Первый выстрел

fb2

Творчество В.Санги, первого в истории маленького народа нивхов писателя, знакомо не только русскому, но и зарубежному читателю. В сборник вошли лучшие прозаические произведения, получившие всесоюзноепризнание: роман «Ложный гон», повествующий о сегодняшнем дне сахалинскихохотников, и роман «Женитьба Кевонгов», который занимает в книге центральноеместо и представляет собой широкую панораму жизни народа нивхов; повести «Изгин» и «Тынграй», рассказы, легенды, сказки.

Давно это было. Но тот день я навсегда запомнил. Мне тогда исполнилось восемь лет. И помню эту дату не потому, что её отмечали как-то по-особому. Во времена моего детства нивхи ещё не знали такого праздника. Мои сородичи переняли его у русских немного позже. Да и другие праздники проходили как-то незаметно, без прежней яркости и радости. Это было такое время, когда в нашем селении не стало мужчин. Остались одни немощные старики и женщины. Уже давно никто не волновал сердца стариков сильным взмахом весла, уже давно не вспарывал вечернюю гладь залива мощный ход многовесельной долблёнки. Даже чайки и те покинули притихший залив.

Было голодно. Помню дни, когда одну наважью юколу мы делили пополам с моим аки — старшим братом. Мне и теперь всё кажется, что мой аки всегда был взрослым, хотя он старше меня всего на шесть лет.

Отца помню плохо. Но помню, как моя скрученная ревматизмом мать, забыв свои недуги, опираясь на палку, радостно выходила на студёный берег залива и садилась свежевать огромные туши лахтаков. Длинные, тонкие, изогнутые ножи ловко ходили в её слабых руках. Мне было тоже радостно, потому что мать брала меня помогать. Когда она прорезала брюхо морскому зверю, я поддерживал края шкуры с толстым, в ладонь, салом.

Поддерживать сырую шкуру — дело трудное. Руки быстро уставали, и шкура помимо моей воли выскальзывала из рук, звучно шлёпалась в песок. Мать бранила меня. Но я не обижался, потому что то были сытные дни.

Когда мать высвобождала от сала шею, грудь и брюшину лахтака, к нам подходил аки. Он переступал через могучую шею морского великана, вонзал в основание шеи острый нож, выкованный из японского напильника дедушкой Ламзиным, налегал всей силой на костяную рукоять. Грудь с хрустом распарывалась, обнажая перерезанные белые рёбра. Перерезать толстые хрящи — рёбра — мог только сильный мужчина. И мой аки прекрасно справлялся с этим делом.

Аки разрубал лахтака на много кусков, прорезал в каждом дырочки, чтобы можно было продеть в них пальцы, и я носил мясо в нё — амбар, очень похожий на избушку на курьих ножках из русских сказок. Сало, нарезанное большими кусками, носил сам аки.

Затем мы, трое мужчин — отец, аки и я, — садились за пырш — низкий стол, — скрестив по-восточному подогнутые ноги. Мать подавала нам ещё тёплую кровавую печёнку, и мы, каждый своим ножом, разрезали её на мелкие кусочки и, обмакнув в раствор соли, не спеша ели. Я глотал шумно, подчеркивая этим, что добыча охотников очень вкусна и я, которого они кормят, доволен ею. Мать и сестра моя садились за другой пырш, погружали пальцы в расколотый череп лахтака и выбирали нежный мозг. К великой радости моей сестры, голова у лахтака большая, с полведра.

Аки ездил на весеннюю охоту с отцом в лодке-долблёнке. Аки, как и все взрослые нивхи, мастерски правил шаткой, круглой, как бревно, лодкой. Сколько я помню, он ни разу не перевернулся на ней. Это — искусство, доступное только настоящим охотникам-зверобоям.

Отец и брат привозили много нерп. Никто не спрашивал, кто из них добыл больше, потому что у нас не принято спрашивать, кому люди обязаны пищей, если в охоте принимало участие двое или больше мужчин. Это и неважно. Важно, что люди сыты.

Однажды, когда снег растаял, а льды угнало течением и ветрами в море и я стал бегать босиком по буграм за бурундуками, исчез отец. Исчезли отцы многих моих сверстников. Позже я узнал: они ушли на войну.

Раньше мы любили играть в игру «олени и охотники», которая требовала от «оленей» умело скрываться в кустах, а от «охотников» — угадывать, где спрятались «олени», и подходить сторожко, чтоб ни одна ветка не хрустнула под ногами. Теперь же мы, разбившись на две команды, играли в «войну».

Мой аки и русский мальчик Славка были командирами. У Славки глаза прозрачные, будто из стекла. И я ловил себя на том, что мне очень хотелось потрогать их — вдруг они на самом деле стеклянные.

Одна команда пряталась в кустах, а другая наступала. Когда мимо куста, где я замаскировался, проходил «противник», я поднимал кручёный сук, похожий на обгорелую трубку дедушку Ламзина, и тихо стрелял:

— Кх!

Если «противник» не слышал моего выстрела, стрелял громче и несколько раз:

— Кх! Кх!

Часто мы всей армией ходили в атаку. Тогда Славка, став в чинную позу взаправдашнего полководца, каких показывают в кино, громко кричал: «За мной! Ура-а-а!» И его армия поднималась навстречу нам. Я громко стрелял из моего сучка. Сучок у меня волшебный: он мог быть и пистолетом, и автоматом — в зависимости от того, что мне хотелось иметь в данное время.

Я стрелял в Славку, потому что «убить» командира всегда почётно. Но Славка не падал. И тогда волей-неволей начиналась рукопашная, которую мы все любили. Вообще-то раз в тебя стреляют, да ещё длинными очередями, полагалось падать. Когда стреляют одиночными выстрелами, можно сказать, что тебя лишь ранили, а то и вовсе промазали. А я стрелял в Славку длинными очередями и в упор. Но он всё равно догонял меня, убегающего от него, отстреливаясь, хватал сильными пальцами и больно бросал на землю. И когда я начинал шумно и обиженно протестовать, он пренебрежительно отвечал:

— Не хнычь! Вы же — «немцы», а мы — «наши». Мы должны победить!

А потом, махнув рукой, говорил:

— Давай по новой!

И мы начинали игру сначала. Только на этот раз мы — «наши», а Славкина команда — «немцы». Но всё равно повторялось то же самое: Славка не хотел проиграть ни одного сражения. И на наше возмущение отвечал:

— У-у-у, молокососы! Что вы, не знаете, что на войне сейчас наши отступают?

Потом, опять махнув рукой, сокрушённо говорил:

— Да и откуда вам знать? Ме-люз-га-а-а.

После этого мы возвращались к милой игре «олени и охотники».

Как-то само собой, незаметно, мы стали встречаться всё реже и реже. Дети, как могли, помогали дома своим матерям. Каждый день я ходил в лесок за хворостом. И всегда брал с собой свой волшебный сучок. На этот раз он превращался в охотничье ружьё. «Оленями» были ветвистые кусты корявой ольхи.

Иногда играл в «охоту» дома, во дворе. Я скрадывал «уток» — консервные банки — и стрелял из-за угла дома. Все банки были ржавые, ещё времён моего отца.

Уже давно недоедание в нашем доме стало таким же обычным и частым явлением, как дни и ночи.

Мой аки, которому в то лето исполнилось четырнадцать лет, ушёл в рыболовецкую бригаду. Но рыбу мы видели нечасто. Потому что сдавали всё. Даже мелочь и так называемую сорную рыбу: большеротого, брюхатого, тощего бычка и морских ершей, которых сейчас никто и за рыбу-то не считает.

Аки приходил с рыбалки усталый и промокший до последней нитки. Мне становилось неловко, когда я видел брата, измученного изнурительной работой.

Дед Ламзин, старший в нашем роду, древний и дряхлый, вскоре научил меня удить рыбу. И я иногда приносил небольшой улов.

Сам же дед целыми днями сидел на осыпающемся склоне песчаного бугра и зачем-то пристально и долго смотрел через бинокль в море. Может быть, он ждал, когда среди беснующихся валов-волн появится маленькая точка — катер, который привезёт моего отца с войны. Но отец не приезжал. И дедушка с какой-то угрюмой настойчивостью проводил все дни на берегу и смотрел в бинокль.

Я видел, как брату тяжело. Но не мог ничем помочь.

Когда наступили голодные дни, я поймал себя на том, что стал часто поглядывать на отцово ружьё, висящее на пышных, по пятнадцати веток, оленьих рогах. Оно могло как-то помочь нам. Но некому было воспользоваться им. Единственный мужчина, кормилец семьи нашей, мой аки, все дни находился на тони.

Я с надеждой поглядывал на ружьё. С ним связаны далёкие воспоминания о вкусной печёнке, печёных нежных плавниках и ластах лахтаков и нерп, воспоминания о жирных супах из уток и гусей, оленины и даже то сердце медведя, которого подстрелил отец где-то в тайге.

Сердце медведя дали мне, чтобы дух могучего хозяина гор и тайги отпугнул от меня чувство страха, чтобы я вырос сильным мужчиной, удачливым добытчиком.

Стрелять из настоящего ружья — мечта всех нивхских ребятишек-малышей. Я не раз просил брата дать выстрелить просто так, по какой-нибудь мишени, уж очень хотелось стрельнуть из оружия взрослых и хотя бы на мгновение почувствовать себя мужчиной. Но он не давал, потому что охотничьего снаряжения у него было в обрез. Да и мал был я. Но в день, когда мне исполнилось восемь лет, аки впервые разрешил стрелять из ружья.

Он сказал:

— Хаскун, вот тебе два патрона. Иди потренируйся по куликам. Только крепче прижимай приклад к плечу — ударит больно.

В это время у нас сидел Славка. Он посмотрел на меня как-то необычно. Никто до этого не смотрел на меня так. Его задумчивый взгляд пронзил меня и ушёл куда-то далеко-далеко. В глазах Славки холодно сверкнул и ещё долго мерцал огонёк удивления — так смотрят на что-то большое и непостижимое.

В коридоре у истоптанного дощатого порога под ноги мне попался кручёный сучок, который мог быть и автоматом, и пистолетом, и охотничьим ружьём. Я было замахнулся ногой, чтобы затолкнуть его куда-нибудь, но спохватился, поднял и засунул в щель между досками разбитой завалинки: может, ещё пригодится когда-нибудь — мне только восемь.

Было жаль тратить драгоценные патроны на мелких куликов, которые большими стаями скапливаются на береговой отмели, и я пошёл на болото в надежде найти уток. Прошёл кустарники, взобрался на песчаный бугор. Смотрю: внизу, в луже посредине маленького болота, плавают две утки.

Нивхские дети моего возраста уже знают почти все виды диких уток. И в этот раз по небольшим размерам, маленькой голове, тонкому клюву, по тёмно-пёстрому оперению и суетливым движениям я определил — плавают чирки. Утки ужинали. Глубоко погрузив голову в воду, они так и плавали с опущенной головой. Над водой забавно торчали их вздёрнутые хвосты. Иногда клали голову на воду и быстро-быстро работали клювиками. И до меня доносилось их частое чавканье, похожее на журчание ручейка: утки, как сквозь сито, процеживали воду через зубчатые края клюва, а на широком чувствительном язычке оставались рачки и другая мелкая живность болота. Изредка утки поднимали голову и оглядывались — не грозит ли им опасность.

Это была моя первая охота. Никто не учил меня её законам: брату некогда, не до меня, дедушка Ламзин уже давно не охотился — силы оставили его, а другие мужчины нашего рода были на войне. Не знаю, откуда у меня появились повадки охотника. Скорее всего это передалось по наследству, в крови.

До уток далековато. Необходимо скрасть их. Для этого придётся спуститься по оголённому склону бугра, проползти до заросшей багульником кочки. И с неё стрелять. И ещё можно было дать большой круг за буграми, обойти болото и стрелять с противоположного берега из-за кустов кедрового стланика, что густо нависли над самой водой. Но этот план я тут же отверг. Может быть, потому, что пришлось бы тратить много времени, и я боялся, что утки улетят. Я тогда ещё не мог знать, что утки без причины не покидают богатые кормом болота.

Оставалось первое решение, рискованное — скрадывать на виду у уток. Моя одежда — рубахи и брюки цвета хаки — не выделялись на фоне песка. Я быстро оценил это. И решился. Когда обе утки опустили головы в воду, вышел из ольшаника и, не спуская с них глаз, сделал несколько быстрых шагов. Босые ноги мягко, бесшумно ступали по песку.

Одна утка подняла голову. Я мгновенно остановился и застыл в очень неудобной позе — с отставленной рукой, в которой держал ружьё. Я даже перестал моргать.

Заметит или нет?

Утка повернула голову, уставилась на меня долгим взглядом. Вот сейчас взмахнёт крыльями. За ней, так и не поняв, в чём дело, ошалело взмоет в воздух и вторая. Только с крыльев мелкой дробью посыплются брызги.

Утка наверняка заметила посторонний предмет. Но её смутило то, что этот предмет не шевелится. По-видимому, ей показалось, что он был тут и раньше, просто она не замечала его.

Утка успокоилась, снова занялась ужином. Вторая перестала было цедить воду, но увидела спокойную подругу и тут же вновь погрузила голову в болото.

Быстрыми пружинистыми шагами спустился с бугра. И когда утки подняли головы, я уже сидел за прикрытием из редкого ольшаника. Предо мною, в десяти шагах, — кочка с багульником. До неё нужно добраться. Кочка низкая. К ней даже пригибаясь не подойдёшь — утки заметят. Оставалось одно — подбираться ползком.

Охота целиком захватила меня. Хотелось вернуться непременно с добычей. Ведь это моя первая охота!

Не раздумывая, ложусь в болото. Чувствую — не прогретая скудным солнцем холодная вода леденяще обволокла моё тело, захватило дыхание. Одежда прилипла к коже, мешая движениям.

Ползу. Стараюсь держать ружьё высоко, чтобы вода не залила стволы.

Вот и кочка. Утки метрах в двадцати. Они спокойны. Продолжают кормиться. Удобно положил ружьё на кочку. Перевёл дыхание. Заметил — кормящиеся утки сидят низко. Только тонкие полоски спины остаются над водой. Попасть трудно. Жду, когда спарятся, чтобы одним выстрелом ударить по обеим. Но они никак не сходятся. Аккуратно целюсь в ближайшую. Плавно нажимаю на спусковой крючок. Хотя и плотно прижимал ружьё, ударило больно. Но мне было не до боли в плече.

Утки взлетели и, обалдело махая крыльями, поднялись прямо вверх. Но вот одна свернула в сторону. Вторая же столбом поднималась надо мной. Голова как-то неестественно подтянута. Понял — утка ранена. И действительно, она застыла на секунду и, растопырив крылья, упала на противоположный берег. Вторая вернулась к подруге и громко и взволнованно кричала в кустах.

Я перехватил ружьё и, утопая по колено в грязи, побежал через болото на крик. Утка, увидев меня, поднялась, но тут же села рядом. Она кричала громко и часто. Хвост её при этом подёргивался, и она казалась смешной.

Первая мысль была — стрелять в неё. Но я боялся, что вспугну раненую, и она улетит. И вдруг ещё промажу и вернусь вовсе без добычи. А раненую можно добить вторым выстрелом.

Я долго искал её. И всё время, пока я рыскал по кустам, вторая утка вертелась под ногами. Мне даже стало жаль её.

Через некоторое время её крики стихли. Она улетела, так и не найдя подругу. И я не находил. Я уже сожалел, что не стрелял во вторую — ведь она была совсем близко, и вряд ли я промазал бы.

Повернулся было к болоту, чтобы посмотреть, там ли вторая утка, как между кустами кедрового стланика увидел чирка. Он лежал на спине. И на его светлом гладком брюшке играло солнце. Я порывисто подхватил его и, ликуя, помчался домой.

Мать достала из тощего кошелька талоны на крупу. У нас в семье, когда удавалось, хранили талоны на конец месяца, чтобы потом сразу купить побольше. И хоть раз в месяц мы чувствовали себя почти сытыми.

Но в тот день, хотя и было далеко до конца месяца, мать достала талоны и купила крупы.

В нашем доме собрались старушки и дедушка Ламзин. Гости обсасывали косточки моей добычи и хвалили охотника.

После ужина, когда старушки дымили самосадку из одной трубки, пуская её по кругу и затягиваясь на кругу по разу, подошёл ко мне старейший рода дедушка Ламзин, мягко положил свою большую руку на мои худые узкие плечи, посмотрел мне пристально в глаза и почему-то приглушённым голосом сказал:

— Я знал, что ты станешь настоящим мужчиной.

Потом отвёл глаза в сторону, часто-часто замигал воспалёнными оголёнными веками и, как мне показалось, скорбно добавил:

— Но не думал, что ты станешь им так рано.