Имена гениев русской словесности Ивана Бунина и Владимира Набокова соединены для нас языком и эпохой, масштабом дарования, жизнью и творчеством в эмиграции. Но есть между этими писателями и другая, личная связь. В новой книге русско-американского писателя Максима Д. Шраера захватывающий сюжет многолетних и сложных отношений между Буниным и Набоковым разворачивается на фоне истории русской эмиграции с 1920-х до 1970-х годов. Как формируются литературные легенды? Что стояло за соперничеством двух гениев, и как это соперничество повлияло на современную русскую культуру? Эта яркая, уникальная по своему подходу книга вскрывает целые пласты неизвестных архивных материалов, включая переписку Бунина и Набокова. Обстоятельный разбор кропотливо подобранных писем и дневниковых записей, аргументированные, но ненавязчивые выводы, внутренняя драматургия материала и мастерское владение им – все это наделяет книгу качествами хорошей литературы, увлекательной для любого читателя.
Редактор
Руководитель проекта
Корректоры
Компьютерная верстка
Дизайнер обложки
В книге использованы фрагменты ранее опубликованных примечаний Ричарда Д. Дэвиса и Максима Д. Шраера к переписке и дневниковым записям Бунина и Набокова. Комментарии © 2002 by Richard D. Davies (Ричард Д. Дэвис) and Maxim D. Shrayer (Максим Д. Шраер).
Тексты В. В. Набокова Copyright © Dmitri Nabokov Estate. Публикуются с любезного разрешения The Wylie Agency (UK) Limited.
Тексты И. А. Бунина и В. Н. Буниной Copyright © Ivan and Vera Bunin Estate. Публикуются с любезного разрешения Leeds Russian Archive.
© 2014 by Maxim D. Shrayer (Максим Д. Шраер). All rights reserved worldwide, including electronic.
© Издание, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2014
Шраер М.
Бунин и Набоков. История соперничества / Максим Д. Шраер. – М.: Альпина нон-фикшн, 2014.
ISBN 978-5-9614-3585-6
Издание подготовлено при поддержке Бостонского колледжа (Boston College, USA)
Все архивные материалы печатаются по новой орфографии при сохранении некоторых особенностей авторского стиля писателей. Пунктуация стандартизована. Если источник перевода на русский язык не указан, то это дословный перевод автора книги.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Моим дочерям Мируше и Танюше
Предисловие
Бунин и Набоков. Два гения современной литературы, имена которых соединены для нас и языком, и эпохой, и масштабом дарования, и жизнью и творчеством в эмиграции. Но есть между этими писателями и другая связь. В центре этой книги захватывающий сюжет многолетних и сложных отношений между Буниным и Набоковым – история «любви и ревности», взаимно влекущих противоположностей и опасного родства, история восхищения и горького разочарования. Этот сюжет венчает литературная дуэль.
Иван Бунин (1870–1953) был почти на тридцать лет старше Владимира Набокова (1899–1977) и уже знаменит, когда Набоков был еще ребенком. Однако в течение следующих десятилетий диспозиция драматически изменилась. Если в 1920-е годы Набоков, оказавшийся в эмиграции юношей, продолжал некоторые стилистические и повествовательные традиции Бунина – своего старшего современника и собрата по русскому литературному зарубежью, то к началу 1930-х развился в самого оригинального эмигрантского писателя молодого поколения. По словам самого Бунина, высказанным в 1930 году Галине Кузнецовой, Набоков «открыл целый мир» в русской литературе[1].
Мне никогда не забыть тот апрельский день, когда я впервые серьезно задумался о влиянии Бунина на молодого Набокова. Это было в 1991 году, в Нью-Хейвене. Мне было почти двадцать четыре. Прошло около четырех лет со времени эмиграции нашей семьи из СССР. Я заканчивал второй курс докторантуры. Предстояло написать курсовую работу о рассказах Набокова в семинаре Владимира Александрова. Целые дни кряду я проводил в читальных залах псевдоготического здания Стерлингской библиотеки Йельского университета. Прямо на этаже, где хранились довоенные русские книги, мне отвели узкий стол и книжную полку. В башне-библиотеке с темными узкими переходами и рядами стеллажей меня окружали эмигрантские издания, среди которых тогда в открытом доступе попадались редчайшие тома с автографами и пометками авторов, имена которых теперь представляются чуть ли не мифологическими.
Мое рабочее место располагалось у окна-бойницы, выходившей на Чэпел-стрит – на известный историкам рока и блюза бар Toad’s, где почти каждую неделю выступали знаменитые исполнители и группы. За год до этого в Нью-Йорке вышла моя первая книга стихов; в эмигрантских изданиях печатали мои стихи и прозу, я начинал публиковать в журналах свои научные статьи и пробовал писать прозу по-английски. Поздним вечером я выходил из университетской библиотеки в состоянии не иначе как экстатическом, окрыленный новыми идеями, стихами, сюжетами. Переполненный романтическими ожиданиями… Целыми днями я штудировал книги и статьи о Набокове, делая выписки. А по вечерам я встречался в барах и кафе с итальянкой по имени Лиза М., учившейся в докторантуре на экономическом факультете. Лиза М. была родом из Болоньи и носила узкие юбки и замшевые туфельки-лодочки. Она происходила из семьи потомственных коммунистов и отказывалась понять, как же не только евреи, но и вообще кто бы то ни было мог предпочесть советскому парадизу растленный Запад («вдвойне растленный» в Америке, по ее словам). «Зачем вы уехали, не понимаю», – разводила руками Лиза М. Но это не мешало мне, сыну евреев-отказников, и ей, дочери итальянцев-коммунистов, крутить роман – поверх барьеров политики, языка и культуры.
В тот апрельский день в 1991 году на улице было так тепло и солнечно, что я расположился с бумагами на скамье во внутреннем дворике Йельской библиотеки. Состояние, которое я испытал, было похоже на вдохновение. Втягивая в легкие морской атлантический ветер, пропитанный запахами рыбы, йода и прибойного тлена, я вдруг осознал, что в литературоведении совершенно не описана динамика соперничества Бунина и Набокова. В то время набоковеды и буниноведы почти не опирались на архивное наследие личных и литературных отношений этих писателей. Переписка Набокова и Бунина еще не была исследована и опубликована…
…Конечно же, в тот вечер я опоздал на свидание и был встречен разгневанной итальянкой на пороге кафе – в лучших традициях итальянского неореализма. Из ее тирады следовало, что я променял ее любовь на «забытых белогвардейских писателей» – чего, собственно говоря, и «следовало ожидать от человека, уже предавшего идеалы социализма и братства народов».
Уже тогда, в начале 1990-х, я был одержим желанием разобраться в отношениях писателей. Осенью 1993 года поиск материалов привел меня в Англию, где в Русском архиве Лидсского университета стараниями куратора Ричарда Дэвиса и его сотрудников в то время проводилась обработка архива Буниных. В Лидсе я впервые прочитал сохранившиеся письма Набокова к Бунину и начал изучать дневники Буниных, пытаясь вникнуть во все обстоятельства этой истории. После первой поездки в Лидс было еще несколько, во время которых выявлялись новые слои информации и выверялись те или иные подробности, важные для реконструкции отношений двух писателей. Кроме Лидса была продолжительная работа в Праге, где в Славянской библиотеке, в подвалах Климентиума, под толстым слоем пыли хранились остатки богатейшего собрания эмигрантских газет и журналов из бывшего Русского заграничного исторического архива (РЗИА). Были также поездки в Вашингтон и Нью-Йорк для работы в архивах Набокова в Библиотеке Конгресса США и в Нью-Йоркской публичной библиотеке, а также разговоры с ныне покойным Дмитрием Набоковым у него дома в Монтрё.
В 1995–2002 годах совместно с моим коллегой Ричардом Дэвисом я опубликовал большую часть того, что сохранилось в архивах из чрезвычайно интересной переписки между Буниным и Набоковым, продолжавшейся почти двадцать лет[2]. В общей сложности уцелело двадцать писем Владимира Набокова к Бунину и Вере Муромцевой-Буниной и три письма Бунина к Владимиру Набокову, а также дарственные надписи на книгах. Некоторая часть довоенного архива Набокова была утрачена, и остальные письма Бунина к Набокову, по всей видимости, не сохранились. Я погрузился в дневники Бунина и его жены, до последнего времени доступные большинству читателей только по изданию с купюрами[3]. Большим подспорьем оказались письма и воспоминания тех литераторов, которые были знакомы с обоими писателями: Георгия Адамовича, Марка Алданова, Нины Берберовой, Бориса Зайцева, Андрея Седых, Глеба Струве и других. Реконструкция отношений между Буниным и Набоковым заполняет очевидный пробел в истории русской культуры.
Вот уже более двадцати лет я размышляю о соперничестве Бунина и Набокова. Чем больше я погружался в материал, тем больше был склонен думать, что «Темные аллеи» Бунина – это своего рода завершающий этап в литературном соперничестве Бунина и Набокова, ответ на лучшие русские рассказы Набокова («Пильграм», «Совершенство», «Весна в Фиальте», «Облако, озеро, башня» и другие). Иначе говоря, стареющий Бунин желал расквитаться с Набоковым по «гамбургскому счету». Со времени публикации моих первых работ о Бунине и Набокове прошло почти двадцать лет. Мои книги, в которые вошли обширные главы о соперничестве писателей, – «Мир рассказов Набокова» (The World of Nabokov’s Stories, 1998) и «Набоков: темы и вариации» (2000) – давно разошлись. Не только поклонники творчества Бунина и Набокова, но и читатели, интересующиеся русской культурой, созданной в эмиграции, по-прежнему недостаточно знакомы с историей отношений этих писателей[4]. Пришло время опубликовать отдельной книгой эту историю, а также собрать воедино то, что удалось найти в архивах. Следующим этапом станет детальное изучение всей переписки и дневников Владимира, Веры и Дмитрия Набоковых, и этим уже начинают заниматься коллеги-набоковеды.
Отправляя эту книгу в печать, я хочу отметить, что история литературного соперничества между Буниным и Набоковым дает нам богатый материал для проверки теоретических представлений о механизмах литературной эволюции. Прежде всего я имею в виду классическую мысль формалистов о том, что писатели реагируют на своих литературных «дядей», а также представления постструктуралистов о динамике поколений в культуре[5]. Многому научившийся у старшего современника, Набоков предпочитал в послевоенные десятилетия жизни умалчивать о своем литературном родстве с Буниным-прозаиком. Бунин, возвращаясь в своих произведениях к Толстому, Тургеневу и Чехову, одновременно стремился догнать своего литературного «племянника» Набокова. Считая Набокова единственным соперником в эмиграции и стремясь вернуть себе пальму первенства, Бунин создал свой последний шедевр, свое литературное завещание – «Темные аллеи».
Список иллюстраций
Илл. 1. Дарственная надпись Набокова Бунину в кн.: Сирин В. Машенька: Роман. Берлин: Слово, 1926 (Beineke Rare Book and Manuscript Library, Yale University – Библиотека редких книг и рукописей Байнеке, Йельский университет, Нью-Хейвен, США).
Илл. 2. Дарственная надпись Набокова Бунину в кн.: Сирин В. Возвращение Чорба: Рассказы и стихи. Берлин: Слово, 1930 (Berg Collection, The New York Public Library – Коллекция Берг, Нью-Йоркская публичная библиотека, Нью-Йорк, США).
Илл. 3. Дарственная надпись Бунина Набокову в кн.: Бунин И. Жизнь Арсеньева: Истоки дней. Париж: Современные записки, 1930 (собрание Вл. Почечикина, Орел). Факсмиле любезно предоставлено Ричардом Д. Дэвисом).
Илл. 4. Леонид Зуров, Галина Кузнецова, Иван Бунин, Георгий Адамович, Вера Муромцева-Бунина (слева направо). Вилла «Бельведер», Грасс. 1930-е гг. (Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds – Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Илл. 5. Иван Бунин зачитывает короткое заявление о своем намерении поехать в Стокгольм на Нобелевскую церемонию. Кадр из шведской кинохроники. Париж, ноябрь, 1933 г. (сайт Комитета по Нобелевским премиям, http://www.nobelprize.org/nobel_prizes/literature/laureates/1933/bunin-docu.html).
Илл. 6. Чествование Бунина в Берлине. Слева направо (на переднем плане): Владимир Набоков, Иосиф Гессен, Иван Бунин, Сергей Кречетов. Фотография опубликована в газете «Рубеж» (Харбин) 30 декабря 1933 г.
Илл. 7. Иван Бунин. Канны, 1934 г. (Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds – Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Илл. 8. Владимир, Вера и Дмитрий Набоковы. Берлин, лето 1935 г. (фотография из кн. Vladimir Nabokov: A Pictorial Biography любезно предоставлена Эллендеей Проффер Тисли).
Илл. 9. Иван Бунин. Прага, 1936 г. (Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds – Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Илл. 10. Письмо (вторая страница) Владимира Набокова Вере Набоковой. 30 января 1936 г. (Архив Набокова в Монтрё, Швейцария; Nabokov Collection, Berg Collection, The New York Public Library – Фонд Набокова, Нью-Йоркская публичная библиотека, Нью-Йорк, США). Копия письма любезно предоставленa Д. В. Набоковым.
Илл. 11. Дарственная надпись Набокова Бунину в кн.: Сирин В. Отчаяние: Роман. – Берлин: Петрополис, 1936 (Carl A. Kroch Library, Cornell University – Библиотека Карла А. Кроча, Корнелльский университет, Итака, США).
Илл. 12. Владимир Набоков. Ментона, 1937–1938 гг. (фотография из кн. Vladimir Nabokov: A Pictorial Biography любезно предоставлена Эллендэей Проффер Тисли).
Илл. 13. Открытка Бунина Набокову. 7 февраля 1938 г. (Vladimir Nabokov Collection, Division of Manuscripts and Archives, The US Library of Congress – Фонд Набокова, Рукописный отдел, Библиотека Конгресса, Вашингтон, США).
Илл. 14. Вид деревушки Мулине в Приморских Альпах с гостиницей Hôtel de la Poste, где летом 1938 г. останавливались Набоковы и где Бунин посетил Набокова (сентябрь 1994 г., фото Максима Д. Шраера).
Илл. 15. Открытка Набокова Зинаиде Шаховской. Без даты (<июль 1938 г.>) (Zinaida Shakhovskaia (Shakhovskoy) Collection, Division of Manuscripts and Archives, The US Library of Congress – Фонд Зинаиды Шаховской, Рукописный отдел, Библиотека Конгресса, Вашингтон, США).
Илл. 16. Письмо Бунина Набокову. 3 апреля 1939 г. (Nabokov Collection, Berg Collection, The New York Public Library – Фонд Набокова, Нью-Йоркская публичная библиотека, Нью-Йорк, США).
Илл. 17. Рекомендательное письмо Бунина Набокову. 1 апреля 1939 г. (Vladimir Nabokov Collection, Division of Manuscripts and Archives, The US Library of Congress – Фонд Набокова, Рукописный отдел, Библиотека Конгресса, Вашингтон, США).
Илл. 18. Иван Бунин. Париж, 5 июля 1948 г. Фотография Жана Виллемэна (Jean Willemin) (Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds – Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Илл. 19. Дневниковая запись Бунина. 14 июня 1951 г. (Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds – Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Илл. 20. Владимир Набоков в период работы над романом «Ада, или Страсть». Монтрё, 1967 г. В руках Набокова книга Эндрю Филда (Andrew Field) Nabokov: His Life in Art, изданная в 1967 г. Фото Хорста Таппа (Horst Tappe Foundation, Morges, Switzerland – Фонд Хорста Таппа, Морж, Швейцария).
Список сокращений
Бунин РАЛ – Ivan Bunin Papers and Vera Bunina Papers, The Leeds Russian Archive, Brotherton Library, University of Leeds (Архив Ивана и Веры Буниных, Русский архив в Лидсе, Брозертонская библиотека, Лидс, Великобритания).
Бунин CC – И. А. Бунин. Под. общ. ред. А. С. Мясникова и др. Подг. текста А. К. Бабореко. Собрание сочинений в 9 томах. М., 1965–1967.
Набоков БК – Vladimir Nabokov Collection, Division of Manuscripts and Archives, The US Library of Congress (Фонд Набокова, Рукописный отдел, Библиотека Конгресса, Вашингтон, США).
Набоков Берг – Nabokov Collection, Berg Collection, The New York Public Library (Фонд Набокова, Нью-Йоркская публичная библиотека, Нью-Йорк, США).
Набоков АСС – Владимир Набоков. Собрание сочинений американского периода. Сост. С. Б. Ильин и А. К. Кононов. В 5 томах. СПб., 1997–1999.
Набоков РСС – Владимир Набоков. Собрание сочинений русского периода. Сост. Н. И. Артеменко-Толстая. В 5 томах. СПб., 1997–2006.
Набоков 1990 – В. В. Набоков. Собрание сочинений. Сост. и ред. В. Ерофеев и О. Дарк. В 4 томах. М., 1990.
…и этот мотив, мучительная обида и музыкой вызванный союз между венцом и кончиной…
…and that melody, the pain, the offense, the link between hymen and death…
Вена. 17 декабря. Сегодня в ресторане Franzensring известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом Генрих.
Введение
Поэтика соперничества
9 ноября 1929 года Кирилл Зайцев, профессор юриспруденции и литературный критик, позже принявший монашество, опубликовал в парижской газете «Россия и славянство» статью под названием «“Бунинский” мир и “Сиринский” мир»[6][7]. Статье предшествовала публикация в ноябрьской книге журнала «Современные записки» за 1929 год начала романа Набокова «Защита Лужина». В этом же номере был напечатан отрывок из романа Бунина «Жизнь Арсеньева» (1928–1933; полный вариант 1952 г.). Появление двух отрывков под одной обложкой Зайцев счел «назидательным примером». «Чрезвычайно мало книг, – писал критик, – которые доставляют читателю
И вот прямо с высот бунинской поэзии вы попадаете в кромешную тьму сиринского духовного подполья. <…> Сирин – блестящий писатель… И все же, с каким огромным облегчением закрываете вы книгу, внимательно прочитавши до последней строки. Слава Богу, не надо дальше читать этого наводящего гнетущую тоску талантливейшего изображения того, как живут люди, которым нечем и незачем жить. Не люди, а человекообразные, не подозревающие ни красот окружающего их мира, ни душевных красот человеческой природы, слепорожденные кроты, толкающиеся беспомощно, безвольно, безответственно, в потемках какого-то бессмысленного и бесцельного прозябания. Какой ужас, так видеть жизнь, как ее видит Сирин! Какое счастье, так видеть жизнь, как ее видит Бунин![8]
Как бы ни заблуждался и ни ошибался К. Зайцев в оценке достижений Набокова, сам факт такого сопоставления означал постановку вопроса о Набокове как литературном сопернике Бунина. К ноябрю 1929 года, когда появилась статья Зайцева, Набоков уже был автором двух поэтических сборников и двух романов, опубликованных в Берлине, а также многочисленных рассказов, стихов, эссе и рецензий, печатавшихся в основном в берлинской газете «Руль». Вскоре должен был выйти первый сборник рассказов и стихов Набокова «Возвращение Чорба». Хотя к 1929 году несколько его стихотворений и рассказ уже были опубликованы в ведущем эмигрантском «толстом» журнале «Современные записки», до журнальной публикации «Защиты Лужина» в 1929 году и выхода романа отдельным изданием в 1930-м Набоков был в Париже еще не слишком известен. Именно выход в свет третьего романа Набокова стал сенсацией в русских литературных кругах. По словам Нины Берберовой, «огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано»[9].
Однако еще в 1926 году Глеб Струве, впоследствии профессор русской литературы в Беркли, в рецензии на первый роман Набокова «Машенька» (изд. 1926 г.), опубликованной в парижской газете «Возрождение», назвал Набокова «учеником» Бунина: «Для тех, кто любит сравнивать и прослеживать влияния, скажем, что на романе Сирина, если не считать Тургенева, больше всего сказалось влияние Бунина. Бунин вправе гордиться им как своим учеником»[10]. Два года спустя критик и поэт Михаил Цетлин (Амари), соредактор парижских «Современных записок» и будущий основатель – совместно с Марком Алдановым – нью-йоркского «Нового журнала», недвусмысленно указал на связь между творчеством Набокова и Бунина в рецензии на роман Набокова «Король, дама, валет» (1928):
Автор чувствует уродство и пошлость, кошмарную атмосферу большого города, в данном случае Берлина, его быта, улиц, ночных кабаков, больших магазинов. Правда, это Берлин, увиденный русскими глазами, писателем, знакомым с Петербургом Достоевского и Бунина. Вероятно, Сирину известен один из самых замечательных и, как это нередко бывает у Бунина, кажущийся неожиданным для него рассказ «Петлистые уши»[11].
В 1929 году, откликаясь на первые романы Набокова «Машенька» и «Король, дама, валет», тогда еще влиятельный Александр Амфитеатров писал в белградской русской газете «Новое время»:
Сирин, в рассказах и стихах своих мечтательный эстет и лирик с уклонами в фантастический импрессионизм, обещает выработаться в очень значительную величину. Он хорошей школы. В первом своем романе «Машенька» он подражательно колебался между Б. Зайцевым и И. А. Буниным, успев, однако, показать уже и свое собственное лицо с «не общим выраженьем». Второй роман Сирина «Король, дама, валет» – произведение большой силы: умное, талантливое, художественно психологическое, – продуманная и прочувствованная вещь. Так как ее действующие лица и вся обстановка – не русские (область наблюдения автора – среда богатой немецкой буржуазии в Берлине: если бы не типически русское письмо В. Сирина, то роман можно было бы принять за переводный), то ему надо отвести место, и очень почетное, в том разряде зарубежной литературы, который я обобщу (хотя будет и не точно) названием «экзотического»[12].
В начале 1930-х целый ряд писателей и критиков, включая Владимира Вейдле, Александра Куприна, Глеба Струве, Георгия Федотова и Владислава Ходасевича, увидели в Набокове реального литературного соперника Бунина.
Находясь под большим впечатлением от «Защиты Лужина», Глеб Струве посвятил Набокову статью «Творчество Сирина» (май 1930 г.). Отстаивая «совершенно особое и большое место <Набокова> в русской литературе», Струве теперь коснулся вопроса о литературных учителях Набокова в противовес упрекам в подражательстве: «Если отдельные места “Защиты Лужина” могут дать повод сближать Сирина с Буниным, то тут уж о подражании говорить совсем нелепо: общая концепция романа не имеет в себе ничего бунинского»[13]. В апреле 1931 года в анкете парижской «Новой газеты» Куприн назвал «Солнечный удар» Бунина, «Растратчиков» Валентина Катаева, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Юрия Олеши «лучшими произведениями последнего десятилетия». В той же анкете Ходасевич выбрал «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Олеши[14]. А вот что отметил в анкете парижского журнала «Числа» религиозный философ и публицист Георгий Федотов: «Как раз за эти последние годы несравненно более слабая зарубежная литература одарила нас очень значительными произведениями: Бунина и Сирина»[15]. В отзыве на литературную часть очередной книги «Современных записок» в 1932 году историк и критик Николай Андреев тонко обрисовал то, как критики воспринимают место Набокова в эмигрантской прозе:
Сирин до сих пор остается для многих спорным писателем. Пожалуй, есть какая-то мода на снисходительное неприятие его <…>. Можно любить или очень не любить характер его творчества, можно называть его наследником Бунина или связывать его с бульварными романистами Запада (все это неверно и несущественно), но нельзя, при условии честного отношения к литературным фактам, отрицать ни его исключительной одаренности живописца, прекрасного умения показать мир разоблаченным от привычных тем, омертвелых зрительных форм, ни его большого композиционного искусства, поразительной изобретательности в деталях и сложности им привлекаемого материала[16].
В середине 1930-х годов противопоставление Набокова и Бунина даже некоторое время звучало в западном литературоведении – в контексте более масштабного противопоставления старшего и младшего поколений писателей русской эмиграции. В своем обзоре литературы русской эмиграции американский критик Альберт Пэрри (Albert Parry) хвалил Набокова, отвергая в то же время Бунина как одну из устаревших фигур в литературе: «Для таких ископаемых, как Бунин, <Иван> Шмелев, <Михаил> Осоргин, нет никакой надежды создать яркие, запоминающиеся произведения об эмигрантской среде, окружающей их самих. Они слишком погрязли в русских традициях и прошлом, но Сирин, Алданов, Берберова и другие представители младшего поколения… могут и творят прекрасные произведения на нерусские темы»[17].
На предмет Бунина Пэрри глубоко заблуждался: статья вышла в июле 1933 года, а уже через несколько месяцев Бунину была присуждена Нобелевская премия. Это наконец принесло Бунину заслуженное признание, превратило его на время в мировую литературную знаменитость и повысило его популярность в эмиграции. Награда Бунина оказала электризующее воздействие на культурный климат русского зарубежья. Присуждению премии предшествовала волна критических дискуссий, прокатившаяся по эмигрантским печатным органам от Парижа до Риги и от Харбина до Чикаго. Основной темой полемики было будущее русской литературы в изгнании. Возможно ли создать и сохранить литературную культуру отдельно от ее органической языковой среды? Что отличает литературу русской эмиграции от советской? Что произойдет с литературой русского зарубежья в течение ближайшего десятилетия? Кто унаследует традиции русской литературы, которые, как верило старшее поколение писателей-эмигрантов, им удалось спасти от большевистского обезображивания? Эти и другие вопросы обсуждали критики и писатели на страницах печатных изданий начала 1930-х годов, об этом шли дебаты среди молодых русских поэтов в парижских кофейнях и пражских пивных[18].
Присуждение Нобелевской премии Бунину на время изменило установки критической дискуссии[19]. Непримиримо-антисоветски настроенный Бунин стал первым русским писателем, удостоившимся высшего знака мирового признания. Поскольку к середине 1930-х годов Набоков стал ведущим писателем эмиграции, все критики, как бы они ни относились к нему, были склонны сравнивать Набокова с Буниным. К примеру, Глеб Струве, один из создателей литературной легенды Набокова в межвоенные годы, продолжал указывать на литературное ученичество Набокова у Бунина, но при этом утверждал, что нет более различных между собой писателей[20]. В 1934 году Владимир Злобин, секретарь Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского, противопоставлял Бунина и Набокова в сатирической статье: «Руку-то Сирина вы знаете? Мастерская! Бунин давно за флагом. И опять, как всегда: “рука моя писала, не знаю, для чего…”»[21] Имя Набокова все чаще и чаще упоминалось в печати и в русских литературных салонах. Его стали воспринимать как нового лидера литературы русской эмиграции и потому одновременно наследника и соперника старого мастера, теперь увенчанного Нобелевской премией.
Если не считать беглых упоминаний о Бунине как об одном из писателей, повлиявших на молодого Набокова, перипетии отношений этих писателей крайне мало исследовались в послевоенные годы[22]. До последней трети 1980-х годов ученые в СССР не могли свободно исследовать творчество Набокова, да и не имели доступа к архивам на Западе. В официальном советском литературоведении доперестроечной поры мы находим две основные оценки литературных связей между двумя писателями. В 1965 году Александр Твардовский назвал Набокова «эпигоном Бунина» в предисловии к девятитомному собранию сочинений Бунина[23]. Восемь лет спустя буниновед Олег Михайлов коснулся Набокова в обширной вступительной статье к бунинскому выпуску «Литературного наследия». Комментируя известный фрагмент из русскоязычной автобиографии Набокова «Другие берега», где описывается встреча Набокова и Бунина в парижском ресторане, Михайлов заметил: «Не мастерство, не степень таланта, а нечто иное отделяло Набокова, этого Петера Шлемиля литературной эмиграции, потерявшего даже тень связи с родиной, от остальных, пусть менее одаренных писателей»[24]. Набоков назван здесь именем героя романа Адельберта фон Шамиссо «Необычайная история Петера Шлемиля» (1814), заключившего отчаянную сделку и лишившегося собственной тени. По-видимому, уподобляя Набокова Шлемилю, советский критик имел в виду переход на английский язык.
Западных критиков сбили с толку намеренно скупые, уклончивые и туманные отзывы самого Набокова о почти двадцати годах жизни в европейской эмиграции в межвоенный период. В своих автобиографиях, а также в интервью и письмах американского и швейцарского периодов Набоков сознательно преуменьшил ту роль, которую сыграла в его развитии литературная среда русской эмиграции – и в особенности творчество Бунина. Набокову удалось повлиять на своего первого биографа, доверчивого и падкого до сенсаций Эндрю Филда (Andrew Field). Труднее объяснить тот факт, что автор монументальной набоковской биографии Брайен Бойд (Bryan Boyd) упоминает некоторые встречи писателей, но при этом не рассматривает ни литературный диалог Набокова и Бунина, ни архивное наследие этого диалога[25]. В более выигрышном положении по сравнению со своими коллегами на Западе оказались исследователи-эмигранты «второй» и «третьей» волн. Однако эти критики отчасти унаследовали от своих довоенных предшественников превратное представление о Набокове как о «нерусском» писателе. Совсем не случайно высказывание Майи Каганской о том, что динамика творчества Набокова-прозаика «от “Машеньки” до “Лолиты”» – его переход из русской в англо-американскую литературу – суть «отречение»[26]. Не помогли послевоенным исследователям упрощенные формулы, оброненные вскользь реплики в письмах или частных беседах, наподобие краткого ответа Георгия Адамовича на вопрос румынской исследовательницы об отношении Бунина к эмигрантской литературе: «Насчет молод<ых> эмигр<антских> прозаиков не могу ничего вспомнить точно. Сирина-Набокова <Бунин> терпеть не мог, хоть признавал его талант» (24 июня 1969 года)[27].
Сегодняшним исследователям вряд ли удастся полностью реконструировать всю историю личных и литературных отношений Набокова и Бунина. Ушли из жизни очевидцы их встреч и бесед – Георгий Адамович, Марк Алданов, Нина Берберова, Илья Фондаминский, Владислав Ходасевич, Марк Цетлин (Амари) и другие. Не осталось в живых и тех литераторов, которые были близки к Бунину в разные периоды его жизни в эмиграции (Александр Бахрах, Роман Гуль, Леонид Зуров, Галина Кузнецова, Николай Рощин, Ирина Одоевцева, Андрей Седых) и оказались свидетелями его реакций на младшего современника. Не все из свидетелей-очевидцев успели или посчитали нужным записать увиденное; не все опубликовали свои мемуары. Успех реконструкции отношений Бунина и Набокова во многом зависит от возможности собрать и сопоставить значительное количество фактов и деталей, погребенных в саркофагах архивов, среди желтеющих страниц писем и дневников, доступ к которым не всегда бывает открыт. Тем не менее архивные исследования в сочетании с сопоставительным анализом творчества Бунина и Набокова позволили мне частично описать сложную гамму их отношений – переход от содружества к соперничеству[28].
С хронологической точки зрения в отношениях Бунина и Набокова прослеживается три главных этапа. Первый – с 1920-х до 1933 года, когда Бунин получил Нобелевскую премию; в 1933 году Бунин и Набоков наконец встретились в Берлине. Второй – примерно до переезда Набокова в Новый Свет в 1940 году; это был период резкого взлета Набокова, когда он стал литературной звездой первой величины, затмившей даже славу Бунина. В центре третьего этапа создание Буниным книги рассказов «Темные аллеи» (1943; 1946); этот этап завершился смертью Бунина в 1953 году. Но и после смерти Бунина Набоков продолжал возвращаться к их довоенным встречам – и к самим произведениям Бунина.
Глава 1
«Не судите меня слишком строго…»
Чтобы распутать хитросплетения личных и литературных отношений Бунина и Набокова, обратимся к их истории. Все началось со знакомства Буниных с родителями Набокова. Ровесник Бунина Владимир Дмитриевич Набоков (1869–1922), один из виднейших деятелей кадетской партии[29], весной и ранним летом 1920 года находился в Берлине и Париже, готовясь к переезду из Лондона в Берлин, где уже поселились его соратники по кадетской партии Иосиф Гессен и Август Каминка. Приехав в Париж, отец тогда еще юного писателя остановился у князя Владимира Аргутинского-Долгорукова – искусствоведа, бывшего сотрудника Эрмитажа, а в то время второго секретаря Императорского Российского посольства в Париже.
О встрече мы узнаем из письменных свидетельств того непродолжительного времени, которое предшествовало кончине В. Д. Набокова. 8 апреля 1920 года жена Бунина Вера Муромцева-Бунина записала в дневник:
Обедали вчера у Толстых <т. е. у Алексея Толстого> с Набоковыми. Набоков, очень хорошо по внешности сохранившийся человек, произвел на меня впечатление человека уже не живого. Он очень корректен, очень петербуржец… Разговор шел на политические темы, между прочим, о царе. Про Николая II он сказал, что его никто не любил и что сделать он ничего не мог[30].
15 июня 1920 года В. Д. Набоков пригласил Буниных на завтрак:
29 марта 1922 года Бунина делает в дневнике запись, посвященную убийству В. Д. Набокова в Берлине:
Убит Набоков! Еще не верю! <…> Вспоминается все время Набоков. Все наши мимолетные встречи. Первый раз – у Толстых. Второй у нас, в Отель дэ Сен-Пэр. Он пригласил нас к завтраку у Аргутинского. <…> Набоков производил на меня приятное впечатление, но не скажу, чтобы пленил меня. Слушать было приятно его плавную, ровную речь. Потом я встречалась с ним у Тэффи, где он был оживленней, легкомысленнее. <…> Но главное, я оценила его на Национальном съезде. Он произнес хорошую, умную речь. <…>[33]
Уже позднее, в мемуарной дневниковой записи «Владимир Дмитриевич Набоков» (30 сентября 1934 г.) Бунина вспоминала свои парижские встречи с В. Д. Набоковым:
Второй раз я увидела его <первый раз был на обеде у А. Н. Толстого 20/8 апреля 1920 г.
Удивила меня та простота и свобода, с которой он говорил со мной несколько минут. Это была простота русского аристократа, редкая у петербуржца.
– Владимир Николаевич Аргутинский очень оригинальный человек, он будет счастлив с Вами познакомиться, – повторил он несколько раз при прощании.
Завтрак у князя Аргутинского был накрыт без скатерти прямо на столе красного дерева в его кабинете, наполненном редкими по художественной ценности вещами[34].
Через неделю после встречи с Буниными отец Набокова вернулся из Парижа в Лондон. Летом 1920 года Набоковы переехали в Берлин. 3 августа 1920 года отец Набокова писал Бунину в Париж по поводу общих издательских дел. Письмо отправлено с адреса в Грюневальде, где в то время селились русские эмигранты. В конце 1930-х годов этот район Берлина будет воспет Набоковым в романе «Дар».
В декабре 1920 года В. Д. Набоков в одном из писем, словно между прочим интересуется мнением Бунина о стихотворении молодого Владимира Набокова «Лес», опубликованном в редактируемой В. Д. Набоковым берлинской газете «Руль»:
Под псевдонимом Cantab (сокращенно от Cantabrigiensis – кембриджский), как называли выпускников Кембриджского университета, в «Руле» в ноябре-декабре 1920 года были напечатаны стихотворения Набокова «Лес» и «Возвращение»[39]. Как известно, В. Д. Набоков очень гордился литературной деятельностью сына и говорил об этом уже при первой встрече с Буниными 20 апреля 1920 года. В дневниковой записи за 21 апреля 1920 года Вера Бунина отмечает, по-видимому, со слов В. Д. Набокова: «Сын Набокова, поэт и писатель, очень не любит Достоевского»[40]. В записи о более поздней встрече, судя по всему, в июне 1921 г., Бунина пишет:
А потом опять встреча на улице François I (у Аргутинского). <…> Он <В. Д. Набоков> утомлен, и разговор переходит на его детей:
– Дочь моя очень возмущается Вами, Иван Алексеевич, Вашими статьями относительно русского народа. <…> А сын напротив – большой Ваш почитатель.
Ян <домашнее имя Бунина> спросил о сыне.
Набоков весь преобразился:
– Он сын замечательный, редко заботливый, добрый. Вот только не понимаю: откуда у него талант? – сказал он с неподдельной наивностью, точно чувствуя в нем высшее существо.
– Да, может быть, и в Вас есть зачаток этого дара, – заметила я.
– Ах нет, что Вы, во мне ни капли нет этого… Он, когда пишет, то весь преобразовывается. Я как-то застал его ночью и не узнал – горящие глаза, волосы всклокочены… А как, Иван Алексеевич, Вы находите его?
– Я боюсь всегда предсказывать, но мне чуется, из него выйдет настоящий писатель. Только зачем это он подписывается Сирин, имея такую прекрасную фамилию.
– Да, уж не знаю, – сказал он задумчиво[41].
Бунин послал В. Д. Набокову в подарок экземпляр своего недавно опубликованного сборника рассказов «Господин из Сан-Франциско» (1920), в который вошли некоторые из его лучших дореволюционных стихов и рассказов. Как можно заключить из письма В. Д. Набокова от 19 февраля 1921 года, Бунин благосклонно отозвался о стихах Набокова. Это, в свою очередь, позволило В. Д. Набокову вложить в следующее письмо Бунину вырезку из рождественского номера газеты «Руль» за 1921 год с тремя стихотворениями сына («Видение Иосифа», «Крестоносцы» и «Павлины») и рассказом «Нечисть», на этот раз подписанными псевдонимом «Влад. Сирин». (В. Сирин оставался основным литературным псевдонимом Набокова вплоть до переезда в США в 1940-м.) Отец молодого писателя также спрашивал позволения прислать Бунину стихи сына[42] и предположил опубликовать их в новом парижском еженедельнике при участии Бунина и Куприна. За этим последовало еще одно письмо В. Д. Набокова Бунину, датированное 19 февраля 1921 года:
Это предыстория, а сама история начинается 18 марта 1921 года. Владимир Набоков пишет Бунину свое первое письмо, в котором слышны отголоски писем В. Д. Набокова к Бунину. Набоков, в то время еще кембриджский студент, обращается к Бунину как к мэтру:
Владимир Дмитриевич Набоков был убит русскими ультрамонархистами в Берлине 28 марта 1922 года. Потеря отца, которого Набоков боготворил, была невыразимой травмой.
В следующее письмо, посланное из Берлина в ноябре 1922 года, Набоков включил текст стихотворения, посвященного Бунину («Как воды гор, твой голос горд и чист…»). Само письмо по настрою и по манере описания близко берлинским рассказам Набокова 1920-х годов:
В стихотворении особенно интересна последняя строфа. Здесь в поэтической форме повторяются основные идеи, выраженные Набоковым в первых двух письмах Бунину. Обратите внимание на слово «кощунственный». Набоковское стихотворение рассматривает поэзию Бунина как некий маяк, который направляет молодого поэта в мире эстетического безобразия и словесного кощунства. Набоков присягает бунинской музе. Возникает вопрос: какую формообразующую роль сыграла поэзия Бунина в творческом развитии Набокова?
В 1949 году, в известном письме американскому писателю Эдмунду Уилсону (Edmund Wilson), который ввел Набокова в американскую литературу в 1940-е годы, Набоков утверждал, что «“упадок” русской литературы в 1905–1917 годах – советский вымысел. Блок, Белый, Бунин и другие в те годы создали лучшие свои произведения. <…> Я продукт этого времени, я был взрощен в этой атмосфере»[55]. Сильнее всего Набоков-поэт был подвержен влиянию бунинской поэзии в ранней юности. Позднее Набоков-критик не раз обращался к поэзии Бунина. Его перу принадлежит рецензия на «Избранные стихотворения» Бунина (1929). Кроме того, он несколько раз писал о Бунине в эмигрантской прессе в 1920–30-е годы, а позднее, в 1940-е и 1950-е годы, занимался им уже как профессор – исследователь русской литературы.
После письма 1922 года и стихотворения, посвященного Бунину, в сохранившихся бумагах писателей возникает эпистолярный пробел длиной шесть лет. За эти годы многое изменилось в судьбе Набокова. Прежде всего в 1925 году в Берлине Набоков женился на Вере Евсеевне Слоним (1902–1991), еврейке, бывшей петербурженке. Литературные дела Набокова в конце 1920-х годов обстояли весьма многообещающе.
Владимир и Вера Набоковы провели февраль – июнь 1929 года во Франции в Восточных Пиренеях. В открытке, посланной Бунину из Соура (в Арьеже) 11 мая 1929 года, Набоков признается, что с детства знает многие из стихов Бунина наизусть. Он даже заметил некоторые изменения, внесенные Буниным в новое издание стихов – по сравнению с дореволюционными изданиями:
В ответном письме, которое, судя по всему, не сохранилось, Бунин пригласил Набокова навестить его в Грассе, городке в Приморских Альпах, где Бунины впервые сняли виллу «Бельведер» (Villa Belvédère) в апреле 1925 года. Вилла «Бельведер» стала их постоянной южной резиденцией до сентября 1939 года, за исключением периода жительства в Босолее (Beausoleil) в 1938–1939 годах[60]. Набоков не смог приехать, но 18 мая 1929 года ответил из Соура подробнейшим письмом, которое проясняет многие обстоятельства:
«Книжка… о русском шахматисте» – это, конечно же, «Защита Лужина», всколыхнувшая русское зарубежье. А опубликованная в «Руле» 22 мая 1929 года рецензия Набокова на «Избранные стихотворения» Бунина помогает нам понять, что же именно видел Набоков в своем старшем современнике:
Стихи Бунина – лучшее, что было создано русской музой за несколько десятилетий. Когда-то, в громкие петербургские годы, их заглушало блестящее бряцание модных лир; но бесследно прошла эта поэтическая шумиха – развенчаны или забыты «слов кощунственных творцы», нам холодно от мертвых глыб брюсовских стихов, нестройным кажется нам тот бальмонтовский стих, что обманывал новой певучестью; и только дрожь одной лиры, особая дрожь, присущая бессмертной поэзии, волнует, как и прежде, волнует сильнее, чем прежде, – и странным кажется, что в те петербургские годы не всем был внятен, не всякую изумлял душу голос поэта, равных которому не было со времен Тютчева[75].
То, как Набоков оценивает место Бунина в русской поэзии, отражает и его собственные предпочтения и пристрастия конца 1920-х годов. Нетрудно заметить в целом отрицательное отношение к поэзии русского символизма. В то время как Набоков назвал поименно двух из ведущих поэтов-символистов, Брюсова и Бальмонта, приведенная им стихотворная цитата отсылает к стихотворению Блока «За гробом» (1908): «Был он только литератор модный, /Только слов кощунственных творец».
Мало что могло польстить Бунину больше, чем противопоставление символистам, особенно Блоку. Благодаря этой рецензии сближение писателей на первом этапе их заочного знакомства продолжилось – и кульминацией сближения стала их встреча в 1933 году, к которой мы обратимся в следующей главе. Набоков неизменно давал поэзии Бунина высокую оценку, а возможность высказаться по этому поводу в течение 1930–1950-х годов представлялась ему не раз. В 1938 году, в письме американскому ученому Елизавете Малоземовой (Elizabeth Malozemoff), работавшей тогда над диссертацией о Бунине, Набоков назвал Ходасевича и Бунина величайшими поэтами своего времени[76].
Поэзия Набокова эклектична; в ней нелегко проследить отчетливую бунинскую ноту. Глеб Струве, с которым Набоков в молодости был дружен, пожалуй, переоценил бунинские корни в поэзии Набокова, когда писал об этом в «Письмах о русской поэзии»: «<…> В. Сирин еще очень молод, но тем не менее у него уже чувствуется большая поэтическая дисциплина и техническая уверенность. Если доискиваться его поэтических предков, надо прежде всего обратиться к очень чтимому им Бунину, отчасти к Майкову и к классикам»[77]. Тем не менее в раннем периоде стихотворчества Набокова заметны отголоски стихов из сборника Бунина «Листопад» (1901) и заимствования характерных образных и тематических структур бунинской поэзии. Более того, с периодом набоковского «частного кураторства» («private curatorship”)[78], когда он в стихах исследовал библейские и византийские мотивы, связано появление нескольких стихотворений на религиозно-мифологические темы, отчасти сработанных по образцу виртуозных библейских стихов Бунина[79]. Набоков перенял два конкретных бунинских приема. Первый – часто используемый в его стихах прием – повтор слова или словосочетания с целью рифмовки или эмфазы. Естественно, это не изобретение Бунина. Однако Набоков в своей рецензии на «Избранные стихи» отметил такого рода повтор именно как бунинское достижение – и к тому времени и сам взял на вооружение. В ряде стихотворений Набоков пользуется коронным приемом повтора – вот как в этом, написанном еще в Крыму в 1918 году:
Второе проявление влияния Бунина относится к тому, что Набоков позднее определил как бунинский мощный дар цветовидения. Он называл Бунина «цветовидцем» и особенно отмечал его умение использовать лиловый цвет, который Набоков ассоциировал с «ростом и зрелостью литературы»: «Бунин видел лиловый в основном как крайнюю степень интенсивности морской и небесной синевы»[81]. В своих догадках о «цветовидении» Бунина и об употреблении им лилового цвета Набоков был совершенно прав. Оттенки лилового (лиловый, сиреневый) постоянно возникают и в стихах самого Набокова: «вся улица блестит и кажется лиловой» (1916); «туча белая из-за лиловой тучи» (1921); «на пляже в полдень лиловатый» (1927).
В стихотворении 1922 года, посвященном Бунину, Набоков прибегает к эпитету «лиловый», чтобы обозначить бунинские поэтические образы, вызывающие у него восхищение:
Вот начало стихотворения Набокова «Весна» (1916):
А вот начало знаменитого «Листопада» (1900) Бунина:
Легко заметить параллели, особенно в цветовой палитре. В обоих стихотворениях преобладают оттенки золотого, лилового, голубого и лазурного цветов. Можно привести и другие примеры именно внешнего сходства как в образной, так и в тематической структуре стихотворений Набокова и Бунина. К примеру, в стихотворении «Мать» (1924) Набоков перенял нечто из обработки евангельских мотивов в стихотворении Бунина «На пути из Назарета» (1912), которое ранее публиковалось именно под названием «Мать»[84].
Наконец, Набоков перенял и одну черту, отличавшую состав сборников Бунина от многих книг его современников. Уже в 1910-е годы Бунин стал публиковать рассказы под одной книжной обложкой со стихами[85]. Так же поступил и Набоков со своим сборником «Возвращение Чорба». Решение публиковать рассказы и стихи вместе послужило сигналом перехода к новому этапу, на котором он «иллюстрировал принцип создания короткого стихотворения, обладающего сюжетом и рассказывающего какую-то историю»[86].
Итак, хотя Набоков и считал Бунина одним из своих поэтических предшественников, в стихах он немногому научился у старого мастера, дословно переняв лишь некоторые приемы. В то время как Набоков менял свои поэтические координаты в 1920-е и начале 1930-х годов, усваивая традиции то одной, то другой литературной школы (в том числе и веяния советской поэзии), Бунин вел свою поэтическую линию с поразительным постоянством. Выработав, еще в 1900-е годы, уникальную, самобытную поэтическую интонацию, Бунин продолжал писать прекрасные стихи в течение 1910-х годов и в эмиграции, хотя количество их неуклонно уменьшалось. Стихи Бунина трудно спутать со стихами его предшественников и современников. Русскоязычные стихи Владимира Набокова похожи на попурри из поэтического репертуара XIX и XX веков: реминисценции из Пушкина, Фета, Бунина, Бальмонта, Блока, Ходасевича и Пастернака[87]. (Пожалуй, исключение составляют несколько стихотворений поздних 1930-х, прежде всего «шишковский цикл»[88], а также несколько послевоенных стихов, написанных Набоковым по-русски в США и в Европе.)
Юрий Тынянов в 1924 году отмечал, что «каждое новое явление в поэзии сказывается прежде всего новизной интонации»[89]. Наделенный от природы стихотворческим даром, но не обладающий в стихах своей собственной неповторимой интонацией, в глазах Бунина Набоков как поэт никогда не был и не мог быть литературным соперником. В этом отношении показательны слова Бунина, пересказанные журналистом Яковом Полонским 23 июня 1945 года, через четверть века после того, как Бунин познакомился с поэзией молодого Набокова: «Я его крестный отец. Был приятелем с его отцом, он мне как-то прислал тетрадь стихов, подписанную “Сирин”, с просьбой дать свой отзыв. <…> Я сказал, что слабовато, но есть хорошие. Вообще в стихах он лучше, чем в прозе»[90]. Неудивительно, что реакция Бунина на раннюю прозу Набокова была гораздо более сложной и многогранной. Только в начале 1930-х годов он опознал реального соперника в Набокове-прозаике.
Однако обратимся к весне и лету 1926 года – времени публикации первого романа Набокова «Машенька». Это апогей бунинского периода в творчестве Набокова. В апреле 1926 года в брюссельском журнале «Благонамеренный» появляется рецензия на «Машеньку», подписанная инициалом А. Ее автор, Дмитрий Шаховской, будущий Иоанн, архиепископ Сан-Францисский и Западно-Американский, дает следующую оценку влияния Бунина на Набокова: «“Типы” Сирину не вполне удались (кроме, пожалуй, самой Машеньки, которая живет за кулисами романа), но это хорошо, что не удались. Здесь Сирин отходит от Бунина, которому следовал в насыщенности описаний, и идет в сторону Достоевского. Нам кажется, что это правильный путь в данном случае»[91]. 16 июля 1926 года, прочитав очередную книгу парижского журнала «Современные записки», где соседствовали рассказ Бунина «Солнечный удар», начало романа «Заговор» Алданова и «Джон Боттом» Ходасевича, Набоков пишет жене: «В “Современных записках” великолепный рассказ Бунина и недурной отрывок из многологии Алданова. Есть тоже очаровательная баллада Ходасевича»[92]. Оценки расставлены молодым Набоковым точно и безоговорочно. В июне 1926 года Набоков отправил Бунину экземпляр своего первого романа с трепетной надписью (илл. 1):
В письме жене от 18 июля 1926 года Набоков обнаруживает нетерпение: «Жду ответов из-за границы от Бунина, <Дмитрия> Шаховского, де Калри <кембриджский однокашник Набокова Robert de Calry>, – до сих пор ни один из них не ответил. Да, еще – от Дяди Кости <Константина Набокова>»[94]. Ответа Бунина либо не последовало – или же он не сохранился. В подаренном Бунину экземпляре «Машеньки» сохранилось одно замечание: «Ах, как плохо!»[95] Замечание написано рукой Бунина в 8-й главе романа на полях возле следующего абзаца: «Это было не просто воспоминание, а жизнь, гораздо действительнее, гораздо “интенсивнее” – как пишут в газетах, – чем жизнь его берлинской тени. Это был удивительный роман, развивающийся с подлинной, нежной осторожностью» (Набоков РСС 2: 85 ср. Набоков 1990 1:73). Бунин часто судил о литературе по словесному изяществу, которое он считал мерилом мастерства писателя. Резко отрицательное замечание было, по-видимому, вызвано употреблением прилагательных «интенсивный» и «удивительный». Хотя оба прилагательных употреблены Набоковым в ироническом ключе, их выбор мог показаться Бунину стилистически неудачным.
Роман «Машенька» был назван самым «бунинским» во всей прозе Набокова – и в этом есть доля истины[96]. Вера Бунина, которая предпочитала «Машеньку» всем последующим романам Набокова, вспоминала уже после войны, что Бунину первый его роман понравился[97]. Это так и не так. «Машенька» не произвела на Бунина сильного впечатления, не взбудоражила Бунина – как, собственно, она не взбудоражила и ведущих критиков и литературоведов в эмиграции. Константин Мочульский, будущий биограф Достоевского и Блока, писал в рецензии: «В этих идиллических описаниях есть гладкость, даже умение. Читая их, припоминаешь и Тургенева, и Бунина. Здесь особенно чувствуется большая литературная культура автора, мешающая ему найти свой собственный стиль»[98]. Только после публикации в парижских изданиях романов «Защита Лужина» (1929–1930) и «Подвиг» (1931–1932), а также таких первоклассных рассказов, как «Пильграм» (1930) и «Совершенство» (1932), Бунин стал проявлять к Набокову живой (и болезненный) интерес. Записи Веры Буниной, окрашенные ее собственным меняющимся отношением к Набокову, дополняют многое из того, что осталось за полями переписки писателей и их собственных воспоминаний и высказываний друг о друге. 17 сентября 1929 года Бунина замечает по поводу «Защиты Лужина»:
Ян читал главу из романа Сирина. <…> Сирин – человек культурный и серьезно относящийся к своим писаниям. Я еще не чувствую размаха его таланта, но мастерство уже большое. Он, конечно, читал и Пруста, и других современных писателей, я уже не говорю о классиках и все в подлиннике. Великое счастье быть как дома в 4 государствах[99].
На первом этапе отношений писателей интерес Бунина к Набокову нарастал по мере появления новых набоковских публикаций. Несколько раз в течение 1920-х годов произведения Бунина и Набокова публиковались бок о бок в различных изданиях. К примеру, в «Вестник главного правления общества галлиполийцев» (Белград, 1924 год) Бунин дал свою статью, а Набоков – стихотворение. В газете «Руль» от 27 апреля 1924 года опубликованы два стихотворения Бунина и рассказ Набокова «Благость»; в одной и той же книге «Современных записок» за 1927 год был напечатан рассказ Бунина и «Университетская поэма» Набокова, а в 1929-м были опубликованы фрагмент из «Жизни Арсеньева» Бунина и начало «Защиты Лужина» Набокова[100]. 27 июля 1929 года Илья Фондаминский, литератор, меценат, общественный деятель и один из соредакторов «Современных записок», писал Бунину о «Защите Лужина»: «<…> Роман Сирина – настоящего “мастера”. Очень интересен, но бездушен. Жизнь шахматиста (Алехина?)». 1 августа 1929 года жена Бунина процитировала эти слова Фондаминского в дневниковой записи[101]. В то время Фондаминский еще формировал свое мнение о Набокове, но уже был готов использовать свое влияние на политику редакции по отношению к Набокову. 7 мая 1929 года Фондаминский пишет соредактору Марку Вишняку:
Т.к. положение с беллетристикой у нас катастрофическое, то мне приходят в голову следующие меры: 1. Предложить Сирину начать печатание у нас романа со следую<щей кни>жки (прежде чем он сам <предлож>ит) <речь идет о будущей публикации романа «Защита Лужина» в «Современных записках»>. Для этого, конечн<о, надо взя>ть роман, не читая <Фондаминский ссылается на высокую оценку Бунина…> это большой писат<ель>… многими головами выше всех молодых)[102].
В письме от 25 мая 1929 года Фондаминский убедительно просит Вишняка повысить гонорары Набокова: «Сирин выдвинулся в первые ряды заграничных писателей и стоит 500 фр. <за лист>»[103]. В течение года Фондаминский, который близко связан с Буниным узами дружеских и литературно-общественных отношений, превратится в главного парижского глашатая таланта Набокова.
Письма Набокова к Бунину, отправленные в 1929–1931 годах, полны нежности и почтения. В декабре 1929 года Набоков посылает Бунину экземпляр книги «Возвращение Чорба: Рассказы и стихи» (илл. 2). Надпись Набокова, сделанная в декабре 1929 года в Берлине на экземпляре «Возвращения Чорба», отчасти обманчива. К концу 1929-го уже публиковался третий роман Набокова «Защита Лужина», прославивший писателя и сразу выдвинувший его в первый ряд русских писателей эмиграции.
24 декабря 1929 года Вера Бунина отреагировала на книгу и на надпись: «Книга Яну от Сирина. Мне понравилась надпись: “Великому мастеру от прилежного ученика”, он не боится быть учеником Яна, и, видимо, даже считает это достоинством, – вот что значит хорошо воспитан»[105]. В декабре 1929 года близкий друг Бунина, писательница Галина Кузнецова, записывает в дневнике: «Сирин прислал книжку только что вышедших рассказов. Читаем ее вслух. Очень талантлив, но чересчур много мелочей и кроме того есть кое-что неприятное. А все-таки никого из молодых с ним и сравнивать нельзя!»[106] 25 декабря 1929 года в дневнике Буниной появляется такая запись:
Вчера прочли 2 рассказа Сирина. «Возвращение Чорба» – заглавие хуже всего. Рассказ жуткий, много нового, острого, но с какой-то мертвечинкой, и как он не любит женщин. «Порт» – много хуже и о русских пишет почти как иностранец. Хорош Марсель. А сегодня «Звонок» – очень хорошо! Но жестоко и беспощадно. Он умеет заинтересовывать и держать внимание. Фокусник сидит в нем, недаром так хорошо он изобразил его в «Карт<офельном> Эльфе». Второй рассказ «Письмо в Россию» – хорошо, но пишет он о пустяках. Мы попросили потом прочитать Яна «Несрочную весну». – Нет, Сирину еще далеко до него, не тот тон, да и не та душа[107].
Каждый день в последних числах декабря 1929 года Бунина отмечает в дневнике реакции на чтение рассказов из книги Набокова. Вот несколько фрагментов:
26 декабря 1929 г. Читали два рассказа Сирина, «Сказка» и «Рождество». «Сказка» – написанный очень давно, поражает своей взрослостью. И как чудесно выдумал он чорта, – стареющая толстая женщина. Как он все завернул, смел очень. А ведь почти мальчишкой писал. Да уж очень много ему давалось с детства: языки к его услугам, музыка, спорт, художество, все, все, все. О чем бы ни хотелось писать, все к его услугам, все знает. Не знает одного – России, но при его культурности, европеизме, он и без нее станет большим писателем. «Рождество» – лиричнее, и потому слабее, не в лирике у него дело, но бабочк<а> написана превосходна, молодец!
27 декабря 1929 г. Два рассказа Сирина. «Гроза» – слаб, а «Бахман» очень хорошо! Сирин тонко знает музыку.
28 декабря 1929 г. Вечером обычное чтение. «Подлец».
29 декабря 1929 г. Вечером опять Сирин. «Пассажир» и «Катастрофа». Как у него всегда работает воображение, и как он всегда и все высматривает со всех сторон и старается <…> подать самое простое блюдо, приготовленное по-новому. Это вечное искание и интересно. «Сквозь Proust’а он прошел», да я думаю не только сквозь Proust’а, а сквозь многих и многих, даже утерял от этого некоторую непосредственность, заменяя ее искусностью, а иногда фокусом.
30 декабря 1929 г. Кончили Сирина и жаль последние рассказы «Благодать» и «Ужас» – очень противоположны, но оба хороши. В «Благодати» даже новая нота – примирение с миром. Что это – случайность? Или он поедет когда-нибудь по этому пути? Во всяком случае – писатель он крайне интересный, сочетавший все последние достижения культуры запада с традицией русской литературы и даже с âme slave <славянская душа (фр.)>. Он войдет в европейскую литературу и там не будет чужд. <…> А Сирин, мне кажется, не имеет этой чуждости, Россия у него на втором плане, на первом общечеловечность. «<Картофельного> Эльфа» пропустили, т<ак> к<ак> уже читали[108].
25 января 1930 года Фондаминский писал Бунину: «Все очень хвалят Сирина»[109]. Меньше чем два месяца спустя, 14 марта 1930 года, Фондаминский обратился к Бунину с настоятельной просьбой: «Я Вас очень прошу написать одну страничку (или даже меньше) для “С<овременных> з<аписок>” (до 28-го) о Сирине “Возвращение Чорба”. Я считаю, что это Ваш долг обратить на Сирина внимание публики. Прошу Вас это сделать»[110]. Уже на следующий день, 15 марта 1930 года, Фондаминский сообщал Марку Вишняку: «Я просил Ивана Алексеевича написать страничку для “СЗ” о “Возвращении Чорба” Сирина. Это надо обязательно, ибо Сирина совсем замалчивают или несправедливо ругают (Адамович). Если ИА <Бунин> не согласится, попроси Осоргина. Обязательно сделай это»[111]. Бунин не согласился. Рецензию на книгу рассказов и стихов Набокова «Возвращение Чорба» написал для «Современных записок» Марк Цетлин (Амари). В ответ на экземпляр сборника «Возвращение Чорба» в феврале 1930 года Бунин прислал Набокову экземпляр только что изданной книги «Жизнь Арсеньева: Истоки дней» (1930) – первые четыре части своего единственного, незавершенного романа – с дарственной надписью. Незадолго до этого Набоков с энтузиазмом отозвался на журнальный вариант романа в обзорной рецензии[112]. В 1930-м Бунин и Набоков обменялись фотографиями. Прозвучала ли дарственная надпись Бунина, сделанная 6 февраля 1930 года на изданной в Париже книге «Жизнь Арсеньева: Истоки дней» (илл. 3), как признание набоковского таланта?
Примерно в феврале 1930 года Набоков ответил письмом, отправленным с берлинского адреса, Люитпольдштрассе, 27, в районе Шонеберг. Здесь Набоковы жили в 1929–1932 годах[114].
Диалог Набокова с бунинским романом «Жизнь Арсеньева», который достигнет своего апогея в последнем длинном романе русского периода «Дар», требует детального исследования, и Александр Долинин, Анна Лушенкова и другие литературоведы уже проделали важную работу в этом направлении. Особый интерес представляет сравнительный анализ темы отца и темы детских воспоминаний в романах Набокова и Бунина. От «Дара» бунинская ниточка тянется к американскому роману Набокова «Ада, или Страсть: Семейная хроника» (1969).
Разумеется, в сохранившихся надписях на дарственных экземплярах книг Набокова и Бунина немало общих мест и любезностей. Но тем не менее эти строки помогают воссоздать штрихи меняющихся отношений между писателями. В сентябре 1930 года в Берлине Набоков сделал на книжном издании «Защиты Лужина» следующую надпись:
Осенью 1930 года писатели обменялись фотографиями, которые, увы, не сохранились среди их бумаг:
19 января 1930 года Вера Бунина вносит в дневник очередную запись, навеянную чтением «Защиты Лужина» в «Современных записках»: «Вечером читали “Защиту Лужина”. Местами хорошо, а местами шарж, фарс и т. д. Фокусник он ужасный, но интересен, ничего не скажешь. Но мрачно и безысходно. Но Лужин < – > это будет тип. В каждом писателе, артисте, музыканте, художнике сидит Лужин»[118]. В этих суждениях угадывается амплитуда отношения к творчеству Набокова, хотя во многом жена Бунина тиражирует свои прежние оценки, повторяя слова «фокус» и «фокусник».
Растущее восхищение Набоковым становится фоном письма Фондаминского Бунину от 22 октября 1930: «Был в Софье <так> Праге, Дрездене, Берлине и Данциге. <…> Ближе познакомился с Сириным. У него интересная жена – евреечка. Очень мне оба понравились. Написал новый большой роман – надеюсь, что отдаст нам <…>»[119]. А всего через две недели, 2 ноября 1930 года, Г. Кузнецова вносит в дневник такую заметку: «Мы всю дорогу говорили о Сирине, о том роде искусства, с которым он первый осмелился выступить в русской литературе, и И. А. <Иван Алексеевич> говорил, что он открыл целый мир, за который нужно быть благодарным ему»[120]. И снова Набоков становится темой разговора Буниных с Мережковским и Гиппиус (14–15 ноября 1930 года): «Говорили о Сирине. Д. С. <Мережковский> сказал: “Боюсь, что все это мимикрия… Евреи все – мимикрия. Алданов – первосортный журналист и в Англии он был бы богат и славен, а романист – поддельный. Нужен только тот писатель, который вносит что-то новое, хоть маленькое”…»[121] В репликах Мережковского характерны ассоциативные вспышки расового-религиозных предрассудков: сначала по отношению к Набокову, человеку дворянско-аристократического происхождения, который был женат на еврейке, а потом уже по отношению к еврею Алданову.
15 декабря 1930 года Фондаминский в письме Бунину из Парижа сообщает о готовящейся журнальной публикации романа «Подвиг» в «Современных записках»: «…в янв<арской> книжке большой роман Сирина: “Романтический век” <раннее название романа>»[122]. Отмечен роман «Подвиг», принятый к публикации «Современными записками», и в дневнике Веры Буниной: «<…> в нем описан путь молодого человека по всей Европе: романтическое отношение к миру, к аэропланам и всякой технике. Остро. Конечно, автобиографично»[123].
Дневники Веры Буниной помогают воссоздать динамику меняющегося отношения старого мастера к молодому современнику. 10 октября 1931 года, после прочтения «Подвига» в «Современных записках», она записывает: «Прочла Сирина. Какая у него легкость и как он современен. Он современнее многих иностранных писателей, и вот у кого, не у Берберовой, есть “ироническое отношение к жизни”. Вот кто скоро будет кандидатом на Нобелевскую премию!»[124] То, что еще недавно, в 1930-м, говорилось в шутку, внезапно показалось реальной возможностью, особенно в свете тогдашнего провала бунинской номинации[125]. 1 января 1931 года Бунина описывает мучительный разговор о перспективах получения Нобелевской премии: «Говорили о премии. Зайцев не понимает, как может речь идти о Мережковском, как о писателе<->художнике! Можно выставлять кандидатуру Сирина, но Мережковского не понимаю»[126]. 4 января 1931 года, на следующий день после визита Фондаминского, прибывшего из Берлина, где он купил «на корню» рукопись нового романа Набокова для «Современных записок», Вера Бунина воспроизводит его рассказ, вторя словам Фондаминского из недавнего письма к Бунину:
О Сирине: – Очень приятный и жена его евреечка, образованная, знает языки, дактилографка, очень мила, тонкое еврейское лицо. Но мне кажется, он весь тут, а что за талантом, неизвестно… и есть ли что-нибудь за ним? <…> Немецкого языка не знает, не любит и немецкой литературы, не любит и немцев. Хочется переехать в Париж. <…> И подумайте, ведь его отец спас Милюкова, а «Последние новости» не могут дать ему тысячу франков фиксу или печатать ежемесячно на эту сумму. – А какой у него вид? – спросил Ян. – На отца не похож. Тот был барин, а здесь очень чувствуется вырождение… – Это Рукавишниковская кровь подпортила, – заметила я, – ведь мать его <Е. И. Набокова> рожденная Рукавишникова, очень нервная истерическая женщина, как говорят. – А долго ли вы у него сидели? – спросила Галя <Г. Кузнецова>, – и чем он угощал вас. – Сидел я у него долго. Пришел часов в пять и ушел в десять. Ужинал с ними. Яйца, ветчина, по-студенчески. Пил чай. – А что он говорил о литературе? – Хвалил <Антония> Ладинского… – Это дурно, – заметил Ян. – Вас, Иван Алексеевич, обожает. Провели мы вечер очень приятно. Показывал и бабочек. Он влюблен в них[127].
20 марта 1931 года Бунина делится впечатлениями о разговоре с философом и литературным критиком Федором Степуном: «Как-то вечером у нас был Степун, много говорил, как всегда. <…> Очень хвалил Андрея Белого. <…> Хвалил очень “Тургенева” Зайцева… да еще Сирина. Опять бранил Алданова. <…> Зато Гиппиус – “очень талантлива в стихах”. Ян почти все время ему возражал»[128]. 27 мая 1931 года Фондаминский писал Вишняку: «Сирин превосходен (Ив. Ал. находит его роман первоклассным), но недостаточно занятен»[129].
В мае 1931 года в благодарственном письме Набокова в ответ на присланные Буниным недавно вышедшие книги – «Божье древо» и «Тень птицы» – к радости примешивается сожаление:
На конец 1931 года писатели намечали встречу в Париже. В письме от 30 октября 1931 года Набоков уверял Бунина:
Поездка Набокова в Париж была отложена до 1932 года, Бунин уехал на юг, и в этот раз в Париже писатели не увиделись. В Париже они увидятся лишь в 1936 году, а первая их встреча произойдет в Берлине в 1933-м.
Глава 2
«Обида»
Поздней осенью 1931 года Набоков трижды писал Бунину по литературным делам, связанным с переводами Бунина на английский язык. По поручению Бунина Набоков занимался розыском Макса Истмана (Max Eastman), переводчика с русского на английский и популяризатора Троцкого:
В ответном письме, отправленном после 18 ноября 1931 года, Набоков сообщал Бунину:
Наконец, 6 декабря 1931 года Набоков пишет Бунину:
Ответными посланиями мы не располагаем, так как письма Бунина за тот период не сохранились. В ноябре 1932 года Набоков приехал в Париж с выступлениями и не застал Бунина. В то время широко обсуждались шансы получения Буниным Нобелевской премии по литературе. 3 ноября 1932-го Набоков пишет Вере Набоковой из Парижа в Берлин:
У Алданова дома: <…> сперва рассуждали о том, получит ли Бунин Нобелевскую премию, а потом, и до самого конца вечера, завелся жаркий спор о современности и молодежи, причем <Борис> Зайцев говорил христианские пошлости, Ходасевич пошлости литературные, а мой милейший и святой Фондик <Фондаминский> очень трогательные вещи общественного характера, Вишняк изредка вставлял словцо, проникнутое здоровым материализмом, Алданов же и его родственник молчали[143].
Вести о триумфе Набокова в Париже, о том незабываемом впечатлении, которое его чтение произвело как на поклонников, так и на злопыхателей, докатились до Грасса. Три года прошло с осени 1929-го, когда Кузнецова привела в дневнике слова Бунина о том, что критики и читатели «просмотрели писателя»: «Пишет лет 10 и ни здешняя <парижская> критика, ни публика его не знает»[144]. Теперь, осенью 1932 года, Набоков очаровал парижскую эмигрантскую публику. 28 октября 1932 года Фондаминский пишет Бунину из Парижа: «С Алдановым видимся почти каждый день, устраиваем вечер Сирину (он очень милый), и даже Бор. Конст. <Зайцев> не очень жалуется»[145]. А вот выдержка из заметки о вечере Набокова в Salle du Musée Social 15 ноября 1932 года, опубликованной в газете «Последние новости»:
Полный зал, общее оживление, внимание к каждому слову лектора… Редко когда литературный вечер проходил так удачно, как вечер В. Сирина. Русский Париж проявил исключительное внимание к молодому писателю, в короткое время составившему себе крупное имя. В. Сирин читал в первом отделении стихи и небольшой рассказ «Музыка». Во втором – интереснейший отрывок из нового романа «Отчаяние». <…> Публика шумно аплодировала в начале вечера, еще горячее благодарила Сирина по его окончании[146].
В период с 1929 по 1932 год Набоков стал литературной звездой «Современных записок». Здесь уместно вспомнить, что как прозаик он дебютировал с рассказом «Ужас» в 1927 году[147]. Затем последовали публикации «Защиты Лужина» (1929–1930), рассказа «Пильграм» (1930), короткого романа «Соглядатай» (1930), «Подвига» (1931) и, наконец, романа «Камера обскура» (1932–1933). В 1931 году он впервые опубликовал рассказы в самой влиятельной из эмигрантских газет – «Последние новости». Литературная слава Набокова разрасталась по всей зарубежной России, от Лондона до Варшавы, от Белграда до Риги, от Шанхая до Сан-Франциско и Нью-Йорка. Он оказался в центре внимания эмигрантской публики[148].
Тщательное изучение дневников, писем и воспоминаний тех, кто окружал Бунина в начале 1930-х, позволяет установить, что нотки раздражения зазвучали в доме Бунина как раз в это время, после первого приезда Набокова в Париж и резкого взлета его популярности. 19 ноября 1932 года Вера Бунина записывает: «Его тут “принимают”. Больше всего с ним носятся И. И. <Фондаминский> и Алданов. И Сирин восхищается Алдановым, а Алданов Сириным»[149]. Зерна неприязни к Набокову сеяли и некоторые из друзей и близких Бунина (Л. Зуров, Н. Рощин <«Капитан»>). Борис Зайцев и его жена Вера Зайцева, с которыми Бунины близко дружили, были с самого начала настроены против Набокова. Вторя типичным антинабоковским высказываниям, исходившим прежде всего от Гиппиус и Мережковского (среди писателей старшего поколения) и от Георгия Иванова (среди русских парижан среднего поколения эмиграции), Зайцевы обвиняли Набокова в отсутствии веры и гуманизма. Он представлялся им «нерусским» писателем. Вера Зайцева в письмах отпускает язвительные замечания по поводу «увлечени<я> Сириным» в русском Париже. 30 ноября 1932 года, откликаясь на письма подруги, Вера Бунина записывает:
Письмо от Верочки Зайцевой, очень талантливо и хорошо дала Сирина. Так его и чувствую, конечно, до конца не договаривает. Теперь все стали дипломатами. Пишет, что он «Новый град» <религиозно-философское издание И. Фондаминского, Ф. Степуна и Г. Федотова в 1931–1938 годах> без религии. <…> Глядя на него, не скажешь: «Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое». <…> Илья Исидорович <Фондаминский> милейший смотрел на Сирина влюбленно…[150]
Постепенно недоверие Веры Буниной к Набокову перерастет в открытую неприязнь. Под влиянием растущей славы Набокова, заворожившего эмигрантских критиков, и отчасти под влиянием друзей и близких Бунина, сеявших неприязнь к Набокову, менялось и отношение самого Бунина. Один из домочадцев Бунина, его «ученик» Леонид Зуров, к которому с материнской ревностью относилась Вера Бунина, откровенно завидовал Набокову и не скрывал своей враждебности. 11 февраля 1932 года Вера Бунина записала разговор, состоявшийся еще до триумфальной парижской поездки Набокова: «Леня рассказал, что Белинский говорил про некоторых писателей: “Бывают великолепно отделанные ножны, иссыпанные драгоценными камнями, а лезвия-то и нет, – так существуют и такие же писатели”. <…> – Вот и страшно за Сирина, – заметила я, – ножны удивительные, а вдруг окажется, что внутри ничего нет»[151]. 30 декабря 1932 года Бунина вновь приводит в дневнике высказывания Зурова:
Потом мы всю дорогу говорили о Сирине. Он <Зуров> мне говорил: «Я не хочу разблестываться, как Сирин, я даже вычеркиваю очень удачные сравнения, я как комнату свою просто держу, так и писать хочу. В этом я и от И. А. <Бунина> отличаюсь. У него только этот блеск временами, а за ним есть что-то серьезное. А у Сирина только блеск. Он взял эту особенность у Бунина и разблистался. Теперь другие даже и сравнивают Сирина с И. А. И. А. это может быть неприятно. Раньше он один умел так, а теперь и Сирин стал тоже делать, да только еще чаще»[152].
А вот тревожная запись Буниной, судя по всему, относящаяся к 1 апреля 1933 года:
Сирин написал роман «Отчаяние» и хочет, чтобы «Последние новости» печатали его… на последней странице, а к августу он окончит еще роман для «С<овременных> з<аписок>». Не слишком ли? Мне как-то страшно за него, как за писателя. Правда, это современно, но ведь когда писатель очень современный, это очень опасно – выдержит ли он, когда эта современность пройдет? Если даже он все время будет идти в ногу с современностью, то как после смерти? <…> Но они Сириным восхищаются очень. «Он единственный, что может конкурировать с Буниным»[153].
Такие отзывы все чаще и чаще звучали в доме Буниных. Тем не менее, невзирая на ядовитые выпады и колкости в семейном кругу, в 1932–1933 годах Бунин все еще был увлечен младшим современником. Оставались еще дружеские и преданные письма Набокова, а также его восторженная рецензия на стихи Бунина, к которым молодые поэты эмиграции не проявляли интереса[154]. Набокову дважды пришлось вступить в полемику о Бунине на страницах «Руля», яростно защищая его от нападок непочтительных молодых ниспровергателей (Вячеслав Лебедев, Алексей Эйснер)[155]. И главное, были рассказы Набокова, которые теперь публиковались в Париже, выделяя их автора среди собратьев по русскому зарубежью уникальностью стиля, композиции и тематики. Бунин понимал, лучше, чем большинство из эмигрантских читателей и критиков того времени, что Набоков в рассказах продолжал традицию, заложенную Чеховым, ту традицию, которую сам Бунин развил и обогатил в 1910–20-х годах[156]. Но Бунин отмечал в набоковской прозе и новаторство в структуре повествования, и метафизическую ориентированность. Прослеживая качественный рост прозы Набокова от ранних рассказов, часть которых вошла в сборник «Возвращение Чорба» к рассказам начала 1930-х годов, Бунин размышлял о роли, которую его собственные рассказы сыграли в творческом пути Набокова. Именно тогда Бунин стал осознавать в Набокове и наследника, и – все больше и больше – соперника.
В июле 1931 года в парижских «Последних новостях» был опубликован рассказ Набокова «Обида» с посвящением Бунину. Этот тридцать пятый по счету рассказ Набокова стал, судя по всему, его первой публикацией в популярной и влиятельной русскоязычной газете, где постоянно печатали Бунина. С 1930 по 1935 год Набоков опубликует здесь еще четырнадцать рассказов. Почему же Набоков выбрал для посвящения Бунину именно «Обиду»? К тому времени у Набокова не раз была возможность выразить благодарность одному из величайших мастеров рассказа. К 1931 году Набоков уже успел опубликовать сборник с пятнадцатью рассказами, в которых прослеживалось влияние Бунина. (Вспомним дарственную надпись Набокова на сборнике «Возвращение Чорба: «Великому мастеру от прилежного ученика. В. Набокова. Берлин XII. 29».) Некоторые из них до того были напечатаны в эмигрантских изданиях, включая «Современные записки», в которых также печатались лучшие произведения Бунина 1920-х годов – «Митина любовь», «Солнечный удар» и другие. Почему Набокову было не посвятить Бунину первую свою публикацию в «Современных записках», рассказ «Ужас»? А почему не рассказ «Пильграм», главный герой которого чем-то напоминает героя бунинского «Господина из Сан-Франциско»?
Набокова, несомненно, занимал вопрос о степени влияния Бунина на его прозу. Посвящение в рассказе «Обида» явилось тщательно взвешенным жестом, данью тем чертам стилистики и тематики Бунина, которые Набоков был склонен признавать в своих рассказах. Тематически «Обида» связана с целым рядом произведений Бунина, в основном написанных в 1890–1900-е годы; их действие разворачивается в русской деревне, и рассказывают они о душевных переживаниях подростков. Главный герой «Обиды» – Путя (Петр) Шишков, образ которого отчасти питается автобиографическими реминисценциями Набокова. Болезненно-застенчивый подросток с обостренной чувствительностью к любой фальши, Путя вынужден ехать на детские именины в соседнее поместье. Он не в ладах с педантичной старшей сестрой и, возможно, страдает от пробуждающейся сексуальности (на что Набоков лишь намекает). Путе неуютно среди ровесников, и они, заметив это сразу после его появления в усадьбе, начинают Путю игнорировать. Кроме того, Путя очарован Таней, «миловидн<ой> девочк<ой> с прозрачной кожей, синевой под глазами и черной косой, схваченной над тонкой шеей белым бантом» (Набоков РСС 3:547; ср. Набоков, Правда 2: 348). Путя пытается завладеть ее вниманием, но, увы, другой подросток, крепкий и нахальный Вася Тучков, нравится ей больше. Финал рассказа – фраза, произнесенная соперником Пути, – являет собой приговор, вынесенный мальчику ровесниками: «А вот идет ломака» (Набоков РСС 3:553; ср. Набоков 1990 2: 354).
Узнаваемый тематический и стилистический фон «Обиды» Набокова обнаруживается по крайней мере в пяти рассказах Бунина: «Первая любовь» (1890), «На даче» (1895), «Кукушка» (1898), «Далекое» (1903) и «Митина любовь» (1925). В рассказе «Первая любовь», самом раннем из перечисленных (и перекликающемся с Тургеневым не только названием), описана усадьба и три мальчика-подростка, которые, подобно Путе, Васе и Володе в «Обиде», представляют собой авторское «воспоминание о давнем собственном “я”, распределенном здесь между тремя мальчуганами»[157]. Митя, главный герой, влюблен в Сашу, кузину своего друга, и ужасно стыдится сознаться в этом остальным мальчикам. Как набоковский Путя, Митя мечтателен; его терзают различные комплексы, которые только обостряет подростковая бравада приятелей. В конце «Обиды» можно услышать эхо отчаяния Мити в кульминационной сцене бунинской «Первой любви», в которой дядя мальчика дразнит его в присутствии Саши и ее приятельниц. От рассказа Бунина «Первая любовь» тянется нить к более позднему рассказу, «Кукушка», где также описаны три подростка в поместье; одного из них тоже зовут Митя. Если Путю Шишкова можно воспринимать как подростка-предшественника одного из самых памятных героев Набокова, поэта Василия Шишкова, то в Мите из «Первой любви» и «Кукушки» легко заметить некоторые нарождающиеся черты главного героя «Митиной любви» (1925), одной из лучших новелл Бунина периода эмиграции. «Митина любовь», действие которой частично разворачивается в русской усадьбе, привлекла внимание критиков из-за новаторства в изображении сексуальности молодого героя[158]. Само место действия и декорации «Обиды» обнаруживают и некоторое сходство с бунинским рассказом «На даче» (1895), классическим «дачным» рассказом с чеховским повествовательным течением. Наконец, короткий рассказ, написанный Буниным в 1930 году и также озаглавленный «Первая любовь», вполне мог дать Набокову непосредственный импульс к написанию «Обиды»[159]. В этом рассказе Бунина перед нами предстает подросток, влюбленный в гордую, не по летам развитую девочку. Герой Бунина, на которого похож набоковский Путя, играет со сверстниками, в то время как он пребывает на грани отчаяния и едва не плачет. Параллели между набоковским рассказом «Обида» и бунинскими «На даче», «Первая любовь» (1890), «Кукушка», «Митина любовь» и «Первая любовь» (1930) вполне можно объяснить не до конца сознательной попыткой молодого писателя вступить в диалог со старым мастером, а также общим композиционным фоном, топосом русской усадьбы[160]. Однако есть у Бунина замечательный рассказ «Далекое», написанный еще до революции, из которого Набоков позаимствовал и конкретные словесные мотивы.
Бунин дважды переработал «Далекое» и в эмиграции опубликовал этот рассказ по меньшей мере трижды. В варианте 1937 года эта вещь представляет собой набросок к автобиографическому роману «Жизнь Арсеньева»[161]. «Далекое» изображает один день из жизни главного героя, девятилетнего мальчика Ильи. В отличие от набоковского Пути, он радуется этому дню, проведенному вместе с отцом на охоте. Первая половина рассказа посвящена описанию поездки на болото, а кульминацией второй становится сцена охоты и восторг Ильи. Отблески бунинского рассказа в тексте набоковской «Обиды» яснее всего видны в описании коляски, лошади и охотничьей собаки и некоторых подробностей природы. Оба рассказа, набоковский и бунинский, изобилуют упоминаниями трав, цветов и насекомых (в особенности кузнечиков), образами летнего неба и облаков, а также изображениями эффектов игры света и тени. У Бунина: «Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам – только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе – жаркое солнце» (Бунин СС 2: 286). У Набокова: «Глубина леса была испещрена солнцем и тенью, – не разберешь, что ствол, что просвет» (Набоков РСС; 3:545; ср. Набоков 1990, 2: 346). Если учесть соображения, высказанные Набоковым в приведенном ранее письме 1938 года к Е. Малоземовой, то становится понятно, почему в тексте «Обиды» заметен и любимый бунинский цвет – лиловый. Молодой герой Бунина видит «лиловый куколь» (Бунин СС 2: 286). Набоковский Путя собирает ягоды – черничины с «лиловым блеском» (Набоков РСС 3:548; ср. Набоков 1990, 2: 349). Набоков обряжает кучера в «безрукавку», упоминающуюся в «Далеком». Для читателя, знакомого с рассказом Бунина, такие параллели создают ощущение узнавания – и в этом наслаждение от чтения. Тот же эффект порождают и повторенные Набоковым бунинские образы собаки, бегущей за коляской, и дегтярного запаха коляски. Разумеется, эти переносы образов из одного текста в другой могут быть хотя бы отчасти случайными. Однако, когда Набоков без всяких изменений переносит бунинский образ «атласной шерсти» (Набоков РСС 3:344; ср. Набоков 1990, 2: 345) с охотничьей собаки на лошадь, перед нами прямая отсылка к тексту-предшественнику.
Несмотря на ритмическое и стилистическое совершенство, по своей общей атмосфере «Обида» – один из наименее набоковских рассказов. Во многом попытка Набокова воспроизвести характерные достижения и приемы прозы Бунина удалась. Рассказ «Обида» показал, что Набоков может мастерски писать именно в бунинской излюбленной манере – сочинять психологические рассказы, в которых куски отстраненного повествования (от третьего лица) перемежаются с эмоциональными наблюдениями, окрашенными сознанием автора. Как и Бунин, Набоков насыщал свои рассказы описаниями природы, несколько экзотическими, но достоверными.
Но что-то в рассказе «Обида» чуждо самому духу искусства Набокова. Во-первых, здесь почти совсем нет той двуплановости, тех мимолетных перенесений главных героев из мира обыденного в мир иной, которыми отмечены лучшие рассказы зрелого Набокова. Во-вторых, несмотря на явную драму одиночества подростка-героя, повествование слишком гармонично, лишено резкости и психологического напряжения хотя бы по сравнению с другими рассказами Набокова того времени. Даже в сравнении с рассказом «Лебеда», непосредственным продолжением «Обиды», в последнем всего лишь несколько моментов абсолютного отчаяния, в котором игра слов (каламбур, анаграмма, омоним) и человеческая трагедия так же неразделимы, как неразделимы металитературное и метафизическое в прозе Набокова. В рассказе можно найти лишь несколько пассажей, где Набоков неповторимо виртуозен в искусстве «управления словами»[162]. В эпизоде, где Путя сталкивается со старой гувернанткой-француженкой, литературной родственницей «Мадемуазель О» из одноименного рассказа (а также главы его автобиографий), Набоков создает остраненную перспективу, передавая акцентированную русскую речь француженки посредством гибрида русских и французских слов, записанных латиницей: «Priate-qui? Priate-qui?.. Sichasse pocajou caroche messt» <Прят-ки? Прят-ки?… Сичас покажу карош месст> (Набоков РСС 3:551; ср. Набоков 1990, 2: 352). Подобной словесной игры не найдешь в рассказах Бунина. Забавная речь старой гувернантки, зашифрованная путем абсурдной логики, показывает отчаяние Пути и его отчужденность от всеобщего праздника. (Кстати, такой тип русско-французской каламбуристики на грани абсурда восходит к Толстому, у которого в «Войне и мире» Николай Ростов в момент душевной экзальтации прочитывает имя своей сестры Наташи (Natache) как зашифрованное французское слово «une tache» – «пятно».
Своей стилистикой и тематикой, а также посвящением дачный рассказ «Обида» дал понять старому мастеру и всей эмигрантской публике, в чем именно Набоков видит вклад Бунина в сотворение жанра современного русского рассказа, который Чехов преобразил, а сам Бунин отточил до совершенства. Но если в «Обиде» Набокова мы наблюдаем в основном стилистические и тематические пересечения, то целый ряд произведений Набокова 1920-х – начала 1930-х годов – как романы, так и рассказы – представляет примеры непрерывного диалога с Буниным, происходящего одновременно на многих уровнях текста, от композиции и сюжета до перенасыщенных смыслом деталей.
Первый такой пример – рассказ Набокова «Памяти Л. И. Шигаева», сочиненный в 1934 году в Берлине и опубликованный в том же году в Париже. Рассказ построен как некролог, написанный рассказчиком о покойном друге, русском интеллигенте-эмигранте. В том, как описана история дружбы рассказчика с этим кротким и чистым человеком, можно узнать реальные некрологи, написанные и опубликованные Набоковым в 1920–1930-е годы, особенно некрологи, посвященные памяти критика Юлия Айхенвальда, поэта Саши Черного и Амалии Фондаминской, жены Ильи Фондаминского[163]. Среди произведений Бунина эмигрантского периода есть одно, которое, по всей видимости, послужило предшественником вымышленному некрологу Набокова. Речь идет о рассказе «Алексей Алексеевич», опубликованном в Париже в 1927 году. Оба рассказа открываются прямым сообщением о смерти персонажа. У Набокова: «Умер Леонид Иванович Шигаев…» (Набоков РСС 5:648; ср. Набоков 1990, 4: 345). У Бунина: «Нелепая, непоправимая весть: Алексей Алексеевич умер!» (Бунин СС 5:367). За объявлением, которым открываются оба рассказа, следует череда разрозненных воспоминаний, частью анекдотических, связь между которыми ассоциативна. Бунинский Алексей Алексеевич и набоковский Леонид Иванович – очень разные люди; первый – жизнерадостный, несколько манерный человек, второй – застенчивый ученый, которому уютнее всего в стенах архивов и библиотек. В отношении рассказчиков к покойному другу также заметна значительная разница: Виктор (герой-рассказчик Набокова) говорит о своей привязанности к старшему другу, по-отечески опекавшему его, в то время как у Бунина рассказчик отзывается об умершем с иронической снисходительностью. Однако и у Бунина, и у Набокова образ ушедшего человека получился живым, поскольку вымышленные некрологи воспринимаются именно как воспоминания о реальных людях.
«Рождество», один из самых замечательных ранних русских рассказов Набокова, отсылает нас к рассказу Бунина «Снежный бык» (1911). Действие разворачивается зимой в загородном поместье. Мальчик в «Снежном быке» не умирает, как в «Рождестве» Набокова, но он страдает от панического страха: несколько ночей подряд он плачет во сне. Его отец, помещик по имени Хрущев (эту фамилию также носит дворянский род землевладельцев в рассказе Бунина «Суходол» (1911)), встает, чтобы успокоить и утешить его. В русской литературе найдется немного произведений, где так пронзительно передано ощущение отцовской боли и страха за сына, нежности и заботы, как в «Снежном быке» Бунина и «Рождестве» Набокова. Несмотря на то, что и у Бунина, и у Набокова действие происходит в дворянских усадьбах и оба рассказа сосредоточены на изображении отцовской любви, нетрудно заметить существенную разницу между бунинским и набоковским художественным миром. Хрущев выходит зимней ночью на улицу, чтобы уничтожить то, что он считает причиной кошмаров и страхов сына, а именно уродливое снежное изваяние быка, отбрасывающее страшные тени на потолок комнаты сына. Разрушив снежного быка, он обходит двор, восхищаясь умиротворяющей земной гармонией зимних окрестностей. Набоков предлагает своему герою-избраннику Слепцову иной способ справиться с болью: спасительная метафора инобытия, огромная индийская бабочка-ночница, помогает ему преодолеть боль потери и сохранить идеализированные воспоминания об умершем сыне-подростке.
Еще один пример диалога Набокова с Буниным, на этот раз на уровне архитектоники характера, мы находим в «Пильграме» (1930), одном из лучших рассказов Набокова. Пильграм, главный герой, внешне кажется типичным бюргером, но на самом деле живет прекрасными метафизическими мечтами; всю жизнь он готовится к дальним странствиям. Стоя за прилавком своего убыточного берлинского магазинчика, Пильграм мысленно отправляется в ежедневные путешествия, и маршрут его включает Острова блаженных, Корсику, Андалузию, Далмацию и другие экзотические края. В «Пильграме» заметны параллели с «Господином из Сан-Франциско» (1915), одним из высших достижений дореволюционного творчества Бунина. Как и Пильграму, господину из Сан-Франциско никогда не удавалось пожить в свое удовольствие, несмотря на то что ему уже около шестидесяти. Он делец, много работает и надеется однажды предпринять путешествие по «Европе, Индии, Египту», где «люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью» (Бунин СС 4:308). Герой Бунина умирает на райском острове Капри, едва исполнение его земных и чувственных мечтаний достигает кульминации, а Пильграма убивает роковой удар незадолго до того, как его фантастическая мечта отправиться в энтомологическую экспедицию становится реальностью[164].
Можно было бы продолжать перечень перекличек между произведениями Бунина и Набокова, но я остановлюсь здесь, чтобы высказать несколько обобщающих наблюдений. Прежде всего Набоков научился у Бунина искусству интонации и ритма в прозе. У больших писателей есть узнаваемая интонация – функция как синтаксиса, так и семантики. Ритм прозы Бунина не раз становился предметом исследований. И Эмма Полоцкая в России, и Елизавета Малоземова в США подчеркивали роль поэзии Бунина в формировании узнаваемой интонации его собственной прозы[165]. Закономерно ожидать в рассказах Бунина и Набокова, писавших и стихи, и прозу, наличие близких просодических структур. Для иллюстрации того, что я подразумеваю под «бунинскими интонациями» в рассказах Набокова, сопоставим два пассажа: первый – из «Господина из Сан-Франциско» (1915) Бунина, второй – из «Пильграма» Набокова (1930). В обоих отрывках речь идет о воображаемых поездках, которые в своей реализации приведут героев к смерти.
Вот отрывок из текста Набокова:
Он <Пильграм> посещал Тенериффу, окрестности Оротавы, где в жарких, цветущих овражках, которыми изрезаны нижние склоны гор, поросших каштаном и лавром, летает диковинная разновидность капустницы, и тот, другой остров – давнюю любовь охотников, – где на железнодорожном скате, около Виццавоны, и повыше, в сосновых лесах, водится смуглый, коренастый корсиканский махаон. Он посещал и север – болота Лапландии, где мох, гонобобель и карликовая ива, богатый мохнатыми бабочками полярный край, – и высокие альпийские пастбища, с плоскими камнями, лежащими там и сям среди старой, скользкой, колтунной травы, – и, кажется, нет большего наслаждения, чем приподнять такой камень, под которым и муравьи, и синий скарабей, и толстенькая сонная ночница, еще, быть может, никем не названная; и там же, в горах, он видел полупрозрачных, красноглазых аполлонов, которые плывут по ветру через горный тракт, идущий вдоль отвесной скалы и отделенный широкой каменной оградой от пропасти, где бурно белеет вода» (Набоков РСС 3: 538; ср. Набоков 1990, 2: 405)[166].
А вот отрывок из рассказа Бунина:
В декабре и январе <господин из Сан-Франциско> надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, – любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые – стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же опускаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к Страстям Господним приехать в Рим…» (Бунин СС 4:309).
В обоих отрывках мы видим длинные сложные предложения, часто разделяемые точкой с запятой и связанные скорее семантически, нежели синтаксически. Интонация внутри каждого предложения цементируется сериями главных и придаточных предложений (одни из которых короче, другие – длиннее), сплетенных воедино с помощью союзов или без таковых (ср.: у Бунина «Монте-Карло, куда… общество, где… голубей, которые…» и у Набокова «аполлонов, которые… тракт, идущий… пропасти, где…»). (Длинные синтаксические периоды в обоих приведенных фрагментах состоят из нескольких длинных предложений, каждое из которых является сложносочиненным или сложноподчиненным.) Е. Малоземова еще до войны писала о значении «библейского синтаксиса» в прозе Бунина[167]. Под библейским синтаксисом понимается употребление Буниным союзов «и», «а» и «да» как в самом начале предложения, так и для соединения серий сложных предложений внутри пассажа или сложносочиненных предложений внутри сложного предложения. Подобная синтаксическая структура порождает просодически организованный поток прозы, последовательность отрывков равной длины, каждый из которых в данном случае начинается с союза «и»[168]. Примеры этой синтаксической структуры в бунинской прозе встречаются постоянно. В приведенных отрывках такая синтаксическая структура создает ритм заклинания или молитвы, передающий бесконечное путешествие, которое оба персонажа совершают в мечтах – a не в повседневной жизни.
Рассказ Набокова «Совершенство» (1932) демонстрирует поразительное сходство с бунинской интонацией. Величественное последнее предложение в рассказе «Совершенство», одно из самых длинных в русской новеллистике, состоит из одиннадцати самостоятельных предложений. Все они начинаются с союза «и». Такая длинная цепочка предложений почти одинаковой длины, начинающихся с одного и того же союза, создает заклинательно-медитативную интонацию, рождая у читателя ощущение открытости текста – причастности к иным измерениям бытия[169].
Что касается повествовательной структуры рассказов Набокова 1920-х и начала 1930-х годов, по крайней мере одну важную их особенность можно объяснить влиянием Бунина. Семь ранних рассказов Набокова («Месть», «Картофельный эльф», «Случайность», «Катастрофа», «Бахман», «Дракон», «Ужас») и пять рассказов среднего этапа («Пильграм», «Terra Incognita», «Совершенство», «Королек» и «Красавица») построены по излюбленной бунинской схеме, согласно которой венцом рассказа становится смерть (см., например, «Господин из Сан-Франциско», «Казимир Станиславович», «Петлистые уши», «Митина любовь», «Дело корнета Елагина»). Среди ранних рассказов Набокова по меньшей мере в двух смерть действует очень уж по-бунински – как горючая смесь трагического и мелодраматического. В рассказе «Месть» молодая и неискушенная жена английского профессора обнаруживает в своей постели скелет, подложенный туда мужем-ревнивцем, и умирает от сердечного приступа. В «Картофельном эльфе», когда карлик Добсон падает с сердечным приступом к ногам Норы на железнодорожной станции, она безучастно произносит: «Оставьте меня […] я ничего не знаю… У меня на днях умер сын…» (Набоков РСС 1:141; ср. Набоков 1990, 1: 397). Кстати сказать, в «Картофельном Эльфе» прочитывается и пародия Набокова на мелодраматическую новеллу Бунина «Сын» (1916) – быть может, первая, но далеко не последняя литературная пародия Набокова на старшего современника[170].
В начале 1930-х годов Набоков продолжает использовать смерть как прием завершения – точнее, замыкания, – повествования. При этом в таких рассказах, как «Пильграм» и «Совершенство», уже можно различить первые признаки того спора Набокова с Буниным, который достигнет высшей точки в конце 1930-х годов, а потом перекинется через океан в пространство англо-американской культуры. Предметом спора станет то, как художники понимали этические и метафизические составляющие смерти. В рассказе «Королек» протонацистские головорезы убивают своего соседа – носителя славянской фамилии за то, что он иностранец и выше их ксенофобски-мещанского восприятия мира. Смерть здесь выступает одновременно и как инструмент человеческого конфликта, и как отражение исторической ситуации, и позволяет Набокову связать свою собственную эстетику с обезображенной этикой окружающего его общества. В «Корольке» Набоков разделяет глубокую озабоченность Бунина насилием в обществе и смертью как его неизбежным следствием. Сама повествовательная структура рассказа Набокова отражает немецкое общество накануне прихода нацистов к власти.
Набокову конца 1920-х–1930-х все еще близки взгляды Бунина, согласно которым художественная форма запечатлевает очертания повседневности. Если вспомнить тираду Соколовича, маньяка-убийцы с «идеями» из рассказа «Петлистые уши», «каждый мальчишка зачитывается Купером, где только и делают, что скальпы дерут… каждый пастор знает, что в Библии слово “убил” употреблено более тысячи раз и по большей части с величайшей похвальбой и благодарностью творцу за содеянное. <…> Скоро Европа станет сплошным царством убийц» (Бунин CC 4: 390–391). Но уже в рассказе «Красавица» (1934) – и особенно в «Пильграме» и «Совершенстве» – отход от бунинской концепции смерти очевиден. Двадцать с лишним лет спустя, в 1963 году, в предисловии к новому изданию романа Bend Sinister («Под знаком незаконнорожденных») Набоков напишет: «there is nothing to fear, death is but question of style, a mere literary device, a musical resolution»[171] (в русском переводе Сергея Ильина: «Бояться нечего и смерть – это всего лишь вопрос стиля, простой литературный прием, разрешение музыкальной темы» (Набоков ACC 1: 202)). В руках Бунина смерть – несомненно, прием, но в художественной вселенной писателя смерть-прием означает гораздо большее, чем «вопрос стиля» и «разрешение… темы». Финалы «Пильграма» и «Совершенства» сосредоточены на смерти главного героя не в том смысле, психологическом и физическом, в котором читатели Бунина привыкли ее видеть, а на переходе в иномирное пространство. Такой метафизический опыт главного героя эхом отдается в памяти читателя после того, как сняты «тусклые очки» (Набоков РСС 3:600; ср. Набоков 1990, 2: 419) и создатель героя – Набоков – объявляет о его смерти.
О том, что уже в начале 1930-х годов Набоков с меньшей охотой признавал себя «прилежн<ым> ученик<ом>» Бунина, говорит лаконичное замечание в письме жене, отправленном в Берлин из Праги 12 апреля 1932 года. (В Праге еще с 1920-х годов жила мать Набокова с младшими детьми, и это была пятая, предпоследняя поездка Набокова в Чехословакию.) «Я не мог одолеть маленькие шедевры Ивана Алексеевича в “Последних новостях”. А ты?» – пишет Набоков[172]. Как показала Ольга Воронина, речь идет о номере «Последних новостей» за 10 апреля 1932-го[173]. В эти годы Бунин переделывал ранние рассказы и печатал их в эмигрантских изданиях. Так было и с рассказами «Костер» (1902, 1932) и «Надежда» (1902, 1932), напечатанными в «Последних новостях» в тот день – 10 апреля 1932 года. «Костер» – виньетка о ночной остановке в степи, с ощутимым чеховским дыханием; «Надежда» – романтическая медитация, навеянная осенью у Черного моря и отплытием «сказочн<ой> плавуч<ей> колокольн<и>» к «новы<м> горизонт<ам>» (Бунин СС 2: 269). По сути это не рассказы в классическом жанровом смысле, а ярко оркестрованные словесные зарисовки. В них нет того судьбоносного столкновения любви и смерти – той заведенной Буниным-художником сюжетной пружины, которая делает лучшие бунинские рассказы совершенными и почти неповторимыми. Оценка Набокова, высказанная не публично, но в письме родному человеку, адекватно передает его изменившееся отношение к наследию прозы Бунина.
Вернемся к личным отношениям писателей на переломе. Их первая встреча состоялась в Берлине после получения Буниным долгожданной Нобелевской премии по литературе за 1933 год. Набоков, как и многие эмигранты, уже не думал, что это произойдет. 23 августа 1932 года он писал в Лондон Глебу Струве: «Бунина мне очень жаль. Пора-пора ему получить премию. Я не очень верю, что это получится, а жаль»[174]. О том, что Бунину присудили Нобелевскую премию по литературе за 1933 год, стало известно 9 ноября[175].
10 ноября 1933 года Набоков послал Бунину свои поздравления:
В письме Набокова обратный адрес – Несторштрассе, 22. Это минутах в десяти ходьбы от Курфюрстендамма, главной артерии Шарлоттенбурга. Здесь, в бывшем юго-западном предместье Берлина, Набоковы прожили с 1932 до 1937 года – до самого отъезда из Германии.
После нескольких неудачных попыток Бунин и Набоков наконец встретились, но только не в бунинском Париже, а в набоковском Берлине. До того они были знакомы лишь заочно и вот теперь увиделись в первый раз – в Шубертзале (Schubertsaal), 30 декабря 1933 года на вечере по случаю получения Буниным Нобелевской премии, организованном Иосифом Гессеном, с речами и чтением бунинских произведений. Хотя Бунина и не ожидали на чествовании, он все-таки приехал в последний момент[177]. Набоков произнес лирическую речь о поэзии Бунина, в которой повторил основные положения своей рецензии на «Избранные стихи» Бунина, написанной и опубликованной в 1929 году. Он также прочитал свои любимые стихи Бунина. В дневнике Буниной есть запись от 31 декабря 1933 года: «Сирин гораздо лучше понимает стихи Яна и звук их передачи правильный. Выбор хорош и смел»[178]. Оба писателя были сфотографированы вместе на сцене. Вот выдержки из эмигрантской газеты:
Русская колония в Берлине отметила приезд лауреата Нобелевской премии по литературе, И. А. Бунина, публичным чествованием. На эстраде знаменитого русского писателя приветствуют И. В. Гессен, бывший руководитель кадетской партии и редактор газеты „Речь“ – в России и „Руль“ – за рубежом. Аплодируют: справа поэт Сергей Кречетов, слева – талантливейший из молодых зарубежных писателей, В. В. Сирин (илл. 6)[179].
Бунин и Набоков, которые никогда раньше лично не встречались, стояли на сцене бок о бок, как две звезды русской литературы. Этой встрече предшествовала переписка, длившаяся более двенадцати лет. Она началась в 1921 году, когда Набоков был неизвестным молодым поэтом, а Бунин – королем эмигрантской литературы, последним классиком, которому не нужно было никому ничего доказывать – настолько незыблема была его литературная репутация. В течение первого этапа их диалога, завершившегося встречей в 1933 году, главной русской точкой отсчета в прозе для Набокова оставался Чехов, в то время как Бунин был живым представителем великой традиции русской литературы, одновременно и классиком, и современником, который продолжал развиваться и подталкивать Набокова на новые достижения. К концу 1933 года, когда слава Набокова распространилась по всей зарубежной России, он уже не мог – не хотел – воспринимать Бунина как своего учителя и наставника в литературе.
В Берлине Бунин и Набоков увиделись еще раз через несколько дней после торжественного вечера, в начале января 1934 года. Писатели вместе обедали, но о содержании разговоров между Буниным и Набоковым известно очень мало. (Почти двадцать лет спустя некоторые воспоминания об этой встрече воплотились в эпизоде автобиографии «Говори, память», который будет рассмотрен ниже.) Начался второй этап их отношений, длившийся с 1933 по 1939 год. Это было литературное состязание, в котором Набоков опережал Бунина.
После берлинских встреч конца 1933-го – начала 1934-го Бунин и Набоков не виделись два года, и об их контактах мало что известно. За это время литературная ставка Набокова взметнулась. Приведем два письма сотрудникам «Современных записок», где в 1930-е годы печаталась львиная доля прозы Набокова. 2 июня 1933 года старший современник Набокова, выдающийся юрист и общественный деятель Оскар Грузенберг пишет соредактору «Современных записок» Марку Вишняку о публикации романа «Камера обскура»:
Роман этот исключительно талантлив – и именно поэтому он мне неприятен: как Вы знаете, я не терплю повоенной Германии, а она в его романе показана с достаточной правдивостью в интимной жизни. Однако не об этом хотел сказать, – а вот о чем: конец романа превосходит все, что было талантливого, а порой и гениального, в русской художеств<енной> литературе. Такой сцены: какою Сирин закончил свой роман, нельзя назвать даже гениальной (это точное не то слово!): тут уже колдовство, ибо я никогда не думал, что человеческое слово может быть так выразительно. Я читал эту сцену вчера днем – и мне стало так страшно <…>, что я от страха выбежал на улицу. <…> Попомните мое слово: Сирин окончит сумасшедшим домом. – Разве можно так переживать, так писать![180]
11 мая 1934 в письме Вадиму Рудневу, в прошлом видному деятелю эсерской партии, Фондаминский предлагает ряд мер для «спасения» журнала, которому грозило финансовое банкротство. Эти меры включают в себя сокращение расходов и модернизацию журнала – «установку на писателей молодого поколения» (я цитирую историка культуры эмиграции Манфреда Шрубу[181]). «Из наших журнальных беллетристов я оставил бы только <троих> – Бунина, Алданова и Сирина», – писал Фондаминский[182].
Реакции Бунина на публикации прозы Набокова дошли до нас в письмах к коллегам по литературному цеху. От интереса и осторожного одобрения конца 1920-х – начала 1930-х годов Бунин в середине 1930-х переходит к все возрастающей враждебности[183]. 17 июля 1935 Бунин из Грасса пишет Рудневу раздраженное письмо по поводу первой трети «Приглашения на казнь»: «Сирин привел меня в большое раздражение – нестерпимо! Чего стоят одни эти жалкие штучки: § 1, § 2 и т. д. Почему §? И так все –
Последняя треть 1930-х годов была крайне тяжелым периодом в жизни стареющего Бунина. Он был опустошен разрывом с Галиной Кузнецовой, причины которого были для него совершенно непонятны (Кузнецова стала спутницей певицы Марги (Маргариты) Степун, сестры Федора Степуна)[185]. В своих дневниках Бунин писал о 1934–1935 годах как о периоде какого-то помешательства, вылившегося в череду ошибок, финансовые безрассудства (как, например, отказ от гонорара за одиннадцатитомник его сочинений). Бунин также писал о подступающей старости, о соскальзывании в бездну отчаяния, о потере силы воли, о бессмысленности жизни[186].
Сделаем небольшое отступление о том, какое место занимал Набоков в 1930-е годы в эмигрантской печати. Здесь уже шла речь об участившихся публикациях Набокова в ведущей эмигрантской газете «Последние новости». Постоянное появление его произведений на страницах самого влиятельного из журналов, «Современные записки», также могло задеть Бунина. В период с 1930 по 1940 год (семидесятый номер «Современных записок» оказался последним) материалы Набокова и о Набокове печатались в двадцати восьми из тридцати номеров (включая шесть романов, повесть и четыре рассказа). А публикации, посвященные Бунину, и его собственные произведения появились всего лишь в десяти номерах[187]. Сравним: с 1920 по 1930 год (сорок номеров) в «Современных записках» было опубликовано лишь десять произведений Набокова и о нем, в то время как Бунина и о Бунине – двадцать.
Исследователи творчества Бунина знают, что в 1930-е годы он писал гораздо меньше и поэзии, и прозы. Так продолжалось до 1937 года, когда он приступил к работе над своим «завещанием», сборником рассказов о любви под названием «Темные аллеи». Но бóльшая часть рассказов сборника «Темные аллеи» была написана уже в 1940–1944 годы, а в середине 1930-х годов единственной книгой, написанной Буниным, была книга «Освобождение Толстого» (1937), наполовину состоящая из цитат. Таков был фон, на котором происходили встречи двух писателей в 1936–1939 годах. После 1933–1934-го Бунин и Набоков увиделись еще один раз, в Берлине в октябре 1936 года, но об этой встрече мало что известно. В открытке, отправленной из Берлина 24 октября 1936 года, Набоков сообщал его тогдашней приятельнице, журналистке Зинаиде Шаховской: «Слышал о вас от Бунина, бывшего у нас проездом»[188]. Встреча произошла во время путешествия Бунина по Германии, после которого он стал убежденным противником гитлеровского режима[189]. В январе 1936-го, когда Набоков приехал в Париж, чтобы дать несколько литературных вечеров, он был знаменит по всему русскому зарубежью. Набоков, которого называли раньше «наследником Бунина», начинал затмевать Бунина[190]. Критики говорили о влиянии Бунина на язык Набокова, но при этом делали упор на том, насколько разнится их «искусство композиции», насколько оригинальна структура повествования, да и само художественное мировидение Набокова[191]. Статья русско-американского критика Александра Назарова с характерным заглавием «В. В. Сирин – новая звезда в литературе», опубликованная в русскоязычной газете в Сан-Франциско, наглядно иллюстрирует, как воспринимали Набокова в середине 1930-х годов:
Сирин является одним из тех счастливых исключений, когда осторожность можно отодвинуть в сторону, так как, несмотря на свою юность, этот русский эмигрант является уже не учеником, а вполне зрелым писателем. Несомненно, что это звезда большой величины и что он является наиболее выдающимся из новых писателей, которые дала Россия (как советская, так и эмигрантская) за последние 6–7 лет[192].
Слава Набокова мучила Бунина. Рассказы обоих писателей были переведены на английский язык и опубликованы в одном и том же журнале в Лондоне[193]. Одни и те же издательства выпускали их книги, в то время как русский эмигрантский книжный рынок продолжал сокращаться. Ведущие критики зарубежной России, включая Адамовича, Бицилли, Ходасевича, Бема, Вейдле и Струве, теперь регулярно освещали новые произведения Набокова и при этом так или иначе соотносили его творчество с бунинским. Так, к примеру, Глеб Струве писал в газете «Русский в Англии» в мае 1936 года: «Трудно найти Сирину предков в русской литературе. Как стилист, он кое-чему научился у Бунина, но трудно представить себе писателей, более различных по духу и сущности»[194]. А вот пример явного изменения тональности оценки Набокова. В письме, которое Петр Бицилли, профессор русской литературы в Софийском университете и крупнейший чеховед, отправил в Париж соредактору «Современных записок» Вадиму Рудневу 16 февраля 1934 года, есть такие строки: «Последний № “С<овременных> з<аписок>” удачно составлен. <…> Что до “изящной словесности”, то раз нет продолжения “Жизни Арс<еньева>”, то на перв<ом> месте, конечно – Сирин. Сейчас он достиг предельной виртуозности и этим подчас прямо-таки захватывает. Но я не могу сам себе объяснить, почему все же что-то в нем отталкивает, не то бездушие, не то какое-то криводушие. Умно, талантливо, высокохудожественно, но – безблагодатно и потому вряд ли не эфемерно»[195]. Но уже два года спустя, в 1936-м, Бицилли так оценил творчество Набокова: «В эмиграции выдвинулся писатель, который, несомненно, – столь могуче его дарование и столь высоко формальное совершенство, – “войдет в русскую литературу” и пребудет в ней до тех пор, пока вообще она будет существовать. Это В. Сирин»[196]. В том же году Бицилли начал свою ключевую статью о Набокове, «Возрождение аллегории», которую Набоков считал лучшим из всего, что было написано о нем в довоенные годы, ссылкой на высказывание Бунина о Толстом[197]. В дискуссиях о творчестве Набокова Бунин становился исторической точкой отсчета, литературным прошлым.
Второе парижское турне Набокова началось 28 января 1936 года. Он остановился у Фондаминских в большой квартире на авеню де Версаль в 16-м аррондисмане, недалеко от набережной Сены и станции метро «Шардон-Лагаш». Этот уголок в наше время превратился в одно из самых дорогих и респектабельных мест Парижа. Здесь, в районах Пасси и Отей в 1920–1930-е годы жило немало русских литераторов. Неподалеку от Фондаминских, на улице Жака Оффенбаха, с начала 1920-х года жили Бунины. Здесь, в кафе и ресторанах Пасси и Отейя, деятели русской культуры встречались и общались. Борис Зайцев, свидетель парижских турне Набокова, вспоминал:
Через полчаса после приезда, как явствует из письма Набокова Шаховской от 2 февраля 1936 года, он уже «сидел с подвыпившим Иваном Алексеевичем в ресторане»[199]. В письме жене, отправленном 30 января 1936-го, Набоков подробно описал встречу с Буниным:
С Gare du Nord я поехал на av<enue> de Vesailles посредством метро, так что прибыл с моими постепенно каменевшими и мрачневшими чемоданами в полном изнеможении. <…> Здесь мне дали комнату в прекрасной квартире. <…> Только я начал раскладываться – было около половины восьмого – явился в нос говорящий Бунин и несмотря на ужасное мое сопротивление «потащил обедать» к Корнилову (ресторан такой <Chez Korniloff на рю д’Армай [rue d’Armaille] в 17-м арондисмане>). Сначала у нас совершенно не клеился разговор – кажется, главным образом из-за меня, – я был устал и зол, – меня раздражало все, – и его манера заказывать рябчика, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитое подобострастие лакеев, – так что он потом Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился (что с ним поехал обедать) как не сердился давно, но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе Мюра <кафе Le Murat, расположенное в районе Отей на бульваре Мюра у метро «Порт д’Отей»>, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело. Там-же я мельком повидался с Ходасевичем, очень пожелтевшим; Бунин его ненавидит <…>. Алданов сказал, что когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется что все время работают два кинематографических аппарата. Очень мне хорошо рассказывал Ив. Ал. <Бунин>, как он был женат в Одессе, как сын у него шестилетний умер. Утверждает что облик – переносный – «Мити Шаховского» (отца Иоанна <Шаховского>) дал ему толчок для написания «Митиной любви». Утверждает, что – ну, впрочем, это лучше расскажу устно. После кафе мы втроем ужинали у Алданова, так что я лег поздно и спал неважно – из-за вина (илл. 10)[200].
Пятнадцать лет спустя, сначала в англоязычных воспоминаниях «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство», 1951), затем в их русскоязычном варианте «Другие берега» (1954), Набоков посвятил встрече с Буниным длинный пассаж. Еще десятилетие спустя – и после международного успеха «Лолиты» (1955, амер. изд. 1958 г.) – Набоков дополнил и изменил свои воспоминания о Бунине, сгустив краски и усугубив сардонический тон описания в расширенном англоязычном варианте автобиографии Speak, Memory: An Autobiography Revisited («Говори, память: Возвращаясь к автобиографии», 1966). Этот пассаж появляется в контексте беглых рассуждений о русской эмигрантской литературе 1930-х годов. Сначала, не называя Бунина по имени, Набоков пристреливается: «Вот старый cher maître, размеренно, жемчужина за жемчужиной роняющий в публику восхитительный рассказ, читанный им бессчетное множество раз, и всегда одинаково, с тем же выражением брезгливой неприязни, которое несут благородные складки его лица на фронтисписе собрания его сочинений» (перевод Сергея Ильина, Набоков ACC 5: 559–560)[201]. Затем следует описание их встречи – собственно, не одна беллетризованная встреча, а палимпсест воспоминаний о встречах писателей:
Еще одним независимым писателем был Иван Бунин. <…> Когда я с ним познакомился, его болезненно занимало собственное старение. С первых же сказанных нами друг другу слов он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше. Он наслаждался только что полученной Нобелевской премией и, помнится, пригласил меня в какой-то дорогой и модный парижский ресторан для задушевной беседы. К сожалению, я не терплю ресторанов и кафэ, особенно парижских – толпы, спешащих лакеев, цыган, вермутных смесей, кофе, закусочек, слоняющихся от стола к столу музыкантов и тому подобного… Задушевные разговоры, исповеди на достоевский манер тоже не по моей части. <В действительности Бунин не терпел Достоевского почти так же сильно, как и Набоков. – М. Д. Ш.> Бунин, подвижный пожилой господин с богатым и нецеломудренным словарем, был озадачен моим равнодушием к рябчику, которого я достаточно напробовался в детстве, и раздражен моим отказом разговаривать на эсхатологические темы. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. «Вы умрете в страшных мучениях и в совершенном одиночестве», – горько отметил Бунин, когда мы направились к вешалкам… Я хотел помочь Бунину надеть его реглан, но он остановил меня гордым движением ладони. Продолжая учтиво бороться – он теперь старался помочь мне, – мы выплыли в бледную пасмурность парижского зимнего дня. Мой спутник собрался было застегнуть воротник, как вдруг приятное лицо его перекосилось выражением недоумения и досады. С опаской распахнув пальто, он принялся рыться где-то подмышкой. Я пришел ему на помощь, и общими усилиями мы вытащили мой длинный шарф, который девица ошибкой засунула в рукав его пальто. Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга, к скабрезному веселью трех панельных шлюх. Закончив эту операцию, мы молча продолжали путь до угла, где обменялись рукопожатиями и расстались (перевод С. Ильина; Набоков ACC 5: 563–564)[202].
Парижский эпизод преимущественно известен западным читателям по книге «Говори, память». Русскоязычным же современникам Бунина и Набокова в эмиграции, а также большинству российских читателей эпизод был знаком по тринадцатой главе «Других берегов». В «Других берегах» по-русски этот пассаж выглядит несколько иначе:
Когда я с ним познакомился в эмиграции, он только что получил Нобелевскую премию. Его болезненно занимали текучесть времени, старость, смерть, – и он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше. Помнится, он пригласил меня в какой-то – вероятно дорогой и хороший – ресторан для задушевной беседы. К сожалению, я не терплю ресторанов, водочки, закусочек, музычки – и задушевных бесед. Бунин был озадачен моим равнодушием к рябчику и раздражен моим отказом распахнуть душу. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. «Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиночестве», – сказал он мне. Худенькая девушка в черном, найдя наши тяжелые пальто, пала, с ними в объятьях, на низкий прилавок. Я хотел помочь стройному старику надеть пальто, но он остановил меня движением ладони. Продолжая учтиво бороться – он <Бунин> теперь старался помочь мне, – мы медленно выплыли в бледную пасмурность зимнего дня. Мой спутник собрался было застегнуть воротник, как вдруг его лицо перекосилось выражением недоумения и досады. Общими усилиями мы вытащили мой длинный шерстяной шарф, который девица засунула в рукав его пальто. Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга. Закончив эту египетскую операцию, мы молча продолжали путь до угла, где простились. В дальнейшем мы встречались на людях довольно часто, и почему-то завелся между нами какой-то удручающе-шутливый тон <…>» (Набоков РСС 5: 318–319 ср. Набоков 1990, 4: 288).
Эта январская парижская встреча 1936 года показала Бунину и Набокову, насколько они чужды друг другу на уровне человеческих отношений. Но и как художников Бунина и Набокова к тому времени разделяла пропасть. Аллегория с «разматыванием мумии» и кружением писателей друг вокруг друга в ритуальном танце посреди парижской улицы на глазах изумленных ночных фей означает не только отдаление Набокова от Бунина, но и освобождение от пут русской культуры, с которой Бунин никогда бы даже не помыслил расстаться. Дистопический роман Набокова «Приглашение на казнь» в это время уже печатался сериально в «Современных записках», и «Дар» был уже близок к публикации. Как нам известно из писем Бунина 1930–1950-х годов, он так и не смирился с феноменом Набокова. Перед ним был русский писатель, проза которого свидетельствовала о стилистическом влиянии Бунина, но при этом не имела почти ничего общего со взглядом Бунина на мир.
Нина Берберова писала о Бунине в своей автобиографии «Курсив мой» (1969), что он «был абсолютным и закоренелым атеистом»[203]. Она заметила также, что Бунин никогда не задавался религиозными вопросами и не обладал способностью к абстрактному мышлению. Берберова, которая хорошо знала и Бунина, и Набокова, отозвалась о Бунине как о «земно<м> человек<е>», «конкретн<ом> цельн<ом> животн<ом>, способн<ом> создавать прекрасное в примитивных формах, готовых и уже существовавших до него»[204].
Берберова, с которой пишущему эти строки довелось однажды долго говорить о Бунине и Набокове, была, конечно же, права и неправа. Не станем здесь углубляться в подробности детства, юности и взрослой жизни Бунина и той роли, которую играли в них сначала православие и толстовство, а затем восточные религии. Авторское мировоззрение Бунина, которое следует из его произведений, – не говоря уже о его путешествии в Святую Землю, описанном в сборнике «Тень птицы», или о его библейской поэзии, – представляется мне глубоко иудео-христианским, с ударением на мифопоэтику Ветхого Завета. При этом для Бунина характерно картезианское мышление. Как для Декарта в его «Размышлении Третьем», существование Бога и божественный миропорядок для Бунина был аксиомой. Он не исследовал космологию мира в своих произведениях. Бунина как философа человеческого существования волновали те вопросы, которые может постигнуть земной ум, ограниченный силой земных желаний.
Мировоззрение Бунина и его «скрытый модернизм» (термин изначально предложен Джоном Бёртом Фостером[205]) происходили из глубокого интереса к экстремальным проявлениям желания в XX веке. Художественная одержимость смертью, ярко выраженная в рассказах 1910-х годов и достигшая апогея в «Темных аллеях», отражала не столько интерес Бунина к посмертному существованию сознания, сколько знание о том, что смерть прерывает радости земного бытия, которые писатель воспевает в своих произведениях. На фоне бунинских размышлений о мимолетности жизни (см., например, канонизированный Львом Выгодским рассказ «Легкое дыхание»), в основном унаследованных из Книги Экклезиаста или таких античных поэтов, как Гораций, вопросы современной метафизики у Бунина немногочисленны.
Итак, вернемся к реконструкции парижской встречи двух писателей в январе 1936 года. Бунин увидел в Набокове писателя, уже находившегося вне пространства русской классической литературы, которое Бунин считал исключительно своим. Это был уже не экзальтированный юноша-поэт, поклонник стихов Бунина и автор восторженных писем, а зрелый писатель, ясно представлявший свое место в литературе и не нуждавшийся в принадлежности к той или иной традиции или школе, кроме «школы таланта»[206]. Набокову еще предстояло написать свои лучшие рассказы, включая «Весну в Фиальте» (1936) и «Облако, озеро, башня» (1937). Однако коридоры русской культуры – и русского языка – становились слишком тесны для него, и такой проницательный человек, как Бунин, не мог этого не понять. Смесь разочарования, желчности, ревности и продолжающегося восхищения талантом Набокова…. Именно так можно описать отношение Бунина к Набокову в конце 1930-х годов. Берберова вспоминала, что Бунин «терпеть не мог» Набокова, «называл дураком»[207]. Те, кто знал Набокова и Бунина в конце 1930-х, а потом уже после войны, свидетельствуют о бунинских нелицеприятных замечаниях в адрес Набокова. Например, в 1937 году Зинаида Шаховская начала статью о Набокове в бельгийском издании La Cité Chrétienne со ссылки на разговор с Буниным, происходивший в июле 1936 года, то есть уже после январской встречи с Набоковым, позже описанной в его автобиографиях. Бунин, писала Шаховская, говорил о молодых писателях, что они «не знают своего ремесла» («les jeunes ne connaissent pas leur métier»). «А как насчет Набокова?» – спросила журналистка. «Celui là appartient déjà a l’histoire de la littérature russe. Un monstre, mais quel écrivain», – отвечал Бунин («Этот уже вписал себя в историю русской литературы. Чудовище, но какой писатель»)[208]. Так реагировал Бунин на феномен Набокова всю оставшуюся жизнь. Что касается Набокова, то о восприятии последующих встреч с Буниным можно судить по таким его словам: «Почему-то мы с Буниным усвоили какой-то удручающе-шутливый тон, русский вариант американского kidding, мешавший настоящему общению» (Набоков ACC 5: 564)[209].
Конечно же, Бунин и Набоков продолжали видеться в Париже. 6 февраля 1936 года в письме, отправленном из Парижа в Берлин, рассказывал жене: «У Алдановых народу же вообще навалило уйма; и опять длительно – и довольно тягостно – я беседовал с мрачным (от него ушла Галина <Кузнецова>!) Буниным»[210]. 8 февраля 1936 года Бунин побывал на литературном вечере под эгидой «Современных записок» в Salle du Musée Social, где Набоков и Ходасевич читали свои произведения. Набоков прочел три рассказа – «Красавицу», «Terra Incognita» и «Оповещение», а Ходасевич – блистательную мистификацию «Жизнь Василия Травникова», которая в какой-то мере создала прецедент для появления Василия Шишкова, вымышленного набоковского поэта, который исчезнет из Парижа в 1939 году, опустившись в гробницу своих стихов[211]. Вера Бунина, которая помогала распространять билеты на вечер Набокова 8 февраля 1936 года, записала в дневнике: «У Сирина отталкивающий голос. <…> Его чтение мне не нравится, оно актерское, – точно учитель декламации, словом чтец-декламатор. Сам тоже не привлекает меня, но публика в восторге»[212]. В эти же дни, в письме, отправленном 10 февраля 1936-го, Набоков пишет жене:
Я сидел с Буниным (в пальто и каскетке, нос в воротник, боится безумно простуд) и раздобревшим, напудренным Адамовичем. <…> Потом поехали большой компанией в кафе Les Fontaines <Café Les Fontaines на авеню де Версай (Avenue des Versailles) рядом с метро «Порт де Сен-Клу» и недалеко от дома, где жили Фондаминские> и там пили шампанское. Пили писатели: Алданов, Бунин, Ходасевич, Вейдле, Берберова и др. Все пили за здоровье Митеньки <сына Набоковых Дмитрия>. <…> Было очень весело и оживленно (что-то у меня смахивает на каникульную реляцию школьника, но я не выспался). Алданов кричал, что 1) «вы всех нас презираете, я вас вижу насквозь; 2) «вы первый писатель»; 3) Иван Алексеевич, дайте ему ваш перстень <т. е. признайте его победителем>. Иван, однако, артачился, «нет, мы еще поживем», и через стол обращался так к Ходасевичу: «эй, поляк»[213].
Еще через несколько дней, в письме, посланном 13 февраля 1936 года, Набоков сообщает жене:
Вечером тут было большое общество (писатели были представлены Бунином, Алдановым, Берберовой), и я читал «Уста к устам», а потом стихи. Разошлись поздно, – и автоматически собрались все опять в кафэ, так что домой вернулись Бог знает когда. Мы довольно забавно повздорили с Б<униным> о Толстом. Как он, Бунин, похож на старую тощую черепаху, вытягивающую серую жилистую, со складкой вместо кадыка, шею и что-то жующую и поводящую тускло-глазой древней головой![214]
15 февраля 1936 года Бунин и Набоков приняли участие в вечере Объединения писателей и поэтов вместе с Адамовичем, Берберовой, Цветаевой и другими писателями[215]. После этого вечера Бунин и Набоков виделись еще несколько раз, о чем мы узнаем из подробных отчетов в письмах Набокова к жене. В письме, отправленном 21 февраля 1936 года, есть такие слова: «…звонил Бунин приглашая на обед – вместе с Алд<ановым> и Зайц<евым> <…> но я уклонился – и очень рад что уклонился»[216]. 27 февраля 1936-го, уже незадолго до возвращения в Берлин, Набоков пишет жене: «За сим я заехал за Ириной <Кянджунцевой, сестрой Тенишевского одноклассника Набокова Савелия Кянджунцева> и с нею в ее лимузине поехал с корректным визитом к Бунину, который принял нас в вишневой пижаме, – мешки под глазами, простуда, тоска, – и угостил самосским вином»[217].
Глава 3
«…Мысленно секу Вашего наследника»
В конце февраля Набоков вернулся в Берлин. И у него, и у Бунина остались смешанные – и отнюдь не самые приятные – воспоминания об их встречах. О переменах в их отношениях можно судить и по отзывам современников. Вспоминая путешествие Бунина в Прибалтику весной 1938 года, его эстонская знакомая Вера Шмидт отметила, что, к ее удивлению, он отзывался о Набокове с совершеннейшим безразличием[218]. Берберова вспоминала, что в конце 1930-х годов имя Набокова «приводило <Бунина> в ярость»[219].
По приезде в Берлин Набоков отправляет Бунину экземпляр романа «Отчаяние», сопровождая его такими словами (илл. 11):
Несмотря на растущую дисгармонию в их отношениях, Набоков продолжает обращаться к Буниным по литературным делам – в данном случае по поводу 4-го вечера «Современных записок» с участием Ходасевича и Набокова (который был потом отложен до января 1937 года):
После возвращения Набокова в Париж в январе 1937 года встречи с Буниным, хотя и лишенные взаимопонимания, все же продолжались. Бунин бывал на чтениях Набокова. Хотя и неохотно, Вера Бунина принимала участие в продаже билетов на вечер Набокова под эгидой «Современных записок», состоявшийся 24 января 1937 года в Salle des Societes Savantes. В тот же день Вера Бунина записывает: «Сирину я собрала 370 + 400 франков. <…> После вечера Сирина у меня пили чай»[223]. 25 января 1937 в письме жене, посланном из Парижа в Берлин, Набоков описывает вечер, где он читал отрывки из «Дара», а со вступительным словом выступил Ходасевич[224]. «Потом, по традиции, всем обществом, переселились в кафэ, человек двадцать с непременными Буниным, Алдановым, Берберовой, Ходас<евичем> и т. д.»[225]. Еще через несколько дней, 31 января 1937 года, в дневнике Буниной появляется такая запись: «Дома: Сирин с Алдановым, Рощины. <…> Вечером: Пушкинский вечер у дворян <…>. Сирин меня хотел видеть, потому что надеется, что я сделаю ему что-то. Почему я для него должна что-то делать»[226].
В письме, отправленном из Парижа 1 февраля 1937-го, Набоков сообщает жене о недавнем визите к Буниным, где были Алданов и Рощин, а в письме от 8 февраля 1937 года пишет о предстоящем обеде с Буниным и Цетлиными[227]. Уже через два дня, 10 февраля 1937-го, Набоков отправляет жене письмо, в котором рассказывает ей: «…звонил <…> Бунин с предложением найти подходящее для нас место около Lavandou <Ле-Лаванду> и поселиться рядом. Завтракаю с ним в субботу»[228]. 15 февраля 1937 года Набоков пишет жене: «Вижу тысячу людей – Кокошкиных-Гуаданини <Вера Кокошкина и Ирина Гуаданини> (don’t you dare be jealous <не смей ревновать>) Тэффи, Буниных, Татариновых <Владимир и Раиса Татариновы>». Набоков рассказывает жене о своем разочаровании в Бунине (29 марта 1937 года): «При ближайшем рассмотрении Бунин оказывается просто – старым пошляком – а Зайцев напротив – выигрывает».
30 марта 1937 года Бунин и Набоков приняли участие в чествовании Тэффи[229]. 2 апреля 1937 года Набоков делится с Верой Набоковой очередными наблюдениями театрально-богемной жизни: «На-днях приятненькая была вечеринка, нечего сказать: тра-ла-ла, Алданов во фраке, Бунин в мерзейшем смокинге <…> Ильюша <Фондаминский> в таких узких штанах, что ноги как две черных колбасы, милая, старая Тэффи. <…> Бунин все изображал мою “надменность” и потом прошипел: “вы умрете один и в страшных мученьях”»[230]. Как верно заметил Андрей Бабиков, «эти слова вложены Набоковым в уста Бунина в сцене обеда в ресторане, описанной»[231] в автобиографиях. Из письма, которое Набоков отправил Вере 12 апреля 1937 года, мы узнаем о недавнем первоапрельском розыгрыше, учиненном Набоковым. Набоков в шутку пустил слух о том, что «ночью, покамест Бунин кутил, его квартиру ограбили. Весть быстро распространилась, и в тот-же день репортер из П<оследних> Н<овостей> отправился к – весьма сердитому, – Ивану. Кажется, он обиделся на меня, когда все выяснилось. Не понимаю, что тут обидного»[232].
26 апреля 1937 года Бунин и Набоков читали рассказы Евгения Замятина на вечере его памяти[233]. 1 мая 1937-го Набоков описывает впечатления от этого вечера: «Какой это неприятный господин, – Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но “поклонниц” мне не прощает»[234]. Это происходило в Париже, в самый разгар романа Набокова с русской парижанкой Ириной Гуаданини. Вера Набокова с трехлетним Дмитрием все еще находилась в нацистской Германии, где действовали нюрнбергские расовые законы. Трудно читать без горькой оскомины упоминания о любовнице в письмах Набокова к жене. Двусмысленное опровержение звучит и в письме, отправленном 10 мая 1937 года, уже незадолго до отъезда из Парижа; к тому времени Вера Набокова с сыном покинула Берлин и в Чехословакии ждала воссоединения с мужем:
«Наношу» прощальные визиты. Обедал с Буниными. Какой он хам! («Еще бы не любить вас», – говорит мне Ильюша Фондаминский, – «вы-же всюду распространяете, что вы лучший русский писатель». Я: «То-есть, как распространяю?!» «Ну да, –
Уже после бегства Набоковых из Германии, за время их долгого пребывания на французской Ривьере, Бунин посетил Набокова дважды. Первый визит состоялся в Каннах, где Владимир, Вера и Дмитрий Набоковы жили с июля по октябрь 1937 года – и где Набоков переживал мучительный разрыв с Ириной Гуаданини. Во время встречи в Каннах Набоков полушутливо-полусерьезно процитировал недавнюю статью З. Шаховской, опубликованную в Бельгии по-французски. «Вы что же называете меня “чудовищем”?» – напрямик спросил он Бунина. В статье Шаховской, о которой говорилось выше, цитируются такие слова Бунина: «Un monstre, mais quel écrivain» («Чудовище, но какой писатель»). 26 августа 1937 года в интервью белградской газете «Правда» в ответ на вопрос об эмигрантских писателях младшего поколения Бунин особенно выделил Набокова, а также похвалил Газданова и отметил прозу Берберовой[236].
В декабре 1937-го Набоков отправил Бунину поздравительную открытку из Ментоны, где Набоковы прожили с октября 1937 по июль 1938 года:
В феврале 1938 года пришел ответ Бунина из Парижа. Когда оказалось, что нельзя было снять виллу «Бельведер» (Villa Belvédère) на лето 1938-го, Бунины начали искать другой дом на юге Франции. Эта открытка (илл. 13), отправленная из Парижа в Ментону, – один из немногих уцелевших бунинских фрагментов корреспонденции двух писателей:
Внимательный читатель, знакомый с перепиской Набокова – Бунина, отметит перемену тона в ответе Набокова, который теперь обращается к Бунину совершенно на равных – без прежнего пиетета:
В конце концов Бунин так и не приехал в Ментону. В апреле – мае 1938 года Бунин ездил с выступлениями по Прибалтике, в августе Бунины нашли квартиру недалеко от Монако в городке Босолей (Beausoleil). Там они прожили до апреля 1939 года, после чего вернулись на несколько месяцев в Грасс на виллу «Бельведер». В июле 1938-го, во время пребывания в Босолее, Бунин навестил Набокова в деревушке Мулине (Moulinet), живописном пристанище писателя в Приморских Альпах[240]. В Мулине и теперь мало что изменилось с тех пор, и гостиничка, в которой жили Набоковы и в которой состоялась встреча писателей, сохранилась в своем довоенном обличье (илл. 14).
Вот как Набоков описал неожиданный приезд Бунина в деревушку Мулине: «Накануне нашего отъезда, средь ералаша укладки явился к нам Лексеич, нобелевский» (илл. 15)[241].
По словам Брайена Бойда, «встречи <Набокова и Бунина> были обречены на неудачу»[242]. Набоковская снисходительная ирония, до того не заметная в отношении к Бунину, внезапно весьма отчетливо выразилась в открытке, отправленной Шаховской после этого визита. Как же много изменилось с тех пор, когда молодым автором в 1921 году Набоков признавался в любви Бунину и считал его своим эстетическим эталоном! Теперь же, в 1938-м, Бунин стал для Набокова предметом эпатажа (похоже, почти семидесятилетний Бунин с его манией величия и помпезностью действительно казался гротескным почти сорокалетнему Набокову).
14 марта 1938 года Бунин был на премьере пьесы Набокова «Событие» в парижском Русском театре. Именно с созданием пьесы «Событие» – и ее публикацией в журнале «Русские записки» и постановкой сначала в Париже, а потом уже в Праге, Варшаве, Белграде и Нью-Йорке – связан театральный скандал, или, вернее, скандальчик. Не только в самом персонаже Известного Писателя в пьесе Набокова, но в его сценических интерпретациях современники усмотрели пародийный образ Бунина[243]. У Набокова в тексте первому появлению Известного Писателя предшествует авторское пояснение: «Он стар, львист, говорит слегка в нос, медленно и веско, не без выигрышных прочищений горла позади слов, одет в смокинг» (Набоков РСС 5: 488). Действительно, в цитируемом выше письме Вере Набоковой от 10 января 1936 года Набоков писал о «в нос говорящ<ем>» Бунине и его «похабны<х> шуточк<ах>», а уже позднее, в автобиографиях, отмечал «богатый и нецеломудренный» («rich and unchaste») словарь писателя. Забегая вперед, заметим, что после постановки пьесы в Нью-Йорке весной 1941 года Михаил Айзенштадт-Железнов (Аргус), который вел колонку в «Новом русском слове», писал в рецензии от 6 апреля 1941 года: «Во втором отделении Сирин сводит счеты с писателем, явно принадлежащим к нашей эмиграции и всем нам известным. Шарж, надо отдать справедливость, удался блестяще. <…> Г. Далматов в роли писателя Петра Николаевича <…> понял, кого Сирин имел в виду»[244]. Хотя в статье Айзенштадта-Железнова Бунин прямым текстом не назван реальным прототипом Известного Писателя, Набоков отправил редактору нью-йоркской газеты протест, который был опубликован 11 апреля 1941 года. Комментируя инсинуацию Айзенштадта-Железнова, что «Сирин сводит счеты с писателем <…> всем нам известным», Набоков писал:
…Слова эти не только неприличны, но и бессмысленны. Тень смысла была бы в них, если бы они относились к постановке «События» в Париже, где режиссер, безо всякого моего намерения и ведома, придал такой поворот «Петру Николаевичу», что парижский зритель усмотрел в нем повадку действительного лица; но здесь, в Нью-Йорке ничто в отличной игре Далматова не намекало и не могло намекать на мимическую связь с каким-либо прототипом. <…> С кем и какие «свожу счеты», по легкому выражению г-на Железнова? Оглашая мое недоумение, я лишь пытаюсь пресечь полет предположений столь же заманчивых, сколь и вздорных…[245]
Как заметил А. Бабиков, «<н>есмотря на то, что Набоков отрицал наличие прототипа у этого персонажа, <…> некоторые черты И. А. Бунина в нем очевидны. Вероятно, в этом портрете отразилось впечатление Набокова от встреч с Буниным в Париже в январе 1936 года и в начале 1937 года»[246]. История с пародированием Бунина в пьесе Набокова «Событие» напоминает театр теней не только потому, что Набоков публично отрицал наличие у Петра Николаевича реального прототипа, но и потому, что он при этом прозрачно намекал на возможность зрительского узнавания. Не менее любопытен тот факт, что сам Бунин, судя по всему, предпочел сделать вид, что в персонаже пьесы Набокова он себя не узнал и не признал. В дневниках Бунина и его жены нет записей за 1938 год. Журналист Яков Полонский, охочий до сплетен и пересудов человек, отметил в дневнике после парижской премьеры: «<…> полный до отказа зал <…> Бунин, говорят, громко ругался во втором и третьем актах. При выходе из театра Милюков сказал Бунину: – Что же, Иван Алексеевич, двух мнений не может быть? – О, нет, Павел Николаевич, тут двух мнений не может быть»[247].
Набоковы переехали с французской Ривьеры в Париж в октябре 1938 года и прожили до середины февраля 1939 года в прекрасной части 16-го аррондисмана по адресу: рю де Сайгон, 8[248] – рядом со станцией метро «Аржантин» – на полпути между Этуаль и Булонским лесом. Из Парижа Бунин продолжал получать злоречивые отчеты о Набокове. В этом смысле очень характерны реакции Бориса и Веры Зайцевых, в которых эстетическое неприятие смешано с этнорелигиозными предрассудками против евреев и их родных и близких. Так 12 ноября 1938 года Зайцев пишет Бунину:
Ну а Сирин? Вера на ночь читала этого Вальса в ярости <пьесу «Изобретение Вальса», опубликованную в «Русских записках» в конце 1938 года>. А я и читать на стану, с меня довольно его рассказа в «Р<усских> з<аписках>» и опять «Дара» <по-видимому речь идет о рассказе «Истребление тиранов», опубликованном в «Русских записках» в 1938 году>. Я нашел себе писателя по вкусу, апостол Павел. Этот писал действительно замечательно. Это тебе не Сирин[249].
А еще через месяц, в письме Бунину от 11 декабря 1938 года, Зайцев развивает тезис о «разделительной черте» Набокова:
Сестра моя Надя недавно заявила мне тихим своим и покорным голосом: «Не нравится мне Сирин. Кривляка». <…> Сирин читал <2 декабря 1938 года Набоков выступал с чтением рассказов «Лик» и «Посещение музея»[250]>. Говорят, читал хорошо (я не был). В общем, он провел собою такую линию, «разделительную черту»: евреи все от него в восторге – «прухно» внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. «Русский аристократизм для Израиля». На том и порешим[251].
Несмотря на собственные счеты с Набоковым, Бунин до конца жизни не принял зайцевский тезис нетерпимости.
В ноябре 1938 года Набоков преподнес Бунину экземпляр только что вышедшего «Приглашения на казнь» со сдержанной надписью:
Бунин не сделал ни одной пометки на полях романа.
Весной-летом 1939 года Бунин и Набоков обменялись несколькими письмами. Хотя Бунин провел январь и большую часть февраля 1939 года в Париже, занимаясь издательскими делами, писатели не виделись, о чем мы узнаем из письма Набокова:
До начала Второй мировой войны оставалось всего несколько месяцев. Набоков занимался отчаянным поиском профессорского места, надеясь вывезти семью из Франции. Вначале взгляд Набокова был обращен на Англию, где он побывал дважды весной и летом 1939 года, совмещая поиски преподавательского места и выступления. В апреле 1939 года в Лондоне Набоков не только выступал с чтением русскоязычных произведений (5 апреля в «Русском доме» Евгения и Надежды Саблиных в Лондоне), но и читал главы из рукописи своего первого англоязычного романа The Real Life of Sebastian Knight («Настоящая жизнь Себастьяна Найта») в доме друзей Глеба Струве – Алана и Анджелики Хэррис. В Париж он вернулся в конце апреля. В самом конце марта 1939 года, за неделю до отъезда в Лондон, Набоков пишет Бунину из Парижа, где с середины февраля по конец апреля 1939 года Набоковы жили в меблированных номерах на рю ле Моруа все в том же 16-м аррондисмане. После этого Набоковы вновь переехали, на этот раз в мрачную квартирку по адресу рю Буало, 59[256]:
<Текст референции ученого-античника Михаила Ростовцева на бланке M. Rostovtzeff Yale University Department of Classics>
<перевод референции Ростовцева прилагался к тексту оригинала>
На следующий день Набоков послал вдогонку просьбу поспешить с референцией:
В ответ на согласие Бунина, плохо владевшего английским языком, подписать рекомендательное письмо Набоков пишет ему уже в день отъезда в Англию:
Бунин подписал составленное Набоковым рекомендательное письмо «Ivan Bunin, Prix Nobel 1933». По иронии судьбы – или в дань набоковскому первоапрельскому розыгрышу 1937 года – над письмом стояла дата «1 апреля 1939 года» (илл. на с. 126).
Возвращая Набокову рекомендательное письмо, Бунин, бывший тогда в Босолее на Ривьере, приложил следующее послание, отнюдь не лишенное интеллектуальной многоплановости, в которой Набоков ему отказывал (илл. 17):
А вот сам текст самого рекомендательного письма (референции), выданного Буниным Набокову:
(Дословный перевод рекомендательного письма:
Набоков поблагодарил Бунина в письме из Лондона. Судя по всему, это последнее сохранившееся звено в переписке писателей:
Из этого письма личики анютиных глазок перенесутся – через массив времени, пространства и культуры – в автобиографическую книгу Speak, Memory («Говори, память»), где Набоков напишет:
<…> тот ветреный день в Берлине (где, конечно, никто не мог избежать знакомства с вездесущим портретом фюрера), когда я с <сыном Дмитрием> остановился около клумбы бледных анютиных глазок: на личике каждого цветка было темное пятно вроде кляксы усов, и по довольно глупому моему наущению, он, страшно развеселясь, что-то такое сказал об их сходстве с толпой подпрыгивающих маленьких Гитлеров (перевод Сергея Ильина, Набоков АСС 5: 580)[267].
24 марта 1939 года Бунин приписывает постскриптум на полях письма к Вадиму Рудневу: «Сирин очень искусственен!»[268] Тогда почти одновременно в «Русских записках» был опубликован рассказ Набокова «Лик», а в «Современных записках» – «Посещение музея», пожалуй, самый сюрреалистический из русских рассказов писателя. 14 июня 1939 года, в день, когда Набоков вернулся из второго лондонского турне, не стало Ходасевича. С конца июня до сентября 1939 года Набоковы отдыхали, сначала в Савойских Альпах, потом на Лазурном берегу[269]. Они вернулись в свое последнее парижское пристанище, квартиру-клоповник на рю Буало, где была написана повесть «Волшебник» – «первая маленькая пульсация “Лолиты”»[270]. Бунин и Набоков вновь увиделись в Париже только осенью 1939 года. Жена Бунина записывает в дневнике 13 сентября 1939 года: «Видаемся с Вишняками, Зензиновыми, Фондаминским, Сириным и Зайцевыми»[271]. 31 декабря 1939 года Бунин и Набоков совместно с Алдановым, Бердяевым, Гиппиус, Мережковским, Рахманиновым, Ремизовым и Тэффи подписали «Протест против вторжения в Финляндию», опубликованный в «Последних новостях». Эта политическая акция, объединившая ведущих деятелей культуры разных политических убеждений, передает состояние умов в русской эмиграции на конец 1939 года. Нетрудно заметить, что в этой группе Набоков – единственный представитель младшего эмигрантского поколения. В очередной раз нота неприятия Набокова проглядывает в дневниковой записи от 6 февраля 1940-го, сделанной находившимся в Париже Полонским: «Про Сирина, который забежал в это время случайно на полчаса, <Бунин> сказал <…>: – Нельзя отрицать его таланта, но все, что пишет, это впустую, так что читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота»[272].
Последняя встреча Набокова и Бунина произошла 15 мая 1940 года в квартире А. Ф. Керенского, за несколько дней до отплытия семьи Набоковых из Сен-Назер в Нью-Йорк на судне Champlain, зафрахтованном ХИАСом – агентством помощи еврейским иммигрантам[273]. Нацистские войска вошли в Париж 14 июня 1940 года. Летом 1940 года на полях письма Нины Берберовой, присланного из-под оккупированного Парижа в Грасс, тогда еще «свободную» Францию, Бунин написал карандашом: «Адрес Сирина?»[274] Сирин – Набоков – уже был в Америке, и писем от Бунина он, судя по всему, больше не получал.
Глава 4
«…Она умерла на Женевском озере в преждевременных родах»
У Набокова в автобиографии: «По темному небу изгнания <across the dark sky of exile> Сирин пронесся, <…> как метеор, и исчез, не оставив после себя ничего, кроме смутного ощущенья тревоги» (Набоков ACC 5: 565)[275]. Набоков уехал в Новый Свет, спасая жену и сына, – и тем самым буквально пересекая границу литературы русской эмиграции («исчезая», как и его герой-избранник Василий Шишков). Бунин остался во Франции с мучительными воспоминаниями. Лев Любимов, который вернулся в Россию после Второй мировой войны, приводит такие слова Бунина о Набокове: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня»[276]. 25 сентября 1942 года Полонский записал: «После завтрака пришел Бунин. Говорили о “Новом журнале” (№ 2), он, как и Люба <Любовь Полонская, жена Я. Полонского и сестра М. Алданова> считает, что сиринские стихи талантливы, но ругает его “вообще” – “талантлив, но не люблю, не приятен”»[277]. Ревность Бунина, вызванная дразнящими достижениями Набокова, дала ему новый творческий импульс. Бунин задумал книгу, которая должна была уравнять счет с Набоковым. Когда в 1943 году в Нью-Йорке вышло первое, неполное издание «Темных аллей», Набоков преподавал русский язык в Колледже Уэллсли (Wellesley College). Бунину оставалось жить десять лет, и в русской литературе появился новый шедевр.
«Я думаю, что я повлиял на многих. Но как это доказать, как определить? Я думаю, что, не будь меня, не было бы и Сирина (хотя на первый взгляд он кажется таким оригинальным)»[278]. Так писал Бунин русской американке Елизавете Малоземовой до начала Второй мировой войны. Работая в 1938 году над своим замечательным исследованием творчества Бунина, Малоземова попросила Набокова рассказать о влиянии Бунина на его литературное становление. В ответном письме в январе 1938 года Набоков заявил, что не считает себя последователем Бунина[279]. Выстраивая свои суждения на основании произведений обоих писателей, опубликованных к 1938 году, а также их писем к ней, Малоземова заключила: «Хитроумное стилистическое новаторство Сирина, его дерзкие эксперименты <…> вскоре, возможно, начнут ужасать Бунина. Сирин отважно приближается к тайне жизни, двойственности сознания, глубинам преступной души. Он так же далек от Бунина, как Достоевский от Толстого»[280]. Сорок лет спустя, словно эхо довоенных суждений о Набокове, прозвучит вердикт русской израильтянки Майи Каганской: «Бунинская стилистика послужила антибунинской поэтике»[281].
Мучительные воспоминания о литературном взлете Набокова не оставляли семидесятилетнего Бунина и после эмиграции Набокова в США в 1940 году. Во время и после войны Бунин то и дело перечитывал произведения Набокова, сохранившиеся в его личной библиотеке. Он даже перелистал прежние свои заметки, касавшиеся рецензий на Набокова в довоенной эмигрантской печати. Приблизительно в середине 1930-х годов Бунин оставил карандашные пометки на полях у первого абзаца рецензии прозаика и публициста Владимира Варшавского на «Подвиг» Набокова, опубликованной в 1933 году во враждебном Набокову парижском альманахе «Числа»:
Перечитывая эту рецензию уже после войны, Бунин подчеркнул красной шариковой ручкой первые два предложения, в которых будущий автор «Незамеченного поколения» (кн. изд. 1956 г.) – манифеста младшего поколения эмигрантских писателей – связывает Бунина с упадком русской классической традиции, а на полях написал: «осёл»[283]. Слово «осёл» явно высказано в адрес Варшавского, современника Набокова и русского парижанина, а не в адрес Набокова. Пожалуй, самое показатальное в реакции Бунина – то, что старый писатель настолько раздражен сравнением с Набоковым, что ни в похвале, пусть похвале сквозь зубы, ни в критике стиля Набокова не замечает зерен истины о потомственности литературных поколений в эмиграции.
Отголоски бунинских настроений дошли до нас в его письмах тех лет, а также в воспоминаниях современников, которые не всегда можно принимать за чистую монету. 23 июня 1945 года Полонский фиксирует такой эпизод в дневнике: «…О Сирине, его поразившем. Иван Алексеевич: – “Блеск, доходящий до разврата. И внутренняя пустота. А потом – жулик, самый настоящий жулик“. Говорил долго и не совсем спокойно. Вспомнил, что <Набоков> у него кое-что взял. В “Господине из Сан-Франциско” у меня о глазах негра – “облупленное крутое яйцо”. Согласитесь, что это неплохо. Но он берет и по десять раз на одной странице; душит, так, что сил нет»[284]. У Бунина в «Господине из Сан-Франциско»: «<…> в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца» (Бунин СС 4: 311). Не исключено, что Бунину неточно запомнился образ из раннего рассказа Набокова «Порт», вошедшего в «Возвращение Чорба»: «Попался навстречу негр в колониальной форме, – лицо, как мокрая галоша» (Набоков РСС 1: 115–116). Вспомним также «черн<ую> улиц<у>, блестевш<ую> местами, как мокрая резина» – это из первого письма Набокова Бунину.
3 сентября 1945 года Бунин писал Алданову, что он просматривал старые книги «Современных записок»: «Как много интересного! Сколько чудовищного! Напр<имер> «Дар» Сирина! Местами Ипполит из “Войны и м<ира>”»[285]. Стоит ли объяснять, что параллель между речью толстовского Ипполита – бессодержательным стрекотом – и великолепно выверенной и интеллектуально насыщенной прозой «Дара» – не более чем результат старческих раздражительности и брюзжания, которым Бунин часто давал волю в корреспонденции 1940–1950-х годов. В другом послании тому же адресату Бунин писал, что он перечитал «дикий, развратный “Дар”, ругаясь матерно»[286]. 10 октября 1946 года Бунин писал Борису Зайцеву: «Милый друг, был у меня Бахрах с твоей книгой “Современных записок” <речь идет о книге 61 (1936), в которой был напечатан рассказ “Весна в Фиальте”…> Прочитал – столько огорчений! Сколько истинно ужасных стихов! До чего
Цикл рассказов «Темные аллеи» (1943; 1946) был попыткой Бунина свести тройной счет – с модернизмом и модернистами, с Набоковым и с собственным прошлым.
Спор Бунина с модернизмом и модернистами длился более полувека. С самого начала своего пути в литературе писатель не причислял себя к модернистам. Изначально резкая враждебность Бунина к русским модернистам была результатом его сложного вступления в литературу в конце XIX века. Причины неприязни Бунина к модернистам отчасти коренятся в его происхождении, молодости и первых встречах с символистами в Москве и Петербурге на рубеже веков. Вспомним также тесные отношения Бунина с неореалистами, с группой «Среда», куда входили Леонид Андреев, Максим Горький, Николай Телешов, Скиталец, Евгений Чириков, внешне развивавшие репрезентативно-реалистические и натуралистические традиции классической русской прозы[288]. Бунин терпеть не мог идею модернизма как литературного направления – и в особенности русский символизм, считая себя последним бастионом классической традиции. Насколько мы можем судить по незаконченной книге Бунина «О Чехове» (1955), он унаследовал пренебрежительное отношение к русским модернистам именно от Чехова, который называл их «другой лагерь» (Бунин СС 9:296). Бунин особенно любил вспоминать следующие слова Чехова: «Какие они декаденты – это же здоровеннейшие мужики»[289].
С самого начала Бунин связывал модернизм не с поиском новых форм, но с новой системой публичного поведения, ассоциируя русских модернистов с цыганской лирикой и «Кармен» Александра Блока, с теософским движением, с Башней Вячеслава Иванова, позднее с кабаре «Бродячая собака», с тем, что он предпочитал считать эстетическими и этическими «извращениями»[290]. Он презирал открытых новаторов-модернистов – Белого, Блока и Сологуба – и как личностей, и как писателей. (Это очевидно не только из писем и дневников Бунина, но и из его «Воспоминаний» [1950], где один из лейтмотивов – несостоятельность русских модернистов и особенно символистов.) Отвергая Блока, Белого, Сологуба и других русских модернистов, Бунин преподносил себя читающей публике именно носителем традиции XIX века, традиции Пушкина, Толстого, Тургенева и Чехова. Теперь уже трудно судить, в какой степени антимодернизм был позой, а в какой – общественной позицией Бунина. Но очевидно, что амплуа воинствующего хранителя русской классической традиции мешало Бунину осознать свой собственный «скрытый модернизм». Проясним терминологию: «открытые» русские модернисты стремились выработать свои собственные новаторские стилистические методы, чтобы поспеть за катаклизмами эпохи (как Белый или Сологуб) или сохранить исчезающую культуру России (как Ремизов). Одержимый стремлением к предельному стилистическому совершенству, Бунин довел стилистические конвенции русской классической прозы до высшей степени напряжения. Кроме того, Бунин последовательно нарушал такие тематические табу русской литературы XIX столетия, как описание секса и женского тела. В этом заключался скрытый модернизм Бунина. Вспоминаются слова Олега Михайлова, считавшего «Темные аллеи» полемикой Бунина с «флагманами русского реализма»[291].
Как понять выборочную слепоту Бунина к оценкам современников? Бунин, разумеется, знал, что некоторые критики считали его одним из ведущих представителей модернизма того времени. Например, в статье 1939 года один из самых талантливых эмигрантских культурологов, Владимир Вейдле, поставил имя Бунина в один ряд с Марселем Прустом, Андре Жидом, Томасом Манном, Мигелем де Унамуно, У. Б. Йейтсом, Стефаном Георге и Райнером Мария Рильке[292]. Но Бунин не был слеп к скрытому модернизму Набокова, особенно ярко выраженному в его поздней русской прозе, где Набоков сочетает повествовательные устремления XIX века со своей собственной метафизикой. Более того, Бунин воспринимал прозу Набокова конца 1930-х годов (в том числе «Приглашение на казнь», «Дар», «Весну в Фиальте», «Посещение музея», «Облако, озеро, башня» и другие романы и рассказы) как отход от классической традиции, которую он старался сохранить в изгнании. Изначально Бунин воспринимал Набокова как поэта классического направления и прозаика, явно ориентирующегося на рассказы Чехова и прозу самого Бунина 1910-х годов. К тому же в 1920-е годы Набоков выступил как последователь Бунина и защищал его от нападок молодых парижских поэтов. В его рассказах раннего и зрелого периода прослеживаются многочисленные связи – пусть поверхностные – с прозой Бунина, особенно на уровне словаря, образности, ритма, интонации. Поздние романы и рассказы Набокова являют собой хрестоматийный пример слияния классической традиции русской литературы с модернистскими течениями, как русскими, так и зарубежными. Вспомним, к примеру, героя рассказа Набокова «Облако, озеро, башня». Живущий в Германии эмигрант Василий Иванович, чеховский интеллигент, «добрый человек, неспособный творить добро»[293], видит вдруг перед собой окно в вечность, потусторонний пейзаж с подтекстами из русских символистов. Такого рода слияние традиций убеждало Бунина, что Набоков больше не состоит в его русском классическом лагере[294]. Пожалуй Бунин реагировал на Набокова конца 1930-х годов так воинственно и ревниво именно потому, что видел в нем своего собственного родного литературного племянника, который с годами стал больше похож на соседа по коридору чужой культуры.
И, наконец, в «Темных аллеях» Бунин опирается на автобиографический материал – не только из канувшей в Лету провинциальной юности писателя, но и недавнего эмигрантского прошлого. Бунин так и не оправился от любви к Галине Кузнецовой и ее ухода из его жизни. Многие героини «Темных аллей», включая тех, кто фигурирует в рассказах «Генрих» и «Чистый понедельник», были списаны с последней возлюбленной Бунина. Это требовало выбора формы, которая увенчала бы всю карьеру Бунина-прозаика и позволила бы ему обратиться к вопросам, составлявшим суть его творческих исканий. Желание, загадка женского тела, любовь и ее трагические последствия – вот тематический стержень книги.
В «Темных аллеях» Бунин вернулся к идее, которая возникает уже в его рассказе 1915 года «Грамматика любви». Создавая грамматику русского любовного рассказа, где будут сведены его наивысшие формальные достижения и в сжатом виде представлен весь его тематический репертуар, Бунин опередил теоретические представления о «грамматике повествования». Литературоведы, среди которых прежде всего нарратолог Цветан Тодоров (Tsvetan Todorov), обратились к проблемам грамматики повествования в 1960-е годы[295].
Бунин приступил к работе над будущим сборником в 1937 году, еще до начала Второй мировой войны, и успел опубликовать пять рассказов в «Последних новостях». Большая часть рассказов была написана в Грассе во время войны. Первое издание «Темных аллей» вышло в Нью-Йорке в 1943 году и включало в себя одиннадцать рассказов. Первое полное издание вышло в Париже в 1946 году, и в него вошло тридцать восемь рассказов. В своем литературном завещании Бунин просил добавить к изданию 1946 года еще два послевоенных рассказа. В окончательном варианте «Темные аллеи» – это сборник из сорока рассказов, разделенный на три неравные части. Для понимания дуэли Бунина с модернизмом, Набоковым и его собственным прошлым важнее всего вторая часть «Темных аллей», четырнадцать рассказов, из которых тринадцать писались между сентябрем и ноябрем 1940 года, вскоре после бегства Набокова и его семьи из Франции в Америку. Это было титаническое творческое усилие, подобное Болдинской осени 1830 года. Во второй раздел «Темных аллей» входят, пожалуй, самые известные рассказы Бунина – «Руся», «Визитные карточки», «Таня», «В Париже», «Генрих», «Натали». Рассказы второй части «Темных аллей» демонстрируют высочайшую экономию выразительных средств и идеальный баланс между описанием и диалогом. Сам Бунин считал «Темные аллеи» лучшим своим произведением как по стилю, так и по сюжетостроению. Он был убежден, что ему удалось сказать «новое слово в искусстве», создать «новый подход» к жизни[296].
Сравнению «Темных аллей», в особенности второй их части, и поздних русских рассказов Набокова можно было бы посвятить целую книгу[297]. Здесь я бы хотел сосредоточить внимание на рассказе Бунина «Генрих», на мой взгляд, одном из двух-трех лучших во всей книге. Мне думается, что в этом рассказе содержится нервный центр того творческого вызова, который «старик» Бунин бросил своему младшему сопернику Набокову. Я сосредоточусь на «Генрихе» по двум причинам. Во-первых, в «Генрихе» Бунин вступает в диалог с одним из лучших набоковских рассказов конца 1930-х годов – «Весна в Фиальте» (1936). Во-вторых, «Генрих» представляется мне эмблемой спора Бунина с модернистской этикой и эстетикой поведения (такой, какой он сам ее воспринимал).
События разворачиваются в атмосфере Серебряного века. В центре действия рассказа поэт Глебов и его любовница, русская журналистка, публикующаяся под мужским псевдонимом Генрих. Глебов, преуспевающий литератор и красивый мужчина, одновременно вовлечен в три романа. Один из них – с шестнадцатилетней поэтессой Надей, его ученицей, другой – с пародийно-фан-де-сьеклевской женщиной по имени Ли (от английского Lee или китайского Li), третий – с той, что дала имя рассказу. Зимой Глебов и Генрих тайно едут поездом в Вену, где Генрих надеется разорвать многолетнюю связь с австрийским писателем и издателем Артуром Шпиглером, сохранив с ним профессиональные отношения. В купе Глебов и Генрих испытывают прилив страсти, истинной, но в то же время подхлестываемой их общей тайной. На Французской Ривьере Глебов проводит несколько дней в ожидании Генриха, пьянствуя и играя в казино, чтобы заглушить ревность и боль разлуки. В Венеции из вечерней газеты Глебов узнает, что Генрих была убита Шпиглером. Таков в общих чертах повествовательный контур этого неповторимого рассказа. С какими же явлениями в истории русской культуры перекликается «Генрих»?
Я уже говорил о непрекращавшейся полемике Бунина с русскими модернистами. Александр Блок, великий поэт Серебряного века, для Бунина всю жизнь был «больн<ым> мест<ом>» (по выражению Берберовой)[298]. Слово «кощунственный» станет ключевым в бунинской оценке великого поэта. Возможно, яснее всего о его отношении к Блоку говорит письмо Бунина 1955 года своему бывшему секретарю, писателю и издателю Андрею Седых: «Вы не должны огорчаться за Блока. Это был перверсный актер, патологически склонный к кощунству: только Демьян Бедный мог решиться на такую, например, гнусность, как рифмовка (в последнем куплете “Двенадцати”) – мне даже трудно это писать! – рифмовка “пес” – “Христос”»[299]. Бунин связывал мистицизм – неотъемлемую часть символистской мифопоэтики Блока – с моральным разложением, сумасшествием и мошенничеством. 3 октября 1922 года Бунин записал в дневнике:
Читаю Блока – какой утомительный, нудный, однообразный вздор, пошлый своей высокопарностью и какой-то кощунственный, ибо в эту постоянную «тайну», в постоянную высоту онанирует рукоблуд привычный, равнодушный. Да, таинственность, все какие-то «намеки темные на то, чего не ведает никто» – таинственность жулика или сумасшедшего[300].
В своих пространных и живых воспоминаниях о Бунине Ирина Одоевцева приводит его грубые высказывания в адрес Блока: «эстрадный фигляр», «рыжий из цирка», «шут балаганный»[301].
Нетрудно заметить, что отношение Бунина к Блоку во многом напоминает его отношение к Набокову в период работы над «Темными аллеями» и после их окончания. Вот цитата из письма Бунина эстонской корреспондентке Марии Карамзиной от 29 марта 1939 года: «Сирин все-таки нестерпим – лихач возле ночного кабака, хотя и замечательный»[302]. «Замечательное лихачество» означало в глазах Бунина литературные игры за спиной читателя, завесы тайн, за которыми прячется душевная пустота. Поэтому совсем неудивительно, что Бунин называл Набокова «шут гороховый»[303]. 5 февраля 1940 года Бунин заметил в разговоре о Сирине: «Нельзя отрицать его талант, но все, что он пишет, это впустую, так что я читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота»[304]. В рассказе «Генрих» неприязнь Бунина к Блоку и Набокову – и к отвергаемой им самим модернистской этике и эстетике – выстраивает многослойный полемический текст. Главный герой рассказа Глебов есть средоточие того, что Бунин воспринимал как эссенцию модернизма – некий синтетический дух одновременно Блока и Набокова.
Полемизируя с замечательным русским рассказом Набокова «Весна в Фиальте», Бунин был намерен показать свое превосходство над младшим современником. Избрав именно этот рассказ мишенью полемики с Набоковым, Бунин также намеревался разрешить вопрос о творческом наследии Чехова. Разумеется, он ощущал присутствие Чехова в набоковском рассказе. Фраза Глебова, в которой передразнивается манерная речь русского провинциала, описывающего итальянские достопримечательности, есть не что иное, как бунинская отсылка к «Даме с собачкой»: «“Я люблю во Флоренции только Треченто…” А сам родился в Белёве и во Флоренции был всего одну неделю за всю жизнь» (Бунин СС 7: 136). У Чехова Гуров в первую же встречу развлекает Анну, передразнивая жалующегося на скуку в Ялте обывателя из Белёва, провинциального города в Тульской губернии. В «Весне в Фиальте» Набоков полемизирует с представлением Чехова о земной природе любви, с идеей, которая и задает форму рассказу с открытой концовкой, как в «Даме с собачкой»[305]. В «Генрихе» Бунина также рассматривается вопрос о том, какая концовка оказывает наиболее сильное воздействие на читателя. По контрасту с «Весной в Фиальте» Бунин создает концовку, где смерть представлена именно как разрешение кризиса желания.
Можно выявить ряд параллелей между героями и между структурами повествования в «Генрихе» и «Весне в Фиальте». Оба рассказа о страсти и обмане. Глебов в рассказе Бунина обманывает двух любовниц (Надю, Ли), утверждая, что едет в Ниццу один. Васенька в «Весне в Фиальте» тоже совершает поездку в полувымышленный приморский курорт (Фиальта = Фиуме + Ялта[306]), чтобы развеяться и на время оторваться от жены и семейной рутины. Во время последних встреч Васеньки с Ниной и Глебова с Генрихом оба героя ощущают необычайный прилив любви и пытаются изменить свои отношения с любовницами – изменить в сторону постоянства и взаимных обязательств. В обоих рассказах любовные треугольники состоят из русских мужчин в Европе, русских женщин в Европе и европейцев-соперников главных героев. В обоих рассказах русская героиня погибает от руки иностранного писателя-модерниста. У Набокова Нина попадает в автомобильную катастрофу, когда она едет в машине с протееподобным Фердинандом и его андрогинным приятелем Сегюром. У Бунина Шпиглер убивает Генриха выстрелом из пистолета во время их неудачного объяснения. Оба рассказа начинаются с городского пейзажа, показанного глазами главного героя (зимняя Москва Глебова и весенняя Фиальта Васеньки), а заканчиваются смертью героини. И в том, и в другом случае главный герой узнает о смерти своей возлюбленной из газет, в Италии – Глебов в Венеции, Васенька в Милане. В фокусе диалога Бунина с «Весной в Фиальте» Набокова – работодатель и любовник Генриха, австриец Артур Шпиглер.
Вспомним, что в рассказе «Весна в Фиальте», опубликованном за четыре года до написания «Генриха», Нина замужем за известным франкоязычным автором Фердинандом, который, вероятно, родился подданным Австро-Венгрии. Нина не любит его, однако ощущает их роковую связанность и отчасти подчиняется его власти. Связь Генриха с австрийским писателем Шпиглером строится несколько иначе. В поезде Генрих рассказывает Глебову, как ей ненавистен Шпиглер. Она обещает порвать с ним при ближайшей встрече в Вене. Генрих страшится предстоящего разрыва и выяснения отношений со Шпиглером, человеком властным, склонным манипулировать другими. В предыдущую встречу она уже пыталась поговорить с ним: «И ты не можешь себе представить, какая ненависть была у него в лице!» (Бунин СС 7:137) Заранее переживая эту встречу в Вене, Генрих жалуется Глебову: «Через несколько часов ты уедешь, а я останусь в кафе одна ждать своего австрийца… А вечером опять кафе и венгерский оркестр, эти режущие душу скрипки…» (Бунин СС 7:137). С отвращением упомянутый «венгерский оркестр» (литературное клише) в венском кафе, вероятно, намекает на происхождение набоковского Фердинанда и на его богемные склонности. Это описание также намекает на сцену из «Весны в Фиальте», где Васенька и Нина присоединяются к Фердинанду и его компании в «приличн<ом>, скучноват<ом> кафе» с «оркестр<ом> из полудюжины прядущих музыку дам, утомленн<ым> и стыдлив<ым>» (Набоков РСС 4:572 ср. Набоков 1990, 4: 313). И Генрих, и Васенька отмечают, что в атмосфере кафе царит пошлость и безвкусица.
Отношение Глебова и Васеньки к литературным достоинствам своих соперников также связывает образ Шпиглера в рассказе Бунина с образом Фердинанда в «Весне в Фиальте». Читатель немало узнает о творчестве Шпиглера и Фердинанда. Как это ни странно, импрессарио Васенька и поэт Глебов почти одинаково враждебно относятся к творчеству Фердинанда и Шпиглера. Васенька обвиняет Фердинанда в том, что тот водит читателя за нос, маскируя отсутствие «правды» блестками пустопорожних стилистических украшений:
В совершенстве изучив природу вымысла, он особенно кичился званием сочинителя, которое ставил выше звания писателя; я же никогда не понимал, как это можно книги выдумывать, что проку в выдумке; <…> я ему признался однажды, что будь я литератором, лишь сердцу своему позволял бы иметь воображение, да еще, пожалуй, допускал бы память» (Набоков РСС 4: 571 ср. Набоков 1990, 4: 312).
Эти обвинения в адрес Фердинанда, который накануне смерти Нины как раз находится на вершине славы, очень напоминают ту мошенническую «таинственность», те литературные «игры» и «трюки» за спиной читателя, которые Бунин любил усматривать в произведениях и поведении модернистов. В «Генрихе» Бунин через Глебова ассоциирует творчество своего соперника Шпиглера с беллетристикой, бывшей в большой моде в Европе в начале XX века. Он сравнивает австрийского писателя со Станиславом Пшибышевским (Stanislaw Feliks Przybyszewski), польским модернистом, который поразил воображение русских читателей 1900-х годов мистикой и амбивалентной эротикой. В рассказе «Весна в Фиальте» герой говорит о том, что Фердинанд вкусил быстрого успеха и затем вскоре вышел из моды. Само вымышленное имя Артур Шпиглер[307] – это, конечно же, прозрачный намек на австрийского модерниста Артура Шницлера (Arthur Schnitzler), проза и драмы которого передают декадентскую атмосферу Вены конца XIX века. Имена Пшибышевского и Шницлера также упоминаются и в других рассказах «Темных аллей», включая «Чистый понедельник», действие которого происходит в Москве на рубеже веков; главный герой «Чистого понедельника» приносит своей возлюбленной книги, среди них произведения «Гофманшталя, Шницлера, <…> Пшибышевского» (Бунин СС 7:239)[308].
Чтобы понять глубину бунинской полемики с модернистами и модернизмом, необходимо исследовать связь образов Глебова и Нади с культурной мифологией Серебряного века. В образе Глебова Бунин воплотил некоторые черты Александра Блока. Глебов, как и Блок в 1900-е годы – это молодой писатель, уже получивший большую известность. Среди внешних биографических перекличек с Блоком – глубокий интерес к цыганским песням и поездки в Италию[309]. Фамилия Глебова вполне может быть частичной палиндромической анаграммой Блока: «блег-блок». Изъятая из контекста культурологической полемики Бунина с модернистами, такого рода перекличка может показаться случайной. Однако в соотношении с другими отсылками к Серебряному веку и особенно к блоковской мифологии эти детали формируют текст напряженного диалога. Образ Нади, шестнадцатилетней любовницы Глебова, можно прочитать как отсылку к известному мифу об увлечении Блока молоденькими поклонницами, о которых Бунин знал из первых уст и слышал в эмиграции. Например, он знал о прекрасных воспоминаниях, опубликованных Матерью Марией (Елизавета Кузмина-Караваева, урожденная Пиленко) в 1936 году в «Современных записках»; в них описывается ее визит к Блоку в 1906 году, когда ей было лишь четырнадцать лет[310]. Прообразом Нади мог стать и другой реальный персонаж Серебряного века, поэтесса Надежда Львова. Александр Бахрах писал, что, работая в 1940 году над рассказом «Генрих», Бунин никак не мог уснуть, придумывая, какие стихи могла бы писать Надя[311]. В 1913-м Львова застрелилась из револьвера, полученного ею в подарок от Валерия Брюсова, которым она была увлечена и который повлиял на ее жизнь и произведения (этими подробностями Бунин наделяет дуэты «Надя – Глебов» и «Генрих – Шпиглер»)[312].
Итак, участники любовного треугольника в «Генрихе» и в «Весне в Фиальте» персонифицируют модернистскую этику и эстетику поведения, как их воспринимал Бунин. Почему же тогда Бунин, отвергавший модернизм, сделал главных героев, Глебова и особенно Генриха, столь привлекательными для читателя? Почему читателю так легко с ними идентифицироваться? Несмотря на очевидное презрение Бунина к этосу Серебряного века, вся сцена в купе, когда Генрих и Глебов осознают, что они влюблены и жить друг без друга не могут, – одна из самых пронзительных любовных сцен в русской литературе. Она сочетает диалог, в котором по-тургеневски выверена каждая интонация, с виртульностью чеховской детали. Более того, описание внешности Генриха отражает классические представления о женской красоте в понимании Бунина: «полные груди… талия у нее была тонкая, бедра полновесные, щиколки легкие, точеные» (Бунин СС 7:134–135). По контрасту с маленькими грудями, тонкой фигурой, темными глазами и бархатным беретом Ли, Генрих – «очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми янтарно-коричневыми глазами» (Бунин СС 7:132). Генрих нарисована похожей на героинь классической русской прозы, таких как Анна Одинцова в «Отцах и детях» Тургенева (1861). Одетая как роковая женщина, femme fatale, загадочная и чувственная Ли – воплощение женщины, склонной к крайностям – модернистская женщина в видении Бунина.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», искусство Бунина вновь свидетельствует о его собственном скрытом модернизме. Глебов и Генрих, как и другие пары возлюбленных в рассказах «Темных аллей» (к примеру, русский генерал и его подруга в рассказе «В Париже»), пытаются возродить кодекс любви, характерный для русской классической литературы. Глебов, вдруг забыв, что лишь вчера он жил богемной полигамной жизнью, требует, чтобы Генрих бросила австрийца и поехала с ним в Ниццу или в Италию. Он не хочет оставлять Генриха и оказывается прав: модернист Шпиглер убивает Генриха, узнав о ее намерении порвать с ним. Что же означает такая концовка бунинского рассказа и в чем ее отличие от концовки набоковской «Весны в Фиальте»?
По всей видимости, Бунин хотел показать, что моральный кодекс модернистов приводит к умиранию любви, искажению людских судеб, извращению человеческих отношений. В то же время, как известно из дневников Бунина, он сочинял «Темные аллеи» как гимн женскому телу, для описания которого он стремился найти «новые слова». В этой парадоксальной двойственности рассказа «Генрих» и других рассказов «Темных аллей» и кроется скрытый, подводный модернизм Бунина. Вот выдержка из дневника Бунина за 3 февраля 1941 года: «То дивное, несказанно-прекрасное, нечто совершенно особенное во всем земном, что есть тело женщины, никогда не написано никем». Употребив глагол «написать», а не более привычный в этом случае глагол «описать», Бунин продолжает: «Да и не только тело. Надо, надо попытаться. Пытался – выходит гадость, пошлость. Надо найти какие-то другие слова»[313].
В дневниках Бунина 1940-х годов говорится о мучительных трудностях, которые писатель испытывал, одновременно подводя итог «грамматике любви» русской классической литературы и создавая новый язык, чтобы передать сексуальность современного субъекта. Желание писать о сексе и о женском теле шло вразрез с истинным убеждением (или же публичной позой) Бунина, что он следует целомудренным традициям русской классической литературы. Вспомним, что учителя и старшие современники Бунина, Толстой и Чехов, пропускали сцены, где герои занимаются сексом. Пожалуй, единственное исключение – поздняя вещь Толстого «Отец Сергий». Заметим также, что обсуждение сексуальных проблем, как в «Крейцеровой сонате» Толстого, и описание секса – суть совершенно разные вещи. В «Даме с собачкой» чеховский рассказчик молчит, пока Гуров и Анна занимаются любовью в гостиничном номере. Они заходят в номер Анны, где пахнет духами, купленными в «японском магазине»; потом в тексте – умолчание; а потом, после опущенной сцены любви, мы видим Анну, которая «задумалась в унылой позе», и Гурова, который «не спеша» ест ломоть арбуза. В то время как такие западные авторы, как Гюстав Флобер и позже Ги де Мопассан (обоих Бунин оценивал очень высоко и часто на них ссылался), совершили революцию в изображении человеческого тела и желания, русские предшественники Бунина почти без исключения отказывались изображать секс[314].
В «Генрихе» Бунин идет гораздо дальше своих русских учителей и описывает обнаженное тело Генриха, а также страстные поцелуи и ласки, предшествующие любовному акту. Но тем не менее, боясь вульгаризовать совершенство и испытывая давление своих предшественников, Бунин обрывает повествование как раз в момент предполагаемого соития Глебова и Генриха в купе заграничного экспресса:
– Генрих, я не узнаю тебя.
– И я себя. Ну иди, иди ко мне.
– Погоди…
– Нет, сию минуту!
– Только одно слово: скажи точно, когда ты выедешь из Вены?
– Нынче вечером, нынче же вечером!
Поезд уже двигался, мимо двери мягко шли и звенели по ковру шпоры пограничников (Бунин СС 7:137–138).
В последнем предложении сексуальные образы начала соития – ступающие по ковру шпоры – завуалированы, но все же узнаваемы. Сцена в купе вагона – это еще и аллюзия на интимные встречи Нины и Васеньки в «Весне в Фиальте». Стоящая у зеркала в ночной рубашке Генрих описана так: «в ночных туфлях, отороченных песцом» (Бунин СС 7: 134). Обратите внимание на то, как в «Весне в Фиальте» Васенька воображает ночной приход Нины в его комнату: «ожидание ее вкрадчивого прихода, розовых щиколок над лебяжьей опушкой туфелек» (Набоков РСС 4: 576; ср. Набоков 1990, 4: 316).
Бунин как последний и поздний представитель русской классической традиции воспитывался на моделях прозы, где сюжет зижделся на треугольнике желания, в то время как сексуальная основа желания целомудренно замалчивалась или затушевывалась. Принцип треугольника желания, достигший кульминации в прозе второй половины XIX века, требовал, чтобы Шпиглер, третий участник треугольника в рассказе «Генрих», попытался восстановить свой утраченный или находящийся под угрозой статус[315]. Например, в «Крейцеровой сонате» Толстого разъяренный ревнивец Позднышев покушается на убийство, чтобы отомстить за измену жене и ее любовнику (измену в глазах Позднышева). Толстой приводит читателя в дом Позднышева, где жена Позднышева гибнет под его кинжалом. Повествование сосредоточено на смерти как следствии и результате треугольника желания, в то время как глубоко сексуальные мотивы поступков толстовских персонажей практически исключены из повествования. Спальня фигурирует не как место супружеской любви или любовных свиданий, а именно как комната, где жена Позднышева умирает на супружеской постели от глубокой раны, нанесенной ей мужем-ревнивцем.
Работая над «Темными аллеями», Бунин оказался лицом к лицу с двойной проблемой. Отвергнув в своем творчестве нарочитые эксперименты – как со стилистикой прозы, так и с повествовательной структурой, он отвергал их и в русской прозе Набокова. Бунин хотел думать, что остается русским классиком. Однако с позиции конца 1930-х и начала 1940-х годов он ясно понимал, что ему необходимо найти какое-то художественное решение, которое сделало бы его книгу рассказов о любви непревзойденным достижением русской литературы. С точки зрения языка повествования Бунин решил воздерживаться от откровенных сексуальных выражений, которые в русском языке либо неизбежно вульгарны, либо строго научны, но при этом пытаться подвести целомудренный язык русской литературы как можно ближе к описанию секса – как в процитированной выше сцене в поезде из рассказа «Генрих». С точки зрения самой повествовательной структуры секс у Бунина выступает как нечто совершенно неотделимое от смерти. В таких рассказах, как «Генрих», «Натали» или «В Париже», смерть завершает и разрешает повествование и позволяет Бунину удержать равновесие между явными классическими установками и скрытым модернизмом. (В этом смысле также характерен вариант смерти после страсти в рассказе «Чистый понедельник», здесь не физической смерти бунинской героини, а «мирской смерти», ухода героини в монастырь.)
В действительности идея взаимосвязанности физической любви и смерти восходит к более ранним произведениям Бунина, особенно к его переработке библейских сюжетов. Уравнивание женщины и смерти – ключевая тема модернистского искусства и литературы. Вспомним, к примеру, картины Эдварда Мунка и театр Августа Стриндберга. В рассказе Бунина «Сны Чанга» (1916) хозяин пса, бывший капитан, рассуждает о том, что женщина каким-то образом интегрально связана со смертью. В словах капитана слышится эхо мудрости царя Соломона: «A-а, женщина! “Дом ее ведет к смерти и стези ее – к мертвецам…”» (Бунин СС 4:383). В таких рассказах, как «Митина любовь» или «Сын», внутренним двигателем повествования оказывается любовь, неизменно ведущая к фатальному решению. Одоевцева запомнила следующие слова Бунина: «Неужели вы еще не поняли, что любовь и смерть связаны неразрывно? Каждый раз, когда я переживал любовную катастрофу <……> я был близок к самоубийству»[316].
Связанность смерти и сексуального желания в структуре повествования в каком-то смысле составляла ядро полемики Бунина с Набоковым. В описании секса Набоков русского периода остается верен чеховским традициям. Как и Чехов в «Даме с собачкой» (вспомним Анну и Гурова в гостиничных номерах), Набоков замалчивает то, что происходит в спальне между Ниной и Васенькой: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, они <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески, а немного позже я шагнул на этот балкончик, и пахнуло с утренней пустой и пасмурной улицы сиреневатой сизостью, бензином, осенним кленовым листом…» (Набоков РСС 4:570 ср. Набоков 1990, 4: 311). В «Весне в Фиальте» Набокова занимает не сексуальная сторона любви, а ее потусторонняя природа, которая не может быть выражена путем общепринятых представлений, эротических или психологических. Его русские рассказы почти без исключений, а также его романы и новеллы русского периода, которые описывают эмигрантов из России, целомудренны в духе русской классической прозы[317]. Романы «Король, дама, валет», «Приглашение на казнь», «Камера обскура» и новелла «Волшебник», в которых действуют западные персонажи и описывается секс, лишь подтверждают целомудрие русских рассказчиков Набокова[318].
Изображение физической любви ставило Набокова и его предшественников одновременно перед сюжетной и перед лингвистической задачей. Согласно авторскому мировоззрению, которое особенно ясно выражено в русских произведениях Набокова середины и конца 1930-х годов, любовь – потустороннее состояние сознания. Любовь для Набокова в рассказе «Весна в Фиальте» – это некий опыт, невыразимый словами и несопоставимый по масштабу с тем арсеналом, которым располагает человеческая речь. Философские романтические стихотворения «Не пытайся высказать любовь» (Never seek to tell thy love) Блейка и «Silentium» Тютчева позволяют глубже понять смысл «Весны в Фиальте».
Лингвистическое решение задачи, к которому Набоков пришел в «Весне в Фиальте» и в других русских рассказах, заключалось в отказе от буквального описания сексуального измерения любви. Вместо этого Набоков прибегнул к метафорическим приемам: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, – рассказывает Васенька, – <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески», – и здесь очевиден эротический намек. Что касается сюжетного уровня, то в «Весне в Фиальте» Набоков отдает предпочтение открытой концовке – пространству текста, в котором главный герой осознает, что он и его возлюбленная существуют в ином, неземном измерении, для описания которого обыденный язык почти не пригоден:
…И внезапно я понял то, чего, видя, не понимал дотоле, почему давеча так сверкала серебряная бумажка, почему дрожал отсвет стакана, почему мерцало море: белое небо над Фиальтой незаметно налилось солнцем, и теперь оно было солнечное сплошь, и это белое сияние ширилось, все растворялось в нем, все исчезало, и я уже стоял на вокзале, в Милане, с газетой, из которой узнал, что желтый автомобиль <…> потерпел за Фиальтой крушение <…> причем Фердинанд и его приятель, неуязвимые пройдохи, саламандры судьбы, василиски счастья, отделались местным и временным повреждением чешуи, тогда как Нина <…> оказалась все-таки смертной… (Набоков РСС 4:582 ср. Набоков 1990, 4: 321–322).
В «Весне в Фиальте» конфликт разрастается не между двумя соперниками, но между двумя мирами – обыденным и трансцендентальным, каждый из которых пытается поглотить Нину. Что именно понял Бунин о потусторонней природе любви в «Весне в Фиальте»? Распознал ли он то таинственное, что скрывалось в каузальности набоковского рассказа, каузальности, которая лежала за пределами бунинского картезианского видения бытия?
В «Весне в Фиальте», где Нина и Васенька оказываются в тисках между обыденным миром и миром иным, смерть играет примерно такую же роль, как и в англоязычном стихотворении Набокова 1950 года «Комната» (The Room)[319]. Предпоследняя строфа этого стихотворного описания смерти поэта в гостиничном номере звучит так: «Perhaps my text is incomplete./ A poet’s death is, after all,/a question of technique, a neat/enjambment, a melodic fall»[320] («Пускай мой текст не завершен./Но смерть поэта ко всему/прием. Понадобился он/как перенос строки – стиху»).
Несмотря на гибель героини, финал «Весны в Фиальте» не повергает читателя в состояние отчаяния, а сообщает чувство освобождения от тягостной рутины земного бытия. В памяти остаются катарсическая легкость, печаль и радость одновременно. Окно в вечность в концовке Набокова позволяет представить сюжетную «смерть» Нины в контрасте с «бессмертием» ее мужа. То белое сияние, которое ширится и растет над Фиальтой, символизирует расширяющееся сознание читателя, постигающего эстетическую, этическую и метафизическую загадку творчества. В конце «Весны в Фиальте» главная героиня Нина переходит в мир иной, и ее земная смерть становится ее внеземным бессмертием, то есть открытой концовкой в памяти главного героя.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», Бунина тоже занимала связь между природой любви и структурой повествования. Бунин выбрал классическую закрытую концовку, в которой смерть героини остается самым сильным отпечатком рассказа в памяти читателя. Заканчивая свой рассказ смертью сразу же после того, как она вкусила плотской любви Глебова, Бунин тем самым утверждает, что неразрывная связь желания и смерти задает любовному рассказу неизменную структуру с закрытой концовкой. Финал «Генриха» ошеломляет читателя. В читательской памяти – стена смерти, конец невозможной любви:
Он сел на скамью и при гаснущем свете зари стал рассеянно развертывать и просматривать еще свежие страницы газеты. И вдруг вскочил, оглушенный и ослепленный как бы взрывом магния: «Вена. 17 декабря. Сегодня, в ресторане “Franzensring” известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом “Генрих”» (Бунин CC 7: 142).
Набоков прочитал рассказы Бунина из «Темных аллей» уже в Америке, во время Второй мировой войны. И Бунин, и Набоков опубликовали свои произведения в первых номерах «Нового журнала», американского наследника парижских «Современных записок», издание которого начали в 1942 году в Нью-Йорке хорошо знакомые им обоим Цетлин и Алданов. В первом номере «Нового журнала» был опубликован рассказ Бунина «Руся», один из лучших в «Темных аллеях», а также глава из оставшегося незавершенным романа Solus Rex. Рассказ Бунина «Натали» появился на страницах второго номера «Нового журнала», а Набоков опубликовал в нем свою концовку незавершенной драмы Пушкина «Русалка». «Генрих» был напечатан в третьем номере «Нового журнала» под одной обложкой с поэмой Набокова «Слава», в которой автор подпускает читателя совсем близко к своей «главной тайне» и почти проговаривает ее вслух. Одновременная публикация «Славы» (с ее ключами к набоковскому видению мира) и рассказа «Генрих» (в котором столь емко выражено художественное кредо Бунина) в который раз приводит нас к размышлениям о перенесшейся через Атлантику литературной дуэли между двумя великими писателями.
Итак, соперничество между Буниным и Набоковым, достигшее апогея в поздние 1930-е и 1940-е годы, касалось четырех главных вопросов. Обозначим их ниже в сжатом виде.
Первый вопрос связан с ролью смерти в повествовании. Для Бунина смерть как прием построения концовки рассказа была воплощением его жизненной философии. Согласно представлениям Бунина, любовь (секс как ее составляющая) и смерть неразрывно связаны, и чем сильнее страсть, тем вероятнее, что она приведет к смерти главных героев. Возьмем, к примеру, рассказ «Натали» (1940). Бунин завершает рассказ таким предложением: «В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах» (Бунин СС 7:172). Бунинская концовка действует на читателя совершенно противоположным образом, нежели концовка рассказа Набокова «Красавица» (1934), с которым Бунин здесь полемизирует. (Заметим, что неслучайно в рассказе Набокова, позднее названном «A Russian Beauty» («Русская красавица») в английском переводе, фигурирует «Верочка, подруга прежних лет» – «her one-time friend Vera». Жену Набокова и вторую жену Бунина звали Вера.)[321] В конце рассказа Набоков делает лишь одно замечание о судьбе своей героини: «<…> Ольга Алексеевна ласково протянула: “Вот хамы”, – а следующим летом она умерла от родов» (Набоков РСС 3:619, Набоков 1990, 2:429). А за этим следует заключительное предложение, в котором с точки зрения фабулы ничего не происходит, но при этом совершается нечто принципиально важное: «Это все. То есть, может быть, и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно неизвестно, и в таких случаях, вместо того чтобы теряться в догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: “Какая стрела летит вечно? – Стрела, попавшая в цель”» (Набоков РСС 3:619; ср. Набоков 1990 2:429). В 1942 году в письме к Алданову Набоков резко отозвался о концовке «Натали»:
Неужели вы не согласны со мной, что «Натали» (и остальные прелестницы «аллей») в композиционном отношении совершенно беспомощная вещь? Несколько прелестных (но давно знакомых и самоперепетых) описательных параграфов – et puis c’est tout <вот и все>. Характерно, что они все умирают, ибо почти все равно, как кончить, а кончить надо. Гениальный поэт – а прозаик почти столь же плохой, как Тургенев[322].
Для Бунина «попасть в цель» означало заключить рассказ смертью в высшей точке любви и счастья главных героев. Набоковское «вечно» – невозможная константа в бунинской вселенной. Для Набокова, у которого концовка в «Красавице» рождает собственную сказочную мифологию, смерть в рассказе равнялась тому, чтобы повесить на повествование знак «конец», как в последних строках романа «Дар»: «И все же слух не может сразу/расстаться с музыкой, рассказу/дать замереть… судьба сама/еще звенит, – и для ума/внимательного нет границы/ – там, где поставил точку я/: продленный призрак бытия/синеет за чертой страницы,/как завтрашние облака,/ – и не кончается строка» (Набоков РСС 4:541; ср. Набоков 1990, 3: 330)[323]. Читатель уже расстался с героями, а музыка набоковской концовки еще продолжает звучать в его памяти[324].
Второй вопрос касается метафизики рассказов Набокова и Бунина. Произведения Бунина впитали в себя многое из иудео-христианской метафизики. Оснащенный картезианским умом и чувственным воображением, Бунин вовсе не стремился создать в своих произведениях альтернативные модели мироздания и не пытался подвергнуть сомнению традиционные иудео-христианские космологические представления. Он с максимальной точностью и выразительностью запечатлевает движение человеческой жизни в этом мире, единственном, как полагал Бунин, который писатель способен постигнуть. Напротив, Набоков-творец в своих рассказах строит различные модели того, как выглядит мир иной (прекрасный пейзаж в рассказе «Облако, озеро, башня»; сияние белого неба над Фиальтой; перевернутый и потонувший берег моря в рассказе «Совершенство»). В «Темных аллеях», написанных в ответ на лучшие рассказы Набокова, Бунин сосредоточился на одной-единственной – назовем ее библейской или классической – бунинской модели бытия. Желание влечет за собой разрушения, увечья, трагедию смерти. «Эти далекие дни в Иудее, сделавшие меня на всю жизнь хромым, калекой, были в самую счастливую пору моей молодости», – вспоминает герой рассказа «Весной, в Иудее» (Бунин СС 7: 253). В рассказе «В Париже» бывший генерал уговаривает свою последнюю возлюбленную «взять на свое имя сейф в Лионском кредите и положить туда все, что им было заработано». Смерть уже у порога этой поздней эмигрантской любви: «На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, – читая газету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза….» (Бунин СС 7: 119–120).
Это приводит нас к третьему вопросу. В бунинском мире судьба непостижима для человеческого разума. Как и любовь, судьба иррациональна и переворачивает наше привычное и инстинктивное тяготение к ясному будущему. В «Темных аллеях» Бунин настаивает на том, что именно непостижимое и разрушительное вторжение судьбы в жизнь героев формирует структуру рассказов. В прозе Бунина трагедия обыкновенно следует за временем идеального счастья и гармонии. Трагедия героев Бунина – трагедия свободы, прерванной вторжением бессмысленной смерти, понять которую так же недоступно человеческому разуму, как и понять саму судьбу. Главную героиню рассказа «Генрих» убивает австриец-модернист; Натали умирает в родах; Галя Ганская кончает жизнь самоубийством. Вместо Книги Судеб, которая, быть может, и существует за пределами человеческого разума, человеку противостоит хаос обстоятельств. Для Набокова же текстура человеческой жизни есть только «развитие и повторение тайных тем в явной судьбе» (это из предисловия к «Другим берегам», см.: Набоков РСС 5:143; ср. Набоков 1990, 4:133). Избранники автора в произведениях Набокова способны постичь и порой даже постигают темы и схемы собственного существования. Их создатель Набоков позволяет своим излюбленным героям (Васенька/Victor в «Весне в Фиальте», Цинциннат Ц. в «Приглашении на казнь», Годунов-Чердынцев в «Даре») понять черты их вымышленного существования. В мире, где потусторонние узоры проступают в трещинках и пробелах повседневной жизни («яви»), судьба, как и смерть, становится вопросом литературной техники, «приемом» – здесь уместно вспомнить цитируемое выше стихотворение Набокова «Комната». Русско-американский критик Владимир Александров отметил, что «Набокову великолепно удается показать, как сам он и его персонажи попадаются в сети судьбы, которые граничат и переплетаются с трансцендентным чертогом»[325].
Наконец, четвертый вопрос – вопрос о значении памяти в произведениях Набокова и Бунина. Критики уже указывали на переклички между тем, как функционирует память в произведениях Марселя Пруста, парадигматического европейского «художника памяти», и в произведениях Бунина и Набокова[326]. Сам Бунин в письме 1936 года признавался Бицилли, что, читая Пруста, «испугался», обнаружив «прустовские места» в собственной «Жизни Арсеньева», которая, как он утверждал, была написана задолго до того, как он смог познакомиться с произведениями Пруста (здесь, кстати, налицо тот же аргумент, что и в самозащите Набокова от обвинений во влиянии Кафки)[327]. Но при этом есть по меньшей мере одно принципиальное различие между тем, как действует память в поэтике Набокова и в поэтике Бунина. В произведениях Бунина, включая «Жизнь Арсеньева» и «Темные аллеи», у памяти нет заданной структуры, и очертания воспоминаний часто зависят от индивидуальных свойств того, кто вспоминает, и от обстоятельств, при которых происходит акт вспоминания. К тому же память в поэтике Бунина тесно связана с устным повествованием и его корнями в русском народном творчестве. В рассказе «Руся» поезд, в котором едет главный герой с женой, делает непредвиденную остановку на маленьком разъезде. Рассказчик вскользь замечает, что однажды провел в этих краях целое лето и вспоминает свое тогдашнее увлечение. Завершив сам акт устного повествования, вызванный случайной ассоциацией, герой возвращается в повседневную, теперешнюю жизнь. В контурах пересказанного воспоминания отражены очертания неотструктурированной памяти. Художник записывает и обрамляет воспоминание – сырой жизненный материал. Однако в произведениях Набокова воспоминания почти всегда находятся под жестким контролем автора/рассказчика. В финале «Весны в Фиальте» Васенька становится писателем именно потому, что он понимает, как облечь свои воспоминания о Нине в совершенную форму рассказа. Форма гениального рассказа открывается ему во всей своей целостности и полноте в момент «космической синхронизации» (термин Набокова), когда его воспоминания о Нине, заключающие в себе больше пятнадцати лет жизни, выстраиваются в совершенную структуру.
Вместо заключения
«…О прозаике, которого ставлю ниже Тургенева»
Окончилось ли соперничество Бунина и Набокова с выходом в свет полного издания «Темных аллей» в 1946 году? Поскольку Набоков после переезда в США больше не писал прозы по-русски, а Бунин с 1946-го до смерти в 1953 году создал лишь несколько рассказов, то финальной бунинской репликой в диалоге стал выход еще при жизни Бунина его книги «Весной, в Иудее. Роза Иерихона» в «Издательстве имени Чехова», в Нью-Йорке, в 1953 году. В этот сборник вошли рассказы Бунина, написанные и до, и после «Темных аллей». Уже после смерти Бунина в том же нью-йоркском издательстве выйдет последний сборник, составленный им при жизни, – «Петлистые уши и другие рассказы» (1954). Бунинский заголовок «Весной, в Иудее», взятый из названия рассказа, вошедшего в «Темные аллеи», перекликается с названием рассказа Набокова «Весна в Фиальте». Три года спустя то же издательство выпустило третий сборник русских рассказов Набокова, который первоначально должен был выйти в Париже накануне войны, но так и не вышел[328]. Набоков озаглавил сборник 1956 года «Весна в Фиальте». Наконец, следует отметить, что «Издательство имени Чехова» опубликовало полный текст «Жизни Арсеньева» и полный текст «Дара» в 1952 году, и это тоже символично.
В 1940-е и начале 1950-х Марк Алданов, которого связывали многолетние доверительные отношения и с Буниным, и с Набоковым, был одним из источников тех сведений, которые писатели получали друг о друге через океан. Так 15 апреля 1941 года Алданов пишет Бунину о перспективах переезда и жизни в США: «Как Вы будете здесь жить? Не знаю. Как мы все – с той разницей, что Вам, в отличие от других, никак не дадут “погибнуть от голода”. <…> У Сирина книг здешние издатели не покупают, все отказали. Он живет рецензиями в американских журналах, лекциями (по-английски) и отчасти вечерами и пр.»[329]. А в письме Алданова Набокову, написанном 13 августа 1948 года, есть такие слова: «Если Вас интересует Бунин (я ведь знаю, что в душе у Вас есть и любовь к нему), то огорчу Вас: его здоровье очень, очень плохое. А денег не осталось от премии ничего. Я здесь для него собирал деньги <…>»[330].
Вспоминали ли друг друга Бунин и Набоков в послевоенные годы? Одоевцева записала разговор с Буниным, произошедший в октябре 1947 года. Бунин, как обычно, жаловался на низкое качество прозы молодых авторов: «Конечно, – говорит <Бунин>, – не все молодые так пишут. Есть молодые и замечательные. Ну хотя бы Сирин. Тоже штукарит. Но не поспоришь – хорошо. Победителей не судят»[331]. Действительно ли Бунин считал Набокова победителем?
В 1950–1951 годах Алданов принимал деятельное участие в организации в Нью-Йорке вечера в честь 80-летия Бунина. Первоначально обсуждались даже планы приезда самого Бунина из Франции. Вечер несколько раз откладывался, и неопределенность мучила старого Бунина.
28 января 1951 года Алданов пишет Набокову об устройстве вечера и участии Набокова:
Но главное, по общему (и моему) мнению, это ВАШЕ выступление (хотя бы десятиминутное). Вас умоляют приехать для этого в Нью-Йорк. Устраивает вечер Лит. Фонд, образовавший особую комиссию. <…> Если только есть какая-либо возможность, прошу Вас не отказываться. Бунину – 81 год, он очень тяжело болен, и едва ли Вы его когда-либо еще увидите. Вам же будет приятно сознание, что Вы ему большую услугу оказали[332].
Две недели спустя, в письме Алданову от 9 февраля 1951 года, Бунин сетовал: «Когда будет этот бунинский вечер? И будет ли наконец? Вероятно, все-таки будет, и поэтому я буду очень благодарен В. В. Набокову-Сирину, если он прочтет что-нибудь мое на этом вечере. Передайте ему, пожалуйста, мой сердечный поклон»[333]. Бунин, вероятно, все еще помнил посвященный ему берлинский вечер 1933 года, где впервые увидел Набокова и услышал свои стихи в его исполнении. Бунин предложил для прочтения на нью-йоркском вечере на выбор рассказы «Ночлег» (1949), «Косцы» (1921) и «Третьи петухи» (1916). Обращаясь к Алданову, Бунин не знал, что Набоков решил на этот раз не выступать на чествовании Бунина и еще 2 февраля 1951 года, в письме Алданову, ответил отказом на просьбу организаторов вечера:
Дорогой друг, вы меня ставите в очень затруднительное положение. Как Вы знаете, я не большой поклонник И. А. <Бунина>. Очень ценю его стихи – но проза <…> или воспоминания в аллее <…>. Вы мне говорите, что ему 80 лет, что он болен и беден. Вы гораздо добрее и снисходительнее меня – но войдите в мое положение: как это мне говорить перед кучкой более или менее общих знакомых юбилейное, то есть сплошь золотое, слово о человеке, который по всему складу своему мне чужд, и о прозаике, которого ставлю ниже Тургенева? Скажу еще, что в книге моей, выходящей 14 февраля <речь идет о книге «Убедительное доказательство» >, я выразил мое откровенное мнение о его творчестве. <…> Если же фонд решил бы финансировать мой приезд, то все равно не приеду, потому что эти деньги гораздо лучше переслать Бунину[334].
Вечер к 80-летию Бунина состоялся в Нью-Йорке 25 марта 1951 года – без участия Набокова. На нем был зачитан рассказ Бунина «Ночлег», последний в «Темных аллеях»[335]. В отказе Набокова поражает и черствость по отношению старому и больному Бунину и – одновременно – щепетильность Набокова. Что же касается набоковской градации русских прозаиков, то ее нельзя воспринимать без чувства юмора. К примеру, еще в 1947 году, выступая перед американской студенческой аудиторией, Набоков поставил такие отметки русским классикам: Толстому пятерку с плюсом, Пушкину и Чехову пятерку, Тургеневу пятерку с минусом, Гоголю четверку с минусом, Достоевскому тройку с минусом[336]. А в лекции о Толстом, вошедшей в посмертно опубликованные «Лекции по русской литературе» (Lectures on Russian Literature), Набоков предлагает несколько иную шкалу русских прозаиков-классиков, писавших после Пушкина и Лермонтова: на первом месте Толстой, на втором – Гоголь, на третьем – Чехов, на четвертом – Тургенев[337]. Уместно также вспомнить, что во время публичного чтения «Машеньки» в Берлине 13 января 1926 года Юлий Айхенвальд, немало сделавший для молодого Набокова, воскликнул, что появился «новый Тургенев», и настаивал на том, чтобы Набоков отправил рукопись романа Бунину для публикации в «Современных записках» (чего не произошло)[338].
Набоков предпочел отдать должное Бунину иным образом, посвятив писателю длинный пассаж в книге «Убедительное доказательство». В первом варианте своей автобиографии он завершил этот фрагмент иначе, чем в более поздней книге «Говори, память». Он ничего не сказал об отсутствии «real commerce» между ними. Напротив, он писал: «Bunin and I adopted a bantering and rather depressing give-and-take sort of double talk, which I regret now when there is so little chance of my ever visiting him in remote France»[339] («Между Буниным и мной установилась довольно шутливая и довольно удручающая манера подначивать друг друга, о которой <я> жалею теперь, когда мне вряд ли удастся навестить его в далекой Франции»). Сам Бунин, узнав через несколько месяцев о выходе автобиографии Набокова, негодовал в письме Алданову от 10 июня 1951 года по поводу того, как у Набокова преподносятся их парижские встречи:
Вчера пришел к нам Михайлов <П. А. Михайлов, в прошлом профессор юриспруденции, близкий знакомый Бунина>, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень на меня это похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе[340].
Еще через три дня, 14 июня 1951 года, Бунин внес в дневник такую запись по поводу книги Набокова (илл. 19):
В. В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил <его> в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И
А 22 мая 1952 года, уже в период последней болезни Бунина, Вера Бунина записывает за Буниным: «Как-то мы сидели в русском ресторане, Михайлов, Зайцев, Алданов и я, Марк Алекс<андрович> <Алданов> говорит: “Вот вас всех Сирин оставит за флагом…” – Я ответил: “Того-то пережил, того-то пережил, Кума Акима, думаю, переживу”…»[342] 10 сентября 1952 года в письме, отправленном в Нью-Йорк писателю Роману Гулю, Бунин назвал себя последним представителем русской литературы, начавшейся с «Жуковского и Карамзина», включавшей Толстого и Тургенева и «заканчиваю<щейся> Иваном Буниным»[343]. Ивана Алексеевича Бунина не стало 8 ноября 1953 года. 6 декабря 1953 года Набоков закончил «Лолиту»[344]. До начала мировой славы Набокова оставалось еще три года, а до бестселлерства «Лолиты» – почти пять лет.
В своей американской карьере писателя, переводчика, преподавателя и исследователя русской литературы Набоков, переживший Бунина на двадцать четыре года и умерший в Швейцарии 2 июля 1977 года, уделял Бунину не слишком много внимания. В лекции, прочитанной им в Уэллсли в 1941 году, он говорил о Бунине и других эмигрантских авторах, противопоставляя их писателям Советской России. Вот выдержка о лекциях в письме Набокова Алданову от 29 марта 1941 года: «…громил Горького, Гемингуэя <так у Набокова> и многих других – и в обмен “имел великолепное время” <дословный перевод с английского «had a great time»>. Говорил, между прочим, о вас, Бунине и себе (не громя)»[345]. В это время Набоков преподавал в Уэллсли, дописывал книгу о Гоголе и приступил к своему второму англоязычному роману Bend Sinister. В своих лекциях в Корнеллском университете он не касался прозы Бунина, но читал аспирантский курс по русской поэзии, в котором прослеживал три основные ветви: Пушкин – Бунин – Ходасевич, Тютчев – Фет – Блок, Бенедиктов – Белый – Пастернак[346] (сам Набоков как поэт оказывался наследником всех трех линий в такой эзотерической схеме). Прозу Бунина Набоков в Корнелле не преподавал, но тем не менее включил «Господина из Сан-Франциско» в список рекомендуемой литературы для студентов Гарварда[347]. Показателен тот факт, что Набоков едва касался творчества Бунина в многолетней переписке со своим главным американским собеседником, писателем Эдмундом Уилсоном (Edmund Wilson)[348]. Упоминания о Бунине появляются на периферийных орбитах отношений «Володи» и «Банни», как, например, в письмах Набокова их общим знакомым. 16 декабря 1944 года, сетуя на англосаксонскую высокосословную чинность и нераскрепощенность Уилсона, Набоков с самоиронией писал Роману Гринбергу, нью-йоркскому литератору и издателю альманаха «Воздушные пути»: «<…> я однажды был где-то <в ресторане> с Иваном Буниным, который в этом смысле не взыскателен, и он жаловался, что я “скрытен” – не изливаю душу над котлетой à la Pojarsky»[349]. Набоков жил в то время в Кембридже и уже вынашивал планы автобиографии, в которой он коснулся походов в парижские рестораны и кафе с Буниным. 19 апреля 1951 года Набоков отверг просьбу газеты «Нью-Йорк таймс» написать рецензию на английский перевод «Воспоминаний» Бунина:
If I undertook to write an article on this book, I would certainly do so in a destructive vein. However, the author, whom I used to know well, is a very old man, and I do not feel I that should demolish his book. As I cannot praise it, I would rather not review it at all. <Дословный перевод: «Если бы я взялся за написание рецензии на эту книгу, я бы наверняка написал ее в уничижительном ключе. Однако автор, которого я некогда хорошо знал, человек очень старый, и мне не хочется разносить его книгу. Поскольку похвалить ее я не могу, то лучше мне вообще ее не рецензировать»>[350].
Всего через две недели после этого, 2 мая 1951 года, Набоков напишет Гринбергу из Итаки, городка с гомерическим названием, где расположен Корнеллский университет и где Набоков прожил более десяти лет: «<…> ты пожалуй единственный человек, которому я готов был бы доверить перевод Conclusive Evidence <«Убедительное доказательство»> на великий, могучий, свободный. Ив. Бунин? Но у него есть ужасные одессизмы (как напр<имер> “он стыдился за глухоту”) и кроме того он не знает английского»[351]. Не берусь утверждать с полной уверенностью, но такого оборота в прозе Бунина я не обнаружил, как в словах бунинских рассказчиков, так и в прямой речи его персонажей. При этом Бунин очень часто употреблял формы наречия «глух» и прилагательного «глухой» (в «Господине из Сан-Франциско» «глухо гоготали исполинские топки»; в «Отто Штейне» герой думает «о жизни глухой, дикой, ветхозаветной»). Я не исключаю, что Набоков в порыве самокомпенсации, которым нередко сопровождается переход автора на другой литературный язык и в другую культуру, придумал эти «одессизмы», памятуя о времени, проведенном Буниным в Одессе сначала до революции, а потом уже после революции и до эмиграции. Набоков также упоминал Бунина в предисловии к сборнику выбранных интервью Strong Opinions («Глубокие убеждения»), а также в предисловии к английскому переводу романа «Дар»: «Gone are Bunin, Aldanov, Remizov» («Ушли из жизни Бунин, Алданов, Ремизов»)[352]. В разговоре 1971 года со своим бывшим студентом, американским литературоведом Стивеном Паркером (Stephen Jan Parker) он назвал «Легкое дыхание» своим любимым рассказом Бунина[353]. Набоков так же обратился к примеру Бунина в интервью 1973 года канадскому радиовещанию, напомнив интервьюеру Мати Лаансо (Mati Laanso) и радиослушателям, что уже был русский писатель-эмигрант, удостоившийся Нобелевской премии, – Бунин в 1933 году[354]. Нобелевской премии Набоков так и не получил.
В послевоенных произведениях Набокова мы сталкиваемся с рядом полемических и сатирических отсылок к Бунину. В «Других берегах», русскоязычном варианте автобиографии, описание встречи писателей в Париже заканчивается имитацией прозы Бунина (в английском тексте эта имитация должна была бы следовать за фразой «Bunin and I adopted…» <«Между Буниным и мной завелся…»>): «…и в общем до искусства мы с ним никогда и не договорились, а теперь поздно, и герой выходит в очередной сад, и полыхают зарницы, а потом он едет на станцию, и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи» (Набоков РСС 5:319; ср. Набоков 1990, 4: 428).
Эта пародия Набокова – далеко на первая – подводит итог сразу нескольким повторяющимся мотивам бунинской прозы. Образ кричащих петухов встречается у Бунина в общей сложности около тридцати раз. Ритм повествования – герой, выходящий в сад и скачущий на станцию, – напоминает «Жизнь Арсеньева», где молодой герой несколько раз возвращается в родную усадьбу и снова покидает ее для вступления в новую главу своей (авто)биографии. Наконец, «опевают ночь петухи» – это перевернутая строка из зарисовки Бунина, озаглавленной «Петухи» и впервые напечатанной в «Последних новостях» в 1930 году. Позднее Бунин включил «Петухов» в сборник «Божье древо» (1931), экземпляр которого подарил Набокову[355]. У Бунина в последнем предложении: «петухи опевают ночь» (Бунин СС 5: 426). В этой пародии Набокова, которой нет в английских вариантах автобиографии, «Жизнь Арсеньева» на первый взгляд пародируется, а на второй – прославляется (особенно если вспомнить восторженную рецензию молодого Набокова на ранний вариант «Жизни Арсеньева»)[356].
В пятой главе романа «Пнин» (1957) живущий в послевоенной Америке профессор-эмигрант Тимофей Пнин посещает «The Pines» – дачу своего приятеля Кука (Кукольникова), где застает общество других русских американцев, «<…> сидящих на дачных скамейках и обсуждающих эмигрантских писателей – Бунина, Алданова, Сирина <…>»[357]. Р. Гринберг, большой поклонник творчества Набокова, откликнулся на публикацию «Пнина» письмом, в котором высказал опасение, что собирательно-шаржированный образ «влиятельного литературного критика Жоржик<а> Уранского» получился у Набокова прямолинейным и оскорбительным (В наше время такой образ, прозрачно указывающий прежде всего на Георгия Адамовича, которого Набоков называл «Содомовичем», мог бы вызвать обвинения в авторской гомофобии.) 21 апреля 1957 года Набоков пишет Гринбергу из Итаки: «Во-первых, был и другой Жоржик – Иванов, который тоже продавал свое перо за ласковое словечко или жирный обед (и хоть не брезговал дамами, пробовал и уранизм). Во-вторых, имя Адамовича будет жить столько же лет, сколько имя Бунина или Зайцева или даже Гончарова»[358]. Слова Набокова, в которых нелегко точно определить степень двойной или даже тройной иронии, заставляют еще раз задуматься о многосложности его оценки Бунина. Даже если Набоков и не считал Гончарова большим писателем, высказанный им прогноз тем не менее предвещал Бунину литературную вечность.
Наконец, отсылки к Бунину также заметны в романе Набокова «Ада, или Страсть» (1969) – этом самом длинном, сложном по композиции и языковому строю, быть может самым патологическом и в то же время самом классически-русском из американских романов писателя. Русское имя главного героя Вана Вина (Van Veen) – Иван (Ivan). Совпадение ли, что он, как и сам Бунин, родился в 1870 году[359], или же то, что имена Иван Вин и Иван Бунин связывает анаграмматизм и частичная рифмовка, особенно в привычном французском написании и произношении (Ivan Bounine)? Учитывая эти обстоятельства, а также роль, которая отведена в «Аде» поздней русской дворянской культуре, породившей Бунина и его многих литературных героев, можно предположить, что главный герой романа, который вызывал у самого автора и столь очевидную любовь, и «отвращение» («I loathe Van Veen»[360]), был последним выпадом Набокова против Бунина. О бунинском следе в «Аде» Набокова еще стоит серьезно задуматься.
В заключение мне хотелось бы подчеркнуть, что мои находки, выводы и предположения, основанные на прочтении писем, дневников и художественной прозы Бунина и Набокова, одновременно подтверждают и оспаривают не только теоретические представления формалистов, уже давно ставшие классикой культурологии, но и более современные теоретические представления о динамике литературного процесса. Я имею в виду прежде всего пленительную теорию Харольда Блума (Harold Bloom), лекции которого мне довелось слушать в Йеле, – теорию «боязни влияния» («anxiety of influence»)[361]. Оба сценария литературной истории, формалистский и блумовский, достаточно точно описывают набоковскую сторону отношений между Набоковым и Буниным. В начальный период своего творчества Набоков усвоил некоторые приемы, которые были ранее доведены до совершенства его литературным «дядей» Буниным (по-видимому, литературными «отцами» Набокова были русские символисты). Позднее, уже в американский период, Набоков предпочитал обходить вопрос о роли Бунина и культуры русской эмиграции в своем творческом становлении. В книге «Говори, память» – более позднем, расширенном варианте автобиографии, Набоков писал, обращаясь к англо-американской аудитории, что «<он> всегда предпочитал мало известные стихи <Бунина> его <…> знаменитой прозе» (Набоков ACC 5: 563). В той же книге Набоков добавил в скобках, что соотношение («interrelation») стихов и прозы Бунина напоминает творчество английского прозаика и поэта Томаса Харди (Thomas Hardy)[362] – довольно лестная похвала, особенно если она исходит от Набокова.
После смерти Бунина и до конца своей жизни Набоков продолжал отрицать влияние прозы Бунина. В письме Гринбергу от 1 января 1953 года Набоков писал: «Хочу очень вас поблагодарить за прелестный уют, который вы дали довольно скучному, нечистоплотному, не всегда трезвому человеку, играющему лишь отменно в шахматы – и автору замечательных книг (не снившихся Вельтману или Бунину). Это была шутка…»[363] Все, разумеется, гораздо сложнее, чем «шутка», путь даже набоковская. Игривый тон Набокова маскирует весьма намеренные высказывания писателя о литературе. Переводя на русский первый вариант своей автобиографии, Набоков начал отрывок о Бунине со следующих слов: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (Набоков РСС 5: 318; ср. Набоков 1990, 4: 288).
В свете огромного значения прозы Бунина в стилистическом и тематическом воспитании Набокова-прозаика такое замечание пятидесятилетнего Набокова соответствует теоретической модели Блума. Блум называет подобную попытку изменить post-factum историю литературы «актом творческого исправления <act of creative correction>, который в действительности неизбежно является искажением»[364]. Однако с Буниным все обстоит гораздо сложнее. В ходе соперничества с Набоковым Бунину не давали покоя блистательные достижения молодого мастера, «племянника», который отринул все литературные школы и движения, а потом раздвинул самые границы языков и культур. Движимый желанием вернуть себе пальму первенства в русской литературе, Бунин создал свое лучшее произведение, цикл «Темные аллеи». «Темные аллеи», равно как весь поздний период жизни и творчества Бунина, представляют собой такой сложный и поливалентный случай литературного соперничества, что для него трудно подобрать подходящий термин. Для Бунина периода 1940–1950-х годов характерна не боязнь чужого влияния, а скорее боязнь, что те, на кого он повлиял, уже никогда этого не признают.
Благодарности
Я хочу выразить благодарность следующим архивам, библиотекам, университетам, собраниям и издательствам – и следующим коллегам – за предоставление доступа к письмам и другим материалам: Leeds Russian Archive (Brotherton Library, University of Leeds) и лично Ричарду Д. Дэвису за письма В. Д. Набокова и В. В. Набокова к И. А. Бунину и В. Н. Буниной, а также за выдержки из дневников и записей И. А. Бунина и В. Н. Буниной и фотографии; Manuscript Division, Library of Congress за письма И. А. Бунина к В. В. Набокову; Berg Collection, New York Public Library за письмо И. А. Бунина В. В. Набокову, письма В. В. Набокова В. Е. Набоковой, а также надписи на книгах; Carl A. Kroch Library, Cornell University за надпись В. В. Набокова на книге; Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University за надписи В. В. Набокова на книгах; Собрание Вл. Почечикина (Орел) за надпись И. А. Бунина на книге; Издательство Ардис (Ardis Publishers) и лично Эллендею Проффер Тисли (Ellendea Proffer Teasley) за фотографии; Дмитрию Набокову за предоставление факсимильных копий писем Владимира Набокова к Вере Набоковой, оригиналы которых теперь хранятся в Berg Collection, New York Public Library; Фонд Хорста Таппа (Horste Tappe Foundation) за фотографию.
Мне бы никогда не удалось осуществить архивную часть этого проекта без энциклопедических знаний, помощи и соавторства Ричарда Д. Дэвиса (Richard D. Davies), куратора Русского архива в Лидсе, большого знатока наследия Бунина и культуры русской эмиграции. Ранний вариант публикации переписки Бунина и Набокова и комментариев к ним был подготовлен совместно с Ричардом Д. Дэвисом.
Вера Полищук – талантливый писатель и редактор – перевела ранний вариант части этой книги в 1999 году (в соавторстве со мной) и любезно прочитала настоящий, существенно дополненный и расширенный вариант и высказала замечания по тексту. Я ей бесконечно благодарен за внимание и терпение.
За последние два десятилетия я не раз обсуждал соперничество Бунина и Набокова с Владимиром Александровым и Робертом Луисом Джексоном. Идея издать отдельной книгой все собранные мной материалы о Бунине и Набокове возникла в ходе бесед с Александром Долининым во время Набоковских чтений–2012 в Музее Набокова в Санкт-Петербурге. Олег Дорман, Лазарь Флейшман и Давид Шраер-Петров прочитали части рукописи и высказали критические замечания. Ольга Воронина любезно позволила мне выверить цитаты по расшифрованным ею текстам писем Набокова к жене и ответила на мои многочисленные вопросы. Я благодарен этим коллегам за поддержку и дружбу.
Я хочу также поблагодарить всех моих друзей в Музее Набокова, ставшем за эти годы родным адресом на карте Петербурга. Кроме того, я сердечно благодарен всем архивам и архивным и библиотечным работникам, которые оказывали содействие на разных стадиях сбора и публикации материалов, а также Бостонскому колледжу (Boston College), Фонду Гуггенхайма (Guggenheim Foundation) и Кеннановскому институту (Kennan Institute) за финансовую и логистическую поддержу.
Павел Подкосов, Роза Пискотина, Этери Чаландзия, Ирина Серегина и их коллеги в издательстве «Альпина нон-фикшн» приложили большие усилия для того, чтобы эта книга увидела свет, и я благодарен им за высокий профессионализм и любовь к искусству.
Без гостеприимства и помощи моих дорогих друзей Екатерины Царапкиной и Максима Мусселя – и их родных и близких – я бы не смог завершить этот проект.
Наконец, я хочу поблагодарить покойного Дмитрия Набокова за его любезное содействие в осуществлении настоящей публикации. Дмитрий Набоков поддержал идею публикации переписки своего отца с Буниным, несмотря на то, что эта история доставляла ему, верному хранителю памяти своих родителей, меру сыновнего волнения.
Эта книга бы не увидела свет без поддержки и любви моих родителей, Эмилии Шраера и Давида Шраера-Петрова, моей жены Кэрен Лассер и наших дочерей Мируши и Танюши. I love you all.
Об авторе
Максим Д. Шраер (Maxim D. Shrayer) родился в 1967 году в Москве. Вместе с родителями, писателем Давидом Шраером-Петровым и переводчицей Эмилией Шраер (Поляк), провел почти девять лет в отказе и в 1987 году иммигрировал в США.
Учился в Московском государственном университете, окончил Браунский университет (отделение сравнительного литературоведения), а в 1995 году получил докторскую степень в Йельском университете. В настоящее время профессор в Бостонском колледже (Boston College). Двуязычный автор и переводчик, Шраер опубликовал более десяти книг на английском и русском языках. Удостоен национальной еврейской премии США в 2008 году и стипендии Фонда Гуггенхайм в 2012 году.
В 2007 г. была издана автобиографическая книга Шраера «В ожидании Америки» (Waiting for America) на английском языке, а в 2013 году она вышла в русском переводе. Продолжением темы в 2013 году стала его мемуарная книга «Покидая Россию» (Leaving Russia) – приквел к книге «В ожидании Америки».
Англоязычные рассказы и переводы Шраера публикуются в таких известных американских журналах, как
На русском языке вышли три сборника стихов Шраера: «Табун над лугом» (Нью-Йорк, 1990), «Американский романс» (Москва, 1994), «Нью-хейвенские сонеты» (Провиденс, 1998). Проза и стихи Шраера печатались в журналах «Время и мы», «Дружба народов», «Новый мир», «Побережье», «Солнечное сплетение» и др.
Список опубликованных литературоведческих и биографических книг включает «Мир рассказов Набокова», «Русский поэт/советский еврей: наследие Эдуарда Багрицкого», «Набоков: темы и вариации» и др. В соавторстве со своим отцом, Д. Шраером-Петровым, выпустил монографию «Генрих Сапгир: классик авангарда» (2004). В 2013 вышла книга Шраера «Я ЭТО ВИДЕЛ» – о свидетелях Шоа (Холокоста).
Произведения Шраера переводились на немецкий, хорватский, японский и другие языки.
Максим Д. Шраер живет в предместье Бостона вместе с женой и двумя дочерьми.
Сайт автора: www.shrayer.com
О книге «Бунин и Набоков. История соперничества»
В этой чудесной, скрупулезной книге на примере Бунина и Набокова рождается матрица искренне-фальшивой дружбы больших русских писателей, однолюбов своей истины, обреченных на одиночество.
Я прочитал эту книгу с интересом и удовольствием. С интересом, поскольку тема литературного ученичества, восходящая (во всяком случае, для меня) к Пушкину и Жуковскому, особенно любопытно развивается в «случае» Набокова и Бунина, начинаясь с невольного и неотвратимого ученичества Набокова, преобразуясь в соперничество равных и завершаясь невольным же ученичеством Бунина у «победившего ученика». История эта рассказана Максимом Д. Шраером в новых подробностях, ибо ему удалось изучить архивные документы, бывшие до сей поры почти недоступными. И с удовольствием, поскольку автор прекрасно владеет родным языком и не тяготеет к наукообразию – качества ученого, едва ли не утраченные после ухода Шкловского, Тынянова и Лотмана. К портретам двух великих писателей добавились новые краски.
Литературная эмиграция – вечная русская тема. И вечный же русский вопрос: можно ли увезти с собой Россию, сохранить на чужбине родную речь? Блестящее исследование Максима Д. Шраера о литературном родстве, а затем и соперничестве Бунина и Набокова, живая мысль и безупречный стиль самой этой книги – лучшее подтверждение тому, что можно эмигрировать из России, но не из русского языка.
Читаешь предисловие к этой небольшой книжке и невольно вспоминаешь начальные страницы «Имени розы» Умберто Эко: молодой интеллектуал крутит роман со взбалмошной красавицей и одновременно погружается в дебри филологических изысканий.
История личных и творческих взаимоотношений двух лучших прозаиков русского зарубежья – тема напрашивающаяся, но, странное дело, до сих пор почти не привлекавшая пристального внимания биографов и интерпретаторов текста. Теперь этот пробел заполнен. Шраер не только разместил в своей книге, одно к одному, интереснейшие свидетельства о соперничестве Бунина и Набокова, обнаруженные им в архивах, мемуарах и газетных подшивках, но и сумел объединить все эти свидетельства в целостную картину, рассматривать которую читатель будет с удовольствием и немалой пользой для себя.
Особо следует поблагодарить Шраера за то, что он не поддался соблазну выступить в роли адвоката для автора «Весны в Фиальте» и прокурора для автора «Генриха» (и наоборот). Да, Набоков иногда предстает на страницах книги не слишком деликатным насмешником, готовым отпустить циническую шутку ради красного словца. Да, Бунин порой выглядит желчным стариком, орлящим свою речь похабными замечаниями. Но ведь оба они были сложными и по-настоящему крупными людьми, а биограф, задним числом защищающий одного от другого, выглядел бы комично и нелепо.
Может быть, так показалось только мне, но книга Шраера оставляет нераскрытой (не знаю, сознательно ли?) одну важную биографическую загадку: чтó же все-таки произошло между Буниным и Набоковым после отъезда последнего в США, почему холодноватые, но корректные отношения двух писателей, какими они были в конце 1930-х годов, переродились во взаимную, не скажу, ненависть, но, безусловно, очень сильную антипатию? Здесь мне чудится какое-то пропущенное звено, удастся ли его когда-нибудь обнаружить, не знаю.
Сопоставительные разборы текстов Бунина и Набокова, предпринимаемые в книге, остроумны и доказательны. С ними часто хочется спорить, но ведь это не недостаток, а достоинство. Самые ценные построения чужой мысли для нас как раз те, что будят собственные, пусть и полемические, соображения.