Поэзия Федерико Гарсиа Лорки – «порыв, страсть, смятение и счастье, чистейший памятник любви, изваянный из стихий: души, тела и растерзанного сердца поэта», неповторимые образы, сотканные из ассоциаций, фольклорных и авангардных элементов, всепокоряющая магия. И жизнь, и творчество Лорки были оборваны на полуслове – он прожил всего 38 лет.
В книгу, составленную известным литературоведом Н. Р. Малиновской, включены стихотворения, проза и драмы испанского поэта, каждый раздел начинается с иллюстрации Федерико Лорки.
Федерико сравнивали с ребенком, а можно – и с ангелом, с водой («сердце мое – капля чистой воды», как написал он в письме), со скалою; но случались минуты – и они потрясали, – когда он был буйным, гулким и сказочным, как дикий лес. Каждый узнавал в нем свое. А для нас, тех, кто близко знал его и любил, Федерико оставался собой – единственным на свете, тем же самым и всякий раз иным – изменчивым, как сама Природа. Утром его смех был свежим и переливчатым, точно ручей, в который хочется окунуть лицо. Днем он казался зеленым лугом, жаркой пустошью, шелестом серых олив над охристой землею – и менялся, как меняется на свету испанская даль. Глаза его сияли или гасли, смотря по тому, что было у него на душе, а может, и от того, кто оказывался перед ним в ту минуту. Случалось мне видеть Федерико и ночами, когда он поднимался вдруг к тем таинственным сомнамбулическим перилам, когда луна светила ему одному и серебрила его лицо, когда ветер вздымал к небу его руки, а ноги его корнями врастали в глуби – в глубь времен, в глубь нашей земли, отыскивая в безднах зерна мудрости, которая опаляла его лоб, жгла ему губы, горела в его зачарованных глазах. Нет, тогда он не походил на ребенка. То было не детство, а старость, да, старость, и более того – древность, миф, сказка. И, не сочтите сравнение неуместным, только старик кантаор или старая цыганка-плясунья, застывшая каменным изваянием, могли бы встать с ним рядом. Только андалусские скалы в ночном сумраке, вросшие в эту землю еще с незапамятных времен, могли бы назвать его братом.
Никто не сумел разгадать Федерико. Подобно смерчу, он заставал врасплох и увлекал за собой – всегда невольно сравниваешь его с чем-то первозданным. Он бывал нежен, как морская раковина. Распахнут в удивительной смуглой улыбке, как дерево на ветру. Пылок и неудержим, как всякое существо, рожденное свободным. А что до творчества, то здесь его вел первобытный материнский инстинкт – сродни тому, что властвовал над другим гением – Гёте. Правда, самообладание, с которым сей небожитель обуздывал свои порывы и страсти, принуждая их служить разуму и призванию, осталось недоступным Федерико. Он светился вдохновением, и его жизнь, созвучная его поэзии, была торжеством свободы. В его жизни и его стихах трепещет один дух и бурлит – с той же страстью – одна кровь, они изначально и навеки неразделимы. Это и еще очень многое роднит Федерико с Лопе.
Казалось, Федерико шел по жизни чудотворя, не касаясь земли; он являлся нам, как крылатый гений, осеняя благодатью, дарил счастье и исчезал, точно солнечный луч, – ведь он сам был светом. Он волхвовал для нас – развеивал печаль, заклинал беду, привораживал радость и, повелитель теней, разгонял их. Но иногда, наедине с собой, я вспоминаю другого Федерико – неведомого многим: одинокий (чего никак нельзя было заподозрить, зная стремительный водоворот его торжествующей жизни), одинокий и страстный человек, рыцарь печали. Я уже говорил о том, каким становился Федерико ночами, когда лицо его заливал стылый лунный свет и, впитывая желтизну, оно каменело, как застарелая боль. «Что с тобой, сын?» – казалось, говорила луна. «Земля во мне болит, земля и люди, плоть и душа, моя и всех, кто един со мною».
Поздно ночью, покидая таверну или просто бродя по городу среди людских теней, Федерико возвращался из радости, словно из дальних стран на суровую землю, где боль непреложна и зрима, будто сама земля. Поэт, думается мне, устроен так, что границ между его плотью и миром не существует. Внезапное и долгое молчание Федерико походило на молчание реки; тогда, ночью, я слышал, как сквозь него, сквозь его тело и душу, темной рекой текут чужая кровь, боль и память, биясь его сердцем; он и все люди на свете сливались тогда в одно существо – так воды сливаются в реку и становятся ею. Тот верховный час немоты был часом поэта, часом одиночества, щедрого одиночества, когда поэт ощущает себя голосом всех людей, сколько ни есть их на земле.
Все же не радость была сутью его сердца. Он мог вместить всю радость мирозданья, но не радость озаряла глуби его души – на то он и великий поэт. Те, кому Федерико запомнился беззаботной птахой в ярком оперении, не знали его. У Федерико было страстное сердце – таких немного; он умел любить – страдание отметило его благородный лоб своей печатью. Он любил, о чем многие и не подозревали. И страдал, о чем, думаю, не знает никто. Я вечно буду помнить тот день, когда Федерико, незадолго до отъезда в Гранаду, прочел мне свои последние стихи из книги, которую ему не суждено было дописать. То были «Сонеты темной любви» – воплощенный порыв, страсть, смятение и счастье, чистейший памятник любви, изваянный из стихий: души, тела и растерзанного сердца поэта. Я взглянул на него и не мог отвести глаз: «Господи, какая душа! Как же ты любил, сколько же ты выстрадал, Федерико!» Он посмотрел на меня и улыбнулся своей детской улыбкой – при чем тут я?.. Если эта книга не пропала, если отыщется когда-нибудь эта рукопись, к славе испанской словесности и к радости грядущих поколений, то все они, сколько ни будет их до скончания нашего языка, поразятся и узнают наконец цену и неповторимому дару поэта, и неповторимой глубине его сердца.
Ранние строки
Первая страница
Из неоконченной поэмы
I
II
III
Песнь о котах
* * *
* * *
* * *
Черная луна
Сборы
Miserere
Книга стихов
Весеннняя песня
I
II
Как улитка отправилась путешествовать и кого она встретила в пути
Прерванный концерт
Малая песня
Старый ящер
Колосья
Если б мог по луне гадать я
Дождь
Есть души, где скрыты…
На мотив ночи
Деревья
Солнце село
(Август 1920)
Алмаз
Баллада морской воды
Сюиты
Ночь
(Сюита для трепетного голоса и фортепьяно)
Пассажи
Прелюдия
Уголок неба
Все вокруг
Звезда
Перелесок
Одинокая
Мать
Воспоминание
В час ухода
Комета
Венера
Внизу
Великая грусть
Три рассказа про ветер
I
II
III
Сюита Возврата
Возврат
Быстрина
Вспять
Сирена
За поворотом
Наяву
Если…
Прощание
Размах
Почти элегия
Облачко
Фрагменты сюит
Танец
Сумерки
Горизонт
Запоздалые стихи
Этюд с игрушкой
Еще картинка
Песня нерожденного ребенка
Закат
Песня
Черные луны
Песня о семи сердцах
Цвета
Тихие воды
Друзьям моим
* * *
Земля без песен
Сад
Из советов поэту
Между стихотворением и деревом та же разница, что между ручьем и взглядом.
Ни мыльных пузырей, ни свинцовых пуль. Настоящее стихотворение должно быть незримым.
Учись у родника, который лихорадит ночные сады, и никто не знает, когда он смеется и когда плачет, когда начинается и когда кончится.
На перекрестках пой вертикально.
Не лишай стихи тумана – иной раз он убережет от сухости, став дождем.
Строение и звучание слова так же таинственны, как его смысл.
Никогда ничего не объясняй и не стыдись равного трепета перед бабочкой и бегемотом.
Твой рацион: на севере – вино и звезды, на юге – хлеб и дождь.
Встречая слово «Нет», пиши сверху «Да», а натыкаясь на «Да», сразу зачеркивай.
Учти и помни, что лягушка строго критикует бредовый полет ласточки.
Когда начинается «ты слезь, а я сяду» – ломай стул и в эти игры не играй.
Не забывай и на пределе счастья или страха прочесть на ночь «Отче наш».
В неприкаянной смуте предвечерья, когда люди вздыхают, а у деревьев голова раскалывается от птиц, выключи сердце и примерься к широким веслам заката.
Если море тебя печалит, ты безнадежен.
Поэма канте хондо
Балладилья о трех реках
Поэма о цыганской сигирийе
Пейзаж
Гитара
Крик
Тишина
Поступь сигирийи
Следом
А потом…
Поэма о солеа
* * *
Селенье
Нож
Перекресток
Ай!
Нежданно
Солеа
Пещера
Встреча
Заря
Перевод
Поэма о саэте
Лучники
Ночь
Севилья
Процессия
Шествие
Саэта
Балкон
Рассвет
Силуэт Петенеры
Колокол
Дорога
Шесть струн
Танец
В саду Петенеры
Смерть Петенеры
Фальсета
(Погребение Петенеры)
De Profundis
Вопль
Три города
Малагенья
Квартал Ко́рдовы
Танец
Плач
Memento
Свеча
Сцена с подполковником жандармерии
Знаменный зал.
Подполковник. Я подполковник жандармерии.
Сержант. Так точно.
Подполковник. И никто мне не смей перечить.
Сержант. Никак нет.
Подполковник. Меня приветствует архиепископ в мантии. Одних кистей двадцать четыре, и все лиловые.
Сержант. Так точно.
Подполковник. Я – подполковник жандармерии.
Ромео и Джульетта – лазурь, белизна и золото – обнимаются в табачных кущах сигарной коробки. Карабинер гладит рукой ствол, полный подводной мглой.
Голос
Подполковник. Что это?
Сержант. Цыган.
Взглядом молодого мула цыган затеняет и ширит щелки полковничьих глаз.
Подполковник. Я подполковник жандармерии.
Цыган. Вижу.
Подполковник. А ты кто такой?
Цыган. Цыган.
Подполковник. Что значит цыган?
Цыган. Что придется.
Подполковник. Как тебя зовут?
Цыган. Попросту.
Подполковник. Говори толком!
Цыган. Цыган.
Сержант. Я встретил его, и я его задержал.
Подполковник. Где ты был?
Цыган. На мосту.
Подполковник. Так. Через какую реку?
Цыган. Через любую.
Подполковник. И… что же ты там замышлял?
Цыган. Сахарную башню.
Подполковник. Сержант!
Сержант. Я, господин жандармский подполковник!
Цыган. Я придумал крылья и летал. Мак и сера на моих губах.
Подполковник. Ай!
Цыган. Что мне крылья! Я и так летаю. Талисманы и тучи в моей крови.
Подполковник. Айй!
Цыган. В январе цветут мои апельсины.
Подполковник. Айййй!
Цыган. И в метели зреют.
Подполковник. Айййй! Пум, пим, пам.
Его табачная душа цвета кофе с молоком улетает в окно.
Сержант. Караул!
Во дворе казармы четверо конвоиров избивают цыгана.
Песня избитого цыгана
Сцена с Амарго
Пустошь.
Голос.
Входят трое юношей в широкополых шляпах.
Первый Юноша. Запоздали.
Второй. Ночь настигает.
Первый. А где этот?
Второй. Отстал.
Первый
Амарго
Второй
Амарго
Первый Юноша. Как хороши оливы!
Второй. Да.
Долгое молчание.
Первый. Не люблю идти ночью.
Второй. Я тоже.
Первый. Ночь для того, чтобы спать.
Второй. Верно.
Лягушки и цикады засевают пустырь андалузского лета. Амарго – руки на поясе – бредет по дороге.
Амарго.
Горловой крик его песни сжимает обручем сердца тех, кто слышит.
Первый Юноша
Второй
Молчание. Амарго один посреди дороги. Прикрыв большие зеленые глаза, он стягивает вокруг пояса вельветовую куртку. Его обступают высокие горы. Слышно, как с каждым шагом гулко звенят в кармане серебряные часы. Во весь опор его нагоняет всадник.
Всадник
Амарго. С Богом.
Всадник. В Гранаду идете?
Амарго. В Гранаду.
Всадник. Выходит, нам по дороге.
Амарго. Выходит.
Всадник. Что ж вы не сядете ко мне на коня?
Амарго. Я на ноги не жалуюсь.
Всадник. Еду из Малаги.
Амарго. В добрый час.
Всадник. У меня там братья.
Амарго
Всадник. Трое. У них выгодное дело. Торгуют ножами.
Амарго. На здоровье.
Всадник. Золотыми и серебряными.
Амарго. Ножу довольно быть ножом.
Всадник. Вы ничего не смыслите.
Амарго. Спасибо.
Всадник. Ножи из золота сами входят в сердце. А серебряные рассекают горло, как соломинку,
Амарго. Значит, ими не хлеб режут?
Всадник. Мужчины ломают хлеб руками.
Амарго. Это так.
Конь начинает горячиться.
Всадник. Стой!
Амарго. Ночь.
Горбатая дорога змеит лошадиную тень.
Всадник. Хочешь нож?
Амарго. Нет.
Всадник. Я ведь дарю.
Амарго. Да, но я не беру.
Всадник. Смотри, другого случая не будет.
Амарго. Как знать.
Всадник. Другие ножи не годятся. Другие ножи – неженки и пугаются крови. Наши – как лед. Понял? Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются.
Амарго смолкает. Его правая рука леденеет, словно стиснула слиток золота.
Всадник. Красавец нож!
Амарго. И дорого стоит?
Всадник. А хочешь такой?
Амарго. Я же сказал, нет.
Всадник. Парень, садись на круп!
Амарго. Я не устал.
Конь опять испуганно шарахается.
Всадник. Да что это за конь!
Амарго. Темень…
(Пауза.)
Всадник. Как я уж говорил тебе, в Малаге у меня три брата. Вот как надо торговать! Один только собор закупил две тысячи ножей, чтобы украсить все алтари и увенчать колокольню. А на клинках написали имена кораблей. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают эти лезвия.
Амарго. Красиво.
Всадник. Кто спорит!
Ночь густеет, как столетнее вино. Тяжелая змея южного неба открывает глаза на восходе, и спящих заполняет неодолимое желание броситься с балкона в гибельную магию запахов и далей.
Амарго. Кажется, мы сбились с дороги.
Всадник
Амарго. За разговором.
Всадник. Это не огни Гранады?
Амарго. Не знаю.
Всадник. Мир велик.
Амарго. Точно вымер.
Всадник. Твои слова!
Амарго. Такая вдруг тоска смертная!
Всадник. Оттого, что скоро придешь. А что тебе там делать?
Амарго. Что делать?
Всадник. И будь ты на месте, что с того?
Амарго. Что с того?
Всадник. Я вот еду на коне и продаю ножи, а не делай я этого – что изменится?
Амарго. Что изменится?
Всадник. Добрались до Гранады.
Амарго. Разве?
Всадник. Смотри, как горят окна!
Амарго. Да, действительно…
Всадник. Уж теперь-то ты не откажешься сесть на коня.
Амарго. Еще немного…
Всадник. Да садись же! Скорей! Надо поспеть, пока не рассвело… И бери этот нож. Дарю!
Амарго. А-а-а-ай!
Двое на одной лошади спускаются в Гранаду. Горы в глубине порастают цикутой и крапивой.
Песня матери Амарго
Канте хондо. Древнее андалузское пение
(фрагменты лекции)
Сегодня вас собрал в этом зале Художественного клуба мой негромкий, но искренний голос, и хотелось бы ясно и глубоко раскрыть вам ту чудесную художественную правду, что таится в древнем андалузском пении – канте хондо.
Те, кому принадлежит идея конкурса, – интеллигенция и энтузиасты, обеспокоенные судьбой канте хондо, – хотят одного: пробудить тревогу. Музыкальной душе нашего народа грозит смертельная опасность! Величайшее художественное сокровище – наше национальное достояние – на краю бездны забвения. День за днем срывает листья дивного дерева андалузской лирики; старики уносят с собой бесценные клады, сбереженные многими поколениями, и лавина низкопробных куплетов сметает народную испанскую культуру.
Дело спасения – высокое дело, труд сердца и души, и приняться за него нас побудила любовь к родине.
Все вы что-то слышали о канте хондо и как-то его себе представляете, но… я почти уверен, что, не посвященные в древнюю тайну этого искусства, вы путаете его с надрывным трактирным пеньем, кафешантаном, кутежом, рваньем страстей, а проще говоря – с испанщиной. Нельзя допустить, чтобы так продолжалось и дальше – ради нашей Андалузии, нашей души, так непохожей на другие, ради древнего духа нашей земли.
Недопустимо, чтобы самые страстные и глубокие наши песни уродовали сальными кабацкими припевками, чтобы нить, завещанную нам непостижимым Востоком, цепляли на гриф разгульной гитары, чтобы липкое вино сутенеров пятнало самоцветы наших мелодий.
Испанским музыкантам, поэтам и артистам пора вместе разобраться в том, что же такое канте хондо, и подивиться его затаенной и ясной красоте. Так велит нам инстинкт самосохранения.
Но если при известии о нашем конкурсе, истинно андалузском и подлинно художественном, перед вашим мысленным взором предстанет плачевная фигура с хворостинкой и замогильным голосом затянет убийственные куплеты, значит, замысел наш остался непонятым и не нашел поддержки. Увидев афишу конкурса, всякий неосведомленный, но и непредубежденный человек должен задаться вопросом: «Что такое канте хондо?»
Но прежде, чем объяснить что-либо, я хочу сказать о коренном отличии канте хондо от канте фламенко, отличии и временном, и структурном, и духовном.
Канте хондо – это андалузское пение, чьим исконным и совершенным образцом можно считать цыганскую сигирийю и все песни, восходящие к ней и еще живущие в народе: поло, мартинете, карселера и солеа́. В отдаленном родстве с ними состоят малагеньи, гранадины, ронденьи и петенеры. Совершенно иные по архитектонике и по ритму, они-то и есть канте фламенко.
Слава и гордость Испании, вдохновитель нашего конкурса, великий композитор Мануэль де Фалья убежден, что канья и плайера, ныне исчезнувшие, стилистически и структурно не отличались от сигирийи и ее сестер; он считает, что еще недавно они были просто вариациями сигирийи. А обнаруженные в последнее время тексты заставили его предположить, что в первой трети прошлого века канья и плайера занимали то место, которое мы отводим теперь цыганской сигирийе. Эстебанес Кальдерон в своих прелестных «Андалузских сценах» говорит, что канья – это ствол того генеалогического древа, которое уходит корнями в арабскую, мавританскую почву, и с присущей ему проницательностью замечает, что слово «канья» весьма сходно с арабским «ганнис», что значит «песня».
Сущность отличия канте хондо от канте фламенко в том, что канте хондо восходит к древнейшим музыкальным системам Индии, первообразцам пения, а фламенко, его позднее эхо, определенно и окончательно сложилось в XVIII веке.
Канте хондо – таинственный отсвет первовремен, канте фламенко – искусство, почти современное и сильно уступающее по глубине чувства. Духовный колорит и местный колорит – вот в чем их коренное отличие.
Родственное древним музыкальным системам Индии канте хондо – это лишь бормотанье, волнистые перекаты голоса, чудесная горловая зыбь, которая ломает звуковые клетки нашей темперированной шкалы, не вмещается в жесткую и холодную пентаграмму современной музыки и сотнями лепестков раздвигает герметичные цветы полутонов.
Канте хондо зыблется, канте фламенко – скачет, подчиняется, как и вся наша музыка, четкому ритму и родилось на несколько веков позже Гвидо д’Ареццо, впервые окрестившего ноты.
Канте хондо сродни птичьей трели, петушиному пенью и природной музыке леса и ручья.
Таким образом, это редчайший и единственный в Европе реликт первопения, в котором и доныне содрогается обнаженное чувство древних племен Востока.
Тот, кто досконально изучил эту проблему и на кого я опираюсь, композитор Фалья, утверждает, что цыганская сигирийя – основа основ канте хондо, и глубоко убежден, что она единственная на нашем континенте сохранила в чистоте стиль и структуру древних восточных песен.
Еще до знакомства с его работами мне, закоренелому поэту, цыганская сигирийя чудилась бесконечной одинокой дорогой к роднику младенческой поэзии, дорогой, где умерла первая птица и заржавела первая стрела.
Цыганская сигирийя начинается отчаянным воплем, рассекающим надвое мир. Это предсмертный крик угасших поколений, жгучий плач по ушедшим векам и высокая память любви под иной луной и на ином ветру.
Затем мелодия, входя в таинства звуков, ищет жемчужину плача, звонкую слезу в голосовом русле. Но ни один андалузец не может без содрогания слышать этот крик, ни у одной испанской песни нет такой поэтической мощи, и редко, крайне редко человеческий дух творил с такой стихийностью.
Только не подумайте, что сигирийя и ее сестры всего лишь восточные песни, занесенные в Европу. Это не так. «Речь идет, – пишет Мануэль де Фалья, – не о пересадке, а о прививке или, вернее, общих корнях, причем эта общность не связана с каким-то определенным этапом, а обусловлена всей цепью исторических событий на нашем полуострове. Андалузскую песню, как бы и в чем бы ни совпадала она с пением народов, географически отдаленных, выдает ее интимность, и в этой глубоко народной сокровенности ее неповторимая суть».
Три исторических события, как указывает Фалья, по-разному, но сильно повлияли на наши песни: принятие испанской церковью литургического пения, арабское нашествие и прибытие в Испанию цыган. Именно этот бродячий таинственный народ дал окончательную форму канте хондо. Поэтому и сигирийя называется «цыганской», а сами песни пестрят цыганскими словами.
Это не значит, конечно, что канте хондо – цыганское пение: хотя цыгане живут повсюду и в Европе и в самой Испании, песни эти поются лишь у нас на Юге.
Речь идет об исконно андалузском пении, которое существовало здесь изначально, еще до появления цыган.
Цыгане, обосновавшись в Андалузии, восприняли древнюю местную музыкальную традицию и, обогатив ее своей архаикой, дали окончательный облик пению, которое мы и называем теперь канте хондо. Это им, цыганам, обязана своим ритуальным строем наша музыка – душа нашей души; это они проложили те певчие русла, по которым уходит из сердца наша боль.
И эти-то песни загнали, начиная с последней трети прошлого века, в вонючие кабаки и бордели! Вина за это лежит на нашем пропащем времени, превознесшем до небес жуткую испанскую сарсуэлу, Грило и исторические сюжеты. В годы, когда Россия пламенела любовью к народному искусству, которое Роберт Шуман считает единственным источником всякого истинно самобытного искусства; когда Францию омывала золотая волна импрессионизма, Испания, страна богатейших народных традиций и редкостного по своему художественному уровню народного искусства, презирала гитару и канте хондо.
Со временем такое отношение достигло крайних степеней. Пришла пора поднять голос в защиту наших песен, таких чистых и правдивых.
Канте хондо живет в Андалузии с незапамятных времен; ему поражались все знаменитые путешественники, которым довелось побывать здесь и повидать нашу странную землю. От снежных вершин Сьерра-Невады до истерзанных жаждой олив Кордовы, от гор Касорлы до солнечных низовий Гвадалквивира кочуют эти песни, связуя воедино нашу пеструю и неповторимую Андалузию.
Что же касается исключительной ценности канте хондо, то веским подтверждением служит его воздействие на современную школу русской музыки и любовь к нему Клода Дебюсси, гениального аргонавта, открывшего в музыке Новый Свет.
В 1847 году Михаил Иванович Глинка приехал в Гранаду из Берлина, где под руководством Зигфрида Дена изучал композицию. В Германии на его глазах разворачивалась патриотическая борьба Вебера против губительного итальянского влияния. Безусловно, Глинку вдохновляли песни необъятной России, и он мечтал о самобытной, национальной музыке, способной передать величие его родины.
Обстоятельства жизни в нашем городе отца русской музыки, основателя восточнославянской школы, крайне интересны.
Здесь он подружился со знаменитым гитаристом того времени Франсиско Родригесом Мурсиано. Глинка часами слушал наши песни и вариации на их темы в исполнении Мурсиано, и, может быть, именно тогда, под мерный рокот фонтанов, он утвердился в намерении создать национальную школу русской музыки и отважился ввести целотонную гамму.
Возвратившись на родину, Глинка порадовал друзей благой вестью и рассказал им о наших песнях, которые он изучил и даже ввел в свои сочинения.
Так был найден новый путь в музыке – композитору открылся истинный источник вдохновения.
Его друзья и ученики также обратились к народной музыке, причем не только русской; в основу некоторых их произведений легла музыка южной Испании.
Это знаменитые «Воспоминания о летней ночи в Мадриде» Глинки, «Испанское каприччио» и частично «Шехеразада» Римского-Корсакова, хорошо вам известные.
Так угрюмый восточный колорит и тоскливые модуляции наших песен отозвались в далекой Москве и печаль Велы вплелась в таинственный перезвон кремлевских колоколов.
На Всемирной выставке в Париже в 1900 году в павильоне Испании выступали цыгане; это было канте хондо в чистом виде. Их концерты вызвали огромный интерес, но особенно – у одного молодого композитора, который как раз тогда вел жестокую борьбу за новые горизонты, наудачу ныряя в море мысли на поиски первозданного чувства. Борьбу, на которую обречены все мы, молодые художники.
Изо дня в день юноша слушал андалузских кантаоров, и его душа, открытая всем ветрам мирового духа, пропиталась восточной стариной наших мелодий. Юношу звали Клод Дебюсси.
Пройдет время, и он станет вершиной музыкальной Европы, законодателем новых форм.
А ведь во многих произведениях Дебюсси можно уловить отзвуки испанских и чаще всего – гранадских мелодий, не зря же он – в соответствии с истиной – называл Гранаду «раем земным».
Наивысший взлет Дебюсси, музыканта свежести и света, – его гениальная поэма «Иберия», где реет, как во сне, аромат и эхо Андалузии.
Но явное влияние канте хондо наиболее сильно проявилось не в «Иберии», а в изумительной прелюдии «Винные врата» и нежном, затуманенном «Гранадском вечере», где уловлено, по-моему, все, чем волнуют гранадские сумерки, – синий разбег долины, горы в тоске по трепетному Средиземноморью, далекие зубцы тумана, чудесное стаккато городских улиц и лунатические переборы невидимой воды.
И что самое удивительное, Дебюсси никогда не был в Гранаде. Он знал только наши песни.
Говорю об этом свидетельстве гениальной интуиции и художнического прозрения, подобного прозрениям древних христианских подвижников, к вящей славе великого композитора и к чести нашего города, и вспоминаю великого мистика Сведенборга, который из Лондона увидел пожар в Стокгольме.
И, конечно же, канте хондо повлияло на творчество испанских композиторов, в первую очередь на «великие струны Испании»: Альбениса, Гранадоса, Фалью. Еще Фелипе Педрель ввел в свою великолепную оперу «Селестина» (к стыду нашему, так и не поставленную в Испании) народные песни, предвосхищая искания нашей современной музыки, но поистине гениальным оказалось решение Исаака Альбениса – он обратился к лирическим сокровищам андалузских песен. Позже наши прекрасные чистые мелодии, растворенные далью, зазвучали в музыке Мануэля де Фальи. Новое поколение испанских музыкантов – Адольфо Саласар, Роберто Херард, Федерико Момпу и наш Анхель Барриос – энтузиасты этого конкурса. Помыслы их устремлены сейчас к чистым и животворным истокам канте хондо и к чудесным гранадским песням – песням, если так можно выразиться, кастильским по-андалузски.
Этому наследству цены нет, и оно под стать тому имени, которым окрестил его наш народ, – канте хондо, глубокое пение. Глубокое, глубинное. Оно поистине глубокое, глубже всех бездн и морей, много глубже сердца, в котором сегодня звучит, и голоса, в котором воскресает, – оно почти бездонно. Оно идет от незапамятных племен, пересекая могильники веков и листопады бурь. Идет от первого плача и первого поцелуя.
Одно из чудес канте хондо, не говоря уже о мелодиях, – это стихи.
Все мы, нынешние поэты, охаживая и подрезая слишком уж разросшееся древо поэзии, оставленное нам в наследство романтиками и постромантиками, изумленно замираем перед этими стихами.
В терцетах и катренах сигирийи и ее вариаций, воплощенные точно и чисто, пульсируют бесконечные переливы Тоски и Боли.
Ни по чувству, ни по насыщенности, ни по тону в Испании нет ничего, равного этим песням.
Образы андалузских песен почти всегда служат целому, все духовные составляющие уравновешены, и песня неминуемо завладевает нашим сердцем.
Разве не чудо, что безвестный народный поэт в три-четыре строки вмещает все богатство высших взлетов человеческой души. По пальцам можно сосчитать поэтов, способных достичь такого же лирического накала, как в этих двух строчках:
В двух строчках народной песни больше тайны, чем во всех драмах Метерлинка, – простой, непридуманной, свежей и чистой. Ни темных лесов, ни «летучих голландцев» – только она, вечно живая загадка смерти:
И где бы ни слагались эти песни, в самом ли сердце гор, в апельсиновых рощах Севильи или на нашем певучем побережье, – подоплека у них одна: Любовь и Смерть… Но Любовь и Смерть, отраженные в глазах Сивиллы; это дитя Востока – андалузский сфинкс.
Из недр этих стихов вечно рвется вопрос, роковой и безответный. Скрестив руки, наш народ замер лицом к звездам и безнадежно ждет спасительного знака. Жест патетичен, но правдив. В песне вечно решается глубокая душевная драма – или вообще неразрешимая, или разрешенная Смертью, которая сама есть тайна тайн.
Таковы почти все андалузские песни, кроме некоторых севильских. Мы – грустный, замерший народ.
Тайной остались для Ивана Тургенева русские крестьяне, плоть и кровь России; тайной за семью печатями остаются для меня строки андалузских песен.
О сфинкс Андалузии!
Стихи скрыты за непроглядной завесой и спят в ожидании Эдипа, которому суждено разгадать их, чтобы разбудить и вернуть тишине…
В канте хондо нет и не может быть «ровного тона» – это отличительная черта канте.
И в астурийских, и в кастильских, и в каталонских, и в басконских, и в галисийских песнях чувство не бьет через край; всегда есть место и раздумью, и житейским смутам, и простодушным порывам. В андалузской песне их нет и в помине.
Андалузец, кажется, и не знает, что такое «ровный тон». Он или взывает к звездам, или целует ржавую пыль наших дорог. «Ровный тон» не для андалузца. Разве что во сне приснится ему «ровный тон». И если уж – в кои веки раз – снизойдет он до «ровного тона», то мы услышим:
Правда, эта песня, если не по строю, то по чувству – астурийская. Пафос – вот главная черта канте хондо.
Остальные песни нашего полуострова обычно легко воскрешают в памяти тот край, где родились; канте хондо – никогда. Это слепой соловей, он поет, ничего не видя вокруг. И если этим стихам, этим древним мелодиям и нужен какой-то фон, то разве только ночь… синяя ночь андалузских безлюдий.
Глубина и оголенносгь чувства в канте хондо исключают обычную для испанских песен пластическую выразительность.
Вот пейзажная зарисовка из астурийской народной песни (примеры можно было бы множить до бесконечности):
Так чудесно ощущение горной гряды, где ветер клонит сосны, так осязаема тропа, ведущая туда, где спят снега, так наяву густеет туман, наплывая из ущелий и растворяя в серых тонах влажные скалы, что в конце концов забываешь о «бедном пастухе», который, словно заплутавший ребенок, просит приюта у неведомой пастушки. «Забудешь, о чем песня!» А мелодия, такая же заунывная, как этот серо-зеленый мглистый край, стократ усиливает пластическую выразительность песни.
В канте хондо всегда ночь. Ни зорь, ни закатов, ни гор, ни долин. Одна ночь, бескрайняя ночь в бесконечных звездах. И этого довольно.
В канте хондо нет пейзажа – мраком песня отделена от мира и погружена в себя; ее золотые стрелы впиваются в сердце. А синий лучник вновь натягивает во тьме тетиву, и несть числа стрелам.
Неизбежен вопрос: «Кто же сочинил эти стихи? Какой безвестный поэт выпустил эти песни на топорный ярмарочный помост?» На этот вопрос нет ответа.
Жанрой в книге «Происхождение французской народной песни» пишет: «Народное искусство не всегда безличный, бессознательный досуг, но и творчество «личное», усвоенное народом и приспособленное к своим нуждам». Жанрой отчасти прав, но не требуется особого чутья, чтобы сразу распознать это «личное» даже под маской столь желанного дикарства. Народ поет песни Мельчора де Палау, Сальвадора Руэды, Вентуры Руиса Агилеры, Мануэля Мачадо и других поэтов, но как безнадежно отстоят их стихи от народных! Как бумажная роза от живой.
Авторы «народных» песен лишь портят кровь живого сердца, а как убог в их куплетах сухой и скучный метр, гордость грамотея! У народа надо брать только самую суть и, может быть, еще две-три яркие ноты, но нельзя рабски подражать его неповторимой интонации, иначе мы только погубим ее. Всего-навсего воспитанностью.
Подлинные строки канте хондо – ничьи, ветер носит их, как тополиный пух, и каждое поколение растит их по-своему, чтобы вновь развеять в обновленном мире. Подлинная строка канте хондо – флажок флюгера на ветру Времени. Она рождается сама собой – еще одно деревце в чаще, еще один ключ в тополиной роще.
Женщина, сердце мира, владычица «розы, лиры и гармонии», вечно царила в бескрайних просторах стихов. Женщина в канте хондо зовется Тоскою.
Поразительно, как песенный строй все оживляет – и чувство почти наяву воплощается. Как тоска в наших песнях.
Они дали ей плоть и кровь, высветили ее и вочеловечили. И тоска обернулась смуглой женщиной, которая силится поймать птицу сетями ветра.
Замечателен пантеизм канте хондо – здесь просят помощи и совета у земли и ветра, луны и моря; говорят с розмарином, фиалкой, птахой и любой тварью божьей. Все в мире оживает, обретает особый облик и вторгается в душевную драму:
Андалузец с глубокой внутренней верой открывает Природе тайники своего сердца и знает, что она откликнется.
Но всего поразительней в поэтической яви песен вочеловеченный ветер.
К ветру всегда прибегают в душевном апогее, и возникает он как титан, обреченный сметать звезды и разгонять туманы, но я не знаю, в каких еще песнях, кроме наших, он отзывчив и утешает:
Это еще одна чарующая особенность наших песен – стихи закручены замершим винтом розы ветров.
Другая сквозная нить песен – это плач, и песен таких не счесть… В цыганской сигирийе, законченной поэме слез, плачут и стихи, и мелодия. Колокола вдали и окна в зарю:
И еще одна строфа, из цыганских самая андалузская:
У этих стихов отчетливый народный привкус, и, на мой взгляд, они всего созвучней страстной тоске канте хондо.
Перед этой тоской не устоять, и мы, андалузцы, откликаемся тайным плачем, который отмывает душу и ведет ее к неугасшим пепелищам Любви.
Ничто не сравнится с проникновенной нежностью этих песен, а их, напоминаю, бесчестят, предают забвению, оскверняют похотью и хамством. Правда, пока только в городах, ибо, к счастью для Поэзии и для нас, поэтов, есть еще моряки, поющие над морем, женщины, баюкающие детей в тени виноградных лоз, суровые пастухи на горных тропах, и, раздувая угли неугасшего костра, страстный ветер поэзии высоко взметнет пламя, и будут петь женщины в тени виноградных лоз, пастухи на каменистых тропах и моряки над животворным рокотом моря.
В сигирийе и ее сестрах мы обнаружили древнейшие элементы восточной музыки; точно так же в стихах канте хондо ощутимо родство с древнейшей поэзией Востока.
На пределе любви и боли наши народные стихи братаются с несравненными стихами арабских и персидских поэтов.
Ведь недаром в воздухе Андалузии еще реют отсветы и звуки Аравии, а в тусклых очертаниях Альбайсина сквозят тени погибших городов.
И о том же, о чем поется в наших песнях, писали непостижимые поэты Азии – о жертве, о бескрайней Любви, о вине. Арабский поэт Серах аль Варак говорит: «У голубки, прогнавшей сон мой своими стонами, сердце, как у меня, горит не сгорая».
Другой арабский поэт, Ибн Зайти, на смерть своей возлюбленной написал элегию, неотличимую от той, что поют у нас в Андалузии: «На могилу любимой посылали меня друзья утешиться, но я ответил: «Есть ли у нее иная могила, кроме моего сердца?»
Сходство же возвышенных любовных газелей Хафиза, великого персидского поэта, певца красавиц, вина, магических камней и синих ночей Шираза, с нашими песнями порой поразительно.
Издревле искусство знало беспроволочный телеграф и звездный гелиограф.
Есть у Хафиза излюбленные образы, и один из самых излюбленных – прекрасные волосы милой: «Пусть она даже не полюбит меня вовеки, весь мир я отдам за одну прядь ее волос».
И дальше: «В сетях твоих черных волос запуталось мое сердце еще в детстве, и до смерти эти милые мне узы не порвутся и не ослабнут».
И тот же образ – волосы любимой – мы находим в канте хондо, в наших исконных песнях: и здесь как святыню хранят прядь волос, подаренную на прощанье, и здесь из-за завитка на лбу может разыграться трагедия. Лишь один пример, один из множества. Это сигирийя:
Не знаю ничего глубже и поэтичнее этих строк. В них – все величие и вся печаль любви.
И теми же словами, что и наш безвестный поэт, Хафиз, мучимый той же болью, оплакивает утрату: «Я плачу о тебе, ушедшей, не переставая, но чего она стоит, моя неотступная тоска, если ветер не берется донести до твоего слуха мои рыдания?»
И то же самое в нашей песне:
Хафиз говорит: «С тех пор, как не слышишь ты даже эхо моего голоса, томится погребенное сердце и шлет глазам моим жгучие токи крови».
Наш поэт вторит ему:
Или эти жуткие строки сигирийи:
В двадцать седьмой газели поэт из Шираза говорит: «Когда-нибудь и мои кости в прах сотрет могила, но никогда не сотрется в душе нетленная любовь».
И к тому же итогу ведет множество строф канте хондо. Сильнее смерти любовь.
Очень большое впечатление произвели на меня стихи азиатских поэтов, переведенные доном Гаспаром Мариа де Нава и опубликованные в Париже в 1838 году. Они живо напомнили мне наши «глубинные» песни.
Сходны и хвала вину в наших сигирийях и в восточной поэзии, и само это вино… Солнечный сок, утоляющий печали, веселый сок цвета девичьих губ – как непохож он на зловещее вино Бодлера!
Хочу привести одно необычное четверостишие (кажется, мартинете), где певец называет себя по имени (редчайший случай в наших песнях). Для меня он олицетворяет истинно андалузских поэтов:
Высокая хвала вину звучит в его песнях. Как и божественный Хайям, он знает, что
В венке из обреченных роз он глядит в чашу, полную священной влаги, и видит на дне звезду… И жизнь кажется, как и великому лирику из Нишапура, шахматной партией.
Вот что такое канте хондо. И музыка, и стихи его – высочайшие вершины мирового фольклора. Мы можем и должны сохранить его и оградить от всего наносного во славу Андалузии и ее народа.
Заканчивая эту беспорядочную и невразумительную лекцию, я хотел бы сказать несколько слов о чудесных кантаорах – о певцах, сберегших для нас канте хондо.
Двумя мощными линиями вычерчен силуэт кантаора – дугой небесного свода и спиралью, буравящей душу певца.
Пение для кантаора – священный обряд. Когда поет, он вызволяет мелодию из спящих глубин и, обернув ее голосом, отпускает на волю ветра…
Пение для него исполнено религиозного смысла.
Кантаоры необходимы, чтобы дать выход народной боли и подлинной истории. Они лишь медиумы, певчие всплески нашего народа.
Завороженные мерцающей точкой на горизонте, они поют отрешенно, эти странные и простые люди.
Женщины у нас поют солеа – эта тоскующая, в полном смысле слова человечья песня сразу находит дорогу к сердцу. Но песнь песней – цыганскую сигирийю – поют чаще мужчины. И с неизбежностью певцы становятся мучениками канте. Сигирийя, как спирт, обжигает сердце, горло и губы певца. И нужно уметь ладить с огнем и петь ее в урочный час.
Вспомним сегодня Ромерильо, безумного провидца Матео, Антонию де Сан-Роке, Аниту де ла Ронду, Долорес Ла Параллу и Хуана Бреву. Когда они пели солеа, взывая к Тоске в лимонных рощах Малаги или в ночной гавани, им не было равных.
Вспомним мастеров сигирийи – Курро Пабло (Эль Курро), Мануэля Молину, Сильверио Франконетти Великолепного – ему не было равных, и, когда он пел сигирийю, таяла амальгама зеркал.
С какой силой они выразили народную душу, вверив свои собственные сердца смерчу страстей! И почти все умерли от разрыва сердца, – словно сказочные цикады, всколыхнувшие наш воздух нездешним звоном…
Если вас хоть единожды взволновала долетевшая издалека песня, если и ваше твердое сердце было ранено любовью, если вам дорога традиция – тропинка в будущее, я прошу вас – и того, кто сидит за книгой, и того, кто идет за плугом, – спасите от гибели бесценный живой клад нашего народа, огромное, веками хранимое богатство андалузской души. Я хочу, чтобы этим гранадским вечером вы задумались о судьбе канте хондо. Организаторы конкурса, от имени которых я говорю, обращаются ко всем, любящим родину и искусство, и рассчитывают на вашу поддержку.
Песни
Схематический ноктюрн
Луна восходит
Песня всадника
* * *
Желтая баллада
Дерево песен
* * *
Улица немых
Серенада
* * *
Вечер
Песня о ноябре и апреле
Глупая песня
Немой мальчик
Морская раковина
Китайская песня в Европе
Два моряка на берегу
I
II
Карусель
Клоун
Севильская песенка
Две вечерние луны
I
II
Стоит ящерок и плачет
Охотник
Срубили три дерева
Пейзаж
Люди шли за летом
Верлен
Дебюсси
Песенка первой мечты
Дурачок
Дружочек
Аделина на прогулке
Незамужняя на мессе
На ушко девушке
Маленький мадригал
Это правда
Сцена
Фея
Я
Обручение
Он умер на рассвете
Нарцисс
Обманчивое зеркало
Весы
Гранада и 1850
Песня всадника
На иной лад
Ноктюрны из окна
I
II
III
IV
Песня уходящего дня
Песня сухого апельсинного дерева
Отголосок
Сад в марте
* * *
Цветок
Прощание
Прелюдия
Колыбельные песни
Дамы и господа!
Этой лекцией, в отличие от иных, я хочу не осветить, а высветить, не обрисовать, а заразить. Одушевить в подлинном смысле слова. Растревожить сонных птиц и туда, где темно, бросить отсвет далекого облака. А сеньоритам, соизволившим прийти, подарить по карманному зеркальцу.
Я ухожу в речные камыши. К пожелтелой черепице крыш. За край селения, где тигры глотают малых деток. Никакой я сейчас не поэт и больше не смотрю на часы и не силюсь повергнуть монумент, укротить мечту, одолеть анатомию. Я сбежал от друзей и бреду с тем мальчишкой, что грызет кислое яблоко и смотрит, как муравьи пожирают раздавленную колесами птицу.
Я на заветных улицах наших селений, в немолчном воздухе и ясных отсветах мелодий, которые Родриго Каро назвал «досточтимыми матерями всех наших песен». Я там, где розовое мальчишечье ухо и беленькое ушко девочки вздрагивают, когда игла готовится проколоть дырочку для сережки.
Я много ездил по Испании и слегка устал от соборов, немых камней и задушевной старины; устав от мертвого, я стал искать частицы живого, в которых время не застыло, а трепещет настоящим. Из великого их множества мне полюбились две: песни и сласти. Если собор так намертво сросся со своим веком, что неизменно старит даже изменчивую окрестность, то песня перелетает из этой старины в сегодня одним прыжком, пульсируя, как живой лягушонок, приходясь ко двору, как свежий побег, и раздувая дыханием мелодии неугасший жар былого.
Путешественников только сбивают с толку. Чтобы узнать, положим, гранадскую Альгамбру, совсем не нужно обежать все ее дворики и галереи, гораздо нужнее и поучительнее полакомиться чудесными миндальными пирожными из Сафры или медовыми лепешками, что пекут монахини; вкус и запах этих сластей расскажет о живом дворце, о том, как в эти окна светило солнце и чем тогда жили люди.
Песни и сласти похитили у пережитого само переживание, вечный огонь неписаной истории. Страсть и вкус нашего края живут в его мелодиях и в жареном миндале – в них, а вовсе не в камнях, колоколах, громких именах и даже не в языке живая жизнь мертвых событий.
Мелодия понятней, чем слова, говорит о природе и самой истории края и четко оконтуривает размытый временем силуэт. Романс, бесспорно, не завершен, пока не обретет мелодию и с нею кровь, жизнь и суровый или страстный воздух, которым дышат персонажи.
Внутренняя мелодия с ее нервными узлами и веточками вен, пронизывая стих, согревает живым теплом истории слова текста, порой уже бессодержательного или сохранившего лишь архивную ценность.
Скажу заранее, что не берусь решать затронутые мной проблемы. Я стою на позициях поэзии, где «да» и «нет» одинаково верны. И если вы спросите меня, отличалась ли лунная ночь столетней давности от позавчерашней, я докажу (как и любой поэт, знающий свое дело), что никаких отличий нет, и докажу так же легко и неопровержимо, что нет и никакого сходства. Я вообще обхожусь без доказательств и ссылок, которые, как известно, если не ослепляют, то усыпляют, и стараюсь, наоборот, сверяться с чувством, тем более что и вам интереснее знать, растет ли в мелодии сон-трава и способна ли песня скупо наметить дорогу для смутных еще глаз ребенка, чем усвоить от меня, что эта мелодия – XVII века, а та – исполняется на три четверти. Разбираться надо во всем, но пережевывать то, что знает мало-мальски сведущий человек, ни к чему.
Несколько лет назад, бродя по гранадским предместьям, я услышал, как молодая крестьянка баюкала сына. Я и прежде знал, что наши колыбельные печальны, но впервые ощутил это по-настоящему. Я подошел, чтобы записать песню, и увидел красивую бойкую андалузку; в ней не было и намека на грусть, но в ней жила традиция – и женщина безропотно исполняла обет, словно вторя давнему властному голосу, который пел в ее крови. И с тех пор я стал собирать наши колыбельные – мне хотелось узнать, чем убаюкивают детей испанки, и вскоре убедился, что тоскливейшими из своих мелодий и столь же безысходными словами наша земля скрашивает первые сны своих детей. И не в одной какой-нибудь провинции, нет, – и Мурсия, и Астурия, и Галисия, и Андалузия, и шафранная гладь Кастилии вкладывают в колыбельные и все своеобразие и всю глубину своей тоски.
В Европе колыбельные нежны и монотонны, ребенок погружается в них с радостью, целиком отдаваясь сну. Таковы в особенности французские и немецкие песни, а на нашем полуострове европейский отзвук слышится в басконских колыбельных, таких же ласковых, милых и безыскусных, как северные.
В Европе у колыбельной одна цель – убаюкать ребенка, стараясь в отличие от нас не ранить детскую душу.
Правда, из-за монотонности те колыбельные, что я назвал европейскими, кажутся печальными, но только кажутся – эта печаль случайна, как печальный всплеск листвы или воды. Монотонность – не грусть. Там, в сердцевине Европы, колыбель завешивают серым пологом, чтобы слаще спалось. Двойной эффект сукна и бубенца. И всего в меру.
В русских колыбельных, которые мне довелось слышать, сквозит надрывная славянская тоска – скула и даль, – неразлучная со всей их музыкой, но в этих песнях нет незамутненной, крутой и бурной простоты наших. Ребенок может свыкнуться с печалью русской колыбельной, как с непогодой за окном, но испанской печали ребенку не одолеть. Испания – страна твердых линий. Ни одного туманного перехода, где бы можно ускользнуть в запредельность. Каждый штрих, каждый контур беспощадно четок. Мертвый в Испании мертв, как нигде в мире. И всякий, кто вздумает грезить, споткнется о лезвие бритвы.
Не подумайте, однако, что я намерен говорить о «черной Испании», об Испании трагической и прочая и прочая – этот литературный штамп затаскан и не оправдал себя. Но ведь там, где испанский трагизм особенно отчетлив, в колыбели кастильской речи, сам облик земли так же строг, неприкрашен и неподдельно драматичен, как и рожденные там песни. Красотой Испании нам отказано в мире, покое и неге – ее красота, жаркая, опаленная, непомерная и порою чрезмерная, не знает разумных рамок и, ослепленная собой, разбивает голову о камни. В испанской глуши встречаются немыслимые мелодии, полные тайны и древности, нам недоступной, но ни одна из них не обладает вкусом, иначе говоря, не сознает себя и не течет, пусть даже хлынув из огня, с желанным самообладанием.
Тем не менее среди этой неприкрытой тоски и ритмической одержимости есть песни веселые, шуточные и даже шутовские, есть утонченно чувственные песни и трогательные мадригалы. Почему же так несообразно с нежной детской душой баюкают ребенка? Почему кровью сочится колыбельная?
Напомню, что колыбельные слагают (и это подтверждают тексты) бедные крестьянки, женщины, для которых ребенок – это бремя, и часто непосильное. Дети им не в радость, а в тягость, но как не петь ребенку? И они поют, со всей материнской ласковостью, а в ласке сквозит нежелание жить.
Немало свидетельств этой горькой досады на родное дитя, такое желанное и так не ко времени. В астурийском портовом городке Навии поют:
И мелодия так же безрадостна, как слова.
Этот горестный песенный хлеб крестьянка даст и своему сыну, и чужому – кормилица, она споет колыбельную барчуку, а он впитает горький сок земли вместе с ее чистым горным молоком.
Это они – кормилицы, кухарки и судомойки – из века в век несут в богатые дома песни, легенды и романсы; велика их заслуга! Это от них, милых наших кормилиц, мы узнаем о Херинельдо, о доне Бернардо, о Фамари, о теруэльских любовниках; они пришли к нам издалека, по речным берегам, от самых верховий, спустились с гор, чтобы научить нас начаткам испанской истории и выжечь на сердце беспощадный оттиск иберийской печати: «Один на свете, один до смерти».
Усыпление требует усилий, самых разных и по-своему важных, но, разумеется, при содействии фей. Феи делают погоду, они приносят маки, а мать и песня довершают остальное.
Все, для кого ребенок – главный всемирный праздник, все, кого он завораживает сильней цветов, чисел и тишины, все мы не раз видели, как, засыпая и уже не замечая никого и ничего, дитя отворачивает головку от крахмальной груди кормилицы – маленького сонного вулкана, где в голубых прожилках бурлит молоко, – и чутко озирает притихшую в ожидании сна комнату.
«Вот и она!» – догадываюсь я и никогда не ошибаюсь.
Однажды, это было в 1917 году, я сам видел, как фея залетела в спальню к мальчику, моему двоюродному брату. Я видел ее какую-то долю секунды, но видел собственными глазами… Вернее, краешком глаза, мельком, как и все увиденное первозданным, не искаженным толчками нашей крови. Наверно, Хуан Рамон Хименес точно так же видел сирен, когда возвращался из Америки: промелькнули и скрылись под водой. А тогда, в спальне, фея в переливчатом, как павлинье перо, наряде вспорхнула на штору, и я не разглядел ее лица и не знаю, была ли она крохотной или нет. Мне, конечно, ничего не стоит выдумать ее, но это было бы всего-навсего поэтическим жульничеством (и отнюдь не творчеством), а я не собираюсь обманывать. Я не шучу, я говорю совершенно серьезно, с той закоренелой верой, которая отличает поэта, ребенка и идиота. И раз уж феи пришлись к слову, я решил исполнить долг и заняться пропагандой поэтического чувства, ныне утраченного по вине беллетристов и эрудитов, до зубов вооруженных скепсисом и здравым смыслом.
Но, кроме фей, нужны два ритма: один, вещественный, для тела, другой, бесплотный, для слуха, – зыбь колыбели и мелодии. Мать сплетает и расплетает их, перебирает и заплетает снова – до тех пор, пока не выткет тот единственно нужный узор, что заворожит ребенка.
Колыбельной совершенно не нужны слова. Чтобы убаюкать, довольно ритма, расцвеченного мелодией. Идеальной колыбельной было бы чередование двух нот – замирающий, протяжный, бесконечный повтор. Но мать – не заклинательница змей, сходство здесь ограничено техникой.
Матери нужно слово, чтобы ребенок внимал ей, тянулся к ее губам, и поет она не для того, чтобы разнежить засыпающего, но чтобы окунуть его в суровую действительность, пропитать его страстной горечью мира.
И слово колыбельной гонит сон, обрывает его спокойное течение. Стихи тревожат, нагоняют страх, мучат, и мглистая рука мелодии вновь и вновь усмиряет и гладит одичалых лошадок, вздыбленных перед испуганным детским взором.
Вспомним, что колыбельная призвана убаюкать ребенка, который никак не засыпает. Часто колыбельные поют днем, когда ребенку хочется играть. И вот в Тамамасе его просят:
Случается матери даже воевать с ребенком; тут и шлепки, и слезы, и только потом – сон. Заметьте, новорожденным колыбельных не поют. Новорожденного прилежно укачивают, стараясь не нарушать ритма, и невнятная мелодия только вторит ему, не размыкая материнских губ. Колыбельная же требует зрителя, захваченного действием, сюжетом, картинами, которые развертывает перед ним песня. И поется она тому, кто уже говорит, начинает ходить, узнает значения слов и нередко поет сам.
Самый щекотливый момент колыбельной – это замолкание. Ребенок начеку, он в любую минуту готов взбунтоваться против текста или взбудоражить слишком монотонный ритм. И мать, зависая над водой, балансирует на краю обрыва под чутким взглядом своего злопыхателя.
Как известно, по всей Европе детей пугают букой, и его разноименные двойники населили странный детский мир, полный бесформенных образов. Бука главенствует в сонме милых испанских домовых, куролесящих в его слоновьей тени. Но облик его расплывчат.
В этой смутности и кроется тайна его магической власти. Он – повсюду, но его нельзя увидеть. И что всего удивительней, никому на свете. Это чисто поэтическая отвлеченность и потому внушает не просто ужас, а ужас запредельный, перед которым сознание меркнет и не возводит ту спасительную преграду, что отделяет явную, но понятную угрозу от непостижимой и тем стократ опасной. Однако ребенок изо всех сил старается представить себе облик этой отвлеченности и часто называет букой все, что поражает его своей необычностью. В конце концов, он волен выдумать себе пугало. И страх тогда подвластен воображению и может быть даже приятным. На одну из последних кубистических выставок моего большого друга по Студенческой Резиденции Сальвадора Дали приходила девочка-каталонка. Ее просто нельзя было оттащить от огромных, насыщенных цветом и экспрессией полотен – для нее это были «буки».
Все же нельзя сказать, что Испания безраздельно предана буке. У нас больше любят пугать чем-то реальным. На юге грозят «быком» и «мавританской царицей», в Кастилии «волчицей» и «цыганкой», а на севере, в Бургосе, буку фантастическим образом заместила «зорька». Точно так же в Германии в одной из самых любимых колыбельных песен поется про овцу, которая «придет и укусит», – вернейший способ утихомирить малыша. И вот он весь уже во власти вымысла и хочет укрыться, отгородиться от этих чудищ, реальных или сказочных, ускользнуть в иной мир. И спасается сном… Но страх – ненадежное оружие. И в Испании не так уж любят стращать. Есть иные ходы, окольные и нередко более жестокие.
И вот для колыбельной мать рисует условный пейзаж, почти всегда ночной, и, подобно сочинителям наивных старинных мистерий, выводит на сцену одного или двух героев, занятых чем-то наипростейшим, но овеянных странной и прекрасной печалью. На этой крохотной сцене и вырастают увеличенные жарким маревом бессонницы порождения детской фантазии.
Таковы все самые мягкие и спокойные тексты, где ребенку, казалось бы, нечего бояться. Среди них очень красивы андалузские. Их можно было бы счесть образцовыми колыбельными, если бы не мелодия. Но мелодия драматична, и драматизм загадочно несообразен назначению песни. В Гранаде я записал семь вариантов колыбельной:
В Тамамасе (Саламанка) есть другая:
В Сантандере поют:
А в Педросе-дель-Принсипе (Бургос):
Склад у всех этих четырех песен один, хотя персонажи и настрой различны. Мать двумя-треми штрихами рисует пейзаж и героя, почти всегда безымянного. Я знаю только двух персонажей, окрещенных у колыбели. Это Педро Мейлеро из Вилья-де-Градо – тот самый, что носил дуду на заду, и милейший учитель Галиндо де Кастилья, который не ладил с учениками, поскольку пинал детей как мог, не снимая шпор с сапог.
Мать заводит ребенка так далеко, что он забывает, кто он и откуда, а назад несет его, изнемогшего от усталости, на руках. Так маленького странника посвящают в поэты. Так переступают рампу внутреннего театра. И в этой колыбельной, любимейшей в андалузском королевстве,
ребенок на пороге сна околдован высокой и чистой поэтической игрой.
Тропа уводит к реке, и в темных ветвях исчезает
В таких песнях ребенок всегда угадывает и с той зрительной умудренностью, которую мы преуменьшаем, сам дорисовывает ускользающий, смутный облик. Он поневоле и зритель, и автор – и какой автор! Художник с небывалым поэтическим чутьем. Присмотритесь к его первым играм, еще не отравленным рассудочностью, и вы поразитесь, какая в них неземная красота и какие при этом таинственные связи, недоступные Минерве, открываются в окружающем. Из пуговицы, катушки, перышка и пяти своих пальцев ребенок создает сложный мир, пронизанный неведомыми отзвуками, которые поют и сплетаются, ошеломляя непостижимой радостью. Мы и не подозреваем, как много открыто ребенку.
Он свой в неприступном поэтическом мире, куда не пробраться ни риторике, ни сводне-выдумке: там жуткая, пронзительной красоты пустошь, оголенные нервы равнины, где белый конь, наполовину оловянный, наполовину призрачный, вдруг падает под роем осатанелых пчел, впившихся ему в глаза.
Ребенок далек от нас – он еще не утратил созидательной веры и не обрел разрушительной рассудочности. Он не искушен и потому мудр. И лучше нас постигает невыразимую суть поэзии. Случается, и мать вместе с ребенком отправляется на поиски поэтических приключений. В окрестностях Кадиса поют:
Они спрячутся – мать и сын. Опасность так близко! Давай же забьемся, притиснемся, сожмемся в комочек, чтоб нас никто не заметил. Ведь за нами гонятся! Надо затаиться, схорониться куда-нибудь. Может быть, в апельсин? Только вместе! А лучше – в виноградную косточку.
И ребенок убаюкан – на этот раз не далью, а совсем другим. Усыпить ребенка, развернув перед ним ленту дороги, все равно что провести мелом гипнотическую черту перед курицей. Уютней и приятней затаиться в себе. Радостно, как на ветке высокого дерева посреди наводнения.
Есть в Испании (в Саламанке и Мурсии) колыбельные, где мать сама притворяется ребенком:
Ребенок низложен – мать самочинно отняла у него престол, и беззащитное дитя поневоле засыпает.
Но в большинстве колыбельных, причем по всей Испании, ребенка вынуждают стать единственным действующим лицом песни.
Его выталкивают в песню, ряженого, и роль ему поручают самую неприглядную. Именно это происходит в излюбленных испанских колыбельных, мелодически самых исконных и самобытных.
Ребенка обижают, ранят в самое сердце: «Поди прочь, цыганенок, я тебя знать не знаю!» Или иначе: «Один ты одинешенек, как Господь наш, ни колыбельки у тебя, ни матери». И так без конца.
Это уже не стращания, не театр – ребенка самого гонят на сцену и оставляют беззащитным и безоружным перед матерью.
Ребенок всей душой противится и бунтует, насколько хватает сил и темперамента. В моем обширном семействе я не раз наблюдал, как ребенок наотрез отказывается слушать. Закатывает истерику, ревет, пока нянька в досаде не сменит пластинку и не затянет другую колыбельную, где дитяткин сон уподоблен мясистому румянцу розы. В Трубии вот такой «складушкой» ребенка учат не обольщаться:
А теперь послушайте колыбельную из Касереса, редкую по чистоте мелодии и сложенную, видимо, для сирот. Ее суровой и зрелой поэзии больше пристало звучать у смертного ложа, чем у колыбели:
Песен такого склада много на севере и западе Испании, где колыбельные отзываются черствой нищетой.
Вот как поет в Оренсе девушка, чьи слепые груди ждут, когда упадет, прошелестев, сорванное яблоко:
А в Бургосе женщины поют:
Эти песни очень похожи. Они явно старинные, из самых старых. Обе мелодии развиваются в пределах кварты, и ни в одном песеннике нет им равных по простоте и ясности рисунка.
Бесконечно печальна колыбельная, которую поют детям севильские цыганки. Но не думаю, что она исконно севильская. Это единственная из упомянутых мною песен, где ощутимо влияние горного севера и нет той неподкупной самобытности, к которой стремится мелодика каждой провинции. В цыганском пении то и дело встречается северное влияние, проникшее через Гранаду.
Эту песню мой друг, достаточно скрупулезный музыкант, записал в Севилье, однако выглядит она уроженкой предгорий Сьерра-Невады. Рисунок удивительно похож на известную песню, любимую в Сантандере:
Это одна из тех печальных колыбельных, где ребенка, при всей нежности к нему, покидают одного:
Северный, а вернее, гранадский лад этой песни, которую я сам записал, очевиден; в ней, как и в самой Гранаде, неразделимы снега и фонтаны, папоротник и апельсин. И тем не менее, утверждать что-либо с уверенностью было бы опрометчиво. Несколько лет назад Мануэль де Фалья был убежден, что песня о качелях, которую поют в предгорьях Сьерра-Невады, по происхождению своему астурийская. И, посмотрев записи, которые мы ему показали, утвердился в этом мнении. А спустя какое-то время ему удалось самому услышать эту песню. Записав ее и изучив, Фалья пришел к выводу, что она написана древним размером, так называемым эпитритом, и не имеет ничего общего с излюбленными размерами и тональностями Астурии. Искажая ритм, запись создавала несуществующее сходство.
Во многих гранадских песнях явственно слышен галисийский или астурийский отзвук, обусловленный тем, что когда-то жители этих провинций заселили Альпухарру. Но помимо этих двух, есть еще множество самых разных влияний, а уловить их трудно оттого, что все они скрыты жуткой маской по имени местный колорит. Сглаживая углы и искажая строй песни, маска сбивает с толку, и лишь музыкант такого ранга, как Фалья, наделенный к тому же потрясающей интуицией, может разобраться в чем дело.
В музыкальных записях испанских народных песен, за редкими исключениями, царит дикая путаница. Большинство записанных песен, можно считать,
Дух севильской колыбельной отзывается, только суше, скупей и напряженней, в другой, родом из Морона-де-ла-Фронтеры, и варьируется еще в одной, записанной в Осуне прославленным Педрелем.
Самую жгучую из колыбельных поют в Бехаре. Эта песня – сама Кастилия, она звенит, как брошенный на камни золотой:
А в Астурии поется колыбельная, где мать во всеуслышание жалуется ребенку на мужа. Он возвращается непроглядной дождливой ночью, в пьяной компании. Пока он не вломится, жена ждет и качает колыбель израненной ногой, пятная кровью грубый корабельный канат:
Наверно, во всей Испании не найдется колыбельной тоскливей, грубей и откровенней.
Тем не менее, есть еще один, поистине неожиданный тип испанской колыбельной. Их поют в Астурии, Саламанке, Бургосе и Леоне, причем не в какой-либо замкнутой области, а по всему северу и центру полуострова. Это колыбельная неверной жены, которая, убаюкивая ребенка, назначает свидание.
В песне поражает ее лукавая двойственность, насмешливая и таинственная. Мать пугает ребенка человеком, который стоит на пороге и хочет войти, но не может, потому что дома отец.
Вот астурийский вариант:
Колыбельная изменницы, записанная в Альба-де-Тормесе, напевней и затаенней астурийской:
И полностью недвусмысленна колыбельная из Бургоса (Салас-де-лос-Инфантес):
Поет такую колыбельную обычно красавица. Богиня Флора, чья бессонная грудь, открытая змеиному жалу, чужда печали и жаждет плодов. Это единственная колыбельная, где ребенок не в счет. Он лишь предлог. Не буду уверять, что подобные колыбельные – свидетельство неверности, но та, что поет, уже чувствует помимо воли на губах вкус измены. В сущности, таинственный мужчина у запретной двери и есть тот самый незнакомец под сенью шляпы, который грезится каждой женщине, если она воистину женщина и не любит.
Я постарался познакомить вас с различными вариантами колыбельных, мелодии которых, за исключением севильской, резко характерны. Эти песни живут оседло и не воспринимают чужого. Кочуют другие, обуздавшие чувство, всегда уравновешенные и везде уместные. Они тронуты скепсисом, легко сбрасывают математическую кожу ритма, податливы и, в сущности, лирически бесстрастны. У каждой провинции есть устойчивое песенное ядро, ее неприступная крепость, и целое войско бродячих песен, которые идут в набег и гибнут, растворяясь, на крайнем рубеже своего влияния. Порой астурийские и галисийские песни, влажные и зеленые, спускаются в Кастилию и, преображенные ритмически, попадают в Андалузию, где принимают местный облик и становятся причудливой музыкой гранадских гор.
Цыганская сигирийя, сгусток андалузского лиризма, чистейшая суть канте хондо, не покидает Хереса и Кордовы, а болеро с его отвлеченной мелодией пляшут и в Кастилии, и даже в Астурии. Торнер записал в Льянесе самое настоящее болеро.
Галисийские «алала» денно и нощно штурмуют стены Сарагосы и не могут их одолеть, а отзвуки муиньейры тем временем проникли в обрядовые песни и танцы южных цыган. Гранадские мавры донесли севильяну в ее первозданном виде до Туниса, а на север, за Гвадарраму, ей вообще не удалось продвинуться, да и в Ла-Манче она уже сменила ритм и облик.
Что до колыбельных, то андалузское влияние преодолело море, а севера так и не коснулось. Мелодии и ритмы андалузского баюканья населили южный Левант и легко узнаются в каком-нибудь балеарском «ву-вей-ву», а из Кадиса они доплыли до Канарских островов, где не утратили андалузского акцента в милых канарских «арроро».
Можно составить мелодическую карту Испании и по ней наблюдать, как стираются границы провинций, как идет круговорот жизненных соков при вдохе и выдохе времен года. И различить ту прочную основу, что скрепляет иберийскую мозаику, тот облачный остов над ливнем, который с беззащитной чуткостью моллюска сжимается при любом вторжении чуждого и, переждав беду, вновь набухает густыми и древними соками Испании.
Цыганское романсеро
Романс о луне, луне
Пресьоса и ветер
Схватка
Сомнамбулический романс
Романс о черной тоске
Неверная жена
Цыганка-монахиня
Сан-Мигель. Гранада
Сан-Рафаэль. Ко́рдова
I
II
Сан-Габриэль. Севилья
I
II
Как схватили Антоньито Эль Камборьо на севильской дороге
Смерть Антоньито Эль Камборьо
Загубленный любовью
Романс обреченного
Романс об испанской жандармерии
Три исторических романса
Мучения Святой Олайи
Панорама Мериды
Казнь
Глория
Небылица о доне Педро и его коне
Романс с размытым текстом
Фамарь и Амнон
Два романса
Романс о герцоге Лусенском
Романс о корриде
Дуэнде. Тема с вариациями
Перевод
Дамы и господа!
В 1918 году я водворился в мадридской Студенческой Резиденции и за десять лет, пока не завершил наконец курс философии и литературы, в этом изысканном зале, где испанская знать остывала от похождений по французским пляжам, я прослушал не менее тысячи лекций.
Отчаянно скучая, в тоске по воздуху и солнцу, я чувствовал, как покрываюсь пылью, которая вот-вот обернется адским перцем.
Нет. Не хотелось бы мне снова впускать сюда жирную муху скуки, ту, что нанизывает головы на нитку сна и жалит глаза колючками.
Без ухищрений, поскольку мне как поэту претит и полированный блеск, и хитроумный яд, и овечья шкура поверх волчьей усмешки, я расскажу вам, насколько сумею, о потаенном духе нашей горькой Испании.
На шкуре быка, распростертой от Хукара до Гвадальфео и от Силя до Писуэрги (не говоря уж о берегах Ла-Платы, омытых водами цвета львиной гривы), часто слышишь: «Это дуэнде». Великий андалузский артист Мануэль Торрес сказал одному певцу: «У тебя есть голос, ты умеешь петь, но ты ничего не достигнешь, потому что у тебя нет дуэнде».
По всей Андалузии – от скалы Хаэна до раковины Кадиса – то и дело поминают дуэнде и всегда безошибочно чуют его. Изумительный исполнитель деблы, певец Эль Лебрихано говорил: «Когда со мной дуэнде, меня не превзойти». А старая цыганка-танцовщица Ла Малена, услышав, как Браиловский играет Баха, воскликнула: «Оле! Здесь есть дуэнде!» – и заскучала при звуках Глюка, Брамса и Дариюса Мийо. Мануэль Торрес, человек такой врожденной культуры, какой я больше не встречал, услышав в исполнении самого Фальи «Ноктюрн Хенералифе», сказал поразительные слова: «Всюду, где черные звуки, там дуэнде». Воистину так.
Эти черные звуки – тайна, корни, вросшие в топь, про которую все мы знаем, о которой ничего не ведаем, но из которой приходит к нам главное в искусстве. Испанец, певец из народа, говорит о черных звуках – и перекликается с Гёте, определившим дуэнде применительно к Паганини: «Таинственная сила, которую все чувствуют и ни один философ не объяснит».
Итак, дуэнде – это мощь, а не труд; битва, а не мысль. Помню, один старый гитарист говорил: «Дуэнде не в горле, это приходит изнутри, от самых подошв». Значит, дело не в таланте, а в сопричастности, в крови, иными словами – в изначальной культуре, в самом даре творчества.
Короче, таинственная эта сила, «которую все чувствуют и ни один философ не объяснит», – дух земли, тот самый, что завладел сердцем Ницше, тщетно искавшим его на мосту Риальто и в музыке Бизе и не нашедшим, ибо дух, за которым он гнался, прямо с эллинских таинств отлетел к плясуньям-гадитанкам, а после взмыл дионисийским воплем в сигирийе Сильверио.
Пожалуйста, не путайте дуэнде с теологическим бесом сомненья, в которого Лютер в вакхическом порыве запустил нюрнбергской чернильницей; не путайте его с католическим дьяволом, бестолковым пакостником, который в собачьем облике пробирается в монастыри; не путайте и с говорящей обезьяной, которую сервантесовский шарлатан Мальхеси затащил в комедию ревности.
О нет! Наш сумрачный и чуткий дуэнде иной породы, в нем соль и мрамор радостного демона, того, что возмущенно вцепился в руки Сократа, протянутые к цикуте. И он родня другому, горькому и крохотному, как миндаль, демону Декарта, сбегавшему от линий и окружностей на пристань к песням туманных мореходов.
Каждый человек, каждый художник (будь то Ницше или Сезанн) одолевает новую ступеньку совершенства в единоборстве с дуэнде. Не с ангелом, как нас учили, и не с музой, а с дуэнде. Различие касается самой сути творчества.
Ангел ведет и одаряет, как Сан-Рафаэль, хранит и заслоняет, как Сан-Мигель, и возвещает, как Сан-Габриэль. Ангел озаряет, но сам он высоко над человеком, он осеняет его благодатью, и человек, не зная мучительных усилий, творит, любит, танцует. Ангел, выросший на пути в Дамаск и проникший в щель ассизского балкона, и шедший по пятам за Генрихом Сузо, повелевает, – и тщетно противиться, ибо его стальные крылья вздымают ветер призвания.
Муза диктует, а случается, и нашептывает. Но редко – она уже так далеко, что ей нас не дозваться. Дважды я сам ее видел, и такой изнемогшей, что пришлось ей вставить мраморное сердце. Поэт, вверенный музе, слышит звуки и не знает, откуда они, а это муза, которая питает его, но может и употребить в пищу. Так было с Аполлинером – великого поэта растерзала грозная муза, запечатленная рядом с ним кистью блаженного Руссо. Муза ценит рассудок, колонны и коварный привкус лавров, а рассудок – часто враг поэзии, потому что любит обезьянничать и заводит на предательский пьедестал, где поэт забывает, что на него могут наброситься вдруг муравьи или свалится ядовитая нечисть, перед которой все музы, что гнездятся в моноклях и розовом лаке салонных теплиц, бессильны.
Ангел и муза нисходят. Ангел дарует свет, муза – склад (у нее учился Гесиод). Золотой лист или складку туники в лавровой своей рощице поэт берет за образец. А с дуэнде иначе: его надо будить самому, в тайниках крови. Но прежде – отстранить ангела, отшвырнуть музу и не трепетать перед фиалковой поэзией восемнадцатого века и монументом телескопа, где за стеклами дышит на ладан истощенная правилами муза.
Только с дуэнде бьются по-настоящему.
Пути к Богу изведаны многими, от изнуренных аскетов до изощренных мистиков. Для святой Тересы – это башня, для святого Хуана де ла Крус – три дороги. И как бы ни рвался из нас вопль Исайи «Воистину ты Бог сокровенный!» – рано или поздно Господь посылает алчущему пламенные тернии.
Но путей к дуэнде нет ни на одной карте и ни в одном уставе. Лишь известно, что дуэнде, как звенящие стеклом тропики, сжигает кровь, иссушает, сметает уютную, затверженную геометрию, ломает стиль; корни его – в той человеческой боли, что не знает утешения, это он заставил Гойю, мастера серебристых, серых и розовых переливов английской школы, коленями и кулаками втирать в холсты черный вар; это он оголил Мосена Синто Вердагера холодным ветром Пиренеев, это он на пустошах Оканьи свел Хорхе Манрике со смертью, это он вырядил юного Рембо в зеленый балахон циркача, это он, крадучись утренним бульваром, вставил мертвые рыбьи глаза графу Лотреамону.
Великие артисты испанского Юга – андалузцы и цыгане – знают, что ни песня, ни танец не всколыхнут душу, если не придет дуэнде. И они уже научились обманывать – изображать схватку с дуэнде, когда его нет и в помине, точно так же, как обманывают нас каждый божий день разномастные художники и литературные закройщики. Но стоит присмотреться и подойти по-свойски – и рушатся все их нехитрые уловки.
Однажды андалузская певица Пастора Павон,
Там был Игнасио Эспелета, красивый, как римская черепаха. Как-то его спросили: «Ты почему не работаешь?» – и он ответил с улыбкой, достойной Аргантонио: «Я же из Кадиса!»
Там была пылкая Эльвира – цвет аристократии, севильская гетера, прямая наследница Соледад Варгас; на тридцатом году жизни она не пожелала выйти замуж за Ротшильда, ибо сочла его не равным себе по крови. Там были Флоридасы, которых называют мясниками, но они – жрецы и вот уже тысячу лет приносят быков в жертву Гериону. А в углу надменно стыла критская маска скотовода дона Пабло Мурубе.
Пастора Павон кончила петь в полном молчании. Лишь ехидный человечек вроде тех пружинистых чертенят, что выскакивают из бутылки, вполголоса произнес: «Да здравствует Париж!» – и в этом звучало: «Нам не надо ни задатков, ни выучки. Нужно другое».
И тогда Девушка с гребнями вскочила, одичалая, как древняя плакальщица, залпом выпила стакан огненной касальи и запела, опаленным горлом, без дыхания, без голоса, без ничего, но… с дуэнде. Она выбила у песни все опоры, чтоб дать дорогу буйному жгучему дуэнде, брату самума, и он вынудил зрителей рвать на себе одежды, как рвут их в ритуальном трансе антильские негры перед образом святой Барбары.
Девушка с гребнями срывала свой голос, ибо знала: этим судьям нужна не форма, а ее нерв, чистая музыка – бесплотность, рожденная реять. Она пожертвовала своим даром и умением – отстранив музу, беззащитная, она ждала дуэнде, моля осчастливить ее поединком. И как она запела! Голос уже не играл – лился струей крови, неподдельной, как сама боль, он рос и расцветал десятипалой кистью, как пригвожденные, но несмирившиеся ступни Христа, изваянного Хуаном де Хуни.
Приближение дуэнде знаменует ломку канона и небывалую, немыслимую свежесть – оно, как расцветшая роза, подобно чуду и будит почти религиозный восторг.
В арабской музыке, будь то песня, танец или плач, дуэнде встречают неистовым «Алла! Алла!» («Бог! Бог!»), что созвучно «Оле!» наших коррид и, может быть, одно и то же. А на испанском Юге появлению дуэнде вторит крик души: «Жив Господь!» – внезапное, жаркое, человеческое, всеми пятью чувствами ощущение Бога, по милости дуэнде вошедшего в голос и тело плясуньи, то самое избавление, напрочь и наяву освобождение от мира, которое дивный поэт XVII века Педро Сото де Рохас обретал в семи своих садах, а Иоанн Лествичник на трепетной лестнице плача.
Если свобода достигнута, узнают ее сразу и все: посвященный – по властному преображению расхожей темы, посторонний – по какой-то необъяснимой подлинности. Однажды на танцевальном конкурсе в Хересе-де-ла-Фронтера первый приз у юных красавиц с кипучим, как вода, телом вырвала восьмидесятилетняя старуха – одним лишь тем, как она вздымала руки, закидывала голову и била каблуком по подмосткам. Но все эти музы и ангелы, что улыбались и пленяли, не могли не уступить и уступили полуживому дуэнде, едва влачившему ржавые клинки своих крыльев.
Дуэнде возможен в любом искусстве, но, конечно, ему просторней в музыке, танце и устной поэзии, которым необходимо воплощение в живом человеческом теле, потому что они рождаются и умирают вечно, а живут сиюминутно.
Часто дуэнде музыканта будит дуэнде в певце, но случается и такая поразительная вещь, когда исполнитель превозмогает убогий материал и творит чудо, лишь отдаленно сходное с первоисточником. Так Элеонора Дузе, одержимая дуэнде, брала безнадежные пьесы и добивалась триумфа; так Паганини – вспомним слова Гёте – претворял в колдовскую мелодию банальный мотив, так очаровательная девушка из Пуэрто-де-Санта-Мария на моих глазах пела, танцуя, кошмарный итальянский куплетик «О Мари!», и своим дыханием, ритмом и страстью выплавляла из итальянского медяка упругую змею чистого золота. Все они искали и находили то, чего изначально не было, и в дотла выжженную форму вливали свою кровь и жизнь.
Дуэнде, ангел и муза есть в любом искусстве и в любой стране. Но если в Германии, почти неизменно, царит муза, в Италии – ангел, то дуэнде бессменно правит Испанией – страной, где веками поют и пляшут, страной, где дуэнде досуха выжимает лимоны зари, страной, распахнутой для смерти.
В других странах смерть – это конец. Она приходит, и занавес падает. В Испании иначе. В Испании он поднимается. Многие здесь замурованы в четырех стенах до самой смерти, и лишь тогда их выносят на солнце. В Испании, как нигде, до конца жив только мертвый – и вид его ранит, как лезвие бритвы. Шутить со смертью и молча вглядываться в нее для испанца обыденно. От «Сновидения о черепах» Кеведо, от «Истлевшего епископа» Вальдеса Леаля и стонов роженицы Марбельи, умершей посреди дороги за три века до нас:
к возгласу, такому недавнему, парня из Саламанки, убитого быком:
тянется изъеденный селитрой парапет, над которым лик народа, завороженный смертью, то твердеет в отзвуках плача Иеремии, то смягчается отсветом могильного кипариса. Но в конечном счете все насущное здесь оценивается чеканным достоинством смерти.
Топор и тележное колесо, нож и терн пастушьей бороды, голая луна и мухи, и затхлые углы, и свалки, и святые в кружевах, и беленые стены, и лезвия крыш и карнизов – все в Испании порастает смертью, таит ее привкус и отзвук, который внятен настороженной душе и не дает ей задремать на гибельном ветру. Все испанское искусство корнями уходит в нашу землю – землю чертополоха и надгробий: не случайны стенания Плеберио и пируэты маэстро Хосефа Марии де Вальдивьельсо, и не случайно наша любимая баллада так непохожа на европейские:
И не странно, что на заре нашей лирики звучит эта песня:
Головы, ледяные от луны, на полотнах Сурбарана, желтые зарницы в сливочной желтизне Эль Греко, повествование отца Сигуэнсы, образы Гойи, абсида церкви в Эскориале, вся наша раскрашенная скульптура, гробница герцогского рода Осуна, смерть с гитарой из часовни Бенавенте в Медина-де-Риосеко – в культуре они знаменуют то же, что и паломничества к Сан-Андресу-де-Тейшидо, где рядом с живыми идут мертвые; погребальные плачи астуриек при зажженных фонарях в ночь поминовения, пенье и танец Сивиллы на папертях Майорки и Толедо, сумрачное «Воспомним» на мостовых Тортосы, неисчислимые обряды Страстной пятницы; все это, не говоря уже об изощренном празднестве боя быков, складывается в национальный апофеоз испанской смерти. В целом мире лишь Мексика может протянуть руку моей родине.
Завидев смерть, муза запирает дверь, воздвигает цоколь, водружает урну и, начертав восковой рукой эпитафию, тут же снова принимается теребить свои лавры в беззвучном промежутке двух ветров. В руинах одических арок она скрашивает траур аккуратными цветами с полотен чинквиченто и зовет верного петуха Лукреция, чтобы спугнул неуместных призраков.
Ангел, завидев смерть, медленно кружит в вышине и ткет из ледяных и лилейных слез элегию – вспомним, как трепетала она в руках у Китса, Вильясандино, Эрреры, Беккера, Хуана Рамона Хименеса. Но не дай бог ангелу увидеть на своем розовом колене хотя бы крохотного паучка!
Но дуэнде не появится, пока не почует смерть, пока не переступит ее порог, пока не уверится, что всколыхнет те наши струны, которым нет утешения и не будет.
Мыслью, звуком и пластикой дуэнде выверяет край бездны в честной схватке с художником. Ангел и муза убегают, прихватив и скрипку и метроном; дуэнде – ранит, и врачеванию этой вечно разверстой раны обязано все первозданное и непредсказуемое в творениях человека.
Дуэнде, вселяясь, дает магическую силу стиху, чтобы кропить черной водой всех, кто внемлет, ибо обретшему дуэнде легче любить и понять, да и легче увериться, что будет любим и понят, а ведь борьба за выразительность и за ее понимание порой в поэзии чревата гибелью.
Вспомним одержимую дуэнде цыганку из цыганок святую Тересу, цыганку не тем, что сумела смирить бешеного быка тремя блистательными приемами (а это было), что хотела понравиться брату Хуану де ла Мисериа и что дала пощечину папскому нунцию, но тем, что была из тех редких натур, кого дуэнде (не ангел, ангел не может напасть) пронзает копьем: он желал ей смерти, ибо она вырвала у него последнюю тайну, головокружительный переход от пяти наших чувств к единому, живому во плоти, в тумане, в море – к Любви, неподвластной времени.
Бесстрашная Тереза осталась победительницей, и напротив – Филипп Австрийский был побежден: пока он продирался сквозь теологию к музе и ангелу; дуэнде холодных огней Эскориала, где геометрия – на грани сна, вырядился музой и заточил, чтобы вечно карать, великого короля.
Я уже говорил, что дуэнде влечет бездна, разверстая рана, влечет туда, где формы плавятся в усилии, перерастающем их очертания.
В Испании (и на Востоке, где танец – религиозное действо) силе дуэнде всецело покорны тела плясуний-гадитанок, воспетых Марциалом, голоса певцов, прославленных Ювеналом; дуэнде правит и литургией корриды, этой подлинно религиозной драмой, где так же, как и в мессе, благословляют и приносят жертвы.
Вся мощь античного демона влилась в это свидетельство культуры и чуткости нашего народа, в это безупречное празднество, возносящее человека к вершинам его ярости, гнева и плача. В испанском танце и в бое быков не ищут развлечения: сама жизнь играет трагедию, поставленную дуэнде на ступенях бегства от мира, и ранит в самое сердце.
Дуэнде несет плясунью, как ветер песок. Его магическая сила обращает девушку в сомнамбулу, красит молодым румянцем щеки дряхлого голодранца, что побирается по тавернам, в разлете волос обдает запахом морского порта и дарит рукам ту выразительность, что всегда была матерью танца.
Лишь к одному дуэнде не способен, и это надо подчеркнуть, – к повторению. Дуэнде не повторяется, как облик штормового моря.
Сильнее всего дуэнде впечатляет в бое быков – здесь он борется и со смертью, готовой уничтожить его, и с геометрией строго рассчитанного действа.
У быка своя орбита, у тореро – своя, и соприкасаются они в опасной точке, где сфокусирована грозная суть игры.
Довольно и музы, чтобы работать с мулетой, достаточно ангела, чтобы втыкать бандерильи и слыть хорошим тореро, но когда надо выйти с плащом на свежего быка и когда надо его убить, необходима помощь дуэнде, чтобы не изменить художественной правде.
Если тореро пугает публику своим безрассудством, это уже не коррида, а доступное каждому бредовое занятие – игра жизнью. Но если тореро одержим дуэнде, он дает зрителям урок пифагорейской гармонии, заставляя забыть, что сам он ежесекундно бросает сердце на рога.
Римский дуэнде Лагартихо, иудейский дуэнде Хоселито, барочный дуэнде Бельмонте и цыганский дуэнде Каганчо из сумеречного кольца торят нашим поэтам, музыкантам и художникам четыре главных дороги испанской традиции.
Испания – единственная страна, где смерть – национальное зрелище, где по весне смерть тягуче трубит, воздевая горны; и нашим искусством изначально правит терпкий дуэнде, необузданный и одинокий.
Тот же дуэнде, что кровью румянил щеки святых, изваянных мастером Матео де Компостела, исторг стон из груди Хуана де ла Крус и бросил обнаженных нимф в огонь религиозных сонетов Лопе.
Тот же дуэнде, что строил башни в Саагуне и обжигал кирпичи в Калатайюде и Теруэле, разверз небеса на холстах Эль Греко и расшвырял исчадий Гойи и альгвасилов Кеведо.
В дождь он призывает Веласкеса, тайно одержимого в своих дворцовых сумерках, в метель он гонит нагого Эрреру утвердиться в целебности холода, в жгучую сушь он заводит в огонь Берругете и открывает ему новое измерение в скульптуре.
Муза Гонгоры и ангел Гарсиласо расплетают свои лавры, когда вырастает дуэнде Сан-Хуана де ла Крус, когда
Муза Гонсало де Берсео и ангел архиепископа Итского дают дорогу смертельно раненному Хорхе Манрике на пути к замку Бельмонте. Муза Грегорио Эрнандеса и ангел Хосе де Моры сторонятся перед дуэнде Педро де Мены с его кровавыми слезами и ассирийским, с бычьей головой дуэнде Мартинеса Монтаньеса. А грустная муза Каталонии и мокрый ангел Галисии испуганно и нежно глядят на кастильского дуэнде, такого чуждого теплому хлебу и кроткой корове, неразлучного со спекшейся землей и промытым ветрами небом.
Дуэнде Кеведо с мерцающими зелеными анемонами и дуэнде Сервантеса с гипсовым цветком Руидеры венчают испанский алтарь дуэнде.
У всякого искусства свой дуэнде, но корни их сходятся там, откуда бьют черные звуки Мануэля Торреса – первоисток, стихийное и трепетное начало дерева, звука, ткани и слова.
Черные звуки, в которых теплится нежное родство муравья с вулканом, ветром и великой ночью, опоясанной Млечным Путем.
Дамы и господа! Я выстроил три арки и неловкой рукой возвел на пьедестал музу, ангела и дуэнде.
Муза бестрепетна: туника в сборку и коровьи глаза, обращенные к Помпее, на носатом челе, которое учетверил ей добрый друг ее Пикассо. Ангел теребит кудри Антонелло да Мессины, тунику Липпи и скрипку Массолино или Руссо.
А дуэнде… Где он? Арка пуста – и мысленный ветер летит сквозь нее над черепами мертвых навстречу новым мирам и неслыханным голосам, ветер с запахом детской слюны, растертой травы и покрова медузы, вестник вечных крестин всего новорожденного.
Поэт в Нью-Йорке
Пляска смерти
Негры
Негритянские будни и рай
Ода королю Гарлема
Забытая церковь
(Баллада большой войны)
Рождество
Корова
Заря
Рождество на берегах Гудзона
Слепая панорама Нью-Йорка
Нью-Йорк
Руина
Живое небо
Маленький венский вальс
Песня кубинских негров
Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу
I
Удар быка и смерть
II
Пролитая кровь
III
Присутствующее тело
IV
Отсутствующая душа
Шесть стихотворений по-галисийски
Мадригал городу Сантьяго
Романс о Богородице морской ладьи
Песня о мальчике-рассыльном
Ноктюрн мертвого ребенка
Колыбельная над покойной Росалией де Кастро
Пляшет луна в Сантьяго
Диван Тамарита
Газеллы
Газелла о нежданной любви
Газелла о пугающей близости
Газелла об отчаявшейся любви
Газелла о скрытной любви
Газелла о мертвом ребенке
Газелла о горьком корне
Газелла о воспоминании
Газелла о темной смерти
Газелла о чудесной любви
Газелла о бегстве
Касыды
Касыда о раненном водою
Касыда о плаче
Касыда о ветвях
Касыда о простертой женщине
Касыда о бездомном сне
Касыда о недосягаемой руке
Касыда о розе
Касыда о золотой девушке
Касыда о смутных горлицах
Как поет город от ноября до ноября
Дамы и господа!
Как ребенок тянется к матери, гордясь ее праздничной нарядностью, так и я хочу показать вам мой родной город. Мою Гранаду. Это немыслимо без музыки – и мне придется петь, а я не мастер. Я пою как поэт, а вернее – как любой погонщик за воловьей упряжкой. Голос у меня скудный и горло не соловьиное. И не удивляйтесь, если я, как говорится, пущу петуха. Но вероломное пернатое, смею заверить, не будет той зловредной птицей, что выклевывает глаза тенорам и потрошит их лавры, и, если вылетит, я сумею заколдовать его и серебряным петушком нежно посажу на плечо девушки, самой грустной в этом зале.
Коренной гранадец, если он вернулся издалека и в пути ослеп, определит время года по тому, что поют на улицах.
Давайте и мы пройдемся вслепую. Оставим наши глаза на ледяном блюде, дабы впредь не кичилась Санта Лусия.
Да и с какой стати при встрече с городом полагаться лишь на глаза, а не на вкус или обоняние? Медовый пряник с орехами и миндальное пирожное и ванильный бисквит из Лаухара скажут о Гранаде не меньше, чем изразец или мавританская арка, а толедский марципан с его немыслимой оторочкой из бисерного аниса и слив, изобретенный поваром Карла Пятого, выдает германскую сущность императора больше, чем его рыжая бородка. И если собор навсегда пригвожден к той старине, чей стертый облик вечен и недоступен сегодняшнему дню, то песенка перелетает оттуда к нам одним прыжком, живая и трепетная, как лягушонок, и свежесть ее печалей и радостей – не меньшее чудо, чем проросшее зернышко из гробницы фараона. Итак, давайте вслушаемся в Гранаду.
У года, как известно, четыре времени – зима, весна, лето и осень.
У Гранады – две реки, восемьдесят колоколен, четыре тысячи водостоков, пятьдесят родников, тысяча один фонтан и сто тысяч жителей. Кроме того, фабрика струнных инструментов и магазин, где торгуют роялями и губными гармошками, но главное – бубнами. И, наконец, места отдохновения, два для песен – Салон и Альгамбра, и одно для слез – Аллея Печали, квинтэссенция европейского романтизма, а в довершение – целое войско пиротехников, которые строят свои потешные башни в зеркальной манере Львиного дворика, где стоячая геометрия воды заражена львиной яростью.
Горная гряда, то скальная, то снежная, то призрачно-зеленая, высится над песнями – и, бессильные взлететь, они падают на черепичные кровли, сгорают в лучах или задыхаются в сухих колосьях июля.
Эти песни – лицо города, и по ним узнается его пульс.
Приближаешься, и первое, что улавливаешь, – это запах донника и мяты, запах трав, истоптанных копытами мулов, коней и волов, разбредшихся по всей гранадской долине. Второе – это звук воды. Не шальной воды, бегущей куда вздумается. Не шумливой, но ритмичной воды, мерной, точной, спрямленной геометрическим руслом и сверенной с нуждами полива. Той, что поит и поет в долине, и той, что страдает и стонет, полная крошечных светлых скрипок, там наверху, в садах Хенералифе.
В ней нет игры. Игра – для Версаля, где вода – это зрелище, чрезмерное, как море, парадный архитектурный ансамбль, не способный петь. Вода Гранады служит утолению жажды. Она живет и едина с теми, кто пьет ее или слушает ее или хочет умереть в ней. Она познает агонию фонтана, чтобы упокоиться в водоеме. Это о ней сказал Хуан Рамон Хименес:
Помимо того, есть еще две долины. Две реки. В них вода не поет, там уже смутный шум, туман, перемешанный струями ветра, который шлют горы. Это Хениль, опушенный тополями, и Дарро, окаймленный ирисами.
Но все в меру, все в лад человеку. Вода и Ветер малыми дозами – лишь необходимое слуху. В этом особость и очарование Гранады. Все для внутреннего убранства – крошечный дворик, крохотная песня, миниатюрная вода и ветер, танцующий на ладони.
Кантабрийское море или гулкий ветер, низвергнутый скалами Ронды, пугают гранадца, замершего, замкнутого, заключенного в раму своего окна. Приручены ветер и вода, ибо кипение стихий ломает людской звукоряд и сметает, истощает человеческую личность, которая не может взять верх и утрачивает свой кругозор и мечту. Гранадец все видит в перевернутый бинокль. Поэтому Гранада не дала героев, поэтому Боабдиль, самый прославленный из ее сыновей, уступил ее кастильцам, поэтому веками она ищет убежища взаперти, у своих крохотных очагов, разрисованных луной.
Гранада создана для музыки, потому что это пленный город, заточенный в горах, город, где мелодию шлифуют, хоронят и длят стены и скалы. Музыка – наследие городов замкнутых. Севилья, и Малага, и Кадис ускользают через портовые ворота, у Гранады же нет иного выхода, кроме надмирной звездной гавани. Она затворница, чуткая к ритмам и отголоскам, – и сама как мелодия.
С наивысшей полнотой ее воплощает не поэзия, а музыка, торный путь в мистику. Поэтому она не драматична, как Севилья, город Дон Хуана, город любви, но лирична, и если Севилья торжествует в Лопе, и в Тирсо, и в Бомарше, и в Соррилье, и в прозе Беккера, то Гранада – это оркестр ее фонтанов, полных андалузской тоски, и виуэла Нарваэса, и Фалья, и Дебюсси. И если в Севилье человеческое господствует и за каждой стеной бродят Дон Педро и Дон Алонсо, и принц Октавий Неаполитанский, и Фигаро, и Маньяра, то в Гранаде одни призраки блуждают по двум ее заброшенным дворцам, и лихие шпоры становятся сонными муравьями, затерянными в бескрайности мраморного пола, любовная записка – горстью травы, а шпага – хрупкой мандолиной, которую решаются тронуть лишь пауки да соловьи.
Мы в Гранаде, на исходе ноября. Пахнет горящей соломой, и уже загнивают груды палой листвы. Льет, и город безлюден. Но у Королевских ворот – несколько ларьков. Горы закутаны в тучи и словно впитали в себя всю поэзию Севера. Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, служанка, берет в ларьке самбомбу и запевает песенку о четырех погонщиках:
Это мелодия вильянсико, которая звучит по всей округе и которую гранадские мавры унесли с собой в Африку, где она доныне слышится в Тунисе и поется так.
О четырех погонщиках поют, подбрасывая в огонь солому, во всех окрестных селениях и в тех дальних, что венком оплетают горную гряду.
Но близится декабрь, небо яснеет, стадами гонят гусей, и бубны, самбомбы, трещотки оглушительно заполняют город. По ночам в закупоренных домах слышна все та же мелодия, которая льется из окон и труб, будто и впрямь сочится из земли. Голоса набирают силу, улицы полнятся красочными лотками, грудами яблок, полночный колокол будит перезвон, которым монашки торопят рассвет, и все темней, все нелюдимей Альгамбра, и куры хоронят яйца в заиндевелой соломе. Уже монахини святого Фомы надевают на Пречистую деву мантилью с гребнем, а на Иосифа плоскую желтую шляпу. Уже глиняные барашки и шерстяные собачки взбегают по уступам игрушечного мха. Уже начинаются перепалки, и вот из болтовни и звона пробок, и терок, и медных ступок возникает веселый святочный романс о юных пилигримах:
Поют разгульные компании на перекрестках, поют дети вкупе с няньками, поют пьяные красотки в экипажах с завешенным окошком, поют в тоске по родным местам солдаты, фотографируясь на хенильской набережной.
Это сама радость, улыбка улиц, и андалузский задор, и все обаяние народа неистребимой культуры.
Но вот, миновав одну за одной людные улицы, выходишь к иудейской окраине и видишь пустыню. И слышится вильянсико совсем иного склада, полного темной тоски.
Кто поет? Это и есть сокровенный голос Гранады, плакучий голос, эхо схватки Востока с Западом у двух заброшенных замков, населенных тенями. Дворца Карла Пятого и Альгамбры.
Смолкает последняя колядка, и город засыпает в январском холоде.
Но к февралю все ярче и золотистей солнце, и люди выбираются на свет, на загородные пирушки, в оливах повисают качели, и слышится то же плясовое «ухуху», что и в горах испанского Севера.
По всей гранадской округе поет народ в лад потаенной воде под ледяной пленкой. И, толкаясь у качелей, разглядывает ножки, подростки – в открытую, взрослые – украдкой. Но ветер еще пронизывает до костей.
Окраины в эту пору тихи. Лишь собаки и шум олив, да порой – плюх! – выплеснется за порог ведро помоев. Зато в оливах – столпотворение.
Иные из этих песен – живой отзвук XV века:
мелодия равноценна той чудесной, что в 1560 году переложил Хуан Васкес:
Классическая традиция во всей своей чистоте окрыляет эти песни оливковых рощ.
Не надо удивляться – ведь в Испании песни Хуана дель Энсины, Фуэнльяны, Салинаса и Писадора доныне звучат в их первозданном виде и то и дело воскресают в Галисии или в Авиле.
К ночи народ покидает рощи, но зачастую, не расходясь, засиживается под чьим-либо кровом.
А весной, едва проклюнутся зеленые почки, балконы распахиваются настежь и все преображается неузнаваемо. Словно, блуждая снегами, вдруг выбираешься прямо в лавры Юга.
На улицах появляются девушки, а в пору моего детства появлялся на садовой скамье и злосчастный поэт по прозванию Лунофил. С побережья идут бочки свежего вина, и город в сумерках поет эту песню, вестницу боя быков, ясную, как воздух последнего мартовского дня:
Что дальше? Два приятеля встречаются у Крестовых ворот, через которые вступала в город Католическая Чета:
С апреля по июнь Гранада – сплошной колокольный звон. Студенты не могут заниматься. На площади Виваррамблы колокола собора, подводные колокола в тучах и водорослях, не дают перекликаться крестьянам. Колокола Сан-Хуана высекают из воздуха барочный алтарь стенаний и бронзового грома. И лишь Альгамбра становится еще отверженней, еще нелюдимей, растерзанная, мертвая, чуждая городу, далекая как никогда. А на мостовых – тележки с мороженым, а на лотках – хлебцы с изюмом и тмином, и всюду торгуют варенными в меду бобами.
Тянется Праздник Тела Господня с его великанами и карликами и чудовищем Тараской. Гранадские девушки с точеными нагими руками и лоном, как темная магнолия, в неистовстве фейерверка, скрипок и пышной сбруи, разом раскрывают зонтики, зеленые, оранжевые, синие, и плывут на карусели вздохов, любви и тоски в царство пиротехнических чудес, волшебное «пойдешь и пропадешь».
Со стороны гранадской долины – праздничный град кастаньет, а навстречу ему, с улицы Эльвиры, одной из стариннейших, —
городской напев, один из колоритнейших:
С последним всплеском фейерверка, едва рухнет на Гранаду его финальный гром, так называемый «карачун», люди как один покидают город и вручают его летнему зною, пришедшему мгновенно. Кресла стоят в белых чехлах, балконы заперты. Те, кто остался, переселяются в подвалы и дворики и тянут ледяную воду из душистой розовой глины запотелых кувшинов. Жить и думать начинают по ночам. Это пора, когда весь город поет под гитару фанданго и гранадины, такие пастушьи и напоенные далью. Так повелось – и ныне, и присно. Прошлым летом, когда я был в компании друзей и все они, люди простые, пели, неподалеку взорвалась бомба – и хоть бы кто бровью повел. Лишь один одобрительно бросил: «В лад попала». Так уж повелось. Но сегодня у меня нет гитары, и вы не услышите гранадину. В другой раз. Но они-то и поются летом, гранадины, и еще – романсы.
Все романсеро хлынуло в детские уста. Самые дивные баллады, не превзойденные ни одним романтическим поэтом, самые кровавые легенды, непредставимый словесный фейерверк. Все это неисчерпаемо. Беру наудачу – то, что в селениях поют мальчишки, а в Альбайсине на городской площади – девочки.
Кого не захватит августовской ночью эта нежная мелодия романса про герцога Альбу?
На цыпочках подкрадемся по красному проселку к кучке людей, полускрытых горной ложбиной. Здесь поют и пляшут. Звучат гитары, кастаньеты и чисто пастушьи инструменты – триангли и бубны.
Они поют роас и альбореас, и качучу, и то самое соронго, что так властно вторглось в музыку Фальи.
Из желтых далей уходит в горы день и с ним песни жатвы и молотьбы, но этот мир полей в Гранаду не проникает.
Сентябрь в гостях, озноб в костях.
Мы у последней спицы колеса.
И начинаются гулянья. С орехами, с кизилом, с алым боярышником и грудами айвы, и башнями лепешек и марципанов из пекарни Корсо.
Сан-Мигель на своем холме вздымает меч, увенчанный подсолнухами. Помните мой романс?
Берберское очарованье заклятий и арабесок – это Гранада с Масличного Холма. Смутно все то, что долетает сюда. Это песня всей Гранады разом, слитный голос рек и струн, толпы и листвы, фруктового моря и качельного смеха.
Но меркнет веселье Михайлова дня, и осень рокотом дождей стучится в двери.
С первыми ливнями зазеленели луга. Заметно холодает, и никого уже не тянет в сад, а бедный Лунофил сутулится над жаровней. Но закаты – в полнеба; небывалые тучи смывают горную цепь и нездешние отсветы скользят по кровлям, замирая на кафедральной колокольне. И вновь непритворной тоской звучит голос:
И оказывается, что дети прогуляли школу, гоняя кубарь.
Оказывается, в покоях зажгли поминальные свечи по усопшим.
Оказывается, уже ноябрь.
Пахнет горящей соломой, и гниют груды палой листвы. Вспоминаете? Льет, и город безлюден.
Но у Королевских ворот в ларьке продают самбомбы.
Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, годом старше и, быть может, в трауре, поет хозяйским детям:
Мы проводили год. Так уж заведено. Ныне и присно. Мы уходим, а Гранада остается. Остается в веках и тает в этих бедных ладонях недостойнейшего из ее сыновей.
Сонеты темной любви
* * *
Поэт говорит правду
Поэт расспрашивает свою любовь о «Зачарованном городе»
Сонет о письме
Гонгорианский сонет, в котором поэт шлет своей любви голубя
Поэт говорит со своей любовью
Сонет о розовой гирлянде
Бессонная ночь
Тернистая любовь
Сонет о нежной горечи
Любовь уснула на груди поэта
Любовь Белисы и Перлимплина в саду, где растет малина
История про любовь, где проливается кровь
Действующие лица
Дон Перлимплин.
Белиса.
Маркольфа.
Мать Белисы.
Первый дуэнде.
Второй дуэнде.
Картина первая
Комната в доме Перлимплина. Зеленоватые стены, темная мебель. В глубине сцены балкон, с которого видно балкон Белисы.
Перлимплин в зеленом камзоле и белом парике в буклях. Маркольфа, как и полагается служанке, в полосатом платье.
Перлимплин. Да?!
Маркольфа. Да.
Перлимплин. Но почему «да»?
Маркольфа. А потому.
Перлимплин. А если «нет»?
Маркольфа. Как это – «нет»?
Перлимплин. Нет.
Маркольфа. Пускай сеньор хозяин скажет мне, с какой-такой стати «нет»!
Перлимплин
Маркольфа. Двадцать и двадцать – это сорок…
Перлимплин
Маркольфа. А еще десять – пятьдесят.
Перлимплин. Допустим.
Маркольфа. А пятьдесят годков – это пятьдесят годков.
Перлимплин. Кто спорит.
Маркольфа. Я могу умереть со дня на день.
Перлимплин. Что за чушь!
Маркольфа. И на кого я вас оставлю? Один же на свете, как перст!
Перлимплин. Что делать!
Маркольфа. Жениться.
Перлимплин
Маркольфа
Перлимплин. Но, Маркольфа… Зачем? В детстве я слышал такую историю… одна женщина… она задушила мужа… башмачника. Забыть этого не могу. Потому и в мыслях никогда не имел жениться. У меня есть книги – и я доволен. На что мне жена?
Маркольфа. В браке свои радости, сеньор хозяин. Большие радости. Холостяку о том неведомо – издали не видать. На то оно и таинство. Не мне, служанке, о том говорить… И так уж…
Перлимплин. Что «так уж»?
Маркольфа. Застыдилась я!
Оба смолкают. Слышится фортепьяно.
Голос
Маркольфа. Вот увидите, что я права.
Перлимплин
Маркольфа. Так это она и есть – невеста ваша, Белиса-красавица.
Перлимплин. Белиса… Может быть, когда-нибудь…
Маркольфа. Никаких «когда-нибудь». Сию минуту.
Перлимплин. Белиса…
Маркольфа. Погромче!
Перлимплин. Белиса!
В дверях балкона напротив появляется Белиса – она ослепительно раздета.
Белиса. Кто меня звал?
Маркольфа
Перлимплин
Белиса. Вы?
Перлимплин. Да, я.
Белиса. А зачем?
Перлимплин. Так…
Белиса. А если не так?
Перлимплин. Вы извините… мы тут решили… что я хочу жениться.
Белиса. На ком?
Перлимплин. На вас…
Белиса
Маркольфа. Молодец!
Появляется Мать Белисы. На ней парик во вкусе XVIII века – весь в ленточках, бусинках и птичках.
Белиса. Дон Перлимплин хочет на мне жениться. Что будем делать?
Мать. Доброго вам вечера от всей души желаю! А я смотрю – да это сосед наш, такой наидостойнейший человек! Уж сколько я твердила доченьке моей, бедняжке… вот, говорю, сосед-то наш, и обхожденье деликатное, и манеры благородные от матушки своей унаследовал, хоть я, правду сказать, ее и в глаза не видала…
Перлимплин. Благодарствую.
Маркольфа
Перлимплин. Мы тут решили… что мне пора…
Мать. Заключить брак! Так ведь?
Перлимплин. Так.
Белиса. Мама! А меня спросили?
Мать. Да что тебя спрашивать – ты согласна! Дон Перлимплин – замечательный муж!
Перлимплин. Хотелось бы надеяться.
Маркольфа
Перлимплин. Так вдруг?
Мать
Перлимплин. Так мы…
Мать. Договорились! Как же я разволновалась! Белиса… иди в комнату… А мы кое-что еще обсудим. Это не для девичьих ушей.
Белиса. До свиданья
Мать. Лилия непорочная! Личико белое – сами видите.
Перлимплин. Вы серьезно говорите?
Мать. А вы думали, шутки шучу?
Перлимплин. Очень вам признателен. Не знаю даже, как выразить… нашу признательность…
Мать. О! «Нашу признательность…» Надо же так изящно высказить свою мысль! Признательность вашего сердца и вдобавок вашу собственную… Как это тонко! А я поняла, честное слово, поняла! Хотя уж лет двадцать ни с одним мужчиной и словом не перемолвилась.
Маркольфа. Свадьбу…
Перлимплин. Свадьбу…
Мать. Назначайте на любой день! Хотя…
Маркольфа. Ну вот и все!
Перлимплин. Ах, Маркольфа, подвела ты меня…
Маркольфа. Под венец я вас подвела!
Перлимплин. Будь добра, дай воды. Что-то меня жажда мучит…
Маркольфа подходит к нему и треплет Перлимплина за ухо.
Перлимплин. Кто б мог подумать?
Снова слышится фортепьяно. Сцена погружается в полумрак. Раздернув шторы, Белиса выходит на балкон. Она все еще ослепительно раздета. И голос, и песня, которую она поет, сладостны для слуха.
Белиса
Маркольфа. Какая красавица!
Перлимплин. Белее лилий! Слаще сахара! Неужели… она меня задушит?
Маркольфа. Вот еще! Слегка припугнешь – и будет тише воды, ниже травы.
Голос Белисы
Дон Перлимплин. Я не разберу слов, Маркольфа.
Звуки фортепьяно. Над балконом пролетает стая черных бумажных птиц.
Картина вторая
Спальня в доме Перлимплина. Первая брачная ночь. Посередине огромная кровать под балдахином, разукрашенным перьями. В комнате семь дверей. В ту, что справа, входит и выходит Перлимплин. В левой двери появляется Маркольфа с подсвечником в руках.
Маркольфа. Доброй вам ночи!
Голос Белисы
Входит Перлимплин, он при полном параде.
Маркольфа. Доброй вам брачной ночи, сеньор хозяин!
Перлимплин. Ступай, Маркольфа.
Маркольфа исчезает. Перлимплин на цыпочках подходит к двери в смежную комнату, приоткрывает дверь и заглядывает.
Перлимплин. Белиса… в этих кружевах ты, как волна морская… и мне страшно… в детстве я так же боялся моря. С тех пор, как мы вдвоем вернулись из церкви, мой дом переменился – то таинственный шорох, то шелест, и вода в чашке сама собой теплеет, словно на солнце… Ай! Перлимплин… Что с тобой приключилось? Как тебя угораздило, Перлимплин?
Появляется Белиса в роскошном одеянии из кружев. Волосы распущены и украшены самым замысловатым образом: кружавчики, ленточки и прочие красоты пристрочены к фате, спускающейся чуть ли не до полу. Руки открыты.
Белиса. Служанка воскурила здесь тмин, а не мяту, как я велела!
Слышится гитара.
Белиса
Музыка смолкает. Раздается свист – и так пять раз подряд.
Белиса. Все пятеро здесь!
Появляется Перлимплин.
Перлимплин. Я тебя не потревожил?
Белиса. Потревожил?
Перлимплин. Может, тебе спать хочется?
Белиса
Перлимплин. К ночи похолодало.
Повисает молчание.
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Твое лучше, Белиса.
Белиса
Снова повисает молчание.
Перлимплин. Я хотел сказать тебе…
Белиса. Говори.
Перлимплин. Наверно, надо было раньше… Но…
Белиса. Говори же!
Перлимплин. Белиса… я тебя люблю!
Белиса. Ну, кавалер! Любить меня – это твой долг!
Перлимплин. Да?
Белиса. Да!
Перлимплин. А почему – долг?
Белиса
Перлимплин. Да нет…
Белиса. Как это нет?
Перлимплин. Нет, Белиса. До свадьбы я тебя не любил.
Белиса
Перлимплин. Я женился… так уж случилось… но я тебя не любил. Я и представить себе не мог, какая ты красивая, пока не увидал в замочную скважину, как тебя одевают к свадьбе. Тогда я и почувствовал, что люблю тебя – тогда… словно нож полоснул по горлу.
Белиса
Перлимплин. С кем?
Белиса. С другими женщинами? До меня?
Перлимплин. Разве есть другие женщины?
Белиса
Перлимплин. Я сам удивляюсь.
Оба молчат. Снова свист, и снова пять раз.
Перлимплин. Что это?
Белиса. Часы бьют.
Перлимплин. Уже пять?
Белиса. Пора спать.
Перлимплин. С твоего позволения я сниму камзол.
Белиса. Позволяю
Перлимплин
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Я тебя обожаю!
Дуэнде – первый и второй (их должны изображать дети) – появляются справа и слева, задергивают дымчатый полог и усаживаются на будку суфлера лицом к публике. Сонный сумрак заволакивает сцену. Звучит флейта.
Первый дуэнде. Ишь, как рано стемнело!
Второй дуэнде. Пора приниматься за дело!
Первый дуэнде. Вот мы и прикрыли…
Второй дуэнде. …чужую беду.
Первый дуэнде. А публика хочет, чтоб приоткрыли!
Второй дуэнде. Если как следует не прикрыть…
Первый дуэнде. …ничего не откроется!
Второй дуэнде. А если не прикрыть и не открыть…
Первый дуэнде. Народ не допустит!
Второй дуэнде
Первый дуэнде. А в щелочку все равно не видно.
Смеются.
Второй дуэнде. Когда все на виду…
Первый дуэнде. Кажется, и глядеть не на что.
Второй дуэнде. Вот и лезут, куда не надо, чтоб узнать то, что и без того известно.
Первый дуэнде. А мы-то на что? Мы, дуэнде!
Второй дуэнде. Ты Перлимплина давно знаешь?
Первый дуэнде. С детства.
Второй дуэнде. А Белису?
Первый дуэнде. С пеленок. У нее в спальне так сладко духами пахнет, что я и сам не заметил, как задремал, а проснулся у кошки в лапах.
Смеются.
Второй дуэнде. А уж это дело
Первый дуэнде. …простое!
Второй дуэнде. Что с самого начала ясно, чем обернется!
Первый дуэнде. Но если как следует подумать… то не так уж и ясно-распрекрасно, а весьма таинственно и туманно…
Второй дуэнде. Потому-то мы и задернули этот чудодейственный и во всех отношениях преполезнейший занавес.
Первый дуэнде. И ни щелочки вам не оставили!
Второй дуэнде. А тем временем душа Перлимплина, крохотная, перепуганная, как новорожденный утенок, расправляет крылышки и возносится в эмпиреи
Смеются.
Первый дуэнде. Публика теряет терпение.
Второй дуэнде. Оно и понятно. Пора!
Первый дуэнде
Второй дуэнде. Пять прохладных утренних камелий распускаются под балконами.
Первый дуэнде. А балконы – все пять настежь – реют над городом.
Оба встают и надевают большие синие капюшоны.
Второй дуэнде. Дон Перлимплин, мы тебе помогли или навредили?
Первый дуэнде. Помогли. Нехорошо выставлять на всеобщее обозрение несчастье хорошего человека.
Второй дуэнде. Ты прав, дружок. Одно дело, когда скажут «я своими глазами видел», и совсем другое, если просто поговаривают.
Первый дуэнде. Толки все равно пойдут.
Второй дуэнде. По нашей милости.
Первый дуэнде. Людям рот не заткнешь.
Второй дуэнде. Тихо!..
Слышится флейта.
Первый дуэнде. Тсс!
Второй дуэнде. Ну, побредем по потемкам?
Первый дуэнде. Побредем потихоньку.
Второй дуэнде. В путь?
Первый дуэнде. В путь!
Полог поднимается. На ложе дон Перлимплин с огромными рогами наподобие оленьих. Рядом Белиса. Через окно видно пять балконов – все раскрыты настежь. Спальню заливает ясный утренний свет.
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Объясни мне!
Белиса. Что тебе объяснить? Я еще раньше тебя уснула.
Перлимплин
Белиса. Ветер был ночью, вот двери и распахнулись.
Перлимплин. А почему с балконов свисают пять веревочных лестниц? Откуда они взялись?
Белиса. Есть такой обычай в тех краях, откуда мать моя родом.
Перлимплин. И под каждой лестницей – шляпа! Чьи это шляпы?
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. А я с каждой минутой люблю тебя все сильнее.
Белиса. Вот и ладно.
Перлимплин. Я счастлив, впервые в жизни!
Белиса
Перлимплин. Я? Я тебя целовал… А вдруг… кто-то еще? Вдруг кто-то еще тебя целовал? Белиса, скажи: ты меня любишь?
Белиса
Перлимплин. Тогда… пускай!
Белиса
Перлимплин. И это не сон?
Белиса
Перлимплин. Зачем? Мы выспались, давай выйдем, встретим рассвет! Или не хочешь?
Белиса. Да я не против, хотя…
Перлимплин. Никогда еще я не видел, как встает солнце…
Белиса
Перлимплин на цыпочках подходит к ложу и укрывает Белису. Ясный солнечный свет озаряет спальню. Стаи бумажных птиц кружат над утренним перезвоном церковных колоколов. Перлимплин садится на край постели.
Перлимплин
Занавес.
Картина третья
Столовая в доме Перлимплина. Перспектива в декорациях слегка нарушена. На столе кувшин и чашки, расписанные в старинной народной манере.
Перлимплин. Сделаешь, как я сказал.
Маркольфа
Перлимплин. Маркольфа, почему ты плачешь?
Маркольфа. А то вы не знаете! В первую брачную ночь у вас в спальне пятеро перебывало! Пятеро! По веревочным лестницам на балкон влезли. Со всех концов земли, всех цветов кожи! Северянин бородатый, индус в чалме, негр, китаец, американец! А вам все нипочем…
Перлимплин. Это не важно.
Маркольфа. Господи!.. А вчера я ее еще с одним видела.
Перлимплин
Маркольфа. Они даже не прятались!
Перлимплин. Но я счастлив, Маркольфа.
Маркольфа. Вы, сеньор хозяин, меня удивляете.
Перлимплин. Ты и представить себе не можешь, как я счастлив. Я узнал столько нового, и, главное, теперь я могу вообразить…
Маркольфа. Слишком уж вы ее любите, вот что я вам скажу.
Перлимплин. Это малость в сравнении с тем, чего она достойна.
Маркольфа. Вот – явилась!
Перлимплин. Ступай.
Маркольфа уходит. Перлимплин прячется за ширму. Появляется Белиса.
Белиса. Я и сегодня его не видела. Там, в тополиной аллее, где я гуляю, кого только не было, а он не пришел… Кожа у него наверняка смуглая, а поцелуи пахнут гвоздикой и шафраном. Когда он проходит мимо, приветствуя меня – чуть заметно, все так и замирает внутри.
Перлимплин. Кхе.
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Хочешь, пойдем пройдемся?
Белиса. Не хочу.
Перлимплин. А, может, посидим в кондитерской?
Белиса. Сказала же: не хочу.
Перлимплин. Не сердись.
Камешек с прицепленной запиской влетает на балкон. Перлимплин его поднимает.
Белиса
Перлимплин. А тебе зачем?
Белиса. Затем, что это мне.
Перлимплин
Белиса. Перлимплин! Не смей читать!
Перлимплин
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Я знаю, ты хранишь мне верность и будешь верна мне…
Белиса
Перлимплин. И потому, как велит супружеский долг… я обязан тебе помочь… жена моя, образец добродетели… Послушай.
Белиса. Да, дважды.
Перлимплин. И подал знак?
Белиса. Да… но как-то пренебрежительно… и это меня задело!
Перлимплин. Не огорчайся. Две недели назад я впервые его увидел и поразился его красоте – говорю это со всей искренностью. Никогда прежде я не видал такой мужественной и вместе с тем утонченной красоты. И тогда сразу же, сам не понимаю, почему, подумал о тебе.
Белиса. Я не видела его лица… но…
Перлимплин. Не бойся, говори… я знаю, ты его полюбила… а я люблю тебя как отец… правда, только как отец… всего лишь…
Белиса. Он мне пишет.
Перлимплин. Я знаю.
Белиса. Но не открывает лица.
Перлимплин. Странно.
Белиса. Иногда мне чудится в этом… какое-то презрение.
Перлимплин. Наивная моя девочка!
Белиса. Но в одном я не сомневаюсь: он любит меня той любовью, которой я жажду…
Перлимплин
Белиса. Другие мужчины – а я никому из них не ответила, потому что я замужем, – писали мне про прекрасные дальние страны, про сны и грезы, про сердечные муки… а в его письмах…
Перлимплин. Говори же…
Белиса. Ничего этого нет. Он пишет обо мне… о моем теле…
Перлимплин
Белиса. «На что мне любить твою душу? – пишет он. – Душа – для слабых и робких, для калек и паралитиков. И чем возвышенней душа, тем ближе она к смерти, седине и морщинам. Белиса! Не душа твоя мне нужна, а тело твое, что белее и нежнее лилий, тело твое, трепещущее любовью!»
Перлимплин. Кто он?
Белиса. Никто не знает.
Перлимплин
Белиса. Кого я только не спрашивала!
Перлимплин
Белиса. Не может быть!
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Завернул за угол.
Белиса
Перлимплин. Я старик и могу принести себя в жертву. Ради тебя… я сделаю то, что никому не под силу. И никто уже надо мной не властен – ни мир, ни законы, придуманные людьми. Прощай!
Белиса. Куда ты?
Перлимплин
Занавес.
Картина четвертая
Сад. Апельсиновые деревья в цвету, кипарисы. В саду Перлимплин и Маркольфа.
Маркольфа. Пора?
Перлимплин. Рано еще.
Маркольфа. Что вы задумали, сеньор хозяин?
Перлимплин. Прежде мне это и в голову бы не пришло.
Маркольфа
Перлимплин. Да если бы ты знала, сколько благодарности к тебе в моем сердце!
Маркольфа. Раньше-то как хорошо было… Поутру, бывало, кофе вам принесу, винограду…
Перлимплин. И правда… кофе, виноград. Как давно это было… Неужели со мной? С тех пор будто век минул. Раньше я и представить себе не мог, что такое может случиться… Это было мне недоступно. Зато сейчас… Любовь к Белисе открыла мне такие богатства – прежде я и не подозревал! Знаешь, вот сейчас я закрою глаза – и увижу все, что захочу… вот, к примеру, феи залетели в комнату моей матушки… Знаешь, какие они? Махонькие… ну просто чудо… гляди, вот они, танцуют у меня на мизинце!
Маркольфа. Да пускай себе танцуют! Я не про фей, про другое!
Перлимплин. Вот ты про что! Ах!
Маркольфа. Не гожусь я на такое дело, да уж пришлось сказать, раз вы велели, что тот красавец… придет к ней в сад этой ночью, ровно в десять, как всегда, в красном плаще.
Перлимплин. А она?
Маркольфа. Зарделась, как герань, руки к груди прижала, а после косы свои стала целовать.
Перлимплин
Маркольфа. Ничего. Только вздохнула. Но вы б слышали…
Перлимплин. Так вздыхает женщина, когда любит… Ведь так?
Маркольфа. Да это уже помешательство, а не любовь! Надо ж было такому случиться!
Перлимплин
Маркольфа
Перлимплин. А дон Перлимплин и чести лишился, и понятия о ней не имеет, и знать ничего не хочет, и желает развлечься. Вот увидишь. Этой ночью в сад к госпоже Белисе придет ее неведомый возлюбленный. Это событие следует воспеть!
Маркольфа. Вот что я вам скажу, сеньор хозяин, ухожу я от вас! Так и знайте! Я хоть и служанка, но совесть не потеряла, и стыд при мне!
Перлимплин. Маркольфа, чистая душа! Завтра ты будешь вольна, как птица… Подожди, я прошу, подожди до завтра… А сейчас поди исполни, что я велел. Сделай все, как я сказал!
Маркольфа
Перлимплин. Ну, вот так-то лучше.
Звучит нежная музыка – соната Скарлатти. Дон Перлимплин прячется за деревьями. Слышно, как в глубине сада поет Белиса.
Белиса
Голоса
Белиса
Голоса
Белиса
Голоса
Белиса
Голоса
Перлимплин
Белиса
Голоса
Белиса
Голоса
Перлимплин
В аллее появляется Белиса. Она ослепительна, одеяние ее великолепно. Сцену озаряет луна.
Белиса. Какую дивную песню занес к нам в сад ночной ветер! Чей это голос? Любимый мой… я узнала жар твоих губ и тяжесть твоего тела… О, да! Ты пришел – шевельнулась ветка!
Крадучись, в глубине сада появляется Человек, закутанный в плащ.
Белиса. Ты здесь! Подойди же!
Человек, взмахнув рукой, обещает, что скоро вернется.
Белиса. О! Да! Возвращайся, любимый. Жасминовая ветка, ночь – лазоревый камень и мята… Ночь моя! И подо мной – небо. Лазоревая моя ночь!
Появляется Перлимплин.
Перлимплин
Белиса. Гуляю.
Перлимплин. Только и всего?
Пауза.
Белиса. Ночь такая ясная!
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Я ничего не знаю.
Белиса
Перлимплин
Белиса. Жду. И жажду.
Перлимплин
Белиса. Потому что люблю его.
Перлимплин
Белиса. И сквозь одежду я слышу запах его тела. Я люблю его, Перлимплин. Люблю.
Перлимплин. Вот оно – мое торжество!
Белиса. Твое торжество?
Перлимплин. Торжество воображения!
Белиса
Перлимплин. И помогу оплакать.
Белиса
Часы бьют десять. Запевает соловей.
Перлимплин. Час пробил.
Белиса. Вот-вот он будет здесь.
Перлимплин. Он уже у садовой ограды.
Белиса. Как всегда, в красном плаще.
Перлимплин
Белиса
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Раз любовь твоя так сильна, мой нож пронзит его сердце! И тогда любимый никогда тебя не покинет. Он будет навеки твой! Ты ведь этого хочешь?
Белиса. Ради бога, Перлимплин!
Перлимплин. Разве не так, детка? И не надо бояться, что он разлюбит тебя… и можно ласкать его вечно – мертвого… Как он красив на твоей постели, как бледен… А это наваждение, тело твое, наконец даст мне волю…
Белиса
В аллее появляется Человек, закутанный в плащ, лица его не видно. Он ранен, ему трудно идти.
Белиса. Любовь моя! Ты ранен?
Человек прикрывает лицо плащом, складки широкого и длинного плаща скрывают фигуру.
Белиса. Кто ранил тебя? Кто нанес тебе рану? Кровь твоя течет по земле… Любовь моя!
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Больше ты его не увидишь, никогда не увидишь – он скрылся, он уже далеко. Он убил меня, потому что знал: я люблю тебя так, как никто не полюбит. Он меня ранил и крикнул: «Теперь у Белисы есть душа!» Подойди.
Перлимплин опускается на скамью.
Белиса. Ты весь в крови!
Перлимплин. Меня убил Перлимплин… Ах, дон Перлимплин! Старикан-проказник, убогий, жалкий, блаженный… ты так и не разгадал это дивное тело… Тело Белисы не для тебя – оно для молодой, крепкой плоти, для жадных губ… А я любил твое тело – только твое тело! И он меня убил… этим острым жалом, усыпанным алмазами.
Белиса. Что ты сделал?!
Перлимплин
Белиса
Перлимплин. Тот юноша?
Сцену заливает таинственный свет.
Маркольфа. Сеньора!
Белиса
Маркольфа. Я знала, что это добром не кончится!.. Пусть саваном ему будет алый плащ, в котором он ходил под вашими окнами.
Белиса. Надо же было до такого додуматься!..
Маркольфа. Ничего уже не поправишь. Нарву цветов, ярких, как полуденное солнце, сплету ему венок.
Белиса
Маркольфа. Белиса, чистая кровь моего хозяина омыла тебя. Ты стала другой…
Белиса. Но кто был тот юноша? Кто?
Маркольфа. Он был прекрасен и молод. И ты никогда не увидишь его лица.
Белиса. Да, Маркольфа. И я люблю его, я люблю его всей душой и всем телом. Но где он – тот юноша в красном плаще? Господи, где он?
Маркольфа. Ты слышал, дон Перлимплин? Покойся с миром! Ты слышал, что она сказала?!..
Издалека доносится колокольный звон.
Занавес.
Сценки
Променад Бастера Китона
Действующие лица
Бастер Китон.
Петух.
Филин.
Негр.
Американка.
Девица.
Петух. Ку-ка-ре-ку.
Появляется Бастер Китон, на нем висят четверо детей.
Бастер Китон
Петух. Ку-ка-ре-ку.
Бастер Китон
На куче канистр и дырявых покрышек Негр жует соломенную шляпу.
Бастер Китон. Изумительный вечер!
В пресном небе кувыркается попугай.
Бастер Китон. Как приятно прокатиться на велосипеде!
Филин. У-ху-ху.
Бастер Китон. Пташки щебечут.
Филин. Кхххххх.
Бастер Китон. Душа радуется.
Пауза. Неописуемым манером Бастер Китон пересекает камыши и въезжает в рожь. Пейзаж вмещается в велосипедные колеса. У Бастера Китона плоский велосипед. Его можно заложить в книгу и сунуть в печь, как лепешку. И седло у него не шоколадное, а педали не сахарные, как хотелось бы завистникам. Это самый обыкновенный велосипед, только он – в отличие от других – совершенно простодушен. Покажите Адаму и Еве стакан с водой, и они в ужасе сбегут, а велосипед Бастера Китона, уверен, придется им по душе.
Бастер Китон. Любовь, любовь!
Бастер Китон падает. Велосипед улепетывает от него, погнавшись за огромными серыми бабочками. Машина мчится, как бешеная, в миллиметре от земли.
Бастер Китон
Голос. Ну и дурак.
Бастер Китон движется в неизвестном направлении. Глазам его, бездонным и грустным, как у новорожденного звереныша, чудятся ирисы, ангелы и шелковые кушаки. Глазам его, двум бутылочным донышкам. Глазам слабоумного ребенка. Жутким. Прекрасным. Глазам страуса. Человечьим глазам, уравновешенным печалью. Вдали – Филадельфия. Жителям этого города уже ведомо, что классика швейной машинки «Зингер» звучит и посреди оранжерейных роз, но уловить тончайшую поэтическую разницу между чашкой горячего чая и чашкой холодного чая они не могут. Вдали блистает Филадельфия.
Бастер Китон. Вот я и в саду.
Американка. Добрый вечер.
Бастер Китон, улыбнувшись, вперяет взор в ее туфли. Крупный план. Считаем долгом выразить негодование – три крокодильи шкуры пошли на этот шедевр.
Бастер Китон. Я хотел бы…
Американка. Где меч, увитый гирляндой мирт? У вас нет меча?
Бастер Китон, пожав плечами, задирает правую ногу.
Американка. Где кольцо с отравленным камнем? У вас нет кольца?
Бастер Китон, опуская ресницы, задирает левую ногу.
Американка. А без них нельзя.
На клумбе пляшут четыре серафима с голубыми крылышками цвета светильного газа. Городские девицы, распялясь над клавишами, как над рулем велосипеда, жмут на педали. Вальс, луна и шлюпки наполняют восторгом нежное сердце нашего друга. Ко всеобщему удивлению Осень растворяет сад, как кубик сахара.
Бастер Китон
Девица – осиная талия и копна на макушке – едет на велосипеде. У нее голова соловья.
Девица. С кем имею честь?
Бастер Китон
Девица в обмороке падает с велосипеда. Ее ловкие ноги бьются над газоном, как две подстреленные зебры. Тысяча граммофонов хором: «В Америке есть соловьи».
Бастер Китон
Вдали над Филадельфией багрово загорается полицейская кокарда.
Девица, матрос и студент
Действующие лица
Девица.
Старуха.
Матрос.
Студент.
Мать.
Балкон.
Старуха
Девица. Прямо с поля улитки. Будто старинный китайский домик в корзинке.
Старуха. А то как же! Глянь – жирные, глянцевые. Вчетвером змею одолеют. Вот те крест! Других таких не найдешь.
Девица. Отстань, я вышиваю. На наволочках еще нет меток, боюсь не успеть… Не дело, когда у девушки на белье меток нет.
Старуха. А какую буковку вышиваешь?
Девица. Все, сколько ни есть.
Старуха. Это еще зачем?
Девица. Пускай меня милый тем именем зовет, какое ему приглянется!
Старуха
Девица
Старуха. Значит, как ни назовет, откликнешься? Мария, Роса, Тринидад, Сехисмунда!
Девица. Хоть так, хоть сяк.
Старуха. Эустахия! Доротея! Хенара!
Девица. Хоть так, хоть сяк, хоть всяко.
Девица простирает руки, побледневшие от бдений над шелками и пяльцами. Старуха, крадясь по стеночке, уматывает в ветошную берлогу, где издыхают корзины хлебных корок.
Девица. А, Б, В, Г, Д, Ж, 3, И, К, Л, М, Н – ну и хватит. Закрою, пожалуй, дверь на балкон. А шить к окну сяду.
Пауза.
Мать
Девица. Нет! Дождь пошел.
Над бухтой заикается песня моторного катера, унизанного флажками. Ливень напялил на город магистерскую шапочку. От таверны к таверне двинулась карусель пьяных матросов.
Девица
Матрос
Девица. Вижу.
Матрос
Девица. А я флажки развешу да сласти.
Матрос. Если капитан позволит.
Пауза.
Девица
Матрос
Девица. Если мать позволит.
Матрос. Привстань-ка.
Девица. Зачем?
Матрос. Поглядеть на тебя хочу.
Девица
Матрос. Красивые у тебя бедра!
Девица. А я девчонкой на велосипеде каталась.
Матрос. А я на дельфине.
Девица. И ты красив.
Матрос. Когда разденусь.
Девица. А есть у тебя ремесло?
Матрос. Весло.
Матрос играет на аккордеоне – усталом и запыленном, как семнадцатый век.
Студент
Девица. Кто?
Студент. Век наш.
Девица. Замотался ты.
Студент. Оттого что бегу.
Девица. Да от кого же?
Студент. От грядущего года.
Девица. А меня увидел…
Студент. И остановился.
Девица. Ты не смуглый.
Студент. Я – ночной человек.
Девица. Тебе что-нибудь нужно?
Студент. Дай воды.
Девица. Колодца нет.
Студент. Умру от жажды.
Девица. Я б тебя напоила молоком моих грудей.
Студент
Девица. Но я – девица.
Студент. Кинь мне лестницу – я проведу эту ночь с тобой.
Девица. Ты бледен и, верно, холоден как лед.
Студент. У меня сильные руки.
Девица. Я бы впустила тебя, да мать не велит.
Студент. А ты впусти.
Девица. Нет.
Студент. Почему – нет?
Девица. А вот и нет…
Студент. А то бы впустила…
Девица. Нет.
Хоровод сумеречных бригов вьется вокруг луны. Край обрыва сторожат карабинеры – три сирены морочат их, шлепая по волнам. Девица, взгромоздясь на перила, хочет кинуться с буквы Э в морскую пучину. Эмилио Прадос и Манолито Альтолагирре, запудренные страхом, потихонечку стаскивают девицу с перил.
Бредни
Действующие лица
Энрике.
Его жена.
Старик.
Девочка.
Голоса.
Дверь.
Энрике. Прощай.
Шесть голосов
Энрике. Я в горы надолго.
Голос. Белочку!
Энрике. А как же. Тебе белочку да пять таких пташек, каких ни у кого нет.
Голос. Не надо. Ящерку хочу.
Голос. А я крота.
Энрике. Какие же вы разные, детки. Попробую всех порадовать.
Старик. Да, разные.
Энрике. Ты что-то сказал.
Старик
Энрике. Не надо.
Слышен детский смех.
Старик
Энрике. Шестеро.
Старик
Энрике
Старик
Энрике. Идем скорее. В семь поезд.
Старик
Жена
Старик
Жена
Энрике. И я не забуду.
Жена
Энрике. Прощай.
Старик
Энрике. Все так. Только вот беда – расстаемся…
Старик
Энрике. Оставь свои шуточки. И слушать не хочу.
Старик
Энрике
Старик
Энрике
Старик
Энрике. У меня идеальный порядок. Да и тебе-то какое дело? Хуже нет старых слуг-побирушек.
Первый голос. Папа.
Второй голос. Папа.
Третий голос. Папа.
Четвертый голос. Папа.
Пятый голос. Папа.
Шестой голос. Папа.
Старик. Твои дети.
Энрике. Мои дети.
Девочка
Голос. Не надо ящерки.
Голос. Не надо крота.
Девочка
Голос. А я не хочу, хочу крота.
Голос. Нет, крот мой.
Ссорятся.
Девочка
Энрике. Да перестаньте! Сказал – всех порадую.
Старик
Энрике. Да. Разные. К счастью.
Старик
Энрике
Старик
Уходят
Жена
Голос. Прощай.
Жена
Голос
Жена
Девочка
Жена
Свет на сцене меркнет.
Девочка
Мальчик
Девочка
Диалог с Луисом Бунюэлем
Картина первая
Беленая комната, некрашеная сосновая мебель. В окне виднеются большие сонные облака. Действующие лица пьют чай.
Федерико. Нет у меня твоей охоты к перемене мест, Бунюэль.
Луис. А у меня это просто мания.
Аугусто. Я бы съездил, куда хочется, а просто так носиться по свету – увольте.
Луис
Федерико. Ты сильный, оттого так и думаешь.
Луис. Как сказать.
Федерико. А я, подобно Альфонсу Карру, путешествую вокруг да около своего сада.
Луис. И все же мое чувство земли под ногами от тебя.
Аугусто. По мне блуждайте себе оба в своих мирах, а чья котомка по возврате окажется тяжелее – еще неизвестно.
Федерико. Твоя правда. От одного конца нашей флюгарки до другого так же далеко, как от полюса до полюса.
Луис. Абсолютно верно!
Вечер уходит в горы. Четыре воробья на лету…
(Здесь рукопись обрывается.)
Когда пройдет пять лет
Легенда о времени в трех действиях и пяти картинах
Действующие лица
Юноша.
Старик.
Стенографистка.
Друг.
Мальчик.
Кошка.
Слуга.
Второй друг.
Невеста.
Игрок в регби.
Служанка.
Отец.
Манекен.
Арлекин.
Девушка.
Паяц.
Маска.
Служанка.
Первый игрок.
Второй игрок.
Третий игрок.
Эхо.
Действие первое
Библиотека. Сидят Юноша в голубой пижаме и Старик – белая борода, огромные золотые очки, серый костюм.
Юноша. Ничего удивительного.
Старик. Простите, но…
Юноша. Со мной всегда так было.
Старик
Юноша. Да.
Старик. Итак…
Юноша. Помню…
Старик
Юноша. Я…
Старик
Юноша. Прятал сласти, чтобы съесть их потом.
Старик. Потом… Правда? Так вкуснее. Я тоже.
Юноша. Я помню, однажды…
Старик
Юноша
Старик. Ни ветхой мебели, потому что надо помнить, но…
Юноша. Помнить живое, с горячей кровью, не тронутое тленом.
Старик. Да, так. То есть
Юноша. Заранее?
Старик
Юноша
Часы бьют шесть. В полной тишине по сцене, плача, проходит Стенографистка.
Старик. Шесть часов.
Юноша. Да, уже шесть, а так жарко.
Старик. Так вы… Я ведь знавал ее отца. Он астроном. Как хорошо – астроном… И что же она?
Юноша. Я почти не знаю ее. Но не в этом суть. Она любит меня. Наверно.
Старик. Наверно.
Юноша. Они будут еще долго путешествовать. Я даже рад.
Старик. Разве ее отец не вернулся?
Юноша. Нет, что вы! Сейчас это невозможно! Тому есть причины… Только через пять лет…
Старик
Юноша
Старик. Потому что… Вам здесь хорошо?
Юноша. Нет.
Старик. Вас угнетает то, что должно случиться?
Юноша. Да, да. Не надо об этом.
Старик. Что такое – там, на улице?
Юноша. Крик. Как всегда – пыль, жара, зловоние, шум. Даже здесь слышно.
Слышится долгий стон. Пауза.
Хуан, закрой окно.
Слуга неслышно идет на цыпочках к окну и закрывает его.
Старик. Она… молода?
Юноша. Очень. Ей пятнадцать.
Старик. Пятнадцать прожитых лет – вот и вся она. А почему не сказать – пятнадцать зим, пятнадцать вьюг, пятнадцать ночей? И вы не решаетесь бежать к ней, лететь, распахнуть своей любви все небо?
Юноша
Старик
Юноша. Вы хотите отъединить меня. Но я знаю ваш способ. Попробуй, вглядись попристальнее в волну вечернего моря, или положи на ладонь живую букашку и рассмотри как следует – и сразу же все исчезнет: и образ, что ранит сердце, и рана. Но я люблю и хочу любить, любить так же, как она, и потому могу пять лет ждать той ночи, когда все огни погаснут, а ее косы обовьют мои руки.
Старик. Позволю себе напомнить, что у вашей невесты… нет кос.
Юноша
Старик
Юноша
Старик. Эти косы так душисты, что можно жить только их ароматом – без воды, без хлеба.
Юноша. Я столько думаю!..
Старик. Вам столько снится.
Юноша. Что?
Старик. Вы столько думаете, что…
Юноша. С меня словно содрали кожу. Все ранит. Сплошной ожог.
Старик
Юноша. Спасибо. Когда я начинаю думать о ней, о моей девочке…
Старик. Назовите же ее невестой! Отважьтесь!
Юноша. Нет.
Старик. Но почему?
Юноша. Невеста… Стоит сказать «невеста», и вот она – в саване, на небе, перевитом широкими снежными лентами. Нет, она мне не невеста
Старик. Продолжайте.
Юноша. А стоит мне начать думать о ней, представлять, как она идет, светлая, живая, вдруг кто-то меняет ее лицо, словно в кривом зеркале балагана, и уже не она – нищенка в лохмотьях, беззубая, вся в морщинах, топчет мои мысли.
Старик. Кто-то? Поразительно, что вы говорите «кто-то». Видимое глазом еще изменчивей, чем скрытое в мыслях. Вода, текущая в реке, уже не та, что текла только что. А кто помнит карту песчаных пустынь… или лицо друга?
Юноша. Да, да. Скрытое, хоть и меняется, все же дальше от смерти. В последнюю встречу я не мог смотреть на нее вблизи, потому что заметил на лбу две морщинки, и, едва я переставал следить за собой, – вы понимаете? – морщины искажали ее лицо, она становилась дряхлой, изнуренной старухой. Мне надо было уйти, чтобы вглядеться и увидеть ее в своем сердце.
Старик. А когда она казалась вам старой, она была безраздельно вашей?
Юноша. Да.
Старик
Юноша
Старик. И вы стали бы любить ее еще больше – именно поэтому?
Юноша. Да, да.
Старик. В таком случае… ха-ха!
Юноша. В таком случае… жить очень трудно.
Старик. Оттого и кидаются то к одному, то к другому, пока не сгинут. И поделом! Ей пятнадцать лет, а может, пятнадцать закатов или пятнадцать небес. Только внутри все живо, а снаружи – ветер и смерть. Поэтому надо… не идти… а ждать. Потому что прийти означает умереть, а как прекрасно думать, что завтра мы увидим сто золотых рогов, вонзенных солнцем в облака.
Юноша
Старик. Я вернусь.
Появляется Стенографистка.
Юноша. Ты отправила письма?
Стенографистка
Старик
Стенографистка. Я хочу уйти.
Старик. Так в чем дело?
Юноша
Стенографистка. Хочу уйти и не могу.
Юноша
Стенографистка. Что значит «ждать»? Я не жду.
Старик. А, собственно, почему? Ждать – это верить и жить.
Стенографистка. Я не жду, потому что не хочу ничего ждать, не хочу и… не могу уйти отсюда.
Юноша. И вот так всегда. Если бы ты могла разумно объяснить…
Стенографистка. Разумно объяснить… Я люблю тебя – вот мое единственное объяснение.
Старик. А вот это нехорошо. Кровь высыхает, прошлое проходит.
Стенографистка. Не знаю, в чем моя вина.
Юноша. Конечно. Я тоже ни в чем не виноват. Кроме того, я связан словом, тебе это известно. Ты свободна.
Стенографистка
Старик
Юноша. Если б я мог ее полюбить! Но разве хочется пить у родника…
Старик. Ни в коем случае! Что бы вы стали делать завтра? А? Подумайте. Завтра!
Друг
Старик уходит.
Или коктейль.
Юноша. Только не переломай мебель.
Друг. Он серьезен, он в одиночестве – в такую жару!
Юноша. Присядь хотя бы.
Друг
Юноша. Перестань. Мне не до шуток.
Друг. Ух! Что это за старик? Ты его знаешь? А где у тебя фотографии девушек, с которыми спишь? Слушай
Юноша
Друг. И палкой выгоню на улицу!
Юноша. Ну уж нет! Меня с души воротит от этой беготни, от машин.
Друг
Юноша. Нет.
Друг
Юноша
Друг
Юноша в нетерпении постукивает пальцами по столу.
Юноша. Не мешай. Я думаю.
Друг. О чем тут думать? Ну все, ухожу. Опять опаздываю – по меньшей мере на…
Юноша. Хватит!
Друг. Ну, послушай, что тебе не так? Женщина может быть некрасива, а жокей прекрасен. И наоборот. Что мы вообще понимаем?
Юноша. Ничего.
Друг. Все-таки, что с тобой?
Юноша. Ничего. Ты же меня знаешь.
Друг. Я тебя не понимаю. Я не могу быть таким серьезным.
Юноша
Друг
Юноша
Борются
Друг. Ну-ка!
Юноша. Не вышло!
Друг. Еще как вышло!
Старик
Они встают.
Простите…
Друг. Что?
Старик
Друг. Ааа!
Слышен звон стекла.
Юноша
Друг. Будет гроза. Хорошо бы сильная!
Юноша. Мне нет дела до грозы.
Друг. Гром грянет, и ты услышишь.
Юноша. Навряд ли.
Друг. Наверняка.
Юноша. Я не хочу знать, что там, снаружи. Это мой дом, и сюда никто не войдет.
Старик
Раскаты грома вдали.
Друг. Войдет всякий, кому вздумается, и не просто войдет: захочет – и влезет к тебе на кровать.
Раскаты грома ближе.
Юноша
Старик. Браво!..
Друг. Открой окно! Жарко.
Старик. Само откроется!
Юноша. Не сразу.
Друг. Ладно! Так вы хотите сказать…
Новый раскат грома. Свет гаснет, и голубоватые отсветы грозы заливают комнату. Все трое прячутся за черной ширмой в серебряных звездах. Из левой двери выходит мертвый Мальчик с Котенком. Он в белом, словно одет для первого причастия, и в венке из белых роз. На восковом лице резко выделяются глаза и лиловые, как сухие ирисы, губы. В руке витая свеча и длинная пелена в золотых цветах. Котенок голубой, с большими пятнами крови на пепельной грудке и на голове. Мальчик держит Котенка за лапку.
Котенок. Мяу.
Мальчик. Тсс-с…
Котенок. Мяу.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок.
Мальчик.
Котенок
Мальчик
Котенок.
Мальчик.
(Заглядывает под стулья. Кошка, сидя на табуретке, дрожит.)
Кошка.
Мальчик.
Кошка
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка
Мальчик.
Кошка.
Мальчик
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
(Далекий гром.)
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка
Мальчик
(Глухие раскаты грома.)
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Поют.
Кошка.
Мальчик.
Свет меркнет. Мальчик и Кошка, прижавшись друг к другу, пробираются ощупью.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Мальчик.
Кошка.
Кошка подходит к правой двери, оттуда появляется рука и хватает ее.
Мальчик продолжает идти, в ужасе замирая на каждом шагу.
Мальчик
Отрывает розу от венка и гадает, обрывая лепестки.
Голос.
Нет.
Мальчик. Так и знал я, что нет!
Рука тянется к Мальчику. Он падает. После исчезновения Мальчика свет становится обычным. Из-за ширмы выходят трое. Они оживлены, им жарко. У Юноши голубой веер, у Старика – черный, у Друга – ярко-красный. Обмахиваются.
Старик. Это еще не конец.
Юноша. Похоже, что так.
Друг. Довольно и того, что было. От грозы не спрячешься.
Голос
Юноша. Господи, что за день! Хуан, что за крики?
Слуга
Друг. Это естественно.
Старик. Да, конечно. Прошлое проходит.
Друг. Но не прошло!
Спорят. Слуга идет к противоположной двери.
Слуга. Сеньор, могу ли я взять ключи от вашей спальни?
Юноша. Зачем?
Слуга. Дети забросили на крышу мертвого котенка, надо убрать.
Юноша
Старик. Я и не собирался.
Друг. Неправда. Собирались. Не собирался я, потому что знаю точно, что снег холодный, а огонь жжет.
Старик
Друг
Старик, вертя в руках шляпу, пристально смотрит на Первого Друга.
Юноша
Друг. Незачем ждать.
Юноша. Ты думаешь, можно ломать преграды, не причиняя боли другим?
Друг. Прежде – ты, потом другие.
Юноша. Ждешь, и узел развязывается, а плод созревает.
Друг. Лучше съешь его зеленым, а еще лучше – сорви цветок и сунь в петлицу.
Старик. Нет!
Друг. Вы слишком стары, чтоб это понять.
Старик
Друг. Охотник, полагаю, умер с голоду?
Юноша. Благословен голод!
Из левой двери появляется Второй Друг. На нем белоснежный чесучовый костюм, белые туфли и перчатки. Если для этой роли не найдется очень молодого актера, ее может играть девушка. Костюм должен быть весьма странного покроя – огромные голубые пуговицы, жилет, кружевное жабо.
Второй Друг. Благословен, когда есть черный хлеб, оливки и после – сон. Долгий сон. Без пробуждения. Я все слышал.
Юноша
Второй Друг. Как вздумалось, через окно. Дети меня подсадили. Мы подружились, еще когда я был маленький… Сейчас хлынет ливень… тот самый, прошлогодний – чудесный ливень. Вдруг смерклось так, что у меня пожелтели руки.
Старик
Второй Друг
Первый Друг
Второй Друг. Я был еще маленький, но все помню.
Первый Друг. Пойми…
Второй Друг. Этот дождь я уже видел. Дождь – как это прекрасно… Он вбегал в школу со двора и разбивался о стены на сотни крохотных голых женщин, которые жили в каплях. Неужели вы их не видели? Когда мне было пять лет… нет, три… нет, нет – только годик. Чудесно, правда? Так вот, тогда я и поймал такую капельную женщину и целых два дня держал ее в аквариуме.
Первый Друг
Второй Друг. Нет, стала еще меньше – совсем девочкой, как и должно быть, как всегда и бывает, и становилась все меньше и меньше, пока не стала каплей воды. И пела она песню…
И теперь я все время пою эту песню.
Старик
Второй Друг
Первый Друг
Второй Друг. Нет. Сейчас, когда я шел сюда и только начинался дождь, я видел, как хоронили мальчика. Я хочу, чтоб и меня так похоронили, в таком же маленьком гробике, и чтоб вы шли за ним наперекор грозе. Но мое лицо… оно – мое, а его у меня крадут. Я был маленький и пел, а теперь такой же старик, как вы, бродит во мне и держит наготове две или три маски.
Старик. Платья рвутся, якоря ржавеют. Иначе не бывает.
Второй Друг. Не говорите так, прошу вас!
Старик
Первый Друг
Старик
Второй Друг. Конечно. Все это будет – когда-нибудь.
Старик. Нет. Уже было.
Второй Друг. Прошлое замерло – разве вы не знаете? И будить его надо осторожно, нежно. Иначе через четыре или пять лет разверзнется провал, куда все мы рухнем.
Старик
Юноша
Старик. Больше, чем нужно.
Юноша
Второй Друг
Первый Друг
Второй Друг. Сколько можно пить!
Первый Друг
Второй Друг
Первый Друг торопливо осушает рюмку за рюмкой и, хлопнув себя по лбу, как будто вспомнив о чем-то, быстро выходит через левую дверь. Второй Друг откидывается на спинку кресла. Справа появляется Слуга, как всегда неслышно, на цыпочках. Начинается дождь.
Второй Друг. Дождь.
Юноша
Появляется Стенографистка. У нее в руках чемодан. Пересекает сцену, но на середине вдруг резко оборачивается.
Стенографистка. Ты звал меня?
Юноша
Стенографистка идет к двери, не сводя с него глаз и ожидая, что он позовет.
Стенографистка
Юноша
Стенографистка уходит.
Второй Друг
Начинается дождь.
Юноша. Уже поздно. Хуан, зажги свет. Который час?
Хуан
Юноша. Хорошо.
Второй Друг
Юноша негромко постукивает пальцами по столу.
Медленно опускается занавес.
Действие второе
Спальня в стиле начала века. Вычурная мебель. Длинные пышные шторы с кистями. Стены разрисованы ангелами и облаками. Посередине кровать под пологом. Слева туалетный столик, на нем светильники в виде ангелов с гирляндами электрических лампочек в руках. Балкон открыт – комнату заливает лунный свет. Где-то настойчиво гудит автомобильный рожок. Невеста вскакивает с кровати. На ней роскошный пеньюар со шлейфом, весь в кружевах и розовых лентах, прическа с локонами.
Невеста
Через балконную дверь входит Игрок в регби, он в шлеме и наколенниках. В руках у него коробка сигар, он без конца закуривает их и гасит.
Невеста. Иди же. Два дня тебя не видела.
Обнимаются. Игрок в регби вообще ничего не говорит, только закуривает и тушит сигары об пол. Он полон сил. Порывисто обнимает Невесту.
Невеста. Сегодня ты целуешь иначе. Ты всегда такой разный, любимый мой. Вчера я тебя не видела – подумать только! Зато видела твоего коня. Какой красивый! Он стоял в загоне – белый, а копыта в соломе блестели, как золотые.
Садятся на диван, стоящий возле кровати.
Но ты еще красивее. Ты – как дракон. Ты мог бы растерзать меня, такую слабенькую, маленькую, как снежинка, как крохотная гитара, горячая от солнца, а ты щадишь меня.
Игрок в регби пускает дым ей в лицо.
Невеста
Игрок в регби берет в рот сигару, Невеста зажигает ее.
О!
Игрок в регби целует ее.
Надо идти. Сейчас придет мой жених.
Голос
Невеста. Иди.
Голос. Сеньорита!
Невеста
Игрок возвращается, берет ее на руки и целует.
Голос. Откройте!
Невеста
Игрок в регби, насвистывая, уходит через балкон.
Служанка
Невеста. Что – сеньорита?
Служанка. Сеньорита!
Невеста. Что?
Зажигается верхний свет. Он еще голубее, чем лунный свет с балкона.
Служанка. Ваш жених приехал!
Невеста. Знаю. Тебе-то что?
Служанка
Невеста. Где он?
Служанка. Внизу.
Невеста. Один?
Служанка. С вашим отцом.
Невеста. Больше никого?
Служанка. Еще сеньор в золотых очках. Опять спорят.
Невеста. Сейчас оденусь.
Служанка
Невеста
Служанка. Сеньорита!
Невеста
Служанка. У вас такой красивый жених.
Невеста. Вот и выходи за него.
Служанка. Пришел такой счастливый…
Невеста. Вот как?
Служанка. Принес букет.
Невеста. Я не люблю цветов, тебе это известно. Пойди на балкон и выброси.
Служанка. Такие красивые! Совсем свежие!
Невеста
Служанка выбрасывает букет с балкона.
Служанка. Ах, сеньорита!
Невеста
Служанка. Сеньорита!
Невеста. Что-о-о?
Служанка. Подумайте, что вы делаете! Подумайте, вспомните – мир большой, а мы, люди, маленькие.
Невеста. Много ты знаешь!
Служанка. Да, знаю. Мой отец два раза был в Бразилии, еще ребенком – таким крохотным, что мог в чемодане поместиться. Все проходит, а плохое остается.
Невеста. Я же сказала – замолчи!
Служанка. Ах, сеньорита!
Невеста
Служанка. Что вы делаете!
Невеста. Что сделаю, то сделаю.
Служанка. Такой хороший человек. Столько ждал. Столько мечтал о вас. Пять лет. Целых пять лет.
Невеста. Он пожал тебе руку?
Служанка
Невеста. А как он ее пожал?
Служанка. Чуть дотронулся.
Невеста. Вот именно, чуть дотронулся.
Служанка. У меня был жених, солдат, так он так стискивал мне руки, что кольца врезались. Я ему отказала.
Невеста. Вот как?
Служанка. Ах, сеньорита!
Невеста. Что мне надеть?
Служанка. Вам так красиво в красном.
Невеста. Я не хочу быть красивой.
Служанка. Зеленое.
Невеста. Нет.
Служанка. Оранжевое?
Невеста
Служанка. Кружевное?
Невеста
Служанка. Цвета осенних листьев?
Невеста
Слышен автомобильный гудок. У Невесты меняется выражение лица; полузакрыв глаза, она продолжает:
Но жасминовую ветку на грудь и мокрый от моря шелк, прилипший к телу.
Служанка. Только бы ваш жених не догадался!
Невеста. Придется!
Служанка. Как вы не понимаете!
Невеста. Чего?
Служанка. Он ведь другого ждал. В деревне у нас был парень, он залезал на колокольню, чтобы получше разглядеть луну, и невеста ему отказала.
Невеста. Правильно сделала!
Служанка. А он говорил, что на луне видит ее портрет.
Невеста
Служанка. Когда я поссорилась с рассыльным…
Невеста. Поссорилась? С таким красавцем?
Служанка. А как иначе? Я подарила ему платок, на котором сама вышила «Любовь, Любовь, Любовь», а он его потерял.
Невеста. Иди.
Служанка. Балкон закрыть?
Невеста. Нет.
Служанка. Вы сгорите на солнце.
Невеста. Пускай. Я хочу сделаться черной. Чернее мальчишки. Чтобы падать, не расшибаясь, и рвать ежевику, не раздирая рук. Все, закрыв глаза, идут по проволоке, а я хочу твердой земли под ногами. Ночью мне чудилось, что дети вырастают по чистой случайности… Что силы поцелуя достаточно, чтобы умертвить их. Клинок и нож вечны, а моя грудь – это всего лишь мгновенье.
Служанка
Невеста. Сложи в чемодан все мои цветные платья.
Служанка
Невеста. И дай мне ключ от гаража.
Служанка
Входит рассеянный старик – Отец Невесты – с большим полевым биноклем на шее. Белый парик. Румянец. Белые перчатки и черный костюм. Заметно, что он близорук.
Отец. Ты готова?
Невеста
Отец. Он приехал.
Невеста. Ну и что?
Отец. Вы помолвлены, и, поскольку речь идет о твоей жизни, о твоем счастье, вполне естественно, что ты должна быть рада, должна готовиться…
Невеста. Я ничего не должна.
Отец. То есть?
Невеста. Мне радоваться нечему. Тебе – есть?
Отец. Но, дочь моя… что он скажет?
Невеста. Все, что ему будет угодно.
Отец. Ты писала ему, пока мы путешествовали, все пять лет. На пароходе ни с кем не танцевала, никем не интересовалась. Что случилось?
Невеста. Я не хочу его видеть. Я хочу жить. А он только говорит.
Отец. Почему ты не сказала раньше?
Невеста. Раньше меня самой не было! Было море, земля. А я сладко спала на вагонных подушках.
Отец. Как я перед ним виноват, боже мой! Как же так? Он подарил тебе прекрасное свадебное платье. Посмотри – вот оно, на манекене.
Невеста. Довольно об этом. Я не хочу.
Отец. И с меня довольно! Я тоже хочу покоя! Сегодня произойдет лунное затмение, а я ничего не увижу. Когда я нервничаю, кровь стучит у меня в висках, и я ничего не вижу. Что нам теперь с ним делать?
Невеста. Делай что хочешь. Я не хочу его видеть.
Отец
Невеста. Я не исполню.
Отец. Это необходимо.
Невеста. Нет.
Отец. Да.
Невеста
Отец. Все против меня.
Невеста. Я не обманывала.
Отец. Пять лет, изо дня в день. Боже мой!
Торопливо входит Служанка, она бежит к балкону. За сценой слышны голоса.
Служанка. Они там опять спорят.
Отец. Кто?
Служанка. Жених ваш пришел.
Отец. Как – уже?
Невеста. Куда ты?
Отец. Как это – закрой?
Невеста. Ах!
Появляется, поправляя волосы, Юноша в дорожном костюме. Когда он входит, сцена сразу освещается – в руках ангелов зажигаются лампы. Все трое стоят и молча смотрят друг на друга.
Юноша. Простите.
Пауза
Отец
Входит Служанка и, нервно стиснув руки, останавливается.
Юноша
Невеста
Юноша. Простите, я немного взволнован, от суеты, от спешки, и еще… там, на улице, мальчишки кидали камнями в котенка, я их разогнал.
Отец предлагает ему сесть.
Невеста
Служанка. Тише, услышит!
Невеста. И тот же взгляд, рассыпающийся, как крыло мертвой бабочки.
Юноша. Нет, я не могу сидеть. Мне хочется говорить. Сейчас, когда я поднимался сюда, мне вдруг вспомнились все песни, которые я давно забыл, и мне хотелось спеть их все разом.
Невеста. У меня никогда не было кос.
Юноша. То был лунный свет.
Служанка уходит в глубь сцены. Отец, высунувшись с балкона, смотрит в бинокль.
Невеста. Разве ты не был выше ростом?
Юноша. Нет.
Невеста. И не было у тебя улыбки, грозной, как тень сокола?
Юноша. Нет.
Невеста. И ты не играл в регби?
Юноша. Никогда.
Невеста
Юноша. Никогда.
Невеста. Тогда зачем… Зачем ты пришел? Все руки в кольцах! И хоть бы капля крови.
Юноша. Кровь прольется, если захочешь.
Невеста
Юноша. Никакая сила теперь не оторвет от тебя мои руки.
Невеста. Это не твои, а мои руки. Это я хочу сгореть в чужом огне.
Юноша. Есть только один огонь – мой.
Невеста
Юноша. Но здесь любят!
Невеста. И не любят. Уходи!
Юноша
Невеста. Найди себе другую и заплетай ей косы.
Юноша
Невеста. Я не могу пустить тебя в спальню, где был другой.
Юноша. О!
Невеста. Двух дней хватило, чтобы заковать меня в цепи. За зеркалами, в шорохе простыней и кружев я слышу плач ребенка, и он преследует меня.
Юноша. Я строил дом. Я сам складывал стены. И пусть там гуляет ветер?
Невеста. Я ни в чем не виновата. Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой?
Юноша
Невеста. Зеркало, стол будут ближе тебе, чем я.
Юноша. Что же мне делать?
Невеста. Любить.
Юноша. Кого?
Невеста. Ищи. На улице, в поле.
Юноша
Невеста. Пусти!
Юноша. Мне больно не потому, что ты обманула. Ты не злая. Ты тут ни при чем. Мое потерянное счастье. Моя любовь… я не знаю к кому. Но ты пойдешь!
Невеста. Не пойду.
Юноша. Чтобы я не начинал все сначала. Я, кажется, уже забываю буквы.
Невеста. Не пойду.
Юноша. Чтобы я не умер. Слышишь? Чтобы я не умер.
Невеста. Оставь меня.
Служанка
Юноша отпускает Невесту.
Отец
Невеста. Ничего.
Отец. Вы…
Юноша. Мы разговаривали.
Невеста. Надо вернуть подарки.
Юноша делает какое-то движение.
Все. Иначе будет несправедливо… только вот веера… сломались.
Юноша
Невеста. Голубой…
Юноша. С тремя потонувшими гондолами.
Невеста. И белый.
Юноша. С головой тигра. Они… сломались?
Служанка. Обломки отдали сыну угольщика.
Отец. Это были хорошие веера, но…
Юноша
Служанка
Невеста. Конечно.
Служанка
Отец
Юноша. Не стоит.
Отец. Как бы то ни было, здесь вам всегда рады.
Юноша. Благодарю.
Отец
Невеста. Да.
Юноша. Прощай!
Голос
Юноша. Прощай… Что же дальше? Надвигается час, которого я не знаю… что делать? Куда мне идти?
На сцене темнеет. Лампы с ангелами начинают светиться голубым. Лунный свет с балкона к концу акта становится все ярче. Слышится стон.
Юноша
Манекен
Юноша.
Манекен.
Манекен.
Юноша.
Манекен
Юноша.
Манекен.
Юноша.
В зеркалах потонуло навечно…
Манекен.
Юноша
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Манекен.
Юноша
Манекен
Юноша.
Манекен.
Юноша.
Сцена залита синим светом. Слева входит Служанка со свечой, и постепенно освещение становится обычным, хотя лунный свет по-прежнему проникает через балкон. Когда входит Служанка, Манекен застывает, как на витрине, – голова наклонена, руки изящно подняты. Служанка оставляет свечу на туалетном столике. Она все время с состраданием смотрит на Юношу. Справа появляется Старик. Свет становится ярче.
Юноша
Старик
Юноша
Старик. Больше, чем когда-либо. Ах, в самое сердце ты меня ранил! Ну зачем ты пошел? Ведь я знал, что так будет… Ах!
Юноша
Старик
Юноша хочет уйти.
Но куда ты?
Юноша
Старик. Кого?
Юноша. Ту, что любит меня. Вы ее видели, помните?
Старик. Не помню. Но подожди.
Юноша. Нет. Я пойду.
Старик хватает его за руку.
Отец
Слышен автомобильный рожок.
Служанка
Отец
Юноша. Я тоже иду. Пойду искать новый цветок моей крови.
Старик. Подожди! Подожди! Не оставляй меня, я умираю. Подожди! Подожди!
Служанка
Вдали автомобильный рожок.
Манекен.
Голос
Подожди-и!
Быстро опускается занавес.
Действие третье
Картина первая
Арлекин.
Девушка.
Арлекин
Девушка.
Арлекин
Девушка.
Арлекин.
Девушка.
Арлекин.
Девушка.
Арлекин
Девушка.
Арлекин.
Девушка.
Арлекин.
Девушка
Арлекин.
Девушка.
Арлекин.
Девушка.
Арлекин
Появляется разодетый Паяц, весь в блестках. Напудренное лицо создает впечатление черепа. Он раскатисто хохочет.
Арлекин.
Паяц
Девушка
Паяц
Арлекин.
Паяц
Арлекин, смеясь, оборачивается.
Арлекин.
Арлекин играет на белой скрипке, большой и плоской, с двумя золотыми струнами, покачивая в такт головой.
Арлекин
Девушка
Паяц.
Арлекин хохочет.
Девушка
Арлекин
Девушка
Арлекин
Девушка уходит.
Паяц.
Арлекин.
Паяц.
Арлекин.
Паяц
Арлекин
Паяц
Арлекин.
Паяц
Арлекин начинает играть.
Паяц
Арлекин.
Паяц.
Арлекин
Вдали охотничьи рога. Выходит Стенографистка в костюме для игры в теннис и ярком берете, на плечи накинут длинный плащ. Она разговаривает с Маской, одетой по моде начала века в ослепительно желтое платье с длинным шлейфом; волосы цвета желтого шелка до плеч, белая гипсовая маска, белые перчатки до локтя, желтая шляпа, грудь усыпана золотыми блестками. На фоне голубых лунных пятен и ночного леса она похожа на язык пламени. Говорит с легким итальянским акцентом.
Маска
Стенографистка. Я ушла от него. В тот вечер умер сын консьержки – была ужасная гроза. Он спросил: «Ты звала меня?» – а я ответила, не глядя: «Нет». А после, уже в дверях, он спросил: «Я нужен тебе?» – и я ответила: «Нет, не нужен».
Маска. Прекрасно!
Стенографистка. Всю ночь он простоял под окнами…
Маска. А вы?
Стенографистка. Я задернула шторы. Но… в щель было видно… он стоял
Маска. Почему?
Стенографистка. Он слишком меня любил.
Маска. «О, дио мио!» В точности как граф Артуро из Италии. О, любовь!
Стенографистка. Значит, и вы?..
Маска. С балконов парижской Оперы видно море. Граф Артуро с камелией во рту плыл в лодке и с ним – маленький сын. Я оставила их. Обоих! А напоследок отдернула занавес и кинула им бриллиант. Какая сладкая мука!
Стенографистка. Что такое? Что ты говоришь?
Маска
Стенографистка. Чудесно. И когда прибудет твой граф?
Маска. А когда прибудет твой друг?
Стенографистка. Позже.
Маска. И Артуро – позже. На левой ладони у него шрам от ножа… его ранили из-за меня.
Стенографистка. Да. Но откуда у тебя?..
Маска. Как откуда? И ты спрашиваешь? Мне без них нельзя. Разве раны моего графа не мои?
Стенографистка. Твои. Правда. Пять лет он ждет меня, но… Как прекрасно ждать того дня, когда станешь любимой, и знаешь, что это будет.
Маска. И это будет!
Стенографистка. Да. А потому давай веселиться! В детстве я прятала сласти, чтобы съесть их потом.
Маска. Ха-ха-ха! Так вкуснее, не правда ли?
Слышны звуки рогов.
Стенографистка
Маска
Появляется Юноша. На нем серый костюм и носки в синюю клетку.
Арлекин
Юноша. Что?
Арлекин. Куда направляетесь?
Юноша. К себе.
Арлекин
Юноша. Именно так.
Арлекин. Эй! Там не пройдете.
Юноша. Перегорожено?
Арлекин. Там цирк.
Юноша. Что ж.
Арлекин. И в цирке зрители, замершие навеки.
Юноша. Нет.
Арлекин
Юноша. А по тополиной аллее можно пройти?
Арлекин. Там повозки и клетки со змеями.
Юноша. Придется вернуться.
Паяц
Арлекин. Говорит, к себе.
Паяц
Арлекин
Паяц
Юноша
Паяц
Юноша. Да! Потому что мне надо. Надо найти.
Паяц
Голос Стенографистки
Арлекин уже поднялся с земли. Юноша стоит спиной к Арлекину и Паяцу, а они уходят на цыпочках, танцевальным шагом, повернувшись лицом к зрителям и приложив палец к губам.
Юноша
Стенографистка
Юноша.
Стенографистка.
С тобою.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка.
Юноша.
Стенографистка
Она идет к лесенке. Занавес маленького театра поднимается, открывая библиотеку первого действия в уменьшенном виде и более бледных тонах. На подмостках появляется Желтая Маска, она держит в руке кружевной платок и без конца нюхает флакон с солью.
Маска
Появляются Двое Слуг в синих ливреях с необычайно бледными лицами. Слева от театрального помоста, по которому на цыпочках проходит Слуга из первого действия, они ставят два белых табурета.
Стенографистка
Юноша медленно поднимается по лесенке.
Юноша
Стенографистка. Ты отправил письма?
Юноша. Идем! Там будет лучше.
Стенографистка. Я так тебя любила!
Юноша. Я так тебя люблю!
Стенографистка. Я так буду тебя любить!
Юноша. Без тебя у меня начинается агония. Если ты оставишь меня, куда я пойду? Я ничего не помню. На всем свете нет никого, кроме тебя… есть только ты, потому что ты любишь меня.
Стенографистка. Я любила тебя. Я вечно буду тебя любить.
Юноша. Сейчас…
Стенографистка. Не говори «сейчас».
Появляется Старик. Он в синем, в руках у него большой платок с пятнами крови, который он прижимает к груди и к лицу. Он взволнован и медленно озирается.
Юноша. Я ждал и умирал.
Стенографистка. Я умирала от того, что ждала.
Юноша. А сейчас кровь огненными пальцами стучит мне в виски, и ты со мной.
Голос
По маленькой сцене проходит Мертвый Мальчик. Он один, без Кошки. Уходит в левую дверь.
Юноша. Мой сын. Он мечется здесь, внутри, как муравьенок, запертый в коробку.
Желтая Маска
Выходят еще Две Маски и остаются на сцене.
Стенографистка
Юноша
Стенографистка. А я всегда знала, что ты меня не любишь. Но я растила свою любовь, и она подняла меня так высоко, что изменила тебя – и вот ты бродишь у моего дома.
Старик. Ему двадцать лет, а может быть, двадцать лун.
Стенографистка
Юноша
Стенографистка. Да, я люблю тебя, но только сильнее. И твоим глазам не увидеть моей наготы, и твоим губам не целовать мое вечное тело. Оставь меня! Я слишком сильно люблю тебя, чтобы быть рядом.
Юноша. Довольно. Идем.
Стенографистка. Мне больно, милый.
Юноша. Но так ты почувствуешь…
Стенографистка
Старик. Она придет. Сядь, друг мой. Подожди.
Юноша
Стенографистка. Я так высоко сейчас. Зачем ты меня отпустил? Я умирала от холода. Я искала твоей любви в пустыне. Подожди, я приду. Дай мне потихоньку спуститься к тебе.
Появляются Паяц и Арлекин. Паяц несет ширму, а Арлекин белую скрипку. Садятся на табуреты.
Паяц.
Опять запело.
Арлекин.
Это время.
Паяц.
Глухие дальние моря.
Арлекин.
А позади?
Паяц.
Лишь саван ветра.
Арлекин.
И скрипка грустная моя.
Юноша
Стенографистка. Да… Ты ли это? Так вдруг, как будто и нет этого чуда – завтра… И тебе не жаль меня?
Юноша. Там, кажется, гнездо. Слышно, как поет соловей… даже если и не слышно, даже если летучие мыши бьются в стекла…
Стенографистка. Да, да, но…
Юноша
Стенографистка. После!
Юноша
Стенографистка. Я приду.
Юноша. Пока не поздно!
Стенографистка. Я люблю тебя!.. Послушай.
Юноша. Идем.
Стенографистка. Но…
Юноша. Что?
Стенографистка. Я приду…
Юноша. Любовь моя.
Стенографистка
Юноша. Ах!
Старик
Юноша медленно спускается по лесенке. Стенографистка застывает в оцепенении. На цыпочках подходит Слуга и укрывает ее большим белым плащом.
Паяц.
Опять запело.
Арлекин.
Это время.
Паяц.
Глухие лунные моря.
Арлекин.
А позади?
Паяц.
Лишь саван ветра.
Арлекин.
И скрипка грустная моя.
Маска. Граф целует мой портрет, я там в костюме амазонки.
Старик. Нужно идти, но не приходить.
Юноша
Стенографистка
Юноша
Паяц
Арлекин
Стенографистка. Я жду тебя, любимый! Я жду тебя! Возвращайся скорее!
Арлекин
Юноша
Старик
Юноша. Я еще вернусь. Оставь меня!
Паяц. Остался ветер.
Арлекин. И скрипка грустная моя.
Занавес.
Картина вторая
Та же библиотека, что и в первом действии. Слева на безголовом и безруком манекене – свадебное платье. Несколько открытых чемоданов. Справа стол. Входят Слуга и Служанка.
Служанка
Слуга. Это сейчас она консьержка, а раньше была знатной дамой и долго жила с богатым итальянским графом, отцом ребенка, которого сегодня хоронили.
Служанка. Жалко его. Такой красивый мальчик!
Слуга. С тех пор у нее мания величия. Потому и потратила все деньги на гроб и на платье сынишке.
Служанка. И на цветы! Я принесла букетик роз, но цветки были маленькие, так она их даже в комнату не внесла!
Юноша
Слуга. Да, сеньор.
Служанка уходит.
Юноша. Дай мне стакан холодной воды.
Слуга подает ему стакан.
Юноша. Разве это окно не было больше?
Слуга. Нет.
Юноша. Странно, оно такое узкое. А возле дома был большой двор, где я играл в лошадки. Прошло двадцать лет – и он стал крохотным… не верится, что там можно было носиться.
Слуга. Сеньору нехорошо?
Юноша. А хорошо фонтану, когда он истекает водой? Как по-твоему?
Слуга. Я не знаю.
Юноша. А хорошо ли флюгеру крутиться, куда ветер дунет?
Слуга. Сеньор приводит в пример… Я тоже позволю себе спросить, если вы разрешите… Хорошо ли самому ветру?
Юноша
Слуга. Отдохнули с дороги?
Юноша. Да.
Слуга. Очень рад.
Юноша. Хуан, мой костюм готов?
Слуга. Да, сеньор. Он в спальне.
Юноша. Что ты приготовил?
Слуга. Фрак. Я положил его на кровать.
Юноша
Слуга. Да, сеньор. Резная, из ореха.
Юноша. Да. Резная, из ореха. Как хорошо тогда спалось. Помню, когда я был маленьким, я смотрел, как за ее резной спинкой вставала луна. А может, за балконной решеткой? Забыл… Где та кровать?
Слуга. Вы ее отдали.
Юноша
Слуга
Юноша в раздумье замолкает.
Юноша
Слуга идет к кулисе.
Юноша
Слуга
Юноша. А туфли – лакированные?
Слуга. Да, с черными шелковыми лентами.
Юноша. С черными шелковыми лентами… Нет. Достань другие.
Слуга. Говорят, что от запаха маков и анемонов в определенные часы болит голова.
Юноша. Может быть. Убери это.
Слуга. Хорошо.
Юноша
Звонит дверной колокольчик.
Слуга
Юноша
Слуга
Юноша
Входят Игроки. Их трое. Они во фраках и длинных, до полу, белых шелковых плащах.
Первый Игрок. Это было в Венеции. Скверный выдался год. Но тот парень играл что надо. Был бледен, до того бледен, что в конце игры у него остался единственный козырь – червонный туз. Его живое сердце. И он козырнул…
Второй Игрок. Бледным нельзя доверять, они играют, но не раскрываются.
Третий Игрок. В Индии я играл с одним стариком, и когда в картах у него не осталось ни кровинки, а я уже был наготове, он вдруг тайком подкрасил анилином все пики и пропал за деревьями.
Первый Игрок. Играем и выигрываем. А чего это нам стоит! Карты сосут кровь, их не оторвешь от пальцев.
Второй Игрок. Но, думаю, с этим… мы не прогадаем.
Третий Игрок. Как знать.
Первый Игрок
Второй Игрок. Да. А помнишь мальчишку из Швеции? Играл полумертвый, а потом чуть не ослепил нас кровавой струей.
Третий Игрок. Вот карты.
Второй Игрок. Надо быть с ним поласковее, чтоб не заподозрил.
Третий Игрок. И хотя ни стенографистка, ни та, другая, не появятся, пока не минут пять лет, если они вообще минут…
Второй Игрок
Первый Игрок. Неплохо бы поторопиться.
Второй Игрок. У него туз.
Третий Игрок. Молодое сердце. Наши пики могут соскользнуть.
Первый Игрок
Второй Игрок
Первый Игрок
Второй Игрок. Ладно, увидим.
Появляется Юноша во фраке.
Юноша. Сеньоры.
Первый Игрок. Не слишком.
Второй Игрок
Первый Игрок. Так элегантен, что больше не к чему раздеваться.
Третий Игрок. Иногда костюм до того впору, что уже и не хочешь…
Второй Игрок
Юноша
Появляется Слуга. Он ставит на стол поднос с рюмками.
Юноша. Начнем?
Все трое садятся.
Первый Игрок. Мы готовы.
Второй Игрок
Третий Игрок. Вы не сядете?
Юноша. Нет… Предпочитаю стоя.
Третий Игрок. Вот как?
Второй Игрок
Первый Игрок
Юноша. Четыре.
Третий Игрок
Юноша. Карты как лед. Я пас.
Первый Игрок
Второй Игрок
Третий Игрок
Первый Игрок
Юноша
Второй Игрок
Первый Игрок. И я.
Третий Игрок. И я.
Юноша
Игроки показывают ему карты. Юноша прячет свою.
Хуан, ликеру для гостей.
Первый Игрок
Юноша
Второй Игрок
Юноша
Третий Игрок. Будьте добры… карту.
Юноша
Когда входит Слуга, Игроки замолкают, застыв с картами в руках.
И коньяка нет?
Первый Игрок
Юноша
Второй Игрок
Юноша. Или, может быть, шартрёз?
Слуга выходит.
Первый Игрок
Юноша. Сейчас. Выпьем сначала.
Третий Игрок
Юноша
Первый Игрок
Юноша
Второй Игрок
Третий Игрок. Давайте.
Первый Игрок. Карту.
Юноша
Первый Игрок. Последнюю.
Юноша. Все.
На книжных полках появляется светящийся червонный туз. Первый Игрок вынимает пистолет и бесшумно стреляет из него пикой. Червонный туз исчезает, и Юноша хватается за сердце.
Первый Игрок. Бежим отсюда.
Второй Игрок. Нечего ждать.
Третий Игрок. Давай режь!
Первый Игрок ножницами режет воздух.
Первый Игрок
Второй Игрок. Быстрее.
Уходят.
Третий Игрок. Нельзя ждать. Никогда.
Юноша. Хуан, Хуан. Надо жить.
Эхо. Хуан, Хуан.
Юноша
Эхо. Все потерял.
Юноша. Мою любовь.
Эхо. Любовь.
Юноша
Эхо. Хуан.
Юноша. Никого…
Эхо. Никого…
Второе эхо
Юноша. …нет?..
Эхо. Нет…
Второе эхо. Нет…
Юноша умирает. Входит Слуга со свечой. Часы бьют двенадцать.
Занавес.
Кровавая свадьба
Трагедия в трех действиях и семи картинах
Действующие лица
Мать.
Невеста.
Теща.
Жена Леонардо.
Служанка.
Соседка.
Девушки.
Леонардо.
Жених.
Отец Невесты.
Месяц.
Дровосеки.
Юноши.
Действие первое
Картина первая
Комната желтого цвета.
Жених
Мать. Далёко?
Жених. На виноградник.
Мать. Погоди!
Жених. Что так?
Мать. Поесть тебе соберу.
Жених. Не надо. Ягод поем. Дай мне нож.
Мать. Это еще зачем?
Жених
Мать
Жених. Опять за старое!
Мать. И ружья, будь они прокляты, и пистолеты, и все ножи, сколько ни есть их на свете, и серпы заодно, и косы…
Жених. Все сказала?
Мать. Будь оно проклято – все, что ранит и режет… Идет себе мужчина на виноградник, на свой виноградник, кровный, или к оливам. Красивый, ладный, в зубах цветок…
Жених
Мать. Пошел и не вернулся. А вернется – обложат его крапивой, да поставят на грудь миску с солью, чтоб тело не вздулось… Как ты после этого нож в руки берешь? Как я держу эту змею в доме?
Жених. Может, хватит?
Мать. Мне о своем за сто лет не выговориться. Сперва отец твой. Всего три года жила я с ним – как в саду благоуханном! А после твой брат… Да мыслимо ли это? Такая кроха, как пуля или ножик, валит мужчину, могучего, как бык! Нет, не смолкну! Дни идут, а отчаянье растет, до корней волос доросло и глаза жалит.
Жених
Мать. Нет. Никогда не кончим. Никто не вернет мне отца твоего. Никто не вернет мне брата твоего. А тюрьма… Что тюрьма? В тюрьме сидят себе, покуривают, песни поют. Мои мертвые, два цветка моих полевых, стали прахом, поросли травой и ни слова уже не скажут. А убийцы – живехоньки, горами любуются…
Жених. Что ж, по-вашему, убить их?
Мать. Нет. Я не о том. Но когда ты из дому уходишь, из той же двери, да еще нож берешь… Будь моя воля, не отпустила бы!
Жених
Мать. Был бы ты у меня дочкой! Сидели бы дома, цветы на скатерти вышивали.
Жених
Мать. Старухе на винограднике делать нечего. Разве что в тени сидеть.
Жених
Мать. Вот отец твой всегда брал меня на виноградник. Уж такая порода. Хорошая кровь. Знаешь, сколько детей было у деда? В каждом углу по ребенку. Вот это по-моему, так и надо. Зерно зерном, мужчина – мужчиной.
Жених. Мой черед.
Мать. Ты о чем?
Жених. Ну, сколько же повторять?
Мать
Жених. Что вам не по душе?
Мать. Так, ничего.
Жених. И все же?
Мать. Не знаю. Никак не свыкнусь. И девушка хорошая. Правда ведь, хорошая? Тихая, работящая. И шить умеет, и стряпать. А как заговорю о ней, словно обухом по голове.
Жених. Бредни!
Мать. Нет, не бредни. Одна остаюсь. Никого у меня нет, кроме тебя, а теперь и тебя не станет.
Жених. Да почему же? Вы к нам переедете.
Мать. Нет. Не оставлю я их одних – ни отца твоего, ни брата. Как ходила чуть свет на кладбище, так и буду ходить. Нельзя мне уезжать: вдруг умрет кто из Феликсов, из заклятых убийц, и похоронят его рядом. Не бывать тому, пока я жива! Не бывать! А случись такое, вот этими руками вырою и размозжу о камни.
Жених
Мать. Прости, сын…
Жених. Три года. Успел купить виноградник…
Мать. Три года. Говорят, у нее был жених…
Жених. Не знаю. Не думаю. Девушке приглядеться надо, за кого выходить.
Мать. Может и так. Я ни на кого не глядела. Только на отца твоего, а как убили его, на глухую стену. Один муж, одна жена, и любовь одна.
Жених. Вы сами сказали: хорошая у меня невеста.
Мать. И повторю: хорошая. Только жаль, не знаю, какая мать у нее была.
Жених. Не все ли равно!
Мать
Жених. Что хотели?
Мать. Чтоб вышло по-твоему! Чтоб не ошибся! Я пойду к ее отцу. Когда пойти?
Жених
Мать. Я подарю ей серьги, старинные. А ты купи ей…
Жених. Что вы скажете, то и куплю.
Мать. Ты ей ажурные чулки купишь, а себе два праздничных костюма. Да что я говорю? Три! Ты ж у меня на всем свете единственный!
Жених. Мне пора. Завтра ее увижу.
Мать. Да, а там, глядишь, и порадуюсь на внуков. Шестерых, семерых – сколько сам пожелаешь. Раз уж не довелось нам с отцом твоим кучу детей нянчить.
Жених. Первенец ваш.
Мать. Ладно. Но пускай и внучки будут. Я их вышивать, вязать научу: усядемся, возьмем шитье – и успокоится душа моя.
Жених. Вы ее полюбите, правда?
Мать. Полюблю.
Жених. Я пойду?
Мать. Смотри, у мельницы хорошенько прополи, а то заросло.
Жених. Сделано!
Мать. Иди с Богом!
Жених уходит. Мать так и остается сидеть вполоборота к двери. В проеме появляется Соседка в платке и черном платье.
Мать. Проходи.
Соседка. Как живешь?
Мать. Сама видишь.
Соседка. Я по дороге в лавку зашла. Далеко ведь живу.
Мать. А я уж лет двадцать к вам не поднималась.
Соседка. Оно и лучше.
Мать. Чем?
Соседка. Кругом такое творится! Третьего дня соседскому сыну руки машиной отрезало
Мать. Рафаэлю?
Соседка. Ему. Вот так-то. Часто думаю: твоему сыну и моему еще не худшая доля выпала – спят сном вечным, не маются, не боятся, что в тягость родным станут.
Мать. Не болтай. Нашла чем утешиться.
Соседка вздыхает. Мать вздыхает. Молчание.
Соседка
Мать. В поле.
Соседка. Наконец-то купил себе виноградник.
Мать. Посчастливилось.
Соседка. Теперь женится!
Мать
Соседка
Мать. Ты невесту сына моего знаешь?
Соседка. Знаю. Хорошая девушка.
Мать. Хорошая, да только…
Соседка. Да только никто ее толком не знает. Живут они с отцом на отшибе, одни, до соседнего жилья путь неблизкий. Свыклась она с безлюдьем, а это всегда на пользу.
Мать. Ты мать ее знала?
Соседка. Как не знать! Красавица! Лицо у нее словно светилось. А душа к ней не лежала. Не любила она мужа.
Мать
Соседка. Не обижайся. Я правду говорю. А уж блюла она себя или нет, судить не могу. Разговоров о ней не велось. Гордая была!
Мать. И это знают!
Соседка. Ты спросила – я ответила.
Мать. Одного хочу – чтоб и мать-покойницу, и дочь ее позабыли и век не вспоминали. Обходили бы, как репейник, тронь – уколешься.
Соседка. Твоя правда. Сын того стоит.
Мать. Потому и тревожусь. Говорят, жених у нее был?
Соседка. Сватался. Ей тогда как раз пятнадцать сравнялось. А женился он на сестре ее двоюродной, уже два года тому. Про старое никто и не вспоминает.
Мать. Ты вспомнила!
Соседка. Вспомнишь, как спросят!
Мать. Спросишь, как душа заболит. Кто к ней сватался?
Соседка. Леонардо.
Мать. Какой Леонардо?
Соседка. Из Феликсов.
Мать. Из Феликсов?!
Соседка. Послушай, чем Леонардо виноват? Ему тогда восемь лет было!
Мать. Ничем. Но как помянут при мне Феликсов, так дышать нечем, будто рот тиной забит.
Соседка. Уймись. Не пойму, чего ты добиваешься?
Мать. Ничего. Не тебе спрашивать, не мне объяснять.
Соседка. Не мешай сыну. Не становись ему поперек дороги. Твоя жизнь позади. И моя позади. Помолчим. Мы свое отговорили.
Мать. Я ему ничего не скажу.
Соседка
Мать
Соседка. Скоро мои с поля вернутся. Пойду встречать.
Мать. Жара какая стоит!
Соседка. Мальчишки-водоносы дочерна загорели. Да и жнецы. Ну, прощай, подруга.
Мать. Прощай.
Мать направляется к левой двери, но на полпути вдруг останавливается и медленно осеняет себя крестным знамением.
Занавес.
Картина вторая
Теща.
Жена
Теща.
Жена.
Теща.
Жена.
Теща.
Жена.
Теща.
Жена.
Теща.
Жена.
Теща.
Жена.
Теща.
Жена
Теща.
Жена
Теща
Теща уносит ребенка. Входит Леонардо.
Леонардо. Как мальчик?
Жена. Уснул.
Леонардо. Вчера квелый был. Плакал ночью.
Жена
Леонардо. Да. Только из кузни. Не поверишь – который раз за месяц новые подковы ставлю, а они летят и летят. О камни, что ли сбивает?
Жена. Может, ты много ездишь?
Леонардо. Да нет, куда там.
Жена. А мне вчера сказали, что видели тебя на краю равнины.
Леонардо. Кто сказал?
Жена. Соседки. Они туда за каперсами ходили. Я удивилась. Это вправду был ты?
Леонардо. Нет. Что мне на пустоши делать?
Жена. Я так и ответила Но конь был весь в мыле.
Леонардо. Сама видела? Или тоже сказали?
Жена. Мать видела.
Леонардо. Она мальчика укладывает?
Жена. Да. Хочешь лимонной воды?
Леонардо. Пожалуй. И похолоднее.
Жена. Ты ведь не обедал с нами…
Леонардо. Провозился с перекупщиками. К зерну приценивались.
Жена
Леонардо. Сносную.
Жена. Мне платье надо купить, а ребенку – чепчик с лентами.
Леонардо
Жена. Только тихонько – спит.
Теща
Леонардо
Теща. Прости. Твоя воля.
Жена
Теща. Его конь, загонит так загонит.
Садится. Все замолкают.
Жена. Вот питье. Холодное?
Леонардо. Да.
Жена. Знаешь, к моей сестре сватаются. Скоро помолвка.
Леонардо. Когда?
Жена. Завтра. А свадьба через месяц. Наверно, нас позовут.
Леонардо
Теща. Боюсь, женихова мать идет на это скрепя сердце.
Леонардо. Может, и не зря. Женщина понятливая.
Жена. Зачем так говоришь? Сестра у меня хорошая!
Теща. Он знает, что говорит.
Леонардо. Что было, то прошло.
Уводя, обнимает ее за плечи. Вбегает Веселая Девушка.
Девушка. Сеньора!
Теща. Что стряслось?
Девушка. Жених из лавки вернулся. Чего только не накупил!
Теща. Один?
Девушка. Нет, с матерью. Суровая такая, высокая.
Теща. Люди не бедные.
Девушка. Чулки, шелком расшитые, купили! Вы б видели, какая красота, только во сне и приснится! Вот здесь
Теща. Сущий ребенок!
Девушка. Роза гладью вышита – листочек к листочку, лепесток к лепесточку! Ах!
Теща. Что скупиться? Деньги к деньгам идут.
Входят Леонардо с Женой.
Девушка. Я про свадебные подарки рассказываю!
Леонардо
Жена. Не надо, Леонардо.
Теща. Она-то чем виновата?
Девушка. Простите!
Теща. Что за нужда людей обижать?
Леонардо. Вас не спросил
Теща. Да уж!
Все смолкают.
Жена
Леонардо. Оставь!
Жена. Нет. Погляди мне в глаза, скажи!..
Леонардо. Пусти.
Жена. Куда ты?
Леонардо
Теща
Леонардо уходит.
Теща. Сын у тебя!
Жена Леонардо стоит как вкопанная.
Теща.
Жена
Теща.
Жена
Теща
Жена
Занавес.
Картина третья
Вырубленное в склоне горы жилище – дом Невесты. На задней стене комнаты крест из розовых цветов. На дверных полукруглых проемах кружевные занавески в розовых оборках. На беленых стенах развешаны веера, синие расписные кувшины и маленькие зеркальца.
Служанка
В проеме появляются Жених и Мать. На ней черное шелковое платье и кружевная мантилья. Он тоже в черном, при золотой цепочке.
Служанка. Присаживайтесь. Хозяева сейчас выйдут.
Мать с сыном садятся и сидят неподвижно, как статуи. Долгое, напряженное молчание.
Мать. Часы при тебе?
Жених. Да.
Мать. Надо вернуться засветло. Далеко они живут.
Жених. Зато земля хорошая.
Мать. Бесприютно здесь! Четыре часа в дороге – и ни дома, ни деревца.
Жених. Пустошь!
Мать. Отец бы твой и на пустоши сад насадил!
Жених. А если воды нет?
Мать. Он бы отыскал. За три года, что прожила я с ним, он виноградник разбил, десять черешен посадил
Жених
Входит Отец Невесты – сгорбленный старик с седой гривой. Мать и Жених встают и молча здороваются с ним за руку.
Отец. Долго добирались?
Мать. Четыре часа.
Садятся.
Отец. Значит, окольным путем.
Мать. Стара я по колдобинам брести.
Жених. Голова у нее кружится.
Все молчат.
Отец. Дрок хорошо уродился.
Жених. Да, на славу.
Отец. А прежде, когда я молод был, здесь и дрок не рос. Намучился я с этой землей, сам бился и ее бил, пока не разродилась хоть чем-то путным.
Мать. Зато теперь рожает. Не прибедняйся, я не просить пришла.
Отец
Жених. Это уж как водится.
Отец. Если б волами сюда ваши земли перетащить!
Мать. Зачем?
Отец. Как зачем? Все мое ей достанется, все твое – ему. Чтоб одно хозяйство было!
Жених. Так и работать удобнее.
Мать. Умру, продадите мою землю, ближе купите.
Отец. Продадите! Такое скажешь! Не продавать, покупать надо, покупать! Будь у меня сыновья, я бы всю землю в округе скупил. Что с того, что земля не хороша? Были б руки, будет и урожай. А здесь, на отшибе, славно. Спи спокойно – людей нет, воровать некому!
Все молчат.
Мать. Ты знаешь, зачем я пришла.
Отец. Знаю.
Мать. И что скажешь?
Отец. Они сговорились. И мне это по душе.
Мать. Сын у меня всем удался.
Отец. Дочь моя тоже.
Мать. Он хорош собой. И не знал женщин. Чище простыни на солнце.
Отец. Что сказать о дочери? Встает с утренней звездой, в четвертом часу тесто месит, рукодельница, каких поискать, тиха – слова лишнего не скажет, мягка, как шерсть, а зубами канат перекусит!
Мать. Благослови их Господь!
Отец. Аминь!
Служанка с подносом обходит гостей, предлагая угощенье – сладости, вино.
Мать
Жених. На той неделе, в четверг.
Отец. Как раз ее день рождения! Двадцать два ей исполнится.
Мать. Двадцать два! Столько бы моему старшему сравнялось, будь он жив! И был бы жив, такой же крепкий и горячий, если б не проклятые ножи!.. И зачем их люди выдумали!
Отец. Не надо себя терзать!
Мать. А если сердце не отпускает?
Отец. Значит, в четверг? Решено?
Жених. Решено.
Отец. Жених с невестой и мы с тобой в коляске поедем – далеко отсюда до церкви, – а гости кто верхом, кто в повозке.
Мать. Так.
Служанка идет к двери.
Отец. Скажи ей, пусть войдет.
Скромно опустив голову, входит Невеста.
Мать. Подойди ко мне. Ты рада?
Невеста. Да, сеньора.
Отец. Да ты не робей! Она же твоей матерью будет.
Невеста. Я рада. Раз я сказала «да», значит, хотела сказать.
Мать. Так.
Отец. Вылитая мать!
Мать. Да? Глаза красивые. Знаешь ли ты, девочка, что такое замуж идти?
Невеста
Мать. Муж, дети и стена, чтоб ничего кроме них не видеть.
Жених. А что еще нужно?
Мать. Ничего. Все так живут. И пусть живут!
Невеста. Я сумею.
Мать. Возьми подарки.
Невеста. Спасибо.
Отец. Угощайтесь!
Мать. Я не хочу.
Жених. Я возьму.
Он и Невеста берут печенье.
Отец. Вина?
Мать. В рот не берет.
Отец. Оно и лучше!
Все замолкают, затем встают.
Жених
Невеста. Когда?
Жених. В пять.
Невеста. Буду ждать.
Жених. Всякий раз, как расстаемся, у меня внутри что-то рвется, и комок к горлу подкатывает.
Невеста. Пройдет после свадьбы.
Жених. Наверно, пройдет.
Мать. Пора. Солнце садится.
Отец. Да, обо всем.
Мать
Служанка. Добрый вам путь!
Поцеловав Невесту, Мать выходит. За ней Жених.
Мать. Прощай, дочка.
Невеста поднимает руку в прощальном жесте.
Отец. Я провожу.
Уходят
Служанка. Подарки посмотреть хочется!
Невеста
Служанка. Ну, девочка, покажи!
Невеста. Нет!
Служанка. Хотя бы чулки! Они, говорят, как кружево? Ну, дай посмотреть!
Невеста. Сказала: нет.
Служанка. Нет, и ладно. Можно подумать, тебе замуж не хочется!
Невеста
Служанка. Ты что, девочка? Что с тобой? Или жизни тебе жаль девичьей? Гони дурные мысли. С чего тебе печалиться? Пойдем подарки смотреть.
Невеста
Служанка. Ты что?
Невеста. Поставь, я сказала!
Служанка. Силы в тебе, как в мужчине!
Невеста. А то я мужской работы не знаю! Родиться бы мне мужчиной…
Служанка. Да что с тобой?
Невеста. Помолчи. Хватит об этом.
Свет постепенно гаснет. Долгое молчание.
Служанка. Коня ночью слышала?
Невеста. Когда?
Служанка. В три.
Невеста. Видно, от табуна отбился.
Служанка. Нет. Всадник скакал.
Невеста. Ты откуда знаешь?
Служанка. Видела – прямо перед твоим окном остановился. Я так и обмерла.
Невеста. Наверно, жених. Он иногда проезжает мимо ни свет и заря.
Служанка. Нет.
Невеста. Уверена, что не он?
Служанка. Да.
Невеста. А кто же?
Служанка. Леонардо!
Невеста
Служанка. Приехал.
Невеста. Замолчи. Чертов язык!
За сценой стук копыт.
Служанка
Невеста. Он!
Занавес быстро падает.
Конец первого действия.
Действие второе
Картина первая
Прихожая в доме Невесты. В глубине сцены дверь. Ночь. Входит Невеста в белом корсаже и белых юбках с оборками, отделанных вышивкой и кружевами. Руки у нее открыты. Служанка одета так же.
Служанка. Я тебя здесь причешу.
Невеста. Жарко в доме.
Служанка. Эта пустошь и к утру не остывает.
Невеста садится на низкий стул и берет зеркало. Служанка принимается за прическу.
Невеста. Там, откуда мать моя родом, деревья росли. Благодатный край!
Служанка. Оттого и была она, как огонь!
Невеста. Была. А здесь угасла.
Служанка. Такая судьба!
Невеста. Одна у нас судьба, все здесь угаснем. Живем, как в печи, стены жаром пышут. Ай! Не тяни, больно.
Служанка. Надо эту прядь поправить. Хочу, чтоб на лоб спадала.
Невеста
Служанка
Невеста. Замолчи.
Служанка. А уж чего лучше: проснешься – и вот он, рядом! И дыханье его, как соловьиное перышко, плечи тебе щекочет.
Невеста
Служанка. Эх, девочка! Чего ради свадьбы играют? Ради этого, и ничего кроме. Думаешь, свадьба – это сладости? Букеты? Нет! Это свежая постель и мужчина с женщиной.
Невеста. Об этом не говорят.
Служанка. Еще бы! Но в этом вся радость!
Невеста. Или горе.
Служанка. Апельсинный цвет я сюда прилажу, сюда и вот сюда, чтобы венок смотрелся.
Невеста (
Служанка. Что с тобой?
Невеста. Отстань!
Служанка. О чем тебе печалиться?
Невеста. В глазах темно. Не знаю, что на меня нашло… С кем не бывает!
Служанка. Ты же любишь жениха.
Невеста. Люблю.
Служанка. Я и говорю!
Невеста. Но решиться на такой шаг…
Служанка. Решайся!
Невеста. Я дала слово…
Служанка. Повернись, я приколю венок.
Невеста
Служанка. Рано еще. Им до нас часа два добираться.
Невеста. А церковь отсюда далеко?
Служанка. Если вдоль ручья, то четыре лиги, а по дороге вдвое дальше.
Невеста встает. Служанка оглядывает ее с головы до ног и остается довольна.
Служанка.
Невеста
Служанка
Стук дверного молотка.
Невеста. Открывай. Вот и первые гости.
Служанка
Леонардо. Я. Здравствуй.
Служанка. Ты первый!
Леонардо. Меня не звали?
Служанка. Звали.
Леонардо. Вот я.
Служанка. А жена?
Леонардо. Едет. Я верхом.
Служанка. Других гостей не видал?
Леонардо. Обогнал на полдороге.
Служанка. Загубишь ты коня!
Леонардо. До смерти доживет.
Смолкают.
Служанка. Сядь, посиди. Спят еще все.
Леонардо. И невеста?
Служанка. Сейчас пойду к ней. Одеваться пора.
Леонардо. Невеста!.. Верно, счастлива?
Служанка
Леонардо. Чей?
Служанка. Твой.
Леонардо
Служанка. Привезут его?
Леонардо. Нет.
Молчание. Издалека доносится песня.
Голоса.
Леонардо.
Служанка. Гости едут!
Леонардо
Входит Невеста, одетая так же, как и в начале картины, но в венке.
Невеста. Принес.
Служанка
Невеста. И ладно!
Леонардо. Намекаю? Не на что мне намекать.
Невеста. Зачем ты пришел?
Леонардо. На твою свадьбу.
Невеста. И я на твоей была.
Леонардо. Сама же ее устроила – своими руками. Меня можно убить, но нельзя отшвырнуть. Бывает и чистое золото хуже пинка!
Невеста. Неправда!
Леонардо. Не стану спорить, я человек горячий и не хочу, чтобы горы услыхали мой крик.
Невеста. Моего не перекричишь.
Служанка. Перестаньте! Не ворошите прошлое!
Невеста. Она права. Не должна я с тобой говорить, а услышала – не стерпела. Зачем ты пришел? Что хотел высмотреть на моей свадьбе? Что дался тебе мой венок? Иди к жене, дожидайся ее за порогом.
Леонардо. Нам и поговорить нельзя?
Служанка
Леонардо. После свадьбы я день и ночь думал – чья вина? Думал, гадал, и одна догадка теснила другую, но вина оставалась. И осталась!
Невеста. У кого конь и воля, тому карты в руки и ничего не стоит опутать девушку с пустоши и скрутить ее жгутом. Но у меня есть гордость. Потому и выхожу замуж. А там хоть света белого не видеть. Муж рядом, и любить его – долг святой.
Леонардо. Гордость не спасет, не надейся.
Невеста. Не подходи!
Леонардо. Сгорать молча – это пытка из пыток. Помогла мне гордость, когда я глаз на тебя не поднимал, а ночами будил стуком копыт? Не помогла. Только сожгла всего. Ты думаешь, время лечит, а стены прячут? Нет! Что в сердце запало, того не вырвешь.
Невеста
Служанка
Леонардо. Не бойся. Я с ней в последний раз говорю.
Невеста. Ведь я же знаю, что схожу с ума, знаю, что тоска мне душу сгноила, а сама стою и слушаю его, и смотрю, как он ломает пальцы.
Леонардо. Пока все не сказал, покоя не будет. Я женат. Выходи и ты замуж.
Служанка. И выйдет!
Голоса
Невеста.
Служанка. Гости приехали.
Леонардо. Займись своим делом.
Светает.
Первая Девушка
Голоса.
Пробудись, невеста!
Служанка
Вторая Девушка
Служанка.
Первая Девушка.
Первый Юноша
Голоса.
Вторая Девушка.
Служанка.
Третья Девушка
Входят Трое Гостей.
Первый Юноша.
Гость.
Первая Девушка.
Гость.
Первый Юноша.
Служанка
Хор.
Первый Юноша.
Гость.
Отец
Третья Девушка.
Служанка.
Вторая Девушка.
Служанка.
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Служанка.
Первый Юноша.
Служанка.
Входит Невеста в черном платье начала века – широкая юбка, шлейф, кружева. На голове свадебный венок. Звучат гитары. Подруги подбегают к невесте с поздравлениями и поцелуями.
Третья Девушка. Чем ты надушила волосы?
Невеста
Девушка
Первый Юноша. А вот и жених!
Первая Девушка
Вторая Девушка.
Жених подходит к Невесте.
Невеста. Зачем ты эти туфли надел?
Жених. В них веселей, чем в черных.
Жена Леонардо
Гости оживленно беседуют.
Леонардо
Жена.
Мать
Отец. Родня! Сегодня день прощения.
Мать. Я стерплю, а простить – не прощу.
Жених. Какая ты красивая в венке!
Невеста. Скорей бы венчанье!
Жених. Тебе не терпится?
Невеста. Да. Я хочу стать твоей женой, хочу запереться с тобой и ничего не слышать – только твой голос!
Жених. Я хочу того же!
Невеста. И ничего не видеть, только твои глаза. И обними меня так крепко, что даже если покойная мать позовет, не оторвусь от тебя.
Жених. Руки у меня сильные. Обниму тебя и сорок лет буду обнимать.
Невеста
Отец. Скорей же! Пора ехать – солнце взошло.
Мать. Осторожней в дороге! Не дай Бог, что случится…
Открывается входная дверь. Все выходят.
Служанка
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Служанка.
Третья Девушка.
Служанка.
Уходят. За сценой гитара, перестук каблуков и кастаньеты. На сцене остаются Леонардо и его Жена.
Жена. Едем!
Леонардо. Куда?
Жена. В церковь. Только оставь коня. Поедем вместе.
Леонардо. В повозке?
Жена. У тебя карета есть?
Леонардо. Я не из тех, кто тащится в повозке.
Жена. А я не из тех, кто приходит на свадьбу без мужа. Не могу я, больше не могу.
Леонардо. Я тоже.
Жена. Не смотри так! Будто колючки в глазах.
Леонардо. Идем.
Жена. Не знаю, что стряслось. Не знаю и думать боюсь. Одно знаю: со мной покончено. Но у меня ребенок. И другого жду. Так и потянется жизнь, материнскую судьбу повторю. Но своего не отдам. Не уступлю.
Голоса за сценой.
Голоса.
Жена
Так и я выходила из отчего дома. Весь мир хотелось обнять!
Леонардо
Жена. Только вместе!
Леонардо. Да.
Голоса.
Медленно опускается занавес.
Картина вторая
У входа в дом Невесты. Холодные, серо-голубые блики на беленых стенах. Огромный кактус. Сцена залита мягким серебристым светом. На заднем плане вереница плоских холмов теплого желтоватого цвета – пейзаж в духе народной керамики. Служанка накрывает на стол.
Служанка.
Входят Мать Жениха и Отец Невесты.
Мать
Отец. Мы первые?
Служанка. Нет. Леонардо с женой уже здесь. Так неслись, будто черти за ними гнались. Бедная женщина насмерть перепугана. Быстрей, чем верхом, прикатили.
Отец. Беды, что ли, ищет? Дурная кровь!
Мать. А какой ей быть? У всей их породы кровь одна, прадедовская. Как начал он первый убивать, так и пошло его злое семя кривить губы в усмешке и поигрывать ножом.
Отец. Оставь их в покое.
Служанка. Как же, она оставит!
Мать. Во мне каждая жилочка болит. Гляжу я на них, и одно вижу – ту руку, что убила и печатью на их лица легла. Что смотришь? Думаешь, с ума сошла? А как не сойти, когда крик в горле стоит, а ты его душишь, под одеждой прячешь. Но приносят-то мертвых! И надо молчать, не то люди осудят.
Отец. Не сегодня об этом говорить.
Мать. Как не сказать, когда разговор зашел. А сегодня вдвойне. Сегодня я одна остаюсь, одна в доме.
Отец. Подожди, скоро внуки народятся.
Мать. Дай Бог!
Садятся
Отец. Я хочу, чтоб у них много детей было. Этой земле хозяйские руки нужны. Все бурьян да чертополох – так и лезут отовсюду, попробуй выполи. Да еще камни неизвестно откуда берутся. Свои нужны руки, чтоб не за плату трудились, а власть над землей взяли, родить заставили. Да, сыновья здесь нужны, много сыновей!
Мать. И дочки! У мужчин ветер в голове. Их к оружию так и тянет. А девочки дома сидят.
Отец. И дочки у них будут, и сыновья!
Мать. У твоей сильные бедра, и сын мой крепко ее оседлает. Он хороших кровей. У нас с его отцом была бы куча детей.
Отец. Растут дети очень уж медленно! Вот бы сразу – как родился, так и вырос!
Мать. Так не бывает. Долго надо ждать. И потому так жутко смотреть, как течет по земле твоя кровь. Ручеек за минуту высыхает, а нам стольких лет стоил! Когда я прибежала, сын посреди улицы лежал. Я встала на колени, смочила руки и облизала кровь. Она же моя! Тебе этого не понять! Ту землю, что ее впитала, хранить бы как святыню в чаше аметистовой!
Отец. Ты о будущем думай. Сыну твоему силы не занимать, да и дочка ему под стать.
Мать. Надеюсь.
Встают.
Отец. Где подносы с зерном?
Служанка. Здесь.
Жена Леонардо
Мать. Благодарю.
Леонардо. Танцы будут?
Отец. Недолго. Некогда людям.
Служанка. Едут!
Сцену заполняют веселые шумные гости. За ними молодые. Леонардо выходит.
Жених. Ни на одну свадьбу столько народу не съезжалось!
Невеста
Отец. Свадьба на славу.
Мать. Иные издалека приехали.
Жених. Даже те, кто годами из дому не выходил.
Мать. Отец твой сеял, ты – пожинаешь.
Жених. Я и не знал, что у меня троюродные братья есть.
Мать. Есть – с побережья прикатили.
Жених
Гости разговаривают.
Мать
Невеста. Ни о чем.
Мать. Благословения тяжки.
Слышна гитара.
Невеста. Тяжелей свинца.
Мать
Невеста. Вы сегодня у нас ночуете?
Мать. Нет. Я свой дом не оставлю.
Невеста. А хорошо бы заночевали.
Отец
Входит Леонардо, садится. Его Жена, застыв, стоит позади него.
Мать. Это братья мужа моего, крепкий народ. Не останови, до утра пропляшут.
Отец. Гляжу и душа радуется. Никогда такого веселья не было в моем доме!
Жених
Невеста
Жених. Я нарочно такую выбрал – с восковыми цветами. Чтоб на всю жизнь. Хорошо бы такими цветами и юбку расшить.
Невеста. Это лишнее.
Леонардо уходит в правую дверь.
Первая Девушка. Идем за булавками.
Невеста
Жена Леонардо. Будь счастлив с моей сестрой!
Жених. Буду!
Жена. Вместе дом поднимете, а за порог – ни ногой! Вдвоем! Век бы я так жила – на отшибе, в глуши.
Жених. За чем же дело стало? Купите землю поблизости, благо недорого. Здесь и детям хорошо будет.
Жена. Денег нет. А траты большие.
Жених. Справитесь! Муж у тебя на все руки мастер.
Жена. Да. Но вечно у него на уме то одно, то другое. Все куда-то рвется!
Служанка
Жених. Дюжины три положи!
Жена. Что ты! Полдюжины – и довольно.
Жених. Не отказывайся. Сегодня особенный день.
Жена
Служанка. Нет.
Жених. Наверно, с гостями.
Жена. Пойду посмотрю.
Служанка. Не танец, а загляденье!
Жених. Что ж сама не танцуешь?
Служанка. Никто не приглашает.
Все это время в глубине сцены туда-сюда прохаживаются гости.
Жених
Служанка. Да ты не ухаживать ли за мной вздумал? Ну, молодец! В деда пошел. У вас в роду все мужчины один в одного. А уж дед! Я девчонкой на свадьбе его гуляла. Великан! Казалось, утес женится!
Жених. Я пониже буду.
Служанка. Но глаза дедовские, с огоньком. Где наша девочка?
Жених. Мантилью снимает.
Служанка. Слушай. Я вам на ночь поесть приготовила – все равно спать не будете! Ветчину и кувшин на полку поставила. Может, перекусите.
Жених
Служанка
Первый Юноша
Жених. Невесту жду.
Второй Юноша. У вас вся ночь впереди.
Первый Юноша. Да такая, что лучше не бывает.
Второй Юноша. Пошли, не задержим.
Жених. Пошли.
Выходят. За сценой шум, голоса. Появляется Невеста. Навстречу ей выбегают Две Девушки.
Первая Девушка. Кому ты сначала дала булавку?
Невеста. Не помню.
Первая Девушка. Мне – вот здесь, на пороге.
Вторая Девушка. А мне еще в церкви.
Невеста
Первая Девушка. Хочу попросить тебя…
Невеста
Вторая Девушка. Прости.
В глубине сцены проходит Леонардо.
Невеста
Первая Девушка. Нам этого не понять!
Невеста. Придет время, поймете. Такой шаг дорого обходится.
Первая Девушка. Ты сердишься?
Невеста. Нет. Простите меня.
Вторая Девушка. За что? Послушай, а правда, чтоб замуж выйти, надо не одну, а две булавки взять?
Невеста. Две.
Первая Девушка. Кто же из нас раньше замуж выйдет?
Невеста. А вам не терпится?
Вторая Девушка
Невеста. Зачем?
Первая Девушка. Ну…
Девушки убегают. Появляется Жених. Он тихонько подходит к Невесте, останавливается у нее за спиной и обнимает.
Невеста
Жених. Меня испугалась?
Невеста. Это ты!
Жених. А кто же?
Невеста. Да.
Жених. Но отец так не обнимет.
Невеста
Жених
Невеста
Жених. Почему?
Невеста. Потому что… люди кругом. Увидят!
В глубине сцены, и не взглянув на молодых, проходит Служанка.
Жених. Ну и что? Мы обвенчаны.
Невеста. Да, но пусти меня… После…
Жених. Что с тобой? Чего ты боишься?
Невеста. Ничего. Только не уходи!
Входит Жена Леонардо.
Жена. Не буду мешать, только спрошу…
Жених. Спрашивай!
Жена. Мужа моего не видели?
Жених. Нет.
Жена. Никак его не найду, и коня в стойле нет.
Жених
Встревоженная Жена Леонардо уходит. Появляется Служанка.
Служанка. Все идут и идут, поздравить вас хотят.
Жених. Скорей бы конец. Невеста, похоже, устала.
Служанка. Ты что, девочка?
Невеста. В висках стучит.
Служанка. Что это ты? У нас в горах девушки крепкие
Жених
Невеста
Жених. И я с тобой!
Невеста. Ни за что! Люди кругом. Что люди скажут? Дай мне передохнуть.
Жених. Как хочешь. Только уж ночью не упрямься!
Невеста
Жених. Этого мне и надо!
Мать. Сынок!
Жених. А а вас потерял!
Мать. Немудрено – такая толчея. Ты рад?
Жених. Да.
Мать. А где жена?
Жених. Прилегла. Сегодня для невесты нелегкий день.
Мать. Нелегкий? Лучше не бывает! На меня в день свадьбы словно богатство свалилось.
Мимо них в комнату Невесты проходит Служанка.
Мать. День, когда целину поднимают, новый сад садят.
Жених. Вы домой собираетесь?
Мать. Да. Я должна вернуться домой.
Жених. Одна.
Мать. Я не одна. Со мной мои мертвые, и мысли мои, и тяготы, и борьба.
Жених. Борьба уже позади.
В глубине сцены пробегает Служанка.
Мать. Пока живешь, борешься.
Жених. Что с вами поделаешь!
Мать. С женой будь поласковей, а если заметишь, что она заупрямилась или надулась, обними покрепче, чтобы больно стало, укуси легонько, а после поцелуй, да понежнее. Она и не рассердится, и почувствует, что ты мужчина, хозяин, и ты здесь командуешь. Меня этому отец твой учил. А теперь, раз нет его, мне тебя учить приходится.
Жених. Я – послушный сын.
Отец
Жених. У себя в комнате.
Первая Девушка. Зовите молодых, пора хоровод вести!
Первый Юноша
Отец
Жених. Как нет?
Отец. Наверно, на галерее.
Жених. Пойду посмотрю.
За сценой гитары, голоса.
Первая Девушка. Начали уже!
Жених
Мать
Отец. Куда она могла деться?
Служанка
Мать
Жених выходит. Появляются гости. Их трое.
Отец
Служанка. И в хороводе.
Отец
Служанка. Я искала.
Отец
Жених
Мать
Входит Жена Леонардо.
Жена. Они сбежали! Сбежали! Она и Леонардо! Вскочили на коня, обнялись, и след простыл!
Отец. Неправда! Моя дочь? Нет, нет!
Мать. Да – твоя дочь! Отродье дурной матери! И он такой же, и он! Одним клеймом мечены! Но она – жена моего сына!
Жених
Мать. Дайте ему коня! Все возьмите – глаза мои, язык мой, но дайте ему коня!
Голос. Конь готов!
Мать. В седло! Нагони их!
Жених выходит в сопровождении двух парней.
Мать. Стой! Вернись! Эти люди бьют сразу и наповал. Нет, скачи! Настигни их! Гони, а я следом.
Отец. Нет, увезли другую, не ее! Может, она в колодец кинулась?
Мать. Такие в колодец не кидаются! Честные топятся, чистые – не такие, как эта. И сын мой с ней обвенчан!.. Мир раскололся. Два стана, твой и мой!
Сцену заполняет народ.
Мать. Прочь из этого дома! Отряхните его прах! На помощь сыну!
Люди на сцене разделяются на две группы.
Мать. Все, кто с побережья, и те, кто с гор! Скачите по всем дорогам! Пробил час крови. Два стана. Твои против моих. В погоню! В погоню!
Занавес.
Конец второго действия.
Действие третье
Картина первая
Лес. Ночь. Огромные влажные стволы. Темные кроны. Две скрипки тихо ведут мелодию. Появляются Три Дровосека.
Первый Дровосек. Их нашли?
Второй Дровосек. Нет. Ищут.
Третий Дровосек. И найдут.
Второй Дровосек. Тише!
Третий Дровосек. А что?
Второй Дровосек. Чудится, будто скачут по всем дорогам.
Первый Дровосек. Взойдет луна – их сразу увидят.
Второй Дровосек. Отпустили б на все четыре стороны!
Первый Дровосек. Мир велик. Всем достало бы места.
Третий Дровосек. Но их убьют.
Второй Дровосек. Когда сердце велит, надо идти. Хорошо сделали, что сбежали.
Первый Дровосек. Как ни обманывали себя, кровь пересилила.
Третий Дровосек. Голос крови!
Первый Дровосек. Надо идти, когда кровь зовет.
Второй Дровосек. Но если кровь вырвется на волю, ее выпьет земля.
Первый Дровосек. И что? Лучше истечь кровью, чем сгноить ее.
Третий Дровосек. Тише!
Первый Дровосек. Что-то слышишь?
Третий Дровосек. Сверчки, лягушки, ночной дозор.
Первый Дровосек. Коня не слышно?
Третий Дровосек. Нет.
Первый Дровосек. Наверно, сейчас они любят друг друга.
Второй Дровосек. Он ласкает ее, она – его.
Третий Дровосек. А их найдут и убьют.
Первый Дровосек. Но прежде они смешают свою кровь и станут пересохшими ручьями, двумя пустыми сосудами.
Второй Дровосек. Небо хмурится. Луне не выбраться из-за туч.
Третий Дровосек. Жених найдет и во тьме. Я видел его. Летел как падучая звезда. Лицо серое, как зола. А на нем, как печать, судьба его рода.
Первый Дровосек. Судьба умереть на мостовой.
Второй Дровосек. Она самая.
Третий Дровосек. Думаешь, ускользнут они от облавы?
Второй Дровосек. Вряд ли. Вся округа ощетинилась ружьями и ножами.
Третий Дровосек. У него хороший конь.
Второй Дровосек. Но с ним женщина.
Первый Дровосек. Пришли.
Второй Дровосек. Могучее дерево – сорок ветвей! Но мы его быстро срубим.
Третий Дровосек. Нельзя медлить. Скоро луна взойдет.
Левую половину сцены заливает мягкий лунный свет.
Первый Дровосек.
Второй Дровосек.
Первый Дровосек.
Второй Дровосек.
Третий Дровосек.
Первый Дровосек.
Появляется Месяц в облике молодого дровосека с бескровным лицом. Сцену вновь озаряет голубое сияние.
Месяц.
Скрывается за деревьями, и в лесу снова темнеет. Появляется Нищенка в темно-зеленых лохмотьях. Она идет босая, и закутанное лицо еле различимо. В списке действующих лиц ее нет.
Нищенка.
Месяц.
Нищенка.
Месяц.
Нищенка.
Месяц.
Нищенка.
Месяц.
Нищенка.
Входит Жених, за ним Первый Юноша. Нищенка усаживается и закрывает лицо плащом.
Жених. Сюда!
Первый Юноша. Их не найти!
Жених. Найду!
Первый Юноша. Думаю, они поехали другой дорогой.
Жених. Нет. Я слышал стук копыт.
Первый Юноша. Это не его конь.
Жених. Есть только один конь на свете – его конь! Понял? И если ты со мной, помогай молча.
Первый Юноша. Я хотел…
Жених. Молчи. Я знаю, мы встретимся здесь. Гляди, это уже не моя рука. Это рука моего брата, и отца моего, и всех, кого прежде них убили в нашем роду. Оттого столько в ней силы, что дерево вырвет с корнем. Скорее! Зубы моих мертвых уже впились в меня так, что трудно дышать.
Нищенка
Первый Юноша. Слышал?
Жених. Туда! И зайди сбоку.
Первый Юноша. Как на охоте!
Жених. Это охота. И такой охоты никому не пожелаю.
Первый Юноша уходит. Жених быстро идет к левой кулисе и сталкивается с Нищенкой. Это Смерть.
Нищенка. Ай!
Жених. Что тебе?
Нищенка. Холодно!
Жених. Куда идешь?
Нищенка
Жених. Откуда ты?
Нищенка. Оттуда…
Жених. Не видела двоих, мужчину и женщину, на коне?
Нищенка
Жених. Отвечай! Ты их видела?
Нищенка. Погоди!.. Какие широкие плечи! Лег бы, расправил их и не двигался! Куда лучше, чем ходить, ведь подошвы такие маленькие, узкие!
Жених
Нищенка
Жених. Нет.
Нищенка. Дорогу знаешь?
Жених. Найду.
Нищенка. Хочешь, покажу? Мне здесь каждая тропинка знакома.
Жених
Нищенка
Быстро уходят. Две скрипки ведут свою лесную мелодию. На сцену возвращаются Дровосеки. Теперь у них в руках топоры. Дровосеки медленно идут, оглядывая деревья.
Первый Дровосек.
Второй Дровосек.
Первый Дровосек.
Третий Дровосек.
Второй Дровосек.
Первый Дровосек.
Дровосеки, продолжая переговариваться, уходят. Появляются Леонардо и Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Они.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо.
Невеста.
Леонардо
Невеста.
Обнявшись, уходят. Из-за кулис медленно выходит Месяц. Сцена озаряется голубым сиянием. Снова слышна скрипичная мелодия. Вдруг ее обрывает протяжный отчаянный крик, за ним другой. В тот же миг появляется Нищенка. На середине сцены она поворачивается спиной к залу и застывает, раскинув руки, – черный плащ, как крылья огромной птицы. Месяц тоже неподвижен. При полной тишине медленно опускается занавес.
Занавес.
Картина последняя
Ослепительно белая комната, торжественная, как церковь. Ни отсвета, никаких теней и цветовых пятен – даже ради перспективы. Беленые толстые стены, три полукруглых проема – в глубине сцены и по обе стороны. Справа и слева белые лестницы. Пол тоже блестящий и белый. Две Девушки в синем разматывают красный клубок.
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Девочка
Первая Девушка.
Девочка.
Вторая Девушка.
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Девочка
Вторая Девушка.
Первая Девушка.
Девочка
Первая Девушка.
Поникшие, входят Жена и Теща Леонардо.
Первая Девушка.
Теща
Вторая Девушка.
Теща
Жена.
Теща
Жена.
Теща.
Нищенка
Девочка.
Нищенка.
Девочка.
Нищенка.
Девочка.
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Нищенка.
Вторая Девушка.
Нищенка.
Первая Девушка.
Нищенка.
Нищенка исчезает. Девушки опускают головы и ритмично, как в танце, идут к дверям.
Первая Девушка.
Вторая Девушка.
Девочка.
Девочка уходит. Сцена пуста. Затем появляется Мать, за ней – рыдающая Соседка.
Мать. Перестань.
Соседка. Не могу.
Мать. Перестань, я сказала.
Соседка. Пойдем ко мне, нельзя тебе здесь оставаться.
Мать. Я останусь. Я так хочу. И наконец успокоюсь. Все умерли. Ночью я буду спать, спать, не боясь ни ружья, ни ножа. Другие матери кинутся к окнам, и дождь будет хлестать по лицу, а они – все высматривать в дожде своих сыновей. Я не проснусь. Сон мой смерзнется мраморной голубкой и снежными цветами окропит могилы. Нет, не могилы, не могилы! Земля, колыбель земная приняла их и колышет в небе.
Входит Женщина в трауре. Сделав несколько шагов, останавливается и преклоняет колени.
Мать
Соседка. Себя пожалей!
Мать
Входит Невеста в черном плаще. Она без венка.
Соседка
Невеста. Я.
Мать
Соседка. Не узнаешь?
Мать. Узнала. Потому и спрашиваю. Но лучше бы не узнавать: не впилась бы зубами в горло!
Соседка. Ради бога!
Невеста
Мать. Молчи! Что мне до того?
Невеста. Да, я бежала с другим.
Входит Соседка.
Мать. Не ее вина! И не моя.
Невеста. Молчи. Я пришла к тебе – так отомсти. Погляди, у меня тонкая шея – лилию в саду, и ту сломать труднее. Отомсти, но не говори таких слов. Я чиста, чиста, как новорожденная. И я сумею доказать. Зажги свечи. Поднесем руки к огню, ты – за сына, я – за свою честь… Ты отдернешь первой.
Входит другая Соседка.
Мать. Что мне твоя честь? Что мне твоя смерть? Что мне вся суета земная? Благословенна рожь – под ней мои сыновья. Благословен дождь – он омывает мертвых. Благословен Бог, ибо с ними нас упокоит.
Входит третья Соседка.
Невеста. Позволь мне плакать с тобой.
Мать. Плачь. Но у двери.
Входит Девочка. Невеста стоит у двери, Мать – на середине сцены.
Жена
Мать.
Жена.
Невеста.
Мать.
Девочка
Мать.
Женщины.
Невеста.
Мать.
Невеста.
Мать.
Женщины, стоя на коленях, рыдают.
Занавес.
Конец трагедии.
Йерма
Трагическая поэма в трех действиях и шести картинах
Действующие лица
Йерма.
Мария.
Старуха-безбожница.
Долорес.
Первая крестьянка.
Вторая крестьянка.
Третья крестьянка.
Четвертая крестьянка.
Пятая крестьянка.
Шестая крестьянка.
Первая подруга.
Вторая подруга.
Ряженая.
Старшая золовка.
Младшая золовка.
Первая старуха.
Вторая старуха.
Ребенок.
Хуан.
Виктор.
Ряженый.
Первый крестьянин.
Второй крестьянин.
Третий крестьянин.
Действие первое
Картина первая
Занавес поднимается. Йерма спит; рядом, на полу, шитье и коробка с нитками. Над Йермой – призрачный свет, марево сна. На цыпочках, не сводя с нее глаз, проходит пастух, ведя за руку ребенка в белой рубашке. Бьют часы. С уходом пастуха марево исчезает, и сцену заливает радостный свет весеннего утра. Йерма просыпается.
Голос
Йерма. Хуан, ты слышишь, Хуан?
Хуан. Да.
Йерма. Тебе пора.
Хуан. Волов погнали?
Йерма. Погнали.
Хуан. Я готов.
Йерма. Может, выпьешь молока?
Хуан. Зачем?
Йерма. Работы много, а сил у тебя мало.
Хуан. Человек, когда усохнет, крепче стали.
Йерма. Кто другой, может, и крепче… Переменился ты с нашей свадьбы! Такой бледный, словно солнце тебе не светит. А мне хочется, чтоб ты в реку кидался да плыл, и на крышу лез, когда дождь заливает. Двадцать четыре месяца мы женаты, а ты день ото дня мрачнеешь, сохнешь, будто вниз растешь.
Хуан. Все сказала?
Йерма
Хуан. Заботой и плачу.
Йерма. А заботиться не даешь.
Хуан. Я не болен. Не выдумывай зря. Я много работаю. Год за годом старею…
Йерма. Год за годом… И все у нас по-прежнему, год за годом.
Хуан
Йерма. Детей нет… Хуан!
Хуан. Что еще?
Йерма. Разве я не люблю тебя?
Хуан. Любишь.
Йерма. Бывает, девушки дрожат и плачут в первую ночь. А плакала ли я, когда легла с тобой? Не пела ли, откинув простыню? Не говорила: «Как она яблоком пахнет»?
Хуан. Слово в слово!
Йерма. Мать даже плакала, что не жаль мне покидать ее. И права была! Никто так не радовался свадьбе, как я. И вот…
Хуан. Хватит. Вечно одно и то же, совсем заморочила.
Йерма. Не надо. Хоть ты не повторяй за другими; я же знаю, неправда это… В дождь и камни мягчают – и родится на них осот, а люди говорят: «Кому он нужен!» Никому, но я-то вижу, как бьются на ветру желтые цветочки.
Хуан. Будем ждать!
Йерма. Да. Всем сердцем.
Хуан. Если что нужно, скажи, я принесу. Не люблю, когда ты одна ходишь.
Йерма. Я не хожу.
Хуан. Вот и хорошо.
Йерма. Чего уж лучше…
Хуан. Людей из дому лень гонит.
Йерма
Муж уходит. Йерма садится, проводит рукой по животу, сладко потягивается и берется за шитье.
Пауза.
Пауза.
Йерма все еще поет, когда входит Мария со свертком в руках.
Йерма. Откуда ты?
Мария. Из лавки.
Йерма. В такую рань?
Мария. Будь моя воля, я бы затемно ждала, пока не откроют. Сказать, что купила?
Йерма. Кофе, наверное, хлеба к завтраку, сахару.
Мария. Нет. Кружев накупила, лент разноцветных, три мотка простых ниток и моток шерсти на узор.
Йерма. Кофту шить будешь?
Мария. Нет. Совсем не для того… Не догадываешься?
Йерма. О чем?
Мария. Да вот – уже!
Йерма встает и застывает потрясенная.
Йерма. И пяти месяцев не прошло!
Мария. Да.
Йерма. Ты уверена?
Мария. Уверена.
Йерма
Мария. Сама не знаю. Тревожно мне.
Йерма. Тревожно.
Мария. Нет.
Йерма. Запеть бы от радости, да? Мне и то поется. Послушай… Скажи…
Мария. Не спрашивай. Знаешь, как живой птенчик в руках бьется?
Йерма. Да?
Мария. Точь-в-точь… Только это в крови.
Йерма. Как хорошо.
Мария. А мне не по себе, и ничего-то я не знаю.
Йерма. О чем?
Мария. Да обо всем! Надо мать расспросить.
Йерма. Бог с тобой! Она старая, все перезабыла. Меньше бегай, а дыши так, будто в зубах розу держишь.
Мария. Говорят, он потом ножками будет толкаться.
Йерма. Тогда-то и полюбишь его по-настоящему, тогда-то и скажешь: «Сын мой!»
Мария. Стыдно мне как-то.
Йерма. А что муж?
Мария. Молчит.
Йерма. Любит тебя?
Мария. Вслух не говорит. А подойдет – и глаза дрожат, как зеленые листья.
Йерма. Он сразу догадался?
Мария. Сразу.
Йерма. Как?
Мария. Бог весть. В ту ночь после свадьбы он только об этом и говорил, и губы на щеке моей горели, да мне и теперь чудится, будто ребенок жарким голубком залетел в ухо.
Йерма. Счастливая!
Мария. Ты все это лучше понимаешь.
Йерма. Что с того…
Мария. И правда. Почему так? С кем ты в невестах ходила, все уже…
Йерма. Все. Но ведь еще не поздно. У Елены три года детей не было, а прежде, мужнины ровесницы, бывало, и подольше ждали. Но за два года и двадцать дней наждалась я. Все думаю: да за что мне эта кара? Как ночь, встану, выйду босая и брожу по двору. Зачем, сама не знаю. Если так и дальше пойдет, добром я не кончу.
Мария. Господь с тобой! Рано тебе отчаиваться, не старуха. Да что там говорить и плакаться! Сестра моей матери четырнадцать лет дожидалась, а видела бы ты малыша!
Йерма
Мария. Бычком ревел, и юбки нам пачкал, и за косы таскал, а стрекотал, как сотня цикад! На пятый месяц мы сплошь исцарапанные ходили!
Йерма
Мария. Меня спроси.
Йерма. Э! Я видела, как сестра своего кормила, и грудь у нее потрескалась, да так болела! Но это живая, добрая боль, от нее только крепнешь.
Мария. А говорят – с детьми одно горе.
Йерма. Врут. Это никудышные матери, сами безрадостные – и все им не в радость. На что таким дети? Ребенок – не букет. Ребенка надо выстрадать. Крови своей половину отдать. И это хорошо, это красиво, иначе и быть не должно. У женщины на четверых, а то и на пятерых крови хватит, а без детей она ядом свернется. Вот как у меня.
Мария. А мне не по себе.
Йерма. Говорят, поначалу все боятся.
Мария
Йерма
Мария. Пеленки.
Йерма. Вот и хорошо.
Мария. Ну, я пойду.
Йерма. Не споткнись о камни!
Мария. Прощай!
Йерма. Так приходи!
Входит Виктор.
Йерма. День добрый, Виктор.
Виктор
Йерма. В поле.
Виктор. Взялась за шитье?
Йерма. Пеленки крою.
Виктор
Йерма
Виктор. Будет дочка, назови в свою честь.
Йерма
Виктор. Я рад за тебя.
Йерма
Виктор. Ну ладно. Может, она и тебя подвигнет. В этом доме недостает ребенка.
Йерма (с
Виктор. За чем же стало? Скажи мужу, чтоб меньше о богатстве думал. Нажить наживет, а кому оставит? Пойду, пора к овцам. Пускай Хуан отберет, каких купил, а про то – пусть подумает.
Йерма
Йерма завороженно встает, подходит к тому месту, где стоял Виктор, останавливается. Она дышит полной грудью, словно горным воздухом. Потом идет дальше – в другой угол комнаты, будто что-то ищет. Возвращается, берется за шитье, но вдруг замирает, глядя в одну точку.
Занавес.
Картина вторая
Поле. Появляется Йерма с корзиной и Старуха-безбожница.
Йерма. День добрый.
Старуха. Доброго пути, красавица. Куда собралась?
Йерма. Обед мужу носила. К оливам.
Старуха. И давно замужем?
Йерма. Три года.
Старуха. Дети есть?
Йерма. Нет.
Старуха. Ну, еще будут.
Йерма
Старуха. Как не быть?
Йерма. Вы за рекой живете?
Старуха. У мельницы. А ты чья?
Йерма. Пастуха Энрике дочь.
Старуха. А! Знавала я пастуха Энрике. Добрая кровь. От зари до зари в поле, ни отдыха, ни гулянки. Хлеб да вода, а под конец – земля сырая. Праздники не для них. Молча жили. Меня за дядю твоего сватали, да куда там! Я огонь была, только ветер юбки трепал. От танцев да сластей меня не отвадишь, а на заре вскочу, бывало, и слышу, будто струны кто перебирает, то дальше, то ближе. Выбегу, а это ветер! (
Йерма. Я спросить вас хочу…
Старуха. Спрашивай.
Йерма (
Старуха. Что сказать?
Йерма. Да вы знаете! Почему я бездетная? Затем я разве живу, чтоб за птицей ходить да занавески крахмалить? Не за тем же! Скажите мне, что делать, я все сделаю, скажете: зрачок иголкой проткни – проткну.
Старуха. Что я? Ничего не знаю. Я бросалась навзничь и пела, дети приходят, как дождь. Эх! Ты ли не красавица! Ступишь – на улице конь заржет! Не проси ты меня, девочка, не скажу. Знать знаю, да не скажу.
Йерма. Почему? Я только и говорю мужу…
Старуха. Стой. А муж тебе нравится?
Йерма. Как?
Старуха. Ну, люб он тебе? Тянет к нему?
Йерма. Не знаю.
Старуха. Ты дрожишь, когда он подойдет? Плывет в глазах, когда целует?
Йерма. Нет.
Старуха. Ни разу? А прежде? На танцах?
Йерма
Старуха. Ты рассказывай!
Йерма. Он обнял меня, а я смолчала, потому что слова не могла молвить. И еще… Мне было лет четырнадцать, а Виктор – он уже овец пас – подхватил меня на руки и перенес через ручей, и я задрожала, как осиновый листок. Но это от застенчивости.
Старуха. А с мужем?
Йерма. С мужем иначе. Отец его выбрал – я согласилась. С радостью согласилась, я правду говорю. Потому что в тот самый день, как я стала невестой, я уже думала… о детях… И в глаза ему заглядывала – чтобы увидеть себя, такую жалкую, крохотную, словно это моя дочка.
Старуха. Да, по-другому со мной было. То-то и оно. Надобно, чтоб мужчина нравился. Чтоб косы расплетал и водой изо рта поил. На том мир стоит.
Йерма. Мой мир – не на том. Знали бы вы, сколько я мыслей передумала, и в одно верю, что эти думы мои сын исполнит. Лишь ради сына я мужу отдалась, лишь ради сына отдаюсь, и нет мне в том радости.
Старуха. Потому и сына нет, потому и пустая.
Йерма. Не пустая. Меня обида полнит. Скажи, чем я виновата? Разве в мужчине только мужчина и нужен? А когда он отвернется и заснет, а ты все глядишь с тоской в потолок – о чем тогда думать? О нем или о том, что затеплится в моем теле и согреет душу? Я темная, не знаю, но ты-то скажи мне, смилуйся!
Старуха. Эх, цветок ты мой ранний! Милая ты моя! Пусти! И не тяни меня за язык. Здесь о чести речь, а я чужой чести не трону. Сама все поймешь. Да только уж очень ты неопытна.
Йерма
Старуха. Разумной женщине я бы сказала. А тебе – нет. Стара я и знаю, что говорю.
Йерма. Один Господь меня спасет.
Старуха. Не спасет. Я не зря его терпеть не могла… И когда вы поймете, что нет его? В людях спасение.
Йерма. Зачем ты мне такое говоришь, зачем?
Старуха
Йерма. Что ты такое бормочешь? Я не понимаю!
Старуха. Зато я понимаю. Ты не горюй. Надейся, пока молода. А я тебе не советчица.
Появляются Две подруги.
Первая. Всюду народ.
Йерма. Страда! Мужчины в поле, надо им еду носить. Одни старики дома.
Вторая. Назад идешь?
Йерма. Да, уже.
Первая. Я спешу. Дома никого, а ребенок спит.
Йерма. Беги скорее. Детей нельзя одних оставлять. У вас свиньи есть?
Первая. Нет. Но ты верно говоришь. Побегу.
Йерма. Торопись. Всякое может случиться. Ты заперла его?
Первая. Еще бы!
Йерма. Все равно. Не разумеете вы, что такое дитя! Для вас – пустяк, а для него – гибель. Иголка, миска с водой…
Первая. Твоя правда, я и не подумала. Побегу.
Йерма. Беги скорее.
Вторая. Будь у тебя четверо или пятеро, по-другому бы заговорила.
Йерма. Хоть сорок.
Вторая. Как ни толкуй, а нам с тобой без детей спокойней.
Йерма. Мне – нет.
Вторая. А мне – да. Что за нужда такая? Мать все травами меня поит, а осенью на богомолье поведет, говорит – Бог посылает детей просящим и страждущим. Пускай сама и молится. Я погожу.
Йерма. Зачем же ты замуж вышла?
Вторая. Выдали, вот и вышла. Всех выдают. Скоро в девках одни малолетки останутся. Ну и ладно… да ведь замуж-то до венца выходишь. А старух не переупрямить! Мне девятнадцать, и мука для меня стирать да стряпать. И что ж? С утра до вечера только и делаю, что мучаюсь. Может, мужу моему припекло жениться? Так мы с ним и до свадьбы не жеманились. Вот они, старушечьи бредни!
Йерма. Да замолчи! Язык у тебя!..
Вторая. Скажи еще, что я шалая. Шалая! Шалая!
Йерма. Дитя ты малое.
Вторая. Малое, да не шалое.
Йерма. Мать твоя на горе живет?
Вторая. На горе.
Йерма. В крайнем доме?
Вторая. Ну да.
Йерма. А зовут ее как?
Вторая. Долорес. Тебе зачем?
Йерма. Просто.
Вторая. Просто не бывает.
Йерма. Я так спросила… Сама не знаю…
Вторая. Тебе видней… Понесу обед мужу.
Голос Виктора
Йерма (
Йерма хочет уйти, но сталкивается с Виктором.
Виктор
Йерма. Это ты пел?
Виктор. Я.
Йерма. Как хорошо. Никогда тебя не слышала.
Виктор. Разве?
Йерма. И какой сильный голос. Будто ключ из горла бьет.
Виктор. Я веселый.
Йерма. Знаю.
Виктор. А ты вот безрадостная.
Йерма. Я не безрадостная. Да радоваться нечему.
Виктор. Муж-то еще безрадостней.
Йерма. Это правда. Очерствел он.
Виктор. Сроду такой.
Йерма. Да.
Виктор. Где?
Йерма
Виктор. Не знаю.
Йерма. Мне показалось.
В воздухе повисает молчание.
Виктор. Солнце слепит.
Йерма. Да, солнце.
Молчание сгущается, и без единого жеста между ними начинается незримая борьба.
Йерма
Виктор. Нет.
Йерма. Ты слышишь, плачет?
Виктор
Йерма. Ну как же? Ребенок плачет.
Виктор. Разве?
Йерма. Где-то близко. И так жалобно, взахлеб.
Виктор. Здесь полно детей – за яблоками лазят.
Йерма. Нет. Это маленький плачет.
Молчание.
Виктор. Ничего не слышу.
Йерма. Видно, опять почудилось.
Пристально смотрит на него; Виктор смотрит таким же взглядом и медленно отводит его, словно пугаясь. Входит Хуан.
Хуан. Ты еще здесь?
Йерма. Мы разговаривали.
Виктор. Я пошел.
Хуан. Тебе давно пора дома быть!
Йерма. Задержалась.
Хуан. Не с чего было.
Йерма. Птицы пели.
Хуан. Наслушалась? Теперь начнется!
Йерма
Хуан. О людях, не о тебе.
Йерма. Чтоб им пусто было, этим людям!
Хуан. Не ругайся. Не к лицу женщине.
Йерма. Это я – женщина?
Хуан. После поговорим. Ступай домой.
Молчание.
Йерма. Иду. Когда тебя ждать?
Хуан. Не жди. Мне всю ночь поливать. Мой черед – до зари, а воды мало, да и ту гляди разворуют. Ложись и спи.
Йерма (с
Занавес.
Действие второе
Картина первая
Горный ручей, где на камнях, там и сям, стирают и поют крестьянки. Занавес поднимается под песню.
Первая. Не люблю я пересуды.
Третья. Не с нас повелось.
Четвертая. А чем это плохо?
Пятая. Доброе имя даром не дается!
Четвертая.
Смеются.
Пятая. О том и речь.
Первая. Болтают, чего не знают.
Четвертая. Знаем одно – к мужу сестры перебрались.
Пятая. Эти безмужние?
Четвертая. Они. Раньше церковь стерегли, а теперь невестку. Не ужилась бы я с ними.
Первая. Что так?
Четвертая. Жуть от них берет. Только гляну, могильные лопухи мерещатся. Обе они как восковые. Тихие да въедливые. Должно быть, и жарят на лампадном масле.
Третья. Насовсем перебрались?
Четвертая. Вчера еще. А он опять в поле ночует.
Первая. Сказали бы толком, что стряслось?
Пятая. Позапрошлую ночь она до рассвета на пороге просидела. В такой-то холод!
Первая. Да с какой стати?
Четвертая. Дома не сидится.
Пятая. У этих яловых вечно так. Чем кружева плести да варенье варить, то на крышу лезут, то разуются да по речке бродят.
Первая. Что ты взъелась? Нет детей, так не ее вина.
Четвертая. Захочешь – родишь. Это привередницам, бездельницам балованным, неохота брюхатеть.
Смеются.
Третья. Им бы пудриться, румяниться, да цветы на себя цеплять, да приманивать кого взбредет, лишь бы не мужа.
Пятая. Что верно, то верно!
Первая. Вы ее с кем видели?
Четвертая. Не мы, так люди видели.
Первая. Люди увидят!
Вторая. И что ж они?
Четвертая. Разговаривали.
Первая. Говорить – не грех.
Пятая. Глядеть – тоже, да только по-разному глядят. От матери знаю. На розы по-одному, а на мужские ляжки – по-другому. Вот так и она глядит.
Первая. На что?
Четвертая. На то самое. Смекнула? Или вслух сказать?
Первая. Будет наговаривать!
Гомон.
Пятая. А что муж?
Третья. Слеп и глух. Размяк, как ящерка на припеке.
Смеются.
Первая. Все бы наладилось, будь у них дети.
Вторая. Будь они сами с собой в ладу.
Четвертая. В доме сущий ад, и что ни день – хуже. Она золовкам – ни слова, они тоже, и целыми днями втроем полы трут, стены белят, посуду чистят, окна моют. Снаружи блестит, а внутри-то полыхает.
Первая. Его вина, его! Не дал детей – вот и стереги жену!
Четвертая. Сама виновата, у нее что ни слово – колючка.
Первая. Тебя что – дьявол за язык тянет?
Четвертая. Скажи на милость, указчица мне нашлась!
Вторая. Перестаньте!
Первая. Всадила бы я кой-кому шило в досужий язык!
Четвертая. А я бы твое шило назад сунула, одной притворщице за пазуху.
Вторая. Тихо! Не видишь, золовки идут?
Переходят на шепот. Появляются Золовки в черном. Молча принимаются за стирку. Слышен перезвон бубенцов.
Первая. Откочевали пастухи.
Третья. Сегодня все разом уходят.
Четвертая
Третья. Да ну?
Четвертая. А что? Сама так пахну. Я и запах рыжей глины люблю, на реке в осенний паводок.
Третья. Такое скажешь!
Пятая
Четвертая. Овечий паводок. Все с собой унесет. Если б озимь понимала, затряслась бы от такого потопа.
Третья. Валом валят. Чем не вражья орда!
Первая. Все сошлись, до последней отары.
Четвертая. Постой-ка… Все, да не все. Одной нет.
Пятая. Чьей же?
Четвертая. Виктора.
Золовки выпрямляются и глядят на женщин.
Первая.
Пятая.
Четвертая.
Первая.
Вторая.
Пятая.
Четвертая.
Первая.
Четвертая.
Первая.
Четвертая.
Пятая.
Четвертая.
Вторая.
Четвертая.
Первая.
Шестая
Первая.
Шестая.
Первая.
Вторая.
Третья.
Четвертая.
Пятая.
Вторая.
Первая.
Третья.
Вторая.
Пятая.
Первая.
Вторая.
Первая.
Шестая.
Все
Занавес.
Картина вторая
Дом Йермы. Вечереет. Хуан сидит. Его сестры стоят.
Хуан. Говоришь, недавно вышла?
Входит Йерма с двумя кувшинами. Останавливается в дверях.
Хуан. К роднику ходила?
Йерма. Принесла свежей воды.
Входит Младшая золовка.
Йерма. Как работы?
Хуан. Вчера деревья подрезал.
Йерма ставит кувшин. Молчание.
Йерма. Останешься?
Хуан. Надо за скотиной смотреть. Сама знаешь, хозяйский глаз…
Йерма. Знаю. Можешь не повторять.
Хуан. У мужчин свои заботы.
Йерма. У женщин – свои. Я не прошу тебя остаться. Мне всего хватает. Сестры твои с меня глаз не спускают. Я у тебя и хлеб ситный ем, и сыр, и мясо, овцы твои росной травой объедаются. Живи себе с миром.
Хуан. Мир – когда на душе спокойно.
Йерма. А тебе не спокойно?
Хуан. Нет.
Йерма. Так успокойся.
Хуан. Ты порядков моих не знаешь? Овца – в загоне, женщина – в доме. А ты разгуливаешь. Сколько я тебя учил?
Йерма. Твоя правда. Женщина – в доме, когда это дом, а не гроб. Когда в нем лавки трещат и простыни рвутся. А здесь? Ложусь вечером, а кровать как новая блестит и все новей кажется, словно вчера из города.
Хуан. Вот видишь – не зря тревожусь. Не зря настороже.
Йерма. Чего стеречься? За мной вины нет. Ни в чем тебе не перечу, а боль свою в себе хороню. Все глубже ее загоняю. Кончим разговоры. Снести свой крест я сумею, только ничего у меня не выпытывай. Состариться бы мне за ночь! Вот тогда и улыбнусь я тебе жухлыми губами, тогда и заживу твоей жизнью. А до тех пор – оставь меня, не сыпь соль на рану.
Хуан. Наговорила – век не разобраться. В чем я тебе отказал? Захоти только, из соседних сел везу. Не всем я хорош, не спорю, да только не пойму, отчего не жить нам покойно. Заночуй я в поле, знал бы, что и ты спишь.
Йерма. Не сплю, не могу я спать.
Хуан. Если в чем нуждаешься, скажи. Что молчишь?
Йерма
Молчание.
Хуан. Опять ты за свое. Шестой год! Я уж и думать забыл…
Йерма. Ты не я. Мужчины другим живут – стада, поля, разговоры, а у нас только и света, только и жизни, что дети.
Хуан. Раз на раз не приходится. Хочешь – возьми на воспитание племянника. Я не против.
Йерма. Мне не надо чужого. От чужого у меня руки закоченеют.
Хуан. Помешалась ты на одном и больше знать ничего не хочешь, головой камень долбишь.
Йерма. В том-то и срам, что камень! Где цветам бы цвести да воде шуметь.
Хуан. Беда мне с тобой. Уймись, давно пора!
Йерма. Не затем я в этот дом вошла. Вот когда мне руки на груди сложат да челюсть подвяжут, чтоб не отваливалась, тогда уймусь.
Хуан. Хватит! Ты чего хочешь?
Йерма. Хочу пить, а воды ни капли, хочу в горы, а ног не чую, хочу юбку вышить, да нитки сгнили.
Хуан. Никакая ты не женщина! Одна погибель – и не хочешь, да изведешь!
Йерма. Кто я, сама не знаю. Оставь ты меня, отпусти с миром. Ни в чем я перед тобой не провинилась.
Хуан. Я не желаю, чтоб на меня пальцем показывали. Двери наглухо, и каждому – свой угол.
Входит Старшая золовка и направляется к буфету.
Йерма. Говорить с людьми – не грех.
Xуан. А сочтется за грех.
Появляется Младшая золовка, берет воду из кувшина.
Хуан
Йерма
Хуан. И семейная честь. Эту ношу вместе несут, в одиночку не сладить. В крови-то она еле теплится.
Старшая золовка торжественно проносит блюдо. Все молчат.
Хуан. Ты уж прости.
В дверях появляются Золовки.
Йерма. Смолкни, сделай милость. Кончим на этом.
Молчание.
Хуан. Идем ужинать.
Золовки исчезают.
Хуан
Йерма
Хуан. Как знаешь.
Йерма
Мария (с
Йерма. Как не плакать…
Мария. Тяжело мне, что ты завидуешь.
Йерма. Это не зависть, это нужда.
Мария. Не убивайся ты.
Йерма. Как же не убиваться, когда все вы цветами тяжелеете, и мир весь цветет, и среди такой красоты одна я места не нахожу.
Мария. Каждому свое. Жила бы, как живется, да радовалась.
Йерма. Бездетная крестьянка – что сорная трава, всеми проклятая. Вот и меня Бог забыл.
Мария. Зачем ты так?
Йерма
Мария. Не по душе мне твои слова.
Йерма. Когда есть дети, не понять, каково без них. Вам и горя мало. В воде плещетесь – что вам чужая жажда!
Мария. Все я тебе сказала, не буду повторять.
Йерма. А жажда растет, да надежда тает.
Мария. Хорошего мало.
Йерма. Кончу тем, что приму себя за сына. Хожу по ночам волов кормить, а ведь раньше не ходила, не женское дело, и шаги впотьмах как чужие, будто мужчина шагает.
Мария. У кого что на уме.
Йерма. Ты не бросай меня. Видишь, как живу.
Мария. А что золовки?
Йерма. Чтоб я в поле околела, если словечко им вымолвлю.
Мария. А муж?
Йерма. Все трое заодно.
Мария. Да что у них в голове?
Йерма. Бредни. От нечистой совести. Боятся, что другого найду, а того не видят, что я, хоть и полюблю, честью не поступлюсь – это у меня в крови. Камни, вот они кто. Загородили мне белый свет и не знают, что я река, захочу – всех смою.
Входит Золовка, берет хлеб и исчезает.
Мария. А все-таки, я думаю, муж тебя любит.
Йерма. Муж меня кормит и поит.
Мария. Тяжко тебе, ох тяжко! Что ж, Христос терпел…
Стоят в дверях.
Йерма
Мария. Сейчас заведется.
Йерма. А глаза – твои. Правда? Ты приглядись!
Йерма легонько подталкивает Марию к двери, та молча уходит. Йерма идет к другой двери – той, за которой скрылся ее муж.
Вторая подруга. Т-сс!
Йерма
Подруга. Ушла наконец. Мать тебя ждет.
Йерма. Одна?
Подруга. С двумя соседками.
Йерма. Скажи, пусть подождут.
Подруга. А придешь? Не побоишься?
Йерма. Приду.
Подруга. Надо же!
Йерма. Пускай ждут – хоть поздно, да приду.
Входит Виктор.
Виктор. Хуан дома?
Йерма. Дома.
Подруга
Йерма. Приноси.
Вторая подруга уходит.
Йерма. Ты садись.
Виктор. Обойдусь и так.
Йерма
Виктор. Пришел проститься.
Йерма. Уходишь с братьями?
Виктор. Так отец велит.
Йерма. Постарел он, наверно.
Виктор. Да. Совсем старик.
Молчание.
Йерма. Хорошо тебе, что уходишь.
Виктор. Везде одинаково.
Йерма. Не везде. Ушла бы я отсюда подальше.
Виктор. Разницы нет. И овцы те же, и шерсть у них та же.
Йерма. Для вас нет, а у женщин иначе. Ни разу не слыхала, чтоб мужчина говорил: «Хороши яблоки, просто загляденье!» Берете и грызете, без разговоров. А про себя одно скажу – опостылела мне вода здешних колодцев.
Виктор. Наверно.
Сцену окутывает вечерний сумрак.
Йерма. Виктор.
Виктор. Что скажешь?
Йерма. Почему ты уходишь? Здесь тебя любили.
Виктор. Я зла не делал.
Молчание.
Йерма. Не делал. Раз ты меня на руки взял, помнишь? Никогда не знаешь, как жизнь обернется.
Виктор. Все меняется.
Йерма. Нет. Не все. Что замуровано, не переменится – и никто его не слышит.
Появляется Младшая золовка и медленно идет к входной двери, на пороге останавливается, освещенная закатным солнцем.
Йерма. А вырвись наружу, от крика мир бы оглох.
Виктор. И остался таким же. Вода – в запруде, овца – в загоне, луна – в небе, мужчина – в поле.
Йерма. Жаль, не для меня стариковская мудрость!
Вдали протяжно и грустно звучат пастушьи рожки.
Виктор. Гурты.
Хуан
Виктор. Хочу затемно пройти перевал.
Хуан. На меня не в обиде?
Виктор. Нет. Ты хорошую цену дал.
Хуан
Йерма. Я и не знала.
Виктор
Хуан
Виктор. Мужу твоему все само в руки падает.
Йерма. На то и рук не покладает.
Хуан. Овец уже держать негде.
Йерма
Хуан. Идем, до ручья нам по дороге.
Виктор. Всякого блага этому дому.
Йерма. Аминь. Счастливо тебе!
Виктор идет к двери, но неуловимое движение Йермы останавливает его.
Виктор. Ты что-то сказала?
Йерма (с
Виктор. Спасибо.
Мужчины уходят. Йерма неподвижно смотрит на руку, которую пожал Виктор. Но вдруг спохватывается и берет платок.
Вторая подруга. Идем.
Йерма. Идем.
Крадучись, уходят.
Входит Старшая золовка со свечой. Почти совсем темно, видна только свеча. Золовка бредет в глубь комнаты. Издалека звучит пастуший рожок.
Старшая золовка
Появляется Младшая золовка. Они смотрят друг на друга, затем направляются к выходу.
Младшая золовка
Старшая золовка
Вдали затихают пастушьи рога. Полная тьма.
Занавес.
Действие третье
Картина первая
Дом гадалки Долорес. Светает. Входят Йерма и Старухи.
Долорес. А ты бесстрашная.
Первая старуха. Нужда все пересилит.
Вторая старуха. Да темень-то какая!
Долорес. Сколько ни водила я бездетных на кладбище молиться, все дрожали. Кроме тебя.
Йерма. Я в надежде пошла. И верю, что не обманешь.
Долорес. Господь с тобой! Чтоб у меня язык муравьи отъели, как у тех покойников, если я кого обманула. Прошлый раз молилась я с одной нищенкой, у нее детей еще дольше не было, а вскорости так раздало ее, что глаз не отвести, и родила она двойню, прямо в камышах, и позвать никого не успела. Мне же и принесла в подоле.
Йерма. И сама дошла? От реки?
Долорес. Дошла. И башмаки, и юбки в крови, а лицо светится.
Йерма. И обошлось?
Долорес. А как же? Милостив Бог!
Йерма. Милостив. Чего бояться? Родила детей – речной водою омыла. Звери же своих вылизывают, верно? И я бы смогла, своего не противно. Мне все кажется, что от матери точно свет исходит, а дитя спит себе и слушает теплый ручеечек молочный – и грудь набухает, сыночку на радость. А надоест ему, чуть отвернет головку – «Ну, еще капельку, сынок!» – и кропят личико белые капли.
Долорес. Будет у тебя ребенок. Поручусь, что будет.
Йерма. Нельзя ему не быть. Иначе мир рухнет. Как подумаю, что никогда уже, никогда… так и обдаст огнем, и пусто вокруг, и на улицах и быки, и камни – как из ваты, смотрю и думаю: каким ветром их сюда занесло?
Первая старуха. Замужней женщине как детей не хотеть? А не дал Бог, изводиться нечего. Жизнь течет, а ты плыви себе и радуйся, что жива. Я не корю тебя. Сама видела – вместе молились. Только какие такие поместья ты сыну уготовила, что за престол серебряный?
Йерма. Я не о завтрашнем куске думаю, я сейчас голодна. Ты свое отжила и глядишь на все, как на книгу дочитанную. А мне воды не дали и волю отняли. Мне, чтоб заснуть, надо сына к груди прижать; а тебе одно скажу – и ты слов моих не пугайся: знай я, что сын меня возненавидит, мучить будет, за косы на улицу выволочет, и тогда б ему радовалась. Пусть живой замучит, хоть до смерти, но живой человек, а не призрак, который столько уж лет душу гложет.
Первая старуха. Молода ты, не послушаешь совета. Надейся на милость Божью да на мужа своего.
Йерма. Эх! Отыскала рану и персты влагаешь!
Долорес. У тебя хороший муж.
Йерма
Долорес. Йерма!
Йерма. Я стыда не утрачу. Но и я знаю, что дети от мужчины родятся. Если б я одна могла!..
Долорес. Не забывай, что и муж мучится.
Йерма. Не мучится. Не нужны ему дети.
Первая старуха. Не может того быть!
Йерма. Я по лицу вижу, а раз самому не нужны, он и мне не дает. Не люблю я его, не люблю, да все спасенье мое в нем. И честь, и кровь моя. В нем одном!
Первая старуха
Долорес. Скоро стадо погонят. Негоже, если тебя одну встретят.
Йерма. Я хоть передохнула у вас. Молиться сколько раз надо?
Долорес. Молитву к Лавру дважды читай, а в полдень святой Ане молись. А когда поймешь, что сбылось, принеси мне мешок зерна, как обещала.
Первая старуха. Над горами светлеет. Иди.
Долорес. Сейчас ворота пооткрывают, иди задворками.
Йерма
Долорес. Жалеешь?
Йерма. Нет.
Долорес
Первая старуха
Долорес. Тише!
Первая старуха. Никого. Иди с Богом.
Йерма идет к двери, но останавливается – из-за двери ее зовут. Женщины замирают.
Долорес. Кто там?
Голос. Я.
Йерма. Открой.
За дверью голоса. Входят Хуан и Золовки.
Младшая золовка. Она здесь.
Йерма. Я здесь.
Хуан. Что тебе тут надо? Если б мог, я бы криком людей поднял, чтоб видели, куда честь моя девалась. А должен зубы стиснуть и молчать, раз ты жена мне.
Йерма. Если я закричу, мертвые проснутся и увидят, что чиста я перед тобой.
Хуан. Ну нет! Будет! Я все стерплю, только не это. Ты меня кругом пальца обвела, вертишь и крутишь, а я человек простой, не мне твои козни разгадывать!
Долорес. Хуан!
Хуан. От вас чтоб ни звука!
Долорес
Хуан. Только и делает, с первой минуты нашей. В глазах по иголке, целую ночь их не смыкает, и во сне слышу эти вздохи проклятые.
Йерма. Молчи!
Хуан. Сил больше нет. Я не железный, чтоб терпеть, когда душу тянут, а по ночам из дому бегут. Куда носит? Отвечай! Что тебя гонит? На улицах парни. За цветами туда не ходят.
Йерма. Ни слова, больше ни слова тебе не позволю. Думаешь, только ты с родней и печетесь о чести? Знай: в моем роду никогда не таились. Подойди. Ближе подойди! Не твоим ли телом мое платье пахнет, не тобой ли одним? Ты меня голую на площадь выволок и в лицо плюешь. Твоя воля, ты муж. Но грудь мою чужим именем не клейми.
Хуан. На меня не вали, сама виновата. Из-за тебя слухи ползут. В открытую уже говорят. А подойду – молчат, на мельницу с мукой приеду – все молчат, даже ночью в поле, как проснусь, деревья смолкают.
Йерма. Я не знаю, каким ветром пшеницу валит. Ты погляди, чисты ли зерна!
Хуан. А я не знаю, чего женщине дома не хватает.
Йерма
Хуан. Пусти!
Йерма. Не гони меня!
Хуан. Сказал – пусти!
Йерма. Не бросай одну! И луна в небе сама себя ищет. А ты и не взглянешь.
Хуан
Долорес. Хуан!
Йерма падает.
Йерма
Хуан. Замолчи! Идем.
Долорес. О Господи!
Йерма
Хуан. Молчи, тебе говорят!
Долорес. Не кричите! Люди идут.
Йерма. Пускай слышат. На дно пропасти падаю, так дайте хоть голосу моему вырваться на волю.
Слышны голоса.
Долорес. Мимо идут.
Хуан. Тихо!
Йерма. Все! Тише некуда. Успокойся.
Хуан. Идем быстро.
Йерма. Все! Теперь уже все! И нечего руки ломать! Мало любить умом…
Хуан. Да тише ты!
Йерма
Занавес.
Картина вторая
Окрестности скита в горах. На переднем плане повозка, по-деревенски занавешенная одеялами. Там Йерма. Несколько женщин босиком идут к скиту. На сцене веселая Старуха из первого действия. Занавес поднимается под песню.
Старуха (с
Женщина. Да.
Старуха. Теперь и к мощам можно.
Женщина. Мы верим.
Старуха. Детей у святого просите, а сюда, что ни год, парни валом валят. И что им тут надо?
Женщина. А зачем сама пришла, если не веришь?
Старуха. На вас поглядеть. Страсть как поглядеть люблю. Да и за сыном присмотрю. Прошлый год тут из-за одной поубивали друг друга. А если на то пошло, так захотела – и пришла.
Женщина. Вразуми тебя Бог!
Старуха
Появляются Мария и Первая подруга.
Подруга. Она здесь?
Мария. Вон их повозка. Еле согласилась, а до того месяц целый с места не вставала. Боюсь я за нее. Что-то она задумала, не знаю что, но добра не жди.
Подруга. А я с сестрой. Восемь лет уже ездит, а все без толку…
Мария. Кому суждено, тот и рожает.
Подруга. Вот и я о том же.
Издалека доносятся голоса.
Мария. Не нравится мне это богомолье. Пойдем на луг, там хоть людно.
Подруга. Прошлый год, как стемнело, моей сестре всю грудь истискали.
Мария. Куда ни повернешься, только уши затыкай.
Подруга. За скитом сорок бочек вина стоит.
Мария. Парней нахлынуло, как воды с гор.
Уходят.
За сценой голоса. Появляются Йерма и Шесть женщин; с витыми свечами в руках они идут босиком к часовне. Смеркается.
Йерма.
Вторая Женщина.
Йерма.
Все женщины
Йерма.
Женщины поднимаются с колен.
Вторая Женщина.
Йерма.
Вторая Женщина.
Йерма.
Уходят.
Слева с длинными лентами в руках выбегают девушки. Справа, оглядываясь, еще три. Нарастает шум голосов, бубенчиков, бубнов. В глубине на возвышение вбегают семь девушек и машут лентами, глядя влево. Крики все громче. Появляются Двое Ряженых, в огромных масках, отнюдь не гротескных, а по-народному красивых. Он сжимает в руке бычий рог. Она размахивает ожерельем из бубенцов. За ними – танцующая шумная толпа. Уже совсем темно.
Дети. Дьявол и его жена! Дьявол и его жена!
Ряженая.
Ребенок.
Первый мужчина.
Второй мужчина.
Первый мужчина.
Второй мужчина.
Ряженая.
Ребенок.
Вступают гитары.
Ряженый (
Ряженая.
Ряженый.
Третий мужчина.
Второй мужчина.
Первый мужчина.
Ряженый.
Ребенок.
Второй мужчина.
Ряженый.
Первый мужчина.
Ряженая.
Мужчины.
Пусть девушки уходят!
Ряженый.
Все уходят, танцуя, хлопая в ладоши и смеясь. Поют.
Голоса.
С криками пробегают две девушки. Входит веселая Старуха.
Старуха. Тут не заснешь! А вот, похоже, и она.
Йерма. Не знаю.
Старуха. Не поумнела? А где муж?
Видно, что Йерма совсем обессилена усталостью и неотвязной мыслью.
Йерма. Там.
Старуха. Чем занят?
Йерма. Пьет.
Старуха. Ах да ох! Кончай охать и решайся! Тогда я не сказала тебе, не смогла, а теперь скажу.
Йерма. Что ты мне скажешь! Я и так знаю.
Старуха. То скажу, о чем грех молчать. Что людям глаза колет. Муж твой виноват. Слышишь – муж! Руку на отсечение! Что отец его, что дед, что прадед – разве это мужчины? Чтоб у них кто родился, надо земле с небом сойтись. Одна слюна в жилах. А ты другой породы. У тебя братьев да племянников по всей округе не счесть! Да что за проклятье на тебя пало, на такую красавицу!
Йерма. Проклятье. Сгубила спорынья хлеб.
Старуха. Что у тебя, ног нет? Беги из дому.
Йерма. Бежать?
Старуха. Как увидала я тебя, сердце зашлось. Зачем сюда едут? Найти себе другого. Такие они, здешние чудеса. За скитом тебя сын мой ждет. В доме нужна женщина. Оставайся с ним, и заживем мы вместе. У сына добрая кровь. Моя. Почуешь с порога, что в доме еще пахнет колыбелью. Твоя постель золой стыла, а заколосится хлебом, детей своих напитаешь. Идем. До людей тебе дела нет. А что до мужа, найдутся в моем доме и ножи, и руки, сразу дорогу забудет.
Йерма. Замолчи! О чем говоришь? Чтоб я милостыню взяла? Думаешь, мне мужчина нужен? А честь куда деть? Река вспять не течет, луна средь бела дня не светит. Иди прочь. Своя у меня дорога. Ты думала, я к другому пойду? Кланяться ему стану, то выпрашивать, что по праву мое? Не знаешь ты меня, а знала бы – и рта не раскрыла. Не надо мне милостыни.
Старуха. У кого жажда, воде рад.
Йерма. Я как земля в засуху – сотней волов не распахать, а ты мне ковшик воды подаешь. Тело мое отболело, другая у меня боль.
Старуха
Йерма
Старуха. И не жаль мне тебя, ничуть не жаль! А сыну другую найду.
Издалека доносятся песни и шум гулянья. Йерма идет к повозке – навстречу ей Хуан.
Йерма. Ты здесь был?
Хуан. Здесь.
Йерма. Выслеживал?
Хуан. Выслеживал.
Йерма. Все слышал?
Хуан. Все.
Йерма. На том и кончим. Иди веселись.
Хуан. Нет! Пришел мой черед говорить.
Йерма. Говори.
Хуан. Мой черед жаловаться.
Йерма. На что?
Хуан. На горечь в горле.
Йерма. Моя в кости въелась.
Хуан. Кончено! Наслушался я твоих жалоб. Одни вздохи да бредни, неведомо о чем!
Йерма (
Хуан. Чего не было и нет.
Йерма
Хуан. И чего мне даром не надо! Слышишь? Не надо! Пора тебе это знать. Я журавля в небе не ищу. Мне то подай, что я своими глазами вижу, своими руками чувствую.
Йерма (
Хуан
Йерма. Чего же ты хотел от меня?
Хуан. Тебя хотел.
Йерма
Хуан. То. Всем хочется.
Йерма. И больше ничего? А сына?
Хуан
Йерма. Ты видел, как я сына ждала, – и ни разу о нем не подумал? Ни единого?
Хуан. Нет.
Оба сидят на земле.
Йерма. И нечего мне ждать?
Хуан. Нет.
Йерма. И ты не ждешь?
Хуан. И я. Смирись.
Йерма. Пустоцвет!
Хуан. И заживем по-хорошему. Тихо-мирно, душа в душу. Обними меня!
Йерма. Что ты хочешь?
Хуан. Тебя. При луне ты красивая.
Йерма. Смотришь, как на дичь, когда голоден.
Хуан. Поцелуй меня… Ну!
Йерма. Никогда, слышишь – никогда.
В глубине толпятся люди. Слышно пенье.
КОНЕЦ
Публика
Драма в двадцати картинах с казнью
Действующие лица (В порядке появления на сцене)
Режиссер.
Слуга.
Первый белый жеребец.
Второй белый жеребец.
Третий белый жеребец.
Четвертый белый жеребец.
Первый человек.
Второй человек.
Третий человек.
Арлекин (он же Режиссер).
Костюм женщины в венке из маков.
Елена.
Фигура в бубенцах.
Фигура в лозах.
Ребенок.
Император.
Центурион.
Джульетта.
Вороной.
Костюм Арлекина.
Костюм балерины.
Глупый пастух.
Голый.
Санитар.
Первый студент.
Второй студент.
Третий студент.
Четвертый студент.
Пятый студент.
Первая дама.
Вторая дама.
Третья дама.
Четвертая дама.
Юноша.
Первый разбойник.
Второй разбойник.
Суфлер.
Фокусник.
Сеньора
Картина первая
Комната Режиссера. Декорации в голубых тонах. На стене отпечаток огромной руки. Вместо стекол в окнах рентгеновские снимки. Режиссер в пиджаке сидит у стола.
Слуга. Сеньор!
Режиссер. Что?
Слуга. К вам публика.
Режиссер. Проси.
Входят четыре Белых жеребца.
Режиссер. Что угодно?
Жеребцы. За триста песет, за двести песет, за миску похлебки, за склянку из-под духов, за слюнку твою, за обрезок ноготочка!
Режиссер. Вон отсюда! Вон!
Жеребцы. Ни за что не уйдем! Помнишь, нам было по три года? У тебя потели ноги, и мы дожидались в уборной, под дверью, а после лили слезы тебе на постель.
Входит Слуга.
Режиссер. Принеси плетку!
Жеребцы. Твои башмаки заскорузли от пота, но нас связала та же нить, что тянется из мокрого сада от гнилого яблока к луне.
Режиссер
Жеребцы. Нет, нет, нет! Это же мерзко! Ты зарос шерстью, а суешь в рот известку с чужой стены!
Слуга. Я не открою. Я не хочу в театр.
Режиссер
Жеребцы.
Жеребцы снова берут свои длинные позолоченные трубы и дуют в них, танцуя медленный танец.
Режиссер. Открывай! Я тебе что сказал? Двери настежь! У меня театр на свежем воздухе – пора начинать. А вы, вон отсюда! Я сказал: вон!
Слуга. Сеньор!
Режиссер. Что?
Слуга. К вам публика.
Режиссер. Проси.
Режиссер снимает светлый парик и надевает темный. Входят Три человека. (Все трое бородаты, во фраках; отличить их почти невозможно.)
Первый человек. Вы режиссер театра на свежем воздухе? Открытого театра?
Режиссер. К вашим услугам.
Первый человек. Мы пришли поздравить. Ваша последняя работа…
Режиссер. Благодарю вас.
Третий человек. …так необычна!
Первый человек. И название прелестное – «Ромео и Джульетта».
Режиссер. Двое влюбленных – мужчина и женщина.
Первый человек. Не обязательно. Ромео может быть птицей, а Джульетта – камнем. Ромео может быть крупинкой соли, а Джульетта – географической картой.
Режиссер. Но кем бы они ни были, они останутся Ромео и Джульеттой – навеки.
Первый человек. Влюбленной парой! Вы полагаете, они любили друг друга?
Режиссер. Ну, знаете ли… Я не настолько…
Первый человек. Вот вы и выдали себя!
Второй человек
Первый человек. В театр и надо идти, чтобы…
Третий человек. …разверзлась истина могил.
Второй человек. Могил с газовыми рожками, афишами и длинными рядами кресел.
Режиссер. Господа…
Первый человек. Ну конечно, конечно. Вы режиссер театра на свежем воздухе, постановщик «Ромео и Джульетты»…
Второй человек. А не расскажете ли нам, сеньор Режиссер, как мочился Ромео? Разве это не любопытное зрелище? И сколько можно грозиться, что кинешься с башни, ломая комедию горя? Что же случилось, сеньор Режиссер, пока ничего не случалось? А сцена в гробнице? Почему вы сами туда не спустились? Вы б увидали, что ангел позаимствовал у Ромео его принадлежности, а взамен оставил ему свои. Если я вам скажу, что главный герой – это ядовитый цветок, вы ведь не сумеете мне возразить.
Режиссер. Сеньоры, не в этом дело.
Первый человек
Второй человек. Гонсало!
Первый человек
Режиссер. Гонсало!
Первый человек. Что?
Режиссер
Первый человек. Потрясающее зрелище.
Второй человек. Почему не показать это в театре?
Третий человек. Это же завязка.
Режиссер. Скорее развязка.
Третий человек. Причем неизбежная – если боишься.
Режиссер. Да, конечно. Но вы совершенно напрасно полагаете, что я способен вывести маску на сцену.
Первый человек. Разве нет?
Режиссер. А как быть с нравственностью? Как все это переварит зритель?
Первый человек. Одних тошнит при виде осьминога, вывернутого наизнанку, другие бледнеют от слова «рак», но против этого есть средство, и вы сами знаете какое. Есть гипс, жесть, сверкающая слюда и, на худой конец, папье-маше – оно всегда под рукой.
Режиссер
Первый человек. Что может быть новее нас… с вами?
Режиссер. Со мной?
Первый человек. А то с кем же?
Второй человек. Гонсало!
Первый человек
Режиссер. Нет, бога ради! Только не это. Это нельзя ставить.
Первый человек
Третий человек вносит ширму и ставит ее посреди сцены.
Режиссер
Жеребцы дуют в трубы. Первый человек идет в глубь сцены и открывает дверь.
Первый человек. Идемте. И вы с нами – все вместе. Вы тоже будете заняты в спектакле – вы все!
Второй человек и Третий человек подталкивают Режиссера к ширме, за которой он исчезает. Через секунду с другой стороны появляется Юноша в костюме из белого шелка – длинная широкая блуза, большой круглый воротник. Эту роль может играть женщина. В руках у Юноши маленькая черная гитара.
Первый человек. Энрике! Энрике!
Второй человек. Только не тащи меня за ширму, Гонсало!
Режиссер
Третий человек
Первый человек
Режиссер. Я буду вышивать по тебе, как по канве, и глядеть, как ты засыпаешь на крыше. У тебя есть деньги? Выворачивай карманы! А теперь – жги!
Второй человек
Режиссер. Благодарю. Ах, это ты? Ты все еще здесь? Немедленно за ширму! Не понимаю, куда ты смотришь, Гонсало!
Режиссер грубо толкает Второго человека. Он исчезает за ширмой. Через секунду с другой стороны появляется Женщина в черной пижаме и венке из маков. В руке у нее лорнет, на котором вместо стекол прикреплены рыжеватые усы. Время от времени она прикладывает их к лицу.
Второй человек
Режиссер. Ха-ха-ха! О Максимилиана, императрица Баварская! О подлая женщина!
Второй человек.
Режиссер. О подлая женщина!.. Елена! Елена!
Первый человек
Режиссер. А почему бы не позвать? Она меня так любила, когда у меня был открытый театр – там, наверху, на свежем воздухе.
Слева появляется Елена. Она одета как гречанка. У нее голубые брови, белые волосы и ноги цвета гипса. Платье спереди распахнуто – под ним розовое трико. Второй человек подносит к лицу лорнет с усами.
Елена. Ты опять за свое?
Режиссер. Опять. Зачем ты пришла, Елена? Если ты меня не любишь, зачем ты пришла?
Елена. Кто тебе сказал, что не люблю? Зачем ты любишь меня так сильно? Я б тебе ноги целовала, если бы ты издевался надо мной, изменял мне, а ты даже не глядишь на других женщин! Нет, с этим надо кончать – и немедленно!
Режиссер
Елена
Третий человек. Елена!
Третий человек
Жеребцы. Пощади! Пощади!
Елена. Хоть сто лет его бей – не поверю.
Третий человек. Посмотрим, кто сильнее!
Елена. Я. И всегда я.
Входит Слуга.
Елена. Скорей уведи меня отсюда! Уведи, слышишь!
Режиссер. Можем начинать.
Первый человек. Как скажешь.
Жеребцы. Пощады! Пощады!
Жеребцы дуют в трубы. Все застывают.
Медленно опускается занавес.
Картина вторая
Римские руины.
Фигура, увитая виноградыми лозами, играет на флейте, сидя на обломке колонны среди развалин. Другая Фигура, увешанная бубенцами, пляшет.
Фигура в бубенцах. А если я стану облаком?
Фигура в лозах. Я стану глазом.
Фигура в бубенцах. А если падалью?
Фигура в лозах. Я стану мухой.
Фигура в бубенцах. А если яблоком?
Фигура в лозах. Я превращусь в поцелуй.
Фигура в бубенцах. А если грудью?
Фигура в лозах. Я стану белой простыней.
Голос
Фигура в бубенцах. А если я стану луной-рыбой?
Фигура в лозах. Я стану ножом.
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах. Когда ты бродишь по дому, когда идешь в спальню, я следую за тобой, но если позовешь меня неведомо куда, я не пойду. И если ты станешь луной-рыбой, мой нож вспорет тебе брюхо, потому что я мужчина, и Адам в сравнении со мной ничтожество. Я хочу, чтоб и ты был мужчиной, да таким, чтоб и мне с тобой не сравниться, чтоб ветки замирали, когда ты идешь по лесу. А ты разве такой? Если б у меня не было флейты, ты удрал бы на луну, закапанную женской кровью, закутанную в кружева.
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах. Я стану водой.
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах. Утопишь меня в ванной, тогда и увидишь мою наготу. Только тогда. Ты думаешь, я боюсь крови? Думаешь, не знаю, как тебя укротить? Знаю. И когда я скажу, что стану луной-рыбой, ты мне ответишь, что станешь пузырем, набитым икринками.
Фигура в лозах. Возьми топор, отруби мне ноги! Напусти сюда мух и жуков из развалин и поди прочь – я тебя презираю. Я хотел, чтобы ты вник в самую суть! Поди прочь – или я плюну тебе в лицо.
Фигура в бубенцах. Ты меня гонишь? Прекрасно. Прощай. Там, в руинах, я найду любовь. Целый океан любви!
Фигура в лозах (с
Фигура в бубенцах. Ты меня не отпускаешь?
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах. Я стану плеткой.
Фигура в лозах. А если я стану пузырем, набитым икринками?
Фигура в бубенцах. Я снова стану плеткой – кнутом из гитарных струн.
Фигура в лозах. Не бей меня!
Фигура в бубенцах. Кнутом из корабельных канатов!
Фигура в лозах. Не бей в живот!
Фигура в бубенцах. Кнутом из тычинок орхидеи.
Фигура в лозах. Пощади, я ослепну!
Фигура в бубенцах. Так тебе и надо, раз ты не мужчина. А я – мужчина, да такой, что могу упасть в обморок, когда проснется охотник – ведь стоит ему растоптать былинку, как у меня заноют зубы. Я великан, да такой огромный, что могу вышить розочку на ноготочке младенца.
Фигура в лозах. Ночью, затосковав в белизне развалин, я паду к твоим ногам.
Фигура в бубенцах. Нет! Не говори так! Это ты должен повелевать мною. Ты ведь мужчина, рядом с которым Адам – ничтожество.
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах
Фигура в лозах. Горе мне!
Фигура в бубенцах. Ты станешь моей тенью – и только. И ко мне на ложе взойдет Елена. Елена, сердце мое! Ты же будешь корчиться там, за пологом, весь в поту, как шофер, как кочегар у топки, как хирург, что оперирует рак. Я стану луной-рыбой, а ты жалкой пудреницей, что переходит из рук в руки. Ты плачешь? Ты снова плачешь? Раз так, я упаду в обморок – пусть сюда явятся крестьяне. Я позову негров, здоровенных негров, что изо дня в день, из ночи в ночь, увязая в тине, бьются с ножами речных тростников. Вставай же, трус! Вчера я был в кузне и велел выковать цепь. Стой! И ни шагу от меня! Слышишь, цепь! Всю ночь я рыдал от боли – так ныли щиколотки и запястья, а ведь цепь еще не готова.
Фигура в лозах
Фигура в бубенцах. Меня защитят травы.
Фигура в лозах. Никто тебя не защитит.
С неба падает Мальчик в красном трико.
Мальчик. Император! Император! Император!
Фигура в лозах. Император!
Фигура в бубенцах. Прячься! Я выдам себя за тебя. И поплачусь жизнью.
Мальчик. Император! Император! Император!
Фигура в бубенцах. Ведь мы с тобой играли – играли и только. Сейчас я предстану перед Императором и притворюсь тобой. Прячься за колонну. Прежде я тебе об этом не говорил, там – корова, что стряпает для солдат.
Фигура в лозах. Император! Теперь не спастись! Ты порвал паутинку, и ноги мои – ноги великана – сделались маленькими и мерзкими.
Фигура в бубенцах. Хочешь чаю? Но мне негде взять чаю среди развалин!
Мальчик
Появляется Римский Император. С ним Центурион – желтая туника, серая кожа. За ними следуют Четыре жеребца с трубами. Мальчик подходит к Императору. Тот подхватывает его на руки и уносит за колонны.
Центурион. Император ищет тут одного.
Фигура в лозах. Это я.
Фигура в бубенцах. Это я.
Центурион. Который же из вас?
Фигура в лозах. Я.
Фигура в бубенцах. Я.
Центурион. Император укажет кто. Ножом ли, плевком ли, но укажет. Будьте вы прокляты! Будь проклято ваше племя! Из-за вас я тут рыщу и сплю на песке, а жена моя прекрасна, как гора. Четверых, а то и пятерых разом рожает и к полудню засыпает в тенистой роще. У меня двести сыновей. И еще народятся. Будь проклято ваше племя!
Центурион плюет, потом запевает. Из-за колонн слышен протяжный сдавленный крик. Появляется Император. Он отирает лоб, снимает черные перчатки, потом те, что под ними, – красные, открывая руки классической белизны.
Император
Фигура в бубенцах. Я, господин.
Император. Один, он один и есть, один как перст. Я отрубил головы сорока юношам – они не хотели повторять за мной эти слова.
Центурион
Император. А не пара!
Центурион. Была бы пара, не гонялся бы Император за тем, за кем гоняется.
Император
Фигура в бубенцах. Это я вам нужен. А он – здешний нищий. Коренья ищет в развалинах себе на пропитание.
Император. Прочь!
Фигура в лозах. Ты меня знаешь, знаешь, кто я!
Император
Фигура в лозах. Один как перст. Ты меня поцелуешь, а я разомкну губы – пусть твой меч вонзится мне в горло.
Император. Так и будет.
Фигура в лозах. А голову мою ты оставишь здесь, в развалинах. Голову того, кто один как перст!
Император
Центурион
Фигура в лозах. Вот он – а не возьмешь! Теперь уже не возьмешь!
Фигура в бубенцах. Измена! Измена!
Центурион. Молчать, старая крыса! Молчать, шлюхино отродье!
Фигура в бубенцах. Гонсало, помоги мне, Гонсало!
Фигура в бубенцах хватается за колонну, и та раскалывается, превращаясь в белую ширму из первой картины. Из-за ширмы выходят Три бородатых человека и Режиссер.
Первый человек. Измена!
Фигура в бубенцах. Нас предали.
Режиссер. Измена!
Император обнимает Фигуру в виноградных лозах.
Занавес.
Картина третья
Стена римского цирка. Слева на стене нарисована луна, прозрачная, как желатин. Посередине огромный зеленый ланцетообразный лист.
Первый человек
Второй человек. Дурное здесь место.
Режиссер. Видел схватку?
Третий человек
Первый человек. Два льва. Два полубога.
Третий человек. Два полубога, если б обошлись без дыр.
Первый человек. Вот чем человек наказан – дырой. Вот где его стыд, его крах и смерть. Оба они дырявые, и ни один не выстоит, если сразится с красотой, что таит свою жажду за чистой мраморной гладью.
Третий человек. Когда восходит луна, деревенские дети вместе идут в поля облегчаться.
Первый человек. А за камышами, у заводи я видел след того, кто угрожает свободе голых!
Третий человек. Оба должны были погибнуть.
Первый человек
Третий человек. Как так?
Первый человек. Оставаясь собой, отметая фальшивое чувство, оставаясь мужчинами. Разве мужчина может перестать быть мужчиной?
Второй человек. Гонсало!
Первый человек. Они потерпели поражение и стали посмешищем.
Третий человек. Потому что они не мужчины. И вы не мужчины. Меня тошнит от вас.
Первый человек. Будет пир. А после – Император. Ты что, не можешь его задушить? Ты ведь доблестен и красив – кто станет это отрицать? Так что ж ты не вцепишься ему в глотку?
Режиссер. А почему ты не вцепишься?
Первый человек. Потому что не могу, потому что не хочу, потому что я – слабый.
Режиссер. А он – сильный, он может, он властен.
Третий человек. Кто хочет послушать, как он сопит, – спешите!
Первый человек. Ты и спеши.
Третий человек. Была б у меня плетка, я б тебя погнал.
Первый человек. Ты знаешь – я покорен, но я презираю тебя, ты – трус.
Второй человек. Трус!
Режиссер
Третий человек закрывает лицо руками.
Первый человек
Режиссер. Нет, пусть он! А ты подожди.
Третий человек. Значит, я так ни разу и не надену мою пижаму с облаками? Ай! Вы, наверно, не знаете, что я выдумал чудный напиток – только три негра в Гондурасе знают его рецепт.
Режиссер. В болоте нам тухнуть, а не здесь сидеть. На самом дне, по горло в иле, где гниют дохлые лягушки.
Второй человек
Первый человек
Режиссер. Лучше подарка для Елены нельзя и придумать.
Второй человек. Гонсало, останься. Позволь я вымою тебе ноги.
Первый человек. Голова Императора сожжет тела всех женщин.
Режиссер
Третий человек. Сердце мое, бедное мое сердце. Не произносите этого имени – Елена.
Режиссер
Первый человек. Елена.
Режиссер
Первый человек. Лучше покончить сразу. Елена!
Режиссер
Второй человек
Режиссер
Первый человек
Третий человек. Нам придется расстаться.
Второй человек. Иначе сожрем друг друга.
Третий человек. Даже если я обрету свободу…
Режиссер и Первый человек молча борются.
Второй человек. А я найду свою смерть.
Третий человек. Предположим, у меня есть раб…
Второй человек. Если и есть, то лишь потому, что я – раб.
Третий человек. А если рабы мы оба, разве нам не под силу разорвать цепь?
Первый человек. Я позову Елену.
Режиссер. И я позову Елену.
Первый человек. Нет, не зови, не надо!
Режиссер. Не буду. И ты не зови. Чем захочешь, тем я и стану.
Все еще борясь, они исчезают в правой кулисе.
Третий человек. Столкнем их в колодец. И обретем свободу.
Второй человек. Ты обретешь. А я останусь рабом, и уже бесповоротно.
Третий человек. Пусть. Я все равно их столкну. Я хочу жить на своей земле, хочу пастушить, пить родниковую воду.
Второй человек. Ты забыл, что и я могу быть сильным? Мальчишкой я запрягал отцовских волов. И хотя орхидеи сковали мне кости, у меня еще остались мускулы, и они мне послужат, стоит лишь захотеть.
Третий человек
Второй человек. Я тебе не позволю!
Борются. Второй человек толкает Третьего человека, и оба исчезают в левой кулисе. Стена раскрывается. За ней гробница Джульетты в Вероне. Декорация узнаваема. Гирлянды роз, плющ. Джульетта лежит в гробнице. На ней длинное, как у балерины, белое платье с глубоким вырезом – видны ее розовые целлулоидные груди.
Джульетта
Джульетта. А людей все больше! В конце концов они заберутся сюда, в гробницу, и влезут ко мне на постель. Что мне споры о любви? Что мне театр? Я хочу любить!
Первый Белый жеребец
Джульетта. Да. Той любовью, что длится один миг.
Первый Белый жеребец. Я ждал тебя в саду.
Джульетта. А надо было в гробнице.
Первый Белый жеребец. Ты такая же сумасшедшая, как была. Джульетта! Когда ты поймешь, как прекрасен день – рассвет, полдень, сумерки!
Джульетта. И ночь.
Первый Белый жеребец. Ночь – это другое. А днем можно развеять тоску, удрать отсюда, из этой холодной мраморной тюрьмы.
Джульетта. Как?
Первый Белый жеребец. Садись на меня!
Джульетта. Зачем?
Первый Белый жеребец. Я тебя умчу.
Джульетта. Куда?
Первый Белый жеребец. Во тьму. Там такие нежные ветви. На кладбище крыльев такая густая бахрома.
Джульетта
Первый Белый жеребец. Самое тайное, что есть во тьме.
Джульетта. День?
Первый Белый жеребец. Мох, не видавший света, прикосновенье, что губит крохотные миры.
Джульетта. Разве не ты уверял меня, что нет ничего лучше дня?
Первый Белый жеребец. Чтобы открыть тебе ночь.
Джульетта
Первый Белый жеребец. Джульетта! Ночь – не мгновенье, но мгновенье может длиться всю ночь.
Джульетта
Первый Белый жеребец. День – это призрак.
Джульетта. Я знала женщин, готовых умереть ради солнца.
Первый Белый жеребец. Пойми, один-единственный день, а после – любить! Все ночи, сколько их ни есть – любить.
Джульетта. Так все говорят. Все! Люди, деревья, кони. Я знаю наизусть все, что ты скажешь. Луна потихоньку рушит покинутые дома, подпиливает колонны и дарит червям малюсенькие фонарики, чтоб им было светлее в потемках черешен. Луна сует в окна спален маски болезней, обдает холодом животы беременных, а стоит мне замешкаться, оплетает плечи травой. Не смотри на меня так, конь. Я знаю, что тебя влечет. Когда я была маленькой, в Вероне, я видела коров – таких красивых коров на лугу. А после я видела их на рисунках в книжках и всегда вспоминала, когда шла мимо бойни.
Первый Белый жеребец. Любовь, что длится один только миг.
Джульетта. Да, один миг. И Джульетта совсем другая – живая, веселая, а не та, над которой вьется рой окуляров. Та, что была прежде – в Вероне.
Первый Белый жеребец.
Джульетта. Вчера их было не меньше сорока, а я спала. Приходили паучихи и дети, а девушка прятала лицо в геранях, потому что ее изнасиловал пес. Но я была безмятежна. Если нимфы говорят о сыре, значит, он сделан из молока сирен или из клевера. Но теперь их четверо, их четверо, этих парней, что хотят приделать мне глиняные орешки и пририсовать чернильные усы.
Первый Белый жеребец.
Джульетта. Четверо парней, слышишь, конь? Всю ночь они орали, но я проснулась, только когда засверкали ножи.
Появляется еще один конь – Вороной. Развевается черный плюмаж. В руке у коня колесо.
Вороной. Говоришь, их четверо? Нет. Весь мир. И земля лилий, и земля семян. Мертвые все спорят, а живые точат ножи. Весь мир!
Первый Белый жеребец. На берегах Мертвого моря зреют прекрасные яблоки из пепла. Прекрасного пепла!
Вороной. Пепел такой свежий, сочный, сладкий. Я с удовольствием ем пепел.
Джульетта. Нет, только не пепел! Не говорите мне о пепле.
Первый Белый жеребец. А я и не говорю о пепле. Я говорю об одной из его форм – о пепельных яблоках.
Вороной. Что есть форма? Тоска по крови.
Джульетта. Смута.
Вороной. Тоска по крови и унылый бег в колесе.
Входят Три Белых жеребца. В руках у них черные лаковые трости.
Три Белых жеребца. Форма – и пепел. Пепел – и форма. Вид и видимость. Зеркало. А тот, кто способен разом покончить, пусть отдаст золотой хлеб.
Джульетта
Вороной. Да. Тебе известно, как ловко я умею сворачивать шеи голубкам. Скажут «скала», а я знаю, что речь о ветре. Скажут «ветер» – значит, говорят о пустоте. А если уж скажут «пустота», значит, речь о задушенной голубке.
Первый Белый жеребец.
Три Белых жеребца
Вороной. Стучите сколько хотите – все равно случится то, что должно случиться. И будьте прокляты! Срам рода человеческого. Из-за вас я чуть не каждый день бегу в лес за смолой, чтоб замазать все щели и восстановить тишину – мое достояние.
Три Белых жеребца. У нас есть три черные трости.
Первый Белый жеребец. И шпага.
Три Белых жеребца
Вороной. Джульетта, уже рассветает. Пробило три. Если не поторопишься, двери запрут, и ты уже не выйдешь отсюда.
Три Белых жеребца. Мы оставим ей поле и далекие горы.
Вороной. Джульетта, не слушай их. В поле – крестьянин, что привык глотать свои сопли и топтать мышат. В поле орды червей мусолят сорные травы.
Первый Белый жеребец. Мы оставим ей упругие груди и оповестим, что уже изобрели кровать, чтоб спать с конями!
Три Белых жеребца
Первый Белый жеребец. С тобой, Джульетта! Прошлой ночью я был в гробнице и знаю все, что случилось.
Три Белых жеребца. Хотим взойти на ложе!
Первый Белый жеребец. Ибо мы настоящие рысаки – мы разнесли конюшню!
Три белых жеребца. Снимай платье, Джульетта! И подставляй спину – будем хлестать тебя хвостами. Мы хотим воскреснуть!
Джульетта ищет защиты у Вороного.
Вороной. Ты сошла с ума, совсем сошла с ума!
Джульетта
Вороной. Кто кого пронзает? О, любовь, любовь! Ты уводишь свой свет в теплые потемки. Сумерки подпирают море, а мертвая плоть прорастает цветком.
Джульетта
Вороной. Спи, спи, засыпай.
Три Белых жеребца
Вороной. Иди к себе. Никто тебя не тронет.
Джульетта. Ты велишь мне замолчать? Новорожденное дитя прекрасно.
Три Белых жеребца. Прекрасно! Особенно когда стелет хвост по небу.
Справа входят Три человека и Режиссер. Как и в первой картине, Режиссер в белом костюме Арлекина.
Первый человек. Довольно!
Режиссер. Театр на свежем воздухе!
Первый Белый жеребец. Нет. Уже открылся настоящий театр – погребенный в песчаных глубинах.
Вороной. Чтобы узнали правду мертвых.
Третий Белый жеребец. Афиши на могилах, газовые рожки и длинные ряды кресел.
Первый человек. Да. Мы сделали первый шаг. Но я точно знаю, что вы трое таитесь, скользите по поверхности.
Вороной. Когда скинут последнюю маску – кровь, не останется никакой другой правды – только куст крапивы, пустой рачий панцирь и клочок ссохшейся шкурки, прилипший к стеклу.
Первый человек. Их надо немедля гнать отсюда. Они боятся публики. Я знаю правду и знаю: им нужна не Джульетта. Я по глазам вижу, чего им хочется, – и мне больно.
Вороной. Им много чего хочется. Как и тебе.
Первый человек. Нет. Я хочу одного.
Первый Белый жеребец. Всякий оберегает свою маску, подобно нам, жеребцам.
Первый человек. Но я без маски.
Режиссер. Есть только одна маска. Я был прав, Гонсало. И если ты посмеешься над маской, она вздернет тебя, как того парня, и будешь болтаться в петле из кишок.
Джульетта
Первый Белый жеребец. Видимость – форма.
Режиссер. Посередине улицы маска оторвет тебе пуговицы и не зальется постыдным румянцем, а в спальне, когда тебе вздумается поковырять в носу или осторожненько выяснить, что там с задом, маска плеснет в тебя гипсом и так сдавит все тело, что ты и не встанешь.
Первый человек
Первый Белый жеребец
Первый человек
Первый Белый жеребец
Режиссер
Первый человек. Я люблю тебя прилюдно, потому что мне противны маски. И потому что я сорвал с тебя маску.
Режиссер. Почему я так слаб?
Первый человек
Режиссер
Вороной. Нет. Они любят.
Три белых жеребца.
Первый человек. Я раздену тебя до костей, до скелета.
Режиссер. Семь огней у моих костей.
Первый человек. В самый раз моим семи рукам.
Режиссер. Семь теней у моих костей.
Три Белых жеребца. Отстань от него. Отстань!
Жеребцы разнимают Первого человека и Режиссера.
Режиссер
Первый Белый жеребец
Режиссер. Я запущу руку в кошель, кину в грязь монеты и рассыплю хлебные крошки.
Джульетта
Вороной
Первый человек. Час еще не пробил, а пробьет – и кони уведут голого, а ведь я выбелил его своими слезами!
Три Белых жеребца останавливают Первого человека.
Первый человек
Режиссер. Энрике? Энрике перед тобой!
Костюм Арлекина. Мне холодно. Зажгите свет. Хлеба! Пахнет жженой резиной.
Режиссер
Первый Белый жеребец. Луна и шельма, и бутыль вина.
Режиссер. Пусть все приходят – лодки, солдаты, даже аисты, если им вздумается. Все поместитесь!
Три Белых жеребца. Гиллермина!
Режиссер. Нет, я не Гиллермина! Я – Доминга, отрада негров.
Срывает балетную пачку. Под ней трико, сплошь увешанное бубенцами. Режиссер бросает пачку за колонну, и оттуда выходит Костюм балерины, за ним следуют Жеребцы.
Костюм балерины. Ги-гиллер-гиллерми-гиллермина. На-ннами-намиллер-намиллерги. Впустите меня или выпустите.
Первый человек. Энрике, будь осторожен на лестнице!
Режиссер
Джульетта
Вороной. Вот – песок.
Первый человек
Костюм Арлекина. Зажгите свет. Хлеба! Пахнет жженой резиной.
Слева входят Третий человек и Второй человек, то есть Женщина в черной пижаме и венке из маков. Третий человек не переменился.
Второй человек. Он так меня любит, что наверняка убьет нас обоих, если увидит вместе. Идем. Я теперь всегда буду тебе служить.
Третий человек. Твоя красота была ослепительна – там, за колоннами.
Джульетта
Второй человек. В театре двери не закрывают!
Джульетта
Третий человек
Джульетта. Зачем?
Третий человек. Чтобы насладиться тобою!
Второй человек
Вороной. Не видел.
Третий человек
Джульетта. Твоя подруга достойна любви.
Третий человек. Моя подруга?
Второй человек. Сжалься!
Третий человек
Входит Костюм женщины в венке из маков. У нее белое, гладкое лицо без черт, похожее на страусиное яйцо. Третий человек пинает Второго человека, и тот исчезает в правой кулисе.
Второй человек. Сжальтесь.
Женщина в венке из маков садится на ступеньки и медленно, молча бьет себя руками по лицу до самого конца действия.
Третий человек
Джульетта. Не так! Ты спутал слова.
Третий человек. А в Индии его ждут женщины, и руки их струятся.
Вороной
Джульетта. Какой сильный дождь.
Третий человек. Подожди. Уже недолго. Вот-вот запоет соловей.
Джульетта
Вороной. Прячься!
Джульетта
Вороной
Джульетта. Завтра.
Третий человек
Голос за сценой. Энрике!
Костюм Арлекина. Энрике.
Костюм балерины. Гиллермина. Не тяните – кончайте!
Третий человек. Подожди, уже недолго. Вот-вот запоет соловей.
Первый человек. Так ты вернулся, Энрике?
Костюм Арлекина. Ты вернулся… Энрике…
Первый человек. Ты издеваешься?
Костюм Арлекина. Издеваешься…
Первый человек
Костюм Арлекина. И коней…
Первый человек. Скажи, скажи, что ты ко мне вернулся!
Костюм Арлекина
Первый человек
Костюм Арлекина
Костюм балерины
Первый человек
Костюм Арлекина
Женщина в венке из маков с лицом-яйцом все так же размеренно, молча бьет себя руками по лицу.
Занавес.
Картина четвертая
Посередине сцены вертикально – спинкой к заднику – стоит кровать, словно нарисованная примитивистом. На кровати – Голый. Он красного цвета, в венке из синих терний. В глубине сцены арки и лестницы. Они ведут на ярусы театра. Справа вход в Университет. Из театра доносятся приглушенные аплодисменты.
Голый. Долго еще?
Санитар
Голый. Что им надо?
Санитар. Требуют казнить Режиссера.
Голый. А обо мне забыли?
Санитар. Забыли.
Голый. О Гонсало есть известия?
Санитар. Ищут его в развалинах.
Голый. Я хочу умереть. Сколько стаканов крови выпустили из меня?
Санитар. Пятьдесят. Сейчас напою тебя желчью, а после, в восемь, вернусь расковырять тебе рану в боку.
Голый. Ту, в которой полно витаминов?
Санитар. Ту самую.
Голый. Скажи, людей пустили в глубины песков?
Санитар. Как бы не так… У всех люков выставили стражу – солдат и инженеров.
Голый. До Иерусалима далеко?
Санитар. Три остановки. Вот только не знаю, хватит ли угля.
Голый. Авва отче, да минует меня чаша сия.
Санитар. Замолкни. И так уже три градусника расколотил.
Входят Студенты. Они в черных пиджаках с красными шарфами.
Первый студент. Что решетка? Можно перепилить прутья.
Второй студент. Все равно не убежать. В переулке стража.
Третий студент. А кони?
Первый студент. Кони удрали – вышибли крышу над сценой.
Четвертый студент. Да, я сам их видел из башни, куда меня засадили. Кони уже далеко, на холме. И Режиссер с ними.
Первый студент. Здесь есть оркестровая яма?
Второй студент. Есть, да что толку. Там полно публики.
Из-за кулис снова доносятся аплодисменты. Санитар приподнимает Голого и поправляет ему подушку.
Голый. Пить.
Санитар. Я послал в театр за водой.
Четвертый студент. Революция! Первым же взрывом оторвало голову профессору риторики.
Второй студент. К великой радости жены – уж теперь-то она разойдется. Впору краны к соскам привернуть.
Третий студент. К ней, говорят, по ночам жеребец в окно лазит.
Первый студент. Это она увидела с чердака и подняла тревогу.
Четвертый студент. Поэты полезли наверх, хотели ее убить, но она не испугалась – так заорала, что люди услышали и прибежали на помощь.
Второй студент. Как ее зовут?
Третий студент. Елена.
Первый студент. Луна. Селена.
Второй студент
Первый студент. Я боюсь выйти наружу.
По лестнице спускаются Два разбойника. Дамы в вечерних платьях выходят из театра. Студенты продолжают спор.
Первая дама. Надеюсь, у входа нас ждет автомобиль.
Вторая дама. А если нет? Это ужасно!
Третья дама. Нашли Режиссера! Он прятался в гробнице.
Первая дама. А Ромео?
Третья дама. Когда мы выходили, его как раз начали раздевать.
Юноша. Публика требует, чтоб кони протащили поэта по городу.
Первая дама. Но почему? Спектакль просто прелесть, а никакая революция не дает права осквернять могилы.
Вторая дама. Все было так мило! И лица, и голоса казались такими живыми, выразительными! Не понимаю, зачем потрошить трупы, зачем копаться в костях?
Юноша. Вы правы. Сцена в гробнице поразительно удалась. Но я сразу заподозрил неладное, когда увидел Джульеттины ножки – они были слишком маленькие.
Вторая дама. Это же прелестно! Чем вы недовольны?
Юноша. Они слишком малы для женских ног. Слишком хороши, слишком женственны. Это ноги мужчины, ноги, придуманные мужчиной.
Вторая дама. Какой ужас!
Из театра доносятся голоса и звон шпаг.
Третья дама. Неужели нам отсюда не выбраться?
Юноша. Революция! Они захватили собор. Но, может, лестница выведет нас отсюда? Давайте попробуем.
Четвертый студент. Как только они поняли, что Ромео и Джульетта действительно любят друг друга, началась смута.
Второй студент. Наоборот! Смута началась, как только они поняли, что Ромео и Джульетта не любят друг друга, не могут любить и никогда не полюбят.
Четвертый студент. Публика оказалась весьма проницательна – и взбунтовалась.
Второй студент. Именно так. Но Ромео и Джульетта любили, они горели любовью, а платья не любили. Махоньких жаб на Джульеттином подоле так и корчило от омерзенья – люди все видели!
Четвертый студент. В театре люди забывают о платьях. Революция разразилась, когда нашли настоящую Джульетту. Связанная, она лежала за креслами с кляпом во рту.
Первый студент. Ты ошибаешься. Впрочем, это всеобщее заблуждение. И в итоге театр гибнет. Публика не должна соваться за шелковый занавес и любопытствовать, что скрывает картонная стенка, выстроенная поэтом. Ромео может быть птицей, а Джульетта – камнем. Ромео может быть крупинкой соли, а Джульетта – географической картой. И публике нет до этого дела!
Четвертый студент. Никакого! Но птица не может оказаться кошкой, а камень – морской волной.
Второй студент. Все это лишь видимость – форма, маска. Кошка может оказаться лягушкой, а зимняя луна – связкой хвороста, обглоданной продрогшими червями. Публика же пусть себе видит сны, навеянные поэтом, не замечая ни ягнят за колонной, ни облаков на небе.
Четвертый студент. Потому-то и вспыхнула революция. Режиссер открыл люки, и все увидели, как из картонных жил льется яд и травит живых детей. Не маски рождают жизнь, а волосок, что трепещет за маской, – тоненький, как в барометре.
Второй студент. Как вы думаете, чтобы сцена в гробнице потрясала, Ромео обязательно должен быть мужчиной, а Джульетта – женщиной? Или нет?
Первый студент. Совершенно не обязательно. Это и доказывал Режиссер.
Четвертый студент
Второй студент. Почему бы и нет? Засеют – и взойдет плесень, но – кто знает? – может быть, сердце забьется сильнее и полюбит крепче! Вот ведь в чем дело: всякий знает, что нужно зерну, чтобы заколоситься, и никто не знает, что нужно плесени.
Пятый студент
Четвертый студент. Идемте. Вы увидите, что я прав.
Второй студент. Да, идемте. В последний раз поглядим на Джульетту – высшее воплощение женственности. Такой Джульетты мы больше никогда не увидим.
Голый. Отче, прости их, ибо не ведают что творят.
Санитар
Разбойники. Суфлер сбил с толку.
Санитар. Уколы вам сделали?
Разбойники. Сделали.
Берут свечи и садятся у изножья кровати по обе ее стороны. На сцене становится темно. Загораются свечи. Входит Суфлер.
Санитар. Тебе когда было велено прийти?
Суфлер. Прошу простить! Я искал бороду Иосифа Аримафейского, она потерялась.
Санитар. Операционная готова?
Суфлер. Послали за светильниками и за чашей. И за камфарным маслом в ампулах.
Санитар. Поторопитесь!
Голый. Еще долго?
Санитар. Нет. Уже трижды прозвонил колокол. Как только Император переоденется Пилатом…
Юноша
Первая дама. Как это страшно – потеряться в театре и не найти выхода.
Вторая дама. Меня так напугал волк из папье-маше и змеи в жестяном корытце!
Третья дама. Когда мы шли по холму, за развалинами, я все думала, что вот-вот рассветет, но почему-то мы оказались здесь, за кулисами, и я испачкала мазутом свою парчовую туфельку.
Четвертая дама
Юноша. А если влезть на дерево, а оттуда на балкон и позвать на помощь?
Санитар
Слышен удар колокола.
Разбойники
Голый. Отче, да будет воля твоя.
Санитар. Ты вступил раньше на две минуты!
Голый. Соловей же пропел!
Санитар. Пропел. И аптеки распахнулись навстречу агонии.
Голый. Навстречу агонии. Человек умирает. Один, среди поездов и перронов.
Санитар
Разбойники. Свят, свят, свят.
Голый. Все кончено.
Кровать поворачивается вокруг своей оси, и Голый исчезает. На той стороне кровати оказывается Первый человек. Он, как и прежде, во фраке, у него черная борода.
Первый человек
Свет меняется – теперь он отливает серебром, как киноэкран. Лестницы и арки в глубине сцены подсвечены голубым. Санитар и Разбойники уходят, словно танцуя, не поворачиваясь спиной к зрителям. Из-за арок выходят Студенты. В руках у них электрические фонарики.
Четвертый студент. Публика вела себя отвратительно.
Первый студент. Да, мерзко. Зритель не должен встревать в спектакль. Когда люди идут в зоопарк, они не лезут в аквариум, не убивают водяных змей и крыс, не душат рыб, больных проказой, а только глядят, припав к стеклянным стенкам, и пытаются понять.
Четвертый студент. Оказывается, Ромео был тридцатилетним мужчиной, а Джульетта – парнишкой пятнадцати лет. Но публика их разоблачила.
Второй студент. Режиссер утаил бы это от публики. Его замысел был гениален, но кони и революция все сокрушили.
Четвертый студент. Их казнили, а это совершенно недопустимо.
Первый студент. А заодно убили и настоящую Джульетту, когда услышали ее стон. Выволокли из-под кресел и убили.
Четвертый студент. Из чистого любопытства – чтоб узнать, что там у нее внутри.
Третий студент. И что же? Грозди ран и полная растерянность.
Четвертый студент. Повтор сцены в гробнице был поразительно прекрасен. Они любили друг друга поистине великой любовью! Хотя какой из меня свидетель? Когда запел соловей, я зарыдал, не сдержался.
Третий студент. Все зарыдали. А после схватились за ножи, потому что догма сильнее их, а доктрина, сорвавшись с цепи, сметает даже невинные истины.
Пятый студент
Четвертый студент
Пятый студент. Как которой? Той, что была на сцене, той, у которой самые красивые ноги на свете.
Четвертый студент
Пятый студент
Третий студент. И тем не менее ее убили за то, что она – Джульетта.
Пятый студент. Они сошли с ума. Мне же недосуг разбираться, кто это – парень, женщина или подросток. Каждый день на рассвете и вечером, после занятий, я пасу на горе быков, а с ними нужно уметь управляться. Если я потрясен и тем счастлив, какое мне дело, кто они такие.
Первый студент. Великолепно! А если мне вздумается полюбить крокодила?
Пятый студент. Люби!
Первый студент. А если тебя?
Пятый студент
Первый студент. Мы все сокрушим.
Пятый студент. Дома и семьи.
Первый студент. И вломимся туда, где говорят о любви! Выбьем бутсами двери и заляпаем тиной зеркала.
Пятый студент. И сожжем книгу, что священник читает на мессе.
Первый студент. Идемте, идемте скорее.
Пятый студент. У меня четыреста быков. Мы с отцом прикрутим их канатами к скалам и разнесем камни вдребезги – откроем путь вулкану!
Первый студент. Ликуйте! Все ликуйте – парни и девушки, щепки и лягушки!
Суфлер
Первый человек. Агония. Человек умирает.
Сцену окутывает полумрак. Студенты зажигают фонарики и исчезают в дверях Университета.
Пятый студент
Суфлер
Первый человек. Агония. Человек умирает – один. Одинок человек, истерзанный снами, где снуют лифты и вагоны несутся на немыслимых скоростях. И дома одиноки, и улицы, и берега, которых уже не увидеть.
Первая дама
Юноша. Но, может, мы найдем настоящую дверь?
Вторая дама. Умоляю, не оставляйте меня, дайте руку!
Юноша. Когда рассветет, попробуем выбраться через слуховое окошко на крышу.
Третья дама. В этом платье я уже начинаю замерзать.
Первый человек
Третья дама. Что это?
Юноша. Не обращайте внимания.
На сцене становится темно. А когда Юноша поднимает фонарь, зрители видят мертвое лицо Первого человека.
Занавес.
Картина пятая
Голубой занавес.
Посередине сцены большой шкаф с белыми масками. У всех разные выражения, перед каждой светильник. Справа входит Слабоумный пастух, одетый в шкуры. На голове у него воронка, из которой торчат перья и колесики. Пастух вертит ручку аристона (маленькой шарманки) и танцует медленный танец.
Пастух.
Маски блеют, подражая овцам, и одна из них закашлялась.
Толкая шкаф, который катится на роликах, исчезает. Маски блеют.
Картина шестая
Комната Режиссера. Те же декорации, что и в первой картине. Слева, на полу, большая лошадиная голова. Справа – огромный глаз. Деревья и облака прицеплены прямо к стене. Входят Режиссер и Фокусник. На Фокуснике фрак, длинный белый шелковый плащ, цилиндр. Режиссер одет так же, как в первой картине.
Режиссер. Никто не поможет – ни фокусник, ни врач, ни астроном. Выпустить львов из клетки и пролить на них серный дождь труда не составляет. Давайте прекратим этот разговор.
Фокусник. Вам, человеку в маске, я мог бы и не напоминать, что обычно мы пользуемся темной занавеской.
Режиссер. Конечно, когда дело происходит на небесах. Но скажите на милость, какой такой занавес выдержит здешний ветер, что в клочья рвет одежды и раздевает донага? Здесь даже дети уже запаслись ножами и норовят искромсать покровы.
Фокусник. Но ширма – обязательное условие. Без нее невозможен трюк. Почему вы выбрали для постановки эту затасканную трагедию, а не какую-нибудь новую драму?
Режиссер. Чтобы представить то, что происходит ежечасно и всюду – в больших городах и в селеньях. Представить это наглядно на примере совершенно необычайного случая, единственного за всю историю человечества и, однако, всеми признанного за образец. Точно так же я мог бы выбрать «Эдипа» или «Отелло». А если б я представил непривычную правду, кровь пролилась бы в первые пять минут.
Фокусник. Если б вас вдохновил цветок Дианы – тот самый, что пригодился Шекспиру, когда он затосковал по «Сну в летнюю ночь», спектакль имел бы успех. Если любовь – это чистая случайность, случайность – и только, если Титания, королева эльфов, полюбила осла, кто удивится, увидев в баре Гонсало с белокурым парнишкой на коленях? Это ведь то же самое.
Режиссер. Прошу вас, не продолжайте.
Фокусник. Наставьте проволочных арок и деревьев с зеленой листвой, разверните ширму, а в свое время – сверните, и никто не заметит, что дерево превратилось в змеиное яйцо. Но ведь вы хотели убить голубку и вместо нее подсунуть кусок мрамора, облепленный говорливыми слюнями!
Режиссер. Иначе нельзя. Мы с друзьями вырыли в песке туннель – и никто не заметил. Нам помогали рабочие и студенты, но теперь они это скрывают, хотя израненные руки могут их выдать. Мы раскопали гробницу и подняли занавес.
Фокусник. Разве из могилы может выйти театр?
Режиссер. Театр всегда выходит из тьмы подполья. В настоящем театре нет-нет да и повеет смрадом ущербной луны. Когда живые люди становятся грудой костей во рву, говорят платья. Я вырыл туннель и добрался до масок, чтоб представить их темную силу. И публика сдалась бы, захваченная спектаклем.
Фокусник. Не прилагая усилий, я могу превратить чернильницу в отрубленную руку, унизанную старинными перстнями.
Режиссер
Фокусник. Я знаю.
Режиссер. И если в театре Ромео и Джульетта умирают только затем, чтобы вскочить, едва опустится занавес, и побежать кланяться, у меня они жгут занавес и действительно умирают на глазах у публики. Но все рухнуло, потому что вмешались море, кони и полчища трав. И все же, когда сожгут последний театр, где-нибудь за креслами, за грудой золотых чаш из папье-маше отыщут всех наших мертвых – всех, казненных публикой. Надо сокрушить театр или жить в театре! А не свистеть из зала. Как услышите заунывный песий вой – немедля поднимайте занавес. Я знаю человека, который подметал крышу и мыл слуховое окошко исключительно из расположения к небу.
Фокусник. Поднимитесь еще на одну ступеньку, и вы увидите, что человек – это былинка.
Режиссер. Не былинка – пловец.
Фокусник. Я могу превратить пловца в иголочку для шитья.
Режиссер. Вот это и есть театр. Именно поэтому я и затеял труднейшую игру – я надеялся, что любовь вырвется наружу и преобразит костюмы.
Фокусник. Когда вы говорите «любовь», я не могу не удивляться.
Режиссер. Чему?
Фокусник. Мне чудятся бескрайние пески в мутном зеркале.
Режиссер. А еще?
Фокусник. Рассветает, всегда рассветает.
Режиссер. Да, конечно.
Фокусник
Режиссер
Фокусник. Чему?
Режиссер. Мне чудится, что песчинка превращается в живого муравья.
Фокусник. А еще?
Режиссер. Смеркается – каждые три минуты.
Фокусник
Режиссер. Только вышибив двери, можно вернуть драме смысл. Тогда все увидят, как в одной капельке крови растворяется каменная глыба закона. Нет ничего мерзее смертника, который спокойно засыпает, пальцем нарисовав на стене дверцу. Истинная драма там – на арене римского цирка, где в лабиринтах арок вечно снуют, не зная отдыха, люди, огни, ветер. Там театр истинных драм. Там разыгралась настоящая битва – она стоила жизни всем актерам.
Слуга
Режиссер. Что случилось?
За Слугой следуют Костюм Арлекина и Сеньора в трауре. Лицо ее скрыто густой вуалью.
Сеньора. Где мой сын?
Режиссер. Какой сын?
Сеньора. Мой сын Гонсало.
Режиссер. Когда кончился спектакль, он укрылся в оркестровой яме вместе с этим юношей
Костюм Арлекина
Сеньора. Где мой сын? Утром рыбаки принесли мне огромную луну-рыбу – бледную, израненную, и кричали: «Вот твой сын!» Изо рта у нее стекала тонкая струйка крови, а дети смеялись и мазали кровью подошвы. Я закрыла дверь, и торговцы с рынка поволокли ее к морю.
Костюм Арлекина. К морю.
Режиссер. Спектакль давно кончился. В том, что случилось, я невиновен.
Сеньора. Я подам жалобу и потребую публичного суда.
Режиссер. Сеньора, там нельзя пройти.
Сеньора. Да, вы правы. В фойе темно.
Режиссер. И здесь не пройти. Можно упасть с крыши.
Фокусник. Позвольте проводить вас.
Слуга подталкивает Костюм Арлекина к двери и в конце концов выносит его. Фокусник вынимает большой белый веер и, напевая нежную мелодию, обмахивается.
Режиссер. Мне холодно.
Фокусник. Что?
Режиссер. Я сказал – мне холодно.
Фокусник
Режиссер. Я вам благодарен. За все.
Фокусник. Не стоит. Снять легко, а вот надеть – трудно.
Режиссер. Гораздо труднее – сменить.
Слуга
Режиссер. Нет. Мы перетерпим, раз уж мы разворотили крышу, разнесли ворота и остались в четырех стенах драмы.
Фокусник. Сон!
Режиссер. Ведь спать – это все равно что сеять.
Слуга. Сеньор! Холод просто невыносимый!
Режиссер. Я же тебе сказал – мы должны вытерпеть. Нас этими фокусами не проймешь. Делай свое дело.
Слуга уходит.
Фокусник
Режиссер
Слуга
Режиссер. Что?
Слуга
Режиссер
Фокусник, сидя рядом с конской головой, насвистывает, обмахиваясь веером и выказывая живейшую радость. Левый угол декорации смещается, открывая ослепительно синее небо в облаках. С неба, словно дождь, медленно падают окоченелые белые перчатки.
Голос (
Голос
Голос (
Голос (
Фокусник все быстрее машет веером. Начинает идти снег.
Медленно опускается занавес.
Суббота, 20 августа 1930 г.
Драма без названия
(Власть)
Акт первый
Серый занавес.
Автор. Дамы и господа! Сегодня занавес подымется не затем, чтобы радовать вас игрой слов, и не для того, чтобы показать вам комнату, в которой ничего не происходит, хотя именно туда чаще всего и направляют театральные прожекторы, пытаясь уверить, что это и есть жизнь. Нет. Поэт в здравом уме и твердой памяти, хотя, возможно, не ко взаимному удовольствию, а к обоюдному огорчению, сегодня предлагает вашему вниманию темный закоулок действительности.
Смиренно заверяю вас – это не вымысел. Ангелы, тени, голоса, снежные лиры и сны существуют – они носятся в воздухе, они так же реальны, как похоть, как медяки в кармане или рак, затаенный в женской груди, или дряблые губы торговца.
Вы ходите в театр развлекаться, у вас есть авторы, которым вы рады платить, – я ничего не имею против! – но сегодня вы попали в ловушку: вам покажут то, чего вы не хотите видеть, вам выскажут те простые истины, которых вы не хотите знать, ибо Поэт надеется пробудить ваши сердца.
Вы не хотите знать… Но почему? Если и вы и я верим в Бога, отчего мы так боимся смерти? А если вы верите в смерть, откуда столько жестокости? Откуда это безразличие к чужой боли?
Ха-ха-ха! Вы скажете – я проповедую! А чем плоха проповедь? Вспомните, все вы когда-то ушли из дому, хлопнув дверью, оставив мать и отца, а ведь они бранили вас ради вашего же блага. А сейчас вы отдали бы и зеницу ока, только бы снова услышать те смолкшие голоса. И я говорю о том же. Тяжело смотреть в глаза правде. Но говорить правду в тысячу раз труднее, все равно что вопиять в пустыне. Тем более говорить ее вам, горожанам, обитателям самой жалкой и горестной мечты. Как вы бережете свое неведение! Вы заводите патефон, чтобы не слышать шелеста ветра, вы завешиваете окна тюлем, чтобы не видеть слез, а чтобы заглушить сверчка совести и спать спокойно, вы изобрели богадельни.
Проповедь? Да. Проповедь. До каких пор театр будет представлять чью-то жизнь, а не нашу? Зритель безмятежно спокоен – он знает, что представление не коснется его, но если бы вдруг его окликнули со сцены, заставили говорить, если бы солнце подмостков обожгло эти серые лица… Как это было бы прекрасно!
Автор хочет, чтобы вы поняли: это не театр, это улица, – и потому действительность вступает в свои права. И ему не нужна поэзия, мелодия, литература, он хотел бы преподать небольшой урок вашим сердцам – на то он и поэт. Впрочем, это мог бы всякий. Автор умеет сочинять стихи, и даже, кажется, неплохие, он разбирается в театре, но вот вчера он сказал мне, что всякое искусство наполовину искусственно, и это стало его тревожить, и ему уже не хочется тащить сюда витую колонну с золотыми голубками и ароматы белых лилий.
Опускается занавес, на котором нарисованы дома и кучи мусора.
Пауза.
Покрепче.
Зритель
Автор. Не перебивайте!
Зритель. Имею право. Деньги заплачены.
Автор. То, что заплачены деньги, еще не означает, что вы можете перебивать и судить о пьесе.
Зритель. Как не означает?
Автор. Нравится – можете устроить овацию, не нравится – можете освистать. Но не судите!
Зритель. Мнение зрителя – закон для театра.
Вбегает Человек в красном трико – у него волчья голова. Подпрыгнув несколько раз, он падает.
Автор. Кто это? А! Вы ушиблись? Не надо было сюда приходить. Я запрещаю вам.
Голос. Лоренцо! Мой Лоренцо!
Волк в луче прожектора уходит.
Первый Зритель. Никуда не годится!
Автор. Сделайте милость, помолчите.
Зритель. Я купил билет, пришел в театр…
Автор. Что? Что вы сказали? В театр? Здесь не театр!
Зритель. Как не театр?
Автор
Зритель. Я дал бы вам пощечину, будь мы в другом месте.
Автор. А я подставил бы вам другую щеку. Трус.
Слуга. Кофе.
Зритель. Не стоит обращать внимание, раз это не имеет отношения к действительности…
Автор. К действительности? А вы имеете представление о действительности? Знайте – уже срублены деревья и выструганы доски. А четыре гроба уже стоят в витрине и ждут тех четверых, что сейчас слушают меня, и, может, одному – может! – ждать уже не долго, только до утра, только до конца спектакля.
Зритель. Я пришел сюда не затем, чтобы мне читали мораль и говорили гадости. Скажите спасибо, что мы в Испании, где уважают смерть. В Англии вас бы давно освистали. Я ухожу. Я думал, что пришел в театр…
Автор. Здесь не театр! Вот-вот вышибут двери. Только в этом спасение. Здесь, внутри, тяжелый воздух, насквозь пропитанный ложью. Актеры здесь говорят только то, что можно сказать вслух при девицах, и никогда ни словом не обмолвятся о своей муке. Мне не нужны актеры, пусть останутся мужчины и женщины, а кто не хочет слушать – пусть заткнет уши.
Зритель. Пойдем, дорогая. Он может такое сказать…
Первая Зрительница. Не хочу! Это интересная пьеса.
Автор. Вы хотите сказать – жизнь. Немыслимая жизнь – ее не уместишь в театре. Несколько дней назад, здесь же, я собрал приятелей, чтобы увидеть, способны ли они плакать, и показал им то, чему не поверил бы ваш муж. В темной каморке – женщина, умершая с голоду. Двое голодных детей играют руками матери – нежно, как хлебом. И, грызя кусок вара, засыпают у нее на груди.
Зритель. Не может быть!
Автор. Луис подтвердит, что было.
Зритель. Идем.
Первая Зрительница. Ну что ты! Это же выдумка! Театр!
Автор. Нет. Все – правда.
Первая Зрительница. Правда? Какой ужас! Идем. Как это тяжело, как неприятно!
Зритель
Первая Зрительница. Как ты мог допустить, чтобы при мне говорили такое? Неужели это правда? Почему же их до сих пор не арестовали?
Зритель. Идем. Я знал, как это на тебя подействует.
Уходят.
Юноша
Автор. А, вы здесь…
Юноша. Да, мне интересно то, что вы делаете.
Голос
Автор. С вашего позволения.
Юноша. Я не думал, что они уйдут. Театр – это так прекрасно. Серебряные кубки, горностаевые мантии – что станется с ними?.. Дважды звучал тот голос – он волнует меня сильнее, чем предсмертный крик, даже настоящий.
Автор. Ничего уже не осталось в театре.
Слуга. Я пролил, извините. Там темно, я столкнулся с рыбаками – они пели, а на головах у них были свинцовые рыбы; потом на меня свалился тюль, весь в мухах, сказали – это туман. Я не привык, мне здесь не по себе.
Автор. Страх перед подделкой!
Слуга. У меня в кафе светло.
Автор. Здесь нечего бояться.
Слуга. Да, конечно!
Автор. Пьяных у вас много?
Слуга. Да.
Автор. И о чем говорят?
Слуга. Всякое – чего пьяный не скажет! Мальчонку вчера привели да индюка. Поспорили – кто раньше опьянеет. Мальчишке коньяк дали, а индюку – анисовой и табака накрошили. Потеха! Мальчонка сразу опьянел – об стену стал головой биться. А индюку после горло бритвой перерезали, изжарили и съели.
Юноша. Вы слышите? А расскажите ему душещипательную историю – и он зарыдает! Сцена нужна, сцена! Иначе крах.
Автор. И вы не вмешались?
Слуга. Я должен быть приветлив с гостями.
Автор. И не боялись?
Слуга
Автор. Довольно!
Слуга. Испугались? Это что! А вот на карнавале… В прошлом году пьяный пришел, на скрипке стал играть. До сих пор смех берет, как вспомнишь! Скрипку-то сам смастерил – кота на стиральной доске распялил, лапы прибил, а вместо смычка – терновый прут. Как он им по коту пройдется – тот вопит что есть мочи. Под эту вот музыку две женщины у нас танцевали, одеты обе хорошо, лучше некуда – в шелках. Одна – Пьеро, другая – Коломбина.
Юноша. А спойте ему какую-нибудь пошлость – и он прослезится!
Автор. Вы уходите?
Юноша. Я хочу предостеречь вас. Иные сделают вид, что все понимают, и назовут это дикостью, извращением или как-нибудь еще… и перевернутся на другой бок, чтобы спалось получше.
Автор. Надо их разбудить, открыть им глаза, даже насильно!
Юноша. Зачем?
Автор. Чтобы видели.
Юноша. А я уверен, что сонные, с убогой, едва проросшей совестью, знавшей одни условности, они тоже схватятся за терновый прут – остервенело пилить распятого котенка.
Слуга. А чего с котом церемониться? С котами шутки плохи – детей царапают и хозяев не любят.
Автор
Юноша. Не всю.
Автор. Конечно, не всю. Потому что многое от него скрыто. Нужны мощные прожекторы, чтобы жечь и крушить сердца.
Слуга уходит.
Слуга
Автор. Да?
Слуга. Не могли бы вы распорядиться, чтобы включили свет?
Автор. Зачем?
Слуга. Не знаю, как выйти.
Автор. Иди налево по коридору, подымешь занавес, пройдешь репетиционный зал – там лестница и выход.
Слуга. Я…
Автор. Что ж ты стоишь?
Слуга. Боюсь. Надо пройти по туману – он там, на полу, потом еще две птицы в нише, они большие…
Автор. Зажгите свет! Не бойся! Смотри – это тюль, крашеная бумага.
Слуга. Да. А кажется – настоящие.
Автор. А если бы настоящие?
Слуга. Ну! Если бы настоящие, я б им пулю влепил!
Юноша. Браво! Как же иначе?
Слуга уходит. Слышны три громких удара. Занавес с немыслимой башней падает.
Суфлер
Автор. Нет. Что репетируют?
Суфлер. «Сон в летнюю ночь».
Автор. Люди рыдают над «Отелло», смеются над «Укрощением строптивой», но «Сна в летнюю ночь» не понимает никто – смеются. Может, и к лучшему. Вы знаете, о чем это?
Суфлер. Я суфлер. Но объяснить… затрудняюсь.
Автор. Смутная история.
Суфлер. Смешная!
Автор. Нет, совсем не смешная. Это пьеса о том, что любовь, всякая любовь – только случайность и совсем не зависит от нас. Люди засыпают, приходит Пэк, дает им понюхать цветок, и, проснувшись, они влюбляются в первого встречного. Так царица фей, Титания, полюбила землепашца с ослиной головой. Это страшная правда, она чревата самоубийством – столько в ней разрушительной силы… А мир сейчас, как никогда, нуждается в утешительных, созидательных правдах. Нельзя думать все время об одном человеке, надо подумать и об остальных. Я не пойду.
Суфлер. А как изобразить ветер в лесу?
Автор. Как хотите. Песней без слов. Оставьте меня в покое. Я последний день в театре.
Актриса
Автор
Актриса. Ни из какой. Я говорю ее впервые.
Автор. Ложь. Если бы это тело было твоим, я взял бы кнут и хлестал, пока не добился бы правды.
Актриса. Лоренцо.
Автор. Если ты думаешь, что костюма Титании достаточно, чтобы я потерял голову, ты ошибаешься. Завтра ты вырядишься нищенкой, послезавтра – герцогиней, потом – змеей из сказки поэта-пустобреха!
Актриса. Я знаю одно – я люблю тебя. Возьми кнут, хлестни меня, и ты увидишь багровый след, возьми шило, воткни мне в грудь, и ты увидишь струйку крови. Ха-ха-ха! И если ты жаждешь крови – пей! И мне оставь немножко.
Автор. Фальшь!
Актриса. Конечно, фальшь.
Автор. Оставь меня!
Актриса. Ха-ха-ха! Ты медведь. Ты мне не веришь? Ни единому слову? Так задуши меня и услышишь на своей косматой груди мои предсмертные хрипы. Раньше мне нравилась гладкая кожа. Теперь – нет. Жесткая грива, увязший в грязи пригород и пастушья кошара.
Автор. Не думай, что перемена вкусов нас сблизит. Я не разделяю твоих пристрастий. С меня довольно тебя, твоего общества, твоего непостоянства.
Актриса. А если бы я была уродливой, жалкой, такой, какие тебе нравятся – прокаженной, – ты бы меня не гнал? Нет? Ты ведь мой. Если бы мне умереть в лазарете, рядом с тобой!
Автор. Тебя не хватит и на единое слово правды!
Актриса. И никого не хватит! Зато я спою тебе самую нежную ложь. Мне тоже нравится правда, но – не насовсем. Правда уродлива. Если я стану говорить правду, меня вышвырнут из театра. Иногда посреди лирической сцены мне хочется обернуться к публике и заорать ей такое… Ха-ха-ха! Но я не могу без бриллиантов, а их у меня не будет!
Автор
Актриса. И все-таки – возьми кнут! Я знаю, тебе не по душе Титания. Она фея, а фей не бывает, зато леди Макбет есть.
Сдергивает белый парик – по плечам рассыпаются черные волосы. Сбрасывает белый плащ – под ним огненно-красное платье. Поднимается задник. За ним – картон, на котором нарисована сумрачная галерея, кипарисы и какие-то странные деревья.
Леди Макбет есть, и, кроме того, сейчас ты меня боишься.
Свет постепенно становится лунно-голубым.
Потому что я красива, потому что я всегда буду, потому что я по горло сыта кровью! Человечьей кровью! Три тысячи юношей умерли из-за меня, это я сожгла их – глазами! Прошло столько лет… Они были живые, а после я видела, как они бились в агонии, умирая от любви!
Автор. Откуда этот абзац? Ты актриса. Презренное существо.
Актриса. Комедиантка, которая умирает от любви к тебе, Лоренцо. И умоляет не покидать ее.
Автор
Актриса. Вот именно. Красный свет! Красный! Чтоб все видели, что руки у меня в крови! А то дали лунный свет, а мне еще надо сыграть с тобою финал.
Красный свет.
Автор
Актриса. Тише! Я заставлю тебя любить. Кровь льется на землю и становится грязью. Что мне до солдатских смертей? Но если кровь прольется на гроздь гиацинта, она станет вином.
Слышны выстрелы.
Автор. Что происходит? Дайте весь свет!
Сцену пересекает Ник Боттон, в руке у него ослиная голова.
Ник Боттон. Какой ужас! Они близко! За кулисами безопасней.
Выстрелы ближе.
Вторая Зрительница
Третья Зрительница. На улицах солдаты, не пройти.
Суфлер
Голос. Да здравствует революция!
Актриса быстро накидывает плащ и прячет волосы под темную фетровую шляпу.
Актриса. Заприте двери!
Автор. Не запирайте! Театр для всех. Это народная школа!
Актриса. Нет! Сюда им нельзя! Они разорвут поддельные книги, разобьют королевские бокалы, стеклянную луну, разольют тайные зелья, что веками берегли в темных склянках! Они поломают дождевую машину!
Автор. Пусть все рушат!
Актриса. Любовь моя, но на сцене нельзя будет играть!
Автор
Суфлер. Воля ваша. Но подумайте об экономике! В театре тоже есть своя экономика!
Автор
Суфлер. Экономика есть таинство, которое бессмысленно подвергать сомнению, и всякий разумный человек…
Автор. К черту экономику! Вы слышите? Слышите?
Суфлер
Автор. Это льется кровь, это ее шорох.
Актриса. Не выходи, Лоренцо! Тебя могут убить!
Автор
Актриса. Леди Макбет нечего делать там, где пулеметный прибой смывает садовые розы.
Человек в черном
Автор. Или освобождает!
Человек в черном. Железный кулак! Месиво из непокорных мозгов – вот вам роза. Фонари, подъезды, памятники, подворотни – все обвешаем гирляндами языков, болтавших против установлений!
На сцене появляется Дровосек. У него белое лицо, на плече – вязанка хвороста, в руке – фонарь.
Дровосек. Кажется, отступают.
Человек в черном. Вот именно! В порошок их сотрем!
Автор. Кто вы?
Человек в черном. Держу театр. Железный кулак! В наши дни добро, правда и красота должны быть вооружены до зубов!
Дровосек. Хорошо сказано!
Автор. Хорошо? Ты сколько зарабатываешь?
Дровосек. Гроши. На хлеб хватает. А если я чего хочу, так это чтобы мне не мешали играть роль.
Автор. Ты кого играешь?
Дровосек. Я луна у Шекспира.
Автор. Но не всегда же!
Дровосек. Всегда. Похороните меня, а я встану.
Слышны орудийные залпы.
Суфлер
Появляется Вторая Зрительница и Второй Зритель – раньше они сидели в бельэтаже.
Вторая Зрительница. Это революция, Энрике. Революция!
Второй Зритель. Но не убьют же нас здесь!
Дровосек. Конечно, нет. Здесь безопасно. Вот только если самолеты… Но мне, в конце концов, все равно. Как сказано у меня в роли:
Какая красивая песня, а мне, наверно, больше никогда не дадут ее спеть!
Вторая Зрительница. О чем он?
Ник Боттон
Вторая Зрительница. Дети! Мои дети! Они одни, с ними только бонна и слуги. Я знаю – в дом ворвутся, их убьют!
Голос
Второй Зритель
Автор
Второй Зритель. В прошлую революцию у трехсот детей выкололи глаза.
Автор. Кто вам сказал? Кто изрыгнул этот бред? Отвечайте!
Зритель. Потрудитесь выбирать выражения и вести себя как подобает воспитанному человеку.
Автор. Я не умею вести себя! Я не воспитанный человек. Я смертник.
Зритель. Какая чушь!
Вторая Зрительница
Второй Зритель. Я точно знаю. Мой друг, очень известный журналист, был там и сам видел. Он взял как доказательство два живых глаза, голубых, носил их в лаковой коробочке и всем показывал.
Суфлер
Вторая Зрительница. Мои дети! Мои дети!
Второй Зритель. А вечером она затоскует еще сильнее, потому что, несмотря на обилие слуг, сеньора привыкла сама раздевать малыша.
Вторая Зрительница. Их убьют! Господи, их убьют!
Рабочий сцены
Автор. Ты пойдешь?
Рабочий сцены. Да.
Автор. Я посмотрю с чердака.
Актриса
Рабочий сцены. Если на улицах спокойно, я приведу их. Дети! Я понимаю ваше беспокойство. Если это дело затянется, то лучшего убежища, чем театральный подвал, не найти.
Вторая Зрительница. Да, да! Идите!
Рабочий сцены. Не волнуйтесь!
Вторая Зрительница. Кто это?
Дровосек. Рабочий сцены.
Вторая Зрительница. Как его зовут?
Дровосек. Безумец Бакунин – друзья его прозвали.
Вторая Зрительница. Мы его отблагодарим! Я все, все отдам! Ты спросил, как его фамилия?
Второй Зритель. Спросил.
Начинается бомбежка. Все замирают, прижавшись к стене. Автор поднимается по лестнице – его не видно.
Голос с галерки. Негодяй!
Второй Зритель. Что спрятался? Сюда его! В наручники! Дайте, я сам! Да не оставит меня Господь и все воинство его! Господь не простит! Он Господь воинств, и поклоняться должно ему – всех заставим! – и только ему, ибо нет Бога, кроме…
Дровосек. Ближе к стене! Бомбят вовсю!
Зритель. А не страшно! Господь…
Голос. Не верю!
Второй Зритель. Не веришь? Дурную траву с поля вон! Вот так!
Рабочий
Театр освещается.
Второй Зритель
Рабочий, вскрикнув, падает.
Первая Женщина. Убили!
Вторая Женщина. Убийца, убийца!
Второй Зритель. Выведите их, они мешают представлению.
Свет гаснет, в театре темно.
Хорошая охота! Господь зачтет мне! Благословен Господь, и священна месть его! Нет Бога, кроме…
Юноша
Второй Зритель. С евреями не связываюсь!
Юноша. Простите! Я не еврей, а мусульманин.
Зритель. И не боитесь бомбежки?
Юноша. Не больше, чем вы. Когда я умру, у меня будет тысяча женщин. А здесь они дороги.
Второй Зритель
Юноша. Благословенные времена. Поздравляю вас – вы отличный стрелок.
Зритель. Меня учил немецкий полковник. Человек – вот прекрасная цель. Других мишеней он не признавал. Убить птицу – да это бы его взбесило.
Юноша
Зритель. Если в сердце, долго корчатся. А так – падают навзничь, как стояли, глазом не моргнешь. Прямо в лоб.
Шум моторов приближается.
Вторая Зрительница. Энрике! Энрике, иди сюда! Скорее!
Зритель. Но опасности нет!
Третий Зритель. Вот это выстрел! А?
Юноша. Да. Совершенно с вами согласен, если говорить… вслух.
Третий Зритель. А если про себя?
Юноша. Если про себя, то я остаюсь при своем и в стороне. Я не охотник. Мы оба знаем…
Третий Зритель. Тише!
Юноша. Я не выдам. Мне самому лучше молчать.
Бомбежка усиливается.
Рабочий сцены
Падает картонная стена с нарисованной каменной кладкой.
Вторая Зрительница. Мои дети! Мои дети!
Дровосек. Ближе к стене!
Сцена освещается. Актеры в костюмах эльфов и фей вносят раненого.
Фея. Упал с галерки.
Эльф. Осторожно! Дай мне платок!
Фея. Сейчас!
Уходит
Вторая Зрительница. Мои дети! Мои дети!
Актриса. Я не могу больше слышать, как она голосит. Я не могу больше выносить этот вой! Она фальшивит, ее не жалко! Эй! Не так, а вот так: «Дети мои, бедные мои дети!» Поняла? «Бедные мои дети!» И вскинуть руки, чтоб они трепетали, как листья в лихорадке ветра!
Рабочий сцены
Зритель хватается за пистолет. Жена удерживает его.
Автор
Голос. Горим!
Голос
Автор
Театр освещается красным светом.
Актриса
Занавес.
Речь о театре
Дорогие друзья! Уже давно я взял себе за правило отказываться от разного рода чествований и банкетов, которые могли бы иметь касательство к моей скромной персоне. Во-первых, потому, что всякое чествование ложится еще одним камнем в литературное надгробие, а во-вторых, потому, что слишком печально слышать холодную хвалебную речь и обязательные аплодисменты, пусть даже от чистого сердца.
А кроме того – так уж и быть, признаюсь вам, – мне кажется, что банкеты и поздравления приносят несчастье, и накликают его друзья уж одним тем, что устало думают: «Справили – и гора с плеч».
На банкете обычно собираются за одним столом коллеги, здесь чаще, чем где-либо, встретишь людей, которые терпеть тебя не могут.
Я предложил бы поэтам и драматургам вместо банкетов устраивать состязания и турниры. Принимай дерзкий вызов неукротимого врага: «Тебе этого не суметь! Разве ты сможешь наделить своего героя всей тоской моря? Или, может быть, отважишься передать словами отчаянье солдата, ненавидящего войну?» Художника закаляет борьба, он нуждается в требовательности, рожденной любовью, не дающей поблажек, а дешевая лесть расслабляет и разъедает душу. Сирены с оранжерейными розами в кудрях заманивают нас сегодня в театр и лгут нам, а публике лишь покажи сердце, набитое опилками, – и она счастлива и готова взорваться овацией, стоит только прошамкать монолог! Но драматург, поэт, если он не хочет обречь себя на забвение, пусть помнит о тех, кто взращивает розы в аллеях, омытых утренней росой, о голубке, раненной неведомым охотником, – никто не слышит ее предсмертного стона, канувшего в тростники.
Я бежал от сирен, поздравлений и похвал и ни разу не принял приглашения на банкет по случаю премьеры «Йермы», но я был счастлив, когда узнал, что мадридское актерское братство обратилось к Маргарите Ксиргу – чистейшее имя и солнце нашего театра! – к изумительной исполнительнице главной роли, и ко всей ее труппе, блистательно сыгравшей спектакль, с просьбой дать специальное представление «Йермы».
За это свидетельство вашего внимания и интереса к тому, что нам удалось сделать, я и хотел бы от всего сердца поблагодарить всех здесь присутствующих.
Сейчас к вам обращается не поэт, не драматург и не прилежный ученик, увлеченный изменчивой картиной жизни человеческой, но пламенный сторонник театра социального действия. Театр – может быть, самое могучее и верное средство возрождения страны; как барометр, театр указывает на подъем или упадок нации. Чуткий, прозорливый театр (я говорю обо всех жанрах – от трагедии до водевиля) способен в считаные годы переменить образ чувств целого народа, и точно так же увечный театр, отрастивший копыта вместо крыльев, способен растлить и усыпить нацию.
Театр – это школа смеха и слез; это свободная трибуна, с которой должно обличать лживую или ветхую мораль, представляя через живые судьбы вечные законы сердца и души человеческой.
Если народ не протянул руку помощи своему театру, он либо мертв, либо при смерти. Но также и театр, если он бесстрастен, глух к биению общественной жизни, к пульсу истории, к трагедии народа, слеп к исконным краскам родной земли и чужд ее душе, не смеет называться театром. Игорный дом, заведение, где предаются гнуснейшему пороку – «убивают время», – вот ему имя. Я не хочу никого оскорбить, я никого персонально не имею в виду, я говорю о театре вообще, о том, что надо решать проблему.
Изо дня в день я слышу о кризисе театра и каждый раз думаю, что зло не в том, в чем его обычно усматривают. Зло вытекает из глубинной сути вещей, оно не в плодах – не в спектаклях, но в корнях их, в театральной организации. Если актеры и драматурги будут и впредь оставаться марионетками в руках коммерсантов, не способных оценить произведение и не ограниченных никаким художественным или государственным контролем, то и актеры, и драматурги, и театр вместе с ними ежечасно будут увязать все глубже безо всякой надежды на спасение.
Комедия-буфф, водевиль, ревю – эти легкие жанры, до которых я сам большой охотник, – может быть, еще и спасутся, но драма в стихах, историческая драма и то, что называют испанской сарсуэлой, не смогут выжить, изо дня в день терпя ущерб, потому что они требуют постоянного обновления и вообще многого, а сегодня нет среди нас никого, кто мог бы увлечь за собой, пойти на жертвы, решиться на единоборство с публикой, взять ее приступом и укротить. Театр должен властвовать над публикой, а не публика над театром. Поэтому драматургам и актерам придется во что бы то ни стало завоевать публику. Ведь зрители – те же дети, а дети любят строгого и дельного учителя, если он справедлив, и, жестоко потешаясь, втыкают иголки в стул тому, кто робок и угодлив с учениками, но не способен их ничему научить и мешает учить другим.
Публику можно учить – обратите внимание, я говорю «публику», а не народ, – можно и нужно. Недавно, уже на моей памяти, освистали Дебюсси и Равеля, а прошло несколько лет, и я своими ушами слышал громоподобные овации, которыми публика наградила прежде отвергнутые произведения. И только потому, что публику сумели повести за собой Ведекинд в Германии, Пиранделло в Италии и другие авторитеты.
Как это нужно и театру, и исполнителям! Надо держаться достойно и верить, что наши усилия оправдают себя. Иначе мы так и будем дрожать за кулисами от страха и душить свои мечты и самое душу театра, этого высочайшего искусства, которому выпало пережить тяжелые времена, когда искусством стали называть все что угодно – лишь бы нравилось, когда сцена превратилась в разбойничий притон, где нет места поэзии.
Главное – искусство. Благороднейшее искусство. А вы, друзья мои, прежде всего – художники. Художники с головы до ног, раз уж призвание и любовь привели вас сюда, на подмостки, и заставили жить в призрачном мире кулис и пить горькую чашу театра.
Художник – менее всего название, это призвание. Над всеми театрами, от самых скромных, провинциальных, до больших столичных театров, должно реять слово «Искусство», не то придется водрузить на театр вывеску «Купля-продажа» или того хуже. Так пусть же реет над театром это слово – Искусство. А еще – Служение, Честность, Самоотречение и Любовь.
Я не хочу, чтобы слова мои были восприняты как поучение. Я сам мог бы многому у вас научиться. Любовь и надежда – вот что заставило меня говорить. Я не мечтатель. Я долго обдумывал это, хладнокровно взвешивая все «за» и «против», ведь я коренной андалузец, а умение владеть собой издревле в крови у андалузцев. И я знаю, что истина не с тем, кто бубнит «сегодня, сегодня, сегодня», жуя свой ломоть в теплом углу. Истина с тем, кто бесстрашно глядит вдаль, встречая зарю в чистом поле.
Я знаю – прав не тот, кто говорит «сейчас же, сейчас», вперив глаза в пасть билетной кассы, а тот, кто скажет «завтра, завтра, завтра», предчувствуя новую жизнь, что занимается над миром.
Комментарии
Большинство переводов, представленных в настоящем издании, выверены по последнему, наиболее полному Собранию сочинений Ф. Гарсиа Лорки: F. Garcia Lorca. Obras completas. 1—4 tomos. Ed. de M. Garcia Posada. Galaxia Gutenberg. Circulo de lectores. Barcelona, 1996.
В настоящем издании полностью представлены самые значительные поэтические книги Лорки: «Цыганское романсеро», «Диван Тамарита», «Сонеты темной любви» (именно об этой книге говорит в конце своего эссе Висенте Алейсандре). Остальные сборники даны фрагментарно.
Ранние строки
Этот раздел составлен из стихотворений, сохранившихся в архиве семьи поэта и впервые опубликованных в 1996 году. Датировка их большей частью предположительна.
Из неоконченной поэмы
Песнь о котах
Книга стихов
Стихотворения, составившие первый поэтический сборник Ф. Гарсиа Лорки, изданный в Мадриде в 1921 году, были написаны в 1918—1920 годах. Книгу предваряло авторское обращение к читателю. «В этих беспорядочных листках – вереница отражений моей души и сердца. В них трепет жизни, едва открывавшейся тогда передо мной… Это память о моем пылком детстве, носившемся голышом по лугам нашей чудной долины в кольце гор», – писал поэт.
Прерванный концерт
Малая песня
Старый ящер
Колосья
Дождь
Солнце село
Сюиты
Об издании этой книги, написанной в 1920—1923 годах, Лорка не раз говорил в интервью, но так и не подготовил рукопись к печати. Сборник, составленный из стихотворений, сохранившихся в архиве семьи (часть из них прежде публиковалась в Собрании сочинений как «Стихи разных лет»), увидел свет лишь в 1981 году. Авторская композиция книги неизвестна.
Возврат – это стихотворение стало песней в драме Лорки «Когда пройдет пять лет» (1929—1930).
Наяву
Мать Гюго читала… – Брат поэта Франсиско Гарсиа Лорка (1902—1976) в своих мемуарах «Федерико и его мир» (Москва, «Радуга», 1987, стр. 54) пишет, что Гюго был едва ли не первым писателем, прочитанным Федерико в детстве.
Из советов поэту
Эти афоризмы, сохранившиеся в семейном архиве, были впервые опубликованы в 1996 году.
Поэма канте хондо
Балладилья о трех реках
Поэма о цыганской сигирийе
Поэма о солеа
Поэма о саэте
Лучники
Севилья
Процессия
Шествие
Силуэт Петенеры
Фальсета
De profundis
Три города
Memento
Сцена с подполковником жандармерии
Кубинский поэт, писатель и литературовед
Канте хондо
Впервые лекция о канте хондо была прочитана в Гранадском Художественном центре 19 февраля 1922 года и вскоре опубликована «Гранадским вестником». В том же году 13—14 июня в Гранаде состоялся конкурс канте хондо, идея которого принадлежала Лорке. В жюри были М. де Фалья, замечательный гитарист Андрес Сеговия и знаменитые андалузские кантаоры (народные певцы-импровизаторы) Антонио Чакон, Мануэль Торрес, Пастора Павон. Декорации праздника и эскизы костюмов для части зрителей сделали Игнасио Сулоага-и-Сабалета (1870—1945) и друг Лорки художник М. Анхелес Ортис (1901—1984). На праздник из Мадрида приехали журналисты, музыканты, художники, писатели (в том числе Р. Гомес де ла Серна и Сантъяго Русиньоль), знаменитый фольклорист Джон Бренд Тренд (1887—1958) и ректор нью-йоркской певческой школы Курт Шиндлер (1882—1935). Конкурсу, помимо лекции Лорки, предшествовали четыре концерта А. Сеговии и выставка И. Сулоаги. Первая премия была присуждена старику родом из Морона-де-ла-Фронтера – Диего Бермудесу Гала (1854 – после 1925) по прозвищу Эль Тенасас за исполнение серраны. Во второй день праздника перед закрытием Лорка читал свою «Поэму канте хондо».
Песни
Эта книга была издана в 1927 году в приложении к журналу «Литораль», который выпускали в Малаге друзья Лорки – поэты Мануэль Альтолагирре Болин (1905—1959) и Эмилио Прадос (1899—1962). Через два года книга вышла в Мадриде.
Лорка работал над «Песнями» несколько лет. В феврале 1926 года, уже ощутив, как из разрозненных стихотворений складывается книга, он пишет другу: «Я долго приводил ее в порядок. Теперь книга отчищена добела. Я не впадаю в музыку, как некоторые молодые поэты. Я отдаю любовь – слову! – а не звукам. Не из пепла мои стихи». После оглушительного успеха «Романсеро», воспринятого им как провал, акценты переменились. Теперь «Песни» кажутся Лорке полюсом, противоположным «Цыганскому романсеро», а точнее – ложному прочтению романсов, и обретают новое значение. В январском письме 1927 года он пишет: «В «Песнях» есть истинная поэзия – не в том смысле, что она многого стоит, а в том, что она благородна и отточена; это четкий, неиздерганный лирический жест. Это не цыганствующая книга. Я убрал несколько ритмических песен, хотя они и удались, – хочу, чтобы воздух книги был горный».
Карусель
Дебюсси
Песенка первой мечты
Аделина на прогулке
Первая строка этого стихотворения – перифраз зачина народной песни. «Идти к морю» в народной поэзии означает стремиться к чему-то невозможному, мечтать о несбыточном, ловить журавля, который всегда в небе, ловить и не поймать:
Нарцисс
Песня уходящего дня
Колыбельные песни
Лекция о колыбельных песнях была впервые прочитана в мадридской Студенческой Резиденции 13 декабря 1928 года. Впоследствии во время путешествия в Америку Лорка не раз ее повторял.
Цыганское романсеро
О замысле самой знаменитой своей книги Лорка впервые упоминает в письме другу весной 1923 года. Рукописи вошедших в нее романсов датированы июлем 1924 года – январем 1928-го. Под названием «Первое цыганское романсеро» сборник вышел в 1928 году в мадридском издательстве «Ревиста де Оксиденте», в следующем издании (1929) автор снял слово «первое».
Романсеро означает «собрание романсов». Как жанр, эквивалентный европейской балладе, романс сложился в испанской устной традиции к XV – началу XVI века, когда закрепилась его форма – восьмисложный стих, скрепленный ассонансом (повтором одной и той же ударной гласной в конце каждой строки).
Объясняя название, странно звучащее для испанца, воспитанного на романсах о королях и рыцарях, Лорка говорил: «Эта книга, хоть и названа «цыганской», на самом деле поэма об Андалузии. Я назвал ее цыганской потому, что цыгане – это самое благородное и глубокое на моей родине, это ее аристократия, хранители огня, крови и речи. Эта книга – алтарь Андалузии, овеянной римскими и палестинскими ветрами. Здесь нет ни тореадоров, ни бубнов, а есть один-единственный персонаж, перед которым все расступается, огромный и темный, как летнее небо. Это тоска, которой пропитаны и наша кровь, и древесные соки, тоска, у которой нет ничего общего ни с печалью, ни с томлением, ни с какой-то другой душевной болью, это скорее небесное, чем земное чувство; андалузская тоска – борение разума и души с тайной, которая окружает их, которой они не могут постичь».
Романс о луне, луне
Испанские цыгане, по свидетельству этнографов, до сих пор называют луну солнцем мертвых и верят, что от лунного света может умереть грудной ребенок.
Пресьоса и ветер
Схватка
Выступая с чтением своих романсов, Лорка сопровождал стихи краткими пояснениями: «Романс «Схватка» о глухой, до поры скрытой вражде, такой живой и в Андалузии, и вообще в Испании. Ее причины смутны, покрыты тайной и никому не ведомы. Может, это взгляд, может – цветок, может – комар на щеке, может – любовь двухвековой давности».
Сомнамбулический романс
Черновые варианты названия – «Цыганка» и «Романс о высоких перилах».
Об этом романсе Лорка говорил: «Многие считают, что в «Сомнамбулическом романсе» воплощено стремление Гранады к морю, тоска города, который не слышит рокота волн и тешит себя шорохами источников и фонтанов, и ловит очертания волн в облаке, плывущем мимо. Это, наверно, так, но не только. Это чисто андалузское поэтическое явление, и суть его многолика и неуловима даже для того, кто рассказывает о нем, – даже для меня. Если вы спросите меня, что означает «И сотней стеклянных бубнов был утренний сон изранен», я отвечу, что видел эти бубны в руках ангелов и деревьев, и ничего больше не смогу объяснить. Поэзия в одно мгновенье подводит человека к той грани, у которой философ и математик молча поворачивают назад».
Романс о черной тоске
Первоначальный вариант названия – «Романс о черной тоске в Хаэне».
строки из народной песни.
Неверная жена
Первоначальный вариант названия – «Романс об Аделаиде Флорес и Антонио Амайя».
Цыганка-монахиня
Это подчеркнуто «гранадский» романс. Пространство стихотворения и судьба его героини замкнуты, как сам город, откуда «не выйти к морю». Характерна и местная реалия: гранадские монастырские школы, славившиеся искусством вышивки, в одной из которых училась мать поэта. Его брат вспоминает, что Федерико с нежностью относился к этому ремеслу, восхищался традиционным гранадским шитьем и настоял на том, чтобы вышивки матери были развешаны в гостиной.
Сан-Мигель
Сан-Рафаэль
Комментируя романс, Лорка говорил: «Архангел Сан-Рафаэль, покровитель христиан, но прежде того – мусульман; странник, что посетил и Библию, и Коран, а ныне плещется в реке Кордовы».
Сан-Габриэль
Как схватили Антоньито Эль Камборьо на севильской дороге
Смерть Антоньито Эль Камборьо
О герое этого романса Лорка говорил: «Антоньо Эль Камборьо – истинный цыган, неспособный на вероломство. Он – единственный, кто перед смертью зовет меня по имени. Сколько таких, как он, сегодня умирают с голоду, но не продают свои тысячелетние голоса за деньги, которые ничего не стоят».
Загубленный любовью
Романс обреченного
В подлиннике в заглавии стоит испанский юридический термин emplazado (ответчик, вызванный в суд) – термин настолько старинный, что вошел не только в исторические хроники, но и в народную поэзию. «Эль Эмпласадо» – посмертное прозвище кастильского короля Фернандо Четвертого (1285—1312), который казнил без суда трех братьев из мятежного рода Карвахалей. Перед смертью один из братьев призвал короля на Божий суд – и ровно через месяц (срок, назначенный Карвахалем) король умер, о чем повествует, в согласии с историей, народный романс «Гибель Карвахалей».
Романс об испанской жандармерии
Мучения святой Олайи
Небылица о доне Педро и его коне
Варианты названия – «Романс с размытым текстом» и «Дон Педро Влюбленный».
Так еще раз Лорка соотносит свой романс с городом короля Педро.
Фамарь и Амнон
Это вольное переложение ветхозаветной легенды о детях царя Давида (Первая книга Царств, 16, Третья книга Царств, 2). Пьесу Тирсо де Молины «Отмщение Фамари» (1621) Лорка считал шедевром и в 1936 году горячо рекомендовал театральному клубу «Анфистора» взяться за ее постановку. В гранадской библиотеке поэта хранилось «читаное-перечитаное», по свидетельству Хорхе Гильена, издание пьесы Педро Кальдерона де ла Барка (1660—1681) «Волосы Авессалома», по сути дела, переложения пьесы Тирсо.
Два романса
Романс о герцоге Лусенском
Этот и следующий романс взяты из драмы в стихах, посвященной героине народной легенды Мариане Пинеде (1804—1831). После подавления революции 1820—1823 годов Мариана помогла бежать из тюрьмы одному из повстанцев, своему кузену и возлюбленному Фернандо Альваресу де Сотомайору, по просьбе которого вышила знамя восстания с девизом «Свобода, Равенство, Закон», за что и была казнена в Гранаде. Строки из романса о вышитом для герцога знамени – очевидная перекличка романсового сюжета с фабулой пьесы. «Мариана Пинеда» (1925) – единственная драма Лорки на историческую тему.
Романс о корриде
Дуэнде. Тема с вариациями
Лекция была впервые прочитана в Буэнос-Айресе 20 октября 1933 года. Творческое начало (гетевский «творящий дух») Лорка персонифицирует в образе духа земли дуэнде, исходя из фольклорных представлений и андалузского идиоматического выражения «tener duende» («с искрой божьей»). Дуэнде, по испанским поверьям, – подземный дух, стерегущий клады; позднее он обрел некоторые черты домового.
В названии лекции обыгрывается старинный музыкальный термин: «теория и игра» (буквальный перевод) в музыке когда-то означало «тема с вариациями».
…
Поэт в Нью-Йорке
Книга написана во время поездки в США и на Кубу в 1929—1930 годах. В августе 1934 года Лорка готовил сборник к печати, однако издан он был лишь посмертно, в Мексике в 1940 году, и чуть позже – в Нью-Йорке. Лорка не раз публично читал стихотворения из этой книги, пространно комментируя их и рассказывая о своем впечатлении от Америки: «Я назвал свою книгу «Поэт в Нью-Йорке», но вернее было бы сказать «Нью-Йорк в поэте». В моей душе… Я хочу рассказать не о поездке, а о том, что почувствовал, столкнувшись лицом к лицу с Нью-Йорком. Первое, что бросается в глаза, это умонепостигаемая архитектура и бешеный ритм. Геометрия и тоска. Ритм неистовый, но радости нет. Стоит ощутить ход социального механизма и гнетущую власть машины над человеком, как услышишь в этом ритме тоску – зияющую, мучительную, затягивающую – и поймешь, что она способна толкнуть на преступление».
Пляска смерти
Объясняя стихотворение, Лорка говорил: «Там я увидел «Пляску смерти». Ряженый – настоящий африканец, это сама смерть без надежды на воскрешение, без ангелов – мертвая смерть. Смерть, лишенная души, дикая, первобытная, как Штаты, как Америка, которая не знала и знать не хочет неба».
Негритянские будни и рай
Лорка говорил: «Самое духовное и задушевное в Америке – это негры. Потому что надеются, потому что поют и еще потому, что только они сохранили ту редкую чистоту веры, которая одна может спасти ото всех сегодняшних гибельных дел… Их тоска – духовный стержень Америки. Если бы не их искусство, в США не осталось бы ничего, кроме техники и автоматов».
Ода королю Гарлема
Чтение «Оды» Лорка предварял пояснением: «Я хотел написать стихи о неграх в Северной Америке, о том, как тяжело быть черным в мире белых. Они рабы всех достижений белого человека, рабы его машин. И ни на минуту не отпускает страх – а вдруг позабудешь зажечь газ, разучишься водить автомобиль, пристегивать крахмальный воротничок? А вдруг вилка вопьется в глаз? Ведь эти вещи чужие…»
Нью-Йорк
Маленький венский вальс
Лорка никогда не был в Вене.
Песня кубинских негров
Плач по Игнасио Санчесу Мехиасу
В «Плаче», посвященном памяти знаменитого тореро Игнасио Санчеса Мехиаса (1887—1934), смертельно раненного на арене 11 августа 1934 года, очевидно сплетение двух традиций – фольклорных плачей, одного из древнейших жанров испанской народной лирики, и литературной погребальной элегии. Примечательно, что Лорка назвал свою элегию «плачем» (llanto), соотнеся ее тем самым со старинными элегиями, именовавшимися «planto».
Санчес Мехиас, знаток и ценитель изящной словесности, был покровителем целого поколения испанских поэтов. Именно Санчес Мехиас организовал в Севилье чествование классика испанской литературы Луиса де Гонгоры-и-Арготе (1561—1627) в связи с трехсотлетием со дня его смерти. На чествовании присутствовали те, кто провозгласил творчество Гонгоры своим поэтическим ориентиром, и в том числе – Лорка, прочитавший лекцию, посвященную творчеству Гонгоры. Оставив в конце двадцатых годов арену, Санчес Мехиас небезуспешно пробовал свои силы в драматургии (и даже удостоился благожелательного напутствия Рамона дель Валье-Инклана). Кроме того, он помог известной танцовщице и певице Архентините организовать андалузский фольклорный ансамбль. (Ей, подруге погибшего тореро, Лорка посвятил «Плач», написанный осенью 1934 года.)
Поэма вышла отдельным изданием с иллюстрациями Хосе Кабальеро-и-Муньоса Кабальеро (1915—1991), декоратора «Ла Барраки», в мае 1935 года в Мадриде.
Шесть стихотворений по-галисийски
Лорка впервые побывал в Галисии в 1916 году, но цикл галисийских стихотворений был создан много позже, в один из коротких приездов в Сантъяго-де-Компостела, и сразу же вышел отдельной книжкой в издательстве «Ла Корунья» (в декабре 1935 года). Стихи, как подчеркивает название, написаны на галисийском языке (диалекте португальского), на котором Лорка не говорил и никогда прежде не писал.
Песня о мальчике-рассыльном
Это стихотворение навеяно встречами с эмигрантами-галисийцами во время поездки в Аргентину в 1933—1934 годах.
Колыбельная над покойной Росалией де Кастро
Диван Тамарита
Стихи этой книги любви, одиночества и горьких предчувствий Лорка написал в 1931—1932 годах, а замысел сборника, посвященного памяти арабо-андалузских поэтов, «чьи строки запечатлены на стенах Альгамбры», как свидетельствует друг Лорки известный арабист Эмилио Гарсиа Гомес (1905—1995), который по просьбе поэта должен был писать предисловие к изданию, возник лишь осенью 1934 года. В 1935 году Лорка отдал рукопись в издательство Гранадского университета. Однако книга увидела свет лишь посмертно, в 1940 году, в Нью-Йорке на страницах третьего и четвертого номеров журнала «Ревиста Испаника Модерна».
В средневековой исламской литературе
Газелла о нежданной любви
Газелла о скрытной любви
с детства памятен брату поэта Франсиско Гарсиа Лорке.
Газелла о воспоминании
Газелла о темной смерти
Касыда о недосягаемой руке
Исследователь творчества Ф. Гарсиа Лорки Марио Эрнандес указывает на сходство касыды с фрагментом романа «Преступление» (1934) писателя-сюрреалиста с Канарских островов Агустина Эспиносы (1897—1939). «Осень», третью часть этой книги, начинает глава, напоминающая стихотворение в прозе, названная «Мертвая рука»:
Однако совпадения, иногда дословные, лишь подчеркивают полярность вариаций Ф. Гарсиа Лорки и Агустина Эспиносы. Главку романа Эспиносы естественнее соотносить с рисунками Лорки: отрезанные руки – лейтмотив его графики.
Как поет город от ноября до ноября
Эта лекция была впервые прочитана 26 октября 1933 года в Буэнос-Айресе.
…
Сонеты темной любви
Стихи, составившие этот цикл, были созданы в ноябре 1935 года (датировку облегчают почтовые бланки валенсийской гостиницы, на которых они записаны, сохранившиеся в семейном архиве). Публикация же состоялась лишь в 1984 году. Друзья, которым Лорка в последний год своей жизни читал сонеты, вспоминают, что их было не так много: от четырех до двенадцати, но тем не менее все говорят о цельной книге. Сам же Лорка в интервью упоминал о ста сонетах – «почти как у Шекспира». Большинство друзей сходится на том, что книга называлась «Сонеты темной любви», однако Луис Росалес, в доме которого Лорка скрывался перед арестом, приводит другое название – «Сад сонетов». Он полагает, что Лорка собирался разделить книгу на две части: в первой – все сонеты, написанные, начиная с 1925 года, а во второй – те одиннадцать, которые мы знаем как «Сонеты темной любви». Рукопись книги, хранившаяся у Рафаэля Родригеса Рапуна, секретаря «Ла Барраки», видимо, утрачена: сам он погиб на фронте под Бильбао, а его архив сгорел в разбомбленной мадридской квартире.
Уже собрав книгу, весной 1936 года Лорка объяснял в интервью: «Книга сонетов – это возврат к уставу после долгой, солнечной прогулки по ритмическому и рифмическому приволью». До этого Лорка, в общем, не тяготел к сонетной форме, хотя всегда высоко ее ценил. Еще в молодости он писал другу: «Лишь сонет, сколько бы ни называли его холодной склянкой, способен сохранить чувство навеки». «Сонеты темной любви» – несомненно, самая личная книга поэта. Однако, обращаясь к освященной временем форме исповеди, Лорка (храня верность своей заповеди – «не выставлять сокровенное напоказ») нашел способ отстраниться: у всех сонетов витиеватые, стилизованные под Золотой век названия.
Поэт расспрашивает свою любовь о «Зачарованном городе»
Любовь дона Перлимплина
Еще в 1924 году Лорка писал другу о своей работе над этой пьесой, которую впоследствии назвал «эскизом трагедии», а в 1926 г. послал ему же отрывок из этой «любовной алелуйи» – лубочной картинки. Однако поставлена пьеса была лишь в 1933 г. в мадридском театре «Эль Эспаньоль».
Героя своего гротеска Лорка охарактеризовал так: «Дон Перлимплин – менее всего рогоносец, менее чем кто-либо. Чудовищный обман жены разбудил его воображение – и он оставил обманутыми всех женщин, сколько ни есть их на земле. В «Доне Перлимплине» я хотел подчеркнуть контраст лирики и гротеска, постоянно их смешивая. Пьеса держится музыкой, как опера в камерном театре. Паузы заполняют сонатины Скарлатти, связывая действие, диалоги идут под музыку и постоянно прерываются аккордами – они расставляют акценты».
Сценки
Эти сценки, или «диалоги», как назвал их в письме автор, носят во многом экспериментальный характер и могут служить примером сплава сюрреалистических и фольклорных элементов, который вскоре станет характерной приметой драматургии Лорки. «Променад Бастера Китона» и «Девица, матрос и студент» были опубликованы в журнале «Эль Гальо» (1928, апрель, № 2), который Лорка с друзьями начали издавать в Гранаде. «Бредни» предназначались для третьего номера, который так и не увидел свет. Вместе три пьески были опубликованы посмертно в Париже в 1951 г.
Променад Бастера Китона
Девица, матрос и студент
Диалог с Луисом Бунюэлем
Когда пройдет пять лет
Над этой пьесой, тесно связанной с «Публикой» и написанной почти одновременно, Лорка начал работать в США, а завершил сразу по приезде – в Гранаде, в августе 1931 г. Осенью поэт прочел ее друзьям – и встретился с непониманием, которое его огорчило и обескуражило. Однако в 1933 г. Лорка все же предложил пьесу мадридскому студийному театру «Анфистора», и она была принята к постановке, но по причинам экономического характера до премьеры дело не дошло. Репетиции при участии автора были возобновлены лишь весной 1936 г., но премьера не состоялась – началась гражданская война. В театре чудом сохранился машинописный экземпляр текста с авторской правкой, по которому пьеса и была напечатана посмертно – в 1954 г.
В одном из интервью Лорка называет «Когда пройдет пять лет» мистерией со всеми особенностями, присущими жанру, «мистерией о времени, которое проходит».
Таким образом, зритель предварительно извещен о правилах игры: не следует ждать сюжета с завязкой и развязкой и головокружительных фабульных перипетий, не надо верить на слово ремарке, оповестившей, что действие происходит там-то и тогда-то, и часам, которые бьют то шесть, то двенадцать; на сцене не будет ни типажей, ни колоритных натур, равно как и индивидуальных речевых характеристик и глубокой психологической проработки.
Мистерия начинается в библиотеке, и это не просто место действия. Библиотека – убежище Юноши и обиталище книг – самим фактом своего существования сразу перемещает происходящее в иное пространство: необъятный фантастический мир литературы, мир грезы. Вспомним, в книге на все времена, великой испанской книге, тоже все началось с библиотеки. Так уже первая ремарка «Когда пройдет пять лет» отсылает нас к «Дон Кихоту» и устанавливает тем самым систему координат и ассоциаций. А в конце первого акта пьеса обретает вторую координату – кальдеронианский тезис «жизнь есть сон». До Кальдерона сон в искусстве был или повествовательной рамкой, или попросту рассказом о сне. После него все вернулось на круги своя – до самого ХХ века. И Лорка едва ли не единственный, кто наследует Кальдерону и воскрешает зыбкость границы и философию вопроса. Не забудем и авторское признание: «Корни моего театра – кальдеронианские. Это магический театр».
В Средние века Вергилий – уже в качестве чудодея – становится героем множества легенд, рассказывающих, что он создал, например, удивительные бронзовые статуи, спасающие Неаполь от извержений Везувия, а также не то бронзовую, не то медную муху, собственноручно установленную им на городских воротах, дабы предохранить город от заразы.
Кровавая свадьба
Трагедия «Кровавая свадьба» была написана за одну неделю летом 1932 года в Гранаде. 17 сентября Лорка прочел пьесу друзьям, а 8 января 1933 года в Мадриде в театре «Беатрис» состоялась премьера: спектакль, поставленный труппой Хосефины Диас де Артигас – Мануэля Кольядо (сыгравшего роль Жениха), был восторженно встречен и критикой, и публикой. Вторым премьерным показом, определившим сценическую судьбу пьесы, стали триумфальные гастроли труппы Лолы Мембривес в Монтевидео и Буэнос-Айресе в конце 1933-го – начале 1934 года. И, наконец, третья премьера в новой редакции в постановке труппы Маргариты Ксиргу, сыгравшей Мать, прошла в Барселоне в театре «Эль Принсипаль» 22 ноября 1935 года. В январе 1936 года «Кровавая свадьба» вышла отдельным изданием в Мадриде (издательство «Крус и райя»). Два года спустя в Буэнос-Айресе в первом собрании сочинений Лорки издательство «Лосада» опубликовало вторую редакцию пьесы.
Замысел «Кровавой свадьбы» возник у Лорки намного раньше, чем он взялся за драму. Прочитав в 1928 году сначала в мадридской, а затем и в гранадской газете заметку из криминальной хроники, Лорка не раз пересказывал ее друзьям, добавляя: «Такого не придумаешь. Это же готовая пьеса!» И тем не менее, в сценическом воплощении историю, случившуюся в альмерийском селении Нихар, узнать почти невозможно, хотя трагедия вырастает из «жизни как она есть». В интервью Лорка отмечал: «Обе мои трагедии рождены жизнью. Жизненны их персонажи, достоверны темы. Где-то в самом начале работы – заметки, наблюдения, порой даже газетная хроника… Это земля пробудила во мне художника. Если бы не любовь к земле, я не написал бы «Кровавую свадьбу».
Йерма
«Йерма» была впервые поставлена Маргаритой Ксиргу, исполнившей главную роль, 29 декабря 1934 года в Мадриде. Издана пьеса посмертно – в 1937 году в Буэнос-Айресе. В интервью Лорка так комментировал пьесу: «Йерма – трагедия бесплодной женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее и развитие у меня новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре главных действующих лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий! Я хочу вернуть в театр трагедию».
Публика
Эту пьесу Лорка начал в Америке, одновременно с «Поэтом в Нью-Йорке», и продолжил на Кубе весной 1930 года. Последняя страница черновика датирована несколькими месяцами позже – 20 августа 1930 года. В начале 1931 года Лорка прочел пьесу друзьям, которые сочли ее, по свидетельству К. Морла Линча, «непонятной, непоэтичной и совершенно не пригодной к постановке» (см. Федерико Гарсиа Лорка в воспоминаниях современников. Москва. ИХЛ – «Терра», 1997). Однако летом этого же года Лорка вернулся к рукописи, а через два года опубликовал в мадридском журнале «Роза ветров» два отрывка. И, наконец, в июле 1936 года он прочел друзьям окончательный вариант «Публики». Этот текст утрачен – Лорка взял его с собой в Гранаду. Волею случая сохранился лишь черновик, отданный Лоркой накануне отъезда своему другу, филологу Рафаэлю Мартинесу Надалю, который и был опубликован в 1978 году.
Сам Лорка считал «Публику» и «Когда пройдет пять лет», первыми опытами в новой драматургической системе, таившей огромные возможности. «В этих непредставимых пьесах – мои истинные намерения. «Публика» очень трудна для восприятия (не зря я назвал ее «поэмой, которую освищут») и пока что не представима, но лет через десять-двадцать время ее придет».
…
…
…
…
Драма без названия (Власть)
Сохранился лишь первый акт этой пьесы, однако общий замысел драмы восстанавливается по мемуарам современников. Великая испанская актриса Маргарита Ксиргу в двух интервью 1949 и 1956 годов вспоминает, что в конце лета 1935 года Лорка читал ей, Мигелю Ортину, Сиприано Ривасу Черифу и Хосе Аранальо первый акт, второй – изложил подробно и прочел несколько сцен, третий – кратко пересказал. Есть свидетельства и о втором авторском чтении – полгода спустя.
Пабло Суэро, слышавший пьесу, видимо, на втором чтении, отмечал, что эта «мощная и крайне резкая социальная драма была пронизана какой-то странной поэзией». Он убежден, что именно о ней Лорка говорил в одном из последних интервью: «Моя новая драма не похожа на прежние. Правда и ложь, голод и поэзия срываются со страниц и, вольные, носятся в воздухе. Ни единой строки я не добавлю от себя. Суть драмы в религиозной и социально-экономической проблемах. Человечество стоит лицом к лицу с голодом, который опустошает землю».
В драме, по свидетельству Суэро, был такой эпизод: под видом церковной процессии повстанцы проносят в город динамит, спрятанный в дарохранительнице. (Здесь очевидна перекличка с дарохранительницей из «Золотого возраста» Бунюэля.) И он, и другие мемуаристы уверены, что эта сцена открывала второе действие. Действительно, к такому началу второго акта подводит – и прекрасно с ним согласуется – концовка первого: фанатичная молитва Второго Зрителя и творимое до и после моленье во славу убийства.
Эдуардо Бланко Амор дополняет рассказ Ксиргу важной деталью. Во втором действии на сцене появляется безликий персонаж – его никто не узнает и никто не знает. На вопрос «Кто ты?» он отвечает: «Власть», – и убивает спросившего. Э. Бланко Амор не помнит, кто именно спрашивал – вероятнее всего, сам Поэт, – но утверждает, что пьеса так и называлась «Власть».
Во втором акте, по свидетельству Ксиргу, на опустелых, заваленных трупами улицах Поэт встречает пасхальную процессию и гибнет от шальной пули. А может, от руки того самого безликого карателя, стерегущего залог власти – дарохранительницу, начиненную взрывчаткой. В конце акта в подвалах городского морга матери оплакивают детей, убитых при бомбежке. Туда же, потеряв надежду найти Поэта, приходит Титания – Актриса. Ксиргу уверена, что Плач матерей был написан – местами нарочито огрубленную прозу первого акта сменяла поэзия такой могучей, скорбной и патетической силы, которой еще не знала поэзия Лорки.
В третьем акте действие переносилось на небо, где убитого Поэта встречали андалузские ангелы – те, что когда-то спускались к Антоньито Эль Камборьо и оплакивали цыганский город.
Речь о театре
Была произнесена в январе 1935 года после специального представления «Йермы», данного для мадридских актеров по их просьбе.