«Женская головка»

В семье Петровых Валя была любимицей, но это старались по возможности скрывать от окружающих и, главное, от нее самой. Вообще ее воспитывали нормально, или, как говорится, разумно: не восхищались ее способностями, хотя девочка была на редкость способна и к наукам и к искусству.

В иных семьях то и дело всем и каждому повторяют:

– Ах, наша Танечка (или Вовочка) – исключительный ребенок! Это будущая Уланова (или Шолохов, или Менделеев, в зависимости от проявляемых способностей).

А будущая Уланова или Менделеев сидит, слушает, и на круглой веснушчатой мордашке появляется выражение превосходства и самодовольства.

Не хвалили Валю и за ее характер, но, если говорить правду, такие ласковые, веселые и милые девочки встречаются далеко не в каждом доме.

И уж, во всяком случае, никогда и никто из семьи Петровых не заикался о Валиной внешности, а иной раз было просто трудно удержаться, чтоб не воскликнуть:

– До чего же ты у нас красивая!

И говорили нарочно что-нибудь диаметрально противоположное. Особенно в этом отличался старший брат, Миша, механик. Широколицый, чернобровый, курносый, он презрительно кривил губы и говорил:

– Ресницы у тебя вымахали, как у коровы. Даже некрасиво.

Миша был авторитет, и Валя однажды подстригла свои великолепные ресницы, отчего они вскоре выросли еще длиннее. Или Миша говорил с прискорбным вздохом:

– У всех людей зубы как зубы во рту, для жевания, а у нашей Валентины напоказ, словно выставка зубных протезов.

И поэтому Валя даже смеяться стала носом, чтоб не открывать рта.

Но все это было возможно до поры до времени. Пришло время, когда на Валю стали заглядываться даже постовые милиционеры, хотя известно, что это люди суровые и не отвлекающие своего внимания по незначительному поводу.

Незнакомые юноши при встрече с ней на улице столбенели и провожали ее укоризненным взглядом: «Зачем только есть на свете такие девушки!» А те, что поозорнее, говорили: «Ох!» – и театральным жестом хватались за сердце.

И тогда в семье Петровых переменили тактику. Опять-таки это взял на себя Миша. Он говорил примерно так:

– Некоторые хорошенькие девушки, ну, скажем… – снисходительный взгляд в сторону сестры, – ну, как ты, воображают о себе невесть что, и поэтому каждый может вскружить им голову. Вот, например, у нас на заводе есть один такой…

«Одного такого» Миша придумывал молниеносно, но, надо отдать справедливость, наделял его весьма правдоподобными чертами.

– Один техник. Увидит хорошенькую девушку, и сразу глазки, как маслины (Миша знает, что Валю тошнит от маслин), губы, как старые, расшлепанные калоши, – хлюп-хлюп, ручки маленькие, потненькие…

– Фу, Мишка, замолчи! – кричит Валя и трясет головой.

– Что это значит – замолчи? – Миша делает обиженное лицо. – Невежливо прерывать старших. Вот я и говорю: наладится этот тип провожать какую-нибудь девушку и сопит ей в ухо: «Вы олицетворенная молодость, дивная, чистая», а сам норовит под ручку да потеснее прижаться.

Если при этом разговоре присутствует мать, она морщится и говорит Мише:

– Уж ты слишком!

Миша отвечает ей понимающим взглядом:

– Ничуть не слишком. Вале восемнадцать лет. Лучше от родного брата узнать, как в жизни бывает, чем от какого-нибудь слизняка, вроде нашего, этого… – И с новым подъемом: – Так можешь себе представить, поймал-таки одну дурочку! Наплел ей, что душа его жаждет прекрасного, что он одинок в жизни, что только она единственная может сделать его вполне счастливым. Девчонка уши развесила, поверила, а потом выяснилось, когда уже было поздно…

– Миша! – Мать грозит пальцем.

– Что – Миша? Я же ничего такого не говорю… Потом выяснилось, что он женат, и даже три раза был женат, и вообще грязный тип.

– А что же эта девушка? – нахмурившись, спрашивает Валя.

– Что? – Миша собирается с мыслями и говорит уверенно именно то, что вполне могло бы быть: – Молодость у нее изгажена. Конечно, мы поддерживаем ее, понимаем: не каждая может устоять, – помогаем ей пережить. А его… на днях, увольняют с завода.

Он шумно вздыхает. Кажется, все поставлено на свое место: порок наказан, добродетель в лице сплоченного коллектива торжествует. Но Валя задумчива.

– Ты говоришь, не каждая может устоять? Нет, Миша, я бы непременно устояла. Разве не видно сразу, какой человек?

– Нет, Валя, бывает, что сразу не распознаешь. Но ведь речь не о тебе. В тебе-то я уверен!

…Если Валя видит перед собой чьи-то глаза, похожие на маслины, ей вспоминаемся Мишин техник, и лицо ее становится строгим. Когда товарищи-студенты, идя с ней вместе из института, подхватывают ее под руку и слишком уж выразительно прижимают к своему боку ее локоть, она тихонько, чтобы не обидеть, высвобождает руку, потому что ребята, в общем, славные и, уж конечно, никак и ничем не похожи на того слизняка, но все равно гораздо лучше идти и махать руками и смеяться, а не так…

Так случилось. Валя условилась с Петей и Верой пойти в Музей изобразительных искусств. Потом выяснилось: к Вере нагрянули родичи из Подольска, а Петя сломя голову помчался в музей, чтобы опередить Валю, упал и вывихнул ногу. Бывает же такое.

Валя подождала пятнадцать минут в условленном месте, у вешалки, рассердилась и пошла по залам одна. Но очень скоро она позабыла про свое одиночество. Ее окружали суровые кондотьеры на могучих конях (школьники, постоянные посетители музея, крадучись от зорких дежурных старушек, дотрагивались пальцем до огромных копыт), короли, закованные в латы, вечно юный Давид хорошего двухэтажного роста.

Она поднялась наверх. Вот летящий Меркурий с крылышками на ногах; величественные гробницы Лоренцо и Джулиано Медичи. А вот и дивная Афродита, чуть улыбающаяся, держащая в руке снятую одежду…

Валя остановилась перед ней очарованная и вдруг услышала, как рядом кто-то произнес тихо и благоговейно:

– Какая совершенная красота!

Валя невольно оглянулась. Человек среднего роста смотрел на нее, именно на нее, а не на Афродиту, пристальным взглядом доброжелательных серых глаз. Он сказал задумчиво и просто, как будто был давным-давно знаком с Валей:

– Красота, чистота и целомудренность во все века одинаково покоряют людей. Приблизительно две тысячи триста лет тому назад гениальный аттический скульптор Пракситель увидел девушку. Может быть, она была простой крестьянкой или дочерью ремесленника. Формы ее юного тела были совершенны, и скульптор, охваченный восторгом вдохновения, запечатлел ее красоту в мраморе, и вот мы с вами любуемся ею.

– Да, – прошептала Валя.

Ей было очень неловко, и она с удовольствием ушла бы в другой зал, подальше от этого спокойного, элегантного незнакомца, но это показалось ей невежливым. Ведь он не навязывался, он просто искренне любовался произведениями искусства.

Дальше они шли рядом, и он обращал ее внимание то на Аполлона Бельведерского – подлинник статуи находится В Риме, в бельведере Ватиканского музея, – то на Афродиту с острова Мелоса.

– Как жаль, что она без рук! – сказала Валя.

– О, руки тут не имеют значения! Главное – ее божественное тело.

– Да, – опять послушно согласилась Валя и отошла к Собаке второй половины четвертого века до нашей эры.

Время летело, как чемпион-конькобежец: круг, другой, третий. В алии спутник уже называл ее почтительно Валентиной Юрьевной и сам отрекомендовался Серафимом Матвеичем. Так было удобнее разговаривать. От скульптуры они перешли к живописи.

– Валентина Юрьевна, вот посмотрите: дивный Джулио Романо, «Портрет Форнарины». Как нужно было Преклоняться перед женщиной, чтобы так передать красоту ее форм!..

Валя кивнула головой и пошла дальше. Только бы он не подумал, что она смущается перед обнаженной Форнариной. Ведь он в этом видит только создание художника.

– А вот и французская школа. Вам нравится «Благовещенье» Вуэ? Оно целомудренно. А что вы скажете о Геркулесе и Омфале жизнелюба Франсуа Буше?

Валя поглядела на картину и слегка покраснела. Мускулистый смуглый Геркулес, сидя на скомканной постели, держал в крепких объятиях белую и, как показалось Вале, слишком толстую и нескромную Омфалу. Она сухо сказала:

– Нет, мне это не нравится.

Он поспешно согласился:

– Разумеется. Для нас это слишком откровенно, обнаженно. Но что вы хотите? Французы, чувственный восемнадцатый век… – Он обернулся к простенку и воскликнул в волнении: – «Женская головка!» Валентина Юрьевна, да ведь это вы! – Он схватил ошеломленную Валю за обе руки и переводил восхищенный взгляд с полотна на девушку. – Какое сходство, потрясающе! Этот нежный овал лица, мечтательный взгляд и перламутр зубов за полуоткрытыми губами…

Валя сконфузилась.

– Ну, что вы! – Но ей стало приятно, потому что действительно в этой женской головке было кое-какое сходство с ней самой.

Серафим Матвеич выпустил ее руки, сказал:

– Простите, но я поражен, – и начал объяснять: – Тот же Франсуа Буше, восемнадцатый век, французская школа, но на этот раз грация, изысканность, утонченность… – И прошептал: – О, если бы я был художником!.. Но, знаете, вас можно бы сфотографировать именно так: чуть закинутая головка, жемчужные серьги, большое декольте и роза на груди. И получилось бы… лучше этого.

– Нет, нет! – Валя замотала головой. – И потом я плохо выхожу на фотографии.

Из музея они вышли вместе.

– И не смею предложить вам свою машину, – как бы в нерешительности произнес Серафим Матвеич.

– Ой, что вы, мне рядом! – заторопилась Валя, хотя ей предстояло ехать домой в Измайлово.

Он не настаивал. На прощание сказал тихо и печально:

– Если бы вы знали, какая это светлая, чистая радость для такого одинокого бобыля, как я, встретить вот такую… – Он строго поправился: – Вот такого славного молодого товарища, с которым можно говорить обо всем, не боясь натолкнуться на мещанское жеманство, на обывательскую пошлость. Наверно, я вас больше не увижу… – И вдруг деловито и добродушно: – А впрочем, вы ведь, конечно, любите театр, как все студенты? А доставать билеты не всегда легко. Вы мне дадите адрес и телефон? Не думайте, я не навязываюсь, упаси бог! Просто пришлю вам два билета на «Жизель». – И решительно запротестовал, увидав, что Валя собирается отказываться: – Нет, нет, не обижайте меня! Идите с кем хотите, с товарищем, с подругой. А если не очень скучно и противно, то со мной, я буду ждать в вестибюле театра. Но, если вы придете вдвоем, я не обижусь. Сяду в другом месте. Мне все театры доступны! – И усмехнулся. – Я ведь не студент.

Валя не посмела отказать (ну, как подумает, мещанское жеманство!) и дала адрес.

…Прошло три месяца. В семье Петровых никто не замечал, что Валя притихла, что взгляд ее прекрасных глаз стал каким-то удивленным и очарованным, как будто она видела перед собой не просто маму и не просто Мишу, а что-то другое, неизмеримо более прекрасное. Затем глаза стали растерянно-счастливыми и даже на улице сияли так, что встречные мальчики, заглянув в них, шалели и натыкались на прохожих. В этот период Валя стала неловкой и перебила много чайной посуды. И стояла подолгу перед зеркалом, улыбаясь своему отражению. И на зачете по химии получила тройку. Но пришел день, когда глаза потухли, сделались больными и скорбными, и как-то вечером из них закапали слезы.

Мать и Миша всполошились:

– Что с тобой, Валя?

Валя не умела лгать и рассказала им обо всем. Она уже не плакала, она собрала все свое последнее мужество. Пусть они знают: она дрянь, просто пошлая дрянь. Ведь Миша предупреждал ее, рассказывал о девушке с их завода. (Миша совсем забыл о выдуманной им девушке и чуть было не спросил: «Про кого ты?» Но Валя не заметила его удивленного взгляда, ей было не до того.) Та девушка, может быть, одинокая, ей не с кем посоветоваться, а она, Валя, скрыла от самых близких… Серафим Матвеич показался ей таким необыкновенным, умным, умнее всех. Он говорил только об искусстве, о красоте, о чистых, возвышенных чувствах, владевших скульпторами, художниками… И как говорил! Никто никогда так не говорил с ней до сих пор.

Валя посмотрела в окно, за которым шел дождь, и тихо сказала:

– Он называл меня своим единственным солнышком, озарившим его одинокую, трудную жизнь. Нет, подождите, не перебивайте, не только он – я подлая. Он обещал мне, что жизнь у меня будет сплошным праздником…

– Понятно, без рабочих будней, – зло сказал Миша.

Он вскочил и забегал по комнате. Мать молчала.

– Что мы поедем с ним на Кавказ, в Крым! Нет, я не на это польстилась, но и это тоже мне было приятно. «Маленькая, – сказал он, – я буду заезжать за тобой в институт на машине», – и действительно, он два раза присылал за мной машину, и Петя и Вера все спрашивали: «Чья это машина?», а я молчала и, как сейчас помню, вся сияла, как… дура. Я верила его словам, глазам, потом – поцелуям. Я хотела поделиться с вами своим счастьем, но он предупредил: «Не нужно. Потом». А потом он сознался, что женат, но не живет с семьей, а теперь порвет с ней окончательно, но для этого нужно время, а пока нам не следует встречаться, чтобы не возбуждать лишних толков. Это он сказал после того… – Валя закрыла лицо руками, – после разговора о ребенке. Он сказал: «Придется пожертвовать первым ребенком, зато потом, когда все образуется, мы будем так счастливы».

Миша остановился против сестры и смотрел на нее страшными глазами. Мать молчала.

– Но это не все, – сказала Валя. – Он даже перестал мне звонить, тоже будто из предосторожности. – Мне было так грустно! Вчера я пошла в музей, туда, где мы встретились в первый раз. Опять летящий Меркурий, и Аполлон – я уже знала, почему он называется Бельведерским, – и огромный Нил, осыпанный толстенькими ребятишками, и Афродита… И вдруг – я подумала, что мне это показалось, – он и какая-то девушка в вязаной кофточке! Он меня не заметил и говорит… ох, то самое, что мне в первый раз: «Красота, чистота и целомудренность во все века покоряют людей. Мы с вами любуемся произведением бессмертного Праксителя»…

– Хватит! – крикнул Миша. – Хорош гусёк, Праксителя в сводники приспособил!

– Я уеду, – глухо сказала Валя. – Я не могу жить с вами, такая дрянь…

Миша стукнул стулом об пол.

– Ты не дрянь, ты обыкновенная дура! Или нет, необыкновенная дура! – И отбросил стул в сторону. – Валюшка, родная, никуда ты от нас не уедешь, а этого Серафима – музейного блудотворца – жив не буду, выведу на чистую воду!

…В кабинет к Серафиму Матвеичу прорваться было не так-то легко. Секретарша в полной боевой готовности заслонила дверь своим сухопарым телом, зашитым в черный шелковый чехол. Миша грубо отпихнул ее и вошел.

Мише было двадцать четыре года, Серафиму Матвеичу – вдвое больше. Миша горел и кипел, Серафим Матвеич сидел, спокойный и надменный.

– Ваша сестра? Как… Валентина Петрова? А-а, припоминаю, я доставал ей билеты в театр по ее просьбе. Что?… Вы забываете, с кем говорите! Я прикажу… Ка-ак? Ну, знаете, амурные делишки вашей сестрицы меня отнюдь не касаются. Ищите предполагаемого папашу в другом месте…

То, что произошло после этих слов, было неожиданным как для Миши, так и для Серафима Матвеича. Миша пришел к Серафиму Матвеичу, чтоб исхлестать его беспощадными, гневными словами. Но внезапно он растерял все слова. Оскорбление, нанесенное его сестре, было слишком тяжелым. Он размахнулся и опустил тяжелую ладонь на дрябловатую, до бархатистости выбритую щеку Серафима Матвеича.

Серафим Матвеич вскочил с кресла.

«Очевидно, подеремся», – мелькнуло в голове у Миши, и он оглянулся на дверь: хорошо ли она закрыта.

Но Серафим Матвеич не собирался драться. Он испуганно моргал, его губы сложились в жалкую улыбочку; одной рукой он бережно держался за покрасневшую щеку, а другой указывал на кресло у стола.

– Молодой… молодой человек, вы… присядьте. Зачем же так сразу… жестикулировать? Я понимаю, но и вы поймите меня: я женат, общественное положение… Но я готов, я беру все расходы на себя, если вы убеждены, что… э-э… я причастен… Пять… э-э… три тысячи! И в будущем…

Миша подумал: «А не влепить ли ему еще разок?» – но просто так бить этого человека, с глазу на глаз, не имело смысла.

– В ближайшем будущем мы с вами встретимся при других обстоятельствах, – сказал Миша и вышел из кабинета. Он твердо решил, что выведет Серафима на чистую воду.

«Чтоб другим, ныне здравствующим, блудотворцам не повадно было», – подумал он, захлопнув за собой тяжелую парадную дверь.