Книга потомка знаменитого дворянского рода, ученого-филолога Ольги Сергеевны Муравьевой предоставляет возможность совершить увлекательное путешествие в Россию ХIХ века, познакомиться с жизнью лучших дворянских семей, почерпнуть много интересного и полезного из их опыта воспитания детей. Известно, какие незаурядные личности вырастали порой в дворянских семьях: высокий интеллект и душевная тонкость уживались в них с бесстрашием и твердостью духа, блестящие успехи на военном или служебном поприще сочетались с кристальной честностью и благородством. Как мужчины, так и женщины проявляли редкую способность ладить с окружающими, сохранять достоинство в любой ситуации, быть мужественными и стойкими перед лицом испытаний. О.С. Муравьева подробно описывает тот идеал, на достижение которого ориентировали дворянских детей, демонстрирует приемы и методы, с помощью которых развивались в них необходимые качества. В книге много увлекательных выдержек из мемуаров, писем, дневников дворян позапрошлого столетия, которые помогают лучше понять, как привитые им в детстве принципы реализовывались в реальной жизни, несмотря на любые разочарования и невзгоды. Книга рассчитана на широкий круг читателей и будет интересна как родителям, так и воспитателям и учителям.
«Семейственные воспоминания дворянства должны быть историческими воспоминаниями народа»
А. С. Пушкин. Роман в письмах
Предисловие
Помню, как в клубе критиков питерского Дома кино обсуждали фильм Е. Мотыля «Звезда пленительного счастья». По ходу разговора встал вопрос и о степени достоверности, с которой воссоздаются на экране люди и события 1820-х годов. Многие говорили с раздражением, что опять наши актеры как ряженые в этих мундирах и бальных платьях, что у «кавалергардов» манеры воспитанников ПТУ, а «светские дамы» кокетничают, как продавщицы мороженого, и т. д., пока один историк не поинтересовался, кто из присутствующих рискнул бы появиться в аристократическом салоне XIX века? Присутствующие примолкли… Историк напомнил, что К. С. Станиславский, который, как говорится, не на конюшне воспитывался, готовясь к роли Арбенина в лермонтовском «Маскараде», ходил к А. А. Стаховичу, славившемуся своими безукоризненными манерами аристократа, обучаться тонкостям «хорошего тона». Сегодня же нашим артистам с этой целью ходить не к кому, и потому спрашивать с них нечего.
Мой научный руководитель, известный пушкинист Н. В. Измайлов, прекрасно помнил дореволюционное русское общество. Когда по телевидению демонстрировался многосерийный фильм — экранизация романа А. Н. Толстого «Хождение по мукам», я спросила у него, насколько похожи герои фильма на офицеров царской армии? «Нисколько не похожи, — твердо сказал Николай Васильевич. — То были интеллигентнейшие люди, а эти… Лица, манеры…» Я примирительно заметила, что все-таки актрисы, играющие Дашу и Катю, очень красивы. Старик равнодушно пожал плечами: «Хорошенькие гризетки…»
Конечно, актеры не виноваты: они не могут сыграть людей, которых никогда не видели.
Русский аристократ XIX века — это совершенно особый тип личности. Весь стиль его жизни, манера поведения, даже внешний облик — несли на себе отпечаток определенной культурной традиции. Именно поэтому современному человеку так трудно его «изобразить»: подражание лишь внешним особенностям поведения выглядит нестерпимо фальшиво. (Наверное, примерно так выглядели те купцы, которые подражали исключительно красивому антуражу дворянской жизни, оставаясь равнодушными к духовным ценностям дворянской культуры.)
С другой стороны, сосредоточившись только на духовных ценностях, можно упустить из виду, как реализовывались они в практике повседневной жизни. Так называемый bon ton [1] состоял в органичном единстве этических и этикетных норм. Поэтому для того, чтобы представить себе русского дворянина в его живом облике, необходимо видеть связь между правилами поведения и этическими установками, принятыми в его кругу.
Дворянство выделялось среди других сословий русского общества своей отчетливой, выраженной ориентацией на некий умозрительный идеал. Во второй половине XVIII века дворянская элита, мечтая о лидерстве своего сословия в политической, общественной и культурной жизни России, справедливо усматривала основную преграду к достижению этой цели в удручающе низком культурном уровне подавляющего большинства русских помещиков. (Исчерпывающее представление о нем дает знаменитая комедия Д. И. Фонвизина «Недоросль».) Но, не смущаясь непомерной трудностью задачи, идеологи и духовные вожди дворянства брались воспитать из детей Простаковых и Скотининых просвещенных и добродетельных граждан, благородных рыцарей и учтивых кавалеров. Эта цель в той или иной степени проявляется в различных сферах дворянской культуры от литературы до быта. Особое значение в этой связи, естественно, приобретало воспитание детей.
С позиций современной педагогики недостатки такого воспитания очевидны. Вместе с тем нельзя не заметить, что порой оно приносило удивительные плоды. В XIX веке в России встречались люди, поражающие нас сегодня своей почти неправдоподобной честностью, благородством и тонкостью чувств. Литературные описания, портреты живописцев передают их особенное, забытое обаяние, которому мы уже не в силах подражать. Они выросли такими не только благодаря незаурядным личным качествам, но и благодаря особому воспитанию. Мы попытаемся здесь описать тот идеал, на достижение которого ориентировали дворянского ребенка, и продемонстрировать те методы и приемы, с помощью которых воспитатели стремились развить в подопечном нужные качества.
При этом необходимо иметь в виду, что «дворянское воспитание» — это не педагогическая система, не особая методика, даже не свод правил. Это, прежде всего, образ жизни, стиль поведения, усваиваемый отчасти сознательно, отчасти бессознательно: путем привычки и подражания; это традиция, которую не обсуждают, а соблюдают. Поэтому важны не столько теоретические предписания, сколько те принципы, которые реально проявлялись в быте, поведении, живом общении. Следовательно, полезнее обращаться не к учебникам хорошего тона, а к мемуарам, письмам, дневникам, художественной литературе. Многочисленные примеры из жизни английского и французского высшего общества оправданны и даже необходимы, ибо русское дворянство Петровской и послепетровской эпохи сознательно ориентировалось на западную модель поведения и стремилось усвоить европейские нормы быта и этикета.
Понятие «дворянский тип поведения», конечно, крайне условно; как и любой обобщенный образ, образ «русского дворянина» не может вместить в себя все многообразие человеческих индивидуальностей. Однако можно отобрать из всего этого многообразия черты, наиболее характерные и исторически значимые.
Говоря словами Пушкина, у каждого сословия были свои «пороки и слабости», были они, конечно, и у русского дворянства, идеализировать его не нужно. Но о «пороках» в предыдущие десятилетия сказано более чем достаточно, сегодня стоит вспомнить и о том хорошем, что было в русском дворянстве. В дворянских обычаях и дворянском воспитании многое неразрывно связано с бытом ушедшей эпохи; определенные утраты в любом случае были бы естественны и неизбежны. Но есть утраты, которых могло бы и не быть. Сейчас это делается все более очевидным, и потому начинают робко возрождаться некоторые забытые традиции. Для того чтобы, по мере возможности, помочь их возрождению, и написана эта книга.
Вступление
Отношение современного общества к дворянской жизни прошлого века порой вызывает иронические реплики, смысл которых сводится к тому, что подавляющее большинство сегодняшних ревнителей дворянских обычаев составляют потомки вовсе не князей и графов, а крепостных крестьян. Позиция не только бестактная, но и неумная: стихи Пушкина и романы Тургенева читал очень узкий круг людей, исчерпывавший тогда образованную Россию, но великие русские писатели знали, что пишут не только для них, но и для внуков тех, кто «ныне дик».
То же можно сказать и о выработанных привилегированным сословием нравственных нормах. Пушкин рассуждал: «Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще). Не суть ли сии качества природные? Так; но образ жизни может их развить, усилить — или задушить. Нужны ли они в народе, так же как, например, трудолюбие? Нужны, ибо они sauve garde [2] трудолюбивого класса, которому некогда развивать сии качества». Известный юрист, историк и общественный деятель К. Д. Кавелин считал, что поколение людей Александровской эпохи «всегда будет служить ярким образцом того, какие люди могут вырабатываться в России при благоприятных обстоятельствах». Можно сказать, что в дворянской среде развивались и совершенствовались те качества русского человека, которые в идеале должны были со временем проникнуть и в ту среду, где пока «некогда было их развивать».
Опыт европейских стран, надежда на успехи просвещения и цивилизации в России, наконец, простое сочувствие к обездоленным соотечественникам — все питало веру в то, что в будущем постепенно сгладится неравенство разных слоев русского общества и дворянская культура во всем ее объеме (от произведений искусства до хороших манер) станет достоянием всех сословий, будет общим законным наследством свободных и просвещенных граждан России XX века… К несчастью, русская история пошла совсем другим, трагическим и кровавым путем; естественная культурная эволюция была прервана, и теперь можно только гадать, каковы были бы ее результаты. Быт, стиль отношений, неписаные правила поведения оказались едва ли не самым хрупким материалом; его нельзя было укрыть в музеях и библиотеках, а сохранить в практике реальной жизни оказалось невозможным. Попытки вернуть утраченное путем обучения «хорошим манерам» не могут принести желаемого результата. В «Повести о Сонечке» М. Цветаевой молодой актер размышляет об уроках «хорошего тона», которые давал ученикам театральной студии А. А. Стахович: «Для меня его поклон и бонтон — не ответ, а вопрос, вопрос современности — прошлому, мой вопрос — тем, и я сам пытаюсь на него ответить. (…) Стаховичу эти поклоны даны были отродясь, это был дар его предков — ему в колыбель. Я пришел в мир — голый, но хоть и голый, я не должен бессмысленно одеваться в чужое, хотя бы прекрасное платье».
Чтобы это «прекрасное платье» — привлекательные внешние черты быта и облика дворянства — стало пусть не своим, но, по крайней мере, понятным и знакомым, необходимо представлять себе и этический смысл этикетных норм, и исторический контекст, в котором эти нормы формировались.
Попытаемся же если не восстановить, то вспомнить некоторые черты исчезнувшего общества.
Глава 1 Хорошее общество
«Il n’y a qu’une seule bonne société c’est la bonne».
«Нет иного хорошего общества, кроме хорошего».
Как-то раз, желая кольнуть собеседника, гордящегося своей близостью к высокопоставленным особам, Пушкин рассказал выразительный эпизод. Он был у Н. М. Карамзина, но не мог толком с ним поговорить, так как к историографу, один за другим, приезжали гости. Как нарочно, все эти визитеры были сенаторами. Проводив последнего, Карамзин сказал Пушкину: «Avezvous remarqué, mon cher ami, que parmi tous ces messieurs li n’y avait pas un seul qui soit un homme de bonne companie? [3]
Другое дело, что в тех исторических обстоятельствах «хорошее общество» составляли почти исключительно дворяне. Следует признать, истинно воспитанных (в понимании Пушкина и Карамзина) людей и тогда было не так уж много. Недаром, делая запись в своем дневнике о смерти князя Кочубея, Пушкин замечает: «… он был человек хорошо воспитанный — и это у нас редко, и за это спасибо».
Когда мемуарист М. И. Жихарев употребляет выражение «смердящее большинство», он имеет в виду отнюдь не смердов, не крепостных крестьян, которые по понятным причинам вообще никакого участия в общественной жизни не принимали, а большинство людей своего круга, в том числе и «великолепных барынь и людей в голубых и других разных цветов лентах при крупных чинах и с громкими именами».
В то же время, как вспоминал К. Д. Кавелин, «Таланты, выходившие из народа, хотя бы из крепостных, даже люди, подававшие только надежду сделаться впоследствии литераторами, учеными, художниками, кто бы они ни были, принимались радушно и дружески, вводились в кружки и семьи на равных правах со всеми. Это не была комедия, разыгранная перед посторонними, а сущая, искренняя правда — результат глубокого убеждения, перешедшего в привычки и нравы, что образование, талант, ученые и литературные заслуги выше сословных привилегий, богатства и знатности».
Если эти слова кому-то покажутся преувеличением, то вот свидетельство графа В. А. Соллогуба, аристократа и царедворца, проведшего всю жизнь в большом свете. «Нет ничего нелепее и лживее, как убеждение о родовом чванстве русской аристократии», — утверждал он и приводил в пример князя В. Ф. Одоевского, представителя древнейшего в России дворянского рода, который был человеком на редкость скромным, упоминавшим о своем аристократическом происхождении не иначе как в шутку. «Тем не менее, — пишет Соллогуб, — он был истинный аристократ, потому что жил только для науки, для искусства, для пользы и для друзей, т. е. для всех порядочных и интеллигентных людей, с которыми встречался».
Перефразируя высказывание Россини, что есть только два рода музыки — хорошая и дурная, Соллогуб говорил, что в России «существуют тоже только два рода людей — образованные и необразованные».
Не забывая, что в понятие «образование» вкладывали тогда очень широкий смысл, отметим, что ценности, которые культивировались «просвещенным меньшинством», могут оказаться небесполезными и сегодня. Как утверждал Пушкин (имевший возможность наблюдать и сравнивать): «Хорошее общество может существовать и не в высшем кругу, а везде, где есть люди честные, умные и образованные».
Глава 2 Служить верно
«Служи верно, кому присягнешь».
Мироощущение дворянина во многом определялось положением и ролью в государстве дворянского сословия в целом. В России XVIII — первой половины XIX века дворянство являлось сословием привилегированным и служивым одновременно, и это рождало в душе дворянина своеобразное сочетание чувства избранности и чувства ответственности. Отношение к военной и государственной службе связывалось в понимании дворянина со служением обществу, России.
Когда Чацкий из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» с вызовом заявляет: «Служить бы рад, прислуживаться тошно» — он имеет в виду, что в реальности служба Отечеству часто подменялась службой «лицам», вельможам и высокопоставленным чиновникам. Но заметим, что даже независимый и своевольный Чацкий, в принципе, против службы не выступает, а лишь возмущается тем, что это благородное дело дискредитируется корыстными и недалекими людьми.
Несмотря на то, что государственной службе часто противопоставлялась приватная деятельность независимых людей (подобную позицию в той или иной форме отстаивали Новиков, Державин, Карамзин), глубокого противоречия здесь не было.
Во-первых, разногласия касались, в сущности, того, на каком поприще можно принести больше пользы Отечеству; самое же стремление приносить ему пользу под сомнение не ставилось.
Во-вторых, даже не состоящий на государственной службе дворянин не был в полном смысле этого слова частным лицом: он был вынужден заниматься делами своего имения и своих крестьян.
Один из пушкинских героев по этому поводу заметил: «Звание помещика есть та же служба. Заниматься управлением трех тысяч душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши».
Разумеется, далеко не каждый помещик столь ясно осознавал свой гражданский долг, но несоответствие этим идеалам воспринималось как поведение недостойное, заслуживающее общественного порицания, что и внушалось сызмальства дворянским детям.
Этот закон признавался на протяжении многих десятилетий людьми, принадлежавшими к разным кругам дворянского общества. Обратим внимание на то, что такие разные люди, как небогатый помещик Андрей Петрович Гринев, не читающий ничего, кроме Придворного календаря, и европейски образованный аристократ князь Николай Андреевич Болконский, провожая своих сыновей в армию, дают им, в общем, похожие напутствия.
Дворянское чувство долга было замешено на чувстве собственного достоинства, и служба Отечеству являлась не только обязанностью, но и правом. В этом отношении очень показательна сцена из романа «Война и мир», где князь Андрей приходит в бешенство от развязных шуток Жеркова по адресу генерала Мака — командующего армией союзников, только что потерпевшей сокрушительное поражение.
Разница между службой дворянской и службой лакейской усматривается в том, что первая предполагает личную и живую заинтересованность в делах государственной важности.
Когда на шаловливый вопрос маленького мальчика «А я когда буду царем?» мать серьезно отвечает: «Ты царем не будешь, но если захочешь, ты можешь помогать царю», — она незаметно внушает сыну один из основных принципов дворянской этики. (Н. Г. Гарин-Михайловский. Детство Темы.)
Известная фраза Грибоедова из письма к С. Бегичеву: «…а ты, надеюсь, как нынче всякий честный человек, служишь из чинов, а не из чести» — носит, конечно, демонстративно вызывающий, эпатирующий характер. Эта позиция была популярна среди молодежи 1810-х годов, у которой резкое недовольство государственным устройством России рождало убеждение, что долг чести — не служить такому государству, а стремиться его переделать. Именно такие настроения во многом предопределили движение декабристов. Однако они не стали характерной чертой дворянского мировоззрения вообще. Заметим, что и сам Грибоедов, как известно, не отказался в свое время от важного государственного поста и погиб, исполняя свой долг.
Выразительный пример в этом отношении являл собой адмирал Николай Семенович Мордвинов. Адмирал славился смелостью и независимостью суждений и поступков; он был единственным из членов следственной комиссии по делу декабристов, выступившим против смертного приговора. Пушкин писал, что Мордвинов «заключает в себе одном всю русскую оппозицию», а К. Рылеев посвятил ему оду «Гражданское мужество». Мордвинов не раз попадал в опалу, но никогда не отказывался от предложения занять тот или иной государственный пост. Он говорил, что «каждый честный человек не должен уклоняться от обязанности, которую на него возлагает Верховная власть или выбор граждан».
Вплоть до последних лет существования царской России, когда, говоря словами Александра Блока, уже «записались в либералы честнейшие из царских слуг», дворянству было решительно не свойственно то подчеркнуто негативное, брезгливое отношение к государственной службе, которым в той или иной степени бравировали все поколения оппозиционной русской интеллигенции.
Глава 3 Честь превыше всего
«Я всякую себе могу обиду снесть,
но оной не стерплю, котору терпит честь».
«… во всем блеске своего безумия».
Одним из принципов дворянской идеологии было убеждение, что высокое положение дворянина в обществе обязывает его быть образцом высоких нравственных качеств. Рациональная схема иерархии социальных и моральных ценностей, обосновывавшая такое убеждение, сохраняла актуальность в XVIII веке, затем на смену ей пришли более сложные концепции общественного устройства, и постулат о нравственной высоте дворянина постепенно преобразовался в чисто этическое требование: «Кому много дано, с того много и спросится». (Эти слова не уставал повторять своим сыновьям великий князь Константин (поэт К. Р.) уже в начале XX века.)
Очевидно, в этом духе воспитывали детей во многих дворянских семьях. Вспомним эпизод из повести Гарина-Михайловского «Детство Темы»: Тема запустил камнем в мясника, который спас мальчика от разъяренного быка, а потом надрал ему уши, чтобы не лез, куда не надо. Мать Темы очень рассердилась: «Зачем ты волю рукам даешь, негодный ты мальчик? Мясник грубый, но добрый человек, а ты грубый и злой!.. Иди, я не хочу такого сына!
Тема приходил и снова уходил, пока наконец само-собой как-то не осветилось ему все: и его роль в этом деле, и его вина, и несознаваемая грубость мясника, и ответственность Темы за созданное положение дела.
— Ты, всегда ты будешь виноват, потому что им ничего не дано, а тебе дано; с тебя и спросится».
Быть храбрым, честным, образованным ему следовало не для того, чтобы достичь чего бы то ни было (славы, богатства, высокого чина), а потому что он дворянин, потому что ему много дано, потому что он должен быть именно таким. (Резкая критика дворянства дворянскими же писателями — Фонвизиным, Пушкиным и др. — обычно направлена на тех дворян, которые не соответствуют этому идеалу, не выполняют своего предназначения.)
Едва ли не главной сословной добродетелью считалась дворянская честь,
Не только с точки зрения «мирного алеута», но и с позиции здравого смысла дуэль была чистым безумием, ибо цена, которую приходилось платить обидчику, была слишком высока. Тем более что часто дворянина толкали на дуэль соображения достаточно суетные: боязнь осуждения, оглядка на «общественное мнение», которое Пушкин называл «пружиной чести».
Если на таком поединке человеку случалось убить своего соперника, к которому он не испытывал, в сущности, никаких злых чувств, невольный убийца переживал тяжелое потрясение. Хрестоматийный пример подобной ситуации — дуэль Владимира Ленского и Евгения Онегина.
Тем не менее в этом «безумии», безусловно, был свой «блеск»: готовность рисковать жизнью для того, чтобы не стать обесчещенным, требовала немалой храбрости, а также честности и перед другими, и перед самим собой. Человек должен был привыкать отвечать за свои слова; «оскорблять и не драться» (по выражению Пушкина) считалось пределом низости. Это диктовало и определенный стиль поведения: необходимо было избегать как излишней мнительности, так и недостаточной требовательности.
Честерфилд поясняет сыну, почему необходимо владеть собой настолько, чтобы быть приветливым и учтивым даже с тем, кто точно не любит тебя и старается тебе навредить: если своим поведением ты дашь почувствовать окружающим, что задет и оскорблен, ты обязан будешь надлежащим образом отплатить за обиду. Но требовать сатисфакции из-за каждого косого взгляда — ставить себя в смешное положение.
Итак, демонстрировать обиду и не предпринимать ничего, чтобы одернуть обидчика или просто выяснить с ним отношения, — считалось признаком дурного воспитания и сомнительных нравственных принципов. «Люди порядочные, — утверждал Честерфилд, — никогда не дуются друг на друга».
Ироническая фраза Карамзина: «II ne faut pas qu’ùn honnête homme mérite d’être pendu» [5] имеет не только политический, но и нравственный аспект. Когда в повести Гарина-Михайловского мать отчитывает сына, бросившего камень в мясника, мальчик оправдывает себя тем, что мясник мог бы вывести его за руку, а не за ухо! Но мать парирует: «Зачем ставишь себя в такое положение, что тебя могут взять за ухо?» Параллель между тонкой сентенцией Карамзина и нравоучением для Темы выглядит несерьезно, но в основе этих столь далеких друг от друга рассуждений лежит близкое по типу мироощущение.
Постоянно присутствующая угроза смертельного поединка очень повышала цену слов и в особенности «честного слова». Публичное оскорбление неизбежно влекло за собой дуэль, но публичное же извинение делало конфликт исчерпанным. Нарушить данное слово — значило раз и навсегда погубить свою репутацию, потому поручительство под честное слово было абсолютно надежным. Известны случаи, когда человек, признавая свою непоправимую вину, давал честное слово застрелиться — и выполнял обещание. В этой обстановке повышенной требовательности и — одновременно — подчеркнутого доверия воспитывались и дворянские дети.
П. К. Мартьянов в своей книге «Дела и люди века» рассказывает, что адмирал И. Ф. Крузенштерн, директор Морского корпуса в начале 1840-х годов, прощал воспитаннику любое прегрешение, если тот являлся с повинной. Однажды кадет признался в действительно серьезном проступке, и его батальонный командир настаивал на наказании. Но Крузенштерн был неумолим: «Я дал слово, что наказания не будет, и слово мое сдержу! Я доложу моему государю, что я слово дал! Пусть взыскивает с меня! А вы уж оставьте, я вас прошу!»
Дуэль как способ защиты чести несла еще и особую функцию: утверждала некое дворянское равенство, не зависящее от чиновничьей и придворной иерархии. Классический пример такого рода: предложение великого князя Михаила Павловича принести удовлетворение любому из семеновских офицеров, коль скоро они считают, что он задел честь их полка. Будущий декабрист Михаил Лунин выразил тогда готовность стреляться с братом императора. Менее известный, но аналогичный, в сущности, случай, о котором сообщает в своих воспоминаниях П. К. Мартьянов, произошел уже в 1840-х годах.
Один из батальонных командиров Морского корпуса, барон А. А. де Ридель, услышал, как один из старших гардемаринов выругался по адресу начальства, не разрешающего заниматься в классе ранее определенного часа. Поскольку это распоряжение исходило именно от Риделя, барон счел себя оскорбленным и заявил воспитаннику, что наказывать его не станет и жаловаться начальству не пойдет, но за оскорбление своей чести требует сатисфакции. Воспитанник решительно отрицал, что имел в виду оскорбить лично Риделя, но при этом не преминул поблагодарить командира за честь, которую он оказал ему своим вызовом.
И в том, и в другом случае дуэли не состоялись; поступки и Лунина, и Риделя уже современниками воспринимались как экстравагантные; но тем не менее самая возможность подобных ситуаций свидетельствует о существовании определенной нормы поведения, с которой люди так или иначе соотносят свои поступки.
Напомним, что дуэль была официально запрещена и уголовно наказуема; согласно известному парадоксу офицер мог быть изгнанным из полка «за дуэль или за отказ». В первом случае он попадал под суд и нес наказание, во втором — офицеры полка предлагали ему подать в отставку. Таким образом соблюдение норм дворянской этики приходило в противоречие с государственными установлениями и влекло за собой всякого рода неприятности. Эта закономерность давала о себе знать далеко не только в случае дуэли.
Дворянский ребенок, которому в семье внушались традиционные этические нормы, испытывал потрясение, сталкиваясь с невозможностью следовать им в условиях государственного учебного заведения, где он обычно получал первый опыт самостоятельной жизни.
В повести Гарина-Михайловского отец Темы, провожая сына в первый класс гимназии, в очередной раз рассказывает ему про то, как стыдно ябедничать, про святые узы товарищества и верность дружбе.
В результате этого случая мальчика едва не выгнали из гимназии. Ни доводы его отца, генерала Карташева, о пользе «товарищества», ни горячие мольбы его матери считаться с самолюбием ребенка не произвели впечатления на директора гимназии. Он безапелляционно заявил огорченным и взволнованным родителям Темы, что их сын должен подчиняться не семейным правилам, а «общим», если хочет «благополучно сделать карьеру».
Нужно сказать, в этом он был совершенно прав. Верность кодексу дворянской чести никак не благоприятствовала успешной карьере ни во времена апофеоза самодержавного бюрократического государства 1830–1840-х годов, ни во времена демократических реформ 1860–1870-х годов. П. К. Мартьянов вспоминает, как один старый генерал объяснял, что мешает ему принимать участие в деятельности выборных органов власти или коммерческих учреждений: «… мы воспитаны в кадетских правилах — «честь прежде всего». Разве это доступно кулаку? Разве он поймет, что честь есть стимул всей жизни? Ему нужны только деньги, а как их достать — безразлично — только бы достать. Где же тут может быть точка соприкосновения между нами?»
Сын Льва Толстого, Сергей, утверждал, что девизом его отца была французская поговорка: «Fais се que dois, advienne que pourra» [6]. «Он всегда считал, что долг выше всего и что в своих поступках не следует руководствоваться предполагаемыми последствиями их». Как известно, Лев Толстой вкладывал в понятие долга свой, подчас неожиданный для общества смысл. Но самая установка: думать об этическом значении поступка, а не о его практических последствиях — традиционна для дворянского кодекса чести. Воспитание, построенное на таких принципах, кажется совершенно безрассудным: оно не только не вооружает человека качествами, необходимыми для преуспевания, но объявляет эти качества постыдными.
Еще совсем недавно мы имели возможность видеть стариков из дворянских фамилий, чья жизнь, по всем житейским меркам, сложилась при советской власти катастрофически неудачно. Между тем в их поведении не было никаких признаков ни истерики, ни озлобления. Может быть, аристократическая гордость не позволяла им проявлять подобные чувства, а может быть, их и в самом деле поддерживало убеждение, что жили они так, как дóлжно?
Защита своей чести, человеческого достоинства всегда была нелегким делом в Российском государстве, традиционно равнодушном к личным правам своих подданных, пусть даже из «благородного» сословия. Дворянская этика парадоксальным образом несла в себе демократический заряд: она требовала, пусть только внутри одного сословия, уважения прав личности независимо от служебной иерархии. Правда, следовать этому требованию для нижестоящих было рискованно.
Н. А. Тучкова-Огарева приводит в своих воспоминаниях случай, бывший с ее отцом, тогда еще совсем молодым офицером, Алексеем Тучковым.
Эта неприятная история могла бы кончиться очень нехорошо, но, к счастию, Нейдгардт был хорошо знаком со стариками Тучковыми, потому и промолчал, — едва ли не потому, что сам был виноват».
В романе «Война и мир» описана близкая по духу сцена.
Эти принципы поведения усваивались дворянином с детства, хотя ребенку отстаивать их было еще труднее. Упоминавшаяся уже сцена из повести Гарина-Михайловского, где Тема объясняется с разъяренным директором гимназии, закончилась следующим образом:
Обратим внимание, что и бесшабашный дуэлянт Долохов, и маленький гимназист Тема говорят об одном и том же: не смеете оскорблять! Это с малых лет воспитанное убеждение постоянно присутствовало в сознании дворянина, определяя его реакции и поступки.
Обостренное чувство собственного достоинства воспитывалось и вырабатывалось в ребенке целой системой разных, внешне порой никак между собой не связанных, требований.
Глава 4 Храбрость и выносливость
«… И я уверен, что уличи он меня в физической трусости, то меня бы он проклял».
Характер отношений отца и сына, значение, которое придается ими физической храбрости, столь выразительно переданные одной фразой набоковского героя, — очень показательны для дворянской среды.
Пушкин отметил в своих записях («Table-Talk») одно из наставлений князя Потемкина своему племяннику Н. Н. Раевскому (будущему генералу, герою войны 1812 года): «Во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врожденную смелость частым обхождением с неприятелем». Александр Грибоедов вряд ли знал об этих рекомендациях Потемкина, но сам действовал аналогичным образом, что свидетельствует об устойчивости подобных поведенческих стереотипов. Кс. Полевой вспоминал: «Разумеется, — заметил между прочим Грибоедов, — если бы я захотел, чтобы у меня был нос короче или длиннее, это было бы глупо потому, что невозможно. Но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво-физическим для чувств, можно сделать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю Персидскую кампанию, во время одного сражения, мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит. Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишите физическому составу, организму, врожденному чувству. Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом, тихо поворотив лошадь, спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха, оно усилится и утвердится».
Заслуживает внимания и то значение, которое придается храбрости, и уверенность, что ее можно воспитать, выработать путем волевых усилий и тренировок. Примечательно, что этот разговор происходит не на бивуаке, а в салоне князя В. Ф. Одоевского, в обществе литераторов.
Сопоставляя «Детство» Л. Н. Толстого и «Детство Никиты» А. Н. Толстого, мы видим, что некоторые обычаи сохранялись в дворянских семьях неизменными на протяжении десятилетий. Например, мальчик 10–12 лет должен был ездить верхом наравне со взрослыми. Хотя в упомянутых произведениях матери плачут и просят отцов поберечь сына, их протесты выглядят как ритуал, сопровождающий это обязательное для мальчика испытание. Определенная опасность для ребенка здесь действительно была; старший сын Николая I, Александр, примерно в таком возрасте упал с лошади и разбился так сильно, что несколько дней пролежал в постели. Никаких последствий в смысле стремления избегать впредь подобного риска этот случай не имел: выздоровев, наследник престола продолжил тренировки.
Будущего известного художника М. В. Добужинского, как и других, отец посадил на коня, когда ему было 10 лет.
Отметим, между прочим, упоминание о «дамах»: выглядеть достойно в их глазах было, безусловно, важно для десятилетнего мальчика.
В воспоминаниях Михаила Бестужева до нас дошли характерные эпизоды из его детства.
Обращают на себя внимание не только редкое самообладание и решительность, проявленные мальчиком, но и весьма суровые воспитательные меры по отношению к младшим братьям.
Александр Бестужев, хотя и обладал заметно властным характером, вовсе не был тираном для своих братьев. Такие же требования предъявлялись и к нему самому.
В том же духе выдержан эпизод из воспоминаний Е. Мещерской, хотя между описываемыми событиями пролегло почти сто лет.
Рискованность подобных воспитательных процедур во многом объяснялась искренней верой в их благотворность. Такие приемы годились, надо думать, не для каждого ребенка, но эта вера, возможно, производила соответствующее впечатление и на детей: они воспринимали такие опыты над собой не как произвол и жестокость старших, но как необходимую закалку характера. Так, Е. Мещерская, будучи уже старой женщиной, вспоминает этот случай из своего детства без обиды и возмущения; напротив, она с удовлетворением заключает: «И я никогда больше не боялась грозы».
Глава 5 Сила и ловкость
«… Упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего самолюбия».
Храбрость и выносливость, которые, безусловно, требовались от дворянина, были почти невозможны без соответствующей физической силы и ловкости.
Неудивительно, что эти качества высоко ценились и старательно прививались детям. В Царскосельском лицее, где учился Пушкин, каждый день выделялось время для «гимнастических упражнений»; лицеисты обучались верховой езде, фехтованию, плаванью и гребле.
Прибавим к этому ежедневный подъем в 7 утра, прогулки в любую погоду и обычно простую пищу.
При этом нужно учитывать, что лицей был привилегированным учебным заведением, готовившим, по замыслу, государственных деятелей.
В военных училищах требования к воспитанникам в отношении физической закалки были несравненно более строгими, и обращались с кадетами куда суровей.
Усиленная физическая закалка детей отчасти диктовалась условиями жизни: многих мальчиков в будущем ожидала военная служба, любой мужчина рисковал быть вызванным на дуэль. (Выразительный пример: Пушкин во время своих продолжительных пеших прогулок носил трость, полость которой была залита свинцом, и при этом периодически подкидывал и ловил ее в воздухе. Так он тренировал правую руку, чтобы она не дрожала, наводя пистолет.) Требовали физической подготовки и такие общепринятые развлечения, как охота и верховая езда. Вместе с тем в демонстрации физической выносливости был и особый шик.
А. М. Меринский, однокашник Лермонтова по юнкерской школе, вспоминал: «Лермонтов был довольно силен, в особенности имел большую силу в руках, и любил состязаться в том с юнкером Карачинским, который известен был по всей школе как замечательный силач — он гнул шомполы и делал узлы, как из веревок. Много пришлось за испорченные шомполы гусарских карабинов переплатить ему денег унтер-офицерам, которым поручено было сбережение казенного оружия. Однажды оба они в зале забавлялись подобными tours de force [9], вдруг вошел туда директор школы, генерал Шлиппенбах. Каково было его удивление, когда он увидал подобные занятия юнкеров. Разгорячась, он начал делать им замечания: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети, что ли, вы, чтобы так шалить!.. Ступайте под арест». Их арестовали на одни сутки. После того Лермонтов презабавно рассказывал нам про выговор, полученный им и Карачинским. «Хороши дети, — повторял он, — которые могут из железных шомполов вязать узлы», — и при этом от души заливался громким смехом».
С. Н. Глинка, обучавшийся в Кадетском корпусе в 80-х годах XVIII в., вспоминал: «В малолетнем возрасте нас приучали ко всем воздушным переменам и для укрепления телесных наших сил заставляли перепрыгивать через рвы, влезать и карабкаться на высокие столбы, — прыгать через деревянную лошадь, подниматься на высоты». Получив такую закалку, молодые люди любили ею бравировать. По выходе из корпуса Глинка и его товарищ поступили в адъютанты к князю Ю. В. Долгорукову. Однажды в январский мороз, когда все кутались в шубы, они отправились сопровождать князя в щегольских обтянутых мундирах. Долгоруков с одобрением заметил: «Это могут вытерпеть только кадеты да черти!»
Впрочем, подобным «молодечеством» славились не только кадеты. Сам император Александр I на свою знаменитую ежедневную прогулку, le tour impérial, в любую погоду (а в Петербурге она редко бывает теплой) отправлялся в одном сюртуке с серебряными эполетами и в треугольной шляпе с султаном. Соответственно воспитывали и царских детей.
Царевич участвовал в лагерных сборах Кадетского корпуса, и для него почти не делалось поблажек, хотя учения были весьма изнурительны: длительные пешие марши в любую погоду с полной выкладкой, грубая солдатская пища. Наследник, очевидно, гордился своей выносливостью и даже зимой постоянно гулял без перчаток, в легкой одежде.
К девочкам в этом смысле было куда меньше требований, но и у них физическая изнеженность отнюдь не культивировалась.
А. П. Керн воспитывалась вместе со своей двоюродной сестрой А. Н. Вульф. В своих воспоминаниях о детстве Керн отмечает, что каждый день после завтрака их вели гулять в парк «несмотря ни на какую погоду», гувернантка заставляла их лежать на полу, чтобы «спины были ровные», а одежда была так «легка и бедна», что Анна Петровна навсегда запомнила, как мерзла в карете во время поездки к дяде из Владимира в Тамбов.
Молодые женщины гордились своим умением хорошо ездить верхом; сестры Натальи Николаевны Пушкиной, великолепно владевшие этим искусством, со всем основанием рассчитывали произвести тем самым впечатление на столичных кавалеров. В сцене охоты в «Войне и мире» Наташа Ростова, которая «ловко и уверенно» сидит на своем вороном Арапчике, своей неутомимостью вызывает безусловное одобрение окружающих. «Вот так графиня молодая, — с восхищением замечает дядюшка, — день отъездила, хоть мужчине впору, и как ни в чем не бывало!»
Пушкин, ревниво подчеркивая, что упал он с лошадью, проявляет характерную для светского человека заботу о своей репутации: хорошая физическая форма была, с этой точки зрения, немаловажным моментом.
Глава 6 Стойкость и достоинство
«Хотя ужасною судьбиной я сражен,
не малодушие я чувствовать рожден».
Может возникнуть вопрос: чем, собственно, отличаются тренировка и закаливание дворянских детей от современных занятий физкультурой? Отличие в том, что физические упражнения и нагрузки призваны были не просто укреплять здоровье, но способствовать формированию личности. В общем контексте этических и мировоззренческих принципов физические испытания как бы уравнивались с нравственными. Уравнивались в том смысле, что любые трудности и удары судьбы дóлжно было переносить мужественно, не падая духом и не теряя собственного достоинства.
Пушкин любил стихи Вяземского: «Под бурей рока — твердый камень, — В волненьях страсти — легкий лист». Здесь прекрасно передан психологический облик человека той эпохи, в котором эмоциональность и впечатлительность уживались с твердостью и силой духа. Во всяком случае, должны были уживаться. «Неудача, переносимая с мужеством», для Пушкина являла собой «великое и благородное зрелище», а малодушие было для него, кажется, одним из самых презираемых человеческих качеств. Ему самому оно уж никак не было свойственно: и нравственные, и физические муки он переносил с редкой стойкостью. Узнав о смерти своего любимого друга Дельвига, потрясенный неожиданным горем, он все же замечает: «Баратынский болен от огорчения. Меня не так-то просто с ног свалить». Через несколько лет умирающий Пушкин старался молча терпеть страшную боль, отрывисто выговаривая: «Смешно же… что б этот… вздор… меня… пересилил… не хочу».
Разумеется, подобная сила духа и мужество определяются качествами личности прежде всего. Но нельзя не заметить и совершенно определенной этической установки, которая проявлялась в поведении людей одного круга.
Например, следовало уметь подавлять в себе эгоистические интересы (даже вполне понятные и оправданные), если они приходили в противоречие с требованиями долга.
Отец Петруши Гринева, прощаясь со своим обливающимся слезами недорослем, наверное, беспокоится за него, но не считает возможным это показать. Подобная слабость допускается лишь для женщины: «Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье».
Старик Болконский, провожая сына на войну, позволяет себе только такие слова: «Помни одно, князь Андрей: коли тебя убьют, мне, старику, больно будет… — Он неожиданно замолчал и вдруг крикливым голосом продолжал: — А коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет… стыдно!»
Воспитатель наследника В. А. Жуковский в своем дневнике озабоченно записывает: «Сказать в. к. (великому князю. —
Обратим внимание, что Жуковский не собирается как-то успокоить мнительного мальчика, объяснить, что его здоровье не вызывает опасений. Он убежден, что подобное поведение «неприлично», стыдно, и никакого снисхождения здесь быть не может.
Может показаться, что эти примеры слишком мало связаны друг с другом. Между тем связь есть, хотя ее и трудно четко обозначить.
Результаты такого воспитания сказывались подчас в поступках, которые в другой культурной среде выглядели бы позерством.
Мы не должны представлять себе этих людей некими суперменами. Просто они были приучены превозмогать по мере сил страх, отчаянье и боль и стараться не показывать, как это трудно. Для этого требовалось не только мужество, но и безукоризненное умение владеть собой, которое достигалось путем длительного и тщательного воспитания.
Глава 7 Сдержанность и самообладание
«Превыше всего человеку нужно иметь volto sciolto е pensieri stretti (открытое лицо и скрытые мысли. —
Герой романа Бульвера-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» охотно делится с читателями своими наблюдениями над жизнью светского общества.
«Я неоднократно наблюдал, — пишет он, в частности, — что отличительной чертой людей, вращающихся в свете, является ледяное, невозмутимое спокойствие, которым проникнуты все их действия и привычки, от самых существенных до самых ничтожных: они спокойно едят, спокойно двигаются, спокойно живут, спокойно переносят утрату своих жен и даже своих денег, тогда как люди низшего круга не могут донести до рта ложку или снести оскорбление, не поднимая при этом неистового шума». Пелэм всегда немного утрирует и насмешничает, однако здесь он недалек от истины. Совершенно в том же духе поучает своего сына граф Честерфилд: «Человек, у которого нет du monde [10], при каждом неприятном происшествии то приходит в ярость, то бывает совершенно уничтожен стыдом, в первом случае он говорит и ведет себя как сумасшедший, а во втором выглядит как дурак.
Если он совершает какую-то неловкость, он легко заглаживает ее своим хладнокровием, вместо того чтобы смутившись, еще больше ее усугубить и уподобиться споткнувшейся лошади».
Умение скрывать от посторонних глаз «мелкие досады и огорчения» считалось обязательной чертой воспитанного человека. К. Головин, вспоминая о князе Иване Михайловиче Голицыне, считавшемся «одним из лучших украшений петербургских гостиных», пишет: «Его неутомимая любезность никогда не становилась банальной и никогда не уступала место раздражению». Между тем все знали, что князю «было от чего раздражаться», — жизнь его вовсе не была гладкой и беззаботной.
Характерно замечание, которое делает маркиза своей дочери в романе Стендаля: «Вы чем-то недовольны, (…) должна вам заметить, что показывать это на бале нелюбезно».
Подобный эпизод отмечен в записках Порошина, наставника будущего императора Павла I. Десятилетний Павел так хотел пораньше лечь спать перед завтрашним маскарадом, что почти плакал от нетерпения.
Его воспитатель Никита Панин проводил мальчика в спальню, но строго отчитал его за несдержанность и рекомендовал сделать то же другим наставникам. Порошин наутро постарался показать великому князю всю «непристойность его поступка», с чем мальчик виновато согласился.
В самом деле, В. Н. Карпов, рассказывая о том, как воспитывали дворянских девочек в харьковском пансионе мадам Ларенс, упоминает о стандартном нравоучении воспитательницы: «Надо скрывать свой нрав и уметь не быть, а казаться».
Эта особенность светских людей очень часто являлась предметом нареканий, оцениваясь как «фальшь», «притворство», «лицемерие» и т. п. Вероятно, она действительно создавала немалые затруднения для людей, по натуре открытых и импульсивных, а также для тех, кто сам не владел подобными навыками. Однако не стоит слишком увлекаться обличительным пафосом: в этой манере поведения было и немало хороших сторон.
Заметим кстати, что дворянским юношам она часто давалась нелегко. «По правде говоря, — уговаривал Честерфилд своего сына, — вначале эта сдержанность не слишком приятна, но очень скоро она входит в привычку и этим уже перестает быть трудной».
Желая привить этот стиль поведения своим детям, светские люди руководствовались не только стремлением во что бы то ни стало подчиняться условностям.
Начнем с того, что это давало определенные преимущества в отношениях с людьми, защищая человека от назойливых или недоброжелательных собеседников. Юный аристократ Пелэм с гордостью повествует о такой сцене: «И тут он опять испытующе посмотрел мне прямо в лицо. Глупец! Не с его проницательностью можно прочесть что-либо в corinscrutabile [11] человека, с детских лет воспитанного в правилах хорошего тона, предписывающих самым тщательным образом скрывать чувства и переживания». К тому же прекрасно владеющий собой человек владел и ситуацией: умел направить беседу в нужное русло, разрядить обстановку, переключить внимание собеседников с одного предмета на другой и прочее. Но помимо всего этого пресловутая светская скрытность, безусловно, имела и некий этический смысл. Обратимся к еще одной сцене из романа Бульвера-Литтона.
Здесь продемонстрировано, что воспитанный человек, во-первых, не обременяет окружающих своими личными неприятностями и переживаниями, а во-вторых, умеет защитить свой внутренний мир от непрошеных свидетелей.
Неудивительно, что и Генри Пелэм здесь оставляет свой обычный иронический тон и говорит неожиданно серьезно и страстно: «И если меня терзали обманутые надежды и неудачливое честолюбие, то страдания эти не для постороннего зрителя. Поверхностные чувства можно выставлять напоказ, самые глубокие переживаются наедине с собою. И, как спартанский мальчик, я даже в предсмертных муках буду прятать под плащом впившиеся в грудь мою звериные клыки».
Глава 8 Светскость и непринужденность
«Отчего у нас не стыдно не делать ничего?
— Сие неясно: стыдно делать дурно, а в обществе жить не есть не делать ничего».
Светское общество относилось к бытовой стороне жизни как к явлению, глубоко содержательному, имеющему самостоятельное значение.
Многие светские люди, конечно, что-то «делали» и в нашем, современном, понимании: состояли на военной или государственной службе, занимались литературным трудом или издательской деятельностью.
Балы, светские рауты, салонные беседы и частная переписка — все это в большей или меньшей степени носило оттенок некоего ритуала, для участия в котором требовалась специальная выучка. Французское выражение avoir du monde, которое переводится: быть светским [12], Честерфилд интерпретировал как «умение обратиться к людям». У истинно светских людей это умение достигало уровня искусства.
Ритуализованность повседневной жизни светского общества дает основания современному историку говорить о «театральности» быта и культуры XIX века. Эту особенность своей жизни ощущали и современники. В. А. Жуковский называл большой свет театром, «где всякий есть в одно время и действующий и зритель». Но было бы ошибкой считать «театральность» синонимом «искусственности», «ненатуральности». Принятые формы поведения давали вполне широкий простор для самовыражения личности; и человек, в совершенстве владеющий правилами хорошего тона, не только не тяготился ими, но обретал благодаря им истинную свободу в отношениях с людьми.
Разумеется, всегда находились люди, по своей натуре не склонные или не способные к принятому в обществе стилю поведения. Например, талантливый литературный критик И. В. Киреевский никак не мог освоить искусство легкой и непринужденной светской беседы, что очень его огорчало. Его друг, поэт Е. А. Баратынский, утешал его в письме: «Со мною сто раз случалось в обществе это тупоумие, о котором ты говоришь. Я на себя сердился, но признаюсь в хорошем мнении о самом себе: не упрекал себя в глупости, особенно сравнивая себя с теми, которые отличались этой наметанностию, которой мне недоставало. (…) Замечу еще одно: этот laisse aller [13], который делает нас ловкими в обществе, есть природное качество людей ограниченных. Им дает его самонадеянность, всегда нераздельная с глупостью».
В рассуждениях Баратынского сквозит нетерпимость интеллектуала: он несправедлив к людям, может быть, и поверхностным, но вовсе не глупым. Значение светскости не стоит ни преуменьшать, ни преувеличивать. Неловкость в обществе — вполне простительный недостаток таких незаурядных личностей, как Баратынский и Киреевский. С другой стороны, легкость и изящество светского общения — также особый дар.
Жуковский, выделяя два рода светских успехов, один из которых основан на привлекательных, но поверхностных свойствах человека (приятном обхождении, остроумии, учтивости и пр.), а другой — на интеллектуальных и нравственных отличиях, отдает безусловное предпочтение второму. Однако он мудро замечает, что «искусство общаться приятно» есть достоинство, хотя и более мелкое, но «совершенно необходимое для приобретения от общества благосклонности». Так же и Честерфилд, неустанно твердящий сыну о необходимости соблюдать все правила хорошего тона, подчеркивает, что главными качествами человека являются, конечно, честность и благородство, талант и образованность. Но в жизни необходимо обладать и некоторыми второстепенными качествами, — замечает он, из которых самое необходимое — хорошее воспитание, ибо оно «придает особый блеск более высоким проявлениям ума и сердца».
Правила хорошего тона отнюдь не сводились к набору рекомендаций типа: в какой руке держать вилку, когда следует снимать шляпу и т. д. Разумеется, этому дворянских детей тоже учили, но подлинно хорошее воспитание основывалось на ряде этических постулатов, которые должны были реализовываться через соответствующие внешние формы поведения.
У всех на памяти ироническая характеристика Евгения Онегина:
«Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умен и очень мил».
Но пушкинская ирония вызвана, разумеется, не тем обстоятельством, что молодой человек в совершенстве знает французский язык и хорошо танцует, а тем, что это считается вполне достаточным. «Хорошее общество» предъявляло к людям более серьезные требования.
Глава 9 Светские салоны
Недоумением напрасно ты смущен:
Гостиная — одно, другое есть салон.
Гостиную найдешь в порядочном трактире,
Гостиную найдешь и на твоей квартире,
Салоны ж созданы для избранных людей.
Начав «выезжать в свет», юный дворянин получал возможность посещать аристократические салоны. Чтобы чувствовать себя в салоне уверенно (а может быть, и блистать!) он должен был овладеть целым рядом навыков.
Характер салона определяли его постоянные посетители; это был определенный, но не точно очерченный круг людей. Каждый салон гордился своими знаменитостями и предоставлял им способную оценить их аудиторию. Кроме того, имели значение просто дружеские и семейные связи хозяев салона. В результате в салоне собирались как люди, связанные общими интересами, литературными и политическими взглядами, так и те, кто не разделял полностью царивших там умонастроений. «Быть принятым» в салоне г-жи N, означало получить определенный социальный статус, но при этом не шла речь о принадлежности к той или другой литературной или политической партии.
В первые десятилетия XIX в. в русской литературе господствуют «домашние» формы поэзии: альбомная лирика, альманахи, составлявшиеся в соответствии с личными вкусами и знакомствами составителя и не предназначенные, в отличие от журналов, завоевывать широкую читательскую аудиторию.
Характерная фигура эпохи — поэт-дилетант, не стремящийся к официальному признанию. «Домашняя» поэзия широко представлена и в творчестве выдающихся поэтов того времени, в том числе и Пушкина: стихи в альбомы, мадригалы, дружеские послания, эпиграммы, шуточные стихи, понятные лишь очень узкому кругу лиц, и прочее.
Не удивительно, что занятия и интересы посетителей салонов были так или иначе связаны с литературой. Но какую бы важную роль ни играли в нем поэты и писатели, какое бы внимание ни уделялось литературным проблемам, истинный салон не имел профессиональных или просветительских целей.
Салоны имели обычно твердо фиксированные дни и часы; у Карамзиной принимали каждый вечер, у Елагиной по воскресеньям, у Одоевских по субботам и т. д. Человек, однажды принятый в салоне, мог уже приезжать без приглашения. В разные дни в салоне могло собираться от восьми-десяти человек до нескольких десятков. (Обычай назначать определенный день недели, в который хозяева ждали гостей, в том числе и не приглашенных заранее, существовал и в дворянских семьях.) Имея возможность всякий день посещать салоны, каждый выбирал для постоянных визитов те из них, где собиралось наиболее интересное и приятное ему общество.
В салонах никогда не танцевали (для этого существовали балы) и, как правило, ограничивались очень скромным угощением (кулинарному искусству отдавали должное на званых обедах и ужинах). Чем же занимались в салонах? Слушали музыку, пение, стихи — когда среди гостей присутствовали поэты, певцы или музыканты. Но главное — гости беседовали.
Мемуарная литература сохранила самые противоречивые отзывы о таких беседах. Они превозносятся как самое увлекательное интеллектуальное развлечение, одно из высших достижений цивилизованного общества; и они же высмеиваются как самое пустое занятие, искусство говорить ни о чем. Разумеется, светская беседа, как и любая другая беседа, в большой степени зависела от конкретных собеседников — от их ума, образованности, остроумия и обаяния. Ее характер во многом определялся темой (политическую дискуссию трудно сравнивать с обсуждением новых модных шляпок). Своеобразие светской беседы, очаровывавшее одних и раздражавшее других, состояло в самой манере разговора и — шире — в манере общения. Иначе говоря, чтобы вести светскую беседу, нужно было быть светским человеком…
Как уже говорилось, «светскость» — это, собственно, искусство быть приятным для окружающих.
Истинно светский человек был любезным, снисходительным и непринужденным; он избегал и назидательности, и запальчивости; не утомлял собеседников обстоятельными рассказами и умел найти интересную для них тему.
Эта манера поведения в целом определяла стиль салонного общения. Однако следует отметить и некоторые особые требования к светской беседе.
В салонах могли говорить о чем угодно: о политике, об искусстве, обсуждать светские новости и литературные новинки, даже сплетничать о знаменитостях и общих знакомых (как тогда выражались, «злословить»). При этом разговор должен был интересовать, по возможности, всех присутствующих и не задевать никого из них. Считалось неприличным говорить о своих неприятностях и болезнях, задавать вопросы личного характера. Не принято было стремиться выделиться, казаться оригинальным. (Так вели себя только заправские денди, желавшие не просто нравиться, но поражать, восхищать и возбуждать зависть.) Желательно было уметь развлечь и позабавить гостей, поэтому в свете так ценились острота ума и острота языка (салонным остроумием славились, например, отец и дядя Пушкина — Сергей Львович и Василий Львович). Остроумие, конечно, индивидуальный дар, но в светском общении он оттачивался и культивировался.
Прекрасно зная все принятые в обществе правила и условности, светский человек не следовал им с неукоснительностью педанта. Способность легко менять манеру поведения в зависимости от компании и от ситуации рождала своеобразный сплав серьезности и легкомыслия, который создавал особенный шарм светского человека. Характерно, что в салонах гости могли и обсуждать самые серьезные проблемы, и забавляться geux de societe (светскими играми): играть в
Характер светской беседы точно описан в восьмой главе «Евгения Онегина»:
Нельзя не отметить, что установка на удовольствие прежде всего чревата соскальзыванием отношений в поверхностность и фальшивость. Но и принципиальный отказ от нее грозит превратить человеческое общение в нудное и, в конечном счете, малопродуктивное занятие. Ведь если общение само по себе является высшим удовольствием, то тяга к нему может пересиливать взаимное недоверие и неприязнь людей, исповедующих разные политические взгляды и эстетические доктрины. Так, по свидетельствам очевидцев, в салоне кн. В. Ф. Одоевского собирались люди столь разные по своему общественному положению, роду занятий, возрасту, интересам и взглядам, что удивительно было видеть их всех вместе, любезно и оживленно беседующими. Неизменная ироничность и приветливая снисходительность светских людей не позволяла разгораться враждебным чувствам и предотвращала возможные конфликты.
Выходит, что такое, кажется, эгоистичное и бесполезное стремление, как стремление получать удовольствие, может оборачиваться немалой общественной пользой.
Однако для того, чтобы салон был настоящим салоном, недостаточно было пригласить даже самых интересных и прекрасно воспитанных людей. Им нужно было создать условия для непринужденного и оживленного общения. Настоящий салон был подобен английскому саду: в нем царил тот своеобразный беспорядок, который создается лишь рукой мастера. Существовали некоторые общеизвестные правила, например: не расставлять мебель строго симметрично; дать гостям возможность прогуливаться по комнате, выбирая для себя собеседников; держать в гостиной изящные безделушки, которые гости могли бы вертеть в руках и разглядывать по ходу беседы, и т. п. Однако все эти нехитрые приемы сами по себе не могли, конечно, обеспечить салону успех; решающая роль принадлежала здесь хозяйке салона.
Первые салоны, появившиеся во Франции в конце XVI — нач. XVII вв., представляли собой избранный круг людей, собирающийся вокруг «царицы салона», — женщины, замечательной своей красотой, умом, образованностью. В России первой половины XIX в. были свои знаменитые хозяйки салонов: З. Н. Волконская, А. О. Смирнова-Россет, Е. М. Хитрово, Д. Ф. Фикельмон, А. П. Елагина. Эти светские женщины по праву оставили в истории свои имена. Существовали, впрочем, и такие салоны, душой которых был хозяин дома: А. Н. Оленин, В. Ф. Одоевский, М. Ю. Вильегорский, В. А. Соллогуб.
Судя по воспоминаниям современников, одной из самых искусных хозяек салона была дочь Н. М. Карамзина, Софья Николаевна.
Хотя в идеале салонное времяпрепровождение, как и светская жизнь в целом, не имели никакой другой цели, кроме стремления получить удовольствие, это не означало, конечно, что светские люди не имели и вполне прагматичных интересов. Именно в салонах плелись интриги, завязывались знакомства, обеспечивающие выгодные браки или удачные карьеры (об этом много написано, в частности, в романах Бальзака). Для России, однако, все это было менее характерно, нежели для Франции. Причина, разумеется, не в моральном превосходстве русского общества, а в иной социально-исторической ситуации. Во Франции уже в 1830-е гг. светское общество открыто для молодой буржуазной элиты; смешиваясь с ней, старая аристократия вовлекается в бурное становление нового общества. Светские салоны, жертвуя аристократическим равнодушием к практической стороне жизни, адаптировались к изменившимся условиям и тем самым обретали социальную устойчивость.
В российских салонах также постепенно объединялись люди разных сословий. У В. Ф. Одоевского, Е. А. Карамзиной, А. П. Елагиной, В. А. Соллогуба радушно принимали разночинных литераторов и чиновников, музыкантов и профессоров. Но при всей важности этих культурных контактов они носили характер по преимуществу личных человеческих связей и, как показало будущее, не имели исторической перспективы. Уже во второй половине XIX в. светский салон в России утрачивает положение центра культурной жизни, оттесняясь в сферу приватного, семейного быта. Вина и ответственность за такое развитие событий традиционно возлагалась на сами салоны; не только идеологически враждебные критики, но и столь сочувствующий мемуарист, как К. Д. Кавелин, писал:
Далее Кавелин горько упрекает этих людей за то, что они не пытались облагородить купечество и не обучали грамоте мужиков… Вряд ли, однако, подобная деятельность могла бы существенно повлиять на ход российской истории.
Россия и Франция существовали в разных, если можно так выразиться, часовых поясах исторического времени. Французское третье сословие являлось победившим сословием; у него уже были и власть, и деньги. Ему не хватало только культуры, шарма, шика — всего того, чем блистали и дразнили обитатели Сен-Жерменского предместья, и оно жадно стремилось все это перенять. Настойчивое, часто неуклюжее и смешное стремление буржуазии подражать большому свету объяснялось ее неутоленным тщеславием и снобизмом, но в результате она весьма успешно осваивала навыки светского общения и утонченные манеры аристократов.
Соответственно, в моде было не подражание большому свету, а крайне негативное, порой агрессивное отношение к нему. Так снобизм французских буржуа оказался в культурном отношении куда более плодотворным, чем идеализм и бескомпромиссность российских демократов.
Салонную культуру нередко называли «оранжерейной»; наверное, это справедливо, но несправедливо вкладывать в это слово пренебрежительный смысл. В этих оранжереях выросли выдающиеся поэты, музыканты и меценаты, в салонных беседах формировались эстетические принципы, во многом определившие развитие русской литературы и искусства. Но самые главные, быть может, ценности этой культуры, были, к несчастью, хрупки и эфемерны. В салонах вырабатывалась утонченная культура человеческого общения, оказавшаяся невостребованной следующими поколениями. Лишь художественная литература и мемуары современников доносят до нас неповторимую атмосферу русского аристократического салона, атмосферу, в которой присутствует горький аромат обреченности.
Глава 10 Умение хорошо выглядеть
«Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей».
«Забота о красоте одежды — большая глупость, и вместе с тем не меньшая глупость не уметь хорошо одеваться».
Дворянские дети, как и любые другие, прежде всего приучались к элементарным правилам гигиены. Честерфилд постоянно напоминает своему сыну-подростку о необходимости каждый день чистить зубы и мыть уши, содержать в образцовой чистоте руки и ноги и уделять особое внимание состоянию ногтей. По ходу дела он дает мальчику и такие советы: «Ни в коем случае не ковыряй пальцем в носу или в ушах, как то делают многие. (…) Это отвратительно до тошноты». Или: «Старайся хорошенько высморкаться в платок, когда к этому представится случай, но не вздумай только потом в этот платок заглядывать!»
По мере того как сын подрастал, отец начинал внушать ему более сложные истины. Теперь он убеждает юношу, что кичатся своим платьем, конечно, только «хлыщи», но воспитанный человек обязан думать о том, как он одет, просто из уважения к обществу. «Пусть даже человеку моих лет, — пишет Честерфилд, — не приходится ожидать никаких преимуществ от того, что он изящно одет, если бы я позволил себе пренебрежительно отнестись к своей одежде, я этим выказал бы неуважение к другим».
Совершенно в том же духе высказывается и Пелэм, герой Бульвера-Литтона: «Истинно расположенный к людям человек не станет оскорблять чувства ближних ни чрезмерной небрежностью в одежде, ни излишней щеголеватостью. Поэтому позволено усомниться в человеколюбии как неряхи, так и хлыща». Пелэм щедро пересыпает свой рассказ и другими глубокомысленными рассуждениями об одежде, например: «Красавец может позволить себе одеваться кричаще, некрасивый человек не должен позволять себе ничего исключительного». Или: «Помните, что лишь тот, чье мужество бесспорно, может разрешить себе изнеженность. Лишь готовясь к битве, имели лакедемоняне обыкновение душиться и завивать волосы». В самом деле, не забудем, что тщательная забота о своей наружности сочеталась у аристократов с физической выносливостью и мужеством. Когда Марина Цветаева, рисуя образ молодых генералов 1812 года, восклицает: «Цари на каждом бранном поле — и на балу!» — несмотря на откровенную романтическую идеализацию своих героев, она очень точно передает характерное для них сочетание мужества и изящества.
Суждения английских аристократов для нас в данном случае особенно интересны, ведь российские светские щеголи ориентировались именно на них. Пушкинский Онегин тоже был «как dandy лондонский одет».
(«Дэндизм» как стиль одежды и — шире — стиль поведения был весьма популярен у дворянской молодежи России 1810–1820-х годов. Не избежал этого увлечения и сам Пушкин. Для русского дэндизма, умевшего сочетать «блеск внешних форм с утонченностью умственной культуры» (Л. Гроссман), отношение к внешности и одежде носило не суетнотщеславный, но эстетический, даже философский, характер. Это был культ прекрасного, стремление найти изящную форму для всех проявлений жизни. С этой точки зрения, отточенные остроты и полированные ногти, изысканные комплименты и тщательно уложенные волосы — представали дополняющими друг друга чертами облика человека, воспринимающего жизнь как искусство.)
Тонкий ценитель Пелэм не упускает возможности заметить: «Оделся нарочито просто, без вычур (к слову сказать — человек несветский поступил бы как раз наоборот)». Это правило соблюдалось и в российском высшем обществе. Поэтому туалеты толстовской героини могут быть выразительной характеристикой ее вкуса и состоятельности. «Анна переоделась в очень простое батистовое платье. Долли внимательно осмотрела это простое платье. Она знала, что значит и за какие деньги приобретается эта простота» («Анна Каренина»).
«Она была одета со вкусом, только строгие законодатели моды могли бы заметить с важностью, что на ней было слишком много бриллиантов», — замечает о своей героине Лермонтов («Княгиня Лиговская»).
«Павел Демидов, которого мать обожала, был и очень красив, и очень плохо воспитан, — замечает в своих воспоминаниях К. Головин. — Помнится, на Елагинской стрелке, пройдясь со мной несколько шагов, он расхвастался тем, что пуговицы у него на жилете были настоящими сапфирами».
Характерное суждение приводит Пушкин в «Table-Talk»: «Французские принцы имели большой успех при всех дворах, куда они явились. Были, однако ж, с их стороны, некоторые промахи: они сыпали деньги и дорогие подарки; в Берлине старый принц Витгенштейн сказал Брессону, который хвастался их расточительностью: «Mais mon cher m-r Bresson, ce n’est pas convenable du tout; vos princes sont de la maison de Bourbon et non pas de la maison Rotschild» [14]. Отметим, что «непристойной» считалась в хорошем обществе всякая открытая и нарочитая демонстрация богатства.
Граф В. П. Орлов-Давыдов, получив недавно и наследство, и графский титул, чувствовал себя не вполне уверенно. Он давал у себя балы и званые вечера, но потом осторожно интересовался у знатоков этикета: все ли было хорошо? — «Слишком много всякого добра подавали, — авторитетно заметил ему как-то отец К. Головина. — Куда ни глянешь — либо пирожное, либо конфеты». «Ah, vous me trouvez nouveau riche…» [15] — огорченно воскликнул граф.
В общем, как тонко заметил Генри Пелэм: «Одевайтесь так, чтобы о вас говорили не: «Как он хорошо одет!», но: «Какой джентльмен!»
Глава 11 Искусство нравиться
«Не пренебрегай ничем, что может нравиться людям».
«Не подвергайте тех, кто вас окружает, чему-либо такому, что может их унизить».
«Вообразите множество людей обоего пола, одаренных от фортуны или избытком, или знатностию, соединенных один с другими естественной склонностью к общежитию, поставляющих целию своего соединения одно удовольствие, заключенное в том единственно, чтобы взаимно друг другу нравиться, — и вы получите довольно ясное понятие о том, что называете большим светом», — писал В. А. Жуковский в своей статье «Писатель в обществе».
Умение «нравиться» было одной из отличительных черт людей света. Так и отец Николеньки Иртеньева из повести Толстого «Детство», который был вовсе не хорош собой, умел «нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел понравиться». Неудивительно, что обучение искусству нравиться людям становилось важнейшим моментом в воспитании дворянского ребенка.
«Относись к другим так, как тебе хотелось бы, чтобы они относились к тебе — вот самый верный способ нравиться людям, какой я только знаю», — писал сыну Честерфилд. Но он прекрасно понимал, что необходимы и гораздо более определенные, конкретные рекомендации, которыми он в избытке снабжал своего воспитанника.
В. А. Жуковский отметил в своем дневнике следующий эпизод. «В. к. (великий князь —
Этот моралистический пафос кажется неадекватным незначительному проступку воспитанника, но современники Жуковского скорей всего сочли бы его реакцию вполне естественной. Тенденция увязывать внешние правила хорошего тона с их этическим смыслом была широко распространена.
Именно это требование, в конечном счете, лежит в основе даже тех элементарных правил поведения, с которыми он знакомит своего маленького сына. В дальнейшем он будет учить сына более сложным вещам, добиваться от него не простой вежливости, но утонченной любезности, не уставая призывать юношу быть предельно доброжелательным к людям и уметь дать им это почувствовать.
В отношении хорошего тона Честерфилд постоянно приводит в пример французское общество. В частности, он с одобрением замечает, что везде, где собираются французы, присутствует «некая галантная игривость с женщинами, в которых мужчины не только не влюблены, но даже не притворяются влюбленными». Этот стиль отношений был усвоен и в русском светском обществе, Пушкин называл это «врать с женщинами» и, по свидетельству современников, сам был весьма искушен в этом искусстве.)
Судя по всему, Пушкин умел быть любезным с дамами с самого раннего возраста. В селе Захарове, где семья его родителей проводила лето, у них в доме жила одна дальняя родственница, молодая девушка, поврежденная в рассудке. В те времена считалось, что таких больных может излечить сильный испуг. С этой целью в окно комнаты девушки провели пожарную трубу и внезапно пустили воду. Пушкин в это время возвращался с прогулки, бедная сумасшедшая бросилась к мальчику с криком: «Братец, они приняли меня за пожар!» «Не за пожар, сестрица! За цветок!» — воскликнул семилетний кавалер.
Отметим, что «галантная игривость» вовсе не являлась отличительной чертой поведения поэтов и донжуанов. Изысканной галантностью и подчеркнутым вниманием к дамам был знаменит, например, адмирал Н. С. Мордвинов, почтенный и престарелый отец семейства. Его дочь вспоминала: «На придворных балах молодые девицы очень любили, когда он подходил к ним, потому что слышали от него самые милые комплименты, и с ним любезничали».
В избытке вооружая своего сына приемами, помогающими добиваться благосклонности окружающих, Честерфилд не забывает давать им этическое обоснование. «Не пойми меня неверно и не подумай, что я рекомендую тебе низкую и преступную лесть, — предупреждает он. — Нет, не вздумай хвалить ничьих пороков, ничьих преступлений; напротив, умей ненавидеть их и отвращать от них людей. Но на свете нельзя жить без любезной снисходительности к человеческим слабостям и чужому тщеславию, в сущности невинному, хотя, может быть, порой и смешному».
Это рассуждение Честерфилда следует выделить особо. Не секрет, что внешняя манера поведения светских людей часто приходила в противоречие с их нравственным обликом. «Злоупотребления» своим умением очаровывать людей и добиваться их расположения в самом деле имели место. Это, главным образом, и вызывало гневные инвективы в адрес светского общества, хорошо известные нам по произведениям как русских, так и западных писателей. Однако следует различать критику, исходящую из демократического лагеря, обусловленную принципиально иной идеологией и просто сословной враждой, и критику со стороны культурной элиты дворянского общества. В последнем случае обличительный пафос поддерживался за счет тех твердых представлений о норме и идеале, которые в жизни осуществлялись не столь уж часто, но являлись неизменным ориентиром для людей, принадлежавших не просто к «светскому», но и к «хорошему» обществу.
Нетрудно представить себе читателей, у которых вызовет недоумение и раздражение самое это стремление нравиться людям, быть им приятным, уметь доставлять маленькие удовольствия и прочее. Заметим, что это будет свидетельством мироощущения, прямо противоположного тому, которое мы пытаемся описать. Впрочем, Честерфилд предлагает и вполне прагматичное решение: «Быть приятным в обществе — это единственный способ сделать пребывание в нем приятным для самого себя».
Глава 12 Радушие и гостеприимство
«Дом славился аристократическим радушием».
Ни в чем так не проявляется истинно хорошее воспитание, как в отношениях с людьми, стоящими гораздо выше тебя по своему общественному положению и, напротив, — стоящими неизмеримо ниже. Особенная изысканность манер состояла в том, чтобы и с теми, и с другими держаться почти одинаково.
К. Головин, вспоминая о графе М. Ю. Виельгорском, в доме которого «получали крещение» все знаменитости Петербурга, отмечает: «Одно его отличало — полная одинаковость обращения со всеми. Великого князя он принимал совершенно на равной ноге с самым невзрачным из простых смертных, если только этот простой смертный был от природы неглуп. В противном случае не принимал вовсе».
«Если бы даже тебе пришлось разговаривать с самим королем, ты должен держать себя столь же легко и непринужденно, как и с собственным камердинером», — требовал от сына Честерфилд.
При этом, однако, королю или какому-либо очень высокопоставленному, знаменитому, просто особо уважаемому в обществе человеку, конечно, необходимо уметь выразить свое почтение.
Честерфилд рекомендовал юноше некоторые приемы, позволяющие сделать это непринужденно и ненавязчиво. Например, ждать, когда с тобой заговорят, а не начинать разговор первым; поддерживать начатую беседу, а не выбирать ее предмет самому.
Допустимо даже косвенно польстить собеседнику, невзначай похвалив кого-нибудь как раз за те качества, которыми обладает он сам, но это уже требует большого искусства.
В. А. Жуковский, внимательно анализируя поведение юного наследника престола, счел нужным отметить в своем дневнике такой эпизод: «Во время чтения, при котором присутствовал Паткуль (мальчик, который учился вместе с Александром. —
Подобная требовательность к ребенку, очевидно, не являлась чем-то исключительным. В записках Порошина, одного из наставников великого князя Павла, относящихся к куда более раннему времени, мы встречаем аналогичные примеры. Хотя даже в личном дневнике Порошин пишет о царственном воспитаннике исключительно в витиевато-почтительных выражениях («Вставши из-за стола изволил Его Высочество выкушавши чашку кофе пойтить со мною в опочивальню и там попрыгивать»), это вовсе не означает, что десятилетний наследник престола мог позволить себе барственное отношение к своему наставнику. Когда однажды великий князь «изволил» поговорить с Порошиным дерзко и сердито, тот, не колеблясь, решил «дать ему почувствовать мое справедливое негодование и произвести в нем раскаянье». С этой целью он отвечал «лаконически» на все попытки мальчика с ним заговорить, а сам к нему не обращался. Несмотря на то, что Павел явно чувствовал себя виноватым и то и дело смущенно говорил: «Долго ли нам так жить, пора помириться», — воспитатель отвечал лишь, что очень обижен. Наконец, уже на третий день после размолвки, мальчик со слезами бросился Порошину на шею, целовал его и просил прощения. Только тогда и был заключен мир.
Близость рекомендаций и рассуждений Жуковского и Честерфилда — знак того, что речь идет об общепринятых нормах поведения, так сказать, единых общеевропейских правилах хорошего тона.
В одном из писем к сыну Честерфилд заметил: «Презрение людям перенести всего тяжелее, и они очень неохотно его прощают. Им гораздо легче забыть любой причиненный им вред, нежели просто обиду». «Пренебрежение и презрение» совершенно недопустимы, с его точки зрения, даже по отношению к слугам.
Д. М. Погодин в 1880-х годах вспоминал о салоне Е. П. Растопчиной, где он бывал в юности: «Для каждого, входившего в ее гостиную, даже для таких зеленых юношей, каким был я в то время, у ней находилось ласковое слово, привет, дружеская улыбка, пожатие руки, и каждому у ней было тепло, весело, приятно и, главное, сытно». Погодин объяснял уважение, которое оказывалось в салоне Растопчиной незнатной и небогатой интеллигенции тем, что графиня сама была интеллигентна и умела оценить этих людей по достоинству.
Он прав, но лишь отчасти: правила хорошего тона предполагали такое отношение к любому гостю, даже если его достоинства и не были столь очевидны. Именно такой стиль поведения отмечает Пушкин, описывая гостиную Татьяны Лариной:
Сравним с этим описание гостиной леди Гленвил в романе Бульвера-Литтона: «Она сумела сделать свой дом в Лондоне одним из тех, куда особенно лестно получить доступ. (…) В доме у нее не было ни вызывающей роскоши, ни вульгарного подчеркивания богатства, ни искательства перед могущественными, ни покровительственного снисхождения к маленьким людям».
Характерна в этом отношении и сцена из повести Пушкина «Выстрел», где бедный провинциальный дворянин является с визитом к богатому и знатному соседу.
«Отвыкнув от роскоши в бедном углу моем и уже давно не видав чужого богатства, я оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра. Двери отворились, и вошел мужчина лет тридцати двух, прекрасный собою. Граф приблизился ко мне с видом открытым и дружелюбным; я старался ободриться и начал было себя рекомендовать, но он предупредил меня. Мы сели. Разговор его, свободный и любезный, вскоре рассеял мою одичалую застенчивость; я уже начинал входить в обыкновенное мое положение, как вдруг вошла графиня, и смущение овладело мною пуще прежнего. В самом деле, она была красавица. Граф представил меня; я хотел казаться развязным, но чем больше старался взять на себя вид непринужденности, тем более чувствовал себя неловким. Они, чтоб дать мне время оправиться и привыкнуть к новому знакомству, стали говорить между собою, обходясь со мною как с добрым соседом и без церемоний».
Таким запомнился Соллогубу и его отец, один из ярких представителей той знати: «Чванства в отце моем не проявлялось никакого. Он был со всеми обходителен и прост, весел и любезен, щедр и благотворителен, добрый товарищ, приятный собеседник, отличный рассказчик, всегда готовый на доброе дело и резкий, остроумный ответ».
Можно умножить подобные примеры, но не стоит бесконечно доказывать очевидное: чванство и высокомерие считалось в аристократическом кругу безнадежно дурным тоном. По-видимому, эти качества свойственны как раз тем, кого граф Соллогуб именовал «проходимцами».
Глава 13 Скромность
«Скромность — самый надежный способ удовлетворить наше тщеславие».
Подчеркнутое внимание к окружающим, отличавшее поведение светского человека, разумеется, было не в ущерб его заботе о собственном достоинстве, к которому дворяне относились с такой щепетильностью.
По обыкновению, это правило хорошего тона имело определенные этические и психологические основания.
Одно из замечаний Пушкина косвенным образом затрагивает тот же вопрос: «Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратителен, но он не смешон, ибо отменно благоразумен. Однако есть люди, которые любят себя с такою нежностию, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким состраданием, что в них и эгоизм имеет всю смешную сторону энтузиазма и чувствительности».
Не ограничиваясь внушением общего характера, Честерфилд в развитие этой мысли дает сыну ряд конкретных советов, которые, может статься, не утратили своей актуальности и поныне.
«Это отнюдь не означает, — пишет Честерфилд, — что я собираюсь рекомендовать тебе le fade douceux [16] — нудную мягкость обходительных дураков. Нет, умей отстаивать свое мнение, возражай против мнений других, если они неверны, но чтобы вид твой, манеры, выражения, тон были мягки и учтивы и чтобы это делалось само собой, естественно, а не нарочно».
Но, разумеется, не надо думать, что все так просто: выполняй все эти рекомендации и жди, что тебе непременно воздадут должное. Умение поставить себя в обществе заключается и в более тонких, с трудом определяемых оттенках поведения. Прекрасно понимая это, Честерфилд замечал: «Свет бывает очень покладист и очень легко поддается обману, соглашаясь на ту цену, какую человек сам себе назначает, если только тот не слишком нагл и заносчив и не запрашивает сверх меры. Все зависит от того, как он просит».
Глава 14 Правила этикета
«Мы всякий день подписываемся покорнейшими слугами, и, кажется, никто из этого еще не заключал, чтобы мы просились в камердинеры».
«Не может быть такого случая, чтобы человеку благородному пристало прибегать к le ton brusque» (грубости —
«— Ради всего святого, Пелэм, — гони! — вскричал Глэнвил. — Избавь меня от этого гнусного плебея!
Торнтон уже перешел аллею и направился к нам; я приветливо помахал ему рукой (я никогда ни с кем не бываю груб) и быстро выехал через другие ворота, сделав вид, будто не заметил, что он хочет поговорить с нами».
В этом эпизоде из романа Бульвера-Литтона его герой в очередной раз продемонстрировал свое умение выходить из любых положений, не изменив требованиям этикета. Пушкин, рассуждая о пользе придворного этикета, сравнивал его с законом, определяющим обязанности, которые следует выполнять, и границы, которые нельзя преступать. «Где нет этикета, — писал он, — там придворные в поминутном опасении сделать что-нибудь неприличное. Нехорошо прослыть невежею; неприятно казаться и подслужливым выскочкою». Это рассуждение правомерно распространить и на светский этикет вообще.
В самом деле, точное знание, как и в каком случае следует поступить, избавляет человека от опасности оказаться в неловком положении, быть неправильно понятым.
В правилах этикета есть значительная мера чистой условности, в которой странно было бы искать реальное содержание, что иронически подчеркивает Пушкин. Об этом же неоднократно писал сыну Честерфилд, объясняя юноше, что нет решительно ничего зазорного в том, чтобы уметь говорить с разными людьми по-разному, скрывать истинные чувства и с изысканной любезностью беседовать со своим врагом. «Держать себя так человек может, больше того, должен, и тут нет никакой фальши, никакого предательства; ведь это все касается только вежливости и манер и не доходит до притворных излияний чувств и заверений в дружбе. Хорошие манеры в отношениях с человеком, которого не любишь, не бóльшая погрешность против правды, чем слова «ваш покорный слуга» под картелем».
Готовясь к жизни в свете, дворянский ребенок должен был приучаться выражать любые чувства в сдержанной и корректной форме. Сергей Львович Толстой вспоминал, что самыми серьезными проступками детей в глазах их отца были «ложь и грубость», независимо от того, по отношению к кому они допускались — к матери, воспитателям или прислуге. Столь же недопустимой Толстой считал и грубую фамильярность в отношениях между друзьями, «амикошонство» (т. е. свинская дружба, дружба свиней). «Есть приятели, — объяснял он детям, — которые хлопают друг друга по ляжке и приговаривают: «Подлец ты, мой любезный!» или «Ах ты, милая моя каналья!»
Это требовало особого искусства владения языком, знания всех принятых клише светской речи, обязательных вежливых формул. Сам французский язык, в России являвшийся языком общения в высшем свете, помимо прочих функций выполнял и этикетную; придавая беседе — даже предельно острой — изящную форму.
Примером может послужить выпад графа Ю. П. Литты против графа С. С. Уварова, адресата сатирической оды Пушкина «На выздоровление Лукулла». Уваров проявлял непристойное нетерпение, ожидая смерти тяжело заболевшего богача, графа Д. Н. Шереметева, чьим наследником он был. Когда в разговоре о Шереметеве в Кабинете министров кто-то заметил: «qu’il avait la fièvre scarlatine» [17], Литта, повернувшись к Уварову, громко сказал: «Et vous, vous avez la fièvre de l’attente» [18].
Выражения гоголевских дам типа «обошлась посредством платка» представляют собой неуклюжие попытки имитировать язык высшего общества, богатый эвфемистическими выражениями, но не терпящий жеманства. Светскую речь, как и манеру общения в целом, часто упрекали в лицемерии.
В принципе, можно представить себе человека, предпочитающего, чтобы ему искренне и откровенно нахамили, нежели произнесли вежливые слова, за которыми нет подлинного расположения; но этот психологический тип — предмет совсем другого разговора. Как правило, подобные упреки были вызваны либо непониманием условного характера этикета, либо реакцией на чье-то недостойное поведение, прикрываемое внешней любезностью. Однако использование своих знаний и умений, какого бы рода они ни были, всегда остается на совести конкретных лиц.
Стремление же сознательно и демонстративно нарушать правила этикета обнаруживает в человеке ту черту, которую сегодня мы назвали бы комплексом неполноценности, а Пушкин называл «холопством» или «лакейством». В своей рецензии на книгу Н. Павлова Пушкин отметил в его повести «Именины» одно место, где, с его точки зрения, «чувство истины увлекло автора даже противу его воли». «<…> несмотря на то, — пишет Пушкин, — что выслужившийся офицер, видимо, герой и любимец его воображения, автор дал ему черты, обнаруживающие холопа:
«Верьте, что не сметь сесть, не знать, куда и как сесть — это самое мучительное чувство!.. Зато я теперь вымещаю тогдашние страдания на первом, кто попадется. Понимаете ли вы удовольствие отвечать грубо на вежливое слово; едва кивнуть головой, когда учтиво снимают перед вами шляпу, и развалиться на креслах перед чопорным баричем, перед чинным богачом?»
Честерфилд, обучая своего сына искусству общения, настойчиво предостерегал его от того, чтобы использовать это искусство в дурных целях. По его словам, хорошие манеры — «это необходимые хранители пристойности и спокойствия общества; они должны служить только для защиты, и в руках у них не должно быть отравленного коварством оружия».
Глава 15 Свобода и простота
«В гостиной светской и свободной был принят тон простонародный».
Тон «хорошего общества», при всем его внимании к этикету и строгим требованиям к искусству беседы, вовсе не отличался чопорностью и ханжеством. Напротив, эти качества проявляли те добровольные «опекуны высшего общества», которые никогда в нем не бывали и потому подделывались «под светский тон так же удачно, как горничные и камердинеры пересказывают разговоры своих господ». (Это выражения Пушкина, которые он употреблял в ходе своей затяжной полемики с демократическими журналистами, обвинявшими поэта и его единомышленников в «аристократизме».)
То же самое утверждал и Пушкин: «Почему им знать, что в лучшем обществе жеманство и напыщенность еще нестерпимее, чем простонародность (vulgarite) и что оно-то именно и обличает незнание света?» Пушкин употреблял слова «аристократический» и «простой» как синонимы. Наставляя молодую жену, он, полушутя, грозит: «Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя».
В «Детстве» Л. Н. Толстого Николенька Иртеньев, сам выросший в культурной дворянской семье, говоря о князе Иване Ивановиче, «человеке очень большого света», замечает: «Свобода и простота его движений поразили меня». Простота, безыскуственность в манерах, стиле поведения истинных аристократов отмечалась едва ли не всеми писателями и мемуаристами, затрагивавшими эту тему.
Выражение «простонародный», которое употребляет Пушкин применительно к тону, принятому в светской гостиной, нуждается в пояснении. Прежде всего, имелась в виду разговорная речь. Защищаясь против нелепых обвинений в «литературном аристократизме», Пушкин писал: «Не они (т. е. не «аристократы». —
Историки (в частности, Е. Курчанов) обращают внимание на то, что в России в дворянский салонный быт, при всей его ориентированности на европейский стиль поведения, проникали народные, фольклорные традиции дурачества и гаерства. Так, например, в облике и поведении рафинированного аристократа и блестящего вельможи графа Ф. В. Ростопчина явственно проглядывали черты шута и балагура. Любовь к шутке, резко нарушающей строгость этикета своей подчеркнутой простодушностью, — характерная черта русского дворянского быта. Вспомним известный анекдот об И. А. Крылове. «Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. «Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, — шепнул ему Жуковский, — дай императрице возможность попотчевать тебя». — «Ну а как не попотчует! — отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку».
Письма Пушкина к жене, несомненно, проникнутые любовью и заботой, порой шокируют неподготовленного читателя подобными выражениями, легко сочетающимися с самыми изысканными комплиментами. В дворянской среде, включая и великосветские круги, в разговорной речи широко использовались народные пословицы и поговорки с их энергичными, но не всегда изящными оборотами. Честерфилд в своих письмах к сыну строго предостерегает юношу от использования в речи пословиц и поговорок, считая это дурным тоном. Видимо, в этом отношении русские аристократы отличались от английских, и, смеем сказать, отличались в лучшую сторону.
Тот оттенок в поведении русских аристократов, который Пушкин с известным эпатажем называет «простонародным», проявлялся не только в их речи, но и гораздо шире — в стиле их отношений с простым народом. Эти отношения отличались такой естественностью и непринужденностью, что это обращало на себя внимание современников из недворянской среды.
Обратим внимание, что у Пушкина хозяйкой «светской и свободной» гостиной, образцом безупречного вкуса и хорошего тона становится Татьяна Ларина — «русская душою», с ее любовью к природе, к своей деревенской няне, ко всем обычаям и преданьям «простонародной старины».
Проявлениям стихийной, органической близости дворян к народной, национальной жизни радостно удивлялся Лев Толстой, любовно подчеркивая это в своих героях.
Ю. М. Лотман справедливо называл эту способность без наигрыша, естественно быть «своим» и в светском салоне, и с крестьянами на базаре одним из «вершинных проявлений русской культуры». Вершинные проявления, конечно, не могут быть массовыми. Проблемой представляется не то, что таких людей было немного, но то, почему они вообще были возможны и какие особенности российской жизни они в себе воплощали.
У русского дворянства никогда не было тех проблем в общении с простым народом, которые со всей остротой вставали перед разночинной интеллигенцией, искренне желающей этот народ осчастливить. В отличие от разночинцев дворяне народ очень хорошо знали — они среди него жили. Подавляющее большинство даже тех дворянских семей, которые постоянно жили в Москве или Петербурге, проводило по несколько месяцев в году в деревне, в своих поместьях. Помещики, за немногими исключениями, волей-неволей должны были хоть как-то разбираться в сельском хозяйстве и крестьянской жизни. Военные, естественно, постоянно общались со своими солдатами, в сущности, теми же крестьянами.
Наконец, у каждого дворянского ребенка была своя деревенская няня, которую, как правило, он очень любил. Часто няни жили потом в семьях своих уже взрослых питомцев, и взаимная нежная привязанность сохранялась на всю жизнь. Пушкин и Арина Родионовна — отнюдь не исключение, а просто наиболее известный пример. Для верующих людей огромное значение имела общая с народом религия. Но и на тех, кто был равнодушен к религии, оказывали какое-то влияние церковные праздники, соблюдение обрядов, в которых вместе, как бы на равных принимали участие и помещики, и крестьяне. Сам патриархальный семейный быт дворянской, в особенности провинциальной, семьи перекликался с патриархальными традициями крестьянской жизни.
(Отношение к народу дворянства и интеллигенции в России в чем-то напоминает отношение к американским неграм белых южан и северян, известное нам по «Хижине дяди Тома» Г. Бичер-Стоу и «Унесенным ветром» М. Митчел. Как известно, горячие поборники освобождения негров порой решительно не умели с ними обращаться и брезговали дотронуться пальцем до их черной кожи. В свою очередь, были гуманные плантаторы, которые неграми, правда, владели, но относились к ним с большой симпатией, а некоторых своих слуг просто очень любили.)
В отдельных дворянских семьях уважение к крестьянам и крестьянскому труду особо подчеркивалось и сознательно прививалось детям.
Подобные примеры мы встречаем в разные эпохи русской жизни, в разной по своим идеологическим воззрениям среде. Сергей Аксаков в детстве считал за счастье поехать вместе с отцом в поле, понаблюдать за работой крестьян. Лев Толстой, и задолго до увлечения теорией опрощения, внушал своим детям особенное уважение к крестьянам, которых неизменно называл «кормильцами». Сыновья великого князя Константина (К. Р.) летом сами участвовали в крестьянских работах: косили, жали хлеб, ухаживали за скотом.
Разумеется, отношения дворянства и крестьянства в России ни в коем случае нельзя изображать идиллией. Дворяне прекрасно видели вопиющее социальное неравенство и с ним, в общем, мирились. Но здесь было другое: осознание общности исторической и национальной судьбы — чувство, быть может, более глубокое и надежное, чем пресловутая классовая солидарность.
Глава 16 Отношения в семье
«Дворяне — все родня друг другу».
«Поглядишь на теперешних отцов, и кажется, что не так уж плохо быть сиротой, а поглядишь на сыновей, так кажется, что не так уж плохо оставаться бездетным».
И нравственные нормы, и правила хорошего тона, естественно, усваивались дворянскими детьми прежде всего в семейном кругу. При этом мы должны иметь в виду, что дворянская семья объединяла гораздо более широкий круг людей, нежели современная семья. Не принято было ограничивать число детей; их, как правило, бывало много, самого разного возраста («от двадцати до двух годов», — как насмешливо заметил Пушкин, описывая гостей на именинах у Лариных). Соответственно было много дядей и тетей, и вовсе бесконечное количество двоюродных и троюродных братьев и сестер. Но эти и сами по себе огромные семьи не ограничивались отношениями лишь с близкими родственниками. Понятие «родни» включало в себя людей, связанных столь отдаленными родственными узами, что современному человеку они, пожалуй, не показались бы даже поводом для знакомства.
Характерный пример традиционного дворянского отношения к родне приводит В. А. Соллогуб, вспоминая об Екатерине Александровне Архаровой.
Многочисленные родственники вообще могли довольно активно вмешиваться в воспитание детей; представления о том, что оно является исключительной прерогативой отца и матери, тогда, кажется, не существовало. Правда, и родители в те времена уделяли детям не столь уж много внимания. По воспоминаниям Н. В. Давыдова, «дети, тогда, по-видимому не менее любимые родителями, чем теперь (…) не составляли безусловно преобладающего элемента в жизни семьи. (…) Особой диете их не подвергали, да и самое дело воспитания в значительной степени предоставляли наставникам и наставницам, следя лишь за общим ходом его, а непосредственно вмешиваясь в детскую жизнь лишь в сравнительно экстренных случаях».
Разумеется, нельзя подводить под один шаблон все дворянские семьи, отношения внутри каждой из них определялись, естественно, личными качествами ее членов. Но все же во всем многообразии дворянского семейного быта просматриваются некоторые общие черты.
С одной стороны, воспитание ребенка совершенно беспорядочно: няни, гувернеры, родители, бабушки и дедушки, старшие братья и сестры, близкие и дальние родственники, постоянные друзья дома — все воспитывают его по своему усмотрению и по мере желания. С другой стороны, он вынужден подчиняться единым и достаточно жестким правилам поведения, которым, сознательно или неосознанно, учат его все понемногу. Такая ситуация могла сложиться лишь внутри сословного и традиционного общества. Беспорядочность различных влияний на ребенка нейтрализовалась, во-первых, принадлежностью всех «воспитателей» к одному и тому же кругу общества, придерживающемуся одной культурной традиции; во-вторых, заметной патриархальностью быта, тяготеющего к воспроизводству в каждом следующем поколении прежней, опробованной системы отношений.
Не случайно отношения «отцов» и «детей» так резко и болезненно обострились в 1860–1870-х годах, когда весь прошлый уклад жизни был подвергнут критике и пересмотру. «Можно сказать, что в этот промежуток времени, от начала 60-х до начала 70-х годов, все интеллигентные слои русского общества были заняты только одним вопросом: семейным разладом между старыми и молодыми, — вспоминала Софья Ковалевская. — О какой дворянской семье ни спросишь в то время, о всякой услышишь одно и то же: родители поссорились с детьми. И не из-за каких-нибудь вещественных, материальных причин возникали ссоры, а единственно из-за вопросов теоретических, абстрактного характера. «Не сошлись убеждениями!» — вот только и всего, но этого «только» вполне достаточно, чтобы заставить детей побросать родителей, а родителей — отречься от детей».
Насколько мы можем судить по мемуарам и художественной литературе, дворянство все же сумело сохранить значительную часть своих семейных традиций вплоть до последних лет существования царской России.
Однако в наиболее чистом, классическом виде представлены они в конце XVIII — первой половине XIX века.
Конечно, подобные случаи и в начале XIX века воспринимались как курьез. Но этот эпизод интересен для нас потому, что старик Кучин наивно и бескомпромиссно следовал принципам взаимоотношений в семье, которые признавались, в общем, всеми, хотя и не доводились до абсурда.
Послушание родителям, почитание старших выступали в качестве одного из основополагающих элементов патриархального иерархического общества. Согласно русской самодержавной мифологии царь являлся «отцом» своих подданных, что устанавливало аналогию между отношениями в семье и в государстве в целом. В почитающей традиции дворянской семье авторитет отца был безусловным и не подлежащим обсуждению.
Эта сцена из романа Л. Н. Толстого «Война и мир» в чем-то перекликается с эпизодом из его повести «Юность», где взрослые дети обсуждают предстоящую женитьбу своего отца, овдовевшего несколько лет назад.
Старший брат Володя говорил о будущей мачехе зло и язвительно, и Николеньке казалось, что брат прав, хотя ему и странно было слышать, что «Володя так спокойно судит о выборе папá».
Характерно, что традиционный тип отношений отстаивают именно женщины, более консервативные, прочнее связанные семейными узами. Сыновья более своевольны и независимы, они позволяют себе как бы проверять на прочность сложившиеся стереотипы поведения. Однако, как известно, тридцатилетний князь Андрей не осмелится ослушаться отца, приказавшего отложить на год его свадьбу с Наташей Ростовой; а мальчики Иртеньевы будут учтивы и почтительны с нелюбимой мачехой. Открытое, демонстративное неподчинение воле родителей в дворянском обществе воспринималось как скандал.
Пушкин, например, имел основания для критического отношения к своим родителям и никогда не был к ним по-настоящему близок. При этом он пожаловался на несправедливость отца, кажется, только один раз, в письме к Жуковскому; ни одного плохого слова или поступка по отношению к родителям он не допустил. Помимо личных нравственных качеств здесь, видимо, сыграло свою роль и твердое представление о том, что иное поведение было бы недопустимо и просто неприлично.
С. В. Ковалевская в «Воспоминаниях детства» пишет: «В сущности, отец наш вовсе не был строг с нами, но я видела его редко, только за обедом; он никогда не позволял себе с нами ни малейшей фамильярности, исключая, впрочем, тех случаев, когда кто-нибудь из детей бывал болен. Тогда он совсем менялся. Страх потерять кого-нибудь из нас делал из него как бы совсем нового человека. В голосе, в манере говорить с нами являлась необычайная нежность и мягкость; никто не умел так приласкать нас, так пошутить с нами, как он. Мы решительно обожали его в подобные минуты и долго хранили память о них. В обыкновенное же время, когда все были здоровы, он придерживался того правила, что «мужчина должен быть суров», и потому был очень скуп на ласки».
В результате генералу В. В. Крюковскому, человеку по натуре, видимо, мягкому и ласковому, удавалось успешно играть роль «сурового отца»: самым тяжким наказанием для его дочери было приказание пойти к отцу и самой рассказать ему о своей провинности.
Насколько оправданным было такое поведение отца — особый вопрос. Искать на него ответ допустимо лишь в пределах системы ценностей дворянского общества.
Отношение к детям в дворянской семье с сегодняшних позиций может показаться излишне строгим, даже жестким. Но эту строгость не нужно принимать за недостаток любви. Высокий уровень требовательности к дворянскому ребенку определялся тем, что его воспитание было строго ориентировано на норму, зафиксированную в традиции, в дворянском кодексе чести, в правилах хорошего тона.
Хотя многие дети учились дома, день их был строго расписан, с неизменно ранним подъемом, уроками и разнообразными занятиями.
За соблюдением порядка неотступно следили гувернеры. «Родители не жалели денег и устроили нам целую гимназию, — вспоминал К. С. Станиславский. — С раннего утра и до позднего вечера один учитель сменял другого; в перерывах между классами умственная работа сменялась уроками фехтования, танцев, катанья на коньках и с гор, прогулками и разными физическими упражнениями».
Завтраки, обеды и ужины проходили в кругу всей семьи, всегда в определенные часы. Н. В. Давыдов вспоминает: «Хорошие манеры были обязательны; нарушение этикета, правил вежливости, внешнего почета к старшим не допускалось и наказывалось строго. Дети и подростки никогда не опаздывали к завтраку и обеду, за столом сидели смирно и корректно, не смея громко разговаривать и отказываться от какого-нибудь блюда. Это, впрочем, нисколько не мешало процветанию шалостей вроде тайной перестрелки хлебными шариками, толчков ногами и т. п.»
Собственно, что предосудительного было в этой «выходке» двенадцатилетней Наташи? У себя дома, на собственных именинах она встала во время обеда и спросила у мамы: что будет на сладкое? Однако ее поступок считается неслыханной дерзостью, и только положение общей любимицы спасает девочку от наказания. Подчеркнем, что это происходит в доброй либеральной семье Ростовых, где детей обожают и балуют.
Еще один характерный пример, на этот раз из повести Л. Н. Толстого «Детство».
«Любочка и Катенька беспрестанно подмигивали нам, вертелись на своих стульях и вообще изъявляли сильное беспокойство. Подмигивание это значило: «Что же вы не просите, чтобы нас взяли на охоту?» Я толкнул локтем Володю, Володя толкнул меня и наконец решился: сначала робким голосом, потом довольно твердо и громко он объяснил, что так как мы нынче должны ехать, то желали бы, чтобы девочки вместе с нами поехали на охоту, в линейке».
В этом случае даже гостей за столом нет, только мать и отец. Тем не менее столь скромная просьба требует от старшего брата немалой смелости: проявлять подобную инициативу детям не следовало, они просто подчинялись родительскому решению.
«Во многих вполне почтенных семьях розга применялась к детям младшего возраста, — вспоминает Н. В. Давыдов, — а затем была в ходу вся лестница обычных наказаний: без сладкого, без прогулки, ставление в угол и на колени, устранение от общей игры и т. п.» Но при этом он добавляет: «Если попадались хорошие наставники (что было нередко), то детям жилось, несмотря на воспрещение шуметь при старших, вмешиваться в их разговоры и приучение к порядку и хорошим манерам, легко и весело».
В самом деле, обратившись к мемуарам и к русской классической литературе, нетрудно убедиться, что, за редкими исключениями, семейный дом для дворянского ребенка — это обитель счастья, с ним связаны самые лучшие воспоминания, самые теплые чувства. Не случайно, для того чтобы обозначить строгость предъявлявшихся к детям требований, приходится специально сфокусировать на ней внимание; авторы романов и воспоминаний, как правило, не придают этому значения. Видимо, если строгость не воспринимается как произвол и насилие, она переносится очень легко и приносит свои плоды.
Не стоит и говорить, что общие принципы воспитания давали прекрасные результаты в тех семьях, где ими руководствовались люди, обладавшие высокой культурой и человеческой незаурядностью. Один из таких примеров — семья Бестужевых. Михаил Бестужев, вспоминая удивительную атмосферу, царившую в их доме, избранный круг посещавших его людей, пишет: «… прибавьте нежную к нам любовь родителей, их доступность и ласки без баловства и без потворства к проступкам; полная свобода действий с заветом не переступать черту запрещенного, — тогда можно будет составить некоторое понятие о последующем складе ума и сердца нашего семейства…»
Старший из пяти братьев Бестужевых, Николай, человек редких душевных качеств, был у родителей любимцем. «Но эта горячая любовь, — вспоминал он впоследствии, — не ослепила отца до той степени, чтобы повредить мне баловством и потворством. В отце я увидел друга, но друга, строго поверяющего мои поступки. Я и теперь не могу дать себе полного отчета, какими путями он довел меня до таких близких отношений. Я чувствовал себя под властью любви, уважения к отцу, без страха, без боязни непокорности, с полною свободой в мыслях и действиях, и вместе с тем под обаянием такой непреклонной логики здравого смысла, столь положительно точной, как военная команда, так что если бы отец скомандовал мне: «направо», я бы не простил себе, если бы ошибся на полдюйма».
В доказательство «всесильного влияния этой дружбы» Николай приводит следующий случай. Став кадетом Морского корпуса, мальчик быстро сообразил, что тесные связи его отца с его начальниками дают возможность пренебрегать общими правилами. Постепенно Николай запустил занятия до такой степени, что скрывать это от отца стало невозможным. «Вместо упреков и наказаний он мне просто сказал: «Ты недостоин моей дружбы, я от тебя отступлюсь — живи сам собой, как знаешь». Эти простые слова, сказанные без гнева, спокойно, но твердо, так на меня подействовали, что я совсем переродился: стал во всех классах первым…»
Такое впечатление, что и Н. А. Бестужев, и Л. Н. Толстой, и Н. С. Мордвинов, и С. В. Алексеев в воспитании детей руководствуются теми принципами, которые проповедовал В. А. Жуковский. Воспитатель наследника позволял себе давать советы и его царственным родителям. В частности, он стремился внушить им, что мысль об отце должна быть «тайной совестью» мальчика.
Гнев отца должен быть для мальчика потрясением, случаем, запоминающимся на всю жизнь; поэтому ни в коем случае нельзя обрушивать на ребенка гнев по несущественным поводам.
Эти примеры никак не подходят под рубрику «типичный случай». Но вне определенной культурной традиции, в другой этической атмосфере подобные отношения были бы невозможны (или, во всяком случае, трудно осуществимы) даже при тех же самых личных качествах отцов и детей.
Скептический афоризм Честерфилда, вынесенный нами в эпиграф этой главы, свидетельствует, что и в XVIII веке идеальные семьи встречались крайне редко. Но у нас идет речь не столько о том, как часто идеал осуществлялся, сколько о том, в чем он состоял. Поэтому будет уместно еще раз обратиться к Честерфилду, который со свойственной ему точностью сформулировал принцип отношения к детям, принятый в культурных дворянских семьях: «У меня не было к тебе глупого женского обожания: вместо того, чтобы навязывать тебе мою любовь, я всемерно старался сделать так, чтобы ты заслужил ее».
Глава 17 Образование
«Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь…»
В государственные и частные учебные заведения дети поступали обычно в возрасте 10–12 лет. Начальное обучение проходило в домашних условиях. Характер, методы, содержание домашнего обучения определялись, главным образом, родителями и зависели, соответственно, от их культурного уровня и интеллектуальных запросов. Разница между дворянской элитой и основной массой российского дворянства была столь велика, что невозможно говорить о некоем среднем типе домашнего обучения. Представление о первоначальном приобщении к наукам дворянских детей дает мемуарная и эпистолярная литература, характеризующая, как правило, быт наиболее образованных и культурных семейств.
Этот «Разговор», естественно, пародия, но в ней были сатирически преувеличены реальные недостатки домашнего обучения дворянского ребенка.
В «Записке о народном образовании» Пушкин писал: «Воспитание его ограничивается изучением двух-трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем». Никаких программ домашнего обучения детей не существовало, общие его черты были обусловлены традицией, обычаями, модой.
Кроме того, его следовало подготовить к поступлению в учебное заведение и дать необходимые для этого начальные сведения по арифметике, грамматике, истории и литературе. Ребенку давали уроки не только домашние учителя, но и родители, бабушки и дедушки, старшие братья и сестры, дяди и тети, друзья семьи. Обучение это, как правило, носило нерегулярный и необязательный характер.
Сашу Пушкина и его сестру Олю чтению и письму выучила бабушка Мария Алексеевна Ганнибал. Потом, как вспоминала Ольга Сергеевна, «учителем русским был некто Шиллер, а, наконец, до самого поступления Александра Сергеевича в Лицей священник Мариинского института Александр Иванович Беликов, довольно известный тогда своими проповедями и изданием «Духа Масилиона»: он, уча закону Божию, учил русскому языку и арифметике. Прочие предметы преподавались им по-французски домашними гувернерами и приватными учителями. Когда у сестры была гувернанткою англичанка (M-me Бели), то он учился и по-английски, но без успеха. Немецкого же учителя у них никогда не бывало; была одна гувернантка-немка, но и та всегда говорила по-русски».
Матушка рассказывала сыну басни и повести, заставляла его читать по-русски, по-немецки и по-французски, но «отнюдь не принуждала». Временно остановившийся в доме родителей Греча его дядя, офицер А. Я. Фрейнгольд, внес свою лепту в обучение племянника. «Он занялся мною и стал учить меня тому, что знал сам — по старым своим корпусным тетрадям. Он толковал мне правила математические ясно и основательно. Я учился охотно и с успехом, но не мог пристраститься к точным наукам». Став взрослым, Николай Греч сожалел, что среди его родственников не было литераторов и людей с классическим образованием и потому некому было развить его природные литературные наклонности.
Писатель и театральный деятель Р. М. Зотов вспоминал: «…отец мой начал меня учить с 4-летнего возраста, сперва посредством костяной азбуки, и складывание букв далось мне очень легко. А когда открылся немецкий театр, я просил его учить меня и по-немецки. Он и за это охотно взялся».
Первыми учителями графа М. Д. Бутурлина, дальнего родственника Пушкина, были его мать, старшая сестра и деревенский священник: «Мать моя сама взялась обучать меня чтению по-русски и основным правилам Закона Божьего, а два года позднее, церковной грамоте начал я учиться у белкинского нашего священника Федора Васильевича Богослова. Позднее русскому языку и писанию учила меня старшая моя сестра Марья Дмитриевна…».
Когда Николай Греч подрос, к нему стали приходить домашние учителя, которые учили его всему тому, что знали сами, не придерживаясь какой-нибудь программы. Один из них, Я. М. Бородкин, бывший воспитанник Сухопутного Корпуса, специально готовившийся к учительской должности, одинаково успешно занимался с мальчиком и иностранными языками, и рисованием. Познания другого учителя, Д. М. Кудлая, «франта и модника», были «очень ограничены». «Уроки его были ничтожные, и я ничему у него не научился; напротив, сам чутьем поправлял его ошибки». Гувернеры-французы тоже давали уроки, но могли обучать только механическому чтению и письму.
Недостаток объяснений мальчик восполнял чтением, но в результате при поступлении в училище он поразил преподавателей тем, что писал грамотно, совершенно не зная грамматики. Поскольку мальчик очень любил музыку, его решили учить играть на скрипке, для чего был приглашен известный музыкант. «Учение это продолжалось месяца три и кончилось ничем. Мне надоели экзерциции без всякой мелодии. Я немедленно хотел наслаждаться плодами учения и, не видя их, соскучился…». (Музыке учили обычно девочек, для мальчиков это считалось необязательным.)
В обучении Николая не было, таким образом, ни системы, ни дисциплины. Отец относился к образованию сына крайне беспечно, а все старания матери в этом направлении были напрасны. «Мне на роду было написано оставаться самоучкою», — подводил итог Н. И. Греч воспоминаниям о своем домашнем образовании.
В семье Бутурлиных, где вообще уделяли детям много внимания, к домашнему обучению и выбору учителей относились тоже не слишком серьезно. «В марте 1817 года мне минуло десять лет, но к учению меня тогда еще не принуждали, — вспоминал М. Д. Бутурлин. Русскому языку нас учил живший для этого у нас в доме некто г. Левицкий (не автор ли он русской грамматики, изданной около этого времени или немного позднее?), а французскому и географии г. Жилле, который после кампаний 1813 и 1814 годов перешел в лесное ведомство и носил общеармейский мундир с красным воротником».
Впрочем, среди домашних учителей иногда встречались и незаурядные личности. Например, в семье, где рос В. А. Соллогуб, русский язык детям преподавал П. А. Плетнев, друг Пушкина и Жуковского, впоследствии ректор Петербургского университета и издатель журнала «Современник». В 1823 г., когда он был приглашен учителем к Соллогубам, Плетнев уже завоевал известность как прекрасный педагог, преподававший в Екатерининском и Патриотическом институтах, в военных учебных заведениях.
Р. М. Зотов с большим уважением вспоминал о домашнем учителе в доме Ф. И. Елагиной, носившем громкую фамилию Краузе-фон-Краузенек. «Это была очень замечательная личность. Он действительно был человек самый образованный и даже занимал в Варшаве (при прусском правлении) место полицей-инспектора. <…> Он обнаружил удивительные познания. Он знал французский, немецкий, итальянский, латинский, венгерский, польский язык, а главное, чем он угодил Елагиной, было то, что он ей сформировал домашний оркестр из крепостных».
Так, отец Р. М. Зотова, вынужденный надолго уехать за границу по делам службы, отвез сына к своей давней покровительнице Ф. И. Елагиной, которая, обласкав мальчика, пригласила его жить в ее доме и учиться вместе с ее сыном Левушкой. Иногда приглашали ровесников-иностранцев, чтобы в общении с ними дети легче осваивали язык. «Для английского языка взят был ко мне ровесник мой Эдуард Корд, с этой же целью поступила к нам в дом компаньонкою второй моей сестры, Елизаветы Дмитриевны, сестра этого мальчика, Шарлотта. <…> Оба они были дети московского учителя английского языка», — вспоминал М. Д. Бутурлин. Уроки танцев устраивались, как правило, в богатых домах не только для своих детей, но и для их ровесников из дружеских и родственных семей. Находились и такие родители, которые, не желая заниматься своими чадами, злоупотребляли гостеприимством друзей и знакомых.
Как ни отличались друг от друга дворянские семьи, очевидно, что достаточно легкомысленное отношение к домашнему образованию детей было в этой среде правилом, а не исключением. Герой романа «Евгений Онегин», автор которого столь скептически отзывался о дворянском обучении, образован тоже весьма поверхностно: его знания латыни хватает лишь на то, чтоб «эпиграфы разбирать», знания истории — на то, чтоб пересказывать исторические анекдоты.
Такое положение вещей объяснялось не недостатком заботы о детях, а принятой в этом кругу системой ценностей. Изучение научных дисциплин в глазах большинства родителей не могло пригодиться детям в ожидавшей их светской жизни и никак не способствовало их будущей карьере или житейскому благополучию. Ведь мальчикам была предназначена военная или государственная служба, девочкам — роль примерных жен и матерей. Даже обучение дворянских юношей в университете рассматривалось либо как подготовка к дипломатическому поприщу, либо просто как способ расширения кругозора.
«Меня в доме звали профессором, но отнюдь не в похвалу, а в насмешку, разумея под этими словами тяжелого педанта, горбатого и безобразного» — вспоминал Николай Греч. Тем вещам, которые считались необходимыми — иностранным языкам, танцам, верховой езде, хорошим манерам, дворянских детей учили настойчиво и тщательно, добиваясь прекрасных результатов. Дети из дворянских семей, как правило, прекрасно владели французским языком, бывшим тогда языком русского образованного общества. Правда, во многих случаях изучение французского происходило за счет знания русского языка. Р. И. Зотов признавался, что при поступлении в петербургскую гимназию, в свои 14 лет он «почти совсем не знал по-русски». Пушкинская Татьяна Ларина, выросшая в деревне, «по-русски плохо знала <…> И выражалася с трудом / На языке своем родном». Сам Пушкин, уже поступив в Лицей, охотнее говорил по-французски, чем по-русски, за что и получил прозвище «француз».
Это создавало свои сложности в такой далекой от изучения иностранных языков сфере, как религиозное образование и воспитание. Несмотря на то, что в числе домашних учителей были и православные священники, их влияние на дворянских детей оказывалось, как правило, незначительным. Не в последнюю очередь это было вызвано тем, что дети плохо владели родным языком.
Тетка М. Д. Бутурлина объясняла свой переход в католичество тем, что «она недостаточно знала русский язык, чтобы объясняться на нем с русским своим духовником». В этой шутке, по мнению мемуариста, была «большая доля правды». Здесь тоже бывали свои исключения, например, В. А. Соллогуб считал себя многим обязанным протоиерею Кочетову, который учил его в детстве закону Божьему. Но для большей части русской аристократии был характерен определенный космополитизм в вопросах религии, связанный с общей ее ориентацией на Западную Европу. В начале XIX в. «в большинстве семейств высшего общества обеих столиц наставниками детей были французские аббаты. <…> Почти не принято было в обществе звать их по их фамилиям, а только по фамилии тех, у которых они проживали, например, l’abbe des Divoff, l’abbe des Rasoumoffsky» («аббат Дивова, аббат Разумовского»). Огромной популярностью пользовались в России иезуитские пансионы, в особенности петербургский пансион при церкви Св. Екатерины.
Пушкинская няня Арина Родионовна, по свидетельству сестры поэта, была «настоящею представительницей русских нянь; мастерски говорила сказки, знала народные поверья и сыпала пословицами, поговорками». От няни и маленькой девочки «под-няни» впервые услышал Юрий Арнольд «разные русские простонародные сказки и песни, и на них-то и вырос». Вспоминал и Михаил Бутурлин, как в детской они вместе с горничными девушками распевали народные шуточные песни. Во многом именно эти детские впечатления и привязанности лежали в основе искренней любви повзрослевших «барчуков» к своей родной стране. Непосредственное чувство поддерживалось и идеологией русского дворянства, всегда считавшего своим долгом честно служить царю и Отечеству.
Первые годы жизни ребенок находился на попечении няни. Приблизительно с семи лет воспитанием ребенка занимались гувернеры и гувернантки, непременно иностранцы, в большинстве своем французы: «Сперва Madame за ним ходила, / Потом Monsieur ее сменил». Разумеется, дети и говорили, и учились только по-французски». Эту традицию не нарушила даже война с французами 1812 г., напротив: «Редкий был тогда дом, в котором не встречался бы пленный француз: иметь у себя «своего» француза, это установилось тогда само собою для каждого «порядочного дома». И у нас, следовательно, оказался «свой» француз, которого возвели в должность m-r le gouverneur des fils de la famille» (воспитатель сыновей —
В домашнем образовании детей важнейшую роль играла семья. Во-первых, в большинстве культурных дворянских семей были прекрасные библиотеки. Не принуждая детей к учебе, родители, как правило, поощряли их чтение. Даже родители Пушкина, мало занимавшиеся своими детьми, «читали им вслух занимательные книги. Отец в особенности мастерски читывал им Мольера», вспоминала сестра поэта. Литературы, предназначенной специально для детей, было не так много, хотя уже издавались адаптированные народные сказки, сборники стихов и рассказов для детей, большей частью нравоучительного характера, такие как: «Подарок детям на 1827 год»; «Нравственные примеры или собрание маленьких повестей для удовольствия и наставления детей»; «Повести для образования сердца и разума»; «Подарок детям на святую Пасху 1830 года. Разговоры в пользу воспитания». Существовал и альманах «Детский цветник», издаваемый Б. Федоровым, и ежемесячный журнал «Детский Музеум», содержавший сведения по биологии, географии и истории.
В начале XIX в. подобной литературы было еще меньше, и уровень ее, видимо, решительно не устраивал просвещенных родителей.
В иных случаях взрослые, из лучших намерений, навязывали детям вовсе не подходящие для них книги. А. О. Смирнова-Россет вспоминала о неудачной попытке своего отчима приобщить детей к знаниям: «На беду он купил толстую книгу, которая называлась «Энциклопедия для детей». Эта энциклопедия сделалась предметом нашей антипатии и мучения. Нам никто ничего не толковал, и энциклопедия, которая, по мнению Ивана Карловича, заключала неисчерпаемый запас знаний, оставалась для нас мертвой буквой». В большинстве же дворянских семей особого внимания детскому чтению не уделялось, и любознательные дети рано начинали читать «взрослые» книги. Саша Пушкин, который в девять лет уже читал Плутарха и Гомера, а затем принялся за сочинения французских писателей и философов XVIII в. из отцовской библиотеки, разумеется, случай исключительный; но широкие возможности и свобода, предоставленная ребенку дома в выборе книг, — явление достаточно характерное.
Помимо бесчисленной «родни» в любом семейном доме постоянно бывали друзья и знакомые. Гостиная дворянского дома часто походила на светский салон, разве что атмосфера в ней была более интимной.
«…Родительский дом был одним из самых гостеприимных, — вспоминал П. А. Вяземский. — Гости его принадлежали более или менее к разряду людей образованных и разговорчивых в смысле и значении разговора дельного, просвещенного и приятного. <…> Такие дома были практическою и дополнительною школою для молодежи. В этой атмосфере было много образовательной жизни и силы…».
Юный дворянин выходил из родительского дома с поверхностными и беспорядочными познаниями и с твердыми нравственными принципами, с плохим знанием русского языка и горячим русским патриотизмом. Он вступал в самостоятельную жизнь барчуком, выросшим среди слуг и крепостных, но закаленным физически и морально; аристократом, впитавшим свободу и утонченную культуру своей среды, но приученным к строгой дисциплине; дилетантом, владеющим случайными сведениями и навыками, но имеющим очень широкий кругозор.
Нередко, сумев восполнить интенсивным самообразованием недостатки первоначального обучения, он становился с годами истинно просвещенным человеком. Разумеется, таких людей было не так уж много. Но, видимо, их было достаточно, чтобы образовать тонкий слой русской культурной элиты, сыгравшей неоценимую роль в духовном развитии страны.
Глава 18 Безупречные манеры
«Сомме il faut» оù «je ne sais quoi»
«… Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…
Все тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du соmmе il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)»
Шутливая апелляция Пушкина к Шишкову, боровшемуся против использования иностранных слов и выражений, подчеркивает специфический смысл выражения comme il faut. Дословный его перевод: «как надо», но он не передает содержания того понятия, которое обозначалось этой идиомой. «Верный снимок du comme il faut» — это образец прекрасного воспитания, безукоризненных манер, безупречного вкуса. Можно выделить необходимые приметы, отдельные признаки этих качеств, но невозможно определить общее впечатление, которое производили на окружающих люди, в полной мере ими обладающие.
Честерфилд вместо comme il faut часто употреблял выражение je ne sais quoi (я не знаю, что), признаваясь, что это «каждый чувствует, хоть никто и не может описать». В самом деле, Пушкин, описывая Татьяну, перечисляет, главным образом, те качества, которых в ней не было (не холодна, не говорлива и т. д.) Так же и Лев Толстой описывает m-m Берг: «Она вошла ни поздно, ни рано, ни скоро, ни тихо (…) Каждое движение ее было легко и грациозно и свободно (…) Она пошла вперед, не опустив глаза и не растерянно отыскивая в толпе, а спокойно, твердо и легко…» (Из черновиков романа «Война и мир»).
А вот описание леди Розвил из романа Бульвера-Литтона: «Но более всего в леди Розвил пленяла ее манера держать себя в свете, совершенно отличная от того, как держали себя все другие женщины, и, однако, вы не могли, даже в ничтожнейших мелочах, определить, в чем именно заключается различие, а это, на мой взгляд, самый верный признак утонченной воспитанности. Она восхищает вас, но должна проявляться столь ненавязчиво и неприметно, что вы никак не можете установить непосредственную причину своего восхищения».
В том же духе рассуждает и Честерфилд: «Я знал немало женщин, хорошо сложенных и красивых, с правильными чертами лица, которые, однако, никому не нравились, тогда как другие, далеко не так хорошо сложенные и не такие красивые, очаровывали каждого, кто их видел. Почему? Да потому, что Венера, когда рядом с нею нет граций, не способна прельстить мужчину так, как в ее отсутствие прельщают те». (Слово «грации» Честерфилд обычно использует как синоним выражения je ne sais quoi). Видимо, то же самое имеет в виду и Пушкин:
Честерфилд замечал: «Пожалуй, ничто не приобретается с таким трудом и ничто столь не важно, как хорошие манеры…» В тон ему восклицал и Пелэм: «Что за редкостный дар — умение держать себя! Сколь трудно его определить, сколь несравненно труднее к нему приобщиться!» Развить в ребенке такой дар, безусловно, стремились все те, кто рассчитывал ввести своего воспитанника в хорошее общество.
Пытаясь определить, что есть истинная воспитанность, Честерфилд сравнивал ее с некоей невидимой линией, переступая которую человек делается нестерпимо церемонным, а не достигая ее — развязным или неловким.
Лев Толстой любил напоминать детям известный исторический анекдот о Людовике XIV. Король, желая испытать одного вельможу, славившегося своей учтивостью, предложил ему войти в карету первым. Этикет строго обязывал пропустить короля вперед, но тот человек, не колеблясь, первым сел в карету. «Вот истинно благовоспитанный человек!» — сказал король. Смысл этого рассказа: хорошее воспитание призвано упрощать, а не усложнять отношения между людьми.
Обучить неуловимому comme il faut с помощью каких-то конкретных отработанных приемов, гарантирующих искомый результат, было, естественно, невозможно. Честерфилд писал сыну: «Если ты спросишь меня, как тебе приобрести то, что и ты, и я не способны ни установить, ни определить, то я могу только ответить — наблюдая».
Честерфилд деловито советовал сыну: «По вечерам советую тебе бывать в обществе светских дам, они заслуживают твоего внимания, и ты должен им его уделять. В их обществе ты отшлифуешь свои манеры и привыкнешь быть предупредительным и учтивым…» Совершенно в том же духе рассуждал и В. А. Соллогуб: «Если настоящие строки попадутся на глаза молодого человека, вступающего на житейское поприще, да не побрезгует он моим советом всегда остерегаться общества без дам, разумею — порядочных. При них невольно надо держаться осторожно, вежливо, искать изящества и приобретать правильные привычки. Уважением к женщине упрочивается и самоуважение».
У молодых людей, «вступающих на житейское поприще» в России 1830–1840-х годов, были широкие возможности последовать таким советам, посещая блестящие салоны, которыми славились обе столицы. Вспоминая об этих салонах, К. Д. Кавелин писал, что, помимо прочего, они были очень важны «именно как школа для начинающих молодых людей: здесь они воспитывались и приготовлялись к последующей литературной и научной деятельности. Вводимые в замечательно образованные семейства добротой и радушием хозяев, юноши, только что сошедшие со студенческой скамейки, получали доступ в лучшее общество, где им было хорошо и свободно, благодаря удивительной простоте и непринужденности, царившей в доме и на вечерах». Кавелин писал эти строки в 1887 году и горестно добавлял: «Теперь не слышно более о таких салонах, и оттого теперь молодым людям гораздо труднее воспитываться к интеллигентной жизни…»
Здесь не место вдаваться в анализ причин, по которым такие кружки и салоны с трудом укоренялись в русской жизни. Но очевидно, что размышления Кавелина нельзя относить лишь на счет обычной элегической тоски по дням своей молодости. Последующие сто с лишним лет убедительно демонстрируют, что «воспитываться к интеллигентной жизни» становилось в России все труднее и труднее.
То неуловимое «je ne sais quoi», особенное обаяние людей из «хорошего общества», во многом заключалось именно в простоте и непринужденности их поведения, о которой у нас уже шла речь. Пушкин любил слово «небрежно», употребляя его в значении «непринужденно», «изящно»:
(«Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри опустя…»)
Но недаром эта простота и непринужденность оказывались так недоступны для подражания, так мучительно недосягаемы для людей другого круга, которые в светских салонах становились или скованны, или развязны. Многие из них теоретически прекрасно знали правила поведения, но, как справедливо заметил Честерфилд, «Надо не только уметь быть вежливым, (…) высшие правила хорошего тона требуют еще, чтобы твоя вежливость была непринужденной». Легко сказать!..
Глава 19 Уверенность и непринужденность
«Я понимаю, вы несчастные люди: запоминать вам наш этикет гораздо труднее, чем Бисмарку подчинить себе весь мир, вы напрягаетесь, стараетесь, но это не в вашей силе… Но, мой друг, кураж, кураж, зачем падать духом?»
Естественность и непринужденность, с которой светские люди выполняли все требования этикета, была результатом целенаправленного воспитания, сочетавшего в себе внушение определенных этических норм и усердную тренировку.
Зная, что именно этот ложный стыд часто мучает молодых людей, Честерфилд заклинал своего сына: «Прошу тебя, никогда не стыдись поступать так, как должно: у тебя были бы основания стыдиться, если бы ты оказался невежей, но чего ради тебе стыдиться своей вежливости? И почему бы тебе не говорить людям учтивые и приятные слова столь же легко и естественно, как ты бы спросил их, который час?»
Честерфилд предупреждал сына, что нельзя держать хорошие манеры про запас, для торжественных дней, они должны сопутствовать человеку постоянно, иначе они покинут его в ответственный момент. Соответствующие привычки прививались с раннего детства, и рядом с каждым дворянским ребенком неизменно присутствовал гувернер или гувернантка, бдительно следящие за каждым его шагом.
Забавно, что во всех воспоминаниях и художественных произведениях гувернер — неизменно отрицательный персонаж. (В противоположность няне — персонажу всегда положительному.) Наверное, среди гувернеров и гувернанток было достаточно людей нудных и несимпатичных. Но трудно вообразить, чтобы все они поголовно были такими бессердечными мучителями, какими их рисуют их воспитанники. Скорее всего дело в том, что у гувернера была уж очень неблагодарная роль: постоянно, ежечасно следить за тем, чтобы ребенок соблюдал правила поведения в обществе. (Кстати сказать, гувернеры избавляли от этой утомительной обязанности родителей, которые могли себе позволить не досаждать детям такого рода замечаниями.) Но зато, когда нетерпеливый питомец вырывался наконец из-под опеки madame или monsieur, в свои 16–17 лет он не только свободно говорил по-французски, но и легко, автоматически выполнял все правила хорошего тона.
Судя по воспоминаниям В. Н. Карпова, в некоторых учебных заведениях для дворянских детей устраивались так называемые soirées avec manoeuvre [27]. Так, в харьковском пансионе мадам Ларенс два-три раза в году проводились своеобразные тренировки, на которых начальница заставляла воспитанниц «проделывать различные приемы из светской жизни».
Показательно, что после революции 1917 года, когда все былые правила поведения в обществе стали решительно вытесняться из реальной жизни в область театральных представлений, А. А. Стахович обучал хорошему тону учеников театральной студии и при этом использовал те же методы. Он объяснял, «как женщине нужно кланяться, подавать руку, отпускать человека или, наоборот, принимать». Потом он просил кого-нибудь из студенток показать все это самой, указывал на ошибки. Одна из его учениц, героиня «Повести о Сонечке» М. Цветаевой, рассказывала: «Объяснял (…) как себя вести, если на улице спустится чулок или что-нибудь развяжется: «С кем бы Вы ни шли — спокойно отойти и не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядок… Ничего не рвать, ничего не торопить, даже не особенно прятаться: спо-кой-но, спо-кой-но… Покажите Вы, Голидэй! Мы идем с Вами вместе по Арбату, и Вы чувствуете, что у Вас спускается чулок, что еще три шага — и совсем упадет… Что Вы делаете?» И — показываю. Отхожу от него немножко вбок, нагибаюсь, нащупываю резинку и спо-кой-но, спо-кой-но… «Браво, браво, Голидэй, Соня!»
В этом отношении особое значение имели уроки танцев. Танцам обучали всех дворянских детей без исключения, это был один из обязательных элементов воспитания.
Танцы же являлись организующим моментом бального ритуала, определяя и стиль общения, и манеру разговора.
В современном представлении любовь к танцам связывается с образом человека веселого, общительного и скорей всего несколько легкомысленного. Между тем серьезный и суховатый князь Андрей Болконский, склонный к мизантропии и философическим размышлениям, «был одним из лучших танцоров своего времени» и на балах всегда много и с удовольствием танцевал. (Поэтому, как мы помним, Пьер и попросил его пригласить на вальс Наташу Ростову.) Этот маленький штрих к портрету толстовского героя помогает нам представить себе тип поведения русского аристократа первой половины XIX века.
Сложные танцы того времени требовали хорошей хореографической подготовки, и потому обучение танцам начиналось рано (с пяти-шести лет), а учителя были очень требовательны, порой даже чрезмерно. Видимо, не случайно составитель «Правил для благородных общественных танцев… (1825 г.) Л. Перовский считал нужным предупредить: «Учитель должен обращать внимание на то, чтобы учащиеся от сильного напряжения не потерпели в здоровье».
В богатых домах устраивались танцевальные вечера для детей, в Москве раз в неделю давал свои знаменитые детские балы Йогель, описанный в романе «Война и мир». Если небольшой бал устраивался в родительском доме, дети 10–12 лет не только присутствовали на нем, но и танцевали вместе со взрослыми. Вспомним маленькую Наташу Ростову, которая забавляла взрослых, важно танцуя в паре с огромным Пьером Безуховым, или Николеньку Иртеньева, который раздосадовал взрослого молодого человека, успев первым пригласить на танец его даму.
Безусловно, этому искусству дети обучались и на «взрослых» балах, невольно или сознательно подражая взрослым.
(Знаменитый «первый бал» в жизни дворянской девушки, строго говоря, не был первым; к 16–17 годам, когда ее начинали «вывозить», она уже прекрасно умела не только танцевать, но и вести себя в специфической обстановке бала. Но первый бал — это первый официальный раут, в котором она участвовала на правах взрослой и должна была заявить о себе и начать завоевывать положение в свете.)
На уроках танцев дети учились не только танцевать. «Помни, — наставлял сына Честерфилд, — что изящные движения плеч, умение подать руку, красиво надеть и снять шляпу — все это для мужчины является элементами танцев. Но самое большое преимущество танцев в том, что они всегда учат тебя иметь привлекательный вид, красиво сидеть, стоять и ходить, а все это по-настоящему важно для человека светского».
С. Н. Глинка, вспоминая о своем учителе танцев, господине Надене, писал: «Ремесло свое он почитал делом не вещественным, но делом высокой нравственности. Ноден говорил, что вместе с выправкою тела выправляется и душа». Преданный своему делу, учитель танцев не был особенно оригинален в своих суждениях: тенденция усматривать связь между внешним обликом и нравственными качествами была закономерна для эстетизированной жизни светского общества.
Лев Толстой в незавершенном романе «Декабристы» описывает одну из жен декабристов, проведшую долгие годы вдали от света, в крайне тяжелых бытовых условиях. При этом, пишет Толстой, «нельзя было себе представить ее иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно, или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она спотыкнулась, или забыла бы высморкаться — этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно. Отчего это так было — не знаю, но всякое ее движение было величавость, грация, милость для тех, которые могли пользоваться ее видом». Ю. М. Лотман точно обозначил специфический угол зрения, продемонстрированный писателем: «Cпособность споткнуться связывается не с внешними условиями, а с характером и воспитанием человека. Душевное и физическое изящество связаны и исключают возможность неточных или некрасивых движений и жестов».
Мужество, настойчивость и умение подчиняться долгу были необходимы ему и в такой, кажется, безразличной ко всем этим качествам области, как обучение светскому этикету.
Резкие выражения, к которым не так часто прибегает Честерфилд в своих письмах к сыну, видимо, призваны здесь задеть мальчика, апеллировать к его гордости и честолюбию. Желая, чтобы его сын овладел всеми правилами хорошего тона, Честерфилд внушает ему, что не суметь овладеть ими — стыдно и унизительно.
Вспомним страдания Николеньки Иртеньева на бале в доме бабушки, когда он каждую минуту ощущает свою неловкость и неуклюжесть, или переживания Темы Карташева, впервые принимающего у себя в доме друзей и от смущения все делающего невпопад. Застенчив в подростковом возрасте был даже наследник престола Александр Николаевич, неизменно окруженный почтительным вниманием и обладавший, безусловно, привлекательной внешностью. Вот один из маленьких эпизодов, увиденный глазами его умного и чуткого наставника, В. А. Жуковского: «Нынче на бале императрица послала великого князя вальсировать. Он вальсирует дурно оттого, что, чувствуя свою неловкость, до сих пор не имел над собою довольно сил, чтобы победить эту неловкость и выучиться вальсировать как должно. Будучи принужден вальсировать и чувствуя, как смешно быть неловким, он в первый раз вальсировал порядочно, потому что взял над собою верх и себя к тому принудил. Самолюбие помогло».
Здесь достойна внимания каждая деталь. Императрица велит сыну танцевать, хотя он сам, очевидно, этого не хочет. Наследнику не приходит в голову отказаться, и он послушно подчиняется желанию матери. Мучаясь сознанием своей неловкости, он, однако, преодолевает ее усилием воли и танцует лучше, чем обычно. Характерно убеждение Жуковского, что вальсировать следует «как должно», что неловкость и стеснительность можно и нужно «победить», и что подлинное самолюбие проявляется не в том, чтобы потакать своим слабостям, а в том, чтобы брать над ними верх.
Зная это, Честерфилд настойчиво убеждает сына: «Ничто так не роняет молодого человека и не толкает его в дурную компанию, будь она мужская или женская, как робость и неверие в собственные силы. Если сам он думает, что не понравится даме, можно быть уверенным, что так оно и будет. Но стоит ему приложить надлежащие старания, чтобы понравиться и в известной степени проникнуться этой убежденностью самому, и он, вне всякого сомнения, добьется успеха».
Блестящим молодым людям из высшего света было свойственно то, что называлось «кураж» — храбрость с оттенком дерзости, уверенность в своем обаянии. (Но не забудем, что это сочеталось со всеми другими особенностями поведения, о которых у нас шла речь: сдержанность, приветливость, любезность.)
Так формировался неповторимый тип человека, который уже во второй половине XIX века казался Льву Толстому уходящим в прошлое. Для героя «Детства» таким был его отец. «Он был человек прошлого века и имел общий молодежи того века неуловимый характер рыцарства, предприимчивости, самоуверенности, любезности и разгула».
Глава 20 Отсутствие вульгарности
«Того, что модой самовластной
в высоком лондонском кругу
Зовется vulgar»
Вставив в строку английское слово, Пушкин снова шутливо жалуется:
«… не могу…
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести».
Слова, адекватно передающего смысл английского vulgar, в русском языке не было, и точнее всего можно было передать его разве что описательным выражением: «то, что разительно противоречит нормам хорошего тона». Характерно, что, описывая Татьяну Ларину, Пушкин, как бы исчерпав все возможности в словесном изображении comme il faut, заключает, что в ней не было ни капли vulgar. В одном из писем к жене Пушкин раздраженно заметил: «… ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar…» Эти два типа поведения оценивались как диаметрально противоположные, исключающие друг друга.
Выразительна в этом отношении одна из записей Пушкина в «Table-Talk»: «Я встретился с Надеждиным у Погодина. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный». Очевидно, было не принято оказывать подобные услуги нестарому мужчине; и эта, незначительная для людей другого круга, деталь для Пушкина становится выразительнейшим штрихом в уничтожительной характеристике Надеждина.
Отсылка Пушкина к «высокому лондонскому кругу» позволяет полнее раскрыть смысл, который вкладывался в понятие vulgar. В романе Бульвера-Литтона леди Пелэм делится соображениями на этот счет со своим юным сыном: «Вот основная причина, что у нас манеры лучше, чем у этих людей; у нас они более естественны, потому что мы никому не подражаем; у них искусственны, потому что они силятся подражать нам; а все то, что явно заимствовано, становится вульгарным». Заметим, что Пушкин, говоря о Татьяне, особо выделяет:
«Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…»
Следовательно, вульгарность — это неуклюжее подражание, манерность и неестественность, противоположные благородной простоте и непринужденности аристократических манер.
К. С. Станиславский с возмущением писал о меломанах, которые «ввели у нас дурной шик приезжать в театр с большим опозданием, входить, усаживаться и шуметь в то время, как великие певцы оттачивают серебряные ноты или заставляют замирать дыхание на пиано-пианиссимо. Такой плохой шик напоминает зазнавшуюся горничную, которая считает высшим тоном всем пренебрегать и на все фыркать». Станиславский не употребляет слова «вульгарность», но его выражение «плохой шик» характеризует именно вульгарный стиль.
Честерфилд в своих письмах к сыну дает развернутое представление о вульгарном, с точки зрения английского джентльмена, поведении.
«Человек вульгарный придирчив и ревнив, он выходит из себя по пустякам, которым придает слишком много значения». Ему постоянно кажется, что он находится в центре внимания: говорят о нем, смеются над ним, пренебрегают им. Человеку светскому ничего подобное даже в голову не придет; кроме того, он вообще выше мелочей и всегда готов скорее уступить, чем пререкаться из-за ерунды. По наблюдению Честерфилда, вульгарный человек больше всего любит говорить о своих домашних делах и соседях, причем он «привык обо всем этом говорить с пафосом, как о чем-то необыкновенно важном». Речь вульгарного человека характерна тем, что у него всегда есть какое-нибудь любимое словечко, которое он употребляет на каждом шагу.
Однако, стремясь объяснить сыну, что такое вульгарность, он прибегает все-таки к описаниям и примерам, а не ищет точных определений и исчерпывающих формулировок.
Так же, как и comme il faut, его альтернатива vulgar принадлежит к той зыбкой сфере отношений, которая с трудом переводится в чисто логический план. Смысл этих понятий неожиданно ярко проясняется в конкретных ситуациях порой, кажется, никак не связанных с такого рода проблемами.
Приведем в качестве примера одну маленькую историю, рассказанную автору этих очерков одним из очевидцев. Связана она с ситуацией, более чем далекой от быта великосветских салонов.
Это и был поступок истинного аристократа, твердо знающего, что убирать грязь — не стыдно, стыдно — жить в грязи.
Глава 21 Отношение к народу и Родине
«… Не то что совсем нигилист, но, знаешь, ест ножом…»
«
Как мы уже говорили, «хорошее общество» охотно принимало в свой круг выходцев из «низших» слоев, если они были людьми одаренными и порядочными, а последние, в свою очередь, жадно впитывали в себя утонченную культуру дворянской элиты.
Впоследствии многие русские интеллигенты по части «хорошего тона» не уступали урожденным князьям.
Выигрывали от такого общения и аристократы: новые друзья вносили в их замкнутую размеренную жизнь свою энергию и энтузиазм, помогали им адаптироваться к неизбежным и необходимым переменам.
Таким образом, своеобразное культурное сотрудничество, которое шло незаметно в дворянских гостиных, могло стать весьма плодотворным для русского общества; именно таким путем культурная элита могла бы постепенно расширять свой круг, укреплять свои позиции в обществе, не снижая при этом уровня требований [28].
Но нельзя забывать: культурная элита России была, во-первых, не очень многочисленна, а во-вторых, жила по своим законам, заметно отличающимся от тех, которыми руководствовалась основная масса общества.
Это важно иметь в виду, дабы у нас не сложилось ошибочное представление, что жизнь дворянского подростка и юноши проходила в каких-то оранжерейных условиях, под надежным кровом незыблемых и общепринятых традиций. Напротив, следование этим традициям часто отстаивалось во враждебной к ним среде и требовало немалого упорства. В частности, было немало искушений отказаться и от соблюдения правил хорошего тона.
В этом диалоге четко обозначен один из главных предметов спора между, условно выражаясь, аристократами и демократами. Разночинцам свойственна была тенденция (живущая и по сей день) противопоставлять образование и воспитание, как действительную и мнимую ценности.
Однако самая постановка вопроса совершенно неправомерна: нельзя сравнивать и противопоставлять вещи, несопоставимые, обладающие собственной абсолютной ценностью. Стремление вытеснить все, что связано с воспитанием, в область внешнего, вторичного и второстепенного было вызвано глубоким мировоззренческим кризисом [29].
Теория утилитаризма при всей соблазнительной простоте и кажущейся убедительности оказалась совершенно несостоятельной. И в искусстве, и в жизни отношения формы и содержания являются куда более сложными, чем это представлялось поклонникам Писарева. Студент из повести Гарина-Михайловского был убежден, что придется «дорого платить» за «предпочтение формы перед сутью»; возможно, ему не довелось узнать, что за небрежение к форме пришлось заплатить не менее дорого.
Допустим, герой цветаевской повести несколько преувеличивает, выдает идеальный случай за общее правило, но глубинная связь между внешним и внутренним в человеческой личности подмечена им совершенно верно.
В жарких спорах 1860–1870-х годов подчас решались вопросы более важные, нежели это представлялось большинству участников спора. Так, проблема «формы» в самом широком смысле этого слова имела особое значение для русской жизни, с ее извечной стихийностью и неупорядоченностью. Напор мощной, но неорганизованной силы, постоянное брожение и склонность к крайностям — все это повышало значение внешних форм организации жизни, будь это формы государственного устройства или формы быта. В этом контексте и частный, казалось бы, спор об этикете и воспитании обнаруживает глубокий смысл.
Честерфилд, терпеливо обучая своего сына всем тонкостям хорошего тона, замечал, что наверняка найдутся «угрюмые люди», которые отнесутся ко всем этим советам с «величайшим презрением» и скажут, что все это просто не заслуживает внимания. «Я скажу этим самоуверенным господам, — заявлял он, — что все эти с их точки зрения пустяки, вместе взятые, образуют то приятное je ne sais quoi, тот ensemble [30], к которому они начисто глухи и в себе и в других. В лексиконе их нет слова aimable [31], а в поведении того, что это слово выражает».
Честерфилду, наверное, не могло присниться и в страшном сне, чтоб эти угрюмые и самоуверенные люди получили возможность силой навязывать всем свои взгляды. Не так уж удивительно, что преуспели они именно в России, где культурная элита не имела ни достаточно прочного положения в государстве, ни реального влияния на народ.
Грандиозный «воспитательный» эксперимент, поставленный в России, дал свои очевидные и удручающие плоды. Хорошо еще, если мы вынесем из него хоть какие-то уроки. Например, избавимся от обыкновения загонять жизнь в схему очередной полюбившейся теории и не будем перегружать идеологией вещи, не имеющие к ней никакого отношения.
…А есть ножом просто неудобно и некрасиво — вот и все.
Глава 22 Cамоуважение
«Мечтанье злое грусть лелеет
в душе неопытной моей…»
«Оставь меня! — закричал я на него сквозь слезы. — Никто вы не любите меня, не понимаете, как я несчастлив! Все вы гадки, отвратительны, — прибавил я с каким-то исступлением, обращаясь ко всему обществу» (Л. Н. Толстой. Детство).
Когда читаешь эти страницы толстовского «Детства», кажется, что ни непреложные нравственные принципы, ни строгие правила поведения, в которых воспитывался дворянский ребенок, ничем не могли помочь ему в подобных случаях.
Но посмотрим на это глазами другого великого писателя, имевшего возможность сравнивать разные культурные и психологические типы, представленные в русской жизни последних десятилетий XIX века.
Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» за 1877 год подробно останавливается на одном трагическом, но на первый взгляд совершенно особом, частном случае: покончил с собой двенадцатилетний гимназист. Мальчик не выучил урока и был наказан: оставлен в классе до пяти часов вечера. Он походил по пустому классу, нашел какую-то бечевку, привязал к гвоздю и повесился… Мальчик был спокойного нрава, из благополучной семьи и учился вообще хорошо; в этот день были его именины. Достоевский несколькими штрихами набрасывает картину возможного душевного состояния несчастного мальчика, хорошо понимая, почему он мог решиться на самоубийство. Но затем писатель предлагает сравнить этот случай с эпизодом из «Детства» Л. Н. Толстого, где провинившийся и запертый в чулане Николенька мечтает о том, как его найдут здесь мертвым. Переживания детей в обоих случаях, вероятно, были очень близки и похожи, но в истории с гимназистом, по мнению Достоевского, «есть и черты какой-то новой действительности, совсем другой уже, чем какая была в успокоенном и твердо, издавна сложившемся московском помещичьем семействе средне-высшего круга, историком которого явился у нас граф Лев Толстой… (…)
Есть тут, в этом случае с именинником, одна особенная черта уже совершенно нашего времени.
Он даже мог мечтать и о самоубийстве, но лишь мечтать: строгий строй исторически сложившегося дворянского семейства отозвался бы и в двенадцатилетнем ребенке и не довел бы его мечту до дела, а тут — помечтал да и сделал.
Достоевский пишет далее, что наша «общественная жизнь пребывает в хаосе», что в ней нельзя отыскать «нормального закона» и «руководящей нити»; что вокруг нас одновременно и «жизнь разлагающаяся» и «жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах», и все эти слова, написанные более ста лет тому назад, кажутся как нельзя более подходящими для характеристики нашей эпохи.
Достоевский придает истории о маленьком самоубийце символическое значение, видя здесь крайнее и болезненное выражение неуверенности и неприкаянности, характерных для людей, не имеющих опоры в традиции, воспитании, семейном укладе. Дворянская семья была тем островком в волнующемся океане русской жизни, который дарил своим обитателям спасительную уверенность, спокойствие и твердость. Но и эти островки вскоре захлестнули волны народной смуты.
Глава 23 «Положение обязывает»
La noblesse oblige.
Положение обязывает (
Французское слово noblesse имеет два значения: «дворянство» и «благородство». Известную поговорку точнее было бы перевести: благородное происхождение обязывает. Возможно, таков и был ее первоначальный смысл. К чему же оно обязывает? Собственно, ко всему тому, о чем у нас шла речь, и ко многому другому, о чем мы не успели сказать.
«В погожий летний день тут настоящее светское гулянье: прохаживаются и сидят люди с отличными манерами. Они учтиво друг с другом раскланиваются, благовоспитанно разговаривают вполголоса, нередко вставляя французские слова. Если случится пройти тут даме из женбарака, знакомые очень изысканно целуют ей руку. У большинства этих светских людей вид потрепанный и болезненный, на них одежда, обтершаяся на тюремных нарах, но держатся они чопорно и даже надменно. Это — защитная реакция упраздненных, попытка как-то удержаться на краю засасывающей лагерной трясины, предохранить что-то свое от размывания мутной волной обстановки, прививающей подлую рабскую психологию. Хлипкая внешняя преграда…»
Странная сцена, словно приснившаяся во сне… Но режущее слух словосочетание «дама из женбарака», вместившее в себя трагедию и уродство нашей жизни, подсказывает, что это не сон и не фантазия, а российская действительность 1920-х годов. О. В. Волков, один из членов соловецкого «дворянского собрания», описал его в своей книге «Погружение во тьму». А уже в наши дни, глубоким стариком, Олег Васильевич заметил: «Иногда мне кажется, что я сумел выдержать все это потому, что ни разу не позволил себе крепко выругаться».
La noblesse oblige — может быть, особенно ярко раскрылся глубокий смысл этого изречения именно в тех обстоятельствах жизни, на которые было никоим образом не рассчитано дворянское воспитание. В советской России в этих обстоятельствах оказались сразу тысячи людей, и они повели себя по-разному. Далеко не все смогли сберечь честь в том смысле, который вкладывали в эти слова их предки; не нам их судить. Вспомним о других, людях особого типа.
Они жили в перенаселенных коммуналках (нередко переделанных из их собственных роскошных квартир), ездили в набитых трамваях, выстаивали в бесконечных российских очередях — и не унижались настолько, чтобы придавать всему этому слишком много значения.
Нужно было зарабатывать себе на жизнь — они учили детей музыке и французскому языку, а впрочем, брались за любую работу и, кажется, неплохо справлялись.
Их детям необходимо было «пролетарское» происхождение, чтобы получить высшее образование — бывшие барыни становились швеями и поварихами. Многим из них выпал и вовсе страшный опыт, опыт, призванный растоптать в душе не только все «благородное», но просто все человеческое.
Многие из нас еще успели их застать, хотя и не успели оценить. Ну что ж, пусть только на этих страницах, воздадим должное памяти тех последних русских дворян, которые сумели остаться до конца верными старинному правилу своего сословия: la noblesse oblige.
Эпилог
«Все это может показаться
Смешным и устарелым нам,
Но, право, может только хам
Над русской жизнью издеваться.
Она всегда — меж двух огней,
Не всякий может стать героем,
И люди лучшие — не скроем —
Бессильны часто перед ней…»
По всем внешним и очевидным признакам российское дворянство потерпело сокрушительное историческое поражение. Нравственные принципы, правила поведения, дворянский кодекс чести оказались лишними в круто изменившейся жизни.
Все эти ценности были отвергнуты как смешные предрассудки и решено было обойтись без них. Но рано или поздно пришла пора задуматься: правы ли победители, виновны ли побежденные?
А дворянское воспитание, с его установкой на идеал, — это блистательный опыт, продемонстрировавший, какой тип личности может быть сформирован в русском обществе, или очередная российская утопия, заведомо обреченная на провал?
Независимо от того, как мы ответим на эти и подобные им вопросы, нам стоит попытаться осознать жизнь русского дворянства частью своего собственного прошлого. Быть может, тогда и в нас, как в толстовском мальчике, отзовется прочный и строгий, исторически сложившийся строй той жизни и удержит от отчаянных и непоправимых решений.
Интересные и полезные книги о воспитании и развитии детей
Кэтрин Кроуфорд
Французские дети не капризничают. Уникальный опыт парижского воспитания
Адель Фабер, Элейн Мазлиш Как говорить, чтобы дети слушали, и как слушать, чтобы дети говорили
Пол Таф Как дети добиваются успеха
Роберт Дж. Маккензи Упрямый ребенок: как установить границы дозволенного
Ольга Маховская Непослушный ребенок: перезагрузка
Пол Бронсон, Эшли Мерримен Воспитательный шок: революционный взгляд на воспитание детей и подростков
Андрей Подольский, Татьяна Батенева Я не понимаю своего ребенка
Марвин Маршалл Воспитание без стресса
Эндрю Мэтьюз Прорвемся! Как справляться с проблемами
Элисон Шефер Хорошо вести нельзя капризничать
Мэг Микер Папа и дочь. Секреты воспитания девочек, которые должен знать каждый отец
Александр Черницкий, Виктор Бирюков Как воспитывать ребенка до детского сада
Дороти Ло Нолт, Рейчел Харрис Дети учатся у жизни
Голди Хоун Всестороннее развитие ребенка за 10 минут в день
Сандра Амодт, Сэм Вонг Тайны мозга вашего ребенка