботинки»! Когда же Топоров пытается выразиться небанально, то единственным результатом оказывается корявый неологизм «преобороть». В расставание героев у него вчитаны какие-то обиды и ссоры, отсутствующие в оригинале. Интересующий нас фрагмент — love so much refin’d — у Топорова полностью утрачен. То же можно сказать и о старом переводе О. Б. Румера, который отличается от перевода Топорова только чуть более тщательным выбором рифм: все те же муки и разлуки (хотя и не зарифмованные), плюс выражение «любви предмет», низводящее Донна до уровня девичьего альбома. Оборот с refin’d также утерян. Но если в переводе Румера, по-видимому, имеет место всего лишь наивность эпохи переводчика, когда традиция и язык английской метафизической поэзии были еще не освоены русской культурой, то вариант Топорова заставляет заподозрить некую переводческую позицию — стремление сознательно представить Донна в облике неопытной школьницы.
Отдельно стоит упомянуть перевод С. Л. Козлова. Он интересен тем, что в некоторых случаях переводчик попытался сохранить религиозно-философские подтексты стихотворения. В рассматриваемой строфе удачная находка — «несказуемых» (так переводчик передал ‘That ourselves know not what it is…’). Свидетели разлуки влюбленных названы «нечестивыми», что тоже неплохо. К сожалению, эта тональность выдержана непоследовательно, и основной массив текста представляет собой стилистическую какофонию, полностью обесценивающую эти мелкие удачи. Там встречаются такие перлы, как «распадемся мы сейчас» (видимо, буквалистский перевод melt), «сдвиг почвы» (порождающий неуместные метафорические ассоциации с русской идеологемой «почвы»), «страх и крик», «А если две — то две их так, / Как две у циркуля ноги», — не говоря уже о рифмах типа «они — любви». И притом что в переводе Козлова почти нет отсебятины, там отсутствует и поэзия. Что касается фрагмента с refin’d, он у Козлова близок переводу Бродского, но куда более неуклюж: «Но мы, кто чувством утончен / До несказуемых границ…» (Как можно «утончиться чувством» — загадка; очевидно, Козлов понял refin’d как относящееся к we, запутавшись в страдательных причастиях. Неясно также, при чем тут границы — подозреваю, что они возникли ради рифмы к «лиц»).
Рассмотрение шести переводов подводит к неутешительному выводу — хотя среди них есть и хорошие, и плохие, но культурный контекст лирики Донна в них нивелируется. Исчезает встроенность Донна в традицию: он предстает как бы создающим свой поэтический мир с чистого листа. (Оговоримся: мы не имеем в виду переводы Донна вообще; здесь и далее речь будет идти лишь о переводах «Прощания».)
Вернемся все же к злополучному refin’d. Оно имеет все-таки, помимо значения «утонченный», еще и другое значение — «очищенный». Это первичное, алхимическое значение этого слова, которое сохранилось и в русских словосочетаниях «рафинированный сахар», «рафинированное масло». То есть не о всякой тонкости идет речь, а только о такой, которая рождается в результате удаления грязных примесей. Но ведь в следующей строфе у Донна говорится о душах! А совмещение понятий «очищение» + «душа» недвусмысленно отсылает к христианской религиозности. Не забудем, что стихотворение открывается картиной смерти праведника, безболезненно отпускающего свою душу на небеса. Сопоставление разлуки героев с этой сценой — вовсе не красивый троп: кончина праведника является мирной потому, что он очищен от грехов.
Это refin’d и засело у меня в сознании. Где-то мне что-то похожее попадалось. Вот оно! «Христос же бог наш тонкостны чювства имея все…» Протопоп Аввакум, памфлет против иконописной школы Симона Ушакова. Переводческое решение начало обозначаться.
К тому моменту у меня уже сложилась убежденность в том, что переводчик может и должен подсвечивать культурный фон подлинника, если для читателя принимающей культуры что-то не вполне очевидно. И для прояснения следует использовать язык, который бы «включал» у читателя подсветку этого фона, — то есть язык культурологически
И все-таки в русской литературе существует прецедент успешного использования языка старообрядческой мистики в любовной поэзии — причем не просто любовной, а гомоэротической. Это ряд стихотворений Михаила Кузмина: «Пусть сотней грех вонзался жал…», «Одна нога — на облаке, другая на другом…», «Рыба», «Пещной отрок», «Уединение питает страсти», «Зачем копье Архистратига…» (называю только самые яркие примеры, вообще же религиозная образность встречается чуть ли не в каждом втором любовном стихотворении Кузмина). Сближает его с Донном и разговорная интонация стиха. Почему бы не воспользоваться опытом Кузмина? Тем более что Донн, в отличие от него, описывает отношения вполне традиционные и воспетые в Библии.
Перечитанные стихи Кузмина придали мне уверенности в собственных силах. И перевод начал складываться:
Не могу похвастаться, что справилась с донновским окказионализмом ‘inter-assured of the mind’. Я сознательно отказалась от попыток пересказать смысл этого выражения и вместо этого ввела понятную русскому читателю без дополнительных пояснений целостную смысловую единицу — отсылку к пословице «с глаз долой, из сердца вон», которая весьма точно соответствует сути «подлунной любви» у Донна, описанной в предыдущей строфе.
Таким образом, я допускаю некоторую степень перераспределения содержания между строфами, при условии, что это не влияет на логику развития мысли в стихотворении. Признаюсь, что у меня оказался по сравнению с оригиналом развернут концепт золота — важно было повторить вслед за Донном мотив истончения, к тому же меня увлек найденный мною образ «цельности» золота («цельность» ассоциируется с «целомудрием»). Концепт циркуля, напротив, в моем переводе несколько свернут, что я рассматриваю скорее как неудачу. В случае с циркулем мне показалось принципиально важным избежать слова «ножка», которое в русском языке вызывает неуместно комические ассоциации. Ранее это удалось одному Бродскому, который использовал слово «игла». Я в итоге остановилась на слове «ось», хотя на данный момент не очень довольна завершением четверостишия — оно могло быть сделано лучше.
Стоит сказать и о принципах стихотворной формы, положенных мною в основу перевода. Основной проблемой при переводе с английского на русский издавна является навязчивое русское требование чередования мужских и женских рифм. Консерватизм русского читателя доходит до парадокса: у нас скорее примут перевод Донна или Шекспира, сделанный верлибром, чем позволят отступить от чередования рифм. Три из рассмотренных мною переводчиков соблюдают чередование (Топоров, Шадрин и Кружков). Румер, Бродский и Козлов следуют более специализированному методу, некогда созданному Жуковским для перевода английской поэзии, — использованию монотонных мужских рифм. Однако в английской поэзии нет вообще никакой унификации клаузул. Да и рифмы Донна не монотонны: краткие монофтонги admit — it звучат совершенно не так, как дифтонги roam — home. Конечно, фонетика русского языка не позволяет передать эти особенности. Но можно использовать варьирование рифмовки: в части строф чередование есть, в части — нет, причем, чтобы читатель не принял это за небрежность, я постаралась сделать так, чтобы два вида строф сами чередовались друг с другом. Унификация клаузул, на мой взгляд, есть совершенно необязательное требование, которое существует исключительно в силу читательского консерватизма: её нет в английской поэзии, и она ограничивает возможности переводчика.
1.
Общей тенденцией является также затушевывание смысла слова «mourning», которое имеет вполне адекватное русское соответствие — «скорбь». Переводчики предпочитают использовать либо «печаль», либо «грусть» (кроме перевода Румера, по непонятной причине озаглавленного «Прощание без слез», что создает путаницу с другим известным «Прощанием» Донна, действительно имеющим подзаголовок «О слезах»). Но «печаль» и «грусть» выражают не только более слабые эмоции, чем «скорбь», в традиции русской поэзии, де-факто начавшейся с романтизма и им созданной, «печаль» и тем более «грусть» наделены сугубо положительными коннотациями. Это синонимы возвышенного лирического настроя души и даже любви как таковой («Мне грустно и легко; печаль моя светла; / Печаль моя полна тобою…»). Поэтому запрет на грусть и печаль в любовной поэзии для русского уха звучит противоестественно.
Слово «скорбь» не только более адекватно семантически и культурологически, но оно также вносит необходимые религиозные коннотации, ибо принадлежит сфере церковного языка.
2. …
3.
4. …
5. …
Таким образом, у Донна речь, видимо, идет все же не о нити, а о сусальном золоте, и правильно это место переведено у Шадрина.
6. …
7. …