Сборник переводов «Израильская литература в калейдоскопе» составлен Раей Черной в ее собственном переводе. Сборник дает возможность русскоязычному любителю чтения познакомиться, одним глазком заглянуть в сокровищницу израильской художественной литературы. В предлагаемом сборнике современная израильская литература представлена рассказами самых разных писателей, как широко известных, например, таких, как Шмуэль Йосеф (Шай) Агнон, лауреат Нобелевской премии в области литературы, так и начинающих, как например, Михаэль Марьяновский; мастера произведений малой формы, представляющего абсурдное направление в литературе, Этгара Керэта, и удивительно тонкого и пронзительного художника психологического и лирического письма, Савьон Либрехт. Читатель, взявший в руки эту книгу, получит представление о широком и многообразном спектре стиля и тем произведений израильской художественной литературы и сможет насладиться драгоценными сверкающими гранями таланта ее авторов.
Со своим сердцем
Захотелось[1] мне спеть песню для Шуламит, прекраснейшей из всех девушек, потому что из дочерей моего народа больше всех люблю я Шуламит. И вот сейчас, когда приближается день рождения моей Шуламит, я решил, что сочиню для нее песню и украшу ее рифмами, как это делают поэты в своих стихах.
И отправился я к Рифмам, и обратился к ним: Послушайте, пожалуйста, Рифмы. Я сочиняю песню для Шуламит, прекраснейшей из дочерей сионских. Я пришел к вам, чтобы вы одолжили мне две — три рифмы для песни, которую я сочиняю ко дню ее рождения.
И ответили Рифмы, и сказали мне: Доброе дело ты хочешь сделать, но сначала ступай и принеси нам слова, и мы дадим тебе рифмы, дадим тебе рифм, сколько твоей душе угодно, и ты сочинишь песню, как пожелал.
Отправился я к Словам и обратился к ним: Загорелся я желанием сочинить песню для Шуламит и пошел к Рифмам, чтобы дали они мне две — три рифмы. Рифмы же сказали мне: Ступай и принеси нам слова, и мы дадим тебе рифмы. И вот я пришел к вам, о Слова. Одолжите мне теперь слова для песни, которую я собираюсь сочинить ко дню рождения Шуламит.
Выслушали Слова и сказали: Хорош совет, что дали тебе Рифмы, потому что без слов нет ничего, так как мы, Слова, всякому делу голова, а нет слов — дело под угрозой. Однако, пойди-ка ты к Голове. Может быть, он даст тебе идею, а уж потом мы — слова. Пойдешь со словами к Рифмам, и они дадут тебе рифмы. Ты сложишь слова в рифмы и сочинишь песню для этой Шуламит ко дню ее рождения.
Пришел я к Голове и рассказал ему обо всем. Но не пожелал Голова пойти со мной, так как, сказал он, не подобает мужчине петь песни. Тем более сейчас.
Но я не отставал от него. Упрашивал до стыда, пока он не согласился пойти со мной к одной из Идей, чтобы та была со мной по приходе к Словам и Рифмам, и я смог бы сочинить песню для Шуламит, прекраснейшей из дочерей Сиона.
И отправились мы, и пришли к Идее, и нашли ее сидящей среди мудрецов и старейшин. И сказал я Идее: Близок день рождения Шуламит, и я хочу сочинить для нее песню. Ходил я и к Словам, и к Рифмам, а они послали меня к Голове. И вот он повел меня, и я явился сюда, к тебе, горя желанием сочинить песню, и прошу, чтобы ты пошла со мной к Словам и к Рифмам. Теперь встань, пожалуйста, моя Идея, и пойдем со мной.
Взглянула на меня Идея и промолвила: Неужели покину я свое место среди старейшин и мудрецов и пойду к Словам и к Рифмам!? И не пожелала Идея пойти со мной к Словам и к Рифмам, чтобы Слова дали мне слова, а Рифмы — рифмы для песни, которую мне захотелось сочинить для Шуламит, прекраснейшей из дочерей, которую я полюбил.
И ушел я от Идеи и опечалился безмерно, так как хотел сочинить песню для Шуламит ко дню ее рождения, а Идея не пошла со мной к Словам и к Рифмам, чтобы я мог сложить песню.
И затрепетало мое сердце, почувствовав, что я опечален. И спросило у меня сердце: Отчего тебе грустно? И рассказал я своему сердцу, что ходил к Рифмам, и они послали меня к Словам, Слова — к Идее, а Идея оставила меня ни с чем и не пожелала пойти со мной. А ведь я хотел сочинить песню для Шуламит, прекраснейшей из дочерей, ко дню ее рождения. И как же мне теперь сложить эту песню, и как вернусь я к Словам и к Рифмам, если нет со мной Идеи?
И поняло мое сердце и сказало: Я буду с твоими устами, и ты сочинишь песню для Шуламит, прекраснейшей из дочерей, потому что люблю я Шуламит и твои песни.
И пока говорило со мной, коснулось моих уст. И я спел песню для Шуламит, прекраснейшей из дочерей, в день ее рождения, как не пел до сих пор с идеей, словами и рифмами, потому что со мной и с моими устами было мое сердце.
Из далей
Новокаин для души
Шира была любовью всей его жизни. В тот самый момент, как Раз увидел ее впервые, что-то екнуло у него внутри. Из-за того, что в средней школе они учились в разных классах и Разу понадобилось время, чтобы преодолеть свою стеснительность, они подружились лишь в конце 12-го класса. Во время экскурсии, проводимой обычно в конце года, при подъеме по змеиной тропе она запела «Положи свою руку», и он присоединился. Сначала он подумал, что она поет детскую песню для прикола, и тогда она рассказала ему, что группа под названием «Малыши» недавно исполнила ее в новой обработке. Так это началось… Они были неразлучны во время экскурсии, и их дружба продолжалась около года. Они поддерживали связь и после окончания школы. Когда Раз служил на Голанах и приходил домой раз в две-три недели, их дружба упрочилась. После ранения он был вынужден перейти в подразделение компьютеров, их дружба набирала силу, и Шира стала для него незаменимым другом. Когда она встречалась с разными молодыми людьми и он беспокоился за нее, Шира думала, что он волнуется как брат, в то время как он только выжидал момента, когда наберется мужества и откроет ей правду. Во всех связях, которые у него были, он видел лишь подготовку к настоящим отношениям с Широй.
К тому времени, как Раз отслужил в армии, у Ширы были близкие отношения с одним типом, в котором Раз не опознал вовремя серьезного потенциального соперника. Неожиданное известие об их помолвке повергло его в шок. К его радости, помолвка была отменена, и они расстались за два месяца до свадьбы. Раз понял, что не может снова упустить поезд, и лишь дожидался, пока у нее зарубцуется рана от расставания. Когда он, наконец, ей открылся, она улыбнулась и поцеловала его. Вначале она колебалась, но чем больше проходило времени, тем все более естественным казался ей переход на новую ступень их отношений. Их любовь расцветала и крепла, и Раз был на седьмом небе. Через год они стали жить вместе, и даже пошли разговоры о свадьбе. Однажды, когда он вернулся с работы, она сказала ему, что они должны поговорить, и рассказала, что изменяет ему и что хочет расстаться. Весь мир Раза в мгновение обрушился. Он не мог заставить себя посмотреть в глаза любимой, которая уже не его, и начал молча собирать вещи… Несмотря на всю боль расставания, Раз не чувствовал неприязни к ней и не мог разорвать связь окончательно. Он не верил, что это возможно, но им удалось снова стать хорошими друзьями, какими они были до совместной жизни. Понятно, что он все еще испытывал к ней чувства и надеялся, что все вернется, они поженятся и проведут оставшуюся жизнь вместе, но он не признавался в этом даже себе самому. Они часто встречались и часами разговаривали по телефону. Она знала обо всем, что происходит в его жизни, а он — в ее.
Как-то, через полгода он вернулся домой с работы в небольшой фирме Hi-tech и нашел в компьютере, в электронной почте сообщение, разбудившее его дремавшие чувства, о существовании которых он уже не думал. Шира сообщала, что будет жить с Алексом, тем самым парнем, с которым она ему изменила. Раз почувствовал, как адреналин захлестывает все тело, вздувшаяся на лбу вена пульсирует и ему хочется возопить к небесам. Он переоделся, взял плеер МР3 и вышел на продолжительную пробежку. Вернувшись, побрился и понял, что все еще на взводе.
— Привет, Став, пойдем выпьем, — сказал он по телефону своему лучшему другу, в то время как механически нажимал на все кнопки пульта подряд, перескакивая с канала на канал и не задерживаясь ни на одном больше, чем на полсекунды.
В баре, их постоянном месте встреч, Раз так перебрал, как не позволял себе этого уже годы. Став был вынужден выволочь его на улицу, преодолевая сопротивление, какое только может оказать пьяный человек. Если бы это зависело от Раза, он выпил бы еще. По дороге домой он смеялся, падал и орал. Дорога домой была истинным испытанием для Става, который подумал, что стоит остаться присмотреть за другом ночью, и поэтому поднялся с ним в квартиру.
— Почему я тряпка? Почему не могу избавиться от чувства к ней? Какое мне вообще дело до нее? У меня есть что предложить, и в море еще полно рыбок! — вопил Раз, когда они поднимались в лифте и входили в квартиру. Став соглашался с каждым словом, просто молчал и подталкивал его в направлении душа. После холодного душа Раз стал гораздо спокойнее. Признаки раздражения и опьянения были еще заметны, но Став полагал, что настоящая опасность, как бы его друг случайно не покалечил себя под влиянием алкоголя, миновала.
После того, как Став уснул на диване, Раз прокрался к компьютеру и снова и снова перечитывал mail Ширы. Потом он стер его, не ответив ей. Когда на дисплее не осталось никакого сообщения, он нажал на опцию «ответить» и написал: «Я хочу освободиться от чувства к ней, я хочу выбросить ее из головы, мне надоело,» — и послал.
Утром, когда Став увидел, что Раз уже в порядке, он оставил ему большой стакан воды около кровати и вышел из квартиры.
Через два часа Раз позвонил ему и пожаловался, что испытывает невыносимую головную боль.
— О! Вот пришло еще одно сообщение на E-mail.
— Наверняка Шира хочет убедиться, что с тобой все в порядке. Ведь ты все еще не ответил ей, верно?
Раз всмотрелся повнимательней.
— Нет, просто реклама. Держу пари, виагра, средство от облысения или м-м-м… Став, я перезвоню тебе потом.
«Новинка: платомицин — уникальное лекарство от чувств! После многолетних исследований нашим ученым удалось найти формулу лекарства, которое будет регулировать твои чувства в соответствии с твоим желанием. Никакого излишнего напряжения! Никаких болей в сердце! Никакого отчаяния! Получи жизнь, какую всегда желал — хорошую и счастливую, без волнений. Нет нужды в рецепте от врача, но цена… высокая! Не откладывай, купи сейчас! По дороге домой пробка уже не будет доставать тебя!» На картинке был изображен обычный для лекарств пластиковый флакон с красной наклейкой. Автор сообщения назвался Габи, без фамилии. В рекламе был указан также адрес и говорилось, что единственная возможность приобрести лекарство — приехать на место и заплатить: через Интернет или по телефону его заказать нельзя.
Раз сомневался в подлинности средства, но не мог совладать с возбуждением от самой идеи и решил съездить туда, как только протрезвеет. Он выпил залпом еще несколько стаканов воды и снова пошел спать.
Когда он встал, ощущая лишь легкую тошноту, сразу собрался и отправился в дорогу. Место находилось в отвратном районе. Среди бродяг и наркоманов, среди грязных кошек в грудах отбросов и стен, почерневших от копоти, Раз обнаружил маленькую неприметную вывеску — «Здесь продают платомицин». Когда он вошел, зазвенел колокольчик, как если бы это было в аптеке. Воцарившаяся в помещении тишина давила, и Раз поискал глазами того самого мистического Габи. Где-то пели «Простые песни» Шломо Грониха. Тем временем Раз находился под впечатлением от минималистского оформления интерьера: в углу — цветочный горшок, окно с плотно закрытыми жалюзи, телевизор на кронштейне и стол с компьютером. В комнате господствовал белый цвет. Из-за двери, которую Раз заметил еще прежде, раздался шум Ниагарского водопада, и оттуда вышел мальчик лет десяти, не больше, светловолосый и кудрявый, и застегнул молнию на брюках.
— Здравствуй, милый, не можешь ли ты сказать мне, где Габи? — спросил Раз.
— Это я, — сказал мальчуган и улыбнулся. Он спокойно посмотрел на Раза и протянул ему снизу свою маленькую руку. Раз с осторожностью пожал протянутую ладонь.
— Ты продаешь платомицин? — спросил он с удивлением.
— Я и только я, — ответил Габи с гордостью.
— Но ты же еще ребенок, — возмутился Раз.
— А ты взрослый, — ответил Габи с беспечностью.
Раз понял направление беседы и решил перейти к делу.
— Сколько это стоит?
— 200 долларов за 50 таблеток.
— И это действительно может повлиять на мои чувства? — спросил он еще.
— Смотрел «Алладина»? Джин правильно говорит ему, что может исполнить любое его желание, если оно материально, а здесь? Здесь наоборот: ты сможешь исполнить все, что захочешь, в духовной области, если воспользуешься этим с умом; только ты не просишь исполнения желания, а лишь принимаешь таблетки. Это тебе не рассказ о золотой рыбке или другой фантазии.
— О’кей, — сказал Раз. — И как же этим пользоваться?
— Когда ты испытываешь чувство, которое не хочешь больше никогда испытывать по отношению к определенному человеку или вообще не хочешь чувствовать больше никогда, ты принимаешь таблетку. Ты должен сосредоточиться и быть точным, потому что порываешь с этим чувством во всех подобных ситуациях или по отношению к этим людям навсегда. Это работает также, если ты принимаешь таблетку перед тем, как что-то происходит, когда ты знаешь, что это приближается.
— Как это работает в точности? — Раз добивался подробного ответа.
— Я могу попытаться объяснить тебе, но на самом деле ты не поймешь, а только будешь кивать головой, чтобы не чувствовать, что маленький мальчик понимает нечто такое, что недоступно тебе. Так что давай забудем, о чем ты спросил сейчас.
Раз сдержался от желания дать Габи пощечину и смущенно улыбнулся. Он подумал о Шире и ощутил физическую боль. Вынул кошелек и хотел расплатиться, но Габи направил его в магазин на углу обменять шекели на доллары. Вернувшись, Раз задал Габи вопрос, который тяготил его:
— Мальчик в роли продавца, пусть так, но каким образом ты представляешь фирму, имеющую дело с покупателями, когда речь идет о таком странном препарате? Я бы не удивился, если бы ребенок продавал что-нибудь банальное — сладости, игрушки, или что он пытался бы получить от меня пожертвование на борьбу с раком или что-то в этом роде. Как ты пришел к этому?
Габи взял леденец на палочке и снял обертку.
— Дети выражают чувства самым естественным образом, который только существует. Без желания или потребности владеть ими. Мы любим, кого захотим и сколько хотим, а тот, кто нет, узнает и почувствует это. Мы будем бояться до конца, и переживать, и ревновать, не чувствуя вины или раскаяния. Взрослые пытаются владеть своими чувствами и чувствами других, играют чувствами. И когда вы хотите какого-то чувства, вы хотите его здесь и сейчас. «Быстро растворимое», лишь разогреть за несколько секунд и подать! И, понятно, что все должно быть сверкающим и красивым, как в фильмах. Вы не цените чувства в полной мере. Нет никакого чуда в том, что находятся покупатели на это средство. В моем случае можно сказать, что сапожник ходит без сапог, разве нет?
Раз был удивлен зрелым монологом, которым разразился этот мальчуган, стоявший напротив него, но лишь пожал плечами.
— Спасибо, малыш, — сказал он и забрал таблетки.
Сразу же после выхода на вонючую улицу Раз захотел попробовать таблетку в первый раз. Он подумал о Шире и Алексе. Физическая боль, сходная с самой тяжелой депрессией, вернулась. Он открыл флакон и наклонил его над ладонью. Таблетки были круглые и белоснежные. Раз сделал глоток из маленькой бутылки с водой, которая была в машине, и проглотил одну таблетку. Он не заметил ничего особенного, но когда попробовал подумать о Шире снова и восстановить эту проклятую боль, не почувствовал ничего. Он стал вызывать воспоминания об их самых прекрасных моментах: песню на змеиной тропе, первый поцелуй, продолжительные беседы среди ночи, их первую близость, запах ее духов, прикосновение ее волос. Ничего. Не было не только чувства боли, но и приятного ощущения, сопровождающего ностальгические воспоминания. С этой минуты его романтические чувства к Шире были подобны чувствам к пятидесятилетней водительнице машины, которая остановилась возле него у следующего светофора. «Достойное вложение капитала,» — подумал он про себя и удовлетворенно улыбнулся.
Раз решил навестить родителей и изменил направление движения. Короткий разговор по телефону с целью предупреждения, и мать уже склоняется над кастрюлями. Когда он вошел в дом своего детства, его встретил песик родителей, Пити. Раз не особенно любил его, но так как находился в приподнятом настроении, поднял маленькое создание и был удостоен многократного облизывания лица и шеи. Мать подошла и крепко обняла его.
— Ой, какой неприятный запах от тебя, — она поморщилась. — Спусти Пити на пол, с каких это пор ты разрешаешь ему приближаться к себе меньше, чем на метр? — Она окинула своего молодого сына испытующим взглядом с головы до ног и нашла, что он недостаточно ест. — Для этого у тебя есть я, не так ли? — Она подмигнула ему и вернулась к кастрюлям.
Он не просил, чтобы она приготовила к его приходу что-нибудь особенное, да и не было смысла побуждать ее к этому. Он любил стряпню матери гораздо больше, чем свои неудачные импровизации, и букет запахов, заполнявших дом, разбудил его аппетит. Неожиданно из-за угла в коридоре появился отец с книгой в руке, поздоровался и поинтересовался, не попадал ли сын в пробки на шоссе.
Обед доставил Разу удовольствие и на некоторое время отвлек. Деликатесы матери были, как всегда, бесподобны, и это застолье дома вернуло его в более чистый, более наивный мир, когда жизненными проблемами были экзамены на аттестат зрелости и еще один прыщик на носу. С другой стороны, было общество матери. Отец гордился своим младшим сыном так же, как гордился старшей дочерью, и никогда не критиковал Раза за исключением особых случаев. Мать же, напротив, — совсем другая история.
— Ты знаешь, что Ияра выиграла дело против Динского? После стольких месяцев напряженной работы. Негодяй обязан выплатить компенсацию в размере полмиллиона шекелей! Ее даже показали в новостях: «Адвокат Ияра Палад — новая звезда на небосводе судебной системы» — так они ее назвали. Я так рада за нее.
Раз тоже порадовался за сестру. Дело было изматывающим, и вначале казалось, что зацепиться не за что, но его сестра была талантлива, и Раз не сомневался, что в конце концов она справится с задачей. Он вовсе не завидовал ей, но знал, что мать неспроста рассказывает ему о новом достижении сестры. Она ничего особенного не сказала, не намекнула и не показала ни единым жестом, но скрытое послание было более чем прозрачно. Он знал, о чем мать думает про себя: «Когда мы увидим твои заметные успехи хотя бы в какой-нибудь маленькой области?» Он проглотил слюну и спросил еще о каких-то мелких деталях вместо того, чтобы зайти в тупик, из которого невозможно выйти. После этого мать рассказала об Ионатане, своем первом внуке, сыне Ияры и Уди. Он уже ходит, почти не падая. На этот раз она не опасалась сказать что-нибудь лишнее и прямо спросила, когда она сможет увидеть внуков также и от своего младшего сына. Раз ответил со всем хладнокровием, на которое только был способен, что прежде ему нужно жениться, и быстро переменил тему, раньше, чем мать задержалась более секунды и на этой проблемной точке. Отец попытался легонько наступить ей на ногу под столом и подавал ей всяческие знаки глазами, но остановить ее было невозможно.
— А как у тебя с работой? Сколько времени ты в одной и той же должности без продвижения? — спросила она, смотря на него участливо и на первый взгляд невинно.
Раз тихонько открыл под столом флакон, вынул таблетку, незаметно проглотил ее и продолжал есть. Начиная с этого момента, он уже больше никогда не будет злиться на мать.
На следующий день, после встречи руководящей десятки Аарон задержал его, положив руку ему на плечо. Аарон был генеральным директором фирмы. В области Hi-tech, в которой рынок в любой момент меняется из одной крайности в другую, молниеносно и скачками, и где господствуют молодые, Аарон сумел удивить Раза своей эрудицией и быстрым движением вперед. В этой области большинство бизнесменов его возраста, немного за пятьдесят, были не более, чем винтиками в системе. Аарон же сумел освободиться от архаичных понятий, и искорка в его глазах никогда не гасла.
— Раз, дорогой, я приготовил для тебя небольшое испытание.
Аарон объяснил Разу, что в фирме есть проблемы и он вынужден сократить численность персонала. Он сказал Разу, что, по его мнению, тот имеет высокий статус и как таковой должен уметь управлять ситуацией, которая сложилась в настоящее время у них в фирме. Увольнение работников не должно составлять для него трудности и покажет его состоятельность, необходимую для более высокой ступени. Он дал понять Разу, что, если тот уволит Эфрат без проблем, то будет повышен.
Эфрат принадлежала к квалифицированным сотрудникам Раза. Она работала на фирме относительно недавно, всего восемь месяцев, но у нее было постоянное место в компании Раза по ежедневным совместным обедам. Эфрат была положительной девушкой, с головой на плечах, и Раз даже подумывал начать встречаться с ней, чтобы забыть о Шире, прежде чем принял таблетку. С другой стороны, перспектива продвижения была очень заманчивой как в материальном аспекте, так и в том плане, что мать оставит его в покое. Раз посмотрел Аарону в глаза и кивнул. В конце рабочего дня он проглотил таблетку и позвал Эфрат для разговора. Она тяжело восприняла не столько само увольнение, сколько отношение Раза. Прежде чем пойти собрать свои вещи, она бросила на него взгляд, полный упрека и разочарования. Легкая волна ненависти к самому себе поднялась внутри него. Тогда он проглотил еще одну таблетку. Через неделю его повысили.
Потребовалось время, чтобы привыкнуть к новой жизни. Даже когда меняют дома диван, нужно время, чтобы привыкнуть, а порвать с чувствами — тем более. Раз подумал, что выбрал правильное решение, когда встретил Ширу, очень довольный ее обществом в качестве подруги, и даже начал испытывать симпатию к Алексу. На свою мать он больше не сердился, и она могла переносить свою критику новостей на другое утро без всяких усилий. Он перестал завидовать людям и чувствовал, что ему стало жить легче. Проблема была на работе: там он был вынужден выполнить еще кое-какие действия, которые обычно в его обязанности не входили, и за его спиной начались нелицеприятные перешептывания. Друзья отдалились и даже остерегались общаться с ним. Однако Аарон, всегда соблюдавший по отношению к нему определенную дистанцию, становился все более похожим на дядю, который сближается со своим повзрослевшим племянником. Раз не знал, что для него предпочтительней. Между тем он был весьма доволен новыми условиями и своим положением.
На столе стояли заготовленные бутылки пива, телевизор был настроен на спортивный канал, и с минуты на минуту должен был прийти Став с семечками. Мадридский Реал против Барселоны — наиинтереснейший футбол. Звонок в дверь, пожатие рук, обоюдные улыбки, и игра начинается.
— Ну как, ты выкинул Ширу из головы, а?
— Хм… Что? Да… Да.
Раз взял горсть семечек, не отводя взгляд от экрана.
— И есть продвижение на работе — я бы сказал, что для тебя наступила светлая полоса, — снова попытался Став начать разговор.
— Да, да, я доволен.
Раза не привлекала перспектива легкой беседы на фоне игры. Став не мог вытянуть из него более четырех слов. Игра была действительно интересной (ничья 2:2), и в конце ее оба старых друга спокойно сидели возле кучи шелухи от семечек и нескольких пустых бутылок из-под пива. Став не планировал этого сначала, но чувствовал, что атмосфера подходящая.
— Раз, я должен рассказать тебе кое о чем. Уже несколько лет я чувствую, что надеваю на себя различные маски, что, наверное, пришло время снять их. Я заглянул внутрь себя, испробовал разные вещи и многое передумал. Мне хотелось быть уверенным, что я не просто составляю досье в отношении себя — сегодня я знаю, каков мой путь. Раз, — он посмотрел своему верному другу в глаза, весь — сама надежда, что его сообщение будет принято в наилучшей форме, — меня влечет к мужчинам.
Раз почувствовал, как все слова улетучиваются из его головы. Он никак не ожидал этого. Свое собственное неприятие гомосексуализма он всегда старался скрыть, так как не желал прослыть нетерпимым и невежественным. И он задал несколько вопросов по сути дела, пытаясь сохранить на лице непроницаемое выражение. Через пару минут он направился в уборную и проглотил там таблетку.
Ионатан взобрался на Раза, который поднял его в воздух, вызвав у малыша беззубую улыбку. У его племянника были светлые вьющиеся волосы, как у детей на рекламе подгузников, и натуральный запах грудного младенца. Это происходило в пятницу в полдень: Раз был приглашен к сестре на обед. Где-то слушали диск рок-группы Radiohead.
— Ты вставила этому Динскому, а? — спросил Раз с гордостью младшего брата.
— Знаешь, я сделала, что смогла, — ответила Ияра, и выражение ее лица сказало все. — Мама, наконец, отстала от тебя, нет? После твоего повышения и при дружеском отношении к тебе Аарона она уже не должна интересоваться даже новой девушкой, чтобы и без того быть довольной тобой…
Ияра, как и ее брат, ненавидела предпочтительное отношение к себе матери и всегда хотела, чтобы мать вела себя с ними одинаково. Они говорили об этом открыто, и Уди, ее муж, который стал хорошим другом Раза, был знаком с системой их семейных отношений наилучшим образом.
— Пришло время получить от нее немного кредита вместо кислой физиономии, — сказал он громко и заключил свои слова, с силой хлопнув его по плечу.
Поддержка, которую Раз получил от сестры и зятя, только добавила ему ощущения эйфории, которое он испытывал с тех пор, как начал принимать таблетки. Он чувствовал, что порой то тут, то там совершал ошибки и что были случаи, когда он поступал слишком опрометчиво, но он все время говорил себе, что выбор в его руках и он всего лишь человек, который ошибается, как всякий другой. С другой стороны, Раз также чувствовал, что он меняется. Дело было не только в том, что он избавился от определенных эмоций, но и в его характере, который формировался в течение многих лет и оставался уже долгое время неизменным, а теперь начал меняться кардинальным образом. Он чувствовал, что превращается в другого человека и что не властен над этим. В итоге, анализируя сложившуюся картину, он до сего времени оставался доволен своим выбором.
Последовательность его мыслей была прервана телефонным разговором с Широй. Она рассталась с Алексом, была очень грустна и хотела увидеть Раза как можно скорее. Если бы в свое время он не проглотил таблетку, он бы все бросил и помчался к ней, но так как он видел в ней сейчас хорошего друга и не более того, то приехал только через час. Шира открыла ему дверь, одетая в тренировочный костюм, и крепко обняла его. Она вскипятила воду, и теперь они сидели за чашкой кофе и восстанавливали события. Алекс слишком сосредоточен на себе самом, он не романтик и только берет, ничего не давая, у него слишком много претензий к ней, и вообще они пришли к выводу, что они совершенно разные люди. Этим утром все закончилось некрасивой ссорой, и Алекс уже успел упаковать немалую часть своих вещей. Шира не выглядела особо грустной. Она казалась умиротворенной и спокойной. Раз также увидел на ее лице знакомый намек, но в намеках не было нужды, так как она быстро перешла к главному.
— Что ты скажешь, не попытаться ли нам вернуться к прежнему? — спросила она, и глаза ее раскрылись, как у теленка. Как будто они расстались при совершенно других обстоятельствах, как будто она не была с другим всего лишь несколько часов назад. Раз был ошеломлен. Он не брал в расчет такую возможность, когда покончил с чувствами к ней. Он молча вглядывался в лицо любви всей своей жизни, но это молчание не могло длиться вечно. В голове всплыло «I wish I was bullet proof…» группы Radiohead с обеда у сестры.
— Не знаю. Я должен подумать.
— О чем тут думать, сладкий мой? — спросила она и положила руку на его бедро. — Ты знаешь, что я никогда не любила никого так, как любила тебя? Знаешь, как я злилась на себя и говорила себе, что Алекс не стоит этого и что я совершила огромную ошибку? Только сейчас я поняла, что все еще люблю тебя. Я хочу, чтобы мы были вместе.
Раз хотел сказать ей «да». Во всяком случае он знал, что должен был хотеть. В тот момент он не чувствовал ничего, кроме замешательства. Он не мог вернуть свои чувства к ней и знал это. Она была слишком важна для него как друг и как человек, чтобы напрасно обнадежить ее и вернуться к прежним отношениям, но без любви. На мгновение в его мозгу мелькнула мысль растолочь ей таблетку платомицина в кофе и разрешить таким образом проблему для них обоих. Однако уже через минуту он отбросил этот вариант и понял, что не может играть роль Б-га: достаточно того, что он себя вовлек в эту неприятную историю.
— Это не так просто, — сказал он наконец и не захотел больше ничего добавить. Он придумал какой-то предлог, обнял ее и уехал домой.
После бессонной ночи Раз надеялся, что рутинный рабочий день прояснит его позицию и он сможет подумать о разрешении проблемной ситуации с Широй. Именно в тот день он понял, насколько ненавидели его на работе и что отчуждение по отношению к нему достигло крайней степени. Внезапно до него дошло: он понял, что его друзья не перестали обедать вместе — его просто больше не приглашали. Люди, которые были с ним с самого начала его пути, избегали смотреть ему в глаза. Иные отдалились от него и лишь надеялись, что он сам вскоре покинет их компанию. Новым сотрудникам в рамках ознакомления с местом работы, так он понял, с самого начала рассказывали о нем нелицеприятные вещи. Единственными людьми, не видевшими в нем врага, были Аарон и непосредственный начальник Раза, но с ними он все еще не ощущал свое положение стабильным и обнадеживающим.
Мысли о раскаянии не оставляли его в течение всего дня. Со стороны Раз, казалось, выполнял работу, как обычно, но внутренне он находился на пороге срыва. Он был не в состоянии хоть минуту усидеть на месте спокойно и все время находил себе дела даже в периоды затишья днем. Он знал, что действие таблетки необратимо, и все-таки поехал повидаться с Габи. На вывеске в заброшенном районе корявым почерком было добавлено два слова, и теперь она гласила: «Здесь уже не продают платомицин».
«Ты никогда не думал серьезно о сути явлений, — сказал он сам себе. — Уже много лет тебе говорили об этом — в школе, в армии, на работе, мама, отец, Ияра, Уди, друзья. Ты торопишься с выводами и принятием решений без попытки проанализировать и обдумать план действий. Верно, это происходит спонтанно и указывает на то, что ты идешь на поводу у эмоций и делаешь обычно то, что тебе диктуют чувства, а это, в свою очередь, говорит о том, что ты все время совершаешь ошибки. Так вот: пришло время, когда ты сделал ошибку, в которой действительно раскаешься, или даже несколько таких ошибок». Он принялся анализировать события путем сравнения, используя воображаемые весы, которые мысленно установил в голове. Он продвинулся на работе, и его экономическое положение улучшилось. С другой стороны, он обидел Эфрат и после этого не допустил даже возможности испытать угрызения совести. Он больше никогда не будет сердиться на мать. Так он почти не обидит ее, но до каких пор это естественно — скрываться под маской перед одним из самых близких тебе людей и не быть самим собой? Может быть иногда нужно немного рассердиться? Чтобы точно знали, каково тебе? Он дал Ставу возможность поделиться самым сокровенным, и это был плюс. Лучший из случаев, когда он решил воспользоваться таблеткой. Он заметно изменился. Был растерян, как будто не узнавал себя, и нужно было время, чтобы освоиться с этим. Он был не в состоянии предвидеть своих шагов, и это было смешно. А что хуже всего — он потерял Ширу и поставил крест на жизни, о которой мечтал, — жизни с Широй, которая в его грезах всегда была неотъемлемой частью такой жизни. Отрицательная чаша весов пошла книзу так резко, что все соображения, положенные на положительную чашу, взлетели в воздух, прочь с весов.
Раз вглядывался в зеркало и не узнавал себя — он выглядел слабым и хилым, глаза — словно не закрывались несколько месяцев, плечи опущены, несколько седых волос добавилось с утра. В досаде он безуспешно пытался их выдернуть. Изменившись внутренне, он изменился и внешне. Он подумал о Шире, любви своей жизни, которую так хотел полюбить снова, но напрасно старался воскресить в себе это чувство. Он страстно желал вновь испытать ту физическую боль, которую ощущал, когда она была далека от него, чтобы знать, что он неравнодушен к ней. Владение своими чувствами превратилось в нечто рационалистическое — он вбил себе в голову, что именно этого он должен хотеть, потому что без чувства он не знал этого с достоверностью. Он не хотел больше встречаться с женщинами и искать другую любовь. Такую, как Шира, он больше не сможет найти. Свою реальную возможность он упустил. В отчаянии Раз пнул ногой мусорную корзинку в ванной комнате. Он злился на себя, но ему было трудно сосредоточиться на самокритичных мыслях, из-за того что он избавился от ненависти к самому себе, когда увольнял Эфрат, а в других ситуациях покончил с иными чувствами, которые заставляли его проверять себя зрелым и объективным образом. Он глубоко страдал, хотел вернуться назад во времени и отказаться от таблеток. Раз вынул маленький пластиковый флакон из сумки и собрался выкинуть его из окна или высыпать все его содержимое в уборной, но почувствовал, что сделать это не в силах. Чувствовал, что пристрастился и неспособен порвать с платомицином несмотря на то, что знает, как он вредит ему. Он не мог смириться с мыслью, что это средство больше не будет находиться в его распоряжении, боялся рискнуть. Он был бессилен и не знал, что делать.
Дело № 934213315. Царствие небесное. Против ангела Габриэля.
— Опять ты со своими глупостями, Габи? — воскликнул Всевышний.
Ангел Габриэль потупил взгляд, опустил голову и переступал с ноги на ногу.
— Прости.
— Что прости? Ты что, обычный человек в Судный день? Таких вещей не делают без моего разрешения! Это дерзкий и наглый проступок против правил. Именно в то время, когда в твоем поведении стала проявляться тенденция к улучшению. Я подумал, что подобные твои выходки остались в прошлом.
— Прости меня, Высокочтимый. Я не мог удержаться.
— Ты ангел, Габи. Ты знаешь, что я ожидаю от тебя большего, — Всевышний вперил в него небесный взгляд, полный гнева. — Ты и сам должен быть разочарован своим поведением. Как тебе вообще удалось проникнуть вниз так надолго, чтобы я не обратил на это внимание?
— Тебя отвлекла война в Ираке, Господин мира. — И добавил в попытке смягчить:
— Я успел побыть там всего один час, Господи, это не было серьезной провинностью.
— Зачем ты сделал это, Габи? — спросил Б-г несмотря на то, что отлично знал ответ.
— Я хотел помочь ему. Я не знал, что это разрастется до таких размеров. Я не мог совладать со всем этим.
Всевышний не был удовлетворен. Он продолжал сверлить Габи взглядом, вызывающим у того муки и чувство вины.
— Я хотел еще больше возвеличить Твое имя и показать ему, как он мал напротив Твоего безграничного могущества и что ему нельзя пытаться властвовать над вещами, над которыми он не должен властвовать, — еще раз попытался оправдаться Габи.
— Лесть тебе здесь не поможет. И кроме того, он должен управлять эмоциями или хотя бы попытаться. Есть даже заповедь, в которой говорится об этом. Просто он не должен делать это с твоей помощью, непропорциональной и поднесенной ему на тарелочке с голубой каемочкой.
Габи заламывал пальцы и избегал взгляда Всевышнего. Б-г заглянул в записи предыдущих судов и поднял молоток.
— Я присуждаю тебя к 70 — ти годам на облаке номер 51513402. Я хочу, чтобы ты был ангелом-хранителем Пэрис Хилтон. Это пока. До завтрашнего утра я найду еще множество людей, за которыми поручу тебе присматривать, и со временем добавлю еще.
Протестовать Габи не мог. Он понимал, что заслужил это. Без какого бы то ни было скрытого умысла подсластить пилюлю, прежде чем начать нести наказание, он высказал последнее предложение:
— Ты хочешь, чтобы я вернул положение к первоначальному, Высокочтимый?
— М-м-м… нет. Он получил по заслугам.
Маленькое примечание по поводу выбора названия «платомицин». Окончание в нем — это окончание, распространенное в названиях лекарств. Начальная часть — от слова «плато». Платон — греческий философ, с именем которого связывают понятие «платоническая любовь».
Как велика…
На исходе дня
Динь-дон
Жребий Ксантиппы
Все поколения ненавидели Ксантиппу, злую жену Сократа. Слово «Ксантиппа» превратилось в синоним склочной, требовательной супруги, которая не понимает своего мужа и преследует его.
Однако пытался ли кто-нибудь подумать о ситуации с точки зрения самой той злой женщины? Представьте себе, что чувствовала Ксантиппа, когда ее супруг гулял на рыночной площади, останавливая молодых людей для беседы и задавал им «сократовские» вопросы. В то время, как ее дети играли, босые и грязные, просили конфету или мороженое — а ее кошелек был пуст.
Легко догадаться, что Ксантиппу весьма раздражало, что ее муж не приносит домой хлеб, не заботится о детях, а посвящает свое время чужим людям. Можно предположить, что, когда Сократ возвращался домой, эта женщина устраивала ему скандал, почему он не разговаривает с ней и со своими детьми? Почему он не учит их читать? Почему он предпочитает диалог с чужими беседе со своими домочадцами? В то время, когда весь мир восхищался Сократом, который готов был выпить стакан яда, у Ксантиппы была веская причина выходить из себя от непреодолимого гнева — что это: просто так, человек идет и превращает свою жену во вдову и своих детей — в сирот? Как, он покидает этот мир, не посвятив семье ни единой мысли? Если бы жена и дети были хоть немного важнее для него, быть может, он все-таки воспользовался бы возможностью спасти свою жизнь?
Почему мы снова вспоминаем о Ксантиппе? Мы и сегодня сталкиваемся с ней снова и снова как с «женой художника», «женой мыслителя», друзья которого в достаточной мере ненавидят ее и видят в ней препятствие для его духовного прогресса. Она досаждает его поклонницам. Ее главный грех в том, что она существует! Она не в состоянии понять, почему он должен множество раз влюбляться (в других), находиться массу времени вне дома или отсутствовать «по делам».
В большинстве случаев — она женщина, которая с горечью вынуждена решать одна все проблемы по содержанию семьи, ведению домашнего хозяйства и денежному вопросу. Общество ждет от нее, чтобы она принесла себя в жертву. Поэтому неудивительно, что она превращается в горькое создание.
Судьба Ксантиппы ожидает многих женщин, бывших когда-то очаровательными цветками и вышедших замуж с закрытыми глазами за мыслителей и гениев. Эти женщины достойны немного большего понимания и теплого отношения.
Сценарист и действительность
Некий довольно известный в своем кругу сценарист, который обычно писал сценарии получасовых фильмов, задумал написать классический сценарий, широкое эпическое полотно. Он полагал, что это будет фильм часа на три, да еще и на иврите, что примерно соответствует шести часам на английском языке или долгим девяти часам на одном из диалектов какой-нибудь деревни в далекой Финляндии.
Он чувствовал в себе потенциал для создания такого полотна, чувствовал, что это должно быть нечто из прошлых лет, как подобает эпосу. Можно и желательно вернуться хотя бы лет на восемьдесят назад, ведь смотреть эпос на современный сюжет — скучно, а сценарист не хотел скуки, он жаждал дышать полной грудью и дать возможность так же дышать и другим.
Будучи израильтянином, обладателем израильского удостоверения личности, законного и со всеми указанными в нем точными сведениями, сценарист обратился к событиям из жизни своего народа, еврейского народа, разумеется. Блеснувшая практическая идея привела его к началу текущего столетия[2], к первым дням сионистского заселения Палестины. Он хотел сделать что-то, связанное с этим движением, монументальное полотно о нем, о женщинах и мужчинах в одеждах того времени, но разговаривающих обыкновенно, хотя и слишком много. Ему захотелось поведать о первых днях еврейского ишува[3], написать о группе людей с высокими идеалами, описать то, о чем читают в брошюрах: любовь, ненависть, страсти, разгоревшиеся в период осуществления идеалов пионеров заселения. Сообразуясь со своим ощущением реальности, сценарист понимал, что должен взять две семьи и привести А из семьи А к браку с Б из семьи Б и на пути к нему ввести в сюжет все коллизии, какие только можно втиснуть в три часа. Он знал, что началом его фильма будет знакомство двух детей на корабле, а закончится он свадьбой. У него возникла идея: незадолго до свадьбы, они делают это в амбаре, в поселении Реховот. Помимо этого у него были намечены очень общие сюжетные линии, пока лишь пунктирные, но он знал, что наполнит весь свой материал хорошими диалогами, остроумными и исключительно достоверными. Он чувствовал, что сможет! Сценарист прочитал множество книг о начальном периоде заселения, как говорится, перелопатил материал. Набрасывал заметки, открывал и закрывал папки, в которых он собирал детали и заносил мысли в виде тезисов для нужд нелегкого начального этапа построения образов.
И вот тогда-то случилась очень неприятная вещь.
Сценарист забыл загасить сигарету, и с этого момента все развивалось стремительно. Он забыл о горящей сигарете и отправился к морю, а когда вернулся, обнаружил пожарных, занимающихся его домом. Он стоял на улице Буграшов, всматривался в глубину одной из маленьких улочек, на которой жил, и думал о своих материалах, обо всех материалах, которые с усердием собирал в течение полугода, о пожираемых огнем заметках и планах, которые набрасывал для образов главных героев.
Невозможно описать, какую ярость, какую обиду почувствовал сценарист перед лицом реальности. И хотя именно он не погасил сигарету, хотя это была его небрежность, однако, подумал он, не было таким уж преувеличением ожидать, чтобы эта сигарета сама погасла внутри пепельницы, а не упала назад и не подожгла бумаги на столе. Он подумал, что это нахальство со стороны сигареты, что она не дождалась его и не догорела немного медленнее, в то время как он плавал себе в море. Он подумал, что это в высшей степени безобразие — безразличие этой сигареты после того, что именно он зажег ее и дал ей жизнь, — так уничтожить его эпос, все записи и стрелки, которыми он обозначил, кто кого ненавидит и что мешает вследствие этого одному прийти к другому, и как он стремился привести зрителя к катарсису, продвигаясь к эмоциональной развязке в конце.
Сценарист приблизился к своему покрытому сажей дому машинальным шагом человека, который пытается освоиться с мыслью, что шесть месяцев работы пропали даром и что даже шестьдесят месяцев не вернут ему его первоначального варианта. Непонятно, замечали ли его люди на улице или нет. Или да. Неясно. И когда он вплотную подошел к трехэтажному дому, он внезапно впал в беспамятство. Он забыл, где живет. Ему никак не удавалось вспомнить, живет ли он на правой стороне или на левой. Это называют «black out». Он видел закопченные лица начавших выходить пожарных в касках и пластмассовые жалюзи, расплавившиеся от жара, но все еще не мог вспомнить. Лишь увидев четырех человек, выносивших из его подъезда два трупа, он понял, что с его сценарием ничего не произошло, и в силу этого ничего не случилось и с его набросками образов, и со стрелками, указывающими, кто кого любит, ничего не произошло, и что лишь это реальность.
Сценарист, который не знал, где ему спрятаться
Некий сценарист откликнулся на просьбу знаменитого продюсера разработать для сценария появившуюся у него идею. Причиной этого шага были родственные связи между ними и кругленькая денежная сумма, которой наделил его продюсер. И вот суть идеи, которую согласился развить сценарист:
Две женщины, одна из периода времени
В глубине души он знал, что ему не удалось разрушить барьер времени, и даже если он и «нашел», о каких периодах идет речь и кто они — действующие лица, он понимал, что на экране это не пройдет. И что еще хуже, зрители не поверят фильму; только американцы умеют делать такие вещи (в определенных условиях также и французы), но втереть еврейскому зрителю еврейские штучки — этот номер не пройдет.
Он изобразил, будто вся эта черная дыра имеет место в мозгу ученого в институте им. Вейцмана: тот хочет поставить эксперимент (почему только ученым можно проводить эксперименты, почему?) и оказывается вовлеченным в галлюцинацию, которая и составляет суть фильма.
У него не было недостатка в фильмах, чтобы почерпнуть из них приемы, и продюсер подумал, что то, что хорошо для 250 миллионов говорящих по-американски, подойдет и для 5 миллионов «израильтянцев». Увы, он ошибся и был раскритикован в газетах в пух и прах. Публика, как говорится, «делала ноги» из кинозалов, а те немногие психи, что оставались внутри, были другие сценаристы, которые пришли, чтобы выразить ему солидарность или сочувствие его глупости.
— Мне неприятно, — признался ему один, — но на твоем месте я бы сжег этот фильм.
— Мне жаль, — говорил другой. — На твоем месте я бы покончил с собой или что-нибудь в этом роде.
— Досадно, — сказал ему друг детства. — На твоем месте я бы уже в самом начале отказался браться за эту работу. Переходы во времени непостижимы, и твоя попытка отнестись к ним просто как к чему-то, само по себе происходящему, — оскорбление интеллигенции. Единство времени, места и действия, все остальное — шарлатанство!
Сценарист слушал и не знал, куда ему деваться. «Как же я оскандалился, — думал он. — Как оскандалился, Б-г мой, я этого не выдержу».
Он ходил по изменившим ему улицам и не знал, куда ему спрятаться. Он поехал в Иерусалим и не знал, где ему спрятаться. Поехал в Нагарию и не знал, где укрыться. Отправился на вечеринку, чтобы забыть все и отвлечься, и встретил там девушку, которая сказала ему:
— А я думала, что Вы не знаете, где Вам спрятаться.
— Верно, — сказал сценарист, — я действительно не знаю, куда мне спрятаться.
— Давайте я покажу Вам, — сказала ему девушка.
— Что? — переспросил сценарист.
— Где Вы можете спрятаться.
— Ты на самом деле знаешь, где я могу спрятаться?
— На сто процентов.
— Я должен взять с собой что-нибудь?
— Сумку через плечо и рюкзак разума, — сказала девушка.
Они назначили место и время встречи на завтрашний день. Девушка пришла на назначенное место. Ее можно было увидеть уже за пять минут до условленного времени, и сценарист, заметно ускоряя шаг, появился из боковой улочки.
— Надеюсь, я не опоздал, — сказал он.
— Пойдемте, — сказала девушка.
Она подвела его к машине «альфа-33» восемьдесят восьмого года, и они тронулись с места. «Это внутри города?» — спросил сценарист, но девушка не ответила, и его разобрало любопытство. Они проехали 550 километров, далеко-далеко за пределы города, доехали почти до Эйлата, но, разумеется, не въехали в него, а остановились в самом сердце пустыни.
— Ого, а здесь классно, — сказал сценарист, вглядываясь в окружавшие их горы с их библейской и геологической мощью. — Я потрясен, никогда не видел ничего подобного вот так.
— Хорошо, пока, — бросила девушка.
— Что, здесь? — удивился сценарист.
— Да, почему нет?
— Когда приедешь за мной? — спросил он.
— Когда-нибудь, — сказала девушка и села в свою «альфу-33» восемьдесят восьмого года.
Воцарилась пустынная тишина, тишина вне времени, непреходящая тишина вечности. Там не было ни одного предмета, даже похожего на пластик. Он пошел и по мере того, как шел, понял, что должен был начать свой фильм с какого-нибудь пустынного места, что пустыня скрывает в себе множество тайн, и все, что выйдет из нее, будет выглядеть самым обыкновенным в мире. Он понял, какую глупость сморозил, что изменил пустыне, попытавшись создать что-то логичное.
«Какой же я был дурак», — сказал себе сценарист и уселся на никому не нужный камень.
Он не знал, что он еще больший дурак, чем ему казалось. Не знал, что он окончательно чокнутый. Никто не придет забрать его отсюда. И вдобавок ко всему он оказался таким глупцом, что удалился от шоссе и заблудился. Несколько дней он сумел продержаться благодаря разным ящерицам, которых ему удавалось поймать, и скудному запасу воды, что был у него в рюкзаке, но после этого пустыня поглотила его, возможно, оттого, что он не отнесся к ней с должным уважением.
О девушке с «альфой»: «альфа» вообще была краденой, а девушка — с «поехавшей крышей», и она вовсе не была сценаристом, а если бы была, уж, конечно, не сделала бы ничего подобного. Она пыталась писать сценарии, но у нее не пошло. Она описывала интерьер. Улицу. День. Вместо образов. Комнату Мошико. Ночь. Поэтому она не стала сценаристом. Сказать по правде, она вообще не имела отношения к этому времени или к любому другому, what so ever.[4]
На маленьком огне
СЕДЬМОЙ телефонный звонок в тот шабат был мамин. Она хотела согласовать со мной, в котором часу точно мы приедем к бабушке, чтобы ребенок не простудился в дороге. Первый и третий звонок тоже были ее. Мы уже решили, что самое удобное время — двенадцать часов пополудни, но она хотела еще сказать, чтобы мы не забыли надеть ребенку синюю шерстяную шапочку, связанную тетей. Михаль считала, что полдень — действительно удачное время, так как можно будет уйти в час и весь день еще будет в ее распоряжении. Во всяком случае она не хотела даже и слушать о возможности пообедать там.
Мне и не нужно было больше, чтобы понять, что Михаль меня уже не любит. Уже несколько месяцев я подозреваю, что ее не интересует моя боль, которую я испытываю из-за того, что у меня нет рок-группы, несмотря на то что у меня неплохой голос и музыкальные способности. И еще она отводит глаза, когда я разговариваю с ней. Отсутствие интереса ко мне она ясно проявила еще во время брит-милы[5], ну и на вечеринке, которую мы устроили для всех друзей после этого события. Два года тому назад я хотел основать рок-группу, и у меня даже была определенная сумма денег, полученная в наследство, которой мне могло хватить на организацию и на все остальное, но дело лопнуло, потому что Михаль сказала, что у меня нет продюсерской жилки и очень сомнительно (в действительности не так уж), есть ли у меня задатки рок-певца; вместе с тем она признает, что у меня есть голос, но я не развил его и все потеряно, так как мне уже почти тридцать (мне двадцать пять лет и восемь месяцев) и не стоит оставлять работу, которую я ухватил в книжном агентстве.
Расстояние между нашим домом и бабушкиным около 10 километров. Семь минут максимум — приемлемое время, чтобы проехать этот путь в шабат, когда нет дорожных пробок (они есть, но в другом направлении — к морю). У нас это заняло больше двадцати минут. Возможно, потому, что нам хотелось, чтобы дорога была длиннее, чтобы моя бабушка жила в Хайфе, например.
Я включил приемник на «Коль а-шалом»[6] и сделал еще один круг, чтобы удлинить путь. Какая музыка! Я вслушивался, и мое сердце уносилось ввысь. К сожалению, без всякой цели и без того, что я с этим что-либо сделаю. Увлекшись, я рассказал Михаль о своем плане относительно диска. Она слушала. Я не уверен, что это ей интересно, но рискнул: прочитал ей слова новой песни, которую написал, и она сказала, что звучит красиво, но это кажется ей знакомым. Я вжался в водительское сидение, повернул направо, к бабушке, которой почти восемьдесят и она совсем сморщенная, но это ведь не моя вина, что она родила и вырастила пятерых детей и один их них — мой отец. Я объяснил Михаль особенности сочиненной мною песни, и она признала, что замысел отличный, но он уже не актуален. Это первое. И второе: я не сумел реализовать в песне и четверти из того, что сказал ей. Я спросил ее, есть ли у нее идея, как реализовать это лучше, и она ответила, что нет. Что если бы у нее была идея, она не была бы тем, что она есть — домохозяйкой и все, согласен ли я с ней?
Я кивнул и подумал, что в лучшие дни, если таковые настанут, она вся будет поглощена уходом за малышом, потому что выбора нет, и моральной поддержкой мне, потому что я нуждаюсь в поддержке на протяжении всего пути — по-другому продвигать дела я не способен.
По приемнику передавали песню израильской рок-группы. Я спросил себя, чем я хуже их. Вслушался в слова. Какая-то бессмыслица. Музыка была подражанием мелодиям английской «Новой волны».
«Идет дождь,/ на город льет дождь,/ да, на город в сером/ льет дождь,/ извините, это снег,/ фантазия и реальность,/ фантазия для бегства,/ это все, что мне нужно,/ простите, если я обидел старую женщину, что продает сигареты».
Я сказал Михаль, что слова в песне плохие.
Михаль возразила, что, по ее мнению, песня удачная.
Если так, я назову группу, которую создам, «Барабаны из змеиной кожи».
ПРИВЕТ, крикун! Как может быть иначе? Это то, что мы услышали от моих родственников при виде розового младенца через минуту после того, как вошли в дом моей бабушки. А после этого все сразу сошлись на том, что он удивительно похож на бабушку в пору ее молодости. Михаль выглядела до смерти скучающей. Бабушка взяла малыша на руки, и Михаль напряглась. Я думаю, от страха, что та уронит ребенка. Она словно приклеилась к бабушке на все время, пока та держала малыша, и повсюду следовала за ней.
Там были по крайней мере человек двенадцать и еще большая фотография моего улыбающегося отца. Дани, мой двоюродный брат, сидел на веранде и слушал песню «Help» битлов, льющуюся из радио. В отдельных местах он подхватывал и пел вместе с Маккартни, и я слышал, что он фальшивил. Отношения между нами, бывшие еще несколько лет тому назад прекрасными, поостыли, и сейчас он считает меня полным нулем. Но и я тоже думаю, что он неудачник во всем, что связано с самореализацией и с уступками, которые он делал, пока сделался тем, чем стал — маленьким, серым программистом.
И в этот момент я сочинил песню.
«Бомба падает на город:/ Это гриб спускающегося парашютиста. / Парашютист смеется и говорит:/ Я солдат артиллерии». Название песни «Парашютист», и я полагаю, что это антивоенная песня.
В левом углу комнаты сидела тетя. Несмотря на то, что у меня есть еще пять, или шесть, или семь теть, она единственная и неповторимая тетя, и она действительно та истинная мотивация, ради которой я пишу сегодня, 25 мая тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, все, что тогда произошло.
— Здравствуй, Эхуд, — сказала она мне, — ты выглядишь в полном порядке.
Вероятно, она имела ввиду мою прямую осанку или что-нибудь в этом роде.
— Спасибо. Как поживаешь, тетя?
Михаль рассказывает моей матери, сколько весит малыш и достаточно ли у нее грудного молока. Остальные тети удивляются его недельной прибавке в весе в граммах и спорят, что лучше, материнское молоко или коровье. Перечисляются достоинства и недостатки того и другого. Михаль соглашается с обеими сторонами, однако я знаю: она считает, что для ребенка лучше всего материнское молоко и что спорить на эту тему вовсе незачем.
Так как в комнате нет другого свободного места, я сажусь возле тети и чувствую себя так, словно я без одежды вовсе. Утешаюсь тем, что хотя бы тетя не замечает моей наготы.
Я смотрю на нее. Она всем улыбается, щебечет с малышом, когда его подносят и кладут ей на руки. Понятно, и Михаль поблизости, готовая в любой момент подставить руку, если тетя вдруг дрогнет и уронит ребенка. Но тетя держит его очень крепко. Она поглаживает малыша и поет ему «Сегодня вечером на юге Испании выпал град». Я смотрю на нее и вижу, что ее искривленным губам удается произносить слова правильно, без чуждого английского акцента, характерного для остальных членов моего семейства. Я удивлен.
Вдруг мое удивление возрастает двукратно. Как это за тридцать лет своей жизни я не вглядывался в ее лицо вблизи и в моих глазах она была тем же, что и в глазах всех других — несчастной сестрой моего отца, к которой судьба была так жестока и превратила ее в такую, что никто не захочет жениться на ней, и она, со своей стороны, не мечтает выйти замуж ни за кого.
Мои обостренные чувства уловили, что бабушка каждый раз, когда та проходит мимо нее, качает головой и говорит: «Shi is a hopeless case», — и никто не отвечает ей, потому что все согласны, что тетя — случай уже десятки лет абсолютно безнадежный.
Подали орешки: миндаль, арахис в глазури и без нее. Я видел, что Михаль ест глазированный арахис, и понял, что она чувствует себя комфортно, иначе она бы ела неглазированные орешки или вовсе бы не ела никакие. Потому что если человек ест в обществе разгрызаемые с хрустом орешки, это говорит о том, что он чувствует себя, что ни говори, непринужденно.
Первоначальные восторги от ребенка двух недель от роду поуменьшились, и Михаль подала мне знак, что мы уходим. Это было слишком рано. Я попробовал дать ей это понять тем же способом, так как мне было известно с тех пор, как я знаю свою маму, что она — еще тот хитрец — прекрасно понимает, что мы торопимся, и чтобы мы не сбежали через полчаса — час, продумала визит таким образом, что подарки (вон они, проступают за шторами на кухне) будут вручать в конце. Она рассказала мне о них, о каждом из тех, что не дойдет до адресата, уже в первом сегодняшнем телефонном разговоре, и я знал, что не смогу уйти, не испытывая ужасного чувства вины за то, что обидел ее и всю семью отца.
У меня не было никакой возможности передать Михаль это длинное и сложное послание через заполненную людьми комнату. Поэтому я удовольствовался жестом, говорящим «минутку», и надеялся, что она не станет сердиться и также, что она знает — я в курсе того, что она назначила на три часа встречу с Дорит в общественном саду около нашего дома, чтобы погулять под летним послеполуденным солнцем с двумя малышами, ее и Дорит.
Внезапно несчастная тетя разразилась таким громким смехом, что все ошеломленно замолкли.
Бабушка, повернувшись к присутствующим спиной, собирала посуду. Мама поспешила помочь ей. На лице тети появилось злорадное выражение, интерпретируя которое все могли бы подписаться не глядя, что оно никак не связано с происходящим. Я отчетливо чувствовал, как в душе каждого рождается вопрос, не сошла ли тетя с ума вдобавок ко всем ее тяжелым болезням.
Но тетя не могла видеть взгляды, бросаемые в ее сторону. Она нащупывала что-то левой рукой и в конце концов, ко всеобщему удивлению, вытащила из-под кресла тяжелый, старый магнитофон и торжественно произнесла:
— Я записала вас, записала все, — и снова рассмеялась.
Я тут же твердо сказал, что во время этой встречи не было сказано абсолютно ничего секретного, и тетя, я уверен, записала нас исключительно для своего удовольствия и с намерением развлечь нас.
Однако в нашей семье я уже давно ничего не решал.
— Хотите послушать? — спросила она, но никто ей не ответил.
Я посмотрел на Михаль и увидел, что она думает, как все. То есть «нет».
— Да, — сказал я.
— Эхуд, — воскликнула тетя, которая когда-то жила у нас и ухаживала за мной, — но ты же выговорил это через силу!
— Из-за этого он и хочет послушать, — съязвила Михаль.
Магнитофон был включен. Снова послышались вступительные восклицания, которые раздались, когда пришли мы. Я услышал, как я сто раз говорю «привет» и как Михаль спрашивает всех с деланной приветливостью, как они поживают и как себя чувствуют. Услышал, как плачет наш малыш, а также марокканский и польский рецепт приготовления хамина[7]. Услыхал даже хруст разгрызаемого зубами присутствующих глазированного арахиса и, главное, свой хруст, потому что находился ближе всех к микрофону (кроме тети, конечно, которая орешки не грызла). На юге Испании выпал град. Все явственно слышали бабушку, сказавшую на английском: «она — случай абсолютно безнадежный», и маму, спрашивающую Михаль, что она хочет, чай или кофе. Услышал я и свой звучный баритон, произносящий: «нет, спасибо, мама, нет, спасибо», и маму, уговаривающую Михаль остаться на обед, и Михаль, уклоняющуюся от приглашения и упорно переводящую разговор на другую тему.
Мама нажала на кнопку остановки магнитофона.
Тетя спросила разочарованно:
— В чем дело? Вы больше не хотите слушать?
— Нет, — сказала мама. — Довольно. Ты сделала это замечательно. Правда, замечательно, но хватит уже.
Тетя приняла свою участь молча и шепнула мне на ухо, что у нее есть еще несколько кассет и она хочет, чтобы я их прослушал, но немного позже, так как ей кажется, что все злятся.
Бабушка была на балконе, и несколько родственников вышли туда, чтобы ее подбодрить. Остальные вели себя так, будто ничего не случилось. Потому что, в конце концов, на самом деле не случилось ничего. Пока. Я взглянул на Михаль. Она выглядела взволнованной и единомышленницей тех, кто думал, будто что-то произошло. Ребенок заплакал, и она забрала его в другую комнату покормить грудью.
Мама пошла вслед за ней, чтобы поговорить с ней, черт знает о чем еще. Кстати, уже несколько минут она делала мне руками всякие знаки — Михаль, то есть — а я притворялся, что погружен в собственные мысли и ничего не вижу.
Ну как она может хотеть, чтобы мы ушли! Ведь после этого я весь оставшийся день буду чувствовать, что обидел мать и переживать до следующего раза, сумею ли я умиротворить ее — процесс, который может занять несколько недель.
Тетя хлопнула меня по колену и сделала знак идти за ней. Я прошел с ней в ее комнатушку, и она открыла передо мной ящик. Я увидел около пятидесяти записанных кассет, уложенных в образцовом порядке, с написанными на них крупным шрифтом порядковыми номерами. Она сказала мне, что знает на память содержимое каждой кассеты в соответствии с номером и что пока она его видит, но еще немного, и она не будет различать и его. Она показала мне кассеты, потому что пеленала меня и растила до пяти лет, а также нянчила и после этого. И она хочет, чтобы я узнал о тайнике, чтобы после того, как она совсем перестанет видеть, я говорил ей номера. Я сказал ей, что все в порядке, на что она заметила: она всегда знала, что я хороший мальчик. Я почувствовал, что несмотря на все, мое сердце распирает от комплимента и что я действительно неплохой человек.
Когда я вышел, ко мне подошла Михаль и властно сказала:
— Иди сейчас же в ванную.
В ванной комнате, после того как открыла кран, чтобы никто не услышал, она сказала мне, что если мы не уйдем отсюда немедленно, я пожалею о дне, когда решил жениться на ней.
С ЭТОГО момента началось. Если необходим знак начала отсчета, скажем, он был дан. Заголовки, слабый стук барабанов на горизонте, продолжительный звук толстой струны скрипки. Длинный список безымянных участников. Резкий женский крик. Тетя. Кто знает, что думает общество? Возможно, какой-то труп. Возможно, театр ужасов.
Выясняется, что каким-то непостижимым образом исчезла кассета. Кто-то взял ее.
Успокоение. Щебет птиц. Из глубины эвкалиптовой аллеи появляется сыщик. Человек с определенной целью. Он подходит к фотоаппарату. Его задача — найти того, кто взял кассету. Черты лица постепенно проясняются. Обнаруживается, что сыщик — это я.
У меня в мозгу возникает маленькая записная книжечка, и я записываю в ней различные версии. Поднимаюсь и опускаюсь по списку. Утверждаю и отменяю. Для начала я проверяю версию, что кто-то из нашей семьи, не отличающейся чувством юмора, потехи ради утащил кассету в порыве озорства. Эта версия почти полностью рассыпается, когда я осматриваюсь вокруг и не вижу никого из детей какой-либо из находящихся здесь пар. Я вспоминаю, что они ушли в бассейн намного
Я оглядываю печальные лица и натыкаюсь на сияющие глаза Элиэзера Лапидута, мужа Ципи Лапидут, сестры моего отца, сестры тети. Он единственный в семье, у кого есть чувство юмора. Я оставляю на маленьком огне версию, что кассету взял он.
Тем временем три женщины организовали поисковую группу и, нагнувшись, искали пропавшую кассету под ногами тети. Они двигали ее из стороны в сторону, ощупывали диван, выглядывая из-за него. В то время, как троица копошится вокруг тети, которая не издает ни звука, я обдумываю возможность того, что тетя действительно потеряла кассету, а кто-то, увидев ее не на обычном месте, решил утаить это. Я держу в голове новую версию, но пока в ней нет смысла.
Выкроив передышку в своих размышлениях, я подошел к Михаль и сказал ей, что не собираюсь уходить в ближайшее время и хочу остаться до тех пор, пока не найду кассету. Сообщив это, я поторопился удалиться с ее глаз долой и поэтому не знаю, как она отреагировала. Одна из женщин за руку уводит тетю в ее комнатку. Тетя послушно уходит. Все уступают ей дорогу.
— Кто-нибудь из присутствующих сомневается в том, что кассета принадлежит тете? — громко спрашиваю я. — Или, может быть, здесь есть кто-то, который думает, что после того, как она нас записала, кассета стала всеобщей собственностью или собственностью того, кто говорил больше всех?
Я стараюсь придать своему голосу оттенок цинизма. Быстрый испытующий обзор лиц присутствующих немного обескураживает меня. Они даже не смотрят в мою сторону. В молчании я усматриваю знак того, что все понимают и знают, что кассета принадлежит тете, хотя теперь я уверен, что никто не понял ни полслова из сказанного мною.
Я продолжаю перебирать подозреваемых. Серьезных и тех, что выдерживаю на маленьком огне. Бабушка, мама, Ципи и Элиэзер, Сара и Моше, Дани и Реувен, Хагит и Матитьягу. Я также не исключаю возможности, что это может быть Михаль или Дани.
— Взявшего кассету прошу положить ее на стол, — я снова повышаю голос и указываю на сервированный стол посреди комнаты, заваленный пустыми тарелками.
Теперь все взгляды обращены ко мне. Дани адресует мне взгляд, полный презрения и отвращения. В комнате воцаряется молчание. Элиэзер Лапидут подавляет короткий смешок. Его жена говорит мне, улыбаясь:
— Ты хочешь сказать, что кто-то украл у тети кассету?
— Не украл, — неужели я пошел на попятный? — Взял по ошибке или шутки ради, — говорю я и чувствую разочарование от себя самого.
— Это не смешно, — категорично заявляет мама, что вовсе неудивительно и даже характерно для нее.
— Тогда где же кассета? — заново собравшись с силами, спрашиваю я, и дядя Моше говорит:
— Наверняка ее взял кто-то из детей.
— Нет, — возражаю я, — это мнение не принимается во внимание. Дети пошли в бассейн намного раньше, чем тетя вскрикнула, еще в то время, когда только дала нам послушать кассету.
— Ну, настоящий сыщик, — говорит Ципи и с удовлетворением оглядывается по сторонам, но ей не удается разрядить мрачную атмосферу. Несколько человек из присутствующих беспокойно ерзают. Я ясно вижу, как Сара и бабушка переглядываются.
— Может, выстроишь всех в шеренгу и обыщешь их карманы, мистер Гольденберг? — бросает вдруг Дани со своего постоянного места на балконе, но я цыкаю на него, я уже объяснял почему.
— Да, хорошая идея, — поддерживает Матитьягу, который в этот миг хочет быть со всеми заодно, несмотря на то, что владеет самой успешной сетью супермаркетов в Савьоне и его окрестностях и поэтому ставит себя и свою жену, по крайней мере, на ступеньку выше всех.
Жена толкает его локтем.
— Люди, мы на травку, — говорит она.
— Никому не двигаться! — крикнул я. — Тот, кто взял кассету, пусть положит ее на стол. Чтобы немедленно положил на стол! — Весь дрожа, я указываю на стол.
— Эхуд, довольно, — говорит мама, приближаясь ко мне, чтобы защитить меня, словно цыпленка. — Он немного грустен с тех пор, как мой муж…
— Я не грустен, — возражаю я. — Я упрямый, вот и все. Теперь оставь меня, оставь. — Я стряхиваю ее руки, обнимающие меня.
В комнате царит растерянность, и гости уже жаждут выйти в сад, чтобы поесть свою фаршированную рыбу с чолнтом. Но все-таки никто не двигается с места. Кажется, мне везет.
— Я не думаю, что это порядочно, — продолжаю я, — взять маленький плод ее труда — вещь, которую ни один из вас не способен понять, верно? — Я действительно сержусь. Слезы застилают мне глаза. Никто не видит. — И я скажу вам, почему вы не способны. Потому что все вы просто заевшиеся буржуи. Бизнесмены, которых интересуют в жизни только деньги. И кроме того, — я лихорадочно подыскиваю слова, — вы жмоты. Да. Вы жмоты. Можно подумать, ни у одного из вас нет денег оплатить тете пластическую операцию тут и там, улучшить ее внешность, хотя бы немножко. Вы даже не думаете об этом, не так ли?
Бабушка бросается ко мне и с силой дает пощечину. Дани уходит. Я не вижу Михаль, но слышу, как горько плачет малыш. Я держусь за свою горящую щеку и не знаю, что делать дальше.
— Дурак, процедила бабушка сквозь зубы, — дурак.
Этот парень — законченный дурак! Что мы только не делали для нее, а? — Она поворачивается ко всем, и они кивают головами. — Что не делали? Где только не были? Покажите мне хоть одного врача, у которого мы не были. Покажите мне — я хочу увидеть. — Она повторяет свои слова на английском, слово в слово, и выходит из комнаты, бормоча себе под нос имена нескольких врачей.
Мама уже не может меня защитить, хотя и знает, что я прав на все сто.
— Эхуд, прекрати, что с тобой? — мягко спрашивает Элиэзер. — Что ты прицепился к такой малости, как кассета? Тот, кто взял — уже взял. Скорее всего взял для смеха, негодяй… — Он на мгновение задумывается и становится серьезным. — А после того, что взял, уже не мог вернуть из-за всего того шума, из-за этого спектакля, который ты тут устроил.
— Элиэзер, верни кассету! — приказываю я, и напряжение нарастает.
— Я думаю, твой сын сошел с ума, как тетя, — говорит Элиэзер маме и, наверняка, спрашивает себя, почему он не согласился пойти с Розенбергами к морю вместо того, чтобы прийти на эту вечеринку в честь нового младенца.
— Может быть, малыш Авшалом взял? — спрашивает он и смотрит на всех, ожидая, что они рассмеются, так как ему все же не нравится, что он обвинен в воровстве. Однако, никто не смеется. Я уже говорил, что у нас шуток не понимают. Бабушка возвращается в комнату, и в руке у нее кассета. Она бросает ее на стол и говорит: «Вот».
— О! — восклицает Реувен, который до этого момента молчал, как рыба.
На миг я теряю дар речи. Думаю, что и на этот раз все окончилось ничем. Но тут я обнаруживаю на кассете цифру три, написанную крупным неровным почерком тети. Все смотрят на меня обвиняющим взглядом, как будто я убил кого-то. Мама не знает, куда деваться.
— Это не кассета, — говорю я.
— Тогда что это, цветок? — сердится Элиэзер.
— Это не та кассета, — говорю я тихим, невыразительным голосом. — Это другая кассета из собрания тети. Это обман. — Я говорю шепотом, но все слышат. Я не осмеливаюсь посмотреть на бабушку.
— Какое-такое собрание? — спрашивает Матитьягу от имени всех гостей.
Я не отвечаю. Я смотрю на Михаль. Она ненавидит меня. Любой идиот может прочесть это в ее глазах. Но мне это неинтересно. Еще немного и откроется правда. Кто-то просит у меня разрешения выйти в сад. Я разрешаю. По-видимому, комендантский час, введенный мною, произвел на них впечатление. Остальные тоже выходят. Михаль остается в комнате со мной. В моих глазах люди в саду подобны разгуливающим птицам, черным и высокомерным.
— Давай уйдем, — шепчет она мне, и я вздрагиваю.
Я не отвечаю ей, потому что и она у меня в списке подозреваемых. Я предлагаю ей открыть ее сумку, а она уходит в сад. Сумка остается на диване. Михаль исчезает за деревом шесека[8]. Я роюсь в сумке и нащупываю кассету. Затем я вставляю кассету в магнитофон и прослушиваю ее, но она такая скучная, что я нажимаю на «стоп», зову Михаль и говорю ей, что мы уходим.
Я собираю разбросанные по всей комнате вещи ребенка, решаю развестись с Михаль и уехать в Лондон учиться музыке. Или, по сути, я думаю о самоубийстве.
Временное решение
Дани Браво был красивым и богатым человеком. Миллионы придавали ему особый статус, который требовал высокой планки поведения и не позволял вязнуть в бесплодных беседах, которые он называл пустословием.
Серьезное выражение, не сходившее с его лица, было плодом продуманности и самообладания, и без него он, скорее всего, не достиг бы того, к чему пришел: офис в северной части города с тридцатью двумя сотрудниками и шестьюдесятью клиентами, из которых двадцать один — трудные и понимающие что к чему.
Оперируя крупными суммами, он, тем не менее, не перестал быть порядочным в отношении своих работников и платил им высокую зарплату. Те из них, кто не мог вернуть ему долг деньгами, обычно оставались работать сверхурочно без оплаты и таким образом находили способ отблагодарить его за обеды, которые он финансировал им в «То и это», при условии, что они не потратят больше двадцати пяти шекелей, которых хватало на тхину, соленья, приличный стейк из филе и холодный напиток.
Браво ненавидел лесть. Когда кто-нибудь осмеливался открыто льстить ему, он прерывал говорившего и резко спрашивал: «Чего ты хочешь?»
Так он вынуждал собеседника выбрать один из двух единственно возможных вариантов: немедленно вернуться добровольно к своему делу и замолчать либо без проволочек сказать, чего он хочет, коротко и по существу, без всяких лишних ухищрений.
Лучший друг Браво, который на самом деле был достаточно осторожен, все-таки нет-нет да и оступался и начинал льстить; в таких случаях он выбирал первую из упомянутых возможностей. Он замолкал, давая Браво почувствовать четкие и ясные границы его личности, и тут же менял тему. Только после того, как ему удавалось побеседовать с Браво на второстепенную тему, не связанную ни с ним лично, ни с его богатством, он осмеливался говорить о тяжелых для Дани годах, 1976–1981, о том, как тот преодолел трудности и научился использовать их себе во благо. Или спрашивал:
— Скажи мне, Дани, как прошло сегодня с этими тракторами?
Иногда другу это удавалось, и Дани сотрудничал с ним. Но, когда попытка лести была слишком очевидна, дело немного осложнялось. Дани отводил взгляд и говорил что-нибудь вроде:
— Кретин ты этакий, может прекратишь пудрить мозги?
Тогда друг замолкал и усиленно старался найти другую тему. Однако Дани в большинстве случаев вовсе не нуждался в беседах с кем-либо и уж тем более с другом, потому что, в конечном счете, Дани Браво являлся самодостаточной личностью.
Подобные вечера заканчивались тихим уходом друга домой, после того как они с Дани не обменивались ни словом и друг выкуривал более половины пачки сигарет, а Дани — ни одной.
В первые годы друг мучительно переживал долгие минуты молчания, но через года три научился находить для таких моментов особые темы для размышления. Именно мысли, потому что реальные действия в счет не шли. Когда Дани отводил от него взгляд или вставал по каким-то своим делам, друг заучивал точное расположение вещей вокруг себя, чтобы в следующий раз, когда он придет к Дани, он мог узнать по изменениям, что Дани делал и кто посещал его дом. Когда же ему надоедало это развлечение, он, не двигаясь, вглядывался в одну точку на белой стене и усилием воли заставлял себя думать о приятных вещах, как например, об озерах в Швейцарии, которых никогда в жизни не видел.
У Браво с годами также произошел прогресс, и он позволял себе запираться в других комнатах, долго разговаривать по телефону, наливать себе крепкие напитки и приготавливать легкую закуску. По мере того, как Браво дольше уединялся, его друг все больше затруднялся приводить в действие свое воображение и срочно искал новые образы, здания, сельские пейзажи. Неизменно безмолвные и всегда при свете дня. Если ему не удавалось найти никакой картинки подобного рода, он просто считал овец, а иногда для разнообразия — коров или развлекался подсчетом змей, прячущихся среди скал и подстерегающих доверчивых купальщиков на берегу моря.
На определенной стадии вечера, когда Браво проявлял явные признаки нетерпения, друг поднимался со своего места и говорил:
— Пока, я пошел.
Дани обращал на него взгляд из глубин раздумья и махал на прощание в его сторону своей крупной рукой.
За миг до того, как друг подходил к двери, он кричал вслед ему «спокойной ночи», пожелание, на которое друг никогда не отвечал. Он любил выйти из роскошного дома, хлопнув дверью.
В один из вторников, точно в тот день, когда по телевизору передавали программу «Что произойдет с Тель-Авивом, если на него упадет атомная бомба», его друг задерживался. Браво сидел напротив цветного экрана, пил пиво, смотрел передачу и посмеивался. Было смешно видеть знакомые ему издавна места разрывающимися на мелкие осколки. Взрыв, как подчеркивал обычно смешливый, посерьезневший в соответствии с характером передачи диктор, произведен посредством поразительной и дорогой техники, которая привезена специально для этой программы из Японии, где несколько месяцев тому назад показывали аналогичную передачу про Токио.
Дани чувствовал себя в безопасности. Возможно, потому, что знал, что это все просто эффекты, а может быть из-за того, что часто уезжал из города. Пять раз в году он летал в Нью-Йорк, четырежды — на встречи специалистов в европейских столицах и трижды в год он непременно ездил во Франкфурт, чтобы вложить деньги, которые не хотел оставлять в своей стране.
Пафос в голосе диктора возрос, когда он перечислял вред, который способна причинить бомба людям и их имуществу. Когда он закончил, началось повторение программы, это было скучно, и Дани выключил телевизор.
Одним большим глотком он прикончил пиво и швырнул пустую банку вниз. Банка проделала длинную траекторию протяженностью в восемь этажей и ударилась о тротуар. Дани иногда бросал с балкона вещи, которые, даже если бы и попали кому-нибудь в голову, не могли бы причинить ему большого и уж тем более убийственного вреда.
Друг, если бы он находился сейчас возле Дани, громко рассмеялся, поаплодировал, кинулся посмотреть, прячась за большими цветочными горшками на балконе, не попала ли банка в кого-нибудь, и доложил бы об этом Дани, с улыбкой глядящему на него со своего места.
Браво открыл еще одну банку пива, включил телевизор и увидел конец программы. Сразу после окончания передачи зазвонил телефон.
— В чем дело? — спросил Дани, уверенный, что звонит его друг.
— Дани? — услышал он голос своей сестры Тирцы и пожалел, что ответил.
Она спросила его, смотрел ли он программу.
— Нет, — ответил он ей, так как терпеть не мог, чтобы кто-то из семьи знал, что он делает. В особенности Тирца, которая потом разболтает всему свету. Она была в разводе, и в прошлом он выручил ее из судебной путаницы, которая возникла между ней и ее мужем. Он оплатил ей адвоката, и она была ему признательна. С тех пор она считала своим долгом ежедневно звонить своему младшему брату и пытаться смешить его разными историями с места ее работы. В конце разговора он обнаруживал, что у нее есть какой-нибудь интерес, обычно она хотела услышать его мужское мнение о новом парне, с которым познакомилась. На этот раз она спросила о частном учителе математики своего девятилетнего сына.
— Скажи, как ты думаешь? Мне показалось, что он пытается ухаживать за мной, — спросила она. — Он положил руку мне на плечо, когда провожал к двери и держал ее там до последней минуты, то есть пока я не вышла. Как я могу быть уверена…
— Да, я уверен, что он пытается ухаживать за тобой, — прервал ее брат. — Возможно даже, он любит тебя, кто знает?
Он думал о том, насколько его сестра предсказуема и скучна, и хотел отделаться от нее. Тирца сказала, что он самый сладкий, и закончила разговор под предлогом, что она не хочет мешать ему смотреть новости по телевизору.
Дани стоял в прохладе на балконе и вытирал пальцами выступивший на лбу пот.
Бессмысленные огни города мерцали вдали. Место для жилья, выбранное им, было превосходно, несмотря на шум от самолетов, к которому он заставил себя привыкнуть. Аэродром внутренних авиалиний даже успокаивал, напоминая ему о поездках за границу, которых у него не было уже в течение шести последних месяцев. Маленький гражданский самолет готовился к взлету для какой-то определенной цели внутри страны. Браво всматривался в его тень. Миниатюрный самолет взлетел, и в момент, когда он оттолкнулся, Браво бросил в его сторону заполненную наполовину банку с пивом. Банка не подбила самолет. На длинном пути вниз жидкость рассталась со своей емкостью.
На автобусной остановке, на которой должен был выйти его друг, никого не было. Дани вышел из-под навеса и оперся на столб остановки. Издалека кто-то приближался. Он решил не набрасываться на друга с криком. Но это был вовсе не друг, а всего-навсего Шмулик, паразит и осел, который жил за счет родителей, соседей Браво.
— Привет, Дани, — сказал Шмулик.
— Привет, — бросил Дани.
Шмулик закашлялся и продолжал идти.
— У тебя есть сигарета? — крикнул вслед ему Дани.
Шмулик протянул ему белую пачку. Дани извлек сигарету, и Шмулик пошел к дому родителей, чтобы вытянуть у них еще несколько шекелей.
Браво закурил и вспомнил, как однажды он опоздал на встречу с другом. Это было зимой. Шли переговоры, сулившие с большой долей вероятности миллион долларов годовой прибыли, и ему было жаль терять их. Шесть часов сидел он в своем офисе напротив этих толстосумов, двух братьев лет около пятидесяти, владельцев компании по импорту кофе, и вел с ними переговоры, во время которых рассказывал им для разрядки напряжения анекдоты.
В то время, как Дани разливал приготовленный им собственноручно коктейль и разъяснял, какие компоненты в него входят, он взвесил и решил, что ради маячащей перед ним в обозримом будущем прибыли, не страшно, если его другу придется подождать с полчасика под дождем, и постфактум выяснилось, что его расчет был верным.
По возвращении домой он нашел ожидающего его на улице друга совершенно промокшим. Тот постеснялся ждать Дани на лестничной площадке, так как опасался, что соседи отнесутся к нему с подозрением и вызовут полицию.
Когда Дани подошел, глаза его друга выражали ненависть. От него воняло, и Браво испытал некоторую брезгливость. Оба поспешили тогда в квартиру, потому что им было уже трудно сдерживаться. Дани все-таки настоял на том, чтобы его друг принял душ. Сейчас он отчетливо вспомнил пощечину, которую дал другу, после того как тот вышел из душа, одетый в купальный халат, привезенный им из Сингапура.
— Ты завидуешь, — сказал Дани другу и влепил ему пощечину.
Друг равнодушно снял халат.
Бессовестный Шмулик снова мелькнул перед лицом Браво. Браво проигнорировал его. Шмулик тоже притворился, что незнаком с ним. Через четверть часа ожидания, которое он себе назначил, Дани вернулся домой, взял ключи от машины и помчался в Бат-Ям.
— Его нет дома, — сказала мать друга.
Браво мягко отодвинул ее в сторону и увидел, что его друг лежит на диване и глядит в потолок. Друг не перевел взгляд оттуда даже тогда, когда Дани подошел к нему.
— Ты идешь? — спросил Дани.
— Думаю, что не стоит, — сказал друг.
Его мать прошла мимо них с полным тазом мокрого белья.
Друг принужденно улыбнулся.
Возмущенный Дани уселся в кресло.
— Тогда дай мне это — приказал он в ярости.
После короткого молчания друг протянул руку, вынул из кармана своей рубашки пластиковый пакетик, скрепленный резинкой и бросил его на стол.
Браво схватил пакетик и ушел. Прохожие с восхищением вглядывались в его роскошную, летящую, как ветер, машину.
Дома он кое-как проделал все необходимые действия, проклиная своего друга — именно он всегда делает это, в то время как сам Дани только смотрит на него, как властелин, и делает ему замечания.
Его самочувствие резко улучшилось. Он лег на диван и поплыл.
Не прошло и двадцати минут, как его друг постучал в дверь. Браво, который уже погрузился в красочные грезы, стука не услышал. Друг испугался, так как ему пришло в голову, что Дани переборщил с дозой, и он продолжал стучать сильнее. Через десять минут упорного стука Дани понял, что поезд не двигается и сделал «ту-ту». Он встал и пошел к двери.
— Кто там? — спросил он.
Друг снаружи не мог решить, назвать себя или нет. Браво еще раз спросил, кто там. Друг нажал на кнопку вызова лифта. Браво медленно отошел от двери и вернулся на вожделенный диван. Друг слышал тяжелые удаляющиеся шаги. «По-видимому, Дани удалось справиться с собой самостоятельно», — подумал друг и почувствовал себя обиженным. Лифт пришел, потом вернулся обратно без него.
Он снова постучал в дверь. Браво устало спросил, не вставая:
— Кто там?
— Открой! — крикнул друг.
Дани открыл. Друг вошел. Дани молча растянулся на диване. Друг не мог больше выдержать этого молчания и попытался завязать разговор. Он рассказал о том, что видел по дороге.
— Послушай, если б ты знал, какую катастрофу я видел сегодня на дороге. Автобус ехал по улице Герцля и после Усышкина свернул направо, на Бальфура. Как раз через секунду после того, как он стал поворачивать, женщина переходила шоссе. Водитель не видел ее. Я думаю, что она-то как раз видела автобус, но не успела перебежать. Я слышал, как она кричит. Это было ужасно. Я убежал оттуда. Не могу видеть кровь. Просто не способен. Помчался изо всех сил, чтобы поймать такси. Крики людей в автобусе и все такое. Это было ужасно, говорю тебе, — закончил он и посмотрел на Дани.
Дани лежал на диване с закрытыми глазами и бормотал что-то невнятное. На секунду другу показалось, что тот поет. Напрасно он силился узнать, что это была за песня. Ему вдруг страстно захотелось погладить Дани по выбритой щеке, но он не посмел приблизиться к Дани. Наконец, повинуясь импульсу, друг сел возле него. Но на диване для двоих места было недостаточно, и Дани встал и пошел на кухню. Друг чуть не схватил стоявший на буфете транзистор, чтобы разбить его вдребезги о стену, но вместо этого потащился следом за Дани.
Точно в тот момент, когда он пришел на кухню, Дани уже вышел из нее с набитым едой ртом и направился в салон. Через мгновение на кухне лицо его друга исказилось, и он тоже возвратился в салон. Дани ухмыльнулся. Друг уселся в кресло. Внезапно Дани поднялся и пошел в свою комнату. Он намеренно оставил дверь полуоткрытой, сел на край кровати и смотрел через приоткрытую дверь на нерешительный профиль друга. Увидев, что друг встал, зло рассмеялся.
Друг легонько постучал в полуоткрытую дверь.
— Кто там? — спросил Дани.
Друг поперхнулся.
— Это я, darling, не можешь ли ты дать мне немного денег перед тем, как я уйду?
— Сколько тебе нужно? — крикнул Дани из-за двери.
— Я знаю? Тысячи пятисот мне будет достаточно.
— Возьми из кармана моей куртки, — сказал Дани. — Отсчитай там семьсот пятьдесят и возьми их.
Друг помедлил мгновение, затем направился в салон. Он осмотрел куртку Дани, брошенную на одно из кресел, и достал из внутреннего кармана пакет, скрепленный резинкой. Быстро отсчитал пять тысяч и спрятал их в карман своих брюк. По дороге к выходу его глаза встретились с глазами японки, приклеенной к стене. Он снял портрет со стены и скомкал.
«Вот какова эта реальность, — усмехнулся Браво наедине с собой, когда услыхал, как его друг с силой хлопнул дверью. — Какова она, как не человек, который рассказывает тебе что-то, а после этого говорит: «Послушай, это все ложь» и поправляет себя, а по прошествии еще нескольких минут снова говорит тебе: «Слушай, и это тоже ложь», — и так до тех пор, пока ты уже не знаешь, что и думать. Или что ты сходишь с ума, или что ты становишься таким, как он».
Толстячок
Ошеломлен? Понятное дело, ошеломлен. Ты ухаживаешь за девушкой. Первое свидание, второе свидание, тут ресторан, там кино, всегда только днем. Вы начинаете спать вместе, взрывной секс, позднее приходит чувство. И тогда в один прекрасный день она приходит к тебе, плачет, и ты обнимаешь ее и говоришь, чтобы она успокоилась, что все в порядке, а она возражает, говорит, что не может больше, что у нее есть тайна, не просто тайна — что-то темное, проклятье, нечто такое, что она все время хотела открыть тебе, но ей не хватало смелости. И это тяготит ее, как груз в две тонны кирпичей. И она должна сказать, просто должна, но она уверена, что в то мгновение, как откроется — ты тут же оставишь ее. И сразу же после этих слов она снова начинает плакать. «Я не оставлю тебя, — говоришь ты, — нет, нет, я люблю тебя». Ты, возможно, выглядишь немного взволнованным, но это не так, а если и так, то это из-за ее слез, а не из-за тайны.
Практика уже научила тебя, что все эти секреты, заставляющие женщин всякий раз разрываться на части, — это в большинстве случаев что-нибудь типа секса с животным, или с родственником, или с кем-то, заплатившим ей за это. «Я проститутка», — говорят они всегда в конце, а ты обнимаешь их и говоришь: «Ты — нет, ты — нет», или: «ш-ш-ш-ш…», если они продолжают плакать.
«Это, правда, нечто ужасное», — настаивает она, как будто отнимая твое спокойствие, которое ты так пытался скрыть. «Внутри тебя это, возможно, и слышится, как нечто ужасное, — говоришь ты ей, — но это все из-за акустики. Вот увидишь, в ту же секунду, как ты извлечешь это наружу, оно окажется гораздо менее страшным». И она почти верит, мгновение колеблется и потом говорит: «Если бы я сказала тебе, что по ночам превращаюсь в волосатого низкорослого мужчину, без шеи и с золотым кольцом на мизинце, ты бы и тогда продолжал любить меня?» И ты говоришь ей, что, конечно, да. Потому что как можно сказать ей «нет»? Она просто пытается проверить, любишь ли ты ее без всяких условий, а ты ведь всегда был докой по части всяких проверок.
И правда, когда ты говоришь ей это, она тает, и вы занимаетесь любовью, в салоне. И после этого вы остаетесь в объятиях, и она плачет, так как ей полегчало, и ты тоже плачешь, пойди знай почему. И против обыкновения она не встает и не уходит. Она остается спать с тобой. И ты просыпаешься в кровати, всматриваешься в ее прекрасное тело, глядишь на солнце, что заходит за окном, на месяц, появившийся внезапно, словно из ниоткуда, на серебристый свет, касающийся ее тела, гладишь ее волосы, рассыпавшиеся по спине. И в течение менее, чем пяти минут, ты обнаруживаешь под своей рукой в кровати пухленького мужчину небольшого роста. Этот мужчина встает, улыбается тебе, одевается, немного стесняясь. Он выходит из комнаты, ты, загипнотизированный, вслед за ним. Вот он уже в салоне, нажимает своими пухленькими пальцами на кнопки пульта, смотрит по телевизору спортивную передачу. Футбол Лиги чемпионов. В случаях промахов он ругается, при забивании голов — вскакивает и размахивает руками. После игры он рассказывает тебе, как пересохло у него во рту и как пусто в желудке. Ему хочется чего-нибудь вроде баранинки, курочки, если можно, но его устроила бы и говядина. И ты сажаешь его в авто и едешь в некий ресторан в знакомом ему районе.
Новое положение напрягает тебя, очень даже напрягает, но ты не совсем понимаешь, что делать: твои мыслительные центры бездействуют. Рука, словно робот, переключает скорости, в то время как вы спускаетесь к Аялону, и он, сидя возле тебя, постукивает золотым кольцом, что у него на мизинце. Около светофора у перекрестка Бэйт-Дагон он нажатием кнопки опускает стекло, подмигивает тебе и кричит какой-то девушке в армейской форме, которая пытается поймать попутную машину: «Эй, мотек, хочешь, мы загрузим тебя сзади, как козу?» Потом, приехав на место, ты ешь с ним мясо до отвала, пока кажется, что живот сейчас лопнет, и он наслаждается каждым кусочком, смеется, как ребенок. И все это время ты говоришь себе, что это только сон — странный сон, это верно, но из таких, что еще немного и ты проснешься.
На обратном пути ты спрашиваешь, где он хочет выйти. Он делает вид, что не слышит, но выглядит очень несчастным. И в конце концов ты обнаруживаешь себя возвращающимся домой вместе с ним. Уже около трех часов. «Все, я иду спать», — говоришь ты ему, и он, повернувшись, машет тебе на прощанье и продолжает бездумно смотреть по телеку канал моды. Ты просыпаешься утром усталый, с легкой болью в животе; она в салоне, все еще дремлет. Но пока ты бреешься, она уже встала. Она обнимает тебя с виноватым видом, но ты слишком растерян, чтобы что-нибудь сказать.
Проходит время, вы все еще вместе. Секс становится только все лучше и лучше, она уже немолода, как и ты, и неожиданно для самого себя ты начинаешь заговаривать о ребенке. А ночью ты проводишь время с толстяком, как не проводил его никогда раньше. Он берет тебя в рестораны и клубы, даже названия которых прежде не были тебе знакомы, и вы вместе танцуете на столах и бьете тарелки, как будто для вас нет завтрашнего дня. Он очень мил, толстячок, немного грубоват, главным образом с женщинами. Иногда от его замечаний подобного рода ты не знаешь, куда деваться. Но кроме этого быть с ним — действительно, кайф. Когда вы только познакомились, ты не очень интересовался футболом, а сейчас ты знаешь уже все команды. И каждый раз, что команда, за которую вы болеете, побеждает, ты чувствуешь, как будто ты просил об этом и просьба выполнена, и это ощущение столь редкостное, особенно для того, кто подобно тебе большую часть времени вообще не знает, чего хочет. И так каждую ночь: ты засыпаешь с ним, усталый, следя за играми аргентинской лиги, а утром снова просыпаешься возле красивой женщины, которую любишь до боли.
Порез
Все началось с поцелуя. Это начинается с поцелуя почти всегда. Элла и Цики раздевались, касаясь друг друга лишь языками, когда она почувствовала укол.
— Я поцарапал тебя? — спросил Цики и, когда она отрицательно покачала головой, поспешно добавил:
— У тебя кровь.
И правда, у нее изо рта показалась кровь.
— Послушай, извини, — сказал он и начал шумно метаться по дому, вынул из морозилки формочки со льдом и нервно принялся разбивать их на мраморной столешнице.
— Вот, — он протянул ей дрожащей рукой несколько кубиков, — приложи их к губе, это заморозит сосуды там. Ну же, возьми: это остановит кровотечение.
Цики всегда хорошо разбирался в таких вещах. В армии он был фельдшером. У него было также удостоверение инструктора.
— Извини, — продолжал он почти в истерике, — наверное, я укусил тебя в пылу страсти, понимаешь?
— Не стгашно, — она улыбнулась ему, кубик льда прилип к ее нижней губе, и это немного мешало ей разговаривать. — Ничего не пгоизошло.
Это, понятно, было враньем. Потому что «пгоизошло» очень много. Не каждый день кто-то, с кем ты живешь вместе, вызывает у тебя кровотечение и после этого еще лжет, говоря, что укусил тебя, в то время как ты ясно почувствовала укол.
После этого они не целовались несколько дней, из-за царапины. Губы — очень чувствительная территория. И даже когда опять начали, делали это с большой осторожностью. Она чувствовала, что он что-то скрывает. И в самом деле: в одну из ночей она воспользовалась тем, что он спал с открытым ртом, просунула свой нежный пальчик под его язык и обнаружила это. То, что укололо ее. Это был маленький замочек молнии. Крошечный замочек. Однако, когда она потянула за него, весь ее Цики раскрылся, словно раковина, а внутри него покоился Йорген. У Йоргена, в отличие от Цики, была козлиная бородка, очень-очень аккуратные бакенбарды на щеках и необрезанный член. Элла посмотрела на него, спящего, тихо-тихо сложила оболочку Цики и спрятала ее в кухонный шкафчик позади мусорного бачка, где она держала пакеты для мусора.
Жизнь с Йоргеном не была легкой. Был мощный секс, но Йорген много пил и тогда шумел и делал массу глупостей. Он также любил вызывать у нее чувство вины за то, что из-за нее он оставил Европу и приехал жить сюда. Каждый раз, когда он прочитывал в газете что-нибудь плохое, неважно, происходило ли это в жизни или по телевизору, он говорил ей: «Смотри, какова твоя страна!» Его иврит был скверным, а это его «твоя» — обвиняющим. Ее родители не любили его. Мама, которая любила как раз Цики, звала его «гой». Отец всегда спрашивал его о работе, а Йорген ухмылялся и говорил: «Господин Шапиро, работа — это, как усы, это уже давно не в моде». И это никогда не смешило отца Эллы, который все еще носился со своими усами.
В конце концов Йорген слинял. Вернулся в Дюссельдорф сочинять музыку и жить на пособие по безработице. Он сказал, что в Израиле он никогда не сможет преуспеть как певец, потому что акцент будет работать против него. Потому что люди здесь с предрассудками. Немцев не любят. Элла же полагала, что и в Германии эта странная музыка и пустые слова не очень-то пойдут. У него даже была одна песня, которую он написал о ней. Песня называлась «Богиня», и вся она была о том, как они занимаются сексом на волнорезе и как она кончает «как разбитая волна» (цитата).
Это случилось через полгода после того, как Йорген оставил ее, когда она искала пакет для мусора и нашла оболочку Цики. Возможно, было ошибкой расстегнуть ему молнию, может быть — в таких делах трудно говорить с уверенностью. В тот вечер, когда Элла чистила зубы, она снова вспомнила об этом поцелуе, об уколе. Она прополоскала рот большим количеством воды и всмотрелась в зеркало. У нее все еще оставался маленький шрам, и когда она проверила его вблизи, она заметила под языком маленький замочек молнии. Она нерешительно потянулась к нему рукой и попыталась представить себя, какой окажется внутри. Это наполнило ее надеждой. Не было ни малейшего страха, главным образом из-за веснушек на руках и сухой кожи лица. Может быть, у нее будет татуировка, подумала она, с розочкой. Она всегда хотела сделать одну, но ей не хватало мужества. Это казалось ей ужасно болезненным.
В Тувью стреляют
Шмулику
Тувью я получил в подарок в день, когда мне исполнилось девять лет, от Шмулика Равиа, который был, наверное, самым большим жадиной в классе и у которого именно в день моей вечеринки разродилась собака. Она принесла четырех щенков, и его дядя решил сбросить их всех с моста в воды Аялона. И тогда Шмулик, который думал только о том, как сэкономить деньги на подарке, купленном всеми ребятами класса в складчину, взял одного щенка и принес его мне. Он был ужасно маленький и когда лаял, у него выходило что-то наподобие писка, но если кто-нибудь раздражал его, он мог вдруг зарычать, и на мгновение его голос становился глубоким, низким, совсем не щенячьим, и это было так смешно, как будто он подражал другой собаке. Из-за этого я назвал его Тувья, по имени козла Тувьи, который тоже подражал. Мой папа не выносил его с первого дня. Сказать по правде, и Тувья не любил отца. Правда в том, что на самом деле Тувья не любил никого, кроме меня. Еще в самом начале, когда был щенком, он на всех лаял, а когда немного подрос, уже пытался укусить любого, кто оказывался достаточно близко. И даже Согар, который не из тех, что просто наговаривают, говорил о Тувье, что это сумасшедший пес. Лично мне он ни разу в жизни не сделал ничего плохого. Только все время прыгал на меня и лизал и всякий раз, как только я уходил от него, начинал скулить. Согар говорил, что это не от ума, а оттого, что я кормлю его. Но я знал много собак, лаявших и на тех, кто кормил их, и я знал также, что Тувья привязан ко мне не из-за еды — он на самом деле любит меня. Просто, без причины — пойди разберись в голове собаки, но это было что-то сильное. Факт, что и Бат-Шева, моя сестра, кормила его, а он ненавидел ее всей силой собачьей души.
Утром, когда я уходил в школу, он всегда норовил пойти со мной, но я силой оставлял его, так как боялся, что он устроит балаган. Во дворе у нас была ограда из сетки, и иной раз, когда я возвращался домой, я успевал увидеть Тувью, облаивающего какого-нибудь несчастного, который осмелился пройти по нашей улице. И тогда Тувья бежал и, как сумасшедший, бил лапой по ограде. Но стоило ему увидеть меня, он таял, начинал от избытка чувств ползти на брюхе по земле, вилять хвостом и рассказывать мне лаем обо всех занудах, что прошли по улице, досаждали ему через щели и как они чудом ушли от него. Уже тогда он укусил каких-то двоих человек, но мне повезло, что они не пожаловались, потому что папа и без того был зол на него и только искал предлога, чтобы разделаться с ним.
И он в конце концов нашелся. Тувья покусал Бат-Шеву, и ее забрали в пункт скорой помощи наложить швы. Как бы то ни было, когда она вернулась оттуда, папа потащил Тувью к машине. Я сразу понял, что должно произойти, и заплакал. И тогда мама сказала папе: «Шауль, оставь его ради Б-га. Это пес мальчика, посмотри, как он плачет». Папа ничего не ответил ей и позвал моего старшего брата с собой. «Мне он тоже нужен, — попыталась мама остановить его, — это сторожевой пес, против воров». Папа задержался на мгновение, прежде чем сесть в машину, и спросил: «Для чего тебе нужна сторожевая собака? Кто-нибудь хоть раз врывался в этот квартал? У нас вообще есть что украсть?»
Они сбросили Тувью в Аялон с моста и смотрели, как течение уносит его. Я знаю, потому что брат рассказал мне. Я никому ничего об этом не говорил и кроме той ночи, когда его забрали, больше вообще не плакал.
Через три дня Тувья пришел к школе. Я слышал, как он лаял внизу. Он был весь грязный и ужасно вонял, но кроме этого остался совершенно прежним. Я был горд тем, что он вернулся, и это доказывало также, что все сказанное Согаром о том, что Тувья не по-настоящему любит меня, было просто туфтой. Потому что, если бы Тувья был привязан ко мне только из-за еды, он не пришел бы именно ко мне. Он, Тувья, также поступил мудро, придя к школе, так как, явись он домой без меня, не знаю, что папа сделал бы с ним. Даже так, когда мы вернулись вместе, папа сразу хотел избавиться от него. Но мама сказала, что, может быть, Тувья извлек из произошедшего урок и сейчас будет хорошей собакой. Потом я помыл его во дворе водой из шланга, а папа сказал, что с сегодняшнего дня Тувья будет все время привязан и, если он еще хоть раз натворит что-нибудь, ему несдобровать. Правда в том, что Тувья из произошедшего ничему не научился, только стал немножко больше ненормальным. И каждый день, когда я возвращался из школы, я видел, как он с остервенением облаивает какого-нибудь прохожего, пока однажды, когда я вернулся из школы, я не застал ни его, ни отца. Мама сказала, что пришли из погранохраны, так как прослышали о Тувье, что он злой пес, и захотели мобилизовать его, в точности, как Азит — собаку-парашютистку, и что теперь он пес-следопыт и кусает террористов, которые пытаются проникнуть через северную границу. Я сделал вид, что верю, а вечером отец вернулся на своей машине, и мама что-то шептала ему в сторонке, а он отрицательно качал головой. На этот раз отец проехал сто километров, за Гедеру, и выпустил там Тувью. Я знаю, потому что старший брат рассказал мне. Он также сказал о причине этого: Тувья сумел-таки высвободиться и покусал инспектора из муниципалитета.
Сто километров — много и для автомобиля, а своим ходом — в тысячу раз тяжелее, особенно для собаки, для которой каждый шаг — едва четверть человеческого шага, однако через три недели Тувья вернулся. Он ждал меня у школьных ворот, даже не лаял, у него не было сил двигаться, только, не поднимаясь, вилял хвостом. Я принес ему воды, и он опустошил с десяток мисок. Когда папа увидел его, он был ошеломлен. «Эта собака, как проклятие», — сказал он маме, которая тут же принесла для Тувьи косточки из кухни. Той ночью я позволил ему спать со мной в кровати. Он заснул раньше и всю ночь подвывал и рычал во сне, пытаясь укусить всех тех, кому вздумалось нервировать его во сне.
В конце концов из всех людей он должен был атаковать именно бабушку. Он даже не укусил, только прыгнул на нее; повалил на спину, и она сильно ударилась головой. Я вместе со всеми помог ей подняться. Мама послала меня на кухню за стаканом воды для бабушки. Когда я вернулся, увидел, как папа со злостью уже тащит Тувью к машине. Я даже не попытался сделать что-нибудь, и мама тоже. Мы знали, что он заслужил это. А папа еще раз попросил моего брата пойти с ним, только на этот раз он также велел ему захватить с собой ружье. Мой брат был просто джобник[9], но из-за того, что служил на дальней базе, приезжал домой с оружием. И когда папа велел ему принести ружье, он в первое мгновение не понял и спросил папу для чего, и папа сказал, что это для того, чтобы Тувья перестал возвращаться.
Они взяли его на мушку и выстрелили в голову. Брат сказал, что Тувья вообще не понял, что произойдет. Он был в хорошем настроении и исследовал все вещи, которые нашел на свалке. И тогда — бах!
С той минуты, как брат рассказал мне об этом, я почти не думал о Тувье. В предыдущие разы я еще вспоминал его, пытался представить, где он находится и что делает. Но сейчас уже нечего было представлять. Тогда я постарался думать о нем как можно меньше.
Через полгода он вернулся. Ждал меня во дворе школы. Он волочил ногу, один глаз был закрыт, да и челюсть выглядела совершенно парализованной. Но когда увидел меня, он по-настоящему обрадовался, как ни в чем не бывало. Когда я привел его домой, папа еще не вернулся с работы, мамы тоже не было дома, но и когда они уже пришли, не сказали ни слова. Вот и все. С тех пор Тувья оставался у меня двенадцать лет, пока в конце концов не умер от старости. Больше он уже никого не кусал.
Изредка, когда кто-нибудь проезжал мимо на велосипеде или просто шумел, еще можно было видеть, как он беснуется и пытается штурмовать ограду, но силы как-то иссякали у него посередине.
На встрече с Керэтом
3 декабря 2009 года в рамках проекта «Эшколь» в клубе «Мастерская» в Москве состоялась встреча с известным израильским писателем Этгаром Керэтом. Было задано множество вопросов, на которые Керэт отвечал с улыбкой и юмором. Ощущение было такое, что зал не набит битком людьми, а что писатель искренне и доверительно разговаривает только и конкретно с человеком, задавшим ему вопрос.
Не буду воспроизводить все вопросы — приведу лишь несколько.
Когда Керэта спросили о его пищевых пристрастиях, выяснилось, что он с детства вегетарианец. «Почему?» — последовал вопрос. Оказалось, что в возрасте пяти лет он посмотрел фильм «Бемби» и, когда он спросил у матери, почему убили маму Бемби, она ответила: «Чтобы приготовить для тебя шницель». Именно с этого момента, по его словам, Этгар превратился в вегетарианца.
Одна девушка спросила:
— Когда переводят Ваши рассказы, Вы считаете их своими или же это уже произведения переводчика? И еще: много людей, команда, создают фильм по Вашим рассказам. У Вас есть ощущение, что это все еще Ваше творчество?
Мне тоже было интересно, что ответит писатель, так как я сама нередко задавалась аналогичным вопросом.
Керэт рассказал, что он всегда старается помочь переводчику передать свои мысли, работает вместе с ним, но понимает, что у каждого человека свое восприятие, поэтому он считает, что это уже не совсем рассказы его, Керэта. Вместе с тем, сказал он, интересно узнать, как понимают его произведения читатели. Так, например, в рассказе «Сумасшедший клей» кто-то видит драму, кто-то романтичную лирику, а иные — комедию. «Что же касается фильмов, которые делают другие режиссеры по моим произведениям или даже сценарию, то я чувствую, что это уже совсем не мое».
Кто-то спросил:
— У Вас есть рассказ про блюдо из говорящей рыбы. Считаете ли Вы, что любой человек может писать подобные или какие-нибудь другие рассказы?
Керэт ответил, что в принципе, наверное, любой человек может описать какое-либо событие или рассказать о чем-то — ведь у каждого в жизни была хотя бы парочка достойных пера историй, вопрос в том, как он подаст эту историю и есть ли у него желание или непреодолимая потребность сделать это. Или вот пришли два человека в ресторан, им подали на тарелке целую рыбину. Один из них будет ждать, пока рыба заговорит, а другой сразу начнет есть. Так вот человек, ожидающий, когда рыба заговорит, — потенциально писатель по своей природе.
Я призналась, что не сразу оценила стиль его рассказов, но постепенно, по мере того как наша преподавательница иврита, Ольга, знакомила нас с его творчеством, мне вдруг открылось, что элементы абсурда, присутствующие в большинстве рассказов Керэта, призваны акцентировать внимание и раскрыть исключительно важные стороны человеческой жизни: одиночество, недостаток тепла по отношению к ребенку в семье, ранимость любимого человека, отношения между любящими друг друга людьми и многое другое. Казалось бы, язык простой, но рассказы психологически очень глубокие, гуманные. Форма, которую выбрал для выражения идеи автор, исключительно оригинальна и поначалу может шокировать, но позднее воспринимается как совершенно органичная. Я назвала свой любимый рассказ: «Последний рассказ и все» про черта, который пришел забирать у писателя его талант, а тот просит позволения написать еще один, последний рассказ. Спросила, есть ли у Керэта среди написанного любимый рассказ, на что прямого ответа не получила. Керэт сказал, что почти во всех его рассказах присутствуют элементы его биографии и независимо от того, хороши они или нет, они ему дороги. И тут он предложил рассказать нам, слушателям, историю создания рассказа о черте и писателе.
Как-то раз Керэт пошел с друзьями в ресторан. Они ели, пили, разговаривали и постепенно все, кроме него, разошлись. Он задержался, намереваясь обдумать сюжет очередного рассказа. К нему за столик подсел незнакомый человек, высоченного роста и внушительного телосложения. «Моя мама, — рассказывал Керэт, — говорила, что, если ко мне подходит и начинает разговаривать со мной высокий сильный человек, чтобы я во всем с ним соглашался. И вот, когда этот человек предложил мне выпить с ним, я согласился, а он стал рассказывать мне о своей профессии, о том, как он приходит к людям конфисковывать у них имущество за долги, какая это прекрасная работа, скольких новых людей он узнает, в каких квартирах бывает. И что у любого человека есть какая-то вещь, с которой он не может расстаться. Забираешь у него ковер, телевизор, музыкальный центр — он молча смотрит на тебя, но вот ты касаешься статуэтки или коллекции, положим, старых пластинок, картины или семейного столового серебра, и ты чувствуешь, как он вздрагивает, весь сжимается и умоляет, чтобы я забрал все, кроме этой дорогой его сердцу вещи. Тогда я сказал ему, что он может прийти ко мне и забрать все — я не дрогну».
Произошедший в ресторане эпизод задел Керэта за живое и, придя домой, он стал ходить по своей маленькой съемной квартирке и искать ту самую, дорогую его сердцу вещь, с которой ему было бы трудно расстаться. Вещей в квартире было немного: его подростковая кровать, которую он забрал из родительского дома и на которой теперь приходилось спать, свернувшись калачиком, старый компьютер, тарахтевший во время работы, пять книг, из которых три были чужими (по какой-то причине он не успел или, может быть, не захотел вернуть их владельцам в свое время)… Нет, он не вздрогнул бы, расставаясь ни с одной из своих вещей. Однако Керэту все казалось, что он упустил что-то существенное. Время было позднее, и он пошел ложиться спать, но мысль о том, что он забыл о чем-то важном, не давала ему уснуть. Вдруг ему пришло в голову, что он дорожит своими способностями писателя. Нет, он не смог бы жить без возможности сочинять свои рассказы. Тогда он вскочил и написал рассказ о черте, который пришел к писателю за его талантом.
Последний рассказ и все
Той ночью, когда черт пришел забрать у него талант, он не спорил, не скулил и не устраивал базар. «Чему быть — того не миновать», — сказал он и предложил черту шоколадный шарик «Моцарт» и стакан лимонада.
— Было приятно, было сладко, я был на пиру. Но теперь пришло время, и вот ты здесь, и это твоя работа. Я не собираюсь создавать тебе проблему. Только, если можно, прежде чем ты заберешь у меня талант, я хотел бы написать еще один маленький рассказ. Последний рассказ и все. Так, чтобы у меня осталось что-то вроде привкуса во рту.
Черт посмотрел на золоченую обертку шоколадки и понял, что допустил ошибку, согласившись взять конфету. Эти обходительные люди всегда так: они доставляют тебе больше всего хлопот. С отвратительными типами у него не было проблем ни разу. Приходишь, вынимаешь душу, сдираешь с нее скотч, вытаскиваешь талант и конец. Человек волен кричать и ругаться до завтра. Он, черт, уже может поставить на бланке маленькую галочку и перейти к следующему имени в списке. А эти обходительные? Все они с вежливыми разговорами, сладостями и лимонадами — и что ты уже можешь им сказать?
— Хорошо, — вздохнул черт, — один, последний, но чтоб был короткий, ясно? Уже почти три часа, а мне нужно успеть сегодня вскрыть еще двоих из списка.
— Короткий, — парень устало улыбнулся, — даже коротенький. Самое большее на три странички. Ты тем временем можешь посмотреть телевизор.
После того, как черт прикончил еще два «Моцарта», он растянулся на диване и начал переключать пульт. Между тем, как в другой комнате он мог бы услышать, как парень, что принес ему шоколадки, стучит в постоянном и нескончаемом ритме по клавиатуре, подобно человеку, набирающему в банкомате некий секретный код из миллиона цифр. «Хоть бы у него вышло что-то действительно стоящее, — подумал про себя черт и подивился муравью, который ползал на экране в фильме о природе по восьмому каналу. — Что-нибудь вроде этого, с множеством деревьев и девочкой, ищущей своих родителей. Нечто, захватывающее тебя с самого начала, а конец настолько надрывный, что люди просто начнут плакать». Он в самом деле был приятным человеком, этот парень. Не просто приятным — одним из достойных признания, и черт надеялся, что тот уже вот-вот закончит. Было уже начало пятого, и через двадцать минут, в крайнем случае через полчаса, неважно, кончит — не кончит, он должен будет содрать скотч у человека, вынуть товар и смыться оттуда. Иначе после этого там, на складе, он нахлебается такого дерьма, что ему и думать об этом не хотелось.
Лишь бы парень действительно оказался на высоте. И через пять минут тот вышел из другой комнаты, вспотевший, с тремя напечатанными страницами в руке. Рассказ, который он написал, был, вне всякого сомнения, замечательным. Не о девочке и не захватывающий, но волнующий своим исступлением. Когда черт сказал ему об этом, парень не скрывал, что ужасно обрадовался. Улыбка на его лице осталась и после того, как черт вынул у него талант, аккуратно сложил его до малюсенького размера и поместил в специальную коробочку с пенопластом. И все это время человек даже ни разу не изобразил из себя мученика, только принес ему еще сладостей.
— Передай своим боссам спасибо, — сказал он черту. — Скажи им, что я на самом деле получил удовольствие, от таланта и от всего. Не забудь.
И черт обещал ему и подумал про себя, что, если бы он был не чертом, а тоже человеком или просто они познакомились бы при других обстоятельствах, они могли бы стать друзьями.
— Ты знаешь, чем будешь теперь заниматься? — спросил черт озабоченно, когда уже стоял в дверях.
— Сказать по правде, нет. Наверняка, мне захочется пойти к морю, повидаться с друзьями, что-нибудь вроде этого. А ты?
— Работа, — сказал черт и поправил ящик на спине. — Кроме работы, поверь, у меня ничего нет в голове.
— Скажи, просто любопытно, что делают в конце концов со всеми этими талантами? — спросил парень.
— Точно я не знаю, — признался черт, — я просто приношу их на склад, там их у меня пересчитывают, расписываются на накладной и все. Что с ними происходит потом, я, в сущности, не имею понятия.
— Если при подсчете у тебя выйдет один лишний, я всегда буду рад получить его назад, — рассмеялся парень и хлопнул по ящику. И черт тоже рассмеялся, но каким-то деланным смехом и все четыре этажа вниз думал только о рассказе, что тот написал, и об этой работе по изъятию, которая раньше казалась ему такой привлекательной.
Какая разница?
Мой дядя Эгон — хороший еврей, но это не значит, что он также и сионист. Когда я уехал в Израиль, он отправился в США, в Нью-Йорк. Не из-за неприязни к Израилю, а так, неизвестно почему. Он подумал, что такому ловкому дельцу, как он, ничего не нужно, кроме как сойти с трапа корабля, и доллары, наверняка, сами начнут сыпаться ему в карман. Между прочим, так в точности и произошло. Что нам оставалось делать? Мы написали ему в досаде, что здесь все не так просто, но мы не ощущаем недостатка ни в чем. Что оставалось ему? Он перестал присылать нам посылки.
Противоречия между нами обострились, когда на пятом году после моего переезда в Израиль мы посетили нашего могущественного друга. Дядя Эгон принял нас в своем прекрасном доме и проявил к нам большую любовь. Нас разъединял только вопрос о регионе Ближнего Востока. То есть, дядя Эгон ни на йоту не отступал от своей позиции нейтралитета по отношению к еврейскому государству:
— Я ежегодно вношу пожертвования для вас, — говорил он, — но не знаю, что есть у вас там такое, чего нет у меня здесь?
— Я прекрасно чувствую себя там, — отвечал я.
— Я тоже, — говорил Эгон. — Тогда какая разница?
— Я живу среди двух миллионов евреев, — горячился я.
— Так я тоже.
— Но у нас президент — еврей.
— Ладно, когда я надумаю стать президентом, приеду в Израиль…
Примерно на этой стадии спора мы обычно расходились, чувствуя стыд за своего ближнего. Но это не портило хороших отношений между нами; более того, когда я был приглашен министерством иностранных дел Соединенных Штатов посмотреть на военный парад в День провозглашения независимости США, дядя Эгон сопровождал меня, расчувствовавшись от чести, которая выпала благодаря мне на его долю.
Я не собираюсь задевать наши патриотические чувства, но американцы умеют организовать парад. В течение какого-то времени я считал военные оркестры, принимавшие в нем участие, но дойдя до числа пятьдесят, отчаялся.
Дядя аплодировал с сияющим лицом и спросил:
— Ну, как у нас?
— Неплохо, — пробормотал я, — неплохо.
По прошествии шести часов, в заключение парада, над нашими головами сотрясали воздух около четырех сотен реактивных самолетов разных видов. Дядя в восхищении смотрел вверх:
— Видишь?! — ликовал он. — Нет больше такой силы во всем мире!
Я хотел ответить ему что-то подобающее, но не не нашел что.
Год спустя произошло чудо. Мой дядя Эгон приехал в Израиль. Не по какой-то особой причине, Б-же упаси, просто он совершал, по случаю, поездку по Европе и надумал заскочить также, действительно, а почему бы и нет, к своим родственникам в Израиль. На этот раз он был правительственным гостем, и благодаря ему я наслаждался почетом, которого удостаиваются туристы в день парада.
Был образцовый порядок, то есть, мы прошли пешком около двадцати километров, солнце пекло в полную силу, места на трибуне были совершенно неудобными и вдобавок к этому за немалую цену. Дядя сдерживался и не сказал ни слова. Полтора часа мы сидели в спертой атмосфере. Когда раздали флаги, дядя Эгон захлопал в ладоши. После этого над нашими головами появились восемь самолетов «Mystere». Дядя Эгон смотрел вверх, и из его глаз текли слезы. Когда пролетели четыре вертолета, он уже плакал, как ребенок.
— Дядя, — сказал я ему, — вот это и есть разница.
Хамсин[10]
— Жена, — прошептал я, — у меня четверть часа назад упала ручка.
Жена лежала на диване и причмокивала кубики льда.
— Так подними, — промямлила она, лежа на спине, — подними…
— Не могу, — ответил я, — у меня нет сил…
В нашей квартире слишком много градусов. В спальне 42 градуса по Цельсию. На южной стороне кухни мы намеряли в полдень сорок восемь градусов в тени. С раннего утра, с 11 часов я сижу перед сверкающим белизной листом бумаги и пытаюсь сочинить какую-нибудь сатиру, но терплю фиаско, так как для того, чтобы поднять не вовремя упавшую ручку, я должен бы наклонить тело вниз под углом 45 градусов и изогнуться, а тогда пузырь со льдом соскользнул бы с моей макушки и это был бы конец. С понятной осторожностью я извлек свою левую ногу из миски с холодной водой и попытался дотянуться пальцами до ручки, но она находилась вне пределов досягаемости. Я не знал, что делать: сегодня уже пятый день, как я сижу перед чистым от мыслей листом, а сумел написать в конце концов одно-единственное предложение: «Ужасно жарко, друзья!» Действительно жарко. Жарко до изнеможения. Говорят, что такого еще не было. Ни разу. Правда, в 1936 году была почти такая же жара, как сейчас, но не было такой влажности. Напротив, в 69-м было ужасно влажно, но жара не доходила до такой степени. Только в 1971 жара и влажность были такими же, но не здесь, а в Африке. Африка — язык во рту ворочается со странной тяжестью — Африка? Аф-ри-ка! Какое это слово А-ф-р-и-к-а…
— Жена, что такое Африка? — спрашиваю я.
— Африка, — бормочет она, — Арфика…
Она говорит «Арфика». Арфика? Возможно, это и правильно. Сейчас я уже не знаю. Вообще, сказать по правде, с тех пор, как зной начал усиливаться, я чувствую себя окончательно разбитым. Из-за жары. Весь день я сижу на чем-нибудь, не важно на чем, и стараюсь не двигаться. За неделю, может быть раза три моргнул своими остекленевшими глазами. В голове пустота. Однако что-то было. Что я хотел сказать? Да, очень жарко сейчас…
Звонит телефон. Чудо, что он еще работает. Я протягиваю правую руку на заметное расстояние — до трубки.
— Алло, — шепчет трубка хриплым голосом Феликса Зелига, моего соседа из ближайшей квартиры. — Я на Буграшова. Чувствую себя отвратительно. Могу я поговорить со своей женой?
— Безусловно, — отвечаю я, — только набери номер своего телефона.
— Верно, об этом я не подумал. Спасибо…
Вдруг раздался мощный стук падающего тела, и вслед за ним в телефоне воцарилась тишина. Очень хорошо. Длинная беседа меня утомляет. Я знаками показал своей маленькой женушке, что Феликс, по-видимому, умер.
— Нужно сообщить Эрне, — прошептала жена.
Летом мы разговариваем вот такими короткими предложениями, без особых сложностей. Жена, кстати, все время читает карманное издание книг ужасов. Она утверждает, что это вызывает у нее дрожь и помогает ей переносить жару.
Что мы хотели сделать? Ах, да, сообщить Эрне, вдове Феликса, что он пал на улице Буграшов. Эрна находится на расстоянии двух стенок от нас, но как до нее дойти? С нечеловеческим усилием я встаю и тащу свое измученное тело вдоль стенок к двери своего жилища. Я выхожу на лестничную площадку, и дверь со стуком захлопывается за мной. Я опираюсь на перила и, высунув язык, тяжело дышу. Какая жара, Б-же милосердный, ведь можно сдуреть от этого! Но зачем это я вышел из квартиры? Для чего? Уже не помню. Хочу вернуться домой, но дверь заперта. Что теперь делать? Человек находится перед дверью своей квартиры, его жена — внутри, лежит себе на диване, а дверь заперта. С ума сойти. Что делают в подобных случаях? Жарко. Жарковато.
Я спустился по лестнице, чтобы попросить кого-нибудь сообщить моей жене, что я на улице. Можно послать телеграмму. Точно, телеграмму! Но как добраться до почты? На улице, понятно, ни души. Подъехал автобус. Я вошел в него. И жара со мной.
— Ну, — обращается ко мне водитель, сверля меня взглядом, и я нащупываю в кармане своей пижамы купюру достоинством в десять лир и передаю ему.
— Простите, — интересуюсь я у пассажира, стоящего возле меня, — куда это едет?
Он обращает на меня взгляд, который я никогда не забуду.
— Что, — спрашивает он глубоким голосом, — что едет?
— Автобус.
— Какой автобус? — бормочет человек, выходит из автобуса и, спотыкаясь, ковыляет на тенистую сторону улицы. Раз он выходит, то и я тоже.
— Эй, — шепчет водитель мне вслед, — Ваша сдача со ста лир…
Я даже не обернулся. Вот зануда! На углу улицы меня охватило безудержное желание купить мороженое, ванильное с карамелью и клубникой, и засунуть все это себе под рубашку со стороны спины. Почему я стою на улице? Да, дверь наверху закрыта. Внезапно в моем мозгу сверкнула испугавшая меня сама по себе мысль, что, если бы я позвонил в дверь своей квартиры, жена поняла бы в чем дело, что кто-то хочет войти, и открыла бы дверь. Почему я не подумал об этом? Странно. Что я хотел? Да, на почту…
— Мистер, — обращаюсь я к полицейскому, скрывающемуся от беспощадного светила под навесом продуктового магазинчика, — Вы случайно не видели почтовое отделение, расположенное где-то поблизости?
Полицейский достает из кармана книжечку и перелистывает ее. Он заметно потеет в своей легкой, летней форме.
— Господин, — произносит он после продолжительного молчания, — переход только по обозначенной полосе, идите, пожалуйста, домой…
Он, полицейский, разговаривает тоже странным голосом, шероховатым каким-то. Его воспаленные глаза горят, словно пара скошенных угольков.
Я обратил внимание на то, что в последнее время и я издаю глухое гортанное ворчание как дома, так и вне его. Возможно причиной этого является жара. Так или иначе, нужно идти домой: полицейский сказал. Где же я живу? Да, это сейчас проблема. Не волноваться, не нервничать — найду. Вот уже голова начинает работать, все проясняется чудесным образом: я отчетливо вспоминаю, что живу в трехэтажном доме с окнами на улицу! Он должен быть где-то здесь поблизости. Но как эти дома похожи один на другой! У всех одинаковый вход, столбы, телевизионные антенны на крыше… Что я хотел? Да, такой жары еще никогда не было. Мне нужно добыть свой адрес, прежде чем изжарюсь окончательно. Но где? ГДЕ, черт побери? Я снова беру себя в руки: думать! ДУМАТЬ! Есть! Поищу свое имя в телефонной книге — там есть мой точный адрес. Все можно решить, имея немного сообразительности. Вопрос теперь в том, как меня зовут. Я знаю, честное слово, в самом деле, имя вертится на кончике языка. Начинается с «ш», как солнце[11]…
Да, солнце бьет, лупит вовсю. Я чувствую, что с каждым мгновением мне все труднее удерживать тело в вертикальном положении. В первый раз в жизни я вижу зной собственными глазами: он с фиолетовым оттенком и состоит из различных кружочков, тут и там косые линии и дважды — хумус[12]. Пить! На углу улицы вырисовывается образ Феликса Зелига. Он все еще жив, негодник. Феликс двигается с улицы Буграшов на четвереньках, маленький ручеек пузырится вслед за ним. Феликс приближается ко мне, глаза его жутко вытаращены. Он оскаливает зубы и рычит:
— Гррррр.
— Гррррр, — рычу я ему в ответ и с необъяснимой естественностью также опускаюсь на четвереньки. Мы потерлись друг о друга боками, издавая при этом гортанное рычание, и бок о бок двинулись галопом в направлении болот. Из окон неслись крики: «Носороги! Носороги!» Какая разница? Жара продолжится. Говорят, что еще ни разу, простите, ни мазу, что мазазу… Жарко… Все еще очень жарко.
Вместо будильника
Я прибыл в портовый город в шесть часов вечера. Встреча с Беренбоймом была назначена на десять вечера, поэтому у меня оставалось немного времени. Я зарегистрировался в гостинице и, не теряя времени, лег в кровать. Набрал номер 174 и попросил дежурную разбудить меня ровно без четверти десять.
— Хорошо, господин, — сказала дежурная, и я заснул с приятным чувством, что техника находится на стороне и простого человека. Сон был здоровым и освежающим. Мне снилось, что я президент Соединенных Штатов и произношу на съезде речь на идише о спасении иудаизма в США.
Резкий звонок разбудил меня. Я соскочил с кровати и спокойно сказал в трубку:
— Премного благодарен. Уже без четверти десять?
— Нет, — ответила дежурная, — сейчас двадцать минут восьмого. Я только хотела подтвердить Ваш заказ, господин. Так разбудить Вас без четверти десять, да?
— Да, — ответил я и вернулся в кровать.
Сосчитал до тридцати и снова заснул. На этот раз мне ничего не снилось, потому что на меня навалилась тяжелая дрема.
Когда раздался телефонный звонок, я открыл глаза с большим трудом.
— Спасибо, — сказал я, запинаясь, — уже встал.
— Не вставайте, господин, — сказала дежурная, — сейчас только восемь. Еще немного, и у нас поменяются смены, и перед тем, как передать список своей сменщице, я хотела проверить, остается ли Ваш заказ в силе. Так Вас надо разбудить без четверти десять, верно?
— Правильно, — сказал я и снова рухнул на кровать.
Я сосчитал до 600, но заснуть мне не удалось. Я считал молодых баранов, затем старых служащих — бесполезно! Наконец, измучившись, я уснул. Не помню, сколько времени проспал, главное, резкий звонок буквально напугал меня, так как нервы мои немного сдали.
— Все в порядке, — прошептал я в трубку. — Спасибо.
Я посмотрел на часы. Половина девятого.
— Это говорит телефонистка с ночной смены, — объяснила новая дежурная. — Я вижу в списке Ваше имя, господин. Итак, без четверти десять?
— Да, — ответил я и пополз к постели. Уселся на нее и уставился в пространство бессмысленным взглядом. Долгое время я оставался в этом положении. Каждый раз, как только начинал дремать, я тотчас просыпался, потому что мне казалось, что звонит телефон.
В 9. 35 я не выдержал, набрал номер 174 и спросил новую дежурную, все ли в порядке. Она сказала:
— Хорошо, что спросили, господин, я как раз хотела проверить Ваш заказ. Без четверти десять?!
— Без изменения, — ответил я и продолжал стоять возле аппарата.
По прошествии десяти минут, ровно без четверти десять, раздался звонок. Я произнес с явным облегчением:
— Есть все-таки Б-г!
Что было дальше, мне помнится смутно. Проснулся я в одиннадцать утра, лежа на полу возле телефона. Беренбойм, прождавший меня всю ночь, страшно сердился и угрожал поднять скандал. Я сказал ему:
— Обратитесь к номеру 174.
Всегда не терпел этого Беренбойма.
Елена
— Не приходи больше сюда работать. Не смей даже приближаться к этому месту и скажи спасибо, что мы не сообщили о тебе полиции, — эти ужасные слова Елена услышала из уст главы секретариата совета общины, среди прочего поддерживающей нуждающихся евреев.
Одним из пунктов, организованных для помощи, был склад подержанной одежды, которая надоела приносившим ее людям, или она уже не подходила им по размеру, или хозяева ее умерли и родственники не знали, что с ней делать.
Елена вспомнила первый день своей работы в качестве волонтера. Она была тронута тем, как хорошо ее приняли. Место было просторным, и три женщины-добровольца были рады получить еще пару рабочих рук. Они показали ей, как сортировать одежду и как ее почистить наилучшим образом, были с ней милы, предложили ей чашку горячего кофе, и Елена начала лелеять надежду, что сможет подружиться с ними также и вне работы и что отныне она не будет так одинока. Лили, Бетти и Сьюзен заняли теперь центральное место в ее жизни. Особое удовольствие она получала от совместных смен со Сьюзен, обладавшей чувством юмора и умевшей с интересом выслушивать своих подруг. Во время сортировки одежды они шутили, и Елена представляла себе, кому принадлежала та или другая одежда и что думали о ней те, кто принесли ее на склад.
Когда отношения между подругами укрепились, Елена захотела пригласить их к себе домой на чашечку кофе, но не осмелилась из-за того, что ее маленькая квартирка была запущена, и она постеснялась позвать гостей.
В один из воскресных дней Елена обнаружила, что находится на складе подержанной одежды одна. Сьюзен сообщила ей, что больна, но она уверена, что Елена справится. Елена энергично принялась за работу: сортировала, чистила, проверяла карманы, развешивала по порядку, и работа спорилась в тишине склада.
Елена собралась покончить с последним картонным ящиком и подумала, что пора идти домой, но на дне ящика ее внимание привлек мужской костюм, сшитый из добротной ткани, красивый и почти новый. Вывернув карманы, она расправила брюки, повесила их на вешалку и начала приводить в порядок пиджак. Сунув руку во внутренний карман, она наткнулась на что-то мягкое. Ее рот широко раскрылся, глаза чуть не вылезли из орбит, когда она увидела, что оказалось у нее в руках: это была такая огромная сумма денег, какой Елене не доводилось видеть ни разу в своей жизни. Недолго думая, она испуганно засунула ее в свой карман и посмотрела по сторонам, хотя и знала, что на складе никого нет. Елена поспешила уйти домой. Она не шла, а летела. Множество беспорядочных мыслей мелькало в ее мозгу: чьи это деньги на самом деле? Может быть, владелец костюма умер, а родственники ничего не знают о капитале, который он копил и хранил в своем кармане? Может, он вообще был одиноким человеком и, так или иначе, ему некому было оставить деньги в наследство?
Всю дорогу домой она ускоряла шаги, время от времени бросала взгляд назад или смотрела по сторонам, как будто проверяя, не идет ли за ней кто-нибудь. Придя домой, она опустилась на кровать и подумала: «Даже если я верну эти деньги, что с ними сделают? Разделят между нуждающимися? Но и я тоже нуждаюсь: прошли годы с тех пор, как мне нужно вставить новые зубы, а у меня нет возможности осилить такую крупную статью расходов; квартира совершенно запущена, нужно срочно поменять кухню». Она грезила наяву, наконец заснула, оставаясь взбудораженной даже во сне.
В последующие дни Елена была занята планированием ремонта и заменой кухни и не позволяла себе остановиться и подумать о том, что она сделала. Но оглядываться назад и по сторонам вошло у нее в привычку.
Дом заполнился разными рабочими. Она теребила подрядчика поскорее закончить ремонт, и он спросил ее:
— Госпожа, куда Вы торопитесь, кто Вас преследует? Я человек основательный, у меня все должно быть perfect[13] — ведь Вы платите мне хорошие деньги.
Елена сглотнула слюну и промолчала.
В течение всего этого времени она ходила на склад одежды лишь считанные часы, рассказывала подругам о том, как продвигается ремонт, и обещала пригласить их отметить его окончание.
Дома она вела себя словно ребенок, бурно радующийся новой игрушке, но в душе ее дерзко восставала совесть, вынуждая постоянно машинально оглядываться по сторонам.
Когда вся работа была закончена, Елена порхала в эйфории и начала думать о том, чтобы пригласить в гости подруг. Она приготовила угощение, вычистила каждый уголок в доме, получая особое удовольствие от своей новой кухни. Затем она поспешила на склад, чтобы сообщить Сьюзен, Лили и Бетти о дате приглашения.
— Приятный вечер, — заключили девушки прощаясь. — Мы ели, пили, смеялись, а главное, были рады увидеть, какой у тебя милый дом. Пусть он радует тебя много лет!
Ощущение общности с девушками и особенно со Сьюзен вызвало у Елены чувство уверенности и радости. Она подумала, что вся ее одинокая жизнь, которой она жила до сих пор, ушла безвозвратно.
— Как тебе удалось осилить весь этот ремонт, наверняка, это стоило тебе бешеных денег? — спросила Сьюзен, когда они мыли посуду.
Без малейшего колебания Елена рассказала ей всю историю. Теперь пришла очередь Сьюзен посмотреть на новую подругу со смешанными чувствами и с изумлением. Она в спешке распрощалась под каким-то предлогом и убежала.
В последующие дни Елене никак не удавалось связаться со Сьюзен по телефону — она не догадывалась, что ее подруге нужно время, чтобы обдумать то, что она ей открыла. «Невозможно поверить, — думала Сьюзен по дороге домой. — А я так восхищалась ею. Как она могла натворить такое? Так обмануть доверие, которое ей оказали?!»
Елена горько сожалела о потере места работы. Она сидела и смотрела на красивую, убранную кухню, на свою ухоженную квартиру, о которой столько мечтала, и думала: «Что я наделала? Ведь все, чего я хотела, это дружеская компания, немного тепла. Чего стоит весь этот прекрасный дом, если я в конце концов без семьи, без подруги, без кого-либо, кто бы выслушал только меня одну; одна, одна…»
Вики
Он переходил из комнаты в комнату, выключая везде свет. В его движениях сквозило раздражение. Наконец он пришел в гостиную, где сидела она, якобы смотря телевизор. На экране мелькали какие-то крикливые личности, кто-то был рожден петь или танцевать — на самом деле ей было все равно.
— Почему ты развел такую темень во всем доме? — спросила она.
— Телевизор можно смотреть и в темноте, — пробурчал он и уселся в кресло.
«Что с нами будет? — ужасалась Вики про себя. — Мало того, что наше материальное положение настолько ухудшилось, невозможно же еще так нагнетать напряжение в доме. Вместо того, чтобы поговорить и вместе подумать, у кого еще можно занять денег, чтобы выплачивать ссуду, и как выпутаться из ситуации, в которую мы попали, он только увеличивает напряжение, и нет никакой возможности успокоиться».
В тоске она вспоминала дни, когда он звал ее Вив, сидел возле нее, обнимал за плечи и шептал слова любви.
Когда десять лет тому назад она познакомилась с ним, все выглядело обнадеживающе. Они решили пожениться и переехать из маленького городка Кирьят-Гат в Ашдод, в котором имеются более престижные районы, и с самого начала совместной жизни приобрести хорошую квартиру. Ее родители пытались отговорить их от этой идеи, но она сказала:
— Мы оба работаем, сможем взять ссуду и жить в месте, где можно дать детям хорошее образование.
Жако посмотрел на нее с обожанием и поддержал ее.
Начало было удачным. Они нашли новых друзей, по ночам ходили гулять к морю и рассказывали друг другу о том, как идут дела на работе. Он каждый день ездил на завод в Кирьят-Гат, а она работала в Ашдоде продавщицей в ювелирном магазине. Когда у них родился первенец, Ярон, в их доме царила радость.
Она любила мальчика, и ей нравилось ухаживать за ним. А он ждал того времени, когда сын подрастет и сможет играть с ним в футбол.
— Мы вырастим футбольную команду, — говорил он, покатываясь со смеху.
Через три года у них родились девочки-близняшки. И снова Вики и Жако радовались своей доле.
В один из субботних вечеров Вики предложила:
— Жако, мы давно уже не гуляли по набережной. Давай уложим детей и выйдем прогуляться, как раньше.
— Что-то мне не хочется. Если хочешь, можешь пойти одна.
— Одна? — переспросила она и хотела обнять его, но Жако уклонился от объятия и направился к своему креслу.
Она внимательно посмотрела на него, немного обиженная, но сделала вид, что ничего не произошло. Разговоры их к этому времени стали короткими. В постели она также чувствовала, как Жако отчуждается от нее и демонстративно отодвигается на самый край кровати. По утрам он не спешил, а по вечерам приходил всегда раньше ее, и она видела, что муж выглядит не так, как раньше.
— Я чувствую, у тебя что-то случилось, почему бы тебе не рассказать в чем дело? Может быть, у тебя появилась другая женщина?
Жако растерянно посмотрел на нее.
— Так вот как ты думаешь обо мне? Меня уволили с работы.
«Недаром он выглядел таким несчастным, — подумала она. — Он не хотел огорчать меня и скрывал происшедшее. На самом деле он не ходил на работу и целый день оставался дома один.»
— Не волнуйся, Жако, мы справимся с этим вместе, ведь я работаю. Немного сократим расходы и продержимся, пока ты не найдешь новую работу, — сказала она и подумала про себя: «Сейчас не так-то легко найти работу, у нас уже есть несколько друзей, уволенных в последнее время, так как положение действительно тяжелое.»
Отчуждение Жако продолжалось, несмотря на поддержку Вики. Кроме того, когда он уходил от разговора, в его движениях чувствовалась резкость, и даже в минуты физической близости она чувствовала, что нежный Жако, которого она знала, превратился сейчас в человека, с трудом сдерживающего появившуюся в нем жесткость.
Она также обратила внимание, что, когда соседи или друзья пытались утешить его тем, что хотя бы его жена работает, это ранило его еще больше.
Вики заметила, что и их четырехлетние дочери, Сиги и Орли, норовят помочь. Как-то вечером, когда она и муж привычно уселись смотреть телевизор, обе девочки вышли из своей комнаты в пижамах и начали подталкивать их друг к другу, приговаривая:
— Подвинься, мама, двигайся, папа, мы тоже хотим посидеть с вами и посмотреть эту передачу.
Так им удалось сократить расстояние между родителями без лишних слов. Ярон, их старший сын, в один из вечеров предложил:
— Почему бы нам не погулять по берегу моря, как раньше?
Попытки детей взволновали Вики, а Жако выглядел равнодушным или притворялся, что не понимает.
До сих пор Вики не просила помощи у своей семьи: предпочитала, чтобы родственники ничего не знали. Она пробовала сократить расходы, начала записывать долг в продуктовом магазинчике, чего прежде никогда не делала. Госпожа Полак, хозяйка магазинчика, охотно пошла ей навстречу, и это немного помогло ей справиться со своим смущением.
В день, когда Вики получила письмо об увольнении, у нее во второй раз потемнело в глазах. Хозяева магазина, где она работала, чувствовали себя неловко, и им было тяжело, так как они знали, что ее муж безработный; вдобавок им было жаль терять такую преданную работницу, но они были вынуждены сократить свои расходы, потому что люди просто прекратили покупать драгоценности. С трудом Вики добралась до дома и встала перед Жако с письмом в руках.
Он не поднялся ей навстречу, только молча опустил голову. После того, как утром следующего дня Вики отослала девочек в сад и сына в школу, она поехала в Кирьят-Гат, в дом родителей просить помощи хотя бы в выплате ссуды. Далеко непросто было войти в дом, чтобы услышать: «Мы тебе говорили». Вики просила одолжить ей денег также и у своих братьев. Никто из них не был особо состоятельным человеком, но все откликнулись на ее просьбу и приняли участие в ее нуждах.
Теперь началась ежедневная изнуряющая борьба в попытке обеспечить детям по утрам сандвич. О фруктах они и не мечтали. Она уже не знала, как быть, когда пришел Ярон с письмом из школы, в котором сообщалось, что за ними все еще остается долг за ежегодную экскурсию, которая состоится в будущем месяце. А что ей делать сейчас, когда приближается зима и им всем троим нужна новая теплая обувь? Если даже она съездит на рынок в Кирьят-Гат, она не сможет осилить расходы на одежду в наступающем сезоне. Подруга рассказала ей, что и там поднялись цены. Дети дома молчали, и Вики думала, дай Б-г, чтобы отныне было кому кричать здесь.
Кто проявил полное понимание, так это госпожа Полак:
— Возьмите несколько яиц, — сказала она, — чтобы Вы могли приготовить для детей яичницу. Не волнуйтесь, я не боюсь, я знаю Вас и уверена, что Вы заплатите, когда сможете.
Господин Полак кивнул в знак согласия. Со слезами на глазах, не в силах вымолвить хоть слово, Вики вышла из магазина с пакетом, врученным ей хозяйкой магазина.
Из-за испытываемого ею стыда Вики не заходила в магазин почти целую неделю. Когда она, наконец, не имея выбора, пришла туда, Полаки приняли ее с нескрываемым радушием:
— Хорошо, что Вы зашли, — сказали они. — Мы уже собрались было идти к Вам домой.
Вики испугалась: «А как же их обещание?» — промелькнуло в голове.
— Не пугайтесь, мы хотели поговорить с Вами. Подождите здесь немного, пока люди разойдутся, тогда никто не помешает нашему разговору.
Вики согласилась подождать, с беспокойством гадая, что произойдет, а тем временем помогала госпоже Полак доставать то, что требовалось, с высокой полки, для доступа к которой господин Полак взбирался на табуретку.
— Спасибо Вам, — сказала госпожа Полак. — Моему мужу уже трудно поднимать и спускать продукты с высоких полок.
Когда ушел последний покупатель, госпожа Полак сказала:
— Я тоже уже устала. Нам тяжело вставать так рано по утрам и проводить весь день на ногах. Кроме того, наш сын в Америке настойчиво просит, чтобы мы приехали к нему. Нам еще ни разу не привелось видеть своих внуков. И вот мы решили послушаться его и съездить. Поэтому мы подумали о Вас. Мы знаем, что Вы женщина прилежная и что на Вас можно положиться, и надумали предложить Вам взять на себя магазин на некоторое время. Мы, во всяком случае, даже по возвращении больше не сможем здесь работать, а после этого Вы, возможно, захотите когда-нибудь в будущем купить его, когда Ваше положение, понятно, улучшится. Ну, что скажете?
Услышав эти слова, Вики чуть не сошла с ума. У детей каждый день будет хлеб и молоко? Неужели от такого предложения можно отказаться?! Она знала, что ее ждет тяжелая работа, что ей придется отсутствовать дома по многу часов, но что все это значило против уверенности, что у детей будет еда? Жако остался равнодушным к новости. Но дети повели себя естественным образом, бурно радовались и расшалились, чего за ними не наблюдалось уже давно. В течение следующего дня она чувствовала необыкновенную легкость и прилив энергии, но к вечеру очень устала. Все же она решила дать Жако время принять их новую, изменившуюся жизнь.
Прошел месяц с тех пор, как она начала работать в продовольственном магазинчике. В конце дня магазин заполнился покупателями, и Вики зашивалась. Она задержалась с закрытием магазина и, вдруг заметив, что кто-то стоит возле нее, услышала:
— Может быть, помочь, Вив?
Она подняла глаза и увидела улыбающиеся в смущении глаза Жако.
Ямима
Счастье не приходило к Ямиме: красавица, умная, высокая, стройная, сорока трех лет, она говорила своей подруге:
— Тот, кто мне предназначен, наверняка, убит в одной из войн.
«Такая красивая и талантливая девушка и не найдет себе жениха», — сплетничали соседи.
Ее отец, тощий больной человек, прикованный к инвалидному креслу, любил ее и зависел от нее и ее поддержки. Мать мужественно переносила тяготы, выпавшие на ее долю. В тревоге и заботах растила она ее и ее сестру, сопровождая их воспитание постоянными предостережениями в отношении мужчин. Предостережениями, которые, казалось, пропускались мимо ушей. И Ямиму, и ее сестру Рахель в школе любили; так продолжалось, и когда они повзрослели.
— Способная ученица, — говорили учителя. — У нее математическое мышление.
Повзрослев, Ямима начала работать в компании HiTech и многого добилась там. В конце недели она обычно ездила к родителям, чтобы поддержать их немного.
— Когда уже ты найдешь себе жениха? — шептал ей отец. — Когда уже мне выпадет счастье увидеть внуков?
Мать качала головой и думала о том, каких успешных молодых людей оттолкнула ее красивая и умная дочь. И действительно, Ямима снова и снова браковала красивых и достойных поклонников, находя в каждом из них множество недостатков, и ждала одного-единственного.
Но прошли годы, и, невольно оглянувшись назад, Ямима поняла, что упустила множество возможностей создать семью. И теперь, в ее возрасте, у нее не будет иного выбора, как смириться или приложить усилия к тому, чтобы, возможно, еще успеть привести в этот мир ребенка. Мысль о том, чтобы стать матерью-одиночкой, вообще не приходила ей в голову как из-за того, что она была религиозной девушкой, так и потому, что считала необходимым для ребенка иметь обоих родителей. Ее подруги давно уже перестали во время свадьбы благословлять ее «чтобы и у тебя вскоре», так как все уже отчаялись дождаться от нее шагов в желанном направлении.
Лишь одна Мири, ее близкая подруга, упорно продолжала задушевные разговоры с Ямимой:
— Я знаю одного приятного мужчину, вдовца, дети у него уже взрослые, попробуй познакомиться с ним, не пожалеешь.
Под давлением подруги Ямима согласилась.
Встреча с Иегудой прошла спокойно. Беседа струилась с приятностью, нашлись общие темы, интересные обоим. Ее не испугали его дети, внезапно осиротевшие, когда их мать погибла в теракте. С тех пор прошло много времени, и они поняли, что отец не сможет оставаться один. Но Ямима не могла привыкнуть к мысли, что выйдет замуж за человека намного старше ее. В конце концов она прекратила всякую связь с ним.
Время шло, а Мири все продолжала подыскивать для нее подходящее знакомство. Наконец к Мири пришло обращение от раввина города относительно недавно овдовевшего человека, довольно молодого, имеющего на иждивении пятерых детей. Раввин сказал Мири, что слышал о ее подруге как о доброй и скромной женщине, и просил узнать, готова ли та связать свою судьбу с отцом пятерых детей. Ямима не отступила. Когда она встретилась с Наумом в первый раз, он ей очень понравился. Она тоже вызвала у него симпатию. Он рассказал ей, что его жена действительно недавно умерла, но перед смертью настоятельно просила его после похорон срочно жениться, чтобы было кому заботиться о детях. Тяжелые минуты пережили они, муж и дети, когда мама прощалась с ними с этой просьбой на устах. Ее родители тоже торопили его выполнить последнюю волю дочери. Наум не скрывал от Ямимы, что у его младшего сына есть проблемы со здоровьем, и просил ее подумать, сможет ли она найти в себе силы взять на себя такую тяжелую ношу. Ямима не ответила сразу. Ей надо подумать, сказала она. Наум все еще был молодым красивым человеком, в нем было все, о чем мечтает каждая женщина, но она опасалась, сможет ли заменить ему его жену, а главным образом — мать его детей, что осиротели совсем недавно. Наум не торопил ее с решением и дал ей почувствовать, что у нее есть сколько угодно времени обдумать ситуацию и принять решение. Ямима знала, что не сможет вводить его в заблуждение и заставить понапрасну надеяться. Нужно было решить и остаться в согласии с самой собой.
На следующем свидании она сказала, что хочет узнать детей поближе, и он был рад пригласить ее домой на шабат.
Кошмар, через который ей пришлось пройти в субботу, был тяжелым. Дети заставили ее почувствовать, что она захватчица, лишняя, вознамерившаяся занять место их покойной матери. Младший же мальчуган как раз сразу к ней привязался, но когда Ямима сидела с ним в то время, что Наум ушел в субботу вечером в синагогу, она услышала, как девочки спорили в полный голос, даже не пытаясь скрыть от нее свои слова:
— Что она себе думает? Что станет нам «мамой»?! Что с того, что она хороша собой, эта красотка? Это еще не говорит о том, что она хороший человек! Посмотрите, как она подобрала себе одежду — наверняка, стоит целый день перед зеркалом! А папа? Кто знает, как ей удалось вскружить ему голову! Вы только поглядите, как он смотрит на нее, а ведь он так любил маму!
Ямима была вне себя.
— Я в ловушке. В конце концов, они несчастны, а я ведь не хочу никому навредить. Я чувствую, что влюблена в него. Но как я смогу игнорировать чувства детей? С другой стороны, маленький мальчик так трогательно льнул ко мне, и это их тоже рассердило, — рассказывала она на следующий день Мири.
При следующей встрече Наум сразу почувствовал, что она в смятении. В глазах обоих стояли слезы, и в то же самое время они улыбались: они понимали, что решение уже пришло и что они не смогут больше жить друг без друга. Тихо и скромно они отметили вдвоем решение жить вместе и пошли сообщить об этом раввину. Он благословил их и пожелал Ямиме, чтобы дети приняли ее и поскорее привыкли к ее присутствию.
Среди прочих предсвадебных хлопот Ямима решила написать детям письмо. Письмо вызвало у всех целую бурю чувств. Вот что в нем было написано:
«Всем привет, я хочу написать вам несколько слов, которые мне трудно высказать устно. Я знаю, что ваша мама была особенной женщиной, и знаю также, что ваш папа все еще очень любит ее и будет продолжать любить. Я не пришла занять ее место. Это вообще сделать невозможно. Я понимаю, как вам тяжело принять меня, но так же, как когда новый малыш появляется в доме, у всех находится в сердце место, чтобы полюбить его, так же и я надеюсь, что со временем вы научитесь принимать и меня.»
Рина
В тот день тоже были слышны выстрелы. Рина шла в библиотеку, прижимаясь к стенам домов. Ей было важно прийти вовремя, чтобы поменять книгу. Мама сказала:
— Это что, так необходимо идти под огнем? И что случится, если ты на денек останешься без книги?
Она не могла отказаться от книги ни на единый день. Это была большая любовь, и продолжалась она многие годы, с детства.
Библиотека тогда открывалась каждый день, и Рина вместе с множеством других читателей ждала в вестибюле, пока придет пожилой библиотекарь и откроет двери. Дома у нее вообще не было книг, и она не помнила, чтобы ее мать когда-нибудь держала в руках книгу. Чтение помогало Рине выживать, бежать от тяжелой действительности. Книги обогащали ее мир, ее язык, будили воображение, давали возможность побывать в далеких, совсем других краях, в радостном детстве и в отрочестве, насыщенном переживаниями.
Рина обзавелась своей семьей. Вместе с мужем она растила детей, которые, как ей казалось, уже родились читателями. И действительно, они унаследовали от нее любовь к чтению. Рина была довольна своими детьми и успешно работала.
Пролетели годы. Многое изменилось в стране и в мире, но все проходило мимо нее, мимо нее и ее книг. Когда пришло время выхода на пенсию, она продолжала работать в другой роли, но ей не приходило в голову научиться пользоваться компьютером. Она была уверена, что это епархия молодых.
Когда Рина заболела и была вынуждена долгое время провести в больнице, она стала читать еще больше, но переживания, которые она испытывала там из-за продолжительного пребывания вне дома, лишали ее покоя. И после выздоровления она вела себя, как трудный и замкнутый человек, неспособный выразить свои чувства.
Еще перед выпиской Рина начала писать и рассказывать историю долгого нахождения в стенах больницы. Слова как будто сами собой извергались из ее сердца — словно могучий водопад, остановить который было невозможно. Никогда прежде она не писала, а теперь словно прорвало плотину. Про себя она думала: «Неважно, какая судьба ожидает написанное мною.» Она чувствовала, что сам процесс очень важен для нее, и, как обычно, слова, идущие от сердца, доходили до других сердец.
Выздоровев, она, не откладывая надолго, по совету семьи и друзей, обратилась к издателю, который охотно согласился опубликовать ее рукопись.
Успех превзошел все ожидания и укрепил в ней веру в себя, дал возможность почувствовать удовлетворение и облегчение в материальном плане. Все в семье радовались за Рину и уговаривали продолжать писать, поэтому было вполне естественным, что она тут же начала работать над второй книгой. Теперь она собирала материал, отбирала нужное, проясняла детали и проводила исследования. Она эмоционально проживала все то, о чем писала, и отождествляла себя с героями книги. И на этот раз издатель также был рад напечатать ее книгу. Она слышала и видела отзывы друзей и родных, в особенности приятно было выражение радости во взглядах внуков, которые очень чтили бабушку-«писательницу». Это был совсем другой образ бабушки. Ее муж и дети ощущали свою сопричастность.
Когда Рина внесла последние поправки, она вдруг почувствовала, что больше не может прочитать написанное. Она подумала: «Это пройдет, наверняка, я просто слишком перенапрягла глаза.» Однако, подписывая договор на издание книги, она не смогла увидеть, под чем ставит подпись. Она положилась на своего издателя, который был и оставался честным и порядочным человеком.
Рина прошла через серию тяжелых и пугающих обследований. Заключение разных врачей, к которым она обращалась за консультацией, было однозначным: «У Вас атрофия сетчатки. Есть шанс, что Вы не потеряете зрение окончательно, но центральная область сетчатки повреждена. Сделать ничего невозможно.»
Сначала она недооценила глубины несчастья, постигшего ее в соответствии с поставленным диагнозом. А что, если они ошибаются? Но если все-таки положение ухудшится? Если она совсем не сможет видеть? Если, не дай Б-г, она превратится в абсолютно зависимого человека? Больше всего ее пугала перспектива потери независимости. Прежде всего, зависимость от других в повседневных действиях, обычном функционировании, которое раньше выглядело простым и естественным: например, налить стакан чая, правильно зажечь плиту, включить стиральную машину, вставить ключ в замочную скважину и многое другое. Со временем ее особенно стал приводить в отчаяние тот факт, что она не могла различать лица даже своих самых дорогих людей. Иногда перед ней стоял сын или дочь, а она не могла узнать их, пока они не заговаривали с ней. Она смутно видела лишь фигуру, а черты — нет. Ее глаза были широко раскрыты, и она была красива, как всегда, но не могла видеть. Разные очки и приспособления, облегчающие чтение, которые она покупала, приносили лишь разочарование.
Когда Рина убедилась, что больше не сможет читать книги, она почувствовала, что ее мир разрушился. Ее неудержимо влекло к этажерке с замечательными книгами, которые она приобретала годами, и она ходила взад-вперед, словно лев в клетке. Легко было впасть в депрессию или испытывать жалость к себе, но она вышла из дома, ощущая способность идти самостоятельно, без посторонней помощи, так как ее периферийное зрение осталось прежним. Она здоровалась с каждым встречным, хотя понимала, что, возможно, приветствовала незнакомых людей. «Ну так что? Я предпочту не обидеть кого-то из знакомых, решившего в противном случае, что я игнорирую его», — считала она.
Поначалу люди не понимали ее ситуации. Она думала: «Может, мне удастся скрыть несчастье, обрушившееся на меня.» Но, когда ее начали спрашивать: «Что Вы сейчас пишете?», «Вы решили отдохнуть?», — она решила, что нет надобности скрывать, что с ней случилось. «Так Вы больше не сможете писать?» — это был вопрос, который она и сама себе задавала. «Ведь когда я составляю список покупок, ни один человек не может разобрать написанного, потому что я пишу вкривь и вкось, и буквы налезают одна на другую.»
Муж и дети поддерживали ее, но в душе она мучилась от панического страха — зависеть от других и постоянно нуждаться в помощи. Бытовые трудности дома она преодолевала с помощью медсестры-инструктора из реабилитационного центра, но что делать с чтением и невозможностью писать?
Рина просила найти кого-нибудь, кто сможет читать ей книги, чтобы она не оторвалась окончательно от своего любимого занятия. «Это, конечно, не то же самое, что читать самой, но лучше, чем ничего», — думала она. Первый человек, пришедший к ней как доброволец, был юн, высок, и чувствовалось, что он выполняет работу по принуждению. Через некоторое время он переехал жить на север. Второй парень был тоже высокий, с длинным ухоженным «конским хвостом». Ему было трудно выкроить время для посещения, так как он работал ночью, а днем отсыпался. Рина удивлялась, как этот настолько занятый юноша находит время добровольно приходить и читать ей. Вскоре выяснилось, что эта общественная работа возложена на него как наказание вслед за лишением водительских прав. Новый доброволец — милая молоденькая девушка, старшеклассница, для которой это было «личным долгом». Ей было трудновато читать, потому что она вообще не имела обыкновения заниматься этим.
— Правда, это высокий стиль? — спрашивала она.
Рина все же решила продолжать приглашать ее: может быть, в конце концов, книги заговорят и с ней. Но она была ненадежной помощницей — раз приходила, а трижды пропускала.
Самое лучшее впечатление сложилось у Рины о пришедшем к ней старшекласснике, серьезном и ответственном юноше, приятного нрава и отличном чтеце, но праздник завершился с приближением срока окончания учебного года.
Спасение пришло с неожиданной стороны. Девушка по имени Элис, несмотря на то, что иврит не был ее родным языком, читала Рине отчетливо, охотно и с интересом: было заметно, что и она получает удовольствие от чтения.
Как-то утром Рина вспомнила совет друзей: «Тебе нужно научиться работать с компьютером». Каким образом она сможет привести в действие это «чудовище», которое имеется в каждом доме и которое она пыталась игнорировать в течение многих лет, считая, что это занятие для молодых? Как компьютер может помочь ей собрать душевные силы, чтобы прийти в себя и вернуться к активной жизни? Ведь все, что она знает о нем, это то, что у него есть устройство под названием «мышь».
Рина начала потихоньку работать над собой и обдумывать, сможет ли она научиться пользоваться компьютером — ведь она никогда не отличалась техническими способностями. И как она справится с трудностями координации в своем почтенном возрасте?
На помощь ей поспешил один из внуков, который пообещал помочь ей освоить компьютер. Но одного доброго желания не всегда оказывается достаточно. Главное препятствие заключалось в том, что она не могла читать и понять, что ей нужно было делать. Рина снова была близка к отчаянию, но не сдавалась. Она вторично попросила инструктора из реабилитационного центра, на этот раз для обучения работе с компьютером.
Через довольно продолжительное время ожидания солнце, наконец, пробилось сквозь тучи. Пришедшая молоденькая медсестра призналась:
— Я хочу, чтобы Вы знали, что я не специалист по компьютерам.
Это заявление было не совсем точным, и Сарит выполнила поручение, будучи неравнодушной и разделяя радость успехов со своей подопечной, всегда готовая, когда потребуется, прийти на помощь.
Рина подружилась с компьютером, продолжала писать и снова встала на путь творчества. Кто сказал, что современный мир принадлежит только молодым?
Нелли
Снежные сугробы, достигавшие метровой высоты, замедляли шаги Нелли наверху холма. На улице властвовал леденящий холод. «Даже для холодной заснеженной Канады это уж слишком», — думала Нелли, пробираясь к «большому дому», как его все называли. Приблизившись к нему, она побежала и, наконец, вздохнула с облегчением.
Дом, на самом деле, был большим. На нижнем этаже находился огромный конференц-зал, а вокруг него — маленькие комнаты для групповых занятий. В подвальном этаже располагался тренажерный зал, в изобилии оснащенный самыми современными тренажерами, и просторное помещение для занятий разнообразным творчеством.
Нелли всегда сожалела, что у нее нет никаких способностей к искусству, и завидовала людям, погруженным в творческую работу.
«Почему все смотрят на меня? — удивлялась она. — Неужели я такая странная?»
Она всегда чувствовала свое отличие, но не могла понять, в чем дело.
— Привет, Нелли, — окликнула ее Сэнди, социальный работник, молодая и приятная женщина. — Я боялась, что ты уже не придешь сегодня из-за плохой погоды. Почему ты не подождала подвозку?
— Совсем забыла, — ответила Нелли. — Неужели я пропущу встречу из-за небольшого морозца? Нет и нет, трижды нет.
Сэнди, девушка, приехавшая из Израиля, была преданной и неравнодушной, производила впечатление выросшей в заботливой семье и взяла на себя проблему вовлечения душевнобольных людей в жизнь общины.
— Хорошо, что ты пришла, — сказала она Нелли.
Ежедневные встречи с ней помогали Нелли отвлекаться от чувства одиночества и ощущения своей странности. «Что так отличает меня от других?» — удивлялась она снова и снова.
Нелли была поздним ребенком у родителей, которые уже потеряли надежду привести дитя в этот мир. На первый взгляд в доме должна была поселиться огромная радость, но супружеская пара Марковичей уже не в состоянии была дать маленькой девочке то, в чем она на самом деле нуждалась — немного заботы и море любви.
Мать Нелли исчезала на продолжительные промежутки времени, и Нелли никогда не знала настоящей причины этих исчезновений.
— Где мама? — спрашивала она отца. — Хочу к маме.
— Мама уехала в Монреаль, — нетерпеливо отвечал отец до тех пор, пока она не перестала спрашивать.
Таким образом фактически оказалось, что Нелли как будто бы сама себя растила и заполняла часы одиночества игрой воображения.
Когда мать возвращалась домой, ей было трудно наладить связь с дочерью, а когда Нелли прижималась к ней, мать в нерешительности касалась ее волос. Спустя короткое время мать снова исчезала, и так продолжалось, пока однажды дом не заполнился разными людьми, а отец все время проводил на низенькой табуретке. Люди шептались с ним и бормотали, глядя на Нелли, слова, которых она не понимала. В конце концов одна знакомая их семьи сказала ей:
— Нелли, знаешь, мама больше не вернется. Она сейчас на небе.
Нелли, не очень-то уловившая смысл слов, привычно промолчала.
Лишь повзрослев, Нелли узнала, что все исчезновения матери в действительности были многократно повторяющейся госпитализацией и что мать была душевнобольной.
По прошествии лет, когда умер и отец, ничего не изменилось в ее изолированной от общества жизни. Она продолжала заботиться о себе самостоятельно, а ее молчаливость только закрепилась.
Теперь Нелли стала девушкой, и в ресторане напротив дома, где жила Нелли, желая поддержать ее, предложили работать у них на кухне. Никому не пришло в голову предложить ей работу в качестве официантки, так как ее молчаливость и странное поведение не способствовали общительности.
На работу в кухне Нелли приходила ежедневно, за исключением дней, когда ее одолевала депрессия и утром она не в состоянии была подняться с постели.
В обычные дни Нелли проявила себя прилежной, преданной и, главное, спокойной работницей.
Владелец дома, добрая душа, обеспечивал поденной работой случайных путников и странников, желающих поработать день-два. Как правило, он прилично оплачивал их почасовой труд, и они сами решали, когда им было пора пуститься в дорогу.
Так случилось, что Грег, один из работников, выполнявший свою работу уже в течение почти целой недели, и Нелли понравились друг другу, и их знакомство быстро привело к более близким отношениям. Никто из них не задумывался о будущем, оба хотели воспользоваться своей молодостью, чтобы совладать с одиночеством. В конце той недели они без лишних сантиментов расстались, и Грег отправился в путь.
Нелли ничего не знала о признаках беременности, и только когда хозяйка ресторана объяснила ей, почему у нее распухает живот, осознала новость и нисколько не огорчилась.
Выйдя из больницы с ребенком на руках, она не была озабочена и в глубине души даже радовалась, что больше не испытает одиночества. Так как ее отец считался состоятельным человеком, сослуживцы не вмешивались, никто не нашел нужным проинструктировать молодую мать, как ухаживать за грудным младенцем.
Нелли делала все насколько могла хорошо, купила одежду, старательно кормила девочку грудью и, чтобы оберегать ее, спала на кровати вместе с ней. Материнство явилось глубоким переживанием для нее, и она испытывала огромную радость при виде каждой улыбки на лице малышки.
Ранним утром, когда Нелли вставала, чтобы пойти на работу, она оставляла бутылочку с молоком и просила соседку прислушиваться, не плачет ли малышка. Ночью она с нежностью ласкала ее.
Когда владелец ресторана сказал, что двое полицейских разыскивают ее, она не могла понять причины. Полицейских вызвала соседка, когда зашла проведать ребенка.
Девочка не дышала, смерть настигла ее в колыбели. Мир, который, казалось, только начал поворачиваться к Нелли лицом, снова рухнул. Лишь теперь городской совет взял на себя заботу о несчастной женщине.
Она была госпитализирована на продолжительный срок и выписалась, только пообещав, что будет постоянно принимать прописанные ей лекарства. Однако Нелли не была достаточно внимательна, забывала о предписаниях и поэтому снова оказалась в больнице. Там ей стало ясно, что она больна и что лишь в случае, если она сама будет следить за собой, как положено, у нее будет шанс выздороветь.
После вторичной госпитализации к Нелли домой пришла Сэнди.
— Приглашаю тебя в «большой дом». У нас ты сможешь встречаться с разными людьми, здоровыми и больными, и участвовать в общественной жизни.
— Смеешься надо мной, — с сомнением проговорила Нелли в ответ, однако молодая женщина сразу же понравилась ей.
— Нет, вовсе нет. Единственное условие — чтобы ты аккуратно принимала все лекарства, которые тебе выписал врач. Мне кажется, ты чувствуешь себя уже лучше.
— Верно. Я рада, что ты пришла навестить меня, но не знаю, приду ли в «большой дом». Там, наверняка, все будут смотреть на меня, а я не люблю, чтобы на меня глазели.
— Обычно люди смотрят на любого нового человека, появляющегося среди них. Ты тоже можешь смотреть на них.
При первом посещении она вела себя очень робко. Сэнди встретила ее с характерным для нее радушием и устроила ей ознакомительную экскурсию по всему дому.
Во время последующих встреч Нелли чувствовала себя увереннее, но не переставала спрашивать и себя, и Сэнди: «Почему продолжают смотреть на меня, разве смотрят так же на больных диабетом? Или на сердечников? Все принимают лекарства и зависят от них, как и я, но никто не глазеет на них так, как на меня.»
— Пойдем, я познакомлю тебя с руководителями наших кружков, — предложила Сэнди, и они переходили из комнаты в комнату. Когда они зашли в помещение, где проводились занятия живописью, Нелли проявила большой интерес.
— Жалко, что у меня нет способностей к рисованию, — посетовала она.
— А ты попробуй! — в один голос воскликнули Сэнди и преподавательница.
Нелли охватило волнение, какого она никогда прежде не испытывала.
Дни и целые годы были стерты из ее памяти, как будто их и не было, вытесненные новыми переживаниями. «Я способна творить, как другие, и теперь все смотрят на меня не из-за того, что я больна, а потому что я художница», — думала Нелли.
Она хранила свои картины в большой папке, отказываясь продавать их, так как ей было тяжело расстаться с ними:
— Картины — словно мои дети, — сказала она Сэнди, смеясь.
День катастрофы (бабушки Катрины)
Бабушка Катрина учила игре в бридж. Один или два раза в неделю к ней приходили такие же, как она, женщины, одетые в платья со складками на бедрах и украшенные белыми жемчужинами, накрывали круглый стол зеленой тканью (он все еще стоит у моих родителей в салоне) и играли. Через час она шла на кухню и возвращалась с кувшином чая. Кувшин был сделан из тонкого немецкого фарфора Розенталя. Бабушка ставила сахарницу с рафинадом, молочник, серебряное ситечко, заполненное листьями чая «English breakfast», потому что англичане ведь знают толк в чае. Они пили не торопясь, а играли еще медленнее. Я помню возгласы из другой комнаты «Север — две взятки, юг — пас» и звуки смеха вперемежку с невозможной смесью иврита, немецкого и венгерского. Снаружи, за прозрачными, кружевными занавесками с обычной нервозностью жило государство Израиль. Ее единственный сын стал журналистом, внуки, к ее ужасу, сновали загорелые, как крестьяне, и обутые в сандалии без носков.
Она, бабушка Катрина, была типичной представительницей буржуазии центральной Европы. Красивая блондинка, родившаяся в родовитой семье из Будапешта, вышла замуж за умного провинциального адвоката и никогда не давала ему забыть о своем происхождении и о том, что приехала из большого города. У них была просторная вилла с ухоженным двором, и каждое утро она устраивала с поварихой детальное обсуждение меню на ужин. Летом они ездили в Карлсбад, чтобы похудеть, зимой вешали в кладовке колбасу, чтобы сэкономить на поездке на рынок. Все ее будущее было расписано, включая платье, которое она наденет на свадьбу маленького Томислава, и в какой степени она будет ненавидеть невестку, естественно, из Будапешта. И тогда пришла война.
Гестаповцы забрали моего дедушку среди первых. Бабушка, голодная и напуганная, а главное, ошеломленная, большую часть военного времени провела в подвалах гетто. Потом пришли коммунисты, которые, с ее точки зрения, были не намного лучше, и в 1948 году при первой же возможности она поднялась на борт судна, отправлявшегося на Ближний Восток. Она не была убежденной сионисткой, но на этом этапе своей жизни хотя бы уже знала, когда нужно бежать. Согласно военной статистике, она была среди счастливчиков. Нацисты не убили ее, они только забрали у нее жизнь. Мы всегда говорим о шести миллионах, но никто не упоминает другие миллионы. Тех, что спаслись, но их мир — единственный мир, что они знали — разбился вдребезги. Всю ее жизнь бабушку учили лишь одному: вести себя красиво. Подавать чай в определенной посуде, продолжать улыбаться на концерте и тогда, когда глаза закрываются, играть в бридж. Она не получила даже намека на то, что положение вещей может измениться. Культурные люди объяснили ей (и она поверила), что они не убивают друг друга без причины.
Она ошиблась. Культурные люди убивают один другого каждый день. Когда она поняла свою ошибку, она задвинула прозрачные занавески и жила всю оставшуюся жизнь, делая вид, что ничего не изменилось. Она умерла от рака через тридцать лет после войны, но это не меняет факта, что ее жизнь закончилась тогда, во время войны. То что случилось потом, было только отсрочкой приговора.
Отдельные комнаты
Обнаруживается следующая закономерность: мужчины не любят менять квартиру. Действительно, если бы это зависело от мужчин, все человечество жило бы в квартирах из полутора комнат на улице Заменхоф и делало постирушки у родителей. Мужчины по своей природе предпочитают оставаться на том самом месте, куда их поместили. Если, например, компания мужчин решает установить мангал в определенной точке горного склона и через пять минут по радио сообщают, что сильнейший ураган грозит подойти к этому склону, они поглядят друг на друга, повернутся к шампурам и, внимательно оглядев, перевернут их. Если бы там присутствовали женщины, они бы тотчас стали собирать все в пакетики и перенесли бы мангалы в ближайший торговый центр, но это лишь доказывает, что они нервозны по своей натуре. Мужчины предпочитают делать то, в чем они сильнее всего: ждать и смотреть, что произойдет.
Вся история еврейского народа, кстати, является совершенным тому доказательством. Еврейский народ, как известно, был изгнан из своей страны и своей родины Навуходоноссором, царем Вавилона, в 586 году до новой эры. Менее, чем через 50 лет после этого над регионом властвовал Кир II — персидский царь, обнародовавший известное «Послание Кира», в котором разрешил евреям возвратиться на родину. Жена еврея, надо полагать, разбудила его в тот день раньше обычного.
— Вставай! — трясла она его. — Кир говорит, что можно возвращаться в Израиль.
— Зачем? — удивился он — Чем нам плохо здесь? Ты знаешь, сколько времени у меня ушло, чтобы поднять этот диван на второй этаж?
В результате изгнание продолжалось две тысячи совершенно лишних лет и, надо полагать, продолжалось бы до сегодняшнего дня, если бы жена Герцля не докучала ему все время тем, что она хочет переехать.
Насколько можно было сделать вывод из приведенного выше описания, идея переезда на другую квартиру не принадлежала мне. Действительно, шанс, что мне придет в голову такая мысль, равен шансу, что я по собственной инициативе предложу поменять кухню («это потрясающий шайш[14]!») или поехать покупать обувь. Единственная причина, по которой я не возражал, — это, что меня никто не спрашивал. Примерно месяц назад пришел агент по перевозке, погрузил мою жизнь на свой грузовик, затем выгрузил ее в новом доме, поскольку он приводит в действие закон сообщающихся сосудов применительно к квартирам.
Вышеупомянутый закон есть закон, чисто математическая версия которого выражается уравнением a-b=a+b или словами: если ты возьмешь все вещи, имеющиеся у тебя в доме, выбросишь половину из них во время упаковки и перевезешь оставшиеся в гораздо более просторный дом, там будет тесно точно в той же мере!
Первая ночь в новом доме началась как раз нормально. Когда мы закончили распаковывать первые ящики, время уже близилось к полночи, так что мы рухнули на кровать и заснули на целых шесть минут. На седьмой минуте пришла Яэли, втиснулась между нами и попросила бутылочку. Несмотря на усталость, жена вскочила с кровати, как будто ее лягнул наш футболист Равиво.
— Ни в коем случае, — постановила она. — У нее теперь есть своя комната, и я против того, чтобы она спала с нами.
Она подняла малышку, отвела ее назад, в ее комнату и прилегла возле нее, чтобы та быстрее заснула. Как и следовало ожидать, утром я обнаружил там обеих. Я смотрел на них и не мог сдержать улыбки. Стало очевидно вдруг, как они похожи: тот же рот, те же глаза, те же милые ушки, одинаково безмерная неприязнь ко мне, когда я их разбудил.
На следующий день вечером жена, чтобы она была здорова, провела со мной тактическую беседу.
— У нас нет выбора, — сообщила она. — Я вынуждена спать с девочкой, пока она не привыкнет к своей комнате. Если даже это займет несколько недель, с учетом дальней перспективы это стоит сделать.
Сказать по правде, я почувствовал легкую досаду. Супружеской жизни присущи определенные аспекты, которые мне как раз нравятся, и большинство из них имеет место быть в спальне (один раз в кухне, но это было в 92-м году). С другой стороны, кто я такой, чтобы спорить с дальней перспективой. В ту ночь мы уже успели посмотреть вместе две части из «Белого дома», которые я переписал на кассету, и около 12 часов жена, поцеловав меня, ушла в комнату девочки. Немного удрученный, я забрался в кровать, которая вдруг показалась мне большей, чем всегда. Чтобы скрасить одиночество, я включил телевизор. Показывали матч Ливерпуль — Эвертон. Я взял подушку жены, подсунул под свою и увеличил громкость. Параллельно с этим я почувствовал легкий голод, принес себе миску черных семечек и принялся за них. По прошествии 20 минут мне стало так жарко (счет был 2:1 в пользу Ливерпуля), что пришлось включить кондиционер. В два часа ночи я огляделся. В кровати было полно шелухи от семечек, в воздухе царил арктический холод, а я смотрел футбол. Вывод неудержимо рвался наружу: либо я на сборах, либо в раю.
В течение месяца, прошедшего с тех пор, положение непрерывно улучшалось. Вопреки ожиданиям отдельные комнаты неузнаваемо упрочили наш брак. У нас даже возникла забавная традиция, когда супруга делает вид, будто засыпает с девочкой, а по прошествии некоторого времени прокрадывается ко мне на романтическое свидание и посреди ночи босиком на цыпочках возвращается. Когда она уходит, я включаю свет и сажусь за газету. Потом я засыпаю в трусах перед телевизором. Да, вначале было трудно привыкнуть к этому, но через десять секунд я уже осваивался. Большинство мужчин, как известно, проводят свои первые двадцать с лишним лет в кроватях с сандвичами и порнографическими каналами на немецком языке. Затем они женятся и обнаруживают, что рядом с ними лежит некое измученное существо в тренировочном костюме (с научной точки зрения, женщины мерзнут больше, чем мужчины. Это связано с тем фактом, что кровяное давление у них ниже, а носки красивее), которое просыпается каждый раз, когда ты делаешь какое-нибудь резкое движение, например, перелистываешь страницы или дышишь. Единственная проблема в том, что проснувшись вчера раньше, чем обычно, я нашел жену около себя.
— Яэли все время крутится во сне, — сказала она.
Совершеннолетие
(Посвящается Йоаву, моему сыну, которому на этой неделе исполнилось 13 лет)
10 заповедей «сделай!» на 10 ближайших лет.
1. Займись один раз настоящим физическим трудом хотя бы в течение месяца. В двадцать первом веке более 80 % населения будет работать в офисах с кондиционерами. В этом, понятно, нет ничего плохого. Твой отец тоже, как ты, наверняка, заметил, не совсем подковывает лошадей, однако каждый человек должен хотя бы раз попробовать вкус своего пота. И тогда, сделав это, если ты увидишь безработных, сжигающих покрышки в Иерухаме, ты подумаешь о них, не как о статистических данных, а как о людях.
2. Сделай что-нибудь, не важно что, совершенно противоречащее мнению твоих друзей. Я не знаю, в каких обстоятельствах это произойдет, но придет день, и ты почувствуешь глубоко внутри себя, что они ошибаются, а ты прав. В этот день не уступай, стой на своем. К своему удивлению, ты обнаружишь, что после первоначального гнева они станут уважать тебя гораздо больше.
3. Прочитай десять книг, которые читаются нелегко. Это не всегда в кайф — превращаться в культурного человека. Джона Гришема читать намного легче, чем Шекспира. Но человеческий мозг — это всего лишь мускул. Он растет, только если его напрягать. Для развития возможностей интеллекта попытайся одолеть Борхеса и Маркеса, Хемингуэя и Фолкнера, Кафку и Эльзу Моранте. Иногда этот груз может придавить тебя (у меня это случилось с Джойсом), но в конце ты выйдешь из этого мира гораздо более сильным.
4. Борись за безнадежную любовь. Сердце — это просто насос, пока однажды не разобьется. Не бойся любить, когда покажется, что у тебя нет шанса. У тебя есть шанс. Желай, пытайся, не бойся патетики, подвергаясь риску быть осмеянным, не обдумывай, как ты выглядишь. Просто иди на это.
5. Изучай историю своей семьи. Ты являешься частью чего-то. Ознакомься с ним. Ты откроешь, что это увлекательный рассказ. Катастрофа с дедушкой Томи. Большая авантюра прадедушки Доди, сына раввина, покинувшего свою деревню и уехавшего на край света, чтобы построить там новую страну. Кстати, ты знал, что за двадцать лет до основания страны благословенной памяти прадедушка Авраам был левым полузащитником в Маккаби-Тель-Авив?
6. Защищай своих братьев. Если ты идешь по кварталу и видишь, что кто-то толкает твоего брата или отнимает у него мороженое, не стесняйся подойти к нему и вежливо объяснить, что это некрасиво. Лично я-то как раз ожидаю от тебя, что ты хорошенько наподдашь ему.
7. Овладей еще одним языком. Не просто понимай его — овладей им. Выучи его так, чтобы ты смог понимать и литературу, и ругательства водителей. Чтобы ты мог ухаживать за женщиной, поболтать с барменом, перевести песню. Мы живем в особенно маленьком государстве, на окраине Ближнего Востока. Дорога за его пределы — и это не играет роли, проходит ли она через аэропорт имени Бен-Гуриона или путем подсоединения к Интернету — ведет через дополнительный язык.
8. Будь хорошим солдатом. Да, я знаю, что это уже не так круто, как было когда-то, но миф об израильском менталитете, к добру или к худу, в армии все еще жив. Ты не обязан быть в разведке генштаба, главное, чтобы ты наилучшим образом реализовал свои возможности. Если ты попытаешься «только провести время», оно отомстит тебе и не будет двигаться.
9. Настраивайся на большее. Не иди работать в фирму, уже взявшую старт, создавай новую.
10. Захорони Гонзо[15]. Возьми с собой одного-двух хороших друзей, поезжайте подальше и захороните его среди корней старого дерева. Гонзо — это вид такой странной куклы, которая находится в герметичном, водонепроницаемом пакетике. К нему будет приложено письмо, которое ты напишешь сам себе. В нем ты подробно изложишь, кто ты, чего хочешь от жизни, чего надеешься достичь, каким человеком ты хочешь стать. Ровно через десять лет поезжай раскопать Гонзо. К своему удивлению, ты увидишь, что находишься весьма близко к тому, что написал. После этого ты можешь захоронить его заново. Мой Гонзо, кстати, уже 21 год лежит под оливой в старом поселении Рош-Пина.
А сейчас я
Иногда в твоей жизни случайно оказывается какой-то человек и, сам не зная того, меняет ее. Для меня таким человеком был Ури Ягалом. Ему было тогда за семьдесят, а мне — тридцать три.
Женщины моего поколения в то время (тема немного избитая и, наверное, не всегда увлекательная) были склонны отодвигать себя и свои потребности в дальний угол. И так, занятая молодой семьей и переездами с квартиры на квартиру, повседневными делами, важными и мелкими, я чувствовала, что все ступени жизненной лестницы были заняты, и только где-то внизу разгоралось желание писать.
Время от времени прорывалась бунтарская идея — подняться и выделить этой потребности место на верху лестницы и объявить: «А сейчас я», — но крамольная мысль тут же исчезала так же, как и появлялась, добавляя чувство вины к разочарованию от крушения надежд.
Когда я препятствовала выходу творческого импульса к написанию, ему достаточно было — как водам, обтекающим камень на пути — временного бегства в менее требовательный, с моей точки зрения, вид деятельности, как например, рисование, ваяние и разного рода ручную работу.
В мастерской скульптуры в школе искусств в Бат-Яме я встретила Ури Ягалома. Он был, вне всякого сомнения, самым талантливым в классе. Иногда мы стояли вокруг него вместе с преподавателем, удивляясь тому, как рождалось чудо под его пальцами, оживляющими материал.
Почти целый год мы сидели, Ури и я, в дальнем углу мастерской. Я лепила череду лошадиных голов, а он ваял меня и при этом рассказывал мне о своей жизни.
Несколько десятилетий назад, говорил Ури, он был кибуцником в деревне Гальяди. Страсть к ваянию жила в нем постоянно, но до того периода все же не реализовалась. Между тем семья разрасталась и он работал в кибуце[16], главным образом, по уходу за садом. Снова и снова подавал прошение на учебу ваянию — вновь и вновь на собраниях кибуца его просьба отклонялась. И вот однажды — в дни, когда уход из кибуца расценивался как измена — он взял свою семью, в которой насчитывалось уже четверо детей, и оставил кибуц, чтобы осуществить, наконец, свою мечту.
Однако, город не приветствовал его планов, и несколько десятилетий, чтобы прокормить семью, он был вынужден работать, в основном, над дизайном садов. Иногда он брал уроки ваяния, но лишь в возрасте семидесяти лет у него появилась возможность посещать регулярные занятия.
Его рассказ медленно проникал в меня, словно Ури Ягалом был избран развернуть передо мной картину моего возможного будущего, когда я, в мои семьдесят лет, буду с трудом волочить ноги между книжными издательствами с рукописью, пожелтевшей от долгого лежания, или пойду в литературную мастерскую и стану рассказывать молодым людям о страстном желании творческой деятельности, которое обуревало меня в юности, и о работе, стоявшей между мной и этой страстью.
И однажды ночью во мне созрело решение: сейчас, время пришло. Той ночью родился рассказ «Яблоки из пустыни», и оттого что он был «зажат» так много лет, роды получились нелегкими, но с чувством восхитительного освобождения, которое подействовало на чувство вины и изменило систему приоритетов, а возможно, и всю мою жизнь.
С тех пор я написала десятки рассказов, но опьянение освобождения той ночью принесло облегчение, как после долго сдерживаемого плача; определенно, нечто вдохновляет начинающего, у которого очерчиваются новые границы жизненного пространства, и по ту сторону остаются даже наиболее дорогие и близкие люди — это ощущение почти не возвращается с той первоначальной силой.
Ури Ягалом оставил у меня одну прекрасную скульптуру и убежденность, что, если бы я не встретила его в тридцатитрехлетнем возрасте, я, может быть, упустила бы благословенный момент «сейчас я», который женщины моего поколения были склонны откладывать, пока иногда не становилось слишком поздно (я знаю, тема избитая и, наверное, не всегда увлекательная).
Яблоки из пустыни
Всю дорогу от квартала Шаарей-Хесед в Иерусалиме до большой песчаной равнины, где водитель объявил «Неве мидбар» («Оазис в пустыне») и поискал глазами в левом зеркальце женщину, Виктория Аварбанель — со смятением в сердце и сжатыми кулаками — была поглощена одним вопросом. Четырежды она входила и выходила из автобусов, подъезжавших к остановкам и отъезжающих от них, снова и снова развязывала субботний платок, который соскальзывал на ветру, и вновь покрывала им голову, вынимала из кармана своей сетчатой сумки хлеб, завернутый в коричневую бумагу, и яблоко с подгнившей сердцевиной и, как предписано, произносила благословение на фрукты, присоединяя его к дорожной молитве. Она все время злилась, когда соседи-пассажиры толкали ее, глаза ее следили за расстилающимся за окнами все более желтым пейзажем, а сердце было с Ривкой, ее строптивой дочерью, которая полгода назад оставила дом и ушла жить в кибуц нерелигиозных. А недавно она узнала от своей сестры Сары, что Ривка живет в одной комнате с парнем, спит в его кровати и ведет себя с ним, как жена. В течение восьми проведенных в дороге часов Виктория прокручивала в голове, как поведет себя, когда окажется лицом к лицу с дочерью: может быть, сдержанно поговорит о том, что у нее на сердце, побеседует с Ривкой, словно не в обиде на нее, просветит ее в вопросе чести девушки в глазах мужчины, объяснит, как женщина женщине, значение скромности. Может, объяснение начнется криком; громко причитая, она расскажет о своих страданиях, о позоре, который дочь навлечет на их благородную семью, повысит голос, как плакальщица, пока не услышат и не придут соседи. Возможно, выполнит миссию, прибегнув к хитрости — вытянет дочь оттуда с помощью важного известия, запрет ее в комнате, потом будет морочить ей голову. А может, поразит ее сердце кошмаром, расскажет о Флоре, дочери Йосефа Элалофа, которая влюбилась в парня и отдала ему свою девственность, а тот бросил ее, после чего она помешалась, бродила по улицам и таскала маленьких детей за уши.
На шоссе, выходящем из Беер-Шевы, ей представился новый сценарий: она расцарапает парня ногтями, раздерет ему кожу, выколет глаза за то, что сделал с ее младшей дочерью. Его с позором изгонят из кибуца, а дочь поедет с ней в Иерусалим. Так Виктория обещала сестре: «Я за волосы притащу ее обратно».
Кое-что ей уже было известно со слов сестры Сары, навещавшей племянницу в начале каждого месяца: Ривке было шестнадцать лет, когда они познакомились. Он был офицером, и его привели к девушкам, чтобы он рассказал о службе религиозных девушек в армии. После этого поднялся крик из-за того, что военным позволили прийти и смущать сердца девушек, но Ривка уже была поражена в самое сердце. Он прибегал ко всевозможным уловкам, передавая ей письма через друга и потом, вернувшись в свой кибуц. А она, не отличавшаяся ни красотой, ни привлекательностью, была наивной, совсем как ребенок; видевшие ее ошибались, принимая за мальчика. Однако ее сердце было завоевано, и когда Ривке исполнилось восемнадцать, она собралась и уехала к нему в пустыню.
Чем больше Виктория удалялась от Беер-Шевы, тем больше мужество покидало ее, и картины, которые она видела в своем воображении, вызвали тяжелый вздох: а что если Ривка повернется к ней спиной, выгонит ее? Что если парень поднимет на нее руку? И как она проведет ночь, если они закроют перед ней дверь, а автобуса не будет до утра следующего дня? Что если Ривка не получила сообщения, переданного по телефону Хаимом, владельцем киоска? А она пустилась в путь, чтобы погостить, хотя не покидала свой квартал с тех пор, как четыре года назад родила бездетная Шифра Бен-Сассон из Тверии.
Тут водитель снова объявил «Неве мидбар» и увидел в зеркальце, как она выходит из автобуса и тянет за собой корзину. Она встала обеими ногами на песок. От порыва местного сухого ветра у нее перехватило дыхание, все ее тело отяжелело от долгого сидения, а в глаза било солнце. Она поставила корзину у ног и, стоя, вглядывалась в пейзаж, как человек, прибывший в чужую страну: насколько хватало глаз — открытая равнина, желтая и голая, деревья блеклого цвета стоят в облаке пыли. Как можно оставить чистый воздух Иерусалима и его прекрасных гор и приехать сюда?
Пока она вышла на протоптанную тропинку и встретила женщину, у которой могла спросить о Ривке, капли пота уже скатывались у нее из-под платка. Виктория на ходу осматривалась, и ее голова поворачивалась вслед за женщиной, руки которой были заняты судками, а голые ноги — в мужских ботинках и армейских носках, завернутых на верх ботинок. По тропинке навстречу им шла девушка, тоже в брюках, с подстриженными волосами, и женщина сказала: «Вот Ривка». У Виктории уже чуть не сорвалось с языка: «Я не эту имела ввиду», но тут, с близкого расстояния, она узнала дочь и разразилась криком, по интонации похожим на плач. А девушка поставила корзину с бельем, которую несла, и побежала навстречу, и вот уже ее лицо перед Викторией, из глаз которой непроизвольно текут слезы.
— Что это?. Что это?. — Виктория высморкалась. — Где твои косы? И брюки… Так ты одеваешься… Глаза бы не видели! — А Ривка, стоя перед ней, смеялась:
— Я знала, что ты так скажешь. Хотела переодеться, но не успела. Я думала, что ты приедешь четырехчасовым автобусом. Когда ты вышла из дома? В шесть?
— А почему не в пять?
— Пойдем, пойдем. Довольно плакать. Здесь наша комната. А вот и Дуби.
Ошеломленная видом кибуцной прически, залатанных сзади брюк с вонючими пятнами на отворотах и башмаков, измазанных птичьим пометом, Виктория вдруг обнаружила себя зажатой в кольце крупных рук, светлое лицо — перед ее лицом, и мужской голос произносит: «Здравствуйте, мама».
И вот уже ее корзина очутилась в его руке, и она, не помня себя, с освободившимися руками оказывается вслед за дочерью в затененной комнате и усажена на стул. Тут же в ее руке появился стакан сока, а глаза смотрят и не понимают, что видят. Потом она вспомнит лишь широкую кровать, покрытую вышитым покрывалом, и голос рыжеволосого великана, говоривший: «Добро пожаловать, мама». И она, впрямь снова слышавшая его, четко произносящего «мама», отпила глоток сока, поперхнулась и закашлялась, а они оба кинулись к ней и стали хлопать ее по спине, как делают ребенку, который еще не научился правильно глотать.
— Оставьте меня, — сказала она тихо и, протянув руки, оттолкнула их от себя. И через мгновение:
— Дай мне посмотреть на тебя. — И еще через минуту:
— Что это за обувь? Это твои субботние туфли?!
Ривка рассмеялась:
— На этой неделе я работаю на птицеферме. Привезли новых кур. Обычно я в огороде. Только на этой неделе в птичнике.
Уставшая от дороги, растерянная от всего увиденного, взволнованная превратностями дня и сдерживающая всеми силами свой гнев, постепенно покидающий ее вопреки ей самой, все время помнящая о своей миссии Виктория сидела рядом со своей Ривкой и разговаривала с ней, как никогда до этого не говорила со своими детьми. Она не помнила своих слов и не заметила, когда ушел парень, называвший ее мамой, и лишь ее глаза видели и понимали: дочь выглядит хорошо. Со времени детства Ривки Виктория не видела такого блеска в ее глазах. И короткая стрижка, призналась она себе, делает лицо дочери миловидным, и во всем ее облике чувствуется уверенность. Сейчас, а не в то время, когда была в юбке, носках и с чрезмерно широкими плечами, словно мужчина, переодевшийся в женскую одежду.
— Скучаешь по нашему кварталу?
— Иногда. В праздничные вечера. Мне не хватает субботнего стола, песнопений и шуток тети Сары, но мне хорошо здесь. Мне нравится работать на улице и с животными. Я и по тебе очень тоскую.
— А по отцу? — спросила Виктория шепотом в пробивающемся свете сумерек.
— Отец не интересовался никем и меньше всего мною. Весь день в магазине, с книгами и молитвами. Как будто я не дочь ему.
— Боже упаси! Не говори так, — испугалась Виктория, испугалась того, что это было правдой.
— Хотел сосватать меня сыну Екутиэля. Словно я вдова или хромая.
— В самом деле?
— Не притворяйся. Как будто ты не знала.
— Говорили, а ты услыхала. У нас не устраивают браки насильно. Кроме того, сын Екутиэля исключительно способный.
— Способный, бледный и больной, как будто целый день сидит в яме. И к тому же я не любила его.
— Ты думаешь, любовь — это все?
— А что ты знаешь о любви?
— Что это значит? — обиделась Виктория и выпрямилась на стуле. — Так здесь разговаривают с матерью?
— Ты не любила отца, а он не любил тебя, — проигнорировала Ривка ее слова и в установившейся тишине добавила:
— Дома… Я не была равноправной.
— А здесь? — тихо спросила Виктория.
— Здесь больше.
Виктория хотела задать вопрос относительно рыжеволосого великана Дуби, но тут открылась дверь, сразу посветлело, и он сказал:
— Прекрасно, что вы экономите электричество. Я принес кое-какую еду. — В руках у него была новенькая пластиковая тарелка с овощами и пакет с простоквашей. — Это подходяще, верно? А после этого тебе следует отвести маму в комнату Уснат. Она свободна. Мама, наверняка, устала.
В комнате, выходившей на серые поля, Виктория попыталась разобраться в своих чувствах. Годы молчания приглушили свойственную ей резкость, вместе с тем, она уже знала, что не притащит дочь за волосы в Иерусалим. Вдруг она увидела свое поведение как бы со стороны: пришла и раскричалась во все горло, не помня себя, очутилась около двери, и во рту пересохло.
— Почему тебе понадобилось полгода, чтобы выбраться сюда? — спросила Ривка.
— Твой отец не хотел, чтобы я поехала.
— А ты? У тебя нет своих желаний? — И она не нашла, что ответить.
Когда Дуби зашел за ней, чтобы идти вместе в столовую, она все свое негодование перенесла на него, но сердце ее уже было с ним, и это тоже усиливало ее раздражение.
— Что это такое — Дуби? Что за имя такое? — Досада порождала ее слова.
— Это Дов, в честь имени отца моей матери. Немцы убили его во время войны.
— Но это имя хорошо для ребенка — Дов, — настраивала она свое сердце против него.
— Мне не мешает, — он пожал плечами, потом остановился и сказал с шутливой серьезностью:
— Но если Вам мешает, я завтра поменяю его.
Она с трудом сдержала смех.
Вечером они вдвоем сидели за одним столом, и оба смотрели на Ривку, как будто она одна в огромном зале, обходит людей с раздаточной тележкой и спрашивает, что они хотят выбрать.
— Хотите выпить еще что-нибудь, мама? — услыхала Виктория его вопрос и возмутилась:
— Ты называешь меня мамой. Какая я тебе мама?
— Мне до смерти хочется, чтобы Вы были моей мамой.
— Вот как? И кто же тебе мешает? — спросила Виктория. В ее голосе появилась шаловливость сестры Сары.
— Ваша дочь.
— И как же она тебе мешает?
— Она не хочет стать моей женой.
— Моя дочь не хочет выйти замуж. Это ты мне говоришь?
— Именно.
В голове у нее вертятся еще и другие слова из того, что он говорил. Он начал рассказывать ей про яблочный сад, который вырастил около входа в кибуц. Американский ученый, культивирующий яблони в пустынях Невады, в Америке, прислал ему особенные семена. Их сажают в жестяные коробки, заполненные органическими отходами, и из семечка вырастает деревце размером с грудного ребенка. У него маленькие корни, иногда оно зацветает уже летом и приносит плоды, как дерево из Эдема.
— Яблоня любит холод, — объяснял он, в то время как глаза обоих неотрывно следовали за Ривкой, — и на ночь нужно поднимать укрытие из пластика, позволяя проникнуть холоду пустыни, с зарей же — возвращать укрытие на место, чтобы удерживать холодный воздух и не давать доступа теплу.
— В самом деле, — пробормотала она, слушая эти его слова и обдумывая сказанное им ранее. И в это время кто-то подошел к ней и спросил:
— Вы мама Ривки? Честь Вам и хвала, что у Вас такая дочь, — и ее сердцу вдруг стало тесно в груди.
И тогда ей вспомнилось нечто, пришедшее из прежних времен и другого пространства. Ей было пятнадцать лет.
По субботам в синагоге она обменивалась взглядами с Моше Элькаямом, сыном ювелира, а потом опускала глаза. В женском отделении синагоги она протискивалась к деревянной решетке посмотреть на его руки, через которые проходит серебро, золото и драгоценные камни. Что-то возникло между ними без слов, и его сестра при встрече на улице приветствовала ее. Но когда пришел сват поговорить о ней и о Шауле Аварбанеле, она не посмела огорчить отца, который хотел в зятья знатока Торы и Талмуда.
Вечером, в одиночестве провожая ее в комнату, Ривка спросила:
— Ты ведь приехала вернуть меня в Иерусалим, верно?
Мать предпочла не отвечать, но через некоторое время передумала и сказала:
— Не делай глупостей.
— Я знаю, чего хочу.
— Твоя тетя тоже знала, когда была в твоем возрасте. И посмотри, какая жизнь у нее сейчас. Она переходит из дома в дом, словно кошка.
— Не беспокойся обо мне.
Виктория собралась с духом:
— Он сказал мне, будто бы ты не хочешь выйти за него замуж, это правда?
— Он так сказал тебе?
— Правда или нет?
— Правда.
— А почему?
— Я еще не уверена.
— И где же ты этому научилась?
— У тебя.
— Как это? — изумилась Виктория.
— Я не хочу жить, как вы с отцом.
— Как?
— Без любви.
— Опять любовь! — Она с силой хлопнула обеими ладонями по бедрам так, что они дрогнули. Жест негодования без гнева. Между тем они подошли к двери. Еще некоторое время Виктория раздумывала, сидя на кровати, застеленной вышитым покрывалом, потом услышала собственный голос, спрашивающий:
— А вечернюю молитву «Шма» ты произносишь перед сном?
— Нет.
— Не говоришь «Шма»?!
— Лишь иногда. Тихонько, так, что сама себя не слышу, — сказала Ривка, рассмеялась, поцеловала мать в щеку и добавила, как если бы успокаивала свою дочь:
— Не пугайся, если услышишь вой шакалов. Спокойной ночи.
Напротив лишенных растительности песчаных холмов, тянущихся в темноте за окном в виде расплывчатых линий, как будто на картине в раме, Виктория с большим усердием произнесла молитву за них обеих, и на ее сердце было тяжело по одной причине и легко — по другой: «… пусть не тревожат меня мысли мои, и дурные сны, и греховные помыслы; и пусть ложе мое будет совершенным пред Тобою, и верни свет глазам моим…»
А ночью ей приснился сон.
Во сне мужчина подходит к белым шторам, и она видит его со спины. Он отодвигает штору, и перед ним деревья райского сада: дерево жизни и дерево познания, и еще деревья, приятные на вид, в жестяных коробках с органическими отходами. Мужчина приближается к яблоне, на которой висят плоды, и одно яблоко падает и катится прямо ему в руки; вдруг оно уменьшается, превращаясь в зернышки. Виктория вглядывается и видит: драгоценные камни, золото и серебро пересыпаются горстями между его белыми пальцами. Внезапно мужчина поворачивается лицом, и это Моше Элькаям с огненными волосами, сын ювелира.
На всем обратном пути, когда она сидела, в глазах еще держался гнев, но сердце уже успокоилось. Ее корзина стояла у ног, а пакет с тяжелыми, как камни, яблоками, которые дал ей Дуби, — на коленях, и руки сжимали его сверху, чтобы яблоки не рассыпались. Она вспомнила, как дочь спросила ее: «Ты видишь, что все в порядке, правда?» — и ее пальцы на щеках матери; и его голос, произносящий: «Будет, сто процентов, будет, мама».
Всю дорогу она представляла, что скажет мужу и сестре. Может, усадит их напротив себя и расскажет им все, как было. Когда автобус миновал перекресток Ахим, она все еще обдумывала. Как ей описать глаза юноши при виде ее дочери своей сестре, никогда не знавшей мужчину? Мужу, который ни разу не коснулся ее с любовью? Когда вдали показались горы Иерусалима, она уже знала, что сделает. От сестры, читавшей ее мысли, она ничего не станет утаивать. Стянет завязанный на голове платок и шепнет ей на ушко, как они делали, когда были маленькими девочками: «Сарика, наша жизнь прошла в одиночестве, у тебя без — у меня с хупой[17] и замужеством. Моя младшая дочь открыла мне эту истину. А мы, ты помнишь, как мы считали ее инфантильной, не оценили? Как я плакала о ней? Ни красоты, ни привлекательности, ни ума и таланта, высоченная, как Ог, царь Башана. Мы хотели выдать ее замуж за Екутиэля, и они еще делали нам одолжение, как будто дочь Аварбанеля не хороша для них. И посмотри на нее сегодня. — Тут она повернет голову и резко сплюнет, чтобы не сглазить. — Молоко и мед! И ум тоже. И все время смеется. Может, Бог даст, еще радоваться за нее будем».
А своему мужу, который никогда не понимал ее, она подаст яблоки в меду, упрется обеими руками в бока и громко скажет: «Не нужно волноваться за Ривку, ей хорошо там, благодарение Всевышнему. Скоро мы услышим от нее добрые вести. А сейчас попробуй это и скажи: яблони, цветущие летом, их сажают в органические отходы, и корни у них становятся маленькими — слыхал ли ты что-нибудь подобное в своей жизни?»
Мужняя жена
До тех пор, пока разводное письмо не легло на ее ладонь, Хана Равински не снимала свою свадебную фотографию со стены над изголовьем кровати. Так было в прошедшие годы и когда она и ее дочь входили и выходили через двери главного раввината — Моше и она со сплетенными руками над начищенным немецким комодом. Он, стройный и праздничный, глаза смотрят прямо, и она — прислонилась к его высокому плечу, и глаза светятся. Сейчас, начищая стекло, прежде чем положить снимок в ящик своего шкафа, она вдруг вгляделась в него, словно впервые. Подвенечная фата, взятая у фотографа, прежде показавшего фату ей, тройная нитка красивых бус над ней и кружевная полоска окаймляют ее, а сзади, в месте, не доступном фотокамере, было два нитяных кончика, спрятанных на затылке. Платье Моше купил ей в Варшаве у полячки из благородной семьи — та после войны продавала свои платья за доллары. По прямизне своих плеч она вспомнила, как гордилась тогда своим красивым мужем и прелестным платьем. Спустя два года фотограф снимет ее на улице Алленби в Тель-Авиве одну, в том же самом платье и с ребенком на руках. Ее набухшие груди будут выглядывать из-под краев ткани, расходящихся от пуговицы к пуговице, и тень в ее глазах будет свидетельствовать о том, что ничто больше не скрыто от них.
В то время, как она начищает часть стекла, прикрывающую ее лицо на снимке, ей вдруг становится грустно, что она была тогда так молода и погружена в грезы, признательная новому миру, который внезапно озарил для нее его лицо, и она уверена в красивом человеке, что возле нее.
— Все, — сказала она беззвучно, как человек, который прошел долгий путь и теперь хочет отдохнуть.
— Все, кончено, — бросила Пнина, стоя спиной к окну, выходящему на задний двор, опираясь обоими локтями на подоконник и вглядываясь в мать. — Ты должна была вышвырнуть его отсюда, не давать ему комнату, да еще самую большую, чтобы он жил здесь. Это не развод, это насмешка. Ты думаешь, что кончила с ним? Еще немного и ты услышишь его отсюда. Он, наверняка, станет притворяться перед тобой больным, — и она махнула ногой в воздухе в направлении стенки, граничащей с соседней комнатой.
Хана знала, как выглядит лицо дочери: две линии, тянущиеся от ноздрей к подбородку, и ее лоб, наморщенный в негодовании. Восемнадцать лет, а лицо, словно у много испытавшего человека. С того самого дня, как брыкающийся ребенок вырвался из ее живота, Хана напрасно пыталась рассеять ее скверное настроение.
— Я не могу вышвырнуть его, — тихо сказала Хана лицом к лицу, что на снимке.
Впервые она увидела его на центральной железнодорожной станции в Варшаве. Высокий и светлый, он был словно из фрески в церкви. Шумное место темных личностей и поездов цвета золы, выплевывающих беженцев на платформу. Некоторые из них опускались возле стен и не вставали. Другие сновали в толпе, высматривая потерявшихся родственников. Рядом со станцией собрались спасшиеся жители местечка Соснов, в квартире, которая в прошлом предназначалась для чиновников польского министерства транспорта. Он обратился к ней, назвав другим именем, повел ее на квартиру, и она пошла за ним, как будто прочитала будущее. В квартире она познакомилась с остальными. Как группа прокаженных, провели они там последующие дни. Они были косноязычными: предложения за предложениями выходили из горла с болью. Иногда они нащупывали дорогу друг к другу, пытались, как дети, учиться языку мира, который для них был сотворен заново. Были осторожными в словах, ощущали, словно открытую рану, звук голоса, прикосновение руки, настроение. И словно в противоположность этому, люди тянулись друг к другу, как слепые. Каждый вечер ставили хупу, и каждый их погибший был с ними.
Дело было в вечер свадьбы Аврама и Бины. Моше сидел на одеяле, которое расстелил на полу, и с ним несколько человек. Весь вечер Хана с места позади, где она сидела, не отрывала от него взгляда. Его спина была согнута, наклоненные вперед плечи с силой натянуты руками, крепко обхватившими колени; его затылок и благородные тонкие руки, как у юноши, который внезапно поражал своим возмужанием. Огромная жалость и удивительная нежность побудили ее ласково коснуться его спины, успокоить его чувство тяжелого отчаяния. И тогда он вдруг повернулся к ней, и его смеющийся рот произнес: «Поженимся?»
— Я не могу вышвырнуть его, — сказала она дочери снова. — Он живет здесь уже почти восемнадцать лет. Куда он пойдет?
— Пойдет туда, куда ходил до сих пор. Где он был все ночи, когда не спал дома. Пусть идет к своим женщинам, к своим друзьям-пьяницам, к картам.
В каждом месте, от Варшавы до Тель-Авива, к нему, как бабочки, тянулись женщины и с ними любители выпивки и карт. Даже в трудное время в его глазах была смешинка, и приятный запах исходил от его шеи, и отвороты одежды были белоснежными, а в кармане всегда находился шоколад. Когда они поселились в двухкомнатной квартире в Тель-Авиве, он не торопился найти вакансию. Утром он долго брился и шел на биржу труда, угощал служащего сладостями, сидел с ним и шутил. Однако подходящей работы для него не находилось. Спустя месяц после приезда в Тель-Авив, после того как она продала бусы — свадебный подарок Моше, Хана нашла себе работу в большом обувном магазине на улице Кинг Джордж и обеспечила их пропитание. В дни, когда Моше был удачлив в карточной игре или торговле, характера которой она никогда не знала, он являлся, словно жених, с букетом цветов в сумке. В иные дни копался в ее кошельке, забирал деньги.
По субботам, после полудня, после того как она все утро трудилась над уборкой дома, Хана мылась, смачивала за мочками ушей несколькими каплями из флакончика, который привезла с собой из Польши, надевала синее платье, мягкие подушечки которого приподнимали ее плечи, воротник был кружевным, а пуговицы — жемчужными, и выходила погулять по улицам города со своим ухоженным мужем и дочерью. Люди провожали их глазами. Женщины обращали взгляды в его сторону, и искорка смеха светилась в его глазах. Временами ей приходилось зажимать рот рукой, чтобы девочка не услышала, как мама плачет. После первых ночей, проведенных вне дома, он находил ее по возвращении утром бледной и не сомкнувшей глаз. У него всегда был наготове рассказ о любой детали. Потом он перестал объяснять, да она и не хотела слушать. Он приходил после трех таких ночей с красной сеткой сосудов на глазах и небритой щетиной на щеках. Он звал во сне чужих женщин: Сильвана, Адала. В первый раз она испугалась. Всю ночь просидела выпрямившись на краю кровати, перебирая мысленно, что станет делать. А утром она увидела его, льнущего к ней во сне, и его руку в татуировках, тянущуюся к ее векам, и внезапно поняла: так распорядилась с ней ее судьба. С этим человеком она проведет жизнь — и ей стало легко.
— Я хочу сказать тебе кое-что в отношении женщин, Пнинеле. Не всегда то, что ты видишь, на самом деле так. Он действительно любит женщин, но виноваты они: липнут к нему, а он такой, что не умеет сказать «нет». Все думают: «Такой высокий и красивый. Сильный мужчина». А правда в том, что он слабый. Я была этой силой. Все время.
Стоящая возле окна Пнина склонила голову на опущенное плечо, бросила взгляд на мать и сказала удивленно:
— Если уж мы разговариваем, как взрослые, то я думаю, ты все еще влюблена в него. Честное слово.
— А я никогда не пойму, почему ты так ненавидишь его. С тех пор, как была еще ребенком, и до сегодняшнего дня.
— Я ненавижу, потому что хорошо его знаю.
И Хана вспомнила, как перед шестой годовщиной рождения Пнины Моше, сидя за столом во время завтрака, спросил:
— Что купить моей самой красивой принцессе ко дню рождения? — и слово «принцесса» он произнес на идише.
Пнина, не поднимая глаз, сказала ровным высоким голосом:
— Велосипед.
Хана потеряла дар речи, поразившись в душе, откуда малышка научилась передавать такое желание равнодушным голосом и так просто.
— Это уж слишком, Пнинеле… — попыталась она возразить.
— Нет, — остановил ее Моше. Одна его рука протянута вперед, другая — к потолку, как на театральной афише. — Моя принцесса желает — моя принцесса получит.
— Но ты знаешь, сколько стоит велосипед, — сказала ему Хана и затем обратилась к Пнине. — Может быть, какую-нибудь куклу или юбку? Может…
— Велосипед, — спокойно отрезала малышка.
— Велосипед невозможно. Это слишком дорого…
— Хватит, хватит, довольно, — на лице Моше появилось презрительное выражение, как будто ему надоело спорить. — Велосипед и кончено. Ни куклу, ни другую ерунду.
После того как он вышел, Хана посмотрела на девочку, пьющую чай из чашки, прямую и наполненную сознанием собственной значимости, и испугалась отчужденности, которую почувствовала к ней.
— Ты не должна была просить велосипед, Пнинеле. Ты уже большая девочка. Понимаешь, что велосипед стоит больших денег, а мы небогаты. Ты ходишь со мной в магазин за продуктами, верно? Ты слышишь, как я прошу отпустить мне в кредит, и Нисим делает мне одолжение, и это неприятно мне.
Пнина взглянула на нее и сказала:
— Он все равно не купит.
— Что значит «не купит»? Он сейчас пойдет одолжить денег, помчится не знаю куда и принесет тебе велосипед. Вот увидишь.
Два дня они ждали его, а вечером третьего дня Хана испекла пирог и смотрела, как девочка дует изо всех сил на шесть язычков пламени, и глаза у нее при этом сухие. Соседка Роза, у которой просили свечи, стояла в дверях и говорила: «Браво, браво, какая сильная девочка».
Сейчас Пнина посмотрела на мать, и две спускающиеся от ее ноздрей морщинки обозначились резче.
— Только не говори мне, что ты жалеешь обо всем этом деле.
Хана провела рукой по свадебной фотографии и положила ее в ящик.
— О чем тут нужно говорить? Это закончилось. Все. Сожалею, не сожалею — что это меняет?
— Ты должна была сделать это пятнадцать лет назад. Ты не нуждалась в нем. Ты содержала его.
— Я не хотела.
— Может быть, ты и сейчас не хотела?
Лицо Моше в раввинате, как у мальчика, который не знает, в чем его вина. Глаза, прикрытые пальцами его красивых рук, иногда обращаются к ее глазам, словно он не верит, как мог так поступить с ним человек, которому он безраздельно доверял. «Ты все, что у меня есть», — повторял он ей в присутствии чужих людей, и она не смогла сдержаться и заплакала.
А здесь свое лицо к ней обращает Пнина, и голос у нее жесткий:
— Верно, что ты не хотела разводиться?
— Верно.
— Тогда почему развелась?
— Потому что у меня не было выбора. Ты сильнее меня. Сильнее, чем мы оба.
Шестнадцатилетняя Пнина врывается в обувной магазин и выпаливает в покрасневшее лицо матери в присутствии жены хозяина:
— Ты думаешь, что ты добрая, и прощаешь, а люди не знают? Все знают. Все смеются. Смеются над тобой в лицо, а ты не видишь. Девчонка лет четырнадцати, может. Увивается за ним с таким огромным животом. Родители выгнали ее из дома, и он бросает ее то тут, то там. Скоро она будет бегать за ним с ребенком на руках. Но зачем ему волноваться? Он воркует, когда ему захочется, он возвращается домой один, и там его ожидает добрая жена, готовит ему еду, которую он любит, гладит ему одежду, вкалывает ради него, как ишак. Делает вид, что ничего не знает. А если ей что-то кажется, есть какое-то подозрение, какая-то мысль — она тут же прощает. Ты можешь оставаться с ним. Я скоро уйду.
По тропинке к контейнеру с мусором прошла с ведром в руке соседка Роза и окликнула ее по имени, но Пнина не ответила.
— Все эти действия не похожи на развод. Сейчас он даже еще больше свободен. Он разведен, и ему действительно можно уходить и приходить, когда заблагорассудится. А когда он придет, ты захочешь готовить ему и стирать. Так для чего была вся эта беготня? — и, помолчав, добавила: — Но если ты хочешь этого, тогда пожалуйста. Я свое сделала, сейчас мне нужно идти, потому что подвозка в кибуц отправляется через полчаса.
«Кончено, — сказала себе Хана в спину удаляющейся Пнине, идущей по тропинке и пинающей мысками туфель кусты мирта сбоку от дорожки. — По-настоящему, брак этот не был браком, и развод не будет разводом. Ты сделала свое. С тех пор, как была девочкой, хотела сделать. Из-за твоей странной любви ко мне и ненависти к нему ты сделала это. И чтобы унять обиду внутри себя. Кто знает? Моя вина в том, что не объясняла тебе многие вещи. Ты сказала, что я с легкостью прощаю. Я и тебя прощаю».
Из соседней комнаты раздался вдруг звук кашля, и Хана напряглась, как тот, кто слышит скрытые сигналы, и только его ухо умеет их распознать. Много лет назад грузчик-грек привел его к их дому, и Моше упал на пороге, словно тряпичная кукла. Всю ночь его не оставлял кашель из самых глубин, отдаваясь внутри его ослабевшего тела. Потом наступило время бреда и лихорадки, и говорились слова, смысла которых она не понимала, и имена женщин из журналов: Клара, и Сюзанна, и Гайди расхаживали по комнате, словно привидения. Затем, как всегда, пришло полное примирение, обещания, клятвы. Вот и сейчас она услышала разрывающий кашель из-под сжатой в кулак руки. В своей комнате Хана поспешила убрать документы из раввината, которые Пнина положила на комод. Она сейчас же пойдет проверить, осталось ли темное лекарство, приготовленное немецким фармацевтом с улицы Бен-Иегуды, которое так помогло ему в прошлый раз, и посмотрит, есть ли на кухне все необходимое, чтобы приготовить ему куриный бульон и домашнюю лапшу. Мед и молоко очень хороши для его горла, и лимонный бальзам она приготовит. Нужно поторопиться и достать мед и яйца, прежде чем Нисим закроет свой магазин и стемнеет.
Разрыв
Когда Геня вынула острые ножницы из зеленого пластмассового футляра, на котором была изображена расчлененная птица, ее глаза начали стекленеть, а когда она протянула руку к голове внучки и стала отделять пальцами пряди волос, блестящих словно золото, падающих в виде скрутившихся шнурков под сходящимися со стуком лезвиями ножниц, все ее лицо уже превратилось в маску.
— Подойди близко к окну, мамеле, чтобы бабушка хорошо видела и не сделала тебе больно. Бабушка любит тебя и хочет, чтобы никогда в жизни тебе не было больно. И опусти голову, чтобы бабушка сделала это как следует.
В голосе Гени сквозила торопливость, а девочка, чувствуя важность того, что с ней делали, долгое время стояла тихая и послушная, с поникшей головой, обе руки засунуты за пряжку пояса короткого платьица, а глаза смотрели из-под ниспадающих длинных светлых волос, плавно опускавшихся и громоздившихся вокруг ее сандалий.
— Мы сделаем это хорошо-хорошо, — беззвучно шептала Геня обещания бледному худенькому затылку, открывавшемуся напротив света. — Чтобы ничего не осталось на милой головке и вся гадость упала.
Ее левая рука копалась среди поразительно длинных по отношению к росту девочки волос, а правая — проворно орудовала ножницами, ее тело словно образовывало арку над головой внучки. Она работала, как одержимая, с застывшими глазами.
Дорожка между двумя золотыми прядями все расширялась, и наконец вся голова острижена: коротенькие щетинки волос, словно срезанные колосья, возвышаются над бледной головой, открывают нежную, белую кожу, которая «не видела» света с тех пор, как волосы отросли впервые.
Дыхание Гени стало прерывистым, и все ее тело охватили конвульсии. Она вложила ножницы в футляр, опустилась на стул, как после огромного напряжения, притянула к себе внучку, прижала ее со всей силой рук и целовала и целовала ее затылок, как будто собиралась расстаться с ней; ее голос звучал успокаивающе, несмотря на бурю внутри нее:
— Теперь все будет в порядке, мамеле. Больше не нужно волноваться.
Девочка медленно подняла обе руки, ощупала макушку и испугалась нового ощущения. Потом взглянула на кучу волос на полу, повернула голову, и ее лицо исказилось от плача:
— Ты остригла мне все волосы. Теперь я, как мальчик.
Геня снова привлекла девочку, прижала к себе и вытерла исказившееся лицо:
— Мы должны были это сделать, мамеле.
— Почему?
— Из-за записки воспитательницы. Ты помнишь, что воспитательница приколола булавкой к воротнику блузки записку? Это то, что там было написано. Но сейчас все будет в порядке. Волосы у тебя отрастут быстро, и они будут чистые-чистые.
Девочка поспешила к большому зеркалу в спальне родителей и вернулась к бабушке, рыдая:
— Я некрасивая без волос. Я не хочу идти так в садик. Все будут смеяться надо мной, потому что это совсем некрасиво. Это даже короче, чем волосы у Хедвы. Я расскажу маме, что ты мне сделала. Она отругает тебя, а после этого приклеит их обратно.
После прежнего застывшего взгляда глаза Гени пришли в движение:
— Мамеле, иди сюда, к бабушке. Близко-близко к бабушке. Бабушка расскажет тебе что-то. Правда, что завтра день твоего рождения и ты уже большая и понимаешь многие вещи, как большая девочка? Я расскажу тебе сейчас то, что понимают лишь большие девочки, и ты сама увидишь, что мы должны были так сделать.
Первым, кто увидел это, был Цви. На мгновение он застыл пораженный, его голова откинулась назад, как будто его ударили по лицу, казалось, он сейчас разрыдается: губы сжались, и глаза померкли. Он опустил картонный ящик, который держал обеими руками, положил его на скамейку перед входом и не сводил глаз с девочки, находившейся в плену Гениных рук, словно пытаясь понять, что делает в его доме этот чужой мальчик, прижатый к груди его матери. Затем его глаза обратились к кучке золотых волос, обе руки поднялись к голове и обхватили виски.
Девочка вырвалась из рук бабушки, подбежала к отцу и разразилась плачем, водя маленькой ладошкой по лбу:
— Папа, посмотри, что бабушка мне сделала. Она срезала мне все волосы. Это совсем некрасиво. Все дети скажут, что я, как обезьяна.
Геня стремительно поднялась со своего места и обратилась к сыну, как имела обыкновение в бытность его мальчиком:
— Цвика, подойди ко мне. Я хочу показать тебе кое-что.
Цви положил свою руку на голову дочери, и его ладонь, ощупывая, как ладонь слепого, гладила грубые щетинки волос, торчащие над головой девочки.
— Мама, я не знаю, что на тебя нашло. На этот раз ты окончательно сошла с ума.
— Посмотри, что тут написано, — она держала записку перед его глазами. — Прочитай сам и скажи, разве это не стыд и срам, чтобы в нашей семье было такое.
Цви прочитал написанное, его рука поблуждала в воздухе и остановилась на лбу в жесте человека, испытывающего сильную головную боль.
— Это записка от воспитательницы, — сказал он, не дочитав. — Она передает такие каждую пятницу всем детям в садике.
— Ты не прочитал, Цвика! Прочитай сначала все. Вглядись хорошенько в то, что здесь написано.
— Я знаю наизусть, что там написано. Каждую пятницу я забираю Мири из садика, и у нее к воротнику приколота булавкой записка, подобная этой. И всегда написано одно и тоже.
— Цвика! Написано, что у нее вши!
— Я знаю.
— Что значит, ты знаешь? Как будто это нормально, что такое происходит в нашей семье, и воспитательница знает, и каждый, кто видит записку на воротнике девочки, знает. И люди говорят об этом. Здесь есть люди, которые знали меня еще до приезда в Израиль.
— Мама, на этот раз ты сошла с ума окончательно, — повторил он. Девочка вдруг разрыдалась еще сильнее, испугавшись еще криков между бабушкой и отцом. Она прижалась щекой к его ноге, подняла обе руки и обхватила его поясницу. — Посмотри, что ты с ней сделала. У нее были самые красивые в садике волосы. Мы не стригли ее с тех пор, как она родилась. Ты ведь знаешь это очень хорошо. Ты гордилась ее волосами. Как ты могла сделать с ней такое, объясни мне, как?
— Но, Цвика, у нее вши! — Глаза Гени расширились, как два темных обруча. — Разве это важно, красивые волосы или некрасивые, если у нее вши?
— И ты еще споришь. Ты совершенно не хочешь понять, что натворила, и ты еще споришь и уверена, что права. Знай, что у всех детей в стране есть вши. Это наказание стране. Ты сама рассказывала мне, что месяц назад видела по телевизору передачу, в которой предложили провести кампанию по всей стране и помыть голову всем детям в один и тот же день, чтобы они не заражали друг друга. Зива моет ей голову каждую неделю и обрабатывает специальным средством, а она заражается от детей в саду.
— Цвика, послушай меня. Я знаю, что хорошо для моих детей. Я прожила достаточно и знаю. Когда заводятся вши, не помогают ни средства, ни мытье головы и вообще ничего. Лучше всего немедленно остричь до корней. С каждым часом гнид становится все больше и больше и дорого каждое мгновение.
— Постричь так? — спросил он, сдерживая голос на грани плача, и указал на голову, прижавшуюся к его ноге. — Если уж решают постричь таким образом, до конца, разве нельзя сделать это в парикмахерской, ровно, чтобы тоже было красиво?
Геня внимательно посмотрела на внучку, словно увидела ее впервые: остатки обрезанных волос, голову, которая вдруг стала меньше, затылок, нежный, как мясо ощипанной птицы. С шеей, все еще склоненной к нему, как раньше, как будто продолжая объяснять, Геня вдруг заплакала, и странный звук плача исходил из нее, как из глоток людей, которые родились лишенными способности к плачу и научились подражать ему, для видимости сокращая явное различие между собой и обычными людьми.
— Это действительно вышло у меня некрасиво, — подвывала она. — Я должна была отрезать ровнее. Но я ужасно волновалась. Не обращала внимания. Ты простишь бабушку, которая некрасиво постригла тебя, мамеле? Ты знаешь, что бабушка хочет для тебя самого наилучшего, что только возможно? Что у нее на всем свете есть лишь один Цвика и одна Миреле?
Девочка опустила глаза, не желая смотреть в сторону Гени, и через мгновение повернулась к ней спиной, прижавшись еще сильнее к отцу и спрятав лицо в ткани его брюк. Когда бабушка протянула руку погладить остриженную головку, Мири отпрянула всем маленьким телом, словно обожглась.
— Это отрастет быстро-быстро, мамеле, — пообещала Геня, ее сердце упало при виде девочки, сжавшейся от прикосновения. — И у тебя снова будут самые красивые волосы. А главное, у тебя не будет там вшей.
Цви, глядя на светлые срезанные волосы, рассыпанные на полу под окном, словно пучки света, сказал тусклым голосом:
— Я, правда, еще не знаю, что мы сможем сделать с этим. Иди-ка сейчас в другую комнату, мама. Зива вот-вот должна прийти. Она пошла заказать торт ко дню рождения. Что с ней будет, когда она увидит это, не знаю. Она совсем обезумеет. Тебе вовсе не следует быть сейчас здесь. Иди в комнату, и когда Зива вернется, я, как можно быстрее, отвезу тебя домой.
В рабочем кабинете сына Геня, с раскрытыми в темноте глазами, слышала орущую невестку, и хныкающую внучку, и сына, пытающегося вклиниться, объяснить — и его голос тонул среди их голосов.
— Так что, это интересует меня сейчас? — услышала Геня невестку. — Тогда им так делали в лагере перед сорок пятым годом. Мир немного продвинулся с тех пор, и мы сейчас уже не живем в лагерях. Посмотри, как выглядит твоя девочка! Посмотри на нее! Завтра у нее день рождения. Посмотри, с этой стороны она просто обрита. А погляди здесь — у нее царапина. Она порезала ей кожу! Переломать нужно ей обе руки, чтобы не смогла больше никогда в своей жизни держать ножницы! Забери эту женщину отсюда, пока я не убила ее своими руками. И скажи ей, чтобы ноги ее больше здесь не было. Я не хочу больше никогда видеть ее физиономию! Никогда в своей жизни!
Голос Цви прорывался и повышался и на миг стал слышен громко и ясно, и в соседней комнате воцарилась тишина, но голос Зивы тут же разорвал ее:
— Прекрати! Это сейчас тебе не поможет! Я говорю тебе. Это только злит меня еще больше. Я не хочу больше слышать об этом! Те рассказы — это уже в прошлом. Я говорила тебе не просить ее больше сидеть с ребенком. Она ненормальная. Я давно уже твердила тебе это. Во время этого холокоста у нее в голове потерялось несколько винтиков. Посмотри, что она сделала с нами! Катастрофа! Я больше не позволю ей приблизиться к моей девочке. Я больше не хочу, чтобы она являлась сюда. Если ты хочешь видеть ее — ступай к ней домой. Она ненормальная. Ты должен отправить ее в сумасшедший дом. Любой врач поместит ее туда немедленно. Посмотри, что она сделала с нашей девочкой. Ты помнишь, что у тебя была красивая дочь? Тогда посмотри на нее сейчас. Она будет страдать из-за этого всю свою жизнь. Посмотри сюда и сюда. Повернись, Мири, чтобы папа увидел. Посмотри на нее хорошенько. Как можно вывести такую девочку на улицу? Что мы будем делать с ней? Наденем ей парик? Обреем голову? Уйдет по меньшей мере год, пока это придет в норму. Я хочу, чтобы твоя мать сейчас же убралась из моего дома. Я не хочу, чтобы она оставалась на день рождения. Нужно совсем отменить этот день рождения!
Внезапно вопли прекратились и был слышен тонкий, высокий голос Мири, а потом плач оборвался.
— Ты хорошо слышишь, что говорит твоя девочка? — взметнулся новый вопль. — Ты понимаешь, что тут произошло? Она знает, что делали вши, когда люди умирали в концентрационном лагере. Должна это слушать четырехлетняя девочка? Я спрашиваю тебя, это подходящий рассказ для такого возраста? Я хочу, чтобы девочке рассказывали о Золушке, а не об Освенциме!
Перед дверью рабочего кабинета голоса умолкли, и Геня уже находилась в полной тишине. Хрипение юноши, повешенного за ноги возле перехода между женским и мужским лагерем, недавно прекратилось, и с того момента лишь отзвуки лая и шелест листвы нарушали иногда тишину. В конце барака, возле единственного окна, выходящего на лес, что за оградой с электрическим током, ворочалась на низкой лавке и стонала во сне женщина. Старуха сбоку от нее вздыхала и тоже переворачивалась, чтобы не оказаться снаружи мешка, служившего одеялом: хотела согреться от соседского тела. Геня подняла руку и почесала пальцами с остриженными ногтями кожу головы, и послышался сухой звук, подобный звуку, издаваемому грубой шваброй, скоблящей деревянный пол. Голова зудела, кожа затылка раздражена, и Геня чувствовала крошечные уколы под мышками. Утром выяснилось, что ее соседка с другой стороны, та, которая заболела еще за много недель до этого, умерла во сне. Уже несколько недель ее лицо было похоже на лицо мертвеца, а в утро ее смерти она выглядела совершенно живой, спокойной, и ее глаза были обращены к потолку как будто с выражением любопытства. Когда женщины поспешат к выходу, чтобы, как каждое утро, выстроиться перед бараком в шеренгу, вши уже начнут покидать неживое тело; они будут выглядеть, как темная штриховка, прорезающая лоб, нащупывая дорогу к другому телу, ища себе новую жизнь.
Мамин альбом
«От скверных времен, — поймал себя доктор Иегошуа Хушан размышляющим на пути к своей машине, — от скверных времен не остается ни одной фотографии. Словно торопятся увековечить светлые дни, прежде чем они промелькнут, сохранить на глянцевых полосках бумаги образы, как завещание, запечатленное в фотографиях: вот, так должно быть. И если люди изменят что-то по своей воле, другие насильно вырвут их из воспоминаний».
Перед тем как положить альбом с фотографиями в багажник, он с удивлением отметил, что на каждом снимке одежда всех троих всегда в полном порядке и обувь начищена, бусы на шее у его мамы в точности посередине декольте и пояс платья закреплен и расправлен. Отец стоит прямо, и две складки сбегают по длине рукавов его накрахмаленной рубашки, и носки на ногах мальчика всегда красиво подвернуты, касаясь верха ботинок, а пробор сбоку его головы всегда ровный. В большинстве случаев он на руках у мамы или у папы, а когда подрос, стоит между ними, держа их за руки. И все трое широко улыбаются, словно силясь убедить фотографа в своем счастье.
Спустя немного времени дежурный врач в первый день своей работы поставил машину в месте, предусмотренном для дежурного врача, вынул из багажника сумку и альбом с фотографиями и с чувством гордости и почтения прошел по опустевшей территории больницы, зажав под мышкой альбом и глядя на освещенные окна кабинетов сестер.
В кабинете дежурного врача старшая сестра протянула ему чашку кофе.
— Что, замотались? — улыбнулась она. — По своему опыту знаю, что во время первого дежурства ни одному врачу не удается уснуть, — она рассмеялась. — В последующие же дежурства их не добудишься.
Он не поддержал ее смеха и предположил, что она сейчас затаивает на него обиду за это.
— Нет. Я хочу проверить несколько историй болезни.
— Сейчас? — взгляд женщины, привыкшей подозревать странности.
— Да.
— Вы хотите читать медицинские карты сейчас?
— Именно.
— Пожалуйста, — она пожала плечами, удивление в ее глазах возросло.
Уже через мгновение, после того как дверь за сестрой затворилась, в его руках оказалась медицинская карта, и он вглядывался в чем-то знакомое, но одновременно и чем-то чужое имя, написанное небрежными буквами, и с этим именем всколыхнулось воспоминание о родителях, спешивших запечатлеть лучшие дни, перед тем как их поглотят скверные, приглашавших фотографа также в периоды нужды, словно преступники, планирующие заблаговременно свои козни.
Сейчас он раскрыл альбом, что перед ним: на верхнем снимке на первом листе он в воротах детского сада; глаза сияют, мешочек для еды стянут шнурком, выполненным вручную, тянущимся наискось от плеча к бедру, маленькие пальцы обхватывают свернутую в трубочку бумагу, которую воспитательница послала его маме, и записка в форме сердечка прикреплена к выглаженной рубашке как раз в том самом месте, на котором обозначено сердце на рисунке в энциклопедии. А на среднем снимке, годом позже, мальчик уже подрос, стоит возле металлических ворот школы, ремешки ранца врезаются в плечи, мешочек для еды новый, побольше размером, сшит из ткани от его старых брюк, касается бедра; его смущенные глаза обращены на фотографа, долго регулирующего линзы, и на детей, посмеивающихся и теснящихся вокруг него.
В нижней части листа поездка к морскому побережью в Тель-Авиве, запечатленная на снимке, который был сделан незадолго перед тем, как горизонт омрачился и внезапный дождь исхлестал и промочил их, и мама расплакалась — здесь же день все еще прекрасен, и на заднем плане рыбак с удочкой перед морем, испещренным пеной. На фотографии также его отец, может быть, в последний раз поднявший сына на плечи, и мама, после того как проворными пальцами привела в порядок волосы мальчика, стоит неподвижно, и по ее позе заметно, что каблуки туфель слишком высокие, а ремешки их чересчур затянуты.
И вот спустя годы, через много времени после того, как они перестали фотографироваться, и он уже подросток, она в замешательстве смотрит на него выцветшими глазами, волосы растрепаны, кожа лица сморщена, лежит на кровати со сбившимися простынями, в конце отделения; бегущая строка «министерство здравоохранения… министерство здравоохранения… министерство здравоохранения» разделяет ее затылок и плечи в том месте, где прежде был замочек ее бус.
И еще много лет спустя после этого, когда он впервые стоял возле ее кровати во время врачебного обхода, сопровождая заведующего отделением вместе с другими студентами, окружившими ее кровать. Сердце его разрывалось, и он знал, что настал час испытания, и все, что он сделал в своей жизни до того, вело к этому мгновению: заведующий отделением внимательно просматривает историю болезни, говорит деловым тоном: «Вот перед нами здесь яркий случай психической депрессии». И вопль возле него, грозящий разорвать тело кричащего: «Господин профессор, она не случай… и в ее медицинской карте есть неточность: она родилась не в тысяча девятьсот пятнадцатом году — она родилась в тысяча девятьсот двадцать четвертом! И во время войны она не…»
Голос мгновенно умолк. Ее глаза перестали скользить по лицам людей, стоявших вокруг ее кровати, и остановились на нем, пугающе расширившись, ее рот пришел в движение, но ни звука не выходило из него. Профессор вложил медицинскую карту сестре под мышку, взял другую карту, которую она ему с готовностью протянула, и повел группу студентов к соседней кровати. Иегошуа все время чувствовал взгляд, сверливший его спину, вперенный в него, когда он вместе с другими переходил от кровати к кровати, и он волновался: у нее перемешались все образы? Дело идет на лад? Ее положение скверно?
Выходя, он быстро обернулся к кровати, что возле окна, желая успокоить ее, пообещать ей взглядом, что с этого момента он будет заботиться о ней здесь. Для этого он год за годом добивался поступления в медицинскую школу и не отчаивался, когда был старшим среди экзаменующихся — со своего места он увидел, что она заснула, рот раскрыт, лицо повернуто к окну.
После врачебного обхода он сидел в лекционном зале и не слышал ни звука из заключительного слова профессора, и лишь одна фотография, цветная, единственная, приклеенная на целой странице альбома, стояла перед его глазами.
Сейчас он перелистал альбом и нашел ее, приклеенную на предпоследнем листе — последнюю фотографию. После этого пришло письмо из Америки и они перестали позировать перед фотокамерой. Родители еще старались скрывать от него надвигающуюся бурю, разговаривали по ночам, когда думали, что он заснул, спорили шепотом на польском языке, который будоражил его воображение и звучание которого напоминало ему на слух змеиное шипение. И он подстерегал их в темноте, с силой сжимая край одеяла, не понимая слов, но чувствуя угрозу. В то время каждый раз, когда Иегошуа проходил вблизи отца, тот протягивал руку и нежно гладил его по голове, и Иегошуа неожиданно увидел его глаза увлажненными. А один раз схватил мальчика и прижал его к себе, передав ему дрожь своего тела, как от удара током.
Но на той цветной фотографии — письмо с красивой маркой из Америки, несомненно, в то самое время пересекало океан, вложенное в пакет в чреве судна, — на цветной фотографии, единственной, приклеенной на целой странице, его мать и отец со сплетенными руками стоят за спиной мальчика, как стена; их плечи касаются друг друга, и Иегошуа, с саженцами между ладонями в Ту-бишват[18] пытается, насколько возможно, вытянуть руки вперед, чтобы ветки не щекотали ему нос.
А после этого пришло письмо из Америки, и Иегошуа в деталях рассмотрел красивую марку, лицо его отца в один день помрачнело, а мама на краю супружеской кровати не сдерживала плач и днем. Иегошуа, часами предоставленный в те дни сам себе, стал дольше рассматривать фотографии в альбоме, задерживаясь на одной из тех немногих, где они не стояли в один ряд перед фотографом: отец, растянувшийся на островке травы, мама с подобранными под себя ногами, сидящая сбоку от него, в ее руке колосок, и она шаловливо водит им по подбородку мужа. Возле них сидит их соседка Елена, которая во время их прогулок всегда приносила голубцы, уложенные в плоскую алюминиевую кастрюлю. Сзади, на веревке, спускающейся с дерева, раскачивается Иегошуа, висящий, как обезьяна.
Через несколько недель после того, как пришло письмо, мама начала разговаривать с ним на польском. Сначала он испугался: «Мама, что ты говоришь?» Потом понял: не с ним — она разговаривала сама с собой. Она говорила до странности быстро, бродя по комнате, останавливаясь против шкафа и опустошая полки и ящики, вынимая вещи отца и складывая их в кучу посреди комнаты: брюки, носовые платки, галстук, праздничный костюм, войлочную шляпу, направляясь в ванную и на кухню, неся его бритвенные принадлежности, старые курительные трубки — извлекая его вещи из каждого угла в доме и добавляя их к куче: ящик с рабочими инструментами, гармоники, газетные вырезки, книги о Варшаве, веревки, которые он старательно собирал, сматывал в клубки и прятал в торбочки. Потом она принесла из кухни коробок спичек, зажгла и бросила на кучу в середине комнаты, крепко сжала руку Иегошуа, и они оба сидели и смотрели, как языки пламени поглощают вещи. Ее глаза, казалось, тоже горели, когда она сидела возле огня и смотрела, и он, совершенно не боясь, ответил ей пожатием руки и с любопытством следил за маленькой полоской огня, которая пустилась в путешествие и опалила воротник рубашки, рукав, веревку, намотанную вокруг рукоятки молотка, отвороты ткани брюк. И пока соседи подняли шум и ворвались внутрь, потолок комнаты был уже закопчен и многочисленные ведра с водой не спасли положение.
В день, когда его мать забрали в больницу, Елена осталась помочь ему упаковать вещи. С серьезным лицом она укладывала в чемодан одежду, которую нашла, а он добавил сверху альбом с фотографиями. До прихода человека из бюро она сидела с ним, успокаивала, записала на измятом конверте свое полное имя и адрес, чтобы он мог написать ей со своего нового места, и сказала, что, разумеется, ему подыщут хорошее место, пока его мама вот-вот выздоровеет, папа вернется, закончив свои дела в Америке, и все трое снова будут жить вместе. Она обещала ему, что тем временем будет присматривать за их квартирой, уберет обгоревшие вещи, пригласит маляра покрасить потолок и стены и каждые два дня будет раскрывать окна и жалюзи. Иегошуа силился слушать ее и все время чувствовал запах голубцов из ее рта; в нем проснулся голод, но ему казалось неприличным думать о еде в такое время, поэтому он собрался с силами и слушал, как она описывала, каким образом будет следить за квартирой и особенно как она завернет получше радиоприемник, чтобы туда не попала пыль и не забила тонкие трубочки внутри него.
В тот вечер мальчика привезли в кибуц. На входе в детский корпус его и сопровождающего его человека ждала полная воспитательница, которая взяла из рук Иегошуа чемодан, положила под его кровать и представила новичка трем его товарищам по комнате, имена которых ему было трудно запомнить. Всю ночь он сдерживал плач, а утром спросил воспитательницу, когда приедет мама забрать его; та положила ладонь на его затылок и сказала, что сегодня будут учить также английский язык, а для него еще нет учебника.
В классе он сидел тихо, его глаза следили за «конским хвостом» учительницы, когда она писала на доске слова на английском языке. В конце занятий он отыскал воспитательницу и спросил, когда приедет мама забрать его, и она обещала выяснить. После полудня он достал из чемодана альбом, отобрал десять лучших фотографий и прикрепил к стенке возле своей кровати. Тотчас около него собрались дети и смотрели, и в последующие дни, когда он входил в комнату, иногда обнаруживал кого-нибудь из детей, стоящим и украдкой рассматривающим его фотографии. А одна девочка, не испугавшись его неожиданного прихода и даже не извинившись за то, что стояла на его подушке, чтобы получше рассмотреть, сказала: «Когда я буду большая, у меня будут цепочки и полно одежды, как у этой».
На той же неделе Игаль и Нехама стали его приемными родителями. Как-то раз после полудня Нехама принесла в их комнату и поставила перед ним чай и пирожки с повидлом, а Игаль посмотрел на него и сказал: «Следующего теленка, который родится, мы назовем Иегошуа, в честь тебя. Что ты скажешь на это?»
Иегошуа подумал и согласился. Нехама рассмеялась и сказала: «Проверь хорошенько, чтобы Иегошуа назвали теленка, а не телочку. Иногда они ошибаются там, на ферме».
Когда Нехама увидела фотографии на стенке над его кроватью, она побоялась, что кто-нибудь из детей захочет их, и спросила Иегошуа, согласен ли он снять их; он подумал и согласился. Вместе они осторожно сняли их со стенки и вернули в альбом, который Нехама назвала «мамин альбом», а Иегошуа запротестовал: «Но это также и папин альбом, и мой». Нехама спрятала альбом в свой шкаф, позади полотенец, и, когда он просил, доставала и давала посмотреть. Тогда они сидели вместе и восхищались одеждой его матери и красивыми локонами на его голове. К листам добавился новый запах, запах листьев мирта, которые Нехама хранила между полотенцами. Через некоторое время он уже с трудом воссоздавал в воображении запах мамы, и по мере того, как запах исчезал, мальчик уже сам настаивал на названии «мамин альбом».
Иногда Нехама брала его навестить мать. Им всегда нужно было хорошенько выяснять и проверять имя, написанное на карточке возле кровати, потому что каждый раз мать выглядела по-другому. Он целовал женщину и когда почти не узнавал ее, а она смотрела на него пронзительным взглядом, словно пыталась разгадать загадку. Однажды она долго смотрела на него, упала на колени и начала рвать простынь, покрывавшую матрас. Сестра поспешила прийти со шприцем в руке, и мать обхватила сестру руками с набухшими жилами, и все ее тело дрожало. Когда дрожь прошла, сестра вернула ее в кровать, успокоенную и ослабевшую, и сказала Нехаме, которая все время стояла, обняв Иегошуа: «В последнее время она была уже в порядке. Это нехорошо — приводить сюда мальчика. И для него это нехорошо. Ребенок в его возрасте не должен видеть свою мать в таком состоянии».
На обратном пути, в автобусе Нехама обхватила его голову руками и сказала: «Может быть, когда ты будешь большой, ты станешь врачом и сможешь помочь своей маме».
И он тотчас ответил, как будто дело решалось именно в этот момент: «Я не хочу быть врачом. Я хочу стать фермером, как Игаль». И когда они шли пешком от главного шоссе, добавил: «Я хочу также, чтобы меня звали по вашей фамилии. Не хочу больше ее фамилию». Нехама испугалась на мгновение, остановилась, внимательно посмотрела на него и сказала: «Ты должен помнить ее такой, какая она на фотографиях».
Во время своего первого армейского отпуска он стоял на входе в ее отделение, одетый в солдатскую форму, с запечатанной коробкой сладостей в одной руке и пачкой фотографий — в другой. Сестра оглядела его с подозрением:
— Она сегодня в неважном состоянии, — и преградила ему вход своим телом.
— Я ее сын…
— Нам неизвестно, что у нее есть сын.
— Потому что я не навещал ее несколько лет. В последний раз, когда я был здесь, она реагировала не очень хорошо, и сестра…
Она неохотно позволила ему пройти и со своего места следила за ним, глядя, как он дал больной запечатанную коробку, как она взяла ее из его рук, но не открыла, как он снимал обертку и подавал ей сладости и как она смотрела на него погасшими глазами и тогда, когда он раскладывал перед ней фотографии и спрашивал: «Это кто?» «Кто это?» И лишь при виде одного снимка больная распрямилась, лицо ее внезапно изменилось, в глазах зажглась искра, лоб разгладился и губы задрожали; тогда сестра вскочила со своего места и объявила о конце посещения.
— Я вдруг начинаю вспоминать массу вещей, — сказал он Нехаме тем вечером, когда они сидели рядом и она чинила его армейские брюки. Словно пробуждающаяся память матери передалась и его памяти. — Я помню, как однажды упал в лужу, грязь попала в глаза, она промыла мне глаза большим количеством воды, поцеловала их, чтобы я не мог их открыть, и сказала что-то вроде того: «Это не причинит тебе вреда. Это грязь страны Израиля». И еще я помню, что по ночам, когда мне было страшно, я звал ее, и она приходила и пела мне песни на польском языке; она говорила, что это грустные песни, но я смеялся из-за языка. А один раз она купила мне мороженое и хотела попробовать; я протянул руку, она наклонилась ко мне, и мороженое размазалось по ее носу — она ужасно смеялась.
— А ты не помнил всего этого раньше?
— Нет. Помнил только то, что на фотографиях.
— Она узнала что-нибудь на фотографиях, которые ты взял?
— Нет.
— Ты показывал ей фотографии?
— Да. Но она не разговаривала, только когда я показал ей снимок на берегу моря, она разволновалась, и тогда сестра выпроводила меня оттуда.
— Из всех фотографий все-таки эта, на берегу моря?
На берегу моря они трое обнимают друг друга, прижаты плотно, словно защищаются; ступни ног скрыты в песке, плечи блестят от воды. Его мать на этой единственной фотографии в альбоме, где ее волосы собраны и скреплены заколкой, придавая ее щекам выпуклость, и она совсем маленькая без туфель на каблуках, ее макушка на уровне подбородка мужа, на шее нет жемчужных бус, а рука протянута к горлу, как бы проверяя по привычке, на своем ли месте бусы. Отец без одежды, выглядит более худым, чем на других снимках, и плечи расправлены; он прищурил глаза из-за солнца, одной рукой обнимает плечи жены. Между ними радостный Иегошуа, на лице широкая улыбка, обеими руками обнимает родителей за бедра, пояс его плавок очень высоко — касается груди.
В кабинете дежурного врача доктор Хушан перевернул картонную обложку медицинской карты и прочел данные, записанные в соответствии с принятым порядком: имя, место рождения, год рождения, диагноз: перед нами женщина, родившаяся в тысяча девятьсот пятнадцатом году… страдает от продолжительной психической депрессии… травма… состояние подавленное… и боязнь быть покинутой… Он медленно переворачивал страницы, исправил ошибочный год рождения, вернулся и прочитал заключение врачей и психолога.
Долго читал написанный сухим языком отчет врачей: ее история: родилась в Лодзи, старшая из четырех девочек… К концу войны их перевезли в тайник на ферме, в деревне недалеко от Радома… Опасаясь доноса одного из соседей-христиан, семья была вынуждена оставить тайник. Хозяин фермы согласился оставить только ее, так как в тот день она была больна. Неясно, была ли попытка изнасилования, но согласно тесту, у нее присутствует боязнь насилия. По ее словам, у нее не осталось из семьи никого. После войны она встретила мужчину, уроженца Польши, они поженились и в тысяча девятьсот пятьдесят первом году эмигрировали в Израиль. У них родился один сын. Болезнь разразилась, когда ей стало известно, что муж еще перед войной был женат. Его жене, которая находилась у своих родителей в Любляне, удалось пересечь восточную границу, и во время войны она жила в России. На вопрос, почему ее муж не рассказал ей о своей жене, обследуемая разрыдалась. Это был единственный раз, когда она плакала во время осмотра. После войны первая жена поехала в США, искала своего мужа и нашла его в Израиле. Муж оставил больную и их сына и отправился в США. Больная утверждает, что он поехал из-за угроз своей первой жены и обещал сразу же вернуться в Израиль, но не вернулся и даже не поддерживал связь с ней и с мальчиком. После того, как она была госпитализирована вследствие попытки поджога, мальчик был направлен в кибуц. У больной в Израиле нет родственников, которые могли бы подтвердить рассказанное ею, и все детали записаны с ее слов и со слов ее соседки Елены Голц. В первые годы она была помещена в закрытое отделение… Лечение: д-р Шимшони рекомендовал амитриптилин в дополнение к фенотизину. При осмотре, проведенном д-ром Гриншпахом, были обнаружены признаки, свидетельствующие о хронической шизофрении, расстройстве мыслительной деятельности, социальной несовместимости и эмоциональной апатии…
Доктор Иегошуа Хушан вынул из альбома снимок и осторожно прикрепил его к внутренней стороне обложки истории болезни. На миг он засомневался: обычно в картах больных снимков нет. Под фотографией он написал: «Пожалуйста, не отрывайте,» — и подчеркнул написанное.
С минуту, прежде чем закрыть карту и вернуть ее на место, он смотрел на фотографию и почувствовал облегчение, как будто из его тела была вырвана опухоль, которая годы пускала корни во всех его органах. Потому что она хотела, он знал это, чтобы ее помнили именно такой. Одетая в дорожный костюм с приподнятыми плечами, воротник белой шелковой блузки расправлен на жестком воротнике костюма, в декольте — бусы из жемчуга, голова поднята, волосы приведены в порядок, лицо свежее, взгляд красавца-мужа обращен в ее сторону; возле нее стоит мальчик, и его рука в ее руке.
Иегошуа приблизил глаза к снимку и пристально вгляделся в мальчика, словно увидел его впервые: его голова тоже поднята, волосы аккуратно причесаны, ноги, слегка раздвинутые, как ноги отца, твердо стоят на тропинке, он улыбается без принуждения по указанию фотографа, смелый взгляд направлен прямо в объектив, подбородок вызывающе выставлен вперед; два улыбающихся надежных человека стоят справа и слева от него, и он в безопасности между ними, радующийся навстречу грядущим дням.
Празднование помолвки Хаяле
За пятнадцать дней до празднования помолвки Хаяле, которая была объявлена молодыми в спешке и явилась полным сюрпризом, никто вовсе и не думал о позоре, который дедушка Мендл способен обрушить всем на голову. Все были заняты составлением списков приглашенных, оркестра, угощения, напитков, столовых приборов, которые нужно одолжить, соседей, готовых предложить стулья и столы, подарков, получить которые невеста выразила желание в случае, если кому-нибудь придет в голову спросить об этом. Бэлла, мать Хаяле, была встревожена состоянием дома. Пятна на зеленой обивке дивана, казалось ей, бросались в глаза; шторы обтрепались по краям; на обоях возле обеденного стола выделялась истертая полоса от спинок трех стульев. Таким образом к уже имеющимся спискам добавился отдельный список магазинов качественной обивки и мастеров, занимающихся наклеиванием обоев.
Среди всей этой суматохи Бэлла вспомнила, что все еще не решила окончательно относительно платья, которое наденет на помолвку. После того, как она перевернула весь шкаф и провела два дня, перебирая платья в магазинах города, она поняла, что мера успеха ее платья зависит от стиля одежды матери Рана, будущего жениха Хаяле, о которой ей известно, что та стройна, хороша собой и принадлежит к привилегированному обществу. Поэтому, лихорадочно думала Бэлла, если она выберет элегантное муслиновое платье, а ее будущая сватья наденет очень хорошо сшитое, она, возможно, будет выглядеть, как провинциалка, а сватья — как современная женщина. В то же время, если она выберет костюм, а сватья предпочтет роскошное платье, она не будет выглядеть в костюме празднично, а та будет блистать. Вопрос цвета одежды тоже не прост: если она оденет красное, а сватья — черное, она будет вульгарной, а та — аристократичной; если же, наоборот, наденет черное, а сватья — красное, она будет смотреться печальной, а сватья — свежей. Размер пуговиц, длина манжет и ширина пояса тоже вызывали вопросы. Прокручивая в голове все эти аргументы, она не находила выхода.
Решение проблем мебели, одежды, меню и списка приглашенных отвлекало Бэллу от дела, из-за которого поднялась вся эта суматоха: вот Хаяле уже почти двадцать три, она заканчивает учебу в университете; в удачно выбранное время приближения осени, еще прежде, чем у дочери появились морщинки в уголках глаз, Бэлла нашла ей способного и энергичного мужа из зажиточной и образованной, как ей рассказывали, семьи. И значение этой помолвки она, возможно, постигнет окончательно после празднования, после того как разойдутся гости, оркестранты соберут свои инструменты, и площадка перед входом будет подметена.
Через несколько дней лихорадочной деятельности уже было заметно, что дела покатились по рельсам: столы и стулья были взяты у благотворителей и нужным образом расставлены в заднем саду, центральная часть их — около садовой стены, и два ряда отходили по диагонали, как руки, протянутые к подбегающему ребенку, а середина сада оставалась свободной. Пришел представитель компании, специализирующейся на приеме гостей, и разложил перед ними цветные снимки, на которых были наглядно продемонстрированы различные способы размещения блюд, и после небольшого торга, цель которого сводилась к тому, чтобы заказать у него посуду, перечень мясных блюд и салатов, а хозяйке дома оставить приготовление тортов, по части которых она была непревзойденной мастерицей, пришли к соглашению условий оплаты услуг. В доме работа также продвигалась, опровергая нашептываемые ей мрачные предсказания. За особую плату были приглашены профессиональные мастера, которым она даже не заплатила отдельно за выбор обоев, и если ей казалось, что в спешке выбранный образец не сочетается со стилем стульев, то на стенке маленький клочок образца, показанный ей в магазине, приобрел вполне приятный вид. Проблема платья также нашла разрешение: так как ее дочь не участвовала вместе с ней в слежке за одеждой будущей сватьи в вечер события, Бэлла нашла для себя верный выход и выбрала одежду, одновременно и элегантную, и очаровательную: голубое шелковое платье, похожее на костюм, красиво отстроченное белыми нитками, с маленьким белым остроугольным воротничком.
Только тогда появилась возможность подумать об отце, Мендле. По странному случайному совпадению думала о нем и Хаяле во время своего выпускного экзамена по еврейской истории. После обеда они обе были готовы обсудить этот вопрос.
— Если он испортит мне праздник, не прощу его никогда в жизни, — сказала Хаяле с полным ртом, набитым редиской.
— Ты права, — согласилась с ней Бэлла.
— Это не пасхальный седер или еще какая-нибудь праздничная трапеза, — убежденно говорила дочь, словно отвечала на возражения, — когда вся семья знает его и его историю и прощает его. Родители Рана не знакомы с ним, и еще будет его сестра и несколько их близких друзей. И я не хочу, чтобы у них создалось впечатление, что у нас в семье есть люди со странностями. Предупреждаю тебя уже сейчас: если он сделает это перед всеми, я умру на месте.
— Боже упаси! — воскликнула Бэлла, представив, как это может произойти на самом деле. — Что же делать?
— Надо что-то придумать.
Хаяле выуживала вилкой среди долек огурца кружочки редиски.
— Но невозможно не пригласить его, — говорила Бэлла, как будто споря сама с собой. — Все-таки такой праздник: обручается его первая внучка. Я просто не вижу варианта, как мы можем не позвать его. Мы ни за что не простим себе этого. Не забывай, ему уже восемьдесят два. Подумай, сколько таких праздников он еще увидит? Что же тогда можно сделать? Может, вообще не рассказывать ему?
— Можно отправить его в путешествие, например, — внезапно осенило Хаю.
Бэлла посмотрела на дочь с содроганием. Вот, она уже отсылает его, как ненужную вещь. Особое хладнокровие нового поколения. Она уже забыла, как он растил ее, готовый отказаться от последнего куска хлеба ради нее. И все годы, когда Бэлла с мужем были заняты работой на заводе, он, уже не молодой человек, водил ее на занятия балетом и в кружок рисования и ждал на улице и в дождь, и в зной.
— Может быть, лучше поговорить с ним, объяснить, что на этот раз он должен сдерживаться? — предложила Бэлла. — Он же вовсе не маразматик. Наоборот, достаточно здравомыслящий человек.
— Разговоры не помогут. Ты ведь сама это знаешь, — отрезала Хаяле. — Ты готова находиться в таком напряжении весь вечер? Ждать, когда он начнет?
— Я попытаюсь убедить его, вот увидишь. Хорошенько объясню ему. Вообще у меня идея: посадим его возле Шифры, которая будет присматривать за ним и заставит замолчать в ту же секунду, как он только раскроет рот. Шифра не даст ему говорить, положись на нее. Это кажется мне приемлемым решением. Что скажешь?
— Скажу, что пойду выясню, какие путешествия есть в турбюро. Они организуют путешествия для пожилых. Я как-то видела объявление в газете. Для него так будет лучше — да и для нас тоже.
«Чудовище, — подумала Бэлла в ужасе, когда ее дочь вышла ответить на телефонный звонок. — Мы растим чудовищ. Они выглядят, как грудные младенцы, затем как дети, но за этой наивностью сердца из железа! Я уже слышала, как дети выбрасывают стариков на улицу, ждут их смерти. И вот так, без всякого стыда выгнать деда с помолвки!»
Однако, после того как Хаяле ушла и Белла успокоилась, наедине с собой она была вынуждена согласиться: несомненно, на празднике разразится катастрофа. При виде изобилия на столе он не сможет удержаться, слова во время празднеств словно сами извергаются из его уст, и он не властен над ними. В последние годы положение ухудшается. Кажется, что воспоминания о давно ушедшем времени уже одолевают воспоминания о вчерашнем дне, как это бывает со стариками. Еще шесть лет назад его состояние было превосходным. До этого он не говорил о событиях той войны. Когда он вернулся из концентрационного лагеря в дом польской крестьянки — через четыре года после того, как оставил ей для спасения двух своих детей — младшая дочка, Белла, помнила его уже смутно. Его лицо было очень худым, скулы и нос сильно выдавались, и волосы были острижены. Крестьянка перекрестилась при виде его и сказала:
— Господин Гольдберг, всю ночь мне снилось, что Вы придете. Ваши дети ни разу не болели! Я ухаживала за ними, как за своими!
И он наклонился к детям, обхватил своими тонкими руками и сказал, поразив резким запахом своего тела:
— Мы забудем все-все. Разыщем маму и уедем в Америку.
Маму они не нашли и в Америку не уехали. По прошествии нескольких лет он женился на женщине из Израиля, которая воспитывала детей, как родных. Когда они болели, спешила их вылечить. Еще шесть лет назад и до того он и словом не обмолвился о событиях времен войны. В его комнате Белла нашла как-то книгу воспоминаний жителей польского местечка и в ней между страницами — объявления, вырезанные из газет, сообщавшие о местах проведения встреч для поминовения. Дети никогда не спрашивали его, что с ним происходило все те годы, в течение которых их ноги передвигались среди свиного помета на польской ферме. Словно все дали обет заставить себя вычеркнуть из памяти те события. Когда его жена умерла, спустя годы после рождения уже его внуков, он отказался жить один или в домах детей. Ушел и заботился о себе самостоятельно в комнате дома престарелых. Субботы и праздники проводил с детьми, приезжая и возвращаясь на автобусе, отказываясь от предложений отвезти его. Он всегда оживленно и ерничая говорил об экономическом положении, о России и Америке, о новостях, про которые читал в газете. А о войне — как будто это была часть его, уснувшая на те годы, — не упоминал ни словом.
«Шесть лет назад, — подумала Белла, — у него произошел перелом.» Праздничные столы, заставленные мясом и рыбой, тарелочками с рубленой печенью и глазированной морковью, компотом из чернослива, подействовали на него, как зашифрованный язык, как дверь, скрывавшая воспоминания о той войне, и все, что было тщательно запрятано, находилось в забвении в течение десятков лет, неудержимо прорвалось наружу. Это началось в праздничный вечер рош-а-шана[19]. Перед обильно заставленным столом все подняли рюмки, и Мордехай, брат Беллы, сказал:
— Ну, папа, скажи какой-нибудь тост, чтобы у нас был хороший год.
Старик немного побледнел, уже почувствовав, что в нем что-то переворачивается, поднял свою рюмку под направленными на него в ожидании взглядами и сказал на идише:
— Чтобы у нас был хороший новый год. Год мира и семьи. И множество хороших трапез. Я хочу вам рассказать кое-что, и это как раз удачно, что мы все вместе и наши дети тоже слушают. Во время войны я четыре года не ел мяса. Мы уже превратились в скелеты. Были видны все кости тела до единой. Тогда пошли слухи, что приближаются американцы. Немцы занервничали, а у нас стало еще меньше еды. Когда мы увидели побежавшего немца, мы выхватили у него из-за ремня колбасу, Шлойме Берманский и я. Я понюхал, и у меня началась рвота, а Шлойме набросился на нее, как свинья. Он съел всю колбасу; спустя полчаса глаза у него вылезли из орбит, и он упал замертво, прежде чем подошли солдаты.
Все вокруг стола ошеломленно смотрели на него. Белла и ее брат обменялись удивленными взглядами. Ехиэль, приехавший из Натании с женой и двумя детьми, беспокойно заерзал. Шифра, сноха Мендла, в ужасе оглядывалась по сторонам, словно тут появился знак, предвещающий несчастье. Старик нарушил возникшую тишину, поднял свою рюмку и добавил:
— Так пускай новый год будет для нас счастливым. И чтобы дети выросли — это главное. Лехаим!
Сидящие за столом ответили тихим «лехаим» и поднесли рюмки ко рту. Какое-то время в воздухе еще витала растерянность, которая сменила уходящее постепенно остолбенение, но по мере того, как вечер продолжался и продвигался от своего начала к сливовому киселю, напряжение постепенно ослабевало. И когда хозяин дома рассказал анекдот о паре молодоженов, в которой муж в свадебную ночь пошел искать газету у соседей и вернулся под утро, все громко, от души смеялись. Когда был подан кисель, воспоминание о смущающем моменте, внесенном дедом Мендлом, уже потускнело. Ехиэль и его жена запели на польском о девушке с длинной косой, спускающейся к ручью помыть волосы, и о парне, подглядывающем за ней сквозь ветки смородинового куста и не осмеливающемся просить ее о любви.
Возможно, причиной явился кисель или смородиновый куст из песни, а может, что-нибудь совсем другое, только дедушка Мендл снова встал и поднял правую руку так же, как сделал раньше, когда в его руке был бокал вина, и сказал:
— В лагере каждый день двое-трое умирали в своих бараках. Их оттаскивали в угол. Умерший посреди ночи был уже холодным. Тот, кто умер утром, еще не совсем остывал. Но умерший вечером к утру уже начинал вонять. — Шифра поднялась и встала напротив него в порыве протеста, с намерением возразить, но вместо этого просто вышла из-за стола и направилась в соседнюю комнату. Старик посмотрел ей вслед и снова заговорил:
— Однажды я нашел в кармане одного из них картофелину. Ведь мы заглядывали в карманы или забирали у них свитер или носки, что были на них — что, нужны им еще были носки? А картофелина эта — до сегодняшнего дня не знаю, где он ее взял. На кухне он не работал. Потом я пробовал расспрашивать, но никто не мог объяснить. Я съел ее, но так и не понял, откуда у него взялась эта картофелина.
Сын, Мордехай, попытался заставить его замолчать. Первоначальное оцепенение уже прошло, и теперь слова находились легче:
— Папа, сегодня праздник. Мы будем радоваться и есть, а не вспоминать подобные вещи. В праздник нужно вспоминать о хорошем.
— Но откуда у него взялась картофелина, я тебя спрашиваю. Может, ты читал что-нибудь? Может, ты понимаешь?
— Нет. Понятия не имею. Вон Белла несет пирог. Смотрите, какой пирог! Это означает, что у нас весь год будут пироги. — Он вспомнил что-то и весело сказал Хаяле, что для нее это последний год в гимназии. — Правда, это добрый знак, что у нас весь год будут такие пироги? — Но туча уже повисла над ними. Даже дети чувствовали ее.
Годы, прошедшие с тех пор, постепенно притупили их реакцию. Это превратилось в привычку: за накрытым столом в субботние и праздничные вечера, в дни рождения дедушка Мендл рассказывал о трупах людей, падавших на улицах гетто, и прохожих, которые переступали через них, или снимали с них обувь, или перекатывали их ногами в сторону, к стене, и прикрывали газетами; об умирающих от голода с раздутыми животами и запавшими глазами; о человеке, который, не выдержав мучений, бросился на забор, находившийся под электрическим напряжением, и за одну секунду превратился в кусок угля; о другом человеке, который, попав в лагерь, увидел своего младшего брата, висящего в воротах; и о человеке, сортировавшем одежду умерших и нашедшем платье своей жены, перед которого был вышит цветами из жемчужин, платье, которое он купил ей, когда родился их сын, и ошибиться было невозможно из-за укороченного низа, подшитого красноватыми нитками. И когда немец увидел, что человек замешкался с платьем в руках, он заподозрил, что тот замышляет украсть жемчужины, и ударил его плетью по затылку. И о парне, перебрасывающем трупы к месту сожжения, который нашел среди мертвых свою мать. Родные позволяли ему говорить, не давая его словам дойти до их сердца. Когда он вставал и поднимал правую руку, держащую бокал, они уже знали, что пришел тот самый момент. Дети шли к своим играм; хозяйка дома вставала и, чтобы не терять зря время, собирала посуду. Другие начинали переговариваться шепотом или погружались в собственные размышления, воспринимая следующие мгновения, как разгулявшуюся бурю, которая еще немного и уйдет дальше, как самолет, который в считанные секунды умчится и унесет с собой свой шум.
Среди членов семьи, которые уже смирились с описаниями голода, смерти и гниения как непременной части праздничной трапезы, Шифра, его сноха, продолжала бунтовать.
— Он убивает мне праздник, — жаловалась она, зная, что ее слова достигают его ушей. — Мы достаточно терпели и достаточно слушали. Есть, слава Б-гу, День Катастрофы, митинги памяти и тому подобное. Забыть не дают. Так я не желаю, чтобы мне напоминали об этом каждый раз во время трапезы! Не понимаю, как вы можете продолжать с аппетитом есть, когда он описывает гноящиеся раны, кровь и рвоту — но это ваше дело. Для меня — в ту минуту, как он открывает рот, — праздник заканчивается! — и она стучала по столу сжатой в кулак рукой.
Больше всех слушала отца Белла. Когда она организовывала стол у себя дома, она прислушивалась к его словам из кухни. Если гостили у других, слушала со своего места за столом. Внезапно перед ней словно распахнулось окно к загадке, которая волновала ее многие годы: неужели он игнорировал воспоминания о том, что происходило с ним на протяжении тех четырех лет, что они с братом провели в свинарне польской крестьянки? На мгновения она возвращалась к той деревенской жизни, чувствуя запах свиней, будто находилась там сейчас, а не в далеком воспоминании. Ощущала в ладони влажные поросячьи пятачки, их жесткую от грязи кожу. Неужели отец забыл о смерти, голоде, страхе? Как ему удалось запереть их в своем сердце и не вспоминать в течение сорока лет? А сейчас, как ожили эти глубоко запрятанные воспоминания перед изобилием, песнями, в умиротворенной атмосфере, царящей в залитых светом комнатах, в хорошие дни? Эта загадка души, заключила Белла для себя самой, находится внутри пласта, который человек редко обнажает перед собой — к могиле он отодвигает ее решение.
И в самом деле, призналась она себе, на этот раз положение трудное. Как можно не пригласить дедушку на празднование помолвки любимой внучки, названной по имени его жены Хаи? Но с другой стороны, возможно ли рисковать праздничной атмосферой, может, даже будущим Хаяле и навлечь на семью вселенский стыд перед лицом всех гостей, будущих сватов?
Уже этим вечером в ее голове блеснула идея, и она собиралась рассказать о ней дочери, но Хаяле опередила ее:
— Я поговорила с Раном. Он говорит, что мы просто обязаны его пригласить.
— Ты объяснила, в чем проблема?
— Да. Он сказал, что это неэтично — не пригласить его.
— А что будет, если …
— Я уже поговорила с ним.
— С Раном?
— Нет, с дедушкой.
— Ты разговаривала с дедушкой? Когда?
— Сегодня после обеда.
— И что?
— Объяснила ему, как важно для меня, чтобы все прошло без проблем.
— Ну?
— Он пообещал, что кроме «лехаим» и «всего наилучшего» не скажет больше ни слова.
Белла вздохнула с облегчением и откинулась назад, на спинку стула:
— Думаю, что это, правда, самое лучшее решение. Мы бы чувствовали себя ужасно, если бы отослали его из дома в такой день. Как, говоришь, он сказал? Только «лехаим» и «всего наилучшего»? Действительно, одного нельзя сказать о нашем дедушке: что у него нет чувства юмора — оно есть и всегда было.
— Одного не скажешь и о его внучке: что у нее нет предчувствия опасности. Я пристроюсь к нему и не отойду весь вечер — для большей надежности.
— Все будет в порядке, — улыбнулась Белла и прижала ладонь к сердцу. — Сердце подсказывает мне, что так и будет.
В праздничный вечер была исключительно приятная погода. Уже конец лета, но осень еще не началась — «бесхозные» часы быстротечны и удивительно хороши. Белла, важность события для которой начала теперь осозноваться ею, двигалась, как сомнамбула, среди элегантных гостей, прогуливающихся с бокалами вина в руках внутри ореола мягкого света, распространяемого на поверхности травы круглыми садовыми фонарями. Молниеносные вспышки фотоаппаратов добавляли виду значительности. Она краешком глаза осматривала сватью, с удовольствием открывая, что та действительно высокого роста, но слишком худа, и перед платья, весь в складках, чтобы замаскировать плоскую, как у подростка, грудь, не справляется со своей задачей. Да и остальное воспринималось как безуспешный ход: розовое платье было слишком бледного оттенка, узел шнурка на талии был сложным и вынуждал женщину каждый раз распутывать его и завязывать заново.
Крутясь в саду, как во сне, Белла ощущала внутри себя счастье, как реальность. Все выглядело таким безупречным: образцово накрытый стол, блюда на нем, заполняющиеся, как по мановению волшебной палочки, и стоящие все время, как новые, как будто и впрямь стол накрывается заново; маленький оркестр, играющий с приятностью, достаточно громко, чтобы было слышно, но вполне мягко, чтобы не заглушать беседу. В ее поле зрения постоянно находилась Хаяле, неотступно, как искушенный охотник, следящая за дедушкой. Даже если повернется к нему спиной и ответит поздравляющему ее — почувствует его движения. Старик выглядел сияющим и праздничным, отвечал тем, кто подходил с поздравлениями, гладил детей по головкам. Иногда, если ей казалось, что он слишком затягивает беседу, она приближалась к нему как бы случайно, проходила сзади него, прислушиваясь. Один раз она направилась в его сторону, усмотрев признаки опасности. Она узнала этот взгляд, эту поднимающуюся руку, всегда предваряющую готовые вырваться наружу слова. Он уже открыл рот, чтобы заговорить, когда на нем остановился ее тяжелый взгляд. Через длинный стол он неожиданно лукаво улыбнулся ей, как человек, пойманный с поличным, и воскликнул: «Лехаим, Хаяле, лехаим!» — и добавил, как будто вспомнив: «И всего наилучшего», — и засмеялся, как ребенок, подшутивший над взрослым.
Хаяле была обезоружена его смехом, который впервые ослабил напряжение, охватившее ее еще перед приходом гостей. Она вскинула руку, держащую воображаемый бокал и крикнула: «Лехаим, дедушка, и всего самого хорошего!» Фотограф со своего места у входа, поймал их в объектив, стоящих один против другой, обменивающихся пожеланиями с противоположных концов стола, сверкнула вспышка, и он улыбнулся довольный, уже видя перед мысленным взором готовую фотографию.
И после этого Хаяле, успокоившись, находилась среди гостей, время от времени вылавливая в толпе гуляющих фигуру дедушки. Фотограф не надолго увел от гостей ее и Рана и усадил их на наклонной крыше гаража, покрытой разросшимся кустом плюща. Он фотографировал их друг напротив друга и ее в его объятиях, пока она не взбунтовалась: «Хватит уже, это так банально!», — замахала рукой перед фотоаппаратом, протестуя, и потянула Рана за руку.
С высоты крыши она внезапно увидела дедушку. Он стоял и смотрел на людей, собравшихся вокруг стола, с которого были убраны блюда с мясом, сменившиеся блюдами с пирогами. Гости брали по куску на свои тарелки, и она со своего места увидела на лице дедушки волнение при виде нового изобилия и оживления, царившего возле стола. Его глаза сияли знакомым ей светом, рука даже уже без бокала сама собой поднималась. Вторая рука Мендла стучала по столу, привлекая к нему внимание гостей. Люди из всех уголков сада смотрели на него, несколько человек уже окружили старика, с почтением ожидая его слов. Он, словно опытный оратор, помедлил мгновение, пока затихнут разговоры, и уже открыл было рот, чтобы говорить. Над садом воцарилась тишина, как перед сообщением исключительной важности.
— Дедушка, нет!!! — закричала Хаяле издали, из своего темного угла, и он поднял голову на звук ее голоса, силясь разглядеть поверх голов гостей ее возле плюща.
Вдруг он наклонился и исчез из ее поля зрения, и со своего места она услышала внезапно возникший гомон, увидела людей, протискивающихся и собирающихся к тому пустому месту, где он прежде стоял. Она вырвалась из рук Рана и побежала туда, прорвалась через человеческий заслон, образовавшийся вокруг него, и пока она подошла, стол уже рухнул. Клубничный, творожный, шоколадный торты и многослойный высокий торт были опрокинуты на траву, а дедушка лежал на них. Все его лицо и костюм вымазаны, как у артиста в старой кинокомедии, в которого швырнули торт со взбитыми сливками.
Из-за двери спальни слышался голос Мордехая, выпроваживающего гостей, подошедших справиться о здоровье старика. Он просил их вернуться к столу, который был в спешном порядке восстановлен, и к возобновившему игру оркестру.
— Он очень разволновался… Сейчас отдыхает… Нет, просьба не беспокоить его… Я передам ему… Ему нужно отдохнуть… С ним все будет в порядке… Пожалуйста, продолжайте танцевать…
Его голос, звуки музыки, перешептывание гостей доходили будто издалека. В самой комнате было совершенно тихо. Хаяле все еще с венком из живых роз на голове и очень бледным лицом вынимала из изящной коробочки бумажные носовые платки, отделяла один от другого и передавала тонкие бумажные квадратики матери. Бэлла вытирала влажное лицо, стирала повидло и шоколадные крошки, раздавленные на переде платья и на белом воротнике прижатой к ней головой отца, когда его несли к комнате. Потом протянула руку за чистой бумажной салфеткой и с нежностью, как будто еще можно было причинить ему боль, протерла его измученное лицо, так и не узнавшее последнего избавления, его красивые усы, закрытые глаза, крепко сжатые под слоем сладкой пены губы, насильно задержавшие внутри слова, которые уже никогда не принесут с собой ни освобождения, ни умиротворения, ни даже минутного облегчения.
Идеальный жених для Рохале
В конце зимы, когда я уже почти отчаялся, много лет спустя после того, как все ее подруги беременели и рожали, моя старшая дочь, Рахель, пришла ко мне и неожиданно сообщила, что встретила человека, в которого влюбилась, и они решили пожениться в начале апреля. Потрясенный услышанным и сбитый с толку срочностью события, я спросил:
— Вот так, поспешно, срочно женятся?
— Это не срочно, папа. Мы знакомы уже семь месяцев.
— Семь месяцев? И семь месяцев ты мне ничего не рассказываешь?!
— Каждый раз, когда я рассказывала и потом ничего из этого не выходило, ты только огорчался. Что же у нас получалось, если я тебе рассказывала? На этот раз я решила сообщить тебе, только когда все будет решено.
Я чувствовал себя, как мальчишка:
— Так решено уже все?
— Все. Мы уже заказали зал. Что тут такого? — Она заглянула в мои глаза проверить, не затаилась ли там обида. — У тебя есть возражения?
— Возражения? — Я поднялся, и она встала напротив меня.
Я обнял ее, поцеловал в лоб и, кажется, только тогда окончательно осознал смысл ее слов. Сердце мое ликовало. «… и дал нам дожить до этого времени — с чего вдруг возражения?»
Один в квартире, я разволновался до слез, думая об ушедшей жене, которая не успела повести свою дочь к хупе. Брожу среди мебели и не нахожу себе места. Вспоминаю годы, когда у меня пересыхало в горле в попытках удержать дочь от работы над диссертацией: я говорил ей, что слишком образованная девушка отпугивает женихов, а она только смеялась. Сейчас я думаю о тех беседах и посмеиваюсь, жду полночи, когда в Бруклине будет пять часов вечера, чтобы позвонить Сташеку. В это время придет его сын, чтобы сменить его в магазине, и он сможет поговорить со мной по телефону.
Уже почти пятьдесят лет, как мы делим радости и горести. После войны я эмигрировал в Израиль, тогда как Сташек отправился попытать счастья в Америке. Годами я уговаривал его перебраться жить в Рамат-Ган, быть совладельцами магазина строительных материалов, а он столько же времени пытался убедить меня присоединиться к нему в Бруклине, стать компаньонами в собственном магазине велосипедов. В конце концов мы оба остались на своих местах: я в Рамат-Гане, он — в Бруклине.
Уже минуло почти пятьдесят лет, как у нас обоих сложилась традиция все рассказывать друг другу: он первым узнал о рождении моих дочерей, болезни жены, о свадьбе младшей дочери, рождении внука, о материальных затруднениях, смерти моей жены, о компаньоне, которого я вынужден был взять, о разводе младшей дочери и вот теперь — о замужестве старшей. Я был первым, кому он сообщил о своем первом браке, о рождении у него сына, потом дочери, о разводе, втором браке с молодой вдовой и о разводе с ней, о гибели сына в автодорожной катастрофе, об открытии каждого филиала его магазина велосипедов, о его третьей свадьбе и рождении близнецов.
— Поздравляю! — оглушительно орет он в телефонную трубку, но сердце мое тает от тепла в его голосе. — В конце концов нам положено счастье, а?
— Да.
— И кто жених? — спрашивает он на идише.
— Я познакомлюсь с ним только в пятницу. Они придут ко мне.
— Я позвоню тебе в субботу. Расскажешь.
— Хорошо.
— А как твой бизнес?
— Будет хорошо.
— Будет очень хорошо, — и от трубного звука его праздничного голоса у меня перехватывает горло. — Скажи Рохале, чтобы она заказала самый дорогой зал.
— Они уже заказали зал.
— Я прошу разрешения оплатить счет, — сказал Сташек. — И поцелуй от моего имени Рохале и ее жениха.
В четверг я с тележкой кручусь в супермаркете среди других покупателей. Из-за того, что дочь отказалась хоть что-то рассказать о нем и лишь сказала: «увидишь уже сам в пятницу», я в сомнении, купить ли кока-колу или пиво, сладкое печенье или соленое, красное вино или ликер. В конце концов я беру и кока-колу, и пиво, сладкое и соленое печенье, красное вино и ликер и в последний момент добавляю еще яблоки и конфеты, медовый пирог, бумажные салфетки и штопор. До их прихода в пятницу в пять часов я буду заниматься наведением порядка в доме и организацией угощения на столе.
В пятницу они приходят с сорокаминутным опозданием. С первого же мгновения что-то в нем настораживает меня. Рука с трудом поднимается, чтобы пожать его руку. Я провожаю их к креслам в салоне и не спускаю глаз с его спины. Потом перевожу взгляд на его лицо, глаза, руки, разливающие пиво: на первый взгляд в нем нет ничего особенного, напротив: он довольно красив, и голос у него приятный. Дочь вовсе не извиняется за опоздание, словно я не ждал эти сорок минут, обливаясь холодным потом и рисуя в воображении, как они лежат мертвые в машине. Молодой человек просит прощения, описывает в мельчайших подробностях неисправность в резиновом шланге, присоединенном к штуцеру радиатора, как он нашел выход: обмотать шланг в поврежденном месте резиновым пояском и закрепить его с помощью проволоки. Я внимательно смотрю на него в то время, как он со всей серьезностью рассказывает о манипуляциях с радиатором. Что-то в его серьезности покоряет, и все же мои глаза неотрывно испытующе смотрят на него. Что в его лице, движениях внушает мне беспокойство, не знаю. До самой последней минуты, когда они поднимаются, чтобы уйти, я не спускаю с него глаз, слежу за чем-то, скрытым от моего понимания.
На следующий день, после бессонной ночи, когда я уже знал, кого он мне напомнил, дочь, смеясь, спросила по телефону:
— Ну, правда он идеальный жених? Ты, конечно, заметил это, когда смотрел на него так, будто у тебя в глазах рентгеновский аппарат. Что на самом деле ты искал в нем?
Сердце мое обливается кровью, и я хочу сказать ей: «Рохале, Рохале, ты бы не поверила, если бы я рассказал тебе, что искал, и еще хуже, что нашел. Я знаю его так, как тебе не узнать, если даже ты будешь его женой сто лет».
Но в тот вечер, когда я увидел его впервые, я сидел в кресле напротив него и еще не знал, какой шок испытаю из-за него, глаза мои только искали, ощупывали широкоскулое лицо, красивую линию уха, плотные плечи. Я вдруг вспомнил и рассказал им о предложении Сташека оплатить зал свадебной церемонии. Я услышал, как дочь объясняет ему: «Это друг отца из Америки, о котором я тебе рассказывала, что он каждый год посылал моей сестре и мне по новому велосипеду». Ей кажется, что он не понимает, кого она имеет ввиду, и она намекает, чтобы пробудить его память: «Они вместе прошли Катастрофу».
В сердце странно кольнуло, словно намек, словно подтверждение скрытого места, события, ведущего к Сташеку, того, что я ищу в лице моего будущего зятя. Я еще не уверен, но, как животное, все чувства которого напряжены, ощущаю, что на правильном пути.
Мой будущий зять — весьма приятный человек. Он рассказывает мне о своей работе, о теме доктората, о своей семье. Семья его матери уже в четырех поколениях находится в Израиле, а семья отца — из Ченстохова. Его отец в первый год войны бежал в Россию и страдал там от голода и болезней, но он единственный, кто уцелел. Брат его отца захотел остаться с пожилыми родителями и двумя младшими сестрами. Все погибли в гетто и в лагерях. Он говорит о дяде, который погиб, о его переживаниях за своих родителей и сестер, а я все это время смотрю краешком глаза: руки молодых без конца встречаются, сияние глаз дочери освещает всю комнату, и все-таки сердце отказывается радоваться, оно уже знает все еще скрытую от меня тайну.
После их ухода я говорю себе: «о более идеальном женихе я не мог и мечтать». И я повторяю вслух, чтобы убедить самого себя:
— Более идеального жениха найти невозможно.
Но видения уже начинают появляться, и всю ночь я просижу в кресле против угощения, большая часть которого осталась нетронутой, сожалея о пустой трате денег, о половине куска торта, оставленного на тарелке Рахели, и, как в фильме, демонстрируемом без остановки, буду прокручивать картину за картиной с этими образами. Вот Хаимке напротив двух немецких солдат, завязывающих на его шее удавку. Он стоит спиной к нескольким десяткам рядов людей, застывших в молчании, словно каменные изваяния в человеческом образе. Хаимке пытается что-то сказать им, может, умолять о пощаде, и при этом его руки связаны за спиной, прекрасные, как птицы, собирающиеся взлететь. Один из фрицев бьет его наотмашь по лицу, и его руки тотчас обмякают. В секунды его тонкая шея, шея мальчика, которому осталось три месяца до бар-мицвы, ломается внутри веревочной петли. Кулаки Сташека у меня под мышками поддерживают всю тяжесть моего тела, чтобы я не рухнул, как мешок, в грязь. По приказу немцев, я, как сотни других, смотрю прямо вперед на моего младшего брата Хаимке, которого мама поручила моим заботам, когда нас разлучали. Смотрю на его раскачивающееся тело, похожее на тощую куклу, вижу ботинок без шнурка, соскочивший с его ноги. Я вижу в первом ряду затылок Фельдмана, передавшего Хаимке в руки фрицев. Его крупные плечи, дубинку, словно приросшую к его руке, как часть тела. До конца войны, год и семь месяцев меня обуревало страстное желание наброситься на этот затылок и молотить его, пока он не оторвется от тела. Во сне, при пробуждении, на работе, во время еды один образ стоял перед моими глазами: вид моих пальцев, разрывающих его затылок, погружающихся слой за слоем через кожу, сухожилия, мускулы, до самого основания шеи, когда я стою над ним с распухшими пальцами и успокоенным сердцем. И я вглядываюсь в его тело, распластанное у моих ног, его свернутую, как у обезглавленной курицы на разделочной доске, голову.
А потом в бараке номер три этот затылок у наших ног, раздавленный, как перепачканный кусок теста, череп треснул, черты лица размыты, и мы, стоящие вокруг него: Сташек и я, Готек и Цыган. Снаружи уже царила суматоха: все утро русские, пришедшие на заре, искали с помощью способных передвигаться заключенных немцев, оставшихся в лагере, сгоняли их с поднятыми руками под насмешки людей, еще способных смеяться, к открытым грузовикам.
Мы стояли в тишине, глядя на человека, рухнувшего к нашим ногам. Он был, по-видимому, уже мертв, но все еще выглядел умоляющим, обе его кисти прижаты одна к другой, согнувшийся, точно в низком поклоне, голова опущена, и кровь из затылка все течет и течет по его волосам, густая, как мед.
Цыган вышел первым: плюнул на труп, пнул напоследок ногой и удалился.
Мы остались стоять над ним втроем. Узкая полоска света, просочившаяся через неплотно закрытую дверь, разрезала запятнанную спину. Готек наклонился и стащил с мервого ботинки и носки. Сташек стянул ремень. При этом труп наклонился набок и беззвучно свалился на земляной пол барака.
Пора смываться, — сказал Готек и вышел.
Я остался на месте, как будто не веря, разом освободившийся от жажды мести, которая терзала меня год и семь месяцев. Глаза мои прикованы к крови, пропитывающей куртку Фельдмана, взгляд скользит по пятну на лице и внезапно упирается в ухо, не изувеченное, нежное, как ухо женщины.
— Я убил человека, — сказал я, а мои ноги будто пригвождены к полу.
Сташек подошел и загородил от меня труп. Наклонился ко мне, выше меня на голову, прижал обе кисти, как огромные клещи, к моим ушам и встряхнул меня.
— Шлоймеле, — ласково произнес он, — еще немного, и мы начнем жить по-новому. Насколько меньше будет подлости, мир, который там, снаружи, станет намного лучше.
— Меня сейчас вырвет, — я смотрел на выглядывавшие босые ступни ног Фельдмана.
— Мы видели десятки тысяч людей, погибших просто так, непонятно за что, и в конце — одного, заслужившего смерть — кончено. Он должен был заплатить за Хаимке, верно?
— Да, — я разрыдался от охватившей меня усталости. Вкус блевотины подступил к горлу, я согнулся, и слизь изверглась изо рта на землю.
Сташек подождал, пока я подниму голову, вытер своим рукавом мой рот, подбородок и сказал:
— Перед тем как мы уйдем, я хочу, чтобы мы помолились и поблагодарили Б-га, который сохранил нам жизнь.
На какое-то мгновение мне показалось, что он мысленно ищет в своей памяти и не может найти нужных слов. В моей голове тоже было пусто. Прежде, чем мы вышли из барака номер три, помню, как ослабела хватка «клещей» и Сташек положил правую руку на свою голову, а левую — на мою, как кипы, и сказал:
— Повторяй за мной: «… и довел нас до этого времени».
И я повторил, как эхо:
— …довел до этого времени.
В последующие дни мы еще говорили об этом. В лагере, быстро привыкнув к новому ощущению свободы, расширившегося желудка в животе, я еще послонялся, ища глазами Готека и Цыгана. Через два дня после содеянного я заглянул в барак номер три — трупа в нем уже не было, лишь оставались следы от протаскивания его на вычищенном земляном полу, как следы грабель на земле ухоженного садика.
Через месяц мы, помытые, одетые в чистую одежду, с сумкой, в которой покоились четыре буханки хлеба, вошли в поезд, направляющийся в Германию — думали встретить там людей из нашего прежнего мира. Нам понадобилось какое-то время, пока мы поняли, что из наших семей не уцелело ни одного человека, кроме двоюродного брата Сташека и мужа моей тети, и что мы остались только двое друг для друга из тех людей, кого мы когда-то любили.
Один раз, когда мы шли по улице, я вдруг остановился:
— Кто был с нами, когда мы убивали того капо, что предал Хаимке?
— Не помню, — ответил Сташек, продолжая идти. Мы молча шли рядом, каждый со своими мыслями, пока Сташек не сказал, не замедляя шага:
— Я не помню, чтобы мы кого-то убивали.
И больше мы не возвращались к этой теме. По прошествии еще долгого времени я видел перед глазами Цыгана и Готека, но не мог вспомнить, почему они совершали этот акт возмездия над Фельдманом вместе с нами, только выражение их лиц, которое было точно таким же, как в течение всех месяцев до самого окончания войны. Цыган исчез первым. В тот день мы еще видели его бродящим по лагерю, а после этого он исчез. На Готека мы время от времени наталкивались: он постоянно прогуливался около кухни в истрепанной одежде, но в отличных ботинках. Как-то утром мы узнали, что он искал нас, чтобы попрощаться перед уходом, и поскольку не нашел, просил передать нам привет. Временами я интересовался им, спрашивал о нем людей, которые его знали. Кто-то рассказал, что он вернулся в свою деревню в Польше и был убит сыном крестьянина, семья которого оставила ему на хранение столовое серебро. Другой рассказывал, что Готек покатил в Финляндию и женился там на христианке. А однажды я стоял возле окна в министерстве внутренних дел в Тель-Авиве, и мне показалось, что я увидел его пересекающим тротуар, показалось даже, что на нем те же ботинки, что он взял в бараке номер три. Но, когда я выбежал на улицу, он уже пропал.
Той осенью, после освобождения, меня вдруг атаковали болезни, как будто мое тело больше не в состоянии было сдерживаться, и вся боль, что копилась в нем в течение стольких лет, разом высвободилась. В полудреме я видел Хаимке, сидящего на веревочных качелях, раскачивающегося с бешеной силой, и Фельдмана, распростертого у его ног, и их обоих, манящих меня к себе.
— Я умираю, — сказал я Сташеку, всю ночь бодрствовавшему у моей постели.
— Ты идешь на поправку. У нас есть лекарства, есть и еда. Завтра я работаю. Я устроил так, что кое-кто придет посидеть с тобой.
— Я думаю, что не выживу, — сказал я. — Хаимке зовет меня.
— Хаимке терпеливо подождет нас обоих. Сейчас я зову тебя. Ты у меня в долгу. Сейчас ты должен жить для меня.
На следующий день накормить меня пришла Милка. Целую неделю она сидела и вытирала мне лоб. Между видениями горячечного бреда, днем и ночью, когда бы я не открыл глаза, я видел ее лицо, склонившееся надо мной, и только лицо моей мамы было таким же красивым, как ее. Приходя в себя, я следил из-под полуприкрытых век за молодой женщиной, легко, словно сказочная фея, двигающейся по комнате, ставящей кастрюлю на печку в углу; пробующей с серьезным выражением лица суп; отмеряющей чайной ложкой лекарство перед тем, как дать его мне; стоящей возле окна и зашивающей занавеску, распоровшуюся по шву — ее пальцы, вытягивающие нитку, были прекрасны, как бабочки на фоне света.
— Милка, — сказал я ей как-то раз (прикосновение ее пальцев к моему лбу творило со мной чудеса), — мне кажется, что счастье начало улыбаться мне. Где Сташек нашел тебя?
Ее глаза прищурились в смехе, и она сжала губы, как будто решила сохранить секрет.
— Почему ты смеешься?
— Потому что не он нашел меня.
— Что это значит?
— Я его нашла.
Я пал духом. Закрыл глаза.
— Если бы ты не был таким наивным, ты бы помнил, что мы уже встречались, — ворвался ее голос в темноту перед моими глазами.
Я не ответил. Ее загадки были мне не по силам.
— В комнате Гени Бразовской.
Она не позволила моему молчанию остановить ее признание.
— В комнате Гени?
— Ты уже тогда выглядел достаточно больным.
— Ну и что дальше?
— Тогда я поинтересовалась, кто ты, и сказала Сташеку, что, если ты заболеешь и ему будет нужна помощь, чтобы он позвал меня.
Я открыл глаза: захотел увидеть ее лицо после того, что услышал то, что, как мне показалось, услышал.
— Что это значит?
— Если бы ты не был таким наивным, то попробовал бы догадаться, — рассмеялась она.
— Что я симпатичен тебе, — осмелел я.
— Если бы ты не был таким наивным, ты бы понял, что из-за тебя я отказалась от поездки в Израиль.
Я снова закрыл глаза. Если бы я знал все эти годы, что там, в конце войны, будет Милка, то одного ожидания ее руки было бы достаточно, чтобы вернуть меня к жизни. Годы голода, холода и скотской работы были прожиты мной, как Яковом, ожидающим Рахели. С тех пор Хаимке перестал мне сниться. И три недели спустя, когда Милка пришла в мою постель, мы оба поняли, что я выздоровел.
Той же ночью она убедила меня ехать в Израиль. На следующий день, когда Сташек вернулся с работы, он уже застал нас с Милкой за подготовкой к поездке в Израиль. Сташек, который всего миг выглядел растерянным, посмотрел на Милку испытующим взглядом, как будто искал у нее подтверждения чего-то, но она была занята документами, лежащими на столе, и его лицо тотчас же приняло обычное выражение. Мы сидели с ним вместе и договорились, что Милка и я поедем первые, а он обещал, что поедет вслед за нами, когда закончит полученную работу.
На железнодорожной станции мы обнялись. Мы были уже привычны к расставаниям и все же не удержались от слез. Тогда я не знал, что мы плачем вовсе не об одном и том же. Мое сердце, переполненное чувствами к Милке, ничего не говорило мне о Сташеке. Я пообещал ему:
— В нашем доме, даже если он будет размером метр на метр, всегда найдется место, чтобы поставить кровать для тебя.
Почему он поехал в Америку, он не рассказал. Милка как-то раз сказала, не вдаваясь в подробности:
— Если бы ты не был таким наивным, ты бы видел больше.
Спустя годы мне стало понятно: какое-то темное дело было между ним и американским солдатом. Когда меня вызвали в Америку, в больницу, где он лежал и захотел меня увидеть, он смеялся и намекал на клад, который провез контрабандой в Америку, причем часть его досталась американскому солдату, помогавшему ему. Я хранил этот секрет вместе с другими похороненными между нами тайнами.
В Америке Сташек быстро преуспел и письмо за письмом уговаривал меня приехать и стать его компаньоном. В длинных и подробных письмах он описывал прекрасную жизнь, ожидающую нас. Как мы будем ездить на уикенд в Кони-Айленд сидеть около воды в специальных пляжных креслах — в скобках, на полях письма нарисовано низенькое кресло, тканное сидение которого мягкое, как у гамака — как поедем в парк аттракционов — в скобках, на полях письма нарисовано огромное колесо, где люди сидят на самом его верху и один из них говорит (его слова написаны в пузыре, выходящем у него изо рта): «Есть рай и в этом мире». К письму был прикреплен чертеж квартиры, которая освободилась и находится возле его квартиры. В ней две солнечные комнаты, лучше которых для детей не найти. Я бы не задумываясь поехал за ним в Америку, если бы не Милка, которая была признательна ему за то, что устроил нашу встречу, и благодарна за постоянно отправляемые посылки с кофе, сладостями и одеждой, но всегда читала его письма с напряженным лицом, нескрываемой подозрительностью, словно оценивая противника.
Сташек приехал из Америки в честь празднования бат-мицвы моей старшей дочери. Весь дрожа, с дочерьми по правую и по левую сторону от меня, держащими по букету цветов, я ждал его в аэропорте и увидел, как он приближается: высокий мужчина в костюме, цилиндре, с двумя чемоданами в руках. Я чуть не потерял сознание в его объятиях. Пятнадцать лет я не видел его. Всю дорогу в такси мы держались за руки, как жених с невестой, а мои дочери, сидевшие за нами, посмеивались, переглядывались и видели, как нам трудно говорить и как я глотаю слезы. Дома он обнялся с Милкой, поставил один из чемоданов к ее ногам и сказал ей:
— Это все для вас.
И на все то долгое время, пока они втроем вынимали одежду, и обувь, и скатерти, и постельное белье, и бусы, и тесьму для волос, мы закрылись в соседней комнате и шепотом, со смехом напоминали друг другу разные случаи из нашей жизни — и лишь о человеке из Ченстохова не сказали ни слова.
Ночью мы уложили его на свою кровать в салоне, а сами теснились все четверо в комнате дочерей.
На следующий день я пригласил его в свой магазин и с гордостью показывал ему полку за полкой, объясняя изобретенную мною систему распределения товара по полкам и прозрачных ящичков на них, в которые я поместил шурупы и гвозди.
— С магазином все в порядке, — сказал он, — но вот с квартирой…
— Что?
— Слишком мала.
— Мала?! — переспросил я обиженно.
— Для вас она не мала, — быстро добавил он, но если я снова захочу навестить вас, у меня должна быть комната.
Несколько дней он крутился в городе без меня и в один прекрасный день привел нас с Милкой в офис маклера по квартирным делам, который предложил нам на выбор несколько просторных квартир, где кухни и ванные комнаты были выложены цветным кафелем. Милка сидела между нами, и ее глаза блестели, когда маклер описывал усовершенствования на кухне, особенную мраморную столешницу, приподнятую со всех сторон, чтобы вода не могла попасть в шкафчики, а Сташек смотрел на Милку и улыбался. Еще на той же неделе мы пошли в банк, и Сташек положил на мой счет задаток. После этого он поставил свою подпись на специальных бланках, чтобы ежемесячно осуществлялся перевод долларов на мой банковский счет.
— Сташек, — сказал я ему, когда мы вышли, — я верну тебе деньги сразу же, как только у меня будет…
— Когда у тебя будет, купишь квартиру дочерям.
— Но ты дал мне слишком много. Я не могу принять…
— Что ты раздуваешь из этого целое событие? В конце концов я лишь купил комнату для себя.
— Все же, — настаивал я, — мне неудобно брать у тебя…
— Неудобно?! — воскликнул он. — А если бы у тебя было, ты не дал бы мне? Есть ли у меня еще в целом мире кто-нибудь ближе тебя после всего того, что мы испытали вместе? Неужели увидеть тебя в новом доме не обрадует меня больше, чем несколько долларов, лежащих в банках гоев?!
А через восемь лет мы вдвоем, закутанные в огромный талит, привезенный из Америки, отплясывали на свадьбе Леи, обнимая друг друга за плечи, пьяные от радости, кричащие друг другу в ухо, носящиеся среди людей, как две большие птицы с прижатыми головами. Из конца в конец зала мы, словно существо о четырех ногах, двигались вместе между людьми и столами, шестами хупы, стоящей в центре зала, и не заметили, как все гости остановились на своих местах, провожая нас глазами со всех концов зала, пока Милка не протиснулась между нами:
— Прекратите этот спектакль, люди уже начали смеяться над вами.
Еще через пять лет после свадьбы Леи с ним случился сердечный приступ. Его жена позвонила и через переводчика попросила, чтобы я срочно приехал к нему в больницу. Все долгие часы в самолете я молился, чтобы он держался. В аэропорте меня ждала его жена, американская еврейка, разговаривающая только на английском, и возле нее переводчик, мужчина с бородой, говорящий также на идише. Они спешно повезли меня в больницу.
Всю ночь я сидел около его кровати и молился. Никогда еще я не молился так страстно и поражался, из каких глубин моя память извлекает эти древние молитвы. Ночью он схватил меня за руку, лицо его было бледным, словно на него наложили грим.
— Шлоймеле, ты помнишь барак номер три?
— Что?
— Там не было окна.
Он заснул, проснулся снова только перед утром и обхватил мои пальцы:
— Ты помнишь того, из Ченстохова?
— Спи, — я укрыл его. — Тебе приснилось.
Телефонный звонок заставил меня подскочить в кресле. Все тело болело от долгого сидения. В телефонной трубке послышался голос Сташека, бодрый и энергичный:
— Ну, можно поднять бокал и сказать «лехаим»?
Я сказал надломленным голосом:
— Сташек… Я не знаю…
— В чем дело? Что случилось?
— У меня нехорошее предчувствие…
— Почему?
— Жених… — сказать то, что я знал, у меня не поворачивался язык.
— Что с ним? Он старый?
— Да нет…Молодой, приятный…
— Так что же?
— Я не знаю…
— Безработный?
— Нет, он работает… Заканчивает диссертацию…
— Ну, тогда что?
— Сташек… Ты помнишь день, когда нас освободили?
— Разве можно забыть такое? — сказал он. — Даже мертвые помнят.
— Ты помнишь… барак номер три…
Его голос вдруг стал чужим:
— Что с ним?
— Человек, которого мы…
Линия в Бруклине как будто оборвалась. Я подождал мгновение и крикнул:
— Алло, алло Сташек… Ты слышишь меня?
На линии повисла странная тишина.
— Сташек, — молил я, — скажи хоть слово, ты меня слышишь?
— Я здесь, — голос его был безучастным.
— Ну, так вот, я думаю, что это был…
— Ты думаешь слишком много!
Я почувствовал, что он заставляет себя говорить.
— … его дядя, Сташек. Это был его дядя.
— Кто тебе сказал?
За его твердым голосом я чувствую беспокойство.
— Я знаю, что и ты боялся. Все эти годы меня не оставлял страх… что в какой-нибудь день… в какой-то день…
— Кто тебе сказал, что это его дядя? — крик уже явно скрывал волнение.
— Он немного рассказывал, его семья из Ченстохова, Фельдман. Фельдман из Ченстохова, Сташек. И его лицо, и ухо… Он так похож…
— Ухо? По уху ты определяешь такие вещи? Это может быть кто-то совершенно другой! Фельдман — самая распространенная фамилия, какая только существует. Лично я знаком, наверное, с тридцатью Фельдманами! А в Израиле есть, наверняка, десятки тысяч! И знаешь, если искать сходство, то я похож на моего чернокожего работника!
— Из Ченстохова…
— Ченстохов! Это сейчас мода такая здесь! Каждый говорит, что он из Ченстохова!
— Сташек, — мой голос снова надломился, — что нам делать?
— Что значит, что нам делать? — Его голос гремел, пересекая океан, разрываясь в моем ухе. — Наша Рохале выходит замуж! Мы устраиваем свадьбу!
В последующие дни я готовлюсь к свадьбе моей старшей дочери. А по ночам меня одолевают кошмары. Снова и снова я вижу змейки крови, ползущие в ухо человека, лежащего на полу барака номер три. По утрам я с красными глазами блуждаю по улицам, словно лунатик, иду купить себе новые туфли, отдать в сухую чистку костюм, который одевал на свадьбу младшей дочери, высматриваю в витринах праздничную рубашку. Вечерами я обхожу дома немногих друзей и вручаю им приглашение на свадьбу, извиняясь за его простоту. Друзья пристально смотрят на меня, и я пугаюсь, словно они могли прочесть мои мысли. Действительно, одна из женщин говорит:
— Ты волнуешься, а? Счастлив? Это видно по твоим глазам.
Дочь и ее жених заняты, и я рад, что не должен встречаться с ними. В шабат, за две недели до свадьбы, дочь готовит праздничную трапезу и приглашает родителей и сестру жениха, чтобы познакомить их со мной. По телефону мы договариваемся, когда ее жених заедет за мной, чтобы отвезти на их квартиру. Но силы мои иссякают. За два часа до того, как он должен был выехать с места стоянки, я извиняюсь перед ними по телефону, объясняю, что уже в течение некоторого времени чувствую себя неважно, но не хотел их волновать. Рахель посылает мне по телефону поцелуй, заставляет меня пообещать, что завтра я пойду к врачу, обещает сберечь для меня фруктовый компот, приготовленный по маминому рецепту. Я со вздохом облегчения кладу трубку. Хочу видеть только Сташека.
Сташек приехал за день до свадьбы. В телефонном разговоре мы условились, что я не буду ждать его в аэропорте и что он приедет ко мне на такси. Я почувствовал его приближение издалека, как собака, которая была у нас, когда дочери были маленькими, когда открылась входная дверь дома, четырьмя этажами ниже моей квартиры. Я ждал его в дверях, и когда он подошел, мы обнялись и долго стояли там, как прикленные друг к другу, не произнося ни звука. Устав от перелета и путаницы во времени, он спал до самых сумерек в комнате, которую называл своей, а вечером безапелляционно пригласил меня в кафе, в котором мы сидели в прошлый раз и смотрели на лодку с развевающимся на ветру зеленым флагом, плывущую параллельно берегу.
То кафе мы не нашли и посидели в другом, большинство посетителей которого составляли старики из соседнего дома престарелых. Лодок в море не видно было, и почти все время мы глядели друг на друга. Мне уже шестьдесят девять, а Сташеку — семьдесят два. Большую часть жизни мы прожили, и океан разделяет нас, и все-таки нет на свете человека ближе мне, чем он. И жена моя, Милка, которую я не переставал любить и после ее смерти, и дочери не могли занять в моем сердце место, сохраняемое для него. С течением времени наши силы убывают, а союз между нами обоими все крепнет.
— Трудно тебе одному? — спрашивает он.
— С одиночеством я справляюсь, тяжело без Милки.
— Вы отлично жили вместе, — мне кажется, что я слышу в его голосе нотку зависти. — Этого мне не пришлось испытать в своей жизни.
— Но твоя жена…, — лепечу я.
— У меня было много женщин, — он грустно улыбается. — Всегда было — ты знаешь.
— Да…
— Я и в Милку был немного влюблен — сейчас уже можно сказать об этом. После войны.
Кусок торта застревает у меня в горле, а он видит выражение моего лица и улыбается:
— После войны было легко влюбиться.
Внезапно какое-то отчуждение промелькнуло между нами, и испуганный, я сказал:
— У меня к тебе просьба, Сташек.
— Ну, послушаем.
— Я хочу, чтобы мы вместе купили двойную могилу в Израиле.
— Но Милка была твоей с самого начала, чтобы у тебя не было никаких дурных мыслей на этот счет.
— О чем ты? Какие у меня могут быть мысли?!
— Милка была только твоей, но Леяле и Рохале были чуточку и мои, это так. В Америке, когда, бывало, меня спрашивали о детях, я говорил, что у меня еще две девочки в Израиле.
— Ты не слышал, что я тебе сказал? — Я не знаю, что делать с его словами о Милке.
— Слышал.
— Я сказал, что хочу, чтобы меня похоронили возле тебя.
— Что за разговор ты завел, — выговаривает он мне громким шепотом. — Рохале завтра выходит замуж, а ты — про могилы!
Той ночью впервые за долгое время я заснул моментально. Мы не говорили о Фельдмане до конца вечера, но дух его витал рядом. Перед тем, как окончательно проснуться, укрепленный близостью Сташека, я подумал: «Ведь может случиться, что сходство было лишь в моем воображении: широкие скулы, ухо — может, обман зрения.» Эта мысль завладела мной, я взял телефонную книгу и поискал там фамилию «Фельдман». С облегчением увидел я множество строчек с Фельдманами и вернулся успокоенный к кровати: может, и вправду в Израиле живут десятки тысяч Фельдманов, может, впрямь нет сходства, кроме как в моем ищущем взгляде. «Завтра, — обещаю я себе, — завтра я это узнаю. Узнаю по выражению лица Сташека во время свадьбы».
И назавтра, поверх головы моего зятя, мы придирчиво следим друг за другом. Исчезнувшие обручальные кольца обнаружились в конце концов в чемоданчике Джеймса Бонда в машине моего зятя, и он разражается смехом, когда его друг возвращается с поднятыми руками, в одной из которых ключи от машины, а в другой — коробочка с кольцами. Поверх голов компании смеющейся молодежи мы видим, словно глядим в зеркало, неясные лица друг друга, страдающие глаза. За кошмаром, рвущимся из глаз Сташека, я вижу Фельдмана из Ченстохова: вот, как в пленке, очень медленно отматываемой назад, поднимается над полом барака номер три и встает на ноги призрак, отряхивает с одежды пыль, голова опущена и из ушей капает кровь, омывая лицо и волосы, пропитывая воротник рубашки и куртки; сломанные ребра необъяснимым образом соединяются, осколки разбитого черепа собираются вместе, раздробленный затылок составляется в единое целое. Он надевает носки, туфли, застегивает ремень, одевает костюм жениха. Затем обнимает мою Рахель в очень простеньком платье невесты.
«Это невозможно, — говорю я себе и смотрю на руку Фельдмана, обнимающую талию моей дочери. При этом я ясно вижу дубинку, покачивающуюся в его ладони — ведь я же убил его собственными руками!» Дубинка перешла из рук Готека к Цыгану, от него — в руки Сташека, а из них — ко мне. Каждый из нас по очереди ударил ею Фельдмана и передал ее дальше, в соседние руки, которым уже не терпелось размахнуться обструганным, деревянным колом, и так трижды или четырежды по кругу, пока череп человека у наших ног не треснул, как арбуз, и он перестал трепыхаться. Каким образом он вновь начал расхаживать? Я усиленно моргаю. Почему он опять крутится, спина выпрямлена, тело целое, крепкий затылок? Пальцы на моей руке сгибаются сами по себе, возвращается издалека страстное желание, переполняет меня — его смысл мне известен: вот мои ногти приближаются к шее, прорываются через кожу, разрывают связки, мускулы, артерии, словно сухие ветки, раздробляют кости, проникают до сердца.
Тошнота поднимается к горлу, и я бегу в уборную и выблевываю в унитаз свою душу.
Я слышу вдали ликующую мелодию оркестра, споласкиваю над раковиной лицо и вижу Сташека, стоящего на часах у двери. На его плечах большой талит из Америки, в одной руке два бокала, в другой — бутылка. В сверкающем зеркале отражается мое полное ужаса лицо, и перед Сташеком словно лица двух близнецов. Мы молча смотрим друг на друга.
— Скажи что-нибудь, Сташек, — прохрипел я.
— Что я могу сказать? Б-г смеется над нами.
— И что это за смех?
— Которым он смеется! — Сташек взрывается, взмахивает передо мной бокалами и бутылкой. — Я, между прочим, внимательно посмотрел на твоего зятя.
— Ну?
— Приятный парень.
— Ну и что же?
— И он любит твою дочь.
— Но кровь… Это та же кровь… Что мне делать с его кровью, Сташек?
Как будто я произнес секретный код… Я вижу, как Сташек меняется в лице. Его широко раскрытые глаза прищуриваются, плечи расправляются, он ставит бокалы и бутылку на пол и через мгновение он снова возвышается надо мной — выше меня на полголовы, и вот уже моя голова между его ладонями, будто и не прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как мы стояли так же в последний раз, и я слышу его голос, чистый и вздымающийся в крике мольбы:
— Какое нам дело до его крови?! Та кровь похоронена там, где она должна быть похоронена. Здесь у людей кровь Израиля. У твоих внуков будет твоя кровь и кровь Милки. А теперь возьми, — он наливает вино из бутылки в два бокала и один протягивает мне.
— В будущем году, Б-г даст, я вернусь сюда к брит-миле. Сейчас мы должны поблагодарить Его за то, что Он довел нас до этой минуты. Говори вместе со мной: «Барух ата Адонай …»
— Здесь?! — Я оглядываюсь по сторонам, вижу ряд писсуаров. — Не нашел другого места для благословения?
Он подносит руку к голове вместо кипы, приподнимает талит и стоит надо мной, словно заклиная:
— Господь-Б-г уже видел нас в еще худших местах. Говори вместе со мной, прежде чем мы вернемся к Рохале, — и мы оба, касаясь друг друга головами под балдахином талита, говорим тихим голосом вместе, как один человек, и мой голос тонет в его:
— Барух ата Адонай Элокейну Мелех hа-олам…
В Африке
— У твоей жены редкое послеродовое осложнение. Без операции она не выживет.
— Осложнение? Какое осложнение?
— Кое-что не в порядке у нее в животе.
— А после операции она выздоровеет?
— На твое счастье, у нас здесь работает один из крупных специалистов в этой области, вероятность успеха велика.
— Так сделайте операцию как можно скорее, Б-г тоже поможет.
— Завтра в 9 часов подойдешь в бухгалтерию и утрясешь с оплатой.
— Но… сколько будет стоить операция, доктор?
— Смотри, ты можешь обратиться в обычную больницу, там операции бесплатные, но вероятность успеха, как тебе должно быть известно, нулевая. Здесь тариф составляет миллион африканских франков. Я готов снизить для тебя стоимость на четверть, из милосердия. Половину платежа ты переведешь на счет больницы, а половину — дашь прямо мне в руки. Когда придешь с деньгами, я подпишу документ, подтверждающий особую скидку.
— Но это огромная сумма для меня… Как я ее достану?
— Ты всегда сможешь обратиться в обычную больницу, там делают операции бесплатно. Во всяком случае, эту операцию может выполнить только доктор Тариани — он специалист. Крайне сомнительно, чтобы с этим справился другой хирург, а Тариани сейчас в отпуске на родине, он вернется сюда через два дня. Время есть, твоя жена может прожить без операции еще 4–5 дней. Тем временем ты сможешь найти деньги и трех родственников, которые согласятся пожертвовать для нее кровь.
Сатурнино вновь и вновь прокручивал в голове беседу с главврачом больницы Ла-Пас города Бата в Экваториальной Африке. Сухая, холодная манера речи врача, говорившая о том, что подобные беседы для него — рутина, убила у Сатурнино даже мимолетную надежду на мольбу о спасении. Нет смысла и пытаться просить о сострадании, жалости. Единственный путь спасти Белен — раздобыть деньги… Но как? Три четверти миллиона! Ведь все его сбережения от работы на такси не составят и половины нужной суммы. Если он сумеет собрать хотя бы триста тысяч… он отдаст их в руки главврачу больницы, скажет несколько слов на языке фанг[20], и доктор наверняка согласится на операцию под обещание заплатить позднее, а после они уже убегут из больницы и все!
Однако найти и триста тысяч выглядело нереальной задачей, даже если он продаст потихоньку это такси, которое он взял в аренду у своего хорошего друга Луиса… Денег все равно не хватит.
Сатурнино сидит возле кровати своей юной жены и смотрит на нее с такой неизбывной болью, которая может быть вызвана лишь сильной любовью. Он опускает глаза, чтобы Белен, не дай Б-г, не заподозрила, будто что-то не так — он не хотел бы причинять ей беспокойство в эти дни, которые могут стать ее последними днями.
Она кормит новорожденного, и по ней видно, что это дается ей большим усилием… Но она все же улыбается, и ее улыбка излучает тепло, которое дарят ей молодость и ощущение счастья от рождения первенца.
Никто не рассказал ей о тяжести ее состояния.
Муж увидел тарелку, наполненную едой, которую принес служитель больницы.
— Ты ничего не ела… Ты должна есть, ведь ты кормишь грудью, и нужно восставливать силы.
— Я, правда, не голодна, не знаю, почему… Угощайся ты. Говорят, рис и рыба здесь вкусные… Не покупай никакого пива там, снаружи, нам нужно экономить каждый франк для вечеринки, которую мы устроим дома! Ты должен уже купить юкку, рис, арахис, рыбу… На самом деле только дай деньги маме — она уже обо всем позаботится…, — сказала Белен с любящей улыбкой на усталом лице.
Их разговор был прерван просьбой сестры завершить посещение: ей надо забрать малыша для анализов и купания.
Сатурнино не может уснуть. По ночам он ездит по пустынным улицам города Бата в необоснованной надежде набрать пассажиров, которые внесут небольшой вклад в его скудную кассу. Может, если он поработает два дня без перерыва, он сможет дать главврачу в качестве аванса определенную сумму…кто знает! Новая надежда вспыхнула в его сердце, но быстро погасла, когда солдаты на пропускном пункте заявили ему, что они голодны, они же должны что-то поесть… Сатурнино, наученный опытом из случаев вроде этого, знает, что нет смысла пытаться улизнуть. В отчаянии он вынул из кармана купюру в две тысячи франков и отдал солдатам, позволившим ему продолжать поездку. Бензобак почти опорожнен, а пассажиров в столь поздний час не видно.
Он возвращается домой, ложится на кровать. У него есть еще два дня, чтобы раздобыть деньги, пока приедет тот самый доктор Тариани. Нужно поспать, набраться сил, чтобы обдумать ситуацию на свежую голову, без того, чтобы та беседа с главврачом возвращалась и терзала его душу снова и снова, без того, чтобы в его мыслях появлялось прекрасное лицо Белен, вызывая одновременно томление, любовь и боль. Но было еще что-то кроме непрерывно сверливших его мыслей, мешавшее ему заснуть. Сейчас он обращает внимание на шум генератора из дома соседей и раздумывает, встать ли ему и попросить их прекратить шум — ведь ему ясно, что все равно не удастся заснуть, если даже единственным шумом, который он услышит, будет шум летающих между увешанными плодами манговыми деревьями летучих мышей. Все же он решает встать и, выйдя из убогого дома, замечает местную девушку с белым мужчиной, прогуливающихся между платанами и деревьями папайи. На мгновение он испытал сильный порыв бежать к ним, ударить мужчину и взять все, что у него есть при себе. Совесть его мучить не будет, ведь у белых есть много денег, и его деньги спасут жизнь Белен. И вообще — белые пришли, чтобы грабить и эксплуатировать его страну, они зарабатывают огромные деньги, в десятки раз больше, чем получает гвинеец. Трезвый расчет удержал его от поспешного шага: белые осторожны и не имеют обыкновения носить с собой крупные суммы. Нужно найти другое решение.
Попытки деревенского шамана снять с Белен проклятие и порчу не увенчались успехом, может, тут замешано очень сильное колдовство. В больнице говорят, что состояние Белен остается прежним и после того, как сестра дала ей мутное питье, приготовленное для нее шаманом.
Время поджимает, Сатурнино возвращается к своей кровати, не заходя в дом соседей. Он уже совершенно забыл о генераторе и производимом им шуме, и его мысли мечутся по углам грусти и боли.
Так, в поездках на такси и посещениях больницы у него прошло полтора дня. Он безостановочно ездит по улицам города Бата, подъезжая к аэропорту всякий раз во время посадки самолета и пытаясь набрать белых пассажиров, с которых можно запросить большую, чем обычно, плату.
В ходе езды он испытывает тоску по жене, его тянет к Белен… Ему хочется видеть ее как можно больше, оставаться возле нее, гладить, целовать, слышать… Кто знает, будет ли она завтра все еще с ним и с малышом. Его уставшие глаза увлажняются, а в горле стоит комок невыносимой боли. Он подождет еще немного, прежде чем отправиться в больницу — сейчас важно работать, искать пассажиров. Потом он подойдет к главврачу и попросит его подготовить все необходимое для операции. Пообещает принести деньги рано утром. С Б-жьей помощью.
Сатурнино подсчитывает весь свой капитал: к настоящему моменту ему удалось собрать всего двести пятьдесят тысяч африканских франков. Его охватывает отчаяние. Как раздобыть еще полмиллиона, чтобы заплатить требуемую сумму?
Уже час ночи, улицы города почти совсем пусты, но к аэродрому приближается самолет; наверняка найдутся пассажиры, которые заплатят немного больше.
Так и есть, вот один несет дорогой кожаный чемодан, можно будет взять с него кругленькую сумму. Может, тогда он внесет главврачу задаток с обещанием заплатить в скором времени остальное… Может, тот согласится и не даст его любимой Белен умереть и покинуть его и малыша, кто знает? Может, может, может… Сатурнино устал.
Он остановился рядом с улыбающимся пассажиром и помог ему погрузить чемодан в багажник. Такси двинулось в путь.
— Сколько я заплатить до района Бедайен? — спросил пассажир с сильным акцентом на ломаном испанском, обеспокоенный неосторожным вождением везущего его и сомнительным состоянием машины, но все еще с улыбкой.
— Тридцать тысяч.
— Немного дороговато, нет?
— Таковы цены в Африке, здесь вам не то, что в вашей стране.
Улыбка сползла с лица пассажира, но он все-таки вынул кошелек — ведь машина уже в пути и выехала за пределы аэропорта, выбора нет, и он предпочел промолчать.
Сатурнино увидел пачку долларовых ассигнаций и евро, которые пассажир не удосужился припрятать. Он смотрел на кошелек и видел в нем не деньги, а жизнь своей любимой.
Сейчас он остановится на обочине и отберет у этого белого деньги. Он свернул в темный проулок. Пассажир вспотел и не только из-за экваториальной жары.
— Это не дорога… Где ты ехать?
— Заткнись уже, а ты что думал? Что приедешь не в свою страну и своруешь все наши деньги? А ну, быстро отдай кошелек, сукин сын!
Сатурнино держит в руке колесный ключ и угрожает пассажиру.
— Не…
Сатурнино не дожидается конца предложения, этого «не» ему достаточно.
Доктор Тариани не успел сказать: «Не бей меня, пожалуйста — возьми все, что у меня есть!» Удар по голове оборвал фразу в самом начале, и он потерял сознание. Пот на его лице смешался с кровью, стекающей со лба. Вид крови взволновал Сатурнино, внезапно вспомнившего, что он не попросил родственников прийти в больницу, чтобы пожертвовать кровь для его жены… Что ему теперь делать? Время не ждет.
После того, как он выволок пассажира из машины и бросил его в темную вонючую канаву, Сатурнино принялся считать деньги.
Есть достаточно и даже больше!!!
Когда он увидел принадлежавший пассажиру пропуск врача, носящего фамилию Тариани, в глазах у него потемнело… Он бросился к канаве, втащил хрипящего доктора на заднее сиденье и на полной скорости помчался к месту, куда должен был по обеим причинам поехать с самого начала: больница Ла-Пас в районе Бедайен в городе Бата, Экваториальная Гвинея, Африка, планета Земля, выпуск 2012.
От тяжелого детства к религиозной деятельности
«Если Ты увидишь скорбь рабы Твоей и вспомнишь обо мне, и не забудешь рабы Твоей, и дашь рабе Твоей сына, то я отдам его Б-гу на все дни его жизни…»
Мужчина представился как Элкана сын Иерохама, ефратянин. Сразу же после этого он маленькими шагами отступил назад и предоставил вести разговор своей жене. «Господин мой, — сказала она Эли, и глаза ее без отдыха перебегали с одного предмета на другой, — да живет твоя душа, господин мой, я та женщина, что стояла тут вместе с тобой и молилась Б-гу, об этом мальчике я молилась, и Б-г дал мне по моей просьбе то, что я просила у него, и я также отдаю его Б-гу на все дни его жизни, когда он будет служить Господу». Женщина подтолкнула сына вперед, к священнику.
Отрывочная и быстрая речь, нервозность помогли Эли вспомнить. Он узнал бездетную женщину из Рама-таим Цофим, Хану, которая все время молилась в его присутствии три года назад. Женщину, давшую обет привести своего сына, чтобы он рос в Б-жьем доме, и вот теперь, как выяснилось, она вернулась, чтобы выполнить свое обещание.
— Как тебя зовут, сын мой? — спросил священник мальчика.
— Шмуэль, — ответила женщина напряженным высоким голосом. — Его имя Шмуэль, так как у Б-га я испросила его.
Пухленький малыш, на вид лет двух, посмотрел на священника наивными, чистыми глазами. В тот миг Эли не знал, что всматривается в глаза своего наследника. Он не прочел в детском взгляде пророческого таланта Шмуэля-провидца. Не увидел глаз, которые в будущем будут вызывать боязнь и благоговение в сердце всего народа. Он видел лишь испуганный взгляд ребенка, родители которого собирались его покинуть.
Танах изобилует бездетными женщинами, и все они беременели и рожали, как описано в однотипной литературной форме, благодаря драматическому и милосердному вмешательству Б-га. Читатель помнит, конечно, благую весть, которую ангелы сообщили Аврааму относительно ожидаемого зачатия Сары; волнующие рассказы о страдающей, плачущей Рахели, молящейся о том, чтобы Всевышний услышал ее молитвы и отворил ее чрево. Жене Ноаха посланец Б-га открылся в поле и сказал ей: «Вот ты забеременеешь и родишь сына». Ривка, наша праматерь, тоже была бездетной и удостоилась рождения ребенка только после молитв Ицхака. Пророк Элиша предсказал женщине из Сунама: «В то же время, как сейчас, ты обнимешь сына». Бесплодная, надеющаяся и страждущая — знакомый танахический образ, но среди бездетных женщин Хана, мать Шмуэля, выделяется особо.
Напомним читателю некоторые подробности из первых глав книги Шмуэля. Элкана, отец Шмуэля, был женат на Хане и Пнине. «И у Пнины были дети, а у Ханы детей не было». Так же, как в подобной ситуации в доме Яакова, нашего праотца, муж любил именно бесплодную жену, но Хана, стыдящаяся и униженная из-за своего бесплодия и из-за непрекращающейся травли ее Пниной, ее соперницей, превращается в постоянно удрученную женщину. Элкана пытается утешить любимую: «Хана, почему ты плачешь, почему не ешь, почему чувствуешь себя несчастной?» — спрашивает он ее и добавляет с теплотой, немного глуповато: «Разве я для тебя не лучше десяти сыновей?»
Хана обретает надежду и спасение в молитвах в Б-жьем доме в Шило. Между строк мы понимаем, что в ее поведении была некоторая фанатичность, которая привлекла к себе внимание священника Эли. Много времени проводила несчастная в Шило, «и была она удручена, и молилась Б-гу, и плакала». Годы летели, а чаяния ее не сбывались. В горе она решилась дать беспрецедентный обет: «Б-же воинств, — сказала Хана, — если Ты увидишь скорбь рабы Твоей и вспомнишь обо мне, и не забудешь рабы Твоей, и дашь рабе Твоей сына, то я отдам его Б-гу на все дни его жизни, и бритва не коснется его головы».
Этот обет и все поведение Ханы — свидетельство разрушительного влияния страданий на ее душу. Обет — апогей ее душевного надрыва, который отягчается все больше. Когда женщина, страстно желающая сына, обещает передать его на воспитание в другое место, она совершает абсурд, на который читателю нужно обратить внимание.
Фактически Хана дает здесь двойной обет. Обет от ее имени обуславливает, что она передаст сына, который родится, в распоряжение Всевышнего, и обет запрета от имени этого сына — известный обет непострижения волос. Так же и в случае с Шимшоном еще до того, как он родился, было установлено, что он не будет стричься. Но это было не обетом матери, а требованием, которое ей открыл ангел.
Тут мы имеем интересный с юридической точки зрения случай. Каким образом один человек дает обет от имени другого, да еще когда этот другой и не родился? Насколько мне известно, ни мудрецы, ни комментаторы не высказали своего мнения, за исключением раби Давида Кимхи, писавшего: «Я удивлен, как был дан ее обет за сына, что его жизнь будет посвящена Б-гу, в то время как его еще не было в этом мире […], и я удивлен еще больше, каким образом наши учителя совершенно обошли эту тему, так как я не нашел ничего об этом в их работах ни в Мидраше, ни в Талмуде».
Несмотря на эти юридические сложности, Б-г услышал молитвы Ханы, и она в добрый час забеременела и принесла в мир сына. Танах не рассказывает нам о радости, пребывающей в жилище Ханы и Элканы, и читателю нужно самому представить огорченное лицо Пнины и то внимание, которое отвлек от нее, по природе вещей, маленький Шмуэль.
Но над радостью от беременности и родов и за счастьем, которое подарил Хане первый малыш, реяла ужасная тень обета в Шило. Обета, который обязывал ее передать плод своего чрева в дом Б-га. Хана назвала своего сына Шмуэль, «потому что у Б-га я его испросила». Возможно, она выбрала это имя, чтобы напоминать себе самой утром, и вечером, и во всякое мгновение, когда она звала сына по имени, что скоро он, ее единственный, уйдет и расстанется с ней. Как растила Хана Шмуэля до того, как отняла от груди? Как укладывала его каждый вечер в колыбельку, зная, что прошел еще один день их совместной жизни? Какие песни она напевала ему, когда укачивала на руках? Танах, по своему обыкновению, опускает эти волнующие подробности, и читатель должен мысленно воссоздать их силой своего воображения.
Так или иначе, приближался день, когда она должна была передать своего ребенка в Б-жий дом. Чем больше приближался срок, тем больше обострялся самый удивительный во всей истории вопрос — вопрос вмешательства Элканы. Известно, что он мог отменить обет Ханы, и, если бы Элкана захотел этого или если бы он настоял на своем, можно было бы избежать передачи Шмуэля. Правила, касающиеся обета, описанные в Торе, открывали перед ним законную возможность разорвать необычный обет своей жены.
В книге «В пустыне», гл. 30, написано: «И женщина, которая дала обет Б-гу […], и услышал ее муж в тот день и промолчал, то будут иметь силу ее обеты, и запреты, которые она наложила на свою душу, будут иметь силу. Если же, услышав жену, он помешает ей и отменит ее обет, который она наложила на себя, и воспрепятствует произнесению ее устами запрета на душу — Б-г простит ее». Короткие и ясные слова открывают перед Элканой простой путь для того, чтобы оставить мальчика в доме. Но между строк выясняется, что Элкана был «промолчавшим мужем», упоминаемым в законе, тогда как Хана, по-видимому, стояла на своем — сдержать данное ею слово. Это не значит, что она делала это с легким сердцем. Душевные муки, через которые она прошла, были горькими и тяжелыми. Мы узнаем это из факта, что она не захотела присоединиться к своему мужу, когда он отправился с семьей на жертвоприношение в Шило. В тот короткий период времени, когда Шмуэль был с Ханой, она оставалась с ним дома, как будто хотела забыть о существовании Б-жьего дома. Она сказала, что не пойдет с мужем, пока мальчик «не будет отнят от груди, и отведут его, и он явится перед Б-гом и останется там навсегда». В этой фразе скрыто все ее горе и боль, Хана не могла сама нанести визит в то самое место, куда ее мальчик будет отправлен в будущем. В то время Шмуэль был грудным ребенком, находился возле матери, и она не желала никоим образом делиться им. Б-жий дом был местом, подарившим ей ребенка, но он был также вратами ада, который заберет у нее ее сына «навсегда». Что-то вроде сдавленного крика слышится, когда Хана говорит: «и останется там навсегда», но Элкана, к которому обращены слова, не сумел проникнуть в глубины души своей любимой. Он видит только ее лихорадочно блестящие глаза и ее желанные губы и из-за того, что не одарен в достаточной степени разумом и особым душевным мужеством, неуверенно заканчивает разговор: «Делай то, что хорошо в твоих глазах», — и таким образом лишает себя, свою жену и не согрешившего ребенка шанса отменить ужасный и ненужный обет, который в будущем разлучит их.
Не только ожидаемая разлука и отрывание сына от их рук должны были подвигнуть Хану и Элкану отменить обет, но также и характер места, куда в будущем нужно было отослать Шмуэля. Тот, кто полагает, что Б-жий дом был чем-то вроде превосходного интерната для детей с наилучшими условиями и преподавательскими силами, сильно ошибается. Это место, по сути своей, было, со всем к нему почтением, самым сомнительным детским садом. Более того, то самое, конкретное заведение в Шило, о котором мы сейчас говорим, приобрело себе репутацию разбойничьего логова, гнезда взяточников и известного аморального притона. Танах не скрывает от читателя печального нравственного состояния, в котором находился Б-жий дом. Священники этого уважаемого места широко пользовались всеми привилегиями, что давали законы их сану. Танах колоритно описывает, как священники крали лучшие куски мяса у огромного числа наивных верующих, которые приходили молиться. Эти священники «не знали Б-га и долга священников по отношению к народу, к каждому, кто приносил жертву, и приходил отрок от священников, который варил мясо, и трезубая вилка в его руке, и тыкал ею в котел, или кастрюлю или горшок и то, что вынет вилка, священник забирал, и так поступали со всеми израильтянами, приходившими в Шило. И так же во время воскурения приходил отрок от священников и говорил человеку, приносившему жертву: «Дай мясо потушить священнику, но не возьмет он от тебя вареного мяса, дай сырое». Человек говорил ему: «После воскурения возьми себе, сколько твоей душе угодно». А тот говорил: «Нет! Дай сейчас. А если не дашь, возьму силой!»
Священники занимались не только жертвенным мясом. Они также обычно ложились с женщинами, «собиравшимися у входа в скинию собрания». Из страха или по причине религиозного экстаза эти женщины отдавались крайне развращенным священникам. Очень возможно, что таким образом разрешались также проблемы некоторых бездетных женщин, и так распространялась о Шило молва, которая привлекала к нему бездетные пары.
Вот это и было то самое, «святое» место, где в будущем рос и воспитывался маленький Шмуэль, место, которое в таком случае находилось в высшей стадии деградации, какую только мог претерпеть религиозный управленческий аппарат в своих различных разветвлениях за все времена.
Хана и Элкана хорошо знали это место, так как регулярно, трижды в год, приходили туда. Если, несмотря на все эти обстоятельства, Хана решила выполнить свой обет и привести своего маленького сына в Шило, нет сомнения, что речь идет о тяжелом случае религиозного фанатизма, что его жертвой стал наивный ребенок, который только что был отнят от груди матери.
Как растут дети в месте, подобном Б-жьему дому в Шило? Безусловно, найдутся среди читателей такие, что подумают, будто большая удача свалилась на малыша, что священник Эли воспитывал его так близко к Всевышнему. Так, возможно, думала и Хана в попытке унять сердечную боль и тоску по своему ребенку. Но ведь и достоинства священника Эли как воспитателя весьма сомнительны. Оба его сына, Хофни и Пинхас, стояли во главе беспутных священников и были «негодяями, не знавшими Б-га». Если это было плодом педагогических способностей Эли, нужно было найти воспитателя получше.
Маленький хитон[21]
Танах приводит только одну фразу, короткое и трогательное предложение, из которого читатель может почувствовать всю полноту чаши страданий маленького Шмуэля в Б-жьем доме: «И шила ему мать маленький хитон и каждый год относила в дни жертвоприношений».
Сколько любви вкладывала Хана в шитье маленького хитона для своего сына, какую тоску впитывала ткань, когда она складывала хитон и упаковывала его в дорожную котомку! Было нечто наподобие церемонии и обряда в ежегодной доставке в Б-жий дом новой верхней одежды, как будто это было дополнительной жертвой, что приносила мать кроме обычных жертв. У Ханы на самом деле рождались еще сыновья и дочери после рождения Шмуэля, но эта фраза обнажает истину: ее жизнь вертелась вокруг одного сына, что был далеко от нее, того, которого она своими руками отослала из дома.
Хитон был для Шмуэля символом. Он был вещью, которая оставалась у него в руках после того, как родители заканчивали визит и возвращались домой. Для маленького мальчика, остававшегося в Шило, этот хитон являлся доказательством любви родителей, существования дома и семьи, всех тех вещей, которых он был лишен. Какая боль и тоска наполняли его сердце в то время, когда он прижимал к груди хитон, что принесла ему мама! Какое недоумение царило в голове четырехлетнего мальчугана, который хотел понять, почему его братья и сестры удостоились жить, как все дети, тогда как он был приговорен жить в таком отвратительном месте и удовлетворяться хитоном.
Спустя много лет после этого царь Шауль пришел к колдунье и попросил, чтобы она вызвала для него Шмуэля, который находился уже среди мертвых. Женщина путем колдовства сделала это, и образ пророка предстал перед ней. «И увидела женщина Шмуэля и громко вскрикнула […], и сказал ей царь: «Не бойся, что ты видишь?» И сказала женщина Шаулю: «Вижу Б-га, поднимающегося из земли». И сказал ей: «Какого он вида?» И она сказала: «Старый человек поднимается и одет он в длинную одежду». И узнал Шауль, что это Шмуэль».
Вот снова длинная одежда. Одежда Шмуэля. Теперь выясняется, что эта длинная одежда превратилась в наиболее яркую опознавательную примету человека. До такой степени, что Шауль опознал Шмуэля только по его длинной одежде. Значит, это было то постоянное, с чем Шмуэль был связан с детства. Обычай непременного ношения длинной одежды, которая занимала нежное место в душе пророка. Может быть, поэтому с такой ужасной яростью и гневом обрушился он на Шауля в момент, когда тот, ухватившись за полу его длинной одежды, нечаянно порвал ее, в главе 15 после войны с Амалеком.
Эта его одежда — иллюстрация влияния, которое оказало отнятое у Шмуэля детство на его жизнь в зрелости.
Не нужно быть психологом, чтобы понять, что корни личности пророка следует искать в тех тяжелых днях, проведенных в Б-жьем доме. Одинокий мальчик, который вырос в атмосфере зла в доме Господа в Шило и не пошел по стезе недостойных священников, как видно, был наделен значительными духовными силами. Глубокая вера поддерживала юношу, которому удалось вырасти и достичь высочайшего духовного уровня после такого детства, и немалые душевные силы понадобились ему, чтобы стать духовным лидером народа. Однако, вне всякого сомнения, и известная суровость Шмуэля сформировалась в Шило. Бескомпромиссность, неподкупная честность, властность и беспощадность, граничащая с жестокостью, — все эти черты, характеризующие его, были заложены тогда, во время его трудной жизни и одиночества, которое он узнал в Б-жьем доме в Шило. Может быть, поэтому он реагировал с такой остротой, когда к нему пришли старейшины и потребовали, чтобы он поставил над ними царя.
Послесловие от переводчика
В заключение мне хотелось бы выразить глубокую благодарность всем своим московским преподавателям иврита, у которых мне довелось когда-либо заниматься: Игорю Зыскину, Александру Александровичу Крюкову, Владимиру (Зееву) Куравскому — моему первому учителю, Илье Лереру, Игорю Мозырскому, Ольге Рабинович, Евгении Славиной. У каждого из них своя собственная методика преподавания, свои предпочтения и свои сильные стороны, но все они, без исключения, влюблены в этот древний и вместе с тем юный, своеобразный, неповторимый, мощный энергетически, наполненный символами и состоящий из базисных корней язык и умеют заразить своей любовью и энтузиазмом учащихся. Благодаря этим людям, мы, их ученики, познакомились с Танахом, драгоценными зернами израильской художественной литературы, фильмами, песнями, а также познали основы грамматики иврита и освоили азы перевода художественной литературы.
Мне будет исключительно приятно и принесет радость и удовлетворение, если представленные переводы вызовут у русскоязычных читателей интерес и желание ближе познакомиться и погрузиться в литературу израильских писателей.