Семиклассницы

fb2

Повесть о жизни московских семиклассниц в годы войны.

Домой!

Стало известно, что в ближайшее время интернат возвращается в Москву. И привычное течение жизни разом нарушилось. Всё пошло кувырком. Работа — не в работу, обед — не в обед. В спальнях до поздней ночи шёпотом велись разговоры, а утром пушкой не разбудишь.

Воспитатели нервничали, напрасно стараясь унять суету и возбуждение ребят. Ребята заскучали о доме. Под койкой у каждого стоял упакованный вещевой мешок — хоть сейчас на подводу и к поезду. Готовили подарки — сушёную лесную малину, плетёнку из прутьев, поплавок для удочки — и писали, писали, писали письма домой: каждый день целые кипы писем дожидались в сельсовете оказии в районное почтовое отделение. На самодельных, из тетрадочного листа в клетку или косую линейку, конвертах усердным почерком крупно выведено заглавное слово: МОСКВА!

Но срок отъезда откладывался. Миновал июль. И август. Лето близилось к концу. Третье лето жизни московского интерната в деревне Нечаевке.

Рассказывали, что в стародавние времена одна знатная барыня, владелица соседнего поместья, от каменного дома которого сохранился лишь заросший бурьяном фундамент, разгневалась за ослушание на своих мужиков и приказала им выселяться из насиженных мест. Приживайтесь-ка заново среди чиста поля, смутьяны!

Так нечаянно и возникла деревня Нечаевка. Видно, строилась она наспех: и сейчас её улочки шли вразброд, как попало, то протянувшись вдоль берега узенькой речушки Бабухи, то выкинув прочь от Бабухи ряд избёнок. Сразу за дворами начиналось поле, загороженное от скотины плетнём. На горизонте подпирали небо леса.

Бабуха, её песчаное дно с перламутровыми ракушками, укрытые ивняком бочаги, тёплые броды, где из-под ног прыскают в стороны стаи шустрых пескарей, ржаные поля и лес с белыми озерцами ландышей, чащобами малинника, крутыми оврагами, где копают норы барсуки, — ничто теперь интернатским ребятам было не мило. Когда же домой?

Вот наступил и сентябрь. Убирали картофель.

Наташа Тихонова, круглощёкая, коренастая девочка лет четырнадцати, с коротеньким энергичным носом и растрёпанными по плечам волосами, работала вместе со всеми на колхозном поле.

А многому научились ребята за два года жизни в Нечаевке! Наташа умела подбирать и вязать рожь, ставить снопы в бабки. Теребить лён, копать гряды. Умела даже запрячь лошадь, что далеко не шуточное дело.

Правда, конюх дед Леонтий доверял интернатским ребятам только старую кобылу, по имени Королева, которой надо сунуть в мягкие губы посолённую корочку, а после долго тянуть за гриву, пока-то она стронется с места! Королева была безобидной кобылой: голова у неё понуро опущена, шерсть на плечах облезла, глаза слезятся, и всё же никто из девочек, кроме Наташи, не решался шлёпать её ладонью по крупу или лезть под брюхо затянуть подпругу. Наташа умела править Королевой, стоя в телеге, и завернуть по сжатому полю прямо к тому скирду, что надобно свозить на обмолот.

Но убирать картофель — скучная работа. Особенно теперь, когда мысли далеко от Нечаевки.

— Отдыхай, — снисходительно позволила Феня, видя, что Наташа поминутно разгибает спину. —Отдыхай. За мной не угонишься. Бабы и те не все поспевают.

Угнаться за Феней мудрено. Она работает без спешки, словно играючи, а картофелины прыгают в бадью. Глянь: снова бадейка полнехонька.

Феня Михеева, Наташина нечаевская подружка, — мастерица на все руки и, кроме того, величайшая охотница до разговоров. Зимними вечерами, когда в чистом поле вокруг Нечаевки посвистывает ветерок, гонит текучими струйками снег, наметая к нечаевским дворам тугие сугробы, Наташа любила прибежать к Михеевым. Два оконца михеевской избы под соломой светятся, словно два глаза из-под тёмного козырька кровли, манят в тепло.

Мать прядёт в избе, веретено пляшет и кружится на невидимой нитке. Наташа с Феней залезут на печку. На печке жарко. Вдруг в трубе загудит.

— Домовой! — пугливо прислушиваясь, скажет Феня.

Феня — школьница, пионерка, а в сказки верит. Знает она их великое множество! Все Фенины сказки — о разных событиях и случаях из прежних времён, о которых разве один дед Леонтий только и помнит. Когда дед Леонтий, заросший волосами, словно древний пень мохом, ходил ещё неженатым парнем (считай, в прошлом веке это было), однажды вышло в Нечаевке к голодному году знамение.

Напустились на гумна мыши. Рожь в поле не сжата, а по гумнам и сусекам писк, шарят мыши, снуют. Тучи тёмные их, глаз не сосчитает! А наутро, как начинать жнитво, вышло из лесу волчье стадо. Встало на опушке — хвосты поджаты, морды уставлены вверх — и воет.

Напал на народ ужас, бабы серпы покидали, закрылись в избы, плач по деревне.

И тут взвилась в небо воронья стая, закрыла весь белый свет, и стало жутко и не видно, как ночью. Когда знамение кончилось, припустил град, каждая градина с орех, и выбил подчистую рожь и овёс, картофельную ботву всю изрешетил, горох поломал, и случился голод в тот год, такой страшный голод, что половина народу в Нечаевке вымерла. Истинная правда, дед Леонтий не даст соврать!

— Отчего же теперь знамений нет?

— В бога не верят, вот и кончились знамения.

Если бы Наташа немного меньше была занята ожиданием отъезда и мечтами о доме, она могла бы заметить, что Феня последнее время стала невесела. И сказки редко рассказывает. Забота у Фени: мамка болеет. Хворь привязалась к мамке с той поры, как в прошлую зиму прислали на отца похоронную.

И других забот у Фени немало. Скоро уроки в школе начнутся, ребята позапаслись карандашами и тетрадками, а у Фени ни тетрадок, ни валенок на зиму нет. Навалит снегу, в чём пойдёшь в школу?

— Я тебе все свои тетрадки оставлю, — обещала Наташа.

— Оставляй, — равнодушно согласилась Феня, продолжая между разговором подбирать картофель из отвороченной плугом борозды.

Фенино равнодушие задело Наташу. «Какая это подруга, если ей безразлично, что скоро мы расстаёмся! Обо всём говорит, только о разлуке не вспомнит. Уеду из Нечаевки, а ей и горюшка мало».

Наташа отряхнула с платья землю и медленно побрела вдоль борозды. Думала, Феня окликнет, но слышен был лишь стук картофелин о стенки бадьи. Какая же это подруга?!

На краю поля стояла знакомая рощица. Летом здесь бывало тенисто под курчавой зеленью пышных берёзок. Сейчас листья опали, только, похожие на мётлы, желтели макушки. Казалось, берёзки вытянулись, белизна их тоненьких оголённых стволов стала ярче. В рощице было тихо, просторно, бело. Большое, медно-красное солнце повисло над горизонтом, низко над землёй ползла к солнцу лиловая туча.

«Уеду, а берёзки останутся, — подумала Наташа. — А Феня позабудет».

Она села на пенёк, обхватив коленки руками, погрустила, а потом незаметно размечталась. Наташа любила представлять себя героиней. В воображении она только и делала, что совершала всевозможные подвиги. Дело всегда происходило на фронте. Все интернатские ребята оказывались там. И Феня. Ребята занимались обычными фронтовыми делами. Феня перевязывала раненых. А Наташа была снайпером. Она забиралась на сосну, прячась между ветвями в своём белом маскировочном халате. И выжидала. Сейчас начнётся. Жутко!

Вышли фашисты. Началась психическая атака, как в кинофильме «Чапаев». Фашисты надвигались с невероятной быстротой, выставив дула автоматов. Ближе! Совсем близко. Наташа не растерялась и спустила курок. Один фашист упал. Вдруг разорвался снаряд. Что-то ужасное происходило вокруг! Дым, пожар, грохот. Валились деревья. Земля сотрясалась от взрывов.

Наташа целилась и стреляла, стреляла без промаха. Атака отбита.

И вот Наташа лежит, вся в крови, на носилках и умирает. Вокруг носилок собрались ребята. Жалко Наташу! Ещё бы не жалко! Наташа слышит: ребята шёпотом обсуждают, какая была она замечательная, ничего не боялась. Положила за Родину жизнь.

А Феня стоит позади всех, обливаясь слезами.

«Я не сержусь, что ты меня забыла, едва я уехала в Москву», — сказала Наташа слабеющим голосом.

Феня заплакала навзрыд:

«Прости, прости! Разве я знала, что ты героиня!»

Наташа не умерла. Её вылечили и привезли в Москву, в Кремль.

Михаил Иванович Калинин вручил ей орден и сказал: «Вот верная дочь нашей Родины! Всем пример».

А она ответила:

«Служу Советскому Союзу!»

Тут Наташа — не героиня, а обыкновенная девочка, сидевшая, обхватив колени, на берёзовом пеньке в осенней роще, — глубоко вздохнула. Что воображать дальше, она не знала. Все её подвиги увенчивались наградой и славой, и, удовлетворённая, Наташа возвращалась в реальную жизнь.

Налетел ветер. Жёлтые мётлы длинноногих берёзок зашатались, стаи листьев, как бабочки с золотыми крыльями, взвились вверх. Это было странное и удивительное зрелище. Листья не хотели падать, кружили над рощей хоровод.

Лиловая туча догнала солнце, завесила. Сразу вечер потемнел. Бедные листочки погасли, медленно и печально опускаясь на землю.

Вдалеке, на картофельном поле, Наташа различила суетящиеся фигурки ребят. Жгли костёр. Пламя то вскидывалось, раздуваемое ветром, и тогда был слышен испуганный визг девочек, то стелилось понизу. Вон что ребята затеяли!

Наташа вприпрыжку побежала к костру. Ребята пекли в углях картошку. Тася Добросклонова, визжавшая громче всех, когда костёр с треском выпаливал в небо столб искр, при виде Наташи приняла загадочный вид.

— Ребята! Девочки! Прогульщикам секрета не открывать! Прогуляла, Наташенька? А мы что знаем, то знаем! А тебе не узнать.

— Не узнать! Не узнать! — подхватили, хлопая в ладоши, девчонки.

И даже Дима, Тасин брат, с которым столько раз Наташа ставила в бочагах Бабухи жерлицы на щук и вместе ухаживала за Королевой, даже Димка дразнил:

— Отгадай! Не отгадаешь, терпи до завтрашнего утра.

Что-то случилось. Ребята ликовали вокруг костра. А Феня, изогнувшись от тяжести, тащила в конец борозды бадью.

— Чего они празднуют? — спросила Наташа, догоняя её.

Феня опрокинула бадью в ворох, подшвырнула ногой откатившуюся картофелину, вытерла рукавом потный лоб. Её чумазое лицо, с голубенькими, как цветочки льна, глазками, было грустно.

— Последний день и то скрылась.

— А-ах! — вырвалось у Наташи.

— Вот тебе и ах, руками мах. Пока разгуливала, воспитательница оповещать прибегала. Завтра интернату отъезд.

— Неужели завтра?!

— Вещи-то собрала? — озабоченно спросила Феня.

— Собрала. Мы давно собрались. Да как же так… завтра?

— Ждали, ждали да и дождались, — усмехнулась Феня. — Каждой птице своё гнездо снится. Пойдём. Надо у мамки подорожников тебе выпросить.

Они пошли полем. Земля была чёрной, а в небе оставалось светло. Слоистая, вся в ярусах, туча передвинулась выше над горизонтом, открывая красный пояс зари и разметав в беспорядке по небу разноцветные клинья — изумрудные, дымчато-серые и густой синевы. Вороха картофеля высились над развороченным полем.

— Прощайся с нашей Нечаевкой, — сказала Феня.

Они остановились на задворках, позади огорода, где белые кочаны капусты торчали из раскинувшихся по грядам тёмных листьев, словно круглые бритые головы. Побитая утренними заморозками крапива жалась к плетням.

— Письма мне шли, — деловито наказывала Феня. — Может, ненужную книжку или какой учебник пришлёшь. Пригодится. Про школу свою опиши. А уж я не знаю, как мне и быть. Лёнька велел семилетку доучиваться. Цельное лето от Лёньки ни слуху ни духу. Мамка вся извелась, горе мне с мамкой. Девчата кликнут песни петь, а мне не до песен. И что это жизнь какая у меня невесёлая! Незадачливая я на свет уродилась.

— Наговаривай на себя, — пробормотала Наташа, не зная, как утешить подругу.

— Нельзя мне семилетку бросать, — рассуждала Феня, собирая на лбу озабоченные морщинки. — Учительница совестит: у тебя брат офицер, разве можно при таком брате недоучкой остаться? И дед Леонтий своё — по прежним-то временам слыхано ли, чтобы простого колхозного парня в офицеры произвели? Тянись, говорит, девка, не роняй фамилии.

— В прежние времена и колхозов не было, — вставила Наташа.

— И вправду, какие в те поры колхозы! — согласилась Феня. — А побывала бы ты у нас до войны! Вот уж колхоз так колхоз был. Сила! Разве до войны-то кинули бы на ночь в поле картофель? А как дождик припустит? Выгребай тогда из грязи… До войны мужики соберутся артелью, в одночасье любую работу смахнут. А нынче на весь колхоз один дед Леонтий. Какой он мужик? Бородой оброс, а зубов не осталось… Вернулся бы Лёнька! Свадьбу сыграем. Невест в деревне полно. Выбирай по сердцу. Тебя из Москвы на свадьбу выпишем. Со всей роднёй.

Феня протяжно вздохнула и умолкла.

Быстро смеркалось. Разноцветные клинья в небе потемнели и сошлись в одну тяжёлую, свинцового оттенка гряду, от которой вечер стал угрюм и тревожен. Слышалось жалобное блеяние вернувшихся из стада овец.

— Эх, и досада, что интернатские уезжают! — вспомнила Феня. — Алгебра мне плохо даётся, как в школу пойду. То, бывало, ваши ребята подмогут… Историю, географию понимаю, а как сяду за задачник, ну клонит и клонит ко сну.

— И меня от задачек ко сну клонит.

— Ловка ты, Наташка, врать! — недоверчиво качнула головой Феня. — Жалко мне с тобой разлучаться.

— А мне, думаешь, не жалко?

— Наташа! Обещаем свидеться.

— Свидеться что! Поважнее что-нибудь надо обещать.

— Обещаем помнить друг дружку до гроба!

— Честное пионерское, не забуду! — с жаром сказала Наташа. — И ты поклянись.

— Честное пионерское, — повторила Феня. Она схватила руку Наташи и, расширив голубые глаза, в которых встали две прозрачные слезинки, заговорила скороговоркой: — А будь моё слово сильнее воды, выше горы, тяжеле золота, горячее кипучей смолы, крепче камня горючего…

Вдалеке призывно запел интернатский пионерский горн:

«По домам! Спать пора! Собирайтесь!»

Феня тряхнула Наташину руку.

— Прощай.

Она долго глядела на дорогу, пока Наташа не скрылась. Слезинки выкатились у неё из глаз и поползли по щекам. Феня сердито вытерла их чёрной от земли ладонью.

В огород забрела овца с ягнятами. Ягнята тыкали в вымя овце несытые мордочки, а она, накинувшись на капусту, воровато и торопливо хрупала сочные листья.

— Фенька! Иде тебя носит! — кричала со двора мать.

Феня выломала из плетня хворостину и побежала загонять овец в хлев. Ни одно-то дело без неё не обходится!

А интернатские уезжают. Уезжают, радуются. А Фенина жизнь не поворачивается на хорошее и никогда уж, видно, не повернётся.

Значит, учиться?

Поезд шёл вторые сутки. Тянутся, тянутся за окнами сжатые безлюдные поля. Или близко к рельсам подступит тёмный еловый бор; от его осеннего неуюта пугливо сожмётся сердце. Мелькают железнодорожные будки. Стрелочник посигналит красным флажком. И весь долгий путь поезд сопровождают выложенные на насыпи из битого кирпича слова:

«Смерть фашистским захватчикам!»

«Всё для победы над врагом!»

Иногда на каком-то безвестном разъездике поезд останавливался, долго выжидая, пока обгонит военный состав, на открытых платформах которого, затянутые в брезент, грозно стояли орудия. Ребята, прильнув к окнам, молча смотрели на длинные, словно вытянутые хоботы, стволы.

«Всё для фронта! Смерть фашистским захватчикам!»

Вечер наступал рано. Окна плотно задёргивались занавесками. Фиолетовые лампочки таинственно освещали купе.

Поспорив, чья очередь занимать верх, ребята забирались на полки. Не засыпали долго, утром поднимались чуть свет. Что там, дома? Скорее, скорей!

К концу третьих суток начались подмосковные дачи. Летели заборы, телеграфные столбы и платформы, московское небо летело навстречу.

На перроне ожидала толпа встречающих. Из вагонов кричали, на перроне тоже кричали. Встречающие рвались к ребятам.

— Дайте выйти детям! Товарищи родители, да успокойтесь же, целы ваши дети! — уговаривали воспитатели.

На «товарищей родителей» уговоры не действовали.

— Коля! Колюшка! — слышался чей-то срывающийся от волнения голос.

— Внученька! Где ты? Покажись!

— Бабушка! Вот я!

Суматоха была страшная. На площадке вагона образовалась пробка: ни туда, ни сюда.

Наташа вдруг вся обессилела и не могла поднять вещевого мешка.

— Наташа! Тихонова! Твои здесь! — отчаянно завопил откуда-то из конца вагона Дима Добросклонов.

Наташа глянула в окно и прямо под окном увидела на перроне Катю и маму. И они увидали её. Мама, худощавая, как девушка, страшно бледная, кинулась к окну, ухватилась за раму, губы у неё искривились, она смеялась и плакала. А Катя исчезла. Она протолкалась в купе. Через несколько секунд Катины руки обнимали и тормошили Наташу.

— Наталка! Дай на тебя поглядеть! Выросла. А здоровенная стала! — кричала Катя. — Не узнать! Настоящая колхозница. Щёки-то, щёки какие красные!

Наконец, с помощью Кати, Наташа выбралась кое-как на перрон.

— Два с лишним года! Два с лишним! — повторяла мама, поспешно и жадно целуя Наташу в глаза, губы, нос. — Скажи что-нибудь! Тебе неплохо там было?

В интернате было неплохо. Но никто не поцеловал там Наташу за эти два с лишним года.

— Нет, вы только взгляните на её щёки. Не ущипнёшь! — хохотала Катя.

И Катя и мама рядом с Наташей казались заморышами. Тощенькие, хрупкие.

— Ну вот, и собралась семья вместе! Господи боже, наконец-то! — говорила мама, крепко, как маленькую, держа Наташу за руку.

Дома всё восхищало и удивляло Наташу. Повернула выключатель. Батюшки! Электрический свет. В Нечаевке электричества не было. Сидели с керосиновой лампочкой, а то и с коптилкой. И книжный шкаф, батюшки! Стоит на месте целёхонек. Наташа раскрыла дверцы, полюбовалась разноцветными полками. Книг-то, книг-то! А вот и старый знакомец диван, с продавленным сиденьем под полосатой украинской плахтой, и круглый стол перед диваном. А железной печурки перед войной не было. Печурку поставили, когда в первую военную зиму центральное отопление отказало работать.

Катя вскипятила на примусе чайник, сели за стол. Наташа развязала вещевой мешок, достала к чаю Фенины пироги с капустой и ржаные сдобные лепёшки.

— Ой-ой! — закричала Катя. — Ты богато жила в своей Нечаевке. Мама! Иди скорее питаться.

— Ешьте! Голодное брюхо к работе глухо, — с притворной грубоватостью приглашала Наташа, стесняясь показать свою нежность к маме и Кате.

— Фольклор! — прыснула Катя.

Мама поддержала Наташу:

— С сытым брюхом действительно веселее.

Они так аппетитно принялись за еду, что Наташа мысленно воссылала благодарности Фене. Катя с набитым ртом несвязно расспрашивала её о нечаевской жизни, перебивала себя, перескакивая с предмета на предмет.

— Где вы там размещались? В избах? А мылись где? В бане? Что-о? И в печке парились? С Феней? Вот здорово! А с колхозными ребятами дружили? Как! И верхом научилась ездить? Врёшь, Наташа. Не верю! А река называлась Бабухой? Ах, прелесть какая! И в лес за грибами ходили? А лес далеко?

Наташа едва успевала отвечать. Оттого, что Катя с таким нетерпеливым любопытством расспрашивала, жизнь в Нечаевке стала представляться Наташе полной приключений и необыкновенных событий. Хотелось поразить чем-нибудь маму и Катю.

— Лес далече, — рассказывала она, держа в растопыренных пальцах блюдце и вкусно прихлёбывая чай.— Там, в лесу, барсуков полно. Рылы барсучьи клыкастые, честное пионерское, сама видела! Серых волков полно. А мы не боялись. Уйдём на целый день малину собирать по оврагам. А в оврагах змеи. Был один случай в старые времена: отбилась овца от стада, пастушонок пошёл искать. Ходит, ходит по лесу до вечера и вдруг запнулся о сук. А сук как разогнётся, как хлестнёт по плечам пастушонка! Пастушонок не опомнился, а змея обвила его с ног до шеи, голова змеиная с жалом качается у самого лица и шипит. И удавила пастушонка.

— В старые времена такое случалось? — обеспокоенно спросила мама.

— И теперь бывает. Да мы не боялись. Мы от змей заговор знали.

— Это что такое?

— Змея, всем змеям большая, спрячь своё жало! А если не спрячешь жало, нашлю на тебя грозную тучу: громом побьёт, молнией пожжёт. Никуда от моей грозной тучи не укроешься — ни под землёю, ни под межою, ни в дремучих лесах, ни в оврагах, ни в ямах, ни в дуплистых дубах, ни в норах…

Наташа говорила низким голосом, отрубая слова, тёмные и продолговатые, как сливы, глаза её мрачно светились.

— Наталка! — всплеснула Катя руками. — Чего только не привезла из Нечаевки!

Мама отодвинула в сторону недопитую чашку чаю и серьёзно спросила:

— Ну хорошо, заговорам научилась. А ещё чему?

— Ещё снопы вязать умею. Лён теребить. Овец с Фениной матерью на скотном дворе стригли.

— Показывай ладони, — приказала Катя.

Наташа охотно протянула руки ладонями вверх. Катя пощупала жёсткие, величиной с пятаки мозоли.

— Убедительно, однако.

«Я дома. Я дома. Я дома! И Катя. И мама!» — внутренне пела Наташа.

Мама не изменилась. Мама прежняя. Только стала немного задумчивей. И шутит меньше, чем раньше.

А Катя другая. Прямые волосы подстрижены под мальчишку, в походке, лёгкой, как будто танцующей, в лукавой улыбке, часто морщившей рот, в её гибкой фигурке — что-то неуловимо новое и привлекательное.

— «А царевна молодая между тем росла, росла… поднялась — и расцвела!» — прочитала на память Наташа.

За окном что-то треснуло во всё небо. Мерно прокатилось — трах-тах-тах!

— Браво! Салют! — воскликнула Катя.

Они накинули на плечи пальтишки и выбежали на улицу. Зелёные, жёлтые, красные шары взлетали вверх и, раскрывшись, как цветы, покачавшись несколько секунд в вышине, осыпались на землю сверкающими струями. И снова чёрная ночь. И снова трах-тах-тах! Небо гремело и волшебно цвело, и при каждой вспышке ракет были видны неправдоподобно резкие очертания зданий, строгие линии улиц, тёмные силуэты людей. Было похоже на театральное действие.

— Победа на фронте,— сказала Катя.

Утром Наташа сквозь сон услыхала, кто-то присел в ногах. Она зарылась глубже в подушку, но чья-то рука ласково пощекотала её за ухом.

— Уйдите, выспаться не дадут, — пробормотала Наташа и вдруг проснулась и увидела маму. Восторг охватил её. Она обвила голыми руками мамину шею и, взвизгнув, как кутёнок, от счастья, прижалась к ней всем горячим ото сна телом.

— Крепыш ты мой дорогой! Ну, спасибо Нечаевке! — приговаривала мама, с удовольствием шлёпая Наташу по загорелой спине. — Однако, уважаемая моя дочь, начинаются рабочие будни.

— Как? Сразу?!

— Завод не ждёт. А тебя школа не ждёт.

— Школа не медведь, в лес не убежит.

Мама внимательно на неё посмотрела и, ничего не ответив, поднялась. Повязалась платочком, надела пальто, довоенное, с потёртыми петлями, повесила через плечо полевую сумку — такие сумки теперь многие носили вместо портфелей.

— У меня работа сложная, — одеваясь, говорила она. — Начальник цеха. А цех термической обработки. Всё время у раскалённых печей. И Катя целый день в госпитале. Да вечером ещё институт. Мы с Катей дома только ночуем. Тебе предстоит самостоятельная жизнь.

— Подумаешь, важность! — беспечно отозвалась Наташа.

Катя, лежавшая в постели, свернувшись клубком, высунула из-под одеяла всклокоченную голову и сонным голосом спросила:

— Мамочка, не поглупела она там у нас?

— Поживём — увидим, — усмехнулась мама и ушла на завод.

Катя, провалявшись в постели до последней минуты, вскочила и заметалась по комнате. Не глядя в зеркало, она расчёсывала коротко остриженные мальчишеские волосы, роняла вещи, наспех доедала вчерашний пирог с капустой, запивая чуть тёпленьким чайком, и торопливо командовала:

— Наталка! Сложи мои книги в портфель, платок сунь в карман. Проверь, на месте ли пропуск в столовую.

— Как ты без меня обходилась? — удивилась Наташа.

— Перебивалась кое-как. Наташенька, шаркни мне щёткой туфлишки. Да постель прибери. В долг. Я за тебя в воскресенье похозяйничаю.

Катя убежала. Наташа осталась одна. Начиналась самостоятельная жизнь. Итак, по порядку: прибрать комнату, сварить обед, подать заявление в школу.

Но сначала Наташа прошлёпала босиком к книжному шкафу, открыла попавшуюся под руку книгу.

Попалась «Буратино» Алексея Толстого. «В день рождения — дочке!» — написано на заглавном листе размашистым маминым почерком. Снова восторг охватил Наташу. Милая книжечка, с весёлых страниц которой на Наташу загадочным взглядом глядел длинноносый проказник Буратино! Счастливый, счастливый день рождения до войны! Наташа застыла, стоя босиком у шкафа с книжкой в руках, напомнившей детство, ёлку в серебряной канители, ледяные узоры на окнах и почему-то первую школьную сумку и любимую куклу Тамару с выпученными небесного цвета глазами. Всё это было давно.

Почитав «Буратино», Наташа решила, что не стоит готовить обед. Проживём без обеда!

Не терпелось поглядеть на Москву. Она заперла квартиру и, положив ключ в карман, отправилась в метро. На конечной остановке она сошла и очутилась в Сокольниках.

Парк был гол и безлюден. Вдоль дорожек стояли пустые скамейки. Ветер гнал из-под ног сухие листья, и во все направления чинно вели, похожие как близнецы одна на другую, аккуратные аллеи. Наташа разочарованно побродила по аллеям. Скучно показалось ей здесь после дикого и путаного нечаевского леса, с его оврагами и овражками, ручьями, болотцами, пышными кустами бузины и орешника, зарослями пахучей черёмухи или вырубкой, где у пеньков заманчиво краснеет земляника.

«Поеду-ка в Парк культуры и отдыха на выставку трофейного оружия», — надумала Наташа и, вернувшись в метро, покатила к Крымскому мосту. Здесь она подивилась. Всё ново. Новым был мост. Высокий, в стальных пролётах, легко летящий над рекой. Вся Москва казалась новой с этого летящего моста. Каменные берега реки, узорчатые решётки парка, нестройные ярусы зданий, уходящие вдаль, к горизонту; фабричные трубы, как мачты, и сизое небо, прильнувшее к крышам, и одинокое облако, заблудившееся над просторами города.

Опершись на перила, Наташа залюбовалась Москвой. Скоро воображение её заработало, и она превратилась в зенитчицу, самозабвенно обстреливающую самолёты фашистов с той высоченной крыши, которая поднималась крутым шалашом, едва не подцепив ребром облако. Вдруг рядом с Наташей выросли две мальчишеские фигуры.

— Противник окружён. Руки вверх!

Откуда ни возьмись, появились интернатские ребята — Дима Добросклонов и Федька Русанов.

— В военное время на мостах запрещено прохлаждаться, не знаешь? — сказал Федька. — В школе была?

— Не успела, — призналась Наташа, сейчас только вспомнив о школе.

— А мы-то, дураки, потащились в первый же день, — пожалел Федька. — Как кур во щи, сразу влипли на письменную. Димка хитёр, враз задачку решил. Математик спрашивает: «Добросклонов, кончили?» — «Обдумываю, Захар Петрович». Добросклонов обдумывает, Русанов сдувает. Как-нибудь проживём! Это вам не шестьсот седьмая девчоночья школа!

Наташа знала, что Федька Русанов отчаянный враль и хвастун, но всё же мог бы он погодить хвалиться порядками в своей мужской школе и ни за что ни про что ругать шестьсот седьмую, Наташину. Правду сказать, Наташа не ожидала, что по приезде из интерната их с мальчишками ни с того ни с сего разделят. В Нечаевке жили вместе, учились вместе, работали вместе, а здесь пожалуйте — врозь! Отчего?

— Военное время, — важно разъяснил Русанов.

— Ну и что же, что военное? У меня мама начальником термического цеха работает.

— Исключительный случай! Вообще-то у девчонок один интерес: салфеточки вышивать. Говорят, в вашей шестьсот седьмой все классы вышивками понабивали, учительскую принялись набивать. Говорят, у вас на переменках парами ходят. Спасибо, что хоть нас отделили!

В интернате Федька Русанов не решался так бессовестно важничать перед девочками. Там с него живо сбили бы спесь. Но сейчас Наташа потеряла под ногами почву. Да и доказывать нечем — школы-то своей не видала! Какая она? Докажи!

— Ты, Русанов, индюк, — сказала Наташа, и они пошли смотреть выставку трофейных орудий.

Выставка была похожа на кладбище. Вместо надгробий стояли вражеские миномёты, пушки и другие непонятные Наташе орудия, с чёрными дырами дул. Дула замолкли навек, но и сейчас при взгляде на них по телу бежала дрожь. Ребята задержались возле огромного самолёта с фашистской свастикой на крыльях, закрывших над головами небо. По земле от крыльев протянулись длинные скучные тени.

Федя Русанов пренебрежительно свистнул:

— У нас побольше есть самолётики! Мне один лётчик рассказывал. Не проболтайтесь только — военная тайна.

— Так и доверит тебе летчик военную тайну, — усомнился Дима Добросклонов.

Пошли искать шестиствольный миномёт. Улучив момент, когда часовой отвернулся, Федя потрогал внушительный ствол орудия.

— Против наших «катюш» ни одна их пушка не устоит. Мне один майор говорил: наши орудие изобретают, чтобы из Москвы прямо по Берлину палить.

— Обязательно изобретут! — подтвердил Дима. — Я тут тоже одну штуку изобретаю. Хочешь, вместе?

— Пока соберёмся, война кончится.

— Ну и что? Про запас. Я с Захаром Петровичем советовался. Захар Петрович говорит: надо математику и физику изучить.

— Изучай да изучай. И в кино сходить некогда.

— Тебе только бы в кино! — рассердился Дима. — Без высшей математики и артиллеристом не станешь. Без высшей математики не проживёшь, брат. Артиллерия — бог войны. А высшая математика — бог наук.

— Да разве я против? — сдался Русанов. — Мне подполковник один рассказал, как на дальнобойных орудиях работают. Там, брат, всё на расчётах. Там пропадёшь, если вычислять не умеешь. Димка! Так ведь наш Захар Петрович на фронте артиллеристом был! Подговорим Захара Петровича открыть в школе артиллерийский кружок.

— Сначала давай, Федя, изобретём одну штуку.

Ребята забыли о Наташе. Она разглядывала шестиствольный миномёт, делая вид, что страшно им занята, а сама прислушивалась к разговору мальчишек. У них уже полным ходом шла новая жизнь, какой-то Захар Петрович у них появился, а она гуляет по Москве, словно гостья. Изобретать не умеет. О высшей математике никакого понятия…

Наташа потихоньку ушла от ребят. Дома оказались мама и Катя. Мама читала над стаканом остывшего чаю. Наташа помнит маму вечно с какой-нибудь книжкой. Бывало, до войны, стоит над примусом, мешает ложкой в кастрюле манную кашу и читает.

Катя растянулась на диване, положив учебник на живот, и, внимательно глядя в потолок, шевелила губами.

— А я из-за тебя сегодня пораньше вернулась, — сказала мама, закрывая книгу. —А ты и обед не сварила. В школе была?

— Нет, — хмуро ответила Наташа и приготовилась слушать нотацию. Сейчас начнутся рассказы о воображаемой девочке, которая всё решительно делает, как полагается. Так уж примерна, такая тихоня — глаза не глядели бы!

Но мама не стала рассказывать рассказы, а просто спросила:

— Почему не была? Учиться-то надо?

— Лучше работать пойду. Поступлю к тебе на завод. По крайней мере фронту помощь.

— Такую пигалицу на завод не возьмут. Не доросла до завода. А фронту и в школе можно помогать.

— «Хор.» по литературе получила — фронту помогла? — съязвила Наташа. — А «отлично» — ещё больше помогла. Ах, оставьте басенки для глупеньких детей!

Мама удивлённо сощурилась:

— На твою пословицу ответная есть: «По разуму — речи».

— Понимай: не перевелись под луной дураки!— воскликнула Катя.

Отбросив учебник, она вскочила с дивана и, сладко потягиваясь, умильно затянула:

— Мамуленька, науки меня утомили. Разреши немного развлечься. В госпитале кино.

Она надела берет набок, потом прямо, снова набок, наконец решительно сдвинула на затылок и махнула рукой: на зеркало неча пенять, коли рожа крива.

Впрочем, это было кокетством. Быть не может, чтобы Катя не знала, какая она прехорошенькая!

— Не буянь, Наташа, а то мы с мамой покажем тебе спектакль «Укрощение строптивой», —пригрозила она уходя.

Мама взяла книгу, устроилась в уголке на диване и, подперев щёку ладошкой, так уютно читала, что зависть смотреть! Разговора с Наташей как не бывало. Нет, они, видно, и правда её не считают за маленькую! Ни упрёков, ни воспитательной беседы. Живите по своему усмотрению, сделайте милость! А, пожалуй, Наташа действительно оказалась в дураках. Чего взбунтовалась? Обиделась на Федьку Русанова?

— Значит, учиться? — смиренно спросила она.

Мама вздохнула:

— Не дают почитать!

— Поговорим по душам? Мамочка! — взмолилась Наташа. Мигом скинула туфли, забралась на диван, подсунула голову под мамину руку. Век бы сидеть так, как цыплёнок под крылышком! Тепло, хорошо.

— Мне в твои годы трудней приходилось, — говорила мама, задумчиво вороша густые Наташины волосы.

— Ты расскажи. Как?

— А вот так. Отец с матерью учительствовали в деревне. Средней школы поблизости нет. Поезжай за образованием в город, за полста вёрст от дому. Был девятнадцатый год. В нашей Владимирской губернии тихо, в других же местах по стране гражданская война в полном разгаре. В городе голод. Четвертушку хлеба выдавали по карточкам. Приедешь домой на каникулы, родители из учительского своего пайка соберут пудовичок муки, сухарей накопят. Сами впроголодь насидятся, чтобы в ученье меня снарядить. До разъезда от дома вёрст десять. Топаешь с мешком через плечо, как двугорбый верблюд. Тяжеленько в пятнадцать-то лет! И боязно. Девчонка! Кому не лень, тот и обидел. Однако ничего. Не обидели. И с волками встреч не было, хотя и лесом дорога. А боялась в зимнюю дорогу волков!

Поезда тогда шли без расписания, как придётся. На разъезде битком набито народу — махорка, дым, разговоры! Каких только былей и небылиц не наслушаешься, пересыпанных мужицким солёным словцом!

Куда и откуда не ехал народ! Вся Россия на колёсах. Красноармейцы — на фронт. Демобилизованные и раненые — с фронта. Город — в деревню за картошкой и хлебом. И я между народом, ученица школы второй ступени, со своим прожиточным минимумом — пудовичком ржаной муки на спине.

Поезд подойдёт, вывалит из разъезда народ на платформу и к вагонам — на приступ. Пассажирских вагонов не помню, чаще теплушки. Паровоз дышит: пых-пых! Тяжко, часто, торопится отдышаться — да дальше. Народ мечется от теплушки к теплушке. И я мечусь.

«Дяденька, пустите! Подсадите, дяденька!»

Пробегаешь — паровоз загудел, и покатились теплушки. Мимо, мимо. И последняя площадка, вся залепленная снегом, заросшая льдом, кондуктор на площадке в бараньем тулупе, и красный фонарь — мимо. На рельсах завьюжит, заметёт. Когда-то из такой вьюги придёт другой поезд? Уедешь ли с ним?

Вот как твоей матери доставалось ученье.

В первый же день

Школа, в которой Наташа училась до войны, была обнесена дощатым забором. Здесь помещался госпиталь. До ближайшей женской школы надо было пройти два переулка. Дальше через два переулка учились мальчики.

Занятия в школе давно начались. Наташа представила, как все будут шёпотом её обсуждать: новенькая! Она задержалась в коридоре, разглядывая картины, нарисованные прямо на стене и изображающие то весенний пейзаж неестественно ярких красок, то не менее жизнерадостный пионерский поход, и со звонком вошла в класс.

В классе действительно зашептались:

— Глядите, новенькая. Откуда она? Волосы распустила. Без книжек пришла…

Наташа старалась держаться независимо и гордо, но руки мешали, она решительно не знала, куда их сунуть. Вдруг раздался спасительный возглас:

— Тихонова! В один класс попали! Садись ко мне.

Наташа увидела Тасю Добросклонову. Наташа улыбнулась и закивала ей с таким дружеским расположением, какого никогда не чувствовала к Тасе в интернате. Едва она села за Тасину парту, вошла учительница. Что такое! Это была Зинаида Рафаиловна. Чудесная, хорошая Зинаида Рафаиловна, «Белый медведь», со своим крупным носом, белыми, без блеска, волосами и такими же белыми густыми бровями, из-под которых любопытно смотрели маленькие живые глаза. До войны у Зинаиды Рафаиловны учились географии все ребята со всех ближайших переулков. И Катя. Наташа знала от Кати: однажды Зинаида Рафаиловна рассказала, как встретила в лесу медведя, с перепугу чуть ума не лишилась, но медведь её не тронул.

Кто-то выпалил вслух:

— Он вас тоже принял за медведя! За белого.

— Кто его знает. Важно, что не тронул, — ответила Зинаида Рафаиловна.

Так прозвище «Белый медведь» за ней и осталось.

Зинаида Рафаиловна смолоду была путешественницей, изъездила все республики, сотни километров исходила пешком. И теперь, не будь войны, вскинула бы на спину рюкзак и пошла исследовать водный бассейн Московской области или что-нибудь в этом роде. Разумеется, в сопровождении ребят, из которых добрая половина на всю жизнь становилась географами, если не по профессии, то по влечению сердца.

Зинаида Рафаиловна повесила над доской карту мира.

— Сегодня мы в Индии, — сказала она.

Она брала указку и свободно путешествовала по всему земному шару.

Наташа хлопнула крышкой парты, села на кончик скамьи, вытянулась к учительскому столику — всё это, чтобы попасться на глаза учительнице, но Зинаида Рафаиловна её не заметила. Зато высокая девочка впереди обернулась, сердито нахмурив брови:

— Не скрипи. Мешаешь.

— Валька Кесарева, — шепнула Тася. — Отличница да ещё и староста класса вдобавок.

Наташа рада была, что встретилась с Тасей — как-никак знакомая, — и неожиданное появление Катиной учительницы делало школу обжитой и привычной. И в классе всё как до войны: чёрная, изрядно облупленная доска, меловая пыль на полу, слева от доски сводка успеваемости — разлинованный лист с цветными треугольниками, справа — карта Советского Союза, на ней жирные ленты рек, зелёные разливы низменностей, рыжеватые штрихи горных хребтов и частая сеть железных дорог, бегущих к голубому кружочку Москвы.

В перемену Тася с увлечением рассказывала об одноклассницах, хотя сама узнала их всего на один день раньше Наташи:

— Вон та, прилизанная, Маня Шепелева. Усердница. Увидишь, как она учителей глазами ест. А та, в очках, Люда-Сова. Нацепила очки, воображает, что умнее всех. А вон Лена Родионова. Заплата на локте. Хи-хи!

Из слов Таси получалось, что одноклассницы скучнейшие особы, с которыми не было смысла дружить.

— Если будем вместе сидеть, за математику не бойся, — болтала Тася. — Что-что, а по математике Димка выручит. А кто у нас алгебру с геометрией преподаёт, отгадай. Захар Петрович. И у мальчишек он же. Мальчишек любит, а к нам придирается. Одна Валя Кесарева у него в любимицах.

Захар Петрович сильно хромал на правую ногу. Раньше чем математик появлялся в классе, слышен был стук его палки за дверью. Он носил военную гимнастёрку с белой каёмкой подворотничка и двумя планками орденов на груди. У него было бледное, всегда тщательно выбритое лицо, которому резкие черты, крутой подбородок и жёсткие складки у рта придавали волевой и твёрдый характер.

При его появлении девочки, как по команде, вскакивали и стояли не шелохнувшись, пока учитель не ронял вполголоса:

— Можете сесть.

Опустившись на парты, девочки продолжали сидеть неподвижно, поспешно пробегая глазами параграф в учебнике, пока, углубившись в журнал, учитель выбирал нужные ему фамилии.

«Вот это дисциплина!» — изумилась Наташа.

Просто непонятно, отчего с приходом Захара Петровича в классе, без всяких усилий с его стороны, наступала такая поразительная тишина.

— Кесарева! — вызвал учитель.

Высоконькая, очень прямая девочка с уверенно вскинутой головой прошла к доске, громко стуча каблуками. Она взяла мел и с готовностью приступила к доказательству теоремы. Иногда она оборачивалась к учителю, и её зелёные глаза возбуждённо блестели.

— Великолепно, — сказал учитель. —У вас математический ум.

На задней парте поднялась смуглая, большеротая девочка с тугими чёрными косичками над ушами и, заикаясь, спросила:

— Ра-азве бывает математический ум и не-е-математический?

— Рассуждать, обобщать, делать выводы — вот что такое математический ум. Представьте себе…

Захар Петрович провёл на доске прямую и опустил на неё перпендикуляр.

Девочки с любопытством приготовились представлять особенности математического ума, изображённые в виде геометрических линий, но это оказалось всего лишь новой теоремой. Тася сидела без движения, как статуя, вперив в учителя напряжённый взгляд. Вдруг Наташа заметила, что она шарит под партой ногой, вылавливая туфлю, непонятным образом уехавшую в передний ряд. Наташа чуть не фыркнула на весь класс и тоже принялась ловить Тасину туфлю.

Неожиданно учитель повернулся к ним:

— Вы поняли?

Тася испуганно промолвила:

— Да.

Как раз в это время Наташа нащупала туфлю и ногой подвинула к ней.

— Пожалуйте отвечать.

Тася покорно вышла к доске.

— Берём прямую линию и опускаем перпендикуляр. Образуем квадрат, — каменным голосом произнесла Тася.

— Что такое? — удивился учитель.

— Треугольник.

— Что-о?

— Прямой угол.

Захар Петрович, припадая на правую ногу, прошагал от стола к окну и встал там, с каким-то снисходительным сожалением разглядывая коротконогую фигурку девочки, на пухлом лице которой с розовым бантиком губ не написано никакой мысли.

— Что скажете дальше? — хмуро спросил Захар Петрович.

— Дальше опускаем ещё перпендикуляр.

— Как ещё? Что за чепуха!

— Проведём две линии, — кротко поправилась Тася.

— Какие линии?

— Вот эти.

— Нет этих линий! Есть параллельные прямые. Понятно? Спивак!

Девочка с чёрными косичками над ушами вскочила, в поспешности уронив на пол учебник.

— Вот что такое нематематический ум, — указал на Тасю учитель.

— Захар Петрович! — попробовала объясниться Тася.

Математик вернулся к столу и энергично обмакнул в чернильницу перо.

— Ставлю двойку. Вам тоже, — кивнул он Наташе. — Возражаете? Милости просим к доске.

Наташа благоразумно не возражала.

— Он зубрил любит, — ворчала Тася, садясь за парту. — Какое он право имеет за новое двойку ставить?

Наташа обернулась посмотреть на Женю Спивак, тугие косички которой торчали над ушами, как метёлки. Спивак качнёт головой — метёлки подпрыгивают.

«Когда ты вернулась из эвакуации?» — послала ей Наташа записку.

«Мы давно приехали, потому что бабушка заболела в чужом месте», — пришла ответная почта.

«У меня папы нет, а у тебя?» — спросила Наташа в новой записке.

«У меня мамы нет, а папа на фронте, — отвечала Спивак. — Мне хочется быть разведчицей, а тебе?»

Наташа подумала, помусолила карандаш и написала:

«Не знаю, кем мне хочется быть. Постараюсь быть героиней. 3. П. мне не нравится. А тебе?»

«3. П. умный. А ты рассердилась на него из-за двойки. Хочешь меняться интересными книжками?»

«Хочу. Я читаю по четыреста страниц в день».

«Хвастнула Федула», — ответила Женя.

Наташа разорвала все её записки и занялась доказательством теоремы. Но теорема была непонятна.

Домой возвращались вместе с Тасей.

— Эка важность, двойка! С кем не бывает? — успокаивала себя Тася. — Димка объяснит теорему, перепишу покрасивее в тетрадку. Пушкин тоже двойки получал.

В нескольких шагах, впереди, шла Женя Спивак, размахивая портфелем, и Наташа громко смеялась, чтобы она услыхала.

— Пушкин учился на двойки? Может, и Лермонтов? А может, и ты у нас, Тася, гений?

Но, когда тугие метёлки Жени Спивак скрылись за углом, Наташа перестала притворно смеяться. Стало сразу скучно. Ужасно скучно!

— Димкиными подсказками только и живёшь, — сказала она Тасе. — Голова с лукошко, ума ни крошки.

Тася остановилась поражённая.

— Тебе тоже двойку поставили!

— Моя двойка по твоей вине: твою туфлю разыскивала.

— Напрасно я тебя к себе на парту пустила, — произнесла растерянно Тася. Она не желала идти дальше вместе с Наташей и осталась читать «Пионерскую правду» в витрине для газет.

Наташа не оглянулась. Она шагала, беспечно напевая под нос, но на самом деле ей было вовсе не весело. Всё получилось плохо. Плохо, что расхвасталась перед Женей Спивак. «По четыреста страниц в день читаю!» Ничего себе, хватила! Поделом её высмеяли. А хорошо разве: ни за что обидела Тасю! И в первый же день по геометрии двойка.

Но самое неприятное впереди — надо признаваться маме.

Признаваться или смолчать?

Когда с Наташей случалось что-нибудь плохое, обычно она старалась поскорее всё без остатка выложить маме. Выложишь — и сразу легче на душе. Ну постыдят, поругают — дашь честное пионерское слово, что никогда больше не повторится «такое безобразие», и вина с плеч долой.

Начинай с чистой совестью безгрешную жизнь.

«Надо признаваться, — решила Наташа. И испугалась: — Ох, нет!»

После вчерашнего разговора невозможно, немыслимо показать себя перед мамой несознательной личностью, которая ловит на уроке туфлю под партой и не лучше Таси позорится в глазах всего класса из-за какой-то теоремы с двумя параллельными прямыми. Признаться, что пень и тупица? Стыд! Стыд!

Вчера разговор затянулся до ночи. Поговорили о мамином детстве. Потом перешли на завод. Мама работает на термообработке: в раскалённых печах обжигает снаряды. У мамы женский цех, а ничего — справляются с планом. Самой младшей девушке в термическом цехе шестнадцать, семнадцатый. Мамина любимица.

— За что? — ревниво насторожилась Наташа.

— Отлично работает. Умница.

«Нет, не признаюсь в сегодняшнем дне, — подумала Наташа. — Задним числом когда-нибудь. После».

Она медленно шла тротуаром. Торопиться некуда. Впереди много свободного времени. С Тасей поссорились, готовить уроки не с кем, а своих учебников нет. Делай что хочешь. Хочешь —катайся в метро, хочешь — гуляй до самого вечера. Полная свобода!

Странно, странно. Наташа не знала, куда со своей свободой деваться.

Наташа едва не запуталась

Она сидела за партой и внимательно слушала Захара Петровича. Захар Петрович чертил на доске углы и линии остро отточенным мелком, который приносил с собой из дома. Линии на доске были удивительно чётки — таких линий не получалось ни у кого из учениц. Захар Петрович говорил внятно, негромко и, закончив объяснения, вызывал к доске именно тех, кто не понял или не слушал.

Наташе казалось, вот-вот она уловит в рассуждениях Захара Петровича главное. Но новые доказательства вырастали из формул, неизвестных Наташе. Как тут прикажете быть?

Невольно Наташа принялась смотреть по сторонам и оглядываться. По оживлённому, чуть улыбающемуся лицу Жени Спивак можно было догадаться: ей интересно.

На соседней парте, в среднем ряду, Наташа увидела девочку с лоснящимися, прямыми, как соломинки, волосами, зачёсанными за уши. Это была Маня Шепелева. Она покачивала головой, слушая Захара Петровича, и что-то торопливо записывала.

— Понимаешь? — шёпотом спросила Наташа.

— А как же! — так же шёпотом ответила Маня и отвернулась. У неё был испуганно-озабоченный вид.

Вдруг Наташа услышала свою фамилию:

— Тихонова!

Сердце ёкнуло. Она вышла к доске, взяла мел и, стараясь растянуть время, тщательно чертила геометрическую фигуру. Захар Петрович одобрительно кивал. Дальше надо рассуждать и доказывать. Как? Что?

Если бы у Наташи было хоть малейшее умение схитрить, она попробовала бы некоторое время «плавать». Но такого умения у Наташи не было, и она положила мел и стояла молча.

— Ничего не соображаете? — удивился Захар Петрович. — Ну, дела! Тихонова, вы феномен!

По классу пролетел чуть различимый смешок, оборвавшийся, едва Захар Петрович прохромал к учительскому столику.

— Дела аховые, — продолжал он, пощипывая бритый подбородок и опираясь другой рукой на палку, а сам глядя в раскрытый журнал. — Разжуйте, положите нам в рот, а мы, может быть, окажем любезность, проглотим. Маловато любопытства. И самолюбия.

Наташа понимала: эти убийственные слова адресованы ей. А она? Она, красная, как свёкла, молча проследовала на своё место. И ни звука в ответ.

Между тем у доски уже стояла Маня Шепелева. Хотя в классе царило молчание, Маня выкрикивала доказательства теоремы неестественно громким голосом, каким в жизни никогда не говорят. Математик шагал по классу, прихрамывая. Маня повёртывалась вслед за ним и старалась ни на миг не упустить его из виду.

— Спокойно, — поморщившись, сказал Захар Петрович. — Не надо так громко кричать. Надо учиться думать.

Наташа просидела весь урок, не поднимая глаз.

В перемену к ней подошла Лена Родионова, бесцветная, тщедушная девочка, над заплатанным локтем которой хихикала Тася.

— Потеряла у Захара Петровича доверие, ужас! Вот ужас! Теперь он тебя не оставит. Каждый урок будет вызывать. Попроси Валю Кесареву. Она помогает отстающим, если, конечно, попросишь.

Лена говорила участливым голосом, жалостливо глядя на Наташу, и крутила вокруг пальца бублик. Ребятам выдавали в школе на завтрак по бублику.

— Без чужой помощи обойдусь, — надменно ответила Наташа. — Завтракай. Почему ты не завтракаешь? — сказала она просто так, чтобы перевести разговор на другую тему.

Лена перестала крутить бублик и, завернув в платок, спрятала в сумку.

— Борьке берегу, братишке, — застенчиво улыбнулась она, и её бесцветное лицо, порозовев, стало милым и ласковым. — Он меня каждый день выходит к школе встречать. Я, большая, здесь в перемену наемся, а он, маленький, дома с таком.

Наташа страшно вдруг взволновалась, кусок застрял у неё в горле. Она разломила свой бублик и половину сунула Лене.

Тася, вяло жевавшая завтрак за партой, отвернулась, как будто ничего не заметила.

На французском Наташу снова спросили. Наташа не могла знать урок, не имея учебника, но француженка, очень высокая, худая и, несмотря на немолодой возраст, по-молодому пёстро одетая, произнесла возмущённо: «Cest impossible! — Это невозможно!» — и поставила в журнале против Наташиной фамилии двойку.

— Что с тобой делается? Ужас!— ахнула в перемену Лена Родионова. — Давай вместе готовить уроки. Мы занимаемся с Женей Спивак. Будешь третьей.

У Лены Родионовой тоже не было своих учебников. Дело ведь происходило во время войны. Книг не хватало, тетрадей не хватало. Даже в Москве. Учебниками приходилось делиться.

Если бы третьей в компании была не Женька Спивак!

— Как-нибудь сама найду выход, — с прежней надменностью отказалась Наташа.

Прошло не больше недели, и она совершенно запуталась.

Какая-то апатия овладела Наташей. Она старалась не думать о том, что рано или поздно настанет день, когда придётся открыть маме и Кате, в какое ужасное она попала положение.

Тася её игнорировала. Перед уроком Тася раскладывала на парте книги, аккуратно обёрнутые в газетную бумагу. В каждой книге — зелёная или красная закладка. Тасино хозяйство содержалось в образцовом порядке. Она закатывала глаза к потолку и вслух повторяла даты перед уроком истории. Она забывала даты, путала названия рек, но зато могла неподвижным взором смотреть на учителя в течение целого часа. Становилось тихо — все наблюдали, как Тася не мигает. Выходя к доске, она принимала кроткое выражение лица, стараясь расположить учителя в свою пользу. Училась Тася с грехом пополам.

Самой способной была Валя Кесарева, готовая ответить на любой вопрос учителя. Она не поднимала руки, когда поднимали все. Но, если класс становился в тупик, Валя, не скрывая самолюбивой улыбки, спокойно и пространно объясняла то, чего другие не знали. Валя Кесарева ревниво пересчитывала полученные пятёрки и ежедневно под каким-нибудь предлогом поднималась на третий этаж полюбоваться своей фамилией на Доске почёта. Вале нравилось быть украшением седьмого класса «А». Она побаивалась, не появилось бы ещё одно украшение.

Чаще всего ей приходилось опасаться Жени Спивак. Многие Женины поступки были непонятны Вале. Если Женя опаздывала на урок, она не придумывала уважительных причин, а откровенно признавалась, что проспала. На переменах она часто читала, заткнув пальцами уши, и тогда во время урока была невнимательна, проливала чернила и отвечала невпопад.

Но однажды Женя так интересно рассказала о псах-рыцарях, Ледовом побоище и Александре Невском, что все слушали с раскрытыми ртами, позабыв, что сидят на уроке. Учительница спросила, когда был образован Тевтонский орден. Женя забыла. Валя не забыла бы даты!

Что касается Наташи, чем дальше, тем больше и больше ей нравилась Женя. Вот с кем хотела бы Наташа дружить, разговаривать, веселиться, обсуждать книги и все насущные вопросы жизни!

Но разве могла она, самая тупая и неспособная ученица в классе, к которой уже прочно прилипло определение «отстающая», взять и запросто подойти к Вале Кесаревой или Жене Спивак, которых француженка называла «notre orgueil — наша гордость»!

Самолюбие Наташи страдало, она замкнулась и держалась ото всех в стороне.

Белый медведь наконец её заметила.

— Тихонова! —наткнулась она на фамилию Наташи в журнале. — Не та ли Тихонова, у которой сестра Катя кончила перед войной школу?

— Да. У меня сестра Катя.

— Умненькая, разумненькая девушка! — оживилась учительница. — Ты так же хорошо учишься?

Тася громко хихикнула.

— Я не приготовила реки Сибири, — поспешно созналась Наташа. — У меня нет учебников.

— Нет? А у других? У соседки?

Тася мигом опустила глаза и занялась перекладыванием со страницы на страницу закладки в своём аккуратном учебнике.

— Неужели ты не нашла, у кого попросить книгу? — спрашивала Зинаида Рафаиловна. —Где же ваше товарищество, девицы-красавицы? Представьте, мы в походе. Кто-то отстал, а вы дальше да дальше: пускай ковыляет один, позади. Нам бы самим поскорее к финишу. Так?..

— Нет! Лена Родионова мне предлагала, — перебила Наташа.

Зинаида Рафаиловна, как бы не слыша, продолжала спрашивать, настойчиво вглядываясь в лица своих учениц:

— Хотелось бы знать, что вообще вы думаете о дружбе?

Вопрос был столь необычен, что никто не собирался ответить. Валя Кесарева считала себя обязанной знать только то, что требуется по программе. Кроме того, она не любила философствовать.

Сзади стукнула крышка парты, все оглянулись на Женю Спивак.

— Во-от у краснодонцев бы-ы-ла на-астоящая дружба. Но ведь о-они герои, им бы-ы-ло из-за чего дру-ужить. У ни-их была цель.

— А у вас?

— У нас то-олько уроки. Ка-акая же у нас необыкновенная цель?

— Любопытно, — протянула учительница.

На этом разговор и закончился.

В перемену Тася во всеуслышание предложила Наташе:

— Я могу с тобой поделиться учебниками. Мама достала лишние, целый комплект. По всем предметам. Хочешь?

Видимо, коротенькая беседа Зинаиды Рафаиловны подействовала на неё благотворно. Тася не хотела спешить к финишу, когда кто-то ковыляет один, позади.

Вечером она принесла Наташе учебники. Потрёпанные, в рваных переплётах, довольно затрапезного вида.

— Извини уж. Какие есть.

— Сойдёт. И на этом спасибо, — сказала Наташа.

Она положила всю кипу на стол, ласково похлопав сверху ладонью. Будьте покойны, одолеем эту премудрость! Нетерпеливый Наташин характер не позволял откладывать дело в долгий ящик, да и в отстающих надоело ходить! Она сейчас же взяла географию, готовясь прямо-таки с наслаждением зубрить всё подряд.

— Погоди-ка, — сказала Тася. Она мялась, конфузливо отводя взгляд в сторону. — Я… ты… Я ведь не задаром.

Наташу словно кипятком ошпарило.

— А за что же? — задала она глупейший вопрос.

— Вон у вас сколько книг! Дай мне в обмен что-нибудь.

Наташа подошла к книжному шкафу и, распахнув дверцы, пригласила царственным жестом:

— Выбирай. Всё, что хочешь.

Боже мой, что такое она творит! Как она смеет? Мамины книги. Мамина радость. Прекрасный Тургенев!

— Я хочу эти, — сказала Тася, выбирая «Дворянское гнездо» и «Записки охотника».

— Пожалуйста, — разрешила Наташа, хотя её бросило в пот. —Хочешь, возьми ещё что-нибудь.

Она сумасшедшая! Ведь знает же она, с каким трудом и терпением собирала мама свою библиотеку!

— Вот эту, — сказала Тася, протягивая руку за «Дядей Стёпой» Михалкова, весёлой, в голубом переплёте, с золотым тиснением книжечкой. И её заграбастала.

— Ещё? — грозно спросила Наташа.

Но у Таси заговорила совесть. Или, может быть, она догадалась, что надо и честь знать.

— Ну, хватит. А ты проверь страницы в учебниках. Да оберни поаккуратней в газеты, будут как новенькие. До свидания. Или помочь тебе готовить уроки?

— Нет уж, спасибо!.. Ох-ох! — стонала Наташа, выпроводив Тасю и падая животом на диван. — Что я наделала? Я изменила маме!

В сущности, так оно и было. И всему виною её дурацкий безвольный характер!

После случившегося у Наташи отпала всякая охота готовить уроки. Она лежала на диване и с отвращением думала о том, какая неблагодарная и ничтожная она личность.

Вдруг раздался оглушительно длинный звонок. Наташа вскочила открыть дверь и, к великому своему удивлению, увидела Диму Добросклонова, Тасиного брата.

От Тасиной внешности у Димы только и были немного выпуклые глаза, которые сейчас метали огненные искры, если можно так выразиться. Он вытащил из-за пазухи «Дворянское гнездо» и «Записки охотника» и швырнул на стол.

— Реквизировал у Таськи твоего Тургенева. Торговлю развела! Спекулянтка! Проучил я её, надолго запомнит.

Тургенев вернулся на полку, у Наташи от души отлегло. Про Михалкова она не решилась напомнить. Бог уж с ним, с Михалковым! Пускай пользуется Таська.

Она чинно присела на краешек дивана и пригласила сесть Диму. Не так давно, в интернате, они виделись каждый день, и у них было много общих интересов, гораздо больше, чем с Тасей.

Но сейчас Наташа отчего-то стеснялась Димы, просто не знала, как и о чём начать с ним разговор.

— Что у вас в школе делается? — каким-то казённым голосом спросила она, не ожидая услышать ничего интересного.

— Что там может особенного делаться?

— Изобрёл что-нибудь?

— Уж очень скорая! Ты думаешь, изобретать — тюк, ляп и клетка?.. Мы с Федькой в суворовское хотели податься.

— И что?

— Не приняли. Вот и всё.

Они замолчали. Абсолютно не о чем разговаривать!

— А верно, ты отстающая? — выдержав долгую паузу, в упор задал вопрос Дима.

Вот они, Таськины сплетни! Можно представить, какими красками она разрисовала Наташу!

— У меня есть поважнее дела, чем только уроки зубрить, — сухо отозвалась Наташа.

— Дела? Что за дела? — навострил уши Дима.

Но Наташа оставила его возгласы без ответа. Что отвечать? Будничная, обыкновенная жизнь. Ни событий, ни происшествий. Ничего. Наташа Тихонова! Ты поразительно скучная особа, у которой нет ни одной мысли в голове! Она сосредоточенно разглаживала на коленях платье, давая Диме понять, что пора уходить.

— Захар Петрович говорил: легче боевое задание с хромой ногой выполнить, чем разницу между параллелепипедом и ромбом вам с Таськой объяснить, — бухнул вдруг Дима.

— Что-о? Так и сказал?

— Да. Вроде этого. А ну-ка, докажи теорему. Проверим. — Он протянул Наташе учебник: — Доказывай.

Так и есть: её застигли врасплох! Наташа бессмысленно глядела в книгу, соображая, как поступить. Разоблачать себя вконец или как-нибудь вывернуться? Вот беда, вывертываться она не умела.

— Ну? Что ты сидишь как истукан? — подгонял Дима.

— Если я истукан… — мрачно сказала Наташа, захлопнув учебник.

Но Дима снова раскрыл его на той самой странице, где для неё начинались дремучие дебри недоказуемых теорем, вызывавших в Наташе одним своим видом уныние.

— Одно дело, когда человек от природы дурак, другое… — Дима добродушно подмигнул, — когда дурак по случайности.

«Дурака по случайности» Наташе пришлось проглотить.

— Но ведь ты знаешь, у меня учебников не было! — воскликнула она с возмущением. Таким образом, карты были раскрыты.

Дима затянул туже ремень, погладил круглую голову с коротенькой щёткой волос, прочитал условия теоремы и солидно откашлялся.

— Дано: ABC…

Наташа следила за карандашом, снующим по бумаге, слушала Димин то низкий, то смешно взлетающий вверх мальчишеский голос и хмурила брови. Она слишком боялась и теперь не понять доказательств и оттого долго не могла вникнуть в их суть.

— Тарахтишь, как нечаевская жнейка! Дай я сама буду доказывать. А ты поправляй.

Дима с удивлением отдал карандаш. Когда Тася просила помочь, голосок у неё становился умильный и ласковый. Тася не сердилась, если не понимала, и не радовалась, когда начинала соображать. Наташа сердилась, негодовала, бранилась, а когда догадка наконец пришла к ней, в восторге застучала кулаком по столу. Она не давала Диме промолвить лишнего слова. Дальше, дальше! С каждой новой теоремой она впадала в отчаяние. Мучилась, грызла карандаш, больно дёргала себя за волосы: вот тебе, вот, бестолковая!

— Уходи! — гнала она Диму. — Молчи. Не мешай думать.

— Думай. Я погожу.

Незаметно Дима направлял Наташину мысль.

Она снова стучала кулаком, самодовольно заявляя:

— Что это за теорема? Выеденного яйца не стоитГ Давай живо дальше!

«В общем, она безусловно не тупица» — вот к какому заключению пришли они оба в этот вечер. Наташа не заметила, как перестала дичиться Димы.

Наконец он ушёл.

Вернулась из госпиталя Катя. Она, не раздеваясь, быстрыми шагами прошла в комнату, села на валик дивана и бессильно свесила руки. Катя устала, лицо у неё было несчастное. Берет сбился набок, на воротнике таял снег.

— Что с тобой? — испугалась Наташа.

— Ампутировали ногу, — отрывисто бросила Катя. — Вот беда так беда! Всё-таки ампутировали…

Наташа и мама знали обо всех Катиных раненых, за которыми она ухаживала в госпитале. Там был старый майор, в теле которого застряло семнадцать осколков. Фашисты расстреляли семью майора в Минске, и ему теперь ничего не оставалось, как дожидаться, когда из него извлекут осколки снаряда, и идти на фронт добивать фашистов.

Был политрук, студент из Свердловска, с повязкой на глазах. Неизвестно, будет он видеть или нет. Катя писала письма в Свердловск:

«Милая мама! Родная моя! Спасибо тебе за любовь, которая меня оберегала на фронте от гибели. Спасибо за детство, светлое от твоих улыбок и ласки, за твоё гордое мужество, мама!»

Политрук из Свердловска, сам никогда не написавший бы матери такие слова, бледнел, и грудь его тяжело поднималась и падала.

Последнее время Катя чаще рассказывала о молодом лейтенантике, которого не так давно привезли в госпиталь. Она непрестанно говорила о нём, может быть, потому, что его положили в палату, где до войны был Катин класс. Он лежал на том месте, где когда-то стояла Катина парта, возле окна, из которого виден школьный двор и вдоль забора ряд тополей. Трудная судьба выпала лейтенанту. Воевал, попал в плен. Бежал из плена. Опять воевал…

— Три дня бились, — хрипловатым шёпотом рассказывала Катя. — Главврач обещал: не станет ампутировать ногу. Уж так обещал! Всё понапрасну.

— Катя! Но ведь он будет жить?

Катя встала, поправила берет, со вздохом подняла воротник.

— Пойду. Если мамы дождёшься, скажи, что я дежурю ночь. Забежала предупредить. Ложись спать, Наталка.

И стало тихо-тихо в доме. Соседей не слышно. Ни звука не доносится с улицы.

Наташа забралась на диван, укуталась в платок и прикорнула в уголке.

Что там с Катиным лейтенантом?

Ночь, белая палата. Катя сидит возле койки. Может быть, он забылся, только чуть слышно стонет во сне. Не отходи, Катя. Вдруг очнётся. Вспомнит, что с ним стряслось…

А мама, видно, опять не вернётся с завода. Вторые сутки в цеху.

Наташа пригрелась под платком и незаметно уснула.

Снова Феня!

На следующее утро она проспала. Положительно ей не везёт! Надо же было проспать именно в то утро, с которого должна начаться новая, разумная жизнь!

А Катя с мамой так и не приходили ночевать…

Наташа переоделась, наскоро смочила волосы, чтобы не торчали вихры в разные стороны, и, не позавтракав в надежде на школьный бублик (да и времени нет), помчалась в школу. Но прежде подобрала с полу письмо, подсунутое кем-то из соседей под дверь. Она прочитала его по дороге.

В класс Наташа успела попасть до прихода учительницы и, полная изумления и горечи, снова впилась глазами в ровненькие, со старанием написанные строчки.

«Здравствуй, дорогая подруга Наташа!

Шлёт тебе поклон твоя подруга Феня. А ещё велят передавать поклоны все нечаевские девчата. И бабы, которые узнали, что письмо шлю в Москву, тоже велели кланяться.

Как интернатские ребята уехали, все вас стали жалеть и скучать. Беспорядку с вами было много, да зато веселее. Разные постановки в школе делали и выступления. Только наши учителя о вас не скучают. Говорят, интернатские в классе шумели и посторонние вопросы привычка у них была задавать.

Дорогая моя подруга Наташа! Не перо пишет, не чернильница — пишет горюча слеза. Привязалась к нам с мамкой худая жизнь да никак не отвяжется. Нет вестей от Лёньки и нет! Приду из школы и плачу. Всё вспоминается, как до войны жили! Лампа горела ярко, а тятя любил вечером газету читать или самокрутку свёртывает и что-нибудь рассказывает. А мамка была весёлая и обходительная. Я всё думала, мамка у меня молодая. А теперь гляжу: вовсе старая. Ляжет на печку с сумерек и молчит. На корову и то не выйдет во двор поглядеть. Словно ничего ей не надо. Бабы ругают, говорят, у тебя дочка растёт, или хочешь Феньку в сиротках оставить? А ей не до меня. О Лёньке сохнет, а о Лёньке слуху нет. И куда только он затерялся? Неужто так мы его и не сыщем? Была бы моя воля да кабы мамушки не жаль, убежала бы от тоски в партизанки!

Вы подайте самолёт Самый легкокрылый! Полечу я на тот фронт, Где братишка милый!

Любимая подруга Наташа, узнай поскорее в Москве, жив ли наш Лёнька. Извелось моё сердце слушать, как по ночам мать горюет, словно слепой козёл об ясли колотится.

Пришли мне книжку про войну и по истории. Пиши ответ, как живёшь.

Твоя подруга Феня».

Наташа читала, не замечая ни Тасиных усилий подглядеть на конверте, от кого и откуда прислано ей такое большое письмо; ни болтовни и гама за партами, какие бывают только перед уроком, к которому привыкли относиться беспечно; ни появления в классе учительницы литературы и русского языка Дарьи Леонидовны.

Это была молодая учительница. Совсем молодая, по виду едва ли старше двадцати лет. С её приходом гвалт в классе не утих, а, напротив, усилился.

— Дарья Леонидовна! Почему вы с тетрадями? Зачем вы их принесли? — кричали девочки, словно нарочно стуча и хлопая крышками парт.

Люда Григорьева, похожая на сову в своих круглых, в роговой оправе очках, с остреньким, как клювик, носом, выпалила без церемоний:

— Дарья Леонидовна! Вы, должно быть, не знаете: все учителя о письменной предупреждают заранее.

Люда Григорьева вообще любила вступать в спор с учителями и озадачивать их дерзкими вопросами, а чтобы спорить с Дарьей Леонидовной, и вовсе особой отваги не надобно. Неуверенность учительницы и привычка краснеть были слишком заметны. Дарья Леонидовна только кончила вуз и впервые этой осенью пришла в школу работать.

— Если у человека нет опыта, понятно, он будет делать ошибки, — снисходительным тоном рассуждала Валя Кесарева. Она отвечала Дарье Леонидовне так же хорошо, как другим учителям, но чуть небрежно.

— А всё же попробуйте написать сочинение, — полуспрашивая, сказала Дарья Леонидовна.

Шум в классе поднялся невообразимый.

— Не будем пробовать! Не умеем! Мы не писатели! — неслось с парт.

— Без подготовки! Ужас, вот ужас-то! — ахала Лена Родионова.

— А мне нечем писать, — невинно заявила Тася, на глазах у всех пряча ручку в пенал.

— И мне!

— И я позабыла перо.

— И я…

Валя Кесарева, делая вид, что помогает учительнице водворить порядок, покрикивала в качестве старосты класса:

— Тише, вы! Замолчите!

— Не твоё дело! — кричали в ответ.

Тридцать девочек, безмолвных и внимательных на уроках Захара Петровича, с непостижимой быстротой превратились в беспечных бездельниц. Дарья Леонидовна в каком-то одеревенении молчала, стараясь унять обиженное подёргивание губ. Вдруг посреди хаоса раздался спасительный голос Жени Спивак:

— Дарья Леонидовна, о чём будем писать?

Учительница увидела большеротую девочку со смешными метёлками чёрных косичек. Девочка доверчиво улыбалась ей с задней парты. Дарья Леонидовна поняла — протянута рука помощи. Ей не давали утонуть.

— Я хочу знать, что вы думаете о дружбе, — сказала она насколько возможно естественно. Как будто пришла побеседовать со старыми знакомыми, привыкшими с полуслова понимать все твои мысли.

Совсем недавно вопрос о дружбе задан был классу Зинаидой Рафаиловной.

Разговор продолжался. Может быть, он подсказан Дарье Леонидовне Белым медведем?

— Как вы дружите? С кем? Почему? Расскажите… А после я вам о себе расскажу. И забудьте, пожалуйста, об отметках. Забудьте! — торопливо добавила Дарья Леонидовна.

— Разрешите тетрадку, — попросила Женя.

Валя Кесарева, сообразив, что сочинение всё равно придётся писать и вдруг Женя напишет скорее, а она, чего доброго, не управится до звонка, поднялась и, громко стуча каблуками, пошла к Дарье Леонидовне за своей тетрадкой.

За ней потянулась Маня Шепелева, привыкшая всегда следовать примеру отличницы Кесаревой.

Скоро тетради с учительского столика были разобраны. Заскрипели перья. По-разному. Неохотно. Послушно. Безразлично. И увлечённо, с волнением.

А что до Наташи, она почти не слыхала происходящего в классе. В парте лежало Фенино письмо.

И Наташа думала, думала и вспоминала, сгорбив, словно старушка, спину.

…Интернат запоздал с выездом. Ребят из Наташиной школы отправляли в эвакуацию только после первых бомбёжек.

Стоял жаркий июль, вечера были до неправдоподобия светлы. Каждый вечер фашистские самолёты налетали на Москву с немецкой пунктуальностью в один и тот же час. Ровно в девять.

Протяжно выла сирена: «Граждане, воздушная тревога!»

Никогда не забудет Наташа первый налёт! Мама вбежала в комнату с белым, как плат, лицом.

— Где твоё пальто? — кричала она. Она металась по комнате, протягивая руки, словно слепая. — Где пальто? Где пальто?!

— Мама! Зачем? На улице жарко, мама! Не надо, — трясясь от волнения, умоляла Наташа.

Страшной силы подземный удар едва не свалил их с ног. Казалось, бомба брошена не сверху, а разорвалась где-то под землёй, всю её колебля; из оконной рамы брызнули осколки стекла, и маленький бюстик Бетховена, стоявший на рояле, качнулся и упал набок.

— Конец, — сказала мама тихим, отчаянным голосом.

Они опоздали в бомбоубежище. Дежурный ПВО не выпустил их из подъезда. Падали зажигалки. На соседней крыше часто и коротко вспыхивали огненные языки зениток. Вспышка. Белый дымок. Вспышка. Дымок…

Откуда-то, из-за домов, вырвался столб дыма и погнал ввысь кипящие чёрные клубы, застилая небо мертвенной пеленой. Пахло гарью и порохом.

…Через несколько дней интернат уезжал.

— Мы увидимся! Увидимся. Я увижу тебя! — в каком-то исступлении твердила мама.

Рядом плакали и так же исступлённо целовали детей другие матери. Отцов среди провожающих почти не было видно.

Воспитатели, едва не падая от усталости, гнали родных из вагона:

— Товарищи родители, уходите! Поезд отправляется.

Завыла сирена. «Граждане, воздушная тревога!»

— Ну, уезжайте! Быстрее, быстрее! Ну, до свидания! — говорила мама. — Благословляю людей, которые тебя без меня приласкают. Есть же хорошие люди! Спасибо вам, хорошие!

Она уж совсем не помнила, что говорила, и лихорадочно гладила Наташины щёки и волосы. Руки у неё были холодны как лёд.

Когда ребят, измученных бомбёжками и долгой дорогой, привезли в Нечаевку, к сельсовету собралась вся деревня. Тогда, в первый день, Наташа познакомилась с Феней.

Серьёзная и деловитая, она не охала, как другие нечаевские девчонки и бабы, а немедля принялась за работу.

Нельзя сказать, что Феня с первой встречи приласкала Наташу. Скорее, наоборот.

— Что сентябрём насупились? — сурово обратилась она к приезжим ребятам, сбившимся вокруг сваленных на лужке у сельсовета вещей, пока воспитатели вели переговоры с начальством. — Стой не стой, а обживаться надо. Айда соломой тюфяки набивать.

Ребята, повесив на плечи подматрасники, поплелись за Феней к скирдам свежеобмолоченной соломы, и там впервые увидала Наташа деревенское небо, такое большое, такое бесстрастно-спокойное, что вдруг разрыдалась навзрыд, вспомнив пыхающие белыми дымками зенитки и словно ослепшее лицо мамы.

— А-а-а! — затянула Тася.

И вмиг, точно их охватило поветрие, в голос заревели все интернатские девочки.

Феня стояла, прижимая охапку соломы к груди, не зная, что делать. Из её голубеньких, как цветочки льна, глаз смотрела жалость.

— Хватит нюни распускать! — грубым голосом крикнул Федя Русанов, врываясь обеими руками в омёт соломы и силясь ухватить побольше охапку.

— Пускай повоют, — сказала Феня. — Отвоются, и полегчает. А мы давай дело справлять. Вы, чай, ребята, потвёрже.

Непонятно отчего, Фенино позволение плакать довольно быстро успокоило девочек. Наташа вытерла рукавом слёзы и, давя в себе всхлипы, взяла грабли.

— Не с той руки берёшься, — учила Феня. — Ну, косоруки из Москвы приехали! Чужбина непотачлива — за так не полюбят. Пропадёте неумехами-то…

И странно, её деловитые и будничные речи подбадривали Наташу лучше, чем если бы Феня, как бабы у сельсовета, жалели «сироток», выгнанных из дому проклятой войной. А когда управились с тюфяками, Феня позвала интернатских кататься с омёта. Они залезали на высокий омёт и с визгом скользили вниз по золотистой пышной соломе, пока дед Леонтий, волосатый, как леший, не погнал их, обозвав несознательным элементом.

— Вот я вас! Обомнёте мне скирд, а он на корма сгодится. Сена нет, так и солома съедома. Кыш отсюдова!

Дед Леонтий похож был на Вия — такие длинные у него росли брови, свешиваясь, вроде бахромы, на глаза. Видно, Феня боялась деда Леонтия. Едва заслышала голос, улепетнула с омёта, только крикнуть интернатским успела:

— Айда прочь! Он вам задаст, озорникам, на орехи! Без ушей оставит.

Ах, Феня! Хорошая моя подруга…

— Тихонова! Почему ты не пишешь?

К парте приближалась Дарья Леонидовна. Опасаясь какого-нибудь глупого ответа, от которого лицо её, как огнём, зальёт беспомощным румянцем, она строго смотрела на Тихонову.

— Сейчас начну, — коротко ответила Наташа.

Она вспомнила дальше, как они ходили с Феней вдвоём собирать для свиней жёлуди в дубы над крутым оврагом, проложившим путь сквозь частый и путаный лес. Дубы были старые. В октябре, когда после первых заморозков сиреневый лист под окошком повиснет тёмными тряпочками, облетят берёзы, лес поголеет,— дубы лишь ржавчиной тронет, стоят упорные, густолистые. А поляну понизу усыпали жёлуди с гладенькой, точно отполированной, кожей. Весело их собирать!

Феня пугала Наташу барсуками. Правду сказать, за два с лишним года жизни в Нечаевке никто из интернатских ребят барсуков в лесу не встречал, но рассказы о них велись самые страшные. Целым стадом выходят пастись к желудям — попадёшься на глаза, не помилуют. Вожак клыком с одного разу убьёт, а стая на клочки растащит, оставят на сырой земле лежать белые косточки. Лапы у барсука медвежьи, а по рылу и шерсти не отличишь от свиньи. Хрюкает барсук, как свинья. А злой! Злее всякого дикого зверя…

В разгаре разговора позади дубняка затрещал в лесу валежник. Что-то ворочалось, топталось в кустах орешника, качая и ломая ветви.

— Спасайсь! — завизжала Феня.

Она кинулась к дубу. Но Наташа в то время не научилась ещё лазить по деревьям.

— Погубительница моя! — шептала Феня, подсаживая Наташу на сук и в ужасе озираясь на орешник, откуда ломилось к ним рассвирепевшее барсучье стадо.

Наташа и от природы не очень ловка, а тут со страху совсем обессилела: ухватилась за сук, а подтянуться — никак.

— Сгибли мы с тобой, — шёпотом причитала Феня.

И вдруг из лесу вышла корова, белуха, с одним кривым рогом, за обломок другого зацепилась ореховая ветка, и встала, удивляясь открывшейся перед ней просторной поляне и рыжим дубам.

Феня выпустила Наташу, и она, не удержавшись за сук, шмякнулась наземь, больно отбив бок. А Феня, точно подкошенная, села и в изнеможении вздохнула:

— У-уф! Дуры мы, дуры…

…Наташа решительным жестом обмакнула в чернильницу перо и принялась писать.

И, как живое, представилось ей нечаевское зимнее поле. С тихим шорохом бежит полем позёмка, наметая поперёк дороги длинные косые валы.

Феня, в старенькой шальке, в подшитых валенках, сунув озябшие руки за пазуху, нехотя бредёт из школы домой. Словно сиротка, качается голая рябина возле избы, постукивая заледеневшими прутиками.

Пока Феня училась, крыльцо занесло снегом. На ступеньках не видно следов. Как невесело дома! Не прибрано. Пол не метёный. Берись за веник, мети.

Лечь бы на печку, как мамка, да так и не вставать. Но Фене нельзя лечь и не вставать.

…Наташа не заметила, как пролетел двухчасовой урок.

Наскоро перелистав со звонком сочинение, она огорчённо подумала, что написала его не на тему. Задано писать о дружбе, а она рассказала о Фене и даже слово «дружба» ни разу не вставила. Но уже поздно. Наташа перечеркнула заглавие, написала своё: «Моя подруга Феня» — и сдала тетрадку учительнице.

Дарья Леонидовна вышла из класса. Она переставала быть Дарьей Леонидовной, как только оставляла класс, и становилась попросту Дашенькой. Так её звали в учительской и дома.

Когда Дашенька, стесняясь и боясь учителей, вошла впервые в учительскую, Захар Петрович, увидев её свежие щёки, юный лоб, русые волосы, расчёсанные на прямой пробор, и какой-то особенно ясный взгляд, вызывающий в представлении свет зимнего утра, произнёс с изумлением:

— Какая вы удивительно русская девушка!

Дашенька смущённо промолчала, но учителям понравилось определение Захара Петровича, и все стали её называть «русская девушка Дашенька».

Дома над столом Даши висела вырезанная из газеты фотография Зои с верёвкой на тонкой девичьей шее. Запрокинутая голова, прекрасное лицо с печатью испытанных мук и несломленной твёрдости.

В трудные минуты жизни Дашенька смотрела на лицо Зои. Мысленно она говорила ей:

«Тебе по силам совершить бессмертный подвиг. Ты даже не знала, станет ли известно людям твоё имя. А я?..»

Трудные минуты в Дашиной жизни выпадали нередко. В сущности, вся её жизнь состояла из маленьких неотвязных, как укусы комара, огорчений. Посредственная, невидная, далёкая от подвигов жизнь школьной учительницы, которая к тому же не очень-то хорошо справляется с делом!

«Если бы их надо было учить только писать без ошибок, — думала Даша о своих ученицах, — я терялась бы из-за любой неудачи. Но я хочу учить их не только этому. Мечтать. Быть готовым на подвиг, как Зоя! Я знаю, как это трудно, потому и не падаю духом из-за каждой неудачи».

Дашенька обманывала себя. Она слишком часто падала духом.

Девочки седьмого класса «А», где она была руководительницей, казались ей похожими на сорок. Они охотно болтали, им нравилось секретничать и смеяться. Они ссорились из-за пустяков, мирились и снова ссорились. Стихали от окриков. Боялись плохих отметок.

Прошло немало времени; Дарья Леонидовна не решалась заговорить с ученицами о своём маяке — Зоиной юности.

Победа приходит не сразу

Мальчики и девочки в очках, да ещё в роговой оправе, обычно производят солидное впечатление и действительно чаще бывают серьёзными людьми. Читают кучи книг, произносят на классных собраниях речи, иногда даже ведут дневники, где записывают свои размышления о разных случаях жизни.

Но Люда Григорьева, по прозвищу «Сова», несмотря на очки, была самым легкомысленным созданием в классе. Она отличалась необычайной болтливостью и любила разносить новости по всей школе. Характером Люда напоминала не сову, а больше сороку.

— Несёт! — возвестила она, бурей врываясь в класс. — Девочки, а что было!

Все стихли, ожидая очередных новостей.

— Я вошла в учительскую, будто за мелом, а Дарья Леонидовна показывает одну тетрадку 3. П., а 3. П. качает головой. Вот так, точь-в-точь маятник. — Люда изобразила качание маятника. — Удивляюсь, мол. Не ожидал, мол! Я — юрк, и сюда. Чья тетрадь, угадайте!

Головы, как по команде, повернулись в сторону Вали Кесаревой. Ни одна чёрточка не дрогнула на её надменном лице — всем, кому охота, позволялось восхищаться её, Вали Кесаревой, одарённостью.

Секунду спустя Дарья Леонидовна принесла в класс тетради и встречена была тишиной.

Дарья Леонидовна казалась необыкновенно хороша в этот день! Она улыбалась — вот в чём отгадка.

Это случалось не каждый урок: вечные недоразумения и суета в седьмом «А» редко располагали её улыбаться. Она положила тетради на стол и взяла из кипы одну. Тетради для классных сочинений хранились в учительской и по виду были все одинаковы. Валя Кесарева выпрямилась, чуть побледнела, облизнула пересохшие губы.

Работа Тихоновой Наташи, — сказала Дарья Леонидовна.

Ответом был общий вздох удивления. Тихоновой? Не может быть! Неужели!.. Но больше всех поражена была сама Тихонова. В груди Наташи стало тесно, она не решалась поднять глаза, пристально изучая чернильницу, пока Дарья Леонидовна читала вслух её сочинение. Слушая со стороны свой рассказ, Наташа вновь поняла, какой хороший человек Феня Михеева, какая трудная у неё жизнь!

— Это называется мужеством, — сказала Дарья Леонидовна, кончив читать. — Наверное, Феня не догадывается о своём мужестве и не думает, будет ли когда-нибудь героиней. Так Зоя…

Наконец-то Дашенька решилась заговорить о Зое со своими ученицами. Может быть, оттого, что её растрогал рассказ о Фене Михеевой. Или оттого, что сегодня девочек не надо призывать к тишине и вниманию. Вдруг они стали серьёзны. И Дашенька ужасно заволновалась, ужасно! Как будто этому часу суждено решить всё направление жизни её учениц.

Январь сорок второго года был лютый. Студёные бураны обрушивались на уральский город. Выли ветры, гудя, словно в рог, вдоль каменных улиц, ломая сучья деревьев в парках и садишках на окраинах города, валя телеграфные столбы, переметая дороги. Вьюжное небо летело, бурлило и падало прямо на крыши. Утром сквозь окна, затканные ледяными узорами, виден лишь мутный свет, и по свисту ветра да хлопанью ставен можно догадаться — снова метель.

Мороз. На ходу индевеет дыхание. Сугробы.

Московский институт эвакуировался в этот уральский город.

Однажды, в такой вьюжный вечер, когда, казалось, конца не будет метелям, зимнему неуюту и стуже, студенты, вернувшись с лекций в общежитие и отогреваясь возле закипающего на керосинке чайника, прочитали в «Правде» очерк «Таня».

«В первых числах декабря 1941 года в Петрищеве, близ города Вереи, немцы казнили восемнадцатилетнюю комсомолку — москвичку…»

Тогда люди ещё не знали, что эта партизанка-школьница Зоя Космодемьянская. Она назвалась Таней.

Студенты читали, а чайник на керосинке тихонько булькал. И под мирное бульканье чайника нестерпимо страшно было увидеть в газете фотографию казнённой девушки, мёртвую красоту лица, вихрь размётанных волос над мраморным лбом.

«…Таню похоронили без почестей, за деревней, под плакучей берёзой, и вьюга завеяла могильный холмик.

А вскоре пришли те, для кого Таня в тёмные декабрьские ночи грудью пробивала дорогу на запад.

Остановившись для привала, бойцы придут сюда, чтобы до земли поклониться её праху и сказать ей душевное русское спасибо. И отцу с матерью, породившим на свет и вырастившим героиню; и учителям, воспитавшим её; и товарищам, закалившим её дух.

И немеркнущая слава разнесётся о ней по всей советской земле…»

Дашенька просидела всю ночь на табуретке у окна общежития. За окном метался и мучился ветер, и где-то не переставая стучал на дереве сломанный сук, словно заступ о мёрзлую землю.

А под утро непогода вдруг улеглась. Впервые за много дней небо разъяснилось, взошло солнце и ослепительно засияли ледяные цветы на оконном стекле.

В эту ночь Дашенька сказала себе: никогда не дам жить сердцу спокойно. Чтобы постукивало смирно и ровненько? Никогда!

Она рассказывала девочкам о Зое. В слова её сами собою врывались стихи. Она не могла читать их без дрожи.

Вы, гуси, летите, воды не мутите, Пускай вас домой отнесёт… От песенки детской до пытки немецкой Зелёная речка течёт. Ты в ясные воды её загляделась, Но вдруг повалилась ничком. Зелёная речка твоя загорелась, И всё загорелось кругом. Идите скорее ко мне на подмогу! Они поджигают меня. Трубите тревогу, трубите тревогу! Спасите меня от огня! …………………………………… И кажется ей,              будто сёла пылают, Деревни пылают вокруг. Но в пламени этом шаги раздаются. Гремят над землёю шаги. И падают наземь,              и в страхе сдаются, И гибнут на месте враги. Гремят барабаны, гремят барабаны, Труба о победе поёт. Идут партизаны, идут партизаны. Железное войско идёт. Сейчас это кончится.              Боль прекратится. Недолго осталось терпеть. Ты скоро увидишь любимые лица, Тебе не позволят сгореть. И вся твоя улица,              вся твоя школа К тебе на подмогу спешит…

Зазвенел звонок, трезво размеривая школьную жизнь на часы.

— Ещё! — коротко крикнула Наташа.

— Ещё! — слышала Дашенька. — Говорите! Ещё!

Но звонок звенел, и из коридора уже доносился топот резвых ног, шум голосов; дверь класса приоткрылась, просунулась чья-то весёлая рожица:

— А, семиклассницы! Без перемены сидите?

Пора Дашеньке уходить. Она оставила девочкам сочинения, ничего о них не сказав, и быстро шла коридором. В душе её мешались горечь и счастье. Лёд сломан. В отношениях с классом наступил перелом. Дашенька любила своих учениц за пережитое вместе с ними волнение. Они — настоящие люди! Она их любила.

— Дарья Леонидовна! — окликнули сзади.

Она обернулась и увидела Валю Кесареву.

— Дарья Леонидовна, вы помните моё сочинение? Что вы мне поставили?

Кесарева не поняла, почему лицо учительницы разом потускнело, как будто с него стёрли краску.

— Я не ставила отметки, — сухо ответила учительница.

— А всё-таки? А если бы? — упорствовала Кесарева. — Я не хуже написала, чем Тихонова?

— Совсем по-другому.

Дашенька ушла, не вступая в объяснения.

«Конечно, ты написала хуже! Потому что ты — Кесарева, и даже Зоя не отвлекла тебя от мысли о своих успехах. О, расчётливые и тщеславные люди!»

Дашенька вдруг почувствовала усталость, возбуждение её упало.

«А я-то надеялась, что сегодня произошёл переворот. С Кесаревой ничего не произошло. Ничто не изменилось. Ну что ж. Нельзя падать духом из-за каждой неудачи».

Она не знала, что сегодня же её поджидает ещё неудача.

Но жаль, что Дашенька не знала и о том разговоре, который ведётся сейчас у батареи отопления, в полутёмном закуте, в конце коридора, куда редко заглянут разгуливающие всю перемену чинными парами старшеклассницы и лишь невзначай забегут иногда, играя в прятки, малыши с первого этажа, тонконогие, как ягнята.

Как-то само собой получилось, что после урока Наташа и Женя, выйдя из класса, встретились взглядами, взялись за руки и пришли в этот закут.

— Сегодня особенный день, — сказала Женя. —Ты знала раньше о Зое?

— Да, знала. Нет! Совсем не так, как сейчас. Сейчас я люблю её, очень люблю! Жалко и… не могу объяснить… Ты могла бы, как Зоя, выдержать? Всё!

— Мне хочется совершить подвиг и умереть, как Зоя.

— А мне не хочется умирать, — сказала Наташа. Она энергично тряхнула головой, и её густые волосы, кое-как перехваченные ленточкой на затылке, гривой упали на плечи. — Поджигать бы фашистов, стрелять, бомбить! Или вот ещё можно спускать под откос поезда… Партизанам работы хватает! Только в лапы фашистам берегись попадать. Как они её замучили, гады! А она ведь была десятиклассницей…

— Седьмой класс, восьмой, девятый, десятый… — медленно пересчитала Женя по пальцам. — Тебе нравится Дарья Леонидовна? — спросила она. — По-твоему, Дарья Леонидовна какая?

— Какая? Как будто читаешь интересную книжку. Нет? Не похоже?

— Похоже. Сегодня похоже… Наташа, хочешь дружить?

— Хочу, если только подружимся.

В следующую перемену они снова стояли у батареи, в закуте.

«Гремят барабаны, идут партизаны, железное войско идёт», — на память читала Наташа.

— «вся твоя школа к тебе на подмогу идёт», — подхватила Женя. — В какой она школе училась? Наверное, вроде нашей. Все школы в Москве одинаковые. Наташа, а про Феню ты выдумала? Ой! Что это я глупости спрашиваю! Ведь Нечаевка есть в самом деле. Значит, и Феня. Когда-нибудь, после войны, поедем в Нечаевку? Напиши про меня Фене, что у меня папа тоже на фронте. И тоже… — Женя низко нагнула голову, её черные тугие косички торчали над ушами, как рожки.

— Что — тоже? — испугалась Наташа.

— Ничего, — поднимая лицо и сквозь слезинки улыбаясь, ответила Женя. — Просто взбредёт в голову… Наташа, а как же нам разыскивать Лёньку?

— Очень просто. Пойдём в военкомат.

Издали донеслись громогласные выкрики Люды Григорьевой:

— Французский на горизонте! Приготовиться к обо-ро-не!

Люда летела по коридору на всех парах; слышно было, как с размаху захлопнулась дверь седьмого «А».

Женя покачала косичками. Не хочется сидеть на французском!

— Как-нибудь отсидим последний урок, — благоразумно возразила Наташа.

Они вернулись в класс и там застали спектакль, главную роль в котором исполняла та же Люда Григорьева. Она забралась на подоконник и в припадке озорного веселья, когда всё нипочём, лишь бы выкинуть посмешнее коленце, азартно кричала:

— Девочки! Анна Юльевна письменную хочет нам закатить. На последнем уроке не полагается письменных! «Никто, как она, Анна Юльевна — одна!» Долой письменную! Затемнение!

И дёрнула шнур. Чёрная штора, шурша, опустилась, закрывая окно.

Маня Шепелева, которая всю перемену усердно зубрила падежные окончания над раскрытым учебником, перестала шептать, с лёгким испугом наблюдая за Людой.

— Что делается, ужас! — схватившись за виски, ахнула Лена Родионова.

Люда Григорьева, хохоча, подбегала уже к другому окну.

— Затемнение!

Тася, с глупым лицом, тоже тянула за шнур, свисавший, как нарочно, прямо под рукой, возле самой Тасиной парты. Класс был затемнён.

В этот момент появилась Анна Юльевна, учительница французского языка, по обыкновению, в пёстрой шали, накинутой на острые плечи, полосатом узеньком, как дудочка, джемпере, с жёлтым янтарем на высокой, всегда чуть настороженно вытянутой шее.

— Quelle laideur! Что за безобразие! — возмутилась учительница. Она возмущалась слишком поспешно и часто, не трудясь вникать в суть происходящих событий.

Валя Кесарева, тащившая вслед за учительницей кипу тетрадей, захлопнула дверь. Наступил полный мрак.

— Что это значит? C'est impossible! Это немыслимо! Зажгите свет! — истерически восклицала Анна Юльевна, не догадываясь, что проще открыть дверь.

Валя Кесарева кинулась к стене повернуть выключатель, налетела на парту и грохнула на пол тетради.

— Что такое! Вы нарочно надо мной издеваетесь? — закричала учительница.

Анне Юльевне всегда казалось, что проказы и шалости, даже в младших классах, — не просто проказы и шалости, а козни против неё, рассчитанные на то, чтобы дёргать ей нервы, подрывать авторитет, всячески унижать достоинство. Подозрительность Анны Юльевны не давала ей жить. Попробуйте поживите спокойно, когда на каждом шагу чудятся злонамеренности и коварные замыслы!

— Свет! Tout de suite! Сейчас же!

Валя Кесарева наконец нащупала выключатель.

— Так, — зловещим тоном произнесла Анна Юльевна, синевато-бледная от перенесённых волнений. — Кто это сделал?

Девочки молчали. Вопрос застал их врасплох.

— Кто это сделал, спрашивают вас! Староста!

— Не знаю. Я была с вами, — невинно отозвалась Валя Кесарева, подбирая с полу тетради.

— Та-ак, — нараспев произнесла Анна Юльевна, нервно кутаясь в шаль. — Пока вы не признаетесь, кто виновник, я отказываюсь с вами работать.

Она вышла из класса, сопровождаемая глубоким безмолвием.

Валя Кесарева не спеша подобрала тетради, положила на стол и с видом полной непричастности ко всему происшедшему уселась за парту.

— Натворили дел! Отвечайте теперь.

— И ответим! — неожиданно враждебно бросила Лена Родионова.

— И отвечу, — сказала с вызовом Люда Григорьева. Она подняла одну за другой все три шторы, бесцеремонно оттолкнув локтем Тасю, потянувшую было свой шнур. — И отвечу.

— Девочки, а почему это Анна Юльевна такая сердитая? — удивлялась Маня Шепелева. — Учишь, учишь французский — всё-то ей плохо. Всё не угодишь.

Она закрыла учебник.

— Пожалуй, Сове за поведение сбавят? — шёпотом спросила Тася Наташу.

Между тем Анна Юльевна привела в класс руководительницу седьмого «А» Дарью Леонидовну.

— Полюбуйтесь на ваших воспитанниц! У меня двадцать пять лет стажа безупречной педагогической деятельности. Четверть века! За четверть века не случалось ни разу, никогда, чтобы кто-нибудь где-нибудь встретил меня затемнением!

— Да ведь затемнение только теперь, во время войны.

Эта глупая фраза совсем не к месту сорвалась у Наташи. Недаром, недаром твердила ей мама: «Язык твой — враг твой». Ляпнет, что попадётся.

Ляпнула Наташа на свою голову!

— Ты виновник! — объявила француженка, вытянув длинный указательный палец. — Ты сорвала мне урок.

— Пусть я, — буркнула Наташа.

Люда Григорьева вскочила:

— Нет, я!

— И я, — неожиданно для всех поднялась тихая, с сереньким лицом Лена Родионова.

— Что у вас делается! — всплеснула руками Анна Юльевна. — Дарья Леонидовна! В вашем классе круговая порука. Кру-го-вая порука! — повторила она, отшатнувшись от Дашеньки. Подальше от таких педагогов!

— Нет. Они просто считают, что одинаково все виноваты, — сказала Дашенька.

— И вы так считаете?

— Да.

— И не собираетесь выявлять, кто зачинщик?

— Зачем же? — удивилась Дашенька, в самом деле не понимая зачем.

— Однако! Однако! Однако! — многозначительно произнесла Анна Юльевна. — Не хочу спорить здесь с вами… при детях. Я требую, пусть они извинятся.

— Извиняюсь, — поспешно сказала Люда Григорьева, отводя свои очки от француженки и прямехонько глядя на Дашу, как будто чувствовала вину перед ней.

— Воспитывайте их, как находите нужным, а я удаляюсь, — процедила сквозь зубы Анна Юльевна.

«Пытаюсь воспитывать, да что-то плохо у меня получается, — думала Дашенька, оставшись наедине со своим седьмым «А». — Чего же я добилась утром сегодня?»

— Дарья Леонидовна, вы нас накажете? — кротко спросила Тася.

«Ничего не добилась», — подумала Дашенька.

— Сделайте перевод, как должны были на уроке, — холодно приказала она. — Два перевода. Анна Юльевна шла к вам работать. Надо человека беречь, когда он работает. Занимайтесь переводами, а я останусь дежурить, чтобы вы не выкинули ещё что-нибудь.

И она сунула руки в карманы жакетки и стала у окна, повернувшись к классу спиной, потому что ей было неинтересно и скучно вести разговоры с этими ленивыми, пустыми девчонками.

Впрочем, постояв у окна, она решила, что права не во всём. Девочки не отпирались от шалости, не сваливали вину одна на другую. Всё-таки не совсем они безнадёжные люди. Какие-то проблески есть.

— Дарья Леонидовна, уходите домой, — сказала Валя Кесарева. — Я староста. Я за них отвечаю.

Семиклассницы дружно трудились над переводами. Занятия первой смены окончились. Начиналась вторая. Хорошо, что седьмой класс случайно оказался не занятым. Болтовни не слыхать. Какая там болтовня! В животах у каждой урчало от голода. Короткий зимний день за окном быстро темнел.

«А Борька, наверное, стоит у калитки, встречает», — думала Лена Родионова и, пощупав в сумке припрятанный бублик, продолжала писать.

Усерднее всех трудилась Тася, выводя, как требуют того правила чистописания, крупные буквы с нажимом и поминутно заглядывая к Наташе в тетрадь.

Захар Петрович, прихрамывая, шагал из угла в угол в пустой учительской. Увидев Дашеньку, он снял с вешалки пальто и помог ей одеться.

— Розовенькая явилась к нам осенью в школу, как яблочко! А сейчас что осталось? Один нос. Э, Дашенька! Если так и дальше пойдёт — прощай красота! Идёмте в столовую.

Дашенька попала в школу, где все учителя, кроме неё, были пожилого или, во всяком случае, почтенного возраста. Она среди них — всё равно как первоклашка в компании десятиклассников. Не мудрено, что Захар Петрович непрерывно её наставлял.

— Сегодня утром, — говорила Дашенька, застегивая пуговицы пальто, — мне показалось, что я одержала победу.

— На дворе холодно, — ответил Захар Петрович. — Неужели у вас нет тёплого шарфа?

— Я думала, что одержала победу, — повторила, не слушая его, Даша. — А они мне преподнесли затемнение.

— Не хотите ли вы, как Анна Юльевна, чтобы в классе у вас сидели заводные куклы? —проворчал Захар Петрович.

— Я-то мечтала, что у них перевернулась душа!

— И перевернулась, возможно. Да от этого они не перестанут оставаться ребятами, — всё так же ворчливо возразил Захар Петрович.

Они вышли из школы. Весь день валил снег, тротуары занесло едва не по колено.

— Вы опять без калош, — заметил Захар Петрович.

Дашенька не ответила.

Он взглянул на неё сбоку и такое грустное увидел лицо и с такой заботой нахмуренный лоб, что, невольно растроганный, вздохнул:

— Ах, Дашенька! Русская девушка Дашенька! Фантазёрка. За один час захотела победы. Не больно ли скоро?

— Вы думаете?.. — неуверенно спросила она.

— Выдержка, голубушка, выдержка! — наставительно проговорил Захар Петрович. — На фронте месяцами готовят победу.

Они поравнялись со столовой, поднялись на крыльцо. Захар Петрович отворил дверь, пахнуло теплом, сытным запахом щей.

— Как вы полагаете, Дашенька, обед мы заработали с вами?

— Вы правы, — ответила она. — Выдержка. Выдержка.

Шажок вперёд

Поход Наташи и Жени в военкомат не увенчался успехом. Они высидели длинную очередь, состоявшую почти сплошь из женщин, старых и молодых, красивых и некрасивых, хорошо и плохо одетых, но одинаково истомлённых тревогой и тоской неизвестности, и попали наконец на приём к военному в блистательно новом кителе, заковавшем его, как в броню.

— Полевая почта? — огорошил их первым же вопросом военный.

Наташа и Женя и понятия не имели о номере полевой почты Леонида Михеева.

— Зря, барышни, время загубили. У меня Михеевых… — военный заглянул в толстенную канцелярскую книгу, — за сотню перевалило. Разберись, который тут ваш!

Пришлось уходить ни с чем, дожидаться, пока Феня пришлёт в письме номер Лёнькиной полевой почты.

Тем временем Наташа отдалась осуществлению одного замысла, о котором никому, даже Жене, не обмолвилась словом. Возвращаясь из школы, она бегом переделывала домашние дела и садилась за математику. Она решала и решала уравнения, без числа доказывала теоремы. Случалось час, два, три грызть карандаш, ломая голову над разгадыванием геометрических ребусов, где что ни угол — то сфинкс, что ни линия — тайна.

Иногда, выведенная из терпения блужданием в этих лабиринтах, она швыряла в угол истрёпанный Таськин учебник и валилась на диван отдохнуть. Отлежавшись, вставала, с проклятиями поднимала учебник. И снова грызла карандаш или, запустив обе руки в густую гриву, сидела, как львёнок, помышляющий о прыжке, на который всё ещё не наберётся смелости.

Чего бы проще позвать на помощь Женю Спивак или Димку Добросклонова, который прямо-таки набивался Наташе в опекуны.

Но в том-то и суть Наташиного замысла, что она желала взять препятствие сама!

Если рассуждать трезво, не всё ли равно, каким способом удастся выскочить из отстающих? «Отстающая»! Противное слово! Наташу от него коробило.

«Пусть я лопну, если не докажу вам все ваши теоремы!» — грозилась Наташа себе самой, одноклассницам и, пожалуй, больше всего мальчишкам, бывшим интернатским друзьям, которые, отделившись в свою мужскую школу, вообразили себя существами высшими, особенно в области математики, что, как ни странно, подтверждалось не раз самим Захаром Петровичем.

После долгих упрямых часов наступила пора, когда Наташа могла открыть наудачу любую страницу в учебнике и решить любую задачу из разряда, пройденного на сегодняшний день седьмым классом «А».

Поздно вечером в передней раздавался звонок. Наташа летела встречать маму. Мама возвращалась с завода с посеревшим от усталости лицом. Казалось, у неё не было сил сделать два последних шага до комнаты, и она садилась передохнуть в передней, на сундуке. Наташа снимала с неё котиковую с рыжеватыми плешинами шапочку и забирала авоську, где завёрнута в газету морковная котлета или пшённая запеканка из заводской столовой — доля маминого обеда, которую она приносила домой для Наташи, как Лена Родионова носила из школы бублик для Борьки.

— Ну как? — спрашивала мама, приглаживая волосы, завивавшиеся на висках в мелкие колечки от мокрого снега.

— А у тебя как? Все печи на полной нагрузке? Кто работал на тельфере? Сегодня мины или снаряды?

Разумеется, мама не собиралась посвящать Наташу в военные тайны: вопрос о минах или снарядах оставался невыясненным.

— Идём в комнату, мамочка! Хорошенькая моя, замечательная, выдающийся инженер!..

— До выдающегося, положим, далеко…

Они слишком мало виделись за день — какой-нибудь часик перед сном, пролетавший почти незаметно. Боясь упустить что-то в Наташиной жизни, мама с беспокойством расспрашивала её о прошедшем дне:

— Выкладывай всё подряд. Хорошее и плохое. Без утайки.

Кое-что приходилось утаивать.

Например, Наташа утаила историю розысков Лёньки Михеева: они с Женей решили довести её до конца своими усилиями, а после, когда Лёнька разыщется, всех подивить.

Или стоило ли рассказывать о том крике, какой подняла нынче на кухне соседка, стриженая, дымящая папиросой, с осиплым басом старуха, честя Наташу за то, что она забывает выносить мусорное ведро на помойку? Или что на примусе сгорела картошка? Всё это не стоит внимания.

Зато приятные впечатления дня Наташа выкладывала без утайки. Она рассказывала о подругах и учителях, особенно часто о Дарье Леонидовне, и мама не уставала слушать. Что-то в рассказах Наташи утешало маму, которая целый-то день, с утра до ночи, на заводе, и как ни бодрись, а сердце болит за Наташину безнадзорную жизнь.

— Мамочка, ты думаешь, Дарья Леонидовна не строгая? Попробуй не выучи урока. Влепит двойку без разговоров. А мы не сердимся, потому что она справедливая и нам доверяет. Не хочется подводить человека, если он тебе доверяет, ведь верно? И ещё мы её любим за то, что она не притворяется, будто всё знает. А как разговаривать с ней интересно!

— О чём же?

— О цели жизни. Ты знаешь, каждый человек должен найти своё место в жизни. Но это не так-то легко.

— Ты права, — согласилась мама. — Дарья Леонидовна пожилая?

Наташа расхохоталась:

— Пожилая?! Да она почти как Катя. Только Катя обыкновенная, а Дарья Леонидовна… ну, как бы тебе сказать… идеальная. У нас в классе был спор, может ли живой человек быть идеальным. Как ты считаешь?

— Так вот же сама Дарья Леонидовна тому доказательство!

Прибегала Катя, в распахнутом пальто, розовощёкая, пахнущая морозом, с влажными от снега ресницами. Пальто летело на стул, берет и портфель — на диван. Чмокнув на ходу маму в висок, дёрнув Наташу за волосы, Катя доставала из буфета остатки ужина и с жадностью набрасывалась на еду, просматривая одновременно газету и ухитряясь болтать без умолку:

— Умираю от голода. Скорее бы повалиться в постель! Сдала зачёт по общей медицине. Представьте, профессор похвалил. Лейтенант поправляется, но мрачен, как ночь. Ещё одного тяжелораненого положили в палату, о боже, боже! Неужели не выкарабкается?.. Наталка, ты замучила разговорами маму. Смотри, у неё глаза закрываются.

Действительно, у мамы закрывались глаза.

— А Захар Петрович справедливый? — силясь улыбнуться, спросила она.

— Поживём — увидим, — загадочно ответила Наташа.

Впрочем, мама уже спала крепким сном.

Захар Петрович, входя в класс, ставил в угол суковатую с набалдашником палку и внимательно озирал учениц. Тася не сводила с учителя безмятежного взгляда. Иногда уловка удавалась, и Тасю не беспокоили.

— Математика не терпит приблизительности, — рассуждал Захар Петрович, пока вызванная к доске ученица старательно записывала условия задачи, держа на всякий случай в руке тряпку. — Положите тряпку на место. Постараемся обойтись без неё. Итак, математика требует точности. Я знаю учеников из соседней с вами школы, которые завидно наделены тремя необходимыми для математика качествами: сообразительность, точность, находчивость!

И вот однажды, выслушав рассуждения Захара Петровича, Наташа встала. Она долго готовилась к этому дерзкому шагу, но не могла похвастать, что сейчас чувствовала себя совершенно спокойно.

— Я хочу, — произнесла она неестественно громким голосом, — я хочу, чтобы вы меня спросили и убедились, что я знаю математику не хуже ваших мальчишек, которых вы хвалите нарочно.

— Сумасшедшая! — охнула Тася, искренне жалея Наташу за её безумный поступок.

Валя Кесарева от удивления оцепенела. Озорной огонёк блеснул под очками Люды Григорьевой, а Маня Шепелева торопливо зашептала теорему, боясь, не пришлось бы за Наташину авантюру расплачиваться.

Наташа ждала, неподвижная, как телеграфный столб, но чувствуя на душе облегчение, потому что самым трудным было сказать эту вызывающую, обдуманную заранее фразу, а дальше всё пойдёт помимо её воли,само собой.

— Глядите, какая решительная! — одобрительно улыбнулся Захар Петрович, но, заглянув в журнал, нахмурился: — Тэ-тэ-тэ! Откуда прыть взялась! Или удалому всё нипочём? Ступайте к доске.

Не очень-то любезно пригласил он Наташу!

«Вдруг нарочно провалит?» — мелькнуло у неё в голове. Она подозрительно вгляделась в учителя, выходя отвечать. Бледное, чисто выбритое лицо с резкими чертами, прямое, суровое. «Нет, такой не будет нарочно проваливать».

И она приготовилась к бою.

С первым вопросом повезло — решение могло быть только одно, и оно было ясно Наташе. Она энергично постукивала мелом. Белая пыль сыпалась на пол. Класс молчал как заколдованный.

Со вторым вопросом опять повезло. Когда повезло и в третий раз, Наташа прочно успокоилась. Не могло быть сомнений: она знала всё, о чём бы Захару Петровичу ни пришло на ум её спрашивать. Наташе хотелось, чтобы он задавал ей задачи потруднее, без пощады гонял по всему курсу и как можно дольше не отпускал от доски. Удивлять так удивлять!

— Что скажете? — обратился Захар Петрович к классу.

— Хорошо! — пропел хором класс.

— Отлично! — пропел в тон им Захар Петрович.

Он зашагал взад и вперёд, поглаживая в раздумье бритый подбородок, раскачивая головой и вообще не скрывая своей озадаченности.

«Ага! Сконфужен!» — ликовала Наташа.

Захар Петрович и не таил, что сконфужен.

— Тихонова, Тихонова! — заговорил он, останавливаясь против Наташиной парты. — Провела ведь меня. Я-то думаю: сидит нелюбопытная, без самолюбия, ничего не понимает. А она любопытная. И с самолюбием. Взяла и всё поняла. А мальчишки-то мои вбили в головы, что ни в кои веки вам их не догнать.

— Пусть-ка выбивают из головы чепуху! — заносчиво возразила Наташа. — Догоним. А захотим — перегоним!

— Да ведь не захотите, пожалуй, — вздохнул Захар Петрович. — Захотеть-то больно уж трудно. Не на один ведь день.

— Захотим, не беспокойтесь. Мы им докажем.

— Кто «мы», позвольте узнать? — насторожился Захар Петрович.

— Мы — весь класс.

— Ну-у? — протянул Захар Петрович, изумлённый до крайности. — Эх, Тихонова, Тихонова, через край ведь хватила? Признавайтесь, хватили сгоряча?

Тут закричали все, не одна Наташа. Такого крика Захар Петрович на своих уроках не слыхивал.

— Ничего не хватили! Подумаешь, гении в мальчишечьей школе! Чем мы их хуже!

Захара Петровича, казалось, мучительно одолевали сомнения. На лице его прямо так и было написано: «Хочу вам поверить, всей душой желаю! А не верится. Что ты поделаешь, не верится, да и всё тут!»

— Нет уж, не беритесь! Не осилите, нет. Не срамитесь уж лучше. Будем шагать потихоньку, как умеем. Мальчишки, они головастые. Не осилим мы их перегнать.

— Осилим! — орали девчонки.

В конце концов они заставили Захара Петровича сдаться.

— Может, и верно попробовать? А что, в самом деле, давайте попробуем?

Едва дверь за учителем закрылась, Тася, кричавшая вместе со всеми, даже громче других, что мы-де не хуже мальчишек, пусть-ка не важничают, нам только приняться, мы им покажем, взялась вдруг Наташу ругать:

— Получила пятёрку и сидела бы тихо! Нет, расхвалилась всем на беду. Захар Петрович подзадоривает, а она задорится, лезет на стенку! Захар Петрович расскажет мальчишкам. От них проходу не будет. Под контроль нас возьмут. Двойку нечаянно схватишь — задразнят. Уж я знаю по Димке.

Валя Кесарева живо вообразила картину: идёт домой после уроков с чистой совестью и пятёрками в табеле, а в переулке поджидает толпа семиклассников из мужской школы:

«Староста седьмого девчачьего! Взялись по математике нас перегнать! Слабó вам с нами тягаться!»

И сколько бы Валя ни отличалась, всё равно теперь её будут дразнить за чужую лень и безделье, потому что она староста седьмого «девчачьего».

— Обидно, — насупив брови, сказала она, — учишься, учишься, а из-за какой-нибудь лентяйки приходится страдать.

— Когда ты из-за меня пострадала? — возмутилась Тася.

— Призналась, что лентяйка! Поймали с поличным, ха-ха! — закатилась Люда Григорьева.

Тася сообразила, что сама себя выдала, но поздно. Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь.

Она щёлкнула замком портфеля и пошла мимо парт, нахально приплясывая.

— Математики, физики, химики! Всё равно Менделеевыми не быть.

Только её и видели.

Девочки не торопились расходиться. Отчего-то настроение у всех сложилось мечтательное, даже Тасина глупая выходка его не испортила.

— Был бы у нас прекрасный, самый сознательный, из всех классов класс! — рисовала Маня-усердница, уютно усевшись на парту и подперев ладошками щёки, на которые, как две соломенные занавесочки, свисали плоские волосы. — Никто на урок не опаздывает. Звонок — все на месте. Никто не галдит. Задания у всех приготовлены.

— Ску-учно немножко… — заикнулась Женя Спивак.

— А я воображаю не то! — перебила Наташа.

В ней всё ещё кипела радость. Не оттого, что в журнале, против фамилии Тихоновой, где уныло выстроился ряд отвратительных двоек, Захар Петрович жирно вычертил пятёрку и, обмакнув в чернила перо, щедро прибавил плюс. Впрочем, не будем лукавить — и оттого, разумеется! Кому не приятно заработать пять с плюсом? Но как бы растолковать Мане-усерднице: самое главное — работать головой интересно! И ужасно противно жить без самолюбия. Если у тебя нет самолюбия, ты — последняя тряпка!..

Наташа была не из тех девочек, которые умеют произносить на собраниях логичные речи, поэтому довольно быстро потеряла нить выступления и запуталась.

Тогда Валя Кесарева, сознавая, что руководящая роль остаётся за ней, начала веским тоном:

— Я считаю…

— Я считаю, ты считаешь, мы считаем… — взорвалась, как бомба, Люда Григорьева. — Задача — натянуть нос мальчишкам! И баста.

В это время Захар Петрович разгуливал из угла в угол в опустевшей учительской, терпеливо постукивая палкой, пока Дарья Леонидовна управится со своими делами. Она гнулась над классным журналом и, вздыхая, выставляла отметки. Захар Петрович поглядывал на её русые волосы, ровненькую полоску пробора, родинку на кончике уха, детский овал щеки и улыбался тяжёлым Дашенькиным вздохам.

— Хорошо вам смеяться, — сказала Дашенька. — Вы образцовый учитель. Они боятся вас как огня.

— Попробуйте меня не побояться! — ворчливо возразил Захар Петрович. Он сдвинул над переносицей брови, лоб перерезала строгая складка, рот скучно опустился. — Не уметь математически мыслить — значит ничего не уметь. Поменьше воды. Математика требует точности… А вы, Дашенька, тоже хотите научиться пугать?

— О нет! — поспешно воскликнула она. — Я только грущу о тишине на ваших уроках. Должно быть, всё же есть связь между тем и этим.

Она кивнула на классный журнал, который не очень её веселил, и с досадой захлопнула.

— Ну, сегодня и я могу похвалиться: такой был в классе содом, хоть ноги вон уноси! — рассмеялся Захар Петрович, снимая с вешалки её пальто.

— Похвалиться?!

— Именно. Наконец-то и на моих уроках повеяло жизнью. Я научу учеников математике. Другому, самому важному, научите вы. Это верно, как то, что из одной точки на прямую можно опустить только один перпендикуляр. Я вам завидую, Дашенька. Где ваши варежки?

Дашенька вытащила варежки из кармана, и они направились, как обычно, в столовую.

А «там» пишут сатиры!

На следующий день Тася явилась в класс задолго до звонка. Школьный день она начинала с того, что, разложив на парте учебники и тетрадки, любовалась чистенькими обложками, проверяла, на месте ли закладки и промокашки, всё ли в порядке.

Сегодня, устроив, как обычно, смотр своему школьному имуществу, она живо убрала с парты тетради и книги и оставила только сложенную в треугольник бумажку.

В поведении Таси не замечалось ни тени раскаяния за вчерашнюю размолвку с классом. Она целиком поглощена была рассматриванием таинственной бумажки, не обращая на окружающих никакого внимания. Зато окружающие были заинтригованы.

— Что такое с ней? — шептались девочки, подталкивая друг друга локтями.

Люда Григорьева подкралась и, как коршун цыплёнка, выхватила из-под рук Таси её треугольник. Напрасно она кралась. Тася не оказала сопротивления; как будто только и ждала, чтобы кто-нибудь цапнул записку. Она отвернулась к окну и беспечно запела: «Тра-ля-ля!»

На всякий случай Люда отскочила подальше и вслух прочитала:

Вам бы языком болтать, Да салфетки вышивать, Да танцульки танцевать — Где же вам нас перегнать! Теорему доказать, Уравнения решать — Дело это наше, А не ваше! Курице за танком не угнаться, Так девчонкам с нами не сравняться.

Люда в изумлении подняла на лоб очки, отчего лицо её с подслеповатыми глазами вдруг стало беспомощным.

Громко стуча каблуками, к Тасиной парте стремительно приблизилась Кесарева.

— Это что? — грозно спросила она.

— Тра-ля-ля!

— Слышишь ты, птичка-певичка! Кто написал?

— Федька Русанов. Тра-ля-ля! Тра-ля-ля!

— Как — Федька! Откуда узнал? Как он посмел?

— Так и посмел. Тра-ля-ля! Он поэт. Тра-ля-ля! Ещё и не такую сатиру напишет.

Всё понятно: Таська выдала их дружный секрет, который так хорошо они вчера обсуждали! Они ещё не успели собрать как следует силы, «отмобилизоваться», выражаясь языком войны, а «там» уже сочиняют на них карикатуры, сатиры и, конечно, сегодня же устроят засаду старосте класса и поднимут её на смех на весь переулок. Кесарева задохнулась от презрения к Таське.

— Ты… ты… ты жалкое ничтожество!

— Тра-ля-ля! — запела Тася, но уже не так мелодично, как раньше, без прежней беспечности.

Ядовитые стихи Федьки Русанова ходили по классу, Тася каялась, что выпустила их из рук. Неизвестно, к чему это всё приведёт. Скорей бы начинался французский!

Анна Юльевна пришла на урок с твёрдым намерением втолковать на всю жизнь своим ученицам особенности спряжения неправильных глаголов, но сразу впала в прескверное расположение духа. Из глубины класса к учительскому столику неслись шорохи, сдержанный шёпот, подозрительный скрип парт. Анну Юльевну встретили рассеянные, отсутствующие взгляды. Вечно в этом седьмом «А» что-то происходит, дисциплина никуда не годится! Пора поднять вопрос на педсовете.

Но так как нарушать намеченный план было не в характере этой педантичной учительницы, то сейчас, поправив на плечах пёстрый шарфик, она приступила к уроку.

— Silence! Внимание!

Она внушительно постучала о стол колечком на пальце.

— Начинаем важнейший раздел программы…

Перешёптывание, движение, смутный гул, стук парт не стихали. Попробуйте в такой обстановке работать!

В разгар объяснений Анна Юльевна заметила устремлённые на неё с необыкновенным вниманием глаза.

Тася и на этот раз не изменила своему обыкновению.

«Хоть одна умненькая девочка», — утешала себя Анна Юльевна.

Но, когда пришло время проверить, хорошо ли усвоен новый материал, «умненькая» девочка проворно опустила глаза. В сердце учительницы шевельнулось подозрение.

«Вызову лучше Кесареву, — решила она. — Не стоит рисковать. И без того у меня нервы издёрганы».

И тут произошёл беспримерный в истории класса скандал. Староста и краса седьмого «А», вместо того чтобы без запинки повторить особенности спряжения глаголов, все правила и все исключения из правил, молчала.

— Отвечайте же! — ласково подбадривала Анна Юльевна первую ученицу.

— Я не поняла, — призналась она.

— Как вы могли не понять? — в недоумении воскликнула Анна Юльевна. — Вы, Кесарева! Даже вы!

— Я не слышала. У нас неприятность, я думала…

Раздался гул одобрения. Никто не злорадствовал по поводу провала отличницы. Самый блестящий ответ Вали Кесаревой никогда не вызывал такого сочувствия, какое она заслужила сейчас, впервые не сумев ответить.

Анна Юльевна была вконец сбита с толку. Ничто постороннее не должно нарушать течение урока. Сегодня это постороннее ворвалось и смяло безупречно построенный план. Класс жил непонятной, закрытой от неё и ничуть её не занимающей жизнью.

«Если я буду вмешиваться во всё, что их волнует, — холодно подумала француженка, — у меня не хватит времени пройти программу».

И, желая быть беспристрастной, она поставила «украшению» класса тощую, сухопарую, как сама она, двойку.

Кесарева сидела на парте, окружённая подругами. Бледное лицо её покрылось багровыми пятнами, в зелёных глазах, обычно надменно уверенных, застыла растерянность. Кесарева не вполне ещё поняла, что с ней случилось. Все школьные годы она привыкла занимать первое место. Её репутация отличницы была безупречна. Она получала только пятёрки, всегда пятёрки, неизменно пятёрки! За это её возносили и славили. Она служила образцом и примером. Все существовали, учились обычно, а отдельно, особняком, выше всех была она — Кесарева.

И вдруг! Невероятно: Кесарева перестала быть особенной. Стала как все.

Она ожесточённо мяла и комкала оборку передника и молчала, молчала. Она потеряла под ногами почву. Девочки наперебой тараторили.

— Только условились мальчишек обогнать — и на тебе, удар в спину! Ужас! — горевала Лена Родионова. — Наш Борька и тот про Валю Кесареву знает. Куда уж теперь нам тягаться с ребятами!

— Чепуха! Молодец, Кесарева! — грохая кулаком о парту, в азарте кричала Наташа.

— Чем она молодец?

— Не до пятёрок, когда тебе этакие сатиры подносят! Куда там спряжения! Всё на свете в голове перепутается.

Люда Григорьева взобралась на учительский стол:

— Товарищи! Честь нашего класса задета. Но, если найдётся среди нас хоть одна курица, вот она! Вот!

Люда вытянула руку и указательный перст, клеймя презрением Тасю. В такой драматической позе застала её Дарья Леонидовна. Люда прыгнула и, вскинув вверх свой остренький носик, не спеша прошагала на место. Девочки рассаживались по партам с тем неделовым и взбудораженным видом, который Анну Юльевну приводил в раздражение, а у Дашеньки вызывал тревогу.

— Нам следует заниматься синтаксисом, но, кажется, у вас что-то произошло? — спросила она.

— Произошло! — с вызовом ответила Люда Григорьева.

Со всех сторон полетело:

— Не говори!

— Говори! Расскажи!

— Не читай!

— Прочитай! Прочитай!

Люда прочитала послание Феди Русанова, громко фыркнула и села, захлопнув наотмашь крышку парты. Теперь все ревниво и зорко следили за Дашенькой. Румянец разлился у неё по щекам и горячо ожёг уши.

— Не то странно, что кто-то глупый написал эти плохие стишки, странно, как они к вам попали. Кто-то из вас их принёс? Женя Спивак! — вызвала Дарья Леонидовна. — Если бы вам поручили передать другу такое письмо, что бы вы сделали?

— Я-а… взя-а-ла бы и бросила, — ответила она заикаясь.

— Почему?

— Са-ама не знаю, — пожала Женя плечами.

— А я так Федьке Русанову сначала тумаков надавала бы, чтобы разучился стихи сочинять! — не дожидаясь вопроса, сказала Наташа.

— Федька тебя одним пальцем сшибёт, — бормотнула Тася, со страхом чувствуя, что опасность неотвратимо на неё надвигается.

— Пусть сшибёт, и ему не поздоровится! Дарья Леонидовна, а вы?

— Я разорвала бы эти дурные стишки! — ответила Дашенька. — Плохо, когда человек не умеет обидеться за себя и друзей. Или у него нет друзей?

— Нет! — отрезала Кесарева.

— Разорвите стишки, — велела Дарья Леонидовна.

Все молча смотрели, как Люда Григорьева на мелкие кусочки разрывает записку.

— А теперь займёмся синтаксисом, — продолжала учительским голосом Дашенька. — Каждый придумает сложное предложение с придаточным.

Женя записала в тетрадке: «Я стала любить школу, потому что раньше интересное было только в книгах, а сейчас и в классе началась интересная жизнь».

Написав этот пример сложного предложения с придаточным, Женя вытащила из парты «Крошку Доррит» и, прикрывая книгу локтем, принялась читать.

Валя Кесарева думала долго, щуря зеленоватые глаза, то беря ручку, то откладывая в нерешимости, и наконец написала: «Великого человека окружают друзья, которых к нему привлекают талант и сила, а если человек одинок, значит, он не великий».

«Я заметила, что в жизни всегда происходит борьба», — написала Наташа.

«Слушайте важное сообщение…»

В трудный переплёт попала Тася! Напрасно она раскладывала на парте свои аккуратные тетради, никого это не трогало. Она с грустью вспоминала недавнее время, когда все удивлялись её умению не мигать. Теперь, хоть весь час таращи глаза на учителя, никто не улыбнётся! Дружба потеряна, ничем её не вернуть!

Она пострадала невинно, во всём происшедшем виновен Русанов — так Тася считала и, естественно, ждала: Федька должен проявить к ней участие. Возвращаясь из школы, она нарочно шла очень медленно, еле передвигая ноги, чтобы мальчишки успели догнать, но этого не случилось. Тася приходила домой и принималась внимательно изучать в зеркале свою физиономию. «В общем, ничего, симпатичная. Нос толстоват, но, уж конечно, красивее, чем клюв, как у Люды-Совы. Ротик и вовсе хорошенький. И глаза выразительные».

Она страстно хотела, чтобы Федя посвятил ей стихи и воспел её симпатичную внешность. Тогда Тасе абсолютно безразлично, дружат девочки с ней или нет. Проживём и без них.

Она так привыкла постоянно смотреться в зеркало, что её мать, Надежда Фёдоровна, заметила эту пагубную склонность.

— Горе ты моё! Одной чепухой голова занята!

Тася от обиды поникла: все к ней несправедливы, даже родная мать!

В трудный переплет попала Тася! Напрасно она раскладывала на парте свои аккуратные тетради, никого это не трогало. Она с грустью вспоминала недавнее время, когда все удивлялись ее умению не мигать. Теперь, хоть весь час таращи глаза на учителя, никто не улыбнется! Дружба потеряна, ничем ее не вернуть!

Она пострадала невинно, во всем происшедшем виновен Русанов —так Тася считала и, естественно, ждала: Федька должен проявить к ней участие. Возвращаясь из школы, она нарочно шла очень медленно, еле передвигая ноги, чтобы мальчишки успели догнать, но этого не случилось. Тася приходила домой и принималась внимательно изучать в зеркале свою физиономию. «В общем, ничего, симпатичная. Нос толстоват, но, уж конечно, красивее, чем клюв, как у Люды-Совы. Ротик и вовсе хорошенький. И глаза выразительные».

Она страстно хотела, чтобы Федя посвятил ей стихи и воспел ее симпатичную внешность. Тогда Тасе абсолютно безразлично, дружат девочки с ней или нет. Проживем и без них.

Она так привыкла постоянно смотреться в зеркало, что ее мать, Надежда Федоровна, заметила эту пагубную склонность.

— Горе ты мое! Одной чепухой голова занята! Тася от обиды поникла: все к ней несправедливы, даже родная мать!

— Я знаю, что Димка умный, — кротко сказала она, — а когда нужно идти в очередь за хлебом, посылают меня.

— Очередь очередью, — ответила Надежда Фёдоровна, — но, если ты будешь непрерывно корчить гримасы перед зеркалом, а в результате нахватаешь в четверти двоек, я такое тебе пропишу!

Тася не отважилась спорить, зная по опыту: если мать в плохом настроении, надо терпеливо переждать. У Надежды Фёдоровны был крутой, вспыльчивый нрав, под горячую руку лучше ей не попадаться.

— От отца писем нет, — продолжала Надежда Фёдоровна. — Дима на полметра вырос из пальто, откуда взять новое? Глаза бы на свет не глядели! А эта пятнадцатилетняя дылда только и делает, что любуется своей красотой. Показывай тетрадки!

— Мне пока ещё не пятнадцать, а четырнадцать с половиной, — меланхолично возразила Тася.

Она надеялась, что чистота и блеск её тетрадок смягчат сердце матери. Но Надежда Фёдоровна выбрала наугад теорему и велела доказывать. И Тася без сопротивлений сдалась, из глаз её потоком хлынули слёзы: именно эту теорему она целиком переписала у Димки.

— Что мне с тобой делать? — ломая руки, говорила в отчаянии Надежда Фёдоровна. — Был бы дома отец! Ведь одна-одинёшенька с двоими детьми. Воспитывай, корми, одевай! И всё-то одна!

При вспыльчивости Надежды Фёдоровны любая мелочь выводила её из равновесия — начинались восклицания, жалобы, от которых Тася рыдала всё громче.

Надо было случиться, что как раз в этот неудачный момент Дима привёл в гости своего друга Федю Русанова. Коротенькая куртка на «молнии» и спортивный свитер необыкновенно красили Федю! В своей меховой ушанке и белых валенках он похож был на легендарного исследователя Арктики.

Тася мгновенно вытерла слёзы и, покосившись на зеркало, увидела с ужасом свой вспухший от рёва, чудовищно красный нос. С какими надеждами готовилась она к этой встрече! Мечтала, ждала! За что судьба так немилостива к Тасе?

— Как мы только с такими плаксами в интернате вместе учились? — пренебрежительно бросил Дима, стесняясь перед Федей за Тасю.

Надежда Фёдоровна, вместо того чтобы хоть при госте заступиться за дочь, как всегда, взяла Димину сторону:

— Да, с такими ленивицами мало радости вместе учиться. Но есть же, я надеюсь, и неглупые девочки?

И вдруг Федька Русанов, который совсем недавно высмеял весь седьмой «А», став для этого случая стихотворцем, необъяснимо изменил позиции.

— Например, Женя Спивак! — ни с того ни с сего поддержал он Надежду Фёдоровну. — Я с Женей на одной площадке живу. Столько читает — не угонишься! Популярную астрономию, занимательную физику, путешествия… даже перечислить заглавия книг затрудняюсь.

Тася обомлела. Федя Русанов, поэт, из-за которого она отвергнута классом, покинул её с постыдным бездушием. Недоставало, чтобы ему понравилась большеротая Женька Спивак!

— Одно ясно, — продолжала Надежда Фёдоровна. — Пустые жернова, как их ни крути, муки не намелют.

— Точно! — подхватил Федя Русанов.

Что они подразумевали под пустыми жерновами, Тася не поняла. Федино вероломство её сразило. Не было смысла выяснять отношения. Забыть, скорее забыть несчастную любовь! Навсегда вычеркнуть из сердца Федю Русанова, который, сняв куртку с «молнией» и оставшись в пушистом свитере, стал похож на чемпиона спорта.

Они засели с Димой за шахматы. Тася не существовала для Феди Русанова! Она была для него не больше чем ноль.

Потянулись бесцветные дни. Тася с робкой надеждой ждала, когда подругам надоест её презирать за стишки, которые Федька написал и забыл, не придав им, по своему легкомыслию, никакого значения. А она так жестоко, столько времени платится! Никто не предлагал Тасе дружбы. Все привыкли обходиться без неё. А Наташа, Тасина соседка, стала кочевником, путешествуя по чужим партам, где случалось свободное местечко, лишь бы не сидеть рядом с ней. Оставалось пропадать в одиночестве.

Но тут произошло чрезвычайное событие, переменившее Тасину плачевную жизнь.

Дело было вечером. Все собрались у стола: Дима трудился над шахматным вариантом, Надежда Фёдоровна штопала бельё, а Тася учила историю, по пятнадцати раз повторяя каждую дату и немилосердно зевая, — когда из чёрного круга репродуктора раздался знакомый всему Советскому Союзу торжественный левитановский бас:

«Слушайте важное сообщение…»

Обрадовавшись законному поводу передохнуть, Тася отложила учебник.

«Приказ Верховного Главнокомандующего… — возвещал густой, ликующий бас. — В боях за овладение городом отличились войска подполковника Добросклонова…»

Дима вскочил, опрокинув шахматную доску.

— Мама! Мама! Слышишь?

Надежда Фёдоровна выронила шитьё и, побелев как бумага, схватилась за сердце.

— Что такое? Это папа? — не вдруг поняла Тася.

— Папе салют! Ура! Трум-ту-ту-тум! — заорал Дима. Он визжал, ходил колесом и совершенно, кажется, своротил с ума.

— Дима! Тася! Что это, Дима? — почти плача, лепетала Надежда Фёдоровна.

Зазвонил телефон. Надежда Фёдоровна взяла трубку. От волнения голос у неё перехватывало, она не могла говорить и только часто кивала. Должно быть, на том конце провода и не давали ей говорить, поздравляли и радовались. Телефон звонил весь вечер. Дима хватал трубку и с счастливым видом передавал Надежде Фёдоровне. Она снова кивала, несвязно повторяя:

— Да. Ах да! Спасибо. Ах, откуда же я могла знать? Даже и предчувствия не было.

Загремели пушки. Небо расцвело, и разноцветные звёзды дождём посыпались с неба.

Тася долго не могла уснуть в ту ночь. Она ворочалась с боку на бок в счастливой бессоннице. Мысли обрушились на неё, Тася не могла в них разобраться. Она привыкла слышать по радио, что наши войска берут города, но никогда не вдумывалась в сообщения об умелых обходах, решительных штурмах, жестоких сражениях. Как это бывает? Как?

Мама и Дима тоже не спали.

— Дима! — окликнула Надежда Фёдоровна. — А мы-то вчерашний день жили, как всегда, сели обедать, чай пили, а там…

— Я ждал, что папа станет героем и его войска отличатся, — ответил Дима.

Тася не шелохнулась. Пусть думают, что уснула. Сердце её сжималось от счастья и грусти. Милый папа!

Вглядываясь в темноту комнаты, она пыталась представить вчерашнее сражение. Почему-то оно представлялось ей ночью. Морозная ночь! И, наверное, страшная вьюга, как бывало в Нечаевке: свистит, метёт по улицам снег, заламывает в огородах рябины и кажется, крыши дымятся. Какой-то городок, заметённый вьюгой. Тася не помнит, где он на карте. Ещё вчера он был у фашистов. Женщины и дети попрятались в подвалы. Рвутся снаряды. Фашисты поджигают дома. В это время войска её отца обошли город, и — решительный штурм!

Самым странным было то, что отец казался Тасе обыкновеннейшим человеком. И привычки у него были обыкновенные. Он любил попить вволю чайку, сытно поесть, поиграть воскресным вечерком в преферанс. Он был не очень речист, но добродушен, Тасин отец, с широко лысеющим лбом и толстым, как у Таси, носом, и — она знала — любил её очень, очень! Когда мама, рассердившись из-за пустяка, начинала жаловаться, что Тася ленива, пуста, что все дети как дети, чем-нибудь заняты, а у этой ни к чему нет наклонностей, отец, обхватив Тасю за плечи, глядя с виноватой усмешкой в глаза, говорил:

«Ладно, дочка, станем и мы с тобой человеком».

Ой, папа!

Тася вообразила, как завтра в классе все будут смотреть на неё и дивиться. Вот уж, скажут, не ожидали. Но почему не ожидали?

Её бросило в жар. Вернётся папа, встретит кого-нибудь, например, Наташу.

«Вы прославленный, вам был салют, — скажет Наташа, — а Тася самая несознательная в классе, хуже всех».

«Чтобы дочь подполковника Добросклонова была хуже всех!» — возмутится отец.

«Спросите её, пусть сама во всём признается», — ответит Наташа.

— Что мне делать, что делать? — шёпотом простонала Тася.

Отец не простит ей разрыва с классом, в котором виновна она одна, и никто другой, потому что она хохотала и радовалась Федькиным стихам, где её подруг назвали мокрыми курицами.

«Завтра напишу папе и признаюсь во всём, — решила Тася. — И дам честное слово исправиться».

Надежда Фёдоровна и Дима давно уже спали, а Тася, обычно начинавшая зевать с восьми часов вечера, всё вздыхала и ворочалась с боку на бок. Ужасное мучение — бессонница! Наконец она осторожно опустила ноги с кровати, попала на ощупь в туфли, закуталась в одеяло, нашла в потёмках свой школьный портфельчик и, крадучись, вышла из комнаты. Она села в коридоре под лампочкой, закуталась одеялом и открыла учебник истории, за которым застало её «важное сообщение».

Утром Надежда Фёдоровна насилу её растолкала.

— Поразительно! Даже после вчерашнего она спит, никак не добудишься! Есть у этой ленивицы чувства?

Тася ответила кротким, задумчивым взглядом, а Надежда Фёдоровна отчего-то смутилась.

«Надо взять себя в руки. Всё-то браню её да отчитываю. Не выберу времени поговорить по-хорошему, а ведь дочь растёт — не куст бузины. Вон уж большая совсем». Надежде Фёдоровне стало жалко свою большую дочь. Она поправила на ней воротничок.

— Тася, я напишу папе, что ты мне помогаешь по дому, а про школу писать погодим, пока у тебя там наладятся дела.

Тася хотела рассказать о своих ночных мыслях, но, не привыкнув делиться переживаниями с матерью, промолчала и только подумала: «Недолго вам придётся годить, у меня дела почти что наладились».

На улицах висели в витринах газеты. На первой странице крупными буквами напечатан был необыкновенный приказ.

Тася останавливалась возле каждой витрины и с беспокойным любопытством наблюдала, как люди читают. Никто не догадывался, что коротенькая, широколицая и немного лупоглазая девочка — дочь подполковника Добросклонова.

Таким образом, Тася опоздала бы в школу, если бы первый урок из-за болезни учителя не оказался пустым.

— Генрих Второй умер в 1189 году, после него царствовал Ричард Первый Львиное Сердце, —твердила Тася, входя в класс и с волнением предчувствуя двойное своё торжество. Во-первых, приказ. Во-вторых, едва ли кто усвоил сегодня материал по истории так отлично, как Тася! Она помнила даты, отчётливо видела цифры, страницы, абзацы, даже строчки! Повезло Ричарду Первому!

— Девочки! — воскликнула Люда Григорьева, которую при появлении Таси молнией осенила догадка. — Девочки! А ведь наша Таська тоже Добросклонова. Вот так штука!

Все повскакали с парт и окружили Тасю, не веря глазам.

— Ты та Добросклонова или нет? — в упор спросила Люда Григорьева.

— Конечно, та. А вы как думали? — скромно ответила Тася.

Наташа протолкалась вперёд.

— Подполковник Добросклонов твой отец? Твой родной? — в каком-то смятении повторяла Наташа.

Казалось, вчерашнее «важное сообщение» её потрясло. Может быть, её мучает тайная зависть? Что её мучает?

Если бы Наташу спросили: «Где твой отец?»

Она стыдилась этого вопроса, готова была убежать от него за сто вёрст.

«Не знаю, где мой отец».

Как себя помнит Наташа, у неё были мама и Катя, они жили втроём, да ещё старая нянька, им было вовсе не плохо, и Наташа радовалась жизни.

Но однажды — это было давно, до войны, — Наташе случилось заскочить нечаянно за какой-то надобностью в кухню, и застигнутый там разговор поразил её громом. Сидя возле примуса с папиросой в зубах, старуха соседка чистила картошку и хриплым от табака голосом рассказывала всей кухне:

— Отчего он и ушёл от неё, что самостоятельна больно! Кому любо, чтоб жена — нынче на лекцию, завтра в собрание, туда да сюда. А кто мужа обихаживать станет? От неухода да от её шибкой сознательности он и ушёл.

Увидев Наташу, старуха пустила из папиросы дымовую завесу, и Наташа ёкнувшим сердчишком своим поняла: «он» — это её отец. Она долго молча страдала, жалея спросить мать: «Где наш с Катей отец?»

«Я у вас мать и отец», — ответила мама. И никогда больше они с Катей не спрашивали…

— Слыхали, вчера моему папе салют был? — говорила Тася, наслаждаясь вниманием и интересом к себе всего класса. — Теперь мы будем орденоносцы.

— А ты тут при чём? — фыркнула Люда.

Тася прикусила язык. Ведь давала слово не гордиться, не важничать, не задирать носа, сколько бы ни было папе салютов. «Никогда больше ничем не хвастну!»

Но она тут же снова хвастнула:

— По истории сегодня задали лёгкий урок. Раз прочитала — всё сразу запомнила.

— А ну, отвечай, — скомандовала Кесарева, недоверчиво щуря строгие глаза.

— Пожалуйста.

— Иди к доске.

— Уж и к доске. Можно с места.

— Не рассуждай. Иди, иди!

— Пожалуйста.

Тася вышла к доске, скромно потупила взор и без запинки выложила им о Ричарде Львиное Сердце, слово в слово по книге.

— Знает! — удивилась Кесарева. — Зазубрила без смысла или поняла что-нибудь? Где ей понять, заводная машина!

— Девочки, теперь всякий спросит, как у нас Добросклонова учится. Придётся каждый день проверять.

Они говорили о Тасе, как о неодушевлённом предмете — какой-нибудь табуретке, которую можно передвинуть так или эдак.

Только Женя, заикаясь, сказала:

— А во-от взяла бы да-а стала лучше всех. Чтоб отцу бы-ы-ло приятно.

Так неожиданно закончился конфликт Таси с подругами.

Подполковник Добросклонов на фронте не знает, должно быть, как в критический момент помог своей дочери, которой в мирные времена, когда мать махнёт на неё безнадёжно рукой, говорил с доброй, чуть виноватой усмешкой:

«А всё-таки станем мы, Тася, с тобой человеком». 

Дашенька

Когда в большую перемену или после занятий учителя собирались в учительской, разговоры обычно велись вокруг одной темы.

— Сегодня у меня на уроке, представьте… — начинал кто-нибудь.

Трудно уйти от работы, когда она связана с живыми людьми, и, любишь ты её или нет, механически выполнять невозможно. Машину можно остановить и оставить, но, даже закрыв за собой двери класса, выбросить полностью мысли о нём не удавалось почти никому.

Были учителя, которые, чем лучше справлялись с учебными планами, тем меньше казались довольны собой. Все завидовали дисциплине на уроках Захара Петровича и успехам в математике его учениц. Но сам Захар Петрович, приходя в учительскую, сердито ворчал:

— Не то. Искры в глазах нет. Вяло учатся. Буднично.

Анна Юльевна, учительница французского языка, выкуривавшая в перемену папироску, чтобы успокоить нервы (подальше от двери — не подглядел бы кто из учениц!), с удовольствием слушала ворчание Захара Петровича. Уж если он жалуется, он — бывший фронтовик, мужчина с твёрдым характером! — что говорить ей?

Она не желала и не умела входить с классом в какой-то интимный контакт, дабы пробуждать в своих ученицах высокую сознательность. Её долг и обязанность — учить школьниц французскому языку в объёме программы. Если сказать правду, Анна Юльевна не верила, что школа может дать своим воспитанникам больше, чем мало-мальски сносные знания в границах установленного Наркомпросом учебного плана. Впрочем, Анна Юльевна не высказывала вслух своих мыслей, как никогда не жаловалась в учительской на нелады с ученицами, чтоб не прослыть, упаси боже, слабой учительницей. Захару Петровичу не приходится опасаться дурной славы, он ничем не рискует — авторитет его общепризнан. Но другие, другие, у кого, как у Дарьи Леонидовны, ни авторитета, ни стажа за плечами, их-то что тянет делиться в учительской промахами?

Так как самой молодой и беспомощной среди педагогов была Дашенька и так как в характере её была откровенность, толкавшая Дашеньку выкладывать начистоту все свои огорчения и неудачи, то в учительской чаще всего обсуждалось поведение и жизнь седьмого «А».

Поначалу отношение к Дашенькиному классу было скучновато-равнодушным. Затем понемногу оно стало меняться. Началось с того, что Захар Петрович рассказал о Наташином бунте.

— Сидела за партой обыкновенная девочка. Вдруг — переворот. Живые глаза. Уверенный голос. Мысли в голове. С чего началось? Задето самолюбие, а после и интерес к науке проснулся.

Зинаида Рафаиловна призналась, что не устаёт в седьмом «А».

— Не паиньки наши семиклассницы. И не слишком прилежны. А между тем не устаю с ними. Любопытные человечки там вырисовываются.

Постепенно среди учителей определился прочный интерес к седьмому «А». Что-то в классе бурлило, росло.

Никто не приписывал Даше заслуг. Только Захар Петрович, ежедневно сопровождая её в столовую, задумчиво говорил под стук о тротуар своей палки:

— До поры до времени об этом помолчим, но, славная русская девушка Дашенька, кое-что вы там значите.

Последнее время Захару Петровичу случалось подолгу дожидаться её после уроков в учительской, ворчать и опаздывать иной раз на обед.

Даша не могла вовремя выбраться из класса. За стенами школы у девочек была вторая жизнь. Не простая и разная. Они любили рассказывать о ней Дарье Леонидовне, не догадываясь, что дают своей учительнице уроки, каких не приходилось ей слышать ни на одной вузовской лекции.

У Анны Юльевны была привычка заносить в записную книжечку определение каждой из своих учениц. Лену Родионову француженка аттестовала коротко: ограниченная.

«Она права», — подумала Дашенька, прочитав сочинение Лены, где фразы были так бедны, так не оригинальны мысли. Угловатая девочка с длинным бесцветным лицом, прячущая на локте заплатку, держалась всегда позади, скрываясь за спины подруг, и молча слушала чужие рассказы. Дашенька от других узнала о безногом инвалиде-отце, о матери-уборщице, привыкшей за войну пить водку, пьяными слезами оплакивая свою долю-недолю, о Ленином Борьке.

«Кощунство, кощунство именно её назвать ограниченной! — со стыдом и отчаянием думала Дашенька. — Если Лена Родионова не знает слов для выражения чувств, я виновата, учительница! А моя ли заслуга — её великодушное сердце?»

Каждый такой урок беспощадно отяжелял Дашенькину учительскую ношу. Но опыт копился. Теперь Дашенька не рисковала рубить с плеча, как учительница французского языка Анна Юльевна, которую её двадцатипятилетний педагогический стаж забронировал от сомнений.

«Добросклонова — пустоцвет», — записано было у француженки.

О Добросклоновой Дашенька знала пока твёрдо одно: хвастлива!

— Нужно и самой что-то значить, — сказала как-то она, в десятый раз выслушав рассказ о подполковнике Добросклонове, войска которого отличились при взятии города.

— Мама говорит, Димка у нас одарённый, а тебе, говорит, хоть бы семилетку как-нибудь дотянуть, — безмятежно улыбаясь, ответила Тася.

— А сама ты как думаешь?

— Вот папа… взял штурмом город.

Дашенька не уловила связи.

— Опять папа. А ты?

— А-а мо-ой папа, — вмешалась Женя, — то-оже писал про одного са-амого обыкновенного человека, как он стал героем. Папа писал: на-адо хотеть.

Вот, оказывается, какая сложная связь! От Тасиного отца не ожидали геройства. Не записано ли в каком-нибудь учительском дневничке и о нём — пустоцвет? Пусть сейчас тот учитель краснеет…

Дашенька часто думала о Жене. Она любила её и, входя в класс, искала чёрную головку со смешными косичками, торчащими в стороны, как метёлки. Женя была неровна. То рассеянна и, казалось, ко всему равнодушна, то вдруг становилась необыкновенно внимательна к учителям и подругам и отчаянно весела. Все знали: сегодня Женя получила с фронта письмо в синем конверте.

Однажды Даша решила обойти дома своих учениц. Женин дом был ближайшим от школы, она попала к ней к первой.

— Вам кого? — ответил на звонок осторожный и тихий голос.

— Мне нужна Женя. Я учительница.

Дверь приоткрылась, держась на цепочке; кто-то рассматривал Дашу в узкую щёлку.

— Я учительница. Дарья Леонидовна, — нетерпеливо повторила Даша.

Её неохотно впустили. Крошечная седая старушка с большим, придавившим её книзу горбом стояла у двери.

— Вы Женина бабушка?

— Женя ушла к подруге делать уроки, — пожевав губами и не отвечая прямо на вопрос, сказала маленькая старушка.

— Почему она не занимается дома? — удивилась Даша. — Может быть, решила развлечься?

Бабушка по-стариковски затрясла головой, в её чёрных глазах, влажных, словно после слёз, Даша увидала укор.

— Если Женя сказала, что идёт делать уроки, она будет делать уроки, а не развлекаться.

— Простите, — смутилась Дашенька. — Я зашла просто так. Женя хорошая девочка.

— Спасибо на добром слове, — ответила бабушка, тряся головой. — Пройдите в комнату, если зашли. Садитесь. Побеседуйте немного со старухой. Кому нужна бедная старая женщина, у которой была радость — сын, а теперь — где эта радость?

Они жили с Женей в комнате, разделённой книжными шкафами и ситцевой занавеской на две клетушки, беспорядочно заставленные старомодными изношенными вещами и книжными полками вдоль стен. Книги лежали на столе, на полу.

— Да у вас целая библиотека! — с невольной завистью воскликнула Дашенька.

— Зато другого нет ничего. Даже хорошей кровати, отдохнуть, когда ноют старые кости, — ответила бабушка.

Она села, сложив на коленях руки, и смотрела на Дашу чёрными, влажными глазами.

— Если бы вы хоть разок взглянули на моего сына, Жениного отца! Какой это человек, какой человек! Есть ли умная книга на свете, которую он не прочёл! Он гонялся за книгами, когда у других мальчишек только шалости в голове. Теперь Женя эти книги читает.

— Женя хорошая девочка, — повторила Даша, чувствуя подступающие отчего-то к горлу слёзы.

— Поглядите-ка! Вот поглядите.

Бабушка достала с книжной полки толстую папку, развязала тесёмки, и Даша увидела груду писем в синих конвертах.

— Его письма. Каждую неделю Женя получает письмо. Читает и думает. Я старая женщина, а девочка думает больше меня.

Она взяла письмо, лежащее сверху, протянула Даше.

— Прочитайте, если вам интересно, и узнаете, о чём думает девочка. Отец для Жени первый человек. С малых лет она привыкла верить каждому его слову. Читайте.

Бабушка села, положив на колени руки со сморщенной, как серая тряпка, кожей, набухшими синими жилками, и тихонько трясла головой. Горб давил её, словно привязанный за плечи мешок. Даша вынула из конверта мелко исписанную четвертушку бумаги:

«Родная дочурка! В прошлый раз ты рассказала о школе, а я прочёл твоё письмо своим ребятам на политбеседе. И знаешь, как горячо оно у нас обсуждалось! Ты права, дочурка: ты учишься в классе, он твой, тебя всё должно в нём касаться — и хорошее и плохое. Ты за всё отвечаешь. Мы отвечаем, Женя, за всё!

Мои ребята любят вспоминать жизнь до войны. На этот раз, после твоего письма, вспоминали разные школьные случаи. И знаешь, Женя, какое сделал я наблюдение? Как раз те парнишки, которые говорят о своей школе с любовью, с благодарностью помнят учителей и товарищей, хотя, возможно, и не были самыми примерными школьниками, именно они, как правило, особенно смелы в бою. На них можно вполне положиться, потому что верность у них в натуре!

Не волнуйся, чернушка, за меня. Я бодр и здоров. Вокруг честные и хорошие люди, и скоро мы победим.

Береги, девочка, бабушку. Она прожила долгую и бедную жизнь, знала слишком много утрат. До свидания, родная.

Отец».

Даша вложила письмо в конверт.

— Так и Женя, прочтёт и тоже долго молчит, — сказала бабушка.

— Позвольте мне взять несколько писем, — неожиданно для себя попросила Даша. — Мне очень нужно!

— Возьмите, — не удивившись, ответила бабушка. — Берегите их. Они — как живой человек.

— Очень они мне нужны! — повторила Дашенька. — Иногда я не знаю, верно ли живу, — робко вырвалось у неё.

— Вы не знаете, а я — что знаю? На двоих хватит лет, сколько я прожила, а что я знаю, что у меня есть? Сын есть. Целое счастье, а не сын. Вот прошла неделя, а письмо не приходит. За два года первый раз опоздало письмо.

Бабушка сняла с двери цепочку. Голова у неё мелко тряслась, и она что-то всё говорила о сыне, несвязно бормоча слова и забыв про Дашеньку, говорила сама с собой, со своей горькой старостью.

На улице смеркалось. Скупо светились синие глаза фонарей, окна в домах завешены чёрными шторами. Шёл сухой мелкий снег. Он летел мимо синих фонарных огней косыми быстрыми струями и, казалось, не падал на землю, а лишь тревожно чертил ветреный вечер.

Дашенька спрятала письма на грудь, под пальто. Вот ещё одна жизнь и судьба.

У печурки

Если бы в тот же вечер Дарья Леонидовна заглянула к Наташе Тихоновой, она застала бы здесь Женю и целую компанию своих семиклассниц.

Наслушавшись Наташиных рассказов о зимних вечерках в Нечаевке, девочки называли свои сборы «посиделками», хотя задача сборов была самая деловая и будничная: вытаскивать Тасю из прорыва. Не придумай Наташа такого соблазнительного названия, пожалуй, не заманить бы народ. Но одно уже слово «посиделки» настраивало на необыденный лад, была в нём какая-то влекущая прелесть.

Собирались к пяти. Первой, на полчаса раньше времени, приходила Маня Шепелева, не зря она слыла на всю школу усердницей.

— Я в себе не очень уверена, послушаю, как знают другие, может, уверюсь, — скромненьким голоском говорила она, захватывая поудобнее местечко.

Прибегала Люда Григорьева, хохотушка и охотница до всяческих сборищ. Точно в назначенный час раздавался короткий, властный звонок — все хором угадывали: Валя Кесарева! Последней являлась виновница посиделок Тася. Девочки устраивались вокруг обеденного стола, и каждая по очереди становилась учительницей. Только Тася неизменно оставалась ученицей.

Она громко вздыхала, собирая задумчивые морщинки на лбу, или, сложив в бантик розовые губки, старалась придать лицу выражение мысли и в общем была довольна ролью вечной ученицы. А вот педагоги не все вошли в роль. Женя Спивак — решительно никакая учительница!

— Раскроем скобки, — качнув чёрными метёлками, начинала Женя урок. — Вот так. Ну, что же ты не раскрываешь скобки?

— Зачем? — невинно удивлялась Тася.

— Как — зачем? Надо. Перенесём неизвестные. А теперь очень просто — приведение подобных членов. Пять икс плюс два икс…

Заметив в сонных глазах Таси выражение скуки, Женя виновато роняла:

— Не у-умею учить почему-то…

Тогда приходил час торжества Вали Кесаревой. Вот кто умел с достоинством встать во главе стола, постучать, вроде Анны Юльевны, пальцем и, внушительным голосом призвав к тишине, так уверенно вести объяснения, что математические формулы укладывались в самые бестолковые головы!

— Валечка! У тебя талант педагога, — лебезила Тася, повеселевшая и страшно довольная, что урок разжёван почти без усилий с её стороны.

Настоящие посиделки начинались, когда учебники прятались в сумки, свет гасился, Наташа разжигала печурку. Берёзовые чурки и щепки, жадно охваченные пламенем, ярко горели, изредка стреляя угольком. На стене зыбко дрожали отражения пляшущего в печурке огня. Железная труба, согнутая под потолком коленом, накалившись, светила розоватыми пятнами. Плотнее и гуще набивалась тьма по углам; в комнате становилось жарко, уютно — наступало Наташино время.

Девочки усаживались в тесный кружок на полу возле печурки, и Наташа говорила Фенину сказку:

— «В некотором царстве, в некотором государстве, в земле Рязанской жил-был русский народ. Жил, землю пахал. Сеял рожь и гречиху да репу.

Долго ли, коротко ли, случилась на земле Рязанской беда. Встала туча с вихрем и молнией, разразилась гроза: ломает леса, дубы могучие с корнем выворачивает, стелет рожь по земле. И с грозой наступила на русский народ несчётная рать. Вот когда это было, в давние времена…

У ворога в колчанах стрелы отравленные, сабли кривые, мечи острые. Носятся они на своих диких степных лошадях, как птицы-коршуны, колют и рубят — теснят русских. Ужасное было побоище на древней Рязанской земле! Бились русские насмерть. День бились, два бились. Вытоптали всё чисто поле. Стали враги русских вконец одолевать.

Вдруг, откуда ни возьмись, выезжает нашим на подмогу сильно-могучий богатырь на белом коне, а с ним сотня воинов. Гикнул богатырь — листья с деревьев осыпались. Поскакал богатырь на врагов, замахнулся мечом и пошёл направо, налево валить: сам бьёт и конем топчет. Смял со своей сотней врагов, гонит в болото.

Скачет белый конь впереди. Грива по ветру летит, из глаз сыплются искры. Ни одна вражья стрела его не заденет. И скоро, скоро от злого нашествия не будет следа!

На беду подоспел к ворогу окаянный Батый. И прямо на богатыря. И пронзил отравленной стрелой сердце. Белый конь скачет и ржёт так страшно и грустно, будто тревогу трубит, а богатырь повалился. Нога зацепилась за стремя, и колотится голова по земле, пока совсем не разобьётся. А белый конь ускакал от врагов и укрылся в болоте.

С тех пор на том болоте случается чудное чудо. Вдруг тёмной ночью послышится свист, выбежит белая лошадка с длинной гривой, почти до самой земли, и ржёт и скачет к старинному кладбищу. И тогда над могилами зажгутся огни, светят и качаются в воздухе. Белая лошадка обежит все могилы, копает копытами землю, слушает что-то и жалобно плачет. А на болоте кто-то кричит, и поёт, и свистит.

Ищет своего богатыря белый конь, а войско зовёт, авось удалый богатырь отзовётся. И когда-нибудь, может, разыщут…»

Эту сказку Фене дед Леонтий рассказывал. А деду Леонтию его дед рассказал.

В печурке чурки догорели. Затягиваясь пеплом, гасли угли. На железной трубе остыли светящиеся розовые пятна. Темнота разлилась из углов и встала за плечами у девочек.

— Не хо-очется просто так жить, хочется что-нибудь делать особенное, — в тишине промолвила Женя.

Никто не отозвался. Какое-то раздумье охватило девочек, все молча глядели, как, извиваясь зелёными ручейками под пеплом, утихает в печурке последний огонь. Только Наташа, придвинувшись ближе к Жене, ответила:

— Да.

— Пора домой, — раздался трезвый голос Вали Кесаревой.

Она поднялась и, громко стуча каблуками, зажгла свет.

И комната стала обыкновенной и будничной. Груда немытых тарелок на буфете, в беспорядке сваленные на рояле вещи и книги, обеденная кастрюля на подоконнике, откуда струйкой стекал на пол оттаявший на стекле лёд.

Когда подруги разошлись, Наташа побродила по комнате, натыкаясь на каждом шагу на недоделанную работу. Уймища этих хозяйственных дел! На душе отчего-то неспокойно, грустно немного. И хорошо. Хочется что-нибудь делать особенное!

Она села за стол, положив перед собой лист бумаги. «Составлю план на всю жизнь и не буду отступать. Выкую в себе непреклонный характер, железную волю и буду идти к намеченной цели».

Первый пункт плана: «Будущее».

И Наташа стала в тупик. Будущее — это значит: кем ты хочешь быть? Оказывается, Наташа никогда не задумывалась, кем она будет где-то далеко, впереди. Инженером, как мама? Или, как Дарья Леонидовна, учительницей? Учительница — вот тебе и всё будущее? Нет, оно — что-то другое, большое-большое, как чистое поле, и ничего определённого о нём представить нельзя.

«Кем-нибудь буду, а пока намечу общую цель», — подумала Наташа и записала в первом пункте: «Изучить все науки — анатомию, астрономию, археологию, биологию, хирургию, историю и так далее». Как знать, возможно, она станет знаменитой учёной?

Второй пункт: «Родина».

Наташа без колебаний вписала одно слово: «Подвиг!»

Третий пункт: «Дружба». И здесь ответ ясен и скор: «Во время опасности жертвовать жизнью для друга».

Четвёртый пункт: «Счастье».

Снова тупик: «Что это — счастье? Я хочу, чтобы скорее кончилась война и никогда не было войн. Чтобы нашёлся Лёнька Михеев. Чтобы к Жене вернулся отец. Чтобы хорошо было маме, Кате и мне. Чтобы всем людям было хорошо! Что такое счастье?»

Видно, Наташа неважный философ, она не умела найти формулу счастья. Можно исписать пять страниц, останется недописанных десять. «Какая у меня в жизни самая главная цель?» — опять пришло ей в голову. Она не могла решить вопроса о счастье, не зная своей главной цели. Изучить все науки? Наташа вернулась к первому пункту и скептически покачала головой. С какой стати она приплела сюда астрономию? Что-то она запуталась со своим планом на всю жизнь, придётся на время его отложить.

Кстати в прихожей раздался звонок, пришла с работы мама. Взвизгнув от радости, Наташа загребла с буфета охапку грязных тарелок и пустилась на кухню.

— Ой, мамочка! А я чаю не успела тебе вскипятить. Раздевайся, отдыхай, я мигом. Потом поговорим, ладно, мама?

Мать положила на стол авоську с капустной запеканкой и машинально взяла исписанный листок. Взяла, прочитала, долго раздумывала. Оглянувшись, она увидела свой запущенный дом. Серый слой пыли на рояле и книгах, брошенный веник, свалка какого-то хламья под столом, куча золы у печурки, в углу седые усы паутины. Мать вздохнула, присела к столу и дописала в Наташином плане пункт пятый:

«Дорогая моя дочь! Сегодня я простояла в цеху двенадцать часов на ногах. И так хочется, чтобы дома тебя дожидалась прибранная комната, горячий чай на чистом столе, хоть немного уюта! Должно быть, ваша мать, девочки, начинает стареть. Ей захотелось заботы».

История на географии

Утром из окна своей комнаты на седьмом этаже Дашенька видела восходящее солнце. Оно являлось над серебристо-голубым туманом, затянувшим восточный край неба, сначала в виде чуть выгнутой кроваво-красной полоски, и, поднимаясь, принимало форму величаво-спокойного царственно-пурпурного диска. Облака и утренние тучки, застигнутые в полусонном небе восходом, словно по удару смычка, загорались всеми цветами — от оранжевых и золотых до изумрудных, как морское тихое дно. Снег на крышах, румянясь, теплел. Трубы фабрик не дымили, а курились светлым дыханием.

Волшебство длилось всего несколько мгновений. Затем солнце бледнело, краски в небе стихали, утро шло своим чередом.

Подсторожив у окна эти несколько коротких мгновений, Даша думала с нежным и острым замиранием сердца: «Длинный мир! Хочу жить, жить бесконечно! Хочу радоваться!»

Но стоило чуть повернуть голову — над столом фотография Зои. Мраморный лоб с размётанными волосами (казалось, они влажны от мук), гордо и горестно сомкнутые губы.

Они не давали Дашеньке забыть о войне. Помни, помни, обыкновенная девушка, и в это утро война! Кто-то в последний раз увидал восход солнца…

У Даши был свободный от уроков день, но она в обычный час вышла из дому. Крепкий бодрый морозец встретил на улице Дашеньку, скрипел под ногами, резал щёки, как щипцами прихватывал уши, подгоняя веселее шагать, наслаждаться упругим холодом воздуха и свежим запахом снега. Выпавший за ночь, нетронутый снег лежал на скамейках сквера, накрыл шапками телеграфные столбы, расселся в ветвях деревьев белыми гнёздами.

День был ярок и звонок и как-то особо, по-зимнему, душист.

К остановке подошёл седой от инея, обросший зелёными сосульками трамвай. Вскочить разве на подножку да махнуть на лыжную станцию? Укатить куда-нибудь далеко, в деревенское поле, надышаться на целую неделю, чтобы грудь ломило от мороза и радости!

Трамвай пронзительно забренчал, дёрнулся, как будто с усилием отрываясь от места, и рельсы под колёсами загремели, наполняя улицу звоном льда и железа.

«Не сегодня, — сказала себе Даша. — Но в следующий выходной обязательно».

Она предъявила в проходной будке паспорт, миновала заснеженный двор и вошла в госпиталь. В дверях Даша невольно остановилась, привыкая после яркого света к полумраку, в котором долго ничего не могла различить, а привыкнув, разглядела в глубине вестибюля девушку. Девушка с ленивой медлительностью расстёгивала перед зеркалом больничный халат. Увидев в зеркале Дашу, она обернулась. У девушки было матово-бледное лицо, подстриженные скобкой волосы и тёмные, подведённые глубокой тенью глаза, казавшиеся от того огромными.

— Другие продежурят ночь и хоть бы что, а я зверски хочу утром спать. Бессовестно кисну после ночного дежурства!

Она истомлённо потянулась, постояла, закинув на затылок руки, и резко опустила, словно бросив вдоль тела.

— Если вам нужен главврач, придётся подождать, — снимая и аккуратно складывая халат, сказала она Даше.

— Мне нужен политрук.

— Политрука тоже нет. Вы слишком рано пришли. Будете ждать?

— Буду, — ответила Даша, садясь на деревянный диванчик возле стены.

— Важное дело? — спросила девушка, надев пальто и берясь за дверную ручку.

— Да. Очень важное.

— Ну что ж, задержусь, — покорным тоном промолвила девушка, села рядом с Дашей на деревянный диванчик и откинулась на спинку, закрывая глаза. — Рассказывайте. Приходится помогать политруку по культчасти.

— Я учительница, — начала Даша.

— Учительница? — Чуть приоткрыв глаза, девушка недоверчиво покосилась на неё из-под ресниц. — Не ожидала… Я думала, ну… пионервожатая, может быть.

— И пионервожатая и учительница, — сдержанно ответила Даша, по обыкновению краснея. — Из шестьсот седьмой женской школы. Здесь недалеко.

С девушки точно рукой сняло сон. Она быстро выпрямилась, с необыкновенным любопытством и радостью всматриваясь в Дашеньку.

— Из шестьсот седьмой? Так, значит, вы Дарья Леонидовна?

— Странно. Как вы догадались?

— Догадалась? — вскричала девушка, и Даша уловила какие-то знакомые и милые нотки в её голосе. — Удивительно, что не узнала сразу! Наталка нам с мамой уши прожужжала про вас. И знаете, довольно точно описала. Именно такой я и представляла вас! Да… волосы, внешность. А я Катя Тихонова.

Хрупкая, с мальчишеской узкой фигуркой, коротко остриженная, Катя была совсем не похожа на коренастую, по-деревенски плотную Наташу, но что-то, почудилось Дашеньке, было очень общее в сёстрах. Может быть, живость, естественность, энергия внутренней жизни, которая сказывалась во всём поведении?

— Уж раз я так удачно вас встретила, наверное, вы поможете нам, — обрадованно вымолвила Дашенька.

— Конечно, конечно! Но в чём?

— Я руководительница седьмого «А». Мне часто случается разговаривать с девочками.

— Знаю! Мы с мамой считаем, что вы на них замечательно действуете, — солидно вставила Катя.

— В седьмом «А» серьёзные девочки.

— Ну уж, про Наталку такого не скажешь! — рассмеялась Катя. — Ловко же она вас проводит!

— Именно серьёзные, — настойчиво подчеркнула Дашенька, чувствуя, что снова краснеет, как школьница. — Если человек задумывается над смыслом жизни — это не серьёзность, по-вашему? Заводные куклы никому не нужны. Ничего не нахожу в них хорошего! Дело в том, что мы хотим помогать фронту.

— Так. Понимаю, — кивнула Катя. — В таком случае, вы можете работать у нас в госпитале, — быстро нашлась она. — Читать в палатах, писать письма. Да, вот какое дело… — Катя понизила голос, хотя они были в вестибюле одни на деревянном диванчике. — Один паренёк в моей палате скоро выписывается, я за него беспокоюсь. Первые дни после госпиталя самые трудные. Страшно трудные, пока не привыкнешь обходиться с одной ногой! Особенно если… человек колючий, как ёж, и непонятный. Не знаю, не знаю…

Она сердито потёрла ладонью нахмуренный лоб, пытливо вглядываясь в розовое от мороза и смущённое лицо Дашеньки.

— Что они могут, ваши серьёзные девочки?

— Сразу трудно сказать…

— Ну ладно, — вздохнула Катя. — Может быть, вам удастся то, что не удаётся мне. Приводите своих учениц! Только предупреждаю: никаких ахов и охов и чувствительных слов. Отношения строго деловые. Попробуем с ним заниматься. К примеру, повторять математику за семилетку. Сумеют? Ручаетесь?

Она так сурово допрашивала Дашеньку, что та немного порастеряла уверенность, с какой шла сюда, в госпиталь.

— Оробели? — заметила Катя. — Ничего. Попытка — не пытка, — энергично решила она и, вытянув руки, хрустнула пальцами: — Ах, как устала, дотащить бы ноги до дома!

Она вскочила, запахнула пальтишко, глубже нахлобучила берет.

— Побежим! Значит, Наташа Тихонова у вас на хорошем счету? — спрашивала уже на улице Катя, блаженно жмурясь от блеска и сияния солнца и со вкусом подшвыривая ногой рыхлый снег. — Бог ты мой, как вы с ними справляетесь, такая молоденькая, такая хорошенькая, недаром они в вас влюблены! Вы здорово на них влияете, как я погляжу. А всё-таки держите ухо востро!

Катя болтала, пока они не расстались на углу переулка, и Дашенька пошла в школу проведать своих учениц походкой счастливого человека, привыкшего встречать удачи на каждом шагу.

В учительской Зинаида Рафаиловна отвела Дашу в сторону и тихонько поведала новость:

— Опять ваш седьмой «А» отличился.

— Что такое? — мгновенно упала Дашенька духом, невольно оглядываясь: всем ли известно новое происшествие в её ужасном, неисправимом, несноснейшем классе!

— Карта во время урока исчезла. Провалилась как сквозь землю!

— Но как? Каким образом? — шёпотом восклицала Даша, думая с горькой иронией: «Вот твои серьёзные девочки! Что ни день, то конфуз».

— Скажите спасибо, что у меня на уроке такое колдовство приключилось, а не у Анны Юльевны, — усмехнулась Зинаида Рафаиловна. — Было бы шуму!

Колдовство, или исчезновение карты, произошло таким образом.

Дежурные в седьмом «А» назначались по партам. Перед уроками староста объявляла очередной парте: «Сегодня дежурите вы», а подружки с удовольствием выпроваживали во время перемен всех из класса, настежь открывали форточки, вытирали мокрой тряпкой доску, особенно тщательно для Захара Петровича, приносили из учительской пособия и весь день были суетливо и весело заняты.

На этот раз, как обычно, Валя Кесарева объявила:

— Сегодня дежурит Наташина и Тасина парта.

— Вот и чудесно! — обрадовалась Тася. — По крайней мере, не надо в перемены из класса выходить, в тишине уроки хорошенько повторим.

Тасе выпал на диво удачный день! Надежда Фёдоровна, которая после салюта жила в состоянии возбуждённой активности и то переворачивала весь дом, устраивая генеральную уборку, как будто подполковник Добросклонов завтра явится с фронта, то целый вечер донимала детей поучительными беседами, сегодня утром объявила:

— Будем всей семьёй писать папе письмо. Напишем каждый о своих достижениях. Тася, кажется, у тебя налаживаются в школе дела?

— Очень даже, мама! — без лишней скромности ответила Тася.

И если ещё утром такой ответ можно было счесть хвастовством, то сейчас он сошёл бы за истинную правду. На уроке Захара Петровича Тасина участь решилась. Решилась выше всех ожиданий. Выйдя к доске, Тася при общем молчании, без запинки повторила вчерашний урок Вали Кесаревой, не перепутала ни одного икса и игрека, раскрыла скобки, перенесла известные в одну часть уравнения, неизвестные — в другую и безошибочно сделала приведение подобных членов. Оставалось ждать похвалы. Тася вперила в учителя наивно и требовательно вопрошающий взгляд.

— Изрядно вас натаскали, — неопределённо отозвался Захар Петрович.

Так или иначе, Тасин успех был общепризнан.

Она разошлась и решила ещё раз блеснуть. Наспех перелистав учебник истории и убедившись, что имена и даты держатся в голове более или менее прочно, она небрежно бросила Наташе:

— Ты подежурь здесь одна, а я сбегаю в учительскую. Попрошу историчку, чтобы вызвала.

— Смотри сорвёшься, — остерегла Наташа, изумляясь такой неслыханной прыти.

— Не беспокойся. Уж я знаю так знаю. Зато будет о чём папе написать.

И на истории Тася не сорвалась. Весь день она исправно несла дежурство, усердно вытирала доску и учительский стол, без ропота подбирала разбросанные под партами бумажки, была добра и настроена на самый радужный лад. В последнюю перемену дежурная из соседнего класса притащила карту:

— Вешайте. Зинаида Рафаиловна прислала.

— Разве сегодня география? — ахнула Тася. Посмотрела в расписание: география! — Всё кончено, — прошептала Тася, опускаясь за парту. Нижняя губа у неё горько отвисла, толстые щёки запрыгали, из круглых глаз покатились крупные, как дождевые капли, слёзы. — Пропала! Всё понапрасну! Белый медведь закатит мне двойку.

— Может, она тебя и не спросит, — утешала Наташа, вешая на доску географическую карту с голубыми морями и зелёными низменностями без единого названия.

— Где это видано, чтобы не спросили, если урока не знаешь! — зло фыркнула Тася. — Что я теперь на передовую позицию папе буду писать? Так всё шло хорошо и прекрасно, и под самый конец — нá тебе!

Она раза два всхлипнула, сморкнулась в платочек и вдруг успокоилась.

— Ничего не поделаешь, придётся соврать.

— Кому соврать? Отцу на фронт? — хмуро спросила Наташа.

— А ты посоветуешь папе настроение портить, когда он, может быть… может быть…

— Я тебе помогу, — коротко оборвала Наташа. Она задумалась, ища выход, и через секунду-другую лихо щёлкнула пальцами: нашла!

— Отвернись, — приказала она Тасе. — Зажмурься. Не оглядывайся, пока не велю.

Тася послушно отвернулась, а Наташа скрутила карту, отцепила с гвоздя и проворно сунула на дно шкафа, закидав сверху старыми газетами, тетрадями и другим сваленным там хламом.

— Можешь повернуться. Ты ничего не знаешь, Тася, понятно?

— Да что же мне знать? Я и не представляю даже, что ты здесь сделала. Да ты ничего и не сделала, — суетливо бормотала Тася, с трудом удерживаясь, чтобы не таращить глаза на пустую стену и шкаф.

Зазвенел звонок, в класс ворвалась буйная девчачья ватага.

— Белый медведь спрашивает! По всему пройденному гоняет весь час! — шумели девочки, пугая друг друга.

Зинаида Рафаиловна вошла с тем скучноватым видом, по которому сразу можно было понять, что ничего интересного сегодня от урока ждать не приходится, зато ученицам предстоит водить указкой по карте, разыскивая истоки и устья рек, зоны тундр, степей, лесов и полупустынь. Зинаида Рафаиловна раскрыла журнал, а в Наташином сердце шевельнулась тревога.

Маня первая заметила беспорядок:

— Карты нет.

— Дежурная, повесьте карту, — велела Зинаида Рафаиловна, щуря близорукие глаза над журналом. — Поторопитесь.

Она поставила точки против чьих-то фамилий.

— Карта пропала, — деревянным голосом ответила Наташа, тупо рассматривая чёрную доску за спиной учительницы.

— С ума сошла, ужас! — донёсся до неё испуганный шёпот Лены Родионовой. И восхищённый — Люды-Совы:

— Ой, девочки! Приключения барона Мюнхаузена!

— Я видела, карту внесли в ваш класс, — возразила Зинаида Рафаиловна, с любопытством поднимая курчавые белые брови.

— А потом она пропала.

— Вы одна были в классе?

— Одна. Я смотрела в окно и ничего не заметила.

Глупая Наташа, она решительно не умела соврать, чтобы хоть капельку было похоже на правду! Ломила напролом, и, конечно, Белому медведю с первых слов стало ясно, что дежурная несёт несусветную чушь.

— Странные события происходят в вашем классе, — сказала Зинаида Рафаиловна, насмешливо покачав головой, и закрыла журнал.

Учебники на партах охотно захлопнулись. Тася шумно перевела дыхание. А Зинаида Рафаиловна поставила локти на стол, оперлась подбородком на ладони и знакомо, чуть нараспев, как говорят сказки, начала:

— Вот наконец вы достали билет. Вещи давно в чемодане. Вы едете сутки, вторые, третьи. За Оренбургом начинаются среднеазиатские пески.

Тася аккуратно записала: «Климат Средней Азии».

— Поезд идёт и идёт. Сутки, вторые, третьи из окон видна одна только бескрайняя песчаная гладь. Горячий ветер тяжко дышит в лицо. Редки пустынные станции…

Наташа сидела неподвижно, как истукан, боясь встретиться с учительницей взглядом, почти не слыша её. Загадочный человек Зинаида Рафаиловна, Белый медведь! Она не обращала на Наташу никакого внимания, как будто начисто позабыла о необыкновенном происшествии с картой, и только после звонка, укладывая книги в портфель ни к кому не обращаясь, сказала:

— А я задержусь сегодня в учительской, дел накопилось!

Едва они остались одни, Тася подбежала к шкафу и с торжеством достала злополучную карту.

— Вот она, мучительница моя! К следующему разу уж я тебя, голубушка, вызубрю. Наташа, а здорово ты Белого медведя обвела вокруг пальца! Я-то дрожу: влепит за поведение кол.

— Кому?

— Кому?! Кто карту спрятал?

— Вот как, — неопределённо протянула Наташа.

Некоторое время они работали молча, заканчивая после уроков дежурство. Вдруг Наташа поставила щётку к стене, взяла сумку с книгами и направилась вон.

— К ней? — догадалась Тася. — Про меня рассказывать?

— Умница, как пёстрая курица! — презрительно дёрнула плечами Наташа.

Она приоткрыла дверь в учительскую, украдкой подглядывая привычную мирную картину. Захар Петрович, задумчиво постукивая палкой, расхаживал взад и вперёд, за зелёным столом несколько учительниц проверяли тетради; поодаль от всех, возле самой двери, негромко беседовали географичка и Дарья Леонидовна.

— Каждая мелочь, сегодняшний случай — всё возвращает к мыслям о ней, — услыхала Наташа чужой, надтреснутый голос Белого медведя. — А и жива, так детства не знает, забыла, должно быть, как шалят и смеются…

Наташа нечаянно навалилась на дверь и распахнула во всю ширь обе створки. Учительницы оглянулись, и Наташа в страхе увидела: Зинаида Рафаиловна, их Белый медведь, поднесла к глазам смятый платок и торопливо вытерла слёзы.

— Я знала, что ты придёшь, — сказала Дарья Леонидовна.

В госпитале

Проглотив наспех в столовой обед и бросив там за стаканом жидкого чая Захара Петровича, Дарья Леонидовна почти бегом побежала к госпиталю встречать и «организовывать» девочек.

Но встречали её. До назначенного срока оставалось не менее часа, а возле деревянной проходной будки собралось уже человек восемь и то и дело подходили ещё.

На весь переулок приветственно гремело:

— Маня Шепелева! Усердница!

— Лена Родионова! С Борькой!

Борька, важный и толстый, в отцовской шапке, сползающей на нос, шагал с неторопливой солидностью, держась за сестру. Лена ввела его в кружок подружек, подняла шапку на лоб, открывая светлые, как стёклышки, глазки, и незаметно подтолкнула к учительнице.

— Ты кто? — басовито спросил он Дарью Леонидовну.

— Ай, Борька! Разве можно учительнице тыкать, вот ужас!

Дарья Леонидовна присела перед мальчуганом на корточки и, забавляясь его важностью, тронула пальцем налитые щёки свекольного цвета:

— А ты кто?

— Борька. Не знаешь?

— Ай, невежа Борька! — застенчиво лепетала Лена, поправляя на нём шапку и вся кротко и нежно светясь любовью к братишке.

Самой последней явилась, как всегда, Тася Добросклонова, с беспечным и сияющим видом.

— Ты зачем? Тебе что здесь нужно? — ужаснулась Наташа, помня Катин наказ, чтоб «нашествия» не было. — Скандал, скандал! Чуть не весь класс притащился, как будто здесь пряники по карточкам выдают.

— А может, и я пригожусь, — скромно ответила Тася.

Героем дня и первым лицом в предстоящей встрече была Валя Кесарева. Седьмой «А» единодушно решил: вести с лейтенантом занятия поручается Кесаревой, самой умной, самой способной, украшению класса! Валя едва держалась на ногах от беспокойства. Она то принималась рассуждать о посторонних, никому не интересных предметах, то в одиночку шагала вдоль тротуара и, мучительно хмуря брови, дула в кулак, грея пальцы.

«Здравствуйте, товарищ лейтенант, — мысленно репетировала Валя. — Вам предстоит новое поприще жизни. Вы можете стать замечательным математиком, как наш Захар Петрович, который тоже потерял ногу на фронте. Предлагаю повторить для начала всю программу, кончая уравнениями». Лейтенант ответит: «Пожалуйста! Очень вам благодарен». И тогда можно начать.

Валя знала: как только начнёт объяснять, кончится этот противный озноб, от которого у неё дрожали коленки. Она любила объяснять и учить. Ты учительница, возвышайся над классом, все тебе подчиняются, глядят прямо в рот, ловя каждое слово, — управляй и властвуй! Да, Вале Кесаревой подойдёт быть учительницей. Это занятие ей по душе! Только бы удался урок с лейтенантом!

Между тем к порядочной группе семиклассниц, начинавших уже замерзать, потирать варежками красные носы и приплясывать, нежданно-негаданно присоединилось ещё двое людей. Это были Дима Добросклонов и его друг Федя Русанов. Они стремглав выскочили из-за угла переулка и хотя при виде девчачьей толпы возле госпитальной будки сразу сбавили шаг, как по команде, придав лицам выражение равнодушной рассеянности, — притворство не провело никого. Ясно: мальчишки сломя голову неслись сюда, к госпиталю, с единственной целью участвовать во встрече с безногим лейтенантом, в котором, как говорит Катя Тихонова, необходимо поднять жизненный тонус хотя бы при помощи уравнений с двумя неизвестными. А вдруг Валя Кесарева провалит урок? А если лейтенант не захочет учиться? А вдруг их всех, вместе с Валей Кесаревой, ожидает неслыханно постыдный провал?

— Таська! Расхвасталась? — грозным шёпотом спросила Наташа.

— Честное пионерское, не хвасталась! Я только посоветовалась с Димкой, как преподавать, если… назначат меня.

— Вы слышите? Тася Добросклонова собралась преподавать математику!

Такой хохот грянул в ответ, что Тася от конфуза нырнула в толпу. Прячась за спины подружек, она торопливо засовывала в валенки длинные трикотажные рейтузы, свисавшие из-под платья до пят. Угораздило Тасю напялить эти проклятые рейтузы, словно снарядилась на Северный полюс!

Федя Русанов в коротенькой куртке на «молнии», со спортивным румянцем на смуглом лице, как никогда, был хорош! Они с Димой так вежливо поздоровались с девочками и так дипломатично себя повели, что в ту же минуту приняты были в компанию.

Тася справилась наконец со своими рейтузами, выпустила на ухо кокетливую прядку волос и, приятно улыбаясь, сказала Феде Русанову:

— А кто вам намекнул, что мы собираемся в госпиталь?

Федькино равнодушие её убивало. Тася пережить не могла, что Федя Русанов готов острить и смеяться с кем угодно, только не с ней!

— Пора, — взглянув на часики, сказала Дарья Леонидовна, и девочки гуськом потянулись следом за учительницей по утоптанной дорожке через тихий двор, заваленный нехоженым снегом. Примолкла даже Люда Григорьева.

Они вошли в вестибюль бывшей Наташиной школы. Наташа помнила тяжёлую дверь на тугих пружинах, отгороженные деревянными перильцами вешалки, волосатую пальму на лестничной площадке с глянцевитыми, узкими, как мечи, листьями. Всё здесь было знакомо, и всё стало другим, серьёзным, и тревожаще-строгим. И Катя в больничном халате и косынке, сбегавшая по лестнице им навстречу, показалась Наташе другой, старше и строже, чем дома.

— Вас слишком много, — недовольно сказала она. — Наталка, предупреждали тебя, чтобы нашествия не было! Придётся половину отправлять обратно.

— Голубчик Катя! Это невозможно, нельзя! На первый раз пустите нас всех! — взмолилась Дарья Леонидовна.

Она так упрашивала, что Катя сдалась.

— Не топать, не болтать, ничего не цапать руками! — вполголоса давала последние распоряжения Катя. — Побеседуете недолго и на цыпочках отправитесь вон. А останется… Кто останется?

— Я!

Валя вытянулась в струну, напрягши все мускулы, как боец, слушающий приказ: наступление! Она прижимала к груди сборник алгебраических задач, и зеленоватые глаза её то погасали, то разгорались в нетерпеливом томлении.

Катя внимательно в неё вгляделась и, неожиданно подобрев, сказала:

— Отлично!

Должно быть, она поняла, что Валю Кесареву надо подбодрить.

— Смелей, Валя Кесарева! Взвод, за мной, шагом марш! Без шума.

Она приложила палец к губам, лёгкая, как веточка, весёлая, милая Катя, Наташина сестра, которую Наташа почти до слёз, с восхищением любила!

Девочки бесшумно, гуськом поднялись на второй этаж. Дима и Федя шли сзади, перемигиваясь и подталкивая друг друга локтями, не от веселья, а, скорее, от робости, заразившей и их.

Палата — Катин класс — была просторна и от белых марлевых занавесок на окнах, белых кроватей, белых тумбочек очень светла. Раненые встретили ребят с дружелюбным вниманием.

— Здравствуйте, — нестройным хором сказали ребята, остановившись в дверях.

— Товарищи! — поспешно и как-то неестественно бодро подхватила Катя. — Пришли пионерки из шестьсот седьмой школы. Они хотят познакомиться и чем могут помочь. Некоторые из вас, товарищи, изъявили желание учиться… например, вы, Алексей…

Катя шагнула к окну, где раньше стояла её школьная парта, а теперь, вытянув на табурет забинтованную ногу, сидел на койке бритоголовый, с длинной мальчишеской шеей, худощавый паренёк, серые глаза которого одновременно казались злыми и грустными.

— Вы, Алексей… вам не так уж далеко до выписки, вы согласны повторить кое-что… подзаняться, ведь не во вред же это, ведь верно? — торопилась Катя.

Наташа с удивлением услыхала в её тоне просительность, даже несмелость.

— Может, верно, а может, нет, — равнодушно сказал Алексей, отвернувшись к окну.

— Так я и знала! — жалобно вырвалось у Кати. Сосед Алексея, должно быть выздоравливающий, на тумбочке которого стояла шахматная доска в разгаре сражения чёрных и белых, оторвался от обдумывания партии и сказал небрежно и коротко, как отрубил:

— Изломался ты, парень, тошно глядеть!

В другом конце палаты немолодой рассудительный голос просипел, давясь кашлем:

— Что было, быльём поросло. Дальше жизнь обдумывать надо. Безногий да недоученный, куда подашься?

— Девочки, идите ближе! — почти резко позвала Катя. — Что вы переваливаетесь, как гусыни? — шепнула она с досадой. — Алексей, ваши учителя. Представляю.

Он медленно повернул от окна бритую голову на длинной шее, торчавшей из расстёгнутого ворота, насмешливым взглядом окинул группу школьниц в пионерских галстуках и чёрных передниках, негромко присвистнул:

— Учителя! Учите, мне всё одно.

— То и худо, что всё одно, — опять вмешался сиплый голос. — Незнайка лежит, а знайка и без ноги бежит.

— Ах, и надоели мне агитации ваши! — бормотнул Алексей, ненужно переставляя прислонённый к тумбочке костыль и исподлобья неспокойно взглядывая на Катю.

Она стояла в ногах койки, так крепко ухватившись обеими руками за спинку, что пальцы у неё побелели, и отвечала ему тихим, упрямо-настойчивым взглядом. Наташе показалось, меж ними идёт давний спор. О чём? Она не могла разгадать.

— Товарищ лейтенант, вы пехотинец, или артиллерист, или танкист? — внезапно расхрабрившись, задала вопрос Тася.

— Ишь, они и в военных специальностях разбираются, — криво усмехнулся Алексей.

Он говорил задиристым тоном, каким говорят замкнутые и очень самолюбивые мальчишки, когда хотят скрыть от людей обиду и горе, с которыми не могут и не умеют смириться. Он петушился, а мысль о беде, видно, не выходила у него из головы.

— Расскажите, как вы бывали в боях, — вежливо попросила Маня Шепелева, вскинув послушные глаза на учительницу, чтобы удостовериться, правильно ли они ведут беседу.

Но Дарья Леонидовна как будто совсем позабыла о своих ученицах. Она стояла возле Кати и с тревожной и бережной лаской поглаживала её ледяные пальцы на железной спинке койки. «Ему нелегко, Катя, поймите!»

— Рассказ о боях до внуков отложим, — ответил Мане лейтенант, словно ушатом холодной воды окатывая своих учителей.

Наступило молчание, от которого всем стало неловко и трудно. Труднее всех самому Алексею. Он поправил ногу на табурете и с притворным смешком спросил:

— Чего вы меня боитесь? Ха-ха! Я не кусаюсь.

— Мы не боимся, — ответила Наташа, выступая вперёд. — Мы вас любим, вы боевой командир.

Алексей дрогнул; какое-то недоумение, испуг и растерянность отразились на его обтянутом серой кожей лице, он жадно слушал Наташу.

— Если вы не хотите говорить о себе, мы вам сами о своей жизни расскажем, — смело продолжала она. — Не думайте, что мы только и знаем уроки учить. И другое умеем. Снопы вязать…

— В Парке культуры и отдыха вас жнитву научили?

— Не в парке. Мы два года во время эвакуации в деревне прожили. Я там за лошадьми научилась ходить. Не веришь?

Наташа не заметила, как перешла на «ты» с этим скрытным и колючим парнишкой, в обидчивых глазах которого при упоминании о деревне зажглись огоньки, как присела к нему на койку и, позабыв про «жизненный тонус», который надо поднимать в лейтенанте, рассказывала о том, что самой ей было близко и горячо интересно.

Наташа вспомнила о Королеве, которой таскала в кармане посоленные корочки, ласкала её, смывала с боков ошмётки навоза. Королева была послушной и безобидной кобылой, такой старой, что на бёдрах у неё совсем вылезла шерсть, колени вздулись от ревматизма, а вместо гривы висели седые редкие космы. Жива ли бедная Королева? А конюх, дед Леонтий, обросший, как пень мохом, волосами, кому теперь рассказывает сказки?

Февральские вьюги заметут, завалят снегами Нечаевку, сровняют с полем. Бабуху — только по проруби, синей, как глаз, и угадаешь речушку. Морозными утрами над прорубью клубится белый пар, по краям нарастает толстый лёд, скользкий и гладкий, словно его полировали всю ночь, и слышно, как булькает и тихонько журчит подо льдом запертая вода. Как там зимуют пескарики с серебряными пёрышками, которых интернатские ребята ловили решётами в летних бродах, тёплых, будто парное молоко?

Наташа умолкла, оборвав воспоминания на полуслове. Что-то непонятное творилось с Алексеем. Он схватился за ворот рубахи, как будто она его душила. На опавшем лице резко обозначились углы скул и коричневатые тени подглазий. Он подался к Наташе, задел локтем костыль и уронил.

— Как ты деревню назвала?

— Нечаевка, — робея, ответила Наташа.

Алексей нагнулся поднять с полу упавший костыль, кровь жарко хлынула ему в лицо, обожгла уши и шею.

— А ещё кто из вас в Нечаевке жил?

— Я! Я! Я! — закричали Федя, Дима и Тася.

— Феньку Михееву знавали там? — глухо спросил он.

— Феня моей лучшей подругой была. Она и сейчас мне письма присылает. У неё брат на фронте пропал. Лёнькой зовут. Ох!.. О-ох… — всплеснув руками, прошептала Наташа.

Лейтенант снова уронил на пол костыль и не стал поднимать.

— Так то же Лёнька Михеев и есть, — раздельно произнёс сиплый голос из глубины палаты.

Некоторое время все молчали. Наташа поднялась с койки и в упор смотрела на лейтенанта. Этот худой длинношеий парень с острыми углами скул — Лёнька Михеев! Почему же он не пожалел сестрёнку и мать не вспомнил?

— Ты что? — через силу спросил он.

— Ты почему в деревню не писал? Почему о матери и Фене не думаешь?

— О себе больно крепко задумался!

Все оглянулись на сиплый, безжалостный голос и увидели человека — лобастого, с желтовато-смуглым лицом и татарским раскосьем жарких продолговатых глаз. Его забинтованная толстая, как обрубок, шея не поворачивалась, одна рука без движения лежала поверх одеяла в лубках.

— В горло чмокнула пуля, вот и сиплю. Другой руку задело. У каждого своё, — промолвил он.

— А ты? Ты? Что же ты? — горестно спрашивала Алексея Наташа. — Мне Феню жаль. Мать от слёз извелась. А ты жив и молчал?

— Из плена вестей не пошлёшь, —угрюмо вымолвил он.

— А потом?

— Потом… — Алексей повёл взглядом на ногу. — Калека. Без почёта. Без воинской славы. Не работник. Обуза. Лишний рот, — отрывисто бросал он злые слова, и в его обидчивых мальчишеских глазах вскипали едкие слёзы. — Раньше Алексей Михеев был в уважении, при деле. С чем ворочусь? Таким меня ждут? Кому я нужен, калека? Попрыгай на костыле, когда я весь век на тракторе был! Корите, а у меня, может, мозги иссохли от дум. Молодой, а дела нет в жизни…

— Ве-е-рнулся бы папа… Без руки или ноги, только ве-е-рнулся бы, — вслух печально подумала Женя.

Раненый, в дальнем конце палаты, не шевеля забинтованной шеей, покосился на чёрненькую девочку с тугими косичками и просипел:

— Верно, галчонок!

Тогда Дима, который давно порывался вступить в разговор, став от смущения пятнистым, как будто его нахлестали крапивой, не переводя дыхания сказал:

— Товарищ лейтенант, как же вы говорите — без воинской славы? Ведь вы в бою потеряли ногу, разве это не слава? А вы говорите…

Алексей растерянно мигнул, губы у него искривились.

— Учителя! Заучили совсем, а задачник-то зря принесли? — пробормотал он, ещё дичась, пряча за усмешкой смятение, но все поняли: лёд сломан. И вздохнули свободней.

И так к месту пришёлся этот задачник, который Валя Кесарева крепко прижимала к груди! Все вспомнили, что встреча с лейтенантом, как внушала Катя Тихонова, должна быть строго деловой, что лейтенанта нельзя волновать, надо рассеять его тяжёлые думы. Вале Кесаревой дали дорогу, она приблизилась к койке.

— Товарищ лейтенант, — произнесла она твёрдо, — стране необходимы учёные люди. Наш математик, Захар Петрович, потерял на фронте ногу, как вы, но другой учитель и со здоровыми ногами не сравняется с Захаром Петровичем. Наш пионерский отряд поручил мне повторять с вами геомегрию и алгебру за семилетку. Начнём.

— Сразу и начнём. Больно уж скорые, — недоверчиво протянул Алексей.

— Если по плану намечено сегодня, значит, надо сегодня.

Валя Кесарева мгновенно вошла в свою роль, превратившись в отличницу, рассудительную и уверенную, чуточку презирающую всех, кто не отличник. Раскрыв задачник, она не стеснялась больше лейтенанта Михеева. Он стал обычным «отстающим», которому надо вразумительно объяснить трудные разделы программы, может быть, пожурить немножко за лень — только и всего.

— Посторонние выйдите, — приказала она.

Ребята пошли из палаты, оборачиваясь и кивая Алексею Михееву, его соседу-шахматисту и раненому с желтоватым раскосым лицом, который не мог пошевельнуть шеей и только дружески махнул им на прощание здоровой рукой. В коридоре Наташу догнала Катя.

— Наталка! — лихорадочно теребя пройму её передника, шептала она восторженно-счастливым и страдающим голосом. — Наталка! Помнишь, я тебе говорила! Я знала, у меня было предчувствие… Его положили на то место, где была моя парта. И ведь я его выходила! Как я не догадалась тебе сказать, что он Михеев? Но разве я знала, что Феня тоже Михеева? Но как я выпустила из головы Нечаевку? Наташа, какая удачная мысль — привести вас к нему!

В этот день из разных почтовых ящиков Москвы было вынуто несколько писем в Нечаевку Фене Михеевой.

Одно из писем было от Жени:

«Я рада, рада, что твой Лёнька нашёлся! Он хороший, мы сразу с ним подружились. Ты счастливая, Феня. А мне сегодня почему-то всё время хочется плакать о папе».

Письма в синих конвертах

История встречи семиклассниц с лейтенантом Михеевым стала известна всей школе. Девочки из других классов прибегали в седьмой «А» разузнать, каким образом нашёлся пропавший без вести Фенин брат Лёнька. Семиклассницы не уставали рассказывать. История начиналась издалека, с довоенных времён в Нечаевке, вела на фронт, на поля сражений, переносилась в госпиталь и, обрастая всё новыми удивительными подробностями, передавалась из уст в уста в таком до фантастичности изменённом виде, что невозможно было различить, где в ней вымысел, где правда. Уже и сама встреча в госпитале рисовалась в воображении каждого по-разному. Тася Добросклонова уверяла, что раньше всех отгадала в бритоголовом пареньке с угловатыми скулами и обидчивым взглядом Фениного брата. Недаром же она так дипломатично завела с ним разговор о военных специальностях! Лейтенанта Михеева открыла Тася Добросклонова, да! Так Тася и сообщила Фене в Нечаевку.

Но первым лицом в продолжающейся истории оставалась по-прежнему Валя Кесарева. Она получила временный пропуск в госпиталь. Как-никак это было важное преимущество, ставившее Валю в исключительное положение среди всех остальных. Другим девочкам выдавали разовый пропуск. Одна Валя Кесарева носила заложенную между страницами дневника бумажку с госпитальной печатью и подписью главного врача, где чёрным по белому было написано, что такой-то ученице 607-й школы разрешено ежедневное посещение младшего лейтенанта Михеева. В зеленоватых глазах Вали Кесаревой застыло выражение строгой торжественности. Каждый день после уроков она пунктуально шла в госпиталь. Приходилось спешить: скоро Алексея Михеева выпишут. Непременно надо успеть повторить программу математики за шесть с половиной классов!

Другие девочки, навещая Алексея, также старались в меру сил чему-нибудь его поучить, принося в палату учебники синтаксиса или географии, но чаще просто болтали, делясь своими незатейливыми новостями, вспоминали Нечаевку или вытягивали из Михеева рассказы о его фронтовой жизни. Мало-помалу девочки перезнакомились со всеми палатными ранеными и навещали их всех, особенно человека с толстой, как колода, забинтованной шеей — он сипел всё трудней, в груди его что-то влажно клокотало и хлюпало, а желтизна раскосого лица принимала лимонный оттенок. Ему девочки по очереди читали газеты.

Женя в госпиталь не ходила. Все знали, что она не умеет объяснять и учить. И собеседник из неё никудышный: заикается на каждом слове.

Женя стала грустна. Она бросила читать запоем и, иногда полистав, по привычке, книгу, убирала в портфель и носила по нескольку дней непрочитанной. В классе Женя была невнимательна, равнодушно отвечала уроки, в перемены молчала.

Однажды Дарья Леонидовна сказала:

— Давай прочитаем на пионерском сборе письма твоего отца.

— Зачем? — удивилась Женя.

— Каждая весточка с фронта нам дорога.

— Я сте-есняюсь, — нерешительно качнула Женя косичками.

Потом посоветовалась с бабушкой.

— Бабушка велела сказать: Дарья Леонидовна знает, что делать. Только вы сами читайте. Я не могу.

— Хорошо, хорошо, буду я, — успокоила её Дашенька и вдруг обняла Женю и крепко прижала.

Женя внимательно и серьёзно на неё посмотрела, как будто хотела спросить о чём-то непонятном, но ничего не спросила.

Пионерский сбор был вечером. За окнами летел студёный ветер, неся редкие колючие снежинки. Изредка промчится по мостовой автомобиль, шаря впереди себя дорогу узким языком фиолетового света. Исчезнет, и кажется — захлопнулась дверь. Снова мутная, не городская ночь, без огней.

Но в классе было светло и уютно, как никогда не бывает по утрам, на уроках. Девочки раздобыли большую электрическую лампу, застелили стол чистой бумагой и для пущей важности поставили графин с водой. Не страшная географическая карта висела на стене, рядом с картой — классная газета, где в доброй половине статей описывался госпиталь и встречи девочек в палате лейтенанта Михеева. А повыше — фотография Зои. Коротко остриженная, светло улыбающаяся девочка. Зоину фотографию семиклассницы повесили в классе после встречи с Михеевым, когда возникла дружба их в госпитале и то маленькое дело, которое все они полюбили.

Девочки в пионерских галстуках разместились по трое на парте, поближе к учительскому столику, и с весёлым оживлением ждали, о чём поведёт Дарья Леонидовна беседу.

Дашенька вынула из портфеля письма в синих конвертах. Женя низко нагнула голову, будто рассматривая книгу. Даша не видела её лица, только белую дорожку пробора и тугие косички, торчащие над ушами.

«Для неё это — голос отца», — с горячим сочувствием подумала Даша.

— Девочки, — сказала Дашенька, — нет среди нас человека, кто не связан самыми кровными узами с фронтом. Тася Добросклонова. Тасин отец воюет, гонит врагов с нашей земли. Лена Родионова. В первые грозные годы войны отец Лены сражался, защищая Родину. Люда Григорьева. На фронтах два Людиных брата. Наташа Тихонова…

Дарья Леонидовна примолкла, с удивлением видя окаменевшие глаза и надменно сомкнутые губы Наташи.

— …Мать и сестра Тихоновой несут тяжкую работу, без которой не могло быть победы. Они тоже воюют.

Мучительная, блаженная краска медленно облила Наташе лицо. Она с яростной болью стиснула пальцы под партой. «Где твой отец? Не знаю. У меня мать и сестра».

— Мы просыпаемся, живём, засыпаем с мыслью о фронте, — слышала Наташа. — А вот письма оттуда.

Дарья Леонидовна открыла конверт.

Письмо первое

«Чернуха! Здравствуй, большеротый мой лягушонок! Сегодня исполнилось ровно два года, как я тебя оставил. Ты, должно быть, совсем уже большая, дочурка, а я помню, как качал тебя на руках. Милое время, далёкое время! Родной мой человечек, хочется поговорить по душам.

Сутки было затишье. Почти не стреляли. А вчера меня чуть свет вызвали в штаб. Приказ выступать в 12.00. Всё утро было занято. Надо многое предусмотреть, подготовить, а главное — поговорить с людьми перед боем. О чём бы, ты думала, мы разговорились? Представь, о школе! В роте у меня молодёжь, вчерашние десятиклассники. С какой охотой, какой трогательной радостью вспоминают ребята свои школьные годы, ребячество, юность, первые увлечения, дружбу! Очень мы хорошо разговорились.

«Проклятые фашисты, трепещите!» — сказал один паренёк, который здорово повеселил нас рассказами о своих школьных проделках. Будь я учителем, тоже не помиловал бы этого Тома Сойера! Куда, например, годится притащить на уроки белых мышей? Вообрази, что было, когда мыши разбежались по классу!

У него талант натуралиста. Он знает сотни названий и видов цветов и научил меня чудесной науке: различать голоса птиц! Слышите, флейта? А это не флейта. Это иволга запела в молодом березнячке, рядом с войной.

До боя оставалось часа полтора свободного времени, и я пошёл в лес. Сел на пень. Под ногами вороха сыроватой, прелой листвы. Семья мухоморов в красных, с белыми горошинами шляпах стояла невдалеке, на поляне, такая сказочно яркая в оправе бурой листвы, что кажется — смотришь в детской книжке картинку. В орешнике бесшумно, почти не подгибая ветвей, скользила белка. Ни с чем не сравнимое очарование осеннего леса! Я сидел на пне и думал. О своей жизни, о том, что было в ней важно и что не важно. Многого я не доделал. С кем-то недодружил.

Чернушка, будь щедрой в дружбе!

Перед боем я нашёл своего натуралиста и подарил ему часы. Помнишь, большие, с серебряной крышкой? Так захотелось сделать ему что-нибудь приятное, ласковое. Он смутился: «Что вы, что вы, товарищ капитан! Как можно!» Но часы ему очень нравились. О таких часах, мужских, с серебряной крышкой, он мечтал всю жизнь.

Я видел, как во время атаки он бежал впереди и упал. А мне нельзя было остановиться, нельзя!

Сейчас надо писать его матери. Не поднимается рука. «Слышите, флейта?»

До свидания, чернушка. Учись хорошо и заботься о бабушке.

Папа».
Письмо второе

«Мой милый дружок! Вчера мы заняли новый город, а сегодня, пройдя несколько нелёгких километров вперёд, остановились на отдых в деревне, отбитой у немцев. Мы устали и, когда заняли избу на постой, хотели одного — скорее уснуть. Хозяйка затопила печь, вскипятила самовар. Мы напились горячего чаю, наелись, блаженство! Почти засыпая, я увидел за печкой девочку. Ей лет десять. Странная девочка! Голова её качается из стороны в сторону на длинной шее, как засохший цветок.

«Как тебя зовут?» — спросил я. Девочка не ответила. Она глядела на меня исподлобья, пугливо и дико, как пойманная зверушка. Мне рассказали историю этой дикой девочки с копной курчавых, свалявшихся, как войлок, волос. Она — единственная уцелевшая в городе еврейка. Каким-то чудом мать её спаслась от фашистской душегубки, прибежала с девочкой в деревню и здесь умерла. Наша хозяйка спрятала девочку в овечьей избушке. Так она и жила с ягнятами, спала под боком у овцы и забыла все слова и своё имя. «Натерпелась я страху с ней, — говорит хозяйка. — Сиротинка. В уме повредилась».

До свидания, дочурка. Целую тебя горячо.

Твой отец».
Письмо третье

«Здравствуй, дорогая чернуха! Мы быстро идём вперёд. Города в развалинах, но, едва мы их берём, в подвалах и землянках начинает теплиться жизнь. На днях разведчики отбили у фашистов триста человек наших. Много детей. Мы накормили их, приголубили как могли. Ребятишки не верят, что на Большой земле есть школы, идут уроки. Как это — школы? И звонки? И географию и физику учат? Ребятам два года усердно внушали, что школы не для них, география им ни к чему.

Когда я воображаю жизнь после войны, я думаю о тебе, дочка, о твоих друзьях. Вам — жить и делать жизнь. Многое будет зависеть от того, чему вы научитесь сейчас, за школьными партами.

Учись, девочка, радуйся знаниям, расти, набирайся сил. Целую тебя, родная.

Отец».
Письмо четвёртое

«Дочурка, твоё последнее письмо о школе я показал своим ребятам. Оно долго ходило по рукам. Все теперь у нас знают Дарью Леонидовну, твою подругу Наташу и, конечно, не очень одобряют «затемнение» в классе и очень похвально отзываются о вашем шефстве над Тасей, дай бог ей уразуметь математику!

Пройдут годы. Забудутся воздушные тревоги, лишения, а детство и юность, школу и школьных друзей не забыть…»

Дарья Леонидовна прервала чтение. Дверь приоткрылась, в щель просунулась голова, обмотанная шарфом, а вслед за головой появилась и вся тётя Маня, просидевшая, страдая простудами, на табурете в раздевалке с вязальными спицами в руках ровно столько лет, сколько простояла на месте школа.

— Есть тут у вас Женя Спивак? Бабушка вниз требует, — бормотнула тётя Маня и потопала назад в раздевалку, шаркая подшитыми валенками.

Женя рывком поднялась. Книги попадали с парты на пол. Она наклонилась собрать, но книги валились из рук, и, когда Женя разогнулась, все увидели её белое лицо и большой вздрагивающий рот.

— За-ачем пришла бабушка? На улице те-емно, — сказала Женя, в ужасе глядя на Дарью Леонидовну.

— Не бойся, Женя, погоди, не пугайся, милая, милая Женя! — трясясь от тревоги, говорила Дарья Леонидовна.

Женя пошла между партами к двери. Страшно уходить из освещённого класса!

— По-очему вы молчите? — спросила она и вдруг побежала.

Через раскрытую дверь слышен был в тишине дробный стук каблуков по лестнице.

— Погоди, Женя, не пугайся, — потерянно повторила Дарья Леонидовна.

Наташа вскочила и побежала за Женей. На лестнице пусто, темно. Она прыгала через три ступеньки и бессмысленно, как заклинание, твердила:

— Ничего не случилось. Ничего. Ничего…

Тётя Маня молча стояла у вешалки, держась за обмотанную шарфом щёку. Женя и бабушка выходили из школы. Бабушка, маленькая, сгорбленная, вела Женю под руку. Женя, как бабушка, сгорбилась.

Тяжело хлопнула дверь.

— Ещё одною осиротили, — строго сказала тётя Маня.

Наташа вернулась в класс, увидела яркий свет, географическую карту на стене, разбросанные на полу Женины книги и замахала руками, как будто можно отмахнуться от беды, вошедшей в дом. Она села за парту и заплакала безутешно.

Дарья Леонидовна собрала недочитанные письма в синих конвертах.

— Теперь у Жени остались только бабушка и мы.

Не было гостей  — вдруг нагрянули

Поезд подошёл к перрону московского вокзала в 9.30. Огромный паровоз с чёрными замасленными боками и круглым глазом, забитым снегом, шумно пыхтел, переводя дыхание после долгого пути. Из вагонов повалил народ с мешками, корзинами, тюками. Перрон наполнился суетой, говором, звяканьем багажных платформ, бегущих в конец длинного состава. Женщины в белых фартуках, с жестяными жетонами на груди совались в вагоны:

— Кому носильщик? Носильщик!

Носильщиков мало кто звал на подмогу: большинство приезжих встречали родня и знакомые.

Девочку в белых чёсанках, жёлтой дублёной шубе и цветном полушалке, повязанном концами назад, никто не встречал. Девочка сошла на платформу, поправила на спине мешок и огляделась по сторонам, напрасно разыскивая дяденьку попутчика, на которого в дороге была вся надежда. Дяденька попутчик, вскинув багаж на плечи, давно смешался с толпой.

Девочка в жёлтой шубе была Феня Михеева.

Она стояла у вагона, беспомощно озираясь. Её толкали. Она пятилась, а её всё толкали.

«Батюшки, народу кругом! И все-то чужие!» — с испугом думала Феня.

Постепенно толпа рассеялась, паровоз, отдышавшись, умолк, перрон опустел — остались лужи под ногами да грязное месиво истоптанного снега.

«Двое суток ехали, всё зима была, а приехали в Москву — и зима кончилась», — подумала Феня.

Со слов Наташи она твёрдо помнила, что от поезда надо идти прямо в метро. Поправила на спине мешок и зашагала вдоль платформы, старательно обходя лужи. Чёсанки с галошами на Фене были материны, почти не ношенные, и она их жалела.

На соседний путь подошла электричка, из которой хлынули новые потоки людей. Все спешили, бежали. И Феня, смешавшись с людскими потоками, тоже спешила и бежала, как будто надо кого-то догнать или обогнать. Толпа внесла её в метро, и Феня в предчувствии чудес затаила дыхание.

«Сейчас поедем», — ожидала Феня, став на ступеньку лестницы. Но, сколько она ни ждала, лестница не ехала.

«Наврали интернатские про лестницу-чудесницу. С ними по-хорошему, а им лишь бы озоровать да пересмеивать. Пустозвоны! Увижусь — так и скажу».

Под сводами метро люди бежали ещё шибче, не обращая на Феню никакого внимания. Только иные барышни нет-нет да оглянутся. Феня знала, отчего оглядываются барышни. Собирая её в Москву, мать открыла сундук. Сундук был старинный, дедовский и отпирался со звоном. В нём хранилась мамкина девичья сряда, полотенца, расшитые петухами, кружева и холсты. Мать достала со дна сундука самый лучший полушалок бордового цвета с золотыми цветами.

— Не осрамись там перед людьми, — наказывала мать.

Феня и не собиралась срамиться. Добралась до Москвы благополучно, а уж на месте как-нибудь освоится. Не в чужое государство приехала!

Контролёрша в форменной тужурке с блестящими пуговицами, проверяя билеты, тронула Фенин мешок:

— Картошка? Нельзя! Ступай обратно!

— Какая картошка? Да нешто я повезу из Нечаевки картошку!

— Нельзя, нельзя! Здесь тебе не трамвай, — шугала Феню контролёрша.

Феня вцепилась ей в рукав, моля и крича во весь голос:

— Барышня, миленькая! Погляди-кась, нет там картошки, лепёшки одни, мамка для Лёньки напекла. Я только через метро и знаю дорогу. Пропадать мне теперь? Ах ты, беда какая!

Контролёрша помяла мешок, уверилась — нет картошки, и пропустила. Феня кинулась бежать что есть духу, боясь, не повернули бы обратно. Она так перепугалась едва не приключившейся с ней беды, что никак не могла успокоиться. А тут, с той и другой стороны платформы, враз подлетели два поезда, без паровозов, блестящие, с яркими фонарями. Феня подбежала к одному, но поезд тронулся и умчался. Она бросилась к другому. Перед самым носом дверцы вагона, щёлкнув, захлопнулись, и этот поезд тоже умчался. Тяжело дыша, Феня прислонилась к каменной колонне. Она растерялась. «Ну как полдня прождёшь другого поезда, а то и до ночи? Да и сходить где, не знаю. Батюшки, а в какую сторону ехать-то?»

К колонне подошёл военный в очках и стал, развернув газету. Чудно показалось Фене, что он на народе принялся читать, как будто дома не начитается.

— Дяденька, где мне к Кропоткинским воротам садиться? — осмелилась она спросить.

— Тут и садись, — кивнул он, не поднимая головы от газеты.

— Дяденька, а вам куда ехать? Может, по дороге нам?

— Как раз по дороге, — ответил военный, вталкивая Феню в вагон подлетевшего поезда.

Едва они вошли, дверцы — дж-жик! — закрылись. Теперь это очень понравилось Фене: без задержек — раз-два, полетели! К ней вернулась весёлость, и она не утерпела, чтобы не поговорить с военным: он хоть и молчун, а видно, что добрый.

— Дяденька, вы на войне бывали?

— Бывал, — ответил он, блеснув из-под очков смеющимися глазами.

Среди пассажиров прошло движение, Феня заметила любопытство и улыбки на лицах.

— И наш Лёнька на фронте был, — рассказывала она, уверенная, что всем её рассказ интересен и важен. — Лёнька Михеев, братан мой. Два года отвоевал. Не знаю уж, дали ему награду какую или не заслужил. Теперь подчистую. Без ноги. А мамка рада — голова на плечах цела, и ладно. Он со своей головой и в конторе работу найдёт. Теперь у нас дела по-другому пойдут: отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая! А нашли его, Лёньку нашего, интернатские девчата. Он в госпитале был, переживал шибко, от переживания и вестей нам не слал.

Военный внимательно слушал Феню, но вдруг спохватился, сунул газету в карман.

— Мне сходить, а тебе на следующей, — только и успел он сказать, прыгая из вагона.

Дверцы, джикнув, сомкнулись, и поезд понёсся дальше.

На следующей остановке и Феня сошла.

Здесь было торжественно, празднично, горели яркие лампы, освещая лепные украшения снежно-белых стен и потолков.

«Дворец Советов», — прочитала Феня надпись. — Батюшки, куда заехала! — изумилась она. — В самый дворец! Краса-то какая! Ну-у, Москва!

Но долго разглядывать красоту дворца было некогда, она поспешила за людьми, потянувшимися к выходу, и беспрерывно всех спрашивала:

— Где мне к Кропоткинским воротам идти?

— Здесь, здесь, — отвечали ей.

На улице все разбежались в разные стороны, и она опять осталась одна, оглушённая громом и шумом, звонками трамваев, автомобильными гудками, — всё неслось, мчалось, кружилось. Феня вынула из-за пазухи платок с завязанной в уголке бумажкой, проверила адрес: «Кропоткинские ворота, переулок»…

— Дяденька, где здесь Кропоткинские ворота? — спросила она проходящего мимо военного, доверяя больше военным.

Он не задержался, она побежала за ним.

— Это и есть Кропоткинские ворота, — ответил он на ходу.

Феня остановилась, оглядываясь. Навертела она голову за это утро, недолго и шею свихнуть! Просторная площадь, увенчанная аркой метро. К площади с одной стороны примыкает бульвар с двумя рядами развесистых деревьев, с другой — высится дощатый забор, куда-то ведут каменные улицы, но ворот не видно. Феня стояла, дивясь, а прямо на неё шагала девочка лет тринадцати, в синей шапочке. Она подпрыгивала, разбивая каблуком ледяную корку на лужах, и беспечно размахивала сумкой с книгами.

— Эй, деваха, где здесь Кропоткинские ворота? — спросила Феня.

— Здесь, — ответила девочка, с интересом разглядывая её весёлый деревенский наряд. — Ты на самодеятельность приехала? А самодеятельность кончилась.

«Сговорились они смеяться надо мной? — ошеломлённая, подумала Феня. — Хи-хи да ха-ха и мимо! Батюшки, да, может, и нет Кропоткинских ворот, вот они и смеются? А может, были, да бомбой сшибло? Куда мне деваться? Пропала я!»

Мать, провожая Феню в дорогу, причитала, словно разлучаясь навек: «Страсти какие! Сроду дальше района не бывала да сразу в Москву. Чужа сторона — дремуч бор». И девчата пугали: «Не найти тебе Лёньку! Москвы за день не обойдёшь, а стемнеет, никто переночевать не пустит. Там тебе не деревня».

Феня ничего не страшилась. Но сейчас её охватило отчаяние, и она горько заплакала. Пожилая женщина, проходившая мимо с охапкой книг под мышкой, оглянулась, пошла было дальше, но остановилась. Девочка в жёлтой шубейке и белых чёсанках с галошами плакала среди тротуара, сморкаясь в варежку.

— О чём? — спросила женщина, возвращаясь к Фене.

Феня молча всхлипывала, не надеясь добиться от городских людей толку.

— Отвечай, а то уйду, — повторила женщина, нетерпеливо притопнув ногой.

— Заблудилась, — подавив рыдание, трепещущим голоском ответила Феня.

— Куда тебе надо?

— Кропоткинские ворота.

— Да вот же они и есть! — воскликнула женщина.

Феня закусила дрожащую от плача губу, чтоб не зареветь в голос. Уж если такая приличная пожилая женщина с книгами и та над ней подшучивает, чего остаётся ждать?

— Постой, постой, — вся вдруг просияв, проговорила женщина. — О, какая прелесть! Она и в самом деле ворота ищет!

Женщина хохотала и, держа Феню за руку, колыхаясь всем своим грузным телом от смеха, восклицала:

— Откуда ты, такая прелесть, взялась!

Феня просто задохнулась от обиды и гнева.

Дома, в Нечаевке, пожилые женщины ведут себя степенно, учат молодых, уж никогда напрасно не захохочут на всю улицу. А эта — волосы из-под шапки седые, книги под мышкой — заливается, словно в театре. Феня сердито выдернула руку.

— Ну, чудак! — насмеявшись, промолвила женщина. — Ворот нет. Понятно? Одно название осталось от старого времени. Говори, куда тебе надо. Улица, переулок, дом?

Феня, не веря, но боясь отказаться от последней надежды, протянула странной незнакомке скомканную бумажку с адресом.

— Да я же в этом доме живу! — сказала весёлая женщина. — Идём. Доведу.

Она энергично зашагала вперёд мужской широкой походкой, и Феня, вмиг повеселев, подтянула за спиной мешок и вприпрыжку пустилась за своей новой попутчицей. Она снова стала словоохотлива и любопытна.

— Вы, верно, учительница? — спросила она.

— Нет, — весело отозвалась попутчица. — А что?

 — Да так. Я по книгам вашим смотрю. У нас в Нечаевке учительницы всё с книжками ходят. А что, Наташа небось в школе сейчас?

— Какая Наташа?

— Какая! Подруга моя. Да что вы, разве Наташу Тихонову не знаете?

— Не знаю. Откуда мне её знать?

— В одном доме жить да не знать, — вздохнула Феня, устав удивляться.

— Мало ли у нас в доме народу! А вот ты, должно быть, из-под Пензы приехала. Отгадала? То-то. По говору чую, — довольно усмехнулась женщина. — Ну-ка, скажи что-нибудь? — попросила она, внимательно склоняя ухо к плечу и выпячивая нижнюю толстую губу.

— А Лёнька-то наш не знает, не ведает, что я тут, словно птица без гнезда, кружу, — тоскливо вырвалось у Фени, только теперь почувствовавшей, что от волнений и усталости не слышит под собой ног.

— Вот и пришли! — сказала попутчица, останавливаясь возле четырёхэтажного, довольно запущенного кирпичного дома, на окнах которого кое-где еще с первых лет войны сохранились наклеенные крест-накрест бумажные полосы, высовывались на улицу железные трубы времянок, крыльцо под навесом перекосилось от времени.

— Ну, прощай, пензяк толстопятый! Топай на второй этаж. Да не стучись, звонок поищи. Позабавила ты меня! — хохотнула напоследок смешливая москвичка.

Феня поднялась на второй этаж, словно на высокую гору, так труден был оставшийся коротенький путь, и робко нажала кнопку звонка. Через две или три томительно-тягучие минуты за дверью послышались осторожные непонятные звуки. Тук-топ. Он! Лёнька! На костылях. Сердце у неё оборвалось, она в изнеможении прислонилась к стене.

— Феня!!!

— Лёнечка! Братчик! Живой! — рванулась Феня к брату, с тревожной жалостью вглядываясь в родное, изменённое войной лицо.

Алексей старался обнять Феню, а она, не смея шелохнуться между его костылями, судорожно прижималась мокрой от слёз щекой к братниной солдатской гимнастёрке.

— Видишь, какой я, — с трудом выговорил Лёнька.

— Вижу. Дурной. Отощал. Лёнечка…

— Мать как?

— Исплакалась. Господи, Лёнечка!..

Она вскинула на брата голубенькие, как цветочки льна, глаза, сияющие сквозь слёзы счастьем.

— Лёнька! Что ж я гостинцы тебе не кажу? Мать рубаху прислала на место казённой, лепёшек сдобных, баранью ногу изжарила. Уж совала, совала в мешок… А девчата поклонов тебе наказали, ждут не дождутся, иссохли без женихов. Считай, вся деревня — бабы да девки, мужиков-то, один, два — и обчёлся. А хозяева где? — вспомнила Феня, входя следом за братом в городскую, чисто прибранную комнату, добрую треть которой занимал чёрный, с длинным хвостом, давно замолчавший рояль.

Хозяев не было. Они были с Лёнькой вдвоём. Феня достала из мешка гостинцы, требуя, чтобы Лёнька немедля ел лепёшки и варёные яйца, а сама села рядом, сложив по-бабьи руки на животе, и с лаской смотрела на брата, готовая радостно угадывать все его желания. Радость любви делала её простенькое, с деревенскими тугими щеками лицо прелестным и милым.

— Заскучал я, Фенька, о доме, — вымолвил Алексей.

— Всяка сосна по своему бору шумит, — привычно ответила она поговоркой.

Подобно весенней буре, в комнату ворвалась Наташа. Завизжала, швырнула шапчонку к потолку, закружила, завертела Феню, беспорядочно чмокая в горячие щёки и губы, в круглый, как картофелинка, нос.

— У-уф! — пыхтела Феня.

Когда наконец её отпустили, она вытерла губы и, подперши щёку, поставив локоток на ладонь, скромничая, как требовало того приличие, протянула нараспев:

— Не было ветров — вдруг навянули, не было гостей — вдруг нагрянули.

И вновь захлопотала над своим мешком, проворно выкладывая на стол деревенскую снедь, приговаривая над каждым пирогом и курчонком:

— Не дорог подарок — дорога любовь. Принимайте гостинцы нечаевские.

— Налюбоваться успела? — спросила Наташа, кивая на Алексея, притихшего, с растроганной и какой-то беспомощно-детской улыбкой.

Вдруг и Наташа притихла.

— Худое что вспомнила? — поняла Феня.

— Горе у нас, — сказала Наташа. — Жениного отца убили.

К Жене пошли под вечер. Мартовские лужи затянуло ледком, с дождевых труб, словно растрёпанные подолы, свесилась бахрома сосулек. Неубранные кучи бурого от копоти снега лежали по краям тротуаров. На мостовой под колёсами машин жирно чавкала грязная жижа. Небо было седо, мутно.

— Невидная весна у вас, — толковала Феня. — У нас, в Нечаевке, скоро небось грачи прилетят. Вернёмся с Лёнькой домой, а они гомонят в берёзах. И кричат, и кричат. Веселей музыки. Грач в гнездо прилетел — жди, река тронется. Воздух вольный. Вербы цветут.

Она говорила без умолку, такая живописная и неожиданная в своей новенькой жёлтой шубейке и ярком платке на московских улицах, что невольно задерживала на себе взгляды прохожих, которые в вечерний час были не так торопливы, как утром.

— Ты у Жени не очень шуми, — остерегла Наташа.

Наташа с тяжёлым сердцем шла к Жене. Женя болела. Плоская, как щепочка, с запёкшимися губами, она лежала на диване, перебирая тоненькими пальцами одеяло. Глаза у неё были безучастны и пусты. Наташа не знала, как говорить с Женей. О чём? Как делить горе?

— Кому что на роду написано, — вздохнула Феня.

А Наташа вдруг рассердилась на её краснощёкое, здоровое лицо и деловитую рассудительность.

Бабушка проверила через цепочку, кто пришёл, и впустила девочек.

— На дворе весна? — спросила она, глядя на Фенин бордовый с золотыми цветами платок и мелко тряся белой головой. — Не думала я дожить до этой весны. Но старые люди живучи.

— Что Женя? — спросила Наташа.

Бабушка медленно пожевала губами.

— Что? — повторила она. — Женя ходила в школу, читала книжки, а теперь тает, как льдинка. Разве удержишь лёд, чтоб не уплыл?

Она побрела из прихожей, шаркая стоптанными шлёпанцами, вся согнувшись под старческим горбом. Феня охнула и пошла за ней в тесную, заставленную всевозможной рухлядью и пёстрыми книжными полками комнатушку, душную от спёртого запаха лекарств, застарелой пыли и кислых щей. Бабушка ничего не говорила, только показала на ситцевые занавески между книжными шкафами, отгородившие вторую комнатку. Феня подняла занавеску и увидела лежащую на диване невзрачную девочку с чёрными косичками, глядевшую на неё безучастно и строго. От этого неживого, безучастного взгляда Феня вся похолодела, вспомнив вдруг одну весну. Может, и не бывало этой весны и она только привиделась Фене?

Отшумело на Бабухе половодье. Схлынули воды, и из земли жадно полезла остренькая, яркая травка. Раскрыли жёлтые чашечки лютики. Ольха разрядилась в серёжки. Берег ожил, зазеленел над рекой, а на берегу лежала забытая льдина. Чижи и зорянки трелями рассыпались в ольшанике, орали в берёзах грачи. Весенние облака кучились в небе, опрокидываясь в тихие омуты Бабухи. А льдинка на берегу голубела и таяла, и с краёв её, как дождь, падали в землю крупные светлые капли. Всё тоньше, всё голубее льдина. Однажды Феня пришла на берег, и нет льдины. Дотаяла…

Феня сбросила на пол жёлтую шубу и села на Женин диван:

— Я Фенька Михеева. Из Нечаевки.

Женя промолчала. Ни любопытства, ни участия не отразилось в её тусклых, без жизни глазах.

— У меня мамка так молчала, — сказала Феня. — Каково мне с ней было цельную зиму? Молчит. А мне каково?

«Зачем, зачем она это говорит? — прячась за занавеской, испуганно думала Наташа. — Растравляет ей горе! Убьёт она её!»

Приходя к Жене, Наташа и другие её подруги рассказывали о школе, о разных школьных делах и всяких посторонних предметах, старательно избегая говорить с ней о том, что сейчас единственно составляло содержание Жениной жизни — о гибели отца. Женя устало и равнодушно закрывала глаза.

А Феня бесстрашно заговорила о горе.

— У меня тоже тятю убили, — говорила она. — Думаешь, я тятю забыла? Никогда не забуду! Я вот что помню. Я совсем ещё махонькой была. Сядет на завалинке, возьмёт меня на коленки, а под окошком подсолнух, большой, горит, словно золото, инда жар от него! Тятя сказку мне про подсолнух рассказывает. Будто это солнышко к нам в гости пришло. «Солнышко, солнышко, зайди к нам во двор, погрей нашей Феньке бока…» Я прошлым летом на том месте подсолнух посадила. И нынче посажу. В тятину память.

Женя приподнялась с подушек и задышала прерывисто и часто, в смятении глядя на девочку в красном платке.

— Ты Феня? Ты из Нечаевки? — только сейчас поняла она.

— Откуда ж ещё? Знамо, из Нечаевки, — печально и ласково говорила Феня. — Я-то с радостью: Лёньку нашла! А ты вот с бедой, чёрным горюшком. А ты плачь об отце. Ты зачем о нём не плачешь? Ты плачь.

Большой Женин рот грустно дрогнул, она потянулась к Фене, пряча лицо на её плече.

— Погожу в Нечаевку ехать, пока не очнёшься, — перебирая растрёпанные Женины косички, задушевно говорила Феня. — Я знаю, у меня мамка такая была. Разве можно молчать? Ты не таись от людей, рассказывай. Пропадёшь без людей, молча-то.

Наташа, стараясь не шуметь, скользнула за занавеску к бабушке. Бабушка сидела, согнувшись почти пополам, и, качая головой, шевелила губами, что-то бормоча про себя.

— Бабушка! — тихо позвала Наташа. — Бабушка, Женя не пропадёт. Женя поправится.

Бабушка, не слыша, трясла головой и что-то беззвучно шептала.

Девочки учатся

На проводы Михеевых прибежала бы добрая половина седьмого «А», если бы не утренний час. Шли уроки, и по распоряжению Дарьи Леонидовны от класса послали троих: Наташу, Женю и Валю Кесареву. На вокзал собрались задолго до посадки. В зале ожидания, битком набитом народом, стояла толчея и неразбериха, но Алексей, стуча костылями, провёл девочек к служебному выходу, и их без очереди пропустили на перрон. На перроне шумно болтали воробьиные стаи, припекало солнце, было тепло. Феня упарилась в своей овчинной шубейке. Сбив на затылок бордовый полушалок, разгорячённая, потная, она, как клуша над цыплятами, растопырив руки, стояла над Лёнькиными пожитками, сердясь его хладнокровию.

— Лёнька, тот ли поезд-то? Занять бы до народу места! Как напрут на вагоны, затолкают — не сядем. Ах ты, батюшки, и не уедешь!

Феня соскучилась по матери и нечаевскому приволью — весна, сверкающая синевой неба, с птичьим гомоном, полуденной капелью, прозрачной свежестью воздуха, властно звала в родные края. Полетела бы домой, как перелётная птица!

— Наташа! — мечтательно лепетала Феня. — Помнишь нашу Пеструшку? По чужим дворам набаловалась, негодница, нестись! Чуток не углядишь — кудахчет в чужом хлеву. Самая носка сейчас. А со школой как мне теперь? Чай, ускакали вперёд, не догонишь…

Феня заглядывала Наташе в глаза, жала ей руки, но мысли и сердце её были в Нечаевке.

Валя Кесарева чинно беседовала с Алексеем:

— Вы наметили дальнейшие планы? Не бросайте математику. У вас способности. Вы можете стать учёным.

— Да, да, — вежливо отвечал Алексей.

Беседа не получалась. Валя Кесарева, так уверенно преподававшая Алексею геометрию и алгебру, сейчас, без задачника, словно боец без оружия, чувствовала себя беспомощной. Она тщетно напрягала воображение, не умея набрести на интересную тему. Живую, захватывающую, чтобы младший лейтенант Михеев отозвался всей душой! Повторив не один раз, как важно изучать математику, Валя иссякла и смолкла, стараясь, однако, сохранить умный вид.

Женя притащила в подарок Михеевым несколько книг из отцовской библиотеки. Была среди них одна, её собственная тоненькая книжечка, в тёмной обложке, перерезанной огненным зигзагом падающей молнии, с коротким названием «Зоя». И другая — толстая, полная улыбок, и грусти, и очарования детства — «Крошка Доррит». «Крошка Доррит» дочитана. Кончилось Женино детство.

По радио объявили посадку. Из вокзала, словно на приступ, повалил к поезду народ. Женщины, с мучительно озабоченными лицами, сгибаясь под тяжестью мешков, бегали вдоль состава, ломились в вагоны, кричали, толкались, как будто поезд вот сейчас, сию минуту, тронется, не дождавшись пассажиров. Крики, брань. И Феня кричала, металась над своими узелками и Лёнькиной солдатской котомкой, с кем-то бранилась и спорила, отбивая место в очереди к вагону.

Наконец всё понемногу образовалось. Полки заняты. Мешки и котомки пристроены к месту.

Вышли на перрон проститься.

— У-уф! — вытирая мокрое от пота лицо концом полушалка, с облегчением вздохнула Феня. — Прощайте, подружки. Дон-то Дон, а родней дом.

Она с беспокойством посматривала на Алексея. Он понуро стоял у вагона, в распахнутой шинели, повиснув телом на костылях; его остроскулое лицо с упрямо и обидчиво поджатым ртом казалось подёрнутым пылью. Вдруг губы у него приоткрылись, он полную грудь хватил воздуху, захлебнулся. Вдоль перрона бежала Катя. Узнав нечаевцев, она сорвала с головы красный беретик и махала им, как флагом. Алексей застучал костылями Кате навстречу.

— Пришла всё-таки, — сказал он с упрёком.

— Как я могла не прийти! Как ты думаешь, могла я не прийти? — задыхаясь от бега, говорила Катя. — Ведь я на работе. Насилу вырвалась. Умолила главврача. Ну, Алексей…

Он глядел в Катины тёмные, сиявшие ему глаза и, боясь не успеть, торопливо ей признавался:

— Ты меня выходила. Ты ночи надо мной не спала. Ты все мои привереды сносила.

— Любая госпитальная сестра на моём месте поступила бы так.

— Любая? Значит, ты…

Она взяла полы его распахнутой солдатской шинели, застегнула пуговицы у ворота и оставила руки у него на груди.

— Как они сладились, мы и не видели! — радостно шептала, подглядывая за ними издали, Феня. — Наташа, я заговор на любовь знаю: «На море, на океане есть горюч камень, неведомый, под тем камнем сокрыта сила могучая…»

— Пионеркам нельзя знать заговоры, — строго заметила Валя Кесарева.

— По-о-чему нельзя? — не поняла Женя.

— Наташа, если породниться придётся, всей семьёй соберётесь в Нечаевку, — восторженно мечтала Феня. — Всех подруг привози, спать на сеновале уложим. В лес по ягоды, по грибы поведу. Сенокосничать станем. Деда Леонтия сказки заставим рассказывать. Торопитесь, пока не помер. Лёнька! Лёнька! — в страхе взвизгнула Феня. — Опоздаем мы с тобой! Глянь, поезд трогает.

— Так и решили, приедешь учиться, — говорила Катя, ведя Алексея к вагону. — «И жизнь хороша, и жить хорошо!» — прокричала она, закинув одну руку на затылок, придерживая растрёпанные ветром мальчишеские волосы и размахивая другой красным беретом, пока поезд, набирая скорость, не скрылся за громадами железнодорожных зданий, пакгаузов, складов, оставляя позади клочья тающего дыма. — Уехали, — промолвила Катя. — Неужели, неужели? — недоуменно покачала она головой. Машинально нахлобучила кое-как берет. — Наталка, не сметь болтаться по улицам! Ступайте в школу.

И побежала в госпиталь.

И Наташе надо в госпиталь. Сегодня. И завтра. Каждый день. Неизвестно, когда выпишут на волю того раненого, с татарским раскосьем длинных глаз, которого пуля «чмокнула» в горло. Неизвестно, что станет с ним.

А пока они охотно побродили бы с Женей по улицам, но с ними была Валя Кесарева, староста класса, и девочки послушно направились в школу.

Тётя Маня сидела в раздевалке против часов, внимательно наблюдая циферблат. В тот момент, когда стрелки приняли нужное положение, тётя Маня, не медля секунды, пошла звонить, возвещая конец перемены. Звонок залился на все четыре этажа. Коридоры постепенно опустели. Учителя расходились по классам.

Опираясь на палку, прохромал Захар Петрович, откашлялся перед дверью, одёрнул гимнастёрку, вошёл — и в классе наступила тишина. Проследовала Анна Юльевна, скрывая под пёстрой шалью костлявые плечи, классный журнал и учебник французского языка. Классы приступили к занятиям. Но в седьмом «А» урок не начинался. Девочки сидели за партами и повторяли географию. Зинаида Рафаиловна опаздывала.

Люда Григорьева дежурила у двери, докладывая классу о событиях, происходящих в коридоре:

— Девочки! Захар Петрович невесёлый прошёл. Должно быть, нога к сырости ноет. Французский на горизонте! С тетрадями. Слёзы людские, о слёзы людские, льётесь вы ранней и поздней порой… над тетрадочками Анны Юльевны!

Миновало ещё несколько минут.

— Убирайте учебники, — скомандовала Люда Григорьева. — Пустой урок, ура!

А Зинаида Рафаиловна в это время стояла у окна учительской, прижавшись лбом к холодному стеклу.

— Милая Зинаида Рафаиловна, идите домой, — уговаривала Дашенька. — Вам трудно. Вы не сможете сегодня работать.

— Трудно, — отрывая лоб от стекла, сказала Зинаида Рафаиловна. Её большое лицо с крупным носом и курчавыми белыми бровями за одну ночь постарело. — А дома и вовсе нет сил судьбы своей дожидаться, Дашенька! — Она припала к груди Дашеньки, плача без слёз.

— На телеграфе справлялись? — спросила Дашенька, бережно гладя её бесцветные обильные волосы, за которые школьники прозвали Зинаиду Рафаиловну Белым медведем.

— Не наладили ещё там телеграфную связь. Пойду в класс.

Зинаида Рафаиловна взяла классный журнал.

— Пойду. Возьму себя в руки. Надо мне поглядеть им в глаза. Только это и держит.

— География на горизонте! — раздался сигнал в коридоре.

— А мы думали, вы заболели, — услышала Зинаида Рафаиловна разочарованные голоса семиклассниц.

Она устало опустилась за стол, измученная этой непереносимо долгой ночью, когда надежды сменялись отчаянием, как будто стоишь у порога, за которым тебя ожидает жизнь или казнь.

— В классе присутствуют все, — отрапортовала дежурная.

— Кто докладывает? — спросила Зинаида Рафаиловна.

Зинаидой Рафаиловной был заведён порядок: перед началом урока очередная докладчица сообщала, какие большие и малые пункты освобождены накануне Советской Армией, и находила их на карте.

Сегодня очередь докладывать Тасе. Она нехотя шла к доске, цеплялась за крышки парт руками, в её выкаченных глазах стоял лёгкий испуг. Вчера Тася проспала приказ по радио, а сегодня, по своей беспечности, забыла узнать.

— Винница! — со всех сторон летел вдогонку за ней шёпот.— Винница! Винни-ца! Винница.

Тася взяла указку:

— Вчера был приказ… Освободили Винницу. Вот она здесь в верхнем течении реки… Как её? Где она? Вот…

Указка неуверенно скользнула по карте, споткнулась на Киеве, вильнула, как пьяная, в сторону и вконец заблудилась, потеряв следы Винницы.

— Ищи реку Южный Буг! Левее! Ниже! — подсказывал дружным хором весь класс.

Зинаида Рафаиловна поднялась. Что-то было в её лице сегодня особенное — скорбное и светлое, заставившее класс замолчать.

«Милый Белый медведь! Что с тобой?» — тревожно подумала Наташа.

— Я нашла бы Винницу с закрытыми глазами, — сказала Зинаида Рафаиловна. — Вот она. Весёлый солнечный город. Сады. Белые домики. Цветущие вишни. Два с половиной года город томился в неволе. Моя дочура училась бы сейчас, как вы, в седьмом классе. Летом сорок первого года она уехала на каникулы к бабушке, в Виннице её застала война. Вчера моей девочке вернули свободу и Родину. Если только… она осталась жива. Телеграф ещё не работает. Я ничего не знаю.

Она говорила почти шёпотом, но такая глубокая тишина была в классе, что слышны были каждое слово и трудное дыхание учительницы.

«Зинаида Рафаиловна!! — думала Наташа. — Вы приходили к нам на уроки, учили. И всю зиму, никогда, не сказали ни слова, какая тяжесть у вас на сердце, какая тоска! Что это? Мужество? Долг? Подвиг? Или обыкновенная жизнь?»

— Я говорю вам об этом затем, — продолжала учительница, — чтоб вы знали: нет у человека высшего счастья, чем Родина. Человек без Родины не живёт. Прозябает. Он одинок и покинут. Сирота, безмерно несчастный. Думаете вы об этом?

Зинаида Рафаиловна взяла у Таси указку, взмахнула над картой:

— Чукотка, снежные тундры, бурный Байкал, волжские заливные луга, казахские степи, пшеничные поля Украины. Всюду советские люди. Мысли у нас одни, чувства одни, цели одни. Это и есть Родина.

Зинаида Рафаиловна положила указку.

— Начало же здесь, — сказала она, раскрыв руки, словно хотела обнять своих семиклассниц.

Простенький класс. Обычный, похожий на тысячи других классов. Возле стены старый шкаф, там хранятся тетради с пропущенными запятыми, орфографическими ошибками и строгими пометками учителей на полях. На гвоздике географическая карта, цветная от красных флажков. Крошки мела на полу у доски. На стене портрет Зои. И юные лица над партами.

Девочки учатся.