Очень заковыристо все в жизни Оскара, доброго, но прискорбно тучного романтика и фаната комиксов и фантастики из испаноязычного гетто в Нью-Джерси, мечтающего стать доминиканским Дж. Толкином, но прежде всего – найти любовь, хоть какую-нибудь. Но мечтам его так и остаться бы мечтами, если бы не фуку́ – доминиканское проклятье, преследующее семью Оскара уже третье поколение. Тюрьма, пытки, страдания, трагические происшествия и несчастная любовь – таков их удел. Мать Оскара, божественная красавица Бели́ с неукротимым и буйным нравом, испытала на себе всю мощь фуку́. Его сестра попыталась сбежать от неизбежности, и тоже тщетно. И Оскар, с отрочества тщетно мечтающий о первом поцелуе, был бы лишь очередной жертвой фуку́, если бы одним знаменательным летом не решил избавить семью от страшного проклятья и найти любовь, даже ценой жизни.
Роман американского писателя доминиканского происхождения вышел в 2007 году и в том же году получил Пулитцеровскую премию. Удивительный по своей сложности и многоплановости роман критики едва ли не хором сравнивают с шедевром Маркеса «Сто лет одиночества». Поэтическая смесь испанского и американского английского; магические элементы; новый культурный слой, впервые проникший на столь серьезном уровне в литературу, – комиксы; история Доминиканской Республики; семейная сага; роман взросления; притча, полная юмора. Словом, в одном романе Джуно Диаса уместилось столько всего, сколько не умещается во всем творчестве иного хорошего писателя.
Copyright © 2007 by Junot Diaz
© Елена Полецкая, перевод, 2014
© Фантом Пресс, оформление, издание, 2014
Рассказывают, он прибыл из Африки, приплыл безбилетником, затаившись в плаче обращенных в рабство, а потом излился смертной отравой на земли народа таино[1] ровно в тот миг, когда один мир сгинул и возник другой; этого демона втащили в мирозданье через врата кошмаров, сквозь трещину, образовавшуюся там, где лежат Антильские острова. Fuku americanus, или попросту фуку́, – в общем это означает «проклятье» или некий «злой рок», а конкретнее – Проклятье и Злой Рок Нового Света. Его еще называют адмиральским фуку́, потому что Адмирал[2] был разом и его повивальной бабкой, и одной из его самых заметных жертв среди европейцев; пусть Адмирал и «открыл» Америку, но умер он в нищете, страдая от сифилиса и внимая ангельским голосам (якобы). В Санто-Доминго, земле, которую он любил сильнее прочих (и которую Оскар в итоге назовет «нулевой отметкой Нового Света»), само имя Адмирала превратилось в синоним обеих разновидностей фуку́, большой и малой; произнести вслух это имя или даже услышать, как кто-то другой его произносит, все равно что накликать беду на себя и своих близких.
Впрочем, как фуку́́ ни величай и какое происхождение ему ни приписывай, ясно, что толчком к его бесчинствам послужило появление европейцев на Островах, и с тех пор мы в дерьме. Может, Санто-Доминго и впрямь «нулевой километр» фуку́, его порт прибытия и главная резиденция, но не будем забывать, что все мы – дети этой страны, нравится нам это или нет.
И заметьте, фуку́ – вовсе не древняя история, не байка про призрака, зарытого в далеком прошлом и более не способного стращать людей. В жизни моих родителей фуку́ был реальнее некуда – тем, во что так называемые простые люди с готовностью верили. У любого имелся знакомый, работавший в президентском дворце, и точно так же у любого имелся знакомый, которого сожрал фуку́. Как говорится, это носилось в воздухе, хотя в беседах фуку́ обычно не затрагивали; впрочем, и другие наиболее важные темы тоже. Однако в те старинные деньки фуку́ жировал, у него даже был личный промоутер, или верховный жрец, называйте как хотите. Наш тогдашний пожизненный диктатор Рафаэль Леонидас Трухильо Молина.[3] Никому не ведомо, кем был Трухильо, слугой фуку́ или его хозяином, исполнителем или начальником, но очевидно, что между ними существовало взаимопонимание, эти двое были
Хотите знать окончательный и исчерпывающий ответ на вопрос комиссии Уоррена «Кто убил Джона Кеннеди?» Тогда позвольте мне, вашему смиренному хранителю, поведать чистейшую божескую правду: это была не мафия, и не Линдон Бэйнс Джонсон, и не Мэрилин охренительная Монро. Не пришельцы, не КГБ и не одинокий стрелок. Не «Охотничье братство Техаса», не Ли Харви Освальд и не Трехсторонняя комиссия.[4] Его убил Трухильо; его убил фуку́. Пресловутое проклятье семьи Кеннеди – откуда еще оно могло взяться, на фиг?[5] А как насчет Вьетнама? Почему, по-вашему, величайшая мировая держава вдруг проиграла войну стране третьего мира? Какому-то занюханному, уж простите, Вьетнаму. И возможно, вы сочтете любопытным такой вот факт: когда Штаты только разворачивались во Вьетнаме, 25 мая 1965 года президент Линдон Джонсон санкционировал незаконное вторжение в Доминиканскую Республику. (Санто-Доминго был Ираком, когда об Ираке еще и помину не было.) Американцы одержали блистательную победу, после чего многие войсковые подразделения и разведгруппы, участвовавшие в «демократизации» Санто-Доминго, сразу же перебросили во Вьетнам. И что, по-вашему, эти солдаты, техперсонал и шпики везли с собой в рюкзаках, чемоданах и нагрудных карманах? Что застряло в волосках их ноздрей, прилипло к подошвам ботинок? Всего лишь маленький подарочек от моего народа Америке, скромное вознаграждение за несправедливую войну. Точно, ребята. Фуку́.
Вот почему важно помнить: фуку́ не всегда разит со скоростью молнии. Иногда он запасается терпением, уничтожая несчастного поэтапно, как это случилось с Адмиралом или американцами на рисовых полях Вьетнама. Порой он действует медленно, порой быстро. Отчего его погибельный потенциал лишь крепчает – трудно предвидеть, когда он ударит, чтобы сосредоточиться в нужный момент. Впрочем, будьте уверены: подобно Дарксайду с его омега-лучами, подобно Морготу с его гнусными происками,[6] сколько бы фуку́ ни вилял и ни юлил, эта мразь всегда – повторяю, всегда – возьмет свое.
И неважно, верю ли я сам в это, скажем так, Великое Американское Проклятье. Когда поживешь столько, сколько прожил я, в стране, «излюбленной» фуку́, тебе порасскажут множество разных историй. В семье любого жителя Санто-Доминго кто-нибудь да сталкивался с фуку́. Мой
Отлично, если вы не верите в подобные «предрассудки». И даже больше чем отлично – это просто потрясающе. Ибо во что бы вы ни верили, фуку́ верит в вас.
Совсем недавно, заканчивая эту книгу, я запустил словечко
Думаю, вы уже догадались, что у меня есть своя история про фуку́. Как бы мне хотелось объявить ее лучшей из всех известных – фуку́ниана номер один, – но не могу. Моя история не самая страшная, не самая точная, не самая жестокая и не самая красивая.
Она просто держит меня за горло и не отпускает.
Я до конца не уверен, понравилось бы Оскару такое жанровое определение – история про фуку́. Он был несгибаемым приверженцем фантастики и фэнтези, полагая, что именно в этой стилистике мы все и живем. Он бы спросил меня: что на свете фантастичнее Санто-Доминго? И невообразимее Антильских островов?
Но теперь, когда я знаю, чем все закончится, я должен задаться вопросом: что на свете больше, чем фуку́?
И последнее, ей-богу, последнее замечание, прежде чем штат Канзас отправится баиньки: когда произнесенное вслух имя Адмирала или оброненное невзначай «фуку́» вгоняет в дрожь, люди в Санто-Доминго с давних пор прибегают к проверенному средству – одному-единственному, другого не существует, – чтобы предотвратить катастрофу, не позволить беде скрутить тебя, к одной-единственной надежной защите, способной обезопасить тебя и твою семью. Разумеется, эта выручалка – слово. Просто слово (сопровождаемое обычно энергичным скрещиванием указательных пальцев).
В былые времена это слово употребляли много чаще и, скажем так, шире; городская жизнь многих расслабила. Тем не менее существуют люди, вроде моего
1
Один
Фанат из гетто на краю света
1974–1987 годы
Золотой век
Наш герой был мало похож на доминиканских «крутых пацанов», о которых столько разговоров вокруг, – он ни разу не убегал из дома, не западал на выпивку и в плейбоях с миллионом «классных телок» в послужном списке тоже не числился.
С женщинами парню, считай, не везло (как это не по-доминикански с его стороны), за исключением разве что единственного эпизода в самом начале его жизни.
Ему было семь тогда.
В ту благословенную раннюю пору Оскар был почти Казановой. Этаким симпатягой дошкольного возраста, что всегда норовит поцеловать девочку или прижаться к ней покрепче в соответствующем па лихой румбы. Он был среди первых, кто научился танцевать перрито, и пускался в пляс при каждом удобном случае. Потому что в то время он был (пока еще) «нормальным» доминиканским мальчиком из «типичной» доминиканской семьи, а его ужимки уличного приставалы считались чем-то совершенно естественным и одобрялись его приятелями. На вечеринках – ах, сколько их было, этих вечеринок, в славные семидесятые, до того, как манхэттенский Вашингтон-Хайтс сделался сплошь доминиканским, а Бергенлайн в Нью-Джерси застрекотал по-испански по крайней мере на протяжении ста кварталов, – так вот, подвыпивший родственник непременно подталкивал Оскара к какой-нибудь девочке, и затем гости, повизгивая от восторга, наблюдали, как дети самозабвенно крутят бедрами, ну прямо как большие.
Жалко, вы не видели его тогда, вздыхала мать Оскара на закате своих дней. Он был нашим маленьким Порфирио Рубиросой.[7]
Другие мальчики его возраста обходили девочек за милю, словно те были чудищами, пострашнее Годзиллы. Но только не Оскар. Парнишка обожал женщин, и «подружек» у него водилось хоть отбавляй. (Он был плотным ребенком, неумолимо обраставшим жирком, но мать следила, чтобы он был красиво пострижен и одет, и, прежде чем у него изменились черты лица, на ранних фотографиях Оскар предстает с чудесными горящими глазами и очаровательно пухлыми щечками.) Подруги его сестры Лолы, приятельницы матери, даже соседка Мари Колон, почтовая служащая за тридцать с ярко-красными губами и задом, что раскачивался при ходьбе, словно колокол, – все кокетничали с ним (с высоты своего положения, разумеется).
То был подлинно золотой век семилетнего Оскара, достигший апогея осенью, когда у парнишки одновременно появились две маленькие подружки и он пережил свою первую и единственную любовь втроем. С Марицей Чакон и Ольгой Поланко.
Марица дружила с Лолой. Длинные волосы, неприступный вид, прелестное личико – она могла бы сыграть Деху Торис в детстве, «марсианскую принцессу». Ольга, напротив, к друзьям семьи не принадлежала. Она жила в конце квартала, в доме, битком набитом пуэрториканцами, которые постоянно торчали на крыльце, распивая пиво, чем мать Оскара была крайне недовольна. (Зачем было тащиться сюда, гневно вопрошала она. Пиво можно и дома хлестать.) У Ольги водилось чуть ли не девяносто родственников, и всех звали Гектор, или Луис, или Ванда. А поскольку ее мать была
Вонючка или нет, но она была такой тихой, так легко соглашалась повалить себя на землю, чтобы побороться, а заодно питала вроде бы искренний интерес к фигуркам из «Звездного пути», и Оскару все это очень нравилось. Марица же была просто красивой, тут незачем искать каких-либо иных мотиваций, и вдобавок соседкой, и не иначе как в минуту гениального прозрения Оскар решил заняться обеими девочками сразу. Сперва он приврал, будто с ними хочет встречаться волшебник Шазам,[8] его любимейший герой из комиксов. Но стоило им согласиться, как он отбросил всякое притворство. Не Шазам хочет – сам Оскар.
В те куда более невинные времена максимальная близость между ними выглядела так: на автобусной остановке они держались за руки, стоя вплотную друг к другу, чтобы никто не видел, а на прощанье, прячась за кустами, Оскар торжественно целовал в щеку обеих по очереди, сначала Марицу, потом Ольгу. (Вы только посмотрите на этого маленького мачо, говорили подруги его матери.
Троица протянула в таком составе лишь одну незабываемую неделю. Однажды после уроков Марица зажала Оскара в укромном уголке за качелями и выдвинула ультиматум: либо она, либо я! Взяв Марицу за руку, Оскар со всей серьезностью и велеречивостью заверил ее в своей любви и напомнил о договоре – между ними троими все должно быть поровну. Но Марица уперлась. От трех старших сестер она уже знала все о том, что способно таиться под этим прекраснодушным
Мать швырнула его на пол.
Будь он другим дурачком, он бы задумался насчет «врезать». Да и рос он не совсем без отца, так что было кому показать пацану маскулинные приемы; просто в Оскаре напрочь отсутствовали воинственные наклонности. (В отличие от сестры; та дралась с мальчишками и отбивалась от целых стай черных девчонок, ненавидевших ее за тонкий нос и почти прямые волосы.) Боевой дух Оскара стремился к нулевой величине; даже Ольга, руки-спички, могла его пристукнуть, когда он, по ее мнению, говорил глупости. Так что агрессию и запугивание он отмел сразу и погрузился в размышления. Впрочем, думал он недолго. В конце концов, Марица была красивой, Ольга – нет; от Ольги порою воняло уборной, чего не скажешь о Марице. Марицу пускали в их дом, Ольга была не вхожа. (Пуэрториканка здесь, у нас? – фыркала мать. –
Позже, когда и он, и Ольга превратились в непомерно толстых фриков, Оскара нет-нет да пронзало чувство вины: стоило ему завидеть Ольгу на улице – вот она шлепает вперевалку по тротуару или тупо смотрит прямо перед собой, дожидаясь автобуса, – он спешил проскочить мимо. До какой степени, спрашивал он себя, его тогдашняя «реальная крутость» поспособствовала нынешней тормознутости этой девушки. (Помнится, порывая с ней, он ничего не ощущал; даже слезы Ольги его не тронули. Что ты как маленькая, сказал он.)
Чувствительность, однако, вернулась в полном объеме, когда Марица бросила его. Как же ему было больно! Спустя всего неделю после того, как он послал Ольгу к чертям собачьим, Оскар, прихватив свою любимую коробку для завтраков, разукрашенную сценками из «Планеты обезьян», отправился на автобусную остановку, где обнаружил Марицу в компании этого урода Нельсона Пардо; они держались за руки. С Нельсоном Пардо, с виду вылитым неандертальцем Чака из «Земли проклятых»! С Нельсоном Пардо, полным кретином, воображавшим, будто луна – лишь пятно, по рассеянности не стертое Создателем. (И уж он-то до нее доберется и эту оплошность исправит, уверял Нельсон одноклассников.) С Нельсоном Пардо, освоившим искусство вламываться в чужие дома еще до того, как вступил в ряды морских пехотинцев и потерял восемь пальцев на ногах в Первой войне в Заливе. Сперва Оскар решил, что ему померещилось: солнце било в глаза, и в придачу он не выспался. Он стоял рядом с ними, любуясь своей коробкой для завтраков, – демонический доктор Зейус выглядел как живой. Но Марица ему даже
Оскару казалось, что с того момента, как Марица бросила его, – Шазам! – жизнь его покатилась под откос. Он начал толстеть, и за несколько лет его разнесло. Подростком ему пришлось особенно туго: лицо, напоминавшее яичницу, более не находили «миленьким», прыщей, проросших сквозь кожу, он стеснялся до судорог, а его увлечение НФ – великим жанром! – о котором прежде никто дурного слова не говорил, вдруг превратилось в синоним лузерства с большой буквы «Л». Завести друзей не получалось, хоть тресни; он был слишком женоподобным, слишком застенчивым и (если верить соседским ребятам) слишком странненьким (любил вставлять в разговор умные слова, заученные накануне). К девочкам он больше не приближался, поскольку в лучшем случае они его игнорировали, а в худшем визжали, обзывая жирной гадиной,
Не сказать, чтобы его «девушкам» больше повезло в жизни. Сдается, карма безлюбости, поразившая Оскара, накрыла и их тоже. В седьмом классе Ольга, преобразившаяся в огромное и страшное существо (наверняка тут не обошлось без генов тролля), начала пить, хлебая ром прямо из горла; из школы ее в итоге забрали, потому что она повадилась выходить на середину комнаты, где ребята после уроков делали домашнее задание, и орать что было мочи: СУКИ! Даже ее грудь, когда она наконец пробилась, пугала своей обвислостью. Однажды в автобусе Ольга обозвала Оскара «обжорой ненасытным», и он чуть было не ответил, мол, на себя посмотри,
А что же прелестная Марица Чакон, гипотенуза нашего треугольника? Как складывалась ее жизнь? Прежде чем кто-либо успел произнести «о всемогущая Изида», Марица превратилась в самую неотразимую
Вот вам Марица: целуется взасос на крыльце своего дома; садится или выходит из машины какого-нибудь отморозка; падает от удара на тротуар. Страстные поцелуи, посадку и высадку, толчки и удары Оскар наблюдал всю свою безрадостную и лишенную секса юность. А куда ему было деваться? Окно его комнаты выходило прямо на фасад дома Марицы, и, рисуя персонажей из «Пещер драконов» или читая последнего Стивена Кинга, он волей-неволей подглядывал за ней. И за все эти годы ничего не изменилось, если не считать моделей автомобилей, размеров попки Марицы и музыки, несущейся из машины. Сначала фристайл, затем хип-хоп разлива «Илл Уилл Рекордс» и под конец – правда, очень недолго – сальса Эктора Лаво.
Почти каждый день Оскар бросал Марице «привет», притворяясь раскованным, довольным жизнью, и она отвечала «привет», равнодушно отвечала – но все лучше, чем ничего. Он не воображал, будто она помнит их поцелуи, но сам, конечно, забыть не мог.
Дебильная преисподняя
В старших классах Оскар учился в школе с техническим уклоном имени Дона Боско, и, поскольку это католическое учреждение для мальчиков было под завязку набито закомплексованными гиперактивными подростками, для толстого фаната НФ Оскара школа «Дон Боско Тек» служила источником бесконечных мучений. В глазах Оскара школа была доскональным воспроизведением народной средневековой забавы, когда человека в колодках выставляют на обозрение толпы и тупые оголтелые придурки разнузданно оскорбляют его, попутно швыряя в несчастного чем ни попадя. Казалось бы, такой опыт должен был закалить Оскара, но не закалил, – и если из этой ежедневной пытки и можно было извлечь, пусть не без труда, какой-нибудь урок, Оскар так и не понял, в чем он заключался. Занятия он посещал исправно, как и подобает толстому одинокому задроту, мечтая лишь об одном – о том дне, когда ему вручат аттестат и отпустят с миром, положив конец этому кошмару. «Эй, Оскар, а на Марсе есть педики?» «Эй, толстожопый, получай! Ну как, по кайфу?» И когда он услыхал выражение «дебильная преисподняя», то сразу сообразил, где она находится и кто ее обитатели.
Ко второму году обучения Оскар достиг впечатляющего веса в 123 кг (130 в период депрессии, случавшейся постоянно), и всем, а в особенности его родным, стало ясно: Оскар превратился в местного
Оскар всегда был фанатом фантастики – из тех детей, что читают про головоломные приключения Тома Свифта,[10] обожают комиксы и смотрят японского «Ультрачеловека», – но в старших классах его приверженность «великому жанру» сделалась абсолютной. Пока все остальные осваивали американский гандбол и бейсбольные подачи, разъезжали на машинах своих старших братьев, уводили прямо из-под родительского носа бутылки с недопитым алкоголем, Оскар планомерно обжирался Лавкрафтом, Уэллсом, Бэрроузом, Говардом, Александером, Гербертом, Азимовым, Бовой, Хайнлайном и даже «старичками», чья слава уже начинала тускнеть, – Э. Э. «доком» Смитом, Стейплдоном и тем парнем, что написал кучу книжек про доктора Сэвиджа,[11] – жадно бросаясь от одной книги к другой, от автора к автору, от века к веку. (На его счастье, книги в библиотеки Патерсона поступали столь жидким ручейком, что там до сих пор хранились залежи фанатской литературы предыдущих поколений.) Его нельзя было оторвать от фильма, сериала или мультика, если там фигурировали монстры, космические корабли, мутанты, приборы, способные уничтожить мир, магия, спасатели Вселенной либо вселенские злодеи. Лишь в этом своем увлечении Оскар проявлял гениальность, свойственную, по уверениям его бабушки, почти всем представителям их семьи. Он писал по-эльфийски, говорил на чакобсе, мог часами рассуждать о сравнительных достоинствах «Слана», «Дорсая» или «Человека-линзы», о «Мире, полном чудес» он знал больше, чем его создатель Стэн Ли, а ролевые игры были его страстью. (Будь он столь же хорош в видеоиграх, цены бы ему не было; игровые приставки у него имелись, целых две, но не хватало быстроты реакции.) Наверное, если бы он, как я, например, скрывал свои заморочки, в школе бы его меньше доставали, но он так не умел. Чувак нес свое фанатство, как джедай – световой меч, а человек-линза – свою линзу. Сойти за нормального шансов у Оскара не было, даже если бы он и захотел.[12]
Он был урожденным социальным интровертом: на уроках физкультуры его лихорадило, а дома он запоем смотрел культовые британские сериалы вроде «Доктора Кто» или «Семерки Блейка»;[13] он мог на пальцах показать особенности конструкции истребителя «Веритек» и танка на ходулях, на котором воюют пришельцы Центраэди, и употреблял звучные слова вроде «беспрецедентный» и «экзистенциальный» в разговоре с балбесами, что со скрипом переходят из класса в класс. Он был из тех умников, что не вылезают из библиотек и поначалу обожают Толкина, потом романы Маргарет Уайс и Трейси Хикмэн[14] (любимым героем Оскара был, разумеется, маг Рейстлин[15]), чтобы с наступлением восьмидесятых глубоко проникнуться мыслью о конце света. (Оскар пересмотрел все фильмы об апокалипсисе, перечитал все книги и сыграл во все игры, присудив абсолютное первенство Уиндему, Кристоферу и ролевой игре «Мир Гамма».[16]) В общем, картина вам ясна. Это подростковое фанатство истончило до бестелесности его шанс на первую любовь. Все вокруг переживали ужас и счастье первого свидания и первого поцелуя, Оскар же сидел на задней парте, играя в «Пещеры драконов» и наблюдая, как утекают сквозь пальцы его юные годы. Паршиво, когда у тебя нет отрочества; это все равно что оказаться запертым в шкафу на Венере ровно в тот момент, когда впервые за сотню лет над планетой восходит солнце. Добро бы еще его не интересовали девочки, как некоторых фанатов, друзей моей юности, но, увы, в Оскаре по-прежнему пылали страсти, влюблялся он легко и безумно. Его тайными привязанностями кишел весь город – главным образом, кудрявыми корпулентными девушками из тех, что даже не плюнут в сторону такого лоха, как он, но это не мешало ему о них мечтать. Его чувства – гравитационная масса, слепленная из любви, страха, тоски, желания и похоти, – устремлялись к любой и каждой девушке в округе, независимо от ее внешности, возраста или доступности, и каждый божий день его сердце разбивалось вдребезги. Самому ему казалось, что эта гравитационная масса буквально прет из него, но девушки, похоже, ничего такого не ощущали. Разве что дергали плечиком или складывали руки на груди при его приближении, и не более того. Он часто плакал из-за любви к той или иной красавице. Плакал в ванной, где его никто не мог услышать.
В иных обстоятельствах его всухую проигранные амурные подачи, может, и не стали бы комментировать, но мы-то ведем речь о доминиканском пареньке из доминиканской семьи, – предполагалось, что, обладая ядерным зарядом сексуальности, ему надлежит лапать телок безостановочно. Все отмечали в нем недостаток напористости и, будучи доминиканцами, активно обсуждали этот факт. Его дядя Рудольфо (недавно освободившийся из тюрьмы после последней и финальной отсидки и ныне проживавший в их доме на Главной улице) был особенно щедр на поучения. Слушай,
Как реагировала мать Оскара? Единственной фразой: тебе надо думать об учебе. А в более глубокомысленные моменты: радуйся, что тебе не выпало столько, сколько выпало мне.
– Чего тебе выпало-то? – хрипел дядя.
– Много чего, – отвечала мать.
Его друзья Эл и Мигз?
– Чувак, ты типа слегка толстый, ну, сам понимаешь.
Его
–
Сестра Лола высказывалась куда более по делу. Теперь, когда ее сумасшедшие деньки миновали, – а какая доминиканская девушка в определенном возрасте не срывается с цепи? – она превратилась в крутую джерсийскую доминиканку, бегунью на длинные дистанции, обладательницу собственной машины и чековой книжки; мужчин она называла засранцами и при случае потрошила их беззастенчиво. Когда ей было восемь, на нее набросился знакомый парень, постарше, чем она; об этом знала вся семья (и по цепочке изрядная часть населения Патерсона, Юнион-Сити и Тинека), и пережитые зверская боль, любопытство соседей и долго не утихавшие пересуды сделали ее тверже алмаза. Недавно она коротко подстриглась (чем в который раз довела мать до исступления) – отчасти, думаю, по той причине, что в детстве ей отрастили волосы до попы; ее грива была предметом семейной гордости, и насильник, вероятно, тоже ею восхищался.
– Оскар, – не уставала повторять Лола, – ты умрешь девственником, если не изменишься.
– Думаешь, я не понимаю? Еще лет пять – и в мою честь воздвигнут церковь.
– Подстригись, сними очки, делай зарядку. И выбрось эти порножурналы. Они отвратительны, маме из-за них неловко, и девушку найти они тебе не помогут.
Здравый совет, которому он в итоге не последовал. Пару раз Оскар пытался упражняться, махал ногами, приседал, обходил квартал ранним утром – все в таком ключе, но что он первым делом замечал, выходя на улицу? А то, что девушки есть у всех, но только не у него, и опять впадал в отчаяние, принимался уплетать за обе щеки, листать «Пентхаус», конструировать пещеры и жалеть себя.
У меня, похоже, аллергия на усердие. – Ха, отвечала Лола, у тебя аллергия на усилие.
Было бы не в пример лучше, если бы Патерсон с пригородами походил на школу Дона Боско либо на зону, очищенную от мужчин, как в фантастических феминистских романах семидесятых. Патерсон, однако, кишел девушками, как и Нью-Йорк или Санто-Доминго. В Патерсоне жили обалденные девушки, а если тебе этих красоток мало, тогда давай, придурок, двигай в южном направлении, там тебе Ньюарк, Элизабет, Джерси-Сити, Оранджис, Юнион-Сити, Западный Нью-Йорк, Уикхокен, Перт-Эмбой – городок пальчики оближешь, известный всем пацанам как Чувихобург № 1. Словом, на девушек – испаноязычных карибских девушек – Оскар натыкался повсюду.
Даже дома он не чувствовал себя в безопасности: к ним приезжали гостьи, у сестры вечно ошивались подружки. В их присутствии ему и «Пентхаусов» не требовалось. Девушки были не то чтобы очень стильные, но, безусловно, офигительные: бесшабашные латиноамериканки, что подпускают к себе только накачанных черных парней или крутых латиносов, балующихся оружием с колыбели. Они играли в одной волейбольной команде, высокие, стройные, словно молодые кобылки, и когда они выходили на пробежку, то казалось, что именно так должна выглядеть легкоатлетическая сборная в раю для террористов. Этакие
– Где? – любезным тоном осведомлялась Марисоль. – Я никого не вижу.
А когда они говорили, что парням-латиносам, похоже, нужны только белые девушки, Оскар вставлял:
– Мне нравятся испанские девушки.
– Это здорово, Оскар, – с бесконечной снисходительностью в голосе роняла Марисоль. – Но есть одна проблемка: ни одна испанская девушка не захочет встречаться с тобой.
– Оставь парня в покое, – однажды вступилась за него Летиция. – Оскар, я считаю тебя очень милым.
– Ну да, – рассмеялась Марисоль, закатывая глаза, – теперь он точно напишет о тебе книгу.
Они были его фуриями, эти девушки, его личным пантеоном; они снились ему чаще других, и пусть они откровенно шпыняли его, но, разумеется, постепенно они проникли в его дилетантские сочинения. В мечтах он либо спасал их от пришельцев, либо возвращался в Патерсон богатым и знаменитым – это он! доминиканский Стивен Кинг! – и они бросались к нему со всеми до единой книжками, что он написал, и мольбой об автографе. Прошу тебя, Оскар, женись на мне. Оскар, шутливо: прости, Марисоль, я не беру в жены невежественных сучек. (Но потом он, конечно, все равно на ней женится.) Он по-прежнему наблюдал издалека за Марицей в твердой уверенности, что однажды, когда их накроет атомная бомба (или разразится чума, или случится нашествие триподов) и цивилизация будет стерта с лица земли, именно он спасет ее от радиоактивных кровососов и они вместе отправятся по опустошенной разгромленной Америке на поиски светлого завтра. В этих апокалиптических мечтах наяву он всегда был могущественным супергением, вроде дока Сэвиджа, достигшим невероятных высот как в боевых искусствах, так и во владении огнестрельным оружием. А о чем еще мечтать лоху, который никогда не стрелял даже из духового ружья, никому не давал под дых и не набирал больше тысячи очков в тренировочных тестах для поступления в университет?
Оскар – молодец
Учебу в выпускном классе он начал тучным, оплывшим, с вечной тяжестью в желудке и, что самое ужасное, одиноким, то есть без девушки. В тот год двое его дружков-фанов, Эл и Мигз, благодаря дичайшему везению обзавелись подружками. Девушки были так себе, страшненькие на самом деле, но тем не менее девушки. Свою Эл подцепил в парке Менло. Она сама подошла к нему, похвалялся Эл, и когда она сказала, предварительно отсосав у него, естественно, что у нее есть подруга, которая ужасно хочет с кем-нибудь познакомиться, Эл оторвал Мигза от игры и поволок в кино, ну а дальше все случилось само собой. Через неделю Мигз уже официально был при девушке, и лишь тогда Оскар узнал о том, что происходит. Узнал, когда они втроем сидели у него в комнате, предвкушая очередную забойную авантюру Чемпионов против Смертоносных Дестроеров. (Оскару пришлось притормозить с его любимым «Раздраем», потому что никто кроме него не рвался играть средь постапокалиптических развалин поверженной вирусом Америки.) В первый момент, услыхав о двойном секс-прорыве, Оскар ничего не сказал, только жал и жал на кнопки приставки. Вам, ребята, привалило, пробормотал он очень не сразу. Его убивало то, что они не вспомнили о нем, не подключили его к съему девушек. Он злился на Эла: почему позвал Мигза, а не Оскара? И злился на Мигза, которому девушка таки обломилась. Эл при девушке – это Оскар еще мог понять. Эл (полное имя Эйлок) был одним из тех стройных индейских красавчиков, в ком никто и никогда не опознал бы фаната ролевых игр. Но Мигз с девушкой – такое невозможно себе вообразить; Оскар был потрясен, и его мучила зависть. Мигза Оскар всегда считал еще большим фриком, чем он сам. Прыщи в изобилии, идиотский смех и дрянные почерневшие зубы, потому что в детстве ему давали лекарство для взрослых. А твоя девушка, она симпатичная? – спросил он Мигза. Чувак, ответил Мигз, видел бы ты ее, красавица. Большие охренительные титьки, поддакнул Эл. В тот день та малость, что оставалась у Оскара от веры в жизнь, была сметена направленным ударом РСМ-45. Под конец, не в силах более терпеть эти муки, он жалобно спросил, нет ли у их девушек еще одной подружки.
Эл и Мигз переглянулись поверх экранов. Похоже, нет, чувак.
И тут Оскар кое-что понял про своих друзей, о чем прежде не догадывался (или, по крайней мере, притворялся, что не догадывается). Но теперь на него снизошло озарение, пробравшее его сквозь толщу жира до самых костей. Он уразумел: повернутые на комиксах, балдеющие от ролевых игр, сторонящиеся спорта друзья стыдятся его, Оскара.
Почва поплыла у него из-под ног. Игру он закончил раньше времени, Экстерминаторы обнаружили укрытие Дестроеров почти с ходу – мухлеж, проворчал Эл. Выпроводив друзей, Оскар заперся у себя в комнате, лег на кровать и пролежал несколько часов в полном отупении. Потом встал, разделся в ванной, которую ему больше не приходилось делить с сестрой, поскольку она поступила в Рутгерс, и дотошно оглядел себя в зеркале. Жир повсюду! Километры растяжек! Ужасные выпуклости по всему телу! Он походил на персонажа из комикса Дэниэла Клоуза.[17] Или на того черненького парнишку из «Паломара» Бето Эрнандеса.[18]
Господи, прошептал он, я – морлок.[19]
Наутро за завтраком он спросил мать: я некрасивый? Она вздохнула. Ну, сынок, ты точно не в меня пошел. Доминиканские родители! Их нельзя не любить!
Неделю он разглядывал себя в зеркале в самых разных ракурсах, вникал, не отводя глаз, и в итоге решил стать как знаменитый боксер Роберто Дуран, и никаких отговорок. В воскресенье он отправился к Чучо, и парикмахер сбрил его пуэрто-риканские кудряшки. (Погоди-ка, встрял напарник Чучо, ты
– Чувак, – удивился Мигз, –
– Перемены, – с напускной загадочностью отвечал Оскар.
– Что, ты теперь на музыку переключился?
Оскар с важностью покачал головой:
– Я на пороге новой парадигмы моей жизни.
Вы только послушайте его. Еще школы не кончил, а уже разговаривает как гребаный студент колледжа.
В то лето мать отправила его с сестрой в Санто-Доминго, и Оскар не артачился, как раньше. В Штатах его мало что удерживало. В Бани́ он прибыл со стопкой тетрадей и намерением исписать их все от корки до корки. Теперь, когда играть ему не с кем, он попробует стать настоящим писателем. Поездка обозначила своего рода перелом в его жизни. Если мать не одобряла его писанины и гнала из дома «проветриться», то
– Почему не стала?
Ла Инка покачала головой. Она смотрела на фотографию его матери, сделанную в первый день в частной школе; этот по-доминикански торжественный снимок бабушка особенно любила.
– Почему, почему…
За лето Оскар написал две книги о битве юноши с мутантами в эпоху конца света (ни одна не сохранилась) и сделал немыслимое количество заметок, включая всякие названия, которые пригодились бы для его научно-фантастических и просто фантастических сочинений. (О семейном проклятье он слышал тысячи раз, но, как ни странно, писать об этом ему и в голову не приходило. Ну, то есть, что за фигня, любая латиноамериканская семья проклята, нашли чем удивить.) Когда им с сестрой пришло время возвращаться в Патерсон, Оскар почти горевал. Почти.
В аэропорту Кеннеди дядя Рудольфо не сразу узнал его. Отлично, сказал
После Санто-Доминго Оскар встречался с Мигзом и Элом, ходил с ними в кино, обсуждал братьев Эрнандес, Фрэнка Миллера и Алана Мура, но их дружба в полном объеме так и не восстановилась. Он слушал их сообщения на автоответчике и сдерживал себя, чтобы не побежать к ним в гости. Виделся с ними раз, от силы два в неделю. Оскар сосредоточился на своих романах. Потянулись нудные недели в одиночестве – только игры, книги и сочиненные строчки. Ну да, вместо сына у меня отшельник, горько жаловалась мать. По ночам, когда не мог заснуть, Оскар пялился в дурацкий ящик; особенно его заворожили два фильма, «Зардоз» (который он смотрел со своим дядей, прежде чем на повторе его не прогнали спать) и «Вирус» (японское кино про конец света с обалденной киской из «Ромео и Джульетты»). Финал «Вируса» пронял его до слез: японский герой достигает Южного полюса пехом по андийским хребтам, стартовав в Вашингтоне, и все ради женщины своей мечты. Я работаю над моим пятым романом, отвечал он приятелям, когда они спрашивали, куда он пропал. Это
Видите? Что я вам говорил? Мистер Студент.
Раньше, когда его так называемые друзья обижали его или, пользуясь его доверчивостью, вытирали о него ноги, он безропотно терпел из страха перед одиночеством, улыбаясь и презирая себя. Но не теперь. Если за все годы, проведенные в школе, ему и было чем гордиться, так именно переменой в отношениях с Элом и Мигзом. Он даже рассказал об этом сестре, когда она приехала навестить семью, и услыхал похвальное «ну ты даешь, Ос!». Он наконец-то проявил определенную твердость, а значит, и самоуважение, и, хотя ему было больно, он понимал, что это охренительно
Оскар на ближних подступах
Разослав в октябре заявления в университеты (Фарли Дикинсона, Монтклэр, Рутгерс, Дрю, Глассборо, Уильяма Пэтерсона и даже, в качестве одного шанса на миллион, в университет Нью-Йорка, откуда ему пришел стремительный отказ не иначе как с конным нарочным, обычная почта так быстро не работает), всю зиму Оскар таскал свою бледную несчастную задницу на подготовительные курсы в Северном Нью-Джерси; там он и влюбился. Курсы организовал один из многочисленных Учебных центров, находившийся меньше чем в миле от его дома, и Оскар ходил туда пешком – здоровый способ похудеть, полагал он. На новые знакомства он не рассчитывал, но вдруг увидел красотку в последнем ряду, и его сердце взбунтовалось. Звали девушку Ана Обрегон; хорошенькая бойкая толстушка,
– Думаешь, я чокнутая? – спросила она в перерыве.
– Нет, ты не чокнутая, – сказал он. – Поверь, я в этом эксперт.
Ана любила поговорить, у нее были прекрасные карибские глаза цвета чистого антрацита, а конкретно той тяжелой породы, что бурят доминиканские бедолаги, и фигура, на которую только взглянешь и сразу поймешь: в одежде она смотрится так же классно, как и без оной. Своих пышных форм она не стеснялась, носила черные в обтяжку брюки со штрипками, как и все девушки в их округе, и сексуальнейшее белье, какое только могла себе позволить, а еще она тщательно красилась – этот многоплановый сложный процесс неизменно завораживал Оскара. Оторва сочеталась в ней с маленькой девочкой. Еще не побывав у нее дома, Оскар уже знал, что у нее имеется целая коллекция плюшевых животных, разбросанных по кровати; то, как легко она меняла свои обличья, дало Оскару основания полагать, что и «малышка», и «оторва» – только маски и что существует некая третья Ана, надевающая то одну личину, то другую, смотря по обстоятельствам, при этом всегда оставаясь в тени, непознаваемой. В Миллера она углубилась, потому что эти книги подарил ей бывший бойфренд Мэнни, прежде чем завербоваться в армию. Он постоянно зачитывал ей отрывки из Миллера, это его так возбуждало. Они начали встречаться, когда ей было тринадцать, а ему двадцать четыре, он лечился от кокаиновой зависимости; обо всем этом Ана рассказывала как о чем-то вполне нормальном и даже обыденном.
– Тебе было тринадцать и твоя мама разрешила тебе встречаться со старпером?
– Мои родители обожали Мэнни, – ответила Ана. – Мама всегда готовила ужин специально для него.
– Весьма неортодоксально, – сказал Оскар, а позже, когда сестра приехала на очередные каникулы, спросил у нее с намерением затеять спор, позволила бы она своей дочери-подростку вступить в отношения с двадцатичетырехлетним мужчиной.
– Прежде я бы его убила.
Облегчение – вот что испытал Оскар, к своему удивлению.
– Постой-ка, в это втянут кто-то из твоих знакомых?
Он кивнул:
– Она сидит рядом со мной на подготовительных курсах. В ней есть что-то вызывающее.
Лола устремила на него свои тигровые зрачки. Она приехала на неделю, и было ясно, что университетские нагрузки выносят ей мозг; на склере ее обычно широко распахнутых глаз, как у героев комиксов манга, проступили кровеносные сосуды. Знаешь, сказала она наконец, мы, цветные, горазды потрепать языком про то, как мы любим наших детей, но это все чушь собачья. Она резко выдохнула. На самом деле не любим. Не любим. Нет.
Он потянулся обнять ее, но она сбросила его руку движением плеча. Иди-ка лучше пресс качать. Пропотей, Мистер.
Так она называла его, когда была растрогана или обижена. Мистер. Потом она хотела выбить это слово на его могильном камне, но никто ей не позволил, даже я.
Дурак.
Амор ди пендехо, или Влюбленный дуралей
Он и Ана на подготовительных курсах, он и Ана на парковке после занятий, он и Ана в «Макдоналдсе», он и Ана дружат. Каждый день Оскар ждал, что она сделает ему ручкой, и каждый день она была рядом. У них появилась привычка болтать по телефону раза два в неделю, так, ни о чем, наматывая слова вокруг повседневности; первой позвонила она, предложив отвезти Оскара на курсы; спустя неделю он позвонил ей, просто чтобы попробовать, каково это. Сердце у него билось так сильно, что ему казалось, он вот-вот умрет, но она, сняв трубку, тут же сказала: Оскар, только послушай, какую хрень выдала моя сестрица, – и понеслось; словесный небоскреб, что они возводили на пару, рос как на дрожжах. К пятому звонку он перестал ждать большого взрыва. Ана была единственной девушкой, не считая его родственниц, сообщавшей о том, что у нее месячные; однажды она сказала ему: из меня кровища хлещет, как из свиньи, и он долго обдумывал это ошарашивающее признание, ведь наверняка оно что-то значило, а когда он вспоминал, как она смеется, будто воздух вокруг – ее собственность, сердце его, одинокий путник, колотилось в груди. В отличие от других девушек в его тайной космологии на Ану Обрегон он запал уже после того, как более или менее узнал ее, а она его. В его жизни она возникла случайно, и, когда радар Оскара засек ее, у него уже не было времени возводить стену из всякой белиберды или обзаводиться дикими несусветными надеждами. Либо он элементарно устал за четыре года, пока его отшивали, либо наконец нашел свою гавань. Невероятно, но вместо того, чтобы повести себя как последний идиот, что было вполне ожидаемо, учитывая, что это была первая девушка, с которой ему удалось наладить общение, он не дергался, принимая все как есть. Разговаривал с нею, не впадая в заумь, без натуги и обнаружил, что его неусыпная самокритичность ей страшно нравится. Поразительно, как между ними все складывалось. Обронит он что-нибудь очевидное, обыкновенное, а она прокомментирует: Оскар, ты правда офигенно умный. Однажды она сказала, что любит мужские руки, и он, прижав к лицу растопыренные пятерни, спросил нарочито небрежным тоном: «Да ну?» Она чуть не лопнула от смеха.
Ничего определенного об их отношениях она не говорила, разве что «парень, я рада, что познакомилась с тобой».
А я рад, что познакомил себя с тобой.
Как-то вечером, когда он, слушая «Новый порядок»,[20] продирался сквозь «Клаев ковчег»,[21] в дверь его комнаты постучала сестра:
– К тебе пришли.
– Ко мне?
А то. Лола прислонилась к дверному косяку. Недавно она обрила голову налысо в стиле Шинейд, и все, включая мать, решили, что она подалась в лесбиянки.
– Здесь неплохо бы прибраться. – Лола нежно погладила его по щеке. – Сбрей эту кучерявость, ей место только на лобке.
Пришла к нему Ана. Она стояла в прихожей, вся в коже, раскрасневшаяся от холода, но выглядела ослепительно: подводка для глаз, тушь для ресниц, тон-крем, губная помада и румяна.
– Там жуткий мороз, – сказала она. Перчатки, что она сжимала в руке, напоминали помятый букет.
– Привет, – только и сумел выдавить Оскар. Он знал, что сестра наверху подслушивает.
– Что ты делаешь? – спросила Ана.
– Типа ничего.
– Тогда типа сходим в кино?
– Типа отлично, – согласился он.
Наверху сестра прыгала на его кровати, тихо завывая «свидание, свидание», потом она запрыгнула ему на спину, и они оба едва не вывалились в окно.
– У нас что, свидание? – спросил он, садясь в машину Аны.
Улыбка мелькнула на ее лице: можно и так сказать.
Ана ездила на «тойоте-крессиде», и вместо того, чтобы направиться в ближайший кинотеатр, двинула в центр, в «Эмбой Мультиплекс».
– Обожаю это место, – сказала она, пытаясь припарковать машину. – Отец водил нас сюда, когда это еще был открытый кинотеатр. Ты бывал здесь с тех пор?
Он покачал головой. Но он слыхал, что отсюда часто угоняют машины.
– Эту малютку никто не угонит.
Оскару было так трудно поверить в происходящее, что он не мог воспринимать это всерьез. Пока шел фильм – «Охотник на людей», – он все ждал, что вот сейчас заявятся какие-нибудь придурки с фотокамерами и с криками «Сюрприз!» и ну щелкать их и ржать. Ого, сказал он, не желая, чтобы она забывала о его присутствии, а кино очень даже ничего. Ана кивнула; от нее пахло духами, ему незнакомыми, и, когда она прижималась к нему, жар ее тела вызывал у него головокружение.
На обратном пути Ана пожаловалась на мигрень и они ехали молча. Он попробовал включить радио, но она остановила его: не надо, башка у меня просто раскалывается. Кокаинчика? – шутливо спросил он. Нет, Оскар, спасибо. Тогда он откинулся на сиденье и уставился в окно. Мимо под бесконечными эстакадами пролетал Вудбридж, небоскребы строительной компании Хесса и прочее. Он вдруг понял, как он устал; нервозность, терзавшая его весь вечер, доконала его. Чем дольше они молчали, тем паршивее становилось у него на душе. Это просто кино, говорил он себе. Не свидание же.
Ана непонятно с чего приуныла, она все кусала нижнюю губу, пухлую, упругую, пока не перемазала зубы губной помадой. Он уже собрался сказать ей об этом, но передумал.
– Прочла что-нибудь стоящее за последнее время?
– Не-а, – ответила она. – А ты?
– Я сейчас читаю «Дюну».[22]
– Ага, – кивнула Ана. – Терпеть не могу эту книгу.
Они добрались до съезда на Элизабет, подлинной достопримечательности Нью-Джерси – промышленные отходы по обе стороны магистрали. Оскар перестал дышать, пытаясь уберечься от мерзких испарений, но Ана вдруг издала вопль, который вжал его в дверцу машины.
– Элизабет! – вопила она. – Сожми, на хрен, ноги!
Глянула на него, вскинула голову и рассмеялась.
Дома его поджидала сестра.
– Ну?
– Что ну?
– Ты ее трахнул?
– Господи, Лола, – покраснел он.
– Не ври мне.
– Я не из тех, кто торопит события.
Он умолк, вздохнул. Иными словами, я даже шарфа с нее не снял.
– Верится с трудом. Знаю я вас, доминиканских парней. – Лола подняла руки и начала сгибать пальцы с шутливой свирепостью. – Вы ребята хваткие.
На следующее утро он проснулся с таким ощущением, будто жир стек с него, стек в тартарары и он будто дочиста отмылся от своей беды, и сперва он долго не мог сообразить, откуда это чувство, а потом произнес вслух ее имя.
Любовь и Оскар
Отныне они каждую неделю ходили в кино или в торговый центр. И разговаривали. Он узнал, что экс-бойфренд Мэнни лупил ее, и с этим все было не так просто, призналась она, поскольку ей нравится, когда парни грубоваты в постели; он узнал, что ее отец погиб в автокатастрофе, когда она была еще маленькой и жила в доминиканском Макорисе, а ее теперешнему отчиму глубоко плевать на нее, ну и ладно, потому что, как только она поступит в Пенсильванский университет, дома ее больше не увидят. В свою очередь он показал ей кое-что из написанного им и рассказал, как когда-то его сбила машина и он лежал в больнице, и про то, как раньше
О да, они сблизились. Но целовались ли они в машине хотя бы раз? Лазил ли он ей под юбку? Поддевал ли пальцем ее клитор? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?
Бедный Оскар. Он и не заметил, как его затянуло в омут давай-будем-друзьями, проклятие всех фанатов, упертых в свои игры. Такие отношения – любовный эквивалент игре на бирже: стоит в это влезть, и непрерывная головная боль тебе обеспечена, а что ты получишь взамен, кроме горечи и разбитого сердца, еще вопрос. Может, получше узнаешь себя и женщин.
Но не факт.
В апреле пришли результаты второго этапа вступительных тестов (1020 по старой системе подсчета), и через неделю выяснилось, что учиться он будет в Рутгерсе в Нью-Брунсвике. Слава богу, свершилось, сказала его мать с облегчением почти оскорбительным. Не торговать мне больше карандашами, согласился он. Тебе там понравится, пообещала сестра. Знаю, что понравится. Я создан для колледжа. Что касается Аны, ее ждал Пенсильванский универ, программа подготовки к магистратуре, полная стипендия. И теперь пусть мой отчим поцелует меня в зад! В том же апреле ее экс-бойфренд Мэнни вернулся из армии, о чем Ана сообщила Оскару, когда они вместе гуляли по ТЦ «Йаоан». Внезапное появление Мэнни и радость Аны по этому поводу поколебали надежды Оскара. Он вернулся, спросил Оскар, что, навсегда? Ана кивнула. Похоже, у него опять неприятности из-за наркотиков, но на этот раз, утверждала Ана, его подставили те трое
Да уж, бедный Мэнни, пробормотал Оскар себе под нос.
Бедный Мэнни, бедная Ана, бедный Оскар. Ситуация менялась быстро. Первая потеря: теперь Ану было трудно застать дома, и сообщения Оскара оседали на ее автоответчике. Это Оскар, медведь жует мои ноги; пожалуйста, позвони. Это Оскар, они требуют миллион долларов, или все кончено, пожалуйста, позвони. Это Оскар, я только что засек странный метеорит, отправляюсь на разведку. Через два-три дня она перезванивала и они мило болтали, но… Потом она отменила три пятничные встречи подряд, и ему пришлось довольствоваться усеченным общением по воскресеньям после церкви. Он садился к ней в машину, и они ехали на Восточный бульвар в парк и оттуда глазели на Манхэттен, высившийся над горизонтом. Это вам не океан, не горный хребет, это куда лучше – по крайней мере, в глазах Оскара; Манхэттен вдохновлял их, и у них развязывались языки.
Во время одной из таких бесед Ана вдруг обронила:
– Господи, я и забыла, какой у Мэнни большой член.
– Мне обязательно это знать? – огрызнулся Оскар.
– Прости, – смутилась она. – Я думала, мы можем говорить обо всем.
– Было бы неплохо, если бы оценку анатомических достоинств Мэнни ты оставила при себе.
– Значит, мы не можем говорить обо всем?
Он даже не потрудился ответить.
С появлением Мэнни и его
– Что, у нее есть парень? – ни с того ни с сего спросила Лола.
– Да, – ответил он.
– Уйди в тень на некоторое время.
Он послушался? Конечно, нет. Всегда к услугам Аны, когда ей хотелось поплакаться. Ему даже подвернулся – о счастье! – случай познакомиться с пресловутым Мэнни, и это было так же прикольно, как услышать «пидор» в свой адрес на школьном вечере (что действительно имело место, дважды). Они встретились у дома Аны. Мэнни – худощавый малый с мускулатурой марафонца и алчными глазами, в любой момент готовый ко всему; когда они здоровались за руку, Оскар ждал, что этот урод его ударит, настолько враждебно он сверлил его взглядом. Мэнни был почти лыс и, чтобы скрыть это, брился наголо, в ухе у него торчала серьга, одевался он в кожу, физиономия обветренная, загорелая – старый потрепанный кот, что гонится за уходящей молодостью.
– Так это ты и есть дружок Аны, – сказал Мэнни.
– Да, это я, – ответил Оскар так любезно, приветливо, что ему захотелось убить себя.
– Оскар – талантливый писатель, – вмешалась Ана. Хотя она ни разу не попросила дать почитать что-нибудь из его творений.
Мэнни хмыкнул:
– Да о чем ты можешь написать?
– Я скорее склонен к умозрительным жанрам. – Он сам понимал, как дико это прозвучало.
Хотя с умозрительным жанром он попал в самую точку. Казалось, Мэнни сейчас сделает из него бифштекс. Парень, от тебя скулы сводит, ты в курсе?
Оскар улыбался, призывая землетрясение, которое уничтожит весь Патерсон.
– Надеюсь, ты не собираешься замутить с моей девушкой, а?
– Ха-ха, – отвечал Оскар.
Ана залилась краской и уставилась себе под ноги. Короче, было весело.
С появлением Мэнни Ана открылась Оскару с иной стороны. Теперь, при том что виделись крайне редко, они говорили только о Мэнни и о том, как он ужасно обращается с Аной. Мэнни бил ее, Мэнни пинал ее, обзывал жирной сучкой, изменял ей, не сомневалась Ана, с кубинской шалавой, ученицей средней школы. Так вот почему у меня не получается познакомиться с девушкой, Мэнни всех прибрал, шутил Оскар, но Ана не смеялась. Они и десяти минут не могли пробыть вместе, чтобы Мэнни не пробибикал ей на пейджер, и всякий раз ей приходилось звонить ему и уверять, что она одна, а не с кем-нибудь. А однажды она заявилась домой к Оскару с синяками на лице и в порванной блузке, и его мать сказала: я не хочу никаких неприятностей в моем доме!
Что мне делать, спрашивала Ана снова и снова, и Оскар неуклюже обнимал ее и говорил: если он так плохо к тебе относится, ты должна порвать с ним, но она качала головой: знаю, что должна, но не могу. Я
В любой доминиканской семье имеются истории о безумной любви, о беднягах, что восприняли любовь чересчур всерьез, и семья Оскара не была исключением.
Его покойный
Твоя мать, шепнула ему однажды
И теперь, похоже, настал черед Оскара.
Ясно же, с ним происходит то же самое, но что он мог поделать? Куда денешься от чувств? Началась ли у него бессонница? Да. Утратил ли он способность сосредотачиваться на важных для него вещах? Да. Прекратил ли он читать Андре Нортон[23] и даже потерял ли интерес в заключительным выпускам «Хранителей»,[24] где события развивались самым скандальным образом? Да. Начал ли он брать дядину машину для долгих поездок на побережье в Сэнди-Хук, куда мать возила его, пока не заболела и пока Оскар еще не был слишком толстым, чтобы в конце концов вовсе покончить с пляжами? Да. Похудел ли он от своей юной неразделенной любви? Увы, этот признак высоких чувств, и лишь он один, как раз и отсутствовал, и Оскар, хоть убейте, не мог понять почему. Когда Лола порвала со своим боксером, «золотыми перчатками», она сбросила почти десять кило. Что за генетическая дискриминация, выпавшая на долю Оскара не иначе по причине Господней халатности?
С ним стали происходить странные вещи. Однажды он вырубился, переходя улицу на перекрестке, и очнулся в окружении команды регбистов. В другой раз Мигз решил посмеяться над ним и давай язвить насчет его притязания сочинять сценарии для ролевых игр, имевшего печальную историю: «Фэнтези Игры», компания с неограниченной ответственностью, для которой Оскар собирался писать и куда отправил одно из своих воспроизведений «иного мира», недавно закрылась, развеяв упования Оскара стать новым Гэри Гайгэксом.[25] Так, сказал Мигз, похоже, с этим у тебя облом, и впервые за все время их знакомства Оскар вышел из себя: не говоря ни слова, он набросился на Мигза, и вдобавок с такой злостью, что друган плевался кровью.
– Блин! – воскликнул Эл. – Расслабьтесь!
– Я не хотел, – неубедительно оправдывался Оскар. – Это просто несчастный случай.
– Мудиво, – прошепелявил Мигз. – Мудиво!
Оскар дошел до такого отчаяния, что однажды вечером, после того как Ана долго плакала по телефону из-за очередной мерзкой выходки Мэнни, он сказал, что идет в церковь, положил трубку, пошел в комнату дяди (Рудольфо был в стриптиз-баре) и стащил его антикварный «вирджинский драгун», весь из себя овеянный легендами кольт 44-го калибра, которым еще индейцев пропалывали, тяжелый, как беда, и такой же уродливый. Сунув впечатляющий ствол револьвера за пояс, он направился к многоквартирному дому, где жил Мэнни, и простоял там всю ночь. Алюминиевая обшивка на стенах стала ему как родная. Ну где же ты, сволочь, шептал Оскар. У меня для тебя симпатичная девчушка одиннадцати лет. Он не думал ни о том, что его посадят на веки вечные, ни о том, что в тюрьме таких лохов, как он, имеют в зад и в рот, ни о том, что если копы заметят его и найдут у него оружие, то дядю снова упрячут за решетку за нарушение условий досрочного освобождения. Он ни о чем не думал вообще. В голове у него было пусто, совершенный вакуум. Перед глазами промелькнуло его писательское будущее: до сих пор он написал только один фиговый роман о голодном призраке, что охотится на компанию друзей в маленьком австралийском городке; шанс создать что-нибудь получше ему больше не светит – конец карьере. К счастью для американской литературы, Мэнни в ту ночь не пришел домой.
Оскар не мог толком объяснить свое состояние. Дело было не только в том, что в Ане он видел свой единственный гребаный шанс на счастье, – в чем он нисколько не сомневался, – но еще и в том, что за свои несчастные восемнадцать лет он не переживал ничего, хотя бы близко похожего на чувства к этой девушке. Я так долго ждал любви, написал он сестре. Сколько раз мне приходила в голову мысль, что
Два дня спустя, когда сестра приехала на постирушку, он не выдержал и рассказал ей об эпизоде с револьвером, – она ошалела. Заставила с ней вместе встать на колени перед домашним алтарем, который соорудила в память о покойном
Нужно прекратить это, Мистер.
Знаю, ответил он. Но я даже не знаю, что я должен прекратить, понимаешь?
В ту ночь они с сестрой заснули на диване, она первая. Лола только что рассталась со своим бойфрендом примерно в десятый раз, и даже Оскар, несмотря на свои переживания, понимал, что они опять сойдутся, и очень скоро. На рассвете ему приснились девушки, которых у него никогда не было, они стояли ряд за рядом, несметным числом, словно запасные тела чудо-людей из комикса Алана Мура.[27]
Он проснулся в холодном поту с пересохшим горлом.
Они встретились в японском ТЦ на Эджуотер-роуд, «Йаоане», на который Оскар наткнулся в одну из своих одиноких унылых поездок. Этот торговый центр он считал отныне их местом, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Там он покупал кассеты с аниме и сборные фигурки персонажей из комиксов. Оба заказали курицу карри и сели в просторном кафетерии с видом на Манхэттен, единственные неяпонцы, «пришельцы», во всем заведении.
– У тебя красивая грудь, – сказал он в качестве вступления.
Смущение, испуг. Оскар, что с тобой?
Он смотрел сквозь стекло на западную оконечность Манхэттена, смотрел, как самый последний лох. Потом он сказал ей.
Она не удивилась. Взгляд ее смягчился, она положила ладонь на его руку, со скрипом придвинула стул к нему поближе, в зубах у нее застряло что-то желтое.
– Оскар, – нежно сказала она, – у меня есть парень.
Она отвезла его домой; у порога он поблагодарил ее за потраченное на него время, зашел в дом и лег в постель.
В июне он закончил школу Дона Боско. Хороши же они были на выпускной церемонии: похудевшая, осунувшаяся мать (рак скоро заберет ее), Рудольфо, осоловевший от наркоты, и только Лола выглядела как надо, сияющей, счастливой. Победа, Мистер, победа. Он слыхал краем уха, что из всех его ровесников в их районе Патерсона только он и Ольга – несчастная чокнутая Ольга Поланко – не были ни на одном выпускном балу, им не нашлось пары. Чувак, съехидничал Мигз, по-моему, ты просто обязан пригласить
В сентябре он отправился в Нью-Брунсвик учиться в Рутгерсе, на прощанье мать подарила ему сто долларов и первый поцелуй за пять лет; дядя – упаковку презервативов. Опробуй их все, сказал он и добавил: на девушках. Поначалу в колледже Оскар пребывал в эйфории: он был один, свободен от всего, сам себе, черт побери, хозяин, да еще с оптимистичной надеждой найти среди этих тысяч молодых людей кого-нибудь похожего на него. Увы, этого не случилось. Белые ребята, увидев его темную кожу и африканские кудри, общались с ним с бесчеловечной приветливостью. Цветные ребята, услыхав, как он говорит, и посмотрев, как он двигается, качали головами: ты не доминиканец. И он твердил снова и снова: но это не так.
Два
В дремучем лесу
1982–1985
Когда наша жизнь круто меняется, это всегда происходит не так, как мы себе представляли, но совершенно по-другому.
Панкушка. Вот кем я стала. Панкушкой, обожающей
Воевали мы целый год. Да и могло ли быть иначе? Она была старорежимной доминиканской матерью, я – ее единственной дочкой, которую она вырастила одна, без чьей-либо помощи, и это означало, что ее долг – постоянно прижимать меня к ногтю. Мне было четырнадцать, и я жаждала обрести свой личный кусок мира, где ей не нашлось бы места. Я мечтала о жизни, как в сериале «Большая голубая жемчужина», что я смотрела в детстве, – сериале, побудившем меня заводить друзей по переписке и приносить домой школьные атласы. О жизни, что существовала за пределами Патерсона, за пределами моей семьи, за пределами испанского языка. И, когда мать заболела, я поняла, что у меня появился шанс, и я не собираюсь ни лицемерить, ни извиняться – я ухватилась за этот шанс. Если вы росли не в такой семье, как моя, то вы не в курсе, а если вы не в курсе, то, вероятно, вам не стоит судить меня. Вы и понятия не имеете, сколь крепко держат нас за шкирку наши матери, даже те, кого никогда не бывает дома, –
Перемена произошла не за одну ночь. Да, лихость жила во мне, да, она заставила мое сердце биться быстрее, да, она плясала вокруг меня, когда я шла по улице, и с ее подачи я научилась смотреть парням прямо в лицо, когда они пялились на меня, и да, по ее милости мой смех из вежливого покашливания превратился в затяжную горячку, но мне все еще было страшно. Как я могу перестать существовать? Я была дочерью своей матери. Хватка, с какой она меня держала, была сильнее, чем любовь. И вдруг… Однажды я шла домой с Карен Сепеда, моей тогдашней как бы подружкой. Карен подалась в готы, и у нее отлично получалось: она лохматила волосы а-ля Роберт Смит,[35] одевалась только в черное, а цветом лица смахивала на привидение. Идти с ней рядом по улицам Патерсона было все равно что прогуливаться с бородатой женщиной. Все пялились, и это пугало; наверное, страх и послужил причиной.
Мы топали по Главной улице, все лупили на нас глаза, и вдруг, ни с того ни с сего, я сказала: Карен, отрежь мне волосы. Стоило мне это произнести, как меня захлестнуло знакомое чувство – кровь заклокотала в моих жилах. Карен приподняла бровь: а что скажет твоя мама? Понимаете, не только я, все боялись Бели́сии де Леон.
Да хер с ней, ответила я.
Карен посмотрела на меня как на дурочку – прежде я никогда не ругалась, но вместе со мной менялась моя речь. На следующий день мы заперлись у нее в ванной; внизу, в гостиной, орали ее отец с дядьями – по телику показывали футбольный матч. Я долго смотрела на девочку в зеркале и чувствовала лишь одно: я больше не хочу ее видеть, никогда. Я вложила ножницы в ладонь Карен и водила ее рукой до тех пор, пока мы не закончили.
– Выходит, ты теперь панк? – неуверенно спросила Карен.
– Да, – сказала я.
Еще через день мать швырнула в меня париком. Будешь это носить. Будешь носить каждый день. И если я увижу тебя без парика, убью!
Не говоря ни слова, я поднесла парик к горелке.
Прекрати, взвилась мать, когда над горелкой поднялось пламя. Не смей…
Парик вспыхнул, как бензин, как глупая надежда, и не швырни я его в раковину, мне опалило бы руку. Вонища стояла жуткая, все химикалии на всех заводах в Элизабет и те не так смердят.
Тогда это и случилось: она влепила мне пощечину, а я ударила ее по руке, и она отдернула руку, словно обжегшись.
Разумеется, все сочли, что хуже меня дочери нет. Тетка и соседи в один голос твердили:
Боже, как мы бились! Больная или нет, умирающая или нет, моя мать не собиралась легко сдаваться. Чем-чем, а тряпкой она не была. Я видела, как она била взрослых мужчин, отпихивала белых полицейских, так что они падали на задницы, руганью и проклятьями затыкала рты целой кучке скандалистов. Она растила меня и брата одна, работала на трех работах, пока не скопила на дом, в котором мы живем, выстояла, когда ее бросил муж, одна приехала в Америку, никого здесь не зная, а однажды в юности, рассказывала она, ее избили, подожгли и бросили умирать. Отпустить меня без боя? Как же. Говнючка, за модой погналась? – говорила она. Думаешь, ты вся из себя, но ты –
Ее яростью, как застоявшимся табачным дымом, пропах весь дом. Эта ярость пропитала наши волосы и нашу еду, она была сродни радиоактивным осадкам, о которых нам рассказывали в школе, тем, что падают мягко, словно снег. Брат не знал, как ему себя вести. Он прятался у себя в комнате, но иногда неуклюже пытался выяснить у меня, что происходит. Ничего. Лола, мне ты можешь сказать, упрашивал он, а я лишь смеялась в ответ. Тебе нужно похудеть, говорила я.
К матери я старалась не приближаться. По большей части она только смотрела на меня ненавидящим, ядовитым взглядом, но, случалось, внезапно хватала меня за горло и держала, пока я не отцеплю ее пальцы от моей шеи. Если она и обращалась ко мне, то лишь со смертельными угрозами. Когда ты повзрослеешь, я подкараулю тебя в темной аллее и убью, и никто не узнает, что это я сделала! Она буквально смаковала эту идею.
Сумасшедшая, говорила я.
На себя посмотри, а меня не трогай! – кричала мать, а потом опускалась на стул, чтобы отдышаться.
Все было плохо, но никто не мог предположить, что случится потом. Хотя, если подумать, это было очевидно.
Всю жизнь я твердила себе, что однажды я просто исчезну.
И однажды я исчезла.
Я сбежала из-за парня, как бы.
Ну что о нем сказать? Он был таким же, как все молодые ребята, красивым зеленым юнцом, и, как насекомое, не мог усидеть на месте.
Звали его Альдо.
Лет ему было девятнадцать, и жил он на побережье вместе со своим семидесятичетырехлетним отцом. На заднем сиденье его «олдсмобиля» я задрала свою кожаную юбку, приспустила чулки в сеточку, и мною заблагоухала вся машина. Это было наше первое свидание. Я училась в предпоследнем классе, и той весной мы писали и звонили друг другу по меньшей мере раз в сутки. Я даже ездила к нему в Уайлвуд с Карен (у нее были права, а у меня нет). Он жил и работал рядом с пляжем, один из троих парней, обслуживавших электромобили на аттракционах, единственный без татуировок. Останься, сказал он мне в тот вечер (Карен брела по пляжу далеко впереди нас). Где я буду жить? – спросила я, и он улыбнулся: со мной. Не сочиняй, сказала я, но он, отвернувшись, смотрел на прилив. Я хочу, чтобы ты осталась, и голос его звучал очень серьезно.
Он три раза просил меня об этом. Я подсчитала.
Летом мой брат объявил, что намерен посвятить свою жизнь созданию ролевых игр, а мать пыталась совмещать две работы впервые после операции. Хорошего в этом было мало. Мать приходила домой измученная, и поскольку я больше не помогала по хозяйству, у нас царил полный бардак. Порою по выходным заглядывала тетя Рубелка, готовила что-нибудь, убирала и отчитывала нас с Оскаром, но у нее была своя семья, и в основном мы жили сами по себе. Приезжай, сказал Альдо по телефону. Потом в августе Карен уехала учиться в Слиппери-Рок. Школу она закончила на год раньше меня. Если я больше никогда не увижу Патерсон, я это как-нибудь переживу, сказала она перед отъездом. В сентябре, в первые две недели учебы, я шесть раз прогуляла уроки. Я просто не могла ходить в школу. Ноги не несли меня туда. Вдобавок на тот момент я читала «Источник» Айн Рэнд и воображала себя не Доминик, а Говардом Рорком,[37] и это не шло мне на пользу. Я бы и дальше пребывала в этом вялом состоянии, в подспудном и отчаянном страхе совершить рывок, но в конце концов произошло то, чего мы все ожидали. За ужином мать объявила ровным тоном: послушайте, вы оба, что я вам скажу. Врач снова посылает меня на обследование.
Оскар, казалось, вот-вот заплачет. Он опустил голову. А какова же была моя реакция? Я взглянула на мать и сказала: передай мне соль, пожалуйста.
Сейчас я уже не обижаюсь на мать за то, что она ударила меня по лицу, но тогда эта пощечина оказала мне огромную услугу. Мы набросились друг на друга, перевернули стол, мясная похлебка растеклась по полу, Оскар забился в угол, хныча: прекратите, прекратите, прекратите!
На несколько дней дом превратился в зону боевых действий; затем в пятницу она выпустила меня из моей комнаты, разрешила сесть рядом с ней на диван и посмотреть сериал. Она ждала результатов анализов крови, но никто бы не догадался, что ее жизнь висит на волоске. Мать смотрела телевизор так, словно это было для нее сейчас самым главным, и стоило кому-нибудь из персонажей сподличать, как она всплескивала руками. Ее нужно остановить! Неужели они не понимают, что эта тварь задумала?
– Ненавижу тебя, – сказала я очень спокойно, но она не услышала.
– Принеси мне воды, – попросила она. – И положи в стакан кубик льда.
Это последнее, что я для нее сделала. Следующим утром я уже ехала в автобусе на побережье. Одна сумка, две сотни долларов, заработанных на чаевых, старый нож дяди Рудольфо. Мне было страшно. Я не могла унять дрожь. Всю дорогу мне чудилось, что небеса вот-вот разверзнутся, оттуда появится моя мать и схватит меня. Но обошлось. Никто не обратил на меня внимания, кроме мужчины, сидевшего через проход. Вы очень красивая, сказал он, похожи на девушку, что я когда-то знал.
Я не оставила им записки. Настолько я ненавидела их. Ее.
Ночью, когда мы с Альдо лежали в его душной, провонявшей кошками комнате, я сказала ему: я хочу, чтобы ты сделал это со мной.
Он начал расстегивать мои брюки.
– Ты уверена?
– Не сомневайся, – мрачно ответила я.
У него был длинный тонкий член, причинявший адскую боль, но я только повторяла: да, Альдо, да, – потому что, по моим представлениям, именно это нужно было говорить, когда теряешь «девственность» в объятиях парня, которого ты якобы любишь.
Похоже, ничего глупее я не могла придумать. Мне было плохо. И дико скучно. Но, естественно, я не признавалась в этом даже себе. Я убежала из дома, а значит, я счастлива! Счастлива! Альдо, предлагая мне неоднократно перебраться к нему, забыл упомянуть, что его отец ненавидит его почти так же, как я ненавидела свою мать. Альдо-старший воевал во Вторую мировую и не собирался прощать «япошкам» гибель своих приятелей. Папан больной на всю голову, говорил Альдо. Он до сих пор не эвакуировался из форта Дикс. Пока я жила у них, отец мне и двух слов не сказал. Он был старым скупердяем и даже на холодильник вешал замок. Не подходи к холодильнику, рычал он на меня. Нам не разрешалось взять даже лед. Отец с сыном жили в дешевеньком малюсеньком бунгало; я и Альдо спали в комнате, где папаша держал лотки, в которые гадили две его кошки, и по ночам мы вытаскивали лотки в коридор, но старик просыпался раньше нас и затаскивал лотки обратно к нам комнату: я запретил вам трогать мои какашки. Смешно, когда вспоминаешь об этом. Но тогда мне было не до смеха. Я нашла работу, торговала жареной картошкой на набережной и вдыхала то запах горящего масла, то кошачьей мочи, другие запахи я перестала ощущать. По выходным я либо выпивала с Альдо, либо сидела на песке одетая во все черное и писала в дневник; эти записи, воображала я, послужат созданию идеального общества после того, как нас перемелют в радиоактивной мясорубке. Иногда ко мне подкатывались парни с вопросиками типа «и кто, блин, умер?» или «что у тебя с волосами?». Садились рядом со мной на песок. Ты красивая девушка, на пляже ты должна быть в бикини. Зачем? Чтобы меня было легче изнасиловать? Помнится, один из них вскочил как ужаленный: мать твою, да что у тебя в голове?
До сих пор не понимаю, как я все это вытерпела. В начале октября меня уволили из картофельной забегаловки; впрочем, к концу сезона вся торговля на набережной закончилась и от нечего делать я торчала в публичной библиотеке, которая была еще беднее, чем библиотека в нашей школе. Альдо начал работать у отца в гараже, отчего они бесили друг друга еще больше, а следовательно, и мне перепадало. Дома после работы они пили пиво и сокрушались насчет их любимой бейсбольной команды. Наверное, мне повезло, что они не додумались, зарыв топор войны, сообща наехать на меня. Я старалась как можно меньше бывать дома, дожидаясь, когда ко мне вернется та самая лихость, вернется и подскажет, что дальше делать, но внутри у меня все высохло, опустело, никаких озарений. Я уже решила, что со мной случилось то, о чем пишут в книжках: с потерей девственности я утратила свою силу. И жутко обозлилась на Альдо. Ты алкаш, говорила я. И кретин. И что, огрызался он. От твоей мохнатки воняет. Та к и держись от нее подальше! Будет сделано! Но конечно, я была счастлива! Счастлива! Я все ждала, что столкнусь на набережной с моей семьей, развешивающей объявления с моей фотографией, – матерью, самой высокой, самой смуглой и грудастой женщиной в округе, Оскаром, похожим на коричневый пузырь, тетей Рубелкой, а может, даже и дядей Рудольфо, если родным удастся отвадить его от героина на какое-то время, – но единственные объявления, которые я видела, были о пропавших кошках. Вот вам белые люди. У них кошка потеряется, и они развешивают воззвания на всех углах. А у нас, доминиканцев, потеряется дочь, и мы даже не отменим посещение парикмахерской.
К ноябрю меня уже все достало. Вечерами сидела с Альдо и его вонючим папашей, по телевизору показывали старые сериалы, те, что мы с братом смотрели детьми, и разочарование скребло, будто наждаком, по моим внутренностям, мягким и нежным. Вдобавок холодало, ветер гулял по бунгало, забирался под одеяла или врывался следом за тобой в душ. Это было ужасно. И мне все время мерещился мой брат, как он пытается приготовить себе поесть. Не спрашивайте почему. Дурацкие видения. Но в семье готовила я, а единственное, что умел Оскар, – поджарить сыр на гриле. Я представляла, как он, отощавший, обратившийся в тень, топчется по кухне, шаря с тоской в пустых шкафчиках. Мне даже начала сниться мать, разве что в моих снах она была маленькой девочкой, то есть совсем крошечной; она умещалась на моей ладони и все норовила что-то сказать. Я поднимала ее к своему уху и все равно не могла ничего расслышать.
Я всегда терпеть не могла понятные сны. И до сих пор не люблю, когда мне такие снятся.
А потом Альдо решил сострить. Я видела, что наши отношения вгоняют его в уныние, но не понимала, до какой степени, пока однажды вечером он не привел в дом друзей. Его отец уехал в Атлантик-Сити, и ребята пили, курили, рассказывали тупые анекдоты, и вдруг Альдо говорит: «Знаете, что такое “понтиак”? Это автомобиль, который бедный забитый бомж принимает за “кадиллак”». Но на кого он смотрел, когда произносил свою «гениальную» шутку? Прямо на меня.
Ночью он полез ко мне, но я отпихнула его. Отстань.
Кончай злиться, сказал он, кладя мою руку на свой член. Вялый, никакой.
И расхохотался.
И что же я сделала спустя денек-другой? Реальную глупость. Я позвонила домой. В первый раз никто не ответил. Во второй трубку взял Оскар. Резиденция семьи де Леон, кому предназначается ваш звонок? Мой брат во всей красе. Вот почему его все тихо ненавидят.
– Это я, чучело.
– Лола. – Он умолк надолго, и я сообразила, что он плачет. –
– Ты не хочешь это знать. – Я переместила трубку к другому уху, стараясь говорить как можно непринужденнее.
– Лола,
– Болван, говори потише.
– На работе.
Кто бы мог подумать, сказала я.
Наверное, я сильно по нему соскучилась, или мне просто хотелось увидеть человека, для которого я не чужая, или кошачья моча повредила мой разум, но я дала ему адрес кофейни на набережной и велела привезти мою одежду и кое-что из книг.
Деньги тоже привези.
Он замялся.
– Я не знаю, где
– Знаешь, Мистер. Просто возьми их.
– Сколько? – робко спросил он.
– Все.
– Это большая сумма, Лола.
– Просто привези мне эти деньги.
– Ладно, ладно. – Он шумно вдохнул. – Скажи по крайней мере, ты в порядке или как?
Я в порядке, и это был единственный момент в нашем разговоре, когда я чуть не заплакала. Сделала паузу, дожидаясь, пока голос не зазвучит нормально, и спросила брата, как он намерен обхитрить мать, чтобы она не догадалась, куда он собрался.
– Ты меня знаешь, – грустно ответил он. – Может, я и лох, но я изобретательный лох.
Мне ли было не знать, что нельзя полагаться на человека, чьими любимыми книжками в детстве были детективы про малолетнего умника по кличке Энциклопедия.[38] Но я плохо соображала, так мне хотелось его увидеть.
Правда, у меня был план. Я хотела уговорить брата бежать вместе со мной. И отправимся мы в Дублин. Работая на набережной, я познакомилась с компанией ирландских ребят и повелась на их рассказы о своей стране. В Ирландии я устроюсь бэк-вокалисткой к U2, и Боно с его ударником оба в меня влюбятся, а Оскар станет доминиканским Джеймсом Джойсом. Я и в последний пункт реально верила. Та к что обманывалась я по полной.
На следующий день я вошла в кофейню в отличном настроении, в каком давно не бывала; Оскар был уже там с сумкой.
– Оскар, – рассмеялась я, – ты такой толстый!
– Знаю, – застеснялся он. – Я беспокоился о тебе.
Мы обнимались чуть ли не целый час, а потом он заплакал.
– Лола,
– Да все нормально, – сказала я, а когда подняла голову, увидела, что в кафе входят моя мать, тетя и дядя.
– Оскар! – завопила я, но было уже поздно.
Мать похудела, осунулась, вылитая карга с виду, но вцепилась она в меня так, словно я была ее последним центом, а ее зеленые глаза под рыжим париком пылали яростью. Я отметила невольно, что она принарядилась для такого случая. Для нее это было в порядке вещей. Дьявольское отродье, закричала она. Мне удалось выволочь ее на улицу, и когда она отцепилась от меня одной рукой, чтобы ударить, я вырвалась. Я бежала, только пятки сверкали. Услышала, как она грохнулась и растянулась на мостовой, но я и не думала оглядываться. Нет – я бежала. В начальной школе на соревнованиях я всегда была самой быстрой среди девочек, приносила домой всякие наградные ленты; мне говорили, что это нечестно, ведь я выше всех, но я не обращала внимания. Я бы и мальчишек опередила, если б захотела, так что у моей больной матери, вечно обдолбанного дяди и толстого брата не было шансов меня догнать. Я намеревалась добежать до конца набережной, миновать гребаную лачугу Альдо, выбежать вон из Уайлдвуда и вон из Нью-Джерси, ни разу не останавливаясь. Я не просто убегу, я
И так оно бы и вышло. Но я оглянулась. Не смогла удержаться. И Библию-то я читала, про соляной столб и прочее, но когда ты дочь той матери, что вырастила тебя одна без посторонней помощи, от старых привычек тяжело избавиться. Я лишь хотела убедиться, что
Так я оказалась в Санто-Доминго. Похоже, мать решила, что с острова, где я никого не знаю, мне будет труднее убежать, и в каком-то смысле она была права. Я здесь уже полгода и к тому, что произошло, стараюсь относиться философски. Поначалу мне было не до философии, но в конце концов меня отпустило. Это как битва между яйцом и камнем, сказала моя
Та к много изменилось за эти полгода в моей голове и сердце. Росио научила меня одеваться как «настоящая доминиканская девушка». Она причесывает меня и помогает с макияжем, и порою я смотрю на себя в зеркало и не понимаю, кто я теперь на самом деле. Только не подумайте, что мне здесь плохо. Если бы прилетел воздушный шар, чтобы унести меня прямиком к дому U2, я не уверена, что села бы в корзину. (Но с моим братцем-предателем я до сих пор не разговариваю.) Честно сказать, я даже подумываю, не задержаться ли здесь еще на год.
Знай, я за тебя жизнь отдам, сказала она в последний раз по телефону. И мигом повесила трубку, ответить я не успела.
Впрочем, не об этом я хотела рассказать. Но о том безумном чувстве, из-за которого все это закрутилось, о колдовском чувстве, что сочится из моих костей, пропитывая меня целиком, как кровь вату. Чувство, что подсказывает мне: моя жизнь скоро изменится. Оно вернулось. Не так давно я проснулась от всяких дурацких снов, а оно уже пульсировало во мне. Это как если бы во мне сидел ребенок. Сперва я испугалась, вообразив, что это чувство опять велит мне сбежать, но каждый раз, когда я расхаживала по дому или смотрела на бабушку, чувство становилось сильнее, и я поняла: тут что-то другое.
К этому времени я уже встречалась с парнем, симпатичным черненьким пацаном по имени Макс Санчес; познакомилась я с ним в Лос Мина в гостях у Росио. Роста он невысокого, но его улыбка и прикольные шмотки искупают многое. Поскольку я из
Та к вот, я подумала, что, может, то чувство имеет отношение к Максу, и однажды позволила ему отвезти нас в отель для парочек. Он был так возбужден, что чуть не свалился с кровати, и первое, что он попросил, – посмотреть на мою задницу. Я и не предполагала, что моя большая задница может быть пределом мечтаний, он поцеловал ее раз пять, от его дыхания у меня кожа покрылась пупырышками, а потом провозгласил ее
Ну? – спросила Росио, когда мы встретились в школе. Я коротко кивнула, и она обняла меня, рассмеялась, и все девчонки, которых я терпеть не могла, уставились на нас, но что мне до них. Счастье, когда оно есть, одолеет всех шизанутых дур в Санто-Доминго вместе взятых.
Ясности, однако, не наступило. Я имею в виду чувство, оно продолжало крепчать, лишало сна, лишало покоя. Я начала проигрывать забеги, чего прежде со мной никогда не случалось.
Выходит, не такая уж ты потрясающая, а,
Все это страшно доставало, и вот однажды вечером я вернулась домой с прогулки. Макс водил меня гулять на набережную – на что-нибудь еще у него никогда денег не было, – и мы разглядывали летучих мышей, что шныряли зигзагами над пальмами, и нос старого корабля вдалеке. Макс мечтал вслух о том, как он переедет в Америку, а я растягивала мышцы на бедрах.
В тот вечер она сидела за столом, я подошла к ней сзади, пробор в ее волосах как белесая трещина, и я почувствовала прилив нежности. Обняла ее и вдруг заметила, что она перебирает фотографии. Старые фотографии, у нас дома я таких никогда не видела. Снимки моей матери в юности и других людей. Взяла один –
Она была реально
А я и не знала, заинтересовалась я.
Она была
Она собиралась что-то добавить и осеклась.
В этот момент меня ударило с ураганной силой. То самое чувство ударило. Я выпрямилась во весь рост, моя мать всю жизнь добивалась от меня такой осанки.
Три
Трижды разбитое сердце Бели́сии Кабраль
1955–1962
Принцесса пожаловала
Задолго до их американской истории, до Патерсона, раскинувшегося перед Оскаром и Лолой городом из сновидений, и даже до победных фанфар, прогремевших на Острове, откуда нас выселили в другой мир, на свете жила-была Ипатия Бели́сия Кабраль, мать тех двоих:
девушка такая высокая, что шею свернешь, на нее глядя;
такая темнокожая, словно Создательница моргнула, проектируя ее;
и у которой, как и у ее еще не рожденной дочери, обнаружится чисто джерсийский недуг – неукротимая тяга к перемене мест.
На дне моря
В то время она жила в Бани́. Не в нынешнем сумасшедшем Бани́, существующем благодаря бесперебойному притоку тех расторопных людей, что успели обосноваться в Бостоне, Провиденсе, Нью-Гэмпшире. Нет, то был стародавний чудесный Бани́, красивый и респектабельный. Город, известный своим противостоянием тьме, и, увы, именно там обитал самый темный персонаж нашей истории. На одной из главных улиц, рядом с центральной площадью. В доме, которого больше нет. Там проживала Бели́ со своей
Это были прекрасные дни.
Прокричав раза четыре или пять,
– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.
Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!
В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была
Каждое утро одно и то же: Ипатия Бели́сия Кабраль,
Сама
Что за фигня, поморщитесь вы, да любой подросток-эскапист мечтает о том же, поколенческие дела. Однако никакие самые дерзкие устремления не отменят тот факт, что Бели́ была подростком, живущим в Доминиканской Республике Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины, самого диктаторского диктатора, что когда-либо диктаторствовал. Страну и общество он выстроил так, что защита от побегов была практически стопроцентной. Алькатрас Антильских островов. Ни единой дырочки для какого-нибудь Гудини в банановом занавесе. Шансов смыться не больше, чем уцелевших туземцев-таино, а для запальчивой темнокожей девушки со скромными средствами еще меньше. (Если взглянуть на ее вольнолюбие в более широком аспекте, она страдала от духоты, что угнетала целое поколение молодых доминиканцев. Ее поколение развяжет революцию, но пока оно увядало от недостатка воздуха. Поколение, осознавшее себя в обществе, где самосознание отсутствовало напрочь. Поколение, которое, несмотря на консенсус по части невозможности перемен, жаждало обновления. На закате своих дней, заживо пожираемая раком, Бели́ скажет, что все чувствовали себя как в капкане. Это все равно что жить на дне океана, говорила она. Ни проблеска света, и вся толща воды давит на тебя. Но многие настолько привыкли к этому давлению, что считали его нормальным и думать забыли о том, что там, наверху, существует иное измерение.)
Но что она могла? Бели́ была девчонкой, черт возьми, она не располагала ни властью, ни красотой (пока), ни талантами, ни родственниками, которые поспособствовали бы ее перемещению в другой мир; у нее была только Ла Инка, а Ла Инка не собиралась помогать нашей девочке удрать от чего бы то ни было. Ла Инка – накрахмаленные юбки, властный вид – почитала своей главной задачей укоренить Бели́сию в провинциальной почве Бани́, как и в безусловно золотом прошлом ее семьи. Том, что Бели́, рано потеряв, никогда не знала. (Запомни, твой папа был врачом,
Твой папа был врачом, невозмутимо твердила Ла Инка. Твоя мама – медсестрой. Они жили в самом большом доме Ла-Веги.
Бели́ не слушала, но по ночам, когда дули пьянящие ветры, наша девочка стонала во сне.
Девчонка из моей школы
Когда Бели́ исполнилось тринадцать, Ла Инка добилась, чтобы ее взяли на бесплатное обучение в «Эль Редентор», одну из лучших школ Бани́́. Теоретически это был очень сильный ход. Пусть Бели́ и сирота, но она была третьей и последней дочерью одной из самых значительных семей Сибао, семьи из высшего общества, и достойное обучение полагалось ей не только по закону, но и по праву рождения. Заодно Ла Инка рассчитывала, что школа охладит порывистость Бели́. Учеба в заведении для лучших людей в округе излечит любую глупость, уповала Ла Инка. Но, несмотря на блестящую наследственность, самой Бели́ было очень далеко до высот, покорившихся ее родителям. Ее никто не пестовал, никто не вразумлял, пока Ла Инке – любимой кузине ее отца – не удалось разыскать девочку (спасти, попросту говоря), вытащив из тьмы, окутавшей ее детство, на свет Бани́. За семь последующих лет дотошная, упорная Ла Инка во многом нивелировала ущерб, нанесенный жизнью в чахлой провинции Асуа, но прискорбная неотесанность девочки все еще бросалась в глаза. Великосветской заносчивости хоть отбавляй, но речь, как у суперзвезды дешевой забегаловки. Бели́ могла уесть кого угодно и за что угодно. (Годы, проведенные в Дальней Асуа, тому виной.) Идея поместить темнокожую девчонку с сельскими манерами в шикарную школу, где большинство учеников были белокожими детьми высокопоставленных воров, опоры режима, – такая идея выглядела привлекательнее на бумаге, чем на практике. Каким бы гениальным врачом ни был ее отец, в «Эль Реденторе» Бели́ резко выделялась на общем фоне. В столь деликатной ситуации иная девочка, возможно, сумела бы лучше распорядиться своей полярной несхожестью: потупив взор, игнорировала бы 10 001 колючку, ежедневно втыкаемую в нее как учениками, так и преподавательским составом, и выжила бы. Но не Бели́. Она никогда в этом не признавалась (даже самой себе), но в школе она чувствовала себя выставленной напоказ – все эти светлые глаза, что прожорливой саранчой впиваются в ее смуглоту, – и она не знала, что делать с этой уязвимостью. Поэтому делала то, что раньше ее всегда выручало. Держалась враждебно, агрессивно, реагируя на все с бешеной несоразмерностью. Заметят ей, что туфли у нее слегка не того оттенка, и она тут же напомнит «обидчице», что та спит на ходу, а танцует, как коза с камнем в заднице. Уф. Вы просто играете понарошку, а ваша одноклассница бьет по-настоящему.
Словом, к концу второй четверти Бели́ ходила по коридорам школы без опасения, что кто-то попробует ее задеть. Понятно, оборотной стороной ее победы стало полнейшее одиночество. (И это вам не роман «Время бабочек», где одна из сестер Мирабаль,[39] добрая душа, принимается опекать несчастную ученицу из бедной семьи. Здесь никаких чудес: в школе все ее сторонились.) Вопреки своим сильно завышенным ожиданиям с первых же дней сделаться номером один в классе, а затем королевой выпускного бала в паре с красавцем Джеком Пухольсом, Бели́ очень скоро обнаружила себя вытесненной за костяной забор макровселенной в глухую мутную бездну – не иначе как колдовством коварной чуди. Ей настолько не повезло, что ее даже не понизили до подгруппы самых жалких существ – мегалузеров, объекта насмешек обычных лузеров. Она была за гранью, на территории злых ведьм. В компании еще двоих ультранеприкасаемых: Мальчика с Железным Легким, которого прислуга закатывала каждое утро в угол классной комнаты, и казалось, что он непрерывно улыбается, идиот, и китайской девочки, чей отец владел самым большим тюремным магазином в стране и был известен под кличкой Китаеза Трухильо. За два года в «Эль Реденторе» Вэй не продвинулась дальше испанской азбуки, но, несмотря на столь очевидное неудобство, она являлась в школу каждый день. Сперва другие ученики доставали ее штампованной антиазиатской хренью. Издевались над ее волосами (такие жирные!), глазами (ты правда можешь видеть сквозь эти щелки?), над палочками для еды (я припасла для тебя пару веточек!), над языком (передразнивая типа
Но когда развлечение приелось (Вэй не реагировала на их юмор), ее сослали в фантомную зону и даже вопли «китаеза, китаеза» постепенно стихли.
С ней Бели́ сидела рядом первые два школьных года. Но и у Вэй находилось для нее острое словцо.
Ты черная, говорила она, тыча пальцем в худую руку Бели́.
Бели́ старалась изо всех сил, но не могла извлечь высокообогащенного урана, потребного для бомбы, из низкообогащенного урана своей жизни. В ее ранние потерянные годы Бели́ ничему и никогда не училась, и этот пробел сказался на проводимости ее нервной системы: она не могла полностью сосредоточиться на заданиях. Из-за упрямства и великих надежд Ла Инки Бели́сия оставалась привязанной к мачте, хотя ей было плохо и одиноко, а отметки у нее были даже хуже, чем у Вэй. (Уж китаянку ты могла бы превзойти, огорчалась Ла Инка.) Весь класс усердствовал, скрючившись над экзаменационными работами, а Бели́ пялилась на ураганный вихор на затылке Джека Пухольса, стриженного по-армейски коротко.
Сеньорита Кабраль, вы закончили?
Нет,
Никто в ее окружении и понятия не имел, как она ненавидит школу. Ла Инка точно не догадывалась. Колледж «Эль Редентор» отстоял на миллион миль от скромного рабочего квартала, где они с Ла Инкой жили. И Бели́ не упускала случая представить свою школу раем, где она весело проводит время с другими бессмертными, – четырехлетним дивертисментом перед финальным апофеозом. Важности у нее только прибавилось: если раньше Ла Инка поправляла ее грамматику и накладывала запрет на жаргонные словечки, то теперь в Нижнем Бани́ ни у кого не было чище дикции и речи. (Она заговорила, как Сервантес, хвасталась Ла Инка перед соседями. Я же говорила, эта школа стоит хлопот.) Друзей у Бели́ было негусто – только Дорка, дочка женщины, убиравшейся у Ла Инки, девчонка, не имевшая ни одной пары туфель и боготворившая землю, по которой ступала Бели́. Для Дорки она устраивала представления Бродвею на зависть. Придя домой, она не снимала форму, пока Ла Инка силком не стаскивала с нее школьные доспехи (что, думаешь, нам это
Бели́ фыркала. С ума сошла! Ты такая глупая!
И Дорка, понурившись, смотрела на свои широкие ступни. Пыльные ступни в шлепанцах.
Ла Инка хотела, чтобы Бели́ стала врачом (среди женщин ты будешь не первой, но лучшей!), воображая, как ее
(Девочка, проснись! Не то кастрюлю спалишь, вода вот-вот выкипит!)
Она была не единственной девчонкой, кто предавался подобным мечтам. Эта дребедень носилась
(Боже храни тебя, девочка, если ты думаешь, что парни – решение
Но и ситуация с мальчиками оставляла желать лучшего. Если бы она интересовалась голытьбой из своего квартала, наша Бели́ не знала бы забот, эти коты мигом уважили бы ее романтические порывы. Увы, надежды Ла Инки на то, что изысканная приватная атмосфера колледжа «Эль Редентор» окажет благотворное влияние на характер нашей девочки (как, например, регулярная порка или три месяца в неотапливаемом монастыре), эти надежды сбылись только в одном отношении. В тринадцать лет глаза Бели́ глядели только на Джеков Пухольсов и ни на кого больше. Как обычно бывает в подобных случаях, элитные мальчики не проявляли к ней взаимного интереса: ей многого недоставало, чтобы отвлечь этих будущих госдеятелей от грез о богатых девочках.
Что за жизнь! Каждый день тянулся дольше года, Земля еле ворочалась на своей оси. Бели́ терпела школу, пекарню, удушливую заботливость Ла Инки, свирепо стиснув зубы. И, жадно выискивая визитеров из иных краев, раскрывала объятия навстречу малейшему дуновению ветра, а по ночам, подобно Иакову, сражалась с океаном, давившим на нее.
Кимота![42]
И что было дальше?
Парень был дальше.
Первый по счету.
Нумеро уно
Джек Пухольс, разумеется; самый красивый (читай: самый белый) мальчик в школе, поджарый зазнайка из сказочных миров, слепленный из чисто европейского материала: щеки, словно выбитые на медали; кожа, не запятнанная ни единым шрамом, бородавкой, родинкой или волоском, а его маленькие соски – розовые овалы идеальной формы, словно кусочки нарезанной сосиски. Его отец был полковником ВВС, обожаемых Трухильо, занимал очень ответственный пост (он еще сыграет свою роль, когда во время революции будут бомбить столицу, убивая беспомощных граждан, включая моего бедного дядю Бенисио); его мать – бывшая королева красоты венесуэльской закваски, ныне активная прихожанка из тех, что целуют перстни кардиналам и сюсюкают над сиротами. Джек – старший сын, привилегированное семя,
И как же Бели́ контактировала с этим объектом безумной притягательности? Так, как ей подсказывала ее бычья прямота: она топала по коридору, прижимая учебники к своей едва проклюнувшейся груди, глядя себе под ноги, и, притворяясь, что не видит его, врезалась на полной скорости в его священный корпус.
Одинокая морщинка перерезала его высокий лоб («ни у кого такого нет», с придыханием уверяли некоторые), и легкое беспокойство мелькало в глазах цвета небесной лазури. Глаза уроженца Атлантиды. (Бели́ подслушала однажды, как он хвастался перед одной из своих многочисленных поклонниц: а, эти древние иллюминаторы? Я унаследовал их от моей немецкой бабушки.)
– Слушай, Кабраль, что у тебя в голове?
– Сам виноват! – огрызалась она, вкладывая в эти слова далеко не единственный смысл.
– Может, она видела бы лучше, – хихикнул парень из его свиты, – будь вокруг чернее ночи.
Да хотя бы и чернее. Сколько бы она ни старалась, как бы ни исхитрялась, для него она все равно была невидимкой.
И осталась бы таковой, если бы летом, накануне нового учебного года в предпоследнем классе, ей не выпал биохимический джекпот. Это было не просто лето вторичных половых признаков, Бели́ преобразилась целиком и полностью (
Будь Бели́ нормальной девочкой, звание самой рассисястой в округе развило бы в ней стеснительность, а то и вогнало в хренову депрессию. И поначалу у Бели́ наблюдались обе реакции плюс чувство, которое подросткам поставляют ведрами и задарма: стыд. Позор.
Точнее, первое время, длившееся около месяца. Постепенно за свистом, за
Мне он не нравится, сообщила Бели́. Он смотрит на меня.
В следующий раз в пекарню за тортом явилась его жена. Где же дантист? – невинно поинтересовалась Бели́. Он такой ленивый, не допросишься что-нибудь сделать, с откровенным раздражением ответила его жена.
Бели́, всю жизнь мечтавшая точно о таком теле, какое она обрела, была
Попробуйте отговорить загнанного толстого паренька пустить в ход внезапно проявившиеся у него способности мутанта. Вот и на Бели́ столь же не действовали повеления не щеголять своими округлостями. С властью приходит ответственность… чушь собачья. Наша девочка рванула в будущее, распахнутое для нее новым телом, и ни разу не оглянулась назад.
Охота на рыцаря света
После летних каникул Бели́ вернулась в «Эль Редентор» при полном, хм, вооружении, посеяв смятение как среди преподавателей, так и учеников, и с порога начала преследовать Джека Пухольса с целеустремленностью Ахава,[46] гнавшегося сами знаете за кем. (Надо же, альбинос Моби Дик как символ происходящего. Стоит ли удивляться азарту, с каким велась охота?) Другая девочка поступила бы утонченнее, исподтишка приманивая добычу, но терпение и выдержка не были сильной стороной Бели́. Она пустила в ход весь свой арсенал. Пялясь на Джека, хлопала глазами так, что едва не заработала себе тик. При каждом удобном случае вставала или садилась так, чтобы ее выдающаяся грудь находилась в его поле зрения. Приобрела походку, вызывавшую визг учительниц и головокружение у мальчиков и мужской части педсостава. Пухольс, однако, оставался невозмутим, смотрел на нее непроницаемыми дельфиньими глазами и ничего не предпринимал. Минула неделя, и Бели́ начала сходить с ума; по ее представлениям, Джек должен был запасть на нее в одну секунду. И вот однажды, в бесстыдном отчаянии, она притворилась, будто забыла застегнуть пуговицы на блузке; под блузкой на ней был кружевной лифчик, украденный у Дорки (которая и сама обзавелась вполне симпатичной грудью). Но, прежде чем она успела задействовать свое колоссальное декольте – ее очень специфическое орудие для создания ударной волны, – Вэй, густо покраснев, подбежала к ней и застегнула пуговицы доверху.
– Ты видно!
Джек равнодушно прошествовал мимо.
Она перепробовала все – результат нулевой. И тогда опять принялась натыкаться на него в коридоре. Кабраль, улыбался он, поосторожнее.
Ей хотелось крикнуть: я люблю тебя! Я хочу стать матерью всех твоих детей! Хочу стать твоей женщиной! Но она отвечала:
Бели́ приуныла. Закончился сентябрь, и, как ни поразительно, выяснилось, что это был ее самый успешный месяц в школе. В смысле учебы. Лучше всего ей давался английский (забавно, не так ли?). Она выучила названия пятидесяти штатов. Могла заказать кофе, спросить, как пройти в туалет, который час и где находится почта. Учитель английского, тайный извращенец, уверял, что у нее
Учитель словесности предложил им задуматься о следующем десятилетии. Какими вы видите себя в ближайшем будущем, нашу страну и нашего великого президента? Никто не понял вопроса, и учителю пришлось разделить его на два простых задания.
Для одного из одноклассников Бели́, Маурисио Ледесме, это плохо закончилось, настолько плохо, что родителям пришлось контрабандой вывозить его из страны. Маурисио был тихим мальчиком, который сидел за одной партой с воительницей из Верховного эскадрона, изнывая от любви к ней. Возможно, он решил произвести на нее впечатление. (Догадка, не слишком притянутая за уши, поскольку очень скоро возникло поколение, вовсю охмурявшее девушек сходством вовсе не с Майком, нашим Джорданом,[47] но с Че.) Либо его просто все достало. И корявым почерком будущего поэта-революционера Маурисио вывел: «Всей душой я хотел бы видеть нашу страну демократией, как Соединенные Штаты. По-моему, нам больше не нужны диктаторы. Я также считаю, что Галиндеса[48] убил Трухильо».
И этого хватило. На следующий день ни мальчик, ни учитель в школе не появились. И никто на это никак не отреагировал.[49]
Короче, узнав о диссертации, Эль Хефе попытался выкупить ее, а когда это не удалось, отрядил своего главного Черного Всадника (искусного могильщика Феликса Бернардино) в Нью-Йорк, и буквально спустя дня два Галиндеса одурманили, связали, упаковали и приволокли в Санто-Доминго; согласно легенде, очухавшись от хлороформа, он обнаружил, что висит голышом и вверх ногами над котлом
Сочинение Бели́ было куда менее полемическим.
Дома она продолжала хвастаться Дорке своим бойфрендом, а когда фото Джека Пухольса поместили в школьной газете, торжествующая Бели́ принесла снимок домой. Дорка была настолько потрясена, что заночевала у Ла Инки и всю ночь проплакала горькими слезами. Бели́ был хорошо слышен ее надрывный плач.
А потом, в самом начале октября, когда весь народ готовился отпраздновать очередной день рождения Трухильо, по школе пробежал слушок: Джек Пухольс порвал со своей девушкой. (Бели́ и прежде знала про эту девушку, ходившую в другую школу, но, думаете, ее это волновало?) Не желая мучиться тщетной надеждой, она решила, что все это только сплетни. Но оказалось, что это больше чем сплетня и даже больше чем надежда, ибо двумя днями позже Джек Пухольс остановил Бели́ в коридоре и посмотрел на нее так, словно видел впервые в жизни. Кабраль, прошептал он, ты
Он тут же принялся катать ее на своем новеньком «мерседесе» и покупать ей
Амор!
Их отношения, как она потом сообразила, не были по-настоящему романтическими. Ну, поговорили разок-другой, погуляли по пляжу, отколовшись ненадолго от школьного пикника, и вот уже они крадутся в кладовую после уроков и он проталкивает в нее что-то ужасное. Скажем так, до нее наконец дошло, почему ребята дали ему кличку Джек Порушитель; у него был громадный член, даже она это поняла, лингам Шивы, разрушителя миров. (А ей-то прежде слышалось «Джек Потрошитель». Надо же быть такой глупой!) Позже, когда она сошлась с Гангстером, ей стало ясно, сколь мало уважения питал к ней Пухольс, но в 14 лет ей не с чем было сравнивать, и она решила, что впечатление, будто внутри тебя водят ножовкой, обычное дело при траханье. В первый раз она напугалась до смерти и ей было дико больно, несусветно больно, но ничто не могло заглушить ощущения, что наконец-то она вышла на большую дорогу – ее путешествие начинается, первый шаг сделан, и он ведет к чему-то грандиозному. Когда он закончил, она попыталась обнять его, погладить его шелковистые волосы, но он отмахнулся от ее ласк. Одевайся скорей. Если нас застукают, моей заднице не поздоровится.
Это прозвучало смешно, потому что на данный момент не поздоровилось именно
Примерно с месяц они тискались в различных потайных углах школы, пока в один прекрасный день учитель, действуя по анонимной наводке кого-то из учеников, не застал нашу подрывную парочку на месте преступления в комнатушке, где уборщицы хранили швабры. Вообразите: голая попа Бели́, ее широкий рубец, какой не часто увидишь, и Джек в штанах, сползших до щиколоток.
Скандал! Не забывайте, где и когда все это происходило: в Бани́ конца пятидесятых. Привходящее обстоятельство номер раз: Джек Пухольс был старшим отпрыском благословенного клана Б., одного из наиболее почитаемых (и непристойно богатых) семейств в Бани́. Привходящее обстоятельство номер два: его поймали не с девушкой его круга (хотя и это могло бы стать проблемой), но с бедной стипендиаткой, к тому же темнокожей. (Трахать бедных черненьких простушек считается стандартной рабочей процедурой в элитной среде, покуда все шито-крыто; вспомните Сторма Тэрмонда, американского сенатора, прижившего ребенка с черной горничной.) Пухольс, разумеется, все свалил на Бели́. Сидя в кабинете директора, он подробно рассказывал, как она его соблазнила. Я тут ни при чем, уверял он. Это все она! Однако скандал вспыхнул с новой силой, когда обнаружилось, что Пухольс был помолвлен со своей полуброшенной девушкой, Ребеккой Брито, которая принадлежала еще к одной весьма влиятельной семье в Бани́, и, понятное дело, плотские утехи с черненькой простушкой в чулане обрубили эти матримониальные перспективы на корню. (Семья Ребекки ревностно берегла свою репутацию добрых христиан.) Папаша Пухольса был так взбешен/унижен, что неделю колотил сына, не тратя энергии попусту на нотации, а затем погрузил его на корабль, что доставил Пухольса в военное училище в Пуэрто-Рико, где, как выразился полковник, его научат понимать свой долг. Бели́ больше никогда его не видела, разве что однажды в светской доминиканской хронике, но к тому времени обоим перевалило за сорок.
Если Пухольс повел себя как вонючий гаденыш, то реакция Бели́ достойна упоминания в учебниках истории. Наша девочка не только не была пристыжена случившимся, но даже после того, как ей задали выволочку директор, монахиня и уборщица, эта святая тройственная команда, она категорически отказалась признать свою вину! Если бы она крутанула головой на 360 градусов или облевала «воспитателей» гороховым супом, это вызвало бы лишь немногим меньший гнев и возмущение. В своей привычно жесткой манере Бели́ заявила, что не совершила ничего плохого и в принципе не переступила никакую черту.
Я имею право делать все, что захочу, упрямо твердила она, с моим мужем.
Пухольс, оказывается, обещал ей, что они поженятся, как только закончат школу, и она ни на миг не усомнилась в его словах. Трудно вообразить такую доверчивость в ушлой женщине-матадоре, которую я знал, но не надо забывать: Бели́ была юной и
Добрые учителя из «Эль Редентора» («Спасителя», между прочим) так и не выжали из нее ничего, мало-мальски напоминающего покаяние. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Впрочем, какое это имело значение. Из школы Бели́сию выперли, поставив крест на мечтах Ла Инки, – и как теперь в Бели́ проявится гений ее отца, его
В любой другой семье Бели́ за подобное поведение излупцевали бы вдоль и поперек, били бы, пока не пришлось вызвать «скорую», а потом оклемавшуюся девушку снова молотили бы и опять клали в больницу, но Ла Инка была матерью другого извода. Да, Ла Инка слыла женщиной серьезной, уважаемой, одной из лучших в своей среде, но она была не способна наказать свою девочку физически. Назовите это сбоем во вселенной или душевным заболеванием, но Ла Инка просто не могла поднять руку на Бели́. Ни тогда, ни в любом ином случае. Руки она вздымала лишь к небесам, выкрикивая скорбные жалобы. Как такое могло произойти? – вопрошала Ла Инка. Как? Как?
– Он хотел жениться на мне! – плакала Бели́. – Мы собирались завести детей!
– Ты
Шуму эта история наделала много – соседи были в восторге («Я же говорила, от этой черненькой толку не жди!»), – но постепенно болтовня стихла, и только тогда Ла Инка провела с Бели́ стратегически важную беседу касаемо будущего нашей девочки. Первым делом Ла Инка устроила девочке показательную словесную порку убойной силы, разнеся в пух и прах умственный потенциал Бели́, ее нравственные устои и вообще все, чем она обладала, а затем, покончив со вступительной частью и убедившись, что доводы поняты и приняты, Ла Инка выдвинула неукоснительное требование: ты вернешься в школу. Не в «Эль Редентор», но почти такую же хорошую. В школу падре Биллини.
И Бели́, глядя на
Неужели она забыла, как ей было плохо в ранние потерянные годы, когда ее ничему не учили? О том, как она настрадалась? Об ужасных рубцах на ее спине? (
Это решение поставило ее на ноги. Вскоре после головомойки, имевшей целью вернуть ее к учебе, Бели́ надела платье Ла Инки (которое на ней едва не лопалось) и поехала в центральный парк. Путешествие не самое захватывающее. Но для Бели́ оно стало предвестником всего остального в ее жизни.
Вернувшись домой к вечеру, она объявила: я нашла работу! Ну да, скривилась Ла Инка, в кабаках всегда нехватка рабочей силы.
Это был не кабак. Может, Бели́ и значилась ярчайшей
Но Бели́ отказ не устроил. Я много чего умею. И она сдвинула лопатки, добавляя убедительности своим «плюсам». Мужчина чуть менее добродетельный воспринял бы это как откровенное приглашение, но Хуан только вздохнул: кто не знать, тому не стыд. Мы тебя пробовать. Испытательный срок. Повысить не обещаю. Не политика гостей принимать.
– А сколько вы будете мне платить?
– Платить! Не платить! Ты официантка, твои на чай.
– Но чаевые, это сколько?
Хуан опять помрачнел.
– Точно нет. Я не знать.
Вмешался его брат Хосе с красными воспаленными глазами; он не подходил к ним, оставаясь в игровой зоне. Мой брат хочет сказать, что чаевые по ситуации.
И вот теперь Ла Инка качает головой: официантка. Но,
Поскольку Бели́ в последнее время не проявляла энтузиазма ни в пекарне, ни в учебе, ни в уборке, Ла Инка решила, что ее дочь превратилась в законченную
Полтора года отслужила она в «Паласио Пекин». (Поначалу носившем название «Сокровище…». В честь истинного, но так и не достигнутого места назначения Адмирала, но когда братья Тэн уразумели, что имя Адмирала равнозначно отборному мату, они переименовали заведение. Китайцы не любят ругательств, сказал Хуан.) Бели́ всегда говорила, что в ресторане она стала взрослой, и в какой-то степени так оно и было. Она научилась обыгрывать мужчин в домино и показала себя настолько ответственной девушкой, что братья Тэн спокойно оставляли на нее кухню и прочих официантов, а сами сматывались порыбачить или навестить своих толстоногих подружек. Позже Бели́ сокрушалась, что потеряла связь с этими «китаезами». Они были так добры ко мне, плакалась она Оскару и Лоле. Не то что ваш никчемный отец,
А еще там была Лилиан, тоже официантка, низенькая, похожая на бочонок для риса, чья закоренелая обида на жизнь давала себя знать, лишь когда продажность, жесткость и лживость людей превосходили даже ее собственные заниженные ожидания. Сперва она приняла Бели́ в штыки, увидев в ней конкурентку, но в дальнейшем обращалась с ней более или менее обходительно. Она была первой женщиной из знакомых Бели́, кто читал газеты. (Библиомания сына неизменно навевала ей воспоминания о Лилиан. Как дела? – спрашивала ее Бели́. Хреново, каждый раз отвечала толстуха.) Был еще Индеец Бенни, тихий аккуратный официант, вечно печальный, как человек, давно привыкший к зрелищу гибнущих надежд. В ресторане поговаривали, что Индеец Бенни женат на огромной похотливой деревенщине, которая регулярно выставляет его на улицу, чтобы уложить в постель очередного «сладкого» парня. Улыбающимся Индейца Бенни видели только один раз, когда он выиграл в домино у Хосе, – оба были заядлыми метателями костяшек и, конечно, непримиримыми соперниками. В революцию Индеец Бенни тоже сражался, за нашу команду, и, по слухам, в то лето национального освобождения он непрестанно улыбался; даже когда пуля снайпера-морпеха вышибла ему мозги, заляпавшие его товарищей по оружию, улыбка не сошла с его лица. А как насчет повара Марко Антонио, одноногого, безухого чудища, явившегося прямиком из Горменгаста, замка четырех миров? (Свою внешность он оправдывал несчастным случаем.) У повара водились свои тараканы – почти фанатичная ненависть к уроженцам провинции Сибао, за чьей региональной гордостью, как уверял Марко Антонио, прячутся имперские амбиции сродни гаитянским. Я тебе говорю, христианин, они хотят навести здесь свои порядки!
Целыми днями Бели́ имела дело с мужчинами самых разных пород, и именно в ресторане она отшлифовала свою манеру общения – жестоковатую фамильярность, как бы настоянную на народной мудрости. Как вы, вероятно, догадываетесь, все были в нее влюблены. (Включая сослуживцев. Но Хосе их предупредил: дотронетесь до нее – и я намотаю вам кишки на задницы. Шутишь? – ответил Марко Антонио в свою защиту. Да на эту гору я бы и с двумя ногами не взобрался.) Внимание посетителей ее взбадривало, и, со своей стороны, она предоставляла им то, чего многим мужчинам всегда мало, – сварливое материнское участие, исходящее от привлекательной женщины. В Бани́ до сих пор полно бедолаг из бывших посетителей, кто вспоминает о ней с большой нежностью.
Ла Инку, разумеется, «падение» Бели́ глубоко ранило: из принцессы в разносчицы – да что же творится на этом свете?! Дома они теперь редко разговаривали; Ла Инка пыталась поговорить, но Бели́ ее не слушала, и Ла Инка заполняла тишину молитвой в попытке выпросить чудо, что преобразит ее девочку обратно в послушную дочь. Но от судьбы не уйдешь: коли уж Бели́ выскользнула из материнской хватки, даже у Господа не хватит проклятий, чтобы вернуть ее назад. Время от времени Ла Инка приходила в ресторан. Сидела одна, прямая, как аналой, вся в черном, и, прихлебывая чай, со скорбной цепкостью наблюдала за Бели́. Возможно, она надеялась, что та устыдится и вернется к операции по возрождению дома Кабралей, но Бели́, как обычно, с азартом выполняла свою работу. Ла Инку не могли не удручать резкие перемены в «дочери»: прежде никогда не открывавшая рот на людях, безмолвная, как актеры театра Но, в «Паласио Пекин» Бели́ обнаружила талант говоруньи, что за словом в карман не лезет, к вящему удовольствию очень многих клиентов мужского пола. Те, кому приходилось стоять на углу Сто сорок второй и Бродвея, могут представить, что это было: насмешливое, беспардонное балабольство – кошмар всех доминиканских служителей культа, от которого они просыпаются в поту на своих суперплотных простынях. Ла Инка полагала, что эти речевые привычки сгинули вместе с первой асуанской половиной жизни Бели́, но вот они, живехоньки и, похоже, никогда и не исчезали.
Неизбежно наступал момент, когда она останавливалась у столика Ла Инки: что-нибудь еще?
Только одно – вернись в школу, дочь моя.
Извините. Бели́ подхватывала ее чашку и вытирала стол одним ловким движением. Эта хрень у нас закончилась еще на прошлой неделе.
Тогда Ла Инка расплачивалась мелочью и уходила, снимая тяжкий груз с души Бели́: та еще раз убеждалась, что все сделала правильно.
За те полтора года она многое поняла про себя. Узнала, что, когда Бели́ Кабраль влюбляется, это надолго, – несмотря на все ее мечты стать самой красивой женщиной в мире, такой, чтобы мужики, заглядываясь на нее, вываливались из окон. Сколько бы мужчин, красивых, некрасивых и уродливых, ни являлось в ресторан с твердым намерением отвести ее к алтарю (или, по крайней мере, в постель), на уме у нее был только Джек Пухольс. Получается, наша девочка была скорее Пенелопой, нежели вавилонской блудницей. (Разумеется, Ла Инка, наблюдавшая вереницы самцов, топтавших ее порог, с этим не согласилась бы.) Бели́ часто снилось, как Джек возвращается из военного училища, как поджидает ее в ресторане, швырнув на столик красивый бумажник, набитый баблом, на его мужественном лице широкая улыбка, а его глаза сына Атлантиды ищут ее, только ее.
Наша девочка поняла, что, каким бы чмо ни был Джек Пухольс, она по-прежнему ему верна.
Но это не означало, что она затворилась от мира мужчин. (Ее «верность» вовсе не подразумевала существование монашенки, радующейся отсутствию мужского внимания.) Даже в это непростое для нее время у Бели́ имелись принцы-ухажеры, лохи, рвавшиеся за колючую проволоку на минное поле ее нежных чувств в надежде, что за этим полигоном взрывчатых отходов их ждут райские кущи. Бедные одураченные простаки. Гангстер будет иметь ее, как захочет, но этим мелким пройдохам, предшествовавшим Гангстеру, перепадало лишь легкое объятие, и то если повезет. Давайте-ка для иллюстрации извлечем из забвения парочку этих мелких пройдох. Первый – торговец «фиатами», лысый, белый и вечно улыбающийся, с виду вылитый чиновник, когда он общается с людьми, но в частной жизни обходительный, галантный и настолько зачарованный североамериканским бейсболом, что, рискуя жизнью и скарбом, слушает трансляции матчей на запретной короткой волне. Он верил в бейсбол с пылом подростка и не сомневался, что придет день, когда доминиканцы прорвутся в Большую лигу, и тогда держитесь, штатские звезды. Маричаль, предсказывал он, это только начало реконкисты. Ты бредишь, говорила ему Бели́, посмеиваясь над ним и его бзиком. И, как случается в творческом контрпрограммировании, другим ее воздыхателем был студент столичного университета, один из тех интеллигентных мальчиков, что, отучившись одиннадцать лет в школе, превращаются в вечных студентов, которым для получения диплома всегда не хватает пяти зачетов. Сегодня студенты не чешутся, но в тогдашней Латинской Америке, взбудораженной падением президента Гватемалы Арбенса, камнями, полетевшими в Никсона в Венесуэле, партизанами Сьерра-Мадре, бесконечными циничными маневрами бультерьеровянки, – в той Латинской Америке, где уже года полтора как стартовала декада герильи,[51] студент был больше чем студент, он был агентом перемен, вибрирующей квантовой струной в закоснелой ньютоновой вселенной. Таким студентом и был Аркимедес. Он тоже настраивал радиоприемник на короткие волны, но не ради очков, заработанных «Дожжерс». Этот рисковал жизнью ради скудных новостей из Гаваны, вестей из будущего. То есть Аркимедес был истинным студентом, сыном сапожника и повитухи, убежденным
Обоих чуваков Бели́ жестоко водила за нос. Навещала их в конспиративных норах и дилерской конторе и угощала ежедневной диетической порцией «нини». На каждом таком свидании фиатовский дилер
В феврале Лилиан пришлось уволиться и вернуться в деревню, чтобы ухаживать за больной матерью, сеньорой, которой, как утверждала Лилиан, всю жизнь было глубоко плевать на родную дочь. Но такова женская доля, заключила Лилиан, мы везде и всегда несчастны. От нее остался лишь плохонький календарь, какие раздают бесплатно, – она любила отмечать на нем отработанные дни. Неделю спустя братья Тэн нашли ей замену. Новую официантку звали Константина. Девушка за двадцать, милая, с лучистой улыбкой и фигурой, лишенной зада, имелся только передок; «ветреная особа» (как выражались в то время). Бывало, она являлась на работу к обеду, прямиком с ночной гулянки, и от нее пахло виски и табачным дымом.
Константина была первой, кому удалось выудить из Бели́ печальную повесть о Джеке Пухольсе.
Ее реакция? Забудь этого
Весь мир! Именно этого всем сердцем жаждала Бели́, но с чего начать? Она смотрела на поток людей и машин в парке и не находила ответа.
Однажды, повинуясь девичьему капризу, они закончили работу пораньше и отнесли свои чаевые в лавку к испанцам, где купили два похожих платья.
Полный отпад, резюмировала Константина, оглядев «сестренку».
– А что ты теперь собираешься делать? – спросила Бели́.
Лукавая кривая ухмылка.
– Я? Я собираюсь в «Голливуд» на танцы. Мой хороший знакомый работает у них на входе, и от него я слыхала, что сегодня там будет целый конвейер богатых мужчин, которым ну совсем нечем заняться, кроме как обожать меня,
Константина медленно провела ладонями по своим крутым бедрам. И вдруг резко закончила спектакль. А что, принцесса из частной школы хочет пойти со мной?
Бели́ на секунду задумалась. Вспомнила о Ла Инке, которая ждет ее дома. И о том, что рана, нанесенная ею матери, уже начинает затягиваться.
Да. Я хочу пойти.
Вот оно, свершилось, она приняла решение, коренным образом изменившее ее жизнь. Я хотела лишь потанцевать, призналась она Лоле незадолго до кончины, и чем все закончилось?
Эль Холливуд
Первым настоящим клубом в жизни Бели́ был «Эль Холливуд».[54] В те времена «Эль Холливуд» был местом номер один в Бани́; вообразите: чопорный «Александер», псевдолатиноамериканское «Кафе Атлантико» и дискотечный «Джет Сет» взятые вместе и хорошо смешанные. Прикольное освещение; избыточный декор; шикарные мужчины при параде; женщины, как никогда похожие на райских птиц; оркестр на сцене в качестве пришельца из мира ритмов; танцоры, настолько сосредоточенные на танцевальных па, будто на кону стоит их жизнь, – чего тут только не было. Может, Бели́ и чувствовала себя замарашкой на общем фоне, не умела заказывать напитки и у нее не получалось сидеть на высоком стуле так, чтобы с ноги не сваливались ее дешевенькие туфли, но стоило заиграть оркестру, и все это уже не имело значения. Упитанный бухгалтер подал ей руку, и Бели́ вмиг позабыла о неловкости, изумлении, трепете, она просто
И в этом вихре танцевальных фигур, кавалеров и запаха средства после бритья возник он. Бели́ сидела в баре, дожидаясь Тину с «перекура». Она: платье помято, прическа взлохмачена, ступни ноют, словно их перебинтовали на китайский манер. А с другой стороны он: воплощение шика и спокойной самоуверенности. Будущее поколение де Леонов и Кабралей, смотрите, вот он – человек, похитивший сердце вашей матери-основательницы и катапультировавший ее в диаспору. Одетый, по тогдашней моде, в черный смокинг и белые брюки, и ни капельки пота, словно он хранил себя в холодильнике. Импозантная внешность, какая бывает у одиозных голливудских продюсеров в возрасте за сорок, наметившееся брюшко и мешки под серыми глазами, видевшими многое (и ничего не упустившими). Эти глаза следили за Бели́ уже не меньше часа, и не то чтобы Бели́ ничего не замечала. Мужик был чем-то вроде крестного папаши, все в клубе почтительно здоровались с ним, а золота, бренчавшего на этом фраере, хватило бы, чтобы выкупить у испанцев последнего императора инков.
Скажем так, первое знакомство не выглядело многообещающим. Не выпить ли нам, я угощаю, сказал он, и когда она отвернулась, как последняя дурочка, он схватил ее за предплечье, крепко схватил. Куда ты собралась,
И ладно, закончили.
Всего лишь банальная стычка. Битва с Ла Инкой по возвращении домой оказалась куда более серьезной. Ла Инка поджидала ее с ремнем наготове; когда Бели́ вошла в дом, где горела керосиновая лампа, Ла Инка замахнулась ремнем и Бели́ впилась в нее своими алмазными глазами. Первобытная сцена, разыгрываемая матерью и дочерью в любой стране мира. Ну давай,
Значит, он ударил тебя? Автодилер пытался прижать ее ладонь к своей ноге, но тщетно. Может, и мне последовать его примеру?
И огребешь ровно то же, что и он.
Аркимедес, который теперь принимал ее, стоя в закрытом шкафу (на случай, если ворвется тайная полиция), объявил Гангстера типичным представителем буржуазии; голос его доносился из-за многих слоев одежды, купленной автодилером для Бели́ (и хранимой в доме другого хахаля). (Это норковая шуба? – спросил Аркимедес. Кролик, мрачно ответила Бели́.)
– Надо было пырнуть его ножом, – сказала она Константине.
–
– Ты это о чем, мать твою?
– Ни о чем, просто ты только о нем и говоришь.
– Нет, – разгорячилась Бели́. – Ничего подобного.
И замолчала. Тина посмотрела на запястье, словно сверяла время по часам. Пять секунд. Рекорд.
Бели́ пыталась выкинуть его из головы, но он упирался. Предплечье ее вдруг ни с того ни с сего пронзала острая боль, и ей повсюду мерещились его глаза, как у побитой собаки.
В следующую пятницу ресторан был полон; местное отделение Доминиканской партии отмечало какое-то событие, и служащие весь день носились как угорелые. Бели́, любившая суматоху, продемонстрировала до некоторой степени свой
– Куда?
– В «Эль Холливуд».
– Но надо переодеться…
– Не волнуйся, я все принесла с собой.
Вы и глазом моргнуть не успели, а она уже нависает над его столиком.
– Эй, Дионисио, – сказал один из его сотрапезников, – это не та ли девчонка,
Крестный папаша хмуро кивнул.
Его приятель оглядел Бели́ с головы до ног.
– Надеюсь, она не собирается снова вызвать тебя на ринг. Боюсь, тебе не выстоять.
– Чего ты ждешь? – спросил крестный папаша. – Судейского свистка?
– Потанцуй со мной.
Настал ее черед схватить его и потащить на танцпол.
Каким бы чурбаном в смокинге и прочих цацках он ни выглядел, двигался он как бог.
– Ты меня искала, поэтому пришла сюда?
– Да, – ответила она и лишь в этот момент поняла, что говорит правду.
– Хорошо, что не соврала. Я не люблю тех, кто врет. – Он приподнял пальцем ее подбородок. – Как тебя зовут?
Она отвела подбородок, и его палец застыл в воздухе.
– Меня зовут Ипатия Бели́сия Кабраль.
– Нет, – возразил он с проникновенной серьезностью олдскульного сутенера. – Тебя зовут Красота.
Гангстер, которого мы все ищем
Насколько много Бели́ знала о Гангстере, мы никогда уже не поймем. Она утверждала, что он лишь сказал ей, что занимается бизнесом. Само собой, она ему поверила. С чего ей было сомневаться?
Что ж, он определенно был бизнесменом, а заодно подручным Трухильо, и не самым мелким. Давайте уточним: назгулом наш парень и близко не был, но и орком тоже.
По той причине, что Бели́ помалкивала на сей счет, а другим людям вспоминать о диктатуре мешала сумятица чувств, инфа о Гангстере довольно фрагментарна; я выложу вам, что мне удалось нарыть, но остального придется подождать, пока
Родился Гангстер в окраинной провинции Самана в самом начале двадцатых, четвертый сын молочника, крикливое, изъеденное паразитами отродье, проку от которого никто не предвидел; соседское мнение разделяли и родители, выдворившие пацана из дома в возрасте семи лет. Но люди часто недооценивают, чем может обернуться для юного неокрепшего характера перспектива пожизненной голодовки, ничтожности и унижений. К двенадцати годам Гангстер, тщедушный, ничем не примечательный паренек, проявлял находчивость и бесстрашие, какие не снились и ребятам постарше. На всех углах он заявлял, что видит в Скотокрадовом Семени своего «наставника», чем заслужил внимание тайной полиции, и не успел наш парень произнести «СИМ, откройся», как был инфильтрован в профсоюзы, где он крутил боссами как хотел. В четырнадцать лет он убил своего первого «коммуниста», оказав услугу известному подонку Феликсу Бернардино,[55] и, судя по всему, акт был настолько зрелищным, настолько офигительно
С этого момента для нашего молодого негодяя не осталось преград, разве что небесная твердь. В последующие десять лет он неустанно ездил на Кубу, промышлял подлогами, кражами, вымогательством, отмыванием денег – все ради непреходящего сияния Трухильято. Ходили даже слухи, так и не подтвержденные, что Гангстер был тем удальцом, что замочил Маурисио Баэса в Гаване в 1950-м.[56] Кто знает, но в качестве версии это можно рассматривать; к той поре наш парень обзавелся крепкими связями в гаванском криминальном мире и в истреблении долбаных слюнтяев никакие угрызения совести ему не препятствовали. Впрочем, надежных доказательств крайне мало. То, что он был любимчиком Джонни Аббеса и Порфирио Рубиросы, сомнению не подлежит. У него имелся особый паспорт, выписанный в дворцовой администрации, и чин майора в одном из отделений тайной полиции.
С годами Гангстер поднаторел во многих пакостях, но в чем он реально отличился, побив все рекорды и гребя золото мешками, так это в торговле плотью. Тогда, как и сейчас, шлюх в Санто-Доминго было столько же, сколько в Швейцарии шоколада. И в принуждении к проституции, продаже и унижении женщин задатки нашего парня проявились во всем блеске; у него был талант к этому бизнесу, внутреннее чутье – черный маг траха, не иначе. К двадцати двум годам он заправлял сетью борделей в столице и предместьях, владел домами и автомобилями в трех странах. Для Скотокрадова Семени он никогда и ничего не жалел, будь то деньги, хвала или первосортная девка из Колумбии, и был настолько лоялен режиму, что однажды замочил человека в баре лишь за то, что он неправильно произнес имя матери Трухильо. По слухам, узнав о происшествии, Эль Хефе выдал: «Вот вам человек
Преданность Гангстера не осталась без вознаграждения. К пятому десятку, уже не простой сотрудник, но доверенный, он начал появляться на фотографиях вместе с Джонни Аббесом, Хоакином Балагуэром и Феликсом Бернардино, и хотя его снимков с Скотокрадовым Семенем не существует, эти двое наверняка преломляли хлеб за гнусной беседой. Ибо Великое Око лично поручил ему управлять рядом семейных концессий Трухильо в Венесуэле и на Кубе, и под его драконовским администрированием так называемое соотношение перепиха к доллару в доминиканской секс-индустрии увеличилось втрое. В сороковых он был на вершине успеха: колесил по обеим Америкам вдоль и поперек, от Росарио до
Неутомимый конъюнктурщик, он заключал сделки всюду, где бы ни появлялся. Чемоданы бабла всегда были при нем, ехал ли он за границу или возвращался домой. Жизнь его не каждую минуту была приятной. Слишком много актов насилия, избиений, поножовщины. Он и сам пережил несколько криминальных разборок, и после каждого наезда, после каждой перестрелки из автомобиля на ходу он обязательно поправлял прическу и галстук рефлекторным движением истинного денди. Он был гангстером до мозга костей, до глубины его мусорной души и вел жизнь, которую сопливые рэперы способны лишь зарифмовывать.
В это же время его длительные заигрывания с Кубой завершились крепким союзом. Пусть Гангстер и лелеял давнюю привязанность к Венесуэле и ее длинноногим мулаткам, пусть и жаждал рослых холодных красоток Аргентины и млел от несравненных мексиканских брюнеток, но только Куба пронзила ему сердце, только там он чувствовал себя как дома. Он проводил в Гаване шесть месяцев в году, и это еще осторожная оценка, и, уважая его предпочтения, в тайной полиции ему дали кодовую кличку Макс Гомес. Он так часто наведывался в Гавану, что просто не мог не оказаться там в канун нового 1959 года (невезение тут ни при чем); в ночь, когда Фульхенсио Батиста[57] драпанул с Кубы, а Латинская Америка коренным образом изменилась, Гангстер развлекался с Джонни Аббесом, лакая виски из пупков малолетних проституток, не ведая ни сном ни духом, что герильясы уже подобрались к Санта-Кларе,[58] географическому центру острова. Спас их осведомитель Гангстера, очень вовремя возникший на вечеринке. Вам лучше отвалить, если не хотите, чтобы вас повесили за яйца! Это был один из крупнейших провалов доминиканской разведки: Джонни Аббес едва ноги унес с Кубы, доминиканцы сели буквально в последний самолет, и Гангстер прижимался лицом к иллюминатору, прощаясь навсегда с ненаглядной Гаваной.
Когда Бели́ познакомилась с Гангстером, то позорное бегство в ночи все еще не давало ему покоя. Кроме финансовой притягательности Куба была важной составляющей его престижа – его мужественности, наконец, – и он никак не мог смириться с тем, что страна сдалась на милость натуральной шпане, банде вшивых студентиков. Конечно, убивался он не каждый день, но стоило ему услышать последние известия о революционных преобразованиях на Кубе, и он принимался рвать на себе волосы и биться головой о ближайшую стену. Однако дня не проходило, чтобы он не клял Батисту (Тупая скотина! Деревенщина!), или Кастро (
Словом, жизнь нанесла Гангстеру болезненный удар, и он слегка растерялся. Будущее представлялось туманным, и, несомненно, в падении Кубы он чуял собственную гибель, как и гибель Трухильо. Возможно, это объясняет, почему, встретившись с Бели́, он ухватился за нее обеими руками. Верно, какой натурал средних лет не пытался омолодиться с помощью алхимии юной киски. А если правда то, что Бели́ не раз говорила своей дочери, киской она была одной из лучших в округе. Одна только линия талии, столь сексуально сужавшейся, могла вызвать тысячи восторженных воплей, и если богатенькие, нацеленные на карьеру мальчики видели в Бели́, кроме всего прочего, проблему, то Гангстер был человеком всеядным, повидавшим мир и перетрахавшим столько замарашек, что считать замучаетесь. Плевать ему было на «что люди скажут». Он хотел лишь одного – сосать огромные груди Бели́, обрабатывать ее «киску» до болотца из давленого манго, изматывать ее до умопомрачения так, чтобы от гложущих воспоминаний и следа не осталось. Народная мудрость гласит: клин клином вышибают, и лишь такая девушка, как Бели́, могла вытравить падшую Кубу (и личные проколы) из его головы.
Поначалу Бели́ вела себя с Гангстером довольно уклончиво. Олицетворением идеальной любви оставался для нее Джек Пухольс, а вовсе не этот пожилой Калибан с крашеными волосами и мохнатой спиной. Этот куда больше походил на заштатного рефери, чем на аватар ее блистательного будущего. Но не надо забывать: упорство побеждает все – особенно если оно подкреплено шармом и изысканными дарами в невиданных пропорциях. Гангстер обхаживал девушку, как только стареющие придурки умеют, растапливая ее сдержанность непрошибаемым апломбом и безудержным дешевым шиком. Осыпал цветами в количествах, которых хватило бы на все городские клумбы, – фейерверки из роз на работе и дома. (Как романтично, вздыхала Тина. Как вульгарно, морщилась Ла Инка.) Водил в элитные столичные рестораны, в клубы, куда темнокожих, если они не музыканты, отродясь не пускали (настолько чувак был могуществен, что сумел взломать запрет на
Он был человеком необычным (кое-кто сказал бы «комичным») и любезным (кое-кто сказал бы «скабрезным»), к Бели́ он относился очень нежно и невероятно заботливо, и под ним (буквально и метафорически) образование, начатое в ресторане, было завершено. Будучи парнем общительным и даже компанейским, он любил проводить время вне дома – на людей посмотреть, себя показать, – и эта его склонность отлично укладывалась в то, о чем мечтала Бели́. А вдобавок этот мужчина пребывал в конфликте со своим прошлым. С одной стороны, он гордился своими достижениями. Я всего добился сам, говорил он Бели́, мне никто не помогал. Сейчас у меня все есть: машины, дома, электричество, шкафы с одеждой, драгоценности, хотя в детстве я даже ботинок не имел. Ни единой пары. Семьи тоже не было. Я рос сиротой. Ты это понимаешь?
Она, сама сирота, понимала, и еще как.
С другой стороны, его мучили воспоминания о совершенных преступлениях. Когда он выпивал больше, чем следует, что случалось нередко, то бормотал нечто вроде «знала бы ты, в каких
В одну из таких ночей, положив его голову себе на колени и утирая ему слезы, она вдруг поняла, к своему изумлению, что любит Гангстера.
Бели́ полюбила! Второй раунд! Но в отличие от ситуации с Пухольсом здесь все было по-настоящему: чистая, цельная, беспримесная любовь, святой Грааль; ее дети будут всю жизнь ломать себе голову, что же это за любовь была такая. Не забывайте, Бели́ давно мечтала, жаждала полюбить и быть любимой (не слишком давно в реальном времени, но целую вечность по ее подростковому хронометру). В раннем потерянном детстве ей такой возможности не предоставили, и в последующие годы желание любви уплотнялось и крепло, как самурайский меч в процессе ковки, пока не сделалось острее правды. С Гангстером наша девочка наконец получила шанс. И неудивительно, что финальные четыре месяца их отношений превратятся в сплошной аффект. Отпечаток времени также следует учесть: любовь нашей девочки, получившей сильнейшую дозу облучения при распаде старого режима, не могла не напоминать ядерный взрыв.
Что касается Гангстера, обычно интенсивное обожание, исходящее от очередной «игрушечки», быстро его утомляло, но, поставленный на прикол буйными ветрами истории, он невольно подыгрывал ей. Размашисто выписывал чеки пальцем в воздухе, зная в глубине своей гнилой душонки, что никогда их не оплатит. Мужик пообещал ей, что, как только неприятности с коммунистами закончатся, он повезет ее в Майами и Гавану. Я куплю тебе дом там и там, чтоб ты знала, как тебя люблю!
– Дом? – шептала Бели́, и волосы у нее вставали дыбом. – Врешь!
– Я не вру. Сколько комнат ты хочешь?
– Десять? – нерешительно спрашивала Бели́.
– Десять – это фигня. Заказывай двадцать!
Вот какие мысли поселил он в ее голове. Надо было посадить его за это. И поверьте, Ла Инка рассматривала такой вариант. Он – растлитель, заявила она. И вор, он украл твою невинность. Правоту Ла Инки подтверждает вполне солидный аргумент: Гангстер, старый пердун, просто-напросто пользовался наивностью Бели́. Однако, если взглянуть на это с более, скажем так, великодушной точки зрения, нельзя отрицать, что Ганстер обожал нашу девочку, и его обожание было одним из самых ценных подарков, какие она когда-либо получала. Оно пропитало ее до самой сердцевины, и с этой начинкой Бели́ чувствовала себя невероятно хорошо.
Эта связь уничтожила репутацию Бели́ на родине раз и навсегда. Никто в Бани́ толком не знал, откуда взялся Гангстер и чем он занимается (свои мутные делишки он обделывал втихую), но он был мужчиной, и этого достаточно. По убеждению соседей Бели́,
– Что с колледжем?
– Я не хочу в колледж.
– И что же ты собираешься делать? Гулять с Гангстером всю жизнь? Твои родители, упокой Господь их души, желали тебе совсем иного.
– Я сто раз тебе говорила, не поминай этих людей. У меня нет других родителей кроме тебя.
– И хорошо же ты ко мне относишься. Лучше не придумаешь. Может, люди правы, – отчаивалась Ла Инка. – Может, ты и впрямь проклята.
Бели́ смеялась:
– Это ты проклята, не я.
Даже китайцы были вынуждены отреагировать на перемены в манерах Бели́.
– Ты должна нас уходить, – сказал Хуан.
– Не поняла.
Он облизал губы и попробовал снова:
– Мы должны ты уйти.
– Ты уволена, – сказал Хосе. – Будь добра, оставь фартук на стойке.
Гангстер прослышал об увольнении, и его отморозки нанесли визит братьям Тэн, после чего Бели́ немедленно восстановили в должности. Но отношение к ней изменилось. Братья с ней не разговаривали, не травили байки про свою молодость в Китае и на Филиппинах. Молчанка длилась недолго; уловив намек, Бели́ через несколько дней перестала появляться в ресторане.
– Теперь у тебя и работы нет, – расстроилась Ла Инка.
– Зачем мне работать? Он хочет купить мне дом.
– Мужчина, в чей дом тебя никогда не приглашали, собирается купить тебе дом? И ты ему веришь? Ох,
Так точно, наша девочка верила.
А как же, ведь это была любовь! Мир трещал по швам: до полного обвала Санто-Доминго оставалось недолго, Трухильято суетился, полицейские посты на каждом углу – и даже ребят, с которыми Бели́ училась в школе, самых умных и смелых, смело волной террора. Девочка из «Эль Редентора» рассказала ей, что младшего брата Джека Пухольса уличили в организации заговора против Скотокрадова Семени и никакая влиятельность отца-полковника не спасла паренька от пыток электрическим шоком, он лишился глаза. Но у нее же любовь! Любовь! Она мало что замечала вокруг, жила как женщина с сотрясением мозга. И ведь у нее не было даже телефонного номера Гангстера или хотя бы адреса (плохой признак номер раз, девочки), вдобавок он имел привычку исчезать дня на три-четыре без предупреждения (плохой признак номер два), и теперь, когда война Трухильо против всего света приближалась к горькому крещендо (а Бели́ только о Гангстере и думала), дни складывались в недели, и когда он возвращался «из командировки», то от него пахло куревом и застарелым страхом; он вез ее в мотель, потому что хотел только одного – секса, а потом, сидя у окна, хлебал виски и тихо бубнил сам с собой. Сколько седых волос, отмечала про себя Бели́. Забывает их красить.
Она не терпела его исчезновения безропотно. Эти отлучки выставляли ее в невыгодном свете перед Ла Инкой и соседями, осведомлявшимися сладчайшим тоном: где же теперь твой бог, Моисей? Разумеется, она защищала его от всех нападок, ни у одного братана не было лучше адвоката, но, когда он возвращался, отыгрывалась сполна. Дулась, когда он являлся с цветами; требовала, чтобы он водил ее в самые дорогие рестораны; долбила ему ежечасно, что он должен переселить ее в другой район; допытывалась, где, черт побери, он был все эти дни; болтала о свадьбах, о которых прочла в светской хронике, и – сомнения Ла Инки явно оставили след в ее душе – желала знать, когда он покажет ей свой дом.
Однажды, во время его долгого отсутствия, Бели́, изнывая от скуки и не зная, куда деваться от злорадства в глазах соседей, решила прогуляться напоследок по нахоженным тропинкам, – иными словами, она навестила своих прежних воздыхателей. Якобы ей хотелось поставить точку с официальной печатью на тех отношениях, но, подозреваю, она просто приуныла и ей не хватало мужского внимания. Что ж, бывает. Но она совершила классическую ошибку, рассказав этим доминиканским
К чести Аркимедеса, он не посрамил своей репутации более развитой особи. (Хотя, с другой стороны, ему она рассказала первому, еще стесняясь и выбирая выражения.) Когда ее признание отзвучало, из шкафа донесся «легкий шум», и на этом все. Минут пять оба молчали, а затем Бели́ прошептала: я лучше пойду. (Больше она его живьем никогда не видела, только по телевизору, толкающего речи, и спустя много лет задавалась вопросом, вспоминает ли он ее, как она вспоминает его иногда.)
– Что ты тут вытворяла? – спросил Гангстер, возникнув после отлучки.
– Ничего, – она порывисто обняла его, – абсолютно ничего.
За месяц до того, как все накрылось, Гангстер повез Бели́ отдохнуть и заодно навестить своих старых призраков в Самане. Это было их первое путешествие вдвоем, задабривающий жест как следствие особенно длительного отсутствия Гангстера, гарантия будущих загранпоездок. К сведению
Что до Бели́, эта поездка запомнилась ей как самое приятное, что с ней случилось за всю жизнь в ДР. С тех пор она не могла слышать слово «Самана», чтобы перед глазами не мелькнула та последняя весна ее молодости, весна расцвета, когда она была еще юной и прекрасной. Самана навеки слилась в ее памяти с занятиями любовью, с небритым подбородком Гангстера, царапавшим ее шею, с шумом Карибского моря, что игриво обхаживало безупречные пустынные пляжи, с чувством покоя и веры в будущее.
Три снимка, сделанных в Самане, и на каждом она улыбается. Они занимались всем тем, чем мы, доминиканцы, так любим заниматься на отдыхе. Ели жареную рыбу и плескались в реке. Бродили по пляжу и пили ром, пока глазные мышцы не начинали пульсировать. Впервые в жизни Бели́ полноправно распоряжалась собой и пространством вокруг, поэтому, пока Гангстер мирно дремал в гамаке, она увлеченно играла роль жены, набрасывая предварительный эскиз домашнего хозяйства, которым они вскоре обзаведутся. По утрам она подвергала их домик-кабану тщательной уборке и вешала свежие яркие цветы гирляндами на каждую балку и каждое окно, а из продуктов, что ей удавалось выменять, и рыбы, купленной у соседей, она готовила одно занятное блюдо за другим – демонстрируя навыки, приобретенные в «потерянные годы», – и то, как насытившийся Гангстер похлопывал себя по животу, его недвусмысленные похвалы, тихое испускание газов, когда он лежал в гамаке, все это звучало музыкой для Бели́! (По ее представлениям, на том отдыхе она стала его женой во всех смыслах, кроме законного.)
Они с Гангстером умудрились даже поговорить по душам. На второй день он показал ей свой старый дом, заброшенный и побитый ураганом. И потом она спросила его: «Тебе не бывает жаль, что у тебя нет семьи?»
Они сидели в единственном приличном ресторане в городе, где столовался Скотокрадово Семя, когда наезжал в эти места (о чем здесь до сих пор рассказывают путешественникам). Видишь этих людей? – он кивнул в сторону бара. У них у всех есть семьи, по ним видно, семьи, которые зависят от них, и наоборот, и для кого-то это хорошо, для кого-то плохо. Но какая, на хрен, разница, если никто из них не свободен. Они не могут делать что хотят, не могут пойти своим путем. У меня нет никого в целом мире, но зато я свободен.
Бели́ никогда не слышала, чтобы кто-то говорил так о себе.
Я хочу быть как ты, сказала она Гангстеру спустя несколько дней, когда они ели крабов, приготовленных ею в соусе с зернами помадного дерева. Он как раз рассказывал ей о нудистских пляжах на Кубе. Ты бы там была звездой, смеялся он, пощипывая ее за сосок.
– Что значит – как я?
– Хочу быть свободной.
Он усмехнулся и приподнял пальцем ее подбородок.
– Тогда станешь, моя прекрасная
На следующий день защитная пленка, окутывавшая их идиллию, наконец порвалась и в прореху посыпались беды реального мира. К их кабане подъехал мотоцикл, на котором сидел чрезмерно толстый полицейский. Капитан, вас требуют во дворец, сказал он, не расстегивая шлема. Похоже, опять проблемы с подрывными элементами. Я пришлю за тобой машину, пообещал Гангстер. Погоди, я поеду с тобой, заторопилась Бели́, не желая, чтобы ее снова бросили, но он то ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит. Погоди, черт возьми, в бессильном гневе кричала она. Но мотоцикл не притормозил. Погоди! Машина тоже не материализовалась. К счастью, Бели́ завела привычку подворовывать у него деньги, когда он спал, надо же ей было себя содержать во время его отлучек, а иначе она застряла бы на этом гребаном пляже черт знает на сколько. Прождав восемь часов как последняя идиотка, она взвалила на плечо сумку (оставив его барахло в кабане) и зашагала по обжигающей жаре воплощением мести на двух ногах; шагала, как ей показалось, полдня, пока не наткнулась на продуктовую лавку, где двое крестьян поправлялись от солнечного удара теплым пивом в компании с лавочником, сидя в тени и отгоняя мух от закуски (другого тенистого места поблизости не наблюдалось). Когда мужики наконец осознали, что она стоит напротив них, они с трудом, но поднялись. К тому времени ее злость иссохла, ей хотелось только одного – прекратить передвигаться пехом. У кого-нибудь здесь есть машина? К полудню она сидела в пропыленном «шевроле», направляясь домой. Вы бы придерживали дверцу, посоветовал водитель, а то она отвалится, не дай бог.
Пускай отваливается, и Бели́ демонстративно сложила руки на груди.
Им пришлось проехать через одну из забытых богом «общественных язв», что нередко портят вид артерий, связующих крупные города, – горстка убогих хижин, будто сооруженных сразу после урагана или иного бедствия. Единственным признаком деятельности была висевшая на дереве козлиная туша, ободранная до оранжевого переплетения жестких мышц, и только на голове оставили кожу, отчего морда животного напоминала погребальную маску. Освежевали козла совсем недавно, плоть все еще подрагивала от мушиных наскоков. То ли от жары, то ли от двух банок пива, выпитых, пока лавочник разыскивал родственника с машиной, а может, освежеванный козел так растревожил Бели́ или нахлынули сумрачные воспоминания о «потерянных годах», но наша девочка могла бы поклясться, что у человека, сидевшего в кресле-качалке перед одной из лачуг,
Вернувшись домой, спустя два дня она начала чувствовать холод в животе, словно там что-то утопили. Она не понимала, что с ней; каждое утро ее тошнило.
Первой догадалась Ла Инка.
– Так, этого и следовало ожидать. Ты беременна.
– Нет, я не беременна, – просипела Бели́, утирая с губ вонючую жижу.
Она ошибалась.
Просветление
Когда врач подтвердил наихудшие опасения Ла Инки, Бели́ издала радостный вопль. (Это вам не игрушки, девушка, одернул ее врач.) Она была одновременно дико испугана
Не говори никому, умоляла ее Ла Инка, но она, конечно, шепнула словечко закадычной подружке Дорке, а та разнесла новость по округе. Ведь успех всегда нуждается в зрителях, зато провал никогда без них не обходится. Скандальный слух распространился по району со скоростью лесного пожара.
К очередному появлению Гангстера Бели́ подготовилась с особым тщанием: новое, с иголочки платье; белье, надушенное мятым жасмином; накануне побывала в салоне, сделала прическу и даже брови выщипала двумя прямыми грозными линиями. Гангстеру не мешало бы побриться и постричься, а волосы, клубившиеся у него в ушах, наводили на мысль о чрезвычайно урожайной культуре.
– Ты так пахнешь, аж слюнки текут, – просипел он, целуя нежную гладь ее щеки.
– Знаешь что? – лукаво спросила она.
Он вскинул голову:
– Что?
По размышлении зрелом
Насколько она помнила, он никогда не говорил ей избавиться от ребенка. Но позже, кода она мерзла в подвальной квартире в Бронксе, а на работе стирала пальцы в кровь, она сообразила, что именно
Игра в имена
– Надеюсь, у нас будет мальчик, – сказала она.
– Я тоже надеюсь (тоном человека, который с трудом верит в то, говорит).
Они лежали в постели в мотеле. Над ними вращался вентилятор, за лопастями гонялось с полдюжины мух.
– Какое у него будет второе имя? – волновалась Бели́. – Нужно что-нибудь очень значительное, потому что он станет врачом, как
Он скорчил гримасу. Такое имя только пидору впору.
–
– Я думала, ты ничего не знаешь о своей семье.
Он отодвинулся от нее.
– Да пошла ты.
Обидевшись, она потянулась ладонью к своему животу.
Правда и последствия 1
Гангстер много всякого рассказывал Бели́, пока они были вместе, однако одно очень важное обстоятельство он ей так и не раскрыл. Он был женат.
Уверен, вы уже и сами догадались. Ну, то есть, он же был
На Трухильо.
Правда и последствия 2
Это правда. Женой Гангстера была – барабанную дробь, пожалуйста, –
Да, сестра Трухильо; ее еще ласково называли Гадиной. Они познакомились, когда Гангстер куролесил на Кубе, – прижимистая стерва на семнадцать лет старше него. Они отлично сработались в бизнесе по задницам, и очень скоро она нашла его жажду удовольствий неотразимой. Он поощрял ее (фантастические возможности Гангстер никогда не упускал); не прошло и года, как они разрезали торт – первый кусок на тарелку Скотокрадова Семени. Кое-кто из стариков утверждает, что Гадина и сама была проституткой до того, как ее братец захватил власть, но, пожалуй, они перегибают палку, это все равно что сказать, что Балагуэр стал отцом десятка незаконнорожденных детишек, а потом замял скандал на народные деньги… стойте, оно ведь так и есть, но про Гадину, наверное, все же нет… черт, кому под силу разобраться, что правда, а что ложь в такой безумной стране, как наша… Известно лишь, что годы до возвышения брата выковали из нее
Потом, отмахнулась она, грызя карандаш.
Вдох. Донья, есть новости.
Новости всегда есть. Потом.
Выдох. О вашем муже.
Под сенью дерева в цвету
Два дня спустя Бели́ брела по центральному парку, словно в тумане. Ее волосы знавали лучшие дни. Она вышла из дома, потому что больше не могла оставаться один на один с Ла Инкой, и теперь, когда у нее не было больше работы, она лишилась убежища, где можно спрятаться от всех и всего. Пребывая в глубокой задумчивости, она положила одну руку на живот, другую на раскалывающуюся голову. Размышляла Бели́ о ссоре с Гангстером, случившейся примерно неделей ранее. Он был в отвратительном настроении, что, впрочем, не являлось чем-то из ряда вон выходящим, и вдруг давай орать: мол, не желаю плодить детей в этом ужасном мире, а она взбрыкнула, напомнив, что в Майами мир не настолько ужасен, и тогда он сказал, схватив ее за горло: «Если так рвешься в Майами, прыгай в воду и плыви». С тех пор о нем не было ни слуху ни духу, и Бели́ бродила по улицам в надежде столкнуться с ним. Будто он торчал в Бани́, как же. У нее распухли ноги, голова спускала излишек боли в шею, и тут два толстенных мужика с одинаковыми коками на голове подхватили ее под руки и потащили в центральную аллею, где на скамейке под полуживой, но еще цветущей джакарандой сидела хорошо одетая пожилая дама. В перчатках и с ниткой жемчуга на шее. Она пристально разглядывала Бели́ немигающими глазами игуаны.
– Знаешь, кто я?
– На хрена мне знать…
– Я – Трухильо. А также жена Дионисио. До меня дошли сведения, что ты повсюду болтаешь, будто собираешься выйти за него и родить ему ребенка. Что ж, я должна уведомить тебя, обезьянка моя, что ты не сделаешь ни того ни другого. Эти два очень крупных и бравых офицера отвезут тебя к доктору, а после того, как он выскоблит твою сраную киску, ребенок, как предмет для разговора, исчезнет. В дальнейшем в твоих же интересах не попадаться мне на глаза, иначе, если увижу твою гнусную рожу, скормлю тебя собакам. Но хватит болтать. Тебе пора к врачу. Попрощаемся, не хочу, чтобы ты опоздала.
Пусть Бели́ и чувствовала себя так, словно эта ведьма вылила на ее задницу кипящее масло, но ей хватило запала, чтобы рявкнуть: поцелуй меня в зад, старая мерзкая уродина.
– Пойдем, – сказал Элвис Первый и, заломив ей руку за спину, с помощью напарника потащил ее через парк к машине, зловеще поблескивавшей на солнце.
– Отпустите! – кричала Бели́ и тут заметила, что в машине сидит еще один коп, а когда он повернулся к ней, увидела, что у него
– То-то же, давно пора успокоиться, – сказал тот, что был погрузнее.
Сколь печально завершилась бы эта ситуация, если бы наша девочка не оглянулась в последней надежде и не зацепилась взглядом за Хосе. Он возвращался вразвалочку с какой-то игорной забавы, под мышкой у него торчал газетный сверток. Бели́ попыталась позвать его, но, как бывает в наших кошмарах, из нее будто выкачали воздух. И только когда ее начали запихивать на сиденье, а рука ее коснулась жгучего корпуса машины, к ней вернулся голос. Хосе, выдавила она, помоги.
И в тот же миг злые чары рассеялись. Заткнись! Элвисы били ее по голове и по спине, но поздно, Хосе Тэн уже бежал на подмогу, а за ним, о чудо, поспешали его брат Хуан и вся команда «Паласио Пекина»: Константина и Марко Антонио с Индейцем Бенни. Хряки попробовали было вытащить оружие, но Хосе уже приставил свою пушку к черепу самого жирного из них, и все замерли, кроме, разумеется, Бели́.
– Сволочи! Я беременна! Понимаете?! Беременна!
Она развернулась туда, где восседала старая карга, но та
– Девушка арестована, – угрюмо сообщил второй хряк.
– Нет, не арестована. – И Хосе вырвал Бели́ из их лап.
– Ты упускай она! – выкрикнул Хуан, сжимая в каждой руке по мачете.
– Послушай, китаеза, ты сам не знаешь, что делаешь.
– Этот китаеза отлично знает, что делает.
Хосе взвел курок, звук был такой, будто у кого-то треснуло ребро. Лицо Хосе – мертвый оскал, и сквозь эту страшную маску просвечивало все, что он потерял в жизни.
– Беги, девочка, – сказал он.
И она побежала, заливаясь слезами, но прежде пнула хряков разок-другой.
Мои китайцы, не раз говорила она дочери, спасли мне жизнь.
Растерянность
Ей следовало бы бежать не останавливаясь, но она завернула домой. С ума сойти, да? Как и все в этой проклятой истории, она недооценивала толщу дерьма, в которое вляпалась.
– Что случилось,
Бели́ лишь трясла головой, пытаясь отдышаться. Заперла дверь и окна на задвижки, потом свернулась калачиком в постели, сжимая в руке нож, дрожащая, рыдающая, и все тот же холод в животе, но теперь ей казалось, что у нее внутри плавает дохлая рыба.
– Где Дионисио? – всхлипывала она. – Он нужен мне прямо сейчас!
– Что случилось?
Следовало бы линять из города, но ей требовалось повидаться с Гангстером: он должен ей объяснить, что происходит. Несмотря на то что ей сегодня открылось, она по-прежнему верила, что Гангстер все уладит и его хриплый голос утихомирит ее сердце и уймет животный страх, поедавший ее изнутри. Бедная Бели́. Она надеялась на Гангстера. Была предана ему до конца. Вот почему несколькими часами позже, услыхав возглас соседа «
– Соскучилась по нам? – спросил Элвис Первый, защелкивая наручники на ее запястьях.
Она попробовала крикнуть, но было уже слишком поздно.
Ла Инка божественная
После того как девочку унесло из дома и соседи сообщили, что ее загребла тайная полиция, своим обитым железом сердцем Ла Инка поняла: девочка обречена, злой рок Кабралей, как ни береглась Ла Инка, настиг и Бели́ тоже. Стоя в конце улицы, прямая, как столб, беспомощно вглядываясь в ночь, она чувствовала, как на нее накатывает холодная волна отчаяния, бездоннее которого только наши желания. Причин, почему все так вышло, отыскалось бы с тысячу (начиная, конечно, с анафемского Гангстера), но куда важнее был сам факт случившегося. Застряв в сгущающейся тьме, не имея ни имени, ни адреса, ни родственника в президентском дворце, Ла Инка почти сдалась, позволив ледяной волне оторвать ее от твердой почвы и понести – как малое дитя, как шмат морских водорослей – прочь от сверкающего рифа ее веры в сумрачные дали. В этот час смятения, однако, ей подали руку, и она вспомнила, кто она есть. Майотис Альтаграсия Торибио Кабраль. Несгибаемая южанка.
Опустошенность как рукой сняло, и Ла Инка поступила так, как поступили бы многие женщины ее круга. Поместилась перед изображением Девы Марии, покровительницы Альтаграсии, и приступила к молитве. Мы, постмодернистские
Позвольте доложить вам, истинные верующие, в анналах доминиканской набожности еще не встречалось молитвы, подобной этой. Четки в пальцах Ла Инки струились, будто леска в руках обреченного на улов рыбака. И не успели бы вы сказать «Свят! Свят! Свят!», как к ней присоединилась стая женщин, буйных и кротких, серьезных и веселых, даже тех, кто раньше поливал нашу девочку грязью, обзывая ее шлюхой. Они пришли без приглашения, не сговариваясь, пришли помолиться. Дорка была среди них, и жена дантиста, и многие, многие другие. В мгновение ока комната заполнилась верующими, и духовный порыв обрел такую, почти ощутимую, плотность, что, говорят, сам Дьявол потом долго избегал показываться на Юге. Ла Инка ничего не замечала вокруг. Тайфун мог бы снести целый город, ни на миг не нарушив сосредоточенности ее молитвы. На лице ее проступили кровеносные сосуды, на шее напряглись мускулы, кровь шумела у нее в ушах. Для мира она была потеряна, целиком отдавшись одной мысли – вытащить свою девочку из бездны. Столь яростной и неукротимой была ее решимость, что немало женщин испытали
Они молились до изнеможения, а перейдя эту грань, до мерцающего просвета, в котором плоть умирает и рождается вновь в сплошной бесконечной агонии, и наконец, когда Ла Инка почувствовала, что ее душа отделяется от земных тенет и стены вокруг начинают таять…
Выбор и результат
Они ехали на восток. В те времена города еще не выродились в монстров, что стращают друг друга дымом и гарью, и куда бы ни дотянулись их щупальца, всюду вырастают хрупкие башни; в те времена пределом городских мечтаний была утопия Корбюзье; город обрывался резко, как импровизация ударника: в эту секунду вы находились в гуще двадцатого века (ну, двадцатого века третьего мира), а в следующую проваливались на 180 лет назад, в поля волнующегося тростника. Реальная машина времени, блин. Луна, как нам сообщили, была полной, и потоки лунного света чеканили на листьях эвкалипта лучистые знаки.
Мир вокруг был так прекрасен, но внутри машины…
Нашу девочку лупили без устали. Правый глаз распух, превратившись в гнойную щелку, губы разбиты в кровь, и с челюстью что-то было не так, Бели́ не могла сглотнуть без того, чтобы не испытать острого приступа боли. Она вскрикивала при каждом ударе, но не плакала, понимаете? Ее стойкость меня поражает. Она не хотела доставить им такого удовольствия. Страх терзал ее, тошнотворный, сворачивающий кровь страх, что вспыхивает, когда на тебя наводят оружие или когда просыпаешься, а у твоей кровати стоит незнакомец, и этот страх не слабел и не усиливался хотя бы на миг, но длился ровной протяжной нотой. Настолько ей было страшно, и, однако, она не выдала свой ужас ни звуком. Как же она ненавидела этих людей. И будет ненавидеть всю жизнь, никогда не простит, никогда, и всякий раз, когда вспомнит о них, ее охватит бешеная, неконтролируемая ярость. Другие бы уворачивались от ударов в лицо, но Бели́ подставляла им свое. А между ударами заботливо подтягивала колени к животу. С тобой все будет хорошо, шептала она расквашенными губами. Тебя не тронут.
Затормозив на обочине, они потащили ее на тростниковое поле. Завели подальше вглубь, туда, где тростник не шумит, но ревет, словно буря завывает. Наша девочка постоянно откидывала голову назад, отбрасывая волосы с лица, и думала лишь об одном – о своем бедном маленьком мальчике, и только по этой причине она наконец заплакала.
Самый крупный хряк подал напарнику полицейскую дубинку, особую, утяжеленную, для ночного патрулирования. Надо поторапливаться.
Нет, сказала Бели́.
Как она выжила, мы никогда не узнаем. Они били ее, как бьют рабыню, как собаку. С вашего разрешения, я опущу сам акт насилия и сразу перейду к причиненному ущербу: ключица сломана; в плечевой кости три трещины (прежняя сила в эту руку уже никогда не вернется); пять ребер раскрошены; левая почка отбита; печень повреждена; правое легкое всмятку; передние зубы выбиты. Общим числом 167 повреждений, и только по чистой случайности эти подонки не размозжили ей череп, хотя голова у нее и раздулась до слоновьих размеров. Хватило ли им времени, чтобы изнасиловать ее, и не один раз? Подозреваю, что хватило, но утверждать не могу – таких вопросов она была не склонна касаться. Остается лишь подытожить: это был конец всякого разумения, конец надежде. Такие избиения ломают людей, перемалывают их.
Сидя в машине и даже на первых тактах молотиловки она лелеяла глупую надежду, что Гангстер спасет ее, возникнет из тьмы с оружием наперевес и письменным помилованием. А когда стало очевидным, что спасения не предвидится, она фантазировала, теряя сознание, как он навещает ее в больнице и прямо оттуда они идут под венец, он в костюме, она в гипсе, но потом и это вылетело из головы от удара, переломившего предплечье, остались только боль и девичье недомыслие. Во время одного из обмороков она увидела, как он исчезает на мотоцикле, а она кричит ему «погоди! погоди!» – и у нее сдавливает грудь. Увидела на краткий миг Ла Инку, молящуюся у себя в комнате, – безмолвие, что разделяло их сейчас, было сильнее, чем любовь, – а в надвигающихся потемках физического бессилия уже маячило одиночество, абсолютное, какого и в смерти не бывает, одиночество, что затмевает память, одиночество ее детства, когда она даже не знала собственного имени. И в это одиночество она медленно погружалась, там она и пребудет вовеки, одна, чернокожая, гадкая, царапающая палкой по слою пыли и выдавая эти каракули за буквы, слова, имена.
Надежда иссякла до последней капли, но, истинные верующие, случилось чудо; не иначе ее предки вмешались. Уже готовясь исчезнуть с событийного горизонта, уже ощущая холод забвения, поднимавшийся от пяток по ногам, она обнаружила в себе последний из оставшихся запасов прочности:
В ней будто вспыхнул слепящий свет. Похожий на солнце.
Очнулась она под беспощадным лунным сиянием. Поломанная девочка на поломанных стеблях тростника.
Нестерпимая боль повсюду. Но живая. Живая.
Мы приближаемся к самой странной части нашего повествования. Чем было то, что произошло дальше, причудой измученного воображения Бели́ или чем-то еще, я не берусь сказать. Даже ваш хранитель порой вынужден помалкивать, оставляя лист чистым. Да и к Источнику всего сущего, каким мы его знаем по комиксам, мало кто отваживается сунуться. Но какой бы ни была правда, не забывайте, доминиканцы принадлежат Карибам, а значит, они чрезвычайно терпимы к запредельным феноменам. А иначе как бы мы пережили то, что пережили? Словом, пока Бели́ балансировала на грани жизни и смерти, рядом с нею возникло существо, которое можно было бы принять за дружелюбного мангуста, если бы не золотистые львиные глаза и абсолютная чернота шкуры. К тому же этот мангуст был изрядно крупнее, чем его сородичи; положив свои проворные лапки ей на грудь, он уставился на нашу девочку.
Мой ребенок, стонала Бели́.
Нет, нет, нет, нет, нет.
Существо потянуло за оставшуюся целой руку.
Какого сына? – выла она. Какой дочери?
Она поднялась. Было темно, у нее дрожали ноги, слепленные будто не из плоти, но из дыма.
Существо юркнуло в заросли тростника, и Бели́, смаргивая слезы, осознала, что она понятия не имеет, как отсюда выбраться. Кое-кто из вас наверняка в курсе, что тростниковые поля – это офигительно не смешно, и даже самые смекалистые и опытные способны заплутать в их бесконечности, как в лабиринте, а потом вернуться к людям месяцы спустя в образе впечатляющего орнамента из костей. Но не успела Бели́ отчаяться, как услышала голос существа. Она (тембр был женским) пела! С акцентом, который Бели́ не могла определить, то ли венесуэльский, то ли колумбийский.
Каждый раз, когда ей казалось, что она сейчас упадет, она сосредотачивалась на лицах из предсказанного будущего – лицах обетованных детей – и обретала силы, чтобы двигаться дальше. Наконец, когда все было исчерпано, когда она начала заваливаться вперед, как обессилевший боксер на ринге, она вытянула вперед неповрежденную руку – и поздоровался с ней не тростник, но открытое пространство жизни. Она ощутила асфальт под босыми сломанными ногами и ветер. Ветер! Но наслаждалась она лишь секунду – из тьмы с грохотом вылетел грузовик с погашенными фарами. Что за жизнь, подумала Бели́, столько мучиться, чтобы тебя, как собаку, переехал грузовик. Но ее не задавили. Водитель, позже клявшийся, что видел во мраке нечто похожее на льва с ужасными глазами, точь-в-точь янтарные фонари, нажал на тормоза и остановился в дюймах от голой, заляпанной кровью Бели́, ковылявшей по обочине.
А теперь внимание: в грузовике ехала не первой свежести группа, только что отыгравшая на свадьбе в Окоа. Им потребовалось все их мужество, что не развернуть грузовик и не свалить от греха подальше. Возгласы типа «это морок,
Как думаете, что с ней случилось?
По-моему, на нее напали.
Лев напал, вставил водитель.
Может, она выпала из машины.
Скорее уж
Побледневшие музыканты переглянулись.
Надо оставить ее здесь.
Гитарист кивнул. Должно быть, она – подрывной элемент. Если мы попадемся вместе с ней, полиция и нас убьет.
Положите ее обратно на дорогу, упрашивал водитель. Пусть лев прикончит ее.
Пауза. Солист чиркнул спичкой, и слабый огонек высветил на миг носатую женщину с золотистыми глазами полукровки. Мы не оставим ее, сказал солист с забавным акцентом уроженца Сибао, и только тогда Бели́ поняла, что спасена.[61]
Фуку́ против сафа
Многие, как на Острове, так и за его пределами, до сих пор видят в избиении, едва не ставшем фатальным для Бели́, неопровержимое доказательство, что семья Кабралей – и впрямь жертва некоего весьма могущественного фуку́, местная версия семейства Атридов (Агамемнон, Электра и пр.). Два Трухильо за срок одной человеческой жизни – чем, черт возьми, еще это может быть? Но другие умные головы подвергают сомнению подобную логику, заявляя, что обстоятельства свидетельствуют о прямо противоположном, – ведь Бели́ выжила. Проклятым, да еще с диким количеством ран на теле, не свойственно выбираться живыми из тростниковых полей, а также им обычно не светит быть подобранными среди ночи добросердечными музыкантами, что без проволочек доставили девочку домой, к ее
А как насчет мертвого сына?
Мир кишит трагедиями, и если у человека имеются мозги, то он найдет им объяснения, не ссылаясь всуе на проклятье.
Вывод, с которым Ла Инка не спорила. До последней минуты своей жизни она верила, что на том тростниковом поле судьбу Бели́ определило не проклятье, но сам Бог.
Я что-то видела, роняла Бели́ и умолкала.
С возвращением в мир живых
Пять дней ее жизнь висела на волоске. А когда она наконец пришла в сознание, то первым делом пронзительно закричала. Ей казалось, что ее рука от локтя и выше перемолота жерновами, голову сжимает раскаленный медный обруч, а в легком взорвалась хлопушка, – Господи Иисусе! У нее сразу же потекли слезы, но наша девочка не знала, что все предыдущие дни ее тайком навещали два лучших доктора в Бани́; друзья Ла Инки и антитрухильянцы до мозга костей, они вправили и загипсовали девочке руку, плотно зашили пугающие бреши на ее голове (всего шестьдесят швов), обработали раны меркурохромом в количествах, коих хватило бы для дезинфицирования целой армии, кололи ей морфий и противостолбнячную сыворотку. Многие ночи, проведенные в тревоге, – но худшее вроде бы осталось позади. Врачи при духовной поддержке библейской группы Ла Инки совершили чудо, а раны и трещины, что ж, заживут со временем. (Ее счастье, что она такая сильная, говорили доктора, сворачивая стетоскопы. Длань Господа на ней, соглашались молящиеся, складывая Библии.) Но как раз благодати наша девочка и не ощущала. Осознав после недолгих истерических рыданий, что она дома, в своей постели и все еще жива, Бели́ жалобно позвала Ла Инку.
Рядом с кроватью раздался спокойный голос ее благодетельницы: тебе нельзя разговаривать. Разве что ты хочешь поблагодарить Спасителя.
– Мама́, – заплакала Бели́. –
– Но не преуспели, – сказала Ла Инка. – Хотя и очень старались. – Она ласково положила руку на лоб девочки. – А теперь тебе надо успокоиться. Лежи тихо.
Не ночь, а средневековая пытка. Почти беззвучный плач Бели́ периодически сменялся такими взрывами ярости, что ей пригрозили выкинуть ее из кровати и вскрыть ее раны. Словно одержимая, она зарывалась в матрас, вытягивалась на простынях прямая, как доска, размахивала здоровой рукой, колотила себя по ногам, плевалась и сквернословила. И завывала. Несмотря на дырки в легком и сломанные ребра, она безутешно выла.
–
Нет, шептала Бели́. Ла Инка не сводила с нее пристального взгляда: вот и мне не хочется его звать.
В ту ночь Бели́ носило по безбрежному океану одиночества под шквалистым ветром отчаяния; иногда она забывалась сном, и под утро ей приснилось, что она вправду и навеки умерла и лежит в одном гробу с сыном, а когда она проснулась, за окном уже рассвело и по улице расползался, нарастая, плач, какого она в жизни не слыхивала, – какофония надрывных воплей и стонов, будто исторгнутых из надломившейся души всего человечества. Будто оплакивали всю землю разом.
– Мама́, – задохнулась Бели́, –
– Успокойся,
– Мама́, это по мне? Я умираю? Скажи мне, мама, скажи.
– Ай,
Ла Инка увядающая
Все это чистая правда, ребята. Непостижимой мощью молитвы Ла Инка спасла свою девочку, наложив самую суперскую сафу на семейный фуку́ Кабралей (но какую цену она за это заплатила?). Любой в квартале скажет вам: вскоре после того, как девочка улизнула из страны, Ла Инка начала уменьшаться, словно Галадриэль после искушения Кольцом,[63] – печалясь из-за глупостей, понаделанных девочкой, скажут некоторые, зато другие увидят причину в той ночи геркулесовой молитвы. Кому бы вы ни поверили, факт налицо: почти сразу после отъезда Бели́ волосы Ла Инки побелели как снег, и, когда Лола жила у нее, в Ла Инке уже не было великой силы. Да, она спасла от гибели свою девочку, а дальше что? Бели́ по-прежнему грозила опасность. В конце «Возвращения короля» могучий ветер подхватил зло, совершенное Сауроном, и аккуратно развеял его без каких-либо серьезных последствий для наших героев,[64] но власть Трухильо была слишком крепкой, а радиация слишком токсичной, чтобы избавиться от ее наследия так быстро и просто. Даже после его смерти зло чернело над страной. Не прошло и нескольких часов с того момента, как Скотокрадово Семя отплясал свое под градом пуль, а его подручных обуяло форменное бешенство и они бросились исполнять его последнюю волю, мстя всем и вся. Великая тьма опустилась на Остров, и в третий раз после возвышения Фиделя сын Трухильо, Рамфис, устроил облаву на свой народ, множество людей было принесено в жертву самыми глумливыми способами, какие только можно измыслить, – оргия террора, когда похоронные принадлежности передаются от отца к сыну. Даже такая стойкая женщина, как Ла Инка, которая с помощью эльфийского кольца своей воли выковала в Бани́ свой личный Лотлориен, понимала, что не сумеет защитить нашу девочку от прямой атаки злобного Всевидящего Ока. Что может помешать убийцам вернуться, чтобы докончить начатое? В конце концов, они убили известных всему миру сестер Мирабаль,[65] женщин с именем, а уж отправить на тот свет бедную темнокожую сироту им никто не запретит. Опасность Ла Инка чувствовала кожей, нутром. И наверное, сказалось напряжение ее последней молитвы, но каждый раз, когда Ла Инка смотрела на девочку, она могла бы поклясться, что за спиной Бели́ маячит некая тень, мгновенно исчезающая, стоит пристальнее приглядеться. Черная страшная тень, и у Ла Инки сжималось сердце. И похоже, эта тень сгущалась.
Надо было что-то делать, поэтому, не оправившись толком от роли Пресвятой Девы, Ла Инка воззвала к предкам и Иисусу Христу, прося о помощи. Она опять молилась. Но вдобавок, чтобы показать безусловность своей веры, она еще и постилась. Словом, изобразила матушку Абигейл (хотя, понятно, и слыхом не слыхивала о Стивене Кинге и его «Противостоянии»).[66] Ничего не ела, кроме одного апельсина в день, ничего не пила, кроме воды. После последних безудержных духовных трат ее сознание штормило. Она не знала, как быть. У нее была душа Мангуста, но ей не хватало опыта в мирских делах. Она спрашивала друзей, и они советовали отправить Бели́ в деревню. Там она будет в безопасности. Она спрашивала священника. Молитесь за нее.
На третий день она получила весть. Ей приснилось, что она и ее покойный муж сидят на пляже, в том месте, где он утонул. Как обычно летом, муж загорел до черноты.
Тебе нужно отправить ее отсюда.
Но они найдут ее и в деревне.
Отправить в
Этот совет из иного мира напугал Ла Инку. Ссылка на Север! В
На самом деле Ла Инка столкнулась с той же проблемой, что и отец Бели́ шестнадцатью годами ранее, когда дом Кабралей впервые воспротивился воле Трухильо. Вопрос стоял так: действовать или затаиться?
Не в силах сделать выбор, она молилась в надежде, что ей укажут верный путь, – еще три дня без пищи. И неизвестно, чем бы это закончилось, если бы их не навестили Элвисы. Нашей благодетельницы могло не оказаться дома. Но, слава богу, Элвисы застали ее, когда она подметала крыльцо. Ваше имя Майотис Торибио? Их коки напоминали панцири жуков. Африканские мускулы, облаченные в светлую летнюю униформу, а под кителем поскрипывает выпуклая, с масляным блеском, кобура.
– Мы хотим поговорить с вашей дочерью, – рявкнул Элвис Первый.
– Немедленно, – добавил Элвис Второй.
–
Элвис Первый: мы еще вернемся, старая.
Элвис Второй: и не сомневайся.
– Кто это был? – спросила Бели́, лежа в постели и обнимая ладонями несуществующий живот.
– Никто. – И Ла Инка положила мачете рядом с кроватью.
Следующей ночью этот «никто» прострелил аккуратную дырочку в их входной двери.
Они начали спать под кроватью, и спустя несколько дней Ла Инка сказала девочке: что бы ни случилось, я хочу, чтобы ты помнила – твой отец был врачом,
А затем финал: ты должна уехать.
– Я хочу уехать. Все здесь ненавижу.
К тому времени девочка уже могла доковылять до уборной самостоятельно. Она сильно изменилась. Днем неподвижно сидела у окна, почти как Ла Инка после того, как утонул ее муж. Не улыбалась, не смеялась, ни с кем не разговаривала, даже с подружкой Доркой. Ее накрыла темная пелена, как кофейная пенка покрывает кофе.
– Ты не понимаешь,
Бели́ засмеялась.
Ох, Бели́, умерь пыл, умерь: что ты знала тогда о Штатах и диаспорах? Что ты знала о
Как бы я хотел представить ситуацию в ином свете, но против записи на пленке не попрешь. Ла Инка сказала, что ты должна уехать из страны, и ты засмеялась.
Точка.
Последние дни республики
Последние месяцы в Бани́ ей мало чем запомнились, разве что тоской и отчаянием (и страстным желанием увидеть труп Гангстера). Она пребывала в когтях Тьмы, бродила по жизни тенью с того света. Из дома выходила только вынужденно; ее отношения с Ла Инкой наконец стали такими, о каких Ла Инка всегда мечтала; правда, они почти не разговаривали друг с другом. Да и о чем было говорить? Ла Инка трезво обсуждала путешествие на Север, но Бели́ казалось, что какая-то, и немалая, часть ее уже там. Санто-Доминго медленно исчезал из виду. Дом, Ла Инка, жареная маниока, которую она клала в рот, уже не существовали – вот пусть и все прочее последует за ними. В себя она приходила, лишь когда ей на глаза попадались Элвисы, шныряющие по округе. Она кричала в смертельном ужасе, но они уезжали, ухмыляясь. До встречи. И очень скорой. По ночам ей снились кошмары: тростник, человек без лица, но, когда она просыпалась рывком, Ла Инка была рядом. Тихо, доченька, тихо.
(Кстати, об Элвисах, что их остановило? Боязнь возмездия после того, как сынок Трухильо пал? Или мощь Ла Инки? А может, та сила из будущего, что проникла в прошлое, чтобы защитить третью и последнюю дочь Кабралей? Кто знает.)
Ла Инка в эти месяцы почти не спала. И повсюду носила с собой мачете. Наша южанка была всерьез настроена. Знала, что если Гондолин[67] падет, не стоит дожидаться, пока барлоги постучатся в твою дверь. Надо шевелиться, мать вашу. И она шевелилась. Собрала документы, подмазала кого следует и добилась разрешения на выезд. В прежние времена такое было немыслимо, но после смерти Скотокрадова Семени банановый занавес начал ветшать, приоткрыв лазейки для побега. Ла Инка снабдила Бели́ фотографиями и письмами от женщины, у которой девочка поселится в квартале под названием Эль Бронкс. Бели́ ее не слушала. Не разглядывала снимки, не читала писем, и поэтому, когда она приземлилась в аэропорту Айлдуайлд, она понятия не имела, где и кого ей искать.
Как только в отношениях между «добрым соседом» Дядей Сэмом и тем, что осталось от семьи Трухильо, наметилось потепление, Бели́ предстала перед судьей. Ла Инка заставила ее положить листья папайи в туфли – верное средство умерить чужое любопытство, в данном случае судьи. Наша девочка всю процедуру простояла в оцепенении, мысли ее были далеко. Неделей ранее им с Гангстером наконец удалось свидеться в одном из первых мотелей для парочек, появившихся в столице. В том, что держали китайцы и которому Луис Диас посвятил свою знаменитую песню. Воссоединение произошло не совсем так, как надеялась Бели́.
У Гангстера хватало и других забот. Его беспокоили судьба младшего Трухильо и кубинцы, замышлявшие высадку на Остров. Людей вроде меня они расстреливают на показательных процессах. Че схватит меня первым.
Я подумываю уехать в
Ей хотелось услышать «нет, не уезжай» или по крайней мере уверения в том, что он поедет следом. Но он рассказал ей, как однажды в
Будто написано мелом на школьной доске, хохотнул довольный Гангстер.
Восемнадцать дней спустя в аэропорту она все еще думала о нем.
– Ты не обязана уезжать, – внезапно сказала Ла Инка, когда Бели́ оставался один шаг до пограничной линии. Слишком поздно.
– Но я хочу.
Всю жизнь она стремилась к счастью, но Санто-Доминго… ГРЕБАНЫЙ САНТО-ДОМИНГО обламывал ее на каждом повороте.
– Я сюда никогда не вернусь.
– Не говори так.
– Не вернусь никогда.
Она поклялась себе: она станет другим человеком. Говорят, какой бы длинный путь ни прошагал осел, ему все равно не стать лошадью, но она всем покажет.
– Не уезжай так. На, возьми, поешь в дороге.
В очереди на паспортный контроль она выбросила сладости, но коробку сохранила.
– Не забывай меня. – Ла Инка обняла ее, поцеловала. – Не забывай, кто ты есть. Третья и последняя дочь семьи Кабралей. Дочь врача и медсестры.
Бели́ обернулась напоследок: Ла Инка махала ей что было мочи и плакала. С
На паспортном контроле опять вопросы и финальные, с презрением наштампованные отметки, – ее выпустили. Потом посадка, предвзлетная болтовня соседа справа, упакованного чувака с четырьмя перстнями на одной руке. Куда вы едете? Куда глаза глядят, отрезала она. И вот самолет, вибрируя в такт песне, что поют двигатели, отрывается от земли, и Бели́, прежде не замеченная в религиозности, закрывает глаза и просит Господа хранить ее.
Бедная Бели́. Почти до самого конца она в глубине души верила, что Гангстер примчится и вызволит ее. Прости,
Ей шестнадцать, у нее темная, предпоследнего оттенка до черного, кожа, цвета сливы на закате, ее груди как восходящие солнца, упрятанные под ткань, но вопреки молодости и красоте на лице ее настороженная угрюмость, которую способно развеять только неслыханное удовольствие. Ее надежды скромны, им не хватает энергии движения вперед, у ее амбиций короткое дыхание. Ее самая неистовая мечта? Найти мужчину. Чего она пока не знает: холода, нудной работы на износ, одиночества диаспоры, того, что ей больше никогда не жить в Санто-Доминго, и своего сердца. Чего еще она не знает: человек, что сидит рядом с ней в самолете, станет ее мужем, отцом ее двоих детей и спустя недолгое время бросит ее, и это в третий раз разобьет ей сердце, уже окончательно; больше она никого не полюбит.
Ее разбудили, когда ей снились нищие слепцы: они попрошайничали в автобусе – сон из ее «потерянных лет». Шикарный сосед легонько постучал пальцем по ее локтю:
– Сеньорита, вы не хотели бы это пропустить.
– Уже нагляделась, – огрызнулась Бели́. Но затем одумалась и поглядела в иллюминатор.
Было темно, а внизу бесконечными огнями расстилался
Четыре
Воспитание чувств
1988–1992
Первым в роли воспитателя выступил я; так сложилось. За год до того, как Оскар грохнулся, у меня самого случился сдвиг по фазе; меня отмутузили, когда я пешком возвращался домой из клуба. Местные гопники. Компашка долбаных негритосов. Два часа утра, и я непонятно с какой радости пру по авеню Джойса Килмера. Один и на своих двоих. Зачем? А затем, что я был крепким парнем и думал, что без проблем пройду через поросль малолеток на углу. Как же. Всю оставшуюся жизнь буду помнить улыбочку на лице того засранца. Секунда – и его школьный перстень с печаткой пропахал неслабую борозду на моей щеке (шрам остался). Хотел бы я сказать, что в ответ навесил им по полной, но хитрые придурки просто сбили меня с ног. И возможно, убили бы, если бы не добрый самаритянин, проезжавший мимо. Старикан, мой спаситель, предложил отвезти меня в больницу, но я был без медстраховки и к тому же, с тех пор как мой брат умер от лейкемии, к врачам меня не тянуло, поэтому я, конечно, не, не, спасибо. Да и для человека, которому только что
Она и взяла на себя заботу о глупом страдальце. Готовила, убирала, приносила задания из колледжа, давала лекарства и даже следила, чтобы я принимал душ. Иными словами, пришила мне яйца на место, и далеко не каждая женщина способна сделать такое для парня. Это я вам говорю. Я еле держался на ногах, голова болела невыносимо, но она терла мне спину, и этот момент запомнился мне больше всего. Ее ладонь на губке, а губка на мне. Хотя у меня была девушка, на ночь со мной оставалась Лола. Расчесывала волосы – раз, другой, третий, – прежде чем уложить свое длинное тело в постель. И больше никаких прогулок по ночам, договорились, Кун Фу?
У студента колледжа не предполагается привязанностей – студенту положено развлекаться и клеить телок, – но, поверите ли, к Лоле я привязался. К такой, как она, это было не трудно. Лола, вроде бы полная противоположность девушкам, которых я обычно снимал, – эта была вся из себя, ростом почти под метр восемьдесят, с никакой грудью и цветом кожи темнее, чем у вашей старенькой бабушки. То есть два в одном: худенькая верхняя часть тела в брачном союзе с роскошными, как «кадиллак», бедрами, и умопомрачительной задницей. Одна из тех суперактивных красоток, что верховодят во всех студенческих организациях, а на собрания являются в строгих костюмах. Лола была президентом женского клуба в своем колледже, главой Латиноамериканского академического сообщества и сопредседателем феминистской «Из тени в свет», устраивала акции против насилия над женщинами. Говорила она на безупречном изысканном испанском.
Знакомство наше состоялось еще на дне открытых дверей, но закрутили мы лишь на втором курсе, когда ее матери опять стало хуже. Отвезешь меня домой, Джуниор? С этой ее реплики все и занялось, а спустя неделю уже полыхало. Помню, на ней был спортивный костюм и этно-футболка. Она сняла с пальца кольцо, подаренное ее парнем, и только потом поцеловала меня. Не закрывая своих темных глаз, и я смотрел в них, как в бездну.
У тебя классные губы, сказала она.
Разве можно забыть такую девушку?
Всего три, блин, ночи, а она уже почувствовала себя кругом виноватой перед своим бойфрендом и сразу же положила конец нашим свиданиям. А когда Лола говорит «кончено», это и значит «всему капец». Даже когда она оставалась у меня ночевать после того, как меня отдубасили, уговорить ее на секс, хотя бы из жалости, было нереально. Выходит, ты можешь
Джуни, говорила она, может, кожа у меня и темная, но голова светлая.
Знала, какой я ходок. Через два дня после нашего расставания она застукала меня охмуряющим ее однокурсницу и показала мне свою длинную спину.
Но ближе к делу: когда в конце второго курса ее брат провалился в убийственную депрессию – выпил две бутылки «Бакарди 151», потому что какая-то девчонка его отшила, – чуть не угробил себя на фиг, а попутно и свою больную мать, кто, как вы думаете, предложил свои услуги?
Я.
Лола обалдела, когда я заявил, что в следующем году поживу с Оскаром. Присмотрю за вашим обормотом хреновым. После драмы с суицидом никто в Демаресте, его общаге, не хотел селиться с ним в одной комнате, и Оскару светило провести третий курс предоставленным самому себе; в придачу без Лолы – ей выпал год обучения в Испании, ее великая мечта наконец сбывалась, но она с ума сходила, беспокоясь о брате. Лола прыгала чуть не до небес, когда я сказал, что переберусь к Оскару, но я же своими стараниями едва не доконал ее. Перебраться к Оскару. В плюгавый Демарест. Туда, где роились все чокнутые, все лузеры и фрики и девчонки, зацикленные на учебе. Это мне-то, парню, который выжимал лежа 170 кг и обычно, не стесняясь, называл Демарест Гомохоллом. Парню, который, завидев белого фрика, называющего себя художником, боролся с желанием дать ему в морду, и немедленно. Но я записался на курс писательского мастерства, и к началу сентября где мы с Оскаром оказались? В одной комнате. Вдвоем.
Хотелось бы изобразить мой поступок чистой филантропией, но это не совсем так. Конечно, я хотел помочь Лоле, постеречь ее свихнутого братца (зная, что он единственный, кого она реально любит в этом мире), но я заботился и о своей заднице тоже. В тот год я вытянул, наверное, самый несчастливый билет в истории жилищной лотереи. Мое имя стояло последним в официальном листе ожидания, что сводило шансы на университетское жилье практически к нулю, а значит, моему разгильдяйскому высочеству предстояло жить либо с родителями, либо на улице, и в такой ситуации Демарест, несмотря на всю выпендрежность его обитателей, и Оскар, несмотря на всю свою несчастность, не казались таким уж плохим решением проблемы.
К тому же Оскар не был абсолютно чужим мне человеком, то есть он был братом девушки, с которой я переспал втихаря. Я встречал их вместе на кампусе и не мог поверить, что они родственники. (Я – Апокалипсис, она – Новое Бытие, шутил Оскар, ссылаясь на свои любимые голливудские комиксы.) На ее месте я бы скрывался от этого монстра где только мог, но она любила его. Приглашала на вечеринки и на митинги. Он держал плакаты, раздавал листовки. Ее толстозадый помощник.
Словом, я в жизни не встречал такого доминиканца, и это еще мягко сказано.
Добро пожаловать, Пес Божий, вот как он поздоровался со мной в наш первый день в Демаресте.
И только через неделю до меня дошло, что он имел в виду.
Бог. Domini. Пес. Canis.
Добро пожаловать, доминиканис.
Наверное, я должен был задуматься. Чувак говорил, что он проклят, постоянно об этом твердил, и будь я истинным олдскульным доминиканцем, я бы (а) прислушался к этому идиоту, а затем (б) бежал от него без оглядки. Моя родня –
Можете начинать смеяться.
Я нашел его ничуть не изменившимся. Необъятным – великан без Мальчика-с-пальчик – и потерянным. Он по-прежнему писал по десять, пятнадцать, двадцать страниц в день. И оставался одержимым фанатом НФ. Знаете, какое объявление он повесил на двери нашей комнаты?
На самом деле, откашлялся он,
На самом деле, сказал Мелвин, это
Хотя я обещал Лоле присмотреть за ее братом, первое время мы почти не общались. Что тут скажешь? Я ведь бы страшно занят. Как и любой студент, твердо нацеленный на радости жизни. У меня были работа, и спортзал, и мои друганы, и постоянная девушка, и, конечно, мои любвеобильные подружки.
Поначалу я видел Оскара в основном спящим – огромной тушей под одеялом. Допоздна он засиживался только ради ролевых игр или аниме, особенно ради «Акиры»; по-моему, в тот год он посмотрел этот фильм раз тысячу. Часто, возвращаясь ночью домой, я заставал его с включенным «Акирой». Опять смотришь эту фигню, гремел я. И Оскар отвечал, словно извиняясь за свое существование: сейчас кончится. У тебя всегда «сейчас кончится», мрачно бубнил я. Хотя ничего против этого кино я не имел, «Акира» мне и самому нравился, правда, не настолько, чтобы лишить меня сна. Я ложился на кровать в тот момент, когда Канэда кричал «Тэцуо!», а следующее, что я помню, – надо мной стоит Оскар и робко трогает меня за плечо: Джуниор, кино закончилось, и я вскакиваю:
В целом пока мы уживались не так уж плохо. Несмотря на все свое фанатство, чувак оказался вполне терпимым соседом. Не оставлял мне идиотских записок, как кое-кто из придурков, с которыми я жил раньше, всегда вовремя платил за жилье, а если я возвращался, когда он играл в «Пещеры и драконы», то перебирался в коридор, не дожидаясь, чтобы его об этом попросили. «Акира»? С моим удовольствием. Но не пещеры и не драконы.
Конечно, я делал кое-какие движения навстречу. Раз в неделю мы вместе ужинали. Я брал его рукописи, пять готовых книг на тот период, и пытался их читать. Не в моем вкусе –
Пробовал ли я помочь ему разобраться с девушками? Делился ли нажитой кобелиной мудростью?
А как же. Но беда в том, что
Я пытался его учить, честно пытался. Самым элементарным вещам. Типа, кончай привлекать внимание незнакомых девушек громкими выкриками и прекрати поминать Запредельщика[68] к месту, а чаще не к месту. Думаете, он внял? Разумеется, нет! Вразумлять Оскара насчет девушек было все равно что швырять камнями в Унуса Неприкасаемого.[69] Чувак был тверже скалы. Он выслушивал меня и пожимал плечами: ничто иное результата не дало, и лучше уж я останусь самим собой.
– Но ты сам собой – хрен знает что!
– К моему прискорбию, я таков, каков есть. А вот самая замечательная беседа:
– Джуниор?
– Что?
– Ты спишь?
– Если опять про «Звездный путь»…
– Нет, это не про «Звездный путь». – Он прочистил горло. – Мне стало известно из надежных источников, что ни один доминиканский мужчина никогда не умирал девственником. Ты обладаешь опытом в подобных делах. Думаешь, это правда?
Я сел в кровати. Чувак пялился на меня из темноты с убийственной серьезностью.
– Ну, доминикано нарушит все законы природы, если помрет, ни разу не трахнувшись.
Оскар вздохнул:
– Это меня и беспокоит.
Итак, что же происходит в начале октября? То, что обычно происходит с плейбоями вроде меня.
Я попался.
Неудивительно, когда живешь в штанах нараспашку. И не просто попался, меня подставили. Моя девушка Суриян обнаружила, что я путаюсь с одной
Мне следовало бы сдаться в реабилитационную клинику для сексуально озабоченных. Но если вы думаете, что я рассматривал такой вариант, значит, вы совсем не знаете доминиканских мужиков. Вместо того чтобы сфокусироваться на чем-то трудоемком и оздоровительном, например на собственном дерьме, я сфокусировался на простом и меня возвышающем.
Ни с того ни с сего и вовсе не в связи с моим поганым настроением – разумеется, нет! – я воодушевился идеей наладить Оскару жизнь. Как-то вечером, когда он ныл, кляня свое убогое существование, я спросил: ты реально хочешь все изменить?
– Конечно, хочу, но что бы я ни пробовал, мелиоративного эффекта не наблюдалось.
– Я изменю твою жизнь.
– Правда?
Его взгляд… У меня до сих пор сердце щемит, как вспомню, хотя столько лет прошло.
– Правда. Но ты должен меня слушаться.
Оскар поднялся. Положил руку на сердце.
– Даю обет покорности вашей воле, милорд. Когда приступаем?
– Скоро.
На следующее утро ровно в шесть я пнул ногой по кровати Оскара.
– Что такое? – всполошился он.
– Ничего особенного, – сказал я и швырнул кроссовки ему на брюхо. – Всего лишь первый день твоей новой жизни.
Наверное, Суриян мне здорово не хватало, иначе бы я не взялся, да еще на полном серьезе, за проект «Оскар». В те первые несколько недель, пока я ждал, что Суриян простит меня, я обращался с моим толстяком, как монах Убийца в храме Шаолинь. Гонял его круглыми сутками. Заставил поклясться, что он больше не будет приставать к незнакомым девушкам с идиотским «я люблю тебя». (Ты только пугаешь бедняжек.) Заставил соблюдать диету и прекратить высказываться о себе в негативе –
Но мое величайшее достижение выглядело так. Я заставил чувака заниматься спортом вместе со мной.
Теперь вам ясно: Оскар и вправду смотрел на меня снизу вверх. Никто другой ничего подобного от него не добился бы. Последний раз он пытался бегать на первом курсе, когда был на двадцать пять кило легче. Не буду врать: поначалу я едва сдерживал смех, глядя, как он пыхтит по Джордж-стрит, а его пепельно-черные колени трясутся, будто желе. Пыхтит с низко опущенной головой, чтобы не слышать и не видеть реакции прохожих. Как правило, просто шутки и редкое
– Не обращай внимания на этих остряков, – говорил я.
– Не обращаю, – выдавливал он буквально на последнем дыхании.
Чувак ну
Я понимал, что все непросто. И моя безжалостность была не безгранична. Я видел, каково ему. Думаете, толстые люди раздражают окружающих, и все? Тогда вы еще не знаете, как их раздражает толстяк, возжелавший похудеть. Будит в беднягах осатанелого барлога. Милейшие девушки злобно шипели ему вслед, старушки причитали: ты отвратителен,
Ладно, люди – отстой, но был ли у Оскара выбор? Он должен был
Чувак должен был
Выбыл из проекта.
Полный бред. Четыре дня в неделю мы бегали. Обычно я закладываюсь на пять миль, но с ним мы осиливали очень немного. Мне казалось, у него получается. Ну, со скидкой на телосложение. И вдруг прямо посреди пробежки на тебе. Мы были на Джордж-стрит, я оглянулся через плечо и увидел, что он остановился. Пот тек по нему ручьями. У тебя сердечный приступ? Нет, ответил он. Тогда почему ты не бежишь? Я решил, что не стану больше бегать. Почему, мать твою? Ничего из этого не выйдет, Джуниор. Не выйдет, если ты не захочешь, чтобы вышло. Я знаю, все это ни к чему. Давай, Оскар, шевели своими гребаными ногами. Но он замотал головой. Попытался пожать мне руку, а затем поплелся на автобусную остановку, чтобы доехать до общежития. На следующее утро, когда я ткнул в него пяткой, он не шелохнулся.
– Я больше не бегаю, – раздалось из-под подушки.
Наверное, зря я рассвирепел. С этим растением требовалось проявить терпение. Но я взбесился. Вожусь с этим идиотом хреновым, будто мне делать нечего, а он плевать на меня хотел. Короче, его отказ я воспринял очень лично.
Три дня подряд я приставал к нему с пробежками, а он бормотал в ответ: пожалуй, нет, не стоит. Правда, он пытался меня задобрить. Предлагал посмотреть кино или комиксы, болтал на фанатские темы в надежде вернуть все, как было до того, как я запустил «Программу по спасению Оскара». Я не поддавался. И в конце концов выдвинул ультиматум. Либо пробежки, либо я его больше не знаю.
– Я не хочу, с меня хватит, честное слово!
Повысил голос. Упрямец. Совсем как его сестра.
– Твой последний шанс, – сказал я, стоя уже в кроссовках, готовый выкатиться на улицу, а он сидел за столом с таким видом, будто чем-то по уши занят.
Оскар не двинулся с места. Я положил ему руки на плечи:
– Вставай!
И тогда он заорал:
– Оставь меня в покое!
И даже оттолкнул меня. Думаю, он не хотел, но так получилось. Мы оба были ошарашены. Он дрожал, испуганный, я сжимал кулаки – убил бы его. В какой-то момент я почти отступил, парень слегка зарвался, бывает, но потом вспомнил о себе, любимом.
И нанес удар. Обеими руками. Он отлетел к стене. С грохотом.
Глупо, глупо, глупо. Два дня спустя в пять утра из Испании позвонила Лола:
– У тебя
Устав от всего происходящего, я ляпнул, не подумав:
– Ох, Лола, шла бы ты.
– Что? – Мертвая тишина. – Нет, Джуниор, это
– Передай привет жениху, – бросился я спасать ситуацию, но она уже повесила трубку.
Вот так все обернулось. На нашем великом эксперименте был поставлен крест. Оскар несколько раз пытался извиниться на свой фанатский лад, но я не шел на контакт. Если раньше я относился к нему с прохладцей, то теперь обливал ледяным холодом. Не звал ни поужинать, ни выпить. Мы вели себя, как это принято у соседей по комнате, когда они окрысятся друг на друга. Были вежливы и непроницаемы, и если раньше мы могли часами трепаться о писательском ремесле, то теперь мне нечего было ему сказать. Я вернулся к своей жизни, к стезе очумелого бабника. Испытывал прямо-таки сумасшедший прилив секс-энергии. Подозреваю, не в последнюю очередь из желания уесть Оскара. Он же опять уминал пиццы, большие, одну за другой, и бросался на девушек в стиле камикадзе.
Ребята, понятно, почуяли перемены, смекнули, что я больше не опекаю толстяка, и распоясались.
Мне хочется думать, что они не перегибали палку. В конце концов, никто не навешивал ему тумаков и не рылся в его вещах. Но пожалуй, все это было довольно бесчувственно, с какой стороны ни копни. Ты когда-нибудь ел киску? – спрашивал Мелвин, и Оскар, качая головой, вежливо отвечал нет, сколько бы раз Мел ни задавал этот вопрос. Наверное, это единственное, что ты еще не ел, да? Гарольд говорил ему
В чем трагедия? Спустя некоторое время чувак начал откликаться на прозвище.
Дурачок никогда не огрызался в ответ. Просто сидел со смущенной улыбкой на лице. И как-то не по себе становилось. Иногда, выпроводив друзей, я говорил ему: ты же понимаешь, мы просто шутили, да, Вау? Понимаю, устало отвечал он. Все классно, хлопал я его по плечу. Классно.
Когда звонила его сестра и я брал трубку, я весело здоровался, но она не покупалась на мой тон. Позови моего брата, и больше ни слова. Холодная, как Сатурн.
Сейчас я часто спрашиваю себя: что меня больше всего злило? То, что Оскар, жирный лузер, не захотел меняться, или то, что Оскар, жирный лузер, пошел против меня? И еще вопрос: что ранило его сильнее? То, что я никогда не был ему настоящим другом, или то, что таковым притворялся?
Вот как все должно было быть: на третьем курсе моим соседом по комнате был один толстый пацан – и больше не о чем говорить. Не о чем. Но потом Оскар, черт бы его побрал, возомнил, что он наконец-то обрел большую любовь. И вместо того, чтобы распрощаться через год и навеки, этот несчастный идиот остался со мной на всю жизнь.
Вы когда-нибудь видели «Портрет мадам Икс» Сарджента?[73] Ну конечно, видели. У Оскара он висел на стене рядом с плакатом Роботека и широким рекламным «Акирой» с Тэцуо и надписью НЕОТОКИО НА ПОРОГЕ ВЗРЫВА.
Она была такой же, как мадам Икс, умереть не встать. И настолько же больной на голову.
Живи вы в Демаресте в тот год, вы бы сразу поняли, о ком речь, – о Дженни Муньос. Пуэрто-риканская красотка из «кирпичного города» Ньюарка, его испанской части. Первый бескомпромиссный гот среди тех, кого я знал, – в 1990-м мы, простые ребята, уже не выворачивали шеи вслед готам, – но пуэрто-риканский гот, это было так же дико, как черный скинхед. Дженни было ее настоящим именем, но дружки-готы завали ее Ла Хаблессе в честь женщины-оборотня, что в основном охотится на мужиков, и на всех нормальных чуваков вроде меня эта дьяволица наводила столбняк. От нее было глаз не отвести. Чудесная кожа, доставшаяся от предков-горцев, черты лица, как алмазные грани, суперчерные волосы подстрижены под египетского фараона, на глазах тонны туши и подводки, губы скрыты под черной помадой, и круглейшие сиськи, каких поискать. У нее каждый день был Хэллоуином, а на календарный Хэллоуин она наряжалась – вы уже смекнули – доминатрикс, ведя на поводке какого-нибудь гея с музыкального факультета. Вдобавок я в жизни не видел такой фигуры. На первом курсе даже я западал на Дженни, но когда попробовал подкатиться к ней в библиотеке, она меня высмеяла. Не смейся надо мной, сказал я, и она спросила: почему нет?
Какова стерва.
А теперь догадайтесь, кто вообразил, что она – любовь всей его жизни? Кто втюрился в нее по уши только потому, что услышал, как из ее комнаты доносится
Я помахал ему:
– Ну, как все прошло, Ромео?
Он уставился на свой поднос:
– Мне кажется, я ее люблю.
– Как ты можешь любить, когда ты только что познакомился с этой сучкой?
– Не называй ее сучкой, – помрачнел он.
– Да-а, – передразнил Мелвин, – не называй ее сучкой.
Надо отдать должное Оскару. Он не пошел на попятную, но продолжал подкарауливать ее, совершенно не думая о том, чем это для него закончится. В коридорах, у двери в ванную, в столовой, в автобусе – чувак сделался
В моей вселенной, когда придурок вроде Оскара достает девушку вроде Дженни, его отфутболивают быстрее, чем ваша тетушка Дейзи обналичивает чеки своих жильцов, но у Дженни, вероятно, была мозговая травма либо ей реально нравились толстые никчемные фанаты НФ, потому что февраль заканчивался, а она все еще обращалась с ним крайне вежливо, это надо же! Не успел я сжиться с этим фактом, как встретил их вдвоем! На людях! Я не мог поверить моим треханым глазам. А затем настал день, когда я, вернувшись домой с занятия по писательскому мастерству, обнаружил в нашей комнате Оскара с Ла Хаблессе. Они всего лишь беседовали о феминистке Элис Уокер,[75] и, однако, Оскар выглядел так, словно ему только что предложили вступить в Орден джедаев; Дженни сверкала очаровательной улыбкой. А что же я? Я онемел. Дженни помнила, кто я такой, и отлично помнила. Взглянула на меня своими обалденными ехидными глазками и спросила: ничего, что я в твоей кровати? От одного ее джерсийского выговора я вполне мог лишиться дара речи.
Валяй, ответил я. Цапнул спортивную сумку и свалил, как трусливый заяц.
Когда я возвратился из спортзала, Оскар сидел за компьютером – еще одна из миллиарда страниц его нового романа.
– Что у тебя с этой живодеркой? – спросил я.
– Ничего.
– Тогда о чем вы тут трепались?
– О вещах вполне заурядных.
Что-то в его интонации подсказывало: он знает, как эта стерва поиздевалась надо мной.
– Ладно, Вау, – сказал я, – удачи тебе. Надеюсь, она не принесет тебя в жертву Вельзевулу и еще кому.
Весь март они плотно общались. Я старался не брать в голову, что было нелегко, учитывая, что жили мы по-прежнему в одной комнате. Позже Лола расскажет мне, что эти двое даже ходили вместе в кино. Смотрели «Призрака» и еще одну полную жуть под названием «Железо».[76] А потом сидели в кафе, где Оскар держался изо всех сил, чтобы не есть за троих. Все это по большей части проходило мимо меня; я бегал за юбками, доставлял бильярдные столы, а на выходных тусовался с ребятами. Заедало ли меня, что он проводит время с такой отпадной телкой? Конечно, заедало. В нашем дуумвирате я всегда считал себя Канедой, и вот, пожалуйста, меня определили на роль Тецуо.[77]
Дженни реально повысила акции Оскара. Гуляла с ним под руку, обнимала при каждом удобном случае. Обожание Оскара как сияние нового солнца. Быть центром вселенной – это ее очень даже устраивало. Она прочла ему все свои стихи (воистину, ты любимица муз, сказал он, а я случайно подслушал), показала свои дурацкие рисуночки (которые он вывешивал на нашей двери, и я зверел) и рассказала ему о себе все (а он прилежно перенес ее россказни в свой дневник). С семи лет она жила с теткой, потому что ее мать, снова выйдя замуж, умотала в Пуэрто-Рико. С одиннадцати начала совершать набеги в Гринвич-Виллидж. За год до поступления в колледж обитала в сквоте, так называемом «Хрустальном дворце».
Неужто я читал дневник моего соседа по комнате?! Ну конечно, читал.
Но видели бы вы Оскара! С ним творилось что-то невероятное, любовь – великий реформатор. Он стал лучше одеваться и каждое утро гладил рубашки. Откопал в шкафу свой деревянный самурайский меч и с утра пораньше выходил на лужайку перед общагой, где полуголый рубил направо и налево воображаемых врагов. Он даже опять начал бегать! Ну, то есть, трусить. А,
Я должен был радоваться за нашего Вау. Нет, честно, мне ли было завидовать той малости, что наконец поимел Оскар? Мне, который трахал не одну, не две, но троих отменных телок
Будучи отпетым бабником.
А мог бы и не дергаться. Вокруг Дженни всегда роились парни. Оскар был для нее только передышкой, и однажды я увидел ее на лужайке с высоким панком. Он не жил в Демаресте, но часто околачивался поблизости, подкатывая то к одной девчонке, то к другой, какая будет не против. Тощий, как Лу Рид,[78] и такой же отвязный. Он показывал Дженни йоговские позы, и она смеялась. Через два дня я застал Оскара в постели плачущим. Йо, братан, сказал я, сворачивая пояс штангиста, что стряслось?
– Оставь меня, – промычал он.
– Она тебя послала? Да, послала?
– Оставь меня, – заорал он. – ОСТАВЬ. МЕНЯ. В ПОКОЕ.
Все будет как обычно, решил я. Пострадает недельку и опять примется сочинять. Это его всегда отвлекало. Но как обычно не получилось. Я понял, что с Оскаром что-то не так, когда он перестал садиться за компьютер – чего с ним никогда не бывало. Свою писанину он любил, как я телок. Просто лежал в кровати и пялился на плакат с «Космической крепостью». Десять дней прошло, а он все еще был не в себе, говорил всякое, вроде «я мечтаю о забвении, как другие мечтают о хорошем сексе», и тут я слегка встревожился. Стащил у него мадридский номер Лолы и позвонил ей втихаря. Примерно с десятой попытки и после двух миллионов испанских «соединяю» я наконец до нее дозвонился.
– Что тебе надо?
– Не вешай трубку, Лола. Это насчет Оскара.
Она позвонила ему тем же вечером, спросила, как он, и, конечно, он ей рассказал. Даже мое присутствие в комнате ему не помешало.
– Мистер, – скомандовала она, – завязывай
– Не могу, – всхлипнул он. – Мое сердце повержено.
– Но так будет лучше.
И дальше в том же духе, пока часа через два он не пообещал ей, что попробует.
– Хватит валяться, Оскар, – сказал я, выждав минут двадцать, пока он переварит разговор с сестрой. – Пойдем поиграем в видеоигры.
Он тупо смотрел в пространство.
– Я больше не буду играть в «Уличного бойца».
– Ну? – спросил я, перезвонив Лоле.
– Не знаю, – ответила она. – С ним иногда такое бывает.
– Скажи, что мне сделать?
– Сбереги его для меня, ладно?
Не выгорело. Двумя неделями позже Ла Хаблессе добила его, не иначе как из дружеских чувств: он нагрянул к ней, когда она «принимала гостя», тощего панка, застал их обоих голыми и перемазанными чем-то вроде крови, и не успела она сказать «убирайся», как он уже буйствовал. Обзывал ее шлюхой, бился о стены, срывал ее плакаты, разбрасывал книги. Меня оповестила незнакомая девушка, белая, прибежала со второго этажа: извините, но ваш дурак-сосед сошел с ума. Я рванул наверх и зажал его так, что он не мог пошевелиться. Оскар, рычал я, успокойся,
Черт-те что. А куда делся панк? Похоже, чувак выпрыгнул в окно и бежал, не останавливаясь, до самой Джордж-стрит. С голой задницей.
Таков Демарест, к вашему сведению. Здесь никогда не бывает скучно.
Короче говоря, в общаге Оскара оставили с условием, что он будет ходить к психологу и ни под каким видом не появляться на «девичьем» этаже; но отныне весь Демарест считал его законченным и опасным психом. Девушки норовили держаться от него подальше. Что касается Ла Хаблессе, она выпускалась в тот год, поэтому ее переселили в общежитие на реке и закрыли дело. С тех пор я ее не видел, разве что однажды из автобуса: она шла по улице в сторону гуманитарного факультета в высоких сапогах доминатрикс.
Так мы закончили год. Он, опустошенный, в полной безнадеге колотил по клавиатуре, а меня в коридорах постоянно спрашивали, не хочу ли я переехать от мистера Шиза, и я отвечал встречным вопросом: не хотят ли их задницы отведать моего пинка? Мы оба чувствовали себя неловко. Когда настал срок обновлять заявление на проживание в общаге, мы с Оскаром ни словом не обмолвились на эту тему. Мои ребята были все еще пришиты к мамочкиной юбке, так что я опять попытал счастья в жилищной лотерее и на этот раз огреб джекпот – комнату на одного в солидном Фрилингхайсене. Когда я сообщил Оскару, что выезжаю из Демареста, он встрепенулся, на мгновение выпав из депрессии, и на его лице отразилось изумление, словно он ожидал чего-то другого. Я тут подумал… запинаясь, начал я, но он не дал мне договорить. Все в порядке, сказал он, а потом, когда я отвернулся, он подошел и пожал мне руку очень торжественно: сэр, я горжусь знакомством с вами.
Оскар, сказал я.
Меня спрашивали: неужели ты ничего не замечал? Никаких признаков? Может, и замечал, но не хотел думать ни о чем таком. А может, и не замечал. Да какая, на хрен, разница? Знаю только, что несчастнее, чем в те дни, я его никогда не видел, но какая-то часть меня не желала со всем этим связываться. Эта сторона моего «я» рвалась вон из Демареста, как раньше я рвался вон из родного города.
В наш последний вечер в качестве соседей Оскар уговорил две бутылки апельсинового «Циско», купленные мною. Помните «Циско»? Жидкая дурь, так называли этот напиток. И понятно, мистер Легковес набрался.
– За мою девственность! – кричал Оскар.
– Охолони, братан. Люди совсем не хотят об этом знать.
– Ты прав, они хотят только
– Да ладно тебе,
Он понурился:
– Я человечный.
– Ты не увечный.
– Я сказал
Все плакаты и книги лежали в коробках, как в наш первый день вместе, но тогда Оскар не был таким несчастным. Тогда он был взволнован, улыбался, называл меня моим полным именем, пока я не сказал: Джуниор, Оскар. Просто Джуниор.
Наверное, я должен был остаться с ним. И, не отрывая задницы от стула, втолковывать ему, что все будет нормально, но это был наш последний вечер, и я дико устал от него. Мне не терпелось оттрахать ту индианку из кампуса Дугласса, выкурить косячок и завалиться спать.
– Прощай и доброго тебе пути, – сказал он, когда я стоял в дверях с вещами. – Прощай!
Дальше он поступил так: выдул третью бутылку «Циско» и направился нетвердой походкой на вокзал Нью-Брунсвика. На вокзал с облупленным фасадом и длинным изогнутым полотном, взметнувшимся над рекой Раритан. Даже среди ночи пробраться внутрь станции было несложно, как и выйти на пути, что он конкретно и сделал. Поковылял к реке на пешеходный мост над 18-м маршрутом. Нью-Брунсвик медленно оседал под ним, пока он не поднялся в воздух на семьдесят семь футов. Ровно на семьдесят семь. Из его мутных воспоминаний о той ночи следует, что на мосту он простоял довольно долго. Смотрел на ручейки автомобильных огней внизу. Рецензировал свою дурацкую жизнь. Сожалея, что не родился в другом теле. Сокрушаясь о тех книгах, что уже не напишет. Возможно, это была попытка уговорить себя передумать. А потом в 4.12 вдалеке раздался свисток вашингтонского экспресса. К этому моменту он едва держался на ногах. Закрыл глаза (а может, и не закрывал), а когда открыл, рядом с ним стояло нечто, прямиком сошедшее со страниц Урсулы Ле Гуин.[79] Позже, рассказывая об этом существе, он назовет его Золотистым Мангустом, но даже он понимал, что насчет этой встречи ничего нельзя утверждать наверняка. Существо было очень бесстрастным и очень красивым. Светящийся золотом взгляд пронизывал тебя насквозь, но не порицание, не упрек застыл в этих глазах, а что-то куда более пугающее. Они смотрели друг на друга – существо, безмятежное, как буддист, и Оскар в полном изумлении, – и тут опять свисток; Оскар резко открыл глаза (или закрыл), и существо исчезло.
Чувак всю жизнь ждал чего-нибудь в этом роде. С детства мечтал поселиться в мире магии и тайны, но вместо того, чтобы разобраться с этим видением и выбрать другие пути, он всего лишь тряхнул своей огромной башкой. Поезд приближался, и, опасаясь, что мужество покинет его, он бросился вниз во тьму.
Он оставил мне записку, разумеется. (И по письму сестре, матери, Дженни.) Благодарил меня за все. Написал, что я могу забрать его книги, игры, фильмы, его особые десятигранные фишки. Он был счастлив иметь такого друга, как я. И подписался: твой
Приземлись он на рельсы, как было задумано, свет для него потух бы навсегда. Но в пьяном недоумении он, должно быть, не рассчитал, либо, в чем стопудово уверена его мать, его уберегли силы небесные, потому что в итоге он рухнул между колеями. Что, в принципе, тоже сработало бы. Разделительные полосы на 18-м маршруте – бетонные гильотины – уделали бы его за милую душу. Превратив его внутренности в конфетти мрачноватых оттенков. Но на участке под мостом полоса между колеями была типа садовой, на которой кусты выращивают, и Оскар спикировал не на бетон, но на смоченную недавним дождем глину. И вместо того, чтобы очутиться в НФ-раю, – где каждому фанату причитаются пятьдесят восемь девственниц для ролевых игр – он очнулся в больнице со сломанными ногами, вывихнутым плечом и ощущением, будто… ну да, спрыгнул с моста, но в реку.
Понятно, я тоже примчался в больницу вместе с его матерью и дядей бандитского вида, который регулярно наведывался в туалет нюхнуть порошочка.
Увидев нас, как, думаете, этот идиот отреагировал? Отвернулся и заплакал.
Мать легонько похлопала его по здоровому плечу. Тебе слез не хватит, когда я до тебя доберусь.
На следующий день приехала Лола из Мадрида. Ее мать не дала мне шанса поздороваться с подругой, обрушившись на дочь со стандартным доминиканским приветствием. А, пожаловала наконец, теперь, когда твой брат умирает. Знай я, чего мне все это будет стоить, давно бы уже наложила на себя руки.
Игнорируя ее, игнорируя меня, Лола села у постели брата. Взяла его за руку.
– Мистер, – спросила она, – все хорошо?
Он покачал головой.
С тех пор много времени прошло, но, вспоминая о ней, я вижу ее в больнице в тот первый день; она приехала прямиком из аэропорта, темные круги под глазами, растрепанные волосы, как у греческой менады, и, однако, она нашла минуту, чтобы, прежде чем показаться нам, подкрасить губы и подвести глаза.
Я надеялся подзарядиться от нее здоровой энергией – даже в больнице искал, с кем бы перепихнуться, – но она бросила мне с презрительной яростью: почему ты не присмотрел за Оскаром? Почему?
Четыре дня спустя его отвезли домой. И я вернулся к своей жизни. Отправился к моей одинокой матери на Манхэттен в «Лондонскую террасу» с зубчатой крышей. Будь я ему настоящим другом, я бы, наверное, навещал его в Патерсоне каждую неделю, но я там не появлялся. Что вам сказать? Стояло лето, черт возьми, и у меня на примете была парочка новых девушек, а кроме того, я работал. Типа не хватало времени, но чего реально не хватало, так это
Заехал я к нему лишь однажды, и то по дороге – мне срочно потребовалось навестить в Патерсоне одну из моих телок. Визит к де Леонам я не планировал, но вдруг крутанул руль, притормозил у заправки, позвонил и не успел глазом моргнуть, как очутился в доме, где он жил с самого детства. Его мать плохо себя чувствовала и не выходила из своей комнаты; что касается Оскара, таким худым я его еще не видел. Самоубийство мне к лицу, пошутил он. Его комната – святилище фаната, с потолка свисали модели космических истребителей из «Звездных войн». Гипс, что ему пока не сняли (перелом на правой ноге оказался посложнее, чем на левой), испещрен словами, и единственные надписи, имевшие отношение к реальности, – два автографа, мой и Лолы; все прочее – заумные утешения от Роберта Хайнлайна, Айзека Азимова, Фрэнка Герберта и Сэмюэла Дэлани. Его сестра будто не замечала моего присутствия, и когда она прошла мимо открытой двери в комнату брата, я громко рассмеялся и спросил: как дела у
– Ей тут жутко не нравится, – сказал Оскар.
– А что плохого в Патерсоне? – так же громко продолжил я. – Эй,
– Все! – крикнула она снизу.
Она была в коротеньких беговых шортиках – только ради того, чтобы посмотреть, как играют мускулы на ее ногах, стоило сюда заехать.
Мы с Оскаром посидели немного, разговор особо не клеился. Я пялился на его книги, фильмы. И ждал, когда он затронет главный вопрос; очевидно, он понял, что я от него не отстану.
– Это было глупо, – промямлил он наконец. – Вздорно.
– Золотые слова. О чем ты, блин, думал?
Он растерянно пожал плечами:
– Я не знал, как мне жить дальше.
– Чувак, ты не хочешь умереть. Это я тебе говорю. Без телок плохо. Но в могиле во много раз хуже.
В таком духе мы беседовали еще с полчаса. В память врезалась только одна его фраза. Когда я уже собирался уходить, он сказал: проклятье, все из-за него.
– Я не верю в эту хрень, Оскар. Древние байки, которыми бредят наши предки.
– Но и мы тоже, – сказал он.
– С ним все будет в порядке? – спросил я Лолу перед тем, как уйти.
– Думаю, да, – ответила она, наливая воды из-под крана в контейнеры для льда. – Весной он хочет вернуться в Демарест.
– Это хорошая идея?
Она помедлила секунду.
– Думаю, да.
Такая она, Лола.
– Тебе виднее. – Я нащупал ключи в кармане. – Как твой жених?
– Отлично, – ровным тоном сообщила она. – А вы с Суриян все еще вместе?
Меня словно под дых ударили, когда я услышал это имя. Нет, давно не вместе.
Мы стояли и смотрели друг на друга.
В лучшем мире я бы поцеловал ее, никакие контейнеры для льда не помешали бы, и нашим бедам наступил бы конец. Но сами знаете, в каком мире мы живем. Средиземьем здесь и не пахнет. Я лишь кивнул, бросил «увидимся, Лола» и поехал домой.
На этом следовало бы поставить точку, верно? Это просто заметки о знакомом фанате НФ, пытавшемся покончить с собой, и ничего более, ничего. Но от клана де Леонов, как выяснилось, отделаться нелегко.
Не прошло и двух недель с начала нового учебного, а моего выпускного, года, как Оскар объявился в моей комнате в общежитии! Принес свои рукописи и попросил взамен мои! С ума сойти. Последнее, что я слышал о нем: он собирается работать преподом на замену в школе, где сам учился, и переводиться в университет Берлингтона, но вот он, застенчиво мнется на моем пороге с синей папкой под мышкой. Привет тебе и доброго здравия, Джуниор. Оскар, оторопел я. Он еще сильнее похудел и явно старался не забывать стричься и бриться. Выглядел он, пусть в это и нелегко поверить, хорошо. Впрочем, высказывался он по-прежнему в стиле «космической оперы», – он только что закончил первый роман из задуманной тетралогии и ни о чем другом просто не мог говорить. Чую, это погибель моя, вздохнул он и тут же опомнился. Извини. Понятно, в Демаресте никто не желал делить с ним комнату – какой сюрприз (мы же знаем, насколько толерантны наши толерантные), – и, когда он вернулся весной, комната на двоих оказалась в полном его распоряжении. А что пользы? – шутливым тоном вопрошал он.
– Демарест уже никогда не будет прежним без твоей атлетической суровости, – сказал он, словно констатируя факт.
– Ха, – откликнулся я.
– Ты должен непременно навестить меня в Патерсоне, когда у тебя будет передышка. Я заготовил аниме в изобилии, дабы усладить в тебе зрителя.
– Заметано, братан, – сказал я. – Заметано.
До него я так и не доехал. Был очень занят, ей-богу: развозил бильярдные столы, пересдавал кое-какие предметы, готовился к выпуску. И вдобавок той осенью случилось чудо: Суриян постучала в мою дверь. Такой красивой я еще никогда ее не видел. Предлагаю вторую попытку. Разумеется, я сказал «да» и в тот же вечер всадил в нее мой
Моя «забывчивость» не мешала Оскару навещать меня время от времени, он являлся с новой главой и новой историей о девушке, на которую положил глаз в автобусе, на улице или на занятиях.
– Старый добрый Оскар, – говорил я.
– Да, – смущенно соглашался он. – Старый добрый я.
Рутгерс всегда был шумным местом, но той последней осенью народ, казалось, совсем очумел. В октябре компанию первокурсниц с факультета свободных искусств поймали на сбыте кокаина, четверых тишайших толстушек. Верно говорят:
Той зимой я даже умудрился достаточно долго просидеть один в комнате, чтобы написать рассказ, не самый плохой, о женщине, что жила в пристройке за нашим домом в ДР, женщине, которую все числили проституткой, но именно она присматривала за мной и братом, когда мама и дедушка были на работе. Мой профессор был потрясен. Как необычно для вас. Ни одной перестрелки, ни единого случая поножовщины на весь рассказ. Не то чтобы это помогло. Литературных премий мне в тот год не перепало. А я, вообще-то, надеялся.
Затем сессия, и на кого же я натыкаюсь накануне праздников? На Лолу! Я ее не сразу узнал: отросшие неухоженные волосы и дешевые увесистые очки вроде тех, что носят белые девушки-альтернативщицы. Серебра на ее запястьях хватило бы на выкуп королевской семьи, а джинсовая юбка так скудно прикрывала ноги, что хотелось возмутиться: это нечестно! Увидев меня, она одернула юбку, но от этого мало что изменилось. Мы были в студенческом автобусе; я возвращался от «проходной» девушки, она ехала на дурацкую прощальную вечеринку к подруге. Я плюхнулся рядом с ней, и она спросила: что на этот раз? Ее глаза, невероятно большие и лишенные всякого кокетства. Или надежды, если уж на то пошло.
– Как ты? – начал я.
– Нормально. А ты?
– Готовлюсь к каникулам.
– Веселого Рождества.
И, как это заведено у де Леонов, снова уткнулась в книгу!
Я скосил глаза на обложку. Начальный курс японского.
– Ну ты даешь, опять учишься? Разве тебя отсюда уже не выкинули?
– На следующий год я буду преподавать английский в Японии, – невозмутимо сказала она. – Это будет
Не «я собираюсь» или «подала заявление», но
– Ты прав, – она сердито перевернула страницу, – зачем
Повисла пауза, нам обоим надо было остыть.
– Жестковато, – сказал я.
– Мои извинения.
Вы уже поняли, заканчивался декабрь. Моя индианка, Лили, ждала меня в кампусе на Колледж-авеню, как и Суриян. Но я не думал ни об одной из них. Я вспоминал, как однажды осенью увидел Лолу: она шла мимо часовни Хендерсона, читая книгу с такой сосредоточенностью, что я даже испугался, не ударится ли она обо что-нибудь. От Оскара я слыхал, что она живет в Эдисоне, снимает квартиру с подружками, работает в офисе и копит деньги на новое большое приключение. Я хотел подойти к ней, но не отважился, прикинув, что она может и не ответить на мой «привет».
Мимо проплывала Коммершиал-авеню, а вдали горели вокзальные огни. Вот из таких моментов и складывается мой Рутгерс. Девушки на переднем сиденье, что, хихикая, обсуждали какого-то парня. Руки Лолы на страницах, ноги цвета зрелой клюквы. Мои руки как два уродливых краба. Через несколько месяцев, если опять надоест вкалывать, мне придется вернуться в «Лондонскую террасу», а она рванет в Токио или Киото. Из всех девушек, что были у меня в Рутгерсе, из всех, что когда-либо у меня были, только Лолу не удалось приручить. Тогда почему мне казалось, что именно она знает меня лучше других? Я подумал о Суриян – она меня не простит. Подумал о том, что на самом деле я боюсь стать хорошим, ведь Лола – не Суриян, с ней я буду вынужден стать тем, кем я никогда и не пытался быть. Мы подъезжали к Колледж-авеню. Последний шанс, и я повел себя, как Оскар: Лола, поужинай со мной. Обещаю, я не притронусь к твоим трусикам.
– А я поверила, – сказала она и чуть не порвала страницу.
Я накрыл ее руку своей, и она повернулась ко мне. Ее взгляд, отчаянный, растерянный, от которого все внутри переворачивается, – словно она уже была со мной, но не могла, как ни силилась, понять почему.
– Все нормально, – сказал я.
– Нет, все охренительно не нормально. Ты
Но руки не отняла.
Мы поехали к ней, и прежде чем я реально обрел возможность причинить ей боль, она резко затормозила, буквально за уши оторвала меня от своего тела. Почему я не могу забыть ее лицо, хотя столько лет прошло? Усталое, припухшее от недосыпа, и эта безумная смесь воинственности и хрупкости – такова была и пребудет вовеки Лола.
Она смотрела на меня, пока я не опустил глаза, более не в силах выносить этот взгляд, а потом сказала: только не ври мне, Джуниор.
Никогда, пообещал я.
Не смейтесь. Мои намерения были благими.
На этом можно и закончить. Разве что…
Весной я переехал к нему. Всю зиму об этом размышлял. И под конец едва не передумал. Дожидался его под дверью в Демаресте, прождал целое утро, а в последний момент был готов дать деру, но услышал их голоса на лестнице: они перетаскивали вещи.
Не знаю, кто был сильнее удивлен, Оскар, Лола или я.
По версии Оскара, я поднял руку и произнес:
– Меллон, – отозвался он через секунду.
Осень после прыжка была темна (прочел я в его дневнике) – темна. Он по-прежнему обдумывал, как это сделать, но боялся. Сестры главным образом, но и себя тоже. И возможности чуда, и победительного лета. Читал, писал, смотрел телевизор с матерью. Если ты опять сотворишь какую глупость, предупредила мать, я покоя тебе не дам, живая или мертвая. Уж поверь.
Верю, сеньора, верю, якобы сказал он.
Он не мог спать и в конце концов начал брать машину матери для ночных прогулок. Каждый раз, трогаясь с места, он думал, что это его последняя поездка. Колесил повсюду. Заплутал в Кэмдене. Нашел место, где я вырос. Проехал через Нью-Брунсвик в час, когда люди вываливались из клубов, он смотрел на них, и желудок его горел огнем. Добрался даже до Уайлдвуда. В поисках кофейни, куда он явился спасать Лолу, но заведение закрылось. А на его месте не возникло ничего нового. Однажды подобрал голосовавшую девушку. Глубоко беременную. Она едва говорила по-английски. Нелегалка из Гватемалы с оспинами на щеке. Ей нужно было в Перт Амбой,[80] и Оскар, наш герой, сказал:
Он дал ей свой номер телефона со словами «а вдруг пригодится», но она так и не позвонила. Он не удивился.
Иногда он ездил так подолгу и так далеко, что реально засыпал за рулем. Только что он размышлял над своими персонажами – и вот он уже видит, будто наяву, в прекрасных дурманящих подробностях, как он мчится к своему пределу, но всякий раз включалась сирена.
Лола.
Нет ничего потешнее (написал он), чем сохранить себе жизнь, элементарно проснувшись.
2
Нет людей, без которых нельзя обойтись. Но Трухильо незаменим. Ибо Трухильо не человек. Он… космическая сила… Те, кто пытается уподобить его ординарным современникам, заблуждаются. Он принадлежит к… категории рожденных для
Конечно, я попробовала это повторить. Но вышло еще глупее, чем в прошлый раз. Через год и два месяца
– Но я не хочу уезжать! – протестовала я. – Хочу остаться здесь!
Но Ла Инка не слушала. Подняла руки с раскрытыми ладонями, мол, ничего нельзя поделать.
– Этого хочет твоя мать, этого хочу я, и так надо.
– А меня спросили?
– Прости,
Вот тебе жизнь как она есть. Раздобудешь себе сколько-нибудь счастья, и – бах! – его сметут в один миг, как паршивую соринку. По-моему, проклятья – чистая выдумка, их не существует. А зачем они, если есть жизнь? С нас и ее хватит.
Поступать как взрослая я еще не умела. Ушла из команды. Перестала ходить в школу и видеться с подружками, даже с Росио. Сказала Максу, что между нами все кончено. Вид у него был такой, будто я всадила ему пулю промеж глаз. Он пытался удержать меня, но я заорала на него, как орет моя мать, и он уронил руки, словно дух испустил. Я думала, что делаю ему одолжение. Не хотела ранить его сильнее, чем это было необходимо.
В те последние недели крыша у меня реально съехала. По той причине, наверное, что больше всего на свете мне хотелось исчезнуть и я пыталась это осуществить. В голове был полный бардак, иначе я, может, и не связалась бы с тем мужиком. С отцом моей одноклассницы. Он давно меня обхаживал, даже в присутствии дочери, и я ему позвонила. В Санто-Доминго вы можете твердо рассчитывать на одну вещь. Не на светофоры, не на закон.
На секс.
С этим подвоха не будет. Никогда.
Романтика меня не интересовала. В первое же наше «свидание» я согласилась поехать в мотель для парочек. Он был таким тщеславным политиком из Доминиканской партии свободы, ездил на огромном джипе с кондиционером. Когда я сняла трусы, он дико обрадовался. Счастье его длилось, пока я не попросила две тысячи долларов. Американских, уточнила я.
Как говорит
Это был мой грандиозный успех в роли шлюхи. Я знала, что у него есть деньги, иначе не попросила бы, я его не грабила. И, если не ошибаюсь, мы сделали это раз девять общим счетом, так что, на мой взгляд, он получил больше, чем отдал. Потом мы сидели в номере мотеля, я пила ром, он втягивал носом кокаин из пакетика. Он не был разговорчив, что меня устраивало. После всего ему было немного стыдно, и я ликовала. Это были деньги на обучение дочки, ныл он. Бла-бла-бла-бла. Укради их у государства, посоветовала я с улыбкой. Он довез меня до дома, и на прощанье я его поцеловала только затем, чтобы посмотреть, как он отпрянет.
С Ла Инкой я тогда не разговаривала, но она не молчала. Учись хорошо, повторяла она, старайся. Навещай меня по возможности. И помни, откуда ты родом. Она собрала мои вещи, упаковала. Я была слишком сердита, чтобы подумать о ней, о том, как ей будет уныло без меня. Она оставалась одна в этой жизни – сначала мать уехала, теперь я. Ла Инка принялась запирать ставни, двери, словно сама куда-то уезжала.
– Что? – спросила я. – Ты едешь со мной?
– Нет,
– Но ты ненавидишь деревню!
– Надо поехать, – устало ответила она. – Хотя бы ненадолго.
А потом позвонил Оскар впервые за все время. В надежде помириться со мной теперь, когда я возвращаюсь.
– Итак, ты скоро будешь дома.
– Тебе от этого легче не станет, – сказала я.
– Не суди опрометчиво.
– «Не суди опрометчиво», – рассмеялась я. – Оскар, ты себя слышишь?
Он вздохнул:
– Постоянно.
Каждое утро, просыпаясь, я проверяла, целы ли мои деньги, спрятанные под кроватью. В те времена две тысячи долларов могли доставить тебя куда угодно; я, конечно, подумывала о Го а или Японии, о которой мне рассказывала одна девочка в школе. Тоже остров, но очень красивый, уверяла она. Совсем не похоже на Санто-Доминго.
А потом явилась она с шумом и треском. Она ничего не делала тихо, моя мать. Подкатила к дому не на обычном такси, но в большом черном лимузине, и со всего квартала сбежались дети поглазеть. Мать притворялась, будто не замечает собравшейся толпы. Водитель, разумеется, пытался ее охмурить. Она была худой, измотанной, и в искренность шофера я не верила.
– Оставьте ее в покое, – сказала я. – Постыдились бы.
Мать, глядя на Ла Инку, сокрушенно покачала головой. Ничему ты ее не научила.
У Ла Инки на лице ни один мускул не дрогнул. Учила, как могла.
И наконец момент истины, которого так боится любая дочь. Мать оглядывает меня с головы до ног. Я никогда не была в лучшей форме, никогда не чувствовала себя красивее и желаннее, и что же говорит эта стерва?
–
И целого года с двумя месяцами как не бывало.
Теперь, когда я сама мать, я понимаю, что по-другому она повести себя просто не могла. Люди не меняются. Как говорится, спелый банан не позеленеет. Даже умирая, она не проявляла ко мне никаких чувств, хотя бы отдаленно похожих на любовь. Плакала она не по мне и не по себе, но только по Оскару.
Возможно, я убежала бы. Вернулась бы с ней в Штаты, а потом дожидалась, сгорая от нетерпения, но тихим огнем, медленным, как горит рисовая солома, пока они не потеряют бдительность, и тогда одним прекрасным утром я бы исчезла. Так исчез мой отец, и мать его больше никогда не видела. Исчезла бы, как все исчезает. Бесследно. Жила бы где-нибудь далеко-далеко. Была бы счастлива, я уверена в этом, и никогда бы не завела детей. Почернела бы на солнце, смысла прятаться от него больше не было бы, отпустила волосы, пусть растут как хотят, и она прошла бы мимо меня на улице, не узнав. Такая у меня была мечта. Но если за последние годы я и научилась чему-либо, то лишь одному: убежать нельзя. Как ни старайся. Единственный выход – это вход.
Догадываюсь, именно про это все истории в твоей книжке.
Да, несомненно: я бы убежала. И даже мысль о Ла Инке не остановила бы меня.
Но погиб Макс.
Я не видела его с тех пор, как объявила о нашем разрыве. Мой бедный Макс, любивший меня так, что выразить не мог.
Но однажды он таки промахнулся – из-за разбитого сердца, я уверена, – и его расплющило между автобусом на Сибао и автобусом на Бани́. Череп его раскололся на миллион кусочков, бобина отлетела на тротуар, целехонькая.
Я узнала о случившемся после похорон. Его сестра позвонила.
Он любил тебя больше всех, рыдала она. Больше всех на свете.
Семейное проклятье, скажет кое-кто.
Жизнь, скажу я. Жизнь.
Мало кто уходит так тихо. Я отдала его матери деньги, полученные от «борца за свободу». На эти две штуки его братишка Максим отплыл в Пуэрто-Рико, и вроде дела у него идут неплохо. Он держит магазинчик, а его мать переехала в жилье получше. В общем, шлюхой я поработала не зря.
Я буду любить тебя всегда, сказала моя
Заплакала я, лишь когда мы сели в самолет. Знаю, звучит глупо, но мне кажется, я не прекращала плакать, пока не встретила тебя. Не прекращала каяться. Пассажиры в самолете, наверное, приняли меня за полоумную. Я все ждала, что мать ударит меня, обзовет идиоткой, скотиной, уродкой, недоделанной, пересядет на другое место, но нет.
Она положила свою руку на мою и не отнимала весь перелет. Когда женщина в ряду перед нашим повернулась и сказала: велите своей девочке умолкнуть, мать ответила: велите своей заднице не вонять.
Более всего мне было неловко перед старичком, сидевшим рядом с нами. Он явно навещал родственников в ДР. На нем была аккуратная широкополая шляпа и тщательно отглаженная рубашка навыпуск. Все хорошо,
Госссподи, прошипела моя мать, закрыла глаза и уснула.
Пять
Бедный Абеляр
1944–1946
Знаменитый доктор
Когда в семье об этом говорят – то есть почти никогда, – начинают всегда с одного и того же: что такого плохого сказал Абеляр о Трухильо.[81]
Абеляр Луис Кабраль был дедушкой Оскара и Лолы, врачом, учившимся в Мехико в 1930-х, в эпоху президента Ласаро Карденаса, когда никто из нас еще не родился, и человеком весьма уважаемым в Ла-Веге.
В те стародавние времена – до разгула преступности и прогоревших банков, до диаспоры – Кабралей причисляли к знати провинции Сибао. Они не были столь же непристойно богатыми или исторически значимыми, как Раль Кабрали из Сантьяго, столицы провинции, но и захудалой младшей ветвью рода они тоже не были. В Ла-Веге, где семья проживала с 1791 года, ими гордились почти как королевскими особами, во всяком случае, не меньше, чем торговым «Желтым домом» или рекой Каму; соседи судачили о доме в четырнадцать комнат, сооруженном отцом Абеляра, – о разлапистой, постоянно надстраиваемой и поэтому архитектурно эклектичной вилле с кабинетом Абеляра в старинной каменной кладовой и в окружении миндальных деревьев и карликовых манго; дом назывался Каса Атуэй;[82] имелась также квартира в Сантьяго, отделанная в модном стиле ар-деко, куда Абеляр часто уезжал на выходные по семейным делам; а кроме того, заново обустроенные конюшни, запросто вмещавшие дюжину лошадей (сами лошади – шестерка берберов с веленевыми шкурами), и, разумеется, пятеро слуг (из породы беженцев), постоянно живших в доме. Если большая часть страны в то время кроме камней и ошметков юкки ничего не видела, а в изобилии водились лишь кишечные паразиты, то Кабрали обедали пастой и сладостной итальянской колбасой, царапая мексиканским серебром по ирландскому фарфору. Доход врача был, конечно, кстати, но в Абеляровом портфолио (если таковое понятие тогда существовало) значился истинный источник благосостояния семьи: от ненавистного грубияна-отца Абеляр унаследовал пару процветающих
Кабрали, как вы уже догадались, принадлежали к племени счастливчиков. Летом они «брали взаймы» дом у родственников на побережье, где проводили не менее трех недель. Дочери Абеляра, Жаклин и Астрид, купались и играли на мелководье (нередко страдая от мулатообразного нарушения кожного пигмента, сиречь загара) под зорким наблюдением матери, которая, из опасения усугубить темный оттенок собственной кожи, не выходила из-под зонтика, – отец же, когда не слушал военные новости, бродил вдоль кромки воды с невероятно сосредоточенным видом. Пополневший с возрастом, он шагал босой, раздевшись до рубашки и жилетки, закатав брюки до колен; его полуафриканские кудри красиво развевались на ветру. Порой осколок раковины или издыхающий мечехвост привлекали его внимание, и он становился на четвереньки, изучая находку через окуляр ювелира, и тогда он походил – к восторгу дочерей, как и огорчению жены, – на пса, нюхающего дерьмо.
В Сибао еще живы люди, помнящие Абеляра, и они расскажут вам, что он не только был блестящим врачом, но и обладал выдающимся интеллектом, проявлявшимся в неиссякаемом любопытстве, обширности познаний, иногда пугающей, и особой склонности к лингвистическим тонкостям и разного рода умствованиям.
Правление Трухильо было не лучшим временем для любителя идей, не лучшим временем для дебатов в приватных гостиных, для привечания говорунов и, в принципе, любой неординарности, но Абеляр отличался недюжинной щепетильностью. Не допускал разглагольствований о современной политике (то есть о Трухильо), отбрасывая эту пакость на уровень абстракции, зато допускал всех желающих (в том числе агентов тайной полиции) на свои собрания. Учитывая, что вас могли поджарить за ошибку в имени Скотокрадова Семени, последнее не кажется свидетельством большой прозорливости. В повседневной жизни Абеляр старался вообще не вспоминать об
Абеляр и Скотокрадово Семя могли бы отлично разминуться в коридорах истории, если бы начиная с 1944-го Абеляр не прекратил привозить «в гости» к Шефу жену и дочь, как того требовал обычай, взяв за правило оставлять их дома. Друзьям Абеляр объяснил, что у его жены проявилась «нервная болезнь» и ему приходится оставлять ее на попечении Жаклин, но истинная причина их отсутствия заключалась в неумной похотливости Трухильо и сногсшибательной внешности Жаклин. Под бурным натиском полового созревания старшая дочь Абеляра, серьезная и умная, из высокой неуклюжей худышки превратилась в юную даму необычайной красоты. Она где-то подцепила тяжелый недуг, от которого пухнут бедра-попа-грудь, – состояние, грозившее в середине сороковых серьезными трудностями с большой буквы «Т» с последующим «р», потом «у», потом «х» и, наконец, «ильо».
Поговорите с вашими стариками, и они вам скажут: Трухильо был не просто диктатором, но доминиканским диктатором, что переводится как «первый распутник в стране». Он полагал, что все киски в ДР буквально принадлежат ему. Документы свидетельствуют: если вы, выбившись в люди, показали, хотя бы издали, свою хорошенькую дочку Шефу, не пройдет и недели, как она будет сосать его шишак, словно опытная шлюха, и
Прятать от Трухильо дочь, пышногрудую, с глазами лани, было делом непростым. (Все равно что оберегать Кольцо от Саурона.) Если вы считаете доминиканских парней распутными, Трухильо был раз тысяч в пять хуже. У чувака были сотни шпионов, чья единственная задача состояла в том, чтобы шнырять по провинциям, высматривая очередную свеженькую попку; придавай Трухильято доставке попок чуть больше важности, его режим стал бы первой в истории жопократией (а возможно, он таким и был). В этом климате утаивание своих женщин приравнивалось к государственной измене; провинившиеся, что придерживали девушек, могли легко оказаться в бодрящей ванне с восемью акулами. Скажем прямо: Абеляр шел на огромный риск. Его высокое социальное положение не имело значения, как и проделанные им серьезные оборонительные работы: Абеляр убедил приятеля-медика признать его жену маниакальной психопаткой, а потом сам же распустил этот слушок в элитных кругах. Поймай его Трухильо с компанией на двойной игре, Абеляра стреножили бы цепями (а Жаклин уложили бы на спину) за две секунды. Вот почему каждый раз, когда Эль Хефе плелся вдоль выстроившихся в линию гостей, пожимая руки, Абеляр ждал, что он сейчас воскликнет своим тонким пронзительным голоском: доктор Абеляр Кабраль, а где же ваша восхитительная дочь? Я изрядно наслышан о ней от ваших
Жаклин, разумеется, представления не имела о том, что стоит на кону. То были более невинные времена, а она была невинной девушкой; мысль, что великий президент способен изнасиловать ее, была более чем чужда ее блестящему уму. Из двух дочерей именно она унаследовала отцовские мозги. Со священным трепетом зубрила французский, поскольку решила в подражание отцу учиться за границей – на медицинском факультете в Париже! Франция! Там она станет новой мадам Кюри! Она корпела над книгами днями и ночами и практиковалась во французском с отцом и слугой Эстебаном по кличке Галл; родившись на Гаити, он до сих прилично изъяснялся на лягушачьем наречии.[89] Словом, дочери Абеляра ни о чем не ведали, оставались беззаботными, как хоббиты, не догадываясь, что за туча нависла над их горизонтом. По выходным, когда он не принимал больных в клинике или у себя в кабинете и ничего не писал, Абеляр становился у окна, выходившего во двор, и смотрел, как дочки играют в дурашливые детские игры, пока ноющее сердце не вынуждало его отвернуться.
Каждое утро, прежде чем приступить к занятиям, Жаклин писала на чистом листе бумаги:
Кто опоздает, тому кости.
Абеляр говорил о своих опасениях лишь с тремя людьми. Первой, естественно, была его жена Сокорро. Сокорро (необходимо отметить) яркостью личности не уступала мужу. Известная красавица с Востока (из Игуэя), передавшая дочерям свое очарование, Сокорро в молодости походила на загорелую Деху Торис, марсианскую принцессу из книжек Эдгара Берроуза[90] (одна из главных причин, побудившая Абеляра увлечься девушкой, столь недотягивавшей до его положения в обществе), а заодно она была одной из лучших медсестер, с которыми он имел честь работать в Мексике и Доминиканской Республике, что, учитывая его высокую оценку мексиканских коллег, являлось в его устах особой похвалой (вторая причина его ухаживаний). Лошадиная работоспособность Сокорро и энциклопедические познания в области народных снадобий и традиционной медицины превращали ее в незаменимую помощницу. Однако, когда он поделился с ней своими трухильянскими тревогами, ее реакция была предсказуемой; эта сметливая, хорошо обученная, трудолюбивая женщина не моргнув глазом латала обрубок руки, оставшийся после удара мачете, и никакой пенистый фонтанчик, бивший из артерии, не мог ее смутить, но когда речь заходила о более абстрактных угрозах, она упрямо и настойчиво отказывалась видеть в этом проблему, хотя и одевала Жаклин в самые что ни на есть утягивающие одежды. Почему ты всем рассказываешь, будто я рехнулась? – спрашивала она.
Он говорил и со своей любовницей, сеньорой Лидией Абенадер, одной из трех женщин, отвергших его предложение руки и сердца, сделанное по окончании учебы в Мехико; ныне вдова и его любовница номер один, она была той, кого отец Абеляра более всего хотел заполучить в невестки, однако сын не сумел заключить сделку, и папаша до конца своих желчных дней изводил его кличкой «недо-мужик» (третья причина брака Абеляра с Сокорро).
Третий человек, с которым говорил Абеляр, – давний сосед и друг Маркус Эпплгейт Роман; Абеляр часто подвозил его на сборища к президенту, поскольку у Маркуса не было машины. Беседовать с ним Абеляр, в принципе, не собирался, это было скорее спонтанное излияние чувств под давлением изматывающего беспокойства; они мчались обратно в Ла-Вегу по шоссе, оставшемуся от североамериканских оккупантов, среди августовской ночи мимо черных-пречерных крестьянских полей Сибао; было так жарко, что друзья опустили окна, эскадрильи комаров забивались им в ноздри, и вдруг, ни с того ни с сего, Абеляр заговорил. Молодые женщины лишены возможности избежать растления в этой стране, жаловался он. И привел в пример девушку, которую Трухильо совсем недавно испортил; оба ее знали, она была выпускницей университета Флориды и дочерью их общего знакомого. Сперва Маркус не проронил ни слова; в темном салоне «паккарда» его лица, утопавшего в густой тени, было не разглядеть. Тревожное молчание. Маркус не был поклонником Шефа, в присутствии Абеляра он не раз обзывал его «скотиной» и «недоумком», но это не помешало Абеляру внезапно осознать, насколько неосмотрительно он разоткровенничался (такова была жизнь во времена тайной полиции). Абеляр не выдержал тишины: тебя это не волнует?
Маркус сгорбился, закуривая сигарету, а когда выпрямился, из темноты возникло его лицо, мрачное, но по-прежнему дружелюбное. Мы тут ничего не можем поделать, Абеляр.
Но представь, что ты оказался в подобной переделке: как бы ты защитил свою семью?
Я бы позаботился о том, чтобы у меня родились уродливые дочери.
Лидия показала себя куда более практичной. Она сидела перед туалетным столиком, расчесывая свои мавританские волосы. Он лежал на кровати, голый, рассеянно пощипывая свой член. Отошли ее в монастырь, предложила Лидия минутой ранее. Лучше всего на Кубу. Мои тамошние родственники о ней позаботятся.
Куба была мечтой Лидии, ее Мехико. Она только и говорила о том, чтобы перебраться туда.
– Но мне потребуется разрешение от властей!
– Так подай заявление на выезд.
– А что, если Эль Хефе увидит мое прошение?
С резким стуком Лидия положила щетку на столик.
– Какова вероятность, что такое случится?
– Кто знает, – ощетинился Абеляр. – В этой стране никто ничего не знает.
Любовница ратовала за Кубу, жена – за домашний арест, лучший друг отмолчался. Врожденная осторожность приказывала Абеляру дожидаться дальнейших инструкций. И в конце года он их получил.
На одном из нескончаемых президентских торжеств Эль Хефе, пожав Абеляру руку, не переместился к следующему гостю, но притормозил – кошмар становился явью – и, не отпуская его пальцы, спросил пронзительным голосом: вы доктор Абеляр Кабраль? Абеляр поклонился: к вашим услугам, Ваше Превосходительство. Меньше наносекунды хватило, чтобы Абеляра прошиб пот; он знал, что сейчас последует; Скотокрадово Семя за всю жизнь и двух слов ему не сказал, а значит?.. Он не осмелился отвести глаза от густо напудренной физиономии Трухильо, но боковым зрением заметил, как оживились подхалимы, смекнув, что сейчас Абеляру достанется.
– Я часто вижу вас здесь, доктор, но в последнее время без жены. Вы развелись с ней?
– Я по-прежнему женат, Ваша Беспредельность. На Сокорро Эрнандес Батиста.
– Рад слышать, – слегка кивнул Эль Хефе, – а то я уже боялся, вдруг вы заделались
Ой, Шеф, заверещали они, ну вы и
В подобной ситуации иной лох в отчаянном порыве, возможно, попытался бы отстоять свое мужское достоинство, но Абеляр был другим лохом. Он не проронил ни звука.
– Ну конечно, – продолжил Эль Хефе, смахивая слезу, – никакой вы не марикон, но я слыхал, у вас есть дочери, доктор Кабраль, и одна из них очень красива и изящна, верно?
Абеляр десятки раз репетировал ответ на этот вопрос, но его отклик был чисто рефлекторным, возникшим из ниоткуда: да, Эль Хефе, вы правы, у меня две дочери. Хотя, сказать по правде, их можно счесть красивыми, если только вы предпочитаете усатых дам.
Мгновение Эль Хефе молчал, и в этой мучительной тишине Абеляр уже видел, как его дочь насилуют у него на глазах, погружая его с издевательской медлительностью в знаменитый бассейн с акулами. Но затем, чудо из чудес, Трухильо сморщил свое поросячье личико и засмеялся. Абеляр тоже засмеялся, и Шеф двинулся дальше. Вернувшись домой в Ла-Вегу поздним вечером, Абеляр разбудил крепко спавшую жену, чтобы помолиться вместе и возблагодарить Небеса за спасение семьи. Быстротой вербальной реакции Абеляр никогда не отличался, обычно он долго шарил в кармане, прежде чем отыскать нужное слово. Не иначе вдохновение пришло ко мне из тайных сфер моей души, поведал он жене. От некоей непостижимой сущности.
– То есть от Бога? – допытывалась жена.
– От некоего существа, – невразумительно отвечал Абеляр.
А дальше что?
Следующие три месяца Абеляр ждал конца. Ждал, когда его имя замелькает в газетном разделе «Народный суд» с небрежно завуалированной критикой в адрес «костоправа из Ла-Веги» – с чего режим нередко начинал уничтожение какого-нибудь респектабельного гражданина вроде него – и колкостями насчет носков, не сочетающихся по цвету с рубашкой; ждал письма с требованием явиться к Шефу для личной беседы; ждал, что его дочь пропадет по дороге из школы. В этом беспросветном бдении он похудел килограммов на пять. Начал много пить. Едва не угробил пациента – рука дрогнула. Если бы жена не заметила его промах, прежде чем они наложили швы, кто знает, что могло случиться. Орал на дочерей и жену практически каждый день. Не слишком тянулся к любовнице. Но сезон дождей сменился сезоном жары, и клиника наполнилась несчастными, ранеными, страждущими, и когда спустя четыре месяца так ничего и не произошло, Абеляр был готов вздохнуть с облегчением.
Быть может, написал он на тыльной волосатой стороне своей ладони. Быть может.
Санто-Доминго под грифом «секретно»
В некотором смысле жизнь в Санто-Доминго при Трухильо во многом напоминает то, что творилось в знаменитой серии «Сумеречной зоны»,[91] столь любимой Оскаром, там, где чудовищный белый мальчонка со сверхъестественными способностями заправляет городом, полностью изолированным от остального мира, городом под названием Пиксвиль. Мальчонка злобен и непредсказуем, и все городское «сообщество» живет в вечном страхе, изобличая и предавая друг друга по малейшему поводу, чтобы самим не занять место человека, которого пацан изувечит или, что еще ужаснее, отошлет на кукурузное поле. (Когда он совершит очередную жестокость – приставит три головы какому-то бедолаге, отфутболит в кукурузу надоевшего товарища по играм или вызовет снегопад, под которым погибнет урожай, – затерроризированные жители Пиксвиля обязаны произнести: ты хорошо поступил, Энтони.
Между 1930-м (когда Скотокрадово Семя захватил власть) и 1961-м (когда его изрешетили пулями) Санто-Доминго был карибским Пиксвилем, где Трухильо играл роль Энтони, а всем прочим предназначались реплики человека, превращенного в чертика из табакерки. По-вашему, сравнение хромает, и вы закатываете глаза, но согласитесь, друзья, трудно переоценить мощь железной хватки, в каковой Трухильо держал доминиканский народ, а также тень страха, что он отбрасывал на весь регион. Наш парень властвовал в Санто-Доминго так, словно это был его личный Мордор;[92] он не только отрезал страну от остального мира, повесив банановый занавес, но и вел себя как на собственной плантации, где ему принадлежит все и вся: убивал кого хотел, сыновей, братьев, отцов, матерей; отбирал женщин у их мужей; крал невест прямо из-под венца, а потом публично хвастался «отменной брачной ночкой», что он поимел накануне. Его глаза и уши были повсюду; его тайная полиция перештазила Штази, следя за всеми и каждым, даже за теми, кто жил
Но не будем перегибать палку. Верно, Трухильо был чудовищем, а его режим напоминал карибский Мордор во многих отношениях, но было и достаточно людей, презиравших Эль Хефе, выражавших свое отвращение, почти не прибегая к эзопову языку, людей
Абеляр, как выяснилось, в пророчествах был не мастак. Демократия в Санто-Доминго так и не пришла. И десятилетий в запасе у него тоже не оставалось. Фортуна Абеляра выдохлась много раньше, чем кто-либо мог предположить.
Плохо сказано
Год 1945-й должен был стать выдающимся годом для Абеляра и его семьи. Абеляр напечатал две статьи: одну в престижном издании, другую в журнальчике, выпускавшемся в окрестностях Каракаса; публикации не остались вовсе не замеченными, автор получил несколько комплиментарных – и даже лестных – откликов от континентальных докторов. Дела в супермаркетах шли как нельзя лучше; Остров все еще пожинал плоды военного экономического бума, и товары прямо-таки улетали с полок. Фермы производили и снимали прибыльный урожай; до мирового обвала сельскохозяйственных цен было пока далеко. У Абеляра не было отбоя от пациентов, он сделал ряд сложных операций, продемонстрировав безупречное мастерство; его дочери радовали успехами (Жаклин приняли в престижную школу в Гавре – ее шанс улизнуть; учеба начиналась в следующем году); жена и любовница были милы и нежны; даже слуги казались довольными (правда, Абеляр редко с ними заговаривал). Словом, добрый доктор должен был быть чрезвычайно доволен собой. Должен был заканчивать каждый день, развалясь в кресле, задрав ноги повыше, с сигарой в уголке рта и широкой ухмылкой на медвежьей физиономии.
Жизнь – как там говорили в Пиксвиле? –
В феврале Абеляру предложили явиться на очередное торжество с участием президента (в честь Дня независимости!), и на сей раз приглашение, присланное устроителем праздника, исключало толкования. Доктору Абеляру Луису Кабралю,
И опять он советовался с Маркусом и Лидией. (Жене он не сказал о приглашении, не желая вселять в нее панику, которая передалась бы и дочери. Он вообще не хотел произносить подобные слова в своем доме.)
Если в прошлый раз он сохранял до некоторой степени присутствие духа, то теперь его несло, он бесновался, как сумасшедший. Почти час он распалялся перед Маркусом, возмущаясь несправедливостью, жалуясь на полную безнадежность (и обнаруживая потрясающее умение прибегать к околичностям – Абеляр ни разу не назвал имени человека, по чьей вине он страдает). Он впадал то в бессильную ярость, то в плаксивую жалость к себе. В конце концов его другу пришлось закрыть доброму доктору рот ладонью, чтобы вставить хотя бы слово, но Абеляр продолжал говорить. Это безумие! Чистое безумие! Я – глава семьи, глава дома! Я тут распоряжаюсь всем и всеми!
– Что ты можешь сделать? – спросил Маркус с отчетливой ноткой фатализма в голосе. – Трухильо – президент страны, а ты – лишь врач. Если он положит глаз на твою дочь, тебе ничего не останется, кроме как подчиниться.
– Но это бесчеловечно!
– А когда эта страна была человечной, Абеляр? Ты увлекаешься историей. Тебе ли не знать.
Лидия выказала еще меньше сочувствия. Прочла приглашение, тихонько выругалась и повернулась к Абеляру:
– Я предупреждала тебя, друг мой. Не я ли уговаривала тебя отправить дочь за границу, пока это еще можно было сделать? Она была бы уже на Кубе у моей родни, в целости и сохранности, а теперь ты в заднице. Он с тебя глаз не спустит.
– Знаю, Лидия, знаю, но что мне
– Господи Иисусе, – голос ее дрогнул, – разве у тебя есть выбор, Абеляр? Мы говорим о Трухильо.
Дома он уперся взглядом в портрет Трухильо, в те годы каждый добропорядочный гражданин вешал у себя такой портрет; нарисованный президент источал холодную благосклонность удава.
Если бы доктор, не медля ни секунды, схватил в охапку дочерей и жену, ринулся бы на побережье и контрабандой вывез их в другую страну или перешел бы с ними границу Гаити, они могли бы и спастись, чем черт не шутит. Банановый занавес был крепок, но не без прорех. Увы, вместо того чтобы действовать, Абеляр метался, выжидал и предавался отчаянию. Он не ел, не спал, ночами напролет бродил по коридорам, спуская килограммы, набранные за последнее время. (Возможно, ему следовало бы внять философской максиме его дочери:
Что с тобой стряслось? – спрашивала жена, но он не желал отвечать. Оставь меня, женщина.
Он так измучился, что даже отправился в церковь впервые в своей взрослой жизни (что, скорее всего, было плохой идеей, поскольку Церковь пикнуть не смела без ведома Трухильо, о чем все отлично знали). Почти каждый день он ходил на исповедь, беседовал со священником, но не извлек ничего кроме совета молиться, надеяться и ставить дурацкие свечки. Он выпивал по три бутылки виски в день.
Его мексиканские друзья взяли бы ружья и укрылись в глуши (по крайней мере, он так думал), но Абеляр был сыном своего отца гораздо в большей степени, чем ему хотелось бы. Отец, человек с образованием, настоял на том, чтобы сын учился в Мехико, но в остальном он неустанно подыгрывал Трухильо. Когда в 1937 году армия принялась истреблять гаитянцев, папаша позволил офицерам взять его лошадей, а когда ему ни одной не вернули, жаловаться Трухильо не стал. Просто списал потери на представительские расходы. Абеляр продолжал пить и мучиться, не показывался у Лидии, скрывался от людей в кабинете и постепенно убедил себя, что ничего не случится. Его всего лишь испытывают на прочность. Велел жене и дочери готовиться к выходу в свет. О том, что на приеме будет Трухильо, он не упомянул. Притворялся, будто ничего не утаивает. Ненавидел себя за лживость, но что он мог поделать?
И возможно, все прошло бы без сучка без задоринки, но Джеки страшно разволновалась. Прежде она не бывала на пышных приемах с множеством гостей, и неудивительно, что она восприняла это как большое событие в своей жизни. Они с матерью отправились по магазинам выбирать наряды, девочке сделали прическу в салоне, купили новые туфли, а одна родственница даже подарила ей жемчужные сережки. Сокорро, ни о чем не подозревая, помогала дочери в приготовлениях, но за неделю до празднества ей приснился ужасный сон. Она была в городе, где жила в раннем детстве, прежде чем тетка удочерила ее и отдала в детский сад, прежде чем она обнаружила у себя дар целительства. Она смотрела на пыльную дорогу с кустами красного жасмина по обочинам; все говорили, что эта дорога ведет в столицу, и вдруг она увидела вдалеке, в дрожащем от зноя воздухе, мужчину; он приближался, и эта фигура внушила ей такой страх, что она с криком проснулась. Абеляр в панике вскочил с кровати, испуганные девочки выбежали из своих комнат. Чертов кошмар повторялся каждую ночь всю неделю – весь дом просыпался, как по будильнику.
За два дня до торжества у Лидии созрел план: они с Абеляром сядут на пароход, отплывающий на Кубу. Она знакома с капитаном, он их спрячет, клялся, что все будет в порядке. А потом мы вызволим твоих дочерей, обещаю.
Я не могу, чуть не плача сказал Абеляр. Не могу оставить мою семью.
Она опять принялась расчесывать волосы. Больше они не обменялись ни словом.
Днем, когда Абеляр меланхолично готовил машину к поездке, он вдруг увидел свою дочь: в новом платье она стояла в гостиной, склонившись над какой-то французской книжкой, она выглядела богиней,
– А как же Жаклин? – спросил Маркус.
– Она осталась дома.
Маркус покачал головой. И ничего не сказал.
На приеме, обходя шеренгу гостей, Трухильо опять задержался перед Абеляром. По-кошачьи понюхал воздух. А ваши жена и дочь?
Абеляра трясло, но ему худо-бедно удавалось держать себя в руках. Уже предчувствуя, чем все это обернется. Мои извинения, Ваше Превосходительство. Они не смогли приехать.
Эль Хефе сощурил свинячьи глазки. Вижу, холодно обронил он и пренебрежительно крутанул кистью руки, словно сбрасывая Абеляра со счетов.
На него никто не смотрел, все отводили глаза. Даже Маркус.
Черный юмор
Менее чем через месяц после торжества доктор Абеляр Луис Кабраль был арестован тайной полицией. По какому обвинению? «Клевета и облыжное очернительство президента республики».
Если верить тому, что рассказывают, все дело сводилось к шутке.
А рассказывают вот что. Однажды, вскоре после рокового празднества, Абеляр – и пора нам исправить упущение, описав его внешность: приземистый, бородатый, склонный к полноте, обладатель удивительной физической силы и зорких, близко посаженных глаз – отправился на своем старом «паккарде» в Сантьяго, чтобы купить жене бюро (а заодно повидаться с любовницей, естественно). Он до сих пор был не в себе, и те, кто видел его в тот день, вспоминают, каким растрепанным он был. И рассеянным. Благополучно купив бюро и кое-как приладив его к крыше автомобиля, он уже собрался рвануть к Лидии под бочок, когда столкнулся на улице со «старыми друзьями», зазвавшими его выпить в клубе «Сантьяго». Кто знает, почему он не отказался. Может, решил соблюсти приличия или же любое приглашение казалось ему тогда делом жизни и смерти. В клубе он попытался стряхнуть с себя ощущение неминуемой гибели в энергичной беседе об истории, медицине, Аристофане и в неумеренной выпивке, а когда вечеринка завершилась, он попросил «ребят» помочь погрузить бюро в кузов «паккарда». Сказал, что клубным лакеям он не доверяет, у них руки-крюки.
То, что случилось минутой позже, и по сей день вызывает жаркие споры. Одни клянутся своими матерями, что Абеляр, отперев наконец машину, сунул голову внутрь и сказал: не-а, никаких трупов. Сам Абеляр утверждал, что он произнес именно эти слова. Не очень смешная шутка, конечно, но на «клевету и облыжное очернительство» она не тянет. По версии Абеляра, его друзья посмеялись, бюро было надежно упрятано и Абеляр поехал в свою столичную квартиру, где его дожидалась Лидия (сорок два года, все еще очаровательна и все еще в страшной тревоге за его дочь). Судебные приставы и неведомо откуда взявшиеся «свидетели» заявили, однако, что дело обстояло совсем иначе, а именно: доктор Абеляр Луис Кабраль открыл «паккард» и сказал: не-а, никаких трупов.
Конец цитаты.
По моему скромному мнению
По эту сторону Сьерра-Мадре все это представляется полной чушью. Но один нагородит, а другому с этим жить.
Крах
Ночь он провел с Лидией. Это был странный период в их отношениях. Примерно неделей ранее Лидия объявила, что беременна, – я рожу тебе сына, ликовала она. Но два дня спустя сын оказался ложной тревогой, побочным эффектом несварения желудка, вероятно. Облегчение: ему и так забот хватает, и что, если родилась бы снова дочь? – но и разочарование; Абеляр был бы не против сынишки, пусть и рожденного любовницей и вдобавок в тяжелое для него время. Он понимал, что Лидии чего-то недостает, чего-то настоящего, что принадлежало бы только им двоим. Она неустанно твердила, что для него же будет лучше уйти от жены и переехать к ней; в Сантьяго, рядом с Лидией, эта идея казалась привлекательной, но стоило ему переступить порог своего дома и обнять дочерей, выбежавших навстречу, как у него пропадала охота что-либо менять. Он был предсказуемым человеком и любил предсказуемые удовольствия, Лидия, однако, продолжала гнуть свою линию, аккуратно, без лишнего напора: любовь есть любовь, и ее законам необходимо подчиняться. Она притворялась, что спокойно отнеслась к не-появлению сына, – что бы осталось от моей груди, шутливо восклицала она, – но он видел, что она опечалена. Как и он сам. В последнее время его беспокоили сумбурные сны: дети, плачущие по ночам в доме, некогда принадлежавшем его отцу. Эти сны отбрасывали неприятную тень и на часы бодрствования. Не отдавая себе в том отчета, он избегал видеться с Лидией с тех пор, как беременность оказалась ложной, предпочитая напиваться, из опасения, как я полагаю, что неродившийся мальчик разрушил их союз, но, увидев Лидию, он, как ни странно, почувствовал, что его влечет к ней с той же сокрушительной силой, что и в первую их встречу на дне рождения его кузена Амилькара, когда они оба были молоды, стройны и под завязку полны надежд.
В кои-то веки они не говорили о Трухильо.
– Неужели столько лет прошло? – изумленно вопрошал он на субботнем тайном свидании. – Поверить не могу.
– Я могу, – грустно ответила она, оттягивая плоть на животе. – По нам можно время сверять, Абеляр. Вот и все.
– Нет, не все, – покачал головой Абеляр. – Нам можно дивиться,
Хотел бы я остановить это мгновение, хотел бы продлить счастье Абеляра, да не выйдет. На следующей неделе два атомных глаза раскрылись над гражданскими поселениями Японии, и, хотя еще никто об этом не знал, мир круто переменился. Два дня спустя после атомных бомбардировок, исполосовавших Японию так, что шрамы до сих пор не зажили, Сокорро приснился человек без лица, склонившийся над кроватью ее мужа, и она не могла ни крикнуть, ни слова сказать, а на следующую ночь ей снилось, что тот же человек стоит над кроватью ее детей. У меня плохие сны, сказала она мужу, но он замахал руками, не желая слушать. Сокорро с тревогой поглядывала на дорогу, ведущую к их дому, и зажигала свечи у себя в комнате. В Сантьяго Абеляр целовал руки Лидии, и она вздыхала от наслаждения, а победа на Тихом океане была совсем близко, как и трое офицеров тайной полиции, что катят в сверкающем «шевроле» к дому Абеляра. Крах уже произошел.
Абеляр в узилище
Мы бы не преувеличили, заметив, что Абеляр испытал сильнейшее потрясение в своей жизни, когда офицеры тайной полиции надели на него наручники и повели к машине, если бы не то обстоятельство, что в последующие девять лет Абеляровой жизни сильнейшие потрясения сыпались на него одно за другим. Прошу вас, взмолился Абеляр, когда к нему вернулся дар речи, я должен оставить записку жене. Мануэль об этом позаботится, успокоил его Номер Один, указывая на самого толстого офицера, уже осматривающего дом. Последнее, что запомнил Абеляр, покидая свой дом, – Мануэль, роющийся в его письменном столе с заученной ловкостью.
Абеляр всегда считал, что в тайной полиции служат только подонки и не читающие книжек босяки, но офицеры, усадившие его в машину, были исключительно вежливы и куда меньше походили на садистов, чем коммивояжеры, продающие пылесосы. По дороге Номер Один уверял его, что все его «трудности», несомненно, разрешатся. Мы не раз сталкивались с подобными случаями, пояснил Номер Один. Кто-то наговорил на вас всякого, но таких лжецов быстро выведут на чистую воду. Надеюсь, сказал Абеляр, то ли возмущаясь, то ли ужасаясь.
До Сантьяго его довезли очень быстро (все прохожие, что попадались им на пути, старательно отворачивались от узнаваемого «шевроле») и еще быстрее домчали до Форталеса Сан-Луис, городской тюрьмы. Страх острым ножом ковырнул Абеляра в живот, когда их машина въехала в тюремные ворота. Вы уверены, что нам сюда? Абеляр был так напуган, что у него дрожал голос. Не беспокойтесь, доктор, сказал Номер Два, вы там, где вам положено быть. Поскольку до сих пор он не открывал рта, у Абеляра даже мелькала мысль, что он вообще не умеет говорить. Теперь в улыбке расплывался Номер Два, а Номер Один пристально смотрел в окно.
В каменных стенах тюрьмы вежливые офицеры сдали его на руки не столь вежливым охранникам; эти отобрали у Абеляра ботинки, бумажник, ремень, обручальное кольцо, завели в тесное душное служебное помещение и принялись заполнять бумаги. В комнате стоял запах немытых жоп. Тюремщики явно не собирались объяснять, в чем Абеляр провинился, не обращали внимания на его просьбы, а когда он повысил голос, жалуясь на плохое обращение, охранник, заполнявший формуляры на пишущей машинке, подался вперед и ударил его кулаком в лицо. Так обыденно, словно потянулся за сигаретой. Он носил перстень, изрядно порвавший Абеляру губу. Боль была столь внезапна, а оторопь столь велика, что Абеляр, зажимая пальцами рану, спросил почти рефлекторно: за что? Охранник двинул ему еще разок, проложив борозду у него на лбу. Так мы здесь отвечаем на вопросы, деловито сообщил охранник, выравнивая лист бумаги в машинке. Абеляр начал всхлипывать, кровь сочилась меж его пальцев. Охранник развеселился, позвал приятелей из других комнат. Гляньте-ка на него! На этого нытика!
Не успел Абеляр опомниться, как его втолкнули в камеру общего содержания, провонявшую малярийным потом и диареей и битком набитую удручающего вида представителями «криминального класса», как выразился бы Брока,[94] медицинское светило позапрошлого века. Далее охранники довели до сведения других заключенных, что Абеляр – гомосексуалист и коммунист. (
Бедный Абеляр. Лишь на пятый день кто-то во внешнем мире вспомнил о нем. Поздно вечером взвод охранников отволок его в маленькую, скудно освещенную камеру. Абеляра привязали, едва ли не заботливо, к столешнице. С того момента, как его схватили под руки, он непрерывно говорил. Это какое-то недоразумение прошу вас я происхожу из очень респектабельной семьи вам нужно связаться с моей женой и моими адвокатами они сумеют прояснить дело со мной обращаются безобразно просто ни в какие ворота ваш начальник должен выслушать мои жалобы я требую. Умолк он, когда заметил непонятный электроприбор, с которым в углу камеры возились охранники. В диком ужасе Абеляр уставился на это приспособление, а затем, поскольку страдал неутолимой жаждой все классифицировать, спросил: ради всего святого, как это называется?
Мы называем это «ступкой», ответил один из охранников.
Всю ночь они демонстрировали ему, как она работает.
Только на третий день Сокорро удалось выяснить, куда отвезли ее мужа, и еще пять дней она добивалась разрешения на свидание от столичных властей. Для свиданий с заключенными, казалось, приспособили нужник. В помещении, где Сокорро дожидалась мужа, горела одна шипящая керосиновая лампа, а в темном углу угадывались кучи наваленного дерьма. Стремление унизить на Сокорро не подействовало; она была слишком погружена в собственные переживания, чтобы обращать внимание на что-либо постороннее. Примерно через час (опять же, иная сеньора начала бы предъявлять претензии, но Сокорро стоически переносила и вонь, и темноту, и отсутствие скамьи или стула) привели Абеляра в наручниках. Для встречи с женой ему выдали рубашку и брюки, которые были ему тесны; он еле переставлял ноги, словно боялся выронить что-нибудь из рук или карманов. Абеляр находился в тюрьме всего неделю, но уже выглядел жутко. Кожа вокруг глаз почернела, руки и шея были покрыты кровоподтеками, порванная губа чудовищно распухла и приобрела цвет гниющего мяса. Накануне ночью его допрашивали; охранники немилосердно лупили его кожаными дубинками, и одно из его яичек навсегда скукожилось от ударов.
Бедная Сокорро. Беды преследовали ее всю жизнь. Ее мать была немой; отец пропил все, чем некогда владела эта семья из среднего класса, отрезая по полоске земли, чтобы разжиться деньжатами, пока их имущество не сократилось до дома-развалюхи и выводка кур; вынужденный батрачить на других людей, папаша постоянно переезжал с места на место, недомогал и вечно ходил с израненными руками. Говорят, он так никогда и не оправился после того, как у него на глазах сосед, по совместительству сержант полиции, забил до смерти его отца. Детство Сокорро – еда не каждый день, ношеная одежда от родни и визиты отца три-четыре раза в год; в эти редкие наезды домой отец ни с кем не разговаривал, просто лежал в своей комнате пьяный. Из Сокорро выросла «тревожная»
Чего она ожидала, возясь с пуговицами на платье, забрасывая сумку на плечо и надевая шляпку, купленную в «Мэйсиз», так, чтобы та сидела как влитая? Разумеется, побитого, измученного мужа, но не почти развалину, что по-стариковски волочит ноги и в чьих глазах светится та разновидность страха, которую трудно загасить. Даже Сокорро, вечно настроенная на апокалипсис, не могла такого вообразить. Это был крах.
Когда она обняла Абеляра, он заплакал навзрыд, жалостливо заплакал. Слезы заливали ему лицо, пока он пытался рассказать ей все, что с ним случилось.
Вскоре после тюремного свидания Сокорро поняла, что беременна. Третьей и последней дочерью Абеляра.
Чьи это проделки – сафа или фуку́? Вы мне скажите.
Сомнения останутся навсегда. Начиная с базового уровня: произнес он эти слова или нет? (Иначе говоря, приложил ли он руку к собственному уничтожению?) По этому вопросу семья разделилась. Ла Инка и мысли не допускала, что ее кузен сказал нечто подобное; Абеляра подставили с подачи его врагов, чтобы лишить семью состояния, всех владений и бизнеса. Другие были не столь уверены. Возможно, он
Большинство, с кем ни поговоришь, предпочитают версию с участием сверхъестественных сил. По их мнению, Трухильо не только захотел дочь Абеляра, но, когда ему не удалось ее зацапать, он в злобе призвал фуку́, чтобы распотрошить всю семью. Вот почему то, что произошло, столь невероятно ужасно.
Так что же это все-таки было? – спросите вы. Несчастный случай, заговор или фуку́? У меня имеется лишь один ответ, и самый неудовлетворительный: вам придется самим решать. Ясно только одно, что ничего не ясно. Мы тралим темные воды. Трухильо и компания не оставили бумажных следов – они не разделяли влечения своих немецких современников к документации. И вряд ли стоит надеяться, что фуку́ напишет мемуары. От уцелевших Кабралей проку мало; все, что связано с заключением Абеляра и сокрушением клана, они обходят молчанием, монументальным молчанием, приобретая сходство со сфинксом, что блокирует любые попытки последующих поколений реконструировать ход событий. Шепоток тут, словцо там, но ничего определенного.
В общем, если вы хотите полновесной истории, у меня ее нет. Оскар вел разыскания на излете своих дней, но точно не известно, нашел ли он что-нибудь.
Давайте начистоту, однако. На Острове рэп о «девушке, которую возжелал Трухильо» давно превратился в ходячий мотив.[96] Распространен не меньше, чем криль. (Не то чтобы столы на Острове ломились от криля, но вы поняли мою мысль.) Настолько распространен, что Марио Варгас Льосе[97] особо и напрягаться не надо было, разве что раскрыть рот и процедить воздух сквозь зубы. Байка о похотливом братане гуляет по любому городу и селению. Этакая простая история, и всем нравится, потому что
Идеальная фабула. И неизменно увлекательное чтение.
Но существует другая, менее известная версия повести «Абеляр против Трухильо». Тайная версия, которая гласит, что Абеляр попал в беду вовсе не из-за неотразимой попки своей дочери и не по причине легкомысленной шутки.
Согласно этой версии он попал в беду из-за книги.
(Врубаем терменвокс, делаем пассы – и понеслось.)
Году примерно в 1944-м, когда Абеляра одолевало беспокойство по поводу аппетитов Трухильо, он начал (будто бы) писать книгу о Шефе (а о ком еще?). К 1945-му уже существовала целая традиция неофициальных сочинений «вся правда о режиме Трухильо». Но книга Абеляра была якобы сочинением иного рода. Абеляр, если верить слухам, выявил сверхъестественные корни режима! Книга о темных силах, коими повелевает президент, книга, в которой Абеляр настаивает на том, что рассказы о Трухильо, популярные среди простого народа, – о его сверхъестественной, а вовсе не человеческой природе – могут быть в некотором смысле
Хотел бы я почитать эту книжечку. (Оскар тоже хотел, я знаю.) Наверное, полный и запредельный улет. К сожалению (и удобству для авторов версии), после ареста Абеляра это руководство по магии было уничтожено. Ни единый экземпляр не сохранился. Жена и дети понятия не имели о том, что он пишет. В курсе был только слуга, тайком помогавший Абеляру собирать фольклор, и т. д. и т. п. Что вам сказать? В Санто-Доминго рассказ не рассказ, если он не отбрасывает магическую тень. Это одна из тех литератур, где много проповедников, но мало верующих. Оскар, как вы понимаете, нашел «книжную» версию краха очень, очень занимательной. Взывающей к глубинным структурам его фанатского мозга. Таинственная книга, сверхъестественный, а возможно, инопланетный диктатор, воцарившийся на первом Острове Нового Света, а затем отрезавший эту землю от всего остального мира и насылающий проклятья на врагов, когда он задумает их уничтожить, – чем не историйка в духе нью-эйдж и Лавкрафта?[98]
Утерянная главная книга доктора Абеляра Луиса Кабраля. На мой взгляд, это очередная выдумка нашего островного, гипертрофированно вудуистского воображения. И ничего более. «Девушка, которую возжелал Трухильо» – сюжет, конечно, затасканный, с учетом основополагающих мифов, но по крайней мере в это можно реально поверить, разве нет? Как в нечто реальное.
Странно, правда, что, когда все уже было сказано и сделано, Трухильо так и не пришел за Джеки, хотя Абеляр был у него в кулаке. Эль Хефе славился своей непредсказуемостью, и все же это как-то совсем уж против правил, верно?
Странно также, что все книги Абеляра – и те четыре, что он сам написал, и сотни других, что стояли у него на полках, – все пропали. Их нет ни в архивах, ни в частных коллекциях. Либо утеряны, либо уничтожены. Каждая бумажка, найденная в его доме, была конфискована и якобы сожжена. Хотите мурашек по коже? Не осталось ни единого образца его почерка. Ладно, Трухильо был дотошен. Но чтобы ни одного клочка бумаги с каракулями Абеляра? Это больше чем дотошность. Надо было очень бояться сукина сына либо того, что он насочинял, чтобы так усердствовать.
Но послушайте, это всего лишь байка, не имеющая никаких солидных доказательств, та фигня, что только НФ-фану и понравится.
Приговор
Но какую бы версию вы ни предпочли, в феврале 1946-го Абеляр был признан виновным по всем пунктам и приговорен к восемнадцати годам. Восемнадцать лет! Изможденного Абеляра увели из зала заседаний, прежде чем он успел что-то сказать. Сокорро, глубоко беременную, пришлось держать за руки, чтобы она не кинулась на судью. Может, вы спросите: а почему газеты не подняли шум, почему правозащитники бездействовали, а оппозиционные партии не устраивали митингов? Я вас умоляю, не было ни газет, ни правозащитников, ни оппозиционных партий – был только Трухильо. И кстати, об юриспруденции: хватило одного звонка из дворца, чтобы адвокат Абеляра тут же передумал подавать апелляцию. Лучше не высовываться, посоветовал он Сокорро, так он дольше проживет. Высовывайся, не высовывайся – какая разница. Крах совершился. Четырнадцатикомнатный особняк в Ла-Веге, роскошную квартиру в Сантьяго, конюшни, где свободно помещалась дюжина лошадей, два процветающих супермаркета и обширные сельхозугодья смело ударной волной; все было конфисковано и в итоге распределено между Трухильо и его прихвостнями, двое из которых были вместе с Абеляром в тот вечер, когда он «плохо» отозвался о Трухильо. (Я мог бы назвать их имена, но, полагаю, один из них вам уже известен – тот самый сосед и лучший друг.) Однако не бывало еще исчезновения более тотального, более бесповоротного, чем исчезновение Абеляра. Кража дома и всего имущества отлично укладывалась в политическую доктрину Трухильо – но арест (либо, если вы больше по части фантастики, книга) ускорил беспрецедентное уничтожение семьи. Словно на каком-то космическом уровне вырубили подачу энергии. Назовите это катастрофическим невезением, неслыханной кармической задолженностью или чем еще. (фуку́?) Чем бы это ни было, несчастья посыпались на семью убийственным камнепадом, и есть люди, что уверены: этот камнепад никогда не прекратится.
Последствия
С точки зрения семьи, первым признаком погибели явилось то, что третья и последняя дочь Абеляра, увидевшая свет в самом начале герметизации ее отца, родилась черной. И не какого-нибудь оттенка черного. Но черной-пречерной – как конголезка или замбийка, как сапожная вакса или злая волшба, и никакая игра доминиканского расистского воображения не могла затушевать этот факт. Вот к какой культуре я принадлежу: черную кожу своих детей люди принимали за дурное предзнаменование.
Сказать вам, что было реальным первым признаком?
Спустя два месяца после рождения третьей и последней дочери (нареченной Ипатией Бели́сией Кабраль) на Сокорро нашло затмение: раздавленная горем, исчезновением мужа, поведением Абеляровой родни, что теперь сторонилась его жены с детьми как типа фуку́, и послеродовой депрессией, она шагнула под колеса несущегося на полной скорости грузовика для перевозки боеприпасов; водитель проволок ее аж до рынка, прежде чем сообразил, что что-то не так. Если она не погибла мгновенно от столкновения с грузовиком, то, когда ее тело отскребли от осей, она была определенно мертва.
Хуже ничего не могло быть, но куда деваться? Когда мама умерла, папа в тюрьме, родня рассеялась (и рассеял ее, понятно, Трухильо), дочерям не приходилось выбирать, и девочек поделили между теми, кто согласился их взять. Джеки отправили в столицу к состоятельным крестным, Астрид же приютили родственники в Сан-Хуан-де-ла-Махуана.
Больше им не довелось увидеть ни друг друга, ни отца.
Даже те, кто не верит в фуку́ любой разновидности, призадумаются: что, во имя Создателя, тут творится? Вскоре после жуткого происшествия с Сокорро Эстебан по прозвищу Галл был заколот насмерть в окрестностях популярного кабака; нападавших не нашли. Затем умерла Лидия, одни говорят, от горя, другие – от рака ее женских органов. Ее тело обнаружили несколько месяцев спустя. Она ведь жила одна.
В 1948 году Джеки, «золотое дитя» семьи, была найдена утонувшей в бассейне ее крестных. Накануне бассейн осушали, оставив воды на полметра. До этого момента Джеки была неукоснительно весела и общительна, этакая несокрушимая умница, что даже в газовой атаке отыщет позитивный момент. Несмотря на пережитое, несмотря на почти сиротство, она никого не разочаровала и превзошла все ожидания. В школе она училась лучше всех, переплюнув даже детей из частных школ американской колонии; столь потрясающе умна, что у нее вошло в привычку исправлять ошибки учителей на экзаменах. Она была заводилой на дискуссиях в классе, капитаном команды по плаванию, и в теннисе ей не было равных – ну чистое золото. Но с крахом семьи она так и не смирилась либо со своей ролью в случившемся – вот ходячее объяснение ее гибели. (Странно, однако: за три дня до того, как она «убила себя», ее приняли в медицинскую школу во Франции, и все подтверждают, что Джеки не могла дождаться, когда же уедет из Санто-Доминго.)
Ее сестре Астрид – мы едва знаем эту малышку – повезло не больше. В 1951-м на молитве в церкви в Сан-Хуане, где она жила с тетей и дядей, по проходу порхнула шальная пуля и вонзилась ей прямо в затылок, убив девочку на месте. Никто не видел, откуда стреляли. Никто даже не слышал выстрела.
Из семейного квартета Абеляр прожил дольше всех. Какая ирония, если учесть, что все в его окружении, включая Ла Инку, поверили властям, когда те объявили о его смерти в 1953-м. (Зачем они это сделали? Затем.) И лишь когда он действительно умер, выяснилось, что все это время он находился в тюрьме Нигуа. Отсидел четырнадцать лет в системе исправительных наказаний Трухильо. Истинный кошмар.[99] Много чего мог бы я порассказать о тюремном сроке Абеляра – тысячу историй, что выжали бы сольцы из ваших ясных глаз, – но я пожалею вас и опущу муки, пытки, одиночество и тоску этих четырнадцати никчемных лет, опущу события и познакомлю вас только с последствиями (и вы будете вправе задаться вопросом, точно ли я вас пожалел).
В 1960-м, на пике подпольного движения сопротивления Трухильо, Абеляра подвергли особенно мучительной процедуре. Его приковали к стулу, выставили под палящее солнце, а затем обвязали ему лоб мокрой веревкой. Это называлось «корона», простенькая, но очень эффективная пытка. Сначала веревка всего лишь обтягивает ваш череп, но, высыхая на солнце, она сжимается, и боль становится невыносимой, способной свести с ума. Среди узников Трухильо мало какая пытка вызывала больший страх. Поскольку она не убивала вас, но и не оставляла живым. Абеляр выстоял, но прежним он уже никогда не был. Превратился в овощ. Гордое пламя его интеллекта угасло. Всю свою оставшуюся короткую жизнь он просуществовал в идиотическом ступоре, но кое-кто из заключенных вспоминал, что порой его взгляд прояснялся – когда он вдруг выпрямлялся на полевых работах, смотрел на свои руки и плакал, словно припоминая те времена, когда он столь многое умел делать этими руками. Находились зэки, что из уважения продолжали называть его Эль Доктор. Говорят, он умер за несколько дней до убийства Трухильо. Похоронен в безвестной могиле где-то неподалеку от Нигуа. Оскар побывал там в конце своих дней. Ничего примечательного не увидел. Обычное заброшенное поле, каких полно в Санто-Доминго. Он зажег свечи, положил цветы, прочел молитву и вернулся в отель. Предполагалось, что власти установят плиту в память о мертвецах тюрьмы Нигуа, но так и не установили.
Третья, и последняя, дочь
А как насчет третьей и последней дочери, Ипатии Бели́сии Кабраль, которой было всего два месяца, когда ее мать умерла, которая никогда не видела своего отца, а сестры нянчили ее очень недолго, чтобы вскоре тоже исчезнуть, которая не провела и секунды под крышей Каса Атуэй и была в буквальном смысле дитя Апокалипсиса? Как насчет нее? В отличие от Астрид и Джеки пристроить ее оказалось непросто: она была совсем младенцем, и, как поговаривали вокруг, кто возьмет в дом столь чернявую девочку? Только не родня Абеляра. Проблема усугублялась тем, что она родилась
Полгода Бели́ не дали. (Звезды не даровали нашей девочке стабильности, только перемены.) Внезапно нагрянули дальние родственники Сокорро с требованием отдать им ребенка и вырвали девочку из рук Сойлы (та самая дальняя родня Сокорро, от которой она была только рада отделаться, выйдя замуж за Абеляра). Подозреваю, эти люди не собирались заботиться о ребенке сколько-нибудь продолжительное время, они лишь рассчитывали на монетарное вознаграждение от Кабралей, но, поскольку бабла им так и не привалило, крах принял тотальный характер: мерзавцы сбагрили девочку еще более дальней родне, обитавшей в глухомани провинции Асуа. С этого места след девочки становится запутанным. Люди из Асуа, похоже, были реально чокнутыми, таких моя мать называет «списанными в утиль». Несчастное дитя пробыло у них всего месяц, когда мать семейства внезапно исчезла вместе с ребенком и вернулась в деревню уже без девочки. Соседям она сказала, что малышка умерла. Кое-кто ей поверил. В конце концов, Бели́ постоянно недомогала. Самая крошечная чернушка на свете. Фуку́, часть третья. Но большинство соседей придерживалось мнения, что мамаша продала девочку в другую семью. Тогда, как и сейчас, торговля детьми была делом довольно обычным.
Именно это и произошло. Как персонаж в одной из фэнтези Оскара, сирота (предположительно, объект сверхъестественной вендетты) была продана совершенно чужим людям в другом районе Асуа. Вот так – ее продали. Она стала
Ожог
Снова она возникнет в 1955-м. Шепотком в ухе Ла Инки.
Полагаю, нам нужно честно объясниться по поводу настроений Ла Инки в период, названный нами «крахом». Вопреки мнению, что в то время она жила в ссылке в Пуэрто-Рико, на самом деле Ла Инка была в Бани́, но с родственниками не общалась, оплакивая смерть своего мужа, случившуюся тремя годами ранее. (К сведению сторонников теории заговора: он погиб до краха и жертвой оного определенно не является.) Первые годы траура стали мучительным испытанием для Ла Инки; ее муж был единственным мужчиной, кого она когда-либо любила, единственным, кто любил ее по-настоящему, и они прожили вместе всего несколько месяцев, когда его не стало. Безумная скорбь поглотила ее, поэтому, когда до нее дошел слух о том, что у кузена Абеляра серьезные неприятности, связанные с Трухильо, Ла Инка, к ее вечному стыду, ничего не предприняла. Ее страдания были так безутешны. Что она могла? Известие о кончине Сокорро и разделении ее дочерей также, к ее нескончаемому стыду, не вывело Ла Инку из забытья. Она предоставила разбираться с этим остальным родичам. И лишь узнав о гибели Джеки, а затем и Астрид, она наконец поборола свою скорбную хворь, затянувшуюся настолько, что хватило времени осознать: муж ли покойный, траур ли, но она безобразно пренебрегла ответственностью перед своим кузеном Абеляром, который всегда был добр к ней и одобрял ее брак в отличие от прочей родни. Это открытие легло тяжким грузом на совесть Ла Инки. Она привела себя в порядок и отправилась на поиски последней дочери Абеляра. Однако, когда она добралась до семейства в Асуа, купившего девочку, ей показали могильный холмик, и разговор окончен. Она чувствовала, этим злыдням доверять нельзя, но, не будучи ни ясновидящей, ни собирательницей сплетен, поделать ничего не могла. Ей пришлось принять тот факт, что девочка погибла, и до некоторой степени по ее вине. Нет худа без добра: стыд и чувство вины заглушили ее скорбь. Она вернулась к жизни. Открыла несколько пекарен. Бросила все силы на обслуживание клиентов. И ей часто снилась маленькая
А потом наступил 1955-й. Год Благодетеля нации. В пекарнях Ла Инки от покупателей отбоя не было, она снова сделалась заметной фигурой в городе, и вдруг ей рассказывают поразительную историю. О некоей маленькой девочке, проживающей в Дальней Асуа, что захотела посещать новую деревенскую школу, построенную Трухильято, но ее родители, хотя на самом деле они ей не родители, не пустили ее за парту. Девочка, однако, оказалась невероятно упрямой, и родители, которые не родители вовсе, осерчали, когда она начала отлынивать от работы, чтобы заниматься в классе, и во вспыхнувшей сваре девочка получила ожог, вот ужас-то; отец, что на самом деле не отец, вылил на ее голую спину сковородку кипящего масла. От ожога девочка чуть не умерла. (В Санто-Доминго хорошие новости распространяются со скоростью грома, плохие – со скоростью света.) Самое же умопомрачительное в этой истории – упорные слухи, что обожженная девочка приходится Ла Инке родственницей!
Но как такое может быть? – расспрашивала Ла Инка.
Помнишь своего кузена, доктора из Ла-Веги? Того, что угодил в тюрьму за дурные слова о Трухильо? Так вот, знакомый одного знакомого другого знакомого говорит, что девочка – его дочка!
Дня два Ла Инка отказывалась в это верить. По Санто-Доминго бродит тьма всяких слухов о чем угодно. Ла Инке не верилось, что девочка могла уцелеть, и где – в Дальней Асуа, этом захолустье![101] Две ночи ей не спалось, пришлось убаюкивать себя
– Я – твоя настоящая семья, – твердо сказала Ла Инка. – Я здесь, чтобы спасти тебя.
И так в один миг, в один вздох две жизни необратимо изменились. Ла Инка отвела Бели́ пустовавшую комнату, где когда-то ее муж дремал в дневные часы или занимался резьбой по дереву. Заполнила необходимые бумаги, чтобы девочка обзавелась именем и адресом, вызвала врачей. Ожоги были невиданно жестокими. (Минимум сто десять участков пораженной кожи.) Словно по спине девочки, начиная с затылка, провели раскаленной пятерней, оставив гниющую плоть. Артиллерийская воронка, шрам на теле мира, как после атомной бомбардировки. Как только Бели́ смогла носить нормальную одежду, Ла Инка принарядила девочку и сделала ее первую фотографию.
Вот она стоит перед домом, Ипатия Бели́сия Кабраль, третья и последняя дочь. Недоверчивая, угрюмая, замкнутая, искалеченная и заморенная деревенская девчонка, но взгляд и поза кричали, словно вывеска, намалеванная крупными готическими буквами: НЕУКРОТИМАЯ. Темнокожая, но явно дочь своих родителей. В этом не было сомнений. Уже выше Джеки, какой та была в расцвете юности. А глаза точно такого же цвета, как у ее отца, которого она никогда не видела.
(Не) помни обо мне
О девяти годах в Асуа (и ожоге) Бели́ никогда не упоминала. Будто стоило ей вырваться из Дальней Асуа и переместиться в Бани́, как эту главу своей жизни она целиком упаковала в контейнеры, в каких власти хранят ядерные отходы, трижды запечатанные мощным лазером и опущенные в темные неведомые траншеи ее души. Это многое объясняет в Бели́, если за
На самом деле, я думаю, что, за исключением нескольких ключевых моментов, Бели́ никогда и не вспоминала о той жизни. Сдалась на милость амнезии, столь укорененной на Островах, – наполовину отрицаловке, наполовину самообману, мол, привиделось в страшном сне. Сдалась на милость мощному антильскому духу. И выковала себя заново.
Убежище
Но хватит об этом. Главное, что в Бани́, в доме Ла Инки, Бели́сия Кабраль обрела убежище. А в Ла Инке – мать, которой у нее никогда не было. Научившую ее читать, писать, одеваться, есть, вести себя подобающе. Ла Инка – в качестве ускоренных курсов по движению вперед, ибо у этой женщины была цивилизаторская миссия, настоянная на колоссальном чувстве вины, предательства и утраты. Бели́ же, вопреки всему, что ей пришлось вынести (а возможно, благодаря этому), оказалась способной ученицей. Усваивала просветительские уроки Ла Инки, как мангуст цыплят. К концу первого года грубые черты Бели́ разгладились; пусть она многовато ругалась и нрав у нее был слишком буйный, а жесты слишком агрессивными и несдержанными, и глаза сверкали безжалостно, как у сокола, но осанка и речь (и зазнайство) были точно как у девочки «из хорошей семьи». А когда она надевала платье с длинными рукавами, рубец от ожога был виден только на шее (краешек более крупного повреждения, конечно, но изрядно преуменьшенного искусным кроем). Такой она уедет в США в 1962-м, такой Оскар и Лола ее никогда не узнают. Лишь Ла Инка видела Бели́ в самом начале пути, когда она ложилась спать полностью одетая и кричала во сне; лишь Ла Инка видела ее прежде, чем она сконструировала новую себя – женщину с викторианскими застольными манерами и отвращением ко всякой швали и бедности.
Нетрудно догадаться, что отношения у них были странными. Ла Инка и не думала обсуждать с Бели́ годы в Асуа, ни словом не поминала ту жизнь, как и ожог. Притворялась, что его просто не существует (точно так же она притворялась, что в ее квартале нет шпаны, хотя и сталкивалась с ней на каждом шагу). Даже когда она смазывала девочке спину, каждое утро и каждый вечер, Ла Инка лишь говорила: сядь сюда, сеньорита. Эти умолчания, нежелание допытываться нравились Бели́ больше всего. (Еще бы с той же легкостью не замечать волны ощущений, что накатывала на нее временами, отбрасывая назад.) Вместо того чтобы беседовать об ожоге или Дальней Асуа, Ла Инка рассказывала Бели́ о ее утраченном, забытом прошлом, об отце, знаменитом докторе, о матери, красавице-медсестре, о Джеки и Астрид и о чудесном замке в Сибао – о Каса Атуэй.
Лучшими подругами они так и не стали – Бели́ слишком буйная, Ла Инка слишком правильная, – но Ла Инка сделала Бели́ величайший подарок, который та оценит значительно позже; однажды вечером Ла Инка вытащила старую газету и ткнула пальцем в снимок: вот, сказала она, твои отец и мать. Вот, сказала она, кто ты есть.
День открытия их клиники: оба такие молодые и очень серьезные.
На первых порах дом Ла Инки и вправду был убежищем, единственным в жизни Бели́, миром покоя, о каком она и мечтать не смела. У нее были одежда, еда, время, и Ла Инка никогда не орала на нее. Ни в коем случае, и запрещала другим орать на девочку. До того как Ла Инка устроила ее в «Эль Редентор», колледж для богатеньких, Бели́ ходила в обычную пыльную, засиженную мухами школу, сидела в классе с детьми младше нее на три года, ни с кем не подружилась (еще чего!), и тогда она впервые в жизни начала запоминать свои сны. Такой роскоши она отродясь не предавалась, и сперва ей казалось, что сны обрушиваются на нее, словно буря. Что ей только не снилось: она и летала, и блуждала, потерявшись, в поле; ей даже приснился ожог – лицо «отца» становится неподвижной маской в тот момент, когда он заносит над ней сковородку. Во сне она не испытывала страха. Только качала головой. Тебя нет, говорила она. И больше не будет.
Но был один повторяющийся сон. Она шла одна по огромному пустому дому с крышей, татуированной дождем. Чей это дом? Она понятия не имела. Но слышала девичьи голоса где-то в глубине.
В конце первого учебного года учитель велел ей выйти к доске и написать дату – привилегия, даруемая только лучшим ученикам в классе. Она – великанша у доски, и дети мысленно обзывают ее так, как и все вокруг: от
Отлично, сеньорита Кабраль!
Не забудет. Ей девять лет одиннадцать месяцев.
На дворе эпоха Трухильо.
Шесть
Земля проклятых
1992–1995
Темный век
Получив диплом, Оскар вернулся домой. Уезжал девственником и таким же приехал. Снял со стен свои детские плакаты – «Звездные искатели приключений», «Капитан Харлок» – и прикнопил студенческие: «Акира» и «Терминатор-2». Теперь, когда Рейган с «империей зла» отбыли в зазеркалье, Оскару больше не снилась ядерная зима. Только прыжок, пресловутое падение с высоты. Он отложил в сторону «Конец света» и принялся за «Космическую оперу».
Годы Клинтона только начинались, у экономики еще не обвисла грудь и не скукожился зад, и Оскар валял дурака, более полугода не делал ничего,
Неужели школа Дона Боско, с тех пор как Оскар оттуда выкарабкался, чудесным образом изменилась, проникшись духом христианского братства? И извечная благодать Господня очистила учеников от скверны? Я вас умоляю. Понятно, школа показалась Оскару много меньше, чем раньше, и это его поразило, а также до старшеклассников за минувшие пять лет явно дошел зов Ктулху,[102] да и цветных пареньков слегка прибавилось, но кое-что (вроде первенства белых учеников и ощущения собственной неполноценности у цветных) осталось прежним – разудалый садизм, что отменно запомнился Оскару, все тем же электротоком гулял по коридорам. И если в юности школа для Оскара была дебильной преисподней, то сейчас, когда он преподавал здесь английский и историю, –
Из коллег он подружился лишь с двадцатидевятилетней полулатиноской по имени Натали, единственной – кроме него – не ходившей в церковь (да, она напоминала ему Дженни, за вычетом сногсшибательного очарования, за вычетом неотразимости). Натали провела четыре года в психушке (нервы, объясняла она) и была убежденной язычницей на современный лад, из тех, что верят в природу. Ее бойфренд, канадец Стэн, с которым она познакомилась в дурке («наш медовый месяц»), работал техником в Экспресс-почте и, по словам Натали, на больничную койку угодил, потому что на улицах ему всюду мерещились разбросанные трупы. Стэн, сказал Оскар, кажется очень необычным индивидуумом. А то, вздохнула Натали. Несмотря на ее заурядную внешность и медикаментозный туман, в котором она обитала, Оскар предавался довольно странным фантазиям с ее участием в духе тех, что посещают героев Стивена Кинга. Поскольку Натали была недостаточно привлекательной, чтобы фантазировать о свиданиях с ней на людях, их воображаемые отношения сводились исключительно к постели. Он представлял, как входит к ней в дом и приказывает раздеться и голышом сварить ему овсянку. Через две секунды она уже стояла на коленях на кухонной кафельной плитке, причем он оставался полностью одетым.
И чем дальше, тем причудливее.
В конце года Натали – прикладывавшаяся к виски на переменах, познакомившая его с «Песочным человеком» и комиксом «Невезуха», не раз занимавшая у него денег и никогда не возвращавшая долг – переехала в Риджвуд; ух ты, прокомментировала она со своей обычной бесстрастностью, я в пригороде, и на этом их дружба завершилась. Он звонил в Риджвуд несколько раз, но ее параноидальный бойфренд, похоже, жил с телефонной трубкой, приваренной к голове, и никогда не передавал Натали его просьбы перезвонить, и ее образ в воображении Оскара постепенно поблек.
Круг общения? Никакого в первые годы по возвращении домой. Раз в неделю он ездил в ТЦ «Вудбридж», где иногда покупал новые ролевые игры в «Игровой комнате», комиксы в «Мире героя» и романы-фэнтези в «Уолденбукс». Типичный маршрут фаната. Пялился на тощую как спичка черную девушку, работавшую в кафе «Френдлиз»; он был в нее влюблен, но ни разу с ней не заговорил.
Эл и Мигз? С ними он давно не корешился. Оба не доучились в университете, Монмауте и Джерсийском городском соответственно, и работали в видеопрокате компании «Блокбастер». Крах фирмы был не за горами, и, возможно, они грохнулись вместе с ней.
Марицу он тоже больше не видел. Слышал, что она вышла замуж за кубинского чувака, живет в Тинеке, родила ребенка и все такое.
А Ольга? Точно никто ничего не знал. Ходили слухи, что она пыталась ограбить местный «Сейфвэй» в стиле оголтелой наркоманки – не потрудилась даже надеть маску, хотя в супермаркете ее знали как облупленную, – за что ее якобы упекли в исправительную колонию, откуда она не выйдет до седых волос.
Ни одной девушки, которая бы его любила? И вообще никаких девушек в его жизни?
Именно так. В Рутгерсе, по крайней мере, их водилось во множестве, а условия обучения позволяли мутанту вроде него приближаться к ним, не вызывая паники. В реальном мире все было не так просто. В реальном мире девушки брезгливо отворачивались, когда он проходил мимо. Отсаживались от него в кинотеатрах, а однажды в городском автобусе его соседка велела ему прекратить думать о ней! Я знаю, что у вас на уме, прошипела она. Вы это бросьте.
Я – вечный холостяк, написал он сестре, покинувшей Японию и переехавшей ко мне в Нью-Йорк. На этом свете нет ничего вечного, ответила ему сестра. Он утер кулаком глаз. И коротко написал: во мне есть.
Домашняя жизнь? Не бесила, но и не придавала сил. Мать, похудевшая, притихшая, растерявшая свой молодой запал, по-прежнему трудо-
Ты его любила, сказал он матери.
Она засмеялась. Не говори о том, в чем ничего не смыслишь.
Внешне Оскар вроде бы не изменился, просто выглядел усталым, но не выше и не толще, чем раньше, разве что под глазами вздулись мешки от многолетнего тихого отчаяния. Внутри же он был скопищем боли. У него темнело в глазах. Он видел себя падающим с большой высоты. Он понимал, в кого превращается. В худшую человеческую разновидность на земле – старого, обиженного на судьбу упертого фаната. Представлял, как всю оставшуюся жизнь роется в кассетах в «Игровой комнате». Он не хотел такого будущего, но понятия не имел, как его избежать, не мог сообразить, как из этого выбраться.
Фуку́.
Тьма. Иногда он просыпался по утрам и у него не было сил встать с постели. Словно ему на грудь уронили десятитонный груз. Словно его придавило силой ускорения. И это было бы забавно, если бы не боль в сердце. Ему снилось, что он бродит по зловещей планете
Потом – когда он больше не чувствовал себя побитой собакой и мог взяться за перо, и чтобы при этом комок не подступал к горлу – его мучило жестокое чувство вины. И он просил прощения у матери. Если в моем мозгу и водились добрые извилины, такое впечатление, что их выкрали. Все нормально,
Он задумал серию из четырех научно-фантастических фэнтези, что станут его высшим писательским достижением. Дж. Р. Р. Толкин встречается с Э. Э. «Доком» Смитом.[103] Отправлялся в долгие автомобильные прогулки. Однажды даже доехал до поселения амишей – суровая религия, старинный быт, – пообедал в придорожной закусочной, поглядел украдкой на амишских девушек, представил себя в облачении священника, переночевал на заднем сиденье машины и вернулся домой.
Иногда ему снился Мангуст.
(На тот случай, если вы подумали, что хуже с ним уже ничего не случится, потому что хуже некуда: в очередной раз заявившись в «Игровую комнату», Оскар вдруг с удивлением обнаружил, что молодое поколение фанатов больше не покупает ролевые игры. Они подсели на карточные игры «Мэджик»! Кто мог такое предвидеть! Нет больше ни персонажей, ни стратегий, только бесконечные битвы между колодами. Сюжет побоку, перевоплощения ноль, лишь голая тактика. И за что, спрашивается, ребятки так полюбили эту фигню! Оскар сыграл разок в «Мэджик», попробовал собрать пристойную колоду, но это была не его игра. Продул с треском одиннадцатилетнему панку и особо не расстроился. Первый признак того, что его век близился к концу. Когда новейшая фанатская штуковина тебя уже не заводит и ты предпочитаешь старье новизне.)
Оскар едет в отпуск
Когда у Оскара заканчивался третий год учительства в школе Дона Боско, мать спросила, какие у него планы на лето. Последнее время его
Что странно, скажи он «нет», и с ним все было бы ОК. (Если под «ОК» понимать офуку́ченность и неизбывную тоску.) Но это не комикс «А что, если?» – кумекать потом будем, а сейчас, что называется, время поджимает. В мае у Оскара в кои-то веки улучшилось настроение. Двумя месяцами ранее, после особенно грубого наезда тьмы, Оскар сел на диету, подкрепленную долгими изнурительными прогулками по окрестностям, и знаете что? Пацан не бросил все это к чертям через неделю, но упорствовал и в итоге похудел на десять кило!
Стройным красавцем его даже с натяжкой нельзя было бы назвать, но и женой Джозефа Конрада,[104] пресловутой толстухой, он себя тоже более не чувствовал. Оскар осмелел настолько, что даже заговорил с очкастой черной девушкой в автобусе: сдается, вы фотосинтезом занимаетесь? И она, оторвавшись от журнала «Клетка», ответила: да, занимаюсь. Ну и что, если в биологию он отродясь не заглядывал и не умел конвертировать проходной обмен репликами в номер телефона или свидание? Ну и что, если он сошел на следующей остановке, а она, вопреки его ожиданиям, нет? Парень впервые за десять лет внутренне успокоился; ничто его не могло достать – ни ученики в школе, ни тот факт, что PBS закрыла «Доктора Кто», ни одиночество, ни поток писем с отказами; он чувствовал себя
Каждое лето доминиканская диаспора дает задний ход, выпихивая обратно как можно больше сыновей и дочерей, некогда разбежавшихся из своего отечества; аэропорты задыхаются от разнаряженных пассажиров; плечи и багажные ленты стонут под тяжестью музыкальных центров и подарочных коробок, а летчики опасаются как за свои самолеты – перегруженные сверх всякой меры, – так и за себя; рестораны, бары, клубы, театры, набережные, пляжи, курорты, отели, свободные комнаты, предместья, поселки, деревни, сахарные плантации кишмя кишат потомками народа таино, съехавшимися со всего света. Будто кто-то объявил всеобщую реверсивную эвакуацию: «Всем домой! Домой!» От Вашингтон-Хайтс до Рима, от Перта-Эмбой до Токио, от Бриджпорта до Амстердама, от Лоуренса до Сан-Хуана люди стекаются в одну точку – и на их глазах первое начало термодинамики модифицируется, дабы зафиксировать необычайный эффект: съем крутобедрых девушек, готовых поразвлечься в мотеле, почти не требует затрат энергии, они сами плывут к вам в руки. Каждый день – великий праздник, великий праздник для всех, кроме бедных, темнокожих, безработных, больных, гаитянцев, их потомства, чернорабочих, детей, что некоторые канадские, американские, немецкие и итальянские туристы так любят насиловать, – так точно, сэр, лету в Санто-Доминго равных нет. Вот почему Оскар впервые за многие годы сказал: духи предков говорят со мной, ма. Вероятно, я буду тебя сопровождать. Он уже воображал себя посреди этого вожделеющего карнавала, воображал влюбленным в островную девушку. (Братан не может вечно промахиваться, правда?)
Столь резкая перемена в привычках заставила даже Лолу посверлить брата пристальным взглядом. Ты же
Он пожал плечами. А что, если мне требуются новые ощущения?
Краткий пересказ
Возвращение на родную землю
Пятнадцатого июня семейство де Леон приземлилось на Острове. Оскар страшно боялся и волновался, но диковиннее всех повела себя его мать, нарядившаяся так, словно ей предстояла аудиенция у самого короля Испании Хуана Карлоса. Имейся у нее меха, она бы их надела, – что угодно, лишь бы дать понять, сколь далека она теперь от доминиканской жизни и насколько отличается от местных. Оскар никогда не видел ее такой ухоженной и элегантной. И такой высокомерной. Она
Известно также, что Оскар от перевозбуждения уснул и не просыпался до конца полета, обед и просмотр фильма состоялись без его участия, и лишь когда самолет коснулся земли и все захлопали, он вздрогнул и открыл глаза.
– Что такое? – встревожился он.
– Расслабься, Мистер. Это лишь означает, что мы долетели.
Все та же одуряющая жара и живительный запах тропиков, запомнившийся ему навсегда и вызывавший в его памяти больше образов, чем любое печенье «мадлен», и все тот же загазованный воздух, и тысячи мотороллеров, автомобилей, дряхлых грузовиков на дорогах, и мелкие торговцы, кучкующиеся на каждом перекрестке (какие черные, отметил он, и его мать отозвалась презрительно: чертовы доминиканцы), и люди, шагающие неспешно, ничем не прикрываясь от солнца, и проносящиеся мимо автобусы, настолько забитые пассажирами, что казалось, будто они спешат доставить запасные конечности в какой-то далекий военный госпиталь, и ветшающие здания повсюду в таких количествах, словно облупленные, искореженные бетонные каркасы приползают со всего света в Санто-Доминго умирать, – и голод на лицах некоторых детей, это тоже незабываемо, – но в то же время часто казалось, что на твоих глазах из руин старой страны материализуется новая: более гладкие дороги, автомобили поприкольнее и новехонькие автобусы с кондиционерами, курсировавшие по междугородным маршрутам до Сибао и дальше, и штатовские рестораны фаст-фуда («Данкин Донатс» и «Бургер Кинг»), и местные заведения, чьи названия и вывески он видел впервые («Цыплята Викторины» и «Эль Провокон № 4»), и светофоры на каждом углу, которым никто не подчинялся. Самая крупная перемена? Несколько лет назад Ла Инка перевела бизнес в столицу – «нам стало тесновато в Бани́», – и теперь у семьи был новый дом в Северном Мирадоре, а также шесть пекарен в окраинных районах города. Отныне мы
Ла Инка тоже изменилась с последнего визита Оскара. Она всегда казалась женщиной без возраста, семейной Галадриэль, но теперь он увидел, что это не так. Волосы у нее совсем побелели, а ее кожа, вопреки суровому виду и несгибаемой спине, была испещрена тонкими морщинками, а кроме того, теперь ей приходилось надевать очки для чтения. Но проворства, горделивости ей по-прежнему было не занимать, и когда она увидела Оскара спустя почти семь лет, то положила руки ему на плечи и сказала:
Привет,
(Но самой трогательной была встреча Ла Инки и его матери. Сперва обе молчали, пока его мать не закрыла лицо руками и не разрыдалась, повторяя тоненьким детским голоском:
Поразительно, сколь много он успел позабыть о жизни в ДР: ящерок, что шныряли повсюду; петухов по утрам, и стоило им откукарекать, как почти сразу же раздавались крики торговцев бананами и сушеной треской;
Но о чем он напрочь позабыл, так это о том, до чего же красивы доминиканские женщины.
– Ну ты даешь, – сказала Лола.
В первые дни он постоянно высовывался из машины, едва не вываливаясь.
Я в раю, записал он в своем дневнике.
– Рай? – с подчеркнутым пренебрежением цокнул зубом его родственник Педро Пабло. –
Прошлое брата в документах
На фотографиях, что Лола привезла из поездки, Оскар снят на заднем дворе читающим Октавию Батлер,[105] на набережной Малеконе с бутылкой «Президента» в руке, у мемориала «Маяк Колумба», при возведении которого снесли добрую половину района Вилла Дуарте; вот Оскар с Педро Пабло в Вилле Хуана – они покупают
Он также, стоит отметить, на всех снимках без куртки – бесформенной, безразмерной, той, что носят толстые парни.
Оскар пускает корни
Когда первая, акклиматизационная, неделя на родной земле завершилась, когда родственники показали ему кучу достопримечательностей и он более-менее привык к зною, воплям петухов вместо будильника и обращению Уаскар (свое доминиканское имя он тоже успел позабыть); когда он отказался прислушиваться к шепотку, что носят в себе все мигранты со стажем, шепотку
Итак, когда Лола улетела в Штаты (береги себя, Мистер), а ужас и радость возвращения на родину потеряли остроту, когда он удобно расположился в доме
Ее звали Ивон Пиментель. Оскар считал, что с нее началась его
Крошка
Она жила через два дома от де Леонов и, как и они, поселилась в Северном Мирадоре недавно. (На их дом мать Оскара зарабатывала в две смены на двух работах. На свой Ивон тоже зарабатывала в две смены, но в окне квартала красных фонарей в Амстердаме.) Она была из тех рыжеватых мулаток, что на франкоговорящих Карибах называют
Поначалу Оскар думал, что она здесь в гостях, эта крошечная, слегка полноватая куколка, всегда на высоких каблуках и разъезжавшая на «патфайндере». (Она не пыталась походить на американку, как большинство его соседей.) Дважды Оскар видел ее на улице – отдыхая от сочинительства, он гулял по жарким тихим закоулкам либо сидел в ближайшем кафе, – и она улыбалась ему. В третий раз, когда они встретились, – приготовьтесь, чудеса начинаются – она присела за его столик и спросила: что ты читаешь? Сперва он не понял, что происходит, а потом до него дошло:
Когда-то очень давно Ивон училась в университете, но науки ее не слишком увлекли; у нее были морщинки вокруг глаз, казавшихся (Оскару, по крайней мере) невероятно распахнутыми, невероятно понимающими, излучающими ту проникновенную серьезность, которая соблазнительным женщинам средних лет дается легко. В следующий раз он столкнулся с Ивон у ее дома (он выслеживал ее); доброе утро, мистер де Леон, поздоровалась она по-английски. Как поживаете? Хорошо, ответил он. А вы? Она широко улыбнулась: хорошо, спасибо. Он не знал, куда девать руки, поэтому сцепил их за спиной, словно угрюмый священник. Дальше пауза на минуту, она уже отпирала ворота, и он сказал в отчаянии: очень жарко сегодня. Ой, да, откликнулась она. А я-то думала, у меня климакс начался. Она обернулась через плечо то ли из любопытства – что это за странный персонаж, который старается совсем на нее не смотреть, – то ли сообразила, насколько сильно он на нее запал, и сжалилась над ним. Заходи. Выпьем, я угощаю.
Дом почти без мебели – в гнездышке его
Из окна ее спальни он увидел свою бабушку на лужайке перед домом, она явно высматривала его. Он хотел открыть окно и окликнуть Ла Инку, но Ивон так увлеченно болтала, что он побоялся ее перебить.
Ивон была очень, очень странной птахой. Вроде бы разговорчивая, легкая в общении женщина, с такой братану в самый раз расслабиться, но в то же время в ней чувствовалась некоторая отстраненность, словно (цитирую Оскара) она была заброшенной на Землю инопланетной принцессой, существующей отчасти в ином измерении; из тех женщин, что, какими бы привлекательными они ни были, выветриваются из твоей головы слишком быстро; она это знала и ничуть не огорчалась; напротив, казалось, короткие вспышки внимания, на которые она провоцирует мужчин, доставляют ей явное удовольствие, но что-либо посерьезнее – спасибо, не надо. Ее не напрягало, если ей звонили раз в несколько месяцев в одиннадцать вечера, чтобы узнать, «не занята ли она» в данный момент. К более глубоким отношениям она и не стремилась. В связи с чем я вспомнил наши детские забавы с мимозой: дотронешься до растеньица – оно закроется, уберешь руку – опять раскроется, только с Ивон все происходило в обратном порядке.
Впрочем, ее джедайские уловки на Оскара не подействовали. С девушками наш парень становился истинным йогом. Если прилепится, по своей воле не отлепится. Когда к вечеру он вышел от нее и потопал домой, отбиваясь от миллионной армии островных комаров, душой он оставался с нею.
(И если Ивон после четвертого бокала начала мешать испанские слова с итальянскими и чуть не растянулась на полу, провожая его, что это меняет? Да ничего!)
Он был влюблен.
Мать и
Сперва их ярость подавила его, но он быстро взял себя в руки и открыл ответный огонь: а вы в курсе, что ее тетя была СУДЬЕЙ? А ее отец работал в ТЕЛЕФОННОЙ КОМПАНИИ?
– Тебе нужна женщина, я добуду тебе женщину, – сказала мать, свирепо глядя в окно. – Но эта
– Я не нуждаюсь в твоей помощи. И она не
Ла Инка вперила в него невероятно властный взгляд, коим она многих вгоняла в трепет.
–
И он чуть было не послушался. Обе женщины сфокусировали на нем всю свою энергию, но затем он ощутил вкус пива на губах и помотал головой.
Чудеса продолжаются. На следующее утро Оскар проснулся, и, несмотря на нечто грандиозное, творившееся в его сердце, несмотря на пылкое желание немедленно бежать к Ивон и приковать себя кандалами к ее кровати, он остался на месте. Он понимал, что штурм и натиск ему противопоказаны, понимал, что должен держать себя в узде, иначе он все испортит. Чем бы это
На следующий день ровно в час он надел чистую
Он застал ее перед телевизором, она занималась аэробикой в лосинах и чем-то вроде поводка с петлей вместо лифчика. Он с трудом отводил глаза от ее тела. Увидев его, она заверещала: Оскар,
Примечание от автора
Знаю, что скажут умники. Смотрите-ка, он сменил жанр, теперь это «городской романс». Проститутка, да еще и не малолетка, вечно обдолбанная и абсолютно неприкаянная? Совершенно не убедительно. Что же мне теперь, пойти на рынок и выбрать более репрезентативную модель? По-вашему, было бы лучше, если бы вместо Ивон я вывел другую знакомую мне шлюху, Хаиру, соседку по Вилла Хуана, которая до сих пор живет в старом деревянном розовом доме с цинковой крышей? Хаира – ваша образцово-показательная карибская
Но тогда я бы соврал. Знаю, я намешал сюда изрядно фэнтези и всякой НФ, и все же это должен быть
Короче, я даю вам шанс. Если выпадет синяя таблетка, продолжайте. Если красная, опять врубайте «Матрицу».
Девушка из Сабаны-Иглесии
На их снимках Ивон выглядит молодо. Ее улыбка и затейливые позы, что она принимает, словно демонстрируют миру: э-эй, вот она я, хотите берите, хотите нет. Одевается она тоже как молодые, однако ей полновесных тридцать шесть, идеальный возраст для кого угодно, кроме стриптизерши. На крупных планах видны гусиные лапки, и она постоянно жалуется на свой животик и на грудь и попу за то, что они теряют упругость, вот почему, говорила она, мне приходится ходить в спортзал пять раз в неделю. В шестнадцать такая фигура достается тебе задарма, но в сорок – уффф! – это работа на полный день. В третий раз, когда Оскар зашел к ней в гости, Ивон опять удваивала скотч, а потом вынула из стенного шкафа фотоальбомы и показала Оскару фотографии своей юности: Ивон в шестнадцать, в семнадцать, в восемнадцать, всегда на пляже, всегда в бикини по моде начала восьмидесятых, всегда с развевающимися волосами, улыбающаяся, всегда обнимающая «якуба» средних лет, потомка того злого мага, что создал белую расу на погибель черной.[107] Глядя на этих старых бледнолицых волосатиков, Оскар не мог не преисполняться надеждой. (Дай-ка угадаю, говорил он, это твои дядюшки?) На каждой фотографии внизу стояли дата и место съемки, и таким образом Оскар сумел проследить путанское продвижение Ивон по Италии, Португалии, Испании. Тогда я была прекрасна, с тоской сказала она. И не преувеличила: ее улыбка могла бы затмить солнце; но, по мнению Оскара, она и сейчас была не менее красива, легкие возрастные изъяны в ее внешности только добавляли ей блеска (последний чудесный денек накануне увядания), о чем он ей и сообщил.
Ты такой милый,
Как же он жаждал любви! Прекратил писать и бегал к ней почти каждый день, даже когда знал, что она работает, так, на всякий случай: а вдруг она заболела или решила завязать с профессией, чтобы выйти за него замуж? Двери его сердца распахнулись настежь, он чувствовал легкость в ногах и не чувствовал своего веса, он ощущал себя
И вот опять: Оскар и Ивон у нее дома, Оскар и Ивон в кино, Оскар и Ивон на пляже. Ивон говорила без умолку, и Оскар иногда вставлял словечко. Ивон рассказала ему о своих двух сыновьях, Стерлинге и Перфекто, они жили в Пуэрто-Рико с бабушкой и дедушкой, а она виделась с ними по большим праздникам. (Пока она была в Европе, они знали ее только по фотографиям и по деньгам, что она им присылала, а когда она окончательно вернулась на Остров, они уже превратились в маленьких мужчин и ей не хватило мужества оторвать их от семьи, которую они считали своей. Я бы, услышав такое, закатил глаза, но Оскар проглотил и не подавился.) Она рассказала ему о своих двух абортах, о сроке, что отмотала в мадридской тюрьме; рассказала, как тяжело продавать свою задницу, и спросила: бывает ли что-нибудь возможным и невозможным одновременно? Говорила, что, не учи она английский в университете, ей, вероятно, пришлось бы много хуже. Вспоминала о поездке в Берлин в компании с бразильским транссексуалом, ее другом, и как иногда поезд настолько замедлял ход, что можно было сорвать цветок с дерева, не потревожив его собратьев. Рассказала и о своем доминиканском бойфренде, капитане, и его заграничных друзьях, трех
Они проводили вместе довольно много времени, и вроде бы это обоих устраивало. Может, нам пожениться, однажды сказал он, не шутя, и она отмахнулась: из меня выйдет ужасная жена. Он виделся с ней так часто, что даже успел напороться разок-другой на ее пресловутое «дурное настроение», когда принцесса-инопланетянка, вторая ее половина, выступала на первый план, – Ивон становилась холодной, угрюмой и могла обозвать его идиотом-американцем за пролитое пиво. В такие дни она отпирала дверь своего дома, падала на кровать и больше не шевелилась. С ней было трудно, но он не уходил. Эй, я слыхал, Иисус сошел на Центральную площадь и раздает презервативы; уговаривал ее пойти в кино, пребывание в кинотеатре на людях отчасти усмиряло принцессу. После фильма она уже роняла кое-какие слова, вела его в итальянский ресторан и – неважно, до какой степени у нее улучшилось настроение, – напивалась в стельку. Ему приходилось затаскивать ее в «патфайндер» и везти домой по практически незнакомому городу. (После первого такого случая Оскар разработал следующую схему: он звонил Клайвзу, таксисту-евангелисту, с которым обычно имели дело его родные, и тот являлся, неизменно любезный, а потом ехал впереди, показывая дорогу.) Когда Оскар был за рулем, Ивон всегда клала голову ему на колени и разговаривала с ним – то по-итальянски, то по-испански, иногда о драках между женщинами в тюрьме, а порой говорила что-нибудь ласковое, и от того, что ее рот находился столь близко к его «ядрышкам», он был счастлив так, как мало кто способен себе представить.
Ла Инка держит речь
Не на улице он с ней познакомился, что бы он ни говорил. Его дядья,
Ивон в записи Оскара
Я не хотела возвращаться в Санто-Доминго. Но, когда я вышла из тюрьмы, с меня стали требовать долги, с деньгами было туго, а потом моя мать заболела и я вернулась.
Поначалу было тяжело. Когда поживешь
Что остается неизменным
О да, они сблизились, что верно, то верно, но мы должны снова задать самые болезненные вопросы. Целовались ли они в «патфайндере»? Лазил ли он ей под ее сверхкороткую юбку? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по густым спутанным обалденным волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?
Конечно, нет. Он ждал, когда она подаст ему знак и он поймет, что она его любит. Начал догадываться, что этим летом он ничего подобного не дождется, но уже строил планы, как приедет сюда на День благодарения, а потом на Рождество. Когда он сказал ей об этом, она посмотрела на него как-то странно и только произнесла с грустью его имя, Оскар, и больше ничего.
Он ей нравился, это было очевидно, нравилась его заумная манера разговаривать и то, как он пялится на незнакомую вещь, будто она привезена с другой планеты (однажды она застукала его в ванной, когда он тем же взглядом смотрел на ее мыльный камень, – как, черт возьми, называется
Путешествуй налегке, сказала она, когда он предложил купить ей светильник или еще что, и он подозревал, что этим же принципом она руководствуется и в дружбе. Хотя и знал, что не он один бывает у нее дома. Как-то он нашел на полу у ее кровати три использованных презерватива и спросил: к тебе инкубы повадились? Она улыбнулась без всякого смущения: есть один такой парень, который не понимает слова «убирайся».
Бедный Оскар. По ночам ему снилось, как его космический корабль «Самоотверженный» стартует и летит со скоростью света, но не в просторы Вселенной, а в тупик имени Аны Обрегон.
Оскар на Рубиконе
В начале августа Ивон начала чаще упоминать своего бойфренда капитана. Вроде бы он прослышал про Оскара и хочет с ним познакомиться. Он реально ревнивый, заметно упавшим голосом сказала Ивон. Пусть он со мной встретится, ответил Оскар. У всех бойфрендов сразу улучшается самочувствие, стоит им меня увидеть. Ну, не знаю, замялась Ивон. Может, нам стоит поменьше общаться. Почему ты не найдешь себе девушку?
Уже нашел, ответил он. Девушку моей души.
Ревнивый коп, он же бойфренд, и все это происходит в третьем мире? Может, нам стоит поменьше общаться? Любой другой бедолага рванул бы с места огромными прыжками в стиле Скуби-Ду – ииииэхх! – и дважды подумал бы, оставаться ли в Санто-Доминго хотя бы еще на день. Но известие о капитане лишь добавило Оскару страданий, как и фразочка «поменьше общаться». Нет бы опомниться и смекнуть: когда доминиканский коп говорит, что хочет с тобой познакомиться, это вряд ли означает, что он явится к тебе с цветами.
Как-то ночью, вскоре после инцидента с презервативами, Оскар проснулся в своей излишне кондиционированной комнате и осознал с необычайной ясностью, что он идет по знакомой дороге. По дороге, на которой он оказался однажды, когда, распсиховавшись из-за девушки, отключил мозги. По дороге, где случается много всего плохого. Ты должен немедленно с этим покончить, сказал он себе. Понимая с щемящей ясностью, что не покончит. Он любил Ивон. (А любовь для этого паренька была волшебным заклятьем, которое нельзя ни сбросить, ни обмануть.) Прошлым вечером она так напилась, что ему пришлось довести ее до кровати, и она все время повторяла: нам надо быть осторожнее, Оскар, но стоило ей рухнуть на матрас, как она начала, извиваясь, высвобождаться из одежды, ничуть не смущаясь его присутствием; он старался не смотреть, пока она не укрылась одеялом, но то, что он успел увидеть, обожгло краешки его глаз. Когда он собрался уходить, она села – ее грудь, абсолютно и прекрасно голая. Постой. Подожди, пока я засну. Он лег рядом с ней поверх одеяла и домой отправился, только когда начало светать. Он видел ее прекрасную грудь и понимал теперь, что уже слишком поздно паковать вещи и валить в Штаты, как твердили ему тоненькие голоса в голове. Слишком поздно.
Последний шанс
Два дня спустя Оскар застал своего дядю внимательно изучающим входную дверь. В чем дело?
Мать поковыряла пальцем дырку от пули. Я не считаю это везением.
Я тоже, сказала Ла Инка, глядя в упор на Оскара.
На секунду Оскар ощутил странное подергивание в затылке, которое кое-кто называет инстинктом, но вместо того, чтобы замереть и вникнуть, он сказал: наверное, мы ничего не слышали из-за наших кондиционеров – и потопал к Ивон. Они собирались в старый город в тот день.
Оскар получает все и сразу
В середине августа Оскар наконец встретился с капитаном. И тогда же сподобился первого в своей жизни поцелуя. Так что можно сказать, этот день изменил его жизнь.
Ивон опять набралась и отключилась (после того как выдала пространную речь о том, что они должны предоставить друг другу больше «пространства»; Оскар слушал, опустив голову и думая про себя, зачем же она тогда не выпускает его руки из своей в течение всего ужина). Было очень поздно; Оскар, как обычно в таких ситуациях, следовал за Клайвзом на «патфайндере», когда на дороге возникли копы; Клайвза они пропустили, но Оскара остановили и попросили, не забывая о «пожалуйста», выйти из машины. Это не мой автомобиль, объяснил он, оставаясь за рулем, ее, – и показал на спящую Ивон. Понятно, но не могли бы вы на минутку съехать на обочину. Он подчинился, слегка встревожившись, и в этот момент Ивон села и уставилась на него своими светящимися глазами.
– Знаешь, чего я хочу, Оскар?
– Я Оскар, – сказал он, опасаясь продолжения.
– Я хочу, – сказала она, изготавливаясь, – тебя поцеловать.
Не успел он и звука проронить, как она набросилась на него.
Первое в жизни ощущение женского тела, прижимающегося к твоему, – кто способен забыть такое? И первый настоящий поцелуй… хотя, если честно, я позабыл и то и другое, но Оскар не забудет никогда.
На миг он оторопел. Вот оно, неужели, реальное оно! Ее губы, пухлые и податливые, ее язык, шарящий у него во рту. А потом вокруг них вспыхнул свет и он подумал: я перехожу в иное измерение! Сверши-и-и-лось! Но быстро сообразил, что это двое копов в штатском, те, что их остановили, – оба выглядели так, будто выросли на планете с мощным гравитационным полем, и мы, простоты ради, назовем их именами из комиксов про зомби: Соломон Ханжа и Горилла Пачкун – светили фонариками внутрь машины. И кто стоял за ними, наблюдая за происходящим в «патфайндере» взглядом закоренелого убийцы? Капитан, разумеется. Бойфренд Ивон!
Ханжа и Пачкун вытолкнули Оскара из машины. Вцепилась ли Ивон в него обеими руками, пытаясь удержать? Возмутилась ли она грубым вмешательством в их увеселительную прогулку? Конечно, нет. Землячка просто снова отрубилась.
Капитан. Худощавый, лет сорока с небольшим, белолицый кучерявый полукровка на фоне сверкающего красного джипа, прилично одетый, в легких брюках и белой накрахмаленной рубашке, застегнутой на все пуговицы, ботинки блестят, как панцири скарабеев. Один из тех рослых, наглых, вызывающе смазливых парней, рядом с которыми очень многие в этом мире чувствуют себя неполноценными. А также один из тех очень плохих людей, кому даже постмодернизм не способен найти оправдание. При Трухильято он был еще мал, и вкусить реальной власти ему не довелось, свои первые лычки он заработал лишь во время североамериканского вторжения. Как и мой отец, он поддерживал штатовских захватчиков, а поскольку был методичен и не обнаруживал ни на намека на милосердие к левакам, он поднялся – нет, катапультировал – в первые ряды военной полиции. При Демоне Балагуэре ему хватало работы. Отстреливал профсоюзных деятелей, целясь с заднего сиденья автомобиля. Сжигал дома организаторов протестов. Разбивал людям лица монтировкой. Двенадцать Балагуэровых лет для таких, как он, были славным временем. В 1974-м он держал голову пожилой женщины под водой, пока та не умерла (она агитировала крестьян в Сан-Хуане потребовать прав на землю); в 1977-м он изобразил мазелтов, раздавив стекло на горле пятнадцатилетнего мальчика каблуком своего «флорсхайма» (еще один смутьян из коммунистов, туда ему и дорога). Я хорошо знаю этого парня. Его родня живет в Квинсе, и на каждое Рождество он привозит им «Черного Джонни Уокера». Друзья зовут его Фито, и в юности он хотел стать юристом, но клубы, телки, выпивка вытеснили юриспруденцию из его головы.
Значит, вы из Нью-Йорка. Глянув в глаза капитану, Оскар сразу понял, что крупно вляпался. У капитана, знаете ли, были близко посаженные глаза, голубые и страшные. (Глаза Ли Ван Клифа![108] Такие только в кино бывают у «плохих парней».) Если бы не твердость его сфинктера, обед, ужин, а заодно и завтрак вылились бы из Оскара в один момент.
– Я ничего не нарушил, – промямлил Оскар. – Потом выпалил: – Я американский гражданин.
Капитан отмахнулся от комара:
– Я тоже американский гражданин. Натурализовался в городе Буффало, штат Нью-Йорк.
– А я купил гражданство в Майами, – встрял Горилла Пачкун.
– А я нет, – пожаловался Соломон Ханжа, – у меня только вид на жительство.
– Пожалуйста, вы должны мне поверить, я
Капитан улыбнулся. Даже зубы у сукина сына были как у обитателя первого мира.
– Знаешь, кто я?
Оскар кивнул. Он был неопытен, но не дурак.
– Вы бывший бойфренд Ивон.
– Я не бывший
– Она сказала, что вы бывший, – настаивал Оскар. Капитан схватил его за горло. – Так она сказала, – пролепетал Оскар.
Ему, считай, повезло. Походи он на моего другана Педро, доминиканского супермена, или на Бенни, работавшего моделью, Оскара, возможно, пристрелили бы на месте. Но поскольку он был некрасивым рыхлым обормотом, поскольку и вправду походил на
Он попытался выскочить из машины, но Горилла Пачкун ударил локтем с размаху, выбив из него всю боевитость.
Ночь в Санто-Доминго. Тьма непроглядная, естественно. Чисто блэкаут. Даже на «Маяке Колумба» ни огонька.
Куда они его везли? А куда же еще. На тростниковое поле.
Вечное возвращение? Он идет по стопам Бели́? Оскар был настолько ошеломлен и напуган, что обмочился.
– Ты разве не отсюда родом? – спросил Ханжа своего напарника, более темнокожего, чем он сам.
– Ты, тупой ублюдок, я вырос в Пуэрто-Плато.
– Точно? А по тебе не скажешь. И выговор у тебя слегка французистый.
Сидя в машине, Оскар пытался подать голос, но не смог. (Он всегда думал, что подобные ситуации возьмет на себя его засекреченный герой: вынырнет из тени и ну рубить головы а-ля Джим Келли,[110] но, очевидно, его засекреченный герой где-то сейчас пирогами угощался.) Все происходило слишком быстро. С чего все началось? Какой неверный шаг он сделал? Это казалось невероятным. Его везут умирать. Он попробовал вообразить Ивон на похоронах в почти прозрачном облегающем черном платье, но не смог. Увидел мать и Ла Инку у открытой могилы. Разве мы тебя не предупреждали? Нет? Мимо проплывал Санто-Доминго, и он чувствовал себя бесконечно одиноким. Как такое могло случиться? С ним? Жирным занудой, что боится всего на свете. Подумал о матери, о сестре, о фигурках, оставшихся не раскрашенными, и заплакал. Ты там потише, сказал Ханжа, но Оскар был не в силах унять плач, даже когда закрыл себе рот обеими руками.
Ехали они долго и вдруг резко затормозили. У тростникового поля господа Пачкун и Ханжа вытащили Оскара из машины. Открыли багажник, обнаружили, что батарейки в фонариках сдохли, и попилили назад покупать батарейки, а потом опять на поле. Пока они торговались с продавцом батареек, Оскар размышлял о побеге: выскочить из машины и с громкими воплями кинуться по улице. Но не осмелился. Страх – убийца разума,[111] вертелось у него в голове, он не мог заставить себя действовать. Они ведь вооружены! Он смотрел в ночь в надежде углядеть штатовских морских пехотинцев, что вышли на прогулку перед сном, но на глаза ему попался только мужчина, одиноко сидевший в кресле-качалке перед обветшалым домом, и Оскару увидел – он мог бы поклясться! – что у чувака нет лица, но убедиться в этом ему не дали вернувшиеся с батарейками убийцы, и они поехали обратно. Перезарядив фонарики, господа повели его в тростник, – никогда прежде у него не было сильнее ощущения, будто он попал на другую планету: громкие шорохи, скрип, треск, какое-то шмыганье под ногами (змея? мангуст?), и в придачу звезды на небе в блистательном множестве. И все же этот мир казался ему странно знакомым; его переполняло чувство, что он уже бывал в этом месте, но очень, очень давно. И это была не ложная память, но кое-что похуже; однако, прежде чем он успел сосредоточиться, воспоминание ускользнуло, потонуло в страхе, и двое полицейских приказали ему остановиться и повернуться к ним лицом. У нас для тебя подарочек, сказали они приятельским тоном. Это вернуло Оскара к реальности. Прошу вас, завопил он, не надо! Но вместо вспышки в дуле и вечной тьмы Пачкун саданул его по голове рукояткой пистолета. На секунду боль разбила яйцо его страха, и он обрел силы, чтобы шарахнуться в сторону с намерением сбежать, но тут они принялись молотить его пистолетами.
Не ясно, что у них было на уме: припугнуть или убить. Возможно, капитан приказал им одно, а они сделали другое. Возможно, они в точности выполнили приказ, а возможно, Оскару просто повезло. Трудно сказать. Знаю лишь, что били его в превосходной степени. Это была какая-то «Гибель богов»,[112] финал и громовые аккорды, избиение столь жестокое и безжалостное, что даже Кэмден, город-чемпион по мочилову, мог бы гордиться этими копами. (Так точно, сэр, если надо кому морду расквасить, нет ничего лучше фирменной рукоятки «пачмайер».) Он
А затем Пачкун поставил точку: обутый в тяжелые ботинки, он прыгнул на голову Оскара, но мгновением ранее Оскар мог бы поклясться, что с ними был третий человек, тот, что стоял поодаль за толстым стеблем; но разглядеть его лица Оскар не успел – для него наступило «спокойной ночи, милый принц», и он почувствовал, что опять летит вниз, падает прямиком на 18-й путь и ничего не может поделать, совсем ничего, чтобы остановить падение.
Клайвз всегда выручит
Он пролежал бы в безбрежном скрипучем тростнике всю оставшуюся ему жизнь – если бы не Клайвз. У таксиста-евангелиста нашлось достаточно смелости, смекалки и, да, доброты, чтобы осторожненько последовать за копами, и, когда они закончили, Клайвз, погасив фары, подобрался поближе к тому месту, откуда они отъехали. Фонарика у него не было; с полчаса он топтался средь тростника в кромешной тьме и уже подумывал прекратить поиски, чтобы вернуться утром. Но вдруг услышал, как кто-то
Близкие контакты карибской степени
Оскар помнит, что ему приснился мангуст и они поболтали. Только это был не просто какой-то мангуст, но Мангуст.
Так что ты предпочтешь, больше или меньше, спросил он. И сперва Оскар едва не ответил «меньше». Он так устал, и он терпел столько боли – меньше! меньше! меньше! – но потом где-то в голове зашевелилось: семья. Он подумал о Лоле, о матери и Ла Инке. Вспомнил себя в детстве, когда он был настроен более оптимистично. Коробка для завтраков рядом с кроватью – первое, что он видел по утрам, открывая глаза.
– Больше, – прохрипел он.
– – –, – сказал Мангуст, и ветер отбросил Оскара назад во тьму.
Живой или мертвый
Сломанный нос, разбитая челюстная дуга, порванный седьмой черепной нерв, три зуба, выскочившие из десны, сотрясение мозга.
– Но он жив? – спросила мать.
– Да, – уступили врачи ее натиску.
– Помолимся, – сурово сказала Ла Инка. Схватила Бели́ за руки и опустила голову.
Если они и отметили сходство между прошлым и настоящим, обсуждать это они не стали.
Брифинг для спускающихся в ад
Без сознания он пробыл три дня.
У него осталось впечатление, что в это время ему снились совершенно фантастические сны, но к тому моменту, когда он впервые поел в больнице –
И только много позже, в свои последние дни, он вспомнил один из этих снов. В разрушенном замке перед ним стоит старик и протягивает ему книгу, на, мол, почитай. На старике маска. Оскару не сразу удается сфокусировать взгляд, но затем он обнаруживает, что все страницы в книге чистые.
Чистые листы. Эти слова услыхала прислуга Ла Инки, дежурившая у его кровати, и немного погодя Оскар пробился сквозь уровень бессознательного во вселенную реальности.
Живой
На этом его отпуск закончился. Как только врачи дали мамаше де Леон зеленый свет, она позвонила в офис авиалиний. Она была не такой дурой, чтобы медлить; слава богу, у нее имелся собственный опыт в подобных делах. С сыном она объяснилась в простейших и самых доходчивых выражениях, которые даже сотрясенный мозг способен уразуметь. Ты, тупой, никчемный, паршивый сукин сын, едешь домой.
Нет, ответил он изуродованными губами. И не из пустого каприза. Очнувшись и осознав, что еще жив, Оскар первым делом спросил об Ивон. Я люблю ее, прошептал он, на что его мать отреагировала: заткнись, ты! Просто заткнись!
– Зачем ты кричишь на мальчика? – напустилась на нее Ла Инка.
– Затем, что он идиот.
Семейный доктор разобрался с эпидуральной гематомой, но не гарантировал, что у Оскара нет мозговой травмы. (Она была подружкой копа?
Фуку́.
Он обкатывал слово во рту, словно проверяя его на прочность.
Мать сердито замахнулась на него кулаком, но Ла Инка перехватила ее руку – плоть к плоти. Не сходи с ума, сказала Ла Инка, и Оскар не понял, к кому она обращается, к матери или к нему.
Что касается Ивон, на его сообщения на пейджер она не откликалась; как-то ему удалось доковылять до окна – «патфайндера» на месте не было. Я люблю тебя, крикнул он, высунувшись наружу. Я люблю тебя! Однажды он добрался до ее двери и позвонил, но
И на третий день она явилась. Пока она сидела на краешке его кровати, Бели́ гремела кастрюлями в кухне и произносила
– Прости, что не встаю, – прошептал он. – У меня небольшие проблемы с черепной коробкой.
Она была в белом, волосы еще не высохли после душа – буйство светло-каштановых завитков. Разумеется, капитан избил ее до полусмерти; разумеется, под глазами у нее были фингалы (вдобавок он засунул свой «магнум» 44-го калибра в ее вагину и спросил, кого она
Протянул ей исписанные страницы.
– Мне столько нужно тебе сказать…
– Мы с – решили пожениться, – перебила она.
– Ивон… – Он подыскивал слова, но она уже ушла.
В самолете он сидел между дядей и матерью. Господи, Оскар, нервно сказал
Сестра встретила их в аэропорту и, увидев его лицо, заплакала, и все еще плакала, когда вернулась в мою квартиру. Ты бы видел Мистера, всхлипывала она. Он хотели его
– Что за фигня, Оскар? – спросил я его по телефону. – Я оставляю тебя без присмотра на недельку-другую, и ты тут же вляпываешься в дробиловку?
Его голос звучал приглушенно:
– Я поцеловал девушку, Джуниор. Я наконец-то поцеловал девушку.
– Но тебя чуть не убили.
– Абсолютность их намерений не очевидна, они затронули не все мои болевые точки.
Но когда два дня спустя я увидел его, это было типа: мать твою, Оскар. Мать твою на хрен. Он покачал головой:
– Моя наружность – сущие пустяки, грядет игра много крупнее.
Он быстро черкнул по листку бумаги и показал мне:
Совет
Путешествуй налегке. Она вытянула руки в стороны, словно заключая в объятия свой дом, а может, и весь мир.
Патерсон, опять
Он вернулся домой. Лежал в постели, выздоравливал. Неподвижность Оскара так бесила его мать, что она делала вид, будто не замечает его.
Он был полностью и совершенно разбит. Понимал, что любит Ивон как никого прежде не любил. Понимал, что ему надо сделать, – в подражание Лоле сбежать обратно. Хрен с ним, с капитаном. Хрен с ними, Ханжой и Пачкуном. Забить на всех. Легко сказать, когда за окном белый рациональный день, но по ночам ледяной пот струился с его мошонки по ногам, как гребаная моча. Ему снился и снился тростник, жуткий тростник, разве что теперь били не его, но его сестру, мать, он слышал их вопли, их мольбы, ради Всевышнего,
Смотрел «Вирус» по тысячному разу, и в тысячный раз слезы наворачивались ему на глаза, когда японский ученый в итоге достигал
Через полтора месяца после «колоссальных побоев» ему опять приснился тростник. Но теперь он не дал деру, когда начались крики и стоны, когда раздался треск костей, но собрал в кулак все свое мужество, какое было, какое у него когда-либо было, и заставил себя сделать одну вещь, которую не хотел делать, думая, что он этого не вынесет.
Он прислушался.
3
Наступил январь. Мы с Лолой жили тогда в Вашингтон-Хайтс, хотя и в разных квартирах, – это было еще до ползучего вторжения белых ребят в наш район, и можно было пройти весь Верхний Манхэттен насквозь и не увидеть ни единого коврика для занятий йогой. С Лолой у нас все развивалось не очень здорово. Многое мог бы я порассказать, но сейчас не время и не место. Все, что вам нужно знать: хорошо, если раз в неделю нам удавалось поговорить друг с другом, и, однако, номинально мы оставались «моим парнем, моей девушкой». Я виноват, конечно. Не мог удержать мой
Ладно, я сидел дома всю неделю, агентство по временным подработкам молчало как мертвое, и вдруг Оскар звонит с улицы в мою дверь. Я не видел его несколько месяцев, с первых дней его возвращения на самом деле. Господи, Оскар. Давай, поднимайся. Я поджидал его у лифта, и, когда он вышел на моем этаже, сгреб его в объятия. Как ты, братан? По-человечески, сказал он. Мы сели, и, пока я скручивал косячок, он в двух словах рассказал, как ему живется. Возвращаюсь в Дон Боско в ближайшее время. Обещаешь? – спросил я. Обещаю, ответил он. Лицо у него все еще было страшноватым, левая сторона слегка обвисала.
– Затянешься?
– Пожалуй, приму участие. Но только самую малость. Не хочу затуманивать мои мыслительные процессы.
В этот последний раз на нашем диване он казался человеком, пребывающим в мире с самим собой. Немного рассеянным, но примиренным. Вечером я сказал Лоле, что он явно решил жить дальше, однако в реальности, как потом выяснилось, все обстояло несколько сложнее. Ты бы видела его, говорил я. Такой худой, скинул все свои килограммы, и такой тихий, спокойный.
Чем он занимался все это время? Писал, конечно, и читал. А также готовился к переезду из Патерсона. Хотел оставить прошлое позади, начать новую жизнь. И прикидывал, что он возьмет с собой. Разрешил себе ровно десять книг из своих залежей, сердцевину канона (его слова), пытаясь свести багаж к необходимому минимуму. Только то, что я смогу унести. И это тоже было непривычно: чтобы Оскар – да оставил книги; позже мы, конечно, сообразили, в чем тут было дело.
Потом, затянувшись, он сказал:
– Прошу прощения, Джуниор, но меня привела к тебе некая сверхзадача. Хочу просить тебя об одолжении.
– Да о чем угодно, братан. Выкладывай.
Ему нужны были деньги на залоговый депозит, он присмотрел себе квартирку в Бруклине. Я должен был задуматься – Оскар никогда и ни у кого не просил в долг, – но не задумался, из кожи вылез, но денег для него добыл. Моя больная совесть.
Мы выкурили косяк и поговорили обо мне и Лоле, о наших с ней проблемах.
– Тебе не следовало вступать в плотские отношения с той парагвайкой, – заметил он.
– Знаю, – сказал я, – знаю.
– Она любит тебя.
– Знаю.
– Почему тогда ты ей изменяешь?
– Знал бы, проблемы бы не существовало.
– Может, тебе стоит с этим разобраться? – Он встал.
– Ты не дождешься Лолы?
– Мне нужно возвращаться в Патерсон. У меня свидание.
– Прикалываешь меня?
Он покачал головой, хитрый сукин сын.
Я спросил:
– Она красивая?
Он улыбнулся:
– Красивая.
В субботу он исчез.
Семь
Путешествие к финалу
В предыдущий раз, когда он летел в Санто-Доминго, всплеск аплодисментов его напугал, но сейчас он был подготовлен, и, когда самолет приземлился, хлопал так, что едва ладони себе не отбил.
Выйдя из аэропорта, он тут же позвонил Клайвзу и час спустя друган приехал, застав его в окружении
– Брат во Христе, – сказал Клайвз, – что ты здесь забыл?
– Древние духи, – очень серьезно ответил Оскар, – не дают мне покоя.
Они припарковались напротив ее дома и почти семь часов ждали, пока она появится. Клайвз пытался отговорить его, но он не слушал. Затем приехала она на «патфайндере». Ивон выглядела похудевшей. У Оскара схватило сердце, как схватывает больную ногу, и мелькнула мысль, а не бросить ли все это, не вернуться ли в Дон Боско и дальше как-то управляться со своей убогой жизнью, но вот она вышла из машины так, словно весь мир на нее смотрел, и это решило дело. Он опустил оконное стекло. Ивон, позвал он. Она остановилась, прикрыла глаза ладонью, как козырьком, и наконец узнала его. И тоже произнесла его имя:
Какими словами она его встретила?
Стоя посреди улицы, он поведал ей все как есть. Сказал, что любит ее и что, да, его немного покалечили, но сейчас он в порядке, и если они проведут вместе хотя бы одну неделю, одну короткую неделю, он окончательно выздоровеет и сможет принять все, что уготовила ему судьба, и она ответила: я не понимаю, и он опять сказал, что любит ее больше Вселенной и такое чувство не смахнешь с себя, как пылинку, поэтому, прошу, давай уедем вместе ненадолго, ты зарядишь меня своей силой, и тогда я оставлю тебя навсегда, если ты того пожелаешь.
Может, она и любила его, не безоглядно, конечно, но все-таки. Может, в глубине души ей и хотелось бросить спортивную сумку на бетон и сесть с ним в такси. Но за свою жизнь она хорошо узнала мужчин вроде капитана, в Европе ей целый год пришлось работать под началом таких молодцев, прежде чем, подзаработав, она сумела освободиться от их опеки. Знала также, что в ДР развод с копом равноценен пуле в лоб. Спортивной сумке не суждено было ночевать на улице.
– Я позвоню ему, Оскар, – сказала она с некоторой горечью. – Так что, будь добр, уезжай, прежде чем он сюда явится.
– Я никуда не уеду.
– Уезжай, – сказала она.
– Нет, – ответил он.
Он отправился в дом
– Оскар?
– Да,
Это трудно объяснить, написал он потом сестре. А то. Еще как трудно.
Проклятье Карибов
На протяжении двадцати семи дней он делал только две вещи: трудился над своей книгой и преследовал ее. Сидел перед ее домом, звонил ей на пейджер, ходил во «Всемирно знаменитый клуб на реке», где она работала, шел в супермаркет, когда она отъезжала от дома, – а вдруг ей понадобились продукты. В девяти случаях из десяти в супермаркет она не заглядывала. Соседи, завидев его на тротуаре, качали головами и говорили: гляньте на этого
Сперва она была в диком беспросветном ужасе. Отказывалась к нему приближаться, не разговаривала с ним, проходила мимо как чужая, а когда он впервые пришел в клуб «На реке», она так испугалась, что споткнулась в танце. Он понимал, что пугает ее до умопомрачения, но не мог остановиться. К десятому дню, однако, даже ужас приедается, и теперь, когда он шел за ней по проходу в клубе или улыбался ей, она шипела: пожалуйста, Оскар, иди домой.
Ей становилось дурно, когда она видела его, и дурно, когда не видела; как она призналась ему позже, тогда ее охватывала твердая уверенность: Оскара уже убили. Он подсовывал длинные страстные письма под ее ворота, написанные по-английски, и единственный отклик, который он получил, – звонки от капитана и его дружков с угрозой изрубить его на куски. После каждого телефонного наезда он записывал время и звонил в посольство, сообщая, что офицер такой-то грозит его убить, и не могли бы вы помочь.
Надежда не покидала Оскара: ведь если бы она действительно хотела от него избавиться, заманила бы его на какой-нибудь пустырь и позволила капитану с ним разделаться. Если бы она захотела, его перестали бы пускать в клуб. Но ничего подобного она не сделала.
Как же
Она начала отвечать короткими торопливыми записками, передавала их Оскару в клубе или отсылала по почте на адрес Ла Инки. Умоляю, Оскар, я не сплю уже неделю. Не хочу, чтобы тебя изуродовали или убили. Уезжай домой.
Но, прекрасная девушка, та, что прекрасней всех на свете, написал он в ответ, это и есть мой дом.
В твой настоящий дом,
У человека не может быть два дома, разве не так?
В девятнадцатый вечер Ивон просигналила у его дома и он отложил ручку, зная, что это она. Потянувшись через сиденье, она отперла дверцу и, когда он сел и попытался ее поцеловать, сказала: пожалуйста, прекрати. Они двинули в Ла-Роману, где у капитана вроде бы не было приятелей. Развитие событий они не обсуждали, он сказал лишь: мне нравится твоя новая стрижка, и она рассмеялась и заплакала, а затем: правда? А тебе не кажется, что с такой прической я выгляжу дешевкой?
Ты и дешевизна – вещи несовместные, Ивон.
Что мы могли сделать? Лола летала к нему, упрашивала вернуться, говорила, что из-за Ивон, если он ее получит, его прикончат; он выслушал сестру и сказал очень спокойно, что она не понимает, что стоит на кону. Отлично понимаю, взвилась Лола. Нет, печально возразил он, не понимаешь.
За две недели до его путешествия к финалу явилась его мать, всем своим видом давая понять, что с ней шутки плохи. Ты возвращаешься домой, немедленно. Он покачал головой. Нет,
– А я не хочу, чтобы тебя убили.
– Не к этому я стремлюсь.
Прилетал ли я? Разумеется. Вместе с Лолой. Ничто так не способствует единению пары, как беда.
– И ты, Джуниор? – сказал он, увидев меня.
Ничего не помогло.
Последние дни Оскара Вау
Какой невообразимо короткий срок – двадцать семь дней! Однажды вечером капитан с приятелями завалились в клуб, и Оскар добрые десять секунд не спускал с него глаз, а потом, трясясь всем телом, ушел. Даже не вызвонил Клайвза, сел в первое подвернувшееся такси. Как-то на клубной парковке он опять попытался поцеловать Ивон, но она отстранилась, не всем телом, только голову отвернула. Не надо, прошу. Он убьет нас.
Двадцать семь дней. Он работал каждый день, ни одного не пропустил, настрочил почти триста страниц, если верить его письмам. Я почти у цели, сказал он мне по телефону; звонил он нам крайне редко. У какой? – допытывался я. Какой цели?
Увидишь. И это все, что он сказал.
А далее произошло ожидаемое. Вечером они ехали с Клайвзом из клуба, затормозили у светофора, и к ним в такси влезли двое. Горилла Пачкун и Соломон Ханжа, разумеется. Приятно снова увидеться, сказал Пачкун, и оба принялись бить его настолько усердно, насколько позволяло ограниченное пространство машины.
На этот раз Оскар не заплакал, когда его повезли на тростниковое поле. Приближался сбор урожая, тростник вырос высоким и толстым, и порой было слышно, как стебли стук-стук-постукивали друг о друга, будто триффиды,[113] и всю ночь раздавались креольские голоса. Запах созревающего тростника незабываем, и к тому же была луна, прекрасная полная луна, и Клайвз умолял копов пощадить Оскара, но они лишь смеялись. Ты бы лучше о себе позаботился, сказал Пачкун. Оскар тоже посмеялся разбитым ртом. Не волнуйся, Клайвз, сказал он. Они опоздали. Пачкун не согласился. А по-моему, мы как раз вовремя. Они проехали мимо автобусной остановки, и на миг Оскару почудилось, что в автобусе сидит вся его семья, даже несчастные покойные дедушка с бабушкой, а за рулем не кто иной, как Мангуст, а кондуктор не кто иной, как человек без лица, но это была лишь финальная фантазия, исчезнувшая, стоило ему моргнуть, и, когда машина остановилась, Оскар отправил телепатические сообщения своей матери (я люблю вас, сеньора), дяде (завяжи
Они отвели его в тростник, поставили к себе лицом. Он старался держаться храбро. (Клайвза оставили связанным в такси, и, пока они на время позабыли о нем, он ослабил путы и проскользнул в тростник; именно Клайвз доставит Оскара родным.) Копы смотрели на Оскара, он на них, а потом он начал говорить. Слова звучали так, будто принадлежали кому-то другому, в кои-то веки его испанский был хорош. Он сказал, что то, что они делают, неправильно, ибо они намереваются лишить мир великой любви. Любовь – необычайная редкость, ее легко перепутать с миллионом других вещей, и никто не понимает этой истины столь глубоко, как он. Он рассказал им об Ивон и о том, как он ее любит, и как многим они рисковали, и как им стали сниться одни и те же сны, и они начали говорить одними и теми же словами. Он сказал, что только ее любовь дала ему силы совершить то, что он совершил, и над этим они уже не властны; сказал им, что если они его убьют, то, возможно, они ничего не почувствуют, и дети их тоже, возможно, ничего не почувствуют, но когда они постареют и одряхлеют либо в тот момент, когда в них вот-вот врежется чей-то автомобиль, они догадаются, что он поджидает их на той, другой, стороне, и там он уже не будет ни толстяком, ни занудой, ни пареньком, которого ни одна девушка никогда не любила; там он будет героем, мстителем. Потому что все, о чем вы мечтаете (он поднял ладони вверх), сбывается.
Они вежливо дождались, пока он закончит, а потом сказали, их лица медленно исчезали во мраке: слушай, мы тебя отпустим, если ты скажешь, как будет по-английски
– Огонь, – выпалил он, не в силах сдержаться.
Оскар…
Восемь
Конец истории
Что нам осталось?
Мы полетели забрать тело. Организовали похороны. Никого кроме нас не было, даже Эла с Мигзом. Лола плакала и плакала. Год спустя рак вернулся к Бели́ и на этот раз въелся намертво. Я навещал ее в больнице вместе с Лолой. Шесть раз общим счетом. Она прожила еще десять месяцев, но к тому времени она уже более или менее сдалась.
Я сделала все, что смогла.
Ты сделала больше, чем многие,
Я сделала все, что смогла, а надо было больше.
Ее похоронили рядом с сыном, и Лола прочла свое стихотворение над могилой, и на этом все. Прах к праху, пепел к пеплу.
Четырежды семья нанимала адвокатов, но обвинение так и не было предъявлено. Не помогли ни посольство, ни правительство. Ивон, слыхал я, по-прежнему живет в Северном Мирадоре, по-прежнему танцует в клубе «На реке», но Ла Инка годом позже продала свой дом и перебралась обратно в Бани́.
Лола поклялась, что больше никогда не вернется в эту ужасную страну. В одну из наших последних ночей в качестве
Что касается нас
Хотел бы я сказать, что все у нас получилось, что смерть Оскара соединила меня и Лолу навсегда. Увы, я жил как в угаре, а с Лолой, после того как она полгода ухаживала за больной матерью, произошло то, что многие женщины называют «возвращением Сатурна», или началом нового этапа в жизни. Однажды она позвонила, поинтересовалась, где я был прошлой ночью, а когда мне не удалось убедительно соврать, сказала: прощай, Джуниор, и береги себя, хорошенько береги. Примерно год я цеплял самых разных девушек и метался между «да пошла ты, Лола» и теми несусветно нарциссическими надеждами на примирение, для достижения которого я ничего не делал. А в августе, вернувшись из поездки в Санто-Доминго, узнал от моей матери, что Лола встретила кого-то в Майами, куда она переехала, и что она беременна и собирается замуж.
Я позвонил ей. Какого хрена, Лола… Но она повесила трубку.
Точно последнее примечание автора
Годы и годы прошли, а я по-прежнему думаю о нем. Невероятный Оскар Вау. Мне часто снилось, что он сидит на краю моей кровати. Мы в Рутгерсе, в Демаресте, где мы, похоже, навеки и останемся. В этих снах он никогда не бывает худым, каким стал в конце, но всегда огромным. Он хочет поговорить со мной, ему не терпится помолоть языком, но я отмалчиваюсь, и он тоже умолкает. И мы просто сидим в тишине.
Через пять лет после его смерти мои сны изменились. Я стал видеть его или кого-то, на него похожего. Мы находимся в полуразрушенном замке, где кругом сплошь старые пыльные книги. Он стоит в проходе, очень таинственный, прячет лицо под устрашающей маской, но в прорезях я вижу знакомые близко посаженные глаза. Чувак держит в руке книгу и знаками предлагает взглянуть на нее поближе, и я вдруг понимаю, куда я попал, в сцену из фильма, одного из тех забористых фильмов, что он любил смотреть. Мне хочется сбежать от него, но я топчусь на месте. Далеко не сразу я замечаю, что руки Оскара без костей, а в книге чистые листы.
И тогда глаза под маской улыбаются.
Иногда, правда, я поднимаю голову от книги и вижу, что у него нет лица, и просыпаюсь с криком.
Ох уж эти сны
Десять лет, как один день. В какую только хрень я не вляпывался, вы себе и представить не можете, долгое время болтался, как дерьмо в проруби, – ни Лолы, ни меня, ничего, – пока наконец не проснулся рядом с кем-то, кто был мне на фиг не нужен, верхняя губа в кокаиновой пыли и запекшейся крови, вытекшей из носа, и тогда я сказал: ладно, Вау, ладно. Ты выиграл.
Что касается меня
Теперь я живу в Перт-Амбое, в Нью-Джерси, преподаю литературную композицию и творческое письмо в Общественном колледже Миддлсекса и даже купил дом в верхней части Элм-стрит, неподалеку от сталелитейного завода. Дом не такой шикарный, какие покупают владельцы продуктовых магазинов, но и не развалюха. Многие мои коллеги считают Перт-Амбой дырой, но у меня другое мнение.
Это не совсем то, о чем я мечтал в юности, – преподавание, Нью-Джерси, – но я стараюсь получать максимум удовольствия. У меня есть жена, я ее обожаю, и она меня тоже,
Что касается нас
Наверное, в это трудно поверить, но мы по-прежнему видимся. Они – Лола, кубинец Рубен и их дочь – сменили Майами на Патерсон несколько лет назад, продали старый дом, купили новый, много путешествуют вместе (во всяком случае, так рассказывает моя мать, – Лола не была бы Лолой, если бы не продолжала ее навещать). Время от времени, если звездам это угодно, я сталкиваюсь с ней на митингах, на улицах Нью-Йорка, в книжных магазинах, где мы когда-то любили зависать. Иногда с ней кубинец Рубен, иногда нет. Дочь, однако, всегда при ней. Поздоровайся с Джуниором, командует Лола. Он был лучшим другом твоего
– Привет,
–
– Привет,
Волосы у Лолы теперь длинные, и она их не выпрямляет; она поправилась и уже не такая бесхитростная, как раньше, но она все еще
Джуниор, как ты?
Отлично. А ты?
До того, как всякая надежда умерла, мне снился глупый сон про то, что все еще можно спасти, и мы опять будем лежать в постели вдвоем с включенным вентилятором и дымком от травки, вьющимся над нами, и я наконец попробую выразить словами то, что нас могло бы сохранить.
– – – –.
Но, прежде чем я выговорю эти слова, я просыпаюсь. Лицо мое мокро, и я понимаю, что сон мой никогда не сбудется.
Никогда.
Но и так все совсем не плохо. В наши случайные встречи мы улыбаемся, смеемся и по очереди пытаемся втянуть в беседу ее дочь.
Я никогда не спрашиваю, снятся ли ее девочке сны. Ни звуком не поминаю наше прошлое.
Говорим мы только об одном – об Оскаре.
Почти закончили. Почти. Немного финальных картинок под занавес, и тогда ваш хранитель целиком исполнит свой космический долг и удалится на темную сторону Луны, а если и подаст голос, то лишь с наступлением Последних Дней.
Перед вами девочка, красивая
Не Капитан Америка, не Билли Батсон, но просто молния.
Счастливый ребенок, насколько позволяет жизнь. Счастливый!
Но на тесемке вокруг ее шеи три
Впрочем, настанет день, когда крепость падет. Участь всех крепостей.
И девочка впервые услышит слово фуку́.
И увидит сон о человеке без лица.
Не сейчас, но скоро.
Если она пошла в де Леонов, – а я подозреваю, что так оно и есть, – рано или поздно она перестанет бояться и примется искать ответы на свои вопросы.
Не сейчас, но скоро.
Однажды, когда я меньше всего этого ожидаю, в мою дверь постучат.
– Я Исис. Дочь Долорес де Леон.
– Мать честная! Входи,
(Я замечу, что она все еще носит те детские амулеты, что у нее ноги матери, а глаза дяди.)
Я налью ей выпить, моя жена угостит ее своим особенным печеньем; спрошу о ее матери, надеясь, что она не засечет в моем непринужденном тоне нарочитости; достану фотографии, где мы сняты втроем, когда она была маленькой, а когда начнет смеркаться, я отведу ее в подвал моего дома и открою четыре холодильника, где я храню книги ее дяди, его игры, рукописи, комиксы, его бумаги, потому что холодильники – лучшая защита от пожара, землетрясения и почти всех прочих напастей.
Лампа, стол, койка – я хорошо подготовился.
– Сколько дней ты у нас проживешь?
– Столько, сколько понадобится.
И может быть, а вдруг, всякое бывает, если она умна и отважна, каковой, по моим прикидкам, она должна вырасти, эта девочка вберет в себя все, что мы сделали, все, чему научились, добавит собственных прозрений и покончит с семейными несчастьями раз и навсегда.
На это я надеюсь в мои лучшие дни. Об этом я вижу сны.
Но бывают и другие дни, когда я вымотан или мрачен, когда я сижу за письменным столом, не в силах заснуть, и листаю (что бы, вы думали?) Оскаров потрепанный экземпляр «Хранителей». Из вещей Оскара, что он брал с собой в путешествие к финалу, нам мало что удалось вернуть, но «Хранители» уцелели. Я листаю страницы книги, одной из трех его самых любимых, не задаваясь вопросами до последней ошарашивающей главы «Упроченный мир любви». До единственного кадра, который он обвел. Оскар – в жизни не черкавший в книгах – обвел этот кадр трижды ручкой того же пронзительного цвета, каким написаны его последние письма домой. Кадр, где Адриан Вейдт и Доктор Манхэттен беседуют напоследок. После того, как мутировавший мозг уничтожил Нью-Йорк; после того, как Доктор Манхэттен убил Роршаха; после того, как план Вейдта «по спасению мира» удался.
Вейдт говорит: «Я все сделал правильно, верно? В конце концов все получилось».
И Манхэттен, прежде чем исчезнуть из нашей Вселенной, отвечает: «В конце концов? Ничего не кончается, Адриан. Ничего и никогда не кончается».
Последнее письмо
Перед своим финалом он находил время сообщать нам о себе. Прислал пару открыток с изображением лазурных банальностей. Написал мне, назвав меня графом Фенрисом («Дюну» он изучил вдоль и поперек). Порекомендовал пляжи в Асуа, если я там еще не был. Написал Лоле с обращением «моя дорогая
А затем, спустя месяцев восемь после его смерти, на его адрес в Патерсоне пришла посылка. Такая уж в ДР экспресс-почта. Вложения: два рукописных текста. Первый – продолжение так и оставшегося незаконченным опуса, четвертой книги в духе космической оперы Э. Э. «Дока» Смита, озаглавленной «Звездная кара»; второй – пространное письмо Лоле, последнее, что он, вероятно, написал перед тем, как его убили. В письме он говорит о своей работе над новой книгой и добавляет, что пришлет ее в другой посылке. Просит к этой рукописи отнестись особенно бережно. Она содержит все, что я написал за время моего пребывания здесь. В ней, как я полагаю, ты найдешь то, что тебе нужно. Поймешь, что я имею в виду, когда прочтешь мои умозаключения. (Это снадобье от нашего недуга, приписал он на полях. Космическая ДНК.)
Все бы ничего, но хренова вторая посылка так и не пришла! Либо потеряли на почте, либо с ним расправились прежде, чем он успел ее отправить, или же тот, кому он доверил пересылку, забыл об этом.
И все же из посылки, что дошла до нас, мы извлекли потрясающую новость. Оказывается, наш мальчик
Благодарности
Я бы хотел поблагодарить:
доминиканский народ. И тех, кто хранил нас там.
Моего любимого деда Остермана Санчеса.
Мою мать, Виртудес Диас, и моих тетушек Ирму и Мерседес.
Мистера и миссис Эл Хэмэвей (что купили мне мой первый словарь и записали в книжный клуб научной фантастики).
Санто-Доминго, Виллу Хуана, Асуа, Парлин, Олдбридж, Перт-Эмбой, Итаку, Сиракузы, Бруклин, Хантс-Пойнт в Гарлеме, Дистрито Федераль де Мехико, Вашингтон-Хайтс, Симокитацава в Токио, Бостон, Кембридж, Роксбери.
Всех учителей, что были добры ко мне, всех библиотекарей, что выдавали мне книги. Моих студентов.
Аниту Десай (что помогла мне заполучить эту работенку в МТИ – Анита, за это никакой благодарности не хватит), Жюли Гро (без чьей веры и упорства не было бы этой книги) и Николь Араджи (которая за одиннадцать лет ни разу не усомнилась во мне, даже когда я сомневался).
Мемориальный фонд Джона Саймона Гуггенхайма, Фонд Лила Уоллес и Ридерс Дайджест, Исследовательский центр Рэдклиффа в Гарварде.
Хаиме Манрике (первого писателя, который воспринял меня всерьез), Дэвида Мюра (джедая, указавшего мне путь), Франсиско Голдмана, небезызвестного Фрэнки Г. (за то, что привез меня в Мексику, и как раз в это время там все и началось), Эдвидж Дантикет (мою «дорогую сестренку»).
Деб Чесмна, Эрика Гансуорта, Юлейку Лантигуа, доктора Джанет Линдгрен, Ану Марию Менендес, Сандру Шагат и Леони Сапата (за то, что они это прочли).
Алехандру Фаусто, Ксаниту, Алисию Гонсалес (за Мексику).
Оливера Бидела, Харольда дель Пино, Виктора Диаса, Викторию Лолу, Криса Абани, Хуану Барриос, Тони Капеллана, Коко Фуско, Сильвил Торрес-Сайанта, Мишель Осиму, Соледад Веру, Фабиану Уоллис, Эллиса Коуза, Ли Ламбелиса, Элайзу Коуз, Патрисию Энджел (за Майами), Шрирекха Пилаи (с чьей подачи красоту темнокожих девушек теперь никто не отрицает), Лили Оэй (за то, что пинала меня под зад), Шона Макдональда (без которого я бы не добрался до финала).
Мэнни Переса, Альфредо де Вилла, Алексиса Пенью, Фархада Ашгара, Ани Ашгар, Марисоль Алькантру, Андреа Грин, Эндрю Симпсона, Дайема Джонса, Дениз Белл, Франсиско Эспинозу, Чеда Милнера, Тони Дэвиса и Энтони (за приют и дружбу).
МТИ. Издательство
Родных: Дану, Марицу, Клифтона и Дэниэла.
Клан Эрнандесов: Раду, Солей, Дебби и Риби.
Клан Моейров: Питера и Грайсел. И Мануэля дель Вилла (покойся с миром, сын Бронкса, сын Бруклина, истинный герой).
Клан Бенсанов: Милагрос, Джейсона, Хавьера, Таню и близнецов Матео и Индию.
Клан Санчесов: Ану (за то, что всегда была рядом с Эли) и Майкла с Кьярой (за то, что приняли ее как родную).
Клан Пинья: Нивиа Пинью и моего крестника Себастьяна Пинью. За доминиканские танцы в том числе.
Клан Оно: доктора Цунея Оно, миссис Макико Оно, Шини Оно и, конечно, Пейсен.
Амелию Бернс (Бруклин и Вайнярд-Хейвен), Нефертити Жакес (Провиденс), Фабиано Мэзоннава (Кампо-Гранде и Сан-Паулу) и Омеро дель Пино (который показал мне Патерсон).
Клан Родригесов: Луиса, Сандру и моих крестниц Камилу и Далию (люблю вас обеих).
Клан Батиста: Педро, Сезарину, Юниора, Элиха и мою крестиницу Алондру.
Клан де Леонов: донью Росу (мою вторую мать), Селинес де Леон (верного друга), Розмари, Келвина и Кайла, Марвина, Рафаэля (он же Рафии), Ариэля и моего кореша Рамона.
Бертрана Ванга, Мичиуки Оно, Шуйа Оно, Брайана О’Халлорана, Хишема Эль Хамавея – за то, что были моими братанами с самого начала.
Дениса Бенсана, Бенни Бенсана, Питера Мойера, Эктора Пинью – за то, что стали моими братанами в конце.
И Элисабет де Леон – за то, что вывела меня из великой тьмы и я увидел свет.