Мишка, Серёга и я

fb2

«Мишка, Серёга и я» — повесть о трех друзьях и о «трудном» восьмом классе. В школе его называют восьмым «о», что означает «орда».

Три друга, три разных человека…

Один из них — фантазер и мечтатель, самый остроумный человек в классе. Второй друг — выдумщик, оптимист и задира. Третий — очень принципиальный и требовательный к себе человек. Он имеет большое влияние на своих друзей.

Им четырнадцать — пятнадцать лет, это очень сложный возраст. Возраст первых столкновений с жизнью, первой любви.

И хотя действие повести относится к шестидесятым годам, все, что происходит с героями, волнует нас и сегодня.

Часть первая

I

Шел урок физкультуры.

Мы прыгали через «козла». Сначала мальчишки — от «А» до «Я», потом девочки. Моя фамилия начинается на «В» — Верезин. Но среди мальчиков меня обычно ставили последним. Это потому, что мне еще ни разу не удавалось перепрыгнуть. Для девочек и для меня «козла» всегда опускали.

Очередь подвигалась быстро.

— Иванов, — сказала учительница физкультуры и заранее поставила пятерку.

Серёга отделился от очереди. Потом я увидел взлетевший над «козлом» рыжий затылок и растопыренные ноги подошвами назад.

— Сперанский, — вызвала преподавательница.

Я с тоской наблюдал, как прыгают ребята, и ругал себя за несообразительность. На перемене, хлопая партой, я случайно прищемил палец. Вполне можно было соврать, что начинается нарыв. Меня освободили бы от физкультуры. Но я слишком поздно догадался об этой возможности.

Те ребята, которые уже получили отметки, раскачивались на перекладине или карабкались по шведской стенке, похожей на большие счеты без костяшек.

(Физкультура, я считаю, — дело второго сорта. Я никогда об этом не говорю, но уверен, что это так. Недаром же, когда нужно назвать какой-нибудь спортивный предмет, люди даже не пытаются изобрести новое слово, а просто крадут старое: «конь», «кольца» или «снаряд».)

Наступила моя очередь. Учительница подошла к «козлу» и опустила его сантиметров на двадцать.

— Ой, высоко, я боюсь! — передразнивая меня, сказал с перекладины Серёга Иванов.

— И вовсе он не боится, — насмешливо отозвалась за моей спиной одна из девочек. — Просто обижается, что его заставляют прыгать вместе с нами!

— Верезин! — скомандовала физкультурница.

У меня вспотели ладони. Я перевел дыхание и побежал. Я бежал как-то обреченно. Потому что знал: перед самым «козлом» все равно остановлюсь и отойду в сторону.

— Не робей, Гарик! — крикнула мне вдогонку физкультурница. — Лучше быть первым среди девочек, чем последним среди мальчиков.

Это было как пощечина. Я сразу остановился, смерил взглядом учительницу и повернул к низенькой скамеечке у стены.

— Ты что, Верезин? — строго спросила физкультурница.

— Нога заболела, — сухо ответил я и захромал.

Ребята засмеялись. Мне стало очень горько. Конечно, хорошо было бы гордо выйти сейчас из зала и хлопнуть дверью, чтобы всем им стало стыдно.

Но я на это не решился. Я сел на скамеечку и вытянул ногу. Ко мне подошел Мишка Сперанский и спросил со злостью:

— Идиотничаешь?

Я отвернулся и молча погладил ногу.

Если мою маму спрашивают, с кем я дружу, она всегда называет Мишку. Наши родители вместе приехали в Москву из Оренбурга. Поэтому считается, что мы с Мишкой должны быть неразлучны. А на самом деле он неразлучен с Серёгой Ивановым. Трудно понять, что их связывает. Очень уж они непохожи друг на друга. Серёга непоседливый, насмешливый, нетерпеливый. Он вечно изобретает какие-нибудь каверзы. За это его и любят в классе. С ним никогда не бывает скучно. Зато учителям от его выдумок совсем не весело.

Года три назад, когда мы были еще пятым «г», Серёга, например, притащил в кабинет ботаники улей с пчелами. Он объяснил, что дарит его школе, чтобы в школьной столовой появился бесплатный мед.

Оказавшись в ботаническом кабинете, пчелы сейчас же разлетелись по всем этажам. Может быть, они отправились искать цветы?

Первым они укусили нашего завхоза. Потом во всех классах захлопали двери, и малыши с ревом стали выбегать на улицу. А к нам примчался завуч и, держась за раздутую щеку, закричал, что мы скверные мальчишки и что он всех нас исключит из школы.

Я до сих пор подозреваю, что Серёга тогда твердо знал, что пчелы разлетятся.

Мишка Сперанский — совсем другой человек, чересчур серьезный и слишком принципиальный.

В начале года мы избрали его комсоргом. Это окончательно испортило Мишку. Он с яростью принялся себя перевоспитывать. Прежде всего Мишка прекратил читать детективные романы, которые очень любил, и перестал плевать сквозь зубы (это умение считалось у нас очень ценным, а Мишка плевал дальше всех в классе).

Я, конечно, сразу же заметил все эти перемены.

— Хочешь, чтобы тебя на плакате нарисовали? — спросил я.

В ответ Мишка показал мне кулак:

— Во, если растреплешься!

Никто не должен был замечать, как он закаляет свою волю! Я понимал его. Если бы я переделывал характер, я бы тоже это скрывал.

Внешне Мишка с Серёгой были противоположностью друг другу.

Сережка пронзительно рыж. Даже брови и ресницы у него красные, а лицо конопатое. Он ходит растрепанный, и на его школьной гимнастерке всегда красуются чернильные пятна, совсем свежие и уже успевшие побледнеть. Кроме того, Серёга носит сапоги.

Мишка, в отличие от Серёги, и зимой выглядит загорелым. Он первый из нас троих завел «взрослую» прическу. Парикмахер уложил его жесткие черные волосы на пробор. Теперь Мишка каждую удобную минуту проверяет, в порядке ли его прическа.

Впрочем, у Мишки Сперанского и Серёги Иванова есть и кое-что общее. Оба они считают своим долгом меня воспитывать. Мне иногда кажется, что именно это их и связывает. Стоит им прийти ко мне вдвоем, как у меня сразу портится настроение. У них есть привычка ни с того ни с сего заводить со мной разговор о моих недостатках. Им словно доставляет удовольствие видеть, как я начинаю дуться.

Вот и сейчас, заметив Мишку возле меня, Серёга подсел к нам. Подмигнув Мишке, он потыкал пальцем в мое колено.

— Ух ты! — сказал он сочувственно. — Законно распухло. Как подушка.

— Он просто трус! — сердито проговорил Мишка.

— Ну да? — не поверил Серёга. — Гарик, ты и вправду трус?

— Оставь его, — брезгливо сказал Мишка. — Он сейчас заплачет!

Потихоньку переговариваясь, они пошли к брусьям, возле которых собрался класс. Урок продолжался. Обо мне как будто забыли. Я по-прежнему сидел на скамейке, потирал свою коленку, обтянутую сатиновой штаниной. Сатин был черный и блестящий.

(Интересно, бывают ли трусами ученые, артисты или художники? По-моему, человек, у которого от природы богатое воображение, не может быть храбрым. Потому что он невольно видит опасность со всеми ее подробностями и последствиями.

Подбегая к «козлу», я тоже подробно представляю себе все, что меня ждет. Я вижу растопыренные деревянные ножки, заранее ощущаю под руками полукруглую твердость скользкого дерматина. С разбегу я напарываюсь на нее животом. В глазах у меня темнеет, я падаю, теряю сознание. В неожиданно наступившей тишине кто-то испуганно ахает, кто-то, хлопнув дверью, бежит за врачом.

Такие случаи называются ЧП — чрезвычайное происшествие.)

Пока я об этом размышлял, учительница физкультуры, установив очередь к брусьям, подошла ко мне. Лицо у нее было смущенное.

— Ты на меня обиделся? — спросила она, оглянувшись на ребят и понизив голос. — Я ведь пошутила. Неудачно, да?

— Почему? — отозвался я громко. — Для преподавателя физкультуры это было не так уж плоско.

Услышав мои слова, ребята стали переглядываться и хихикать.

— А ты злой, — медленно сказала учительница. Она постояла, словно не зная, что со мной делать. Потом добавила: — Что ж, раз нога болит, иди в класс.

— Хорошо, — сказал я и заковылял к выходу.

Длинный, пересекавший все здание коридор от множества широких окон был похож на веранду. На полу просыхали зигзагообразные следы от швабры. Было прохладно и гулко.

Сразу перестав хромать, я направился к лестнице. Мне не хотелось попасться на глаза кому-нибудь из педагогов, и я старался ступать как можно осторожнее. Но когда я поравнялся с учительской, оттуда все-таки выглянул какой-то человек и строго спросил:

— Ты почему гуляешь? Какой у вас урок?

Я уже хотел было ответить, что меня отпустили, но вдруг узнал этого человека. И вызывающе промолчал.

II

Впервые мы встретились с ним неделю назад. Он пришел к нам на урок физики. Это был совсем молодой, вроде нашего старшего пионервожатого, парень, среднего роста, с тяжелым подбородком. Под модным спортивным пиджаком не сразу угадывалось, как парень широк в плечах. За этот пиджак с разрезом сзади мы тут же прозвали его стилягой. Мы подумали, что стиляга просто практикант. К нам часто приходили на практику будущие педагоги.

Физику у нас вел директор. Стиляга устроился на задней парте и промолчал весь урок.

На перемене, когда мы стояли у окна и спорили, кто выиграет шахматный матч: гроссмейстер или счетная машина, стиляга подошел к нам. Он немного послушал и вмешался.

— По-моему, счетная машина, — сказал он.

Мы замолчали. Нам не нравилось, когда посторонние взрослые вмешивались в наши дела.

— Братцы, — предложил вдруг стиляга. — А не двинуть ли нам после уроков в кино?

(Практиканты часто набивались нам в друзья. Чтобы потом хорошо сидели на их уроках.)

— Угощаете? — спросил Серёга.

Стиляга рассмеялся и сказал:

— Угощаю. Вы, я слышал, лихой народ. Здорово нам кровь портите.

— Кому — вам? — спросил кто-то.

— Учителям, — важно сказал стиляга. — Я в свое время тоже отличался. Никто бы и не подумал, что поступлю в педагогический. Мы раз такое вытворили…

И стиляга попытался рассказать, что они вытворяли «в свое время».

Нам стало скучно, и мы потихоньку разбрелись.

Стиляга остался и на английский.

Английский язык у нас вела добрая, милая старушка, из тех, что очень любят заводить кошек. На ее уроках мы занимались чем угодно, только не английским.

В этот раз ко мне подсели двое ребят, и я стал рассказывать им о теории Станиславского, которой увлекался в последнее время. Мишка с Серёгой разложили поверх учебников свой настольный футбол. Они изобретали его, чтобы представить на конкурс, объявленный фабрикой игрушек. Они собирались, получив премию, купить «ФЭД» с голубой оптикой, а на оставшиеся деньги «построить», как выражался Серёга, шубу для его матери (отец у него был инвалидом и давно умер, а мать работала уборщицей).

В соседнем ряду затеяли игру в «морской бой». Девочки на первой парте вполголоса напевали:

Лонг вэй ту Типерери, Лонг вэй ту хоум…

— Дети! — укоризненно воскликнула учительница.

— Мы же по-английски поем, — лениво отозвались с первой парты. — И потом: икскьюз ас, плиз.

Когда мы извинялись по-английски, наша преподавательница прощала нам все. Она ласково погрозила девочкам и виновато оглянулась на стилягу.

Я тоже оглянулся на него. Он сидел мрачный и сердито посматривал на нас. На лице у него застыло какое-то страдальческое выражение. Можно было подумать, будто англичанка его мама и ему тяжело видеть, как мы ее мучаем. Наверное, ему уже расхотелось вести нас в кино.

Вдруг Серёга завопил:

— Мишка, законно! Так и сделаем! — И в азарте даже встал коленями на скамейку.

— Иванов! — умоляющим тоном сказала англичанка. — Нет, дети, как хотите, это невыносимо!

— Икскьюз ми, плиз, — буркнул Серёга, продолжая чертить.

Стиляга не выдержал.

— Слушай, брат, сядь как следует, — громко шепнул он.

Заметив растерянный взгляд англичанки, он покраснел и пробормотал:

— Извините, пожалуйста…

— Ничего, ничего… — испуганно сказала англичанка. — Видите, дети, какое впечатление вы производите на постороннего человека.

Мы возмутились и наперебой закричали, что посторонним нечего соваться не в свое дело.

Стиляга смотрел на нас беспомощно и удивленно. Ему словно не верилось, что мы те самые, с которыми он собирался пойти в кино и которым он рассказывал о своих школьных подвигах. (А еще хвастался, что в свое время портил жизнь учителям!)

— Дети, дети, успокойтесь! — крикнула англичанка. — Продолжаем урок.

— Разрешите, я их мигом приструню, — побледнев, сказал стиляга англичанке.

Хлопнув крышкой парты, он встал и, не дожидаясь разрешения, подошел к Серёге.

— Сядь как следует! — властно сказал он.

Серёга невозмутимо продолжал чертить.

— Ну! — грозно сказал стиляга.

— Почему вы с нами разговариваете в таком тоне? — неожиданно возмутился Мишка. — С восьмиклассниками полагается говорить на «вы».

— Понятно? — спросил Серёга и запел прямо в лицо стиляге: — «Лонг вэй ту Типерери…»

Мы захихикали. Стиляга оглянулся на нас. Глаза его были бешеными. Ни слова не говоря, он подошел к ребятам вплотную, схватил за шиворот сначала Серёгу, потом Мишку и вытащил их из-за парты. Гимнастерки у ребят гармошкой сбились где-то у затылков. Ремни теперь опоясывали у Мишки голубую майку, а у Серёги — голую веснушчатую спину.

Англичанка всплеснула руками.

— Что вы, коллега! — воскликнула она. — Успокойтесь, пожалуйста. Что вы!..

Но стиляга уже не обращал на нее никакого внимания. Он с такой яростью тащил к двери упиравшихся Мишку и Серёгу, что англичанка только посторонилась.

— Вы простите меня, пожалуйста, — сказал он нашей преподавательнице, когда дверь за ребятами захлопнулась. — Они просто не способны оценить вашу деликатность.

Он взял с парты Мишкин и Серёгин футбол и выбросил его в коридор.

— Там вам никто не помешает развлекаться! — крикнул он в дверь.

На перемене мы долго обсуждали эту историю. Сначала хотели пожаловаться директору (наш классный руководитель дней пять назад перешел в другую школу). Мишка сказал, что это будет фискальство. Мы договорились, что, если практикант когда-нибудь еще придет к нам, уж тогда-то мы ему покажем, каков наш восьмой «г».

И вот теперь стиляга появился снова.

— Почему ты гуляешь? — повторил он.

— С какой стати я вам должен докладывать? — возмутился я.

— Как ты разговариваешь с учителем? — грозно спросил стиляга.

— Откуда я знаю, что вы учитель? Может, вы новый пионервожатый.

— Я педагог, — важно сказал стиляга. — Ну? Будем играть в молчанку?

— Гуляю, потому что отпустили, — с достоинством произнес я. — Я же не ваш ученик, в самом деле!

Стиляга холодно посмотрел на меня и спросил:

— Из какого ты класса?

— Из восьмого «г», — злорадно сказал я, заранее предвкушая, какой это произведет эффект.

Но стиляга неожиданно для меня обрадовался.

— Так, так… — тоже злорадно сказал он. — Значит, попал по адресу. Я назначен к вам классным руководителем. — И он нагло усмехнулся мне в лицо.

Мне стало жаль этого человека. Если бы он знал, что ожидает его на первом же уроке!

— Почему же тебя отпустили с физкультуры? — спросил новый классный (он уже знал, какой у нас урок).

— Ногу повредил.

Стиляга дружески подмигнул мне и спросил:

— Симулируешь?

Я негодующе промолчал.

— Ну, ну! — сказал стиляга. — Где она у тебя болит?

— Тут! — сердито сказал я, ткнув куда-то возле колена.

— Может, признаешься? — спросил стиляга. — Я ведь все ваши фокусы наизусть знаю. Не хочешь? Тогда иди сюда.

Он прошел в учительскую. Я заковылял вслед.

В учительской было пусто. На столе лежали стопки тетрадей с контрольными и свернутые географические карты.

Классный велел мне сесть на стул и, наклонившись, ощупал мою ногу. На всякий случай я несколько раз вскрикнул.

— У тебя, наверное, колено болит? — спросил стиляга, поднимая ко мне голову.

— Да, да, именно колено, — подтвердил я.

— Может, ты мениск повредил?

Я не знал, что такое мениск, но все-таки сказал, поморщившись:

— Очевидно, да. Именно мениск.

— Врешь, — сказал стиляга, выпрямляясь. — Ничего у тебя не болит.

Он подошел к столу и достал из кармана новенькую записную книжку. Я угрюмо следил за ним.

— Как твоя фамилия?

— Верезин! — буркнул я.

— Так и запишем, — весело сказал стиляга. — Верезин симулировал. Согласен? Можешь идти.

— До свидания! — со злостью сказал я и заковылял к двери.

— Да ты не хромай, — не оборачиваясь, посоветовал мне стиляга. — Уже ни к чему.

Я захромал еще сильнее.

Только выйдя за дверь и оглядевшись по сторонам, я со всех ног помчался к физкультурному залу.

III

Наш класс был равнодушным, насмешливым и злым. Бывают такие люди, которым в жизни не повезло. И у них от этого испортился характер. Нашему классу постоянно не везло.

Неделю назад, к примеру, произошла такая история. Школа собирала металлолом. Обычно мы с прохладцей участвуем в таких кампаниях. Разве кто-нибудь прихватит старое ведро из трофеев восьмого «а» и перенесет к нашей жалкой добыче. И на этот раз, вместо того чтобы рыскать по дворам в поисках металлолома, мы стояли у школы, греясь на солнце, и глядели, как Серёга невозмутимо вытаскивает из кармана сначала гайку, потом две иголки в спичечной коробке и, наконец, наперсток без донышка.

Но вдруг я вспомнил, что в нашем дворе, возле домоуправления, лежит уйма старого железа. Сколько-то месяцев назад его сняли с флигеля, когда меняли крышу. С тех пор оно валялось беспризорное, ржавело и дырявилось (моя мама, которая работает бухгалтером в домоуправлении, много раз говорила, что это железо давно следовало списать в утиль).

Я рассказал ребятам, что можно добыть железо. Сто килограммов. Триста. Тонну. Больше, чем собрала вся школа. Его вполне хватит на вертолет.

Ребята закричали, что я гений.

Серёга Иванов, забрав свои иголки, важно перенес их к старым корытам и кроватям, собранным восьмым «а».

— Долг возвращаю, — галантно пояснил он «ашкам». — Я у вас в прошлом году старое ведро одолжил.

Потом он взял меня под руку и повел на улицу.

Мы собрали больше, чем все остальные классы, вместе взятые. В стенгазете наш восьмой «г» поместили на межконтинентальную ракету.

Но дня через три, едва мы успели привыкнуть к славе, разразился скандал. Управдом, прибежав в школу, заявил, что мы украли казенное имущество.

На выручку за металлолом школа уже собиралась купить лыжи и футбольные мячи. Теперь все эти деньги нужно было отдавать домоуправлению, да еще добавить тысячу шестьсот рублей!..[1]

Из героев мы сейчас же превратились в дикую орду, которая только позорит школу. Нам велели немедленно собрать деньги и вызвать родителей.

Но Мишка Сперанский, мнение которого очень ценилось в таких случаях, предложил никаких денег не собирать, потому что мы не для себя старались и железо было старое. Его все равно бы сдали в утиль, а какая разница, кто это сделал. Мы только ускорили это дело, а то железо еще месяц валялось бы во дворе. Мишка сказал, что надо пойти в райсовет. Пусть управдома накажут за нерасторопность и клевету. Мы сейчас же помчались к директору. Узнав, что мы собираемся жаловаться на управдома, директор задумался, а потом повеселел.

— А что? — сказал он. — Попробуйте, в самом деле.

Но мы, конечно, и не думали ничего доказывать. Во-первых, после разговора с директором возникла надежда, что все образуется само собой, а во-вторых, таким уж мы были классом. Строить планы — пожалуйста. А выполнять — каждый рассчитывает на другого.

С металлоломом нам явно не повезло. Но если бы только с ним одним! Мы привыкли к тому, что наш восьмой «г» (а раньше и седьмой, и шестой, и пятый) считают самым плохим в школе и часто называют восьмой «о», то есть «орда». Мы на все махнули рукой. Когда нам приводили в пример другие классы, мы только злились. Больше всего злились мы на восьмой «а». Он считался самым лучшим в школе. Им нас попрекали особенно часто. Не удивительно, что у класса испортился характер.

Я как-то слышал поучительную историю. Знаменитый адвокат Плевако (он жил еще при царе) защищал горбуна, убившего жену. Свою речь Плевако будто бы начал так:

— Господа судьи и господа присяжные заседатели! Господа присяжные заседатели и господа судьи! Господа судьи и господа присяжные заседатели! Господа присяжные заседатели и господа судьи…

— Это неуважение к суду! — закричали наконец господа судьи и присяжные заседатели.

Тогда Плевако сказал:

— Я повторял эти фразы всего четверть часа, и вы уже потеряли терпение. Каково же было моему подзащитному четверть века подряд слышать: «Урод, горбун, горбун, урод…»!

И подсудимого, кажется, оправдали.

Нам тоже много лет твердят: «Класс «а» хороший, а класс «г» плохой; класс «г» плохой, а класс «а» хороший».

Нам так надоели эти повторения, что мы всегда готовы были устроить «ашкам» пакость. Подсыпать карбиду в чернильницы. Или наставить грамматических ошибок в стенгазету, которую они собирались представить на школьный конкурс.

В такие минуты мы бывали очень дружным классом. Зато, когда нам предлагали участвовать в школьном хоре или драмкружке, мы сразу разбегались. Разобщенность! Каждый за себя, а классный руководитель — за всех. Кстати, и с классными руководителями нам не везло. Они сменялись чуть ли не каждое полугодие. Я был уверен, что и новый классный удержится у нас недолго.

Ворвавшись в зал, я крикнул прямо с порога:

— Стилягу назначили к нам руководителем!

Преподавательница физкультуры обернулась и ядовито спросила:

— Ты уже перестал хромать, Верезин?

IV

Новый классный руководитель появился на последнем уроке. Он вошел вместе с директором. Мы встали.

— Садитесь, — сказал директор. И добавил новому классному: — Это и есть восьмой «о». Сорванцы, забияки, жестокий народ.

Мы переглянулись и смущенно засмеялись. Директор замолчал. Мы тоже сразу замолчали.

— Я люблю их, — продолжал директор. — Надеюсь, что полюбите и вы. А это — Геннадий Николаевич Козлов. Будет вести у вас математику. Вы народ уже взрослый, хочу предупредить: Геннадий Николаевич только весной кончил институт. Я знаю, вы уже встречались. Кстати, вы так понравились Геннадию Николаевичу, что он буквально выпросил у меня ваш класс.

Пока директор говорил, Геннадий Николаевич подошел к столу и аккуратно выложил из своего портфеля какие-то книги, тетради и уже знакомый мне новенький блокнотик. Услышав последние слова, он насупился и поднял глаза.

— Ну, Вячеслав Андреевич! — смущенно пробормотал он.

— Ничего, ничего, — сказал директор. — Грушева, угости конфеткой.

Ира Грушева, долговязая девчонка, с прической «под мальчика», сидела на первой парте. Никто из нас и не заметил, что она сосет леденец. Ира покраснела и полезла в портфель за конфетами.

— Грушева, — строго сказал Геннадий Николаевич. — Если уже получила замечание, прекрати жевать и сядь смирно.

Грушева растерялась. Ребята с любопытством переводили глаза с директора на нового классного.

— Что правильно, то правильно, — сейчас же сказал директор. — Потерпим с конфетами до перемены. — Он добродушно кивнул нам и ушел.

Мы остались наедине, класс и Геннадий Николаевич. Ребята потихоньку шушукались и с насмешливым любопытством посматривали на классного.

Геннадий Николаевич поплотнее закрыл за директором дверь, потом, неторопливо застегнув пиджак, подошел к столу и уселся на край его.

— Ну, что же, — произнес он. — Будем знакомиться.

— Мы уже познакомились, — хладнокровно заметил Серёга.

Геннадий Николаевич резко выпрямился.

— Ну, ты, парень! — прикрикнул он. — Я тебя помню. Заруби на носу: я свои уроки срывать не позволю. Я тебе не англичанка. Понятно?

— Понятно, — охотно согласился Серёга.

Классный еще несколько секунд сурово смотрел на него. Потом снова уселся на стол.

— Не будем вспоминать наше первое знакомство, — проговорил он. — Надеюсь, вы исправитесь. Пока я вас прощаю. Условно.

Мы захихикали. Геннадий Николаевич нахмурился и постучал по столу костяшками пальцев.

— Учтите, — сказал он, — все ваши фокусы я наизусть знаю. Сам вытворял такие. Я понятно говорю?

— Понятно! — в восторге закричали ребята.

(Первый урок нового преподавателя обещал стать очень веселым.)

— А ну, тихо! — прикрикнул Геннадий Николаевич и подождал, пока мы замолчим. — Должен вам сказать, что я человек строгий. Придирчивый. Понятно?

— Понятно! — хором ответили мы. На несколько секунд это слово стало единственным в классе. Мы оборачивались друг к другу и радостно спрашивали: «Я понятно говорю? Понятно?»

Геннадий Николаевич обиженно покраснел и снова постучал по столу. Когда мы немного затихли, он сказал:

— Я вижу, вам очень весело. А зря. Сегодня я говорил с управдомом, у которого вы украли железо. Оно стоит тысячу шестьсот рублей. Каждый из вас завтра же принесет по сорок рублей. Понятно? — спросил он по инерции и покраснел еще сильнее.

Класс грозно зашумел. Геннадий Николаевич строго посмотрел на нас.

— Ой, страшно! — сейчас же сказали из угла.

Классный пристально взглянул туда и повторил:

— Чтоб деньги были завтра же!

— А вы с директором говорили? — крикнул Мишка.

— Не беспокойся. Неделя уже прошла. Или вы, может, были в райсовете?

Мы не ответили. В классе становилось все тише и тише. Я услышал вдруг, как у кого-то из ребят тикают часы.

— Таким образом, — сказал Геннадий Николаевич, — на поблажки не надейтесь. А теперь… — он заглянул в журнал и назвал наугад: — Мальцева.

Ани Мальцевой в школе не было. Мы продолжали молчать.

— Отсутствует? — выждав, спросил Геннадий Николаевич и сделал в журнале отметку. — Иванов.

Серёга чуть приподнялся, и по его невозмутимому лицу мы поняли, что сейчас он выкинет очередную штуку.

— Отсутствует, — предупредительно сказал Серёга. У него было такое выражение, будто он изо всех сил сочувствует учителю, но помочь ничем не может.

Геннадий Николаевич, понимающе кивнув, снова уткнулся в журнал.

— Гуреев, — вызвал он, поднимая голову.

— Отсутствует, — быстро ответили за Гуреева с задней парты.

Гуреев, первый силач класса, удивленно оглянулся и фыркнул, закрыв рот ладонью.

— Вот как? — спросил наш новый классный и немного побледнел. — Сперанский тоже, наверное, отсутствует?

— Отсутствует, — буркнул с места Мишка.

Ему явно было не по душе то, что происходило в классе. Но он никогда не шел против нас, даже если бывал не согласен. Он переубеждал, кричал, надувался, когда с ним не соглашались, но стоило начать очередную бузу — и он присоединялся к нам.

Геннадий Николаевич шумно захлопнул журнал. Мне показалось, что он хочет закричать на нас. Но он только неторопливо прошелся между рядами, неожиданно остановился возле меня и спросил, стараясь говорить спокойно:

— А ты, Верезин, тоже отсутствуешь?

Я встал и посмотрел на ребят, спрашивая у них взглядом, что делать. Но они отворачивались и чуть ли не откровенно смеялись.

— Присутствую, — сквозь зубы процедил я.

Геннадий Николаевич торжествующе оглянулся на класс.

— Пойдем дальше, — угрожающе произнес он. — Кто же у нас Мальцева?

— Она отсутствует, — объявил я и победно взглянул на ребят. Я сказал это тем более злорадно, что ничем не рисковал: Аня ведь действительно не пришла.

— А Иванов?

Мое злорадство тут же сменилось страхом. Побледнев, я покосился на Серёгу: он показывал мне под партой кулак. Я отвел глаза и с откровенной ненавистью уставился на Геннадия Николаевича. Почему из всего класса он выбрал именно меня? Неужели он каким-то шестым чувством определил, что я пугливее остальных? Бывает же такое чувство у собак. Из двадцати убегающих они укусят именно того, кто отчаяннее всех боится.

(Да, я трус. Но ведь не я же в этом виноват. Мне недавно попалась книга «Жизнь с точки зрения физика». Там написано, что человек состоит из атомов и молекул. Характер же человека зависит от того, как эти атомы расположены в данный момент. Меняют свое расположение атомы — меняется и характер. Сейчас я трус. Но через год или два свободно могу стать самым храбрым человеком в школе. Все зависит от движения атомов и молекул.)

— Кто же все-таки Иванов? — повторил Геннадий Николаевич. — Не тот ли, что показывает тебе кулак?

Вот когда я пожалел, что у меня слишком богатое воображение. Я так ясно видел, что будет, если я скажу: «Нет». Мама станет плакать в учительской, отталкивая стакан с водой, который протянет ей директор. На все ее мольбы, чтобы меня не исключали, директор разведет руками и скажет: «Решение педсовета…»

И мне, наверное, придется поступить учеником слесаря в велосипедную мастерскую, как одному парню из нашего двора, Петьке, со странным прозвищем «Перец». До прошлого года он учился вместе с нами, но его исключили…

Я опустил голову и прошептал:

— Он.

Геннадий Николаевич усмехнулся и пошел к столу. Наверное, он хотел записать Серёгу в свой новый блокнотик, где уже значилась моя фамилия. Не поднимая глаз, я чувствовал, что весь класс смотрит на меня, и продолжал стоять, изо всех сил стараясь не расплакаться.

Хлопнула крышка чьей-то парты. Забрав полевую сумку, которая заменяла ему портфель, Серёга шел между рядами. Проходя мимо, он угрожающе взглянул на меня.

— Ну ладно, — сказал он и неторопливо направился к двери.

— Ты куда? — строго спросил Геннадий Николаевич.

— За папой и мамой, — вежливо объяснил на ходу Сергей. — Вы же меня все равно выгоните. — Уже у порога он, обернувшись, сказал: — До свидания. — И аккуратно прикрыл за собой дверь.

— Передай родителям, — в бешенстве проговорил Геннадий Николаевич, — что вопрос о тебе я поставлю на педсовете.

— Обожди, Сережка, — крикнули с передней парты. — Мы с тобой…

Остальные ребята тоже стали собираться, словно уроки уже кончились. Даже Мишка привстал, хмуро складывая книги.

Геннадий Николаевич, который стоял у доски со своим блокнотиком в руках, явно растерялся. Он как-то испуганно посторонился, давая ребятам выйти. Но потом он бросился на Мишку и Гуреева, которые в этот момент проходили мимо, и стал вырывать у них портфели.

— Перестаньте безобразничать! — приговаривал он. — Идите на места! Понятно?!

Мишка отдал свой портфель сразу, а Сашка Гуреев пятился и кричал:

— Отстань! Чего ты? Я сам сильный.

— Отдай, Гуреев, — уговаривал Мишка. — Все-таки классный…

Воспользовавшись моментом, другие ребята со смехом выбежали в коридор.

— Стиляга! Стиляга! — донеслось оттуда.

Гуреев наконец выпустил свой портфель и с глубокой обидой проговорил:

— Педагог называется! Айда, Миш…

И мы с Геннадием Николаевичем остались вдвоем.

Классный стоял, сжимая в каждой руке по портфелю. Наверное, с минуту он стоял так и смотрел на дверь. Затем расстроенно вздохнул и, обернувшись, очень ловко метнул портфели — один за другим — на учительский стол.

— Чего ты стоишь? — спросил он смущенно, заметив, что я все еще торчу у своей парты. — Садись!

Он опустился на стул, а я продолжал стоять.

— Голова болит, — неожиданно пожаловался Геннадий Николаевич. — Что, у вас ребята всегда такие?

Я не ответил.

— Слушай, Верезин, — сказал Геннадий Николаевич, немного подождав. — Пойдем ко мне. Пообедаем, а потом в кино махнем. А?

Ему явно не хотелось расставаться со мной. Почему? Странный человек! Неужели он не догадывался, как я ненавидел его сейчас? Ведь это из-за него я сделался предателем.

— Сегодня я занят, — ледяным тоном сказал я.

— Ну что ж, — вздохнул классный. — Тогда иди.

Он поднялся, чтобы запереть отобранные портфели в стенной шкаф.

— Слушай, а может, тебя проводить? — неожиданно спросил он. — Как бы тебя ребята не… а?

— Не надо, — мрачно сказал я.

В коридоре раздались быстрые шаги, и в класс вошел директор.

— Что случилось? — спросил он. — Геннадий Николаевич, вы отпустили учеников?

— Отпустил, да, — негромко проговорил Геннадий Николаевич, не замечая, с каким удивлением я взглянул на него.

— Вот как, — сказал директор, испытующе глядя на Геннадия Николаевича.

Потом он взял его под руку, повел к двери.

— Отпустили — и ладно. Ничего особенного…

Когда директор и Геннадий Николаевич вышли, я стал медленно собирать книги. Мне было страшно подумать, что ребята, может быть, ждут меня в коридоре.

V

Выйдя в коридор, я огляделся. Никого.

В нашем возрасте люди бывают ужасно жестокими. Они ничего не прощают. Я не сомневался, что мальчишки ждут меня возле школы, заложив в карманы тяжелые кулаки, и договариваются, кто первым преградит мне дорогу. Так всегда бывает в жизни: преступление и наказание!

Но наказание, по-моему, должно следовать только в том случае, если виновный не раскаивается. А я раскаивался. Если бы этот злосчастный урок повторился и Геннадий Николаевич опять вызвал меня, я бы даже не встал. Сейчас я готов был извиниться перед всем классом. Только пусть меня не бьют. Представься мне сейчас возможность оказать Серёге услугу, я бы сделал это даже с риском для собственной жизни.

На цыпочках я спустился в вестибюль. Здесь мне ничто не грозило. Все должно было начаться, когда я выйду во двор и захлопну за собой дверь.

…Черные, голые деревья стояли у школьного забора. Было ветрено. Солнце дробилось и качалось в холодной блестящей луже. На колоннах у входа просыхали подтеки от утреннего дождя.

Молчаливых, грозных ребят, которых я так боялся встретить, не было. Я сразу успокоился и дал себе слово на этой же неделе каким-нибудь невероятно лихим поступком завоевать уважение класса.

(В школе, на мой взгляд, существуют две жизни: официальная и неофициальная. Они очень часто даже не соприкасаются одна с другой. В геометрии это называется параллельными линиями.

Можно получать только пятерки, а у ребят не иметь никакого авторитета. Больше того, иногда за один и тот же поступок в официальной жизни тебя хвалят, а в неофициальной — бьют. Родители не понимают этого и требуют, чтобы мы делали только то, что нравится учителям. А потом еще удивляются и ахают: почему с Петькой или Володькой я откровеннее, чем с ними. Однажды я попытался объяснить маме почему, но она сразу же побежала к директору и пожаловалась, что я попал в плохую компанию.

После того, что случилось сегодня, мне ничего не стоило сделаться любимцем Геннадия Николаевича. Но зачем? Честное слово, уважение ребят мне дороже, чем официальное признание!)

Я подошел к углу и, внезапно услышав голоса ребят, замедлил шага.

У каждого человека есть, наверное, определенный запас страха, так же как и смелости, выдержки, спокойствия. Когда этот запас страха кончается, человеку все делается безразличным. Со мной, наверное, случилось то же самое. Я почувствовал себя вялым и равнодушным.

За углом собрался весь класс. Не было только Мишки и Гуреева. При моем появлении ребята замолчали. Серёга, зачем-то надув щеку, шагнул мне навстречу.

— Вы кого ждете? — тихо спросил я, невольно втягивая голову в плечи.

— Не бойся, Гарик, тут все свои! — со смехом сказал Серёга. — Стоим и раскаиваемся.

— Ты не думай, — просительно начал я. — Я теперь сам…

— Ладно, чего там! — сказал Сергей, подталкивая меня к калитке. — Все законно. Вечером поговорим.

— Хорошо, — сказал я ему. — Хорошо. Ты когда придешь? Мама мед купила.

В это время кто-то сзади пнул меня ногой. Я виновато улыбнулся Серёге и обернулся. Теперь я стоял спиной к нему, и, наверное, это он пнул вторым. Ребята окружили меня кольцом. Всех их я знал уже много лет. Моргая, я растерянно смотрел на них и поворачивался от одного к другому. Пока тот, на кого я смотрел, ласково улыбался мне, другой, сзади, изо всех сил пинал меня. Даже Ира Грушева пнула меня.

Мне было не больно, но как-то очень обидно.

— Ребята, перестаньте! — крикнул вдруг Мишка.

Я и не заметил, как они с Гуреевым вышли из-за угла.

— Гарик, отряхни пальто и иди домой, — с брезгливой жалостью сказал Мишка, подходя ко мне. — Повернись, я тебя почищу.

Только тут я заплакал. Всхлипнув, я бросился на ребят и замахнулся портфелем. Они со смехом разбежались.

— Подонки! — крикнул я плача. — Вот отравлюсь, тогда узнаете.

И изо всех сил побежал к калитке.

VI

Я бежал, всхлипывая, и придумывал, как буду мстить. Я весь трясся от злости и отчаяния. Мне хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы им всем стало стыдно: и Мишке, и Серёге, и Геннадию Николаевичу.

В нашем дворе, на столике, врытом в землю (летом за ним допоздна резались в домино), сидели Перец и сын управдома Василий Марасанов, которого все ребята с улицы звали просто Марасан. Они смотрели на меня и посмеивались. Я понял, что они все видели: наш двор отделялся от школьного высоким решетчатым забором, какие бывают на теннисных кортах.

— Здо́рово ты на них чемоданом замахнулся! — крикнул мне Перец и так лихо цыкнул сквозь зубы слюной, что она отлетела словно от щелчка.

Марасан лениво ухмыльнулся, переложил папиросу в левую руку, а правой, не глядя, надвинул на глаза Перцу его кепку с маленьким козырьком и пуговицей на макушке.

Марасан был грозой нашей улицы. Больше всех боялись его ребята вроде Перца, которые вечно увивались возле него и подражали ему. Марасан был невысокого роста, но такой широкий, что казался похожим на квадрат.

Мама не раз доказывала мне, что с Марасаном лучше не связываться. Она всегда вспоминала один и тот же случай. Однажды — это было летом — Марасан появился в нашем дворе растерянный и в сопровождении какого-то иностранца. Тот был в темных очках и разрисованной рубахе навыпуск.

— Вот, — сказал Марасан старушкам, гревшимся на солнце, — собрался человек в кино, и на тебе! Привязался ко мне возле ворот этот папуас. Отстал от своих интуристов, чтобы наш двор посмотреть. А мне с ним возись.

Старушки всполошились.

— Вася! — в ужасе воскликнула одна из них, замахав руками на Марасана. — Как ты при нем разговариваешь?!

— А что? — лениво усмехнулся Марасан. — Он же по-русски ни бе ни ме. Вот я ему сейчас скажу… Ты, жертва английской колонизации, Советский Союз — карашо?

— Карашо! — обрадованно подхватил иностранец.

Он был черный, длинноволосый, и, наверное, поэтому Марасан решил, что он с Востока.

— Видите? — засмеялся Марасан и отошел в сторону.

Старушки начали шепотом объяснять иностранцу, что Марасан — плохой и опасный человек.

— Карашо, — кивал головой иностранец. — Здравствуй, до свиданья, сувенир.

Вокруг уже собирались любопытные.

— Дайте ему сувенир, — сказал Марасан, — а то не отстанет. — Он достал из кармана трешку, что-то нацарапал на ней карандашом и протянул иностранцу.

Тот, обрадовавшись, приложил ее ко лбу, к губам и начал внимательно рассматривать. Кругом заволновались, стали доставать бумажные деньги и писать на них разные приветливые слова. Я тоже выпросил у мамы рубль и написал на нем по-английски: «дружба».

А вечером выяснилось, что это был вовсе не иностранец, а просто айсор из соседнего переулка и что их с Марасаном потом видели в пивной. Там этот айсор вынимал из кармана деньги, которые мы ему подарили, и кричал на чистом русском языке:

— Еще две порции раков!

Поэтому-то мама и говорила, что от Марасана лучше держаться подальше.

Я тоже опасался Василия и всегда старался пройти мимо него побыстрее, хотя он часто кивал и подмигивал мне. Мама говорила, что он заигрывает со мной, так как хочет, чтобы мой папа — главный инженер парфюмерной фабрики — устроил его на работу. Управдом уже несколько раз просил об этом мою маму. Но мама ссылалась на отдел кадров и говорила, что Алексей Степанович (так зовут моего папу) ничем помочь не может.

Спрыгнув со стола, Перец загородил мне дорогу.

— Чего молчишь? — спросил он вызывающе. — Марасан, выдать ему раза?

— Пусти! — буркнул я, едва сдерживаясь, чтобы опять не заплакать.

Марасан нащупал позади себя спичечный коробок и вдруг с силой запустил его в Перца.

— Геть отсюда, козявка! — прикрикнул он (Перец предусмотрительно отошел). — Гарька, — обратился он ко мне, — погоди домой ходить. Отдышись сначала, а то мамаша догадается.

Я исподлобья взглянул на него и медленно побрел к дому. Марасан спрыгнул со стола, догнал меня и за плечо повернул к себе.

— Вот шпана! — со злостью сказал он, всматриваясь в мое заплаканное лицо. — Все на одного, а? Ну, попадись они мне!.. На платок. Вытрись.

— У меня свой есть, — проговорил я тихо. — Спасибо.

Я был поражен. Марасан угадал именно то, что меня больше всего обидело. Никогда бы не подумал, что этот грубый, некультурный парень (проучившийся только шесть классов) может быть таким проницательным. Если бы Марасан заговорил со мной сочувственно или с улыбкой, я счел бы это насмешкой. Но он искренне злился, и я готов был поверить, что он действительно жалеет меня.

— У меня есть свой платок, — сказал я ему, икая. — Спасибо. Все на одного, где же мне справиться?

— Гарька, ты бы пальто почистил, — подходя, посоветовал Перец. И заискивающе спросил у Марасана: — Догнать, что ли, Серёгу этого? Дать по сопатке?..

— А ты его знаешь? — спросил Марасан, гася папироску о каблук.

— Учились вместе. Мы же с Гарькой в одном классе были.

— Покажешь потом, — сказал Марасан. И приказал: — Тащи щетку!

— А? — не понял Перец. — Какую?

— Не знаешь, чем пальто чистят?

Перец обиженно посмотрел на Марасана и пошел к дому.

— Не надо, — слабо запротестовал я.

Но Марасан только потрепал меня по спине и крикнул Перцу:

— Живее!

Перец побежал. Марасан кивнул на него и рассмеялся.

— Во рывок, видал? Надень ему трусики — рекорд установит.

Я тоже рассмеялся, чтобы доставить удовольствие Марасану.

Мне сделалось почему-то спокойно и легко. Я со злорадством подумал, как притих бы наш восьмой «г», если бы увидел, что я как равный разговариваю с самим Марасаном.

Потом в окне нашей кухни стукнула форточка, и голос мамы строго позвал:

— Гарик! Домой!

— Сейчас, — откликнулся я недовольно.

Мне уже не хотелось уходить от Марасана. Заметив это, он сказал:

— Не, Гарька, так не годится. На мамашу дуться — последнее дело. Дай-ка я тебя почищу!

Он придержал меня одной рукой и стал отряхивать мое пальто.

— Будь у меня такая мамаша, я, брат, человеком бы стал. Два института бы окончил. Ну вот, порядочек. Жми теперь.

VII

Я подымался по лестнице, полный самых дурных предчувствий.

Мама слишком меня любит — вот в чем беда. Даже не верится, что на свете может существовать человек, достойный такой любви. Я, во всяком случае, не достоин. Папа говорит мне об этом прямо и недвусмысленно каждый раз, когда я провинюсь. Он заходит в мою комнату и начинает перечислять все то, чем для меня пожертвовала мама. Ей, например, предлагали работать бухгалтером в райисполкоме. Это намного интереснее теперешней ее службы в домоуправлении. Но мама отказалась. Только потому, что сейчас она может среди дня прибежать и накормить меня обедом.

Потом папа обязательно вспоминает историю с пианино. Восемь лет назад мы выиграли по облигации крупную сумму. Мама настояла на том, чтобы купить не котиковую шубу для нее, а пианино для меня. С самого моего рождения она мечтала, что я буду музыкантом (и хотя очень скоро выяснилось, что у меня нет слуха, мама до сих пор не решается расстаться с инструментом).

Перечисляя мамины жертвы, папа всегда приходит в негодование. Он приказывает мне два часа сидеть в комнате и ничего не читать, — в нашей семье изобретено для меня такое наказание, — а потом уходит к маме. Я слышу, как он гремит за дверью, что завтра же продаст пианино и купит маме модную шубу из опоссума. Кроме того, из каждой получки он будет откладывать деньги, чтобы отправить маму на курорт.

В такие дни мама становится совсем тихой. Но я-то уже знаю: завтра она примется осторожно доказывать, что пианино продавать нельзя. Может быть, мальчик все-таки надумает учиться музыке. Деньги же из папиной зарплаты нужно все-таки потратить на новую школьную форму. Да и самому лапе уже пора сменить выходной костюм…

Я очень завидую Мишке. Родители не приносят ему никаких жертв. Зато и от него их не требуют. Они, например, не заставляют его надевать зимнее пальто раньше всех в классе. Далее раньше девочек.

Моя мама просто не понимает, что из-за этого несчастного пальто я теряю у ребят остатки авторитета.

Итак, я поднимался по лестнице, полный самых дурных предчувствий. Мама поджидала меня на площадке. Она куталась в шаль, это означало, что она расстроена. Я понял, что меня ждут неприятности. Сегодня все словно сговорились против меня. Геннадий Николаевич, ребята. Теперь мама. Это было уже слишком.

Если бы я был на месте мамы, мне сразу стало бы ясно, что человек из нашей семьи мог разговаривать с Марасаном только тогда, когда что-то случилось. Я мигом догадался бы, что у человека нелады с классом. Усадил бы его рядом с собой и начал осторожно расспрашивать. Может быть, даже предложил бы ему перейти в другую школу. Но мои папа с мамой из всех бед, которые могут свалиться на человека, признают только болезни и двойки. Поэтому мне и не хочется им ничего рассказывать.

Увидев меня, мама повернулась и молча пошла в квартиру. Она даже не поцеловала меня.

Когда я вошел в столовую, мама стояла у окна и смотрела во двор. Я стал молча раздеваться. Мама не выдержала первая.

— Может быть, ты все-таки объяснишь свое поведение? — спросила она.

— Я не буду обедать, — сухо ответил я, проходя мимо стола, на котором дымилась тарелка супа.

— Тогда ты не будешь есть до вечера, — строго сказала мама.

Я промолчал.

— Гарик, — предупредила мама, — я убираю со стола!

— Пожалуйста, — холодно сказал я. — А Марасан — благородный человек. Я это сегодня выяснил.

— Гарик! — возмущенно сказала мама, оборачиваясь. Тут она, наверное, заметила, что лицо у меня заплакано, и спросила уже другим, встревоженным тоном: — Что у тебя под глазами? Ты плакал?

— Ничего я не плакал.

— Сыночек, я же вижу. Тебя обидели?

— Никто меня не обижал, и ничего я не плакал.

— Сыночек, — сказала мама, еще сильнее кутаясь в шаль. — Почему ты от меня все скрываешь? Ведь лучшего друга, чем мать, ты не найдешь… Ну, не буду, не буду, — заторопилась она, увидев, что я отвернулся. — Садись обедать. Хочешь селедку? Может, тебе яичницу сделать? С колбасой?

(Яичницу с колбасой я любил больше всего на свете.)

— Не надо, — сказал я.

Саркастически улыбнувшись, я сел к столу и стал размешивать ложкой суп, как чай.

Мама густо намазала маслом кусок хлеба и положила передо мной. Я достал из хлебницы другой кусок. Без масла.

— Гарик! — умоляюще сказала мама.

Я молча продолжал жевать сухой хлеб.

— Хорошо, — сказала мама волнуясь. — Ты уже взрослый, я понимаю. Скажи мне только одно: это Марасан?

— Оставь, пожалуйста, Марасана в покое.

— А кто? — сейчас же спросила мама.

— Никто. Если ты не перестанешь меня допрашивать, я не буду обедать.

— Господи! — с тоской проговорила мама. — Как я ненавижу этот двор! Как я мечтаю поменять квартиру. Особенно с тех пор, как вернулся этот бандит. И потом еще этот Петя, которого выгнали из вашего класса. Игорь, ты давно дружишь с Марасановым?

— К сожалению, я с ним пока не дружу, — сквозь зубы ответил я.

— Не лги, — сказала мама. — Я все знаю. Как я за тебя боюсь, сыночек! Пойми, ведь у меня никого нет, кроме тебя.

— Что ты знаешь? Что?!

— Все. Я видела, как вы стояли. Два дружка. Какие у тебя с ним дела?

Это была пытка. Еще немного, и я признался бы, что мы с Марасаном ограбили квартиру.

— Гарик, — сказала мама, за подбородок поворачивая к себе мою голову. — Если ты не расскажешь мне всего, я немедленно позвоню папе.

(Наказывал меня только папа. Мама лишь говорила ему, когда меня нужно наказать. Папа всегда с ней соглашался. Я не помню, чтобы он когда-нибудь с ней не согласился. И еще папа никогда не откладывал кару. Если он говорил, что я не пойду в театр, так тут же рвал билеты. А мама прятала их и в конце концов возвращала мне.)

Я смотрел на маму исподлобья и медленно краснел от злости и обиды. Когда меня обижают, я всегда краснею и смотрю исподлобья.

— Я жду, — неумолимо сказала мама. — Гарик, я опаздываю на работу.

— Можешь ждать хоть до вечера! — закричал я со слезами и вскочил, уронив стул.

Всхлипнув, я убежал в свою комнату и захлопнул за собой дверь. Я чувствовал себя ужасно одиноким. У меня оставались только мои любимые Станиславский и Блок. Да еще, пожалуй, Марасан. Единственный, кто меня понял и даже хотел защитить.

VIII

На следующее утро я, как обычно, шел в школу.

Город начинал свой день. Нестерпимо блестели стекла в верхних этажах домов. Было солнечно, ясно, ветрено. На лужах уже хрустел первый, ломкий ледок.

Я люблю такие ясные, звонкие утра. Мне кажется, что перед ними могут сниться только хорошие сны. И люди, еще не успев остыть от этих снов, бывают особенно приветливыми.

Однажды я рассказал об этом Мишке. Он удивленно посмотрел на меня и задумался. Потом спросил с любопытством:

— Слушай, как это у тебя получается?

— Что?

— Как ты это придумываешь?

— Видишь ли, — сказал я, — не помню, в какой книге написано, что человек искусства должен до тех пор смотреть, ну, скажем, на наш плафон, пока не увидит его как-то по-новому. А у меня это вошло в привычку. (Тут я заметил, что девочка из нашего класса — Аня Мальцева — с интересом прислушивается к разговору.)

— А на парту можно? — загоревшись, спросил Мишка. — Если долго с задранной головой сидеть, шея заболит.

— Можно и на парту, — согласился я.

— Значит, пока не придумаешь, на что она похожа? — озабоченно спросил Мишка.

— Ну да.

Целый урок после этого Мишка с Серёгой пялились на парту и шепотом переругивались. На перемене они подбежали ко мне, и Сперанский сказал:

— Гарик, кто прав? Я придумал, что на верблюда. Горбатая она.

— А по-моему, — сказал Серёга, — на корабль.

— Почему? — оторопело спросил я.

— Ну, сидим. Плывем к знаниям, — смущенно сказал Серёга.

Мы рассмеялись.

— Нет, — проговорил Мишка. — У обоих барахло.

Больше они не пробовали тягаться со мной. Зато часто рассказывали другим то, что придумал я. И даже гордились моей способностью видеть вещи по-своему.

Вспомнив все это, я немного пожалел, что лишился таких благородных слушателей. Но я твердо решил отныне разговаривать с одноклассниками вежливо и сухо: «Здравствуйте. До свидания. Да. Нет. Пожалуйста».

Однако в глубине души мне было стыдно. Я убеждал себя, что стыдиться должны ребята, напавшие все на одного. И все-таки стыдно было мне…

Особенно я боялся встречи с Аней Мальцевой.

IX

Аня Мальцева. Мальцева Аня.

Она появилась в нашем классе в середине сентября. (В моей записной книжке есть календарь. Там этот день обведен кружком. А дни, когда я разговаривал с Аней, отмечены крестиками.)

Мальцева тогда только вернулась из Монгольской Народной Республики. Ее отец строил там какой-то завод.

Аня понравилась мне сразу. Она вошла в класс за минуту до звонка. Шум затих, все уставились на нее. Немного покраснев, она сказала застенчиво:

— Здравствуйте. Куда мне можно сесть?

Я и сейчас вижу, как она стояла тогда в дверях: тоненькая, легкая, смущенная тем, что ее рассматривают. (Потом ребята из старших классов, провожая ее взглядами на перемене, потихоньку расспрашивали нас о ней.)

Андрей Синицын — мой сосед по парте — подтолкнул меня и, показав глазами на Аню, многозначительно поднял большой палец. Я сказал ему: «Дурак!» — и отвернулся.

Синицын старше нас всех. Он два года сидел в шестом классе. Ребята его презирают, а девочкам он нравится. Андрей убежден, что он неотразим, потому что красив и носит отцовские костюмы. Иногда на уроках Синицын пишет записки девочкам. Но прежде чем отправить очередную записку, он подсовывает ее мне и просит:

— Проверь насчет ошибок.

Едва начался урок, Синицын сочинил записку Ане.

— Проверь, — сказал он, подвигая мне узенький листок.

Я заметил обращение: «Дорогая незнакомка!» — и строчку из Есенина: «Я красивых таких не видел», которой Андрей всегда начинал свои послания.

— Проверяй сам! — сказал я, отбросив записку так, что она упала на пол.

Андрей удивленно посмотрел на меня и, подняв листок, передал его Ане.

На перемене, когда мы собрались выходить из класса, Аня громко спросила:

— Мальчики, кто из вас «А. С.»?

— А что? — заинтересовался Серёга, подходя к ней.

— Ты? — спросила Аня. — Это ты мне написал, да?

Ребята с любопытством прислушивались. Мы-то знали, кто это «А. С.».

— Стихи там есть? — спросил Аню Серёга.

— Есть.

— «Я красивых таких не видел»? — в восторге спросил Мишка.

— Значит, ты? — растерянно сказала Аня.

— Не, — ухмыльнулся Серёга. — Он малограмотный.

Стихов не запоминает.

— Ребята, — сказала Аня. — Передайте этому «А. С.», что «поухаживать» пишется через «и». А то неловко все-таки. Это ведь не диктант.

Андрей вспыхнул, прищурившись, оглядел Аню, заложил руки в карманы и неторопливо пошел к двери. А я почувствовал себя таким счастливым, что изо всех сил застучал крышкой парты.

Мальчишкам нашего класса Аня понравилась. Мишка Сперанский на другой же день будто случайно познакомил ее с секретарем комсомольской организации; Серёга Иванов здоровался с ней, как с парнями: делал вид, что поплевал на ладонь, и со всего размаху хлопал по руке.

Аню это, по-моему, немного смущало. Но все-таки она каждый раз сама протягивала Серёге руку. При этом у нее был гордый и немного опасливый вид. Словно она пожимала лапу хищнику.

Зато наши девочки невзлюбили Аню. Мы уверяли их, что они просто завидуют. Ведь Мальцева самая красивая в классе!

Однако девчата возмущенно возражали, что дело совсем не в этом. Просто Мальцева задается. Подумаешь, была в Монголии!

Только Ира Грушева быстро подружилась с Аней и даже села с ней на одну парту. Но Ира легко попадала под чужое влияние. В прошлом году она познакомилась с какой-то спортсменкой и, подражая ей, остригла волосы «под мальчика». Теперь она во всем старалась подражать Ане, Ира рассказывала девочкам, что шьет себе платье, совсем как у Мальцевой. Скоро они будут ходить, как две сестры. Жаль только, волосы медленно отрастают и их пока нельзя уложить в такую же прическу, как у Ани.

От Иры Грушевой мы узнали, что Аня живет с отцом и домработницей. Когда к отцу приходят гости, хозяйничает за столом Аня. Случается, что она убирает со стола вино и говорит взрослым:

— Довольно. Вы уже сегодня достаточно выпили…

Гости приносят ей цветы и не начинают есть, пока она не сядет за стол. Кто-то даже привез ей из Парижа духи «Шанель», и Аня ими душится. (Это особенно поразило Иру. Ей на день рождения подарили духи «Черный ларец», но мама убрала их в шкаф и сказала: «Станешь взрослой, тогда…»)

Я очень жалел, что у меня нет закадычного и благородного друга. Он рассказал бы Ане всю правду обо мне. Когда я после этого вошел бы в класс, Аня взглянула бы на меня удивленно, а может быть, и с восхищением.

Но моим приятелем был только Мишка да через него Сергей Иванов. Нечто вроде двоюродного товарища. А они меня не очень уважали. Серёга как-то заявил мне, что я напоминаю ему голову профессора Доуэля: думаю много, а больше ни к чему не пригоден.

Любопытно, почему ко мне так относятся в классе? Кажется, я не глупее остальных и читаю больше, чем они. Но ребята всегда с готовностью посмеиваются надо мной. Вероятно, потому, что я не могу за себя постоять. Раньше я просто плакал, отвернувшись к стене и загораживаясь локтем. А теперь надуваюсь, краснею и молчу.

Аня сразу почувствовала, как ребята относятся ко мне. Она почти никогда меня не замечала. За исключением тех случаев, когда я рассказывал что-нибудь интересное. Да и тогда она прислушивалась только издали. Женщинам в ее возрасте, видимо, нравятся лишь красота и мускулы.

В школьном вестибюле было суетливо и весело, как на катке. Не обращая внимания на первоклашек, которые с визгом носились по скользкому кафельному полу, и на десятиклассников, важно и басовито переговаривавшихся у гардероба, я разделся и стал подниматься по лестнице.

До самого класса я, к счастью, не встретил никого из наших. У двери с табличкой «Восьмой «г» я на минуту остановился. У меня было такое ощущение, что, как только я войду, все сразу застынут, словно в детской игре «Замри», и уставятся на меня. Тишина. Враждебность. И чей-то негромкий смешок.

Глубоко вздохнув, я решительно толкнул дверь.

Одни сразу заметили мое появление, другие не обратили на меня никакого внимания. Сашка Гуреев, ловко убегая от девчат по партам, крикнул мне, смеясь:

— Гарик, хватай их за косы! А то догонят!

(Сашка, хоть он и самый сильный в классе, ведет себя так, будто ему еще тринадцать лет. Он единственный из нас стрижется под машинку и считает, что с девочками можно обращаться как с мальчишками.)

У доски хохотали, вспоминая модную кинокомедию (я услышал это, проходя).

Костя Борисов, по прозвищу «Кобра», задумчивый парень в очках, редактор нашей стенгазеты, рисовал на парте каких-то каракатиц. Даже не взглянув на меня, он спросил:

— Высокочтимый сэр Гарька, ты принес книгу? — и написал рядом с каракатицей: «Высокочтимый сэр, сэр…»

Несколько дней назад я обещал ему принести Станиславского.

— Нет, — сухо сказал я. — Прости, пожалуйста. — И, усмехнувшись, добавил: — Лорд — хранитель стенной печати!

Костя оживился и со вкусом повторил:

— Лорд — хранитель стенной печати. Недурно, — сказал он потом. — Гарик, я у тебя это краду. Для фельетона.

(Костя твердо уверен, что станет журналистом. Как и его отец, который работает в заводской многотиражке. И вот уже два месяца Костя собирает интересные выражения для своих будущих очерков и фельетонов. Даже из уроков Кобра признает только гуманитарные. Он убежден, что остальные ему все равно никогда не пригодятся.)

Когда я увидел, что класс занимается обычными делами и никто не косится в мою сторону, у меня отлегло от сердца. Я понял, что вчерашнее похоронено, и мысленно посмеялся над своими недавними страхами. Я мог бы сейчас подсесть к Борисову или остановиться с ребятами, хохотавшими у доски, и они приняли бы меня как ни в чем не бывало. Но я не собирался этого делать. Если они забыли оскорбление, которое нанесли мне, то я помнил о нем.

Я молча дошел до своей парты и, аккуратно уложив портфель, сел спиной к Синицыну. Он томно разговаривал с Аней, которая сегодня пришла в школу после болезни.

— А я его так спокойно и спрашиваю, — говорил Синицын: — «Скажи-ка, батя, почему на тебе этот костюм — хороший вкус, а если я его надену, то я стиляга?»

— Здравствуй, Верезин, — сказала Аня. — Почему ты не здороваешься?

— Здравствуй, — ответил я, не оборачиваясь.

— Ты слушаешь, Мальцева? Так вот, батя засмеялся и говорит: «Еще месяц будешь таким остроумным — подарю браслет к часам». Ты видела мои часы? Правда, красиво: черный циферблат и цепочка золотого цвета?

— Златая цепь на дубе том, — проговорил я, вставая.

Аня засмеялась. Я тоже едва сдержал улыбку.

— Верезин, ты куда? — спросила Аня, заметив, что я отхожу. — Подожди.

— А что? — холодно спросил я.

— Мне надо с тобой поговорить.

— Ах вот как! — обиженно сказал Синицын. Он встал, демонстративно хлопнул партой, отошел к ребятам, стоявшим у доски, и, кивнув на нас, что-то проговорил.

— Садись, — сказала Аня, не обращая на него внимания.

Я, пожав плечами, сел.

— Знаешь, Верезин, — строго начала Аня. — У меня вчера была Ира и все рассказала.

Я вспыхнул и встал. Аня, подняв голову, приказала:

— Иди к директору и пожалуйся. Что, в самом деле, творится в этом классе! Суд Линча какой-то!

— Не буду жаловаться! — сердито ответил я, отвернувшись.

— Почему?

— Потому!

Я был страшно зол на Мальцеву. В эту минуту я почта не понимал, как она могла мне так нравиться раньше. Сейчас я ее ненавидел, наверное, даже сильнее, чем Серёгу, который меня бил. Еще неизвестно, что более жестоко: нанести рану или посыпать ее солью.

— Никогда не буду фискалом, — угрюмо сказал я, по-прежнему глядя в сторону. — Захочу, сам им отомщу.

— Ух ты какой! — сказала Аня и ласково засмеялась. — Только не обижайся, пожалуйста. Чего ты встал?

— А чего мне сидеть?

— Ну садись же! — прикрикнула Аня и потянула меня за рукав. — Может, я хочу с тобой поговорить. Все-таки вы, мальчики, странные люди. Его обидели, а он не хочет жаловаться. Садись же, тебе говорят!

Я почувствовал, что Анина власть надо мной крепче, чем я думал. Мне как-то сразу расхотелось сопротивляться.

Я сел. И только постарался, чтобы лицо мое было холодным и ничего не выражало.

— Воркуют, как голуби мира, — глупо сострил от доски Синицын.

Но ребята все равно засмеялись.

Аня упрямо дернула подбородком, как всегда, когда делала наперекор другим.

— Хочешь, я расскажу, как кончилась история с железом? — ласково спросила она.

— Хочу, — смущенно пробормотал я. И вдруг так обрадовался, что мне захотелось показать Синицыну язык.

Вот что рассказала мне Аня.

Когда ребята вчера собрались в гардеробе, настроение у них быстро переменилось. Они топтались у вешалок и не знали, что делать. Потом Мишка со злостью сказал, что, сорвав урок, они поступили как жалкие пятиклассники. Он, как комсорг, просто возмущен этим.

— Ты ведь тоже ушел! — крикнули ему.

— И больше всех виноват! — буркнул Мишка. Он предложил пойти к директору и признаться во всем. — Пусть наказывает, как хочет, но такого классного руководителя нам не нужно.

Вячеслав Андреевич терпеливо выслушал делегатов и сказал:

— Ну что ж, дело ясное. Урок вы сорвали, и теперь будем вас наказывать.

— Правильно, — твердо сказал Мишка.

— Жестоко наказывать. Так?

— Зачем жестоко-то? — уныло спросил Кобра.

— Об этом мы больше не говорим, Борисов, — сказал директор. И вдруг разозлился. Он стал кричать на делегатов, что мы мальчишки, не умеем держать свое слово и что нам нельзя доверить серьезное дело.

Получалось, что Вячеслава Андреевича огорчил не сорванный урок, а то, что мы не пошли в райсовет доказывать свою правоту с железом.

Странный он был человек, Вячеслав Андреевич. Никогда нельзя было угадать, за что он на тебя нападет. Зато такого директора не было ни в одной из соседних школ.

После переговоров с директором ребята встревожились. Оки решили сейчас же всем вместе пойти в райсовет и выяснить наконец, кто же был прав с железом.

В райсовете над всей этой историей долго хохотали. Нашего управдома там сейчас же окрестили «железным Петровичем» и сказали, что объявят ему выговор. А насчет железа обещали ходатайствовать, чтобы из него сделали вертолет.

Класс почувствовал себя победителем. Теперь уже бояться было некого. С железом наша взяла верх. Правда, мы сорвали урок, но ведь сами же в этом сознались (у Вячеслава Андреевича было такое правило: сознался — половина вины долой). Ребята договорились: если от нас уберут Геннадия Николаевича, мы станем просто идеальными…

Я очень ясно представил себе, как все это происходило. Вот ребята тянутся к школьной калитке. Борисов, у которого нелады с физикой, говорит:

— Не успею задачи решить… — И тут же машет рукой. — Наплевать!

— Зачем наплевать? — на ходу оборачивается Мишка. — Хочешь, сегодня вместе физику сделаем?

Кто-нибудь вспоминает, что в кармане завалялись семечки, и раздает их по две-три штуки каждому. В райсовете ребят пропускают в кабинет без очереди. Секретарша докладывает:

— Иван Иванович (или Сергей Сергеевич), к вам восьмой «г».

Председатель райсовета откладывает папки с бумагами и поднимается навстречу:

— Ну, здравствуйте, восьмой «г»!

После всего этого не хочется расставаться. Ребята, которым пора сворачивать в свой подъезд, медлят и в конце концов проходят мимо. Все чувствуют себя празднично. И кажется, что восьмой «г» теперь уже навсегда останется таким дружным.

Я слушал Аню с завистью.

В это время в класс вошли Мишка и Сергей.

Мишка был злой и расстроенный. Серёга мрачно шел за ним.

— А чего! — говорил он сердито. — Какое они имеют право!

Ребята встревожились. Мишка, пробормотав «здорово», направился к своей парте.

— Что случилось-то? — спросил кто-то у Серёги.

— Что, что! — огрызнулся Иванов. — Шкодил класс, а попало больше всех Сперанскому.

— Где попало? — закричали мы. — Когда? За что?

Гуреев, вскочивший на парту, чтобы лучше видеть Серёгу, обернулся и махнул рукой тем, кто еще продолжал сидеть на местах. Теперь весь класс столпился возле Серёги, и только Мишка хмуро доставал книги из отцовской папки. Она заменила ему портфель, отобранный Геннадием Николаевичем.

— Ну, говори! — крикнул Серёге Борисов. — Чего молчишь?

— Ты на меня не нукай! — разозлился Серёга.

За дверью задребезжал звонок. Шум в коридоре усилился. Было слышно, как в соседних классах захлопали крышки парт.

— В общем, дело такое, — нехотя сказал Серёга. — Сегодня комсомольское собрание. Мишку переизбирать будем. Завтра папаш в школу приглашайте.

— А райсовет! — закричали мы. — Там же сказали!..

— Да чего вы ко мне пристали! — проговорил Серёга, расталкивая ребят и направляясь к Сперанскому. — Мы войти не успели, как секретарь комитета налетел! Вот и стали идеальными…

X

Комсомольское собрание должно было начаться сразу после уроков. В класс вошел секретарь школьного комитета комсомола Володя Мякишин и сказал, чтобы мы шли в пионерскую комнату.

Это был зловещий симптом. Нас собирают в пионерской! Значит, собрание затянется (в классе нам помешала бы вторая смена). Кроме того, председательствовать будет сам Мякишин!

Володю в школе и любили и побаивались. Он славился умением так разрисовать даже самый мелкий проступок, что совершивший его начинал чувствовать себя чуть ли не бандитом, которого следовало бы по меньшей мере расстрелять. Все страшно удивлялись, когда дело кончалось тем, что Володя предлагал поставить виновному на вид.

Мы потихоньку потянулись в пионерскую комнату. В классе было семь комсомольцев (Синицын тоже хотел вступить, но мы его не приняли, потому что он пижон и плохо учится).

Мы с Серёгой немного отстали и договаривались, что будем делать.

Помирились мы уже на первой перемене. Чуть кончился урок, меня окликнул Мишка. Я насторожился. После того, что было вчера, я не знал, как вести себя с ним и особенно с Серёгой. До вчерашнего дня мы считались друзьями. Но кем мы будем сегодня?

Мы с Мишкой остановились возле двери, и он грустно сказал:

— Все равно меня надо переизбрать.

— Почему? — спросил я.

— Я с собой-то едва справляюсь, — тихо, словно по секрету, сказал Мишка. — Мама принесла новую книгу про шпионов. Я и не заметил, как до середины дочитал. Потом, конечно, спохватился. — Мишка тяжело вздохнул. — Где уж мне с ребятами справиться…

Я ничего не успел ему ответить. В эту минуту к нам подошли Серёга и Аня. Увидев нас, Серёга состроил такую печальную мину, что у меня сразу отлегло от сердца.

— Гарик, я больше не буду! — жалобно проговорил он. — Честное пионерское!

Спрятавшись за Аню, он протянул мне руку.

— Ну и артист! — улыбнувшись, заметил я и пожал ему руку.

Аня, не глядя на меня, сказала Мишке:

— Мы сейчас договорились, что не хотим другого комсорга. Так и заявим Володе Мякишину.

— Чепуха, — возразил Мишка. Он начал сердито доказывать, что его обязательно надо переизбрать.

Серёга незаметно отвел меня в сторону.

— Слушай, голова профессора Доуэля, — прошептал он. — Мишка стал на принципиальную линию, значит, с ним амба. Уж мы-то с тобой его знаем.

— Что верно, то верно, — согласился я.

— Слушай-ка, — голосом заговорщика продолжал Серёга. — У меня вот законная идея появилась…

Мне кажется, преподаватели должны бледнеть, когда у Серёги появляется «законная идея». На этот раз он предложил говорить на комсомольском собрании только о железе. Володя Мякишин начнет о том, что мы сорвали урок. Мы ответим: «Да, сорвали. Но с железом оказались правы». Геннадий Николаевич (он, как классный руководитель, конечно, будет на собрании) скажет, что разговор сейчас о другом. А мы возразим: «Да, о другом. А с железом как?» И даже когда в пионерскую комнату позовут директора, мы ему ответим: «Да, вы совершенно правы. А как же быть с железом?»

— Ничего, — одобрил я. И, рассмеявшись, добавил: — Честное слово, недурно.

— Мечта, — скромно сказал Серёга. — Ребятам я скажу. Только смотри Мишке ни-ни!

Я понимающе кивнул. Мишка и всегда-то неохотно шел на такие вещи. А сегодня и подавно не согласился бы.

Все это было на перемене. А сейчас мы направлялись в пионерскую комнату.

У входа стоял Мякишин. Он окликнул меня.

— Выступишь первым, Верезин, — сказал Володя, подождав, пока ребята пройдут в комнату. — Ты ведь единственный, кто не сбежал с урока.

— Есть! — весело согласился я. — Всё?

— Подожди, — замялся Мякишин. — Ребята тебя вроде вчера…

— Я пойду Володя, — нахмурившись, сказал я.

— Значит, про это на собрании вспоминать не надо? — осторожно спросил Мякишин.

— Снег идет, — сказал я, глядя в окно. — А утром солнце было.

— Ты все-таки ничего парень, — улыбнулся Мякишин. — Я бы на твоем месте тоже про снег сказал.

— Володя, — выглянув из пионерской комнаты, позвал Миша. — Будем начинать?

Мы вошли в пионерскую.

Ребята толпились у стенда с отрядными флажками, горнами и барабаном. Серёга пальцами выстукивал на барабане «Крала баба грузди». Подмигнув мне, он кивнул в сторону Геннадия Николаевича, который стоял у стены и внимательно читал плакаты с «Пионерскими ступеньками».

Геннадий Николаевич был совершенно спокоен. Может быть, он просто притворялся? У взрослых это бывает трудно понять.

Проходя мимо Геннадия Николаевича, я небрежно сказал: «Здравствуйте». Сначала он кивнул, не глядя на меня, потом обернулся и вежливо проговорил:

— Здравствуй, Верезин.

— Начинаем, — сказал Мякишин, когда мы устроились вокруг стола. Почему-то нахмурившись, он объявил собрание открытым. — Геннадий Николаевич! — обратился он к дочитавшему наконец «Пионерские ступеньки» классному. — Может, сначала вы скажете? (На наших собраниях первыми всегда выступают педагоги. Это называется «задать верный тон».)

— Зачем? — удивился Геннадий Николаевич. — Пускай они говорят. Мне говорить не о чем.

Мы переглянулись. Этот человек решительно не понимал нашего класса. Уж не надеялся ли он, что мы будем у него просить прощения?

— Тогда первым я скажу, — объявил Мякишин. — Больше всего мне жалко Сперанского, — сердито начал он. И стал расписывать, как нехорошо мы поступили, подведя своего комсорга. Фактически мы навредили не только себе, ко и всей комсомольской организации. Предполагалось выдвинуть Мишку в комитет, а теперь он получит выговор. — После вчерашнего, — заключил Володька, — всем в организации стало ясно: с вами в разведку не пойдешь (когда Мякишин хотел похвалить человека, он говорил: «Я бы с тобой пошел в разведку». Это было у него высшей похвалой).

— Выходит, мы нарочно Мишку подвели? — спросил Серёга.

Мы зашумели.

Мякишин кивнул. Он очень любил, когда ему возражали.

— Ах вот как! — ласково сказал он. — Тогда извини, Иванов. Значит, ты просто в бессознательном состоянии заявил, что тебя нет в классе?

Серёга растерялся. Ира Грушева прыснула. Впрочем, она тут же смущенно покосилась на Аню и приняла чинную позу.

— Может быть, ты вышел из класса под гипнозом? — продолжал Мякишин. — Тебе, комсомольцу, даже и в голову не могло прийти, что ты срываешь урок?

— Чего ты остришь, Мякишин? — мрачно сказал Мишка. — Ну виноваты. Сами знаем. — И с вызовом добавил: — А больше всех я виноват.

— Вот и ответишь первым, — сказал Геннадий Николаевич.

— Ну и отвечу! — покраснев, буркнул Мишка.

Мне показалось, что даже Мякишин недружелюбно взглянул на нашего классного руководителя.

Ребята притихли.

Вдруг стало слышно, как кто-то подошел к дверям пионерской комнаты.

— Кому слово? — со вздохом спросил Володя, — Верезин, ты?

Я поднялся.

В эту минуту дверь открылась, и в комнату заглянула чья-то белобрысая голова. Затем дверь с шумом захлопнулась.

— Знаешь, Володя, — начал я. — Мы переживаем переходный возраст, и с нами нужно обращаться бережно. А нас берут и ни с того ни с сего обвиняют чуть ли не в том, что мы украли железо. Конечно, после этого мы сорвем урок. Но кто же виноват: мы или те, кто нас обидел? Ведь с железом-то мы оказались правы!

— Ты что, очумел? — удивленно спросил Мишка.

Я миролюбиво улыбнулся ему и спокойно сел.

— Не обращай внимания, Володя, — ядовито сказал Мишка. — У Верезина, как всегда, особое мнение.

— Странное мнение для комсомольца, — многозначительно проговорил Мякишин. — Борисов, ты просишь слова?

— Я хотел добавить, — сказал Костя, протирая полой свитера очки и близоруко щурясь на Геннадия Николаевича. — Председатель райсовета даже сказал, что про историю с железом следовало бы написать фельетон.

— Между прочим, — с усмешкой сказал вдруг Геннадий Николаевич, — забыл предупредить. Я сегодня могу заседать хоть до вечера. Нарочно отложил все дела.

— Законно, — сейчас же сказал Серёга. — Всласть наговоримся.

— Наговоримся, — миролюбиво согласился Геннадий Николаевич. — Володя, продолжай собрание.

Мы сидели благовоспитанно, сложив руки на коленях, просили слова и один за другим говорили о железе. При этом каждый из нас глядел на Геннадия Николаевича. А он невозмутимо молчал. Мякишин краснел все больше и больше. Мишка растерянно смотрел на нас и все порывался что-то сказать.

— Они сговорились! — наконец крикнул он.

— Почему сговорились? — спросил Гуреев и подмигнул Серёге. — Ведь ты, кажется, был с нами в райсовете?

— Ладно, Гуреев, — попросил Сперанский. — Хватит бузотерить. Давайте за дело.

— Обожди, Мишка, — вмешался Серёга. — Ты ведь был с нами?

— Ну был.

— И что нам сказали?

— Да не об этом же речь! Урок-то мы все-таки сорвали!

— А с железом были правы.

Геннадий Николаевич засмеялся. Дверь снова приоткрылась. Теперь в пионерскую комнату просунулось сразу несколько голов. Они бесцеремонно уставились на нашего классного.

— Другим-то дайте посмотреть! — жалобно попросили из глубины коридора. — Что вы всю дверь заняли!

Какой-то парень, подпрыгнув, оперся на плечи тех, кто к нам заглядывал. Над их лицами на миг появилось еще одно, возбужденное и счастливое.

— А ну закройте дверь! — крикнул Геннадий Николаевич.

Дверь сейчас же закрылась. В коридоре кто-то удовлетворенно сказал:

— Это он крикнул. Слышали?

— Ты кончил, Иванов? — грозно спросил Володя. — Или, может, продолжать будешь?

— Я лучше помолчу, — любезно ответил Серёга. — А то сам ведь знаешь, директор, родительское собрание, комитет.

— Комитета тебе и так не миновать! — сердито проговорил Мякишин.

— Видите? — сказал Серёга Геннадию Николаевичу до того печально, что я фыркнул. — А ведь с железом-то мы были правы.

— Но урок-то вы сорвали? — не выдержал наконец Геннадий Николаевич.

— А с железом — правы.

— Я говорю тебе, Иванов, про урок.

— А я про железо.

— Сорвали урок — и правы! — Геннадий Николаевич обернулся к Мякишину и возмущенно развел руками.

— А в райсовете нам что сказали? — невозмутимо спросил Серёга.

— Тьфу! — взорвался Геннадий Николаевич. — Ну пусть по-вашему. С железом вы были правы, и я вас обидел зря. Но урок-то зачем срывать? Я вас обидел. Вы — меня. Так, что ли? Я вам по челюсти, вы — мне…

Геннадий Николаевич так здорово показал, что ребята невольно рассмеялись. Борисов шепнул мне:

— Недурно. Неплохое сравнение.

Дверь в третий раз распахнулась, и озорной мальчишеский голос крикнул:

— Боксер! На тренировку опоздаешь!

Геннадий Николаевич мигом выскочил в коридор. Мы услышали, как он закричал:

— Кто вам позволил комсомольское собрание срывать?

— Мы больше не будем, товарищ Козлов! Честное слово! — виновато зачастили ребята. — А насчет боксера, так это не наш орал. Это из второй смены. Ему уже выдали.

— Я вас сейчас к директору отведу. Марш по домам!

— Товарищ Козлов! Мы больше никому не позволим к вам заглядывать. Мы только здесь постоим. А когда кончите, домой проводим. Можно?

Я ничего не понимал.

Мякишин как-то странно взглянул на нас. Потом он на цыпочках подошел к двери, плотно закрыл ее и, обернувшись, прошептал нам:

— Хлопцы, это же Козлов!

— Кроме того, он еще и Геннадий Николаевич, — сказала Грушева.

— Девочка, — покровительственно сказал Мякишин. — Это же Геннадий Козлов! Ребята, неужели вы не догадываетесь?

Гуреев вдруг ахнул, вскочил и замахал руками.

— Не может быть! — закричал он.

Лицо у него стало смущенное и обрадованное, будто он получил пятерку за диктант.

— Доигрались! — с обидой сказал Мишка и стукнул кулаком по столу. — Такого человека и так встретили!

— Что с вами случилось? — засмеялась Аня. — Гуреев, ты даже смущен. Первый раз такое вижу.

Гуреев только выругался и негодующе хлопнул себя по голове, остриженной, как у первоклассника.

За Сашку Ане ответил Мякишин. Оказывается, нашим классным руководителем стал молодой, но уже известный боксер — чемпион Москвы. Я вспомнил, что даже видел где-то его фотографию. Но газетные портреты почему-то мало напоминают тех, кто на них изображен.

Когда Геннадий Николаевич вернулся, мы встретили его восторженным молчанием. Мякишин и Мишка одновременно вскочили, уступая ему место, хотя стул Геннадия Николаевича стоял рядом. Ира и Аня стали быстро перешептываться, и у них заблестели глаза.

Я же решил остаться безразличным. Спорт всегда был мне чужд. В конце концов, Геннадий Николаевич — хороший драчун, не больше. Ну пусть даже один из лучших в стране. Как, например, Марасан — лучший в переулке. Но когда Геннадий Николаевич мельком скользнул по мне взглядом, я неожиданно для себя ответил ему жалкой и просительной улыбкой.

Усаживаясь, он подозрительно посмотрел на ребят. Он, конечно, заметил перемену, которая в нас произошла, и, нахмурившись, сказал:

— Продолжаем собрание.

Мы молчали.

— Мякишин, что же ты?

Володя, который с почтением разглядывал нашего классного, неохотно обернулся к нам.

— Давайте, ребята, — вяло проговорил он.

Мы продолжали молчать.

— Почему бы нам еще не поговорить о железе? — спросил Геннадий Николаевич.

— О каком железе? — притворно удивился Серёга.

— Знаете что? — неожиданно загорелся Гуреев. — Пусть они вас не провожают. Лучше мы вас проводим.

— Вы мне лучше уроков не срывайте, — уклончиво сказал Геннадий Николаевич. — Что же, Мякишин, приступим к перевыборам?

Новым комсоргом мы выбрали Аню.

Мы все проголосовали за нее. И не только потому, что наш классный оказался чемпионом. Просто выяснилось, что Вячеслав Андреевич посоветовал переизбрать Мишку. Он, как всегда, нашел совершенно неожиданные доводы: если бы Сперанский считал правильным уйти с урока, тогда бы его не за что было снимать с комсоргов. Но он ведь был против ребят, а молчал. Даже сам, как баран, потащился за остальными. Какой же он после этого вожак?

Да, Вячеслав Андреевич был очень хитрым человеком.

Перед тем, как мы подняли руки за Аню, Мишка объявил хмуро:

— Пока я еще секретарь, хочу сделать одно дело. Извиниться перед Геннадием Николаевичем. За себя и за вас тоже.

— Правильно! — дружно закричали мы.

(Все-таки Мишка — удивительный парень. Он ведь терпеть не может извиняться. Мог бы подождать несколько минут, и тогда бы уже не ему, а Мальцевой пришлось просить прощения. Но он, словно назло себе, сделал именно то, что было ему так неприятно.)

Когда мы расходились, меня окликнула Аня. Я обернулся. Она схватила меня за рукав и возбужденно сказала:

— Гарик, давайте сходим все вместе в театр. Все комсомольцы. Надо сдружить комсомольскую группу. Это самое важное. Ты купишь билеты, ладно?

— Ладно, — нехотя отозвался я.

— Ты за меня рад? — неожиданно спросила Аня шепотом.

— Рад, — ответил я, растерявшись.

— Только не задавайся, что я подошла, — сказала Аня. — Я просто очень счастливая сейчас. И хочется, чтобы всем было хорошо. Вот только Сперанского жаль. Но ведь он сам виноват. Не нужно было убегать с урока. Правда? — Она показала мне язык и убежала.

«Ребенок», — снисходительно подумал я. Мне вдруг захотелось проскакать по коридору на одной ножке.

XI

Я сидел дома и ждал Мишку Сперанского. Еще в школе мы договорились, что он вечером зайдет за мной и мы отправимся к Серёге. Чтобы помочь ему мыть лестницы в подъездах.

Про эти подъезды я услышал еще дней пять назад. Я тогда забежал к Ивановым — они жили через дом от нас — узнать, что задано по истории.

Серёга с матерью ужинали.

(Каждая семья гостеприимна по-своему. Когда к нам приходят гости, мама достает с верхней полки буфета белый сервиз с золотыми розочками. Мне категорически запрещается дотрагиваться до него. По-моему, мама больше гордится этой посудой, чем едой, которую она приготовила для гостей.)

Серёга с матерью ели жареную картошку прямо со сковородки. Мне отделили ту часть, что побогаче салом. Сало аппетитно шипело. Я невольно подумал, насколько это гостеприимство человечнее, чем у нас.

— Садись на кровать, — сказал Серёга и подложил мне подушку в цветастой ситцевой наволочке, чтобы повыше было сидеть.

— Сергей, — строго сказала Анна Петровна (так зовут Серёгину мать). — Подыми-ка сковороду, я клеенку подстелю.

— Что вы, что вы, — запротестовал я, — из-за меня… Не нужно.

— Пусть, — шепнул мне Серёга. — Ей это приятно. — И громко добавил: — Валяй, маманя, стели.

Мне нравилась Анна Петровна. Она была приветливая, добрая и, хотя выглядела усталой, никогда не жаловалась. Меня трогало, что в большой рамке на стене, где было много фотографий — деда, бабки, Серёги, его отца и еще каких-то родственников, — не было ни одного портрета Анны Петровны.

Доставая клеенку, она сказала мне:

— Гриша (она меня почему-то называет Гришей)! Хоть бы ты сказал ему… Не годится так.

— Маманя, — подмигнув лукаво, сказал Серёга, — думаешь, он понял, в чем дело?

Впрочем, дело было несложное. В их домоуправлении заболела уборщица. Управляющий предложил Анне Петровне мыть лестницы и полы в парадных. Анна Петровна согласилась, потому что хотела немножко подработать. Она вернулась домой и с радостью сказала сыну, что теперь купит ему портфель. Она давно мечтала купить Серёге портфель, не понимая, что каждый из нас с наслаждением променял бы самый лучший портфель на такую фронтовую сумку, какая была у ее сына.

Серёга же рассвирепел и набросился на мать. Он назвал управдома толстым боровом, который эксплуатирует женщин.

«Если так, я сам буду мыть эти лестницы!» — заявил Серёга.

— Нельзя ему поломойщиком быть! — жалобно сказала Анна Петровна, по-прежнему обращаясь ко мне и словно не замечая сына. — Некрасиво.

— Ладно, хватит! — недовольно сказал Серёга. — Сооруди-ка нам лучше чайку.

Анна Петровна засуетилась.

— Я быстро, — сказала она и обратилась к сыну: — А может, и вовсе от них отказаться, от парадных-то? Скоро вы свой футбол придумаете. Премию получите. Ты только подумай, Гриша, десять тыщ, а?

Мы с Серёгой переглянулись.

— Футбол хорош, а полы вернее, — сказал он.

— Выйдем, — предложил я ему, — на минутку.

— Куда? — всполошилась Анна Петровна. — А уроки?

— Уже, — проговорил Сергей, поднимаясь.

— Нет, ты покажи. О чем вам задали?

— Тригонометрические функции угла! — со смехом ответил Серёга. — Будешь смотреть?

Он взял с подоконника тетрадь и протянул ее матери. Анна Петровна надела очки и стала водить пальцем по формулам.

— Как ты насчет котангенсов? — спросил Серёга. — Приветствуешь?

— Ты зубы-то не скаль! — обиженно сказала Анна Петровна. — Вишь, чего выдумал! На мамашу кричать!

Когда мы с Серёгой вышли, я спросил его:

— Зачем ты связался с этой работой? Не получается с футболом? А то я вам помог бы. Ты не думай, — заторопился я, заметив, что Серёга хочет возразить, — мне деньги не нужны! Я просто так. По дружбе.

Серёга рассмеялся и сказал:

— Футбол — это что! Вы бы с Мишкой лучше помогли парадные мыть. Законно было бы.

— Верно, — сказал я, обрадовавшись. — Поможем.

Мы уже один раз помогали Серёге. Сегодня же условились пойти к нему снова. Маме я заранее сказал, что мы с Мишкой собираемся погулять. А то она не пустила бы меня. Ей не следовало знать, что я мою полы.

Я спешил сделать уроки, пока Мишка не пришел. Папа в соседней комнате читал газету, лежа на диване. Мама накрывала к чаю.

Когда в передней дважды продребезжал звонок, я крикнул ей:

— Открой, пожалуйста! Это за мной. — И принялся торопливо дописывать последние строчки.

Через минуту мама, возвращаясь из прихожей, громко проговорила:

— Проходи, проходи, Мишенька.

— Мишка, — позвал я, — давай сюда!

Мишка, плотно прикрыв за собой дверь, остановился на пороге. Он почему-то все время тер глаз носовым платком. Складывая тетради, я спросил:

— Попало что-нибудь?

— Да, — неопределенно ответил Мишка, — попало.

Когда он наконец опустил руку с платком, я увидел, что под глазом у него, меняя цвета, как хамелеон, набухал внушительный синяк.

— Где тебя угораздило? — поинтересовался я.

Мишка посмотрел на меня так, будто это я его ударил, но промолчал. Я пожал плечами и, усмехнувшись, проговорил:

— Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест.

Это была присказка, которой мы в детстве начинали игру в «молчанку».

— Ну и дрянь ты! — убежденно сказал Мишка.

Я оторопело взглянул на него.

— Комсомолец! Сам не справился, так шпану подговорил.

— Какую шпану? — спросил я изумленно.

— Такую. У вас во дворе.

Только теперь я догадался, что произошло. Очевидно, Мишка встретил во дворе Марасана. А тот еще во время разговора со мной пообещал: «Попадись они мне…»

Я почувствовал себя крайне неловко. Но в эту минуту вошла мама, держа поднос с чашками и конфетами. Увидев Мишкин синяк, она поставила поднос на кровать и сказала:

— Подойди-ка, Мишук…

Взяв в ладони Мишкину голову и внимательно рассмотрев синяк, она испуганно проговорила:

— Сильное кровоизлияние. Что это с тобой?

— Упал, тетя Лиза, — сказал Мишка с улыбкой.

Мама покачала головой и дернула Мишку за ухо.

— Зачем вы так бегаете? — сказала она. — Сорванцы! Пейте чай, что с вами поделаешь.

Пока мама разговаривала с Мишкой, я стоял в стороне и от нетерпения грыз ногти. Мне хотелось, чтобы она поскорее ушла и чтобы мы с Мишкой выяснили отношения.

Как только мы остались вдвоем, я спросил:

— С чего ты взял, что это я их подговорил?

Мишка разворачивал конфету, видимо размышляя, стоит ли мне отвечать.

— С того, — наконец сказал он, надкусывая карамельку, — что они мне заявили: «Вот тебе за Гарьку Верезина».

— Ну и что?

— Ну и то…

— Это еще не повод «дрянью» кидаться. Докидаешься!

Мишка усмехнулся и взял чашку с чаем.

— Слушай, — сказал я, — во-первых, никого я не подговаривал (это действительно было так. Говорил Марасан, а я только молчал. Уж если я сказал бы, то прежде всего про Серёгу). Во-вторых…

— Гарик! — позвала мама.

Я чертыхнулся и открыл дверь.

— Что еще?

— Возьми пирог.

— Никакого пирога я не хочу! — крикнул я и так стукнул дверью, что чашки задребезжали.

— Отвратительный ты человек! — брезгливо сказал Мишка, прихлебывая чай.

— Ах так! — взорвался я. — Тогда нечего тебе тут сидеть и пить мой чай. Убирайся вон!

Мишка удивленно посмотрел на меня и взял вторую конфету.

— Ты, может быть, не расслышал? — грозно спросил я и, распахнув дверь, проговорил раздельно и внушительно, так, чтобы услышали взрослые: — Пошел вон!

— Что случилось? — встревоженно спросила мама.

— Ничего особенного, — холодно ответил я. — Я предлагаю Михаилу убраться из моего дома.

— Это еще что такое?! — закричал папа, вскакивая с дивана и отбрасывая газету.

— Гарик, я спрашиваю: что случилось? — повторила мама.

— Мы поспорили, — объяснил ей Мишка, проходя мимо меня, как мимо стенного шкафа. — Я пойду.

— Никуда ты не пойдешь! — сердито проговорил папа.

— Тогда я уйду, — угрожающе сказал я.

— Что?

— Тогда я уйду, — раздельно повторил я, тоже повышая голос.

Папа выскочил в коридор и тут же вернулся с моими пальто и шапкой.

— Убирайся вон! — приказал он мне. — Можешь ночевать где угодно.

— Игорь, никуда ты не пойдешь, — воскликнула мама. — Игорь, немедленно извинись перед Мишей!

— Можешь извиняться сама! — закричал я.

Вырвав у отца пальто, я выбежал из квартиры. Уже внизу я услышал, как мама звала меня, как Мишка закричал: «Гарька, вернись, дурак!» — и бросился за мной по лестнице. «Не надо, Мишенька, — остановил его папин голос. — Остынет — сам вернется».

Если до этих слов я еще допускал, что через день-два вернусь домой, то теперь твердо решил: у Верезиных больше нет сына. Кстати, нужно завтра же выяснить, нельзя ли мне переменить фамилию.

XII

На дворе было холодно. Мокрые снежинки бесшумно падали на землю; на стенах соседнего дома смутно белели в темноте пятна снега. Когда снежинки летели мимо освещенных окон, они были похожи на длинные косые пунктирные нити. Было так промозгло, что я застегнул пальто на верхнюю пуговицу и поднял воротник. Погода словно настаивала, чтобы я скорее решал свою судьбу.

У меня было три выхода: пойти в райком комсомола и попросить, чтобы меня отправили на целинные земли; сбежать в какую-нибудь воинскую часть и стать «сыном полка» и, наконец, уехать в Малаховку к тетке, которая жила одиноко и безумно меня любила. Я знал, что она меня не выдаст. Особенно, если пригрозить, что я скорее убегу в армию, чем вернусь к родителям.

Я замедлил шаг, размышляя. Райком сейчас, конечно, закрыт. В полк, по совести говоря, не очень хотелось. Все-таки дисциплина! Оставалась тетка.

Из темноты подъезда до меня донеслись гитарные переборы. Я подумал, что там, должно быть, Марасан. Мне не хотелось встречаться с ним. Хоть он за меня и заступился, но ведь из-за него мне пришлось уйти из дома.

— Гарька! — крикнул из подъезда Марасан. — Ну-ка, Перец, догони его!

Очевидно, встреча была неизбежна. Не дожидаясь Перца, я пошел на треньканье гитары.

Марасан, Перец и еще трое незнакомых парней сидели в подъезде на пустых ящиках. Перебирая струны, Марасан заунывно пел:

И какой-нибудь мальчик босой, боже мой…

Парни, привалясь к батареям отопления, подтягивали. В подъезде было уютно, может быть, от этой песни, которой я еще никогда не слышал.

— Здорово, Гарька, — сказал Марасан. — Как жизнь?

— Видал Мишку? — обратился ко мне Перец, сплевывая. — Хорош фонарик? Моя работа.

— За что ты его? — спросил я угрюмо. — Он мой лучший друг.

Марасан зажал ладонью струны и внимательно посмотрел на меня.

— Беда? — сказал он. И, подвинувшись, добавил; — Садись. Рассказывай.

Я сел и рассказал, что случилось.

— Значит, лучший друг? — задумчиво переспросил Марасан.

Мне было неловко сидеть, чувствуя на себе взгляды молчаливых парней, которые только затягивались папиросами да почти неслышно мурлыкали свой мотив.

Марасан вдруг засмеялся чему-то и, ударив по струнам, запел:

— «И какой-нибудь мальчик босой…» Ошибаешься, — весело сказал он мне. — Я твой лучший друг. Перец, поди сюда!

Перец с готовностью подошел.

— Нагнись! — сказал ему Марасан.

И, когда Перец нагнулся, неожиданно ударил его кулаком по скуле. Перец отлетел к стенке.

— Чего дерешься-то? Сильный, да?.. — захныкал он.

Парни засмеялись.

— Цыц, ты! — прикрикнул на Перца Марасан. — Дайка поглядеть, как получилось. Кому говорю! Да наклонись ты, ничего не видно! Обожди, спичку зажгу.

При свете спички я увидел, что у Перца под глазом набухал такой же солидный и внушительный синяк, как у Сперанского.

— Красиво, — удовлетворенно сказал Марасан. И тут же с сожалением прищелкнул пальцами. — Этого не хватает… Гарька, как это называется, когда с двух сторон одинаково?

— Параллельные линии? — проговорил Перец и подобострастно улыбнулся.

— Молчи, дурак! На букву «с»… Как это, Гарька?

— Симметрия! — равнодушно отозвался я и сказал: — Я пойду. А то когда еще доберусь до Малаховки.

— Друг, — передавая парням гитару и вставая, сказал Марасан. — Ни в какую Малаховку ты не поедешь. Тебя отнесут домой на руках как героя. Все, Гарик, ни слова, — добавил он, заметив, что я хочу возразить. Потом он повернулся к Перцу и ударил его по другой скуле. — Не хнычь, симметрии не хватало, — пояснил он захныкавшему снова Перцу. — А теперь пулей к Верезиным. Знаешь, где они живут?

— Знаю, — неохотно буркнул Перец.

— Скажешь так: Гарька, мол, спросил тебя, за что ты побил Мишку. Потом подставил тебе эти два фонаря. Потом стал драться с тремя твоими приятелями. Но тут вышел из дому Марасан. Нет, Марасан возвращался из библиотеки. Он прогнал твоих приятелей, оттащил от тебя Гарьку и сейчас еле-еле удерживает его. Понял?

Не знаю, понял ли Перец, но я сразу сообразил, какие неисчислимые выгоды сулит мне этот план. Во-первых, я буду полностью реабилитирован перед Мишкой. Во-вторых, я стану героем: Сперанский наверняка расскажет все в классе. Папа и мама будут просить у меня прощения (до чего же мне повезло, что я понравился Марасану! Хорошо иметь такого надежного друга!).

Но я все-таки отказался. Потому что это было вранье. Как это ни жалко, но даже такое вранье несовместимо с чувством собственного достоинства.

— Гарька, — возразил Марасан, — я знаю, что делаю. Перец, мигом!

— Не надо! — крикнул я. Спина Перца была уже метрах в тридцати от нас. Но я все-таки добавил: — Верни его, Марасан. А то я уйду.

— И подведешь друга? — спросил Марасан.

Что мне было делать? Я промолчал. Я стал убеждать себя, что согласился на все это только из-за мамы. Она бы очень страдала, ведь я у нее один. Она меня очень любит. Хотя и эгоистично. Да и тетке было бы трудно меня прокормить. Она ведь живет на небольшую пенсию… Кроме того, что, в сущности, произойдет? Просто-напросто восторжествует справедливость. Ведь Мишка-то обвинил меня зря. И я в самом деле мог поколотить Перца.

Удивительно легко убедить себя в подобных случаях! В глубине души я понимал, что иду на сделку с совестью. В конце концов, мне просто хотелось вернуться домой и почувствовать себя героем. Я дал себе слово, что иду на такую сделку последний раз в жизни.

— Хорошо, — сказал я Марасану. — Только чтобы об этом никто не знал.

— Вопрос! — обиделся Марасан. — Могила!

(Парни лениво поднялись и сказали Марасану: «Мы тебя подождем». Через минуту я услышал, как они на улице напевали: «И какой-нибудь мальчик босой…»)

Мы вышли во двор. Марасан покосился на наш подъезд и сказал мне:

— Давай-ка мы тебя загримируем.

Он оторвал две пуговицы от моего пальто, сдернул с меня шарф и бросил на землю.

— Теперь и закурить можно. Будешь?

— Не курю.

— Правильно делаешь. Вредная привычка. А Мишка-то твой ничего. Мне понравился.

Оказывается, ударил Мишку не Перец, а один из незнакомых парней.

Мишка отскочил к стене, поднял булыжник и спокойно сказал:

— Кто подойдет, голову прошибу.

Парни замялись. Мишка прошел в подъезд и только там, усмехнувшись, отбросил камень в сторону.

Мне даже стало жалко, что это сделал Мишка, а не я.

Марасан насторожился.

— Идут, — сказал он.

Я услышал отчаянный мамин голос:

— Сыночек! Гарик! Сыночек!

Марасан деловито отбросил папиросу и сказал:

— Поворачивайся. Буду держать тебя за руки. А ты вырывайся. Особенно, когда Перца увидишь.

Из подъезда выбежали мама, папа и Мишка. Перец вышел последним и остановился в стороне, словно боясь ко мне подойти. Мама молча выхватила меня у Марасана и в перерывах между поцелуями ощупывала мои плечи и голову. Мне сделалось так стыдно из-за того, что я заставляю ее волноваться. Ведь она готова на все, даже драться вместо меня. А я доставляю ей одни огорчения. Но теперь я тоже буду готов для нее на все. И обманываю ее последний раз в жизни.

— Зачем же так, Лиза? Ну зачем? — говорил папа. — Ну, подрался. И молодец, что подрался. Верно, сынок?

— Да ладно! — смущенно сказал я.

— Гарик, куда он тебя ударил? — спросила мама, продолжая ощупывать меня.

Мишка подобрал мой шарф и виновато протянул его мне:

— Гарик, у тебя грудь раскрыта.

Только тут мама заметила, что у меня оторваны пуговицы. Она вырвала у Мишки шарф и стала торопливо кутать мне грудь, шею и голову.

Папа достал из бумажника двадцать пять рублей и протянул Марасану.

— Что вы, Алексей Степанович! — запротестовал тот. — Обижаете!

— Бери, бери, — неловко упрашивал папа, — выпьешь сто грамм.

— Бросил, — сказал Марасан. — Теперь только по праздникам. Разве что на книги? Библиотечку, знаете, собираю.

— Возьмите, — сказала мама и обратилась к Мишке: — Мишенька, если хочешь, посиди у нас. Но Гарика я сегодня никуда не отпущу.

Она прижимала меня к себе так встревоженно и крепко, что я сказал великодушно:

— Я и сам не пойду.

— Конечно, — предупредительно сказал Мишка. — Ты, Гарик, не волнуйся. Мы с Серёгой сами управимся.

Таким заботливым Мишка никогда еще со мной не был. Иезуитский план Марасана явно начинал приносить плоды.

XIII

Когда мы вернулись домой, папа и мама стали обращаться со мной так, словно меня только что выписали из больницы.

Папа усадил меня рядом с собой, и мы стали мечтать, как в воскресенье поедем к тетке в Малаховку. И еще папа научит меня бегать на коньках. Летом мы всей семьей поедем к морю. Папа сделает из меня настоящего пловца, и однажды мы заплывем так далеко, что мама испугается.

Я страшно люблю, когда мы с папой так мечтаем. Хотя наши мечты сбываются довольно редко. Вообще я люблю папу.

Мама стала мыть посуду не на кухне, а в комнате. Она то и дело подходила, чтобы поцеловать меня или папу. У нее было счастливое лицо. Она всегда огорчалась, что пана проводит со мной мало времени. Потом она отозвала папу, и они о чем-то зашептались.

— Гарик, — лукаво сказала мама через минуту, — ты ни о чем не догадываешься?

Я побледнел от волнения. Я понял, что сейчас исполнится моя давнишняя мечта.

Дело в том, что я уже давно мечтал о настоящей авторучке. Но сколько я ни доказывал маме, что Министерство просвещения разрешило старшеклассникам пользоваться вечными перьями, она все отмалчивалась. Напрасно я намекал, что ради авторучки готов носить галоши, ложиться спать не позже десяти и никогда не ссориться с Мишкой. Ничто не помогало.

(Теперь выяснилось: для того чтобы я получил вечное перо, родители просто должны были за меня испугаться.)

Когда мама спросила меня, не догадываюсь ли я о чем-нибудь, я отрицательно покачал головой. Мне не хотелось портить ей удовольствие.

— Подумай, — сказала мама, хитро улыбаясь.

— Да ладно, — сказала папа. — Не мучай парня.

И полез в карман за своим вечным пером.

Мама взяла ручку и торжественно протянула мне.

— Дай я тебя поцелую, сыночек, — сказала она.

Подставив ей щеку, я схватил ручку и тут же, на папиной газете, стал пробовать, как она пишет. Папа с мамой наблюдали за мной и переглядывались. Трудно было сказать, кто из нас больше счастлив.

Мне вдруг сделалось очень стыдно. Ведь, в сущности, я выманил подарок обманом. Если бы я на самом деле подрался с Перцем! Ну что мне стоило дать ему один раз по морде? Секунда страха — и все. В крайнем случае я получил бы сдачи.

Покраснев, но не выпуская авторучки, я буркнул:

— Лучше вы мне ее потом когда-нибудь подарите.

— Бери! — весело сказал папа. — Ты у нас сегодня герой.

— Никакой я не герой, — упрямо возразил я, не глядя на него.

Папа растрепал мне волосы и, беря газету, сказал:

— Самый настоящий герой. С такими подлецами, как этот ваш Петя, надо бороться. Вы бы организовали в классе бригаду какую-нибудь, что ли! — Он развернул газету и добавил: — Я уверен, очень скоро будет так: случится подлость, и весь город встанет на ноги. Об этом объявят по радио, зазвонят телефоны. Чрезвычайное происшествие! Случилась подлость! Вроде пожарной тревоги.

Я испуганно посмотрел на папу, пробормотал:

— Спасибо. Спокойной ночи, — и пошел в свою комнату.

Всю ночь меня мучила совесть. Я все время просыпался и только под утро придумал, как мне теперь быть. Я начну переделывать свой характер. Как Мишка. Чтобы больше никогда не допускать никаких сделок с совестью. В запиской книжке я обведу нынешнее число волнистым кружком и напишу: «Финита ля комедиа». Чтобы не было пути назад.

Конечно, я понимаю, что в ближайшие дни не смогу воспитать в себе ни сильной воли, ни кристальной честности. Но отныне я буду поступать только так, как поступал бы на моем месте человек принципиальный и целеустремленный. Тогда никто не догадается, что у меня это пока еще не проявление сильного характера, а всего лишь выполнение заранее намеченной программы. Ну, а потом эти поступки войдут в привычку, и я незаметно для себя совершенно изменюсь.

Мне захотелось сейчас же пройти к папе, разбудить его и рассказать обо всем. Но это было неудобно. Я решил дождаться утра и крепко уснул. Наверное, потому, что совесть моя была теперь абсолютно чиста.

Утром меня разбудила мама, она потрогала меня за плечо и сказала:

— Пора, сынок.

Я сел на постели и первым делом спросил:

— Где папа?

— Ушел. Ты так сладко спал, что мне не хотелось тебя тревожить.

С досады я даже стукнул кулаком по подушке. Почему мне так не везет? Рассказывать маме о моих планах было бессмысленно. Она поняла бы только одно.

«Гарик, я вижу, у тебя неприятности, — сказала бы она. — Почему ты их скрываешь от меня?»

У нас с ней уже не раз так бывало.

Поэтому я промолчал и пошел умываться.

Когда я вернулся в комнату, на столе уже стояла чашка кофе, а мама укладывала мне в портфель учебники и завтрак.

— Гарик, — вкрадчиво сказала она. — Папа очень жалел, что не успел с тобой попрощаться. Мы оба просим тебя больше не драться на улице. Ты обещаешь, милый?

— Обещаю, — сказал я мрачно. Я никак не мог простить себе, что упустил папу.

— Ты твердо обещаешь? — спросила мама.

— Конечно, твердо! Разве можно обещать жидко или газообразно?

— Хорошо, хорошо, только не нервничай. Дай я тебя поцелую.

Отхлебнув кофе, я, как всегда, подставил маме щеку.

— Проверь, не потерял ли ты авторучку, — деловито сказала мама. — И потом ты, кажется, обещал что-то насчет галош…

— Сегодня на улице сухо, — буркнул я и, встав, потянулся за портфелем.

За ночь действительно подморозило. Выпал снег. Выйдя на улицу, я даже слегка зажмурился: так светло было кругом. Снег прикрыл вчерашнюю слякоть, стало празднично и нарядно.

…В классе было уже довольно много народу. Большинство толпилось вокруг парты Кости Борисова. Кобра что-то читал вслух. С задней парты ему кричали:

— Читай громче, не слышно!

(Перед уроками на задних партах обычно сидят и списывают домашние задания.)

Борисов стал читать громче:

— «Но вспыльчивый и самолюбивый Геннадий сказал своему тренеру: «Нет!»…»

Я понял, что это статья про нашего Козлова. Значит, все ребята уже узнали, что он известный боксер и чемпион.

(Теперь у нас есть еще один повод поиздеваться над ненавистным восьмым «а». Чуть окажется рядом кто-нибудь из «ашек», я непременно скажу Серёге или Ире:

— Помнишь статью про Геннадия Николаевича?

— Это когда он в Берлине?.. — громко спросит меня Серёга или Ира.

«Ашки» не выдержат и тут же вставят:

— Зато у нас успеваемость лучше. И внешкольная работа тоже.

Когда люди в нашем возрасте завидуют, они почему-то обязательно начинают фразу словом «зато».)

Стараясь не шуметь, я пробрался поближе к Кобре и через его плечо увидел фотографию в журнале. Геннадий Николаевич был снят на ринге, в трусах и перчатках.

Мне стало жаль, что классным руководителям не разрешают приходить в школу в таком костюме. Тогда мы сразу полюбили бы Козлова и не было бы никаких недоразумений.

Я шепотом спросил ребят:

— Чей журнал?

— Мой, — гордо сказал Сашка Гуреев. — В читалке спер.

— Дашь почитать?

— В очередь! — возмущенно зашумели ребята. — Ишь какой, сразу ему!

— После меня будешь, — проговорила Лариска Деева, толстая сентиментальная девочка с большими выпуклыми глазами, за которые мы ее прозвали «Студебеккер» или сокращенно «Студя». Она славилась в школе как актриса на характерные роли. Ёе даже снимали в кино. В какой-то картине она появлялась в лесу и громко кричала: «Катя! Ау!..»

— Тихо! — цыкнул на Студю Гуреев. — Сейчас самое интересно место. Про нокаут. «Такую атаку за границей называют «левер-понч», что в переводе означает «удар ломом». Точно, Кобра?

— Ну и стиль! — поморщившись, сказал Борисов.

Я усмехнулся и пошел к своей парте.

— Он уже здесь! — услышал я голос Ани. — Гарик!

Я обернулся. Аня, раскрасневшаяся, улыбающаяся и ставшая от этого еще красивее, спешила ко мне. Она смотрела на меня с такой непонятной заинтересованностью, что я глупо улыбнулся.

Равнодушно взглянув на Иру Грушеву и Серёгу, следом за ней входивших в дверь, я снова уставился на Аню.

— Эге! — воскликнул Серёга. — Гарька, да ты, оказывается, хулиган?

И он расхохотался.

Я ничего не понимал.

— Брось притворяться! — проговорил Серёга. — Мне Мишка все рассказал. — И он закричал в восторге, хлопая себя руками, как крыльями: — Глядите, он краснеет!

Но я уже обо всем догадался. Мишка вчера прямо от меня пошел к Серёге. И, конечно, рассказал о моей стычке с хулиганами. А Серёга, видимо, по дороге в школу встретил Иру и Аню и расписал им мой «подвиг».

— Гарик, немедленно рассказывай все подробности, — потребовала Аня. Голос у нее был чуть-чуть капризный, словно она имела право требовать от меня что угодно.

Это привело меня в восторг. Я уже приготовился рассказывать. Но вдруг почувствовал, что не могу. Если бы истории с Перцем вообще не было! О, тогда я трещал бы без умолку! Я сочинил бы такое, что все слушали бы меня затаив дыхание. Но теперь, когда нужно было не просто выдумывать, а выдавать черное за белое, я молчал.

— Мы стесняемся, — женским голосом сказал Серёга и вильнул бедрами.

— А мне нравятся люди, которые стесняются, — с вызывом сказала Аня. И, отойдя к парте, стала возиться со своим портфелем.

Серёга даже опешил от такой вызывающей откровенности.

— Во дает, — сказал он. — Смотри, Анька, Чека не дремлет.

(Это выражение появилось у нас в прошлом году. Если кто-нибудь из нас начинал дружить с девочкой, он получал записку: «Эй, Чека не дремлет!»)

Аня презрительно усмехнулась и позвала:

— Гарик, помоги мне расстегнуть портфель. Замок испортился.

Я почувствовал себя окончательно счастливым. Потому, что Аня обращалась со мной как с человеком, который ей принадлежал, и еще потому, что она, ничуть не стесняясь, позвала меня на глазах у всего класса.

Когда я открывал ее портфель — кстати, замок был совсем исправен, — Аня сказала мне быстро и вполголоса:

— Вот ты, оказывается, какой. Я бы и не подумала… Ты подрался, как настоящий комсомолец.

Последняя фраза немного испортила мое настроение. Может быть, Аня похвалила меня как комсорг?

XIV

Весь этот день мы были заняты Геннадием Николаевичем.

На второй перемене к нам зашел Володя Мякишин. Он был явно расстроен. Когда мы его окружили, он по секрету рассказал, что после комсомольского собрания директор позвал к себе его и Геннадия Николаевича и начал расспрашивать, как вели себя комсомольцы. Услышав, что мы безобразничали и на собрании, Вячеслав Андреевич очень огорчился.

— Знаете, Геннадий Николаевич, — сказал он, — придется мне посидеть у вас на двух-трех уроках.

В школе издавна существовала примета: если директор два-три раза подряд присутствовал на уроке какого-нибудь учителя, это предвещало бурю. При этом попадало не столько нам, сколько педагогу. Вячеслав Андреевич считал, что если класс плохой, то в этом всегда виноват его руководитель.

Мы толпились вокруг Мякишина и молчали. Потом Серёга виновато сказал, что если Геннадия Николаевича накажут, то он может обидеться и перейти в другую школу. Такого классного всюду с руками оторвут.

Сашка Гуреев добавил:

— Факт, перейдет. Даже в журнале написано, что он гордый и вспыльчивый.

— Я уж и в райкоме рассказал, что у нас сам Козлов работает, — хмуро проговорил Мякишин.

Мы приуныли. Но Мишка Сперанский не растерялся и предложил великолепный план. Сегодняшний урок математики должен пройти у нас так, как ни один урок математики не проходил ни в одной школе. Тогда Вячеслав Андреевич поймет, что нашему восьмому «г» подходит только такой классный, как Геннадий Козлов. Чемпион Москвы.

Мякишин с сомнением покачал головой.

— Так-то так, — сказал он. — А справитесь? Смотри, Сперанский, ты мне ответишь. И ты, Мальцева, как комсорг.

Мы дружно уверили Володю, что, конечно, справимся.

Едва начался следующий урок, наши двоечники и троечники принялись зубрить геометрию. Мы им дали строгое задание повторить все последние теоремы. Пусть в крайнем случае получат «пару» по анатомии, химии или английскому (эти уроки оставались у нас до математики).

Даже на перемене человек пять, уткнувшись в парты и сжав виски ладонями, с отчаянием повторяли:

— Синус — это отношение противолежащего катета к гипотенузе…

Или:

— Котангенс — это отношение прилежащего катета к противолежащему…

Серёга вертелся возле отстающих и подбадривал их. Вдруг он заметил, что Синицын пишет на ногтях чернилами математические формулы.

— Ты что?! — вскипел Серёга. — Обалдел? Попадешься! Стирай сейчас же!

— Да я же тогда провалюсь, — жалобно сказал Синицын. — На ладонь, может, переписать, а, Сереж?

Серёга в ответ показал ему кулак.

— Ну и пусть, — обиделся Синицын. — Пусть тогда двойку заработаю.

— Двойку? — внушительно переспросил Серёга. — Тогда лучше мне не попадайся!

Синицын угрюмо посмотрел на него и пошел смывать формулы.

На уроках анатомии и химии ребята повторяли геометрические формулы про себя. А на английском стали бубнить их просто вслух.

Синицына мы мучили втроем: Аня с Ирой гоняли его по геометрии, а я следил, чтобы он не забывал оттирать ластиком ногти, на которых еще виднелись слабые фиолетовые оттиски «синусов» и «Котангенсов».

Время от времени, не обращая внимания на англичанку, к нам подходил Серёга. Он придирчиво осматривал руки Андрея и сокрушенно говорил:

— Еще надо. А то заметно.

— Ну что ты пристал, Иванов? — твердил Андрей. — Пальцы мне откусить, что ли? Или в чернила их окунуть?

— Брось ты свои ногти, Синицын! — возмутилась Ира. — Говори дальше!

— Слышь, Андрей, — задумчиво сказал Серёга. — Опусти-ка ты их и впрямь в чернила, а потом отмоем.

— С ума сошел! — растерянно закричал Синицын и даже спрятал руки в карманы.

— Сам опустишь? — дружелюбно спросил Серёга. — Или помочь? Гуреев! Сашка!

— Что! — спросил Гуреев, поднимаясь.

— Дети, вы что-то уж слишком расшумелись, — сказала англичанка.

— Икскьюз ми, плиз, — извинился Сережка и деловито сказал Гурееву: — Бери его за правую руку.

— Я сам! — закричал Андрей.

— Что с вами, Синицын? — удивилась англичанка.

— Ничего. Икскьюз ми, плиз, — жалобно проговорил Андрей, по очереди опуская пальцы в чернильницу.

На последней перемене Мишка, Серёга и Сашка Гуреев ходили между партами и предупреждали:

— Помните, ребята. Сидеть как мумии. А то… — и они многозначительно показывали крепкие кулаки.

Перед самым звонком меня окликнул Синицын и с таинственным видом поманил в угол.

— Что тебе? — спросил я, подходя.

— Гарька, у меня все теоремы из головы вылетели, — трагическим тоном сказал Андрей.

— Ты всех нас подведешь! — возмутился я.

— Подведу, — с ужасом согласился Андрей. — Гарька, выручай!

— Как же я тебя выручу, идиот?

— Может, подскажешь? — смущенно попросил Синицын. — Если, конечно, меня вызовут.

Я так посмотрел на Синицына, что он сразу опустил глаза.

— Я же двойку получу, — пробормотал он мрачно. — Иванов меня изобьет. Ты же знаешь, какой он хулиган.

— По мне, — сказал я рассудительно, — лучше получи двойку, только чтоб подсказок не было. Вячеслав Андреевич и так знает, что ты для учебы не приспособлен. Это Геннадию Николаевичу не повредит, а подсказка повредит.

Неожиданно для меня Синицын оживился. Оглянувшись, он сказал с хитрой улыбкой:

— А я бы тебе фотографию Раджа Капура дал.

— Ты что? — оторопел я. — Взятку предлагаешь? Не все покупается, мой милый.

— Хочешь мой американский карандаш с ластиком?

— Засунь его знаешь куда! — вскипел я.

Уже отходя, я важно добавил:

— Запомни, Синицын. Нас не купишь даже за все карандаши на свете. Мы не какие-нибудь «ашки».

XV

Как только раздался звонок, Гуреев выглянул в коридор и с криком «Идут!» помчался на свое место. Мы заранее вытянулись у парт.

Пропустив вперед директора, Геннадий Николаевич подошел к столу и мрачно проговорил:

— Здравствуйте. Садитесь.

Я понимал его состояние (когда становилось известно, что на урок придет Вячеслав Андреевич, педагог обычно предупреждал нас: «Учтите: это экзамен не только для вас, но и для меня»).

У Геннадия Николаевича от этого экзамена зависело особенно многое. Если он провалится, его могут снять с должности классного руководителя.

На Козлове сегодня был темный костюм с жилетом. Мы следили за нашим классным с любопытством и сочувствием. В классе молчали; только кто-то, не выдержав напряжения, сказал восторженным шепотом:

— Левер-понч!

Мы сердито зашикали. Козлов в бешенстве поднял голову, но, взглянув на директора, устроившегося на задней парте, только постучал по столу корешком журнала. Немного покраснев, он строго спросил:

— Опять ваши фокусы?

Потом он снова покосился на директора и сказал тоном старого, опытного педагога:

— Начнем с опроса. К доске пойдет Иванов и расскажет нам…

Серёга вышел из-за парты и направился к учительскому столу.

— Иванов расскажет нам, — все тем же тоном продолжал Геннадий Николаевич, не сводя с нас взгляда, — о лемме подобия треугольников.

Он, видимо, считал, что, как только перестанет смотреть на нас в упор, мы опять крикнем что-нибудь вроде «левер-понча».

Серёга принял стойку «смирно» и, уставившись на Вячеслава Андреевича, будто отвечая ему, бодро отрапортовал:

— Линия, параллельная какой-нибудь стороне треугольника…

Теперь и я незаметно оглянулся на директора. Он слушал, не поднимая головы, и что-то записывал на листе бумаги. Валька Соломатин, хулиганистый парень, которого в начале года исключили из соседней школы, а потом приняли в нашу, осторожно подглядывал в этот лист и делал нам страшные глаза. (После урока мы спросили у Вальки, что там писал директор. Соломатин важно ответил: «Кружочки рисовал. И заштриховывал…»)

Слушая Серёгу, Геннадий Николаевич ходил между партами и по-прежнему поглядывал на нас. Лицо у него было озабоченное.

Когда Серёга кончил доказывать теорему, Геннадий Николаевич придирчиво осмотрел доску, на которой неровным почерком было выведено «дано» и «требуется доказать», и проговорил:

— Садись, — и сам стер тряпкой все написанное.

Мы сидели, не откидываясь и положив руки на парты. Сейчас наш класс вполне можно было сфотографировать для обложки иллюстрированного журнала.

Геннадий Николаевич заложил пальцы в жилетные карманы (на жилете сейчас же забелели меловые пятна), подошел к столу и склонился над журналом.

— Синицын, — вызвал он.

Мы ахнули. Неужели он не знал, какие у Андрея отметки? Что ему стоило вызвать хотя бы Мишку Сперанского — нашего лучшего математика? Или, скажем, Мальцеву? Меня, в крайнем случае?

Мы стали жестами торопливо объяснять Геннадию Николаевичу, чтобы он вызвал кого-нибудь другого. Но классный только нахмурился и сердито сказал Андрею, который уже встал и теперь переминался с ноги на ногу у парты:

— Что же ты, Синицын?

Андрей с ужасом посмотрел на Серёгу и поплелся к доске.

— Синицын расскажет нам, — задумчиво проговорил Геннадий Николаевич, — о… о тригонометрических функциях угла.

Андрей пожевал губами, вздохнул и начал:

— Тригонометрические функции угла…

— Говори громче, — сказал Геннадий Николаевич.

— Тригонометрические функции угла, — чуть громче повторил Синицын. — Угла… угла…

Несмотря на трагизм ситуации, я невольно усмехнулся. Очень уж Андрей напоминал сейчас испорченный патефон.

Серёга, делая вид, что подпирает подбородок, показал Синицыну кулак. Он сделал это зря. Андрей шмыгнул носом и окончательно замолчал.

— Итак, Синицын, — сказал Геннадий Николаевич, нервно посмотрев на директора. — Синус — это…

— Синус — это… — тупо повторил Синицын.

— Отношение, — грозно подсказал Геннадий Николаевич.

— Отношение… отношение…

— Противолежащего катета…

— Противолежащего катета…

— К гипотенузе, — сказал Геннадий Николаевич, заметно теряя терпение.

— К гипотенузе, — уныло повторил Синицын.

— Так, — сказал Геннадий Николаевич, с отчаянием посмотрев на директора. — Молодец!

— Так, — по инерции повторил Синицын и покраснел.

Вдруг Серёга поднял руку.

— Что тебе, Иванов? — мрачно спросил классный.

— Геннадий Николаевич, — вскочив, заявил Серёга. — Я вас забыл предупредить: Синицын у нас вообще двоечник.

Геннадий Николаевич секунду рассматривал Серёгу, будто любовался им.

— Спасибо за информацию, — язвительно сказал он. — Садись! — Он снова повернулся к Андрею. — Синицын, что такое котангенс?

Андрей умоляюще уставился на кого-то из ребят и пробормотал:

— Сейчас…

В классе стояла абсолютная тишина. Было отчетливо слышно, как скрипят модные, остроносые ботинки Геннадия Николаевича, который расхаживал от окна к двери. Вдруг мы услышали тихий, осторожный шепот:

— Прилежащего к противолежащему…

Я оглянулся, ища глазами негодяя, который не мог подождать с подсказками до следующего урока. Но шепот тотчас утих. По лицам ребят невозможно было угадать, кто нарушил порядок. Однако Вячеслав Андреевич, когда я встретился с ним взглядом, укоризненно покачал головой и показал глазами на Гуреева.

— Котангенс, — повторил у доски Синицын, жалобно глядя на Сашку. — Котангенс — это прилежащего… сейчас…

— Что сейчас? — страдальчески спросил Геннадий Николаевич.

— Прилежащего… — промямлил Синицын.

Сашка Гуреев, делая вид, что изучает свою тетрадь, проговорил вполголоса:

— Отношение прилежащего катета.

Внезапно мне стало ясно, почему Сашка подсказывает. Я чуть привстал и — конечно же! — увидел на его тетради американский карандаш с ластиком (этот карандаш давно нравился Сашке. Он даже пытался выменять его у Синицына).

— Кто подсказывает? — резко спросил Геннадий Николаевич.

Мы замерли. Целую минуту в классе было тихо. Любой педагог удовлетворился бы нашим молчанием и продолжал бы урок. Но Геннадий Николаевич грозно повторил:

— Я спрашиваю, кто подсказывает?

Неужели он действительно думал, что виновник признается?

— Хорошо же! — сказал Геннадий Николаевич, садясь за стол и раздраженно захлопывая журнал. — Будем ждать, пока вы не признаетесь. А ты, Синицын, садись. Плохо.

Мы по-прежнему молчали, прилежно глядя на классного. Андрей, которого пнули сзади, когда он усаживался за парту, даже не пикнул.

Геннадий Николаевич достал из портфеля свой блокнотик, но, так и не раскрыв его, вскочил и принялся ходить по классу. На Вячеслава Андреевича он старался не смотреть.

Мне было неясно, чего ждет директор. Почему он сам не выгонит Гуреева из класса?

— Ну, что же, будем молчать? — веско сказал Геннадий Николаевич. Он подошел к окну, постоял, смотря на улицу, и нетерпеливо спросил: — Долго еще вы будете молчать?

Кто-то хихикнул. Заскрипели парты. Нам постепенно делалось весело. Еще минута — и в классе начали бы откровенно смеяться. Нужно было принимать срочные меры.

Видимо, почувствовав это, Мишка Сперанский показал кулак сидевшему с невозмутимым видом Гурееву, шумно вздохнул и поднялся.

— Геннадий Николаевич, простите, — сердито проговорил он.

Отмахнувшись от Сергея, который тянул его за гимнастерку, Мишка вызывающе повторил:

— Это я подсказал. Простите.

Геннадий Николаевич живо обернулся.

— Ага! — сказал он с облегчением. — Нет, Сперанский, не прощу. Двойка. — И торопливо пошел к столу.

Это было просто нечестно. Даже если бы Мишка и в самом деле подсказывал, все равно он не заслуживал «пары»: он же сам признался.

Я представил себе, что станет твориться у Сперанских, когда там узнают про эту двойку. Мишка еще ни разу в жизни не получал плохих отметок.

Вдруг Серёга вскочил со своего места и громко заявил:

— Геннадий Николаевич, Сперанский врет! Это я подсказывал.

— Брось свои фокусы, Иванов, — открывая журнал, проговорил Геннадий Николаевич.

— Честное слово же! — с отчаянием крикнул Серёга. — Что вы, мой шепот не узнали?

Тут я тоже не выдержал.

— И не Сперанский и не Иванов, — сказал я, поднимаясь. — Вячеслав Андреевич видел кто.

Гуреев побледнел и угрожающе посмотрел на меня.

Костя Борисов, который сидел рядом с Гуреевым, сейчас же встал и решительно сказал:

— Это я подсказывал.

Геннадий Николаевич, так и не поставив отметки в журнале, бросил ручку на стол. Она покатилась и упала на пол. (Лариска Деева некстати проговорила: «Геннадий Николаевич, у вас вставочка упала».)

— Может, еще кто хочет сознаться? — угрожающе спросил классный.

Теперь терять было уже нечего. Несколько человек молча поднялись из-за парт. Даже Валька Соломатин встал.

Директор, который сидел рядом с ним, посмотрел на Вальку снизу вверх и весело сказал:

— Я что-то не слышал, чтобы ты подсказывал.

— Учителя никогда не слышат, — без всякого смущения возразил Валька. — Геннадий Николаевич, это вправду я.

— Садитесь, — устало сказал Геннадий Николаевич и сам тоже опустился на стул.

Аня Мальцева, подобрав упавшую ручку, осторожно положила ее перед Геннадием Николаевичем.

— Вот, — негромко проговорила она.

Геннадий Николаевич даже не взглянул на Аню.

Мишка, пошептавшись с Ивановым, встал и виновато спросил:

— Геннадий Николаевич, вы кого-нибудь вызовете? Или, может, объяснять будете?

Классный сначала не ответил. Только когда Сперанский сел, он проговорил упрямо:

— Будем молчать. Пока не признается тот, кто подсказывал.

— Да ведь ничего же не выйдет, — жалобно сказал Серёга. И, глядя в потолок, проговорил уже совсем другим, злым голосом: — Вставай, гад! Хуже будет!

Сзади меня тоже сказали:

— Ты не думай, что сильный. Признавайся лучше!

Еще с трех или четырех парт почти одновременно добавили:

— Признавайся, а то хуже будет!

Геннадий Николаевич заинтересованно поднял голову. Голоса на всякий случай смолкли.

— Вячеслав Андреевич, — неожиданно обратился к директору наш классный. — Можно вас на минутку в коридор?

— Понимаю, — сказал директор. — Но не рискованно ли?

— Нет, Вячеслав Андреевич, честное слово, нет. Только на одну минутку.

— Смотрите! — согласился директор, вставая.

Мы поняли, что Геннадий Николаевич нарочно дает нам остаться одним.

Что ж, это было неплохо придумано.

Мы терпеливо дождались, пока взрослые выйдут в коридор. Только Геннадий Николаевич тщательно закрыл за собой дверь, ребята, повскакав из-за парт, окружили Гуреева.

— Что же ты, идиот, делаешь? — спросил Мишка.

— Он за американский карандаш продался! — крикнул я запальчиво.

— А чего вы все? — огрызнулся Гуреев. — Подумаешь, будто вы не подсказываете… А ты, Верезин, заработать хочешь, да?

Серёга, растолкав ребят, подошел к Гурееву вплотную.

— Будешь признаваться? — спросил он.

— Сам признавайся!

— Смотри, Сашка! — угрожающе сказал Серёга.

— Пошел ты! — сказал Гуреев усмехнувшись и развалился на парте.

Он был самым сильным из нас и мог никого не бояться.

— Гнида ты! — презрительно сказал Серёга. — За карандаш продался. Я бы на твоем месте этот карандаш Синицыну в морду швырнул.

Гуреев побагровел.

— Знаем таких! — сказал он. — Швырнул бы, как же!

— И швырнул бы! В форточку!

— Ну швыряй!

— И швырну!

— Ну швыряй!

— Давай карандаш!

— Хитрый! Видали таких! Мой карандаш бросит! Ручку свою брось. (У Серёги была авторучка, которую он собирал по частям чуть ли не месяц.)

Серёга в упор посмотрел на Гуреева. Глаза его сделались узкими и жесткими. Вдруг, не говоря ни слова, он с разбегу вспрыгнул на подоконник. Через минуту вечное перо — единственное Серёгино богатство — черной черточкой вылетело в открытую фрамугу.

— Видел? — сурово спросил Серёга, спрыгивая.

Гуреев не ответил. Он только спрятал карандаш в карман и уставился в свою парту.

Мы стояли вокруг и ждали.

— Ладно, — буркнул наконец Сашка. — Зовите Геннадия.

Аня подбежала к двери и радостно закричала:

— Геннадий Николаевич, можно!

Войдя в комнату, Геннадий Николаевич с тревогой осмотрел нас (директор задержался в дверях). Мы вытянулись у парт. Лишь Сашка Гуреев сидел, угрюмо царапая пером тетрадь.

— Садитесь, — настороженно сказал Геннадий Николаевич.

Мы сели. Гуреев мрачно оглянулся и встал.

— Геннадий Николаевич, это я. Простите, — проговорил он.

Наш классный просиял. Он с торжеством взглянул на директора.

— Ваша правда! — весело сказал тот. — Ну я, пожалуй, теперь пойду. Как?

— Может, посидите еще немного? — счастливо попросил Геннадий Николаевич. — Хоть пять минут.

Вячеслав Андреевич, колеблясь, взглянул на часы, потом усмехнулся и пошел к задней парте.

— Ну-с, — сказал нам Геннадий Николаевич своим тоном старого, опытного педагога. — Сейчас мы продолжим опрос. Кто у нас пойдет к доске? — И он раскрыл журнал.

— Геннадий Николаевич, — проговорил Гуреев, который все еще продолжал стоять. — Может, мне выйти из класса?

— К доске у нас пойдет… пойдет… — тянул классный. — К доске у нас пойдет Соломатин.

— Геннадий Николаевич, — снова подал голос Гуреев. — Ладно уж, ставьте двойку.

Геннадий Николаевич будто и не слышал его.

— Соломатин сейчас решит нам задачу, — сказал он Вальке, который неохотно шел к доске.

— Геннадий Николаевич, — совсем уныло пробормотал Гуреев, — вы меня наказать забыли.

— Разве? — спросил Геннадий Николаевич, насмешливо оглядев Сашку. — Садись.

Гуреев вздохнул и сел. Мы тихонько засмеялись, осторожно оглядываясь на Вячеслава Андреевича.

— Тише! — прикрикнул Геннадий Николаевич. И неожиданно подмигнул нам.

Валька Соломатин, мявшийся у доски, потрогал пальцем губы и затем провел ребром ладони по горлу. На языке жестов, разработанном в нашем классе, это означало: «Подсказывайте, а то мне капут».

XVI

Мы шли втроем по переулку — Мишка, Серёга и я — и говорили о жизни.

Сначала мы обсуждали Геннадия Николаевича. Мишка сказал, что такого мирового педагога у нас еще никогда не было. Главное, что он обращается с нами как со взрослыми. Даже с Гуреевым доверил расправиться нам самим.

(Мишка вообще любил, чтобы учителя обращались с ним как со взрослым. Это была его слабость. В седьмом классе все мы терпеть не могли преподавательницу географии. Она была придирой и подлизывалась к директору. Только один Мишка уверял, что она ничего. Географичка обращалась к нам на «вы».

Геннадий Николаевич же хоть и говорил нам «ты», но, безусловно, считал нас взрослыми.

Нам с Серёгой сразу стало ясно, почему Мишке так понравился Геннадий Николаевич. Но мы не стали с ним спорить. Ведь наш классный был прежде всего замечательным боксером.)

Потом мы заговорили о Гурееве. Я сказал, что вещи все-таки еще имеют огромное влияние на людей и что это очень горько. Ведь мы новое поколение. Нам жить при коммунизме. Некоторые из нас меняют свою гордость на американские карандаши с ластиком. На месте Гуреева я бы не взял этот карандаш хотя бы из самолюбия.

— Вот, вот, — добродушно сказал Мишка. — Вечно ты суешься со своим самолюбием. Я бы на месте Гуреева не взял этот карандаш из принципа. Принцип — это важно. А большое самолюбие — это даже недостаток. Как у тебя, например.

(Может быть, большое самолюбие и недостаток. Но, во всяком случае, это недостаток сильного человека. Поэтому я охотно согласился с Мишкой.)

— Сам знаю, — сказал я. — Только как исправиться?

— Правильно, — сказал Мишка, — у меня тоже так бывает. Понимаешь свою беду, а как исправиться, не знаешь. Мы сейчас вместе подумаем. Хочешь?

Я сказал, что хочу, и несколько шагов. Мы шли молча, придумывая, как мне исправиться. Серёга вдруг засмеялся и сказал:

— У моей мамаши есть такая книга. «Библия» или «Евангелие», как она там называется. Одним словом, «Христос воскрес». Там сказано: если тебя по правой щеке лупят, подставляй левую. Гарька, хочешь попробовать?

— Вечно ты не вовремя шутишь! — рассердился Мишка. — Серьезным же делом занимаемся. Слушай, Гарик, а может, мы над тобой смеяться будем?

— Нет, — поразмыслив, сказал я. — Не подойдет. Я разозлюсь, и мы поссоримся. У меня очень вспыльчивый характер.

— Ишь какой хитрый! — сказал Серёга. — А ты не обижайся. Мы тебя будем обижать, а ты не обижайся. Это ведь нелегкое дело — перевоспитаться, друг мой. Тут законная тренировка нужна.

— Об этом я не подумал, — честно сказал я. — Правильно.

— Не бойся, мы тебя не зря будем обижать, — сказал Мишка. — Мы будем говорить только правду. Неприятную. Сможешь?

— Конечно, смогу, — гордо сказал я. — Начинайте.

Мы остановились возле ворот нашего дома. Я незаметно усмехнулся, потому что решил читать про себя стихи, пока Мишка с Серёгой будут говорить про меня неприятности. Но они молчали.

— Ничего в голову не лезет, — засмеявшись, сказал Серёга. — Трудно так, по заказу.

— Не мешай ты! — сердито сказал Мишка. — Гарик, я начинаю.

— Начинай, — решительно сказал я и стал читать про себя: «О подвигах, о доблести, о славе я забывал…»

— Слушай, — сказал Мишка, — я не верю, что ты дрался с Перцем.

Я похолодел. Стихи моментально вылетели у меня из головы.

— Ты же сам видел, — запинаясь, сказал я.

— Ну видел. Я сегодня целый день думал. Странно, что ты мог побить Перца. Да еще трех парней.

— Я же в бешенстве был! — с отчаянием крикнул я.

— Во-первых, так не годится, — мягко сказал Мишка. — Ты обижаешься. А потом, вот Серёга часто дерется. И я иногда. Разве бывает, чтобы ни синяка, ни царапины? — И он машинально потрогал пластырь под глазом.

— Верно, — задумчиво сказал Серёга. — Как это мне в голову не пришло?

— Что вы ко мне пристали! — чуть не плача, крикнул я. — Человек первый раз в жизни героизм проявил, а вы смеетесь. Вы просто циники, вот что!

Серёга сейчас же вспыхнул:

— Что ты сказал?

— Ничего, — ответил я, немного струсив.

— За такие слова можешь свободно заработать.

— Серёга, — недовольно сказал Мишка. — Так ничего не получится. Дело делаем или дурака валяем?

— А чего он про циников? — огрызнулся Серёга. — Я циников давил, давлю и давить буду. Ты знаешь, что такое циник?

— Ты не циник, а шут гороховый. С тобой каши не сваришь. Мы Гарика перевоспитываем или что? Он тебе подъезды мыть помогал? А как ему помочь, ты дурака валяешь!

— Чего ты меня вашей помощью попрекаешь? И без вас обойдусь.

— Да не попрекаю я тебя, дурак!

— Сам дурак! Живешь у отца за пазухой.

Мишка грозно посмотрел на Серёгу и, не сказав ни слова, быстро пошел прочь. Проводив его взглядом, Серёга сплюнул и пошел в другую сторону.

Меня охватил панический ужас. Трудно даже себе представить, что произойдет, если ребята узнают правду об истории с Перцем! В классе меня засмеют. Из комсомола исключат (вполне могут исключить за вранье). Родители тоже никогда не простят мне, что солгал. Может быть, даже выгонят меня из дома.

Я останусь один, всеми презираемый и никому не нужный.

Все это может произойти очень просто. Стоит Мишке с Серёгой где-нибудь в углу поприжать Перца, и он, конечно, выдаст меня.

Только один человек может меня спасти — Марасан! Я отдал бы все, что у меня есть: книги, старый офицерский кортик, который подарили мне в прошлом году, шахматы, вечное перо — все, решительно все я отдал бы, лишь бы Марасан оказался дома. Правда, я побаивался заходить в его квартиру. Если бы отец Марасана, наш управдом, увидел меня, он сейчас же рассказал бы об этом маме.

Но другого выхода у меня не было.

При свете тусклой лампочки я рассмотрел, что Марасановым нужно звонить три раза. Мне долго не открывали. Потом за дверью послышались шаги. Я боялся, что они будут грузные, медленные. Но шаги были молодые, упругие. Я с радостью догадался, что это Марасан.

Он был в нижней рубашке с засученными рукавами и в шароварах. Приоткрыв дверь, он удивленно посмотрел на меня и весело сказал:

— Гарька? Вот здорово! Заходи.

— Нет, нет! — ответил я торопливо. — Выйди на минуточку. — И кое-как объяснил ему, в чем дело.

— Худо, Гарька, — выслушав меня, задумчиво сказал Марасан. — Надо было тебе фонари наставить. Пожалел я тебя. Тьфу ты, черт!

— Лучше бы ты мне все лицо разбил! — сказал я дрожащим голосом. — Меня из комсомола могут исключить.

— Очень свободно. За обман общественного мнения. Ну, в общем, погоди. Я за пиджачком сбегаю. Холодно.

Пока Марасана не было, я успел подумать, что он не вернется и бросит меня на произвол судьбы. Больше того, он сам скажет Перцу, чтобы тот во всем признался. Завтра же меня исключат из школы. Я боялся, что за это время поседею. Увидев мои посеребренные виски, мама сразу же обо всем догадается. Я уже не верил, что спасение возможно.

На всякий случай я дал себе слово, что, если на этот раз грозу пронесет мимо, я больше не буду врать никогда, никогда, никогда.

Марасан вернулся минуты через три. Он был в пиджаке и шею закутал шарфом. От него сильно пахло чесноком. Даже при тусклом свете лампочки было заметно, как у него блестят глаза. Он с аппетитом закурил и сказал мне:

— Гарька, с тебя пол-литра. Не пугайся, я же знаю, что у тебя денег нет… Мы вот что сделаем. Я Перца отправлю в научную командировку. Недельки на три.

— Как же ты его отправишь? — неуверенно спросил я.

— Если Марасан берется, будь спокоен. Перец хотел махнуть к тетке в деревню. Я его отговорил. А теперь переговорю обратно.

Я засмеялся от счастья. Поймав толстую и жесткую ладонь Марасана, я пожал ее обеими руками.

— Сочтемся, — грустно сказал Марасан. — Все Марасана благодарят, а никто не спросит, не нужно ли ему самому помочь. Даже и ты, хоть и интеллигентный.

— Чем же я могу тебе помочь?

— Ах, Гарик, Гарик! — сказал Марасан. — Сделал бы ты для меня одну вещь, а? Понимаешь, я сейчас, как говорится, на дому работаю. Лицо свободной профессии. Но тянет в коллектив, так тянет Гарька, сил нету! Предлагают, конечно, работу. Да все не по душе. Всякие там слесари, фрезеровщики… Вот если бы к твоему папаше! Агентом по снабжению. Мечта моя, Гарик! Чистая работа. Другие о девушках мечтают, а я об этом.

— Нет, нет! — сказал я торопливо. — Папа меня не послушает. Я, пожалуй, пойду, Марасан. Меня обедать ждут.

— Мы с тобой знаешь как сделаем? Алексей Степанович сам прибежит и будет уговаривать: Марасанчик, поступи ко мне на фабрику агентом по снабжению. Знаешь, почему прибежит? Потому, что Марасан спасет тебя от смертельной гибели. Из-под машины вытащит. И свидетели найдутся. Хитро придумано?

— Нет, нет! — закричал я. — Я не хочу больше врать.

В эту минуту Марасан показался мне совсем другим: коварным и страшноватым. Все-таки мама была права, когда говорила, что от него нужно держаться подальше!

— Нет, нет! — повторил я еще решительнее. — Не могу.

— Не можешь? — удивился Марасан. — Не ожидал. Как тебя выручить, так к Марасану. А как Марасана выручить… Что ж, запомним.

И он повернулся к двери.

— Подожди! — закричал я в испуге. — Хочешь, я тебе в чем-нибудь другом помогу? Хочешь, книжку подарю? Нет? Кортик? Нет? Шахматы? Нет? Авторучку?

— Эх, Гарик, Гарик! Боишься, что Марасан тебя продаст? Не такой я человек.

— Нет, я не поэтому. Просто вечное перо на память.

(Я решил сказать маме, что потерял авторучку. Поругается, ну и пусть!)

Марасан покачал головой, потом взял вечное перо и стал его рассматривать.

— Ничего, — сказал он грустно. — Сорок рублей? От друга я взял бы…

— Так я же тебе друг! — закричал я, забывая обо всем, кроме того, что только Марасан может спасти меня от разоблачения.

— Ну, если друг! — сказал Марасан, засовывая перо в карман. — Поверю в последний раз. А сейчас прости. Гостей жду.

Он тряхнул мне руку и шагнул к своей двери. А я, понуро спускаясь по лестнице, вдруг подумал, что, будь у меня хоть десять вечных перьев, я бы все десять отдал Марасану, только бы он и Перец забыли о том, что я вообще существую на белом свете.

Часть вторая

I

Если бы к нам в школу поступил преподавателем литературы Александр Сергеевич Пушкин, первые дни мы ходили бы за ним по пятам, провожали бы его домой, бегали бы для него за папиросами. А недели через две он неизбежно превратился бы для нас из гения в обыкновенного педагога, который ставит отметки в зависимости от настроения, слишком много задает на дом и вообще придирается.

То же самое произошло и с Геннадием Николаевичем. Мы довольно быстро привыкли к тому, что наш классный — известный боксер. А какой он человек, мы просто не могли понять.

Уже на первом классном собрании Геннадий Николаевич заявил, что придает большое значение общественной работе. Мы согласились.

Геннадий Николаевич спросил, какие кружки мы хотим организовать. Мы ответили, что можно любые, но чтобы их обязательно было двенадцать.

— Почему двенадцать? — оторопело спросил Геннадий Николаевич.

Мы объяснили: чтобы было ровно в три раза больше, чем у «ашек».

— Ага, — почему-то обрадовался наш классный. — Заело! Все-таки хотите обогнать восьмой «а»?

Мы презрительно фыркнули.

— Мы, если захотим, в два счета их обгоним, — небрежно сказал Кобра.

Геннадий Николаевич пересел со стула на краешек стола. Оглянувшись на дверь, он доверительно сказал:

— Знаете, братцы, я тоже их не люблю. Конечно, педагогу так говорить не полагается, в классе разные ребята. Но уж больно все они похожи на манекены из «Детского мира».

— Точно! — в восторге заорали мы.

Ребята стали переходить поближе к учительскому столу, усаживаясь по трое, по четверо на одной парте.

(Приятно было обнаружить, что у нас с Геннадием Николаевичем одно мировоззрение.)

— Только уж если обгонять, — сказал Геннадий Николаевич, — то и по дисциплине, и по успеваемости.

(Все-таки он неопытный учитель. Ему не хватало такта. Он совсем не вовремя сказал надоевшие слова о дисциплине и успеваемости. У нас начиналась дружеская беседа, а он словно пытался превратить ее в обыкновенное классное собрание.)

— А какие кружки будем организовывать? — дипломатично спросил Серёга.

— Давайте сначала закончим разговор об успеваемости, — сказал классный.

— Чего заканчивать? И так все ясно! — закричали мы.

— Нет уж, вы мне твердо пообещайте.

В конце концов мы твердо пообещали обогнать «ашек» по дисциплине и успеваемости. И тогда мы наконец принялись обсуждать общественную работу. Геннадий Николаевич даже снял пиджак и повесил его на спинку стула, будто закончилась торжественная часть и начиналась художественная.

Мы так здорово орали и спорили (Геннадий Николаевич орал и спорил не меньше нас), что в класс заглянул директор. Он с минуту постоял в дверях, послушал, о чем мы орем, и осторожно вышел. Вячеслав Андреевич понимал, что шум бывает бесполезный и бывает необходимый.

Потом Геннадий Николаевич схватился за голову и сказал, что опаздывает на тренировку.

— Ну вот! — закричали мы разочарованно. — Только самое интересное началось.

Геннадий Николаевич недоверчиво посмотрел на нас и просиял.

— Ладно, — поколебавшись, сказал он. — Гуреев, сбегай, пожалуйста, в канцелярию, позвони вот по этому номеру и скажи, что Козлов заболел.

— Сашка, ты скажи, что у Геннадия Николаевича грипп.

— Температура 38.

— И не грипп, а ангина, — сказала Ира Грушева, у которой мать была врачом. — Фолликулярная ангина.

— А разве врать можно? — невинно спросил Серёга.

Но мы набросились на него всем классом.

— Заткнись!

— Знай, когда шутить.

— Беги, Саш!

А Геннадий Николаевич подошел к Серёге, дернул его за ухо и сказал:

— Врать, конечно, нельзя. Но уж больно уходить не хочется.

После собрания мы всем классом пошли провожать Геннадия Николаевича. По дороге мы вспомнили, что забыли про боксерский кружок. И тут выяснилось, что все наши мальчишки мечтают стать чемпионами.

Геннадий Николаевич, засмеявшись, сказал, что он нас понимает. Но организовать боксерские тренировки в нашем спортивном зале очень сложно. Лучше нам записаться в юношескую секцию того общества, где тренируется сам Геннадий Николаевич. Принимать туда начнут с первого января. Тем, у кого не будет четвертных двоек и троек, Геннадий Николаевич даст рекомендации.

Ждать до первого января было невозможно. Кобра предложил все-таки создать тринадцатый кружок — боксерский. Пока мы будем изучать только теорию: Костя показал нам растрепанный учебник бокса, который он выменял на «Трех мушкетеров». Что же касается практики, то с ней придется подождать до первого января.

После собрания мы ходили очень гордые и наперебой хвастались перед «ашками», какой разнообразной станет теперь наша внеклассная жизнь.

Но — увы! — она так и не стала разнообразной. Каждый из нас хотел участвовать лишь в том кружке, который был предложен им самим. Несколько человек угрюмо заявили, что они нигде не хотят участвовать (их предложения были единодушно отвергнуты на классном собрании).

Потом началась ссора в труппе классного театра (мы решили создать у себя театр, а не какой-то там драматический кружок, как в восьмом «а»).

Я предложил поставить «Гамлета». Чудесная пьеса! (Я надеялся, что мне дадут сыграть принца датского. Он близок мне по духу. Я уже декламировал дома перед зеркалом: «…как сорок тысяч братьев…») Серёга заявил, что будет участвовать только в «Острове сокровищ» или, на худой конец, в «Графе Монте-Кристо». Он бегал по партам, кричал: «Билли Бонс! Пей, и дьявол тебя доведет до конца!» — и приставал к Мишке, который, попав в непривычную творческую атмосферу, смущался и краснел.

Деева — ее избрали режиссером — требовала, чтобы мы выбрали пьесу о лесосплаве. Лариска снималась в фильме, поставленном по этой пьесе, и говорила, что точно знает все мизансцены и ручается за успех.

Аня утверждала, что нужно ставить Островского, потому что он входит в программу. Когда она училась в Монголии, ей уже приходилось играть Катерину в «Грозе».

Кончилось тем, что наш театр развалился, еще не начав существовать.

Такая же участь постигла и «Клуб хороших манер». Учредить его предложила Аня. Все мы ее горячо поддержали, но уже на первом собрании не смогли договориться о какой-то чепухе.

Я где-то читал, что Лев Толстой терпеть не мог Вильяма Шекспира. Вероятно, им было тесно на одной планете.

Наш восьмой «г» состоит тоже из ярких индивидуальностей. В одном классе нам попросту тесно. Никто из нас не хочет подчиняться другому. Именно по этой причине все наши общие начинания остаются на бумаге.

Геннадий Николаевич изо всех сил старался сохранить хоть два-три каких-нибудь кружка. Он приходил на каждое занятие. А фотокружок даже вызвался вести сам.

Он принес свою «лейку», на которой было выгравировано: «Чемпиону Москвы такого-то года». Каждый хотел прочитать эту надпись своими глазами. И мы буквально вырывали фотоаппарат друг у друга. Кончилось это тем, что Соломатин уронил «лейку» на пол и у нее треснул объектив. Мы испуганно притихли. Кто-то нервно хихикнул. Геннадий Николаевич немного покраснел и стал рассматривать объектив. А нам сразу захотелось домой.

Геннадий Николаевич, видимо, заметил это. Он качал нас уговаривать, чтобы мы не расстраивались, ничего страшного не произошло. К следующему занятию он купит другой объектив, и «лейка» будет как новенькая. Но на следующее занятие мы не пришли. Нам было достаточно.

После этого Геннадий Николаевич ловил нас перед уроками, на переменах, после уроков и спрашивал, почему мы не ходим на кружки. Он успокаивался только тогда, когда мы давали честное слово, что на очередное занятие уж обязательно придем. Тогда он быстро говорил:

— Учти, я тебе верю.

(У нас в классе даже появилась такая игра:

— Дай честное слово.

— Даю.

— Учти, я тебе верю.)

А Геннадий Николаевич стал по очереди посещать наших родителей. Наверное, для того, чтобы объяснить, как важна внеклассная жизнь. Чтобы папы и мамы призвали нас к порядку. Костиному отцу, который иногда писал статьи на спортивные темы, Геннадий Николаевич даже пожаловался, что с тех пор, как сделался классным руководителем, начал меньше тренироваться (как будто мы его заставили сделаться классным).

На очередном классном собрании, посвященном тому, что наши кружки разваливались один за другим, Геннадий Николаевич сказал, что снова перестает нас уважать. Серёга невозмутимо проговорил со своего места:

— Левер-понч.

Геннадий Николаевич вдруг очень обиделся.

— Спасибо тебе, Иванов, — сказал он, надувшись. — Большое спасибо. Кстати, я давно хочу поговорить с твоей мамой. Передай, что я зайду сегодня. — И, заметив, что Серёга собирается что-то сказать, добавил торопливо: — Всё, Иванов. Об этом мы больше не говорим.

Вечером он действительно пришел к Серёге. Но, увидев, как живут Ивановы, он не стал жаловаться на Серёгу. Он сказал, что очень хотел познакомиться с Анной Петровной и что сын у нее хороший парень, хотя и сорванец.

Анна Петровна накрыла стол клеенкой и начала жарить картошку. Геннадий Николаевич с Серёгой сходили в магазин и купили пирожных.

После ужина Геннадий Николаевич спросил:

— Уроки-то на завтра приготовил?

— Задачку вы трудную задали, — сейчас же ответил Серёга.

Он и сам бы решил эту задачу, но кто откажется, чтобы за него это сделал учитель?

— Да, нелегкая, — с удовольствием сказал Геннадий Николаевич. — Ну, давай ее посмотрим.

Анна Петровна торопливо убрала со стола и даже вышла из комнаты, чтобы им не мешать.

— С чего же ты начинал решение? — спросил Геннадий Николаевич, придвигая к себе задачник и развинчивая авторучку.

Серёга лихорадочно придумывал, что бы такое соврать.

— Видимо, с этого? — задумчиво сказал Геннадий Николаевич, перечитывая условия (Серёга потом рассказывал, что Геннадий Николаевич, увидев задачу, забыл про него).

— Точно, — с облегчением сказал Серёга, который сегодня еще не открывал учебник.

— А где же ты застрял? Видимо, здесь?

— Ага, — сказал Серёга. — Здесь.

Он даже не следил за строчками, которые Геннадий Николаевич быстро писал в его тетради.

Визит классного был очень удачен. Пирожные поел — раз. По алгебре завтра уж наверняка не вызовут — два. И не придется сидеть над задачей — это три. Можно будет пойти к Сперанскому и заняться футболом.

— А ведь тут у нас теорема Виетта, — лукаво сказал Геннадий Николаевич. — Не сообразил?

— Не сообразил, — охотно согласился Серёга.

— Применяем теорему Виетта и сразу получаем ответ, — сказал Геннадий Николаевич и написал в Серёгиной тетради ответ.

— Здо́рово, — с искренней радостью сказал Серёга, готовясь встать из-за стола. — Главное, быстро.

Это восклицание погубило Серёгу.

— Это что, — сказал Геннадий Николаевич, любуясь решенной задачей. — Есть способ еще короче.

— Не может быть, — уныло сказал Серёга.

— Если мы применим здесь вот эту, уже известную вам формулу, то получим что?

— Ответ? — наугад спросил Серёга.

— Совершенно точно, — сказал Геннадий Николаевич. — Остроумно?

— Очень, — сказал Серёга, вставая.

— Между прочим, — вдруг сказал Геннадий Николаевич, — тут как будто есть еще один способ решения. Ну-ка, ну-ка садись, посмотрим.

— Геннадий Николаевич, — взмолился Серёга. — А вы слышали этот анекдот про пьяного?

— Угу, — сказал Геннадий Николаевич. — Смотри-ка…

Серёга так и не попал к Мишке. Он целый вечер просидел рядом с Геннадием Николаевичем и пересчитал все трещины на своем потолке. Зато Геннадий Николаевич успел написать в Серёгиной тетради семь способов решения проклятой задачи.

На следующий день произошло вот что.

Первым, кого вызвал Геннадий Николаевич, был Серёга.

— Иванов сейчас нам расскажет, — с гордостью сказал Геннадий Николаевич, — семь способов решения домашней задачи. Отметку, Сергей, ты, конечно, не заработаешь, поскольку трудились мы вдвоем. Или, может, разделим пятерку пополам?

— Не надо, — сказал Серёга, который почувствовал себя увереннее, узнав, что отметку ему ставить не будут.

— Итак, — сказал Геннадий Николаевич, — мы слушаем.

— Способов есть семь, — сказал Серёга, беря мел.

— Правильно. Дальше.

Серёга попытался тут же решить задачу. Он помнил, что в первом способе применяется теорема Виетта. Но где именно?

— В первом случае применяется теорема Виетта, — на всякий случай сказал он.

Геннадий Николаевич нахмурился.

— Ну, а второй способ? — сухо спросил он.

— Второй способ еще короче, — сказал Серёга. Это он тоже помнил.

— Садись, — вдруг вспыхнул Геннадий Николаевич. — Двойка.

— За что? — рассердился и Серёга. — Вы же сказали, что отметку ставить не будете.

Мы тоже зашумели. Это было несправедливо.

— Обещали — держите слово.

— Педагогу не полагается нарушать слово.

— А он не педагог. Он — боксер.

— Чемпион! Левер-понч.

Геннадий Николаевич лютовал весь урок. Мы едва вконец не рассорились.

Мы готовы были даже посмеиваться над тем, что Геннадий Николаевич чемпион. Планы же его насчет кружков и общественной работы никого не интересовали. Никто уже больше не хотел никакой внеклассной жизни.

Меня это очень пугало. По некоторым соображениям мне необходимо было участвовать в общественных мероприятиях. Дело в том, что я очень боялся, как бы история с Перцем все-таки не получила огласки.

Перец куда-то уехал (Марасан сдержал свое слово!), но на всякий случай я решил подготовиться к самому худшему. И придумал отличный план.

Я сделаюсь самым образцовым человеком в восьмом «г».

Допустим, что меня начнут судить за обман общественного мнения, тогда в зале, где будет происходить товарищеский суд, один за другим прозвучат голоса наших ребят:

— Позвольте, но Верезин — отличный комсомолец!

— Чудесный товарищ.

— Участвует во всех кружках.

Может быть, мне вынесут даже не выговор, а только порицание!

Теперь этот отличный план трещал по всем швам. Как я могу стать образцовым активистом, если в нашем классе нет никакой общественной работы?

С горя я решил регулярнее заниматься со своими пионерами. (Меня уже давно назначили вожатым в третий «а». Но я не любил туда ходить. Едва завидев меня, третьеклассники обычно разбегались и кричали: «Очки идут!» Так они прозвали меня, хотя я вовсе не ношу очков.)

Для начала я заявил третьему «а», что нам необходимо провести сбор. Однако сбор пришлось отложить: я никак не мог придумать, о чем говорить с пионерами.

Не знаю, что бы я придумал, если бы Володя Мякишин не предложил, на мое счастье, очень интересную идею.

Володя недавно был на районной комсомольской конференции. Там говорили, что комсомольцы должны по-хозяйски относиться ко всему окружающему. Володе пришла в голову отличная мысль. Пусть каши комсомольцы шефствуют над школьными микрорайонами: следят, чтобы никто не хулиганил, чтобы дети не играли в орлянку и карты, чтобы им не продавали табак и вино. Кроме того, комсомольцы будут охранять зеленые насаждения, наблюдать за порядком на троллейбусных остановках, помогать старушкам таскать тяжелые сумки, делать замечания дворникам, если скользко на тротуарах.

Предложение Мякишина очень понравилось секретарю райкома комсомола. Заручившись его твердым согласием, что инициаторами нового дела будут именно наши комсомольцы, Володя помчался в школу. Вскоре было решено, что по микрорайону будут ходить патрули. Два-три человека. Они будут сменяться каждый час (надо же все-таки делать уроки!). На особенно трудных объектах — пивной ларек, кинотеатр, танц-веранда — будут установлены посты… По пять человек.

Идея Мякишина была для меня настоящим спасением. Теперь я знал, чем должен заниматься со своими пионерами.

Едва дождавшись перемены, я помчался в третий «а» и заявил, что сбор будет проведен немедленно. Сразу же после уроков.

II

Итак, я объяснил своим ребятам, чего ждет от нас микрорайон.

— Кто хочет участвовать в патрулировании? — спросил я.

Третьеклассники зашумели. Один из них внятно сказал: «Очки». Я грозно посмотрел в его сторону и повторил:

— Кто же все-таки хочет быть хозяином микрорайона?

Как я и ожидал, руки подняли самые дисциплинированные: члены совета отряда, звеньевые. И, к моему огорчению, Васька Миронов. Это был зачинщик всех каверз в моем отряде, хулиган и насмешник. При каждой встрече он, как мог, издевался надо мной. Но руководительница третьего «а» откосилась к нему с непонятной мне мягкостью и говорила, что Васька — вылитый Том Сойер.

Когда он поднял руку, я сейчас же понял, что Васька хочет позабавиться.

— Может быть, Миронов не пойдет, — сказал я. — Думаю, что из него вряд ли получится хороший член патруля.

— Ну почему, Гарик? — притворно захныкал Васька. — Чего он говорит, что не получится, когда, факт, получится.

Я махнул рукой и согласился.

На троллейбусной остановке, где мы решили следить за порядком, было пусто. Мы остановились возле столба, на котором висела большая жестяная буква «Т», и стали выискивать беспорядки. К моему полному замешательству, их не было. Наш участок жил такой жизнью, к которой решительно нельзя было придраться. Никто не скандалил у табачного ларька. Никто не перебегал улицу в неположенном месте. Никто не обижал старушек.

Наконец мимо прошла женщина, комкая на ходу пустой бумажный кулек. Мы с надеждой уставились на нее, но она аккуратно положила кулек в урну.

Кроме того, за порядком следил милиционер, который, изредка потирая уши, мерз на углу.

К нам подошел мужчина в нахлобученной шляпе и, закуривая, спросил:

— Вы на троллейбус?

— Нет, — сказал я и немного посторонился.

— Чего вы тут мешаетесь? — вдруг разозлился мужчина. — Отойдите в сторонку!

Мы отошли в сторонку. По-моему, ребятам сделалось скучно, и они сразу замерзли. Милочка, председатель совета отряда (ее выбрали за то, что она круглая отличница), подняла руку в варежке и грустно спросила:

— Игорь, скажи, пожалуйста, что, если мы начнем с завтра? А то я еще не обедала.

— Ха-ха! — ядовито сказал Миронов. Припрыгивая на одной ножке, он пропел: — Завтра, завтра, не сегодня, так ленивцы говорят.

Я оборвал его и строго сказал Милочке:

— Как тебе не стыдно? Председатель совета! Какой ты подаешь пример? Вон видишь, идет троллейбус? Этот дядя сейчас обязательно бросит папиросу. Для начала ты и заставь его поднять.

— А если он не послушает? — робко спросил кто-то из пионеров.

— Это уж мое дело, — с достоинством сказал я.

— Что же ты смотрел, когда он спичку бросил? — спросил Васька и от удовольствия даже перестал прыгать.

Я вскипел. Оказывается, случилось происшествие, а этот отвратительный мальчишка ничего мне не сказал.

— Сейчас же марш домой! — закричал я. — А то я тебе уши надеру.

Миронов отбежал на несколько шагов и крикнул:

— Очки!

— Бросает, бросает! — заволновались за моей спиной пионеры. — Гарик, смотри, бросает!

Подошел троллейбус. Мужчина в шляпе, как я и предполагал, бросил окурок.

— Теперь мне ему сказать? — спросила Милочка.

— Конечно же! — воскликнул я. — Быстрее!

Милочка торопливо подошла к троллейбусу и, постучав в уже закрывшуюся дверь, вежливо сказала:

— Вы бросили папиросу. Так нельзя. Поднимите, пожалуйста.

Троллейбус осторожно тронулся с места. Мужчина, конечно, не расслышал Милочкиных слов.

— Посмотри, Николай Сергеевич, какая прелесть! — сказал за моей спиной женский голос.

Я обернулся.

У подъезда стояла невысокая пожилая женщина, держа под руку щуплого, очень морщинистого мужчину в широком зимнем пальто. Глядя на нас, он весело смеялся.

— Чего вы смеетесь? — сердито сказал я. — Вы бы лучше взяли у своей дамы сумку.

Мои ребята смущенно притихли.

— Дяденька, не слушайте его! — крикнул издалека Миронов. — У нас в отряде его никто не слушает!

— А я вот возьму и послушаюсь, — сказал Николай Сергеевич. — Соня, давай сумку.

Женщина засмеялась и сказала:

— Вы уж помилуйте его, ребята. Он мой муж.

— Это не имеет значения, — строго сказал я.

— Мой папа всегда носит сумки, — робко сказала Милочка и покраснела.

— Вот видишь? — сказал Николай Сергеевич. — Давай сумку!

— Не дам! Нечего мужчинам хозяйственные сумки таскать!

Против этого трудно было возразить. Я замялся. Но вконец расхрабрившаяся Милочка закричала, что это неправильно и что, если мы патруль, нас надо слушаться.

— Ну-ка, ну-ка! — загорелся Николай Сергеевич. — Какой это вы патруль?

— Пионерский патруль, — уверенно ответила Милочка. Запнувшись, она жалобно спросила меня: — Гарик, а дальше как?

— Мы хозяева микрорайона, — пояснил издалека Миронов и сделал осторожную попытку приблизиться.

— Не вмешивайся, Миронов, — сказал я. И начал рассказывать сам.

Николай Сергеевич и его жена Соня здорово умели слушать. Незаметно для себя я выложил им все. И про Мякишина, и про то, что каш восьмой «г» будет следить за тремя дворами и промтоварным магазином, и про то, что я мечтаю вовлечь весь свой отряд в пионерские патрули.

— Я тоже хочу быть патрулем, — приближаясь, сказал Миронов. — А он говорит, что я не могу.

— Смотри, девочка, — негромко сказала жена Николая Сергеевича. — Гражданин прошел и бросил папиросу. Догони-ка его!

Едва услышав, в чем дело, Миронов сорвался и побежал за рослым парнем спортивного типа, только что швырнувшим окурок на тротуар.

— Не смей! — крикнула Милочка, бросаясь вслед за Васькой. — Велели мне.

Миронов на бегу показал ей язык и, подобрав окурок, схватил парня за хлястик пальто.

— Вот, — сказал он, когда парень обернулся. — Подберите и положите в урну. — И он аккуратно положил окурок на тротуар.

— Ты что? — поразился парень. — Очумел?

Отстранив Миронова, он попробовал продолжить свой путь. Но Васька, подхватив окурок, снова вцепился ему в хлястик.

— Отстань ты, репей! — раздраженно сказал парень.

— Подбери! — потребовал Миронов и опять бросил окурок на тротуар.

— Мы пионерский патруль! — подбегая, прокричала Милочка.

— «Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно», — терпеливо сказал парень. — Ну-ка, пустите!

Две женщины, проходившие мимо, остановились, и одна из них сказала парню:

— Подберите немедленно! Мальчик абсолютно прав. Стыдно, молодой человек!

Другая, достав из свертка конфету, погладила Миронова по голове и сказала:

— Умница. Бери, бери, не стесняйся.

Парень хмыкнул и, подобрав окурок, очень ловко бросил его в урну.

Миронов уже без опаски подошел ко мне.

— Здо́рово я его? — хвастливо проговорил он, уплетая конфету.

— Как тебе не стыдно! — чуть не плача, сказала Милочка. — Это был мой нарушитель.

Николай Сергеевич, подмигнув мне, вынул папиросу и, несколько раз затянувшись, бросил ее под ноги.

— Ага! — закричала в восторге Милочка, забыв про свою обиду. — Вот и вы бросили! Поднимите, сейчас же поднимите!

— Неужели бросил? — сокрушенно спросил Николай Сергеевич. — Ай-ай-ай! Придется поднять.

Он покорно поднял окурок и бросил его в урну.

— Смотри, Гарик, он меня послушался! — с радостным удивлением воскликнула Милочка.

— Конечно, — сказал я снисходительно, переглядываясь с женой Николая Сергеевича. Мы-то с ней понимали, в чем дело. — Ты молодец!

Милочка просияла и победоносно посмотрела на Миронова.

В эту минуту я неожиданно сделал важное педагогическое открытие. Детей надо хвалить! Почему меня не признают мои пионеры? Я их только ругаю. Великий дрессировщик Дуров не ругал своих зверей (то есть не бил). Он их только хвалил (то есть подкармливал). Это я вычитал еще в детстве, когда собирался стать клоуном. И звери проделывали ради него такое, на что и не каждый человек способен.

Вот Васька Миронов. С каким удовольствием он ест конфету! Я ни капли не сомневаюсь, что он видит в ней не просто лакомство. Это награда. Очевидно, у женщины, которая похвалила Васю, педагогическое дарование.

Я уже не говорю о нашем патруле в целом. Ведь что с нами происходило? Мы мерзли, скучали, не могли заметить ни одного непорядка. Но стоило Николаю Сергеевичу похвалить нас, как мы словно ожили!

Отныне я буду только хвалить своих пионеров. Когда же они уж очень провинятся, я только укоризненно взгляну на них и слегка покачаю головой. Они поймут. Хотя бы потому, что на этот раз я не буду их хвалить.

В это время подошел еще один троллейбус.

Загоревшись, Миронов дернул меня за рукав и спросил:

— Гарик, а патрули в троллейбус пускают?

— Конечно. Тебе, видно, понравилось? — с улыбкой сказал я, твердо помня свое решение хвалить во что бы то ни стало.

— Ничего, — согласился Миронов. — Вроде казаков-разбойников. А в троллейбусах бесплатно, да?

Все-таки он был неисправим. Но я ничего ему не сказал, потому что заметил маленькую старушку, спешившую к остановке. Она совсем запыхалась и махала рукой, чтобы троллейбус ее подождал.

— Ребята, помогите гражданке, — распорядился я. — А я задержу машину.

Подойдя к троллейбусу, я сказал:

— Товарищ водитель, к вам бежит пассажир. Подождите несколько секунд, пожалуйста.

Водитель, не ответив, закрыл дверь перед моим носом. Тем временем ребята уже подскочили к старушке и, подхватив ее под руки, волокли к троллейбусу.

— Товарищ водитель, они уже близко, — строго проговорил я.

— Опаздываю, — сухо ответил водитель и взялся за свои рычаги.

— Милочка! — крикнул я подбежавшей девочке. — Запиши номер машины, мы сообщим куда надо.

Старушка была уже совсем рядом. Я даже слышал, как Васька ей говорил:

— Дыши глубже, бабка. Три шага — вдох, три — выдох.

Милочка забарабанила кулачками в дверь и воскликнула:

— Как вам не стыдно! (Я просто не узнавал смирную председательницу совета отряда.) Бабушка вспотела, а вы хотите оставить ее на морозе. Она же простудится!

Дальше все случилось одновременно. Водитель тронул машину, и тут же Васька Миронов, отпустив старушку, бросился под троллейбус. Я закричал. За моей спиной закричали Николай Сергеевич и его жена. Водитель резко затормозил. Силуэты в окнах сильно качнуло вперед.

Но Васька вовсе не лежал раздавленный, а стоял очень довольный и упирался обеими руками в фару. Я понял, что навсегда запомню его маленькие, в чернильных пятнах пальцы с обгрызенными ногтями, лежавшие на выпуклом граненом стекле.

— Тебе уши надо надрать, негодяй! — прошипел я.

— Гарик, здорово я его затормозил! — захлебываясь от гордости, сказал Васька. — А ты говоришь, из меня патруля не получится!

Водитель выскочил из машины.

— Товарищ милиционер! — крикнул он, хватая за шиворот меня и Ваську.

— Уберите руки, — с достоинством сказал я.

Вокруг стала собираться толпа. Подошел милиционер. Он взял под козырек и холодно сказал мне:

— Ваши документы, молодой человек.

— Пожалуйста, — проговорил я, доставая комсомольский билет.

— Можно вас на минутку? — позвал милиционера Николай Сергеевич. Он стоял в стороне и курил, поглядывая на нас своими внимательными и чуть насмешливыми глазами. — И вас, товарищ водитель.

Милиционеру и водителю, по-моему, совсем не хотелось с ним разговаривать, но он показал им какое-то удостоверение и стал что-то негромко объяснять. Милиционер и водитель вдруг посмотрели в нашу сторону и заулыбались. Я постарался не обращать на это внимания и сказал:

— Граждане, мы пионерский патруль. Кто из троллейбуса, прошу сесть в машину: она сейчас пойдет. Остальные будьте любезны разойтись.

Водитель, попрощавшись с Николаем Сергеевичем, побежал на свое место, на ходу подмигнул нам и поднял руки, как это делают, когда сдаются. Уже взявшись за рычаги, он высунулся и спросил:

— Бабушка-то села?

— Мы ее уже посадили, — веско сказала Милочка.

— Порядок. На обратном рейсе я вас с собой захвачу. Будете следить, чтобы мужчины женщинам места уступали.

Машина тронулась.

— Факт, будем! — закричал Васька вслед. И далее сделал попытку догнать троллейбус. Вернувшись, он объяснил мне: — Нас бесплатно повезут. Посмотришь!

Люди, задержавшиеся возле остановки, не расходились. Какая-то женщина, присев на корточки перед Милочкой, стискивала ей щеки ладонями и сюсюкала:

— Такая маленькая, а уже патруль. Тебе не страшно?

Я подошел к Николаю Сергеевичу и милиционеру и сказал им:

— Вы знаете, товарищи, я уверен, будет такое время, когда невежливость станет ЧП. Допустим, мужчина не уступит места женщине. Зазвонят телефоны. Помчатся машины. Объявят по радио. Чрезвычайное происшествие! Обнаружен случай невоспитанности.

— Очень хорошо, — сказал Николай Сергеевич и весело рассмеялся.

Милиционер тоже засмеялся и проговорил:

— Так вот, товарищ Гарик. В дальнейшем учтите: я дежурю на углу. В случае чего обращайтесь без стеснения.

Я рассеянно поблагодарил.

— Ребята, продолжаем дежурство! — крикнул я.

— Сейчас, — отозвался Миронов. — Погоди минутку.

Возле него стоял красивый парень в светлом коротком пальто с меховым воротником. Нахлобучивая Ваське на лоб шапку, он насмешливо спросил:

— Мечтаешь покататься, а финансов нет? Худо дело. Ну, держи. Есть на свете добрые люди.

Он протянул Ваське пять рублей.

Мне показалось, что Николая Сергеевича передернуло. Я нахмурился и так строго окликнул: «Миронов!», что Васька не успел взять ассигнацию.

— Уберите ваши деньги! — сердито сказал я парню в светлом пальто. На его месте я бы хоть смутился. Но он только развел руками и непринужденно сказал, не глядя на меня и обращаясь к Николаю Сергеевичу:

— А чего? Пусть покатается.

Николай Сергеевич недружелюбно отвернулся.

— Сонечка, — вдруг спохватился он, — еще две минуты, и мы опоздаем на сеанс.

Он схватил жену под руку, и они, помахав нам, побежали. Через несколько шагов Соня остановилась и крикнула:

— Ребята, приходите в гости! Подъезд вы видели, а квартира девять. Обязательно!

Теперь люди стали расходиться. Кроме нас, на остановке остался только парень в светлом пальто. Он посмотрел на свои часы (такие же золотые и плоские, как у Геннадия Николаевича) и сказал мне нравоучительно:

— Никогда не приходи на свидание раньше времени. — Он зевнул и спросил: — Ты из какой школы, юноша?

Я ответил.

— Ну? — поразился парень. — А Гену Козлова знаешь?

— Он у них классным руководителем, — хором сообщили мои пионеры, которые, окружив нас, прислушивались к разговору. — Боксер!

— Потише вы! — досадливо поморщился парень. — А ты, юноша… (Почему он так называет меня? Сам-то от силы на пять лет старше!) передай Гене привет от Званцева.

Так это Званцев! В каждой статье о Геннадии Николаевиче говорилось и о Званцеве, самом способном противнике Козлова. Он был даже несколько раз сфотографирован во время боя с Геннадием Николаевичем.

— Я вас знаю, — сказал я. — Вы проиграли Геннадию Николаевичу на последнем первенстве.

— И в последний раз, — усмехнулся Званцев. — Ты что же, боксом увлекаешься?

— Как вам сказать… — осторожно проговорил я. — Мы собираемся организовать кружок.

— А настоящую секцию ты видел? — лениво спросил Званцев. — Нет? Ну приходи. Спросишь меня.

— Геннадий Николаевич нас никогда не приглашал, — усомнился я.

— А я приглашаю. Приходи, юноша, не робей.

Я хотел спросить, можно ли мне прийти с друзьями из класса, как вдруг Званцев встрепенулся, поднял руку над головой, показывая, что он здесь, и заспешил навстречу тоненькой девушке, вышедшей из-за табачного ларька.

— До свиданья, товарищ Званцев! — крикнул я ему вслед.

Но он даже не обернулся.

III

Это было здорово, что Званцев пригласил меня в секцию. Я заранее предвкушал, как ребята удивятся, когда я сообщу им эту новость. Они окружат меня. Гуреев спросит:

— Гарик, а нас проведешь?

Мишка хлопнет меня по спине и скажет:

— Молодец, Гарик!

В глубине души я даже рассчитывал, что после того, как я приведу ребят в секцию, они простят мне историю с Перцем.

А потом — кто знает? — может, я и в самом деде запишусь в боксеры. Не сейчас, конечно. Позже. Через год, допустим.

Раньше бы мне в голову не пришло, что я могу стать боксером и меня будут избивать по два раза в неделю. «Гарик, подыми, пожалуйста, голову. Иванов ударит тебя в подбородок… Хорошо, Сережа, ты делаешь успехи… А теперь, Гарик, выпяти живот, чтобы Гуреев правильнее ударил тебя в диафрагму». А я спокойно улыбаюсь и отвечаю: «Пожалуйста, пожалуйста! Ради бога…» Как будто это парикмахер просит меня наклонить голову.

На следующий день я прибежал в школу раньше обычного. Мне не терпелось рассказать ребятам о Званцеве.

Перепрыгивая через ступеньки, я взбежал на третий этаж, репетируя про себя, как крикну с порога:

«Ребята, новость!»

Сначала мне не поверят. Зато какой восторг будет потом! Я свернул в коридор и сразу же остановился. Мое хорошее настроение мигом испарилось. В самом тихом уголке коридора, за пальмой, стояли Аня с Мишкой и о чем-то разговаривали. Весело и оживленно. Аня держала Мишку за рукав.

Вид у Мишки был растерянный и счастливый. Я подозревал, я давно подозревал, что ему тоже нравится Аня. Но зачем же он скрывал? Зачем притворялся моим другом?

Сперанский заметил меня, смутился и потихоньку освободил свой рукав.

— Что с тобой? — удивилась Аня.

— Здоро́во, Гарик, — буркнул Мишка и посторонился, чтобы Аня тоже могла увидеть опасность.

Аня посмотрела на меня и, повернувшись к Сперанскому, равнодушно спросила:

— Ну и что?

Я стоял неподвижно и смотрел на них до того пристально, что у меня начало щипать глаза.

— Ты заболел? — безразлично спросила Аня. — Миша, он какой-то странный, правда?

Я ничего не сказал и, сорвавшись, побежал мимо них в класс.

Ни на кого не глядя, я прошел к своей парте и сел, прижавшись к стене. Впервые в жизни мне захотелось умереть. Я изнывал от отчаяния и полного бессилия. Про себя я называл Аню самыми грубыми словами, какие только мог придумать.

Аня и Мишка вошли в класс вместе с учителем.

Даже не взглянув на меня, Аня села на парту и раскрыла учебник.

Я чувствовал, что еще никогда она не была мне так дорога. Сжимая кулаки, я с отчаянием шептал ей в затылок:

— Дрянь!.. Дрянь!.. Клеопатра!..

— Что? — не расслышав, спросил Синицын.

— Заткнись! — прикрикнул я на него.

— Верезин! — сказал учитель, на минуту прервав свой рассказ о Робеспьере.

Я насупился и опустил голову.

В середине урока Аня, не оборачиваясь, передала на нашу парту записку. Записка предназначалась мне. Я злорадно усмехнулся, написал: «Передать Сперанскому» — и, выждав момент, когда учитель отошел к доске, положил записку между Ирой и Аней.

Через минуту записка снова вернулась ко мне. Аня написала: «Хорошо, передай Сперанскому».

— Давай я передам, — сказал Синицын, успевший прочесть эту строчку.

Я замахнулся на него локтем.

— Верезин, выйди из класса, — не выдержал учитель и шагнул ко мне.

Ребята обернулись.

— Могу, — сухо сказал я учителю. — Пожалуйста.

Я заметил, что Мишка смотрит на меня, и небрежно помахал запиской. По лицу Сперанского я догадался, что он все понял. Выражение у него сделалось обиженное и огорченное. Я нахально усмехнулся ему и вышел.

Выйдя из класса, я прежде всего раскрыл Анину записку. Сначала я посмотрел на подпись. Если бы она подписалась «Мальцева», это значило бы, что мы поссорились. Но она подписалась «Аня». И я, успокоившись, стал читать по порядку:

«Гарик, ты ребенок. Понимаешь? Нельзя быть таким мнительным. И потом, почему я не могу дружить и со Сперанским? Ты как-то странно смотришь на вещи».

Аня называла Мишку по фамилии. Это показалось мне убедительным доказательством того, что она вовсе в него не влюблена. Вряд ли она могла специально для меня написать: «Сперанский». Такое пишется автоматически.

IV

Про Званцева я рассказал ребятам на перемене.

Они повели себя точно так, как я и ожидал.

Гуреев чуть не задушил меня от радости. Даже Серёга сказал, что я законный парень.

Только Мишка, который вертелся рядом, делая вид, что вовсе не слушает, вдруг набросился на меня.

— Ты что, Верезин? — спросил он раздраженно. — Забыл, что класс сегодня идет патрулировать?

Об этом я действительно забыл. Собственно говоря, в патруль должен был идти не весь класс, а только Мишка, Серёга, Ира Грушева и Студя. Но мы, остальные, решили их сопровождать. Потому что это было первое дежурство нашего восьмого «г».

При других обстоятельствах я, конечно, сказал бы мирно:

«Ты прав, Миша. Пойдем в секцию завтра или послезавтра».

Но сейчас у меня была потребность ссориться. Правда, осторожно. Так, чтобы Сперанский не полез на меня с кулаками. Я презираю грубую физическую расправу.

— Почему, собственно, мы должны быть у тебя зрителями? — возмутился я. — Мне, например, интереснее в секцию пойти. А остальные как хотят.

— И мне интереснее в секцию, — сейчас же поддержал Гуреев.

— Значит, вы дезертиры, — перебил Мишка. Раньше он сказал бы мне спокойно: «Гарик, ведь патруль — очень важное дело».

— Чепуха! — вспыхнув, крикнул я.

— Кроме того, — сказал Мишка, сдерживаясь, — если идти в секцию, надо заранее договориться с Геннадием Николаевичем. Правда, ребята?

— Ни с кем не надо договариваться, — сейчас же возразил я. — Правда, ребята?

— В общем, я сказал «нет»! — отрезал Мишка.

— А я сказал «да».

Ира и Аня, которые в этот момент выходили из класса, переглянулись и рассмеялись.

— Петухи! — на весь класс сказала Аня.

V

Часа через три мы уже стояли перед Дворцом спортивного общества «Труд». Нас было всего четверо, включая меня.

Званцева я узнал издали. Он шел под руку с девушкой, которая хохотала, кокетливо запрокидывая голову. У меня екнуло сердце, как на экзамене, когда вызывают: «Верезин, к доске».

— Званцев, — шепнул я ребятам.

Из-за моей спины они стали разглядывать Званцева.

— Что же ты? Иди! — подталкивали они меня.

— Отстаньте! Неудобно.

— Чего неудобного? — зашипел Гуреев, и я почувствовал довольно-таки сильный удар в бок.

— Во-первых, не дерись, — сказал я, вежливо улыбаясь на тот случай, если Званцев посмотрит в мою сторону. — Все равно я знаю, что это ты ударил. А потом, Званцев идет с девушкой. Неудобно.

Ребята продолжали меня подталкивать, и я медленно, но неуклонно двигался к Званцеву. Это напоминало детскую игру в поезд, когда все, пыхтя, толкают головного.

Званцев и его девушка поравнялись с нами, прошли мимо и направились к подъезду.

— Ну, что же ты? — раздраженно спросил Синицын. — Растяпа несчастная!

— Сейчас он пойдет, — пообещал за моей спиной Гуреев.

Он толкнул меня так, что я чуть не упал. Пролетев несколько шагов, я уперся вытянутыми руками в спину Званцева.

Званцев резко обернулся.

— Это еще что такое? — недовольно спросил он.

— Здравствуйте, товарищ Званцев, — робко сказал я и густо покраснел.

Званцев, усмехнувшись, смерил меня взглядом и, взяв под руку свою девушку, начал молча подниматься по ступенькам. Я оглянулся на ребят и с отчаянием крикнул:

— Товарищ Званцев, вы меня не узнаете?!

Девушка через плечо посмотрела на меня и, засмеявшись, что-то сказала Званцеву. Тот остановился и тоже посмотрел на меня.

— Ну? — спросил он.

Я начал сбивчиво и жалобно рассказывать о нашем знакомстве. Званцев смотрел на меня с досадой и раздражением, но когда я напомнил про пять рублей, он вдруг улыбнулся и воскликнул:

— A-а! Хозяин района! Ну, здорово!

Через минуту мы уже входили во Дворец спорта. Ребята шли сзади. Званцев со смехом сказал, что мы пришли как нельзя более кстати. Увидим, как он будет избивать нашего Гену.

Оказалось, что в секции сегодня вовсе не тренировка, а отборочные соревнования. Такие соревнования — Званцев назвал их странным словом «прикидка» — устроили для того, чтобы отобрать в сборную команду общества самых лучших боксеров.

Мы, затаив дыхание, переглянулись. Значит, Геннадий Николаевич сегодня дерется!

Это была редкая удача. Мы уже не раз просили его взять нас на какой-нибудь бой. Но классный все отвечал: «Потом». По-моему, он просто не хотел, чтобы мы видели, как он ставит и сам получает синяки. Конечно, кто кого сегодня изобьет, неизвестно. Это мы еще посмотрим! Геннадий Николаевич — чемпион. Потом он вообще знаменитее. О нем я читал пять статей, а про Званцева только две.

Во всяком случае, ребята в классе завтра умрут от зависти.

Секция бокса помещалась на третьем этаже. Мы поднимались по широкой, покрытой ковром лестнице. Со Званцевым — он шел на несколько ступенек впереди — все здоровались. Некоторых он знакомил с девушкой, трогая ее за подбородок и говоря:

— Хороша? Во какую разыскал!

Девушка старательно смеялась. Мне почему-то казалось, что ей хочется заплакать.

Сашка Гуреев толкнул меня в бок и зачарованно спросил:

— Гарька, а Званцев был в Париже? Или в Лондоне?

— Конечно, — сказал я.

Борисов вздохнул и неожиданно сказал:

— Я в трусах пришел. Мать шипела, но я ни в какую! Вдруг тренироваться дадут? Я больше никогда в жизни кальсоны не надену.

— Герой! — сказал Гуреев. — Я вообще ни разу в жизни их не надевал.

Синицын сказал, что он тоже ни разу в жизни не надевал. Все ребята стали говорить, что они круглый год ходят в трусах. Я тоже сказал, что хожу в трусах, хотя это было неправда. Но я ничем не рисковал: не заставят же они меня на лестнице задирать штанину!

— Мой отец будет писать портрет Званцева, — вдруг сказал Синицын, когда мы свернули в коридор (Синицын гордился и часто хвастался тем, что его отец — художник).

— Подумаешь! — сказал я. И окликнул Званцева. Он лениво оглянулся. — Вам понравилось, как мы тогда патрулировали? — спросил я.

Званцев рассмеялся, взъерошил мне волосы и одной рукой взял меня за плечи.

Я надулся от гордости и посмотрел на ребят. Они уставились на меня так завистливо, что мне их даже стало жалко.

— Между прочим, отец этого парня — художник, — сказал я Званцеву. — Он хочет вас писать.

— Что ты за меня говоришь! — возмутился Андрей. — Что я, сам не могу!..

Он стал торопливо рассказывать о том, какой его отец хороший художник. Вот она, людская благодарность! Андрей так растрещался, что не давал мне сказать ни слова. Выбрав момент, я перебил Андрея:

— Вам понравилось, как мои ребята троллейбус остановили?

Званцев поморщился.

— Цыц, золотая рота! — прикрикнул он.

Я обиделся. Со мной-то он мог бы разговаривать иначе. Я упрямо буркнул себе под нос:

— Патрули приносят пользу обществу.

Званцев насмешливо посмотрел на меня.

— Как, как? — переспросил он. — Обществу? Узнаю Генкино воспитание. Цирк! Теперь еще дай честное комсомольское. Валяй, валяй, доставь удовольствие!

Я растерянно оглянулся на ребят. Но и они тоже притихли. Тогда я сказал неуверенно:

— Зачем вы нас дразните?

— Дай честное комсомольское, — приставал ко мне Званцев. — Дай! Что тебе, жалко?

За моей спиной злорадно засмеялся Синицын. Я исподлобья смотрел на Званцева и чувствовал, что краснею. Мне захотелось домой.

— Дай честное комсомольское, а то я вас всех выгоню! — весело сказал Званцев.

— По пустякам честное комсомольское не дают, — пробормотал я.

— Смотри-ка! — рассмеялся Званцев. — Устав выполняешь? Как там: не пить, не курить, в бога не верить?

Я не ответил.

— Чего молчишь? К женщинам по-товарищески относиться?

— Пожалуйста, оставьте меня в покое, — попросил я. И невольно попятился.

— Правда, оставь ты его, — нетерпеливо сказала девушка. — Пойдем, Гриша. Он сейчас заплачет. Рано с ними о женщинах говорить.

— Какое там рано! — отозвался Званцев и дружелюбно щелкнул меня по лбу. — Он вашего брата лучше, чем математику, изучил. Мы с ним знаем, как с девицами обращаться. По-товарищески. Прямо в кабачок — да водочки, водочки! Верно, хозяин?

Я вдруг представил себе, как Званцев пригласит Аню в ресторан и будет наливать ей водочки, водочки…

— Как вам не стыдно! — проговорил я, задыхаясь.

Званцев расхохотался.

— Крошка, — сказал он, — показать тебе фокус?

Он обернулся к девушке и неожиданно позвал:

— Цып-цып-цып… Хозяин района, как по-твоему, подойдет?

Я снова попятился, натолкнулся на Сашку Гуреева и крикнул девушке, которая стояла в нерешительности:

— Не ходите! Не надо!

Девушка жалко взглянула на меня, потом на Званцева.

— Ну! — уже грозно сказал ей Званцев.

Девушка неуверенно пошла к нему. Она шла, потупившись, как бы нехотя, но все-таки шла…

— Вот так, — усмехнулся Званцев, беря ее за подбородок.

Как бы хорошо я ни относился к девушкам, в том числе и к Ане, отныне я никогда не смогу забыть, что кто-то может позвать их: «Цып-цып-цып…»

— Гадость, гадость! — закричал я и неожиданно для себя громко всхлипнул.

VI

На секунду все неловко замолчали. Отвернувшись и жалко всхлипывая, я пытался освободиться от рук Кости Борисова, который зачем-то меня обнял.

Если бы я был настоящим человеком, я подошел бы к Званцеву, ударил его по лицу и крикнул: «Негодяй!» Вместо этого я расплакался совсем по-детски и очень глупо.

Вдруг кто-то из ребят, кажется Гуреев, удивленно сказал:

— Глядите-ка!

Строгий женский голос спросил за моей спиной:

— Товарищ Званцев, этот мальчик говорит, что он пришел к вам.

Я оглянулся через плечо. Женщина в глухом черном платье подталкивала перед собой нашего Серёгу. Он держал пальто под мышкой и невозмутимо глядел по сторонам.

— Гоните их всех в шею, — лениво сказал Званцев. — И этот детский сад тоже.

— Идите, мальчики, — строго сказала женщина.

— Доревелся? — зашипел на меня Синицын. — Нюня! Все из-за тебя!

Только тут я понял, что нас выгоняют.

Ребята спускались по лестнице молча.

Я шел последним и представлял себе, как будет смеяться над нами Мишка.

— Как там ваш патруль? — грустно спросил у Сережки Гуреев.

Серёга хмыкнул.

— Что ты к нему пристал, Сашка? — вяло сказал Борисов. — Серёгу не знаешь? Смылся он, и всё тут.

— А что я там мешаться буду? — весело сказал Серёга. — Там и без меня народу хватает.

Уже в вестибюле женщина крикнула вахтеру:

— Проследите, чтобы эти мальчики вышли! — и, стуча каблуками, стала подниматься по лестнице.

Проводив ее взглядом, Сережка обернулся к нам и лукаво подмигнул. Когда у него делались такие хитрые глаза, мы сразу понимали, что он нашел выход из положения.

— Не боись, — шепнул он. — Все законно будет.

— Серёга! — восторженно крикнул Гуреев и, обхватив Иванова, высоко поднял его.

— Тише ты, гудок! — рассердился Серёга.

— Как пройдем? — возбужденно спросил Гуреев, выпуская Серёгу. — Ты знаешь?

— Не знал бы, не говорил. Я тут все обследовал. Только пальто не берите. Пошли на улицу.

Вахтер, увидев, что мы выходим, уткнулся в книгу. Он даже не заметил, что мы без пальто.

Было уже совсем темно. В окнах горел свет. По заснеженному газону мы свернули за угол дворца. Снег сухо скрипел у нас под ногами. Сначала мне показалось, что совсем не холодно. Но уже через минуту стало покалывать пальцы и уши.

За углом было тихо. Казалось, что шумный проспект, с которого мы только что свернули, где-то далеко от нас, а не в какой-нибудь минуте ходьбы.

Сережка остановился у пожарной лестницы, поднимавшейся из сугроба, торжествующе сказал: «Вот!» — и показал куда-то наверх. То ли на окна, то ли на балкончики, лепившиеся по обе стороны лестницы, в каком-нибудь метре от нее.

Гуреев сразу сообразил, в чем дело.

— Здо́рово! — закричал он. Но тут же засомневался: — А дверь с балкона, думаешь, открыта?

— Вопрос! — уверенно сказал Серёга. — Свежий воздух им нужен или нет?

Теперь и мы поняли, что он задумал.

Еще бродя по дворцу, Сергей заметил, что у каждого зала есть свой балкон. И что пожарная лестница проходит как раз у балкона боксерского зала. Вот ему и пришла в голову идея вскарабкаться по обледенелым железным прутьям лестницы до третьего этажа, перепрыгнуть метр, отделяющий лестницу от балкона, и незаметно пробраться в зал. Если мы будем без пальто, нас никто не выгонит.

— Сергей, — азартно сказал Борисов, — я полезу первым, слышишь?

И, не дожидаясь ответа, он начал взбираться по лестнице.

— Это туда лезть надо? — испуганно спросил Синицын. — Нет, я не полезу!

— Не полезешь? — переспросил Серёга, надвигаясь на него. — Ах ты, кусок тряпки! Вазелин! Маникюр несчастный! Лезь сейчас же, а то расщеплю на три части!

— Андрей, не бойся, — проговорил Гуреев. — Я тебя поддержу… Я за тобой следом полезу.

— Ну и пусть! Пусть! — чуть не плача, прошептал Синицын, поднимаясь на первую ступеньку. — Сами отвечать будете.

Я вдруг ужасно разозлился на себя. Какого дьявола, в самом деле! Не буду я таким трусом, как Синицын! Хватит, в конце концов, болтать насчет движения атомов и молекул! Сейчас я шагну к лестнице и полезу.

Подойдя к лестнице, я смело шагнул на обледенелую, скользкую ступеньку и сразу почувствовал, что моя решимость исчезла. Мне захотелось немного повременить. Обернувшись, я сказал Серёге:

— Хорошо, что во дворе никого нет. Правда?

— Ты полезешь или нет? — нетерпеливо спросил Серёга.

— Я лезу, — ответил я. — Разве ты не видишь? — И преодолел еще две ступеньки.

Так мы и стали подниматься. Я делал шаг или два, останавливался, глядя в стену перед собой (смотреть вниз я боялся), и что-нибудь говорил Серёге. Он не отвечал и продолжал карабкаться вверх. Когда я чувствовал, что его руки хватаются за ступеньки возле моего пояса, я говорил поспешно: «Лезу, лезу» — и делал следующий шаг.

Потом наверху начался приглушенный спор. Я поднял голову.

Костя Борисов уже был на балконе. Гуреев стоял еще на лестнице. Нагнувшись и держась одной рукой, он пытался отодрать ногу Синицына от ступеньки. Андрей пыхтел и не давался.

— Шагай сюда! — шипел на него Костя и похлопывал по широким каменным перилам балкона.

Наконец Гурееву удалось спихнуть ногу Синицына. Андрей судорожно шагнул мимо балкона и тихонько взвизгнул. Но Костя тут же поймал его ступню и прочно установил ее на перилах.

— Руку давай! — озабоченно скомандовал он (ногу Андрея, завоеванную с таким трудом, Кобра прижимал к перилам). — Сашка, ну чего ты?

— Не могу! — со злостью отозвался Гуреев, который пытался отодрать руку Синицына. — Сильный, черт!

— А ты ему пальцы ломай, — откуда-то снизу посоветовал Серёга.

— Кусается, сволочь! — пожаловался Гуреев.

— Пусти, — сказал мне Серёга и ловко, как ящерица, юркнул мимо меня.

— Не надо, не надо!.. — сквозь слезы шепотом повторял Андрей.

— У тебя ножа нет? — деловито спросил Серёга у Гуреева. — Чиркнуть по пальцам, сразу разожмет.

— Нету, — ответил Гуреев. — Может, его пощекотать? Он страх как щекотки боится.

— Еще свалится, — сказал Серёга. — Обожди, сейчас я его!

Поднявшись еще выше и устроившись над Синицыным, он ударил его по пальцам каблуком. Синицын завопил и разжал руку. Гуреев сейчас же подхватил ее и сунул в сторону Кости. Несколько секунд Андрей еще простоял распятым. Потом перестал сопротивляться. Через мгновение он уже был на балконе.

— Гарик, тебе помочь? — спросил сверху Серёга.

— Нет, я сам, — быстро отозвался я. При одной мысли об этой помощи мне стало не по себе.

— Как хочешь, — с облегчением сказал Гуреев, и они с Серёгой один за другим перебрались на балкон.

Я остался один. Придвинувшись к краю лестницы, я посмотрел вниз. Земля была далеко. Почему-то она вдруг колыхнулась. Я зажмурил глаза и вцепился в лестницу.

Когда я осторожно открыл глаза, ребята уже толпились у стеклянной двери, которая вела с балкона в ярко освещенный зал. Синицын стоял позади и время от времени вздрагивал.

Мне стало так страшно, что я не мог даже позвать на помощь. У меня просто-напросто пропал голос. Представив себе во всех подробностях свою гибель, я так испугался, что неожиданно для себя завопил:

— Ребята! Дайте же руку!

Борисов оглянулся и, отстранив Синицына, подскочил к перилам.

— Прости, Гарька, — сказал он, протягивая мне руку. — Засмотрелся.

Не помню, как я перелез на балкон. Я действовал словно лунатик.

— Молодец! — сказал Борисов, когда я встал рядом с ним.

Я с упоением пробовал ногой прочный, каменный, толстый пол. Я был так счастлив, что даже забыл про секцию.

Серёга, который ждал момента, чтобы прокрасться в зал, оглянулся и жарко прошептал:

— Ребята, никто не смотрит! Айда!

Мы столпились у входа, и Серёга осторожно нажал плечом на дверь. Она была заперта.

VII

Мы поняли, что отрезаны от всего мира. Назад пути не было. До лестницы не смог бы дотянуться даже Серёга.

Мы словно очутились на дрейфующей льдине. С той только разницей, что у нас не было ни спальных мешков, ни палатки. У нас не было даже пальто: свое, чтобы оно не мешалось, Серёга закопал в сугроб перед тем, как лезть на лестницу. А наши остались в гардеробе.

Пока мы надеялись проникнуть в зал, никто не чувствовал холода. Теперь все мы стали отчаянно замерзать. Все сразу.

Синицын с ненавистью посмотрел на Серёгу и сказал, что он умирает от холода.

— К черту! — добавил он. — Я стучу.

О том, что можно постучать в балконную дверь, мы, конечно, сразу подумали. Но это сулило нам много неприятностей. Мы показали бы себя хулиганами и нарушителями порядка (во всяком случае, я со своим пионерским патрулем расценил бы это именно так). Нас отвели бы в милицию, оштрафовали, вызвали бы родителей, сообщили в школу. Впрочем, все это еще можно было бы пережить. Но стучать в нашем положении было все равно что кричать: «Караул! Помогите!» На это унижение никто, кроме Синицына, никогда не пошел бы.

— Только посмей! — грозно сказал Андрею Серёга.

— Мне наплевать! — нагло отозвался Андрей. Бочком обойдя Серёгу, он робко постучал по толстому дверному стеклу.

В глубине души я даже обрадовался. Все-таки хорошо, что среди нас оказался трус. Другие, очевидно, тоже обрадовались. Во всяком случае, мы молча смотрели, как Синицын стучит по заиндевевшему стеклу.

— Стукнуть как следует и то не умеет, — мрачно сказал Серёга.

— Не умею?! — крикнул Синицын и бабахнул по стеклу.

Но и это не помогло. Нас никто не слышал.

Сквозь полузамерзшее стекло я увидел зал. В центре его помещался ринг, огороженный тремя рядами канатов. На ринге дрались двое потных, разгоряченных парней. Третий, постарше, суетился вокруг, то разнимая их, то отходя в сторону. Он был в белом костюме с черным галстуком-бабочкой.

В зале было много народу. Одни сидели на низеньких скамеечках, другие стояли вдоль стены. Все смотрели на ринг. Сколько мы ни стучали, никто даже не обернулся в нашу сторону.

Теперь нам было все равно. Гордость, самолюбие — все это чепуха. Лишь бы спастись! Мы стали отчаянно колотить в дверь. Синицын кричал: «Караул! Помогите!» Гуреев даже попытался разбить стекло. Но у него ничего не вышло.

Первым сдался Синицын. Всхлипнув, он опустился на пол и привалился к стене. У него явно начиналось то оцепенение, за которым, как известно, следует смерть. В лучшем случае ему придется ампутировать ноги.

До чего же это было нелепо! Замерзнуть в самом центре Москвы, когда в двух шагах от нас, за стеклянной дверью, изнывают от жары люди в трусах и майках!

— Андрей! — закричал я в ужасе. — Ребята, надо его щипать! И бить по щекам!

— Идите все к черту! — сказал Синицын и заревел.

Мы перестали стучать. Только изредка кто-нибудь подходил к двери и без всякой надежды ударял по стеклу.

Потом Серёга, заглянув в зал, крикнул:

— Ребята, смотрите, Геннадий дерется!

Гуреев и Костя бросились к двери. Все-таки это были железные люди. Я тоже решил, что лучше подойти к стеклу, чем уподобиться Синицыну.

Геннадий Николаевич и Званцев осторожно двигались по рингу, пробуя один другого перчатками. Выбрав момент, Званцев скользнул вперед и немножко вбок, словно собираясь зайти за спину нашему классному. Но Геннадий Николаевич легким движением остановил его.

— Сейчас он ему покажет, этому Званцеву! — радостно закричал я.

— Погоди, — оборвал меня Серёга.

Званцев неожиданно быстро проскользнул под рукой Козлова и, не разгибаясь, коротко, без замаха ткнул его в живот.

Геннадий Николаевич, по-моему, разозлился. Он легко отодвинулся назад и хотел с силой стукнуть противника в голову. Но Званцев успел отклониться, и удар пришелся в пустоту. Потом перчатка Званцева на мгновение уперлась в подбородок Геннадия Николаевича и, словно мячик, отскочила назад. Наш классный руководитель, подломив ноги, ничком упал на помост.

— Нокаут! — удивленно закричал Гуреев.

— Вот вам и Званцев! — послышался сзади голос Синицына.

Мы даже и не заметили, как Андрей подошел.

— Что Званцев! — мрачно ответил я. — Геннадий Николаевич просто поскользнулся.

— Какое там поскользнулся! — угрюмо сказал Серёга.

Я понял, что он очень расстроен поражением нашего классного.

Все мы, за исключением разве Андрея, были так разочарованы, так сердились на Козлова, что самое лучшее для него было бы теперь перейти руководителем в другой класс. Ну хотя бы в восьмой «а». Нам избитые чемпионы не нужны.

Через минуту наш классный встал. Ему помогли натянуть тренировочный костюм и сверху накинули халат. Геннадий Николаевич медленно и как-то неуверенно пошел в нашу сторону. Сначала рядом с ним шли какие-то люди, обнимая его по очереди и что-то ему говоря. Постепенно, один за другим, они отходили, словно давая Геннадию Николаевичу побыть одному.

— Сейчас он нас услышит, — сказал Синицын. — Геннадий Николаевич! — завопил он на весь двор.

Мы в несколько кулаков забарабанили по стеклу. Геннадий Николаевич остановился и с удивлением взглянул на дверь. Мы забарабанили еще сильнее. Синицын, приплясывая, кричал:

— Геннадий Николаевич! Геннадий Николаевич! Это мы!

Наш классный решительно направился к балкону. Мы увидели, что внутренняя дверь отворяется, и еще раз изо всей силы бабахнули по стеклу. Оно жалобно звякнуло и разлетелось на куски. Мы с Геннадием Николаевичем уставились друг на друга.

VIII

На следующий день Серёга зашел за мной, и мы вместе пошли в школу. Как только мы очутились на лестнице, я спросил:

— Деньги достал?

За разбитое стекло мы должны были сто рублей. Геннадий Николаевич, который после проигрыша был очень расстроенный и злой, заплатил за нас и сердито сказал:

— Учтите, каждый из вас должен мне по двадцать рублей.

Он говорил с нами таким тоном, будто мы виноваты, что его нокаутировали. Не так уж много тренировок он из-за нас пропустил, в конце концов!

Тогда я даже обрадовался, что все кончилось так мирно. Но уже ночью я забеспокоился: где же достать деньги?

— Чепуха, — беззаботно сказал Серёга. — Думать еще об этом!

— Ты вообще-то отдавать собираешься?

— Заработаю и отдам. Законно.

— Где ж ты заработаешь?

— Я в Москве всегда заработаю. Штепсель поставлю, табуретку починю, чемодан поднесу.

Я почувствовал к Сергею самое настоящее уважение.

— Сережа, а где мне заработать деньги? — искательно спросил я.

— Зачем тебе? У мамаши возьми.

— Нет! — сказал я категорически. — Хочу сам. Только я ничего не умею делать.

— Ладно, — сказал Серёга. — Что-нибудь придумаем. Не боись.

Все в классе уже знали, что Званцев вчера нокаутировал Геннадия Николаевича.

Когда мы вошли, ребята осаждали Гуреева и Синицына, требуя, чтобы они рассказали все подробности. Синицын устроился на месте Борисова, рядом с Гуреевым. И они в два голоса рассказывали, что наш классный умеет только зазнаваться и что Званцев разделал его под орех.

Услышав это, Костя Борисов, пересевший на парту к Мишке Сперанскому, закричал через весь класс:

— Не ври, Синица! Он случайно открыл челюсть, а твой Званцев его и тюкнул.

Серёга подошел к своей парте и сказал Борисову:

— Ну-ка, Кобра! С моего места, как с соленого теста!

— Извини, пожалуйста, Иванов, — ледяным тоном сказал Мишка. — Мы с Костей решили сесть вместе. Он уступил свое место Синицыну, а ты, если хочешь, можешь устроиться рядом со своим другом Верезиным.

— Ты что, — спросил Серёга, — опупел?

— Ты ошибаешься, Гуреев, — не обращая на него внимания, оказал Сперанский. — Геннадий Николаевич никогда не зазнается. Конечно, он не слабее вашего Званцева.

Серёга стоял, исподлобья глядя на Мишку. Потом он полез в карман и, достав два обломка расчески, положил их перед Мишкой.

— Она немного сломалась, — сказал он мрачно. — Извини, я после склею.

— Я сам склею, — сказал Мишка. Он полез в портфель. — Кстати, возьми свой транспортир.

— У меня две твои книги, — сказал Серёга. — Я завтра принесу.

— Пожалуйста, — сказал Мишка. — А я принесу твою дрель. Кстати, насчет футбола, — добавил он. — Я думаю, лучше, чтобы его заканчивал ты.

— Сам заканчивай.

— Я им больше заниматься не буду.

— И я не буду.

— Как хочешь, — сказал Мишка. — Но я его тебе отдаю.

Торопливо достав из портфеля картонную папку, он положил ее на край парты. Серёга сейчас же передвинул ее на середину. Мишка толкнул ее так, что она упала на пол.

— Чего ты кидаешься? — возмутился Серёга.

— Я с тобой не хочу разговаривать, — сказал Мишка. — Убежать из патруля, по-моему, мог только подлец.

Сергей побледнел и сказал сквозь зубы:

— Может, выйдем?

Мишка заколебался. Потом он усмехнулся и сказал:

— Тебе, кажется, известно, Иванов, что из-за таких вещей я никогда не дерусь. Мы тебя обсудим на комсомольском собрании.

Мишке явно хотелось подраться. Но он считал, что есть вопросы, которые неправильно решать кулаками.

В следующую секунду Серёга, наверное, начал бы драку. Но Кобра поспешно вскочил и, оттирая его, сказал мне:

— Гарька, ты вчера правильно говорил, что Геннадий Николаевич — неопытный педагог.

(Вчера, возвращаясь из секции, мы долго обсуждали нашего классного. После того как Званцев побил его, мы окончательно разочаровались в Геннадии Николаевиче.)

Я понял, что Костя хочет предотвратить драку, и с охотой поддержал его.

— Посудите сами, ребята, что он за педагог! — сказал я. — Окончил школу, а в какой вуз идти — все равно. Поскольку он все-таки спортсмен, его приняли в педагогический. Могли принять и в медицинский.

— Дурак! — с раздражением сказал Мишка.

Я усмехнулся и пожал плечами.

— Беда Геннадия Николаевича, — продолжал я, — в том, что он слишком прямолинеен. И слишком требователен к людям. Нужно быть помягче, попроще. Начитался учебников в своем институте. Думает, что педагогику можно выучить, как таблицу умножения.

Мишка уставился на меня с такой злостью, что кто-то из ребят смеясь предложил:

— Вы стыкнитесь.

Это предложение было настолько неожиданным, что я растерялся и сунул в карманы руки, чтобы не было заметно, как они дрожат.

— Он струсит, — язвительно сказал Мишка.

— Ничего я не струшу, — прерывающимся голосом возразил я.

Что я мог еще сказать, когда рядом стояла Аня?

— Нет, — подумав, проговорил Мишка, — Драться я с ним не буду. Он слабее.

— Почему это я слабее? — возмутился я, испытывая одновременно и облегчение и обиду.

— Обожди, Гарик, — вмешался Серёга, который не сводил глаз с Мишки. — Ты не слабее. Ты неопытнее. Я стыкнусь вместо тебя. Будешь со мной, Сперанский? Не из-за патруля. Из-за Геннадия.

— Из-за Геннадия Николаевича буду, — согласился Мишка.

По-моему, он пришел в восторг оттого, что может подраться, не нарушая своих принципов.

— Если моя возьмет верх, ты громко скажешь, что Геннадий — великолепный педагог.

— А если моя, — заторопился Серёга, — ты громко скажешь, что он ни к черту не годится.

— Этого я никогда не скажу. Потому что это неправда.

— Тогда и я не скажу.

— Ладно, — уступил Мишка. — Я тебе так выдам, что ты сам поймешь, какой педагог Геннадий Николаевич.

— Посмотрим, кто кому выдаст, — возразил Серёга.

Раздался звонок, и мы разошлись по своим местам. Только на следующей перемене мы с Костей Борисовым, выбранные секундантами, приступили к обсуждению условий дуэли. Я не оговорился, сказав: «дуэль». Это была не обыкновенная драка из-за личных счетов, а принципиальная дуэль. Из-за различных взглядов на жизнь.

Мы назначили бой на большую перемену. Судьей обе стороны избрали Сашку Гуреева. Кроме того, я сообщил, что моей стороне все равно, до какой крови биться — до первой, второй или третьей. Костя заявил, что и его стороне все равно. Тогда мы решили, что лучше до первой крови. Все-таки мы же в школе.

Едва прозвучал звонок на большую перемену, мы выскочили из класса, чтобы первыми занять уборную. Там уже курили двое десятиклассников. Сашка Гуреев подошел к ним и вежливо сказал:

— У нас тут стыкаться будут. Может, вы перейдете на другой этаж?

Десятиклассники спрятали папиросы в рукава и равнодушно пошли к выходу.

— Начинайте, — предложил судья Гуреев.

Серёга и Мишка сошлись посредине.

— Бей, — сказал Мишка.

— Бей ты сначала, — сказал Серёга.

Это очень трудно — начать драку по заказу. Наконец Мишка решился и дал Серёге пощечину. Через секунду они уже катались на полу.

— Атас! — приоткрыв дверь, крикнул Соломатин, который был оставлен в коридоре, чтобы сигнализировать об опасности.

Мишка и Серёга едва успели встать и отряхнуться, как в уборную вошел Петр Ильич, классный руководитель восьмого «а».

Петр Ильич преподавал литературу в восьмых классах. Мы не любили и боялись его. На каждом уроке он ставил нам в пример свой класс. Кроме того, у него была скверная привычка сбивать людей с толку. Правильно или неправильно ему отвечали, он все равно кивал головой. Для многих бывало полной неожиданностью, когда в заключение он с удовольствием говорил:

— Очень плохо. Двойка. Полный оболтус.

…Войдя в уборную, Петр Ильич грозно спросил:

— Что здесь происходит? — Но, увидев меня, он вдруг заулыбался. — Ах, Верезин? — протянул он игриво. — А я тебя ищу. Пройдем-ка со мной, милый…

IX

Петр Ильич, пропуская меня в кабинет, сказал Вячеславу Андреевичу:

— Вот и мы.

— Ага, — сказал Вячеслав Андреевич, вставая. — Ну, хозяин района, расскажи, как вы троллейбус останавливали.

Я почему-то испугался.

— Он еще ничего не знает, — проговорил Петр Ильич, удобно усаживаясь на диване.

Вячеслав Андреевич опустился в свое кресло, развернул шуршащие газетные листы, словно пытаясь застелить ими стол, и спросил:

— Ты «Комсомольскую правду» сегодня читал?

— Я всегда читаю, — поспешно сказал я. — У меня даже пять по политпроверке. Но нам поздно приносят газеты. Я читаю их после школы.

— «Слава приходит к нам между делом, — улыбаясь, продекламировал Петр Ильич, — если дело достойно ее». Виктор Гусев. Нравится?

— Н-ничего, — помявшись, ответил я.

Я не понимал, чего от меня хотят.

— Пусть спляшет, что ли? — спросил директор, надевая очки и склоняясь над газетой. — Как, Петр Ильич?

Конечно, директор вправе заставить меня делать что угодно. Но я все-таки несмело возразил, что плясать не умею.

Вячеслав Андреевич засмеялся и сказал:

— Тогда слушай.

И начал читать статью, напечатанную сегодня в «Комсомольской правде».

Статья была про меня. В том отрывке, который прочел Вячеслав Андреевич, говорилось про пионерские патрули и про то, что первым в Москве затеял их Игорь Верезин из такой-то школы.

Я ошалел. И густо покраснел от неожиданности.

— Можно мне посмотреть? — нерешительно попросил я.

— Конечно, — сказал директор.

Оказывается, статья была все-таки не совсем про меня. Она называлась «Коммунистическое воспитание» и занимала почти два подвала. Мне там был посвящен всего один абзац. Я даже огорчился, что обо мне так мало написано.

Я положил газету на стол молча, потому что педагоги беседовали о своем, и незаметно отошел к стене, чтобы не мешать им разговаривать.

— Может быть, Верезин напишет статью в стенгазету, — сказал между тем Петр Ильич, — призовет остальных пионервожатых следовать своему примеру?

— Это еще зачем? — насмешливо спросил Вячеслав Андреевич.

Откровенно говоря, я не очень вслушивался в то, что они мне говорили. Я никак не мог понять, откуда знает меня Николай Черных, автор этой статьи. Конечно, я слышал его фамилию и раньше. Я даже видел книги, которые он написал. Но откуда он знает меня?

И вдруг я догадался.

— Так это же Николай Сергеевич! — закричал я.

Вячеслав Андреевич и Петр Ильич с удивлением посмотрели на меня. Я сбивчиво объяснил, как на троллейбусной остановке познакомился с Николаем Сергеевичем и его женой Соней. Рассказал и про то, что они приглашали меня с ребятами заходить к ним.

— Может, провести у него на дому сбор отряда? — нерешительно предложил я. — Пионеры почитают отрывки из его сочинений, а Николай Сергеевич расскажет, как он работает над словом.

— Это может быть очень интересно, — поддержал меня Петр Ильич.

Вячеслав Андреевич раздраженно забарабанил пальцами по столу, но ничего не сказал. В это время в коридоре послышался шум, дверь распахнулась, и на пороге появились Иванов и Сперанский. Их школьная форма была измята, у Мишки распух нос, а у Серёги на лбу сидела шишка.

— Полюбуйтесь, — сердито сказал завуч, стоявший у них за спиной. — Дрались в уборной. Комсомольцы!

Серёга и Мишка стояли, опустив головы, и молчали. Я понимал всю нелепость положения. Ведь их драка была поступком, в сущности, великолепным. Они же не хулиганили, а защищали свои принципы. На каждом собрании нас призывают: «Будьте принципиальными!» Они осуществили этот призыв. Но вместо того чтобы похвалить, их привели на казнь.

Если бы Вячеслав Андреевич знал, из-за чего подрались ребята, он бы, наверное, отпустил их с миром.

— Долго вы будете молчать? — зловеще-спокойным тоном спросил Вячеслав Андреевич. — Кто из вас начал? Ты, Иванов?

— Почему Иванов? — перебил Мишка.

— Значит, ты?

— Почему он? — мрачно спросил Серёга.

— Вячеслав Андреевич, — вдруг сказал Мишка, — это, конечно, ваше право — нас наказывать. Но я считаю, что тут мы должны разобраться сами.

— Интересно! — воскликнул Вячеслав Андреевич. Он старался говорить грозно, но в голосе его уже послышались веселые нотки.

— А ведь у вас есть с кого брать пример, — вставил Петр Ильич. — Вот, скажем, Верезин. О нем газеты пишут.

Вячеслав Андреевич остановил его жестом и сказал мне:

— Иди, Игорь. Можешь идти домой. Твой день — гуляй. Все равно ты сегодня не ученик.

Я растерянно пробормотал: «Спасибо», шагнул к двери и — остановился. Я не мог бросить ребят в беде.

Если бы для них все кончилось благополучно! Как бы я тогда хвастался перед ними! Я бы им прямо сказал: «Вы меня воспитывали, а что получилось? Теперь уже вам придется брать с меня пример». Хотелось бы мне видеть, какие бы у них стали лица.

Но, к сожалению, хвастаться я не мог. Лежачих не бьют. Сначала я должен попытаться их спасти, а уж потом дать им понять, кто с кого должен брать пример.

Я обязан, я просто обязан объяснить директору, в чем дело, и выручить ребят. Сейчас я скажу: «На вашем месте, Вячеслав Андреевич, я бы прежде всего выяснил — из-за чего могут поссориться два друга». Именно — поссориться. Слово «драка» лучше не произносить.

— Вячеслав Андреевич, — торопливо сказал я вслух. — Так ведь не годится. Вы даже не знаете, почему они подрались. Может, у них благородная причина была.

Мишка вспыхнул.

— А тебя не спрашивают, — отрезал он.

— Факт, благородная, — оживился Серёга, сразу понявший мою мысль. — Могу я иметь свое мнение о Геннадии Николаевиче?

— При чем тут Геннадий Николаевич? — заинтересовался директор. Петр Ильич и завуч тоже насторожились.

— Как при чем? — удивился Серёга. — Мы же из-за него подрались.

Мы стали наперебой рассказывать, из-за чего произошла «дуэль». Даже Мишка время от времени вставлял мрачные реплики. Когда я сказал, что Козлов с пятым классом, пожалуй, справился бы, а с восьмым ему просто трудно, Петр Ильич не выдержал.

— Удивляюсь, — взорвался он. — Так говорить о педагогах! Им дают прекрасного учителя, с отличием окончившего институт, прославленного человека, а они смеют так говорить о нем. Будь вы у меня в классе, я бы вам показал. Простите, Вячеслав Андреевич, я пойду. Мне надо в учительскую.

И он вышел. Мы стояли притихшие. Вячеслав Андреевич, посмотрев на нас, задумчиво сказал завучу:

— А я был бы рад, если бы из-за меня ученики дрались. Из-за серого педагога драться не будут.

— Ага, — просиял Мишка. — Что, Иванов, съел? Ведь правда, он замечательный педагог?

— По-моему, да, — улыбнулся завуч. — По-моему, он тоже обрадуется, узнав, что вы подрались из-за него.

— А по-моему… — горячо начал я.

— Ладно, Гарька, — перебил меня Серёга. — Не будем спорить. Нам можно идти, Вячеслав Андреевич?

— Да, — сказал директор. — Можно. Значит, Сперанский и Иванов передадут родителям, что я их исключил на три дня.

— За что? — оторопело спросил Серёга.

— Как за что? За драку!

X

Когда мы вышли в коридор, Серёга спросил с любопытством:

— Слушай, верно, что про тебя в газете написали?

— Верно, — небрежно сказал я. — Но это не важно. Что же вам теперь делать, ребята?

— Ничего не делать, — холодно сказал Мишка. — Подрался я, конечно, зря. Но вообще-то я был прав.

— Брось шуметь, Мишка! — сказал Серёга. — Не насовсем же исключили. Погуляем три дня. Тоже мне наказание!

— С тобой я разговаривать не намерен! — отрезал Мишка и пошел быстрее.

— Подумаешь! — крикнул ему вслед Серёга и попросил: — Гарька, возьми мою сумку. Мне заходить неохота.

Я догнал Мишку. В класс мы вошли вместе.

— Извините, — сказал с порога Мишка преподавателю. — Меня исключили из школы на три дня. Разрешите мне собрать книги.

— Тебя, Сперанский? — удивленно спросил преподаватель. — За что?

— За то, что я подрался с Ивановым.

— Так, — несколько растерянно сказал преподаватель. — А тебя, Верезин, тоже исключили?

— Нет, — ответил я как можно небрежнее. — Про меня сегодня написала «Комсомольская правда». Директор сказал, чтобы я шел домой.

Класс, только что принявший так близко к сердцу Мишкино исключение, не обратил на мои слова почти никакого внимания. Скажу по совести, меня это задело.

XI

Мишка сразу ушел домой. Мы с Серёгой еще долго бродили по улицам. Мне некуда было торопиться. Мама еще не пришла со службы, а сидеть в четырех стенах наедине со своей славой я, разумеется, не мог.

Мы забежали домой к Серёге. Он бросил сумку и заодно объяснил Анне Петровне, почему наш класс сегодня отпустили раньше: заболели физик и историк, а англичанка вышла замуж. Кроме того, Серёга одолжил у матери два рубля для меня. Они были нужны на покупку газет. Я подсчитал, сколько экземпляров необходимо купить. По одному — матери и отцу; тетке в Малаховку — три, чтобы она могла подарить знакомым; Сперанским; в мой пионерский отряд; ну, еще Марасану (надо будет ему что-нибудь надписать. Может быть: «От одного из героев». Или: «Верному Марасану от зачинателя нового движения»). Штуки три оставлю себе. Вообще теперь я буду собирать все, что обо мне напишут. Через много лет я с удовольствием разверну стертые на сгибах газетные листы и посмотрю, с чего все начиналось.

До чего же здорово жить на свете! Теперь мне нечего бояться Перца. Не исключат же из комсомола человека, которого «Комсомольская правда» поставила всем в пример!

Итак, я должен был купить минимум двенадцать экземпляров. Впрочем, на тринадцатый уже не хватало денег. Отойдя от киоска, я вспомнил, что не сосчитал самого Сергея. Мне стало ужасно неприятно.

— Серёга! — воскликнул я. — Как же так? Ладно, я отдам тебе один из своих экземпляров.

— Идет! — без особого энтузиазма отозвался Серёга. — Пусть мой пока у тебя хранится. А то, понимаешь, одна комната, затеряться может.

Я надулся но смолчал. Не хочет — не надо. Потом сам попросит, да будет поздно.

Обедать мы пошли ко мне. Дверь нам открыла мама. Я ворвался в коридор, едва не сбив ее с ног, швырнул пальто на сундук и потребовал, чтобы нас скорее кормили.

— Очень хорошо, — сухо сказала мама. — Повесьте пальто и проходите в комнату. Там тебя ждут, Гарик.

— Почему ты разговариваешь таким тоном? — возмутился я. — Серёга, сказать ей, что ли?

— Гарик, тебя ждут, — повторила мама, проходя в комнату.

— Может, обеда не хватит? — стеснительно спросил Серёга. — Я лучше пойду.

— Брось ты! — горячо воскликнул я.

И мы пошли в комнату.

За нашим обеденным столом сидел Геннадий Николаевич. Перед ним стоял стакан чаю. На блюдце лежал кусок пирога, который мама пекла в прошлую субботу. На скуле у нашего классного красовался здоровенный синяк. Мама посматривала на него с плохо скрытым неодобрением.

Сначала я решил, что Геннадий Николаевич прочитал газету и пришел меня поздравить. Но по выражению его лица я понял, что ошибся.

Серёга обернулся ко мне и, подмигнув, прошептал:

— Вляпались!

— Вот и мой сын, — сказала мама, страдальчески улыбаясь.

Мы настороженно поздоровались с Геннадием Николаевичем.

— Ну хоть вы, Геннадий Николаевич, посоветуйте, что с ним делать, — горько сказала мама, кутаясь в шаль. — Я больше не могу. Не мо-гу. Он не хочет понять, что у меня никого нет, кроме него. Я понимаю, что мальчику в его возрасте нужно и пошалить иногда. Я с удовольствием заплачу за это стекло. Это жизнь, это можно понять.

Геннадий Николаевич багрово покраснел, так, что синяк стал почти незаметен, и отодвинул две десятирублевые ассигнации, которые лежали на столе возле стакана.

— Нет, нет! — заметив это, сейчас же запротестовала мама. — Пожалуйста, возьмите! Я вас прошу!

Геннадий Николаевич еще больше сконфузился и сунул деньги в карман.

— Но смириться с тем, что он меня не любит, не уважает, — сказала мама, продолжая кутаться в шаль, — я не могу.

— Вы преувеличиваете, — осторожно сказал Геннадий Николаевич. — Игорь такой же, как все. В этом возрасте они стесняются нежности. Я тоже стеснялся.

— Но раньше он от меня ничего не скрывал, — сказала мама, и ее глаза покраснели. — А тут он лезет по пожарной лестнице… Рискует жизнью. И я узнаю об этом последней. Если бы он думал о матери, он ни за что не стал рисковать собой.

— Вы меня не так поняли, — мягко прервал Геннадий Николаевич. — То, что Игорь полез, это скорее хорошо. Вообще-то он у вас трусоват…

Мы с Серёгой стояли молча. В то время когда перечисляли мои пороки, он обернулся ко мне и незаметно кивнул на газеты, которые я по-прежнему держал в руке. Во мне медленно закипала ярость. Почему все обращают внимание на мои недостатки, но никто не хочет заметить, как я их исправляю?

— Кстати, мама, — сказал я очень холодно. — О твоем трусливом и эгоистичном сыне сегодня написала «Комсомольская правда». Можешь убедиться.

Я небрежно швырнул газеты на стол. Они разлетелись веером. Одна из них даже упала на пол. Мама почему-то подобрала именно ее.

— Гарик, что ты выдумываешь? — сказала мама, растерянно посмотрев на Геннадия Николаевича.

Тот развел руками и встал.

— Вы разверните, — сказал Серёга маме. — На третьей странице. Давайте покажу.

Отстранив его руку, мама торопливо развернула газету.

Геннадий Николаевич тоже взял газету. Со стола.

— «Всеобщая забастовка…» — настороженно читала мама. — «Индия накануне выборов». Гарик, я надеюсь, ты не пошутил?

— Внизу, — подсказал Серёга. — «Коммунистическое воспитание».

— «Коммунистическое воспитание», — торопливо прочитала мама. — «Комсомольцы… хозяевами жизни…» Гарик, смотри-ка! Сыночек! — вдруг закричала она. — Геннадий Николаевич, вы нашли? Сережа, ты читал? Сыночек, дай я тебя поцелую.

— Мама! — грозно прикрикнул я, поспешно отходя к окну.

Мне было стыдно Геннадия Николаевича. Я слышал, как Сергей хмыкнул за моей спиной. Что за отвратительная привычка целоваться при посторонних!

Геннадий Николаевич будто случайно подошел ко мне и строго прошептал:

— Верезин, обними мать.

— Потом, — шепотом ответил я.

Мама наконец оторвалась от газеты.

— А ну, накрывать на стол! — счастливо прикрикнула она. — Гарик, Сережа. Сейчас все будем обедать. Геннадий Николаевич, может быть… Немного вина? Гарик, немедленно позвони папе.

В передней раздался звонок. Мама закричала: «Я сама, сама!» — и побежала открывать.

— Гарька, — сказал Серёга, — там вроде наши.

Мне тоже послышались голоса Борисова, Иры и даже Ани.

— Заходите, заходите, — радушно приглашала мама, распахивая дверь. — Наш герой дома. Сейчас будем обедать. Гарик, займи гостей, а я разогрею обед.

Аня, Ира и Кобра раскраснелись, и от них пахло морозом. Я смотрел на Аню и против своей воли глупо улыбался. Она тоже улыбнулась мне, смущенно и лукаво, но тут же нахмурила брови и отвернулась. Это, по-видимому, означало: не выдавай нас, здесь посторонние.

Я стремительно подбежал к двери (сейчас мне почему-то все хотелось делать стремглав) и закричал на всю квартиру:

— Мама! Мы будем все обедать! Все!

— Как хорошо, что вы здесь, Геннадий Николаевич! — сказала Аня, когда я вернулся к столу. — Класс хотел попросить вас заступиться за Сперанского и Иванова.

Она рассказала, что Мишку и Серёгу исключили из школы на три дня.

— Не понимаю, чего ты хочешь, Мальцева? — сердито спросил Геннадий Николаевич. — И не подумаю заступаться. Еще не хватало, чтобы вы дрались в школе!

— Это была не драка, — возразил я. — Это была дуэль. Из-за принципиальных разногласий.

Геннадий Николаевич улыбнулся.

— Из-за чего? — переспросил он.

— Из-за принципиальных разногласий, — повторил я. — Бывают же такие случаи, когда спор не решается голосованием.

— И решается кулаками? — усмехнулся Геннадий Николаевич.

— Какие там принципы! — вмешалась Аня. — Просто подрались, как всякие мальчишки! Но ведь выручать-то их надо! Правда, Ира?

— Конечно, — моментально согласилась Ира. — Я то же самое хотела сказать. Только другими словами.

— Что ты понимаешь в драках, Мальцева? — возмутился Костя. — У них была именно дуэль. Даже при секундантах.

— Драка — всегда драка, — безапелляционно заявила Аня. — Правда, Геннадий Николаевич?

— Чего вы ее слушаете? — закричал Серёга. — Если бы вы знали, из-за чего я подрался.

— Спятил? — зашипел на него Кобра.

— А чего? — невозмутимо сказал Серёга. — Будто Геннадий Николаевич сам никогда не дрался.

— Если по-честному, — вдруг сказал Геннадий Николаевич, — то, конечно, дрался. Но не из-за пустяков.

И, подмигнув нам, он потрогал свой синяк.

— Так ведь и я не из за пустяков.

— А из-за чего?

— Ишь какой хитрый! — сказал Сергей, подмигнув нашему классному.

— А что? — удивился Геннадий Николаевич. — Мы же как друзья разговариваем.

— Я-то вам расскажу — как другу. А вы-то меня накажете — как классный.

— Вот тебе и раз! — рассмеялся Геннадий Николаевич.

Он был явно счастлив. Неужели из-за того, что мы с ним разговаривали дружески? Если так, то он очень странный человек. Ему важнее симпатии нескольких непостоянных восьмиклассников, чем то, что он вчера проиграл Званцеву. Можно было даже подумать, будто Геннадий Николаевич сильнее стремится стать хорошим классным, чем олимпийским чемпионом по боксу.

— Я все равно не согласна, — обиженно проговорила Аня. — Дракой ничего не решишь.

— И я так думаю, — поспешно согласилась Ира.

— Чем же ты решишь, Мальцева? — язвительно спросил Костя. — Голосованием?

— Хотя бы.

— Что же ты решишь?

— Все.

— И хороший он педагог или плохой, тоже решишь?

На секунду мы замялись. Аня предупреждающе сдвинула брови. Я дернул Костю за рукав.

— Чего? — запальчиво спросил Костя. — Я же не сказал кто. Я сказал: «он».

Геннадий Николаевич насторожился.

— О ком же вы спорили? — спросил он безразличным тоном.

— Об одном учителе, — небрежно ответил Серёга. — Вы его не знаете. Он из другой школы.

— Ага, — сказал Геннадий Николаевич и замолчал. Лицо его помрачнело.

— Все-таки драки иногда необходимы! — сказал я с излишней горячностью. — Правда, Геннадий Николаевич?

— Только в исключительных случаях, — подхватила Аня. — Правда, Геннадий Николаевич?

— Правда, — вяло согласился наш классный. Он сидел, не поднимая головы, и складывал газету со статьей обо мне вдвое, еще раз вдвое, еще раз… И старательно заглаживал сгибы ногтями.

В комнате сделалось очень тихо. Я услышал, как мама крикнула из кухни:

— Гарик, накрывай на стол!

— Ну что ж, — невесело сказал Геннадий Николаевич, — я, пожалуй, пойду.

Не глядя ни на кого из нас, он встал и бросил на стол газету.

— Куда же вы? — испугался я. — Мама обед разогрела.

Ребята знаками показывали мне, чтобы я удержал классного во что бы то ни стало.

— У нас сегодня обед вкусный, — растерянно добавил я.

— Спасибо, — уже от двери отозвался Геннадий Николаевич. Обернувшись, он добавил с горечью: — По горло сыт. — И вышел.

— Гарик, проводи! — сказала Аня.

— Неудобно, — замялся я.

Едва хлопнула входная дверь, мы набросились на Кобру.

— Эх, ты! А еще журналист, — укоризненно сказала Аня.

— Что вы, ребята! — виновато оправдывался Костя. — Разве я нарочно?..

Он замолчал, потому что в комнату вошла мама с кастрюлей в руках.

— Гарик, что же ты не накрыл на стол? — спросила она. — Где Геннадий Николаевич?

— Ушел, — сказал Серёга. — Дела у него.

— Не везет нам на классных руководителей, — с сожалением проговорила Ира. — Этот, видно, тоже у нас не засидится.

XII

Вскоре после обеда ребята ушли.

С минуту я постоял у двери, слушая, как затихают на лестнице шаги, смех, голоса. Мне вдруг стало очень грустно. Мама гремела посудой на кухне. Смеркалось. Вещи теряли свои очертания. Зажигать свет не хотелось. Это было похоже на воскресный вечер. Гости уже разошлись, ты возвращаешься в комнату, где в беспорядке стоят стулья, где в пепельнице полно окурков, и невольно начинаешь думать о том, что завтра понедельник, опять надо идти в школу. Я подумал о Геннадии Николаевиче. Теперь он будет ко всем придираться, особенно ко мне.

Надо было готовить уроки, писать статью для стенной газеты. Но теперь мне не хотелось ни читать, ни писать. Я хотел бы сейчас сесть в папино кресло, закинуть ногу на ногу и закурить. Как жаль, что я не умею курить!

В прихожей послышался робкий звонок. У меня сильно забилось сердце.

Это была Аня. Она запыхалась и тяжело дышала. От растерянности я так и не выпускал дверной замок. Мы стояли, разделенные порогом, и молчали.

— Кто там, Гарик? — крикнула из кухни мама.

— Это я, — помедлив, отозвалась Аня. — Я забыла варежку. Извините.

Я спохватился, что держу Аню на лестнице, и, пропуская ее в прихожую, спросил с разочарованием:

— Вправду забыла?

Минуту назад мне казалось, что Аня хочет сказать мне что-то очень важное.

— Конечно, — сказала Аня.

Подойдя к сундуку, она взяла свою варежку.

— До свидания, Гарик, — проговорила она потом, не глядя на меня.

Я молчал. Аня мельком взглянула на меня и стала натягивать варежку. Подождав минуту, она вздохнула и грустно повторила:

— До свидания же, Гарик.

Я продолжал молчать, лихорадочно придумывая слова, которые могли бы ее удержать.

— До завтра, Гарик, — решительно сказала Аня и шагнула к двери.

— Погоди! — испуганно воскликнул я. Когда она обернулась, я с трудом произнес: — Не хочу до завтра.

Аня покраснела. Она опустила голову и очень быстро, словно фраза была заранее приготовлена, проговорила:

— Хорошо, Гарик, раз ты так просишь, я буду в семь часов у памятника Пушкину.

Она выбежала прежде, чем я успел ей что-нибудь сказать. С минуту я смотрел на дверь, растерянно хлопая глазами. Потом захохотал, завопил: «Эх, дороги, пыль да туман!» — и с такой силой пнул старую галошу, что она ударилась в стену, как футбольный мяч.

— Гарик, что ты там делаешь? — строго окликнула мама.

На одной ножке я допрыгал до кухни и продекламировал нараспев:

— Я спешу к те-бе на по мощь, я и-ду по-су-ду мыть…

Конечно, мама вскоре прогнала меня. Я пробовал жонглировать тарелкой и разбил ее.

Время в этот вечер совсем сошло с ума. Чем ближе стрелки подходили к четырем, к пяти, к шести, тем длиннее становились минуты. Я повернул будильник циферблатом к стене, надеясь, что, если я не буду на него смотреть, время пойдет быстрее. Но когда я снова повернул его к себе в полной уверенности, что прошло по крайней мере четверть часа, оказалось, что миновало только три минуты.

Около шести я не выдержал. Крикнув маме, что скоро приду, и кое-как одевшись, я выскочил на лестницу. В моем распоряжении было еще больше часа. Я решил идти к Пушкинской площади самым длинным путем. На это могло бы уйти минут сорок. Особенно, если по дороге честно читать все афиши и объявления.

Выходя на улицу, я столкнулся с Перцем. Значит, он вернулся. Эта встреча меня не очень обрадовала.

— Я за тобой, — сказал Перец. — Снежком в окно бросал. Твоя мамаша выглянула.

— А что? — сказал я рассеянно.

— Марасан зовет.

— Мне некогда, — решительно заявил я. Но тут же подумал, что, может быть, лучше поговорить с Марасаном, чем читать по дороге объявления и афиши.

— Ладно. Только ненадолго, — согласился я и пошел за Перцем.

Мне хотелось рассказать ему, что про меня сегодня написали в «Комсомольской правде». Но я не знал, как об этом заговорить.

— Где ты пропадал, Перец? — спросил я для начала.

— Где был, там уже нет, — недовольно ответил Перец. — В деревне у тетки. Дальше что?

— Ничего, — сказал я.

Марасан сидел на ящике в том подъезде, в котором он и его друзья всегда собирались зимними вечерами. От него сильно пахло водкой.

— Садись, Верезин-младший, — сказал Марасан. — Побеседуем.

Он сделал несколько быстрых затяжек и погасил папиросу о каблук.

— В милицию сегодня вызывали, — как бы нехотя сказал он. — Или на работу устраивайся, или из Москвы долой. Выручай, друг.

— Как же я могу тебя выручить? — спросил я испуганно.

— Тебе же объясняли, — хмуро сказал Перец. Он стоял в дверях, словно загораживая мне выход.

— Цыц! — оборвал его Марасан. Он напомнил мне свой план. Мы сделаем вид, будто Марасан спас меня из-под машины. Перец и еще два-три парня будут свидетелями. Мой папа, конечно, захочет отблагодарить Марасана и возьмет его агентом по снабжению.

— Нет, нет! — торопливо сказал я. — Это невозможно. Обо мне сегодня написала «Комсомолка». Я должен стать по-настоящему хорошим человеком.

— Дать ему раза, — вставил Перец, — так мигом сможет.

Марасан только взглянул на него, и Перец сразу умолк. Потом Марасан грузно поднялся и взял меня за шиворот.

— Значит, не можешь? — сквозь зубы спросил он. — Значит, настоящим человеком? А Марасана, значит, побоку?

Он спрашивал и все сильнее тряс меня. Мне все-таки удалось отпихнуть его руки.

— Атас! — сказал Перец, взглянув на дверь.

Марасан отступил от меня на шаг и начал закуривать. Перец снова встал так, чтобы я не мог убежать.

Мимо нас прошел мужчина в шляпе. Даже не посмотрев в нашу сторону, он стал подниматься по лестнице. Когда на каком-то из этажей за ним захлопнулась дверь, Марасан сказал мне:

— Ты, птичий помет, чтобы к завтраму полтинник мне достал. Слышишь?

— Пятьдесят копеек? — удивленно переспросил я.

— Полсотни, — хмыкнув, уточнил Перец.

— Пятьдесят рублей? Где же я их возьму?

— Где хочешь, — сказал Марасан и зевнул. — А то всем расскажу, какой ты настоящий человек. И вдобавок морду расквашу.

Я лихорадочно думал, где достать деньги. Продать книги? В этом нет ничего дурного. Я же продам только свои! Те, которые мне подарили. Так я искуплю то, что связался с Марасаном. Моя личная библиотека, пожалуй, стоит не меньше пятидесяти рублей.

Я сказал вслух:

— Больше, чем пятьдесят рублей, я достать не смогу. Чужие вещи продавать не буду.

— Тебя и не просят, — ответил Марасан и сплюнул.

— Теперь я могу идти? — спросил я.

— Пропусти эту козявку, Перец, — сказал Марасан, отворачиваясь.

Я вышел на улицу.

У меня было скверно на душе. Не оттого, что я боялся Марасана. И даже не из-за денег. В конце концов я их достану и откуплюсь от Марасана раз и навсегда. Самое неприятное, что я позволил Марасану так с собой разговаривать. Если бы я протестовал, меня, конечно, избили бы, может быть даже изувечили. Все-таки надо было протестовать. Аня никогда не узнает о моем разговоре с Марасаном, но мне было как-то стыдно встречаться с ней сейчас.

У памятника Пушкину стояло много людей, наверное тоже влюбленных. Время от времени кто-нибудь из них устремлялся навстречу своей девушке, подхватывал ее под локоть и уводил куда-то, оживленно и без умолку болтая (я решил, что точно так же уведу Аню).

Но на место уходивших влюбленных тут же являлись новые.

Толстяк с потертым портфелем под мышкой то и дело поглядывал на уличные часы. Он морщился так, словно у него болел зуб. Рослый парень без шапки, с напомаженными волосами внимательно разглядывал ноги всех проходивших мимо женщин и что-то насвистывал себе под нос. Пожилой человек с тросточкой, которую он обеими руками держал за спиной, ровными шагами, глядя прямо перед собой, ходил вокруг памятника.

Ани не было. Когда я почти убедил себя, что она не придет, неожиданно показалась знакомая светлая шубка.

— Что же ты опаздываешь? — растерянно буркнул я.

Аня рассмеялась и сказала, что девушкам полагается опаздывать.

— Пойдем, — предложила она после паузы, потому что я не ответил и только продолжал смотреть на нее.

— Куда? — спросил я.

— Куда-нибудь. Не стоять же здесь!

— Конечно, — спохватился я.

Мы пошли по бульвару. Среди черных, голых стволов виднелись скамейки, на которых сидели влюбленные. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, и к ним никто не подсаживался. Только возле фонарей скамейки пустовали.

Я с ужасом чувствовал, что не знаю, о чем говорить.

— Ты не рад, что мы встретились? — спросила наконец Аня.

— Почему? — сказал я. — Рад.

— У тебя плохое настроение?

— Почему плохое? Хорошее.

— Я вижу! — насмешливо сказала Аня. — Больше ты ни о чем не можешь разговаривать?

— Могу, — сказал я со злостью, понимая, что окончательно иду на дно.

Мы опять замолчали. Аня посмотрела на часы и сказала, что в восемь ей надо быть дома. Я догадался, что ей со мной просто скучно. Я почему-то вспомнил Марасана, и мне вдруг стало очень жалко себя.

— Эх, Аня, если бы ты только знала! — невольно сказал я.

— Что же я должна знать? — спросила Аня насмешливо.

— Эх! — повторил я и махнул рукой.

— Ты, наверное, фантазируешь, Гарик!

У меня перехватило горло. Я всхлипнул и, едва удерживаясь от слез, горько сказал:

— Конечно… Вру.

— Нет, ты не врешь, — встревожилась Аня и попыталась заглянуть мне в лицо. Я отвернулся. — Ты должен рассказать мне, что случилось.

— Ничего.

— Нет, случилось. Я вижу.

— Ничего ты не видишь!

— Или ты мне расскажешь, или я сейчас же ухожу.

— Это тайна, — сказал я мрачно.

— Я никому не скажу. Честное комсомольское! Ну, Гарик!

— Давай говорить про литературу.

— Ты мне только скажи, это связано со Сперанским?

Я усмехнулся.

— С Ивановым? С Геннадием Николаевичем?

— Анечка, — сказал я покровительственно, — если об этом узнают, меня свободно могут убить.

У Ани загорелись глаза. Она схватила мои руки и сжала их.

— Ах, Гарик, это так интересно! — воскликнула она зачарованно. — Ты мне должен все рассказать. Все, все, все!

Я вздохнул и грустно покачал головой.

— Ты будешь молчать? — спросил я.

— Честное комсомольское!

Я огляделся по сторонам и шепотом сказал:

— Меня преследует банда. Они пытались меня завербовать. Сама понимаешь, у них ничего не получилось. Теперь они меня ненавидят.

В эту минуту я действительно верил, что Марасан может меня убить. И вообще был счастлив.

Аня нахмурила брови и сразу сделалась такой красивой, что я охотно согласился бы умереть, лишь бы меня убили на ее глазах. Нет, лучше не убили, а тяжело ранили, чтобы я мог видеть, как она горюет.

— Надо немедленно сообщить в милицию, — серьезно сказала Аня.

— Зачем? Я привык сам справляться со своими неприятностями.

— Я не хочу, чтобы тебя убивали. Идем!

— Не торопись, — сказал я и замялся. Кажется, не следовало заходить так далеко. — Видишь ли, — добавил я осторожно, — пока это еще не совсем банда. Но у них есть все основания, чтобы стать бандой. Даже атаман есть. Я тебе его покажу. А пока они мелкие хулиганы. Как только начнут действовать наши патрули, мы их арестуем.

— Тебя до тех пор не убьют? — спросила Аня. — Впрочем, что за глупости мы говорим! Ведь это же Москва. Вокруг тебя комсомольцы, Вячеслав Андреевич, Геннадий Николаевич. Как же тебя могут убить?

Я подумал, что Аня абсолютно права. Действительно, я окружен людьми, перед которыми Марасан просто ничтожество и трус.

— Конечно, не могут. То есть, я постараюсь, чтоб не убили, — поправился я немедленно, почувствовав, что впадаю в другую крайность. — Я буду осторожен. Опасность, о которой знаешь, уже не страшна.

Мы еще долго гуляли с Аней. Как настоящие влюбленные, мы тоже сидели на скамейке, правда, довольно далеко друг от друга, и к нам тоже никто не подходил. Потом мы играли в снежки и катались по ледяным дорожкам. Я держал Аню за локти, а она оборачивалась и спрашивала:

— Тебе весело?

Я кивал и тоже спрашивал:

— А тебе?

— Очень, — шепотом отвечала Аня.

Был уже десятый час, когда Аня спохватилась, что в восемь обещала быть дома. Я проводил ее. Несколько минут мы постояли в ее парадном, отделенном от улицы тяжелыми, тугими дверьми. По сравнению с этим наш подъезд стал казаться мне убогим и каким-то дореволюционным. Мы стояли молча, потому что я опять не знал, о чем говорить.

Наконец Аня спросила:

— У тебя есть бумага и карандаш?

— Есть, — сказал я.

— Я тебе что-то напишу, но ты прочти, когда я скажу: «можно». Ладно?

— Ладно, — сказал я, усмехнувшись.

— Честное комсомольское?

— Честное комсомольское.

— Отвернись.

Потом Аня сунула мне сложенную бумажку и, взбежав на лестничную площадку, крикнула:

— Можно!

Я снисходительно покачал головой и развернул записку. «Если ты смотрел пьесу «Платон Кречет», то вот — ты похож на него. Ты мог бы меня сегодня поцеловать. Но не догадался».

У меня закружилась голова. Я робко шагнул к лестнице и позвал:

— Аня!

— Что тебе? — перегнувшись через перила, спросила Аня.

— Мы не попрощались, — мрачно сказал я.

— Простимся завтра. Сразу за два дня, — проговорила Аня. Ее каблучки часто застучали по лестнице.

Я вышел на улицу. Остановившись на ступеньках подъезда, я несколько раз глубоко вдохнул синий морозный воздух. Мне не хотелось уходить отсюда. Я сел на ступеньки, но тут же почувствовал, что умру, если еще секунду просижу без движения. Я вскочил и помчался по улице, обгоняя прохожих.

Мне было даже немного жаль этих людей. Идут в одиночку, вдвоем, втроем. Домой или в гости, веселые или грустные, хмурые или довольные. И никто из них не знает, что этот нескладный юноша, который пробежал мимо, поправляя на ходу зимнюю шапку с болтающимися ушами, что этот мальчишка — самый счастливый человек на свете.

Интересно, чем же я похож на Платона Кречета?

Часть третья

I

Самый короткий день в году был всего неделю назад. Темнело по-прежнему рано.

Заснеженный город заполнили елки. Их везли огромные грузовики, тащили на плечах запыхавшиеся мужчины, волочили по снегу возбужденные и счастливые мальчишки.

Большая, в разноцветных лампочках елка красовалась в витрине универмага. В магазинах поменьше стояли крошечные елки. Мы шли вдвоем — Мишка и я. Мы возвращались на почту.

Дело в том, что уже целую неделю все наши ребята после уроков становились государственными служащими.

Вот как это произошло.

На следующий день после того, как Геннадий Николаевич убежал из нашей квартиры, он как ни в чем не бывало явился в школу. Когда он вошел в класс и склонился нал журналом, Соломатин простодушно воскликнул:

— Глядите, а ведь остался!

Ребята очень развеселились.

Едва Геннадий Николаевич отворачивался к доске, в классе раздавались остроты по его адресу. В конце концов математика была сорвана. Вообще на уроках Геннадия Николаевича мы стали теперь вести себя так же плохо, как на уроках английского. Но Козлов никого не выгонял из класса и даже не кричал. Он делал вид, что ничего не замечает, и только как-то загнанно на нас поглядывал. Каждый день он приходил в школу с какими-нибудь предложениями. То звал нас на экскурсию, то предлагал туристский поход, по придумывал что-нибудь еще. Его поддерживали всего два-три человека (в том числе обязательно Мишка). Туристский поход проваливался вслед за экскурсией. На следующий день наш классный являлся с новой идеей.

Однажды на урок Геннадия Николаевича пришел директор. Он в последнее время не переставал хвалить Козлова. А наши ссоры объяснял тем, что мы еще не нашли общего языка.

Мы поняли, что Вячеславу Андреевичу наконец захотелось выяснить, будет ли вообще найден этот язык.

Директор весь урок просидел, не вмешиваясь и даже ничего не записывая. Правда, мы шумели меньше обычного.

После звонка Геннадий Николаевич сказал нам:

— Ребята, вот что я хотел предложить…

— Опять? — невинно спросил Серёга.

Классный сделал вид, что ничего не слышит.

— Сегодня мне очень поздно принесли газеты, — продолжал он. — Я разговорился с почтальоном… Оказывается, сейчас почта очень перегружена. Скоро Новый год. Я и подумал: а что, если мы поможем почте?

— Письма разносить? — ядовито спросила Ира.

— Вот именно, — осторожно подтвердил Геннадий Николаевич. — Письма, телеграммы, газеты. Можно организовать прием новогодних телеграмм на дому. По-моему, так и должны поступать настоящие хозяева района.

— Геннадий Николаевич, есть даже такая песенка, — в восторге сказал Серёга. — «Все доставит Харитоша, аккуратный почтальон».

— Деньги платить будут? — подмигнув нам, спросил Соломатин.

Вячеслав Андреевич по-прежнему не вмешивался, и мы немного осмелели.

— Мы согласны! — весело крикнули с задней парты. — Только пусть Вячеслав Андреевич нам разрешит уроки не делать. Вячеслав Андреевич, можно?

— Заткнитесь! — вскочив, крикнул Мишка. Вызывающе оглядев класс, он заявил: — Геннадий Николаевич, меня запишите.

— Запишите, этот на все согласен, — безмятежно сказала задняя парта.

— Деньги-то платить будут? — повторил Соломатин.

— Будут, — терпеливо ответил Геннадий Николаевич. — Я узнавал. Я даже думаю, что на эти деньги мы сможем съездить в Ленинград.

— Представляю, как я буду выглядеть с почтовой сумкой! — сказал Синицын и захохотал. — Мои приятели лопнули бы со смеху, если бы я пришел к ним в таком виде. «Вам заказное! Распишитесь в получении». Цирк!

Студя вскочила и театрально воскликнула:

— Какой ты все-таки хам, Синицын! А если у кого-нибудь из нас мама работает почтальоном? Что же, над ней смеяться надо?

Леня Ершов, тихий парень (его за большую голову прозвали головастиком, он сидел со Студей), вдруг покраснел и склонился над партой.

Никто из нас, за исключением Студи, не знал, что мать Ершова работает на почте.

— Ты, — крикнул Синицыну Серёга, — «принцесса цирка»! Заработаешь!

— А что я такого сказал? — нахально возразил Синицын. — Я согласен, что любой труд полезен. Может, Ершова у себя на Доске почета висит? Может, она быстрее всех ходит или по лестницам бегает?

Ершов неожиданно вскочил и, ни на кого не глядя, выбежал из класса.

Мы разом набросились на Синицына. Соломатин даже кричал:

— Геннадий Николаевич, разрешите, я ему по морде дам! Вы только отвернитесь на минутку. Пожалуйста!

— Геннадий Николаевич, — сердито сказал Борисов. — Меня запишите. А Синицын пусть катится ко всем чертям.

— Не, — заявил Серёга. — Вы нас с Синицыным тоже запишите. Он у меня, как миленький, сумку таскать будет.

— С удовольствием запишу и тебя, Борисов, и тебя, Иванов, — сказал Геннадий Николаевич. Он заметно оживился. — Что же касается Синицына, то, по-моему, он просто недостоин работать с нами.

Мы обрадованно закричали и захлопали партами.

Геннадий Николаевич сиял. Он с такой благодарностью взглянул на директора, который только тут начал рисовать и заштриховывать свои кружочки (это по сведениям, полученным от Вальки Соломатина), что нам стало ясно, кому в действительности принадлежала идея сделать нас почтальонами.

Так мы стали внештатными служащими почтового отделения К-6.

Я был уверен, что нам надоест работать уже на следующий день. Мне казалось, что мы согласились только назло Синицыну. Но прошел день, другой, третий, прошла неделя, а ребята продолжали работать. Мы даже затеяли соревнование: кто больше продаст марок, конвертов, праздничных открыток.

Я так и не мог понять, что, собственно, увлекло ребят. Может быть, то, что экскурсии у нас бывали и раньше, а работать на почте нам никогда не приходилось. Может быть, то, что мы впервые стали зарабатывать деньги. А может быть, и то, что на почте нас приняли очень радушно (Геннадий Николаевич даже смутился, столько ему наговорили приятных слов).

Мне и самому очень понравилось быть почтальоном.

Первой квартирой, которую мы с Мишкой обслужили, была квартира № 117 дома № 12/7.

Несколько минут мы стояли перед дверью и спорили, кому звонить. Потом Мишка сказал мне:

— Трус! — и нажал кнопку звонка.

Нам открыла какая-то старушка.

— Заказное. Товарищу Пу-гов-киной, — сказал Мишка.

Фамилия адресата была написана неразборчиво, и он прочел ее по складам.

— Поповкиной, — поправила старушка и крикнула: — Поповкины, вам письмо!

— Может быть, вы хотите купить конверт или послать телеграмму? — набравшись смелости, спросил я.

Старушка посмотрела на меня с недоверием.

Я достал удостоверение, которое нам выдали на почте, и сказал:

— Пожалуйста. Мы имеем право.

Удостоверение гласило, что Игорю Верезину, ученику такой-то школы, поручается принимать телеграммы у населения, а также продавать конверты и марки. Действительно при предъявлении ученического билета. Печать. Подпись заведующего.

Я очень гордился этим документом. Это было первое служебное удостоверение в моей жизни.

Старушка читать его не стала. Но в коридор выглянул какой-то дядя в пижаме и очках. Он очень внимательно прочитал документ. Даже посмотрел на свет.

— У тебя тоже есть? — спросил он у Мишки.

— Есть, — ответил Мишка, который в это время показывал Поповкиной, где расписаться в получении заказного письма. — Сейчас достану. Вы не верите? Мы комсомольцы.

— Молодой человек, — назидательно сказал дядя. — Не забывайте, что вы имеете дело с деньгами.

Мишкино удостоверение он тоже читал долго и внимательно.

— Будете принимать телеграммы на дому? — наконец спросил он. — В следующий раз захватите с собой жалобную книгу. Выражу вам благодарность.

Взяв у нас двенадцать бланков и приказав нам подождать, он ушел в свою комнату.

Потом появилась молодая женщина в халате, который она все время запахивала. Ее интересовало, не можем ли мы принять подписку на журнал мод. Я любезно объяснил, что подписка на журналы кончилась пятого декабря.

— Скажи, сынок, — спросила старушка, — а пенсию вы будете приносить?

— Возможно, — солидно сказал я.

— Вряд ли, — сейчас же буркнул Мишка и сердито посмотрел на меня.

— Уж вы там похлопочите, чтобы пораньше принесли! — сказала старушка.

Постепенно образовалась очередь. Старушка пустила нас в свою комнату, а сама пошла по коридору, стуча во все двери. Это была очень большая квартира. Жильцы все подходили. У меня даже устала рука: я выписывал квитанции, а Мишка получал деньги.

Все это мне очень нравилось. Честно говоря, я боялся, как бы не пришлось выпрашивать, чтобы кто-нибудь послал поздравительную телеграмму или купил новогоднюю открытку. Но все вышло наоборот: люди вели себя так, словно мы им очень помогли.

Мне не сиделось на месте. Я готов был обещать, что приму подписку на журнал мод, принесу пенсию, организую прием посылок на дому. Когда женщина в халате купила у нас сразу двадцать новогодних открыток, я от радости даже лягнул Мишку.

Он нахмурился и строго позвал:

— Верезин, на минутку.

— Простите, товарищи, — сказал я очереди и, наклонившись к Мишке, спросил шепотом: — Что тебе?

— Веди себя солиднее. Ты на работе.

— А что я сделал? — огрызнулся я.

В душе я завидовал Мишке, который вел себя так, будто всю жизнь был почтовым работником.

Мы пробыли в этой квартире, наверное, не меньше чем полчаса. Когда мы вышли на лестницу, Мишка толкнул меня в грудь и, засмеявшись, стал радостно потирать руки. Я тоже толкнул его и тоже засмеялся.

— Чего ты на меня кричал, чтобы я солидным был? — спросил я дружелюбно. — На себя взгляни.

— Чучело! Там же люди были, — весело ответил Мишка и опять толкнул меня в грудь.

В эту минуту мне показалось, что с Мишкой все-таки приятно дружить. Он прищелкнул языком и на одной ножке поскакал на следующий этаж.

— Солидный, — сказал я, тоже на одной ножке догоняя его. — Деньги не потеряй.

— Не беспокойся. Знаешь, сколько мы собрали?

— А ты знаешь?

— Не знаю. Посчитаем?

Мы остановились и стали считать деньги.

…Когда, обойдя все квартиры, мы подходили к почте, нас окликнули. В подворотне стояло несколько наших ребят. Вид у них был хмурый и растерянный.

— Что случилось? — спросил Мишка.

— Вы ничего не знаете! — воскликнула Студя. — Мы возвращались с Ирой, а навстречу нам Петр Ильич с инструктором рано, который у нас завучем был. Говорят, что для учеников это не дело — на почте работать. Что нас еще нельзя к деньгам подпускать. Вообще роно запрещает. Патрули — пожалуйста. А открытками пусть торгуют взрослые.

Настроение у меня сразу испортилось.

— Черта с два! — вызывающе сказал Соломатин. — Может, мне деньги нужны? Может, я коньки хочу купить? — Он снова выглянул на улицу.

— Где Геннадий Николаевич? — спросил Мишка. — Вы ему рассказали?

— Пошел звонить в роно, — ответил Соломатин. — Минут пятнадцать назад.

— В райком комсомола надо, — решительно сказал Мишка. — Там разберутся. Нас с Верезиным жильцы знаете как благодарили?

— Подумаешь, — пожала плечами Ира. — Нас тоже благодарили.

— Всех благодарили, — сказал Соломатин и вдруг закричал: — Идет!

Он побежал навстречу Геннадию Николаевичу. Мы поспешили за ним. С Геннадием Николаевичем шли Аня Мальцева, Леня Ершов и Костя Борисов.

— Ну что?! — закричал Соломатин.

— Не дозвонились, — ответил Борисов. — Никто не отвечает.

Мы окружили Геннадия Николаевича. Он был в пальто, но без шапки, и в волосах его застряли снежинки.

— Что же делать? — спросил Мишка. — Может, в райком комсомола сходить?

— Может, в райсовет? — предложил я, вспомнив, как хорошо приняли там ребят в свое время.

— Пожалуйста, без паники, — поморщился Геннадий Николаевич. — Люди ждут писем. Забирайте их и расходитесь. Завтра я сам все выясню.

— А если вас с работы снимут? — испуганно спросила Студя.

Эта мысль не приходила нам в голову.

— Пусть только попробуют! — крикнул Соломатин.

— Мы родителей поднимем! — поддержала его Аня.

— Всем классом в другую школу перейдем! За Геннадием Николаевичем! — горячо сказал Мишка.

Сейчас мы были готовы в огонь и воду за Козлова. Мы спрашивали у него, что делать, и ждали, что он нас защитит (а завтра мы придем в школу и опять сорвем урок математики. Геннадий Николаевич опять будет загнанно на нас поглядывать. А Мишка снова будет дуться и ходить мрачнее тучи).

Все-таки мы очень странные люди.

II

Мы разнесли еще одну порцию писем. Но на этот раз ни Мишка, ни я не испытали никакой радости.

Когда мы вернулись на почту, Геннадий Николаевич спросил:

— На сегодня всё?

— С письмами всё, — ответил Мишка. — Но мы хотели заглянуть еще в несколько квартир. Вдруг кто-нибудь хочет телеграмму послать?

— Я отправил домой Борисова и Соломатина, — сказал Козлов. — У них с физикой неважно. Разнесете их почту? Потом они вас тоже подменят.

— Сомневаюсь, что это «потом» наступит, — сказал я.

Геннадий Николаевич насторожился.

— То есть?

— Может быть, завтра нам придется расстаться с почтой.

— Не можешь ли ты, Верезин, сомневаться про себя? — с внезапным раздражением сказал Геннадий Николаевич.

Ребята закричали, что я нытик, Фома неверующий и вечно порчу им настроение.

Я понимал, что ребята сами волнуются и что особенно нервничает Геннадий Николаевич. Ведь из всех его выдумок нам понравилась именно работа на почте. Но что бы там ни было, оскорблять меня он не имел никакого права. Я надулся и сказал:

— Пожалуйста. Я согласен пойти вместо Борисова и Соломатина.

— Правильно, — с облегчением проговорил Геннадий Николаевич. — Иди.

— Ты взял письма? — обиженным тоном спросил я Мишку.

— Взял, — зло буркнул он и, не дожидаясь меня, пошел к двери.

Я направился вслед за ним, но, задержавшись на пороге, обернулся и сказал:

— У нашего класса вообще есть такая черта: ни с того ни с сего набрасываться на человека. Помните, как вы беседовали со мной однажды? (Я намекал на тот случай, когда меня побили.) Сейчас нам нужно держаться вместе. А вы меня оттолкнули. Вы подумали, в каком настроении я сейчас уйду?

— Ради бога, уходи! — взмолился Геннадий Николаевич.

— Вы могли бы и не просить! — отрезал я и вышел, старательно прикрыв за собой дверь.

Я был очень доволен тем, что так спокойно и с таким достоинством отчитал ребят.

Среди писем, которые мы должны были разнести, почти десять штук было адресовано Н. С. Черных.

— Это же Николаю Сергеевичу! — с радостью воскликнул я.

— Ну и что? — сквозь зубы спросил Мишка.

— Во-первых, брось дуться, — сказал я великодушно. — А во-вторых… Конечно, другой на моем месте не стал бы заботиться о людях, которые так его обидели. Во-вторых, Николай Сергеевич может нам помочь.

— Думаешь? — загорелся Мишка.

— Конечно. Один звонок в ЦК партии.

— Он тебя узнает?

— Как-нибудь, — сказал я со снисходительной улыбкой. — Ведь я все-таки один из его литературных героев.

Говоря откровенно, мне хотелось зайти к Николаю Сергеевичу еще и по другой причине.

После того как появилась статья в «Комсомольской правде», я узнал, что такое слава. Я выступал на комсомольском собрании, написал заметку в стенную газету. Папа подарил мне новую авторучку. Когда нам кто-нибудь звонил, мама прежде всего рассказывала о «Комсомольской правде». Все просили меня к телефону и горячо поздравляли. Мне стало казаться, что так будет всегда. Но через каких-нибудь три дня все забылось. Как будто центральная пресса только и делает, что пишет о восьмиклассниках!

Я полагал, что сейчас, когда мы зайдем к Николаю Сергеевичу, моя слава непременно возродится.

— Сначала разнесем другие письма, — предложил я Мишке, — а потом к Николаю Сергеевичу. У него придется задержаться.

— Зачем? Расскажем про роно и уйдем.

— А обедать?

— Спятил?

— Не знаешь, а говоришь! — сказал я спокойно. — У них полагается угощать обедом.

— Выдумываешь!

— Может, конечно, не обед, но закуска обязательно.

Мишка проглотил слюну. Мы здорово проголодались — все-таки был уже вечер.

— Вообще не мешало бы, — смущенно сказал он. — Тушеной картошки.

— Лучше салат, — сказал я плотоядно. — Чтобы крабы и майонез.

— А удобно?

— Вопрос!

— Ладно, — сказал Мишка без особой уверенности. — Давай быстрее.

Мы побежали разносить письма.

Квартира Николая Сергеевича была на третьем этаже. Нам долго не открывали.

— Никого нет, — сказал Мишка, как мне показалось, с облегчением. — Давай в ящик опустим.

— Попробуем еще раз, — возразил я и с силой нажал кнопку звонка.

Наконец послышались шаркающие шаги, дверь открылась, и мы увидели Николая Сергеевича.

На этот раз Черных показался мне совсем старым. Может быть, потому, что он был в халате и домашних туфлях.

— Здравствуйте, Николай Сергеевич, — сказал я, улыбаясь. — Вот я и выбрался к вам. Мы вам письма принесли.

— Угу, — отрывисто сказал Николай Сергеевич. — Давайте.

— Вы меня не узнаете? — спросил я растерянно.

— Почему не узнаю? Верезин. Давайте письма.

Мишка, насмешливо покосившись на меня, полез в сумку.

— А наши комсомольские патрули теперь и на почте работают, — теряя всякую надежду, почти умоляюще проговорил я.

— Знаю, — буркнул Николай Сергеевич. — Соломатин и Борисов. Уже были у меня.

Он взял свою почту и стал просматривать ее.

— Мы пойдем, — растерянно сказал я. — До свидания.

— Минутку, — попросил Николай Сергеевич. — Я сейчас принесу письмо. Захватите на почту.

Когда он ушел, оставив дверь открытой, Мишка беззлобно рассмеялся.

— Пообедали? — спросил он.

Я не успел еще ему ответить, как из глубины квартиры послышался голос Николая Сергеевича:

— Зайдите-ка!

Мы вошли и остановились, не зная, куда идти дальше. Большая прихожая казалась тесной из-за стоявших вдоль стен книжных шкафов. Книги не только заполняли полки, но и грудами лежали на самих шкафах.

— Где вы там? — снова крикнул Николай Сергеевич. — Идите сюда.

Он ждал нас в комнате, которая, очевидно, была его кабинетом. Здесь стоял огромный письменный стол. Почти все стены были заняты книжными полками.

Николай Сергеевич, наклонившись над столом, торопливо надписывал конверт.

— Вот, — сказал он. — Пожалуйста.

Мишка толкнул меня в спину. Это означало: «Не забудь про роно». После того приема, который оказал нам Николай Сергеевич, заговаривать было не совсем удобно. Но, взяв у него письмо, я все-таки сказал:

— Николай Сергеевич, у нас к вам просьба…

— В чем дело? — не слишком любезно спросил Черных.

Я стал рассказывать. Николай Сергеевич как будто и не слушал меня. Он вскрывал письма, которые мы ему принесли, и быстро просматривал их, что-то подчеркивая красным карандашом.

— Вот мы и просим вас помочь, — уже совсем уныло закончил я.

— Так, — сказал Николай Сергеевич, откладывая последнее письмо и бросая карандаш на стол. — Роно запрещает. А дальше?

Оказывается, он все слышал.

— Не знаю, что дальше, — сказал я робко. — Роно ведь не имеет права запрещать, верно?

— Верно. Вот и докажите, что не имеет. Боритесь. Не маленькие.

— Мы боремся! — с неожиданной злостью сказал из-за моего плеча Мишка. — Поэтому и к вам пришли.

Николай Сергеевич внимательно посмотрел на него.

— Что же вы от меня хотите? — спросил он.

— Чтоб вы заступились.

— Как?

— Не знаю. Позвоните в райсовет или в роно.

— Так, — сказал Николай Сергеевич почти радостно. — Я за вас буду бороться, а вы будете наблюдать? Нет, голубчики, сами идите в райсовет.

— И пойдем, — сказал Мишка угрюмо. — Завтра. А сегодня к вам пришли.

— Знаю, почему ко мне пришли! — закричал Николай Сергеевич и забегал по комнате. (Чтобы не стоять к нему спиной, мы все время должны были поворачиваться, будто вокруг своей оси.) — Я писал о Верезине. Вот и пришли, чтобы я заступился. По знакомству!

Мишка посмотрел на Черных с таким выражением, словно собирался его укусить.

— В вашем возрасте, голубчики, — назидательно продолжал Николай Сергеевич, — нужно не только отличать хорошее от плохого, но и уметь драться за хорошее. А драться-то вас и не учат. Вот вы и пришли ко мне. А я оказался бюрократом. Не хочу вашими делами заниматься. Своих хватает! Что вы теперь будете делать?

— В райком комсомола пойдем, — сказал Мишка.

— А если и в райкоме напоретесь на такого же бюрократа?

— Это в райкоме-то бюрократ? — удивленно сказал Мишка. — Вы, кажется, забыли, в какой стране живете!

Николай Сергеевич резко остановился.

— Значит, ты считаешь, — спросил он Мишку, — что в райкоме комсомола не может быть плохих людей?

— Конечно, нет, — отрезал Сперанский.

— Хорошо. А вообще плохие люди бывают?

— Бывают, — сказал Мишка. — Остатки сорняков.

— Ну, а с ними надо бороться?

— А чего там бороться! Сообщить в райком или в милицию, в крайнем случае. Их и вырвут с корнем. Тоже мне борьба!

Я подумал, что Мишка прав. Какая может быть борьба, когда против всего народа пойдут какие-нибудь жалкие единицы! Это все равно что хвастаться: «Я подставил ножку поезду».

— Школа, школа! — вдруг застонал Николай Сергеевич, схватившись за голову. — Вас готовят к райской жизни. Всех вас готовят только к райской жизни.

— Чего вы на школу нападаете? — со злостью спросил Мишка. — Забыли, кого она воспитала? Зою Космодемьянскую, Александра Матросова, Олега Кошевого. Мне странно говорить так про корреспондента, но вы, по-моему, антисоветски настроены.

— Советскую власть от меня защищаешь? — неожиданно развеселившись, сказал Николай Сергеевич.

— Защищаю, — проговорил Мишка.

— И я защищаю, — сказал я. — Мы оба защищаем.

Николай Сергеевич посмотрел на нас и расхохотался.

— Ладно, — мирно сказал он. — Вернемся к роно. Чего от меня хотите? Чтобы я в газету написал? Сами напишите. Небось грамотные.

— Напишем, — буркнул Мишка.

— Садитесь и пишите. Вот вам бумага, идите в ту комнату и пишите. Не мешайте мне работать.

Мы с Мишкой растерянно переглянулись. Как же так, сразу писать? Мишка сказал, что надо сначала с Геннадием Николаевичем посоветоваться. Я добавил, что весь класс должен подписать. Может быть, завтра?..

— Вот-вот! — ядовито сказал Николай Сергеевич. — Без няньки жить не можем. Никаких завтра! — резко продолжал он. — Пишите сейчас же. Я уж, так и быть, передам по знакомству в газету. Можете даже раздеться.

Раздевшись, мы вслед за Николаем Сергеевичем прошли в столовую.

Усадив нас за стол, Черных вышел, а мы стали сочинять письмо.

Потом хлопнула входная дверь и в прихожей раздался голос жены Николая Сергеевича.

— Надеюсь, ты их покормил? — спросила она.

— Они отказались, — смущенно ответил Николай Сергеевич. — Кажется, я им предлагал.

— Кажется? — иронически переспросила она и, видимо, направилась в столовую.

— Не ходи туда, — забеспокоился Николай Сергеевич. — Не мешай им.

Через несколько минут он заглянул в столовую и спросил:

— Готово?

— Кончаем.

Николай Сергеевич подошел к нам и прочитал через Мишкино плечо то, что мы написали.

— Это — другое дело, — весело сказал он. — Теперь я готов поверить, что в наших школах воспитывают настоящих людей.

III

Зимние каникулы начались у нас необычно. Раньше, как только кончались занятия, мы разбегались в разные стороны, забывали о школе и встречались один или два раза — в дни коллективных походов в театр.

Нынешние каникулы мы предполагали посвятить почте. Расходясь после классного собрания, на котором Геннадий Николаевич роздал нам дневники с отметками за четверть, мы наперебой стыдили Лариску Дееву, которая собиралась в дом отдыха, и Сашку Гуреева, решившего уехать к родственникам под Москву. Сашку нам удалось переубедить. На него особенно подействовало то, что нам на днях предстояло записываться в боксерскую секцию, а Студя все-таки уехала.

Дома у меня тоже были некоторые столкновения. Мне пришлось жестоко бороться с мамой (видимо, Николай Сергеевич прав: борьба в нашей жизни все-таки еще необходима). Мама кричала, что она не позволит мне работать на почте, что ребенку вредно перегружаться и что на каникулах дети должны отдыхать. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы не вмешался отец Мишки Сперанского. Он при закрытых дверях поговорил с моими родителями. После этого мама просила меня только об одном: чтобы я не работал больше, чем Миша.

Первого января мы трудились почти так же, как всегда. Я говорю «почти», потому что в каждой квартире нас упрашивали съесть что-нибудь из остатков праздничной снеди.

На следующее утро, подходя к почте, я еще издали увидел наших ребят во главе с Геннадием Николаевичем. Ребята галдели и размахивали руками.

Я подумал, что, видимо, пришел ответ из «Комсомольской правды». Наверное, ребята прочитали его и теперь рассуждают, какие молодцы Верезин и Сперанский.

Это предположение было настолько вероятным, что я окончательно поверил в него. Подойдя, я скромно спросил:

— Состоялось? Здравствуйте, Геннадий Николаевич.

— Состоялось, — мрачно ответило несколько голосов.

Оказывается, заведующий почтой вызвал Геннадия Николаевича и сказал ему, что предпраздничная суматоха окончилась и в наших услугах больше нет нужды. В утешение заведующий сказал, что будет ходатайствовать перед директором школы и райкомом комсомола, чтобы нам объявили благодарность. Заработанные деньги мы можем получить десятого января. Заведующий выражал надежду, что перед восьмым марта мы снова не откажемся помочь почте.

— Что же нам теперь делать? — подавленно спросил я.

— Не огорчайтесь, ребята, — сказал Геннадий Николаевич, — на каникулах отдохнем, а потом придумаем что-нибудь. Может быть, нам завтра в музей сходить?

Неужели Геннадий Николаевич не понимал, что после работы на почте экскурсия в музей казалась нам чем-то вроде манной каши!

— Почему мы такие неудачники? — сказал я с горечью. — Солидные люди из «Комсомольской правды» поддерживают нас в борьбе против роно, а почта сама отказывается от нашей помощи…

— Ребята, — сказал Борисов. — Чего носы вешать? Ведь мы завтра в секцию записываемся!

— Конечно! — оживился Геннадий Николаевич. — Мальчики завтра пойдут в секцию. А с девочками и с теми, кого не примут…

— Кого это не примут? — с тревогой спросил Соломатин.

— Тебя могут не принять. У тебя двойки. А Борисова — из-за зрения…

— Кто им про мои двойки скажет? — сердито перебил Соломатин.

— Там и говорить ничего не надо, — возразил Геннадий Николаевич. — При записи требуется дневник.

— Где собираться будем? — спросил Серёга. — У школы или возле секции?

— Ишь какие! — сердито проговорила Ира. — А нам что делать?

— Придумайте что-нибудь, — посоветовал я.

— Придумаем! — угрожающе пообещала Ира. — Девчата, пошли в театр? Мы пойдем в театр, Геннадий Николаевич.

Геннадий Николаевич посмотрел на нее чуть ли не с благодарностью.

— Я за тобой завтра зайду, — сказал мне Серёга.

— Хорошо, — согласился я. — Только ко мне утром Мишка собирался зайти.

— Я за тобой раньше зайду, — помрачнев, сказал Серёга.

Мишка и Серёга до сих пор не разговаривали друг с другом. Хоть, по-моему, оба хотели помириться. В последнее время они выходили из школы вместе со мной. Один шел справа, другой — слева. Проводив меня до дома, они молча расходились в разные стороны.

Оставаясь наедине с одним из них, я пытался доказать, что им давно пора помириться. Но Серёга заявлял: «Пусть он первый». А Мишка требовал: «Пусть он сначала признает, что был неправ».

По-моему, каждый из них был слишком горд для повседневной жизни.

— Помирились бы, что ли, — сказал я и на этот раз.

— Пусть он первый, — буркнул Серёга.

В это время подошел Мишка.

— Что случилось? — спросил он.

Я пожал ему руку и рассказал все по порядку.

— Ты здорово сделал, Гарик, что написал в газету, — сказал Серёга, когда я окончил свой рассказ. — Теперь роно не будет мешать, если мы затеем что-нибудь вроде почты.

— Конечно, — тут же сказал мне Мишка. — Мы с тобой правильно сделали. Увидели сорняк и вырвали его.

Мы помолчали. Потом Мишка сказал:

— Я к тебе завтра зайду, Гарик. Часов в одиннадцать. Вместе пойдем в секцию.

— Я к тебе завтра зайду, Гарик. Часов в десять, — сказал Серёга.

Мишка укоризненно посмотрел на меня.

— Конечно, заходите, — неуверенно сказал я. — Буду очень рад.

— Мне кажется, Иванов, — медленно проговорил Мишка, глядя в сторону, — что это не совсем красиво.

— Что некрасиво? — спросил Серёга, глядя в другую сторону.

— Я договорился раньше.

— А я зайду раньше.

— Дело в том, что в последнее время, — сказал Мишка, по-прежнему не глядя на Серёгу, — я с Гариком встречался чаще, чем ты.

— А по-моему, я чаще.

— Может быть, спросим у Гарика?

— Законно, — согласился Серёга.

Если бы они так дорожили дружбой со мною и до того, как поссорились, мы действительно были бы неразлучны. Как три мушкетера или как Ильф и Петров. Но я, конечно, не стал им этого говорить. Я только сказал, что дорожу дружбой с обоими и что оба они могут приходить ко мне в любое время.

Мишка и Серёга незаметно покосились друг на друга. Встретившись глазами, они опять сейчас же отвернулись. Я понял, что им очень жаль прекращать ругаться. После «дуэли» это был их первый разговор без посредника.

— Впрочем, Иванов, — помолчав, сказал Мишка, — ты, конечно, можешь зайти к Гарику утром. Я зайду вечером. Я ведь протестовал только из-за справедливости.

— Я тоже могу зайти вечером. А ты заходи утром. Я тоже понимаю, что такое справедливость.

(Было похоже, что мне придется одному идти в секцию.)

— Я никогда не отрицал, что ты это понимаешь, — сказал Мишка.

— Ты просто думаешь, что я плохой человек, — сказал Серёга.

— И этого я не думаю. Я только сказал, что ты некрасиво поступил с патрулем.

— Ты не сказал, что некрасиво. Ты сказал, что подло.

— Ну, — смущенно сказал Мишка и стал смотреть уже не в сторону, а на Серёгины ботинки, — может быть, я выразился слишком сильно. Но ведь ты поступил некрасиво?

— Может быть, и некрасиво, — согласился Сергей, — но мне очень нужно было пойти в секцию.

— Вот, вот, — почти добродушно сказал Мишка. — У тебя всегда так: сначала напутаешь, а потом признаешься, что некрасиво.

— Хорошо хоть, что признаюсь! — уже совсем весело сказал Сергей.

В переулке появилась Аня, и я заспешил ей навстречу. Мишка и Серёга, по-моему, даже не заметили моего исчезновения.

— Что случилось? — спросила меня Аня.

Кажется, все ребята сегодня задавали друг другу этот вопрос. Я невольно улыбнулся и стал объяснять, в чем дело.

Ребята постепенно расходились. Мишка и Серёга стояли в стороне и продолжали выяснять отношения. Но голоса их звучали уже иначе. Они называли друг друга по имени и явно чувствовали себя счастливыми.

Ира Грушева, увидев нас, крикнула:

— Анька, иди сюда!

— Иду! — откликнулась Аня и тихонько проговорила мне: — Я тебе потом одну вещь скажу. Не уходи без меня, ладно?

— Конечно, — ответил я.

Я каждый раз не помнил себя от радости, когда Аня при посторонних разговаривала со мной вполголоса.

У нас с Аней сложились какие-то непонятные отношения. На следующий день после первого свидания я пришел в школу чуть ли не одновременно с уборщицами. Почти час я торчал в коридоре, ожидая Аню. Едва она появилась, я пошел ей навстречу, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не побежать. Заглянув ей в глаза, я сказал значительно:

— Здравствуй. Как ты сегодня спала?

(Вторая фраза у меня тоже была заготовлена: «А я до утра не мог заснуть».)

Аня, по-моему, немного смутилась.

— Хорошо, — сказала она. — Почему ты спрашиваешь?

— Допустим, что хорошо, — сказал я с тонкой улыбкой. — Как мы сегодня — в семь у Пушкина?

— Не знаю, — сказала Аня торопливо и покосилась на дверь класса (почему она вдруг стала бояться, что нас кто-нибудь увидит?). — Ты мне позвони потом, ладно?

— Договорились… Кстати, я вчера тебя не успел спросить. Чем я похож на Платона Кречета?

Аня сердито фыркнула, бросила: «Ничем!» — и окликнула выглянувшую из класса Иру Грушеву.

Весь этот день она словно избегала меня. На перемене чуть только я вставал, чтобы подойти к ней, она хватала под руку кого-нибудь из девочек и уходила в коридор. Лишь после уроков мне удалось остаться с Аней наедине. Это было в вестибюле. Обнаружив, что мы вдвоем, она беспомощно оглянулась, словно отыскивая очередную подругу.

— Извини, пожалуйста, — быстро сказала она, — я тороплюсь.

— Я тебя провожу.

Я хотел сказать это очень твердо, но получилось просительно.

— Нет, нет! — торопливо сказала Аня. — Сегодня я не могу.

Увидев у дверей Иру Грушеву, она радостно закричала: «Ирка, подожди!» — и убежала.

Почему она себя так вела? Может быть, она презирала меня за то, что я ее не поцеловал? Но ведь после того, как она мне это разрешила, у меня просто не было возможности!

Два дня я ходил сам не свой. Вот и у меня случилась безответная любовь. Я утешал себя тем, что многие великие люди тоже оказывались в таком положении. Байрон хотя бы. Лермонтов, Блок. Даже Маяковский. Я доказывал себе, что у нас с Аней разные характеры, и мы все равно не могли бы жить вместе. Пройдут годы, и я в конце концов женюсь на другой.

Я повторил про себя все известные мне стихи о несчастной любви. Особенно мне нравилось четверостишие:

Я не знаю, много или мало Мне еще положено прожить. Засыпать под ватным одеялом. Ненадежных девочек любить.

Аня была именно ненадежной девчонкой. И поэтому я решил вырвать из сердца свое чувство к ней. Я старался не смотреть на нее, говорил ей грубости, а раз даже заявил, что «Платон Кречет» просто слабая пьеса и я не понимаю людей, которым нравится главный герой.

В этот день, после уроков, Аня на ходу бросила мне:

— В семь у Пушкина…

И убежала, не дожидаясь ответа. Я снисходительно усмехнулся и сказал вслух:

— Нет, Анечка, я не из тех, кого можно поманить мизинчиком.

Уже в половине седьмого я топтался у памятника Пушкину.

Но свидание не получилось. Я все время думал только о том, чтобы поцеловать Аню. Это нужно было сделать во что бы то ни стало.

Когда мы подошли к подъезду, Аня, будто почувствовав мою решимость, торопливо протянула мне руку.

— Зайдем в подъезд, — буркнул я.

— Не надо.

— Зайдем.

— Гарик, не делай глупостей, если не хочешь, чтобы мы поссорились.

Так мы и расстались. Просто как знакомые.

Назавтра мы встретились снова. Провожая меня, мама предупредила:

— Возвращайся не позже восьми: придет Миша.

Спускаясь по лестнице, я услышал, как мама, выйдя на площадку, крикнула:

— Слышишь, не позже восьми!

В этот вечер Аня была особенно веселой.

— Гарик, ты сегодня почти красивый, — сказала она. — Пойдем в кино.

Мы проводили вместе так мало времени, что тратить его на кино казалось мне преступным. Я сказал, что гораздо лучше было бы посидеть где-нибудь, поговорить друг о друге, о том чувстве, которое нас соединяет.

Аня немедленно возразила, что ей надоело разговаривать.

— Все равно, — сказал я, — на шестичасовой сеанс мы опоздали, а в восемь я должен быть дома.

— Будешь в девять. Или в десять.

— Не могу.

Аня надулась и через несколько минут, холодно попрощавшись, ушла.

Наша любовь так и не стала счастливой. Аня вела себя странно: то не замечала меня, то сама предлагала встретиться. Когда мы гуляли по улицам и я начинал упрекать ее в непостоянстве, она делала круглые глаза и говорила:

— У меня же еще есть дела! Как ты не понимаешь?

Я почему-то не мог ей не верить.

Но как только выяснялось, что мне надо быть дома не позже девяти (или в крайнем случае в половине десятого), Аня на глазах менялась. Она становилась холодной, насмешливой и очень далекой. Она называла меня маменькиным сынком и говорила, что если я всегда буду торопиться домой, то она перестанет со мной встречаться.

В такие минуты я старался выглядеть взрослее, говорил басом и даже пытался быть грубоватым.

Однажды мне удалось издали показать Ане Марасана. Она проводила его жадным взглядом и шепотом сказала:

— Гарик, когда мы его арестуем?

Я замялся, но, вспомнив рассказ «Последнее дело Шерлока Холмса», ответил:

— Арестовать его не так уж сложно. Но мы спугнем всю банду. Немножко терпения.

Аня с сомнением покачала головой, но маменькиным сынком больше меня не называла.

Ужаснее всего было то, что я никак не мог выяснить, любит ли меня Аня (если бы я точно знал, что она меня не любит, мне, наверное, было бы легче). Когда я прямо спрашивал ее об этом, она сердилась и говорила:

— Если бы ты мне не нравился, я бы с тобой не встречалась.

— Одно дело — нравиться, — мрачно возражал я, — а другое дело — любить.

— Оставь, пожалуйста! Ну, люблю.

— Тогда почему смеешься?

— Потому, что ты смешной. Будешь приставать, я уйду.

В отчаянии я загадывал: если мне раньше попадется навстречу женщина, — значит, Аня меня любит; если количество шагов до булочной окажется четным, — значит, не любит. Навстречу мне раньше попадалась женщина, но количество шагов до булочной оказывалось четным…

И все-таки… Все-таки я был счастлив, когда Аня при посторонних заговаривала со мной вполголоса.

Между тем Мишка и Серёга весело рассмеялись и, видимо, совсем забыв обо мне, пошли вверх по переулку, толкая друг друга плечами. Усмехаясь, я посмотрел им вслед.

— Значит, в одиннадцать? — крикнул я. — Договорились, кто из вас имеет право зайти?

— Кто-нибудь зайдет, — сказал, оглянувшись, Серёга. — Не боись.

— Собери все для секции, — добавил Мишка. — Чтоб нам тебя не ждать.

Услышав про секцию, Аня насторожилась. Когда Мишка с Серёгой ушли, она, торопливо попрощавшись с Ирой, подошла ко мне и весело спросила:

— Значит, в секцию идешь, да?

— Да, — сказал я небрежно. — Тебя это удивляет?

Я был очень горд своим решением записаться в боксеры. Тем, кто невнимательно следил за моим перевоспитанием, могло показаться странным, что Игорь Верезин, далеко не храбрец, идет в секцию, где каждый день нужно драться. Честно говоря, временами я испытывал некоторый страх. Но отступление было невозможным. Как бы я выглядел, если бы «Комсомольская правда» узнала, что я испугался стать спортсменом!

Кроме того, секция должна была сыграть решающую роль в моих отношениях с Аней. Когда я буду приходить на свидание с мужественными шрамами на лице, Аня не посмеет назвать меня маменькиным сынком.

Я уже видел себя в модном коротком пальто, в ботинках на толстых подошвах и с сумкой, едва не волочащейся по земле.

— Да, — сказал я Ане небрежно. — А что?

— Никуда ты не пойдешь! — с торжеством сказала Аня. — Я взяла билеты в театр. На утро. Ты рад?

— Я рад, но понимаешь…

Лицо Ани сделалось обиженным и заносчивым.

— Любой мальчик из нашего класса, — сказала она ледяным тоном, — был бы счастлив, если бы я пригласила его в театр.

— Я тоже счастлив. Но…

— Ах, так? Можешь идти в свою секцию.

— Ты же сама знаешь, что мне необходимо пойти.

— Я тебе разрешила, что ты оправдываешься?

— Я постараюсь освободиться пораньше. Мы можем попасть на второе действие. Или пойти в кино.

— Ты все-таки выбрал секцию? — грозно спросила Аня. И, ни слова не прибавив, пошла прочь.

Я догнал ее и потянул за рукав:

— Аня!

Не отвечая, она вырвала руку и продолжала идти.

— Так же нельзя! — жалобно сказал я, идя на шаг сзади.

— Нельзя? — переспросила Аня, резко останавливаясь (я едва не налетел на нее). — Нельзя? Ну смотри!

Она достала билеты, разорвала их на мелкие кусочки и пустила по ветру.

Я не знал, что делать.

— Дурак! — крикнула вдруг Аня со слезами в голосе. — Не смей мне больше звонить. Слышишь?

Я покраснел и, надувшись, уставился сначала в Анино лицо, а потом в ее спину, — когда она повернулась и пошла. Потом я тоже повернулся и пошел в другую сторону.

— Гарик! — крикнула Аня.

Я обернулся.

— Гарик, пойди сюда!.. Верезин, если ты немедленно не подойдешь, мы поссоримся на всю жизнь.

— Ну что? — угрюмо спросил я, подойдя.

— Нам нужно расстаться, Гарик, — сказала Аня. — Ты меня совсем не любишь.

— Это ты меня не любишь.

Какой-то прохожий оглянулся на нас, проговорил: «Ну и ну» — и засмеялся.

— Зайдем в подъезд, — сказала Аня, смутившись. — Неудобно об этом говорить на улице.

Мы зашли в подъезд. Ведя меня за руку, Аня отыскала совсем глухой закоулок под лестницей. Здесь пахло пылью, и, когда мы забрались сюда, стало казаться, что на улице уже вечер.

Мы стояли совсем рядом. Мне было очень не по себе. Я смотрел на Анины пальцы, и мне очень хотелось взять ее руку.

— Почему мы все время ссоримся? — огорченно спросила Аня. — Я ведь совсем не хочу ссориться.

— Я тоже, — шепотом сказал я. — Можно взять твою руку?

— Можно, — шепотом ответила Аня и протянула мне узкую и холодную ладонь.

Я почему-то боялся заговорить. Мы оба молчали. Я чувствовал, что мои пальцы потеют. Мне становилось стыдно держать Анину ладонь, но выпускать ее тоже не хотелось.

Вдруг Аня сказала шепотом:

— Если бы я тебе сейчас сказала: давай поедем… ну, куда?.. В Киев. Ты бы поехал?

— Поехал.

— А во Владивосток?

— И во Владивосток.

— А… А в Воркуту?

— Воркута ближе, чем Владивосток. А ты бы со мной поехала на Курильские острова?

— Поехала бы. А ты со мной?

— И я бы поехал.

Аня глубоко вздохнула. Я почувствовал, что она пожала мне руку.

— Знаешь, Гарик, — сказала она, — каждая девочка мечтает, чтобы какой-нибудь мальчик был совсем-совсем ее. Даже Ирка. Вот ты совсем-совсем мой?

— Совсем-совсем твой, — сказал я. — Я бы согласился даже, чтобы меня тяжело ранили на твоих глазах.

— И я бы согласилась, чтобы меня. А ты бы согласился, чтобы тебя убили?

— Согласился бы. Только лучше, чтобы ранили. Чтобы я мог видеть, как ты плачешь надо мной.

— Я бы очень плакала над тобой. А ты когда сегодня уйдешь домой?

— Хочешь, я не уйду, пока ты меня не прогонишь? Хочешь? Хоть до утра.

— Ты уйдешь в десять, — сказала Аня. — Нет, в одиннадцать.

— В двенадцать, — щедро сказал я.

— А ты кого-нибудь любил? — едва слышно спросила Аня.

— Нет, — сказал я гордо. — Никого не любил. А ты?

Аня немного помолчала.

— Я любила, — с раскаянием проговорила она. — Только это была ошибка. Я сначала думала, что он необычный, совсем как ты, а он оказался самый обычный. Гарик, ну чего ты? Ведь это давно было, в Монголии.

Я выпустил Анину руку и вытер свою ладонь о пальто. Все вокруг стало как-то серо и безрадостно.

— Это же было давно! — жалобно сказала Аня.

— Ты любила его сильнее, чем меня? — с горечью спросил я.

— Я ведь тебя тогда не знала. Это было еще той весной. Он гораздо-гораздо хуже тебя.

— Все равно, — неумолимо сказал я.

Но ведь она тогда действительно не знала меня.

Аня с упреком взглянула на меня и прошептала:

— Не бросай меня, Гарик. Мне будет очень плохо.

Я почувствовал, что люблю ее так сильно, как никогда.

— Не брошу, — сказал я великодушно.

Аня уткнулась мне в плечо и, не поднимая головы, прошептала:

— Я хочу, чтобы ты меня поцеловал.

— Куда? — спросил я. Меня вдруг начала бить дрожь.

Неуклюже подняв Анино лицо, я поцеловал ее в щеку и в краешек губ. Я был так взволнован, что даже не разобрал, ответила ли она мне.

Аня отвернулась и притихла.

— Ты обиделась? — растерянно спросил я и взял ее руку.

— Что ты! — сказала Аня, не отнимая руки. Помедлив, она снова обернулась ко мне и, глядя на меня — глаза у нее стали очень большими и светлыми, — спросила:

— Теперь я совсем-совсем твоя, да?

— Да, — сказал я, ощущая огромную, почти невероятную радость.

IV

Чем взрослее я становлюсь, тем труднее мне ладить с моими родителями. Вернее, с мамой. Потому что папа почти не участвует в моем воспитании.

Что же касается мамы… Боюсь, что нам с ней трудно понять друг друга.

Беда в том, что она рассматривает меня как личную собственность. Нечто вроде движимого имущества. Скажем, вроде рогатого скота.

Однажды мы с мамой поссорились, и я заявил, что пойду работать. По крайней мере стану самостоятельным человеком и начну приносить пользу обществу. Мама сейчас же со мной помирилась и стала допытываться, кто мне внушает такие мысли. Я сказал, что никто. Просто я хочу приносить пользу обществу.

— Научись сначала приносить пользу своей матери! — отрезала мама. — Я целый день кручусь на работе, а ты даже тарелку вымыть не можешь!

Слов нет, я иногда бываю несправедлив к своим родителям. Они меня очень любят, заботятся обо мне. И вообще они достойны уважения и любви. Я охотно прощал бы им некоторые их недостатки и привычки. Но я не мог простить, когда они стали унижать мое человеческое достоинство.

Ну что я такого сделал? Ну вернулся домой в двенадцатом часу. Подумаешь! Я становлюсь взрослым и должен иметь время на личную жизнь. Но мне устроили форменный скандал. Оказывается, мама уже звонила в милицию, и в морг, и к Склифосовскому. Папа топнул ногой и закричал, что они с матерью кормят и одевают меня, а я расту неблагодарным щенком.

— Боюсь, я скоро перестану тебя уважать, — горько сказал я папе.

— Молчать! — загремел папа.

Мама трагическим голосом приказала мне идти спать.

— Я вынужден подчиниться, — пожав плечами, сказал я. — Вы же меня кормите и одеваете.

И пошел в свою комнату.

Ложась в постель, я слышал, как мама шептала, что тут явно замешана девчонка, которая дурно на меня влияет.

Я заскрипел зубами от злости. Отныне я буду давать деньги маме на мое питание. Десятого я получу кое-что на почте, а потом еще заработаю. Геннадий Николаевич обязательно что-нибудь придумает.

Утром я встал, когда мама уже ушла. На столе меня ждал завтрак. Молочник был накрыт запиской:

«Сыночек, очень прошу тебя позвонить мне на работу. Мы с папой не хотели тебя обидеть. Помни, что лучших друзей, чем родители, тебе не найти. Крепко целую, мама».

Завтракать я не стал. На обратной стороне записки я написал:

«Звонить не к чему. Я уже все решил».

Вскоре за мной зашли ребята, чтобы идти в секцию. Выходя на улицу, мы столкнулись с мамой.

— Здравствуйте, ребята, — ласково сказала она. — Гарик, можно тебя на минуточку?

— Что еще? — подойдя, холодно спросил я.

— Может быть, ты хочешь извиниться?

— Нет, — сказал я. — Не хочу.

— Гарик!

— Прости, мы торопимся. — Я кивнул на ребят, которые нетерпеливо переминались с ноги на ногу, поджидая меня.

Мама взяла меня за рукав и сердито сказала!

— Ты никуда не пойдешь!

— До свидания, — сказал я, высвобождая рукав.

— Гарик, кто на тебя так влияет? — воскликнула мама. — Неужели эта…

Я так посмотрел на нее, что она не договорила.

— Скоро ты там, Гарька? — нетерпеливо окликнул меня Сергей.

— Какой ты невоспитанный, Сережа! — оборвала его мама. — Удивляюсь, как Гарик и Миша могут с тобой дружить! На Гарика ты очень дурно влияешь!

Серёга покраснел и быстро пошел к воротам.

— Как тебе не стыдно?! — крикнул я маме и бросился за Серёгой.

Мишка задержался возле мамы, пытаясь ей что-то объяснить. Но это было совершенно бесполезно.

Я догнал Серёгу.

— Извини, — сказал я.

— Кто ее укусил? — спросил Серёга. — Бросается на людей.

Я объяснил, что мы с мамой поссорились.

— Правильно, — сказал Серёга. — Ты сегодня ел?

— Нет, — сказал я гордо.

Серёга сказал, что он тоже не завтракал. Но что у него есть булка: по дороге купил.

Мы остановились, поджидая Мишку, и разломили аппетитно хрустнувшую, еще теплую булку.

Подойдя к нам, Мишка растерянно сказал:

— Почему тетя Лиза говорит, что ты меняешься к худшему? Весь класс считает, что ты становишься лучше.

— По-моему, тоже лучше, — сказал я.

— Они тебя попрекали, что кормят и одевают? — спросил Мишка. — Меня как-то тоже попрекнули, так я на всю ночь ушел. Правда, это летом было.

— Тебя тоже попрекают? — удивленно спросил я.

— Все они это любят, — сказал Серёга. — Гарька, ты наелся? Может, еще отломить?

— Ты не завтракал? — догадался Мишка. — Хочешь, колбасы купим? У меня деньги есть. Или мороженого? Я, когда из дома ушел, мороженое с хлебом ел. Вкусно, и наедаешься.

Я вдруг почувствовал, что очень хочу есть.

— Мороженое? — переспросил я и неуверенно добавил: — Вместо чая разве?

Мы купили мороженое и пошли в секцию. На душе у меня стало легко и беззаботно. Честно говоря, меня немножко беспокоило, как же я все-таки буду существовать, пока не получу денег на почте. Теперь я убедился, что, если у человека есть друзья, он не пропадет.

Я осторожно спросил, у кого из ребят можно было бы сегодня пообедать.

— У меня! — в один голос воскликнули Мишка с Серёгой.

Мишка сказал, что у них сегодня на обед утка. А Серёга заявил, что у его мамаши сегодня получка. Обед будет такой, что пальчики оближешь.

Немного поспорив, мы решили, что сегодня мне лучше обедать у Серёги. Если бы я пошел к Мишке, то в дело непременно вмешалась бы его мать. Мишка добавил, что он тоже будет обедать с нами. Принесет из дома колбасы, сыру, банку каких-нибудь консервов.

Почему при школах нет общежитий? Как здорово было бы жить втроем в одной комнате, зарабатывать деньги и никогда не разлучаться! А по воскресеньям ходить в гости к родителям.

V

В первый раз мы пришли ко Дворцу спорта вчетверо (не считая Серёги). Теперь сюда явились все мальчишки нашего класса.

Геннадий Николаевич тоже хотел пойти с нами. Но в последний момент девочки уговорили его повести их в музей. Геннадий Николаевич долго наставлял нас, как вести себя во Дворце спорта. Мы дали ему слово, что завтра подробно расскажем обо всем.

На этот раз мы проникли во Дворец спорта без всяких приключений. Нам сказали, что медицинский осмотр начнется, как только придет тренер. А он где-то задерживался. Мы топтались у дверей в кабинет врача. Серёга, Кобра, Сашка Гуреев, Синицын и я по очереди рассказывали, каких знаменитых спортсменов нам уже удалось здесь повидать. По этой самой лестнице тогда спускались два чемпиона мира по борьбе. В вестибюле мы встретили рекордсмена мира в беге на десять тысяч метров. Сколько тысячелетий существует человечество, а быстрее этого парня никто и никогда не бегал на такие дистанции.

Этим мы уже не раз хвастались в школе. Но тогда ребята слушали иначе. Сейчас они совсем притихли. Всем нам, в том числе и мне, казалось, что среди нас каждую минуту может появиться какая-нибудь знаменитость. Но коридоры Дворца спорта были пустыми и гулкими. Лишь иногда мимо нас проходили стайки таких же, как мы, мальчишек, направлявшихся записываться в другие секции. Я подумал, что раньше был все-таки несправедлив к спорту. Конечно же, рекордсменов мира можно поставить в один ряд с самыми знаменитыми писателями и артистами. Вместе с Львом Толстым и с Чарли Чаплином.

Вдруг Серёга толкнул меня в бок:

— Званцев!

Действительно, по коридору, заложив руки в карманы и насвистывая, шел Званцев. Я отвернулся. Мне не хотелось встречаться с моим врагом. Ребята с любопытством глазели на знаменитого боксера. Он шел в нашу сторону и равнодушно поглядывал на нас.

Синицын подался вперед и вкрадчиво сказал:

— Здравствуйте, Григорий Александрович.

— Угу, — сказал Званцев. — Записываться? Проходите.

— А тренер? — заволновались ребята. — Где тренер?

— Я тренер, — холодно сказал Званцев и вошел в кабинет врача.

Это была катастрофа. Я понял, что бокса мне не видать. Какой дурак станет включать врага в число своих учеников?

Ребята потянулись к двери. Я остался на месте. Серёга и Кобра тоже задержались и о чем-то шептались с Мишкой.

— Мне каюк, — подходя к ним и криво усмехаясь, сказал я.

— Вот тебе и тренер, — отозвался Мишка. — Все желание пропало.

— Может, уйдем? — со слабой надеждой спросил я. Мне было бы легче, если бы они тоже не стали заниматься боксом.

Ребята замялись. Несмотря ни на что, они были не в силах уйти.

— Может, он хороший специалист? — неуверенно сказал Серёга.

— Конечно! — обрадованно подхватил Мишка. — Иначе бы ему не доверили.

— Какой он воспитатель? — сказал я. — Мы критиковали Геннадия Николаевича. А этот просто подлец.

— Верно, — сказал Мишка и тяжело вздохнул.

— Мы не дадим ему себя воспитывать, — сказал Кобра. — А боксу пускай учит. Пригодится бить таких, как он, подлецов.

— Правильно! — просиял Мишка. — Раз мы знаем, что он подлец, значит, он нам не страшен.

— Идите, — сказал я обреченно.

Ребятам стало стыдно. Они потребовали, чтобы я шел вместе с ними. Пусть только Званцев попробует меня не принять! Серёга схватил меня за руки и потащил в кабинет. Я не особенно сопротивлялся, хотя и надежды у меня не было.

Кабинет врача состоял из двух комнат. В одной сидели врач и Званцев. В другой раздевались ребята. Их кители и брюки лежали на стульях и глубоком кожаном диване. Пояса свисали пряжками к полу. Комната напоминала предбанник.

Ребята были уже в трусах и носках. В таком виде полагалось идти на осмотр. Разговаривая вполголоса, мальчишки пыжились, щеголяли своими мускулами, напрягали руки, набирали полные легкие воздуха, чтобы грудь казалась пошире. Гуреев стоял перед зеркалом и, похлопывая себя по животу, приговаривал:

— Бицепсы, трицепсы. Трицепсы, бицепсы…

Ему не было нужды пыжиться. Он и без того был похож на гипсового дискобола в парке культуры.

Голый Ершов подсматривал в щель, что делается в другой комнате.

Когда мы вошли, ребята зашипели:

— Скорее раздевайтесь! Супин уже там!

(Димка Супин сильнее всех в классе мечтал стать боксером. Вот уже месяц, как он каждую перемену уговаривал кого-нибудь из ребят потренироваться. Если желающих не находилось, он просто колотил дверь. На медицинский осмотр Димка, конечно, пролез первым.)

— Приняли? — шепотом спросил Серёга, отталкивая Ершова, чтобы самому заглянуть в щель. — Дневник смотрят, — доложил он нам.

Мишка и Кобра стали торопливо раздеваться. Я тоже снял куртку и расстегнул рубаху.

Вдруг Серёга отскочил от двери: она открылась, и вышел мрачный Супин. Мы окружили его.

— Ну что?

— Ничего! — с раздражением сказал Супин. — Не видите? — Он швырнул в сторону свой дневник.

— Не приняли?! — с ужасом спросил Ершов.

Супин выругался. Его подвела двойка. Добро бы еще нормальная двойка была, а то — смешно сказать — по черчению!

— Следующий! — выглянув из кабинета, позвал Званцев. — Чья очередь?

Ершов побледнел, молитвенно прижал к голой груди дневник и справку от школьного врача (Геннадий Николаевич предупредил нас, чтоб мы запаслись такими справками) и, словно в холодную воду, шагнул в кабинет.

Званцев уже собрался было закрыть дверь, как вдруг увидел Сашку Гуреева.

— Подойди-ка, — сказал он ему, оживившись.

Когда Гуреев подошел, Званцев пощупал ему спину, грудь, плечи, потыкал кулаком в живот (Сашке, видимо, стало щекотно, и он хихикнул).

— Спортом занимаешься? — спросил Званцев.

— Не, — ответил Сашка. — Только на уроках.

— А футбол? — заволновались ребята. — Ты же в футбол играешь. Он за класс играет. Центр нападения.

Супин, угрюмо одевавшийся в стороне, проворчал:

— Одних отличников набирают. Выдумали! Сашка вон по физике тоже еле-еле тройку натянул.

— Как твоя фамилия? — спросил Званцев у Сашки.

— Гуреев.

— Угу, — сказал Званцев.

— Слушайте! — крикнул Соломатин. — А если я дневник забыл? У меня нет двоек, все ребята скажут (Валька нарочно оставил дневник дома. У него была двойка по алгебре).

Званцев, ничего не ответив, плотно прикрыл за собой дверь.

— Кричи, кричи! — злорадно сказал Вальке Супин. — Я тоже заикнулся, что дневник дома.

— Ребята, что же делать? — панически спросил Соломатин.

— Двоек не хватать, — уныло сказал Супин. И, чуть не плача, добавил: — Чертово кино! Я же из-за него тогда чертеж не сдал. Главное, кино-то неинтересное было. Теперь жди, когда дадут эту двойку исправить!

— Что же делать, ребята? — метался Соломатин.

Но нам было не до него. Только Синицын высокомерно сказал:

— Раньше надо было думать. Я, например, свою двоечку причесал.

— Сволочь! — крикнул Соломатин. — Покажи.

Подбежав, он выхватил у Андрея дневник и застонал:

— Как я не догадался!..

В дневнике Синицына на месте двойки стояла крупная, красивая пятерка.

— Знаешь, что за это бывает? — мрачно спросил Супин. — Подделка документа. Карается по закону.

— Ты будто никогда не переправлял? — сказал Синицын и забрал у Соломатина дневник.

— Сравнил! Я для родителей, а ты в государственное учреждение.

— Ребята! — вдруг закричал Соломатин. — Побегу домой, исправлю двойку. Успею еще, правда?

Он начал торопливо одеваться.

— Не приняли… Ершова не приняли! — послышалось у дверей.

Через минуту появился Ершов. Он молча пробрался к дивану, отыскал свои брюки и, уже одеваясь, беззвучно заплакал.

— Нюня! — презрительно сказал Гуреев, проходя к врачу.

Почему-то вызвали его, хотя очередь была Синицына.

Я решил идти последним. Но все равно моя очередь приближалась катастрофически быстро. Правда, с Гуреевым возились долго. Мы подглядывали в щель, как Званцев снова щупал ему плечи, живот.

— Вот это материал! — говорил он кому-то невидимому, вероятно доктору. — Это я понимаю!

Гуреева, конечно, приняли. Когда он выходил, Званцев окликнул его и сказал:

— Тренировка во вторник. Не робей, малец, будешь в порядке.

Потом нас стали лузгать, как семечки. Один за другим ребята выходили из кабинета, растерянно разводя руками (или отрицательно качая головой). Большинство из них не подошло по здоровью. Из девятнадцати мальчишек приняли еще четверых: Мишку, Андрея (Званцев так и не заметил, что он подчистил двойку), Володьку Большакова и Володьку Германа (его звали «Дама», потому что в «Пиковой даме» тоже был Герман).

Костю Борисова выгнали сразу же, хотя он и оставил Мишке свои окуляры. На лице у него заметили следы от очков и поняли, что он близорукий.

У Серёги тоже оказалось слабое зрение. Он ни за что не хотел уходить и кричал, что будет жаловаться. В конце концов Званцев вытолкнул его из кабинета.

Когда подошла моя очередь, я был совершенно спокоен. Подумаешь, не примут! Вон сколько ребят не приняли! Я решил, что, уходя, скажу Званцеву: «Проживу и без вашего бокса».

Доктор, не поднимаясь из-за стола, приказал:

— Подойди!

Званцев сидел рядом с ним. Он взял у меня дневник и стал листать его.

— Можете осматривать, — сказал он доктору.

Тот, беря стетоскоп, спросил неодобрительно:

— Сколько тебе лет? Пятнадцать? Слабовато развит.

— Вы имеете в виду физически?

— Вот именно, — усмехнулся доктор. — Нас сейчас интересует только физическое развитие.

— По физкультуре тройка, — сказал Званцев. — С минусом.

Вообще-то по физкультуре я заслуживал двойку. Но учительница вывела мне тройку с минусом, чтобы, как она выразилась, не портить общей картины.

— Вы с тройками тоже не принимаете? — язвительно спросил я, чувствуя, что терять мне все равно нечего.

— Дыши глубже, — сказал доктор. — Не дыши… Повернись… С тройками принимаем.

— Пройди на весы, — сказал Званцев.

Неужели, прежде чем выгнать, нужно столько со мной возиться? Я пожал плечами и встал на весы. Доктор подвигал металлическими цилиндриками противовесов и с удивлением произнес:

— Сорок килограммов!

Я догадался, что это очень мало и что сейчас меня наконец выгонят.

— Сколько? — встрепенувшись, спросил Званцев.

— Сорок килограммов ровно, — повторил доктор.

— Мухач?

— Мухач! — с торжеством сказал доктор. — Повезло, Гриша, а?

— Не сглазьте, — сказал Званцев. — Давайте-ка еще разок проверим.

Я ничего не понимал. Чему они радуются? Что такое «мухач»? Обидно это или наоборот? Званцев, очевидно, заметил мое недоумение.

— Ах ты, крошка! — сказал он мне ласково, словно я был его младшим братом. — Не понимаешь?

Он объяснил мне, что те парни, которых он принял раньше, только годились для бокса, не больше. Я же был для него настоящей находкой, потому что очень мало весил. Я принадлежал к наилегчайшей категории. До революции она называлась «вес мухи», а боксеры этого веса — «мухачами».

Оказалось, что «мухачи» крайне дефицитны. А мой сравнительно высокий рост при таком малом весе — просто исключительная редкость. Ведь чем выше рост, тем длиннее руки. Мне, очевидно, будет свойственна манера боксировать на дальней дистанции. Так, во всяком случае, предположил Званцев. В переводе на общепонятный язык это значило, что я буду лупить своих противников издали, не давая им подойти. Меня это вполне устраивало.

В моем возрасте «мухач» должен весить не больше сорока пяти килограммов. Званцев сказал, что и во мне будет примерно столько же, когда я раздамся в плечах и разовью мускулы.

Все-таки Серёга оказался прав. Званцев действительно крупный специалист своего дела. Можно что угодно думать о его человеческих качествах (я по-прежнему невысокого мнения о них), но считать его окончательным подлецом было бы несправедливо. Не моргнув глазом, он забыл о личной антипатии, когда выяснилось, что я представляю интерес для секции.

Видимо, я слишком поспешно сужу о людях. Поэтому иногда приходится кое-что уточнять.

— Смотрите, как бы он от вас не удрал, — сказал между тем доктор. — Уж больно он интеллигентный. Такие быстро разочаровываются.

— Этот? — возразил Званцев. — Этот не удерет! Мы с ним старые знакомые. Это же черт! Хозяин района! Один раз он меня так отчитал!

Все это он говорил, конечно, для того, чтобы я не сбежал. Но все равно слушать было приятно.

— Не беспокойтесь, — сказал я доктору. — Раз я решил стать боксером, значит, стану. Такой уж у меня характер.

— Видите, — серьезно сказал Званцев. — Воля-то какая!.. Да что говорить, он же не маленький! Станет чемпионом — в любой институт без экзаменов примут, девочки ухаживать будут…

Когда я вышел, в раздевалке оставались только наши боксеры и Серёга. Увидев меня, он сказал:

— Что, Гарька, нашего полку прибыло?

— Не совсем, — сказал я, скрывая усмешку. — Меня умоляли, чтобы я записался.

— Законно заливает! — засмеялся Серёга.

— Можешь считать, что я заливаю, — снисходительно сказал я.

— Тебя в самом деле приняли? — радостно спросил Мишка. — Серёга, это, оказывается, нашего полку прибыло.

— Заливает! — повторил Серёга недоверчиво и, как мне показалось, с завистью.

— Заливаю? — спросил я. Приоткрыв дверь к доктору, я громко проговорил: — Григорий Александрович, я вспомнил, во вторник я иду в театр!

— Ну нет, — ответил голос Званцева. — Никаких театров. У тебя, кстати, домашний телефон есть?

— Есть, — томно проговорил я. — Кажется, вы меня уговорили. Придется отказаться от театра.

Я продиктовал свой номер телефона и, закрыв дверь, торжествующе посмотрел на ребят.

— Вот тебе и Гарька! — растерянно сказал Гуреев. — У меня небось телефон не спросили.

Кажется, он расстроился, что Званцев заинтересовался мной больше, чем им.

— Что особенного? — небрежно заметил я, одеваясь. И подробно рассказал ребятам о том, что такое «мухач» и почему Званцев так мной заинтересовался.

Внимательно слушая меня, Серёга следил, как я одеваюсь, и даже подвинул мне ногой ботинок.

— Гарька, — сказал он, когда я кончил свой рассказ. — Вы меня с Мишкой тренировать будете. Идет? Получим на почте деньги, я перчатки куплю.

— Конечно! — в восторге закричал Мишка. — Все трое будем боксерами!

— Гарик! Мишка! — позвал Синицын. — Есть предложение. Идем в кафе-мороженое. Я угощаю. Посидим в своей боксерской компании.

Гуреев и оба Володьки восторженно поддержали Синицына.

Серёга встал и мрачно сказал:

— Я пошел.

— Куда? — удивленно спросил Мишка. И вдруг спохватился: — Я без тебя в кафе не пойду.

— Иванов же не боксер, — возразил Синицын. — Ему будет с нами неинтересно. Да и к чему нам посторонние?

Серёга сжал кулаки и почти побежал к двери. Мишка догнал его на пороге и обнял за плечи.

— Сволочь! — сказал он Синицыну. — Пошли, Гарька…

Мне очень хотелось пойти в кафе. Я представлял себе, как мы вшестером, все боксеры, небрежно входим в ярко освещенный зал, занимаем столик, заказываем мороженое и лениво цедим великолепные слова: «мухач», «дистанция», «ближний бой».

Я осторожно сказал Мишке:

— Может, если Андрей извинится…

— Ко всем чертям! — крикнул Серёга. — Эту гадину я когда-нибудь удавлю!

Вырвавшись от Мишки, он выбежал в коридор.

Мне стало очень стыдно. Я чуть-чуть не совершил предательство. А ведь именно Серёга с охотой согласился накормить меня обедом, когда я был голоден.

— Ты с кем? — холодно спросил Мишка. — С нами или с ним?

— Конечно, с вами! — закричал я с особенной горячностью, чтобы меня нельзя было заподозрить в колебаниях.

Так мы и двинулись по коридору: впереди Мишка, Серёга и я, позади Синицын со своей компанией.

На лестничной площадке мы неожиданно столкнулись с Геннадием Николаевичем. Очевидно, он пришел сюда прямо из музея.

— Как дела? — нетерпеливо спросил классный. — Кого приняли?

— Всех, — со вздохом сказал Мишка. — Всех нас, кроме Серёги.

— И Синицына приняли? — удивился Геннадий Николаевич. — У тебя же двойка, Андрей!

Мы оглянулись на Синицына. Андрей надулся и промолчал.

— Дай-ка сюда дневник, — сказал Геннадий Николаевич. Он посмотрел на свет страницу и сказал: — Так и есть. Подчищена. Идем со мной.

Он крепко взял Синицына за руку и повел его.

Как раз в эту минуту, словно нарочно выбрав ее, откуда-то вынырнул Соломатин.

— Ребята! — крикнул он, запыхавшись. — Успел? Я их, гадов, на четверки переправил!

Увидев Геннадия Николаевича, он разом осекся.

VI

Десятого января нам должны были выдать деньги на почте. Я ждал этого с особенным нетерпением. Хотя мы с мамой и помирились, я решил, что буду давать ей деньги на свое питание.

Мы помирились в тот же день, когда поссорились. Вечером, едва я пришел домой, мама окликнула меня.

Остановившись на пороге, я спросил:

— Ну?

— Ты обедал, сынок? — спросила мама таким тоном, будто между нами ничего не произошло.

Она куталась в шаль. Это означало, что она волнуется. Мне стало жалко ее. Но я тут же поборол эту человеческую слабость. Мои родители — тоже люди. Их нужно воспитывать, как и всех остальных.

— Пусть это тебя не тревожит, — сказал я. — Скоро я уже начну платить за свое питание.

— Гарик! — сказала мама.

— Ты читала мою записку? — неумолимо проговорил я.

— Оставим это, — торопливо сказала мама. — Ты не хочешь меня поцеловать?

— Не к чему, — сказал я. И усмехнулся про себя, представляя, как Серёга на моем месте ответил бы: «Баловать-то…»

— Все-таки советую тебе поцеловать меня. — Голос у мамы стал лукавым. Она взяла со стола свою сумку.

Я понял, что мне приготовлен какой-то подарок.

Видимо, у меня не совсем обычные родители. Иногда мне кажется, что в их поведении нет никакой логики. Если я совершаю обычный, рядовой проступок, меня ругают. Но стоит мне взбунтоваться по-настоящему, мои родители сразу становятся тихими и ласковыми. Они первыми идут на примирение и задаривают меня. Можно подумать, что в нашей семье подарок — высшая мера наказания.

Я не сомневался, что и сегодня мама звонила отцу, говорила, что мальчик сам на себя не похож. А потом она наверняка отпросилась с работы, бегала по магазинам, выбирая мне какую-нибудь вещь.

Я вдруг почувствовал, что все-таки очень ее люблю. Вовсе не за подарок. Сам не знаю за что.

— Поцелуй, не пожалеешь, — с хитрецой повторила мама.

Она сжала мои щеки, поцеловала меня несколько раз, потом вздохнула и открыла сумку. В ней лежала четырехугольная коробочка из ювелирного магазина. У меня дрогнуло сердце. Я догадался, что это часы.

— Мамочка! — закричал я и запрыгал. — Спасибо! Дай, я их надену.

— Рад? — счастливо спросила мама и протянула мне часы. — Я сама тебе их надену.

— Нет, нет, я сам!

— Сыночек, — сказала мама жалобно. — Мне очень хочется.

— Как ты не понимаешь! — закричал я.

— Хорошо, хорошо, на!

Застегивая на руке ремешок, я все же сказал:

— Ты, мамочка, Серёгу выгнала. А знаешь, кто меня накормил?

Это было не очень благородно — в такую минуту делать выговор маме. Но если бы я промолчал, это было бы неблагородно по отношению к Серёге.

— Я погорячилась. Не будем об этом вспоминать. Как-нибудь я испеку пирог, а ты позовешь Сережу.

— Хорошо. Не будем вспоминать прошлое. Но как только я получу деньги, я принесу их тебе. Скоро мы опять начнем работать. Геннадий Николаевич что-нибудь придумает. Все деньги я буду отдавать тебе.

— Может быть, лучше завести сберкнижку? — осторожно вставила мама.

— Нет, нет, нет! — сказал я, слушая, как тикают часы. — Я хочу быть равноправным.

— Ты становишься совсем взрослым, Гарик, — грустно сказала мама.

Наконец наступило десятое января.

Деньги нам выдавали в комнате с надписью «Посторонним вход запрещен». Взрослые почтальоны уже получили зарплату. В комнате остались только кассир, Геннадий Николаевич и мы. Было уже известно, что каждый из нас получит по 83 рубля 20 копеек. Мы чувствовали себя богатыми и щедрыми.

(Нам и раньше доводилось иметь дело с деньгами. Но те рубли были какими-то иными. Мы не успевали с ними сблизиться. Мы служили для них чем-то вроде передаточного пункта. Между маминым кошельком и кассиром кинотеатра. Или мороженщицей. Или продавцом книжного магазина. Зарплату же мы получали непосредственно из рук государства. Так же, как и наши родители. И хотя мы точно знали сумму, нам казалось, что мы можем купить весь мир.)

Я и не догадывался, сколько надежд было связано у ребят с нашей зарплатой. Я знал только, что Серёга собирался купить боксерские перчатки и косынку Анне Петровне, а Мишка — коллекцию марок и тоже подарок матери. Но оказалось, что пятеро мальчишек решили сложиться и купить велосипед, чтобы кататься на нем по очереди. Ершов хотел купить детскую химическую лабораторию (мы и не знали, что он увлекается химией). Соломатин мечтал нанять репетитора: он решил во что бы то ни стало исправить двойку и попасть в секцию. Стоя в очереди, Валька подсчитывал, сколько придется платить репетитору за урок.

Мы предлагали Соломатину, что сами подготовим его на тройку, но он отмахивался, говоря, что его надо держать в ежовых рукавицах, а мы не справимся.

Ребята так заразительно обсуждали свои планы, так расписывали, на что они потратят деньги, что мне даже стало жаль отдавать свою зарплату маме. Но если уж я решил, значит, решил.

Наша компания — Серёга, Мишка и я — уже приближалась к столу кассира, когда в комнату ворвалась раскрасневшаяся Аня (меня, кстати, уже тревожило, что она задерживается).

— Многие уже получили? — спросила она, переводя дыхание и расстегивая шубку. Она, наверное, бежала, и теперь ей стало жарко. Мне очень хотелось подойти к ней, расспросить, что произошло, где она задержалась и почему так торопилась. Но сделать это при посторонних я не мог. Мы тщательно скрывали наши отношения. Я только сказал:

— Человек десять получили. А что?

— И ушли? — с тревогой спросила Аня.

— Все тут, — ответил Супин. Ему выдали деньги первому. — В чем дело-то?

— Всех, кто освободился, — торжественно сказала Аня, — я как комсорг прошу выйти со мной на улицу. У меня есть важное сообщение. Геннадий Николаевич, я получу деньги после всех.

— У тебя секреты, Мальцева? — поинтересовался Геннадий Николаевич. — Почему обязательно на улице?

— Так удобнее, — торопливо сказала Аня. — Я потом объясню. Пошли, ребята!

Когда, получив деньги, я вышел на улицу, там стоял невообразимый шум. Ребята кричали на Аню, Аня кричала на ребят.

Было так шумно, что я с трудом разобрал Анины слова.

— Имею право, потому что я комсорг! — кричала она. — Ваши деньги нужны не мне, а комсомолу.

В ответ на эти слова раздался такой дружный рев, что Аня замолчала, презрительно поджав губы. Потом, улучив минуту, она крикнула:

— Стыдно в наше время быть собственниками!

— В чем дело? — спросил я.

Никто не обернулся. Тогда я тронул за плечо Ершова — он стоял ближе всех ко мне — и повторил:

— Из-за чего спор?

Оказалось, что Аня, выйдя с ребятами на улицу, потребовала, чтобы мы сейчас же сдали все наши деньги в ученическую кассу.

Когда ребята спросили, на что пойдут их деньги, Аня сказала, что на общественные нужды, и не захотела больше ничего объяснять.

Все это было очень похоже на Аню, но сегодня она превзошла себя.

Ей-то легко было отдавать деньги. Она им не знала цены. Она не раз хвасталась мне, что всегда может попросить у своего папы даже двадцать пять рублей. Но каково было бы, например, Соломатину лишиться заработанных денег! Я уже не говорю о себе.

Оставив Ершова, я пробрался поближе к Ане.

— Не дадим денег! — кричал Серёга, который получил зарплату раньше меня и теперь стоял перед Аней, глубоко засунув руки в карманы и нахлобучив кепку. Это придавало ему совсем хулиганский вид. — Чего выдумала! — И он сплюнул ей прямо под ноги.

У Ани навернулись слезы.

— Шпана! — дрожащим голосом сказала она. — Мне стыдно, что ты комсомолец!

— А вот и комсомолец. Не хуже тебя!

— Нет хуже!

— Поговори еще!

— Хуже, хуже, хуже!

— Чем же он хуже?! — закричали со всех сторон.

Супин, подражая Серёге, тоже сунул руки в карманы и, нахлобучив на глаза ушанку, презрительно сказал:

— Чего с ней ругаться? Пошли домой.

— Верно, — поддержали его ребята. — Пошли.

Я понял, что через минуту все разойдутся и Аня останется одна. Мне стало жалко ее.

— Погодите! — крикнул я. — Мальцева сейчас объяснит, зачем нужны деньги. Тогда решим.

— Ничего я не буду объяснять! — сердито сказала Аня. — Не вмешивайся, Верезин! Олег Кошевой не задавал глупых вопросов. Когда на целину уезжают, тоже не спрашивают, зачем это надо.

— Постой, Аня, — перебил Мишка. Он только что к нам присоединился, и ребята уже успели рассказать ему, в чем дело. — Почему ты говоришь от имени комсомола? Пусть бы райком хоть заикнулся. Или Мякишин. Мы бы сразу все деньги отдали.

— Правильно! — закричал Супин.

Поднялся шум.

— А если я договорилась с Мякишиным? — крикнула Аня.

— Скажи, на что деньги.

— Не скажу.

— Военная тайна?

— Врет она! Если бы договорилась с Мякишиным, сказала бы зачем.

— Геннадий Николаевич! — вдруг заговорили кругом. — Геннадий Николаевич!

Я оглянулся и увидел классного. Впереди него бежал Ершов и показывал в нашу сторону. Видимо, это он вызвал Геннадия Николаевича на помощь.

Мы немного притихли.

— Что ты затеяла, Мальцева? — сердито спросил Геннадий Николаевич. — Для чего тебе нужны деньги?

— Не мне, а классу! — упрямо повторила Аня.

— Я тебя спрашиваю: зачем?

Аня отвернулась и ничего не ответила.

— Почему ты не объяснишь? — спросил Геннадий Николаевич.

— Пожалуйста, — высокомерно проговорила Аня. — Деньги нужны, чтобы обогнать восьмой «а».

Аня рассказала, что по дороге на почту она встретила комсорга «ашек». Он похвастался, что восьмой «а» будет лучшим хозяином района, чем мы. Мы увлекаемся всякими ненужными для школьников делами. Например, почтой. А они отнеслись к движению хозяев серьезно. И решили начать с себя. Сейчас они собирают деньги, чтобы купить две картины на исторические темы, цветы в горшках и кафедру вместо учительского стола. Кроме того, они заведут классную библиотеку, организуют «комиссию внешнего вида», которая прямо в классе будет пришивать оторванные пуговицы и следить за чистотой рук. В восьмом «а» создается клуб хороших манер, который в нашем классе, конечно, не мог просуществовать и одного дня.

Слушая Аню, ребята посмеивались и пожимали плечами. Еще месяца полтора назад мы отнеслись бы к рассказу Ани вполне серьезно. Но сейчас, когда выяснилось, что ради соперничества с восьмым «а» мы должны пожертвовать своими первыми трудовыми деньгами, вражда с «ашками» стала казаться нам достойной первоклассников.

В глубине души я был согласен с ребятами, которые в конце концов громко захохотали и не дали Ане закончить. Геннадий Николаевич сначала слушал Аню серьезно, но потом отвернулся и тоже захохотал.

Аня вспыхнула, прижала ладони к щекам и, растолкав ребят, бросилась бежать.

Мне захотелось побежать за ней. Но при посторонних это было неудобно. Я решил, что позвоню ей и вечером мы встретимся. Я буду очень нежен с Аней и осторожно докажу ей, что она вела себя неправильно. Ведь мы уже не дети.

На обледеневших деревянных ступенях нашего крыльца сидел Перец. Увидев меня, он осклабился.

— Долго же ты, — замысловато выругавшись, сказал он. — Я аж промерз.

— Чего тебе? — спросил я, нахмурившись.

— Айда, кореш! — с издевкой сказал Перец. — Марасан ждет.

— Не пойду! — буркнул я. — Пусти!

И сделал попытку обойти Перца.

Я знал, зачем ждет меня Марасан.

Когда он в первый раз потребовал денег, мне пришлось продать в букинистическом магазине шесть книг. Зато он пообещал, что навсегда оставит меня в покое. Но под Новый год ему опять понадобились деньги. Он поймал меня, когда я возвращался из школы, и заявил, что вышла неувязочка и ему срочно необходим полтинник. Если я не достану денег, он расскажет всем и про мою «драку» с Перцем, и про авторучку, которую я вовсе не потерял, а подарил своему лучшему другу Марасану, и про то, что я ворую дома книги и продаю их. Два дня я тянул с ответом. Но когда Марасан снова пригрозил мне, пришлось поехать к тетке в Малаховку. Я сказал ей, что потерял ручку, которую мне купили родители, и что мама очень огорчится, если узнает об этом. Больше ничего я придумать не смог. Тетка дала мне пятьдесят рублей и даже умилилась, какой я хороший сын. Мне было страшно стыдно. Чтоб наказать себя, я наотрез отказался от пирога с малиновым вареньем.

С Марасана я взял честное слово, что наши отношения на этом прекращаются.

И вот все начиналось сызнова.

— Пусти, — сказал я Перцу.

Но он загородил собой вход и неожиданно свистнул в два пальца. Я невольно оглянулся. Из-за сараев, улыбаясь, выходил Марасан.

— Я не хочу иметь с вами ничего общего! — крикнул я и обеими руками толкнул Перца.

Он больно ударился о косяк.

— Ну, ну, петухи, — добродушно сказал Марасан, подходя. — Здорово ты его, Гарька.

— Мне некогда, — торопливо сказал я. — Пусти, Перец!

— Минуточки для друга не найдешь? — грустно спросил Марасан и крепко взял меня под руку.

Со стороны могло показаться, что по двору идут двое друзей. На самом деле Марасан почти тащил меня. Перец шел за нами и беззаботно насвистывал.

Марасан привел меня в самый глухой уголок нашего двора, за сарай.

— Что тебе надо? — запальчиво спросил я Марасана, когда он меня отпустил. — Ты же сказал, что наши отношения прекращаются. Завтра у нас начинаются занятия. Я еще уроки не сделал.

— Нехорошо, Гарик, — укоризненно покачал головой Марасан. — С первой получки полагается друзей угощать. Мы знаем, что ты не пьешь. Мы и без тебя выпьем. За твое здоровье.

— Какая получка? — закричал я, стараясь скрыть свое замешательство. — Чего ты выдумываешь?

— Не трепыхайся, птичка, — проговорил Перец. — Ваш Иванов мне еще вчера сказал, что у вас получка.

— Никаких денег у меня нет, — сказал я и повернулся, чтобы уйти.

— Десяточку, — умильно проговорил Марасан, за плечо поворачивая меня обратно. — Опохмелиться. Душа горит.

— Я же тебе… — начал я и захлебнулся: Марасан сильно ударил меня по лицу.

Перец вывернул мне назад руки. Марасан одной рукой зажал мне рот, другой расстегнул мое пальто и начал шарить по карманам.

— Нехорошо, Гарька, не ожидал, — приговаривал он. — Я ведь в долг прошу. Перестань лягаться, сопля! А то я тебе мозги выбью. — Он достал деньги. — Сколько у тебя тут?

— Негодяй! — закричал я, как только Марасан выпустил меня. — Бандит! Тебя в тюрьму надо!

— Семьдесят три рубля? — спокойно спросил Марасан. (По десять рублей мы внесли в ученическую кассу.) — Вот и хорошо. Поделимся по-братски. Трешка тебе, остальные нам. Ты ж один. К тому же непьющий. Айда, Перец!

Я побежал за ними, хватая Марасана за пальто и выкрикивая:

— Отдай немедленно! Подлец!

Я никак не мог поверить, что здесь, в нашем дворе, среди бела дня у меня отобрали деньги, на которые никто в мире не имел права больше, чем я. Я же обещал отдать их маме.

— Гуд бай, крошка, — обернувшись, сказал Марасан и очень больно ударил меня по руке.

Оставшись один, я почувствовал, что весь дрожу от злости и бессилия.

Самое ужасное, что я не мог заявить о Марасане в милицию. Если он меня разоблачит, то я снова потеряю всякое уважение со стороны класса (а это уважение я особенно ощущал после того, как меня приняли в секцию) и снова окажусь Верезиным-трусом, Верезиным-тряпкой, Верезиным-вруном.

Я вытер кровь, которая сочилась из разбитой губы.

Что же мне сказать дома? Скажу, что меня ограбили неизвестные бандиты.

А с Марасаном мы еще посчитаемся.

VII

Ответ из «Комсомольской правды» пришел, когда мы с Мишкой давно перестали его ждать.

Увидев в руках у мамы конверт, на котором было крупно напечатано «Комсомольская правда», я выхватил его и завопил от восторга.

Прошел уже почти месяц с тех пор, как нас лишили работы на почте. Правда, мы продолжали патрулировать и следить за порядком в микрорайоне. Но теперь это казалось уже не таким интересным, как раньше. После того как мы приобщились к настоящему, серьезному делу, у нас пропал вкус к более легким и, как нам теперь казалось, ненастоящим делам. К тому же у меня отобрали моих пионеров. В школу пришли вожатые с производства.

Геннадий Николаевич обещал найти для нас работу не хуже почты. Это была наша единственная надежда. Каждый день мы приставали к нему, и в конце концов он даже стал сердиться.

— Неужели вы думаете, — с сердцем спрашивал он, — что я меньше вас заинтересован в этом?

Краешком уха мы слышали, что Геннадию Николаевичу не удается договориться ни с одним предприятием. Директор швейной фабрики, которая шефствовала над нашей школой (это она прислала нам вожатых), заявил, что его фабрика в помощниках не нуждается. В «Гастрономе» напротив — оказывается, Геннадий Николаевич и туда заходил — нас наотрез отказались взять продавцами. Разве можно доверять школьникам материальные ценности?

Как тут быть? Николай Сергеевич, когда мы с Мишкой зашли к нему, снова сказал, что надо бороться. Но как? Я было предложил ребятам пожаловаться в «Комсомольскую правду». Они нашли, что это похоже на ябедничество.

Сейчас, когда письмо из «Комсомольской правды» наконец пришло, мы получили грозное оружие.

Я трижды перечитал письмо. Редакция «Комсомольской правды» признавала, что наш восьмой «г» затеял очень нужное и своевременное дело, которое далее имеет государственную важность. Никакое роно нам впредь мешать не будет. Туда послано соответствующее разъяснение.

Редакция просила нас сообщать ей, как будет развиваться дальше движение хозяев района. Она напоминала, что настоящий хозяин не только следит за чистотой в своем доме, но и заботится, чтобы в буфете было вдоволь еды и в гардеробе был полный порядок. Мы должны думать и о том, чтобы пекарни нашего района выпускали больше вкусного хлеба, чтобы швейная фабрика изготовляла больше хороших платьев, костюмов, чтобы строители быстрее воздвигали красивые и удобные дома. В нашем возрасте нельзя уже интересоваться только отметками. Попробовав, например, своими руками класть кирпич, мы другими глазами будем читать о стройках в Сибири и на Алтае.

В конце письма редакция объясняла, почему нам долго не отвечала. Писем, подобных нашему, в газету приходит очень много. Ответить нам можно было только после серьезного изучения того вопроса, который нас интересовал.

Конечно, я не могу похвастаться, что знаю жизнь, как таблицу умножения. Но все-таки кое в чем я разбираюсь. Мне сразу стало ясно, чем будет для нас письмо из «Комсомольской правды».

Забыв о солидности восьмиклассника, к тому же боксера, я исполнил танец диких индейцев и бросился звонить Мишке. У него как раз сидел Серёга. Они оба закричали в трубку, что сейчас придут и чтобы я не смел читать письмо без них.

— Я уже три раза прочитал! — завопил я в восторге. — Если вы через минуту не придете, еще раз прочитаю.

Мишка с Серёгой появились у меня ровно через шесть минут. Это было рекордное время. Мы сейчас же помчались в школу к Геннадию Николаевичу. На наше счастье, сегодня у него были дополнительные занятия с отстающими.

Эти занятия не пользовались у нас никакой популярностью до тех пор, пока не выяснилось, что с двойками не принимают в боксеры.

Началось с того, что Супин исправил двойку по черчению и отправился в секцию. Однако прием уже закончился. Тогда Геннадий Николаевич придумал гениальный дипломатический ход. Он пообещал похлопотать за Супина и остальных, кого не взяли из-за отметок. Но при одном непременном условии — чтобы эти ребята исправили не только двойки, но и тройки. Дополнительные группы сейчас же стали очень популярны. У самого Геннадия Николаевича занимались Соломатин и Супин, у которого была тройка по геометрии. Еще стали заниматься несколько троечниц. Валька и Супин относились к ним с презрением. Сами они учили математику ради дела, а девчата — неизвестно для чего.

Геннадий Николаевич занимался с ребятами в нашем классе (с третьей четверти мы стали учиться в одну смену). Ворвавшись в класс, мы в три голоса закричали, что пришло письмо из «Комсомольской правды».

Геннадий Николаевич сердито обернулся и зашипел:

— Тише!

Класс был непривычно пуст, сидели только на первых партах. Когда мы вошли, ребята заволновались, подняли головы и жадно уставились на нас.

— Продолжайте решать! — раздраженно прикрикнул на них Геннадий Николаевич и подошел к нам. — Что случилось? — сердитым шепотом спросил он. — Почему вы врываетесь во время занятия?

— Письмо из «Комсомольской правды», — тоже шепотом ответили мы.

— Долго вы будете мешать? Сейчас же уходите!

— Мы уйдем. Честное слово, мы уйдем, — зачастил Серёга. — Но вы прочитайте.

Не в силах сдержаться, он хлопнул меня по шее и застучал подошвами, будто танцуя чечетку. Но сразу остановился и смущенно улыбнулся Геннадию Николаевичу.

— Уйдете вы или нет?

— Прочитайте, — жалобно повторил Серёга.

Если бы раньше Геннадий Николаевич выгонял его, Серёга плюнул бы и побежал, скажем, к Вячеславу Андреевичу. Я, конечно, поступил бы точно так же. Теперь нам почему-то до зарезу нужно было, чтобы именно Геннадий Николаевич первым прочитал это письмо.

— Что там у вас? — спросил Геннадий Николаевич. — Давайте сюда.

Взяв у Серёги письмо, он положил его на стол.

— Пока все не решат задачу, — сказал он, — читать не будем.

Мы тихонько уселись втроем сзади Супина и Соломатина. В классе воцарилась тишина; слышно было только, как скрипят парты, когда ребята тянутся к чернильницам.

Наконец отстающие один за другим начали поднимать руки:

— Я решил.

— Я тоже решила…

Только Соломатин все еще пыхтел над задачей.

— Геннадий Николаевич, — не выдержал Серёга. — Он же до завтра не кончит.

Красный от возбуждения Соломатин посмотрел на него с ненавистью.

— Не мешай ему, — строго сказал Геннадий Николаевич и подошел к Вальке.

Все мы, сколько нас было в комнате, тоже подошли и, окружив Соломатина, стали заглядывать в его тетрадь.

— Я так не могу, — закричал Валька, бросая ручку. — Что это такое? Как в зверинце.

— Геннадий Николаевич, можно я ему подскажу? — попросил Мишка нетерпеливо. — Смотри, Валька…

— Никаких подсказок, Сперанский, — оборвал Геннадий Николаевич. И через минуту сам сказал: — Ну, что ты ставишь плюс вместо минуса? До чего же ты невнимателен, Соломатин.

— Где, где минус? — забеспокоился Соломатин. — Верно, черт!.. А то я бы первый решил.

— Ход решения правильный! — закричал Серёга. — Геннадий Николаевич, можно считать, что он решил. Законно. Где письмо?

— Вот оно, — невинно сказал Супин, хватая конверт со стола.

— С вами сойдешь с ума, — сказал Козлов, доставая из конверта глянцевитый плотный листок.

Сначала наш классный читал письмо стоя и не очень внимательно. Потом вдруг отодвинул тетрадь Соломатина и сел на парту. Ребята, сгрудившиеся возле него, стали просить, чтобы он читал вслух.

— А? — спросил Геннадий Николаевич. — Вслух так вслух… «Уважаемые товарищи Верезин и Сперанский…»

Он взглянул на нас и лукаво подмигнул. Когда письмо было дочитано, в классе поднялся невообразимый шум. Я тоже кричал и топал ногами, хотя все, что было в письме, знал уже наизусть. Геннадий Николаевич качал головой и старался не улыбаться.

— Здорово, Геннадий Николаевич? — приставал к нему Мишка. — Скажите, здорово?

— Здорово. Но это еще не причина, чтобы разносить класс в щепки.

— Да причина же! — вопил Серёга. — Сами понимаете, что причина!

— Ничего я не понимаю, Иванов. Немедленно по местам! Вы забыли, что у нас урок?

Когда в классе наступила относительная тишина, Геннадий Николаевич сказал:

— Будем решать задачу номер четыреста сорок один.

Все-таки он был настоящий изувер.

Вздыхая, ребята рассаживались по партам. Мы втроем топтались у двери, не зная, что делать.

— Как вы думаете, — тихонько спросил я у Мишки и Серёги, — удобно попросить письмо назад?

— Конечно, — сказал Серёга. И громко обратился к Геннадию Николаевичу: — Будьте любезны письмо.

— Я вам его верну завтра, — ответил Геннадий Николаевич. Внезапно замявшись и потерев подбородок, он нерешительно добавил: — Я мог бы и сейчас сходить к Вячеславу Андреевичу. Но ведь вы тут черт знает что поднимете.

— Не поднимем! — дружно закричали мы.

— Хорошо, — явно обрадовавшись, сказал Геннадий Николаевич. Ему, видимо, тоже не терпелось. — Тогда пусть ваша троица, — он кивнул на нас, — к моему возвращению решит задачу… задачу номер пятьсот два.

— Нам-то зачем? — растерянно спросил я.

— Затем, что я знаю вашего брата.

— Но ведь мы…

— Не согласны? Тогда я остаюсь.

— Согласны, — заявил Серёга и первым взял лист бумаги.

Когда мы расселись, Геннадий Николаевич еще раз оглядел класс и вышел. Серёга на цыпочках подошел к двери и приоткрыл ее. Мы слышали шаги нашего классного руководителя. Сначала они были негромкие и мерные, а потом вдруг стали частыми и гулкими. Серёга, приплясывая, вернулся в класс и в восторге закричал:

— Не выдержал! Побежал! Галопом! Аллюр три креста!

Часть четвертая

I

Раньше всех в Москве загорают постовые милиционеры. Едва начинается апрель, у них уже коричневеют лица и руки.

Я включил бы загоревших милиционеров в приметы весны наряду с влажно-черными деревьями, начинающим просыхать асфальтом, ясными, полными солнца окнами, разбрызгивающими лужи самокатами, девочками, прыгающими через веревки, мальчишками, впервые выбегающими на улицу в одних костюмах.

Нынешняя весна была для меня какой-то странной. Вечерами, когда в нашем переулке начинало густо пахнуть бензином, влажной корой деревьев и мокрой землей, когда в воротах собирались парни и девушки, слышались переборы гитары, раздавался возбужденный девичий смех, мне делалось тревожно, одиноко и немного грустно.

Однажды вечером, когда я сидел дома над уроками, мне вдруг стало невмоготу. Сам не понимая своего раздражения, я со злостью смахнул со стола учебники, сорвал с вешалки пальто и выбежал на улицу. Мне захотелось туда, где много людей, где ярко горит электрический свет, где можно толкаться в толпе и каждую минуту ждать чего-то. Я не знал, чего именно, но чувствовал, что мне это необходимо.

И вот по вечерним улицам бесцельно бродили как бы два человека. Один из них, стройный, слегка надменный юноша с насмешливыми, умными глазами и гибкой поступью, в элегантном пальто с поднятым воротником и, может быть, с сигаретой во рту (таким я себе представлялся). Другой — щуплый, пятнадцатилетний мальчишка, с надутым и растерянным лицом, в потертом пальто. Таким — увы! — я был на самом деле.

Весной наши свидания с Аней тоже сделались совсем иными. Мы виделись теперь часто — почти через день — и как-то очень неспокойно. Встречаясь, мы становились подозрительны друг к другу и постоянно раздражались по пустякам. Я никогда не думал, что могу быть таким раздражительным. Мы нигде не бывали: ни в театре, ни в кино. Только ходили по улицам, почти не разговаривая, и глазели по сторонам. Заметив, что Аня смотрит на какого-нибудь парня моего возраста (а если старше, то еще хуже), я сразу начинал злиться.

— Чего ты уставилась? — спрашивал я.

— Оставь, пожалуйста, — раздраженно отвечала Аня. — Почему я не могу посмотреть, если у него модное пальто?

— Я тоже буду смотреть, — угрожающе говорил я.

— Смотри. Испугал!

Я находил в толпе нарядную девицу и говорил:

— Смотри, какое у нее модное пальто.

— Господи, какая кикимора! — восклицала Аня. — Ну и вкус же у тебя, Гарик!

И начинала хохотать, запрокидывая голову.

Эта ее привычка запрокидывать голову почему-то выводила меня из себя. Я заметил, что Аня хохочет, запрокидывая голову, даже в тех случаях, когда вполне хватило бы просто улыбки.

Может быть, поэтому мне не очень хотелось идти на следующее свидание. Временами у меня появлялось ужасное подозрение: Аня мне просто-напросто надоела.

Я пугался этой мысли. Неужели я ко всему прочему еще и донжуан! Я с жаром принимался убеждать себя, что Аня — красавица, превосходный человек, отличница. Я должен быть счастлив, что она меня полюбила. И, конечно, я счастлив. Вот честное слово, счастлив…

Мне удавалось себя убедить, и я шел на свидание почти что с охотой. Но стоило нам с Аней встретиться, как мне в голову опять лезло проклятое: «Надоело».

Мы даже почти не целовались. И совсем не говорили нежных слов, как раньше.

Мне кажется, я знаю, с какого времени изменились наши отношения.

Однажды Аня пригласила меня к себе. Она хотела, чтобы я познакомился с ее отцом. Но отца дома не оказалось. В комнатах было пусто и темно. Аня повернула выключатель. Комната с мягким ковром на полу и полированной мебелью залилась нежным зеленоватым светом.

Сначала нам было очень весело. Мы бегали и дрались подушками, которых на тахте было великое множество. Но получилось как-то так, что я загнал хохочущую Аню в угол и стал отнимать подушку, которую она держала за спиной.

— Отдай! — кричал я весело. — Отдай, а то получишь!

Я даже обхватил Аню, чтобы удобнее было дотянуться до подушки. Мне вдруг сразу сделалось очень неловко и тревожно.

Аня вздрогнула, бросила на пол подушку и обеими руками оттолкнула меня. Я испуганно выпустил ее, и она торопливо отошла в другой конец комнаты.

Несколько секунд мы молчали, потому что не знали, о чем говорить.

— Кстати, Верезин, у тебя вышла задачка по алгебре? — спросила потом Аня каким-то противным, неестественным голосом.

— Когда же я ее мог сделать, — проворчал я, — если мы целый день вместе болтаемся?

Аня взглянула на меня с раздражением.

— Я не сделала русский, — сказала она после паузы. И, запнувшись, добавила: — Может, ты пойдешь домой?

— Да, да, — подхватил я с облегчением. — Задачка, по-моему, трудная.

И оттого, что нам обоим хотелось расстаться, мы попрощались очень по-дружески. Даже радостно.

После этого Аня стала относиться ко мне гораздо холоднее. А я обнаружил, что у нее много недостатков. До того я их тоже видел, но охотно мирился с ними. Иногда я даже заговаривал о них с Аней (в частности, это было после истории с нашей зарплатой). Но она от этого сейчас же выходила из себя. Я умолкал, полагая, что всегда успею ее перевоспитать.

Теперь же ее недостатки не давали мне покоя: и то, что она, проходя по улицам, смотрится в витрины и улыбается себе; и то, что у нее мало подруг, а про самую закадычную из них — Иру Грушеву — она охотно говорит, будто та безвкусно одевается и не умеет вести себя в обществе.

В конце концов, на одной из перемен мы с Аней поссорились. Эта ссора была непохожа на прежние. Мы не на шутку разозлились друг на друга и наговорили много обидных слов.

Весь урок мне было не по себе. Неужели это конец? Я готов был себя убить за то, что я дурак и не умел ценить своего счастья. Как я смел думать, что Аня мне надоела!

Едва дождавшись звонка, я позвал:

— Аня, подойди на минутку!

— Отстань! — сказала Аня, но все-таки подошла. — Ну что? — спросила она.

— Неужели мы поссорились на всю жизнь?

— Не знаю.

— Я так не согласен.

— Подумаешь!

— Аня! Мы не сможем жить друг без друга.

— Ты же сам всегда начинаешь ссориться.

— Мы не будем больше ссориться, — твердо сказал я. — Я это беру на себя.

В ту минуту мне казалось, что я действительно никогда больше не буду ссориться с Аней.

Аня заколебалась.

— Ладно, — сказала она потом. — Но это в последний раз. Еще раз обидишь — значит, не любишь.

— Ага! — в восторге завопил Супин, который незаметно подошел сзади. — Любишь, плюнешь, поцелуешь…

Вокруг засмеялись. Мишка Сперанский помрачнел и отвернулся.

— Что ты сказал?! — в бешенстве крикнул я. Выдвинув левое плечо, как нас учили в секции, я шагнул к Супину.

— Жених и невеста, — пропел Супин, отступая, и наткнулся на Гуреева.

— Ты чего? — лениво спросил Гуреев, даже не вынимая рук из карманов.

Супин растерялся.

— А чего? — перестав улыбаться, неуверенно сказал он. — Посмеяться нельзя. Подумаешь, боксеры!

— И боксеры! — медленно сказал Гуреев. — Понял?

— А что он понять-то должен? — подбегая, закричал Борисов. — Вы уж слишком задаетесь.

Остальные тоже возмущенно загалдели. Особенно визжали девчонки.

— Тихо! — крикнул Мишка (он был единственным человеком в классе, который мог прикрикнуть так, чтобы его послушались). Когда все стихли, он с упреком сказал мне и Сашке: — Договорились же не выделяться…

II

Все-таки я не понимаю наших ребят. Едва нас записали в секцию, как в классе стали говорить, что мы выделяемся («выделяться» на школьном языке означает зазнаваться, задирать нос).

Мы, пятеро боксеров, действительно сдружились. Но, во-первых, до этого никому не должно быть дела. А во-вторых, это же естественно. Теперь мы проводили вместе в два раза больше времени, поэтому и дружба у нас была вдвое крепче.

Мы всегда держались кучкой. На перемене я частенько говорил Мишке и Гурееву:

— Слушай, старик! Вчера я репетировал прямой правой (так сокращенно называется у боксеров прямой удар правой рукой). Что-то, мне кажется, не так. Проверь, пожалуйста.

Я показывал прием. Ребята отмечали мои ошибки. У каждого, конечно, было свое мнение.

В другой раз Мишка говорил:

— Старики! У меня не выходит перекрестный левой. (В этом не было ничего удивительного. О таком ударе мы даже не слыхали. Мишка, наверное, прочел о нем в одной из книг по боксу, которые оптом купил у парня из десятого класса. Он проделал это с такой быстротою, что мы даже не успели сообразить, какое богатство он у нас перехватил.) Посмотрите, — говорил Мишка и устанавливал меня или Сашку Гуреева так, чтобы можно было продемонстрировать перекрестный левой.

Конечно, класс моментально окружал нас. Ребята один за другим тоже начинали пробовать удары. Мы дружелюбно посмеивались и, называя их «стариками», объясняли, как надо применять тот или иной удар.

Мы были тогда легкомысленными новичками, которым в диковинку такие обычные предметы, как пневматическая груша или эластичные бинты. В секции, едва Званцев отворачивался, мы тыкали друг друга кулаками. Чуть он выходил на минутку из зала, мы напяливали пухлые, чем-то похожие на подушку боксерские перчатки и лезли на ринг. А это нам категорически запрещалось.

Григорий Александрович очень сердился. Застав нас на ринге, он давал подзатыльник тому, кто не успевал встать в строй, и раздраженно говорил, что тренирует боксеров, а не сосунков.

Мы смущенно притихали и особенно старательно выполняли упражнения. Но обращаясь к нам в такие дни, Званцев все равно называл нас «шмакодявками», а не «стариками». Мы молчали до конца тренировки, а потом униженно просили его:

— Григорий Александрович, мы больше не будем! Зовите нас опять «стариками».

Вообще Званцев был для нас чем-то вроде учителя в начальной школе. Пока мы не переходим в пятый класс, этот учитель кажется нам всемогущим. Я не помню, чтобы мы хоть раз сорвали урок у Елизаветы Захаровны (так звали учительницу, которая вела нас первые четыре года). Мы были твердо убеждены, что она знает все на свете.

Но после того, как мы перешли в пятый класс, все изменилось. Теперь наш классный руководитель преподавал у нас только один предмет. Вполне можно было предположить, что ботанику, например, он знает хуже, чем мы. Вслед за этой мыслью приходили и другие, еще более дерзкие. Если мы стали взрослыми, значит, нам можно делать все то, что раньше запрещалось. А если это так, то почему бы нам не сорвать, например, урок?

Званцев напоминал мне Елизавету Захаровну прежде всего тем, что он начал с азов. Он учил нас, как ходить, как держать голову, как сжимать кулаки. Кроме того, в деле, которое Званцев преподавал, он был настоящим специалистом. Нокаутировал же он чемпиона Москвы! А любой крупный специалист всегда пользовался в нашем классе огромным уважением.

Но все-таки я не торопился до конца определять свое отношение к Званцеву. Пока что я приглядывался к нему и взвешивал про себя его положительные и отрицательные качества.

Мне казалось, что он недостаточно интеллигентен. У него небольшой запас слов. Вместо того чтобы сказать: «весело», «забавно», «остроумно», «оригинально», «интересно», «увлекательно», он всегда говорит: «цирк».

Зато он смел и решителен. Эти качества особенно привлекательны для меня, так как именно их мне не хватает. Я изо всех сил развиваю их в себе с тех пор, как начал заниматься в секции.

Кроме того, Григорий Александрович очень заботливо относится ко мне. Не знаю, можно ли это объективно считать хорошим качеством, но мне это нравится.

В самом начале занятий я однажды опоздал на тренировку (мама узнала о секции и устроила грандиозный скандал). Я мрачно объяснил Званцеву, что мне, видимо, придется расстаться с боксом. В ответ он только засмеялся.

— Вы не знаете мою маму, — безнадежно сказал я.

— Не делай из мамаши культа, — возразил Григорий Александрович.

После тренировки он пошел к нам.

Мама встретила Званцева настороженно. Она не сразу пригласила его в комнаты. Григорий Александрович вежливо сказал, что уже давно хотел познакомиться с родителями одного из лучших своих учеников. Он считает, что серьезный тренер должен работать в тесном контакте с родителями. Сегодня Гарик опоздал на тренировку якобы потому, что ему запретили заниматься боксом. Он, конечно, уверен, что это просто отговорка (я заметил, что в разговоре с мамой Званцев ни разу не сказал «цирк»).

— Ошибаетесь, — холодно возразила мама, собирая со скатерти крошки. — Мы с мужем считаем, что Гарику незачем заниматься этим спортом.

— Не может быть! — удивленно воскликнул Званцев. — У вашего сына редкие способности. Между нами… Ваш Гарик проскочит в институт, как огурчик. Без всяких экзаменов.

— Вы думаете? — подозрительно спросила мама, которая уже не раз советовалась с папой, в какой вуз мне идти и куда меня легче будет устроить.

— Как же иначе? — улыбнулся Званцев.

— Гарик, иди в свою комнату! — сказала мама. — Так вы, значит, говорите, Григорий…

— Александрович, — буркнул я, направляясь в свою комнату. — Сколько раз повторять!

— Но, но! — сказал мне Званцев. — Куда ты пошел? Марш в коридор! Знаю я их брата! — объяснил он маме. — Сам не раз подслушивал из своей комнаты.

Мама засмеялась и сказала мне:

— Гарик, пойди на кухню и поставь чай!

Когда я вернулся, Званцев уже рассказывал, что он часто ездит за границу и каждый раз привозит своей муттер перлоновое белье. При слове «белье» мама сделала круглые глаза и показала в мою сторону.

Потом она вместе со мной проводила Званцева до входной двери и несколько раз просила его, чтобы он заходил.

Так Григорий Александрович покорил мою маму.

В секции все ребята обожали Званцева. Особенно Сашка Гуреев и оба Володьки. Даже Мишка, кажется, был готов полюбить Григория Александровича.

К нам в секцию часто заходил Синицын. Правда, его не приняли в боксеры. Но его отец и Званцев где-то и как-то встретились, и Григорий Александрович согласился ему позировать. После этого Андрей стал в нашей секции своим человеком. После тренировок он даже мылся вместе с нами в душе. Синицын считал себя крупным знатоком бокса. Он врал, что Званцев занимается с ним дома. Когда мы тренировались, Андрей кричал:

— Слушай, ты неправильно бьешь!.. Григорий Александрович, он челюсть открыл…

Андрей все время бегал за Григорием Александровичем, относил записки по его поручению, перенимал многие его выражения, например: «Когда человека бьют по печени, он сгибается вдвое».

Мне очень нравилась эта фраза. Но Андрей повторял ее так часто, что я ни разу не решился ее произнести.

Однажды Мишка сказал Григорию Александровичу:

— Гоните его в шею, этого Синицына! Вы даже не знаете, какой он гад!

(В эту минуту я и подумал, что Мишка готов полюбить Званцева. Ведь раньше мы считали, что наш тренер и Синицын очень похожи друг на друга. Теперь Мишка, очевидно, поверил, что Григорий Александрович может относиться к Андрею так же, как и мы.)

— Почему же это он гад? — удивился Званцев.

— Пижон, пошляк! Для него нет ничего святого, — сказал Мишка.

Гуреев пытался что-то возразить, но Мишка резко оборвал его:

— Молчи! Ходишь в кафе на его деньги!

(У Синицына было любимое кафе на улице Горького. Он рассказывал, что там обычно собираются его друзья. Кафе называлось «Снежинка».)

— Какой зубастый! — усмехнувшись, сказал Званцев Мишке. — Сам небось бегом побежал бы, лишь бы за чужой счет мороженое слопать!

— С голоду буду умирать, а с ним не пойду!

— Ну и дурак, — равнодушно сказал Званцев. — Самая вкусная жратва та, за которую другие платят.

— Вы все шутите, — неуверенно проговорил Мишка. — А я считаю, что Синицыну здесь делать нечего. Он скверно говорит обо всем, что для нас свято.

— Старик, ты спятил! — удивился Григорий Александрович. — Какое мне дело до этого?

Мишка так растерянно замигал, что я невольно расхохотался.

Григорий Александрович вообще умел нас ошарашивать. Ему, видимо, доставляло удовольствие, когда мы растерянно мигали и не знали, что сказать. Званцев иногда мимоходом говорил такое, от чего у меня захватывало дух, будто на санках, когда едешь с высокой горы.

До знакомства с Григорием Александровичем мне казалось, что я живу свободно и легко. Теперь выяснилось, что я весь опутан цепями. Родители держат меня на привязи. Школа навязывает мне свой взгляд на мир. Даже товарищи во что бы то ни стало хотят заставить меня жить так, как им нравится.

Иногда мне казалось соблазнительным разбить цепи и вырваться на волю. Но тут же меня охватывал страх: а вдруг эти цепи не опутывают, а скрепляют мое тело и без них я просто распадусь? Руки отдельно, ноги отдельно, голова сама по себе.

Как-то мы возвращались с Мишкой из секции и всю дорогу спорили о Григории Александровиче. Мишка говорил, что никак не может понять, нравится ему Званцев или нет.

— Ты просто мямля, — сказал я обиженно. — Трусишь делать точные выводы.

Мне очень хотелось, чтобы Мишке нравился наш тренер. Тогда бы и я полюбил Григория Александровича без всяких оговорок.

— Почему трушу? — вяло спросил Мишка. — Геннадий Николаевич мне сразу понравился.

— Где же сразу?

— Конечно.

— Сразу ты вместе с нами урок сорвал, — ядовито напомнил я.

— Не хотел подводить ребят, — все так же вяло проговорил Мишка. — Геннадий Николаевич мне уже тогда нравился.

— Пусть Геннадий Николаевич сразу, — уступил я, надеясь, что в ответ Мишка тоже пойдет на уступки.

— Геннадий Николаевич — понятный человек, — сказал Мишка. — Ясный…

— А Григорий Александрович не ясный?

— Не знаю. Думаешь, я сам не хочу, чтобы он мне нравился?

— Если я хочу, чтобы человек мне нравился, он мне нравится. Что тебе мешает? Давай разберемся.

— Дурак, — сердито сказал Мишка. — Если бы я знал, что мешает, я бы мог сказать, как к нему отношусь.

— Ладно. Давай по порядку. Тренер он хороший?

— Хороший, — ответил Мишка и вдруг добавил: — Знаешь, пожалуй, он мне все-таки не нравится: он никого не любит.

— Твой Геннадий любит! — сказал я обиженно.

— Очень любит! — горячо подтвердил Мишка.

— Почему же, по-твоему, Званцев не любит?

— Может, и любит, — вдруг сказал Мишка. — Не в том дело. У него просто нет совести.

— Ты с ума сошел!

— Если у тебя есть совесть, — продолжал Мишка, — и ты знаешь, что я к тебе плохо отношусь, ты будешь мне в друзья набиваться? А он к Геннадию Николаевичу набивается!

— Он дружит, а не набивается.

— А ты бы стал дружить?

— Я бы, наверное, нет, — честно признался я. — А Григорий Александрович — человек широкий.

— Если бы еще он хорошо думал о Геннадии Николаевиче! А то ведь нет! Вот и выходит, что нет совести.

— Ерунда, — сказал я.

— По-твоему, ерунда, а по-моему, нет.

Я надулся и замолчал.

После этого разговора мы с Мишкой стали отдаляться друг от друга. В школьной жизни так часто бывает: дружат два парня, а потом ни с того ни с сего начинают расходиться, словно стороны треугольника.

Расставшись тогда с Мишкой, я задумался: а вдруг он прав и Званцев зря мне нравится? Я даже стал злиться на то, что Мишка разбудил во мне эти сомнения.

Но на другой день я разговорился с Сашкой Гуреевым и двумя Володьками. Оказалось, что они считают Григория Александровича очень хорошим человеком. Для очистки совести я поговорил еще с Супиным и Соломатиным. Их приняли в секцию, так как им удалось кончить четверть без троек (едва записавшись в боксеры, они начали жадно повторять: «Апперкот… Хук… Я его сделаю… Старик…»).

Когда я стал высказывать свои мнения насчет Григория Александровича, Соломатин и Супин меня высмеяли. В конце концов я решил, что Мишка ошибается и что Званцев действительно хороший человек.

Кстати, с некоторых пор я стал замечать, что с Гуреевым и Дамой мне легче и свободнее, чем с Мишкой и Серёгой. Иногда в вагоне метро и я начинал громко, чтобы слышали соседи, говорить о боксе. Мишка страшно смущался и грозно посматривал на меня. А Сашка и Дама рассуждали о боксе еще громче, чем я. Мишка уговаривал нас не выделяться. Мы нехотя соглашались, потому что выделяться в самом деле нехорошо. Но уже на другой день вели себя по-прежнему.

Однажды я поймал себя на том, что возвращаться домой мне хочется не в метро вместе с Мишкой, а на троллейбусе с Сашкой и Володьками. Тогда я понял, что мы с Мишкой расходимся.

Потом мы поссорились из-за Серёги. Когда мы договаривались его тренировать, мне казалось, что это будет очень здорово. Двое боксеров занимаются со своим товарищем. Но получилось совсем иначе. Мы беспомощно топтались вокруг Серёги, перебивали друг друга, а он ничего не мог понять.

Постепенно я стал манкировать нашими занятиями. Серёга из гордости ничего не говорил. Зато Мишка пришел ко мне и начал ругаться. Сначала я молчал, так как чувствовал себя виноватым. Но когда Мишка напомнил, как Серёга накормил меня, я вспылил и заявил, что, во-первых, в любой момент могу накормить Сергея, во-вторых, еще неизвестно, что труднее — оказать услугу или никогда не вспоминать о ней.

Мишка странно посмотрел на меня и, ни слова больше не сказав, ушел. Мне стало не по себе. Когда мы встретились с Сергеем, я предложил собраться вечером и потренироваться.

— Не надо, — небрежно сказал Серёга. — Да я и не могу: мы с Мишкой в кино идем.

— Как хочешь, — ответил я.

Мне стало чуть-чуть грустно, так как обычно мы ходили в кино втроем, но в то же время я почувствовал облегчение, будто избавился от чьей-то строгой опеки.

III

С тех пор как пришло письмо из «Комсомольской правды», в нашей школе многое изменилось. Вячеслав Андреевич прочитал в письме то, чего там, по-моему, вовсе не было. Будто бы наша десятилетка нуждается в решительной перестройке. Срочно был созван педсовет. После него все классные руководители стали что-нибудь придумывать для своих учеников. Девятый «а», например, взял шефство над детским садом швейной фабрики. На уроках политехнизации девятиклассники изготовляли теперь игрушки (наконец-то эти уроки приобрели хоть какой-нибудь смысл. Раньше пятиклассники обстругивали в мастерских параллелепипеды, мы делали из этих параллелепипедов цилиндры, а десятиклассники превращали наши цилиндры в шары. Потом все это сдавалось в утиль).

Геннадий Николаевич отправился к директору швейной фабрики. Теперь, прочитав письмо из «Комсомольской правды», директор сказал, что его производство очень нуждается в помощи школьников. Часть ребят, в том числе и я, завтра же пошли работать на фабрику. Другую часть приняли в магазин (первые дни мы то и дело покупали там всякую мелочь; было очень забавно говорить Студе или Ане: «Будьте любезны, «Золотого ключика» на рубль!»). Семерых мальчишек взяли в таксомоторный парк учениками слесарей по автоделу. Вот кому повезло!

Ребята из восьмого «а» стали ходить по домоуправлениям и проводить беседы на литературные и антирелигиозные темы, а также о борьбе с пьянством и хулиганством. Кроме того, когда домоуправления превратятся в жилищно-эксплуатационные конторы и заведут красные уголки, «ашки» обещали создать при них филиалы своего клуба хороших манер. Мне рассказывала об этом мама, пожалев, что я учусь не в восьмом «а».

Теперь у нас почти каждую неделю начиналась новая мода. Если, допустим, в штаб хозяев микрорайона, начальником которого стал сам Вячеслав Андреевич, приходили из детского сада и благодарили за игрушки, в школе начинали твердить, что самое правильное — шефство над детским садом. Когда «Пионерская правда» поместила заметку Петра Ильича о филиалах клуба хороших манер, в школе горячо уверяли, что именно это важнее всего.

Однажды, едва у нас начался шестой урок, в класс вошел Вячеслав Андреевич и приказал нам строем идти в актовый зал.

В зале нас ждали директор и секретарь партийной организации швейной фабрики, четверо самых знаменитых рабочих (один из них даже депутат Верховного Совета), двое пенсионеров и Геннадий Николаевич. Гости были одеты по-праздничному, а пенсионеры даже нацепили ордена и медали. Вероятно, от этого в зале было торжественно, как во время первомайского утренника.

Когда мы, войдя в зал, вытянулись и затихли, директор фабрики пожал Вячеславу Андреевичу руку и поблагодарил его за нашу работу на производстве (хотя они наверняка виделись раньше и директор мог сто раз его поблагодарить).

Затем один из пенсионеров сказал, что швейная фабрика строит в Черемушках дом для своих рабочих. Правда, это не наш район. Но все равно коллектив фабрики просит нас помочь. Дом необходимо закончить к Первому мая. На фабрике уже убедились, что мы народ способный. Коллектив очень рассчитывает на наше содействие.

Это было настоящим признанием. Теперь уже не мы выпрашивали себе работу, а нас просили помочь.

Геннадий Николаевич стоял счастливый. Мы тоже стояли счастливые. Даже Вячеслав Андреевич, по-моему, был счастлив. Когда пенсионер закончил, он спросил нас:

— Ну, архаровцы, как, согласны?

— Вячеслав Андреевич, так не годится! — обиженно крикнул из строя Мишка. — Конечно, мы согласны! Но кто так делает?

Вячеслав Андреевич растерялся.

— Как же нужно делать? — осторожно спросил директор фабрики.

Мы сразу поняли Мишкину мысль и закричали, что нужно вызывать каждого отдельно. Было бы кощунством испортить такой торжественный момент общим формальным «согласны».

— Хорошо, — сказал Геннадий Николаевич. Он виновато улыбнулся директору, словно извиняясь, что из-за нашей причуды гостям придется еще немного постоять в зале.

— Борисов! — вызвал он.

Кобра шагнул из строя и важно сказал:

— Согласен!

Мы заволновались:

— Ты не Геннадичу говори (так мы называли Геннадия Николаевича). Ты вон ему говори.

«Ему» — это означало тому пенсионеру, который рассказал нам о строительстве.

Костя повернулся к старику. Тот торопливо застегнул пиджак и выпрямился, выпятив грудь. Борисов сказал басом:

— Согласен!

— Молодец! — похвалил его старик. Он немного подумал и протянул Борисову руку. — Спасибо!

Мы по алфавиту стали подходить к старику, говорить «согласен» и пожимать ему руку.

Весь наш класс согласился работать на строительстве. Синицын сказал, что он согласен и за себя и за Гуреева, которого в этот день почему-то не было в школе.

Пенсионеру, кажется, пришлось несладко. Каждый из наших мальчиков, чтобы показать, какой он здоровый, стискивал ему ладонь изо всех сил.

Гости ушли, но нам не хотелось расставаться. Сначала мы всей гурьбой пошли провожать Геннадия Николаевича до троллейбусной остановки. Потом уговорили его идти пешком до самого дома. А затем Геннадий Николаевич вдруг предложил всем вместе пойти в кино.

Так и закончился этот день.

Сегодня я и Кобра были дежурными. Мы выгоняли ребят из класса: началась большая перемена, нужно было проветрить помещение.

На этой неделе в классе уже открыли окна. По комнате потянуло сырым, еще холодным воздухом. Тетради, забытые на партах, перелистывались сами собой.

Вообще дежурить интересно только весной. Выгнав всех из класса, можно лечь животом на подоконник, глотать, словно газированную воду, апрельскую свежесть, разглядывать почки, набухшие на деревьях, и метко сплевывать, целясь в эти почки и стараясь попасть в них точнее, чем товарищ по дежурству. В мае это уже надоедает, а в апреле еще доставляет удовольствие.

Половина ребят уже высыпала в коридор. Кобра стоял у двери и не пускал их обратно. А я торопил тех, кто еще возился у парт со своими портфелями.

Вдруг в дверь сунулся Соломатин.

— Куда? — закричал на него Кобра и попытался закрыть дверь.

Соломатин притормозил ее ногой и крикнул:

— Делегация! Из восьмого «а»!

Ребята оживились и стали подходить к Соломатину.

Я сказал Вальке, чтобы он пробежал по коридору и созвал всех наших.

Хотя вся школа теперь говорила, что самое правильное дело у нас, Петр Ильич поздравил нас довольно кисло. Тут же он добавил, что его ребята отнюдь не собираются отставать.

Делегация восьмого «а», очевидно, и хотела рассказать, как они собираются с нами соревноваться.

Мы ждали гостей с некоторым беспокойством. Вдруг они придумали что-нибудь сверхъестественное! Может быть, их пригласили работать у сталеплавильных печей? Или на строительстве метрополитена?

«Ашек» было пятеро. Они были такие невообразимо чистенькие, что их можно было бы выставить вместо манекенов в витрине «Детского мира». Серёга, присев за спинами ребят, поплевал на ладони и стал торопливо приглаживать свой рыжий вихор. Володька Большаков скрестил руки так, чтобы скрыть самодельную заплату на локте.

Староста восьмого «а» — маленькая веснушчатая девочка — остановилась на пороге, осмотрела класс и вежливо сказала:

— Мы, кажется, опоздали! Ваши ребята разошлись?

— Перемена, — так же вежливо пояснила Аня.

— Ребята сейчас подойдут, — нетерпеливо сказал Мишка. — Начинайте.

— Сперанский! — укоризненно сказала Аня. Любезно улыбнувшись «ашкам», она добавила: — Мы послали за ними гонца.

(В эту секунду Валька, каш гонец, заглянул в класс и закричал: «Супина и Дамы нет! Сволочи, на улицу удрали…»)

Аня слегка покраснела.

— Проходите, пожалуйста, — пригласила она гостей. — Присаживайтесь.

— Ничего, мы постоим, — с достоинством сказала веснушчатая девочка.

Гости держались свободно. Они спокойно давали себя рассматривать. Все-таки хорошее воспитание иногда помогает, ничего не скажешь.

Наконец в класс ворвались запыхавшиеся Соломатин, Супин, Дама и Сашка Гуреев. Увидев «ашек», они поспешно перевели дыхание и чинно подошли к столу.

Веснушчатая девочка сказала:

— Вы слышали? Наши спортсмены записались в гимнастическую секцию.

— Наши мальчики увлекаются боксом, — небрежно сказала Аня. — Это мужественнее.

— Это слишком грубо. Мы не любим бокс.

— Ах какие мы нежные! — сказал Гуреев.

Веснушчатая девочка не обратила на него никакого внимания.

— Можно начинать? — спросила она.

Я снова почувствовал беспокойство. Неужели нам суждено из победителей опять превратиться в соперников?

— Мы знаем, что вы будете работать на стройке, — спокойно сказала веснушчатая девочка. — Мы тоже хотим участвовать в строительстве. Для этого мы организуем бригаду художественной самодеятельности, которая по субботам будет давать концерты для рабочих. Наши концерты будут по заявкам зрителей. Что бы вы хотели услышать и увидеть?

— Это все, что вы придумали? — оторопело спросил Мишка.

— По-моему, достаточно, — скромно сказала веснушчатая девочка. — Разве это не доставит вам удовольствия?

— Доставит! — закричал я в восторге. — Конечно, доставит!

Я понял, что наша борьба с восьмым «а» закончилась. Мы будем настилать полы, красить стены, завершать строительство к Первому мая, а они станут бегать за нами хвостом и канючить: «Мы вам прочтем отрывок из «Полтавы» или станцуем польку «Бабочка».

— Чего бы вам такое заказать? — сказал Серёга. Он демонстративно уселся на учительский стол и закинул ногу на ногу. — Змеев глотать сумеете?

— Чего же вы не записываете? — фыркнув, спросила Ира. — Я прошу воздушных гимнастов.

— А я па-де-де из «Лебединого озера», — насмешливо добавила Аня. — Вы знаете, что такое па-де-де?

«Ашки» растерянно смотрели на нас и потихоньку пятились к двери. Шурка Лифанов, самый знаменитый школьный певец, вдруг сказал:

— К черту!

И пошел к двери.

— Куда ты? — сказала веснушчатая девочка. — Вернись!

— Говорил, не нужно было приходить!

Мы с удовольствием слушали, как ссорятся наши бывшие соперники.

— Вам тоже нечего задаваться! — уже с самого порога крикнул Шурка Лифанов. — Не вы же это придумали!

— А кто же?

— Скажи, кто!

— Козлов, вот кто! Если бы он был классным у нас, мы бы еще не такое сделали! А вы все равно дураки!

Сказав это, Шурка взял с места третью скорость. Остальные «ашки», оглядываясь на нас, тоже вышли из класса.

Некоторое время мы торжествовали победу. Потом Соломатин сказал:

— Все-таки здорово, что у нас есть Геннадич. Без него нас с Супом и в секцию не приняли бы. За двойки бы пилили.

— Ага! — закричал Мишка. — Серёга, кто был прав?

— Подумаешь! — сказал Серёга. — Сократ и тот ошибался.

— Сократ не ошибался, — вступился Борисов. — Не ври!

— А чего же он тогда яд принял?

— Ты просто олух, — сказал Кобра. — Он выпил яд, потому что…

— Знаете что? — вдруг сказала Ира Грушева. — Давайте соберем на подарок Геннадичу. — Она даже взвизгнула от удовольствия, что так хорошо придумала.

— Какой? — задумчиво спросила Аня. — Если бы он курил, можно было бы подарить серебряный портсигар.

— Серебряный он не взял бы, — сказал я. — Слишком дорого.

— Чем дороже, тем, значит, больше любим, — возразил Гуреев.

— Чего вы спорите? — заметил Мишка. — Он же не курит.

Но сам Сперанский ничего не успел предложить. Прозвучал звонок, и в класс вошел Петр Ильич.

Я совсем не слушал урока. Я сидел и думал о том, что Геннадий Николаевич все-таки добился своего. Мы его полюбили. Еще позавчера мы этого не понимали. Да, мы уже знали, что он всегда выполняет свое слово. Мы поверили, что к нему можно обращаться за помощью. Но лишь теперь, когда благодаря ему мы добились победы (все же это он привел нас к ней!), когда в школу пришли такие уважаемые люди, как орденоносцы, как депутат Верховного Совета, стали говорить спасибо, просить помощи, — лишь теперь мы осознали, что любим нашего классного.

Упрямый он человек! Недавно мы разговорились со старшим тренером секции. Он давно знал Геннадия Николаевича. Старший тренер сказал, что, по его мнению, Козлов — самый большой упрямец на свете. Когда Геннадий Николаевич еще учился на втором курсе, с боксом у него не ладилось. То победа, то поражение. А если были две победы подряд, то после подряд шли два проигрыша. Геннадий Николаевич рассердился, забросил учебу и вовсю принялся за бокс. У него неожиданно проявились блестящие способности. За два года он не проиграл ни одного боя.

Тогда Геннадий Николаевич сказал: «Ну вот» — и приналег на учебу. Он получил диплом с отличием.

В нашей школе Геннадий Николаевич вел себя точно так же. Он потребовал самый трудный класс. Из-за упрямства. А когда не сумел с нами совладать, стал манкировать тренировками.

Лишь в последнее время наш классный снова принялся усиленно заниматься боксом. Он так здорово тренировался, что даже Званцев ставил его нам в пример. Мы несколько раз приходили на занятия группы мастеров и видели, что Геннадий Николаевич действительно не жалел себя. Другие мастера уже отдыхали, а он все еще колотил пневматическую грушу или настенный щит.

Недели две назад в секцию приехал спортивный журналист, а потом написал в газете, что «чемпион Москвы Козлов, недавно проигравший Званцеву, находится сейчас в прекрасной форме и является наиболее вероятным претендентом на золотую медаль».

Тут меня толкнули в спину и передали записку. Оказалось, ребята придумали что-то вроде референдума. Каждый должен был высказаться насчет подарка Геннадию Николаевичу. В записке было:

«Я предлагаю подарить портфель. Деева. Кто будет писать дальше, подпишись».

«С монограммой. Ершов».

«Ха, ха! Авторучку с золотым пером. Супин».

«Это дело! Большаков».

«Портсигар не возьмет, а с золотым пером возьмет? Гуреев».

«А с пером возьмет. Потому что дешевле. Только это все равно муть. Нужно подарить какую-нибудь картину. Во! Соломатин».

Я обернулся и громким шепотом сказал:

— Нужно решить в принципе. Дарить вещи нельзя. Я вспомнил. Это запрещено Министерством просвещения.

— Верезин! — прервал меня Петр Ильич. — Что за болтовня? Что ты там держишь в руках? Дай сюда!

Нет, нам решительно не везло! Что мы сейчас делали плохого? Думали о том, как выразить свою любовь к классному руководителю. Но разве можно было в этом признаться?

Я не мог отдать записку. Этим я подвел бы не только ребят, но и Геннадия Николаевича.

— Дай сюда записку! — сказал Петр Ильич, направляясь ко мне.

— Я ее уронил в чернила, — невинно ответил я. Скомкав бумажку, я старательно засовывал ее в чернильницу. Сделать это незаметно было невозможно. Скрепя сердце я пошел на откровенное хамство.

Петр Ильич побелел.

— Вон! — закричал он.

— Извините, пожалуйста, — сказал я и, вздохнув, пошел к двери.

IV

Прошел еще урок, а мы так и не договорились, что подарить Геннадию Николаевичу. Когда прозвучал звонок на математику, мы окончательно разругались и в отчаянии разошлись по своим партам.

Геннадий Николаевич вошел в класс хмурый. Ребята сочувственно поглядывали на меня. Было ясно, что Петр Ильич нажаловался.

Геннадий Николаевич проверил нас по журналу и вызвал к доске Сперанского. Урок начался.

Классный не сразу заметил, что мы ведем себя не совсем обычно. Но через несколько минут он огляделся по сторонам, словно ему чего-то не хватало.

Мы сидели так, будто были восьмым «а». Геннадий Николаевич кивнул головой, но промолчал. Однако, отпуская Мишку, он сказал:

— Все равно разговор о Верезине состоится.

— Пусть, — великодушно сказал я. — Согласен.

— Что с вами случилось? — удивился Геннадий Николаевич.

— Ничего не случилось, — обиженно ответил Серёга. — Восьмой «г» шумит — «что случилось?». Восьмой «г» сидит тихо — опять «что случилось?».

— Преподаватели не привыкли к тому, что вы сидите тихо, — улыбнувшись, сказал Геннадий Николаевич.

— Пусть привыкают! — закричали мы. — Только это все из-за вас, Геннадий Николаевич, так и знайте!

— Что произошло? — совсем растерялся Геннадий Николаевич.

— Ничего. Просто мы вас любим. Мы теперь всегда будем такими.

Геннадий Николаевич принужденно рассмеялся.

— Всегда — это слишком долго, — сказал он. — Но я рад, что вам уже этого захотелось. Кстати, раз уж вы признались мне в любви, Верезин, что у тебя вышло с Петром Ильичом?

Я поднялся, но Мишка, который тоже вскочил с места, опередил меня.

— Геннадий Николаевич, — сказал он, — Верезин тут ни при чем…

И коротко рассказал, как было дело.

Задумывались ли вы, как человек выражает самую высокую степень счастья? Может быть, он улыбается? Или смеется? Может быть, морщится, пытаясь скрыть радостные слезы?

Если судить по Геннадию Николаевичу, человек, испытывающий полное счастье, начинает очень быстро тереть подбородок. Когда наш классный наконец опустил руку, подбородок его был совсем красного цвета. Геннадий Николаевич немного побледнел, отчего цвет подбородка стал особенно заметен.

— Вот что, ребята, — сказал Геннадий Николаевич удивительно чистым и ясным голосом. — Мне не нужно другого подарка, кроме…

— Знаем, знаем! — закричали мы. — Чтобы мы слушались… Но мы все равно купим вам что-нибудь!

— Я ничего не возьму, — сказал Геннадий Николаевич сердито и в то же время счастливо.

— Все равно купим! Принесем и убежим!

— Тихо! — вдруг прикрикнул на нас Геннадий Николаевич. (Мы сейчас же замерли.) — Гуреев, к доске!

Сашка, захватив дневник, пошел к учительскому столу.

— Гуреев докажет нам теорему… — начал Геннадий Николаевич. Но, взглянув на Сашку, он неожиданно спросил: — Что это у тебя за галстук?

Под кителем у Сашки сегодня действительно красовался галстук. Темно-зеленый, с золотыми пальмами, с обезьянами и даже с голой женщиной.

Этот галстук подарил ему Григорий Александрович: Сашка вчера пропустил занятия, чтобы выстоять вместо нашего тренера очередь за телевизором.

Гуреев очень гордился подарком, но немного стеснялся его. На уроках он тщательно прятал галстук под кителем, а на переменах расстегивался и давал нам разглядывать пальмы, обезьян и голую женщину. Когда подходили девочки, Саша смущенно прикрывал женщину ладонью. Ребята одобрили подарок. Только Синицын страдал от зависти и уверял, что Сашке с его бритой головой такой модный галстук совсем не идет.

К концу школьного дня Гуреев обнаглел и даже на уроках сидел в расстегнутом кителе.

— Что это за галстук? — насторожившись, спросил Геннадий Николаевич.

— Да так! — замялся Сашка.

— А чего? — сказал Володька Герман. — Покажи. Эх, и галстук у него! Я себе такой же заведу.

Сашка неуверенно оглянулся на ребят и распахнул китель.

— Ух ты! — насмешливо сказал Геннадий Николаевич. — Тебе нравится?

— Мексиканский, — буркнул Сашка.

— Где ты выкопал такую красоту?

— Почему это «красоту»? — обиженно возразил Гуреев. — При чем тут красота? У вас у самого пиджак с разрезом.

Геннадий Николаевич вспыхнул.

— С ума сошел?! — закричали на Сашку ребята. — Спятил, да? Геннадий Николаевич, не обращайте на него внимания! Эти боксеры из-за своего Званцева совсем спятили.

Ребята наперебой стали рассказывать, что Сашка весь вчерашний день простоял за телевизором.

— Из-за этого ты пропустил школу? — сердито спросил Геннадий Николаевич.

Сашка промолчал.

— Вызовешь завтра отца.

— Как металлолом собирать — пожалуйста, пропускай сколько угодно, — проворчал себе под нос Сашка. — А один раз для себя пропустил, так сразу и родителей.

— Саша, — тихо спросил Геннадий Николаевич, — это Званцев научил тебя так говорить?

— Никто меня не учил. Говорю, что думаю. Не всем же повторять, что в газетах пишут.

Это в самом деле много раз говорил нам Званцев. Я тоже запомнил его слова, но еще не успел щегольнуть ими. Не подвертывался удобный случай.

Геннадий Николаевич помрачнел. Заметив это, ребята с еще большим азартом набросились на Гуреева. Кобра крикнул, что боксеры вообще стали слишком выделяться.

Урок был сорван. Тот самый урок, на котором мы так искренне обещали Геннадию Николаевичу, что всегда будем его слушаться.

V

Когда первый час тренировки закончился, Званцев хлопнул в ладоши и сказал:

— Пять минут отдыха. Потом начинаем спарринги.

Спаррингом называется учебный бой боксеров. Почему-то принято считать, что он не настоящий, не такой, как на соревнованиях. Я с этим решительно не согласен. На спарринге дерутся так же безжалостно и самоотверженно, как на любом состязании.

Сегодняшние бои были первыми в жизни нашей секции. Для меня это была вообще первая драка. Точнее говоря, удары мне уже приходилось получать. Но наносить их самому пока еще не случалось.

С некоторых пор я понял, как важны кулаки для формирования мужского характера. Недаром тех ребят, которые не умеют драться, в школе дразнят девчонками.

Через пять минут должно было выясниться, мужчина я или еще существо неопределенного пола.

В зале сразу сделалось шумно. Некоторые ребята (в нашей группе занималось двадцать пять человек из разных школ) достали из шкафа перчатки и выскочили на ринг. Одни ждали первого спарринга как праздника, другие, которые, подобно мне, несколько тревожились за исход этого праздника, изо всех сил шумели и старались казаться веселыми.

Мне, «мухачу», полагалось быть особенно храбрым и задиристым. Боксерские соревнования всегда открывают «мухачи». Из-за того, что я вырос таким легким, мне теперь всю жизнь придется первым пролезать между тугими канатами ринга.

Пятиминутный перерыв, объявленный Званцевым, не был для меня отдыхом. Гуреев и Володька Герман надевали мне перчатки. Несколько ребят топтались возле и обсуждали мои шансы на победу. Я весил меньше, чем мой противник. Но зато прямые удары у меня были точнее, чем у него. По мнению ребят, моя победа не вызывала сомнений.

Возле моего противника тоже толпились ребята. Ему надевали перчатки Соломатин и Супин.

Моим противником был Мишка Сперанский. Мы оказались противниками из-за того, что часто спорили и дулись друг на друга. Григорий Александрович, подыскивая мне партнера на спарринг (в нашей группе больше не было мухачей», и для меня приходилось искать парня потяжелее), вдруг засмеялся и сказал:

— Верезина мы поставим против Сперанского. Они все время спорят и нарушают дисциплину. Пусть кулаками поспорят. А мы полюбуемся.

Андрей Синицын, торчавший, как всегда, на занятиях, потом говорил, что Званцев очень остроумный человек.

— Надо же придумать такой цирк — стравить Верезина со Сперанским! Жаль, Мальцевой не будет.

Я приказал Синицыну заткнуться. А потом, стремясь поскорее отделаться от собственных сомнений, я долго объяснял Володькам, что Званцев поставил Мишку против меня лишь с целью пробудить в нас обоих настоящую спортивную злость.

Ребята со мной согласились.

Зашнуровав мне перчатки, Сашка Гуреев бодрым голосом спросил:

— Чего ты такой бледный, старик? Выиграешь! Ей-ей!

— Ты убежден? — спросил я с растерянной улыбкой.

— Слушай, старик, — обратился ко мне только что подошедший Синицын. — Ты же знаешь, я в боксе разбираюсь. Так вот, ты выиграешь. — Немного помолчав, он небрежно добавил: — Григорий Александрович со мной согласен.

— Правда? — сказал я, оживляясь. — Я тоже надеюсь выиграть. Прямые удары у меня точнее.

— Факт, точнее, — сказал Дама.

— У меня такой план, — сказал я несмело. — Ударю и сразу отойду. Ударю и опять отойду.

В самом деле, человеческих рук хватает лишь на то, чтобы закрыть самые уязвимые места: локтями — живот, кулаками — лицо. Когда же боксер сам бьет, он обязательно открывает челюсть, солнечное сплетение или что-нибудь другое. Поэтому я и решил отходить прежде, чем Мишка заметит у меня уязвимое место. По рукам и перчаткам пусть себе бьет на здоровье. Это и не больно и не опасно. В то время, когда он станет нападать, я буду тыкать его в беззащитную челюсть или в такой же беззащитный живот.

Я был уверен, что выработал очень хитрый план боя и никто другой до него не додумается.

— Верно? — спросил я у Сашки и Дамы.

Дама немного помялся и сказал, что он изобрел точно такой же план. Сашка растерянно посмотрел на нас и спросил:

— Как, и вы тоже?

— Что же делать? — спросил я в панике. — Придумывать что-нибудь другое поздно.

Ребята стали меня убеждать, что у нас просто одинаковый боксерский почерк и что Мишке такой план никогда не придет в голову.

— Я тоже считаю, что не придет, — сказал я, снова оживляясь.

Мне очень хотелось победить Мишку. Ведь наш бой был строго принципиальным. Это было нечто вроде той «дуэли», которая состоялась между Мишкой и Серёгой. Об этом, конечно, никто не догадывался. Но я был уверен, что Мишка это отлично понимает.

Наконец мы пролезли на ринг. Званцев, который уже стоял там, скомандовал:

— Бокс!

Ребята окружили ринг. Следить за временем Григорий Александрович поручил Сашке Гурееву, который должен был выступать в последней паре. Нам предстояло драться ровно две минуты.

Прикрываясь перчатками, мы с Мишкой пошли навстречу друг другу. В тот момент, когда мне по плану нужно было ударить противника и отскочить, я с ужасом почувствовал, что абсолютно не хочу бить Мишку. С какой стати я буду разбивать ему нос? Или ставить под глазом такой же синяк, какой когда-то поставил ему Марасан? Ведь Мишка же мой самый близкий и самый давний друг! Мы еще в грудном возрасте играли в одной кровати. Правда, у нас в последнее время наметились некоторые разногласия. Но любой спор можно решить путем переговоров. Именно этим человек и отличается от животного.

Мишка, очевидно, испытывал те же чувства. Он скользил по рингу и целился в меня перчатками. Но лицо у него было удовлетворенное и очень доброе.

Наверное, нам больше всего хотелось обняться и сказать разнеженными голосами:

— А ты молодец, Мишка!

— И ты молодец, Гарька!

Со стороны наш бой выглядел, вероятно, очень грозно. Двое молодых, гибких спортсменов хищно и в то же время мягко передвигались по рингу, каждую секунду готовясь обрушить на противника шквал точных и неотразимых ударов.

— Стоп! — вдруг сказал Званцев и недовольно спросил: — Долго вы будете так танцевать?

Ребята злорадно захохотали. Мы с Мишкой растерянно посмотрели на тренера, надулись и, загородив перчатками головы, с новой энергией закружились по рингу.

Меня начала разбирать обида. Почему Мишка не дерется? Это из-за него мы оба попали в глупое положение. Ребята над нами смеются. Он, видите ли, благородный! Ему не за что меня бить! Пусть только начнет, уж я в долгу не останусь! Впрочем, может быть, у Мишки такой же план, как и у меня? Это было бы просто несчастьем. Тогда мы так и не начали бы драться. Ребята извели бы нас насмешками, а Григорий Александрович наверняка исключил бы из секции.

Подумав об этом, я сразу вспотел. Нужно было немедленно что-то предпринять. Я решил открыться, чтобы Мишке захотелось меня стукнуть. Я приоткрыл нос, но не настолько, чтобы он мог попасть.

Мишка попал. Я даже не успел заметить, как мелькнула в воздухе его коричневая перчатка.

Нос у меня сразу же вспух. На глазах навернулись слезы.

Ребята зашумели. Я слышал голоса Супина, Соломатина, Большакова.

— Молодец, Сперанский! — сказал Григорий Александрович.

У Мишки заблестели глаза. Взъерошенный и красный, он стоял в центре ринга и улыбался смущенно и счастливо.

Я чуть не заплакал от обиды. Ведь не Мишка же меня поймал! Я сам открылся. К тому же у меня очень болел нос.

Наклонив голову и заслонив его левым плечом, я ходил вокруг Мишки, но он все время поворачивался, чтобы стоять ко мне лицом. Это тоже было свинство. Почему я должен ходить, а он стоять на месте?

Я надеялся, что теперь мой противник откроет нос. Тогда мы сквитались бы, и это было бы справедливо. Но Мишка не только не открыл нос, но еще плотнее закрыл перчатками лицо.

Вдруг я заметил, что у Мишки раздвинулись локти и открылся кусок живота. Может быть, он решил, что я его буду бить только в нос?

Я задрожал от нетерпения и суетливо ткнул Мишку в незащищенное солнечное сплетение. Он будто поперхнулся и отодвинулся с середины ринга.

Ребята опять зашумели. Я различил голоса Сашки, Дамы и Синицына.

— Ловко, Верезин! — сказал Званцев. — Так его!

Я думал, что теперь пришла Мишкина очередь ходить по рингу! Но он сразу налетел на меня как бешеный. Я не успевал защищаться и только двигал обеими руками, чуть влево, чуть вправо, подставляя их, как щит. Стараясь меня ударить, Мишка попадал в них. Я видел, что он начинает злиться.

Я разошелся и раза два сам стукнул Мишку. Сначала в грудь, а потом все-таки в нос.

— Стоп! — сказал Званцев. Просунув между нами руки, он оттолкнул нас в разные стороны. — Время! Ну, Верезин, с первой победой!

— Как Верезин? — растерянно спросил Мишка. — Я же выиграл!

Григорий Александрович отрицательно покачал головой. Ребята закричали, что Мишка ошибается.

Я был растерян и счастлив. Свершилось! Кулаками, а вовсе не языком, я доказал свое превосходство над другим человеком. Теперь мне никто не страшен! Никогда и никого я больше не буду бояться. Какую благодарность к Григорию Александровичу я чувствовал в эту минуту!

Тяжело дыша, я оглядывал ребят, которые что-то кричали, повиснув на канатах ринга. Но когда я разобрал, что говорит Мишка, я повернулся к нему и обиженно крикнул:

— Как бы не так! Я тебя три раза ударил, а ты меня один.

— Я же тебя все время бил, — проговорил Мишка скорее удивленно, чем огорченно. — Григорий Александрович, дайте нам еще минуту. Пожалуйста…

— Дайте нам еще минуту! — закричал я. — Я его нокаутирую.

— Тихо! — приказал Званцев. — Не чирикайте!

Нахмурившись, он повернулся к двери.

На пороге, сложив за спиной руки, стоял Геннадий Николаевич. Лицо у него было злое, страдальческое. Очевидно, он стоял так уже давно. Конечно, он слышал и последнюю фразу Званцева, и то, как Синицын закричал: «Старики! Я вас всех приглашаю в кафе!», и то, как Гуреев, хлопая себя по ляжкам и пританцовывая, запел любимую песенку Андрея:

Шеф отдал нам приказ лететь на Кейптаун, Говорят, что там есть зеленый лаун. Не лучше ль сразу пулю в лоб, и делу крышка? Ведь жизнь нам дана, как передышка.

На мой взгляд, во всем этом не было ничего ужасного. Просто ребята радовались, что я выиграл. Но Геннадий Николаевич явно расстроился.

— Верезин, Сперанский, Соломатин, Супин, Герман и Большаков, — тихо и яростно проговорил он, — немедленно оденутся и пойдут домой! С тобой, Званцев, мы поговорим на бюро секции.

— Гена, милый, что случилось? — изумленно спросил Григорий Александрович, переходя к той стороне ринга, которая была ближе к двери, и облокачиваясь на канаты. — Какая муха тебя укусила?

— Я не собираюсь с тобой разговаривать здесь, — сказал Геннадий Николаевич. — Мальчики, ну!

Ребята из других школ притихли. Они знали в лицо Геннадия Козлова и с любопытством следили за ссорой таких известных боксеров, как он и Званцев.

Григорий Александрович пожал плечами и небрежно засмеялся. Повернувшись ко мне и Мишке (мы так и стояли посреди ринга), он спросил:

— Классный руководитель вами всюду командует? Или только в школе?

— Остальным ребятам я тоже советовал бы уйти, — сказал Геннадий Николаевич, — пока здесь не сменят тренера…

— Вот как? — немного побледнев, сказал Званцев. — Кто тебе дал право говорить от имени бюро секции?

— Ты мне всех ребят сделал похожими на Синицына, — зло сказал Геннадий Николаевич. — Восьмой «г», я жду.

Мы мялись и не знали, что делать.

С одной стороны, как мы могли не уйти? Никто из нас не решился бы открыто не послушаться Геннадия Николаевича. Но, с другой стороны, нам вовсе не хотелось бросать бокс.

Особенно трудно пришлось мне. Григорий Александрович сделал для меня так много, как ни один человек в мире. Раньше я не боялся только кошек и экзаменов. Теперь благодаря Званцеву я могу пройти — даже ночью — по самому темному и глухому переулку. Если бы к нам в квартиру залезли воры, я бы не побежал за помощью к соседям. Я ненавидел прежнего Гарика, который боялся стыкнуться даже со Сперанским и только краснел, когда ему говорили гадости в лицо. Конечно, я изменился не только благодаря боксу. Жизнь шла, я взрослел. Но больше всего я был благодарен именно Григорию Александровичу.

Теперь от меня требовали, чтобы я предал этого человека. Может быть, он и не во всем прав. Я часто в нем сомневаюсь. Но разве Геннадий Николаевич не ошибался, когда пришел к нам в класс? Вдруг наш классный представился мне человеком, который решил отнять у меня самое дорогое — то, что я с таким трудом в себе воспитал.

— Не хочу! — закричал я, чуть не плача, и затопал ногами. — Не хочу бросать бокс, слышите? Никуда я не пойду! Никуда!

VI

Вечером я впервые отправился в кафе с Андреем Синицыным. Правда, платил я за себя сам.

Мы пошли вчетвером: Синицын и трое ребят, оставшихся в секции — я, Сашка Гуреев и Дама. Остальные ребята ушли с Геннадием Николаевичем. Перед уходом он потрепал меня по плечу и сказал:

— Успокойся, Гарик. Я никого не принуждаю. Ладно, потом поговорим.

Когда он ушел, Званцев сказал мне совсем по-дружески:

— Ну и болван ты, старик! Зачем лишние неприятности? Лучше бы ушел, а завтра вернулся.

VII

В соседней комнате зазвонил телефон. Мама взяла трубку.

— Гарик, тебя! — крикнула она. — Анечка.

Я догадывался, о чем хочет говорить со мной Аня. Сегодня после уроков у нас состоялось комсомольское собрание. Обсуждали меня, Гуреева и Даму (в нашем классе стало уже пятнадцать комсомольцев. Даму тоже приняли).

Геннадий Николаевич разговаривал с нами очень мягко. Он сказал, что никто не запрещает нам заниматься боксом. Остальные ребята тоже вернутся в секцию, как только сменится тренер. Званцев, конечно, способный боксер. Но он никогда не станет настоящим мастером. Прочный, большой успех приходит в спорте лишь к людям сильной воли, кристальной чистоты. А Званцев транжирит свои способности в ресторанах, в компаниях сомнительных друзей. Это скажется на его спортивных достижениях. И очень скоро. Впрочем, бояться надо не столько самого Званцева, сколько званцевщины (слово-то какое придумал!). Званцевщина начинается с таких галстуков, как у Гуреева, с песенок про шефа и про пулю в лоб. Кончается же полным перерождением. Человек, валяясь на мягком диване, начинает издеваться над целинниками за то, что они считают честью жить в палатках. Студент стесняется, что его мать ткачиха, и рассказывает всем, будто она актриса. Семнадцатилетний парень считает, что он уже знает все на свете, и посмеивается над любовью, дружбой, сыновней привязанностью.

Геннадий Николаевич потому так и встревожился, что ему отлично известно, как опасна и заразительна эта болезнь.

Классный разговаривал с нами дружески. Но ребята были настроены совсем иначе. Аня даже заявила Геннадию Николаевичу, что сегодня он просто непохож на себя и что нечего с нами либеральничать.

Ребята наседали, а я молчал. Меня одолевали сомнения. Пока что я еще не сделал ничего такого, о чем говорил Геннадий Николаевич. Песенка Андрея мне сразу не понравилась. Вообще я вовсе не хотел быть похожим на тех людей, о которых говорил классный. Может быть, я действительно не разобрался в Званцеве? Ведь заявлял же он, что «родители — это не вещь!»

Дама тоже молчал. Отругивался только Гуреев. Перед собранием он сказал, чтобы мы не дрейфили. Вчера, после кафе, он зашел к Викентию Юрьевичу (так звали отца Синицына), и тот уверил его, что нам ничего не могут сделать: мы же не нарушили устава.

Отбиваясь от наседавших на нас ребят, Сашка доказывал, что мы устава не нарушили, родителей не стыдимся, над целинниками не смеемся. Он даже сам хотел поехать на целину, да не пустили из-за возраста. Разок-другой сходили в кафе — так что из этого? Все едят мороженое! Григорий Александрович с нами занимается только боксом. Ничему плохому он нас не учит. Нам очень жаль, что мы огорчили Геннадия Николаевича. Но зачем же ставить вопрос, как в пятом классе: дружи или с ним, или со мной? С Григорием Александровичем всегда можно поговорить неофициально.

Ребятам явно хотелось объявить нам выговор, чтобы мы почувствовали свою вину. Но они так и не смогли ни к чему придраться. Наверное, от полной беспомощности они поставили «на вид» Сашке Гурееву за то, что он прогулял уроки. Да еще, по Аниному предложению, нам запретили тренироваться, пока не сменят Званцева.

Угрюмо обещав, что не буду ходить в секцию, я неожиданно для самого себя стал думать, что все-таки Сашка прав. Вернее, не Сашка, а Викентий Юрьевич. Ведь мы же и впрямь не сделали ничего плохого. Григорий Александрович вовсе не собирался нас развращать. Наоборот, он однажды сказал нам, что каждый должен жить так, как считает правильным. Может быть, Геннадий Николаевич ошибается и никакой опасности нет?

Не могу понять, что со мной делается. Раньше мое существование состояло из школы, домашних заданий, родителей и кино. Все казалось простым и ясным. Теперь, когда мир для меня раздвинулся, жизнь сделалась трудной и непонятной. Совсем как задача из еще не пройденного раздела математики.

После комсомольского собрания Аня сухо сказала мне, что нам надо встретиться.

— Хорошо, — сказал я. — Позвони.

Теперь она позвонила.

— Я слушаю, — холодно сказал я в телефон.

— Это я, — сказала Аня. — Буду у Пушкина, на нашем месте.

VIII

Солнца уже не было видно. Только розовато блестели стекла в верхних этажах высоких домов.

Начинался прозрачный легкий вечер, наполненный городским шумом. Звуки были удивительно чистыми. В открытом окне стоял приемник, и слышалась музыка: кто-то играл на рояле. Двое прохожих разговаривали на противоположной стороне. Они говорили негромко, но мы с Аней без всякого напряжения слышали каждое слово:

— Значит, поможешь насчет лимитов?

Возле троллейбусной остановки старуха предлагала подснежники. Почему первые, самые жданные цветы всегда продают старухи с наглыми глазами?

Сквер, в который мы свернули, казался куском дачной природы, перенесенным в город и насильно зажатым среди асфальта. Дачный пейзажик ловко приспособили для города: поставили фонари, липкие от зеленой краски скамейки. Дорожки словно покрасили красноватым битым кирпичом.

Здесь было пусто. Еще не наступили те дни, когда бульвары становятся самым шумным местом в городе от детского плача, от нянек, пронзительно кричащих: «Зяблик, куда ты забросил мяч?», от компаний, оглушительно стучащих костяшками домино.

Аня шла и смотрела себе под ноги.

— Ты меня позвала, чтобы молчать? — высокомерно спросил я.

— Нет, — ответила Аня. — Я тебя позвала не для того, чтобы молчать.

— Может, ты начнешь?

— Начну, не беспокойся.

— Я не беспокоюсь. После твоего сегодняшнего выступления я уже ни о чем не беспокоюсь.

Мне хотелось, чтобы Аня почувствовала в моих словах скрытую угрозу.

— Кстати, на сегодняшнем собрании ты себя здорово показал.

— Чем же это?

— Тем, что молчал. Это было отвратительно.

— Давай, давай, — сказал я, рассеянно посматривая на верхушки деревьев.

— Ты молчал высокомерно, — сказала Аня. — Это все поняли.

— Пусть, — согласился я. Мне было приятно, что мое молчание расценили именно так. Никто не понял, что я был просто растерян.

— Значит, ты сам согласен, — торжествующе сказала Аня. — Ненавижу высокомерных.

— Пожалуйста, — сказал я, теряя терпение. — Ты позвала меня, чтобы ругаться?

Аня взглянула на меня и сейчас же опять опустила голову.

— Нет, — сказала она потом. — Я позвала тебя не для того, чтобы ругаться.

Несколько шагов мы шли молча. Вдруг Аня сказала нетерпеливо и словно набравшись решимости:

— Нам нужно расстаться, Гарик.

— Как? — спросил я растерянно. — Зачем?

— Затем. Я тебя больше не люблю.

— Почему? — глупо спросил я.

То, что Аня приняла такое решение, было для меня неожиданностью. Правда, я и сам иногда думал, что нам лучше расстаться. Но тут же отгонял эти мысли. Донжуанство недостойно порядочного человека.

Оказывается, Аня тоже думала, что нам нужно расстаться. Это было очень обидно.

— Как хочешь, — сказал я горько. — Как хочешь.

Но в ту же секунду я с неожиданной ясностью представил себе, что будет, если я уговорю Аню не расставаться. Опять начнутся скучные встречи, безрадостные поцелуи, после которых мне всегда становилось стыдно, но отказаться от которых я почему-то не мог. Опять придется отговариваться неотложными делами, когда ребята будут звать меня в кино или в клуб нашего спортивного общества. Надоело!

Мне вдруг захотелось свободы. Каждый раз, когда я думал о том, что мы с Аней можем разойтись (допустим, она переедет в другой город, и мы будем только переписываться), меня ужасно манила жизнь свободного, ни с кем не связанного человека.

Чтобы добиться этой свободы, мне теперь не нужно было совершать ничего недостойного. Я только должен был вести себя осторожно и не особенно упрашивать Аню.

— Анечка, — бодро сказал я, — как же так, сразу?

— Да, сразу, — решительно сказала Аня. — Я больше не могу.

— Что же, — согласился я с лицемерным вздохом, — тогда я пошел. До свидания!

Аня удивленно посмотрела на меня и сказала:

— Пошел? Разве ты не хочешь побыть со мной последний вечер?

Я замялся. Конечно, по всем правилам полагалось провести последний вечер вместе. Не ссориться. Быть очень нежным и грустным. Чтобы когда-нибудь потом, вспоминая, говорить: «Это был лучший вечер нашей любви. Как жалко, что он стал последним!»

Но мне уже не терпелось уйти. Я вспомнил, что папа принес том «Истории дипломатии», нужно было успеть начать его первым (я решил изучать историю дипломатии).

— Видишь ли, Аня… — осторожно начал я.

— Можешь уходить, — оборвала меня Аня и отвернулась. — Прощай!

— До свидания! — нежно сказал я ей в спину. Я хотел добавить еще что-нибудь грустное, но в голове вертелось только: «Не поминай лихом», а это было пошло.

— Разве ты меня не проводишь? — спросила Аня, оглянувшись через плечо.

Я понял, что Аня во что бы то ни стало хочет выполнить все, предписанное правилами. Нужно было срочно защищаться.

Я сказал замогильным голосом:

— Мне будет это слишком больно.

Аня оживилась.

— Правда? — спросила она. — Но что же делать? Ты сам понимаешь, Гарик.

— Понимаю.

— Не расстраивайся, милый, — нежно сказала Аня. — Тебе не будет больно, если я тебя провожу?

— Будет, — нетерпеливо сказал я. Зачем ей меня провожать? Мне совсем не хотелось идти с ней и делать вид, что я грущу.

Аня подозрительно посмотрела на меня и сухо сказала:

— Как я в тебе ошиблась! Тебе совсем не жалко расставаться со мной.

— Почему? Жалко.

— Нет, не жалко.

— Хорошо, — сказал я. — Если хочешь, можешь меня проводить.

— Нет, теперь не хочу.

Было очень соблазнительно сделать обиженный вид и окончательно распрощаться. Но я не хотел выглядеть хамом.

— Аня, это наш последний вечер, — угрюмо напомнил я.

Аня стояла, теребя свои тонкие кожаные перчатки. Видимо, она колебалась. Потом сухо сказала:

— Хорошо.

До нашего переулка мы дошли довольно быстро. Он был наполнен ребячьим гомоном. Посреди мостовой гоняли в футбол. Из ворот то и дело выбегали стайки дошкольников. Несколько мальчишек стояли у соседнего дома и ждали очереди прокатиться на велосипеде.

— Вот мы и пришли, — сказал я, останавливаясь. — До свидания!

Аня протянула мне руку.

— Прощай, Гарик, — сказала она растроганно. — Все-таки я буду очень хорошо о тебе вспоминать.

— И я. До свидания!

Но Аня не выпускала моей ладони.

— Теперь мы будем видеться только в школе, — грустно проговорила она. — Как-то странно, правда, Гарик?

— Да, — сказал я, поглядывая на свои ворота. — Странно.

— Но мы можем встречаться как друзья. Если ты пригласишь меня в кино, я соглашусь.

— Хорошо, — сказал я. — Я обязательно приглашу тебя в кино.

— Ты даже можешь принести «Жана Кристофа», как обещал.

— Обязательно, — сказал я и в третий раз произнес: — До свидания!

— Кто знает, — задумчиво сказала Аня, раскачивая мою руку. — Может быть, наше чувство умерло не совсем?

Вдруг она смутилась и отодвинулась от меня. Я понял, что она кого-то увидела. Действительно, к нам шли Мишка, Серёга и Кобра (они сегодня были комсомольским патрулем).

Увидев ребят, я страшно обрадовался. Наш разговор с Аней принимал опасный характер. В ее последних словах звучало явное желание помириться.

— Здоро́во! — закричал я, чтобы ребята не прошли мимо.

— Здравствуй! — сухо ответил Борисов.

— Мы уже виделись, — пробурчал Мишка.

Он всегда мрачнел, когда видел меня наедине с Аней.

— У меня сегодня день встреч, — нервно смеясь, сказала Аня. — Встретила Верезина, теперь вас.

Я ждал, что Серёга по обыкновению начнет острить, но он посмотрел на Мишку и промолчал.

— Мы пошли, — сказал Мишка.

— Вы в какую сторону? — спросил я, испугавшись, что они уйдут и я снова останусь наедине с Аней. — Проводим Мальцеву?

— Правда, мальчики, — сказала Аня. Она обиженно вздернула подбородок и демонстративно взяла Мишку под руку. — Проводите меня.

— Мы же патрулируем, — смущенно сказал Мишка и виновато покосился на меня.

— Брось! — сказал Серёга, который перехватил его взгляд (я догадался, что это означало: «Брось церемониться с Верезиным»). — Будем патрулировать к Аниному подъезду.

Он взял Аню под руку, окончательно оттеснив меня от моей бывшей подруги.

Я шел позади и думал, как испортилось бы у Серёги настроение, если бы он узнал, что не только не досадил мне, но сделал для меня очень доброе дело. Это было так забавно, что я невольно рассмеялся.

— Ты что? — спросил меня шедший рядом Кобра.

— Ничего, — сказал я весело. — Хороший у нас парень Иванов, правда?

IX

На улице, где жила Аня, у входа в кино толпились женщины. Они окружили кого-то и возмущенно кричали. Одна из них обернулась, увидела нас и, заметив у ребят нарукавные повязки, радостно сказала:

— Вот и патруль. Мальчики, отведите его в милицию.

— Что случилось? — озабоченно спросил Мишка, оставляя Аню.

Когда мы подошли, женщины расступились, и я увидел Марасана. Он стоял, прижимая к стене плачущую девушку, — ее вязаная шапочка валялась на тротуаре — и говорил пьяным голосом:

— Плюнь ты на этих баб! Обними и поцелуй! Плюнь, а то хуже будет!

За последние месяцы я довольно часто встречался с Марасаном. Но мы никогда не разговаривали. Проходя мимо него, я старался не смотреть в его сторону и стискивал зубы от ненависти. Он тоже не хотел со мной разговаривать. Вероятно, догадывался, что на этот раз я не выдержу и заявлю в милицию. А там будь что будет.

Если можно так выразиться, мы находились в состоянии вооруженного нейтралитета. Но сейчас это состояние стало просто невыносимым. Я должен был бы вместе с ребятами немедленно броситься на этого хулигана. В любом другом случае я так бы и поступил. Но Марасан… Ведь он каждую минуту мог меня разоблачить.

Между тем, пока я размышлял, Мишка действовал.

— Гражданин, — потребовал он, обеими руками вцепившись в плечо Марасана, — пойдемте с нами в милицию!

Кобра и Серёга взяли Марасана за рукава.

— Что?! — грозно спросил Марасан, резко встряхиваясь и сразу освобождаясь от них. — Цыц!

Он заметил меня и повеселел. За время нашего патрулирования я не раз наблюдал у пьяных такую непоследовательность.

— Гарька! — завопил Марасан. — Дружочек! Люблю! Когда у тебя получка?

— Гражданин, прошу вас, — повторил Мишка. — В кино должен быть милиционер, — негромко сказал он, обращаясь к Косте. — Позови, пожалуйста.

— Зови, зови! — крикнул Марасан вдогонку Косте. Он был здорово пьян и шатался из стороны в сторону. — Все равно я на всех плевал. А на Гарьку не плевал. Гарька, угостишь?

Аня — она стояла позади меня — ядовито шепнула:

— Это, кажется, твой атаман? Не вижу, чтобы ты его арестовывал.

Не могло быть сомнений, что уж теперь-то Аня расскажет всему классу, как я грозился расправиться с Марасаном.

— Я тебе советую, Марасан, — сказал я, — самому пойти в милицию. Тогда тебя не так строго накажут.

— Гарька! — почему-то умилился Марасан. — Птенчик! Дай я тебя отнесу баиньки!

Он нетвердо двинулся вперед и вдруг в самом деле подхватил меня на руки.

Аня злорадно рассмеялась.

— Пусти! — в бешенстве крикнул я. — Пусти, негодяй!

Марасан передернул своими широкими плечами — я понял, что Мишка и Серёга наваливаются на него сзади, — и сказал:

— Баю-баю, птенчик! А то получишь по попке.

И он действительно пошлепал меня ладонью.

Я и не предполагал, что могу так разозлиться. Во всем мире сейчас для меня существовало только отвратительное, красное, пахнущее винным перегаром лицо Марасана. Все остальное исчезло. Кто-то неподалеку смеялся, чем-то грозил Марасану, звал милиционера, но все это было в каком-то другом мире.

— Подлец! — крикнул я и как можно сильнее ткнул Марасана прямо в губы.

Он пошатнулся, и мы оба упали. Я сейчас же вскочил и еще раз стукнул Марасана, когда он поднялся. Но на этот раз он и не пошатнулся. Пригнувшись, широко раздвинув руки, Марасан двинулся на меня.

— Он его убьет! — взвизгнула Аня. Кажется, она хотела броситься между мной и Марасаном.

Мишка оттолкнул ее и попытался подставить Марасану ножку. Марасан резко обернулся, но не поймал его, и снова шагнул ко мне.

— Беги, Гарька! Беги! — испуганно крикнул Серёга.

Аня тоже закричала:

— Гарик, милый, беги! Скорее!

Но я не хотел бежать. Выдвинув вперед левое плечо, как нас учили в секции, и всхлипывая от возбуждения, я ждал Марасана. Он сгреб меня за шиворот, но я успел еще раз сильно ткнуть его кулаком в губы. Они на глазах распухли, а по подбородку потекла кровь. Потом весь мир, как мне показалось, вдруг подпрыгнул и опустился. Я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, ребята поднимали меня, поддерживая под руки. Аня гладила мою щеку и плакала. Марасана держали два милиционера.

— Он сам деньги для меня воровал! — пытаясь вырваться, кричал Марасан. — У матери! Получку со мной пропил… Книги тоже воровал.

Мне стало ясно, что я погиб. Марасан, конечно, уже рассказал обо мне все. Сейчас меня вместе с ним поведут в милицию. Ах, зачем я пришел в сознание? Было бы лучше, если бы я очнулся уже в камере предварительного заключения. Тогда самое позорное было бы уже позади.

Я тоже попытался вырваться, чтобы убежать. Но ребята меня не отпустили. Тогда я затих и закрыл глаза. Вокруг стояла странная тишина. Все молчали. Только Аня, всхлипывая, повторяла:

— Гарик, милый…

Наверное, она хотела спросить: «Гарик, милый, неужели это правда?»

Громкие голоса раздались так неожиданно, что я вздрогнул.

— Хулиган! — кричали в толпе. — Как не стыдно клеветать на мальчика! Эти бандиты способны на все! И как глупо врет! Ума не хватит сочинить получше… Товарищ милиционер, вы ему и клевету в протокол запишите!

— Да не вру я! — растерянно сказал Марасан. — Честное слово, не вру!

— Идемте, гражданин, — хмуро сказал кто-то. Очевидно, это был один из милиционеров (я так и стоял, не открывая глаз).

Вот она, жестокая правда жизни! Марасан действительно не врал. Но ему не поверили. Потому что он пьяный хулиган. Его назвали клеветником. Вероятно, его даже будут судить за клевету.

Почему судьба обращается со мной так сурово? Она все время требует от меня самых волевых и самых порядочных поступков. Но я еще не всегда способен их совершать. Особенно сейчас. Меня мутит, колени дрожат, голова кружится. Мне было бы гораздо легче, если бы все поняли, что Марасан прав. Пусть даже меня забрали бы вместе с ним. По крайней мере я искупил бы свою вину. Мог бы начать жизнь сначала.

Сейчас я испытывал такое ощущение, будто меня за руки привязали к тракторам, которые тянут в разные стороны. Совесть приказывала мне: «Признайся!» Но какой-то другой голос шептал: «Потерпи минутку! Сейчас Марасана уведут. Никто ничего не узнает. Ты будешь чист по-прежнему».

Никогда не думал, что мой самый героический поступок переплетется с самым трусливым.

Я открыл глаза, жалобно посмотрел на ребят и крикнул:

— Он все врет!

— Конечно! — обрадованно закричали ребята. — Конечно, врет!

Я не выдержал и громко зарыдал.

Мама потребовала, чтобы я сейчас же лег в постель. Она вышла в другую комнату, и я слышал, как прощались с ней ребята. Мишка еще и еще раз повторил, что я вел себя героически. Аня, немного задержавшись, сказала маме:

— Мы с Гариком поссорились.

— Помиритесь, — равнодушно успокоила мама.

— Нет, — грустно сказала Аня, — мы навсегда поссорились.

Потом и она ушла.

— Гарик, ты спишь? — тихо спросила из другой комнаты мама. Так она всегда проверяла, заснул я или нет.

Я не ответил. Ворочаясь в постели, я думал, что с таким грузом на совести жить невозможно. Я обязательно должен его с кем-нибудь разделить. Тогда мне, может быть, станет легче.

Но кому расскажешь? Маме? Она просто умрет от разрыва сердца. И потом — у меня язык не повернется рассказывать ей. Ведь она тысячу раз предупреждала меня, что дружба с Марасаном к добру не приведет. Почему, ну почему мы не верим на слово родителям? Почему, только попав в беду, понимаешь, что родители знают жизнь лучше тебя? Рассказать Геннадию Николаевичу? Он, конечно, потребует, чтобы я во всем повинился перед классом и перед родителями. Мишка, Серёга, Костя, даже Аня — все они с ним согласятся.

Может быть, рассказать Сашке Гурееву или Даме? Они-то посочувствуют мне. Но их сочувствие нисколько не облегчит моего горя.

Вдруг я подумал: Званцев! Григорий Александрович! Только он! Я знал, что он посмеется и озабоченно спросит, как я бил Марасана: прямым или крюком? А насчет остального скажет, что это чепуха. Терзаться нечего. Все равно Марасана надо было наказать. Я еле дождался, пока мама вышла на кухню, подбежал к телефону и набрал номер. Услышав, что дело идет о жизни и смерти, Григорий Александрович рассмеялся и сказал:

— Ладно, старик. Еду. Жди.

Я страшно обрадовался.

X

Прошло десять дней, как мы стали строителями.

Здание, которое мы строили, выглядело уже вполне нормальным домом, готовым хоть завтра принять жильцов. Только стекла были еще замазаны мелом и кое-где разбиты, да во дворе валялись рельсы, мотки ржавой проволоки, и стояли огромные деревянные катушки из-под электрического кабеля.

Но стоило зайти в дом, как, наоборот, начинало казаться, что до конца строительства еще очень долго. Первые этажи были похожи на свалку. На полу лежали груды паркетных и кафельных плиток, стояли ванны и унитазы. У нас были даже свои тропинки, по которым мы лавировали среди всего этого добра.

Дом заканчивался с верхних этажей. Там квартиры были уже почти готовы. Маляры пробовали на стенах свои краски, а в потолки были ввинчены крюки для люстр.

Наш класс разбили на несколько бригад и направили на разные этажи. Геннадий Николаевич бегал из бригады в бригаду и всем старался помогать.

Кобру, Димку Супина, Ершова, Серёгу и меня сделали электриками-монтажниками. Это, конечно, самая благородная из всех строительных профессий. Электрики-монтажники несут людям свет, как Прометей.

Мы работали на самом верхнем этаже. У нас был бригадир Виктор Богданов, которому недавно исполнилось восемнадцать лет. Но он здорово строил из себя взрослого. Мне, например, казалось, что он намного старше наших десятиклассников.

Виктор носил ушанку, хотя было уже совсем тепло. На второй день нашей работы на стройке Димка Супин тоже пришел в зимней шапке. Остальные ребята, подражая бригадиру, стали ходить вразвалку и без конца повторяли его любимое изречение:

— Будет грустить-то!..

(Кстати, вчера после болезни вышел на работу мастер электриков-монтажников. Обнаружилось, что он носит шапку-ушанку и часто говорит: «Будет грустить-то!»)

За десять дней мы стали заправскими строительными рабочими. Каждый из нас завел себе персональные плоскогубцы и особые, профессиональные, ножи, сделанные из полосок стали и обернутые изоляционной лентой. Теперь я смотрел на мир глазами электрика (как раньше глазами почтальона или ученика швейной фабрики). Я, например, обнаружил, что в нашей квартире электрошнур тянется прямо по обоям (так называемая открытая проводка; на стройке мы прячем кабель в стене). Почти шестнадцать лет мне было безразлично, как проведено у нас электричество. Я хотел только, чтобы оно горело. Но сейчас старомодные ролики стали меня просто возмущать.

На строительстве я выяснил, что работать, оказывается, очень трудно. Когда я пробивал в стене бороздки, по которым укладывался кабель, они шли то вверх, то вниз. Они шли куда угодно, но обязательно в сторону от той синенькой черты, по которой их нужно было пробивать. Бремя от времени я даже начинал от злости притопывать ногами. Но и это не помогло. Молоток становился все тяжелее и тяжелее. Будто он постепенно превращался из молотка в молот, а затем в кувалду. Я и не подозревал, что можно ненавидеть неодушевленные предметы.

Я пробовал думать о другом. Сегодня я делаю то, что останется в веках. Когда я умру, люди, зажигая свет, будут задумываться: «Кто это у нас так изящно поставил выключатель?» Каждый удар молотка ведет меня к бессмертию. Неровная, похожая на синусоиду бороздка, которую я так ненавижу и которой так стыжусь, является не чем иным, как моей личной дорогой в вечность. Но сколько я ни размышлял, молоток по-прежнему не слушался меня. Бороздка становилась все небрежнее и мельче. Наконец приходил Виктор Богданов и начинал меня ругать.

Я надувался и долбил энергичнее. Ребята бросали работать и подходили послушать, как бригадир меня отчитывает. У нас появился такой обычай: хоть минутку отдохнуть, когда кого-нибудь ругают.

На мое счастье, Виктору быстро надоедало ругаться.

— Поправь за ним! — говорил он Ершову.

Ершов поправлял за всеми. Когда мы сделались электриками, тихого, незаметного Ершова то и дело ставили нам в пример. У него все получалось аккуратно, красиво и, как мне казалось, легко. Я с удивлением чувствовал, что начинаю его уважать и разговариваю с ним просительным голосом. А он так разошелся, что даже стал делать нам замечания. Правда, произносил он их тихо и немного виновато.

Виктор Богданов признавал только Ершова. Он звал его по фамилии, а всех остальных просто «школьники».

До конца нашей смены — мы работали с четырех до семи — оставалось полчаса, когда в комнату вошел Виктор. Он бегал вниз, к своему начальству.

Сдвинув ушанку на затылок, Виктор критически осмотрел развороченные стены и разочарованно присвистнул.

— Что, Витя? — осторожно спросил Кобра. Мы немного побаивались нашего бригадира.

— Кому — Витя, а кому — Виктор Иванович, — заносчиво сказал бригадир. — Чтобы я еще со школьниками связался — ни в жизнь.

Мы побросали инструменты и окружили Виктора.

— Ну чего! — закричал он на нас. — Долго филонить будете? Работали бы как люди — сегодня бы первую лампочку зажгли!

У меня появилось страшное подозрение.

— Витя, — робко спросил я, — дом подключили к сети, да?

— А я об чем? — обиженно крикнул Виктор и в сердцах даже сплюнул. — Теперь Федька Павлов первую лампочку зажгет.

(Павлов возглавлял другую бригаду электриков. В ней работали выпускники ремесленного училища, ребята примерно нашего возраста. Они делали проводку на четвертом этаже. Конечно, мы не осмеливались состязаться с ними.)

Грустно, конечно, но первую лампочку зажжет все-таки Павлов! Павловские ремесленники первыми увидят плоды своего труда. Самое обидное, что при этом они не испытают никакой радости. Ведь они уже много раз наблюдали, как благодаря их усилиям зажигается в новом доме первая электрическая лампочка. Мы же ничего подобного еще ни разу не наблюдали.

Теперь, когда у меня уже есть известный трудовой опыт, я могу точно сказать, что любая работа становится по-настоящему радостной лишь в том случае, если можно видеть ее реальные результаты.

Я просто не понимаю, как мы могли работать, например, на почте. Ведь там вообще невозможно ощутить конкретные плоды своего труда.

— Павлов уже кончил проводку? — виновато спросил Ершов.

— Кончил бы, да у них профсоюзное собрание.

— Они ушли? — затаив дыхание спросил я.

— Ушли, — буркнул Виктор. — Ну и что? У них работы-то осталось всего ничего.

Мы заговорщически переглянулись. Одна и та же мысль одновременно пришла нам всем в голову. Мы моментально забыли, каким тяжелым становится молоток и как трудно втискивать в бороздки непокорный кабель. Серёга, который стоял рядом с Ершовым, нетерпеливо подталкивал его кулаком. Только Ершов мог заговорить с Виктором о том, что мы задумали. Ершов помялся.

— Вить, а Вить, — спросил он осторожно, — ты что сегодня вечером делаешь?

— Школьникам не докладываюсь! — оборвал Виктор. — Я, что ли, за вас работать буду? — сердито крикнул он.

Мы стали поднимать инструменты, жалостно поглядывая на Виктора и грозно — на Ершова.

— Правда, Вить, а? — повторил Ершов.

— В кино иду. Что ты ко мне привязался?

— Картина небось дрянь, — угрюмо сказал Серёга.

— А ты знаешь, на какую картину я иду? — обиделся Виктор.

— Знаю, — нагло ответил Серёга. Он назвал первый попавшийся фильм, может быть уже давно сошедший с экрана.

— Хо! — сказал Виктор. — Будет грустить-то! А не хочешь… — и он назвал совсем другую картину.

— Эта еще хуже! — хором закричали мы. — Деньги зря потратишь. Мы всем классом с нее ушли.

— Всем классом? — засмеялся Виктор. — Врете! Детям до шестнадцати лет вход воспрещен! Значит, и картина — во!

— Сам увидишь, — упрямо сказал Серёга. — Да говори же! Ты! — не выдержав, крикнул он Ершову.

— Виктор Иванович, — несмело начал Ершов, — может, нам сегодня задержаться? Пока не кончим. Первую лампочку зажжем. Раньше Павлова. А?

Виктор подозрительно осмотрел нас.

— Поставьте мне стул! — грозно сказал он. — А то упаду от смеха!

Я уже собрался продолжать работу, но Серёга, проходя мимо, шепнул:

— Гарька, начните бузу. Я за Геннадием слетаю.

— Ладно, — тоже шепотом сказал я. — Сделаем.

Серёга придумал здорово. Когда Виктор еще несколько дней назад узнал, что наш классный — известный боксер, он пришел в такой восторг, что даже швырнул на пол свою знаменитую ушанку. Потом он побежал смотреть на Геннадия Николаевича. Через час вся стройка пялила глаза на Козлова.

Конечно же, только он мог нас спасти. Я повернулся к Виктору и бросил ему под ноги молоток.

— Что это в самом деле! — удачно разыгрывая возмущение, закричал я. — Люди рвутся к работе, а тут… Бригадир должен возглавлять энтузиазм масс!

Меня поддержал Кобра, а Димка Супин, с которым Серёга тоже успел пошептаться, крикнул Виктору:

— А если мы на тебя в газету напишем?!

— Будет грустить-то, — презрительно сказал Виктор. — Я на вас сам в газету напишу. Это что такое? — Подойдя к Димкиному углу, он ковырнул пальцем бороздку.

Серёга, воспользовавшись моментом, выскользнул в коридор. Наша цель была достигнута. Разом прекратив крик, мы разошлись по своим местам.

— Где рыжий? — вдруг закричал Виктор с тревогой. — За Геннадичем побежал?

Мы засмеялись.

— Все равно я не останусь! Хоть самого господа бога зовите.

— Не останешься? — обернувшись, переспросил Супин. — Геннадии тебя одной левой оставит.

— Как же, — неуверенно проговорил Виктор, — драться будет?

— Если ты слов не понимаешь! — через плечо сказал я.

Виктор почему-то засуетился. Он походил по комнате взад и вперед, взглянул на часы и радостно воскликнул:

— Шабашьте, хлопцы! Две минуты осталось. Инструменты сами сдадите. — Он побыстрее направился к двери, чтобы никто из нас не успел его догнать. — Я пошел. Фидерзейн! — цинично усмехаясь, добавил он.

— Куда? — Отшвырнув молоток, я бросился за Виктором.

Тот метнулся к двери, но остановился, увидев Супина. Димка стоял на пороге, скрестив руки на груди, совсем как Геннадий Николаевич. Я не заметил, когда он успел занять эту позицию.

— Будет грустить-то, — сказал Супин и подмигнул бригадиру.

— Вы что, ребята? Вы что? — растерянно спросил Виктор. И с отчаянием крикнул: — Пропустите! А то молотком!..

В ответ я поспешил стать рядом с Супиным и тоже скрестил руки на груди. Услышав на лестнице топот, я, усмехнувшись, сказал бригадиру:

— Слышишь? Ребята идут.

— Что мне ребята? — чуть не плача, забормотал Виктор. — Подумаешь, боксеры!

— Ты наших ребят еще плохо знаешь, — сказал Супин.

Кивнув на Димку Супина, я добавил:

— Мы с ним в классе самые слабенькие. У нас такие парни есть, что…

— Мишка Сперанский, — подсказал сзади Борисов.

— Или Сашка Гуреев.

— Подумаешь! — буркнул Виктор и, приподнявшись на цыпочки, завопил: — Геннадий Николаевич!

Мы с Димкой посторонились, давая пройти нашему классному.

Геннадий Николаевич обхватил Виктора за плечи и, тряся его, радостно воскликнул:

— Молодец! Просто молодец! Здорово вы это придумали! Всем классом навалимся и часа за два кончим. Кончим, Витя, а?

— Ничего я не придумывал! Что вы, Геннадий Николаевич, в самом деле, как маленький! У меня билеты в кино.

— Витя, — вкрадчиво сказал Геннадий Николаевич, — но ведь без тебя мы не сумеем.

— Я же все-таки восемь часов отработал. Сколько можно?

Мы стояли у двери и молчали. В коридоре толпились ребята. Оглядываясь, я видел нетерпеливые и возбужденные лица Мишки, Гуреева, Ани… Когда я глядел на них, мне вдруг почудилось, что все мы очень похожи друг на друга. Может быть, потому, что на нас были одинаковые, измазанные рабочие костюмы? Или потому, что все мы сейчас страстно хотели одного и того же? Впервые я подумал о нашем восьмом «г» как об одном человеке. Сейчас мы чувствовали не сорок разных желаний, а только одно. Мы добивались не сорока разных целей, а одной-единственной.

Еще мне подумалось, что Геннадий Николаевич мог сейчас говорить самым просительным тоном, и все равно речь его звучала бы повелительно. Каждое его слово подкреплялось многозначительным молчанием почти сорока человек.

Не знаю, что повлияло на Виктора. Может быть, именно то, о чем я размышлял в эту минуту?

Во всяком случае, бригадир бросил на пол свою ушанку и крикнул:

— Эх, была не была! Может, и вправду Павлову фитиль вставим!.. У кого закурить есть?

Соломатин с готовностью сунул руку в карман, но замер, посмотрев на нашего классного.

Геннадий Николаевич рассмеялся и попросил:

— Ребята, сбегайте ему за папиросами!

— Стойте! — закричала Аня. — Если уж покупать, так покупать! И виноградный сок, и колбасу, и конфеты. Чтобы как настоящий праздник. Зажжем лампочку и устроим пир.

— Шапку по кругу! — радостно закричал Мишка.

— Шапку по кругу! — подхватили мы.

Ребята наперебой стаскивали кепки и предлагали их Геннадию Николаевичу. Серёга потребовал, чтобы выбрали самую красивую. Виктор, который стоял с нашим классным, сказал:

— Может, мою возьмете? В ушанку-то ловчее собирать.

— Правильно, — обрадовался Супин. — Возьмите мою.

Геннадий Николаевич жестом остановил его.

— Стоп, ребята! — сказал он. — Возьмем шапку у бригадира.

Виктор смутился.

— Она у меня пыльная, — возразил он для виду. — Я ее на пол бросал. Привычка у меня такая, — объяснил он виновато.

Возражая, он тем не менее торопливо стащил ушанку.

— Давай, давай! — сказал Геннадий Николаевич, отбирая у него шапку.

— Подожди! — крикнул Виктор. Вытащив из кармана смятую десятирублевку, он бросил ее в шапку. — На пирожные берег, — объяснил Виктор. — Девчонку думал угостить. Да ведь в кино-то не идем!

Геннадий Николаевич, обойдя ребят, передал шапку Ире и Ане — они должны были идти за покупками. Девочки стали пересчитывать деньги. Мы же принялись обсуждать, как разумнее организовать работу. Нам предстояло соединить комнатную проводку с распределительным щитом на лестничной площадке. Щит уже был подключен к сети.

Время от времени кто-нибудь из нас оглядывался на Иру и Аню. Было очень интересно узнать, сколько же все-таки денег мы собрали.

Вдруг девочки побледнели и растерянно зашушукались. Аня бросила шапку и заплакала. Ира, наклонившись, подняла какую-то бумажку, — кажется, листок из записной книжки — и сердито крикнула:

— Геннадий Николаевич!

— Мальцева, что с тобой? — встревоженно спросил классный.

— Подлость какая! — сквозь слезы крикнула Аня. — Никогда не думала, что среди нас есть такой подлец.

На листке из записной книжки печатными буквами — чтобы не узнали почерка — было выведено грязное ругательство. В переводе на человеческий язык оно означало: «А ну вас всех с вашей первой лампочкой».

Во всем классе на это был способен только Синицын. Еще утром он хвастался, что отец и Званцев берут его сегодня с собой в ресторан. Теперь он не мог нам простить, что это сорвалось.

Не сговариваясь, мы уставились на Синицына, который что-то весело рассказывал Гурееву.

В комнате стало так тихо, что все услышали, как Синицын сказал:

— Понимаешь, старик…

Очевидно, почувствовав тишину, он умолк и беспокойно оглянулся. Никто не произнес ни слова: ни мы, ни Геннадий Николаевич, ни Виктор.

Синицын попробовал усмехнуться — усмешка не получилась — и снова повернулся к Гурееву.

— Понимаешь, старик… — повторил он.

И вдруг не выдержал. Наверное, очень трудно выдержать, когда на тебя так пристально смотрят сорок пар глаз.

— Геннадий Николаевич, что им от меня надо?! — истерически закричал Синицын. — Что я им сделал?

— Вот что, Синицын, — с трудом выговорил Геннадий Николаевич, — не перейти ли тебе лучше в другую школу?

— Пожалуйста! — торопливо и, кажется, даже с радостью отозвался Синицын. — Я давно знаю, что вы меня ненавидите.

Когда хлопнула входная дверь, Сашка Гуреев хотел было броситься за своим другом. Но, посмотрев на нас, остался. Впервые в жизни я увидел на лице у него трусливое выражение.

Разорвав на мелкие клочки листок из записной книжки, Геннадий Николаевич сказал:

— Девочки, пора за покупками.

XI

На улице смеркалось. В нашей комнате сделалось почти темно. Уже трудно было разглядеть свертки с едой и бутылки с виноградным соком, принесенные девочками и сложенные в углу на ящиках.

Мы очень торопились. Бороздки у нас получались совсем кривыми (Виктор только кряхтел, наспех переделывая их за нами). Разведенный в воде алебастр, которым мы замуровывали кабель, застывал буграми. Ребята клялись Виктору и Геннадию Николаевичу, что как только первая лампочка зажжется, они все исправят.

Минут десять назад Геннадий Николаевич велел тем, кто не приготовил уроки, немедленно идти домой. Все мы дружно закричали, что сделали уроки сразу после школы. Только Сашка Гуреев заявил, что у него не решены задачи по алгебре.

Сашка никогда так серьезно не относился к алгебре. Геннадий Николаевич, по-моему, тоже подумал об этом. Тем не менее он велел выдать Гурееву его порцию колбасы и конфет. Сашка съел все, что ему причиталось, и ушел.

Работать без освещения стало уже трудно. Нас с Серёгой послали в кладовую за времянкой (времянка — это переносная лампочка на длинном шнуре, который можно подключать прямо к распределительному щиту).

С нами хотела пойти Аня. После нашего разрыва она не раз искала случая воскресить умершую любовь. Но я этого не хотел. Мы с Серёгой заявили, что обойдемся без девчонок. Аня надулась и угрожающе проговорила:

— Ну ладно!

Кладовая, куда спускались мы с Серёгой, помещалась на первом этаже, в чуланчике под лестницей.

Мы чувствовали себя очень усталыми, но это нас только веселило. Мы шли и дурачились. Серёга делал вид, что у него от усталости подкашиваются ноги. Я от души хохотал, будто это и в самом деле было очень смешно. Вообще в эту минуту мне казалось нелепым, что мы не только не проводим свободное время вместе, а, наоборот, часто ссоримся.

— Гарька, — вдруг сказал Серёга мрачным голосом, — я сейчас, наверное, умру. Переутомился. Есть такая болезнь, знаешь?

— Знаю, — сказал я, уже начиная смеяться.

— У меня есть предсмертное желание. Знаешь, какое?

— Чтобы первая лампочка зажглась, — догадался я.

— Я мечтаю пожрать, — сказал Серёга.

Я расхохотался и сказал:

— А я — поспать.

— Ты интеллигент, — сказал Серёга. — Пожрать — это законно.

— Помнишь, — сказал я, — как мы у тебя картошку лопали?

— Не искушай! — смеясь, крикнул он. — Хорошая была картошка. А помнишь, как булку наворачивали, когда ты из дома ушел?

— А помнишь, — сказал я, давясь от смеха, — как ты Геннадичу сказал, что тебя в классе нет?

Серёга с удовольствием захохотал и спросил:

— А это помнишь?

Он сбежал на лестничную площадку, зашатался как пьяный и растопырил руки, приговаривая заплетающимся языком: «Крошка, бай-бай!» Потом он крикнул, подражая моему голосу: «Негодяй!» — и ударил себя в зубы.

— Ты просто артист! — закричал я в восторге.

— Серьезно, Гарик, — сказал Серёга, перестав смеяться. — Я тогда порядком струхнул.

— Ты преувеличиваешь, — сказал я, млея.

— Сам дурак! — сказал Серёга. — Ты его все-таки здорово двинул. Мы с Мишкой потом даже жалели, что ты с нами поссорился.

— Это вы со мной, — возразил я счастливо.

— Ты заметил, — спросил Серёга, — что я к тебе все время мириться набивался?

— Заметил, — ответил я, хотя ничего подобного мне и в голову не приходило. Гордый Серёга, видимо, делал такие попытки примириться, которые можно было разглядеть только в микроскоп. — Я заметил, но не понял.

— Я думал, ты не замечаешь, — тоже счастливо сказал Серёга.

Снизу на весь пустой, гулкий дом раздался голос Гуреева:

— Верезин! Гарька! Верезин!

— Чего ты орешь? — сердито крикнул я, перегнувшись через перила. Мы стояли на площадке второго этажа.

— Григорий Александрович приехал! — прокричал Сашка. — Тебя зовет!

— Григорий Александрович? — радостно удивился я. — Зачем?

— Со мной и с тобой поговорить хочет! Давай быстрее!

— Сейчас! — сказал я. — Передай, что я сейчас!

— Ладно! — отозвался Гуреев. — Только быстрее!

Внизу хлопнула парадная дверь.

В другое время меня, может быть, смутило бы, что Званцев хочет разговаривать со мной на виду у всего класса. Но сейчас у меня было такое настроение, что приезд Григория Александровича показался мне просто дополнительной радостью. Было очень приятно, что в такую минуту все мои друзья собираются возле меня.

(То, что Званцев — настоящий друг, я понял в тот вечер, когда он приехал к нам домой по моему вызову. Чтобы успокоить меня, он сразу позвонил в милицию и соврал, что это говорят из газеты. Ему ответили, что Марасана будут судить за хулиганство. Он получит пятнадцать суток. Ни о какой клевете на невинного школьника там и понятия не имели. Что же касается моих преступлений, о которых я рассказал вскользь и очень осторожно, то Григорий Александрович весело посмеялся над ними. Почти каждый мальчишка — а уж он-то их знает достаточно — вытворяет что-нибудь в этом роде. Я успокоился и дал себе клятву когда-нибудь оказать Званцеву равноценную услугу.)

Доставая из кармана ключи от кладовки, я попросил:

— Серёга, найди пока времянку. Я мигом.

— Ты пойдешь? — спросил Сергей изменившимся голосом.

— А что такого? — удивился я.

— Комсомольское собрание забыл? — угрюмо спросил Серёга.

На лестнице быстро темнело. Может быть, от этого лицо Серёги выглядело особенно сердитым.

— При чем тут комсомольское собрание? — беспечно сказал я. — Я же не тренироваться иду, а только поговорить.

— Я не дам тебе разговаривать с этим пижоном.

— Почему? Он чудный человек.

— Все равно ты к нему не пойдешь!

— Почему? Скажи членораздельно.

— Сам должен понять.

— Не понимаю! — сказал я, начиная сердиться.

— Когда ты с Марасаном подрался, я тебя полюбил, гада!

— Очень мило! — сказал я, злясь на Сергея и в то же время радуясь, что у меня есть друг, который так сильно обо мне беспокоится. — Но при чем это сейчас?

— Я не хочу, чтобы ты был на Синицына похож!

— Знаешь что, — смеясь, сказал я, — пропусти-ка!

Сергей, который загораживал мне дорогу, и не подумал отойти.

— Гарька, — сказал он умоляюще, — не ходи!

— Чепуха какая! Серёга, не будем ссориться!

Я ловко проскользнул мимо него и побежал вниз.

Серёга кубарем скатился с лестницы, обогнал меня и снова загородил мне дорогу:

— Гарька!

— Не будь ребенком, — сухо сказал я.

— Ладно! — крикнул вдруг Серёга. — Не буду!

Неожиданно он схватил тонкий железный прут, стоявший у стены, и начал быстро махать им перед моим носом. Я попятился.

— Иди наверх! — со злостью крикнул Сергей.

— Не валяй дурака! — сказал я, отстраняясь. Прут, со свистом рассекавший воздух, чуть не задел мне нос.

— Иди наверх, говорю!

Сергей немного продвинулся вперед. Мне пришлось подняться на ступеньку.

— Ты с ума сошел! — закричал я.

— Иди наверх! — с яростью крикнул Серёга.

Я переступил еще на одну ступеньку, споткнулся и чуть не упал.

— Ты меня изуродуешь! — в отчаянии закричал я.

— Я тебя лучше убью, а не пущу!

— Вот это дружба! — Я еще пытался шутить.

— Иди наверх!

— Я же иду!

Это было похоже на то, как гонят в хлев скотину. Я еще надеялся, что Серёга просто меня пугает. Он не осмелится ударить, если я пойду ему навстречу.

На всякий случай повернувшись спиной, я сделал шаг вниз. В тот же момент прут свистнул особенно пронзительно, и меня обожгло чуть пониже спины.

Я моментально оказался на площадке.

— Сволочь, что ты делаешь! — закричал я, оборачиваясь к Серёге и потирая обожженное место.

Серёга взбирался за мной, с прежней скоростью размахивая прутом.

Я беспомощно оглянулся. Заметив, что в одной из квартир уже навесили дверь, я юркнул туда. Серёга попытался ворваться вслед за мной, но я всем телом навалился на дверь.

Потом я услышал какой-то шорох.

— Вот и сиди там! — весело крикнул Серёга.

Я понял, что он запер дверь своим железным прутом.

XII

Когда шаги Серёги затихли на лестнице, я покрутился по еще не отделанным комнатам и выглянул в окно. Та квартира, в которой мы работали, выходила на пустырь. Из этого окна была видна обычная улица.

Прямо подо мной стояло такси, похожее на большого плоского жука. Дверца его приоткрылась, и выглянул Званцев.

— Григорий Александрович! — обрадованно позвал я. Званцев торопливо вышел из машины и, подняв голову, увидел меня.

— Что же ты? — недовольно спросил он.

— Меня заперли.

— Что за цирк! — поморщился Григорий Александрович.

— Ненадолго, — успокоил я. — Подождите!

— Вот еще! — рассердился Званцев. — Меня самого ждут.

— Скажите, зачем я вам нужен?

— Так я тебе и буду орать? Нашел мальчика! Давай выбирайся — и поехали!

— Пока не кончим, не могу. А куда ехать?

— Не бойся! В плохое место не повезу. В ресторан поедем.

— Не могу я никуда ехать, — упрямо повторил я. — Во-первых, меня заперли…

— Сашка тебя освободит, — успокоил Званцев. — Ну-ка, старик, — обратился он внутрь такси.

— Сашка не сумеет: ключи унесли, — торопливо соврал я.

— Цирк! — с досадой сказал Званцев. — Ладно, мы тебя подождем.

— Все равно я не могу уйти, пока мы не кончим.

Званцев потерял терпение.

— Слушай! — сказал он брезгливо. — Шея заболела на тебя смотреть. У меня неприятности. Можешь ты оказать мне услугу?

Я давно ждал этой возможности. Сама судьба посылала мне ее. Но в какой момент! Если бы я сейчас ушел, я подвел бы весь класс. Кроме того, я не увидел бы, как зажжется первая лампочка.

На минуту Званцев представился мне человеком, который хочет меня ограбить.

Но, с другой стороны, если бы я сейчас сказал ему «нет», это было бы подло, и я бы никогда себе этого не простил.

Как я злился на Серёгу, который не сумел загнать меня наверх! Тогда Званцев немного подождал бы, плюнул и уехал. Серёга почувствовал, что меня надо защищать, но у него не хватило терпения довести дело до конца.

— Григорий Александрович, — жалобно позвал я, — ребята же меня презирать будут.

— Это серьезный разговор, — с облегчением сказал Званцев. — А то дуришь мне голову всякими лампочками! Сашка сейчас слетает к твоей муттер и скажет, что вас тут задерживают на всю ночь. А я подожду в ресторане.

— Не надо, — беспомощно сказал я.

Шутка сказать, привезти сюда мою маму! Она немедленно уведет меня домой (детям нельзя работать так поздно!). А потом еще пожалуется директору на Геннадия Николаевича.

— Слушай-ка, — сказал Званцев. — Может, ты не хочешь оказать мне услугу?

— Хочу, — буркнул я.

Машина зафырчала и стала разворачиваться.

Только минут через пять меня окликнул Сергей.

— Едва нашел эту времянку, — сказал он мне через дверь. — Ты здесь?

— Нет! — ответил я со злостью. — Улетел!

— Открыть?

— Как ты думаешь?

— Наверх пойдешь?

— Пойду!

За эти пять минут я придумал единственный в моем положении выход. Пока не приедет мама, я буду работать так, чтобы к ее появлению совсем лишиться сил. Этим я хоть немного накажу себя и отчасти успокою свою совесть, которая никак не хочет учитывать, что я бросаю ребят только ради друга.

— Правда, пойдешь?

— Пошел ты к черту! Открывай!

— Дай честное комсомольское!

— Честное комсомольское! — закричал я в бешенстве.

Серёга открыл. В полутьме я едва различил, что он улыбается и протягивает мне железную хворостинку (времянку он прижимал к боку другой рукой).

— На, — сказал Серёга.

— Отстань! — сухо ответил я, проходя мимо.

Серёга сзади потыкал меня прутом и весело сказал:

— Двинь меня разок — и сквитаемся.

Я обернулся, вырвал у него прут и швырнул его в сторону. Прут звякнул и откатился. Перепрыгивая через ступеньки, я побежал наверх.

— Рассердился, да? — послышался снизу голос Серёги. — Ну и дурак! Сам потом благодарить будешь.

Я не ответил.

Уже подбегая к нашему этажу, я столкнулся с Аней и Мишкой.

— Что вы там возитесь! — спросил Мишка. — Нас за вами послали.

Аня поспешно сказала, как будто эту новость необходимо было сообщить сейчас же:

— Кстати, Верезин, ты можешь не приносить мне «Жана Кристофа». Мне Миша обещал. Правда, Миша?

— А ты обещала взять его с собой на Курилы? — спросил я и, отодвинув Мишку плечом, стал спокойно подниматься дальше.

Аня ахнула.

— Дурак! — крикнула она мне вдогонку.

Я слышал, как она заплакала и как Мишка начал ее успокаивать. Потом к их голосам присоединился голос Серёги. Я почему-то вдруг почувствовал себя среди них посторонним. Может быть, потому, что меня скоро увезет отсюда мама?..

Мы закончили работу раньше, чем ожидали.

Когда я понял, что первая лампочка зажжется прежде, чем приедет мама, у меня отлегло от сердца. Это было спасением. Мне не придется совершать подлый поступок. Я не лишусь заслуженной радости и увижу первые результаты своего труда. Впрочем, если бы Григорий Александрович требовал от меня только этой жертвы, я бы ни секунды не колебался.

Мы уже сложили инструменты, а Виктор все еще ходил вдоль стен и при свете времянки придирчиво осматривал как бы наспех намалеванную, неровную алебастровую дорожку. Время от времени он недовольно качал головой (у нас перехватывало дыхание). Но бригадир только бормотал:

— Завтра придется подчищать. — И шел дальше.

У последнего угла Виктор особенно долго задержался. Потом, подмигнув Геннадию Николаевичу, он проговорил:

— Шабаш! Девки, открывайте пол-литры!

В комнате сразу поднялся шум. Девочки бросились открывать бутылки с виноградным соком. Из рук в руки передавались куски колбасы, конфеты, бумажные стаканчики.

Геннадий Николаевич подошел к выключателю.

— Все готовы? — спросил он.

— Погодите! — испуганно закричал Серёга. — Времянку же погасить надо!

Супин, который стоял ближе всех к переносной лампочке, обжигая руки, торопливо вывернул ее из патрона. Разом наступила темнота. Постепенно вырисовались очертания рук, протянувших стаканчики к одинокой лампочке под потолком.

— Включать? — взволнованно спросил Геннадий Николаевич.

— Ур-ра! — завизжала Ира Грушева.

Вслед за ней все грянули «ура». Меня кто-то облил виноградным соком. Мы кричали «ура», а свет не зажигался. В конце концов все смолкли.

— Геннадий Николаевич, что же вы не включаете? — послышался обиженный голос Мишки.

— Я уже десятый раз включаю, — растерянно ответил Геннадий Николаевич. — Не горит.

Когда Супин зажег времянку, лица у нас были сконфуженные и жалкие. Мы старались не смотреть друг на друга. У меня вдруг заломило спину.

— Вот и первая лампочка! — уныло сказала Ира.

— Предлагаю, — упрямо сказал Геннадий Николаевич, — не уходить, пока не добьемся своего. Верно, Виктор?

— А что? — крикнул Виктор. — Дело! Найдем, где наляпали, и минут за сорок все закончим.

— Кто хочет, может уйти, — поспешно добавил Геннадий Николаевич. — Мы не обидимся.

Ребята смотрели на нашего классного с немым обожанием. Раньше так смотрел на него только Мишка. Однако, услышав последние слова Геннадия Николаевича, мы возмущенно загалдели:

— Кто уйдет! Кто хочет? Никто не хочет! Мы не Синицыны! Пусть кто-нибудь попробует захотеть!

Именно в это время в дверях появилась испуганная и грозная мама…

XIII

Наверное, я был пьян. Едва я зажмуривал глаза, темнота начинала кружиться. Голова становилась легкой, почти невесомой. Я поднимал веки, но стенные панели ресторана, и фонтан, журчавший посредине зала, и голые бронзовые фигуры богинь, расставленные по углам, — все это еще минуту продолжало кружиться. Мне было очень весело.

Мы сидели за большим круглым столом. Еще недавно он выглядел чинно и строго. Сейчас его загромождали тарелки с остатками закусок, ваза, в которой лежало всего три яблока и наполовину съеденный апельсин, полупустые бутылки из-под вина. Хрустящая белая скатерть, которая так нравилась мне в начале вечера, была теперь в темных винных пятнах. Официант делал вид, что ничего не замечает. Но мне казалось, что он очень сердился. Я побаивался его. Когда он подходил, я с особенным оживлением обращался к Сашке или Григорию Александровичу.

Из тех людей, которые сидели за нашим столом, я знал только Гуреева, Званцева да отца Синицына — Викентия Юрьевича. Это был молодящийся, еще красивый человек с уверенными барскими жестами. На лице у него я заметил следы пудры. Остальных я видел первый раз в жизни. Если бы мне показали этих парней на улице, я никогда не поверил бы, что могу очутиться за одним столом с ними. Викентий Юрьевич с улыбкой объяснил, что все они в прошлом круглые отличники, а теперь «вольные казаки». Пощелкав ногтем по бутылке, Викентий Юрьевич сказал:

— Мальчики, есть тост.

Наступила тишина.

— Выпьем за те галоши, которые были на тех ботинках, которые были на тех ногах, которые привели нас сюда.

Все захохотали и стали чокаться. Мой сосед, чернявый парень с усиками, завопил:

— Долой! Галоши — девятнадцатый век. Пьем за каучук!

Григорий Александрович встал и, с рюмкой в руках обойдя стол, подошел ко мне.

— Чокнемся, старик, — сказал он. — Ты сиди, сиди!

Я пил уже седьмую рюмку. До этого мне приходилось пить только на семейных торжествах. Там мне разрешали выпить одну рюмку. Если вино было слабое, я выпивал две. Сейчас меня передернуло при мысли, что надо снова глотать эту кислую бурду. Но я не мог отказаться: надо мной уже и так смеялись.

— Не надумал? — испытующе спросил меня Званцев, мелкими глотками отхлебывая из рюмки. — Не надумал помочь другу в беде?

У Григория Александровича действительно была серьезная беда. Комиссия, которая проверяла его работу, нашла, что он не способен быть воспитателем. Его сняли, а тренером молодежной группы — это Званцев прибавил с нехорошей усмешкой — назначили одного из дружков Козлова.

Кроме того, Званцев случайно узнал, что Геннадий Николаевич собирается написать о нем в «Советский спорт». Он хочет добиться, чтобы Званцева вообще дисквалифицировали как тренера.

Григорий Александрович уверял, что все это, конечно, чепуха. Его якобы уже пригласили в другое спортивное общество. Представители не менее пяти обществ звонили ему на дом. Но он должен доказать, что комиссия была неправа. Это станет окончательно ясно, если вслед за Званцевым перейдут в другое общество лучшие его ученики, в том числе и я. Вернее, прежде всего я: комсомолец, почти отличник, зачинатель движения хозяев района, человек, о котором писала «Комсомолка», и, наконец, способный боксер.

Если нее Геннадий Николаевич в самом деле напечатает статью в газете, то мы, комсомольцы, хорошо знающие нашего тренера, должны написать опровержение.

Григорий Александрович рассказал мне все это, как только мы с Сашкой приехали в ресторан (я соврал маме, что еду в кафе-мороженое, и дал слово, что Григорий Александрович сам приведет меня домой не позже одиннадцати часов).

Тогда я очень испугался. Ведь комсомольское собрание категорически запретило мне тренироваться у Званцева. В то же время мне было стыдно отказывать Григорию Александровичу в помощи, хотя я, в сущности, уже принес ему одну жертву, уйдя со стройки.

— С удовольствием бы, — осторожно начал я, — но…

Званцев нетерпеливо выслушал все мои возражения.

— Так переходи в другую школу, — сказал он, — как Гуреев.

Я изумленно взглянул на Сашку.

— Григорий Александрович, я же не так говорил, — виновато сказал Гуреев. — Если Гарька перейдет, тогда и я…

— Вот и переходите вместе.

— Как, Гарик? Может, перейдем? — нерешительно спросил Сашка.

— А комсомольское собрание? — напомнил я. — Нет, Григорий Александрович, нам нельзя, — сказал я Званцеву. — Простите!

— Нельзя? — сердито сказал Званцев. — Андрей ведь переходит!

— Он же не комсомолец! — в один голос воскликнули мы с Сашкой.

— Не будем спорить, — миролюбиво сказал Званцев и добавил: — С твоей муттер я все-таки поговорю. А ты пока подумай.

— Подумаю, — охотно пообещал я. Мне очень хотелось поскорее кончить этот разговор. Слишком уж он становился опасным.

Сейчас Званцев опять начал его. Мелкими глотками отхлебывая из своей рюмки, он спросил:

— Не надумал?

— Ах, Григорий Александрович! — сказал я, чувствуя, что у меня неизвестно откуда появляется веселая бесшабашность. — Давайте не будем говорить о делах. Можно я вас буду называть просто «старик»?

Мне вдруг показалось, что за нашим столом недостаточно оживленно. Сашка Гуреев явно оскорблял компанию, сидя молча и сонно хлопая глазами. Я поднялся и обнял Званцева за талию. Усмехнувшись, он посмотрел на меня сверху вниз.

— Викентий Юрьевич! — закричал я. — Почему все скучают? Просим еще один тост! Вы мне нравитесь! А сын у вас все-таки подлец!

— Правильно, — засмеялся Викентий Юрьевич. — Сын у меня действительно подлец. Поэтому я и оставил его дома.

— Правда, — спросил кто-то с другого конца стола, — почему нет Андрюшки?

— Из-за этой дурацкой записки, — сказал Викентий Юрьевич.

— Это все-таки он?! — закричал я негодующе. — Не рассказывайте. Я сам расскажу.

Я стал с пафосом рассказывать, какой негодяй Синицын-младший и как мы его все ненавидим.

— А ведь смешно, — оборвал меня чернявый сосед. — Остроумный у тебя парень растет, — добавил он, обращаясь к Викентию Юрьевичу.

— Остроумный, но дурак, — слегка улыбнувшись, отозвался Синицын-старший. — Что делать, друзья мои! Все зависит от точки зрения. Самая невинная шутка может кое-кому показаться преступлением.

— Это и есть преступление! — закричал я. — Вы ничего не поняли!

От меня отмахнулись. Несколько голосов стали доказывать Викентию Юрьевичу, что он слишком строго наказал сына. Я стукнул кулаком по столу, призывая к тишине, и закричал:

— А я бы застрелил его собственными руками!

Викентий Юрьевич брезгливо сказал Званцеву:

— Убери этого сосунка! Зачем он тебе нужен? Напился, как поросенок.

Званцев похлопал меня по плечу и весело сказал:

— Это отличный парень. Железная воля. Никого не боится. Вы его просто не оценили.

Я понял, что Григорий Александрович заигрывает со мной, и обиделся.

— Вы, старик, — сказал я ему, — иногда лицемерите. Других учите, что на все нужно плевать, а на свои неприятности небось не плюете.

Глаза у Званцева сделались узкими и злыми. Он убрал руку с моего плеча.

Официант, которого я теперь уже нисколько не боялся, принес мороженое.

— Эй, Верезин! — окликнул меня Званцев. — Пора решать! Переходишь в мою секцию?

— Ох, старик, как вы настойчивы! — поморщился я. — Ведь я же определенно сказал: не могу!

— Значит, так?! — грозно спросил Званцев. Поставив рюмку на стол, он обернулся ко мне и заложил руки в карманы. Я немного струсил.

— Гриша, спокойнее, — вдруг сказал Викентий Юрьевич. — Может, предложим мальчикам мороженого? — с каким-то странным выражением спросил он.

— Давай! — решительно сказал Званцев. Он пристально посмотрел на меня и усмехнулся. — Весело будет, и то хлеб.

Викентий Юрьевич хлопнул в ладоши и сказал:

— Друзья мои, есть идея. Здесь у нас шестнадцать порций мороженого. В каждой по двести граммов. Я предлагаю нашим юным гостям (он показал на меня и на Гуреева) соревнование. Если они вдвоем уничтожат все мороженое, плачу я. Если хоть одна порция останется, платит тот, кто меньше съест. Благородно?

За столом зааплодировали.

— Могу, — встрепенувшись, сказал Сашка.

Я почувствовал на себе взгляды всей компании и, пожав плечами, воскликнул:

— Бедный Викентий Юрьевич! Плакали ваши денежки!

— Хорошо, хорошо, — сказал Викентий Юрьевич. — Ты согласен?

— Разумеется, — ответил я. — Вы не знаете, как я люблю мороженое.

— Чу́дно! Я буду судьей. Согласны?

Я был согласен на любого судью. Мне не терпелось начать. Холодные разноцветные шарики мороженого в мельхиоровых вазочках вызывали во мне дикую жадность.

Нас с Сашкой посадили на противоположные концы стола. Каждому придвинули по одной вазочке. Остальные Викентий Юрьевич поставил возле себя.

«Вольные казаки» повеселели. Кто-то потребовал еще бутылку вина. Мой сосед громко крикнул:

— Ставлю десятку на здоровяка (подразумевался, очевидно, Гуреев)!

— Принимаю! — отозвался Званцев. — Ставлю двадцать пять на моих ребят против Викентия.

— Принимаю! — сказал Викентий Юрьевич.

Еще несколько человек сделали ставки на меня и на Гуреева. Наши шансы громко обсуждались. Отмечалось, что Сашка толще, значит, привык есть больше. С другой стороны, у меня должен быть лучше аппетит. Все это меня забавляло. Мне нравилось, что я стал центром внимания. Чтобы окончательно сделаться героем, я сострил:

— Пока вы тут будете болтать, мороженое растает. Его придется пить. А уж если пить, так лучше вино.

Раздался общий хохот.

— Знаешь, этот мальчик не лишен… — сказал Викентий Юрьевич Званцеву. — Обещаю победителю бутылку вина, — кивнул он мне с Сашкой.

Уже на первых минутах поединка выяснилось, что у нас с Сашкой абсолютно разная манера еды. Он глотал жадно и торопливо. Со стороны на него было неприятно смотреть. Я действовал элегантно, легко и не спешил. Мне всегда была свойственна привычка растягивать удовольствие. Когда у нас дома давалась на сладкое клубника, я долго смаковал каждую ягоду.

Первую вазочку мы закончили почти одновременно. Нам зааплодировали.

— Второй раунд! — торжественно произнес Званцев, подавая новую порцию.

За столом на нас уже не обращали внимания. Викентий Юрьевич рассказывал какую-то историю, Званцев сидел возле него верхом на стуле. Заиграл оркестр. Вокруг фонтана появились танцующие.

Мы с Гуреевым остались как бы в одиночестве. Мое праздничное настроение пропало. Тем более что Сашка явно обгонял меня.

Я понял, что надо мной нависла угроза поражения и необходимо срочно менять тактику. Пожалуй, следовало глотать мороженое шариками. Не четвертушками, как Гуреев, а именно шариками.

Чуть размокший шарик крем-брюле я засунул в рот целиком. Это была грубая ошибка: комок оказался слишком велик, он никак не проглатывался, и я чуть не подавился.

Хорошее воспитание не позволило мне выплюнуть мороженое обратно в мельхиоровую вазочку. Пришлось засунуть крем-брюле за щеку. Она сразу вздулась, как при флюсе. Я даже приложил руку к щеке, чтобы мороженое быстрее согрелось. Но шарик упрямо не уменьшался в размерах.

Сашка жевал свои шарики методично, как машина. Я заерзал на стуле. Это было ужасно — бездействовать, когда твой противник на глазах продвигается вперед.

Чувствуя, что надо прибегнуть к кардинальной мере, я изо всех сил надавил ладонью на щеку. Мороженое превратилось в пасту. Зубы у меня мгновенно заныли Я приоткрыл рот, чтобы туда свободнее проходил теплый воздух. Глазами, полными слез, я смотрел, как Сашка доедает третью порцию. Когда я почувствовал, что снова могу есть, мороженое уже не вызывало у меня никакого аппетита.

Я покосился на Сашку и поймал его встревоженный взгляд. Теперь Сашка ел так же элегантно и неторопливо, как я вначале. Машина, видимо, насыщалась. Викентий Юрьевич заметил это. Он пощелкал пальцами по пустой бутылке.

— Мальчики, внимание! Фокус начинается.

Он кивнул в сторону Гуреева, и все, оставив свои разговоры, жадно уставились на вспотевшее Сашкино лицо.

Гуреев опустил голову и попробовал есть быстрее.

— Саша! — крикнул Званцев с гаденьким смешком, которого я от него не ожидал. — Дай ложечку.

— Не даст, — лениво проговорил Викентий Юрьевич. — У него слишком хороший аппетит. Во всяком случае, после того как он заходит к Андрею, я обязательно покупаю новый шоколадный набор.

Сашка жалко улыбнулся Викентию Юрьевичу. Мне показалось, что он сейчас заплачет.

— Парень-то кончается, — спокойно проговорил мой чернявый сосед. До сих пор он молча наблюдал за Сашкой. — Еще пару ложек — и каюк.

— Что же ты, Саша? — весело сказал Званцев. — Секцию позоришь!

Гуреев опять жалко улыбнулся и с отчаянием попросил:

— Дайте воды. Тогда все доем.

Компания дружно запротестовала. Условия соревнования не предусматривали никакой воды.

Званцев вдруг рассмеялся и замахал руками, крича:

— Тише! Внимание!

Торопливо плеснув в свой стакан нарзан (из бутылки, на которую с вожделением смотрел Сашка), он с видимым наслаждением стал пить прохладную шипучую воду. На этот раз зааплодировали ему.

— Больше не могу, — хриплым голосом сказал Сашка.

— Тогда плати, — предложил Викентий Юрьевич.

— Шутите, — сказал Сашка. — Шутите, правда?

— Нет, не шучу, — холодно сказал Викентий Юрьевич. — Если тебе нечем платить, позовем официанта, составим акт…

Званцев откровенно хохотал. В эту минуту он показался мне страшным.

— Как фокус? — обратился Викентий Юрьевич к своим друзьям.

За столом одобрительно зашумели. Чернявый парень с усиками начал приставать к Сашке, требуя денег.

— У меня нет, — буркнул Сашка.

Тогда парень пристал ко мне. Я испуганно задвигал ложкой. У меня было всего пятнадцать рублей, которые сунула мне мама. За мороженое надо было заплатить по меньшей мере восемьдесят рублей.

— Он еще ест, — насмешливо проговорил Викентий Юрьевич. — Его очередь еще наступит.

Чернявый подмигнул наслаждавшемуся Званцеву и стал пугать Сашку, что официант пошлет акт в милицию.

— Твой предок много зарабатывает?

— Он шофером работает, — жалобно сказал Сашка. — У нас семья большая…

— Зачем же ты ходишь по кабакам? — ласково спросил парень. — Официант!

— Не надо! — умоляюще крикнул Сашка. — Я попробую. — Он подвинул к себе вазочку. — Не могу… — прошептал он сквозь слезы. — Пустите меня!

— Не пускай его! — хохоча, крикнул Званцев. — А то смоется. Я эту шпану изучил.

Я совсем протрезвел. Мне сделалось так гадко, как никогда в жизни. Я понял всю глубину моего падения. Для этого ли жертвовал я скромным дружеским пиром на стройке, где уже, наверное, ярко горит наша первая лампочка!

Я видел вокруг себя отвратительные сытые морды. Они скалят зубы. Ради своей забавы они хотят отравить нас мороженым. Они хотят утопить наше человеческое достоинство в этом сладком, липком, тающем разноцветном месиве, которое я, кажется, когда-то любил.

Во что они превратили Сашку Гуреева — всегда спокойного, храброго парня, нашего первого силача? Разве можно сейчас поверить, что он комсомолец? Мне стало так жалко Сашку, что я почувствовал неожиданный прилив сил.

— Сашка! — громко сказал я. — Не бойся. Я все съем. Этот напудренный гад заплатит.

— Гарька! — умоляюще проговорил Гуреев. — Я только немного передохну!

— Напудренный гад — это неплохо, — медленно проговорил Викентий Юрьевич, словно пробуя слова на вкус. — Придвиньте-ка ему мороженое.

Ко мне придвинули восемь мельхиоровых вазочек, по четыре шарика в каждой.

Я снова оказался в центре внимания. Но теперь это меня не радовало. Меня рассматривали с насмешливым любопытством, словно козявку под микроскопом. Званцев поцеловал меня в щеку и крикнул:

— Вот вам и взаимная выручка! А еще говорят, что я неспособен вырастить здоровый коллектив!

Под общий хохот я с яростью набросился на мороженое. Это было как вдохновение. Я понимал, что, глотая шарик за шариком, я не только спасаю себя от унижения, но еще и выручаю Сашку. Я жертвовал собой, чтобы вернуть своему товарищу чувство человеческого достоинства.

Каждый проглоченный мною шарик был ударом по Викентию Юрьевичу. Я очень ясно представлял себе, как ой увянет, когда это гнусное развлечение кончится. Пусть он тогда расплачивается за все шестнадцать порций!

Я ел с такой быстротой, что, если бы мне подсунули шарик перца или горчицы, я, кажется, не заметил бы разницы во вкусе.

За столом надо мной смеялись. Каждое мое движение вызывало смех, будто я был клоуном. Они смеялись над моим позеленевшим лицом, над капелькой растаявшего мороженого на моем подбородке, над тем, что я слишком громко чавкнул.

Это было как война, где у каждого противника свое оружие. Я понимал, что не надо обращать на них внимания. Но это не получалось. Очень трудно, когда над тобой так откровенно смеются.

— Как, старик? — спросил Званцев. — Хочешь водички?

Мне сразу захотелось пить. У меня было так сладко и так липко во рту! Если бы мне дали стакан шипучего нарзана! Полстакана, один глоток…

Я бросил ложку и обвел взглядом окружавшие меня лица.

Наверное, я на всю жизнь их запомнил. Никогда не забуду следы пудры на увядшей коже Викентия Юрьевича; тоненькие усики чернявого парня, вздернутые в усмешке; красные, как у девушки, губы Званцева. Вдруг все эти лица показались мне звериными мордами. Я понял, что мы с Сашкой беззащитны перед ними. Им совершенно все равно, доем я мороженое или не доем. Никакого акта они, конечно, не составят и за все заплатят сами. Им важно было позабавиться над нами, растоптать наше самолюбие. Мы потеряли всякую гордость уже тогда, когда согласились на это коварное пари. Еще вчера мы были людьми, к чему-то стремились, с чем-то боролись. Обо мне даже писали в газете. Теперь я на всю жизнь превращаюсь в комнатную собачку, которая готова на все ради кусочка сахара. Мое вдохновение пропало. Меня стало мутить. Я испытал такое ощущение, будто последний год питался исключительно мороженым.

— Жри давай! — нетерпеливо крикнул Званцев. — А то платить заставим.

Я закрыл глаза и попытался проглотить еще один шарик. У меня уже не было сил сопротивляться. Да и зачем? Мне сейчас все было безразлично.

Но я по самое горло был заполнен мороженым. Больше в меня не входило. Я никак не мог проглотить последний маленький кусочек. Меня стошнило.

Как сквозь вату слышал я, что ресторан наполнился возмущенными голосами. Кто-то, подбежав, осторожно взял меня за плечи и куда-то повел.

Я вырвался и выскочил на улицу.

У меня дрожали колени, и я с жадностью вдыхал сырой вечерний воздух. Город жил как всегда, — не зная, что одного из его граждан только что растоптали. Над крышами домов горели затейливые, витые рекламы. Из ворот кинотеатра хлынул народ: кончился последний сеанс. Редкие машины шуршали по мокрому асфальту. Сыпал невидимый в темноте, мелкий и теплый апрельский дождь.

Зачем я поехал в ресторан? Меня предупреждали на комсомольском собрании; Мишка именно из-за этого поссорился со мной; Серёга гнал меня железной хворостиной. Очевидно, они не учли всей испорченности моего характера. Ко мне нужно было применять более крутые меры.

Гарик Верезин, Гарик Верезин… Ради кого ты сделался предателем, бросил стройку, друзей, Геннадия Николаевича?

Я долго колебался, стоит ли любить Званцева. Но сегодня я понял, что его нужно ненавидеть. В тысячу раз больше, чем Марасана!

Я вспомнил все свои преступления. Они как бы разом обрушились на меня. Я все-таки дружил со Званцевым, несмотря на слово, данное комсомольскому собранию. Я скрыл правду о своих отношениях с Марасаном. Я дезертировал со строительства и предал старых, верных друзей.

Что мне оставалось делать? Таким людям, как я, нет места в коммунизме. А без коммунизма жить не стоит.

Если я хочу приносить хоть какую-нибудь пользу людям, я должен пойти в райком комсомола и рассказать всю правду о себе. И о том, к чему могут привести человека трусость, безволие, эгоизм, подлость. Пусть все поймут, как опасно дружить с марасанами и Званцевыми, «вольными казаками» и Синицыными.

Меня могут даже возить из школы в школу, с собрания на собрание. Я буду честно и без жалости к себе рассказывать, чему меня научила жизнь.

Я буду живым примером для людей. Примером. Как «Клоп» у Маяковского.

Но что-то в этом решении меня не устраивало. Я, пожалуй, слишком жалел себя. Ну, подумаешь, буду говорить откровенно. Тоже мне наказание!

И вдруг меня осенило. Надо умереть — вот что. Убить себя.

Это будет мужественно — раз. По заслугам — два. И, в-третьих, лишь тогда история моей жизни будет по-настоящему учить ненавидеть все то, что я так ненавижу сейчас.

Этим я хоть немного искуплю свои подлости. И если живому Игорю Верезину не будет места в коммунизме, то память о нем, может быть, пропустят в будущее.

Я приду домой и напишу длинное и честное предсмертное письмо. Я буду писать его всю ночь. Убью я себя под утро.

Папа и мама. Мама и папа.

Плохо я отплатил им за их заботу обо мне. Теперь они будут стариться вдвоем. И, наверное, будут плакать обо мне, хотя я приносил им одни неприятности и так часто бывал несправедлив к ним.

В своей посмертной записке я прямо скажу, что моя последняя мысль была о них и что я их очень любил…

Сейчас я приду домой, напишу всю правду о себе и выпью люминал. Его прописали папе от бессонницы, но папа почему-то не стал его принимать. Для того чтобы умереть, кажется, достаточно десяти таблеток. Но я выпью шестнадцать.

Решено! Через несколько часов Гарик Верезин уйдет из жизни, которую он позорит.

XIV

В нашем парадном горела маленькая, тусклая лампочка. Но и ее света хватило, чтобы разглядеть две фигуры, которые я меньше всего ожидал сейчас увидеть. Одна фигура свернулась калачиком на подоконнике. Это был Мишка. Другая сидела на полу, прислонившись спиной к двери нашей квартиры, и похрапывала. Это был Серёга.

Ребята явно ждали меня. Наверное, они явились сразу после работы, узнали, что я ушел к Званцеву, и решили во что бы то ни стало сегодня же поговорить со мной. Может быть, даже поколотить меня. В квартиру они, понятно, не зашли, чтобы не тревожить моих родителей. Устроились на лестнице, но не выдержали и заснули. Вероятно, здорово устали.

Мне не хотелось выяснять с ними отношения. Это было уже ни к чему. Они все узнают из моей посмертной записки.

Перед тем как позвонить, я попробовал немного отодвинуть Серёгу, мешавшего мне пройти. Я хотел незаметно проскользнуть в квартиру. Но Серёга сейчас же открыл глаза, прищурился и ошалело посмотрел на меня.

— Мишка! — закричал он, придя в себя. — Я его застукал.

Мишка тоже проснулся и сел на подоконник.

— Ну? — спросил он сурово. Голос его был еще хриплый после сна. — Не стыдно тебе? Ну и гнусь же ты, Верезин!

Я не ответил. Мне было тяжело стоять; я присел на ступеньку и стал безучастно слушать, как ребята меня ругают. Весь класс трудился, пока не зажглась первая лампочка, а я сбежал, как дезертир.

Милые, бедные Серёга и Мишка! Если бы вы знали все до конца! Меня уже бесполезно ругать. Меня нужно просто убить.

Мишка вдруг замолчал. Нагнувшись, он вгляделся в мое зеленое, измученное лицо и сказал Сергею, который еще продолжал ругаться:

— Погоди, Серёга. Гарька, что с тобой?

Мне стало очень жалко себя.

— Ничего, — проговорил я дрожащим голосом.

— Ты заболел? — спросил Мишка уже не так строго.

— Нет.

— Не валяй дурака, — сказал Серёга, тоже нагибаясь надо мной. Теперь только я сидел, а они стояли, разглядывая мое лицо. Как их глаза были непохожи на те, что разглядывали меня в ресторане! — Не валяй дурака. Ты сам не свой.

— Нет, — сказал я. — Дело гораздо серьезнее.

Мишка с Сергеем переглянулись. Мишка попробовал рукой мой лоб и сказал:

— Слушай, у тебя холодный лоб.

Он проговорил это с тревогой, хотя у каждого здорового человека должен быть холодный лоб.

— Я сбегаю за «Скорой помощью», — предложил Сергей.

— Зачем? — сказал Мишка. — У них дома телефон. Его нужно в постель.

— Не нужно меня в постель, — слабым голосом сказал я. В эту минуту я испытывал такую нежность к моим закадычным друзьям, что мне захотелось дать им на прощание несколько советов. — Мишка, это хорошо, что ты подружился с Аней, — проговорил я. — Будь с ней ласков. Она в общем хорошая. Ее нужно только держать в руках. Я этого не смог…

Мишка смотрел на меня круглыми, испуганными глазами.

— А ты, Серёга, — продолжал я, — больше никогда не ссорься с Мишкой. Вы оба очень хорошие люди. И еще, друзья, отомстите за меня Званцеву, чтобы он на всю жизнь запомнил.

— Ты никак умирать собрался? — испуганным шепотом спросил Серёга.

— Что мне еще остается делать? — криво усмехнувшись, ответил я.

— Это как же? — спросил Мишка.

— Я не имею права жить.

Серёга хихикнул и спросил осторожно, как человек, который боится, что мираж исчезнет:

— Гарька, самоубийство, да?

Я скромно промолчал.

— Прыгай с высотного здания! — в восторге закричал Серёга. — Самый красивый способ.

— Нет, нет! — возразил Мишка, который тоже почему-то развеселился. — Дай себя покусать бешеной собаке. И не делай прививок.

— Умри под колесами дачного поезда, — посоветовал Серёга. — С улыбкой на устах!

Ребята явно не поверили в серьезность моих намерений. Меня это страшно огорчило. Впрочем, глупо огорчаться, если скоро станешь трупом, которому все трын-трава. Но мне все-таки захотелось убедить ребят в том, что мы видимся в последний раз. Они должны были понять всю печальную торжественность переживаемого момента.

— Дайте честное комсомольское слово, что будете молчать, — начал я.

— Не дадим, — ответил Серёга. — Я, например, буду хохотать.

— Если вы дадите честное комсомольское, что не предупредите моих родителей, — терпеливо повторил я, — я вам расскажу всю правду. Вы сами поймете, что я должен умереть.

— Можешь рассказывать, — сказал Мишка, — если тебе не надоело говорить глупости. Хотя такого предателя, как ты, в самом деле стоит расстрелять.

Я утвердительно кивнул и начал рассказывать все по порядку. Я говорил безжалостно по отношению к себе. Ребята перестали смеяться и переглянулись. Их лица сделались хмурыми и озабоченными.

Когда я кончил, Мишка осторожно сказал:

— Гарик, я, конечно, не верю, что ты кончишь с собой. Но ты лучше выбрось это из головы.

— Подумаешь! — легкомысленно добавил Серёга. — Все твои грехи едва на строгача потянут. Мишка был комсоргом, он знает.

— Нет, — сказал я обреченно. — Какой там строгач! Меня надо исключать из комсомола. А без комсомола я жить не могу.

— Погоди, Гарька, — заторопился Мишка. — Я считаю, что тебе и строгача не надо. Ты сам все понял и себя наказал. Другой так из за строгача не терзается. А ты ведь без всякого взыскания. Дадут на вид, и хватит.

— Нет! — повторил я неумолимо. — Меня надо исключить, а жить без комсомола…

— Ты все-таки вредина, — перебил меня Серёга. — Хочешь себя наказать, да?

— Хочу, — сказал я. — И накажу.

— Врешь, — сказал Серёга. — Ты не себя накажешь. Подумаешь, стал хладным трупом! А нас с Мишкой за это из комсомола исключат. Потому что мы тебя не перевоспитали. Геннадича тоже исключат. Ты без комсомола жить не сможешь, а мы, думаешь, сможем?

Этого я никак не ожидал. Я думал, что самоубийство — мое личное дело. Оно касается только меня да разве еще родителей, которые, впрочем, скоро поняли бы, что лучше пережить смерть единственного сына, чем видеть, как из него вырастает подлец. Однако слова Серёги звучали убедительно. Я еще немного поколебался. Но это были уже бессмысленные колебания. Я не настолько испорчен, чтобы своей смертью нанести подлый удар людям, которые желают мне только добра.

Что ж, когда-то я хотел стать настоящим человеком. Настоящий человек всегда готов пожертвовать жизнью ради того, что ему дорого. Я сделаю больше. Я пожертвую своей смертью. Может быть, это станет шагом к моему возрождению.

Ребята испытующе глядели на меня, ожидая моего решения.

— Ладно, — сказал я. — Останусь жить. Но меня все равно надо наказать. Так, чтобы я запомнил навсегда.

Мне показалось, что ребята вздохнули с облегчением. Меня это обрадовало. Все-таки очень приятно делать людям добро.

— Пожалуйста! — весело сказал Мишка. — Мы тебе можем даже выговор дать.

— Строгий! — непреклонно сказал я. — С предупреждением!

— Хоть с двумя! — со смехом сказал Серёга.

— Не шути, — сурово остановил я его. — Сейчас не время для шуток. Именно строгий с предупреждением. Хорошо бы с последним. Но у меня, к сожалению, нет первого.

— Мы тебе дадим сразу с первым и последним, — пообещал Мишка и, неожиданно засмеявшись, толкнул меня в плечо.

Я слабо улыбнулся и взял за руку сначала его, потом Серёгу. Держась за руки, мы стояли на тускло освещенной лестничной площадке, и нам очень хотелось смеяться.

— Вы только не спускайте с меня глаз, — попросил я. — Когда остаешься один, очень трудно не ошибаться.

— Мы теперь всегда будем втроем, — сказал Мишка. — И никогда не будем ссориться. Правда?

— Жалко, что уже поздно, — сказал я. — Нужно расставаться. Вы устали, наверное.

— Нам-то, думаешь, не жалко расставаться? — сказал Мишка. — Хочешь, я у тебя переночую? — вдруг предложил он. — Только надо домой позвонить.

— Я могу даже не звонить, — сказал Серёга (кстати, у него не было телефона). — Мать и так догадается, что я не пропал.

— Правда? — обрадовался я.

Пока они не передумали, я нажал кнопку звонка. Мама долго не открывала, и я даже приплясывал от нетерпения.

Выглянув на площадку, мама спросила испуганным шепотом (чтобы не разбудить соседей):

— Гарик, почему так поздно?

— Мама! — закричал я. — Мишка и Серёга будут ночевать у нас. Я на полу, а они на моей кровати. Так им будет удобнее…

По-моему, мама впервые слышала, чтобы я заботился о других.

…В мою комнату светила луна. Луч ее коснулся графина. Вода в нем сразу сделалась блестящей и зеленоватой. Я все-таки убедил ребят и маму, чтобы мне постелили на полу. Мишка и Серёга уже спали. Мишка отвернулся к стене и подложил ладонь под щеку. Рука Серёги свесилась с кровати и немного покачивалась в такт его дыханию.