В книгу включены знаменитые произведения японской классической литературы X–XIII вв.: занимательная «Повесть о прекрасной Отикубо», в основе сюжета которой – сказка о злой мачехе и нелюбимой падчерице, собрание дневниковых замет придворной дамы Сэй-Сёнагон «Записки у изголовья», философское повествование «Записки из кельи» Камо-но Тёмэя, а также «Записки из беседки над прудом» Ёсисигэ-но Ясутанэ.
Перевод: Николай Конрад, Виктор Санович, Вера Маркова
Очарование печалью вещей
Пару лет тому назад кто-то из поклонников Сэй-Сёнагон затеял симпатичный эксперимент: на протяжении года публиковал в «Живом Журнале» «Записки у изголовья» (их как раз триста с небольшим), начав с этой, самой первой записи («Весною – рассвет») и вплоть до последней, где бывшая фрейлина повествует о том, как ей досталась в подарок стопка бумаги наилучшего качества и как исписанная ее беглыми заметками тетрадь случайно попала в чужие руки и стала достоянием публики, стала книгой на все времена.
Френды у японской писательницы подобрались столь же пестрые, как аудитория ее книги. Для кого-то «Записки» стали подлинным открытием (однако и эти читатели догадывались, что перед ними отнюдь не новинка), но большинство, конечно же, давно знали и любили Сэй-Сёнагон. Они просто не смогли отказать себе в удовольствии прочесть ее текст вновь как в первый раз. Такого эффекта живого присутствия, непросохших чернил не даст нам, пожалуй, никакая другая книга. Много ли мы знаем текстов, которые можно прочесть вторично, как будто читаешь впервые? И уж вовсе нет подобных «Макура-но соси», которые можно читать, словно только что написанные. А перед нами лирический дневник, которому тысяча лет, который даже в его родной стране большинство читателей познает в современных комментированных переводах, мы же – и вовсе через посредство совершенно иного языка, в чуждой графике.
Сэй-Сёнагон золотым ключиком отпирает для нас японскую прозу тысячелетней давности. И входя в эту прозу с ее разнообразными жанрами – записки, дневники, мемуары, сказочные и придворные романы, – мы благодарны тем, кто на другом конце Земли, в такой глубине времен, словно бы ждал нас, терпеливо и сочувственно примеряясь и к нашим понятиям, к нашим потребностям.
Удивительное свойство старинной японской прозы (обретенное и современными японскими писателями) – ее безобманность. Никогда не разочарует наших ожиданий: в меру далека и удивительна, чтобы увлечь (о да, эти авторы сочувствовали законному праву читателя на удивление, наивный детский «интерес»), и так «похожа», так родственна, что дух захватывает. Эти книги читаются на двух уровнях – непосредственного впечатления (облака, рассвет, светлячки, вороны, хорошая бумага, шелковый наряд) и прозреваемой за всем сути: непреложного единства человеческого рода, всего сотворенного. Близость далекого, тем более ошеломляющая, что и свое-то подчас ускользает. Наверное, лишь в таком совпадении с «далеким» и удается обрести «свое».Весь круг понятий, внутри которого мы определяем себя, – Запад, Европа, белый человек, христианство (будь то Святое Писание или восходящая к христианской этике система ценностей), индоевропейская группа языков, литературная традиция, уже не то чтобы классическая, но и не без античности, – все это не так уж ригористично и жестко. Проницаемость границ и полицентричность стали сущностной характеристикой европейской (в нынешнем ее смысле) цивилизации. Европа восприимчива, ее очертания пластичны. Внутри нашей истории ареал «ойкумены», обжитого мира, ее Восток и ее Запад смещались неоднократно самым причудливым образом. У Борхеса, европейца из европейцев (в какую еще категорию зачислить аргентинского потомка англичан, итальянцев и евреев?), имеется поучительное эссе на тему «концепции Востока», где он напоминает, что для античности «Западом» была, к примеру, Северная Африка (наш Восток, ибо часть исламского мира), а Малая Азия находилась намного ближе к «центру». Мы склонны относить к политическому «Западу» Израиль, Турцию, а порой и Японию (почему бы не взглянуть на карту с другой стороны?), в то время как мусульманский Ближний Восток все более удаляется от нас.
Древний Египет, Междуречье, Персия, Индия – все они так или иначе соприкасались и с началами нашей истории, и с античностью, и со Средневековьем. Даже Китай дотянулся до Рима всполохом яркого шелка, упомянутого Вергилием и замеченного зорким аргентинским слепцом. Но Япония, да еще средневековая, остается за пределами этих концентрических кругов. На протяжении столетий и тысячелетий водораздел – Индия и Иран. К Европе Индия обращена санскритом, общностью арийской расы, мечтой всех путешественников и завоевателей от Александра Македонского до Наполеона. К Вьетнаму, Корее, Японии, собственно Дальнему Востоку Индия обращена другой своей стороной, через посредство Китая. «В ту сторону» из Индии распространяется буддизм, который почти не затронул нас, покуда не вернулся «с другой стороны», через Америку.
Япония отделена от Европы не только географически: она и хронологически отсутствует в нашей истории. Ее не было ни на заре нашей цивилизации, ни в пору античности, к которой мы себя возводим, ни у истоков нашей эры. Это не шовинизм: Япония отсутствовала не оттого, что бледнолицые варвары забыли отметить ее на своих картах, она действительно включилась в мировую историю существенно позже. Если после «Записок» немыслимо современной Сэй-Сёнагон заглянуть в энциклопедию всемирной литературы, оторопь возьмет: разворачивается слева направо таблица мировых литератур, вот за тысячелетия до нашей эры Египет, вот Индия, вот подтягиваются Китай и греки, иранская, то бишь персидская, литература и Рим, вот уже и армяне, и корейцы, а Японии попросту нет. Ее история, ее литература начнутся лишь в ту пору, когда в Западной Европе отсчитывается Средневековье, когда почти все уже состоялось и многие сошли со сцены.
Как же удалось Японии за считанные столетия пройти тот путь к прозрачному тексту, который европейская проза и в два с половиной тысячелетия не вполне осилила?
Быть может – и в этом первый из японских парадоксов, а дальше нам их предстоит немало – как раз позднее появление «на карте» и сознание собственной провинциальности сыграли японцам на руку. Их литература оказалась столь открытой, потому что сами они спешили открыться, и мы с такой легкостью воспринимаем их, потому что сами они жадно впитывали все, что могли дать более древние культуры.До встречи с цивилизациями Китая и Кореи Япония еще не имела собственной письменности и организованной религии (синтоизм в тогдашней его форме недалеко ушел от шаманизма), не сложилась центральная власть. С VI века начинает укрепляться заимствованное из Китая учение индийского царевича Гаутамы, в японских храмах провозглашались имена индийских божеств, искаженные дважды: на китайский, а затем на японский лад. Словно чудом за два-три поколения страна переходит от племенного строя к государству, от вождей и шаманов – к небесному императору, от изустных преданий и песен – к сложной письменной культуре. Китайская (танская) медицина, математика, законодательство, поэзия и придворный церемониал – все перенималось с жадностью. К началу VIII века Япония стала единым государством с разветвленной системой придворных и правительственных чинов, с официальной церковью. Параллели между японским и европейским Средневековьем бросаются в глаза, но тем явственнее проступают отличия и тем очевиднее японское чудо: начав переход к организованным формам государства и религии позднее, чем большинство европейских народов, в эпоху Нара Япония заметно опережала наш VIII век.
Централизация положила конец частым переменам столицы (едва ли не с каждым новым правителем). На восемьдесят лет двор обосновался в Наре, давшей название раннему японскому средневековью. К 795 году выстроили дворец на месте современного Киото и положили начало новой эре Хэйан («мир и покой»), продлившейся без малого четыре столетия. Это уже высокое Средневековье: IX век и рубеж Х – оформление сказочных романов («Повесть о прекрасной Отикубо» и «Повесть о старике Такэтори»), чуть позже – дневники («никки»), от которых ответвляется жанр свободных записок («дзуйхицу»), на рубеже Х и XI века Сэй-Сёнагон пишет свои заметки, а другая фрейлина, Мурасаки Сикибу – многотомный сериал «Повесть о Гэндзи».
Но и высокое Средневековье пронизано памятью о своих первоначалах, о праздничном росте молодой культуры, обнаружившей готовые к употреблению формы, традиции, язык. В «Макура-но соси» не притупляется радостный аппетит к чужому, ставшему своим, к старому, которое узнается и переживается заново (хотя прошло уже несколько столетий). Все эти дайнагоны и куродо шестого ранга, желто-зеленые одеяния и одеяния «цвета вишни», ширмы, веера, залитые слезами широкие рукава – пряность, придающая тексту вкус. Мы догадываемся, что до определенной степени экзотикой, орнаментом было все это и для Сэй-Сёнагон. Автор комментирует происходящее не со снисходительностью – для варваров или ничего не смыслящего простонародья, – а с азартом и любопытством, для тех, кто, подобно ей самой, не во всех подробностях разбирается или рад поговорить о них еще. Легко, даже без разъяснительных примечаний, усваиваются реалии эры Хэйан, они складываются в рисунок повседневной жизни, и повседневность не перестает быть немножко удивительной.
Если бы Сэй-Сёнагон и впрямь была «девушкой из ЖЖ», если бы она писала «в точности как я сама хотела бы написать», текст утратил бы добрую половину своей привлекательности. Именно парадокс узнавания своего в чужом и обживания чужого как близкого притягивает нас в ее заметках. Именно этого ждем мы от японской прозы – близости чужого, удивительности своего.
А значит, дело не только в ученичестве и заимствовании. Японский парадокс основан на сочетании далекого и близкого, на сосуществовании культур.
Один из самых известных японских парадоксов – сосуществование вер. Сохранив синтоизм, веру в богов-предков, соплеменники Сэй-Сёнагон присоединили к синтоизму буддизм, а затем, по мере надобности, конфуцианство и различные направления даосизма. Когда же до Японии в XVI веке добрались португальцы, жители островов десятками и сотнями тысяч принимали христианство, и оно вполне могло бы ужиться со всеми прочими религиями, если бы правительство не приняло решительные меры. Исконная магия, вера в душу слова («котодама-но синко») не вытеснялась официальной религией. Быть может, именно убеждение в непосредственной связи слова и предмета не давало утратить родной язык. Не имея собственной графики, японцы начали писать по-китайски, но, в отличие от средневековой Европы, здесь не понадобилось ждать семь столетий, пока образованные люди перейдут на местное наречие. Японский язык не уходил из литературы даже в пору китайского образования.
В китайской системе образования и экзаменов на чин превыше всего ценились каллиграфия, знакомство со старинной поэзией и умение слагать стихи. От начитанности и поэтического таланта зависела придворная и политическая карьера. Японские вельможи проявили изрядное усердие, и уже в 751 году был издан сборник 64 японских поэтов, писавших на китайском языке («Кайфусо»). На китайском языке были написаны и первые японские мифологические сборники, первые хроники – «Кодзики», «Нихонги». Но само желание писать свою историю, пусть и на чужом языке, говорит о росте самосознания: заимствования не превращали Японию в провинцию Китая, они превращали ее в Японию.
Сосуществование религий, литератур, языков – случай сам по себе не уникальный. В III–II веках до н. э., когда «побежденная Греция победителей диких пленила», на Апеннинском полуострове какое-то время держалась двойная культура: римляне писали о своих деяниях по-гречески и перелагали на родное наречие греческий эпос и театральные пьесы. Можно припомнить и офранцуженность русского дворянства начала XIX века.
По-видимому, двоекультурие приносит благой плод: чуть позже, когда выросшая из такого взаимодействия национальная литература начинает осознавать себя, рождаются общечеловеческие шедевры. Такова римская литература I века до н. э., дивно понятный Катулл, человечные в своих слабостях и своем величии Цицерон и Цезарь, родоначальник собственно европейской поэзии Вергилий, таковы наши Толстой и Достоевский, из самых читаемых авторов в мире (в том числе – в японском мире). И вслед за «Кодзики» и «Нихонги», первыми японскими хрониками, вслед за «Манъёсю», первым поэтическим многотомником, уже растирают тушь в чернильнице авторы давних, но все еще трепетно живых записок и любовных романов.При всем типологическом сходстве двойных культур, отношения внутри них каждый раз складываются по-другому. Иногда чужой язык служит лишь проводником для своего и быстро им вытесняется, как это произошло в Риме и в России, реже – доминирует столетиями, как в Средние века Европы. Япония и тут ухитрилась совместить крайности: национальная письменность возникает сразу же вслед за чужеземной, но в образованной среде китайский язык долго еще удерживает господствующие позиции. Сферы влияния китайского и японского языка переделяются неоднократно. У Сэй-Сёнагон они представлены двумя списками – «китайские книги и сочинения» (номер 204 в ее «Записках») и «романы» (номер 205). Китайские книги, с точки зрения Сэй-Сёнагон, – это сборники поэзии, исторические хроники, «моления богам и буддам», «прошения императору», «сочинения на соискание ученой степени». Романы же японские – Сёнагон не видит смысла обращаться за этим жанром к иноземным учителям. Вот что придавало романам дополнительный интерес – жанр свежий, исполняемый самостоятельно, со всем азартом новизны и хотя бы частичной свободы от правил.
В китайском списке историк и поэт названы по имени, а дальше анонимно перечислены моления, прошения, диссертации и «синьфу» – прозаические поэмы. И никаких комментариев – нравится, не нравится, что лучше, что хуже. Дано – и все тут. В японском списке романы обозначаются названиями. Авторы не указаны; судя по количеству названий (а на дворе только-только занимается XI век), по кратким характеристикам («наводит скуку», «мне нравится это место», «плохой роман», «увлекательно»), это вполне сложившийся жанр любовного и преимущественно аристократического романа. Чтиво, «ширпотреб», хотя и в пределах избранного круга образованных дам той эпохи. Что-то узнаваемо милое слышится в том, как Сэй-Сёнагон взахлеб перечисляет названия: до авторов, даже если она их и знала, ей дела нет, важны лишь ситуации, повороты сюжета, чудо увлекательного чтения или разочарование. Это – читательский список. Китайские образцы формировали специалистов – ученых, монахов, придворных поэтов, знатоков прекрасного. Японская литература породила нетерпеливого, порой наивного и все же хорошо знающего свои права читателя.
И в этом мы с Сэй-Сёнагон опять-таки похожи. Нас не пугает то обстоятельство, что люди в иную эпоху или в другой стране писали не так, как пишут сегодня. Не пугает (хотя огорчает), что сейчас, рядом с нами, пишут не так, как хотелось бы написать или прочесть. Если кому-то (сейчас или давным-давно) пришло в голову написать текст, на мой личный вкус неимоверно сложный, занудный, физиологически противный или пустопорожний, ничего страшного: понятно, что автор получил удовольствие от процесса. Но когда нас убеждают, что вкусы в другой культуре или в одной из нынешних субкультур отличаются от наших до такой степени, что люди охотно, по доброй воле, читают книгу, которая нас утомляет или отталкивает, становится жутковато: неужели мы настолько разные, неужели нам никогда не понять друг друга? Спасибо Сэй-Сёнагон – ее список романов свидетельствует, что просто читатели (в отличие от писателей) во все времена достаточно похожи. Им безразличны писательские ухищрения, они судят и рядят об увлекательном и скучном, и, в конце концов, говоря о романе, обходятся всего двумя эпитетами – хороший или плохой. Еще и поэтому имена авторов опущены – так и мы читаем «Преступление и наказание», «Унесенные ветром», «Эмму» или «Манон Леско», а не Достоевского, Джейн Остен или – вот и выпало имя автора.Но два списка Сэй-Сёнагон отнюдь не исчерпывают литературу эры Хэйан. Все было бы просто, если б на китайском писали только религиозные и научные тексты (как латынь – язык религии и науки), а за художественными произведениями закрепился японский язык. Однако фрейлина перечисляет только романы. Куда – и по каким признакам – отнести дневники, записки, ее собственные заметки-«дзуйхицу»? Что происходит в поэзии? Почему знание китайских сборников все еще требуется наряду с изучением японских авторов? И почему на поэтическую загадку – две строчки на китайском – Сёнагон ухитряется ответить по-японски? В ситуациях европейского двуязычия было бы сложно продолжить французское двустишие русским или греческое – латинским (баловались, конечно, макароническими стихами, но вряд ли их можно считать нормой высокой поэзии). В нашем случае это возможно, поскольку оба языка пользуются одинаковой графикой, причем графикой нефонетической. Алфавит сразу позволяет опознать звуковой и грамматический строй языка, но как определиться с чтением иероглифов? Собственно, когда мы говорим, что первые хроники были написаны по-китайски, подразумевается, что они были записаны китайскими иероглифами еще в неизменной форме и без знаков, подсказывающих японское чтение. Но и при такой записи образованный японец мог «озвучить» текст на родном языке. Постепенно к заимствованным иероглифам добавлялись новые или придавался иной смысл знаку, но по-прежнему оставалась возможность двойного прочтения, словесной игры, соревнования в эрудиции и утонченности. Даже стихи можно было прочесть и так, и эдак, тем более что важнее фонетики казалась система образов, параллели между состояниями природы и человека, тот отклик, который вызывала в душе читателя краткая, выразительная зарисовка.
И опять «свое» начинает влиять на заимствованное, вызывая серьезные изменения в самой оболочке языка – в графике. Поэзия бытовала изустно задолго до того, как начали пользоваться иероглифами, и уже в фольклорных жанрах установилось чередование пятисложных и семисложных строк, на котором строится знаменитое пятистишие – танка (5-7-5-7-7). Чтобы метрика работала, стихотворение обязательно читать на родном языке, точно произнося названия рек и гор, имена (как же без них в поэзии). Кроме того, японский язык более «грамматический», нежели китайский, многие отношения в нем передаются не порядком слов, а суффиксами, окончаниями, и эти отношения будут неверно поняты в стихотворении с его гибкой и сложной расстановкой слов, если никак не обозначить грамматические формы.
С такими проблемами пришлось иметь дело составителям поэтического сборника «Манъёсю». Двадцатитомник, включавший в себя фольклор далеких провинций, профессиональные песни (рыбаков, стражников), стихотворения поэтов IV–VII веков и творения современных авторов (многие из них участвовали также в «Кайфусо»), был составлен из желания показать, что «у нас не хуже, чем в Китае», и в заметной степени по китайскому образцу. Китайским губернаторам предписывалось коллекционировать местный фольклор, а для японских составителей фольклор представлял новые трудности: как передать фонетические отличия, скажем, диалекта восточных провинций? В результате иероглифы приходилось использовать не только идеограмматически (знак = смысл, с допустимыми вариантами чтения – китайского или японского), но и фонетически (иероглиф произносится покитайски или по-японски, но используется не как обозначение понятия, а как слог, часть обозначаемого японского слова). Чтение превращалось в разгадывание ребуса: каждый раз приходилось соображать, какое произношение требуется, японское или китайское, целиком ли брать обозначенное иероглифом слово или только его часть. Знаки, обозначающие слова, стали использоваться для обозначения первых звуков или слогов этих слов. Так исторически возникают фонетические алфавиты. В Японии процесс шел затейливее, чем в иных знакомых нам культурах, благодаря обилию знаков, из которых можно было выбирать, да еще вариантам чтения, японскому и китайскому. Но все-таки сборник дал Японии первую оригинальную систему записи (так и названную «манъёгана», от «Манъёсю»), а из манъёганы произошла слоговая азбука – хирагана. Хирагана впустила в японскую литературу женщин.Как правило, благородных девиц учили только начаткам китайского (они были знакомы с китайской поэзией и религиозными текстами, сутрами), а если женщина разбиралась в этих премудростях несколько лучше, как наша Сёнагон, ей было чем гордиться. Мужчины и в X веке предпочитали доказывать свою образованность, пользуясь китайским языком и близкими к исконным иероглифами («мужское письмо», онодэ), а для женщин китайская грамота считалась слишком сложной, и возможность писать женщины получили только с введением слоговой азбуки хираганы, снисходительно именовавшейся «женским письмом», «оннадэ». Соответственно, литература на хирагана считалась «женской». «Женскими», «сниженными» и легкомысленными, были и ее жанры – «моногатари» (роман, буквально – «вещи говорят» вместо мифа и анналов, где говорят боги; записки, «дзуйхицу», буквально – «вслед за кистью», а если не так изящно, выходит – что в голову взбредет).
Женственна, лирична интонация этой литературы, с подробными описаниями природы и нарядов, со сплетнями о любовных переживаниях и приключениях. Трудно поверить, чтобы к нежной «Повести о прекрасной Отикубо» не притронулась женская рука, и, поскольку имена ранних писателей не сохранились, принадлежность этих произведений к «женским» определяется не полом неизвестного автора, а спецификой жанра. Великие современницы – Сэй-Сёнагон и Мурасаки Сикибу, автор «Гэндзи-моногатари» закрепили представление о женских жанрах.
У Сёнагон придворные романы отнесены к разряду «японских», а значит, опять-таки «женских» книг. И в этом, возможно, еще одна причина их анонимности: женщина из высших слоев общества не имела устойчивого имени. Постоянное личное имя было у служанки – например, Акоги в «Прекрасной Отикубо». Но девушка или женщина в знатной семье называлась по отведенным ей покоям («госпожа из северных покоев» – законная жена; «госпожа нефритового павильона» – пользующаяся уважением наложница; несчастная Отикубо – «каморка»). Она могла именоваться по должности отца, мужа или наиболее уважаемого родственника – так наша «Сёнагон» носит титул младшего советника (женщинам чин не присваивался), а ее имя – иероглиф, взятый от родовой фамилии Киёвара. Поскольку придворный и писатель, как правило, совмещались в одном лице (советник и поэт, если это мужчина, фрейлина и прозаик, поскольку речь идет о женщине), в Х и XI веке мы встречаем нескольких Сикибу, и это не однофамилицы автора «Повести о Гэндзи», а коллеги из Дворцового управления. Что касается личного имени Мурасаки, здесь опять же мнения расходятся – то ли ее действительно звали Мурасаки и она подарила свое имя главной героине романа, то ли по имени героини стали определять и автора, чтобы отличить от прочих фрейлин.
Конечно, по нынешним меркам положение хэйанской аристократки было довольно стесненным, пожалуй, и несправедливым. Да и не только по нынешним меркам: Сэй-Сёнагон порой не сдержит досаду на свойственную мужчинам (за исключением разве что императора) неразвитость чувств, на их глупое тщеславие, пуще же всего – на этикет, запрещающий даме появляться из-за бамбукового занавеса даже в такой досадной ситуации, когда озорной куродо выхватит из рук непрочитанное письмо и с ним убежит. И все же угнетенная аристократка извлекает немалые преимущества из своего положения. Она-то понимает, что из-за ширм, из-под вуали, из-за шторок в карете и сквозь все правила и установления женщина видит яснее, зорче, эмоциональнее и осмысленнее – именно потому, что принадлежит этому миру и все же находится как бы вне его уклада. Установившееся, всеобщее, воспринимается ею живо, личностно, порой с восторгом и любованием, порой с недоумением и даже иронией. Наиболее органично в двойной культуре чувствует себя женщина.Однако японская литература и тут не обошлась без парадокса: основоположником женской прозы стал мужчина, автор «Тоса никки» – «Дневника возвращения из Тоса».
В 930 году поэт Ки-но Цураюки получил должность губернатора Тоса. По окончании пятилетнего срока Цураюки возвратился на корабле в столицу, описав свое путешествие в дорожном дневнике. Вообще-то чиновникам полагалось составлять путевые дневники – отчеты о казенной поездке, выполненном поручении. Об этом Цураюки напоминает в преамбуле: «До сих пор дневники писали мужчины, теперь же попробует женщина». Мистификация выходит достаточно сложная: автор превращается в персонажа («губернатор возвращался в столицу»), а роль повествователя доверяется вымышленному персонажу – вместо губернатора пишет, мол, кто-то из близких, из свиты, и притом – женщина. А поскольку женщина китайскому не обучена, пишет «она» на японском языке и японскими знаками – так возникает первый записанный хираганой прозаический текст, и в нем заложено все то, что с легкой руки Цураюки будет считаться «женским» в японской литературе: родной язык и азбука, меньший кругозор, но больше деталей и – вот что, вероятно, побудило поэта к судьбоносной для истории японской литературы мистификации – интонация примиренной и все же не уходящей печали.
Предполагается, что дневник (в этой замаскированной форме) автобиографичен. Маленькая дочка Цураюки, привезенная им в провинцию из столицы, умерла в Тоса, и дневник начинается с упоминания о той, кто не вернется с родными в столицу, и заканчивается мыслью о ней:
«Среди самых милых воспоминаний – девочка, родившаяся в этом доме. Ах, как это горько, что она не вернулась вместе со всеми».
Горько – и все же воспоминание «милое». Печальное очарование.
Лирическая тема утраты неуместна в деловом мужском отчете; индивидуальный опыт не поддавался передаче на чужой, с точки зрения японцев – устоявшийся, сугубо традиционный язык. (Минует полстолетия, и в «Повести о Гэндзи» Мурасаки скажет: передать глубину чувств возможно лишь «нынешними знаками». Письмена и слова у японцев по-прежнему отождествляются.) Цираюки нужны были новый, гибкий японский язык и женщина, которая могла бы разделить и по-женски передать его переживания (родственница, жена?). Он создал ее сам, вообразил чувства и переживания женщины, показал, каким образом мужчина понимает женщину и как женщина может говорить с мужчиной доступным ему языком. Он научил женщин говорить, причем не только между собой: японский роман рождается из разговора женщин и мужчин. Диалога – конечно, преимущественно любовного, но не только.
В отличие от нашего романа, японский не призывает к отождествлению исключительно с главным героем (как это было в классической литературе) или с героиней, как это происходит в современном «дамском» жанре. Мы можем встать на ту или иную сторону в складывающихся отношениях или же смотреть на мир глазами второстепенного персонажа, какой-нибудь служанки Атоги или ее дружка-меченосца. И это опять же способствует открытости японского романа для современного неяпонского читателя. Если женщины читали больше романов, чем мужчины, то лишь оттого, что располагали большим досугом. По-настоящему образованные люди научились ценить эту прозу. В «Гэндзи-моногатари» главный герой заходит в комнату к любимой девушке и застает ее, неприбранную, забывшую о реальности, с головой погруженную в роман. Слегка посмеявшись над ее увлечением, принц, однако, признает:
«Я напрасно бранил эти книги. Не будь их, что знали бы мы о том, как люди жили в прошлом, начиная с века богов и до наших дней? В исторических книгах вроде “Анналов Японии” (Хитонги) мы находим только одну сторону действительности, а в романах правдиво и достоверно повествуется о самых важных вещах… Сочинитель не в силах замкнуть то, что он пережил, чему был свидетелем, в глубинах своего сердца, он должен поведать об этом другим людям. Так, мне кажется, родилось искусство романа.
Разумеется, романы не могут быть все на один лад. Китайские не похожи на наши, японские; новые романы отличаются от старинных. Есть также разница между серьезным и легким чтением, но утверждать, что все романы – пустые россказни, значит погрешить против истины».
В европейской литературе подобный разговор состоится лишь в XIX веке, в романе Джейн Остен «Нортэнгерское аббатство» – так называемая «апология романа». Заметим, что оправдываются романы в Японии XI и в Англии XIX века на одних и тех же основаниях: умение показать другую «сторону действительности» (характеры людей, причины их поступков, подробности, ускользающие от историков), пестрота и увлекательность (возможность «легкого чтения», варианты на разные вкусы – старинные, новые, отечественные и иностранные книги), а также потребность сочинителя раскрыть свое сердце и тем самым сердца читателей.
Чтение романов, разговор об этом чтении сближает мужчину и женщину, вельможу и бедную «воспитанницу». В «Нортэнгерском аббатстве» также прозвучит мысль, что «легкая» литература, порой отвергаемая «серьезными джентльменами», как раз этим джентльменам в первую очередь и необходима – научились бы вести себя как люди, понимать собственное сердце, а там, глядишь, и разговаривать с женщинами.
Умение проникать в суть повседневных вещей, а главное, способность наладить взаимопонимание самых далеких «цивилизаций»: противоположных полов, старины и современности, заемного и своего – вот в чем сила романа. Потому и возникает роман в японской литературе гораздо раньше, чем в европейской, что японская литература с самого начала осознавала и выстраивала свой коренной парадокс, основу каждой культуры.Основная точка соприкосновения между «мужским» и «женским», как и в любой литературе, – стихи: японская поэзия тоже знала своих Сафо, женщины-поэтессы рождались на этих островах даже чаще, чем на островах Эллады. И, пожалуй, в Японии поэзия сближает два противоположных пола успешнее, чем в Греции, поскольку в творческом процессе участвуют не только поэтессы (кто знает, может быть, они – прекрасное исключение, лишь подчеркивающее правило), но и читательницы с читателями. Знатного рода мужчины и женщины заучивали наизусть сборники классической китайской и японской поэзии, обменивались поэтическими загадками и посланиями. Как читатели они были равноправны: женщины допускались к чтению китайских стихов, от мужчины требовалось серьезное знакомство с отечественной поэзией. Обмен стихами превратился в тщательно разработанный ритуал; требовалось опознать образец, по которому составлено стихотворение, и адекватно ответить. Нередко поклонник и вовсе набрасывал только начало танка, ожидая от дамы продолжения. Показателен анекдот из личной жизни Сэй-Сёнагон: давний друг решил положить конец их роману, однако назначил последнее испытание: сумеет ли она достойно принять его поэтический вызов. После удачного ответа возлюбленной тюнагон не нашел в себе решимости порвать с ней.
Непростительная грубость со стороны мужчины – после тайной встречи не отправить возлюбленной стихотворное послание, привязанное к ветке сливы. Однако и от дамы требуется, наградив посланца новой одеждой, возвратить с ним равноценный ответ. Обмен любовными посланиями в определенных ситуациях становился столь же обязательным, как для нас – обмен кольцами. Японский брак той эпохи зачастую был гостевым; поутру новобрачный возвращался к себе домой. Не прислать молодой жене стихи с сожалениями о вынужденной разлуке – чудовищная оплошность. В «Повести о прекрасной Отикубо» глупец и всеобщее посмешище – «беломордый конек» – мается, пытаясь сочинить хоть что-то «классическое».
А уж какую роль играли конкурсы чтецов и поэтов в придворной карьере, нетрудно понять из дневника Сэй-Сёнагон. Чтобы достойно участвовать в таких состязаниях и поддерживать любовную переписку, женщина должна была ориентироваться в китайской и японской поэзии ничуть не хуже мужчины. Здесь они говорили на одном языке.
Из обмена стихами строился как бы конспект любовного романа и придворной карьеры, с помощью танка отмечались основные события в жизни, подытоживался опыт и размышления. Без них не обходится и окончательно сложившийся на глазах Сэй-Сёнагон аристократический роман, и более наивные и свободные жанры автобиографических повестей, дневников, и ранний полусказочный роман, та же «Повесть о прекрасной Отикубо», и поздние романы, как написанная в XIII веке «Непрошеная повесть». Фактически, если добавить к стихам историю их написания или ситуации, когда они были прочитаны, пояснить чувства автора и адресата, перед нами – готовый роман во вкусе той эпохи. По такому принципу создана в Х веке «Исэ-моногатари», якобы художественная автобиография поэта и «кавалера былых времен» (еще одна мистификация). Благодаря стихотворным скрепам японский роман с самого начала обретает ту диалогичность и даже полифоничность, до которой теоретики европейского романа додумались только в ХХ веке. Танка и ее прозаическое обрамление говорят «об одном и том же», но разными голосами. Чаще всего два голоса – это голос мужской и женский, но порой это голоса двух ценителей поэзии, двух любителей природы или двух людей с утонченными чувствами, которые видят, читают, переживают «одно и то же», но опять-таки – со своими оттенками.Сопереживание, совместное переживание одного и того же – ключевая тема как дзуйхицу, так и романов.
В сопереживание включены явления природы, растения, предметы. Японская культура менее других повинна в исключительном интересе к человеку в ущерб всему прочему, одушевленному и неодушевленному. Лунная пора и мрак, светляки и вороны – их нужно видеть, ими нужно на мгновение стать, не перестав быть самой собой. Как в религии действует буддистский принцип сочувствия всему живому, так в поэзии и в прозе художественный принцип «моно-но аварэ», «очарования печалью вещей через осознание преходящей сути бытия».
Нетрудно заметить, что и персонажи, и авторы старинных текстов, собранных в этой книге, отзывчивее, чем их европейские собратья. Нашей Золушке сочувствует только фея-крестная, принц же руководствуется не состраданием, а влюбленностью (и кстати, нам ничего не известно о дальнейшей супружеской жизни этой четы: в какой мере они сумеют понимать, принимать друг друга?). Японская Золушка – прекрасная Отикубо – может всецело положиться на свою служанку и молодого оруженосца, и оба они хлопочут не из выгоды, а из естественного сочувствия, связующего всех людей. Молодой вельможа влюбляется в нее заочно, по рассказам этих преданных слуг, любовь начинается с интереса к другому человеку, уважения и опять же сочувствия. И в «Непрошеной повести», где вроде бы основной интерес – половой, более тонкие человеческие отношения, преданность (не прописная, по тому или иному кодексу, а невольная, грустная, как «по человечески» предан изменнице-фрейлине государь) оказываются не менее важными.
«Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо», – провозглашал римский драматург, перенимавший греческие образцы, но там дело не шло дальше любопытства и досужих советов. Похоже, японской литературе человеческое присуще в большей мере, чем прочему человечеству.
Европейские романисты неоднократно сетовали на то, что сюжет принято завершать свадьбой. Лев Толстой чувствовал себя отважным нарушителем правил, когда добавил к «Войне и миру» эпилог о супружеском счастье, а уж в «Анне Карениной» брак и вовсе разрушается. Но японская «Золушка» отнюдь не кончается свадьбой. Самое интересное только начинается: как муж и жена будут ладить друг с другом, как примут родственников с обеих сторон, а родственники – их, как будут изжиты обиды и комплексы, приобретенные в «исконной семье», какую карьеру сделает муж и как приспособится к этим кардинальным изменениям жена, как появятся на свет, как будут воспитаны и кем станут их дети. Казалось бы, это и составляет насущный интерес в жизни любого человека, но почему-то мы, европейцы, так и не сумели поговорить об этом средствами литературы.
Для нас, а может быть, и для авторов этой прозы, грустное очарование отчасти заключается в хрупкости самой хэйанской культуры. Мы понимаем, что подобная красота устоять не сможет, будет сметена внутренним напором или нашествием извне или погибнет от собственной изощренности, как погибли этруски или марсиане Рэя Брэдбери. Не пройдет и двух столетий, как начнутся распри между могущественными родами, потом – перенос столицы, гражданские войны и военная диктатура.
Власть императоров была несколько декоративной уже в эру Хэйан: всемогущие Фудзивара женили их на своих дочерях, занимали все правительственные посты, предоставляя воплощенному божеству тешить себя изящными искусствами. Для поэзии такое положение дел было весьма полезно, как для истории – не берусь судить. Когда реальную власть захватил военный правитель – сёгун, император и вовсе превратился в фикцию. На престол сажали маленьких детей, а едва они достигали совершеннолетия, их вынуждали отрекаться в пользу младенца-наследника. Ощущение бренности и «ненастоящести» жизни к XIII веку становится всеобщим. Теперь уж записки пишут не у изголовья, в комфорте и праздности, а либо в келье, либо от скуки (точнее – от «чувства ничтожности бытия»). И повесть Нидзё – «непрошеная».
Если сравнить судьбу Нидзё с биографией Сэй-Сёнагон или Мурасаки Сикибу, мы поймем, насколько интереснее, реальнее жила дама эры Хэйан. Пусть за бамбуковым занавесом, но Сэй и ее современницы не были игрушкой мужских страстей, не были так беспомощны в попытках осознать и направить свою жизнь. Беглые заметки у изголовья кажутся более связными, чем нагромождение судьбоносных вроде бы событий в «Непрошеной повести». Император сделал тринадцатилетнюю девочку своей наложницей (дата рождения Нидзё – 1258 год, в год начала повести, 1271, она еще ребенок даже по собственным ощущениям), потом возродилась первая любовь, но тут вдруг родовитый епископ ее возжелал, императрица обозлилась, беременность случилась невовремя, еще какой-то придворный загляделся – а заканчивается все опять же монашеской кельей. Самоизоляцией. Как ни странно, времена грозных самураев отличались каким-то женским страхом, глубоко спрятанной (или подавленной) сентиментальностью (она прорвется в городских повестях XVI века) и желанием укрыться от мира. Частные люди осуществляли это желание, удаляясь в горные монастыри, правительство – строя бамбуковый занавес (женский инстинкт!) вокруг страны.Но даже в периоды умышленной самоизоляции, когда самурайское правительство потребовало отказа от общения с внешним миром, японская литература не вырождалась в единообразие, в ней всегда играли, складываясь в новые комбинации, элементы иных традиций. Эта генетическая память помогала Японии по прошествии веков вновь раскрываться навстречу иным культурам. Более того, во второй половине ХХ века, вслед за последним (будем надеяться) и самым страшным разрывом, японские писатели внезапно обнаружили необычайную склонность вживаться в чуждые интонации. А свой опыт отчуждения от мира, приведший их к войне против всех и кошмару Хиросимы и Нагасаки, «закрытые» японцы сумели поведать на языке «других», и мало кому из народов, переживших национальную катастрофу, удалось так внятно и выразительно рассказать о себе миру, добиться такого отзвука.
Если бы японский опыт сводился лишь к политкорректному принятию, ученичеству, он был бы не столь насущен для Европы и для России в особенности. Разделение на «мужское» и «женское», «китайское» и «японское» органически необходимо, поскольку благодаря ему литература в самой себе несет не только опыт принятия, но и опыт отчуждения.
Японская литература многие столетия развивалась отдельно от европейской и иных родственных нам культур; когда же для Европы наступила эра великих географических открытий и встреча двух цивилизаций могла бы наконец состояться, Япония как раз надумала отгородиться от опасных влияний извне. Схождение двух полюсов теперь уже всечеловеческой культуры намечается лишь на излете XIX столетия, и это движение навстречу друг другу (и неизбежное отталкивание) еще отнюдь не исчерпалось. Это больше, чем встреча двух рас, двух культур с несхожими историческими судьбами. И даже появление Пятницы в жизни Робинзона Крузо не столь экзистенциально – к идее дикаря цивилизация уже присмотрелась. По отношению к дикарю «цивилизованный человек» не испытывает страха и злобы, не боится утратить самоидентификацию. Не оберегает свою особость, не постигает ее заново, увидев себя со стороны, и не стремится к познанию другого. Встреча цивилизаций, уже прошедших огромный путь самостоятельного, отдельного развития, всколыхнула и отторжение, и неутолимую потребность друг в друге, взаимную агрессию, яростное желание подчинить, уподобить «их» «себе», и восхищение чужим, страх растворения и преодоление этого страха.
Если когда-нибудь нам повезет отыскать жизнь в космосе, мы припомним тот первый межгалактический контакт. Мы припомним вечернее чтение «Записок у изголовья» или «Прекрасную Отикубо» – японскую «Золушку», столь же убедительное (и более трогательное) доказательство всечеловеческого родства, как предания о потопе у антиподов. Мы вновь раскроем японскую «Манон Леско» – «Непрошеную повесть» Нидзё. И когда волшебный ключик отомкнет для нас далекую во времени и пространстве культуру, мы перечтем поздних, печальных Кэнко-хоси и Камо-но Тёмэя, услышим голоса, которых недостает в нашей традиции, – не обиду на уходящую жизнь, а примиренное желание любоваться опадающими листьями, любить кратковечное, ибо и наше существование бренно, и в нашей смертности – залог родства со всем, что процвело и обречено умереть.Л. Сумм
Повесть o прекрасной Отикубо
Часть первая
Не в наши дни, а давно-давно жил один тюнагон по имени Минамото-но Тадаёри и было у него много красивых дочерей. Двух старших достойным образом выдали замуж и поселили в роскошных покоях родительского дворца – одну в западном павильоне, а другую в восточном. Двух младших окружили самыми нежными заботами, готовясь в скором времени торжественно отпраздновать обряд их совершеннолетия, когда на девушку впервые надевают длинное мо.
Была у тюнагона и еще одна дочь. В былые дни он иногда навещал ее мать, происходившую из обедневшей ветви императорского рода, но возлюбленная его рано ушла из этого мира.
У законной супруги тюнагона Китаноката – «Госпожи из северных покоев» – было жестокое сердце. Она невзлюбила свою падчерицу, обращалась с ней хуже, чем с последней служанкой, и поселила ее поодаль от главных покоев дворца, в маленьком домике у самых ворот. Звали: этот домик просто «отикубо» – «каморкой», потому что пол у него был почти вровень с землей.
Само собой разумеется, падчерицу не дозволяли величать, как других дочерей, ни высокородной госпожой, ни каким-нибудь другим почтительным прозвищем. Хотела было Госпожа из северных покоев дать ей такое имя, какое годится только для служанки, но побоялась, что мужу это не понравится, и приказала: «Живет она в отикубо – каморке, пусть и зовут ее «Отикубо». Так это имя за ней и осталось.
Сам тюнагон тоже не выказывал особой отеческой нежности к этой своей дочери. С самых ее младенческих лет он был к ней равнодушен, и потому она попала безраздельно во власть мачехи и нередко чувствовала себя одинокой и беззащитной.
На всем свете не было у нее ни родных, ни близких, ни даже кормилицы, никого, кто мог бы послужить ей опорой в жизни, кроме одной молоденькой служанки. Служанка эта, бойкого ума девица по прозванию Усироми, ходила за ней еще при жизни ее матери. Обе девушки от всей души жалели друг друга и не разлучались ни на одно мгновенье.
В красоте Отикубо не уступала своим холеным и балованным сестрам, но на людях она не показывалась, и потому свет о ней ничего не знал.
Чем старше становилась Отикубо, чем больше входила в разум, тем сильнее страдала оттого, что жизнь к ней так немилосердна и что на долю ее выпадают одни только горести. Она жаловалась на свою судьбу в песнях, всегда таких грустных. Вот одна из них:
Каждое новое утро
Новой бедой грозит,
Новой обидой ранит.
Что мне сулит этот мир?
В чем я найду отраду?
Девушка всегда была печальна. Ее грустный вид без слов говорил о том, как глубоко она чувствовала людскую несправедливость.
От рождения Отикубо была наделена светлым умом и многими талантами. Она могла бы хорошо играть на семиструнной цитре, но кто стал бы учить ее? Только в самом раннем детстве, лет шести-семи, она училась у своей матери играть на цитре с тринадцатью струнами, и то в совершенстве овладела этим искусством.
Когда ее младшему брату Сабуро, сыну законной жены тюнагона, исполнилось десять лет, он очень полюбил игру на цитре.
– Обучи его, – приказала мачеха, и Отикубо иногда показывала мальчику, как надо играть на цитре.
От скуки в свободные часы она начала заниматься шитьем и скоро научилась отлично владеть иглой.
– Вот это похвально! – обрадовалась мачеха. – Девицы ничем не примечательной наружности должны прилежно учиться какому-нибудь мастерству.
И посадила падчерицу за шитье, не давая бедняжке ни минуты отдыха. Отикубо пришлось одной мастерить все наряды для обоих мужей своих старших сестер. Иногда она ночами глаз не смыкала. Чуть опоздает, мачеха начнет донимать попреками:
– Попросишь эту недотрогу сделать сущий пустяк, и то корчит недовольное лицо. Что же она считает подходящей для себя работой, скажите на милость?
Девушка украдкой лила слезы и вздыхала:
– О, как бы я хотела поскорее умереть!
Тем временем торжественно отпраздновали совершеннолетие третьей дочери, Саннокими, и вскоре же выдали ее замуж за одного молодого человека в чине куродо-но сёсё. А Отикубо стало еще тяжелее: пришлось шить для зятя новые наряды.
В доме не было недостатка в молодых и красивых прислужницах, но кто из них согласился бы взять на себя такой низкий труд, как работа иглой! Служанки часто издевались над Отикубо, и она, проливая слезы над шитьем, сетовала:
Напрасно путь я ищу,
Чтоб навсегда покинуть
Этот жестокий мир.
Несу я трудную ношу:
Грустную жизнь мою.
Усироми могла поспорить с кем угодно красивой наружностью и длинными прекрасными волосами, и потому ее приставили для услуг к новобрачной. Поневоле пришлось подчиниться. Грустно было Усироми, но что могла она поделать?
– Самое мое заветное желание в жизни: никогда не разлучаться с вами. Даже когда моя родная тетушка прислала за мной, я и то отказалась покинуть вас. За что же мне судьба послала такое наказание? Почему должна я служить не вам, моей любимой госпоже, а чужой женщине?
– Полно, что за разница, ведь мы по-прежнему будем жить в одном доме. Я даже рада, ведь ты ходишь в жалких отрепьях, а теперь тебе подарят новые наряды.
Усироми была полна признательности к своей юной госпоже за ее доброту и любовь. Она не в силах была видеть, как Отикубо грустит в одиночестве, и, страдая за нее душой, каждую свободную минуту прибегала к ней. И крепко же доставалось за это Усироми!
– Отикубо по-прежнему то и дело зовет к себе эту служанку! – сердилась госпожа Китаноката. Не часто случалось теперь девушкам поговорить по душам. Даже звать Усироми стали теперь по-новому. Мачеха решила, что раз она служит новой госпоже, то и прежнее имя ей не подходит, и дала ей новое – Акоги.
В свите нового зятя, мужа Саннокими, находился один меченосец, очень смышленый молодой человек по имени Корэнари. Ему приглянулась Акоги. Долгое время они посылали друг другу любовные письма и, наконец, вступили в брачный союз. Супруги откровенно, без утайки, говорили обо всем между собой. Акоги часто рассказывала мужу о своей любимой госпоже, о том, какое доброе сердце у Отикубо, как она хороша собой и сколько ей приходится терпеть незаслуженных притеснений и обид от бессердечной мачехи.
Заливаясь слезами, Акоги просила:
– Ах, помоги мне устроить ее счастье! Вот было бы хорошо, если б мою барышню тайком выкрал из дому какойнибудь достойный человек и женился бы на ней.
Акоги с меченосцем все время говорили между собой о грустной участи Отикубо и от души ее жалели, стараясь придумать способ, как помочь ей.
Мать этого меченосца была кормилицей одного знатного молодого человека по имени Митиёри. Он был сыном главного начальника Левой гвардии и сам имел звание сакон-но сёсё: младшего начальника Левой гвардии. Юноша был еще не женат и потому расспрашивал всех о том, какие дочери имеются на выданье в благородных семьях.
Как-то раз меченосец завел при нем речь о горькой участи Отикубо, и этот рассказ запал юноше в сердце. Митиёри улучил минуту и, оставшись с меченосцем наедине, стал его подробно расспрашивать о ней.
– Ах, несчастная, как, верно, тяжело у нее на душе! – воскликнул он. – Ты говоришь, она происходит из высочайшего рода… Устрой мне с нею тайную встречу!
– Как же так сразу! Ведь она и в уме таких мыслей не держит. Я должен сначала сообщить ей о ваших намерениях и узнать ее ответ.
– Введи меня к ней в покои, введи непременно, ведь она живет отдельно от семьи, у самых ворот…
Меченосец рассказал обо всем Акоги.
– Но у моей госпожи сейчас ничего подобного и в помыслах нет. Я слышала, кроме того, что этот молодой человек – порядочный повеса, – стала возражать Акоги. – Как же я стану уговаривать ее довериться известному ветренику? Но, увидев, что муж раздосадован отказом, она мало-помалу сдалась.
– Хорошо, я поговорю с моей госпожой при удобном случае.
Акоги отвели для жилья тесный закуток рядом с комнатой Отикубо. Но Акоги думала, что ей, как служанке, не подобает стелить свою постель вровень с господским ложем, и уходила спать в клетушку, пол которой был еще ниже, чем в покоях ее молодой госпожи.
Был первый день восьмого месяца года.
Отикубо лежала одна на постели. Не в силах сомкнуть глаз, она послала тихую мольбу к своей покойной матери:
– Матушка, возьми меня к себе, мне так тяжело.
О, если у тебя осталась
Хоть капля жалости ко мне,
Вернись, возьми меня с собой.
Не оставляй меня в добычу
Печалям горестной земли.
Так искала она утешения в напрасных жалобах.
На другое утро Акоги попыталась было завести с ней разговор о любовных исканиях молодого вельможи.
– Муж мой сказал мне то-то и то-то… Что вы об этом думаете? Ведь нельзя же вам до конца ваших дней оставаться одинокой.
Девушка ничего не ответила. Акоги смутилась и не знала, как продолжать, а в это время ее позвали:
– Подай госпоже Саннокими воду для умыванья! Так и пришлось ей уйти ни с чем.
В глубине души Отикубо решила, что в жизни ей все равно нечего ждать хорошего. Несчастная сирота, потерявшая еще в раннем детстве мать, она только и мечтала о смерти. Даже если б она постриглась в монахини, ей все равно не удалось бы покинуть отцовский дом, где к ней так безжалостны. Нет, уж лучше умереть!
Тем временем меченосец отправился во дворец отца Митиёри.
– Ну, что слышно насчет того дела? – нетерпеливо спросил юноша.
– Я потолковал с моей женой, а она говорит: «Так сразу тут ничего не добьешься!» Обычно если у девушки есть родители, то можно как-нибудь поторопить сватовство, но отец молодой госпожи настолько под пятой своей супруги, что навряд ли с ним столкуешься.
– Я же тебе говорил с самого начала: устрой нам тайную встречу. В такое семейство не очень-то приятно войти на правах законного зятя. Если я ее полюблю, то возьму себе в дом. А если она мне не понравится, то связь можно и прекратить под тем предлогом, что в свете пошли пересуды.
– Я узнаю ее решение и сообщу вам, – сказал меченосец.
– Ты погоди! Надо же мне посмотреть на эту девушку раньше, чем решить окончательно. Как я могу дать свое слово, не повидав ее? Ты скажи, что я, мол, человек верный, не покину ее скоро.
– Не покинете скоро? И это, по-вашему, пылкое признание в любви? – нахмурился меченосец.
– Я хотел сказать «никогда», но оговорился. – И Митиёри со смехом вручил меченосцу любовное послание. – На, возьми, передай.
Тот с неохотой принял письмо и отдал его Акоги.
– Вот послание для твоей госпожи.
– Ах, что за мерзость! Нет, уж избавь меня! Я не хочу подбивать свою барышню на разные глупости.
– А ты все-таки уговори ее написать ответ. Ничего в этом нет дурного.
Акоги отнесла письмо к Отикубо.
– Вот послание от того молодого человека, о котором я вам недавно говорила.
– Что ты делаешь? Если об этом узнает матушка, разве она меня похвалит? – ужаснулась Отикубо.
– А когда ваша мачеха сказала о вас доброе слово? Вот еще была забота с ней считаться!
Отикубо ничего не ответила.
Акоги зажгла свечу и прочла письмо. В нем было только одно это стихотворение:
Едва я узнал, что живешь ты на свете,
Как сердце мое прилепилось к тебе.
О чистый ключ на горе Цукуба,
Незримый для путника, скажи мне,
Где ключ к незримой моей любви?
– Какой изящный почерк! – тихонько ахнула от восторга Акоги, но, увидев, что Отикубо осталась безучастной, сложила письмо, спрятала его в ларец и вышла из комнаты.
– Ну как, прочла твоя госпожа письмо? – полюбопытствовал меченосец.
– Нет, и не взглянула даже. Так непрочитанным я его и спрятала.
– Не понимаю. Уж все бы лучше, чем жить так, как она сейчас живет… И нам обоим, глядишь, этот любовный союз пошел бы на пользу.
Наутро тюнагон заглянул по дороге из дому в комнатку своей дочери и увидел, что на ней самое убогое платье. Только длинные черные волосы, красиво рассыпаясь по плечам, несколько скрадывали безобразие этого наряда. Отцу стало жаль девушку.
– Как ты плохо одета! Жаль мне тебя, ты совсем заброшена, но сначала ведь надо позаботиться о законных дочерях. Если подвернется тебе случай устроить свою жизнь, пожалуйста, без церемоний поступай сама как знаешь. Бедняжка, несладко тебе живется!
Отикубо от смущения не могла выговорить ни слова…
Под впечатлением этой встречи тюнагон сказал своей жене:
– Сейчас я заглянул к Отикубо. На ней только одно убогое тонкое платье из некрашеной ткани. Нет ли у наших дочерей какого-нибудь лишнего старого платья? Нынче ночи такие холодные…
– Ах, я ей все время дарила наряды. И куда только она их подевала? Совсем не умеет беречь!
– Беда с ней! Отикубо рано лишилась материнских забот и к тому же, видно, неряшлива по натуре, – с досадой воскликнул тюнагон.
Госпожа Китаноката велела падчерице сшить парадные хакама для младшего зятя.
– Уж постарайся, сшей как можно лучше. За труды я подарю тебе хорошее платье.
Восторгу девушки не было границ. Она сшила хакама быстро и так красиво, что мачеха осталась довольна и подарила ей со своего плеча старое шелковое платье на вате, украшенное ткаными узорами.
Стояла осенняя пора, когда ледяной ветер пронизывает до костей и не знаешь, как укрыться от холода. Отикубо так зябла, что обрадовалась и этому жалкому подарку. Видно, бедственная жизнь уже надломила ее гордый дух.
У младшего зятя, куродо, был горячий нрав. Он громко возмущался всем дурным, но зато и до небес превозносил все хорошее. Вот и теперь тоже он не поскупился на похвалу:
– Превосходная вещь! Отлично сшита! Прислужницы пересказали его слова мачехе.
– Потише, не так громко! – прикрикнула она на них. – Еще, чего доброго, Отикубо вас услышит. Она и без того зазнается. Таких надо держать построже. Счастье для нее, что ей приходится услуживать другим, а то она возомнила бы о себе неизвестно что.
Женщины тихонько шептались между собой:
– Как только госпоже не совестно так безжалостно говорить о такой милой и скромной девушке!
А между тем Митиёри, решившись не отступать от своего, послал Отикубо второе любовное письмо, привязав его к пучку полевого мисканта.
Уже завязали колос
В сердце моем побеги любви.
О прекрасный цветок полевой!
Прошелести чуть слышно,
Голову тихо склони в ответ.
Ответа не было.
В один из дней, когда лил осенний дождь, он снова послал ей письмо:
«Я слышал, что у вас нежная душа, а между тем вы не знаете сострадания.
Просвета нет в облаках.
Сыплется дождь бесконечный…
И, словно осенний день,
Туманится от печали
Сердце, любящее тебя»
И опять никакого ответа.
Но Митиёри, упорствуя, написал снова:
Зыбкий мост облаков
Над стремниной Небесной реки.
Ты на том берегу.
Берегу я надежду в пути,
Что блеснет мне ответный луч.
Так он писал ей почти каждый день, а Отикубо все не отвечала. Наконец Митиёри сказал меченосцу:
– Девушка эта, видно, очень застенчива. Она никогда еще не получала любовных писем и, наверно, даже не знает, как отвечать на них. Но я слышал от тебя, что у нее доброе сердце, открытое для сострадания, так почему же она не пошлет мне хоть самый краткий ответ?
– Вот уж не знаю почему. Может, боится. Мачеха у нее – сущая ведьма. Молодая барышня живет в вечном страхе, только и думает, как бы не прогневить Госпожу из северных покоев каким-нибудь пустяком. Того и гляди, из дому выгонит.
– Я же тебе все время говорю, введи меня без дальних слов в покои к девушке, – настойчиво потребовал Митиёри, и тот не посмел ослушаться. Оставалось только найти удобный случай.
Десять дней не было вестей от влюбленного. Наконец он написал:
«Пора образумиться мне.
К чему писать понапрасну?
Твоя жестокость растет,
Как в озере Масута
Густеет трава водяная.
Я пытался усмирить свою любовь, но напрасно! Не в силах дальше так страдать, я снова пишу вам, хотя и сам понимаю, что нарушаю этим светские приличия…»
Меченосец сказал Акоги:
– На этот раз непременно нужно дать ответ. Уж ты как-нибудь уговори свою барышню, а то молодой господин бранит меня за недостаток усердия…
– Госпожа моя сказала, что не умеет писать любовные письма, – отговаривалась Акоги. – Ты бы видел, как она смутилась.
Она показала письмо Отикубо, но как раз в это время муж второй дочери собирался в отъезд по срочному делу. Отикубо спешно шила для него парадную одежду и опять не ответила на письмо.
Митиёри подумал, что она и в самом деле, как говорит Акоги, не умеет писать любовные письма, но он много слышал о том, какое доброе, отзывчивое сердце у Отикубо, и потому не терял надежды. Скорее ему был по душе такой скромный нрав девушки.
– Что ты тянешь! – торопил он меченосца.
Однако на господском дворе всегда толклось много народу и удобный случай все не представлялся. Митиёри изнывал от любовной тоски. Но тут стало известно, что тюнагон отправляется в храм Исияма исполнить один свой старинный обет. Все домочадцы принялись осаждать тюнагона просьбами, чтобы он взял их с собой. Даже старух и тех постеснялись оставить дома, одну только Отикубо покинули в ее каморке.
Наканокими, вторая дочь, попробовала было вступиться за сестру:
– Возьмем с собою и Отикубо. Жаль оставить ее, бедняжку, дома в одиночестве.
Но Госпожа из северных покоев и слушать не стала.
– Что за новости! Она никогда порога дома не переступала. Да и как она будет шить в дороге? Ни к чему приучать ее к ненужным развлечениям, пусть-ка лучше посидит дома взаперти.
Акоги, как служанку третьей дочери – Саннокими, собрались было красиво нарядить и взять с собой, но она пожалела оставить свою прежнюю госпожу в одиночестве и отговорилась от поездки под предлогом, что у нее внезапно настало месячное очищение и в храме ей появляться нельзя.
– Вот еще выдумки! – рассердилась Китаноката. – Ты это нарочно говоришь, потому что тебе жаль оставить Отикубо.
– Ах, нет, напротив, мне очень досадно, что так случилось. Но ведь срок очищения скоро придет к концу. Если прикажете, я с радостью поеду. Кто же по доброй воле откажется от такого интересного путешествия? Старухи и то просятся… – говорила Акоги так убедительно, что Госпожа из северных покоев наконец поверила и приказала нарядить покрасивее и взять вместо нее в дорогу простую девушку для черной работы, а ей позволила остаться.
В доме начались шумные сборы, поднялась дорожная суматоха, но наконец все уехали, и Акоги в наступившей тишине начала сердечную беседу со своей юной госпожой, чтобы развеять ее грусть. В это время принесли записку от меченосца:
«Я слышал, что ты не поехала в храм вместе с другими.
Если это правда, я сейчас же приду».
Акоги написала ему в ответ:
«Госпоже моей нездоровилось, и она осталась дома. Могла ли я покинуть ее? Нам очень скучно. Приходи навестить нас и принеси с собой те картины, которые ты однажды пообещал нам показать».
А надо сказать, что у младшей сестры Митиёри, носившей высокое звание младшей императрицы, было много свитков с красивыми картинами. Меченосец как-то говорил Акоги, что если молодой господин начнет посещать Отикубо, то он непременно покажет им эти свитки.
Меченосец показал Митиёри записку, полученную им от Акоги.
– Так это рука твоей жены, Корэнари? Очень красиво пишет. Вот случай, которого мы ждали. Ступай туда, все устрой.
– Дайте мне на время один свиток с картинами.
– Нет, я сам покажу ей, как ты мне раньше советовал.
Когда буду у нее…
– Кажется, сейчас и в самом деле подвернулся удобный случай, – согласился меченосец.
Митиёри, смеясь, прошел в свои покои и нарисовал на белой бумаге недовольную физиономию мужчины: палец во рту, губы наморщены. Внизу он написал:
«Вы хотели полюбоваться на картины, извольте, посылаю вам одну.
Сжаты печально уста.
Устало глаза глядят.
Может ли быть иначе?
Мало в жизни утех
У тех, к кому так жестоки.
Впрочем, это письмо – ребячество с моей стороны». Собираясь отнести послание господина, меченосец сказал своей матери, которая некогда была кормилицей Митиёри:
– Приготовь каких-нибудь вкусных лакомств и уложи их в корзинку. Я скоро за ними пришлю.
Он отправился к дому тюнагона и вызвал Акоги.
– А где же картины? – полюбопытствовала она.
– Вот здесь. Отдай-ка это письмо барышне, тогда все узнаете.
– Опять какой-нибудь обман, – нахмурилась Акоги, но все же отнесла письмо своей юной госпоже.
Отикубо томилась от скуки и потому пробежала его взглядом.
– Что такое? Ты просила свитки с картинами? – воскликнула она.
– Да, я писала о них меченосцу, а господин сакон-но сёсё, верно, видел мое письмо.
– О, как это неприятно! У меня такое чувство, будто заглянули в самую глубь моего сердца. Для такой затворницы, как я, лучше оставаться безучастной ко всему на свете, – сказала Отикубо с недовольным видом.
Меченосец позвал Акоги, и она вышла к нему.
– А кто остался сторожить дом? – спросил он будто невзначай. – Как у вас стало пусто и уныло! Я сейчас пошлю к своей старушке за лакомством. – И он отправил нарочного к своей матери с наказом прислать все вкусное, что только найдется в доме.
Та уложила разные лакомства как можно красивее в две корзинки. Бо́льшую из них она наполнила до краев всевозможным рисовым печеньем, белым и красным вперемежку, не забыла даже положить сверток с поджаренными зернами риса. И послала сопроводительное письмо:
«Такие кушанья едят неохотно даже в бедных домах. Боюсь, что особам, живущим во дворце, они придутся не по вкусу. Этот жареный рис прошу передать девочке для услуг, как бишь ее по имени, кажется, Цую».
Зная, как грустно живется покинутой всеми Отикубо, старуха всячески старалась показать, что рада услужить ей хоть малостью.
Увидев корзинки с лакомствами, Акоги воскликнула:
– Это странно. По какому случаю и жареный рис, и сладости? Что ты затеял?
Меченосец засмеялся:
– Знать ничего не знаю. Зачем бы я стал дарить такие пустяки? Это моя старуха додумалась своим разумом. Эй, Цую! Возьми убери это куда-нибудь.
И Акоги с меченосцем стали, как всегда, толковать о своих господах. Решили, что молодой господин вряд ли пожалует в такую дождливую ночь, и спокойно легли спать.
Отикубо тоже прилегла и одна в ночной тишине стала перебирать струны своей цитры. Полилась прекрасная, полная задушевной грусти мелодия.
Меченосец заслушался.
– Как чудесно она играет!
– Правда, хорошо? А ведь покойная госпожа учила ее музыке очень недолго, когда девочке было всего лет шесть… Пока они так мирно беседовали между собой, Митиёри украдкой приблизился к дому. Он послал одного из слуг сказать меченосцу:
– Выйди ко мне немедленно для важного разговора. Тот сразу все понял и в замешательстве отозвался:
– Слушаюсь, сейчас иду! – и торопливо вышел. Акоги тем временем пошла к своей госпоже.
– Ну, что же? – спросил Митиёри. – Я приехал в такой проливной дождь, неужели мне возвращаться ни с чем?
– Вы так внезапно пожаловали, даже не предупредили меня заранее. Как же так вдруг! – упрекнул его меченосец. – А ведь еще неизвестно, что скажет молодая госпожа. Вряд ли что-нибудь выйдет сегодня.
– Не строй такой постной рожи! – И Митиёри наотмашь ударил меченосца.
Тот кисло улыбнулся.
– Что с вами поделаешь! Извольте выйти из экипажа. И он показал Митиёри дорогу в дом.
Слугам было приказано прислать экипаж утром пораньше, пока еще будет темно.
Меченосец остановился возле двери в свою комнату и стал тихим голосом давать юноше советы, что дальше делать. В такую позднюю пору можно было не опасаться внезапных гостей.
– Я сначала погляжу на нее хоть в щелку, – сказал Митиёри.
Меченосец схватил его за рукав.
– Постойте! Вдруг она покажется вам не такой красивой, как вы ожидали? Что тогда? Как в романах пишут, любезник взглянул на нее, а она – безобразная уродина…
– Ну, тогда я вместо шляпы прикрою голову рукавом и убегу, – засмеялся Митиёри.
Меченосец спрятал его возле решетчатого окна, а сам решил караулить снаружи, опасаясь, как бы слуги, оставленные сторожить дом, не приметили незваного гостя.
Митиёри заглянул внутрь. Тесная каморка была еле освещена тусклым огоньком светильника, зато ни церемониальный занавес, ни ширмы не мешали взору, все было хорошо видно.
Лицом к нему сидела какая-то миловидная женщина с длинными прекрасными волосами, должно быть, Акоги. Поверх тонкого белого платья на ней было надето второе – из блестящего алого шелка.
Перед ней, опираясь на локоть, полулежала на постели совсем юная девушка. Наверно, она! Белое платье облегало ее тонкий стан свободными легкими складками, ноги были прикрыты теплой одеждой из красного шелка на вате… Она глядела в другую сторону, лица почти не было видно. Головка у нее была прелестной формы, волосы удивительно красиво падали на плечи, но не успел он налюбоваться, как огонь вдруг погас.
«Какая досада!» – подумал Митиёри, и в душе его вспыхнула решимость добиться победы во что бы то ни стало.
– Ах, какая темнота! Ты говорила, что к тебе пришел твой муж. Иди к нему скорей!
Голос девушки, такой нежный, красивый, пленял слух…
– К мужу пришел гость, а я пока побуду с вами. Дома почти никого не осталось, должно быть, вам страшно одной, – ответила прислужница.
– Мне часто бывает страшно. Я уж привыкла.
Когда Митиёри вышел из своего тайника, меченосец начал его поддразнивать:
– Ну, что скажете? Проводить вас домой? А где же ваша шляпа? Изволили забыть ее с перепугу?
– О! Ты человек пристрастный, ведь ты без памяти влюблен в свою жену, – усмехнулся в ответ Митиёри. А сам в это время думал: «Какое старое, изношенное платье у бедняжки! Ей будет совестно передо мной…» – Позови свою жену поскорей и ложись-ка спать, – нетерпеливо приказал он.
Меченосец пошел к себе в спаленку и позвал Акоги.
– О нет, эту ночь я проведу возле госпожи. А ты ложись поскорее спать или в нашем закутке, или где сам знаешь, – начала было отнекиваться Акоги.
– Я только хочу передать тебе то, о чем рассказал мне мой гость. Это очень важное дело. Выйди ко мне хоть на минутку, – попросил он снова через служанку Цую.
Наконец Акоги отодвинула в сторону дверь и крикнула в сердцах:
– Ну, в чем дело? Что ты здесь буянишь? Меченосец обнял ее:
– Гость сказал мне: «Не спи один в такую дождливую ночь». Идем со мной!
Акоги засмеялась.
– Послушайте его! Вот нашел важное дело!
Но меченосец насильно заставил ее лечь с ним рядом и, не говоря ни слова, прикинулся спящим.
Сон не шел к Отикубо. Полулежа на своей постели, она стала перебирать струны цитры и тихо запела:
Когда весь мир земной
Мне кажется печальным,
Хочу средь горных скал
Убежище найти,
Навеки от людей укрыться.
Митиёри устал ждать и, подумав, что сейчас настала удобная минута – поблизости никого нет, – ловко при помощи кусочка дерева приподнял верхнюю створку решетчатого окна и пробрался в комнату.
Отикубо в испуге хотела было бежать, но он крепко сжал ее в объятиях.
Акоги, спавшая вместе с меченосцем в соседней комнате, услышала, как стукнуло окно. «Что там такое!» – в испуге подумала она и попыталась было вскочить с постели, но меченосец силой удержал ее.
– Пусти меня! Там створка окна стукнула. Пойду посмотреть, что случилось.
– А, пустое! Это собака. Или крыса. Нечего бояться. С чего ты так всполошилась? – уговаривал он жену.
– Нет, что-то неладно. Уж, наверно, ты подстроил что-нибудь. Оттого меня и не пускаешь.
– С чего бы это я стал строить козни! Успокойся, ляг! – Крепко обняв жену, он заставил ее лечь снова.
В страхе за свою госпожу Акоги горько плакала и сердилась, но вырваться так и не смогла.
– Ах, несчастье! Ах ты, бессердечный!
Между тем Митиёри, держа девушку в объятиях, распустил на ней пояс и лег рядом с ней на ложе. Вне себя от ужаса и отчаяния Отикубо заливалась слезами, дрожа всем телом.
– Вы так грустны! Мир кажется вам обителью печали. Вы хотите скрыться в глубине гор, где вас не настигнут вести о земных горестях, – попытался заговорить с ней Митиёри.
«Кто это так говорит со мной? – подумала Отикубо. – Ах, наверно, тот знатный юноша!»
И вдруг она вспомнила, что на ней старое платье и заношенные хакама! Девушке захотелось тут же умереть на месте со стыда, и она зарыдала. Вид ее печали невыразимо трогал сердце. Митиёри в душевном смятении не находил слов утешить ее.
Акоги была рядом, за стеною, и до нее донесся звук приглушенных рыданий госпожи. «Так и есть!» – подумала она и в тревоге хотела было бежать на помощь, но меченосец снова не пустил ее.
– Что же это! Погубил мою госпожу, а меня держишь силой! О, недаром мне почудилось что-то неладное, жестокий ты, низкий человек! – Акоги, не помня себя от гнева, вырывалась из рук меченосца.
А тот лишь посмеивался:
– Знать ничего не знаю, зачем зря меня винить! Вор не мог сейчас забраться в опочивальню твоей госпожи. Значит, там любовник. Какой толк бежать туда сейчас, подумай сама.
– Нечего прикидываться, будто ты здесь ни при чем, – рыдала Акоги. – Говори сейчас, кто этот мужчина? Ах, ужасное дело! Бедная моя барышня!
– Что за ребячество! – потешался меченосец. Акоги еще сильнее рассердилась на него.
– И я доверилась такому бессердечному человеку! – воскликнула она с горечью.
Меченосцу стало жаль ее.
– По правде говоря, молодой господин пожаловал сюда, чтобы побеседовать с твоей госпожой. Что здесь дурного? Зачем так шуметь? Видно, их союз был заключен еще в прежней жизни. Против судьбы не поспоришь.
– Ты мне и словом не обмолвился, а госпожа моя подумает, что я с тобой в сговоре, вот что мне горько! Ах, зачем только я покинула ее нынче ночью! – сетовала Акоги, негодуя на мужа.
– Не тревожься, она поймет, что ты ни о чем не знала. За что ты так сердишься на меня? – И не давая ей времени опять разразиться упреками, меченосец снова заключил жену в объятья.
Митиёри тихо говорил девушке:
– Отчего вы так бесчувственны к моей любви? Пусть я человек ничтожный, но все же, мне кажется, вам незачем приходить в такое отчаяние. Сколько раз посылал я вам письма, а вы ни разу не удостоили меня ответом! Я решил было не утруждать вас больше, раз я так вам противен. Но не знаю сам почему, с тех пор как я начал писать вам, вы мне сделались очень дороги. Ах, должно быть, ваша ненависть ко мне предопределена еще в прошлой жизни, и потому я не питаю чувства горечи за то, что вы ко мне так жестоки.
Отикубо казалось, что она умрет со стыда. На ней было только одно тонкое платье и хакама, изношенные до того, что местами сквозило нагое тело. Не описать словами, как ей было тяжело. По ее лицу струился холодный пот, еще более обильный, чем слезы. Заметив, в каком она состоянии, Митиёри проникся к ней жалостью и нежностью. Он начал всячески успокаивать ее и утешать, но Отикубо не в силах была вымолвить ни слова.
Сгорая от стыда, девушка в душе винила во всем Акоги.
Наконец кончилась эта грустная ночь. Раздался крик петуха.
Митиёри воскликнул в тоске расставанья:
Всю ночь до рассвета
Ты только слезы лила…
Я полон печали,
И все ж ненавистен мне
Крик петуха поутру.
Молю, отвечайте мне хоть иногда, а то я подумаю, что вы совсем дикарка, не знающая света.
И вдруг Отикубо невольно, словно в полузабытьи, прошептала:
Ты полон печали…
В устах моих замер ответ.
И вторит рыданью
Крик петуха поутру.
Утру я не скоро слезы.
Голос ее ласкал слух. До тех пор Митиёри был влюблен не слишком глубоко, но с этого мгновения полюбил по-настоящему.
– Экипаж прибыл! – донеслось с улицы.
– Пойди доложи! – велел меченосец жене.
– Нынче ночью я прикинулась, будто ничего не слышу, значит, если я прибегу к ней так рано, она поймет, что я все знала. Подлый ты человек! Из-за тебя моя дорогая госпожа меня возненавидит.
В своей ребяческой досаде Акоги казалась ему еще милее прежнего.
– Ну что ж! Если госпожа твоя тебя возненавидит, то я еще крепче буду любить, – пошутил меченосец и, подойдя к окну комнаты Отикубо, подал условный знак, кашлянув два-три раза.
Митиёри быстро вскочил с постели и стал помогать Отикубо переодеться в дневную одежду. Увидев, что девушка стынет от холода, потому что у нее нет даже тонкого платья хитоэ, он снял с себя свое и накинул ей на плечи. Отикубо до крайности смутилась.
Акоги между тем была в большом затруднении. Она не посмела дольше без всякого явного повода оставаться у себя в комнате и явилась к своей госпоже. Отикубо лежала на постели. Пока Акоги раздумывала, с чего бы начать разговор, прибыли два письма – и от ее мужа, и от Митиёри.
В письме меченосца говорилось:
«Несправедливо нападать на меня с такими жестокими упреками за то, что совершилось прошлой ночью без моего ведома. Вперед я не буду сопровождать молодого господина, если твоей госпоже будет грозить малейшее неуважение. Испуганная тем, что произошло вчера, ты боишься, как бы не случилось в будущем чего-нибудь еще худшего, и, верно, клянешь меня, думая: “Какой негодяй! Он мог обидеть даже мою кроткую госпожу!” Из-за этого мне стала несносной самая мысль о любовном союзе между нашими господами. Но как быть? Молодой господин шлет письмо. Надо дать на него ответ. Так уж в свете водится. А ты со своей стороны напиши мне обо всем, что тебя тревожит».
Акоги подала Отикубо любовное послание от Митиёри.
– Вот письмо к вашей милости. Странное дело, вчера я вдруг уснула крепким сном и не заметила, как наступило утро… Впрочем, вы, верно, думаете, что я ищу оправданий.
Акоги пыталась угадать, что на сердце у ее юной госпожи.
– Если б только я знала, разве я стала бы молчать! – всячески клялась она в своей невиновности, но ответа не было. Отикубо продолжала лежать неподвижно.
– Так вы все-таки думаете, что я знала! Какая жестокость! Я много лет служила вам верой и правдой. Неужели я решилась бы на такое бесчестное дело! Вас покинули одну дома, я пожалела вас, отказавшись от чудесной поездки, и вот награда! Вы даже не хотите слушать никаких оправданий. Если ваше сердце ничем нельзя тронуть, то как могу я служить вам? Уйду куда глаза глядят! – плакала Акоги.
Отикубо стало жаль ее.
О нет, я не думаю, что ты об этом знала заранее. Все случилось так неожиданно, так внезапно! Но как ни велико мое отчаяние, к нему еще примешивается стыд, ведь он видел меня в таком жалком тряпье. Если б жива была моя матушка, разве могло бы со мной случиться такое несчастье? – говорила Отикубо, роняя слезы.
– Это сущая правда. У вас презлая мачеха. Наверно, господин сакон-но сёсё услышал о том, как она бессердечна, и проникся сожалением к вашей участи. Понимаю, каково у вас сейчас на душе. Но все же если только чувство молодого господина к вам останется неизменным, то радоваться надо тому, что случилось, а не плакать.
– Ах, на что я могу надеяться! Он видел меня в лохмотьях… Кто может полюбить такое пугало! А что скажет моя строгая мачеха, когда слухи дойдут до ее ушей? «Если она взяла себе мужа и собирается без моего ведома шить на чужую семью, – скажет мачеха, – то нечего ей оставаться в моем доме».
Увидев, в каком страхе находится Отикубо, Акоги стала ее успокаивать:
– Ну и пусть, вот еще беда! Что же вам весь свой век, что ли, здесь мучиться! Да это счастье, если она вас выгонит! До каких пор можно терпеть! Разве не пугает вас мысль о том, что вам придется все время шить на ее зятьев?
Между тем посланец попросил дать ответ на письмо.
– Скорее прочтем это послание. Ведь слезами теперь горю не поможешь.
Акоги раскрыла письмо и показала его своей госпоже.
Она пробежала его глазами, не подымая головы.
Кто скажет, отчего
Люблю тебя сегодня по-иному?
Влюбленность прежних дней
Теперь ничто, поверь,
Пред этой новою любовью.
В письме было лишь это стихотворение, и больше ничего. Отикубо не стала отвечать, сославшись на нездоровье.
Акоги написала меченосцу:
«Не по сердцу мне твои поступки. Что все это означает? Вчерашнее твое поведение отвратительно, подло, чудовищно! Ты обнаружил такую бездну душевной низости, что я не смогу доверять тебе в будущем. Госпожа моя так жестоко страдает, что до сих пор не может подняться с постели. Письмо молодого господина осталось непрочитанным. Мне так жаль мою госпожу! Душа надрывается глядеть на нее!»
Меченосец поспешил рассказать обо всем Митиёри. Тот не поверил, что он настолько противен девушке, а подумал, что она стыдится своего нищенского наряда, пожалел ее и еще больше затосковал по ней.
В тот же день он написал ей другое письмо:
«Отчего бы это? Вы по-прежнему суровы ко мне, а между тем моя нежность к вам все растет.
Все пламенней люблю,
А ты сказала ль «да»?
Льда сердца твоего
Не в силах растопить
Любовный пламень мой».
В письме меченосца говорилось:
«Будет очень плохо, если барышня твоя и на этот раз не даст ответа. Надо постараться, чтоб они полюбили друг друга всей душой. Чувство молодого господина, как я вижу, долговечное. Он и сам так говорит».
Акоги стала упрашивать свою госпожу на этот раз непременно ответить на письмо. Но при мысли о том, какое впечатление должен был произвести ее жалкий вид на Митиёри, Отикубо не помнила себя от стыда и отчаяния и никак не могла собраться с духом написать ответ. Она лежала на постели, накрывшись с головой одеялом.
Устав уговаривать ее, Акоги написала мужу:
«Госпожа моя прочла письмо, но так страдает, что не в силах отвечать. Ты пишешь, что любовь молодого господина прочна и долговечна. Как можно об этом судить? Ведь не прошло и дня со времени их первой встречи… Если господин сакон-но сёсё рассердится на то, что ответа опять не было, постарайся как-нибудь смягчить его досаду».
Меченосец показал Митиёри письмо своей жены.
– О, жена у тебя умница, умеет кстати сказать слово, – улыбнулся Митиёри. – А химэгими, должно быть, почувствовала легкую дурноту от избытка застенчивости и смущения…
Между тем Акоги была одна, посоветоваться ей было не с кем. Сердце у нее разрывалось на тысячу частей от тревоги. Ей не сиделось на месте. Она принялась смахивать пыль, но прибрать покрасивее комнатку Отикубо никак не удавалось: не было ни ширм, ни занавеса. Отикубо все лежала неподвижно. Акоги хотела было поднять ее, чтобы привести в порядок постель. Лицо девушки опухло от слез, глаза покраснели до того, что она стала сама на себя не похожа. Акоги, пожалев ее, заботливо сказала ей тоном старшей:
– Причешите волосы.
Но Отикубо только проронила в ответ:
– Мне совсем худо, – и даже не подняла головы.
У Отикубо было несколько цепных вещей, доставшихся ей по наследству от покойной матери, и среди них очень красивое зеркало.
«Хорошо, что хоть зеркало есть! – подумала Акоги и, обтерев его, положила у изголовья Отикубо. Акоги хлопотала, выполняя одна за двоих работу и камеристки и простой служанки. – Сегодня он придет непременно», – думала она с тревогой.
– Простите за смелость, но эти хакама еще совсем новые… Как досадно! Первая встреча, и вдруг он увидел вас в таком жалком уборе…
На Акоги были нарядные хакама, которые она надела всего раз-другой во время ночного дежурства в господских покоях. Она решила тайком от всех подарить их Отикубо.
– С моей стороны это, конечно, большая дерзость… Но ведь никто не узнает. Пожалуйста, не отказывайтесь.
Отикубо стыдилась принять подарок, но в то же время ей слишком горько было думать, что и нынешней ночью она предстанет перед своим возлюбленным в таком жалком виде, и она, поблагодарив, нехотя надела их.
– На празднике по случаю совершеннолетия вашей сестры Саннокими мне подарили две-три палочки для возжигания ароматов. Сейчас они нам пригодятся.
Акоги зажгла палочки и окурила ароматом платье Отикубо.
«Необходим широкий занавес, чтобы загородить постель, – думала она. – Как быть, ума не приложу. Может, взять в долг на время у кого-нибудь? Ночная одежда у нее совсем плохая, тонкая… У кого бы попросить красивую одежду?..»
У Акоги голова пошла кругом от забот. Она решила срочно послать письмо своей тетке, муж которой раньше служил в императорском дворце, а теперь был назначен правителем провинции Идзуми.
«Прошу вас не отказать мне в неотложной просьбе. Одна важная особа должна провести ночь в нашем доме, потому что дорога грозит ей бедой. Нужен занавес. А ночная одежда моей госпожи мне кажется совсем не подходящей для такой важной гостьи. Нет ли у вас хорошей? Пожалуйста, одолжите на время. Я бы не стала тревожить вас по пустякам…» – торопливо писала Акоги.
Тетка ответила ей:
«Я так была огорчена твоим долгим молчанием, что очень рада этому случаю. Напишу тебе обо всем после, а теперь о деле. Ночная одежда у меня самая грубая, но ведь я сшила ее для себя самой. У вас в доме, наверное, много таких. Посылаю и занавес».
Теплая одежда на вате была двухцветной: верх светлопурпурный, а подкладка синяя. Радости Акоги не было конца. Она с торжеством показала новый наряд своей госпоже. Но как раз когда Акоги поспешно развязывала шнуры занавеса, появился Митиёри, и она провела его к своей госпоже. Отикубо все еще лежала на постели. При виде гостя она из вежливости хотела было встать.
– Зачем вы встаете, вам ведь нездоровится! – ласково сказал ей Митиёри.
Одежды девушки благоухали. На ней были и красивое хитоэ и нарядные хакама. Чувствуя, что сейчас она одета не хуже других, Отикубо не испытывала прежнего жгучего стыда и Митиёри тоже почувствовал себя спокойнее. В эту ночь Отикубо иногда решалась проронить несколько слов в ответ своему возлюбленному. Наступил рассвет, прервав любовные речи юноши.
Доложили, что прибыл экипаж.
– Что это, как будто дождь! Подождите немного, – отозвался он, не поднимаясь с ложа.
Надо было молодым господам подать воды для умывания и завтрак. Акоги отправилась на кухню. Вообще в отсутствие господ в доме ничего не готовили, но она попробовала выпросить что-нибудь у стряпухи.
– Прошлым вечером к моему мужу зашел один приятель, чтобы потолковать о делах, но из-за проливного дождя ему пришлось заночевать. Хотелось бы угостить его завтраком, да, на беду, у меня ничего нет. Извини, пожалуйста, за просьбу, но не дашь ли ты мне немного вина? И не осталось ли у тебя немного сушеных водорослей на закуску? Дай хоть чуточку.
– Ах, от души жалею тебя. Досадно, конечно, если нечем угостить знакомого человека. У меня, пожалуй, найдутся кой-какие лакомства. Я берегла их к приезду хозяев.
– О, когда господа пожалуют, то, верно, сразу же будет устроено славное угощение в честь их приезда. На это ты первая мастерица!
Акоги заметила, что стряпуха пришла в хорошее расположение духа, и без дальних церемоний наполнила вином стоявший поблизости кувшинчик.
– Оставь, пожалуйста, хоть немного на донышке.
– Хорошо, хорошо! – отозвалась Акоги и, завернув в бумагу немного сушеных водорослей и рисовых зерен, положила сверток в корзинку для угля и понесла в свою комнату. Позвав служаночку Цую, она приказала ей: – Приготовь-ка завтрак, да смотри, повкуснее, – а сама отправилась искать красивый поднос.
Но первым делом она стала думать, где можно найти тазик для умывания. «У моей госпожи, конечно, такого не найдется. Возьму-ка я на время тазик Саннокими и подам в нем воду», – сказала она самой себе и распустила по плечам свои скрученные в узел волосы, чтобы предстать перед господами в подобающем виде.
Отикубо лежала на постели, истомленная душевной мукой. Появилась Акоги в красивой одежде, наряженная самым парадным образом, поясок повязан с изящной непринужденностью… Сзади со спины было видно, что ее длинные черные волосы стелются за ней по полу. Меченосец проводил свою жену влюбленным взглядом.
По дороге в покои Отикубо Акоги сказала как бы про себя:
– Оставить, что ли, оконные решетки закрытыми?
Митиёри услышал, и ему захотелось посмотреть на свою возлюбленную при ярком свете.
– Госпожа приказала открыть окно. Здесь очень темно, – сказал он.
Акоги подставила себе под ноги какой-то случайно стоявший на веранде ящик и подняла решетчатую раму.
Митиёри встал с ложа, оделся и спросил:
– Что, экипаж мой прибыл?
– Стоит перед воротами.
Он уже собрался уходить, как вдруг Акоги подала на подносе изысканный завтрак. Не был забыт и тазик с водой для умывания.
«Что за чудо!» – удивился Митиёри, так много слышавший о том, в какой нищете живет девушка. Он никак не мог взять в толк, откуда что взялось.
По счастью, начал накрапывать небольшой дождь. Кругом было безлюдно и тихо. Собираясь уходить, Митиёри бросил быстрый взгляд на свою возлюбленную. В ярком утреннем свете она показалась ему невыразимо прекрасной и еще желанней прежнего. Когда Митиёри ушел, Отикубо немного отведала от поданных на завтрак лакомств и потом снова легла.
Близилась третья свадебная ночь, когда полагается угостить молодых особыми лакомствами. Что было делать?
«Он непременно пожалует», – думала в тревоге Акоги, но посоветоваться ей было не с кем, и она снова написала своей тетке в Идзуми:
«Я от всей души благодарю вас за то, что вы прислали мне все, о чем я просила. Боюсь надоесть вам своими просьбами, но случилось так, что нынешним вечером мне непременно надо подать гостям рисовое печенье – мотии. Пожалуйста, пришлите вместе с ним еще немного каких-нибудь сладостей. Я думала, что гостья пробудет у нас всего деньдругой, но ей придется сорок пять дней ожидать, чтобы можно было продолжать дорогу со счастливым предзнаменованием. Позвольте мне оставить у себя ненадолго присланные вами вещи. Кстати, не найдется ли у вас красивого тазика для умывания? Простите, что я докучаю вам множеством просьб, но вы, тетушка, всегда были для меня главной опорой в жизни…»
От Митиёри прибыло любовное послание:
Вдали от тебя, в одиночестве,
Хочу быть с тобой неразлучно,
Как телу всегда сопутствует
Его отраженный образ —
В глубинах ясного зеркала.
Отикубо впервые послала своему возлюбленному ответную песню:
Пусть верным спутником кажется
Послушное отраженье,
Но слишком оно изменчиво.
Любой появляется образ
В глубинах ясного зеркала.
Почерк у нее был удивительно изящный. Восхищенный взгляд, которым смотрел на ее письмо Митиёри, без слов говорил о том, что любовь в его сердце обрела новые силы.
Акоги получила от своей тетушки такой ответ:
«Я всегда мечтала заменить тебе твою покойную мать, ведь у меня нет собственных дочерей. Заботиться о тебе, как о родном детище, окружить тебя самым нежным попечением, чтобы жизнь твоя текла легко и радостно, – вот что было всегда моим самым заветным желанием. Но, сколько раз я ни присылала за тобой, ты неизменно отвечала мне отказом. Как же было мне не обижаться на тебя! Распоряжайся как хочешь всем, что я тебе прислала. Посылаю тебе и тазик для умывания. Но я удивлена! Ведь во дворце, где ты служишь, такие вещи должны быть в изобилии…
Что ж ты раньше не попросила меня прислать их? Неприятно и унизительно нуждаться в самом необходимом. Как это могло случиться? Мотии – дело нехитрое, я сейчас же их приготовлю. Но твои просьбы наводят меня на мысль, что в доме у вас появился молодой зять. Верно, готовится угощение в честь третьей ночи. Что б там ни было, хочу тебя повидать, я стосковалась по тебе.
Проси у меня все, что только тебе понадобится. Муж мой управляет владениями, приносящим очень хороший доход, и я могу прислать любую вещь, в которой у тебя встретится нужда».
Акоги была вне себя от радости, получив это письмо, такое нежное и ласковое. Она показала его своей госпоже.
– К чему это угощение? – недоуменно спросила Отикубо.
– Так. Есть один маленький повод, – лукаво усмехнулась Акоги.
Скоро из дома ее тетки доставили великолепный одзэн. Тазик для умывания тоже радовал глаза. В большой корзине был ослепительно белый рис и бережно завернутые в бумагу лакомства и закуски.
«Нынче как раз третья ночь после их первой встречи, – думала Акоги, вынимая из корзины и раскладывая на подносе разные кушанья: сухую рыбу, фрукты, каштаны. – Я смогу подать отличное угощение, как следует по обычаю».
Но когда день стал склоняться к вечеру, дождь, притихший было, полил снова, грозя сделать дороги непроезжими. У Акоги душа была не на месте от страха, что обещанное теткой «печенье третьей ночи» не успеет прибыть вовремя. Но вдруг слуга под большим зонтом принес ларец из дерева магнолии. Словами не выразить, как обрадовалась Акоги.
Открыла крышку, взглянула… И когда только тетушка успела? Было там и печенье двух сортов с душистыми травами, и обычное печенье тоже двух сортов, все самого миниатюрного размера, и притом искусно окрашенное в разные цвета… А в сопроводительной записке говорилось:
«Я изготовила это печенье второпях. Вряд ли я сумею угодить своей стряпней изысканному вкусу твоих гостей. Очень жалею, что у меня не было возможности проявить в полной мере мое усердие».
Посланец спешил вернуться, пока дождь не сделает дорогу совсем непроходимой, он даже отказался от угощения и только выпил немного вина.
Акоги, полная радости, поспешно набросала короткое письмецо:
«Благодарность мою не выразить словами!»
Наконец все приготовления были успешно закончены.
О, счастье!
Она положила немного печенья в чашечку с крышкой и отнесла своей госпоже.
С наступлением темноты дождь полил такими яростными потоками, что страшно было даже голову высунуть из дома.
Митиёри сказал меченосцу:
– Жаль, но, кажется, нельзя будет мне туда поехать.
Взгляни, что делается на дворе.
– Вы только начали посещать этот дом, – ответил меченосец с озабоченным видом, – были там всего раз-другой. Очень досадно, если сегодня вы не сможете поехать. Но, на беду, зарядил такой дождь… Что ж делать, это не ваша вина. Извольте только написать госпоже, почему вы сегодня не можете быть у нее.
– Это верно.
Митиёри поспешно взялся за кисть:
«Я думал посетить вас нынче ночью, но проливной дождь помешал мне. Не подумайте обо мне дурного. Сердце мое по-прежнему вам предано».
Меченосец отправил Акоги записку:
«Я скоро буду. Молодой господин тоже собирался к вам и очень огорчен тем, что дороги стали непроезжими».
Все хлопоты Акоги кончились ничем. В жестокой досаде она ответила меченосцу:
«Ах, вот оно что! Дождь, видите ли, помешал! А разве не говорит старая песня:
Пусть льется дождь еще сильней.
Я встречусь все равно
С моей любимой.
Но у господина сакон-но сёсё нет сердца! Ты пишешь самым беззаботным образом, что явишься к нам один. Навлек на мою госпожу такое несчастье, а самому и горя мало! О, недаром поется в песне:
Но если этой ночью
Ты не придешь ко мне,
Что ждать тебя напрасно?
Так он не изволит прийти даже на третью ночь! Ну и пусть!»
Отикубо написала только:
Ах, часто и в былые дни
Роняла я росинки слез
И смерть звала к себе напрасно,
Но дождь печальной этой ночи
Сильней намочит рукава.
Письма эти были доставлены поздно вечером. Уже минул час Пса.
Когда Митиёри при свете огня увидел стихотворение Отикубо, его сердце переполнилось жалостью к ней.
Прочтя письмо жены меченосца, он заметил:
– Здесь много несправедливых упреков, но ведь нынче и в самом деле третья ночь! Пропустить ее не предвещает ничего хорошего.
Дождь полил еще сильнее. В печальной задумчивости юноша полулежал, опершись щекой на руку.
Меченосец, тяжело вздохнув, собрался было отправиться в дорогу один, но Митиёри окликнул его:
– Подожди немного! Ты что хочешь делать? Идти туда?
– Да, я хочу сказать им несколько слов в утешение.
– Ну, в таком случае и я с тобой.
– Вот это отлично!
– Достань мне большой зонт. Я сейчас переоденусь. – И с этими словами Митиёри прошел в глубь дома, а меченосец отправился искать зонт.
Между тем Акоги, не зная, что Митиёри решился прийти пешком, несмотря ни на что, громко жаловалась:
– Ах, проклятый дождь!
Отикубо увидела, что Акоги выходит из себя от досады, и, стараясь скрыть огорчение, спросила:
– Отчего ты так бранишь его?
– Да, если б он еще моросил понемногу! Так вот нет же, как назло, хлынул потоком, противный!
Отикубо еле слышно прошептала слова из одной песни о любви:
Узнав о печали моей,
Дождь пролил потоки слез…
«Что у нее на сердце?» – смутилась Акоги и молча прилегла, подперев голову рукой.
Между тем Митиёри скинул с себя верхнюю одежду, надел взамен простое некрашеное платье и пустился в дорогу в сопровождении одного только меченосца. Спрятавшись от дождя вдвоем под одним огромным зонтом, они потихоньку открыли ворота и крадучись вышли на дорогу.
Стояла непроглядная тьма. Спотыкаясь, путники еле брели по скверной, усеянной выбоинами дороге, как вдруг на перекрестке им попалась навстречу ватага каких-то челядинцев с факелами в руках.
Крича во все горло, они сгоняли прохожих с дороги; видно, должна была проехать важная персона.
Улица была такая тесная, что укрыться от них было негде. Митиёри и меченосец попробовали было пройти незамеченными вдоль стены, прикрываясь зонтом, чтобы их не узнали в лицо, но стражники загалдели:
– Эй вы там, прохожие люди! Куда это вас несет ночью в темноте под проливным дождем? И почему вы только вдвоем? Хватай их!
Что было делать! Пришлось остановиться, как было приказано, на самом краю дороги. Стражники, размахивая факелами перед самым их носом, орали:
– Гляньте-ка, да у них ноги совсем белые! Выходит, это не грабители с большой дороги.
Но один возразил:
– Так что же! У домушников ноги всегда белые.
Митиёри с меченосцем попробовали было пройти дальше, но стражники крикнули:
– Наглецы! Как вы смеете стоять во весь рост! А ну, кланяйтесь в землю, живо! – и давай молотить кулаками по зонту.
Хочешь не хочешь, пришлось бить челом на грязной, покрытой навозом дороге.
Но грубияны не унимались:
– А-а, вы еще нарочно зонтом загораживаетесь! – и потянули зонт в сторону, так что оба молодых человека свалились прямо на груду навоза.
А стражники, освещая их огнем факелов, издевались над ними:
– Вон на том, глядите, шелковые штаны. Это какой-нибудь бедняк вырядился так, чтобы пойти к своей любовнице.
Наконец они ушли, и путники могли подняться на ноги.
Это, видно, начальник дворцовой стражи делал ночной обход, – разговаривали они между собой смеясь. – Душа в пятки ушла от страха. «Домушники с белыми ногами». Ловко придумали. Вот потеха!
– Ну, идем скорее домой! – воскликнул Митиёри. – Мы перемазались в навозе. От нас дурно пахнет. Если явимся в таком виде к нашим возлюбленным, то нас ждет плохой прием. Еще, чего доброго, отвернутся от нас.
Меченосец прыснул от смеха.
– О нет! Если мы придем в такой проливной дождь, то докажем нашу преданность. Им покажется, что от нас исходит не вонь, а сладчайшее благоуханье. К тому же мы уже прошли более половины дороги. Домой возвращаться – дальше. Прошу вас, будем продолжать наш путь.
Митиёри согласился с ним в душе, что жалко будет упустить такой случай доказать Отикубо, насколько глубока его любовь, и снова пустился в дорогу.
Ворота были уже закрыты на ночь, и они с трудом достучались.
Меченосец провел молодого господина в свою комнату.
– Прежде всего нам нужна вода, – сказал он и, обмыв ноги Митиёри, помылся сам.
– Встанем утром пораньше и уйдем затемно. Нечего мешкать. Вид у нас самый плачевный, – решил Митиёри и постучал в окно комнаты своей возлюбленной.
Отикубо была полна печали, думая, что ее покинули, – так скоро и так жестоко! Но больше всего она боялась, что строгая мачеха все узнает…
Бедняжка глаз не могла сомкнуть.
Уткнувшись в свою подушку, она заливалась слезами. Акоги, огорченная тем, что все ее труды пропали даром, лежала, опершись на руку, напротив своей госпожи. Услышав стук, она проворно вскочила.
– Что это? Кажется, в окно постучали…
– Отоприте! – послышался голос.
Изумленная Акоги подняла решетчатую створку, и Митиёри появился в комнате, но в каком виде! На нем сухой нитки не было.
«Неужели пешком?» – подумала Акоги. Чувство радостной благодарности переполнило ее сердце до краев.
– Как случилось, что вы так промокли? – спросила она.
– Да вот твой муж, Корэнари, все тревожился, что ему предстоит строгий расчет с твоей госпожой, и мне стало его жаль. Я тоже закатал свои хакама до самых колен, подвязал шнурками – и в путь! Но по дороге упал прямо в грязь, – говорил он, торопливо раздеваясь. Акоги накинула на него одежду своей госпожи.
– Дайте сюда, высушу! – сказала она, принимая от него сырое платье.
Митиёри подошел к своей возлюбленной и сказал с упреком:
– Разве я не заслужил того, чтобы меня крепко обняли и сказали мне: «Ах, в каком виде вы пришли, бедный мой!» Он протянул к ней руки и почувствовал, что рукава ее слегка влажны. «Так, значит, она плакала!» Митиёри был тронут и сложил такую начальную строфу:
О том, что грустила ты,
Без слов говорят
Твои рукава.
Отикубо закончила танку, молвив в ответ:
Ах, это печалится дождь,
Узнав о моей судьбе.
– Вы говорите, что дождь печалится о вашей судьбе? Но тогда зачем же он льет понапрасну? Ведь я здесь! – И он опустился на ложе рядом с ней.
Акоги красиво уложила печенье на крышке ларца и подала со словами:
– Отведайте, пожалуйста! Митиёри отозвался:
– Сил нет, как спать хочется.
– Ах, что вы! Нынче вечером непременно надо съесть немного этого печенья.
– Почему? – поднял он голову и увидел «печенье третьей ночи». «Кто это так красиво его приготовил? – подумал Митиёри. – Значит, меня ждали!» Ему вдруг стало смешно. – Ах, это мотии! Я слышал, что новобрачных угощают этим печеньем, согласно старинному обряду. Что за обряд такой?
– А вы будто до сих пор не знаете? – ехидно заметила Акоги.
– Конечно, нет. Когда же одинокому холостяку случается пробовать свадебное печенье?
– Новобрачный должен съесть три штуки.
– Просто-напросто? Как это обыденно! Три штуки? А сколько же должна съесть новобрачная?
– Сколько ее душе хочется, на это нет правил, – засмеялась Акоги.
– Ну, тогда и вы отведайте, – сказал он Отикубо, но она смущенно отказалась.
Митиёри с торжественным видом съел три штуки.
– А что, молодой муж Саннокими тоже ел это печенье, как я?
– Уж само собой, ему тоже подавали, – улыбнулась Акоги.
Было уже поздно, и молодые скоро уснули.
Акоги пошла к меченосцу. Он был еще совсем мокрый и сидел, съежившись в комок от холода.
– Как ты промок! Зонта, что ли, не было?
Меченосец тихим голосом рассказал ей про встречу с ночной стражей.
– Ну, что ты скажешь? О такой пылкой страсти мир не слыхал ни в наше время, ни в седую старину, – смеясь, заметил он. – Согласись, что такая любовь беспримерна!
– Да, конечно, он увлечен, – ответила Акоги. – Это правда! Но любит он далеко еще не так сильно, как надо бы.
– «Не так сильно»! Сказала тоже! Женщина всегда тем и досаждает, что никак не возьмет в толк, к чему обязывает человека его положение в свете. А по мне, любую обиду можно простить за один такой сердечный порыв, какой был у него этой ночью.
– Это ты в свою пользу говоришь, – отозвалась Акоги, засыпая. И вдруг у нее вырвалось: – Нет, правда, какой был бы ужас, если б он сегодня не пришел!
Беседуя так, они уснули.
Ночь близилась к концу. Забрезжил рассвет. Митиёри не хотелось расставаться со своей возлюбленной.
– Зачем торопиться домой? Кругом все еще тихо, – говорил он.
Акоги места себе не находила от беспокойства. Ведь именно сегодня ее господа должны были вернуться из поездки в Исияма. Соберется много людей, кто-нибудь и сюда может заглянуть по дороге. Она торопливо хлопотала, чтобы подать поскорее завтрак и воду для умывания.
Меченосец заметил встревоженный вид Акоги.
– Ты что суетишься?
– Как же мне быть спокойной? Он в такой тесной комнатке, там негде спрятаться, все на виду… Я в ужасном страхе, вдруг кто-нибудь придет.
– Велите подать мой экипаж. Я сейчас тихонько выйду, – сказал Митиёри. Но в эту самую минуту послышался шум голосов. Это вернулись господа и слуги, ездившие на поклонение в Исияма. Теперь экипаж ни к чему. Митиёри уже не мог покинуть дом.
У Отикубо сердце разрывалось от страха при мысли, что сейчас кто-нибудь заглянет в ее каморку. Акоги тоже не помнила себя от испуга. Но даже в таком смятении чувств она не забыла подать молодому господину поднос с хорошо приготовленным завтраком и воду для умывания. А между тем прибывшим господам понадобилась служанка. Не успела мачеха выйти из экипажа, как начала кричать во весь голос:
– Акоги! Акоги!
– «О, несчастье!» – Акоги поспешно отодвинула сёдзи, которые отгораживали ее клетушку в маленьком домике, и выбежала, даже не закрыв за собой скользящую дверь. Когда она пришла на веранду главного дворца, госпожа Китаноката язвительно сказала ей:
– Все наши спутники устали с дороги и пошли отдохнуть. Ты все время ничего не делала, а между тем даже не сочла нужным выйти нам навстречу. Помни: самые неприятные слуги – это те, которые держат чью-нибудь сторону против своих господ и умеют только досаждать. Можешь отправляться к своей Отикубо.
Акоги в душе обрадовалась, но постаралась сделать виноватое лицо.
– Простите, пожалуйста! Вы так внезапно приехали, что я не успела переодеться.
– Хорошо, хорошо. Подай скорее умываться.
Акоги поторопилась уйти, не чуя под собой ног от радости. Тем временем поспел завтрак. Она сбегала на кухню, выпросила у стряпухи немного разных лакомств в обмен на белый рис, полученный ею от тетки, и подала Митиёри отличный завтрак. Митиёри, знавший, что его возлюбленная во всем терпит недостаток, изумился такому изысканному угощению. «Где только Акоги все это раздобыла?» – думал он.
Юноша еле притронулся к кушаньям, а Отикубо совсем отказалась от еды. Акоги положила завтрак в лакированную чашку с крышкой и угостила меченосца на славу.
– Я уж давненько сюда хожу, а так лакомо едать мне здесь еще не приходилось. Наверно, все это на радостях, что молодой господин изволил прийти прошлой ночью, несмотря ни на что, – поддразнил свою жену меченосец.
– Это «дорожный посошок», чтобы ты со мной простился поласковее…
– Ах, даже страх берет, до чего хитра!
Так обменивались шутками Акоги с меченосцем.
Молодые не вставали с ложа до самого полудня. И надо же было случиться, что мачеха зашла в домик Отикубо. Она редко заглядывала к падчерице, а тут вдруг ей с чего-то пришло в голову отодвинуть сёдзи в глубине покоев. Сёдзи двигались очень туго.
– Отворите! – повелительно крикнула госпожа Китаноката.
При звуках этого голоса молодые женщины пришли в ужасное смятение.
– Впустите ее! Если она отодвинет занавес и заглянет сюда, я накроюсь с головой, – успокаивал их Митиёри.
Они-то отлично знали, что мачеха способна заглянуть во все углы, но спрятать юношу больше было негде. Отикубо, замирая от страха, села перед занавесом.
– Отчего так долго не открываете? – сердилась мачеха.
– Барышня затворилась и будет два дня, сегодня и завтра, совершать «обряд поста и воздержания», – отозвалась Акоги.
– Что за лишние церемонии! Напускает на себя важность! Где же это слыхано – совершать такой обряд в чужом доме!
– Открой! Пусть войдет! – приказала Отикубо.
Акоги отодвинула сёдзи, и мачеха ворвалась, кипя от ярости, уселась на самой середине комнаты, подняв одно колено кверху, и стала водить вокруг зорким взглядом. Ей сразу бросилось в глаза, что комната убрана совсем по-новому. Перед постелью висел занавес. Сама девушка была принаряжена, а в воздухе носился тонкий аромат. Мачехе это показалось подозрительным.
– Почему здесь все по-новому? Что-нибудь случилось в мое отсутствие? – спросила она.
Отикубо залилась румянцем.
– Нет, ничего особенного.
Митиёри захотел узнать, как выглядит мачеха, о которой он столько наслышался. Он поглядел на нее в щель между двумя полотнищами занавеса. На мачехе было платье из белого узорчатого шелка, а под ним еще несколько из светло-алого шелка, не лучшего качества. Лицо довольно плоское, – настоящая Госпожа из северных покоев.
Рот у нее был не лишен приятности, так что мачеха могла бы казаться даже довольно привлекательной, если б не густые брови, придававшие ее лицу злое выражение.
– Я к тебе с просьбой. Сегодня я купила прекрасное зеркало, и мне кажется, что оно как раз подходит по размеру к твоей шкатулке. Одолжи мне ее на время.
– С удовольствием, пожалуйста, – ответила Отикубо.
– Ты всегда охотно соглашаешься, очень мило с твоей стороны. Так я возьму шкатулку.
Она придвинула шкатулку к себе, вынула из нее зеркало Отикубо и попробовала вставить свое новое зеркало. Оно как раз подошло к шкатулке.
– Отличное зеркало я купила! И шкатулка хороша, такого лака макиэ теперь не делают, – говорила мачеха, любовно поглаживая шкатулку.
Акоги стало нестерпимо досадно.
– Но у моей барышни теперь не будет шкатулки для зеркала. Как же без нее?
– Ничего, я куплю ей другую, – сказала мачеха, вставая с места. Вид у нее был очень довольный.
– А откуда у тебя такой красивый занавес? И другие появились вещи, которых я раньше не видела… Ох, боюсь, что это неспроста! Нет, неспроста это…
При мысли, что Митиёри все слышит, Отикубо готова была умереть от стыда. Она ответила только:
– Я попросила прислать эти вещи из дома моей матушки, без них комната выглядит неуютно.
Эти слова не рассеяли подозрений мачехи. Как только она вышла из комнаты, Акоги дала волю своему возмущению:
– Ах, до чего же обидно! Мало того что эта скупердяйка никогда ничего вам не дарит, так еще и последнее норовит отобрать. Когда праздновали свадьбу барышни Саннокими, она у вас забрала ширмы и много других хороших вещей, будто бы на время. И как она уверяла: «Я починю их для тебя и снова верну». Но только и сейчас эти ширмы стоят у вашей мачехи, будто ее собственные. Все забрала: и чашки, и разную другую посуду, и утварь… Вот попрошу у господина, чтобы он велел все вернуть, и заберу обратно. Ведь она все эти вещи без зазрения совести отдала своим дочерям. У моей барышни добрая душа, вот бессовестная мачеха и пользуется этим. Но дождешься от нее благодарности! Как же!
– Что ты, матушка непременно вернет все вещи, когда минует в них надобность, – успокоительно сказала Отикубо, которую позабавила гневная вспышка Акоги.
Митиёри слушал и думал: «Как она добра!» Отодвинув занавес, он притянул к себе Отикубо и спросил:
– Мачеха ваша еще довольно моложава на вид. А что, дочери похожи на мать?
– О нет, все они очень хороши собой, – ответила Отикубо. – Матушка выглядела сегодня хуже обычного и потому могла показаться вам безобразной. А на самом деле она совсем не такая!
Отикубо немного оттаяла и показалась ему такой милой, что он подумал: «Как горько пришлось бы мне пожалеть, если б я отказался от этой любви, не ожидая многого. Счастье, что этого не случилось!»
Вскоре мачеха в самом деле прислала другую шкатулку для зеркала. Это был покрытый черным лаком ящичек старинного фасона – размером девять вершков в ширину, восемь в высоту, – обветшалый до того, что местами лак с него облупился. Но мачеха велела сообщить: «Это шкатулка очень ценная. Она не расписана золотом, зато лак старинной работы».
Акоги, посмеиваясь, попробовала вложить зеркало в шкатулку, но оказалось, что они совсем не подходят друг к другу по размеру.
– Ах, какая гадость! Уж лучше пусть зеркало так лежит, без шкатулки. Смотреть не хочется, до чего безобразна!
Отикубо мягко остановила ее:
– Не говори так, прошу тебя. Я с благодарностью принимаю эту прекрасную вещь.
И отослала молодую служанку обратно. Митиёри взял в руки шкатулку и усмехнулся:
– Где только ваша мачеха отыскала такую древность? Если все ее вещи похожи на эту, то в мире нет им подобных. Я даже чувствую нечто вроде священного трепета перед этой почтенной реликвией старины.
На рассвете он вернулся к себе домой.
Отикубо поднялась с постели.
– Как удалось тебе так искусно скрыть от людских глаз мой позор? Ведь это счастье, что у нас был занавес!
Акоги все ей рассказала. Она еще была молода годами, а уже умела придумывать разные хитрые уловки! Отикубо почувствовала к ней и жалость и нежность. «Видно, недаром ее раньше звали Усироми – “Оберегающая”», – подумала она.
Рассказав со слов меченосца обо всем, что случилось с молодыми людьми прошлой ночью, Акоги воскликнула:
– Подумайте, как сильно любит вас молодой господин! Ах, если только сердце его окажется постоянным, какое это будет счастье! Никто на свете не посмеет больше унижать и презирать вас.
Но Митиёри не смог прийти на следующую ночь, потому что ему пришлось нести караульную службу в императорском дворце.
Утром он прислал письмо, в котором все объяснял.
«Прошлой ночью я должен был нести стражу во дворце государя и потому не мог посетить вас. Уж, наверно, Акоги накинулась с упреками на беднягу Корэнари. Воображаю себе эту сцену! От кого только она научилась так браниться? При этой мысли у меня перед глазами, как живая, встает ваша мачеха, – даже становится жутко!
Какой теперь мне кажется ничтожной
Бывалая любовь моя к тебе, —
вспоминал я ночью слова старинной песни. А от себя скажу:
Когда-то было не так!
Когда-то вдали от тебя
Все ночи я спал безмятежно.
Теперь на одну только ночь
С тобою мне грустно расстаться.
Не думаете ли вы, что пора вам покинуть дом, где вы терпели одни только притеснения? Я поищу для вас такое укромное убежище, где жизнь ваша станет радостной».
– Я мигом доставлю ответ, – пообещал меченосец. Прочитав письмо Митиёри, Акоги сказала своему мужу:
– Ну и болтун же ты! Намолол обо мне всякую всячину. Я-то говорила с тобой откровенно, думая, что ты никому на свете не скажешь… А ты надо мной посмеялся!
Отикубо написала ответ:
«Прошлой ночью вы не посетили меня. В старой песне говорится:
Еще безоблачно небо,
Но влажен конец рукава,
Конец любви предвещая…
Ах, верно, в сердце твоем
Осень уже настала!
А от себя скажу вам:
О, я узнала теперь:
Нет на свете сердец,
Способных любить неизменно!
Что мне готовит моя
Грустная участь, но знаю…
Вы зовете меня покинуть дом моего отца. Но как сказал один поэт:
Закрыты наглухо врата.
Не убежать из мира скорби.
Я не вольна уйти отсюда. А вам, должно быть, неприятно бывать здесь. Правду, видно, сказала мне Акоги: «Человек, виновный перед вами, теперь страшится вас…»
Как раз когда меченосец собирался отнести это письмо, куродо вдруг позвал его к себе. Меченосец поспешил на зов своего господина, сунув впопыхах письмо за пазуху.
Куродо приказал причесать себя. Когда надо было распустить волосы на затылке, он наклонил голову, меченосец тоже поневоле наклонился вперед и не заметил, как письмо выскользнуло у него из-за пазухи. Куродо незаметно схватил его. После того как прическа была закончена, он прошел во внутренние покои и, полный любопытства, сказал Саннокими:
– Погляди-ка на это письмо. Корэнари потерял его. И передавая письмо жене, заметил:
– Прекрасный почерк.
– О! Да это рука Отикубо! – воскликнула Саннокими.
– Как ты сказала? Отикубо? Чудное имя! Какой же это женщине дали имя Каморка?
– Есть у нас такая… Шьет на нашу семью, – коротко ответила Саннокими и взяла письмо, которое показалось ей очень подозрительным.
Между тем меченосец убрал сосуд, в котором находилась вода для смачивания волос, и, собираясь уходить, пошарил рукой у себя за пазухой: нет письма! В испуге он стал перетряхивать свое платье, развязал шнур на груди, искалискал, письмо исчезло, как будто его и не было. «Куда ж оно делось?» При этой мысли вся кровь бросилась ему в лицо. Но ведь он никуда не уходил из дома, письмо могло выпасть только здесь. Корэнари обыскал все кругом, поднял подушку, на которой сидел куродо, – нет нигде письма. Неужели кто-то его нашел? «Что ж теперь будет?» – думал в отчаянии меченосец. Подперев рукой голову, он сидел как потерянный.
В это время вдруг вошел куродо и сразу заметил, с каким расстроенным лицом сидит меченосец.
– Что с тобой, Корэнари? Ты сам не свой. Уж не потерял ли что-нибудь? – спросил он со смехом.
«Вот кто нашел письмо!» При этой мысли меченосец так и обмер! Он принялся умолять куродо:
– Прошу вас, отдайте мое письмо.
– Я-то ничего не знаю… А вот моя жена сказала насчет тебя: «Видно, не удержала его гора Суэ-но Мацуяма…»
Меченосец вспомнил песню:
Скорей волна морская
Перебежит через вершину
Суэ-но Мацуяма,
Чем изменюсь я сердцем
И для другой тебя покину!
Он понял, что его подозревают в измене Акоги ради Отикубо.
Совестно ему было признаться жене в своей ребяческой оплошности, но что оставалось делать! Он пошел к ней и стал рассказывать, вне себя от волнения:
– Только что я собирался отнести письмо по назначению, как меня позвал мой господин куродо и приказал сделать ему прическу, а пока я его причесывал, он незаметно вытащил у меня письмо. Вот какая беда случилась!
Акоги ужаснулась:
– Ах, какое несчастье! Может выйти большая беда. Старая госпожа и без того глядела на мою барышню так, будто подозревала что-то. Она поднимет ужасный шум.
Обоих от волнения даже пот прошиб.
И в самом деле Саннокими показала это письмо своей матери.
– Посмотрите, какое письмо попалось мне в руки.
– А-а, так и есть. Я сразу заметила что-то неладное. Но кто же ее любовник? Письмо, ты говоришь, было у меченосца? Наверно, это он и есть. Он, должно быть, пообещал выкрасть ее отсюда, ведь в письме говорится, что из этого дома трудно уйти. А я-то думала не выдавать ее замуж. Досадное вышло дело! Если она возьмет себе мужа, то ей уже нельзя будет жить здесь по-прежнему. Она поселится с ним где-нибудь. Поэтому ты смотри – никому ни слова!
Госпожа из северных покоев спрятала любовное письмо, решив потихоньку следить за падчерицей. Меченосцу и Акоги показалось очень подозрительным то обстоятельство, что, против их ожидания, никакого шума в семье не поднялось.
– Ваше письмо украли! Стыдно признаться в этом, но что делать, приходится. Пожалуйста, напишите другое, – попросила Акоги свою молодую госпожу.
Словами не выразить, как встревожилась Отикубо. При мысли о том, что мачеха, несомненно, видела письмо, ей сделалось дурно.
– Ах, я не в силах писать еще раз! – простонала она. Отчаянию ее не было предела!
Меченосец со стыда не посмел показаться на глаза Митиёри и спрятался в комнате своей жены.
Митиёри так и не узнал ни о чем и поспешил прийти, как только стемнело.
– Почему вы мне ничего не ответили? – спросил он.
– На беду, письмо мое попало в руки матушки, – ответила Отикубо.
Митиёри думал уйти, как только начнет светать, но, когда он проснулся, на дворе уже стоял белый день, кругом сновало множество людей, нечего было и надеяться проскользнуть незамеченным. Он снова вернулся к Отикубо.
Акоги, как всегда, принялась хлопотливо готовить завтрак, а молодые люди стали тихо беседовать между собой.
– Сколько лет исполнилось вашей младшей сестре Синокими? – спросил между прочим Митиёри.
– Лет тринадцать – четырнадцать. Она очень мила.
– Ах, значит, это правда! Я слышал, будто отец ваш – тюнагон – хочет выдать ее замуж за меня. Кормилица Синокими знакома кое с кем из моих домашних. Она принесла письмо из вашего дома, в котором идет речь о сватовстве. Мачеха ваша тоже очень хочет, чтобы этот брак устроился, и кормилица стала вдруг осаждать моих домочадцев просьбами помочь в этом деле. Я собираюсь попросить, чтобы вашей семье сообщили мой отказ, поскольку я уже вступил с вами в брачный союз. Что вы об этом думаете?
– Матушке это, верно, будет очень неприятно, – проговорила Отикубо, и ее детски наивный ответ пленил Митиёри.
– Ходить сюда к вам на таких правах кажется мне унизительным. Я бы хотел поселить вас в каком-нибудь хорошем доме. Согласны ли вы?
– Как вам будет угодно.
– Вот и прекрасно.
В таких беседах коротали они время.
Наступил двадцать третий день одиннадцатого месяца.
Муж третьей дочери, Саннокими, – куродо внезапно получил весьма лестное для него назначение. Он должен был вместе с другими молодыми людьми из знатнейших семейств принять участие, как один из танцоров, в торжественных плясках на празднике мальвы в храме Камо. До этого праздника оставались считанные дни. Госпожа Китаноката голову теряла, хлопоча, чтобы все наряды поспели вовремя.
«Вот еще напасть!» – тревожно думала Акоги, опасаясь, что Отикубо опять засадят за шитье. Опасения ее не замедлили сбыться. Китаноката скроила для зятя парадные хакама и велела слуге отнести их Отикубо. А на словах приказала передать:
– Сшей сейчас же, немедленно. У нас много спешной работы.
Отикубо еще не вставала с постели. Акоги ответила за нее:
– Барышне что-то нездоровится со вчерашнего вечера. Я передам ей приказ госпожи.
С тем слуга и ушел. Увидев, что Отикубо хочет сейчас же приняться за шитье, Митиёри стал ее удерживать.
– Одному мне будет скучно. Китаноката между тем спросила у слуги:
– Ну что, начала она шить?
– Нет, Акоги сказала, что барышня еще изволит почивать.
– Что такое? «Изволит почивать»! Выбирай слова с оглядкой, невежа! Разве можно о какой-то швее говорить так, как ты говоришь о нас, господах. Слушать противно! И как только этой лежебоке не стыдно спать среди белого дня!
Совсем не знает своего места, до чего глупа, просто жалость берет, – презрительно засмеялась Госпожа из северных покоев.
Скроив для зятя ситагасанэ, она сама понесла шитье к падчерице. Отикубо в испуге выбежала к ней навстречу.
Увидев, что девушка еще и не принималась шить парадные хакама, мачеха вышла из себя:
– Да ты к ним еще и не притрагивалась! Я-то думала, что они уже готовы! Для тебя мои слова – звук пустой! Последнее время ты словно с ума сошла, только и знаешь, что вертишься перед зеркалом и белишься!
Сердце у Отикубо замерло. При мысли, что Митиёри все слышит, она чуть не лишилась сознания.
– Мне немного нездоровилось, и я отложила шитье на час-другой… Но скоро все будет готово!
И Отикубо торопливо взяла в руки работу.
– Смотрите-ка пожалуйста, не подступись к ней, словно к норовистой лошади! Нет у меня другой швеи, а то разве я стала бы просить такую заносчивую гордячку. Если и это платье не будет скоро готово, то можешь убираться вон из моего дома.
В гневе она бросила шитье на руки Отикубо, но только встала, чтобы уйти, как вдруг заметила, что из-за полога высунулся край шелковой одежды Митиёри.
– Это еще что? Откуда это платье? – спросила Китаноката, остановившись на ходу.
Сообразив, что вот-вот все откроется, Акоги ответила:
– Это одни люди дали барышне шить.
– А-а, вот как! Выходит, она шьет для чужих в первую очередь, а свои, дескать, подождут! Для чего же, спрашивается, держать ее в доме! Ах, нынешние девицы не знают стыда!
И мачеха вышла, не переставая ворчать. Сзади вид у нее был самый нелепый. От частых родов волосы у нее вылезли. Жидкие прядки – числом не более десяти – висели, словно крысиные хвостики. А сама она была кругла, как мяч. Митиёри внимательно разглядывал ее сквозь щелку занавеса.
Отикубо, вся дрожа от волнения, принялась за шитье. Митиёри потянул ее к себе за подол платья.
– Идите сюда ко мне!
Отикубо поневоле пришлось подчиниться.
– Что за противная женщина! Не шейте ничего. Надо еще больше ее разозлить, пусть совсем потеряет голову… А что за грубые слова она себе позволила! Неужели и раньше она так с вами разговаривала? Как же вы это терпели? – с негодованием спросил Митиёри.
– Увы, я – «цветок дикой груши», – печально ответила Отикубо словами из песни:
Печален наш мир…
Где искать спасенья?
Нет горы такой,
Чтоб укрыла от горя,
О цветок дикой груши!
Настали сумерки. Опустили решетчатые створки окон, зажгли огонек в масляном светильнике. Как раз когда Отикубо собиралась взяться за шитье, чтобы поскорей от него отделаться, в дверь потихоньку заглянула сама Госпожа из северных покоев. Ей не терпелось узнать, как подвигается работа.
Видит, куски ткани разбросаны в беспорядке, как попало, огонь зажжен, а перед постелью – занавес. Что же это! Спит она мертвым сном, что ли? Мачеха вспыхнула от гнева и принялась вопить:
– Господин мой супруг, пожалуйте сюда! Эта Отикубо издевается надо мной, совсем от рук отбилась. Выбраните ее хорошенько! У нас в доме такая спешка, а она не выходит из-за полога – и откуда только взялся такой! Я его раньше и в глаза не видела…
В ответ послышался голос тюнагона:
– Не кричи на весь двор. Иди сюда поближе!
Постепенно их голоса стали удаляться, так что последних слов нельзя было разобрать.
Митиёри первый раз услышал имя Отикубо.
– Что это за имя? Она, кажется, назвала вас «Отикубо»? Смущенная Отикубо чуть слышно прошептала:
– Ах, не знаю…
– Как можно было дать своей дочери такое имя – «Отикубо» – «Каморка»… Бесспорно, оно годится только для девушки самого низкого звания. Не очень-то красивое прозвище! А мачеха ваша не помнит себя от ярости! Могут случиться большие неприятности. – С этими словами Митиёри снова лег на постель.
Отикубо кончила шить хакама и взялась за ситагасанэ. Опасаясь, что она не кончит к сроку, мачеха подступила к тюнагону с неотвязными просьбами, чтобы он сам пошел и как следует отчитал девушку.
Не успел тюнагон открыть дверь, как сразу же, с порога, начал кричать на свою дочь:
– Это что еще, Отикубо, как ты ведешь себя? Ты не слушаешься хозяйки дома, валяешься целыми днями на постели… А ведь ты сирота, лишилась матери и, казалось бы, должна стараться заслужить к себе доброе отношение. Знаешь отлично, что работа спешная, так нет же, набрала шитья от чужих, а для своих ничего делать не желаешь. Что у тебя за сердце! – И добавил в заключение: – Если к утру все не будет готово, ты мне больше не дочь!
Отикубо не в силах была отвечать. Слезы брызнули градом у нее из глаз. Тюнагон повернулся и ушел.
Возлюбленный ее все слышал, от слова до слова! Может ли быть унижение хуже этого!
Митиёри знает теперь, что ей дали вместо имени презрительную кличку «Отикубо». О, если б она могла умереть тут же, на месте. Шитье выпало у нее из рук. Она повернулась спиной к огню, силясь скрыть слезы.
Митиёри почувствовал невыразимую жалость. Бедная! Как ей, должно быть, сейчас тяжело. У него самого полились слезы сочувствия.
– Приляг, усни немного!
Он насильно уложил свою возлюбленную на постель. И стал утешать самыми нежными словами.
«Так, значит, ее зовут Отикубо! Ей, верно, неловко было, когда я так откровенно удивился… Ах, бедняжка! Мало того, что у нее жестокая мачеха, но даже и родной отец к ней безжалостен. Видно, и в его глазах она ничего не стоит. Погодите же! Я покажу вам, как она хороша», – решил про себя Митиёри.
Госпожа из северных покоев боялась, что без посторонней помощи Отикубо не сможет закончить шитье вовремя. Слишком большая работа для одного человека, и к тому же она, верно, разобиделась. Поэтому мачеха приказала одной своей приближенной женщине:
– Пойди к Отикубо, помоги ей шить.
Женщину эту, очень миловидной наружности, звали Сёнагон. Придя к Отикубо, Сёнагон спросила:
– Чем я могу помочь вам? А скажите, почему вы не встаете с постели? Вы больны? Госпожа так тревожится, что шитье не будет готово вовремя…
– Мне очень нездоровилось… Прежде всего надо подрубить края вот у этих хакама, – ответила Отикубо.
Сёнагон принялась за работу.
– Если вам сейчас лучше, встаньте, пожалуйста. Я не понимаю, где надо заложить рубец.
Отикубо начала показывать ей, где надо шить.
Митиёри, по своему обыкновению, стал осторожно подглядывать. Озаренное огнем светильника лицо Сёнагон показалось ему очень красивым. «Сколько миловидных женщин в нашей столице!» – подумал он.
Заметив, что глаза Отикубо покраснели и опухли от слез, Сёнагон пожалела ее.
– Скажу вам то, что думаю, но не примите мои слова за лесть. Ведь если я промолчу, вы не узнаете, как глубоко я вам сочувствую. А было бы очень жаль. Вот почему я решаюсь говорить с вами откровенно. Я предпочла бы лучше служить вам, чем старой хозяйке и ее дочерям, при которых я нахожусь неотлучно. За эти годы я хорошо узнала вашу кротость и доброту, и мне бы так хотелось служить вам! Но что поделать! Наш свет злоречив. Мне приходилось держаться от вас подальше, и я не смела даже тайно услужить вам.
– Даже старинные друзья, – ответила Отикубо, – и те не выказывают по отношению ко мне и тени участия. Как же обрадовали меня ваши слова!
Сёнагон продолжала:
– Удивительно! Непостижимо! Что мачеха относится к вам несправедливо – это в порядке вещей. Но чтобы даже родные сестры так сторонились вас – это уж слишком! Вашей красоте можно позавидовать, а вы томитесь в одиночестве… Какая жестокость! А между тем в семью собираются принять нового зятя. Предстоит замужество вашей младшей сестры Синокими. Уж что бы там ни было, а все делается так, как захочет Китаноката, по ее заказу и приказу. Воля старой госпожи в доме закон.
– Я очень рада за сестру. А кто жених? – спросила Отикубо.
– Как я слышала, это господин сакон-но сёсё, сын главного начальника Левой гвардии. Все очень хвалят жениха. Говорят, что он бесподобно хорош собою и обещает сделать блестящую карьеру. Государь будто бы очень к нему благоволит. Он еще не женат, так что лучшего зятя и пожелать нельзя. Господин наш только и повторяет: «Лучшего жениха и не сыщешь!» Госпожа наша так хлопочет, так хлопочет! Кормилица барышни Синокими дружна с одной женщиной в доме отца жениха. Госпожа обрадовалась этому сверх меры. Она все время шепчется с кормилицей. Наверно, уж и письмо отправила с нею…
– И что же? – спросила Отикубо, которую очень позабавил этот рассказ.
Розовые блики огня озаряли ее блестящие от смеха глаза и полуоткрытые в улыбке губы. Лицо Отикубо было полно юной прелести и в то же время такого возвышенного благородства, что ее собеседница невольно почувствовала перед ней некоторую робость.
– И что же? Что ответил господин сакон-но сёсё?
– Вот уж этого я точно не знаю, но, кажется, выразил свое согласие. У нас в доме тайком спешно готовятся к свадьбе.
Митиёри хотелось крикнуть из своего тайника: «Неправда!» – но он сдержался и не выдал себя.
Сёнагон продолжала:
– В доме прибавится новый зять, значит, вам, бедняжке, придется еще тяжелей. Если к вам посватается хороший жених, соглашайтесь скорее.
– Что вы, я так дурна собою, где мне мечтать о замужестве…
– Ах, ах, как у вас язык повернулся? Что вы такое говорите! Ваших сестер берегут как зеницу ока, а где им против вас, – ужаснулась Сёнагон. – Вот что я вам скажу. Сейчас у нас в столице славится своей красотой господин бэн-но сёсё. Про него даже говорят: «Красив, как герой, романа – знаменитый господин Катано». А моя двоюродная сестра как раз служит у него в доме. Недавно я ее навестила, и тут, по счастью, сам господин бэн-но сёсё зашел к ней в женские покои. Он знает, в чьем доме я служу, И был ко мне особенно внимателен. Молва была правдива, я не знаю никого, кто мог бы с ним сравниться красотой. Он спросил меня: «Говорят, у тюнагона, в доме которого вы служите, много дочерей. Каковы они собою?» – и стал подробно расспрашивать о всех по порядку, начиная с самой старшей. Я рассказала о каждой из ваших сестер понемножку, а потом поведала ему о вашей печальной участи. Господин бэн-но сёсё проникся к вам горячим сочувствием. «О такой, как она, я мечтал!» – воскликнул он и стал просить, чтоб я передала вам от него письмо. А я ему на это: «В доме много дочерей и кроме нее, а у бедняжки ведь нет матери, вот она и чувствует себя одинокой и заброшенной и вовсе не думает о любовных делах». Когда он услышал, что у вас нет матери, то еще больше пожалел вас. «Я, говорит, не ищу себе в жены девушку, избалованную успехами в обществе, а предпочту такую, которая уже хорошо знакома с печалями нашей жизни. И если эта девушка к тому же еще прекрасна собою, то именно она венец моих мечтаний! Такую я готов искать по всей Японии и даже дальше – в Индии и Китае. Вы говорите, что она сирота. А разве, за исключением особ, принадлежащих к моему дому, найдется хоть одна среди прислужниц государевой опочивальни, у которых были бы в живых оба родителя? Вот и той девушке, которую вы так восхваляете, лучше найти себе супруга и покровителя, чем вести такую жизнь, которая ей не по сердцу. И возьму ее к себе в дом и буду беречь, как драгоценное сокровище». Так пространно, с многими подробностями говорил он до глубокой ночи. А потом, каждый раз, когда я приходила к нему, он спрашивал: «Как насчет того дела? Передайте ей письмо от меня». Я отвечала: «Сейчас нет подходящего случая. Передам, как только смогу».
Во время всей этой длинной речи Отикубо не проронила ни единого слова. Вдруг постучала служанка и позвала Сёнагон:
– У меня есть к вам спешное дело. – Сёнагон вышла к ней. – К вам пожаловал гость, хочет с вами увидеться. Говорит, что ему нужно с вами побеседовать.
Сёнагон ответила:
– Обожди минутку. Я сейчас приду. И она вернулась в комнату Отикубо.
– Право, я хотела помочь вам, но ко мне неожиданно пришел один человек по срочному делу… Мы после продолжим наш разговор. Такая важная беседа не терпит спешки. Пожалуйста, не говорите госпоже, что я ушла раньше времени. Она рассердится и разбранит меня. Так я приду к вам опять при первом удобном случае.
Как только Сёнагон ушла, Митиёри отбросил прочь занавес.
О, эта особа умеет красиво говорить, поневоле заслушаешься! Признаюсь также, что она очень хороша собою, но когда она заявила, что этот «господин Катано» – небывалый красавец, так мне даже глядеть на нее стало противно. А вы затруднялись в ответе, все время с тревогой поглядывая в мою сторону. Не будь меня здесь, вы бы, наверно, послали нежный ответ этому красавчику. Очень сожалею, что помешал. Если от него придет любовное письмо, всему конец! Он обладает какими-то особыми чарами. Стоит ему написать какой-нибудь женщине хоть строчку любовного признания, как готово! – бьет каждый раз в цель без промаха. Он потерял счет любовным связям с женами самых высокопоставленных особ и даже, говорят, самого микадо. Видно, по этой причине он вот уже сколько времени никак не получает повышения по службе. Но если вас одну из всего этого великого множества женщин он собирается сделать своим драгоценным сокровищем, то, верно, вы удостоились его особой любви, – говорил Митиёри с досадой. Отикубо, изумленная его внезапным гневом, не раскрывала рта.
– Ах, вы не изволите отвечать! Я насмехаюсь над тем, что вас интересует! Все столичные красавицы, от первой до последней, превозносят до небес этого «господина Катано». Можно ему позавидовать!
– Но я, наверно, не принадлежу к их числу, – еле слышно сказала Отикубо.
– Он происходит из могущественного рода. Вы займете в обществе положение наравне со второй женой микадо…
Отикубо, не понимая хорошенько, о чем он говорит, продолжала молча шить. Как прекрасны были ее руки снежной белизны, мелькавшие над работой!
Думая, что Сёнагон помогает ее госпоже, Акоги ушла на некоторое время к себе в комнатку, чтобы побыть со своим мужем, которому нездоровилось. Отикубо кончила шить ситагасанэ и собралась подрубить края верхней шелковой одежды.
– Разбужу Акоги, – сказала она. – Надо, чтобы кто-нибудь держал шитье.
– Я сам натяну край, – вызвался Митиёри.
– Как можно! Вам не подобает заниматься женской работой.
Но Митиёри, не слушая ее, вышел из-за полога, сел напротив и стал держать край одежды, подшучивая:
– Непременно буду вам помогать. Я в этом деле великий мастер.
Видно было, что он понятия не имел о том, как шьют женщины, и потому чересчур усердствовал. Отикубо, смеясь, стала закладывать рубец.
– Правда ли, что сестру мою Синокими хотят сосватать за вас? – спросила она.
– Думайте что хотите. Когда вы станете драгоценным сокровищем этого «господина Катано», я женюсь на Синокими, – засмеялся Митиёри. Через некоторое время он стал уговаривать Отикубо: – Уж поздняя ночь. Ложитесь отдохнуть.
– Я скоро кончу. Вы ложитесь спать сами, не дожидаясь меня. Мне еще осталось вот тут дошить немного… Еще чуточку.
– Мне жалко, что только вы одна в доме не будете спать, – ответил Митиёри и остался с нею.
А между тем Госпожа из северных покоев, опасаясь, что Отикубо, чего доброго, легла спать, тайком подкралась в ночной тишине к дверям ее каморки и прильнула к щелке, через которую она обычно наблюдала за падчерицей.
Но что это! Сёнагон нигде не видно. Занавес отодвинут в сторону, и мачеха смогла заглянуть в глубь комнаты. Отикубо, сидевшая к ней спиной, торопливо подрубала кусок шелка. А какой-то незнакомый юноша заботливо натягивал край ткани, сидя перед Отикубо.
Слипавшиеся от сна глаза мачехи вдруг широко раскрылись. Она стала жадно вглядываться. На плечи юноши была небрежно накинута красивая одежда из белого шелка, под ней виднелась другая – из дорогого, отливающего ярким глянцем алого шелка. А из-под них, наподобие женского шлейфа, выбивались одежды цвета желтой горной розы…
Озаренное алым светом огня, лицо незнакомца казалось таким красивым, что трудно было отвести от него глаза. Оно привлекало какой-то особой прелестью.
Китаноката с изумлением подумала, что незнакомец превосходит своей красотой даже ее младшего зятя куродо, которого она особенно любила, предпочитая всем другим зятьям.
Она и раньше подозревала, что падчерица завела себе любовника, но, уж конечно, из людей самого низкого звания… А этот, сразу видно, не простой человек. И мало этого, еще до такой степени к ней привязан, что помогает ей в чисто женской, унизительной для мужчины, работе! Нет, это не мимолетная влюбленность, а настоящая любовь. Какой ужас! Если Отикубо займет высокое положение в обществе, то выйдет из-под ее власти и не будет уже подчиняться всем ее прихотям. При этой мысли мачеха забыла о шитье и замерла на месте, не помня себя от злобы.
А между тем в комнате шел такой разговор:
– Я и то устал от непривычной работы. А вы, наверное, совсем засыпаете… Довольно вам шить. Пусть мачеха взбесится, по своему обыкновению. Позлите ее хорошенько!
– Но мне так грустно, когда она гневается на меня, – примирительно ответила Отикубо и хотела было шить дальше, но незнакомец, потеряв терпение, взмахом веера погасил огонь в светильнике.
– Ах, зачем! Я не успела сложить шитье, – воскликнула Отикубо.
– Пустяки! Сложим до утра где-нибудь в уголке.
Юноша собрал в кучу, как попало, недошитую одежду и бросил в угол, а потом нежно обнял Отикубо. Госпожа из северных покоев, которая все отлично слышала, невзвидела света от досады.
«Как он сказал? Позлите вашу мачеху, пусть взбесится… Верно, слышал, как я бранила свою падчерицу. Или, может быть, Отикубо рассказала? Как бы там ни было, все это ужасно, невыносимо! – В таких думах мачеха провела всю ночь без сна, терзаясь завистью. – Пойти пожаловаться мужу? Но у этого юноши такой благородный вид, он так великолепно одет, уж, наверно, он человек из хорошего общества. Еще, чего доброго, получится наперекор моим ожиданиям: муж обрадуется такому зятю. Нет, лучше наговорить мужу, что Отикубо в связи с простым слугой, с меченосцем. Вот, мол, какое дело случилось из-за того, что девушку поселили отдельно от семьи. Может, запереть ее в кладовой? Ну, погодите! Вы хотели позлить меня, я вам этого не прощу. – В бешенстве мачеха придумывала всевозможные планы мести. – Вот что я сделаю! Посажу Отикубо под замок, любовник понемногу забудет ее и отступится. На счастье, в доме живет мой дядя, тэнъяку-но сукэ. Он беден, и ему перевалило за шестой десяток, но он охотник до молоденьких. Отдам ему Отикубо, пусть потешит себя вволю».
А между тем Отикубо и Митиёри, ничего не подозревая, вели между собой любовные речи. С первыми лучами зари юноша ушел.
Проводив его, Отикубо сейчас же села за шитье, торопясь закончить то, что не успела сделать вечером.
Проснувшись, Китаноката первым делом подумала: «Если шитье не кончено, изругаю девчонку так, что ее кровавый пот прошибет!» – и послала к ней служанку с приказом:
– Сейчас же пришли работу. Она должна быть готова. К ее удивлению, служанка вернулась с готовой работой. Все наряды были отлично сшиты и изящно сложены. Мачеха почувствовала, что не достигла своей цели. Как ей ни было досадно, но на этот раз пришлось оставить Отикубо в покое.
От Митиёри прибыло письмо:
«Чем кончилось дело с одеждой, которую вы шили вчера вечером? Удалось ли взбесить вашу мачеху? Мне не терпится услышать все подробности. Я забыл у вас свою флейту, передайте ее моему посланцу. Сегодня я должен играть на ней в императорском дворце».
И в самом деле, возле изголовья лежала забытая им флейта, пропитанная чудесным ароматом. Отикубо завернула ее в кусок ткани и отдала посланцу вместе с письмом. Вот что говорилось в нем:
«Нарочно сердить матушку непростительно. Что, если люди это услышат! Прошу вас, не говорите так! Матушка с утра приятно улыбается. Возвращаю вам вашу флейту. Так, значит, вы легко забываете даже то, что любите больше всего на свете! Ах, скажешь невольно:
Лейтесь, лейтесь, о слезы!
Непрочен союз с тобой
На этой бамбуковой флейте
Любил ты играть каждый вечер,
И – позабыл ее!»
Прочитав это письмо, Митиёри почувствовал глубокую жалость к Отикубо и поспешил написать в ответ:
Ужели непостоянным
Ты считаешь меня?
На этой бамбуковой флейте
Играть я хотел бы вечно
Песню моей любви.
В это самое утро, как раз тогда, когда Митиёри прощался с возлюбленной, Китаноката явилась к своему мужу с жалобой:
– Я давно уже подозревала неладное. Твоя дочь Отикубо осрамила нас на весь свет своим позорным поведением. Будь бы еще она нам чужая, дело можно было бы кое-как уладить без шума, а тут об этом нечего и думать.
Тюнагон изумился:
– Что такое?
– Я до сих пор слышала от других и сама думала, что один из слуг нашего зятя куродо, меченосец Корэнари, с недавних пор стал мужем Акоги, но вдруг он изменил ей ради Отикубо. Меченосец – парень глуповатый, засунул ее любовное письмо к себе за пазуху, да и выронил его перед нашим зятем куродо. А зять наш приметлив на разные мелочи, поднял письмо и начал допрашивать Корэнари: «От кого это письмо?» Тот не утаил: «Вот, мол, от кого…» Куродо сказал мне по этому поводу много язвительных слов:
«Нечего сказать, прекрасный зять вошел в нашу семью! Есть чем гордиться! Позор какой, нельзя будет людям на глаза показаться». И сурово потребовал: «Гоните эту девицу вон из дома».
Тюнагон щелкнул пальцами с силой, неожиданной для такого старика.
– На какое гнусное дело она решилась, негодница! Живет в моем доме, все знают, что моя дочь, а кого она взяла себе в любовники? Простого меченосца! Хоть он и шестого ранга, а не имеет даже звания куродо. Таким и в императорский дворец нет доступа. Лет ему от силы двадцать, и собой он не слишком хорош: можно сказать, коротышка, от пола вершок. Связаться с таким ничтожеством! А я-то думал: сделаю вид, будто ничего не знаю, и тайком выдам ее замуж за какого-нибудь провинциального чиновника…
– Досадное получилось дело, – вздохнула Китаноката. – Надо поскорее, пока никто еще ничего не знает, запереть ее в какой-нибудь кладовой и хорошенько сторожить. Она ведь так влюблена в этого Корэнари, что непременно будет потихоньку с ним встречаться. А пройдет время, и можно будет что-нибудь придумать.
– Отличная мысль. Немедленно вытащить ее из дома и запереть в северной кладовой! И не давать еды! Заморить голодной смертью!
Тюнагон уже потерял от старости разум, не был способен здраво судить о вещах и потому отдал такой бесчеловечный приказ. Китаноката в душе очень обрадовалась, подобрала повыше подол платья, отправилась в комнату Отикубо и, тяжело опустившись на циновку, начала:
– Ты совершила позорный проступок. Отец твой в страшном гневе на тебя за то, что ты запятнала своим бесчестьем добрую славу других его дочерей. Он велел выгнать тебя из твоей комнаты и запереть в кладовой. «Я сам ее буду сторожить», – сказал он и поручил мне немедленно гнать тебя отсюда. Ну же, ступай вон немедленно!
Пораженная неожиданностью, Отикубо могла только горько плакать. Что услышал о ней ее отец? Что сказали ему? При этой мысли ей казалось, что она расстается с жизнью.
Акоги в смятении вбежала в комнату:
– Что вы говорите? Как? Ведь за ней нет ни малейшей провинности!
– А-а, не мешай, когда подул попутный ветер! Отикубо все от меня скрыла, да муж мой услышал от чужих людей. Твоя госпожа, не задумываясь, творит беззаконие, а ты ставишь ее выше моей драгоценной, обожаемой дочери Саннокими! Отикубо выгнали, и в твоих услугах тоже не нуждаемся. Чтобы больше твоей ноги не было в нашем доме! Ну же, ступай вон, Отикубо! Слушайся приказания отца!
И схватив падчерицу за ворот платья, Госпожа из северных покоев вытолкала ее из дому.
Акоги зарыдала в голос. От сильного потрясения Отикубо, видимо, перестала сознавать, что с ней происходит.
Мачеха пинками расшвыряла все ее вещи по полу и, схватив Отикубо за рукав, словно какую-нибудь беглянку, погнала ее перед собой.
Отикубо была одета в ненакрахмаленное платье светлопурпурного цвета, – то самое старое платье, которое ей когда-то подарила мачеха. Поверх этого платья на ней было два хитоэ, одно простое белое, а другое узорчатое, с плеч Митиёри.
Черные волосы, за которыми она последнее время стала бережно ухаживать, зыблясь волнами, красиво сбегали по ее плечам и шлейфом тянулись за ней по земле. Акоги проводила ее взглядом. Что с ней хотят сделать? В глазах у Акоги потемнело, хотелось топать ногами, кричать, рыдать, но она подавила свое горе и начала поспешно прибирать разбросанные по полу вещи.
Отикубо была почти в беспамятстве. Когда мачеха притащила ее к отцу и усадила перед ним на пол, она не могла удержаться и упала.
– Вот насилу-то, насилу привела! Если б я сама за ней не пришла, она бы и не подумала идти, – крикнула Китаноката.
– Сейчас же под замок! И видеть ее не хочу! – приказал тюнагон.
Китаноката снова схватила Отикубо и поволокла за собой в кладовую. Нет, не женское было у нее сердце! Так ужасен был вид мачехи, что душа Отикубо от страха чуть не рассталась с телом.
Кладовая с задвижной дверью на пазах была устроена позади дома под самым навесом крыши. В кладовой были нагромождены в беспорядке разные вещи и припасы: бочонки с уксусом и вином, сушеная рыба… Китаноката бросила тонкую циновку у входа.
– Вот что случится с каждым, кто пойдет против моей воли!
С этими словами она втолкнула полубесчувственную Отикубо в кладовую, сама задвинула дверь и навесила на нее огромный замок.
Понемногу Отикубо пришла в себя.
В кладовке был до того спертый воздух, что нечем было дышать. Отикубо словно оцепенела от горя, слезы иссякли в ее глазах, она не могла даже плакать. За какой грех она так безжалостно наказана? Ах, если бы увидеться с Акоги, но как?…
«Злосчастная моя судьба!» Отикубо задыхалась от рыданий.
Заперев падчерицу, Китаноката первым делом поспешила в ее комнату.
– Куда он подевался? Здесь стоял ларчик для гребней. Эта наглая Акоги всюду сует свой нос, наверно, успела его припрятать.
Мачеха угадала.
– Да, я его убрала вот сюда, – отозвалась Акоги.
Китаноката не решилась в ее присутствии взять ларчик и только сказала:
– Запрещаю тебе входить в эту комнату, пока я сама ее не открою, – и закрыла дверь на замок.
Ловко я все устроила! – торжествовала Госпожа из северных покоев. – Теперь надо как можно скорее договориться с тэнъяку-но сукэ, но так, чтобы посторонние уши не слышали.
Акоги очень опечалилась тем, что ее прогнали со службы.
«Как же я уйду отсюда? – думала она. – Что станется с моей бедной госпожой? Каково-то ей теперь? Я должна ее увидеть, должна узнать, что с ней. Нет, я не могу уйти!»
Она пошла в покои Саннокими и стала ее молить:
– Ваша матушка сильно разгневалась на меня, а за что? Я и понятия не имею. Из дома меня прогнала. А мне так горько оставлять службу у вас! Прошу вас, замолвите, за меня словечко, попросите ее отпустить мою вину, хоть на этот одинединственный раз. Я ходила за вашей сестрой Отикубо с ее младенческих лет, а теперь нас разлучили. Я даже не знаю, что с ней сталось. О, как это грустно! Хоть бы еще один разок увидеться с нею! И потом – расстаться с вами после всех ваших милостей, покинуть службу у вас, моей дорогой госпожи… – так, рассыпаясь в уверениях, просила Акоги.
Саннокими пожалела ее, приняв все за чистую монету, и стала упрашивать мать:
– Почему вы так строго наказали даже Акоги? Она – моя служанка, мне без нее трудно обойтись.
– Эта подлая баба вкралась к тебе в доверие, – досадливо отмахнулась Китаноката. – Она плутовка, каких свет не видел. Забрала себе в голову устроить судьбу Отикубо. Та по своему почину не стала бы заниматься такими делами. У нее не заметно было склонности к любовным шашням.
– Простите Акоги на этот раз, матушка. Она так убивается, жаль ее, – просила Саннокими.
– Что ж, пусть будет по-твоему. Только не раздражая меня, не говори, что она тебе хорошо служит. Глупости какие! – сказала Китаноката с недовольным видом. Саннокими, понятное дело, была смущена словами матери и сейчас же вызвала к себе Акоги.
– Придется тебе потерпеть. Не показывайся пока госпоже на глаза, но понемногу я все устрою, и матушка простит тебя.
Акоги думала, думала – и больше ничего не могла придумать. Запертая в кладовой, Отикубо уже не числила себя в мире живых. Душа Акоги изболелась от тоски за нее: «Заперли на замок, морят голодом! Никто в этом доме не даст ей ни крошки еды, если мачеха запретила. Такую милую, такую добрую девушку, как преступницу, держат в заточении…» Акоги была не в силах даже мысленно представить себе эту страшную картину. «Ах, если бы только я была ровня им! Я бы уж сумела отомстить им с лихвой!» Одна эта мысль заставила ее сердце забиться сильнее!
Сегодня ночью молодой господин, наверно, придет опять. Какая страшная весть ждет его! Акоги уткнулась лицом в пол и зарыдала так, как будто услышала весть о смерти любимого человека. Служаночка ее, Цую, стояла рядом растерянная, не зная что делать.
А Отикубо думала: «Что, если я понемногу потеряю последние силы и умру здесь на полу, в этой душной кладовой! Тогда мне не придется в последний раз поговорить с моим возлюбленным. Мы клялись друг другу в вечной верности, и вот чем все кончилось! Я словно вижу его перед собой, вижу, как он улыбался, когда прошлым вечером держал мое шитье. Ах, верно, я совершила какой-нибудь страшный грех в прежних рождениях, раз я терплю такие муки! Я слышала много раз от людей, что ненависть мачехи к чужим детям – вещь обычная в нашем мире, но что бы родной отец был так неумолим, о, как это печально!»
Митиёри пришел в ту же ночь и, узнав о случившемся, побледнел как смерть. Что сейчас думает о нем Отикубо? Ведь она терпит такие муки из-за него.
– Передай ей весть от меня, когда поблизости не будет людей, – попросил он Акоги. – Скажи ей: «Когда я пришел сегодня, чтобы поскорее увидеть вас, то услышал о внезапной беде. Сказать, что я потрясен, нет, это слишком слабо, я в безумном отчаянии. Как мне увидеться с вами?»
Акоги сняла с себя свое шуршащее шелковое платье, Подтянула повыше хакама и тихонько подкралась к кладовой го стороны кухни. В доме все уже спали, и она решилась осторожно постучать в дверь.
– Отзовитесь! – Ни звука в ответ. – Вы спите? Это я, Акоги.
Отикубо услышала ее тихий голос и подошла к двери.
– Ты здесь? – Голос Отикубо заглушали рыданья. – Это ужасно! За что меня так мучают?
– Я с самого утра брожу возле кладовой, но пробраться к вам нет никакой возможности. Ужасная беда! А ваша мачеха вот что говорила… – И Акоги сквозь слезы начала подробно рассказывать обо всем, что видела и слышала. Отикубо еще сильнее залилась слезами. – Молодой господин изволил прийти. Услышав о том, что случилось, он стал плакать. Как он плакал! И вот что он говорит… – рассказывала дальше Акоги.
Почувствовав глубокую жалость к своему возлюбленному, Отикубо молвила:
– Я не знаю, что со мной будет, и потому ничего не могу ответить. Насчет нашей будущей встречи скажи ему вот что:
Жизнь от меня отлетает
Здесь я еще или нет —
Я и сама не знаю.
Гаснет в сердце надежда
Снова увидеть тебя
Кладовая набита множеством вещей. Здесь так дурно пахнет, что нечем дышать. Я жестоко страдаю. Ах, зачем я еще живу на свете!.
Она плакала так, словно сердце ее разрывалось от невыразимого горя. Можно себе представить, что в это время чувствовала Акоги! Боясь, что в доме могут услышать их разговор, она наконец тихонько ушла.
Когда Митиёри передали слова Отикубо, он еще сильное опечалился и слезы полились у него ручьем. Не в силах сдержать их, он закрыл лицо концом рукава. Акоги разделяла его печаль. Пробыв некоторое время в нерешимости, Митиёри сказал:
– Пойди к ней еще раз и передай от меня:
«Дорогая моя возлюбленная! Сердце мое полно такого горя, что я могу сказать тебе только одно:
Ты мне велела сказать.
«Гаснет в сердце надежда
Снова увидеть тебя».
Как мне дожить до утра?
Жизнь моя отлетает…
Больше не думай и не говори так».
Акоги снова отправилась к кладовой, но в темноте что-то с грохотом уронила. Мачеха проснулась и встревожилась:
– Воры лезут в кладовую.
Акоги пришлось торопиться. Передав плачущей Отикубо слова Митиёри, она шепнула:
– Мне нужно скорей уходить.
– Так скажи ему от меня:
Ах, думала я: «Короткое
Счастье мне суждено!»
Твоему я сердцу не верила,
Но первым сердце мое
К вечной разлуке готовится…
Не дослушав, что еще говорила Отикубо, Акоги убежала.
– Старая госпожа проснулась и подняла крик, – сказала она. – Я больше ничего не успела услышать…
Юноша пришел в такое отчаяние, что даже думал прокрасться в дом и убить мачеху.
Наконец минула эта грустная ночь. Митиёри, взволнованный до глубины души, приказал Акоги на прощание:
– Немедленно дай мне знать, как только представится удобный случай освободить мою любимую. Ах, как она, несчастная, страдает!
Меченосец боялся, что тюнагон, верно, слышал про его участие в этой скверной истории. Ему неприятно было дольше оставаться в этом доме, и он уехал вместе с Митиёри.
«Как передать моей госпоже немного еды? – ломала себе голову Акоги. – Она, наверно, совсем ослабела от голода». Акоги завернула немного сваренного на пару риса так, чтобы сверток не бросался в глаза. Но как его передать? Долго Акоги ничего не приходило в голову. Наконец они сказала маленькому Сабуро, который часто прибегал с ней поболтать:
– Вашу старшую сестрицу заперли в темной кладовой.
Что вы об этом думаете? Неужели вам не жаль ее?
– Почему это не жаль?
– Тогда отдайте ей потихоньку это письмо от меня. Так, чтоб никто не заметил.
– Давай!
Взяв письмо и сверток с рисом, он побежал к кладовой и начал кричать во все горло:
– Отоприте эту дверь! Отоприте! Отоприте! Пустите меня туда!
Мать строго на него прикрикнула:
– Зачем тебе нужно, чтобы отперли эту дверь? Что за выдумки такие!
– Там мои сапожки. Я хочу мои сапожки, – неистово вопил Сабуро, колотя в дверь кулаками изо всех сил.
Тюнагон очень любил своего младшего сына.
– Мальчик, наверно, хочет покрасоваться в своих сапожках. Отоприте ему скорее, – велел он.
Госпожа из северных покоев строго сказала сыну:
– Я открою дверь, но только на минутку, изволь, не мешкая, достать свои сапожки.
Но расшалившийся мальчик продолжал шуметь:
– Откройте, а то дверь разобью! Наконец дверь отперли.
– Куда они запропастились? – И Сабуро, присев на корточки и сделав вид, будто ищет сапожки, ловко передал сестре письмо и сверток.
– Чудеса! Здесь их не оказалось, – объявил он, выходя из кладовой.
– Я тебе покажу, как шалить и не слушаться! – Китаноката догнала мальчика и дала ему затрещину.
Подойдя к щели, сквозь которую пробивался луч света, Отикубо прочла письмо. Акоги сообщала ей все новости, к письму был приложен сверток с вареным рисом, но еда не шла бедняжке на ум.
Госпожа из северных покоев, подумав немного, все же решила посылать ей пищу один раз в день. Падчерица так искусно шила, что было невыгодно лишать ее жизни.
Позвав к себе своего дядюшку тэнъяку-но сукэ, когда никто не мог их услышать, Китаноката сказала ему, что заперла Отикубо по такой-то и такой-то причине и что от него требуется то-то, мол, и то-то…
Старик до смерти обрадовался внезапному счастью.
Одурев от восторга, он распустил в улыбке рот до ушей.
– Так, значит, вы проведете эту ночь в кладовой, где заперта Отикубо, – сказала ему госпожа Китаноката.
Не успели они обо всем договориться, как кто-то вошел в комнату, и заговорщики расстались.
Между тем Акоги получила от Митиёри вот такое письмо:
«Что слышно у вас? Неужели кладовую до сих пор не отперли? Я не нахожу себе места от тревоги. Если будет случай освободить твою госпожу, извести меня немедленно. Постарайся также передать ей это письмо. Если удастся получить ответ, это меня хоть немного утешит. Сердце мое разрывается от горя при мысли о том, как страдает моя дорогая»
Письмо к Отикубо было написано с необыкновенным чувством:
«Когда я вспоминаю твои полные безнадежности слова, то не знаю, на что решиться.
Пока не угасла жизнь,
Надежда во мне не угаснет
Мы свидимся вновь с тобой!
Но ты говоришь: я умру!
Увы! Жестокое слово!
Любимая моя! Прошу тебя, не падай духом. Ах, как я хотел бы сейчас быть в заточении вместе с тобой и утешить тебя!»
Меченосец писал Акоги:
«Как подумаю о том, что с нами стряслось, так становится не по себе. Я все время лежу в постели. Наша юная госпожа, верно, винит меня во всем. На душе у меня тоска. Я даже думаю пойти в монахи».
Акоги написала в ответ Митиёри:
«Я почтительно прочла ваше письмо. Устроить вам встречу нет никакой возможности. Дверь остается закрытой, ее даже заперли еще крепче. Я попытаюсь доставить моей госпоже ваше письмо и получить ответ».
Она послала письмо также и меченосцу, в котором сообщала о многих печальных и тревожных событиях.
Во второй части будет самым подробным образом рассказано о том, что случилось дальше с нашими героями.
Часть вторая
Акоги бродила вокруг кладовой с письмом Митиёри в руке, размышляя, как бы передать его своей госпоже, но дверь была по-прежнему заперта.
«Какая досада!» – думала она.
Митиёри с меченосцем тоже тщетно ломали себе голову, придумывая разные хитроумные способы похищения Отикубо.
«Ведь она из-за меня терпит такие муки!» Эта мысль заставляла Митиёри испытывать еще большую жалость к Отикубо. Он только и думал, только и говорил о том, как поскорее освободить любимую, а после так жестоко отомстить мачехе, чтобы она вовек не забыла!
Митиёри обладал от природы мстительным характером, не умел прощать обид.
Между тем Сёнагон, беседовавшая накануне с Отикубо, принесла ей любовное послание от «господина Катано». Услышав, что девушку бросили в кладовую и заперли, она прониклась к ней жалостью.
«Ах, бедная! Как она теперь? Что с нею? До чего же люди бессердечны!» – так говорили между собой, горько плача, Сёнагон и Акоги.
День смеркался, а между тем Акоги еще не нашла случая передать Отикубо письмо от ее возлюбленного.
Случилось так, что мачеха приказала женщинам, прислуживавшим в доме, поспешно изготовить мешочек для флейты своего зятя куродо и думала, что он давно уже готов, но таких искусниц не нашлось Ни одна женщина даже не притронулась к работе.
Китаноката наконец отперла дверь, вошла в кладовую приказала Отикубо:
– Вот возьми, сшей это, да побыстрее!
– Не могу, я еле жива, – ответила Отикубо, не поднимая головы.
– А если ты сейчас же не выполнишь этой работы, брошу тебя в погреб. Я оставила тебя в живых только для того, чтобы ты могла шить для меня, когда прикажу, – пригрозила Китаноката.
Отикубо испугалась, что мачеха и на самом деле способна выполнить свою угрозу, и, как ей ни было плохо, все же с трудом поднялась с пола и принялась за шитье.
Акоги сразу заметила, что дверь кладовой открыта. Она кликнула Сабуро и стала его просить:
– Молодой господин, вы всегда были ко мне так добры, так охотно со мной разговаривали, исполните же мою просьбу. Передайте это письмо сестрице Отикубо, только смотрите, чтобы ваша матушка не увидела.
– Хм, ладно! – ответил, не долго думая, мальчик и побежал в кладовую. Усевшись возле сестры, он сделал вид, что рассматривает флейту, а сам потихоньку сунул письмо в складки ее платья.
Отикубо не терпелось узнать, что пишет ей Митиёри, но раньше надо было дошить мешочек. Как только Китаноката отправилась показать его зятю, Отикубо торопливо пробежала глазами послание Митиёри. Не было границ ее радости! Но как написать ответ, не имея ни кисти, ни туши? Под рукой у нее была только игла для шитья.
Отикубо нацарапала иглой на клочке бумаги:
«В сердце глубоко
Я схоронила любовь мою.
Так и умру я,
Как исчезает роса поутру,
Тайну мою не открыв тебе.
Вот о чем я сейчас все время думаю!» Вскоре вернулась мачеха и сказала:
– Этот мешочек для флейты сшит очень хорошо, как раз по мерке. Однако отец твой сердится, зачем я отперла дверь, – и, плотно закрыв дверь, хотела было запереть ее на замок, но Отикубо взмолилась:
– Пожалуйста, велите Акоги принести ларчик для гребней из моей комнаты.
Мачеха позвала Акоги и сказала ей:
– Отикубо просит принести из ее комнаты ларчик. Акоги принесла ларчик. Когда она подала его Отикубо, та сунула ей в руку письмо. Акоги ловко его спрятала. Посылая эту весточку Митиёри, она приписала внизу от себя:
«Письмо написано второпях, пока дверь держали открытой, чтобы дать возможность моей госпоже сшить мешочек для флейты».
Эти строки только еще сильнее опечалили юношу. Настал вечер. Старый дядюшка, тэнъяку-но сукэ, полный любовного томления, не мог дождаться счастливой минуты. Он пришел к Акоги и сказал, противно ухмыляясь:
– Ну, Акоги, с этой минуты прошу любить и жаловать меня, старика.
Акоги стало не по себе от его слов, она почуяла недоброе.
– Это как прикажете понимать? – спросила она.
– Госпожа наша отдала Отикубо в полную мою власть. А ты ведь, кажется, любимая прислужница этой девушки.
Акоги пришла в ужас, слезы подступили у нее к главам, но она справилась с собой и сделала вид, что очень рада.
– Ах, вот оно что! Барышне моей скучно сидеть взаперти одной-одинешеньке. Вдвоем оно будет веселее. А господин ее отец дал свое согласие? Или это воля одной только госпожи? – спросила она.
– Да, господин тоже соблаговолил дать свое согласие.
А о госпоже, его супруге, и говорить нечего…
Старик был наверху блаженства.
«Что делать? – думала Акоги. – Отикубо грозит новая беда. Надо сейчас же известить молодого господина…»
– Когда же состоится счастливое событие? – спросила она старика, стараясь скрыть свою тревогу.
– Сегодня вечером, – ответил тот.
– Как сегодня?.. Сегодня как раз госпожа Отикубо соблюдает день поста и воздержания. Даст ли она свое согласие?
– Но ведь у нее есть возлюбленный. Откладывать опасно. Чем скорей состоится наша свадьба, тем лучше. – И с этими словами старик ушел.
Невозможно описать, как встревожилась Акоги.
Воспользовавшись тем, что Китаноката подавала ужин тюнагону, она потихоньку подкралась к двери кладовой и постучала.
– Кто там? – послышался голос изнутри.
– Вам грозит новая беда, – стала рассказывать Акоги. – Будьте настороже. Я уже успела сказать, что сегодня у вас день поста и воздержания… Ах, какое несчастье! Что делать? – Но тут послышались чьи-то шаги, и ей пришлось спасаться бегством.
Сердце Отикубо разрывалось от горя. Нет больше выхода! Все прошлые беды казались ей теперь ничтожными. Но бежать некуда, негде спрятаться. Остается только одно – умереть. Тут же на месте умереть. Ах, как болит грудь! Сжимая ее руками, Отикубо громко зарыдала.
Наступил вечер. Когда зажгли огни, тюнагон по своей всегдашней привычке рано лег спать. Китаноката, согласно своему уговору с тэнъяку-но сукэ, отперла дверь в кладовую и, войдя туда, увидела, что Отикубо захлебывается от слез, лежа ничком на полу.
– Что с тобой? Отчего ты так стонешь? – спросила мачеха.
– Грудь болит… Как ножом режет, – еле слышно прошептала Отикубо.
– Ах, бедняжка… Может быть, ты съела что-нибудь плохое. Пусть тебя осмотрит тэнъяку-но сукэ. Он ведь врач.
Отикубо поняла подлый замысел мачехи.
– Нет, что вы, зачем? Обыкновенная простуда… Мне не нужен врач, – поспешила она ответить.
– Но ведь грудная боль – вещь опасная, – продолжала настаивать мачеха, а тут как раз подоспел и сам тэнъяку-но сукэ.
– Идите сюда! – позвала его Китаноката, и он без дальнейших церемоний подошел к Отикубо.
– Эта девушка говорит, что у нее ломит грудь. Осмотрите ее и дайте лекарства, – приказала Госпожа из северных покоев и ушла, оставив Отикубо на попечение старика.
– Я врач. Быстро избавлю вас от вашей болезни. С этой ночи доверьтесь мне всецело, я о вас позабочусь.
Тэньяку-носукэ сунул руку к ней за пазуху, чтобы пощупать грудь. Отикубо заплакала в голос, закричала, но некому было прийти ей на помощь.
Опасность заставила ее быть находчивой. Она простонала сквозь слезы:
– Я счастлива, что вы отныне будете обо мне заботиться, но сейчас я умираю от страшной боли…
– Вот как? Отчего же вы так страдаете? Я рад был бы принять на себя вашу боль, – нежно сказал тэнъяку-но сукэ, крепко обнимая девушку.
Китаноката, понадеявшись на то, что он находится вместе с Отикубо, спокойно легла спать, не заперев двери в кладовую.
Снедаемая тревогой, Акоги подошла к кладовой и вдруг заметила, что дверь чуть приоткрыта. Она изумилась и в то же время обрадовалась. Открыв дверь и войдя в кладовую, Акоги увидела, что тэнъяку-но сукэ сидит на полу на корточках.
Сердце у нее так и оборвалось! Забрался все-таки в кладовую к Отикубо.
– Зачем вы здесь? Разве я не сказала вам, что барышня сегодня постится, противный вы человек! – в сердцах сказала Акоги.
– Что вы! Я разве приблизился к ней с дурной целью! Госпожа из северных покоев приказала мне лечить ее от грудной боли, – объяснил старик. Акоги увидела, что он еще не снял с себя одежды.
Отикубо терпела невыносимую боль и вдобавок плакала не переставая от страха и горя.
Акоги испугалась, уж не случилось ли с ней какой-нибудь новой беды, раз она в таком отчаянии. Что тогда ждет ее в будущем?
– Хоть бы горячий камень приложить к больному месту, что ли? – спросила Акоги.
– Хорошо бы, – согласилась Отикубо.
– Больше как от вас, нам не от кого ждать помощи, – сказала Акоги старику. – Пожалуйста, нагрейте камень и принесите сюда. Все в доме спят и, если я сама попрошу нагреть камень, меня не послушают. Пусть эта первая услуга с вашей стороны докажет моей юной госпоже искренность вашей любви.
Старик радостно засмеялся:
– Верно, верно! Немного лет осталось мне жить на этом свете, но если меня попросить от души, я все сделаю. Горы сворочу! А уж горячий камень достать – это для меня пустяк. Да я его согрею своим сердечным пламенем!
– Ну если так, то скорее! – торопила старика Акоги.
Как быть? Уж слишком она суется не в свое дело, но, с другой стороны, надо доказать невесте искренность своей любви. Думая так, тэнъяку-но сукэ отправился искать горячий камень.
– Много бед вы натерпелись в этом доме, но такой еще не бывало. Как вам спастись? За какие грехи в прошлых ваших рождениях вы терпите такие муки! А мачеха ваша, в каком образе она родится вновь? Ведь грех ее так велик! – говорила Акоги.
– Ах, голова моя туманится, я уже ничего не понимаю… Зачем только дожила я до этой минуты! Худо мне, ах, как худо! И этот старик все лезет ко мне, противно. Запри дверь, чтобы он не мог войти.
– Но он тогда рассердится и станет еще несносней. Лучше постарайтесь как-нибудь его задобрить. Вот если бы у вас был заступник в этом доме, ну, тогда еще можно было бы запереться на эту ночь, а утром просить защиты… Возлюбленный ваш страдает за вас душой, но ему никак сюда не пробраться. Остается только молить богов о спасении! – воскликнула Акоги.
В самом деле, бедной Отикубо не на кого было надеяться. Сестры ее были к ней равнодушны и держались с ней холодно, значит, и от них нечего было ждать помощи. Только горячие слезы и беседа с Акоги могли еще принести ей душевное облегчение.
– Не покидай меня сегодня ночью, не покидай! – молила она Акоги. Тут пришел тэнъяку-но сукэ и принес горячий камень, плотно завернутый в ткань.
Отикубо неохотно взяла его. Душа ее была полна страха и смятения.
Старик разделся и лег, а затем притянул к себе девушку.
– Ах, пожалуйста, осторожней! У меня такие боли. Когда я сижу, мне немножко легче. Если вы всерьез думаете о нашем будущем счастье, то оставьте меня в покое хоть на одну эту ночь, – умоляла старика Отикубо голосом, полным муки.
Акоги поддержала ее:
– Что ж, ведь недолго ждать, только до завтрашнего вечера. Госпожа моя больна и к тому же соблюдает пост.
«Так-то оно так», – подумал тэнъяку-но сукэ.
– Ну что ж, пожалуй, вздремну, прислонившись к вам головой. – И старик положил голову на колени Отикубо.
Как ни противно было Акоги глядеть на такого жениха, но в то же время она радовалась, что благодаря старикашке ей удалось проникнуть в кладовую и провести ночь возле своей любимой госпожи.
Тэнъяку-но сукэ тотчас же захрапел.
«Как не похож он на спящего Митиёри!» – мысленно сравнивала его Отикубо со своим возлюбленным, и старик показался ей еще отвратительнее, чем раньше.
Акоги не сомкнула глаз всю ночь, стараясь придумать, как вызволить из беды свою юную госпожу.
Проснувшись посреди ночи, старик увидел, что Отикубо страдает от боли еще сильнее прежнего.
– Ах, бедная! Надо же было вам так заболеть как раз в нашу первую свадебную ночь. – И с этими словами он заснул снова.
Наконец наступил долгожданный рассвет. Обе женщины вздохнули с облегчением.
Акоги растолкала крепко спящего старика.
– Уже совсем светло. Идите-ка к себе. Да смотрите, никому ни слова! Если хотите весь век прожить в любовном согласии с моей госпожой, то слушайтесь ее беспрекословно.
– Правда. Я и сам так думаю, – согласился старик и побрел прочь неверной походкой, сгорбившись, протирая слипшиеся от сна глаза.
Акоги задвинула дверь и поспешила со всех ног к себе в комнату, чтобы никто не заметил, где она провела ночь. Скоро ей принесли письмо от мужа.
«Прошлой ночью я с трудом добрался до вашего дома, – писал меченосец, – но ворота были на запоре, и никто мне не открыл. Пришлось вернуться ни с чем. Вчуже и то невозможно глядеть, как страдает и тревожится молодой господин. Посылаю от него письмо. Сегодня вечером я опять попробую прийти».
«Надо передать письмо, – подумала Акоги. – Сейчас как раз удобный случай».
Она бегом вернулась к кладовой, но увы! Мачеха уже успела навесить замок на дверь. Акоги с досадой повернула назад, но по дороге ей встретился тэнъяку-но сукэ. Он тоже нес Отикубо любовное послание. Какое счастье! Акоги взяла у него письмо и побежала обратно.
– Вот послание от господина тэнъяку-но сукэ, – сказала она мачехе. – Он очень просил передать его госпоже Отикубо.
Госпожа из северных покоев расцвела улыбкой:
– Хочет спросить, как невеста к нему расположена? Это очень хорошо. Пусть нареченные полюбят друг друга, – и отперла дверь.
Акоги, обрадованная тем, что ей удалось провести старую госпожу, передала письмо Митиёри вместе с любовным посланием от старика.
Отикубо прочла сначала то, что написал ее возлюбленный:
«О, как я тоскую! С каждым новым днем разлуки растет моя любовь к тебе.
Какие тревоги печалят меня
В разлуке с моей возлюбленной,
Как долгую ночь я томлюсь один,
Об этом узнали вы первыми,
О влажные рукава мои!
Ах, что с нами будет теперь!»
Прочитав эти строки, Отикубо почувствовала беспредельную нежность к своему возлюбленному и написала ему в ответ:
«Если вы так сильно страдаете из одного лишь сочувствия ко мне, то что же сказать о моих муках?
Как сердце мое болит!
Жемчужины скорби, падая,
Стали «Рекою слез»…
Но пуще всего печалюсь я
О том, что еще жива».
На письмо старика ей даже глядеть было противно. Она написала только: «Пусть Акоги ответит вам вместо меня». Акоги ловко взяла оба письма вместе и вышла из кладовой.
Вот что прочла Акоги в письме старика:
«Ах, ах, бедняжка, как вы страдали всю ночь! У меня такое чувство, будто моя злая судьба подшутила надо мной. О, моя дорогая, встретьте меня с ласковым лицом, когда наступит новая ночь. Когда я возле вас, мне кажется, что я вновь оживаю, что ко мне опять возвращается утраченная юность. О, любимая моя!
Смеются люди надо мной.
Меня «засохшим деревом» зовут.
Но ты не верь пустым речам.
Согрет весенним ласковым теплом,
Прекрасным цветом снова расцвету».
Письмо это вызвало у Акоги чувство омерзения, но она все же сочинила ответ:
«Госпожа моя все еще очень больна, она не может ответить вам сама. А я от себя скажу:
Иссохло дерево вконец.
Недолгий срок ему осталось жить.
Возможно ли, скажи,
Чтоб на его обглоданных ветвях
Вновь расцвели прекрасные цветы?»
Акоги опасалась, что тэнъяку-но сукэ рассердится, потому что она откровенно написала то, что думала, но старик остался очень доволен.
Потом Акоги сообщила меченосцу:
«Я тоже этой ночью хотела повидаться с тобою, чтобы рассказать тебе обо всем, что здесь происходит, и услышать слово утешения, но что ж делать, если ты никак не мог попасть ко мне! Письмо от твоего господина мне удалось передать с большим трудом. У нас здесь случилась новая беда. Мне необходимо с тобой посоветоваться».
Мачеха, успокоенная тем, что поручила старику надзор за Отикубо, перестала так тщательно, как раньше, запирать дверь кладовой на замок. Акоги было обрадовалась, но чем ближе дело подвигалось к вечеру, тем больше росла ее тревога: «Ах, что-то будет нынешней ночью!»
Она перебирала в голове тысячи способов, как надежней запереть дверь изнутри.
Повстречав Акоги, старик осведомился у нее:
– Ну, как здоровье твоей госпожи?
– Ах, ей все еще очень худо.
– Что это с нею? – встревожился старик, как будто Отикубо уже перешла в его полную собственность. Акоги стало тошно.
Между тем Китаноката с ног сбилась в горячке приготовлений. Ведь сегодня как раз был канун долгожданного праздника в храме Камо.
– Я хочу показать завтрашние торжества дочери моей Саннокими. Ведь как-никак в числе танцоров будет ее собственный муж.
Услышав это, Акоги сразу подумала: «Вот он, тот случай, которого мы ждем!» Сердце ее готово было разорваться от волнения.
«Если бы только удалось отвести беду этой ночью», – думала Акоги.
Она нашла кусок дерева нужного размера и, спрятав его под мышкой, стала искать удобного момента.
Когда в доме послышались голоса: «Пора зажигать огни!» – Акоги незаметно подкралась к двери кладовой и сунула клин в тот желобок на верхней балке, по которому передвигается дверь в ту или другую сторону. Она выбрала такое незаметное место, чтобы этот клинышек непросто было нащупать рукой в ночной темноте.
Отикубо со своей стороны тоже старалась придумать средство спасения. К счастью, в кладовой нашелся огромный сундук из дерева криптомерии. Она кое-как с трудом подтащила его к выходу и приперла им дверь кладовой изнутри. Дрожа всем телом, Отикубо горячо молилась богам и буддам:
«О, сжальтесь надо мной, сделайте так, чтобы старик не сумел открыть эту дверь!»
Мачеха отдала ключ от кладовой старику.
– Вот вам. Когда все уснут, войдите потихоньку в кладовую. – И спокойно легла спать.
Когда все в доме утихло, тэнъяку-но сукэ отправился к кладовой и отпер ключом замок. Услышав, как щелкнул замок, Отикубо заметалась в ужасе.
Тэнъяку-но сукэ хотел отодвинуть дверь в сторону, но не тут-то было! Она не поддавалась. Старик пробовал и так и этак. Не идет, да и только!
Акоги услышала шум и, спрятавшись неподалеку, стала глядеть, что будет дальше. Тэнъяку-но сукэ шарил руками, стараясь понять, отчего дверь застряла в пазах, но никак не мог нащупать клин.
– Чудное дело, неужели дверь заперта изнутри? Посмеяться, что ли, ты хочешь, девушка, надо мной, стариком? Но ведь я здесь по соизволению твоих родителей, они тебя отдали мне. Не убежишь от меня! – сердился старик.
Он стучал, колотил в дверь, нажимал на нее плечом, тряс, толкал в сторону, но она была крепко заклинена и вдобавок приперта изнутри. Старику не то что сдвинуть хотя на палец, даже пошатнуть ее не удавалось.
«Вот сейчас открою!» – думал тэнъяку-но сукэ, а тем временем ночь становилась все темнее. Промерзшие доски пола леденили ему ноги. Зимний холод, казалось, грозил сковать все тело.
Тэнъяку-но сукэ последнее время страдал животом и к тому же был легко одет. Ноги его застыли на деревянном полу, холод подымался нее выше и выше…
– Что со мной? Я, видно, перемерз… – пробормотал старик, и вдруг… «Ой, что это!» – ощупал он себя. Подхватив свои штаны, старик бросился удирать со всех ног. Но даже в такую минуту он не забыл запереть замок и унес с собой ключ.
Акоги и проклинала в душе старика за то, что он не забыл унести ключ, и радовалась тому, что дверь все-таки выдержала. Она прильнула к ней губами и сказала:
– Старик удрал. Его прохватил понос, так что он вряд ли возвратится. Спите спокойно! Муж пришел и ждет меня, письмо ваше будет доставлено молодому господину.
Меченосец между тем нетерпеливо поджидал Акоги.
– Ты почему до сих пор не шла? Что там происходит? Госпожу твою все еще не выпустили из кладовой? Ах, сердце не на месте от тревоги. А как печалится мой господин, просто представить себе невозможно. Он хочет выкрасть ее посреди ночи. Велел мне все подготовить для похищения.
– У нас час от часу не легче. Дверь кладовой отпирают только раз в день, чтобы передать еду для моей бедной госпожи. Мало того, строят против нее гнусные козни. У ее мачехи есть дядя – дряхлый старикашка, но мачеха обещала женить его на моей госпоже, отдала ему ключ от кладовой и велела провести эту ночь с ней вместе. Но пока у него дело не вышло. Мы приперли дверь с обеих сторон. Старикашка топтался-топтался возле двери, да и промерз до костей. У него заболел живот, и он убежал. Когда моя госпожа поняла, что замышляет мачеха, она так встревожилась, что у нее грудь разболелась, просто сил нет… – со слезами рассказывала Акоги меченосцу происшествия второй ночи.
Слушая ее, он кипел от негодования, но когда Акоги стала описывать злоключения старика, меченосец не мог удержаться от смеха.
– Правильно мой господин говорит: «Выкраду свою любимую как можно скорее, а потом отомщу этой жестокой мачехе, беспощадно отомщу!»
– Как раз завтра вся семья собирается в храм Камо, посмотреть на торжественные праздничные пляски, – сообщила Акоги меченосцу, – вот тогда и приезжайте за моей госпожой. Дома-то почти никого не останется…
– Отлично, лучшего случая и не придумать. Хоть бы скорее пришел завтрашний день.
В такой задушевной беседе меченосец и Акоги скоротали эту ночь. Наконец на дворе рассвело.
Пока тэнъяку-но сукэ, забыв на время про любовные дела, отстирывал свои штаны, сон одолел его. А тем временем и ночь прошла.
Как только настало утро, меченосец поспешил к своему молодому господину.
– Что говорит твоя жена? – спросил тот.
– Вот что она велела сказать вам. – И меченосец подробно передал слова Акоги.
Митиёри нашел историю со стариком омерзительной, ужасной… Как должна была страдать Отикубо! Невозможно даже представить себе.
– Я некоторое время не буду жить здесь, в родительском доме, – сказал Митиёри, – а поселюсь в Малом дворце – Нидзёдоно. Ступай туда, открой окна, проветри и все чисто прибери.
Отослав меченосца с этим поручением, юноша остался один. Он был взволнован радостным ожиданием. Ах, скорее бы освободить Отикубо!
Акоги тем временем, стараясь скрыть от посторонних глаз свою тревогу, тоже лихорадочно строила планы спасения Отикубо.
В полдень в доме тюнагона поднялась суматоха. Госпожа Китаноката в сопровождении двух младших своих дочерей и нескольких прислужниц собралась отправиться в храм Камо. Подали два экипажа.
В самый разгар суеты мачеха все же не забыла послать к старику тэнъяку-но сукэ за ключом от кладовой.
– Боюсь, чтобы кто-нибудь во время моего отсутствия не отпер дверь. У меня будет сохраннее, – сказала она и взяла ключ с собой. Акоги кляла в душе мачеху за ее предусмотрительность.
Сам тюнагон тоже захотел побывать на празднике, чтобы посмотреть, как танцует его зять. Все семейство с шумом и гамом отправилось в путь. Акоги, не медля ни минуты, послала к меченосцу гонца с этой счастливой вестью.
Уехали! Митиёри не стал ждать ни минуты. Выбрав такой экипаж, которым обычно не пользовался, Митиёри приказал повесить в нем простые занавески цвета опавших листьев и поспешил в путь под охраной множества слуг. Меченосец ехал впереди на коне.
В доме тюнагона было тихо и пусто. Почти все его слуги последовали за своим господином.
Экипаж Митиёри остановился перед воротами. Меченосец прошел в потайную дверь и известил Акоги:
– Экипаж прибыл. Куда подъезжать?
– Подъезжайте к северному входу позади дома.
На шум вышел слуга, который один был оставлен караулить дом, и с недоумением спросил:
– Чья это повозка? Господа только что изволили отбыть…
– Свои, свои, не беспокойся… Женщины из свиты вашей госпожи пожаловали… – И экипаж со стуком въехал во двор. Кругом ни души не было. Все служанки, которым поручили надзор за господскими покоями, разбрелись, видно, по своим комнатам.
– Выходите скорей! – крикнула Акоги.
Митиёри выскочил из экипажа и бегом бросился к кладовой. Дверь ее была на замке.
Так, значит, Отикубо заперта здесь! При этой мысли сердце готово было выпрыгнуть у него из груди. Подкравшись к двери, он попробовал сорвать замок, но он не поддался. Тогда Митиёри подозвал к себе меченосца, и вдвоем они выломали дверь. Меченосец сразу же скромно отошел в сторону.
Когда Митиёри увидел снова свою любимую Отикубо, он крепко обнял ее и на руках понес к экипажу.
– Акоги, садись и ты тоже, – приказал он.
Акоги было неприятно думать, что мачеха воображает, будто ее госпожа побывала во власти тэнъяку-но сукэ. Она свернула в трубку два любовных письма, которые старик послал Отикубо, положила их так, чтобы они сразу попались мачехе на глаза, схватила ларчик для гребней, вещи своей тетушки и бросилась к экипажу.
Экипаж вылетел из ворот, словно на крыльях радости. Сердца всех сидевших в нем были переполнены счастьем. За воротами поджидал многочисленный отряд челяди. Под его охраной экипаж направился к дворцу Нидзёдоно.
Там не было посторонних глаз, стало быть, и стесняться было нечего. Влюбленные, плача и смеясь, беседовали обо всем, что было с ними во время разлуки. Когда Отикубо рассказала, как у старика живот схватило, Митиёри смеялся до упаду.
– Не слишком опрятный любовник! А как мачеха удивится, когда узнает обо всем!
Наговорившись вволю, они уснули на ложе.
– Кончились теперь наши тревоги! – вздохнули с облегчением меченосец и Акоги.
Вечером молодым господам был подан ужин. Меченосец по-хозяйски заботился, чтобы ни в чем не было недостатка.
Как только тюнагон вернулся домой с праздника, он первым делом пошел взглянуть на кладовую. Видит, дверь выломана вместе с дверной рамой… Все окаменели от изумления. В кладовой ни души! Что же это? Разбой среди бела дня! Поднялся ужасный переполох.
– Разве в доме не было ни одного сторожа? – гневно кричал тюнагон. – Злоумышленники ворвались в потайную кладовую, дверь выломали, тащили что хотели, и никто их не остановил? Кто сторожил дом, отвечайте!
Мачеха лишилась языка от злости. Сколько было предосторожностей, и все-таки Отикубо бежала. Она бросилась искать Акоги, но той и след простыл. Открыла комнату Отикубо – пустая! Все исчезло, как сон: и ширмы, и богатый занавес, и ларчик для гребней.
Мачеха накинулась на свою дочь Саннокими с упреками:
– Эта воровка Акоги только и ждала случая, когда нас не будет дома. Я хотела недавно прогнать ее со двора, так ты меня упросила ее оставить, уверяя, что она отлично тебе служит. Вот и дождались! Против моей воли держали в доме такую негодяйку, у которой нет ни стыда, ни совести, ни малейшей привязанности к своим господам!..
Тюнагон стал допрашивать слугу, который был оставлен сторожить дом. Тот отвечал:
– Знать ничего не знаю. Видел только, что приехал незнакомый экипаж с плетеным верхом и спущенными занавесками. Оттуда вышли какие-то люди и сейчас же вновь сели в него и уехали.
– Так это они и были! Разве могли одни женщины своими силами взломать такую крепкую дверь! Ясно, что им помогали мужчины. Но кто они, как посмели ворваться в мой дом посреди бела дня и учинить в нем неслыханный разбой!
Как ни выходил из себя тюнагон от гнева, но было поздно! Похитителей и след простыл.
Между тем Китаноката нашла письма, которые Акоги нарочно оставила на самом видном месте. Прочитав их, она поняла, что старик так и не сблизился с Отикубо, и ей стало еще досаднее. Мачеха позвала к себе тэнъяку-но сукэ и начала ему выговаривать:
– Отикубо сбежала. Я поручила эту девушку вашему надзору, понадеялась на вас, а вы ее не устерегли. Растяпа, так и не сумели овладеть ею. – Китаноката показала ему письма. – Вот что я нашла. Кажется, это ваши любовные послания к ней? Она бросила их, убегая…
Старик рассердился:
– Напрасно вы меня упрекаете. В ту ночь, когда вы меня к ней послали, она так страдала от боли в груди, что и притронуться к себе не давала. Акоги ни на шаг от нее не отходила и все упрашивала меня: «Потерпите эту ночь, только одну эту ночь, госпожа моя как раз соблюдает пост и воздержание». Что же мне было делать, если девушка так сильно мучилась болью? Я потихоньку притулился возле нее, да и заснул. А на следующую ночь я думал было уговорить свою невесту по-хорошему. Стал открывать дверь в кладовую, а она не поддалась, видно, приперли ее изнутри. Я простоял возле двери на холодных деревянных досках до глубокой ночи, все пытался отворить дверь, да и продрог до самых костей. В животе рези поднялись, мочи нет. Я перетерпел раз-другой, все думал, вот-вот открою дверь, тут и случилась со мной нежданная беда. Не помня себя, кинулся я бежать. Пока я замывал свое платье, уж и рассвет наступил. Нет, не повинен я ни в какой оплошности. Что ж делать, так уж вышло, – говорил в свое оправдание тэнъяку-но сукэ.
Несмотря на всю свою досаду, Китаноката не могла удержаться от усмешки, а о ее прислужницах и говорить нечего.
– Ну, довольно! Ступайте отсюда! Напрасно я на вас положилась. Лучше бы поручила надзор за этой девушкой любому постороннему человеку.
Старик до смерти обиделся.
– Напраслину вы возводите. В душе я был полон молодого пыла и готов на все, но, на беду, лет мне уж немало. И со мной легко случается известный грешок. Разве я виноват? А все потому, что я, старый человек, упорно старался открыть эту проклятую дверь. – И старик ушел, не переставая брюзжать.
Все бывшие там хохотали до слез.
Но маленький Сабуро сказал серьезно, совсем как взрослый:
– Матушка, вы поступили дурно. Зачем вы заперли сестрицу в кладовой и хотели отдать ее в жены этому глупому старику? Сестрица вправе думать, что вы были с нею жестоки. Нас много, братьев и сестер, и впереди у нас, ваших детей, еще долгая жизнь. Значит, придется нам на нашем веку еще много раз слышать о сестрице Отикубо и видеться с нею. Как мы теперь встретимся с нашей сестрицей? Не будем знать, куда глаза девать от стыда.
– Подумаешь, беда! – отвечала ему мать. – Какая нам забота, куда она сгинула? Хоть бы вам в будущем и довелось встретиться где-нибудь с этой негодницей, вам, моим детям, она ни в чем повредить не может.
А надо сказать, что маленький Сабуро был третьим сыном Госпожи из северных покоев. Старший ее сын, исправлявший должность правителя провинции Этидзэн, жил далеко от столицы, а второй сын пошел в монахи. Один Сабуро еще находился при своих родителях.
Долго в доме не стихала сумятица, но упущенного не вернешь. Все понемногу успокоились и легли спать.
Тем временем во дворце Нидзёдоно зажгли светильники. Митиёри попросил Акоги:
– Расскажи мне теперь в малейших подробностях обо всем, что случилось с вами за эти дни. Госпожа твоя многого мне не сказала…
Акоги изобразила в самых живых красках бесчеловечные поступки мачехи. Митиёри слушал, думая про себя: «Какая страшная женщина! Нет ей прощения!» И жажда мести разгоралась в нем все сильнее.
– Здесь, в доме, нет людей, это плохо, – сказал он Акоги, – поищи, пожалуйста, хороших слуг. Я думал было прислать сюда служанок из дома моих родителей, но скучно видеть все те же, слишком привычные лица. А ты будешь у нас домоправительницей. Годами ты молода, но характер у тебя твердый.
Много еще отдал Митиёри таких заботливых распоряжений, которые приятно было исполнять.
Ночь минула, но все в доме, избавившись наконец от забот и огорчений, беззаботно проспали до самого полудня.
В полдень Митиёри отправился в Главный дворец, к своим родителям.
– Побудь возле госпожи, – приказал он меченосцу. – Я скоро вернусь.
Акоги снова написала своей тетушке:
«За последнее время у меня было столько хлопот, что я несколько дней не давала о себе знать. А сейчас я опять докучаю вам спешной просьбой. В вашем доме много красивых прислужниц. Прошу вас, выберите из их числа какую-нибудь женщину или девушку приятной наружности и пришлите мне ее на самое короткое время для услуг моим господам. Подробности при встрече. Навестите меня, я очень хочу рассказать вам обо всем».
Когда Митиёри пришел в дом к своим родителям, то женщина, сватавшая за него младшую дочь тюнагона – Синокими, сказала ему:
– Прошу минутку вашего внимания. Так вот насчет того, о чем я вам недавно говорила… Родители девушки хотели бы покончить с делом еще до наступления нового года. Они просят, чтобы вы скорее написали письмо их дочери.
Мать Митиёри, присутствовавшая при этом разговоре, заметила:
– Обычно просит родня жениха, а тут наоборот. Но если уж они первыми затеяли сватовство, то отказаться – значило бы нанести им смертельную обиду. И ты, мой сын, уже в таких годах, когда не подобает мужчине оставаться холостым.
– О, если вы, матушка, этого желаете, то я немедленно женюсь, – ответил, смеясь, Митиёри. – Просят, чтобы я послал письмо невесте? Ну что ж, сейчас же напишу! Однако это старомодно. В наши дни не принято писать любовные письма невесте, молодые люди женятся без дальних околичностей…
Митиёри прошел в свои покои и велел отвезти в Нидзёдоно нее письменные принадлежности, которыми обычно пользовался, вместе с шкафчиком для них.
«Как ты сейчас? – написал он Отикубо. – Я все время о тебе тревожусь. Мне необходимо посетить дворец императора, оттуда я поспешу прямо к тебе.
Просторны и прочны рукава
У китайской одежды моей,
Но сразу они порвутся,
Если я спрячу в их глубине
Великое счастье быть вместе с тобой…
Мы соединились навек, а я почему-то жду нашей встречи с какой-то непонятной робостью…» Ответ Отикубо гласил:
«Скажу тебе на это:
Так долго не просыхали от слез
Рукава китайской одежды моей,
Что, верно, уже истлели.
Скажи, какое счастье теперь
Могу я спрятать в их глубине?»
Это письмо показалось Митиёри очень трогательным. Акоги и меченосец чувствовали себя на новом месте как нельзя лучше. Меченосец заботливо служил своей госпоже, предупреждая каждое ее желание.
Скоро Акоги получила весточку от своей тетки, жены правителя Идзуми.
«Не имея долго вестей от тебя, – писала тетушка, – я отправила вчера нарочного в дом твоих господ. Они объявили ему, что ты убежала от них, натворив много дурных дел. Нарочного моего чуть не избили, он еле спасся бегством. Я места себе не находила от тревоги: что произошло? Но наконец пришла от тебя весть, – ты жива и здорова, – какое счастье! Я вздохнула с облегчением. Подыскиваю для вас служительницу, достойную вашего дома. У нас гостит двоюродная сестра моего мужа, она, я думаю, вам подойдет».
Когда начало смеркаться, вернулся Митиёри.
– Твои родные усиленно сватают за меня Синокими, – стал он рассказывать Отикубо. – Я скажу им, что женюсь на ней, а на самом деле пошлю вместо себя кого-нибудь другого.
– О, не делай этого! – воскликнула Отикубо. – Если ты не хочешь жениться на ней, откажись по-хорошему. Подумай, в каком она будет отчаянии, как будет упрекать тебя!
– Нет, я должен отомстить мачехе! – ответил Митиёри.
– Забудь о мести! В чем виновата девушка?
– О, у тебя мягкое, отходчивое сердце. Ты не способна помнить зло, – воскликнул он. – Оттого мне так легко с тобой!
Сваха должным образом известила тюнагона, что ей удалось получить согласие жениха на скорую свадьбу. По этому поводу в доме была большая радость. Начались спешные приготовления к торжеству, и мачеха скоро пожалела, что больше нет Отикубо, которой можно было поручить какую угодно работу, и все бывало готово к сроку, как по волшебству.
«Ах, милостивый Будда, если она еще в живых, сделай так, чтобы Отикубо вернулась к нам!» – молилась в душе мачеха. А когда ее любимый зять куродо начал ворчать, что не наденет новой одежды, потому что ему не нравится, как она сшита, Госпожа из северных покоев и совсем голову потеряла. Она повсюду искала хорошую мастерицу-швею, но найти такую оказалось непросто.
– Надо сыграть свадьбу как можно скорее. Пока жених не передумал… – тревожился тюнагон и тоже торопил приготовления к свадьбе.
Брачное торжество было назначено на пятый день двенадцатого месяца, но одиннадцатый месяц еще не пришел к концу, как в доме уже воцарилась предсвадебная суматоха.
– А кто избранник? – спросил младший зять куродо у своей жены.
– Сын главного начальника Левой гвардии. Кажется, он и сам в немалом чине… – ответила Саннокими.
– О, это блестящая партия! А если я смогу встречаться с ним здесь, это послужит мне на пользу… – одобрительно сказал куродо. У мачехи голова кругом пошла от гордости. Митиёри так сильно ненавидел мачеху, что задумал причинить ей самое большое горе, какое только сможет, и потому дал для вида согласие на этот брак с тем, чтобы осуществить свой тайный замысел.
Прошло всего дней десять после бегства Отикубо, а во дворце Нидзёдоно уже стало людно и оживленно. В нем появилось много новых слуг и служанок.
Акоги была поставлена во главе женской свиты, как старшая, и получила новое имя – Эмон [1] . Миниатюрного сложения, хорошенькая и еще совсем молодая, она весело хлопотала по дому, поспевая всюду. Не удивительно, что как господин, так и госпожа дарили ее особым почетом и любовью.
Однажды, когда Митиёри пришел навестить свою мать, она спросила его:
– Правду ли люди говорят, будто ты поселил в нашем дворце Нидзёдоно близкую твоему сердцу особу? Но если так, то зачем же ты дал согласие на брак с дочерью тюнагона?
– Я собирался сказать вам об этом заранее и привести к вам мою молодую жену, чтобы вы могли с ней познакомиться, но в Нидзёдоно никто не живет, и я позволил себе поселить ее там на некоторое время без вашего на то соизволения. Вы спрашиваете меня, зачем я посватался к дочери тюнагона? Но, как я слышал, тюнагон сам всю жизнь придерживался того мнения, что одной законной женой мужчине не обойтись, – засмеялся Митиёри. – Как приятно будет нам по-родственному беседовать о наших милых подругах.
– Ах, ах, слушать противно! Поверь мне, иметь много жен доставляет одни хлопоты и неприятности. Ты будешь очень несчастлив. Если тебе пришлась по сердцу твоя возлюбленная, не бери себе другой жены. Я хочу с ней встретиться как можно скорее.
После этого разговора мать Митиёри послала великолепные подарки своей невестке и обменялась с ней письмами.
– Жена твоя, сразу видно, из хорошей семьи. У нее прекрасный слог, изящный почерк. Каких родителей она дочь? Держись ее крепко, мой сын, не меняй на другую. У меня ведь самой есть дочери, я знаю, как болит родительское сердце… – стала усовещивать своего сына матушка Митиёри.
Она была женщина добрейшей души, очень моложавая и красивая.
Митиёри только посмеивался:
– Жену свою я бросать не собираюсь, не бойтесь, но хочу взять еще и другую в придачу к ней.
Мать не выдержала и засмеялась тоже:
– Нет, это возмутительно, бессовестный ты ветреник!
Настал последний месяц года.
– На послезавтра назначена твоя свадьба. Знаешь ли ты об этом? – спросила у Митиёри его матушка, очень жалевшая Отикубо.
– Как же, помню. Не премину явиться, – ответил Митиёри, а сам в душе думал: «Будет им веселая свадьба!»
Дядя его с материнской стороны в прежнее время был начальником ведомства торжеств и церемоний, но заслужил в свете славу вздорного глупца, так что никто не хотел водить с ним знакомства. У него был старший сын, известный под именем хёбу-но сё, отъявленный дурак, каких мало.
Митиёри наведался к нему в гости.
– Что, хёбу-но сё дома? – спросил он у его отца.
– Сидит отшельником у себя в комнате. Он ведь носа никуда не кажет. Говорит, что люди над ним смеются… Вот бы вы, молодые люди, научили моего сына обходительности и светским манерам, чтобы он не чуждался общества. Я в его годы был в точности таким. Сын мой очень чувствителен к насмешкам. Если бы он приучил себя переносить их спокойно, то мог бы служить хоть во дворце самого государя.
– Я его не оставлю, положитесь на меня, – успокоил Митиёри старика и прошел в комнату своего двоюродного брата.
Тот еще не вставал с постели. Вид у него был достаточно смехотворный и нелепый.
– Ну, вставай, вставай скорее! У меня к тебе разговор, – сказал ему Митиёри.
Хёбу-но сё потянулся, зевнул во весь рот, наконец неохотно поднялся с постели и стал умываться.
– Почему ты ко мне никогда не приходишь?
– Люди надо мной насмехаются, вот меня и берет робость, – ответил хёбу-но сё.
– Чего же тебе робеть в моем доме, мы ведь с тобой не чужие, – возразил ему Митиёри. – А почему ты до сих пор не женился? Одному жить невесело.
– Никто не позаботился сосватать мне невесту. Но, по правде сказать, мне и одному хорошо.
– Что же, ты хочешь весь свой век прожить холостым?
– Да нет, я жду, чтобы кто-нибудь нашел мне невесту…
– Ну, так я буду твоим сватом. У меня есть на примете хорошая невеста для тебя.
Хёбу-но сё, как и следовало ожидать, обрадовался, рот его расплылся в улыбке. Лицо у него было какой-то неприятной белизны, белое-белое, как снег, и смахивало на лошадиную морду, шея несоразмерно длинная. Огромный нос выступал вперед самым удивительным образом. Казалось, хёбу-но сё вот-вот заржет, закусит удила и помчится вскачь. Не мудрено, что он возбуждал у людей неудержимый смех.
– Вот радостная весть! А кто ее отец?
– Она – четвертая дочь тюнагона Минамото. Правду сказать, ее сватали мне самому, но у меня есть возлюбленная, с которой я связан нерасторжимыми узами, и потому я решил уступить эту невесту тебе. Свадьба назначена на послезавтра, будь к ней готов.
– А если родные невесты будут недовольны такой заменой, если надо мной опять начнут смеяться, что тогда? – нерешительно спросил хёбу-но сё.
«Такой болван, а вот ведь как сильно чувствует людские насмешки», – подумал Митиёри. И смешно-то ему стало, и жаль незадачливого юношу.
Ну что ты, никто не будет смеяться! – сказал он самым успокоительным тоном. – Ты вот что скажи им: «Я с самого начала этой осени тайком посещал вашу дочь Синокими, как вдруг дошли до меня слухи, что мою возлюбленную выдают замуж. Жених ее – мой близкий родственник, я и пошел к нему поговорить откровенно. “Отнимают у меня мою любимую”, – пожаловался я ему. А он мне говорит: “О, если так, я отказываюсь от невесты в твою пользу. Но вот в чем опасность. Родители ее ничего не знают. А что, если они отдадут свою дочь кому-нибудь другому, узнав, что я от нее отказался? Ты останешься ни при чем. Лучше держать все в тайне до поры до времени, а на свадьбу ты явишься под моим именем”. Я и послушался доброго совета». Вот что ты им скажешь. Кто тогда будет над тобой смеяться? Потом ты начнешь ходить к своей жене Синокими, она будет день ото дня все больше к тебе привязываться и постепенно полюбит тебя.
– Правда, правда! – кивал головой хёбу-но сё.
– Так, значит, ты пойдешь в дом тюнагона послезавтра вечером как жених, – сказал Митиёри и, заручившись согласием своего двоюродного брата, покинул его.
Когда Митиёри думал о том, какой позор ждет бедную Синокими, то ему становилось жаль девушку, но ненависть к мачехе была в нем так сильна, что всякий раз брала верх над жалостью.
Вернувшись в Нидзёдоно, он увидел, что Отикубо сидит возле жаровни и, любуясь на падающий снег, разгребает пепел.
Восхищенный чарующей красотой своей юной жены, он сел напротив нее и увидел, что она чертит на пепле:
Когда бы мне в моей тюрьме
Пришлось погибнуть ранней смертью,
Скажи, что сталось бы с тобой?
Митиёри с волнением прочел эти слова, шедшие от самого сердца, и приписал внизу:
Тогда бы сжег меня огонь
Любви, навеки безответной
И закончив таким образом пятистишье, начертил на пепле еще одно:
Нет, не погасла жизнь в тебе,
Как теплится в суровый холод
Под пеплом спрятанный огонь.
Прижму тебя к своей груди
И тихим сном засну, счастливый…
Отикубо засмеялась:
– Но это очень опасно! Как можно держать огонь на груди?
Митиёри крепко обнял свою жену.
Настал день свадьбы. В доме тюнагона все было готово к тому, чтобы отпраздновать ее самым пышным образом. Митиёри послал к своему двоюродному брату слугу с напоминанием:
«Торжество, о котором недавно у нас шел разговор, состоится сегодня вечером. Будь в известном тебе доме ровно в час Пса».
«Я сам очень хочу пойти туда. Буду непременно», – последовал ответ.
Когда хёбу-но сё сообщил отцу о своем замысле, то его взбалмошный и не очень далекий отец даже и не подумал, сколько горя причинит людям опрометчивый поступок юноши.
– Ты, конечно, никогда не прослывешь душою общества, но тебе надо бывать в свете. Вот прекрасный случай! Иди же, иди скорее! – торопил он сына.
Наконец хёбу-но сё отправился на свадьбу, нарядившись самым лучшим образом.
Все родные и домашние невесты были уже в полном сборе, щеголяя один перед другим роскошью своих нарядов. Как только возвестили о приходе жениха, его тотчас же провели в дом.
В этот вечер глуповатый вид хёбу-но сё никому не бросился в глаза. Напротив, в тусклом свете вечерних огней тощий юноша показался изящным аристократом. Женщины в доме много наслышались о том, каким блестящим светским человеком слывет в высшем обществе жених, и заранее были готовы им восхищаться.
– Ах, ах, какая у него тонкая, изящная фигура! – шептали они друг другу.
Госпожа из северных покоев просияла улыбкой.
– Да, ловко я подцепила жениха! Мне по этой части везет. Все зятья у меня как на подбор. А этот, говорят, скоро станет министром, – хвасталась она направо и налево.
– Правда, правда! – соглашались с ней все. Синокими, не подозревавшая, какому олуху она досталась, взошла с ним на брачное ложе. Когда наступило утро, молодой супруг возвратился к себе домой.
Митиёри немало забавлялся, стараясь представить себе все те нелепые недоразумения, которые должны произойти на этой свадьбе.
– В доме твоего отца прошлым вечером торжественно встречали нового зятя, – сказал он своей жене.
– А кто он? – спросила Отикубо.
– Зовут его хёбу-но сё. Он сын моего дяди, начальника ведомства торжеств и церемоний. Красивый муж достался твоей сестре, один нос чего стоит!
Отикубо засмеялась:
– Почему же именно нос? Странная похвала.
– Нос у него лучше всего. Ни у кого на свете нет такого носа. Вот сама увидишь. – И с этими словами Митиёри прошел в комнату для слуг и набросал записку своему двоюродному брату:
«Послал ли ты любовные стихи своей жене, как это принято на другое утро после свадьбы? Если нет, то вот тебе готовые, они очень хороши:
Я слышал, люди говорят,
Что утром после первой встречи
Сильней становится любовь.
Но в этой истине теперь
Я что-то начал сомневаться…
А внизу хорошо бы добавить какой-нибудь изящный намек, например, слова из песни:
Напрасна красота
Осенних листьев хаги,
Она постыла мне!..»
Письмо прибыло как раз в ту минуту, когда хёбу-но сё тщетно ломал себе голову, не в силах сочинить ни единой стихотворной строки. Он очень обрадовался, переписал стихи, не вникая в их смысл, и поторопился отослать своей молодой жене.
А потом он написал Митиёри:
«Вчера вечером все удалось как нельзя лучше. Никто и не думал надо мной смеяться. Подробности расскажу при встрече. Я еще не успел отослать письмо своей жене, так что стихи твои пришлись кстати».
Митиёри позабавила вся эта история.
Нельзя сказать, чтобы он был вовсе безучастен к судьбе Синокими. Но, хотя и жаль ему было ни в чем не повинной девушки, он твердо решил отомстить мачехе любым способом.
«А после того, как месть моя совершится, – думал Митиёри, – я позабочусь о судьбе Синокими». Он очень опасался, что, узнав о несчастье своей сестры, Отикубо может, пожалуй, сильно огорчиться, и потому не обмолвился перед ней ни словом.
Митиёри дал волю разбиравшему его смеху лишь тогда, когда, оставшись наедине с меченосцем, начал рассказывать ему обо всем, что случилось накануне.
– Здорово вы придумали! – возликовал тот.
Не успел посланец хёбу-но сё явиться в дом тюнагона с любовным письмом, как письмо понесли показать новобрачной. Прочитав его, Синокими так и помертвела от стыда, судорожно сжимая листок в застывшей руке.
– Интересно, какой почерк у зятя? – полюбопытствовала Китаноката.
Прочла, и ей показалось, что она умирает.
Горький стыд пришлось пережить мачехе. Даже Отикубо, кажется, менее страдала от стыда в ту злосчастную минуту, когда Митиёри впервые услышал, какое унизительное прозвище дали ей вместо имени.
Немного успокоившись, Китаноката внимательно перечитала письмо. Оно совсем не походило на те любовные послания, которые присылали в подобных случаях другие ее зятья. «Что это значит?» – встревожилась мачеха. Тюнагон отослал людей из комнаты и попробовал сам прочитать письмо, но глаза у него ослабели от старости, и он ни слова не мог разобрать.
– Эти светские любезники выводят тушью такие тонкие линии, мне не по глазам. Прочти мне вслух, – попросил он жену.
Госпожа из северных покоев выхватила листок из рук мужа и прочла ему по памяти то письмо, которое на другое утро после свадьбы послал своей жене куродо.
– Дай я разберу. Вот что здесь написано:
Я знаю хорошо:
Сегодня тоже сумерки настанут.
Не вечен этот день!
Но сердце, полное любовью,
Дождаться вечера не в силах.
Тюнагон улыбнулся, довольный.
– Такой светский человек, как наш зять, мастер сочинять изящные стихи. Смотри же, дочь моя, напиши ответ как можно красивее и поскорее отправь.
С этими словами старик встал и удалился к себе, а Синокими, опечаленная, спряталась в своей комнате подальше от чужих любопытных глаз.
– Зачем он послал такое ужасное письмо? – стала жаловаться Китаноката своей третьей дочери Саннокими.
– Этому нет оправданий, даже если невеста не понравилась. Кто же так поступает? – сказала Саннокими. – Впрочем, может быть, он решил, что это устарелый обычай – писать о своей страстной любви на другое утро после первой встречи, и решил ввести новую моду? Как бы то ни было, не понимаю. Странный поступок!
– Правда твоя. Эти светские любезники все время стараются придумать такое, что обыкновенному человеку и в голову никогда не придет, – согласилась с ней Китаноката и приказала младшей дочери: – Напиши скорее ответ.
Но Синокими, увидев, как встревожены ее родные, как они смущены и обеспокоены, не нашла в себе сил даже взять кисть в руки.
– Ну, так я сама за нее отвечу, – решила Китаноката и написала:
«Когда б вы были стариком,
С годами охладев душою,
Тогда б могли вы не понять,
Как сильно чувство говорит
Наутро после первой встречи.
Дочь моя сожалеет о том, что не имела счастья понравиться своему супругу».
Наградив посланца хёбу-но сё, Китаноката вручила ему письмо.
Вопреки всем ожиданиям, молодой супруг появился, лишь только начало смеркаться.
– Вот видите! – с торжеством вскричала Госпожа из северных покоев. – Если б дочь моя ему не понравилась, зачем бы он торопился! Просто теперь в моду вошло писать такие письма, а мы и не знали! – И она встретила зятя с большой радостью.
Синокими чувствовала себя смущенной, но поневоле вынуждена была выйти навстречу мужу. Говорил он нудно и тягуче, держался неловко, вид у него был глуповатый… Вспоминая те хвалы, которые расточал по адресу жениха куродо, Синокими не знала, что подумать. Ей хотелось крикнуть в лицо своему мужу: «Я первая не стану любить тебя!»
Хёбу-но сё ушел затемно.
Весь этот день в доме тюнагона готовили пышный пир в честь третьей брачной ночи.
Старший зять куродо пожаловал в этот вечер особенно рано. Ему не терпелось завязать близкое знакомство с новобрачным, который был отпрыском знатнейшего рода и, по слухам, в фаворе у императора. Сам тюнагон тоже вышел из своих покоев и с нетерпением поджидал молодого зятя. Как только хёбу-но сё появился, его сейчас же провели в пиршественный зал и усадили на почетное место. Зал был освещен множеством огней. В их ярком сиянии можно было без труда разглядеть, каков собою зять. Маленькая узкая голова, щуплое тело… А лицо такое, словно его густо покрыли слоем белил. Огромный толстый нос с широкими ноздрями смотрит в небо.
Все присутствовавшие были поражены. По залу пронесся шепот: «Не он! Не он!» И вдруг поняли: «Да ведь это хёбу-но сё!» Раздался дружный смех. Но больше всех смеялся куродо. Громко стуча своим веером, он крикнул:
– Беломордый конек! Беломордый конек! – а потом встал со своего места и покинул зал.
Надо сказать, что в императорском дворце хёбу-но сё постоянно служил мишенью для издевок.
«Беломордый конек сорвался с привязи и прискакал во дворец», – потешались придворные.
И дома у себя, случалось, куродо, рассказывая о каком-нибудь смешном происшествии с хёбу-но сё, не переставал повторять: «Ведь родится же на свет такое чудище!»
Вконец озадаченный тюнагон был не в силах вымолвить ни слова. «Кто-то сыграл над нами злую шутку!» – думал он с огорчением и гневом, но в присутствии множества гостей вынужден был сохранять невозмутимый вид.
– Что это значит? Как вы посмели явиться в мой дом непрошеным? – начал он строго допрашивать хёбу-но сё. – Чем оправдать такой дикий поступок с вашей стороны? Извольте объяснить.
Хёбу-но сё начал, путаясь в словах, сбивчиво повторять то, чему его научил Митиёри.
Что говорить с дураком! Тюнагон встал и вышел, не предложив гостю даже чарки вина.
Между тем многочисленные слуги, не имевшие понятия о том, что произошло, рассыпались по разным комнатам, где было приготовлено для них угощение, и весело приступили к пирушке.
А пиршественный зал для знатных гостей опустел. Хёбу-но сё, соскучившись в одиночестве, отправился знакомым путем в покои Синокими.
Когда Китаноката узнала о случившемся, она точно разума лишилась. Тюнагон, гневно щелкнув пальцами, воскликнул:
– Вот до какого позора я дожил на старости лет! – и заперся у себя.
Синокими спряталась было за пологом, но хёбу-но сё, не спрашивая дозволения, вошел к ней в комнату и улегся рядом с ней на постели, так что она не могла убежать. Служанки очень ее жалели. Сваха не была ни кровным врагом, ни тайным недругом, а преданной кормилицей Синокими. Никто не мог бы заподозрить ее в злом умысле. Все в доме горевали и печалились, один хёбу-но сё проспал безмятежным сном до позднего утра, а проснувшись, твердо решил, что не худо бы сегодня же поселиться в доме богатого тестя.
Куродо не пожалел язвительных слов:
– Зачем привели пастись сюда Беломордого конька? Людей, что ли, не стало на свете? Если это чудище поселится здесь в доме, то мне будет противно ходить сюда! И как только попал к вам этот болван? Все дразнят его «Дворцовой лошадкой»! Он на людях и показаться-то не смеет! Видно, что ваш прекрасный выбор сделан за глаза…
Саннокими стала уверять своего мужа, что и понятия ни о чем не имела. Она была глубоко опечалена несчастной участью своей младшей сестры. «Так, значит, хёбу-но сё послал такое нелепое письмо по своей непроходимой глупости! – думала Саннокими. – Бедная моя сестра!»
Нетрудно себе представить, что творилось в душе у Госпожи из северных покоев!
До самого полудня никто не позаботился о молодом супруге, не подал ему ни воды для умывания, ни завтрака. В покоях у Синокими было много прислужниц, но все они говорили: «Кому охота служить этому дураку?» – и не показывались, даже когда их звали. Пока хёбу-но сё спал крепким сном, Синокими успела хорошенько его разглядеть. Он был очень дурен собой, ноздри у него были широкие, как ворота, казалось, человек мог бы войти в одну ноздрю и выйти из другой. Во сне хёбу-но сё издавал громкий храп и подсвистывал носом. Не в силах вынести этого противного зрелища, Синокими потихоньку вышла из комнаты, но за порогом ее уже караулила Китаноката и сразу налетела на бедняжку с упреками:
– Если б ты с самого начала созналась мне во всем, если б ты сказала мне, что хёбу-но сё ходит к тебе потихоньку, то я уж как-нибудь сумела бы уладить дело без огласки. Но нет, ты молчала! Молчала, пока все не открылось, и когда же! На свадебном торжестве в честь третьей ночи. Какой ужасный скандал! Сколько стыда вытерпели мы, твои близкие! Кто сосводничал вас, а ну говори! – приступила к дочери с допросом Китаноката. Синокими, ошеломленная этим неожиданным обвинением, не находила слов для ответа и только заливалась слезами. Ведь она даже не знала, что этот человек живет на свете, но рассказ его, к несчастью, звучал так правдоподобно! Чем могла она доказать свою невиновность?
Ах, что теперь скажет насмешник куродо! «Нет на свете печальнее нашей женской доли!» – думала она.
А молодой зять все не вставал с постели.
– Жаль его, беднягу, – сказал тюнагон. – Подайте ему воды умыться, покормите завтраком. Если начнут говорить, что даже такой незавидный муж сбежал от Синокими, то это будет для нас наихудшим позором. Так уж, видно, ей на роду написано. Слезами делу не поможешь.
– Что такое? – рассердилась Китаноката. – Неужели мы так и отдадим наше дитя этому олуху?
– Не говори неразумных вещей. Худо будет, если скажут, что нашу дочь бросил даже такой дурак.
Может, когда он перестанет к нам ходить, мне и придется пожалеть об этом, – ответила Китаноката. – Но пока я хочу только одного, чтобы он забыл дорогу в наш дом.
Так никто и не позаботился о новобрачном до самого часа Овна. Хёбу-но сё ушел домой огорченный.
Вечером он снова появился. Синокими вся в слезах отказалась выйти к нему, но тюнагон сурово сказал ей:
– Если этот молодой человек до такой степени тебе противен, так зачем же ты потихоньку принимала его по ночам? А теперь, когда все узнали об этом, ты гонишь прочь своего возлюбленного… Что же ты хочешь, покрыть новым, еще большим позором меня, твоего отца, и всех близких?
Как ни трудно было Синокими приневолить себя, а пришлось ей все-таки, глотая слезы, выйти к своему нежеланному супругу. Хёбу-но сё очень удивился, увидев, что жена его плачет, но не стал спрашивать ее ни о чем, а молча пошел к ней в спальню. Так с тех пор и повелось.
Синокими плакала и тосковала. Госпожа из северных покоев, положим, была бы рада спровадить своего непрошеного зятя, – но Синокими, покорствуя строгому приказу отца, проводила иной раз ночь со своим нелюбимым мужем. Чаще же она пряталась от него. Злой судьбе было угодно, чтобы в скором времени молодая жена понесла дитя под сердцем.
– Вот пожалуйте! – сказала Китаноката. – Мой зять куродо, красавец и умница, очень хочет иметь детей, но у Саннокими они почему-то не родятся, а эта дурацкая порода приумножается.
Синокими услышала слова своей матери и, признавая в душе их правоту, просила себе скорой смерти.
Как и боялся куродо, молодые придворные не замедлили поднять его на смех:
– Как поживает ваш Беломордый конек? Новый год не за горами. Взнуздайте вашего скакуна и выведите на церемонию смотра белых коней. Скажите, которого из своих зятьев больше любит тюнагон: вас или того, другого?
Насмешки эти больно ранили самолюбие куродо. Он всегда был чувствителен к малейшей обиде, каково же ему было стать мишенью для издевок? Куродо не был особенно влюблен в свою жену Саннокими, но в доме тестя его окружили такими заботами, что расставаться с ней ему не хотелось. Теперь же он решил покинуть жену под тем предлогом, что история с Беломордым коньком для него невыносима, и начал посещать ее все реже и реже. Саннокими жестоко страдала.
А в Нидзёдоно, наоборот, жизнь текла все счастливей и беззаботнее. Молодые супруги безгранично любили друг друга.
– Найми сколько хочешь служанок, – говорил Митиёри жене. – Когда знатная дама окружена красивыми прислужницами, то это придаст дому светский вид и вносит в него оживление.
Согласно желанию молодого господина, стали всюду искать хороших служанок и пригласили для начала человек двадцать. Молодые господа были такими добрыми и великодушными, что служить им было одно удовольствие. В доме все совершалось согласно обычаям лучшего общества. Появляясь перед господами, прислужницы надевали свои самые нарядные платья. Акоги, под новым именем Эмон, была поставлена во главе женской свиты госпожи.
Когда меченосец рассказал Акоги историю с Беломордым коньком, она вспомнила, как когда-то мечтала возвыситься в свете только для того, чтобы иметь возможность отомстить ненавистной мачехе. «Кажется, мечты мои начинают сбываться!» – с радостью подумала Акоги, но вслух сказала только:
– Ах, несчастье! Воображаю, в какой ярости госпожа Китаноката. Никому в доме, верно, теперь житья от нее не стало.
Неприметно подошел конец года. Из дворца родителей Митиёри прибыло повеление:
«Изготовьте немедленно новые весенние платья для молодого господина. Мы здесь заняты шитьем нарядов для его сестры, супруги государя».
Вслед за письмом в Нидзёдоно были присланы прекрасные шелка, узорная парча, всевозможные драгоценные ткани, окрашенные в цвета марены, багряника, пурпура…
Отикубо, которая не знала себе равных в мастерстве шитья, тотчас же взялась за работу.
Кроме того, один деревенский богач, получивший по ходатайству Митиёри звание младшего чиновника конюшенного ведомства, прислал в знак благодарности пятьдесят кусков шелка. Господа пожаловали весь этот шелк слугам. Акоги было поручено раздать его, и она сделала это по совести, никому не выказав предпочтения и никого обидев. Дворец Нидзёдоно принадлежал матери Митиёри. Одна из ее дочерей была супругой императора, другая только достигла возраста невесты. Старший сын, Митиёри, уже имел чин начальника Левой гвардии, второй сын, очень любивший играть на разных музыкальных инструментах, служил пажом при особе императора; третий, еще мальчик, посещал придворную школу для детей знатнейших семейств.
Садайсё, их отец, главный начальник Левой гвардии, любил своего старшего сына Митиёри беспредельной любовью. Все так восхищались этим юношей, император так благоволил к нему, что отец дал Митиёри полную волю. И исполнял любое его желание. Как только речь заходила о старшем сыне, садайсё так и сиял от восторга, и потому все слуги в доме, вплоть до последнего погонщика быков, наперебой старались угодить Митиёри.
Настало первое утро нового года. Все праздничные наряды Митиёри были с большим мастерством и вкусом изготовлены его молодой женой. Они ласкали глаз умелым подбором цветов.
Митиёри с радостью надел свои новые одежды, чтобы показаться в них всему свету, и первым делом явился в родительский дворец.
Супруга садайсё залюбовалась своим сыном.
– Ах, какая прелесть! – воскликнула она. – У твоей жены золотые руки. Я буду просить ее помочь мне, когда надо будет сшить нарядные одежды для дочери моей, супруги императора. Жена твоя – замечательная рукодельница.
При новогоднем производстве в чины и звания Митиёри удостоился высочайших наград. Ему было пожаловано звание тюдзё, и он был повышен в ранге. Милость императора к нему все росла.
Муж Саннокими, куродо, вдруг посватался к его младшей сестре.
Митиёри стал всячески убеждать свою мать:
– Это хорошая партия. Если уж выбирать жениха среди нашей титулованной знати, то лучшего не найти. Он – человек с будущим.
А на самом деле в сердце у Митиёри был тайный умысел. Он знал, что мачеха считает этого зятя бесценным сокровищем. А сколько мучений приняла из-за него Отикубо! Вспоминая об этом, Митиёри решил любой ценой сделать так, чтобы куродо бросил Саннокими и взял себе другую жену.
Мать Митиёри думала, что если сын ее так расхваливает жениха, значит, и в самом деле этот молодой человек подает блестящие надежды, и потому она иногда приказывала дочери отвечать на его любовные письма. Поощренный надеждой, куродо стал все больше отдаляться от Саннокими.
Даже новогодние наряды, которыми он не мог нахвалиться, пока в доме жила искусница Отикубо, теперь сидели на нем косо и криво. Куродо был рад поводу высказать свое неудовольствие и не надел приготовленных для него праздничных одежд.
– Что это значит? В таком наряде стыдно на людях показаться! А куда девалась мастерица, которая так замечательно шила?
– Она ушла из нашего дома к своему мужу, – ответила Саннокими.
– К мужу ушла? Скажи лучше, не хотела здесь оставаться! Разве в этом доме станут жить хорошие люди?
– Что ж, может быть, и не найдется среди нас людей с необыкновенными достоинствами. Особенно если смотреть вашими глазами, – ответила Саннокими, больно уязвленная словами мужа.
– Как это не найдется? А Беломордый конек? Я в восторге, что такая необыкновенная персона осчастливила этот дом своим присутствием, – с издевкой бросил куродо и поторопился уйти. Теперь он редко приходил и оставался в доме недолго, но и в эти короткие минуты успевал наговорить немало неприятных слов. Саннокими и сердилась и огорчалась, но ничто не помогало.
Взбешенная бегством Отикубо, мачеха мечтала жестоко с ней расправиться, попадись она ей только в руки. До сих пор Китаноката, можно сказать, была счастливицей. Все ей удавалось. Она так гордилась своими зятьями, так хвасталась ими, но теперь самый лучший, самый любимый зять, сокровище ее дома, куродо, все больше охладевал к своей жене. Китаноката столько стараний приложила к тому, чтобы устроить блестящую свадьбу для своей младшей дочери, и что же! Свадьба эта стала посмешищем всего города. Думая об этих неожиданных напастях, мачеха так истерзала себя, что чуть не слегла в постель.
В конце первого месяца года выпал, согласно гаданиям, счастливый день, благоприятствовавший паломничеству в храм. Китаноката села вместе со своими дочерьми в экипаж и поехала в храм Киёмидзу.
Случилось так, что и Отикубо вместе со своим молодым супругом отправилась туда же, но семья тюнагона выехала раньше и потому опередила их. Китаноката совершала свое паломничество негласно, без особой помпы, в сопровождении только нескольких слуг.
Выезд молодых супругов, напротив, был обставлен очень торжественно. Передовые скороходы проворно расчищали дорогу для их экипажа. Скоро он нагнал выехавший раньше экипаж тюнагона и заставил его ехать быстрее, к большой тревоге сидевших в нем женщин.
Когда они выглянули из-за плетеных занавесок, то увидели при свете горящих смоляных факелов, что бык, впряженный в их тяжелый, перегруженный людьми экипаж, никак не может одолеть подъем.
Следовавшему за ними экипажу тоже пришлось остановиться. Слуги Митиёри начали громко браниться.
Митиёри подозвал одного из них и спросил:
– Чья это повозка?
– Супруга тюнагона совершает тайное паломничество в храм, – ответил тот.
Митиёри обрадовался. Прекрасный случай!
– Эй, слуги! – распорядился он. – Велите экипажу впереди ехать побыстрее, а если он не может, оттащите его в сторону, на обочину дороги.
Передовые скороходы побежали к экипажу тюнагона.
– Бык у вас слабый. Не может идти быстро. Отъезжайте в сторону, дайте дорогу, дайте дорогу!
Митиёри крикнул, не дав им договорить, своим звучным и красивым голосом:
– Если у вашего быка силы не хватает, впрягите ему на подмогу Беломордого конька!
– Ах, какая жестокая насмешка! Кто это? – ахнули жена и дочери тюнагона.
Но в это время экипаж их наконец тронулся с места.
Челядинцы Митиёри начали бросать в него камешками.
– Почему вы не съехали с дороги, как велено? Слуги тюнагона рассердились:
– Что значит: «Почему?» Напускаете на себя важность, будто слуги высшего сановника… В этом экипаже изволит ехать семья господина тюнагона. Ну-ка, троньте нас, посмейте!
– Как же, послушаемся мы какого-нибудь там тюнагона, – дерзко ответили слуги Митиёри и, готовые начать драку, осыпали чужой экипаж градом мелких камней, а потом, перейдя в наступление, оттащили его в сторону, чтобы очистить дорогу для своих господ. К слугам присоединились и передовые скороходы. Люди тюнагона, увидев перед собой столько врагов, поняли, что не смогут с ними справиться, и молча отошли в сторону, а тем временем слуги Митиёри столкнули экипаж в канаву.
– Не надо спорить, – говорили даже те, кто первыми начали перебранку.
Женщины в экипаже, и больше всех Китаноката, не помнили себя от обиды и возмущения.
– Кто эти паломники? – спросили они.
– Старший сын главного начальника Левой гвардии, господин тюдзё с супругой. Вон у него сколько слуг и скороходов. Мы не смогли тягаться с ними и потому отступились, – ответили слуги.
– Видно, он ненавидит нас, как самый заклятый враг, раз нанес нам такое жестокое оскорбление. А вспомните, ведь это именно он и выставил нас на посмешище, послав вместо себя другого жениха. Мог бы отказаться от невесты без огласки и кончить дело миром. Таков наш свет! Вдруг, откуда ни возьмись, появляются заклятые враги среди совсем незнакомых людей. За что он так ненавидит нас? – сетовала Китаноката, ломая руки.
Экипаж завяз в глубокой придорожной грязи, ни взад ни вперед! Слуги с такой силой принялись тащить и толкать его, что ободья колес сломались.
– Беда, беда какая! – загалдели слуги и кое-как вытащили экипаж на дорогу, подвязав ободья веревками.
– Не доедут, куда там! – говорили слуги, с опасением глядя на перекосившиеся колеса. Наконец повозка медленно-медленно начала взбираться по склону горы.
Митиёри первым прибыл в храм Киёмидзу и велел остановить свой экипаж возле самых подмостков для представления. Спустя долгое время показался и экипаж тюнагона. Он еле тащился, покосившись набок и скрипя, так, что, казалось, вот-вот развалится.
Слуги Митиёри встретили его градом насмешек:
– Глядите, такие здоровенные колеса и вдруг подломились!
Смотреть праздничное представление собралось несметное число паломников. Возле подмостков свободного места не было. Всюду сидели и стояли зрители. Экипаж тюнагона проехал дальше, чтобы сидевшие в нем женщины могли незаметно выйти из него в самой глубине двора.
Митиёри подозвал к себе меченосца.
– Заметь хорошенько, где им отведут места. Мы их займем.
Меченосец поспешил вдогонку за экипажем. Китаноката подозвала к себе знакомого монаха и пожаловалась.
– Я уже давно выехала из дому со своей семьей, но нас догнал этот, как бишь его, тюдзё, что ли, и велел слугам опрокинуть наш экипаж в канаву, так что колеса поломались. Из-за этого мы сильно запоздали. Нет ли у вас в храме какой-нибудь свободной кельи, где бы можно было отдохнуть? Меня растрясло в дороге.
– Какая возмутительная дерзость! – воскликнул монах. – Я приготовил для вас хорошие места у самых подмостков, как было условлено заранее. Все другие давно уже заняты. Как бы этот наглый молодой человек не приказал своим приспешникам силой захватить ваши места. Поистине нынче вас преследует неудача!
– Надо скорее выходить из экипажа. Если мы опоздаем, то ничего не увидим, – стала торопить дочерей Китаноката.
Один из храмовых служек пошел вперед со словами:
– У нас все приготовлено, чтобы вы могли удобно сидеть.
Меченосец последовал за ними по пятам и приметив, где отведены места для семьи тюнагона. Прибежав назад, он доложил:
– Пожалуйте, надо поспеть раньше них, – и помог своей госпоже выйти из экипажа. Другие слуги тем временем держали перед ней занавес, а муж ни на шаг от нее не отходил, так беспредельно он любил Отикубо.
Китаноката в сопровождении дочерей и служанок быстрыми шагами направилась к храму, торопясь занять места раньше, чем подоспеет ее соперник. Но тот тоже не мешкал. С подчеркнуто важным видом, шурша на ходу шелками своей парадной одежды, Митиёри поспешно повел вперед Отикубо. Меченосец разгонял перед ними толпу паломников. Китаноката со своей свитой всячески старалась опередить своего недруга, но слуги Митиёри нарочно загородили ей дорогу. Женщины сбились в кучу и растерянно поглядывали вокруг.
– Экие незадачливые паломницы! Всюду лезут вперед, а смотришь, опоздали! – издевались над ними слуги Митиёри. Китаноката с дочерьми не знала, куда деться.
Долго не могли они пройти вперед. Один монашек сторожил для них места, но когда Митиёри с женой появились первыми, монашек подумал, что это и есть те самые господа, которых он ждет, и спокойно ушел.
Митиёри подозвал к себе меченосца и шепнул ему:
– Надо хорошенько высмеять мачеху.
Наконец Китаноката появилась вместе со всеми своими дочерьми и служанками. Она встретила неожиданный прием.
– Это что за бесцеремонное поведение! Здесь сидит господин тюдзё, – крикнули ей слуги.
Китаноката остановилась, не зная, что теперь делать. Толпа стала над ней потешаться:
– Уж куда глупей! Надо было попросить монахов, чтобы вам показали, где можно занять хорошие места. А самим где найти? Видите, сколько народу. А жаль вас, бедняжек! Вы бы лучше пошли вон туда, подальше, к подножью горы, где стоит храм богов Нио. Там свободного места сколько угодно!
Опасаясь, как бы его не узнали, меченосец держался в стороне, а сам потихоньку подговаривал проказливых молодых слуг, чтобы они хорошенько высмеяли старую жену тюнагона. Те не заставили себя долго просить.
Китаноката с дочерьми продолжала стоять в нерешительности, а проходившие мимо люди безжалостно толкали их, чуть не сбивая с ног. Пусть читатель вообразит, с каким чувством эти женщины побрели назад, к своему экипажу.
Если бы с ними была большая свита, слуги их могли бы прогнать обидчиков. Но сейчас об этом нечего было и думать. Не помня себя, словно во сне, стали они садиться в экипаж, так ничего и не увидев.
– Человек этот затаил злобу против нас. Наверно, он сердится за что-то на тюнагона. От такого злобного врага можно всего ожидать! – толковали между собой женщины. Больнее всех была уязвлена Синокими словами насчет Беломордого конька.
Призвав к себе настоятеля храма, Китаноката обратилась к нему с просьбой:
– Нам нанесли оскорбление, силой заняли наши места.
Нет ли других, свободных?
– Что вы, разве сейчас найдутся свободные места! Молодые аристократы отгоняют от подмостков даже тех зрителей, которые ждут здесь с самого утра. Очень жаль, что вы приехали так поздно. Видите, сколько народу собралось на храмовое зрелище… Как быть теперь? Придется вам провести эту ночь в экипаже. Другого ничего не придумаешь. Будь этот тюдзё обыкновенным человеком, я бы попробовал усовестить его, может быть, он и внял бы моим словам. Но сейчас он стал такой важной персоною, что, пожалуй, даже сам первый министр призадумается: сказать ему хоть слово укоризны или нет. Ведь одна из его младших сестер в особой милости у государя. Невозможно бороться с человеком, который хорошо знает, что государь только его одного и послушает.
Сказав эти неутешительные слова, настоятель удалился. Экипаж был битком набит, в нем приехало шесть женщин, ведь они не думали, что придется здесь заночевать. Было так тесно, – не вздохнуть, – еще теснее, чем в каморке Отикубо.
Наконец окончилась эта тягостная для них ночь. Китаноката спешила вернуться домой раньше своего ненавистного врага, но надо было починить сломанные колеса, а пока их чинили, Митиёри уже успел сесть в свой экипаж. Боясь, как бы по дороге не случилось опять какой-нибудь неприятности, Китаноката решила выехать позже него. Митиёри подумал: «Она будет потом теряться в догадках и, пожалуй, ничего не поймет. Пусть знает, что это было не случайное оскорбление. Надо подать ей какой-нибудь знак». Он подозвал к себе маленького слугу и приказал:
– Подойди вон к тому экипажу с открытой стороны и спроси: «Довольно ли с вас этого урока?»
Мальчик подбежал к экипажу тюнагона и без дальних церемоний спросил:
– Довольно ли с вас этого урока?
– Кто это говорит? – донесся голос из экипажа.
– Господин, который сидит вон там, – ответил мальчик.
Слышно было, что женщины шепчутся между собой:
– Так и есть. Он мстит нам за что-то.
– Нет еще! – крикнула в ответ Китаноката. Мальчик добросовестно передал то, что слышал. Глупая женщина смеет еще так дерзко отвечать!
– «Нет еще!» – усмехнулся Митиёри. – Не знает она, что Отикубо здесь, со мною. – И он снова послал слугу с такими словами: – Значит, вам мало этого урока? Берегитесь, в другой раз я проучу вас покрепче.
Китаноката хотела опять что-то ответить, но дочери остановили ее:
– Не говорите ничего. Дело нешуточное. – И мальчик возвратился ни с чем.
Отикубо стала упрекать своего мужа:
– Зачем ты говоришь такие слова? Отец мой подумает, что ты жестокий и злой человек.
– А разве в этом экипаже сам тюнагон?
– Нет, но там его жена и дочери.
– Если б я осыпал их знаками почтительного внимания, он был бы, конечно, доволен. Но я не отступлюсь от того, что задумал, знай это.
Вернувшись домой, Китаноката рассказала обо всем мужу.
– Правда ли, что тюдзё, сын начальника Левой гвардии, враждует с тобой?
– Что ты, ничего подобного. Когда мы встречаемся с ним во дворце, он всегда вежлив со мной, очень обходительный молодой человек.
– Не понимаю! Он всячески старался оскорбить меня. За всю мою жизнь мне ни от кого еще не приходилось терпеть таких жестоких обид. Знал бы ты, какие возмутительно грубые слова он велел передать мне, когда мы собирались в обратную дорогу! Хотела бы я отплатить ему той же монетой. – Китаноката вся дрожала от ярости.
– Увы, я стал слишком стар и все больше теряю свое прежнее влияние в свете! А этот молодой человек вошел в такую силу, что, того гляди, станет министром. Где мне тягаться с ним! Жестокую кару посылает мне судьба за грехи, совершенные в прежней жизни! Люди будут говорить, что с вами обошлись так бесцеремонно, потому что меня ставят ни во что, – сокрушался тюнагон, щелкая пальцами от гнева.
На смену весне пришло лето. Настал шестой месяц года. Митиёри так красноречиво убеждал и уговаривал своих родителей принять сватовство куродо, что наконец они согласились. Когда тюнагон с женой узнали об этом, то чуть не умерли от огорчения и досады.
– Зять наш подло обманул нас! Ах, я хотела бы стать мстительным духом, злобным призраком, чтобы сжить его со света! – неистовствовала Китаноката, ломая в бешенстве руки.
Отикубо очень жалела отца и мачеху, думая о том, как им горько терять своего любимого зятя, в котором они души не чаяли.
Свекровь попросила ее сшить свадебный наряд для жениха, потому что никто не смог это сделать лучше Отикубо. Надо было спешно красить шелк, кроить и шить. Пока Отикубо трудилась над этим, в памяти ее снова ожили заботы и горести прежних дней, когда, сидя в своей каморке, она день и ночь шила платье для того же самого человека.
Отикубо невольно сказала:
И вновь игла в руке!
И снова свадебный наряд
Я шью для тех же плеч.
Судьба забыть мне не велит
Печали юных дней моих.
Когда она прислала великолепно сшитый свадебный наряд, мать Митиёри пришла в восхищение, и сам он тоже остался очень доволен искусством своей жены.
Встретившись с куродо, он сказал:
– Говорят, что у вас есть любимая супруга, но мне давно хотелось завязать с вами узы тесной дружбы, и потому я все же упросил моих родителей отдать за вас замуж мою младшую сестру. Прошу вас любить ее наравне с вашей первой женой.
– Ах, не говорите так! Если бы вы видели мою жену, то поняли бы меня. Отныне я даже писем посылать ей не буду. Теперь, когда я слышал от вас, как сильно вы желаете моего брака с вашей сестрой, я во всем на вас полагаюсь, – стал уверять куродо и с этой поры перестал даже вспоминать о Саннокими. Зачем ему было ходить к ней, когда в доме своего нового тестя он нашел и лучший прием, и лучшую жену?
Китаноката точно обезумела, злоба так душила ее, что ей даже кусок в горло не шел.
Между тем Сёнагон, служившая в доме отца Отикубо, услышала, что во дворце Нидзёдоно приняли в свиту госпожи много прислужниц и что господа очень к ним добры. Нимало не догадываясь о том, кто такая на самом деле госпожа Нидзёдоно, она явилась к ней, заручившись покровительством одной фрейлины по имени Бэннокими.
Когда Отикубо увидела сквозь плетеный занавес, кто пришел к ней, она обрадовалась.
– А я-то ожидала увидеть совсем другую, незнакомую мне женщину. Не думайте, что я забыла о вашей прошлой доброте ко мне, но мне приходится опасаться людской молвы, и потому только я не подавала вам до сих пор вестей о себе. Как я рада вашему приходу! Скорей идите сюда!
Сёнагон растерялась от неожиданности. Веер, которым она до той поры церемонно закрывала свое лицо, выпал у нее из рук. Ей казалось, что она спит и видит сон.
– Чей это голос? Кто говорит со мной? – спросила Сёнагон у Акоги.
– Неужели вы так и не догадались, увидев здесь меня? – ответила Акоги. – Госпожу мою раньше звали Отикубо. Я так рада, так рада, что вижу вас! Тут нет никого из моих старинных приятельниц, и я еще чувствую себя, как в чужом доме.
Сёнагон наконец пришла в себя.
– Ах, какая радость! Какое счастье! Так вот, значит, где скрывалась наша молодая госпожа! А я-то все о ней печалилась, из головы она у меня не выходила! Видно, сам милостивый Будда привел ее сюда!
Просияв от радости, Сёнагон поспешила к молодой госпоже Нидзёдоно. Но невольно перед ее глазами встал образ прежней Отикубо, гонимой, заточенной в четырех стенах мрачной каморки.
Теперь Отикубо нелегко было узнать: она выглядела совсем взрослой и расцвела новой красотой.
«Поистине ее посетило неслыханное счастье!» – подумала Сёнагон.
Шурша шелками своих летних одежд, прислужницы Отикубо – числом больше десяти – оживленно разговаривали между собой. Это была прелестная картина!
Но скоро среди них послышался ропот:
– Не успела эта женщина прийти, как уже была принята госпожой. С нами было не так.
– Верно. Но у нее особые заслуги! – улыбнулась Отикубо. Как она была прекрасна! Прекраснее своих сестер, родители которых всю душу вложили в их воспитание.
«Не мудрено, что она поднялась выше них», – думала Сёнагон. Пока ее слушали чужие уши, она говорила только обычные слова радости по поводу свидания после долгой разлуки, но когда в комнате не осталось посторонних, принялась рассказывать обо всем, что случилось в доме тюнагона после бегства Отикубо.
Акоги покатывалась со смеху, слушая рассказ о том, какая перепалка произошла на другое утро между мачехой и тэнъяку-но сукэ.
– Старая госпожа все последнее время просто из себя выходит. «Такой скандал на свадьбе! Это, верно, мне наказание за грехи в прежней жизни», – жалуется она. А сестра ваша сразу понесла, будто ей не терпелось поскорей родить. Госпожа Китаноката так чванилась своим зятем, а теперь ходит словно в воду опущенная.
– Странное дело! – заметила Отикубо. – Муж мой восхищается его красотой, но почему-то говорит, что нос у него самое замечательное. Почему именно нос?
– Шутить изволит. Нос у молодого зятя страх до чего безобразен: смотрит в небо, ноздри огромные, в каждой можно построить по боковому флигелю и еще посредине останется место для главного здания, – ответила Сёнагон.
– Какой ужас! Бедная Синокими! Каково ей слушать такие безжалостные насмешки!
В разгар этой беседы вернулся из дворца Митиёри, изрядно охмелевший от вина. Лицо его красиво разрумянилось.
– Сегодня вечером я был приглашен во дворец императора. Меня заставляли пить одну чарку за другой, в голове зашумело. Я играл на флейте, и государь пожаловал мне платье со своего плеча.
Он показал им подарок микадо: одежду пурпурного цвета, густо благоухавшую драгоценным ароматом. Митиёри набросил ее на плечи Отикубо.
– Это тебе подарок от меня.
– За что ты меня так награждаешь? – улыбнулась она в ответ.
Вдруг ему попалась на глаза Сёнагон.
– Как будто я уже видел эту женщину в доме твоего отца? – спросил он.
– Да, правда, – ответила Отикубо.
– Хо-хо, зачем она сюда пожаловала? Я бы, пожалуй охотно дослушал до конца ее высокозанимательный, красочный рассказ о «господине Катано»…
Сёнагон, позабывшая, о чем она говорила в тот раз, ни чего не могла понять и только слушала, сидя в почтительной позе.
– Опьянел я, клонит ко сну, – сказал Митиёри. Супруги удалились в опочивальню.
«Как изумительно хорош собой муж Отикубо! – думала Сёнагон. – И притом сразу видно, что без памяти любит свою жену. Счастливица! Завидная досталась ей судьба»
У Правого министра была единственная дочь, которую пора было выдать замуж.
– Хотел я предложить свою дочь государю, – говорил он, – да побоялся. Кто мог бы в этом случае поручиться за ее судьбу, когда меня не будет в живых? А вот молодой тюдзё, насколько я мог узнать его за время нашего знакомства, человек надежный и верный. Я бы охотно отдал за него свою дочь. Правда, я слышал, будто у него есть возлюбленная. Но ведь она не из знатного рода, значит, ее не назовешь настоящей законной супругой, с которой стоит считаться. В наши дни лучшего жениха не найти. Я уже давно присматриваюсь к нему, он мне по сердцу. Это человек с большим будущим.
Правый министр стал думать, кто бы мог послужить посредником в этом деле, и поручил сватовство кормилице Митиёри.
Кормилица отправилась к своему молочному сыну и стала ему говорить:
– Правый министр просил меня о том-то и том-то…
Это заманчивое, очень лестное предложение.
– Если б я был одиноким, – ответил Митиёри, – то с радостью согласился бы, но у меня есть возлюбленная, которую я никогда не покину. Сообщи, кормилица, мой решительный отказ.
Сказал, как отрезал, и вышел из комнаты.
Кормилица подумала: «У госпожи Нидзёдоно, видимо, нет ни отца, ни матери. Молодой господин – единственная опора в жизни. А у дочери Правого министра богатая могущественная родня. Есть кому позаботиться о том, чтобы зять жил в роскоши и довольстве».
И вместо того чтобы передать Правому министру решительный отказ Митиёри, кормилица сказала от его имени следующее:
– Прекрасно, я очень рад. Выберу счастливый день как можно скорее и пошлю письмо невесте.
Услышав, что жених согласен, Правый министр, не тратя времени, стал готовиться к свадьбе. Обновил всю домашнюю утварь, роскошно отделал покои для молодых, нанял новых служанок, – словом, ничего не было забыто.
Скоро кто-то шепнул Акоги:
– А знает ли ваша госпожа, что господин тюдзё женится на дочери Правого министра?
Акоги очень удивилась.
– Нет, в господине нашем не заметно никакой перемены. Да полно, правда ли это?
– То-то, что правда. Свадьба, говорят, назначена на четвертый месяц года. В доме Правого министра такая горячка, все с ног сбились…
Акоги сообщила обо всем своей молодой госпоже.
– Вот что люди говорят. Знаете ли вы, что господин ваш хочет жениться?
«Может ли это быть правдой?» – подумала Отикубо вслух спросила:
– Кто это тебе сказал? Муж ни о чем мне не говорил.
– Служанка из дома Правого министра. Она слышала самых верных людей. Уже известно, на какой месяц назначена свадьба.
Отикубо предположила, что Митиёри подчинился строгому приказу своей матери. «Он не мог ослушаться родителей», – думала втайне от всех Отикубо, но, как у нее ни было тяжело на душе, она ничем не выдала своей грусти, а с кажущимся спокойствием стала ждать, чтобы Митиёри открыл ей всю правду. Время шло, а он все молчал.
Как ни старалась скрыть свои чувства Отикубо, но скоро тайная печаль согнала с ее лица прежние краски.
– Скажи, что у тебя на душе? О чем ты грустишь? Я ведь не умею, как другие люди света, нашептывать разные нежности: «Люблю, обожаю, жить без тебя не могу!» Но зато с самого начала я решил никогда не причинять тебе ни малейшего горя. А между тем последнее время ты словно сама не своя. Это меня тревожит, – стал говорить жене Митиёри. – Помнишь ли ты, как я пришел к тебе под проливным дождем, лишь бы не огорчить тебя? Надо мной смеялись по дороге, называли меня «воришкой с белыми ногами». То было в навеки мне памятную третью ночь после нашей первой встречи. Разве я с тех пор хоть в малости провинился чем-нибудь перед нашей любовью?
– Но у меня нет никакой тайной заботы.
– Пусть так, и все же я не в силах вынести твоего грустного, отчужденного вида. Ты замкнулась в себе, словно воздвигла преграду между мной и собою… – упрекнул ее Митиёри.
Отикубо ответила ему стихами:
С чем сравню я сердце твое?
Оно, как прибрежная родея
Возле озера Микумано.
Много цветков на стебле родеи.
Сердце изменника любит многих…
Услышав это пятистишье, Митиёри сложил другое:
Пусть у прибрежной родеи,
Что возле озера Микумано
В светлые воды глядится,
Много цветков на одном стебле —
Ты для меня в целом мире одна.
Люди, верно, наговорили тебе что-то про меня. Скажи мне, в чем дело?
Но так как Отикубо не была уверена в истинности дошедших до нее слухов, то ничего ему не сказала. На другое утро Акоги накинулась на своего мужа с упреками:
– Твой господин женится, а ты мне ни слова! Возмутительно! До каких же пор можно скрывать?
– Первый раз слышу, – искренне удивился меченосец.
– Чужие люди ходят сюда выражать нам сочувствие, а ты делаешь вид, будто ничего не знаешь.
– Странное дело! Ну, хорошо, я прослежу за моим господином.
Как-то раз, когда Митиёри пришел в Нидзёдоно, он увидел, что жена его любуется весенним садом в цвету. Сломив ветку с самого красивого дерева, он подал ее Отикубо со словами:
– Взгляни, как она прекрасна. Может быть, это рассеет твою грусть.
Отикубо ответила ему:
Пусть минула меня беда,
Не коснулась меня невзгода,
Но всего на свете больней,
Что изменчиво сердце людское,
Как непрочный сливовый цвет.
Стихи эти восхитили Митиёри и тронули его сердце.
«Быть может, Отикубо сказали, что у меня в прошлом был легкомысленный нрав?» – подумал он с грустью.
– Так, значит, ты до сих пор сомневаешься во мне! Но я ни в чем не виноват перед тобой. О, загляни же в самую глубину моего сердца, ты увидишь его чистоту.
Не опасаясь невзгод,
В зимний холод раскрылся
Алый сливовый цвет,
Но дыши осторожно,
Налетающий ветер!
Постарайся же верно читать в моем сердце. Не смущай его напрасными сомнениями.
Отикубо ответила:
Если вдаль улетит,
Воле ветра покорный,
Алый сливовый цвет,
То погибнет от горя
Одинокое сердце.
Вот все, что я могу тебе сказать. Будь участлив ко мне, прошу тебя. Помни, моя судьба в твоей власти.
Митиёри терялся в догадках, что же такое могла услышать Отикубо. Но вдруг к нему пришла его кормилица.
– Я передала Правому министру в точности все, что вы сказали, от слова до слова, но он ответил: «Возлюбленная его как будто не из знатного рода. Пусть себе иногда к ней ходит, если уж так любит ее. Поговорю с его батюшкой, а в четвертом месяце можно и свадьбу сыграть». Уж так он спешит со свадьбой, что и сказать нельзя. И вы тоже будьте наготове.
Митиёри смущенно усмехнулся:
– Зачем он так настаивает? Вынуждает меня прямо сказать, что я не хочу жениться на его дочери. Я не похож на блестящих молодых людей из высшего света, звание у меня невысокое, стало быть, не такой уж я завидный жених. В какое положение ты меня поставила! Прекрати всякие разговоры о сватовстве! А как понимать твои слова о том, что госпожа Нидзёдоно якобы недостойна быть моей женой? Она вовсе не из такого низкого рода, как ты думаешь…
– Вот горе, вот беда! – заохала кормилица. – Батюшка ваш тоже хочет этого брака, приготовления к свадьбе уже на полном ходу… Ах, подумайте еще раз! Как вы ни упрямьтесь, но придется вам жениться, если на то будет родительская воля. В наши времена такая уж мода, что молодой человек берет себе женушку с богатой и могущественной родней в придачу, чтобы о нем заботились и содержали его в роскоши. Милая ваша от вас не уйдет, а вы пошлите письмецо невесте. Госпожа Нидзёдоно, сразу видно, благородной крови, но ведь имя-то у нее какое низкое: «Отикубо»! Значит, ее держали в отикубо – домике у ворот, как последнюю служанку, а вы возвысили ее до себя и так с ней носитесь, как будто она драгоценность какая-нибудь. В толк не возьму! Ведь как приятно, когда у женушки богатые и знатные родители. Смотришь, позаботятся о зяте. Чего уж лучше!
Митиёри побагровел от гнева.
– Может быть, я отстал от времени, но я вовсе не стремлюсь жить по моде. Не надо мне чужих забот, не надо жены с богатой родней. Пусть мою жену зовут Отикубо – хоть Каморкой, хоть Лачужкой, мне все равно! Я поклялся, что никогда ее не оставлю, и никто на свете нас не разлучит. Что чужие люди злословят, это не удивительно, но и ты, кормилица, не отстаешь от них. Ты думаешь, может быть, что жена моя тебя не ценит, напрасно! Скоро в Нидзёдоно и твои услуги понадобятся.
Митиёри встал с оскорбленным видом, чтобы уйти. Меченосец, который все слышал, гневно щелкнул пальцами.
Это что за разговоры такие? – накинулся он на свою мать. – Ты часто видишься с моей госпожой, неужели за это время ты не поняла, какое у нее благородное сердце? Мои господа так любят друг друга, что их не разлучить никакими человеческими силами. А ты прислуживаешься к министру и хочешь из корыстолюбия, ради собственной выгоды сосватать своему господину богатую невесту. Ах, нет у тебя сердца! Пусть ты простого звания, но все же как ты могла опуститься до такой низости! Да как ты смеешь называть мою госпожу позорной кличкой «Отикубо»? Совсем уж из ума выжила. Что подумает о тебе госпожа, если услышит? В жизни никогда не смей больше так ее называть. Мне стыдно перед моим господином. Подумай, каково сейчас у него на душе! Неужели тебе так не терпится получить подачку от Правого министра? На что она тебе сдалась? Ведь есть у тебя сын, вот этот самый Корэнари, он и сам тебя прокормит. Жадность – великий грех. Если ты еще раз заикнешься об этом проклятом сватовстве, отрекусь от мира и пойду в монахи замаливать твои грехи. И как ты решилась на такое дело? Разлучить любящих – нет на свете страшнее греха!
– Да что ты не даешь мне и словечка вставить! – вскрикнула кормилица. – Перетолковал все и вкривь и вкось… Разве я учила: «Брось жену, оставь жену»?
– А разве не так выходит? Уж коли берешь другую жену…
– Э-э, раскричался! А хоть бы я и завела речь о сватовстве, что здесь дурного? Зачем поднимать такой шум, будто и свету конец? Сам без памяти влюблен в свою Акоги, оттого так и разозлился.
Кормилица в душе уже горько раскаивалась, что затеяла это сватовство, но все же постаралась заткнуть рот своему сыну.
– Ну, ладно, ладно! – засмеялся меченосец. – Ты, верно, будешь и дальше подговаривать моего господина на такие дела. Но только помни, что, если ты разлучишь моих господ, я пойду в монахи. Тяжкий грех ты возьмешь на душу! Придется мне, как доброму сыну, позаботиться о спасении твоей души. – Меченосец достал бритву и спрятал ее под мышкой. – Как примешься опять за свое, так я и обрею голову начисто, как монаху полагается, – пригрозил он. Кормилица перепугалась, ведь он был ее единственным сыном.
– Ах, не говори таких страшных слов! Я попробую сломать бритву силой моей воли. Стану все думать и думать, что сломаю ее, может, и правда переломится пополам.
Меченосец украдкой засмеялся.
«Молодой господин никогда не согласится, – подумала кормилица, – а мой любимый сынок вот до чего договорился, страшно слушать!»
И она поспешила сообщить Правому министру, что все ее хлопоты кончились ничем.
«Отикубо за последнее время так изменилась ко мне, – подумал Митиёри. – Уж не дошли ли до нее слухи об этом сватовстве?»
Он пошел в Нидзёдоно и сказал своей жене:
– Наконец-то, по счастью, я узнал, почему у тебя такой пасмурный вид.
– Что же ты узнал?
– Всему виною дочка Правого министра.
– О нет, неправда! – улыбнулась Отикубо.
– Какое безумие! Если б сам микадо предложил мне жениться на его дочери, я и то отказал бы ему. Я уже раньше тебе говорил, что только и забочусь о том, как бы не причинить тебе ни малейшего горя. А самая горшая мука для женщины, как я слышал, – это измена любимого. И потому я навсегда отказался даже от мысли о другой любви. Вперед, если люди будут тебе говорить о моей измене, не верь им!
– Пусть я и не поверю им, но все же боюсь, что ты «берег, грозящий обвалом», – ответила Отикубо, намекая на слова песни:
Непостоянный друг —
Словно грозящий обвалом
Порог над крутизной.
Ты говоришь мне «люблю»,
Сердце боится верить.
– Хорошо, я буду говорить тебе о моей любви, а ты упрекай меня сколько хочешь! Я все равно буду стараться ничем не огорчать тебя. Суди же, как глубока моя любовь.
Меченосец сказал Акоги:
– Напрасно ты подозреваешь нашего господина в непостоянстве. Ручаюсь тебе, он до конца жизни не изменит своих чувств к Отикубо.
После того как меченосец так сурово ее побранил, кормилица больше не заговаривала о сватовстве. Правый министр, услышав, что Митиёри не собирается порвать со своей возлюбленной, тоже отказался от мысли выдать за него свою дочь.
После этой небольшой размолвки влюбленные снова зажили счастливой, безмятежной жизнью в полном сердечном согласии. Отикубо понесла в своем чреве дитя, и ее окружили еще более нежными заботами.
В четвертом месяце должен был вновь состояться «Праздник мальвы» святилища Камо. Мать Митиёри захотела вместе со своими дочерьми и внучками-принцессами полюбоваться с высоты особой галереи праздничным шествием.
– Приведи и госпожу Нидзёдоно, – сказала она сыну. – Молодые дамы любят зрелища. Мне давно хочется увидеть твою жену.
Митиёри очень обрадовался словам матери.
– Не знаю почему, – сказал он, – но жена моя не так любит зрелища, как другие. Впрочем, попробую уговорить ее.
Он поспешил во дворец Нидзёдоно и передал Отикубо приглашение свекрови.
– Мне сейчас нездоровится, я так некрасиво располнела… Если я поеду на праздник, то, пожалуй, омрачу общее веселье и буду всем в тягость, – стала отказываться Отикубо.
– Тебя увидят только матушка и младшая сестра, а ведь это все равно что я сам, – уговаривал ее Митиёри.
– Пусть будет так, как ты хочешь, – наконец сказала она.
От матери Митиёри пришло письмо:
«Прошу вас быть на празднике непременно. Поглядим на интересное зрелище, а потом будем вместе».
Читая это письмо, Отикубо вспомнила, как когда-то родные сестры оставили ее в доме одну, а сами отправились в храм Исияма, и боль старой обиды снова шевельнулась в ее сердце.
На Первом проспекте была возведена великолепная, крытая корой кипариса галерея. Землю перед ней ровно засыпали песком, посадили деревья, словно это здание должно было стоять долгие годы.
На рассвете в день праздника Отикубо приехала туда, чтобы занять свое место в галерее. Акоги и Сёнагон сопровождали ее, и им казалось, что они попали в царство райского блаженства.
Обе они когда-то терпели брань и поношение за свое участие к гонимой Отикубо, а теперь с ними обращались почтительно, как с наперсницами знатной госпожи. Счастливая перемена!
Даже кормилица, которая раньше держала такие обидные речи, теперь поторопилась выйти к гостям и вертелась возле них с угодливым видом.
– Где здесь женушка моего сына Корэнари?
Молодые прислужницы, глядя на нее, умирали со смеху. Мать Митиёри сказала своей невестке:
– Зачем нам сторониться друг друга, словно мы чужие? Между родителями и детьми должна быть тесная, нерушимая дружба. Надо полюбить друг друга, это главное, тогда ничто в будущем не нарушит нашего сердечного согласия.
С этими словами она усадила Отикубо рядом с собой и своей младшей дочерью.
Поглядев на Отикубо, свекровь нашла, что она ничуть не уступает в красоте ни ее собственным дочерям, ни принцессам-внучкам. На ней было легкое летнее платье из пурпурного шелка, затканного узорами, а поверх него другое, окрашенное соком алых и синих цветов, и еще одна парадная одежда из тончайшего крепа цвета индиго и густого багрянца. Как прелестна была Отикубо в своем смущении! Сразу видно: не простая кровь течет в ее жилах, – столько в ней было утонченного благородства. Она выглядела еще совсем юной, почти ребенком. На вид ей можно было дать лет двенадцать, не больше. В ее красоте было что-то трогательное, детски милое.
Младшая сестра Митиёри, тоже еще совсем юная, смотрела на Отикубо с восхищением и сразу начала с ней длинный задушевный разговор. Когда зрелищу пришел конец, велено было подать экипажи к галерее, чтобы всем ехать домой. Митиёри хотел было вернуться вместе со своей женой в Нидзёдоно, но матушка его с веселой улыбкой сказала Отикубо:
– Здесь очень шумно, нельзя поговорить по душам. Поедем ко мне домой. Мы будем беседовать не спеша день-другой… Почему это сын мой так торопится уехать? Он совсем меня не слушается, негодный упрямец. Пожалуйста, не любите его слишком сильно!
Подали главный экипаж. Спереди в него села младшая дочь и маленькие принцессы, а сзади сама матушка Митиёри вместе с Отикубо. Когда они все чинно, в строгом порядке заняли свои места, то Митиёри сел в другой экипаж вместе со всей женской свитой из Нидзёдоно.
В западном крыле главного здания для молодых были приготовлены роскошные покои. Прислужниц Отикубо поместили в западном павильоне, где раньше жил Митиёри. Всем был оказан почетный прием.
Сам хозяин дома – отец Митиёри – окружил заботами не только Отикубо, жену своего любимого сына, но даже всех прислужниц из ее свиты.
Отикубо провела во дворце родителей мужа несколько счастливых дней и вернулась в Нидзёдоно, пообещав непременно навестить их опять, как только минет трудное для нее время.
После этой встречи матушка Митиёри прониклась еще большей любовью к своей невестке.
Видя беспримерную любовь к себе своего мужа, Отикубо наконец перестала бояться, что он переменится к ней. Однажды она сказала ему:
– Я хотела бы как можно скорее подать весть о себе моему отцу. Он так стар, что может не сегодня завтра умереть. Тяжело у меня будет на душе, если я с ним так больше и не увижусь.
– Понимаю тебя, – ответил Митиёри, – но потерпи немного. Еще не время открыть нашу тайну. После того как вы встретитесь, тебе станет так его жалко, что уже нельзя будет досаждать мачехе. А ведь я еще не сполна отомстил ей. И я хотел бы к тому времени, когда ты встретишься со своим отцом, занять еще более высокое положение в свете. С чего бы тюнагону так вдруг и умереть?
Отикубо не раз просила мужа позволить ей увидеться со своим отцом, но, встречая каждый раз один и тот же ответ, под конец уже не решалась заговаривать об этом. Так, без особых треволнений, закончился старый год и наступил новый.
В тринадцатый день первого месяца Отикубо легко разрешилась от бремени сыном-первенцем. Митиёри был безмерно счастлив. Беспокоясь о том, что в доме у него только молодые неопытные служанки, он сказал кормилице:
– Прошу тебя, кормилица, позаботься о моей жене и моем ребенке, как если бы ты была моя родная мать. – И поручил ей уход за женой и руководство всем домом.
Кормилица первым делом омыла роженицу теплой водой. Увидев, как дружелюбно и ласково относится к ней Отикубо, она подумала: «Да, мудреного нет, что молодой господин не изменяет такой жене!»
Я не буду описывать в подробностях, какие богатые подарки прислали новорожденному, предоставляю это воображению читателя. Скажу только, что все вещи были из чистого серебра. Все родные Митиёри шумно веселились, играя на флейтах и цитрах. Только одно огорчало Акоги: Китаноката ничего не знает об этом торжестве. Ах, если б она могла увидеть все собственными глазами! Как бы она бесновалась от зависти!
Кормилицей ребенка была назначена Сёнагон, которая тоже недавно родила.
Садайсё, отец Митиёри, и его супруга обожали маленького внучка и лелеяли его, как величайшую драгоценность. Во время новогоднего производства в чины и звания Митиёри в обход многих получил звание тюнагона, а отец его стал Левым министром, сохранив за собой должность главного начальника Левой гвардии.
По этому случаю он сказал:
– Не успел мой внучек появиться на свет, как и отец его и дедушка получили высокие должности. Этот ребенок принес нам счастье.
В самом деле, Митиёри открылось самое блестящее будущее. Мало того что он стал тюнагоном, его еще поставили во главе Правой императорской стражи и стали титуловать «эмон-но ками».
Высокие награды получил и куродо [2] . Ему дали чин тюдзё и возвели в звание государственного советника. Когда в семье тюнагона узнали, что бывший зять вознесся так высоко, то его покинутая жена Саннокими и Госпожа из северных покоев опечалились до слез. Им стало еще больнее и обиднее. И прежде, бывало, Саннокими плакала, видя, что муж готов покинуть ее ради другой, но все же брачный союз их еще не был разорван. Теперь же всему конец, надежды больше не было, осталась только жгучая напрасная зависть!
Митиёри вошел в такую милость у государя, его влияние настолько усилилось, что он мог теперь многими способами унижать и преследовать мачеху и сестер Отикубо. Но, чтобы не наскучить читателю, мы об этом рассказывать не будем.
На следующий год осенью Отикубо вновь родила прелестного мальчика. Госпожа свекровь сказала по этому поводу:
– Молодая наша не теряет времени даром. Каждый год у нее рождается красивое дитя. На этот раз я сама буду растить ребенка, – и перевезла внучка вместе с кормилицей в свой дворец.
Меченосец тоже не был обойден судьбой: он получил одновременно должность секретаря в канцелярии Левой императорской стражи и звание куродо.
Все шло так удачно и счастливо, что лучшего и пожелать нельзя. Одно лишь не сбылось: тюнагон-отец ничего не знал о судьбе своей дочери, и потому Отикубо все время чувствовала, что еще не достигла полноты своего счастья. Тюнагон тем временем очень ослабел от старости. Погруженный в невеселые думы, он почти перестал выезжать в свет и проводил дни, запершись у себя, в грустном одиночестве.
Принцесса – мать Отикубо – некогда владела прекрасным дворцом Сандзёдоно, он должен был достаться в наследство ее дочери, но тюнагон сказал:
– Отикубо нет больше на свете, я возьму этот дворец себе.
– Разумеется, так и следует сделать, – обрадовалась Китаноката. – А если даже, паче чаяния, она и жива, то женщине, которая пала так низко, не подобает владеть княжеским дворцом. Он такой просторный, как раз подойдет мне и моим дочерям.
Мачеха истратила все доходы, полученные за два года с поместьев тюнагона, чтобы заново отстроить весь дворец, начиная с крытой земляной ограды вокруг него. Были возведены новые здания взамен обветшалых, – словом, денег не пожалели.
Между тем прошел слух, что в этом году «Праздник мальвы» будет отпразднован с особым великолепием. Митиёри обещал, что повезет любоваться торжественным зрелищем всех служанок в доме. Полно им ходить с таким скучающим видом!
К празднику стали готовиться задолго. Починили экипажи, подарили слугам новые нарядные одежды.
– Смотрите, чтобы все было как следует! – приказали молодые господа. В доме поднялась суета. Наконец наступил долгожданный день.
Возле широкого Первого проспекта, по которому должны были проехать разукрашенные храмовые колесницы, были заранее вбиты в землю колья, чтобы никто другой не поставил в этом месте своих экипажей. Значит, можно было не беспокоиться и не приезжать слишком рано.
Двадцать старших прислужниц разместились в пяти экипажах, еще две повозки подали для девочек-служанок и низшей челяди.
Поскольку сам молодой господин тоже принял участие в поездке, то его сопровождала пышная свита из придворных четвертого и пятого рангов, а впереди бежали скороходы. Вместе с Митиёри поехали и его братья: средний брат, бывший паж императора, а теперь начальник гвардии, и самый младший брат, уже получивший свой первый небольшой чин по ведомству торжеств и церемоний.
Всего собралось около двадцати экипажей. Вереницей, в строгом порядке они подъехали к заранее отгороженному месту возле Первого проспекта, откуда можно было хорошо видеть праздничное шествие.
Оглядевшись, Митиёри заметил, что как раз напротив их участка, отмеченного кольями, стоят два экипажа: один очень старый, с верхом, плетенным из листьев ореховой пальмы, и второй – чуть поновее, с верхом, плетенным из бамбука.
Митиёри распорядился:
– Поставьте по обе стороны дороги, друг напротив друга, мой экипаж и экипаж моих братьев так, чтобы мы могли легко беседовать между собой и с женщинами нашей семьи и чтоб нам было все хорошо видно…
Челядинцы засуетились.
– Надо подать немного назад ваши экипажи. Мы поставим здесь свои, – сказали они людям, которые расположились по другую сторону дороги, но те, оскорбившись, не тронулись с места.
Митиёри спросил:
– Чьи экипажи?
– Тюнагона Минамото.
– Будь хоть тюнагона, хоть дайнагона, нечего было ставить экипажи там, где огорожена земля, точно другого места не стало. Отодвиньте их немного назад.
Челядинцы Митиёри собрались гурьбой, чтобы отодвинуть назад чужие экипажи, но навстречу им вышли слуги тюнагона и начали словесную перепалку:
– Зачем вы так бесчинствуете? Экие скорые на руку! Да разве ваш надутый спесью господин не такой же тюнагон, как наш? Или ему принадлежит весь Первый проспект из конца в конец? Самоуправцы!
Но тут один из слуг Митиёри, особенно злой на язык, бросил в ответ:
– И бывший наш государь, и будущий государь, наследник престола, и принцесса-весталка, все уступают дорогу нашему господину, вот он какой, не знаете, что ли?
Другой подхватил:
– Да как вы смеете равнять вашего господина с нашим?
«Такой же тюнагон»! Скажут тоже! Болваны!
Слуги старого тюнагона не остались в долгу, они отвечали бранью на брань и ни за что не уступали места.
Митиёри подозвал к себе меченосца и сказал:
– Надо немного осадить вон те экипажи.
Челядинцы, не спрашивая позволения, отодвинули назад чужие экипажи. Их противники оказались в меньшинстве и ничего не могли сделать. Немногочисленные скороходы тюнагона рассудили так:
– Что пользы в ссоре? Лучше не ввязываться в драку, еще наживешь себе беды. У нас хватило бы мужества пнуть ногой в зад самого первого министра, но этот молодой вельможа – другое дело, мы и пальцем не дотронемся даже до его последнего слуги.
И вкатили свои экипажи в ворота первого попавшегося дома. А сидевшие в экипажах женщины только молча поглядывали сквозь плетеные занавески.
Вот до какой степени люди трепетали перед Митиёри. Жена и дочери тюнагона только вздыхали:
– Бесполезно спорить! Мы бессильны ему отплатить.
Тем бы дело и кончилось, если бы глупый старикашка тэнъяку-но сукэ не заявил:
– Почему это они посмели загнать наши экипажи кудато на задворки? Кто им дал такое право? – И выступив вперед, начал браниться. – Не смеете вы так своевольничать! Если вы наперед огородили место кольями, то, конечно, вольны поставить там свои экипажи, но по какому праву вы велели убрать наши? Ведь они стояли напротив, через дорогу. Погодите, вы еще раскаетесь! Поплачете вы у меня! Я вам отомщу!
Увидев тэнъяку-но сукэ, меченосец подумал: «Ага! Знакомое лицо… Где-то мы с ним встречались… – и вдруг вспомнил: – Так вот это кто! О, вот удача! Попался мне наконец!»
Митиёри тоже приметил ненавистного старика.
– Эй, Корэнари! – крикнул он. – Зачем ты позволяешь ему так ругаться?
Меченосец сразу все понял и подмигнул задорным челядинцам, а те рады стараться, сразу налетели на тэнъякуно сукэ.
– Что такое! Этот старикашка смеет грозить нам. А нашего господина ты, значит, и в грош не ставишь? Так, что ли?
Размахивая своими веерами с длинными ручками, они внезапно сбили шапку с головы старика. И все увидели, что жидкие прядки волос связаны у него на макушке в маленький пучок, а голый лоб ярко блестит. Зрители, стоявшие толпами по обе стороны дороги, чуть с ног не упали от смеха.
Тэнъяку-но сукэ побагровел от стыда. Прикрыв свою лысую голову руками, он хотел было спрятаться в экипаже, но челядинцы Митиёри схватили его и давай пинать ногами куда попало, приговаривая:
– Вот тебе! Вот тебе! Будешь грозить нам! Натешились над ним вволю.
Старик в голос вопил:
– Умираю! Смерть моя пришла! – Но слуги все не унимались. Под конец старик и дышать перестал.
Митиёри кричал только для вида:
– Стойте! Остановитесь! Довольно!
Слуги Митиёри бросили жестоко избитого тэнъяку-но сукэ в главный экипаж, где сидела сама Китаноката, а потом разошлись до того, что начали толкать и пинать экипажи. А слуги тюнагона дрожали от страха и даже близко не осмелились подойти. Они держались в стороне, как будто это их не касалось, и только издали следили за экипажем.
Челядинцы Митиёри загнали его в глухой переулок и бросили там посреди дороги. Лишь тогда слуги тюнагона решились подойти к экипажу. Он стоял, запрокинувшись оглоблями кверху: жалкое зрелище!
Женщины в экипаже, – громче всех Китаноката, – кричали в голос:
– Не хотим здесь оставаться! Домой! Скорее домой! Но когда по их просьбе запрягли быка в повозку, оказалось, что челядинцы Митиёри обрезали веревки, которыми был привязан к дрогам плетеный кузов. Он упал посреди дороги, а бык потащил дальше одни опустевшие дроги с колесами. Простолюдины, которые толпились на улице, чтобы поглазеть на процессию, за бока схватились от смеха… Хохот, крики! Слуги тюнагона, следовавшие за экипажем, попадали от неожиданности на землю и некоторое время даже не в силах были подняться…
Щелкая пальцами, они сетовали:
– Ах, видно, нынче выдался особенно злосчастный день. Не следовало сегодня и выезжать за ворота. Такой неслыханный срам на наши головы!
Предоставляю читателям самим вообразить, что должны были чувствовать женщины в экипаже. Скажу только, что все они горько плакали от обиды и страха.
Китаноката сидела в экипаже позади своих дочерей, и потому, когда кузов внезапно оторвался, от сильного толчка она кубарем вылетела на дорогу. Тем временем бык продолжал невозмутимо шагать дальше, таща за собой пустые дроги. Кое-как, с трудом мачеха взобралась обратно в кузов, но, падая, она поранила себе локти и теперь громко плакала и охала от боли.
– За какие грехи я терплю такое наказание! – причитала она.
– Тише! Тише! – унимали дочки свою матушку.
Наконец подоспели слуги. Видят, случилась большая беда.
– Что делать! Понесем кузов на плечах, – стали они совещаться между собою.
– Ну и никудышные же ездоки! – смеялись в толпе. Слуги тюнагона так растерялись от стыда, что не раскрывали рта и только молча глядели друг на друга как потерянные.
Наконец привезли назад дроги, поставили на них кузов и тронулись в обратный путь, но перепуганная госпожа Китаноката не переставала вопить:
– Потише! Ай, вывалите!..
Пришлось ехать шагом. Кое-как, медленно-медленно дотащились они до дому. У Госпожи из северных покоев лицо опухло от слез. Ее внесли в дом на руках, так сильно она расшиблась.
– Что случилось? Что случилось? – в испуге закричал тюнагон. Когда он услышал рассказ о том, что вытерпели его жена и дочери, то чуть не умер на месте. – Ужасный стыд! Так меня унизить! Постригусь в монахи! – восклицал он, но, жалея жену и дочерей, не исполнил своего намерения.
В обществе много толковали, посмеиваясь, об этом происшествии. Отец Митиёри строго спросил своего сына:
– Неужели это правда? До меня дошел слух, что челядь разбила экипаж, в котором ехали женщины, и что среди этих буянов особенно отличились твои слуги из Нидзёдоно. Как мог ты допустить такое бесчинство?
– О нет, слухи преувеличены, – ответил Митиёри. – Ничего особенного не случилось. Я приказал заранее огородить кольями место для наших экипажей. Зачем же слуги тюнагона именно там, как нарочно, поставили экипажи своих господ, хотя всюду вдоль дороги было сколько угодно свободного места? Мои слуги, понятно, не стерпели этого, вот и вспыхнула перебранка. В конце концов челядинцы мои до того разгорячились, что в пылу ссоры перерезали у чужого экипажа веревки, которыми был привязан кузов к дрогам. Один из людей тюнагона стал поносить моих слуг. А те сбили с него шляпу и давай колотить, не слушая никаких уговоров. Оба мои брата были тут же и все видели. Они могут подтвердить мой рассказ. Люди представили вам все дело гораздо страшнее, чем оно было на самом деле.
– Потрудись, однако же, впредь вести себя так, чтобы тебя не порицали, – сказал ему отец. – Я тоже недоволен тобой.
Когда Отикубо услышала о том, что случилось, она сильно опечалилась, жалея и сестер и мачеху.
– Не слишком-то беспокойтесь о них, – сказала ей Акоги. – Незачем. Если б в экипаже находился ваш отец, тогда другое дело! А то, подумаешь, избили старикашку тэнъякуно сукэ, так ему и надо!
– У тебя недоброе сердце, – сказала на это Отикубо. – Можешь идти на службу к моему супругу, а меня оставить. Он такой же мстительный, как ты.
– Хорошо! Отныне буду служить вашему супругу. Он делает все то, что я сама хотела бы сделать, будь за мною сила, и потому он стал мне теперь дороже, чем вы! – ответила Акоги.
Супруга тюнагона тяжело заболела после этого происшествия. У постели больной собрались все ее дети и стали молиться богам и буддам, чтобы они послали ей исцеление. Молитвы их были услышаны, и госпожа Китаноката понемногу оправилась от своего недуга.
Часть третья
Пока все эти беды сыпались одна за другой на семью тюнагона, работы по восстановлению дворца Сандзёдоно благополучно шли своим чередом. В шестом месяце года должно было состояться новоселье.
Опасаясь, что старый дом приносит несчастье, тюнагон с женой думали отвести от себя беду, переселившись в новый великолепный дворец, и всячески торопили приготовления к переезду. Они собирались взять с собой всех своих дочерей.
Слух об этом дошел до ушей Акоги. Улучив время, когда Митиёри отдыхал в покоях своей супруги, она сообщила ему:
– Дворец Сандзёдоно отстроен заново во всей своей, былой красоте. Ходят слухи, что семья тюнагона собирается в него переехать. А ведь принцесса – покойная матушка вашей супруги – постоянно наказывала своей маленькой дочери: «Смотри, вырастешь, не отдавай наш дом чужим людям, живи здесь сама. Он дорог моему сердцу. Я помню, как прекрасна была в нем жизнь при моем отце». Вот что говорила покойная госпожа про Сандзёдоно! А теперь им хотят силой завладеть посторонние… Как бы помешать этому?
– А есть ли у моей жены крепость на владение землей? – спросил Митиёри.
– Как же, есть, в полной сохранности.
– О, если так, то может случиться прелюбопытная история! Узнай точно, на какое число назначен переезд, – приказал Митиёри.
– О, что ты вновь задумал? Не слушай Акоги, она стала очень злобной! Зная твой горячий нрав, нарочно говорит так только для того, чтобы подстрекнуть тебя.
– Ах, так, значит, я стала злобной? Но разве я могу молчать, когда люди творят такие беззакония?..
– А ты впредь старайся не говорить об этом при своей госпоже, – сказал Митиёри. – Она такая мягкосердечная, жалеет даже тех, кто причиняет ей одно только зло. Если послушать мою жену, то выходит, что мстить этим людям – значит прежде всего мучить бедняжку Отикубо.
Акоги согласилась с ним:
– Правда, не стоит говорить о таких вещах в присутствии госпожи, – и вышла из комнаты.
Когда наступил шестой месяц года, Акоги будто невзначай спросила у одной из своих старых знакомых, служанок тюнагона:
– Когда вы переезжаете в новый дом?
– Да уж скоро, девятнадцатого числа, – ответила та. Акоги поспешила известить об этом своего господина.
– Превосходно, в тот же день, ни раньше, ни позже, и я перевезу туда мою жену. Найми еще несколько молодых служанок. Да нет ли таких в доме тюнагона? Если найдутся, то перемани их к нам на службу. Пусть мачеха выходит из себя от досады…
– Прекрасная мысль, – одобрила Акоги.
Увидев, какая радость засияла у нее на лице, Митиёри с удивлением подумал: «Она так же сильно горит жаждой мести, как и я». Он потихоньку стал с ней совещаться, строгонастрого запретив говорить Отикубо хоть слово об их затее. Жене своей он сказал только:
Я приобрел у одного человека великолепный дом и без долгих сборов собираюсь перевезти тебя туда. Девятнадцатое число – счастливый день для новоселья. Позаботься, чтобы к этому сроку были готовы новые одежды для слуг. Я собираюсь заново перестроить дворец Нидзёдоно сразу же после твоего отъезда. Поторопись со сборами, времени остается мало.
Вскоре он прислал Отикубо много свертков шелка, окрашенного в цвета марены и пурпура. Не подозревая тайного замысла мужа, она срочно засадила мастериц за работу, чтобы все поспело к назначенному сроку.
Акоги через свою посредницу пригласила самых хорошеньких прислужниц из дома тюнагона, и в первую очередь личную камеристку Госпожи из северных покоев. Камеристка эта, по имени Дзидзю, обладавшая необыкновенно красивой наружностью, стояла во главе женской прислуги. Помимо нее были приглашены приближенные служанки Саннокими: госпожа Сукэ и дама Таю, а из низших служанок – некая Мароя.
«Все они хороши собой и держатся благородно», – думала Акоги и устами посредницы сообщила каждой из них по секрету:
– Так, мол, и так. Есть в нашей столице дворец одного влиятельного человека, где особенно добры к прислужницам и всячески о них заботятся… Не пропустите же такого случая!
Служанки были молоды, им не нравилось, что господин их от старости стал уже слаб головой. И вот в то самое время, когда все они усиленно искали себе других хозяев, пришла такая приятная весть. Услышав, что их зовут в дом к человеку, о котором в свете идет сейчас громкая слава, все они с радостью согласились поступить к нему на службу и поспешили вернуться к себе домой, в свои родные семьи, чтобы уже оттуда переехать в дом к новому хозяину.
Им и во сне, конечно, не снилось, что госпожой их станет Отикубо и что все они будут служить в одном и том же доме. Поэтому даже самые близкие приятельницы держали в строгом секрете друг от друга место своей новой службы. За каждой из них по очереди прибыл экипаж из дворца Нидзёдоно. Услышав, что в этом дворце царит неслыханная роскошь, женщины разрядились как нельзя лучше. Все они приехали к одному и тому же дому, вышли из экипажей в одном и том же месте и, увидев друг друга, не могли опомниться от удивления.
Правду гласила молва. В доме находилось не менее двадцати молодых и прекрасных собою прислужниц. Пять или шесть женщин, как видно старших камеристок, были одеты особенно роскошно: на каждой по две одежды из блестящего белого шелка, длинные шлейфы, окрашенные соком красных и синих цветов, пурпурные хакама… На других были алые хакама и затканные узорами одежды, одно поверх другого, длинные шлейфы из светло-пурпурного зернистого крепа или узорчатого шелка… Все эти роскошно разряженные красавицы толпой обступили новоприбывших. Не мудрено, что тем стало не по себе.
Вместо Отикубо, жестоко страдавшей от жары, сам молодой хозяин дома вышел взглянуть на новых дам из ее свиты. Склонившись перед ним до земли, они, полные смущения, только молча переглядывались между собой. Митиёри поразил их своей красотой и изяществом наряда. На нем были хакама цвета густого пурпура и одежда из сурового шелка, поверх которой была наброшена другая, из тончайшего крепа.
Женщинам показалось, что перед ними вдруг возник тот сказочный образ, который живет только в мечтах.
Митиёри обвел их взглядом и сказал:
– Все как будто недурны собою. Ну, а если они выглядят не совсем так, как следует, то я не буду придирчив, ведь их пригласила Эмон.
Отикубо в соседней комнате услышала его слова и сказала, смеясь:
– Вот какое у нас доверие к Эмон!
Вы говорите, что они выглядят не совсем так, как следует, – отозвалась Эмон. – Позвольте узнать почему? Находясь безотлучно при моей госпоже, я не успела нарядить их должным образом… Всему виною спешка. – С этими словами Эмон показалась на пороге, и все узнали ее. Так вот кто скрывался под этим именем, – их старая знакомая Акоги.
Женщины изумились:
– Неужели это наша Акоги? Какое блестящее положение она заняла в этом дворце!
Акоги нарочно сделала вид, будто сама очень удивлена.
– Странно! Мне сдается, будто я с вами уже где-то встречалась…
– А мы сразу вас узнали. Вот счастливый случай!
– Долго-долго нам не удавалось повидаться… Как это было грустно!
Только старые друзья начали беседовать о прежних временах, как вдруг к ним вышла еще одна женщина, держа на своем плече прелестного белолицего мальчика лет трех. Смотрят, да ведь это Сёнагон!
– Ах, словно прошлое воскресло снова! Вокруг нас звучат лишь знакомые голоса, – восклицали новоприбывшие. Завязался оживленный разговор. Не буду докучать читателю, пересказывая беседу приятельниц, встретившихся столь неожиданно после долгой разлуки. Скажу только, что они говорили друг другу самые радостные, приятные слова.
Новые служанки были очень довольны, что их прежние подруги Акоги и Сёнагон пользуются в доме таким большим почетом и могут оказать им покровительство.
А между тем не ведавшая ни о чем семья тюнагона собралась переехать на следующий день во дворец Сандзёдоно. Перевезли туда всю домашнюю утварь, повесили занавеси, плетенные из тростника… Даже вещи слуг – и то уже успели отвезти на новое место.
Когда в Нидзёдоно услышали об этом, то домоправители Тадзима-но ками, Симоцукэ-но ками и главный смотритель дворца Эмон-но сука созвали самых надежных и расторопных слуг и сказали им:
– Дворец Сандзёдоно, бесспорно, тоже принадлежит нашему господину, но в самое то время, когда он собирался переехать в него, тюнагон Минамото неизвестно почему решил присвоить этот дом и даже перестроил его заново, не спрося ничьего согласия. А ведь если бы даже тюнагон и имел какое-то основание считать его своим, то и тогда он должен был бы первым делом известить об этом нашего господина и объясниться с ним, а не действовать исподтишка. Говорят, что завтра тюнагон переезжает в Сандзёдоно вместе со всей своей семьей. Поэтому ступайте туда и скажите его слугам: «На каком основании вы самоуправно вторглись в дом, принадлежащий нашему господину?» Не отдавайте им тех вещей, которые они уже успели туда перевезти. Мы сами завтра переедем в Сандзёдоно. Осмотрите хорошенько все строения этого дворца, чтобы решить, где лучше разместить разные службы.
Выслушав приказ, слуги немедленно отправились выполнять его. Они пришли в Сандзёдоно и увидели, что это великолепный дворец. Люди тюнагона хлопочут повсюду, посыпают землю песком, вешают плетеные занавеси… И вдруг, в самый разгар приготовлений, с шумом врывается ватага слуг из дворца Нидзёдоно. Челядинцы тюнагона растерялись:
– Это кто такие? Откуда?
Смотрят, да ведь это приближенные слуги и подручные того самого молодого сановника, от которого их господа терпели уже столько обид и притеснений.
– Дворец Сандзёдоно принадлежит нашему господину, – объявили слуги Митиёри. – Почему вы самовластно распоряжаетесь в нем? Нам приказано выгнать вас отсюда, чтобы и духу вашего здесь не было. – И стали совещаться, где разместить разные службы.
– Вот здесь будет поварня, там людская для младших слуг… Здесь будет то, а там будет это.
До крайности изумленные слуги тюнагона побежали доложить о случившемся.
Чужие домоправители и слуги ворвались толпой в Сандзёдоно, а нас оттуда выгнали. Говорят, будто эмон-но ками завтра переедет туда собственной персоной, и все строения дворца распределяют по-своему: там будут комнаты для слуг, а тут комната главного смотрителя…
Старик сразу понял, что дело худо, и пришел в страшное смятение.
– Какое неслыханное самоуправство! У меня, правда, не сохранилось бумаги на владение этим дворцом, но ведь дворец принадлежал моей дочери. Кто же, кроме меня, ее родного отца, имеет на него право? Если бы дочь моя, Отикубо, была жива, я бы мог подумать, что она всем причиной, но ведь о ней давно нет ни слуху ни духу… Что же это в самом деле! Спорить с таким наглецом бесполезно, лучше я обращусь с жалобой к его отцу.
Тюнагон даже не в силах был одеться должным образом. Еле живой, он поспешил в чем был к Левому министру, отцу Митиёри.
– Мне срочно нужно повидаться с господином министром, – объявил он встретившим его слугам.
Министр принял тюнагона.
– В чем дело?
– С давних пор я владею домом на Третьем проспекте. Недавно я перестроил его заново и думал завтра в нем поселиться. Челядинцы мои уже стали перевозить домашнюю утварь, как вдруг явились слуги сына вашего эмон-но нами и заявили: «По какому праву вы здесь? Этот дом – собственность нашего господина. Как смеете вы хозяйничать в нем без дозволения? Наш господин завтра сам сюда переедет». Они не подпустили моих слуг и близко к дому, и те явились ко мне, растерянные, не зная что делать. А между тем никто, кроме меня, не имеет никаких прав на дворец Сандзёдоно. Что же это значит? Может быть, в руки к вашему сыну попала каким-нибудь образом бумага на право владения этим домом? – жаловался он, чуть не плача.
Неохотно выслушав его, министр ответил с видом крайнего недовольства:
Я ничего не знаю об этом. Если рассказ ваш справедлив, то сын мой поступил беззаконно. Но, может быть, он действовал так по какой-нибудь особой причине? Я немедленно потребую от него объяснений и извещу вас. А пока я больше ничего не могу сказать.
Тюнагон не посмел больше настаивать и вернулся домой, вконец удрученный.
– Я попробовал пожаловаться его отцу, но тот и слушать не стал, – сетовал старик. – Что же это такое! Сколько времени строили, строили, не жалели ни денег, ни сил – и вдруг!.. Какое унижение! Мы снова станем всеобщим посмешищем.
В этот день Митиёри прямо из императорского дворца отправился навестить своих родителей, даже не заезжая к себе домой. Отец спросил его:
– Только что у меня был тюнагон и жаловался на тебя.
Скажи, неужели он правду говорил?
– Да, это правда. Я давно уже собирался переехать в один дом на Третьем проспекте, как вдруг слышу неожиданную новость: тюнагон хочет поселиться там же! Я не мог опомниться от изумления и сейчас же послал туда слуг, чтоб они проверили, правда ли это.
– Но тюнагон говорит, что этот дом принадлежит только ему, и никому другому. С каких пор ты владеешь этим домом? И есть ли у тебя бумага на право владения? А если есть, откуда она у тебя?
– По правде говоря, дом принадлежит моей жене. Дворец Сандзёдоно перешел к ней в наследство от ее покойного деда с материнской стороны. Тут и спора не может быть, но, видно, тюнагон на старости лет совсем из ума выжил. Он слушается во всем свою жену и по ее наущению совершил много жестоких, безжалостных поступков по отношению к своей дочери. А теперь мачеха из ненависти к падчерице подговорила его захватить этот дом без всякого на то права. Бумага на право владения домом находится у моей жены. А тюнагон утверждает, что единственный владелец он, хотя и не имеет никаких доказательств… Глупо!
– Так нечего с ним и препираться. Покажи ему скорее бумагу, и дело с концом. У старика был до крайности взволнованный вид.
– Хорошо, сейчас же покажу.
Вернувшись в Нидзёдоно, Митиёри распорядился, кому завтра сопровождать его при переезде в новый дом и в какие экипажи кому садиться.
Тюнагон всю ночь не мог сомкнуть глаз от огорчения и рано утром послал к Левому министру своего старшего сына Кагэдзуми, правителя провинции Этидзэн.
– Отец мой, тюнагон, должен был сам явиться к вам, но вчера, вернувшись домой, он почувствовал себя плохо и просит его извинить. Каков будет ваш ответ? – спросил Кагэдзуми.
– Я тотчас же попросил объяснений у моего сына, и вот что он сообщил мне… – И министр повторил слова своего сына. – Если вы хотите знать дальнейшие подробности, благоволите обратиться к нему самому. Я больше ничего не знаю и не берусь судить, кто прав, кто виноват. Но все же не могу не удивляться, что вы хотели занять дом, не имея никаких бумаг на право владения…
Услышав такой ответ, Кагэдзуми немедленно направился во дворец Митиёри. Митиёри принял его, сидя перед плетеным занавесом, одетый попросту, в легком домашнем платье. Кагэдзуми уселся перед ним в почтительной позе. А позади плетеной занавеси находилась Отикубо… Увидев перед собой своего родного брата в роли униженного просителя, она почувствовала глубокую жалость к нему.
Сёнагон и Акоги только поглядывали друг на друга, пересмеиваясь:
– Подумать только, когда-то мы трепетали перед этим человеком и не знали, как угодить ему!
Между тем ничего не подозревавший Кагэдзуми начал говорить таким образом:
– Я только что был у вашего почтенного отца и говорил с ним. Неужели бумага на владение домом в самом деле находится у вас? Я думаю, что дело можно будет решить лишь после того, как мы внимательно ознакомимся с нею. Если бы отец мой и все мы, его сыновья, имели бы хоть малейшее основание подозревать, что дворец Сандзёдоно принадлежит вам, то этот неприятный спор никогда не возник бы. Но ведь уже два долгих года мы отстраиваем заново этот дворец. За все это время вы ни разу не подали никакого знака – и вдруг, уже накануне нашего переезда, силой пытаетесь нам помешать… Позволю себе выразить сожаление, что вы прибегли к такому далеко не мирному способу разрешения спора.
– Но ведь бумага на дворец Сандзёдоно находится в моих руках уже давно. Я слышал, дом принадлежит лишь тому, кто владеет такой бумагой, и никому другому. Поэтому я был спокоен и не находил надобности объявлять всем и каждому, что это мой дом, но, когда вы задумали переехать в него, мне пришлось заявить свои права. Кстати, есть у вас какая-нибудь бумага, подтверждающая, что вы владетели этого дома?
Митиёри говорил мягко, спокойным тоном, играя с сидевшим у него на коленях ребенком. Это был мальчик лет трех, удивительно белолицый и красивый.
Кагэдзуми был возмущен и обижен. Так вести себя во время важного разговора! Легкомысленный и бессердечный человек! Но все же он сдержался.
– К сожалению, мы пока не нашли эту бумагу… Быть может, кто-нибудь продал вам ее? Только это одно и остается предположить, потому что никто, кроме нас, не имеет никакого права на этот дом.
– Нет, я не покупал никакой краденой бумаги. Дом достался мне честным образом, и я со своей стороны считаю, что он принадлежит только мне одному. Вот мой совет: признайте справедливость моих слов и примиритесь с тем, что случилось. А отцу вашему, тюнагону, сообщите, что я дам ему возможность самым внимательным образом рассмотреть эту бумагу.
И прекратив разговор, Митиёри встал и ушел во внутренние покои с ребенком на руках. Кагэдзуми вернулся к отцу ни с чем, опечаленный.
Отикубо слышала весь разговор от слова до слова.
– Так, значит, они хотели сейчас переехать в Сандзёдоно! Подумают еще, что это я преследую их своей злобой. Сколько лет мой отец отстраивал этот дом заново, сколько принял хлопот и расходов, и вдруг в последнюю минуту силой воспрепятствовать его переезду! Как он, должно быть, огорчен! Доставлять горе своим родителям – страшный грех. Мало того, что я не могу заботиться ни об отце, ни о матери, но из-за меня их мучат, преследуют, вот что мне горько! Уж это, наверное, Акоги все придумала…
Сердце Отикубо разрывалось от жалости к своим родным.
– Пусть даже лучшего отца, чем твой, нет во всем поднебесном мире, – сказал ей Митиёри, – но какой простак позволит отнять у себя дом? Твоего отца обидели? Верно, но ты сможешь потом теплыми дочерними заботами искупить этот грех. Если ты не хочешь переезжать в Сандзёдоно, так я все равно перееду туда один вместе с твоей женской свитой. Раз уж я затеял это дело, то бросить его на полдороге было бы глупо. Ты хочешь подарить дворец Сандзёдоно своему отцу? Хорошо, подари после того, как месть моя будет завершена и ты встретишься с ним лицом к лицу.
Отикубо поневоле умолкла.
Вернувшись домой, Кагэдзуми рассказал обо всем тюнагону.
– Дальше настаивать бесполезно. Как ни унизительно для нас, что мы не смогли отстоять паше право на этот дом, но придется от него отступиться. Я говорил с эмон-но нами о таком важном для нас деле, а он в это время держал на коленях хорошенького мальчика, своего сынка, и играл с ним и мои доводы пропускал мимо ушей. Потом отказал мне наотрез и ушел в дом. Левый министр, его отец, только твердил: «Не знаю ничего. У моего сына бумага на владение домом, значит, он прав». И там я тоже не добился успеха. Почему в свое время мы не взяли себе на хранение эту злосчастную бумагу? Эмон-но ками собирается переехать сегодня же вечером. Приготовления в самом разгаре, только и слышно, каких слуг возьмут с собой, в каких экипажах поедут…
Слушая этот рассказ, тюнагон невзвидел света от огорчения.
– Мать Отикубо отдала на смертном одре эту бумагу своей дочери, а я по беспечности совсем забыл о ней. Подумать только, что из-за этой небрежности мы потеряли такой прекрасный дом! Какие же тут могут быть сомнения – конечно, он купил у кого-то эту бумагу, потому так уверенно и действует. Люди будут над нами смеяться. Если бы я даже пожаловался самому государю, никакого толку не вышло бы, ведь эмон-но ками сейчас в большом фаворе при дворе. Кто нас рассудит, если он выдаст черное за белое? Жаль мне, что я извел столько денег напрасно… Злосчастный я человек, во всем мне неудача, одна беда за другой так и сыплются на мою голову…
Тюнагон грустно задумался, уставив глаза в небо. Перед тем как переехать в Сандзёдоно, Митиёри подарил каждой даме из свиты своей жены по новому великолепному наряду. Все они очень обрадовались тому, что за недолгий срок своей службы получили возможность одеться по последней моде.
Тюнагон прислал людей с просьбой вернуть ему хотя бы утварь и вещи, но никого не велено было впускать в ворота. При этом известии Китаноката всплеснула руками от ярости.
– Этот эмон-но ками – наш злейший враг. Он мне всю душу истерзал, проклятый!
Кагэдзуми стал уговаривать ее:
– Успокойтесь, матушка, ведь потерянного не вернешь. Наши люди просили, чтоб им позволили хоть вещи забрать. «Забирайте поскорее», – ответили слуги этого эмон-но ками как будто по-хорошему, а потом вдруг не пустили никого за порог. Нельзя же было нашим людям лезть в драку…
И правда, тюнагону и его семье осталось только одно: всем скопом проклинать обидчика.
Наконец свечерело, наступил час Пса. К дворцу Сандзёдоно длинной вереницей подъехало десять экипажей.
Выйдя из экипажа, Митиёри увидал, что и в самом деле, как говорил тюнагон, главные покои дворца готовы к прибытию господ. Поставлены ширмы, повешены занавеси, настланы циновки… Митиёри понял, что сейчас должны чувствовать тюнагон и его близкие, и ему стало их жаль, но он все же решил довести свою месть до конца.
«Как, должно быть, страдает мой отец!» – думала Отикубо и оставалась безучастной ко всему. Ничто ее не радовало.
Митиёри сказал слугам:
– Смотрите не потеряйте ни одной чужой вещи. Я хочу вернуть все в сохранности.
В то время как во дворце Сандзёдоно царило веселое и шумное оживление, в доме тюнагона все были полны страха и тревоги.
Наконец пришла весть:
«Торжественный переезд состоялся. Сколько там слуг, сколько экипажей!»
«Значит, всему конец. Теперь уж делу не поможешь», – опечалились тюнагон и его близкие.
Но во дворце Сандзёдоно никто не думал о них. Там люди беззаботно веселились.
Акоги была полна благодарности к своему хозяину за то, что он так умело осуществил все, о чем она едва смела мечтать.
На другой день Кагэдзуми сам явился в Сандзёдоно и попросил:
– Пожалуйста, разрешите мне взять имущество моей семьи.
– Мы три дня не позволим дотронуться ни до одной вещи. На четвертый день присылайте за вашим добром. Все будет возвращено в полной сохранности, – ответили ему слуги и не стали слушать никаких доводов. В доме тюнагона еще больше встревожились…
А в Сандзёдоно три дня подряд не стихала веселая музыка. Праздновали новоселье на самый изысканный новый манер.
В назначенный день рано утром снова появился Кагэдзуми и начал слезно молить:
– Позвольте мне сегодня забрать вещи моей семьи. Мы перевезли сюда все наше имущество, все до мелочи, даже ларчики для женских гребней… Очень трудно обойтись без этих вещей…
Митиёри, торжествуя в душе победу, велел наконец возвратить Кагэдзуми все вещи согласно описи.
– Ах, вспомнил! – вдруг воскликнул Митиёри. – Где-то была еще старая шкатулка для зеркала. Верните шкатулку вместе с прочими вещами, ведь супруга тюнагона, кажется, считает ее бесценным сокровищем.
Акоги с готовностью отозвалась:
– Как же, как же, шкатулка хранится у меня, – и тотчас же принесла ее. Женщины, еще не видевшие этой шкатулки, дружно засмеялись:
– Ах, до чего же она безобразна!
– Надо приложить к ней записку, – сказал Митиёри, подумав, что одна шкатулка сама по себе не произведет должного действия, и попросил Отикубо написать несколько слов.
– Зачем? Если я дам знать о себе в такую тяжкую для моих родных минуту, то причиню им лишнюю боль, – стала отказываться Отикубо.
– И все же напиши, прошу тебя, напиши, – настаивал Митиёри, и в конце концов она написала на оборотной стороне дощечки, лежавшей на дне шкатулки, такое стихотворение:
Утром и вечером
Видело ты, как я слезы лью,
Ясное зеркало.
Но протекли года – и теперь
Память о прошлом сердцу мила.
Завернув шкатулку в несколько слоев цветной бумаги, Отикубо привязала к ней ветку дерева и отдала Акоги.
– Вот, передай моему брату.
Митиёри пригласил к себе Кагэдзуми и сказал ему:
– Вы, должно быть, считаете, что я поступил с вами очень неучтиво. Но, по правде сказать, меня взяла сильная досада, когда я узнал, что вы переезжаете в мой дом, даже не известив меня об этом. Теперь я уже остыл и намерен сам лично принести свои извинения вашему батюшке. И кроме того, показать ему ту бумагу, о которой шла речь. Передайте тюнагону, чтобы он непременно посетил меня сегодня или завтра. Может быть, вы и ваши братья сочтете неудобным для себя сопровождать его, но я буду очень рад, если кто-либо из вас примет участие в нашей беседе.
У Митиёри был такой радостный вид, какой вовсе не соответствовал обстоятельствам. Кагэдзуми был очень этим удивлен.
– Так вы непременно передайте вашему батюшке, чтобы он ко мне пожаловал, и прошу вас, приходите вместе с ним, – повторил Митиёри. Кагэдзуми, выразив свое согласие, удалился. Акоги поджидала его за дверью.
– Попроси-ка гостя подойти сюда, – велела она слуге. Кагэдзуми это показалось очень странным, но все же он подошел ближе. Из-за плетеного занавеса показался только самый краешек нарядного яркого рукава.
– Пожалуйста, передайте эту вещь Госпоже из северных покоев. Я бережно хранила ее, зная, как дорога она госпоже. А сегодня, когда стали возвращать ваше имущество, я вспомнила и об этой вещице…
Кагэдзуми еще более удивился. Голос показался ему знакомым.
– Но от чьего имени прикажете передать?
– Госпожа ваша матушка сама догадается. Вспомните, как говорится в одной песне:
Все изменилось здесь,
И лишь кукушки голос
Напомнил о былом…
Я словно та кукушка. Разве голос мой не напоминает вам о прошлом?
«Ах, да ведь это Акоги! Она у нас когда-то служила», – вспомнил Кагэдзуми.
– Как могу я вести сердечную беседу с той, которая так легко забыла свою родную обитель? Но все же, когда я вновь приду сюда, то по старой памяти навещу вас.
– А вот и еще одна ваша давнишняя знакомая, – послышался голос, и из-за плетеного занавеса выглянула дама. То была Сёнагон!
«Каким образом они оказались здесь вместе?» Не успела эта мысль промелькнуть в голове Кагэдзуми, как раздался еще один знакомый голос:
– А я, ничтожная, верно, уже забыта вами. Где вам помнить обо мне здесь, у вас в столице, где столько женщин
Красой затмевают друг друга,
Словно кошницы цветов.
Ну, разумеется, это Дзидзю, любимая прислужница его второй сестры, Наканокими. Когда-то у Кагэдзуми были с Дзидзю любовные встречи… Но что все это значит? Он слышит только знакомые голоса. Растерявшись от неожиданности, Кагэдзуми не находил ответа.
Акоги спросила:
– Скажите, как поживает меньшой ваш брат Сабуро? Состоялся ли уже обряд гэмпуку?
– О да, этой весной он получил звание чиновника пятого ранга.
– Пусть он непременно придет сюда. Передайте ему, что мне о многом хочется поговорить с ним.
– Это нетрудно исполнить, – ответил Кагэдзуми и поспешил домой. Ему не терпелось взглянуть, что за вещь передала ему Акоги с таким таинственным видом.
По дороге он вспоминал все, что ему довелось видеть и слышать в Сандзёдоно, и не мог прийти в себя от изумления. Что за чудеса! Уж не стала ли Отикубо женой этого эмон-но нами? Акоги, видимо, живется недурно, она так разряжена. Все прежние прислужницы собрались в Сандзёдоно словно нарочно. «В чем тут дело?» – терялся в догадках Кагэдзуми.
Ему было приятно встретить столько старых друзей. Никакие опасения не смущали его, ведь в то время, когда Госпожа из северных покоев так жестоко мучила свою падчерицу, Кагэдзуми находился далеко, на службе в глухой провинции, и ничего не знал.
Вернувшись домой, он передал отцу слова Митиёри, а потом отнес своей матери таинственный предмет, плотно завернутый в цветную бумагу. Стали ее разворачивать, и вдруг показалась – кто бы мог ожидать! – старая знакомая шкатулка из-под зеркала. Та самая, которую мачеха когда-то отдала Отикубо. «Что же это значит?» – в смятении думала Китаноката. На дне шкатулки написаны какие-то стихи… Несомненно, рукой Отикубо! Мачеха та и замерла, широко раскрыв глаза и рот.
«Так, значит, весь неслыханный позор, который свалился на наши головы, все наши несчастья в последние годы, все это ее рук дело! Так вот кто наш тайный недруг!»
Словами не описать, какая злоба, какая досада охватили мачеху при этой мысли.
Весь дом тюнагона пришел в смятение.
Но когда сам он узнал, что дворец Сандзёдоно достался не кому иному, как его родной дочери, то старик сразу позабыл все обиды и все унижения прошлых лет.
– Она оказалась самой счастливой из моих дочерей… Как мог я так пренебрегать ею? Дом этот по праву принадлежит Отикубо, он достался ей в наследство от матери, – сказал тюнагон с успокоенным видом.
Эти слова привели в ярость Госпожу из северных покоев.
– Хорошо, пусть она берет себе этот дом, раз уж нельзя иначе. Но мы столько денег потратили на него. Попросите, чтоб нам возвратили хоть кусты и деревья. Ведь какой убыток мы потерпели! Пусть возместят нам хоть часть расходов, чтобы мы могли купить новый дом.
– Что ты говоришь, матушка! – возмутился Кагэдзуми. – Словно речь идет о чужом нам человеке. Не знаю по какой причине, но в нашей семье нет ни одного приличного зятя. Надоело мне слушать насмешки насчет Беломордого конька! И вдруг с нами породнился молодой сановник – любимец государя. Надо радоваться такому счастью.
Тут в разговор вмешался младший сын – Сабуро:
– Мне нисколько не жаль отдать сестрице этот дом. Но мне было очень жаль смотреть, как мучили сестрицу Отикубо.
– Как мучили? Кто ее мучил? Что такое? – спросил Кагэдзуми.
– Да, мучили! Сколько она, бедняжка, выстрадала! – Сабуро рассказал обо всем, что было. – Ах, что должна говорить о нас Акоги. А уж сестрице мне стыдно и на глаза показаться…
Кагэдзуми вспыхнул от гнева:
– Это ужасно! Я был в провинции и ничего не знал. С ней поступали отвратительно. Не мудрено, что муж ее, эмон-но ками, затаил в душе месть против нашей семьи и причинил нам столько бед. Что он должен о нас думать! Я не решусь теперь и на людях-то показаться. – Так говорил он, охваченный чувством глубокого стыда.
– Ах, замолчите вы! Что было, то было… Глупости все! И слышать не хочу. Это она все по злобе подстроила, – отмахнулась Китаноката.
Видя, что с ней толковать бесполезно, сыновья замолчали.
Прислужницы, слышавшие этот разговор, чуть не умерли от зависти.
Оказывается, и Сёнагон и Дзидзю поступили на службу к госпоже Отикубо. Счастливицы! А мы-то до сих пор не догадались наведаться туда и погибаем здесь от тоски и скуки. Нет уж, хватит с нас! Сейчас же пойдем в Сандзёдоно. Госпожа Отикубо такая добрая, она непременно возьмет нас на службу, – шептались между собой молодые дамы.
Сестры Отикубо были ошеломлены неожиданной новостью. Особенно страдала Саннокими. Ей было нелегко узнать, что она породнилась с той самой семьей, которая похитила у нее мужа.
Тяжело на душе было и у Синокими. Ведь теперь ей придется встречаться с тем самым человеком, который прислал к ней подставного жениха и сделал ее навеки несчастной… Уж лучше бы породниться с первым встречным, только не с ним!
Синокими зачала сразу после свадьбы, и ее ребенку уже исполнилось три года. Это была прелестная девочка, совсем непохожая на своего отца. Синокими думала было в порыве отчаяния постричься в монахини, но пожалела свое дитя. Крепчайшие узы – любовь к своему ребенку – привязали ее к нашему суетному миру. Она возненавидела своего мужа и так враждебно к нему относилась, что даже глуповатого хёбуно сё проняло наконец, и он перестал к ней приходить.
В отличие от своих дочерей, тюнагон сразу позабыл все свои прошлые горести. Он так долго и так жестоко страдал оттого, что затмилась былая слава его имени и что люди над ним только смеются. Теперь наконец представилась возможность восстановить честь и славу своего дома. Полный радости, старик сразу же стал собираться в гости к своему новому могущественному зятю.
– Сегодня уже, к сожалению, поздно… Навещу его завтра.
Услышав эти слова, мачеха чуть не обезумела со злобы. Такая жалкая девчонка Отикубо – а так возвысилась над ее собственными дочерьми!
Саннокими и Синокими стали говорить между собой:
– Так вот почему эмон-но ками велел спросить у нас во дворе храма Киёмидзу: «Хватит ли с вас этого урока?» О, если бы мы тогда сразу поняли, в чем дело! Мы избежали бы многих бед. Но нет, мы ни о чем не догадались. Служанки покинули нас не случайно – Отикубо переманила их к себе. Сколько горечи накопилось в ее сердце, если она так жестоко нас преследует!
– Так, значит, это Отикубо все время мстила нам! Нет уж, этого моя душа не стерпит. Отплачу ей той же монетой, – неистовствовала Госпожа из северных покоев.
– Что ты, что ты! – стали унимать ее дочери. Надо забыть о прошлом. Ведь в нашем доме несколько зятьев, приходится терпеть ради них. Вспомни, как страшно избили старика тэнъяку-но сукэ, а ведь из-за чего? Все из-за того же: мстили за Отикубо по приказу ее мужа, это ясно теперь. – Так толковали между собой всю ночь до рассвета жена и дочери тюнагона.
На следующее утро прибыло письмо от Митиёри:
«Передал ли вам вчера сын ваш, правитель Этидзэна, мое приглашение? Если у вас есть свободное время, покорнейше прошу посетить меня. Я должен сообщить вам нечто очень важное».
Тюнагон не замедлил с ответом:
«Мой сын вчера передал мне ваше любезное приглашение. Я думал тотчас же отправиться к вам, но было уже поздно. Прошу извинить меня. Я скоро буду у вас».
И начал готовиться к визиту.
Старший сын, Кагэдзуми, сопровождал его, заняв место в экипаже позади отца.
Как только Митиёри сообщили, что тюнагон прибыл в Сандзёдоно, он приказал:
– Приведите его сюда! Тюнагона провели в глубь дома.
Митиёри принял его в южной галерее главного здания. Отикубо находилась тут же, позади занавеси. Всем ее приближенным женщинам было приказано удалиться в свои покои.
– Я пригласил вас, чтобы принести вам извинения за неприятную историю с этим домом, – начал Митиёри, – но есть у меня и другая цель. Здесь присутствует одна молодая особа, которая давно грустит в разлуке с вами, и я хотел дать вам обоим возможность встретиться. Вы, конечно, имели некоторые основания считать дворец Сандзёдоно своим, но, как видно из бумаги на владение домом, та молодая дама, о которой сейчас шла речь, имеет на него больше прав, чем вы. А между тем вы собрались поселиться здесь, не известив никого, словно нас и за людей не считаете… Оскорбленный таким пренебрежением с вашей стороны, я решил сам немедленно переехать сюда. Однако вы долгое время не щадили ни усилий, ни забот, стараясь вернуть этому дворцу его былое великолепие, а я помешал вам воспользоваться плодами ваших трудов. Это несправедливо. К тому же дама, близкая моему сердцу, умоляет меня, чтобы я уступил вам этот дом. Итак, если вы согласны, то отныне считайте его своим. Я призвал вас сюда, собственно, для того, чтобы подарить вам бумагу на право владения дворцом Сандзёдоно.
– Ваши слова вконец смутили меня, – ответил тюнагон. – С тех пор как дочь моя внезапно исчезла из дому, прошло уже несколько лет… Не имея от нее никаких вестей, я был уверен, что дочери моей уже нет на свете. «Будь бы я, Тадаёри, молод, – думал я, – она могла бы еще надеяться, что судьба вновь сведет нас. Но я глубокий старик и не сегодня завтра уйду из этого мира… Нет, дочь моя не могла бы так покинуть меня, старика! И если она исчезла, словно в воду канула, значит, нет ее в живых. Дворец этот перешел бы к ней по наследству, будь она жива, но что же делать, ведь ее не вернешь. Теперь, – думал я, – Сандзёдоно принадлежит мне, и надо восстановить его, пока он совсем еще не разрушился». Мне и во сне не снилось, что он отныне ваша собственность. Как бы там ни было, я радуюсь счастливой перемене в судьбе моей дочери и не желал бы для нее ничего лучшего. Но почему вы до сих пор не известили меня ни о чем? Может быть, вы хотели отомстить мне? Или, еще хуже, вы считали унизительным для себя открыто, перед лицом всего света, назвать своим отцом меня, ничтожного старика Тадаёри? Как тяжелы для меня такие сомнения! Зачем мне брать от вас эту бумагу? К чему мне она? Ведь я сам хотел бы подарить своей дочери этот дворец… Ах, я удивлялся тому, что жизнь так долго меня не покидает, но вижу теперь, что не мог умереть, не повидавшись с моей дорогой дочерью. Я потрясен до глубины души. – И тюнагон печально опустил голову. Митиёри тоже был сильно взволнован.
– Жена моя с самого начала тревожилась о вас. Сколько раз она молила меня позволить ей увидеться с вами! «Ах, что, если этой ночью с отцом что-нибудь случится?» – часто говорила она среди ночи, замирая от страха. Но я все удерживал ее, потому что был у меня в голове один замысел.
Вот в чем дело. Еще тогда, когда дочь ваша жила в маленькой каморке – отикубо – у самых ворот в ваш дом, я стал иногда потихоньку навещать ее и скоро заметил, что с ней обращаются совсем не так, как с другими дочерьми. Девушка нуждалась в самом необходимом. Скажу прямо, что у супруги вашей жестокий нрав. Она всячески преследовала падчерицу, оскорбляла, мучила… Я все видел своими глазами, слышал своими ушами. Вот потому-то я и говорил своей жене: «Еще неизвестно, обрадуется ли твой отец, узнав, что ты жива. Подожди еще немного. Когда я займу более высокое положение в обществе, тогда твоему отцу будет лестно породниться со мной. Он будет доволен, и мы сможем окружить его сыновними заботами».
И еще вот что. Я не мог простить вам того, что вы приказали запереть вашу дочь в кладовой и отдали ее во власть старику тэнъяку-но сукэ. «Да если б тюнагон даже узнал, что дочь его умерла, – думал я, – ему, наверно, было бы все равно». Я, Митиёри, никак не мог позабыть этой давней обиды, уж слишком у меня на сердце накипело. Впрочем, я всегда винил во всем не столько вас, сколько жестокую, бессердечную Госпожу из северных покоев. С тех пор я только и думал, как бы отомстить ей.
Когда во время празднества Камо я узнал, что мачеха моей жены находится в том самом экипаже, который занял наше место возле дороги, я натравил на нее своих челядинцев и удерживал их только для вида. Сознаюсь, я поступил дурно. Я виноват перед вами. Жена моя все время горько сожалела, что не может, подобно своим сестрам, неотлучно находиться при вас и покоить вашу старость. Я понял при виде ее скорби, какая это великая сила – любовь, связующая воедино родителей и детей. И потом – мои маленькие дети растут, мне захотелось, чтоб вы их увидели…
Слушая Митиёри, тюнагон с ужасом и стыдом вспоминал свою прежнюю жестокость к дочери. Ему было так совестно, что он долго не находил слов для ответа.
– Нет, я не считал ее хуже других моих дочерей, – наконец вымолвил он, – но у них была родная мать, и она прежде всего заботилась о собственных детях. А я слишком слушался своей жены. Вот почему случились такие печальные вещи. Я принимаю ваши упреки и не хочу оправдываться. Жестоко и несправедливо, что дочь мою отдали во власть такому жалкому существу, как тэнъяку-но сукэ. Какой отец мог бы позволить это? Если б я только знал… Верно, что я в припадке гнева приказал запереть ее в кладовую, потому что мне наговорили, будто она совершила очень дурной поступок. Но как бы там ни было, я хочу взглянуть на свою дочь. Где она? Покажите мне ее поскорее, – просил он.
Митиёри отбросил занавес.
– Вот она, здесь. Покажись своему отцу, – сказал он жене.
Отикубо смущенно выползла вперед на коленях.
Отец залюбовался ею. Как она расцвела за эти годы – настоящая красавица! На ней были одежды из белоснежного узорчатого шелка, а поверх них еще одна, переливчатая, цвета индиго с пурпуром. Чем больше тюнагон смотрел на свою дочь, тем яснее видел, что она превосходит красотой и прелестью всех своих сестер, о которых нежно заботились, думая, что они несравненно лучше ее. Тюнагон сам теперь не понимал, как мог он столь жестоко с ней обойтись, и удивлялся своей прежней слепоте.
– Ты, верно, не давала так долго о себе знать, потому что была в обиде на меня, – сказал он. – Но, поверь мне, я рад, я безгранично счастлив увидеть тебя…
– О нет, я нисколько не в обиде на вас, батюшка, – ответила Отикубо. – Но случилось так, что муж мой был у меня как раз в то время, когда матушка жестоко разгневалась на меня. То, чему он был свидетелем, видно, глубоко запало ему в душу. Долгое время он не дозволял мне подавать вам весть о себе. Мне пришлось покориться. Все обиды и притеснения чинили вам без моего ведома. Я очень страдала при мысли о том, что вы сочтете меня их виновницей.
– Ах нет, я думал раньше: «Какой позор на мою старую голову! За что эмон-но ками так безжалостен ко мне?» Но, выслушав его сегодня, я все понял. Он так сильно возненавидел нас за то, что в моем доме так худо с тобой обращались. Поверь, это меня даже радует. Значит, он сильно любит тебя, – сказал тюнагон с улыбкой.
Отикубо была тронута:
– Все равно это непростительно!
Пока отец и дочь беседовали между собой, к ним подошел Митиёри с ребенком на руках.
– Взгляните-ка на него. Он такой добрый, послушный мальчик. Самая злая на свете «старшая жена» и то, кажется, не могла бы его возненавидеть.
– Ах, что ты говоришь! – смутилась Отикубо.
Когда тюнагон увидел внука, то весь расплылся в улыбке. Его стариковское сердце потянулось к ребенку.
– Пойди сюда, мой маленький, пойди сюда!
Он хотел взять внука на руки, но мальчик, испугавшись незнакомого старика, крепко ухватился ручонками за шею отца.
– Нет, кажется, демон и то не устоит перед этим ребенком! – воскликнул тюнагон. – Сколько ему лет?
– Три года, – ответил Митиёри.
– А есть у вас другие дети?
– Как же, есть еще мальчик, поменьше, он сейчас у моих родителей. Есть и дочка, но сегодня как раз день запрета, ее нельзя никому показывать. Вы увидите девочку в следующий раз.
Вскоре подали и угощение. Не было устроено ничего нарочито похожего на пир, но всех слуг тюнагона, вплоть до погонщика быка, накормили вдоволь.
– Акоги, Сёнагон! – приказал молодой хозяин. – Вы бы поднесли вина господину правителю Этидзэна.
Акоги позвала Кагэдзуми в покои женской свиты. Кагэдзуми некоторое время колебался, идти ему или нет, но потом решил, что он-то уж, во всяком случае, ни в чем не виноват, и, приободрившись, пошел вслед за Акоги.
Она провела его в комнату, такую большую, что столбы, подпиравшие кровлю, стояли в ней в три ряда. Пол был весь красиво устлан циновками.
В комнате чинно сидели благородные прислужницы, числом не менее двадцати, все как одна безупречно прекрасные собою.
Они удалились сюда по приказу господина, когда он захотел побеседовать с тюнагоном наедине.
Кагэдзуми был большим поклонником хорошеньких женщин.
«Отлично! Вот счастливый случай!» – подумал он, стреляя глазами во все стороны, да так и замер с раскрытым ртом. Здесь собралось много прежних его приятельниц, некогда служивших в доме его отца. Он узнал в лицо человек пять-шесть… Похоже на то, что всех их переманили сюда на службу.
– Господин наш приказал угостить вас вином. Если вы выйдете отсюда такой же бледный, как вошли, не порозовев от вина, то нам будет очень совестно, – сказала Акоги. – Ну же, угощайте гостя.
Прислужницы начали подносить гостю чарку за чаркой, и он сразу опьянел.
– Госпожа Акоги, спасите меня! Нельзя же так безжалостно мучить человека…
Он попытался было бежать, но юные красавицы окружили его кольцом и очень ловко преградили дорогу. Пришлось ему остаться, и тут уж его напоили так, что он, мертвецки пьяный, растянулся на полу.
Тюнагон тоже, сдавшись на уговоры своего зятя, выпил несколько чарок вина и, захмелев, пустился рассказывать разные истории.
– Отныне я буду заботиться о вас, как только могу, – обещал ему Митиёри. – Я буду рад исполнить любое ваше желание, только скажите мне слово.
Старик был наверху счастья.
Наконец темнота спустилась на землю.
Тюнагона на прощанье богато одарили: поднесли ему ящик с разными красивыми одеждами. Был там и церемониальный наряд, и даже кожаный пояс замечательной работы – настоящее сокровище!
Не забыт был и Кагэдзуми: ему подарили полный женский наряд для его супруги и вдобавок еще одежду из узорчатого шелка.
Вконец охмелевший тюнагон повторял заплетающимся языком:
– Я-то все горевал, что загостился на этом свете, все думал, зачем я живу, а вот сегодня радость-то, радость какая… Свита его была невелика, и потому все сопровождающие его люди получили богатые подарки: каждому телохранителю пятого ранга пожаловали парадные одежды; телохранителям шестого ранга – каждому по нескольку хакама, а простым челядинцам – свертки шелка, накрученного на палочки, чтобы можно было, уходя, заткнуть их за пояс.
Слуги, знавшие, что их господин тюнагон и молодой эмон-но ками враждуют между собой, не могли опомниться от изумления.
Вернувшись домой, тюнагон от слова до слова пересказал своей жене все, что говорил ему Митиёри.
Правда ли, что дочь мою хотели отдать этому старому негоднику тэнъяку-но сукэ? Когда эмон-но ками, понизив голос, рассказывал мне об этом, я чуть не сгорел со стыда… А внучек у меня до чего славный, хорошенький какой! По всему видно, что дочь моя счастливо живет в замужестве.
Госпожа из северных покоев затряслась от злости.
– И слушать не хочу! Раньше ты эту свою дочку и за человека не считал. Кто приказал запереть ее в кладовой? Ты же сам и приказал. Я здесь ни при чем. Оставил молоденькую девушку на произвол судьбы, без всякого присмотра, тут не только что тэнъяку-но сукэ, кто хочешь мог к ней сунуться. А теперь, когда ее взял в жены большой человек, ты хочешь свалить свой грех на другого. Но не слишком радуйся! Такое неслыханное счастье не бывает долговечным.
Подвыпивший Кагэдзуми пустился рассказывать, растянувшись на полу, про все, что видел и слышал в Сандзёдоно:
– Так вот, значит, окружило меня со всех сторон множество хорошеньких прислужниц, одна другой краше. Было их, верно, не меньше тридцати. Каждая поднесла мне чарочку и умоляла выпить. И все, заметьте, старые мои знакомые: одна служила у Саннокими, другая – у Синокими. Даже служаночка Мароя и то оказалась там. И все такие нарядные, словно ветки в весеннем цвету. Видно, им хорошо живется.
Это услышали спавшие вместе в одной постели Саннокими и Синокими.
– Ах, как грустен наш мир! – плача, говорила старшая сестра. – Давно ли жила она в жалкой каморке у самых ворот и не смела оттуда на свет показаться! Могли ли мы думать тогда, что эта Отикубо так высоко вознесется над нами! Все наши служанки ушли к ней… Стыдно показаться на глаза не только чужим людям, но даже собственным родителям. Как жить дальше? Уж лучше пойти в монахини.
Синокими тоже горько плакала:
– Какой стыд! Какой ужасный стыд! Не ведая, что готовит нам будущее, матушка только о нас, своих родных дочерях, и заботилась, а чужую дочку совсем забросила. Люди, верно, теперь говорят: «Поделом им». Когда я так несчастливо вышла замуж, то думала было постричься в монахини, но скоро понесла дитя под сердцем. А уж как родилась моя дочка, мне стало ее жалко. «Доращу ее, – думала я, – до разумных лет». Так день за днем и живу.
И обливаясь слезами, Синокими сложила стихотворение:
«Уж так ему суждено!» —
И я говорила, бывало,
Увидев чужую беду,
А ныне судьбе злосчастной
Досталась в добычу сама.
Саннокими согласилась с ней и сказала в свою очередь:
Всех нас рок стережет!
Злая судьба прихотлива,
Словно река Асука.
Там, где сегодня пучина,
Завтра шумит перекат.
Всю ночь до рассвета проговорили сестры, жалуясь на свою судьбу.
На следующий день тюнагон стал рассматривать полученные им накануне подарки.
– Какие красивые цвета, все такое нарядное, не мне, старику, носить. А в особенности этот пояс – ведь это семейная драгоценность… Как принять такой подарок? Нет, я непременно его верну.
В эту минуту принесли письмо от Митиёри. Все слуги сразу кинулись принять его, каждому хотелось быть первым.
«Я жалел вчера, что ночь разлучила нас слишком быстро, – говорилось в письме. – Мы не рассказали друг другу и сотой доли того, что случилось с нами за эти годы. Если вы не посетите меня, я буду в большой обиде.
Почему вы оставили у меня бумагу, о которой мы говорили? Приезжайте ко мне снова, иначе жена моя будет тревожиться, опасаясь, что ваш гнев на меня не до конца еще рассеялся».
Синокими в свою очередь получила письмо от Отикубо:
«Все эти годы ты не выходила у меня из головы. Но как ни хотелось мне подать весть о себе, слишком многое меня удерживало. Помнишь ли ты еще обо мне? Или уже забыла? Мне это было бы грустно.
Пусть забыли меня,
Не боится любовь моя времени.
Так на «Вечной горе»
Разрастаются густо азалии
Меж безмолвных камней.
Передай матушке и сестрицам, что я была бы рада повидаться с ними».
Три старшие сестры тоже прочли это письмо, досадуя, что Отикубо обратилась только к одной Синокими. Каждой хотелось получить от нее весточку. Вот как меняются люди! А ведь когда Отикубо жила в своей каморке, ни одна из сестер и не думала ее навестить.
Тюнагон ответил своему зятю:
«Я надеялся быть у вас сегодня же, но, к несчастью, “путь закрыт”. Прошу меня извинить. Я с радостью думаю о том, что теперь мы будем видеться часто. Кажется, такое счастье способно вдохнуть в меня новую жизнь. Я говорил еще вчера, что не приму от вас бумагу на право владения дворцом Сандзёдоно. Ваше великодушие пробуждает во мне стыд. Подаренный мне пояс слишком роскошен для такого старика, все равно что парча темной ночью. Я хотел бы вернуть его, но, боясь обидеть вас, оставляю на некоторое время у себя».
Вот что написала Синокими в своем ответном письме к Отикубо:
«Видно, заглохла дорога к нашему дому, и нет никакой отметы у наших ворот, нет даже криптомерий, как поется в старой песне… Я бесконечно рада вашему письму. Но не думайте о себе: «Людям я чужда, хоть не живу в высоких небесах».
Нет, не стала ты нам чужой,
Ты сама нас, беглянка, покинула,
Позабыла дорогу в свой дом.
Сколько лет по тебе мы печалились…
Кто же любит сильней, скажи?»
С того самого времени молодые супруги стали так заботиться о тюнагоне, что описать нельзя. Старик, можно сказать, не выходил от них. Братья Отикубо, старший – Кагэдзуми и младший – Сабуро, тоже охотно посещали своего знатного зятя. Вначале им было совестно, но скоро они стали чувствовать себя у него как дома, радуясь, что породнились с такой знатной семьей. Отикубо заботилась о младшем брате, как о своем родном детище, стараясь устроить его судьбу.
Однажды она сказала Кагэдзуми:
– Я хотела бы повидать также матушку и сестриц. Ведь моя родная мать умерла, когда я была еще совсем маленькой, и я полюбила Госпожу из северных покоев дочерней любовью. Мое самое горячее желание – воздать матушке за все ее заботы, но она, верно, сердится на меня… Передайте всем в доме привет от моего имени.
Вернувшись домой, Кагэдзуми сообщил матери и сестрам:
– Вот что сказала сестрица. Она заботится о нас, ее братьях, так заботится…
Госпожа из северных покоев подумала, что раз падчерица стала так богата, то, верно, говорит правду. Зачем ей кривить душой? К тому же, если бы Отикубо затаила злобу против нее, мачехи, то не стала бы так покровительствовать своим братьям. Значит, во всех гонениях на семью тюнагона был повинен муж Отикубо. Ведь не кто иной, как сам Митиёри, помогал ей шить в ту злосчастную ночь. Он все слышал, он знал обо всем. Рассудив так, мачеха пересилила свой строптивый нрав, и они с Отикубо начали обмениваться ласковыми письмами.
Как-то раз Митиёри стал советоваться со своей женой:
– Отец твой уже очень стар годами. А в свете сейчас принято устраивать празднества в честь престарелых родителей, когда им исполнится пятьдесят или шестьдесят лет. Услаждают их приятной музыкой или в начале нового года подносят им семь первых весенних трав. А иной раз устраивают восемь чтений Сутры Лотоса. Словом, всячески стараются порадовать своих родителей. Как ты думаешь, что лучше? Иные старики еще при жизни велят отслужить по себе сорок девять заупокойных молебствий. Но как-то нехорошо детям заживо отпевать своего отца. Скажи, что тебе больше всего по сердцу? Я сделаю так, как ты хочешь.
– Нет лучше утехи, чем музыка, но важней всего позаботиться о спасении души своих родителей. Восемь чтений Сутры Лотоса и в этой жизни помогут снискать милость Будды, и в будущей даруют блаженство. Пусть прочтут в честь отца эту святую Сутру.
– Правильно ты рассудила, – одобрил ее слова Митиёри. – Я и сам так думал. Нужно будет устроить восемь чтений Сутры Лотоса еще до конца этою года. Отец твой выглядит слабым и грустным, это подбодрит его.
Отикубо уже на следующее утро занялась приготовлениями. Торжество было назначено на восьмой месяц года. Надо было заказать новый список Сутры, поручить мастерам изготовить новые статуи Будды. Митиёри и Отикубо старались устроить все наилучшим образом. Правителям разных провинций было приказано прислать все необходимое: шелковые ткани и шелковую пряжу, серебро и золото. Ни в чем не было недостатка.
В самый разгар хлопот вдруг тяжко заболел и отрекся от престола царствующий император. Престол унаследовал первый принц крови, сын императора от той самой супруги, которая приходилась родной сестрой Митиёри. Второй сын этой же любимой супруги был назначен наследником престола.
Новый государь немедленно пожаловал Митиёри титул дайнагона – старшего государственного советника. Куродо, муж его другой сестры, стал тюнагоном. Не забыт был и младший брат Митиёри: он тоже был назначен членом Государственного совета. Словом, все члены этой семьи удостоились высоких наград.
Так счастливо для Митиёри началось новое царствование. Лучшего и пожелать было нельзя. Старик тюнагон от всей души радовался возвышению своего зятя, считая, что это великая честь и для него самого.
В середине седьмого месяца при дворе состоялось много торжеств и церемоний, но хотя Митиёри был и очень занят новой службой в должности дайнагона, он все же не оставлял своих забот о восьми чтениях Сутры Лотоса. Было решено приступить к ним в двадцать первый день восьмого месяца. Сначала Митиёри думал устроить это торжество в своем собственном дворце Сандзёдоно, но побоялся, что мачеха и сестры Отикубо, пожалуй, не решатся приехать. Уж лучше ему самому с женой посетить дом тюнагона, подумал он.
Митиёри велел заново отстроить дворец своего тестя и посыпать двор песком. Были повешены новые плетеные занавеси, постланы новые циновки.
И муж второй дочери тюнагона, и старший его сын Кагэдзуми служили теперь у Митиёри управителями. На нихто и была возложена подготовка к церемонии. Надо было убрать ширмы и занавеси, служившие перегородками, так, чтобы получился большой зал. Покои для дайнагона были устроены в северной галерее, а для его супруги во внутренних покоях на южной стороне, где стены были покрыты блестящим красным лаком.
Митиёри с семьей прибыл во дворец тюнагона накануне того дня, когда должны были начаться чтения Сутры Лотоса. Прислужниц взяли с собой меньше обычного, так как старый дом был тесноват. Приехали всего в шести-семи экипажах.
Наконец-то мачеха и сестры встретились лицом к лицу с Отикубо. Одежда на ней была цвета густого пурпура, а поверх нее надета другая, тканная из синих и желтых нитей и подбитая лазоревым шелком. Наряд этот поражал своим великолепием и чудесным подбором цветов. Многие бывшие тут люди невольно вспомнили, как мачеха когда-то подарила Отикубо в награду за шитье свои старые обноски.
Готовясь к завтрашней церемонии, Отикубо между делом дружески беседовала о старых временах со своими сестрами Саннокими и Синокими.
Она была хороша собой даже и тогда, когда, всеми презираемая, ютилась в каморке, теперь же красота ее достигла полного расцвета. Достоинство, с которым держалась Отикубо как супруга дайнагона, очень шло к ней и еще более усиливало впечатление от ее красоты. Рядом с ней сестры казались совсем невзрачными, а наряды их просто жалким тряпьем.
Госпожа из северных покоев, примирившаяся с тем, что ничего не может поделать с падчерицей, тоже приняла участие в общем разговоре.
– Я ведь взяла вас на воспитание, когда вы были вот такой маленькой, и для меня вы все равно что дочь родная. Но, на беду, я от природы вспыльчива, иной раз сама не помню, что говорю… Боюсь, что вы на меня в обиде.
Отикубо стало в душе смешно.
– Что вы, матушка! – ласково сказала она. – Я нисколько не обижена на вас. Все давно забыто. Теперь я хочу только одного: позвольте мне заботиться о вас так, как должно почтительной дочери, чтобы душа моя была спокойна.
– Вот за это премного благодарна, – ответила мачеха. – В доме моем много никудышных людей: не умеют в жизни устроиться. Поневоле в отчаяние придешь. Как же нам всем не радоваться, что вас посетило такое счастье?
На другой день с самого раннего утра началось торжественное чтение Сутры Лотоса. Среди гостей присутствовало много высших сановников. А уж чиновников низших званий и не счесть было!
– Каким образом этот жалкий, вконец одряхлевший старик сумел выдать замуж свою дочь за такого влиятельного человека? – гадали в толпе. – Бывает же людям счастье! И в самом деле, Митиёри исполнилось всего двадцать лет, а он уже стал дайнагоном, одним из первых сановников страны, и притом был бесподобно красив. Видя его заботливость, тюнагон, умиленный такой честью, ронял по-стариковски обильные слезы.
На чтении Сутры Лотоса присутствовали и младший брат Митиёри, и куродо, муж его младшей сестры.
Когда Саннокими увидела куродо, воспоминания о счастливом прошлом нахлынули на нее. Он был очень хорош собою в своем новом великолепном наряде. О, если бы он по-прежнему был ее мужем! Как гордилась бы Саннокими, как радовалась бы, увидев, что куродо не многим уступает даже этому прославленному красавцу дайнагону. А теперь ей оставалось только лить слезы, кляня свою жестокую судьбу.
Саннокими тихо прошептала про себя:
Помнит ли он обо мне? —
Тщетно хоть проблеск чувства
Силилась я подстеречь.
О, как слаба я сердцем!
Все еще плачу по нем.
Наконец церемония началась. Множество высших буддийских священников благоговейно приступили к чтению священной Сутры Лотоса. Поскольку Сутра эта состоит из восьми книг, то было решено читать каждый день по одной книге, а в девятый прочесть священную Сутру о будде Амиде, отворяющем двери рая, чья благость вечна и бесконечна.
И каждый день возносили моления новому изображению Будды, так что всего было девять чтений и девять служб перед девятью статуями божества.
Четыре свитка Сутры Лотоса были написаны золотом и серебром на цветной бумаге всевозможных оттенков, а валики для них сделаны из благоухающего черного дерева. Каждый свиток хранился в отдельном ларце, окованном по краям золотом и серебром. Прочие пять свитков были написаны золотом на бумаге цвета индиго и накручены на хрустальные валики. Эти свитки хранились в отдельных ларцах из лака макиэ, и на крышке каждого ларца были написаны золотом главные истины, возвещенные в Сутре.
При виде этих великолепных книг и статуй всем стало ясно, что присутствуют они не на обычном молитвенном сборище. Трудно было вспомнить другое подобное торжество. Священники, читавшие сутры, получили в дар шелковые рясы дымчато-серого цвета. Заботясь о том, чтобы ни в чем не было недостатка, Митиёри проявил неслыханную щедрость.
С каждым новым днем чтения становились все торжественнее, а сборища все многолюднее.
На пятый день состоялось подношение даров. Все молящиеся, не только знатные сановники, но и люди невысокого звания, принесли их столько, что и класть было некуда. Четки и молитвенные шарфы лежали грудами.
В ту самую минуту, когда должно было начаться торжество, Митиёри получил письмо от своего отца:
«Я думал сегодня хоть один-единственный раз помолиться вместе с вами, но у меня случился такой приступ ломоты в ногах, что я не в силах покинуть постель. Прошу возложить на жертвенник Будды мое скромное приношение».
Отец Митиёри прислал золотую ветку цветущего померанца в горшочке из лазоревого камня. Этот драгоценный дар находился в синем мешочке, привязанном к ветке сосны.
Матушка Митиёри сообщала в письме к Отикубо:
«Я слышала, что вы приняли много забот, готовясь к этому торжеству, отчего же не попросили меня помочь? Позвольте попенять вам, неужели вы до сих пор не поняли, как близки моему сердцу? Я, как женщина, тоже приношу свой дар, хоть и скромный, но полезный, чтобы он снискал мне, грешнице, милость Будды».
Она прислала монашеское облачение из китайского крепа цвета опавших листьев, отливавшего красными и желтыми оттенками, и вдобавок к нему пять рё шелковой пряжи ослепительно пурпурного цвета. К подарку был привязан цветок оминаэси. Пряжа эта предназначалась, видимо, для того, чтобы сплетать шнуры для четок.
Только Отикубо собралась написать ответ, как прибыло письмо от младшей сестры Митиёри.
«Замыслили вы святое дело, но не известили меня об этом. Отчего же? Неужели не хотели вы сопричислить меня к тем, которые ищут себе на небесах награду? Мне это весьма прискорбно».
С письмом был прислан золотой цветок лотоса, раскрывший свои лепестки. На листьях, слегка отливавших голубизною, сияли большие серебряные капли росы.
Прибыло послание и от другой сестры Митиёри – супруги императора, – его прислала придворная дама второго ранга. Даму эту приняли с великим почетом и провели в скрытое от людских глаз место, где никто не мог ее увидеть.
Старший брат Отикубо – Кагэдзуми и младший – Сабуро, – по ходатайству Митиёри он был недавно назначен помощником начальника Леной гвардии, – подносили гостье чарки с вином, всячески стремясь угодить ей.
Государыня изволила написать:
«Сегодня у вас хлопотливый день, посему опускаю обычные приветствия. Прошу только возложить мой дар на жертвенник Будды».
То были четки из священного дерева бодхидрума в золотом ларчике.
Кровные братья и сестры Отикубо и все люди, во множестве присутствовавшие на молебствии, были до крайности изумлены, видя, как соперничают между собой в щедрости знатные родичи ее мужа. Поистине небывалое счастье выпало этой женщине, думал каждый.
Прежде всего Митиёри написал ответ супруге государя:
«Благоговейно получили присланные вами священные четки. Сегодня состоится только обряд подношения даров. Я сам, согласно вашей воле, возложу высочайший дар на жертвенник Будды. Как только церемония закончится, поспешу явиться во дворец, дабы лично выразить свою благодарность».
Посланнице государыни были преподнесены подарки: одежда из узорчатого шелка, хакама, китайская накидка цвета опавших листьев и парадный шлейф из тончайшего крепа.
Началась церемония. Высшие сановники и другие знатнейшие люди страны стали торжественно подносить свои дары Будде. Почти все они дарили серебряные и золотые цветы лотоса. Лишь один куродо, в отличие от других, преподнес изделие из серебра в виде кисти для письма. Ручка ее была окрашена под цвет обожженного бамбука, а мешочек для хранения этой драгоценности сделан из прозрачного крепа.
А уж ящикам с платьями и молитвенным шарфам просто счету не было!
Вязки поленьев были сделаны из дерева багряника, слегка подкрашенного в темный цвет, и перевязаны шнурами из красиво сплетенных нитей. Словом, этот день, пятый с начала чтения Сутры Лотоса, стоил дороже всего. Денег было потрачено без счета.
Глядя на то, как благороднейшие мужи страны с дарами в руках движутся процессией вокруг жертвенника, все присутствовавшие на церемонии говорили с похвалой:
– Великого счастья и почета удостоился старик тюнагон на склоне своих дней.
– Надо молиться богам и буддам, чтобы послали они хороших дочерей, – восклицали иные.
Так торжественно совершались молебствия в течение всех девяти дней.
Саннокими каждый день тайно надеялась, что бывший муж ее куродо вот-вот вспомнит о ней, но увы! Этого не случилось. Быть может, измученная душа Саннокими незримо посетила его и он услышал ее зов, но только вдруг, уже на самом пороге дома, куродо остановился и подозвал к себе Сабуро:
– Почему вы сторонитесь меня, словно чужого?
– Как я могу относиться к вам по-родственному? – ответил тот.
– Значит, прошлое забыто? А она? Все по-прежнему здесь?
– Кто это «она»? – спросил Сабуро.
– Вы же знаете кто. Зачем бы я стал спрашивать о другой? Я спросил вас о Саннокими.
– Не знаю. Может быть, здесь, – с нарочитой холодностью бросил в ответ Сабуро.
– Так скажите ей от моего имени:
Вновь увидел я твой дом.
Все в нем так душе знакомо.
Все о прошлом говорит.
Видно, и любовь мою
Время изменить не в силах.
Но такова жизнь! – И с этими словами он ушел.
«Мог бы, по крайней мере, хоть дождаться ответа! – подумал Сабуро. – Но видно, его бесчувственное сердце не способно хранить память прошлого».
И он пошел в женские покои и сообщил сестре слова куродо.
Саннокими была бы рада, если бы куродо заглянул к ней хоть на самое короткое время.
«Зачем он послал мне эту весть? Какая жестокость!» – с горечью думала она.
Ответ явно посылать было ни к чему.
После того как была прочтена вся Сутра Лотоса, Митиёри устроил богатый пир по случаю окончания поста и начал собираться домой. Его стали упрашивать побыть еще денек-другой.
– Нет, из-за нас теснота в доме, да и дети мои вас беспокоят. Я лучше как-нибудь снова навещу вас один, – сказал Митиёри и, отклонив все просьбы, решил немедленно возвратиться со своей семьей в Сандзёдоно.
Тюнагон не знал, как выразить свою благодарность. Роняя слезы, он говорил:
– Слов нет, чтение сутр – дело святое! Но мне лестно также, что столько знатных особ, начиная с государыни и Левого министра, пеклись о спасении моей души. Такая радость воистину способна продлить жизнь. Великая честь выпала мне, старику! Довольно было бы с меня, ничтожного, если бы и один раз прочли какую-нибудь сутру, а тут столько дней подряд молились ради моего будущего спасения…
Отикубо была на вершине счастья, и Митиёри тоже радовался успеху задуманного дела.
Тюнагон сказал еще:
– Есть у меня одна драгоценность, которую берег я в великой тайне от всех моих домашних. Как ни любил я зятя своего куродо в те годы, когда посещал он Саннокими, но и ему не отдал ее. Словно нарочно сберег для вас. Вот она, отдайте моему старшему внуку. – И с этими словами он достал из парчового мешочка великолепную флейту.
Старший внучек расцвел улыбкой и принял подарок с таким важным видом, словно был настоящим музыкантом. Видно было, что флейта очень ему понравилась.
Наконец, уже поздно вечером, Митиёри отбыл с семьей в Сандзёдоно. Он сказал своей жене:
– Тюнагон был безмерно счастлив. Подумай, чем бы нам еще порадовать старика?
Вскоре после этого торжества Левый министр сказал своему сыну:
– Уж очень я состарился годами. Тяжело мне, помимо своей гражданской службы, нести еще и службу в гвардии, она подходит только для человека в расцвете сил. – И передал Митиёри свою военную должность начальника Левой гвардии.
Кто посмел бы воспрепятствовать этому в правлении государя, исполненного благосклонности к Митиёри и всем его родным?
Тюнагон всей душой радовался блистательным успехам своего зятя, но в то же время заметно было, что он угасает, и не от какого-нибудь тяжелого недуга, а от старости. Наконец тюнагон слег в постель. Отикубо глубоко опечалилась. Настало время, когда она могла порадовать старика отца, но увы! К чему все теперь?
«О, если б отец пожил еще немного! – думала она. – Я мечтала окружить его заботами, как подобает любящей дочери».
Услышав, что тюнагону в этом году должно исполниться семьдесят лет, Митиёри сказал:
– Когда бы мы могли надеяться, что отец твой проживет на свете еще долгие годы и много раз встретит годовщину своего рождения, то было бы еще простительно отметить ее как обычно. Свет осудит нас за слишком частые торжества, но я все равно думаю пышно отпраздновать семидесятилетие твоего отца. Сколько раз я жестоко мучил его, а порадовал лишь один раз. Это камнем лежит на моей совести! А уж когда он умрет, то поздно будет сетовать на то, что не оказали ему должных почестей. Быть может, нам последний раз дано утешить старика, так сделаем же для этого все, что в наших силах. – И Митиёри стал поспешно готовиться к новому торжеству.
Правители разных областей старались выполнить любое его желание, чтобы войти к нему в милость. Он повелел каждому из них прислать одну из вещей, потребных для празднества, и таким образом, не слишком их обременяя, без труда собрал все нужное.
Незадолго перед тем меченосец получил новое повышение по службе: он был назначен правителем области Микава. Акоги отпросилась всего на семь дней, чтобы проводить своего мужа до места новой службы.
Отикубо со своей обычной добротой и заботливостью пожаловала им много прощальных подарков: дорожные принадлежности, набор серебряных чашек, одежду и прочее.
Сейчас наступила очередь меченосца услужить своему господину. Митиёри послал к нему гонца с просьбой:
– В силу такой-то причины мне требуется немного шелка.
Меченосец тотчас же отправил Митиёри сто свертков белого шелка, а жена его Акоги от себя послала Отикубо двадцать свертков шелка, окрашенного соком багряника.
Повелено было созвать со всех сторон прекрасных отроков, чтобы они своими плясками веселили гостей на пиру. Золото лилось рекой, а о деньгах и говорить не приходится.
Отец Митиёри спросил в недоумении:
– Зачем устраивать один за другим такие великолепные праздники? – Но потом добавил: – Впрочем, как знать, долго ли старику еще жить на свете… Чтобы порадовать тюнагона, я, в меру своих сил, позабочусь о его детях, пока он жив.
И посоветовавшись со своим сыном, взялся за хлопоты о них. Левый министр так сильно любил Митиёри, что готов был ради него сделать все на свете.
Торжество в честь семидесятилетия тюнагона было назначено на одиннадцатый день одиннадцатого месяца. На этот раз Митиёри пригласил всех к себе во дворец Сандзёдоно. Опасаясь утомить моих читателей излишними подробностями, я опускаю их. Скажу только, что торжество это поразило всех своим великолепием.
Ширмы в пиршественном зале были украшены множеством чудесных картин. Для того чтобы читатель получил о них понятие, приведу здесь стихи, написанные на створках ширм:
Пробуждение весны,
В тумане тонет рассвет.
Курятся белою дымкой
Вершины гор Есино.
Ах, верно, весна этой ночью
Пришла к нам по горной троне.
Второй месяц года. Облетают цветы вишни.
О вишен летучий цвет!
Забудь свой старинный обычай —
Недолго радовать взор.
Отныне цвети века —
Живой пример долголетья.
Третий месяц года. Человек срывает ветку с цветущего персикового дерева.
Волшебный персик зацвел…
Плоды бессмертья он дарит
Лишь раз в три тысячи лет.
Сорву с него ветку, украшу себя —
Хочу в долголетье сравняться с тобой!
Четвертый месяц года.
Как долго в ночной темноте
Твой первый негромкий крик
Я ожидал, о кукушка!
Нет, я не забылся сном,
Но вздрогнул, словно очнулся.
Пятый месяц года. Кукушка кричит перед домом, кровля которого украшена цветущим ирисом.
Скажи мне, кукушка, зачем
Так звонко кричишь ты в ночной темноте?
Или заметила ты,
Что ирисом край этой кровли увит
И, значит, праздник настал?
Шестой месяц года. Очищение от грехов.
Как чиста стремнина реки
В день омовения от грехов,
Прозрачна до самого дна.
Словно в ясном зеркале, в лоне вод
Бессмертный образ твой отражен.
Седьмой месяц года. Праздник звезд Волопаса и Ткачихи.
О ты, Небесная река,
Сияющая в звездном небе,
Где нет и тени облаков!
Сейчас челнок свой Волопас
Через тебя, наверно, правит.
Восьмой месяц года. Служащие императорской канцелярии выкапывают цветы на поле Сага, чтобы пересадить их в свои сады.
Спешит толпа на поле Сага,
Чтоб с корнем выкопать цветы.
Не плачь, цветок оминаэси,
Родную землю покидая,
Напрасным страхом не томись.
Девятый месяц года. Дом, возле которого во множестве цветут белые хризантемы.
«Ах, раньше времени выпал
В этом году первый снег!» —
Так, верно, думают люди,
Приметив возле плетня
Белые хризантемы
Десятый месяц года. Путник, идущий по горной тропе, остановился и смотрит, как облетают алые листья клена.
Поздней осенней порою
Облетают на горном пути
Алые листья клена…
Я готов об их красоте
Говорить до скончания века!
Двенадцатый месяц года. Женщина печально смотрит из окна дома на дорогу, тонущую в глубоком снегу.
Как густо сыплет снег,
Высокие сугробы наметая!
Заносит все пути
Ах, верно, в горную деревню
Уж не придет никто!
Дорожный посох
Молился я, срезая этот посох,
Чтоб на «Холме восьми десятилетий»
Тебе опорой он служил
Так пусть же он дойти тебе поможет
До высочайшей из вершин
Было устроено катанье по зеркальной глади большого озера на лодках, носы которых были украшены резными изображениями дракона и сказочной водяной птицы. На лодках сидели музыканты, увеселяя слух своей музыкой. Высших сановников и придворных собралось столько, что не для всех нашлось место.
Сам Левый министр почтил праздник своим присутствием и пожаловал гостям бесчисленные подарки. От государыни, старшей сестры Митиёри, тоже были присланы дары: десять платьев, а от куродо, мужа второй сестры, роскошные одежды и еще много других ценных вещей. Все придворные дамы из свиты императрицы и другие дворцовые прислужницы явились в Сандзёдоно полюбоваться великолепным зрелищем.
Болезнь, казалось, оставила старика тюнагона, так он был счастлив.
Празднество длилось несколько дней. Когда же поздно вечером оно закончилось, все гости разошлись, и не было среди них ни одного, кто не получил бы в подарок нарядную одежду. А особам высокого ранга преподнесли еще и другие дары.
Левый министр подарил старику двух отличных коней и две прославленные на весь свет старинные цитры. А людям из свиты тюнагона пожаловал, каждому соответственно его званию, либо одежду, либо сверток шелковой ткани.
Погостив несколько дней во дворце Сандзёдоно, тюнагон Минамото воротился к себе домой со всей своей семьею.
Отикубо была полна признательности к своему мужу за то, что он доставил столько радости ее старику отцу.
Митиёри тоже был очень доволен успехом своего замысла.Часть четвертая
День ото дня тюнагон слабел все больше. Тревожась о нем, Митиёри повелел, чтобы повсюду в храмах молились о его выздоровлении.
– К чему это теперь? – сказал старик. – Я оставил мысли о мирском и приготовился к переходу в лучший мир. Зачем утруждать людей, заставляя их молиться о том, кому уже не помочь?
Вскоре он почувствовал приближение конца.
Ах, дни мои уже сочтены. А хотелось бы еще немного пожить на свете… Безусые юнцы, мальчишки, только-только вступившие на служебное поприще, обогнали меня в чинах и званиях. Вот что меня гнетет! Зять мой, начальник Левой гвардии, в великой чести у нынешнего государя. Я надеялся, что он испросит для меня монаршую милость. Если я сейчас умру, то уж не быть мне дайнагоном. Только об этом одном я и жалею. А иначе о чем бы мне печалиться? Ведь, можно сказать, ни один старик не удостоился таких наград, какие выпали мне при жизни и, твердо верю, ждут меня после смерти.
Когда Митиёри передали эти слова, он проникся глубокой жалостью к старику.
Отикубо стала упрашивать мужа:
– Постарайся, чтобы отца моего возвели в звание дайнагона. Если он побудет дайнагоном хоть один день, то сбудется все, о чем он мечтал в жизни.
Митиёри и самому этого очень хотелось, но свободной должности дайнагона, как назло, не было. Нельзя же насильно отнять у кого-нибудь это звание!
«Ну, что же, – решил он, – уступлю старику свое собственное», – и тотчас же отправился к своему отцу.
– Вот что я намерен сделать, – сообщил он ему о своем решении. – У меня много маленьких детей, но старик, мой тесть, уже не доживет до того времени, когда внуки его вырастут и смогут позаботиться о нем. Ему хочется стать дайнагоном, и я решил уступить ему свое звание. Какова на это будет ваша отцовская воля?
– Почему ты думаешь, что я буду против? Я очень рад. Постарайся, чтобы государь как можно скорее отдал указ о возведении твоего тестя в этот чин. А для тебя самого безразлично, дайнагон ты или нет.
Левый министр говорил так, зная милость государя к своему сыну. Митиёри был очень обрадован словами отца и скоро испросил у императора желанный указ.
Когда весть об этом дошла до ушей старика, то он заплакал счастливыми слезами. Да, можно сказать, что, доставив такую радость своему отцу, Отикубо совершила один из тех похвальных поступков, которые не остаются без награды ни в этой, ни в будущей жизни!
В приливе счастья вновь назначенный дайнагон нашел в себе силы подняться с постели.
Срок каждой жизни предопределен свыше. Но, зная это, дайнагон Минамото все же повелел возносить моления о своем здравии и сам горячо молился богам и буддам, чтобы они продлили его жизнь. Старик немного оправился, снова воспрянул духом и даже решил отправиться в императорский дворец, чтобы поблагодарить государя за его милость. Был избран счастливый день для этого посещения. Но на всякий случай, в предвидении близкой смерти, старик позаботился сделать последние распоряжения.
– Семеро детей прижито у меня от моей жены, но кто из них так порадовал меня в этой жизни, кто из них так заботился о спасении моей души, как дочь моя Отикубо? Все мои несчастья посетили меня за то, что я когда-то обидел ее, мою драгоценную дочь, божество в человеческом образе. В доме у меня несколько зятьев, но все они только приносят мне лишние заботы. Мало этого, младший мой зять такой жалкий урод, что людей стыдно. Как можно сравнить с ним супруга Отикубо? Ни самой малой крупицы своего добра не истратил я на него, а он согрел мою старость. При этой мысли мне так совестно делается, что и сказать не могу. Когда не станет меня, сыновья мои и дочери, не забывайте его благодеяний, будьте всегда ему верны. Вот вам мой последний завет.
Было видно, что слова эти идут от самого сердца. Китаноката почувствовала черную ненависть к мужу. «Хоть бы отправился скорее на тот свет», – думала она в душе.
Настал день, назначенный для посещения императорского дворца. Дайнагон Минамото первым делом наведался в полном парадном одеянии во дворец зятя своего Митиёри и как раз застал его дома. Когда старик собирался сделать церемониальный поклон, зять остановил его.
– Что вы, зачем эти знаки почтения?
А я даже к самому императору не питаю такого почтения, как к вам, – ответил старик. – В моих глазах вы самый лучший, самый благородный человек на свете. Я уже не смогу при моей жизни отблагодарить вас за вашу доброту, но после моей смерти дух мой станет хранить вас.
Выйдя от своего зятя, новый дайнагон отправился благодарить императора и в честь этого счастливого случая роздал служилым людям подарки, сколько следует по обычаю.
И старик, словно покончив на этом все свои земные дела, возвратился домой, снова лег в постель и стал быстро угасать.
– Все мои желания исполнились, – повторял он. – Отныне ничто больше не привязывает меня к этому миру. Теперь и умирать можно…
При этом печальном известии Отикубо поспешила к своему отцу. Старик был очень тронут и обрадован ее приходом.
Все пятеро дочерей дайнагона собрались вокруг его ложа, чтобы ухаживать за больным отцом, но он соглашался принимать питье и пищу только из рук одной Отикубо. Только ее одну он был рад видеть возле своего изголовья, а на прочих дочерей и глядеть не хотел.
Чувствуя, что близится его смертный час, дайнагон Минамото подумал: «Между сыновьями моими нет настоящей братской дружбы, да и дочери мои живут не в ладу. Если я сам не назначу каждому из них определенную долю наследства, то после моей смерти пойдут в семье ссоры и раздоры».
Он призвал к себе старшего своего сына Кагэдзуми и велел ему принести дарственные бумаги на владение поместьями; а также пояса, украшенные драгоценными камнями, и разделить их между братьями и сестрами, но при этом все самое ценное старик откладывал в сторону для Отикубо.
– Пусть прочие мои дети не завидуют. Все они честно выполнили свой долг сыновнего служения отцу, но лучшую долю наследства всегда полагается оставлять тому из детей, кто занял в свете самое высокое положение. Многие годы вы пользовались моими заботами… Разве это одно не стоит благодарности?
Старик говорил так убедительно, что дети согласились с ним.
– Дом наш уже очень обветшал, но земли при нем много, да и место хорошее… – сказал он и решил оставить дом Отикубо.
Этого уже мачеха не могла вынести и заплакала навзрыд.
– Быть может, ты и прав, но как же мне не обижаться на тебя? С самых моих юных дней я была тебе любящей женой. Я служила тебе верной опорой в старости. Семерых детей мы вместе прижили. Почему же ты не хочешь оставить этот дом мне в наследство? Это несправедливо. Уж не собираешься ли ты отвергнуть собственных детей, обвинив в сыновней непочтительности? Любящие отцы так не поступают, а больше всего тревожатся о судьбе тех детей, которым в жизни не повезло. Господину начальнику Левой гвардии наш дом не нужен, он и без него прекрасно обойдется. Твой сановный зять, если захочет, может возвести себе великолепные хоромы. Хватит с него, что мы за свой счет выстроили для него прекрасный, как яшма, дворец Сандзёдоно. О сыновьях я не беспокоюсь, они и без собственного дома не пропадут. Ни у одной из наших двух старших замужних дочерей нет собственного дома. Хорошо, пускай обойдутся как-нибудь. Но куда мне идти на старости лет с моими двумя младшими дочерьми, когда нас отсюда выгонят? Не прикажешь ли нам с протянутой рукой просить подаяние на большой дороге?
Я не бросаю своих детей на произвол судьбы, – ответил старик на ее жалобы. – Если дети мои не получат в наследство роскошный дом, это еще не значит, что им придется просить милостыню на большой дороге. Сын мой Кагэдзуми! На тебя возлагаю заботы о твоей матери. Замени ей меня. А дворец Сандзёдоно бесспорно собственность Отикубо. Господин ее супруг сочтет меня слабовольным человеком, если после всей его доброты ко мне я не оставлю ему в наследство ничего хоть мало-мальски ценного. Что бы ты ни говорила, а этого дома я тебе не оставлю. Не терзай же напрасными жалобами больного, который вот-вот переселится в лучший мир. Больше ни слова, прошу тебя! Ах, как мне тяжко!
Китаноката хотела было снова заспорить с мужем, но дети окружили ее, стали унимать, успокаивать, и она нехотя умолкла.
Отикубо от души пожалела ее и стала уговаривать отца:
– Матушка права! Не оставляйте мне ничего, а разделите все, чем владеете, между моими братьями и сестрами. В этом доме они жили долгие годы, нехорошо отдавать его в чужие руки. Прошу вас, завещайте этот дом матушке.
Но упрямый старик не стал и слушать.
– Нет, ни за что! Я так решил. Когда я умру, исполните в точности мою последнюю волю.
Свои великолепные пояса с драгоценными камнями, все, сколько их было, он оставил в наследство одному Митиёри.
Кагэдзуми в душе был этим несколько недоволен, но не решился оспаривать права дочери, которая лучше всех умела утешить родительское сердце, и предоставил отцу разделить свое имущество так, как тому хотелось. Все свои надежды старик возлагал на одну Отикубо. Она наполняла светом его последние дни.
– Благодаря тебе я восстановил свою утраченную честь, – повторял он без конца. – Когда я умру, то оставлю после себя несколько беспомощных женщин. Прошу тебя, не покидай их на произвол судьбы, будь им опорой в жизни.
– Воля ваша для меня священна, – ответила Отикубо. – Сделаю для них все, что в моих силах.
– Спасибо, утешила ты меня.
И старик дайнагон обратился к другим своим дочерям с наставлением:
– Дочери мои! Слушайтесь во всем госпожу вашу сестру и почитайте ее старшей в семье.
Высказав свою последнюю волю, старик стал отходить в мир иной.
Все его родные и близкие предались глубокой печали. На седьмой день одиннадцатого месяца дайнагон скончался. Он был уже в таком преклонном возрасте, когда смерть является естественным уделом человека, но, сознавая это, сыновья и дочери все же так оплакивали его, что со стороны глядеть было жалко.
Митиёри вместе со своими детьми продолжал жить в Сандзёдоно, но каждый день появлялся возле дома покойного тестя. Чтобы не осквернить себя близостью смерти, он не входил в дом, а проливал слезы скорби, стоя у дверей. Митиёри хотел было взять на себя все хлопоты по устройству похорон, но отец его, Левый министр, решительно воспротивился этому:
– Новый император лишь недавно взошел на престол.
Не годится тебе надолго отлучаться из дворца.
Отикубо со своей стороны тоже была против этого.
– Я не хочу брать сюда наших детей, – сказала она. – Им пришлось бы тоже поститься вместе с нами. А оставлять таких маленьких детей одних, без присмотра отца и матери, – значит не знать ни минуты покоя. Прошу тебя, побудь с ними в Сандзёдоно, чтобы я могла быть спокойна. Пришлось Митиёри остаться у себя дома. Он очень тосковал в разлуке с Отикубо и лишь иногда, играя с детьми, на время забывал о своем одиночестве.
«Как быстро угас старик, – думал Митиёри. – Хорошо, что я успел исполнить его заветное желание».
Был избран благоприятный день для погребального обряда, через два дня после смерти дайнагона. Похороны состоялись при великом стечении народа. Среди присутствующих было много знатнейших сановников государства. Как и надеялся покойный дайнагон, ему воздали после смерти небывалые почести.
Вся семья переселилась на время траура в тесный низенький домик, а в опустевших покоях дворца многочисленный клир возглашал день и ночь заупокойные молитвы. Митиёри приходил каждый день. Не переступая порога дома, он давал нужные указания разным людям. Отикубо была одета в темно-серую траурную одежду, сотканную из коры глицинии. С лица ее сбежали краски от многодневного поста.
Митиёри сказал ей голосом, полным сердечного сочувствия:
О слез поток – река печали!
Но если и моя печаль
С потоком слез твоих сольется,
Вместят ли рукава твои
Озера наших слез и скорби?
Отикубо молвила в ответ:
От горячих потоков слез
Рукава истлели мои.
Шлю судьбе жестокой укоры…
Оттого из жесткой коры
Соткан траурный мой наряд.
Они продолжали видеться издали только, пока не окончились тридцать дней траура.
– Вернись к нам скорее, – стал просить Митиёри. – Дети заждались тебя.
– О нет, потерпите еще немного. Я вернусь только после того, как истекут все сорок девять поминальных дней.
Митиёри поневоле стал проводить все ночи в доме покойного тестя, так сильно он стосковался в разлуке с Отикубо.
Быстро летело время. Скоро настал последний, сорок девятый день. Митиёри пожелал, чтобы усопшего помянули в этот день особенно торжественно. Все родные и близкие дайнагона приняли участие в этом печальном торжестве, каждый соответственно своему рангу. Великолепная была церемония!
Когда заупокойные службы пришли к концу, Митиёри сказал своей жене:
– Ну, теперь едем домой. Смотри, заживешься здесь, опять тебя запрут в кладовой.
– Ах, как ты можешь так шутить! Никогда, никогда не говори таких слов. Если матушка тебя услышит, она подумает, что мы не забыли прошлого, и начнет, пожалуй, сторониться нас. А я хочу теснее сдружиться с ней, ведь она теперь заняла в семье место покойного отца.
– Ну, это само собой. К сестрицам своим ты тоже должна относиться с особенной теплотой, по-родственному.
Услышав, что Митиёри с женой возвращаются к себе домой, Кагэдзуми, во исполнение воли умершего, принес дарственные бумаги на разные поместья и отдал их Митиёри, а в придачу к ним несколько поясов, усыпанных драгоценными камнями.
– Право, сущая безделица, но не судите строго – это последний дар покойного отца.
Митиёри стал рассматривать подарки. Три драгоценных пояса, – один из них, самый лучший, он сам когда-то преподнес своему тестю. Бумаги на землю, план дома…
Видно, это была самая лучшая часть наследства.
– Хорошие поместья были у твоего отца, – сказал он Отикубо. – Но почему же он не оставил свой дворец в наследство жене или дочерям? Разве был у него другой?
– О нет, другого не было. Вся семья жила здесь долгие годы. Откажись от этого дома, прошу тебя, отдай его матушке.
– Хорошо, согласен. Тебе он не нужен, ведь ты живешь у меня. А если ты примешь этот дар, все твои родные еще, пожалуй, возненавидят тебя смертельной ненавистью.
Посоветовавшись с женой, Митиёри позвал Кагэдзуми и сказал ему, смеясь:
– Вы, наверно, посвящены во все подробности дела. С какой стати ваш покойный отец завещал нам так много? Может быть, вы уступаете нам большую часть наследства просто из желания угодить влиятельной семье?
– Нет, что вы! Мой отец в предчувствии близкой смерти сам распорядился своим наследством. Я только выполняю его волю.
– Право, он утруждал себя понапрасну. Как я могу отнять у вас ваш родной дом? Я отказываюсь от него. Пусть им владеет ваша матушка. Эти два пояса оставьте для себя и Сабуро. Я возьму только бумагу на землю в провинции Мино и вот этот пояс. Отказаться от всего – значило бы неуважительно отнестись к добрым чувствам покойного отца.
– Как-то неловко выходит… Ведь если бы даже батюшка сам не назначил вам этой доли, она все равно полагалась бы вам по праву при разделе наследства. А тем более, если такова воля покойного… Не следует ей противиться. Ведь все прочие дети тоже получат свое, каждый понемногу, – отнекивался Кагэдзуми.
– Не говорите пустого. Если бы я потребовал с вас лишнего, вот тогда стоило бы спорить со мной. Жена моя, можно считать, получила завещанный ей дар, ведь отец выразил свою любовь к ней, а это самое драгоценное. Пока я жив, у моей жены ни в чем не будет недостатка. А умру я, будет кому о ней заботиться, у нас ведь трое детей. Но, как я слышал, сестры ваши Саннокими и Синокими остались одни на свете. Я готов взять заботы о них на себя. Отдайте им нашу долю наследства. А что до старших сестер, я позабочусь о хороших местах для их мужей.
Кагэдзуми почтительно выразил свою радость.
– Пойду сообщу ваше решение моим родным, – поднялся он с места.
– Если они захотят возвратить мне эти вещи, то, пожалуйста, не приносите их обратно. Повторять одно и то же – какая скука… – сказал Митиёри.
– Но, может быть, этот пояс мог бы носить кто-нибудь в вашей семье. У вас есть братья. Пожалуйста, отдайте его кому-нибудь из них.
– Если мне самому понадобится в будущем этот пояс, я попрошу его у вас. А при чем тут посторонние люди… – И он заставил Кагэдзуми взять пояс обратно.
Тот поспешил сообщить волю Митиёри своей матушке и сестрам.
Китаноката сделала вид, что очень довольна.
– Вот хорошо! Мне было бы жалко терять этот дом. – Но на самом деле ей была невыносима мысль, что Отикубо дарит ей из милости ее же собственный дом. – Это Отикубо нарочно все подстроила, проклятая! – вдруг сорвалось у нее с языка.
Кагэдзуми вышел из себя:
– Вы в своем уме, матушка? Вспомните, сколько зла вы причинили ей в прошлом! Как вы можете говорить такие слова? Или вы задумали всех нас погубить? Сколько горечи должно было накопиться в сердце у бедняжки, когда вы так жестоко ее преследовали! И чем же она отплатила вам? Только добром. А вы не чувствуете к ней ни малейшей благодарности, мало того, еще клянете ее во всеуслышание. Можно ли вести себя так безумно? Только и слышно: «Отикубо», «Отикубо»… Эта мерзкая кличка просто с языка у вас не сходит… Что, если сестрица узнает об этом?
– А чем я ей обязана? Что она подарила мне мой собственный дом? Да и то она сделала это не ради меня, а из любви к покойному отцу. А ты тоже хорош! Если я нечаянно оговорилась, сказала по старой памяти «Отикубо», так ты уже считаешь меня безумной.
– Сердца у вас нет, вот что! – воскликнул с досадой Кагэдзуми. – Вы думаете, что она не оказала вам никакой милости. Ваше дело. Но скажите, разве не ее супругу младший мой брат обязан своим возвышением на службе? Сам я стал управителем в таком знатном семействе, а по чьей милости выпала мне эта честь? Вот каких благодеяний удостоились мы за короткое время. Все ваши сыновья получили хорошие должности только благодаря покровительству ее супруга. А если бы он принял в наследство этот дом, не посчитавшись с вами, куда бы вы отсюда пошли? Вот о чем подумайте хорошенько. Когда опомнитесь немного, так сами увидите, что радоваться должны своему счастью. Я, сын ваш Кагэдзуми, получаю, конечно, небольшой доход как правитель области, но ведь я должен в первую очередь позаботиться о своей жене. Матери я помогать не в состоянии. Выходит, особо заботливым сыном меня не назовешь.
Вот видите, в наше время даже родные дети не слишком-то пекутся о своих родителях. А зять ваш только и думает, как вам помочь. Вы бы должны быть счастливы.
Долго старался он убедить свою мать всякими доводами, и та наконец как будто согласилась с ним.
– Какой же ответ мне передать нашему зятю? – спросил у нее Кагэдзуми.
– Уж и сама не знаю. Только успею слово сказать, как его сейчас же перетолкуют. Такой крик поднимут, что оглушат. Ты у меня человек умный, понимаешь что к чему, сам и решай, что ответить.
– Ведь я не с чужим человеком говорю, – с досадой сказал Кагэдзуми. – Вам же добра желаю. Если господин начальник Левой гвардии берет на себя заботы о вашей судьбе и судьбе Саннокими и Синокими, так единственно потому, что его супруга этого хочет. Пусть мы с ней дети одного отца, но согласитесь, что такой пример родственной любви – редкость в наши дни.
– Может быть, господин зять и наобещал мне золотые горы… Но сбудется ли это? А что я получила на деле? Жалкие крохи от наследства, сущую безделицу. Земельный надел в провинции Тамба, который не приносит и одного то рису в год. Да еще поместье в Эттю, далеко от столицы, попробуй оттуда что-нибудь привезти. А муж Наканокими получил поместье в триста с лишним коку дохода. Это ты, Кагэдзуми, так распорядился, – выбрал для меня самые далекие, плохие земли, – стала упрекать своего старшего сына Китаноката, хотя в разделе наследства принимали участие и все другие дети тюнагона.
– Что вы говорите, матушка! Разве мы позволили бы обидеть вас, будь это правдой? – заговорили наперебой ее сыновья и дочери. – Члены одной семьи должны помогать друг другу. Как может родная мать так жадничать? Все мы очень благодарны нашей сестрице…
– Ах, да замолчите вы! – вскинулась на них Китаноката. – Вас не перекричишь. Ополчились все на одну. Вы бедняки, вот и пресмыкаетесь перед богачом.
В эту минуту вошел Сабуро. Слова матери его возмутили.
– Неправда! Благородный человек и в бедности сохраняет красоту своей души, – сказал он. – Когда госпожа сестрица жила в нашем доме, слышал ли кто-нибудь от нее хоть одно-единое слово жалобы? Вы, матушка, столько раз несправедливо бранили сестрицу, а она всегда вас слушалась. Все говорили про нее: «Какая кроткая!» Разве сами вы, матушка, не говорили того же?
– Ах, так! – заплакала Китаноката. – И ты на меня! Лучше мне умереть. Все мои дети ненавидят меня, попрекают, возводят на меня напраслину… Умру, грех вам будет.
– Какие страшные слова! Лучше прекратить этот разговор.
Оба сына встали и направились к выходу. Старуха вдруг опомнилась.
– Стойте, стойте, куда вы? А ответ насчет дома? Надо же передать зятю ответ от меня.
Но они ушли, сделав вид, будто не слышат. Сабуро сказал брату:
– Вздорная у нас мать и недобрая… Как это печально. Надо молить богов и будд, чтобы они смягчили ее сердце! А нам эти молитвы зачтутся на небесах.
Посоветовавшись между собой, братья решили вернуть Митиёри бумагу на право владения отцовским дворцом. Увидев, что Кагэдзуми уносит с собой эту бумагу, Китаноката испугалась, как бы он в самом деле ее не отдал.
– Куда ты? Вернись, отдай мне бумагу, – позвала она сына назад. – Бумагу отдай.
– Ах, глупости! – отмахнулся тот. – Такой важный документ, а вы-то отдайте его назад, то подайте мне сюда! Сами не знаете, чего хотите.
Возвращая бумагу Митиёри, Кагэдзуми сказал ему:
– Мы очень благодарны вам за вашу доброту. Наша семья теперь возлагает все свои надежды только на вас одного. Вы вернули нам дарственные бумаги на поместья. Мы хотели бы отказаться от них, чтобы исполнить волю покойного отца, однако не решились противиться вашему желанию и принимаем ваш щедрый дар! Но покойный отец особенно заботился о том, чтобы дворец его достался именно вам… Просим вас непременно принять эту бумагу в память нашего отца.
Митиёри ответил на эти слова:
– О нет, напротив, дух покойного дайнагона не найдет себе покоя, если этот дом попадет в чужие руки. Пусть Китаноката доживает в нем остаток своей жизни, а после нее он перейдет к ее дочерям Саннокими и Синокими. Возьмите эту бумагу обратно.
И отказавшись от нее, возвратился вместе со своей семьей в Сандзёдоно.
Прощаясь перед отъездом с мачехой и сестрами, Отикубо сказала:
– Скоро я опять побываю здесь, и вы навещайте меня. Я буду заботиться о вас вместо покойного отца. Просите у меня без стеснения все, что нужно, ведь я не чужая вам.
После этого она почти каждый день стала присылать своим сестрам модные красивые вещи, а мачехе полезные предметы обихода. Даже во времена покойного дайнагона они не видели таких богатых подарков.
Понемногу мачеха начала ценить доброту Отикубо.
«Детей у меня много, – думала она, – но сыновья мои не очень-то радеют о матери, и только одна падчерица по-настоящему заботится обо мне и моих дочерях».
Тем временем старый год пришел к концу.
Во время новогоднего производства в чины и звания отец Митиёри удостоился высшей милости, он был назначен Главным министром, а Митиёри стал вместо него Левым министром.
Муж Наканокими был очень беден, он обратился за покровительством к Отикубо и получил доходную должность правителя области Мино.
Срок службы Кагэдзуми в провинции уже истек, но благодаря заступничеству сестры он без труда получил новый пост правителя области Харима под тем предлогом, что очень хорошо исполнял свою прежнюю должность. Сабуро тоже не был забыт: ему дали звание начальника гвардии. Братья собрались у своей матери и с радостью стали говорить о том, какими милостями осыпала их Отикубо и как с ее помощью они возвысились в свете.
– Ну как, матушка, вы опять будете повторять, что ничем не обязаны своей падчерице? Хоть теперь-то вы перестанете болтать про нее все, что в голову взбредет? – говорили, посмеиваясь, братья.
Чувствуя правоту их слов, Китаноката наконец «обломала рога своего сердца». В самом деле, вся семья ее вдруг оказалась в большом фаворе.
Многие даже стали роптать:
– В этом году счастье улыбнулось только одной семье. Лишь сыновья и зятья покойного дайнагона Минамото удостоились наград… Другие ничего не получили.
Митиёри не обращал внимания на подобные пересуды. Вся полнота власти в стране была сосредоточена, по существу, в его руках. Даже Главный министр не предпринимал ни одного государственного дела, не посоветовавшись сперва со своим сыном. Если сын говорил ему: «Такая-то и такая мера никуда не годится», – то Главный министр немедленно отказывался от нее, не считаясь с собственным мнением. И наоборот, если ему что-нибудь было не по душе, но Митиёри упорно советовал это, то главный министр всегда уступал ему. Поэтому производство в чины, от самых высших вплоть до самых низших, зависело только от доброй воли одного Митиёри.
Как родной дядя императора, он пользовался его особой милостью, блистал талантами и, несмотря на свои юные годы, уже носил высокий чин Левого министра. Кто в стране посмел бы противиться его воле? Главный министр до такой степени попал во власть своей безграничной любви к сыну, что даже испытывал перед ним робость.
Отец и сын словно поменялись местами. В свете быстро это заметили.
– Лучше идти с просьбой к Левому министру, чем к его отцу. От сына скорее добьешься толку, – говорили люди.
Все, кто только хотел испросить какой-нибудь милости, обращались именно к Митиёри, и в доме его всегда толклось много посетителей.
Когда муж Наканокими собрался ехать к месту своей новой службы, Отикубо послала ему много прощальных подарков. Сам Митиёри тоже особенно благоволил к этому родственнику своей жены, потому что, в бытность свою управителем в Сандзёдоно, он лучше всех других исправлял свою должность. Пожаловав ему на прощанье коня с седлом, Митиёри напутствовал его такими словами:
– Я оказал вам покровительство, потому что жена моя замолвила за вас словечко. Постарайтесь же на новом месте оправдать мое доверие к вам. Если до меня дойдут слухи, что вы нерадиво относитесь к своим обязанностям, то больше ничего от меня не ждите.
Муж Наканокими почтительно выслушал это напутствие, радуясь тому, что судьба послала ему такого влиятельного покровителя. Вернувшись домой, он сказал жене:
– На прощание господин Левый министр наказал мне ревностно исполнять мою службу. Вся наша судьба зависит только от его милостей…
Наканокими разделяла радость мужа. Митиёри не забыл и о прочих сестрах.
– Как бы мне хотелось найти хороших мужей для Саннокими и Синокими! – все время повторял он. – Но сколько я ни ищу, подходящих не находится…
Китаноката с дочерьми получили от него столько летних и зимних платьев, сколько и при жизни дайнагона у них никогда не было. Даже вечно всем недовольной мачехе не на что было жаловаться.
Отикубо родила мужу несколько сыновей. Не буду описывать, как радовались родители, когда наступало время надеть на одного из них в первый раз хакама.
Старший сын Таро был не по летам рослым и умным мальчиком. Как только ему исполнилось десять лет, Митиёри подумал, что, пожалуй, он и в императорском дворце не посрамит себя, и включил его в число отроков, приучавшихся к дворцовой службе в свите наследника престола.
Мальчик уже умел читать трудные китайские книги и был очень даровит от природы. Юный император заметил его и сделал товарищем своих забав. Он так полюбил мальчика, что когда играл на многоствольной флейте, то и его учил этому искусству.
По всем этим причинам Митиёри любил старшего сына больше всех остальных своих детей.
Второму его сыну Дзиро, который рос в доме своего деда – Главного министра, исполнилось к этому времени девять лет. Он по-детски позавидовал успехам своего брата.
– Я тоже хочу идти служить во дворец. Дед души не чаял в мальчике.
– Что же ты до сих пор молчал? – воскликнул он и тотчас же определил внука во дворец.
– Не рано ли? Дзиро еще так мал, – с сомнением сказал Митиёри.
– Ничего подобного. Он куда смышленей старшего, – упорствовал дед. Митиёри посмеялся над его горячностью и не стал спорить.
Деду этого показалось мало. Он отправился к самому императору.
– Прошу для моего второго внука вашей особой благосклонности. Этот мальчик для меня дороже зеницы ока. Он будет служить вам лучше своего брата, – стал просить Главный министр императора.
И дома тоже старик повторял:
– Считайте Дзиро старшим из моих внуков.
Поэтому мальчику дали в семье шутливую кличку:
«Младший Таро».
Старшей девочке исполнилось восемь лет. Она отличалась такой восхитительной красотой, что родители берегли ее, как величайшую драгоценность.
Были в семье и еще двое детей: девочка шести лет и мальчик четырех лет. Вскоре ожидалось и еще одно счастливое событие. Не удивительно, что Митиёри так любил свою жену, подарившую ему столько прелестных детей.
В том же году старику – Главному министру – исполнилось шестьдесят лет. Митиёри устроил по этому случаю великолепный пир в самом новом вкусе. Предоставляю это воображению читателей.
Оба старших внука приняли участие в плясках. Ни один из них не уступал другому в искусстве танца, и дед любовался на них, проливая слезы радости.
Все хвалили Митиёри за то, что он не пропустил случая почтить, как должно, своего отца. Добрая слава о нем еще более возросла.
Наступила первая годовщина со дня смерти дайнагона Минамото. Только тогда Отикубо сняла с себя траурную одежду.
Сыновья его, столь преуспевшие в жизни за это короткое время, тоже сполна отдали последний долг памяти своего отца.
Митиёри хотел как можно скорее выдать замуж Саннокими и Синокими. Он уже начал отчаиваться найти им женихов, как вдруг до него дошло известие, что наместник Дадзайфу перед самым отъездом из столицы потерял свою жену. По слухам, это был человек высоких достоинств.
«Вот кто мне нужен!» – подумал Митиёри и, повстречавшись с наместником, даже в императорском дворце не постеснялся завести разговор о новой женитьбе.
– Что ж, я не прочь! – охотно согласился наместник.
– Наконец-то я сыскал достойного жениха, – сказал, вернувшись домой, Митиёри. – Он хороший человек и в большом чине. Которую же из сестер сосватать ему: Саннокими или Синокими?
– На это воля твоя, – ответила Отикубо. – Но я бы хотела, чтоб он достался в мужья Синокими. Вспомни, как ее, несчастную, обидели. Ах, если б ей наконец улыбнулось счастье!
– Наместник в конце этого месяца уезжает в Дадзайфу, надо торопиться. Спроси матушку, согласна ли она. Если она даст свое согласие, то, не теряя времени, отпразднуем свадьбу в моем дворце.
– В письме всего не напишешь, но если я сама поеду к матушке поговорить с нею, то это вызовет шумные толки. Лучше пригласить в наш дом одного из моих братьев.
На следующий день Отикубо вызвала к себе Сабуро и сообщила ему:
– Я сама хотела приехать к вам, чтобы переговорить об одном важном деле, но побоялась преждевременной огласки… Выслушай меня и посоветуй, как быть. Мой муж сказал мне: «Жизнь одинокой женщины не лишена известной приятности, но кто знает, что может случиться в будущем? Для Синокими сыскался прекрасный жених. Если твои родные не будут против, я приглашу Синокими к нам в дом и позабочусь о ее судьбе».
– Я могу только выразить свою благодарность, – ответил Сабуро. – Мы в любом случае не решились бы отказать такому свату. А тем более, если представилась блестящая партия… Поспешу обрадовать матушку.
Сабуро отправился к Госпоже из северных покоев и сообщил ей:
Вот что сказала госпожа сестрица. Это большое счастье для Синокими. Если такой могущественный человек, как Левый министр, выдает замуж Синокими из своего дома, словно родную дочь, то ни один жених, хотя бы самый знатный, не посмеет пренебречь ею. В свете издеваются над Синокими из-за Беломордого конька… Верно, зять наш задумал смыть с нее этот позор. Жениху сорок лет с лишним. Он занимает высокое положение. Сам отец, будь он жив, не нашел бы никого лучшего. Уж и не знаю, как благодарить Левого министра! Пусть Синокими сейчас же едет в Сандзёдоно. Нечего мешкать.
– У меня была душа не на месте, как подумаю, что станется с Синокими после моей смерти, – ответила Китаноката. – Уж я, кажется, обрадовалась бы, если б ее взял в жены самый простой провинциальный чинуша. А ты говоришь, что жених – знатный сановник? Вот это удача! Спасибо зятю за его заботу. Я благодарна ему гораздо больше, чем своей падчерице.
– Но ведь он осыпает нас милостями только из любви к своей жене. Она часто просит его: «Если любишь меня, то помоги выйти в люди моим братьям. Не забудь и моих сестер!» Потому-то нам и улыбнулось счастье. Мы, ничтожные, мои братья и я, только и думаем, как бы завести роман с какой-нибудь красоткой, а зять наш на вершине могущества и власти ведет себя так, будто в целом мире нет другой женщины, кроме его супруги. Во дворце счету нет красивым дамам, а он никогда не пошутит с ними, не бросит на них ни одного взгляда. Все ночи он проводит дома… Чуть освободится от дел, тотчас же торопится к своей жене. Вот образец верной супружеской любви! Но довольно об этом! Узнайте у сестры, согласна ли она.
– Позовите сюда мою младшую дочь, – приказала Китаноката служанкам. – Господин Левый министр сосватал тебе хорошего жениха, – сообщила она дочери. – Для тебя, осмеянной всеми, опозоренной, это большое счастье. Так считаем мы, твои родные, но скажи, что ты сама об этом думаешь?
Синокими залилась румянцем.
– Я бы рада, но, верно, он не знает правды обо мне… Если б он только слышал про мой позор… Как я могу выйти за него замуж? Мне будет стыдно перед ним, да и мужа сестрицы я, в отплату за его доброту, осрамлю перед целым светом. Нет уж, мне, несчастной, одна дорога – в монахини. Еще пока матушка жива, я останусь в миру, чтобы отплатить дочерними заботами за ее доброту к моему бедному ребенку, а уж потом… – И Синокими залилась слезами. У Сабуро из сочувствия тоже брызнули слезы из глаз.
– Ах, не говори таких зловещих слов! – закричала Китаноката. – С чего ты собралась в монахини? Как поживешь хоть немного в богатстве и чести, так в свете не то заговорят. Все будут завидовать твоему счастью. Послушайся меня, прими это предложение, о чем тут долго думать!
– Так что же мне сказать в ответ? – спросил Сабуро.
– Ты видишь, она ломается, но я со своей стороны считаю, что ничего лучшего для нее и придумать нельзя. Ты уж сам решай, как лучше ответить.
– Хорошо, – сказал Сабуро и отправился в Сандзёдоно.
Когда Отикубо узнала о сомнениях Синокими, она от души ее пожалела.
– Не мудрено, что у нее такие опасения, но вы, братец, развейте их, научите ее смотреть на вещи более здраво, ведь в жизни еще и не то бывает… Нет числа печальным примерам!
Митиёри со своей стороны сказал Сабуро:
– Главное, чтобы ваша матушка согласна была. Сыграем свадьбу, не слушая отговорок невесты. Наместник уезжает в конце этого месяца и просит нас поторопиться со свадьбой. Скорей привезите Синокими сюда.
Посмотрели в календарь и нашли, что счастливый день в этом месяце приходится на седьмое число.
«Какие еще могут быть препятствия? – думал Митиёри. – Парадные платья для прислужниц давно уже готовы. Свадьбу можно сыграть в западном павильоне». И сейчас же приказал отделать его заново.
– Доставьте скорее Синокими ко мне во дворец, – послал он приказ ее родным. Все в доме, начиная с Госпожи из северных покоев, принялись собирать Синокими в дорогу, но она все медлила, все тянула с отъездом, опечаленная тем, что ее приневоливают к новому замужеству.
– Как это можно не поехать, если господин министр приказал, – ужасались окружающие. – Своевольная упрямица!
Наконец Синокими усадили в экипаж. Ее сопровождала небольшая свита: две взрослые прислужницы и одна малолетняя.
Дочери Синокими уже исполнилось к этому времени десять лет. Она была очень мила собой и совсем не походила на своего уродливого отца. Девочка непременно хотела поехать вместе с матерью, пришлось ее удерживать силой, и Синокими пролила много слез, расставаясь со своей любимой дочуркой.
Митиёри, нетерпеливо ожидавший приезда Синокими, тотчас же принял ее и начал беседовать с ней, но она смущалась даже больше, чем тогда, когда первый раз выходила замуж, и почти не находила слов для ответа.
Синокими была еще молода. Четырнадцати лет она вышла замуж, а в пятнадцать стала матерью. Ей только-только исполнилось двадцать пять лет.
Отикубо, которая была старше ее на три года и находилась в самом цветущем возрасте, по-матерински заботилась о ней.
Наступил день свадьбы. Синокими вместе со своей свитой перешла в роскошно убранный западный павильон. Отикубо заметила, что прислужницы невесты не слишком хорошо одеты для такого случая, и подарила каждой из них полный парадный наряд. Она позаботилась и о том, чтобы у сестры была многочисленная свита, как полагается иметь знатной даме. Покои невесты поражали своим великолепием. Все родные Синокими собрались в западном павильоне.
Перед самым вечером в павильон пожаловал хозяин дома и начал распоряжаться приготовлениями к свадьбе. Брат невесты, Сабуро, был очень этим польщен. Когда на землю спустились сумерки, появился и сам жених. Сабуро почтительно встретил его у входа.
Синокими поняла, что не может дольше отказываться. Против жениха сказать ей было нечего, и к тому же сосватал его сам Митиёри. Она смирилась со своей судьбой и вышла навстречу своему нареченному.
Наместнику невеста понравилась. Он нашел, что у нее красивая внешность и приятные манеры. Жених с невестой повели между собой долгую беседу, но содержание ее не дошло до меня, и я о ней умолчу.
На рассвете наместник возвратился к себе домой.
«Понравилась ли ему Синокими?» – с тревогой думала Отикубо.
– Я знаю немало случаев, когда супружество бывало счастливым, несмотря на то что жених с невестой не писали друг другу писем до свадьбы и не имели случая узнать, что у каждого на сердце, – успокаивал ее Митиёри. – Нечего опасаться, что наместник неуважительно обойдется со своей женой, но мало хорошего, конечно, если от молодой жены веет холодом, так что страшно к ней подступиться. Когда я впервые начал посылать тебе любовные письма, – помнишь? – я, как заправский светский любезник, даже и не знал, что такое настоящая любовь, а просто думал приволокнуться за хорошенькой девушкой. Но после первой нашей встречи все изменилось. С тех пор меня бросало в холод при одной мысли о том, что я мог легкомысленно отказаться от тебя и мы бы никогда не узнали друг друга. Странно думать об этом, не правда ли?
Беседуя между собой таким образом, супруги направились в западный павильон. Синокими еще спала за пологом. Пока Отикубо будила ее, от наместника прибыло послание новобрачной.
Митиёри повертел письмо в руках.
– Хотелось бы мне первому взглянуть на него, но, может быть, там написано что-нибудь не для посторонних глаз… Отдай Синокими, пусть прочтет, но потом покажите мне непременно!
И с этими словами он сунул письмо за полог. Отикубо передала письмо своей сестре, но та никак не решалась раскрыть его.
– Позволь, я прочитаю тебе вслух, – предложила Отикубо.
Синокими замирала от тревоги, вспоминая, какое ужасное, какое оскорбительное письмо прислал ей Беломордый конек наутро после их первой встречи. Неужели опять случится то же? Сердце разрывалось у нее в груди от страха.
Отикубо начала читать:
«С чем я могу сравнить
Думы мои о тебе
После любовной встречи?
Нет им числа, как песчинкам
На берегу морском.
Ах, верно говорится в старой песне:
Когда же я успел
Так сильно полюбить тебя?»
– Напиши ему скорее ответ, – стала упрашивать сестру Отикубо, но Синокими отмалчивалась.
Стоя перед задернутым пологом, Митиёри громко требовал, чтоб ему тотчас же показали письмо.
– Отчего тебе так не терпится взглянуть на него? – И Отикубо подала письмо мужу.
– Хо-хо, не слишком-то оно длинное, – заметил Митиёри. – Ну же, не медлите с ответом.
И вернув письмо, приказал немедленно подать Синокими тушечницу и бумагу.
Синокими смутилась при мысли, что Митиёри прочтет ее ответное стихотворение, и не могла собраться с мыслями. Но Отикубо не давала ей покоя:
– Скорее, скорее… Что подумает твой муж! Медлить неприлично!
Наконец Синокими начала писать, словно в каком-то забытьи:
Сколько любовных встреч,
Только – увы! – не со мною,
Память твоя хранит.
Больше их, чем песчинок.
На берегу морском.
– Дайте взглянуть! – воскликнул Митиёри. – Я сгораю от любопытства…
У него был при этом очень забавный вид.
Посланцу наместника вручили письмо Синокими, наградив, по обычаю, подарком.
Наместник собирался двадцать восьмого числа этого месяца отплыть на корабле в Дадзайфу. Значит, он должен был покинуть столицу еще ранее этого срока.
Митиёри устроил такое великолепное торжество по случаю третьей ночи, словно Синокими первый раз выдавали замуж.
– Муж больше ценит свою жену, если видит, что в родительском доме ее окружают вниманием и заботами, – сказал он Отикубо. – Любовь его от этого возрастает. Позаботься, чтобы у Синокими ни в чем не было недостатка. Вникай в каждую мелочь. Раз мы выдаем ее замуж из нашего дома, то стыдно нам было бы отнестись к ней так, словно мы торопимся ее с рук сбыть.
Отикубо вдруг пришла на память та ночь, когда Митиёри впервые посетил ее.
– Помнишь нашу первую встречу? Что у тебя тогда было в мыслях? – спросила она. – Акоги так боялась, что ты меня бросишь! Скажи, почему ты, как только увидел меня, так сразу полюбил?
Митиёри лукаво улыбнулся.
– Акоги боялась, что я брошу тебя? Вот уж напрасно! – И он пододвинулся к Отикубо поближе. – Ты мне стала еще дороже с той самой ночи, когда я услышал, как мачеха оскорбляет тебя: «Отикубо такая! Отикубо сякая!» Всю эту ночь до зари я строил планы, как отомстить ей. И я исполнил все, что задумал. Ради моей мести я не пощадил даже бедняжку Синокими, вот почему я теперь стараюсь вознаградить ее за прошлое. Мачеха твоя как будто оттаяла, а Кагэдзуми – так тот, видно, человек неглупый, все отлично понимает.
– Матушка не раз тепло благодарила нас, – ответила Отикубо.
Только стало смеркаться, как пожаловал наместник. По случаю торжества в честь третьей брачной ночи все его спутники были щедро одарены.
Начиная со следующего утра наместник, по обычаю, стал возвращаться домой, не таясь от людей, когда солнце уже стояло высоко в небе. Он был красив собой, держался с достоинством. Какое может быть сравнение с Беломордым коньком!
– Близится день моего отъезда, – сказал он Синокими, – а у меня многое еще не готово. Каждый вечер я спешу сюда, утром тороплюсь обратно, на это уходит много времени… Переезжай ко мне в мой дом, там нет хозяйки. А потом поедем вместе в Дадзайфу. Выбери прислужниц себе по сердцу и собирайся скорее в дорогу. До отъезда остается только десять дней.
– Как? – испуганно воскликнула Синокими. – Ехать так далеко, покинув всех своих родных?
– Значит, ты отпускаешь меня одного? Всего несколько дней, как мы женаты, и уже всему конец? – Наместник так весело смеялся, что на него было приятно глядеть.
В душе он думал, что жена его хоть и очень мила собой, но чего-то в ней недостает. Однако не могло быть и речи, чтобы покинуть ее под предлогом скорого отъезда, раз он получил невесту из рук такого знатного человека.
– Будь всегда в сердечном согласии со мной, и все будет хорошо, – сказал он и решил немедленно перевезти к себе жену.
– Вот это всем зятьям зять, – сказал, смеясь, Митиёри. – Умчал с собой жену в мгновение ока, мы и опомниться не успели.
Чтобы достойным образом проводить Синокими в ее новый дом, Митиёри послал с ней самых достойных слуг, выбрав таких, к которым она уже привыкла.
Отбыли в трех экипажах.
Служанки из Сандзёдоно, которых приставили к Синокими, отказались было ехать с нею и начали роптать:
– Не хотим сопровождать чужую госпожу. Не наше это дело.
Но Отикубо строго сказала им:
– Извольте слушаться, – и отправила их с Синокими. Высокое положение в свете не позволяло Отикубо самой сопровождать свою сестру.
Служанки в доме наместника всполошились:
– Новая хозяйка приехала. Какова-то она окажется! Начнет еще, чего доброго, обижать детей – ах, как жаль их, маленьких! Наверно, капризов от нее не оберешься, ведь, говорят, она свояченица нынешнего фаворита…
От первой жены у наместника было двое взрослых сыновей. От второй – той, что недавно скончалась, – осталось трое детей: девочка в возрасте десяти лет и два мальчика помоложе. Наместник души не чаял в своих малышах.
Оба старших сына испросили отпуск у императорского двора, чтобы сопровождать своего отца в Дадзайфу.
Наместник должен был по случаю своего отъезда раздать много наград разным людям. Он дал Синокими двести кусков шелка и еще немало кусков цветных тканей с тем, чтобы сшить наряды для подарков. Но Синокими не была приучена дома ни к какой полезной работе. Она расстелила ткани перед собой и только беспомощно глядела на них, не зная, как взяться за дело. С горя Синокими позвала на помощь свою мать.
– Мой муж дал мне много кусков шелка, чтобы сшить из них наряды. Что мне делать теперь? Все прислужницы из Сандзёдоно молоды годами, ни одна не может мне помочь. Навестите меня потихоньку, матушка, мне очень хочется повидаться и с вами и с моей дочкой.
Китаноката позвала к себе Сабуро.
– Синокими зовет меня. Сегодня ночью я тайком привезу к ней ее дочь. Приготовь экипаж.
– Как вы ни прячьтесь от людских глаз, вас наверняка заметят. Не следует Синокими брать свою дочку с собой, – начал возражать Сабуро. – Когда Синокими торжественно тронется в путь как супруга наместника в сопровождении пышной свиты, ребенок будет только стеснять ее. Я слышал также, что наместник не расстается с собственной дочкой, прелестной девочкой лет десяти. Зачем на первых порах навязывать ему чужую дочь? Впрочем, посоветуйтесь с супругой Левого министра. Если она согласна, то поезжайте.
«Вот уже это лишнее», – подумала Китаноката и разразилась потоком жалоб:
– Кажется, я имею право попрощаться с моей дочкой перед долгой разлукой и без соизволения ее светлости. Не смей и шагу ступить без чужого согласия, вот до чего дошло. Бывало, я приказывала людям, а теперь мною помыкает всякий, кому не лень. Несчастная я. Родные дети, моя собственная плоть и кровь, восстают против меня.
Сабуро увидел, что Китаноката опять пришла в неистовство.
– Как вам не стыдно, матушка? Вам, кроме меня, не с кем было посоветоваться. Я и высказал свое мнение. А вы на меня так напустились… – И скорее убежал.
Китаноката день и ночь твердила о том, как она благодарна своим благодетелям, но снова дал знать себя ее необузданно вспыльчивый нрав.
Сабуро поспешил во дворец к Отикубо и сказал ей, что старуха тайком собралась к своей дочери, но, умолчав о настоящей причине задуманного посещения, добавил только:
– Матушка очень стосковалась по Синокими.
– Как же, как же, это ее любимая дочь. Пусть едет к ней поскорее.
– Но ведь наместник не приглашал к себе матушку. Удобно ли ей вдруг ни с того ни с сего явиться к нему в дом незваной?
– Это верно. Так сделай вот что. Поезжай сам в дом наместника под тем предлогом, что привез Синокими письмо от матери, и скажи ему: «Матушка моя стосковалась по Синокими. Она умоляет отпустить к ней дочь хоть на самое короткое время, чтобы проститься перед долгой разлукой.
Чем ближе надвигается день отъезда, тем больше матушка горюет и плачет. Ей страшно отпускать свою дочь в далекие края. Пусть Синокими побудет с ней последние дни перед разлукой и успокоит материнское сердце». Послушай, что тебе ответит наместник, и сообразно этому поступай. Храните в тайне прошлое сестры. Когда наместник увидит маленькую дочку Синокими, не говорите ему, кто ее мать. Если же Синокими все-таки надумает взять девочку с собой в Дадзайфу, то пусть сошлется на дорожную скуку, одиночество, тоску по родным… Матушка, мол, посылает к ней эту девочку.
«Как она умна и проницательна! – подумал Сабуро. – Есть ли ей равные на свете! А матушка только злится на нее без всякой причины». Вслух он сказал:
– Прекрасный совет! Я так и сделаю.
Сабуро было не слишком приятно идти к наместнику с такой просьбой, но он пересилил себя из чувства жалости к своей матери.
К счастью, наместник как раз находился в покоях своей жены.
– У меня к вам нижайшая просьба, – начал Сабуро.
– Прошу вас, не стесняйтесь, я вас слушаю, – любезно ответил наместник.
Сабуро стал говорить так, как его научила Отикубо.
– Ах, и мне тоже хотелось бы повидаться с матушкой, – присоединила и Синокими свой голос к просьбе Сабуро. – Я уж вчера говорила мужу, как тоскую по ней.
– Но ведь тогда мне опять придется ездить к тебе. Это очень сложно и неудобно. Проще всего, если твоя матушка пожалует сюда. Здесь посторонних нет, вот разве дети… Но если дети ей помешают, можно всегда отправить их на время в другое место. Мы скоро уедем в дальние края, как же, в самом деле, тебе не повидаться с родной матерью! – сказал наместник.
Это было как раз то, чего желал Сабуро.
– Да, матушка глаз не осушает от слез!
– Везите же ее сюда скорей! Мне бы не хотелось отпускать свою жену из дому… Да еще в самый разгар дорожных сборов.
– Я тотчас же передам вашу волю матушке. – С этими словами Сабуро встал, собираясь уходить.
– Ты смотри, хорошенько попроси ее, чтоб она скорей приезжала ко мне, – сказала вслед ему Синокими.
– Постараюсь. – И Сабуро поспешил домой. Вернувшись, он увидел свою мать еще во власти гнева, со вспухшими на лбу синими жилами. Вид ее был страшен! Сабуро поторопился передать ей весь свой разговор с Отикубо.
– Дело небольшое, но теперь вы видите, почему ее так любят. Она всегда добра и отзывчива.
Китаноката обрадовалась тому, что может наконец беспрепятственно ехать к своей дочери.
– Правда, она посоветовала умно. Так ты говоришь, Синокими зовет меня? Еду, еду сейчас же!
– К чему такая поспешность? Уже поздно. Поедете завтра, – остановил ее Сабуро.
С первыми лучами солнца Китаноката стала тщательно наряжаться для парадного выезда в дом зятя. Она перебрала все свои платья, но, к ее досаде, все они показались ей недостаточно хорошими.
– Нет ли в кладовой чего-нибудь получше? – спросила она.
Но вдруг в эту самую минуту – какое счастье! – из дворца Отикубо принесли новый роскошный наряд. Для девочки тоже были присланы красивые платья.
– Это для вашей внучки. В дороге ее могут увидеть люди, – передал посланец Отикубо слова своей госпожи.
Мачеху и ту проняло до слез.
– Семерых детей я родила, но настоящую заботу о себе вижу только от падчерицы. Я так огорчалась, что внучка моя поедет в старом платье…
Под вечер два экипажа тронулись в путь.
Синокими радостно встретила мать. Рассказам конца не было. Она нашла, что дочка ее подросла за это время и очень мила в своем новом наряде.
– Я все время ломаю голову, под каким предлогом взять ее с собою, – говорила она, лаская девочку, – но боюсь сказать мужу правду…
– Вот что посоветовала госпожа супруга Левого министра, – сообщила ей Китаноката слова Отикубо. – Лучше не придумаешь. И новые платья для меня и твоей дочки тоже она подарила.
– Вот видите, какая она добрая. Не поминает прошлого. По-матерински заботится обо мне, прислала в подарок великолепный столовый прибор. Да только ли это одно… Платья для моих служанок, занавеси, ширмы. Подумайте, как мне было бы стыдно перед старыми служанками этого дома…
– Правда-правда! Смотри не обижай детей своего мужа Береги их пуще собственного детища. Если бы я не обижала свою падчерицу, не пришлось бы мне принять столько сраму на старости лет.
– Никогда не обижу их, матушка, – обещала ей Синокими.
Новый зять понравился Госпоже из северных покоев. Она нашла, что у него внушительный и благородный вид.
«Сразу видно настоящего аристократа!» – думала Китаноката, принимаясь помогать своей дочери.
В доме не стихала суета. Все время приходили наниматься новые служанки. Глядя на счастье своей сестры, чувствительный Сабуро со слезами благодарности думал о том, как много сделали для его близких Митиёри с женой.
Он поторопился известить своего старшего брата Кагэдзуми, который находился на службе в провинции Харима:
«Господин Левый министр выдал замуж сестру нашу Синокими. Двадцать восьмого числа этого месяца она должна отплыть на корабле в страну Цукуси вместе со своим супругом, наместником Дадзайфу. Прошу тебя устроить им почетную встречу, когда они будут плыть мимо берегов Харима».
Добрый и отзывчивый от природы Кагэдзуми очень обрадовался, узнав о счастливой перемене в судьбе своей сестры. Он поставил всех своих подчиненных на ноги, стараясь устроить наместнику наилучший прием.
Между тем дорожные сборы были в полном разгаре. Служанки из Сандзёдоно попросили разрешения вернуться обратно, но Отикубо послала им строгий приказ:
– Оставайтесь в доме наместника до его отъезда. Если кто-нибудь из вас захочет, может даже ехать с ними в Цукуси. В этом доме прислужниц не слишком обременяли обязанностями, но новые господа, по их мнению не шли ни в какое сравнение с господами Сандзёдоно. «Уж если бы мы с самого начала служили наместнику, – думали они, – пришлось бы, пожалуй, последовать за ними из чувства долга но оставить своих любимых господ, оставить Сандзёдоно, где нам живется, как в раю, чтобы поехать в дальний край с незнакомыми людьми, – просто безумие!» Все отказались наотрез, даже служанки, которых держали для черной работы.
Согласилась поехать только прислуга наместника, числом более тридцати человек.
Пока в доме шли такие приготовления и все ближе надвигался день отъезда, сестры Синокими собрались у нее и стали вспоминать старые дни.
Одна из них сказала, глядя на разряженных в новые платья прислужниц:
– Пожалуй, после супруги Левого министра, Синокими самая счастливая из нас.
Но другая заметила;
– А кому обязана Синокими своим замужеством? На нее упал только отблеск счастья госпожи из дворца Сандзёдоно.
Синокими отправилась проститься с Отикубо. Выезд Синокими состоял всего из трех экипажей, потому что она хотела избежать лишней сумятицы.
Отикубо сердечно приняла ее, но не буду долго распространяться об их беседе. Скажу только, что каждой из женщин, сопровождавших Синокими, были пожалованы богатые подарки: двадцать вееров отличной работы, перламутровые гребни, белила для лица в лакированных шкатулках. Посылая их Отикубо велела передать от своего имени:
– Это вам на память обо мне.
Прислужницы ее с большой радостью вручили эти подарки гостьям.
Женщины из свиты Синокими приняли подарки, рассыпаясь в уверениях своей преданности. Вернувшись домой, они стали шептаться между собой:
– Мы-то думали, что нет богаче нашего дома. Но он не может идти ни в какое сравнение с Сандзёдоно! Вот бы попасть туда на службу!
На другое утро пришло письмо от Отикубо: «Мне так много хотелось сказать тебе вчера, ведь мы теперь долго не увидимся… Никогда еще ночь не казалась мне столь короткой. Ах, жизнь человеческая неверна, – кто знает, встретимся ли мы вновь?
Как белое облако
Уплывает к далекой вершине,
Ты покинешь родину,
И в предчувствии долгой разлуки
Я невольно роняю слезы…
Посылаю тебе несколько вещиц, полезных в дороге». Отикубо прислала два доверху набитых дорожных ящика. В одном были платья и хакама для подарков прислуге. В другом – три полных наряда для самой Синокими.
На крышке этого ящика лежал большой, размером с него самого, шелковый мешок, в котором находилось сто вееров для приношения богам – хранителям путников. Два маленьких ящика предназначались для дочери Синокими. В одном были наряды, а в другом маленький золотой ларчик с белилами, вложенный в шкатулку побольше, красивый ларчик для гребней и еще много других чудесных вещей.
Отикубо написала девочке:
«Если я и теперь уже грущу в ожидании скорой разлуки с тобой, то, как говорится в одной песне:
Что ж будет со мною потом,
Когда к далеким вершинам гор
Белое облачко улетит?
Я все время думаю о тебе.
Грустно тебе уезжать,
Но ты не вольна остаться…
Близок разлуки час.
Ах, сердце мое готово
Вдаль лететь за тобой».
Увидев подарки, наместник воскликнул:
– Ого, как их много! Можно бы и не присылать столько, – и щедрой рукой наградил посланцев Отикубо.
Синокими написала в ответ:
«Прихоти ветра покорно,
Вдаль от родной стороны
Белое облачко мчится…
Ах, кто скажет куда?
Оно и само не знает.
Все мои домочадцы не устают любоваться вашими дивными подарками. Восторгам конца-краю нет!»
Маленькая дочь Синокими, не желая отставать от матери, сочинила такое письмецо к Отикубо:
«И мне тоже хотелось бы рассказать вам о многом до моего отъезда, милая тетушка.
Один поэт жалуется в своей песне, что не может, уезжая, оставить свое сердце любимой. Как я понимаю его теперь!
О, зачем не могу я
Вырвать сердце свое из груди
И оставить с тобою!
Я б не стала тогда грустить
Даже там, в далеком краю».
Когда Китаноката прочла эти прощальные письма, она дала волю своему горю и пролила ручьи слез. Синокими всегда была ее любимицей.
– Мне уже скоро исполнится семьдесят. Как могу я надеяться прожить еще пять-шесть лет? Верно, придется мне умереть в разлуке с тобою.
– Но разве я хотела этого замужества? – сквозь слезы ответила ей Синокими. – Вы сами же первая требовали, чтоб я согласилась. А теперь отступать уже поздно. Успокойтесь, матушка, ведь не навек мы с вами расстаемся.
– Я, что ли, выдала тебя замуж? – сердито возразила Китаноката. – Это все Левый министр нарочно затеял, чтобы насолить мне. А я-то, глупая, обрадовалась!
– К чему теперь все эти жалобы! Видно, разлука нам на роду написана, против судьбы не пойдешь, – пыталась утихомирить свою мать Синокими.
Сабуро в свою очередь тоже вставил слово:
– Успокойтесь, матушка! Разве вы первая расстаетесь с дочерью? Другим родителям тоже приходится провожать своих детей в далекий путь, да они не твердят без конца о вечной разлуке. Слушать неприятно!
Наместник нанес прощальный визит Левому министру. Митиёри охотно принял своего нового родственника и, беседуя с ним, сказал:
– Я питал к вам чувство горячей дружбы даже тогда, когда мы были с вами чужие друг другу, теперь же я еще больше полюбил вас. Не откажите мне в одной просьбе. С супругой вашей едет маленькая девочка, позаботьтесь о ней. Она была любимицей покойного дайнагона, и я хотел было сам взять ее на воспитание в свой дом, но вдова дайнагона боится, что дочь ее будет тосковать вдали от близких, и посылает с ней эту девочку, чтобы она послужила Синокими радостью и утешением.
– Позабочусь о девочке, как могу, – заверил его наместник.
К вечеру он стал собираться домой. На прощание Митиёри подарил ему двух великолепных коней и еще многое другое, нужное в дороге.
– Левый министр очень просил меня позаботиться о девочке, которую ты берешь с собой, – сообщил наместник своей жене. – Сколько ей лет?
– Одиннадцатый год пошел.
– Должно быть, дайнагон прижил ее на старости лет. Забавно! У такого старика и такая маленькая дочь, – засмеялся ничего не подозревавший наместник. – А что ты собираешься подарить служанкам из Сандзёдоно? Скоро они покинут наш дом.
– Ну зачем непременно всех одаривать? Нет у меня ничего наготове…
– Не говори пустого! Неужели ты всерьез хоть одну минуту думала, что можно отправить этих женщин из нашего дома с пустыми руками? После того как они столько тебе служили, – сказал наместник с таким видом, будто ему стало стыдно за свою жену.
В душе он с грустью подумал, что, видно, Синокими не очень умна от природы, и сам распорядился принести все, что еще оставалось из подарочных вещей. Старшим прислужницам он пожаловал по четыре куска простого шелка и еще по куску узорчатого и алого шелка, а девочкам и низшим служанкам немного поменьше. Все они остались очень довольны.
Наконец наступил последний день перед отъездом. С первыми лучами солнца в доме поднялась страшная суматоха.
Китаноката в голос рыдала, не выпуская из своих объятий Синокими. Вдруг в это самое время какой-то человек принес большой золотой ларец с ажурным узором. Он был красиво перевязан пурпурными шнурами и обернут крепом цвета опавших листьев.
– От кого это? – спросили слуги, принимая драгоценный подарок.
– Госпожа ваша сама поймет от кого, – коротко ответил неизвестный и скрылся.
Синокими не могла опомниться от изумления. Открыла крышку и увидела, что внутри ларец затянут тончайшим шелком цвета морской воды. В ларце находился золотой поднос, а на нем был искусно устроен крошечный островок, во всем похожий на настоящий, с множеством деревьев и лодочкой, выточенный из ароматного дерева алоэ.
Синокими стала искать, нет ли какой-нибудь сопроводительной записки, и увидела, что возле лодочки приклеен клочок бумаги, мелко исписанный тушью. Она оторвала его и прочла:
«Скоро белым шарфом своим,
Проплывая мимо на корабле,
В знак прощания ты махнешь,
Я останусь, безутешный, один
На пустынном морском берегу.
Хотел бы я последний раз увидеться с тобою, но боюсь людских пересудов. Больше не скажу ни слова».
Ведь это рука Беломордого конька. Вот неожиданность!
«Кто-нибудь подучил этого глупца», – испугалась Китаноката. Синокими никогда не любила хёбу-но сё и даже настоящим мужем его не считала, но тут она впервые за долгое время вспомнила о нем, и невольная жалость закралась ей в душу.
– Отдай этот подарок маленькой дочке Левого министра, – посоветовал Сабуро.
Жадная мачеха всполошилась:
– Вот еще! Такую ценную вещь! И не вздумай отдавать. Но Синокими захотелось отблагодарить хоть чем-нибудь свою сестру.
– Непременно подарю, – решила она.
– Так и сделай, – поддержал ее Сабуро. – Я сам и отнесу.
Беломордый конек, конечно, не смог бы до этого додуматься. Его научили младшие сестры, считавшие, что супруги не должны совсем позабыть друг друга, раз у них есть общий ребенок.
Уже глубокой ночью Китаноката, плача, вернулась к себе домой. Рано утром, в час Тигра, из ворот дома наместника потянулась вереница экипажей. Их было не меньше десяти. Наместник получил от императора приказ торопиться к месту своего назначения и потому даже не мог задержаться в Ямадзаки, чтобы, по обычаю, устроить прощальный пир и за чаркой вина в последний раз погрустить о разлуке с любимой столицей. Наградив сопровождавших его людей, наместник отпустил их и быстро поехал дальше. Кагэдзуми устроил ему торжественную встречу по дороге, и вскоре путешественники благополучно добрались до морского побережья, а оттуда на корабле прибыли в Цукуси.
Возвратившись из дома наместника обратно в Сандзёдоно, служанки стали рассказывать обо всем, что видели и слышали.
Когда они передали, какую глупость сказала мачеха Синокими: «Тебя выдали замуж мне назло», Митиёри и Отикубо разразились громким смехом.
Мачеха первое время в голос плакала и причитала, даже слушать было тошно, но потом вдруг сразу успокоилась, как ни в чем не бывало.
– Ну, одну сестру я пристроил, – сказал Митиёри. – Осталось пристроить вторую.
И снова для супругов потекли годы безоблачного счастья, принося с собой только радостные и веселые события. В семье дважды торжественно встречали день совершеннолетия старших детей. Таро исполнилось уже четырнадцать лет, а дочери – двенадцать.
Главный министр пожелал устроить торжество и в честь совершеннолетия своего любимого внука Дзиро.
– Ого, как мои сыновья соревнуются между собой, – смеялся Митиёри.
Желая, чтобы дочь их была принята при дворе, родители с начала нового года окружили ее особым вниманием и уходом. Год промелькнул, как сновидение. Весною девушка была принята на службу в императорский дворец. По этому случаю состоялась церемония, великолепие которой я не берусь описать.
Дочь Митиёри и Отикубо обладала чарующей красотой и к тому же была родной племянницей императрицы. Не мудрено, что она сразу оставила в тени всех прочих придворных дам.
Между тем Главный министр почувствовал, что годы сказываются на его здоровье, и пожелал выйти в отставку, но император не хотел слышать об этом.
– Я стал уже стар и слаб. Пора мне подумать и о спасении своей души. Неотложные государственные дела помешали бы мне молиться в тишине и уединении. Отпустите меня, государь, а на мою должность назначьте сына моего, Левого министра. Он обладает достаточными знаниями и талантами и будет служить вам лучше меня, старика.
Супруга императора тоже стала просить об этом, и в конце концов государь согласился:
– Хорошо, пусть уйдет на покой. Быть может, это продлит его дни, – и назначил Митиёри Главным министром. Все изумились: «Как! Он стал Главным министром, не достигнув еще и сорока лет. Небывалый случай!»
Дочь Митиёри впоследствии была возведена в ранг императрицы. Оба его сына служили в гвардии. Когда старшего повысили в чине, дед стал роптать:
– А почему моего воспитанника обошли чином?
– Напрасно вы сердитесь, отец, – ответил Митиёри. – Не могу же я раздавать награды только собственным сыновьям. Что скажут люди?
– Он теперь больше мой сын, чем твой, и потому никто не посмеет роптать, если ты повысишь его в должности. Таро стал младшим начальником Левой гвардии, почему же Дзиро обойден? Дай ему такой же чин в Правой гвардии, – упрямо требовал старик.
– Нет, и не просите. Я не согласен, – отказал наотрез Митиёри.
Но отец его обратился с настойчивой просьбой прямо к государю и в конце концов добился своего. Дзиро занял должность наравне со своим старшим братом.
– Ну, теперь я немного успокоился. Будь Дзиро постарше годами, я бы уступил мою должность именно ему, – сказал старик.
Вот до чего дошла его безумная любовь к внуку! Повсюду только и говорили о счастье Отикубо.
«Могла ли она думать, когда, закутанная в одни лохмотья, дрожала от холода в своей каморке, что станет женой Главного министра и матерью императрицы?» – говорили между собой те из служанок, которые еще помнили былые дни.
Саннокими получила почетную должность при дворе младшей императрицы. В ее обязанности входило следить за туалетом государыни.
Когда окончился срок службы наместника, он благополучно возвратился в столицу вместе со своей женой.
Можно себе представить, как обрадовалась Китаноката!
Боги позволили ей дожить до глубокой старости, верно, для того чтобы она дольше могла наслаждаться счастьем своих детей и внуков.
Отикубо стала уговаривать ее:
– В вашем возрасте пора уже подумать о будущей награде на небесах.
В конце концов мачеха поддалась на ее уговоры. Обряд пострижения был совершен самым торжественным образом. Об этом позаботилась Отикубо.
Мачеха иной раз повторяла в умилении:
– Вот, люди, учитесь на этом примере! Никогда, никогда не обижайте своих пасынков. Я всем на свете обязана неродной дочери.
Но стоило ей рассердиться, как она начинала ворчать:
– Уговорила меня постричься в монахини, а я рыбу в рот не беру. О чужой матери сердце не болит. Одним словом, падчерица!
Когда же Китаноката отошла в мир иной, Отикубо устроила ей роскошные похороны.
Акоги счастливо жила в замужестве и родила много детей. Она часто навещала Сандзёдоно, и ее всегда принимали с большим почетом.
Расскажу о других наших героях.
Сыновья Митиёри продолжали соревноваться между собой и вместе поднимались по лестнице почестей и славы.
Старик отец много раз просил Митиёри перед смертью:
– Если тебе дорога моя память, то позаботься о том, чтобы Дзиро ни в чем не отставал от старшего брата.
Понемногу Митиёри стал равно любить обоих сыновей. Когда он назначил старшего начальником Левой гвардии, то младшего возвел в чин начальника Правой гвардии.
Легко вообразить, как радовалась Отикубо успехам своих детей.
Наместник получил звание дайнагона, Сабуро тоже достиг высоких должностей.
Лишь двоих постигла злая судьба. Беломордый конек тяжело заболел и пошел в монахи. Никто не знает, где настигла его смерть.
Что касается старика танъяку-но сукэ, то он отправился на тот свет вскоре же после нанесенных ему побоев.
– Не довелось ему видеть, как возвысилась обиженная им девушка, – сказал Митиёри. – А жаль! Напрасно его так избили, пусть бы еще пожил на свете…
Все другие герои нашей повести могли бы служить примером долголетия и счастья.
Говорят даже, что Акоги дожила до двухсот лет.
Сэй-Сёнагон Записки у изголовья
1. Весною – рассвет
Весною – рассвет.
Все белее края гор, вот они слегка озарились светом. Тронутые пурпуром облака тонкими лентами стелются по небу.
Летом – ночь.
Слов нет, она прекрасна в лунную пору, но и безлунный мрак радует глаза, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки. Если один-два светляка тускло мерцают в темноте, все равно это восхитительно. Даже во время дождя – необыкновенно красиво.
Осенью – сумерки.
Закатное солнце, бросая яркие лучи, близится к зубцам гор. Вороны, по три, по четыре, по две, спешат к своим гнездам, – какое грустное очарование! Но еще грустнее на душе, когда по небу вереницей тянутся дикие гуси, совсем маленькие с виду. Солнце зайдет, и все полно невыразимой печали: шум ветра, звон цикад…
Зимою – раннее утро.
Свежий снег, нечего и говорить, прекрасен, белый-белый иней тоже, но чудесно и морозное утро без снега. Торопливо зажигают огонь, вносят пылающие угли, – так и чувствуешь зиму! К полудню холод отпускает, и огонь в круглой жаровне гаснет под слоем пепла, вот что плохо!
2. Времена года
У каждой поры своя особая прелесть в круговороте времен года. Хороши первая луна, третья и четвертая, пятая луна, седьмая, восьмая и девятая, одиннадцатая и двенадцатая.
Весь год прекрасен – от начала до конца.
3. Новогодние празднества
В первый день Нового года радостно синеет прояснившееся небо, легкая весенняя дымка преображает все кругом.
Все люди до одного в праздничных одеждах, торжественно, с просветленным сердцем, поздравляют своего государя, желают счастья друг другу. Великолепное зрелище!
В седьмой день года собирают на проталинах побеги молодых трав. Как густо они всходят, как свежо и ярко зеленеют даже там, где их обычно не увидишь, внутри дворцовой ограды!
В этот день знатные дамы столицы приезжают во дворец в нарядно украшенных экипажах поглядеть на шествие «Белых коней». Вот один из экипажей вкатили через Срединные ворота. Повозку подбросило на дороге. Женщины стукаются головами. Гребни из волос падают, ломаются. Слышен веселый смех.
Помню, как я первый раз поехала посмотреть на шествие «Белых коней».
За воротами возле караульни Левой гвардии толпились придворные. Они взяли луки у телохранителей, сопровождающих процессию, и стали пугать коней звоном тетивы.
Из своего экипажа я могла разглядеть лишь решетчатую ограду вдали, перед дворцом. Мимо нее то и дело сновали служанки и камеристки.
«Что за счастливицы! – думала я. – Как свободно они ходят здесь, в высочайшей обители за девятью вратами. Для них это привычное дело!»
Но на поверку дворы там тесные. Телохранители из церемониальной свиты прошли так близко от меня, что были видны даже пятна на их лицах. Белила наложены неровно, как будто местами стаял снег и проступила темная земля…
Лошади вели себя беспокойно, взвивались на дыбы. Поневоле я спряталась от страха в глубине экипажа и уже ничего больше не увидела.На восьмой день Нового года царит большое оживление. Слышен громкий стук экипажей: дамы торопятся выразить свою благодарность государю.
Пятнадцатый день – праздник, когда, по обычаю, государю преподносят «Яство полнолуния».
В знатных домах все прислужницы – и старшие, почтенные дамы, и молодые, – пряча за спиной мешалку для праздничного яства, стараются хлопнуть друг друга, посматривая через плечо, как бы самой не попало. Вид у них самый потешный! Вдруг хлоп! Кто-то не уберегся, всеобщее веселье! Но ротозейка, понятное дело, досадует.
Молодой зять, лишь недавно начавший посещать свою жену в доме ее родителей, собирается утром пятнадцатого дня отбыть во дворец. Эту минуту и караулят женщины. Одна из них притаилась в дальнем углу. В любом доме найдется такая, что повсюду суется первой. Но другие, оглядываясь на нее, начинают хихикать.
– Т-с, тихо! – машет она на них рукой.
И только юная госпожа, словно бы ничего не замечая, остается невозмутимой.
– Ах, мне надо взять вот это! – выскакивает из засады женщина, словно бы невзначай подбегает к юной госпоже, хлопает ее мешалкой по спине и мгновенно исчезает. Все дружно заливаются смехом.
Господин зять тоже добродушно улыбается, он не в обиде, а молодая госпожа даже не вздрогнула, и лишь лицо ее слегка розовеет, это прелестно!
Случается, женщины бьют мешалкой не только друг друга, но и мужчину стукнут.
Иная заплачет и в гневе начнет запальчиво укорять и бранить обидчицу:
– Это она, верно, со зла…
Даже во дворце государя царит веселая суматоха и строгий этикет нарушен. Забавная сумятица происходит и в те дни, когда ждут новых назначений по службе.Пусть валит снег, пусть дороги окованы льдом, все равно в императорский дворец стекается толпа чиновников четвертого и пятого ранга с прошениями в руках. Молодые смотрят весело, они полны самых светлых надежд. Старики, убеленные сединами, в поисках покровительства бредут к покоям придворных дам и с жаром выхваляют собственную мудрость и прочие свои достоинства.
Откуда им знать, что юные насмешницы после безжалостно передразнивают и вышучивают их?
– Пожалуйста, замолвите за меня словечко государю. И государыне тоже, умоляю вас! – просят они.
Хорошо еще, если надежды их сбудутся, но как не пожалеть того, кто потерпел неудачу!4. В третий день третьей луны…
В третий день третьей луны солнце светло и спокойно сияет в ясном небе. Начинают раскрываться цветы на персиковых деревьях.
Ивы в эту пору невыразимо хороши. Почки на них словно тугие коконы шелкопряда. Но распустятся листья o и конец очарованию. До чего же прекрасна длинная ветка цветущей вишни в большой вазе! А возле этой цветущей ветки сидит, беседуя с дамами, знатный гость, быть может, старший брат самой императрицы, в кафтане «цвета вишни» поверх других многоцветных одежд… Чудесная картина!
5. Прекрасна пора четвертой луны…
Прекрасна пора четвертой луны во время празднества Камо. Парадные кафтаны знатнейших сановников, высших придворных различаются между собой лишь по оттенку пурпура, более темному или более светлому. Нижние одежды у всех из белого шелка-сырца. Так и веет прохладой!
Негустая листва на деревьях молодо зеленеет. И как-то невольно залюбуешься ясным небом, не скрытым ни весенней дымкой, ни туманами осени. А вечером и ночью, когда набегут легкие облака, где-то в отдаленье прячется крик кукушки, такой неясный и тихий, словно чудится тебе… Но как волнует он сердце!
Чем ближе праздник, тем чаще пробегают взад и вперед слуги, неся в руках небрежно обернутые в бумагу свертки шелка цвета «зеленый лист вперемешку с опавшим листом» или «индиго с пурпуром». Чаще обычного бросаются в глаза платья причудливой окраски: с яркой каймой вдоль подола, пестрые или полосатые.
Молодые девушки – участницы торжественного шествия – уже успели вымыть и причесать волосы, но еще не сбросили свои измятые, заношенные платья. У иных одежда в полном беспорядке. Они то и дело тревожно кричат:
«У сандалий не хватает завязок!», «Нужны новые подметки к башмакам!» – и хлопотливо бегают, вне себя от нетерпения: да скоро ли наступит долгожданный день?
Но вот все готово! Непоседы, которые обычно ходят вприпрыжку, теперь выступают медленно и важно, словно бонза во главе молитвенного шествия. Так преобразил девушек праздничный наряд!
Матери, тетки, старшие сестры, парадно убранные, каждая прилично своему рангу, сопровождают девушек в пути. Блистательная процессия!
Иные люди годами стремятся получить придворное звание куродо, но это не так-то просто. Лишь в день праздника дозволено им надеть одежду светло-зеленого цвета с желтым отливом, словно они настоящие куродо. О, если б можно было никогда не расставаться с этим одеянием! Но, увы, напрасные потуги: ткань, не затканная узорами, выглядит убого и невзрачно.
6. Случается, что люди называют одно и то же…
Случается, что люди называют одно и то же разными именами. Слова несхожи, а смысл один. Речь буддийского монаха. Речь мужчины. Речь женщины.
Простолюдины любят прибавлять к словам лишние слоги.
Немногословие прекрасно.
7. Отдать своего любимого сына в монахи…
Отдать своего любимого сына в монахи, как это горестно для сердца! Люди будут смотреть на него словно на бесчувственную деревяшку.
Монах ест невкусную постную пищу, он терпит голод, недосыпает. Молодость стремится ко всему, чем богата жизнь, но стоит монаху словно бы ненароком бросить взгляд на женщину, как даже за такую малость его строго порицают.
Но еще тяжелее приходится странствующему заклинателю – гэндзя. Он бродит по дальним тропам священных гор Митакэ и Кумано. Какие страшные испытания стерегут его на этом трудном пути! Но лишь только пройдет молва, что молитвы его имеют силу, как все начнут зазывать к себе. Чем больше растет его слава, тем меньше ему покоя.
Порой заклинателю стоит больших трудов изгнать злых духов, виновников болезни, он измучен, его клонит в сон… И вдруг слышит упрек: «Только и знает, что спать, ленивец!» Каково тогда у него на душе, подумайте!
Но все это дело глубокой старины. Ныне монахам живется куда вольготней.
8. Дайдзин Наримаса, правитель дворца императрицы…
Дайдзин Наримаса, правитель дворца императрицы, готовясь принять свою госпожу у себя в доме, перестроил Восточные ворота, поставив над ними высокую кровлю на четырех столбах, и паланкин государыни внесли через этот вход.
Но придворные дамы решили въехать через Северные ворота, где стоит караульня, думая, что в столь поздний час стражников там не будет.
Иные из нас были растрепаны, но и не подумали причесаться. Ведь экипажи подкатят к самому дому простые слуги, а они не в счет.
Но, как на грех, плетенный из пальмовых листьев кузов экипажа застрял в тесных воротах.
Постелили для нас дорожку из циновок. Делать нечего! Мы были в отчаянии, но пришлось вылезти из экипажа и шествовать пешком через весь двор. Придворные и челядинцы собрались толпой возле караульни и насмешливо на нас поглядывали.
Какой стыд, какая досада!
Явившись к императрице, мы рассказали ей о том, что случилось.
– Но ведь и здесь, в глубине покоев, вас могут увидеть люди! Зачем же так распускаться? – улыбнулась государыня.
– Да, но здесь все люди знакомые, они к нам пригляделись, – сказала я. – Если мы не в меру начнем прихорашиваться, многие, чего доброго, сочтут это подозрительным. И потом, кто бы мог ожидать? Перед таким домом – и вдруг такие тесные ворота, экипажу не проехать!
Тут как раз появился сам Наримаса.
– Передайте это государыне, – сказал он мне, подсунув под церемониальный занавес тушечницу императрицы.
– Ах, вы ужасный человек! – воскликнула я. – Зачем построили такие тесные ворота?
– Мое скромное жилище под стать моему скромному рангу, – с усмешкой ответил Наримаса.
– Но построил же некогда один человек низкого звания высокие ворота перед своим домом…
– О страх! – изумился он. – Уж не говорите ли вы об Юй Динго? Вот не ожидал, что кто-нибудь, кроме старых педантов, слышал о нем! Я сам когда-то шел путем науки и лишь потому смог понять ваш намек.
– Но здешний «путь» не слишком-то был мудро устроен. Мы все попадали на ваших циновках. Такая поднялась сумятица…
– Полил дождь, что же прикажете делать? Но полно, полно, вашим придиркам конца не будет. – И Наримаса поспешно исчез.
– Что случилось? Наримаса так смутился, – осведомилась государыня.
– О, право, ничего! Я только рассказала ему, как наш экипаж застрял в воротах, – ответила я и удалилась в покои, отведенные для фрейлин.
Я делила его вместе с молодыми придворными дамами.
Нам так хотелось спать, что мы уснули сразу, ни о чем не позаботившись. Опочивальня наша находилась в западной галерее Восточного павильона. Скользящая дверь вела оттуда во внутренние покои, но мы не заметили, что она не заперта.
Наримаса как хозяин дома отлично это знал. Он приоткрыл дверь и каким-то чужим, охрипшим голосом несколько раз громко крикнул:
– Позвольте войти к вам, можно?
Я проснулась, гляжу: позади церемониального занавеса ярко горит высокий светильник, и все отлично видно.
Наримаса говорит с нами, приоткрыв дверь вершков на пять. Вид у него презабавный!
До сих пор он никогда не позволял себе ни малейшей вольности, а тут, видно, решил, что раз мы поселились в его доме, то ему все дозволено.
Я разбудила даму, спавшую рядом со мной.
– Взгляните-ка! Видели ли вы когда-нибудь нечто подобное?
Она подняла голову, взглянула, и ее разобрал смех.
– Кто там прячется? – крикнула я.
– Не пугайтесь! Это я, хозяин дома. Пришел побеседовать с вами по делу.
– Помнится, речь у нас шла о воротах в ваш двор. Но дверь в наши апартаменты я вас не просила открывать, – сказала я.
– Дались вам эти ворота! Дозвольте мне войти в ваши покои. Можно, можно?
– Нет, это возмутительно! Сюда нельзя, – со смехом заговорили дамы.
– А! Здесь и молоденькие есть! – И, притворив дверь, он удалился.
Раздался дружный хохот.
Уж если он решился открыть дверь в нашу опочивальню, то надо было пробраться к нам потихоньку, а не испрашивать дозволения во всю силу голоса. Кто бы откликнулся ему: пожалуйста, милости просим? Что за смехотворная нелепость!
На другое утро я рассказала императрице о ночном происшествии.
Государыня молвила с улыбкой:
– Никогда не слышала о нем ничего подобного. Верно, он был покорен твоим остроумием. Право, жаль его! Он жестоко терпит от твоих нападок.
Императрица повелела приготовить парадные одежды для прислужниц маленькой принцессы.
– А какого цвета должно быть, как бишь его, «облачение», что носят они поверх нижнего платья? – осведомился Наримаса.
Общему смеху конца не было.
– Для принцессы обычная посуда не годится. Надо изготовить «махонький» подносик и «махонькие» чашечки, – сказал Наримаса.
– Да, – подхватила я, – и пусть ее светлости прислуживают девушки в этих, как бишь их, «облачениях».
– Полно, не насмешничай, это недостойно тебя. Он человек честный и прямой, – вступилась за него государыня. Как чудесно звучали в ее устах даже слова укоризны!
Однажды, когда я дежурила в покоях императрицы, мне доложили:
– С вами желает говорить господин управитель.
– Что он еще скажет, чем насмешит нас? – полюбопытствовала императрица. – Ступай поговори с ним.
Я вышла к нему. Наримаса сказал мне:
– Я поведал брату моему тюнагону историю с Северными воротами. Он был восхищен вашим остроумием и стал просить меня устроить встречу с вами: «Я бы желал при удобном случае побеседовать с нею».
Наримаса не прибавил к этому ни одного двусмысленного намека, но у меня сердце замерло от страха. Как бы Наримаса не завел речь о своем ночном визите, чтобы смутить меня.
На прощанье он бросил мне:
– В следующий раз я погощу у вас подольше.
– Что ему было нужно? – спросила императрица.
Я без утайки пересказала все, о чем говорил мне Наримаса.
Дамы со смехом воскликнули:
– Не такое это было важное дело, чтобы вызывать вас из апартаментов государыни. Мог бы, кажется, побеседовать с вами в ваших собственных покоях.
– Но ведь Наримаса, верно, судил по себе, – заступилась за него императрица. – Старший брат, в его глазах высший авторитет, с похвалой отозвался о тебе, вот Наримаса и поспешил тебя порадовать.
Как прекрасна была государыня в эту минуту!9. Госпожа кошка, служившая при дворе…
Госпожа кошка, служившая при дворе, была удостоена шапки чиновников пятого ранга, и ее почтительно титуловали госпожой мёбу. Она была прелестна, и государыня велела особенно ее беречь.
Однажды, когда госпожа мёбу разлеглась на веранде, приставленная к ней мамка по имени Ума-но мёбу, прикрикнула на нее:
– Ах ты негодница! Сейчас же домой!
Но кошка продолжала дремать на солнышке. Мамка решила ее припугнуть:
– Окинамаро, где ты? Укуси мёбу-но омото!
Глупый пес набросился на кошку, а она в смертельном страхе кинулась в покои императора. Государь в это время находился в зале утренней трапезы. Он был немало удивлен и спрятал кошку у себя за пазухой.
На зов государя явились куродо – Тадатака и Наринака.
– Побить Окинамаро! Сослать его на Собачий остров сей же час! – повелел император.
Собрались слуги и с шумом погнались за собакой. Не избежала кары и Ума-но мёбу.
– Отставить мамку от должности, она нерадива, – приказал император.
Ума-но мёбу больше не смела появляться перед высочайшими очами.
Стражники прогнали бедного пса за ворота. Увы, давно ли сам То-но бэн вел его, когда в третий день третьей луны он горделиво шествовал в процессии, увенчанный гирляндой из веток ивы. Цветы персика вместо драгоценных шпилек, на спине ветка цветущей вишни, вот как он был украшен. Кто бы мог тогда подумать, что ему грозит такая злосчастная судьба.
– Во время утренней трапезы, – вздыхали дамы, – он всегда был возле государыни. Как теперь его не хватает!
Через три-четыре дня услышали мы в полдень жалобный вой собаки.
– Что за собака воет без умолку? – спросили мы. Псы со всего двора стаей помчались на шум.
Скоро к нам прибежала служанка из тех, что убирают нечистоты:
– Ах, какой ужас! Двое мужчин насмерть избивают бедного пса. Говорят, он был сослан на Собачий остров и вернулся, вот его и наказывают за ослушание.
Сердце у нас защемило: значит, это Окинамаро!
– Его бьют куродо Тадатака и Санэфуса, – добавила служанка.
Только я послала гонца с просьбой прекратить побои, как вдруг жалобный вой затих.
Посланный вернулся с известием:
– Издох. Труп выбросили за ворота.
Все мы очень опечалились, но вечером к нам подполз, дрожа всем телом, какой-то безобразно распухший пес, самого жалкого вида.
– Верно, это Окинамаро? Такой собаки мы здесь не видели, – заговорили дамы.
– Окинамаро! – позвали его, но он словно бы не понял. Мы заспорили. Одни говорили: «Это он!», другие: «Нет, что вы!»
Государыня повелела:
– Укон хорошо его знает. Кликните ее.
Пришла старшая фрейлина Укон. Государыня спросила:
– Неужели это Окинамаро?
– Пожалуй, похож на него, но уж очень страшен на вид, – ответила госпожа Укон. – Бывало, только я крикну «Окинамаро!», он радостно бежит ко мне, а этого сколько ни зови, не идет. Нет, это не он! Притом ведь я слышала, что бедного Окинамаро забили насмерть. Как мог он остаться в живых, ведь его нещадно избивали двое мужчин!
Императрица была огорчена.
Настали сумерки, собаку пробовали накормить, но она ничего не ела, и мы окончательно решили, что это какойто приблудный пес.
На другое утро я поднесла императрице гребень для прически и воду для омовения рук. Государыня велела мне держать перед ней зеркало.
Прислуживая государыне, я вдруг увидела, что под лестницей лежит собака.
– Увы! Вчера так жестоко избили Окинамаро. Он, наверно, издох. В каком образе возродится он теперь? Грустно думать, – вздохнула я.
При этих словах пес задрожал мелкой дрожью, слезы у него так и потекли-побежали.
Значит, это все-таки был Окинамаро! Вчера он не посмел отозваться. Мы были удивлены и тронуты.
Положив зеркало, я воскликнула:
– Окинамаро!
Собака подползла ко мне и громко залаяла. Государыня улыбнулась.
Она призвала к себе госпожу Укон и все рассказала ей. Поднялся шум и смех.
Сам государь пожаловал к нам, узнав о том, что случилось.
– Невероятно! У бессмысленного пса – и вдруг такие глубокие чувства, – шутливо заметил он.
Дамы из свиты императора тоже толпой явились к нам и стали звать Окинамаро по имени. На этот раз он поднялся с земли и пошел на зов.
– Смотрите, у него все еще опухшая морда, надо бы сделать примочку, – предложила я.
– Ага, в конце концов пришлось ему выдать себя! – смеялись дамы.
Тадатака услышал это и крикнул из Столового зала:
– Неужели это правда? Дайте, сам погляжу. Я послала служанку, чтобы сказать ему:
– Какие глупости! Разумеется, это другая собака.
– Говорите себе, что хотите, а я разыщу этого подлого пса. Не спрячете от меня, – пригрозил Тадатака.
Вскоре Окинамаро был прощен государем и занял свое прежнее место во дворце.
Но и теперь я с невыразимым волнением вспоминаю, как он стонал и плакал, когда его пожалели.
Так плачет человек, услышав слова сердечного сочувствия.
А ведь это была простая собака… Разве не удивительно?
10. Первый день года и третий день третьей луны…
Первый день года и третий день третьей луны особенно радуют в ясную погоду.
Пускай хмурится пятый день пятой луны. Но в седьмой день седьмой луны туманы должны к вечеру рассеяться.
Пусть в эту ночь месяц светит полным блеском, а звезды сияют так ярко, что, кажется, видишь их живые лики.
Если в девятый день девятой луны к утру пойдет легкий дождь, хлопья ваты на хризантемах пропитаются благоуханной влагой, и аромат цветов станет от этого еще сильнее.
А до чего хорошо, когда рано на рассвете дождь кончится, но небо все еще подернуто облаками, кажется, вот-вот снова посыплются капли!
11. Я люблю глядеть, как чиновники, вновь назначенные на должность…
Я люблю глядеть, как чиновники, вновь назначенные на должность, выражают свою радостную благодарность.
Распустив по полу длинные шлейфы, с таблицами в руках, они почтительно стоят перед императором. Потом с большим усердием исполняют церемониальный танец и отбивают поклоны.
12. Хотя караульня в нынешнем дворце…
Хотя караульня в нынешнем дворце расположена у Восточных ворот, ее по старой памяти называют Северной караульней.
Поблизости от нее поднимается к небу огромный дуб.
– Какой он может быть высоты? – удивлялись мы. Господин почетный тюдзё Наринобу пошутил в ответ:
– Надо бы срубить его у самого корня. Он мог бы послужить опахалом для епископа Дзётё.
Случилось так, что епископ этот был назначен настоятелем храма Ямасина и явился благодарить императора в тот самый день, когда господин Наринобу стоял во главе караула гвардии.
Епископ выглядел устрашающей громадиной, ведь он, как нарочно, надел сандалии на высоких подставках.
Когда он удалился, я спросила Наринобу:
– Что же вы не подали ему опахало?
– О, вы ничего не забываете! – засмеялся тот.
13. Горы
Горы Огура – «Сумерки», Касэ – «Одолжи!», Микаса – «Зонтик», Конокурэ – «Лесная сень», Иритати – «Заход солнца», Васурэдзу – «Не позабуду!», Суэномацу – «Последние сосны», Катасари – «Гора смущения», – любопытно знать: перед кем она так смущалась?
Горы Ицувата – «Когда же», Каэру – «Вернешься», Нотисэ – «После…».
Гора Асакура – «Кладовая утра». Как она прекрасна, когда глядишь на нее издали!
Прекрасная гора Охирэ. Ее имя заставляет вспомнить танцоров, которых посылает император на праздник храма Ивасимидзу.
Прекрасны горы Мива – «Священное вино».
Гора Тамукэ – «Возденем руки». Гора Матиканэ – «Не в силах ждать». Гора Тамасака – «Жемчужные склоны». Гора Миминаси – «Без ушей».
14. Рынки
Рынок Дракона. Рынок Сато.
Среди множества рынков в провинции Ямато всего замечательней рынок Цуба. Паломники непременно посещают его по дороге в храмы Хасэ, и он словно тоже причастен к поклонению богине Каннон.
Рынок Офуса. Рынок Сикама. Рынок Асука.
15. Горные пики
Горные пики Юдзурува, Амида, Иятака.
16. Равнины
Равнина Мика. Равнина Асита. Равнина Сонохара.
17. Пучины
Касикофути – «Пучина ужаса»…Любопытно, в какие мрачные глубины заглянул тот, кто дал ей такое название?
Пучина Наирисо – «Не погружайся!» – кто кого так остерег?
Аоиро – «Светло-зеленые воды» – какое красивое имя! Невольно думаешь, что из них можно бы сделать одежды для молодых куродо.
Пучины Какурэ – «Скройся!», Ина – «Нет!».
18. Моря
Море пресной воды. Море Ёса. Море Кавафути.
19. Императорские гробницы
Гробница Угуису – «Соловей». Гробница Касиваги – «Дубовая роща». Гробница Амэ – «Небо».
20. Переправы
Переправа Сикасуга. Переправа Корпдзума. Переправа Мидзухаси – «Водяной мост».
21. Чертоги(?)
Яшмовый чертог (?).
22. Здания
Врата Левой гвардии. Прекрасны также дворцы Нидзё, Итидзё. И еще – дворцы Сомэдоно-но мия. Сэкайин, Сугавара-но ин, Рэнсэйин, Канъин, Судзакуин, Оно-но мия, Кобай, Агата-но идо, Тосандзё, Кохатидзё, Коитидзё.
23. В северо-восточном углу дворца Сэйрёдэ́н…
В северо-восточном углу дворца Сэйрёдэн на скользящей двери, ведущей из бокового зала в северную галерею, изображено бурное море и люди страшного вида: одни с непомерно длинными руками, другие с невероятно длинными ногами. Когда дверь в покои императрицы оставалась отворенной, картина с длиннорукими уродами была хорошо видна.
Однажды придворные дамы, собравшись в глубине покоев, со смехом глядели на нее и говорили, как она ужасна и отвратительна!
Возле балюстрады на веранде была поставлена ваза из зеленоватого китайского фарфора, наполненная ветками вишни. Прекрасные, осыпанные цветами ветви, длиною примерно в пять локтей, низко-низко перевешивались через балюстраду…
В полдень пожаловал господин дайнагон Корэтика, старший брат императрицы. Его кафтан «цвета вишни» уже приобрел мягкую волнистость. Темно-пурпурные шаровары затканы плотным узором. Из-под кафтана выбиваются края одежд, внизу несколько белых, а поверх них еще одна, парчовая, густо-алого цвета.
Император пребывал в покоях своей супруги, и дайнагон начал докладывать ему о делах, заняв место на узком деревянном помосте, перед дверью, ведущей в покои государыни.
Позади плетеной шторы, небрежно спустив с плеч китайские накидки, сидели придворные дамы в платьях «цвета вишни», лиловой глицинии, желтой керрии и других модных оттенков. Концы длинных рукавов выбивались из-под шторы, закрывавшей приподнятую верхнюю створку небольших ситоми, и падали вниз, до самого пола.
А тем временем в зале для утренней трапезы слышался громкий топот ног: туда несли подносы с кушаньем. Раздавались возгласы: «Эй, посторонись!»
Ясный и тихий день был невыразимо прекрасен. Когда прислужники внесли последние подносы, было объявлено, что обед подан.
Император вышел из главных дверей. Дайнагон проводил его и вернулся назад, к осененной цветами балюстраде. Государыня откинула занавес и появилась на пороге.
Нас, ее прислужниц, охватило безотчетное чувство счастья, мы забыли все наши тревоги.
Пусть луна и солнце
Переменят свой лик,
Неизменным пребудет
На горе Мимуро… —
медленно продекламировал дайнагон старое стихотворение.
Я подумала: «Чудесно сказано! Пусть же тысячу лет пребудет неизменным этот прекрасный лик».
Не успели придворные, прислуживавшие за обедом императору, крикнуть, чтобы унесли подносы, как государь вернулся в покои императрицы.
Государыня приказала мне:
– Разотри тушь.
Но я невольно загляделась на высочайшую чету, и работа у меня не ладилась.
Императрица сложила в несколько раз белый лист бумаги:
– Пусть каждая из вас напишет здесь старинную танку, любую, что вспомнится.
Я спросила у дайнагона, сидевшего позади шторы:
– Как мне быть?
Но дайнагон ответил:
– Пишите, пишите быстрее! Мужчине не подобает помогать вам советом.
Государыня передала нам свою тушечницу.
– Скорее! Не раздумывайте долго, пишите первое, что на ум придет, хоть «Нанивадзу», – стала она торопить нас. Неужели все мы до того оробели? Кровь хлынула в голову, мысли спутались. Старшие фрейлины, бормоча про себя: «Ах, мучение!» – написали всего две-три танки о весне, о сердце вишневых цветов и передали мне бумагу со словами:
– Ваша очередь.
Вот какое стихотворение припомнилось мне:
Промчались годы,
Старость меня посетила,
Но только взгляну
На этот цветок весенний,
Все забываю печали.
Я изменила в нем один стих:
…Но только взгляну
На моего государя,
Все забываю печали.
Государь изволил внимательно прочесть то, что мы написали.
– Я хотел испытать быстроту ума каждой из вас, не больше, – заметил он и к слову рассказал вот какой случай из времен царствования императора Энъю:
– Однажды император повелел своим приближенным:
«Пусть каждый из вас напишет по очереди одно стихотворение вот здесь, в тетради».
А им этого смертельно не хотелось. Некоторые стали отнекиваться, ссылаясь на то, что почерк у них, дескать, нехорош.
«Мне нужды нет, каким почерком написано стихотворение и вполне ли отвечает случаю», – молвил император.
Все в большом смущении начали писать.
Среди придворных находился наш нынешний канцлер, тогда еще тюдзё третьего ранга.
Ему пришла на память старинная танка:
Как волны морские
Бегут к берегам Идзумо,
Залив ли, мыс ли,
Так мысли, все мои мысли
Стремятся только к тебе.
Он заменил лишь одно слово в конце стихотворения:
Так мысли, все мои мысли
Стремятся к тебе, государь.
Император весьма похвалил его».
При этих словах у меня невольно испарина выступила от сердечного волнения.
«Вряд ли молодые дамы сумели так написать, как я? – подумалось мне. – Иные из них в обычное время пишут очень красиво, но тут до того потерялись от страха, что, наверно, сделали множество ошибок».
Императрица положила перед собой тетрадь со стихами из «Кокинсю». Прочитав вслух начало танки, она спрашивала, какой у нее конец. Некоторые песни мы денно и нощно твердили наизусть, так почему же теперь путались и все забывали?
Госпожа сайсё помнила от силы с десяток стихотворений… Скажешь ли, что она знаток поэзии? Другие и того хуже: помнили всего пять-шесть. Лучше бы сразу сознаться начистоту, но дамы лишь стонали и сетовали:
– Ах, разве можно упрямо отказываться, когда государыня изволит спрашивать?
Ну, не смешно ли?
Если ни одна из нас не могла припомнить последних строк стихотворения, императрица читала его до конца и отмечала это место в книге закладкой.
– Ах, уж его-то мы отлично знали! И отчего вдруг память отказала? – жаловалась дамы.
В самом деле, странно! Ведь сколько раз переписывали они «Кокинсю», с начала до конца, могли бы, кажется, запомнить!
Вот что по этому случаю рассказала нам императрица:
«В царствование императора Мураками жила одна дама, близкая к государю. Прозвали ее Сэнъёдэ н-но нёго, а отцом ее был Левый министр, имевший свою резиденцию в Малом дворце на Первом проспекте. Но вы, наверно, все об этом слышали.
Когда она была еще юной девушкой, отец так наставлял ее:
– Прежде всего упражняй свою руку в письме. Затем научись играть на семиструнной цитре так хорошо, чтобы никто не мог сравниться с тобой в этом искусстве. Но наипаче всего потрудись прилежно заучить на память все двадцать томов «Кокинсю».
Это дошло до слуха императора Мураками. Однажды в День удаления от скверны он принес с собой «Кокинсю» в покои госпожи Сэнъёдэн и сел позади церемониального занавеса. Ей показалось это странным и необычным.
Император разложил перед собой тома «Кокинсю» и начал спрашивать:
– Кто сочинил это стихотворение, в каком году, каком месяце и по какому поводу?
Госпожа Сэнъёдэн на все могла дать точный ответ, так, мол, и так. Но в душе, наверно, была в полном смятении. Какой позор, если б она ошиблась хоть в малости или что-то позабыла!
Император призвал двух-трех придворных дам, особо сведущих в поэзии, и приказал им при помощи фишек для игры подсчитать, сколько песен знает госпожа Сэнъёдэн. А ей он строго-настрого велел отвечать на вопросы.
Какое это было, наверно, волнующее и прекрасное зрелище! Можно позавидовать тем, кто тогда имел счастье там присутствовать.
Государь снова начал испытание. Но не успеет он дочитать танку до конца, как госпожа Сэнъёдэн уже дает точный ответ, не ошибившись ни в одном слове.
Императора даже досада взяла. Ему непременно хотелось поймать ее хоть на небольшой обмолвке. Так пролистал он первые десять томов.
– Дальше продолжать бесполезно, – молвил государь и, положив закладку в книгу, удалился в свою опочивальню. Какое торжество для госпожи Сэнъёдэн!
Проспав немало времени, император вдруг пробудился.
«Нет, – сказал он себе, – можно ли покинуть поле битвы, пока не решен исход? Ведь, если отложить испытание до завтра, она, пожалуй, успеет освежить в памяти последние десять томов!»
«Нынче же доведу дело до конца», – решил император и, повелев зажечь светильники, продолжал экзамен до глубокой ночи.
И все же госпожа Сэнъёдэн осталась непобежденной. Император вновь удалился к себе, а придворные поспешили сообщить отцу ее – Левому министру – обо всем, что произошло.
Взволнованный до глубины души, Левый министр повелел совершить служение во многих храмах, а сам, обратившись лицом к императорскому дворцу, читал всю ночь благодарственные молитвы богам.
Вот подлинная страсть к поэзии!»
Выслушав с глубоким вниманием рассказ императрицы, государь воскликнул:
– А я так с трудом могу прочитать подряд три-четыре тома стихов!
– В старину даже люди низкого звания знали толк в поэзии. Разве в наше время так бывает? – оживленно толковали между собой дамы, приближенные к императрице, и дамы, прибывшие в свите императора.
Я слушала с восторгом, позабыв обо всем на свете, так увлекла меня эта беседа.
24. Какими ничтожными кажутся мне те женщины…
Какими ничтожными кажутся мне те женщины, которые, не мечтая о лучшем будущем, ревниво блюдут свое будничное семейное счастье!
Я хотела бы, чтоб каждая девушка до замужества побывала во дворце и познакомилась с жизнью большого света! Пусть послужит хоть недолгое время в должности найси-но сукэ.
Терпеть не могу придирчивых людей, которые злословят по поводу придворных дам. Положим, нет дыма без огня. Придворная дама не сидит затворницей, она встречается с множеством людей.
Кроме высочайших особ, если я смею помянуть их, она видит вельмож, царедворцев, сановников, фрейлин и разных прочих людей. А разве она может брезгливо уклониться от встреч с женщинами простого звания? Ведь сколько их во дворце: камеристки и служанки, прибывшие во дворец вместе со своей госпожой из ее родного дома, низшие прислужницы, вплоть до последних служанок, убирающих нечистоты, кого ценят не более, чем обломок черепицы!
Господа мужчины, столь немилосердно порицающие нас, вряд ли вынуждены разговаривать с любой челядинкой, нам же этого не избежать. А ведь если мужчина служит во дворце, то заводит там самые пестрые знакомства.
Когда придворная дама выходит замуж, ей оказывают всяческое почтение, но в душе думают, что каждый знает ее в лицо и что не найдешь в ней прежней наивной прелести.
Спору нет, это так. Но разве малая честь для мужа, если жену его титулуют госпожой найси-но сукэ? Она посещает дворец, ее посылают от имени императора на празднество Камо.
Иные дамы, оставив придворную службу, замыкаются в кругу семьи и находят там свое счастье. Но они не уронят себя, если им случится побывать во дворце, например, по случаю Пляски пяти танцовщиц, когда правители провинций присылают во дворец своих юных дочерей. Бывшая придворная дама сумеет соблюсти хороший тон и не будет задавать глупых вопросов. А это очень приятно.
25. То, что наводит уныние
Собака, которая воет посреди белого дня.
Верша для ловли рыб, уже ненужная весной.
Зимняя одежда цвета алой сливы в пору третьей или четвертой луны.
Погонщик, у которого издох бык. Комната для родов, где умер ребенок. Жаровня или очаг без огня.
Ученый высшего звания, у которого рождаются только дочери.
Остановишься в чужом доме, чтобы «изменить направление пути», грозящее бедой, а хозяин как раз в отсутствии. Особенно это грустно в День встречи весны.
Досадно, если к письму, присланному из провинции, не приложен гостинец. Казалось бы, в этом случае не должно радовать и письмо из столицы, но зато оно всегда богато новостями. Узнаешь из него, что творится в большом свете.
С особым старанием напишешь кому-нибудь письмо. Пора бы уже получить ответ, но посланный тобой слуга подозрительно запаздывает. Ждешь долго-долго и вдруг твое письмо, красиво завязанное узлом или скрученное на концах, возвращается к тебе назад, но в каком виде! Испачкано, смято, черта туши, для сохранности тайны проведенная сверху, бесследно стерта.
Слуга отдает письмо со словами:
«Дома не изволят быть», или: «Нынче, сказали, соблюдают День удаления, письма принять не могут».
Какая досада!
Или вот еще. Посылаешь экипаж за кем-нибудь, кто непременно обещал приехать к тебе. Ждешь с нетерпением. Слышится стук подъезжающей повозки. Кто-то кричит:
«Вот наконец пожаловали!»
Спешишь к воротам. Но экипаж тащат в сарай, оглобли со стуком падают на землю.
Спрашиваешь:
– В чем дело?
– А дома не случилось. Говорят, изволили куда-то отбыть, – отвечает погонщик и уводит в стойло распряженного быка.
Или вот еще. Зять, принятый в семью, перестает навещать свою жену. Большое огорчение! Какая-то важная особа сосватала ему дочку одного придворного. Совестно перед людьми, а делать нечего!
Кормилица отпросилась «на часочек». Утешаешь ребенка, забавляешь. Пошлешь к кормилице приказ немедленно возвращаться… И вдруг от нее ответ: «Нынче вечером не ждите». Тут не просто в уныние придешь, этому имени нет, гнев берет, до чего возмутительно!
Как же сильно должен страдать мужчина, который напрасно ждет свою возлюбленную!
Или еще пример.
Ожидаешь всю ночь. Уже брезжит рассвет, как вдруг – тихий стук в ворота. Сердце твое забилось сильнее, посылаешь людей к воротам узнать, кто пожаловал.
Но называет свое имя не тот, кого ждешь, а другой человек, совершенно тебе безразличный. Нечего и говорить, какая тоска сжимает тогда сердце!
Заклинатель обещал изгнать злого духа. Он велит принести четки и начинает читать заклинания тонким голосом, словно цикада верещит.
Время идет, а незаметно, чтобы злой дух покинул больного или чтобы добрый демон-защитник явил себя. Вокруг собрались и молятся родные больного. Всех их начинают одолевать сомнения.
Заклинатель из сил выбился, уже битый час он читает молитвы.
– Небесный защитник не явился. Вставай! – приказывает он своему помощнику и забирает у него четки.
– Все труды пропали! – бормочет он, ероша волосы со лба на затылок, и ложится отдохнуть немного.
– Любит же он поспать! – возмущаются люди и без всякой жалости трясут его, будят, стараются из него хоть слово выжать.
Печальное зрелище! Или вот еще.
Дом человека, который не получил должности в дни, когда назначаются правители провинций.
Прошел слух, что уж на этот раз его не обойдут. Из разных глухих мест к нему съезжаются люди, когда-то служившие у него под началом, с виду сущие деревенщины. Все они полны надежд.
То и дело видишь во дворе оглобли подъезжающих и отъезжающих повозок. Каждый хочет сопровождать своего покровителя, когда он посещает храмы. Едят, пьют, галдят наперебой.
Время раздачи должностей подходит к концу. Уже занялась заря последнего дня, а еще ни один вестник не постучал в ворота.
– Право, это странно! – удивляются гости, поминутно настораживая уши.
Но вот слышатся крики передовых скороходов: советники государя покидают дворец.
Слуги с вечера зябли возле дворца в ожидании вестей, теперь они возвращаются назад с похоронными лицами.
Люди в доме даже не решаются их расспрашивать. И только приезжие провинциалы любопытствуют:
– Какую должность получил наш господин? Им неохотно отвечают:
– Он по-прежнему экс-губернатор такой-то провинции.
Все надежды рухнули, какое горькое разочарование!
На следующее утро гости, битком набившие дом, потихоньку отбывают один за другим. Но иные состарились на службе у хозяина дома и не могут так легко его покинуть, они бродят из угла в угол, загибая пальцы на руках. Подсчитывают, какие провинции окажутся вакантными в будущем году.
Унылая картина!
Вы послали кому-то стихотворение. Вам оно кажется хорошим, но увы! Не получаете «ответной песни». Грустно и обидно. Если это было любовное послание, что же, не всегда можно на него отозваться. Но как не написать в ответ хоть несколько ничего не значащих любезных слов… Чего же стоит такой человек?
Или вот еще.
В оживленный дом ревнителя моды приносят стихотворение в старом вкусе, без особых красот, сочиненное в минуту скуки стариком, безнадежно отставшим от века.Тебе нужен красивый веер к празднику. Заказываешь его прославленному художнику. Наступает день торжества, веер доставлен… и на нем – кто бы мог ожидать! – намалеван безобразный рисунок.
Посланный приносит подарок по случаю рождения ребенка или отъезда в дальний путь, но ничего не получает в награду. Непременно нужно вознаградить слугу, хотя бы он принес пустячок: целебный шар кусудама или колотушку счастья. Посланный от души рад, он не рассчитывал на щедрую мзду. Иной раз слуга не сомневается, что его ждет богатая награда. Сердце у него так и прыгает. Но надежды его обмануты, и он возвращается назад мрачнее тучи.
В семью приняли молодого зятя, но прошло четыре-пять лет, и еще ни разу в доме не поднимали суматоху, спеша приготовить покои для родов. Какой печальный дом! У престарелых супругов много взрослых сыновей и дочерей, пора бы, кажется, и внучатам ползать по полу и делать первые шаги. Старики прилегли отдохнуть в одиночестве. На них вчуже глядеть грустно. Что же должны чувствовать их собственные дети!
Вечером в канун Нового года весь дом в хлопотах. Лишь кто-то один лениво встает с постели после дневного отдыха и плещется в горячей воде. Сил нет, как это раздражает!
А еще наводят уныние:
долгие дожди в последний месяц года;
один день невоздержания в конце длительного поста.26. То, к чему постепенно теряешь рвение
Каждодневные труды во время поста.
Приготовление к тому, что еще не скоро наступит. Долгое уединение в храме.
27. То, над чем посмеиваются
Обвалившаяся ограда.
Человек, который прослыл большим добряком.
28. То, что докучает
Гость, который без конца разглагольствует, когда тебе некогда. Если с ним можно не считаться, спровадишь его без долгих церемоний: «После, после…» Но какая же берет досада, если гость – человек значительный и прервать его неловко.
Растираешь палочку туши и вдруг видишь: к тушечнице прилип волосок. Или в тушь попал камушек и царапает слух пронзительным «скрип-скрип».
Кто-то внезапно заболел. Посылаешь слугу с наказом скорей привести заклинателя, а того, как нарочно, дома нет. Ищут повсюду. Ждешь, не находя себе места. Как долго тянется время! Наконец – о радость! – явился. Но он, должно быть, лишь недавно усмирял демонов. Садится усталый и начинает сонным голосом бормотать заклинания себе под нос. Большая досада!
Человек, не блещущий умом, болтает обо всем на свете с глупой ухмылкой на лице.
А иной гость все время вертит руки над горящей жаровней, трет и разминает, поджаривая ладони на огне. Кто когда видел, чтобы молодые люди позволяли себе подобную вольность? И только какой-нибудь старик способен небрежно положить ногу на край жаровни, да еще и растирать ее во время разговора.
Такой бесцеремонный гость, явившись к вам с визитом, первым делом взмахами веера сметает во все стороны пыль с того места, куда намерен сесть. Он не держится спокойно, руки и ноги у него все время в движении, он заправляет под колени переднюю полу своей «охотничьей одежды», вместо того чтобы раскинуть ее перед собой.
Вы думаете, что столь неблаговоспитанно ведут себя только люди низкого разбора, о ком и говорить-то не стоит? Ошибаетесь, и чиновные господа не лучше. К примеру, так вел себя третий секретарь императорской канцелярии. А иной упьется рисовой водкой и шумит вовсю. Обти рая неверной рукой рот и поглаживая бороденку, если она у него имеется, сует чарку соседу в руки, – до чего противное зрелище!
«Пей!» – орет он, подзадоривая других.
Посмотришь, дрожит всем телом, голова качается, нижняя губа отвисла… А потом еще и затянет ребячью песенку:В губернскую управу я пошел…
И так ведут себя, случалось мне видеть, люди из самого хорошего круга. Скверно становится на душе!
Завидовать другим, жаловаться на свою участь, приставать с расспросами по любому пустяку, а если человек не пойдет на откровенность, из злобы очернить его; краем уха услышать любопытную новость и потом рассказывать направо и налево с таким видом, будто посвящен во все подробности, – как это мерзко!
Ребенок раскричался как раз тогда, когда ты хочешь к чему-то прислушаться.
Вороны собрались стаей и носятся взад-вперед с оглушительным карканьем.
Собака увидела кого-то, кто потихоньку пробирался к тебе, и громко лает на него. Убить бы эту собаку!
Спрячешь с большим риском кого-нибудь там, где быть ему недозволено, а он уснул и храпит!
Или вот еще.
Принимаешь тайком возлюбленного, а он явился в высокой шапке! Хотел пробраться незамеченным, и вдруг шапка за что-то зацепилась и громко шуршит.
Мужчина рывком перебрасывает себе через голову висящую у входа плетеную штору – и она отчаянно шелестит. Если это тяжелая штора из бамбуковых палочек, то еще хуже! Нижний край ее упадет на пол с громким стуком. А ведь, кажется, нетрудное дело – поднять штору беззвучно. Зачем с силой толкать скользящую дверь? Ведь она сдвинется бесшумно, стоит только чуть-чуть ее приподнять. Даже легкие сёдзи издадут громкий скрип, если их неумело толкать и дергать. До чего же неприятно!
Тебя клонит в сон, ты легла и уже засыпаешь, как вдруг тонким-тонким голосом жалобно запевает москит, он кружит над самым твоим лицом и даже, такой маленький, умудряется навевать ветерок своими крылышками. Изведет вконец.
Скрипучая повозка невыносимо раздирает уши. Если едешь в чужом экипаже, то даже владелец его становится тебе противен.
Рассказываешь старинную повесть. Вдруг кто-то подхватил нить твоего рассказа и продолжает сам. Несносный человек! И вообще несносен каждый, будь то взрослый или ребенок, кто прерывает тебя и вмешивается в разговор.
К тебе случайно забежали дети. Приласкаешь их, подаришь какие-нибудь безделушки. И уж теперь от них отбою нет, то и дело врываются к тебе, хватают и разбрасывают все, что им попадется на глаза.
В дом или во дворец, где ты служишь, явился неприятный для тебя посетитель. Прикинешься спящей, но не тутто было! Твои служанки будят тебя, трясут и расталкивают с укоризненным видом: как, мол, не совестно быть такой соней! А ты себя не помнишь от досады.
Придворная дама служит без году неделя, а туда же: берется всех поучать с многоопытным видом и, непрошенная, навязывает свою помощь! Терпеть не могу таких особ!
Человек, близкий твоему сердцу, вдруг начинает хвалить до небес свою прежнюю возлюбленную. Не особенно это приятно, даже если речь идет о далеком прошлом. Но, предположим, он лишь недавно расстался с нею? Тут уж тебя заденет за живое. Правда, нет худа без добра: в этом случае легче судить, что к чему.
Гость чихнул и бормочет заклинание. Нехорошо! Только разве один хозяин дома может позволить себе такую вольность.
Блохи – препротивные существа. Скачут под платьем так, что, кажется, оно ходит ходуном.
Когда собаки где-то вдалеке хором поднимают протяжный вой, просто жуть берет, до чего неприятное чувство!
Кто-то открыл дверь и вышел, а закрыть за собой и не подумал. Какая докука!29. То, что заставляет сердце сильнее биться
Как взволнованно твое сердце, когда случается: Кормить воробьиных птенчиков.
Ехать в экипаже мимо играющих детей.
Лежать одной в покоях, где курились чудесные благовония. Заметить, что драгоценное зеркало уже слегка потускнело.
Слышать, как некий вельможа, остановив свой экипаж у твоих ворот, велит слугам что-то спросить у тебя.
Помыв волосы и набелившись, надеть платье, пропитанное ароматами. Даже если никто тебя не видит, чувствуешь себя счастливой.
Ночью, когда ждешь своего возлюбленного, каждый легкий звук заставляет тебя вздрагивать: шелест дождя или шорох ветра.
30. То, что дорого как воспоминание
Засохшие листья мальвы.
Игрушечная утварь для кукол.
Вдруг заметишь между страницами книги когда-то заложенные туда лоскутки сиреневого или пурпурного шелка.
В тоскливый день, когда льют дожди, неожиданно найдешь старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог.
Веер «Летучая мышь» – память о прошлом лете.
31. То, что радует сердце
Прекрасное изображение женщины на свитке в сопровождении многих искусно написанных слов.
На обратном пути с какого-нибудь зрелища края женских одежд выбиваются из-под занавесок, так переполнен экипаж. За ним следует большая свита, умелый погонщик гонит быка вовсю.
Сердце радуется, когда пишешь на белой и чистой бумаге из Митиноку такой тонкой-тонкой кистью, что, кажется, она и следов не оставит.
Крученые мягкие нити прекрасного шелка.
Во время игры в кости много раз подряд выпадают счастливые очки.
Гадатель, превосходно владеющий своим искусством, возглашает на берегу реки заклятия против злых чар.
Глоток воды посреди ночи, когда очнешься от сна.
Томишься скукой, но вдруг приходит гость, в обычное время не слишком тебе близкий. Он сообщает последние светские новости, рассказывает о разных событиях, забавных, горестных или странных, о том, о другом… Во всем он осведомлен, в делах государственных или частных, обо всем говорит толково и ясно. На сердце у тебя становится весело. Посетив какой-нибудь храм, закажешь там службу. Бонза в храме или младший жрец в святилище против обыкновения читает молитвы отчетливо, звучным голосом. Приятно слушать.
32. Экипаж знатного вельможи с кузовом из пальмовых листьев…
Экипаж знатного вельможи с кузовом из пальмовых листьев должен ехать спокойно и плавно. Если он мчится слишком быстро, это оскорбляет глаза.
Но зато чем скорее промелькнет мимо обычный экипаж с сетчатым кузовом, тем лучше. Едва показался – и уже исчез, только и заметишь бегущих сзади слуг. Занятно гадать: кто проехал? Но если повозка тащится медленно, какой уж интерес!
33. Проповедник должен быть благообразен лицом
Проповедник должен быть благообразен лицом.
Когда глядишь на него, не отводя глаз, лучше постигаешь святость поучения. А будешь смотреть по сторонам, мысли невольно разбегутся. Уродливый вероучитель, думается мне, вводит нас в грех.
Но довольно! Будь я чуть помоложе, то, верно, больше написала бы о таких суетных вещах, как людская красота. Но в мои года я страшусь прегрешения.
«Слова его возвышенны, и сам он полон благочестия», – заговорит молва о проповеднике. И вот уже иные люди спешат в храм, лишь бы первыми послушать его. Ах, чем ехать туда из таких тщеславных побуждений, лучше остаться дома! Бывало, в старину, когда придворный выйдет в отставку, ему уже нет места в императорском кортеже и, уж само собой, во дворце его не увидишь. Но времена изменились. Бывших куродо, возведенных при отставке в чин пятого ранга, ныне охотно употребляют на службе.
И все же отставной придворный, верно, тоскует в душе, вспоминая прежние дни. Ему кажется, что он не у дела. От скуки заглянет в храм, послушает проповедь раз-другой, и вот его уже все время тянет туда.
Даже летом, в разгар летней жары, он там. Исподнее платье на нем самых ярких цветов. Бледно-лиловые переливчатые шаровары такой длины, что он топчет их при ходьбе. У иного к шапке прицеплен ярлычок с надписью «День удаления». Ему бы не покидать своего дома в такое время, но, видно, он думает, что ради благого дела все дозволено.
Разговаривая с мудрым подвижником, готовым приступить к проповеди, он посматривает краем глаза туда, где стоят экипажи с приезжими дамами. С радостным изумлением подходит к знакомому, с кем давно не виделся, заводит с ним разговор, кивает в знак согласия, рассказывает интересные новости, смеется, прикрыв рот широко распахнутым веером, небрежно перебирает роскошные четки из хрусталя, бросает взгляды направо и налево, хвалит или бранит убранство экипажей, разбирает до тонкости, так или этак прочел тот или иной священнослужитель «Восемь поучений» или «Приношение в дар святых книг»… За всем этим проповедь он пропустил мимо ушей.
Ну и что же? Он слушает столько проповедей, что уже не находит в них ничего нового, необыкновенного.
Иные господа не столь бесцеремонны, но все же являются после того, как проповедник уже занял свое место.
Вот они подкатили в экипаже под крики передовых, разгоняющих толпу.
Это молодые еще люди, изящные и стройные. На одном кафтан из шелка, тоньше крылышка цикады, и шаровары, под кафтаном легкое платье из шелка-сырца. На другом – «охотничья одежда».
Их всего трое-четверо да столько же слуг. Они входят в храм. Несколько потеснив тех, кто прибыл раньше, занимают места у подножия колонны, поближе к проповеднику, и, потрепав в руках четки, готовятся слушать.
Увидев их, священнослужитель польщен и старается с блеском прочесть свою проповедь, чтобы в свете о нем заговорили. Но вот он кончил. Не успеют молящиеся вознести хвалу Будде и отбить поклоны, как эти господа с шумом встают и торопятся выйти первыми, поглядывая в ту сторону, где стоят экипажи дам.
Воображаю, о чем тогда толкуют между собой приятели!
– Как прелестна вот эта дама!
– А вон та, незнакомая, кто она? – теряются они в догадках, провожая ее пристальным взглядом. Ну, не смешно ли?
– Там читали проповедь. А вон там «Восемь поучений», – то и дело сообщают друг другу светские люди.
– А она там была?
– Еще бы, как же иначе!
Такое принуждение, нет, уж это чересчур!
Я не собираюсь, разумеется, хвалить тех, кто ни разу не удосужился послушать проповедь. Ведь многие женщины самого низкого звания слушают их с большим усердием. Но в прежнее время дамы не ходили пешком на все молебствия. А если в кои веки пойдут, то соблюдают в одежде хороший тон. Как подобает паломнице, завернутся с головой в широчайший плащ, именуемый «цветочным горшком». Но все же тогда не часто доводилось, чтобы дамы ходили слушать проповедь. Если бы люди, посещавшие храм в былые времена, дожили до наших дней, как бы строго судили они и порицали нас!
34. Когда я удалилась от мира в храм Бодхи…
Когда я удалилась от мира в храм Бодхи, чтобы слушать там «Восемь поучений», укрепляющих веру, пришел посланный из одного дружеского мне дома с просьбой: «Вернитесь скорее, без вас тоскливо».
В ответ я написала на листе бумажного лотоса:
Напрасен ваш призыв!
Могу ли я покинуть лотос,
Обрызганный росой?
Могу ли возвратиться снова
В мир дольней суеты?
Светлые слова поистине глубоко проникли в мою душу, и мне захотелось навеки остаться в обители. Я позабыла, с каким нетерпением ждут меня в миру родные и близкие.
35. У господина та́йсё, имеющего свою резиденцию…
У господина тайсё, имеющего свою резиденцию в Малом дворце на Первом проспекте, есть загородный дом Косиракава. В этом доме попечением высших сановников было устроено замечательное торжество: четыре дня подряд должны были читаться «Восемь поучений». Всем людям большого света не терпелось побывать там.
«Если запоздаете, некуда будет поставить экипаж», – предупредили меня, и я пустилась в путь вместе с первыми каплями утренней росы.
И в самом деле, скоро не осталось свободного места. Повозки на дворе стояли впритык, одна опиралась на оглобли другой. Лишь в первых трех рядах еще можно было что-то расслышать.
Близилась середина шестой луны, и жара стояла необычайная. Только тот, кто смотрел на лотосы в пруду, мог еще подумать о прохладе. Все высшие сановники, за вычетом Левого министра и Правого министра, присутствовали на этом сборище. На них были шаровары из переливчатого лилового шелка и тончайшие кафтаны, а сквозь шелка просвечивали легкие исподние одежды цвета бледной лазури.
Самые молодые щеголяли в одежде прохладных тонов: шаровары с синевато-стальным отливом поверх исподних белых.
Государственный советник Сукэмаса вырядился как молоденький, что не соответствовало святости обряда и вызывало невольную улыбку.
Все шторы в зале, смежном с верандой, были подняты вверх. Высшие сановники сидели длинными рядами на нагэси, обратясь лицом к середине зала.
А на веранде парадно разряженные молодые придворные и юноши из знатных семей в кафтанах или в «охотничьих одеждах» непринужденно расхаживали взад и вперед. Было чем залюбоваться!
Юные отпрыски семьи – второй начальник гвардии Санэката, паж императора Тёмэй еще более свободно вели себя в привычной обстановке. Самые младшие, совсем дети с виду, были просто очаровательны.
Когда солнце уже почти достигло зенита, появился Самми-но тюдзё, как титуловали тогда господина канцлера Мититака. На нем была одежда ярких цветов: лиловый кафтан поверх легкого платья из тончайшего узорчатого крепа цвета амбры, узорные лиловые шаровары поверх густо-алых нижних шаровар, исподнее платье из белого накрахмаленного шелка.
Могло показаться, что он слишком жарко одет по такой погоде, но все же он был великолепен!
Все веера были из красной бумаги, лишь планки у них сверкали лаком всевозможных оттенков, и, когда веерами взмахивали, казалось, что видишь поле цветущей гвоздики.
Пока проповедник еще не занял своего места, внесли столики с приношениями Будде, – не знаю какими.
Тюнагон Ёситика выглядел еще более пленительно, чем всегда. Он был бесподобно изящен. Среди большого собрания, где все старались перещеголять друг друга нарядной пестротой своих расцвеченных всеми красками шелков, только у тюнагона ни один край его многослойных одежд не выбивался из-под верхнего кафтана.
Не сводя глаз с экипажей, где сидели дамы, он то и дело посылал туда слуг с наказом сообщить что-то от его имени. Все глядели на него с любопытством.
Для экипажей, прибывших позже, уже не нашлось места подле дворца, и их поставили возле пруда.
Заметив это, тюнагон Ёситика сказал господину Санэката:
– Кто из ваших слуг способен приличным образом передать приветствие? Приведите его ко мне.
Санэката привел к нему – уж я не знаю кого.
Что именно просил передать тюнагон, об этом могли спорить лишь люди, находившиеся неподалеку от него, я же не могла поймать ни полслова.
Слуга зашагал с таким деловым видом, что со всех сторон послышался смех. Он остановился возле одного экипажа и, как видно, начал говорить. Долго-долго он ждал ответа…
– Дама, наверно, послание в стихах сочиняет, – со смехом сказал тюнагон господину Санэката. – Будьте другом, помогите сложить «ответную песню».
В самом деле, когда же вернется слуга? Все присутствующие там сановники, даже самые старые, не сводили глаз с экипажа дамы… Право, даже толпа во дворе и то глазела.
Наверно, дама наконец дала ответ, потому что посланный сделал было несколько шагов вперед, но вдруг она снова поманила его веером.
«Почему она вдруг вернула его? – сказала я себе. – Может быть, хочет что-то переменить в стихотворении. А ведь столько времени сочиняла, лучше бы оставить, как есть. Поздно исправлять теперь».
Наконец она отпустила посланного. Не успел слуга вернуться, как его забросали нетерпеливыми вопросами: «Ну что? Ну что?»
Но тут тюнагон Ёситика позвал его. Посланный со значительным видом начал что-то докладывать…
– Короче, – оборвал слугу Самми-но тюдзё. – Только спутаешься, если будешь выбирать слова.
До меня донесся ответ посланного:
– Да уж тут как ни ошибись, толк один.
То-дайнагон любопытствовал больше всех. Он так и вытянул шею:
– Ну, что же она сказала?
– Сказала: «Прямое дерево не согнешь – сломается», – ответил Самми-но тюдзё.
То-дайнагон так и залился смехом, за ним остальные, а ведь дама в экипаже могла услышать.
Тюнагон Ёситика стал расспрашивать посланного:
– Но что она сказала в первый раз? До того, как позвала тебя обратно? Что изменила она в своем ответе?
– Она долго молчала, – ответил слуга. – Долго не было слышно ни звука. «Так вы не изволите отвечать, говорю. Я пойду назад». И пошел было. Тут-то она меня и воротила.
– А чей это был экипаж? Узнал ли ты? – полюбопытствовал тюнагон. – Вот что, сочиню-ка я стихотворение и снова пошлю тебя.
Тем временем проповедник занял свое место на возвышении. Наступила тишина. Все, приняв чинные позы, устремили глаза на него и не заметили, как экипаж дамы исчез, словно кто-то бесследно стер его с лица земли.
Занавеси в экипаже такие новые, будто лишь сегодня повешены. На даме двойная нижняя одежда густо-фиолетового цвета, платье из переливчатого пурпурно-лилового шелка и еще одно поверх всех – прозрачное, легкое, цвета багрянника. А сзади экипажа свешивается широко раскинутый шлейф с нарядным рисунком.
– Кто она такая? Ну, скажу я вам… Лучше бы промолчала, чем говорить глупости, – слышалось вокруг.
А я, противно общему мнению, сочла, что она отлично поступила.
Во время утренней службы поучение читал преподобный Сэйхан. У него был столь благостный вид, что, казалось, все вокруг озарилось сиянием.
Я очень страдала от жары, и к тому же у меня были неотложные дела. «Послушаю немного, – думала я, – и вернусь домой». Но не тут-то было! Подъезжали все новые и новые экипажи, как набегают морские волны, и моя повозка застряла в глубине двора.
Я послала сообщить владельцам экипажей, загородившим мне путь, что непременно должна уехать, лишь только кончится утренняя служба. Наверно, они обрадовались: можно будет ближе подъехать к проповеднику. Слуги их сразу же начали осаживать экипажи с криками: «Давай, давай! Живо!» Поднялась шумная суматоха.
– Нет, это возмутительно! – заговорили кругом. Старые сановники принялись отпускать ядовитые насмешки на мой счет, но я осталась глуха. Сохраняя полное спокойствие и ни слова не отвечая, я невозмутимо продолжала свой путь.
Тюнагон Ёситика воскликнул с улыбкой.
– Ха-ха! «Удалились люди сии – и хорошо сделали!» Как он был прекрасен в эту минуту!
Я пропустила мимо ушей его слова – видно, от жары у меня в голове помутилось – и, уже выехав за ворота, послала слугу сказать ему: «Среди тех пяти тысяч показных благочестивцев и вам, верно, нашлось бы место…»
После чего возвратилась домой.
Во все продолжение «Восьми поучений», с первого и до последнего дня, во дворе стоял экипаж одной дамы, но незаметно было, чтоб кто-нибудь хоть раз подошел к нему. Удивительное дело! Экипаж за все это время не сдвинулся с места, словно был нарисован на картине. Это было странно, необыкновенно, чудесно!
Я слышала, как люди спрашивали друг друга:
– Да кто она? Как бы узнать?
То-дайнагон насмешливо бросил:
– Нашли от чего прийти в восторг! Там, верно, прячется жуткая уродина…
Какое веселье царило тогда!
Но, увы, прошло лишь несколько дней, и в двадцатых числах того же месяца тюнагон Ёситика постригся в монахи. Какая печаль! Когда в свой срок облетают вишневые цветы, – что ж! – это вещь обычная в нашем мире.
А он был в прекраснейшей поре расцвета, «когда цветок лишь ожидает, что выпадет роса…».
36. В седьмом месяце года стоит невыносимая жара
В седьмом месяце года стоит невыносимая жара. Всюду подняты створки ситоми, но даже ночью трудно уснуть.
Проснешься посреди ночи, когда в небе ослепительно сияет луна, и смотришь на нее, не вставая с ложа, – до чего хороша!
Но прекрасна и безлунная ночь. А предрассветный месяц? К чему здесь лишняя похвала!
Как приятно, когда свежая цветная циновка постелена на гладко отполированных досках пола, возле самой веранды. Церемониальный занавес неразумно помещать в глубине покоя, его место – возле приоткрытых ситоми, не то на душе становится тревожно.
Возлюбленный, верно, уже удалился. Дама дремлет, с головой накрывшись светло-лиловой одеждой на темной подкладке. Верхний шелк уже, кажется, слегка поблек? Или это отливает глянцем густо окрашенная и не слишком мягкая парча? На даме нижнее платье из шелка цвета амбры или, может быть, палевого шелка-сырца, алые шаровары. Пояс еще не завязан, его концы свисают из-под платья.
Пряди разметанных волос льются по полу волнами… С первого взгляда можно понять, какие они длинные.
В предутреннем тумане мимо проходит мужчина, возвращаясь домой после любовной встречи. На нем шаровары из переливчатого пурпурно-лилового шелка, сверху наброшена «охотничья одежда», такая прозрачная, словно бы и нет ее. Под легким светлым платьем сквозят алые нижние одежды. Блестящие шелка смочены росой и обвисли в беспорядке. Волосы на висках растрепаны, и он глубже надвинул на лоб свою шапку цвета вороного крыла. Вид у него несколько подгулявший.
Возвращаясь от своей возлюбленной, он полон заботы. Надо написать ей письмо как можно скорее, «пока не скатились капли росы с утреннего вьюнка», думает он, напевая по дороге: «На молодых ростках конопли…»
Но вдруг он видит, что верхняя створка ситоми приподнята. Он чуть отодвигает край шторы и заглядывает внутрь.
«Должно быть, с этого ложа только что встал возлюбленный… И, может быть, как я, он сейчас по дороге домой любуется блеском утренней росы…»
Эта мысль кажется ему забавной.
У изголовья женщины, замечает он, брошен широко раскрытый веер, бумага отливает пурпуром, планки из дерева магнолии.
На полу возле занавеса рассыпаны в беспорядке сложенные в несколько раз листки бумаги Митиноку, светлоголубые или розовые.
Дама замечает присутствие чужого, она выглядывает из-под наброшенной на голову одежды. Мужчина, улыбаясь, смотрит на нее. Он не из тех, кого надо избегать, но дама не хочет встречи с ним. Ей неприятно, что он видел ее на ночном ложе.
– В долгой дреме после разлуки? – восклицает он, перегнувшись до половины через нижнюю створку ситоми.
– В досаде на того, кто ушел раньше, чем выпала роса, – отвечает дама.
Может быть, и не следовало писать о таких безделицах как о чем-то значительном, но разговор их, право, был очень мил.
Мужчина придвигает своим веером веер дамы и нагибается, чтобы его поднять, но дама пугается, как бы он не приблизился к ней. С сильно бьющимся сердцем она поспешно прячется в глубине покоя.
Мужчина поднимает веер и разглядывает его. – От вас веет холодом, – бросает он с легким оттенком досады.
Но день наступил, слышен людской говор, и солнце уже взошло.
Только что он тревожился, успеет ли написать послание любимой, пока еще не рассеялся утренний туман, и вот уже совесть упрекает его за небрежение.
Но тот, кто покинул на рассвете ложе этой дамы, не столь забывчив. Слуга уже принес от него письмо, привязанное к ветви хаги. На цветах еще дрожат капли росы. Но посланный не решается отдать письмо, ведь дама не одна. Бумага цвета амбры пропитана ароматом и сладко благоухает. Дольше медлить неловко, и мужчина уходит, улыбаясь при мысли, что в покоях его возлюбленной могло после разлуки с ним, пожалуй, случиться то же самое.
37. Цветы на ветках деревьев
Прекраснее всего весенний цвет красных оттенков: от бледно-розового до густо-алого. У сакуры крупные лепестки, на тонких ветках темно-зеленые листья.
Ветки цветущей глицинии низко-низко падают лиловыми гроздьями чудесной красоты.
В конце четвертой луны или в начале пятой среди темной зелени померанца ослепительно белеют цветы. С чем сравнить их живую прелесть на другое утро после дождя? А в гуще цветов кое-где еще видны золотые шары прошлогодних плодов. Как ярко они блистают! Не уступят цветам сакуры, обрызганным утренней росой. Померанец неразлучен с кукушкой и тем особенно дорог сердцу.
Цветы грушевого дерева не в почете у людей. Никто не привяжет к ветке цветущей груши и самого незначительного письмеца.
Цветком груши называют лицо, лишенное прелести. И правда, он непривлекателен на вид, окраска у него самая скромная.
Но в Китае слагают стихи о несравненной красоте цветка груши. Невольно задумаешься, ведь не случайно это… Вглядишься пристально, и в самом деле на концах его лепестков лежит розовый отсвет, такой легкий, что кажется, глаза тебя обманывают.
Повествуя о том, как встретились Ян-гуйфэй с посланцем императора, поэт уподобил ее облитое слезами лицо «ветке груши в цвету, окропленной дождем». Значит, не думал он, что цветок груши неказист, но считал его красоту совершенной.
Цветы павлонии благородного пурпурно-лилового оттенка тоже очень хороши, но широко растопыренные листья неприятны на вид. Можно ли, однако, говорить о павлонии как о самом обычном дереве? Лишь на ее ветках ищет себе приют прославленный китайский феникс. При одной этой мысли начинаешь испытывать к ней совершенно особое чувство.
Из ее ствола делают цитры, издающие множество сладостных звуков. Никаких слов не хватит, чтобы воздать хвалу павлонии, так она прекрасна.
Ясенка – неприглядное дерево, но цветы его прелестны. У них странный вид, словно они сморщились от жары. И еще есть у этих цветов чудесное свойство: они всегда торопятся расцвести к празднику пятого дня пятой луны.
38. Пруды
Пруд Кацумата. Пруд Иварэ.
Пруд Ниэно. Когда я совершала паломничество в храмы Хацусэ, то над ними все время с шумом вспархивали водяные птицы, это было чудесно.
Пруд Мидзунаси – «Без воды».
– Странно, отчего его так назвали? – спросила я.
Оттого, что даже в пятую луну года, когда не переставая льют дожди, в нем нет ни капли воды. Но иногда весною, в самую солнечную пору, вдруг там начинает ключом бить вода, – ответили мне люди.
Мне захотелось возразить им:
– Такое прозвище было бы справедливым, если бы пруд этот круглый год оставался сухим, но ведь по временам он до краев наполняется водой, зачем же всегда называть его пруд «Без воды»?
Пруд Сарусава славен тем, что некогда его посетил нарский государь, услышав, что туда бросилась юная дева, служившая ему. И недаром до сих пор живут в памяти людей стихи поэта Хитомаро «Спутанные волосы…».
Пруд Омаэ – «Дар божеству», – хотела бы я узнать, какое чувство владело людьми, которые его так называли.
Пруд Кагами – «Зеркало».
Пруд Саяма. Чудесное имя! Невольно приходит на память песня о водяной траве микури.
Пруд Коинума – «Пока не любил».
Пруд Хара – это о нем поется в песне: «Трав жемчужных не срезай!» Оттого он и кажется прекрасным.
39. Из всех сезонных праздников…
Из всех сезонных праздников самый лучший – пятый день пятой луны. В воздухе плывут ароматы аира и чернобыльника.
Все кровли устланы аиром, начиная с высочайших чертогов и до скромных хижин простонародья. Каждый старается украсить свою кровлю как можно лучше. Изумительное зрелище! В какое другое время увидишь что-либо подобное?
Небо в этот день обычно покрыто облаками. В покои императрицы принесли из службы шитья одежд целебные шары – кусудама, украшенные кистями из разноцветных нитей. Шары эти подвесили по обеим сторонам ложа в опочивальне. Там, еще с прошлогоднего праздника девятого дня девятой луны, висели хризантемы, завернутые в простой шелк-сырец. Теперь их сняли и выбросили.
Кусудама тоже, пожалуй, должны были бы оставаться несколько месяцев, до следующего праздника хризантем, но от них то и дело отрывают нити, чтобы перевязать какой-нибудь сверток. Так растреплют, что и следа не останется.
В пятый день пятой луны ставят подносы с праздничными лакомствами. У молодых придворных дам прически украшены аиром, к волосам прикреплен листок с надписью «День удаления». Они привязывают многоцветными шнурами красивые ветки и длинные корневища аира к своим нарядным накидкам. Необыкновенно? Да нет, пожалуй, но очень красиво. Неужели хоть один человек скажет, что цветы вишни ему примелькались, потому что они распускаются каждый год?
Юные служаночки, из тех, кто прогуливается пешком по улицам, прицепили к рукавам украшения и важничают, словно это невесть какое событие. Идет такая и все время любуется своими рукавами, поглядывая на других с победоносным видом: «Не скажешь, что у меня хуже!»
Проказливые мальчишки из придворной челяди подкрадутся и сорвут украшение. Крик, плач! Забавная картина!
Как это очаровательно, когда цветы ясенки завернуты в лиловую бумагу того же оттенка, а листья аира – в зеленую бумагу! Листья скатывают в тонкие трубки или перевязывают белую бумагу белыми корнями аира. А если в письмо вложены длинные корни аира, то это будит в душе чувство утонченно-прекрасного.
Дамы взволнованно совещаются между собой, как лучше ответить, показывают друг другу сочиненные ими письма. Забавно глядеть на них.
Если даме случилось послать ответное письмо дочери или супруге знатной особы, то она весь тот день находится в приятнейшем расположении духа.
А когда вечером в сумерках вдруг где-то послышится песня соловья, какое очарование!
40. Деревья, прославленные не за красоту своих цветов…
Деревья, прославленные не за красоту своих цветов, – это клен, багрянник, пятилистная сосна.
Тасобаноки – «дерево на краю поля» – звучит неизящно, но когда облетит цвет с деревьев и все они станут однообразно зелеными, вдруг неожиданно, совсем не ко времени, выглянут из молодой листвы и ярко заблещут листья «дерева на краю поля». Чудо, как хорошо!
О бересклете-маюми умолчу. Он ничем не примечателен. Вот только жаль мне, что зовут его чужеядным растением. Каким прекрасным выглядит дерево сакаки во время священных храмовых мистерий! В мире великое множество деревьев, но лишь одному сакаки дозволено с начала времен представать перед лицом богов! При этой мысли оно кажется еще прекрасней.
Камфорное дерево не растет в гуще других деревьев, словно бы сторонится их в надменной отчужденности. При этой мысли становится жутко, в душе родится чувство неприязни. Но ведь говорят о камфорном дереве и другое. Тысячами ветвей разбегается его густая крона, словно беспокойные мысли влюбленного. Любопытно узнать, кто первый подсчитал число ветвей и придумал это сравнение. Кипарис-хиноки тоже чуждается людских селений. Он так хорош, что из него строят дворцы, «где крыты кипарисом кровли крыш у трех иль четырех прекрасных павильонов». А в начале лета он словно перенимает у дождя его голос. В этом есть особая прелесть.
Туя-каэдэ невелика ростом. Концы листьев, когда они только-только распускаются, чуть отливают красным. И вот что удивительно! Листья у нее всегда повернуты в одну и ту же сторону, а цветы похожи на сухие скорлупки цикад. Асунаро – это кипарис. Не видно его и не слышно о нем в нашем грешном мире, и только паломники, посетившие «Священную вершину», приносят с собой его ветви. Неприятно к ним прикоснуться, такие они шершавые. Зачем так назвали это дерево – асунаро – «завтра будешь (кипарисом)»? Завтра? Не пустое ли это обещание? Хотела бы спросить у кого-нибудь. Мне самой смешно мое ненасытное любопытство.
«Мышьи колобки» – такое дерево, само собой, должно быть ниже человеческого роста. Оно и само маленькое, и листья у него крохотные, очень забавный у него вид.
Ясенка. Горный померанец. Дикая яблоня. Дуб-сии – вечнозеленое дерево.
Как много деревьев сохраняет круглый год свою листву, но почему-то если нужен пример, то всегда называют лишь один дуб-сии.
Дерево, которое зовут белым дубом, прячется всех дальше от людей, в самой глубине гор. Видишь разве только его листья в те дни, когда окрашивают церемониальные одежды для сановников второго и третьего ранга. И потому не скажешь о белом дубе, что он поражает своей красотой или великолепием. Но, говорят, он может обмануть глаз, такой белый-белый, словно и в летнее время утопает в снегу. И чувствуешь глубокое волнение, когда его ветка вдруг напомнит тебе старинное предание о том, как Сусаноо-но микото прибыл в страну Идзумо, или придет на память стихотворение Хитомаро.
Если ты услышал о каком-нибудь прекрасном, необыкновенном явлении года, то уже никогда не останешься к нему равнодушным, хотя бы речь зашла всего только о травах или деревьях, цветах или насекомых.
У дерева юдзуриха пышная глянцевитая листва, черенки листьев темно-красные и блестящие, это странно, но красиво. В обычные дни это дерево в пренебрежении, но зато в канун Нового года ему выпадает честь: на листья юдзуриха кладут кушанья, которые подносят, грустно сказать, душам умерших, а на второй день Нового года, напротив того, кушанья, которые должны «укрепить зубы» для долгой жизни.
В чье правление, не знаю, была сложена песня. В ней любящий дает обещание:
Я позабуду тебя
Не раньше, чем заалеют
Листья юдзуриха.
Очень красив дуб-касиваги – с вырезными листьями. Это священное дерево: в нем обитает бог – хранитель листьев. Почему-то начальникам гвардии дают кличку «касиваги». Забавный обычай.
Веерная пальма не слишком хороша на вид, но она в китайском вкусе, и ее, пожалуй, не увидишь возле домов простолюдинов.
41. Птицы
Попугай – птица чужеземная, но очень мне нравится. Он повторяет все, что люди говорят.
Соловей. Пастушок. Бекас. «Птица столицы» – миякодори.
Чиж. Мухоловка.
Когда горный фазан тоскует по своей подруге, говорят, он утешится, обманутый, если увидит свое отражение в зеркале. Как это грустно! И еще мне жаль, что фазана и его подругу ночью разделяет долина.
У журавля чванный вид, но крик его слышится под самыми облаками, это чудесно!
Воробей с красным колпачком. Самец черноголового дубоноса. Птица-искусница.
Цапля очень уродлива, глаза у нее злые, и вообще нет в ней ничего привлекательного. Но ведь сказал же поэт: «В этой роще Юруги даже цапля одна не заснет, ищет себе подругу…»
Из всех водяных птиц больше всего трогают мое сердце мандаринки. Селезень с уточкой сметают друг у друга иней с крыльев, вот до чего они дружны!
А как волнует жалобный крик кулика-тидори! Соловей прославлен в поэзии. Не только голос, но и повадка, и весь его вид – верх изящества и красоты. Тем досадней, что он не поет внутри Ограды с девятью вратами. Люди говорили мне: «В самом деле, это так!» – а я все не верила. Но вот уже десять лет я служу во дворце, а соловей ни разу и голоса не подал. Казалось бы, возле дворца Сэйрёдэн густеют рощи бамбука и алой сливы, как соловьям не прилетать туда? Так нет же, они там не поют, но стоит только покинуть дворец, и ты услышишь, какой гомон поднимают соловьи на сливовых деревьях самого невзрачного вида возле жалкой хижины.
По ночам соловей молчит. Что тут поделаешь – он любитель поспать. Летней порой, до самой поздней осени, соловей поет по-стариковски хрипловато, и люди невежественные дают ему другое имя – «пожиратель насекомых». Какое обидное и жуткое прозвище!
Про какую-нибудь обыкновенную пичугу, вроде воробья, не станут так дурно думать.
Соловья славят как вестника весны. Принято восхвалять в стихах и прозе то прекрасное мгновение, когда соловьиные голоса возвестят: «Весна идет, она уже в пути…» Но если б соловей запел много позже, в середине весны, все равно его песня была бы прекрасна!
Вот и с людьми то же самое. Будем ли мы тратить слова, осуждая недостойного, который потерял человеческий образ и заслужил общее презрение?
Ворон, коршун… Кто в целом мире стал бы ими любоваться или слушать их крики? А о соловье идет громкая слава, потому и судят его так строго! При этой мысли невесело становится на душе.
Однажды мы хотели посмотреть, как с празднества Камо возвращается в столицу торжественная процессия, и остановили наши экипажи перед храмами Уринъин и Тисокуин. Вдруг закричала кукушка, словно она в такой день не хотела таиться от людей. Соловьи на ветках высоких деревьев начали хором, и очень похоже, подражать ее голосу, это было восхитительно!
Словами не выразить, как я люблю кукушку! Неожиданно слышится ее торжествующий голос. Она поет посреди цветущих померанцев или в зарослях унохана, прячась в глубине ветвей, словно дразнит.
В пору пятой луны, когда льют дожди, проснешься посреди недолгой ночи и не засыпаешь больше в надежде первой услышать кукушку. Вдруг в ночном мраке звучит ее пленительный, волнующий сердце голос! Нет сил противиться очарованию.
С приходом шестой луны кукушка умолкает, ни звука больше, но напрасно мне искать слова, о кукушке всего не расскажешь.
Все живое, что подает свой голос ночью, обычно радует слух.
Впрочем, есть одно исключение: младенцы.
42. То, что утонченно красиво
Белая накидка, подбитая белым, поверх бледно-лилового платья.
Яйца дикого гуся.
Сироп из сладкой лозы с мелко наколотым льдом в новой металлической чашке.
Четки из хрусталя. Цветы глицинии.
Осыпанный снегом сливовый цвет. Миловидный ребенок, который ест землянику.
43. Насекомые
«Сверчок-колокольчик». Цикада «Закат солнца». Бабочка. Сосновый сверчок. Кузнечик. «Ткач-кузнечик». «Битая скорлупка». Поденка. Светлячок.
Мне очень жалко миномуси – «червячка в соломенном плаще». Отец его был чертом. Увидев, что ребенок похож на своего отца, мать испугалась, как бы он тоже не стал злобным чудовищем. Она закутала его в лохмотья и обещала: «Я вернусь, непременно вернусь, когда подует осенний ветер…» – а сама скрылась неведомо куда.
Но покинутый ребенок не знает об этом. Услышит шум осеннего ветра в пору восьмой луны и начинает горестно плакать: «Тити, тити!» – зовет свою мать. Жаль его, несчастного!
Как не пожалеть и «жука-молотильщика»! В его маленьком сердце родилась вера в Будду, и он все время по дороге отбивает поклоны. Вдруг где-нибудь в темном уголке послышится тихое мерное постукивание. Это ползет «жук-молотильщик».
Муху я вынуждена причислить к тому, что вызывает досаду. Противное существо!
Правда, муха так мала, что не назовешь ее настоящим врагом. Но до чего же она омерзительна, когда осенью на все садится, отбою нет. Ходит по лицу мокрыми лапками… Иной раз человеку дают имя «Муха», – неприятный обычай!
Ночная бабочка прелестна. Когда читаешь, придвинув к себе поближе светильник, она вдруг начинает порхать над книгой. До чего же красиво!
Муравей уродлив, но так легок, что свободно бегает по воде, забавно поглядеть на него.
44. В пору седьмой луны…
В пору седьмой луны дуют вихри, шумят дожди. Почти все время стоит холодная погода, забудешь о летнем веере.
Но очень приятно бывает подремать днем, набросив на голову одежду на тонкой ватной подкладке, еще хранящую слабый запах пота.
45. То, что в разладе друг с другом
Снег на жалкой лачуге. Если в нее проникает лунный свет, то картина еще более безотрадна.
В ночь, когда ярко сияет луна, вдруг встречается повозка без крытого верха. И в такую телегу впряжен бык прекрасного светло-каштанового цвета!
Или вот еще. Животом вперед шествует беременная старуха.
Женщина в преклонных годах взяла себя молодого мужа. Это уже само по себе противно, а она еще ревнует, жалуясь, что он бегает к другой.
Старик заспался до сонной одури. Или еще – дед, обросший бородой, грызет желуди.
Беззубая старуха кусает сливу и морщится: кисло. Женщина из самых низов общества надела на себя пурпурные шаровары. В наше время, впрочем, видишь это на каждом шагу.
Начальник караула с колчаном на поясе совершает ночной обход. Даже «охотничья одежда» выглядит на нем нелепо. А тем более – о страх! – красная одежда гвардейского начальника, она легко бросается в глаза. Заметят, как он бродит дозором возле женских покоев, и обольют его презрением.
– Нет ли здесь непрошеных гостей? – задает он привычный вопрос.
Войдет такой в женские покои и повесит на занавес, пропитанный ароматом курений, сброшенные с себя штаны. Куда это годится!
Отвратительно видеть, как красивые молодые люди из знатных семей поступают на службу в управу благочиния на должность начальника блюстителей порядка. Мне жалко, что эту должность исполнял в дни своей юности нынешний принц-тюдзё. Как это не подходит к нему!
46. Однажды в дворцовой галерее…
Однажды в дворцовой галерее собралось множество дам. Всех проходивших мимо мы донимали вопросами.
Слуги приятной внешности, юные пажи несли господскую одежду, бережно завернутую в красивые платки. Видны были только длинные завязки…
Несли также луки, стрелы, щиты.
– Чьи они? – спрашивали мы. Иной, преклонив колени, отвечает:
– Такого-то господина. Отлично обученный слуга!
Другой растеряется от смущения:
– Не знаю.
А случается, слуга пройдет мимо, не ответив ни слова.
Отвратительное впечатление!
47. Хозяйственная служба при дворе…
Хозяйственная служба при дворе, что ни говори, дело хорошее. Для женщин низкого происхождения нет ничего завиднее. Но такое занятие вполне годится и для благородных дам. Лучше всего подошли бы хорошенькие молодые девушки в красивых нарядах. Но зато дамы чуть постарше знают все правила этикета и держатся так уверенно, что глаза на них отдыхают.
Я думаю, что из женщин, состоящих на хозяйственной службе, надо отбирать самых миловидных и наряжать их по самой последней моде. Пусть они носят шлейфы и китайские накидки.
48. Мужчин должен сопровождать эскорт
Мужчин должен сопровождать эскорт. Самые обворожительные красавцы ничего не стоят в моих глазах, если за ними не следует свита.
Министерский секретарь, казалось бы, отличная должность, но досадно, что у секретарей шлейф очень короткий и официального эскорта им не полагается.
49. Как-то раз То-но бэн…
Как-то раз То-но бэн стоял возле западной стены дворцовой канцелярии, где тогда пребывала императрица, и через решетчатое окно вел очень долгую беседу с одной придворной дамой.
Я полюбопытствовала:
– Кто она? Он ответил:
– Это была Бэн-но найси.
– Ну, долго же вы с ней болтали! А если б вы попались на глаза старшему секретарю, как было в прошлый раз? Она опять бы скрылась в испуге…
Он громко рассмеялся…
– Кто вам насплетничал? Я как раз пенял ей за это… То-но бэн не светский модник, он не стремится поразить всех своим нарядом или блеснуть остроумием, всегда держится просто и естественно. Люди думают, что он не возвышается над посредственностью, но я смогла заглянуть в глубину его сердца и сказала императрице:
– Право, он человек далеко не заурядный. Впрочем, государыня и сама это знает.
Беседуя со мной, он постоянно повторяет:
«Женщина украшает свое лицо для того, кто ищет в ней наслаждение. Доблестный муж примет смерть ради друга, который способен его постигнуть».
Он глубоко понял меня, и мы поклялись друг другу, что дружба наша устоит против всех испытаний, словно «ива у реки Адо, в Оми, дальней стороне».
Но молодые дамы без стеснения злословили на его счет:
– Этот господин невыносим в обществе. Не умеет он декламировать стихи и читать сутры, как другие. Тоску наводит.
И в самом деле, он ни с одной из них словом не перемолвился.
По мне, пусть у дамы будут косые глаза, брови шириной во весь лоб, нос приплюснут, если у нее приятный ротик, круглый подбородок и красивая шея да голос не оскорбляет ушей.
Довольно было этих слов, чтобы все дамы, у которых острый подбородок и никакой приятности в голосе, сделались его яростными врагами. Они даже государыне говорят про него разные злые вещи.
То-но бэн привык обращаться к императрице только через мое посредство, ведь я первой стала оказывать ему эту услугу. Он вызывал меня из моих покоев и даже сам шел туда поговорить со мной. Когда мне случалось отлучиться из дворца к себе домой, он посылал мне письма или являлся собственной персоной.
«В случае если вы задержитесь, – просил он, – передайте через нарочного то-то и то-то».
Напрасно я говорила ему, что во дворце найдется кому передать его поручение, он и слушать не хотел.
– Разве не сказал некогда один мудрый человек, что самое лучшее житейское правило – пользоваться всем, что найдется под рукой, без лишних церемоний? – сказала я ему нравоучительным тоном.
– Таков уж мой природный нрав, – коротко возразил он. – Себя не переделаешь.
– А что гласит старая истина: «Не стыдись исправлять самого себя?» – заметила я ему в ответ.
То-но бэн сказал мне, смеясь:
– Злые языки поговаривают, что мы с вами в тесной дружбе. Раз уж ходят такие слухи, то чего нам теперь стыдиться? Покажите мне ваше лицо.
– Но я ведь очень дурна собой. Сами же вы говорили, что не выносите дурнушек. Нет, нет, не покажу вам своего лица, – отказалась я.
– Ну что ж, может быть, и правда, вы мне стали бы противны. Пусть будет так, не показывайтесь мне, – решил он. С этих пор, если ему по какому-нибудь случаю нужно было встретиться со мной, он сам закрывал свое лицо и не глядел на меня. Мне казалось, что говорил он не пустые слова, а в самом деле так думает.
Третий месяц был уже на исходе. Зимние кафтаны на теплой подкладке стали тяжелы, и многие сменили их на легкие одежды, а гвардейцы на ночном карауле даже не надевали исподнего платья.
Однажды утром мы с Сикибу-но омото спали до самого восхода солнца в наружных покоях возле императорской опочивальни. Вдруг скользящая дверь отворилась, и к нам пожаловали собственной персоной император вместе со своей супругой. Они от души рассмеялись, увидев, в каком мы замешательстве. Мы не решились вскочить с постели, только впопыхах надели китайские накидки поверх спутанных волос. Все ночные одежды, которыми мы ночью укрывались, лежали на полу в беспорядке. Государь с государыней ходили по ним. Они смотрели, как гвардейцы толкутся возле караульни.
Дежурные начальники стражи подошли к нашему покою и попытались завязать с нами разговор, не подозревая, что на них смотрят высочайшие особы.
Государь сказал нам, улыбаясь:
– Не показывайте им виду.
Спустя некоторое время высокая чета удалилась в свою опочивальню.
Император приказал нам:
– Следуйте за мной. Но мы возразили:
– Сначала нам надлежит набелить наши лица.
Когда государь с государыней скрылись в глубине дворца, мы с Сикибу-но омото начали говорить о том, как чудесно было их появление.
Вдруг нам бросилось в глаза, что бамбуковая штора возле южной двери слегка приподнялась, цепляясь за выступающий край перекладины для занавеса, и в отверстие виднеется смуглое лицо какого-то мужчины.
«О, это, верно, Норитака!» – решили мы и продолжали разговаривать, не удостоив его взглядом. Но он высунулся вперед, расплывшись в широкой улыбке. Нам не хотелось прерывать нашу беседу, но мы невольно бросили взгляд на непрошеного гостя… Это был не Норитака!
Ах, ужас какой! Смеясь, мы подвинули стойку с занавесом и спрятались.
Но было поздно. То-но видел меня. Мне стало очень досадно, ведь я обещала не показывать ему своего лица.
Сикибу-но омото сидела напротив меня, спиной к южной двери, ее-то он не успел рассмотреть.
Выйдя из своего тайника, То-но бэн воскликнул:
– А я вволю на вас налюбовался!
– Мы думали, – ответила я, – что это был Норитака, и не остерегались. Но ведь вы же говорили: «Глядеть не буду», – а сами так долго и упорно…
– Мне говорили, что женское лицо утром со сна всего прелестней. Вот я и отправился к покоям одной дамы поглядеть на нее в щелку. А потом подумал: «Дай-ка взгляну теперь на другую», – и пришел к вам. Император еще был здесь, когда я начал подглядывать за вами, а вы и не знали!
С тех пор он не раз проводил время у меня в покоях, прячась за бамбуковой шторой.
50. Кони
Красивей всего вороной конь с небольшими белыми отметинами. Или с красно-коричневыми яблоками. Конь цвета метелок тростника. Или с красноватым отливом, как светло-алые цветы сливы, а грива и хвост белые-белые, как хлопок. Очень красиво, если у вороного коня ноги белые.
51. Быки
У быка хорош маленький лоб. Бык должен быть сивым, а брюхо, ноги, хвост пусть будут у него безупречной белизны.
52. Кошки
Красиво, когда у кошки черная спина и белоснежная грудь.
53. Дворцовые челядинцы и телохранители…
Дворцовые челядинцы и телохранители должны быть худощавыми и стройными. Да и вообще все молодые мужчины. У толстяков всегда сонный вид.
54. Люблю, когда пажи маленькие…
Люблю, когда пажи маленькие и волосы у них красивые, ложатся гладкими прядями, чуть отливающими глянцем.
Когда такой паж милым голоском почтительно говорит с тобой, – право, это прелестно.
55. Погонщик быка – верзила…
Погонщик быка – верзила, волосы взлохмачены, лицо красное, но видно, что человек сметливый.
56. Вечерняя перекличка во дворце…
Вечерняя перекличка во дворце, право, очень занимательна. Поименно проверяют всех придворных, кто наряжен на ночное дежурство при особе императора. Слышится торопливый топот ног, словно что-то рушится.
Когда мы находимся в восточной галерее возле апартаментов императрицы, то нередко прислушиваемся к перекличке. Вдруг звучит имя твоего знакомца, и сердце, кажется, готово выпрыгнуть из груди. А если услышишь имя незнакомого человека, оно западет тебе в память, и кто знает, какое чувство родится в твоем сердце.
Дамы решают:
– Этот великолепно возглашает свое имя!
– Ах, слушать противно!
Но вот перекличка кончена, гудят луки стражников, они выбегают из караульни, стуча сапогами.
А потом куродо, гулко отбивая шаг, выходит к северо-восточной балюстраде, становится на колени и, обратясь лицом к императору, громко спрашивает у стражников, которые находятся у него за спиной, присутствует ли такой-то. Звучат ответы, громкие или тихие. Если кто-то не явился, начальник стражи оповещает об этом. «По какой причине?» – вопрошает куродо, и ему докладывают, чем вызвана отлучка. Закончив опрос, куродо удаляется.
Очень забавен один из куродо по имени Масахиро. Как-то раз друзья упрекнули его, что он совсем не слушал начальника стражи, и теперь он стал придирчив, горячится, ругает стражников, грозит им наказанием, так что они потешаются над ним.
Однажды Масахиро по ошибке положил свои башмаки в дворцовой поварне на стол, куда ставят подносы с кушаньями для императора. Поднялся ужасный крик.
Служанки при кухне и другие дворцовые прислужницы, пожалев его, повторяли:
– Чьи это могут быть башмаки? Ума не приложим. Но вдруг Масахиро сам объявил:
– Ай-яй-яй, это моя грязная ветошь. Ну и подняли же его на смех!
57. Очень неприятно, если молодой человек из хорошей семьи…
Очень неприятно, если молодой человек из хорошей семьи произносит имя худородной женщины, как будто оно привычно ему. Если даже это имя ему отлично известно, он должен сделать вид, что почти его забыл.
Ночью приближаться к покоям дворцовых дам дело дурное, но если идешь к прислужнице из хозяйственного ведомства, живущей в своем доме за пределами дворца, то лучше взять с собой слугу, пусть позовет ее. Самому опасно, могут узнать по голосу. А если это низшая служанка или девочка для услуг, то тут уж все сойдет.
58. Хорошо, когда у юноши или малого ребенка…
Хорошо, когда у юноши или малого ребенка пухлые щеки.
Полнота также очень идет губернаторам провинций и людям в чинах.
59. Ребенок играл с самодельным луком…
Ребенок играл с самодельным луком и хлыстиком. Он был прелестен! Мне так хотелось остановить экипаж и обнять его.
60. Проезжая мимо дома одного вельможи…
Проезжая мимо дома одного вельможи, я увидела, что внутренние ворота открыты. Во дворе стоял экипаж с кузовом, плетенным из листьев пальмы, белых и чистых, пурпурные занавеси внутри чудесной окраски и работы, оглобли опущены на подставку. Великолепный экипаж!
По двору сновали туда и сюда чиновники пятого и шестого рангов. Шлейф церемониальной одежды заткнут за пояс, в руках вместе с веером еще совсем белая таблица…
Телохранители почетного эскорта в полном параде, за спиной колчан в виде кувшина.
Зрелище, достойное такого дворца!
Вышла премило одетая служаночка и спросила:
– Здесь ли люди такого-то господина? На это стоило посмотреть.
61. Водопады
Водопад Отонаси – «Беззвучный».
Водопад Фуру замечателен тем, что его посетил один отрекшийся от престола император.
Водопад Нати находится в Кумано, и это придает ему особое очарование.
Водопад Тодороки – «Гремящий», – как устрашающе он гремит!
62. Реки
Река Асука! Как недолговечны ее пучины и перекаты! Думаешь с печалью о том, что готовит неверное будущее.
Река Ои. Река Нанасэ – «Семь стремнин».
Река Мимито – «Чуткое ухо». Любопытно бы узнать, к чему она так усердно прислушивалась?
Река Тамахоси – «Жемчужная звезда». Река Хосотани – «Поток в ущелье». Река Нуки в стране Идзу и река Савада воспеты в песнях сайбара. Река Натори – «Громкая слава», – хотела бы я спросить у кого-нибудь, какая слава пошла о ней. Река Ёсино.
Ама-но кавара – «Небесная река». Какое прекрасное название! На ее берегу когда-то сказал поэт Нарихира:
Сегодня к звезде Ткачихе
Я попрошусь на ночлег.
63. Покидая на рассвете возлюбленную…
Покидая на рассвете возлюбленную, мужчина не должен слишком заботиться о своем наряде.
Не беда, если он небрежно завяжет шнурок от шапки, если прическа и одежда будут у него в беспорядке, пусть даже кафтан сидит на нем косо и криво, – кто в такой час увидит его и осудит?
Когда ранним утром наступает пора расставанья, мужчина должен вести себя красиво. Полный сожаленья, он медлит подняться с любовного ложа.
Дама торопит его уйти:
– Уже белый день. Ах-ах, нас увидят!
Мужчина тяжело вздыхает. О, как бы он был счастлив, если б утро никогда не пришло! Сидя на постели, он не спешит натянуть на себя шаровары, но склонившись к своей подруге, шепчет ей на ушко то, что не успел сказать ночью. Как будто у него ничего другого и в мыслях нет, а смотришь, тем временем он незаметно завязал на себе пояс.
Потом он приподнимает верхнюю часть решетчатого окна и вместе со своей подругой идет к двустворчатой двери.
– Как томительно будет тянуться день! – говорит он даме и тихо выскальзывает из дома, а она провожает его долгим взглядом, но даже самый миг разлуки останется у нее в сердце как чудесное воспоминание.
А ведь случается, иной любовник вскакивает утром как ужаленный. Поднимая шумную возню, суетливо стягивает поясом шаровары, закатывает рукава кафтана или «охотничьей одежды», с громким шуршанием прячет что-то за пазухой, тщательно завязывает на себе верхнюю опояску. Стоя на коленях, надежно крепит шнурок своей шапкиэбоси, шарит, ползая на четвереньках, в поисках того, что разбросал накануне:
– Вчера я будто положил возле изголовья листки бумаги и веер?
В потемках ничего не найти.
– Да где же это, где же это? – лазит он по всем углам. С грохотом падают вещи. Наконец нашел! Начинает шумно обмахиваться веером, стопку бумаги сует за пазуху и бросает на прощанье только:
– Ну, я пошел!
64. Мосты
Мосты Асамудзу – «Мелкая вода», Нагара – «Длинная ручка», Амабико – «Эхо», Хамана.
Хитоцубаси – «Единственный мост». Мост Утатанэ – «Дремота».
Наплавной мост Сано.
Мосты Хориэ, Касасаги – «Сороки», Ямасугэ – «Горная лилия».
Плавучий мост Оцу.
Мост – «Висячая полочка». Видно, душа у него неширокая, зато имя забавное.
65. Деревни
Деревни: Осака – «Холм встреч», Нагамэ – «Долгий взгляд», Идзамэ – «Пробуждение», Хитодзума – «Чужая жена», Таномэ – «Доверие», Юхи – «Вечернее солнце».
Деревня Цуматори – «Похищение жены». У мужа ли похитили жену, сам ли он отнял жену у другого, – все равно смешное название.
Деревня Фусими – «Потупленный взор», Асагао – «Утренний лик».
66. Травы
Аир. Водяной рис.
Мальва очень красива. С самого «века богов» листья мальвы служат украшением на празднике Камо, великая честь для них! Да и сами по себе они прелестны.
Трава омодака – «высокомерная». Смешно, как подумаешь, с чего она так высоко о себе возомнила?
Трава микури. Трава «циновка для пиявок». Мох. Молодые ростки на проталинах. Плющ. Кислица причудлива на вид, ее изображают на парче.
«Опрометчивая трава» растет на берегу у самой воды.
Право, душа за нее не спокойна.
Трава «доколе» растет в расселинах старых стен, и судьба ее тоже ненадежна. Старые стены могут осыпаться еще скорее, чем берег. Грустно думать, что на крепкой, выбеленной известью стене трава эта расти не может.
Трава «безмятежность», – хорошо, что тревоги ее уже позади.
Как жаль мне траву «смятение сердца»! Придорожный дерн замечательно красив. Белый тростник тоже. Чернобыльник необыкновенно хорош.
Горная лилия. Плаун «в тени солнца». Горное индиго.
«Лилия морского берега». Ползучая лоза. Низкорослый бамбук. Луговая лиана. Пастушья сумка. Молодые побеги риса. Мелкий тростник очень красив.
Лотос – самое замечательное из всех растений. Он упоминается в притчах Сутры Лотоса, цветы его подносят Будде, плоды нанизывают как четки – и, поминая лотос в молитвах, обретают райское блаженство в загробном мире. Как прекрасны его листья, большие и малые, когда они расстилаются на тихой и ясной поверхности пруда! Любопытно сорвать такой лист, положить под что-нибудь тяжелое и потом поглядеть на него – до чего хорош!
Китайская мальва повертывается вслед за движением солнца, даже трудно причислить ее к растениям.
Полынь. Подмаренник. «Лунная трава» легко блекнет, это досадно.
67. Цветы
Из луговых цветов первой назову гвоздику. Китайская, бесспорно, хороша, но и простая японская гвоздика тоже прекрасна. Оминаэси – «женская краса». Колокольчик с крупными цветами. Вьюнок «утренний лик».
Цветущий тростник. Хризантема. Фиалка.
У горечавки препротивные листья, но когда все другие осенние цветы поникнут, убитые холодом, лишь ее венчики все еще высятся в поле, сверкая яркими красками, – это чудесно!
Быть может, не годится особо выделять его и петь ему хвалу, но все же какая прелесть цветок «рукоять серпа». Имя это звучит по-деревенски грубо, но китайскими знаками можно написать его иначе: «цветок поры прилета диких гусей».
Цветок «гусиная кожа» не очень ярко окрашен, но напоминает цветок глицинии. Распускается он два раза – весной и осенью, вот что удивительно!
Гибкие ветви кустарника хаги осыпаны ярким цветом. Отяжеленные росой, они тихо зыблются и клонятся к земле. Говорят, что олень особенно любит кусты хаги и осенью со стоном бродит возле них. Мысль об этом волнует мне сердце.
Махровая керрия.
Вьюнок «вечерний лик» с виду похож на «утренний лик», – не потому ли, называя один, вспоминают и другой? «Вечерний лик» очень красив, пока цветет, но плоды у него безобразны! И зачем только они вырастают такими большими! Ах, если бы они были размером с вишенку, как бы хорошо! Но все равно «вечерний лик» – чудесное имя.
Куст цветущей сирени. Цветы камыша.
Люди, верно, будут удивляться, что я еще не назвала сусуки. Когда перед взором расстилаются во всю ширь осенние поля, то именно сусуки придает им неповторимое очарование. Концы его колосьев густо окрашены в цвет шафрана. Когда они сверкают, увлажненные утренней росой, в целом мире ничего не найдется прекрасней! Но в конце осени сусуки уже не привлекает взгляда. Осыплются бесследно его спутанные в беспорядке, переливавшиеся всеми оттенками гроздья цветов, останутся только голые стебли да белые метелки… Гнутся под ветром стебли сусуки, качаются и дрожат, словно вспоминая былые времена, совсем как старики. При этом сравнении чувствуешь сердечную боль и начинаешь глубоко жалеть увядшее растение.
68. Сборники стихов
«Собрание мириад листьев» – «Манъёсю». «Собрание старых и новых песен» – «Кокинсю».
69. Темы стихов
Столица. Ползучая лоза… Трава микури. Жеребенок. Град.
70. То, что родит тревогу
Сердце матери, у которой сын-монах на двенадцать лет удалился в горы.
Приезжаешь безлунной ночью в незнакомый дом. Огонь в светильниках не зажигают, чтобы лица женщин оставались скрытыми от посторонних глаз, и ты садишься рядом с невидимыми тебе людьми.
Еще не знаешь, насколько можно доверять вновь нанятому слуге. Он послан в чей-то дом с ценными вещами – и не спешит вернуться!
Ребенок, который еще не говорит, падает навзничь, кричит, барахтается и никому не дает взять себя на руки.
71. То, что нельзя сравнивать между собой
Лето и зима. Ночь и день. Ненастье и солнечная погода. Старость и юность. Белое и черное. Любимый и ненавистный.
Он все тот же, но каким он казался тебе, пока ты любила, и каким кажется теперь! Словно два разных человека.
Огонь и вода. Толстый и тонкий. Женщина, у которой длинные волосы, и женщина с короткими волосами.
72. Стаи воронов спят на деревьях
Стаи воронов спят на деревьях. Вдруг посреди ночи они поднимают страшный шум. Срываются с веток, мечутся, перелетают с дерева на дерево, кричат хриплыми со сна голосами… Право, ночью они куда забавней, чем в дневную пору.
73. Для тайных свиданий лето всего благоприятней
Для тайных свиданий лето всего благоприятней. Быстро пролетает короткая ночь. Еще ни на мгновенье не забылись сном, а уже светает. Повсюду с вечера все открыто настежь, можно поглядеть вдаль, дыша прохладой.
На рассвете любовники еще находят что сказать друг другу. Они беседуют между собой, но вдруг где-то прямо над ними с громким карканьем взлетела ворона. Сердце замерло, так и кажется, что их увидели.
А зимней ночью лежишь, укрывшись под горой теплых одежд, и прислушиваешья.
Звуки колокола доносятся словно с какой-то неведомой глубины. Это чудесно.
Голоса петухов звучат вначале как будто из-под крыла, где-то в дальней дали, но заря разгорается, и они становятся все звонче, все ближе. И в этом тоже есть неизъяснимая прелесть.
74. Если тебя посетит возлюбленный…
Если тебя посетит возлюбленный, то, само собой, он не спешит уходить. Но иногда бывает, что малознакомый человек или случайный посетитель явится к тебе в то самое время, когда позади бамбуковой шторы в твоем покое собралось множество дам. Идет оживленная беседа, и увлеченный ею гость не замечает, как бежит время…
Слуги и пажи его эскорта нетерпеливо заглядывают в комнату. Они маются, бормоча, что за это время ручка топора и та истлеет. Зевают так, что вот-вот челюсти вывихнут, и жалуются друг другу будто бы по секрету:
– Ах, горе! Пытка, сущее наказание! Верно, уже далеко за полночь…
Ужасно неприятно это слушать!
Слуги скажут, не подумав, но у их хозяина пропал весь интерес к беседе.
Иногда они не выражают своих чувств столь откровенно, а только громко стонут: «А-а-а!»
Как говорится в стихотворении «О бегущей под землей воде»:
[То, что не высказал я,
Сильнее того, что сказал.]
Но все же берет жестокая досада, когда челядинцы охают позади решетчатой ширмы или плетеной изгороди:
– Никак, дождь собирается!
Разумеется, люди, сопровождающие высокопоставленного сановника, не ведут себя так дерзко, да и у молодых господ из знатнейших домов слуги тоже держатся хорошего тона, но если хозяева рангом пониже, то челядинцы позволяют себе слишком много. Надо выбирать таких телохранителей, в добром поведении которых ты совершенно уверен.
75. То, что редко встречается
Тесть, который хвалит зятя.
Невестка, которую любит свекровь.
Серебряные щипчики, которые хорошо выщипывают волоски бровей.
Слуга, который не чернит своих господ.
Человек без малейшего недостатка. Все в нем прекрасно: лицо, душа. Долгая жизнь в свете нимало не испортила его.
Люди, которые, годами проживая в одном доме, ведут себя церемонно, как будто в присутствии чужих, и все время неусыпно следят за собой. В конце концов редко удается скрыть свой подлинный нрав от чужих глаз.
Трудно не капнуть тушью, когда переписываешь роман или сборник стихов. В красивой тетради пишешь с особым старанием, и все равно она быстро принимает грязный вид.
Что говорить о дружбе между мужчиной и женщиной! Даже между женщинами не часто сохраняется нерушимое доброе согласие, несмотря на все клятвы в вечной дружбе.
76. Самые лучшие покои для придворных дам…
Самые лучшие покои для придворных дам находятся в узких галереях.
Когда поднимешь верхнюю створку ситоми, ветер с силой ворвется в комнату. Даже летом там царит прохлада. А зимой вместе с ветром влетает снег и град, и это тоже мне очень нравится.
Покои в галерее до того тесные, что, если к тебе зайдет девочка-служанка, не знаешь, куда ее девать, но она поневоле смущена, прячется за ширмами и не смеется так громко, как в других покоях, – словом, хорошо ведет себя.
Весь день во дворце мы в беспрестанной тревоге, ночью ни минуты покоя, но зато много случается любопытного.
Всю ночь мимо нашей галереи топочут сапоги. Вдруг шаги затихли, кто-то осторожно постучал в дверь. Забавно думать, что дама сразу же догадалась: «Это он!»
«Если он долго будет стучать, но не услышит ни звука в ответ, то, пожалуй, решит, что я заснула», – с беспокойством думает дама и делает легкое движение, слышится шорох шелков.
«А, она еще не спит!» – прислушивается мужчина.
Зимой позвякивание щипцов в жаровне – тайный знак гостю, что дама ожидает его. Он стучит все настойчивей и даже громко зовет ее, дама скользит к запертым ситоми и откликается ему.
Иногда хор голосов начинает скандировать китайские стихи или декламирует нараспев японские танки. Одна из дам отпирает свою дверь, хотя никто к ней не стучался. Тут уж останавливается тот, кто и в мыслях не держал посетить ее.
Иногда в покои войти нельзя, приходится всю ночь стоять за дверью, в этом есть своя приятность.
Из-под занавеса выбегают, тесня друг друга, многоцветные края женских одежд.
Молодые господа, у которых кафтаны вечно распороты на спине, или куродо шестого ранга в одежде светло-зеленого цвета не отважатся открыто подойти к дверям дамы, а прислонятся спиной к ограде и будут там стоять, сложа руки на груди.
Вот мужчина в темно-лиловых шароварах и ярком кафтане, надетом поверх многоцветных одежд, приподнимает штору и по пояс перегибается в комнату через нижнюю створку ситоми. Очень забавно поглядеть на него со двора. Он пишет письмо, придвинув к себе изящную тушечницу, или, попросив у дамы ручное зеркало, поправляет волосы. Право, он великолепен!
В покоях висит занавес, но между его верхним краем и нижним краем шторы остается узкая щель. Мужчина, стоя снаружи, ведет разговор с дамой, сидящей внутри комнаты. Лица у них оказываются на одном уровне. Но что, если он великан или, наоборот, коротышка? Люди обычного роста прекрасно видят друг друга.
77. Музыкальная репетиция перед праздником Камо…
Музыкальная репетиция перед праздником Камо – большое наслаждение. Слуги ведомства двора высоко поднимают длинные сосновые факелы. Втянув голову в плечи от холода, они тычут концы горящих факелов во что попало.
Но вот начинается концерт. Звуки флейт особенно волнуют сердце. Появляются юные сыновья знатнейших вельмож в церемониальной одежде, останавливаются возле наших покоев и заводят с нами разговор.
Телохранители потихоньку велят толпе посторониться, расчищая дорогу своему господину. Голоса их, сливаясь с музыкой, звучат непривычно красиво.
Не опуская створок ситоми, мы ждем, чтобы музыканты с танцорами вернулись из дворца. Слышно, как юноши исполняют песню:
На новом рисовом поле
«Трава богатства» цветет…
На этот раз они поют ее лучше, чем бывало раньше.
Если какой-нибудь не в меру серьезный человек идет прямо домой, не задерживаясь на пути, дамы говорят со смехом:
– Подождите немного. Зачем терять такой чудный вечер… Ну, хоть минутку!
Но, видно, он в дурном расположении духа. Чуть не падая, бежит прочь, словно за ним гонятся и хотят удержать силком.
78. В то время императрица пребывала в своей дворцовой канцелярии
В то время императрица пребывала в своей дворцовой канцелярии. Все там говорило о глубокой старине: роща деревьев и само здание, высокое и пустынное, но мы чувствовали какое-то безотчетное очарование.
Прошел слух, что в главных покоях внутри дома обитает нечистый дух. Отгородившись от него с южной стороны, устроили опочивальню для государыни в южных покоях, а придворные дамы несли службу в смежной галерее, выходящей на веранду.
Мы ясно слышали, как раскатисто кричат передовые скороходы, когда высокопоставленные сановники, следуя через восточные ворота Ёмэймон, направляются мимо нас к воротам возле караульни Левой гвардии. Скороходы придворных не слишком высокого ранга покрикивают потише и покороче, и дамы дают проезжающим смешные клички:
«Большой эй-посторонись», «Малый эй-посторонись».
Мы так часто слышим голоса скороходов, что научаемся распознавать их. «Это едет такой-то», – утверждают одни. «И совсем не он!» – спорят другие. Посылаем служаночку поглядеть.
– А что я говорила! – радуется дама, угадавшая правильно.
Однажды, когда в небе еще стояла предрассветная луна, мы спустились в сад, окутанный густым туманом.
Императрица услышала нас, и ей тоже захотелось подняться со своего ложа.
Все дамы ее свиты либо вышли на веранду, либо спустились в сад. Там мы наслаждались утром, пока постепенно светало.
– Я пойду к караульне Левой гвардии, – сказала я. Другие дамы, одна обгоняя другую, поспешили вслед за мной.
Вдруг мы услышали, что к дворцу государыни идут придворные, дорогой напевая «Голосом осени ветер поет» и другие стихи. Мы бегом воротились к императрице доложить ей о нашей встрече.
Один из посетителей с похвалой заметил:
– Так вы изволили любоваться луной на рассвете! – и прочел по этому случаю танку.
Вообще, придворные постоянно навещали наш дворец, и ночью и днем. Самые высокопоставленные сановники, если им не надо было спешить по важному делу, не преминут, бывало, явиться к нам с визитом.
79. То, что неразумно
Женщина возгорелась желанием получить должность при дворе, и вот она томится скукой, служба тяготит ее.
Неразумно с ненавистью глядеть на зятя, принятого в дом.
Выдали дочь за человека, вовсе к ней не расположенного, против его воли, и теперь жалуются, что он им не по душе.
80. То, что навевает светлое настроение
Монах, который подносит государю в первый день Зайца жезлы удзуэ, сулящие долголетие.
Главный исполнитель священных плясок микагура. Танцор, который размахивает флажком во время священных плясок.
Предводитель отряда стражников, которые ведут коней в Праздник умилостивления божеств.
Лотосы в пруде, обрызганные пролетным дождем. Главный актер в труппе бродячих кукольников.
81. Когда кончились Дни поминовения святых имен Будды…
Когда кончились Дни поминовения святых имен Будды, в покои императрицы перенесли ширмы, на которых изображен ад, чтобы государыня лицезрела их, предаваясь покаянию.
Они были невыразимо, беспредельно страшны.
– Ну же, гляди на них, – приказала мне императрица.
– Нет, я не в силах, – и, охваченная ужасом, я скрылась в одном из внутренних покоев.
Лил дождь, во дворце воцарилась скука.
Придворные были приглашены в покои государыни, и там начался концерт. Сёнагон Митиката превосходно играл на лютне-бива. Ему вторил Наримаса на цитре-со, Юкиёси – на флейте и господин Цунэфуса – на многоствольной флейте. Это было чудесно! Когда смолкли звуки лютни, его светлость дайнагон продекламировал:
Голос лютни замолк,
Но медлят еще с разговором.
Я прилегла в отдаленном покое, но тут не выдержала и вышла к ним со словами:
– О, я знаю, грех мой ужасен… Но как противиться очарованию прекрасного?
Все рассмеялись.
82. То-но тюдзё, услышав злонамеренную сплетню на мой счет…
То-но тюдзё, услышав злонамеренную сплетню на мой счет, стал очень дурно говорить обо мне:
– Да как я мог считать ее за человека? – восклицал он. До моего слуха дошло, что он чернил меня даже во дворце. Представьте себе мое смущение!
Но я отвечала с улыбкой:
– Будь это правда, что же, против нее не поспоришь, но это ложь, и он сам поймет, что не прав.
Когда мне случалось проходить мимо галереи «Черная дверь», он, услышав мой голос, закрывал лицо руками, отворачивался и всячески показывал мне свое отвращение.
Но я оставляла это без внимания, не заговаривала с ним и не глядела на него.
В конце второй луны пошли частые дожди, время тянулось томительно.
То-но тюдзё разделял вместе с государем Дни удаления от скверны.
Мне передали, что он сказал:
– Право, я соскучился без нее… Не послать ли ей весточку?
– О нет, незачем! – ответила я.
Целый день я пробыла у себя. Вечером пошла к императрице, но государыня уже удалилась в свою опочивальню.
В смежном покое дамы собрались вокруг светильника. Они развлекались игрой – по левой половине иероглифа угадывали правую.
Увидев меня, дамы обрадовались:
– Какое счастье, вот и вы! Идите сюда скорее!
Но мне стало тоскливо. И зачем только я пришла сюда? Я села возле жаровни, дамы окружили меня, и мы повели разговор о том о сем. Вдруг за дверями какой-то слуга отчетливым голосом доложил, что послан ко мне.
– Вот странность! Кому я понадобилась? Что могло случиться за столь короткое время?
И я велела служанке осведомиться, в чем дело. Посланный принадлежал к службе дворца.
– Я должен сам говорить с нею, без посредников, – заявил он, и я вышла к нему.
– Господин То-но тюдзё посылает вам вот это письмо.
Прошу вас поскорее дать ответ, – сказал мне слуга.
«Но ведь он же вида моего не выносит, зачем ему писать мне?» – подумала я. Прочитать письмо наспех нельзя было.
– Ступай, ответ не замедлит, – сказала я и, спрятав письмо на груди, воротилась во дворец.
Разговор мой с дамами возобновился, но вскоре посланный пришел снова:
– Господин сказал мне: «Если ответа нет, то пусть она вернет мне мое письмо». Поторопитесь же!
«Как странно! Словно рассказ в «Исэ-моногатари»… – подумала я и взглянула на письмо. Оно было написано изящным почерком на тонкой голубой бумаге. Сердце у меня забилось, и напрасно. В письме не было ничего, что могло бы взволновать, только строка из стихотворения китайского поэта:
В Зале совета, в пору цветов,
Вы под парчовой завесой.
И короткая приписка: «А дальше, что же дальше?»
Я не знала, как быть. Если б государыня еще бодрствовала, я бы могла попросить у нее совета.
Как доказать, что мне известен следующий стих? Напиши я китайские знаки неверной рукой, мой ответ оскорбил бы глаза.
Я взяла погасший уголек из жаровни и начертала на письме два японских стиха:
Хижину, крытую травой,
Кто навестит в дождливую ночь?
Я отдала письмо посланному, но ответа не получила.
Вместе с другими дамами я провела ночь во дворце. Не успела я утром вернуться в свои покои, как Гэн-тюдзё громогласно вопросил:
– Здесь ли «Травяная хижина»?
– Странный вопрос, – сказала я. – Может ли здесь находиться такое жалкое существо? Вот если бы вы искали «Яшмовый чертог», вам бы, пожалуй, откликнулись.
– Отлично! Так вы у себя? А я собирался искать вас во дворце.
И вот что он сообщил мне:
– Вчера вечером у То-но тюдзё в его служебных апартаментах собралась компания придворных, все люди чиновные, рангом не ниже шестого. Пошли рассказы о женщинах былого и нашего времени.
– О себе скажу, я начисто порвал с ней, но так это не может оставаться. Я все ждал, что Сёнагон первая заговорит со мной, но она, видно, и не собирается. Так равнодушна, даже зло берет. Сегодня я хочу проверить, наконец, многого ли она стоит. И тогда, так или иначе, конец делу!
Порешили отправить вам письмо. Но посланный вернулся с известием: «Сейчас она не может его прочесть».
То-но тюдзё снова отправил к вам посланного со строгим приказом: «Схвати ее за рукав и не давай отвертеться. На худой конец пусть хотя бы вернет мое письмо».
Слуге пришлось идти под проливным дождем. На этот раз он очень скоро вернулся и вынул листок из-за пазухи:
– Вот, пожалуйте!
Это было наше письмо.
– Так она вернула его! – То-но тюдзё поспешил развернуть листок и вскрикнул от удивления. Все толпой окружили его:
– Любопытно! В чем дело?
– Ах, до чего же хитроумная негодяйка! Нет, я не могу порвать с ней.
Тут все бросились читать стихи, начертанные вами на письме.
– Присоединим к этому двустишию начальную строфу.
Гэн-тюдзё, сочините ее!
До поздней ночи мучились мы, пытаясь сочинить начальную строфу, и наконец нам пришлось оставить напрасные попытки, но мы все условились, что свет узнает об этой истории.
Он совсем смутил меня своим рассказом.
– Теперь все зовут вас Травяной хижиной, – сообщил мне Гэн-тюдзё и поспешно удалился.
«Неужели эта безобразная кличка навсегда пристанет ко мне? Какая досада!» – огорчилась я.
Вторым навестил меня помощник начальника ремонта Норимицу.
– Я искал вас во дворце, спешил сказать вам, как сильно я обрадован.
– Чем же это? Что-то я не слышала о новых назначениях на должности. Какой пост вы получили?
– Не о том речь, – ответил Норимицу. – Какое радостное событие совершилось вчера вечером! Я едва дождался рассвета, так спешил к вам с этой вестью.
И он стал рассказывать мне, в общем, то же самое, что уже говорил Гэн-тюдзё.
«Я буду судить о Сёнагон по ее ответу и, если у нее не хватит ума, забуду о ней навсегда», – объявил То-но тюдзё. Вся компания начала совещаться.
Сначала посланный вернулся с пустыми руками, но все, как один, нашли, что вы поступили превосходно.
Когда же в следующий раз слуга принес письмо, сердце у меня чуть не разорвалось от тревоги. «Что же в нем? – думал я. – Ведь оплошай она, плохо придется и мне, ее «старшему брату». К счастью, ответ ваш был не просто сносным, но блистательным и заслужил всеобщую похвалу.
– «Старший братец», – твердили мне, – пойдите-ка сюда. Нет, вы только послушайте!
В душе я был безмерно рад, но отвечал им:
– Право, я ничего не смыслю в подобных вещах.
– Мы не просим вас судить и оценивать стихи, – сказал То-но тюдзё, – но только выслушать их, чтобы потом всем о них рассказывать.
– Я попал в несколько неловкое положение из-за того, что слыву вашим «старшим братцем». Все бывшие там всячески старались приставить начальную строфу к вашей замечательной строфе, бились-бились, но ничего у них не получалось.
– А какая у нас, спрашивается, особая надобность сочинять «ответную песню»? – стали они совещаться между собой. – Нас высмеют, если плохо сочиним.
Спорили до глубокой ночи.
– Ну, разве это не безмерная радость и для меня и для вас? Если бы меня повысили в чине, я бы и то не в пример меньше обрадовался.
У меня сердце так и замерло от волнения и обиды. Я ведь писала ответ для одного То-но тюдзё. На поверку у него собралось множество людей, против меня был составлен заговор, а я об этом и не подозревала.
Все во дворце, даже сам император, узнали о том, что я зову Норимицу «старшим братцем», а он меня – «младшей сестрицей», и все тоже стали звать Норимицу «старшим братцем» вместо его официального титула.
Мы еще не кончили нашей беседы, как вдруг меня позвали к императрице. Когда я предстала перед ее очами, государыня заговорила со мной о вчерашней истории.
– Государь, смеясь, соизволил сказать мне: «Все мужчины во дворце написали ее двустишие на своих веерах».
«Удивительно! Кто поспешил сообщить всем и каждому мои стихи?» – терялась я в догадках.
С того самого дня То-но тюдзё больше не закрывался рукавом при встречах со мной и стал относиться ко мне подружески.
83. В двадцатых числах второй луны…
В двадцатых числах второй луны государыня временно поселилась в своей дворцовой канцелярии. Я не сопутствовала ей, но осталась в павильоне Умэцубо.
На другой день То-но тюдзё послал мне письмо:
«Прошлым вечером я прибыл на поклонение в храм Курама, а сегодня «путь закрыт», приходится заночевать в дороге. Все же я надеюсь вернуться в столицу еще до рассвета. Мне непременно нужно побеседовать с вами. Прошу вас, ждите меня, мне не хотелось бы слишком громко стучать в вашу дверь».
Но вдруг госпожа Микусигэдоно – «хранительница высочайшей шкатулки с гребнями» – прислала за мною.
«Зачем вам оставаться одной в своих покоях? Проведите ночь здесь у меня», – велела она сказать мне.
На другое утро я поздно вернулась к себе. Моя служанка рассказала:
– Прошлой ночью кто-то сильно стучался в дверь, насилу-то я проснулась, вышла к гостю, а он мне и говорит:
«Так она во дворце? Поди скажи ей, что я здесь». А я подумала, вы, верно, уже почиваете, да и снова легла спать.
«До чего же тупа!» – вознегодовала я.
В эту минуту явился посланный и доложил:
– Его превосходительство господин То-но тюдзё велел передать вам: «Я тороплюсь во дворец, но раньше должен переговорить с вами».
– Если у его превосходительства дело ко мне, пусть придет сюда. Здесь и поговорим! – отвечала я.
«А вдруг он откроет дверь и войдет из смежного покоя?» – При этой мысли сердце мое забилось от тревоги.
Я поспешила в главный зал и подняла верхнюю створку ситоми на восточной стороне павильона.
– Прошу сюда! – позвала я. То-но тюдзё приблизился ко мне мерными шагами, великолепный в своем узорчатом кафтане «цвета вишни». Кафтан подбит алым исподом неописуемо прекрасного оттенка. Шелка так и переливаются глянцем. Шаровары цвета спелого винограда, и по этому полю рассыпаны крупные ветки глициний: чудесный узор! Лощеные шелка исподней одежды сверкают пурпуром, а под ней еще несколько белых и бледно-лиловых одежд.
Он присел на узкой веранде почти под самой бамбуковой шторой, спустив ноги на землю. Мне казалось, будто сошел с картины один из героев романа.
Цветы сливы, белые на западной стороне дворца, алые на восточной, уже понемногу начали осыпаться, но еще были прекрасны. Солнце тихого весеннего дня бросало на них яркие лучи… Как хотела бы я, чтобы все могли вместе со мной посмотреть на это зрелище.
Я нахожусь позади шторы… Нет, лучше представьте себе женщину куда моложе, длинные волосы льются по плечам. Картина выйдет еще более волнующей!
Но мои цветущие годы позади, лицо поблекло. Волосы у меня накладные и рассыпаются неровными прядями.
По случаю придворного траура на мне были платья тускло-серого цвета – даже не поймешь, окрашены или нет, и не отличишь одно от другого, никакого парада. В отсутствие императрицы я даже не надела шлейфа. Мой убогий вид портил всю картину. Какая жалость!
То-но тюдзё сказал мне:
– Я тороплюсь сейчас в императорский дворец на службу. Что-нибудь передать от вас? Когда вы пойдете туда? – и продолжал дальше: – Да, между прочим, вчера я вернулся, не дожидаясь рассвета. Думал, вы меня ждете, я ведь предупредил вас заранее. Луна светила ослепительно ярко, и не успел я прибыть из Западной столицы, как поспешил постучаться в ваши двери. Долго я стучал, пока не вышла ко мне служанка с заспанными глазами. До чего же глупый вид и грубый ответ! – рассказывал он со смехом.
На душе у меня стало скверно.
– Зачем вы держите у себя такое нелепое существо?
«В самом деле, – подумала я, – он вправе сердиться».
Мне было и жаль его и смешно.
Немного погодя То-но тюдзё удалился. Если б кто-нибудь смотрел на эту сцену из глубины двора, то, верно, спросил бы себя с любопытством, что за красавица скрывается позади бамбуковой шторы. А если б кто-нибудь смотрел на меня из глубины комнаты, не мог бы и вообразить себе, какой великолепный кавалер находится за шторой.
Когда спустились сумерки, я пошла к своей госпоже. Возле государыни собралось множество дам, присутствовали и придворные сановники. Шел литературный спор. Приводились для примера достоинства и недостатки романов.
Сама императрица высказала свое суждение о героях романа «Дуплистое дерево» – Судзуси и Накатада.
– А вам какой из них больше нравится? – спросила меня одна дама. – Скажите нам скорее. Государыня говорит, что Накатада ребенком вел жизнь дикаря…
– Что же из того? – ответила я. – Правда, небесная фея спустилась с неба, когда Судзуси играл на семиструнной цитре, чтобы послушать его, но все равно он – человек пустой. Мог ли он, спрашиваю, получить в жены дочь микадо?
При этих словах все сторонницы Накатада воодушевились.
– Но если так… – начали они.
Императрица воскликнула, обращаясь ко мне:
– Если б видели вы Таданобу, когда он пришел сюда!
Он бы вам показался прекрасней любого героя романа.
– Да, да, сегодня он был еще более великолепен, чем всегда, – подхватили дамы.
– Я первым делом хотела сообщить вам о нем, но меня увлек спор о романе, – и я рассказала обо всем, что случилось.
Дамы засмеялись:
– Все мы не спускали с него глаз, но могли ли мы, подобно вам, следить за нитью событий вплоть до мельчайшего шва?
Затем они наперебой принялись рассказывать:
«То-но тюдзё взволнованно говорил нам:
– О, если б кто-нибудь вместе со мной мог видеть, в каком запустенье Западная столица! Все ограды обветшали, заросли мохом…»
Госпожа сайсё бросила ему вопрос:
– Росли ли там «сосны на черепицах»?
Он сразу узнал, откуда эти слова, и, полный восхищения, стал напевать про себя:
«От Западных ворот столицы недалеко…»
Вот любопытный рассказ!
84. Когда мне случалось на время отбывать в мой родной дом…
Когда мне случалось на время отбывать в мой родной дом, придворные постоянно навещали меня, и это давало пищу кривотолкам. Но поскольку я всегда вела себя осмотрительно и нечего было мне таить от людей, что ж, я не огорчалась, пусть себе говорят.
Как можно отказать посетителям, даже в поздний час, и тем нанести им жестокую обиду? А ведь, бывало, наведывались ко мне и такие гости, кого не назовешь близкими друзьями.
Сплетни досаждали мне, и потому я решила на этот раз никому не говорить, куда еду. Только второй начальник Левой гвардии господин Цунэфуса и господин Наримаса были посвящены в мой секрет.
Младший начальник Левой гвардии Норимицу – он-то, разумеется, знал обо всем – явился навестить меня и, рассказывая мне разные разности, сообщил, между прочим:
– Вчера во дворце господин Сайсё-но тюдзё настойчиво допытывался у меня, куда вы скрылись: «Уж будто ты не знаешь, где твоя «младшая сестрица»? Только притворяешься. Говори, где она?» Я уверял его, что знать ничего не знаю, а он нещадно донимал меня расспросами.
– Нелепо мне было выдавать ложь за правду, – продолжал Норимицу. – Чуть было я не прыснул со смеха… У господина Сайсё-но тюдзё был такой недоуменный вид! Я боялся встретиться с ним взглядом. Измучившись вконец, я взял со стола немного сушеной морской травы, сунул в рот и начал жевать. Люди, верно, удивлялись: «Что за странное кушанье он ест совсем не вовремя!» Хитрость моя удалась, я не выдал себя. Если б я рассмеялся, все бы пропало! Но я заставил Сайсё-но тюдзё поверить, будто мне ничего не известно.
Все же я снова и снова просила Норимицу быть осторожнее:
– Смотрите же, никому ни слова! После этого прошло немало времени.
Однажды глубокой ночью раздался оглушительно громкий стук.
«Кто это ломится в ворота? – встревожилась я. – Ведь они возле самого дома».
Послала служанку спросить, – оказалось, гонец из службы дворца. Он сказал, что явился по приказу младшего начальника Левой гвардии, и вручил мне письмо от Норимицу. Я поднесла его к огню и прочла:
«Завтра кончается «Чтение священных книг». Господин Сайсё-но тюдзё остался во дворце, чтобы находиться при особе императора в День удаления от скверны. Он неотступно требует от меня: «Скажи, куда скрылась твоя «младшая сестрица»? Не отговориться от него. Больше я молчать не могу. Придется мне открыть вашу тайну… Как мне быть? Поступлю, как велите».
Я ничего не написала в ответ, только завернула в бумагу стебелек морской травы и отослала его Норимицу.
Вскоре он пришел ко мне.
– Всю эту ночь Сайсё-но тюдзё выпытывал у меня вашу тайну, отозвав в какой-нибудь темный закуток. Настоящий допрос, сущая мука! А вы почему мне не ответили? Прислали стебелек дрянной травы! Странный подарок! Верно, это по ошибке? – недоумевал Норимицу.
Мне стало досадно. Значит, он так ничего и не понял! Молча я взяла листок бумаги, лежавший на крышке тушечницы, и написала на нем:
Кто скажет, где она,
Когда нырнет рыбачка?
Молчит трава морская.
Затих вспененный ключ…
К разгадке береги!
– А, так вы сочинили стишки? Не буду читать! – Норимицу концом своего веера отбросил листок и спасся бегством.
Мы были так дружны, так заботились друг о друге – и вдруг, без всякого повода, почти поссорились!
Он прислал мне письмо:
«Я, пожалуй, совершил промах, но не забывайте о нашем дружеском союзе и, даже разлучась со мной, всегда смотрите на меня как на своего старшего брата».
Норимицу часто говорил:
«Если женщина по-настоящему любит меня, она не пошлет мне стихов. Я ее стал бы считать кровным врагом. Захочет со мной порвать, пусть угостит меня стишками – и конец всему!»
А я послала ему ответное письмо с таким стихотворением:
Горы Сестра и Брат
Рухнули до основанья.
Тщетно теперь искать,
Где она, Дружба-река,
Что между ними струилась?
Думаю, Норимицу не прочитал его, ответа не пришло. Вскоре он получил шапку чиновника пятого ранга и был назначен помощником губернатора провинции Тотоми. Мы расстались, не примирившись.
85. То, что грустно видеть
Как, непрерывно сморкаясь, говорят сквозь слезы. Как женщина по волоску выщипывает себе брови.
86. Вскоре после того памятного случая, когда я ходила к караульне левой гвардии…
Вскоре после того памятного случая, когда я ходила к караульне Левой гвардии, я вернулась в родной дом и оставалась там некоторое время. Вдруг я получила приказ императрицы немедленно прибыть во дворец.
Одна из фрейлин приписала со слов государыни:
«Я часто вспоминаю, как я глядела тебе вслед, когда ты шла на рассвете к караульне Левой гвардии. Как можешь ты быть столь бесчувственной? Мне этот рассвет казался таким прекрасным!..»
В своем ответе я заверила государыню в моей почтительной преданности. И велела передать на словах:
«Неужели могу я забыть о том чудесном утре? Вы сами разве не думали тогда, что видите перед собой небесных дев в лучах утренней зари, как видел их некогда Судзуси?»
Посланная мной служанка скоро вернулась и передала мне слова государыни:
«Как могла ты унизить своего любимца Накатада, вспомнив стихи его соперника? Но забудь все свои огорчения и вернись во дворец сегодня вечером. Иначе я тебя от всего сердца возненавижу».
«Мне было бы страшно навлечь на себя хоть малейшую немилость. Тем более после такой угрозы, я готова жизнь отдать, лишь бы немедленно прибыть к вам», – ответила я и вернулась во дворец.
87. Однажды, когда императрица изволила временно пребывать в своей канцелярии…
Однажды, когда императрица изволила временно пребывать в своей канцелярии, там, в Западном зале, были устроены «Непрерывные чтения сутр».
Все происходило, как обычно: собралось несколько монахов, повесили изображения Будды…
Вдруг, на второй день чтения, у подножия веранды послышался голос нищенки:
– Подайте хоть кроху из подношений Будде.
– Как можно, – отозвался бонза, – еще не кончилась служба.
Я вышла на веранду поглядеть, кто просит подаяния. Старая нищенка-монахиня в невероятно грязных отрепьях смахивала на обезьяну.
– Что она говорит? – спросила я. Монахиня запричитала:
– Я тоже из учеников Будды, следую по его пути. Прошу, чтоб мне уделили кроху от подношений, но бонзы скупятся.
Цветистая речь на столичный манер! Нищих жалеешь, когда они уныло плачут, а эта говорила слишком бойко, чтобы вызвать сострадание.
– Так ты ничего другого в рот не берешь, как только крохи от подношений Будде? Дело святое! – воскликнула я.
Заметив мой насмешливый вид, монахиня возразила:
– Почему это ничего другого в рот не беру? Поневоле будешь есть только жалкие остатки, когда лучшего нет.
Я положила в корзинку фрукты, рисовые лепешки и дала ей. Она сразу же стала держаться фамильярно и пустилась рассказывать множество историй.
Молодые дамы тоже вышли на веранду и забросали нищенку вопросами:
– Дружок у тебя есть? Где ты живешь?
Она отвечала шутливо, с разными прибаутками.
– Спой нам! Спляши нам! – стали просить дамы. Нищенка затянула песню, приплясывая:
С кем я буду этой ночью спать?
С вице-губернатором Хитати.
Кожа у него нежна,
С ним сладко спать.
Песня была нескончаемо длинной. Затем она завела другую.
На горе Любовь
Заалели листья кленов, —
Издали видна.
Всюду слава побежит.
Всюду слава побежит, —
пела монахиня, тряся головой и вертя ее во все стороны. Это было так нелепо и отвратительно, что дамы со смехом закричали:
– Ступай себе! Иди прочь.
– Жаль ее. Надо бы дать ей что-нибудь, – вступилась я. Государыня попеняла нам:
– Ужасно! Зачем вы подбивали нищенку на шутовство? Я не слушала, заткнула себе уши. Дайте ей эту одежду и поскорей проводите со двора.
Дамы бросили монахине подарок:
– Вот, государыня пожаловала. У тебя грязное платье, надень-ка новое.
Монахиня поклонилась в землю, набросила дарованную одежду на плечи и пошла плясать.
До чего же противно! Все вошли в дом.
Но, видно, подарками мы ее приручили, нищенка повадилась часто приходить к нам. Мы прозвали ее «Вице-губернатор Хитати». Она не мыла своих одежд, на ней были все те же грязные отрепья, и мы удивлялись, куда же она дела свое новое платье?
Когда госпожа Укон, старшая фрейлина из свиты государя, посетила императрицу, государыня пожаловалась на нас:
– Болтали по-приятельски с несносной попрошайкой, приручили, теперь зачастила сюда. – И она приказала даме Кохёэ изобразить ее смешные повадки.
Госпожа Укон, смеясь, сказала нам:
– Как мне увидеть эту монахиню? Покажите мне ее. Знаю, знаю, она – ваша любимица, но я ее не переманю, не бойтесь.
Вскоре пришла другая нищая монахиня. Она была калекой, но держала себя с большим достоинством. Мы начали с ней беседовать. Нищенка эта смущалась перед нами, и мы почувствовали к ней сострадание.
И ей тоже мы подарили одежду от имени государыни. Нищенка упала ниц, ее неумелый поклон тронул наши сердца.
Когда она уходила, плача от радости, навстречу ей попалась монахиня по прозвищу «Вице-губернатор Хитати». С тех пор назойливая попрошайка долго не показывалась нам на глаза, но кто вспоминал ее?
В десятых числах двенадцатой луны выпало много снега. Дворцовые служанки насыпали его горками на подносы.
– Хорошо бы устроить в саду настоящую снежную гору, – решили служанки.
Они позвали челядинцев и велели им насыпать высокую гору из снега «по велению императрицы».
Челядинцы дружно взялись за дело. К ним присоединились слуги, подметавшие сад. Гора поднялась очень высоко. Вышли полюбопытствовать приближенные императрицы и, увлекшись, начали подавать разные советы.
Появились чиновники – сначала их было трое-четверо, а там, смотришь, – двенадцать.
Велено было созвать всех слуг, отпущенных домой:
«Тому, кто строит сегодня снежную гору, уплатят за три дня работы, а кто не явится, с того удержат жалованье за три дня».
Услышав это, слуги прибежали впопыхах, но людей, живших в дальних деревнях, известить не удалось.
Когда работа была кончена, призвали всех слуг, состоявших при дворе императрицы, и бросили на веранду два больших тюка, набитых свертками шелка. Каждый взял себе по свертку и с низким поклоном удалился.
Но придворные высших рангов остались, сменив свои парадные одеяния с длинными рукавами на «охотничьи одежды».
Императрица спросила у нас:
– Сколько, по-вашему, простоит снежная гора?
– Дней десять, наверно, – сказала одна.
– Пожалуй, десять с лишним, – ответила другая. Никто не рискнул назвать более долгий срок.
– А ты как думаешь? – обратилась ко мне государыня.
– Снежная гора будет стоять до пятнадцатого дня первой луны Нового года, – решительно сказала я.
Государыня сочла это невозможным. Все дамы твердили хором:
– Растает, непременно растает еще в старом году. Увы, я зашла слишком далеко… В душе я раскаивалась, что не назвала первый день года. Но будь что будет! Если я ошиблась, поздно отступать теперь, и я твердо стояла на своем.
Числа двадцатого пошел дождь, но гора, казалось, не таяла, только мало-помалу становилась все ниже.
«О Каннон Белой горы, не позволяй снежной горе растаять!» – молила я богиню, словно обезумев от тревоги.
Кстати сказать, в тот день, когда строили гору, к нам явился посланный от императора – младший секретарь императорской канцелярии Тадатака.
Я предложила ему подушку для сидения, и мы стали беседовать.
– Нынче снежные горы вошли в большую моду, – сообщил он. – Император велел насыпать гору из снега в маленьком дворике перед своими покоями. Высятся они и перед Восточным дворцом, и перед дворцом Кокидэн, и возле дворца Кёгокудоно…
Я сразу же сочинила танку, а одна дама по моей просьбе прочла ее вслух:Мы думали, только у нас
В саду гора снеговая,
Но эта новинка стара.
Гора моя, подожди!
Дожди ее точат, о горе!
Склонив несколько раз голову, Тадатака сказал:
– Мне стыдно было бы сочинить в ответ плохую танку. Блестящий экспромт! Я буду повторять его перед бамбуковой шторой каждой знатной дамы.
С этими словами он ушел.
А ведь говорили о нем, что он – мастер сочинять стихи! Я была удивлена.
Когда государыня узнала об этом, она заметила:
– Должно быть, твое стихотворение показалось ему необычайно удачным.
К концу года снежная гора стала как будто несколько ниже, но все еще была очень высока.
Однажды в полдень дамы вышли на веранду. Вдруг появилась нищенка «Вице-губернатор Хитати».
– Тебя долго не было. Отчего это? – спросили ее.
– Отчего, отчего! Случилась беда.
– Какая беда?
Вместо ответа нищенка сказала:
– Вот что мне сейчас пришло в голову. И она затянула унылым голосом:Еле к берегу плывет
Нищая рыбачка,
Так велик ее улов.
Отчего же ей одной
Моря щедрые дары?
Дамы презрительно рассмеялись. Увидев, что никто не удостаивает ее взглядом, нищая монахиня залезла на снежную гору, потом начала бродить вокруг да около и наконец исчезла.
Послали рассказать об этой истории госпоже Укон.
Служанка передала нам ее слова:
– Почему же вы не велели проводить нищенку сюда?
Бедняжка с досады даже на снежную гору влезла!
Все снова начали смеяться.
Снежная гора благополучно простояла до самого конца года. В первую же ночь первой луны выпал обильный снег.
Я было подумала: «О радость! Гора снова станет выше». Но государыня отдала приказ:
– Оставьте старый снег, а свежий надо смести и убрать. Я провела ночь во дворце. Когда рано утром я вернулась в свои покои, ко мне пришел, дрожа от холода, старший слуга. На рукаве своего придворного кафтана, зеленого, как листья лимонного дерева, он принес сверток в зеленой бумаге, привязанный к ветке сосны.
– От кого письмо? – спросила я.
– От Принцессы – верховной жрицы, – последовал ответ.
Я исполнилась благоговейной радости и поспешно отнесла послание государыне.
Госпожа моя еще почивала. Я придвинула шашечную доску вместо скамеечки и, став на нее, попробовала, напрягая все силы, одна поднять решетчатую створку ситоми, возле спального полога, но створка эта была слишком тяжела. Я смогла приподнять ее лишь с одного краю, и она громко заскрипела.
Императрица очнулась от сна.
– Зачем ты это делаешь? – спросила она.
– Прибыло послание от Принцессы – верховной жрицы. Как не поторопиться прочесть его? – сказала я.
– Рано же его принесли!
Государыня поднялась с постели и развернула сверток. В нем находились два «жезла счастья» длиной в пять сунов, сложенные так, что верхние концы их напоминали «колотушку счастья», и украшенные ветками дикого померанца, плауна и горной лилии. Но письма не было.
– Неужели ни единого слова? – изумилась государыня и вдруг увидела, что верхние концы жезлов завернуты в небольшой листок бумаги, а на нем написана песня:Гул пошел в горах.
От ударов топора
Прокатилось эхо.
Чтобы счастье приманить,
Дикий персик срублен.
Государыня начала сочинять «ответную песню», а я в это время любовалась ею, так она была хороша! Когда надо было послать весть Принцессе – верховной жрице или ответить ей, императрица всегда писала с особым тщанием и сейчас отбрасывала черновик за черновиком, не жалея усилий.
Послу Принцессы пожаловали белую одежду без подкладки и еще одну, темно-алого цвета. Сложенные вместе, они напоминали белоснежный, подбитый алым шелком кафтан «цвета вишни».
Слуга ушел сквозь летевший снег, набросив одежды себе на плечо… Красивое зрелище!
На этот раз мне не удалось узнать, что именно ответила императрица, и я была огорчена.А снежная гора тем временем и не думала таять, словно была настоящей Белой горой в стране Коси. Она почернела и уже не радовала глаз, но мне страстно хотелось победить в споре, и я молила богов сохранить ее до пятнадцатого дня первой луны.
Но другие дамы говорили:
– И до седьмого не устоит!
Все ждали, чем кончится спор, как вдруг неожиданно на третий день нового года государыня изволила отбыть в императорский дворец.
«Какая досада! Теперь уж мы не узнаем, сколько простоит снежная гора», – с тревогой думала я.
– Право, хотелось бы поглядеть! – воскликнули дамы. И сама государыня говорила то же самое.
Сохранись гора до предсказанного мною срока, я бы могла с торжеством показать ее императрице. Но теперь все потеряно!
Начали выносить вещи. Воспользовавшись суматохой, я подозвала к веранде старого садовника, который пристроил навес своей хижины к глинобитной ограде дворца.
– Береги хорошенько эту снежную гору, – приказала я ему. – Не позволяй детям топтать и разбрасывать снег Старайся сохранить ее в целости до пятнадцатого дня. Если она еще будет стоять в этот день, то я попрошу императрицу пожаловать тебе богатый подарок и сама в долгу не останусь.
Я всегда давала садовнику много разных лакомств и прочей снеди, какой стряпухи угощают челядинцев, и он ответил мне с довольной усмешкой:
– Дело легкое, буду стеречь вашу гору… Правда, дети уж наверно на нее полезут.
– Если они тебя не послушают, извести меня, – ответила я.
Я пробыла в императорском дворце до седьмого дня первой луны, а потом уехала к себе домой.
Все время, пока я жила во дворце, мне не давала покоя снежная гора. Кого только не посылала я узнать о ней: камеристок, истопниц, старших служанок…
В седьмой день нового года я велела отнести садовнику остатки от праздничных кушаний, и посланная моя, смеясь, рассказывала мне, как благоговейно, с земным поклоном, садовник принял этот дар.
В своем родном доме я вставала еще до рассвета, мучимая тревогой, и спешила отправить служанку: пусть скорей посмотрит, сохранилась ли снежная гора.
Пришел десятый день. Как я была рада, когда служанка доложила мне:
– Еще дней пять простоит!
Но к вечеру четырнадцатого дня полил сильный дождь. От страха, что гора за ночь растает, я не могла сомкнуть глаз до самого утра.
Слушая мои жалобы, люди подсмеивались надо мной: уж не сошла ли я с ума?
Посреди ночи кто-то из моих домашних проснулся и вышел. Я тоже поднялась с постели и начала будить слугу, но он и не подумал пошевелиться, негодник. Я сильно рассердилась на него, и он нехотя встал и отправился в путь.
Вернувшись, слуга сказал:
– Теперь она не больше круглой соломенной подушки для сидения. Садовник усердно ее бережет, детей и близко не подпускает. Не извольте беспокоиться, дня два еще продержится. Садовник рад. «Дело верное, говорит, я получу обещанный подарок!»
В приливе восторга я начала мечтать о том, как придет долгожданный день. Я насыплю горку снега на поднос и покажу государыне. Сердце мое билось от радостного ожидания.
Наконец пришло утро пятнадцатого дня. Я встала ни свет ни заря и дала моей прислужнице шкатулку:
– Вот, иди к горе, насыпь сюда снегу! Бери его оттуда, где он белый. А грязный снег смахни и отбрось.
Женщина что-то уж слишком скоро вернулась, размахивая на ходу крышкой от пустой шкатулки.
– Снег весь растаял! – воскликнула она.
Я была изумлена и глубоко огорчилась. Какая неудача! Я сложила к случаю неплохое стихотворение и думала читать его людям с печальными вздохами… А теперь – к чему оно?
– Как могло это случиться? Вчера вечером снега было еще вот столько, а за ночь весь растаял? – спрашивала я с отчаянием.
Служанка начала крикливо рассказывать: – Садовник так сетовал, так жаловался, всплескивая от горя руками:
«Ведь до самой темноты еще держалась. Я-то надеялся получить подарок…»
В эту минуту явился посланный из дворца. Императрица велела спросить у меня:
– Так что же, стоит ли еще снежная гора?
Как ни было мне тяжело и досадно, я принуждена была ответить:
– Передайте от моего имени государыне: «Хоть все и утверждали, что снежная гора растает в старом году и уж самое позднее в первый день нового года, но она еще вчера держалась до самого заката солнца. Смею думать, я верно предсказала. Если бы снег не растаял и сегодня, моя догадка была бы уж слишком точной. Но кажется мне, нынче ночью кто-то из зависти разбросал его».
В двадцатый день первой луны я вернулась во дворец и первым делом начала рассказывать государыне историю снежной горы.
– Не успела моя служанка уйти, как уже бежит назад, размахивая крышкой. Словно тот монашек, что сказал: «А ларец я бросил». Какое разочарование! Я-то хотела насыпать на поднос маленькую горку из снега, красиво написать стихи на белой-белой бумаге и поднести вам.
Государыня от души рассмеялась, и все присутствующие не могли удержаться от смеха.
– Ты отдала снежной горе столько сердечной заботы, а я все испортила и, наверно, заслужила небесную кару. Сказать тебе правду, вечером в четырнадцатый день года я послала служителей разбросать снежную гору. (Забавно, что в своем ответном письме ты как раз и заподозрила нечто подобное.) Старичок-садовник проснулся. И, молитвенно сложив руки, стал просить, чтобы гору пощадили, но слуги пригрозили ему: «На то есть высочайший приказ. Никому ни слова, иначе берегись, сровняем с землей твою лачугу».
Они побросали весь снег за ограду, что находится к югу от караульни Левой гвардии.
«Крепкий был снег, еще немало его оставалось», – сказали слуги. Пожалуй, он дождался бы и двадцатого дня, ведь к нему прибавился первый снег нового года. Сам государь, услышав об этом, заметил: «А она глубоко заглянула в будущее, вернее других…» Прочти же нам твое стихотворение. Я созналась во всем, и, по совести, ты победила!
Дамы вторили государыне, но я, всерьез опечаленная, была не в силах успокоиться.
– Зачем я стану читать стихи? Теперь, когда я узнала, как жестоко со мной поступили!
Пришел император и заметил:
– Правду сказать, я всегда думал, что она – любимая наперсница государыни, но теперь что-то сомневаюсь…
Мне стало еще более горько, я готова была заплакать. Я так радовалась, что падает свежий снег, но императрица приказала смести его и убрать.
– Она не хотела признать твою победу, – улыбнулся император.88. То, что великолепно
Китайская парча.
Меч в богато украшенных ножнах.
Цветные инкрустации из дерева на статуе Будды.
Цветы глицинии чудесной окраски, ниспадающие длинными гроздьями с веток сосны.
Куродо шестого ранга.
Несмотря на свой невысокий чин, он великолепен! Подумать только, куродо вправе носить светло-зеленую парчу, затканную узорами, что не дозволяется даже отпрыскам самых знатных семей!
Дворцовый прислужник для разных поручений, сын простолюдина, он был совсем незаметен, пока состоял в свите какого-нибудь должностного лица, но стоило ему стать куродо – и все изменилось! Словами не описать, до чего он ослепителен.
Когда куродо доставляет императорский рескрипт или приносит от высочайшего имени сладкие каштаны на церемониальное пиршество, его так принимают и чествуют, словно он с неба спустился.
Дочь знатного вельможи стала избранницей императора, но еще живет в родном доме и носит девический титул химэгими – юной принцессы. Куродо является с высочайшим посланием в дом ее родителя. Прежде чем вручить послание своей госпоже, дама из ее свиты выдвигает из-под занавеса подушку для сидения, и куродо может видеть края рукавов… Думаю, не часто приходилось человеку его звания любоваться таким зрелищем!
Если куродо вдобавок принадлежит к императорской гвардии, то он еще более неотразим. Садясь, он раскладывает веером длинные полы своих одежд, и сам хозяин дома из своих рук подносит ему чарку вина. Сколько гордости должен чувствовать в душе молодой куродо!
Куродо водит дружбу с сыновьями знатнейших семей, он принят в их компанию как равный. Бывало, он трепетал перед ними и никогда не посмел бы сидеть с ними в одной комнате… А теперь юные вельможи с завистью смотрят, как в ночную пору он прислуживает самому императору, обмахивает его веером или растирает палочку туши, когда государь хочет написать письмо.
Всего лишь три-четыре года куродо близок к государю… В это время он может появляться в толпе высших сановников, одетый самым небрежным образом, в одеждах негармонических цветов. Но вот всему конец – близится срок отставки.
Куродо, казалось бы, должен считать разлуку с государем горше смерти, но печально видеть, как он хлопочет, вымаливая какой-нибудь тепленький пост в провинции – в награду за свои услуги.
В старые времена куродо с самого начала года принимались громко сетовать, что пришел конец их службы. В наше время они бегом торопятся в отставку.
Одаренный талантами ученый высшего звания в моих глазах достоин великого почтения. Пусть он неказист лицом, нечиновен, но свободно посещает высочайших особ. С ним советуются по особым вопросам. Он может быть назначен наставником императора – завидная судьба. Когда он сочинит молитвословие или вступление к стихам, все воздают ему хвалу. Священник, умудренный знаниями, тоже, бесспорно, достоин восхищения.
Торжественный проезд императрицы в дневные часы.
Церемониальный кортеж канцлера – «Первого человека в стране». Его паломничество в храм Касуга.
Светло-пурпурные ткани цвета виноградной грозди.
Все пурпурное великолепно, будь то цветы, нити шелка или бумага. Среди пурпурных цветов я все же меньше всего люблю ирис.
Куродо шестого ранга потому так великолепно выглядит во время ночного дежурства во дворце, что на них пурпурные шаровары.89. То, что пленяет утонченной прелестью
Знатный юноша, прекрасный собой, тонкий и стройный в придворном кафтане.
Миловидная девушка в небрежно надетых хакама. Поверх них наброшена только летняя широкая одежда, распоровшаяся на боках. Девушка сидит возле балюстрады, прикрывая лицо веером.
Письмо на тонкой-тонкой бумаге зеленого цвета, привязанное к ветке весенней ивы.
Веер с тремя планками. Веера с пятью планками толсты у основания, это портит вид.
Кровля, крытая не слишком старой и не слишком новой корой кипариса, красиво устланная длинными стеблями аира.
Из-под зеленой бамбуковой шторы выглядывает церемониальный занавес. Блестящая глянцевитая ткань покрыта узором в виде голых веток зимнего дерева. Длинные ленты зыблются на ветру…
Тонкий шнур, сплетенный из белых нитей. Штора ярких цветов с каймою.
Однажды я заметила, как возле балюстрады перед спущенными бамбуковыми занавесками гуляет хорошенькая кошечка в красном ошейнике. К нему был прикреплен белый ярлык с ее именем. Кошечка ходила, натягивая пестрый поводок, и по временам кусала его. Она была так прелестна!
Девушки из Службы двора, раздающие чернобыльник и кусудама в пятый день пятой луны. Голова украшена гирляндой из стеблей аира, ленты как у юных танцоров Оми, но только не алого, другого цвета. На каждой шарф с ниспадающими концами, длинная опояска.
Юные прислужницы, необыкновенно изящные в этом наряде, преподносят амулеты принцам крови и высшим сановникам. Придворные стоят длинной чередой в ожидании этого мига.
Каждый из них, получив амулет, прикрепляет его к поясу, совершает благодарственный танец и отдает поклон. Радостный обычай!
Письмо, завернутое в лиловую бумагу, привязано к ветке глицинии, с которой свисают длинные гроздья цветов.
Юные танцоры Оми тоже пленяют утонченной прелестью.
90. Танцовщиц для празднества Госэти…
Танцовщиц для празднества Госэти назначила сама императрица, оставалось выбрать еще двенадцать спутниц.
Можно было бы послать фрейлин из свиты супруги наследника, но стали говорить, что это против правил. Не знаю, какого мнения держалась государыня, но она послала десять дам из собственной свиты. Потом она выбрала еще двух: одну из фрейлин вдовствующей императрицы и одну из свиты госпожи Сигэйся. Они были родными сестрами.
В канун дня Дракона государыня повелела, чтобы дамы, сопровождающие танцовщиц, надели белые китайские накидки с темно-синим узором, а девушки – широкие одежды с шлейфами тех же цветов. Она скрывала свой замысел даже от самых приближенных дам, не говоря уж о других…
Белые с синим одежды были принесены только тогда, когда уже спустились сумерки и танцовщицы вместе со своей свитой начали наряжаться к празднеству.
Придворные дамы имели великолепный вид: красиво повязанные красные ленты ниспадают вниз; поверх парчовых китайских накидок наброшены белые, сверкающие глянцем одежды: рисунок на них не отпечатан с деревянных досок, как обычно, а нанесен кистью художника.
Но юные танцовщицы затмевали своей прелестью даже этих блистательных дам.
Когда праздничный кортеж, начиная с танцовщиц и кончая самыми низшими служанками, проследовал мимо, все сановники и царедворцы, удивленные и восхищенные этим зрелищем, дали его участницам прозвище: «Девушки – танцоры Оми».
Позднее, когда молодые вельможи в тех самых нарядах, какие носят во время торжества Оми – «Малого воздержания от скверны», – вели разговор с танцовщицами, скрытыми от них шторами и занавесками, государыня молвила:
– Покои танцовщиц опустошают в последний день празднества еще до того, как опустятся сумерки. Выносят все убранства. Люди могут заглядывать внутрь и глазеть на девушек, – это непристойно. Следует оставить все на своих местах до самой ночи.
На этот раз девушкам не пришлось смущаться, как бывало раньше.
Когда нижний край церемониального занавеса в покоях танцовщиц был закатан кверху и подвязан, рукава придворных дам пролились из-под него потоками.
Госпожа Кохёэ вдруг заметила, что ее красная лента распустилась.
– Ах, кто бы помог мне завязать ленту! – воскликнула она.
Второй начальник Левой гвардии Санэката услышал слова госпожи Кохёэ и подошел к ней. Поправляя ленту, он продекламировал со значительным видом:
В горном колодце вода
Затянута крепким льдом,
Как этот узел затянут.
Когда же растает лед?
Когда же распустится узел?
Кохёэ, совсем еще юная годами, не решалась заговорить в присутствии такого большого общества. Она молчала. Старшие дамы тоже не нашлись с ответом.
Один чиновник собственного двора императрицы стоял неподалеку и внимательно прислушивался, ожидая, когда же будет прочтена «ответная песня». Но время шло, а стихов все не было.
Положение стало затруднительным. Он подошел к фрейлинам и прошептал:
– Что значит ваше молчание?
Между мной и госпожой Кохёэ находилось еще несколько дам, но если б даже я сидела рядом с ней, мне было бы неудобно сразу предложить ей свою помощь.
Санэката славился поэтическим талантом, он сейчас сложил хорошие стихи, совестно перед ним осрамиться. Я тоже была взволнована, но невольно смеялась, глядя на то, как чиновник из дворцового ведомства императрицы шагает взад и вперед, прищелкивая пальцами и бормоча:
– Можно ли было ожидать такого конфуза от вас, ученых дам, ведь вы то и дело сочиняете стихи. Уж хоть что-нибудь придумали бы! Ничего необычайного и не требуется.
Тут я не выдержала, подозвала госпожу Бэн-но омото и попросила ее прочесть вслух господину Санэката «ответную песню»:
Тончайший ледок,
Как лента непрочной пены,
Исчезнет легко.
Как дымка прозрачной вуали,
Легко распустится узел.
Но Бэн-но омото смутилась вконец, голос ее не слушался.
– Что такое? Что такое? – воскликнул Санэката, насторожив уши.
Бэн-но омото и всегда немного заикалась. Тут она собралась с духом и решила выразительно прочитать стихотворение, но Санэката все равно ничего не понял.
Я не очень была огорчена, наоборот, скорее довольна.
Мне не пришлось краснеть за свои стихи.
Некоторые из придворных дам не хотели ни провожать танцовщиц, когда они отправлялись в императорский дворец, ни встречать их по возвращении оттуда. Сославшись на нездоровье, дамы предпочли остаться в своих покоях.
Но императрица приказала всем явиться. Собралось много женщин. Было гораздо шумнее, чем в прошлые годы, и не столь приятно.
Одна из танцовщиц, девочка двенадцати лет от роду, была дочерью начальника императорской конюшни Сукэмаса. Мать ее, четвертая в семье, приходилась младшей сестрой супруге принца Сомэдоно. Девочка эта поражала своей красотой.
В последний вечер празднества вся свита собралась вокруг танцовщиц без шума и суматохи, чтобы отбыть в императорский дворец.
С восточной веранды дворца Сэйрёдэн мы могли вдоволь налюбоваться шествием, когда оно с танцовщицами во главе, миновав дворец Дзидзю, возвращалось в покои императрицы.
91. Мимо проходит мужчина, красивый собой…
Мимо проходит мужчина, красивый собой, с парадным мечом на цветной перевязи. Весьма приятное зрелище!
92. Во время празднества Госэти…
Во время празднества Госэти все люди во дворце, даже самой обыденной, заурядной внешности, словно преображаются.
Дворцовые прислужницы прикрепляют пестрые полоски ткани к головным шпилькам, словно ярлыки в День удаления от скверны, это выглядит очень нарядно. Когда они проходят по выгнутому аркой мосту дворца Сэнъёдэн, бросаются в глаза яркие лилово-пестрые шнуры в их прическах.
Женщины повязывают шнуры на разный манер, но все равно выходит очень мило, каждая кажется хорошенькой.
Не мудрено, что служанки для разных работ и девушки, временно призванные во дворец помочь на торжестве Госэти, считают его самым веселым праздником.
Весело также смотреть, как бывшие куродо, ныне уже в чинах, несут ивовые корзины с горным индиго и ветками плауна.
Помню, однажды высшие придворные, сбросив кафтаны с одного плеча и отбивая такт веерами, распевали, проходя мимо женских покоев:
Вестники бегут, как волны в море,
Сколько новых роздано постов!
Как взволновались дамы, даже привычные к таким картинам! Как они испугались, когда компания придворных вдруг разразилась дружным смехом!
Особенно хороши были исподние одежды из глянцевитого алого шелка, в которых щеголяли куродо, руководившие праздничными торжествами.
На веранде дворца неподалеку от женских покоев были положены подушки для сидения, но куродо и не подумали ими воспользоваться.
Если же какая-нибудь дама из свиты танцовщиц попадалась им на глаза, они отпускали слова похвалы или едкой критики. В эту пору, кажется, ничто не имеет значения, кроме церемониала Госэти.
Вечером того дня, когда должна была состояться репетиция танцев перед императором, куродо были чрезвычайно суровы и никого не пропускали в зал. Они говорили до обидного резко:
– Посторонних не впустим, кроме двух сопровождающих дам и девушек-прислужниц.
Придворные упрашивали их:
– Пропустите, ну хотя бы одного меня…
– Нет, другие будут в обиде, – твердо отвечали куродо. – Как же можно?
И все же двадцать придворных дам императрицы явились тесной толпой, силой открыли дверь, не обращая никакого внимания на куродо, и с шумом ворвались в зал.
Забавно было глядеть на куродо. Окаменев от неожиданности, они восклицали:
– В какие беззаконные времена мы живем!
Вслед за придворными дамами валом повалили все служанки. Тут уж на лицах куродо изобразилась полная растерянность.
Сам государь, присутствовавший там, нашел, вероятно, эту сцену очень забавной.
Накануне главного представления юные девушки-прислужницы тоже выступили с танцем. Чудесное представление! Как приятно было смотреть на их юные лица, озаренные огнем светильников.
93. Император принес государыне лютню…
– Император принес государыне лютню, прозванную Безымянной. Пойдем посмотрим и попробуем сыграть на ней, – говорили между собой дамы.
Мы все пошли в покои государыни, но не стали играть на лютне по-настоящему, а только перебирали струны.
– Почему ее прозвали Безымянной? – спросила одна из нас.
– Она ничем не примечательна и потому не заслужила имени, – ответила государыня.
«Замечательно сказано!» – подумала я.
Госпожа Сигэйся, навестившая свою старшую сестру императрицу, заметила в разговоре:
– У меня есть дома очень красивая многоствольная флейта. Ее подарил мне покойный отец.
Господин епископ Рюэн, младший брат государыни, воскликнул при этих словах:
– Отдай мне флейту. У меня есть великолепная семиструнная цитра, я отдам ее взамен.
Но госпожа Сигэйся словно не слышала и продолжала говорить о другом. Епископ несколько раз повторил свою просьбу, думая, что под конец его сестре придется сказать что-нибудь, но она упорно отмалчивалась.
– А она думает: «Нет, не обменяю!» – с тонким остроумием заметила государыня. Как она была очаровательна в эту минуту!
«Ина-каэдзи» – «Нет, не обменяю!» – так зовут знаменитую флейту.
Но епископ, видно, ничего не слышал об этой флейте и, не оценив намека, только досадовал.
Это случилось, помнится, в то время, когда императрица проживала в своей канцелярии.
Флейта «Нет, не обменяю!» принадлежит императору. Другие флейты и цитры, которые находятся во владении государя, тоже носят удивительные имена. К примеру, лютни: Гэндзё – «Выше тайны», Бокуба – «Конское пастбище», Идэ – «Запруда!», Икё – «Мост на реке Вэй», Мумё – «Безымянная». Шестиструнные цитры называются Кутики – «Пустая скважина», Сиогама – «Градирня», Футануки – «Два глазка»…
Я также слышала о флейтах Суйро – «Водяной дракон», Косуиро – «Малый водяной дракон», Уда-но хоси – «Монах Уда», Кугиути – «Молоток для гвоздей», Хафутацу – «Два листка» и еще о многих других, чьи имена я забыла.
То-но тюдзё, восторгаясь ими, любил повторять поговорку: «Их бы на почетную полку в сокровищнице Гиёдэн!»
94. Придворные провели весь день, играя на флейтах и цитрах…
Придворные провели весь день, играя на флейтах и цитрах перед бамбуковыми занавесями, что закрывают от любопытных глаз покои императрицы. Когда в сумерках внесли светильники, придворные удалились, каждый своей дорогой.
Верхние створки решетчатых рам еще не были спущены, двери не затворены, и сквозь бамбуковую занавесь можно было при свете огней увидеть все, что делается в покоях государыни.
Императрица сидела, поставив лютню прямо перед собой. Великолепие пурпурной ее одежды не описать словами, она была надета поверх многих исподних одежд из гибкого лощеного шелка. Рукав одежды изящно падал на лютню, блестевшую черным лаком. Позади темной лютни виднелся ослепительно-белый лоб… что могло быть прекраснее?
Я подошла к одной из придворных дам и сказала:
– Нет, девушка, «лицо которой было полускрыто», не сияла такой красотой. Куда ей, простолюдинке!
Дама эта с трудом проложила себе дорогу сквозь толпу других фрейлин, чтобы скорей сообщить мои слова государыне.
Императрица рассмеялась. Дама вернулась и передала мне:
– Государыня изволила молвить в ответ: «Пора расставаться…» Но знаешь ли ты, о чем речь?
В устах дамы это звучало забавно, ведь она ничего не поняла.
95. То, что причиняет досаду
Вы послали кому-нибудь письмо или ответ на присланное вам письмо, и после того, как гонец уже ушел, вам приходит в голову, что несколько слов надо бы непременно заменить.
Вы наспех зашивали что-то. Казалось, работа закончена, но, выдернув иглу, вдруг видите, что забыли завязать узелок на нитке. Досадно также, когда заметишь, что шила что-то наизнанку.
Однажды, когда императрица гостила в Южном дворце у своего отца, она прислала нам сверток шелка с повелением:
– Мне спешно нужно платье. Беритесь за работу все вместе, чтобы закончить ее до следующей стражи.
Все мы собрались в главном павильоне дворца. Каждая из нас взяла по куску шелка и, надеясь перегнать остальных, стала шить быстро-быстро, не отрывая глаз. Спешили мы, как безумные.
Кормилица госпожа мёбу, которой достался один из рукавов, шила быстрее всех и кончила первой. Второпях она не заметила, что рукав пришит наизнанку. Даже не завязав последнего узелка, кормилица положила работу и поднялась с места.
Когда мы стали прилаживать разные части платья друг, к другу, то сразу заметили ошибку.
Женщины подняли смех и шум:
– Исправь скорее, сшей наново.
– Кто ошибся, тому и шить наново. Если бы это был узорчатый шелк, ну, тогда, конечно, видно, где лицо, где испод. Сразу нашли бы виновную, исправь, мол, поскорее. Но ведь это гладкий шелк, как узнаешь, кто когда напутал? С какой стати я обязана шить за других? Дайте эту работу тем, кто еще не кончил, – заупрямилась кормилица.
Пришлось другим женщинам во главе с Гэн-Сёнагон взяться за переделку. Они торопливо работали иглой, бормоча с сердитым видом:
– Только спорить умеет, куда это годится! А кормилица смотрела на них, сложа руки. Занятная вышла сценка.
Посадишь в саду кусты хаги и сусуки, выйдешь любоваться их необычной красотой… И вдруг является кто-то с длинным ящиком и лопатой, у тебя на глазах начинает копать вовсю, выкопает растения и унесет. Как обидно и больно!
Если бы вместо меня появился знатный господин, негодник не посмел бы так себя вести. А мне на все мои упреки он только отвечал:
– Я совсем немного… – И был таков.Слуга какой-нибудь влиятельной дамы является к провинциальному чиновнику и нагло дерзит ему. На лице слуги написано. «А что ты мне сделаешь?» Как это оскорбительно!
Тебе не терпелось прочитать письмо, но мужчина выхватил его у тебя из рук, отправился в сад и там читает… Вне себя от досады и гнева, погонишься за ним, но перед бамбуковым занавесом поневоле приходится остановиться, дальше идти тебе нельзя. Но до чего же хочется выскочить и броситься на похитителя!
96. То, что неприятно слушать
Кто-то в свое удовольствие неумело наигрывает на цитре, даже не настроив ее.
Пришел гость, ты беседуешь с ним. Вдруг в глубине дома слуги начинают громко болтать о семейных делах. Унять их ты не можешь, но каково тебе слушать! Ужасное чувство.
Твой возлюбленный напился и без конца твердит одно и то же.
Расскажешь о ком-нибудь сплетню, не зная, что он слышит тебя. Потом долго чувствуешь неловкость, даже если это твой слуга или вообще человек совсем незначительный. Тебе случилось заночевать в чужом доме, а твои челядинцы разгулялись вовсю. Как неприятно!
Родители, уверенные, что их некрасивый ребенок прелестен, восхищаются им без конца и повторяют все, что он сказал, подделываясь под детский лепет.
Невежда в присутствии человека глубоких познаний с ученым видом так и сыплет именами великих людей.
Человек декламирует свои стихи (не слишком хорошие) и разглагольствует о том, как их хвалили. Слушать тяжело!
97. То, что поражает неприятной неожиданностью
Чистишь до блеска гребень для украшения волос, вдруг он за что-то зацепился – и ломается.
Экипаж перевернулся. Казалось бы, такое громоздкое сооружение должно было бы устойчиво держаться на колесах. Не веришь своим глазам! Это как сон – поразительный и нелепый.
Кто-то, нимало не смущаясь, сболтнет такую мерзость, что всем становится не по себе.
Всю ночь, всю долгую ночь до рассвета проводишь в ожидании: «Он должен прийти!» На заре забудешься неверным сном. Вдруг кар-р, кар-р! – закричит ворона. Очнешься от дремоты и видишь: солнце уже высоко. Какая тягостная неожиданность!
Нечаянно покажешь любовное письмо как раз тому, кто не должен был бы знать о нем. Опомнишься – какой ужас!
Кто-нибудь бросает прямо тебе в лицо колкий намек, с уверенным видом рассуждая о том, чего не видел и не знает, а ты не можешь и словом возразить. Такое чувство, будто что-то внезапно опрокинулось.
98. То, о чем сожалеешь
Во дни празднества Госэти или Поминовения святых имен Будды вместо снега сыплет дождь с потемневшего сумрачного неба.
Ждешь с нетерпением праздника или иного торжества, как вдруг объявлено императорское Удаление от скверны. Все приготовления были закончены, но в последнюю минуту церемония отменена.
Пошлешь слугу за другом, ожидая, что он непременно прибудет. Может быть, тебе хочется заняться с ним музыкой или показать ему что-нибудь. Но вот посланный возвращается и сообщает: «Он занят, не сможет прийти». Как не пожалеть об этом!
Чтобы посетить храм или полюбоваться красивым видом, дамы, примерно одного и того же звания, отправились вместе из дворца, где они служат.
Дамы не наряжались в лучшие платья: осторожность не мешает в дороге. Но края их одежд красивыми волнами выбегают из-под занавесок экипажа. Увы, восхищаться некому!
Никто из знатных людей не встречается на дороге, ни на коне, ни в экипаже. Какая досада!
«Уж хоть бы простолюдин какой-нибудь попался», – вздыхают дамы. Очарованный их изяществом, он стал бы рассказывать о них своему господину. Все лучше, чем ничего.
Не мудрено, что дамы в большом огорчении.
99. Помню, это случилось во время «Очищения души в пятую луну»…
Помню, это случилось во время «Очищения души в пятую луну», когда императрица изволила пребывать в здании ведомства своего двора.
«Двойные покои» перед кладовой были с особой заботой украшены для богослужения и выглядели очень красиво, совсем по-новому.
С самого начала месяца стояла дождливая погода, небо хмурилось.
– Какая скука! – сказала я однажды. – Поехать бы куда-нибудь, где поют кукушки.
Дамы наперебой стали просить меня взять их с собой. Одна из них посоветовала отправиться к какому-то мосту возле святилища Камо. У этого моста – странное название. Не «Сорочий мост», по которому проходит небесная Ткачиха в ночь встречи двух звезд, но что-то в этом роде.
– Кукушки поют там каждый день, – уверяли одни дамы.
– И вовсе не кукушки, а цикады, – возражали другие. В конце концов мы решили поехать туда.
Утром пятого дня мы приказали людям из службы двора императрицы подать для нас экипаж и выехали из запретных для нас Северных ворот, надеясь, что в дождливую пору пятой луны никто упрекать нас не будет.
Экипаж был подан к веранде, и мы сели в него вчетвером.
– Нельзя ли подать еще один экипаж, – стали просить другие дамы, но императрица отказала.
Мы остались бесчувственны и глухи к их жалобам и тронулись в путь. Когда мы проезжали мимо конного ристалища Левой гвардии, то заметили там шумную толпу людей.
– Что происходит? – спросили мы.
– Состязание в стрельбе, – ответили слуги. – Всадники стреляют в цель. Не хотите ли поглядеть? – И мы остановили экипаж.
Нам сказали:
– Все начальники Левой гвардии присутствуют здесь во главе с господином тюдзё.
Но мы никого из них не увидели. Лишь кое-где бродили мелкие чинуши шестого ранга.
– Не очень-то интересно! Едем скорей! – воскликнули мы, и экипаж быстро тронулся дальше.
Дорога навеяла на нас приятные воспоминания о празднестве в храме Камо. На нашем пути находился дом асона Акинобу.
– Остановимся здесь тоже, – сказала я. Экипаж наш подвезли к дому, и мы вышли из него.
Дом имел совсем простой сельский вид. На скользящих дверях, обтянутых бумагой, нарисованы лошади. Плетеные ширмы. Шторы из водяной травы микури. Все как будто нарочно было устроено так, чтобы напоминать старину.
Бедное, тесное здание похоже на галерею, нет внутренних покоев, и все же какое очарование!
Молва не обманула нас. Кукушки пели так громко, что звон стоял в ушах. Но увы! Государыня не могла их услышать. Вот когда мы от души пожалели бедняжек, что не могли поехать с нами.
– Позвольте показать вам сельские обычаи, – сказал нам хозяин дома Акинобу, – это все, что я могу.
Он велел принести охапку колосьев растения, которое называется рисом. По его приказу пришли юноши, совсем не выглядевшие грязными, и несколько девушек из соседних деревень. Человек пять-шесть молотили рис, а двое пустили в ход какое-то вертящееся приспособление, мне его никогда не доводилось видеть.
Работая, они пели странную песню.
Нам поневоле стало смешно, наши мысли рассеялись, и мы совсем позабыли, что должны сочинить стихи о кукушке.
Затем господин Акинобу приказал своим слугам принести маленькие столы, из тех, которые можно видеть на китайских картинах, и нам подали угощение. Но никто из нас ни к чему не притронулся.
– Боюсь, это простая деревенская стряпня. Но гости, что приходят сюда, обычно наседают на хозяина, хоть из дому беги. Требуют, подай им еще и еще. Они не церемонятся, как вы, – сказал господин Акинобу и начал усердно угощать нас.
– Попробуйте вот эти побеги молодого папоротника, – говорил он. – Я сам собирал их своими руками.
– Но в самом деле, – усмехнулась я, – как можете вы ожидать, что мы будем сидеть рядом в тесноте, как простые служанки?
– О, если так, я прикажу снять подносы со столов и поставить на пол. Вы, наверно, привыкли низко склоняться во дворце.
Пока челядь хлопотала, поднося нам блюда, явился один из наших слуг и доложил:
– Пошел дождь.
Мы поспешили к экипажу.
– Постойте, мне бы хотелось сложить стихотворение о кукушке здесь, на месте! – воскликнула я.
– Что там, сочините по дороге, – сказали мои спутницы, и мы сели в экипаж.
Слуги по нашему приказу наломали много веток уно-хана, осыпанных белыми цветами, и украсили занавески и кузов экипажа. Верх экипажа, словно кровлю доса, устлали длинными ветвями. Казалось, бык тащит за собою живую ограду из цветущих кустов.
Наши слуги с хохотом кричали:
– Вот здесь еще найдется местечко, и вот здесь!
Я надеялась, что кто-нибудь увидит нас на обратном пути, но нам изредка встречались только нищие монахи и простолюдины, о которых и говорить-то не стоит. Обидно, право!
Когда мы были уже недалеко от дворца, я вспомнила:
– Что ж, все так и пропадет впустую? Нет, о нашем экипаже должна пойти широкая слава.
Мы остановились возле «Дворца на Первом проспекте» и послали одного из слуг сказать от нашего имени:
– Здесь ли господин То-дзидзю? Мы возвращаемся из очень любопытной поездки, слушали кукушек.
Слуга вернулся с ответом: «Сейчас выйду к вам, минутку, почтенные дамы!»
И добавил от себя: «Он отдыхал в покое для свиты. Торопится надеть шаровары».
Но мы не могли ждать, и экипаж помчался полным ходом к Земляным воротам.
Господин То-дзидзю поспешно надел парадный наряд и погнался за экипажем, завязывая пояс на ходу.
– Постойте, подождите! – кричал он. За ним босиком бежало несколько слуг.
– Погоняйте скорей! – крикнула я, и экипаж покатился быстрее.
Мы уже достигли Земляных ворот, когда господин Тодзидзю, задыхаясь, в полном изнеможении догнал нас. Только теперь он заметил, как украшен наш экипаж.
– Неужели в экипаже земные существа? Не могу поверить, – вскричал он со смехом. – Выйдите, дайте мне взглянуть на вас.
Слуги, прибежавшие с ним, очень забавлялись.
– А какие стихи вы сложили? – спросил он. – Дайте послушать.
– О нет! – отговорились мы. – Сперва прочтем государыне.
В этот миг дождь полил по-настоящему.
– И почему только над одними этими воротами нет кровли? – посетовал господин То-дзидзю. – До чего неприятно стоять здесь в дождливый день! Как я теперь пойду обратно? Когда я побежал за вашим экипажем, у меня в мыслях было одно: догнать вас. Я и не подумал, что попадусь людям на глаза. О, мне надо спешить назад! Скверное положение.
– Ну, полно! – сказала я. – Отчего бы вам не поехать во дворец вместе с нами?
– В этой шапке? – воскликнул он. – Как это возможно!
– Пошлите за другой, парадной.
Но тут дождь полил потоками, и наши люди, головы которых были неприкрыты, вкатили экипаж в Земляные ворота так быстро, как могли.
Один из телохранителей принес своему господину зонт и поднял над его головой. Господин То-дзидзю отправился обратно. На этот раз он шел медленно, оглядываясь на нас через плечо, и на лице его было такое унылое выражение! В руке он нес цветущую ветку унохана.
Когда мы явились к императрице, она спросила нас, как прошла наша поездка.
Дамы, которых не взяли с собой, сначала хмурились с обиженным видом, но когда мы рассказали, как господин То-дзидзю бежал за нами по Первому проспекту, они невольно присоединились к общему смеху.
– Ну что же, – спросила государыня, – где они, ваши стихи?
Я рассказала все, как было.
– Очень жаль, – упрекнула нас государыня. – Разумеется, при дворе уже слышали о вашей поездке. Как вы объясните, что не сумели написать ни одного стихотворения? Надо было сочинить там же, на месте, пока вы слушали пение кукушки. Вы слишком много думали о совершенстве формы, и ваше вдохновение улетело. Но напишите стихи хоть сейчас. Есть о чем долго говорить!
Государыня была права. Мы постыдно оплошали!
Только мы начали совещаться между собой по этому случаю, как вдруг мне принесли послание от господина Тодзидзю, привязанное к той самой ветке унохана. На бумаге белой, как цветок, была написана танка. Но я не могу ее вспомнить.
Посланный ждал ответа, и я попросила принести мне тушечницу из моего покоя, но императрица повелела мне взять ее собственную тушечницу.
– Скорее, – сказала она, – напиши что-нибудь вот на этом, – и положила на крышку тушечницы листок бумаги.
– Госпожа сайсё, напишите вы, – попросила я.
– Нет уж, лучше вы сами, – отказалась она.
В это время вдруг набежала темнота, дождь полил снова, раздались сильные удары грома. Мы до того испугались, что думали только об одном, как бы поскорее опустить решетчатые рамы. О стихах никто и не вспомнил.
Гроза начала стихать только к самому вечеру. Лишь тогда мы взялись писать запоздалый ответ, но в это самое время множество высших сановников и придворных явилось осведомиться, как императрица чувствует себя после грозы, и нам пришлось отправиться к западному входу, чтобы беседовать с ними.
Наконец можно было бы заняться сочинением «ответной песни». Но все прочие придворные дамы удалились.
– Пусть та, кому посланы стихи, сама на них и отвечает, – говорили они.
Решительно, поэзию сегодня преследовала злая судьба.
– Придется помалкивать о нашей поездке, вот и все, – заметила я со смехом.
– Неужели и теперь ни одна из вас, слушавших пение кукушки, не может сочинить мало-мальски сносное стихотворение? Вы просто заупрямились, – сказала государыня.
Она казалась рассерженной, но и в такую минуту была прелестна.
– Поздно сейчас, вдохновение остыло, – ответила я.
– Зачем же вы дали ему остыть? – возразила государыня. На этом разговор о стихах закончился.
Два дня спустя мы стали вспоминать нашу поездку.
– А вкусные были побеги папоротника! Помните? Господин Акинобу еще говорил, что собирал их собственными руками, – сказала госпожа сайсё.
Государыня услышала нас.
– Так вот что осталось у вас в памяти! – воскликнула она со смехом.
Императрица взяла листок бумаги, какой попался под руку, и набросала последнюю строфу танки:
Папоротник молодой —
Вот что в памяти живет.
– А теперь сочини первую строфу, – повелела императрица.
Воодушевленная ее стихами, я написала:
Голосу кукушки
Для чего внимала ты
В странствии напрасном?
– Неужели, Сёнагон, – весело заметила императрица, – тебе не совестно поминать кукушку хоть единым словом? Ведь у вас, кажется, другие вкусы.
Как, государыня? – воскликнула я в сильном смущении. – Отныне я никогда больше не буду писать стихов. Если каждый раз, когда нужно сочинять ответные стихи, вы будете поручать это мне, то, право, не знаю, смогу ли я оставаться на службе у вас. Разумеется, сосчитать слоги в песне – дело нехитрое. Я сумею, коли на то пошло, весною сложить стихи о зиме, а осенью о цветущей сливе. В семье моей было много прославленных поэтов, и сама я слагаю стихи, пожалуй, несколько лучше, чем другие. Люди говорят: «Сегодня Сэй-Сёнагон сочинила прекрасные стихи. Но чему здесь удивляться, ведь она дочь поэта». Беда в том, что настоящего таланта у меня нет. И если б я, слишком возомнив о себе, старалась быть первой в поэтических состязаниях, то лишь покрыла бы позором память моих предков.
Я с полной искренностью открыла свою душу, но государыня только улыбнулась:
– Хорошо, будь по-твоему. Отныне я не стану больше тебя приневоливать.
– От сердца отлегло. Теперь я могу оставить поэзию, – сказала я в ответ.
Как раз в это время министр двора, его светлость Корэтика, не жалея трудов, готовил увеселения для ночи Обезьяны.
Когда наступила эта ночь, он предложил темы для поэтического турнира. Придворные дамы тоже должны были принять участие. Все они, очень взволнованные, горячо взялись за дело.
Я же оставалась с императрицей, беседуя с ней о разных посторонних вещах. Господин министр двора приметил меня.
– Почему вы держитесь в стороне? – спросил он. – Почему не сочиняете стихов? Выберите тему.
– Государыня позволила мне оставить поэзию, – ответила я. – Больше мне незачем беспокоиться по этому поводу.
– Странно! – удивился господин министр. – Да полно, правда ли это? Зачем вы разрешили ей? – спросил он императрицу. – Ну хорошо, поступайте, как хотите в других случаях, но нынче ночью непременно сочините стихи.
Но я осталась глуха к его настояниям.
Когда начали обсуждать стихи участниц поэтического турнира, государыня бросила мне записку. Вот что я прочла в ней:
Дочь Мотосукэ,
Отчего осталась ты
В стороне от всех?
Неужели лишь к тебе
Вдохновенье не придет?
Стихотворение показалось мне превосходным, и я засмеялась от радости.
– Что такое? В чем дело? – полюбопытствовал господин министр.
Я сказала ему в ответ:
О, если бы меня
Наследницей великого поэта
Не прозвала молва,
Тогда бы я, наверно, первой
Стихи сложила в эту ночь.
И я добавила, обращаясь к императрице:
– Когда бы я не стыдилась моих предков, то написала бы для вас тысячу стихотворений, не дожидаясь просьбы.
100. Была ясная лунная ночь…
Была ясная лунная ночь в десятых числах восьмой луны. Императрица, имевшая тогда резиденцию в здании своей канцелярии, сидела неподалеку от веранды. Укон-но найси услаждала ее игрой на лютне.
Дамы смеялись и разговаривали. Но я, прислонившись к одному из столбов веранды, оставалась безмолвной.
– Почему ты молчишь? – спросила государыня. – Скажи хоть слово. Мне становится грустно…
– Я лишь созерцаю сокровенное сердце осенней луны, – ответила я.
– Да, именно это ты и должна была сказать, – молвила государыня.
101. Однажды у императрицы собралось большое общество приближенных
Однажды у императрицы собралось большое общество приближенных. Среди них можно было увидеть знатных дам – родственниц государыни, придворных сановников и молодых вельмож. Сидя в стороне, я вела разговор с фрейлинами.
Внезапно императрица бросила мне записку. Я развернула ее и прочла:
«Должна ли я любить тебя или нет, если не могу уделить тебе первое место в моем сердце?»
Несомненно, она вспомнила недавний разговор, когда я заметила в ее присутствии:
– Если я не смогу царить в сердце человека, то предпочту, чтоб он совсем не любил меня. Пусть лучше ненавидит или даже преследует. Скорее умру, чем соглашусь быть второй или третьей. Хочу быть только первой!
– Вот она – «Единственная колесница Закона»! – воскликнул кто-то, и все рассмеялись.
Когда я прочла записку, государыня дала мне кисть и листок бумаги.
Я написала на нем: «Среди лотосовых сидений в райском чертоге, что возвышаются друг над другом вплоть до девятого неба, мне будет желанно и самое низшее».
– Ну-ну, – молвила государыня, – ты совсем пала духом. Это плохо! Лучше будь неуступчивой, такой, как раньше была.
– Это смотря к кому.
– Вот это уж действительно плохо! – упрекнула меня императрица. – Ты должна стремиться быть первой даже в сердце «Первого человека в стране».
Чудесные слова!
102. Его светлость тюнагон Такаиэ посетил однажды императрицу…
Его светлость тюнагон Такаиэ посетил однажды императрицу – свою сестру – и сказал, что собирается преподнести ей веер:
– Я нашел замечательный остов для веера. Надо обтянуть его, но обыкновенная бумага не годится. Я ищу что-нибудь совсем особое.
– Что же это за остов? – спросила государыня.
– Ах, он великолепен! Люди говорят: «Мы в жизни не видали подобного». И они правы, это нечто невиданное, небывалое…
– Но тогда это не остов веера, а, наверно, кости медузы, – заметила я.
– Остроумно! – со смехом воскликнул господин тюнагон. – Буду выдавать ваши слова за свои собственные.
Пожалуй, историю эту следовало бы поместить в список того, что неприятно слушать, ведь может показаться, будто я хвастаюсь. Но меня просили не умалчивать ни о чем. Право, у меня нет выбора.
103. Однажды во время долгих дождей…
Однажды во время долгих дождей младший начальник министерства церемониала Нобуцунэ прибыл во дворец императрицы с вестью от императора. Как всегда, ему была предложена подушка для сидения, но он отбросил ее еще дальше, чем обычно, и уселся прямо на пол.
– Как вы думаете, для кого эта подушка? – спросила я.
– Я побывал под дождем, – ответил он, посмеиваясь. – Боюсь оставить на подушке следы моих грязных ног. Поди, запачкаю.
– Пойти за пачкою бумаги нетрудно, – заметила я. – Но можете наследить, я следить не буду.
– Не воображайте, что вы уж так находчивы! Я заговорил о следах моих ног, а не то разве пришла бы вам в голову эта игра слов, – повторял он снова и снова.
Было очень забавно.
– К слову расскажу, – поведала я ему, – что в былые времена во дворце старшей императрицы служила прославленная своей красотой женщина по имени Энутаки.
Покойный Фудзивара Токикара, тот, что впоследствии умер в звании губернатора провинции Мино, был тогда молодым куродо. Однажды он заглянул в комнату, где собралось много придворных служанок, и воскликнул:
– Так вот она, знаменитая Энутаки – «Прелестница!» Почему же ты не столь прелестна, как твое имя обещает?
– Но ведь это «Токикара» – «Смотря для кого».
И все при дворе, даже высшие сановники и старшие царедворцы, нашли ответ Энутаки очень остроумным. «Сказала, как припечатала», – говорили они.
Думаю, история эта правдива. Сколько времени уж рассказывают ее, не меняя ни слова.
Нобуцунэ возразил мне:
– Но все же Токикара как бы сам подсказал ей эту шутку. Ведь и в поэзии всего важнее тема. Задайте тему – и можно сочинить, что угодно, хоть китайское стихотворение, хоть японское.
– О да, еще бы! Я предложу вам тему, а вы сложите японскую танку, – сказала я.
– Отлично, – согласился Нобуцунэ. – Перед лицом государыни я готов сложить сколько угодно танок.
Но как раз в это время государыня прислала свой ответ на письмо императора.
– О страх! Я поспешно убегаю, – И Нобуцунэ торопливо скрылся.
– У него невозможный почерк, – стали говорить о нем, когда он покинул комнату. – Хоть китайские иероглифы, хоть японское письмо, все выглядит ужасно. Над его каракулями всегда посмеиваются. Вот и пришлось ему бежать… В те времена, когда Нобуцунэ служил главным смотрителем строительных работ во дворце, он послал к одному из мастеров чертеж постройки, набросав на нем собственной рукой:
«Выполнять в точности как изображено здесь». Я приписала сбоку на полях бумаги:
«Если мастер последует приказу, то получится нечто весьма удивительное».
Бумага эта получила хождение среди придворных, и люди умирали от смеха.
104. В десятых числах первой луны младшая сестра императрицы…
В десятых числах первой луны младшая сестра императрицы стала супругой наследника престола и поселилась во дворце Сигэйся. Как перечислить мне великолепные торжества, состоявшиеся по этому случаю?
Некоторое время сестры не встречались, только обменивались письмами, но наконец госпожа Сигэйся сообщила государыне, что навестит ее в двадцатых числах второй луны.
В честь этого визита апартаменты императрицы были убраны с особой заботой и парадно украшены. Мы, придворные дамы, тоже все были наготове.
Ее светлость Сигэйся прибыла на исходе ночи, незадолго до рассвета.
В восточном крыле дворца Токадэн, смежного с дворцом императрицы, для гостьи были приготовлены просторные «двойные покои».
На утренней заре прибыли в одном экипаже светлейшие родители: господин канцлер Мититака с супругой.
Решетчатые створки ситоми подняли рано-рано. Государыня находилась в глубине покоев, на южной их стороне. Ширмы, поставленные лицевой стороной к северу, с трех сторон отгораживали место, где сидела императрица.
Поверх циновок для нее положили подушку, принесли круглую жаровню.
Дамы во множестве собрались перед государыней. Ширма скрыла их от посторонних глаз.
Пока я занималась прической императрицы, она спросила меня:
– Случалось ли тебе видеть Сигэйся?
– Нет, как я могла бы? Я лишь один раз видела ее в храме Сакудзэн, и то лишь мельком, со спины.
– Ну тогда спрячься так, чтобы подглядывать вот через эту щель между колонной и ширмой. Полюбуйся на мою сестру, она прекрасна!
Я себя не помнила от восторга и нетерпения. Наконец прическа государыни была закончена. Настало время нарядить ее.
Государыня надела поверх трех нижних одежд багряное платье из блестящего гибкого шелка и еще две парадных одежды цвета алой сливы. Одна была заткана плотными узорами, а другая более тонкими.
– Не правда ли, к верхней одежде цвета алой сливы лучше всего подходит нижняя одежда густо-пурпурного цвета, – заметила императрица. – Жалко, что для юных девушек это недозволенные цвета. Положим, для цвета алой сливы сезон уже прошел, но я терпеть не могу светло-зеленых оттенков. Вот только хорошо ли пурпурная слива сочетается с багрянцем?
Несмотря на опасения императрицы, цвета эти чудесно сочетались между собой, сообщая еще более блеска и очарования красоте ее лица.
«Неужели Сигэйся столь же хороша?» – думала я. Мне не терпелось ее увидеть.
Но вот государыня заскользила на коленях в соседние «двойные покои», где находились ее родители. А я немедля прильнула к ширмам и стала глядеть в щелку.
Дамы заволновались и стали говорить про меня:
– Она дерзко ведет себя. Не пришлось бы ей потом за это расплачиваться.
Забавно было слушать их.
Перегородки между комнатами были широко раздвинуты, и ничто не мешало взгляду.
На супруге канцлера были надеты две одежды из глянцевитого ярко-алого шелка поверх нескольких белых одежд, сзади подвязан шлейф придворной дамы. Она сидела в глубине комнаты, спиной ко мне, и я могла рассмотреть только ее наряд.
Госпожа Сигэйся находилась не так далеко и глядела в мою сторону. На ней было несколько нижних одежд цвета пурпурной сливы густых и светлых оттенков, а поверх них парчовое платье темно-алого цвета без подкладки, короткая накидка красноватого оттенка и одежда цвета амбры на алом исподе. Самое верхнее одеяние, затканное густыми узорами, было нежно-зеленого цвета, что придавало ей совсем юный вид. Вдруг она прикрыла свое лицо раскрытым веером… Да, госпожа Сигэйся была неописуемо, чарующе прелестна!
Господин канцлер был наряжен в бледно-лиловый придворный кафтан и светло-зеленые шаровары поверх алых нижних одежд. Он сидел, прислонясь спиной к одной из колонн между внутренними покоями и открытой галереей, и завязывал шнурок от ворота. Лицо его было мне хорошо видно.
Глядя на своих прекрасных дочерей, он радостно улыбался и по своему обычаю сыпал весёлыми шутками.
Госпожа Сигэйся в самом деле была хороша, словно сошла с картины, но государыня затмила свою сестру. Императрица, полная спокойной уверенности, казалась несколько более взрослой. Пурпурные одежды придали особый блеск ее совершенной красоте. Разве можно было сравнить государыню с кем-либо на свете?
Но вот настало время совершить утреннее омовение рук. Утварь для госпожи Сигэйся принесли, пройдя через галереи дворцов Сэнъёдэн и Дзёкандэн, две юных прислужницы и четыре служанки низшего ранга. Шесть приближенных дам сидели под китайской крышей с загнутыми краями на нашем конце галереи. Для остальных фрейлин из свиты госпожи Сигэйся не нашлось места, и они воротились назад в ее дворец.
Придворные дамы выглядели очень изящно в своих накидках «цвета вишни», надетых поверх одежд, светло-зеленых, как молодые побеги, или алых, как лепестки сливы. Влача за собою длинные подолы, они взяли у служанок таз с водою и поднесли госпоже Сигэйся.
Картина эта была полна утонченной прелести.
Из-под церемониального занавеса падали волной узорчатые рукава китайских накидок. Там, возле госпожи Сигэйся, сидели две юных придворных дамы: Сёсё, дочь Сукэмаса, начальника императорских конюшен, и Сайсё, дочь советника Китано. Я залюбовалась этим зрелищем.
Тем временем девушки-унэмэ приняли от служанок таз с водою для омовения рук и поднесли императрице. На девушках были надеты зеленые шлейфы с густо окрашенной нижней каймой, китайские накидки, длинные ленты стелются сзади вдоль шлейфа, концы шарфа падают спереди с плеч, лица густо набелены. Мне было приятно видеть, что все делается в китайском стиле, согласно строгому этикету. Когда настало время завтрака, явились мастерицы, чтобы уложить в высокую прическу длинные ниспадающие волосы тех женщин, кому надлежало прислуживать при высочайшей трапезе.
Ширмы, скрывавшие меня от людского взора, были отодвинуты. Я почувствовала себя, как человек, который, подглядывая в щель чужой ограды, вдруг заметил бы, что у него похитили чудесный плащ-невидимку. Досадуя, что мне помешали, я спряталась за одной из колонн, откуда я могла смотреть в щелку между бамбуковой шторой и церемониальным занавесом. Но подол моего платья и конец шлейфа выбились наружу.
Канцлер заметил меня и спросил строгим тоном:
– Кто там? Кто подглядывает позади шторы?
– Это Сёнагон, ей очень хотелось посмотреть, – ответила императрица.
– Ах, в каком я смущенье! Моя старая приятельница вдруг увидит, какие у меня дочери-дурнушки, – воскликнул канцлер. Лицо его дышало гордостью.
В это время принесли завтрак для государыни и госпожи Сигэйся.
– Завидно, право! Этим высоким особам кушать подано. Надеюсь, они соизволят поскорее закончить трапезу, чтобы мы, жалкие старик и старушка, могли заморить голод объедками с их стола.
Он то и дело сыпал шутками в этом духе.
Но вот появились его сыновья – господин дайнагон и Самми-но тюдзё вместе с внучком Мацугими.
Канцлер сразу же посадил мальчика к себе на колени, – милое зрелище.
Веранда была слишком тесна для церемониальных нарядов молодых вельмож, и их длинные подолы расстилались по всему полу.
Дайнагон был величественно великолепен. Самми-но тюдзё утонченно красив. Оба они были так хороши, что невольно мне подумалось: отец их канцлер бесспорно взыскан счастьем, но и матушка тоже заслужила в прежних своих рождениях великую награду!
Императрица предложила своим братьям сесть на круглые соломенные подушки, но господин дайнагон сказал, что торопится на заседание Государственного совета, и поспешил удалиться.
Вскоре явился с посланием от государя младший секретарь министерства церемониала. Для него положили подушку в том покое, что примыкает с северной стороны к кладовой, где хранится утварь для трапезы.
На этот раз императрица особенно быстро написала ответ.
Не успели убрать подушку после ухода императорского посла, как явился младший начальник гвардии Тикаёри с письмом от наследника престола к госпоже Сигэйся. Так как веранда боковой галереи уж слишком узка, то подушку для сидения положили на веранде перед главными покоями.
Госпожа Сигэйся прочитала письмо, а после с ним ознакомились по очереди ее родители и сама императрица.
– Пиши скорее ответ, – велел канцлер своей дочери, но она медлила.
– Наверно, ты не пишешь, потому что я смотрю на тебя. А если б ты была одна, наедине с собой, ответила бы сразу, – поддразнил ее канцлер.
Госпожа Сигэйся слегка зарумянилась и улыбнулась.
– Но в самом деле, поторопись же! – воскликнула ее матушка, и она повернулась к нам спиной и начала писать. Супруга канцлера села рядом с ней и стала помогать ей. Госпожа Сигэйся как будто вконец смутилась.
Императрица пожаловала от себя Тикаёри жекский придворный наряд: одежду светло-зеленого цвета с широкими рукавами и хакама. Подарки эти просунули под церемониальным занавесом, Самми-но тюдзё принял их и, как требует этикет, положил посланному на голову. Посланный накинул дареную одежду на плечи и, явно смущенный ее женским воротом, удалился.
Тем временем Мацугими лепетал что-то милое, все восхищались им и забавляли его.
– Недурно было бы выдать его за собственного сынка императрицы, – шутливо заметил канцлер.
«И в самом деле, – с тревогой подумала я, – почему же императрица до сих пор не родила сына?»
Примерно в час Овна, – не успели еще служители крикнуть: «Устлать дорогу!» – как появился император, шурша шелками одежд. Императрица уединилась с ним во внутреннем покое на возвышении, осененном балдахином и огороженном со всех сторон занавесами. Придворные дамы с тихим шелестом уселись в глубине покоя.
В галерее теснилось множество придворных.
Его светлость канцлер призвал служителей собственного двора императрицы и повелел им:
– Принести разных закусок! Всех напоить вином!
И все упились вином. Мужчины и дамы перебрасывались шутками, и каждый был восхищен остроумием собеседника.
На заходе солнца государь изволил пробудиться от сна и призвал к себе дайнагона Яманои. Потом он велел привести в порядок свою прическу и возвратился в свой дворец. Его кафтан «цвета вишни», надетый поверх пурпурных одежд, был облит сиянием заката. Но я благоговейно умолкаю…
Дайнагон Яманои – старший сын канцлера, рожденный от наложницы, не пользовался любовью прочих членов семьи, а ведь он был так хорош собою! Красотой он превосходил своих братьев, и мне было больно слышать, как светские болтуны все время стараются его принизить.
Государя провожали сам господин канцлер и его сыновья: дайнагон Яманои, Самми-но тюдзё и хранитель сокровищницы.
Вскоре фрейлина Ума-но найси явилась сообщить от имени императора, что он ждет императрицу к себе.
– Нет, сегодня вечером я не могу, – отказалась было государыня.
Услышав это, канцлер воскликнул:
– Недопустимый каприз! Ступай сейчас же.
От наследника престола тоже прибывали посланные один за другим. Воцарилась суматоха.
Придворные дамы, посланные императором и наследником престола, чтобы проводить к ним их юных супруг, торопили: «Скорее же, скорее!»
– Сначала проводите мою сестру, – сказала императрица.
– Как, меня первую? Разве это возможно? – возразила госпожа Сигэйся.
– Да, я хочу сама напутствовать тебя, – настаивала императрица.
Этот милый спор невольно будил улыбку.
– Ну хорошо, отправлюсь первой, мне ведь дальше, – уступила наконец Сигэйся.
Вслед за нею изволила отбыть императрица.
Канцлер со своей свитой тоже покинул дворец. Придворные так смеялись его шуткам, что чуть не попадали с мостика между галереями.
105. Однажды слуга, посланный одним придворным…
Однажды слуга, посланный одним придворным, принес мне ветку сливы. Цветы с нее уже осыпались.
К ветке была привязана краткая записка: «Что вы скажете на это?»
Я ответила всего два слова: «Осыпались рано». Придворные, толпившиеся возле Черной двери, принялись скандировать китайскую поэму, из которой я взяла мой ответ:
[На вершине горы Даюй
Сливы давно облетели…]
Услышав об этом, император соизволил заметить: – Это лучше, чем сочинять обычную японскую танку. Умно и находчиво!
106. В последний день второй луны…
В последний день второй луны дул сильный ветер и с потемневших небес летел редкий снежок.
К Черной двери пришел дворцовый слуга и сказал мне:
– Явился к вам с поручением. Господин советник Кинто посылает вам вот это письмо.
На листке для заметок было начертано заключительное двустишие танки:
И на один короткий миг
Слегка повеяло весною.
В самом деле, слова эти отлично подходили к сегодняшней погоде, но как сочинить первую строфу? Я терялась в мыслях…
– Кто находился вместе с господином советником? – спросила я.
– Такой-то и такой-то… – стал перечислять слуга.
Все люди замечательные, стыдно осрамиться в глазах любого из них, но больше всего меня тревожил советник Кинто. Уж ему-то нельзя послать никуда не годные стихи!
Я почувствовала себя одинокой и потерянной. Мне захотелось показать записку императрице, но она удалилась на покой, с нею был император.
Посланный повторял:
– Скорее! Скорее!
«Мало того, что я пошлю скверные стихи, но еще и запоздаю… Куда это годится? А, будь что будет!» – подумала я и дрожащей рукой с трудом вывела начальную строфу:
В холодных небесах
Вишневым цветом притворился
Порхающий снежок…
«Что они подумают?» – терзалась я опасениями. Мне не терпелось узнать. Но если стихи мои разбранят, то, пожалуй, и узнавать не стоило бы…
Когда был получен мой ответ, среди присутствующих находился начальник Левого отряда личной гвардии (бывший тогда в чине тюдзё). Он-то и рассказал мне:
– Советник Тосиката так оценил ваши стихи: «За это ее следовало бы возвести в ранг старшей фрейлины – найси».
107. То, что кажется бесконечным
Длинная опояска, когда принимаешься ее вить для безрукавки-хампи.
Дальняя дорога, когда путник, идущий на север в Митиноку, проходит «Заставу встреч» – Осака.
Время, которое нужно для того, чтобы новорожденный вырос и достиг зрелых лет.
Сутра совершенной мудрости, когда начинаешь читать ее в одиночестве.
108. Масахиро – общая мишень для насмешек
Масахиро – общая мишень для насмешек. Каково это слушать его родителям!
Стоит людям заприметить, что Масахиро сопровождает слуга достойного вида, как уж непременно подзовут и спросят:
– Как ты можешь служить такому господину? О чем только ты думаешь?
В доме Масахиро все заведено наилучшим порядком: искусные руки наряжают его, и он всегда одет щеголевато, лучше других; шелка одежд подобраны со вкусом. Но люди только посмеиваются:
– Эх, если бы в этот наряд облачить кого-нибудь другого!
А как странно он выражается! Однажды он велел доставить домой вещи, которыми пользовался во время ночного дежурства во дворце.
– Пусть несут двое, – приказал он своим слугам.
– Я и один справлюсь, – вызвался кто-то из них.
– Чудной ты человек! – удивился Масахиро. – Как же ты один взвалишь на плечи двойную ношу? Это все равно, что в кувшин, вмещающий одну меру, налить две меры вина.
Никто не мог взять в толк его слова, и все залились смехом.
Другой раз посланный принес Масахиро письмо от кого-то и стал торопить с ответом.
– Ах ты неотвязный, чего суетишься? Горошины на очаге скачут, покоя не знают… А кто стащил из дворца тушь и кисти? Ну я еще понимаю, польстились бы на вино или закуску.
И снова общий смех.
Когда заболела императрица-мать, Масахиро был послан осведомиться о ее здравии. После того, как он вернулся, люди стали спрашивать:
– Кто сейчас находится у нее во дворце? Он назвал четыре-пять имен.
– А еще кто?
– Да присутствовали и другие, но только они были в отсутствии.
Очередная нелепость!
Как-то раз, когда я была одна, он пришел ко мне и сказал:
– Послушайте, я должен вам кое о чем рассказать.
– О чем же? – осведомилась я.
Он приблизился вплотную к занавесу, разделявшему нас, но вместо обычных слов – как, например: «Придвиньтесь ближе!» – вдруг заявил:
– Придвиньте сюда все ваше существо целиком. И насмешил всех дам.
Однажды ночью, во время первой луны, когда в разгаре были заседания, на которых распределялись государственные посты, Масахиро должен был наполнить маслом светильники во дворце.
Он наступил ногой на кусок ткани, подстеленной под высокий светильник. Ткань была свежепромаслена и прилипла к сапожку. Масахиро сделал шаг, светильник опрокинулся. А он продолжал идти, таща за собой светильник. Грохот был такой, словно случилось землетрясение.
Пока старший куродо не сядет к столу, никто из его подчиненных не смеет ни к чему прикоснуться, таков обычай. Однажды Масахиро потихоньку схватил чашку с бобами и стал поедать их, спрятавшись позади малой ширмы. Вдруг кто-то отодвинул ширму… Смеху конца не было!
109. То, что неприятно на взгляд
Когда шов, который должен находиться посреди спины, съехал набок или же когда не выправлен ворот.
Женщина, которая вышла с ребенком на спине, когда в гостях знатная персона.
Буддийский монах, который, надев себе на лоб бумажную шапочку заклинателя, совершает синтоистский обряд очищения.
Смуглая дурнушка в парике и обросший волосами мужчина, тощий и костлявый, в жаркую летнюю пору заснули на глазах у всех посреди белого дня. Знают ли они, какое зрелище являют собой? Некрасивые люди во сне становятся еще безобразней и потому должны спать ночью. В потемках их не разглядишь, да и притом все в доме спят. А вставать им лучше всего на рассвете, не оскорбляя ничьих глаз.
Красивая женщина кажется еще прелестней, когда она жарким летом проснется после полуденной дремоты. Не то будет с дурнушкой. Лицо у нее начнет лосниться, щеки оплывут… Когда двое, мужчина и женщина, уснувшие рядом, очнутся и увидят друг друга в ярком свете дня, о, тогда им и жить не захочется.
Тощий и смуглый человек выглядит очень невзрачным в тонком платье из шелка-сырца.
110. То, что неприятно произнести в слух
Слова какой-нибудь знатной персоны, приведенные в письме, которое надо прочитать во всеуслышание, ничего не опуская.
Нелегко высказать благодарность в ответ на подарок, полученный тобой от того, чье высокое положение тебя смущает.
Твой сын, в глазах матери еще ребенок, неожиданно задаст тебе такой вопрос, что слова не идут с языка.
111. Заставы
Заставы Сума́, Судзука́, Кукита́, Сирака́ва – «Белая река», Коромо – «Одежда». Я думаю, нельзя и сравнивать заставу Тадагоэ́ – «Легко миновать» – с заставой Хабака́ри – «Страх».
Заставы Ёкохаси́ри – «Бег наперерез», Киёми – «Чистый взгляд», Мирумэ́ – «Видящий глаз».
Застава Ёсиёси – «С меня довольно». Хотела бы я узнать, почему путник вдруг раздумал идти дальше. Кажется, эту самую заставу называют еще Накосо – «Не приходи».
«Застава встреч» – Осака. Как должно быть тяжело на душе, если ты ждал там напрасно!
112. Леса
Лес Укита́ – «Плывущее поле». Лес Уэки́ – «Посаженные деревья». Лес Ивасэ́ – «Поток, бегущий по камням». Лес Татигики – «Стоит, прислушиваясь».
113. Равнины
Равнина А́сита – «Поле, поросшее тростником». Равнины Авадзу, Синоха́ра – «Поле мелкого бамбука», Хагиха́ра – «Поле кустов хаги», Соноха́ра – «Поле – цветущий сад».
114. В конце четвертой луны…
В конце четвертой луны мы совершили паломничество к храму Хацусэ́. На переправе Ёдо наш экипаж поместили на паром. Мы думали, что у водяного риса и речного аира стебли совсем короткие, но, к нашему удивлению, когда мы велели слугам нарвать их, они оказались очень длинными.
Мимо проплывали лодки, нагруженные водяным рисом… Любопытное и красивое зрелище! Это, верно, о таких лодках поется в песне: «На реке Такасэ́-но Ёдо́…»
Когда мы возвращались домой, на третий день следующей луны, шел сильный дождь.
Мальчики срезали аир, на них были маленькие плетеные шляпы, подолы подоткнуты, ноги обнажены выше колен. Это напоминало картину на ширмах.
115. То, что поражает слух сильнее обычного
Стук экипажей в первый день Нового года, крики птиц, чей-то кашель на заре этого дня. И уж само собой, звуки музыкальных инструментов.
116. То, что выглядит на картине хуже, чем в жизни
Гвоздики. Аир. Цветы вишен.
Мужчины и женщины, красоту которых восхваляют в романах.
117. То, что выглядит на картине лучше, чем в жизни
Сосны. Осенние луга. Горное селенье. Тропа в горах.
118. В зимнюю пору должна царить сильная стужа.
В зимнюю пору должна царить сильная стужа, а в летнюю – невыносимая жара.
119. То, что глубоко трогает сердце
Почтительная любовь детей к своим родителям.
Молодой человек из хорошей семьи уединился с отшельниками на горе Митакэ. Как жаль его! Разлученный с родными, он каждый день на рассвете бьет земные поклоны, ударяя себя в грудь. И когда его близкие просыпаются от сна, им кажется, что они собственными ушами слышат эти звуки… Все их мысли устремлены к нему.
«Каково ему там, на вершине Митакэ» – тревожно и с благоговейным восхищением думают они.
Но вот он вернулся, здрав и невредим. Какое счастье!
Только шапка немного смялась и потеряла вид…
Впрочем, я слышала, что знатнейшие люди, совершая паломничество, надевают на себя старую, потрепанную одежду.
И лишь Нобутака, второй начальник Правого отряда личной гвардии, был другого мнения:
– Глупый обычай! Почему бы не нарядиться достойным образом, отправляясь в святые места? Да разве божество, обитающее на горе Митакэ, повелело: «Являйтесь ко мне в скверных обносках?»
Когда в конце третьей луны Нобутака отправился в паломничество, он поражал глаза великолепным нарядом. На нем были густо-лиловые шаровары и белоснежная «охотничья одежда» поверх нижнего одеяния цвета ярко-желтой керрии.
Сын его Такамицу, помощник начальника дворцовой службы, надел на себя белую накидку, пурпурную одежду и длинные пестрые шаровары из ненакрахмаленного шелка.
Как изумлялись встречные пилигримы! Ведь со времен древности никто не видел на горной тропе людей в столь пышном облачении!
В конце четвертой луны Нобутака вместе с сыном вернулся в столицу, а в начале десятых чисел шестой луны скончался правитель провинции Тикудзэн, и Нобутака унаследовал его пост.
– Он был прав! – говорили люди.
Этот рассказ не из тех, что глубоко трогают сердце, он здесь к слову, поскольку речь зашла о горе Митакэ.
Но вот что подлинно волнует душу.
Мужчина или женщина, молодые, прекрасные собой, в черных траурных одеждах.
В конце девятой или в начале десятой луны голос кузнечика, такой слабый, что кажется, он почудился тебе.
Наседка, высиживающая яйца.
Капли росы, сверкающие поздней осенью, как многоцветные драгоценные камни на мелком тростнике в саду.
Проснуться посреди ночи или на заре и слушать, как ветер шумит в речных бамбуках, иной раз целую ночь напролет.
Горная деревушка в снегу.
Двое любят друг друга, но что-то встало на их пути, и они не могут следовать велению своих сердец. Душа полна сочувствия к ним.
Наступил рассвет двадцать седьмого дня девятой луны. Ты еще ведешь тихий разговор, и вдруг из-за гребня гор выплывает месяц, тонкий и бледный… Не поймешь, то ли есть он, то ли нет его. Сколько в этом печальной красоты!
Как волнует сердце лунный свет, когда он скупо точится сквозь щели в кровле ветхой хижины!
И еще – крик оленя возле горной деревушки.
И еще – сияние полной луны, высветившее каждый темный уголок в старом саду, оплетенном вьющимся подмаренником.
120. Когда в пору первой луны я уединяюсь в храме…
Когда в пору первой луны я уединяюсь в храме для молитвы, мне хочется, чтобы все вокруг было сковано стужей и засыпано снегом. Это так прекрасно! И что может быть хуже, если вдруг пахнет дождем и сыростью!
Однажды я отправилась в храм Киёмидзу. Пока монахи готовили кельи для меня и моих спутниц, наш экипаж подвезли к лестнице. Она была крыта кровлей, словно галерея.
Молодые монахи в самых простых рясах вместо полного облачения, в сандалиях на высоких подставках, проворно бегали по лестнице вверх и вниз, даже не глядя себе под ноги. На ходу они бормотали бессвязные отрывки из разных сутр или напевали стихи из «Священного хранилища». Это чудесно подходило ко всей обстановке.
– Ваши кельи готовы, поспешите! – сказал монах. Он помог нам выйти из экипажа и подал туфли, чтобы мы надели их поверх обуви.
Нам было очень страшно подниматься по лестнице, мы жались к стороне, хватаясь за перила, и с любопытством наблюдали, как монахи снуют вверх и вниз по ступеням, словно по гладкому полу.
По дороге нам попадалось много паломниц. У иных подолы подоткнуты, но другие в полном параде: на них китайские накидки, сзади подвязаны шлейфы.
Посетители храма были обуты в глубокие или мелкие кожаные башмаки, и по всем галереям раздавался гулкий стук шагов. Это живо напомнило мне переходы во дворце. За нами следовали толпой молодые слуги из самых доверенных и монастырские служки. Они то и дело остерегали нас:
– Осторожней, не оступитесь. Здесь ступенька идет вниз, а здесь галерея идет наверх.
Какие-то люди, не знаю кто, напирали на нас сзади или даже забегали вперед.
Наши провожатые выговаривали им:
– Постойте! Это знатные дамы. Нельзя же, в самом деле, вести себя так невежливо.
Одни как будто немного смущались. Другие же ничего не слушали и спешили обогнать нас, чтобы первыми поклониться Будде.
Для того, чтобы попасть в отведенные нам кельи, мы должны были пройти сквозь тесные ряды сидевших на полу богомольцев, – до чего неприятное чувство! Но стоило мне переступить порог моей кельи и сквозь решетчатую «преграду для собак» увидеть святилище, как я вдруг почувствовала благоговейный трепет… «Как же я могла столько месяцев терять время попусту вдали от храма?» – с недоумением думала я. На меня нахлынуло и наполнило мою душу с прежней силой чувство глубокой веры.
В святилище с устрашающей яркостью горело множество огней. Не только постоянные светильники, но и возжженные паломниками лампады озаряли блистающие лики божества. Неизреченное великолепие!
Держа в руках письменные обеты верующих, священнослужители громко возглашали их перед «молебным помостом», обратясь лицом к святилищу. Гул их голосов, казалось, сотрясал храм. Невозможно было различить, что произносил каждый из них, но иногда все же прорывался оглушительный выкрик: «Тысяча светильников в дар от такого-то…» Имени жертвователя расслышать не удавалось.
Когда, оправив наброшенные на плечи концы пояса, я склонилась перед святыней до земли, ко мне вдруг пришел монах, приставленный к странноприимным цокоям, и сказал, подавая мне ветку аниса, источавшего божественное благовоние:
– Вот, я принес это для вас.
Вскоре другой монах приблизился к моей келье со стороны святилища.
– Я возгласил, как должно, ваши моления Будде. Сколько дней собираетесь вы пробыть в нашем храме? Здесь ныне находятся такие-то и такие-то…
Когда он удалился, храмовые служки принесли нам жаровню и разные кущанья, налили в неглубокое ведро воды для омовения и поставили возле него бадейку без ручек.
– А вы пожалуйте вон в ту келью, – сказал монах служанкам, и они поочередно уходили туда отдохнуть.
Колокол, возвещавший начало храмовой службы, звучал теперь и для меня. Мне стало радостно при этой мысли. А рядом, за соседней стеной, какой-то человек, как вид но, не простого звания, в полной тайне отбивал земные поклоны. В этом чувствовалась душевная утонченность.
Погруженный в свои думы, он молился всю ночь, не смыкая глаз ни на мгновение. Я была глубоко тронута.
В минуты отдыха он читал сутры так тихо, и не расслышишь. И это тоже говорило о благородстве его чувств. Мне хотелось бы, чтоб он повысил голос и произносил слова молитвы более внятно, но нет, человек этот даже не сморкался громко. Ничьи уши не должны были слышать, что он льет слезы невидимо для всех.
Как хотелось бы мне узнать, о чем просил он. Я от души пожелала, чтобы небо вняло его мольбам.
На этот раз дневные часы тянулись медленно и более однообразно, чем это прежде бывало. Слуги и служанки отправятся в кельи к монахам… Одной скучно и тоскливо.
Вдруг где-то поблизости громко загудит раковина. Невольно вздрогнешь от испуга.
Иногда какой-нибудь посланный принесет письмо, изящно скатанное в трубочку, и свертки с дарами. Положив их где-нибудь в стороне, он зовет монахов так громогласно, что голос его отдается в храме раскатистым эхом.
А иногда колокол начинает звучать все громче и громче. Невольно спрашиваешь себя, о чем это молятся? Вдруг возглашают имя знатного дома. Читается исполненная священной силы молитва о благополучном разрешении от родов.
Невольно возьмет тревога: что с родильницей? И начинаешь молиться за нее.
Это часто случается в самое обычное время, когда в храме все тихо.
Но в первый месяц года поднимается шумная суматоха. Когда видишь, как непрерывной чередой приходят люди со своими просьбами, забываешь о собственных молитвах.
Паломники нередко прибывают на закате солнца, чтобы провести ночь в молениях. Мальчики-служки суетятся, проворно устанавливая ширмы, такие громоздкие, что, казалось бы, их и с места не сдвинешь, расстилают на полу соломенные маты.
Посетителей немедля одного за другим проводят каждого в свою келью. Слышно, как с шелестом и шорохом вешают тростниковые занавеси перед решетчатой «преградой для собак», чтобы отгородить покои для гостей от главного святилища. Все это делается с привычной легкостью.
А однажды в тишине вдруг зашуршали шелка. Какие-то знатные паломницы покидали свои кельи… Наверно, они возвращались домой. Послышался приглушенный голос пожилой дамы из хорошего общества:
– Будьте осторожны с огнем. Здесь небезопасно.
Мальчик примерно лет семи-восьми что-то приказывал слугам с милой важностью. Был там и малыш лет трех. Он чуть покашливал сквозь дремоту, и это трогало сердце.
Как хотелось мне, чтобы мать ребенка окликнула его кормилицу по имени! Я бы узнала, кто эти паломницы.
Всю ночь до самой зари в храме голосили священнослужители. Я глаз не могла сомкнуть. Вздремнула было после ранней обедни, но тут монахи стали хрипло с яростным рвением возглашать молитву, обращенную к храмовому божеству, не особенно блюдя торжественность обряда.
Наверно, это служили странствующие монахи, временно нашедшие здесь пристанище. Внезапно пробудившись от сна, я прислушалась и была глубоко тронута их усердием.
Помню, один человек, из числа людей значительных, не проводил ночи без сна в своей келье, но молился только в дневную пору. На нем были серые с синим отливом шаровары и несколько белых одежд из хлопчатой ткани. С ним были красивые отроки, на вид еще совершенные дети, и юные прислужницы в богатых нарядах. Сидя вокруг своего господина в почтительных позах, они усердно молились.
Перед господином были поставлены лишь временные ширмы. Казалось, он изредка кладет земные поклоны.
Любопытно встретить в храме незнакомых людей и гадать, кто они такие. А с каким приятным волнением думаешь: как будто это он?
Молодые вельможи, что ни говори, льнут к женским кельям и посматривают в их сторону чаще, чем глядят на Будду. Порой они подзывают храмовых служек, шутят с ними и болтают о разных безделицах, но все же я не решусь назвать их пустыми притворщиками.
Когда кончалась вторая луна и начиналась третья, в самую пору цветения вишен, я еще раз гостила в храме. Это было чудесное время!
Двое-трое молодых людей приятной внешности, как видно, из знатных господ, тоже прибыли туда. Они выглядели очень красиво в «охотничьих одеждах» цвета вишни – белых на алом исподе или же цвета зеленеющей ивы. Концы их шаровар были подобраны кверху и подвязаны шнурами самым изящным образом.
Под стать господам были и слуги весьма достойного вида. Даже сумки для припасов, которые они держали в руках, были богато украшены. На мальчиках-пажах – «охотничьи одежды» оттенков алой сливы или нежной зелени, многоцветные одежды и шаровары с пестрыми печатными рисунками.
Среди этой свиты находился стройный юноша. Он блистал нарядом, словно ветка цветущей вишни. Приятно было глядеть на него, когда он начал бить в гонг, висевший у ворот храма.
Мне показалось, что я узнала в одном из знатных паломников своего знакомца, но он не ожидал увидеть меня в храме и прошел мимо… Я немного опечалилась. А если бы сказать ему:
– Постойте, одну минуту, взгляните, кто здесь… Неуместное желание, не правда ли?
Вот почему, когда удаляешься в храм или гостишь в новых, непривычных местах, поездка теряет всякий интерес, если сопровождают тебя только слуги. Непременно надо пригласить с собой несколько спутниц из своего круга, чтобы можно было поговорить по душам обо всем, что тебя радует или тревожит.
Разумеется, и среди служанок попадаются такие, с кем беседуешь без докуки, но уж слишком приелись все их разговоры.
Мужчины как будто того же мнения. Они всегда берут с собой приятных спутников.
121. То, что кажется отвратительным
В день большой праздничной процессии какой-то мужчина в полном одиночестве смотрит на нее из глубины экипажа.
Что у него за сердце? Молодым людям, пусть даже они и незнатного рода, понятно, хочется посмотреть на зрелище. Отчего бы не посадить их в свой экипаж? Так нет, он в одиночестве глядит сквозь плетеные занавеси, а до других ему и дела нет. Как-то невольно подумаешь: вот неприятный человек! Неширокая, значит, у него душа.
Отправляешься полюбоваться каким-нибудь зрелищем или совершаешь паломничество в храм – и вдруг полил дождь.
Краем уха услышишь сетования слуги:
– Меня не жалует. Такой-то теперь ходит в любимчиках…
Ты была к кому-то не слишком расположена, и вот он в отместку сочиняет небылицы, возводит на тебя напраслину, чернит, как может, а самого себя превозносит до небес. Как это отвратительно!122. То, что производит жалкое впечатление
Замызганный экипаж, который в летний полдень еле тянет тощий бык.
Экипаж, закрытый от дождя циновками, когда на небе ни облачка.
Бедно одетая женщина из простых, с ребенком на спине, в очень холодный или очень жаркий день.
Темная и грязная хижина с дощатой крышей, мокнущей под дождем.
Слуга, который на невзрачной лошаденке трусит во время сильного ливня перед господским экипажем. Какой у него жалкий вид! Шапка обвисла, одежды слиплись… Положим, в разгар знойного лета это не так уж плохо.
123. То, что создает ощущение жары
«Охотничья одежда» начальника отряда телохранителей.
Оплечье – кэса – буддийского священника, сшитое из многих кусочков холста.
Младший начальник гвардии, в полном одеянии несущий стражу во время церемониальных летних состязаний.
Смуглый толстяк, обросший волосами. Мешок для цитры.
Верховный священнослужитель, совершающий молебствие в летний полдень. Как ему должно быть жарко! Или меднику, который в эту самую пору работает возле своего горна.
124. То, отчего вчуже берет стыд
Тайники сердца мужчины, склонного к любовным похождениям.
Вор притаился в углу и, незаметно для всех, подсматривает. Пользуясь темнотой, кто-то украл вещицу и спрятал у себя за пазухой. Должно быть, вору забавно видеть, как другой человек делит с ним его сердечную склонность.
Монаху с чутким слухом приходится часто смущаться, когда он ночью читает молитвы в знатном доме.
Собираются молоденькие прислужницы, начинают судачить и высмеивать людей. Монах все слышит через тонкую перегородку, ему тяжело и совестно.
Иногда старшая придворная дама пробует их пристыдить:
– Что за поведение! Не шумите так!
Им хоть бы что! Продолжают болтать, пока не заснут от усталости… А монах долго не может опомниться от стыда.Мужчина уже охладел к своей возлюбленной, но он старается обманными речами укрепить в ней доверие к его чувству. Это постыдно!
И еще хуже, если мужчина, который пользуется славой человека искреннего в любви и добросердечного, ведет себя так, что женщина даже и усомниться в нем не может. А между тем он не только лукавит перед ней в глубинах своей души, но и на словах открыто предает ее. Он рассказывает о своей возлюбленной сплетни другим женщинам, точно так же, как чернит их в беседах с ней.
А она, понятно, не подозревает этого и радуется, слыша, как он умаляет других. Значит, любит ее одну! Какой низкий обман!
Зачем же тогда ей смущаться, если она встретит на своем пути другого человека, который хоть немного любит ее? Пусть прежний друг сочтет ее бессердечной, она вправе порвать с ним, в этом нет ничего постыдного.
Разлука трудна для женщины. Она сожалеет о прошлом, страдает, а мужчина остается равнодушным. «Что у него за сердце?» – с болью думает она.
Но самое ужасное, когда мужчина обольстит какую-нибудь придворную даму, у которой нет в жизни опоры, и после бросит ее, беременную, на произвол судьбы. Знать, мол, ничего не знаю.125. То, что утратило цену
Большая лодка, брошенная на берегу во время отлива.
Высокое дерево, вывороченное с корнями и поваленное бурей.
Ничтожный человек, распекающий своего слугу. Земные помыслы в присутствии Святого мудреца. Женщина, которая сняла парик и причесывает короткие жидкие пряди волос. Старик, голый череп которого не прикрыт шапкой.
Спина побежденного борца.
Жена обиделась на мужа по пустому поводу и скрылась неизвестно где. Она думала, что муж непременно бросится искать ее, но не тут-то было, он спокоен и равнодушен, а ей нельзя без конца жить в чужом месте, и она поневоле, непрошеная, возвращается домой.
Женщина в обиде на своего возлюбленного, осыпает его горькими упреками. Она не хочет делить с ним ложе и отодвигается как можно дальше от него. Он пытается притянуть ее к себе, а она упрямится.
Наконец, с него довольно! Он оставляет ее в покое и, укрывшись с головой, устраивается на ночь поудобнее.
Стоит зимняя ночь, а на женщине только тонкая одежда без подкладки. В увлечении гнева она не чувствовала холода, но время идет – и стужа начинает пробирать ее до мозга костей.
В доме все давно спят крепким сном. Пристойно ли ей встать с постели и одной бродить в потемках? Ах, если бы раньше догадаться уйти! Так думает она, не смыкая глаз.
Вдруг в глубине дома раздаются странные, непонятные звуки. Слышится шорох, что-то поскрипывает… Как страшно!
Тихонько она придвигается к своему возлюбленному и пробует натянуть на себя край покрывала. Нелепое положение!
А мужчина не хочет легко уступить и притворяется, что заснул!126. Буддийские молитвословия и заклинания…
Буддийские молитвословия и заклинания лучше всего возглашаются в храмах Нара.
Когда я слышу святые слова Будды, то душа моя полнится умиленным восторгом и благоговением.
127. То, отчего становится неловко
Попросишь слугу доложить о твоем приезде, а к тебе из глубины дома выходит кто-то другой, вообразив, что пришли именно к нему. И совсем конфузно, если у тебя в руках подарок.
Скажешь в разговоре дурное на чей-либо счет, а ребенок возьми и повтори твои слова прямо в лицо тому самому человеку!
Кто-то, всхлипывая, рассказывает грустную историю.
«В самом деле, как это печально!» – думаешь ты, но, как назло, не можешь выжать из себя ни одной слезинки.
Тебе совестно, и ты пытаешься строить плачевную мину, притворяешься безмерно огорченной, но нет! Не получается. А ведь в другой раз услышишь радостную весть – и вдруг побегут непрошеные слезы.
128. Когда император возвращался из паломничества в храм Явата…
Когда император возвращался из паломничества в храм Явата, он остановил паланкин перед галереей для зрителей, где находилась его мать – вдовствующая императрица, и повелел передать ей свое приветствие. Что в целом мире могло так взволновать душу, как это торжественное мгновение! Слезы полились у меня ручьем – и смыли белила. До чего я, наверно, стала страшна!
Таданобу, советник, носивший также звание тюдзё, был отправлен к государыне с высочайшим посланием. Великолепная картина!
В сопровождении четырех парадно наряженных телохранителей и стройных скороходов в белых одеждах он погнал своего прекрасного скакуна по широкому, чистому Второму проспекту. Затем, спешившись перед галереей, он стал ждать возле бамбукового занавеса, закрывавшего государыню от посторонних глаз.
Получив от нее ответное послание, Таданобу вновь сел на коня и возвратился к паланкину императора с почтительным докладом. Всякий поймет и без слов, как замечательно он выглядел в эту минуту!
Затем государь изволил проследовать дальше.
Я представила себе, что должна была чувствовать императрица-мать при виде царственного кортежа, и сердце мое, казалось, готово было выпрыгнуть из груди. Слезы полились неудержимо, что немало насмешило глядевших на меня.
Даже самые обычные люди радуются, если счастье улыбнется их детям, но какая великая радость выпала на долю императрицы-матери… Одна мысль об этом вызывает благоговейный трепет.
129. Однажды мы услышали, что его светлость канцлер…
Однажды мы услышали, что его светлость канцлер, покидая дворец Сэйрёдэн, должен выйти из Черной двери, и все мы, фрейлины, собрались в галерее, чтобы проводить его.
– Ах, сколько здесь блестящих дам! Как вы должны потешаться над этим жалким старикашкой, – пошутил канцлер, проходя между нашими рядами.
Дамы, сидевшие поблизости от Черной двери, подняли вверх бамбуковые завесы, так что стали видны многоцветные шелка их одежд.
Почетный дайнагон Корэтика помог отцу надеть башмаки. По-юному прелестный, он в то же время выглядел значительно. За ним тянулся шлейф такой длины, что казалось, в галерее не хватит места.
«Ах, как взыскан судьбой господин канцлер! Дайнагон подает ему обувь, – подумала я. – Вот вершина почета!»
Начиная с дайнагона Яманои, его младшие братья и прочие знатные персоны сидели длинной чередой от самой ограды дворца Фудзицубо и до главного входа во дворец Токадэн, как будто вся земля была усеяна черными пятнами.
Канцлер Мититака, выглядевший очень изящным и стройным, остановился на минуту, чтобы поправить свой меч.
Тем временем его младший брат – управитель двора императрицы – Митинага стоял перед Черной дверью.
«Разумеется, он не станет оказывать знаки высшего почтения собственному брату», – решила я.
Но не успел канцлер сделать и нескольких шагов, как Митинага уже припал к земле.
«Сколько же добрых деяний должен был совершить канцлер в прошлых рождениях?» – думала я, глядя на эту удивительную картину.
Госпожа Тюнагон, объявив, что у нее сегодня День поминовения, принялась усердно молиться.
– Одолжите мне ваши четки. Может, в награду за благочестие я достигну вершины почестей, – заметил господин канцлер.
Дамы весело смеялись, но все равно то были примечательные слова.
Услышав о них, императрица молвила с улыбкой:
– Стать Буддой – вот что выше всего!
Глядя на императрицу, я думала, что ее слова еще более проникновенны.
Я без конца рассказывала государыне, как преклонился до земли Митинага. Она. заметила, поддразнивая меня:
– Так он по-прежнему твой фаворит.
О, если б императрице довелось увидеть, какого величия достиг впоследствии Митинага, она бы, наверное, признала правоту моих слов!
130. Однажды в пору девятой луны…
Однажды в пору девятой луны всю долгую ночь до рассвета лил дождь. Утром он кончился, солнце встало в полном блеске, но на хризантемах в саду еще висели крупные, готовые вот-вот пролиться капли росы.
На тонком плетенье бамбуковых оград, на застрехах домов трепетали нити паутин. Росинки были нанизаны на них, как белые жемчужины…
Пронзающая душу красота!
Когда солнце поднялось выше, роса, тяжело пригнувшая ветки хаги, скатилась на землю, и ветви вдруг сами собой взлетели в вышину…
А я подумала, что люди ничуть бы этому не удивились. И это тоже удивительно!
131. Однажды накануне седьмого дня…
Однажды накануне седьмого дня Нового года, когда вкушают семь трав, явились ко мне сельчане с охапками диких растений в руках.
Воцарилась шумная суматоха.
Деревенские ребятишки принесли цветы, каких я сроду не видела.
– Как они зовутся? – спросила я. Но дети молчали.
– Ну? – сказала я.
Дети только переглядывались.
– Это миминакуса – «безухий цветок», – наконец ответил один из них.
– Меткое название! В самом деле, у этих дичков такой вид, будто они глухие! – засмеялась я.
Ребятишки принесли также очень красивые хризантемы «я слышу», и мне пришло в голову стихотворение:
Хоть за ухо тереби!
«Безухие» не отзовутся —
Цветы миминакуса.
Но, к счастью, нашелся меж них
Цветок хризантемы – «я слышу».
Хотелось мне прочесть детям эти стихи, но они опять ничего бы не взяли в толк.
132. Во время второй луны в Государственном совете…
Во время второй луны в Государственном совете вершат дела, именуемые «инспекцией». Что бы это могло быть? Не знаю.
Кажется, по этому случаю имеет место особая церемония: в зале вывешивают изображения Конфуция и других мудрецов древности.
Императору и его царственной супруге подносят в простых глиняных сосудах какие-то диковинные кушанья, именуемые «Священной пищей мудрости».
133. Дворцовый слуга принес мне…
Дворцовый слуга принес мне от господина То-но бэна Юкинари подарок, обернутый в белую бумагу и украшенный великолепной веткой цветущей сливы.
«Уж нет ли в нем картины?» – я нетерпеливо открыла сверток, но оказалось, что там тесно уложены, один к одному, хэйдан – жареные пирожки с начинкой.
Было там и письмо, сочиненное в стиле официального документа:
«Препровождаю один пакет пирожков.
Оный пакет почтительно преподносится согласно установленным прецедентам.
Адресат: господину сёнагону – младшему секретарю Государственного совета».
Ниже стояли даты и подпись «Мимана-но Нариюки». В конце я прочла приписку:
«Ваш покорный слуга желал бы лично явиться с приношением, но побоялся показаться слишком уродливым при дневном свете».
Почерк был в высшей степени изящен. Я показала это послание государыне.
– Искусная рука! Очень красиво написано, – с похвалой заметила государыня и взяла письмо, чтобы проглядеть его.
– Но что мне ответить? Надо ли дать подарок слуге, принесшему письмо? Если б кто-нибудь сказал мне!..
– Кажется, я слышу голос Корэнака? – молвила государыня. – Кликни его.
Я вышла на веранду и приказала слуге:
– Позови господина сатайбэна.
Сатайбэн Корэнака тотчас же явился, заботливо оправив свой наряд.
– Я звала вас не по приказу государыни, – сказала я, – но по личному делу. Если посланный приносит подарок, вот вроде этого, одной из фрейлин, ну, скажем, госпоже Бэн или мне, надо ли дать ему вознаграждение?
– Нет, незачем. Оставьте у себя пирожки и скушайте… Но почему вы спрашиваете меня? Разве вам послал этот дар какой-нибудь высший член Государственного совета?
– Ну что вы, разве это возможно? – возразила я. Надо было отвечать на письмо Юкинари.
Я взяла тонкий лист алой бумаги и написала:
«Тот «покорный слуга», который не удосужился сам лично принести холодные пирожки, наверно, холоден сердцем».
Я привязала письмо к цветущей ветке алой сливы и отослала его.
Почти немедленно Юкинари велел доложить о себе:
– Ваш покорный слуга явился. Я вышла к нему.
– А я-то был уверен, что в награду за мой подарок вы угостите меня, как водится, скороспелым стишком. Но ваш ответ просто восхитителен! Ведь если женщина хоть немного возомнит о себе, она так и сыплет стихами направо и налево. Но вы не такая! С вами приятно поговорить. Мне не по душе присяжные сочинительницы стихов, это неделикатно. Навязчиво, наконец!
Так родилась забавная история, в духе тех, что рассказывают о Норимицу.
Кто-то сообщил мне:
– Когда эту историю поведали императору в присутствии множества людей, государь соизволил заметить: «Она ответила остроумно».
Но довольно об этом. Восхвалять самое себя непристойно и, пожалуй, смешно.
134. Почему, спрашивается, когда надо изготовить таблицы…
Почему, спрашивается, когда надо изготовить таблицы для вновь назначенных куродо шестого ранга, так берут доски из ограды возле канцелярии императрицы всегда в одном и том же месте, в северо-восточном углу? Могли бы взять и на западной стороне и на восточной… Не все ли равно? – начала разговор одна из придворных дам.
– Ну, что здесь любопытного! – отозвалась другая. – Меня скорее удивляет, почему разным предметам одежды дают случайные названия, без всякого смысла… Вот что странно! Хосонага – «узкие длинные платья» названы удачно, они и вправду такие. Но почему верхнюю накидку с шлейфом именуют «потником»? Надо бы «длиннохвосткой». Так же, как одежду мальчиков. А почему «китайская накидка»? Лучше бы «короткая накидка».
– Наверно, накидки на такой манер носят в Китае…
– «Верхняя одежда», «верхние штаны» – это все понятно. «Нижняя одежда» – хорошее название. У огути – «широкоротых штанов» – отверстия штанин невероятной ширины, значит, название подходит.
– А вот почему широкие штаны прозваны хакама? Неизвестно! Шаровары – сасинуки – лучше бы назвать «одеяние для ног». А еще лучше «мешками», ведь нога в них как в мешке…
Так громко болтали дамы о разных пустяках.
– Ах, что за несносный шум! Давайте кончим. Пойдем спать! – воскликнула я.
И тут, словно в ответ на мои слова, за соседней стеной, к нашему удивлению, раздался голос священника, отправлявшего ночную службу:
– О, право, это было бы жаль! Продолжайте ваши разговоры всю ночь напролет.
135. В десятый день каждого месяца…
В десятый день каждого месяца – день поминовения усопшего канцлера Мититака, по приказу императрицы совершалась заупокойная служба с приношением в дар священных сутр и изображений Будды. Когда настала девятая луна, церемония эта была совершена в собственной канцелярии императрицы при большом стечении высшей знати и придворных сановников.
Сэйхан прочел проповедь, исполненную такой скорби, что все были взволнованы до слез, даже молодые люди, которые обычно не способны глубоко почувствовать печаль нашей быстротечной жизни.
Когда служба кончилась, присутствовавшие на ней мужчины стали пить вино и декламировать китайские стихи. То-но тюдзё, господин Таданобу, процитировал из китайской поэмы:
Луна и осень вернулись в назначенный срок,
Но он, куда он сокрылся?
Эти поэтические строки замечательно отвечали мгновению. Как только он отыскал их в своей памяти?
Я пробралась к государыне сквозь толпу придворных дам. Она как раз собиралась удалиться.
– Прекрасно! – воскликнула она, выслушав меня. – Можно подумать, что стихи эти нарочно сочинены к нынешнему дню.
– О да! Я хотела, чтоб вы скорей их услышали, и потому покинула церемонию, не доглядев ее до конца… Я тоже думаю, что Таданобу нашел прекрасные слова!
– Ты, понятно, была восхищена больше всех, – заметила императрица, и вот почему она так сказала.
Однажды Таданобу прислал слугу нарочно, чтобы вызвать меня, но я не пошла.
Когда же мы с ним случайно встретились, он сказал мне:
– Почему вы не хотите, чтобы мы по-настоящему стали близкими друзьями? Это странно, ведь я знаю, что не противен вам. Уже много лет у нас с вами доброе знакомство. Неужели же теперь мы расстанемся, и так холодно? Скоро кончится мой срок службы при дворе, я уже не смогу видеть вас. Какие воспоминания оставите вы мне?
О, разумеется, мне было бы нетрудно уступить вам, – ответила я. – Но уж тогда я больше не посмею восхвалять вас. Право, это было бы жаль! А теперь, когда мы, придворные дамы, собираемся перед лицом императора, я пою вам хвалу так усердно, будто по служебной обязанности. Но разве я могла бы, если… Любите же меня, но только в глубине своей души. Иначе демон совести начнет мучить меня, и мне трудно будет по-прежнему превозносить вас до небес.
– Ну, что вы! – возразил Таданобу. – Люди, связанные любовью, порою хвалят друг друга с большим жаром, чем если б они были просто знакомы. Тому немало примеров.
– Пусть себе, если им не совестно, – отвечала я. – А вот мне претит, когда кто-нибудь, мужчина или женщина, на все лады восхваляет того, с кем находится в любовной близости, и приходит в ярость, если услышит о нем хоть единое слово порицания.
– От вас, видно, ничего не дождешься! – бросил мне Таданобу и страшно насмешил меня.
136. Однажды вечером То-но бэн Юкинари…
Однажды вечером То-но бэн Юкинари посетил апартаменты императрицы и до поздней ночи беседовал со мною.
– Завтра у императора День удаления от скверны, и я тоже должен безвыходно оставаться во дворце. Нехорошо, если я появлюсь там уже за полночь, в час Быка, – с этими словами он покинул меня.
Рано утром мне принесли несколько листков тонкой бумаги, на какой пишут куродо в дворцовом ведомстве. Вот что я прочла:
«Наступило утро, но в сердце моем теснятся воспоминания о нашей встрече. Я надеялся всю ночь провести с вами в беседах о былом, но крик петуха помешал мне…»
Письмо было пространно и красноречиво. Я ответила:
«Уж не тот ли обманный крик петуха, что глубокой ночью спас Мэнчан-цзюня?» Ответ Юкинари гласил:
«Предание повествует, что обманный крик петуха, будто бы возвестившего зарю, открыл заставу Ханьгу и помог Мэнчан-цзюню бежать в последнюю минуту вместе с отрядом в три тысячи воинов, но что нам до той заставы? Перед нами «Застава встреч».
Тогда я послала ему стихотворение:
Хоть всю ночь напролет
Подражай петушиному крику,
Легковерных найдешь,
Но «Застава встреч» никогда
Не откроет ворота обману.
Ответ пришел немедленно:
Пусть молчит петух,
Ни к чему лукавый обман
На «Заставе встреч».
Распахнув ворота свои,
Поджидает всю ночь любого.
Епископ Рюэн с низкими поклонами выпросил у меня первое стихотворное послание, а второе – с ответом Юкинари – взяла себе императрица.
Вот почему я не смогла одержать победы в этом поэтическом состязании, последнее слово о «Заставе встреч» осталось не за мной. Какая досада!
Увидев меня, Юкинари воскликнул:
– Ваше письмо прочитали все придворные…
– О, это доказывает, что вы и вправду влюблены в меня! Как не поделиться с людьми тем, что тебя радует! И наоборот, неприятные вещи незачем предавать широкой огласке. Ваше письмо я спрятала и не покажу никому на свете. Действовали мы по-разному, но намерения у нас были в равной степени хорошими.
– Как тонко вы все поняли и как разумно поступили! Обычная женщина стала бы всем и каждому показывать мое письмо, приговаривая: «Вот, посмотрите, до чего глупо и гадко!» Но вы не такая, – со смехом сказал Юкинари.
– Что вы, что вы! Я не сержусь на вас, напротив, весьма благодарна, – ответила я.
– Как хорошо, что вы спрятали мое письмо! Если б все о нем узнали, я стал бы вам ненавистен. Позвольте мне и в будущем рассчитывать на вашу доброту.
Вскоре после этого я встретила второго начальника гвардии Цунэфуса.
– Знаете ли вы, какие хвалы пел вам господин Юкинари? Он рассказывал о той истории с письмами… Приятно, когда люди хвалят ту, которая дорога твоему сердцу, – говорил он с горячей искренностью.
– Выходит, я услышала сразу две радостных вести. Вопервых, Юкинари лестно обо мне отзывается, а во-вторых, вы включили меня в число тех, кого любите, – сказала я.
– Странно! – ответил он. – Вы радуетесь, как новости, тому, что давно вам известно.
137. Темной безлунной ночью, в пятом месяце года…
Темной безлунной ночью, в пятом месяце года, вдруг раздались громкие голоса:
– Есть ли здесь фрейлины?
– Это звучит необычно! Выйди посмотреть, в чем дело, – приказала мне императрица.
– Кто там? Почему так оглушительно кричите? – спросила я.
В ответ молчание, но вдруг штора приподнялась и послышался шелест… Я увидела ветку бамбука «курэ»!
– О, да здесь «этот господин»! – воскликнула я.
– Скорей, скорей, пойдем расскажем государю, – сказал один из тех, кто принес ветку. И они поспешили бегом: Бентюдзё, сын министра церемониала, и компания молодых куродо шестого ранга. Остался только То-но бэн Юкинари.
Забавно, право! Вдруг все убежали… Им не терпится рассказать государю, – заметил он, глядя им вслед. – Мы ломали ветки бамбука в саду возле дворца, замыслив сочинять стихи. Кто-то предложил: «Пойдем к апартаментам императрицы, позовем фрейлин, пусть и они примут участие». Но, едва увидев бамбук «курэ», вы сразу воскликнули «этот господин». Ну не удивительно ли? От кого только вы узнали, что так зовут бамбук «курэ» в китайской поэзии? Дамы обычно и понятия о нем не имеют, а вам известны такие редкие слова…
– Да нет, уверяю вас, я не знаю, что бамбук «курэ» зовется в поэзии «этот господин». Просто я думала, что кто-то хочет заглянуть к нам в покои. Боюсь, меня сочли нескромной.
– Да, действительно, такие тонкости не каждый знает, – сказал Юкинари.
Пока мы с ним вели беседу на разные серьезные темы, придворные вновь пришли толпой, напевая:
– Посадил бамбук в саду и дал ему прозванье «этот господин».
– Но ведь вы же условились во дворце, что будете сочинять стихи? Почему же так внезапно отказались от своей затеи? Зачем ушли? – спрашивал их Юкинари. – Сомнительный поступок, как мне кажется.
– Нам напомнили знаменитейшие стихи о бамбуке, – стали оправдываться придворные. – Как могли мы вступить в состязание с ними? Уж лучше промолчать! Все равно дворец уже гудит от разговоров… Сам государь слышал об этой истории и нашел ее очень забавной.
Вместе с То-но бэном Юкинари они начали повторять снова и снова все тот же самый поэтический отрывок. Любопытная сцена! Дамы вышли на звук голосов, завязались разговоры и не замолкали до самого рассвета. Когда настало время уходить, мужчины снова стали скандировать строку о бамбуке, и хор их голосов долго слышался вдали.
Рано утром Сёнагон-но мёбу, дама из свиты императора, принесла императрице письмо от государя, в котором он рассказывал о вчерашней истории.
Государыня вызвала меня из моих покоев и спросила, правда ли это?
– Не ведаю, я ведь сказала случайно, не подумав, – ответила я. – Наверно, это господий Юкинари подстроил.
– А хоть бы даже и так, – засмеялась императрица.
Государыня бывает очень довольна, когда при дворе хвалят одну из фрейлин, и всегда спешит поделиться с нею доброй вестью.
138. Через год после смерти императора Энъю…
Через год после смерти императора Энъю кончился придворный траур. Начиная с царствующего государя и вплоть до последнего из слуг покойного монарха каждый, расставаясь с темными одеждами, невольно вспоминал о таком же событии в былые времена, когда поэт сказал:
Все люди опять
Надели цветные наряды.
Как в прежние дни,
Но что ж рукава не просохнут
Замшелой рясы моей?
Однажды, когда лил сильный дождь, к затворенным наглухо покоям, где находилась госпожа Тодзамми, явился какой-то маленький слуга, похожий на миномуси – «червячка в соломенном плаще». Он принес письмо официального вида, скатанное в трубку и привязанное к большой ветке белого дуба. Можно подумать, документ из храма…
– Вот, пожалуйста, примите! – крикнул он.
– От кого письмо? – спросила служанка из глубины дома. – Сегодня и завтра у моей госпожи Дни удаления от скверны. Видишь, ситоми опущены…
Служанка осторожно приподняла одну из створок решетчатой рамы – ситоми и, взяв это послание, подала его своей госпоже.
Но Тодзамми сказала:
– Не взгляну на него сегодня, – и воткнула письмо в решетку ситоми.
На другое утро Тодзамми совершила омовение рук и спросила свою служанку:
– Где же счет за поминальную службу, присланный вчера из храма?
Преклонив колена, она почтительно приняла письмо.
«Что за странность!» – подумала Тодзамми, раскручивая плотный лист бумаги орехового цвета. На ней, вместо храмовой расписки, угловатым почерком, каким пишут бонзы, было начертано стихотворение:
Здесь еще мы храним
Строгий траур в память его,
Но в столице – увы! —
Рукав цвета зимнего дуба
Уж блещет новой листвой.
«До чего неприятно и нелепо! – возмутилась Тодзамми. – Кто мог сочинить и послать мне такие стихи? Уж не епископ ли Нивадзи? Нет, разумеется, не он. Так кто же автор? Наверно, То-дайнагон! Он ведь был правителем службы двора покойного императора».
Тодзамми не терпелось скорее показать письмо императору с императрицей. Но что делать! Ей было строжайшим образом предписано уединение, и она не смела его нарушить.
На следующий день Тодзамми первым делом сочинила «ответную песню» и послала ее То-дайнагону, а он, в свою очередь, немедленно откликнулся стихами.
Взяв оба присланные ей письма, Тодзамми поспешила во дворец к императрице и рассказала обо всем. В покоях как раз присутствовал император.
Государыня взглянула на загадочное письмо так, словно видит его в первый раз.
– Нет, это не рука То-дайнагона. Наверно, написал какой-нибудь монах. А может быть, это проделка черта из старых легенд, – молвила она нарочито серьезным тоном.
– Так кто же тогда? Кто из светских модников или высшего духовенства? Тот или, возможно, этот? – терялась в догадках не на шутку смущенная Тодзамми.
– А я где-то видел здесь похожую бумагу, – улыбаясь, сказал император. Он вынул листок цветной бумаги и показал госпоже Тодзамми.
– Ах, какая жестокая насмешка! Расскажите мне все. Ох, у меня голова раскалывается от боли… Ну скорее же, я хочу знать, – приступила с расспросами Тодзамми, не помня себя от досады.
Высочайшие супруги смеялись от души. Наконец юный император не выдержал и признался своей молочной матери госпоже Тодзамми:
– Чертенок, что принес тебе письмо, на самом деле кухонная девочка. Все это, я думаю, штуки Кохёэ, она подстроила…
Тут императрица тоже разразилась смехом. Тодзамми схватила ее за рукав и стала дергать и трясти.
– Ловко же вы меня провели! А я-то в невинности души еще омыла руки, на колени падала… – сквозь смех негодовала госпожа Тодзамми. На лице у нее было написано выражение уязвленной гордости. В эту минуту она была очень мила.
На дворцовой кухне стоял громкий хохот.
Тодзамми возвратилась в свои покои, вызвала кухонную девочку и указала на нее служанке.
– Да, сдается мне, это она и есть, – решила служанка.
– Кто дал тебе письмо? А ну, говори! – стала спрашивать Тодзамми, но девочка, не ответив ни слова, захихикала с глупым видом и бросилась бежать.
То-дайнагон немало смеялся, услышав об этой истории.
139. То, что наводит тоску
Проводить Дни удаления от скверны не у себя дома, а в чужом месте.
Когда ты не можешь продвинуть свою пешку вперед в игре «сугороку».
Дом человека, который не получил назначения во время раздачи официальных постов.
Но всего сильнее наводят тоску долгие дожди.
140. То, что разгоняет тоску
Игра в «сугороку» и «го».
Романы.
Милая болтовня ребенка лет трех-четырех. Лепет и «ладушки-ладушки» младенца.
Сладости.
Если ко мне придет мужчина, умеющий пошутить и остроумно побеседовать, я принимаю его даже в Дни удаления от скверны.
141. То, что никуда не годно
Человек дурной наружности и вдобавок с недобрым сердцем.
Рисовый крахмал, размокший от воды. Я знаю, многие не желают слышать о таких низменных вещах, но это не остановит меня. Да хоть бы совсем бросовая вещь, к примеру, щипцы для «прощальных огней»! Неужели я буду молчать о них только потому, что они слишком всем известны?
Мои записки не предназначены для чужих глаз, и потому я буду писать обо всем, что в голову придет, даже о странном и неприятном.
142. О самых великолепных вещах на свете
Что может быть великолепней храмовых празднеств Камо и Ивасимидзу? Даже репетиция священных плясок во дворце – прекрасное зрелище! Помню, накануне праздника Ивасимидзу солнце ярко сияло на спокойном весеннем небе. В саду перед дворцом Сэйрёдэн были постланы циновки слугами ведомства дворцового обихода.
Императорские послы сидели лицом к северу (если память мне не изменяет), а танцоры давали представление, обратясь лицом к императору.
Служители внесли высокие о-самбо и поставили перед каждым из присутствовавших. В этот день даже музыкантам было разрешено предстать пред высочайшими очами, но только в саду.
Чарка пошла по кругу. Высшие сановники и царедворцы по очереди осушали ее, а под конец выпили священного вина из раковины-якугай и покинули пиршество.
Затем, по обычаю, последовал «сбор остатков пира». Когда мужчины подбирают остатки, мне и то становится не по себе, а тут вдруг в присутствии императора появились женщины из простонародья… Некоторые из них внезапно выбегали из сторожек, где, казалось бы, никого не было, и, не помня себя от жадности, старались захватить больше других, но, толкаясь и суетясь, все рассыпали и проливали. В конце концов им доставалось меньше, чем их соперницам, которые первыми умели ловко схватить самые лакомые объедки и убежать. Забавно было видеть, как эти женщины прячут свою добычу в сторожках, словно в кладовых.
Не успели люди из ведомства дворцового обихода скатать циновки, как челядинцы из хозяйственной службы метлами заровняли песок в саду.
Со стороны дворца Дзёкёдэн донеслись напевы флейты и стук барабана. Я не могла дождаться, когда же появятся танцоры. Наконец они показались возле бамбуковой ограды. Шествуя вереницей, танцоры пели старую песню страны Адзума «На берегу Удо». Когда же заиграли цитры, я от восторга забыла все на свете.
И вот тогда выступили вперед двое танцоров для первой пляски. Соединив свои рукава, в точности как надлежит, они стали на западной стороне деревянного помоста, лицом к государю. Вслед за ними на помост взошли другие танцоры. Торжественно топнув ногой в такт ударам барабана, главный танцор плавным движением рук оправил шнуры своей короткой безрукавки-хампи, воротник верхней одежды и шапочку… А потом началась первая пляска под звуки песни «Маленькие сосны». Это было волнующе прекрасно!
Я была бы готова целый день без устали смотреть, как широкие рукава кружатся, словно колеса, но, к моему горю, пляска слишком скоро кончилась. Я утешала себя мыслью, что сейчас начнется другая.
Музыканты унесли цитры, и из-за бамбуковой ограды снова появились танцоры. Великолепная картина! Их одежды из блестящего алого шелка в вихре пляски стлались за ними, змеились и перевивались… Но когда я пытаюсь рассказать об этом словами, все – увы! – становится таким бледным и обыкновенным!
«Пляска кончилась, а других, уже верно, не будет», – подумала я с невыразимой грустью. Все зрители во главе с высшими придворными покинули свои места, и я осталась в одиночестве, полная сожалений.
На репетиции плясок для празднества Камо я не томлюсь такой печалью, меня утешает надежда, что танцоры, возвратясь из храма, еще раз исполнят во дворце священные пляски микатура.
Помню один вечер.
Тонкие дымки костров в саду поднимались к небу, и тонкой-тонкой трелью уносились ввысь дрожащие чистые звуки флейты, а голоса певцов глубоко трогали сердце. О, это было прекрасно! Я не замечала, что воцарился пронзительный холод, что мои платья из легкого шелка заледенели, а рука, сжимавшая веер, застыла от стужи.
Когда главный танцор вызывал других танцоров, его голос, разносившийся далеко вокруг раскатистым эхом, звучал радостной гордостью. Чудесные минуты!
Если в пору «особых празднеств» я нахожусь у себя дома, то не довольствуюсь тем, чтобы только смотреть, как проходит мимо шествие танцоров. Нет, я нередко еду в храм Камо полюбоваться на священные пляски. Экипаж мой я велю поставить в тени больших деревьев. Дымки от сосновых факелов стелются по земле, и в мерцании огней шнуры на безрукавках танцоров и блестящий глянец их верхних одежд кажутся еще прекрасней, чем при свете дня.
Когда танцоры пляшут под звуки песни и гулкими ударами ног заставляют гудеть доски моста перед храмом, – новое очарование!
Плеск бегущей воды сливается с голосом флейты. Поистине сами небесные боги, должно быть, с радостью внимают этим звукам!
Был среди танцоров один в звании то-но тюдзё. Он каждый год участвовал в плясках, и я особенно им восхищалась. Недавно он умер, и говорят, дух его появляется под мостом возле верхнего святилища Камо. Мне это показалось до того страшным, что я сначала без особой охоты приготовилась смотреть танцы, но потом снова увлеклась ими до самозабвения.
– Как грустно, когда приходит конец празднеству в храме Ивасимидзу, – печалилась одна из фрейлин. – А почему бы танцорам не повторить представление во дворце, как бывает после праздника Камо? Вот бы хорошо! Танцоры получат награду – и всему конец, ну разве не обидно?
Услышав это, император соизволил молвить:
– Я прикажу им плясать еще раз.
– Неужели правда, государь? – воскликнула дама. – Какая радость для нас!
Фрейлины окружили императрицу и стали осаждать ее шумными мольбами:
– О, пожалуйста, попросите государя и вы, не то, боимся, он раздумает.
Вот таким путем нам выпало неожиданное счастье: мы снова могли полюбоваться плясками, когда танцоры вернулись из храма Ивасимидзу.
Но фрейлины, по правде говоря, не очень верили, что это сбудется. Вдруг нам сообщают: император в самом деле вызвал танцоров для представления! При этой вести дамы просто голову потеряли. В спешке они натыкались на все, что попадалось им на пути, и вели себя, как безумные. Те, которые находились в своих покоях, опрометью бросились во дворец… Вид у них был неописуемый! Не обращая внимания на то, что на них смотрят придворные, гвардейцы, телохранители и прочие люди, они на бегу накинули себе на голову свои длинные подолы. Зрители умирали от смеха, и не мудрено!143. После того как канцлер Мититака покинул наш мир…
После того как канцлер Мититака покинул наш мир, во дворце произошли большие события и воцарилось смятение. Императрица больше не посещала государя и поселилась в Малом дворце на Втором проспекте.
Мне тоже пришлось безвинно претерпеть много неприятностей… Уже долгое время я находилась у себя дома, но меня так тревожила участь императрицы, что я не знала ни минуты покоя.
Меня посетил второй начальник Правой гвардии Цунэфуса и стал беседовать со мной о том, что делается на свете.
– Сегодня я был у государыни. Все так красиво и так печально у нее во дворце! Придворные дамы прислуживают ей, как в былые дни, в полном придворном одеянии. Шлейфы, китайские накидки – словом, весь наряд – строго соответствуют времени года. Штора с одной стороны была приподнята, и я мог заглянуть в глубину покоев. Восемь или девять фрейлин сидели там в церемониальных позах. На них были накидки цвета увядших листьев, бледно-лиловые шлейфы и платья блеклых оттенков астры-сион и осенних хаги.
Высокие травы заглушали сад перед дворцом.
«Почему вы не велите срезать траву?» – спросил я. Кто-то ответил мне (я узнал голос госпожи сайсё): «Государыня желает любоваться на осенние росы…»
«Сколько в этом душевной тонкости!» – подумал я с восхищением.
Многие дамы говорили мне: «Как жаль, что Сёнагон покинула нас в такое время, когда императрица принуждена жить в этом унылом жилище. Государыня думала, что Сёнагон останется верна ей, что бы ни случилось, но, как видно, обманулась в своих надеждах».
Должно быть, они хотели, чтобы я передал вам их слова. Пойдите же туда! Дворец пленяет грустной красотой. Как хороши пионы, посаженные перед верандой!
– Ну нет, все меня там ненавидят, и я их терпеть не могу! – воскликнула я.
– Не горячитесь так! – усмехнулся Цунэфуса.
«Но правда, что думает обо мне государыня?» – встревожилась я и отправилась к ней во дворец.
Императрица встретила меня по-прежнему благосклонно, но я услышала, как ее приближенные дамы шепчутся между собой:
– Сёнагон – пособница Левого министра, тому есть доказательство…
Стоило мне войти в комнату, как они вдруг прерывали разговор и спешили разойтись в разные стороны. Меня явно избегали. Я не привыкла к такому отношению, и мне стало очень тяжело. Я снова вернулась домой и, хотя императрица не раз призывала меня к себе, долгое время не появлялась пред ее очами. Уж наверно, при дворе государыни рассказывали небылицы, будто я держу руку Левого министра.
Много дней императрица, противно своему обычаю, не посылала мне ни одной весточки. Но однажды, когда я предавалась невеселым мыслям, старшая дворцовая служанка принесла мне письмо.
– Вот вам от государыни, – шепнула она. – Императрица посылает вам это письмецо по секрету, через госпожу сайсё.
Даже здесь, в стенах моего дома, служанка будто пряталась от чужих глаз. Это было ужасно!
Похоже, что письмо написала сама государыня, своей рукой. Я распечатала его с сильно бьющимся сердцем. Но листок бумаги был чист! В письме лежал лишь лепесток горной розы… На нем начертаны слова: «Я безмолвно люблю».
О, какое облегчение, какая радость после бесконечных дней тоски, когда я напрасно ждала вестей!
Служанка пристально поглядела на меня:
– Все наши дамы удивляются, просто в толк не возьмут, почему вы глаз к нам не кажете… Госпожа наша то и дело вспоминает вас. Отчего же вы не возвращаетесь во дворец? – И добавила: – Мне нужно побывать здесь по соседству. Я скоро приду к вам за ответом.
Я села писать ответ императрице, но никак не могла вспомнить, откуда взят стих: «Я безмолвно люблю».
– Ну не странно ли? – сокрушалась я. – Кто не знает этой старинной песни? Вертится на языке, а вот нет, не припомню…
Молоденькая служаночка, сидевшая передо мной, сказала:
– Это песня «О бегущей под землей воде».
В самом деле! Как же я позабыла? Смешно, что эта девочка, моя служанка, взялась меня учить!
Я послала ответ государыне и вскоре сама отправилась во дворец. Не зная, как императрица примет меня, я смущалась больше обычного и спряталась за церемониальным занавесом.
Государыня заметила это.
– Ты разве новенькая здесь? – спросила она со смехом. – Не люблю я это стихотворение «О бегущей под землей воде», но мне кажется, оно хорошо выражает мои чувства к тебе. Когда я не вижу тебя, ничто меня не радует.
В императрице я не подметила и тени перемены.
Я рассказала ей, как служаночка преподала мне урок поэзии, и государыня от души смеялась.
– Это случается нередко, – молвила она. – И чаще всего с самыми избитыми стихами.
– Как-то раз придворные затеяли конкурс загадок, – поведала нам императрица. – Один человек, не входивший в число соревнующихся, был мастером этого дела. Он вдруг обратился к Левой группе с такими словами:
«Я хотел бы задать от вашего имени загадку – самую первую. Поручите мне это!»
Участники Левой группы были очень обрадованы.
«Он сам вызвался помочь нам, – решили они, – и, уж верно, не выступит на состязании с какой-нибудь глупостью».
Все они начали придумывать загадки и потом выбрали из них самые лучшие.
Но их новый союзник сказал:
«Не спрашивайте меня ни о чем. Доверьтесь мне, и вы не пожалеете…»
Из уважения к нему все замолчали. Время шло, и участники Левой группы стали выражать тревогу:
«Скажите нам, что вы задумали. Так, на всякий случай…
Вдруг кто-нибудь из нас приготовил то же самое».
«Ах, вот как! – воскликнул тот в гневе. – Тогда знать ничего не знаю. Не верите мне, и не надо!»
Он не развеял их опасений, а между тем наступил день конкурса. Участники его, мужчины и женщины, заняли свои места, разделившись на две группы: Левую и Правую. Кругом уселись рядами многочисленные зрители и ценители состязания.
Видно было, что мастеру загадок не терпелось выступить первым. Он был в полной боевой готовности и вполне уверен в себе. Зал замер от ожидания: что за необычайный вопрос он сейчас задаст? Все присутствующие, и сторонники и противники, уставились на него, восклицая:
«Загадку! Загадку!» Какое нетерпение!
И вдруг неожиданно для всех он произнес:
«В небе натянут лук…»
Соперники воспрянули духом: вот неслыханная удача! А партнеры из Левой группы сначала ушам своим не поверили, а опомнившись, вознегодовали.
«Значит, он на стороне врагов! – подумали они. – Нарочно предал свой лагерь».
В Правой группе посмеивались:
«Какая нам досада! До чего трудная задача!»
Тот из них, кому надлежало разгадать загадку, презрительно скривил рот:
«Э-э, где уж мне понять! – И начал твердить: – Не знаю! Не знаю! Откуда мне догадаться, что значит – «в небе натянут лук».
Левой группе засчитали очко и выдали счетный знак победы.
Участники Правой группы затеяли шумный спор:
«Что за нелепость! Кто же с малых лет не знает, что это полумесяц? Детская загадка! Нельзя за нее присуждать очки!»
Но мастер загадок возразил:
«Ваш игрок сказал: «Не знаю!» Как же вы можете утверждать, будто он не проиграл?»
Так пошло и дальше. Мастер загадок каждый раз побеждал в споре, и Правая группа потерпела поражение.
Участники ее осыпали упрямца упреками:
«Зачем вы говорили, что не знаете?» Но уж делу не поможешь!
Когда императрица кончила свое повествование, дамы воскликнули, смеясь:
– И они были правы! Нашел время дурачиться! А их противники из Левой группы! Что они почувствовали, когда их предводитель так, казалось бы, нелепо начал состязание!.. Нет, вы только представьте себе!
Но рассказ этот не о тех, кто, как я, пострадал от собственной забывчивости. Скорее он о тех, кто слишком хорошо помнит и позволяет себе быть небрежным.144. В десятых числах первой луны…
В десятых числах первой луны выпал день, когда небо застилали густые облака, но в их разрывах ярко сияло солнце.
Позади хижины какого-то бедняка, там, где приютилось его неухоженное поле с кривыми бороздами, юноеюное персиковое деревцо раскинуло во все стороны множество веток. Ветки в тени свежо зеленели, а на солнечной стороне листья были темные, блестящие и словно чуть-чуть отливали багрянцем.
Какой-то юный паж с необычайно тонким станом и прекрасными волосами, в «охотничьей одежде», сквозящей прорехами, сидел на дереве. А двое мальчуганов стояли внизу, один с подоткнутым подолом, а второй, голоногий, в невысоких башмаках. Они просили:
– Срежь нам хлыстики гонять мяч.
Пришли еще три-четыре девочки-прислужницы. У них были длинные красивые волосы. Халатики – акомэ – местами распоролись по швам, складки на цветных хакама смяты, но зато нижние одежды очень нарядны.
– Срежь и брось нам хорошие ветки для «колотушек счастья», – попросили они. – Наш господин послал нас за ними.
Сидевший на дереве мальчик стал бросать ветки вниз, а девочки бегом кинулись собирать их и, поглядывая вверх, кричали:
– Мне, кинь мне побольше!
Это была прелестная сцена. Но вдруг к дереву подбежал мужчина в черных заношенных штанах и потребовал:
– Давай мне тоже!
– Подожди! – отозвался мальчик, и тогда мужчина принялся трясти дерево. Мальчик, крича от страха, уцепился за ветки, как обезьянка…
Когда поспевают сливы, тоже можно видеть такие сцены.
145. Мужчина приятной внешности целый день играл в «сугороку»…
Мужчина приятной внешности целый день играл в «сугороку», но, видно, ему еще не прискучило.
В низком светильнике уже зажгли яркий огонь… Шепча молитвы, чтобы выпало счастливое число очков, противник сжимает в руке игральные кости и никак не решается сунуть их в футлярчик для метания костей.
Первый игрок положил свой футляр и ждет… Воротник его «охотничьей одежды» мешает ему, он оправляет его одной рукой, потряхивая головой, чтобы сдвинуть на затылок свою обвисшую ненакрахмаленную шапку. И, с беспечным видом взглянув на доску, замечает:
– Читайте себе заклинания, сколько хотите, а вам меня не обыграть!
Вид у него весьма самонадеянный!
146. Знатный вельможа играет в шашки «го»
Знатный вельможа играет в шашки «го». Распустив завязки кафтана, он небрежным движением берет шашку и делает ход.
А его противник невысокого звания сидит перед ним в почтительной позе на некотором расстоянии от шашечной доски. Вот он нагибается к доске, свободной рукой придерживая длинный конец рукава.
Любопытно глядеть на них!
147. То, что имеет пугающий вид
Чашечка желудя.
Следы пожарища.
Чертов лотос с колючками.
Водяной орех.
Мужчина с целым лесом густых волос на голове, когда он их моет и сушит.
148. То, отчего веет чистотой
Глиняная чарка.
Новая металлическая чашка.
Стебли водяного риса, вплетенные в циновку. Игра света в воде, когда наливаешь ее в сосуд.
149. То, что кажется претенциозно пошлым
Младший секретарь департамента церемониала, отставленный от службы с повышением в ранге.
Пряди черных волос, когда они курчавятся.
Новые ширмы, обтянутые холстом. О старых, грязных и упоминать не стоит, а на новых ширмах часто намалевано белилами и киноварью множество цветов вишни. До чего же безвкусно!
Дверцы шкафов, переделанные в скользящие двери. Толстый бонза.
Соломенная циновка Идзумо, если она в самом деле сделана в Идзумо.
150. То, отчего сжимается сердце
Сердце сжимается:
Когда глядишь на состязания всадников.
Когда плетешь из бумаги шнурок для прически.
Родители твои жалуются на нездоровье и выглядят хуже обычного. А если в это время ходит дурное поветрие, тут уж тебя возьмет такая тревога, что ни о чем другом и думать не можешь.
А как сжимается сердце, когда маленький ребенок не берет грудь и заливается криком даже у кормилицы на руках.
В доме ты впервые слышишь незнакомый голос. Это одно уже волнует. И становится совсем не по себе, если кто-либо из твоих собеседников вдруг начнет разводить сплетни про того человека.
Войдет в комнату кто-то тебе ненавистный – и душа замирает.
Странная вещь – сердце, как легко его взволновать! Вчера женщину в первый раз навестил возлюбленный – и вот на другое утро письмо от него запаздывает.
Пусть это случилось с другой, не с тобой, все равно сердце болит в тревоге за нее.
151. То, что умиляет
Детское личико, нарисованное на дыне.
Ручной воробышек, который бежит вприпрыжку за тобой, когда ты пищишь на мышиный лад: тю-тю-тю!
Ребенок лет двух-трех быстро-быстро ползет на чей-нибудь зов и вдруг замечает своими острыми глазками какую-нибудь крошечную безделицу на полу. Он хватает ее пухлыми пальчиками и показывает взрослым.
Девочка, подстриженная на манер монахини, не отбрасывает со лба длинную челку, которая мешает ей рассмотреть что-то, но наклоняет голову набок. Это прелестно!
Маленький придворный паж очарователен, когда он проходит мимо тебя в церемониальном наряде.
Возьмешь ребенка на руки, чтобы немножко поиграть с ним, а он ухватился за твою шею и задремал… До чего же он мил!
Трогательно-милы куколки из бумаги, которыми играют девочки.
Сорвешь в пруду маленький листок лотоса и залюбуешься им!
А мелкие листики мальвы! Вообще, все маленькое трогает своей прелестью.
Толстенький мальчик лет двух ползет к тебе в длинном-длинном платьице из переливчатого лилового крепа, рукава подхвачены тесемками… Или другой ребенок идет вразвалочку, сам он – коротышка, а рукава долгие… Не знаю, кто из них милее.
Мальчик лет восьми-девяти читает книгу. Его тонкий детский голосок проникает прямо в сердце.
Цыплята на длинных ножках с пронзительным писком бегут то впереди тебя, то за тобой, хорошенькие, белые, в своем еще куцем оперении. Люблю глядеть на них. До чего же они забавны, когда следуют толпой за курицей-мамашей.
Прелестны утиные яйца, а также лазуритовый сосуд для священных реликвий.
152. То, в чем видна невоспитанность
Заговорить первым, когда застенчивый человек наконец собрался что-то сказать.
Ребенок лет четырех-пяти, мать которого живет в одном из ближних покоев, отчаянно шаловлив. Он хватает твои вещи, разбрасывает, портит. Обычно приструнишь ребенка, не позволишь ему творить все, что в голову взбредет, и шалун присмиреет…
Но вот является его матушка, и он начинает дергать ее за рукав:
– Покажи мне вон то, дай, дай, мама!
– Погоди, я разговариваю со взрослыми, – отвечает она, не слушая его.
Тогда уж он сам роется в вещах, найдет что-нибудь и схватит. Очень досадно!
Мать запретит ему:
– Нельзя! – но не отнимет, а только говорит с улыбкой:
– Оставь! Испортишь!
Она тоже дурно ведет себя.
А ты, понятно, не можешь сказать ни слова, а только бессильно глядишь со стороны, изнывая от беспокойства.
153. То, что вызывает жуткое чувство
Зеленый омут.
Пещера в ущелье.
Забор из досок – «рыбьи плавники».
«Черный металл» – железо. Комок земли.
Гром. Не только имя его устрашает, он сам по себе невообразимо ужасен.
Ураган.
Облако зловещего предзнаменования. Звезда Копье.
Внезапный ливень – «локоть вместо зонтика». Дикое поле.
Вор, – он несет с собой множество угроз.
Колючий боярышник тоже всегда вызывает жуткое чувство.
Наваждение «живого духа».
«Гадючья земляника».
Чертов папоротник и чертов ямс. Терновник и колючий померанец. Уголек для растопки.
Страж адских врат Усиони – демон с бычьей головой. Якорь, имя его – икори – созвучно «гневу», но на вид он еще страшнее своего имени.
154. То, что на слух звучит обычно, но выглядит внушительно, если написано китайскими знаками
Земляника. «Трава-роса». Чертов лотос. Паук. Каштан.
Ученый старшего звания. Ученый младшего звания, успешно сдавший экзамены. Почетный управитель собственного двора императрицы.
Горный персик.
Гречишник, к примеру, пишется двумя иероглифами – «тигр» и «палка». А ведь у тигра такая морда, что мог бы, кажется, обойтись и без палки…
155. То, что порождает чувство брезгливости
Изнанка вышивки.
Маленькие, еще совсем голые крысенята, когда они шевелящимся клубком вываливаются из гнезда.
Рубцы, заложенные на меховой одежде, когда она еще не подбита подкладкой.
Внутренность кошачьего уха.
Темнота в доме, не блещущем чистотой. Женщина, дурная собой, с целым выводком детей.
Жена, и притом не особенно любимая, занемогла и долгое время хворает… Что должен испытывать ее муж? Скорее всего, чувство брезгливости.
156. То, что приобретает цену лишь в особых случаях
Редька, когда она подается на стол в первый день года – «для укрепления зубов».
Химэмотигими – девушки из императорского эскорта, когда они верхом на конях сопровождают государя.
Стражи у дворцовых ворот в день восшествия императора на престол.
Дамы-куродо, когда они ломают палочки бамбука накануне Охараи – «Великого очищения» – в последние дни шестой и двенадцатой луны.
Блюститель благочиния во время чтения буддийских сутр во дворце весной или осенью. Он просто ослепителен, когда в своем красном оплечье – кэса – возглашает список священного клира.
Дворцовые служители, когда они украшают залы для церемоний «Восьми поучений сутр» или «Поминовения святых имен Будды».
Воины личной гвардии императора, когда они сопровождают высочайшего посла в храм Касуга.
Юные девы, которые в первый день Нового года пробуют вино, предназначенное для императора.
Монах-заклинатель, когда он в день Зайца подносит государю жезлы, приносящие счастье.
Служанки, причесывающие танцовщиц перед репетицией плясок Госэти.
Дворцовые девушки – унэмэ, что подают государю кушанья во время пяти сезонных празднеств.
157. Те, у кого удрученный вид
Кормилица ребенка, который плачет всю ночь.
Мужчина, снедаемый вечной тревогой. У него две любовницы, одна ревнивей другой.
Заклинатель, который должен усмирить сильного демона. Хорошо, если молитвы сразу возымеют силу, а если нет? Он тревожится, что люди будут над ним смеяться, и вид у него как нельзя более удрученный.
Женщина, которую страстно любит ревнивец, склонный к напрасным подозрениям. И даже та, что в фаворе у «Первого человека в стране» – самого канцлера, не знает душевного покоя. Но, правда, ей-то все равно хорошо!
Люди, которых раздражает любая безделица.
158. То, чему можно позавидовать
Стараясь выучить наизусть священные сутры, твердишь их с запинками, то и дело забываешь и сбиваешься. Приходится вновь и вновь перечитывать. А между тем не только монахи, но и многие миряне, как мужчины, так и женщины, бегло и без всякого труда читают по памяти святое писание. Невольно думаешь с завистью: когда же и я достигну подобного совершенства?
Тебе нездоровится, ты лежишь в постели… Как остро тогда завидуешь людям, которые смеются, разговаривают, прогуливаются, словно у них нет никаких забот на свете!
Я возгорелась желанием поклониться храмам бога Инари. Изнемогая на каждом шагу, я с трудом поднималась в гору к срединному святилищу, а за мной, легко и как будто совсем не чувствуя усталости, шла группа паломников. Они быстро обогнали меня и первыми достигли храма. Я смотрела на них с восхищением и завистью.
Случилось это ранним утром в день Быка второй луны. Хотя я и поспешила отправиться на рассвете, но настал уже час Змеи, а я все еще была на полдороге… Становилось все жарче и жарче, я выбилась из сил и присела отдохнуть. Роняя слезы, я спрашивала себя: «Зачем было мне отправляться в паломничество именно сегодня? Выбрала бы другой, более подходящий день!»
Вдруг, смотрю, спускается с горы женщина лет сорока с лишним. Она даже не надела на себя наряд паломницы, лишь чуть-чуть приподняла подол платья.
– Я хочу совершить восхождение к храму семь раз за один день, – сказала она встречным пилигримам. – Вот уже три раза побывала в святилище. Осталось еще четыре раза, а это уж дело нетрудное. Я должна спуститься вниз с горы не позже часа Овна.
Эта женщина не привлекла бы моего внимания, повстречайся я с нею в другое время, но если б я могла в ту минуту стать такой, как она!Я завидую тем, у кого хорошие дети: сыновья или дочери, все равно! Пусть даже монахи, покинувшие родной кров… Завидую счастливице, у которой длинные-длинные волосы и челка красиво спускается на лоб.
А еще я с завистью смотрю на высокородных господ, вечно окруженных почтительной толпой.
Достойны зависти придворные дамы, которые пишут изящным почерком и умеют сочинять хорошие стихи: по любому поводу их выдвигают на первое место.
Возле знатной особы всегда множество фрейлин. Надо написать послание какому-нибудь значительному человеку. Да разве хоть одна из придворных дам выводит каракули, похожие на следы птичьих лапок? Но нет, госпожа призывает к себе фрейлину из самых дальних покоев, передает ей свою тушечницу и к общей зависти поручает ей написать послание.
Если эта женщина немолодая и умудренная опытом, она пишет по всем правилам, как того требует случай, хотя вообще-то талантами не отличается и не слишком преуспела дальше начальной прописи: «В Нанивадзу здесь…»
Если послание предназначено высокому сановнику или если это рекомендательное письмо с просьбой принять какую-нибудь молодую девушку на службу во дворец, тут уж она, не жалея усилий, позаботится обо всем, вплоть до выбора бумаги, а другие дамы, собравшись вместе, шутливо выражают свою зависть.
Ты лишь начала учиться играть на флейте или цитре… Невольно мечтаешь: ах, когда же я буду играть так чудесно, как тот, кого я сейчас слушаю?
Достойны зависти кормилицы императора и наследника престола. А также фрейлины из свиты императора: они свободно могут посещать любую из супруг государя.159. То, что торопишься узнать поскорее
Не терпится посмотреть, как получились ткани неровной окраски – темное со светлым, – или ткани, окрашенные в туго перетянутых свертках, чтобы остался белый узор.
У женщины родился ребенок. Скорей бы узнать, мальчик или девочка! Если родильница – знатная особа, твой интерес понятен, но будь она хоть простолюдинкой, хоть служанкой, все равно берет любопытство.
Во дворце состоялось назначение губернаторов провинций. Ты едва можешь дождаться утра, так тебе хочется услышать новости. Что ж, это понятно, если один из твоих друзей надеялся получить пост. Но предположим, таких знакомых у тебя нет, а все же не терпится узнать.
160. То, что вызывает тревожное нетерпение
Швее послан на дом кусок ткани для спешной работы. Сидишь, уставясь глазами в пустоту, и ждешь не дождешься, когда же принесут шитье!
Женщина должна разрешиться от бремени. Уже прошли все положенные сроки, а нет еще и признака приближения родов.
Из дальних мест пришло письмо от возлюбленного, крепко запечатанное рисовым клеем. Торопишься раскрыть его, а сердце так и замирает…
Хочешь посмотреть на праздничное шествие, но, на беду, запаздываешь с выездом. Все уже кончилось. Но заметишь вдали белый жезл начальника стражи, и в тебе оживет надежда. Скорей бы слуги подвезли твой экипаж к галерее для зрителей! Сгорая от нетерпения, ты готова выскочить из экипажа и идти пешком.
Пришел какой-то человек и ждет снаружи, позади опущенной шторы. Но ты не хочешь с ним встретиться. Пусть думает, что ты в отсутствии… Тогда он обращается к другой даме, которая сидит как раз напротив тебя, и просит ее передать, что он здесь.
Родители нетерпеливо ожидали ребенка. Ему исполнилось всего лишь пятьдесят или сто дней, а отца с матерью уже волнуют думы о его будущем.
Торопишься закончить к сроку спешное шитье, а надо в потемках вдеть нитку в иголку. Как тут быть? Нащупаешь ушко иглы и попросишь другую женщину продеть нитку. Она заспешит, но дело не ладится, никак не попадет ниткой в ушко.
Скажешь ей:
– Бросьте, и так сойдет. – Но она с обиженным видом ни за что не хочет оставить свои попытки.
Чувствуешь тогда не только нетерпение, но и злость. Необходимо спешно куда-то поехать, но одна из дам попросила ненадолго одолжить ей экипаж.
– Я только съезжу к себе домой и сейчас же вернусь, – уверяла она.
Ждешь в нетерпении. Вдруг на дороге показывается экипаж…
– Вот он наконец! – радуешься ты, но – увы! – он сворачивает в сторону. Это невыносимо!
Но хуже, если ты спешила поглядеть на праздничное шествие, и вдруг люди тебе говорят:
– Шествие уже, кажется, тронулось в путь. Есть от чего прийти в отчаянье!
А как тревожно становится на душе, когда у женщины кончились роды, но послед не отходит…
Отправишься в экипаже к своим приятельницам с приглашением поглядеть вместе на какое-нибудь зрелище или посетить храм. Но они не слишком торопятся сесть в экипаж. Ждешь их долго-долго, пока не возьмет досада! Так и подмывает оставить их и уехать одной.
Или вот еще.
Торопишься поскорей развести огонь, а сухой уголек для растопки, как нарочно, никак не зажигается…
Кто-нибудь прислал стихи, надо поскорей сочинить «ответную песню», но ничего не приходит в голову, и тебя берет тревога. Если пишешь своему возлюбленному, можно не спешить. Но бывает и так, что приходится…
Вообще, опасно сочинять ответные стихи – хотя бы адресованные женщине – с одной-единственной мыслью: успеть побыстрее. Можно совершить непростительный промах!
Нездоровится, томят ночные страхи. С каким нетерпением тогда ждешь рассвета!
161. Когда мы еще носили траур…
Когда мы еще носили траур по усопшему канцлеру, государыне пришлось покинуть императорский дворец во время Охараи – «Великого очищения» – в последний день шестой луны.
Путь в дворцовую канцелярию императрицы лежал в направлении, которое считалось тогда зловещим, и государыня была вынуждена поселиться в Пиршественном павильоне для членов Государственного совета.
Первая ночь на новом месте выпала жаркая и очень темная. Мы ничего не могли разглядеть и промучились до рассвета в темноте и неустройстве.
Наутро мы первым делом поспешили взглянуть на наше новое жилище.
Низенькое здание с плоской черепичной крышей имело странный китайский вид. Не было обычных решетчатых рам. Вместо них вокруг домов висели бамбуковые занавеси. Как непривычно и как хорошо!
Дамы спустились в сад для прогулки. Лилия-красноднев гроздьями ярких цветов густо оплела простую бамбуковую ограду. Такой сад прекрасно подходил к строгому виду павильона для церемоний.
Башня ведомства времени находилась совсем рядом, и колокол, отмечавший ход часов, звучал как-то по-особенному… Охваченные любопытством, молоденькие фрейлины (было их примерно двадцать) пошли туда и взобрались на самый верх высокой башни.
Стоя у подножия башни, я глядела на них. Они были в придворном наряде: на каждой китайская накидка, несколько тонких платьев одного и того же цвета и пурпурные шаровары. Казалось, они спустились прямо с неба, хотя, пожалуй, нужен был слишком большой полет воображения, чтобы принять их за небесных фей.
Были там и другие придворные прислужницы в столь же юном возрасте, но они не посмели подняться на башню вслед за более сановными фрейлинами и лишь завистливо поглядывали вверх. Вид у них был очень забавный.
Когда наступили сумерки, пожилые дамы присоединились к молодым и все вместе отправились в управление Левой гвардии. Некоторые из них стали так шумно веселиться, что бывшие там чиновники всерьез рассердились и стали им выговаривать:
– Так вести себя не подобает! Пристойно ли дамам взбираться на кресла, предназначенные для верховных сановников? А эти скамьи для высших должностных лиц, вы их опрокинули и попортили…
Но дамы не стали слушать.
Крыша павильона была по-старинному крыта черепицей, и от этого в нем стояла ужасная жара. Мы проводили все дни на вольном воздухе, не прячась за бамбуковыми шторами, и даже ночью покидали дом, чтобы поспать в саду.
С потолка то и дело падали сороконожки. Под застрехами прилепились осиные гнезда. Осы роями кружились вокруг нас, и мы себя не помнили от страха.
Придворные сановники навещали нас каждый день и нередко засиживались до поздней ночи.
Один из них продекламировал, к нашему общему смеху:
– «Кто б поверить мог? Перед храминой Великого совета ныне сад ночных увеселений…»
Настала осень, но даже с северной стороны, откуда она пришла, не повеяло на нас холодным ветром. Было все так же душно. Наверно, тесный дом был тому причиной. Лишь цикады стрекотали совсем по-осеннему.
На восьмой день седьмой луны государыня должна была вернуться в императорский дворец. Накануне, в ночь праздника Танабата, две звезды, Пастух и Ткачиха, казались ближе друг к другу, чем обычно, может быть, оттого, что здесь в саду и в доме было так тихо…
Однажды, в последний день третьей луны, к нам пришли государственный советник Таданобу, второй начальник гвардии Нобуката и младший секретарь Митиката. Я вышла к ним вместе с другими придворными дамами.
Посреди беседы я неожиданно спросила у Таданобу:
– Какое стихотворение прочтете вы завтра? Немного подумав, он ответил мне:В четвертый месяц в нашем мире…
Замечательно! Вспомнить сразу о событии, уже ушедшем в прошлое, и к месту процитировать поэму – этим мог бы гордиться любой! А ведь мужчины не похожи на нас, женщин: нередко умудряются запамятовать даже собственные стихи… Я была восхищена. Но, кроме нас двоих, никто ничего не понял: ни дамы позади бамбуковой занавеси, ни придворные, сидевшие на открытой веранде.
В начале четвертой луны возле одной из дверей, ведущих в галерею, собралось множество придворных. Сумерки сгустились, и постепенно гости начали покидать нас. Остались только То-но тюдзё (Таданобу), Гэн-но тюдзё (Нобуката) и один куродо шестого ранга. Они беседовали с нами обо всем на свете, читали сутры, декламировали японские стихи…
– Уже светает, – сказал кто-то из них. – Пойдем домой. И тогда То-но тюдзё внезапно произнес:
Роса на рассвете – слезы разлуки…
Гэн-но тюдзё присоединился к нему, и в два голоса они превосходно прочли поэму о встрече двух звезд в ночь седьмой луны.
– Что-то ваша Ткачиха очень спешит в этом году, – насмешливо заметила я. – Спутала осень с весною.
То-но тюдзё был заметно уязвлен.
– Просто мне вдруг пришел в голову один стих из поэмы о разлуке на заре… Больше ничего. А вы уж сразу придрались! В вашем присутствии лучше не припоминать старые стихи. Как раз пожалеешь. – И невесело засмеявшись, он попросил: – Не говорите никому. Я стану мишенью для насмешек.
Тем временем совсем рассвело.
– Такой урод, как я, похожий на бога Кацураги, не может здесь долее оставаться, – с этими словами он ударился в бегство.
Когда наступил день седьмой луны, я очень хотела напомнить Таданобу об этом случае. Но он получил чин государственного советника. Как могла я с ним увидеться? Думала было передать ему письмо через дворцового служителя, но, к счастью, он сам посетил меня в день праздника Танабата. Я очень обрадовалась. Только вот как мне быть? Пря мо, без обиняков, завести речь о том вечере в саду? Тогда Таданобу сразу вспомнит наш разговор. Может быть, лучше вставить какой-нибудь беглый намек? Таданобу склонит голову набок с удивленным видом: что, мол, за странность такая? Вот тут-то я и напомню ему…
Но где там! Он помнил все так хорошо, как будто это случилось вчера, и, поймав мой намек на лету, сразу ответил мне без малейшей запинки. Право, он был достоин восхищения.
Я несколько месяцев ожидала, когда же наступит праздник Танабата… Должна сознаться, у меня причудливая натура. Но неужели Таданобу все это время держал ответ наготове?
Ведь вот Нобуката, бывший с ним тогда, и думать забыл о том разговоре.
– Разве вы не помните, – спросил его Таданобу, как тогда на заре она упрекала меня в ошибке?
– Правда, правда! – поддакнул Нобуката, посмеиваясь. Все же он большой простак.
Разговаривая об отношениях между мужчинами и женщинами, мы с Таданобу нередко пользовались терминами игры в шашки «го», как, например:
«сделать рискованный ход»,
«перекрыть все подступы»,
«маневрировать осторожно»,
«сбросить все шашки с доски и окончить игру». Никто не понимал нас.
Но когда мы вели с Таданобу такой секретный разговор, Нобуката всегда вмешивался.
– Что такое? Что такое? – приставал он к нам с расспросами.
Я отказалась объяснить. Тогда он пошел к Таданобу с упреками.
– Очень дурно с вашей стороны. Почему вы не хотите посвятить меня в вашу тайну? – обиженно говорил он.
Таданобу по дружбе уступил его настояниям, и Нобуката немедленно захотел показать мне, что ему все известно. Он пришел к нам и вызвал меня.
– Есть ли здесь шашечная доска? – спросил он.
– Я, право, играю не хуже, чем господин То-но тюдзё.
Не отвергайте мои таланты.
– Если я позволю шашкам любого игрока вторгаться на мое поле, – ответила я, – не скажут ли обо мне, что нет у меня в игре твердых правил?
Нобуката рассказал обо всем Таданобу, и тот остался очень доволен мной.
– Удачно нашлась, – заметил он.
Что ни говори, а я люблю людей, которые не забывают прошлого.
Однажды, после того как было решено возвести Таданобу в чин советника, я сказала в присутствии императора:
– Господин То-но тюдзё превосходно декламирует китайские стихи. Кто же теперь прочтет нам: «Сяо в стране Гуйцзи проезжал мимо древнего храма…» Ах, если бы помедлить еще немного с его назначением! Жаль с ним расставаться.
Государь засмеялся:
– Хорошо, я скажу ему, о чем ты просила, и отменю назначение.
Но все же Таданобу стал советником, и мне, по правде говоря, очень его не хватало.
Нобуката явился ко мне с видом победителя, он ведь был уверен, что ни в чем не уступает Таданобу. Но я стала говорить ему:
– Господин советник может неповторимо оригинальным образом продекламировать стихотворение о ранней седине: «Он не достиг еще и тридцати…»
– Ну и что же? Я не уступаю Таданобу в искусстве декламации. Даже превосхожу его. Вот послушайте!
И он начал распевно скандировать стихи.
– Нет. уж, никакого сравнения, – заметила я.
– Жестокие слова! Почему же я не могу декламировать так же хорошо, как Таданобу?
– Когда он читает стихи о ранней седине в тридцать лет, – ответила я, – его голос полон особого очарования.
Услышав это, Нобуката покинул меня с досадливым смешком.
Некоторое время спустя Таданобу посетил караульню дворцовой гвардии.
Нобуката отозвал его в сторону.
– Вот как меня упрекнула Сёнагон. – И он передал ему мои слова. – Прошу вас, научите меня декламировать несколько строк из той китайской поэмы… – попросил он.
Таданобу улыбнулся и дал согласие. Я ничего об этом не знала.
Вдруг слышу, какой-то человек подошел к моим покоям и читает стихи, прекрасно имитируя манеру Таданобу.
– Кто это? – воскликнула я.
– Вы изумлены, – ответил мне смеющийся голос. – Вчера господин советник посетил караульню дворцовой гвардии и преподал мне урок декламации. Я в точности перенял его манеру. Вы спросили меня: «Кто это?» – голосом, полным восхищения… Согласитесь, хорошо? – поддразнивал меня Нобуката.
Мне понравилось, что он приложил столько труда. Он даже выучил ту самую поэму, которую я так любила. Я вышла к нему и вступила с ним в разговор.
– Я обязан моим искусством господину советнику, – сказал Нобуката. – Готов поклониться ему до земли!
Я частенько приказывала служанке говорить гостям, будто отбыла во дворец, хотя на самом деле находилась у себя в комнате. Но только услышу, что Нобуката скандирует стихи о ранней седине, как сейчас же велю объявить:
– Госпожа у себя дома.
Я доставила несколько веселых минут государыне, рассказав ей эту историю.
Однажды, когда император уединился по случаю Дня удаления от скверны, Нобуката приказал одному из младших начальников Правой гвардии по имени Мицу… (не знаю, как там дальше) принести мне записку. Она была набросана на сложенном вдвое листке бумаги Митиноку.
«Я думал навестить вас сегодня, – говорилось в ней, – но мне помешал День удаления. Хотите ли вновь послушать стихи: «Он не достиг еще и тридцати…»?
Я ответила ему.
«Но вы давно оставили позади этот рубеж. Наверное, вам столько же лет, сколько было Чжу Майчэню, когда он увещевал свою жену».
Нобуката снова обиделся и даже пожаловался государю, а государь, в свою очередь, рассказал об этом императрице.
– Откуда Сёнагон знает эту историю? – удивился государь. – Чжу Майчэню было тогда под сорок, и Нобуката уязвлен. Говорит: «Она меня очень больно задела…»
«Нобуката совсем рассудка лишился», – подумала я.
162. «Госпожа Кокидэн» – так стали именовать новую императорскую наложницу…
«Госпожа Кокидэн» – так стали именовать новую императорскую наложницу, дочь генерала Левой гвардии Канъина. В услужении у нее находилась некая Сакё, мать которой звалась Утифуси, что значит «Отдохновение».
Злые языки говорили:
– Нобуката захаживает к этой Сакё.
Однажды Нобуката пришел во дворец императрицы.
– Я с охотой нес бы здесь иногда ночную стражу, – сказал он, – но некоторые придворные дамы обращаются со мной не так, как подобало бы, и потому, государыня, я стал нерадив… Вот если бы мне отвели особые служебные покои, я бы усерднейшим образом исполнял свои обязанности.
– Правда, правда, – согласились с ним дамы.
– Разумеется, для любого приятно иметь такое место во дворце, где можно найти отдохновение и прилечь. Тогда уж от вас отбоя не будет, не то что теперь, – ввернула я.
– Никогда больше не буду ни о чем вам рассказывать. Ято считал вас своим другом, а вы делаете скверные намеки, как завзятая сплетница, – воскликнул Нобуката всерьез обиженным тоном.
– Это, право, странно! Я ничего особенного не сказала. Что дурного могли вы найти в моих словах? – возразила я и подтолкнула даму, сидевшую возле меня.
– А почему вы так вспылили из-за безобидного замечания? Значит, за вами что-то водится, – весело засмеялась дама.
– Это Сёнагон подучила вас, – гневно бросил ей Нобуката.
– Я сплетнями не занимаюсь. И не люблю их слушать от других людей, вы это знаете, – сказала я и, оскорбленная, скрылась позади занавеса.
Через несколько дней Нобуката вновь напал на меня с упреками:
– Вы хотели публично осрамить меня! А ведь это пустая сплетня. Придворные пустили ее про меня, чтобы посмеяться.
– Ах так! Значит, незачем винить меня одну. Удивляюсь вам, – ответила я.
После нашего разговора Нобуката перестал посещать эту Сакё и порвал с ней.
163. То, что напоминает прошлое, но уже ни к чему непригодно
Узорная циновка с потрепанными краями, из которых вылезают нитки.
Ширмы с картинами в китайском стиле, почерневшие и порванные.
Художник, потерявший зрение.
Накладные волосы длиной в семь-восемь сяку, когда они начали рыжеть.
Ткань цвета пурпурного винограда, когда она выцвела. Любитель легких похождений, когда он стар и немощен. Сад ценителя утонченной красоты, где все деревья были уничтожены огнем. Еще остается пруд, но ряска и водяные травы уже начали глушить его…
164. То, что внушает опасения
Зять с изменчивым сердцем, который проводит все ночи вдали от своей жены.
Щедрый на посулы, но лживый человек, когда он, делая вид, что готов услужить вам, берется за какое-нибудь очень важное поручение.
Корабль с поднятыми парусами, когда бушует ветер. Старик лет семидесяти – восьмидесяти, который занедужил и уже много дней не чувствует облегчения.
165. Сутры
Сутра Лотоса во время «Непрерывных чтений».
166. То, что далеко, хотя и близко
Празднества в честь богов, совершаемые перед дворцом. Отношения между братьями, сестрами и другими родственниками в недружной семье.
Извилистая дорога, ведущая к храму Курама. Последний день двенадцатой луны и первый день Нового года.
167. То, что близко, хотя и далеко
Обитель райского блаженства.
След от корабля.
Отношения между мужчиной и женщиной.
168. Колодцы
Колодец Хориканэ – «Трудно копать». Таманои – «Яшмовый колодец».
Хасирии – «Бегущая вода». Как замечательно, что колодец этот находится на «Заставе встреч».
Яманои – «Горный колодец». Хотела бы я знать, почему с давних пор его поминают в стихах. «Мелкий тот колодец», – говорят о мелком чувстве!
Про колодец Асука поют: «Вода свежа и холодна…» Чудесная похвала!
Колодец Тинуки – «Тысячекратно пробитый». Колодец Сёсё – «Младший военачальник», Сакураи – «Колодец вишневых цветов», Кисакимати – «Селенье императрицы».
169. Равнины
Прежде всего, разумеется, равнина Са́га.
Равнина Ина́ми, Ка́та, Кома́.
Тобухи́-но – «Поле летающих огней». Равнины Симэ́дзи, Ка́суга.
Равнина Сакэ́… Красивое имя, но не пойму, отчего ее так назвали.
Равнины Мия́ги, Ава́дзу, О́но, Мураса́ки.
170. Куродо шестого ранга
Куродо шестого ранга не может рассчитывать на блестящую карьеру. Выйдя в отставку с повышением в ранге, он обычно получает ничего не значащее звание: почетный правитель такой-то провинции или еще что-нибудь в этом роде.
Живет он в маленьком тесном домишке с дощатой кровлей. Иногда он возводит вокруг него узорную ограду из кипарисовых планок. Построит сарай для экипажа. Быки его привязаны к невысоким деревцам прямо перед домом, там их и кормят травой.
Двор у него чисто убран, а в доме тростниковые занавеси подхвачены шнурами из пурпурной кожи, скользящие двери обтянуты материей…
Вечером он отдает приказ:
– Заприте ворота покрепче!
Виды на будущее у него самые скромные, но сколько притязаний! Все напоказ, а это не вызывает сочувствия.
Зачем такому, как он, собственный дом? Жил бы у отца или тестя. Или поселился бы в доме дяди или старшего брата, пока владелец в отъезде. А если родных нет, то, может быть, кто-нибудь из близких друзей, отправляясь служить в провинцию, уступит за ненадобностью свое опустевшее жилище.
Предположим, и это не удалось. Но всегда можно устроиться на время в одной из многочисленных служебных построек, принадлежащих членам императорской семьи. А уж когда он дождется хорошего местечка, тогда можно не торопясь подыскать себе подходящий дом по своему вкусу.
171. Мне нравится, если дом, где женщина живет в одиночестве…
Мне нравится, если дом, где женщина живет в одиночестве, имеет ветхий, заброшенный вид. Пусть обвалится ограда. Пусть водяные травы заглушат пруд, сад зарастет полынью, а сквозь песок на дорожках пробьются зеленые стебли…
Сколько в этом печали и сколько красоты!
Мне претит дом, где одинокая женщина с видом опытной хозяйки хлопочет о том, чтобы все починить и подправить, где ограда крепка и ворота на запоре.
172. Вернувшись на время к себе домой, придворная дама…
Вернувшись на время к себе домой, придворная дама чувствует себя хорошо и свободно только тогда, когда живы ее родители – и отец и мать. Пускай к ней зачастят гости, пусть в доме слышится говор многих голосов, а на дворе громко ржут кони, пусть не смолкает шумная суматоха, все равно родители не скажут ей ни слова упрека.
Но если их уже нет на свете, картина другая. Предположим, к ней является гость тайно или открыто.
– А я и не знал, что вы здесь, у себя дома, – говорит он. Или спрашивает:
– Когда вы возвратитесь во дворец?
А отчего бы и возлюбленному, тому, по ком она тоскует, не навестить ее?
Ворота открываются со стуком, и хозяин дома приметно недоволен… Не слишком ли много шума?.. Почему гость задержался до поздней ночи?
– Заперты ли главные ворота? – спрашивает он.
– Нет, в доме еще чужой человек, – с досадой отвечает сторож.
– Так смотри же запри их покрепче сразу, как только гость отбудет. Теперь развелось много воров. Осторожней с огнем! – приказывает хозяин.
Дама чувствует себя очень неловко, ведь гость все слышал.
Домашние слуги то и дело заглядывают в покои: скоро ли отправится восвояси господин гость? Люди из свиты гостя прекрасно это видят и потешаются без всякого стеснения. Они даже начинают передразнивать хозяина… О, если бы хозяин услышал их, в какой гнев он пришел бы!
Может быть, гость и виду не подаст, но если он неглубоко любит, то закается приходить в такой дом.
Равнодушный человек скажет даме:
– Уже поздно. В самом деле, опасно оставлять ворота открытыми… – и уйдет с усмешкой.
Но тот, кто любит по-настоящему, медлит до первых проблесков утра, как дама ни торопит его: «Уже пора!»
Сторож поневоле бродит вокруг дозором. Начинает светать, и он громко негодует, как будто случилось нечто неслыханное.
– Страшное дело! Ворота с самого вечера стояли настежь!..
И бесцеремонно запирает их, когда ночь уже минула. Как это неприятно!
Да, в этом случае даме приходится нелегко даже в доме собственных родителей. И тем более в доме у свекра и свекрови или у своего старшего брата, который не слишком дружелюбно к ней расположен.
Как хорошо жить в таком доме, где никто не заботится о воротах ни в середине ночи, ни на заре, где можно принять любого гостя, будь он принц крови или придворный вельможа! Оставив открытыми решетки окон, проводишь с ним всю зимнюю ночь, а когда он уходит на заре, смотришь ему вслед долгим взглядом. Предрассветная луна сияет в небе, усиливая очарование этой минуты.
Но вот, играя на флейте, возлюбленный исчез вдали, а дама не может сразу позабыться сном. Она беседует с другими женщинами, читает стихи сама и слушает их, пока неприметно ее не склонит в дремоту.
173. «В каком-то месте один человек не из числа молодых аристократов…»
«В каком-то месте один человек не из числа молодых аристократов, но прославленный светский любезник с утонченной душой, посетил в пору «долгого месяца» некую даму, – умолчу о ее имени…
Предрассветная луна была подернута туманной дымкой. Настал миг разлуки.
В проникновенных словах он заверил даму, что эта ночь будет вечно жить в его воспоминаниях, и наконец неохотно покинул ее. А она не спускала с него глаз, пока он не скрылся вдали. Это было волнующе прекрасно!
Но мужчина только сделал вид, что ушел, а сам спрятался в густой тени, позади решетчатой ограды.
Ему хотелось еще раз сказать даме, что он не в силах расстаться с ней.
А она, устремив свои взоры вдаль, тихим голосом повторяла старые стихи:
Луна предрассветная в небе.
О, если б всегда…
Накладные волосы съехали с макушки набок и повисли прядями длиной в пять вершков. И словно вдруг зажгли лампу, кое-где засветились отраженным светом луны красноватые пятна залысин…
Пораженный неожиданностью, мужчина потихоньку убежал».
Вот какую историю рассказали мне.
174. Как это прекрасно, когда снег не ляжет за ночь высокими буграми
Как это прекрасно, когда снег не ляжет за ночь высокими буграми, но лишь припорошит землю тонким слоем!
А если повсюду вырастут горы снега, находишь особую приятность в задушевном разговоре с двумя-тремя придворными дамами, близкими тебе по духу.
В сгустившихся сумерках сидим вокруг жаровни возле самой веранды. Лампы зажигать не надо. Все освещено белым отблеском снегов. Разгребая угли щипцами, мы рассказываем друг другу всевозможные истории, потешные или трогательные…
Кажется, уже минули первые часы ночи, как вдруг слышим шаги.
«Странно! Кто бы это мог быть?» – вглядываемся мы в темноту.
Появляется человек, который иногда неожиданно посещает нас в подобных случаях.
– Я все думал о том, как вы, дамы, любуетесь снегом, – говорит он, – но дела весь день задерживали меня в присутственных местах.
И тогда одна из дам, возможно, произнесет слова из какого-нибудь старого стихотворения, к примеру:
Тот, кто пришел бы сегодня…
И пойдет легкий разговор о событиях нынешнего дня и о тысяче других вещей.
Гостю предложили круглую подушку, но он уселся на краю веранды, свесив ногу. И дамы позади бамбуковой шторы, и гость на открытой веранде не устают беседовать, пока на рассвете не зазвонит колокол.
Гость торопится уйти до того, как займется день.
Снег засыпал вершину горы… —
декламирует он на прощанье. Чудесная минута!
Если б не он, мы, женщины, вряд ли провели бы эту снежную ночь без сна до самого утра, и красота ее не показалась бы нам столь необычной.
А после его ухода мы еще долго говорим о том, какой он изысканно утонченный кавалер.
175. В царствование императора Мурака́ми…
В царствование императора Мураками однажды выпало много снега. По приказу государя насыпали снег горкой на поднос, а сверху воткнули ветку цветущей сливы. В небе ярко сияла луна.
– Прочти нам стихи, подходящие к этому случаю, – повелел император даме-куродо Хёэ. – Любопытно, что ты выберешь.
Снег, и луна, и цветы… —
продекламировала она, к большому удовольствию государя.
В другой раз, когда госпожа Хёэ сопровождала его, государь остановился на миг в зале для старших придворных, где в то время никого не случилось. Он заметил, что над большой четырехугольной жаровней вьется дымок.
– Посмотри, что там горит, – повелел он.
Дама Хёэ пошла взглянуть и, вернувшись, прочла стихотворение одного поэта:
Пенистый вьется след —
Это рыбачка плывет домой…
Смотришь – до боли в очах.
Нет, лягушка упала в очаг!
Это курится легкий дымок.
В самом деле, лягушка случайно прыгнула в жаровню и горела в ее огне.
176. Однажды госпожа Миарэ́-но сэ́дзи…
Однажды госпожа Миарэ-но сэдзи изготовила в подарок императору несколько очень красивых кукол наподобие придворных пажей. Ростом в пять вершков, они были наряжены в парадные одежды, волосы расчесаны на прямой пробор и закручены локонами на висках.
Написав на каждой кукле ее имя, она преподнесла их императору.
Государю особенно понравилась та, что была названа «принц Томоакира».
177. Когда я впервые поступила на службу во дворец
Когда я впервые поступила на службу во дворец, любая безделица смущала меня до того, что слезы подступали к глазам. Приходила я только на ночные дежурства и даже в потемках норовила спрятаться позади церемониального занавеса высотой в три сяку.
Однажды государыня стала показывать мне картины, но я едва осмеливалась протягивать за ними руку, такая напала на меня робость.
– Здесь изображено то-то, а вот здесь то-то, – объясняла мне императрица.
Как нарочно, лампа, поставленная на высокое подножие, бросала вокруг яркий свет. Каждая прядь волос на голове была видна яснее, чем днем… С трудом борясь со смущением, я рассматривала картины.
Стояла холодная пора. Руки государыни только чуть-чуть выглядывали из рукавов, розовые, как лепестки сливы. Полная изумления и восторга, я глядела на императрицу. Для меня, непривычной к дворцу простушки, было непонятно, как могут такие небесные существа обитать на нашей земле!
На рассвете я хотела как можно скорее ускользнуть к себе в свою комнату, но государыня шутливо заметила:
– Даже бог Кацураги помедлил бы еще мгновение!
Что было делать! Я повиновалась, но так опустила голову, чтобы государыня не могла увидеть мое лицо. Мало того, я не подняла верхнюю створку ситоми.
Старшая фрейлина заметила это и велела:
– Поднимите створку!
Одна из придворных дам хотела было выполнить приказ, но государыня удержала ее:
– Не надо!
Дама с улыбкой вернулась на свое место. Императрица начала задавать мне разные вопросы.
Долго она беседовала со мной и наконец молвила:
– Наверно, тебе уже не терпится уйти к себе. Ну хорошо, ступай, но вечером приходи пораньше.
Я на коленях выползла из покоев императрицы, а вернувшись к тебе, первым делом подняла створку ситоми.
Ночью выпало много снега. Ограда была поставлена слишком близко к дворцу Токадэн, не давая простора взгляду, и все же картина снежного утра была великолепна.
В течение дня мне несколько раз приносили записки от императрицы:
«Приходи, не дожидаясь вечера. Все небо затянуто снеговыми тучами, темно и сумрачно, никто не увидит твоего лица».
Фрейлина, в ведении которой находились наши покои, стала бранить меня:
– Что за нелепость! Почему ты весь день сидишь взаперти? Если тебя, новенькую, государыня сразу призывает перед свои очи, значит, такова ее высочайшая воля. Как можно противиться – это неслыханная дерзость!
Она всячески меня торопила. Я пошла к государыне почти в каком-то бесчувствии, до того мне было тяжело…
Но помню, кровли ночных сторожек были густо устланы снегом. Непривычная красота этого зрелища восхитила меня.
В покоях императрицы открытый очаг, как всегда, был доверху полон горячих углей, но никто за ним не присматривал.
Возле государыни находились лишь фрейлины высшего ранга, которым надлежит прислуживать ей за трапезой. Сама императрица сидела перед круглой жаровней из ароматного дерева чэнь, покрытой лаком в золотую крапинку, с узором в виде пятнистой коры старого ствола груши.
В смежном покое перед длинной четырехугольной жаровней тесными рядами сидели придворные дамы, – китайские накидки спущены с плеч и волнами сбегают на пол. Я от души позавидовала им. Как свободно они держат себя во дворце, где все для них привычно! Без тени смущения встанут, чтобы принять письмо, присланное императрице, снова вернутся на свое место, разговаривают, смеются…
Да смогу ли я когда-нибудь войти в их общество и держаться столь же уверенно? Эта мысль смутила меня вконец.
А в самом дальнем углу три-четыре дамы разглядывали картины…
Вскоре послышались крики скороходов, сгонявших людей с дороги.
– Его светлость канцлер пожаловал, – воскликнула одна из дам, и они спешно стали прибирать разбросанные вещи.
«Как бы убежать отсюда?» – подумала я, но, словно окаменев, приросла к месту и лишь слегка отодвинулась назад. Все же мне нестерпимо хотелось взглянуть на канцлера, и я прильнула глазом к щели между полотнищами занавеса. Но оказалось, что это прибыл сын канцлера – дайнагон Корэтика. Пурпур его кафтана и шаровар чудесно выделялся на фоне белого снега.
Стоя возле одной из колонн, Корэтика сказал:
– И вчера и сегодня у меня Дни удаления от скверны, я не должен был бы покидать мой дом, но идет сильный снег, и я тревожился о вас…
– Ведь, кажется, все дороги замело… Как же ты добрался сюда? – спросила императрица.
– Я надеялся «тронуть сердце твое», – засмеялся Корэтика.
Кто бы мог сравниться красотой с императрицей и ее старшим братом? «Словно беседуют между собой герои романа», – думала я.
На государыне были белоснежные одежды, а поверх них еще одна – из алой китайской парчи. Длинные волосы рассыпаны по плечам… Казалось, она сошла с картины. Я в жизни не видела ничего похожего и не знала, наяву я или грежу.
Дайнагон Корэтика шутил с дамами. Они непринужденно отвечали ему, а если он нарочно придумывал какую-нибудь небылицу, смело вступали с ним в спор. У меня голова кругом пошла от изумления. То и дело мои щеки заливал румянец.
Между тем дайнагон отведал фруктов и сладостей и предложил их императрице.
Должно быть, он полюбопытствовал: «Кто там прячется позади занавеса?» – и, получив ответ, захотел побеседовать со мной.
Дайнагон встал с места, но не ушел, как я ожидала, а направился в глубь покоев, сел поблизости от меня и начал задавать мне вопросы о разных событиях моей прошлой жизни.
– Правдивы ли эти слухи? Так было на самом деле?
Я была в полном смятении даже тогда, когда он был вдали от меня и нас разделял занавес. Что же сталось со мной, когда я увидела дайнагона прямо перед собой, лицом к лицу? Чувства меня почти оставили, я была как во сне.
Прежде я ездила иногда смотреть на императорский кортеж. Случалось, что дайнагон Корэтика бросит беглый взгляд на мой экипаж, но я торопилась опустить внутренние занавески и прикрывалась веером из страха, что сквозь плетеные шторы все же будет заметен мой силуэт.
Как плохо я знала самое себя! Ведь я совсем не гожусь для придворной жизни.
«И зачем только я пришла служить сюда?» – с отчаянием думала я, обливаясь холодным потом, и не могла вымолвить ни слова в ответ.
Дайнагон взял у меня из рук веер – мое последнее средство спасения.
Волосы мои упали на лоб спутанными прядями. В моей растерянности я, наверно, выглядела настоящим пугалом.
Как я надеялась, что Корэтика быстро уйдет! А он вертел в руках мой веер, любопытствуя, кто нарисовал на нем картинки, и не торопился вернуть его. Поневоле я сидела, низко опустив голову, и прижимала рукав к лицу так крепко, что белила сыпались кусками, испещрив и мой шлейф, и китайскую накидку, а мое лицо стало пятнистым.
Императрица, должно быть, поняла, как мучительно я хотела, чтобы Корэтика поскорей ушел от меня. Она позвала его:
– Взгляни-ка, чьей рукой это писано, по-твоему?
– Велите передать мне книгу, я посмотрю.
– О нет, иди сюда!
– Не могу, Сёнагон поймала меня и не отпускает, – отозвался дайнагон.
Эта шутка в новомодном духе светской молодежи не подходила ни к моему возрасту, ни к положению в обществе, и мне стало не по себе.
Государыня держала в руках книгу, где что-то было написано скорописной вязью.
– В самом деле, чья же это кисть? – спросил Корэтика. – Покажите Сёнагон. Она, я уверен, может узнать любой почерк.
Он придумывал одну нелепицу за другой, лишь бы принудить меня к ответу.
Уж, казалось бы, одного дайнагона было достаточно, чтобы вогнать меня в смятение! Вдруг опять послышались крики скороходов. Прибыл новый важный гость, тоже в придворном кафтане. Он затмил дайнагона роскошью своего наряда. Гость этот так и сыпал забавными шутками и заставил придворных дам смеяться до слез.
Дамы со своей стороны рассказывали ему разные истории о придворных сановниках. А мне казалось тогда, что я слышу о деяниях богов в человеческом образе, о небожителях, спустившихся на землю. Но прошло время, я привыкла к службе при дворе и поняла, что речь шла о самых обычных вещах. Без сомнения, эти дамы, столь непринужденно беседовавшие с самим канцлером, смущались не меньше моего, когда впервые покинули свой родной дом, но постепенно привыкли к дворцовому этикету и приобрели светские манеры.
Государыня стала вновь беседовать со мной и между прочим спросила:
– Любишь ли ты меня?
– Разве можно не любить вас… – начала было я, но в эту самую минуту кто-то громко чихнул в Столовом зале.
– Ах, как грустно! – воскликнула государыня. – Значит, ты мне сказала неправду. Ну хорошо, пусть будет так. – И она удалилась в самую глубину покоя.
Но как я могла солгать? Разве любовь к ней, которая жила в моей душе, можно было назвать, не погрешив против правды, обычным неглубоким чувством?
«Какой ужас! Чей-то нос – вот кто солгал!» – подумала я. Но кто же, кто позволил себе такой скверный поступок? Обычно, когда меня разбирает желание чихнуть, я удерживаюсь, как могу, из страха, что кому-нибудь покажется, будто я уличила его во лжи, и тем самым я причиню ему огорчение.
А уж чихнуть в такую минуту – это непростительная гадость! Я впервые была при дворе и не умела удачным ответом загладить неловкость.
Между тем уже начало светать, и я пошла к себе, но не успела прийти в свою комнату, как служанка принесла мне письмо, написанное изящным почерком на тонком листке бумаги светло-зеленого цвета.
Я открыла его и прочла:
Скажи, каким путем,
Как я могла бы догадаться,
Где истина, где ложь,
Когда б не обличил обмана
С высот небесных бог Тадасу?
На меня нахлынуло смешанное чувство восторга и отчаяния. «Ах, если бы узнать, которая из женщин так унизила меня прошлой ночью?» – вновь вознегодовала я.
– Передай государыне вот что, слово в слово, ничего не изменяя, – сказала я служанке:
Пусть мелкую любовь,
Пожалуй, назовут обманом,
Но обвинил меня
Не светлый бог – носитель правды,
А только чей-то лживый нос!
Какую страшную беду может наслать демон Сики?!
Долго еще я не могла успокоиться и мучительно ломала голову, кто же, в самом деле, сыграл со мной эту скверную шутку!
178. Кто выглядит самодовольным
Тот, кто первым чихнет в новогодний день. Человек из хорошего общества особенно не возликует… Но уж всякая мелкота!
Тот, кому удалось, победив многих соперников, добиться, чтобы сын его получил звание куродо.
А также тот, кто в дни раздачи официальных постов назначен губернатором самой лучшей провинции. Все поздравляют его с большой удачей, а он отвечает:
– Да что вы! Это полное крушение моей карьеры. Вид у него, между прочим, как нельзя более самодовольный!
Молодого человека избрали из множества женихов, он принят зятем в знатную семью и, как видно, упоен счастьем: «Вот я какой!»
Провинциальный губернатор, назначенный членом Государственного совета, ликует куда больше, чем обрадовался бы любой придворный на его месте. Видно, что он считает себя важной персоной, такое самодовольство написано на его лице!
179. Высокий сан, что ни говори, превосходная вещь!
Высокий сан, что ни говори, превосходная вещь!
Человек не изменился, он все тот же, но его презирали как ничтожество, пока он числился чинушей пятого ранга или придворным служителем низшего разбора. Но вот он получил звание тюнагона, дайнагона или министра, и люди преклоняются и заискивают перед ним так, что дальше некуда!
Даже и провинциальные губернаторы, соответственно своему положению в обществе, внушают почтение! Послужит такой в нескольких провинциях – и, смотришь, его назначат помощником правителя Дадзайфу, возведут в четвертый или третий ранг, а уж тогда придворная знать будет относиться к нему с заметным уважением.
Женщинам приходится хуже.
Бывает, правда, что кормилице императора пожалуют звание старшей фрейлины и она станет важной особой третьего ранга, но ее цветущие годы позади, и в будущем жизнь уже ничего не сулит ей.
Да и к тому же много ли женщин удостоились этой чести?
Девушки из более или менее родовитых семей считают, что достигли вершины счастья, если выйдут замуж за какого-нибудь губернатора и похоронят себя в глуши.
Случается, конечно, что дочь простолюдина станет супругой придворного сановника или дочь придворного сановника – императрицей. Завидная судьба! Но если мужчина еще в юных летах сам своими силами сумеет возвыситься, насколько же более завиден его жребий!
Когда придворный священник (или как он там именует себя) проходит мимо, разве он привлекает чьи-либо взоры? Пусть он замечательно читает сутры, пусть он даже хорош собой, но все равно женщины презирают его, простого монаха, ставят ни во что.
Но если он будет возведен в высокий сан епископа или старшего епископа, перед ним трепетно благоговеют, словно новый Будда явлен во плоти. Кто может тогда сравниться с ним?
180. Внушительная особа – муж кормилицы
Внушительная особа – муж кормилицы. С этим спорить не приходится, особенно если молочный сын кормилицы – микадо или принц крови.
Но не будем залетать так высоко.
В домах провинциальных губернаторов (скажем, к примеру) мужа кормилицы терпят как неизбежную напасть и всячески ублажают. А он с самоуверенным видом творит все, что ему заблагорассудится, словно ребенок – его собственный.
Девочку он еще оставит в покое, но если это мальчик… Тут уж он не отходит от ребенка, и горе тому, кто хоть малость поперечит молодому господину! Муж кормилицы сразу же начнет отчитывать и бранить дерзкого.
И так как не находится человека, чтобы напрямик высказать этому непрошеному пестуну все, что на сердце накипело, он напускает на себя важный вид, словно никто ему не указ.
И понятно, при таком воспитании ребенок уже в младенческих летах несколько испорчен и избалован.
Если кормилица с ребенком спит в покоях своей госпожи, то муж кормилицы принужден проводить ночи один. Конечно, он может пойти куда-нибудь в другое место, и тогда жена устроит ему сцену ревности, как неверному изменнику.
Но предположим, он силком заставит свою жену лечь с ним. Госпожа начнет звать ее к ребенку: «Поди-ка сюда, поди на минутку!» Кормилице придется темной зимней ночью ощупью пробираться в спальню своей госпожи, – невеселое дело!
В самых знатных домах та же картина, только, пожалуй, неприятностей там побольше.
181. Болезни
Грудная болезнь. Недуги, насланные злыми духами. Берибери.
Болезни, причину которых трудно разгадать, но они отнимают охоту к еде.
182. У девушки лет восемнадцати-девятнадцати прекрасные волосы…
У девушки лет восемнадцати – девятнадцати прекрасные волосы падают до земли ровной, густой волной…
Девушка пухленькая, миловидная, необычайно белое личико радует взгляд.
Но у нее отчаянно болят зубы! Пряди волос, в беспорядке сбегающие со лба, спутались и намокли от слез. А девушка, не замечая этого, прижимает руку к своей покрасневшей щеке. До чего же она хороша!
183. Во время восьмой луны я видела молодую женщину…
Во время восьмой луны я видела молодую женщину, страдавшую от жестокой боли в груди. Белое платье мягко струилось на ней, складчатые штаны – хакама – были надеты с умелым изяществом, верхняя одежда цвета астры-сион пленяла красотой.
Придворные дамы – подруги больной – приходили к ней целыми группами, а у входа в ее покои собралось множество знатных юношей.
– Какая жалость! Часто ли она от этого страдает? – спрашивали они с довольно равнодушным видом.
А тот, кто любил ее, искренне тревожился о ней, но любовь их была тайной, вот почему, боясь чужих глаз, он лишь стоял поодаль и не смел к ней приблизиться.
Больная дама связала сзади в пучок свои прекрасные длинные волосы и села на постели, жалуясь, что ее мутит. Но все равно она была так прелестна!
Императрица, узнав о том, как она страдает, прислала придворного священника с очень красивым голосом, чтобы читать сутры. Позади церемониального занавеса устроили для него сиденье.
В тесную комнату, где и пошевелиться-то негде, пришли толпой придворные дамы, желавшие послушать чтение. Не отгороженные ничем, они были открыты для постороннего взгляда, и священник, возглашая молитвы, не раз украдкой на них посматривал, что, боюсь я, могло навлечь на него небесную кару.
184. Одиноко живущий искатель любовных приключений…
Одиноко живущий искатель любовных приключений провел где-то ночь и вернулся домой на рассвете. Он не ложится отдохнуть, хотя его клонит в сон, но вынимает тушечницу, заботливо растирает тушь и, не позволяя своей кисти небрежно бежать по бумаге, вкладывает душу и сердце в послание любви для той, которую только что покинул.
Как он хорош в своей свободной позе!
На нем легкая белая одежда, а поверх нее другая – цвета желтой керрии или пурпурно-алая. Рукава белой одежды увлажнены росой, и он, кончая писать, невольно бросает на них долгий взгляд… Наконец письмо готово, но он не отдает его первому попавшемуся слуге, а выбирает достойного посланца – какого-нибудь юного пажа – и шепчет ему на ухо свой наказ. Паж уходит, господин задумчиво смотрит ему вслед и тихонько повторяет про себя подходящие к его настроению стихи из разных сутр.
Тут служанка говорит ему, что в глубине покоев готовы для него завтрак и умывание. Он входит в дом, но, опершись на столик для письма, пробегает глазами книги китайской поэзии и громко скандирует захватившие его стихи.
Но вот он омыл руки, надел на себя лишь один кафтан без других одежд и начинает читать на память шестой свиток Сутры Лотоса, – похвальное благочестие.
В это время возвращается посланный (как видно, дама жила неподалеку) и подает тайный знак господину. Тот сразу прерывает молитвы и всей душой предается чтению ответного письма, а это, думается мне, греховный поступок.
185. В знойный летний полдень…
В знойный летний полдень не знаешь, что делать с собой. Даже веер обдает тебя неприятно теплым ветерком… Сколько ни обмахивайся, нет облегчения. Торопишься, задыхаясь от жары, смочить руки ледяной водой, как вдруг приносят послание, написанное на ослепительно-алом листке бумаги, оно привязано к стеблю гвоздики в полном цвету.
Возьмешь послание – и на тебя нахлынут мысли: «Да, неподдельна любовь того, кто в такую удушливую жару взял на себя труд написать эти строки!»
В порыве радости отброшен и позабыт веер, почти бессильный навеять прохладу…
186. В южных или, может быть, восточных покоях…
В южных или, может быть, восточных покоях, выходящих на открытую веранду, доски пола так блестят, что в них все отражается, как в зеркале. Возле веранды постелены свежие нарядные циновки и установлен церемониальный занавес высотой в три сяку. В эту летнюю ночь его легкий шелк словно навевает прохладу… Стоит чуть-чуть дернуть занавес, как он скользит в сторону и открывает глазам даже больше, чем ожидалось…
Молодая госпожа спит на своем ложе в тонком платье из шелка-сырца и алых шароварах. Она набросила себе на ноги ночную одежду темно-лилового цвета, еще тугую от крахмала.
При свете подвешенной к карнизу лампы видно, что на расстоянии примерно двух колонн от ложа госпожи высоко подняты бамбуковые шторы. Две придворных дамы несут там ночную службу. Несколько служанок дремлют, прислонившись спиной к низкой загородке – нагэси, отделяющей покои от веранды, а подальше, позади опущенных штор, спят, сбившись вместе, другие служанки.
На дне курильницы еще тлеет огонек. Тихая и грустная струйка аромата родит в сердце щемящее чувство одиночества.
Уж далеко за полночь раздается негромкий стук в ворота. И, как всегда, наперсница госпожи, посвященная в тайны ее сердца, выходит на стук и, загораживая собою гостя от любопытных глаз, с настороженным видом ведет его в покои к госпоже.
Странная сцена для такого дома!
Кто-то возле влюбленной пары прекрасно играет на цитре, но так тихо трогает струны легким прикосновением пальцев, что еле-еле слышишь музыку даже в те минуты, когда замирает звук речей… Как хорошо!
187. В доме поблизости от большой улицы…
В доме поблизости от большой улицы слышно, как некий господин, проезжающий мимо в экипаже, поднимает занавески, чтобы полюбоваться предрассветной луной, и мелодичным голосом напевает китайские стихи:
Путник идет вдаль при свете ущербной луны…
Чудесно также, когда такой утонченный любитель поэзии скандирует стихи, сидя верхом на коне.
Однажды я услышала, что к звукам прекрасных стихов примешивается хлопанье щитков от дорожной грязи, висящих на боках у коня.
«Кто ж это следует мимо?» – подумала я и, отложив в сторону работу, выглянула наружу…
Но кого я увидела! Это был простой мужлан. Какое досадное разочарование!
188. То, что может сразу уронить в общем мнении
Когда кто-нибудь (хоть мужчина, хоть женщина) невзначай употребит низкое слово, это всегда плохо. Удивительное дело, но иногда одно лишь слово может выдать человека с головой. Станет ясно, какого он воспитания и круга.
Поверьте, я не считаю мою речь особенно изысканной. Разве я всегда могу решить, что хорошо, что худо? Оставлю это на суд других, а сама доверюсь только моему внутреннему чувству.
Если человек хорошо знает, что данное словечко ошибочно или вульгарно, и все же сознательно вставит его в разговор, то в этом нет еще ничего страшного. А вот когда он сам на свой лад, без всякого зазрения совести, коверкает слова и искажает их смысл – это отвратительно!
Неприятно также, когда почтенный старец или сановный господин (от кого, казалось бы, никак нельзя этого ожидать) вдруг по какой-то прихоти начинает отпускать слова самого дурного деревенского пошиба.
Когда придворные дамы зрелых лет употребляют неверные или пошлые слова, то молодые дамы, вполне естественно, слушают их с чувством неловкости.
Дурная привычка – произвольно выбрасывать слова, нужные для связи. Например: «запаздывая приездом, известите меня»… Это плохо в разговоре и еще хуже в письмах. Нечего и говорить о том, как оскорбляет глаза роман, переписанный небрежно, с ошибками… Становится жаль его автора.
Иные люди произносят «экипаж» как «екипаж». И, пожалуй, все теперь говорят «будующий» вместо «будущий».
189. Очень дурно, если мужчины, навещая придворных дам…
Очень дурно, если мужчины, навещая придворных дам, принимаются за еду в женских покоях. Достойны осуждения и те, кто их угощает.
Нередко дама старается принудить своего возлюбленного к еде: «Ну еще чуточку!»
Понятно, мужчина не может загородить рукой рот и отвернуться в сторону, словно его берет отвращение. Хочешь не хочешь, а приходится отведать.
По-моему, не следует предлагать гостю даже чашки риса с горячей водой, хотя бы он явился вконец пьяным поздней ночью. Возможно, он сочтет даму бессердечной – и больше не придет… Что ж, пусть будет так!
Но если придворная дама находится не во дворце, а у себя дома и слуги вынесут для гостя угощение из кухонной службы, это еще куда ни шло… И все же не совсем хорошо!
190. Ветер
Внезапный вихрь.
Мягкий, дышащий влагой ветер, что во время третьей луны тихо веет в вечерних сумерках.
191. Ветер восьмой и девятой луны…
Ветер восьмой и девятой луны, налетающий вместе с дождем, тревожит печалью сердце. Струи дождя хлещут вкось. Я люблю смотреть, как люди накидывают поверх тонких одежд из шелка-сырца подбитые ватой ночные одежды, еще хранящие с самого лета слабый запах пота.
В эту пору года даже легкий шелк кажется жарким и душным, хочется сбросить его. Невольно удивляешься, когда же это набежала такая прохлада?
На рассвете поднимешь створку ситоми и откроешь боковую дверь, порывистый ветер обдает колючим холодком, чудесное ощущение!
192. В конце девятой луны и в начале десятой…
В конце девятой луны и в начале десятой небо затянуто тучами, желтые листья с шуршаньем и шорохом сыплются на землю, душа стеснена печалью.
Быстрее всех облетают листья вяза и вишни – сакуры.
Как хорош во время десятой луны сад, где растут густые купы деревьев!
193. На другой день после того, как бушевал осенний вихрь…
На другой день после того, как бушевал осенний вихрь, «прочесывающий травы на полях», повсюду видишь грустные картины. В саду повалены в беспорядке решетчатые и плетеные ограды. А что сделалось с посаженной там рощицей! Сердцу больно.
Упали большие деревья, поломаны и разбросаны ветки, но самая горестная неожиданность: они примяли под собой цветы хаги и оминаэси.
Когда под тихим дуновением ветра один листок за другим влетает в отверстия оконной решетки, трудно поверить, что этот самый ветер так яростно бушевал вчера.
Помню, наутро после бури я видела одну даму… Должно быть, ей всю ночь не давал покоя шум вихря, она долго томилась без сна на своем ложе и наконец, покинув опочивальню, появилась у самого выхода на веранду.
Дама казалась настоящей красавицей… На ней была нижняя одежда из густо-лилового шелка, матового, словно подернутого дымкой, а сверху другая – из парчи желто-багрового цвета осенних листьев, и еще одна из тончайшей прозрачной ткани.
Пряди ее длинных волос, волнуемые ветром, слегка подымались и вновь падали на плечи. Это было очаровательно! С глубокой грустью глядя на картину опустошения, она произнесла один стих из старой песни: «О, этот горный ветер!»
Да, она умела глубоко чувствовать!
Тем временем на веранду к ней вышла девушка лет семнадцати-восемнадцати, по виду еще не вполне взрослая, но уже не ребенок. Ее выцветшее синее платье из тонкого шелка во многих местах распустилось по швам и было влажно от дождя. Поверх него она накинула ночную одежду бледнолилового цвета…
Блестящие, заботливо причесанные волосы девушки были подрезаны на концах, словно ровные метелки полевого мисканта, и падали до самых пят, закрывая подол… Лишь кое-где алыми пятнами сквозили шаровары. Служанки, юные прислужницы собирали в саду растения, вырванные с корнем, и старались выпрямить и подвязать цветы, прибитые к земле.
Было забавно смотреть из глубины покоев, как несколько придворных дам, млея от зависти, прильнули к бамбуковым шторам. Как видно, им не терпелось присоединиться к женщинам, хлопотавшим в саду.
194. То, что полно очарования
Сквозь перегородку можно услышать, как в соседнем покое знатная дама (вряд ли это одна из фрейлин) несколько раз тихо хлопает в ладоши. Молодой голос откликается: прислужница, шурша одеждой, спешит на зов госпожи. Как видно, настало время подать поднос с кушаньем. Доносится стук палочек и ложки. Слышно даже, как брякнула ручка металлического горшочка для риса…
Густые пряди волос льются с плеч на одежду из блестящего шелка и рассыпаются свободными волнами, не оскорбляя глаз своим беспорядком… Легко представить себе их длину!
В великолепно убранные покои еще не внесен масляный светильник, но огонь ярко горит в длинной жаровне, бросая вокруг блики света… Поблескивают кисти церемониального занавеса, пестреет узорная кайма бамбуковой шторы, и в ночной темноте заметно блестят крюки, из которых подвешивается бамбуковая штора. Это праздник для глаз!
И очень красиво также, когда начинают ярко сверкать металлические палочки для помешивания углей, положенные крест-накрест на жаровню.
До чего же хорошо, когда разгребешь пепел в богато украшенной жаровне и огонь, разгораясь, вдруг осветит узорную кайму в ее глубине!
Поздней ночью, когда императрица уже изволила опочить и дамы ее свиты тоже уснули, слышно, как снаружи толкуют о чем-то старшие придворные, а в отдаленных покоях дворца то и дело стучат, падая в ящик, шашки игры «го».
В этом есть свое очарование.
Вдруг послышится, как тихонько, стараясь не нарушать тишины, помешивают щипцами огонь в жаровне. Кто-то, значит, еще не ложился, а, что ни говори, тот, кому не спится, всегда вызывает сочувственный интерес.Посреди ночи вдруг очнешься… Что же тебя разбудило? А, проснулась дама за соседней перегородкой! Слышатся приглушенные голоса, но слов не разберешь. Вот тихо-тихо засмеялся мужчина… Хотелось бы мне узнать, о чем они беседуют между собой?
Вечером в покоях, где присутствует императрица, окруженная своей свитой, собрались с видом почтительного смущения придворные сановники и старшие дамы двора. Государыню развлекают рассказами, а тем временем гаснет лампа, но угли, пылающие в длинной жаровне, бросают вокруг яркие пятна света…
Любопытство придворных возбуждено вновь поступившей на службу дамой. Она еще не смеет предстать перед очами госпожи при ярком свете дня и приходит, только когда начинает смеркаться. Шорох ее одежд чарует слух…
Дама на коленях вползает в покои госпожи. Императрица скажет ей два-три слова, но она, как смущенный ребенок, лепечет что-то в ответ так тихо – и не услышишь…
Во дворце все успокоилось.
Там и сям фрейлины, собравшись в небольшой кружок, болтают между собой…
Слышится шелест шелков. Какая-то дама приблизилась к императрице или удаляется от нее.
Угадаешь: «А, вот это кто!» – и дама покажется тебе удивительно милой.
Когда в покои для фрейлин приходит тайный посетитель, дама гасит огонь, но свет все равно пробивается из соседней комнаты в щель между потолком и ширмами. В сумраке все видно.
Дама придвигает к себе невысокий церемониальный занавес. Днем ей не часто приходилось встречаться с этим мужчиной, и она поневоле смущается… Теперь, когда она лежит в тени занавеса рядом со своим возлюбленным, волосы ее рассыпались в беспорядке, и от него уже не утаится, хороши они или плохи…
Кафтан и шаровары гостя висят на церемониальном занавесе. Пусть одежда его светло-зеленого цвета, какую носят куродо шестого ранга, это-то как раз и хорошо! Любой другой придворный, кроме куродо, бросит, пожалуй, свою одежду куда попало, а на рассвете подымет целую суматоху, потому что никак ее не найдет.
Нередко выглянешь из глубины дома – и вдруг увидишь, что возле дамы спит мужчина, повесив свою одежду на церемониальный занавес.
Зимой или летом, это всегда любопытное зрелище!Аромат курений поистине пленяет чувства.
195. Во время долгих дождей пятой луны…
Во время долгих дождей пятой луны господин тюдзё Таданобу сидел, прислонясь к бамбуковой шторе, что висит перед малой дверью в покоях императрицы. Одежды его источали чудесный аромат, не знаю, как он зовется…
Но как умолчу я об этом? Кругом все намокло от дождя. Так редко радовало нас что-нибудь утонченно-прекрасное…
Даже на другой день занавеска все еще благоухала. Не мудрено, что молодые дамы изумлялись этому, как чуду.
196. Человек даже не особенно блестящего положения…
Человек даже не особенно блестящего положения и не самого высокого рода все равно не пойдет пешком в сопровождении многих слуг, а поедет в нарядном экипаже, правда, уже немного потрепанном в дороге.
Погонщик быка делает честь своему званию. Бык бежит так быстро, что погонщик, боясь отстать, натягивает повод. Он – мужчина стройный. Шаровары его внизу более густо окрашены, а может быть, двух цветов: индиго и пурпура. Прическа… впрочем, это неважно. Одежды глянцеватоалые или ярко-желтого цвета керрии, башмаки так и блестят.
До чего же он хорош, когда быстро-быстро пробегает перед храмом!
197. Острова
Ясоси́ма – «Восемь на десять островов», Укиси́ма – «Плавучий остров», Таварэси́ма – «Остров забав», Эси́ма – «Островкартина», Мацуси́ма – «Сосновый остров», Тоёраноси́ма – «Берег изобилия», Магакиноси́ма – «Плетеная изгородь».
198. Побережья
Побережье Удо́. Нагаха́ма – «Длинное побережье». Берег «Налетающего ветра» – Фукиагэ́. Побережье Утиидэ́ – «Откуда отчаливают»… «Берег встреч после разлуки» – Мороёсэ́.
Побережье Тисато – «Тысячи селений»… Подумать только, каким оно должно быть широким!
199. Заливы
Залив Оу, Залив Сиога́ма – «Градирня». Залив Коридзума. Надака – «Прославленный залив».
200. Леса
Леса Узки́, Ива́та, Когара́си – «Вихрь, обнажающий деревья», Утатанэ́ – «Дремота», Ивасэ́, Оараки…
Леса Тарэсо́ – «Кто он?», Курубэ́ки – «Мотовило».
Роща Ёкотатэ́ – «Вдоль и поперек». Это странное имя невольно останавливает внимание. Но ведь то, что растет там, и рощей, кажется, не назовешь. Зачем так прозвали одинокое дерево?
201. Буддийские храмы
Храмы Цубосака́ – «Гора плащ паломницы», Касаги́ – «Там, где снимают шляпу», Хо́рин – «Колесо закона»…
Гора Рёдзэн. Душу наполняет благоговение, ведь так в индийской земле называлась Орлиная гора, на которой пребывал сам Шакья-Муни.
Храмы Исияма, Кокава, Сига…
202. Священные книги
«Сутра Лотоса» – тут не надо лишних слов.
Затем «Десять обетов Фугэ́на», «Сутра тысячерукой Каннон», «Сутра мольбы», «Алмазная сутра», «Сутра Будды-Целителя», последний свиток книги о «Благодетельных царях – Нио».
203. Будды и бодхисаттвы
Нёирин – богиня Каннон с колесом, исполняющим желания. Сэндзю – тысячерукая Каннон. Все шесть образов богини Каннон.
Якуси́ – Будда-Целитель. Шакья-Муни, Бодхисаттвы Мироку, Дзидзо, Ма́ндзю.
«Неколебимый владыка» – Фудо́сон. Бодхисаттва Фугэ́н.
204. Китайские книги и сочинения
Сборник сочинений Бо Цзюйи.
Изборник Вэньсюань. Синьфу.
Шицзи – «Исторические записки» Сыма Цяня.
«Записки о пяти императорах». Моления богам и буддам.
Прошения императору.
Сочинения на соискание ученой степени.
205. Романы
«Сумиёси», «Дуплистое дерево», «Смена дворца».
«Уступка земли» – плохой роман.
«Похороненное дерево», «Женщина, ожидавшая луну», «Полководец Умэцубо», «Идущие путем Будды», «Ветка сосны»…
В повести «Комано́» мне нравится место, где герой, отыскав веер «Летучая мышь», уходит с ним.
Герой романа «Завистливый тюдзё» прижил сына от придворной дамы сайсё и получает от нее на память одежду… Все это наводит скуку. А вот «Младший военачальник Катано» – увлекательный роман.
206. Дхарани
Дхарани лучше слушать на рассвете, а сутры – в вечерних сумерках.
207. Музыку хорошо слушать…
Музыку хорошо слушать ночью. Когда не видны лица людей.
208. Игры
Стрельба из малого лука. Шашки «го».
Игра в ножной мяч с виду не очень красива, но увлекательна.
209. Пляски
Пляски страны Суру́га.
Пляска «Мотомэго́» – «Бродящий в поисках ребенок» – прекрасное зрелище…
В «Пляске мира» танцоры машут длинными мечами, глядеть неприятно, но все же этот танец не лишен интереса. Я слышала, что некогда в Китае его исполнили, фехтуя друг с другом, заклятые враги.
Танец птиц.
В пляске «Голова коня» волосы у танцора спутаны и вздыблены, взгляд устрашающе-грозный, но музыка прекрасна.
В «Пляске на согнутых ногах» двое танцоров ударяют коленями о пол.
Танец «Корейское копье».
210. Музыка на струнных инструментах
Лютня-бива.
Разные лады: «Аромат ветерка», «Желтый колокол»… Заключительная часть мелодии «Оживленные ароматы».
Лад «Трель соловья».
Великолепно звучит тринадцатиструнная цитра – соно кото.
Мелодия «Лотос первого министра».
211. Флейты
Как прекрасны звуки поперечной флейты, когда они тихотихо послышатся где-то в отдаленье и начинают понемногу приближаться! Или когда уходят вдаль и медленно замирают…
Флейта удобна в пути. Едет ли ее владелец в экипаже или на коне, идет ли пешком, она всюду с ним за пазухой, невидимо для чужих глаз.
А как радостно на рассвете заметить у своего изголовья великолепную флейту, пусть даже в этот миг она беззвучна! Возлюбленный, уходя, забыл ее. Вскоре он присылает за ней слугу. Отдаешь флейту, обернув ее бумагой, с таким чувством, будто посылаешь любовное письмо, изящно скатанное в трубку.
Чудесно слушать, сидя в экипаже светлой, лунной ночью, звуки многоствольной флейты-сё!
Правда, она громоздкая и на ней трудно играть. А какое лицо строит флейтист! Впрочем, он забавно надувает щеки, даже играя на обычной флейте.
Бамбуковая флейта-хитири́ки утомляет слух. Она пронзительно верещит, словно кузнечик осенью.
Не слишком приятно, когда на ней играют вблизи от тебя, а уж если плохо играют, это невыносимо.
Помню, в день празднества Камо, еще до того, как танцоры появились пред лицом императора, флейты начали играть где-то позади помоста для танцоров… Ах, с каким восторгом я слушала!
Вдруг в самой середине напева вступили бамбуковые свирели и стали играть все громче и громче.
Тут уж даже дамы, у которых были самые красивые прически, почувствовали, что волосы у них встают дыбом!
Но наконец постепенно все струнные и духовые инструменты соединились вместе в полном согласии – и музыканты вышли на помост.
До чего же это было хорошо!
212. Зрелища, достойные внимания
Празднество в храме Камо. Императорский кортеж.
Торжественное возвращение на другой день после праздника Камо Верховной жрицы – и́цуки-но мико́.
Паломничество канцлера в святилище Камо накануне праздника.
213. Помню, однажды во время празднества Камо…
Помню, однажды во время празднества Камо день выдался пасмурный и холодный. Снег редкими хлопьями падал на шапки танцоров, увенчанные цветами, на их одежды, белые с темно-синим узором.
Слова бессильны выразить, как это было прекрасно!
Черные, испещренные белыми пятнами ножны мечей выделялись с особенной яркостью… Шнуры безрукавок-хампи сверкали так, словно их только что отполировали. Поверх белых шаровар, украшенных синим рисунком, выбивались лощеные шелка нижних одежд. Казалось, они блистают, как лед…
Хоть бы еще немного поглядеть на это великолепное шествие танцоров! Но нет, появились императорские послы. Видно, они были набраны из провинциальных губернаторов. Какие-то мелкие сошки, не более того. Впрочем, и они выглядели сносно, если гроздья цветущих глициний, прицепленные к шапкам, закрывали их лица.
Мы долго провожали взглядом танцоров, а меж тем появились певцы и музыканты в одеждах цвета зеленой ивы, на шапках красуются желтые керрии.
Люди низкого звания, ничем не примечательные, они все же восхитили меня, когда, отбивая такт веерами, запели:
В священном храме Камо,
Там, где носят на рукавах
Завязки из белого хлопка…
214. Что может сравниться с императорским кортежем?
Что может сравниться с императорским кортежем?
Когда я вижу, как государь следует мимо в своем драгоценном паланкине, я забываю, что, служа во дворе, постоянно появляюсь пред его очами. Меня пронизывает священный, небывалый, неизъяснимый трепет…
Самые ничтожные чинуши, даже девушки-прислужницы, на которых в другое время я не брошу взгляда, необычайно преображаются и кажутся высшими существами, если они сопровождают государя в торжественном шествии.
А как хороши гвардейские начальники среднего и высшего звания в роли «держателей священных шнуров» императорского паланкина! Еще более великолепны тайсё – командующие гвардией. Но всех затмевают сановники военного ведомства, несущие на своих плечах паланкин императора.
Торжества в пятый день пятой луны были, я думаю, самыми прекрасными из всех. Но как жаль, что в наш век многие обычаи исчезли…
Кое-что можно вообразить себе, слушая рассказы стариков о прошлом, но как все было на самом деле?
В этот день украшали аиром застрехи домов. Прекрасный обычай, он и теперь сохранился. А как выглядел дворец в старину? Галереи для зрителей повсюду устланы аиром, у всех людей на шапках стебли аира…
Красивейшие девушки раздавали придворным аир и целебные шары – кусудама, а придворные, отдав благодарственный поклон, привешивали кусудама к своим поясам.
Наверно, это было замечательно!
…………
мне это кажется одновременно и смешным и прекрасным! На возвратном пути во дворец перед паланкином императора передовые скороходы исполняли танец Льва и танец Корейского пса.
О, сколько в этом было утонченной красоты!
Что в целом мире обладает такой силой очарования, как праздник пятого дня пятой луны? Ничто, даже крик пролетной кукушки!
Торжественное шествие – великолепное зрелище, но все же мне чего-то не хватает, если я не увижу переполненный до отказа экипаж с молодыми аристократами – ревнителями моды.
Когда погонщики гонят мимо такой экипаж и он мчится, словно расталкивая другие повозки, сердце так и бьется в груди от волнения.
215. Прекрасно торжественное шествие…
Прекрасно торжественное шествие, когда после празднества Камо Верховная жрица возвращается в свою обитель. Накануне, в день праздника, все прошло превосходно, в самом строгом порядке.
На просторном и чисто убранном Первом проспекте жарко сияло солнце, лучи его пробивались сквозь плетеные шторы экипажа и слепили глаза.
Мы прикрывались веером, пересаживались с места на место. Как мучительно долго тянулось ожидание, пот так и лил ручьями…
Но нынче утром мы поторопились и выехали как можно раньше.
Возле храмов Уринъин и Тисокуин стояли экипажи. Ветки мальвы, которыми они были вчера украшены, заметно увяли.
Солнце уже взошло, но небо все еще было подернуто туманом… Всю ночь я не могла сомкнуть глаз, ожидая, когда же вдали послышится голос кукушки. А здесь всюду вокруг пело великое множество кукушек. Я слушала с упоением, как вдруг к их хору примешался старчески-хриплый голос летнего соловья, словно он хотел подражать кукушке… Это было и неприятно и прекрасно.
Мы с нетерпением ожидали начала шествия. Но вот на дороге, ведущей от главного святилища, показалась толпа носильщиков паланкина в одеждах тускло-красного цвета.
– Ну что там? Скоро ли начнется шествие? – спросили мы.
– Обождите! Сами не знаем, – ответили они и понесли дальше пустые паланкины.
В одном из них только что изволила восседать сама Верховная жрица Камо. При этой мысли я исполнилась благоговением.
«Но как мужланы-носильщики смеют к ней приближаться?» – ужаснулась я.
Нас пугали, что придется еще долго ждать, но шествие началось очень скоро. Сначала вдали показались раскрытые веера, потом стали видны желто-зеленые одежды служителей императорского двора… До чего же прекрасная картина!
Поверх своих цветных одежд люди эти небрежно, только для вида, набросили белые. Словно перед нами появилась живая изгородь, усыпанная белыми цветами унохана. Казалось, в ее сени должна притаиться кукушка.
Накануне я заметила экипаж. Он был битком набит знатными молодыми людьми в кафтанах и шароварах одного и того же лилового цвета или в «охотничьих одеждах».
Но сегодня Верховная жрица пригласила этих молодых людей к себе на пир – и все переменилось! Каждый из них в полном церемониальном костюме ехал один в экипаже, а позади сидел прелестный маленький паж.
Не успело шествие пройти мимо, как среди зрителей поднялось волнение. Все они стремились уехать поскорее, экипажи теснили друг друга. Это становилось опасным. Я подала знак веером из окна экипажа и крикнула своим слугам:
– Потише, не так быстро!
Но они и слушать не стали. Что поделаешь, я приказала им остановить экипаж в том месте, где дорога пошире. Слуги были сильно раздосадованы, им не терпелось вернуться домой.
Любопытно было глядеть, как мимо спешили экипажи.
Каждый погонщик старался обогнать другого.
Наконец мы тронулись в путь.
Позади меня ехал в экипаже какой-то мужчина, – не знаю, кто он был. Невольно я обратила на него больше внимания, чем это случилось бы в обычное время.
Когда мы достигли развилины дороги, он выглянул из экипажа и сказал мне один стих из старой песни:
Расстанутся на вершине…
Еще я не устала от пестрой смены дорожных впечатлений, как мы достигли священных ворот-торий перед обителью Верховной жрицы Камо.
Экипаж старшей фрейлины был для нас большой помехой, и мы свернули на боковую дорогу. Она была полна очарования, словно уводила нас в горы, к дальнему селенью. По обе ее стороны ощетинились живые изгороди. Длинные ветки выбегали нам навстречу, но белые цветы на них еще только начали распускаться.
Я велела слугам наломать веток и украсить ими экипаж вместо увядших листьев мальвы.
Впереди тропа казалась такой узкой, что думалось, экипаж никак не пройдет сквозь гущину ветвей, но вот что любопытно: едешь дальше – и дорога словно раздвигается перед тобой.
216. Хорошо поехать в горное селенье…
Хорошо поехать в горное селенье в пору пятой луны! Вокруг, куда ни кинешь взор, все зелено: и луговые травы, и вода на рисовых полях.
Густая трава на вид так безмятежна, словно ничего не таит в себе, но поезжай все прямо-прямо – и из самых ее глубин брызнет вода невыразимой чистоты. Она неглубока, но погонщик, бегущий впереди, поднимает тучи брызг… Справа и слева тянутся живые изгороди. Вдруг ветка дерева вбежит в окно экипажа, хочешь сорвать ее, поспешно схватишь, но увы! Она уже вырвалась из рук и осталась позади.
Иногда колесо экипажа подомнет, захватит и унесет с собой стебли чернобыльника. С каждым поворотом колеса чернобыльник взлетает вверх, и ты вдыхаешь его чудесный запах.
217. В знойную пору так приятно дышать вечерней прохладой…
В знойную пору так приятно дышать вечерней прохладой, глядя, как очертания холмов и деревьев становятся все более неясными.
Когда перед экипажем важного сановника бегут, расчищая дорогу, передовые скороходы, это рождает особое ощущение прохлады. Но даже если мимо едут простолюдины, по одному, по два в повозке, – тростниковая занавеска позади отдернута, – все равно от этой картины веет прохладой.
Но чудесней всего, когда в экипаже зазвенят струны лютни-бива или запоет флейта. И так становится грустно, что звуки пролетели мимо и затихли вдали!
Иногда донесется странный, непривычный запах кожаного подхвостника на быке. Пусть я говорю сумасшедшую нелепицу, но, право, есть в этом запахе особая прелесть.
А как хорошо, когда во мраке безлунной ночи сосновые факелы, горящие впереди экипажа, наполняют его своим крепким ароматом.
218. Вечером накануне пятого дня пятой луны…
Вечером накануне пятого дня пятой луны идет слуга в красном платье, неся на каждом плече по большой охапке ровно срезанного свежего чернобыльника… Радостно чувствуешь приближение праздника.
219. Когда однажды я ехала к святилищу Камо…
Когда однажды я ехала к святилищу Камо, на полях шла посадка риса. Множество женщин, надев себе на голову вместо шляп что-то вроде широких подносов, не смолкая распевали песни. Они зачем-то пригибались к земле, вновь распрямлялись, медленно пятились назад. Что они делали? Мне было непонятно.
Я с любопытством глядела на них, как вдруг к своему огорчению поняла, что они в песне бранят кукушку.
О кукушка, постыдись,
Ты – негодница!
Знай поешь себе в кустах,
А я на поле тружусь.
Какой-то поэт в старину, помнится, заботливо сказал кукушке: «Ты не плачь с такой тоской!»
О, мне равно ненавистны и презренны люди, которые умаляют достоинства Накатады из-за его трудного детства или ставят кукушку ниже соловья!
220. В конце восьмой луны…
В конце восьмой луны я отправилась на поклонение в Удзумаса. На полях, покрытых спелыми колосьями, с шумом и говором двигалось множество людей. Они жали рис.
Да, верно сказал поэт:
Кажется, только вчера
Сажали ростки молодые…
Я видела посадку риса, когда ехала в святилище Камо, а теперь уже настала пора убирать колосья. Эту работу выполняли мужчины. Одной рукой они хватали стебли там, где они еще были зелены, у самых корней, а другой срезали покрасневшие верхушки каким-то неизвестным мне орудием, да так ловко, с такой видимой легкостью, что мне самой захотелось попробовать!
Но зачем они это делают – расстилают срезанные колосья ровными рядами?.. Непривычно-странное зрелище!
Шалаши полевых сторожей тоже чудно выглядят.
221. В начале двадцатых чисел девятой луны…
В начале двадцатых чисел девятой луны я отправилась в храмы Хасэ, и мне случилось заночевать в каком-то убогом домике. Разбитая усталостью, я мгновенно уснула.
Очнулась я в середине ночи. Лунный свет лился сквозь окошко и бросал белые блики на ночные одежды спящих людей… Я была глубоко взволнована!
В такие минуты поэты сочиняют стихи.
222. Однажды по дороге в храм Киёмидзу…
Однажды по дороге в храм Киёмидзу я находилась у самого подножия горы, на которую должна была подняться.
Вдруг потянуло запахом хвороста, горящего в очаге… И душа моя наполнилась особой грустью поздней осени.
223. Стебли аира остались от праздника пятой луны
Стебли аира остались от праздника пятой луны. Прошла осень, наступила зима. Аир побелел, увял, стал уродлив, но отломишь лист, поднесешь к лицу, и – о радость! – он хранит еще былой аромат.
224. Воскурив ароматы, старательно надушишь одежду
Воскурив ароматы, старательно надушишь одежду. Но ты не вспоминаешь о ней день, другой, третий… Наконец вынешь ее из плетеной укладки, и вдруг повеет легким дымком благовоний. Насколько же он приятнее свежего густого аромата!
225. Когда в ясную ночь…
Когда в ясную ночь, при ярком лунном свете, переправляешься в экипаже через реку, бык на каждом шагу рассыпает брызги, словно разбивает в осколки кристалл.
226. То, что должно быть большим
Дом. Мешок для съестных припасов. Бонза. Фрукты. Бык. Сосна. Палочка туши.
Глаза мужчины: узкие глаза придают ему женственный вид. Правда, если они величиной с чашку, это выглядит очень страшно.
Круглая жаровня. Полевые вишни. Горные керрии. Лепестки сакуры.
227. То, что должно быть коротким
Нитка для спешного шитья.
Волосы простой служанки. Речь молодой девушки.
Подставка для светильника.
228. То, что приличествует дому
Галерея с крутыми поворотами.
Круглая соломенная подушка для сидения.
Передвижной церемониальный занавес на невысокой подставке.
Рослые девочки-служанки. Слуги с приглядной внешностью.
Помещение для телохранителей.
Небольшие подносы. Столики. Подносы средней величины.
Метлы.
Раздвижные перегородки на подставках Доска для кройки.
Красиво украшенный мешок для съестных припасов. Зонтик.
Шкафчик с полками.
Подвесной металлический кувшинчик для нагревания вина. Сосуд, чтобы наливать вино в чарки.
229. Однажды по дороге я увидела…
Однажды по дороге я увидела, как слуга, приятный собой и стройный, торопливо шел с письмом, скатанным в трубку. Куда, хотелось бы мне узнать?
Другой раз я заметила, как мимо самых моих ворот спешат хорошенькие девочки-служанки. На них были старые платья, выцветшие и помятые, блестящие лакированные сандалии на высоких подставках, залепленных грязью.
Они несли какие-то вещи, завернутые в белую бумагу, и стопки тетрадей на подносах.
Что б это могло быть? Мне очень захотелось поглядеть. Но когда я окликнула девочек, они самым невежливым образом прошли мимо, не отвечая. Можно было легко вообразить себе, у какого хозяина они служили.
230. Самое возмутительное в моих глазах…
Самое возмутительное в моих глазах – явиться на праздник в обшарпанном, плохо убранном экипаже. Другое дело, если человек едет послушать святую проповедь с целью очиститься от грехов, – это похвальная скромность. Но даже и тогда слишком безобразный на вид экипаж производит дурное впечатление. А на празднике Камо это совсем непростительно. Невольно думается: нечего было и ездить, сидели бы дома.
И все же находятся люди, которые приезжают в экипаже без занавесок. Вместо них повешены рукава белых исподних одежд…
Бывало, сменишь к празднику занавески на новые, чтобы быть не хуже других. И вдруг видишь рядом великолепный экипаж! Становится так досадно!.. В самом деле, стоило ли приезжать?
Но еще более смущена душа у того, кто явился в жалкой повозке.
Помню, однажды я выехала рано. Слуги мои очень торопились, чтобы захватить лучшее место. Пришлось долго ожидать в палящую жару. Я то садилась, то вставала, так мне было тяжело.
Вдруг вижу – по дороге от дворца Верховной жрицы скачут семь-восемь всадников: высшие придворные, чиновники службы двора, секретари разных ведомств… Значит, пир закончился, сейчас начнется шествие. Я взволновалась и обрадовалась.
Лучше всего поставить свой экипаж перед галереей знатных зрителей. Какой-нибудь сановник передаст приветствие через слугу. Зрители пошлют всадникам, едущим во главе шествия, рис, смоченный водой, а всадники остановят своих коней возле лестницы, ведущей на галерею. К сынкам влиятельных отцов поспешно сбегут вниз служители и возьмут коней под уздцы. И мне очень жаль других, менее знатных всадников, на кого никто не обращает внимания.
Когда мимо понесли священный паланкин с Верховной жрицей, слуги опустили на землю оглобли повозок, установленные на подставки, а когда паланкин проследовал дальше, оглобли снова подняли вверх.
Вдруг вижу, чьи-то слуги собираются поставить экипаж своего хозяина впереди моего. Весь вид был бы загорожен. Я строго запретила им делать это, но они только ответили:
– Почему это нельзя? – и наперекор мне продвинули экипаж вперед. Я устала спорить с ними и обратилась с жалобой прямо к их хозяину.
Тем временем экипажи сгрудились так, что свободного места не оставалось, но все время прибывали новые. Позади знатных господ ехали вереницей повозки с их свитой. Я недоумевала, куда же станут все эти экипажи, как вдруг скакавшие впереди верховые быстро спешились и начали отодвигать назад чужие повозки, расчищая место для своих господ и даже для их свиты. Это было занятное зрелище, но я от души пожалела тех людей, которых так бесцеремонно прогнали! Они принуждены были впрячь быков в свои убогие повозки и с грохотом трогаться дальше в поисках пристанища. Разумеется, с хозяевами блистающих роскошью экипажей не посмели бы поступать так жестоко.
Заметила я и повозки грубого деревенского пошиба. Люди, сидевшие в них, непрерывно подзывали к себе слуг самого простецкого вида и сыпали приказаниями.
231. «В женских покоях нынче ночью…»
«В женских покоях нынче ночью побывал кто-то чужой. Он ушел на рассвете под большим зонтом», – прошел слух во дворце.
Прислушавшись, я поняла, что говорят о моем госте. Он, правда, был человек низкого ранга, но вполне благопристойный, не из тех, кто вызывает лишние толки.
«Что за сплетня?» – удивилась я.
Вдруг мне принесли письмо от государыни.
«Отвечай незамедлительно», – передали мне ее приказ. Я развернула письмо. На листке бумаги был нарисован большой зонтик, человека под ним не видно, только изображена рука, придерживающая зонт.
А внизу приписано:
С той ранней зари,
Когда осветилась вершина
На Горе…
Императрица неизменно проявляла большое внимание ко всему, что до нас касалось. Вот почему мне не хотелось, чтобы некрасивая сплетня дошла до ее слуха. Все это и позабавило меня и огорчило.
Я нарисовала на другом листке бумаги струи сильного дождя, а внизу добавила заключительную строфу к стихотворению, начатому императрицей:
«Забрызгано имя мое,
Хоть ни капли дождя не упало…
А вся причина в том, что сплетня сильно подмочена». Государыня с веселым смехом рассказала всю эту историю старшей фрейлине Укон.
232. Однажды, когда императрица временно поселилась во дворце на Третьем проспекте…
Однажды, когда императрица временно поселилась во дворце на Третьем проспекте, служба двора прислала паланкин с охапками аира для праздника пятой луны и целебными шарами – кусудама.
Молодые фрейлины и госпожа Микусигэдоно тоже приготовили целебные шары и прикрепили их к одеждам императорских детей – принцессы и принца.
Очень нарядные кусудама были присланы из других дворцов.
Кто-то принес аодзаси – лепешку, приготовленную из зеленой пшеницы. Я расстелила листок зеленой бумаги на красивой крышке от тушечницы и, положив лепешку на этот поднос, поднесла ее императрице со словами:
– Вот, подаю «через плетень».
Императрица оторвала уголок листка и написала на нем прекрасное стихотворение:
Все люди кругом
Спешат ловить мотыльков,
Собирать цветы.
Лишь тебе дано угадать,
Что таится в сердце моем.
233. Кормилица императрицы, госпожа Таю-но мёбу…
Кормилица императрицы, госпожа Таю-но мёбу, собиралась уехать в страну Хю́га, что значит «Обращенная к солнцу». Государыня подарила ей веер. На одной стороне веера было нарисовано много домов сельской знати, озаренных ярким сиянием солнца. На другой – столичные дворцы в дождливый день.
Императрица собственной рукой начертала на веере:
В той далекой стране,
Где багрянцем пылает солнце,
Обо мне не забудь.
Здесь в столице, где нет тебя,
Льется долгий дождь, не стихая…
Стихотворение полно глубокого чувства.
Не понимаю, как можно покинуть такую добрую госпожу! Уехать от нее так далеко!
234. Когда я затворилась для поста и молитвы в храме Киёмидзу…
Когда я затворилась для поста и молитвы в храме Киёмидзу, государыня послала ко мне особого гонца с письмом.
На китайской бумаге китайскими знаками была написана японская песня:
Возле дальних гор
Колокол вечерний звонит.
Слушай каждый удар.
Ты поймешь, как сильна любовь:
Это сердце бьется мое.
Внизу было написано: «Какое долгое отсутствие!»
Я забыла взять с собой в дорогу подходящую к случаю бумагу и написала ответ на пурпурном лепестке самодельного лотоса.
235. Почтовые станции
Почтовые станции: «Насихара – «Роща диких груш», Мотидзуки – «Полная луна».
Я слышала, что в стародавние времена на «Горной станции» Яма-но мумая – происходило много необычайных событий. Необычайное случалось и после. И если собрать все воедино, получится совсем необычайно!
236. Святилища богов
Святилища Фуру, Икута, «Храм на пути странствия». Святилище Ханафути – «Цветочная заводь». В «Храме криптомерии» древо это служит знамением того, что молитвы там возымеют силу.
Бог Кото-но мама («Сбудется по твоему слову») исполняет в точности все, о чем его просят.
Но ведь говорит старая песня:
О, этот храм святой,
Где я молился так неосторожно,
На пагубу себе…
Грустно, как подумаешь.
237. Светлый бог Аридоси
Светлый бог Аридоси. Это мимо храма бога Аридоси ехал верхом поэт Цураюки, когда его конь вдруг заболел. Люди сказали, что разгневанный бог поразил коня недугом. Тогда Цураюки посвятил богу стихотворение, и он, умилостивленный, даровал коню исцеление. Замечательное событие! Существует рассказ о том, как возникло имя Аридоси – «Муравьиный ход». Хотела бы я знать, все ли вправду так случилось?
Говорят, в старину жил один микадо, который любил лишь молодых людей и приказал предавать смерти всех, кому исполнится сорок лет. А потому престарелые люди бежали и скрылись в глубине страны. В столице нельзя было увидеть ни одного старого лица. Но жил там один военачальник в чине тюдзё, человек умный и в большой милости у государя. Оба его родителя уже почти достигли семидесятилетия. Ведь даже сорокалетние подверглись преследованию, что же грозит таким старцам, как они? Они были в тревоге и страхе. Но велика была сыновняя любовь в сердце тюдзё! Он не решился отправить родителей в такую даль, где не смог бы видеться с ними каждый день, но втайне вырыл большой погреб под домом, устроил в нем удобные покои и спрятал там стариков. Теперь тюдзё мог навещать их как угодно часто. Властям же и всем прочим он сообщил, что родители его куда-то бесследно скрылись.
Но зачем, спрашивается, микадо был так суров? Он ведь мог оставить в покое людей, которые сидели дома и не показывались ему на глаза. То был жестокий век!
Надо полагать, отец юноши был очень знатной персоной, раз сын его носил звание тюдзё. Старик этот был человеком мудрым и сведущим во всех делах. Он дал сыну прекрасное воспитание. Несмотря на свои молодые годы, тюдзё высоко стоял в общем мнении, и государь любил его.
В то время китайский император собирался захватить нашу страну, победив микадо хитрым обманом, а для этого он строил всяческие уловки. К примеру, задавал трудные задачи, испытуя мудрость японского государя.
Однажды он прислал блестящий, прекрасно отполированный брусок дерева в два сяку длиной и задал вопрос:
«Где у него верхушка, а где основание?» Казалось бы, невозможно ответить на это.
Микадо был в таком горе и смятении, что тюдзё пожалел его и пошел к отцу рассказать о случившейся беде.
– О, это дело немудреное! – сказал старик. – Ступайте к быстрому потоку и, держа брусок отвесно, бросьте его поперек течения. Он повернется сам собой. Тогда выньте его и на переднем его конце напишите: «Вершина».
Тюдзё пошел во дворец и сказал: «Попробуем то-то и то-то», – с таким видом, будто сам все придумал.
Потом он отправился с толпой людей к реке, кинул брусок в воду и, вытащив его, сделал пометку. В самом деле, оказалось, что помета сделана верно.
Много времени не прошло, китайский император прислал двух змей одной и той же длины и во всем похожих друг на друга.
«У кого из них мужское естество, а у кого женское?» – повелел он спросить у японского государя. И опять никто не мог догадаться. Тюдзё вновь пошел за советом к своему отцу.
– Положите обе змеи рядом, – сказал отец, – и поднесите к их хвостам тонкий прямой прутик. И вы тогда сможете отличить женскую особь, она не шевельнет хвостом.
Так и поступили. В самом деле, одна змея шевельнула хвостом, а другая осталась неподвижной.
Тюдзё пометил змей и отослал их китайскому императору.
Спустя некоторое время китайский император прислал драгоценный камень с семью витками, сквозь которые спиралью кружил узкий ход. И вели в него два крохотных отверстия, просверленные на разных сторонах камня.
«Проденьте нить сквозь камень, – написал китайский император. – В моей стране это умеет сделать любой».
Многие люди, во главе с самыми знатными, пытались решить задачу и так и этак, но напрасно! «Нет, тут бессилен самый искусный мастер!» – решили они.
Тюдзё снова поспешил к своему отцу и попросил у него совета.
– Поймайте двух крупных муравьев, – сказал старик. – Обвяжите каждого муравья тонкой нитью там, где у него перехват, а к этой нитке прикрепите другую, чуть потолще. Смажьте камень медом вокруг одного отверстия и дайте муравьям вползти в другое.
Тюдзё сообщил государю, что надлежит делать.
Как только муравьи почуяли запах меда, они устремились в глубину камня и быстро вышли с другой стороны.
Нанизанный на нити камень был отослан обратно.
– Японцы опять показали, что они умный народ! – воскликнул китайский император и больше не беспокоил микадо трудными задачами.
Микадо изумился мудрости молодого тюдзё и сказал ему:
– Проси у меня любой награды. В какой сан тебя возвести, какую должность дать тебе?
– Не нужно мне почетной должности, не надо высокого сана, – ответил тюдзё. – Но взамен дозволь отыскать моих старых родителей, скрывшихся неизвестно где, и разреши им отныне проживать в столице.
– Дело нетрудное! – ответил мнкадо и отменил свой указ.
Все старики возрадовались при этой желанной вести. Тюдзё получил высокий придворный сан и должность министра. И даже, слышала я, впоследствии стал божеством.
Говорят, бог этот появился однажды у изголовья одного паломника, посетившего его храм, и изрек следующее стихотворение:
Камень в семь витков
Муравьи нанизали на вить…
Кто не слышал о том?
«Муравьиный ход» – Аридоси —
С той поры именуют меня.
Так мне люди рассказывали.
238. Малый дворец на Первом проспекте…
Малый дворец на Первом проспекте ныне стал императорской резиденцией. Государь изволит пребывать в главном здании, а государыня в Северном павильоне.
С запада и востока к Северному павильону ведут галереи. По ним государь изволит проходить в покои супруги, а государыня навещает императора в его апартаментах.
Перед главным зданием находится внутренний двор, очень красивый на вид. Он засажен деревьями и обнесен плетеной оградой.
В двадцатый день второй луны, когда ясно и спокойно светило весеннее солнце, государь стал играть на флейте в открытых покоях, что примыкают к западной галерее. Военный министр Такато был его учителем в этом искусстве. Две флейты, согласно сливая свои голоса, исполняли мелодию из священной мистерии «Сосны Такасаго». Словами не выразить, до чего хорошо!
Такато делал государю разные наставления насчет того, как должно играть на флейте, и это тоже было замечательно.
Придворные дамы собрались позади бамбуковой шторы поглядеть на них и совсем не досадовали, что поучительные речи мешают слушать музыку.
Сукэтада – младший секретарь службы столярных работ – получил должность куродо.
Человек он грубоватый и бесцеремонный. Придворные сановники и дамы дали ему прозвище: Господин Режу Напрямик и сложили песенку:
Он мужлан, он грубиян,
Родом из страны Овари,
Угодил в свою семью…
Он ведь по материнской линии внук некоего Канатоки из провинции Овари.
Один раз император стал насвистывать на флейте мотив этой песенки. Бывший возле него Такато воскликнул:
– Государь, играйте громче, иначе Сукэтада не услышит!
Но император продолжал играть очень тихо, только для себя.
Другой раз он пришел из своего дворца в Северный павильон и сказал:
– Сукэтады здесь нет. Тогда я сыграю эту песенку… Какая несравненная доброта!
239. Бывает, что люди меняются так…
Бывает, что люди меняются так, словно они вновь родились в образе небожителей.
Придворная дама невысокого ранга вдруг назначена кормилицей наследного принца.
Она уже не заботится о церемониальном костюме. Ни китайской накидки не наденет, ни даже шлейфа… Какое там, в самом простом платье уляжется возле своего воспитанника, днюет и ночует в его опочивальне.
Другие фрейлины у нее на побегушках. То иди в ее комнату с каким-нибудь наказом, то отнеси письмо… Всего и не перечислить!
Когда простой придворный служитель получает звание куродо, он сразу возомнит себя важной персоной. Да можно ли подумать, что этот самый человек, который совсем недавно, в прошлом «месяце инея», нес японскую цитру в торжественном шествии по случаю праздника Камо? Теперь он неузнаваем! Посмотрите, как гордо выступает в компании молодых людей из самых знатных семейств! Невольно спросишь себя: «Откуда взялся этот юный вельможа?»
То же самое, наверно, происходит, когда чиновники из других ведомств назначены на должность куродо, но я их просто не знаю, и потому перемена в моих глазах не столь разительна.
240. Однажды утром, когда на землю лег высокими холмами снег…
Однажды утром, когда на землю лег высокими холмами снег и все еще продолжал падать, я увидела несколько молодых придворных пятого и четвертого рангов, с юными свежими лицами. Церемониальные верхние одежды прекрасных цветов, которые они надели поверх наряда ночной стражи, были высоко подоткнуты и заметно смяты там, где их раньше перетягивали кожаные пояса. Пурпур шаровар, казалось, еще более насытился цветом, еще ярче заиграл на фоне чистого снега.
Бросались в глаза щеголеватые нижние одежды, алые или, уж на худой конец, ослепительно-желтые, как горная керрия.
Молодые люди прикрывались зонтами, но сбоку налетал сильный ветер, осыпая их снегом, и они шли, наклонясь вперед. Не только глубокие башмаки и полубашмаки, но даже ноговицы на них побелели от снега…
Великолепная картина!
241. Однажды утром дверь, ведущая в длинную наружную галерею…
Однажды утром дверь, ведущая в длинную наружную галерею, была открыта очень рано. Я увидела, как придворные сановники толпой идут в северную караульню по переходу «Верховая тропа», примыкающему к Покоям для высочайшего омовения.
На придворных были выцветшие кафтаны, а шаровары до того распустились по швам, что оттуда лезли нижние одежды и их приходилось все время заправлять обратно.
Когда эти вельможи проходили мимо открытой двери, то пригнули вниз длинные крылышки своих шапок и прикрыли ими лица.
242. То, что падает снеба
Снег. Град. Ледяной дождь очень неприятен, но невольно залюбуешься, если он смешан с белым-белым снегом.
243. Как хорош снег…
Как хорош снег на кровлях, покрытых корой кипариса.
А еще он хорош, когда чуть-чуть подтает или выпадет легкой порошей и останется только в щелях между черепицами, скрадывая углы черепиц, так что они кажутся круглыми.
Есть приятность в осеннем дожде и граде, если они стучат по дощатой крыше.
Утренний иней – на темных досках крыши. И в саду!
244. Солнце
Солнце всего прекрасней на закате. Его гаснущий свет еще озаряет алым блеском зубцы гор, а по небу тянутся облака, чуть подцвеченные желтым сиянием. Какая грустная красота!
245. Луна
Всего лучше предрассветный месяц, когда его тонкий серп выплывает из-за восточных гор, прекрасный и печальный.
246. Звезды
«Шестизвездие». Звезда Пастух. Вечерняя звезда. Падучие звезды, что навещают нас по ночам, – довольно любопытны. Но лучше бы у них не было такого длинного хвоста!
247. Облака
Я люблю белые облака, и пурпурные, и черные… И дождевые тучи тоже, когда они летят по ветру.
Люблю смотреть, как на рассвете темные облака понемногу тают и становятся все светлее.
Кажется, в какой-то китайской поэме сказано о них:
«Цвет, исчезающий на заре…»
До чего красиво, когда тонкое сквозистое облако проплывает мимо ослепительно сияющей луны!
248. То, что родит сумятицу
Искры.
Вороны суматошно клюют на дощатой крыше приношение богам, рассыпанное там монахами перед утренней трапезой.
Большое стечение паломников в храм Киёмидзу в восемнадцатый день каждой луны.
Гость внезапно прибывает в дом, когда сумерки уже спустились, а огни еще не зажжены. Все приходят в волнение… Но воцаряется еще большая сумятица, если это прибыл хозяин дома из далекого путешествия.
По соседству возник пожар… Правда, у нас не загорелось!
249. То, что выглядит грубо
Высокая прическа простых служанок.
Изнанка кожаного пояса, украшенного рисунками в китайском духе.
Манеры Святого мудреца.
250. Те, чьи слова оскорбляют слух
Жрицы, читающие моления богам.
Лодочные гребцы.
Стражники, охраняющие дворец во время грозы. Борцы.
251. Те, кто напускает на себя уж очень умный вид
Теперешние младенцы лет трех от роду.
Женщины, что возносят молитвы богам о здравии и благополучии ребенка или помогают при родах.
Ведунья первым делом требует принести все, что нужно для молитвы. Кладет целую стопку бумаги и начинает кромсать ее тупым ножом. Кажется, так и одного листка не разрежешь, но этот нож у нее особый, и она орудует им изо всех сил, скривив рот на сторону.
Нарезав много зубчатых полосок бумаги, она прикрепляет их к бамбуковой палочке. Но вот торжественные приготовления закончены, и знахарка, сотрясаясь всем телом, бормочет заклинания… Вид у нее при этом многомудрый!
Потом она пускается в рассказы:
– Недавно в том-то дворце, в том-то знатном доме сильно захворал маленький господин… Совсем был плох, но призвали меня – и болезнь как рукой сняло. За это я получила много щедрых даров. А ведь каких только не призывали ведуний и заклинателей! И все без пользы. С той поры ни о ком другом и слышать не хотят, меня зовут. Я теперь у них в великой милости.
При этом выражение лица у нее не из самых приятных.
А еще напускают на себя умный вид хозяйки в домах простолюдинов.
И глупцы тоже. Они очень любят поучать тех, кто понастоящему умен.
252. То, что пролетает мимо
Корабль на всех парусах.
Годы человеческой жизни. Весна, лето, осень, зима.
253. То, что человек обычно не замечает
Дни зловещего предзнаменования. Как понемногу стареет его мать.
254. Как неприятны люди, которые не соблюдают вежливости в письмах!
Как неприятны люди, которые не соблюдают вежливости в письмах! Плохо, если в каждой строке сквозит высокомерное пренебрежение к людям.
Но не стоит все же совершать ошибку другого рода, употребляя чрезмерно подобострастные выражения, когда пишешь человеку, положение которого вовсе того не требует.
Что и говорить, оскорбительно самой получить неучтивое письмо. И даже если такое письмо получат другие, живо переживаешь чужую обиду.
Но разве это относится только к письмам?
Как не возмутиться, если с тобой разговаривают бесцеремонно, не соблюдая правил учтивости? А тем более гнев берет, если так осмеливаются говорить о высокопоставленных лицах.
Меня коробит, когда жена говорит о муже в неуважительном тоне.
Зачастую слуги, сообщая гостю о своем господине, употребляют чересчур почтительные слова: «его милость соизволили», «его светлость повелели»… Это дурная манера! Невольно думаешь: «Вот уж не к месту! Достаточно было бы сказать: «Господин мой изволил то-то и то-то…»
Иному человеку можно бы сделать замечание:
– Ах, что за тон! Как грубо! Зачем вы так неучтиво разговариваете?
Но и он сам, и окружающие только станут смеяться. Заметив свой промах, человек начнет шутливо отговариваться:
– Что за мелочные придирки!
Фамильярно, без тени смущения, называть придворных сановников и государственных советников просто по именам, не титулуя их, недопустимая вольность.
Лучше никогда не звать по имени даже самую нечиновную даму, у которой нет собственных апартаментов, а величать ее «сударыня» и «госпожа фрейлина». Она будет рада такой непривычной для нее вежливости и от души благодарна.
Вообще, придворных сановников и знатных молодых людей (если только не присутствует государь) надлежит именовать согласно занимаемой должности.
Разве допустимо перед лицом государя употреблять даже в разговоре друг с другом слово «я» применительно к себе? Я, мол, собственной персоной… Ведь сам император слушает.
Можно ли назвать умными людей, которые разговаривают неучтиво, и неужели уронит свое достоинство тот человек, который умеет соблюсти правила вежливости?
255. Очень грязные вещи
Слизняки.
Метла, которой подметали пол из грубых деревянных досок.
Лакированные чашки в императорском дворце.
256. То, что страшит до ужаса
Раскат грома посреди ночи.
Вор, который забрался в соседний дом.
Если грабитель проник в твой собственный дом, невольно потеряешь голову, так что уже не чувствуешь страха.
Пожар поблизости безмерно страшен.
257. То, что вселяет уверенность
Молебствие о выздоровлении, которое служат несколько священников, когда тебе очень плохо.
Слова утешения в часы тревоги и печали, которые слышишь от человека, истинно тебя любящего.
258. Зятя приняли в семейство…
Зятя приняли в семейство после долгих хлопот и приготовлений, но скоро он перестал посещать молодую жену. Вдруг зять встречается со своим бывшим тестем где-нибудь в официальном месте… Наверное, он чувствует в душе жалость к старику.
Один молодой человек стал зятем влиятельного сановника, но прошел всего месяц, и он забыл дорогу к своей жене. Все в доме бранили изменника на чем свет стоит, а кормилица даже читала страшные заклятия, чтобы несчастия посыпались на его голову.
Но в первый же месяц Нового года он получил звание куродо.
– Что теперь подумают люди! – стали говорить в семье его жены. – Скажут: «Странно, странно! С тестем на ножах, а такой успех! С чего бы, спрашивается?»
Все эти домашние пересуды наверняка дошли до ушей зятя.
Настало время шестой луны. В доме одного вельможи должны были читаться «Восемь поучений». Собралось множество людей.
Новый куродо выглядел очень нарядно в парчовых шароварах и черной безрукавке. Он легко мог бы повесить шнур своей безрукавки на «хвост коршуна» – оглобли экипажа, – где сидела покинутая им жена, так близко друг к другу стояли их экипажи.
«Как она примет это?» – шептались между собой женщины ее свиты. Не только они, но и все другие бывшие там люди из тех, кто знал о ее горе, были полны сердечного сочувствия к ней.
«А он сидел с равнодушным видом, бровью не шевельнул!» – стали рассказывать потом свидетели этой сцены.
Но мужчины, они не способны почувствовать сострадание или понять сердце женщины.
259. Самое печальное на свете…
Самое печальное на свете – это знать, что люди не любят тебя. Не найдешь безумца, который пожелал бы себе такую судьбу.
А между тем согласно естественному ходу вещей и в придворной среде, и в родной семье одних любят, других не любят… Как это жестоко!
О детях знатных родителей и говорить нечего, но даже ребенок самых простых людей привлечет все взгляды и покажется необыкновенным, если родители начнут восхвалять его сверх всякой меры. Что ж, когда ребенок в самом деле очень мил, это понятно. Как можно не любить его? Но если нет в нем ничего примечательного, то с болью думаешь: «Как слепа родительская любовь!»
Мне кажется, что самая высшая радость в этом мире – это когда тебя любят и твои родители, и твои господа, и все окружающие люди.
260. Мужчины, что ни говори, странные существа
Мужчины, что ни говори, странные существа. Прихоти их необъяснимы.
Вдруг один, к всеобщему удивлению, бросит красавицу жену ради дурнушки…
Если молодой человек хорошо принят во дворце или родом из знатной семьи, он вполне может выбрать из множества девушек красивую жену себе по сердцу.
Предположим, избранница недоступна, так высоко она стоит. Но все равно, если в его глазах – она совершенство, пусть любит ее, хотя бы пришлось ему умереть от любви.
Бывает и так. Мужчина никогда не видел девушки, но ему наговорили, что она – чудо красоты, и он готов горы своротить, лишь бы заполучить ее в жены.
Но вот почему иной раз мужчина влюбляется в такую девушку, которая даже на взгляд других женщин уж очень дурна лицом? Не понимаю.
Я помню, была одна дама, прекрасная собой, с добрым сердцем. Она писала изящным почерком, хорошо умела слагать стихи. Но когда эта дама решилась излить свое сердце в письме к одному мужчине, он ответил ей неискренним ходульным письмом, а навестить и не подумал.
Она была так прелестна в своем горе, но мужчина остался равнодушным и пошел к другой. Даже посторонних брал гнев: какая жестокость! Претил холодный расчет, который сквозил в его отказе…
Мужчина, однако, ничуть не сожалел о своем поступке.
261. Сострадание – вот самое драгоценное свойство…
Сострадание – вот самое драгоценное свойство человеческой души. Это прежде всего относится к мужчинам, но верно и для женщин.
Скажешь тому, у кого неприятности: «Сочувствую от души!» – или: «Разделяю ваше горе!» – тому, кого постигла утрата… Много ли значат эти слова? Они не идут из самой глубины сердца, но все же люди в беде рады их услышать.
Лучше, впрочем, передать сочувствие через кого-нибудь, чем выразить непосредственно. Если сторонние свидетели расскажут человеку, пораженному горем, что вы жалели его, он тем сильнее будет тронут и ваши слова неизгладимо останутся в его памяти.
Разумеется, если вы придете с сочувствием к тому, кто вправе требовать его от вас, то особой благодарности он не почувствует, а примет вашу заботу как должное. Но человек для вас чужой, не ожидавший от вас сердечного участия, будет рад каждому вашему теплому слову.
Казалось бы, небольшой труд – сказать несколько добрых слов, а как редко их услышишь!
Вообще, не часто встречаются люди, щедро наделенные талантами – и в придачу еще доброй душой. Где они? А ведь их должно быть много…
262. Только прямой глупец сердится.
Только прямой глупец сердится, услышав людские толки о себе. Как можно их избежать? Выходит, он мнит себя неуязвимым. Никто не смей о нем и слова сказать, но сам он волен осуждать других.
Бывают, правда, недопустимо омерзительные сплетни. Когда они дойдут до слуха того, кто стал их мишенью, то он, естественно, будет глубоко возмущен. Скверная может выйти история!
Если в обществе перемывают косточки человека, который еще дорог сердцу, то невольно пожалеешь его и не присоединишься к насмешникам. А в других случаях слишком велико желание позлословить на чужой счет и вызвать общий смех.
263. Если какие-нибудь черты в лице человека…
Если какие-нибудь черты в лице человека кажутся нам особенно прекрасными, то не устанешь любоваться им при каждой новой встрече.
С картинами не так. Если часто на них глядеть, быстро примелькаются. Возле моего обычного места во дворце стоят ширмы, они чудесно расписаны, но я никогда на них не гляжу. Насколько более интересен человеческий облик!
В любой некрасивой вещи можно подметить что-либо привлекательное… А в красивом – увы! – отталкивающее.
264. У господина Наринобу, тюдзё Правой гвардии…
У господина Наринобу, тюдзё Правой гвардии, великолепная память на голоса. Когда где-нибудь, позади завесы, идет общая беседа, обычно бывает трудно по одному голосу угадать, кто говорит, особенно если это человек не из тех, с кем видишься постоянно.
Вообще мужчины плохо различают голоса или особенности почерка, и лишь Наринобу сразу узнает, чей это голос, даже если говорить совсем тихо.
265. Я никогда не встречала людей с более тонким слухом…
Я никогда не встречала людей с более тонким слухом, чем главный императорский казначей Масамицу. Право, он мог бы расслышать, как падает на пол ресничка комара.
Однажды, когда я жила в правом крыле канцелярии императрицы, Наринобу, приемный сын его светлости Митинага, только что получивший звание тюдзё, нес дежурство во дворце.
Пока я беседовала с ним, одна из фрейлин тихо прошептала мне:
– Расскажите господину тюдзё историю про картинки на веере.
Я ответила ей чуть слышно, одними губами:
– Когда вон тот господин уйдет.
Даже она не расслышала и, наклонившись ко мне, стала переспрашивать:
– Что такое? Что такое?
– Возмутительно! – воскликнул Масамицу. – Ну если так, я весь день не тронусь с места.
«Но как мог он услышать?» – изумились мы.
266. То, что радует
Кончишь первый том еще не читанного романа. Сил нет, как хочется достать продолжение, и вдруг увидишь следующий том.
Кто-то порвал и бросил письмо. Поднимешь куски, и они сложатся так, что можно прочитать связные строки.
Тебе приснился сон, значение которого показалось зловещим. В страхе и тревоге обратишься к толкователю снов и вдруг узнаешь, к великой твоей радости, что сновидение это ничего дурного не предвещает.
Перед неким знатным человеком собралось целое общество придворных дам.
Он ведет рассказ о делах минувших дней или о том, что случилось в наши времена, а сам поглядывает на меня, и я испытываю радостную гордость!
Заболел человек, дорогой твоему сердцу. Тебя терзает тревога, даже когда он живет тут же, в столице. Что же ты почувствуешь, если он где-нибудь в дальнем краю? Вдруг приходит известие о его выздоровлении – огромная радость!
Люди хвалят того, кого ты любишь. Высокопоставленные лица находят его безупречным. Это так приятно!
Стихотворение, сочиненное по какому-нибудь поводу – может быть, в ответ на поэтическое послание, – имеет большой успех, его переписывают на память. Положим, такого со мной еще не случалось, но я легко могу себе представить, до чего это приятно!
Один человек – не слишком тебе близкий – прочел старинное стихотворение, которое ты слышишь в первый раз. Смысл не дошел до тебя, но потом кто-то другой объяснил его, к твоему удовольствию.
А затем ты вдруг найдешь те самые стихи в книге и обрадуешься им: «Да вот же они!»
Душу твою наполнит чувство благодарности к тому, кто впервые познакомил тебя с этим поэтическим творением.Удалось достать стопку бумаги Митиноку или даже простой бумаги, но очень хорошей. Это всегда большое удовольствие.
Человек, в присутствии которого тебя берет смущение, попросил тебя сказать начальные или конечные строки стихотворения. Если удастся сразу вспомнить, это большое торжество. К несчастью, в таких случаях сразу вылетает из головы то, что, казалось бы, крепко сидело в памяти.
Вдруг очень понадобилась какая-то вещь. Начнешь искать ее – и она сразу попалась под руку.
Как не почувствовать себя на вершине радости, если выиграешь в состязании, все равно каком!
Я очень люблю одурачить того, кто надут спесью. Особенно, если это мужчина…
Иногда твой противник держит тебя в напряжении, все время ждешь: вот-вот чем-нибудь да отплатит. Это забавно! А порой он напускает на себя такой невозмутимый вид, словно обо всем забыл… И это тоже меня смешит.
Я знаю, это большой грех, но не могу не радоваться, когда человек мне ненавистный попадет в скверное положение.
Готовясь к торжеству, пошлешь платье к мастеру, чтобы отбил шелк до глянца. Волнуешься, хорошо ли получится! И – о радость! – великолепно блестит.
Приятно тоже, когда хорошо отполируют шпильки – украшения для волос…
Таких маленьких радостей много!
Долгие дни, долгие месяцы носишь на себе явные следы недуга и мучаешься им. Но вот болезнь отпустила – какое облегчение! Однако радость будет во сто крат больше, если выздоровел тот, кого любишь.
Войдешь к императрице и видишь: перед ней столько придворных дам, что для меня места нет. Я сажусь в стороне, возле отдаленной колонны. Государыня замечает это и делает мне знак: «Сюда!»
Дамы дают мне дорогу, и я – о счастье! – могу приблизиться к государыне.267. Однажды, когда государыня беседовала с придворными дамами…
Однажды, когда государыня беседовала с придворными дамами, я сказала по поводу некоторых ее слов:
Наш бедственный мир мучителен, отвратителен, порою мне не хочется больше жить… Ах, убежать бы далеко, далеко! Но если в такие минуты попадется мне в руки белая красивая бумага, хорошая кисть, белые листы с красивым узором или бумага Митиноку, – вот я и утешилась Я уже согласна жить дальше.
А не то расстелю зеленую соломенную циновку, плотно сплетенную, с широкой белой каймою, по которой разбросан яркими пятнами черный узор… Залюбуюсь и подумаю:
«Нет, что бы там ни было, а я не в силах отвергнуть этот мир. Жизнь слишком для меня драгоценна…»
Немного же тебе надо! – засмеялась императрица. – Спрашивается, зачем было людям искать утешения, глядя на луну над горой Обасутэ?
Придворные дамы тоже стали меня поддразнивать:
Уж очень они короткие, ваши «молитвы об избавлении от всяческих бед».
Некоторое время спустя случились печальные события, потрясшие меня до глубины души, и я, покинув дворец, удалилась в свой родной дом.
Вдруг посланная приносит мне от государыни двадцать свитков превосходной бумаги и высочайшее повеление, записанное со слов императрицы.
«Немедленно возвратись! – приказывала государыня. – Посылаю тебе эту бумагу, но боюсь, она не лучшего качества и ты не сможешь написать на ней Сутру долголетия для избавления от бед».
О счастье! Значит, государыня хорошо помнит тот разговор, а я ведь о нем совсем забыла. Будь она простой смертной, я и то порадовалась бы. Судите же, как глубоко меня тронуло такое внимание со стороны самой императрицы!
Взволнованная до глубины души, я не знала, как достойным образом поблагодарить государыню, но только послала ей следующее стихотворение:
С неба свитки бумаги,
Чтобы священные знаки чертить,
В дар мне прислала богиня.
Это знак, что подарен мне
Век журавлиный в тысячу лет.
– И еще спроси государыню от моего имени, – сказала я, – «Не слишком ли много лет прошу я от судьбы?»
Я подарила посланной (она была простая служанка из кухонной челяди) узорное синее платье без подкладки.
Сразу же потом я с увлечением принялась делать тетради из этой бумаги, и в хлопотах мне показалось, что все мои горести исчезли. Тяжесть спала с моего сердца.
Дня через два дворцовый слуга в красной одежде посыльного принес мне циновку и заявил:
– Нате!
– А ты кто? – сердито спросила моя служанка. – Невежество какое!
Но слуга молча положил циновку и исчез.
– Спроси его, от кого он? – велела я служанке.
– Уже ушел, – ответила она и принесла мне циновку, великолепную, с узорной каймой. Такие постилают только для самых знатных персон.
В душе я подумала, что это – подарок императрицы, но вполне уверенной быть не могла. Смущенная, я послала разыскивать слугу, принесшего циновку, но его и след простыл.
– Как странно! – толковала я с моими домашними, но что было делать, слуга не отыскался.
– Возможно, он отнес циновку не тому, кому следовало, и еще вернется, – сказала я.
Мне хотелось пойти во дворец императрицы и самой узнать, от нее ли подарок, но если бы я ошиблась, то попала бы в неловкое положение.
Однако кто мог подарить мне циновку ни с того ни с сего? «Нет, разумеется, сама государыня прислала ее», – с радостью подумала я.
Два дня я напрасно ждала вестей, и в душе у меня уже начали шевелиться сомнения.
Наконец, я послала сказать госпоже Укё:
«Вот, мол, случилось то-то и то-то… Не видели ли вы такой циновки во дворце? Сообщите мне по секрету. Только никому ни слова, что я вас спрашивала».
«Государыня сохраняет все в большой тайне, – прислала мне ответ госпожа Укё. – Смотрите же, не проговоритесь, что я выдала ее секрет».
Значит, моя догадка была верна! Очень довольная, я написала письмо и велела своей служанке потихоньку положить его на балюстраду возле покоев императрицы. Увы, служанка сделала это так неловко, что письмо упало под лестницу.
268. Его светлость канцлер повелел…
Его светлость канцлер повелел, чтобы в двадцать первый день второй луны был прочитан Полный свод речений Будды в святилище Сякудзэндзи храма Хокоин.
На торжестве должна была присутствовать вдовствующая императрица-мать, и потому молодая государыня – моя госпожа – загодя, уже в самом начале луны, поспешила прибыть во дворец на Втором проспекте. Но, как назло, в тот вечер меня от усталости сморил сон, и я ничего не успела толком разглядеть.
Когда я встала на другое утро, солнце уже ярко светило в небе, и недавно построенный дворец свежо и нарядно белел в его лучах. Все в нем сияло новизной, бамбуковые шторы и те, как видно, были повешены только накануне.
«Когда же успели так великолепно украсить покои? Даже поставили Льва и Корейского пса в императорской опочивальне».
Возле лестницы, ведущей в сад, я заметила небольшое вишневое дерево, осыпанное пышным цветом.
«Как рано оно зацвело! – удивилась я. – Наверно, оттого, что растет в сени дворца. Значит, сливы уже давно распустились».
Вдруг гляжу, цветы на вишне ручной работы. Но они сверкали чудесными красками ничуть не хуже настоящих! Изумительное мастерство!
Было грустно думать, что они погибнут при первом же дожде.
На том месте, где был воздвигнут дворец, раньше стояло много маленьких домишек, и потому сад был еще беден деревьями, но сам дворец восхищал своей изысканной красотой. Вскоре пожаловал его светлость канцлер. На нем были серые с синим отливом шаровары, украшенные плотно вытканным рисунком, и кафтан «цвета вишни» поверх трех пурпурных одежд.
Дамы, во главе с императрицей, блистали великолепными нарядами из гладких или узорчатых тканей всех оттенков цветущей сливы – от густого до светлого. Китайские накидки на них были весенних цветов: «молодые побеги», «зеленеющая ива», «алые лепестки сливы».
Господин канцлер сел перед императрицей и начал с ней беседовать.
О, если бы я могла хоть на короткий миг показать эту сцену людям, обитающим вдали от дворца! Пусть бы они своими ушами услышали, как превосходно отвечала государыня!
Поглядев на придворных дам, канцлер сказал:
– Что еще осталось пожелать вам в этой жизни, ваше императорское величество? Сколько замечательных красавиц окружает вас, глядеть завидно! И нет среди них ни одной низкорожденной. Все – дочери знатных семейств. О, какая великолепная свита! Прошу вас, будьте милостивы к вашим придворным дамам. Но если б они только знали, что у вас за сердце! Тогда лишь немногие согласились бы служить вам. А я ведь, несмотря на вашу низменную скупость, верой и правдой служил вам с самого вашего дня рождения. И за это время вы хоть бы обноски пожаловали мне со своего плеча! Нет, уж я вам в глаза все выскажу.
Он насмешил нас до слез.
Но ведь это святая истина. По-вашему, я глупости болтаю? Как вам не совестно потешаться надо мной! – воскликнул канцлер.
В это время вдруг явился какой-то секретарь министерства церемониала с посланием от императора к императрице. Дайнагон Корэтика принял письмо и подал своему отцу. Развернув его, канцлер сказал:
До чего приятное послание! Прочесть, что ли, если будет дозволено?
Но, взглянув на дочь, добавил:
О, какой гневный вид! Словно я совершаю святотатство! – и отдал письмо.
Государыня взяла его, но не торопилась развернуть.
Как спокойно и уверенно она держалась!
Одна из фрейлин вынесла откуда-то из глубины покоев подушку, чтобы усадить на нее императорского посла, а три-четыре других остались сидеть возле церемониального занавеса, поставленного перед императрицей.
– Пойду распоряжусь, чтобы послу выдали награду, – сказал канцлер.
После того как он ушел, императрица принялась читать послание. Потом она написала ответ на тонкой бумаге, алой, как лепесток сливы, под цвет ее наряду.
«Но увы! – подумала я с сожалением. – Никто не сможет даже отдаленно представить себе, до чего хороша была императрица, кроме тех, кто, как я, видел ее в этот миг своими глазами».
Пояснив, что сегодня особый день, канцлер пожаловал в награду посланному женский церемониальный наряд вместе с длинной одеждой цвета алой сливы.
Была подана закуска, и гостю поднесли чарочку, но он сказал дайнагону Корэтика:
– Сегодня у меня очень важные дела. Господин мой, прошу меня извинить, – и с этими словами покинул нас.
Юные принцессы, дочери канцлера, изящно набеленные, не уступали никому красотой своих нарядов.
Госпожа Третья, Микусигэдоно, была ростом повыше госпожи Второй и выглядела настолько взрослой, что хотелось титуловать ее «сударыня».
Прибыла и ее светлость, супруга канцлера, но сейчас же скрылась позади церемониального занавеса, к большому сожалению новых фрейлин, еще не имевших случая увидеть ее.
Придворные дамы собрались тесным кругом, чтобы обсудить, какой наряд и какой веер лучше всего идут к сегодняшней церемонии. Каждая надеялась затмить всех остальных.
Вдруг одна заявила:
– А зачем я буду голову ломать? Надену первое, что под руку попадется.
– Ну, она опять за свое! – с досадой воскликнули другие дамы.
Вечером многие фрейлины отправились к себе домой, чтобы приготовиться к торжеству, и государыня не стала их удерживать.
Супруга канцлера навещала императрицу каждый день и даже иногда ночью. Юные принцессы – сестры государыни – тоже часто наведывались к ней, и в ее покоях все время царило приятное оживление. Из дворца императора ежедневно являлся посол.
Дни шли, и цветы на вишне ничего не прибавили к своей красоте, но выгорели на солнце и потускнели. Вид у них стал самый жалкий.
А когда они ночью попали под дождь, на них совсем уж нельзя было смотреть.
Рано утром я вышла в сад и воскликнула:
– Вот уж не скажешь теперь про цветок вишни, «светлой росой увлажненный», что он похож на лик красавицы…
Государыня услышала меня и пробудилась.
– В самом деле, мне показалось ночью, будто пошел дождь. Что случилось с цветами? – встревоженно вопросила она.
Как раз в эту минуту из дворца канцлера явилась толпа людей его свиты и разных челядинцев. Подбежав к вишневому дереву, они стали срывать с него ветки самодельных цветов, тихо переговариваясь между собой:
– Господин наш велел нам все убрать, пока еще темно. А солнце уже встает. Какая досада! Скорей, скорей! Поторапливайтесь.
Я глядела с любопытством. Если б это были люди, сведущие в поэзии, я бы напомнила им слова поэта Канэдзу ми:
Хоть говори, хоть нет.
Ветку цветущей вишни
Я все равно сорву.
Вместо этого я громко спросила:
– Кто там крадет цветы? Не смейте, нельзя.
Но они со смехом убежали, таща за собой ветки.
Я подумала, что канцлера посетила счастливая мысль. В самом деле, кому приятно глядеть, как некогда столь прекрасные цветы вишни обратились в мокрые комки и прилипли к дереву?
Вернувшись во дворец, я никому не сказала ни слова о том, что видела.
Скоро явились женщины из ведомства домашнего обихода и подняли решетчатые створки ситоми. Женщины из службы двора прибрали покои. Когда они управились с работой, императрица поднялась со своего ложа.
Она сразу заметила, что цветов на вишне больше нет.
– Ах, странное дело! Куда исчезли цветы? – удивилась государыня. – Ты как будто крикнула утром: «Воры крадут цветы!» Но я думала, что унесут всего несколько веток, беда невелика. Видела ли ты, кто они?
– Нет, – ответила я, – было слишком темно. Только смутно двигались неясные тени… Мне показалось, будто какие-то люди воруют цветы, и я прикрикнула на них.
– Но все же, если б это были воры, – заметила императрица, – вряд ли они похитили бы все цветы до единого. Скорее всего, мой сиятельный отец приказал потихоньку убрать самодельные цветы.
– Что вы, как это возможно? – возразила я. – Нет, во всем виноват весенний ветер.
– Ах, вот как ты заговорила! Значит, что-то скрываешь.
Видно, боишься бросить тень на его светлость.
В устах императрицы остроумный ответ не редкость, но все же я пришла в восхищение.
Тут показался канцлер, и я скрылась в глубине покоев из страха, что он увидит мой еще помятый сном «утренний лик».
Не успел канцлер войти, как изумленно воскликнул:
– Что я вижу! Пропали цветы на вишне. Вот новость! Но как вы не устерегли их? Хороши же ваши фрейлины, нечего сказать! Спят мертвым сном и не знают, что делается у них под носом.
– Но мне сдается, что об этом «узнал ты раньше меня», – тихонько прошептала я. Канцлер поймал мои слова на лету.
– Так я и думал, – заявил он с громким смехом. – Другие и не заметили бы! Я боялся только госпожи сайсё и вас.
– Да, верно, – подтвердила императрица с очаровательной улыбкой. – Сёнагон знала правду, но старалась меня уверить, что всему виной весенний ветер.
– Ну, она обвиняла его напрасно. – И канцлер с утонченным изяществом начал декламировать стихотворение:
Время пришло возделать
Даже поля на горах.
Не обвиняй же его,
Этот ветер весенний,
Что сыплются лепестки.
Ах, досадно все же, что мои люди не убереглись от чужих глаз. А я-то наказывал им соблюдать осторожность. Уж очень зоркие стражи здесь во дворце.
И он добавил:
– Но Сёнагон очень удачно сказала про весенний ветер, – и снова начал декламировать: «Не обвиняй же его…»
Императрица молвила с улыбкой:
– В нескольких простых словах она хорошо выразила свое сердечное огорчение. Какой страшный вид был у нашего сада сегодня утром!
Молодая дама по имени Ковакагими тоже вставила слово:
– Ведь что ни говори, а Сёнагон первая все заметила. И еще она сказала: только настоящий цветок вишни прекрасен, «светлой росой увлажненный»… а самодельные цветы погибнут.
У канцлера был забавно огорченный вид.
На восьмой или девятый день той же луны я собралась вернуться на время к себе домой. Императрица попросила меня: «Побудь еще хоть немного», – но я все же покинула дворец.
Однажды в полдень, когда солнце ярко сияло на безоблачном небе, мне принесли письмо от государыни:
«Не обнажились ли сердца цветов? Извести меня, что с тобой?»
Я ответила: «Осень еще не наступила, но… девять раз в единую ночь к вам душа моя возносилась».
Помню, в тот вечер, когда императрица должна была переехать во дворец на Втором проспекте, фрейлины подняли ужасную суматоху и, не соблюдая пристойного порядка, толпой ринулись к экипажам. Каждая старалась первой отвоевать себе место.
Я с тремя моими приятельницами стояла в стороне и смотрела на это.
– Неприятная картина! – говорили мы между собой. – Такую толкотню увидишь, только когда люди разъезжаются с праздника Камо. И не подступишься. Но пусть их! Если все экипажи будут заняты и мы не сможем уехать, государыня непременно заметит наше отсутствие и пошлет за нами. Словом, мы остались спокойно ждать, а между тем дру гие дамы, тесня друг друга, осаждали экипажи. Наконец они кое-как расселись по местам и уехали.
Распорядитель, наблюдавший за нашим отъездом, воскликнул:
– Я, кажется, не жалея голоса, старался навести порядок, и вот, пожалуйста, четыре фрейлины еще здесь.
Подошел чиновник службы двора.
– Кто, кто остался? – изумленно спросил он. – Странно, очень странно! Я был уверен, что все уже отбыли. Как же вы так замешкались? Сейчас мы собирались посадить служанок вместе с вещами… Небывалый случай!
И он велел подать экипаж.
– О, если так, – сказала я, – посадите сперва этих ваших служанок. А нас уж как-нибудь потом…
– Нет, это возмутительно! Вы нарочно со злобы говорите такие нелепости.
И посадил нас в последний экипаж. Предназначенный для простых служанок, он был еле-еле освещен тусклым факелом. Мы отправились в путь, умирая от смеха.
Тем временем паланкин государыни уже прибыл, и она находилась в приготовленных для нее покоях.
– Позовите сюда Сёнагон, – повелела императрица.
– Но где же она, где? – удивлялись юные фрейлины Укё и Косакон, посланные встречать меня. Но экипажи подъезжали один за другим, а меня все не было.
Дамы выходили из экипажа и группами по четверо, в том порядке, как ехали, направлялись к государыне.
– Как, ее нет до сих пор? Почему же это? – спрашивала императрица.
Но никто не знал.
Наконец, когда все экипажи опустели, молодые фрейлины приметили меня.
Госпожа ваша то и дело спрашивает вас, а вы так запоздали! – упрекнули они меня и поскорей повели к императрице.
По дороге я глядела кругом. Удивительно, как за самое короткое время сумели так благоустроить дворец, словно императрица уже давно обитала в его стенах.
– Почему ты так долго не являлась ко мне? Тебя искали повсюду, но не могли найти, – спросила государыня.
Я промолчала. Одна из фрейлин, приехавших со мной, сказала с досадой:
– А как могло быть иначе? Разве возможно ехать последними, а явиться раньше всех? Еще спасибо служанкам, пожалели нас, пустили в свою повозку. Там было так темно, что мы набрались страха.
– Распорядитель не знал своего дела, – воскликнула императрица. – Но вы-то почему молчали? Фрейлины, не искушенные в этикете, ведут себя бесцеремонно. Одна из старших дам, Эмон, например, должна была бы призвать их к порядку.
– А зачем же они гурьбой бросились к экипажам? Лишь бы обогнать друг друга, – возразила Эмон.
Я подумала, что разговор этот принимает очень неприятный оборот для окружающих.
– Ну скажите, умно ли вы поступили? Нарушили все приличия, лишь бы сесть первыми в хороший экипаж. Благородно вести себя, следуя строгому чину, вот что самое главное, – с огорчением выговаривала фрейлинам государыня.
– Наверное, я слишком задержалась со сборами и все устали меня ждать, – заметила я, чтобы сгладить неловкость.
Узнав, что государыня завтра утром отправится слушать чтение священного канона, я в тот же вечер поспешила во дворец.
По дороге я заглянула в передние покои на северной стороне Южного дворца. Там горели светильники на высоких подставках, и я увидела многих знакомых мне придворных дам. Одни сидели позади ширм группами по две, по три или четыре, других скрывал от глаз церемониальный занавес.
Но некоторые были на виду. Собравшись в круг, они поспешно шили, подбирали одна к другой и бережно складывали парадные одежды, прикрепляли завязки к шлейфам, белили свои лица… Но не буду тратить слова, нетрудно вообразить себе эту картину.
Дамы так усердно занимались прической, словно завтрашний день – главное событие в их жизни.
– Государыня должна отбыть в час Тигра, – сообщила мне одна из фрейлин. – Почему вы не пришли раньше? Один человек искал вас, он хотел передать вам веер.
Я поторопилась надеть свой церемониальный наряд на случай, если государыня в самом деле отбудет в час Тигра.
Начало светать, занялось утро. Нам сказали, что экипажи подадут к «Галерее под китайской крышей». В галерею эту, расположенную в западном крыле двора, вел крытый переход. Все мы, сколько нас было, пустились чуть ли не бегом, лишь бы поспеть вовремя.
Фрейлины, которые, подобно мне, недавно поступили на службу, легко робели и поддавались смущению, а тут еще в этом западном крыле находился сам канцлер, и государыня направилась к нему.
Она пожелала прежде всего посмотреть, как будут усаживать в экипажи дам ее свиты. Позади плетеных занавесей возле государыни стояли ее сестры: госпожа Сигэйся и две младших принцессы, а также ее матушка – супруга канцлера – с тремя своими сестрами.
Господин дайнагон Корэтика и его младший брат Самми-но тюдзё встречали каждый очередной экипаж и, став по обе его стороны, поднимали плетеные шторы, откидывали внутренние занавески и подсаживали дам. Ехать надо было вчетвером.
Пока мы стояли тесной толпой, можно еще было прятаться за спиной других, но вот стали выкликать наши имена по списку. Волей-неволей пришлось выйти вперед. Не могу описать, какое мучительное чувство одолело меня. Из глубины дворца сквозь опущенный занавес на меня смотрело множество людей, и среди зрителей была сама императрица. Я оскорблю ее глаза своим неприглядным видом… При этой горькой мысли меня прошиб холодный пот. Мои тщательно причесанные волосы, казалось мне, зашевелились на голове.
С трудом передвигая ноги, я прошла мимо занавеса, но дальше, к моему конфузу, стояли два принца и с улыбкой глядели на меня. Я была как во сне. Но все же удержалась на ногах и дошла до экипажа. Не знаю, можно ли гордиться этим как геройством или мной владела дерзость отчаяния. Когда все мы заняли свои места, слуги выкатили экипа жи со двора и поставили вдоль широкого Второго проспекта, опустив оглобли на подставки.
«Такую длинную вереницу экипажей можно увидеть на дороге разве что в самые торжественные дни праздничных шествий. Наверно, все так думают, глядя на нас», – при этой мысли сердце мое забилось сильнее.
На дороге собралась большая толпа чиновных людей средних рангов: четвертого, пятого и шестого… Они подошли к экипажам и, слегка рисуясь, стали заговаривать с нами.
А больше всех асон Акинобу, как говорится, задирал голову и надувал грудь.
Но вот все придворные, начиная с самого канцлера и верховных сановников и кончая теми, кто даже не имеет доступа во дворец, двинулись навстречу вдовствующей императрице-матери. После ее проезда должна была тронуться в путь наша молодая государыня. Я боялась, что придется ждать целую вечность, но едва лишь взошло солнце, как показался кортеж вдовствующей императрицы.
В первом экипаже, украшенном на китайский образец, восседала сама престарелая императрица-инокиня. Далее в четырех экипажах следовали монахини. Экипажи сзади были открыты, и можно было увидеть в их глубине хрустальные четки, рясы цвета бледной туши поверх других одеяний: необычайное благолепие!
Сквозь опущенные плетеные шторы смутно виднелись пурпурные занавески с темной каймой.
В остальных десяти экипажах ехали придворные дамы. Китайские накидки «цвета вишни», шлейфы нежных оттенков, шелка, блистающие густым багрянцем, верхние одежды бледно-алые с желтым отливом или светло-пурпурные радовали глаза переливами красок.
Солнце уже поднялось высоко, но зеленоватое небо было подернуто легкой дымкой, и при этом свете наряды придворных дам так чудесно оттеняли друг друга, что казались прекрасней любой драгоценной ткани, любого пышного одеяния.
Его светлость канцлер со своими младшими братьями и весь двор в полном составе почтительно встретили престарелую императрицу. При виде ее величественного кортежа поднялся ропот восхищения.
Но, надеюсь, зрители любовались также и вереницей наших экипажей, выстроившихся вдоль дороги в ожидании своей очереди.
Я сгорала от нетерпения: скорее бы в путь! Время тянулось бесконечно. Меня мучила тревога: в чем причина задержки?
Но вот наконец восемь дев – унэмэ – выехали верхом на конях, которых служители вели за повод. По ветру красиво струились зеленые шлейфы с темной каймой, ленты пояса, шарфы…
Среди этих дев одна – по имени Фусэ – находилась в любовной связи с начальником ведомства лекарственных снадобий Сигэмаса. Она надела на себя светло-пурпурные мужские шаровары.
Дайнагон Яманои заметил со смехом:
– Кажется, Сигэмаса получил право на недозволенный цвет императорского пурпура?
Но вот остановились ехавшие друг за другом унэмэ, и в тот же миг появился паланкин нашей госпожи. Слов нет, кортеж вдовствующей императрицы был великолепен, но разве можно сравнить его с нашим?
Как прекрасен был паланкин молодой государыни! Золотая луковица, венчающая кровлю паланкина, ослепительно сверкала на солнце. Даже блиставшие яркими красками занавески в паланкине были неописуемо хороши.
Телохранители натянули священные шнуры, висевшие по четырем углам паланкина, и он тронулся в путь. Занавески тихо колебались на ветру…
Говорят, в минуту сильного волнения волосы шевелятся на голове. И на поверку это оказалось сущей правдой! Вообразите, в каком положении оказались дамы, у кого были плохие волосы, когда они еще вдобавок встали дыбом.
Все с восторгом глядели на паланкин. Изумительно! Великолепно! Меня охватила гордость при мысли, что я служу такой государыне и приближена к ней.
Лишь только паланкин императрицы проследовал мимо нас, как оглобли наших экипажей сразу сняли с подставок. Припрягли быков. Мы двинулись вслед за императрицей. Нет, я не в силах описать наше счастливое волнение!
Когда кортеж прибыл к храму, музыканты у главных ворот заиграли корейские и китайские мелодии, а танцоры стали исполнять пляски Льва и Корейского пса.
Раздался многоголосый хор инструментов, застучали барабанчики – и голова моя пошла кругом. Уж не попала ли я заживо в царство Будды? Мне казалось, что я возношусь к небесам на волне этих звуков.
Когда мы въехали во двор, то увидели шатер из многоцветной парчи. По сторонам ярко зеленели новые бамбуковые шторы, а вокруг шатра были повешены большие занавеси.
Все, все было так красиво, словно видение нездешнего мира. Слуги подвезли экипажи к многоярусной галерее для императрицы. Но и здесь стояли в ожидании все те же два принца.
– Выходите побыстрей, – повелели они.
Я не помнила себя от смущения даже тогда, когда садилась в экипаж, а ведь здесь двор залит солнцем и негде спрятаться от чужих глаз.
Мои накладные волосы сбились в космы под китайской накидкой. Я выглядела, наверное, очень смешно. При ярком солнечном свете легко можно было отличить черные пряди настоящих волос от рыжеватых поддельных. Эта мысль меня ужаснула, и я не в силах была первой выйти из экипажа.
– Позвольте мне пропустить вперед другую даму. Я выйду потом, – попросила я, но фрейлина, сидевшая позади меня, как видно, тоже была смущена.
– Нет, разрешите мне во вторую очередь, я боюсь, – взмолилась она.
– Ну и робки же вы, – заметил дайнагон. Еле-еле он уговорил ее покинуть экипаж.
Потом он подошел ко мне и сказал:
– Императрица повелела мне: «Выведи ее из экипажа незаметно, чтобы она не попадалась на глаза кому-нибудь вроде Мунэтака». Вот почему я здесь, но вы так бесчувственны ко мне…
Он помог мне выйти из экипажа и отвел к галерее императрицы. Меня глубоко тронуло сердечное участие ко мне государыни.
Восемь ранее прибывших дам уже успели занять самые лучшие места на нижнем ярусе, откуда можно было хорошо видеть церемонию. Государыня сидела на самой верхней площадке, высотой в один или два сяку.
– Вот она, я привел ее, – сказал дайнагон, – и ничьи глаза ее не видели.
– Где же она? – молвила императрица и появилась из-за церемониального занавеса.
Она еще не сняла своего шлейфа. Кто видел что-нибудь более прекрасное, чем ее китайская накидка? И как пленительно красива нижняя одежда из багряного шелка. Или другая, из китайской парчи «цвета весенней ивы». А под ними надеты еще пять одинаковых одежд цвета бледноалой виноградной кисти. Два самых верхних одеяния поражали своим великолепием. Одно – алое китайское и второе – прозрачное из шелковой дымки: светло-синий узор по белому фону. Оба украшены золотой каймой «слоновий глаз». Подбор цветов несравненной красоты.
– Ну, как, по-твоему, выглядел мой кортеж? – спросила императрица.
– Смею сказать, замечательное зрелище! – воскликнула я, но – увы! – как мало выражали эти избитые слова!
– Тебе пришлось долго ждать. А знаешь, почему? Мой сиятельный отец решил, что неприлично ему оставаться в тех самых одеждах, в которых он встречал вдовствующую императрицу, а новые одежды были не готовы. Их пришлось спешно дошивать. Он ведь такой щеголь! – заметила с улыбкой государыня.
Здесь, на открытом месте, где все было залито солнечным светом, она в своем ослепительном наряде казалась еще более прекрасной, чем обычно. Видно было даже, как ниточка пробора в ее волосах сбегает немного вкось к диадеме, надетой на лоб. Не могу сказать, как это было прелестно!
Два церемониальных занавеса высотой в три сяку, поставленных наискось друг к другу, отгораживали места для знатных придворных дам на верхнем ярусе галереи. Там, вдоль возвышения, на котором сидела государыня, у самого края помоста была расстелена циновка. На ней расположились две дамы: Тюнагон – дочь начальника Правой гвардии Тадагими, родного дяди канцлера, и госпожа сайсё – внучка Правого министра Томи-но кодзи.
Бросив на них взгляд, императрица повелела:
– Сайсё, спустись ниже, к остальным фрейлинам. Сайсё сразу поняла, в чем дело, и ответила:
– Мы потеснимся, здесь хватит места для троих.
– Хорошо! Садись рядом с ними, – приказала мне государыня.
Одна из фрейлин, сидевших внизу, стала смеяться:
– Смотрите, словно мальчишка для услуг затесался в дворцовые покои.
Другая подхватила:
– Нет, скорее конюший сопровождает всадника.
– Вы думаете, это остроумно? – спросила я.
Но, несмотря на эти насмешки, все равно для меня было большой честью глядеть на церемонию с вершины галереи.
Мне совестно говорить это, ведь мои слова звучат как похвальба. Хуже того, злопыхатели, из числа тех, кто с многомудрым видом осуждает весь свет, будут, пожалуй, порицать саму императрицу за то, что она приблизила к себе такую ничтожную особу, как я, и тогда по моей вине возникнут толки, неприятные для моей госпожи.
Но разве могу я замалчивать истину? Ведь государыня в самом деле оказала мне честь, неподобающую для меня в моем скромном положении.
С того места, где мы находились, открывался прекрасный вид на галерею вдовствующей императрицы и другие галереи для зрителей.
Его светлость канцлер первым делом направился к вдовствующей императрице, побыл там некоторое время, потом наведался к нам. Двое старших его сыновей, оба в звании дайнагона, и третий сын, Самми-но тюдзё, несли караульную службу, как гвардейцы, и красовались в полном воинском наряде, с луком и колчаном, что очень подходило к торжественности случая.
Многочисленный почетный эскорт, сопровождавший канцлера, тесными рядами сидел возле него на земле: высшие сановники, придворные четвертого и пятого рангов…
Его светлость канцлер взошел на нашу галерею и поглядел на нас. Все дамы, вплоть до юной принцессы Микусигэдоно, были в церемониальном наряде, на всех китайские накидки и шлейфы.
Госпожа супруга канцлера изволила надеть поверх шлейфа еще одну одежду с широкими рукавами.
– Ах, что за собрание красавиц, словно я гляжу на картину! Сегодня даже моя старуха вырядилась не хуже других.
Принцессы Третья и Четвертая, снимите шлейф с государыни. Ваша госпожа – вот она, ее величество императрица! Это перед ее галереей установлена караульня для гвардии, пустяковое ли дело! – говорил канцлер с радостными слезами.
Глядя на него, все тоже невольно прослезились. Между тем господин канцлер заметил, что я надела китайское платье, на котором пятицветными нитями были вышиты по алому фону ветки цветущей вишни.
– Ах, вот кстати. Мы пришли в большое смятение. Хватились, что недостает одного красного одеяния для священника. Надо было нам одолжить ризу у какого-нибудь бонзы. А пока мы медлили, вы, как видно, ее стащили…
– Кажется, это риза епископа Сэй, – весело заметил дайнагон Корэтика.
Все узнали мое имя – Сэй-Сёнагон и засмеялись. Для мимолетного словца находчиво, не правда ли?
А настоящий епископ, юный сын канцлера, был облачен в тонкую ризу красного цвета. Пурпурное оплечье, нижние одежды и шаровары розовато-лиловых оттенков дополняли его наряд. Бритая голова отливала синевой. Казалось, перед нами сам бодхисаттва Дзидзо во плоти. Забавно было глядеть, как он замешался в толпу придворных дам. Над ним посмеивались:
– Какое неприличие! Среди дам! Вместо того чтобы величественно восседать посреди клира.
Из галереи дайнагона Корэтика к нам привели его сынка Мацугими. Мальчик был наряжен в кафтан цвета спелого винограда, одежды из темно-пурпурной парчи, отливающей глянцем, и другие одежды, алые, как лепестки сливы.
За ним следовала огромная свита, составленная, как обычно, из придворных четвертого и пятого рангов.
Дамы на галерее схватили его в объятья, но он, неизвестно почему, вдруг расплакался, стал кричать. Это было смешно и мило!
Но вот началась священная церемония.
В красные чаши рукотворных лотосов положили свитки Полного свода речений Будды, по одному свитку в каждый цветок. А затем цветы эти понесли священники, знатные вельможи, сановники двора, придворные разных рангов, кончая шестым, всех не перечислить. Великолепное шествие!
Затем появился главный священник, надзирающий за порядком службы. Чин по чину последовали приношение цветов Будде, воскурение ароматов, пляски под музыку.
К вечеру глаза у меня устали и разболелись.
Куродо пятого ранга принес государыне письмо от императора. Посла усадили в кресло перед галереей императрицы. Поистине, он был великолепен!
Следом за ним явился Наримаса, третий секретарь министерства церемониала.
– Император повелел, чтобы государыня прибыла незамедлительно, этим же вечером, в его дворец. Я должен ее сопровождать, – сообщил посол и остался ждать ответа.
Вскоре прибыл новый посол, старший куродо.
На этот раз император прислал настоятельное письмо и канцлеру тоже. Государыне пришлось повиноваться.
Во все время церемонии из галереи вдовствующей императрицы-матери то и дело приносили моей госпоже послание в духе старой песни о солеварне Тика и разные красивые подарки, а государыня отвечала тем же. Радостно было глядеть на это.
Когда кончилась служба, вдовствующая императрица изволила уехать к себе, но на этот раз в сопровождении только половины прибывшей с ней сановной свиты.
Фрейлины, служившие молодой государыне, не знали, что она направилась в резиденцию императора, вместо того, чтобы воротиться в собственный дворец на Втором проспекте. Они поспешили туда. Настала поздняя ночь, но государыня все не показывалась.
Дамы с нетерпением поджидали, когда же служанки принесут им теплые ночные одеяния, а тех не слыхать и не видать. Дрожа от холода в тонких и просторных одеждах, дамы сердились, жаловались, возмущались, но без всякого толку.
На рассвете наконец явились служанки.
– Где вы были? Почему вы такие тупоголовые? – начали им выговаривать дамы.
Но служанки хором пустились в объяснения и сумели оправдаться.
На другой день после церемонии хлынул сильный дождь и его светлость канцлер сказал императрице:
– Ну, что вы скажете? Какую счастливую карму я уготовил себе в прошлых рождениях!
Поистине, он вправе был гордиться. Но как смогу я в немногих словах поведать о событиях былого времени, столь счастливых по сравнению с тем, что мы видим теперь? А если так, я умолчу и о тех горестных событиях, свидетельницей которых стала позже.
269. Из песен я больше всего люблю…
Из песен я больше всего люблю старинные простонародные, например, песню о воротах, возле которых растет криптомерия.
Священные песни кагура тоже прекрасны.
Но «песни на современный лад» – имаё-ута́ – какие-то странные, напев у них длинный и тягучий…
270. Люблю слушать, как ночной страж…
Люблю слушать, как ночной страж объявляет время. Посреди темной холодной ночи приближаются шаги: топ-топ-топ. Шаркают башмаки, звенит тетива лука, и голос в отдалении выкликает:
– Я такой-то по имени, из такого-то рода. Час Быка, третья четверть. Час Мыши, четвертая четверть.
Слышно, как прибивают таблицу с обозначением времени к «столбу часов».
Есть у этих звуков странное очарование.
Простые люди узнают время по числу ударов гонга и говорят:
– Час Мыши – девять. Час Быка – восемь.
271. В самый разгар полудня…
В самый разгар полудня, сияющего солнцем, или в поздний час, быть может, в самую полночь, когда царственная чета уже должна была удалиться на покой, радостно услышать возглас государя: «Эй, люди!»
Радостно также, когда глубокой ночью до слуха донесутся звуки флейты, на которой играет император.
272. Тюдзё Наринобу – сын принца монаха…
Тюдзё Наринобу – сын принца-монаха, бывшего некогда главой военного ведомства, обладает красивой наружностью и приятным нравом.
Какую боль должна была почувствовать дочь губернатора провинции Иё, когда Наринобу покинул ее и бедняжке пришлось уехать со своим отцом и похоронить себя в глуши.
Узнав, что она тронется в путь с первыми лучами зари, Наринобу, нет сомнения, пришел к ней накануне вечером. До чего же он, наверно, был хорош в своем шелковом кафтане, когда прощался с ней при бледном свете предрассветного месяца!
Он частенько наведывался ко мне потолковать и с полной откровенностью называл черное черным, рассуждая о поведении некоторых близких ему особ.
Была при дворе одна дама, – звали ее Хёбу, которая усердно соблюдала День удаления от скверны.
Она желала, чтоб ее именовали не иначе как родовым прозвищем Тайра, потому, видите ли, что ее удочерила какая-то семья, принадлежащая к этому роду.
Но молодые дамы смеялись над такими претензиями и нарочно называли эту даму именем подлинного ее рода.
Внешности она была ничем не примечательной, до красавицы далеко, но в обществе держалась неглупо и с достоинством.
Государыня как-то раз заметила, что насмехаться над человеком непристойно, но из недоброжелательства никто не передал ее слов молодым фрейлинам.
В то время я проживала во дворце на Первом проспекте, где мне была отведена маленькая, очень красивая комната возле веранды, глядевшая прямо на Восточные ворота. Я делила ее с Сикибу-но омото, не разлучаясь с ней ни днем ни ночью, и мы не допускали к себе никого из неприятных нам людей. Сама государыня нередко навещала нас.
Однажды мы решили провести ночь в главном здании и улеглись рядом в передних покоях на южной стороне дворца.
Вскоре кто-то начал громко звать меня, но мы не хотели вставать и сделали вид, что спим.
Однако посетитель не унимался.
– Разбудить их, они притворяются, – приказала императрица.
Эта самая Хёбу явилась к нам и начала толкать и звать, но мы не шелохнулись.
Она пошла сказать гостю:
– Я не могу их добудиться, – потом уселась на веранде и завела с ним разговор. Мы думали, это ненадолго, но часы текли, забрезжил рассвет, а беседе их все не было конца.
– А ведь это Наринобу, – с приглушенным смешком шепнула мне Сикибу-но омото, но гость на веранде оставался в блаженном неведении, думая, что мы ничего не слышим.
Наринобу провел в беседе всю ночь и ушел только на заре.
– Что за ужасный человек! – говорила Сикибу-но омото. – Пусть теперь придет к нам, не добьется от меня ни слова. И о чем, хотела бы я знать, толковали они всю ночь напролет?
Но тут вдруг Хёбу отодвинула скользящую дверь и вошла к нам. Она услышала, что мы говорим о чем-то в столь ранний час.
– Человек явился на свидание, не испугавшись проливного дождя, как не пожалеть его? Пускай за ним в прошлом водились вины, но, по-моему, можно простить ему любые прегрешения за то, что он пришел в ненастную ночь, промокший до нитки.
С какой стати Хёбу взялась поучать меня? Положим, если возлюбленный посещал тебя и вчера, и позавчера, и третьего дня, то когда он является к тебе еще и сегодня, в проливной дождь, твое сердце тронуто… Так значит, он не в силах разлучиться с тобой ни на единую ночь.
Но если он долгое время не показывался на глаза, оставив тебя терзаться неизвестностью, и вдруг пожаловал в дождливую ночь, то позволительно усомниться в его искренности. Впрочем, каждый судит по-своему.
Наринобу любит беседовать с одной женщиной, которая много видела, много знает, наделена проницательным умом и (как ему кажется) отзывчивым сердцем. Но он посещает еще и других дам, есть у него и законная жена. Часто приходить он не может.
И все же он вдруг явился в такую ужасную погоду! Уж не рассчитывал ли он, что свет заговорит с похвалой о его постоянстве? Но зачем он стал бы изобретать такие хитрые уловки, чтобы произвести впечатление на женщину, к которой совсем равнодушен?
Как бы там ни было, когда идет дождь, меня душит тоска. Я забываю, что всего лишь вчера радовалась ясному и чистому небу. Все вокруг мне кажется таким мрачным даже в роскошных покоях дворца. А если приютивший меня дом не отличается красотой, тогда я думаю только об одном:
«Скорей бы, скорее кончился этот несносный дождь!»
Порою на душе у меня бывает смутно, ничто не радует, ничто не волнует меня, и только лунный свет по-прежнему имеет власть надо мной. Я теряюсь мыслями в прошлом, уношусь в будущее. Передо мной так ясно, как никогда, встают картины, прекрасные или печальные. Вот если какой-нибудь человек вспомнит обо мне и посетит меня в лунную ночь, я буду безмерно ему рада, хотя бы он до того не бывал у меня десять или двадцать дней, месяц, год или даже долгих семь-восемь лет.
Пусть даже он посетит меня в таком доме, где мне нельзя принять гостя, где надо опасаться чужих глаз, я все равно обменяюсь с ним словами, хотя бы пришлось вести беседу, стоя на ногах, а если есть возможность приютить его на ночь, непременно удержу до утра.
Когда я гляжу на светлую луну, я вспоминаю о тех, кто далеко, в памяти воскресает давно забытое. Я снова, как будто это случилось сейчас, переживаю радости, тревоги, волнения былых дней.
Повесть «Комано», по моему мнению, не из лучших, язык устарел, она скучновата, но мне нравится место, где герой, вспоминая былое, достает летний веер, источенный молью, и читает стихи:
Спокойно коню доверюсь…
Оттого ли, что дождь кажется мне унылым и непоэтичным, но я ненавижу его, даже если из пролетной тучки брызнет несколько капель. Стоит только полить дождю – и все пропало! Самые великолепные церемонии, самые удивительные праздничные зрелища теряют всякий смысл. Так почему же я непременно должна была прийти в восторг, когда ко мне явился человек, вымокший с головы до ног?
Возлюбленный девушки Отикубо, тот самый, который посмеивался над господином Катано, вот кто мне по душе!
Он пришел не только в дождливую ночь, но посещал свою любимую и накануне, и третьего дня, – это и достойно похвалы. Но неприятно читать, как он мыл ноги. До чего же они были залеплены грязью!
Когда меня посетит друг в ненастную бурную ночь, веришь его любви, и на душе становится радостно!
Но особенно я счастлива, если гость придет ко мне в снежную ночь.
Как чудесно, когда мужчина является к своей возлюбленной, весь запорошенный снегом, шепча стих из песни:
Сумею ли забыть?
Тайное свидание, само собой, больше волнует сердце, чем обычный визит, на глазах у всех, но в обоих случаях женщина чувствует радостную гордость.
Его занесенные снегом одежды выглядят так необычно! Все на нем покажется прекрасным: «охотничья одежда», светло-зеленый наряд куродо и, уж разумеется, придворный кафтан. Даже будничный короткий кафтан, какие носят куродо шестого ранга, не оскорбит глаз, если он влажен от снега.
Бывало, раньше куродо ночью в любую погоду являлись на свидание к дамам в своих лучших одеждах и, случалось, выжимали из них воду струей.
Теперь они и днем их не наденут. Какое там, приходят к даме в самом будничном виде.
А уж до чего хороши были куродо в одежде начальников гвардии!
Впрочем, боюсь, что после моих слов любой мужчина сочтет своим долгом отправиться к своей возлюбленной под проливным дождем.
В ясную ночь, когда ослепительно горит луна, кто-то бросил письмо в покои, где спит дама. На листке великолепной алой бумаги написано только: «Пускай не знаешь ты…»
При свете луны дама читает эти слова. Прекрасная картина!
Разве это могло бы случиться в темную дождливую ночь?
273. Один человек всегда посылал мне письмо…
Один человек всегда посылал мне письмо на другое утро после любовной встречи.
Но вдруг он сказал мне:
– К чему лишние слова? Обойдемся без долгих объяснений. Мы встретились в последний раз. Прощайте!
На другой день от него ни слова.
Обычно он спешил прислать письмо с первыми лучами зари. Не удивительно, что я провела весь день в тоске.
«Значит, его решение твердо», – думала я.
На второй день с утра зарядил дождь. Настал полдень, а вестей все не было.
«Всему конец, он больше меня не любит», – сказала я себе.
Вечером, когда я в сумерках сидела на веранде, слуга, прятавшийся под большим зонтом, принес мне письмо. С каким нетерпением я открыла его и прочла. Там стояли лишь слова: «Как от дождей прибывает вода…»
Но сотни стихотворений не могли бы мне сказать больше!
274. Сегодня утром на небе не было ни облачка…
Сегодня утром на небе не было ни облачка, но вскоре его заволокли тяжелые тучи, все кругом потемнело, пошел густой снег, и на душе стало так грустно! Кругом выросли белые горы, а снег все сыпал и сыпал с прежней силой.
Вдруг я увидела человека с тонким и стройным станом, по виду из телохранителей какого-нибудь знатного господина. Прикрываясь зонтом от снега, он вошел во двор сквозь боковую дверцу в ограде, и я с любопытством наблюдала, как он вручил письмо той, кому оно предназначалось. Письмо было написано на листке бумаги Митиноку или, может быть, на белом листке с узорами, сложено в узкую полоску и завязано узлом. Тушь, видимо, замерзла от холода, и черта, проведенная вместо печати, к концам становилась заметно тоньше. Там, где был затянут узел, бумага смялась и волнилась мелкими морщинками.
Местами тушь чернела густыми пятнами, а кое-где шли тонкие бледные штрихи. Строки тесно лепились друг к другу на обеих сторонах листка.
Дама читала и перечитывала письмо снова и снова. Но вот удивительно, мое дело было сторона, а я волновалась: что говорилось в этом письме? Иногда дама чему-то улыбалась, и тогда любопытство разбирало меня еще сильнее.
Но я стояла слишком далеко и могла лишь смутно догадываться, что означают слова, четко написанные черной тушью.
Женщина, прекрасная лицом, с длинной челкой волос на лбу, получила письмо ранним утром, когда еще не рассеялся ночной сумрак. Она не в силах дождаться, пока зажгут огонь в лампе, но берет щипцами горящий уголек из жаровни и при его тусклом свете напряженно вглядывается в строки письма, пробуя хоть что-нибудь разобрать.
До чего она хороша в это мгновение!
275. Какой страхи трепет внушают «стражи грома»…
Какой страх и трепет внушают «стражи грома» во время грозы!
Старшие, вторые и младшие начальники Левой и Правой гвардии, не жалея себя, стоят на посту перед дворцом. Когда гром затихнет, один из старших начальников отдает воинам приказ удалиться.
276. Накануне праздника весны…
Накануне праздника весны пришлось ехать кружным путем, чтобы избежать «неблагоприятного направления».
Возвращаешься домой уже поздней ночью. Холод пробирает до того, что, как говорится, вот-вот подбородок отмерзнет.
Наконец ты дома. Торопишься придвинуть к себе круглую жаровню. Как чудесно, когда она вся пылает огнем, ни одного черного пятна. Но еще приятней выгребать горящие угли из-под тонкого слоя пепла.
Вдруг, увлеченная разговором, заметишь, что огонь погас.
Явится служанка и, к твоей досаде, навалит сверху угли горой и раздует огонь. Хорошо еще, если она догадается положить угли кольцом вдоль края, чтобы жар пылал в середине. Я не люблю также, когда горящие угли сгребают кучей в середину, а сверху насыпают новые…
277. Однажды намело высокие сугробы снега
Однажды намело высокие сугробы снега. Против обыкновения, верхние створки ситоми утром не были подняты. В большой четырехугольной жаровне разожгли огонь, и придворные дамы во главе с самой императрицей уселись вокруг нее, оживленно беседуя.
– Скажи мне, Сёнагон, – спросила императрица, – каковы сегодня снега на вершине Сянлу?
Я велела открыть окно и сама высоко подняла плетеную занавеску.
Государыня улыбнулась.
– Но ведь и мы тоже хорошо знали эту китайскую поэму, – заговорили другие дамы, – и ее часто перелагали в японские стихи. Просто не сразу вспомнили:
Вижу, подняв занавеску, Снег на вершине Сянлу.
Да, вы, Сёнагон, достойны служить такой императрице, как наша!
278. Мальчики, которые помогают заклинателю демонов…
Мальчики, которые помогают заклинателю демонов, отлично знают свое дело.
Когда совершается обряд очищения, заклинатель читает молитвословия богам, а присутствующие благоговейно ему внимают.
Не успеет он сказать: «Побрызгайте вином или водой», – как мальчики проворно вскакивают с мест и выполняют все, что надо.
Ведь бывают же смышленые люди, кому и приказывать не надо. С каким удовольствием я наняла бы их к себе на службу!
279. Как-то раз в пору третьей луны…
Как-то раз в пору третьей луны я провела Дни удаления в доме одного своего знакомца. Это было скромное жилище в глухом месте. Сад не мог похвастаться красивыми деревьми. Одно из них называли ивой, но не было у этого дерева очарования настоящей ивы, листья торчали широкие, уродливые.
– Вряд ли это ива, – заметила я.
– Но, право же, бывают такие, – уверяли меня. В ответ я сложила стихи:
Как дерзко, как широко
Ива размалевала
Тонкие брови свои.
В этом саду весна,
Боюсь, лицо потеряет.
В другой раз я снова отправилась провести Дни удаления в столь же скромном жилище.
Уже на второй день мне стало так тоскливо, что казалось, я и часа там не выдержу.
Вдруг – о счастье! – ко мне пришло письмо.
Госпожа сайсё красиво начертала на листке тонкой зеленой бумаги стихотворение, сложенное императрицей:
Как жить я могла, скажи,
Долгие, долгие годы,
Пока не узнала тебя?
Теперь я едва живу,
А мы лишь вчера расстались…
А внизу госпожа сайсё приписала:
«Каждый день разлуки с вами длится тысячу лет. Скорее, с первыми лучами рассвета, спешите к нам!»
Добрые слова госпожи сайсё доставили мне большую радость. Тем более не могло меня оставить равнодушной послание императрицы.
Я сочинила в ответ стихотворение:
Так, значит, печальна ты
В своих заоблачных высях?
Пойми же, с какою тоской
Гляжу я на день весенний
В убогом домишке моем!
А госпоже сайсё я написала:
«Боюсь, что этой же ночью меня постигнет судьба младшего военачальника: не доживу до утра».
Я вернулась во дворец на рассвете.
– Мне не очень понравилась в твоем вчерашнем стихотворении строка: «Пойми же, с какой тоской…» Все дамы тоже нашли ее неуместной, – сказала императрица.
Я сильно опечалилась, но, вероятно, государыня была права.
280. В двадцать четвертый день двенадцатой луны…
В двадцать четвертый день двенадцатой луны щедротами императрицы состоялось празднество Поминовения святых имен Будды.
Прослушав первую полуночную службу, когда сутры читал главный священник клира, некие бывшие там люди – и я вместе с ними – глубокой ночью поехали домой.
Несколько дней подряд шел сильный снег, но теперь он перестал. Подул порывистый ветер. Земля кое-где пестрела черными пятнами, но на кровлях снег повсюду лежал ровным белым слоем.
Даже самые жалкие хижины казались прекрасными под снежной пеленой. Они так сверкали в лучах предрассветного месяца, словно были крыты серебром вместо тростника. Повсюду виднелось такое множество сосулек, коротких и длинных, словно кто-то нарочно развесил их по краям крыш. Хрустальный водопад сосулек! Никаких слов не хватает, чтобы описать великолепие этой картины.
В нашем экипаже занавесок не было. Плетеные шторы, поднятые кверху, не мешали лучам луны свободно проникать в его глубины, и они озаряли многоцветный наряд сидевшей там дамы. На ней было семь или восемь одежд: бледно-пурпурных, белых, цвета алых лепестков сливы… Густой пурпур самой верхней одежды сверкал и переливался ярким глянцем в лунном свете.
А рядом с дамой сидел знатный вельможа в шароварах цвета спелого винограда, плотно затканных узором, одетый во множество белых одежд. Широкие разрезы его рукавов позволяли заметить еще и другие одежды, алые или цвета ярко-желтой керрии. Ослепительно-белый кафтан распахнут, завязки его распущены, сбегают с плеч, свешиваются из экипажа, а нижние одежды свободно выбиваются красивыми волнами. Он положил одну ногу в шелковой штанине на передний борт экипажа. Любой встречный путник, наверно, не мог не залюбоваться его изящной позой.
Дама, укрываясь от слишком яркого лунного света, скользнула было в самую глубину экипажа, но мужчина, к ее великому смущению, потянул ее туда, где она была открыта чужим взорам.
А он снова и снова повторял строку из китайской поэмы:
Холодом-холодом вея,
Стелется тонкий ледок…
О, я готова была бы глядеть на них всю ночь! Как жаль, что ехать нам было недалеко.
281. Когда придворные дамы отпросятся в гости…
Когда придворные дамы отпросятся в гости и, собравшись большой компанией, начнут с похвалой говорить о своих господах или обсуждать последние дворцовые новости и происшествия в большом свете, с каким интересом и удовольствием слушает их хозяйка дома!
Я хотела бы жить в большом, красивом доме. Моя семья, разумеется, жила бы со мной, и я бы поселила в просторных покоях моих приятельниц – придворных дам, с которыми я могла бы приятно беседовать. Мы собирались бы в свободное время, чтобы обсудить новое стихотворение или обменяться мнениями по поводу разных событий. Если одна из нас получит письмо, мы прочтем его вместе и сочиним ответ.
А если даму посетит возлюбленный, он будет принят в нарядно украшенных покоях. В дождливую ночь я любезно попрошу его остаться.
Когда же настанет время провожать любую из моих подруг на службу во дворец, я позабочусь, чтобы все ее желания были исполнены…
Но все это, знаю, только дерзкая мечта!
282. Те, кто перенимает чужие повадки
Люди, которые заразились зевотой.
Дети.
283. То, что не внушает доверия
Притворщики. Они кажутся более чистосердечными, чем люди, которым нечего скрывать. Путешествие на корабле.
284. День стоял тихий и ясный
День стоял тихий и ясный. Море было такое спокойное, будто натянули блестящий бледно-зеленый шелк, и нас ничто не страшило.
В лодке со мной находились девушки-служаночки в легких одеждах с короткими рукавами, в дорожных хакама и совсем еще молодые слуги.
Они дружно налегали на весла и гребли, распевая одну песню за другой.
Чудо, как хорошо! Вот если бы кто-нибудь из людей светского круга мог увидеть, как мы скользили по воде!
Но вдруг налетел вихрь, море начало бурлить и клокотать. Мы себя не помнили от страха. Гребцы изо всех сил работали веслами, торопясь направить лодку к надежной гавани, а волны заливали нас. Кто поверит, что это бушующее море всего лишь мгновение назад было так безмятежно и спокойно?
Вот почему к мореходам нельзя относиться с пренебрежением. Казалось бы, на их утлых суденышках не отважишься плавать даже там, где совсем мелко. Но они бесстрашно плывут на своих скорлупках над глубокой пучиной, готовой вот-вот поглотить их. Да еще и нагружают корабль так тяжело, что он оседает в воду по самые края.
Лодочники без тени страха ходят и даже бегают по кораблю. Со стороны кажется, первое волнение – и всему конец, корабль пойдет на дно, а они, громко покрикивая, бросают в него пять-шесть огромных сосновых бревен в три обхвата толщиной!
Знатные люди обычно плавают в лодке с домиком. Приятно находиться в глубине его, но если стоять возле борта, то голова кружится. Веревки, которые служат для укрепления весел, кажутся очень слабыми. Вдруг одна из них лопнет? Гребец будет внезапно сброшен в море! И все же более толстые веревки не в ходу.
Помню, я однажды путешествовала в такой лодке. Домик на ней был очень красиво устроен: двери с двумя створками, ситоми поднимались. Лодка наша не так глубоко сидела в воде, как другие, когда кажется, что вотвот уйдешь на дно. Я словно была в настоящем маленьком доме.
Но посмотришь на маленькие лодочки – и ужас возьмет! Те, что вдалеке, словно сделаны из листьев мелкого бамбука и разбросаны по воде.
Когда же мы наконец вернулись в нашу гавань, на всех лодках зажгли огни, – зрелище необычайной красоты!
На рассвете я с волнением увидела, как уходят в море на веслах крошечные суденышки, которые зовут сампанами. Они растаяли вдали. Вот уж поистине, как говорится в песне, «остался только белопенный след»!
Я думаю, что знатным людям не следует путешествовать по морю. Опасности подстерегают и пешехода, но все же, по крайней мере, у него твердая земля под ногами, а это придает уверенности.
Море всегда вселяет жуткое чувство.
А ведь рыбачка-ама ныряет на самое дно, чтобы собирать там раковины. Тяжелое ремесло! Что будет с ней, если порвется веревка, обвязанная вокруг ее пояса? Пусть бы еще мужчины занимались этим трудом, но для женщин нужна особая смелость.
Муж сидит себе в лодке, беспечно поглядывая на плывущую по воде веревку из коры тутового дерева. Не видно, чтоб он хоть самую малость тревожился за свою жену.
Когда рыбачка хочет подняться на поверхность моря, она дергает за веревку, и тогда мужчина торопится вытащить ее как можно скорей. Задыхаясь, женщина цепляется за край лодки… Даже посторонние зрители невольно роняют капли слез.
До чего же мне противен мужчина, который опускает женщину на дно моря, а сам плывет в лодке! Глаза бы мои на него не смотрели!
285. У одного младшего начальника Правой императорской гвардии…
У одного младшего начальника Правой императорской гвардии был отец самого низкого звания. Молодой человек стыдился своего отца и, заманив его на корабль якобы для того, чтобы отвезти из провинции Иё в столицу, утопил в морских волнах.
Люди говорили об этом с ужасом и отвращением: «Поистине, нет ничего на свете более мерзостного, чем человеческое сердце!»
И вот этот самый жестокосердный сын, заявив, что собирается устроить торжество в день праздника Бон – поминовения усопших, – начал усердно к нему готовиться.
Когда его святейшеству Домэй рассказали об этом, он сложил стихотворение, которое мне кажется превосходным:
Он вверг отца в пучину моря,
А ныне с пышностью справляет праздник Бон,
Где молятся о тех,
Кто ввергнут в бездну ада!
Какое зрелище печальное для глаз!
286. Матушка светлейшего господина Охара…
Матушка светлейшего господина Охара однажды услышала, что в храме Фумондзи читались «Восемь поучений».
На другой день во дворце О́но собралось множество гостей. Развлекались музыкой, сочиняли китайские стихи.
Она же сложила японскую песню:
Мы рубили дрова,
Как во время оно
Учитель святой,
Но прошла та пора.
Так в чертогах
Оно начнем пировать,
Пока не сгниет рукоять топора.
Замечу, что это прекрасное стихотворение было, как видно, потом записано по памяти.
287. Когда принцесса, мать Аривара-но Нарихира…
Когда принцесса, мать Аривара-но Нарихира, находилась в Нагаока, он служил при дворе и не навещал ее. Однажды во время двенадцатой луны от принцессы пришло письмо. Нарихира раскрыл его. В нем было лишь следующее стихотворение:
Все больше старею я.
Все чаще думаю, что никогда
Не свижусь с тобой…
Эти строки глубоко трогают мое сердце.
Что же должен был почувствовать Нарихира, когда прочел их?
288. Я переписала в свою тетрадь стихотворение…
Я переписала в свою тетрадь стихотворение, которое показалось мне прекрасным, и вдруг, к несчастью, слышу, что его напевает простой слуга…
Какое огорчение!
289. Если служанка начнет расхваливать человека…
Если служанка начнет расхваливать человека благородного звания: «Ах, он такой милый, такой обходительный!» – тот сразу упадет в моих глазах. И наоборот, только выиграет, если служанка станет его бранить.
Сходным образом чрезмерные похвалы со стороны слуги могут повредить доброй славе дамы.
Да и к тому же когда такие люди примутся хвалить, то непременно ввернут какую-нибудь глупость.
290. Младших начальников Левого и Правого отрядов…
Младших начальников Левого и Правого отрядов дворцовой стражи прозвали «надсмотрщиками» и порядочно их побаиваются.
Совершая ночной обход, они вторгаются в покои придворных дам и заваливаются там спать.
Это отвратительно!
Вешают на церемониальный занавес свои холщовые штаны и длинную одежду, скрученную в безобразный узел… Неблагопристойный вид!
Впрочем, эта самая одежда падает красивыми складками, прикрывая ножны меча, когда начальники стражи проходят мимо по двору. Они выглядели бы совсем молодцами, если бы могли, подобно молодым куродо, всегда носить светло-зеленые одежды.
«Когда прощался он, еще был виден предрассветный месяц», – сказал кто-то в песне о молодом куродо.
291. Однажды вечером дайнагон Корэтика…
Однажды вечером дайнагон Корэтика стал почтительно докладывать императору о китайских классиках и, как всегда, задержался в покоях государя до поздней ночи.
Придворные дамы удалились одна за другой, чтобы прилечь где-нибудь за ширмами или занавесом и соснуть немного.
Я осталась в одиночестве бороться с одолевавшей меня дремотой.
Слышу, ночной сторож возгласил:
– Час Быка, последняя четверть.
«Уже светает», – сказала я про себя.
– О, если так, – заметил дайнагон, – вам, государь, незачем ложиться в постель.
Он даже и не помышлял о том, что надо идти спать.
«Вот горе! Что он говорит? – ужаснулась я. – Были бы здесь другие дамы, кроме меня, я бы уж как-нибудь ухитрилась незаметно прилечь на отдых».
Между тем государь вздремнул, прислонившись к колонне.
– Нет, вы только посмотрите на него! – воскликнул дайнагон. – На дворе утро, а он изволил опочить.
– В самом деле! – смеясь, вторила брату императрица.
Но государь не слушал их.
Случилось так, что девушка, бывшая на побегушках у старой служанки, поймала накануне петуха и спрятала у себя в клетушке.
«Утром отнесу своим в деревню», – думала она.
Но собака приметила петуха и погналась за ним. Петух взлетел на высокую полку под потолком галереи и пронзительным криком перебудил всех во дворце.
Государь тоже очнулся от сна:
– Что это? Как попал сюда петух?
Дайнагон Корэтика продекламировал в ответ стих из китайской поэмы:
Будит криком просвещенного монарха…
Великолепно! Даже у меня, скромной прислужницы, не искушенной в науках, глаза широко открылись от восторга. Дремоты как не бывало.
Император с императрицей тоже были восхищены.
– Цитата как нельзя более отвечает случаю, – говорили они.
В самом деле, такая находчивость поразительна!
На следующий вечер государыня удалилась в опочивальню императора. Посреди ночи я вышла в галерею позвать мою служанку.
Ко мне подошел дайнагон Корэтика.
– Вы идете к себе? Позвольте проводить вас.
Повесив церемониальный шлейф и китайскую накидку на ширмы, я пошла с ним.
В ярком сиянии луны ослепительно белел его кафтан.
Шаровары были так длинны, что он наступал на них.
Иногда, схватив меня за рукав, он восклицал:
– Не упадите! – и осторожно вел дальше.
По дороге дайнагон чудесно скандировал китайские стихи:
Путник идет вдаль при свете ущербной луны
Я вновь была до глубины души взволнована. Это заставило дайнагона засмеяться:
– Легко же вас привести в восторг таким пустяком! Но как я могла остаться равнодушной?
292. Однажды, когда я находилась в покоях принцессы Микусигэдоно…
Однажды, когда я находилась в покоях принцессы Микусигэдоно вместе с Мама, кормилицей ее брата епископа Рюэн, к веранде подошел какой-то человек.
– Со мной приключилась страшная беда, – слезливо заговорил он. – Кому здесь могу я поведать о своем горе?
– Ну, в чем дело? – осведомилась я.
– Отлучился я из дому ненадолго, а за это время сгорел дотла мой домишко. Приходится мне, словно раку-отшельнику, с тех пор ютиться в чужих домах. Сперва занялся сарай с сеном для императорских конюшен, а стоял он совсем рядом, за плетнем. Огонь-то и перекинулся на мой домик. Так полыхнуло, чуть моя жена в спальне не сгорела. А добро все пропало, ничего спасти не удалось… – тягуче жаловался он.
Мы все начали смеяться, и принцесса Микусигэдоно тоже.
Я тут же сочинила стихотворение:
Только ли сеновал?
Все подожжет, не жалея,
Солнце летнего дня:
Растут огоньки, как побеги.
Спальня дотла спалена.
Бросив листок со стихами молодым фрейлинам, я попросила:
– Передайте ему!
Дамы с шумом и смехом сунули ему листок:
– Одна особа пожалела тебя, услышав, что ты погорел… Получи!
Проситель взял листок и уставился на него:
– Какая-то запись, не пойму! Сколько по ней мне причитается получить?
– А ты сперва прочти, – посоветовала одна из фрейлин.
– Как я могу? Я – человек темный.
– Покажи другим, а нам недосуг. Нас зовет императрица. Но о чем ты беспокоишься, скажи пожалуйста, получив такую замечательную бумагу?
Заливаясь смехом, мы отправились во дворец. Там мы рассказали обо всем императрице.
Этот человек, уж наверно, показал кому-нибудь листок со стихами. Можно вообразить, в какой он сейчас ярости!
Государыня, глядя на нас, тоже не могла удержаться от смеха:
– Ну, почему вы ведете себя так сумасбродно?
293. Один молодой человек лишился своей матери
Один молодой человек лишился своей матери. Его отец прежде очень любил сына, но с тех пор, как взял себе новую жену, по ее злобному наущению, совсем переменился к нему и даже не допускает в главные покои дома.
Лишь старая кормилица да родные покойной матери заботятся о том, чтобы он был пристойно одет.
В западном и восточном павильонах дома находятся красивые комнаты для гостей. Молодой человек живет в одной из них. Она богато убрана: есть в ней и ширмы, и сёдзи с картинами.
Во дворце к нему благосклонны. Люди говорят, что он исправен по службе.
Сам император нередко зовет его и приглашает принять участие в концертах.
Но он вечно задумчив и печален, ничто для него не мило… В своем горе он предался самым пагубным страстям.
Есть у него младшая сестра, которую с беспримерной силой любит один из знатнейших сановников. Только ей рассказывает он о своих сердечных делах, и она для него в целом мире единственное утешение.
294. Некая придворная дама была в любовном союзе…
Некая придворная дама была в любовном союзе с сыном правителя провинции Тотоми. Услышав, что возлюбленный ее навещает другую фрейлину, служившую вместе с ней в одном дворце, она пришла в сильный гнев.
– «Я могу поклясться тебе головой своего отца! Все пустые сплетни. Я и во сне ее не видел», – уверял он меня. Что мне сказать ему? – спрашивала дама своих подруг.
Я сложила для нее следующее стихотворение:
Призови в свидетели богов
И отца – правителя Тотоми,
Там, где мост построен Хамана,
Но ужель, скажи мне, я поверю?
Ты к другой давно построил мост.
295. Однажды я беседовала с одним мужчиной…
Однажды я беседовала с одним мужчиной в доме, где мне следовало опасаться нескромных глаа.
Сердце мое тревожно билось.
– Отчего вы так взволнованы? – спросил он меня. Я ответила ему:
Как на «Заставе встреч»
Невидимо бьет источник
В «Колодце бегущей воды»,
Так сильно бьется сердце мое.
Вдруг люди найдут потаенный ключ?
296. – Правда ли, что вы собираетесь уехать?..
– Правда ли, что вы собираетесь уехать в деревенскую глушь? – спросил меня кто-то. Вот что я сказала в ответ:
И в мыслях я не держу
Уйти в далекие горы,
Где вечно шепчет сосна.
Молва ли вам нашептала?
Привиделось ли со сна?
297. То, что ночью кажется лучше, чем днем
Блестящий глянец темно-пурпурных шелков.
Хлопок, собранный на поле.
Волосы дамы, красивыми волнами падающие на высокий лоб.
Звуки семиструнной цитры.
Люди уродливой наружности, которые в темноте производят приятное впечатление.
Голос кукушки. Шум водопада.
298. То, что проигрывает при свете огня
Пурпурная парча. Цветы глициний. И вообще все вещи пурпурно-лиловых оттенков.
Багрянец теряет свой цвет лунной ночью.
299. То, что неприятно слушать
Когда люди с неприятным голосом громко разговаривают и смеются. Невольно думаешь, что они ведут себя бесцеремонно.
Когда заклинатель сонно бормочет молитвы.
Когда женщина разговаривает в то время, как чернит себе зубы.
Когда какой-нибудь скучный человек бормочет что-то с полным ртом.
Когда учатся играть на бамбуковой свирели.
300. Возле дома росли высокие сосны
Возле дома росли высокие сосны. Решетки ситоми были подняты с южной и восточной стороны, в главные покои лилась прохлада.
Там был поставлен церемониальный занавес высотой в четыре сяку, а перед ним положена круглая соломенная подушка. На ней сидел монах лет сорока, красивый собой и щеголевато одетый, в черной рясе и оплечье из тонкого шелка. Обмахиваясь веером цвета желтовато-алой гвоздики, он непрерывно читал дхарани.
Видимо, кого-то в доме жестоко мучил злой демон.
В комнату на коленях вползла служанка, высокая и сильная, в светлом платье из шелка-сырца и длинных штанах. В нее-то и должен был переселиться злой дух.
Она села позади небольшого занавеса, отгораживающего часть комнаты. Повернувшись к девушке, монах протянул ей небольшой блестящий жезл и начал нараспев возглашать молитвы.
Собралось множество придворных дам, чтобы следить за ходом исцеления. Они пристально глядели на девушку. Вскоре ее начала бить дрожь, и она потеряла сознание. Все почувствовали священный ужас при виде того, как молитвы обретают все большую и большую силу.
В покои были допущены родные и близкие девушки. Исполненные благоговения, они все же были встревожены. «Как смутилась бы девушка, – думали они, – будь она в памяти».
Сама она не страдает, это они знали, но все же терзались жалостью, слушая ее стенания, плач и вопли. Подруги служанки, полные сочувствия, сели возле нее и стали оправлять на ней одежду.
Тем временем больной женщине, из которой изгнали демона, стало заметно легче. Монах потребовал горячей воды. Юные прислужницы бегом принесли из глубины дома кувшинчик с горячей водой, тревожно поглядывая на больную. На них были легкие одежды и шлейфы нежных оттенков, сохранившие всю свою свежесть. Прелестные девушки!
Наконец, монах заставил демона просить о пощаде и отпустил его.
– О, я ведь думала, что сижу позади занавеса… Как же я очутилась перед ним на глазах у всех? Что случилось со мной? – в страхе и смущении восклицала молодая служанка. Подавленная стыдом, она завесила лицо прядями длинных волос и хотела скрыться…
– Обожди! – остановил ее монах и, прочитав несколько заклинаний, спросил: – Ну, как теперь? Хорошо ли ты себя чувствуешь? – И он улыбнулся ей.
Но девушка все еще не могла оправиться от смущения.
– Я бы остался здесь еще, но наступает время вечерней молитвы.
И с этими словами монах хотел удалиться. Люди в доме пытались его удержать.
– Побудьте еще немного, – просили они, но монах слишком спешил.
Придворная дама, как видно, занимавшая высокое положение в этом доме, появилась возле опущенной шторы.
– Мы вам очень благодарны за ваше посещение, святой отец, – сказала она. – Наша больная была на краю гибели, но силою ваших молитв она теперь получила исцеление. Это великая радость для нас. Может быть, завтра вы найдете время вновь посетить нас?
– Боюсь, что демон этот очень упрям, – кратко ответил монах. – Надо не ослаблять бдительности. Я очень рад, что мои молитвы помогли.
И он удалился с таким торжественным видом, что можно было подумать: сам Будда вновь снизошел на землю…
301. Приятно иметь у себя на службе много юных пажей…
Приятно иметь у себя на службе много юных пажей с красивыми челками, юношей постарше, у которых уже растут бороды, но волосы еще на удивление прекрасны, и рыжих силачей для тяжелых работ, обросших волосами до того, что страх берет!
Как замечательно было бы с такой свитой все время посещать то один дворец, то другой, где тебя ждут, на тебя уповают! Согласишься даже в монахи пойти, лишь бы жить такой жизнью.
302. Сад возле обветшалого дома…
Сад возле обветшалого дома густо зарос полынью и сорными травами, но в ярком сиянии луны не сыщешь в нем ни одного темного уголка.
Луна глядит сквозь старую дощатую крышу. И всю ночь слышится тихий шум легкого ветра…
303. Как печальны долгие дожди пятой луны…
Как печальны долгие дожди пятой луны в старом саду, где пруд весь зарос душистым тростником, водяным рисом и затянут зеленой ряской. Сад вокруг него тоже однотонно зеленый.
Смотришь уныло на туманное небо – и на душе такая тоска!
Заглохший пруд всегда полон грустного очарования. И до чего же он хорош в зимнее утро, когда его подернет легкий ледок!
Да, заброшенный пруд лучше того, за которым бережно ухаживают. Лишь круг луны белеет в немногих светлых окнах посреди буйно разросшихся водяных трав.
Лунный свет повсюду прекрасен и печален.
304. Когда в храме Хасэ хочешь уединиться…
Когда в храме Хасэ хочешь уединиться в отведенной для тебя келье, очень досадно видеть, как всякие мужланы рассядутся возле нее такими тесными рядами, что полы их одежд налезают друг на друга.
Помню, мое сердце исполнилось горячим желанием помолиться. Оглушенная страшным шумом горного потока, я с великим трудом и мучением поднималась по бесконечным ступеням лестницы, идущей вверх под навесом крыши, мечтая о том мгновения, когда узрю наконец светлый лик Будды.
Вдруг вижу, передо мной столпились монахи в белых рясах и какие-то люди, похожие на миномуси – «червячка в соломенном плаще». Отбивают земные поклоны, встают, опять стукаются лбами и ничуть не хотят посторониться. Право, меня взяла такая досада, что я готова была бы, если б могла, сбить их с ног и смести в сторону!
Вот повсюду так!
Знатных вельмож сопровождает множество слуг, они разгоняют докучную толпу перед покоями своих господ, но людям, не столь высоко стоящим, вроде меня, нелегко навести порядок. Казалось бы, пора привыкнуть, но все же неприятно лишний раз в этом убедиться.
Становится не по себе, словно хорошо начищенная шпилька для волос упала в кучу мусора.
305. Нередко случается, что придворная дама…
Нередко случается, что придворная дама должна попросить у кого-нибудь экипаж, чтобы прибыть во дворец или уехать из него достойным образом.
Владелец экипажа с самым любезным видом говорит, что готов услужить, но погонщик гонит быка быстрее обычного, громко покрикивая и больно стегая его бичом. У дамы от страха душа расстается с телом…
Скороходы с недовольным видом торопят погонщика:
– Скорей, скорей, понукай быка, а то и к ночи не вернемся!
Должно быть, хозяин дал экипаж крайне неохотно, и дама мысленно говорит себе, что больше никогда в жизни не обратится к нему с просьбой.
Не таков асон Нарито. В любое время, хоть поздней ночью, хоть ранним утром, он готов предоставить даме свой экипаж без малейшей тени неудовольствия. Слуги его отлично вышколены.
Если Нарито, путешествуя ночью, заметит, что экипаж какой-нибудь дамы застрял в глубокой колее и погонщик не в силах вытащить его, сердится и бранится, он не преминет послать своих людей, чтоб те подхлестнули быка и освободили экипаж.
А тем более он любезен и предупредителен, если надо помочь знакомой даме. Тут он с особой заботой наставляет своих слуг.
306. Послесловие
Спустился вечерний сумрак, и я уже ничего не различаю. К тому же кисть моя вконец износилась.
Добавлю только несколько строк.
Эту книгу замет обо всем, что прошло перед моими глазами и волновало мое сердце, я написала в тишине и уединении моего дома, где, как я думала, никто ее никогда не увидит. Кое-что в ней сказано уж слишком откровенно и может, к сожалению, причинить обиду людям. Опасаясь этого, я прятала мои записки, но против моего желания и ведома они попали в руки других людей и получили огласку.
Вот как я начала писать их.
Однажды его светлость Корэтика, бывший тогда министром двора, принес императрице кипу тетрадей.
– Что мне делать с ними? – недоумевала государыня. – Для государя уже целиком скопировали «Исторические записки».
– А мне бы они пригодились для моих сокровенных записок у изголовья, – сказала я.
– Хорошо, бери их себе, – милостиво согласилась императрица.
Так я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, ей конца не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок, о том, о сем, – словом, обо всем на свете, иногда даже о совершенных пустяках.
Но больше всего я повествую в моей книге о том любопытном и удивительном, чем богат наш мир. и о людях, которых считаю замечательными.
Говорю я здесь и о стихах, веду рассказ о деревьях и травах, птицах и насекомых, свободно, как хочу, и пусть люди осуждают меня: «Это обмануло наши ожидания. Уж слишком мелко…»
Ведь я пишу для собственного удовольствия все, что безотчетно приходит мне в голову. Разве могут мои небрежные наброски выдержать сравнение с настоящими книгами, написанными по всем правилам искусства?
И все же нашлись благосклонные читатели, которые говорили мне: «Это прекрасно!» Я была изумлена.
А собственно говоря, чему здесь удивляться?
Многие любят хвалить то, что другие находят плохим, и, наоборот, умаляют то, чем обычно восхищаются. Вот истинная подоплека лестных суждений!
Только и могу сказать: жаль, что книга моя увидела свет. Тюдзё Левой гвардии Цунэфуса, в бытность свою правителем провинции Исэ, навестил меня в моем доме.
Циновку, поставленную на краю веранды, придвинули гостю, не заметив, что на ней лежала рукопись моей книги. Я спохватилась и поспешила забрать циновку, но было уже поздно, он унес рукопись с собой и вернул лишь спустя долгое время. С той поры книга и пошла по рукам.
Камо-но Тёмэй Записки из кельи
Раздел первый
I
Струи уходящей реки… они непрерывны; но они – все не те же, прежние воды. По заводям плавающие пузырьки пены… они то исчезнут, то свяжутся вновь; но долго пробыть – не дано им. В этом мире живущие люди и их жилища… и они – им подобны.
В «перлами устланной» столице вышки на кровлях рядят, черепицами спорят жилища людей благородных и низких. Века за веками проходят – и нет им как будто конца… но спросишь: «Так ли оно в самом деле»? – и домов, с давних пор существующих, будто так мало: то – в прошлом году развалились, отстроены в новом; то – был дом большой и погиб, превратился в дом малый. И живущие в них люди – с ними одно: и место – все то же; и людей так же много, но тех, кого знаешь еще с давней поры, средь двух-трех десятков едва наберется один или двое. По утрам умирают, по вечерам нарождаются… – порядок такой только и схож, что с пеной воды.
Не ведаем мы: люди, что нарождаются, что умирают… откуда приходят они и куда они уходят? И не ведаем мы: временный этот приют – ради кого он сердце заботит, чем радует глаз? И сам хозяин, и его жилище, оба уходят они, соперничая друг перед другом в непрочности своего бытия… и зрелище это – совсем, что роса на вьюнках: то – роса опадет, а цветок остается, однако хоть и останется он, но на утреннем солнце засохнет; то – цветок увядает, а роса еще не исчезла, однако хоть не исчезла она, вечера ей не дождаться.
II
С той поры, как я стал понимать смысл вещей, прошло уже более чем сорок весен и осеней, и за это время постепенно накопилось много необычного, чему я был свидетелем.
[1. Пожар]
Было это давно: как будто в третьем году Ангэн, в двадцать восьмой день четвертой луны (1177 г.). В неспокойную ночь, когда неистово дул ветер, около восьми часов вечера в юго-восточной части города начался пожар и распространился до северо-западной стороны. В конце концов он перешел на ворота Судзаку-мон, дворец Дайкоку-дэн, на здания Школы высших наук и Управления гражданскими делами, и они в одну ночь превратились все в пепел. Начался пожар, кажется, в переулке Томи-но-кодзи на улице Хигути и возник с бараков, куда помещали больных.
При дующем во все стороны ветре огонь, переходя то туда, то сюда, развернулся широким краем, будто раскрыли складной веер. Дома вдалеке заволакивались дымом; вблизи всюду по земле стлалось пламя. В небеса вздымался пепел, и во всем этом, багровом от огня, окружении как будто летали оторвавшиеся языки пламени, не устоявшие перед ветром: они перелетали через один-два квартала. Люди же – среди всего этого… могли ли они еще сохранить свой здравый рассудок? Одни, задохнувшись в дыму, падали наземь; другие, объятые огнем, умирали на месте; третьи… пусть сами койкак и спасались, но имущество вынести не поспевали, так что все драгоценности, все сокровища так и превращались в пепел. А сколько все это стоило?
В тот раз домов высших сановников сгорело шестьдесят, а сколько других – и число неизвестно! Говорят, всего во всей столице число сгоревших построек достигало одной ее трети. Мужчин и женщин погибло несколько тысяч, а коней и волов – им и конца не знали!
Средь всех людских забот, вообще таких бессмысленных, поистине самая бесплодная – это озабочивать свое сердце, тратить сокровища, с тем чтобы построить себе жилище в этой ненадежной столице…
[2. Ураган]Случилось затем, что в четвертом году Дзисё, в двадцать девятый день четвертой луны (1180 г.) со стороны «Средних Ворот» и Кёгоку поднялся сильный вихрь и свирепо задул, охватив все вплоть до шестого проспекта. Когда он захватывал своим дуновением сразу три-четыре квартала, из всех домов, заключенных в этом пространстве, и больших, и маленьких, не оставалось ни одного неразрушенного: одни так целиком и обрушивались наземь; от других оставались только стропила; а то – ветер, сорвав с ворот навесы, относил их за четыре-пять кварталов; сметая же заборы, превращал все окружающее в одно сплошное целое. Тем более имущество из домов: все без остатка летело оно в небеса. Такие же предметы, как планки из кровель или дощечки, были совсем как листья зимой, что метутся по ветру. Пыль носилась, как дым, так что и глаз ничего не мог разобрать. При звуках же страшного грохота нельзя было расслышать и человеческих голосов, говоривших что-либо.
Сам «Адский вихрь», и тот, казалось, должен быть не сильнее этого!
Повреждались и гибли не одни дома; без счета было и таких, кто во время их исправления повреждали себя и становились калеками.
Ветер перешел на юго-западную часть города и там причинил горе многим людям.
Вихри дуют постоянно, но такие… бывают ли вообще? Тот вихрь был необыкновенен, так что у людей появилось подозрение: не предвестье ли это чего-нибудь, что должно случиться?
[3. Перенесение столицы]Затем, в том же году, в шестую луну (1180 г.), внезапно приключилось перенесение столицы. Случилось это совершенно неожиданно для всех.
Сколько известно о начале этой столицы, ее определили тут в правление императора Сага, и с той поры прошло уже несколько сот лет.
Вещь не такая, чтобы так просто, без особых причин можно было бы менять, отчего картина всеобщего недовольства и горя превосходила даже то, что было бы естественным.
Однако говорить что-либо было напрасно, и все, начиная с самого государя, – сановники, министры, – все переселились в провинцию Сэтцу, в город Нанива. Из тех, что находились на службе, кто стал бы оставаться один в старой столице? Из тех, кто в заботах о должности и чинах все полагал в государевых милостях, всякий спешил переселиться как можно скорее. Те же, кто потерпел в жизни неудачу, кто был в этом мире лишним, без всяких надежд впереди, те – скорбя – оставались на месте.
Жилища, что спорили карнизами друг с другом, с каждым днем приходили в упадок. Дома сламывались и сплавлялись по реке Ёдогава. Местность на глазах превращалась в поле.
Сердца людей все изменились: значение стали придавать только одним коням и седлам; таких же, кто употреблял бы волов и экипажи, – таких уже более не стало. Стремились только к владениям на Юге и Западе. О поместьях же на Севере и Востоке и думать не хотели.
В ту пору как-то по делу, случайно, мне довелось побывать в этой новой столице в провинции Сэтцу. Посмотрел я, как там все обстоит. Тесное пространство – негде и улицу разбить; Север, прилегая к горам, высок, а Юг, близкий к морю, низменен; все время – неумолчный шум от волн, морской ветер как-то особенно силен. Дворец помещался между гор, так что даже начинало казаться: уж не таким ли был и тот, бревенчатый дворец? Впрочем, он все же имел иной вид, и было даже кое-что в нем и красивое.
Все эти дома, что каждый день ломались и сплавлялись по реке в таком количестве, что ей самой течь было негде, все эти дома, – где же они? Где они построены вновь? Мест пустынных много, а построенных домов – так мало!
Прежнее селенье – уже в запустенье, новый же город еще не готов. Все жители же были, что плавающие по небу облака. Обитавшие здесь издавна, потеряв теперь землю, горевали; те же, кто селился вновь, испытывая нужду в материалах для построек, страдали.
Посмотришь по дорогам: те, кому надлежало бы ездить в колесницах, – верхом на лошади; кому следовало бы носить форменное одеянье, – ходят в простом платье. Весь облик столицы сразу изменился, и только одна эта деревенщина – служилые люди оставались все теми же!
Стали говорить: «Уж не предвестье ли это смут на миру?» – и так оно и было: мир с каждым днем приходил все в большее волнение, и сердца людские не видели покоя. В конце концов жалобы народа не оказались тщетными: в тот же год зимою государь соизволил вновь вернуться в прежнюю столицу. Однако – пусть и будет так, но эти всюду разбитые дома… как с ними быть? По прежнему их больше уж не отстроить!
Приходилось мне слышать, что в мудрое правление времен минувших царством управляли милосердием, дворцы крыли лишь тростником, карнизов даже не устраивали вовсе; а видеть приходилось, что дыму мало, – легкую подать и ту снимали…
Это потому, что любили народ, людям помогали! Каков же свет нынешний, – легко узнать, сравнив его с минувшим!
[4. Голод]Затем, как будто в годы Ёва (1181 г.): давно это было и точно не помню… Два года был голод и происходили ужасные явления. Весной и летом – засуха; осенью и зимой – ураганы и наводнения. Такие бедствия шли одно за другим, и злаки совсем не созревали. Весной только понапрасну пахали, летом – сеяли… был лишь один труд; не было больше радостного оживления ни осенью во время жатвы, ни зимой в пору сбора плодов.
От этого и население в разных провинциях… то, бросая земли, уходило за свои пределы; то, забыв о своих домах, селилось в горах. Начались различные моленья, совершались и особые богослуженья, и все-таки действий всего этого заметно не было.
Жизнь столичного города во всем зависит от деревни: если не будет подвоза оттуда, нельзя даже видимость ее поддержать.
Отчаявшись к концу, вещи стали прямо что бросать, без всякого разбора, но и все-таки людей, кто хоть поглядел бы на них, не находилось. А если изредка и оказывались такие, кто хотел бы променять на них продукты, то золото при этом ни во что не ставили, хлебом же дорожились. По дорогам было множество нищих, и голоса их – голоса горя и страданий – заполняли весь слух людской. Первый такой год наконец закончился. Люди думали:
«Посмотрим, что следующий год! Не поправит ли он наши дела?» – но в следующем году вдобавок ко всему еще присоединились болезни и стало еще хуже. Признаков улучшения никаких.
Люди все умирали с голоду, и это зрелище – как все кругом с каждым днем идет все хуже и хуже – совпадало со сравнением «рыбы в мелкой воде».
В конце концов даже такие люди, что ходили в шляпах, стали носить обувь, – люди с приличным видом, даже и они только и знали, что бродить по домам и просить милостыню!
Посмотришь: «Ну, что? Все еще бродят эти пришедшие в отчаяние люди?» – а они уже упали и умерли. Тем, что умирали голодной смертью под забором, с краю дорог, – им и счета не знали. Так как их никто не подбирал и не выбрасывал, зловоние заполняло собой все кругом, а вид этих разлагающихся тел представлял собой такое зрелище, в котором взор человеческий многое и вынести не был в силах.
Что же касается долины самой реки, то там уже не стало и дороги, чтобы разойтись коням и экипажам.
Пропадали силы и у дровосеков в горах, и дошло до того, что даже в топливе появился недостаток. В связи с этим те, кто не имели нигде никакой поддержки, сами начинали ломать свои дома и, выходя на рынок, продавать их на дрова. Но и тут стоимости того, что каждый выносил, не хватало даже для того, чтобы поддержать его существование хотя бы на один день. Было ужасно, что среди этих дров попадались куски дерева, где еще виднелись кой-где или киноварь, или листочки из золота и серебра. Начинаешь разузнавать – и что же оказывается? Люди, которым уже ничего не оставалось делать, направлялись в древние храмы, похищали там изображения будд, разбивали священную утварь и все это кололи на дрова. Вот какие ужасные вещи мог тогда видеть рожденный в этой юдоли порока и зла!
И еще… бывали и совсем уже неслыханные дела: когда двое – мужчина и женщина – любили друг друга, тот, чья любовь была сильнее, умирал раньше другого. Это потому, что самого себя каждый ставил на второе место, и все, что удавалось порою получить, как милостыню, прежде всего уступал другому – мужчине иль женщине, словом, тому, кого любил. По этой же причине из родителей и детей, как и следовало ожидать, с жизнью расставались первыми родители. Бывало и так: нежный младенец, не зная, что мать его уже бездыханна, лежал рядом с ней, ища губами ее грудь.
Преподобный Рюгё из храма Ниннадзи, скорбя о том, что люди так умирают без счета, совершал вместе с многочисленными священнослужителями повсюду, где только виднелись мертвые, написанье на челе у них буквы «а» и этим приобщал их к жизни вечной.
Желая знать, какое количество людей так умерло в четвертую и пятую луну, произвели подсчет, и оказалось, что во всей столице на пространстве на Юг от первого проспекта к Северу от девятого, на Запад от Кёгоку и к Востоку от Судзаку умерших было более сорока двух тысяч трехсот человек.
А сколько народу умерло до этого срока и после него! Если же присчитать сюда и долину рек Камогава, Сиракава, западную часть столицы и разные окрестности вокруг, – то им и предела не будет!
А что если еще посчитать во всех провинциях и семи главных областях!
Слыхал я, что не так уже давно, в те годы, когда на престоле был Сутоку-ин, кажется, в годы Тёдзё (1132–1134 гг.) – было нечто подобное. Я не знаю, как тогда все это происходило, но то, что было теперь пред глазами, было так необычайно и так печально.
[5. Землетрясение]Затем, во втором году Гэнряку (1185 г.), случилось сильное землетрясение. Вид его был необыкновенный: горы распадались и погребали под собой реки; море наклонилось в одну сторону и затопило собой сушу; земля разверзалась, и вода, бурля, поднималась оттуда; скалы рассекались и скатывались вниз, в долину; суда, плывущие вдоль побережья, носились по волнам; мулы, идущие по дорогам, не знали куда поставить ногу. Еще хуже было в столице: повсюду и везде – ни один храм, ни один дом, пагода иль мавзолей не остался целым. Когда они разваливались или рушились наземь, пыль подымалась, словно густой дым. Гул от сотрясения почвы, от разрушения домов был совсем, что гром. Оставаться в доме значило быть сейчас же раздавленным; выбежать наружу – тут земля разверзалась. Нет крыльев – значит, и к небесам взлететь невозможно; сам не дракон – значит, и на облака взобраться трудно. Мне думается, что из всех ужасов на свете самое ужасное – именно землетрясение!
Но самым печальным, самым грустным из всего этого представлялось то, как один мальчик лет шести-семи, единственный ребенок одного воина, под кровлей каменной ограды забавлялся невинной детской игрой – строил домик; как он, вдруг погребенный под развалинами стены, оказался сразу раздавленным настолько сильно, что и узнать его было нельзя; и как горевали, не щадя воплей, его отец и мать, обнимая его, у которого глаза почти на дюйм вылезли из орбит…
Когда подумаешь, что в горе по ребенку, даже те, кто от природы исполнен мужества, все же забывает и стыд и все, мне жалко их становится и в то же время представляется, что так и быть должно.
Сильное колебание почвы через некоторое время приостановилось, но отдельные удары еще долго не прекращались. Дня не проходило, чтобы не было двадцати-тридцати таких толчков, что нагоняли на всех новый страх.
Прошло десять – двадцать дней, и толчки постепенно отдалились. Потом их стали насчитывать четыре или пять в день, а то и два-три; потом уже через день иль один раз за дня два-три: остатки колебаний продолжались таким образом месяца с три.
Средь четырех стихий вода, огонь и ветер причиняют бедствия постоянно, земля же как будто особенных бед не делает. Правда, в древности, в годы Сайко (854–856), было большое землетрясение: в храме Тодайдзи даже упала голова со статуи Будды; много и других подобных несчастий происходило; но все же это никак не может сравниться с тем, что произошло на этот раз. Все люди стали говорить, как безотрадны дела земные. Поэтому начинало казаться, что вот-вот хоть немножко ослабнет порок в людских сердцах… Но дни и месяцы одни шли за другими, перевалил год, и скоро не стало и совсем уже таких, кто хотя бы словом заикнулся об этом всем.III
Вот какова горечь жизни в этом мире, вся непрочность и ненадежность и нас самих, и наших жилищ. А сколько страданий выпадает на долю нашего сердца в зависимости от отдельных обстоятельств, в соответствии с положением каждого – этого и не перечесть!
Вот люди, которые сами по себе не пользуются влиянием и живут под крылом у могущественных домов: случится у них большая радость – они не смеют громко смеяться; когда же у них грустно на сердце – они не могут рыдать вслух; что бы они ни делали, они неспокойны. Как бы они ни поступали, они страшатся, дрожат. Совсем, что воробьи вблизи гнезда коршуна!
Вот люди, которые сами бедняки и живут по соседству с домом богатых: каждое утро уходят они, каждый вечер приходят, крадучись, так как стыдятся своего неприглядного вида. Посмотришь, как их жены и дети, все домочадцы завидуют этим богатым; послушаешь, как те из богатого дома их не ставят ни во что, – и вся душа поднимается и ни на мгновенье не приходит в покой!
Вот люди, что живут в городской тесноте: приключится вблизи их пожар – не избежать беды и им; а вот люди, что живут на окраинах: в сношениях с городом у них так много неудобств; к тому же постоянно случаются нападения воров и разбойников.
У кого могущество – тот и жаден; кто одинок – того презирают; у кого богатство – тот всего боится; кто беден – у того столько горя; на поддержке других сам – раб этих других; привяжешься к кому-нибудь – сердце будет полонено любовью; будешь поступать как все – самому радости не будет; не будешь поступать как все – будешь похож на безумца. Где же поселиться, каким делом заняться, чтобы хоть на миг найти место своему телу, чтобы хоть на мгновенье обрести покой для своей души?
Раздел второй
I
Вот и я сам… Бабка моя с отцовской стороны передала мне по наследству дом, и долго я жил в нем, но потом судьба моя переменилась, меня постигла неудача, потерял я очень много всего, и поэтому был больше уже не в силах оставаться там же; и вот, имея уже за тридцать лет, я от всего сердца сплел себе простую хижину.
По сравнению с моим прежним жилищем эта хижина равнялась всего одной десятой его части: я выстроил помещение только для одного себя, за постройку же дома по-настоящему и не принимался. Ограду кое-как устроил из глины, ворота же поставить не хватило средств.
Взяв взамен столбов бамбуковые жерди, я устроил сарай для колесницы.
Всякий раз, как только шел снег или дул сильный ветер, бывало далеко не безопасно. Самое место было неподалеку от реки, отчего всегда существовала угроза наводнения, да и страх от разбойников был не мал.
И вот, переживая этот чуждый сердцу мир, заставлял страдать я свою душу тридцать с лишком лет. За это время испытал я много превратностей судьбы и само собою постиг, как ничтожна вся наша жизнь. Поэтому, встречая свою пятидесятую весну, ушел я из дому совсем и отвратился от суетного мира.
С самого начала я не имел ни жены, ни детей, так что не было таких близких мне людей, которых тяжело было бы покинуть. Не было у меня также ни чинов, ни наград; на чем же я мог, в таком случае, остановить свою привязанность? И так уже без толку сколько весен и осеней провел я в облаках горы Охараяма!
И вот теперь шестидесятилетняя роса, готовая вот-вот уже исчезнуть, вновь устроила себе приют на кончике листка. Совсем как строит себе приют на ночь одну охотник; как свивает себе кокон старый шелковичный червь.
По сравнению с жилищем в средний период моей жизни это новое не будет равно даже одной сотой его части.
Меж тем годы все клонятся к закату, мое жилище с каждым годом становится тесней. На этот раз мой домик совсем уж необычен: площадью едва в квадратную будет сажень, вышиной же футов в семь, не больше. Так как места я не выбирал особо, то и не строил, избрав себе ту точку, что была по приметам хороша. Из земли воздвиг я стены, покрыл простою кровлей, на местах пазов прикрепил металлические скрепы. Случись не по душе что, чтоб можно было с легкостью в другое место все перенести. И даже если бы все заново строить мне пришлось, хлопот не так уж много было бы: всей поклажи – едва два воза будет; вознице – плата за труды, и более расходов никаких.
II
Теперь, сокрыв стопы свои в глуши гор Хинояма, на южной стороне жилища я построил легкий навес от солнца и настлал там настилку из бамбука, на западе которой устроил полку для воды священной. В хижине самой у западной стены установил изображение Амида, и, когда я наблюдал на нем лучи клонящегося солнца, мне представлялось, что этот свет с его чела. На половинках той занавески, что была пред ним, я прикрепил изображение Фугэн и рядом с ним Фудо. Над северной перегородкой устроил маленькую полку и поставил там три иль четыре шкатулочки плетеных из черной кожи; вложил туда собрание стихов, музыкальных пьес, сборник Одзёёсю, а подле поставил по инструменту – кото и бива. Были это – оригото и цугибива. У восточной стороны настлал подстилку из стеблей папоротника, расстелил рогожу из соломы, и – вот оно, мое ночное ложе. В восточной же стене проделал я окно, тут же рядом поставил столик для письма. У изголовья стояла жаровня для углей. Ее я приспособил для топки хворостом. Заняв местечко к северу от хижины, его обнес редким низеньким плетнем, и – вот он, садик мой. Здесь я садил различные лекарственные травы. Вот каков был внешний вид моей непрочной хижины.
Если описать картину всей той местности, то к югу был уставлен водосток, и, сложив из камней водоем, я собирал себе там воду. Деревья росли у самого навеса кровли, отчего собирание хвороста для топлива было делом не тяжелым.
Звалось это место – гора Тояма.
Вечно зеленый плющ скрывал собой все следы. Долины густо поросли деревьями. Однако запад – тот был открыт. И это не могло не навевать особых мыслей…
Весной – глядишь на волны глициний… Словно лиловые облака, они заполняют собой весь запад.
Летом – слушаешь кукушку… Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней.
Осенью – весь слух заполняют голоса цикад… И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире?
Зимой – любуешься на снег… Его скопленье, его таянье – все это так похоже на наши прегрешенья!
Когда молитва на ум нейдет иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться.
Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чем же я их нарушу?
По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьей», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Мансями.
Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, – и подражаю мелодиям Гэн Тотоку.
Когда же волненье души еще сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеек текущий». Мое искусство – неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь свое собственное сердце.
И еще: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живет там отрок. По временам приходит он сюда меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоем гуляем.
Ему – десять лет, мне – шестьдесят. Наши возрасты – различны, но в том, в чем сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.
А то – нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, спустившись вниз к полям, что у подножия горы, подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.
Если ясен день, взобравшись на вершину, гляжу вдаль – на небо своей родины, обозреваю издали горы Кобатаяма, селение Фусими, Тоба, Хацукаси. У красот природы собственников нет, отчего и нет никаких препятствий усладе сердца моего.
Когда ходить пешком нетрудно мне и мои стремления далеко заходят, иду я по хребту, перехожу через гору Сумияма, миную Касатори; а то – иду на богомолье в храм Ивама, направляюсь поклониться в храм Исияма. Иль, пересекая долину Авадзу, иду проведать то, что осталось от Сэмимару; переправившись же через реку Танаками, навещаю могилу славного Сарумару.
Обратною дорогой, смотря по времени года, – иль любуюсь вишней, иль ищу взором красный клен, иль срываю папоротник, иль подбираю плоды с дерев… И это все – то возлагаю на алтарь Будды, то оставляю в домике, как память.
Когда ночь тиха, при луне в окне вспоминаю с любовью своих прежних друзей; при криках же обезьян увлажняю слезами свой рукав. Светлячки в кустах издали путаются с огоньками рыбаков у острова Макиносима. Предрассветный дождь похож на бурю, сдувающую лист с дерев.
Когда слышу крики горных фазанов, в мысль мне приходит: «То не отец ли мой? не моя ли это мать?» Когда же олени с гор, уже привыкнув, подходят ко мне совсем близко, я чувствую, насколько я далек уже от мира.
А то, разведя сильнее тлеющий огонек, делаю его товарищем своего старческого бдения. Вокруг не такие уж страшные горы, но случается внимать с волнением и крикам сов, так что разным картинам в этих горах во всякое время года нет и конца. Тем более же для того, у кого мысли глубоки, у кого знания велики… для того этим только все не ограничивается!
III
Да! Когда я в самом начале селился здесь, я думал: «Ну, на время»… И так прошло уже целых пять лет. Моя легкая хижина стала немножко уже ветхой, на кровле образовался глубокий слой гнилой листвы, на ограде вырос мох. Когда приходится – случайно как-нибудь – прослышать о столице, я узнаю, как много благородных людей поумирало с той поры, как я сокрылся в этих горах. Про тех же, кто и в счет идти не может, трудно и узнать что-либо. А сколько таких домов, что погибли при частых пожарах! Выходит, что только мой временный приют… лишь в нем привольно и не знаешь беспокойств!
Пускай тесны его размеры, есть в нем ложе, чтоб ночь проспать; циновка есть, чтобы днем сидеть. Чтоб приютить лишь одного, его вполне хватает. Рак-отшельник любит раковинку небольшую; это потому, что он хорошо знает, кто он таков. Морской сокол живет на голых скалах; это потому, что он сторонится от людей. Вот так и я: мои желанья – только покой; мое наслажденье – отсутствие печали.
Вообще говоря, люди, когда строят жилища, обычно делают это вовсе не для себя: один строит для жены, детей и прочих домочадцев; другой строит для своих родных, друзей; третий строит господину, учителю, и строят даже для сокровищ, для лошадей, волов… Я же устроил теперь все это для себя; для других не строил. И это потому, что – так уже устроен свет – в моем этом положении нет людей, которые за мною шли бы; нет и слуг, к которым приходилось бы обращаться. Пусть и устроил бы я все просторнее, – кому приют давать мне, кого мне здесь селить?
Вот люди, что зовутся вашими друзьями: они чтут богатство, на первом месте ставят приятность в обращенье; они не любят тех, в ком есть подлинное чувство, прямота. – Нет ничего лучше, как своими друзьями делать музыку, луну, цветы!
Вот люди, что зовутся нашими слугами: они смотрят только, велика ль награда иль наказание для них; превыше всего прочего ставят обилие милостей со стороны господ. Любишь их, ласкаешь, и все же – покоя от забот ты не дождешься этим. – Нет ничего лучше, как своим слугою делать самого себя! Когда случится дело, что нужно совершить, обращаешься к самому себе. Пусть будет это и не так легко, все же это легче, чем служить другим, смотреть за тем, как и что другие! Когда есть куда идти, идешь сам лично. Хоть не легко бывает, все же лучше, чем заботить сердце мыслью о коне, седле иль волах и колеснице!
Теперь себя я разделил на части, и две службы они мне служат: руки – слуги, ноги – колесница, и угождают они моей душе.
Душа же знает страданье тела и, когда оно страдает, ему покой дает; когда же оно здорово, ему велит служить. Хоть и велит, но меру не превысит! Хоть дело на лад и не идет, душу не волнуешь!
А это хождение – всегда пешком, всегда в движенье… – Как это все питает жизнь! Зачем же зря в безделье пребывать? Утруждать других, заставлять страдать их – ведь это грех. Зачем же обращаться к чужим силам?
Точно так же и с одеждой, и с пищей: платье – из глициний, плащ – из пеньки: добуду их – и покрываю свое тело, цветы же осоки с равнин, плоды деревьев с гор, – их хватает, чтоб поддержать жизнь. И – этого довольно.
С людьми я не встречаюсь, почему мне и не приходится стыдиться и досадовать на свой внешний вид. Пища – скудна, но хоть и груба она, – мне она сладка на вкус. Вообще все это говорю я вовсе не для тех, кто счастлив и богат, а говорю лишь о себе одном: сличаю, что было со мной прежде и что есть теперь.
С тех пор, как я бежал от мира, как отринул все, что с телом связано, нет у меня ни зависти, ни беспокойства.
Жизнь свою вручив Провидению, я не гонюсь за ней и от нее не отвращаюсь.
Существо мое – что облачко, плывущее по небу: нет у него опоры, нет и недовольства. Вся радость существования достигает у меня предела у изголовья беззаботной дремы, а все желания жизни пребывают лишь в красотах сменяющихся времен года.
Все три мира – всего лишь одна душа! Душа – в тревоге, и кони, волы, все драгоценности уже ни к чему; палаты и хоромы уже больше нежеланны! Теперь же у меня уединенное существование, маленький шалаш; и я люблю их.
Когда случится мне заходить в столицу, мне стыдно, что я – нищий монах; но когда по возвращении я сижу здесь у себя, я сожалею о тех, кто так привержен к мирскому греху.
Если кто-нибудь усомнится в том, что здесь сказал я, пусть он посмотрит на участь рыб и птиц. Рыбе в воде не надоест. Не будешь рыбой, ее сердце – не понять! Птица стремится к лесу. Не будешь птицей, ее сердце – не понять! Совсем то же и с настроениями отшельника. Не прожив так, кто их поймет?Раздел третий
I
Но вот лунный диск земной жизни клонится к закату и близок уже к гребню «предконечных гор». И когда я предстану вдруг пред скорбью «трех путей», о чем придется мне жалеть?
II
Будда учил людей: «Соприкоснешься с вещью – не прикрепляйся близко к ней!» Значит, и то, что я теперь люблю вот эту хижину из трав, уже есть грех. Значит, то, что я привержен так к уединенью, – уже преграда на пути… А что же, когда я говорю о бесполезных радостях и провожу так зря и попусту все время?
III
В предрассветную тишь сижу я в думах об этом законе и, обращаясь к своей душе, задаю ей вопрос: «убежал ты от мира, с горами, лесами смешался… все для того, чтоб душу спасти, чтоб “Путь” выполнять. Но вид твой подобен монаху, душа же – в скверне погрязла. Жилище твое по образцу Дзёмё-кодзи, а то, что ты совершаешь, не достигнет даже до степени дел Сюрихандоку. Иль в этом сам виноват? Все это – отплата презрением и бедностью за прежнюю жизнь? Иль это смущает тебя в заблужденьях погрязшее сердце?»
И на это в душе нет ответа. Только одно: к языку обратившись, раза два или три неугодную Будде молитву ему произношу.
Конец третьей луны второго года Кэнряку (1212 г.). Писал брат Рэн-ин в хижине на горе Тояма.
Ёсисигэ-но Ясутанэ Записки из беседки над прудом
С той поры, как исполнилось мне двадцать лет, я наблюдаю за всем, что происходит в обеих столицах, восточной и западной, и я вижу, как постепенно редеют жилища в западной столице: она едва ли не близка к запустению. Люди покидают ее, новоселов же нет как нет, дома ветшают, а новые не возводятся. В ней обитают лишь те, кому перебраться некуда, и те, кто бедности своей не стыдится. Ну и, пожалуй, те, кто знает цену уединению, кто устремлен к безвестности: ведь здесь им не нужно удаляться в горы, возвращаться к полям. Если же кто-то намерен умножить свое имущество, кто занят выгодой, тот не проживет здесь и дня.
Несколько лет назад в восточной столице стоял высокий дом. Великолепное строение, ворота красного лака, роща бамбуков, деревья, поток меж камней, – другого такого вида не было в свете. Но вот, по какой-то причине, хозяин был понижен в должности и удален в провинцию; в жилище его попадает огонь, и все вдруг сгорает. Десятки семейств, вкушавших довольство под сенью этих ворот, дружно оставляют округу. Потом-то хозяин вернулся, да только дом так и не был выстроен в прежнем виде. И хотя детей и внуков у хозяина было множество, оставались они в доме недолго. Шипы и колючки надежно замкнули ворота, а лисицы и барсуки без хлопот зажили в своих норах. Таким образом, понятно, что западную столицу погубило Небо, людской вины в этом нет.
В восточной столице, к северу от Четвертого проспекта – это в обоих кварталах: Пса и Вепря, Быка и Тигра – люди живут большей частью тесно, и знатные люди, и простого звания. Высокие дома расположены ворота к воротам, их главные строенья стоят вереницей. Низенькие домики отделены друг от друга одной лишь стеной, крыши вот-вот сцепятся застрехами. Начнись у восточного соседа пожар, сосед на западе не избежит летучего пламени. Явятся в жилье на юге разбойники, и стрела, ими пущенная, вряд ли минует жилье на севере. Когда-то в семействе Жуаней южная ветвь отличалась бедностью, северная – богатством. Правда, богатый не всегда добродетелен, это так, но бедные люди по-прежнему стыдятся своей бедности. К тому же какой-нибудь неимущий простолюдин, обитающий невдалеке от сильного семейства, не смеет настелить у себя новую кровлю, пусть даже дом вскоре развалится; не вправе произвести починку, пусть даже упадут стены. У него радость, а он не может весело рассмеяться, широко раскрывая рот, у него горе, а он не смеет заплакать громко, в голос. В каждом его поступке – робость, сердце и дух в вечном непокое. С чем это сравнить? Он похож на воробья, живущего поблизости от ястреба или сокола. А в этом-то случае тем более: лишь только влиятельное семейство возведет свой дом, как принимается исподволь расширять «свои врата и двери». И вот уже маленькие дома – присоединены, и маленькие люди во множестве взывают ко всем с жалобами. Они расстаются с жилищами, как дети и внуки, покидающие страну отцов и матерей, они жалуются, будто чиновники из страны бессмертных волшебников-сяней, которых ссылают неведомо за что, в суетную пыль людского мира. Самые отчаянные доходят до того, что разоряют глупых своих сородичей, приобретая маленькие участки земли. Иные с помощью гадания выбирают место для жилья возле Восточной реки, но происходит наводнение, и они становятся «друзьями рыб и черепах». Иные селятся в Северной пустоши, но во время ужасной засухи они мучаются жаждой, а воды нет. Кажется, что нигде уже нет хорошей незанятой земли в обеих столицах! Какова же должна быть здесь мера человечьей выносливости?!
Добавлю, что вдоль Восточной реки и позади пустошей не только возведены друг за другом жилые строенья, но вы увидите там и рисовые поля, щедро политые водой, и суходольные земли. Старый огородник всегда найдет здесь местечко, чтобы вскопать грядки; опытный земледелец запрудит реку и напоит поля. Паводок здесь ежегодный, течение выходит из берегов, дамбы рушатся. Управляющие защитой рек, еще вчера восхваляемые за доблесть, сегодня отступают перед силой разрушенья. Не превратятся ли тогда в рыб почти все жители нашего Лояна? Мне пришлось читать украдкой установления власти: там дозволяется возделывать рисовые поля Обители Призрения Сюсиин, расположенные к западу от реки Камогава, но обрабатывать остальные земли строго запрещается. Дело еще и в том, что окрестности Восточной реки и Северная пустошь суть два из четырех столичных предместий. Сын Неба изволит посещать сии места по случаю церемоний встречи каждого из годовых времен. И пусть даже люди стремятся возделывать земли, разве не вправе чиновники воспротивиться этому и наложить свой запрет?
Если же говорить о развлечениях простых людей, то для жителей, что приходят подышать вечерней прохладой под летними небесами, не хватает места на берегах, когда они ловят малую форель, а для мужей, предающихся охотничьей забаве на осеннем ветру, не хватает места в полях, когда они стоят там с малым соколом на рукаве. И что же?! За пределами столицы люди спорят о месте жительства, а в самой столице все подобно холму, чьи склоны неприметно слабеют и осыпаются. К югу от Бодзё – столичного квартала Храмов и Замков – все заброшено, беспризорно, шелестит нетронутый созревший ячмень. Значит ли это, что это Небо так распорядилось, или же люди сами сделали по своему безумству?
Что до меня, то прежде, не имея собственного жилья, нанимал я дом вблизи ворот Дзётомон. Конечно, я размышлял о выгодах и убытках подобного приобретения, но в постоянном жилье я тогда не нуждался. Впрочем, если бы и нуждался, то не мог бы этого сделать. Цена двух-трех сэ земли – тысячи и десятки тысяч сэн.
Но вот как-то я впервые решился с помощью гадания приискать себе место посреди пустоши к северу от Шестого проспекта. Я возвел там четыре стены и соорудил ворота. То есть, вначале, в подражание Сяо Хэ, избрал я самый никудышный клочок земли, а затем последовал Чжунчан Туну – в построении светлого и просторного жилья. Участок занимал немногим более десяти сэ. Там, где земля возвышалась, я насыпал маленькую гору, там, где имелась ложбина, – ископал маленький пруд. К западу от пруда возвел я маленький храм, где установил статую Амиды; к востоку от пруда у меня маленький павильон – кабинет для занятий, где расположены полки с книгами. К северу от пруда я построил низенький домик и так поселил жену и детей.
Таким образом, жилье у меня занимает четыре десятых земли, пруд – три девятых ее, садик – две восьмых, а увлажненная делянка с ростками омежника – одну седьмую.
Далее, здесь у меня остров зеленых сосен и прибрежье с белым песком, красные карпы и белые цапли, и маленький мост, и маленькая лодка. Все, что любишь в обыденной жизни, все найдется сполна. Сказать ли еще? Весной на восточном берегу – ивы: они изгибаются, зыблются, точно прозрачный дым. Летом у северной двери – рощица бамбука с налетающим свежим ветром. Осенью в западном окне – луна, и можно открыть книгу. Зимой из-под края стрехи – солнце, и можно погреть спину.
Я обрел этот маленький дом по совершенной случайности, когда годы моей жизни подошли к пятому десятку.
Что ж, улитке хорошо покоиться в ее келье, вошь блаженствует в складках одежды. Крошечная перепелка селится на маленьких ветках, и ей не надобно знать, сколь обширен лес. Лягушка обитает в трещинах маленького колодезя, ей неведом простор синей морской равнины.
Хозяин этого дома по должности своей придворного секретаря пребывает «у дворцовой колонны», тогда как сердцем он – словно бы среди гор. Должности, ранги – в воле судьбы, искусная работа Неба равняет всех. Долгая ли, краткая ли жизнь, зависит от божеств, земных и небесных; Конфуций говорил о давних своих молениях им! Так не стремитесь же парить средь ветров подобно великой птице Пэн, не старайтесь таиться в тумане, как черный леопард Бао. Но и не должно преклонять колени, гнуть спину ради покровительства принца, военачальника, первого министра, а еще не должно, разумно избегая «неблагоприятных выражений и слов», устремляться при этом в горную глушь, в сумрак ущелий, чтобы лишь там оставить свой след. Когда некто в придворной службе, он на некое время всецело отдается делам государя, когда некто у себя дома, он всегда обращен сердцем к Будде.
Я выхожу из дома, на мне светло-зеленый кафтан. Пусть этот ранг ничтожен, я несу свою службу с достоинством.
Но вот я возвращаюсь домой, я переодеваюсь в простое платье из белого холста, и это платье теплей, чем весна, чище, чем снег. Первым делом я мою руки, ополаскиваю уста, затем поднимаюсь в западный храм, и молюсь Амиде, и читаю из «Лотосовой сутры». После этого, покончив с вечерней едой, вхожу в восточный кабинет, где развертываю свитки книг и встречаюсь с мудрецами древности. Это Ханьский Вэнь-ди – Государь Просвещенный – правитель иных времен: полюбив бережливость, он доставил народу покой и довольство. Это Танский Бо Лэтянь – наставник иных времен: достигнув высот в стихах, он обратился к Закону Будды. Это Семерица Мудрых династии Цзинь – друзья иных времен: телом они находились в придворной службе, сердцем же устремлялись к уединенной жизни.
Я встречаюсь с мудрым правителем, встречаюсь с мудрым наставником, встречаюсь с мудрыми друзьями. Один день – и три встречи, одна жизнь – и три радости. А в наше время? Ни единое дело людское не рождает во мне любви! Вот те, кто являются учителями – что ценят они? Прежде всего – богатство и знатность; просвещенность, понимание глубокое словесности-вэнь они не ставят даже и следом! Лучше вовсе не нужен такой учитель! А кто нынешние друзья? Они прибегают к влиянию сильных, действуют из выгоды. В общении с ними ты не чувствуешь пресности. Лучше вовсе не надобно таких друзей!
Я затворяю ворота, запираю двери, я один пою, один декламирую строфы стихов. Вдохновение переполняет меня, я сажусь в лодку с юным слугой, стучу по борту, отбивая меру, мы плывем, толкаясь шестом. Когда выпадает свободный час, призываю слуг, ухожу в садик за домом: то удобряю землю, то поливаю. Я люблю мой дом и лучше его ничего не знаю.
Начиная со времени Ова, люди пристрастились возводить роскошные дома – большие зданья с внушительными застрехами, с колоннами, украшенными поверху резьбой, с разрисованными бревнами. Владельцам это обходится в великие тысячи и десятки тысяч, а живут они там два-три года не более. В старину говорили: «Построивший дом не живет в нем вечно». Справедливо сказано! Состарившись, я возвел для себя маленький дом. Я замыслил его в точности с тем, что мне было потребно, и поистине в нем оказалось всего в изобильи!
Высшие страшатся Неба, низшие стесняются людей. А в сущности, это ведь тоже самое, что путнику соорудить дорожную гостиницу на время ночлега, что шелковичному червю мотать из единой нити свой единственный кокон. Дольше урочного срока они не проживут там, ни тот, ни другой.
Но смотрите! Святой мудрец возводит свой дом! Он не тратит усилий народа, не тревожит попусту духов – человечность и справедливость вот конек и стропила дома. Обряд и закон – его столбы и опора. Дао-путь и дэ-добродетель – его ворота и двери. Сострадание и любовь – стены его и ограда. Страсть к бережливости правит делами дома. Накопление добрых поступков составляет его имущество. А тем, кто живет в этом доме, бояться нечего, его не сожжет огонь, не повалит на землю ветер. Здесь не смогут явиться привидения, сюда не нагрянут беды. Злобные духи и оборотни не нанесут вреда, разбойники и воры не причинят ущерба. Этот дом сам собой прибавляет в богатстве, а хозяин его проживает долгие годы. Чины и ранги надежно за ним сохраняются, дети и внуки родятся чередой!
Как же мы можем пренебрегать всем этим?
В пятый год эры Тэнгэн, в десятой луне, в начале зимы. Ясутанэ, хозяин дома, сам сочинил и сам записал.
Комментарии
Повесть о прекрасной Отикубо
Кюсю.
Записки у изголовья
Порядковые цифры обозначают номера соответствующих фрагментов – данов.
…
…
Речь идет о тюнагоне Тайра-но Корэнака, старшем брате Наримаса.
…
«Старые и новые песни в шести томах («Кокинро-кудзё»).
«Пока не блеснет роса // На молодых ростках конопли, // Я не покину тебя. // Пускай увидят родные твои, // Как я ухожу на заре».
«Небесная река» – так называется Млечный Путь, отсюда игра слов.
Плывя ночью по реке, поэт и его гость услышали, как кто-то играет на пипа. «Замолкла пипа, и опять тишина, // и мы спросить не успели».
Обычно дамы были незнакомы с китайской поэзией и по-китайски не писали, Сэй-Сёнагон знает это стихотворение, но решает в ответ сочинять японские стихи на ту же тему и написать их японскими знаками.
…
…
–
«Существует единственная колесница Закона. Не бывает двух или трех». Закон – имеются в виду основы буддийского учения.
«Изголовье – рис водяной. // На реке Такасэ-но Ёдо // Я срезал этот рис водяной. // Пусть уносит меня волна, // Безмятежно я отдохну».
…
…
«В четвертый месяц в нашем мире // кончаются цветы…»
…
«Лишь ветер дохнет, // Расстанутся на вершине // Белые облака. // Ужели таким равнодушным // Найду я сердце твое?»
Храм, посвященный богу Аридоси, находится в окрестностях нынешнего города Осака.
Императрица имеет в виду стихотворение неизвестного автора из 17-го тома антологии «Кокинсю»: «Нет, даже ты не могла // Сердце мое утешить, // О вершина Обасутэ, // Озаренная полной луною//В далеком Сарасина».
…я
–
В.Н. Маркова
Записки из кельи
Впервые перевод «Записок из кельи» («Ходзё-но-ки», или «Ходзёки») Камо-но Тёмэя был опубликован Н.И. Конрадом в 1921 г. в «Записках Орловского университета». Окончательный вариант был помещен в его книге «Японская литература в образцах и очерках», т. 1, вышедшей в 1927 г. Здесь, как и в прежних переизданиях, сохраняются разбивка текста, осуществленная Конрадом, введенные им подзаголовки и указания дат в европейском стиле, поскольку все это является важной частью его историко-литературной и переводческой концепции. Она была выражена опосредованно – в виде подробного описания стиля этого произведения Тёмэя (который «работал» в разных жанрах прозы, и их стиль соответственно различался) уже в предисловии к изданию 1921 г. Отмечая, что уже первая фраза «Записок» «представляется претворенной в японскую форму начальной строфой одного китайского стихотворения, и таких мест во всем произведении немало», Конрад пишет далее: «Многие образы, возбуждающие интерес своей красотой и неожиданностью, оказываются принадлежащими другому писателю; некоторые стилистические построения, кажущиеся нам столь своеобразными, ведут свое происхождение от другого произведения. Впрочем, только досадливый анализ и придирчивое исследование могут открыть нам эти явления, – сам Тёмэй их чувствовать не дает: заимствование становится у него вполне своим, чужая конструкция или образ органически тесно сливаются у него с собственной речью. Шероховатостей нет, перебоев и неприятных противоречий в стиле не ощущается вовсе. К тому же это прием – обычный для всех писателей Востока: уменье вовремя искусно подставить мысль или образ, встречающиеся у другого, чем-нибудь выдающиеся, замечательные, искусно сплавить это в единое целое с тем, что идет от себя, всегда высоко ценилось и ценится там до сих пор. В этом критики усматривают, во-первых, свидетельство литературной образованности – совершенно необходимое условие для восточного писателя, во-вторых, доказательство умения господствовать над разнообразным поэтическим материалом. Писатель не в плену у одной лишь категории мыслей и чувств, построений и образов, пусть хоть они и свои, наоборот, – он над ними, он властвует и над своим, и над чужим и по своему произволу берет то, что ему в данный момент необходимо».
Отчасти поэтому Конрад подошел с такой осторожностью к комментированию перевода, поскольку отнимать внимание читателя от художественной цельности текста, на которой он настаивал и тогда, и впоследствии, когда его знание и понимание японской литературы многократно углубилось (важно помнить, что перевод и исследование «Записок из кельи» Тёмэя были первой серьезной работой в этой области в нашей стране). Сейчас, причем в большой степени благодаря позднейшим трудам самого Конрада, можно с помощью более пространных пояснений показать, к какой длительной и богатой литературной традиции принадлежало это произведение Тёмэя. И в связи с этим хотелось бы заметить, что трудно найти среди японских классиков первого ряда другого писателя, чьи жизнь и творчество столь наглядно представили бы многовековую историю Японии. Обозначим две вехи во времени.
В трактате «Струи реки. О “Записках из кельи” Камо-но Тёмэя», изданном в Японии в 1719 г., читаем: «Род Камо – это род священнослужителей храма Тадасу-но мори (т. е. священной рощи и храма Тадасу, принадлежащего и поныне синтоистскому святилищу нижней Камо, –
После Великого Землетрясения, случившегося на северо-востоке Японии 1 сентября 1923 г., в газетах появились отрывки из «Записок из кельи» Тёмэя, настолько злободневными они оказались.
Камо-но Тёмэй подписал свое сочинение именем Рэн-ин. Это его монашеское имя. «Рэн» означает «лотос», а цветок лотоса (рэнгэ) символизирует важнейшие стороны буддийстского учения, «ин» – означает «семя» и – «потомок». Японское прочтение иероглифа «ин» – «танэ». А танэ – это вторая часть имени писателя, поэта, религиозного деятеля Ёсисигэ-но Ясутанэ (931–1002), происходившего из рода Камо, к которому принадлежал Тёмэй (Ёсисигэ – фамилия Ясутанэ про приемному отцу). Чиновник невысокого ранга, он был один из самых образованных людей своего времени. С ранних лет, как он сам свидетельствует, он тяготел к учению Чистой Земли. В 986 г. он становится монахом в монастыре в местности Ёкава на горе Хиэйдзан, где трудился его друг, прославленный буддистский мыслитель Гэнсинсодзу (942–1017). «Одзё ёсю» – «Собрание необходимого для Достижения Рождения [в Чистой Земле]» Гэнсина – одна из главных книг японского буддизма Чистой Земли. Она названа Тёмэем среди тех немногих книг, находившихся в его келье. (Интересно, что в 1210 г., т. е. примерно за два года до завершения «Записок из кельи», текст «Одзё ёсю» был отпечатан с резных досок в одной из монастырских печатен: быть может, у Тёмэя речь идет именно об этом издании). Для нашей темы важны два произведения Ясутанэ «Записки о Достижении Рождения в Краю Блаженства – [события, происшедшие] в Японии» и в особенности «Записки из беседки над прудом» («Титэй-но ки», 982 г.). Они открываются обширным вступлением, где описывается столичный город Хэйан, его переменчивая судьба и быт его обитателей. В средней части автор рассказывает, как строил себе дом (он приобрел его только пожилом возрасте), обустраивал его и украшал на свой вкус, и здесь мы с особой отчетливостью видим, как он подражает прозе из «Собрания [строф] над прудом и предисловия к ним» и «Запискам о хижине, крытой травой» великого китайского поэта Бо Цзюйи (772–846). Причем Ясутанэ не считает нужным упоминать об этом, потому что те, к кому было обращено его сочинение, и так понимали это: популярность Бо Цзюйи в Японии была в то время, да и много позже, огромной, так что, напротив, это доставляло читающим радость узнавания, или возможность подумать и догадаться, когда они находили, например, имя
«Записки» Ясутанэ завершает славословие некоему идеальному дому, который строит себе достойный муж, благородно мыслящий человек.
Полный перевод «Записок из беседки над прудом» публикуется впервые. Читатель заметит, что большая часть главы III раздела I, как и описание кельи в разделе II «Записок» Тёмэя чрезвычайно близки соответствующим местам в произведении Ясутанэ. Тёмэй в большой степени следовал и общей композиции «Записок из беседки», и все же это очень разные произведения. Дело не только в том, что «Титэйно ки», написано на китайском литературном языке, а «Ходзёки» создано на японском, хотя это также очень важно. Разница в масштабах – и в степени литературного дарования, и в масштабе личности. Личность Тёмэя соответствовала масштабам его эпохи.
Ходзё (правильнее, хо: дзё:; квадратный дзё:, или 9,09 кв.м.) – это условный размер жилища Вималакирти, благочестивого мирянина из древнеиндийского города Вайшали, главного персонажа «Сутры о Вималакирти» (яп. «Юимакицу сёсэцу кё» или «Юима-гё»).
В центре сутры – беседы бодхисаттвы Манджушри, воплощения мудрости, и Вималакирти. По просьбе Будды Шакьямуни тот приходит навестить заболевшего Вималакирти. На самом деле этот благочестивый мирянин, которого уважали и любили все жители города, прибегает к уловке, он лишь притворился, что болен, чтобы вразумлять всех, кто приходит его навестить. Другое название сутры: «Сутра учения о непостижимом мыслью освобождении».
В одном из эпизодов четвертого свитка «Сутры» жилище Вималакирти, благодаря действию его же чудесной силы, пустеет. В нем не оказывается ничего, кроме постели больного, но это малое пространство вмещает в себя бесчисленное множество пришедших вместе с Манджушри бодхисатв, богов, людей – бескрайний мир, в котором и происходят беседы о важнейшем – об обретении «страны Будды», т. е. о спасении. Имя Вималакирти мы находим в конце «Записок» Тёмэя. Оно дается там в смысловом переводе: «Дзёмё-кодзи». «Дзёмё» означает «Чистое имя», «кодзи» – благочестивый мирянин буддист. «Дзёмё» встает здесь в ряд с подразумеваемым понятием Чистой Земли – Дзёдо, Земли Высшей Радости, в Западной стороне Вселенной. Ее владетель – Будда Амида (Амитабха – беспредельно Сияющий Будда), давший обет принять у себя всех, кто в него уверовал: всякий, кто совершает
Замечательная особенность прозы «Записок из кельи», ее способность на небольшом пространстве вместить многое, то есть способность к значительным художественным обобщениям была понята и высказана великим поэтом Мацуо Басё (1644–1694). Осенью 1690 г. он писал своему ученику и другу Мукаи Кёраю: «Когда читаешь «Записки из кельи» Тёмэя, то видишь, что задумав рассказать о келье размером в один квадратный дзё, он говорит о тревогах перенесенья Столицы, и о Великом Пожаре, и о сумятице Великого Землетрясения, и все это относится к его жилищу». Так Басё отвечал Кёраю, упрекавшему его в том, что он отвлекается от главного предмета – описания кельи «Гэндзюан» – «Кельи призрачной жизни» – и ее окрестностей. В этой келье в глубине гор Исияма, возле южного берега озера Бива, Басё провел три летних месяца, но рассказывая об этом, он в конце концов пришел к тому, что поведал о важных событиях своей жизни и, главное, о том, почему посвятил себя искусству поэзии. В письме Кёраю Басё в немногих очертил композицию произведения Тёмэя, ее смысл и цель. Проза «Гэндзюан-но ки» создана под очевидным влиянием «Ходзё-но ки» Камо-но Тёмэя. Сто лет спустя другой прекрасный поэт Ёса Бусон (1716–1783) построит в Киото, в ограде храма Компуку-дзи точную копию Басё-ан – «Банановой хижины» Басё в Эдо (Токио) – и сочинит «Записки о воссоздании хижины Басё-ан к востоку от столичного града» в подражание «Запискам» Басё.
Наиболее вероятная дата рождения Тёмэя – 1155 г. Тёмэй (иначе – Нагаакира) был вторым сыном потомственного жреца синтоистского святилища Тадасу-но мори. Когда Тёмэй родился, отцу его было семнадцать лет. Его мать умерла почти сразу же после рождения сына. Тёмэй воспитывался в доме бабки по отцу, в богатой усадьбе в селении Камо. Полагают, что бабка некогда была кормилицей одной из дочерей государя Тоба-ин. Несомненно, Тёмэй получил прекрасное образование. Но его детство пришлось на переломное время японской истории. Ему было два года, когда умер государь Тоба-ин. Родившийся в один год с Тёмэем, выдающийся историк и поэт Дзиэн напишет впоследствии: «После того, как скончался Тоба-ин, после того, как произошло то, что наименовано мятежом в японском государстве, наступило время военных людей». Время военных людей длилось более полувека (затем самураи пришли к власти; власть военного дворянства длилась до середины XIX в.).
Сведения о юности Тёмэя скудны. Но происходит событие, во многом определившее его судьбу: смерть отца. Тёмэю тогда было восемнадцать лет. Год спустя он напишет: «Весна наступила, // И цветы опять распустились // На ветках вишен, // Только где он, всегда грустивший // Той порой, как они облетали?» В том же составленном им «Изборнике» своих стихов мы находим такие, из которых можно заключить, что некое время он был близок к самоубийству. Фраза из «Записок из кельи»: «С той поры, как я стал понимать смысл вещей…» относится, вероятно, именно к этому времени. По-видимому, тогда же Тёмэй пытался наследовать должность отца. Из этого ничего не вышло: все посты его отца сумели занять энергичные сородичи. Однако надо полагать, что Тёмэй был уже целиком увлечен поэзией и музыкой. В 1184 г. он покидает дом своей бабки и переселяется в скромное жилище на берегу Камогавы. В 1187 г. великий поэт Фудзивара-но Тосинари включает в составленную им антологию «Изборник песен Ямато за тысячелетье» («Сэндзай вака сю») одно стихотворение Тёмэя. Оно было на тему одного из мотивов поэмы Бо Цзюй-и «Вечная печаль»: «Слишком сильно люблю. // Вечерами, едва засыпаю, // Я, будто оный мудрец, // К тебе, чудесным виденьем, // Скольжу, между волн пробираясь».
Когда государь-инок и талантливый поэт Готоба-ин (1180–1239) начал свою деятельность по подготовке новой поэтической антологии, Тёмэй – в числе самых заметных поэтов той эпохи, обильной талантами, – получил от него предложение сочинить и представить «сто стихотворений» на классические темы. В 1201 г. учреждается Палата Поэзии. Готоба-ин назначает в нее одиннадцать лучших поэтов, а вскоре еще нескольких, среди них – Камо-но Тёмэя. Они приступили к рассмотрению и отбору огромного количества стихов для новой антологии. Распорядитель этих работ Минамото-но Иэнага вспоминал в «Дневнике», что «Тёмэй не покидал Палаты ни днем, ни ночью, усердно исполняя свое служенье». Ранним летом первоначальная версия будущей антологии «Син кокин вакасю» («Синкокинсю») была готова. В 1205 г. государю-иноку поднесли манускрипт «Изборника», который прославился в веках. Но Тёмэй на торжестве отсутствовал. Еще зимой 1203 г. он участвует в чествовании девяностолетнего Фудзивара-но Тосинари, а весной следующего года куда-то исчезает.
Дело в том, что Готоба-ин, восхищенный усердием Тёмэя, искал случая, чтобы оказать ему какую-либо милость. Как раз освободилось место жреца в Тадасу-но мори. И Готоба-ин делает негласную попытку (поскольку был не всевластен) доставить ему эту должность. Тёмэй был взволнован: он мог занять место, которое занимал его отец. Но об этом услышал управитель храма Нижний Камо, его сородич, и, видимо, ровесник, и написал жалобу. Там говорилось, что Тёмэй жил как ему вздумается и почти ни дня не исполнял обязанностей жреца, и поэтому на освободившееся место должно назначить сына этого сородича, деятельного, усердного молодого человека. Как это бывает с доносами, в нем содержалось некое подобие правды. Готоба-ин пытался добиться включения «внутреннего» святилища Тадасу-но мори в государственный реестр и тем самым создать повод для назначения туда пожилого Тёмэя. Но тот отверг такое исключение из правил, а также покинул Палату Поэзии, где участвовал в литературной работе, значения которой он не мог не сознавать. Вскоре после своего исчезновения он отправил государю-иноку пятнадцать стихотворений, одно из которых начиналось так же, как и сложенное им в юности, когда умер его отец: «Отчаялся жить». Последнее сочинение Тёмэя – «Изборник о пробуждении сердца» («Хоссинсю»), законченный им незадолго до смерти в 1216 г. Он открывается рассказом о том, как один прославленный святостью монах, когда власти вознамерились возвести его в высокий духовный сан
В кругу государя Готоба-ин вскоре стало известно, что Камо-но Тёмэй стал монахом и поселился в местности Охара к северо-востоку от тогдашних границ Киото. Все дальнейшее рассказано в «Записках из кельи», одном из самых замечательных произведений японской классической литературы.
B.C. Санович
Первому абзацу можно найти немало параллелей в китайской и японской литературной традиции. Приводим наиболее существенные из них.
Слова Конфуция (552/551–479 до н. э.) из книги «Лунь юй» («Суждения и беседы»), IX, 17: Учитель, стоя на берегу реки, сказал: «Уходящее [время] подобно этому [потоку]! Не останавливается ни днем, ни ночью». (Переломов Л.С. Конфуций. Лунь юй. М., 1998, с. 366). Другой вариант перевода: Стоя на берегу реки, Учитель сказал: «Вот так все уходит. Смену дня и ночи не остановить». (Конфуций. Лунь юй. Пер., статьи, комм. А.С. Мартынова. М., 2000, с.142).
Из популярного в Японии сочинения китайца Лу Цзи (261–303) «Вздыхаю о преходящем»: «Увы нам! Река, вбирая в себя воду, становится рекою; вода же течет и с каждым днем уходит. Поколение, вбирая в себя людей, становится поколением, человек же входит в него и идет к закату. Какое же из поколений людей не было новым, но в каком же из поколений человек мог остаться прежним. Каждую весну непременно зацветает степь, но не было такого утра, когда бы на траве не высыхала роса» (перевод И.С. Лисевича).
Из сочинения на китайском языке японца Кукая (Кобо-дайси, 774–835) «Вхожу в горы»: «Или не видишь? Или не видишь? Воды святого ключа во дворце государя! Миг – и вскипают, миг – и струятся [по саду]. Как схожа [с нами] эта быстрота. Вон там вскипает, и тут уже струится – о, сколько тысяч раз?! Струясь уходит, струясь уходит – впадает в пучину пруда. Впадает в пучину пруда, бесконечно меняясь, и там пропадает. В который же день, в который же час иссякнет теченье воды?»
Стихотворение из «Сборника песен Какиномото-но Хитомаро (ант. «Манъёсю, ¹1269, но в варианте ант. «Сюисю», кн. 20, «Песни скорби», ¹1320): «Гор Макимуку // Оглашая окрестности плеском, // Река стремится. // Я взираю на этот наш мир: // Как он схож с пузырьками пены!»
Люди входят в него и вкушают отдых. Они счастливы, ибо думают, что достигли цели. И тут проводник говорит: «Пойдемте, место с сокровищами близко. Тот большой город был призрачным; я возвел его, чтобы вы отдохнули». (См.: Сутра о Цветке Лотоса Чудесной Дхармы», изд подг. А.Н. Игнатович. М., 1998, с. 173–174). «Призрачный город» из китайского текста «Сутры» превращается во «временный приют» – «кари-но ядори» – японского стихотворения, где «кари» может означать также: «ненастоящий», «ложный». Перед нами одно из ключевых мест в поэтике «Записок» Тёмэя.
Периодам правления государей в Японии, по примеру Китая, давались особые девизы, имевшие благоприятный смысл. Так, «Ангэн» значит «Источник покоя».
Хэйан был построен в виде прямоугольника, вытянутого с севера на юг. Северный, наиболее почетный угол занимала резиденция государя – комплекс правительственных учреждений, в центре которого находился собственно дворцовый ансамбль (в частности, Дайкоку-дэн – церемониальный дворец). Из двенадцати ворот резиденции центральные, обращенные к югу, назывались Судзаку-мон. От них начинался проспект Судзаку, деливший город на восточную и западную части. Десять проспектов, шедших с севера на юг, пересекались с одиннадцатью, идущими с востока на запад; таким образом город делился па участки, в которых располагались улицы.
Хэйан был заложен при государе Камму в 793 г. и в основном завершен к 806 г. При государе Хэйдзэй была сделана неудачная попытка вновь сделать столицей город Нара, но при государе Сага столицей опять стал Хэйан (810
Река
Цитата из стихотворения Бо Цзюй-и, посвященного его другу Ли Одиннадцатому: «Думая о тебе вечером, поднялся на холм в соснах и стою. Думы сверчков, голоса цикад заполняют слух, это осень». Цикада по-японски «уцусэми», этим же словом обозначается «земная жизнь».
Тёмэй имеет в виду стихотворение Ман-сями (Сами Мансэй, конец VII – первая треть VIII вв.) из ант. «Манъёсю» (в варианте ант. «Сюисю», ¹ 1327): «С чем бы я мог // Сравнить этот мир земной? // Так на ранней заре // Покидает пристань ладья, // И тает за нею след».
Слова Бо Цзюйи из стихотворения «Прогуливаюсь в храме Юньцзюйсы – храме Обитель облаков». Далее сказано: «Горы принадлежат тому, кто любит горы».
…
Н.И. Конрад, B.C. Санович.
Записки из беседки над прудом
В.С. Санович
Сноски
1
Для удобства читателей мы сохраняем ее старое имя Акоги. (
2
Для удобства читателей мы и дальше будем называть его куродо. (