«Письма к провинциалу» (1656–1657 гг.), одно из ярчайших произведений французской словесности, ровно столетие были практически недоступны русскоязычному читателю.
Энциклопедия культуры XVII века, важный фрагмент полемики между иезуитами и янсенистами по поводу истолкования христианской морали, блестящее выражение теологической проблематики средствами светской литературы — таковы немногие из определений книги, поставившей Блеза Паскаля в один ряд с такими полемистами, как Монтень и Вольтер.
Дополненное классическими примечаниями Николя и современными комментариями, издание становится важнейшим источником для понимания европейского историко — философского процесса последних трех веков.
«Иногда, чтобы развлечся, мы читаем Малые письма. Боже милостивый, какая это прелесть, и как их читал мой сын! <…> (Разве возможен более совершенный стиль пли более тонкая, естественная, изящная насмешка, обладающая большим правом на то, чтобы прослыть подлинной дочерью Платоновских Диалогов, которые сами по себе столь прекрасны! А когда, после первых десяти Писем, он обращается к преподобным, — какая в этом чувствуется основательность! Какая серьезность! Какая сила! Какое красноречие! Какая любовь к Богу и к истине! Какой нам здесь предложен замечательный способ отстаивания и разъяснения истины! (Все это содержат в себе восемь последних Писем, каждое из которых отличается совершенно своеобразным стилем. Я, уверена, что Вы всякий раз читали их мимоходом, выбирая лишь забавные места, однако это не та книга, которую следует читать для коротания досуга».
Мадам де Севинъе.
«Памфлет Паскаля, носящий название Письма к провинциалу, быть может, в глазах бесстрастного наблюдателя явится наиболее очевидным подтверждением передовых принципов иезуитизма. Вряд ли найдется перо более желчное, более раздражительное и более деспотическое, нежели перо Паскаля. Что ставит он в упрек иезуитам? Знание основ человеческого общества и понимание сути своей эпохи. Угрюмый и фанатичный пуританин, Блез Паскал, подверг рассмотрению все принципы школы св. Игнатия. И что же он нашел достойным упрека? Как раз те новации, которые были внесены идейным развитием в самое сердце христианской доктрины! Я не знаю никого более враждебного духу свободы, нежли Провинциалии».
Рассуждения о Провинциалиях[1]
Всем известно, по какому поводу и в каких условиях создавались, публиковались и распространялись
Еще лучше публика осведомлена относительно предмета знаменитых Писем. Каждое из них тот же Николь снабдил кратким и содержательным изложением. Николю принадлежит также развернутое
Наконец, я не стану напоминать также ни о триумфе, с которым
Но, если я не ошибаюсь, еше можно сделать то, что всегда — а сегодня более, чем когда — либо — интересно: уточнить основания успеха; установить степень искренности Паскаля в его полемике с иезуитами; быть может, разобрать также и последствия выхода
Отбросим для начала мотивы неубедительные, незначительные, а также те, которые уже долгое время не рассматриваются нами в качестве мотивов: допустим, стремление к таинственности или скандалу, а равно и мотивы, предлагавшиеся Жозефом де Местром[8] — заинтересованность 1руппы заговорщиков «в извлечении выгоды из пасквиля»; «качества людей, на которых Паскаль нападал в своей книге». Не этот ли критик придумал и следующий дерзкий парадокс: будь
Только вот, можно ли заявить вслед за тем же де Местром, что ко времени своего появления
Ни о Рабле, ни о Монтене в данном контексте заводить речь не стоит. Их язык еще слишком перемешан с латынью, их фразы «неорганичны». И даже наиболее индивидуальные особенности их стиля, к примеру, повторения, перечисления, изобилующие у Рабле, а равно и метафоры или сравнения Монтеня, выглядящие так, как будто выходят сами по себе из — под его пера, все это, по правде говоря, отражает лишь первые шаги в овладении стихией языка. Они ищут специфику (ρΓορπέίέ) слова и, не находя таковой, оставляют нам в качестве поля исследования те различные формы, которые кажутся им почти адекватно передающими их собственную мысль. Ограничимся рассмотрением Арно. Всегда просторная, всегда безукоризненно выстроенная и, обычно, понятная, его фраза зачастую оказывается тяжеловесной, как правило, унылой и всегда монотонной. Я уже не говорю о ее длиннотах. Паскалевская фраза отнюдь не короче фразы Арно. Критики не раз упрекали Паскаля — и, думается, не вполне безосновательно, — что она часто бывает загромождена скобками, вводными или подчиненными предложениями, а также подчиненными, входящими в состав других подчиненных. Вот один из примеров сказанному, отмеченный о. Даниэлем в его
Однако если фразу Паскаля и не назовешь короткой и если ее длина соразмеряется с важностью или, так сказать, с природой выражаемой ею мысли, то, тем не менее, подобная фраза всегда понятна, более чем понятна, она выглядит ясной, как следует из вышеприведенных примеров. И такой она становится в силу того, что неравномерно освещена. Именно в данном изобретении состоит вклад Паскаля в историю французской прозы и вклад, надо сказать, значительный. Тогда как до него — у Арно, а равно и у Декарта — фраза освещалась лишь белым и холодным светом, повсюду ровным и как — то равномерно рассеянным, фраза Паскаля наполнена резвящимся и играющим воздухом, а вместе с воздухом в нее проникает пламя, движение и жизнь. Паскаль краток, когда нужно, и пространен лишь постольку, поскольку этого хочет. Или, скорее, он не пространен и не краток, однако его фраза, ничего не теряя в точности контура, делается эластичной, сгибается, дробится и сокращается или удлиняется, когда и как ему угодно, обнаруживая исключительную податливость, легкость, живость. Если естественность в нашем языке никогда не шла дальше уровня, достигнутого Паскалем, то лишь по причине отсутствия дальнейшего прогресса в искусстве письма, ибо суть последнего состоит не в стремлении к внешнему блеску за счет содержания, но в поисках и обретении из всех вариантов высказываний, способных быть предоставленными языком для одной и той же мысли, того единственного, который ей соответствует, который ей соразмерен, и того единственного оборота речи, который следует за ней, который ее копирует, который воспроизводит, так сказать, все ее акциденции[16]. Мне известен лишь один стиль, который, в указанном смысле, был бы сравним с паскалевским. Он может быть также назван пор — рояльским, поскольку я имею в виду стиль Расина[17].
Вполне понятно, что таким образом определенное, указанное достоинство не ограничивается фразой, но распространяется с фразы на целостный фрагмент текста, а с этого фрагмента — на все Письмо, а с одного Письма — на все остальные. Легкая, светская и жизнерадостная ирония; глубокомысленные и не лишенные горечи шутки; легкое и изящное повествование; порой попеременно, а порой в одно и то же время, проницательная и пылкая диалектика; живость штриха; стремительность ответного выпада (riposte), широта и свобода душевного порыва; святое негодование: если для Мольера не было — как рассказывают — чтения более излюбленного, чем первые
Но это еще не все. Форма у Паскаля в значительно большей мере неотделима от содержания, нежели у Боссюэ, и в этом основная причина успеха
Кстати, одним из великих преступлений, вменяемых в вину автору
И если я здесь преуспел, то самое время перейти к показу того, сколь страстно и в то же время искренне вел свою полемику автор
Скажем в общем: пусть автор
Однако Паскаля обвиняют и в другой, более значительной и более грубой ошибке, нежели пропуски или изменения слов в тексте Эскобара или о. Бони. Упреки сводятся к тому, что автор
Продолжим оправдание Паскаля. Против него выдвигают также и другой упрек: якобы он всему Обществу Иисуса вменяет в вину взгляды казуистов этого Общества, будто высшие иерархи Ордена и впрямь имели время читать все, что писалось их собратьями во всех краях света! Как если бы неумеренность — говорят даже: сумасбродство — некоторых рядовых членов, установленная на основании событий, имевших место в каком — нибудь итальянском монастыре, могла к чему — то обязывать и, главное, компрометировать большею организацию! Ответ здесь более чем прост. Если иезуиты не отрекаются от славы своего Общества, то нет у них возможности отречься и от уз солидарности, связывающей их с теми авторами, от которых они не отреклись публично. Суарес и Санчес, Васкес и Эскобар, Лессий и Луго, Молина и Валенсия — не они ли, собственно, и составляют «славу» Общества, не они ли — его штатные «теологи», а стало быть, «авторитеты» в области вопросов морали? Нужно покончить с этим софизмом. В
Он тем более не погрешил против справедливости, вменяя эти взгляды лишь иезуитам и упоминая только их одних в своей, если я могу так выразиться, обвинительной речи против казуистики. Тем не менее, именно здесь — основание важного аргумента отцов Нуэ и Анна, приводимого в их
Стоит ли, право, придавать значение тому, что были казуисты, рядящиеся в самые разные одежды и цвета; что были среди них «босоногие» и «носящие капюшон» <см. с. 298 наст. т. —
Тогда, в 1656 году, для европейской действительности был характерен непрерывный кризис, в течение полутора веков поражавший мораль и религию. Одним из эпизодов, или перипетий указанного кризиса, был хронологически расположенный между эпохой реформы XVI века и эпохой философии века XV1I1 янсенизм. Речь шла о будущем самой религии, со всех сторон одновременно подвергавшейся нападкам и светских князей, и гуманистов (Генрих. VIII и Эразм); вовне столкнувшейся со всей яростью народного гнева против церковного владычества; изнутри потрясенной — как сказал Боссюэ в своей
Но что же произошло в действительности? Да, собственно, ничего, кроме одной глубоко свойственной человеческой природе и вполне естественной вещи. Ни Лютер с Кальвином, ни тем более папство с иезуитами так и не смогли привести человеческую жизнь к евангельскому идеалу, и мирской дух одержал победу над духом божественным. Родилось новое, день ото дня возвышавшееся общество, еще не в прямом смысле атеистическое и даже не характеризующееся четко выраженным неверием, но уже пропитанное либертинажем, равнодушное к религии и совершенно светское. Чтобы оно и впредь называлось христианским, а религии и впредь отдавалось должное, хотя бы как внешнему культу, следовало предоставить ему облегченное христианство. В особенности надлежало добиться, чтобы от имени христианства этому обществу не проповедовали мораль, принципы которой заставляли бы мирянина выбирать между <светской> моралью и христианством. Именно это и поняли иезуиты, превратив казуистику в средство согласования требований христианской морали со светским образом жизни, а ослабление суровости данной морали — которое безусловно оправдывалось масштабностью цели — в средство спасения того в религии, что еще могло быть спасено. Тексты категоричны в этом пункте: «Весьма не правы те, — пишет Эскобар в
Но если теперь оказывается, что эти разложение и перелицовка Евангелия были делом рук иезуитов, то кому же как не последним Паскаль должен был адресовать свои упреки? Уфоза действенной благодати и чистоте морали исходила не от частных мнений или взглядов Карамузля или Дианы, отдельно взятых. Источником этой опасности служили: молинизм, пробабилизм, а также — в глазах Паскаля, как и в глазах автора
Свидетельствует ли это, что мы всегда против иезуитов, всегда на стороне Паскаля? Нет, конечно же. Иезуиты могут, как я полагаю, с полным правом поставить в упрек автору
Отнюдь не в большей мере импонирует мне и предпринятое автором
В равной мере бесспорно, что далеко не однажды следует признать правоту иезуитов. В частности, неприемлемо ни то, что Паскаль говорит о дуэли в тринадцатом и седьмом Письмах[42], ни то странное смешение, которое им допущено в Письме четвертом[43] — между «грехом неведения» и грехом по привычке. Его диалектика выглядит здесь, если можно так выразиться, зараженной диалектикой его противников. Перечитайте внимательно начало тринадцатого Письма[44]. Не правда ли, под общим термином «убийство» (homicide) Паскаль сознательно смешал три аспекта, рассматриваемые как в морали, так и в юриспруденции в качестве достаточно самостоятельных случаев: наемное убийство (assassinat), лишение жизни (meurtre) и дуэль? Да, конечно, в передаче Паскаля Эскобар с Лессием и вправду учат, что «мнение, гласящее, будто можно убить за пощечину, вероятно в умозрении (speculation)». Второй из только что указанных авторов дословно утверждает, что «получивший пощечину считается обесчещенным до тех пор, пока не убьет того, кто ее нанес». Однако о чем не учат ни тот, ни другой, так это о позволительности «наемного убийства» за пощечину — я имею в виду ситуации, когда мстят за себя предательски, из засады или неожиданно. Паскалю же кажется, что именно об этом говорят вышеупомянутые казуисты. Ни в тринадцатом, ни в седьмом Письме мы на самом деле не находим ни единого слова о равной степени риска или о равных шансах, предполагаемых самим определением дуэли, позволяющим лишить жизни лишь тогда, когда рискуешь собой. Однако то, что Лессий и Эскобар допускают или, лучше сказать, извиняют, оправдывают от греха, — в определенных случаях — вовсе не следует понимать просто как лишение жизни или даже
Аналогичным образом Паскаль ошибается в четвертом Письме[47], когда упрекает о. Бони за провозглашение следующего принципа; «Чтобы совершить грех и быть виновным перед Богом, нужно сознавать, что собираешься совершить поступок недостойный, или, по крайней мере, сомневаться…» Идет ли речь о соблюдении поста, относительно которого столько сказано в пятом Письме, или о слушании мессы[48] — как могу я преступить заповеди церкви, если совершенно их не знаю? Крайне ловко Паскаль набрасывается здесь на те из наших грехов, которые являются пороками или преступлениями, считаются таковыми как в Китае, так и в Риме, и будут считаться таковыми во все времена, как, например, воровство или распутство. Но не забывает ли он, что всякая религия осуждает и другие грехи, так сказать, искусственно созданные, как, например, непразднование субботы или занятие какой — либо деятельностью в воскресенье, равно как и ересь и святотатство. Более того, эти — то грехи и осуждаются суровее прочих. Дабы их совершать, требуется, как минимум, знать об их существовании.
Впрочем, здесь напрашивается последний упрек, который мы отважимся адресовать Паскалю. Если мораль Эскобара, безусловно, является чересчур снисходительной, то собственная Паскалева мораль слишком уж сурова и нетерпима[50]. Не то чтобы
Однако, как бы там ни было, именно этот аскетизм довершает доказательство — если таковое еще необходимо — страстной искренности Паскаля. В решении великого вопроса, державшего в беспокойстве и ожидании умы того времени, он занял крайнюю позицию. Как невозможно было примирение веры и разума для автора
Сент — Бёв
Я не могу присоединиться к данному мнению. Нельзя сказать, что за более чем два века после своего появления
Однако менее утонченная и более 1рустная истина в том, что Паскаль потерпел поражение в затеянной им борьбе. Вспомните еще раз определение, которое дал Сент — Бёв
Впрочем, не проистекает ли данный вывод необходимым и естественным образом из того, что мы называли подлинной целью
Единственное, что я считаю своим долгом добавить и что может дополнить пояснения по поводу исторической судьбы
Разве не столь же верно, что вот уже двадцать пять — тридцать лет всякий искатель средства от мучающих нас болезней не предлагает под варварским именем
Однако именно здесь — основной пункт янсенизма, именно здесь, если очистить данное учение от теологических покровов, коренится его суть и содержание. И именно об этом голосом Паскаля вечно взывают к нам его
Провинциалии
Письмо первое
Париж, 23 января 1656 г.
Милостивый Государь!
Нас ввели в заблуждение. Я только вчера убедился в своей ошибке, а до тех пор думал, что предмет прений в Сорбонне очень важен и может иметь далеко идущие последствия для религии. Многочисленные заседания такого знаменитого общества, как богословский факультет в Париже, в течение которых произошло столько чрезвычайных и беспримерных событий, внушают до того высокое представление об обсуждавшихся там вопросах, что недопустимой кажется сама мысль, будто отсутствовал чрезвычайный повод к обсуждению. А между тем Вы изумитесь, когда из моего рассказа узнаете, к чему сводится весь этот шум; я изложу Вам данный вопрос в краткой форме на основании обстоятельного изучения дела.
Исследуются два вопроса: один о факте, другой о праве[59].
Вопрос о факте состоит в следующем: был ли дерзок г — н Арно, заявив во втором своем письме, что он прочел внимательно книгу Янсения и не нашел в ней положений, осужденных покойным папою[60]; что он тем не менее осуждает эти положения, где бы их ни встретил, осуждает их и у Янсения, если они там есть.
Вопрос, стало быть, именно в том, мог ли он, не проявляя дерзости, поставить под сомнение принадлежность Янсению указанных положений, после того, как эту принадлежность признали епископы.
Дело это предлагают на рассмотрение Сорбонны. Семьдесят один доктор богословия берутся защищать г — на Арно и утверждают, что он и не мог ничего другого ответить авторам, которые в стольких писаниях спрашивали его, признает ли он, что положения эти находятся в Янсениевой книге, раз он не нашел их там, и что он все же осуждает их, если они там есть.
Некоторые пошли дальше и заявили даже, что так и не нашли в произведениях Янсения опальных постулатов, сколько ни искали, более того, встретили там прямо противоположные. Затем они настоятельно потребовали, чтобы ученый, видевший пресловутые положения где — либо в Янсениевых трудах — если таковой присутствует в собрании — показал то же самое и остальным, подобный шаг сопряжен ведь со столь малыми усилиями, что в нем нельзя отказать, в результате же можно наверняка заставить замолчать всех и даже г — на Арно; но в этом им всегда отказывали[61]. Вот что происходило с одной стороны.
На другой стороне оказалось восемьдесят докторов богословия из белого духовенства и около сорока[62] монахов нищенствующих Орденов, которые осудили положение г — на Арно, не желая вовсе расследовать, истинно ли сказанное им или ложно; они заявили даже, что дело идет не об истинности, а только о дерзости его положения.
Кроме того, осталось еще пятнадцать человек, которые не стояли за цензуру, и которых называют безразличными.
Вот чем окончился вопрос о факте, который меня нисколько не беспокоил; ведь дерзок ли г — н Арно, нет ли» моя совесть тут ни при чем. А если бы меня разобрало любопытство узнать, находятся ли у Янсения эти положения, то книга его не так редка и не так объемиста, чтобы я не мог прочесть ее всю целиком и выяснить себе это, не спрашивая совета Сорбонны.
Но если бы я не боялся оказаться столь же дерзким, то, мне думается, я последовал бы мнению большинства людей, с которыми вижусь; считая достоверным обнародованное, они верили до сих пор, что положения эти находятся у Янсения, а теперь начинают подозревать обратное, вследствие странного отказа показать их, который доходит до того, что я не видел еще ни одного человека, который сказал бы мне, что их там видел. Я опасаюсь поэтому, как бы в данном случае цензура не наделала больше зла, чем добра, и как бы на лиц, которые узнают ее историю, она не произвела впечатления, прямо противоположного тому, которого добивались подобным заключением прений. Ведь люди в самом деле становятся недоверчивыми и верят только тогда, когда видят. Но, как я уже сказал, вопрос этот маловажен, потому что не касается веры.
Вопрос же о праве, по — видимому, гораздо важнее тем именно, что в нем дело вдет о вере. Поэтому я приложил особое старание к изучению его. Но Вы останетесь очень довольны, когда увидите, что и он так же маловажен, как и первый.
Дело здесь состоит в разборе следующего положения из того же письма г — на Арно: «Благодать, без которой ничто в мире невозможно, отсутствовала у св. ап. Петра во время его падения»[63]. Мы—το с Вами думали, что в данном случае задачей является исследование глубочайших основ Учения о благодати, как, например: не дана ли она всем людям, действенна ли она. Но мы глубоко ошибались. Я в малое время стал великим теологом, и доказательства тому Вы сейчас увидите.
Чтобы узнать доподлинную правду, я отправился к г — ну N, теологу из Наваррской коллегии[64], который живет недалеко от меня и, как Вы знаете, является одним из самых ярых противников янсенистов. А так как любопытство делало меня почти столь же ревностным, как и он, то я и спросил его, не решат ли они формально, что «благодать дана всем», дабы никаких сомнений более не возбуждалось. Но он резко оборвал меня и сказал, что вопрос не в том, что и среди его сторонников есть такие, которые полагают благодать данной не всем, что самими членами следственной комиссии прямо в Сорбонне было заявлено
Извинившись за свое непонимание, я попросил его сказать мне, не осудят ли они, по крайней мере, другого мнения янсенистов, наделавшего столько шуму: «благодать действенна и определяет нашу волю творить добро»[66]. Но мне не больше посчастливилось и с этим вторым вопросом. «Вы тут ничего не понимаете, — ответил мне он, — это вовсе не ересь, мнение это ортодоксальное: все томисты держатся его, и Сам я защищал его в своей сорбоннской диссертации».
Более я не решался предлагать ему свои сомнения и даже перестал понимать саму суть проблемы, а потому, стремясь к установлению ясности, принялся упрашивать моего собеседника рассказать, в чем же состоит ересь положения г — на Арно.
— В том, — сказал он мне, — что г — н Арно не признает за праведниками способности исполнять заповеди Божии именно так, как мы это понимаем.
После этого наставления я простился с ним и, гордясь тем, что знаком теперь с сутью дела, отправился к г — ну N; он поправляется с каждым днем и чувствует себя настолько здоровым, что сам проводил меня к своему шурину; это — янсенист, каких поискать, и, тем не менее, очень хороший человек. Чтобы он меня лучше принял, я притворился, что сильно склоняюсь на их сторону, и сказал ему:
— Возможно ли, чтобы Сорбонна ввела в церковь такое заблуждение, что «все праведные всегда имеют способность исполнять заповеди?»
— Как вы сказали? — спросил меня мой ученый. — Разве вы называете заблуждением мнение столь католическое, что одни лютеране и кальвинисты оспаривают его?
— А как же, — спросил я, — разве это не ваше мнение?
— Нет, — сказал он, — мы предаем его анафеме как еретическое и нечестивое.
Пораженный этим ответом, я понял, что зашел чересчур далеко в своем янсенизме, как перед тем в молинизме. Ho, не будучи вполне уверен в смысле его ответа, попросил его ответить мне искренне, верует ли он[67], что «праведные всегда имеют способность соблюдать заповеди». Тут мой собеседник разгорячился, но от благочестивого рвения, и стал говорить, что никогда он не будет скрывать своих убеждений ради чего бы то ни было: что это — его вера, и что он и единомышленники его готовы до смерти постоять за это, как за чистое учение св. Фомы и св. Августина, их учителя.
Он говорил так решительно, что я не мог более сомневаться. Утвердившись в подобном мнении, я вернулся опять к моему первому ученому и с немалым удовольствием заявил ему о своей уверенности относительно скорого воцарения мира в Сорбонне, поскольку янсенисты согласны с наличием у праведных способности исполнять заповеди, а также о том, что я ручаюсь за упомянутое согласие и заставлю их подписаться кровью под данным тезисом.
— Потише! — сказал он мне, — надо быть теологом, чтобы понять, в чем тут суть. Различие между нами так тонко, что сами мы едва замечаем его, поэтому для вас постичь предмет такого рода было бы слишком трудно. Итак, довольствуйтесь тем, что янсенисты вам, разумеется, подтвердят способность всех праведных всегда исполнять заповеди: мы не об этом спорим; но они вам не скажут, что способность эта
Такое слово было ново для меня и неизвестно. До сих пор я понимал дело, но этот термин поверг меня во мрак, и, думается, что и изобретен он был только для того, чтобы сеять раздоры. Я было попросил объяснить мне его суть, но г — н N сказал, что это тайна, и, не дав никакого другого разъяснения, послал меня к янсенистам спросить, допускают ли они эту
— Скажите, пожалуйста, допускаете ли вы
Он рассмеялся и ответил холодно:
— Скажите сами, в каком смысле вы это понимаете, и тогда я скажу вам, что я об этом думаю.
Так как познания мои не простирались столь далеко, то я оказался в затруднительном положении, но, чтобы визит не пропал даром, сказал наудачу:
— Я имею в виду смысл, предлагаемый молинистами.
Тогда мой собеседник заметил с невозмутимостью:
— На кого же из молинистов вы указываете?
Я указал на них всех вместе, так как они составляют одно тело, движимое единым духом.
— Вы чрезвычайно малосведущи, — был мне ответ. — Они не только не одного мнения, а даже совсем противоположных. Соединившись в намерении погубить г — на Арно, они придумали согласиться с целью выработки единого языка, что и те, и другие будут сообща употреблять термин
Ответ изумил меня. Но, не обращая внимания на внушения насчет злых умыслов молинистов, в которые я не хочу верить на слово, да и нисколько это не интересно для меня, я старался только узнать различные значения, которые они дают этому таинственному слову
— Я охотно объяснил бы вам данный вопрос, но вы тут увидите такую несообразность и такое грубое противоречие, что едва ли поверите мне: я покажусь вам подозрительным. Гораздо надежнее для вас, если вы это узнаете от них самих; я дам вам их адреса. Вам стоит только повидаться порознь с неким г — ном Лемуаном и с о. Николаи.
В ответ я заметил, что не знаком ни с тем, ни с другим.
— Постойте, — сказал он, — может быть, вы знаете кого — нибудь из тех, кого я назову вам сейчас, это последователи г — на Лемуана.
Действительно, некоторых из них я знал. Затем он сказал мне:
— Посмотрите, не знакомы ли вы с кем — нибудь из тех доминиканцев, которых называют новыми томистами, ведь их взгляды — все равно что взгляды о. Николая.
И между теми, кого он назвал, у меня также оказались знакомые. Решившись воспользоваться его советом и выпутаться из затруднения, я попрощался и отправился сначала к одному из последователей г — на Лемуана.
Я стал его упрашивать объяснить мне, что значит
— Понять это нетрудно, — сказал он, — речь идет о наличии всего необходимого для действия, так, чтобы последнее не испытывало ни в чем недостатка.
— Стало быть, — сказал я ему, — иметь ближайшую способность переправиться через реку — значит иметь судно, гребцов, весла и все остальное, так что ни в чем нет недостатка.
— Очень хорошо, — сказал он.
— А иметь ближайшую способность видеть, — сказал я ему, — значит иметь хорошее зрение и быть при полном освещении. Потому что в темноте человек и с хорошим зрением не имел бы, по — вашему, ближайшей способности видеть, так как ему недоставало бы света, без которого нельзя видеть.
— Совсем по — ученому, — сказал он.
— И следовательно. — продолжал я. — когда вы говорите, что все праведные всегда имеют ближайшую способность соблюдать заповеди, вы хотите этим сказать, что они всегда имеют всю благодать, необходимую для исполнения их. так что, поскольку это касается Бога, у них нет ни в чем недостатка.
— Подождите, — сказал он, — они всегда имеют все необходимое для того, чтобы исполнять их, или. по крайней мере, чтобы просить об этом Бога.
— Я понимаю, — сказал я, — они имеют все необходимое для того, чтобы просить Бога о помощи, и им не нужно никакой новой благодати для того, чтобы молиться Богу.
— Да, — сказал он, — по мнению г — на Лемуана.
Чтобы не терять времени, я отправился к якобинцам[68] и вызвал тех, о которых я знал, что они — новые томисты. Я попросил их сказать мне, что это такое
— Нет, — ответили они.
— Но как же, отцы мои. если этой способности чего — нибудь не хватает, разве вы назовете ее ближайшей и разве скажете вы, например, что человек ночью и безо всякого света имеет ближайшую способность видеть?
— Да, разумеется, он имеет ее, по нашему мнению, если он не слеп.
— Пусть будет так, — сказал я им, — но г — н Лемуан понимает это совсем наоборот.
— Действительно, — сказали они, — но мы понимаем это так.
— Я с этим согласен, — сказал я им, — потому что никогда не спорю из — за слова, лишь бы меня предупредили, какой смысл ему придают[69]. Но, отсюда, я вижу, что когда вы говорите, что все праведные имеют всегда ближайшую способность молиться Богу, вы подразумеваете, что им нужна еще и новая помощь, без которой они никогда не станут молиться.
— Вот это отлично, вот это отлично, — ответили мне отцы, обнимая меня, потому что им нужна, кроме того, действенная благодать, которая дана не всем и которая определяет их волю к молитве, и отрицать необходимость этой действенной благодати для возможности молиться — ересь.
— Вот это отлично, — сказал я в свою очередь, — но, по — вашему, янсенисты — католики, а г — н Лемуан — еретик: янсенисты ведь говорят, что праведные имеют способность молиться, но что действенная благодать все — таки необходима, и это вы одобряете, а г — н Лемуан считает, что праведные молятся без действенной благодати, и это вы осуждаете.
— Да, — сказали они, — но г — н Лемуан называет эту способность
— Как, отцы мои, — сказал я, — да ведь это значит играть словами: сказать, что вы согласны, потому что употребляете одни и те же слова, когда вы понимаете их в противоположном смысле.
Мои отцы ничего не ответили, и как раз в это время прибыл мой последователь г — на Лемуана; это показалось мне' чрезвычайно счастливым стечением обстоятельств, но потом я узнал, что встречи их не редкость и что они находятся в беспрерывных сношениях друг с другом.
Итак, я сказал последователю г — на Лемуана:
— Я знаю Человека, который говорит, что все праведники всегда имеют способность молиться Богу, но тем не менее никогда не станут молиться без действенной благодати, которая определяет их волю и которую Бог не всегда дает всем праведным. Еретик ли он?
— Подождите, — сказал мне мой ученый, — вы можете меня поймать врасплох. Пойдем потихоньку,
— Он не называет ее ни ближайшей, ни не ближайшей, — сказал я.
— Следовательно, он еретик, — ответил он, — спросите вот хоть этих отцов.
Я не стал спрашивать их решения, потому что они выражали уже свое согласие движением головы, но сказал им:
— Он отказывается допустить это слово
На это один из отцов хотел привести свое определение, но последователь Лемуана прервал его, сказав:
— Вы что же, хотите снова начать наши препирательства? Разве не уговорились мы не объяснять этого слова
Якобинец согласился. Благодаря этому я проник в их замысел и, вставая, чтобы уйти, сказал им:
— По правде говоря, отцы мои, я сильно опасаюсь, что все это — чистое крючкотворство, и. что бы там ни вышло из ваших заседаний, я смело могу вам предсказать, что, когда цензура будет постановлена, мир в Сорбонне не наступит. Ведь когда постановят, что должно произносить слоги
— Нужно говорить, — ответили они мне все разом, — что все праведные имеют
— Это значит, — сказал я, расставаясь с ними, — что нужно произносить это слово губами[71], под страхом прослыть еретиком. Ведь разве это слово Писания?
— Нет, — сказали они.
— Значит, оно взято из отцов церкви, соборных или папских постановлений?
— Нет.
— Из св. Фомы?
— Нет.
— Какая же тогда необходимость говорить его, раз оно не располагает ни источником, к авторитету которого могло бы апеллировать, ни каким — либо самостоятельным смыслом.
— Вы упрямы — ответили они, — вы станете его произносить или будете еретиком, и г — н Арно также, потому что мы — большинство; а если понадобится, мы приведем столько францисканцев, что поставим на своем.
Я только что расстался с ними на этом последнем доводе и пишу Вам, чтобы Вы знали, что ни об одном из нижеследующих пунктов и речи нет, и что ни та, ни другая сторона не осуждает их. 1. Благодать дана не всем людям. 2. Все праведные имеют способность исполнять заповеди Божии. 3. Им необходимо, тем не менее, для совершения их и даже для молитвы иметь действенную благодать, которая определяет их волю. 4. Эта действенная благодать не всегда дается всем праведным и зависит только от милосердия Божьего. Так что опасность грозит только бессмысленному слову
Блаженны народы, не ведающие его! Блаженны те, кто предшествовал его появлению. Я ведь не вижу никакого средства против него, если члены Французской Академии[72] своим властным словом не изгонят из Сорбонны этого варварского слова, которое вызывает столько раздоров. Иначе цензура, по — видимому, неизбежна; но я вижу, что единственное зло, которое она причинит — это то, что такие приемы внушают презрение к Сорбонне, которое лишит ее авторитета, столь ей необходимого в других случаях.
Между тем я предоставляю Вам свободу держаться или не держаться этого слова
Письмо второе
Милостивый Государь!
Когда я запечатывал предыдущее письмо к Вам, меня навестил г — н N, наш давнишний друг; это — величайшее счастье для моего любопытства, потому что он весьма осведомлен в современных вопросах, знает в совершенстве тайну иезуитов, у которых он принят во всякое время и знаком с самыми важными из них. Переговорив о том, что его привело ко мне, я попросил его объяснить в немногих словах спорные пункты обеих сторон.
Он тотчас же удовлетворил меня и сказал, что главных пунктов два: первый касается
Итак, одним словом, я узнал, что различие их мнений о
Излагая затем учение новых томистов, он сказал мне:
— Странное это учение. Согласно с иезуитами, они допускают
— Так что, по данному учению, — сказал я ему, — упомянутая благодать, будучи
— Совершенно справедливо, — сказал он, — ведь если она довлеет, то больше ничего не надо для того, чтобы действовать, а если она не довлеет, то она не
— Но какое же различие между ними и янсенистами? — спросил я.
— Разница между ними та, — сказал он, — что у доминиканцев есть, по крайней мере, то хорошее, что они все — таки признают наличие у всех людей
— Я понимаю, — возразил я, — но ведь, говоря это, они думают не так, поскольку прибавляют, что для действия обязательно требуется обладать действенной благодатью, которая не дана всем; таким образом, если они согласны с иезуитами в термине, который не имеет смысла, они против них, и согласны с янсенистами в сущности дела.
— Это правда, — сказал он.
— Как же это иезуиты соединились с ними — спросил я, — и почему не борются они с ними так же, как с янсенистами, ведь они всегда встретят в них могучих противников, которые, отстаивая необходимость действенной благодати, помешают им установить ту, которая, по их мнению, есть единая довлеющая?
— Доминиканцы слишком могущественны, — сказал он, — а Общество иезуитов слишком политично, чтобы открыто действовать наперекор им. Оно довольствуется тем, что добилось от них, по крайней мере, допущения слова
Общество иезуитов очень. довольно их уступчивостью. Оно не требует, чтобы они отрицали необходимость действенной благодати; это значило бы чересчур притеснять их: друзей не следует тиранить; иезуиты достаточно вы га: дали. Ведь свет довольствуется словами, не многие входят в суть дела, и так, когда обе стороны принимают название
Я признался своему собеседнику, что иезуиты — народ ловкий. Чтобы воспользоваться его указаниями, я прямо отправился к якобинцам; у ворот их я встретился с одним из моих близких друзей, большим янсенисгом (у меня ведь друзья из всех партий), который хотел повидаться с одним из отцов, но не тем, к кому я шел. Я, однако, упросил его сопровождать меня и вызвал одного из моих новых томистов. Тот был очень рад опять увидаться со мною.
— Ну, так как же, отец мой, — сказал я, — оказывается недостаточно того, что все люди имеют
— Да, — ответил добродушный патер, — и я как раз сегодня утром высказывал это в Сорбонне. Я говорил об этом все мои полчаса, и, если бы не песок[74], я заставил бы переменить эту несчастную поговорку, которая ходит уже по всему Парижу: «Он выражает свое мнение беретом, как монах в Сорбонне»[75].
— А что вы хотели сказать вашим «полчаса» и «песок»? — спросил
— Да, — сказал он, — с некоторых пор.
— И вас обязывают говорить по получасу?
— Нет, меньше можно говорить, сколько угодно.
— Но не столько, сколько хочешь, — сказал я ему. — Какое прекрасное правило для невежд, какой благородный предлог для тех, кому нечего сказать хорошего! Так как же, наконец, отец мой,
— Да, — сказал он.
— И тем не менее, она не производит никакого действия без
— Это правда, — сказал он.
— И все люди обладают
— Это верно, — сказал он.
— То есть, — сказал я ему, — все имеют достаточно благодати, и всем ее недостаточно, то есть что благодать эта довлеет, хотя ее недостаточно, то есть что она довлеющая по названию и недовлеющая на деле. Учение это, отец мой, право, очень замысловато. Разве вы, удаляясь от мира, забыли, что там означает слово
Но вы, разумеется, этого не позабыли; ведь, положим, — беру сравнение наиболее для вас осязательное, — положим, что вам стали бы подавать к столу только по две унции хлеба и по стакану воды в день, остались ли бы вы довольны вашим настоятелем, если бы он сказал вам, что этого достаточно для. вашего пропитания, под тем предлогом, что вместе с еще кое — чем. чего он вам не дает, вы имеете все необходимое, чтобы насытиться? Как же позволяете вы себе говорить, что все люди имеют
— Как безразлично — воскликнул добродушный патер, — это
— К чему же пришли мы, — воскликнул я, — и какой стороны должен я здесь держаться? Если я отрицаю довлеющую благодать, я — янсенист. Если я допускаю ее как иезуиты, так, что действенная благодать не необходима, я, по вашим словам,
Мой друг — янсеиист принял эту речь за хорошее предзнаменование и считал меня уже своим сторонником. Однако мне он ничего не сказал, а обратился к патеру:
— Скажите мне, пожалуйста, отец мой, в чем вы согласны с иезуитами?
— В том, — ответил он, — что как иезуиты, так и мы признаем довлеющую благодать, данную всем людям.
— Но, — возразил тот, — в слове
— Ну, так что же из того, — сказал добряк, — на что же вы жалуетесь, ведь мы никого не обманываем этим способом выражения? В наших школах мы ведь открыто говорим, что мы понимаем это в смысле, противоположном с иезуитами.
— Я жалуюсь на то, — ответил мой друг, — что вы не объявляете всенародно и повсюду, что под благодатью довлеющей вы разумеете благодать, которая не довлеет. Раз вы изменяете таким образом смысл обычных терминов религии, вы, по совести, обязаны заявить, что, допуская во всех людях
Все верные спрашивают у теологов, каково истинное состояние человеческой природы после грехопадения. Св. Августин и его последователи отвечают, что она не обладает более довлеющей благодатью, за исключением тех случаев, когда Богу угодно даровать ее. Являются затем иезуиты и говорят, что все имеют благодать, действительно довлеющую. Ввиду такого противоречия обращаются за советом к доминиканцам. Как же те поступают в сложившихся обстоятельствах? Они соединяются с иезуитами, благодаря этому соединению образуют большинство, отделяются от тех, кто отрицает довлеющие благодати, объявляют, что все люди имеют их. О чем же из этого можно заключить, как не об одобрении доминиканцами мнения, принадлежащего Обществу? А затем они прибавляют, что эти довлеющие благодати все — таки бесполезны без действенной, которая дана не всем.
Желаете вы видеть образ церкви при условии существования упомянутых отличных друг от друга мнений? Я смотрю на нее как на человека, который, отправившись путешествовать в чужие страны, встретился с разбойниками, нанесшими ему несколько ран и бросившими его полумертвым. Он посылает в соседние города за тремя врачами. Первый врач, исследовав его раны, считает их смертельными и объявляет, что один только Бог может возвратить ему утраченные силы. Второй, прибыв после, захотел скрыть от больного печальную истину и сказал, что у него еще достаточно сил, чтобы возвратиться в свой дом; возмущаясь первым, который противоречил его мнению, он задумал погубить его. Больной при таком нерешительном положении, заметив издали третьего врача, простирает к нему руки, как к человеку, который должен решить его судьбу. Этот же, исследовав его раны и узнав мнения двух первых, обнимает второго врача, соединяется с ним, и оба они образуют союз против первого и, так как перевес в числе был на их стороне, они позорно изгоняют его. Больной на основании такого поведения посчитал, что третий врач одного мнения со вторым, и, когда действительно спросил его об этом, тот положительно объявил ему, что сил у него достаточно для возвращения домой. Однако больной, чувствуя свою слабость, спросил его, почему он так думает.
— Потому, — ответил тот, — что у вас есть еще ноги, а ноги ведь суть органы, естественно довлеющие для хождения.
— Но есть ли у меня сила, необходимая для того, чтобы пользоваться ими, ведь при моей слабости они, сдается мне, бесполезны?
— Конечно, нет, — ответил врач, — и на самом деле вы никогда не будете ходить, если Бог не пошлет вам чрезвычайную помощь, чтобы поддерживать и направлять вас.
— Как же так! — сказал больной, — у меня, значит, недостаточно сил, чтобы я мог действительно ходить, не нуждаясь ни в чем?
— Вам очень далеко до этого, — ответил тот.
— бы, стало быть, против мнения вашего товарища о моем истинном состоянии? — спросил раненый.
— Признаюсь вам в этом, — ответил тот.
Как вы думаете, что сказал больной? Он стал жаловаться на странные приемы и двусмысленные термины третьего врача; порицал его за то, что он соединился со вторым, с которым он был противоположного мнения и имел только кажущееся согласие, а прогнал первого, с которым он на самом деле был согласен. И тогда, испытав свои силы и убедившись на опыте в истине своей слабости, он отослал их обоих и, призвав первого врача, отдался в его руки; следуя его совету, он стал просить у Бога сил, которых, по собственному признанию, у него не было. Бог милостиво услышал его молитву, и с помощью Божьей больной возвратился в дом свой.
Добрый патер, пораженный такой притчей, не отвечал ничего. Чтобы ободрить его, я кротко заметил:
— Но о чем же вы думали, отец мой, когда давали название
— Вам легко об этом говорить, — сказал он. — Вы человек свободный и светский, я — монах и принадлежу к обществу. Разве вы не можете взвесить разницу? Мы зависим от настоятелей, они зависят еще от кого — то. Они обещали наши голоса: что ж хотите вы, чтобы я тут поделал? Мы поняли его с полуслова, и это заставило нас вспомнить его собрата, который по подобному же поводу был заточен в Аббевиль.
— Но почему же, — сказал я, — ваше общество обязалось допустить эту благодать?
— А это другой разговор, — ответил он — Все, что я могу вам сказать одним словом, это то, что наш Орден сколько мог поддерживал учение св. Фомы о действенной благодати. С каким жаром воспротивился он появлению учения Молины, сколько он потрудился над утверждением необходимости действенной благодати Иисуса Христа! Разве вы не знаете, что происходило при папах Клименте VIII и Павле V, и как, вследствие того, что первый умер, не успев обнародовать своей буллы, а второму помешали это сделать некоторые дела в Италии, наше оружие так и осталось в Ватикане? Но иезуиты с самого начала ереси Лютера и Кальвина воспользовались тем, что народ был мало просвещен, чтобы отличить их заблуждения от истины учения св. Фомы, и в короткое время с таким успехом распространили повсюду свою доктрину, что оказались властителями верований народов, а мы попали в такое положение, что нас ославят кальвинистами и станут обращаться с нами, как теперь с янсенистами, если мы не умерим истину действенной благодати признанием, по крайней мере кажущимся, благодати
Он сказал это нам так грустно, что мне стало его жалко. Но мой товарищ не сжалился над ним и сказал ему:
— Не обманывайтесь, что вы спасли истину: если бы у нее не было других покровителей, она погибла бы в таких слабых руках. Вы допустили в церковь имя ее врага: это все равно, что допустить самого врага. Имена неотделимы от предметов. Ведь если утвердится только название
— Мы скорее потерпим мученичество, чем согласимся на установление
Мой друг, который серьезнее меня, сказал ему на это:
— Полноте, отец мой, ваш Орден получил честь, которой он мало дорожит. Он покидает благодать, вверенную ему, благодать, которую никогда с сотворения мира люди не покидали. Эта победоносная благодать, ожидаемая патриархами[78], предсказанная пророками[79], принесенная Иисусом Христом[80], проповеданная св. ап. Павлом[81], объясненная св. Августином[82] величайшим из отцов церкви, признаваемая его последователями[83], подтвержденная св. Бернардом[84], последним из отцов церкви, защищаемая св. Фомою, ангелом школы[85], переданная им вашему Ордену, поддерживаемая столькими из ваших отцов и так достославно защищаемая вашими монахами при папах Клименте и Павле. Эта действенная благодать, врученная вам как бы на хранение для того, чтобы в Ордене, навеки непоколебимом, иметь проповедников, которые возвещали бы ее миру до конца веков, оказывается покинутой вами ради столь недостойных интересов. Настало время, когда другие руки должны вооружиться за ее дело; настало время, когда Бог воздвигает неустрашимых учеников учителю благодати[86], которые, пренебрегая мирскими привязанностями, служат Богу ради Бога. Пусть доминиканцев нет в рядах защитников благодати. но она никогда не останется без защитников, потому что она создает их сама своею всемогущею силою. Она требует сердец чистых и отрешившихся от мира, и она сама очищает и отрешает их от мирских забот, несовместимых с евангельскими истинами. Подумайте об этом, отец мой, и берегитесь, как бы Бог не сдвинул этого светоча с его места и не оставил вас во мраке в наказание за вашу холодность к делу, столь важному для Его церкви.
Он наговорил бы еще больше, потому что все более и более горячился. Но я прервал его и сказал, вставая:
— По правде сказать, отец мой, если бы я имел влияние во Франции, я велел бы при трубных звуках провозгласить: «К сведению всем объявляется: когда якобинцы говорят о довлеющей благодати, данной всем, они подразумевают при этом, что не все имеют благодать, которая действительно довлеет». После этого, но не иначе, вы могли бы говорить, сколько вам угодно.
Так кончилось наше посещение.
Из этого Вы видите, что
Запечатывая это письмо, я узнал, что цензура постановлена[87]: но так как я не знаю еще, в каких выражениях, а она обнародована будет лишь 15 февраля, то я и могу поговорить с Вами о ней только со следующей почтой.
Ответ провинциала на два первых письма друга
2 февраля 1656 г.
Милостивый Государь!
Два письма Ваши были не для меня одного. Все их читают, все их понимают, все им верят. Их ценят не одни только теологи; они доставляют удовольствие и людям светским и понятны даже женщинам.
Вот что пишет мне об этом один из членов Академии, один из знаменитейших среди всех этих знаменитостей, который видел только первое из них. «Я желал бы, чтобы Сорбонна, которая так много обязана памяти покойного кардинала, согласилась признать право суда его Французской Академии[88]. Автор письма остался бы доволен, так как в качестве академика я, согласно данной власти, осудил бы, изгнал бы, объявил бы опальною — я почти готов сказать, всеми силами искоренил бы — эту ближайшую способность, которая производит столько шуму из ничего и неведомо даже зачем. Беда в том, что наша академическая власть — власть очень отдаленная и ограниченная. Я весьма огорчен указанным обстоятельством, а еще более тем, что, при всей моей маленькой власти, я не в силах достаточно отблагодарить вас» и т. д.
А вот что пишет еще одна особа, которую я никоим образом не назову Вам, одной даме, давшей ей прочесть Ваше первое письмо:
«Вы не можете себе представить, как много обязана я Вам за то письмо, которое Вы мне послали: оно очень остроумно и очень хорошо написано. Оно рассказывает без повествования, оно разъясняет самые запутанные дела на свете; оно тонко насмехается, оно поучительно даже для тех, кто не знаком с делом основательно; оно доставляет вдвое удовольствия тем, кто понимает его. При этом оно — превосходная апология и, если хотите, тонкое и невинное порицание. И, наконец, столько в этом письме искусства, остроумия и здравого смысла, что мне очень хотелось бы знать, кто написал его» и т. д.
Вам, конечно, тоже очень хотелось бы знать, кто эта особа, которая пишет таким образом; но довольствуйтесь почтением к ней, не зная ее, а когда Вы узнаете ее, Вы будете почитать ее еще более.
Поверьте мне, продолжайте писать Ваши письма, и пусть цензура является, когда ей угодно: мы очень хорошо подготовлены встретить ее. Эти слова
Письмо третье
Милостивый Государь!
Я только что получил Ваше письмо, и в то же время мне принесли рукописную копию цензуры, Оказывается, что насколько любезно поступили со мной в первом, настолько же грубо с г — ном Арно во второй. Я опасаюсь, нет ли тут и с той, и с другой стороны крайностей и что мы недостаточно известны нашим судьям. Я уверен, что если бы получше ознакомились с нами, то г — н Арно заслужил бы одобрение Сорбонны, а я цензуру Академии. Таким образом, интересы наши совсем противоположны. Он для своего оправдания должен стараться, чтобы его поближе узнали, тогда как мне надо оставаться в неизвестности, чтобы не утратить своей репутации. Таким образом, не решаясь показаться, я возлагаю на Вас заботу отблагодарить за меня моих знаменитых хвалителей, а на себя беру труд сообщить Вам известия о цензуре.
Признаюсь, она крайне меня изумила. Я полагал, что найду в ней осуждение самых ужасных ересей в мире, но и Вы удивитесь так же, как и я, что столько блестящих приготовлений окончилось ничем как раз в тот момент, когда должны были произвести величайший эффект.
Чтобы с удовольствием выслушать это, припомните, пожалуйста, те странные мнения о янсенистах, которые так давно уже внушают нам. Восстановите в своей памяти коварства, заговоры, заблуждения, расколы, покушения, которыми попрекают их так давно; как их поносили и чернили и с кафедр, и в книгах, и как этот бурный и беспрерывный поток еще более усилился в последние годы, когда их открыто и всенародно стали обвинять не только в том, что они еретики и схизматики, но и в том, что они отступники и неверные: «отрицают тайну пресуществления и отрекаются от Иисуса Христа и Евангелия».
После столь многочисленных и столь изумительных обвинений надумали исследовать их книги, чтобы постановить окончательный приговор. Выбрали второе письмо г — на Арно, которое, как говорили, было наполнено величайшими заблуждениями. В члены следственной комиссии выбирают самых отъявленных врагов его. Они прилагают все свои старания, чтобы найти у него что — нибудь, достойное порицания, и приводят из него одно положение, касающееся вероучения, которое они и предлагают подвергнуть цензуре.
Судя по всему ходу этого дела, надо было думать только одно: данное положение, выбранное при столь замечательных обстоятельствах, должно содержать в себе эссенцию самых мрачных ересей, какие только можно себе представить. А между тем оно было такого свойства, что в нем нельзя подметить ничего отличного от содержания, столь ясно и столь отчетливо выраженного в цитатах, приводимых здесь же г — ном Арно, — потому, наверное, я не видел ни одного человека, который мог понять разницу между ними. Несмотря на это, предполагалось, что разница существует значительная, так как если выдержки из отцов церкви суть бесспорно католические, то, следовательно, положение г — на Арно должно быть крайне противоположно им, чтобы быть еретическим.
От Сорбонны и ждали этого разъяснения. Весь христианский мир с крайним напряжением следил, чтобы в цензуре ученого собрания увидеть этот пункт, незаметный для обыкновенных смертных. Тем временем г — н Арно выпускает свои апологии, в которых он на нескольких столбцах дает свое положение и те места из отцов церкви, откуда он почерпнул его, чтобы показать согласие между ними даже самым непроницательным.
Он показывает, что св. Августин говорит в одном цитируемом им месте: «Иисус Христос являет нам праведника в лице св. ап. Петра, который своим падением поучает нас избегать самонадеянности». Он приводит другое место из того же отца церкви, где говорится: «Бог, чтобы показать, что без благодати ничего невозможно сделать, оставил св. ап. Петра без благодати». Он дает еще выдержку из св. Иоанна Златоуста[89], считавшего причиной падения св. ап. Петра не охлаждение к Иисусу Христу, но отсутствие благодати. Согласно мнению этого же святого, падение св. ап. Петра «произошло не столько вследствие его нерадения, сколько по Божьему попущению, с целью научить всю церковь, что без Бога ничто невозможно». Затем он приводит свое осужденное положение, сформулированное следующим образом: «В лице св. ап. Петра отцы церкви показывают нам праведника, утратившего благодать, без которой ничего невозможно».
В связи с этим тщетно стараются подметить, как возможно, чтобы выражение г — на Арно настолько же отличалось от выражения отцов церкви, насколько истина от заблуждения и правая вера от ереси. Ибо где искать такое различие? Не в том ли, что он говорит: «Отцы церкви показывают нам праведника в лице св. ап. Петра?* Но св. Августин сказал это теми же самыми словами. Во фразе ли «благодать у него отсутствовала?» Но тот же самый св. Августин, который говорит, что «св. ап. Петр был праведен», отметил, что «благодать отсутствовала у него в данном случае». Не в том ли, что он сказал: «Без благодати невозможно ничего». Но разве не то же самое содержится в приведенном уже месте из св. Августина и не то ли самое, даже раньше его, сказал св. Иоанн Златоуст, с единственной разницей, что последний выражается более сильно, заявляя, к примеру: «Падение св. ап. Петра произошло не вследствие его холодности или нерадения, но вследствие отсутствия благодати и по попущению Божьему?»
Подобные соображения — как бы узнать, в чем заключается это различие — волновали всех, когда после стольких заседаний появилась наконец столь знаменитая и столь ожидаемая цензура. Но, увы, она жестоко обманула наши ожидания. Потому ли, что ученые — молинисты не удостоили снизойти до того, чтобы наставить нас относительно данного предмета, по другой ли какой тайной причине, но только они ограничились следующими словами: «Положение это дерзко, нечестиво, богохульно, подлежит анафеме и содержит ересь».
Поверите ли, большинство людей, видя себя обманувшимися в своей надежде, пришли в дурное настроение и начинают нападать на самих членов следственной комиссии. Из их образа действия они делают удивительные выводы в пользу невинности г — на Арно. Как! — говорят они, — и это все, что могли поделать в продолжение столь длительного времени столько ученых, в такой степени ожесточенных против одного, что во всех его произведениях иашли лишь три строчки, достойные порицания, да и те взяты слово в слово из величайших учителей греческой и римской церкви? Найдется ли писатель, сочинения которого не дали бы более благовидного предлога, если захотят погубить его? Какого же еще более громкого свидетельства надо искать в пользу веры этого знаменитого осужденного?
Отчего это происходит, — говорят они, — что извергают столько проклятий, включенных в данную цензуру, — а тут собраны все нижеследующие термины: яд, чума, ужас, дерзость, нечестие, богохульство, мерзость, скверна, анафема, ересь, выражения, которые можно употребить против Ария[90] и даже против Антихриста, — и все это для борьбы с незаметной ересью, которую при том не разъясняют? Если так поступают против слов св. отцов, то где же вера и преДание? Если это против положения г — на Арно, то пусть нам покажут, в чем оно от них отличается, так как мы тут не видим ничего, кроме полнейшего согласия. Когда мы узнаем, в чем его зло, мы возненавидим его; но пока мы этого не видим, а находим в нем верования св. отцов, почерпнутые и выраженные в их собственных словах, что же можем мы питать к нему, кроме священного благоговения?
Вот до какой степени они увлекаются;, но это люди слишком проницательные. Что касается нас, мы — люди не углубляющиеся настолько, нам прежде всего надо соблюдать спокойствие. Где уж нам быть ученее наших учителей, так не станем же браться за большее, чем они. Мы заблудимся в этих разысканиях. Немногого недоставало, чтобы цензура эта оказалась еретическою. Истина так нежна, что, чуть только отступил от нее, впадаешь в заблуждение; но и заблуждение так тонко, что стоит только немного отклониться от него и оказываешься в истине. Между этим положением и истинной верой — только неуловимый пункт. Различие между ними настолько нечувствительно, что я, не замечая его, испугался, как бы мне не оказаться в противоречии с учителями церкви, если я буду слишком близко держаться учения дбкторов Сорбонны. Под влиянием этого страха я счел необходимым посоветоваться с одним из тех, кто из соображений политичности оставался нейтральным по первому вопросу, для того, чтобы узнать от него всю правду. Итак, я повидался с одним весьма сведущим человеком, которого и попросил указать мне обстоятельно эту разницу, так как, признался я ему откровенно, никакой разницы тут не вижу.
Он ответил мне со смехом, как будто простодушие мое забавляло его:
— Как вы просты, если думаете, что между ними есть разница! И где же ей быть тут? Неужели вы думаете, что если бы нашли хоть какую — нибудь разницу, так не заявили бы о ней громогласно, не выставили бы ее с восторгом на вид всем народам, во мнении которых желают уронить г — на Арно?
Из этих немногих слов я понял ясно, что те, которые оставались беспристрастными по первому вопросу, не были таковыми по второму. Мне все — таки захотелось узнать от него причины к тому, и я спросил его:
— Почему же нападали они на это положение?
На это он мне ответил:
— Неужели вы не знаете таких двух вещей, которые известны даже людям, наименее сведущим в этих делах: во — первых, что г — н Арно всегда избегал высказывать что — либо, что не было твердо обосновано на церковном предании; во — вторых, что враги его все — таки решили во что бы то ни стало отлучить его от церкви. Таким образом, когда сочинения его не давали никакого основания для планов их, они для удовлетворения своей страсти принуждены были взять первое попавшееся положение и осудить его. не говоря, за что и почему. Разве вы не знаете, что янсенисты не дают им ходу и так яростно напирают на них, что при малейшем слове против оснований отцов церкви, срывающемся у них, их тут же засыплют целыми томами, давлению которых они волей — неволей уступают, так что, испытав столько раз свою слабость, они сочли более уместным и более легким доискиваться цензуры, а не возражений, потому что им гораздо легче найти монахов[91], чем доводы.
— Но как же так, — сказал я, — ведь тогда цензура их бесполезна, потому что какое же может быть к ней доверие, когда увидят, что она без основания и рухнет при первых возражениях на нее?
— Если бы вы понимали дух народа, — сказал мне мой ученый, — вы говорили бы иначе. Цензура их, как она сама ни заслуживает цензуры, произведет на время почти все свое действие, и хотя несомненно, что путем доказательств ее неосновательности, выяснят ее назначение, верно также и то, что на большинство умов она произведет сначала такое же сильное впечатление, как если бы она была совершенно справедлива. Лишь бы кричали на улицах: «Вот цензура на г — на Арно, вот осуждение янсенистов!» — и иезуиты свое получат. Как мало людей, которые прочтут ее! Как мало среди последних тех, кто, прочитав, поймет ее! Как мало таких, которые заметят, что она не удовлетворяет возражениям!.Неужели вы думаете, что кто — нибудь примет это к сердцу и станет основательно расследовать? Вы видите, стало быть, сколько в этом пользы для врагов янсенистов. Они уверены, что, благодаря данному обстоятельству, будут праздновать в продолжение, по крайней мере, нескольких месяцев победу, хотя победа эта, по их обыкновению, и мнимая. Однако и это для них много значит: потом они найдут какое — нибудь другое средство существования. Они живут со дня на день. Так держались они и до сих пор: то при помощи катехизиса, где ребенок осуждает их противников[92], то при помощи процессии[93], в которой довлеющая благодать ведет за своей триумфальной колесницей благодать действенную, то посредством комедии, в которой черти уносят Янсения[94], другой раз при помощи календаря[95], а теперь посредством этой цензуры.
— По правде сказать, — заметил я, — я только что собирался порицать приемы молинистов, но после того, что вы мне сказали, удивляюсь их благоразумию и политичности. Я вижу, что они ничего не могли сделать более предусмотрительного и более надежного.
— Вы поняли это, — сказал он, — их самым верным приемом всегда было молчать. Данное обстоятельство и заставило одного ученого — теолога сказать, что «самые мудрые из них те, которые интригуют много, говорят мало и не пишут ничего».
В том же духе они с самого начала заседаний благоразумно распорядились, что если г — н Арно явится туда, то только для того, чтобы просто изложить свои верования, а совсем не для того, чтобы вступать в прения с кем — либо.
Когда члены следственной комиссии вздумали немного уклониться от этого метода, они оказались в неприятном положении. Они встретили во второй его апологии весьма сильное опровержение.
В том же самом духе придумали они это редкое и совершенно новое изобретение получаса и песочных часов'[96]. Применив его, они избавились от назойливости тех ученых, которые принимались опровергать все их доводы, ссылались на книги, чтобы уличить их во лжи, принуждали отвечать, совершенно лишая возможности для возражений.
Они понимали достаточно ясно, что это лишение свободы, которое вынудило такое большое число ученых устраниться от заседаний[97], не принесет добра их цензуре и что формальный протест о незаконности, заявленный г — ном Арно еще до постановления цензуры[98]·, будет плохим введением для благоприятного приема ее. Они вполне уверены, что для людей не предубежденных мнение семидесяти ученых, которые ничего не выигрывали, защищая г — на Арно, имеет по крайней мере столько же значения, как и мнение сотни других, которые ничего не теряли, осуждая его.
Но они порешили в конце концов, что все — таки много значит добиться цензуры, хотя она исходила только от одной партии в Сорбонне, а не от всей корпорации, хотя она получена была при помощи стеснения или даже лишения свободы и путем многих мелочных и не совсем уж правильных средств: хотя она и не объясняет того, что могло подлежать спору, хотя она и не указывает, в чем состоит эта ересь, и хотя в ней мало чего сказано из опасения сделать промах. Это молчание должно даже казаться тайной для людей простых, а цензура извлечет из него еще ту особенную выгоду, что самые требовательные и проницательные теологи не смогут найти в ней ни одного слабого довода.
Итак, успокойтесь и не опасайтесь сделаться еретиком, пользуясь осужденным положением. Оно дурно только во втором письме г — на Арно. Вы не полагаетесь на мое слово? Поверьте тогда г — ну Лемуану, самому рьяному из следователей[99]: еще сегодня утром в разговоре с одним ученым из числа моих знакомых, который спросил, в чем состоит эта разница, о которой идет речь, и неужели не разрешается более говорить то, что говорили отцы церкви, он великолепно ответил: 4 Положение это было бы католическим во всяких других устах: Сорбонна осудила его только у г — на Арно». И, таким образом, подивитесь на махинации молинизма, которые производят столь чудовищные перевороты в церкви, что то, что считается католическим у отцов церкви, становится еретическим у г — на Арно; что то, что было еретическим у полупелагиан[100] становится ортодоксальным в писаниях иезуитов; что столь древнее учение св. Августина объявляется невыносимым новшеством, а новые выдумки, которые каждый день сочиняются на наших глазах, выдаются за древнее учение церкви. На этом он расстался со мной.
Это указание пригодилось мне. Я понял из него, что здесь ересь нового рода. Ересь не в мнениях г — на Арно, а в самой его личности. Это личная ересь. Еретик он не за то, что он говорил или писал, а только за то, что он г — н Арно. Вот все, что достойно порицания в нем. Что бы он ни делал, пока он не перестанет существовать, он никогда не будет добрым католиком. Благодать св. Августина никогда не будет истинною, пока он будет защищать ее. Она сделалась бы таковою, если бы он вздумал опровергать ее. Это было бы верным приемом и почти единственным средством установить ее и разрушить молинизм: столько несчастья приносит он тем мнениям, которые защищает.
Итак, оставим их разногласия. Это препирательства теологов, а не теологические прения. Так как мы не доктора богословия, нам нечего делать в их распрях. Сообщите известие о цензуре всем нашим друзьям и любите меня настолько же, насколько я есть.
Ваш нижайший и покорнейший слуга.
Е. А. А. В. Р А Е D. Е. Р.[101]
Письмо четвертое
Милостивый Государь!
Иезуиты бесподобны! Видал я и якобинцев, и докторов богословия, и всякого рода людей: только знакомства с иезуитами недоставало мне для полноты моих познаний. Другие только подражают им. Всякая вещь лучше у своего источника. Итак, я познакомился с иезуитом, одним из самых сведущих. Меня сопровождал мой верный янсенист, который был со мной и у якобинцев. Так как я в особенности желал получить разъяснение относительно одного существуюшего у них с янсенистами разногласия, касающегося того, что они называют
— Очень охотно, — сказал он, — потому что я люблю людей любознательных. Вот наше определение: мы называем
— В чем, — спросил я его, — расходитесь вы с янсенистами в этом вопросе?
— В том, — отвечал он, — что, согласно нашему утверждению, Бог ниспосылает действующую благодать всем людям при каждом искушении, ибо мы считаем, что если бы у нас при всяком искушении не было действующей благодати, чтобы удержать нас от греха, то, какой бы грех мы ни совершили, он не может быть вменен нам. Янсенисты, напротив, говорят, что грехи, совершенные без действующей благодати, не становятся от того невменяемыми: но они мечтатели.
Я догадывался, что он хотел сказать, но, чтобы заставить его высказаться еще яснее, сказал ему:
— Отец мой, меня сбивает это понятие, «действующая благодать», я к нему не привык; если бы вы были добры сказать мне то же самое, не употребляя этого выражения, вы бы обязали меня бесконечно.
— Хорошо, — сказал патер, — вы, значит, желаете, чтобы я заменил определяемое определением; это не может изменить смысла речи; я согласен. Мы, следовательно, утверждаем как неоспоримый принцип, что «деяние не может быть вменено в грех, если, прежде чем мы совершим его, Бог не даст нам познания зла, заключенного в нем, и внушения свыше, которое побуждало бы нас избегать его»[102]. Понимаете вы меня теперь?
Удивленный подобным толкованием, по которому все грехи не преднамеренные и те, которые делаются в полном забвении Бога, не вменяются нам, я посмотрел на моего янсениста и ясно увидел по его выражению, что он нисколько не верит этому. Но, так как он не возражал ни слова, я сказал патеру:
— Желал бы я. отец мой, чтобы то, что вы говорите, было истиной и чтобы у вас на то были верные доказательства.
— Вы хотите доказательств? — подхватил он тотчас же. — Позвольте, я сейчас доставлю вам самые лучшие доказательства; И он вышел за своими книгами. А я сказал тем временем моему другу:
— Неужели найдется у них кто — либо другой, кто бы говорил подобным образом!
— Это для вас такая новость? — ответил он. — Будьте уверены, что никогда отцы церкви, папы, соборы, св. Писание, ни одна книга религиозного содержания, даже за это последнее время, не говорили таким образом; но что касается казуистов и новых схоластиков, он принесет их вам в изрядном количестве.
— Что мне в них, — сказал я. — К чему мне эти авторы, если они расходятся с преданием?
— Вы правы, — ответил он.
Но в эту минуту вошел добрый патер, нагруженный книгами, и, протягивая мне первую, сказал:
— Вот прочтите, это
— Жаль только, — сказал мне тихо мой янсенист, — что эта книга была осуждена в Риме и епископами Франции[103].
— Откройте, — сказал патер, — страницу 906.
И я прочел следующие слова: «Чтобы совершить грех и быть виновным перед Богом, нужно сознавать, что собираешься совершить поступок недостойный, или, по крайней мере, сомневаться, опасаться; или же, понимая, что Богу не угодно это действие, что Он его воспрещает, тем не менее совершить его, дерзнуть и преступить».
— Вот это хорошее начало, — сказал я.
— Посмотрите, однако же, — продолжал он, — что значит зависть. Именно за это место и смеялся г — н Алье над отцом Бони, прежде чем перешел в число наших друзей[104], и применял к нему слова:
— Сказать правду, — заметил я, — это совершенно новое искупление, по отцу Бони.
— Не хотите ли более верного авторитета? Вот загляните в эту книгу отца Анна[106]. Это последняя написанная им против г — на Арно[107]; прочтите страницу 34, где загнут угол, и обратите внимание на строки, которые я отметил карандашом, — это чистое золото.
И я прочел следующие слова: «Тот, кто не имеет ни малейшей мысли о Боге, ни о своих грехах, и никакого представления, т. е., как он дал мне понять, никакого знания об обязанности творить дела любви к Богу или раскаяния, не имеет никакой действующей благодати, чтобы творить подобные дела; однако верно и то, что, упуская их, он не совершает никакого греха, и если он будет осужден, причиной тому послужит отнюдь не наказание за данное упущение». И несколькими строками ниже: «То же можно сказать и о преступном попустительстве».
— Видите, — сказал мне патер, — как он говорит о грехах упущения и о грехах попущения. Потому что он ничего не забывает. Что вы на это скажете?
— О, как мне это нравится! — ответил я, — какие прекрасные выводы предвижу я отсюда! Я у^се предчувствую последствия: сколько тайн открывается мне! Я вижу, что этим неведением и забвением Бога оправдывается несравненно большее число людей, чем благодатью и таинствами. Но, отец мой, не подаете ли вы мне обманчивой надежды? Не подобно ли рассказанное вами той довлеющей благодати, которой недостаточно? Я страшно боюсь
— Как, — вскричал патер, начиная горячиться, — с этим шутить не следует! Здесь нет двусмысленности.
— Я и не шучу, но дело в том, что я боюсь, ибо слишком горячо желаю.
— Взгляните же, чтобы лучше увериться, — сказал он, — в писания г — на Лемуана, который излагал это в самой Сорбонне. Он, в сущности, позаимствовал свои идеи у нас, но хорошо их разработал. С какой силой он это установил! Он учит, что для того, чтобы деяние стало
— И если все это не произойдет в душе, — сказал иезуит, — действие не есть, строго говоря, грех и не может быть вменено, как отмечает г — н Лемуан в этом же самом месте и в дальнейшем изложении.
Хотите еще других авторитетов? Вот они.
— Но все самые современные, — сказал мне тихо мой янсенист.
— Я это хорошо вижу, — отвечал я и, обращаясь к патеру, сказал: — О, мой отец, какое благодеяние заключается в этом для некоторых из моих знакомых! Надо мне будет привести их к вам. Думаю, вам не случалось встречать более безгрешных, ибо они никогда не помышляли о Боге; пороки в них предупредили разум. «Они никогда не знали своей немощи, ни врача, который может исцелить ее. Они никогда и не собирались желать исцеления своей души и еще меньше — просить об этом Бога», так что они находятся еще, по г — ну Лемуану, в состоянии младенческой непорочности. «У них никогда не было ни мысли о любви к Богу, ни раскаяния в своих грехах», так что, по отцу Анна, они не совершили ни одного греха, по недостатку любви к Богу или раскаяния; жизнь их проходит в постоянной погоне за всякого рода удовольствиями, течение которых не омрачило еще ни единое угрызение совести. Все эти излишества заставляли меня считать их гибель неизбежной, но вы, отец мой, открываете мне, что эти самые излишества обеспечивают им верное спасение. Да благословит вас Бог, отец мой, за то, что вы таким образом оправдываете людей. Другие учат исцелять души тягостною строгостью, а вы доказываете, что те, которых можно бы считать безнадежно больными, напротив, совершенно здоровы. О, какой блаженный путь к счастью в этом мире и в будущем! Я всегда думал, что мы тем больше грешим, чем меньше думаем о Боге; но теперь я вижу, что стоит только раз заставить себя вовсе перестать о Нем думать, как и впредь всякий проступок становится чист перед Богом. Нет больше этих полу грешников, сохранивших еще некоторую любовь к добродетели; они все будут осуждены. Но что касается открытых грешников, грешников полных, законченных, грешников закоренелых, без примеси, ад их не принимает: они провели самого дьявола, в силу того, что слишком предались ему.
Добрый патер, который хорошо видел связь этих следствий с его основанием, ловко увернулся и, не сердясь, по кротости или из осторожности, сказал только:
— Для того, чтобы вы поняли, как мы избегаем подобных неудобств, знайте: мы действительно утверждаем, что эти нечестивцы, о которых вы говорите, были бы без греха, если бы у них никогда не было мысли исправиться и желания отдаться Богу. Но мы утверждаем, что все они этого желают и что Бог никогда не попускал человеку грешить, не дав ему сперва представления о зле, которое он собирается совершить, и желания или избежать греха или, по крайней мере, испросить Его помощи, чтобы иметь силу избежать; и только янсенисты утверждают противное.
— Но как же, отец мой! — возразил я. — Разве ересь янсенистов заключается в отрицании того, что являющееся каждый раз при совершении греха, дабы мучить нашу совесть, угрызение, однако не мешает нам все же
А мой спутник, поддерживая меня, сказал:
— Вы бы хорошо сделали для спасения вашего учения, если бы не объясняли так точно, как это сейчас сделали, что именно вами понимается под словом
Следует ли думать, что философы, которые так превозносили могущество естественных сил, познавали свою немощь и своего врача?[108] Скажете ли вы относительно тех, которые утверждали как достоверную истину, «что не Бог дает добродетели и что не было никогда человека, который бы просил ее у Бога», будто у самих сторонников подобных взглядов являлось желание испрашивать ее у Него? Кто может поверить, что эпикурейцы, отрицавшие божественное Провидение, имели побуждение молиться Богу, они, которые говорили, что «молиться Ему в наших нуждах значило бы оскорблять Его, как будто Он был способен снизойти до мысли о нас?»[109]
И, наконец, можно ли вообразить, что идолопоклонники и атеисты при каждом искушении, побуждавшем их к греху, т. е. бесчисленное множество раз в своей жизни, имели желание молиться истинному Богу, им неведомому, чтобы Он ниспослал неизвестные для них истинные добродетели?
— Да, — сказал добрый патер решительным тоном, — мы это скажем; и вместо того, чтобы говорить, будто люди грешат, не имея в душе сознания, что поступают дурно, и стремления к противоположной добродетели, мы будем скорее утверждать, что все, и безбожники, и неверные, имеют эти внушения и эти желания при каждом искушении. Ибо вы не сумели бы доказать мне, по крайней мере, основываясь на св. Писании, что это не так.
При этих словах я обратился к нему и сказал:
— Что же это, отец мой, неужели нужно прибегать к св. Писанию, чтобы доказать такую очевидную вещь? Это не вопрос веры, ни даже разума. Это факт; мы это видим, знаем, чувствуем.
Но мой янсенист, держась в тех границах, которые поставил патер, сказал ему так:
— Если вы, отец мой, хотите сдаться только на доводы от св. Писания, я согласен, но не противоречьте ему, по крайней мере, И так как в Писании сказано, что «Бог не открывал своего суда язычникам и что Он попустил им ходить своими путями», τσ не говорите, что Бог просветил тех, которые, как нам говорят священные книги, «жили во тьме и тени смертной»[110]. Неужели вам, чтобы понять ошибочность вашего принципа, недостаточно видеть, что св. ап. Павел
Не достаточно ли данного нам Иисусом Христом предупреждения относительно того, что явятся гонители церкви, которые, стремясь к ее разрушению[114], будут нарочито богоугодничать, чтобы тем самым показать нам возможность совершения подобного греха — самого большого, по апостолу, — людьми столь далекими от сознания греховности поступка такого рода, что грехом для них будет, напротив, уклонение от неправедных действий.
Не достаточно ли, наконец, что Иисус Христос сам научил нас, что есть два рода грешников, из которых одни грешат с сознанием, другие по неведению, и что все они будут наказаны, хотя и различно[115].
Добрый патер, теснимый столькими доказательствами из св. Писания, в котором он сам искал прибежища, начал отступать; и, оставив безбожников грешить без внушения, сказал:
— По крайней мере вы не будете отрицать, что праведные никогда не согрешают без того, чтобы Бог не дал им…
— А ведь вы отступаете, отец мой, отступаете, — прервал я его, — вы оставляете общее положение и, видя, что оно несостоятельно по отношению к грешникам, хотели бы войти в соглашение, чтобы оставить его в силе по крайней мере по отношению к праведникам. Но, если это так, применение его значительно сокращается, ибо оно послужит в таком случае лишь для очень небольшого числа людей, и тогда не стоит почти оспаривать его у вас.
Но мой товарищ, который, как я думаю, изучил весь этот вопрос в то же утро, так как был подготовлен ко всему, отвечал:
— Вот, отец мой, последнее укрепление, за которое прячутся те из ваших сторонников, которые вступают в этот спор. Но вы тут отнюдь не в большей безопасности. Пример праведников для вас столь же мало благоприятен. Кто сомневается в том, что они нередко впадают в грехи непреднамеренные, не замечая того? Ведь знаем же мы от самих святых, как часто похотение расставляет им тайные ловушки и как часто случается, что, несмотря на все свое воздержание, они поддаются похоти там, где, по их мнению, приходится уступать лишь необходимости, как рассказывает, например, св. Августин о самом себе в своей
Сколь часто случается видеть, что величайшие ревнители веры предаются в споре порывам досады, защищая свои личные мнения; и совесть не подсказывает им в то время другого сознания, кроме того, что они поступают так из одной преданности истине. Зачастую лишь много позже замечают эти люди свой грех. Но что же сказать о тех, которые с жаром предаются делу действительно дурному, поскольку считают его на самом деле хорошим, чему немало примеров дает история церкви; это, однако, не мешает им, по мнению отцов церкви, совершать грех в указанных случаях.
Иначе, как могли бы праведники иметь тайные грехи. Можно ли было бы утверждать, что Бог один знает и степень их, и число; что никто не знает, достоин ли он любви или ненависти, и что самые святые люди должны всегда пребывать в страхе и трепете, хотя бы и не знали за собой вины ни в чем, как говорит о себе св. ап. Павел?[117] Поймите же, отец мой, что примеры и праведных и грешных одинаково опровергают защищаемое вами положение о необходимости сознания зла и желания противоположной добродетели для греховности поступка, потому что страсть, с которою нечестивые предаются пороку, есть достаточное свидетельство того, что у них отсутствует всякое стремление к добродетели; а любовь праведных к добродетели ясно свидетельствует о том, что им не всегда присуще сознание грехов, которые, по св. Писанию, совершаются ими каждодневно[118].
И что праведные грешат именно таким образом, это так верно, что редко бывает, чтобы великие святые грешили иначе. Ибо разве можно было бы допустить, чтобы столь чистые души, с таким тщанием и рвением избегающие каждой мелочи, которая может быть неугодной Богу, как только заметят ее, и тем не менее грешащие по нескольку раз на день, имели каждый раз, прежде чем впасть в грех, «сознание своей немощи в этом случае, познание врача, желание исцеления и желание просить помощи Божьей», и чтобы, несмотря на все подобные внушения, эти столь ревностные души, тем не менее, дерзали и совершали грех?
Заключайте же отсюда, отец мой, что и грешники, и даже самые великие праведники не всегда имеют эти познания, эти желания и все эти внушения при всяком согрешении: то есть, употребляя вашу терминологию, они не всегда имеют действующую благодать, когда грешат. И не утверждайте больше вместе с вашими новыми авторами, что невозможно согрешить тем, которые не ведают справедливости, но скажите лучше вместе со св. Августином и древними отцами иеркви. что невозможно не согрешить тем, кто не знает справедливости:
Добрый патер, чувствуя себя столь же бессильным поддержать свое мнение по отношению к праведным, как и по отношению к грешникам, не пал, однако, духом и, после непродолжительного размышления, сказал:
— Я вас, однако, могу убедить. — И он снова взялся за своего отца Бони в том самом месте, которое он нам указывал раньше — Посмотрите, посмотрите, вот доказательство, на котором он основывает свою мысль. Я хорошо знал, что у него нет недостатка в сильных доводах» Прочтите то, что он приводит из Аристотеля, и вы увидите, что после такого неоспоримого авторитета нужно или сжечь книги этого короля философов, или стать нашим сторонником. Послушайте же, какие принципы устанавливает отец Бони: он говорит, во — первых, что «действие не может подлежать порицанию, когда оно непроизвольно».
— Я согласен с этим, — сказал мой приятель.
— Вот первый случай, — сказал я, — что вы сошлись. Остановитесь на этом, отец мои, уверяю вас.
— Это было бы ни к чему, — сказал он мне. — так как нужно знать, каковы необходимые условия для того, чтобы действие было намеренным.
— Я очень боюсь, — ответил я, — что вы на этом поссоритесь.
— Не бойтесь, — сказал он, — это верно: Аристотель стоит за меня. Выслушайте хорошенько, что говорит отец Бони:
«Для того, чтобы действие было намеренным, надо чтобы оно исходило от человека, понимающего, знающего, предвидящего, что есть хорошего и дурного в нем.
— Ну вот, — х сказал мне патер, — довольны вы?
— Кажется, Аристотель и вправду того же мнения, что и отещ Бони, — отвечал я, — но это меня, тем не менее, крайне удийляет. Неужели, отец мой, чтобы действие было произвольным, недостаточно знать, что делаешь, и что действуешь так только в силу желания, но надо, кроме того, «видеть, знать и вникнуть в то, что есть хорошего и дурного в данном поступке?» Если так, то произвольных поступков нет в жизни, так как об этом обыкновенно и не думают вовсе. Сколько божбы в игре, сколько излишеств в разгуле, сколько увлечений во время карнавала, которые непроизвольны и, следовательно, ни хороши, ни дурны. Ибо не сопровождаются этими
— Я проясню для вас это, — сказал мой янсенист. И, попросив у патера
— Вам извинительно было думать, веря на слово отцу Бони, что Аристотель был подобного мнения. Но вы бы стали думать иначе, если бы прочитали его сами. Совершенно справедливо, что, по его учению, действие считается произвольным, если «известны все обстоятельства этого действия,
Патер показался мне удивленным, причем больше этим местом из Аристотеля, чем местом из св. Августина. Но, пока он придумывал, что сказать, пришли доложить, что супруга маршала … и маркиза … желают его видеть. Таким образом, расставаясь с нами второпях, он сказал:
— Я поговорю об этом с нашими отцами. Они, конечно, найдут на это ответ: у нас здесь очень тонкие знатоки.
Мы хорошо его поняли, и когда я остался наедине с моим другом, то выразил ему свое удивление ввиду переворота, который данное учение вносило в этику. На это он возразил, что удивляется моему удивлению:
— Разве вы еще не знаете, что их излишества в области морали гораздо больше, чем в каких — либо других.
Он привел мне странные примеры этого и отложил остальное до другого раза. Я надеюсь, что то, что я узнаю от него, будет предметом нашей ближайшей беседы.
Письмо пятое
Милостивый Государь!
Исполняю свое обещание: вот в общих чертах мораль добрых отцов иезуитов, «этих людей, выдающихся своей ученостью и благомыслием, руководимых божественною мудростию, которая надежнее всякой философии». Вы думаете, может быть, что я насмехаюсь, — я говорю серьезно, или, вернее, они сами говорят это в своей книге, озаглавленной:
Я захотел ознакомиться с ними основательно. Я не положился на одни слова нашего друга и пожелал повидаться с ними сам, но убедился, что все, что он сказал мне, была чистая правда. Думаю, он никогда не лжет. Вы можете заключить это из моего рассказа о происшедших беседах.
Во время разговора с ним он сообщил такие странные вещи, что мне просто не верилось: но он указал то же и в книгах этих отцов; так что мне оставалось заявить в их защиту только то, что речь идет, конечно, о мнениях лишь отдельных лиц и что несправедливо было бы навязывать их всей корпорации. И я в действительности уверил его, что знал среди них таких, которые были настолько же строги, насколько те, которых он приводил мне, были распущенны. Вот по этому — то поводу он и открыл мне дух Общества, который известен не всем; и, может быть, Вам будет приятно ознакомиться с данным предметом. Вот что сказал мне наш друг:
— Когда вы указываете, что некоторые из их отцов столь же строго держатся евангельских правил, насколько другие указанным правилам противоречат, и заключаете отсюда, что эти неразборчивые взгляды не принадлежат всему Обществу, то тем самым стремитесь наделить иезуитов незаслуженными выгодами. Я хорошо это знаю: ведь если бы ваш вывод был верен, они не допустили бы взглядов, совершенно противоположных их собственным. Но так как справедливо, что среди них находятся представители столь распущенных мнений, вы можете заключить отсюда также, что дух Общества не есть дух христианской строгости. Ибо в таком случае они не потерпели бы людей, столь противных ему.
— Так что же! — ответил я. — Какое же может быть намерение всего Общества? У них, по всей вероятности, нет ничего установленного, й каждый свободен говорить все, что придет ему в голову.
— Этого не может быть, — ответил он, — такой многочисленный Орден не мог бы просуществовать при таком отчаянном поведении и без единой души, которая управляла бы им и направляла бы все его движения; кроме того, у них существует особое правило: ничего не печатать без ведома их настоятелей.
— Но как же! — сказал я. — Каким образом одни и те же настоятели могут одобрять столь различные воззрения?
— Это — то и надо объяснить вам, — возразил он. — Знайте же, что цель их не в извращении нравов; такого намерения нет у них. Но и исправление нравов не единственная их цель: это было бы плохой политикой. Вот в чем заключается их замысел. У них настолько хорошее о себе мнение, что они считают полезным и как бы необходимым для блага религии, чтобы их влияние распространилось повсюду, и они могли бы управлять всякою совестью. И так как строгие и евангельские правила пригодны для управления людьми известного рода, то иезуиты и пользуются подобными правилами при условии, что те благоприятны для них. Но, так как эти же самые правила не согласуются с желаниями большинства людей, то они не применяют их по отношению к таким людям, чтобы было чем удовлетворить всех. По этой — то причине — ведь им приходится иметь дело с людьми всех положений и столь различных народностей — им и необходимо иметь казуистов, которые приспособлялись бы ко всему указанному разнообразию.
На основании этого начала вы легко можете судить, что, если бы они придерживались одних только распущенных казуистов, они бы повредили себе в своей главной цели, состоящей в привлечении к себе всех людей; потому что люди действительно благочестивые ищут более строгого руг ководителя. Но так как людей такого рода немного, им и не нужно много строгих духовников, чтобы руководить ими.
Для немногих не много у них и наставников; между тем как толпа распущенных казуистов предлагает свои услуги толпе тех, которые ищут распущенности.
Посредством такого руководительства,
Подобным образом они сохраняют всех своих друзей и защищаются от всех своих врагов. Так, если их начнут упрекать в крайней распущенности, они сейчас же приводят публике в свою защиту своих строгих наставников с теми немногими книгами, которые они написали о строгости христианского закона; и люди простоватые, а также те, кому несвойственно углубляться дальше в дело, удовлетворяются подобными доказательствами.
Таким образом, у иезуитов есть доводы д ля всех, и отвечают они так хорошо, смотря по тому, что от них требуется, поскольку, когда они находятся в странах, где учение о распятом Боге считается безумием, они упраздняют соблазн креста и проповедуют лишь Иисуса Христа прославленного, а не Его страдания. Так они это делали в Индии и Китае, где позволили христианам даже идолопоклонство при помощи следующей хитроумной выдумки: они научили их прятать под облачениями идолов образ Иисуса Христа, к которому они и должны были мысленно обращать свое публичное поклонение, приносимое ими идолу Кашимшоану и их Кеум — Фукуму[123], как их обвиняет в этом доминиканца Гравина[124] и как свидетельствует об этом записка на испанском языке, представленная испанскому королю Филиппу IV францисканскими монахами с Филиппинских островов, приведенная Томасом Уртадо в его книге о
Вот хаким образом они распространились по всей земле под прикрытием
Сходите же, пожалуйста, повидаться с этими честными отцами, и я уверен, что вы легко заметите в распущенности их морали причину их учения о благодати. Вы увидите там, что христианские добродетели им совершенно неизвестны и совершенно лишены у них любви, которая есть душа их и жизнь. Вы встретите там столько смягченных преступлений и столько терпимых беззаконий, что не будете уже находить странным, когда они защищают мнение, согласно которому все люди обладают всегда благодатью довлеющею, чтобы жить в благочестии, как они его понимают. Так как мораль их языческая, то и достаточно одних естественных сил, чтобы соблюдать ее. Когда мы утверждаем необходимость действенной благодати, мы ставим ей целью иные добродетели. Не лечение пороков другими пороками, не исполнение внешних обязанностей религии, нет, мы ищем более высокие добродетели, чем добродетель фарисеев или самых мудрых из язычников. Для достижения таких действий закон и разум — вполне довлеющая благодать. Но, чтобы отрешить душу от любви к миру, чтобы оторвать ее от того, что ей всего дороже, чтобы заставить ее умереть для себя самой, чтобы обратить ее и привязать к Богу исключительно и неизменно — это может произвести только всемогущая десница. И так же малоразумно поэтому утверждать, что всегда имеешь полную способность к указанным деяниям, как и отрицать то, что их добродетели, лишенные любви к Богу, принимаемые этими добрыми отцами за христианские, не в нашей власти.
Вот каким образом он говорил со мной, обнаруживая при этом признаки видимого страдания, поскольку его огорчают очень серьезно все эти беспорядки. Что касается меня, то я высоко оценил отцов — иезуитов за их превосходную политику и, следуя совету нашего друга, отправился повидаться с одним хорошим казуистом из их Общества. Это одно из моих старинных знакомств, которое я пожелал нарочно возобновить. А поскольку меня предупредили о том, как надо с ними обращаться, то не стоило большого труда расшевелить собеседника. Он начал с того, что обласкал меня, объявляя, что любит меня по — прежнему. После нескольких ничего не значащих разговоров я воспользовался тем, что теперь пост, дабы узнать его мнение о посте и тйким образом незаметно войти в суть дела. Я, стало быть, сознался ему, что мне трудно соблюдать пост. Он стал меня уговаривать поневолить себя, но, так как я продолжал жаловаться, он был тронут и стал искать какого — нибудь повода для разрешения. И, действительно, он представил их несколько, но они не подходили мне; он догадался наконец спросить у меня, не трудно ли мне спать, не поужинавши.
— Да, отец мой, — сказал я, — и часто из — за этого я закусываю в полдень и ужинаю вечером.
— Я очень рад, — возразил он, — что нашел этот способ облегчить вас без греха: разумеется, вы не обязаны поститься. Я не хочу, чтобы вы верили мне на слово, пойдемте в библиотеку.
Я пошел за ним, и там, взявши одну книгу, он сказал мне:
— Вот доказательство, и знает Бог какое! Это — Эскобар.
— Кто это такой, Эскобар, отец мой? — спросил я.
— Как! Вы не знаете, кто такой Эскобар, из нашего Общества, составивший эту
— Нет, не совсем, — сказал я, — так как я могу легко переносить пост, закусив утром и поужинав вечером.
— Послушайте дальше, — сказал казуист. — Они позаботились обо всем. «А что тогда, когда можно обойтись, закусывая утром и ужиная вечером?»
— Вот как раз про меня!
— «Опять не обязаны поститься, так как никто не обязан изменять порядка своего стола».
— Прекрасный довод! — сказал я.
— Но скажите мне, — продолжал он, — вы употребляете много вина?
— Нет, отец мой, — сказал я, — я не могу переносить его.
— Я спросил это, — ответил он мне, — чтобы предупредить вас, что вы можете пить его утром и когда вам будет уголно, не нарушая подобным действием поста, а это всегда подкрепляет. Разрешение данной ситуации находится там же (М9 75): «Можно ли, не нарушая поста, пить вино в какое угодно время и даже в большом количестве? — Можно: дозволяется даже и ипокрас». Я и забыл про ипо — крас, — сказал он, — надо поместить его в моем сборнике.
— Славный человек этот Эскобар.
— Его все любят, — ответил патер. — Он предлагает такие прелестные вопросы. Вот, например, следующий (Ms 38): «Если человек сомневается, минул ли ему 21 год, обязан ли он поститься? Нет. Но если мне будет 21 год в эту ночь в час пополуночи, а на другой день пост, обязан ли я поститься на другой день? Нет, потому что вы можете есть сколько угодно, начиная с полуночи до часу, так как вам еще нет 21–го года, и, так как вы имеете право нарушить пост, вы не обязаны поститься на другой день».
— Да, это забавно! — сказал я.
— Нельзя оторваться от этой книги, — ответил он, — я провожу дни и ночи за чтением ее, это единственное мое занятие.
Добрый патер, убедившись, что и я нахожу удовольствие в нем, был в восторге и продолжал:
— Вот еще один пример из Филиуция, одного из упомянутых двадцати четырех иезуитов (т. 26, тр. 27, ч. 2, гл. 6, >6 143): «Обязан ли соблюдать пост тот, кто утомился от чего — нибудь, например, гоняясь за любовницей,
— По правде говоря, отец мой, — возразил я, — мне что — то еще не верится. Как же это! Выходит, что не ipex нарушать пост, когда можешь не нарушать его? Разве позволительно искать случаев ко греху, не вернее ли то, что мы должны избегать подобных случаев? Это было бы достаточно удобно.
— Не всегда, — сказал он, — Это смотря по тому, как…
— Смотря по чему? — спросил я.
— О! — возразил отец. — А что, если б получилось какое неудобство при избегании таких случаев, разве, по — вашему, обязаны к этому? По крайней мере, не таково мнение отца Бони, вот оно (стр. 1084): «Не должно отказывать в отпущении тем, которые находятся в положениях, подающих повод к греху, если они в таком состоянии, что не могут оставить упомянутого положения, не дав свету повода говорить о себе или же не получив сами от этого какого неудобства».
— Я очень рад этому, отец мой, остается только сказать, что можно искать таких случаев заведомо, так как позволительно не избегать их.
— Это тоже дозволяется иногда, — прибавил он. — Знаменитый казуист Василий Понс высказал подобную мысль, и отец Бони приводит и одобряет его мнение, которое находится вот здесь, в
— Право, — сказал я ему, — мне представляется, что я пребываю во сне, когда слышу, что монахи говорят таким образом. И как же, отец мой, скажите мне по совести, разделяете вы это мнение?
— Конечно, нет, — сказал он.
— Вы говорите, стало быть, — продолжал я, — против своей совести?
— Нисколько,^ сказал он. — Я говорю здесь не по своей совести, но по совести Понса и отца Бони: и вы можете следовать им с полной безопасностью, так как они очень сведущие люди.
— Как! Отец мой, от того, что они поместили эти три строчки в свои книги, станет позволено искать случая согрешить? Я думал, что должно руководиться лишь св. Писанием и церковным преданием, но не вашими казуистами.
— О, мой Бог! — воскликнул патер. — Вы заставляете меня вспомнить этих янсенистов! Разве отец Бони и Василий Понс не могут сделать свои мнения вероятными?
— Я не довольствуюсь вероятным, — сказал я, — но ищу достоверного.
— Я вижу, — сказал мне добрый патер, — вы не знаете, что такое учение о вероятных мнениях: вы стали бы говорить иначе, если бы знали это, И в самом деле, надо мне посвятить вас в данный вопрос. Вы не потеряете зря времени от того, что пришли сюда; без этого учения вам нельзя будет ничего понять, это основа и азбука всей нашей морали.
Я был в восторге, ибо он как раз напал на то, чего мне хотелось. Высказав свое восхищение, я попросил его объяснить мне, что такое вероятное мнение.
— Наши авторы ответят вам лучше меня, — сказал он. — Вот как они все вообще говорят об этом, и, между прочим, наши двадцать четыре (в начале, прим. 3, № 8): «Мнение называется вероятным, когда оно основано на доводах, имеющих какое — нибудь значение. Отсюда вытекает иногда, что один ученый, пользующийся большим авторитетом.
может сделать мнение вероятным». И вот на чем это основывается: «Человек, специально посвятивший себя науке, не стал бы держаться мнения, если бы у него на то не было хорошего и достаточного основания».
— Итак, — сказал я, — один ученый может вертеть совестями и баламутить их по своему желанию и всегда безопасно.
— Не надо смеяться, — сказал он, — и нечего думать бороться с означенным учением. Когда янсенисты попытались это сделать, они только напрасно потеряли свое время. Данное учение слишком хорошо утвердилось. Послушайте Санчеса, одного из самых знаменитых наших отцов (5от… кн. 1,1, гл. 9, № 7). «Вы, может быть, будете сомневаться, делает ли авторитет одного хорошего и сведущего ученого мнение вероятным. На это я отвечаю: да. То же подтверждают Анхель, Сильвий, Наварр, Эммануил Са и др. И вот как сие доказывается. То мнение вероятно, которое имеет значительное основание. А авторитет человека ученого и благочестивого имеет не малое, а, скорее, великое значение: так как
— Забавное сравнение, — сказал я, — вопросов светских с вопросами совести!
— Имейте терпение: Санчес отвечает на это в следующих же строках своего рассуждения:
«И ограничение, делаемое некоторыми авторами: что авторитет такого ученого достаточен в вопросах человеческого права, но не в вопросах права божественного, не находит во мне сторонника, так как указанный авторитет имеет большой вес применительно к обеим сферам».
— Отец мой, — сказал я ему откровенно, — я не могу принимать в расчет этого правила. Кто мне поручится, что при той свободе, которую позволяют себе ваши ученые в исследованиях на основании разума, то, что покажется достоверным одному, покажется таким же и всем остальным? Разнообразие суждений так велико…
— Вы этого не понимаете, — прервал меня патер, — они действительно очень часто расходятся во мнениях: но это ничего не значит; каждый делает свое мнение вероятным и безопасным. Конечно, всем известно, что они не всегда одного мнения, но тем и лучше. Напротив, они почти никогда не сходятся во мнениях. Мало вопросов, где бы вы не увидали, что один говорит
— Но, отец мой, — сказал я, — тогда появляется большое затруднение при выборе?
— Нисколько, — ответил он, — нужно лишь следовать тому мнению, которое больше всего нравится.
— А как же, если другое более вероятно?
— Это ничего не значит, — сказал он.
— А если другое более безопасно?
— Это тоже ничего не значит, — повторил опять патер, — данный вывод в точности объясняется вот здесь у Эммануила Са из нашего Общества, в его афоризме
— А если же мнение это одновременно и менее вероятно и менее безопасно, разрешается ли следовать ему, оставляя более вероятное и более безопасное?
— Да, — еще раз сказал он, — выслушайте Филиуция, этого великого иезуита из Рима (Мог.
— Какой перед нами открывается простор, ваше преподобие, — сказал я. — Благодаря вашим вероятным мнениям у нас прекрасная свобода совести. А у вас, казуистов, точно такая же свобода в ответах?
— Да, — сказал он, — мы тоже отвечаем то, что нам приятно, или, вернее, что приятно тем, которые нас спрашивают. Вот правила, заимствованные у наших отцов: Лаймана
— В самом деле, отец мой, ваше учение очень удобно. Еще бы! Отвечать
— Это правда, — сказал он, — и так мы можем всегда сказать вместе с Дианой, когда оказалось, что о. Бони за него, а о. Луго против него:
— Что ж, вполне понятно, — сказал я, — но у меня возникает одно затруднение. Как быть, если, посоветовавшись с одним из ваших ученых и приняв от него мнение несколько чересчур свободное, вдруг да попадешься, придя на исповедь к духовнику, который не разделяет его и откажет в отпущении, если не изменить своих мнений. Не позаботились ли вы и об этом, отец мой?
— Вы сомневаетесь? — ответил он. — Духовников обязали давать отпущение тем исповедующимся, которые держатся вероятных мнений, причем уклоняться от подобной инструкции запрещено под страхом смертного гpexa. Эго хорошо доказали наши отцы и, между прочим, отец Бони (тр.
— Но он не говорит, что неотпущение здесь — смертный грех.
— Какой вы торопливый, — сказал он, — выслушайте продолжение, он делает для этого особое заключение: «Отказывать в отпущении кающемуся, который действует по вероятному мнению, есть грех, который по природе своей смертен». И он приводит в подтверждение этого мнения трех из знаменитейших наших отцов: Суареса (т. 4, отд. 32, от. 5), Васкеса (прен. 62, гл.7) и Санчеса
— Вот это, отец мой, — сказал я, — предписано весьма предусмотрительно! Нечего более опасаться. Духовник не посмеет нарушить данное правило. А я не знал, что у вас есть власть приказывать под страхом осуждения. Я думал, что вы можете только разрешать 1рехи; но не знал, что вы умеете еще и налагать их. Но вы, как я вижу, обладаете всемогуществом.
— Вы не точно выражаетесь, — ответил он мне. — Мы не налагаем грехов, мы только их отмечаем. Я уже заметил два — три раза, что вы плохой схоластик.
— Как бы то ни было, отец мой, сомнение мое разрешилось. Но у меня есть еще другое, которое я хочу предложить вам на рассмотрение, а именно: я не знаю, что именно можете вы сделать, когда отцы церкви противоречат мнению какого — нибудь из ваших казуистов?
— Вы мало в этом смыслите, — сказал он мне. — Отцы церкви были хороши для морали своего времени; но они слишком отстали для морали нашего времени. Уже не они руководят ею теперь, а новые казуисты. Послушайте нашего отца Селло
Древние говорили — да, а новые говорят — нет; не станем* стало быть, отбрасывать такого мнения, которое освобождает нас от обязанности возврата».
— Вот слова поистине прекрасные, — сказал я, — и полные утешения для очень многих.
— Мы представляем отцов церкви, — сказал он, — тем, которые изучают догматическое богословие, а что касается нас, мы руководим совестью, и потому мало их читаем и приводим в наших писаниях лишь новых казуистов. Посмотрите, вот, например, Диана, так много написавший, поместил в начале своих книг список авторов, которых он приводит. Их там 296, самый старый их них писал всего восемьдесят лет тому назад.
— Все это завелось, значит, вместе с вашим Обществом? — спросил я.
— Да, приблизительно, — ответил он.
— То есть, отец мой, при вашем появлении исчезли св. Августин, св. Иоанн Златоуст, св. Амвросий[130], св. Иероним[131] и другие во всем, что касается нравственности. Но я желал бы знать, по крайней мере, имена тех, которые им наследовали: кто они, эти новые авторы?
— Это все люди очень мудрые и очень знаменитые, — сказал он. — Это Вильялобос, Конинк, Ламас, Ашокьер, Деалькозер, Деллакрус, Верракрус, Уголин, Тамбурен, Фернандес, Мартинес, Суарес, Энрикес, Васкес, Лопес, Гомес, Санчес, де Веккис, де Грассис, де Грассалис, де Питиджанис, де Граффеис, Скиланти, Бицоцери, Баркола, де Бобадилья, Симанча, Перес, де Лара, Алдретта, Лорка, де Скарча, Кваранта, Скофра, Педрацца, Кабрецца, Бисбэ, Диас, де Клавазио, Виллагут, Адам а Манден, Прибарце, Бинсфельд, Волфганги а Ворберг, Востери, Стревесдорф[132].
— Ох, отец мой, — сказал я, совсем перепуганный, — были ли христианами все эти люди?
— Как христианами! — ответил он. — Не говорил ли я вам, что они единственные авторитеты, по указаниям которых мы руководим ныне христианским миром?
Грустно было мне услышать это, но я не подал виду и только спросил, были ли все эти авторы иезуитами.
— Нет, — сказал он, — но это не важно; они тем не менее говорили хорошие вещи. Конечно, не без того, чтобы большинство из них не позаимствовало у наших или не подражало им; но мы не гонимся за честью, тем более, что они постоянно ссылаются на наших отцов и с похвалой. Видите ли, вот, например, Диана, который не из нашего Общества, когда он говорит о Васкесе, называет его
— Я понимаю все это, — сказал я. — На данном примере хорошо видно, что вы всем рады, кроме древних отцов, что вы хозяева поприща, так что вам остается только бежать. Но я предвижу три или четыре больших неудобства и сильные препятствия, которые встанут на вашем пути.
— А что это? — спросил меня изумленный патер.
— Это, — отвечал я, — св. Писание, папы и соборы, которых вы не можете опровергнуть и которые находятся все на единственном пути Евангелия.
— Все ли тут? — сказал он. — Вы испугали меня. Неужели вы могли подумать, что вещь столь очевидная не была предусмотрена, и что мы не позаботились об этом. Я, право, удивляюсь, что вы считаете нас противниками св. Писания, пап и соборов. Надо мне доказать вам обратное. Я был бы очень огорчен, если бы вы стали думать, что мы не ценим того, чем обязаны им. Подобная мысль, очевидно, посетила вас при виде некоторых мнений наших отцов, которые, по — видимому, идут вразрез с требованиями указанных вами только что авторитетов, но этого нет в действительности. Однако, чтобы показать вам согласие между ними, надо больше времени. Я желал бы не оставлять вас в этом непонимании, и, если вы согласны увидеться со мной завтра, я дам вам тогда разъяснение данного вопроса.
Таков конец нашей беседы, который в то же время будет и концом этого сообщения, всего сказанного ведь вполне достаточно для одного письма. Я уверен, что Вы удовольствуетесь этим в ожидании продолжения.
Письмо шестое
Милостивый Государь!
В конце предыдущего письма я сказал Вам, что добрейший отец иезуит обещал изложить, каким образом казуисты согласуют противоречия между своими мнениями и решениями пап, соборов и св. Писания. Во время моего второго посещения он действительно научил меня, вот Вам сообщение об этом.
Добрый патер начал так:
— Одним из способов, которыми мы пользуемся для согласования этих кажущихся противоречий, является истолкование какого — нибудь термина. Например, папа Григорий XIV объявил, что убийцы недостойны пользоваться правом убежища в церквах и что их должно вытаскивать из них силою. А между тем, наши двадцать четыре старца говорят (тр. 6, пр. 4, № 27), что «не все те, которые убивают изменнически, подлежат наказанию по этой булле». Это кажется вам противоречием, но согласование здесь вполне можно установить, истолковывая слово
Точно так же Диана, приведя эти самые слова Васкеса, — он ведь обыкновенно основывается на наших отцах — очень хорошо заключает: «В вопросе — обязаны ли богатые давать милостыню от своего избытка, — хотя утвердительное решение и истинно в теории, но никогда, или почти никогда не случится, чтобы оно обязывало на практике».
— Я вижу ясно, отец мой, что это следует из учения Васкеса. Но что ответить на такое возражение: по Васкесу, точно так же несомненно можно получить спасение, не давая милостыни, лишь бы было достаточно честолюбия, чтобы не оставалось избытка, как, по Евангелию, безопаснее не иметь честолюбия, чтобы иметь избыток для милостыни?
— Следует отвечать, — сказал он, — что оба эти пути ведут к спасению, по тому же самому Евангелию: один — по Евангелию в его совершенно буквальном и наиболее доступном смысле; другой — по тому же Евангелию в истолковании Васкеса. Отсюда вы видите пользу толкований.
— Но, когда термины настолько ясны, что не допускают никакого толкования, тогда мы прибегаем к приисканию благоприятных обстоятельств, как вы увидите это на следующем примере. Папы отлучали тех монахов, которые снимают свое монашеское одеяние, а наши двадцать четыре старца все — таки говорят (тр. 6, пр. 7, № 103) следующим образом: «В каких случаях монах может снять монашеское одеяние, не подвергаясь отлучению?» Васкес приводит несколько подобных случаев[134] и, между прочим, следующий: «Если монах снимает свое монашеское одеяние для того, чтобы совершить позорное дело, например, отправляясь воровать или incognito в места разврата, с тем чтобы тотчас же снова облачиться в него». Очевидно ведь, что буллы говорят не об этих случаях.
Мне прямо не верилось, и я попросил патера показать это в подлиннике; я заметил, что глава, в которой находятся эти слова, озаглавлена:
— Отчего же, отец мой, они разрешили этих монахов от отлучения в подобного рода случаях?
— Неужели Вы не понимаете? — ответил он. — Разве вы не видите, какой скандал вышел бы, если бы монаха застали бы в таком положении в его монашеском одеянии? И разве Вы не слыхали, как ответили на первую буллу
— Я не имею никакого понятия обо всем этом, — сказал я.
— Вы, стало быть, не читаете вовсе Эскобара?
— Я имею его только со вчерашнего дня, да и то мне стоило большого труда найти его. Не знаю, что такое случилось недавно, но все его ищут[137].
— То, о чем я говорил вам, находится в тр. I, прим. 8, № 102. Посмотрите это у себя дома, вы тут найдете прекрасный пример способа объяснять буллы в благоприятную сторону.
— Я действительно посмотрел его в тот же вечер, но не решаюсь привести вам указанное место — это вправду ужасная вещь.
А добрый патер продолжал так:
— Вы теперь, конечно, понимаете, как пользуются благоприятными обстоятельствами. Но иной раз решения настолько определенны, что нельзя этим способом примирить противоречия; так что тут — то вот вы могли бы думать, что они существуют. Например, трое пап постановили, что монахи, связанные особым обетом соблюдать всю жизнь строжайший пост, не разрешаются от этого обета, если даже будут посвящены в епископы. А между тем Диана говорит: «Несмотря на постановление пап, они освобождаются от обета».
— А как же он согласует это? — спросил я.
— А это при помощи самого утонченного из всех новых методов и самой глубочайшей основы учения о вероятности. Я вам объясню это. Дело в том, что, как вы видели в прошлый раз, в большинстве случаев каждое, как утвердительное, так и отрицательное мнение, имеет, согласно нашим отцам, некоторую вероятность, вполне достаточную для того, чтобы следовать ему со спокойной совестью. Эт
Основываясь на данном постулате, наш добрый друг Диана говорит (ч. 5, тр. 13, рубр. 39) таким образом: «Я отвечаю на решение этих трех пап, которое противоположно моему мнению, что они постановили так, склоняясь к утвердительному мнению, которое и на мой взгляд вероятно; но отсюда не следует, что отрицательное мнение не имеет также своей вероятности». И в том же трактате (рубр. 65) по другому поводу, где он опять выступает против мнения папы, он говорит так: «Что папа сказал это как глава церкви, я согласен. Но он утверждает это только в пределах сферы вероятности своего мнения». А вы видите, что рассуждать подобным образом — не значит идти против мнения пап: этого не потерпели бы в Риме, где Диана пользуется великим уважением. Он ведь не говорит, что то, что папы решили, не вероятно: но, оставляя в целости их мнение в сфере вероятности, он говорит все — таки, что и обратное мнение тоже вероятно.
— Это весьма почтительно, — сказал я.
— Да, и это гораздо тоньше сказано, чем в ответе о. Бони, когда книги его были осуждены в Риме. «Какое нам дело во Франции до цензуры в Риме, у нас есть своя»[138] [139], — сорвалось у него с пера против о. Алье, который тогда яростно преследовал его. Из этого вы видите, что то путем истолкования терминов, то приинфнием благоприятных обстоятельств, то, наконец, путем двоякой вероятности «за» и «против» всегда можно согласовать эти мнимые противоречия, которые прежде поражали вас, нисколько не нарушая решений св. Писания, соборов и пап.
— Как счастлив свет, отец мой, что имеет вас своими наставниками! Как полезны эти вероятности! Я не понимал, зачем это так хлопотали вы установить правила, согласно которым один — единственный ученый,
— Нужно ввести некоторое ограничение в то, что вы сказали. Обратите внимание на следующее. Вот наш метод: вы можете узнать из него постепенное развитие нового мнения от самого зарождения до полной зрелости.
Сначала ученый
— Как так, отец мой, по этому расчету выходит, что церковь одобряет все злоупотребления, которые она терпит, и все заблуждения в книгах, которых она не осуждает?
— Спорьте об этом с о. Бони, — сказал он. — Я просто рассказываю вам, а вы начинаете спорить со мной. О фактах спорить не следует. Итак, я сказал вам, что, когда таким образом, благодаря времени, мнение созрело, тогда оно совершенно вероятно и безопасно. Отсюда и происходит, что ученый Карамуэль в письме, в котором он посвящает Диане свою
— По правде говоря, отец мой, — сказал я, — у ваших отцов есть чем попользоваться. Помилуйте, двое делают совершенно одно и то же, но тот, кто не знает их учения, грешит, а тот, кто знает, не грешит! Оно, стало быть, разом и назидательно, и оправдательно? Закон Бога создавал нарушителей закона, по словам св. ап. Павла[141], а это учение делает то, что все почти становятся невинными. Умоляю вас, отец мой, наставьте меня хорошенько в нем; я не оставлю вас, пока вы не сообщите главных правил, установленных вашими казуистами.
— Увы! — сказал патер, — цашей главной целью должно бы быть: не установлять никаких иных правил, кроме правил Евангелия во всей их строгости; и по нашему образу жизни достаточно видно, что, если мы терпим некоторую распущенность в других, то скорее из снисхождения, чем с намерением. Мы вынуждены к этому. Люди до того теперь испорчены, что мы, не имея возможности привести их к себе, принуждены идти к ним сами; иначе они вовсе оставят нас, они сделают хуже, они окончательно опустятся. И вот, чтобы удержать их, наши казуисты и рассмотрели те пороки, к которым люди более всего склонны во всех жизненных ситуациях с целью, не нарушая истины, установить правила настолько легкие, что надо быть чересчур требовательным, чтобы не остаться довольным ими; ведь главная задача, которую поставило себе наше Общество для блага религии, это — не отвергать кого бы то ни было, дабы не доводить людей до отчаяния.
Итак, у нас есть правила для людей всякого рода: владельцев духовных мест, священников, монахов, дворян, слуг, богатых, торговых людей, для тех, которые запутались в своих делах, для находящихся в нужде, для женщин набожных и ненабожных, для состоящих в браке, для людей распутных. Одним словом, ничто не ускользнуло от предусмотрительности наших казуистов.
— Это значит, — сказал я, — что у вас есть правила для духовенства, дворянства и третьего сословия. Вот теперь я готов слушать их.
— Начнем с владельцев духовных мест, — сказал патер. — Вы знаете, какая теперь идет торговля духовными местами, и что, если основываться на писаниях св. Фомы и древних, в церкви оказалось бы много лиц, причастных симонии[142]. Вот почему было крайне необходимо, чтобы наши отцы своим благоразумием умерили это явление. Следующие слова Валенсии — это одно из четырех животных Эскобара — объяснят вам данный пункт. Здесь — заключение длинного рассуждения, в котором он указывает несколько выходов; лучший из них, по — моему, следующий (т. 3, стр. 2039): «Если дают благо временное за благо духовное, т. е. деньги за духовное место, и если деньги дают как цену за духовное место — это очевидная симония. Но если дают их в качестве побуждения, которое склоняет волю раздавателя духовных мест к тому, чтобы отдать его, то это не симония, даже если бы раздаватель имел в виду и ожидал денег как главной своей цели»[143]. Таннер, также член нашего Общества, говорит то же самое (т. 3, стр. 1519). хотя и признается, что «са Фома против этого, так как он учит безусловно: давать благо духовное за временное — всегда симония, если временное служит целью». Этим средством мы препятствуем бесчисленному множеству случаев симонии. Ведь кто же будет настолько зол, что, давая деньги за духовное место, откажется направить свое намерение так, чтобы давать их в качестве
— Я согласен, — сказал я, — что все обладают благодатью довлеющею для совершения подобной сделки.
— Это несомненно, — ответил патер. — Вот как мы смягчили требования по отношению к владельцам духовных мест. Что касается священников, то у нас есть несколько правил, довольно благоприятных для них; вот, например, следующее правило наших двадцати четырех (тр. I, пр. II, № 96): «Может ли священник, получивший деньги, чтобы отслужить обедню, брать новые деньги за ту же обедню? Да, говорит Филиуций, если он приложит ту долю таинства, которая принадлежит ему как священнику, к тому, кто дал ему снова деньги, лишь бы он не брал столько, сколько за всю обедню, а только за часть ее, например, за треть обедни».
— Вот, отец мой, как раз один из тех случаев, где
— Это было бы вам не очень трудно, — сказал патер, — потому что его вероятность очевидна. Трудность встречается там, где надо найти вероятность для мнений, прямо противоположных мнениям очевидно хорошим, и это под силу только великим людям. Отец Бони здесь особенно отличается. Просто любо — дорого посмотреть, как этот опытный казуист вникает
В одном месте (тр. 10, стр. 474) он говорит: «Невозможно издать закон, который обязывал бы священников служить обедню ежедневно, потому что несомненно,
— Как, отец мой, этому мнению должно следовать на практике? Священник, впавший в такое беспутство, дерзнет в тот же день приблизиться к алтарю, по слову о. Бони? А не должен ли он основываться на древних законах церкви, которые отлучали от служения навсегда, или, по крайней мере, на продолжительное время, тех священников, которые совершили подобный грех, вместо того чтобы останавливаться на новых мнениях казуистов, которые допускают подобных священников к алтарю в тот же день, когда они пали?
— Совсем у вас памяти нет, — сказал патер. — Давно ли я вам говорил, что, по мнению отцов наших Селло и Регинальда, «в морали должно следовать не древним отцам, а новым казуистам».
— Это я отлично помню, — возразил я, — но ведь здесь дело идет о более важном, о законах церкви.
— Вы правы, — сказал он, — но это потому, что вы еще не знаете следующего прекрасного правила наших отцов: «Законы церкви теряют свою силу, если перестали соблюдать их:
Так меня поразила эта странная фантазия, что я не мог ни слова сказать, потому патер мог продолжать следующее:
— Ну, о священниках довольно и этого, чтобы не быть чересчур пространным, перейдем к монахам. Так как самым тяжким для них является обет послушаний настоятелю, то вот выслушайте, какое облегчение доставили им наши отцы, именно Кастро Палао, член нашего Общества (
— Право, отец мой, нельзя даже по достоинству оценить такой прекрасный плод двоякой вероятности.
— Да, она в большом ходу, — сказал он, — но будем кратки. Я приведу вам еще только одно место нашего знаменитого Молины в пользу монахов, изгнанных из монастыря за свои бесчинства. Наш о. Эскобар приводит его (стр. 6, пр. 7, № 111) в следующих выражениях: «Молина утверждает, что монах, изгнанный из монастыря, не обязан исправиться для того, чтобы снова возвратиться туда, и что он не связан более своим обетом послушания».
— Ну, отец мой, духовные хорошо устроились. Я вижу, ваши казуисты отнеслись к ним весьма благосклонно. Они ведь тут о самих себе хлопотали. Боюсь я, что людям других сословий будет не так хорошо. Надо бы, чтобы каждый заботился сам о себе.
— Вряд ли сами они смогли бы лучше позаботиться, — возразил мне патер. — Мы одинаково любовно относимся ко всем, начиная с высших и кончая самыми низшими. Чтобы доказать вам это, мне приходится сообщить вам теперь наши правила для слуг.
Относительно их мы обратили внимание на затруднение, в котором они находятся, если они люди с совестью, когда им приходится служить распутным господам. Ведь, если они не станут исполнять всех поручений, которые дают им, они потеряют место; а если они слушаются, у них возникают угрызения совести. Вот, чтобы облегчить их, наши двадцать четыре отца (тр. 7, пр. 4, № 223) указали те услуги, которые они могут делать со спокойной совестью. Вот некоторые из них: «относить письма и подарки; отворять двери и окна; помогать своему господину влезать в окно, держать лестницу, пока он туда взбирается, — все это позволительно и безразлично. Правда, что касается держания лестницы, нужно, чтобы им особенно пригрозили за непослушание, потому что влезать в окно — значит поступать несправедливо по отношению к хозяину дома». Видите, насколько тут все предусмотрено?
— Меньшего я и не ожидал от книги, которая составлена по двадцати четырем иезуитам, — сказал я.
— Но наш о. Бони, — сказал патер, — предоставил слугам еще один способ, который позволяет невинным образом исполнять все свои обязанности по отношению к господам: они должны обращать свое намерение не на грехи, посредниками в которых они являются, а на ту выгоду, которая получается для них при этом. Это у него прекрасно объяснено в первом издании
И тот же самый о. Бони установил еще следующее великое правило в пользу тех, кто не доволен своим жалованьем
— Вот как раз то место, — сказал я, — на которое ссылается Жан из Альбы.
— Какой Жан из Альбы? — сказал патер. — Что вы хотите этим сказать?
— Как, отец мой, неужели вы не помните историю, которая произошла здесь в 1647 году; где же были вы тогда?
— Я преподавал вопросы совести, — сказал он, — в одной из наших коллегий, довольно далеко от Парижа.
— То — то я вижу, отец мой, что вы не знаете этой истории; надо мне рассказать вам ее. Одна почтенная особа рассказывала ее на днях в одном обществе, где и я присутствовал. Этот Жан из Альбы служил вашим отцам в Клермонской коллегии, что на улице св. Иакова, и, будучи недоволен своим жалованьем, украл что — то для своего вознаграждения; отцы ваши, заметив это, отправили его в тюрьму, обвиняя его в домашнем воровстве; процесс этот разбирался в Шателе, если мне не изменяет память, 6 апреля 1647 года: рассказчик приводил все эти подробности, иначе ему едва ли бы поверили. На допросе бедняга признался, что он взял несколько оловянных блюд у ваших отцов, но в то же время он утверждал, что это не значит, что он украл их, приводя в свое оправдание учение о. Бони; книгу его он предъявил судьям вместе с сочинением одного из ваших отцов, под руководством которого он изучал вопросы совести и который научил его тому же самому.
Подавая свое мнение по этому поводу, г — н Монруж, один из самых уважаемых членов корпорации судей, высказал следующее: «Я полагаю, что не следует оправдывать подсудимого на основании сочинений этих отцов, которые содержат учение непозволительное, пагубное, противное всем законам естественным, божеским и человеческим, способное перевернуть вверх дном все хозяйства подобным одобрением домашнего воровства». Но что, по его мнению, «этого чересчур исполнительного ученика следует наказать кнутом перед воротами коллегии и что тот же палач должен тут же сжечь писания этих отцов о воровстве, а им следует запретить впредь преподавать это учение под страхом смертной казни».
Мнение это встретило весьма сильное одобрение, и ожидали последствий его, когда произошло что — то такое, что заставило отложить приговор по данному делу. А тем временем узник неизвестно как скрылся, и об этом деле перестали говорить; таким образом Жан из Альбы освободился и посуды своей не возвратил. Вот что рассказал нам наш рассказчик и прибавил, что мнение г — на Монружа находится в архиве Шателе, где каждый может видеть его. Рассказ этот доставил нам большое удовольствие.
— На какие пустяки вы время тратите! — сказал патер. — Что это все значит? Я говорю вам о правилах наших казуистов; я собирался сообщить вам те, которые касаются дворян, а вы меня прерываете неуместными историями.
— Я рассказал вам это только мимоходом, — сказал я, — и вместе с тем чтобы предупредить вас по этому поводу об одной важной вещи, которую, я вижу, вы упустили из виду, устанавливая ваше учение о вероятности.
— Что такое? — сказал патер. — Какое же может бит*> упущение, когда над этим трудилось столько искусных людей?
— Дело в том, — ответил я, — что вы, конечно, обезопасили тех, кто следует вашим вероятным мнениям, по отношению к Богу и совести: ведь, по вашим словам, с этой стороны нет никакой опасности, если следовать мнению ученого с весом. Вы обеспечили их также со стороны духовников: ведь вы под страхом смертного греха обязали их давать отпущение на основании вероятного мнения. Но вы не обеспечили их со стороны судей; так что, следуя ващим вероятным мнениям, они рискуют попасть под кнут или на виселицу; а ведь это — существенный недостаток.
— Вы правы, — сказал патер, — и этим вы мне доставили удовольствие. Но, знаете ли, мы не имеем над властями такой же власти, как над духовниками, которые должны сообразовыэаться с нами в вопросах совести, ибо мы для них высшая инстанция.
— Я пойимаю это, — сказал я, — но ведь если вы, с одной стороны, судьи духовников, разве, с другой стороны, вы не духовники судей? Власть ваша так обширна: обяжите их оправдывать тех преступников, которые держатся вероятного мнения, под страхом отлучения от таинств, чтобы не случилось, к великому стыду и позору учения о вероятности, что те, кого вы объявляете невинными в теории, оказываются под кнутом или на виселице на практике. Как же иначе найдете вы последователей?
— Надо подумать, — сказал он, — пренебрегать этим не следует. Я предложу упомянутый вопрос нашему отцу провинциалу. Но вы все — таки могли бы приберечь ваш совет до другого времени, а не прерывать мое изложение правил, которые мы установили в пользу дворян; я не стану сообщать их иначе, как под условием, что вы не станете мне рассказывать разных историй.
Вот вам и все на сегодня, потому что того, что он сообщил в продолжение одной беседы, хватит на несколько писем.
Письмо седьмое
Милостивый Государь!
Когда я успокоил доброго патера, повествование которого несколько смутил своей историей о Жане из Альбы, он продолжал после моего уверения, что я не стану прерывать его впредь подобными историями; он начал говорить мне о правилах своих казуистов относительно дворян приблизительно в следующих выражениях:
— Вы знаете, — сказал он мне, — что преобладающая страсть людей этого звания — чувство чести, которое поминутно побуждает их к насилиям, совершенно противоречащим христианскому благочестию; так что их следовало бы исключить почти всех из наших исповедален, если бы наши отцы не смягчили немного строгость религии, чтобы приноровиться к людской слабости. Но, так как они хотели не уклоняться от Евангелия в своих обязанностях перед Богом и сохранить привязанность светских людей своею любовью к ближнему, то им понадобилось все их просвещение, чтобы найти средство смягчить требования как раз настолько, чтобы можно было отстаивать и восстанавливать свою честь теми способами, которыми обыкновенно пользуются в свете, и тем не менее не оскорблять своей совести, дабы разом совместить две, по — видимому, настолько противоположные вещи, как благочестие и честь.
Но насколько намерение это было полезно, настолько же исполнение его было затруднительно; я полагаю, что вы достаточно можете оценить величие и трудность этого предприятия.
— Оно меня удивляет, — сказал я довольно холодно.
— Оно удивляет вас, — сказал он. — Я думаю, оно удивило бы и многих других. Разве не знаете вы, что, с одной стороны, Евангельский закон предписывает «не воздавать злом за зло, а предоставить отмщение за него Богу»[146], и что, с другой стороны, светские законы не позволяют сносить оскорбление, не добившись лично удовлетворения, очень часто смертью врагов? Встречалось ли вам что — нибудь более противоречивое? И однако же, когда я говорю, что отцы наши согласовали эти вещи, вы мне просто отвечаете, что это вас удивляет.
— Я недостаточно высказался, отец мой. Я счел бы это невозможным, если бы после уже виденного мною у ваших отцов, не знал, что они делают без затруднения то, что невозможно остальным людям. Это — то и заставляет меня предполагать, что они, разумеется, придумали какое — нибудь средство, которому я дивлюсь, даже не зная его, и которое я прошу вас сообщить мне.
— Если вы так думаете, — сказал он, — я не могу отказать вам в этом. Знайте же, что этим чудесным средством является наш великий метод
— Я уже вижу, — сказал я, — что благодаря этому способу все станет дозволено, ничто не ускользнет от него.
— Вы всегда бросаетесь из одной крайности в другую, — ответил патер, — отучитесь от этого. Чтобы доказать вам, что мы не все дозволяем, знайте: мы, например, никогда не допустим формапьного намерения грешить ради самого по себе греха, и мы разрываем со всяким, кто упорствует во зле с одной целью — делать зло; это — дьявольская черта: тут нет исключения ни для возраста, ни для пола, ни для высокого положения. Но к людям, не имеющим этого несчастного влечения, мы стараемся применить на деле наш способ
Вот каким образом наши отцы нашли способ разрешить те насилия, которые производятся для защиты чести. Ведь здесь, по мнению этих отцов, достаточно всего лишь отклонить свое намерение от преступного желания мести и настроиться на дозволенное желание защитить свою честь. Таким образом, они исполняют все свои обязанности и относительно Бога, и относительно людей: с одной стороны, дозволяя действия, они удовлетворяют свет; с другой — удовлетворяют требованиям Евангелия, очищая намерения. Вот чего не знали древние, вот чем обязаны нашим отцам. Понимаете ли вы это теперь?
— Очень хорошо, — сказал я. — Вы предоставляете людям внешнюю и материальную сторону — действие, а Боту вы предоставляете внутреннюю и духовную — намерение, и посредством такого справедливого деления вы связываете законы человеческие с божественными. Но, отец мой, по правде говоря, я несколько не доверяю вашим обещаниям и сомневаюсь, чтобы ваши авторы утверждали столько же, сколько вы.
— Вы несправедливы ко мне, — сказал патер, — я не утверждаю ничего такого, чего бы не мог доказать, и притом столькими выдержками, что их число, авторитет и основания преисполнят вас изумлением.
Для того, чтобы показать вам, что при помощи этого направления намерения наши отцы соединили правила Евангелия с законами света, вот выслушайте отца нашего Регинальда
— Конечно, отец мой, если после этого он говорит не то, что в Писании, то уж это происходит не по незнанию его. К какому же заключению приходит он наконец?
— Вот к какому, — сказал он. — «Из всего этого явствует, что человек военный может тотчас же начать преследовать того, кто его ранил, правда, не с целью воздать злом за зло, но для того, чтобы сохранить свою честь:
— Ваше преподобие, — сказал я, — церковь позабыла поместить молитву с этим намерением в своем молитвеннике.
— Там помещено не все, — сказал он, — о чем можно просить Бога. Не говоря уже о том, что это было и невозможно, так как данное мнение составилось позже, чем был выпущен молитвенник: вы слабы в хронологии. Но. чтобы не уклоняться от предмета, выслушайте еще следующую выдержку из нашего отца Гаспара Уртадо
— Ах, отец мой, — сказал я, — вот прекрасный плод направления намерения! Я вижу, что оно обладает большой растяжимостью. Но, тем не менее, есть некоторые случаи, решение которых оказалось бы все еще затруднительным, хотя оно и крайне необходимо дворянам.
— Приведите их, мы посмотрим, — сказал патер.
— Докажите мне, — сказал я, — даже и при помощи этого направления намерения, что дозволительно драться на дуэли.
— Наш великий Уртадо де Мендоса, — сказал патер, — удовлетворит вас тотчас же выдержкой, которую приводит Диана (стр. 5, тр. 14, рубр. 99): «Если известно, что вызванный на дуэль дворянин не склонен к благочестию, а что, напротив, совершаемые им ежечасно, без всякого зазрения совести, грехи заставляют с уверенностью предполагать, что если он откажется от дуэли, то не из страха Божия, а по своей трусости, и что таким образом о нем станут говорить: это — курица, а не мужчина,
— Вы не сдержали своего слова, отец мой. Тут в сущности дуэль не допускается: напротив, он считает ее настолько запрещенной, что для того, чтобы сделать ее дозволенной, он избегает назвать ее.
— Э! Э! — сказал патер, — вы начинаете понимать: я в восторге. Я мог бы, конечно, ответить, что этим он разрешает все, что требуется для людей, дерущихся на дуэли. Но так как вы желаете, чтобы вам отвечали прямо, то наш отец Лайман может сделать это за меня, поскольку он разрешает дуэль в ясных словах, лишь бы при принятии вызова намерение было направлено на охранение своей чести или благосостояния (кн. 3, ч. 3, гл. 3, MsMs 2 и 3): «Если солдат, находясь при войске, или дворянин при дворе оказывается в таком положении, что может потерять честь или состояние. отказавшись от дуэли, то я не вижу, чтобы возможно было осудить в подобном случае того, кто решится на нее, чтобы защититься». По отзыву нашего знаменитого Эскобара (тр. 1, пр. 7, №№ 96 и 98), Педро Уртадо говорит то же самое. У Эскобара цитируются следующие слова Уртадо: «Можно драться на дуэли, чтобы защитить даже свое состояние, если нет другого средства сохранить его, так как каждый имеет право защищать свое добро, даже убивая при этом своих врагов».
Я изумлялся по поводу этих выдержек, что благочестие короля побуждает его употребить всю свою власть, чтобы запретить и уничтожить в своем государстве~дузль, а благочестие иезуитов напрягает все их остроумие, чтобы разрешить и узаконить ее в церкви. Но добрый патер так разошелся, что несправедливо было бы прервать его, так что он продолжал следующим образом:
— Наконец, Санчес (посмотрите только, каких людей я привожу вам!) идет еще дальше, так как он не только разрешает принимать вызов, но даже вызывать и самому, направляя в хорошую сторону намерения. И наш Эскобар следует ему в этом (L. с. № 97).
— Отец мой, — сказал я ему, — я не стану с ним спорить, если это так; но я никогда не поверю, что он мог написать это, пока не увижу сам.
— Прочитайте же сами, — сказал он мне.
И я действительно прочел следующие слова в
— Вот отец мой, — сказал я, — благочестивое убийство, но хотя оно и благочестиво, а все же остается убийством из — за угла, так как разрешается убить врага изменнически.
— Разве я сказал вам, что можно убить врага изменнически? Сохрани меня Бог от этого! Я сказал вам, что можно убивать тайком, а вы из этого заключаете, что можно убивать изменнически, как будто это одно и то же. Узнайте из Эскобара (тр. 6, пр. 4, № 26), что значит убивать изменнически, а потом уж можете говорить: «Называется убить изменнически, когда убивают человека, не имеющего никакого повода опасаться этого. Потому и не говорится о том, кто убил своего врага, что он убил его изменнически, хотя бы и напал на него с тылу или из засады:
— Вы видите отсюда, что не знаете даже значения терминов, а между тем принимаетесь рассуждать, точно ученый.
— Сознаюсь, — сказал я, — это для меня ново, и я из данного определения узнаю, что, может быть, изменнически никого еще не убивали, так как убивать решаются только своих врагов. Но, как бы то ни было, можно, следовательно, по Санчесу, смело убить, я не говорю уже изменнически, но с тыла или из засады клеветника, преследующего нас судом?
— Да, — сказал патер, — но хорошо направляя при этом намерение, вы все забываете о самом главном. И то же самое подтверждает Молина (т. 4, тр. 3, расс. 12). И даже, по мнению нашего ученого Регинальда (кн. 21, гл. 5, № 57), «можно также убивать лжесвидетелей, подговоренных им против нас». И, наконец, по мнению наших великих и знаменитых отцов Таннера и Эммануэля Са, можно точно так же убить и лжесвидетелей, и судью, если он заодно с ними. Вот его слова (тр. 3, расс. 4, вопр. 8, № 83): «Сот и Лессий, — говорит он, — утверждают, что не разрешается убивать подставных свидетелей и судью, сговорившихся осудить на смерть невинного; но Эммануэль Са и другие авторы справедливо не одобряют этого мнения, по крайней мере, насколько это касается совести». И он еще подтверждает там же, что можно убить и свидетелей, и судью.
— Отец мой, — сказал я, — я теперь в достаточной мере понимаю ваш принцип направления намерения; но я хотел бы познакомиться также и с последствиями его, и со всеми случаями, когда этот метод дает власть убивать. Переберем же те случаи, которые вы уже указали мне, из опасения ошибиться, так как двусмысленность тут опасна. Следует убивать, лишь когда это уместно и имеется хорошее вероятное мнение. Вы, следовательно, доказали мне, что, направив как следует намерение, можно, по мнению ваших отцов, для защиты своей чести и даже состояния принять вызов на дуэль, в иных случаях — послать вызов, тайным образом убить клеветника — обвинителя и свидетелей его вместе с ним, да и продажного судью, потворствующего им; и вы говорили еще мне, что получивший пощечину может не мстить за нее, но загладить ее ударами шпаги. Но вы не сказали мне, ртец мой, в каких это пределах.
— Тут не может быть ошибки, — сказал патер, — так как позволяется убить даже в последнем из приведенных вами случаев. Это очень хорошо доказывает наш ученый Энрикес (кн. 14, гл. 10. № 3) и другие из наших отцов, приведенные Эскобаром (тр. 1, пр. 7, № 48), в следующих словах: «Можно убить того, кто дал пощечину, хотя бы он обратился в бегство, лишь бы не делали этого из ненависти или мести и не давали бы этим повода к чрезмерным и вредным для государства убийствам. Основанием же в данном случае является то, что можно таким же образом гнаться за своей честью, как за украденным добром: ибо хотя честь ваша и не будет в руках вашего врага, как пожитки, которые бы он украл у вас. тем не менее, можно возвратить ее себе точно таким же способом, выказывая этим знаки величия и власти и приобретая уважение людей. И действительно, разве не достоверно, что получивший пощечину считается лишенным чести до тех пор, пока не убьет своего врага?»
Это показалось мне до того ужасным, что я с трудом сдержался; но, чтобы узнать остальное, я предоставил ему говорить.
— Можно даже, — сказал он, — чтобы предупредить пощечину, убить того, кто хочет дать ее, если нет другого способа избежать ее. Таково общее мнение наших отцов, например, Азора:
Я поблагодарил его, поскольку и так слишком много наслушался. Но, чтобы узнать, до чего может дойти это столь достойное проклятия учение, я сказал ему:
— Отец мой, не будет ли дозволено убивать и за меньшее? Нельзя ли так направить намерение, чтоб можно было убить и за уличение во лжи?
— Да, — сказал патер, — по мнению нашего отца Балделла (кн. 3, расс. 24, № 24), приведенному Эскобаром в том же месте, под № 49: «Разрешается убить того, кто говорит вам: «вы солгали», если нельзя заставить его замолчать иначе». И таким же образом можно убивать за злословие, по мнению наших отцов. Так Лессий, мнению которого в числе прочих следует слово в слово о. Эро, говорит в уже упомянутом месте: «Если вы стараетесь запятнать мое доброе имя клеветами перед людьми чести и если я не могу избегнуть этого иначе, как убивая вас, могу ли я прибегнуть к подобному средству? Да, по мнению новых авторов, хотя бы преступление, которое вы разглашаете, и было совершено действительно, но если оно все — таки настолько скрыто, что вы не можете открыть его путями правосудия. Вот тому доказательство. Если я могу помешать вам силой оружия лишить меня чести вашей пощечиной, следовательно, я могу защищаться точно так же, когда вы захотите нанести мне то же оскорбление своим языком. Кроме того, можно помешать бесчестию; можно, следовательно, помешать и злословию. Наконец, честь дороже жизни. А коль скоро можно убивать, чтобы защитить свою жизнь, следовательно, можно убить, чтобы защитить честь».
Вот доказательства по всей форме. Это значит не просто рассуждать, а доказывать. И, наконец, этот великий Лессий доказывает там же (№ 78), что можно убить даже за простой жест или знак презрения. «Можно, — говорит он, — задеть и отнять честь несколькими способами, при которых оборона представляется вполне справедливой, как если бы, например, захотели нанести нам удар палкой, или дать пощечину, или же оскорбить нас словами или знаками:
— Отец мой, тут все, чего только можно пожелать, чтобы оградить свою честь, но жизнь подвержена большим опасностям, если за пустые сплетни или невежливые движения можно со спокойной совестью убивать людей.
— Это верно, — сказал он, — но, так как отцы наши очень осмотрительны, они нашли уместным запретить применять это учение в подобных мелких случаях. Они говорят, по крайней мере, что «едва ли можно применять его на деле:
— Я понимаю, — сказал я, — причина в том, что закон Бога запрещает убивать.
— Они смотрят на это не с такой точки зрения, — сказал патер, — они считают убийство при определенных обстоятельствах дозволенным по совести и если принимать во внимание только истину саму по себе.
— Почему же тогда они запрещают это?
— Выслушайте, — сказал он. — Причина здесь та, что можно мигом обезлюдить целое государство, если убить там всех сплетников. Прочтите об этом у нашего Регинальда (кн. 21, № 63, стр. 260): «Хотя мнение, согласно которому можно убивать за злословие, не лишено вероятности в теории, на практике надо применять обратное, так как надо всегда избегать наносить ущерб государству при самозащите. А очевидно ведь, что при подобном истреблении людей произошло бы слишком большое число убийств». Лессий говорит также в указанном ранее месте: «Надо остерегаться, чтобы применение этого правила не принесло вреда державе, поэтому в данном случае нельзя разрешать его:
— Как, отец мой, значит это запрещение только из политики, а не ради религии? Не многие остановятся перед этим, особенно в пылу гнева, так как может быть довольно вероятно и то, что не приносишь ущерба государству, избавляя его от злого человека.
— Поэтому — то, — сказал он, — наш отец Филиуций присоединяет к этому доводу другой, более внушительный (стр. 29, гл. 3, № 51): «Дело в том, что правосудие стало бы наказывать за убийства по такому поводу».
— Я же говорил вам, отец мой, что вы никогда не добьетесь ничего путного, пока не будете иметь судей на вашей стороне.
— Судьи, — сказал патер, — не вникают в совесть, а потому судят лишь по внешним действиям, тогда как мы обращаем главным образом внимание на намерение; от этого и происходит, что иногда правила наши расходятся несколько с их правилами.
— Как бы то ни было, отец мой, из ваших правил ясно следует, что если избегать ущерба для государства, то можно убивать сплетников со спокойной совестью, лишь бы не подвергнуть опасности свою личность. Но, отец мой, позаботившись так хорошо о чести, не сделали ли вы чего — нибудь и для благосостояния. Я знаю, что оно не имеет такого большого значения, но все равно. Мне кажется, что можно хорошо направить намерение, чтобы убивать для сохранения имущества.
— Да, — сказал патер, — и я уже касался отчасти этого вопроса, что могло дать вам указание к разрешению его. Все наши казуисты сходятся на этом и даже разрешают убивать, «хотя бы и нечего было более опасаться какого — нибудь насилия от тех, кто отнимает у нас наше добро, как, например, когда они уже обратились в бегство»[148]. Азор, член нашего Общества, доказывает это (ч. 3, кн. 2, гл. 1, стр. 20).
— Но, отец мой, какой ценности должна быть вещь, чтобы довести нас до такой крайности?
— По Регинальду (кн. 21, гл. 5, № 66) и Таннеру (in–2, 2, раз. 4, вопр.
— Это все равно, что ничего не сказать, отец мой: где же тут искать благоразумного человека, они так редко встречаются, чтобы произвести эту оценку? Отчего они не ограничили прямо суммы?
— Как! — сказал патер, — по вашему, легко оценить на деньги жизнь человека и притом христианина? Здесь вот я и хочу заставить вас почувствовать необходимость наших казуистов. Поищите — ка у всех древних отцов церкви, за какое количество денег разрешается убить человека? Что скажут они вам, кроме
— А кто же дерзнул определить эту сумму? — спросил я.
— Наш великий и несравненный Молина, слава нашего Общества, — ответил казуист. По своей бесподобной мудрости он оценивает ее «в шесть или семь дукатов, за которые, — по его уверениям, — можно убить, хотя бы похититель и обратился в бегство». Это можно найти в его четвертом томе (тр. 3, расс. 16, от. 6). И он прибавляет там же, что «не решился бы обвинить ни в каком грехе человека, который убил того, кто хотел отнять у него вещь ценою в дукат или меньше:
— Отец мой! Откуда Молина мог получить такое откровение для решения столь важного вопроса, без помощи св. Писания, соборов и св. отцов? Я вижу, что он получил совсем особенные озарения, сильно расходящиеся со св. Августином как по вопросу о человекоубийстве, так и насчет благодати. Я уже достаточно сведущ по этой части, и знаю превосходно, что теперь одни лишь служители церкви воздержатся убивать тех, кто наносит ущерб их чести или состоянию.
— Что вы говорите, — возразил патер, — справедливо было бы, по вашему мнению, чтобы одни те, которых надо уважать больше всего на свете, подвергались дерзости злых? Наши отцы предупредили этот беспорядок; так, Таннер (т. 2, отд. 4, в. 8, расс. Ms 76) говорит: «Духовенству и даже монахам разрешается убивать, чтобы защитить не только свою жизнь, но даже и свое имущество или имущество общины». Молина, которого приводит Эскобар (№ 43); Бекан (in–2, 2, т. 2, в. 7 De horn., заключ. 2, Ms 5), Регинальд (кн. 21, гл. 5, Ms 68), Лайман (кн. 3, т. 3, ч. 3, гл. 3, № 4), Лессий (кн. 2, гл. 9, отд. И, Ms 72) и другие выражаются в тех же словах.
И даже по мнению нашего знаменитого отца Лами, разрешается священникам и монахам предупреждать тех, кто хочет очернить их сплетнями, убивая очернителей, чтобы помешать им, но всегда направляя намерение в хорошую сторону. Вот его слова (т. 5, pace. 36, Ms 118): «Духовному лицу или монаху разрешается убить клеветника, который угрожает огласить скандальные преступления его общины или его собственные, если нет никакого другого способа воспрепятствовать в этом, когда, например, он готов сейчас же распустить свои сплетни, если его не убить поскорее: потому что, как монаху разрешается убить того, кто хочет лишить его жизни, так разрешается ему убить того, кто хочет лишить чести его или общину его, совершенно так же, как и светским людям»[151][152].
— Я не знал этого, — сказал я, — и, по простоте своей, полагал прямо противоположное, не размышляя, потому что слышал, будто церковь так ненавидит кровь, что не разрешает даже духовным судьям присутствовать при разбирательстве уголовных дел.
— Не смущайтесь этим, — сказал он, — наш отец Лами очень хорошо обосновывает данное учение, хотя, по свойственному этому великому человеку смирению, он предлагает его на усмотрение благоразумного читателя. И Карамуэль, наш знаменитый защитник, приводя это мнение в своей
— Вот, отец мой, — воскликнул я, — совсем неожиданная статья в теологии! Я считаю янсенистов уже убитыми по учению отца Лами.
— Вот вы и ошиблись, — сказал патер, — Карамуэль заключает обратное из тех же самых оснований.
— А как же это, отец мой?
— Оттого, — сказал он мне, — что они не вредят нашей репутации. Вот его слова (№№ 1146 и 1147, стр. 547 и 548): «Янсенисты называют иезуитов пелагианами; можно ли убивать их за это? Нет, потому что янсенисты не более затемняют блеск Общества, чем сова затемняет блеск солнца; они, наоборот, возвысили его, хотя и вопреки своему намерению:
— Как же так, отец мой, жизнь янсенистов зависит, стало быть, только от того, вредят ли они вашей репутации? Коли так, они, по — моему, не в безопасности, так как, едва станет сколько — нибудь вероятно, что они вредят вам, и вот — их можно уже будет убивать безо всякого препятствия. Вы составите доказательство по всей форме, а больше ничего и не нужно при направлении намерения для того, чтобы со спокойной совестью отправить человека на тот свет. О, как счастливы люди, не желающие переносить оскорбления, что им преподается такое учение! Но как несчастны те, которые оскорбляют их! По правде говоря, отец мой, все равно, иметь ли дело с людьми, не ведающими вовсе религии, или с людьми, которые обучены в ней до этого направления намерения включительно; так как в конце концов хорошее намерение того, кто наносит рану, не облегчает мук того, кто получает ее; он не чувствует этого скрытого направления, он ощущает лишь направление наносимого ему удара. И я не знаю даже, не менее ли досадно быть убитым грубо рассвирепевшими людьми, чем сознавать, что тебя добросовестно закалывают люди набожные.
Я говорю серьезно, отец мой, я несколько удивлен всем этим; и подобные вопросы отца Лами и Карамуэля не нравятся мне.
— Отчего, — спросил патер, — разве вы янсенист?
— Нет, по другой причине, — сказал я. — Дело в том, что я переписываюсь от времени до времени с одним из моих друзей в деревне о том, что узнаю о правилах ваших отцов. И хотя я только просто передаю и привожу в точности их собственные слова, я не знаю, все — таки, не найдется ли такого чудака, который, вообразив, что это вредит вам, сделает из ваших оснований какой — нибудь злополучный для меня вывод?
— Полноте, — ответил патер, — никакой беды вам от этого не будет, я ручаюсь за это. Поймите, что нет ничего ни дурного, ни опасного распространять то, что отцы наши сами напечатали и с одобрения наших настоятелей.
Я пишу Вам, следовательно, полагаясь на слово этого доброго патера, но у меня всегда не хватает бумаги, а не цитат. Ведь еще столько их, и таких притом длинных, что понадобились бы тома, чтобы рассказать все.
Письмо восьмое [153]
Милостивый Государь!
Вы не предполагали, чтобы кто — нибудь полюбопытствовал узнать, кто мы такие: однако же есть люди, которые пытаются угадать это, но все они ошибаются. Одни думают, что я доктор Сорбонны, другие приписывают мои письма четырем или пяти лицам, которые, как и я, не священники и не духовные. Все эти неудачные догадки заставляют меня думать, что мне недурно удалось мое намерение быть известным лишь Вам и доброму патеру, который выносит все еще мои посещения и речи которого я также еще выношу, хотя и с большим трудом. Но я должен пересиливать себя, так как он не стал бы продолжать, если бы заметил, что это так оскорбляет меня; и тогда я не мог бы сдержать слова, которое дал Вам, пообещав изложить казуистскую мораль. Поверьте, Вы должны зачесть мне в Некоторую заслугу насилие, которое я совершаю над собой. Очень тяжело видеть, как ниспровергается все христианское учение о нравственности такими странными заблуждениями, и не сметь противоречить этому открыто. Но, протерпев столько для Вашего удовлетворения, я думаю, что в конце концов разражусь, чтобы удовлетворить себя, когда ему уже нечего будет мне сказать. А пока я стану сдерживаться насколько возможно, так как, чем больше я молчу, тем больше он рассказывает. В последний раз он столько наговорил мне, что трудно будет и передать Вам все. Вы познакомитесь с очень удобными принципами, освобождающими от возврата. Ведь, как он ни старается придать благовидности своим правилам, те, о которых я буду теперь говорить Вам, служат лишь потворству продажным судьям, ростовщикам, банкротам, ворам, падшим женщинам и колдунам; все они в довольно широких пределах освобождаются от возврата того, что каждый из них добывает своим ремеслом. Это и дал мне понять добрый патер в следующем разговоре.
— С самого начала наших бесед, — сказал он, — я обязался объяснить вам правила наших авторов для положений всякого рода. Вы уже ознакомились с теми, которые относятся к обладателям духовных мест, к священникам, монахам, слугам и дворянам: просмотрим бегло теперь остальные и начнем с судей.
Я сперва укажу вам одно из самых важных и выгодных правил, которому наши отцы учат в их пользу. Оно принадлежит нашему ученому Кастро Палао, одному из двадцати четырех наших старцев. Вот его слова: «Может ли судья решать вопрос юридического характера на основании вероятного мнения, не придерживаясь при этом мнения наиболее вероятного? Конечно да, и даже против собственного своего убеждения:
— Вот, отец мой, — сказал я ему, — прекрасное начало! Судьи должны быть вам очень обязаны, и я нахожу весьма странным, что они противятся вашим вероятностям, как мы это замечали иногда, раз последние им так благоприятны: вы ведь им даете посредством этого такую же власть над имуществом людей, какую присвоили себе над совестями.
— Вы видите, — сказал он, — что не личный интерес руководит нами, мы принимали во внимание одно лишь спокойствие их совести; и этому наш великий Молина так много способствовал своими трудами по поводу приношений, предлагаемых судьям. Так, чтобы избавить их от всяких зазрений совести, которые могли бы появиться при решении вопроса о том, следует ли брать в некоторых случаях, он позаботился перечислить все случаи, когда судьи могут со спокойной совестью принимать подарки, если только нет особенного закона, запрещающего это. Подобные рассуждения находятся в первом томе сочинений великого казуиста (тр. 2, расс. 88, № 6); вот его слова: «Судьи могут брать подарки от тяжущихся сторон, когда они предлагают их или по дружбе, или из благодарности за оказанное правосудие, или для того, чтобы заставить их оказать его в будущем, или же, чтобы побудить их приложить особенное старание к определенному делу, или же, чтобы заставить их поскорее покончить данное дело». Наш ученый Эскобар говорит об этом (тр. 6, пр. 6,
— Отец мой, — сказал я, — меня удивляет это разрешение, которое неизвестно еще первым сановникам королевства. Так господин первый президент издал одно распоряжение в парламенте[154], чтобы воспрепятствовать некоторым регистраторам получать деньги за предпочтения этого рода, что доказывает, как он далек от мысли о позволительности подобных действий со стороны судей, и все очень хвалили преобразование столь полезное всем труждающимся.
Добрый патер, пораженный этим сообщением, ответил мне:
— Правду ли говорите вы? Я ничего об этом не слыхал. Наше мнение только вероятно, обратное тоже может быть вероятным.
— По правде, отец мой, — сказал я, — находят более чем вероятно хорошим то, как поступил господин первый президент и что он остановил этим распространение явных подкупов, которое терпели слишком долго.
— Я думаю об этом точно так же, — сказал патер, — но бросим это, покончим с судьями.
— Вы правы, — сказал я, — они недостаточно вам признательны за все, что вы для них делаете.
— Дело не в том, — сказал патер, — но надо столько сказать обо всех, что о каждом приходится говорить коротко.
Поговорим теперь о дельцах. Вы знаете, что величайшее затруднение здесь в том, чтобы удержать их от лихоимства; потому и отцы наши приложили к этому особенное старание, ибо они так сильно ненавидят этот порок, что Эскобар говорит (тр. 3, пр. 5, № 1): «Не считать лихоимства грехом есть ересь». И наш отец Бони, в своей
— Ох, отец мой! Не думал я, что он так строг!
— Он строг, когда надо, — ответил он мне, — но вместе с тем этот ученый казуист, заметив, что лишь одно желание наживы заставляет заниматься ростовщичеством, прибавляет: «Немало, следовательно, помогли бы народу, если бы, охранив его от дурного действия лихоимства и вместе с тем от греха, причиняющего данный порок, дали ему средства получать такой же и даже больший барыш от своих денег каким — нибудь полезным и законным употреблением их, чем получается лихоимством».
— Несомненно, отец мой, тогда уж не было бы больше ростовщиков.
— И вот для этого, — сказал он, — был им предложен «один общий метод для людей всякого рода: дворян, председателей, советников и т. д.». Он так легок, что состоит лишь в употреблении определенных слов, которые нужно произнести при отдаче денег взаймы; после этого можно получать барыш, не опасаясь, что он будет лихоимственным, как это было бы без сомнения, если поступить здесь иначе.
— А какие же эти таинственные изречения, отец мой?
— Вот они, — сказал патер, — и притом слово в слово, так как вы знаете, что о. Эскобар написал свою
— О, мой отец, — сказал я, — слова эти имеют великую силу. Несомненно, в них заключается какая — то тайная мощь, способная изгонять лихоимство, которой, впрочем, я не понимаю; я ведь всегда думал, что грех этот состоит в получении большего количества денег, чем их было одолжено.
— Вы в этом деле мало понимаете, — сказал он. — Лихоимство, по мнению наших отцов, почти исключительно состоит в намерении получать этот барыш именно как лихвенный. И потому наш отец Эскобар учит избегать лихоимства простым отклонением намерения (тр. 3, пр. 5, №№ 4, 33, 44): «Было бы лихоимством, — говорит он, — получать выгоду с тех, кого одолжаешь, если требовать ее во имя справедливости; но если ее требовать в виде благодарности, то это уже не лихоимство». И под № 3: «Не разрешается намереваться получить выгоду непосредственно с одолженных денег; но иметь на это притязания при посредстве благосклонности того, кого одолжили,
Вот вам утонченные методы; но один из лучших, по моему мнению (так как нам есть из чего выбирать), — это метод договора Мохатра.
— Договор Мохатра, отец мой!
— Я вижу, — сказал он, — что вы не знаете, что это такое. Странно одно только название. Эскобар объяснит это вам (тр. 3, пр. 3, № 36): «Договор Мохатра есть тот, посредством которого дорого и в долг покупаются материи с тем, чтобы тотчас же перепродать их тому же лицу за наличные деньги и дешево». Вот что значит договор Мохатра: вы видите отсюда, что получается некоторая сумма наличными деньгами и остается обязательство на большую.
— Но, отец мой, мне кажется, что только один Эскобар и пользуется этим словом; есть ли другие книги, которые говорили об этом?
— Как вы малосведущи, — сказал патер. — Последняя книга по нравоучительному богословию, которая напечатана в этом году в Париже, говорит о договоре Мохатра и весьма научно. Она озаглавлена
— И что ж, отец мой, разрешается ли этот договор?
— Эскобар, — ответил патер, — говорит там же, что «есть законы, которые запрещают его под страхом весьма тяжких наказаний».
— Следовательно, он бесполезен, отец мой?
— Нисколько, — сказал он, — так как Эскобар дает там же способы сделать его дозволенным, «когда бы даже, — говорит он, — тот, кто продает и покупает обратно, имеет главной своей целью барыш, но лишь бы только он при продаже не назначал цены больше высшей цены материи этого рода и при покупке не давал бы меньше самой низкой и лишь бы раньше у них не было уговора насчет этого в собственных ли выражениях или иначе как». Но Лессий
— Действительно, отец мой, я думаю, что большее снисхождение было бы порочно.
— Наши отцы, — сказал он, — умеют так хорошо остановиться вовремя! Вы видите достаточно из всего этого пользу Мохатры.
Я мог бы преподать вам еще много других способов, но достаточно и этих, и мне остается поговорить с вами о людях, запутавшихся в своих делах. Наши отцы придумали помочь им сообразно с положением, в котором они находятся, а именно: если у них нет достаточно средств, чтобы существовать прилично и вместе с тем выплачивать долги, им разрешается утаить часть имущества, объявив себя банкротом перед своими кредиторами. Так решает наш отец Лессий, и это подтверждает Эскобар (тр. 3, пр. 2, № 163): «Имеет ли право банкрот со спокойной совестью удержать столько со своего состояния, сколько требуется на приличное содержание его семьи,
*- Как, отец мой, вследствие какого странного милосердия хотите вы оставить имущество это за тем, кто нажил его воровством, чтобы дать ему возможность жить прилично, а не кредиторам его, которым оно законно принадлежит?
— Невозможно удовлетворить всех, — ответил патер, — а наши отцы старались помочь в особенности этим несчастным. В пользу неимущих говорит еще наш великий Васкес, которого приводит Кастро Палао (т. 1, тр. 6, от. 6, стр. 6 № 12): «Если встретишь вора, решившегося и готового обокрасть бедного человека, можно для того, чтобы отклонить его от этого, указать ему прямо какую — нибудь богатую особу, которую он может обокрасть вместо того». Если у вас нет ни Васкеса, ни Кастро Палао, вы найдете то же самое в вашем Эскобаре; как вы знаете, он не писал почти ничего, что не было бы заимствовано у двадцати четырех из наших самых знаменитых отцов: это находится в тр. 5, пр. 5, № 120, в
— Любовь эта, действительно, необычайна, отец мой: спасать от потери одного в ущерб другому. Но я думаю, что она должна быть совершенна и что давший этот совет, по совести, обязан после того возвратить богачу имущество, утраченное тем по его вине.
— Нисколько, — сказал он мне, — ведь он не украл его сам, а только посоветовал это другому. А выслушайте — ка следующее мудрое решение нашего отца Бони по поводу одного случая, которое, конечно, удивит вас еще больше и где вы считали бы возвратить еще более обязательным. Это находится в главе 13–й его
Я думал, что наша беседа прервется на этом месте: так как я готов был разразиться хохотом от
— Вам следовало бы убедиться после стольких опытов, насколько возражения ваши неосновательны;* между тем вы заставляете нас этим уклоняться от предмета разговора. Возвратимся же к лицам необеспеченным, для облегчения которых наши отцы, и в числе их Лессий (кн. 2, гл. 12, № 12), дают «разрешение красть не только в крайней необходимости, но также и при настоятельной нужде, хотя бы и не в крайности». Эскобар также приводит его (тр. 1, пр. 9, № 29).
— Удивительно это, отец мой: на свете нет людей, которые бы не находили нужду свою настоятельной и которым бы вы этим не давали права красть со спокойной совестью. И когда бы даже вы и 01раничили данное разрешение только теми лицами, которые действительно находятся в таком положении, все же это значит подать повод к бесчисленным кражам, которые судьи станут наказывать, несмотря на упомянутую настоятельную необходимость, и которые тем более ваша обязанность подавлять, что вам надлежит поддерживать среди людей не только справедливость, но и любовь к ближнему, любовь, которая уничтожается подобным принципом. Разве это в конце концов не нарушение ее и не причинение вреда ближнему, когда ближнего заставляют терять имущество для того, чтобы им воспользоваться самому. До сих пор меня так учили.
— Это не всегда верно, — сказал патер, — поскольку наш великий Молина учит нас (т. 2, тр. 2, от. 328, № 8), что «заповедь любви к ближнему не требует, чтобы лишали себя выгоды для спасения ближнего от равной потери». Эго он говорит в доказательство следующего тезиса: «По совести, мы не обязаны возвращать имущество, которое нам передал кто — нибудь другой, хотевший таким образом скрыть его от своих кредиторов». И Лессий, защищая данное мнение, подтверждает его тем же принципом (кн. 2, гл. 20, расс. 19, № 168).
У вас нет достаточного сострадания к находящимся в стесненном положении; наши отцы выказали больше милосердия. Они одинаково справедливы и к бедным, и к богатым. Скажу еще более: они справедливы и к грешникам. Потому что они, хотя и сильно противодействуют тем, кто совершает преступление, тем не менее проповедуют, что имущество, приобретенное преступлениями, может быть законно удержано. Это вообще проповедует Лессий (кн. 2, гл. 14, от. 8). «Никто не обязан, — говорит он, — ни законом естественным, ни законами положительными,
— Ох, отец мой, не слыхал я что — то о таком пути приобретения и сомневаюсь, чтобы правосудие узаконило его и считало бы основанием права на собственность убийство, нарушение правосудия и прелюбодеяние.
— Я не знаю, — сказал патер, — как говорят об этом книги по законоведению, но я очень хорошо знаю, что наши книги, которые суть истинные руководства для совести, говорят об этом, как я. Правда, что они делают исключения в одном случае, в котором обязывают к возврату. Это тогда, «когда деньги были получены от тех, кто не имеет правоспособности располагать своим имуществом, как, например, несовершеннолетние дети и монахи». Потому и наш великий Молина делает для них йсключение (т. 1
— Ваше преподобие, — сказал я ему, — я вижу, что с монахами туг обошлись лучше, чем с остальными.
— Нисколько, — сказал патер, — не то ли же сделано и для всех несовершеннолетних вообще, к числу которых монахи принадлежат всю жизнь? Исключить их справедливо. Но по отношению ко всем остальным нет обязанности возвращать то, что получено от них за дурное дело. И Лессий подробно доказывает это (кн. 2
Затем он показал мне у своих авторов вещи в том же роде и столь гнусные, что я не осмеливаюсь их привести, да и сам он почувствовал бы омерзение к ним (так как он добрый человек), если бы не уважение, питаемое к своим отцам, заставляющее его принимать с благоговением все, что исходит от последних. Я все время молчал, не столько из намерения поощрить его продолжать данную тему, сколько от изумления, что книги монахов полны постановлений столь ужасных, столь несправедливых и столь странных вместе с тем. Он, следовательно, свободно продолжал свою речь, заключение которой было следующее.
— Вот отчего, — сказал он, — наш знаменитый Молина (надеюсь, что после этого вы останетесь довольны) решает так следующий вопрос: «Если получены деньги в виде платы за дурное дело, обязаны ли возвратить их? Надо различать, — говорит этот великий человек, — если дело, за которое внесли плату, не было сделано, надо возвратить деньги, но если оно исполнено, то не обязаны возвращать:
Вот некоторые из наших правил относительно возврата. Вы сегодня узнали довольно много их, я хочу посмотреть теперь, как бы вы ими воспользовались. Отвечайте же мне. «Обязан ли судья, получивший деньги от одной из сторон, чтобы произнести приговор в ее пользу, возвратить их?»
— Вы мне только что сказали, что нет, отец мой.
— Я так и думал, — сказал он, — разве я говорил вообще? Я сказал вам, что он не обязан возвращать, если дал выиграть в тяжбе того, у кого нет законного права. Но, если есть это право, неужели вы хотите, чтобы еще покупали благоприятный исход своего дела, когда он следует по закону. Вы не правы. Не понимаете вы разве, что судья обязан давать правосудие и, следовательно, не может продавать его, но к несправедливости он не обязан, и, таким образом, он может получать за нее деньги. Поэтому — то все наши главные авторы, как то: Молина (расс. 94 и 99), Регинальд (кн. 10, №№ 184, 185 и 187), Филиуций (тр. 31, №№ 220 и 228), Эскобар (тр. 3, пр. 1, №№ 21 и 23). Лессий (кн. 2, гл. 14, расс. 8, № 55) — учат единогласно, «что судья, разумеется, обязан возвратить полученное им за оказанное правосудие, если только это не было дано ему от щедрости, но что он никогда не обязан возвращать то, что получил от человека, в пользу которого он произнес несправедливый приговор».
Я был совершенно ошеломлен столь странным решением, и, пока раздумывал о его гибельных последствиях, патер приготовил мне другой вопрос и сказал:
— Отвечайте же в этот раз с большей осмотрительностью. Я спрашиваю у вас теперь: «Обязан ли человек, занимающийся ворожбой, возвращать деньги, заработанные этим ремеслом?»
— Это, как вам будет угодно, ваше преподобие, — сказал я ему.
— Что? Как мне будет угодно! Удивительный вы, право, человек! Можно подумать по тому, как вы говорите, что истина зависит от нашей воли. Вижу ясно, что вам туг самому не доискаться истины. Послушайте же, как Санчес решает этот вопрос; правда, зато это Санчес. Во — первых, он делает следующее различение в своей
— Это не трудно, — сказал я.
— Я уж вижу, — возразил он, — что вы хотите сказать. Вы думаете, что он обязан возвратить в том случае, если прибегал к посредничеству дьяволов? Ну, вы туг ничего не понимаете; совсем наоборот. Вот решение самого Санчеса в том же месте: «Если гадатель этот не потрудился и не позаботился узнать при содействии дьявола то, чего нельзя узнать иначе,
— Отчего же это так, отец мой?
— Не понимаете вы разве этого? — сказал он. — Оттого, что с помощью дьявола можно гадать наверное, тогда как астрология — способ обманчивый.
— Но, отец мой, если, дьявол не скажет правды (он ведь не правдивее астрологии) тогда гадателю придется возвратить деньги на том же основании?
— Нет, не всегда, — сказал он. —
— Это не лишено здравого смысла, отец мой, — сказал я, — потому что таким способом можно заставить колдунов сделаться сведущими и опытными в их искусстве в надежде законно, на основании ваших правил, приобретать имущество, служа верой и правдой публике.
— Вы, кажется мне, насмехаетесь, — сказал патер, — это нехорошо: ведь если вы станете говорить таким образом в обществе, где вас не знают, то могут найтись люди, которые оскорбятся вашими речами и обвинят вас в осмеивании предметов религиозных.
— Мне не трудно защищаться от этого обвинения, отец мой, потому что я надеюсь, если потрудиться вникнуть в истинный смысл моих слов, не найдется ни одного, которое не доказывало бы совершенно обратного, и, может быть, в наших беседах представится как — нибудь случай выяснить это обстоятельно.
— Ого! — сказал патер, — вы уже не смеетесь.
— Сознаюсь вам, — сказал я, — подозрение, будто я хотел смеяться над священными предметами, мне было бы очень чувствительно, как оно было бы и крайне несправедливо.
— Я ведь это шутя сказал, — возразил патер, — но будем говорить серьезнее.
— Я к этому вполне расположен; если вы желаете, отец мой, это зависит от вас. Но, сознаюсь, что был удивлен тем, что ваши отцы до того распространили свою заботливость на положения всякого рода, что даже пожелали определить законный доход колдунов.
— Невозможно, — сказал патер, — ни писать для слишком многих, ни разобрать в подробностях слишком много случаев, ни повторять слишком часто одного и того же в различных книгах. Вы можете хорошо убедиться в этом посредством выдержки из книги одного из самых авторитетных среди наших отцов. Вы хорошо можете судить о нем, так как он теперь наш отец провинциал. Вот как достопочтенный отец Селло рассуждает в восьмой книге
Ну, скажите же мне после этого, разве не полезно знать наши правила? Станете ли вы теперь смеяться над ними и не согласитесь ли, скорее, со следующим набожным размышлением отца Селло о подобной счастливой случайности: «Совпадения данного рода суть: в Боге — действие его провидения, в ангеле — хранителе — действие его руководства и в тех, с кем они случаются, — действия их предопределения. Бог от вечности восхотел, чтобы золотая цепь их спасения зависела от такого — то автора, а не от сотни других, которые говорят то же самое; потому — то и не случается, чтобы они попадались им на глаза. Если бы тот не написал, этот бы не спасся. Станем же заклинать благоутробием Иисуса Христа тех, кто порицает многочисленность наших авторов, не завидовать их книгам, которые приобретены для них предвечным избранием Бога и кровью Иисуса Христа». Вот прекрасные слова, которыми этот ученый человек так основательно доказывает выставленное им положение: «Как полезна многочисленность авторов, пишущих по вопросам моральной теологии:
— Отец мой, — сказал я ему, — я отложу до другого раза изложение моего мнения насчет этого места; и я теперь же скажу вам только одно: если ваши правила столь полезны и так важно распространять их, то вы должны продолжать наставлять меня в них, потому что, уверяю вас, тот, кому я посылаю их, показывает их очень многим. Не то, чтобы у нас было намерение применить их на деле, но мы действительно убеждены, что людям полезно хорошенько познакомиться с ними.
— Да ведь вы видите, что и я не скрываю их, и для продолжения в следующий раз могу побеседовать с вами о тех сладостях и удобствах жизни, которые отцы наши разрешили, чтобы сделать спасение приятным и набожность легкой, дабы после того, как вы усвоили себе относящееся к отдельным положениям, вы смогли бы изучить то, что обще для всех, и чтобы таким образом у вас не было ни в чем недостатка для полноты сновидений.
Поговорив еще подобным образом, добрый патер простился со мной.
P. S. Я все забывал сказать Вам, что есть несколько изданий Эскобара. Если будете покупать, то берите лионское, где в начале помещено изображение агнца на книге с семью печатями, или же брюссельское 1651 г. Так как это последнее издание, то они лучше и полнее прежних лионских изданий 1644 и 1646 годов[156].
Письмо девятое
Милостивый Государь!
Я не могу Вам наговорить больше пожеланий, чем это сделал добрый патер по отношению ко мне во время моего последнего посещения. Только завидев, он тотчас же направился ко мне и, смотря в книгу, которая была у него в руках, произнес: «Тот, кто открыл бы вам рай, не обязал ли бы вас в высшей степени? Не отдали ли бы вы миллионы золотом, чтобы получить ключ от него и войти туда, когда вам заблагорассудится? Не надо входить в такие большие издержки: вот вам ключ, даже целых сто за более дешевую цену». Я не знал, читает ли это добрый патер, или говорит сам от себя. Но он вывел меня из затруднения, сказав:
— Это вступительные слова прекрасной книги отца Барри, члена нашего Общества; я ведь никогда не говорю от себя.
— Что это за книга, отец мой? — спросил я.
— Вот ее заглавие, — [157] сказал он, — Рай, раскрытый Филагии при помощи ста различных легко исполпимгях способов почитать Богоматерь.
— Как, отец мой! Достаточно любого из этих нетрудных упражнений, чтобы открыть небо?
— Да, — сказал он, — выслушайте последующие слова его: «Сколько способов почитания Богоматери вы найдете в этой книге, столько и ключей от неба, открывающих вам весь рай, лишь бы вы упражнялись в них». Вот почему он говорит в заключении, что останется «доволен, если станут исполнять даже одно из них».
— Научите же меня, отец мой, какому — нибудь из самых легких.
— Всс они не трудны, — сказал он, — например, «класть поклоны при встрече с образом Пресвятой Девы; помолиться по малым четкам, которые называются четками для десяти блаженств Пресвятой Девы·; произносить часто имя Марии; поручать ангелам передать ей наши благоговейные поклонения; желать построить ей больше церквей, чем это сделали все монархи в мире, вместе взятые; каждое утро здороваться с ней и каждый вечер прощаться; каждый день прочитывать
— Но, отец мой, — сказал я, — под условием посвятить ей свое?
— В этом нет необходимости, — сказал он, — когда слишком привязаны к миру. Слушайте: «Сердце за сердце было бы, конечно, то, что надо, но ваше сердце слишком привязано и предано твари: поэтому я не решаюсь пригласить вас принести сегодня в жертву этого маленького раба, которого вы называете своим сердцем». И, таким образом, он довольствуется одним только
— Это и вовсе удобно, — сказал я ему, — и думаю, что после применения данных правил ни один человек не будет осужден.
— Увы! — сказал патер, — вижу, что не знаете вы, до чего доходит черствость сердца некоторых людей! Есть такие, которые никак не могут заставить себя говорить каждый день всего два слова,
— Это, отец мой, легко до крайности, — сказал я.
— Зато, — сказал он, — это и все, что можно было сделать, и я думаю, что этого достаточно, так как надо уже быть совсем несчастным, чтобы не иметь желания выбрать во всю свою жизнь минуты, чтобы надеть на руку маленькие четки или положить большие себе в карман и таким образом обеспечить себе спасение настолько верно, что те, которые испытали это на себе, никогда не обманывались, какую бы жизнь они ни вели, хотя мы советуем все — таки не переставать жить благочестива Я вам приведу лишь пример (стр. 34) одной женщины, которая каждый день клала поклоны перед образами Пресвятой Девы; она прожила всю свою жизнь в смертном грехе и даже умерла в этом состоянии и, тем не менее, спаслась силою этого почитания.
— Каким же это образом? — воскликнул я.
— Спаситель наш специально для этого воскресил ее. Вот насколько достоверно, что нельзя погибнуть, если исполняешь хотя бы одно из указанных почитаний.
— Я знаю, конечно, отец мой, что почитание Пресвятой Девы есть верный путь ко спасению и что даже самое ничтожное вменяется в великую заслугу, если исходит от чувства веры и любви, как это было у святых угодников. Но внушать тем, кто исполняет эти набожные упражнения, и вместе с тем не оставляет своего греховного образа жизни, что или они обратятся перед смертью, или же Бог воскресит их, — это, как мне кажется, способствует гораздо более поддержанию в неприкосновенности этого беспорядочного образа жизни, благодаря неосновательному душевному спокойствию, внушаемому подобной дерзкой надеждой, а никак не возвращению на путь истинного покаяния, которое может совершить одна только благодать.
' — «Не все ли равно, — сказал патер, — каким путем мы пройдем в рай, лишь бы нам войти в него», — как говорит по такому же поводу наш знаменитый Бинэ, который был нашим провинциалом, в своей превосходной книге
— Согласен, — сказал я, — что это все равно, но вопрос в том, войдем ли мы в него.
— «Пресвятая Дева, — говорит он, — ручается за это?. Вот посмотрите — ка последние строки книги о. Барри: «Если бы случилось, что при смерти враг имел бы некоторые притязания на вас и произошло бы смятение в маленькой республике ваших мыслей, стоит сказать только, что Пресвятая Дева Мария отвечает за вас и что к ней и надо обратиться».
— Но, отец мой, тот, кто захочет настойчиво исчерпать этот вопрос, поставит вас в затруднительное положение; ведь кто же, наконец, удостоверит, что Пресвятая Дева ручается в этом?
— Отец Барри, — сказал он, — ручается за нее (стр. 465): «Что касается пользы и блаженства, которые вы от этого получите, то я вам за них отвечаю и становлюсь поручителем за Преблагую Матерь».
— Но, отец мой, кто поручится за о. Барри?
— Как! — сказал патер, — он ведь из нашего Общества. А разве вы еще не знаете, что наше Общество отвечает за все книги наших отцов? Надо вам сообщить это; вам полезно это знать. Существует предписание в нашем Обществе, запрещающее книгопродавцам всякого рода печатать какое бы то ни было сочинение наших отцов без разрешения теологов нашего Общества и без позволения наших настоятелей. Это распоряжение, изданное Генрихом III 10 мая 1583 г., подтвержденное Генрихом IV 20 декабря 1603 г. и Людовиком XIII 14 февраля 1612–го[158]: так что все наше Общество ответственно за книги каждого из наших отцов. Это особенность нашего Общества, и от этого и происходит, что у нас не выходит ни одного сочинения, которое не было бы в духе Общества. Это вам было бы полезно знать.
— Отец мой, — сказал я, — вы мне доставили большое удовольствие, и я жалею только о том, что не знал этого раньше; так как подобное знание заставляет относиться к вашим авторам с гораздо большим вниманием.
— Я предупредил бы вас, — сказал он, — если бы к тому представился случай, но воспользуйтесь этим в будущем, а теперь будем говорить о нашем предмете.
Надеюсь, что я открыл вам способы достаточно легкие, достаточно надежные и в достаточном количестве, чтобы обеспечить себе спасение: но наши отцы, конечно, желали, чтобы не останавливались на этой первой ступени, когда делают только то, что лишь необходимо для спасения. Как они постоянно стремятся к большей славе Бога[159], так они хотели бы возвысить людей до более благочестивой жизни. А так как люди светские обыкновенно отвращаются от благочестия вследствие странного представления об этом предмете, которое внушено им, то мы признали в высшей степени важным устранить это первое препятствие, и здесь о. Лемуан достиг большой славы своей книгой о
— Но, отец мой, я, по крайней мере, прекрасно знаю, что есть великие святые, жизнь которых была крайне строгая.
— Это правда, — сказал он, — но также «всегда можно было видеть приветливых святых и образованных набожных людей», по словам этого отца (стр. 191); и вы увидите (стр. 86), что различие их нравов происходит от различия их телосложения. Послушайте дальше. «Я не отрицаю, что можно видеть набожных людей, которые бледны и меланхоличны по комплекции, которые любят молчание и уединение и у которых одна вода в жилах и земля на лице. Но можно также видеть и других, с более счастливой комплекцией, у которых изобилие нежных и теплых соков и той крови, спокойной и чистой, которая производит жизнерадостность».
Вы видите отсюда, что любовь к уединению и молчанию не есть общее свойство всех набожных людей и что, как я вам сказал, это, скорее, следствие их комплекции, чем благочестия; тогда как строгие нравы, о которых вы говорите, присущи собственно характеру дикому и необузданному. Поэтому вы и увидите, что о. Лемуан причисляет их к смешным и грубым нравам помешанного меланхолика в описании его, в 7–й книге
— Уверяю вас, ваше преподобие, что, если бы вы не сказали мне, что о. Лемуан — автор этого описания, я сказал бы, что это какой — нибудь нечестивец сочинил его, с намерением выставить святых в смешном свете. Ведь если это не есть изображение человека, вполне отрешившегося от страстей, от которых Евангелие обязывает нас отказываться, тогда, сознаюсь, я ничего тут не понимаю.
— Посмотрите же, — сказал патер, — насколько мало вы смыслите в этом. Перечисляются ведь «черты ума слабого и невоспитанного, не имеющего привязанностей приличных и естественных, которые он должен был бы иметь», как говорит отец Лемуан в конце своего описания. Вот как он «учит добродетели и христианской философии», согласно цели, поставленной себе в данном труде, как он это заявляет в предисловии. И действительно, нельзя отрицать, что его способ рассматривать набожность подходит свету совсем иначе, чем тот, которым пользовались прежде.
— Не может быть и сравнения, — сказал я, — и я начинаю надеяться, что вы сдержите свое слово.
— Вы убедитесь в этом гораздо лучше впоследствии, — сказал он, — до сих пор я говорил вам о набожности лишь в общих чертах. Но, чтобы в подробностях показать вам, насколько наши отцы облегчили ее, вот, например, разве это не полное утешение для честолюбцев узнать, что можно соблюдать истинную набожность вместе с необузданной любовью к почестям.
— Как, отец мой, если даже они стремятся к ним безо всякой меры?
— Да, — сказал он, — так как все это лишь простительный грех, только бы они не желали величия для того, чтобы удобнее было оскорблять Бога и государство. А простительные грехи не мешают быть набожным, так как от них не свободны и величайшие угодники. Послушайте Эскобара (тр. 2, пр. 2, >fe 17): «Честолюбие, которое состоит в чрезмерном желании чинов и почестей, само по себе простительный грех: но когда стремятся к этому величию, чтобы вредить государству или с большим удобством оскорблять Бога, то эти побочные обстоятельства делают его смертным грехом».
— Это довольно удобно, — отец мой.
— И не является ли это, — продолжал он, — учением очень снисходительным для скупцов, когда говорится, как у Эскобара (тр. 5, пр. 5, 154): «Я знаю, что богачи не совершают смертного греха, если не дают милостыни от своего избытка при тяжкой нужде бедняков:
— Действительно, — сказал я, — если это так, то я вижу ясно, что не сведущ в грехах.
— Чтобы еще лучше доказать вам это, — сказал он, — не думаете ли вы, что высокое о себе мнение и самодовольство по отношению к собственным произведениям — один из самых опасных грехов? И не изумитесь ли вы, если я покажу, что, если даже это высокое о себе мнение и безосновательно, оно не только не грех, а, напротив, дар Божий?
— Возможно ли, отец мой?
— Да, — сказал он, — и это нам открыл наш великий о. Гарасс в своей французской книге, озаглавленной
— Вот, — сказал я ему, — прекрасные решения в пользу тщеславия, честолюбия и скупости. А зависть, отец мой, труднее ли извинить ее?
— Это щекотливый вопрос, — сказал патер. — Надо прибегнуть к различениям отца Бони в его
— А на каком же основании, отец мой?
— Слушайте, — сказал он — «Так как благо, заключающееся в вещах временных, так ничтожно и так маловажно для неба, что не имеет никакого значения перед Богом и его святыми».
— Но, отец мой, если благо это так
— Вы неверно поняли, — сказал патер, — вам говорят, что это благо не имеет никакого значения для Бога, но не для людей.
— Я не подумал об этом, — сказал я, — и надеюсь, что благодаря этим различиям не останется больше смертных грехов на свете.
— Напрасно вы так думаете, — сказал патер, — есть ведь такие грехи, которые по своей природе всегда смертны, как, например, леность[161].
— Увы, отец мой! — сказал я ему. — Прошай, значит, все удобства жизни?
— Подождите, — сказал патер, — когда вы увидите определение этого порока, которое дает Эскобар (тр. 2, пр. 2, № 81), может быть, вы станете судить иначе; послушайте его: «Леность есть грусть о том, что вещи духовные суть духовные, как если бы, например, стали огорчаться тем, что таинства служат источником благодати; и это смертный грех».
— Отец мой, — сказал я, — не думаю, чтобы кому — нибудь взбрело в голову когда — либо быть ленивым таким образом.
— Потому — то, — заметил патер, — Эскобар и говорит дальше (стр. 105): «Я признаюсь, что очень редко случается, чтобы кто — нибудь впал в грех лености». Ясно ли для вас теперь, насколько важно хорошо определять понятия?
— Да, отец мой, и я вспоминаю при этом другие ваши определения: убийства, измены и избытка имущества. Отчего же зависит, отец мой, что вы не распространите этот метод на всевозможные случаи, чтобы дать всем грехам определение на ваш лад, для того, чтобы уже больше не грешили, потворствуя своим похотям?
— Для этого не всегда необходимо, — сказал он, — изменять определения вещей. Вы это увидите в рассуждении по поводу хорошего стола, который считается одним из наибольших удовольствий в жизни. Эскобар разрешает это таким образом (№ 102 в
— Вот, отец мой, — сказал я, — это самое полное место и самый законченный принцип во всей вашей морали; из него можно вывести такие удобные заключения. Так как же, чревоугодие не считается даже и простительным грехом?
— Да, — сказал он, — в том виде, как я говорил; но оно было бы простительным грехом, по Эскобару (№ 56), «если бы без всякой надобности пресыщались питьем и едой до рвоты:
Однако довольно об этом предмете; я хочу теперь поговорить с вами об облегчениях, введенных нами для избежания грехов в разговорах и в светских интригах Самое затруднительное тут — избежать лжи, особенно, когда желаешь заставить верить в то, что ложно. Удивительно этому помогает наше
— Я знаю, отец мой, — сказал я.
— Мы так усердно распространяли это учение, — продолжал он, — что наконец весь свет знает его. Но знаете ли вы, как надо поступать, когда не находишь двусмысленных слов?
— Нет, отец мой.
— Я так и знал, — сказал он, — это ною, это — учение о
— Как, отец мой, разве это не ложь и даже не клятвопреступление?
— Нет, — сказал патер, — Санчес это доказывает там же, а также и наш отец Филиуций (тр. 25, гл. II, № 331); потому что, говорит он, «намерение определяет качество действия». Он дает также и другое средство, более верное, для избежания лжи. Данное средство заключается в том, что после произнесения вслух фразы:
— Согласен, — сказал я ему, — но мы, может быть, нашли бы, что это значит говорить правду про себя, а вслух говорить ложь; кроме того, я боюсь, что у многих не хватит присутствия духа воспользоваться этими способами.
— Наши отцы, — сказал он, — учат там же в пользу лиц, которые не сумели бы воспользоваться этими оговорками: чтобы не лгать, им достаточно сказать просто,
— Скажите правду: вам случалось много раз находиться в затруднении, вследствие незнания этого правила?
— Случалось иногда, — сказал я.
— Признайтесь также, — продолжал он, — что было бы часто очень удобно быть освобожденным по совести исполнять некоторые свои обещания?
— Это было бы, отец мой, величайшим удобством в свете.
— Выслушайте же Эскобара (тр. 3, пр. 3, № 48); он дает следующее общее правило: «Обещания ни к чему не обязывают, когда, давая их, не имеешь намерения обязываться. А такого намерения и нет вовсе, если только обещания не подтверждены клятвой или договором; так что, когда говоришь просто: «Я сделаю это», подразумевается, что сделаешь это, если не переменится желание, потому что ведь этим не желаешь лишить себя свободы». Он дает еще другие правила, которые вы можете сами посмотреть у него, и прибавляет в конце, что все это заимствовано у Молины и у других наших авторов:
— Отец мой, — сказал я, — я не знал, что направление намерения имеет силу делать обещание недействительным.
— Вы видите, — сказал патер, — вот большое облегчение для общения с людьми. Но больше всего труда нам стоило упорядочить разговоры между мужчинами и женщинами: так как наши отцы более сдержанны в вопросах, относящихся к целомудрию. Конечно, не без того, чтоб им не приходилось разбирать ситуаций довольно любопытных и достаточно вольных, главным образом относительно особ, находящихся в супружестве или обрученных[164].
Здесь я услышал самые невероятные вопросы, какие только можно себе представить. Он привел их столько, что ими можно было бы наполнить несколько писем: но я не хочу указывать вам даже и цитат, так как вы показываете мои письма всякого рода людям, а я не желаю подавать повод к подобному чтению тем, кто стал бы искать в этом одного только развлечения.
Единственной вещью, которую я могу отметить вам из того, что он показывал мне даже в книгах на французском языке, является то, что Вы можете видеть в
Вот все, о чем я могу рассказать из слышанного; а сам разговор тянулся так долго, что я должен был просить патера переменить, наконец, тему. Он исполнил это и принялся говорить мне об их правилах относительно одежды женщин.
— Мы не станем вовсе говорить о тех, у которых нечистые намерения, но относительно остальных Эскобар выражается следующим образом (тр. 1, пр. 8, Мё 5): «Если женщины наряжаются без дурного намерения, но только для удовлетворения естественной потребности тщеславия,
— Но что же, отец мой, отвечают ваши авторы на те места св. Писания, которые выражаются с таким жаром против малейших вещей подобного рода?
— Лессий, — сказал патер, — отвечает вполне научным и удовлетворительным образом
— Откуда же он взял это, отец мой?
— Неважно, откуда он это почерпнул; достаточно того, что мнения таких великих людей всегда вероятны сами по себе. Однако отец Лемуан ограничил это общее позволение, так как он вовсе не желает распространять его на старух: это находится в его
— Это совершенно благоразумно, — согласился я с ним.
— Но, — продолжал он, — для того, чтобы вы видели, насколько наши отцы распространили свои заботы на все, я скажу, что разрешая женщинам игру и соображая, что разрешение это им часто будет бесполезно за недостатком средств для игры, они установили еще и другое правило в их пользу, которое можно видеть у Эскобара в главе о воровстве (тр. 1, пр. 9, № 13): «Жена, — говорит он, — может играть и брать для этого деньги своего мужа».
— Это, отец мой, действительно, завершение.
— Есть, конечно, еще многое другое, — сказал патер, — но надо его пропустить, чтобы поговорить о более важных правилах, облегчающих исполнение дел благочестия, например, о способе слушать обедню. Наши великие теологи Гаспар Уртадо
— Право, — сказал я, — ни за что бы не поверил этому, если бы кто другой сказал мне.
— Действительно, — сказал он, — тут необходим, до известной степени, авторитет этих великих людей, так же, как и для того, что говорит Эскобар (тр. 1, пр. 11, № 31): «Намерение скверное, как, например, смотреть на женщин с нечистым побуждением, в соединении с намерением внимательно прослушать обедню не мешает удовлетворению последнего:
Но есть еще одно удобство, предлагаемое ученым Туррианом (
— Конечно, отец мой, можно таким образом прослушать обедню в один миг в соборе Парижской Богоматери.
— Вы видите, следовательно, — сказал он, — что нельзя было придумать лучший способ для облегчения слушания обедни. Но я хочу показать вам теперь, как мы облегчили пользование таинствами, особенно таинством покаяния: тут — то вы и увидите величайшую снисходительность в руководительстве наших отцов и сможете изумиться тем, что набожность, которая отпугивала всех, «так мудро разработана нашими отцами, что, низвергнув страшилище, поставленное демонами у врат ее,
— По правде говоря, отец мой, — сказал я, — не могу удержаться, — чтобы не высказать вам своей мысли. Боюсь, что вы приняли плохие меры и что подобное снисхождение скорее послужит к отдалению людей, чем к их привлечению. Ибо литургия, например, такой великий и такой священный предмет, что достаточно было бы показать то, как выражаются о ней ваши авторы, чтобы навсегда вполне лишить их всякого доверия в душе многих.
— Это верно, — сказал патер, — относительно некоторых людей: но разве вы не знаете, что мы приспосабливаемся ко всяким людям. Кажется, будто вы позабыли все, что я говорил так часто по данному предмету[169]. Стало быть, я поговорю с вами об этом в первый же раз на досуге, отложив нашу беседу о смягчении исповеди. Я объясню вам это так хорошо, что вы уже никогда не забудете.
Засим мы расстались. Итак, представляю себе, что наша ближайшая беседа будет об их политике.
Письмо десятое
Милостивый Государь!
Здесь пойдет речь пока не о самой политике Общества, но об одном из ее важнейших оснований. Вашему вниманию предлагается облегчение исповеди, составляющее, конечно, наилучшее средство, придуманное отцами — казуистами, чтобы всех привлекать и никого не отталкивать. Прежде чем идти дальше, надо было ознакомиться с этим. Вот почему патер нашел уместным следующим образом просветить меня по данному вопросу.
— Вы видели, — сказал он, — из всего, сказанного мной до сих пор, с каким успехом, благодаря своей просвещенности, отцы наши потрудились над отысканием большого числа дозволенных действий, до того считавшихся запрещенными. Но поскольку остаются еще грехи, которых нельзя было извинить, и единственным средством здесь выступает исповедь, то было бы крайне необходимо облегчить и эти затруднения, прибегая к методам, которые мне остается теперь открыть вам. Итак, после того, как я уже показал во всех наших предыдущих беседах, как мы рассеивали сомнения, смущавшие совесть, доказывая, что считавшееся дурным в действительности таковым не было, мне остается в настоящей беседе показать вам способ легко искупать действительный грех, благодаря тому, что исповедь мы сделали столь же легкой, сколько прежде она была трудной.
— Каким же способом, отец мой?
— Посредством тех удивительных утонченностей, — сказал он, — которые свойственны нашему Обществу и которые наши отцы во Фландрии[170] называют «благочестивыми и святыми хитростями» в
— Научите же меня, пожалуйста, отец мой, этим душеспасительным тонкостям.
— Их много, — сказал он, — ибо при исповеди много тягостных вещей, и для каждой из них надо было придумать облегчение. И так как главные затруднения здесь происходят от стыда, охватывающего нас при покаянии в некоторых грехах, неловкости, вызванной требованием сообщить об обстоятельствах, при которых они совершены, необходимости исполнять епитимью и не возвращаться к прежнему греху, избегать ближайших поводов, которые вовлекают в него, и сокрушаться о совершенных грехах, то я надеюсь сказать вам сегодня, что во всем этом не осталось уже. почти ничего тягостного, благодаря заботливости, с которой наши отцы старались устранить всякую горечь и всякую едкость столь необходимого средства.
Начнем с затруднения каяться в некоторых грехах. Вы понимаете, что часто бывает довольно важно сохранить к себе уважение духовника; поэтому очень удобно разрешение, которое дают наши отцы и между прочим Эскобар, ссылающийся, в свою очередь, на Суареса (тр. 7, ст. 4, № 135), иметь «двух духовников, одного для смертных грехов, а другого для простительных, чтобы сохранить хорошее о нас мнение постоянного духовника,
— Как, отец мой! Не то же ли, по — моему, сказать, что врач не имеет права спрашивать у больного, давно ли у него лихорадка? Грехи ведь совершенно различны, смотря по этим различным обстоятельствам, не правда ли, и намерение истинно кающегося не должно ли состоять в том, чтобы вполне раскрыть состояние своей совести духовнику, с той же искренностью и откровенностью, как если бы он беседовал с самим Иисусом Христом, которого священник есть заместитель? А не слишком ли далеки от этого настроения, когда скрывают свои частые падения, чтобы скрыть тяжесть гpexa?
Я заметил, что поставил этим в затруднение доброго патера; так что он, скорее, чтобы обойти, чем разрешить его, стал объяснять мне другое из их правил, которое только производит новый беспорядок, нисколько не оправдывая этого решения отца Бони, которое, по моему мнению, одно из их самых вредных правил и из наиболее способных поддерживать порочных людей в их дурных привычках.
— Я согласен, — сказал он, — что привычка увеличивает тяжесть греха, но она не изменяет его природы: вот почему и не обязаны исповедываться в ней, по правилу наших отцов, приводимому Эскобаром (
На основании этого правила, наш отец Гранадос и говорит (ч. 5, отд. 7, т. 9, расс. 9, № 22), что «если нарушили пост мясной пищей, то достаточно покаяться лишь в нарушении поста, не объясняя, состояло ли оно в употреблении мясного, или в том, что дважды в день ели постное». И по мнению нашего отца Регинальда (тр. 1, кн. 6, гл. 4, № 114), «колдун, прибегавший к чернокнижию, не обязан объявлять этого обстоятельства: достаточно сказать, что он ворожил, не объясняя, было ли это посредством хиромантии или при помощи договора с дьяволом». И Фагундес из нашего Общества говорит так же (ч. 2, кн. 4, гл. 3, № 17): «Похищение — не такое обстоятельство, которое необходимо открывать, когда девица дала на него согласие». Наш отец Эскобар приводит все это в том же месте (№№ 41, 61, 62) с несколькими другими, довольно любопытными решениями относительно обстоятельств, в которых не обязательно исповедываться. Вы можете это посмотреть там сами.
— Да, эти
— Однако, — сказал он, — это было бы напрасно, если бы сверх того мы не внесли облегчения в епитимью, которая больше всего отдаляет людей от исповеди. Но теперь самые изнеженные не станут бояться ее после того, как мы, в тезисах Клермонской коллегии, защищали положение: «Если духовник наложит подходящую епитимью и если, тем не менее, кто — то не желает принять ее, то он может удалиться, отказываясь от отпущения и наложенной епитимьи». И Эскобар говорит еще в
— Я думаю, — сказал я, — что, если это так, то не следует уже называть исповедь таинством покаяния.
— Вы ошибаетесь, — сказал он, — так как всегда налагается некоторая епитимья для формы.
— Но, отец мой, разве вы считаете, что человек достоин получить отпущение, когда он не желает исполнить ничего тяжелого для искупления своих грехов? И когда вы видите, что люди находятся в таком состоянии, не должны ли вы скорее оставлять за ними их грехи, нежели отпускать их? Имеете ли вы истинное представление о важности вашего служения, и понимаете ли вы, что пользуетесь в нем властью связывать и разрешать? Разве вы считаете дозволенным давать отпущение всякому, кто только попросит о том, не узнав наперед, разрешает ли Иисус Христос на небесах тех, кого вы разрешаете на Земле?
— Как! — сказал патер. — Неужели вы думаете, что мы не знаем, что «духовник обязан судить о состоянии кающегося, как потому, что он не должен расточать святых даров тем, кто не достоин их, ибо Иисус Христос заповедал ему быть верным управителем и не давать святыни псам[172], так и потому, что он судья, а долг судьи судить по справедливости: освобождать достойных этого и связывать недостойных, и столько же потому, что он не должен освобождать тех, которых осуждает Иисус Христос».
— Чьи это слова, отец мой?
— Нашего отца Филиуция (т. 1, тр. 7, № 354).
— Вы меня удивляете, — сказал я, — ибо я принял их за слова одного из отцов церкви. Но, отец мой, данное место должно сильно устрашать духовников и делать их крайне осмотрительными в служении этому таинству, чтобы убедиться, достаточно ли искренне раскаяние исповедующегося и можно ли принять его обещания не грешить впредь.
— Это совсем не затруднительно, — сказал патер, — Филиуций не желал оставить духовников в этом затруднении, и потому он, вслед за приведенными словами, предлагает им следующий легкий способ выйти из затруднения: «Духовник может легко успокоиться относительно расположения своего исповедующегося. А именно, если он не подает достаточных внешних признаков скорби, духовнику только следует спросить его, ненавидит ли он грех в душе; и если тот ответит: «да», он обязан ему верить. И надо сказать то же самое о решении на будущее, если только нет какого обязательства возврата или же избегания некоторых ближайших случаев к греху».
— Что касается этой выдержки, отец мой, я отлично вижу, что она принадлежит Филиуцию.
— Вы ошибаетесь, — сказал патер, — так как все это он взял слово в слово у Суареса (ч. 3, т. 4, расс. 32, отд. 2, № 2).
— Но, отец мой, последнее место Филиуция уничтожает то, что он установил в предыдущем: так как духовники не будут уже иметь власти судить о расположении своих исповедующихся, раз они обязаны верить им на слово, даже тогда, когда те не подают никакого наружного признака скорби. Разве можно так полагаться на эти обещания, что одно уже выражение их служит доказательством? Сомневаюсь, чтобы опыт убедил ваших отцов, что все, кто дает эти обещания, держат их, и я имею основание думать, что они испытывают очень часто прямо противоположное.
— Это неважно, — сказал патер, — духовники все — таки обязаны верить им, так как отец Бони, который исчерпал данный вопрос до дна в своей
— Но, отец мой, — сказал я, — я нахожу, что слишком тяжкое
— Вы этого не понимаете, — сказал он, — этим хотят сказать только, что духовники обязаны действовать и отпускать, как если бы они верили твердости и постоянству этого решения, пусть в действительности такой веры у них и нет. И это наши отцы Суарес и Филиуций объясняют вслед за предыдущими выдержками, ибо после их слов, что «священник обязан верить исповедующемуся на слово», они прибавляют: Нет необходимости, чтобы духовник убедился, «то решение кающегося будет исполнено, и даже, чтобы ом считал эго вероятным. Достаточно, чтобы он думал, будто кающийся имеет вообще это намерение в настоящую минуту, хотя и должен в очень короткое время снова впасть в грех. Так учат все наши авторы,
— Но, отец мой, как же быть с тем, что сам о. Пето должен
— Разве вы не видите, — сказал он, — что о. Пето говорит о
— Но, отец мой, — сказал я, — эта уверенность всегда получить отпущение легко могла бы побудить грешников…
— Понимаю, — сказал он, прерывая меня» — но послушайте о. Бони (в. 15): «Можно отпустить тому, кто сознается, что надежда на отпущение вовлекла его во грех с большей легкостью, чем если бы он был лишен этой надежды». И отец Коссэн, защищая это положение, говорит (стр. 211 его
— Отец мой, как эти правила привлекут народ в ваши исповедальни!
— Еще бы, — сказал он, — вы не поверите, сколько их Приходит: «Мы подавлены и, так сказать, притиснуты толпой наших исповедующихся,
— Я знаю способ, — сказал я, — легко избавить вас от этой давки. Стоит только, отец мой, обязывать грешников избегать ближайших поводов к греху; одной этой меры было бы достаточно, чтобы значительно облегчить вас.
— Мы не ищем этого облегчения, — сказал он, — напротив, «цель нашего Общества», как сказано в той же книге (кн. 3, гл. 7. стр. 374) «трудиться над утверждением добродетели, бороться с пороками и служить великому множеству душ». А так как немного найдется людей, которые согласились бы отказаться от ближайшего случая согрешить, то и пришлось определить, что называть ближайшим случаем ко греху: как видно у Эскобара
— Надо разлучить их, — сказал я.
— То же говорит и он, «если падения повторяются и почти ежедневно: но, если в общем они лишь редко погрешают, например, один или два раза в месяц, и если им нельзя разлучиться без большого неудобства и потерь, можно отпустить им, по мнению этих авторов и между прочим Суареса, лишь бы они пообещали хорошенько больше не грешить и имели бы истинное сожаление о прошедшем». Я его отлично понял, так как он уже раньше открыл мне, чем должен довольствоваться духовник, чтобы судить об этом раскаянии.
— И отец Бони, — продолжал он, — разрешает (стр. 1083 и 1084) тем, кто находится постоянно в ближайших случаях к греху, «оставаться при них, если от них нельзя отказаться, не подав, повода свету говорить о себе или же не причинив себе этим неудобств»[173]. И он говорит также в своей
— Отец мой! — сказал я, — Обязанность избегать поводов ко греху очень смягчена, если можно освободиться от нее, как только грозит малейшее неудобство; но, думаю, по крайней мере, что это обязательно, когда никакого неудобства не терпишь?
— Да, — сказал он, — хотя и не без исключений. Так, о. Бони говорит в том же месте: «Всякого рода людям разрешается посещать места разврата с целью обращать там падших женщин, хотй и довольно правдоподобно, что они будут там грешить; ибо не раз уже испытано, что вовлекались во грех видом и ласками этих женщин. И хотя есть ученые, не одобряющие этого мнения и считающие, что нельзя разрешать добровольно подвергать опасности свое спасение для помощи ближнему, тем не менее я весьма охотно принимаю это оспариваемое ими мнение».
— Это, отец мой, новый род проповедников. Но на чем основывается о. Бони, возлагая на них эту миссию?
— Он основывается, — сказал патер, — на одном из своих принципов, приводимом в том же месте со слов Василия Понса. Я говорил вам об этом раньше и думаю, что вы вспомните[174]. Дело в том, что «можно прямо искать случая самого по себе,
— Какое отношение, отец мой, между этим учением и евангельским, «предписывающим вырывать себе глаза и отказываться от предметов самых необходимых, если они вредят спасению?[175]» А как же можете вы думать, что человек, добровольно оставшийся в обстоятельствах, влекущих ко греху, может искренно их ненавидеть? Напротив, не очевидно ли, что он нисколько не тронут как следует и что он еще не дошел до того истинного, сердечного обращения, которое заставляет столько же любить Творца, сколько любили сотворенное?
— Как, — воскликнул он, — ведь это было бы истинным сердечным сокрушением! Вы, по — видимому, не знаете, что, как говорит отец Пинтеро во второй части
— Отец мой, да это уже почти догмат веры — считать достаточной одну душевную скорбь, испытываемую под влиянием страха адских мук, вместе с причащением? Я думаю, что это особенность ваших отцов, так как другие, веруя в достаточность душевной скорби с причащением, требуют, однако, чтобы она соединена была с некоторой любовью к Богу. И мне кажется еще, кроме того, что даже и ваши авторы не считали прежде этого учения столь достоверным; так, ваш о. Суарес говорит о нем таким образом
Добрый патер прервал меня на этом.
— Вот как, — сказал он, — вы, стало быть, почитываете наших авторов? Вы хорошо делаете; но вы сделали бы еще лучше, если бы читали их только с кем — нибудь из нас. А то вот видите ли, вследствие того, что вы читали их один, вами сделан вывод, что эти выдержки наносят ущерб тем, кто в настоящее время защищает наше учение о душевной скорби; тогда как мы ясно показали бы вам, что ничто так, как это, не служит к их возвеличиванию. Ведь какая слава для теперешних наших отцов в том, что они в самое короткое время настолько повсеместно распространили свое мнение, что, за исключением теологов, нет почти ни одного человека, который бы не принимал то учение о душевной скорби, которого мы теперь держимся, за присутствовавший во все времена предмет истинной веры. Итак, когда вы доказываете, даже словами наших отцов, что еще недавно
Поэтому — то Диана, близкий наш друг, думал доставить нам удовольствие, отметив, какими ступенями дошли до этого. Я имею в виду пятую часть тр. 13, где говорится, «что прежде древние схоластики утверждали, будто сердечное сокрушение необходимо немедленно после совершения смертного греха, но потом стали думать, что обязаны к нему только в праздничные дни, а еще позднее, что только в том случае, когда какое — нибудь великое бедствие угрожает всему народу; по мнению других, не следовало его откладывать надолго, когда приближаешься к смерти;
но наши отцы Уртадо и Васкес превосходно опровергли все эти мнения и установили, что сердечное сокрушение обязательно лишь в том случае, если нет другого средства получить отпущение или же на смертном одре». Но, чтобы проследить дальше историю чудесного развития этого учения, я прибавлю, что отцы наши, Фагундес
— Вы меня удивляете, отец мой, ибо я не вижу в этой душевной скорби ничего, кроме самого естественного; и, таким образом, грешник стал бы достойным отпущения без всякой сверхъестественной благодати. А между тем кто же не знает, что это — ересь, осужденная на соборе[177].
— Я тоже думал было, как вы, — сказал добрый патер, — между тем должно быть не так. Потому что наши отцы из Клермонской коллегии утверждали в своих тезисах 23 мая и 6 июня 1644 г. (кол. 4, № 1): «душевная скорбь может быть святой и довлеющей для приготовления к таинству причащения, если она и не сверхъестественна»; и в августовском тезисе 1643 г., что «одной только естественной душевной скорби достаточно для причащения, лишь бы она была искренна:
— Совершенно верно, отец мой, но позвольте мне высказать вам свое мнение по данному вопросу и показать, к какой крайности ведет рассматриваемое учение. Когда вы говорите, что достаточно душевной скорби, порожденной одним только страхом пред муками, вместе с причащением для оправдания грешников, не следует ли из этого, что можно всю свою жизнь искупать грехи таким образом и спастись, следовательно, не любя Бога в течение всей жизни? Интересно, осмелились бы ваши отцы защищать это мнение?
— Из сказанного, я хорошо вижу, — заметил патер, — что вам надо узнать еще и учение наших отцов относительно любви к Боту. Это последний пункт их морали и самый важный среди всех. Вы должны бы были понять этот факт из выдержек, которые я приводил, говоря о сердечном сокрушении. Но вот вам еще более точные выдержки относительно любви к Богу; не прерывайте же меня, так как самый порядок их имеет значение. Послушайте Эскобара, который приводит различные мнения наших авторов об этом предмете в
Я не останавливал всей этой болтовни, в которой человеческий ум играет так дерзко с любовью к Богу.
— Но, — продолжал он, — наш отец Антуан Сирмон, который справился с этим вопросом в своей удивительной книге
— Ох! Отец мой! — сказал
— Ведь это же я не от себя, — сказал он.
— Я это отлично знаю, отец мой, но вы не питаете к ним отвращения; и не только не ненавидите авторов этих правил, но чувствуете к ним уважение. Неужели вы не опасаетесь, что ваше согласие сделает вас причастным к ик греху? И неужели вы не знаете, что св. ап. Павел считает «достойным смерти не только виновников зла, но также и тех, кто одобряет делающих зло». Не достаточно ли было разрешить людям столько запрещенных вещей, посредством смягчений, внесенных вами? Неужели нужно еще было давать повод совершать даже те преступления, которых вы не могли извинить, легкостью и уверенностью в отпущении, вами предлагаемом, уничтожая с этим намерением власть священников и заставляя их, как будто они скорее рабы, чем судьи, отпускать грешникам самым закостенелым без изменения образа жизни, без всякого признака раскаяния, кроме обещаний, сотни раз нарушаемых, без епитимьи,
Но пошли даже дальше этого: полная свобода расшатывать самые священные правила христианской нравственности доходит до полного ниспровержения закона Божьего. Нарушается
Какая странная теология в наши дни! Дерзают снимать
Поговорив еще несколько в этом роде, я оставил патера, и не вижу никакой надежды вернуться к нему снова Но не жалейте об этом; потому что, если бы понадобилось еще побеседовать с Вами об их правилах, я достаточно читал их книги, так что могу рассказать почти столько же об их морали, а об их политике, может быть, еще больше, чем он сам.
Письмо одиннадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Видел я письма, которые вы издаете против писем, писанных мною одному другу по поводу вашей морали; в них одним из главных пунктов защиты выставляется то, что я недостаточно серьезно говорю о ваших правилах; это вы повторяете во всех ваших писаниях и доходите до того, что упрекаете меня в «осмеивании священных предметов».
Упрек этот, отцы мои, очень удивителен и весьма несправедлив; где вы найдете, что я насмехался над священными предметами? Вы указываете в частности на договор Мохатра и на историю Жана из Альбы. Но неужели, по — вашему, это предметы священные? Неужели вам думается, что договор Мохатра предмет столь достойный благоговения, что было бы кощунством говорить о нем непочтительно? А уроки о. Бони о воровстве, соблазнившие Жана из Альбы воспользоваться ими против вас же самих, неужели они так уж священны, что вы имеете право называть безбожниками тех, кто насмехается над ними?
Неужели, отцы мои, вы станете выдавать бредни своих авторов за истины веры, и нельзя будет посмеяться над выдержками из Эскобара и столь несообразными и малористианскими решениями других ваших авторов без того, чтобы вы не обвинили в осмеянии религии? Ведь столь частое повторение вами столь неразумной вещи становится невыносимым. И как вы не боитесь, что, порицая меня за насмешки над вашими заблуждениями, вы даете мне новый повод посмеяться над этим упреком и заставить его пасть на вашу голову, доказав, что, если я смеялся, то только над тем, что смешно в ваших книгах, и что, осмеивая вашу мораль, я был, следовательно, настолько же далек от осмеивания священных предметов, насколько учение ваших казуистов далеко от святого учения Евангелия?
Право же, отцы мои, существует большая разница между насмешкой над религией и насмешкой над теми, кто опошляет ее своими нелепыми мнениями. Было бы нечестием непочтительно относиться к истинам, которые открыты нам Духом Божиим; но было бы, с другой стороны, также нечестием недостаточно презрительно относиться к той лжи, которую дух человеческий противопоставляет им.
Так как вы, отцы мои, заставили меня завести об этом речь, то я прошу вас иметь в виду, что насколько христианские истины достойны любви и уважения, настолько же заблуждения, противоположные им, достойны презрения и ненависти; ибо в истинах нашей религии есть две стороны: божественная красота, внушающая любовь к ним, и священное величие, внушающее к ним благоговение; и в заблуждениях есть тоже две стороны: нечестие, вызывающее к ним отвращение, и нелепые притязания, делающие их смешными. Поэтому — то, как святые питают всегда к истине эти два чувства любви и страха, и вся их мудрость заключается между страхом, ее началом, и любовью, ее концом, так они и при виде заблуждений испытывают два чувства — ненависти и презрения, и рвение их применяется одинаково к отражению лукавства нечестивых силою и к посрамлению их заблуждений и безумств при помощи насмешки.
Не обманывайте же себя надеждой, отцы мои, что вы заставите людей думать, будто недостойно христианина относиться с насмешкой к заблуждениям, поскольку легко дать понять тем, кто этого не знает, что подобный прием справедлив, что он часто встречается у отцов церкви и одобрен св. Писанием, примером величайших праведников и даже самого Бога.
Ибо не видим ли мы, что Бог в одно и то же время и ненавидит и презирает грешников до того, что даже в час их смерти, в такое время, когда состояние их самое плачевное и самое грустное, божественная мудрость присоединяет насмешку и посмеяние к мести и гневу, которые осуждают их на вечное мучение?
Но особенно замечательно по этому предмету то, что в первых словах, которые Бог изрек человеку после падения его, встречается насмешливая речь и
Вы видите, следовательно, отцы мои, что иногда насмешкой гораздо легче заставить людей возвратиться от заблуждения и что тогда она есть акт справедливости: потому что, как говорит Иеремия «дела заблуждающихся тщетны и смеха достойны:
Также и пороки, исполненные духа Божия, прибегали к насмешкам, как мы видим это на примере Даниила и Илии[192]. Наконец, можно найти примеры этого в речах самого Иисуса Христа: св. Августин замечает, что, когда Он восхотел посрамить Никодима, который считал себя искусным в понимании закона, увидав его надменного гордынею в своем звании еврейского ученого, Он испытывает и изумляет его самонадеянность глубиною Своих вопросов и, приведя его к невозможности ответить, говорит ему: «Как, ты — учитель Израиля, и этого ли не знаешь?»[193] Это все равно, как если бы он сказал ему: «Гордый князь! Признайся, что ты ничего не знаешь»? И св. Иоанн Златоуст, и св. Кирилл[194] говорят по этому поводу, что он заслужил быть осмеянным таким образом.
Вы, следовательно, видите, отцы мои, что случись теперь лицам, изображающим из себя учителей христиан, как Никодим и фарисеи это делали относительно иудеев, оказаться несведущими в началах религии и начать утверждать, например, что можно «спастись, никогда в жизни не испытав любви к Богу», то только последовали бы примеру Иисуса Христа, осмеяв их тщеславие и невежество.
Я уверен, отцы мои, подобных священных примеров достаточно, чтобы заставить вас понять, что такое поведение не противоречит поведению святых, относительно осмеивания ошибок и заблуждений людей: иначе пришлось бы порицать и поведение величайших учителей церкви, применявших его, как, например, св. Иероним[195] в своих письмах и в своих сочинениях против Иовиниана, Вигиланция и пелагиан; Тертуллиан[196] в своей
Следовательно, я нисколько не заблуждался, следуя их примеру. И поскольку считаю этот предмет достаточно доказанным, то не стану более говорить о нем, а приведу только прекрасные слова Тертуллиана, которые вполне оправдывают мой образ действий: «Сделанное мной — одна лишь игра перед настоящей битвой. Я скорее показал те раны» которые можно нанести вам, чем нанес их на деле. Если встречаются места, возбуждающие смех, то потому лишь, что самые предметы вызывают его. Есть много вещей, которые вполне заслуживают, чтобы над ними смеялись и издевались таким образом, из опасения придать им значимость серьезным опровержением. Ничего так не заслуживает тщеславие, как насмешки, и, собственно говоря, истина — то и имеет право смеяться, поскольку она весела, и издеваться над врагами, поскольку она уверена в победе. Правда, надо остерегаться, чтобы насмешки не были пошлы и недостойны истины. Но, за исключением этого, если можно искусно воспользоваться ими, то обязательно должно прибегать к ним». Не находите ли вы, отцы мои, что сие место как раз подходит к нашему предмету. «Письма, которые я написал до сих пор, только игра перед настоящей битвой». Я еще только забавлялся «и скорее только указывал вам раны, которые можно нанести вам, чем наносил их». Я просто приводил ваши выдержки, почти не размышляя по поводу их. «И если они возбуждали смех, то только потому, что сами их предметы вызывали его». Ведь что же более способно вызывать смех, как созерцание ситуации, когда такой важный предмет, как христианская мораль, наполнен такими смехотворными выдумками, как ваши? Правила ваши «откровенные», говорят, «самим Иисусом Христом отцам Общества» вызывают такие возвышенные ожидания, что, когда находишь в них, «что священник, получивший деньги, чтобы отслужить обедню, может, кроме того, брать за нее деньги от других лиц, уступая им всю часть, по праву принадлежащую ему в жертвоприношении; что монах не подлежит отлучению за то, что снял свое монашеское облачение, если это было сделано им только с целью удобнее танцевать, воровать или ходить
Как! Неужели нужно прибегать к силе св. Писания и предания для доказательства того, что «нанести человеку удар сзади или из засады — значит убить его изменнически; что давать деньги в виде побуждения к уступке духовного места — значит покупать его?» Существуют, стало быть, предметы, которые должно презирать и которые «стоят того, чтобы смеялись и издевались над ними». Наконец, следующие слова этого древнего писателя: «Ничего так не заслуживает насмешки как тщеславие», а равно и остальные до того верны и с такой убедительной силой применимы сюда, что не остается более никакого сомнения в допустимости заблуждений, без какого бы то ни было вызова благоприличию.
И еще скажу вам, что можно насмехаться над ними, не нарушая любви к ближнему, хотя таков один из упреков, адресуемых мне в ваших писаниях. Ибо «любовь к ближнему обязывает иногда посмеяться над заблуждениями людей, для того чтобы заставить последних самих посмеяться над ними и избегать их», по словам св. Августина:
И эта же любовь к ближнему иногда обязывает также отражать с гневом: «Дух милосердия и кротости, — по словам св. Григория Назианзина[199], — имеет свои волнения и свои вспышки гнева». И в самом деле, как говорит св. Августин, «кто осмелился бы сказать, что истина должна оставаться безоружной против лжи и что врагам веры дозволяется устрашать верных резкими словами и забавлять их приятными остротами, тогда как католики должны писать только холодным слогом, усыпляющим читателей».
Не очевидно ли, что благодаря такому поведению оказалось бы позволительным вводить в церковь самые нелепые и самые пагубные заблуждения» без всякой надежды ни презрительно посмеяться над ними, из страха быть обвиненным в оскорблении благоприличия, ни с жаром опровергать их, из страха быть обвиненным в недостатке любви к ближнему?
Как, отцы мои[200], вам будет дозволено говорить, что «можно убить для избежания пощечины или оскорбления», а нам не будет разрешено опровергать открыто проповедуемое заблуждение с такими важными последствиями? Вы будете свободно говорить, что «судья может по совести удерживать то, что получил за нарушение правосудия», а мы не будем свободны вам противоречить? Вы будете печатать с разрешения и одобрения ваших ученых, что «можно спастись, никогда не любив Бога», и вы же станете зажимать рот тем, кто вступится за истинную веру, говоря им, что они нарушают братскую любовь, нападая на вас, и христианское смирение, осмеивая ваши правила? Сомневаюсь, отцы мои, чтобы нашлись люди, которых вы могли бы уверить в этом; но если бы все — таки нашлись такие, которые убеодены и думают, что я, порицая ваше учение о нравственности, нарушил любовь к ближнему, которую я должен питать к вам, то я очень рекомендовал бы им внимательно исследовать, откуда возникает в них подобное чувство. Ибо хотя они и воображают это чувство основанным на их ревности к вере, которая не способна терпеть и не возмущаться, когда кто — то обвиняет своего ближнего, я попрошу их обратить внимание на следующее: нет ничего невозможного и в том, что причина упомянутого чувства — иная, и происходит оно от того тайного недовольства, часто скрытого от нас самих, которое всякий раз возбуждается заключенным в нас греховным началом в отношении тех, кто противится распущенности нравов. И, чтобы дать им мерку для распознавания истинного начала, я поставлю перед ними вот какой вопрос: скорбя о подобном обращении с монахами, скорбят ли они еще более о том, что монахи так обращаются с истиной? Ибо, если они раздражены не только против Писем, но еще больше против правил, которые там приведены, я еще соглашусь, что, может статься, раздражение их и происходит от некоего рвения, однако рвения малопросвещенного. И тогда, чтобы просветить их, достаточно приведенных выдержек. Но если они возмущаются только против порицаний, а не против порицаемых действий, то тогда, отцы мои, поистине ничто не помешает мне заявить, что они грубо ошибаются и что рвение их очень слепо.
Странное это рвение, которое возмущается против тех, кто обличает явные беззакония, а не против тех, кто совершает их. Что это за новая любовь к ближнему, которая оскорбляется опровержением явных заблуждений и вовсе не оскорбляется тем, что подобное заблуждение ниспровергают все учения о нравственности. Находись эти люди в опасности быть убитыми, разве оскорбились бы они тем, что их предупредили о приготовленной засаде, и разве вместо того, чтобы свернуть с дороги для избежания опасности, стали ли бы терять время в жалобах на недостаток человеколюбия, выразившийся в том, что им открыли преступный замысел убийц? Гневаются ли они, когда их просят не есть этого вот мяса, потому что оно отравлено, или не ходить в такой — то город, потому что там чума?
Отчего же они считают, что разоблачать правила, вредные для религии, значит не иметь любви к ближнему, и, напротив, не открывать им вещей, опасных для здоровья и жизни, значит иметь эту любовь? Не единственно ли оттого, что любовь к жизни побуждает их принимать благосклонно все, содействующее ее сохранению, а равнодушие к истине производит не только полную их безучастность в деле защиты ^истинного, но и недовольство теми, кто старается уничтожить ложь?
Так пусть же они рассудят, как перед Богом, насколько мораль, распространяемая повсюду вашими казуистами, позорна и гибельна для церкви; насколько распущенность нравов, вводимая ими, соблазнительна и безмерна, насколько дерзость, с которою вы защищаете их, упорна и нахальна. И, если они не найдут, что пора уже возмутиться против таких беспорядков, можно пожалеть об их ослеплении, как и о вашем, отцы мои, так как и вы и они имеете одинаковый повод опасаться следующих слов св. Августина, написанных им на те же слова Иисуса Христа в Евангелии: «Горе слепым, которые ведут, горе слепым, которых ведут».
Но, чтобы вы не могли более ни внушать этих мнений другим, ни принимать их сами, я расскажу вам, отцы мои (и мне стыдно, что вы вынуждаете меня говорить вам то, что я сам должен бы узнавать от вас), о правилах, указанных нам отцами церкви, для того чтобы судить, исходят ли порицания от духа благочестия и любви к ближнему, или от духа нечестия и ненависти.
Согласно первому их этих правил, дух благочестия всегда побуждает говорить правдиво и искренно, тогда как зависть и ненависть прибегают ко лжи и клевете:
Третье правило, отцы мои, гласит: если приходится прибегать к каким — нибудь насмешкам, дух благочестия побуждает пользоваться ими только против заблуждений, а не против священных предметов, тогда как дух шутовства, * нечестия и ереси насмехается над всем, что есть самого священного. Я уже оправдал себя по данному пункту; и очень далеки от этого порока те, кто говорит только о мнениях, приведенных мною из ваших авторов.
Наконец, отцы мои, для краткости, я приведу вам из этих правил лишь то, которое есть начало и конец всех остальных: а именно, что дух любви к ближнему побуждает носить в душе желание спасения тех, против кого говоришь, и возносить молитвы к Богу в то же время, как посылаешь свои упреки людям: «Надо всегда, — говорит св. Августин, — сохранять любовь в сердце, даже и тогда, когда принуждены производить по внешности действия, которые людям кажутся грубыми и поражают их с жесткой, но благотворной суровостью: их польза должна предпочитаться их удовольствию». Думаю, отцы мои, нет ничего в моих письмах, что свидетельствовало бы об отсутствии у меня подобного желания относительно вас. Таким образом, любовь к ближнему обязывает вас думать, что я действительно имел его, если вы не видите ничего, противоречащего этому. Следовательно, отсюда явствует, что вы не можете доказать, будто я погрешил против данного правила или против какого — либо из остальных, которым любовь к ближнему обязывает следовать. Вот почему вы не имеете никакого права говорить, что я нарушил ее своим поступком.
Но если вы желаете, отцы мои, иметь теперь удовольствие видеть в немногих словах поведение, погрешающее против каждого из перечисленных правил и действительно носящее характер духа шутовства, зависти и ненависти, я вам приведу примеры этого, и, дабы они были вам знакомее и ближе, я почерпну их из ваших же писаний.
Итак, начнем с тех неуместных выражений, которые ваши авторы употребляют относительно священных предметов как в своих насмешках, так и в своих любезностях и в серьезных речах. Неужели вы находите, что все эти смехотворные сказки вашего о. Бинэ в
Что вы об этом скажете, отцы мои? Неужели такое предпочтение румянца Дельфины пылу этих духов, который есть не что иное, как любовь к Богу, и это сравнение веера с их таинственными крыльями кажутся вам вполне христианскими в устах, освящающих поклоняемое Тело Иисуса Христа? Я знаю, он сказал это только для того, чтобы изобразить из себя галантного кавалера и посмеяться, но ведь это — то и называется смеяться над священными предметами. И неправда ли, что если бы с ним поступили по закону, ему не миновать бы цензуры, хотя, чтобы оградить от нее, он и прибегает к следующему, не менее заслуживающему цензуры доводу, приводимому в I книге: «Сорбонна не имеет права судопроизводства на Парнасе, и заблуждения в этой области не подлежат ни цензуре, ни инквизиции», как будто богохульствовать и безбожничать запрещается только в прозе? Но, по крайней мере, этим нельзя обеспечить другое место в предисловии к той же книге: «Воде реки, на берегу которой он сочинил эти стихи, столь свойственно возбуждать поэтический дар, что, если бы даже освятили ее, не изгнали бы этим демона поэзии»; так же, как и следующую выдержку из вашего о. Гарасса, из его
Но вы грешите не менее и против того правила, кото· рое обязывает говорить лишь правдиво и сдержанно. Что обычнее клеветы в ваших писаниях? Искренни ли писания о. Бризасье? Разве говорит он правду, когда утверждает (ч. 4, стр. 24, 25), что монахини Пор — Рояля не молятся святым и что у них нет образов в церкви? Разве это не наглая ложь, когда обратное на виду всего Парижа? И говорит ли он со сдержанностью, когда поносит невинность этих дев, жизнь которых столь чиста и строга, называя их «девами, уклоняющимися от таинств, не исповедующимися, не причащающимися», «девами безумными, сумасбродными, каллаганками[205], отчаянными и всем, чем вам угодно». Он чернил их таким множеством клевет, что навлек на себя цензуру покойного архиепископа парижского. Он клевещет на священников, нравы которых безупречны, до того, что утверждает, будто (ч. 1, стр. 22): «Они вводят новшества в исповедь с целью ловить красивых и невинных», будто «ему претит приводить гнусные преступления, совершаемые ими». Разве это не невыносимая дерзость — распространять такие черные клеветы не только без доказательств, но даже без малейшей видимости и тени подобного? Я не стану более распространяться о данном предмете и отложу до другого раза пообстоятельнее поговорить с вами об этом, потому что у меня есть необходимость обсудить с вами этот вопрос, а сказанного мной достаточно, чтобы показать, насколько вы грешите одновременно и против истины, и против сдержанности.
Но, может быть, скажут, что вы не грешите, по крайней мере, против последнего правила, обязывающего иметь желание спасения тех, кого осуждают, и что нельзя будто бы обвинять вас в подобном, не нарушая тайны вашего сердца, которая известна лишь одному Богу. Странная это вещь, отцы мои, что есть, однако, чем и тут уличить вас, потому что, как ненависть ваша к противникам доходит до желания их вечной погибели, так ваше ослепление идет до откровенного признания в столь ужасном желании. Потому что вы не только не желаете далеко в тайне от себя их спасения, а, напротив, даже возносите всенародно мольбы об их погибели, и, выразив публично это преступное желание в городе Кане со скандалом для всей церкви, вы осмелились еще после того отстаивать это дьявольское деяние в Париже в ваших печатных книгах[206]. Нельзя ничего прибавить к этим преступлениям против благочестия: осмеивать и выражаться недостойно о предметах самых священных; клеветать лживо и возмутительно на девственниц и священников; и, наконец, питать желание и возносить мольбы об их вечной погибели. Не знаю, отцы мои, не устыдились ли вы: и как могла прийти вам мысль обвинить меня в недостатках любви к ближнему, меня, говорившего всегда так правдиво и сдержанно, не публиковавшего размышлений по поводу ужасных нарушений любви к ближнему, которые вы сами совершаете вследствие столь прискорбных увлечений.
Наконец, отцы мои, в заключение отвечу вам на другой ваш упрек, что среди этого множества приводимых мною ваших правил попадаются и такие, которыми вас уже попрекали. По поводу этого вы жалуетесь, будто «я повторяю против вас то, что было уже говорено»; на это я отвечу вам, что, напротив, именно потому я й повторял вам то же самое, что вы не воспользовались сказанным Вам ранее. Где же плоды того, что говорили в стольких книгах против вас ученые и даже целые университеты? Отцы ваши Анна, Коссэн, Пинтеро и Лемуан в своих ответах на них только и делали, что осыпали бранью людей, дававших им эти спасительные советы. Уничтожили ли вы книги, в которых преподаются эти негодные правила? Заставили ли вы замолчать их авторов? Сделались ли вы в этом осмотрительнее? И разве не был Эскобар, пока вас критикуют, столько раз издан во Франции и в Нидерландах, а ваши отцы Селло, Баго, Бони, Лами, Лемуан и другие — разве они перестали каждый день печатать все то же и даже новое, еще более распущенное, чем когда — либо? Не жалуйтесь же больше, отцы мои, ни на то, что я упрекал вас за старые правила, которых вы не оставили, ни на то, что я укорял вас за новые, ни на то, что я осмеял их все. Вам стоит только рассмотреть их, чтобы найти там посрамление для себя и оправдание для меня. Кто может прочитать без смеха решение о. Бони в пользу велевшего поджечь амбар и о. Селло — относительно возврата; постановление Санчеса в пользу колдунов; способ, которым Уртадо помогает избегать греха дуэли, прогуливаясь в поле и поджидая там человека; формулу о. Бони для избежания лихоимства, способ избегать симонии отклонением намерения и способ избегать лжи то громким, то тихим произношением слов и остальные мнения самых авторитетных ваших ученых? Нужно ли больше, отцы мои, для того, чтобы оправдать меня? И что лучше «заслужено тщеславием и слабостью этих мнений, как не насмешка», по словам Тертуллиана? Но испорченность нравов, вносимая вашими правилами, отцы мои, заслуживает иного внимания; и мы можем поставить вопрос вместе с тем же Тертуллианом: «Следует ли смеяться над их безумием, или оплакивать их ослепление?
P.S. Заканчивая это письмо, я получил ваше сочинение, в котором вы обвиняете меня в клевете по поводу шести ваших правил, мною приведенных, а также в сговоре с еретиками. Надеюсь, что вы получите обстоятельный ответ на это и в скором времени, отцы мои, после которого, думаю, у вас пропадет охота продолжать этот род обвинений.
Письмо двенадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Я собирался писать вам по поводу брани, которой вы осыпаете меня уже так давно в ваших писаниях, называя «безбожником, шутом, невеждой, скоморохом, обманщиком, клеветником, мошенником, еретиком, переодетым кальвинистом, учеником Дюмулена[209], одержимым легионом[210] дьяволов», и всем, чем вам угодно. Я хотел дать понять свету, почему вы так обращаетесь со мной, поскольку мне было бы неприятно, если бы поверили всему этому. Я решился пожаловаться на ваши клеветы и наговоры, когда увидел в ваших ответах обвинения, направленные против меня самого. Вы заставили меня тем самым изменить намерение, но все же я не изменю ему до некоторой степени, так как, защищаясь, надеюсь уличить вас в большем числе истинных клевет, чем вы приписали мне мнимых. По правде сказать, отцы мои, в этом можно подозревать скорее вас, чем меня. Ибо малоправдоподобно, чтобы я один, без силы и без всякой человеческой поддержки, полагаясь лишь на истину и чистоту своего намерения, против такой многочисленной корпорации, решился подвергнуться опасности потерять все, рискуя быть уличенным в клевете[211] [212]·. Ложь слишком легко открыть в вопросах о факте, подобном этому. Не было бы недостатка в людях, готовых обвинить меня в такой злонамеренности, и им не было бы отказано в правосудии. Вы же, отцы мои, не находитесь в таких условиях, вы можете говорить обо мне, что хотите, и жаловаться на вас некому. При указанном различии наших положений, мне уже следовало бы быть очень сдержанным, пусть бы даже и другие соображения и не побуждали к этому. А между тем вы обращаетесь со мной, едк с явным клеветником, и таким образом принуждаете меня возражать: но вы знаете, что подобной задачи не выполнить, не выставив снова и не разъяснив более основательно существенных сторон вашей морали. Потому я сомневаюсь, что вы поступили тут как искусные политики. Война ведется в вашей области и на ваш счет, и хотя вы воображали, что, если вы запугаете вопросы схоластическими терминами, ответы на них получатся столь длинные, столь туманные и тяжелые, что пропадет всякий вкус к ним, может быть, это будет и не совсем так, ибо я постараюсь не нагонять скуки, насколько это возможно в произведениях подобного рода. Ваши правила содержат в себе что — то забавное, что всегда потешает свет. Не забывайте» по крайней мере, что вы сами заставляете меня вступать в эти обязанности, и посмотрим, кто станет лучше защищаться.
Первая ваша клевета касается «мнения Васкеса о милостыни». Позвольте же мне объяснить его в точности, чтобы устранить всякую неясность из наших споров. Вещь довольно известная, отцы мои, что, по учению церкви, существуют два предписания относительно милостыни: «одно — давать от своего избытка для обыкновенных нужд бедняков; другое — давать даже из того, что необходимо, смотря по положению, чтобы помочь крайней нужде». Это говорит Каетан[213] на основании учения св. Фомы; таким образом, чтобы выяснить мнение Васкеса о милостыни, следует показать, что он постановил как о той, которую должно давать от избытка, так и о той, которая уделяется из необходимого.
Милостыня, которую дают от избытка и которая предоставляет самую обычную помощь бедным, совершенно уничтожается одним следующим правилом
Что касается уделения от необходимого в случаях крайней и настоятельной нужды, то вы увидите по устанавливаемым им условиям обязательности, что самые богатые люди в Париже ни разу в жизни не могут не быть обязанными к этому. Я приведу только два из упомянутых условий. Первое: «Надо знать, что бедняк не получит помощи ни от кого другого:
Возвращаюсь теперь к вашим наговорам. Вы сначала распространяетесь относительно обязательства давать милостыню, которое Васкес налагает на духовных лиц; но я не говорил об этом и поговорю тогда, когда вы пожелаете. Стало быть, вопрос здесь не в том. Что касается мирян, о которых только и идет речь, то кажется, как будто вы хотите дать понять, что Васкес, в том месте, которое я привел, выражает только мнение Каетана, а не дает своего собственного. Но так как ничто не может быть ошибочней и так как ясного выражения данной мысли вы не дали, то ради вашей чести я согласен думать, что вы и не хотели этого сказать.
Вы затем громогласно жалуетесь на то, что, приведя правило Васкеса: «Едва ли найдутся светские люди и даже короли, имеющие избыток,
Наконец, сверх всего вами сказанного, вы особенно настаиваете на том, что, если Васкес не обязывает богачей давать милостыню от своего избытка, он взамен этого обязывает их давать ее от своего необходимого. Но вы забыли указать на совокупность условий, которые он считает необходимыми, чтобы создать эту обязательность, и которые я привел; они ставят ее в столь тесные пределы, что почти совершенно уничтожают и, стало быть, вместо того, чтобы искренно объяснить его учение, вы говорите вообще, что он обязывает богачей давать даже от того, что необходимо в их положении. Это уж чересчур сильно сказано, отцы мои: правило Евангелия не идет так далеко; это было бы новым заблуждением, от которого Васкес очень далек. Чтобы скрыть его поблажки, вы приписываете ему излишек строгости, делающий указанного автора достойным порицания, и этим сами заставляете сомневаться в правильности вашей передачи его мыслей. Он, однако, не заслуживает подобного упрека, поскольку установил, как мною доказано, что богачи не обязаны ни по справедливости, ни по любви к ближнему давать от своего избытка, и еще менее от своего необходимого, во всех обыкновенных нуждах бедняков, и что они обязаны давать от своего необходимого только в таких редких случаях, которые почти никогда не встречаются.
Никаких других возражений вы не делаете. Посему мне остается только показать, насколько ложно ваше утверждение, будто Васкес строже Каетана, что будет совсем нетрудно сделать, ибо, как учит этот кардинал, «справедливость обязывает давать милостыню от своего избытка даже в обыкновенных нуждах бедняков: поскольку, с точки зрения святых отцов, богачи только распределители своего избытка, чтобы раздавать его по своему усмотрению тем, кто нуждается». Тогда как Диана говорит о правилах Васкеса, что «они будут очень удобны и очень приятны богачам и их духовникам». КаетаН, не будучи в состоянии предложить подобного утешения, объявляет
Вот как святые советуют богатым делиться благами земными, если богатые желают обладать потом вместе с бедняками благами небесными. И тогда как вы стараетесь поддерживать в людях честолюбие, поглощающее весь их избыток, и скупость, отказывающую даже тогда, когда есть от чего дать, святые, напротив, побуждали людей давать от своего избытка и внушали, что у них окажется много лишнего, если сообразовываться не со скупостью, не знающей границ, но с благочестием, которое мудро урезывает свои потребности, чтобы было из чего расточать на дело милосердия. «У нас получится большой избыток, — говорит св. Августин, — если мы оставим себе лишь необходимое. Но, если мы станем гоняться за вещами суетными, нам всего будет мало. Ищите, братия, того, что довлеет для блага Божия», т. е. что довлеет требованиям природы, «а не того, что удовлетворяет ваше корыстолюбие», которое есть дело дьявола; «и помните, что излишек богачей составляет необходимое бедняков».
Мне очень хотелось бы, отцы мои, чтобы то, что я вам говорю, послужило не только к моему оправданию, этого было бы мало, но еще заставило бы вас почувствовать и возненавидеть все, что есть извращенного в правилах ваших казуистов, чтобы нам искренно соединиться в святых правилах Евангелия, по которым мы должны быть все судимы.
Что касается второго пункта, относительно симонии, то, прежде чем ответить на упреки, которые вы мне делаете, я начну с разъяснения вашего учения об этом предмете. Так как вас поставили в затруднение, с одной стороны, каноны церкви, предписывающие ужасные наказания повинным в симонии, а с другой — корыстолюбие стольких лиц, прибегающих к этому постыдному торгу, вы последовали вашему обычному методу, состоящему в позволении людям того, чего им хочется, тогда как Богу остаются одни слова и видимость. Ведь торгующим духовными местами только и нужно разрешение брать деньги и давать за них места. А это — то вы и изъяли из числа признаков гpexa симонии! Но так как нужно же, чтобы слово «симония» оставалось и был бы предмет, к которому оно относится, то вы и придумали произвольное представление о ней, которое даже в голову не придет продавцам духовных мест, да и бесполезно для них: якобы нужно деньги, рассматриваемые сами по себе, оценить во столько же, сколько стоит благо духовное, рассматриваемое само по себе. Кому ведь вздумается сравнить предметы столь несоответственные и столь разнородные? А между тем, если только не прибегать к подобному метафизическому сравнению, можно, по мнению ваших авторов, без симонии отдавать свое духовное место и брать за него деньги.
Так — то играете вы религией, потакая людским страстям; и посмотрите, однако, с какой важностью излагает свои бредни ваш о. Валенсия в том месте (т. 3, расс. 6, вопр. 6, отд. 3, стр. 2044), которое я привел в своих письмах: «Можно, — говорит он, — давать благо временное за духовное двумя способами: в одном, оценивая дороже временное, чем духовное, и тогда это будет симонией; в другом, — принимая временное как побуждение и цель, склоняющие к отдаче духовного, и тогда это совсем не симония. Причина же здесь в том, что симония состоит в получении временного блага в качестве действительной стоимости блага духовного. Следовательно, если требуют временного,
Вот, отцы мои, учение о симонии, проповедуемое вашими лучшими авторами, очень точно следующими в этом друг за другом. Мне остается только отвечать на ваши клеветы. Вы ничего не сказали по поводу мнения Валенсии, следовательно, учение его остается в силе и после вашего ответа. Но вы останавливаетесь на мнении Таннера и говорите, что, с его точки зрения, указанный случай не является симонией лишь по божественному праву, желая внушить подозрения, будто я упустил в этой выдержке слова
Итак, я спрашиваю вас, не касаясь ни
Вот, отцы мои, как надо обращаться с вопросами, чтобы распутать их, а не запутывать то схоластической терминологией, то изменением постановки вопроса, как вы делаете в вашем последнем упреке. Таннер, говорите вы, объявляет, по крайней мере, что такой обмен большой грех, и упрекаете меня в коварном умолчании данного обстоятельства, которое этого автора, на ваш взгляд,
А затем ваш отец Эрад Билль, профессор по случаям совести в Кане, решил, что в этом нет никакого греха, поскольку вероятные мнения со временем все более и более созревают. Он объявляет данный вывод в своих писаниях 1644 г., против которых Дюпре, доктор богословия и профессор в Кане, составил прекрасную речь, кстати, опубликованную и довольно известную. Ведь, хотя о. Эрад Билль и признает, что учение Валенсии, которому следует о. Мильгард и которое осуждено Сорбонной, «противно общепринятому мнению, в некоторых отношениях не свободно от подозрений в симонии и наказывается правосудием, когда применение его на деле открыто», он все — таки признает вероятность указанного мнения и, следовательно, безопасность его для совести, а также отсутствие в нем и симонии и греха. «Мнение, не усматривающее никакой симонии и
В самом деле, отцы мои, легко было с этой стороны выставить вас в смешном свете, и я не понимаю, зачем вы предоставляете подобный повод. Ведь мне стоит только привести ваши прочие правила, например, следующее правило Эскобара в
Ничего не может быть грубее такой клеветы, отцы мои. Вы называете меня обманщиком по поводу одного мнения Лессия, которое я привожу не от себя, а в составе цитаты, извлеченной из книги Эскобара: следовательно, если бы даже оказалось верным, что Лессий не держится мнения, которое приписывает ему Эскобар, разве не величайшей несправедливостью было бы придираться из — за этого ко мне. Когда я привожу Лессия и других ваших авторов от себя, я согласен отвечать за точность передачи смысла. Но так как Эскобар собрал мнения двадцати четырех из ваших отцов, то неужели я должен, спрошу я вас, ручаться за что — либо, кроме того только, что привожу из него? И неужели в мои обязанности входит, кроме того, отвечать за достоверность цитат, сделанных им самим, окажись таковые в составе моих выдержек из его книг?
Подобное было бы неразумно. Однако в этом — то и заключена суть. Я привел в моем письме данное место из Эскобара, переведенное довольно точно, так что даже и вы ничего не говорите: «Может ли обанкротившийся человек со спокойной совестью оставить себе столько имущества, сколько необходимо для приличного существования,
Я не стану останавливаться, чтобы показать вам, как Лессий для узаконения этого правила неверно толкует закон, разрешающий банкрота^ оставлять за собой только необходимое для пропитания, а не для приличного существования. Достаточно было освободить Эскобара от подобного обвинения, чем, кстати, я не обязан был заниматься. Вы же, отцы мои, от собственных обязанностей увиливаете, поскольку нужно разобраться с содержанием цитаты из Эскобара, решения которого тем удобны, что, будучи независимыми от предыдущего и последующего изложения и целиком заключенными в коротких статьях, не поддаются вашим различениям. Я привел вам полностью выдержку из его опуса, позволяющую тем, кто оставляет свое имущество в пользу кредиторов, удерживать из него, хотя бы оно было приобретено и нечестным путем, столько, сколько нужно для приличного содержания своей семьи. Оттош — то я и воскликнул в моих Письмах: «Как, отцы мои, по какому странному милосердию желаете вы предоставить рассматриваемое имущество тем, кто приобрел его нечестным путем, а не законным их кредиторам?» Вот на что надо отвечать: но это — то и ставит вас в неприятное затруднение, которое вы напрасно стараетесь обойти, изменяя вопрос и приводя другие места из Лессия (о последних ведь и речи не было). Итак, я спрашиваю, могут ли банкроты со спокойной совестью следовать этому правилу Эскобара? Отвечайте осторожнее. Ведь, если вы скажете нет, что станет с вашим ученым и вашим учением о вероятности? Если скажете да, я сошлюсь на парламент.
Оставляю вас в этом затруднении, отцы мои. Поскольку у меня нет здесь больше места для опровержения другой клеветы насчет выдержки из Лессия о человекоубийстве, то и отложу это до следующего раза, а остальное потом.
Не стану вам ничего говорить о
Письмо тринадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Я только что видел ваше последнее писание, где вы продолжаете ваши напраслины вплоть до двадцатой и объявляете об окончании обвинений такого рода, составляющих первую часть ваших писаний, чтобы перейти ко второй, где вы собираетесь предпринять новый способ зашиты, доказывая, что есть много других казуистов, кроме ваших, защищающих такую же распущенность, как и вы[224].
Итак, я вижу, отцы мои, на сколько клевет мне приходится отвечать, и поскольку четвертая, на которой мы остановились, была по поводу человекоубийства, то будет кстати, возражая на нее, дать в то же время удовлетворение относительно 11,12, 13,14, 15, 16,17 и 18–й, затрагивающих тот же предмет.
В этом письме
Ваша четвертая клевета по поводу правила, касающегося убийства, заключается в уверении, будто я лживо приписал его Лессию. Вот это правило: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего врага, даже прибегая к ударам меча, не для того, чтобы отомстить за себя, а для восстановления своей чести». Вы возражаете, что данное мнение принадлежит казуисту Виктории[226]. Но это еще не повод к препирательству: так как не будет противоречия, если сказать, что оно принадлежит разом и Виктории, и Лессию, поскольку сам Лессий приписывает его и Наварру, и вашему отцу Энрикесу, поучающим: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего противника и нанести ему столько ударов, сколько он сочтет необходимым для восстановления своей чести». Следовательно, вопрос только в том, разделяет ли Лессий мнение этих авторов так же, как его собрат. И поэтому — то вы и прибавляете, будто «Лессий приводит это мнение для того, чтобы опровергнуть его, и, таким образом, я приписываю ему мнение, которое он приводит только с намерением оспорить; а это для писателя самый подлый и постыдный в мире поступок». Я же однако утверждаю, отцы мои, что Лессий приводит это мнение только для того, чтобы присоединиться к нему. Это вопрос фактический, решить который очень легко. Посмотрим же, как вы доказываете свои утверждения, а потом вы увидите, каким образом я доказываю свои.
В доказательство того, что Лессий не разделяет данного мнения, вы говорите, будто он осуждает его применение. Подтверждая это, вы приводите из него одно место (кн. 2, гл. 9, № 82), где он говорит следующие слова: «Я осуждаю применение его». Согласен, что если станут искать эти слова у Лессия под № 82, на который вы указываете, то их там найдут. Но что скажут, отцы мои, когда увидят в то же время, что он в указанном месте разбирает вопрос, совершенно отличный от служащего здесь предметом нашего с вами разговора, и что мнение, применение которого он осуждает, вовсе не то, о котором здесь речь, но другое, совсем отличное? А между тем, чтобы выяснить себе данный вопрос, стоит только открыть книгу в том месте, на которое вы ссылаетесь, ибо там содержится весь порядок его рассуждения в следующем виде·
Он обсуждает вопрос: «Можно ли убить за пощечину» в № 79, оканчивая его в № 80, и во всем этом не найти ни единого слова осуждения. Покончив с упомянутым вопросом, он начинает новый в стат. 81, именно: «Можно ли убить за злословие». И именно здесь, в № 82, он говорит те слова, которые вы приводите: «Я осуждаю применение его».
Не позорно ли, стало быть, отцы мои, что вы осмеливаетесь приводить эти слова, чтобы заставить думать, будто Лессий осуждает мнение, разрешающее убивать за пощечину, и торжествуете победу с одним только этим доказательством, выражаясь следующим образом: «Несколько дот стойных лиц в Париже уже открыли эту отъявленную ложь, прочитав Лессия, и тем самым узнали, какое доверие следует иметь к этому клеветнику»? Отцы мои, так — то вы злоупотребляете доверием, оказываемым вам упомянутыми почтенными лицами? Чтобы убедить их в непричастности Лессия указанному мнению, вы раскрываете перед ними его книгу в месте, где он осуждает другое. И поскольку эти лица не сомневаются в вашей честности и им даже в голову не приходит проверить, действительно ли тут речь идет о спорном вопросе, то вы, таким образом, злоупотребляете их доверчивостью. Я уверен, отцы мои, чтобы охранить себя от столь постыдной лжи, вам пришлось прибегнуть к вашему учению о двусмысленностях, и при чтении данного места
Постарайтесь хорошенько, отцы мои, помешать им увидеть мои Пртсьма, потому что у вас остается только это единственное средство сохранить еще на некоторое время доверие к вам. Я иначе обхожусь с вашими сочинениями: я рассылаю их всем моим друзьям и желаю, чтобы все их видели. И вы, и я, полагаю, имеем основания действовать по — своему. Ведь, напечатав с таким шумом свою последнюю клевету, вы опозоритесь в конце концов, если узнают, что одно место подменено тут вами другим. Легко заключить, что если бы вы нашли требуемое в том месте, где Лессий обсуждает данный вопрос, то не стали бы искать в другом; и что вы прибегли к подобному средству только потому, что не нашли там ничего, что было бы благоприятно для вашей цели. Вы хотели заставить найти у Лессия то, что высказываете в своей клевете (стр. 10, строка 12): «Он не согласен, будто указанное мнение вероятно в умозрении». Лессий же ясно говорит (№ 80): «Мнение, что можно убить за полученную пощечину, вероятно в умозрении». Не противоречит ли это слово в слово вашему утверждению? Просто невозможно в достаточной мере надивиться, с какой дерзостью вы в тех же самых словах приводите противоположное фактической истине. Так что тогда, как вы заключаете из вашей подложной выдержки, будто Лессий не держится этого мнения, из его действительной выдержки прямо следует, что он этого самого мнения держится.
Вы хотели еще заставить предположить, что Лессий «осуждает его применение», но как я уже сказал, нет ни одного слова осуждения в указанном месте. Лессий же выражается таким образом: «Кажется, не следует легко разрешать его применение на практике:
Не говорите
Заметьте же, отцы мои, что ваши собственные авторы сами уничтожают пустое различение умозрения и применения, которое осмеяно университетом и изобретение которого есть тайна вашей политики, нуждающаяся в разъяснении. Ибо, кроме того, что понимание данного предмета необходимо для пятнадцатой, шестнадцатой, семнадцатой и восемнадцатой клевет, всегда кстати раскрывать мало — помалу основные начала этой таинственной политики.
Когда вы занялись подысканием удобных и приноровленных решений для вопросов совести, вы встретили среди них такие, в которых заинтересована была одна только религия, как то: вопросы о сердечном сокрушении, епитимьи, любви к Богу и все те, что касаются лишь глубины совести. Но вы нашли в числе их и другие, в которых государство заинтересовано столь же, как и религия, как, например, вопросы о лихоимстве, банкротстве, человекоубийстве и другие подобные. И очень прискорбно для испытывающих истинную любовь к церкви видеть, как в бесчисленных случаях, где вам приходилось идти наперекор одной только религии, — вы ниспровергали законы ее без изъятия; без различения и без страха, как явствует из ваших мнений» столь смелых, когда речь идет об епитимьи и любви к Богу, поскольку вы знали, что не здесь Бог видимо производит свое правосудие.
Но там, где государство заинтересовано было не меньше религии, страх перед человеческим правосудием заставил вас разделить свои решения и составить два рода вопросов относительно этих предметов: один, именуемый вами
Подобный же успех можно было проследить и у мнения об убийстве за злословие, потому что теперь оно уже дошло до такого же позволения без всякого различения. Я не стал бы останавливаться и приводить выдержки из ваших отцов, если бы это не было необходимо для размывания уверенности, с которою вы дважды заявили в вашей пятнадцатой клевете (стр. 26 и 30), что «нет ни одного иезуита, который разрешал бы убивать за злословие». Когда вы пишете такие вещи, рекомендую позаботиться о том, чтобы они не попадались мне на глаза, так как на них очень легко возражать. Ведь кроме того, что отцы ваши Регинальд, Филиуций и др. позволили это, как я уже говорил, в умозрении, и что принцип Эскобара безопасно приводит нас к практике, я еще могу назвать нескольких ваших авторов, которые разрешают данное убийство в точных выражениях. К числу их принадлежит отец Эро, после своих публичных лекций подвергнутый королем домашнему аресту за то, что, не говоря уже о других заблуждениях, учил следующему: «Если позорящий нас перед людьми чести, несмотря на наши предостережения, продолжает делать это, нам разрешается убить его, не при всем народе, конечно, из опасения скандала, но тайком,
Я уже говорил вам об отце Лами[229] и вы, конечно, знаете, что на его учение по этому предмету была наложена цензура в 1649 году Лувенским университетом. И тем не менее нет еще двух месяцев, как ваш отец де Буа защищал в Руане учение отца Лами, уже подвергнутое цензуре, и проповедовал, что «монаху разрешается защищать свою честь, которую он заслужил добродетелью,
Что же вы скажете, отцы мои? Как станете вы после этого защищать положение, что «ни один иезуит не держится мнения, что можно убивать за злословие». И разве для того, чтобы уличить вас в этом, нужно еще что — нибудь, кроме тех самых ваших мнений, которые вы приводите, ибо они не запрещают убивать в умозрении, а только в практике, «по причине вреда, наносимого государству»? Затем я спрошу вас, отцы мои, о чем же идет речь у нас, как не о факте ниспровержения вами Божьего закона, запрещающего человекоубийство. Вопрос не в том, вредили ли вы государству, а в том, вредили ли вы религии. К чему же вам в споре такого рода доказывать, будто вы пощадили государство, когда в то же время вы показываете, что уничтожили религию, говоря, как это делаете вы (кн. 3, стр. 28), что «мнение Регинальда в вопросе об убийстве за злословие состоит в признании права частного лица пользоваться таким родом защиты, если рассматривать убийство просто само по себе»? Мне ничего и желать не остается после этого признания, чтобы смутить вас. «Частное лицо, — говорите вы, — имеет право прибегать к подобной защите», т. е. убивать за злословие, «рассматривая вопрос сам по себе». И следовательно, отцы мои, закон Бога, запрещающий убийство, разрушается данным решением.
Стало быть, ни к чему говорить после, как вы это делаете, «что это беззаконно и преступно даже по закону Бога, по причине убийств и беспорядков, которые могут произойти от этого в государстве, потому что обязаны и по закону Бога принимать во внимание благо государства». Это значит уклоняться от вопроса. Отцы мои, надо ведь соблюдать два закона: один, запрещающий убивать, другой — запрещающий вредить государству. Может быть, Регинальд и не нарушал закона, запрещающего вредить государству, но он, несомненно, нарушил тот, который запрещает убивать. А здесь речь идет лишь об одном этом. Кроме того, другие ваши отцы, разрешая применять подобные убийства, уничтожили и тот и другой. Но пойдемте дальше, отцы мои. Мы знаем, разумеется, что иногда вы запрещаете вредить государству, и говорите, будто намерение ваше при этом — соблюдать закон Бога, предписывающий поддерживать государственность. Может быть, это и так, хотя здесь нельзя высказаться с уверенностью, потому что вы могли бы поступить так же из одного страха пред судьями. Рассмотрите же, пожалуйста, из какого начала вытекает указанное побуждение.
Не правда ли, отцы мои, если бы вы почитали Бога воистину, и соблюдение Его закона было первым и главным предметом вашей мысли, то такое почтение царило бы одинаково на всех ваших важных решениях и заставляло бы вас во всех подобных случаях охранять интересы религии? Но, когда видишь, напротив, что вы в стольких случаях нарушаете самые священные заповеди, данные людям Богом, если вам приходится идти против одного только Его закона, и что даже в тех самых случаях, о которых здесь идет речь, вы уничтожаете закон Бога, запрещающий эти действия, как преступные сами по себе, и свидетельствуете, что боитесь одобрить применение этого на практике только из страха перед судьями, то разве все увиденное — не предоставленный вами самими повод думать, что в своем страхе не Бога вы боитесь и что если вы, по — видимому, и соблюдаете Его закон, обязующий не вредить государству, то не столько из уважения к данному закону, сколько для того, чтобы достичь своих целей, как и всегда поступали политики наименее религиозные?
Как, отцы мои, неужели говоря нам, что, если принимать во внимание только закон Бога, запрещающий человекоубийство, то имеешь право убивать за злословие, и, нарушая таким образом вечный закон Бога, вы воображаете, что заглушите скандал, произведенный вами, и убедите нас в своем почтении к Богу, если прибавите, что запрещаете применение этого на деле по государственным соображениям и из страха перед судьями? А не возбуждаете ли вы этим, напротив, новый скандал, — не уважением к судьям, которое вы выказываете, нет, не этим я вас попрекаю, и смешно с вашей стороны придираться ко мне по данному поводу (стр. 29), я упрекаю вас не за то, что вы боитесь судей, а за то, что вы боитесь одних только судей. Вот что я порицаю, поскольку думать подобным образом означает представлять Бога менее враждующим с преступлениями, нежели люди. Если бы вы сказали, что по закону человеческому можно убивать злословящего, но не по закону Бога, это было бы не так невыносимо! Но, когда вы утверждаете, будто преступление настолько чрезмерно непорочно и справедливо перед Богом, который есть сама справедливость, не доказываете ли вы всему свету подобным ужасным ниспровержением, столь противоречащим учению святых, что вы дерзки против Бога и робки перед людьми?
Если бы вы искренно желали осудить эти человекоубийства, вы оставили бы во всей силе заповедь Божию, запрещающую их, а если бы вы сразу решились дозволить эти человекоубийства, вы разрешили бы их открыто, несмотря на все законы божеские и· человеческие. Но, так как вы хотели разрешить их незаметно и обмануть власти, которые наблюдают за общественной безопасностью, вы стали хитрить, разделяя ваши правила и устанавливая, с одной стороны, что «в умозрении разрешается убивать за злословие» (потому что вам предоставляют свободу рассматривать вопросы в умозрении), а с другой стороны, предлагая как отдельное правило, «что все разрешаемое в умозрении можно применять и на практике».
И вправду, какое дело государству до этого общего и метафизического положения? Таким образом, упомянутые два принципа, взятые по отдельности, мало подозрительны, и потому обманывают бдительность властей. А ведь остается только соединить данные правила, чтобы вывести из них заключение, к которому вы стремитесь: что можно все — таки убивать на практике за простое злословие.
Здесь именно, отцы мои, и заключается еще одна из самых тонких уловок вашей политики: разделять в ваших писаниях правила, которые вы соединяете в своих советах. Таким образом, вы установили отдельно ваше учение о вероятности, которое я не раз объяснял. И, установив это общее начало, вы поодиночке выдвигаете мнения, которые, может быть, сами по себе и невинны, но становятся ужасными в связи с этим пагубным началом. Приведу в пример то, что вы сказали (стр. 11) в вашей клевете и на что мне следует ответить. «Несколько знаменитых теологов держатся мнения, согласно которому можно убивать за полученную пошечину».
Несомненно, отцы мои, если бы это сказал человек, не исповедующий учения о вероятности, здесь не было бы ничего дурного, потому что речь бы шла о простом сообщении без всяких последствий. Но когда вы, отцы мои, и все те, кто держится пагубного учения, будто «все, одобренное знаменитыми авторами, вероятно и безопасно для совести», провозглашается будто «многие знаменитые авторы придерживаются того мнения, что можно убивать за пощечину», то это уже все равно, что вложить всем христианам по кинжалу в руку, чтобы они убивали тех, кто их оскорбит, объявляя своим жертвам, что данные убийства делаются со спокойной совестью, поскольку освящены мнением стольких веских авторов.
Какие ужасные речи! Говорится, что авторы держатся мнения, достойного проклятия, и в то же время постановляется решение в пользу этого проклятого мнения, разрешающее для совести все. что в нем только сказано. Подобные речи вашей школы понятны, отцы мои. Изумительно то, что вы имеете дерзость произносить их так громко, ибо они так откровенно выражают ваши убеждения и изобличают вас в признании мнения, будто «можно убить за пощечину», безопасным для совести, как только вы сказали, что несколько знаменитых авторов держатся его.
Вы не можете защищаться против этого, отцы мои, не можете так же пользоваться и выдержками из Васкеса и Суареса, которые вы мне противопоставляете и в которых они осуждают подобные убийства, одобряемые их собратиями. Эти свидетельства, выделенные из остального вашего учения, могли бы ослепить людей, недостаточно понимающих его. Но следует соединить ваши принципы с вашими правилами. Вы, следовательно, говорите здесь, что Васкес не допускает убийств. Но что говорите вы с другой стороны, отцы мои? «Вероятность одного мнения не мешает вероятности противоположного мнения». А в другом месте: «Разрешается следовать мнению наименее безопасному, оставляя мнение более вероятное и более верное». Из всего этого вместе остается заключить, что мы имеем полную свободу совести и можем следовать тому из противоречивых мнений, которое нам больше понравится. Где же, отцы мои, тот плод, которого вы ожидали от всех приведенных вами выдержек? Он пропадает, потому что для вашего осуждения стоит только соединить вместе правила, которые вы разъединили для вашего оправдания. К чему же приводите вы те выдержки из ваших авторов, которых я не касался, для того, чтобы оправдать те, которые я приводил, — разве между ними нет ничего общего? Какое право называть меня
Я скажу вам, однако, что вы не в силах извлечь какую — либо выгоду из мнения Васкеса. Странно ведь было бы, если б в числе столь многих писателей из иезуитов не нашлось одного или двух, которые высказывают то, что исповедуют все христиане. Нет ничего достославного в защите мнения, состоящего в том, что, по учению Евангелия, нельзя убивать за пощечину[234], но отрицать это — страшный позор. Так что пример некоторых ваших авторов не только не оправдывает, а, напротив, служит сильнейшим обвинением против вас, ибо, имея среди своих ученых таких людей, которые говорили вам истину, вы не пребыли в истине, но возлюбили тьму более, нежели свет[235]. Ведь вы слышали от Васкеса: «Утверждать, будто можно нанести удар палкой тому, кто дал пощечину, — мнение языческое, а не христианское», а «сказать, что можно убить по этому поводу, значит нарушить Десятисловие и Евангелие», и даже «величайшие злодеи признают это». Между тем вы допустили, чтобы вопреки столь известным истинам Лессий, Эскобар и другие решили, что все перечисленные воспрещения человекоубийства, данные Богом, нисколько не препятствуют допустимости убийства за пощечину. К чему же тогда приводить указанное место из Васкеса против мнения Лессия? Разве для того только, чтобы показать, что Лессий, по мнению Васкеса,
Итак, отцы мои, сделаем заключение: поскольку ваше учение о вероятности делает благие мнения некоторых ваших авторов бесполезными для церкви, а полезными лишь для вашей политики, то они своим противоречием указывают нам только на ваше двоедушие, которое вы раскрыли вполне, объявляя, с одной стороны, что Васкес и Суарес против человекоубийства, а, с другой стороны, что многие знаменитые авторы за убийство, для того чтобы предоставить людям два пути, разрушив этим простоту духа Божия, который проклинает тех, кто двоедушничает и готовит себе два пути: Vae duplici corde et ingredient! duabus viis[236]!
Письмо четырнадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Если бы мне надо было ответить только на остальные три клеветы ваши по вопросу о человекоубийстве, мне не нужно было бы чрезмерно распространяться, и в немногих словах вы нашли бы здесь полное опровержение; но так как я считаю, что гораздо важнее внушить людям отвращение к вашим мнениям по этому предмету, чем оправдать верность моих цитат, то я должен употребить большую часть своего письма на опровержение ваших правил, чтобы указать, насколько вы уклонились от мнений церкви и даже от природы. Позволения убивать, которые вы даете в стольких случаях, показывают, что в этом вопросе вы настолько забыли закон Божий и настолько погасили естественный свет, что приходится снова наставлять вас в простейших началах религии и здравого смысла. Ведь что естественнее мнения, согласно которому частный человек не имеет права на жизнь другого человека? «Мы настолько непосредственно понимаем по <лакуна в тексте>
Но государи не могут действовать таким образом, ибо, хотя они слуги Божии, но все — таки люди, а не боги.
Злые внушения могли бы ввести их в заблуждение, ложные подозрения озлобить, страсть могла бы их увлечь. Данное обстоятельство и побудило государей снизойти к человеческим средствам и назначить в своих державах судей, которым они сообщили свою, ниспосланную от Бога власть, чтобы та употреблялась для цели, установленной ей свыше.
Поймите же, отцы мои, для того чтобы быть не причастным человекоубийству, должно действовать в одно и то же время и по власти, данной Богом, и по справедливости Бога, а без одновременного соблюдения указанных условий погрешаешь, как убивая по данной им власти, но без справедливости, так и по справедливости, но без Его власти. Из необходимости подобного соединения вытекает, по св. Августину, что «убивающий преступника без должной на то власти сам становится преступником, ибо похищает власть, которой Бог не давал ему», и наоборот, судьи, имеющие такую власть, становятся человекоубийцами, если приговаривают к смерти невинного, вопреки законам, с которыми они должны сообразоваться.
Вот, отцы мои, основы общественного спокойствия и безопасности, которые признавались всегда и повсюду. На них утверждали свои законы все законодатели, и священные, и мирские, и никогда даже язычники не делали исключений из означенного правила, кроме случаев, когда нельзя иначе избежать потери целомудрия или жизни. Ибо в этом случае, полагали они, «законы как бы сами влагают свое оружие в руки тех, кто находится в подобной крайности», как говорил Цицерон.
Но чтобы, за исключением последнего случая, о котором я не говорю здесь, существовал закон, разрешающий частным лицам убивать и допускающий подобную практику, как делаете вы, с целью воспрепятствовать потере чести или имущества, — когда при этом нет опасности для жизни — такого, утверждаю я, отцы мои, не позволяли себе никогда даже неверные. Они, напротив, строго запрещали убийство в данном случае, Законы Двенадцати таблиц в Риме гласили: «Не разрешается убивать дневного вора, который не защищается оружием»[237]. Это было запрещено уже в
Скажите же нам, отцы мои, какою властью разрешаете вы то, что запрещают законы божеские и человеческие, и по какому праву Лессий мог сказать (кн. 2, гл. 9, №№ 66 и 72): «Книга
Неправда, отцы мои; если дозволена защита, нельзя однозначно заключить, что дозволено также и убийство. Этот — то жестокий способ самозащиты и служит источником всех ваших заблуждений, и Лувенский факультет назвал его
Кто же дал вам власть утверждать, как это делают Молина, Регинальд, Филиуций, Эскобар, Лессий и другие: «Разрешается убить того, кто собирается нас ударить», и в другом месте: «Разрешается убить того, кто хочет нанести вам оскорбление, по мнению всех казуистов, ex sententia omnium», как говорит Лессий, под № 74[242]? Какою властью вы, лица частные, даете подобную власть убивать и лицам частным и даже монахам[243]? И как осмеливаетесь вы присвоить это право жизни и смерти, в сущности принадлежащее только Богу и составляющее славнейший знак верховной власти? Вот на что надо было ответить, а вы думали, достаточно будет просто сказать, в вашей тринадцатой клевете, что «ценность, за которую Молина разрешает убить вора, который обращается в бегство, не причинив вам никакого насилия, вовсе не так незначительна», как полагаю, и что она «должна превышать стоимость шести дукатов». Слабоват довод, отцы мои! Чем же вы ограничите ее? Пятнадцатью или шестнадцатью дукатами? Я все равно не перестану упрекать вас. По крайней мере, вы не можете сказать, что она превышает стоимость лошади, ибо согласно недвусмысленному решению Лессия (кн. 2, гл. 9, № 74), «позволяется убить вора, который убегает с нашей лошадью», но я скажу вам, кроме того, что указанная стоимость, по Молине, определяется в шесть дукатов, как я и приводил, а если вы не желаете согласиться, выберем посредника, которому вы не можете отказать. Итак, я выбираю вашего о. Регинальда, который, объясняя это самое место Молины (кн. 21, № 68), объявляет, что «Молина
Не менее легко будет мне опровергнуть вашу четырнадцатую клевету, относительно «разрешения убить вора, который хочет лишить нас одного дуката», по учению Молины[244]. Это настолько установлено, что за свидетельством достаточно будет обратиться к Эскобару (тр. 1, пр. 7, № 44). Он говорит: «Молина определяет в точности ценность, за которую можно убить, в один дрсат». Поэтому вы в вашей четырнадцатой клевете и упрекаете меня только в том, что я выпустил последние слова этой выдержки: «при этом должно соблюдать умеренность законной защиты». Отчего же не жалуетесь вы и на Эскобара, который также не выразил их? Но до чего вы просты! Вы думаете, трудно понять, что, по — вашему, означает защищаться? Разве мы не знаем, что это означает прибегать к
Поэтому несомненно, отцы мои, что ваши авторы разрешают убивать для защиты своего имущества или чести, хотя бы при этом жизни не фозила никакая опасность. И на том же самом основании они узаконивают дуэль, как показано мной в стольких выдержках, на которые вы ничего не ответили. В своих писаниях вы нападаете только на одну выдержку из вашего о. Лаймана, который разрешает дуэль, «если бы иначе грозила опасность лишиться имущества или чести», и говорите, что я выпустил слова, которые он прибавляет:
Какой переворот, отцы мои! Кому же не ясно, какие излишества породит он? Ведь в конце концов очевидно, что он приведет к положению, когда станут убивать за самые ничтожные вещи, если сочтут их делом своей чести. Я скажу даже, что станут убивать
Сколько странных следствий заключается в этом бесчеловечном основании. Насколько все обязаны бороться с ним, а более всего общественные деятели. И не только общественное благо обязывает к этому, но и их личный интерес, потому что ваши казуисты, цитированные в моих письмах, распространяют свои позволения убивать и на них. Таким образом, бунтовщики, опасаясь наказания за свои покушения, никогда не кажущиеся им несправедливыми, легко убедят себя в том, что их угнетают насильственно, и одновременно будут веровать в «право самозащиты, распространяющееся на все, необходимое
Я не буду более говорить здесь об этом, равно как и о других убийствах, которые вы разрешили и которые еще омерзительнее и опаснее для государства, чем все предыдущие, и о которых Лессий так откровенно трактует в
Из всего сказанного мной до сих пор легко рассудить, насколько распущенность ваших мнений противоречит строгости гражданских законов, даже принятых у язычников. Что же будет, если сравнить их с церковными законами, которые должны быть несравненно более святы, ибо одна церковь знает и имеет истинную святость? Эта непорочная супруга Сына Божия, охотно проливающая кровь свою за других в подражание своему супругу, но не проливающая крови других за себя, питает, стало быть, совершенно особое отвращение к убийству, сообразно с откровениями, сообщенными ей Богом. Она смотрит на человека не* только как на человека, но и как на образ Бога, которому она поклоняется. К каждому она питает святое уважение, делающее достойными уважения всех людей, ибо они искуплены бесконечно высокою ценою, чтобы сделаться храмами Бога живого. И поэтому она считает смерть человека, которого убивают без повеления Божия, не только человекоубийством, но и святотатством, лишающим ее одного из ее членов; ибо принадлежит ли он к верным, или нет, она всегда смотрит на него или как на одного из своих детей, или как на способного присоединиться к их числу.
Вот, отцы мои, те священные основания, которые со времени пришествия Господа в человеческом облике сделали положение последних столь достойным уважения для церкви, что она всегда наказывала человекоубийство, как одйо из величайших преступлений, какие только можно совершить против Бога. Я приведу вам несколько примеров не в качестве призыва к соблюдению всех этих строгостей (церковь, я знаю, может различно располагать подобной внешней дисциплиной), но как констатацию неизменного церковного мнения по данному вопросу, ведь наказания, налагаемые церковью, могут быть различны в разные времена, но отвращение, которое она питает к убийству, никогда не может измениться с изменением времен.
Очень долго церковь только на смертном одре примирялась с виновными в намеренном убийстве, напоминающем те, которые вы разрешаете. Знаменитый собор в Анкире[246] подверг указанных людей покаянию на всю жизнь, и церковь считала, что она достаточно снисходительна к ним, если ограничивает подобный срок очень большим числом лет.
Но, чтобы еще более отвратить христиан от намеренных убийств, она наказывала весьма строго даже те, которые Произошли по неосторожности, как это можно видеть у св. Василия Великого, у св. Григория Нисского, в декретах пап Захарии и Александра II. Каноны, приведенные Исааком, епископом Ланфским[247] (тр. 2, гл. 13), повелевают «семь лет покаяния за убийство при самозащите». И св. Гильдеберт, епископ Майнцский[248], ответил Ивону, епископу Шартрскому, «что он справедливо отлучил от служения на всю жизнь священника, который, защищаясь, убил камнем вора».
Не дерзайте же более говорить, что ваши решения согласны с духом и канонами церкви. Вы не можете указать ни на один, который разрешал бы убивать для защиты только имущества; я ведь не говорю о случаях, когда приходится защищать и свою жизнь,
Известно всем, отцы мои, что никогда не позволялось частным лицам требовать чьей — либо смерти и что, если бы кто — нибудь разорил нас, изувечил, сжег наши дома, убил нашего отца и готовился бы еще убить нас, лишить нас чести, в суде не стали бы и выслушивать нашего требования смерти его: таким образом, пришлось установить общественных лиц, которые требуют ее именем короля или, вернее, именем Бога. По вашему, отцы мои, христианские судьи, установляя этот порядок, притворялись и лицемерили? А не для того ли они это сделали, чтобы согласовать 1ражданские законы с законами Евангелия, опасаясь, как бы внешняя деятельность правосудия не оказалась в противоречии с теми внутренними убеждениями, которые должны иметь христиане? Довольно ясно, что уже это начало путей правосудия смущает вас: остальное вас окончательно подавит.
Итак, предположите, отцы мои, что упомянутые общественные деятели требуют смерти того, кто совершит все перечисленные преступления: как поступят в данном случае? Вонзят ли ему тотчас же кинжал в 1рудь? Нет, отцы мои, жизнь человеческая чрезвычайно важна; к ней относятся с большим уважением: законы не предоставили ее в распоряжение кому попало, а только судьям, честность и способность которых испытаны, И вы думаете, что для осуждения человека на смерть достаточно только одного судьи? Нет, отцы мои, нужно по меньшей мере семь. Нужно, чтобы в числе этих семи не было ни одного, который был оскорблен преступником, из опасения, как бы страсть не повлияла или не исказила его суждения. И вы знаете, отцы мои, что дабы ум их был более ясен, соблюдается еще обычай посвящать подобным делам утренние часы: вот сколько заботливости проявляется при подготовке их к такому великому действию, во время которого они занимают место Бога, ибо они слуги Его, назначенные осуждать только тех, кого Он Сам осуждает.
И поэтому же, чтобы действовать, как надлежит верным распределителям божественной власти над людскими жизнями, они имеют свободу судить только на основании показаний свидетелей и с соблюдением всех остальных форм, им предписанных. В результате они, сообразуясь с совестью, могут вынести предусмотренный в законах приговор и приговаривать к смерти только тех, кого к ней присуждают законы. И тогда, отцы мои, если повеление Божие обязывает их предать на казнь тело этих несчастных, то же самое повеление Божие обязывает их позаботиться об их грешных душах, и именно потому, что души эти грешны, они и обязаны более заботиться о них. Так что осужденных ведут на казнь лишь после того, как им дана была возможность очистить свою совесть. Все это в высшей степени непорочно и безгрешно, а церковь все — таки настолько ненавидит кровь, что считает все еще недостойными служения алтарю тех, кто принимал участие в произнесении смертного приговора, хотя оно и сопровождается всеми перечисленными столь добросовестно соблюдаемыми обстоятельствами: отсюда легко видеть, какое представление имеет церковь о человекоубийстве.
Вот каким образом, отцы мои, распоряжаются жизнью людей согласно порядку, предусмотренному правосудием. Посмотрим теперь, как вы ею распоряжаетесь. По вашим новым законам полагается только один судья, и судья этот — тот самый человек, которого оскорбили. Он одновременно и судья, и истец, и палач. Он сам у себя требует смерти своего врага, сам выносит приговор и тут же приводит его в исполнение; без всякого уважения к телу и душе своего брата, он убивает и подвергает вечному осуждению того, за кого умер Иисус Христос, и все для того, чтобы избежать пощечины, или злословия, или оскорбительного слова, или других подобных обид, за которые судья, имеющий законную власть, не может приговорить к смерти лиц, нанесших их, не совершая преступления, ибо законы не содержат в себе подобных решений. И наконец, в довершение всех крайностей, убивая таким образом без дарованной Богом власти и вопреки законам, не совершают ни греха, ни нарушений устава, будучи даже монахом или священником. До чего мы дошли, отцы мои? Неужели это монахи и священники говорят подобное? Христиане ли это? Или турки? Люди ли это? Или это дьяволы? И неужели же это
За кого же, наконец, отцы мои, желаете вы, чтобы вас принимали, — за детей Евангелия или за врагов Евангелия? Можно быть либо на одной, либо на другой стороне, середины нет. «Кто пс с Иисусом Христом, тот против Него»[250] На эти два разряда людей делится все человечество. Два народа и два мира рассеяны по всей земле, по словам св. Августина: мир детей Божиих, составляющий одно тело, глава и царь которого есть Иисус Христос, и мир врагов Божиих, главой и царем которого есть дьявол. Поэтому Иисус Христос называется царем и Богом мира, ибо повсюду у Него есть подданные и поклонники, и дьявол также называется в Писании князем и богом века сего[251], потому что у него везде помощники и рабы. Иисус Христос дал церкви, которая есть Его государство, законы, какие Ему угодно было, по Его вечной мудрости, и дьявол дал свету, который есть его царство, законы, какие ему хотелось установить. Иисус Христос положил честь в страдании[252], дьявол — в том, чтобы не страдать. Иисус Христос сказал, чтобы получивший пощечину подставлял и другую щеку[253], а дьявол сказал, чтобы те, кому собираются дать пощечину, убивали тех, кто хочет нанести им такое оскорбление. Иисус Христос провозглашает блаженными тех, кто разделяет с Ним Его уничижение, а дьявол объявляет несчастными тех, кто находится в уничижении[254]. Иисус Христос говорит: «Горе вам, когда люди будут говорить о вас хорошо!»[255] А дьявол говорит: «Горе тем, о ком свет говорит без уважения!»
Посмотрите же теперь, отцы мои, к которому из этих двух царств принадлежите вы. Вы слышали язык города мира, который называется таинственным Иерусалимом, и вы слышали язык города смут, называемого в Писании духовным Содомом, который из двух этих языков вы понимаете, на котором из них говорите вы? Те, кто с Иисусом Христом, должны иметь те же чувствования, что и Иисус Христос, по словам св. ап. Павла[256], а те, кто принадлежит к детям дьявола,
P.S. Я только что видел ответ вашего апологета на мое тринадцатое Письмо. Но, если он не ответит лучше на это, он не заслуживает ответа, потому что оно удовлетворяет большинству его возражений. Мне жалко смотреть, как он поминутно уклоняется от предмета, чтобы разразиться клеветами и бранью против живых и мертвых. Но для внушения веры в сведения, которые вы ему доставляете, вы не должны принуждать его отрицать всенародно такую общественную вещь, как компьенская пощечина. Установлено признанием оскорбленного, отцы мои, что он получил удар по щеке от одного иезуита; и все, что могли поделать ваши друзья, это подвергнуть сомнению, получил ли он удар ладонью или тыльной поверхностью руки, и поднять вопрос, можно ли назвать пощечиной удар тылом кисти по щеке или нет. Я не знаю, кому надлежит решить данный вопрос, но думаю все — таки, что здесь была, по крайней мере, вероятная пощечина. Это обеспечивает мою совесть.
Письмо пятнадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Так как клеветы ваши растут с каждым днем, и вы прибегаете к ним, чтобы столь жестоко оскорблять всех благочестивых людей, борющихся с вашими заблуждениями, я для пользы их и церкви считаю себя обязанным раскрыть одну тайну вашего поведения (это я уже давно обещал), чтобы из ваших собственных правил можно было узнать, с каким доверием следует относиться к вашим обвинениям и к вашим оскорблениям.
Я знаю, что люди, недостаточно знакомые с вами, сильно затрудняются составить себе окончательное мнение по данному вопросу, поскольку для этого им необходимо или поверить в невероятные преступления, в которых вы обвиняете своих врагов, или считать вас обманщиками, а это им кажется столь же невероятным. «Как! — говорят они, — если бы этого не было, разве стали бы монахи распространять такие слухи, разве решились бы они потерять совесть и навлечь на себя вечное осуждение подобными клеветами?» Вот как они рассуждают, и таким образом, когда очевидные доказательства, которыми опровергается ваша ложь, сталкиваются с их мнением о вашей искренности, ум их остается в нерешительности между очевидностью истины, отрицать которую они не могут, и обязанностью любви к ближнему, нарушить которую они боятся. Так что опровергнуть ваши наветы мешает им только уважение, которое они питают к вам. Поэтому, если разъяснить им, что вы не имеете о клевете того понятия, которое они предполагают в вас, и считаете возможным клеветать, но, тем не менее, рассчитываете получить спасение, тогда, несомненно, из уважения к истине они тотчас же перестанут верить вашим наговорам.
Это недавно испытал на себе о. Кирога, немецкий капуцин, когда попытался противодействовать рассматриваемой доктрине. Ваш о. Дикастильо тотчас же стал нападать на него. Вот в каких выражениях он сам рассказывает об этом споре
Как возмутительна и как испорчена во всех своих статьях эта теология, если, по ее правилам, едва ли найдется в ней хоть одно достоверное решение, если не считать вероятным и безопасным для совести, что можно без греха клеветать для сохранения своей чести! И как правдоподобно, отцы мои, что люди, держащиеся такого принципа, применяют его иногда на деле. Испорченная наклонность сама по себе влечет их к этому с такой силой, что невероятно даже предполагать, будто после устранения препятствия совести она не развернется со всей своей естественной энергией. Желаете пример? Карамуэль даст вам его в том же месте: «Одна немецкая графиня внушйла дочерям императрицы данное правило о. Дикастильо, иезуита, относительно клеветы. Уверенность их, что клевеща совершаешь, самое большое, только простительный грех, в короткое время расплодила столько клевет, столько злословий и столько ложных доносов, что это взволновало и встревожило весь двор, ибо легко вообразить себе, как они воспользовались этим. Для прекращения указанной тревоги принуждены были призвать благочестивого капуцина, человека примерной жизни, по имени о. Кирога» (по этому поводу о. Дикастильо так преследовал его). «Он должен был объяснить, что правило это весьма вредно, в особенности для женщин, и приложил особенное старание, чтобы императрица совершенно уничтожила применение его». Нечего изумляться, что это учение вызвало такие печальные последствия. Следовало бы удивляться, напротив, если бы оно не произвело подобных бесчинств. Самолюбию всегда свойственно вполне убеждать нас, что на нас нападают несправедливо, а в особенности вас, отцы мои, до такой степени ослепленных тщеславием, что вы во всех своих писаниях стараетесь уверять, будто задеть честь вашего Общества все равно, что оскорбить церковь. И поэтому, отцы мои, вполне уместно счесть странным, если вы не станете применять на практике данного правила. Не следует продолжать говорить подобно людям, вас не знающим: как стали бы эти добрые отцы клеветать на своих врагов, если они не могут поступать подобным образом, не лишаясь спасения? Напротив, следует сказать: как согласились бы эти добрые отцы не воспользоваться случаем обесславить своих врагов, если они могут это делать, не рискуя собственным спасением? Пусть же не изумляются более, видя иезуитов клевещущими. Они делают это со спокойной совестью, и ничто не в силах им воспрепятствовать, поскольку, благодаря влиянию, приобретенному в свете, они могут клеветать, не опасаясь человеческого правосудия. Вследствие же выработанной в себе уверенности в вопросах совести ими установлены правила, ограждающие клевету и от правосудия Божия.
Вот, отцы мои, источник, из которого вытекает столько черных клевет. Вот что заставило вашего о. Бризасье так усердно распространять их, что он навлек на себя цензуру покойного архиепископа Парижского. Вот что побудило вашего о. д’Анжу 8 марта 1655 г. с кафедры, в парижской церкви св. Бенедикта, порочить особ из высших сословий, которые собирали пожертвования и сами так много жертвовали в пользу бедных в Пикардии и Шампани, и утверждать ужасную ложь, способную прекратить эти благодеяния, если бы хоть сколько — нибудь верили вашим наговорам, будто «ему из достоверного источника известно, что указанные лица присвоили себе эти деньги, чтобы употребить их во вред церкви и государству». Данный возмутительный факт вынудил священника упомянутого прихода, имеющего звание доктора Сорбонны, на другой же день взойти на кафедру и опровергнуть эти клеветы. Исходя из того же принципа, ваш о. Крассэ столько клеветал в своих проповедях в Орлеане, что епископ Орлеанский должен был наложить на него запрещение, как на явного клеветника. В своем пастырском послании от 9 сентября сего года он объявляет: «Брату Иоанну Крассэ, священнику Общества иезуитов, воспрещаю проповедовать в моей епархии, а всей моей пастве слушать его под страхом смертного греха непослушания, ибо я узнал, что упомянутый Крассэ произнес с кафедры речь, исполненную лжи и клеветы против духовных лиц Орлеана, ложно и злостно приписывая им защиту следующих еретических и нечестивых положений: что заповеди Божии неисполнимы; что никогда невозможно противиться внутренней благодати; что Иисус Христос умер не за всех людей, и другие подобные взгляды, осужденные папой Иннокентием X». Ведь все только что перечисленное, отцы мои, — самая обычная у вас клевета и ваш первый упрек всякому, кого вам важно очернить. И хотя вам так же невозможно доказать это о ком бы то ни было, как вашему о. Крассэ относительно духовенства в Орлеане, ваша совесть все — таки вполне спокойна, ибо вы веруете, будто «данный способ клеветать на тех, кто нападает на вас, настолько несомненно вам дозволен», что вы не опасаетесь объявлять это всенародно и на виду целого города.
Вот отменное доказательство последнего вывода в вашей ссоре с о. Пюи[262], священником церкви св. Низария (Saint — Nizier) в Лионе. Так как означенная история в совершенстве показывает ваш дух, то я приведу главные ее обстоятельства.
Вы знаете, отцы мои, что в 1649 году о. Пюи перевел на французский язык превосходную книгу другого капуцина
Не забыли они этого, отцы мои, и скандал от данного примирения вышел больше скандала от самой ссоры. Да и кто бы не удивился подобной речи о. Альби! Он не говорит, что готов взять свои слова назад, поскольку узнал о перемене в нравах и учении о. Пюи, а потому лишь, что, «узнав об отсутствии у последнего планов нападать на Общество, не находит ничего, что мешало бы ему признавать о. Пюи католиком». Он* стало быть, не считал его еретиком и прежде, но тем не менее, возведя обвинение вопреки своим сведениям, он не объявляет, что ошибся, а напротив, осмеливается говорить, будто «его образ действия был позволителен» О чем вы думаете, отцы мои, когда так всенародно заявляете о своем определении веры и добродетели людей только по их чувствам к вашему Обществу? Как не боитесь вы прослыть обманщиками и клеветниками, по вашему собственному признанию? Как, отцы мои, один и тот же человек, без всяких изменений с его стороны, а лишь судя по тому, уважает ли он, с вашей точки зрения, Общество, или подвергает нападкам, будет «благочестивым
Лет десять или двенадцать назад вам ставили в упрек следующее правило о. Бони: «Разрешается прямо,
По правде говоря, отцы мои, это — способ заставлять верить себе, пока не возражают, но это также способ добиться полной утраты доверия к себе после того, как возразят. Ведь настолько верно, что вы тогда лгали, что теперь вы сами не затрудняетесь признать в ваших возражениях наличие данного правила у о. Бони и, кстати, в том самом месте, на которое указывали. Удивительно, что двенадцать лет тому назад оно было гнусно, тогда как теперь оно настолько невинно, что в девятой клевете вашей (стр. 10) вы обвиняете меня «в невежестве и коварстве из — за придирок к о. Бони по поводу правила, которое не опровергается школою». Как выгодно, отцы мои, иметь дело с людьми, говорящими и «за», и «против»! Чтобы опровергнуть вас, мне достаточно вас же самих. Ведь достаточно доказать только две вещи: во — первых, что правило это никуда не годится, и, во — вторых, что оно принадлежит о. Бони. И то, и другое я докажу посредством ваших собственных признаний. В 1644 году вы признали, что оно гнусно, а в 1656–м вы признаете, что оно принадлежит о. Бони: это двойное признание достаточно оправдывает меня, отцы мои. Однако, оно делает больше того: оно раскрывает дух вашей политики. Ведь скажите мне, пожалуйста, какую цель вы преследуете в ваших писаниях? Желаете ли вы говорить искренно? Нет, отцы мои, поскольку ваши ответы противоречат друг другу. Желаете ли вы держаться одной истинной веры? Нимало, поскольку вы одобряете правило, гнусное, по вашему собственному мнению. Но обратим внимание на следующее: когда вы признавали правило это гнусным, вы в то же время отрицали, что оно принадлежит о. Бони, и таким образом он оказывался невинным, а когда вы сознаетесь, что оно принадлежит ему, вы в то же время утверждаете, что оно хорошо, и таким образом он опять невинен. Так как невинность этого вашего отца оказывается единственной общей мыслью обоих ваших ответов, то очевидно, что только этого одного вы и добиваетесь и что у вас одна цель — защита ваших отцов, если вы об одном и том же правиле то говорите, что оно есть в ваших книгах, то, что его там нет, что оно хорошо и что оно дурно, сообразуясь не с истиной, которая никогда не меняется, а со своим интересом, который меняется ежечасно. Сколько мог бы я вам наговорить по этому поводу! Вы ведь видите, как все приведенное изобличает вас. А между тем, это самое обычное у вас явление. Опуская бесконечное множество примеров, я надеюсь, что вы удовольствуетесь еще одним, который я приведу.
В разное время вам ставили в упрек и другое правило того же о. Бони (тр. 4, вопр. 22, стр. 100): «Не следует ни отказывать в отпущении, ни отдалять его для тех, у кого преступления против закона божественного, естественного и церковного составляют привычный грех, хотя бы не видно было никакой надежды на их исправление:
Что вы, отцы мои, думаете об этих нелепых и странных выражениях: если для отпущения нужно ждать,
Но это еще не все, что вы умеете делать. Чтобы вызвать ненависть к вашим врагам, вы сочиняете писания вроде, например,
Но эти последние клеветы слишком легко разрушить, а потому у вас есть другие, более тонкие, в которых вы не указываете ни одной частности, дабы лишить всякой возможности и всякого способа возражать на них, как, например, когда о. Бризасье говорит, что «враги его совершают гнусные преступления, но он не хочет рассказывать о них». Невозможно, по — видимому, уличить в клевете за такой неопределенный упрек? Тем не менее, один ловкий человек нашел секрет, и опять[267] это капуцин, отцы мои. Беда вам сегодня от капуцинов, а я предвижу, что в другой раз вам может приключиться беда и от бенедиктинцев[268]. Капуцин этот зовется о. Валериан, из дома графов Маньи[269]. Из следующего короткого рассказа вы узнаете, как он отвечал на ваши клеветы. Он с успехом потрудился над обращением Эрнеста, графа Гессен — Рейнсфельдского. Но ваши отцы, словно им больно было видеть, что самодержавный государь был обращен без их помощи, тотчас же составили против о. Валериана книгу (вы ведь везде преследуете хороших людей), в которой, исказив одну выдержку из его сочинений, приписали ему
Право, отцы мои, вас тут славно отделали, и никогда человек не оправдывался лучше. Не было, значит, у вас против него ни малейшей видимости преступления, если вы не ответили на подобный вызов. Вам приходится иногда попадать в неприятные столкновения, но вы от этого не становитесь благоразумнее. Ведь спустя некоторое время вы снова напали на него таким же образом по другому поводу, и он снова таким же образом отвечать вам (стр. 151) в следующих выражениях: «Этот род людей, становящийся невыносимым для всего христианского мира, под предлогом добрых дел стремится к почестям и к господству, извращая ради своих целей почти все законы: божеские и человеческие, положительные и естественные. Действуя то своим учением, то страхом, то надеждой, они привлекают к себе всех великих мира сего и пользуются властью их во зло, чтобы добиться успеха в своих гнусных интригах. Но, как ни преступны их злые замыслы, они не встречают ни возмездия, ни противодействия, напротив, их награждают за это, и они исполняют задуманное с такой смелостью, как если бы совершали службу Богу. Все это признают, все об этом говорят с омерзением, но мало находится людей, способных противиться такой могущественной тирании. Я, однако, воспротивился. Я остановил их нахальство и остановлю еще раз тем же способом. Итак, я заявляю, что они лгали самым бесстыдным образом,
Вот что говорит он, отцы мои, и заканчивает так: «Эти люди, истории которых известны по всему свету, столь очевидно несправедливы и столь наглы в своей безнаказанности, что я должен был бы скорее отречься от Иисуса Христа и его церкви, иежсли не высказать, даже публично, своего отвращения к их образу действия как для того, чтобы самому оправдаться, так и для того, чтобы помешать им обольщать простодушных людей».
Достопочтенные отцы мои, отступать нет никакой возможности. Приходится вам признаться, что вас уличили в клевете, и прибегнуть к вашему правилу, гласящему, что этот род клеветы не есть преступление. Отец этот нашел секрет зажимать вам рот: так и следует поступать всякий раз, когда вы обвиняете людей бездоказательно. Каждому из вас надо отвечать, как означенный капуцин:
Точно так же, что отвечать на все те туманные речи, которые содержатся в ваших книгах и в ваших
Иначе вы только самим себе вредите. Может быть, все ваши басни могли служить вам, пока не знали ваших принципов! Но теперь, когда все раскрыто, если вы вздумаете шепнуть на ушко: «Почтенный человек, пожелавший остаться неизвестным, сообщил нам ужасные вещи об этих людях», вам тотчас же напомнят
Письмо шестнадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Вот продолжение ваших клевет, но я отвечу сначала на те из них, которые остались от ваших
Вы, стало быть, клевещете, отцы мои. как по этому поводу, так и по поводу вашей смехотворной сказки о взломе кружки в церкви св. Медериха[274]. Какая ведь вам польза от обвинения, выдвинутого одним из ваших добрых друзей против этого священника, которого вы готовы растерзать? Разве из того, что человека обвиняют, следует заключать, что он виновен? Нет. отцы мои, люди благочестивые, подобно ему, могут всегда подвергнуться обвинению, пока будут существовать на свете такие клеветники, как вы. Не по обвинению, следовательно, а по приговору надлежит судить о нем. А приговор, произнесенный 23 февраля 1656 года, вполне его оправдывает. Не говоря уже о том, что от человека, необдуманно затеявшего данное недобросовестное дело, отреклись его сотоварищи, и ему самому пришлось взять свое обвинение обратно. А что касается ваших слов в том же месте «о знаменитом духовнике, который в один миг разбогател на девятьсот тысяч ливров», то достаточно попросить вас обратиться к священнику церкви св. Роха и священнику церкви св. ап. Павла, которые перед всем Парижем засвидетельствуют его полнейшее бескорыстие в упомянутом деле и ваше непростительное коварство в этой клевете[275].
Что ж, достаточно об этих неосновательных лживых наветах. Это — лишь первые опыты ваших «новичков», а не серьезные удары ваших великих «профессов»[276]. Итак, я перехожу теперь к клевете, которая является одной из самых черных клевет, измышленных вашим умом. Я говорю о том невыносимом нахальстве, с которым вы дерзаете навязывать благочестивым монахиням[277] и их духовным отцам «неверие в тайну пресуществления и в действительное присутствие Иисуса Христа в св. дарах». Вот, отцы мои, клевета, достойная вас; вот преступление, которое один только Бог может наказать в должной мере, ибо только вы одни способны совершить его. Нужно быть столь смиренным, как смиренны эти оклеветанные монахини, чтобы терпеливо сносить такую клевету, и надо быть злым, как вы, злые клеветники, чтобы поверить в нее. Я не стану поэтому оправдывать их: заподозрить их невозможно. Если бы они нуждались в защитниках, они нашли бы и получше меня. То, что я скажу здесь, будет сказано не для их оправдания, а для раскрытия вашего коварства. Я хочу только внушить вам самим отвращение к вашим деяниям и показать всему свету, что после этого вы способны на все.
Вы, однако, не преминете сказать, что я принадлежу к Пор — Роялю. Ведь это — первое, что вы говорите о каждом человеке, который борется с вашими излишествами. Как будто только в Пор — Рояле и находятся люди, у которых есть достаточно ревности к вере, чтобы защищать против вас чистоту христианской морали. Я знаю заслуги благочестивых отшельников, которые удалились туда, знаю, как много церковь обязана их назидательным и столь основательным трудам. Мне известно, как много в них благочестия и просвещения, потому что, хотя я и не имел никакого постоянного пребывания у них[278], как вы хотите заставить думать, не зная даже, кто я такой, я все — таки знаком с некоторыми из них, и почитаю добродетель всех их. Но Бог не ограничил одними только членами Пор — Рояля число всех тех, кого Ему угодно было противопоставить вашим беззакониям. Я надеюсь, с Божьей помощью, дать вам это почувствовать, отцы мои, и, если Бог дарует мне благодать, чтобы поддержать меня в намерении, которое Он мне внушил, употребить к Его славе все, полученное мною от Него, я заговорю с вами так, что заставлю вас, быть может, пожалеть, что вы не имели дела с кем — нибудь из Пор — Рояля[279]. И, чтобы засвидетельствовать вам это, я, покуда те, кого вы оскорбляете столь отъявленной клеветой, довольствуются скорбными мольбами к Богу о вашем прощении, я» которого данное оскорбление совсем не касается, чувствую себя обязанным заставить вас покраснеть перед лицом всей церкви, чтобы доставить вам то спасительное смущение, о котором говорит св. Писание и которое составляет почти единственное средство против закоснения, подобного вашему:
Надо остановить эту наглость, которая не щадит самых священных мест. Иначе кто может быть в безопасности после клеветы подобного рода? Как, отцы мои, вы сами в Париже разглашаете о столь возмутительной книге с именем вашего о. Мейнье в заглавии и под позорным названием:
Всем известно, отцы мои. что женевская ересь существенно состоит, по вашему же указанию, в том, что кальвинисты веруют, будто Иисус Христос не присутствует телесно в св. дарах; будто Ему невозможно одновременно находиться в нескольких местах; будто в действительности Он находится на небесах, и будто бы только там и должно поклоняться Ему, а не на алтаре; будто вещество хлеба остается; будто тело Иисуса Христа не входит ни в уста, ни в грудь; будто оно снедается только верою, и. таким образом, недостойные не снедают его; будто литургия есть не жертвоприношение, а идолопоклонство. Выслушайте же, отцы мои, каким образом «Пор — Рояль находится в соглашении с Женевой по их книгам». К посрамлению вашему в них читаем, что «тело и кровь Иисуса Христа содержатся под видом хлеба и вина»
Что же, отцы мои, станете ли вы еще говорить, что Пор — Рояль не учит ничему,
Право, отцы мои, вы не могли придумать ничего неудачнее, как обвинить Пор — Рояль в неверии в таинство евхаристии, но я выясню причину, побудившую вас к этому. Вам известно, я кое — что понимаю в вашей политике, которой, конечно же, вы следовали и в этом случае. Если бы аб. Сен — Сиран и г — н Арно говорили о том только, во что надо веровать относительно названного таинства, а не о том, как должно готовиться к нему, они были бы лучшими католиками в мире, и не оказалось бы никаких двусмысленностей в их выражениях
Вот, отцы мои, что значит иметь иезуитов повсюду; вот тот всеобщий обычай, который вы ввели и желаете поддержать. Неважно, что алтари Иисуса Христа полны мерзости, лишь бы церкви ваши были полны народа. Выставляйте же еретиками в учении о таинстве евхаристии тех, кто противится вам в данном пункте: этого нужно добиваться во что бы то ни стало. Но как вы можете это сделать после стольких неопровержимых доказательств истинности своей веры, представленных ими? Неужели вы не боитесь, что я приведу ваши четыре великие доказательства их ереси? Вам следовало бы опасаться моих слов, и я не стану щадить вас от позора.
Итак, рассмотрим первое доказательство. «Аббат Сен — Сиран, — говорит о. Мейнье, — утешая одного из своих друзей по случаю смерти его матери, сказал (т.1,
Второе доказательство ваше громко свидетельствует об этом. Чтобы выставить кальвинистом покойного аббата Сен — Сирана, которому вы приписываете книгу
Не ждите, что я стану возражать вам на это, отцы мои. Если у вас нет здравого смысла, я не могу вам дать его. Все, у кого он есть, изрядно посмеются над вами, а также и над третьим вашим доказательством, которое основано на следующих словах
Как вы жалки, отцы мои! Неужели вам нужны еще какие — то разъяснения? Зачем вы смешиваете божественную пищу со способом принимать ее? Существует одно — единственное различие, как я только что сказал, между этой пищей на земле и на небе, именно то, что здесь она скрыта под покровами, устраняющими от нас чувственный вид и вкус. Но есть несколько различий в способе принимать ее здесь и там. Главное из них, как говорит г — н Арно (ч. 3, гл. 16), состоит в том, что «здесь Он входит в уста и грудь и добрых, и злых», чего нет на небесах.
Если вы не знаете повода для данного различия, я скажу вам, отцы мои, что причина, почему Бог установил эти различные способы принятия одного и того же тела, заключается в различии между состоянием, в котором находятся христиане
Христиане же обладают Иисусом Христом в св. дарах истинно и действительно, но еще утаенным под покровами. «Бог, — говорит св. Евхерий[290] — создал себе три скинии: синагогу, которая имела только тени, без истины; церковь, которая имеет и истину, и тени, и небо, где нет теней, а одна только истина». Мы вышли бы из состояния, в котором находимся, из состояния веры, противопоставляемого св. ап. Павлом как состоянию подзаконному[291], так и состоянию лицезрения, если бы обладали только одними образами, без Иисуса Христа, потому что обладание одной лишь тенью, а не сущностью вещей, есть признак подзаконного состояния. И если бы обладали Им видимо, мы опять вышли бы из своего состояния, потому что вера, как говорит тот же апостол, есть уверенность в невидимом[292]. И, таким образом, таинство евхаристии вполне соответствует нашему состоянию веры, потому что в нем действительно присутствует Иисус Христос, но под покровами. Так что указанное состояние было бы нарушено, если бы Иисус Христос не пребывал под видами хлеба и вина, как утверждают еретики, и оно было бы опять уничтожено, если бы мы получали Его открыто, как на небесах. Потому что это значит смешивать наше состояние или с состоянием иудеев, или с состоянием славы.
Вот, отцы мои, таинственная и
Вот, отцы мои, все ваши доказательства и истощились. Поэтому вы прибегли к новой уловке, подделав постановления Тридентского собора, чтобы выставить г — на Арно несогласным с ними: столько у вас средств для обвинения людей в ереси. Это делает о. Мейнье в пятидесяти местах своей книги и восемь или десять раз на одной 54–й странице, где утверждается, что для формулировки верования истинного католика недостаточно сказать: «Я верую, что Иисус Христос действительно пребывает в св. дарах», но должно говорить: «Я верую,
He беритесь же больше изображать наставников; у вас нет для этого ни нравственных, ни умственных способностей. Но если вы пожелаете делать ваши предложения более скромным образом, тогда можно их выслушать. Ибо, хотя св. Фома и отвергает, как вы видели, слова
Но какая польза противопоставлять невинность членов Пор — Рояля вашим клеветам? Вы приписываете им эти заблуждения вовсе не от убежденности в том, что они защищают их, но от уверенности в том, что они вредят вам. Последнего обстоятельства, согласно вашей теологии, достаточно, чтобы можно было без греха клеветать на них. И вот вы, без исповеди и покаяния, можете служить литургию, одновременно обвиняя священников, служащих ее каждый день, в почитании ее чистым идолопоклонством. Это ведь было бы таким ужасным кощунством, что вы сами повесили in effigie вашего о. Жаррижа[294] за то, что он служил обедню
Я удивляюсь, стало быть, не тому, что вы приписываете им без зазрения совести столь тяжкие и столь ложные преступления, а тому, что вы приписываете им столь неправдоподобные преступления с такой беспечностью. Вы, разумеется, располагаете грехами по своему усмотрению, но неужели вы надеетесь располагать таким же образом и верованиями людей? По правде сказать, отцы мои, если бы необходимо было заподозрить в кальвинизме либо их, либо вас, то вы, по — моему, оказались бы в невыгодных условиях. Речи их настолько же католические, как и ваши, но поведение их подтверждает их веру, а ваше противоречит ей. Ведь если вы веруете так же, как и они, что хлеб просфоры претворяется в тело Иисуса Христа, почему же не требуете вы так же, как и они, чтобы сердце из камня и льда у тех, кому вы советуете приблизиться к нему, искренне обратилось в сердце из плоти и любви? Если вы веруете, что Иисус Христос находится там в состоянии смерти, чтобы научить приближающихся к Нему умирать для мира, для греха и для самих себя, почему же побуждаете вы приближаться к Нему тех, в ком еще вполне живы пороки и преступные страсти? И как же считаете вы достойным вкусить хлеба небесного тех, кто недостоен есть и земной хлеб?
О, великие почитатели этого святого таинства, рвение которых выражается в гонениях на людей, прославляющих его столь многими святыми приобщениями, и потворстве нечестивцам, издевающимся над столь многими кощунственными приобщениями! Как это достойно защитников столь чистого и столь поклоняемого жертвоприношения — окружать алтарь Иисуса Христа закоснелыми грешниками, только что вышедшими из своих мерзостей, и посреди них поставить священника, которого сам духовный отец его посылает от распутств прямо к алтарю, чтобы принести на нем, вместо Иисуса Христа, пречистую жертву Богу святости и преподать ее своими оскверненными руками в оскверненные уста! Разве не вполне подходит практикующим данный способ действия
Однако им и этого мало. Чтобы удовлетворить своей страсти, им нужно еще в конце концов обвинить безвинно оклеветанных в отречении от Иисуса Христа и от своего крещения. Последнее — уже не пустые сказки, как у вас обычно, это роковые увлечения, которыми вы завершили меру клевет ваших. Такая отменная ложь, конечно, пребывала бы в руках, не способных защитить ее, если бы осталась у вашего доброго друга Филло[295], через которого вы пустили ее в обращение. Однако ваше Общество открыто взяло ее в свои руки, и ваш о. Мейнье недавно утверждал как бесспорную истину, что в Пор — Рояле уже в продолжение тридцати пяти лет существует тайный заговор, главарями которого были аб. Сен — Сиран и еп. Ипрский, с целью «разрушить учение о тайне воплощения и низвести Евангелие на степень апокрифического сказания, искоренить христианскую религию и на развалинах христианства воздвигнуть деизм». Всё ли тут, отцы мои? Удовольствуетесь ли вы тем, что читатели поверят басням о людях, которых вы ненавидите? Утолится» ли наконец ваша злоба, если вы вызовете ненависть к ним не только у пребывающих в единстве с церковью, указанием на
Но кого же думаете вы убедить без малейшей видимости доказательств, а только на веру в ваше слово, и при том со всевозможными противоречиями, что священники, которые проповедуют только благодать Иисуса Христа, чистоту Евангелия и обеты, данные при крещении, отреклись от своего крещения, от Евангелия и от Иисуса Христа? Кто этому поверит, отцы мои? Верите ли вы сами этому, несчастные? До какой крайности дошли вы: ведь вам необходимо или доказать, что они не веруют в Иисуса Христа, или считаться самыми последними клеветниками, какие только существовали когда — либо. Докажите же это, отцы мои. Назовите то
Какой ответ дадите вы Ему, наконец, за столько клевет когда Он начнет судить их не по вымыслам ваших отцов Дикастильо, Ганса и Пенналоссы, но по правилам Своей вечной истины и по священным предписаниям Своей церкви, которая не только не оправдывает этого преступления, а, напротив, настолько его гнушается, что карает наравне с намеренным человекоубийством, ибо, по постановлениям первого и второго соборов в Арле[299], она отлучает навечно от таинства причащения как клеветников, так и убийц. Латеранский собор счел недостойными духовного сана тех, кто был уличен в клевете, даже если бы они и исправились. Папы грозили клевещущим на епископов, священников или дьяконов лишением св. тайн даже при самой смерти. А авторы позорящего честь сочинения, неспособные доказать то, что они распространяют, осуждены папой Адрианом на
Несомненно, отцы мои, установлением подобных правил вы могли бы причинить многие бедствия, если бы Бог не соизволил, чтобы вы сами дали средства препятствовать этому и делать тщетными все ваши клеветы. Ведь стоит только разгласить ваше странное правило, исключающее их из числа грехов, чтобы лишить вас всякого доверия. Клевета бесполезна, если при этом не пользуешься большой репутацией искреннего человека. Сплетник не может иметь успеха, если его не считают человеком, ненавидящим злословие как преступление, на которое сам он не способен. Таким образом, отцы мои, ваш собственный принцип изменяет вам. Вы установили его, чтобы обеспечить свою совесть. Вы ведь желали злословить и быть не осужденными, а причисленными к тем
Вы могли бы, таким образом, клеветать с большей пользой для себя, если бы исповедовали вместе со св. ап. Павлом, что даже просто злоречивые,
Да, отцы мои, надо надеяться, что, если вы не измените духа своего, Бог возьмет из рук ваших тех, кого вы так давно уже вводите в заблуждение, оставляя их поцрязать в распутстве своим дурным руководительством и отравляя их своими злословиями. Одним Он даст понять, что ложные правила ваших казуистов не спасут их от Его гнева, а в уме других запечатлеет справедливое опасение погибнуть, слушая вас и доверяя вашим клеветам, как погибните вы сами, сочиняя и рассеивая их среди людей. Ибо не следует обманываться: Бог поругаем не бывает, и безнаказанно нельзя нарушать Его заповедь, данную нам в Евангелии: не осуждать ближнего, не удостоверившись вполне, что он виновен[302]. Итак, как бы не заявляли о своем благочестии те, кто охотно принимает вашу ложь, и под каким бы набожным предлогом они не делали это, они должны опасаться, что будут исключены из царства Божьего за один только гpex приписывания преступлений, столь тяжких, как ересь и раскол, католическим священникам и благочестивым монахиням без всяких других доказательств, кроме ваших столь грубых клевет: «Дьявол, — говорит князь — епископ Женевы[303][304], — пребывает на языке того, кто злословит, и в ухе того, кто слушает его». «И злословие есть яд, — говорит св. Бернард (
Достопочтенные отцы мои, Письма мои обыкновенно не так часто следовали одно за другим и не были так пространны, как это. Недостаток времени был причиной того и другого. Письмо это вышло более длинным только потому, что мне некогда было написать его покороче. Причина моей поспешности известна вам лучше, чем мне[305] Возражения ваши не удавались вам, и вы хорошо сделали, что изменили свой метод. Но я не знаю, удачный ли вы сделали выбор, и не скажет ли свет, что вы испугались бенедиктинцев.
Как я только что узнал, тот, кого все считали автором ваших апологий, отказывается от них и обижается на подобные предположения. Он прав; и я поступил несправедливо, заподозрив его, ибо, как бы меня ни уверяли, я должен был подумать, что он человек слишком рассудительный, чтобы верить вашим клеветам, и слишком дорожащий честью, чтобы распространять их, сознавая их лживость. Среди светских людей мало которые были бы способны на свойственные вам и слишком резко отличающие ваш нравственный облик крайности, чтобы извинить меня в том, что я не признал вас в этом случае. Общая молва увлекла меня. Но этого оправдания, более чем достаточного для вас, не достаточно для меня, так как я считаю своим долгом не утверждать ничего без достоверного доказательства[306], а в данном случае я располагаю лишь тем, что уже сказал. Я раскаиваюсь в этом, беру свои слова назад и желаю, чтобы вы воспользовались моим примером.
Письмо семнадцатое
Ваше Преподобие!
Ваш образ действия дал мне повод заключить о вашем желании обоюдно прекратить полемику, и я вполне был расположен к этому[307].
Но с тех пор Вы в короткое время выпустили столько писаний, что становится ясно: мир далеко не обеспечен, если он зависит от молчания иезуитов. Не знаю, очень ли выгодно будет для Вас это нарушение мира[308], а что касается меня» я нисколько не огорчен предоставляемой им возможностью разрушить Ваш обычный упрек в ереси, которым Вы наполняете все Ваши книги.
Пора мне раз и навсегда остановить Ваше нахальство, позволяющее Вам обращаться со мной как с еретиком и с каждым днем возрастающее. В только что выпущенной книге это проделано совершенно нетерпимым образом. Я могу в конце концов навлечь на себя подозрения, если не буду возражать Вам, как того заслуживает упрек подобного рода. Я презирал это оскорбление в книгах Ваших собратьев, равно как и бесконечное множество других оскорблений, которыми они без толку наполняют свои сочинения. На них я достаточно ответил в пятнадцатом Письме, но теперь Вы говорите об этом другим тоном. Вы серьезно принимаете данное оскорбление за существенный пункт Вашей защиты, прибегая почти исключительно к нему. Ведь Вы говорите, что «вместо всякого возражения на мои пятнадцать[309] Писем достаточно сказать пятнадцать раз, что я — еретик и в качестве такового не заслуживаю никакого доверия». Наконец, Вы даже и вопроса не поднимаете о моем отступничестве, а кладете его как твердое основание, на котором смело строите. Значит, Вы серьезно, отец мой, признаете меня еретиком: поэтому и я серьезно буду возражать Вам.
Вы отлично понимаете, отец мой, всю важность выдвинутого обвинения и что было бы невыносимой дерзостью предъявлять его, не имея на то доказательств. Вот я и спрашиваю, какие у Вас доказательства? Когда меня видели в Шарантоне? Когда я пропустил обедню или пренебрегал обязанностями христианина к своей приходской церкви? Что я такого сделал для вступления в союз с еретиками или для отступничества от церкви? Постановлениям какого собора я противоречил? Какую папскую конституцию я нарушил?[310] Надо отвечать, отец мой, или… Вы меня понимаете. А каков же Ваш ответ? Я прошу всех следить за этим. Во — первых, Вы предполагаете, что «автор Писем из членов Пор — Рояля». Затем Вы говорите, что «Пор — Рояль объявлен еретическим»: из этого Вы делаете заключение, будто «автор Писем признан еретиком». Следовательно, отец мой, вся тяжесть этого обвинения падает не на меня, а на Пор — Рояль, и Вы возводите его на меня только потому, что предполагаете, будто я из Пор — Рояля. Значит, мне нетрудно будет оправдаться, так как достаточно сказать только, что я не из Пор — Рояля, и указать на мои Письма, где я говорил, что «я один», и прямо, что «я не из Пор — Рояля», как это сделано мной в шестнадцатом Письме[311], появившемся раньше Вашей книги[312].
Так докажите другим способом, что я еретик, или все убедятся в Вашем бессилии. Докажите, что я не принимаю конституции[313], на основании моих сочинений. Их не так много; надо рассмотреть всего шестнадцать Писем, и я утверждаю, что ни Вам, ни кому бы то ни было другому не удастся найти в них ни малейшего признака ереси. Но я укажу Вам в них совершенно обратное. Ведь, отметив, найример, в четырнадцатом Письме: «Убивая, по вашим правилам, своих братьев в состоянии смертного греха, обрекают на вечные муки тех, за кого умер Иисус Христос»[314], не признал я разве с очевидностью, что Иисус Христос умер за этих погибших и что, «следовательно, ложно, будто Он умер за одних только предустановленных», каковой постулат и осужден в пятом положении?[315] Несомненно, стало быть, что я не сказал ничего в защиту упомянутых нечестивых положений, отвергаемых мною с негодованием от всего сердца Даже если бы Пор — Рояль и впрямь исповедовал их, я объявляю, что против меня это все равно никак бы не свидетельствовало, ибо я, слава Богу, пребываю в единении только с единою вселенскою римско — католическою церковью, в котором хочу жить и умереть, и в общении с папою, ее верховным главою, будучи глубоко убежден, что вне церкви нет спасения.
Что поделаете Вы с человеком, который говорит таким образом, к чему придеретесь, когда ни речи мои, ни сочинения не дают никакого предлога для Ваших обвинений в ереси, а в скрывающей меня неизвестности я нахожу безопасное убежище от Ваших угроз?
Вы чувствуете, как невидимая рука наносит Вам удары и разоблачает перед всем миром Ваши заблуждения: и напрасно Вы стараетесь задеть меня в лице тех, с кем, по Вашему предположению, я нахожусь в тесном союзе. Я не испытываю страха перед Вами ни за себя, ни за кого другого, ибо не принадлежу ни к какой общине[316] и не привязан ни к какому отдельному лицу, кто бы это ни был[317]. Все влияние[318], которым Вы пользуетесь, бесполезно по отношению ко мне. От мира я ничего не ожидаю, ничего не опасаюсь, ничего не желаю: по милости Божьей, я не нуждаюсь ни в чьем богатстве, ни в чьей власти. Таким образом, отец мой, я неуловим для всех Ваших происков. Как ни пытайтесь, Вам не удастся подступиться ко мне ни с какой стороны. Вы, конечно, можете затронуть Пор — Рояль, но не меня. Можно было выжить людей из Сорбонны[319], но меня из моего дома не выживете. Вы можете употребить насилие против священников и докторов богословия, но не против меня, так как я не имею этих званий. Быть может, Вам никогда не приходилось еще иметь дело с человеком, который был настолько огражден от всех Ваших покушений и настолько способен бороться против всех Ваших заблуждений, потому что я человек свободный, без обязательств, без привязанностей, без связей, без отношений, без занятий: человек, достаточно знакомый с Вашими правилами и твердо решившийся основательно исследовать их, насколько я буду считать себя призванным на это Господом, и никакие человеческие соображения не могут ни остановить, ни приостановить моих исследований.
Если Вы, стало быть, ничего не можете поделать против меня, к чему же тогда, отец мой, распространять столько клевет против лиц, не замешанных в наших спорах, как делают все Ваши отцы? Не ускользнуть Вам с помощью подобных уверток. Вы почувствуете силу истины, которую я противопоставляю Вам. Я заявляю, что Вы разрушаете христианское учение о нравственности, отделяя его от любви к Богу, от которой Вы освобождаете людей, а Вы мнё говорите о
Есть большая разница между иезуитами и теми, кто борется с ними. Вы действительно составляете одно Общество, соединенное под властью одного начальника. И ваши правила, как я это показал, запрещают вам печатать что бы то ни было без разрешения ваших настоятелей, несущих ответственность за ошибки всех и каждого, и неспособных «оправдываться тем, что не заметили проповедуемых заблуждений», ибо, согласно вашим уставам и письмам ваших генералов Аквавива, Вителлески[324] и др., «обязаны их замечать». Следовательно, есть основания упрекать Вас в заблуждениях, которые содержатся в сочинениях Ваших собратьев, одобренных Вашими начальниками и богословами Вашего Общества. Относительно же меня, отец мой, вопрос совершенно иной. Я не подписал своего имени под книгою
Я мог бы ограничиться сказанным и не говорить о тех других, которых Вы называете еретиками, чтобы и меня подвергнуть подобному же обвинению. Но так как я подал повод к этому, то и считаю себя некоторым образом обязанным воспользоваться означенным поводом, чтобы извлечь из него три выгоды: во — первых, весьма важно доказать невиновность стольких оклеветанных людей. Другая выгода, весьма подходящая к моей цели, состоит в том, чтобы постоянно разоблачать коварство Вашей политики в данном обвинении. Всего же важнее для меня то, что упомянутым образом я докажу всему миру ложность распространяемой Вами повсюду гнусной молвы, будто «церковь разъедена новой ересью». Так как Вы вводите в заблуждение множество людей, уверяя их, что вопросы, по поводу которых вы пытаетесь вызвать такую сильную бурю, существенны для веры, то я считаю чрезвычайно важным разрушить эти лживые внушения и в точности разъяснить здесь, в чем состоят затронутые вопросы, для доказательства того, что на самом деле в церкви нет еретиков.
Не правда ли, когда спрашивают, в чем ересь тех, кого Вы называете янсенистами, немедленно следует ответ, что их ересь состоит во мнении, будто «заповеди Господа неисполнимы: что нет свободы творить добро и зло; что Иисус Христос умер не ради всех людей, но только ради предустановленных; наконец, что они защищают пять положений, осужденных папою»? Не показываете ли Вы тем саЪшм, что только по данному поводу преследуете ваших противников? Не это ли высказываете Вы в Ваших книгах, в Ваших беседах, в Ваших катехизисах, как было на празднике Рождества в церкви св. Людовика, когда Вы спросили у одной из Ваших пастушек: «Ради кого, дочь моя, пришел на землю Иисус Христос? — Ради всех людей, отец мой. — Как, дочь моя, вы, значит, не принадлежите к этим новым еретикам, уверяющим, будто Он пришел только ради предустановленных»? Вашим речам подобного свойства верят дети и многие другие: ведь Вы этими небылицами занимаете их в своих проповедях, как о. Крассе в Орлеане, отрешенный за данные злоупотребления. Сознаюсь, некогда я и сам верил Вам. Такое мнение о Ваших оппонентах Вы внушали и мне. Так что, когда Вы настойчиво добивались их мнения о рассматриваемых положениях, я с вниманием следил за их ответом, и был сильно расположен прекратить всякие сношения с ними, если они не объявят, что отрекаются от этих положений, как явно нечестивых. Но они вполне открыто отреклись от них. Ведь г — н Сент — Бёв[325], королевский профессор в Сорбонне, в своих сочинениях, написанных для публики, осудил эти пять положений гораздо раньше папы. И их ученые выпустили несколько сочинений, между прочим,
Поистине, отец мой, когда я услышал, что они говорили таким образом до конституции; когда увидел, что затем они приняли ее со всяческим почтением и предложили ее подписать и что г — н Арно заявил обо всем этом в своем
Каким страшным мне показался такой прием, отец мой! Про кого ведь нельзя сказать того же? И какой раздор можно было бы вызвать под этим предлогом! «Если отказываются верить людям, когда они исповедуют веру, согласно с учением церкви, — говорит святой папа Григорий[328], — то этим подвергают сомнению веру всех католиков»
С той поры ваш спор стал восприниматься мной со все большим безразличием. Пока я думал, что вы спорите об истинности или ложности положений, я вас слушал со вниманием, так как тут дело касалось религии. Но как только убедился, что вы спорите лишь о том, находятся ли они
Я излагаю весь ход рассматриваемого дела, поскольку он, мне думается, достаточно ясно раскрывает дух Вашего Общества и поскольку изумительно видеть, что несмотря на все сказанное мной выше, Вы тем не менее не переставали повсюду разглашать, что они — все — таки еретики. Вы только изменяли их ересь, смотря по времени: по мере того, как они оправдывались в одной ереси, ваши отцы приискивали взамен другую, дабы за ними всегда числилась какая — нибудь ересь[330]. Так, в 1653 году их ересь заключалась в характере пяти положений; затем — в выражении
Вот предмет нашего настоящего спора. Вам недостаточно осуждения ими пяти положений и всего другого, что может найтись у Янсения, согласного с упомянутыми еретическими постулатами и противного св. Августину, ибо все это они исполняют. Стало быть, вопрос не в том, чтобы узнать, например, «умер ли Иисус Христос только за предустановленных» (они осуждают данное положение точно так же, как и Вы), но в том, признает ли это Янсений, или нет. Посему я заявляю раз и навсегда, что спор ваш мало меня затрагивает, как мало затрагивает он и церковь. Ведь хотя мы с Вами, отец мой, и не доктора богословия, тем не менее я очень хорошо понимаю, что здесь речь идет не о вере, ибо весь вопрос в том, чтобы узнать мнение Янсения. Если бы они думали, что его учение соответствует подлинному и буквальному смыслу этих положений, они осудили бы такое учение. Но они отказываются поступить подобным образом только потому, что убеждены в совершенном несходстве взглядов Янсения и осужденных постулатов: следовательно, если бы даже они и понимали неверно учение еп. Ипрского, то не были бы еретиками, так как они понимают его только в католическом смысле.
В качестве примера для объяснения я укажу на различие мнений св. Василия и св. Афанасия[331] о сочинениях св. Дионисия Александрийского[332]. Св. Василий, находя, что в них содержится мнение Ария против равенства Отца и Сына, осудил их как еретические; святой же Афанасий, находя, что в них содержится истинное учение церкви, защищал их как католические. Думаете ли Вы, отец мой, что св. Василий, считавший упомянутые сочинения арианскими, имел право смотреть на св. Афанасия как на еретика, поскольку последний их защищал? Имел ли он какой — нибудь повод к этому, ведь св. Афанасий защищал не арианство, а истинную веру, заключенную, по его мысли, в указанных сочинениях? Если бы оба праведника сошлись во мнениях относительно истинного смысла данных сочинений и оба признали бы в них еретический смысл, тогда, без сомнения, св. Афанасий не мог бы одобрить исследованных подобным образом сочинений, не впадая в ересь; но так как отцы расходились во мнениях по поводу искомого смысла, то св. Афанасий, защищая вызвавшие спор книги, все же оставался католиком, хотя и понимал их неправильно. Ибо дело туг шло о заблуждении по поводу факта, и в своем учении он защищал лишь католическую веру, которая, на его взгляд, содержалась у Дионисия.
То же самое, отец мой, скажу я и теперь. Если бы Вы и Ваши противники достигли единого взгляда на доктрину Янсения, признав совместно, что он, например, держится мнения, будто
Чтобы нагляднее показать Вам это, я возьму в качестве основания признаваемый Вами тезис, а именно: «учение о действенной благодати не было осуждено, и папа в своей конституции не коснулся его». И действительно, когда он предложил рассмотреть пять положений, то вопрос о действенной благодати был изъят из — под всякой цензуры. Последнее в совершенстве явствует из показаний духовных судей, которым папа поручил рассмотрение. Эти показания у меня в руках, равно как в руках у многих лиц в Париже, и, между прочим, у епископа города Монпелье, привезшего их из Рима. Из самих показаний видно, что мнения судей разделились. Главные из них, например, начальник святейшего дворца, комиссар инквизиции, генерал августинианцев и др., полагали, что эти положения могут быть приняты в смысле действенной благодати и потому, по их мнению, не должны подлежать осуждению, тогда как другие, соглашаясь с тем, что означенные положения нельзя было бы осудить, если бы те содержали в себе вышеназванный смысл, признали, однако, что они должны быть осуждены, ибо, согласно заявлению данных судей, истинный и прямой смысл рассматриваемых положений очень далек от этого. Вот почему папа их осудил, и его суду подчинились все.
Итак, отец мой, несомненно, что действенная благодать не была осуждена. Да ведь св. Августин, св. Фома и вся его школа, многие папы и многие соборы, равно как и все предание так сильно защищали ее, что было бы нечестием объявить учение о ней ересью. А между тем все, кого вы объявляете еретиками, провозглашают, что у Янсения нет ничего иного, кроме учения о действенной благодати. И это — то, единственно, они и защищали в Риме. Сами же Вы признали (
Итак, отец мой, надо восхвалять Господа, потому что в церкви на самом деле нет ереси, ибо дело здесь идет лишь о фактическом вопросе, который не может образовать ереси. Ибо церковь постановляет решения в вопросах веры по власти, данной ей Богом, и исключает из своего лона всех, отказывающихся принять их. Относительно же вопросов о факте она не имеет такой власти. И причиной здесь то, что наше спасение связано с верою, которая была нам открыта и которая сохраняется в церкви преданием. Но это спасение не зависит от других частных фактов, не привнесенных божественным откровением. Таким образом, обязательно веровать, что заповеди Бога не неисполнимы; но не обязательно знать, чему учил Янсений относительно данного предмета. Вот почему в определении догматов веры Бог управляет церковью через помощь Своего разума, неспособного заблуждаться; тогда как во всем, что касается фактов, Он предоставляет ей действовать при помощи внешних чувств и разума, которые в подобных вопросах естественные судьи. Ибо один только Бог мог наставить церковь в вере. Но стоит только прочесть книгу Янсения, чтобы убедиться, находятся ли в ней названные положения. Отсюда следует, что противиться постановлениям в вопросах веры значит впадать в ересь, ведь это значило бы противопоставлять свой собственный разум разуму Божию. Но вовсе не ересь, хотя, может быть, и будет дерзостью не верить некоторым частным фактам, так как подобное неверие свидетельствует только о противопоставлении разума — быть может, разума светлого — авторитету, хотя и великому, но не способному быть в этом деле непогрешимым.
Вот что признают все богословы, как видно из следующего правила кардинала Беллармина из вашего же Общества: «Вселенские и Законно утвержденные соборы не могут заблуждаться в определении догматов веры; но они могут впасть в заблуждение по поводу вопросов о факте». В другом месте сказано: «Папа как таковой, и даже во главе вселенского собора, может заблуждаться в отдельных спорах о факте, зависящих преимущественно от исследований и свидетельств людей». Кардинал Бароний[333] говорит то же самое: «В догматах веры надлежит вполне подчиняться постановлениям соборов; что же касается людей и их сочинений, то оказывается, что произнесенные над ними приговоры не соблюдались с такой строгостью, ибо нет человека, которому не случалось бы здесь ошибаться». По этой именно причине архиепископ Тулузский извлек следующее правило из писем двух великих пап: св. Льва и Пелагия II: «Истинная цель соборов есть вера. Все остальное, решающееся на них, за исключением догматов веры, может подлежать новому рассмотрению и обсуждению, тогда как решения по вопросам веры не должны уже более вновь обсуждаться. Ибо, по словам Тертуллиана, одно лишь правило веры незыблемо и неотменимо».
Отсюда происходит, что если в вопросах веры между признанными вселенскими соборами никогда не было разногласия, так как, по словам архиепископа Тулузского, «безусловно воспрещается вновь пересматривать постановления относительно предмета веры», то порой те же соборы принимали противоположные решения по вопросам о факте, где дело шло о понимании смысла какого — нибудь писателя, «потому что» вновь с точки зрения того же архиепископа, основанной на мнениях пап, которых он цитирует, «все прочее, решающееся на соборах, кроме догматов веры, может подлежать последующему рассмотрению и обсуждению». Так, четвертый и пятый соборы оказываются противоречащими друг другу в истолковании одних и тех же авторов[334]; то же самое случилось с двумя папами по поводу одного положения каких — то скифских монахов[335]. Ибо, после того как папа Гормиздас осудил последнее, понимая его в дурном смысле, папа Иоанн И, преемник Гормиздаса, расследовал его снова и, поняв его в хорошем смысле, одобрил его и объявил католическим. Разве скажете Вы в данном случае, что один из упомянутых пап был еретиком? Не следует ли скорее признать, что, раз осуждаешь еретический смысл, который один папа предположил в сочинении, не будешь еретиком за то, что не осудишь этого сочинения, если понимаешь его в смысле, о котором несомненно известно, что папой он не осужден. В противном случае окажется, что один из вышеназванных пап впал в заблуждение.
Мне хотелось, отец мой, приучить Вас к противоречиям, возникающим между католиками по поводу вопросов о факте, вопросов, касающихся понимания смысла писателей, показав, как один отец церкви выступает против другого, папа — против папы и собор — против собора, чтобы затем перейти с Вами к другим примерам аналогичного, но гораздо более несоответственного противоречия, ибо тут на одной стороне перед Вами явятся соборы и папы, а на другой — иезуиты, оспаривающие их решение относительно смысла писателя, причем Вы не обвиняете Ваших собратьев, не скажу в ереси, но даже и в дерзости.
Вам известно, отец мой, что сочинения Оригена[336], как содержащие в себе ереси, и между прочим ересь «о разрешении от проклятия дьяволов в день Страшного суда», были осуждены несколькими соборами и папами, и даже пятым вселенским собором. Думаете ли Вы, что, для того чтобы быть католиком, безусловно необходимо исповедовать, будто Ориген действительно держался указанных заблуждений и что недостаточно их осудить, не приписывая их ему? Если бы это было так, то что сталось бы с вашим отцом Алуа, равно как и со многими другими католиками, делавшими то же самое, как, например, Пико делла Мирандола[337] и доктор Сорбонны Женебрар?[338] И, кроме того, ведь всем известно, что этот самый пятый вселенский собор осудил сочинения Феодорита против св. Кирилла[339], «как нечестивые, противные истинной вере и содержащие несторианскую ересь». Однако же отец Сирмон, иезуит, все — таки взялся его защищать и высказал в житии этого отца, «что эти самые сочинения не содержат в себе несторианской ереси».
Следовательно, Вы видите, отец мой, что, осуждая сочинения, церковь предполагает наличие в них осуждаемого ею заблуждения, и тогда становится догматом веры, что данное заблуждение осуждено. Но еще отнюдь не догмат веры, что подобные сочинения действительно содержат в себе предполагаемое в них церковью заблуждение. Надеюсь, что это достаточно доказано. Посему я закончу свои иллюстрации примером папы Гонория[340], история которого столь известна. Известно, что в начале седьмого века, когда церковь была потрясена ересью монофелитов, этот папа для прекращения раздора издал декрет, который, казалось, благоприятствовал упомянутым еретикам, так что означенный поступок возбудил во многих негодование. Тем не менее, во время его правления престолом все обошлось довольно спокойно. Но пятьдесят лет спустя, когда церковь сошлась на шестой вселенский собор, на котором председательствовал, в лице своих легатов, папа Агафон, данный декрет был предложен на рассмотрение. После прочтения и рассмотрения он был осужден как содержащий ересь монофелитов и, в этом качестве, предан сожжению при всем собрании вместе с прочими сочинениями указанных еретиков. Упомянутое постановление было встречено всей церковью с таким почтением и единодушием, что впоследствии оно подтверждалось двумя другими вселенскими соборами и даже папой Львом II и папой Адрианом II, жившим двести лет спустя; в течение семи или восьми веков ни один человек не возмутил столь мирного и столь единодушного согласия. Однако в последнее время некоторые писатели и, между прочим, сам кардинал Беллармин[341] не считали, что станут еретиками лишь из — за выдвинутых вопреки мнению стольких пап и соборов утверждений, будто писания Гонория не содержат указанного ими заблуждения, «поскольку ввиду допустимости ошибки со стороны» вселенских соборов в фактических вопросах, можно с полной уверенностью сказать: шестой собор ошибся насчет данного факта и, неверно поняв смысл писем Гонория, неправильно причислил этого папу к еретикам[342].
Заметьте хорошенько, отец мой, что не признавать папу Гонория еретиком не значит быть еретиком, хотя бы несколько пап и несколько соборов и признали его таковым, даже и после исследования его сочинений. Итак, теперь я обращаюсь к нашему вопросу и предоставляю Вам достойнейшим образом поддержать свое дело. Чем Вы докажете, отец мой, что Ваши противники — еретики? Тем, что папа Иннокентий X признал «заблуждение пяти положений находящимся у Янсения»? Пусть все так. Что же Вы отсюда заключаете? То, «что не признавать заблуждение пяти положений находящимся у Янсения — значит быть еретиком»? Почему Вы так думаете, отец мой? Разве это не такой же точно вопрос о факте, как и предыдущие? Папа объявил, что заблуждение пяти положений находится у Янсения, точно так же, как его предшественники объявляли, что в сочинениях Феодорита и Гонория находятся заблуждения несториан и монофелитов. По данному поводу отцы ваши писали, что они осуждают, конечно, указанные ереси, но не признают, чтобы их держались перечисленные писатели. Точно так же в настоящее время ваши противники говорят, что они, разумеется, осуждают пять положений, но не признают, чтобы Янсений проповедовал их. Поистине, отец мой, приведенные случаи весьма сходны. Если туг и есть некоторая разница, то легко усмотреть, насколько она в пользу настоящего вопроса, из сравнения многих частных обстоятельств, на перечислении которых я не останавливаюсь, по причине их совершенной самоочевидности. Отчего же происходит, отец мой, что в одном и том же случае Ваши отцы — католики, а Ваши противники — еретики? И по какому непонятному исключению Вы лишаете их той свободы, которую предоставляете всем остальным верным?
Что Вы на это скажете, отец мой? Что «папа своим бреве подтвердил свою конституцию»?[343] На это я Вам отвечу, что два вселенских собора и двое пап подтвердили осуждение посланий Гонория. Какое же основание Вы рассчитываете найти в словах бреве, которыми папа заявляет, что «он в этих пяти положениях осудил учение Янсения»? Что прибавляется к его конституции и что отсюда можно вывести, кроме параллели: как шестой собор осудил учение Гонория, предполагая в нем учение монофелитов, точно так же папа заявил об осуждении доктрины Янсения в пяти положениях, потому что предполагал, будто она тождественна учению о пяти положениях? И как было ему этого не подумать, когда ваше Общество постоянно заявляет о том печатно; сами Вы, отец мой, говорили, что положения содержатся у Янсения
Итак, отец мой, реальной угрозы возникновения ереси здесь нет и в помине. Но, так как Вам желательно было во что бы то ни стало раскрыть ересь, Вы попытались свести вопрос о факте к вопросу о вере следующим образом. «Папа объявляет, — говорите Вы, — что осудил учение Янсения о пяти положениях, следовательно, тезис, будто учение Янсения, касающееся упомянутых пяти положений, каково бы оно ни было, — догмат веры». Вот уж странный догмат веры, отец мой, что такое — то учение будет ересью, каково бы оно ни было! А что, если, по Янсению,
Вопрос, стало быть, по — прежнему остается вопросом о факте, и нет никакой возможности поставить его по — другому с целью перевести в плоскость права. Таким образом, создать из него предмет ереси нельзя. Впрочем, вы легко могли бы воспользоваться им как предлогом к преследованию, не будь обоснованной надежды на то, что не найдется людей, дорожащих вашими интересами до готовности усердно хлопотать о столь неправом деле и согласных принуждать подписываться, — в соответствии с вашим желанием, —
Но все это затеяно с тайным умыслом, все ваши поступки рассчитаны. Необходимо, чтобы я объяснил, почему вы не определяете пресловутого «смысла Янсения». Я только для того и пишу, чтобы раскрыть ваши замыслы, и, раскрыв, сделать их тщетными. Итак, я должен объяснить тем, кто не знает, что главный ваш интерес в рассматриваемом споре состоит в том, чтобы возвысить довлеющую благодать вашего Молины, чего вы не в силах достичь без устранения совершенно противоположной ей действующей благодати. Но поскольку вы видите, что действенная благодать в настоящее время признана в Риме, а равно и всеми учеными церкви, то, не имея возможности опровергать ее саму по себе, вы и придумали незаметно затронуть ее под именем ученого Янсения. Таким образом, вам надо было добиться осуждения Янсения без объяснения его смысла, и, для успеха дела, вы распространили мнение, что его доктрина не есть доктрина действенной благодати, дабы вселить уверенность, будто можно осудить одно, не касаясь другого. Оттого — то вы теперь и стараетесь убедить в этом всех, кто не имеет ни малейшего понятия об упомянутом авторе. То же самое, отец мой, и лично Вами доказывается в Ваших
Но Вы ведь все равно не рассчитываете долго пользоваться данным рассуждением. Как оно ни слабо, оно продержится столько, сколько нужно для Вашей цели. А нужно оно Вам только для того, чтобы лица, не желающие осудить действенную благодать, осудили со спокойной совестью Янсения. Когда это совершится, Ваш аргумент будет скоро позабыт, а Вы, имея в руках подписи в вечное свидетельство об осуждении Янсения, воспользуетесь удобным случаем открыто затронуть действенную благодать другим уже гораздо более основательным рассуждением, которое создадите в свое время. «Осуждение учения Янсения, — скажете Вы, — было скреплено подписями всей церкви; учение же это есть очевидное учение о действенной благодати» (и Вам очень легко будет доказать это) — «следовательно, учение о действенной благодати осуждено даже по признанию самих его защитников».
Вот почему Вы добиваетесь подписи под осуждением учения, без всякого разъяснения последнего. Вот какую выгоду Вы рассчитываете извлечь из этих подписей. В случае же сопротивления ваших противников Вы расставляете им другую ловушку. Искусно сведя воедино вопросы веры и вопросы факта и не желая допустить, чтобы они отделили данные вопросы друг от друга и подписывались под одним, не подписываясь под другим, Вы, при невозможности для них подписать оба вопроса вместе, приметесь разглашать повсюду, что защитники Янсения отказались подписать и тот, и другой вопрос. Стало быть, несмотря на то, что в действительности они отказываются признавать только наличие осужденных постулатов у Янсения — это не может быть сочтено ересью, — Вы дерзко заявите, что они отказались осудить положения сами по себе и что здесь и обнаруживается их ересь.
Такова ожидаемая Вами от их отказа выгода, которая будет не менее полезна для Вас, чем та, которую Вы бы извлекли из их согласия. Следовательно, если от них потребуют подписи, они в любом случае попадут в Ваши сети, поставят они ее или не поставят. И в том, и в другом случае Вы окажетесь в выигрыше: настолько велико Ваше умение устроить дело к неизменной своей выгоде, какое бы направление оно не приняло.
Как хорошо я понимаю Вас, отец мой! И как глубоко я скорблю при мысли, что Господь покидает Вас до того, что допускает столь счастливый для Вас исход в столь недостойном образе действий! Ваше благополучие достойно сожаления, и завидовать ему могут только те, кому неизвестно, что такое истинное счастье. Помешать тому благополучию, за которым Вы гонитесь в данном деле, — значит оказать любовь ближнему, так как оно зиждется лишь на лжи и старании уверить в одном из следующих двух ложных положений: или что церковь осудила действенную благодать, или что защитники последней поддерживают пять осужденных заблуждений.
Необходимо, следовательно, убедить всех в том, что, по собственному Вашему признанию, и действенная благодать не осуждена, и никто не защищает указанных заблуждений. Пусть всем будет известно, что отказывающиеся подписать навязываемый Вами документ отказываются лишь потому, что вопрос здесь — о факте. Подобным отказом они не могут сделаться еретиками, так как готовы подписать вопрос веры, поскольку в конце концов еретическая природа пяти осужденных положений — действительно догмат веры, но никогда не будет догматом веры, что они принадлежат Янсению. Защитники последнего не заблуждаются, и этого достаточно. Быть может, они слишком благоприятно истолковывают Янсения. Но может сказаться также, что Вы истолковываете его недостаточно благоприятно. Я не вдаюсь в разбирательство подобного вопроса По крайней мере, я знаю, что Вы, по Вашим правилам, считаете безгрешным объявлять еп. Ипрского еретиком вопреки своему собственному убеждению, тогда как, по их правилам, они не могли бы без греха назвать его католиком, если бы не были в этом убеждены. Они, стало быть, искреннее Вас, отец мой; они глубже Вас изучили Янсения; они не менее Вас умственно развиты, следовательно, они не менее Вас внушают к себе доверие. Что бы там ни было с этим вопросом о факте, но они — несомненно католики, так как, чтобы быть католиком, нет надобности уверять, будто кое — кто другой — не католик, а достаточно самому быть свободным от заблуждений, не обвиняя в них никого.
Ваше преподобие, если Вам трудно читать это письмо, поскольку оно напечатано недостаточно изящным шрифтом, вините в этом лишь самого себя. Я не пользуюсь такими привилегиями, как Вы. Вы имеете привилегию опровергать даже чудеса[346], а я не имею права даже защищаться. Беспрестанно рыскают по всем типографиям. Вы и сами не посоветовали бы мне продолжать писать при таких препятствиях. Ведь возникает много трудностей, когда печатать приходится в Оснабрюке[347].
Письмо восемнадцатое
Ваше Преподобие!
Давно Вы трудитесь, стараясь найти какое — нибудь заблуждение у Ваших противников, и я уверен, что Вы в конце концов сознаетесь: нет ничего труднее, как выставить еретиками людей, которые не причастны ереси и больше всего избегают впасть в ересь. В последнем Письме своем я показал, сколько ересей приписывали Вы им, одну за другой, не будучи в состоянии найти такую ересь, в которой могли бы обвинять их продолжительное время. Так что Вам ничего не осталось больше, как только обвинить их в ереси за отказ осудить «смысл Янсения», как Вам того хотелось бы, то есть без объяснения самого смысла. Не хватало, значит, у Вас ересей, которыми Вы могли бы попрекнуть их, если Вы дошли до этого. Ведь кто же слышал когда — либо о такой ереси, которую нельзя выразить. Поэтому нетрудно было и возражать Вам, поставляя на вид, что» если у Янсения нет заблуждений, осуждать его несправедливо; если же они есть у него, Вы должны предъявить их, чтобы люди знали, по крайней мере, что осуждают. Однако Вы никогда не соглашались на это, а старались подкрепить свои притязания декретами, которые не приносили Вам никакой пользы, поскольку в них вовсе не объяснялось, что такое этот «смысл Янсения», будто бы осужденный в виде упомянутых пяти положений. А это — вовсе не средство, способное покончить ваши споры. Если бы вы с той и другой стороны согласились относительно истинного смысла Янсения, а разногласие ваше состояло в том, есть ли у него ересь или нет, тогда приговор, устанавливающий наличие ереси в рассматриваемом смысле, действительно, затрагивал бы сущность вопроса. Но, когда идет великий спор о том, что сам смысл Янсения обозначает, и одни видят в нем только учение св. Августина и св. Фомы, а другие находят еретическое учение, но не объясняют, какое именно, очевидно, что конституция, не говорящая ни слова о данном разногласии, а осуждающая только смысл Янсения вообще, не объясняя его, ничего не решает относительно спорного вопроса.
Вот почему Вам сто раз говорили, что, так как спор идет только о факте, Вам никогда не удастся его завершить иначе, как объяснив свое понимание слов «смысл Янсения». Но, так как Вы все время упорно отказывали в этом, я заставил Вас наконец высказаться моим последним Письмом, дав понять, что не без тайного умысла затеяли Вы добиться осуждения
Итак, Вы вынуждены были высказаться, и Вы высказались в своем ответе на мое Письмо, в котором я четко сформулировал тезис: «если у Янсения есть какое — нибудь учение относительно осужденных пяти положений, кроме учения о действенной благодати, тогда у него нет защитников, а если у него нет другого учения, кроме учения о действенной благодати, у него нет заблуждений». Отрицать этого Вы не могли, отец мой. Но Вы прибегли тут к следующему различению (стр. 21): «Чтобы оправдать Янсения, — говорите Вы, — недостаточно сказать, что он держится только учения о действенной благодати, потому что это учение можно понимать двояким образом: во — первых, согласно с Кальвином, еретически, а именно, что воля, побуждаемая благодатью, не имеет возможности противиться ей; во — вторых, ортодоксально, согласно с толкованием томистов и сорбоннистов, которое основано на началах, установленных соборами, а именно, что действенная благодать управляет волею таким образом, что последняя всегда имеет способность противостоять ей».
Со всем этим нельзя не согласиться, отец мой, и Вы заканчиваете словами: «Янсений был бы католиком, если бы он защищал действенную благодать по учению томистов. Но он еретик, потому что он против томистов и согласен с Кальвином, отрицающим способность противостоять благодати». Я не исследую здесь упомянутого вопроса о факте, отец мой, т. е. действительно ли Янсений согласен с Кальвином. Для меня достаточно того, что Вы так полагаете и что, по Вашему разъяснению, под словами «смысл Янсения» Вы подразумеваете не что иное, как учение Кальвина Итак, отец мой, только это Вы и хотели сказать? Только учение Кальвина желали Вы заставить осудить под именем смысла Янсения? Что же Вы раньше об этом не заявили? От скольких хлопот Вы избавили бы себя: ведь безо всяких булл и бреве все осудили бы подобное заблуждение вместе с Вами. Как необходимо было такое разъяснение! Сколько затруднений устраняет оно! Мы не знали, отец мой, какое заблуждение хотели осудить папы и епископы под именем смысла Янсения. Вся церковь находилась оттого в крайне затруднительном положении, а прояснить ситуацию никто не желал. Теперь это делаете Вы, отец мой, на которого Ваша партия смотрит как на главу и первого движителя всех своих начинаний, Вы, которому известна вполне вся тайна такого образа действия. Вы сказали нам, следовательно, что смысл Янсения не что иное, как учение Кальвина, осужденное собором. Вот многие сомнения и разрешились. Мы знаем теперь, что заблуждение, которое они желали осудить под этим термином «смысл Янсения», не что иное, как учение Кальвина, и что мы, таким образом, пребываем в послушании их постановлениям, осуждая вместе с ними то учение Кальвина, которое они хотели осудить. Мы уже не изумляемся, видя, с каким рвением папы и некоторые епископы борются против смысла Янсения. Как им было не бороться, отец мой, когда они верили тем, кто всенародно заявляет, будто «смысл Янсения» — то же самое, что учение Кальвина.
Итак, я утверждаю, отец мой, Вы не можете более ни в чем упрекнуть Ваших противников, поскольку они, несомненно, осуждают осуждаемое Вами. Удивительно только для меня, что Вы этого не знали и что так мало имеете понятия об их убеждениях по данному вопросу, столько раз публично высказывавшихся ими в книгах.
Вот как Бог располагает свободной волей человека, не налагая на него необходимости, вот каким образом свободная воля, которая всегда может противиться благодати, но никогда не желает этого, влечется к Богу настолько же свободно, насколько и неуклонно, если Ему угодно привлечь ее сладостью Своих действенных внушений.
Это, отец мой, те самые божественные начала св. Августина и св. Фомы, на основании которых истинно, что «мы можем противиться благодати», против мнения Кальвина; и что, тем не менее, как говорит папа Климент VIII[348] в своем послании к конгрегации
Согласно с теми же началами, мы действуем самостоятельно: от этого зависит наличие у нас подлинно наших заслуг, вопреки заблуждению Кальвина, а также — поскольку первое начало наших действий есть все же Бог, ибо «Он в нас производит благоугодное Ему», как говорил ап. Павел[349] — тот факт, что «заслуги наши суть дары Бога», как сказано в постановлениях Тридентского собора.
Этим разрушается как следующее нечестивое учение Лютера, осужденное на том же соборе: «Мы никоим образом не содействуем своему спасению, подобно вещам неодушевленным», так и нечестивое учение молинистов, не желающих признать, что именно сила благодати творит ситуацию, когда мы вместе с нею содействуем делу нашего спасения. Ведь подобное утверждение последователей Молины разрушает следующее основание веры, положенное св. ап. Павлом: «Бог производит в нас и хотение, и действие»[350].
Наконец, посредством упомянутого начала согласуются все те места св. Писания, которые, на первый взгляд, совершенно противоречат друг другу: «Обратитесь к Богу[351] Боже, обрати нас к Себе[352]; отвергните от себя все 1рехи ваши[353]; Господи, Ты простил беззаконие народа Твоего, покрыл все грехи его[354]; сотворите дела, достойные покаяния[355]; Господи, все дела наши Ты устраиваешь для нас[356]; сотворите себе сердце новое и дух новый[357]; Я дам вам сердце новое и дух новый дам вам[358] и тд.
Единственное средство согласовать эти кажущиеся противоречия, которые приписывают наши добрые дела то Богу, то нам, — признание, что «дела наши, — как говорит св. Августин, — суть наши, по причине свободной воли, производящей их; но они вместе с тем и Божии, по причине благодати Его, творящей то, что наша свободная воля производит их» (и, как он говорит в другом месте, Бог заставляет нас делать угодное Ему, заставляя нас желать того, чего мы могли бы и не желать:
Таким образом, отец мой, противники Ваши совершенно согласны даже с новыми томистами; томисты исповедуют, как и они, и способность противиться благодати, и неминуемость действия последней, которую они так громогласно исповедуют, согласно со следующим основным положением их учения, весьма часто повторяемого в книге Альвареса, одного из наиболее уважаемых членов их Ордена. Упомянутый автор выражает его (
Это, отец мой, неизменное учение св. Августина, св. Проспера, отцов церкви, которые следовали за ними, соборов, св. Фомы и всех томистов вообще. Это также учение Ваших противников, хотя данная мысль является для Вас сюрпризом. И, наконец, это также учение, которое Вы сами сейчас одобрили в следующих выражениях: «Учение о действенной благодати, признающее, что обладаешь способностью противиться ей, есть учение ортодоксальное, утвержденное соборами и защищаемое томистами и сорбоннистами». Скажите правду, отец мой, если бы Вы знали, что противники Ваши действительно держатся этого учения, то, может быть, интерес Вашего Общества и помешал бы Вам высказать публично подобное одобрение? Но, так как Вы себе вообразили, что защитники Янсения выступают против указанного учения, то тот же самый интерес вашего Общества побудил Вас одобрить взгляды, полагаемые Вами противоположными их убеждениям, и, вследствие означенного казуса, желая разрушить их основания, Вы сами превосходно утвердили их. Таким образом выясняется, что защитники действенной благодати, словно при посредстве некоего чуда, оправдываются защитниками Молины: так удивительны пути Божии, чтобы заставить все содействовать славе Его истины.
Пусть же узнает весь свет из Ваших собственных уст, что истина учения о действенной благодати, необходимой для совершения всех дел благочестия, столь драгоценной для церкви, ибо она куплена ценою крови ее Спасителя, настолько установлена как католическая, что нет ни одного католика, даже вплоть до иезуитов включительно, который не признавал бы данное учение ортодоксальным. И, в то же время, пусть услышат Ваши собственные слова о том, что нет ни малейшего следа заблуждения у лиц, которым Вы вменили в вину столько ересей. Ведь, пока Вы приписывали им сокровенные заблуждения, не желая что — либо разъяснять, им было настолько же трудно защищаться от обвинений, насколько Вам легко обвинять подобным образом. Но теперь, когда Вы только что назвали заблуждение, вынуждающее Вас бороться с ними, — учение Кальвина, которое, на Ваш взгляд, они защищают, — теперь всякому ясно, что они не причастны ни к каким заблуждениям. Ведь они настолько решительно выступают против единственного, приписываемого им Вами ложного учения и через речи, книги и любые другие средства, позволяющие засвидетельствовать собственную позицию, искренне отвергают данную ересь, причем — тем же способом, что и томисты, которых Вы без возражений признаете католиками, никогда и не подозревая в противном.
Что скажете Вы теперь против Ваших противников, отец мой? Что, хотя они и не следуют учению Кальвина, они все — таки еретики, потому что не хотят признать, будто учение Янсения тождественно учению Кальвина? Осмелитесь ли Вы сказать, что это — предмет для обвинения в ереси, а не просто вопрос о факте, который не может образовать ереси? Было бы, конечно, ересью утверждать, будто невозможно противиться действенной благодати, но разве это ересь — сомневаться, что Янсений держался указанного учения? Разве это истина откровения? Разве это догмат веры, в который должно веровать под страхом вечного осуждения? А не есть ли это, вопреки Вашим утверждениям, вопрос о факте, и не смешно ли утверждать на его основании, будто в церкви есть еретики?
Не давайте же им, отец мой, этого имени, дайте лучше какое — нибудь другое, более подходящее к характеру вашего спора. Скажите, что они невежды и тупицы, что они плохо понимают Янсения. Это будут упреки, вполне подходящие к вашему спору, но называть их еретиками здесь совершенно неуместно. И так как ересь — это единственное оскорбление, от которого я желаю их защитить, то мне нетрудно будет доказать, что они хорошо понимают Янсения. Я скажу Вам только одно, отец мой: если судить его по Вашим правилам, то, кажется мне, трудно не признать его католиком; ибо для того, чтобы исследовать его учение, Вы применяете следующие правила.
«Чтобы узнать, — говорите Вы, — обеспечен ли Янсений от подозрений в ереси, нужно узнать, защищает ли он действенную благодать в смысле Кальвина, отрицающего способность противиться ей, — тогда он был бы еретиком, или в смысле томистов, допускающих вышеназванную способность, — тогда он был бы католиком». Посмотрите же, отец мой, считает ли он, что есть способность противиться, если он в целых трактатах и, между прочим, в третьем томе[359], говорит (кн. 8, гл. 20): «Всегда есть способность противиться благодати, по учению собора; свободная воля всегда может действовать или не действовать, желать или не желать, соглашаться или не соглашаться, делать добро или зло, и человек в этой жизни всегда обладает указанными двумя свободами, которые вы называете свободою к действию противному и к действию противоположному». Посмотрите также, разве он не против заблуждения Кальвина (как Вы излагаете это последнее сами), когда показываете в целой 21–й главе, что «церковь осудила этого еретика, который говорит, что действенная благодать влияет на свободную волю не так, как думали долгое время в церкви, т. е. оставляя в итоге свободной воле способность соглашаться или не соглашаться. Тогда как, по учению св. Августина и собора, всегда остается способность не соглашаться, если желаешь этого, а, по мнению св. Проспера, Бог даже Своим избранным дарует свободу пребывать в благочестии таким образом, что не лишает их способности желать противоположного». И рассудите, наконец, разве он не согласен с томистами, когда заявляет в четвертой главе: «Все, что томисты написали, чтобы согласовать действенность благодати со способностью противиться ей, настолько согласно с моими воззрениями, что стоит только просмотреть их книги, чтобы узнать из них мои убеждения.
Вот как он говорит о всех указанных основополагающих вопросах и вот почему я считаю, что он верует в способность противиться благодати, что он против Кальвина и согласен с томистами, поскольку сам говорит об этом, и, следовательно, по — вашему, он — католик. Если есть у Вас какой — нибудь иной путь узнать смысл автора, помимо его выражений, и если Вам угодно, вопреки всем его словам, и не приводя ни одной конкретной выдержки, утверждать, будто он отрицает способность противиться и стоит заодно с Кальвином против томистов, то не бойтесь, отец мой, что я буду за это обвинять Вас в ереси: я скажу только, что Вы, кажется, плохо понимаете Янсения; но мы при этом все — таки остаемся чадами одной и той же церкви.
Почему же, отец мой, Вы так страстно относитесь к этому разногласию и смотрите как на злейших врагов Ваших и самых опасных еретиков на людей, которых Вы не можете обвинить ни в каком заблуждении» вообще ни в чем, кроме того только, что они понимают Янсения не так, как Вы? О чем же Вы спорите, как не о смысле указанного автора? Вы желаете, чтобы они осудили данный смысл, а они спрашивают Вас, что Вы под ним разумеете? Вы говорите, что видите в нем заблуждение Кальвина; они отвечают, что осуждают кальвинизм. Таким образом, если Вы имеете в виду не сами по себе слова, а обозначаемое этими словами, то Вы должны бьпъ удовлетворены. Если они отказываются осудить смысл Янсения, то только потому, что видят у него смысл св. Фомы. Таким образом, «смысл Янсения» у Вас получает двоякое значение. В Ваших устах упомянутое словосочетание обозначает смысл Кальвина; у них — смысл св. Фомы. Так что эти два разных понятия, имеющиеся у Вас, об одном и том же термине[360] возбуждают все ваши раздоры, и если бы мне пришлось руководить диспутами, то я запретил бы как той, так и другой стороне упоминать о Янсении. И тогда, так как спорящие выражали бы только то, что действительно хотели бы сказать, то и оказалось бы, что Вы, отец мой, требуете только осуждения смысла Кальвина, на что они согласны; они же ничего иного не требуют, кроме защиты смысла св. Ав1устина и св. Фомы, в чем вы все соглашаетесь.
Итак, отец мой, объявляю Вам, что я, со своей стороны, всегда буду считать их католиками, осуждают ли они Янсения, находя у него заблуждения, или не осуждают, находя у него только то, что Вы сами признаете католическим, и скажу им то же самое, что сказал св. Иероним[361] Иоанну, епископу Иерусалимскому, обвиненному в поддержке восьми положений Оригена: «Или осудите Оригена, если признаете, что он держался указанных заблуждений, илй же отрицайте, что он держался их:
Вот, отец мой, как поступают те, кто ненавидит не людей, а заблуждения; а так как Вы ненавидите людей больше, чем заблуждения, то Вам кажется недостаточным осудить заблуждения, если люди, которых Вы напрасно обвинили в этих заблуждениях, не будут осуждены.
Как жесток Ваш образ действия, отец мой, но в то же время как м^ло шансов, чтобы он Вам удался! Я уже говорил в другом месте и еще повторяю, что насилие и истина ничего не могут поделать друг против друга[362]. Никогда Ваши обвинения не были оскорбительнее, и никогда невинность Ваших противников не являлась более очевидной; никогда действенная благодать не была затронута более коварным образом, но никогда она не казалась нам столь незыблемой. Вы употребляете последние усилия, чтобы уверить, будто Ваши споры ведутся о вопросах веры, а между тем никогда не было более очевидным, что весь Ваш спор касается только вопроса о факте. Вы, наконец, пускаете в ход все и вся, чтобы убедить в истинности рассматриваемого пункта, но никогда не имелось большего повода сомневаться в нем. И причина здесь ясна Она в том, отец мой, что Вы, для убеждения в фактическом вопросе, не избираете естественного пути, требующего убеждать чувства выпиской из книги тех слов, которые, по Вашему уверению, содержатся в ней. Вы же выискиваете способы, столь далекие от простоты, что это поневоле поражает самых неглубокомысленных людей. Почему бы Вам не следовать по тому же пути, которого держался я в моих Письмах с целью изобличить тьму ложных правил Ваших писателей и который состоит в точном цитировании мест, откуда упомянутые правила извлекались? Так поступили парижские кюре, и это всегда убедительно для любого человека. Когда они ставили вам в упрек, например, следующее положение отца Лами: «Монашествующий может убить того, кто грозит обнародовать клеветы против него или против его общины, если отсутствуют иные способы защиты»[363], что бы Вы сказали, и что могли бы подумать другие, если бы не указывалось место, из которого точь — в–точь заимствована данная цитата; если бы, невзирая ни на какие требования, они все упорствовали в отказе, а вместо удовлетворения вполне законных вопросов отправились в Рим испрашивать буллу, которой повелевалось бы всем признавать наличие указанного правила у о. Лами. Разве не пришлось бы в таком случае прийти к несомненному выводу, что они обманули папу и прибегли к чрезвычайному способу лишь за неимением естественных средств, предоставляемых фактическими истинами всем, кто их защищает? Вот поэтому — то парижские кюре всего лишь указали, что о. Лами проповедует данное учение в 5–м томе (расс. 36, № 118, стр. 544, по изданию, напечатанному в Дуэ). Таким образом, всякий, пожелавший в этом убедиться, мог найти упомянутое место, и ни у кого не осталось никаких сомнений. Вот очень простой и очень быстрый способ исчерпывать фактические вопросы в случае, когда бываешь прав.
Отчего же происходит, что Вы, отец мой, не поступаете подобным образом? Вы говорили в Ваших
Я знаю, отец мой, что христиане обязаны уважать папскую власть, и Ваши противники достаточно ясно свидетельствуют о своей твердой решимости никогда не уклоняться от этой обязанности. Но не сочтите неуважением с их стороны попытку со всевозможным почтением, обязательным для детей по отношению к своему отцу и для подчиненных по отношению к своему главе, доложить папе, что по данному фактическому вопросу он мог быть введен в заблуждение; что со времени своего вступления на папский престол он не приказывал рассмотреть означенный пункт. Предшественник же его Иннокентий X велел только рассмотреть, содержится ли в положениях ересь, но не было и речи о том, принадлежат ли они Янсению[364]. Последнее заставило комиссара инквизиции, одного из главных судей, сказать, «что рассматриваемые положения не могут подлежать цензуре в смысле какого — нибудь автора:
Не пытайтесь, отец мой, уверять, что способные поступить подобным образом не покоряются святому престолу Папы весьма далеки от того властного обращения с христианами, какое иным хотелось бы употреблять под их именем. «Церковь, — говорит папа Григорий Святой (
Вот, отец мой, те истинные убеждения, которые следует внушать папам, так как, по признанию всех богословов, они могут быть вовлечены в обман, и их верховное достоинство не только не оберегает, но даже, напротив, еще более подвергает их подобной опасности, по причине множества забот, которым они должны уделять внимание. Данную мысль и высказал св. Григорий людям, изумлявшимся, что другой папа допустил себя обмануть. «Почему вы удивляетесь, — говорит он (
Полагаю, отец мой, Вы начинаете убеждаться, что папы могут быть введены в заблуждение. Но, чтобы окончательно доказать Вам это, я попрошу Вас припомнить только приведенные Вами же в Вашей книге примеры пап и императоров, которых еретики действительно ввели в заблуждение. Вы же сами свидетельствуете, что Аполлинарий обманул папу Дамаса[366], равно как Целестий обманул Зосиму[367]. Кроме того, Вы рассказываете, что некий Афанасий обманул императора Ираклия[368] и возбудил его преследовать католиков; наконец, что Сергий исходатайствовал у Гонория с помощью
Следовательно, Вы сами удостоверяете, что поступающие таким образом с папами и королями иногда коварно заставляют их преследовать защитников истинной веры, в убежденности, что преследуется ересь. Поэтому — то папы, для которых нет ничего отвратительнее подобных обманов, возвели одно письмо Александра III в церковный закон, включенный в каноническое право, которым дозволяется приостановить исполнение их булл и их декретов, когда есть данные предположить, что папы были введены в заблуждение. «Если, — говорит этот папа архиепископу Равеннскому, — мы иногда присылаем вашему Братству декреты, противоречащие вашим убеждениям, то не смущайтесь. Ведь вы или с уважением исполните их, или же представите нам доводы относительно того, почему, на ваш взгляд, не следует их исполнять. Ибо мы одобрим неисполнение декрета, исторгнутого от нас либо обманом, либо хитростью». Вот как поступают папы, которые стараются только разъяснять несогласия между христианами, а не потакают страстям тех, кто стремится посеять между ними раздоры. Они не гонятся за господством, как говорят св ап. Петр[370] и св. ап. Павел[371] по заповеди Иисуса Христа, но дух, которым преисполнено их поведение, есть дух мира и истины. Вот почему в их грамотах ставится обыкновенно такая оговорка, как
Как же нам узнать истину фактов? Мы познаем ее, отец мой, глазами, которые в подобном деле суть законные судьи, как разум есть законный судья в вешах естественных и познаваемых, а вера — в сверхъестественных, данных через откровение. Так как Вы меня вынуждаете, то я скажу Вам, отец мой, что, по мнению двух величайших учителей церкви, св. Августина и св. Фомы, три перечисленных начала познания — чувства, разум и вера — имеют каждое свою отдельную область и свою достоверность в упомянутой области. А так как Богу угодно было воспользоваться посредничеством чувств, чтобы дать доступ к вере,
Выведем же отсюда следующее заключение: какое бы положение ни было представлено нашему рассмотрению, необходимо прежде всего определить его природу, чтобы видеть, к которому из упомянутых трех начал следует его отнести. Если речь идет о сверхъестественном, то мы не будем судить о нем ни чувствами, ни разумом, но при помощи Священного Писания и решений церкви. Если речь идет о положении не откровенном, а доступном естественному разуму, то разум и будет в подобном случае надлежащим судьей. Если же, наконец, дело касается вопроса о факте, тогда мы доверимся чувствам, которым естественно и надлежит ведать данным вопросом.
Это настолько общее правило, что, по мнению св. Августина и св. Фомы, если даже в самом Писании встречается какое — нибудь место, первоначальный буквальный смысл которого оказывается в противоречии с тем, что с достоверностью признают чувства или разум, то в таком случае не следует пытаться отвергать их, подчиняя авторитету вышеупомянутого кажущегося смысла. Но следует истолковать Писание и приискать в нем другой смысл, который согласовался бы с чувственной истиною; потому что, в силу непогрешимости слова Божия даже в фактах, а также в силу достоверности свидетельства чувств и разума, действующих в своей области, необходимо, чтобы названные истины согласовались между собой. А поскольку Писание может быть истолковано различным образом, тогда как свидетельство чувств едино, то в подобных вопросах надлежит принять за истинный смысл Писания именно тот, который согласуется с верным свидетельством чувств. «Согласно св. Августину, — говорит св. Фома, (ч. I, вопр. 68, ст. I), — надо иметь в виду две вещи: во — первых, что Священное Писание всегда содержит в себе истинный смысл; во — вторых, так как оно может быть истолковано различно, то, найдя в нем такой смысл, который разум признает эаведомр ложным, не надо упорствовать, будто нашли настоящий смысл Писания, но следует искать в нем другое значение, которое согласовалось бы с разумом». Данную мысль он поясняет примером одного места из Книги Бытия (1,16), где говорится, что «Бог создал два великих светила, солнце и луну, а также и звезды». Этим Писание как будто хочет сказать, что луна больше всех звезд; но так как установлено неопровержимыми доказательствами, что последнее неверно, то не следует упорствовать в защите буквального смысла; нужно искать другой, соответствующий указанной фактической истине[373]. Можно, например, сказать, «что слова «великое светило» обозначают только величие света луны по отношению к нам, а не величину самого ее тела».
Если бы мы захотели поступать со Священным Писанием иначе, то не внушили бы к нему уважения, а, наоборот, выставили бы его на поругание неверным, «так как, — говорит св. Августин, — увидев, что мы верим в Священном Писании таким вещам, которые они считают заведомо ложными, они стали бы глумиться над нашим легковерием в вещи более сокровенные, например, воскресение из мертвых и вечную жизнь». «Это значило бы, — прибавляет св. Фома, — выставить перед ними нашу религию достойной презрения и даже закрыть им доступ к ней».
Последнее также было бы средством, отец мой, преградить доступ к ней еретикам и возбудить в них презрение к авторитету папы, если бы стали отказываться признавать католиками неверящих в наличие таких — то слов в такой — то книге, в которой их вовсе нет, на том основании, что один папа по ошибке объявил, будто они там содержатся. Ибо только рассмотрение самой книги может убедить в том, находятся ли в ней некие слова. Фактические вопросы доказываются только с помощью чувств. Если утверждаемое Вами истинно, покажите это; в противном случае не беспокойте никого принуждениями поверить: подобные попытки будут бесполезны. Никакая власть в мире не может силою своего авторитета ни убедить в фактическом вопросе, ни изменить его. Ибо нет ничего такого, что могло бы сделать несуществующим реально существующее[374].
Напрасно, например, регенсбургские монахи получили от папы Льва IX Святого торжественный декрет, в котором он возвещал, будто мощи св. Дионисия, первого парижского епископа, обыкновенно считаемого ареопагитом, перенесены из Франции в их монастырскую церковь[375]. Указанное обстоятельство нисколько не мешало мощам данного святого и прежде, и сейчас пребывать в знаменитом аббатстве его имени, и там тщетно было бы добиваться признания упомянутой буллы, хотя Лев IX и удостоверяет в ней, что «дело было наитщательнейшим образом,
Напрасно было также с Вашей стороны испрашивать в Риме декрет об осуждении взгляда Галилея относительно движения Земли[376]. Не этим будет доказано, что она стоит неподвижно. Если бы имелись несомненные наблюдения.
которые доказали бы, что именно она — то и вращается, то все люди в мире не помешали бы ей вращаться, и себе — вращаться вместе с нею. Не воображайте также, что папа Захарий своими письмами об отлучении от церкви святого Виргилия[377] за веру в существование антиподов мог уничтожить этот новый мир. И хотя папа признал данное мнение одним из опаснейших заблуждений, тем не менее испанский король имел причину быть довольным, когда предпочел поверить Христофору Колумбу, возвратившемуся из Нового света, чем мнению этого папы, который никогда не бывал там. Церковь, таким образом, получила великую пользу, ибо это дало возможность познать Евангелие стольким народам, которые иначе погибли бы в своем неверии.
Итак, отец мой, Вы видите, каково свойство фактических вопросов[378] и по какому принципу следует судить о них. Отсюда легко заключить по поводу нашего предмета, что если пять положений не принадлежат Янсению, то и невозможно было извлечь их из его книги; и что единственное средство, позволяющее правильно судить о данном вопросе и убедить всех, — рассмотреть его книгу в установленной конференции, как того давно требуют от Вас. До тех пор Вы не имеете никакого права упрекать Ваших противников в упорстве. Ибо по отношению к упомянутому фактическому вопросу они будут безупречны, равно как по отношению к догматам веры — они свободны от заблуждений. Перед законом они — католики, перед фактом — здравомыслящие и не погрешают ни в том, ни в другом.
Кто же не удивится, отец мой, при виде столь полного оправдания, с одной стороны, и столь жестких обвинений — с другой? Кто бы мог подумать, что у нас дело идет о факте столь ничтожного значения, в который хотят бездоказательно заставить поверить, и кто решился бы подумать, отец мой, что по всей церкви подняли столько шума из ничего,
Наконец, в худшем случае, если бы даже было правдой, что Янсений держался осужденных положений, то какая беда приключилась бы от того, что несколько человек усомнились в подобном факте? Лишь бы они публично отвергали сами положения, как сейчас и происходит. Не достаточно ли, что сии положения были осуждены всеми без исключения, в том именно смысле, в котором, по Вашему разъяснению, Вам было бы желательно, чтобы их осудили?
Будут ли их сильнее осуждать из — за того, что Янсений якобы их придерживался? Чему же послужили бы настояния на подобного рода признании, как не тому только, чтобы обесславить ученого и епископа, умершего в единении с церковью? В этом я не вижу такого уж особенно великого блага, чтобы стоило его покупать ценою стольких смут. Какая из этого польза для государства, для папы, епископов, ученых и для всей церкви? Это их никоим образом не касается, отец мой. И только одно ваше Общество получило бы действительно некоторое удовольствие от поругания автора, причинившего Вам некоторый вред. Между тем все волнуются, поскольку Вы стараетесь уверить, будто всему грозит опасность. Вот таинственная причина, дающая толчок всем этим великим движениям, которые не замедлили бы прекратиться, как только выяснилось бы истинное положение ваших споров. Стало быть, ввиду того, что спокойствие церкви зависит от данного разъяснения, и было чрезвычайно важно дать его, чтобы, раскрыв все Ваше лицемерие, показать всем, что обвинения Ваши неосновательны, противники Ваши свободны от заблуждений, а церковь — от ереси.
Вот, отец мой, благо, которое я намеревался совершить, и которое, по моему мнению, так важно для всей религии, что мне трудно понять, почему люди, которым Вы подаете столько поводов для возражения, могут пребывать в молчании. Если оскорбления, наносимые им Вами, не возмущают их, то оскорбления, претерпеваемые церковью, должны были бы, как мне кажется, вызвать с их стороны протесты. Притом я сомневаюсь, чтобы духовные лица могли предоставлять свою репутацию в жертву клевете, особенно в деле веры. Однако они позволяют Вам говорить все, что угодно, и если бы не повод, который Вы мне случайно подали, быть может, ничего не было бы противопоставлено возмутительным наветам, распространяемым Вами повсюду. Таким образом, их терпение меня изумляет тем более, что я не могу заподозрить в нем ни боязливости, ни бессилия, зная хорошо, что у этих лиц нет недостатка ни в доказательствах для своего оправдания, ни в ревности к истине. А они все же так благочестиво молчаливы, что я опасаюсь, как бы здесь не обнаружилось определенного излишества. Что касается меня, я не считаю возможным следовать их примеру. Оставьте церковь в покое, и я с радостью оставлю в покое Вас. Но пока Вы будете заботиться только о том, чтобы поддерживать в ней смуты, будьте уверены, что найдутся сыны мира (monde), которые сочтут своею обязанностью употребить все усилия, дабы поддержать в ней спокойствие.
Дополнения
Предисловие Вандрока
Известность, которую
Внял я этим соображениям еще и потому, что пронесся слух, будто желание заняться переводом изъявили другие лица. Но так как они недостаточно сведущи ни в обоих языках, чтобы отразить в латинской версии все красоты французского оригинала, ни в перипетиях дискуссий, о которых идет речь, чтобы верно представить мысли Монтальта, то следовало опасаться, как бы они, заставив его говорить на варварском языке, вдобавок не приписали ему также и взглядов, совершенно отличных от его собственных. Чем правильнее он мыслит и чем точнее высказывается обо всем, служащем предметом рассмотрения, тем больше угроза, что содержание его мыслей и высказываний окажется либо приуменьшенным» либо преувеличенным. Ведь сколь бы незначительным ни было уклонение от авторского замысла, маловероятно, что оно не приведет к ошибкам. Некоторые из друзей, на чьи просьбы я не смог ответить отказом, весьма обеспокоились возможными последствиями подобного оборота дела и попросили меня упредить вызывавших у них опасения переводчиков, надеясь, что если даже в чужой языковой форме мне и не удастся полностью сохранить изящество Монтальтова стиля, то уж по крайней мере вся сила и истинность его мыслей будут переданы адекватно. Указанные друзья нашли меня пригодным к выполнению этой работы. Тогда я принялся за изучение произведений казуистов, часто беседовал на соответствующие темы с наиболее сведущими докторами теологического факультета Сорбонны, с которыми познакомился во время пребывания в Париже, и, надо сказать, получил таким образом немалое подспорье для реализации своего замысла. Не менее благоприятным обстоятельством была возможность предложить выполненный труд вниманию самого Монтальта, которую я, конечно же, использовал. Этот великий человек был так добр, что согласился проверить текст перевода, многое в нем исправив и удостоив своего одобрения.
Таким образом, я, со всей доступной мне тщательностью, приступил к работе над изданием предлагаемого ныне читателю варианта перевода, а также примечаний, которые считаю необходимым присовокупить к последнему. Впервые данная публикация была осуществлена мной в 1658 г. в Кельне[379], выдержав с тех пор несколько изданий. Настоящее, пятое по счету, является наиболее полным и точным из всех, поскольку в некоторые места я внес исправления.
В Предисловиях к предшествующим изданиям я удовлетворялся указаниями относительно Монтальтова замысла, осуществленного в
Намерение перевести
В Сорбонне разбиралось
Таковы были обстоятельства, при которых Монтальт взял на себя это обязательство, еще совершенно не намереваясь создавать цикл Писем. На следующий день он собирался начать работу над обещанным проектом, однако вместо наброска сразу получилось первое Письмо в известном нам сегодня виде. Монтальт сообщил о нем одному из своих друзей, нашедшему вполне уместным незамедлительно отдать текст в печать, что и было исполнено.
Письмо снискало такой большой успех, какого только можно было желать. Оно читалось и учеными, и невеждами, оказывая ожидаемое воздействие на умы. Однако имелись тут и иные последствия, которых заранее никто не предполагал. Первое Письмо дало понять, сколь подходящей для приобщения света к сорбоннским дискуссиям оказалась избранная Монтальтом писательская манера. Стало очевидным, что автору каким — то образом удалось вызвать интерес к упомянутым событиям даже у самых бесчувственных и равнодушных людей, задеть этих людей за живое, непринужденно покорить и, наконец, не помышляя о пустом развлечении, но доставив им удовольствие, привести их к познанию истины.
Чтобы слегка нарушить триумф молинисгов, все — таки добившихся цензуры на г — на Арно[383], Монтальт таким же образом и с точно такой же быстротой создал второе, третье и четвертое Письма, снискавшие еще больший успех в свете. Он и в дальнейшем намеревался продолжать разъяснение тех же вопросов, однако (уж не знаю по какой причине), объявив в конце четвертого Письма о заинтересовавшей его возможности рассмотреть мораль иезуитов, оказался всецело захваченным данным предметом.
Обещая это, Монтальт, по собственным нередким признаниям, еще не был уверен, действительно ли он справится с новой задачей. Наш автор полагал лишь, что если, по здравом размышлении, подобное начинание признают полезным для церкви, то ему не составив труда исполнить обещанное, написав одно — два Письма. К тому же угрожая таким образом иезуитам и тревожа их (с тем, чтобы, если разум не имеет над ними никакой власти, с помощью страха призвать этих отцов, по крайней мере, к большей сдержанности), по мнению Монтальта, невозможно подвергнуть церковь даже ничтожнейшей опасности[384].
На деле же он так мало думал об исполнении обещания, данного скорее случайно, нежели преднамеренно, что, даже вызвав ожидания публики, с нетерпением жаждавшей увидеть его разъяснения морали иезуитов, еще долго сомневался, решаться ли ему на это предприятие[385]. Тем более, что некоторые из его друзей сочли, что он слишком рано оставил тему благодати, что свет и в дальнейшем расположен к получению наставлений по данному предмету, а успех последнего Письма служит тому убедительным доказательством. Упомянутый довод произвел на него большое впечатление. Монтальт полагал, что он вполне способен трактовать вопросы, производившие тогда столько шума, и очищать их от схоластических терминов — темных и двусмысленных, — пустого словесного крючкотворства и всего, порожденного исключительно горячностью спора. Он надеялся разъяснить эти вопросы в столь легкой и соответствующей умственным способностям всякого человека манере, чтобы даже самих иезуитов заставить подчиниться истине.
Однако едва лишь Монтальт начал вникать в произведения Эскобара и других казуистов, как уже не в силах был сдержать негодования, вызванного чудовищными и столь бесчестящими христианство мнениями указанных авторов. Теперь для Монтальта не существовало ничего более неотложного, чем необходимость представить на суд широкой публики столь ужасную и в то же время столь нелепую и отвратительную распущенность. Он почувствовал себя обязанным сделать последнюю не только предметом пересудов, но также и предметом всеобщей ненависти и омерзения. С тех пор именно этой цели он посвятил всего себя, руководствуясь лишь стремлением послужить делу церкви. Письма уже не создавались им с прежней быстротой, в них вкладывалось напряжение ума, тщательность и невероятный труд. Одно — единственное Письмо порой отнимало у него целых двадцать дней, некоторые, чтобы обрести сегодняшнюю степень совершенства, переписывались по пять — восемь раз.
Не следует удивляться тому обстоятельству, что ум столь стремительный, как Монтальтов, мог обнаруживать подобное терпение. Ведь эта стремительность была ничуть не меньшей чем проницательность автора
Кроме того, исследуемый предмет обладал своими особенными трудностями: надлежало объединить в единое целое большое число цитат, извлеченных из разных авторов, а также из различных мест произведений одного и того же автора, связав воедино все вышеперечисленное естественным, нисколько не принудительным образом. Необходимо было в точности выдержать характер иезуита, выведенного в Письмах, а это потребовало большой осмотрительности. Следовало также позаботиться о сохранении образа второго участника диалога, то есть самого Монтальта, который не должен был ни прямолинейно (grossierement) одобрять мнений иезуита, ни, в равной мере, слишком явно их осуждать, дабы ничего не подозревающий патер раскрыл распущенность казуистов.
В подобной манере Монтальт создал шесть первых Писем о морали иезуитов. Поскольку основные принципы его противников были изложены, а сами Письма удостоились ожидаемого успеха, то наш автор решил остановиться на десятом, что совпадало и с советами друзей, призывавших больше не писать. Однако назойливость иезуитов вынудила его, вопреки желанию, создать и восемь последующих Писем. Последние не уступали своим предшественникам ни в изяществе формы, ни в отточенности слога, за исключением разве шестнадцатого, с публикацией которого Монтальт, по собственному свидетельству, спешил из — за полицейских дознаний, производившихся среди издателей. Поэтому данное Письмо оказалось несколько длиннее <см. с. 342 наст. т. — О.Х.>, чем того хотелось бы автору, однако, на мой взгляд, чрезмерных длиннот читатель в нем не усмотрит. Что же касается двух завершающих, то, если они не покажутся столь же лаконичными, как другие, причиной здесь будет вовсе не нехватка времени. Просто сам затронутый предмет, при всех усилиях, приложенных Монтальтом, не поддался сжатому объяснению. В остальном завершающие Письма выглядят тщательно отшлифованными и весьма заботливо отделанными, в особенности восемнадцатое, на которое, как мне рассказали, автор потратил больше времени, чем на любое другое.
Громкий триумф и всеобщее одобрение, заслуженные
Здесь и коренилась причина всеобщего возмущения, с самого начала вызванного Монтальтовыми Письмами во Франции. Все испытали настоящий ужас от чудовищных воззрений, о которых сообщалось в данном труде. Едва ли можно было поверить даже, увидев их собственными глазами, что подобного рода суждения могли когда — нибудь проникнуть в ум католических теологов. Таким являлось не только настроение простонародья и людей, не искушенных в богословских материях, но также и большей части духовных лиц, монахов и в особенности кюре, к большому счастью почти не руководствовавшихся решениями казуистов в исповедальной практике.
Парижские кюре, известные всему королевству совестливостью и благочестием, и являющиеся также в большинстве своем докторами Сорбонны, были первыми, кто открыто поднялся против иезуитских злоупотреблений. По поводу последних весьма сетовал г — н Рус (Rousse), кюре прихода Сен — Рош (синдик этих прославленных священников, почитаемый за заслуги, знания и преклонные годы), на очередной ассамблее, состоявшейся 12 мая 1656 г. Он предложил, чтобы комиссия, составленная из числа самих кюре, подтвердила, действительно ли в книгах казуистов содержатся положения, сообщаемые Монтальтом, дабы потребовать полного запрещения его Писем, если подобных положений нет у авторов, которым они приписываются, либо осуждения казуистов, если упомянутые положения верно извлечены из цитируемых источников. Но поскольку в это самое время в Парижском диоцезе, относящемся к юрисдикции архиепископа, имели место волнения, указанный замысел не получил практических последствий и кюре были вынуждены повременить с его исполнением.
Однако подобное же усердие, направленное против взглядов новых казуистов, проявили тогда и кюре Руана. Г — н аббат Ольни (Aulney) и кюре прихода Сен — Маклу (Saint — Maclou) весьма решительно выступили против этих взглядов в нескольких проповедях. Иезуитов это невероятно задело, хотя само название их Ордена и не было упомянуто. Все Общество пришло в движение, посыпались угрозы, поднялся большой шум. Наконец о. Бризасье, ректор Руанской иезуитской коллегии, завел дело так далеко, что предоставил архиепископу письменную жалобу на аббата, сообщив, будто последний, позоря казуистов, клеветал на все Общество Иисуса. Однако эти добрые отцы не предвидели той бури, которую должна была повлечь за собой столь неосторожная выходка, ибо все остальные кюре города примкнули к своему собрату, сочтя, что на него нападают в области, составляющей предмет их общего интереса. Вот что сообщалось о начале их процесса в опубликованном письме одного из примкнувших.
«Чтобы занять в этом деле здравую позицию и не ввязаться в него без серьезных оснований, руанские кюре на одной из своих ассамблей приняли решение обратиться к тем книгам, из которых, как говорят, были извлечены гибельные положения и максимы, подвергнутые поношению в проповедях г — на кюре прихода Сен — Маклу, и подготовить сборники цитат с точными выдержками, дабы затем потребовать канонического осуждения указанных положений, если они будут обнаружены в произведениях казуистов, какими бы титулами и весом в обществе эти казуисты ни обладали. Если же данных положений там не окажется — прекратить дело и присоединиться к цензуре на
Выдержка из протокола
съезда духовенства, происходившего в большом монастыре августинианцев в 1655–1656–1657 гг., февраля месяца, первого числа[387], четверг, восемь часов утра.
Господин архиепископ Нарбоннский, председательствующий.
«Г — н де Сирон (Ciron) заявил, что, по поручению съезда, им из Тулузы доставлена книга
Нельзя и желать более наглядного подтверждения позиции, занятой съездом духовенства. Тем не менее, поскольку иезуиты попытались лишить ее силы, возвещая в своих произведениях, что циркулярное письмо по данному поводу, направленное съездом всем епископам Франции и предваряющее собой
Для Вас также не осталось тайнойсообщают те же кюре о. Анна — написанное нами по данному вопросу его преосвященству епископу Консеранскому (de Conserans): «Вы были первым, кого задело тяжкое оскорбление, нанесенное этой пагубной моралью всей грркви Сына Божьего. Я сам — свидетель Вашего исполненного сострадания стона, поразившего слух отцов — участников последнего съезда духовенства, на котором я имел честь присутствовать. Изложенные Вами жалобы заметно растрогали их сердца. И я знаю — не будь тогда необходимости завершить съезд, их решения совпали бы со всеми Вашими взглядами на данный предмет и это распущенное и беззаконное учение <казуистов. — О.Х.> было бы запрещено посредством публичной цензуры. Все грядущие поколения христиан благословят Ваше усердие и т. д.
Наконец, Вы могли бы усвоить то, что г — н епископ Ванса (Vence) недавно засвидетельствовал перед всей Францией в своей новой цензуре против Вашей Апологии, оглашенной десятого мая на заседании возглавляемого им синода. Сей прелат, кажется, предвидел то ложное допущение, с помощью которого Вы хотели очертть съезд духовенства, утверждая, будто бы тот не выразил своего отношения к злоупотреблениям, допускаемым Вашим Обществом. Вот его слова: «На последнем съезде духовенства, состоявшемся в 1656 г. в Париже, кюре города Руана, посланные тамошним архиепископом, а также парижские кюре представили Выдержки из нескольких постулатов, содержащихся в произведениях определенной части современных казуистов, дабы исследовать указанные произведения. Чтение этих текстов привело в ужас всех слушателей, и мы готовы были заткнуть уши, как поступили и отцы Никейского собора, дабы не слышать богохульств, содержащихся в книге Ария. Каждый из присутствующих воспылал рвением, стремясь обуздать наглость этих злосчастных писателей, в столь невероятной мере искажающих святейшие максимы Евангелия и устанавливающих мораль, которая бы вызвала стыд у честных язычников и привела бы в негодование добрых турок. Однако, поскольку съезд подошел к концу и уже не было возможности прочитать всех авторов, приводимых в Выдержках кюре, то, дабы со знанием дела и без всякой поспешности объявить о выводах, было решено согласно предложению г — на аббата де Сирона, канцлера Тулузского университета, человека ученого и благочестивого, издать на средства духовенства Наставления св. Шарля Борроме[389], кардинала и архиепископа Миланского, написанные этим святым для исповедников своего диоцеза. С точки зрения участников съезда, пока прелаты смогут принять меры по пресечению столь опасного зла, постановив юридическую цензуру, эта книжечка послужит своего рода плотиной на пути вредных взглядов, разрушающих христианскую мораль»».
Дело, начатое руанскими и парижскими кюре, не получило тогда продолжения, и, таким образом, единственную печаль иезуитов составляло зрелище казуистской морали, осуждаемой церковью. Ибо хотя данное осуждение с достаточной очевидностью касалось и собственно иезуитского Ордена, тем не менее, формального осуждения иезуитов не состоялось. Поэтому, столь счастливо избежав весьма серьезной опасности, они должны были, при наличии — я не говорю уже о каких — то остатках чувства стыда — хотя бы незначительной осторожности, стремиться не возбуждать новых вспышек ненависти и возмущения со стороны публики. Вряд ли можно и вообразить себе что — либо более легкое. Надлежало просто хранить молчание, поскольку никто на них не нападал. Монтальт давно уже прекратил полемику, да и кюре вовсе не собирались вновь что — либо предпринимать. Однако Общество безумно доверилось собственным силам, вообразив, что ему больше нечего бояться с тех пор, как съезд духовенства закончился. Таким образом, иезуиты более не могли сдерживать своей злобы против Монтальта и потому приложили все усилия для восстановления доброго имени казуистов, повсюду встречавших крайнее к себе презрение. Исполняя данный замысел, Общество поручило одному из своих писателей создать
Однако иезуиты, готовя свой чудный проект, не сумели его утаить, и — поскольку уверились в победе еще до цшершения книги — публично похвалялись ею и заранее торжествовали. Когда же опус о. Пиро был готов к печати, они потребовали по такому случаю привилегии г — на канцлера[391] и одобрения докторов. И от первого, и от вторых пришел отказ. Последнее обстоятельство, впрочем, не изменило их замыслов, и в конце 1657 года упомянутая
Однако иезуитам не пришлось долго оставаться в своем приятном заблуждении. Волна скрытого недовольства поднялась сразу же, как только книга о. Пиро вышла из печати. Латем открыто выразила негодование публика. Наконец, парижские и руанские кюре объединились, дабы опровергнуть указанное сочинение и предать его рассмотрению церковных властей. От всего этого гром оваций, которых пемуиты сами себя удостоили, быстро сменился пугающей неуверенностью относительно возможных последствий. Ибо ученые кюре Парижа и Руана, спустя некоторое время, признали, что в
Прошло совсем немного времени, и в Сорбонне, обеспокоенной отовсюду доносившимися жалобами, также решили проверить творение о. Пиро.
Тогда — то иезуиты, питая поначалу надежду на триумф над своими противниками, и ощутили страх подвергнуться всеобщему осуждению. Они увидели, что в равной мере основательные и красноречивые произведения, опубликованные парижскими и руанскими кюре, позволяют всякому понять заблуждения казуистов, а также невежество и наглость их апологета и то бесстыдство, с каким он искажает высказывания отцов церкви.
Но все же Общество нисколько не унывало. И, надо признаться, для публики, наблюдавшей за различными действиями иезуитов в этих условиях, открывалась довольно занимательная картина. Им хотелось то умолкнуть, то снова взяться за перо, порой они уфожали, но чуть спустя их уже видели умоляющими. Однако главная их цель всегда состояла в том, чтобы вносить раздоры и порождать новые смуты.
Однако главные усилия иезуитов были обращены в сторону властей, благосклонность которых они пытались завоевать. Но то ли потому, что власть имущим надоели иезуитские затеи, то ли осторожность не позволила высказываться в поддержку столь опозорившей себя морали, однако имдсжды на доверие и расположение, всегда находившиеся Обществом у великих мира сего, в данном случае не оправдались Так иезуиты в одночасье ощутили себя лишенными единственной опоры, до сих пор их поддерживавшей. Подобный поворот судьбы сулил им определенные неприятности, которые, конечно же, не могли не стать весьма чувствительными для особ столь утонченных. Тем не менее, все случившееся могло бы принести им пользу, причем — наибольшую из возможных, сумей они терпеливо перенести спасительную горечь критики, вместо того чтобы, подобно безумцам, оказывать сопротивление тем, кто хотел бы их исцелить.
Итак, для галликанской[393] церкви настало, наконец, время проявить весь ужас, вызываемый у нее отвратительными максимами казуистов. Она повсюду стала восставать против этих чудовищных взглядов, нападая на них произведениями своих теологов и упреками своих кюре. Наконец, она их совершенно опровергла с помощью юридически оформленной цензуры и сурового осуждения, высказанного большинством епископов Франции.
Епископы Орлеанский и Тульский (de Tulle) снискали особую славу, осудив
Цензура епископа Тульского на Апологию о. Пиро была постановлена раньше, нежели соответствующая цензура епископа Орлеанского, однако, в силу проволочек с публикацией, возможность прочесть ее появилась гораздо позже. В данном документе прелат призывает свою паству (son peuple) тщательно отстраняться от закваски новых фарисеев[394], которые, путем умножения собственных толкований закона, полностью его разлагают: чем больше эти лица хотели приспособить его к пониманию или вкусам людей, тем в большей мере они его выхолащивали, поступая при этом как те, кто обладает всем умом Божьим.
После цензуры двух указанных епископов завершилась, наконец, работа над сорбоннской цензурой, которую, с помощью своих интриг, иезуиты могли продолжительное время отсрочивать, но помешать которой сил уже не имели. Теологический факультет, указав, в частности, на десять положений из
Цензура архиепископа Санского (Sens) появилась немногим позже и была воистину достойна этого великого прелата. Он выразил в ней предостережения, разделявшиеся тогда всем духовенством диоцеза. Цензура была составлена генеральным синодом при архиепископе после формально безупречного и точного исследования
За рассмотренной цензурой последовали две другие, не менее значительные. Одна принадлежала пяти гасконским прелатам, выделявшимся ученостью и благочестием (речь идет о епископах Але (Alet), Памьера (Pamiers), Коменжа (Cominges), База (Bazas) и Консерана). Перечисленные прелаты весьма сурово, хотя и в общем плане, осудили максимы казуистов, несущие оправдание или благоприятствующие
Вторая цензура, принадлежавшая генеральным викариям архиепископа Парижского, вышла в свет лишь за три недели до Рождества, хотя работа над ней была завершена 23 ав1уста. Доктрина пробабилизма и другие иезуитские догмы осуждались в ней в двадцати девяти статьях, определения которых, столь разумные, беспристрастные и основательные, могут служить образцом разрешения наиболее важных вопросов христианской морали.
Впоследствии во множестве появлялись цензуры, принадлежащие наиболее известным епископам и архиепископам королевства. Речь идет о прелатах Невера (Nevers), Бове (Beauvais), Анжера (Angers), Эврё (Evreux), Руана, Лизьё (Lisieux), Буржа (Bourges), Кагора (Cahors), Шалона — на — Марне, Ванса и Диня (Digne). Все они единодушно, обнаружив как ученость, так и красноречие, выступили против одних и тех же пороков. Все осудили иезуитов с одинаковой суровостью. Но ничто в осуждаемой доктрине не было подвергнуто столь строгой критике, как учение пробабилизма, которое почти каждый из прелатов осудил особой статьей. В наибольшей мере это характерно для епископов Ванса и Диня, чьи цензуры появились последними, содержа разъяснение основных начал и выводов из названного учения, а также — опровержение и полное отрицание тех и других.
Однако кюре также стремились выявить различными способами свое благочестивое усердие. Я говорю не только о парижских священниках (опубликовавших уже упомянутые мной девять Сочинений, которые останутся вечными памятниками их усердию, неутомимости, чистоте учения и красноречию), но и об их собратьях из Руана, Амьена (Amiens), Невера, Бове, Эвре, Анжера, Лизьё и некоторых других диоцезов, чьи жалобы, будучи напечатанными, предвосхитили цензуры соответствующих епископов и таким образом дали церкви очевидные доказательства учености и чистоты воззрений своих авторов.
Наконец, одобрение и удовлетворенность других епископов и других церквей были столь единодушными и всеобщими, что не нашлось человека, который бы протестовал против такого количества цензур и Сочинений, публиковавшихся по всей Франции. Никто не сожалел о состоявшемся осуждении, исключая одного — единственного епископа[397], ранее состоявшего членом Общества Иисуса. Впрочем, как уверяют, он также некоторое время спустя согласился с мнением других прелатов. Никто и не помышлял вступаться за интересы иезуитов, несмотря на все влияние последних. Никто не брался защищать подвергнутые цензуре догмы. Посему вполне можно было утверждать, ввиду общего согласия, что их осудила вся церковь, подобно тому, как в былые времена некоторые ереси, даже наиболее значительные, поначалу осуждались лишь одной из церквей[398], к решению которой затем присоединялись все остальные.
В общих чертах я уже немного рассказал о различных попытках, предпринимавшихся иезуитами в течение всего рассматриваемого времени, дабы воспрепятствовать осуждению их
Первое из указанных средств состояло в попытке очернить противников. Именно им воспользовались иезуиты Парижа в отношении столичных священников. Общество хорошо понимало, что ему не завоевать особого успеха открытой защитой
Некоторое время иезуиты выглядели почти утешенными во всех своих несчастьях, испытав злобное удовольствие от того, что отомстили лицам, которых считали виновниками этих несчастий. Ибо пыл, с каким поносили они доброе имя столь знаменитых кюре, совершенно не поддается описанию. В упомянутом уже иезуитском пасквиле последние назывались
Однако кюре, опубликовав
Вот к каким «успехам» привела первая попытка иезуитов защитить свою
Невозможно даже представить себе, насколько этот удар ошеломил иезуитов и как они втайне роптали на папу, убедившись в полной невозможности при сложившихся обстоятельствах помешать тому, чтобы их мораль не рассматривалась как осужденная всей церковью. Ведь авторитет св. Престола присовокупился к осуждению епископов и цензурам теологических факультетов.
Однако Общество стало в известной степени избегать публичной огласки истинных своих взглядов, пытаясь теперь казаться скромнее. Иезуиты притворились, будто они желают быть более смиренными, в особенности по отношению к епископам, над цензурами которых сами же совершенно открыто и в высшей степени недостойным образом совсем недавно насмехались. Так, иезуиты Буржа подчинились цензуре местного архиепископа, наложенной на
Прежде чем закончить данное Предисловие, мне остается лишь привести соображения, побудившие снабдить Монтальтовы Письма столь пространными примечаниями, и разъяснить пользу, которую можно отсюда извлечь. Монтальт, как я отметил вначале, в последних Письмах совершенно обоснованно опроверг все жалобы иезуитов. Подобного опровержения было бы вполне достаточно для любого читателя, обладающего ясным и лишенным предубеждений умом. Однако, поскольку трудность издания Писем вынудила опустить некоторые из упомянутых жалоб и поскольку сам автор посчитал себя вправе пренебречь ими как малозначительными, то иезуиты получают этим самым определенные преимущества. Людям простодушным они хотят представить дело так, что Монтальт умолчал о возражениях, на которые не нашел ответа, а, следовательно, — внушить подозрение в его вере и искренности. Полагаю, что при издании латинской версии
Всякая мораль нацелена на руководство человеческими деяниями. Рассматривая эти деяния, следует учитывать как то необходимое, что позволяет им быть человеческими, так и то, что необходимо для того, чтобы они были благими. Человеческими их называют в случае добровольности, благость же зависит от двух вещей: от правила, с которым они должны сообразовываться, и от цели, к которой они должны стремиться. Существуют два правила — совесть и закон Божий, и нет другой цели, кроме милосердной любви к Богу. Иезуиты с помощью вводимых ими разного рода заблуждений ниспровергали эти верные принципы, я же их восстанавливаю, проясняю и излагаю в различных местах зтон книги. Монтальт в своем четвертом Письме привел условия, необходимые для того, чтобы деяние было добровольным. То же самое я пытаюсь доказать в своих примечаниях к данному Письму, опровергая тем самым смехотворную систему
В примечаниях к пятнадцатому Письму я устанавливаю два правила в области нравов — закон Божий и совесть, — опрокидывая с помощью четкого и недвусмысленного рассуждения все здание пробабилизма, который выступает одним из главных орудий морали казуистов, о чем известно всякому, кто хоть немного занимался исследованием ее принципов. В этом рассуждении я не только разрушаю оба основания пробабилистской доктрины, выдвигая против них следующие аргументы: 1) ложное, согласно естественному праву, мнение, даже будучи провозглашенным сотней казуистов в качестве вероятного, отнюдь не освобождает от греха; 2) нельзя, не впадая в грех, следовать мнению менее вероятному и менее надежному в ущерб более вероятному и более надежному. Я также дохожу до важнейших следствий, извлекаемых казуистами из ее принципов, и даю увидеть, что прихожанам непозволительно обращаться за советом к разным казуистам, с намерением последовать тому мнению, которое больше понравится, равно как и казуистам нельзя выносить решение, которое, на их взгляд, в умозрении ложно, но является наиболее приятным для консультируемого ими лица.
О. Антуан Сирмон (Sirmond) совершенно уничтожает цель наших действий, состоящую в милосердной любви к Богу, когда пишет, что христиане вовсе не обязаны всю свою жизнь с помощью истинного милосердия направлять свои действия к Богу. Против этого гнусного учения я борюсь в моих примечаниях к десятому Письму, опровергая принципы упомянутого отца и рассеивая те пустые доводы, на которые он опирается. И, дабы полностью удовлетворить иипросы читателя, я разъясняю также некоторые места из СШ. Фомы, имеющие к этому отношение.
Вот что, вкратце говоря, содержится в настоящих Примечаниях относительно основных принципов морали. И Хотя эти материи обсуждаются не столь пространно, как того требовала бы их важность, тем не менее, сказанного мной вполне достаточно для опровержения казуистов.
Они равно терпят поражение и в области принципов, именуемых вторичными. По данному вопросу я также в различных местах Примечаний отстаиваю истину, а особенно — в рассуждении о церковных законах, составляющем содержание последней части шестнадцатого Письма. Я как бы набрасываю здесь узду на распущенность новых докторов, которые, позволив себе некогда несоблюдение церковных законов, через известное время заявляют об отмене последних вследствие их фактической неупотребительности.
В другом месте я выступаю против преступных изъятий части цитируемого отрывка, с помощью которых они ослабляют даже заповеди Божьи, и показываю, сообразуясь с парижскими кюре, что следует вообще отбросить любую лаиоведь, не основывающуюся на Священном Писании или па Священном Предании.
Примечания к седьмому Письму раскрывают иллюзорность казуистического метода направления намерения, освещая неясность данного предмета и не затрагивая вопросов, имеющих малую значимость.
В Примечаниях я борюсь с двумя противниками. Первым является тот иезуит[401], который по мере публикации
Вторым из упомянутых противников выступает апологет казуистов, в прошлом — надежда, а ныне — позор Общества. Но хотя я и нападал на него в некоторых местах Примечаний, а кое — где и весьма недвусмысленно опровергал, у меня все же не было намерения заниматься подробным разоблачением его пасквиля. Знаменитым кюре, добившимся осуждения этого пасквиля, я оставляю всю славу, связанную со столь полезным служением делу церкви.
И, дабы мне не приписывали ничего из чужих заслуг, признаюсь также в том, о чем уже доводилось говорить в настоящем Предисловии, — многое заимствовано мной из Сочинений парижских кюре, а также из
Хочу также, чтобы человек, читающий
Нет ничего более далекого от сути Монтальтовых Писем, нежели подобное их восприятие. Перед лицом Господа таким людям было бы бесполезным делом ненавидеть распущенность, бичуемую автором Писем, если ненависть эта обращена против личностей, а не ограничивается, как подобало бы, лишь самими по себе заблуждениями. Или, скорее, у таких людей нет подлинной ненависти к проявлениям упомянутой распущенности, поскольку им следовало бы для начала возненавидеть в самих себе тайную сердечную злобу, заставляющую их так относиться к иезуитам. Так пусть же на самих иезуитов не будет перенесено то, что говорится об их взглядах. Именно эти взгляды, а не сами члены Общества, служили предметом ненависти Монтальта. И именно заблуждения казуистов, а не самих казуистов хотел он выставить нелепыми с помощью своих шуток. Пускай же люди достигнут того блаженного состояния, которого св. Августин требовал от всякого христианина, когда говорил:
Одному Богу известно, в этом ли расположении духа принялся я за свою работу. Однако люди не имеют права приписывать нам — ни Монтальту, ни мне — другое расположение, поскольку они не обладают основаниями, позволяющими подозревать, будто мы писали, руководствуясь какими — то иными побуждениями. Итак, уверен, в данной книге нельзя найти ничего, что могло бы дать место таким подозрениям. Напротив, в ней, если я не ошибаюсь, повсюду бросается в глаза, что острота споров смягчалась настолько, насколько это было возможно. Сами обсуждаемые темы порой побуждали нас к высказываниям, могущим показаться слишком уж сильными. Но если в этиц местах текста что — то и говорилось с известной горячностью, то могут убедиться в отсутствии в них какой бы то ни было иадевки.
Есть еще один подводный камень, угрожающий читателям Писем. Ведь вполне может создаться впечатление, ЧТО и все остальные церковнослужители и монахи являются Такими, какими здесь изображены иезуиты. Однако, если сриниить тех, кто не избавился от заразы иезуитских взглядов, со всеми другими католиками, то число первых, конечно Же. окажется весьма незначительным. Прежде всего негодование публики и всеобщее возмущение, вызванные упоминавшейся моральной распущенностью, вполне позволяют увидеть весь ужас, внушаемый иезуитами народу. Почти Все белое духовенство (Pretres seculiers) противопоставило Себя иезуитам, в особенности — кюре всей Франции, с ноистине замечательным рвением добившиеся их осуждения церковью. Бенедиктинцы и отцы из Оратории[404] достаточно открыто дали понять, какое отвращение они питают к Обществу. В конце концов, иезуиты — почти единственные, кто упрямо настаивает на этих заблуждениях и ничуть не краснеет, используя для их защиты любой признак доверия к Обществу.
Стало быть, пусть еретики не пытаются извлекать какие — либо аргументы против внутреннего здоровья церкви из изображаемой здесь распущенности, поскольку они видят, что эта распущенность осуждена самой церковью. Пусть они, скорее, восхитятся необыкновенным Божьим Провидением, управляющим Его церковью, которое не позволяет, чтобы истина погибла, раздавленная распущенностью такого количества католиков, но порождает для нее во все времена бесстрашных защитников. Пусть они не льстят себя надеждой на то, что им, возможно, удастся остаться в стороне от подобных злоупотреблений, но скорее испытают жалость к самим себе, ибо безупречная мораль не принесет им никакой пользы, так как они в это самое время находятся в плену гораздо более значительных заблуждений, а всякое кажущееся добро, совершенное вне католической церкви, — бесполезно.
«Сколько вне церкви есть таких, — говорит св. Августин[405], — которые кажутся творящими множество добрых дел? Сколько даже среди язычников можно встретить людей, дающих пищу голодному, одевающих нагого, оказывающих гостеприимство, навещающих больных, утешающих узников тюрем? Сколько видим мы неверующих, которые совершают все эти милосердные дела? Для нас такие люди подобны горлице, о которой говорит пророк, производящей на свет своих птенцов и ничуть не заботящейся о гнезде для них. А разве редкость еретики, творящие добрые дела? Но поскольку последнее происходит вне церкаи, то еретики подобны все той же горлице, не строящей гнезда для своих птенцов. Их труды, как и птенцы эти, будут попраны ногами, раздавлены, они погибнут и не сохранятся для вечной жизни». В другом месте св. Августин приводит такой довод в пользу этого учения: «Ни один человек, вне католической церкви, не может быть причастным милосердию, придающему благость всякому поступку». Еретики, по его словам, «могли преломлять хлеб причастия, но не могли причаститься милосердию. Из — за этой невозможности они удаляются от милосердия, и последнее всегда остается в своей полноте. Оно, словно по велению судьбы, выпадает лишь на долю немногих. Обладающие им пребывают в безопасности. Никто не может изгнать их из католической церкви. И если вне церкви есть люди, начинающие его обретать, то оно тотчас приведет их в лоно церкви, как оливковая ветвь, принесенная в ковчег голубкой»[406]. «Пускай же всякий, кто хочет, чтобы его добрые дела не пропали напрасно, станет обитателем земли Господней, — говорит тот же святой. — Земля Господня есть Его церковь: эту исмлю Он возделывает, орошает, Он — ее труженик и Он же — ее Отец».
Словом, пусть еретики не считают достаточным основанием для своей схизмы нравственный разброд в католической среде, поскольку они должны бы знать из Евангелия, что на жатве Господней есть добрые злаки, и есть плевелы, пшеница и солома на Его поле, добрые и худые рыбы в Его сетях. Отделение же одних от других должно произойти н веке грядущем. Пусть еретики чаще прислушиваются к следующему спасительному предостережению св. Августина: «Если вы от доброго злака, сносите соседство плевел; (‘ели вы из числа добрых рыб, сносите худых, пребывающих е вами в одной сети. Почему удалились вы с поля прежде пшеницы, до того, как настало время жатвы? Зачем разорвали вы сеть до того, как были вытащены на берег?»
Таковы пожелания, высказанные нами, католиками, вслед за св. Августином, всем тем, кто отделен от нашего сообщества. Однако в особенности они предназначены для iex из находящихся вне церкви, кому доведется прочесть
Примечания Николя
Примечания к первому Письму
Термины
Но поскольку смысл молинистов естественнее и лучше подходит к обычному понятию способности, г — н Арно высказался в своем Письме просто:
Именно такого рода уловку, а не
Впрочем, поскольку эта
Монтальт, на основании чисто внешних признаков, причислил о. Николаи к томистам, не веря, что тот отошел от доктрины своего Ордена. Однако последующие публикации этого отца убедили, что он менее всего томист и совершенно отошел от традиционного учения доминиканцев. Именно этот факт неопровержимо доказан автором сочинения, озаглавленного
Г — н Лемуан является доктором Сорбонны, обязанной кардиналом Ришелье выступать против Янсения[409], которого сам кардинал, как, впрочем, и святого Августина, никогда не читал. Что до нашего доктора, то последний, дабы избавиться от положений св. Августина, пожелал сделаться в нынешнем столетии[410] автором новой системы, раскрывающей природу благодати. Он отличает благодать действия от благодати молитвы и утверждает, что вторая является лишь довлеющей, а первая — всегда действенной. Это мнение вызвало определенный отзвук в Сорбонне. Г — н Лемуан имел дерзость даже привести его в книге, издания которой добился. Однако, столкнувшись с мощным неприятием своих идей во многих франко — и латииоязычных сочинениях, а в особенности в
Однако читатель должен учесть, что истинное основание всех подобных диспутов кроется исключительно в зависти, питаемой гг. Лемуаном, Корне, Абером и Алье к г — ну Арно; читатель не сможет не выразить удивления тем нелепым (plaisante) заблуждением, в котором пребывает столько людей утонченного ума, интересующихся сорбоннскими спорами (как будто бы там и вправду речь идет о вопросе, важном для католической веры), не понимая, что в действительности приходится сталкиваться с дрязгами докторов, и все ограничивается лишь личной неприязнью г — на Лемуана, г — на Корне и других лиц такого же сорта.
Новые томисты являются учениками Альвареса. Они твердо придерживаются учения о действенной благодати, однако, допускают еще и иную благодать, именуемую ими довлеющей (но, надо сказать, допускают ее только в единстве с первой). Их называют «новыми», поскольку у старых томистов термин
В конце этого Письма Монтальт весьма обоснованно вводит в ткань повествования новый персонаж — Лемуанова ученика, заставляя его говорить
Примечания к четвертому Письму
Доктрину иезуитов о благих помыслах, гласящую, что последние всегда имеют место при совершении греха, осуждают не только Монтальт и защитники Янсения. Ранее эта доктрина была осуждена Сорбонной в сочинениях о. Бони, посредством чрезвычайно строгой цензуры, постановленной без какого бы то ни было давления со стороны[412]. Ибо когда упомянутый отец заявил — Монтальт цитирует это место, — что
Против этого учения выступили знаменитые парижские и руанские кюре, стяжавшие бессмертную славу своим рвением, направленным против распущенной морали. Они, исследовав книги казуистов и подобрав выдержки из наиболее опасных положений, содержащихся там, особенно в Предисловии к этим выдержкам, ясно высказали свое осуждение и потребовали цензуры для упомянутых книг.
А вскоре, 4 мая 1657 г. то же учение о. Бони было в следующих словах осуждено Лувенским теологическим факультетом: «Данное учение направлено против общих принципов христианской теологии и, разрушая души, потворствует прощению бесчисленного множества грехов, причем даже наиболее тяжких».
Наконец, французские епископы, в особенности архиепископ Санский (Sens), а также Генеральные Викарии архиепископа Парижского объявили в своей цензуре ’на
Вот как ныне расценивается даже это мнение, которое иезуиты очень хотели бы представить нам в качестве общепризнанного и позволительного и которое с полным правом можно было бы назвать фундаментом учения Молины. Данное мнение порицается наиболее известными и учеными священниками Европы, оно подвергнуто цензуре славнейшими факультетами теологии и осуждено крупнейшими епископами, не получив от них ни одного голоса в свою пользу. Мне следовало бы показать здесь ложность рассматриваемого учения, но, поскольку Монтальт достаточно широко исследовал этот предмет, я лишь вкратце остановлюсь на нем, ограничившись несколькими замечаниями.
Отмечу, таким образом, во — первых, что когда католические теологи утверждают: «неведение относительно естественного права не извиняет греха», они при этом не имеют в виду, будто указанное неведение есть грех, даже если и не происходило того греховного деяния, которому неведение сопутствовало. Ибо это две совершенно разные вещи: утверждать, что неведение есть грех само по себе — чего никто не говорит относительно непреодолимого неведения, — и утверждать, что неведение не извиняет греха, если в таковой впасть. Стало быть, последний апологет казуистов прибегает к неслыханной клевете, приписывая тем, кого он именует янсенистами, следующий взгляд:
Во — вторых, согласно взглядам Бони, не только все, совершающееся вследствие непреодолимого неведения, но и вообще все, что делается по неведению, безразлично — преодолимому либо непреодолимому, не является грехом. Ибо та чуткость души к злобе (malice), заключенной в каком — либо определенном поступке, которая, как он учит, должна необходимо сопутствовать всякому греху, полностью исключает всяческое неведение — и преодолимое, и непреодолимое. Стало быть, по учению упомянутого иезуита, не существует никакого греха неведения, и из Писания следует вычеркнуть все молитвы, оставленные нам Господом для того, чтобы просить у Него прощения за подобные грехи.
В — третьих, теологи слишком уж бережно отнеслись к Бони, расценив его взгляды как всего лишь заблуждение. Ибо они могли бы с полным правом расценить его воззрения как еретические, поскольку сама вера существенно предполагает наличие грехов, совершаемых по неведению. Это явно указано в Писании, а собор в Диосполисе обязал в свое время Пелагия отречься от следующего положения Целестия[413]: «
Данное место я приведу полностью, чтобы иезуиты и их апологет от самого святого узнали, насколько они заблуждаются. «Полагаю, — говорит св. Бернар, — мы не обязаны останавливаться на опровержении третьего положения, поскольку ложность его слишком уж очевидна. Стоит, однако, опасаться, как бы безумец, если ему не ответить хотя бы в немногих словах, указав на его безумие, не принял последнее за мудрость и не стал дерзко распространять его среди других безумцев и, таким образом, не перешагнул всех пределов безумия. Мы, следовательно, опровергнем очевидную ложь с помощью некоторых очевидных свидетельств. Он пытается утверждать, что при неведении нет греха. Ему, следовательно, надлежит никогда не молиться за грехи, совершенные по неведению, а наоборот, посмеяться над словами пророка, говорившего: «Господи, не вспомяни грехов юности моей, как и тех, что совершены мной по неведению»[415]. А может быть, он дерзнет порицать и Самого Бога, требовавшего искупления подобных грехов?[416]
Однако, — продолжает св. Бернар, — если неведение никогда не является грехом, почему в
Кажется, апологет казуистов решил превзойти всех остальных иезуитов в нелепости, как он их превзошел в клеветах. Ибо он не только пытается защищать наиабсурднейшую идею Бони относительно благих помыслов, но и осуществляет это при помощи способа, который выглядит еще более абсурдным. Поставленный в затруднительное положение примером о множестве нечестивцев, не чувствующих никаких угрызений совести и совершающих массу преступлении без всякого понятия об их преступности, он не нашел ничего лучшего, как ответить, что эта порода людей на самом деле все же обладает соответствующими божественными внушениями, угрызениями совести и благими устремлениями (bons desirs) — на чём большей частью и основывается учение иезуитов о довлеющей благодати, — но не обращают внимания и не догадываются о них. «С моей точки зрения, лучше полагать, — говорит он, — что люди, о которых идет речь, обладают всем указанным, но совершенно не осмысливают знаний, наличествующих у них от естественного света разума, а также благодаря довлеющей благодати, и даруемых Господом даже тогда, когда упомянутые здесь лица предаются своим распутствам и богохульствам. Если, — добавляет он, — действия, являющиеся материальными и осуществляющиеся посредством тела, часто ускользают от кашею познания, то что уж говорить о действиях рассудка и ноли, которые являются двумя способностями, стоящими выше материи и чисто духовными по природе? Разве мы не обязаны допустить, что в нас возникают феномены такого рода, причем мы о них совершенно не догадываемся?»
Нет потребности слишком долго останавливаться на опровержении указанной ложной системы. Чтобы внушить к ней презрение, достаточно знать, что во всякую мысль включены некое ее самосознание и некое внутреннее чувство, указывающее на сам факт мышления. Именно это заставляет Беллармина, при опровержении той дерзости, которую мы здесь порицаем, высказаться следующим образом: «Существуют люди, утверждающие, будто Бог постоянно стучится в дверь человеческого сердца и взывает к грешникам, но те, будучи заняты иными вещами, не догадываются о подобных божественных призывах. Данное мнение находится в очевидном противоречии с опытом. Ибо поскольку этот призыв и это стремление Бога достучаться до нашего сердца, привлечь нас к Себе и воодушевить есть проявление нашей душевной жизни — пусть даже и несвободное, — не являющееся ничем иным, кроме как одновременно внушенными нам Господом благим помыслом и благим желанием, то как Он может осуществить подобное, чтобы мы совершенно этого в себе не ощутили? Ведь рассматриваемый феномен не только пребывает в нас, но также и исходит от нас. Более того, обладай мы упомянутой предварительной благодатью, мы всегда имели бы благие помыслы и благие желания»[422].
Какой бы, однако, химерической ни была эта выдумка, полагаю, она нисколько не служит извинительным обстоятельством для Бони, как не служит и упрочению пресловутой довлеющей благодати, которую кой — кому всегда хотелось бы обнаруживать у нас при совершении греха. Она совершенно не извиняет Бони, ибо наш казуист не ограничивается некоей неощутимой мыслью; он хочет, чтобы
Тем более не дает вышеупомянутая выдумка оснований простить г — на Лемуана, которому хочется, чтобы все нижеперечисленные процессы целиком имели место в душе, прежде чем поступок мог бы быть сочтен греховным: во — первых, чтобы Господь внушил некую склонность к исполнению заповеди; затем, чтобы возникло мятежное побуждение, продиктованное похотью; и, наконец, чтобы человек был предупрежден о своей слабости и ощутил в себе мысль о молитве и желание молиться.
«1. С одной стороны, — говорит он, — Бог изливает на душу любовь, склоняющую к тому, чего требует заповедь, а с другой — мятежную похоть, настойчиво влекущую в противоположном направлении. 2. Бог внушает душе знание ее собственной слабости. 3. Бог внушает ей знание о враче, который должен ее исцелить. 4. Бог внушает душе желание исцелиться. 5. Бог внушает душе желание молиться Ему и взывать к Его помощи». Г — н Лемуан, даже несмотря на то, что он — создатель этой прелестной последовательности <душевных состояний>, вряд ли когда — нибудь сам скажет, что все означенные события могли произойти незаметно.
Однако для достижения цели, ради которой, собственно, и были придуманы упоминавшиеся неощутимые мысли, они еще менее применимы. В сложившихся условиях иезуитам не оставалось 'ничего иного как утверждать, что довлеющая и актуально присутствующая благодать дана всем в достаточном количестве. Ибо поскольку эта благодать состоит лишь в определенном акте понимания и воления, то нельзя сказать, чтобы кто — то обладал ею, не имея некоторой мысли о добром и некоторой любви к добру. Однако, поскольку находится множество людей, в миг совершения гpexa не обращающих на подобные божественные внушения и призывы никакого внимания, то иезуиты, вместо того чтобы оставить столь безрассудное мнение, напротив, изобрели эти таинственные и не поддающиеся восприятию мысли, а на них обосновали довлеющую благодать.
Но, избегая одной ошибки, наши отцы впали в другую, еще более неприятную. Ибо кто не видит, сколь нелепо говорить, будто мысли, которой я совершенно не воспринимаю, оказалось бы достаточно для того, чтобы заставить меня уклониться от греха? На том же основании можно было бы утверждать, что для предупреждения человека об опасности достаточно его просто предупредить, и не важно, что в это самое время он крепко спит и не воспринимает наших предупреждений. Ибо мысль, которой я не воспринимаю, все равно что голос, которого я не слышу. Неужели это и есть средства, предлагаемые иезуитами для нашего спасения, средства, которым эти отцы придают столь большую ценность? Неужели это и есть та самая жестоко отнятая у грешников помощь, о которой они проливают слезы, сопровождая свой плач столькими воплями?
Пусть позйолившие обмануть себя громким именем довлеющей благодати поймут однажды, чем последняя является на самом деле, и признают, наконец, бесполезность и фальшивость этого славного подарка молинистов. Этим людям кажется, что мол инисты обещают им некие чудеса, когда уверяют, будто с помощью предложенных ими средств постоянно располагаешь всегда готовой к действию довлеющей благодатью. Но когда означенные лица начинают осаждать наших отцов <своими доводами> и говорят, что для них упоминавшиеся божественные внушения отнюдь пс оказываются ощутимыми при всяком совершении греха, то иезуиты отвечают следующее: действительно, подобные ннушения имеют место, но не воспринимаются. Если, однако, они невоспринимаемы, то какая от них польза?
Но пусть иезуиты продолжают и дальше столь же нагло и свободно заявлять, что они все же допускают существование невоспринимаемых мыслей — я нисколько не стану им здесь возражать. Я говорю только, что этих мыслей явно недостаточно, чтобы творить добро без какой — либо посторонней помощи. Ибо никто на свете не преодолеет искушения, не обладая соответствующим помыслом и соответствующей склонностью. Итак, человек, не обладающий упомянутой мыслью и лишенный способа, позволяющего ее ощутить, пусть он и убежден в существовании какого угодно множества невоспринимаемых мыслей, не сумеет, основываясь на таком убеждении, ни побороть соблазн, ни сотворить добро.
Таким образом, изобретатели этих таинственных мыслей, даже если бы существование последних и было доказано, не затрагивают сути рассматриваемой проблемы и не наносят никакого удара по учению последователей св. Августина, которые в действительности отнюдь не выступают против наличия мыслей подобного рода, будучи совершенно безразличными к решению данного вопроса, а борются лишь с мыслями явными и ощутимыми и доказывают, посредством авторитета Писания и отцов церкви, опыта и природы, наконец, посредством присущего каждому свидетельства совести, что этими — то последними мыслями как раз и не обладают при всяком прегрешении.
Впрочем, иезуиты весьма неправы, когда хвастают, будто нашли средство против ропота жалующихся на отсутствие благодати. Скорее эти отцы предоставляют указанной категории людей новые поводы для жалоб. Ибо, поверив на слово молинистам, будто всякий раз при совершении греха — и это превращают в некую заповедь — благодать по праву обязана присутствовать в человеке, люди обвиняют Бога в несправедливости за то, что Он избрал для наделения полагающейся благодатью способ, который исключает возможность воспринять эту самую благодать. А в какие терзания ввергнет данная доктрина набожные души — из — за страха не ответить должным образом на эти неощущаемые мысли? Таким образом, ложное мнение всегда оказывается плохо согласованным и ущербным, с какой стороны к нему ни подойди. Оно стеснительно и тягостно для праведных, ненавистно для грешников и абсолютно бесполезно для оправдания божественного образа действий, как и для отвращения людей от пассивности в деле собственного спасения. Прежде чем закончить, замечу здесь также мимоходом, что апологет казуистов уподобляется истинному пелагианину, утверждая без обиняков на стр. 37: «Но
Предварительные Примечания к последующим Письмам, касающимся вопросов морали
Начиная с пятого Письма Монтальт взялся за разъяснение морали иезуитов, делая упор на учение о вероятности (probabilitе) как на главный принцип указанной морали и источник всей ее порочности. Однако, поскольку среди приводившихся им мест имеются такие, авторы которых утверждают, будто эти места неверно процитированы, а также, поскольку некоторые авторы пытаются оправдать свои идеи, будет небесполезным предупредить здесь читателя относительно всех этих тщетных придирок и наперед опровергнуть все ложные доводы, к которым прибегают с целью защиты упомянутых отрывков, дабы таким образом защитить добросовестность Монтальта и чистоту его учения от любых упреков. Таков замысел, лежащий в основе данных Примечаний. Однако, дабы не терять напрасно время на опровержение ш отдельности каждого из софизмов и на ответы каждому обиженному иезуиту, я выделил несколько общих пунктов, в содержание которых вошло все хоть сколько — нибудь достойное внимания.
Иезуиты, вознамерившись рассеять все Монтальтовы обвинения посредством одного ловкого хода, который, по их замыслу, должен бы лишить автора Писем даже малейшего доверия, утверждают, будто он упрекает их писателей именно за то, за что кальвинистские пасторы, в особенности Дюмулен, имеют обыкновение упрекать католическую церковь. Исходя из подобного основания, иезуиты открыто называют Монтальта еретиком и пособником еретиков, который, нападая на казуистов, в действительности нацелен против истинного учения церкви. Они столь удовлетворены подобным утверждением, что без конца его повторяют и утомляют им читателей во всяком своем сочинении. Стало быть, ответы на их жалобы мне имеет смысл начать именно отсюда. Опровержением этого тезиса следует воспрепятствовать падающему на католическую церковь подозрению в проповеди доктрины столь же порочной, как и доктрина иезуитов, и внушить всем, что церковное учение никак не связано с распущенностью казуистской морали, а у Монтальта нет ничего общего с еретиками[424].
Но к чему утруждать себя серьезным опровержением столь очевидного абсурда? Неужели иезуиты и впрямь надеются кого — либо убедить, будто Монтальт заимствовал у Дюмулена все приписываемое им (в
Однако данный фактический вопрос слишком малозначителен сам по себе и совершенно бесполезен для разрешения основного вопроса наших споров. Ибо какие последствия возымеет наше согласие относительно того, что Монтальт действительно упрекает Общество в заблуждениях, которые Дюмулен, в нечестивой лживости своей, приписывает всей церкви? Ни о чем ином нельзя заключить отсюда, кроме как о том, что казуисты бесчестят церковь и приводят в негодование даже еретиков, что внутри церкви они развращают ее детей, а вне церкви — отталкивают от истинной веры тех, кто и так от нее отделен. Следовательно, эта святая мать может справедливо отнести к ним слова одного древнего патриарха, возмушенного жестокостью своих детей: «Вы возмутили меня, сделав меня ненавистным для жителей земли сей, для хананеев и ферезеев»[425].
Однако иезуитов не только ничуть не смущают поводы к оскорблению служителей Бога живого, предоставляемыми с их стороны еретикам, но они даже извлекают выгоду из подобного скандального обстоятельства. Таким образом они пытаются прославить себя. И как если бы упреки еретиков, направленные против их максим, были столь же неопровержимым доказательством истинности последних, как решеиия какого — нибудь вселенского собора, иезуиты используют подобное положение дел в качестве повода обозвать еретиком всякого, кто выступает против них. Они, однако, не просто хотят, чтобы заблуждения, оспариваемые еретиками, казались надежными и неопровержимыми истинами. Им еще нужно, чтобы такое же мнение распространялось и на все те мерзости казуистов, за которые еретики никогда не упрекали церковь. Если этих доводов достаточно, чшоы обезопаситься от возражений, то, признаюсь, иезуитам нечего больше бояться, и они могут спокойно разрушать христианскую мораль, не встречая ни от кого противодействия, ибо всегда можно было бы защитить себя от возражений, сказав: «Только еретики имеют обыкновение порицать и чернить учение казуистов».
Но они должны усвоить слова св. Августина о том, что еретики напоминают псов, лижущих раны Лазаря[426], поскольку, подобно собакам, стремятся превратить раны церкви в предмет своего злословия. Именно здесь, в желании позорить мать за преступления ее детей и заявлять, будто все тело заражено, раз заражены некоторые из его членов, проявляются их несправедливость и нечестие. Однако, тем не менее, как псы не устают облизывать настоящие раны, так и еретики порой не знают отдыха в порицании подлинных безобразий.
Поэтому — то церковь отвергает злословие еретиков, не потворствуя ему, но осуждает заодно и те вещи, которые чернятся еретиками, во всеуслышание заявляя, что она относится к вещам подобного рода отнюдь не лучше, чем к еретическому злословию, но, наоборот, ненавидит их сильнее, чем это злословие. Именно таким образом св. Августин опровергает манихеев, ставивших в вину всей церкви беспутство некоторых прихожан. Он осуждает нападки манихеев и показывает, что к указанному беспутству церковь относится с еще большим осуждением, нежели сами эти еретики[427].
«Не приводите мне возражений, — говорит он, — что, дескать, существуют люди, делающие вид, будто они христиане, на деле же не ведающие о своих обязанностях христианина либо таковых не исполняющие. Не противопоставляйте мне эту толпу невежд, которые или слишком суеверны в делах религии, или же настолько отдались власти своих страстей, что забыли обещания, данные Богу. Мне известно, что есть такие, кто отправляет суеверные обряды на могилах и перед изображениями и кто, устраивая на кладбищах пиршества, укрывается заживо в склепах мертвецов и настаивает, будто бы подобные излишества суть дела истинной набожности. Не секрет для меня, что существует много таких людей, которые на словах отказались от мира, но тем не менее радуются оказываемым им почестям. Однако прекратите дурно говорить о церкви, не клевещите на мать из — за нравов ее злобных детей, поскольку она, как и вы, их осуждает и всегда стремится к их исправлению».
Монтальт в своих Письмах лишь следует упомянутому примеру св. Августина, говоря о распущенности одного отдельно взятого Общества, входящего в церковь. Но говорит он о том не как еретик, а именно так, как все католики должны высказываться о подобных безобразиях, вину за которые еретики стремятся возложить на всю церковь, хотя бы последняя всегда пресекала все эти безоб» разия с помощью канонов, разработанных ее соборами, выступала против них через сочинения и высказывания ее отцов и осуждала их примерами святой жизни некоторых своих детей и благочестивыми мнениями, запечатленными в сердцах остальных.
Ибо почему все, вплоть до простолюдинов, обнаружили неимоверный ужас, едва узнав о мнениях казуистов? Почему эти мнения сделали иезуитов ненавистными в глазах детей церкви с большим успехом, чем все то, что до сих пор могло быть сказано врагами Общества против этих отцов? Может быть, потому, что в указанных мнениях опровергаются принципы добродетели, запечатленные религией в душах даже наиболее наивных из ее верных последователей? Иезуиты, конечно же, сознают ущерб, нанесенный репутации их Общества Письмами Монтальта; они горестно сетуют об этом в лице своего последнего апологета, в особенности же о том, что все их покинули в этой схватке.
«Я нисколько не сомневаюсь, — говорит он, — что изгнанники и даже мученики находятся в менее стесненном и легче переносимом положении, нежели Общество, вынужденное в одиночку терпеть эти насмешки. Ибо, будучи изгнанными, эти отцы были бы с почетом встречены в провинциях, которые их примут, тогда как в настоящем поединке, как бы они себя ни повели, о них все равно судят нелестно. Если они умолкают, их начинают осмеивать, если же отвечают, то вокруг начинают говорить, что они, советуя другим быть терпеливыми, сами не в состоянии удержаться от зубоскальства». Несчастные слепцы. Они не ведают, что подобные, столь для них чувствительные, перемены общественного мнения произошли лишь от испорченности их морали, на которую никто не может смотреть без омерзения.
Итак, одного всеобщего негодования, обнаруживаемого верными против распущенных максим казуистов, оказывается достаточно для того, чтобы привести в замешательство иезуитов, которые в стремлении оправдать свои взгляды, дерзают их некоторым образом приписывать всей церкви, утверждая, будто на них нельзя нападать, не нападая одновременно на учение церкви. Подобного негодования вполне хватило бы и для отвержения злоречивости еретиков, найдись среди них кто — либо, кто отважился бы приписать ее церкви.
Однако, чтобы еще яснее показать несправедливость такого приписывания и чтобы подлинное мнение церкви явилось с наибольшим блеском, голоса ее пастырей и докторов объединяются с голосами прихожан. Большинство догм, порицаемых Монтальтом у казуистов, осуждены факультетами и епископами Франции. Общий съезд духовенства в 1642 г. подверг цензуре книги о. Бони по моральной теологии, осужденные в качестве содержащих положения,
Год назад Сорбонна осудила те же положения Бони, причем каждое особо. И цензура, которая долгое время не могла появиться по причине влияния иезуитов на власть имущих, вскоре была издана в Кёльне совместно с другими цензурами, направленными против этих отцов.
Рвение Лувенского теологического факультета по этому поводу было не меньшим. Ибо, по просьбе архиепископа Мехеленского (de Malines) и епископа Ганского (de Gand), этих двух прославленных светочей Фландрской церкви, последняя также, в целом или в частности, осудила все те мнения казуистов, с которыми Монтальт вел борьбу в своих Письмах.
Однако ничто не может сравниться в известности с процессом, организованным против иезуитов парижскими и руанскими кюре ради защиты христианской морали, а также — вмешательством в это дело лучшей части священников Французского королевства, которые присоединились к собратьям из двух указанных городов, дабы совместно потребовать от своих епископов осуждения морали казуистов.
Наконец, последний съезд духовенства, от которого иезуиты ждали полной поддержки, оказал Обществу лишь ту милость, что не упомянул его имени открыто. Однако в ходе заседаний в весьма решительных формулировках были осуждены все те новые мнения, с которыми мы здесь боремся. И если на этом съезде не прозвучало торжественного осуждения каждого из положений казуистов, причиной тому, по собственному заявлению этого форума, был лишь недостаток времени, и речь, стало быть, шла вовсе не об отсутствии доброй воли[428]. Именно указанный недостаток времени и обеспечил то, что не смогло бы произойти по второй из приведенных выше причин. Однако епископы — каждый в своем диоцезе — произвели весьма строгие цензуры на
Таким образом, для искоренения подобной заразы недоставало только авторитетов папы и вселенского церковного собора, которые не выглядели, впрочем, особо необходимыми применительно к заблуждениям, отвергаемым всей церковью, так как она отвергла их по единодушному соглашению. Пускай иезуиты, используя свое влияние, сколько хотят отсрочивают их осуждение Римом[429]. Подобные потуги не помешают католическим теологам и в проповедях, и в своих сочинениях бороться с чумой, незаметно прокравшейся в церковь, и при этом не утруждать себя ответом на упрек, что они, дескать, порицают те же вещи, что и еретики. Им, напротив, известно, что наиболее надежный признак чистоты своей веры католики могут явить, преследуя заблуждения, где бы таковые не встречались, и не давая, посредством трусливой скрытности, развиваться тем болезням, которые они наблюдают пусть даже и среди членов церкви. Это еретикам свойственно с упорством защищать заблуждения своих единомышленников, и лишь у католиков в обычае осуждать подобные заблуждения, обнаружься они даже среди их братьев по церкви. Церковь есть храм истины, а не какое — то сообщество злобных людей. И ее не менее позорят оскорбления, полученные от собственных детей нежели ущерб, причиняемый ее врагами.
Но когда католики порицают у некоторых членов этой божественной корпорации те же безобразия, которые порицаются одновременно и со стороны еретиков, то делают они поистине то же самое, что и еретики, но с совершенно иной целью[430]. Еретики стремятся приписать матери безнравственность, свойственную некоторым ее детям, а католики, напротив, воспрепятствовать подобному обвинению. У тех в намерении — раскрыть бесчестие Иакова и опорочить алтарь Господень, эти же с любовью относятся к красоте Божьего дома и хотят лишь очистить его алтарь; те прилагают все свои усилия к тому, чтобы доказать с помощью пороков некоторых католиков, что Господь отступился от церкви, эти — доказывают, что в действительности Господь всегда ей оказывал поддержку, ибо лишь она одна питает отвращение ко всякого рода заблуждениям и преступлениям.
Стало быть, нелепа без конца повторяемая иезуитами жалоба, будто бы их упрекают за то же, за что еретики обвиняют церковь, поскольку именно эти обвинения и упреки еретиков обязали католиков с неимоверной силой восстать против собственной распущенности. Нужно было воспрепятствовать их попыткам приписывания этой непорочной Деве, как называет ее апостол, столь испорченной морали и отстоять честь всей корпорации, хотя бы и в ущерб репутации одного отдельно взятого Общества. Таким образом, лишь в силу ложно понятых правил приличия иезуиты считают себя обесчещенными, коль скоро всем открылись их воззрения. Ибо нет в действительности иного бесчестья, кроме способствования гpexy и поддержки заблуждения. И, напротив, достойно славы опровержение дурных мнений, имеющее целью предотвратить их распространение. Лишь от самих иезуитов зависит теперь, обеспечат ли они себе подобную славу. Именно к этому стремится побудить их Монтальт; вот истинная цель, к которой он хочет привести иезуитов, то выставляя их мнения нелепыми, то решительно борясь с ними. И единственное, что он имеет в виду, употребляя столь разнообразные средства, дабы заставить их уразуметь истину, есть лишь их собственная польза и польза всей церкви. Защищая свое учение, Монтальт остерегся наносить ущерб единству последней. Раскрывая некоторые еретические воззрения иезуитов, он избегает когда — либо называть упомянутых отцов еретиками. Он не поддался запальчивости и не стал подражать той наглости (impudense), которая заставляет его оппонентов на страницах своих сочинений дерзко обзывать еретиками всех, кого они считают противящимися Обществу, какую бы при этом покорность церкви не обнаруживали указанные люди. Да и сам я попытался в настоящих примечаниях последовать умеренности Монтальта. Я выступал против ересей иезуитов, но никогда не называл последних еретиками, не рассматривал их и на деле в качестве таковых. Я понимаю, что мы должны терпеть злобных так же, как это делает церковь, поскольку все в одинаковой мере являемся частными людьми. А потому, видя иезуитов в рядах церкви, следует сверять свои поступки со следующими словами св. Августина: «Враги христианского милосердия, независимо от того, находятся они открыто вне церкви или оказываются внутри ее, суть ложные христиане и антихристы»[431].
Вторая жалоба иезуитов состоит в том, что им приписывают мнения, взятые якобы у других казуистов. На нее легко ответить, заметив следующее: наиболее достойны похвалы добрые дела, совершенные в одиночку, но нисколько не облегчает вины наличие сообщников по преступлению. И потому иезуитам вполне достаточно просто исповедовать взгляды, принадлежащие, как они уверяют, другим казуистам, чтобы таковые взгляды могли быть с полным правом приписаны Обществу. Монтальт вовсе не обязан повсюду разыскивать те дерзкие книги, к которым его отсылают иезуиты, и еще менее — исследовать эти книги с целью проверки, действительно ли казуисты, не принадлежащие к Обществу, более повинны в преступлениях, за которые обвиняют иезуитов. Ведь автором мнения является не только тот, кто его изобретает, но порой и тот, кто с еще большим авторитетом и упорством его поддерживает.
Так, Донат был назван вождем донатистов[432], хотя и отнюдь не является творцом этой схизмы. Стало быть, по аналогии с приведенным примером, можно справедливо утверждать, что и иезуиты являются авторами распущен» ных мнений, заимствованных у других казуистов. Разве не иезуиты распространяют эти мнения повсюду? Не их ли Общество, проникшее во все уголки земли, пытается внедрить указанные мнения в рассудок каждого человека? Пускай другие казуисты впали в заблуждение. Но их заблуждения — всего лишь их личная вина или, по крайней мере, вина небольшого круга лиц. Иезуиты же возлагают вину на церковь, сея везде моральную испорченность посредством своих новшеств. Без иезуитов рассматриваемые максимы были бы погребены в библиотеках, оставаясь известными лишь считанным людям, пользующимся определенными книгами, и не принося практически никому никакого вреда. Именно иезуиты провозглашают их со всех крыш и распространяют при дворах, в семьях и в судах.
Третья жалоба, выдвигаемая иезуитами, состоит в том, что Монтальт якобы опускает в некоторых местах Писем имена различных авторов, которых иезуиты обычно цитируют в подкрепление своих мнений, и что, таким образом, он хотел представить последние не обладающими авторитетной основой. В ответ я скажу, что он действительно часто опускал эти имена. Однако, поскольку мнения казуистов, приводимые им в его Письмах, в высшей степени порочны, то, одобряя их, кто угодно может лишь явственнее обнаружить безнравственность своего ума, которая подобным свидетельством отнюдь не прибавляет весомости иезуитским взглядам. Так что Монтальт, устраняя из Писем эти варварские имена, ничем не провинился перед иезуитами, читателям же оказал любезность, избавив их от такой кары, как чтение массы бесполезных и утомительных цитат.
Есть и иной, более значительный повод поступать подобным образом: неудовлетворительная точность и верность приводимых иезуитами цитат, которую отметил автор
Однако
Вот фраза Лессия: «Если судить, сообразуясь лишь с естественным правом, то необязательно возвращать награду за совершение преступного деяния после того, как оно осуществлено, безразлично, было ли указанное деяние неправедным или нет. Об этом я заключил, основываясь на св. Фоме (2. 2. q. 32. art. 7. in согр. и q. 62. art. 5. ad. 2.), который учит, что можно оставить у себя то, что получено за дурное деяние, и нисколько не различает при том, направлено указанное деяние против справедливости или нет». Монтальт, процитировав данную мысль Лессия, опустил ссылку на авторитет святого Фомы. Требуется определить, прав ли он был, поступая таким образом, или нет. Чтобы прийти здесь к определенному решению, нужно исследовать только один вопрос: действительно ли св. Фома игнорирует данное различие, как утверждает Лессий. Если это правда, я готов признать, что Монтальт достоин осуждения за подобный пропуск и жалобы иезуитов обоснованы. Но если Аквинатом все же проводится соответствующее различие, то и иезуитам надлежит признать, что автор
Что же скажете вы на это, отец мой? Станете ли вновь упрекать Монтальта за опущение ссылки на св. Фому? А может согласитесь после приведенного примера, что казуисты отнюдь не понесли ущерба от того, что Монтальт подсократил их цитаты, поскольку не мог приводить последние полностью, не возлагая на себя обязанности одновременно и оправдывать авторов, которым они лживо приписываются, за то, чего эти авторы никогда не проповедовали? Но поскольку подобное не осуществить в двух словах, то Монтальт решил отложить такого рода разоблачения до лучших времен.
То же самое можно сказать и приводя другую цитату, на сей раз — из Санчеса: «Вы, быть может, сомневаетесь, что авторитет одного — единственного достойного и знающего доктора делает мнение вероятным? Я отвечаю утвердительно». Монтальтом здесь пропущены следующие слова, добавленные Санчесом: «св. Фома покровительствует моему мнению, quod 1. 3. art. 10, утверждая, что каждый в вопросах морали может следовать мнению, полученному от своего наставника». В якобы недобросовестном опущении этой последней части фразы о. Анна и обвиняет Монтальта. Но выслушаем, что говорит в указанном месте сам св. Фома: «Я отвечаю, что когда доктора расходятся во мнениях, можно с равным основанием и безо всякого опасения следовать противоречащим друг другу мнениям теологов о вещах, не относящихся к областям веры или благонравия. Ибо здесь как раз тот случай, когда должно применить слова апостола: пусть каждый полагается на собственное разумение. Однако в вещах, которые относятся к вере или к благонравию ОТНЮДЬ НЕ ПРОСТИТЕЛЬНО СЛЕДОВАТЬ ИЗВРАЩЕННОМУ МНЕНИЮ КАКОГО — ЛИБО ДОКТОРА: ИБО В ЭТИХ ВОПРОСАХ НЕВЕДЕНИЕ НЕ СЛУЖИТ ОПРАВДАНИЕМ» Можно убедиться, что св. Фома прямо отрицает тезисы, приписываемые ему Санчесом. Насколько же тогда справедливы жалобы о. Анна? Читатели, без сомнения, поразятся неосторожности иезуитов, которые посредством нелепых жалоб навлекли на себя новые упреки, как будто до сих пор над ними мало поиздевались. Но не исключено, что не менее поразятся и моей снисходительности. Поскольку, чтобы лишить отцов из Общества всякого повода для жалоб, я восстановил почти все цитаты, сокращенные Монтальтом. Однако я не могу ничего гарантировать окончательно, поскольку знаю, что когда иезуиты цитируют какого — либо автора в пользу своих мнений, они, как правило, придают его словам смысл, весьма и весьма далекий от подлинного.
Согласно четвертой жалобе иезуитов, Монтальт, взяв некоторые слова (termes) из различных мест одного и того же автора и, объединив таким образом части различных отрывков, составлял из упомянутых слов как бы одну подлинную фразу, а это, говорят они, явный подлог.
Признаюсь, иезуиты были бы правы, если бы на своем подлинном месте эти самые слова имели иной смысл. Если же подобного не происходит, то жалобы на Монтальта нелепы. Неужели ему непременно следовало делать скучные выдержки из всех предложений, которые он хотел осудить, наполняя при этом свои Письма этакой рапсодией о бесполезных вещах, способной лишить его произведение всякого изящества? Однако верность, с которой он должен был приводить выдержки из книг иезуитов, обязывала не приписывать означенным отцам ничего, выходящего за рамки действительного смысла их учений, что как раз и было им проделано с точностью, доходящей до скрупулезности. Монтальт посчитал долгом перед собой и читателями сократить в цитатах все, выходящее за пределы основной идеи
Однако, дабы стало ясно, сколь справедливо и искренне мы намерены вести полемику, я возьму на себя труд рассмотреть в настоящих Примечаниях (по отдельности и с большим вниманием) все те места, по поводу которых жалуются на подлинность составленных Монтальтом подборок. Таким образом я надеюсь дать понять, что, сокращая цитаты, Монтальт нисколько не искажал истину, но лишь намеревался придать своим Письмам более привлекательную форму.
Пятая жалоба иезуитов состоит в том, что Монтальт упустил некоторые условия, а также некоторые ограничения, способные смягчить взгляды казуистов и представить таковые менее прямолинейными (dures), чем они предстают в изображении автора Писем. На это я отвечу, что за упущение некоторых условий, совершенно бесполезных в случаях, о которых идет речь, Монтальта следовало бы не очернять, а, напротив, похвалить. Среди указанных условий есть даже и такие, которые и не плохо было бы упустить, лишь бы не устранялись те. от которых зависит суть вопроса. Например, иезуиты полагают, будто позволительно убивать ради защитЬг своей чести, и вправду снабжая данный тезис различного рода исключениями. Они хотят, чтобы убивающий был человеком осмотрительным, не имел возможности по — другому отплатить за нанесенное ему оскорбление и т. д. Монтальт же, напротив, вообще отрицает право убивать человека для защиты своей чести. Очевидно, что в этом случае ограничение иезуитов нисколько не меняет сути вопроса, поскольку Монтальт осуждает их постулат в абсолютном смысле и со всеми поправками. Он, таким образом, вообще мог бы опустить все возможные ограничения, не подав при этом ни одного повода для жалоб. Ему было достаточно высказанного иезуитами позволения убивать для защиты чести хотя бы в некоторых случаях, чтобы выступить против этих отцов. И он вовсе нр обязан разбираться, в каком случае их казуисты провозглашают подобное убийство позволительным, а в каком — нет, поскольку он запрещает последнее для какого угодно случая.
Да и сами казуисты, столь часто цитирующие друг друга, никогда не поступают иным образом. Пусть прочтут Бони, Диану, Карамуэля — среди только что перечисленных авторов нет никого, кто бы, целиком и полностью осуждая определенное мнение, упоминал обо всех исключениях, с которыми оно сопряжено. Поэтому, если Монтальта можно осуждать за фальсификацию, ибо он упустил некоторые несущественные оговорки, никак не влияющие на сам рассматриваемый вопрос, то в аналогичном преступлении еле· дует признать виноватыми всех казуистов, всех иезуитов, и в особенности Эскобара. Ведь среди упомянутых лиц нет хотя бы одного, кто был бы столь же точен и добросовестен в цитировании, как Монтальт.
Чтобы судить здраво и справедливо об этих упущениях, читателю следует заодно проверить: использовал ли Монтальт тот факт, что мнения иезуитов были лишены некоторых ограничительных условий (и в результате якобы стали достойны порицания) для осуждения указанных мнений, или он их осуждает вкупе с любыми оговорками? Если правильно первое предположение, то речь идет о безобразно неверном цитировании. Но если правильно второе, то мы имеем дело, самое большое, с недостаточной точностью. Однако пропуски, на которые жалуются иезуиты, относятся как раз к этому второму типу. Мнения представителей Общества, даже со всеми оговорками, заслуживают не меньшего осуждения, нежели без последних. Об этом можно судить на основании примера из седьмого Письма. Монтальт приписывает там Лессию следующее мнение: «Духовным лицам, и даже монахам, позволительно убивать не только для защиты своей жизни, но и своего имущества или имущества своей общины». Отец Анна выступает против данного обвинения и в свою очередь вменяет Монтальту в вину недобросовестность. Ибо «этот янсенист, — говорит о. Анна, — высказывается вообще, когда утверждает, что позволительно убивать для защиты своего имущества. Лессий же высказывается, в частности, что можно убить лишь разбойника». Словно последнее обстоятельство делает Лессия более достойным прощения[434], и словно Монтальт или кто другой мог бы подразумевать здесь не одного только вора! Вот какого рода упущения служат предметом жалоб иезуитов. Но я не собирался проходить мимо всех этих сетований и поместил либо в тексте моего перевода, либо в настоящих Примечаниях все без исключения «спорные» места. Если мною невольно что — либо упущено, пусть мне о том сообщат и я обещаю, что отвечу на все вопросы обратившегося лица. Однако, чтобы показать таким людям избыточность и бесполезность для сути дела того, что Монтальт случайно пропустил или того, чем он сознательно пренебрег, я покажу, приводя выдержки из иезуитов целиком, что таковые в любом случае заслуживают цензуры, подобной Монтальтовой. Сознаю, данные цитаты отнимут у моего рассуждения изрядную долю изящества и внешней привлекательности но все же вряд ли это будет слишком дорогой платой за возможность полностью заглушить клеветнические жалобы иезуитов.
Примечания к тринадцатому Письму
После поистине изумительного по наглости отрицания факта, известного всей Франции — речь идет о пощечине, которую в Компьене один из иезуитов нанес некоему г — ну Гийю (Guille), как о том сообщалось Монтальтом, — апологет продолжил в своем Письме оправдывать с помощью бесполезных ухищрений те злоупотребления, в которых Монтальт обвиняет авторов из их Общества.
Он начинает с отрывка Виктории: «
Однако, говорит апологет, не только слова, но
Но какое нам дело до подобного ограничения? Данное мнение принадлежит Лессию, по крайней мере, в теории, поскольку он утверждает его применимость в теоретическом плане. Однако лишь об этом и ведет свою речь Монтальт. Апологет, стало быть, нисколько не уличает его в какой — либо недобросовестности, указывая на другой смысл, присутствующий у Лессия. Добавьте к сказанному, что Виктория также не позволяет неограниченно применять упоминавшееся <у Лессия> мнение на деле. Таким образом, Лессий не отвергает означенного мнения полностью, ни в чем или почти ни в чем не отходя от взглядов Виктории. Он действительно не желает, чтобы убийство легко позволялось на деле, утверждает даже, что указанная вещь требует серьезных оговорок. Но Виктория охотно соглашается со всем этим. Зачем же тогда апологет пытается установить некое абсолютное различие мнений обоих казуистов по данному вопросу и осыпает оскорбительными упреками способ ведения дискуссии, использованный здесь Монтальтом?
Дальнейшее, однако, еще более нестерпимо. Монтальт сказал в седьмом Письме: «
Впрочем, я весьма опасаюсь, что когда апологет добавляет: «Достойно сожаления, что г — н Дюваль (du Val) вместе с Баннэ оказался в лагере тех, кто считает позволительным убивать за злостную клевету, касающуюся чести и жизни, когда нельзя упомянутую клевету пресечь иными средствами», он недостаточно искренен. Я совершенно не собираюсь заниматься проверкой мнения г — на Дюваля, которого кое — кто, однако, оправдывает от заблуждения, приписываемого ему апологетом. Я говорю только, что указанное сожаление, призванное свидетельствовать о якобы глубоко его задевшем обстоятельстве, содержит больше неосторожности, нежели подлинной скорби, поскольку среди иезуитов нет ничего более обычного, чем это учение; в непричастности Общества к указанному учению наш апологет хочет уверить читателя. А для того, чтобы все могли убедиться в справедливости моих слов, было бы неплохо привести здесь историю о. Лами, присланную мне из Лувена, добавив к ней новые высказывания, извлеченные из сочинений Карамуэля[435].
Преподобный отец Лами, принадлежащий к Обществу Иисуса, уроженец Козенцы (Италия), доктор теологии, профессор в иезуитских коллегиях Акилы (Aquila), Неаполя, Граца и Вены, а ныне — канцлер[436] университета в Граце, представил публике и издал в Дуэ (Douai) в 1640 г.
Затем, дабы немного смягчить это ложное учение, он добавил: «Однако, поскольку я не читал о данного рода мнении ни у какого другого автора, я не хочу, чтобы сказанное мной расценили как стремление противопоставить себя общепринятым взглядам. Я предлагаю все это лишь в порядке дискуссии и отдаю все на суд осторожного читателя».
Когда указанный труд отца Лами был издан вторично в Антверпене (Anvers) в 1649 г., автор добавил следующую ремарку: ««Позволительно ли защищать собственную честь от нападающих на нее?»:
Но высший Совет Брабанта по требованию генерального прокурора, сперва испросив и добившись цензуры на данную доктрину от архиепископа Мехеленского (de Маlines) и священного факультета в Лувене, запретил публиковать это второе издание, покуда <из текста о. Лами> не будет устранено упомянутое воззрение. Видя подобный поворот дела, защитники этого сочинения предоставили Совету следующий текст для публикации вместо уже приводившегося нами: «Поэтому духовные лица и монахи, соблюдая умеренность оправданной самообороны, могли бы, по крайней мере, защитить честь, происходящую от добродетели и мудрости. Скажу больше: они оказываются просто обязанными, хотя бы по закону милосердия, защищаться порой подобным образом, как, например, когда утрата ими репутации могла бы привести к бесчестью всего Ордена. Однако они должны делать это, соблюдая умеренность, как сказано в пункте III и далее, где я даю широкое рассмотрение этого предмета. В первом издании не сказано ничего, выходящего за рамки прочитанного мной впоследствии у Педро Наварра из Толедо, теолога, обладающего большим авторитетом (L. 2, de rest.
Вот что представили защитники отца Лами Совету Брабанта вместо того текста, который их обязали изъять из книги. Однако Совет, видя, что (не говоря уже о ложности некоторых цитат) измененный вариант скорее вновь подтверждает заблуждение, нежели исправляет его, не счел возможным удовлетвориться этой новой версией и реши тельно предписал изъять данное мнение из книги. Последовавшее <затем со стороны защитников о. Лами> обязательство исполнить упомянутое Предписание было ничем иным, как явным обманом. Ибо обязавшиеся ограничились изъятием таких слов из варианта, содержавшегося в первом издании:
В то время как вышеприведенная доктрина рассматривалась в Совете Брабанта, у отца Лами было отыскано другое, не менее ужасное воззрение. В той же книге и в том же
В шестой день сентября 1649 г по требованию генерального прокурора была созвана Ассамблея священного Лувенского теологического факультета для вынесения приговора по поводу доктрины, содержащейся в пятом томе
В восьмой день октября 1649 г. по требованию г — на генерального прокурора была созвана Ассамблея священного Лувенского теологического факультета для вынесения приговора по поводу двух положений доктрины Франсуа Лами, содержащейся в пятом томе его
Мы видели только что, какое множество усилий потратили иезуиты вскоре после заседания Совета Брабанта на защиту рассмотренного выше учения отца Лами. Но всего их влияния не хватило для того, чтобы отстоять до такой степени чудовищные заблуждения, и появился повод надеяться, что представители Общества Иисуса, после’столь торжест венно вынесенного решения, впредь не станут пытаться защи щать подобные заблуждения. Однако вряд ли иезуитам когда — либо удастся более явственно обнаружить то, что Общество любыми средствами борется за сохранение доброго имени всех своих членов (кто бы ни отважился против них выступить), руководствуясь при этом не чем иным, как твердым решением и постоянно присутствующим намерением.
Не прошло еще и шести месяцев после появления приводившихся Цензур факультета и приговора Совета Брабанта, как эти отцы, внушившие себе, что в лице своих теологов Общество в целом получило оскорбление, подняли большой шум по всей Европе. Они попытались привлечь всех теологов, связанных с их Обществом либо зараженных порочными максимами новой морали, к защите дела отца Лами как общего дела всех казуистов. И хотя интриги иезуитов обычно производятся в тайне, на сей раз они обнаружились открыто из — за хвастовства Карамуэля. Ибо этот человек оказался столь жадным до похвальных речей, что, от страха лишиться хотя бы одной из некогда возданных ему похвал, не поленился взять на себя труд включить в свою
«Среди прочих консультаций, — говорит Карамуэль, — эта, изданная в текущем году по всей Европе, полагаю, заслуживает того, чтобы ее признали самой знаменитой. Для лучшего понимания предмета я приведу здесь исполненные учености письма, написанные по данному поводу о. Зерголем, и мой ответ на них.
«Мой преподобный отец, один из моих друзей (Франсуа Лами), обнародовав учение, о котором Вы сможете прочесть в настоящем письме, имеет несчастье видеть, что оно подвергнуто некоторыми теологами (Лувенский теологический факультет) строжайшей цензуре, и на его печатание наложен запрет. Он попросил меня проконсультироваться по данному вопросу ν знакомых мне знаменитых докторов, специализирующихся в сфере вопросов совести. Я тут же откликнулся на просьбу столь дорогого моему сердцу и столь верного друга. Чтобы дать ему удовлетворение, первой моей мыслью было обратиться к свету великого Карамуэля, ибо я совершенно убежден: либо этот великий светоч остроты ума в такой мере просветит моего друга, что бедняга утешится в своем несчастье, если последнее будет расценено Карамуэлем как справедливое, либо невежество (tenebres) его врагов будет рассеяно, и они окажутся покрытыми стыком и позором за осуждение доктрины, защитника которой узрят в Карамуэле. Тем не менее, я исследую и взгляды других ученых с тем, чтобы, если найдется среди последних некоторое достаточно значительное число придерживающихся мнения, что цензурированная доктрина не содержит заблуждений и заслуживает быть изданной, этот суровый приговор, который не смогли смягчить сила и авторитет доводов разума, по крайней мере, получил оценку со стороны множества ученых. Совершенно справедливо, что, если мой друг полностью положился на меня, мне следовало бы и не помышлять об ином для него судье, нежели Карамуэль, поскольку я знаю доподлинно: другие не откроют того, чего не сумеет открыть он. Таково мнение, которое запечатлено в моем сердце и которое я всякий раз свободно обнаруживаю перед любыми собеседниками, когда в моем присутствии речь заходит о Карамуэле, в чей адрес всегда высказываются лишь похвально. Молю Бога, как уже делал неоднократно, чтобы Он сохранял Вас подольше для блага Его церкви и к славе изящной словесности, и чтобы Он внушил Вам действенную волю завершить наконец ту книгу об основаниях принятия решений в вопросах, касающихся христианской совести, которая уже давно обещана миру. Я нисколько не сомневаюсь в величии и значимости подобного Произведения. Мне известно, что для работы над ним требуется много времени, но известно также, что ум Карамуэля способен значительно сократить указанное время без ущерба для доскональности в разработке доктрины. Вы видите, какую смелость я себе позволяю. Боюсь, как бы это не было принято за недостаток уважения или несдержанность. Всем сердцем склоняюсь перед Вашим преподобием, дабы представить любое удовлетворение, какое только Вам будет угодно, и в завершение умоляю позволить мне поцеловать эту столь прославленную в мире руку.
Грац, 1 января 1650 г.»
Как следует из даты, письмо написано несколькими месяцами спустя после Лувенской цензуры, поставленной 6 сентября 1649 г.
Карамуэль, не скупящийся расточать похвалы тем, кто превозносит его самого, по прошествии определенною времени ответил на комплименты отца Зерголя, следующим образом поставив и решив данный вопрос:
«Спрашивают, действительно ли учение Педро Наварра, Сайруса и Франсуа Лами относительно возможности убивать для защиты своей чести заслуживает какой — то цензуры.
Добавлю, что этого учения придерживаются также Гордон,
Он затем подтверждает свое решение максимой, вполне достойной великого Карамуэля. «Когда речь идет о предмете, точно и после предварительного обдумывания разбираемом неким солидным автором, решение этого автора должно быть сочтено морально достоверным, то есть более надежным, нежели любое вероятное мнение, покуда иные, заслужившие уважения, авторы не станут явно его оспаривать. Ибо тогда оно утратит прежнюю надежность и станет более вероятным, равно вероятным или менее вероятным в зависимости от количества имеющихся у него противников. Наконец, оно превратится в невероятное, когда все единодушно отвергнут его».
Вот какой авторитет приписывают себе эти слепые доктора, что впрочем, не помешает мне противопоставить им другую максиму, уже доказанную мной и, без сомнения, гораздо более вероятную: когда у некоего решения, касающегося того, как поступать в той или иной ситуации, нет других авторов, кроме Карамуаля, Дианы и'некоторых других подобного же рода казуистов, оно является морально ложным. Можно даже считать лишенными какой бы то ни было вероятности многие мнения, которые получили единодушную поддержку новых казуистов.
Однако довольно сердиться на Карамуэля. Лучше поблагодарим его за то, что он сохранил для нас письмо отца Зерголя. Ибо каких только сведений, позволяющих лучше понять дух, царящий в Обществе, не содержится в указанном письме.
Во — первых, из него можно увидеть упорство или, скорее, упрямство, с которым Общество поддерживает заблуждения даже наиболее гнусных из своих теологов.
2. Каким образом привлекает оно теологов в свои ряды и до какой низости опускается, когда нет иного средства для их привлечения.
3. Как оно судит о Карамуэле и насколько одобряет его нечестивые решения.
4. Наконец, из добавленного Карамуэлем в том же месте можно увидеть, что нет догмы столь отвратительной — стоит только угодить ею какому — либо иезуиту — чтобы ее не стали защищать как позволительную в том же смысле, который придан ей выдвинувшими ее авторами. Ибо наш казуист приводит в том же диспуте невероятный случай, который, по его заверениям, иезуиты не устают защищать в качестве одного из следствий учения отца Лами: «Вы спрашиваете, может ли монах, который, поддавшись слабости, соблазнил женщину из низкого сословия, убить ее, стань она, от непомерной гордости, что отдалась столь значительному лицу, похваляться на людях <своей связью>, пороча его? Что я могу ответить здесь, кроме слышанного от преподобного отца N, доктора теологии и человека весьма умного и знающего. Он сказал, что Лами вполне мог бы обойтись без того, чтобы выносить решение, допускающее в данном случае убийство. Но однажды опубликовав подобное решение, отец Лами должен был бы его отстаивать, а мы — оказывать ему поддержку[438]. И действительно, данное учение вероятно. Поэтому монах может им воспользоваться и убить женщину, которую соблазнил, из опасения, чтобы та его не очернила. Этот тезис я оставляю на ваше тщательное рассмотрение…»
И действительно, прошло уже несколько лет, как указанные вещи появились. Однако после процессов, вызванных ими в нынешнем году во Франции, нельзя сомневаться, что иезуиты всегда придерживались одних и тех же принципов. Ибо когда парижские кюре нападали в особенности на упомянутое учение об убийстве, иезуиты мощно выступили в его защиту, опубликовав Письмо, адресованное епископам. А для придания ему большей авторитетности, они настаивали, что речь идет не только об учении гг. Дюваля и де Баннэ, но также и кардинала де Ришелье, который — как они утверждают, — в своем
Нужно приложить немалые усилия, чтобы не рассмеяться, когда читаешь ребяческие рассуждения апологета по поводу различения, проводимого между умозрением и практикой. Он всерьез доказывает, что значительное число теологов пользовалось данным различением, как если бы кто — либо когда — либо сомневался в том, что данные термины принадлежат к весьма употребимым в схоластике или что Монтальт приписывает иезуитам их изобретение. Этому доброму апологету следовало бы прекратить развлекать публику своими смехотворными придирками. Лучше бы он внимательно присмотрелся к тому, что в действительности ставится в упрек его собратьям. Никто их не порицает просто за пользование упомянутым различением. Однако справедливые жалобы Парижского университета и Монтальта состоят в том, что рассматриваемым различением пользуются для оправдания убийств. Ибо вещь равно абсурдная и преступная — позволять убийства пусть даже в умозрении, то есть принимая во внимание только истину и вечный закон. Ибо таким образом разрушают, насколько это во власти человека, и вечный закон, и Божью заповедь. Данный принцип предполагает также, чтобы люди воздерживались от убийства лишь при определенных обстоятельствах, <взгляд на> которые нетрудно и изменить, окажись к тому желание.
Но зачем мне распространяться здесь об опасных сторонах подобного различения: Монтальт это уже сделал столь красноречиво, что его слова вряд ли можно дополнить.
Не рассматриваю я здесь и сказанного апологетом в остальной части его письма относительно вероятных мнений, поскольку данный вопрос достаточно разъяснен мной в Примечании к пятому Письму.
Комментарии и приложения
Провинциалии и культура Нового времени: к проблеме диссидентства Паскаля
Мадам Лепети в тот день несказанно повезло. Среди книгопродавцев и типографов давно ходили слухи об обысках и арестах, о рвении полицейских, стремившихся найти «пор — рояльского секретаря» и его издателей, о том, что пышущий гневом месье канцлер пообещал лично спустить семь шкур с приунывшего месье Тардифа, видимо не в добрый час возглавившего расследование этого необычного дела. И все же, когда непрошенные гости нагрянули в их дом, мадам Лепети по — настоящему испугалась. Да и как было не испугаться порядочной женщине! Она ведь прекрасно знала, что пор — рояльского книгоиздателя Савро арестовали вместе с двумя рабочими и женой, и никак не хотела попадать в тюремную камеру и подвергаться допросам, поскольку Бастилия не пользовалась у парижан хорошей репутацией.
И все же в тот день мадам Лепети повезло. Ее муж оборудовал типографию не в доме, где производился обыск, а на одной из водяных мельниц, так что сыщики, как ни старались, не нашли ничего. Однако мадам Лепети решила не искушать судьбу. Спрятав под фартуком формы, подготовленные для печати одного из тех «Малых писем», которые приводили в бессильное бешенство и иезуитов, и грозного канцлера Сегье вместе со всем его ведомством, она перенесла этот опасный груз с мельницы к соседям. А когда опасность миновала, вновь заработал печатный станок и уже через несколько часов, ночью, вышла в свет очередная Провинциалия.
«Второе обращение» Паскаля обернулось для него угрозой тюрьмы. Как только великий ученый полностью отдался благочестивым помыслам, ему пришлось стать государственным преступником. Чтобы сохранить верность принципам своего христианства, Паскаль должен был научиться скрывать от людей свои подлинные занятия, останавливаться в гостиницах под вымышленными именами, не паниковать, находясь под подозрением. Радея о чистоте христианской морали, он создал одно из самых заметных сочинений мировой нелегальной литературы. Подлинное осознание себя в качестве христианина пришло к Паскалю отнюдь не в эпоху Септимия Севера или Домициана, но и в христианской Франции XVII века «пойти за Христом» также порой было равносильно тому, чтобы стать на путь инакомыслия, диссидентства Знавшему Паскаля на протяжении первых трех десятилетий его жизни показалось бы невероятным предположение о том, что этот талантливый, погруженный в науки, искренне верующий, чуждающийся политики и к тому же болезненный молодой человек из приличной чиновничьей семьи через год — другой внезапно станет причиной головной боли следователей, предметом проклятий разбросанных по всему миру иезуитов, а также навлечет на себя обвинения как светских, так и духовных властей; что за ним повсюду будет рыскать полиция, что церковь запретит его книгу, а государственный совет при короле присудит последнюю к сожжению; что он станет другом тех людей, которые через несколько лет будут вынуждены эмигрировать из Франции, примет участие в подпольном книгоиздательстве; что ему, правоверному католику, суждено подвергнуть сомнению справедливость папских булл и больше года скрываться под псевдонимом. Между тем в 1656 г Паскаль уже не просто «по — своему» смотрит на многие вещи, расходясь в оценках и с властями, и с церковью. Он страстно пропагандирует свои взгляды, вступает в яростную полемику, будоражит общественное мнение. Причем — оставаясь неизвестным и для почитателей, и для врагов. Паскаль — ученый, всегда являвший собой образец лояльности, незаметно превратился в Паскаля — диссидента, активно участвовавшего в выпуске подпольной литературы.
Поначалу кажется, что налицо резкая перемена характера и убеждений. Ведь прежде Паскаль никогда не «ссорился с правосудием», более того, в первой половине 40–х годов, столкнувшись с попыткой подделать создававшуюся им арифметическую машину, он с отчаяния прекратил дальнейшую работу, но был поддержан и вдохновлен все тем же канцлером Сегье. В 1649 г Сегье выдал Паскалю королевскую привилегию, защищавшую его изобретательский приоритет и наделявшую исключительным правом на продажу машины, к тому времени уже готовой. (Канцлер не мог тогда знать, что в 1656 г. ему будут порой по семь раз за шесть дней отворять кровь из — за другого рода творений молодого таланта.) Находясь в Париже в первые месяцы Фронды, Паскаль отказался принимать в ней участие и до последних своих дней лояльно относился к королевской власти. В 1647 г он, вместе с двумя друзьями,! донес архиепископу Руанскому на аббата де Сент — Анжа, который проповедовал учение, противоречившее церковной ортодоксии; дело закончилось отречением вольнодумного священника от своих взглядов перед лицом архиепископского совета. И, конечно же, уважение к закону и порядку внушал Паскалю его отец, много лет исполнявший обязанности президента палаты сборов и выборного королевского советника в Клермоне, а затем с 1640 по 1648 гг. — интенданта финансов Руанского генеральства. Паскаль всегда стремился проявлять лояльность и королю, и официальной церкви. Как же случилось, что долгое время церковь считала его еретиком, а королевская тюрьма — своим потенциальным квартирантом?
На мой взгляд, чтобы объяснить это противоречие следует обратиться к изучению личности Паскаля, а также особенностей его характера и убеждений. Не склонный к радикализму. Паскаль все же не мог быть стопроцентно лояльным подданным и прихожанином, поскольку с самого детства ему было присуще бескомпромиссное стремление самому во всем доходить до истины. Паскаля не удовлетворяли отговорки и авторитетные заверения, если в их пользу не говорили доводы, которые казались ему убедительными. Конечно, любой человек с большей охотой следует тому, что кажется ему убедительным, и у каждого крупного философа XVII века присутствовало свое понимание самоочевидности, убедительности и верных правил «для руководства ума». Но ведь здесь возможны отступления, умолчания, внутренние компромиссы и самый широкий спектр представлений о том» следует ли возвещать во весь голос вещи, убедительные для тебя, но крамольные для окружающих*
К примеру, Декарт, яростно полемизируя со всеми противниками своей отвлеченной философии, не считал нужным вступать в споры по вопросам морали. В данном случае он полностью следовал своей максиме: «хорошо прожил тот, кто хорошо укрылся» Декарту вполне хватало трех — четырех общепринятых и умеренных максим, подкрепленных решимостью неуклонно им следовать, коль скоро он сам их признал истинными, и стремлением побеждать «скорее себя, чем судьбу». Мораль для Картезия — это чащоба, где люди блуждают без надежных ориентиров, а уж если ты заблудился, то лучше постоянно идти в каком — нибудь одном направлении, чем блуждать из стороны в сторону Так что, «если мы ие в состоянии отличить истинное мнение, то должны довольствоваться наиболее вероятным»[440]. Эта разновидность пробабилизма указывает, что далеко не все поучения отцов — иезуитов из коллегии Ла — Флеш оставляли Декарта равнодушным. Быть католиком для Картезия означало отказаться в 1633 г. от публикации
Авторитет выдающихся ученых, как и авторитет власти (без· различно — светской или духовной),
Поэтому вряд ли оправданно говорить о какой — то перемене во взглядах Паскаля. Он всегда строил свою жизнь в соответствии с личным ощущением истины, а не с формальными принципами И если в детстве он мог целыми днями, не отвлекаясь ни на что другое, искать причину возникновения звуков, пока не будет найден ответ, то в тридцать три года это же стремление к истине потребовало от него создать
Сделав свой религиозный выбор, Паскаль просто не мог не стать диссидентом в условиях политической несвободы. Лояльность к властям потому уживалась в нем с работой над «подрывными» сочинениями, что он сам определил для себя пропорции «благонадежного» и «подрывного». Внесение
Критикуя лживую мораль казуистов и недобросовестность их доводов, отбрасывая хитросплетения схоластических терминов, Паскаль освобождал место для живого религиозного чувства, уровень которого он находил превышающим уровень, доступный доказательству. Авторитет церкви не спасли бы толпы прихожан, стремящиеся в исповедальни иезуитов за легким отпущением грехов и грешков. Именно
Среди книг, которые потрясали мир,
Конечно же, одному Паскалю нельзя приписывать все лавры в этом деле. Очень многое зависело от надежной организации распространения Писем, от количества и качества предоставлявшихся в распоряжение Паскаля соратниками — теологами материалов из сочинений казуистов, от денег, вложенных в предприятие, от оперативности в решении десятков постоянно возникающих мелких и крупных проблем. Но именно Паскаль был душой и автором замысла, который, по исполнении, превратился в одну из самых больших заслуг изобретателя арифметической машины перед человечеством.
Инакомыслие Паскаля отнюдь не ограничивалось сферой моральной теологии и незаконного книгоиздательства, Паскаль весь как бы соткан из нестандартности и своеобразия. Его сестра, Жильберта Перье, в его биографии сообщает, что в двенадцать лет он фактически заново открыл геометрию, последовательно дойдя от аксиом до тридцать второй теоремы Евклида[447] Неизвестно, происходило ли все именно так, но бесспорно, что вскоре отец разрешил мальчику читать Евклидовы
В
Часто можно встретить суждения о том, что Паскаль принижает разум и ставит его в подчиненное положение к сердцу, чувству. Поэтому фрагменты
Декарт отнюдь не заслужил обвинений в прямолинейности. «Под словом «мышление», — пишет он, — я понимаю все то, что совершается в нас осознанно, поскольку мы это понимаем»[452] Однако Декарт вовсе ие исключает чувства, поскольку они постигаются субъектом, из сферы мышления[453]. Ведь практически невозможно отделить мысль о присутствии в иас некоего желания или страха от самих этих желания и страха. Коль скоро душа переживает некоторое состояние, в ней обязательно присутствует идея этого состояния, идеи же могут обладать самой различной степенью ясности, достоверности и проч. К тому же Декарт отнюдь не превращает все мышление в дискурсивное мышление. В
Паскаль в этом вопросе идет аналогичным путем. Сердце в его понимании является не только (и не столько) специализированным органом нравственного чувства, задающим цели абстрактной мыслительной деятельности разума, но также (и даже — по преимуществу) вместилищем первых принципов[457], тех самых «первичных понятий», о которых говорит и Декарт. В этом смысле разум у Паскаля не подчинен сердцу, он — нечто отличное от сердца, но вместе с сердцем являющееся основой мышления; речь здесь идет только о
Различия между Паскалем и Декартом начинаются при попытке уяснить качественное содержание самоочевидностей мысли. Декарт воспринимает последние как простое средство для обоснования гносеологической системы, Паскаль — как возможность прийти к постижению места человека в космосе. Раз я — мыслящая вещь, то для Декарта в «я» сосредоточены все совершенства мыслящей субстанции, «я» — автономно, Бог — Творец возникает лишь впоследствии, как объяснительная гипотеза, а познавательные возможности уяснившего свои основания разума в принципе безграничны[459]. Паскаль же, признавая мышление сущностью человека, вовсе не делал из этого признания столь далеко идущих выводов. Я, субъект не могут для него выступать основой самоудостоверения, силовым центром самоочевидности. Если в период «первого обращения» Паскаль ограничивается простой демаркацией между сферами релевантности разума и авторитета (веры), то после 1654 г. для него становится неоспоримым следующий факт: изначальная самоочевидность, которая воспринимается сердцем и не доказывается, есть всецело результат присутствия в человеческом существе веры. Мышление изначально должно ощутить Бога, а не доказывать Его бытие задним числом, как это происходит в системе Декарта. Согласно Паскалю, человек наделен равно ущербными разумом и сердцем[460], поскольку сердце может сообщить познание очень немногих самоочевидных вещей, а разум становится слишком ненадежным, чуть только он покидает пределы геометрии.
В результате вполне естественное место в гносеологии Паскаля занимает понятие, совершенно отсутствующее у Декарта — понятие благодати. Сердце ощущает, а разум понимает лишь το, что им дано будет ощутить и понять. Иначе человек обречен на всецело суетные и бесполезные рассуждения. Именно здесь находится причина отхода Паскаля от научных исследований и одновременно — причина вышеприведенных упреков Кондорсэ. В условиях научной революции XVII века, накануне века XVIII, установившего подлинный культ разума, Паскаль фактически возвращается к библейскому пониманию разума, сердца, мудрости и ценности мысли.
Однако вопрос о статусе разума — не единственное проявление несогласия Паскаля с духом современной ему эпохи. Последовательный (можно даже сказать безудержно максималистский) аскетизм противопоставлял его тому образу жизни, который был привычен для людей его круга, а, равно, принуждал сдерживать проявления чувств даже в отношении членов семьи, так что Жильберта порой жаловалась на холодность брата. Приняв основные постулаты янсенизма, он автоматически попал в число людей, рассматривавшихся церковью в качестве еретиков. Но и в рядах янсенистов он занимает особую позицию, так что в 1661 г., в период дебатов по поводу подписания антиянсенистского формуляра[461] доходит даже до обвинений Арно и Николя (своих ближайших сподвижников в создании
В письме Паскаля Ферма от 10.08.1660 г. высказана следующая мысль: геометрия — прекрасное средство проверки наших интеллектуальных сил, но отнюдь не объект их приложения.[463] В период «второго обращения» Паскаль бесповоротно разуверился в полезности своих занятий науками, но отнюдь не в полезности своего вышколенного научными исследованиями ума для дела религии. Если человеческая рассудочность не выходит за положенные ей рамки, если она направляется на достойные цели, то ее применение в высшей степени оправдано. «Будем же стараться хорошо мыслить — вот начало нравственности»[464]. Итак, интеллектуальная добросовестность, проявленная при достижении благой цели, составляет основу нравственного поступка. Правильно употребленный разум в высшей степени полезен для религии. Попытками такого употребления разума являются (в период после 1654 г.) и паскалевский замысел апологетического сочинения, предназначенного для неверующих в истины христианства, и проведение конкурса лучших математиков Европы по решению задач, связанных с циклоидой, и идея организации омнибусного движения в Париже[465]. Но самым первым опытом Паскаля в этом направлении стали, конечно же,
Это произведение фактически целиком построено на сравнительном анализе понятий — максимы казуистской морали сравниваются с максимами морали евангельской. Стоило сопоставить эти два класса понятий, как сразу стало очевидным истинное намерение иезуитов, состоящее в подлаживании под светские обычаи и в забвении религиозных заповедей. Но во Франции с конца XVII в. иезуитов и их казуистов нередко обвиняли в моральной нечистоплотности, и здесь Паскаль не открыл ничего нового. Подлитое значение и сила
Правда, в трактате
Последнее замечание важно для понимания места
Итак, подводя итоги «незаконной деятельности» Паскаля в 1656–1657 гг. можно заключить, что его диссидентство есть естественное диссидентство
Общая тенденция Нового времени вела к укреплению позиций инакомыслия, расширению пределов неприкосновенной со стороны любых внешних сил сферы индивидуального выбора, то есть — к формированию современной идеологии прав человека. Однако вряд ли эта тенденция проявилась бы автоматически, не будь людей, которые, подобно Паскалю, презрев интересы личной безопасности, отстаивали право придерживаться собственного мнения там, где в действительности любая монополия взглядов может основываться лишь на лжи и насилии. Нужно было только не испугаться лжи и насилия. Паскаль их не просто не испугался — он их высмеял. Этот смех перед лицом опасности был смехом человека, готового к любому обороту событий, способного выступить в одиночку против тридцати тысяч, если на его стороне истина[470]. Паскаль безусловно был готов и пострадать за свои убеждения, но как все — таки хорошо, что к мадам Лепети пришли с обыском в удачный для нее день…
Ф. Брюнетьер Рассуждения о
Ф. Брюнетьер (1849–1906) является одним из крупнейших представителей французской литературной критики XIX в. Его статья о
Непосредственным ·поводом к написанию цикла
Но с осуждения Арно эпопея
Хотя публика встретила Монтальтовы Письма одобрением, симпатий духовенства и власти они завоевать не смогли — 6 сентября 1657 г сочинение Паскаля внесено папской курией в
В настоящем издании воспроизводится сверенный и отредактированный перевод
1657 год ознаменовался выходом в свет латинского перевода
Ввиду сказанного, настоящее издание
Перевод выполнен по изданию: Pascal В.
Переводы некоторых латинских цитат
К с. 21
«.
К с. 32
К с. 98
К с. 123 «5/
«
доме.
К с. 156
К с. 172
К с. 193
К с. 200
К с. 213
К с. 244
К с. 264
К с. 275
К с. 283 «
К с 287
К с 329
К с 333
К с 360
К с. 376
К с 378
К
Список сокращений
Opusc. — Pascal В. Opuscules et pensfees. — Paris, Hachette, 1897.