Настоящий сборник объединяет ряд малоизученных поэтических имен конца XIX века. В их числе: А. Голенищев-Кутузов, С. Андреевский, Д. Цертелев, К. Льдов, М. Лохвицкая, Н. Минский, Д. Шестаков, А. Коринфский, П. Бутурлин, А. Будищев и др. Их произведения не собирались воедино и не входили в отдельные книги Большой серии. Между тем без творчества этих писателей невозможно представить один из наиболее сложных периодов в истории русской поэзии.
Вступительная статья к сборнику и биографические справки, предпосланные подборкам произведений каждого поэта, дают широкое представление о литературных течениях последней трети XIX века и о разнообразных литературных судьбах русских поэтов того времени.
Вступительная статья
В конце XIX века в России появилось много новых поэтов, быстро завоевавших себе широкую известность. Первоклассных талантов среди них было немного, но читающая публика тем не менее с живейшим интересом встречала каждое новое дарование, так или иначе отвечавшее духу времени. О размере всеобщего увлечения поэзией свидетельствует хотя бы громадная популярность С. Я. Надсона. Отметив эту характерную черту времени, известный критик А. М. Скабичевский с раздражением говорил об «особенной стихомании», выразившейся в появлении «несметной массы молодых поэтов, выступающих на суд публики с изданиями своих более или менее скромных сочинений», причем «никакие издания не продавались так ходко и быстро, как стихотворные сборники любимых поэтов»[1].
Эта «стихомания» возникла, разумеется, не случайно. Революционный подъем середины 70-х годов, сменившийся глубокой реакцией, чувство разочарования после спада революционной волны, новые идейно-общественные искания, подчас смутные, неоформленные, — все это порождало потребность в поэтических призывах, в лирических размышлениях, исповедях, в таких отражениях внутреннего мира современника, которые не укладывались в строгие рамки прозаического слова.
В это время возобновили свою деятельность давно, казалось бы, умолкшие поэты, как К. К. Случевский и А. Н. Апухтин; А. А. Фет начал публиковать выпуск за выпуском свои замечательные «Вечерние огни». В условиях общественной реакции возродилось влияние «чистой поэзии», появились новые приверженцы этой школы, и среди них — поэты, начавшие свою деятельность в русле гражданского направления. К тому же у иных гражданских поэтов общественная тема звучала приглушенно, мужественные мотивы некрасовской поэзии сменились унылыми сетованиями на судьбу и собственное бессилие в духе лирики Надсона.
Усиление тенденций, враждебных гражданскому искусству, вызывало порою горькие чувства у его защитников и сторонников. Поэт-народоволец П. Ф. Якубович, например, писал в 1896 году: «Дух запустения царит над современной русской литературой — вот мнение, ставшее избитым местом; и если оно справедливо, то, конечно, прежде всего по отношению к стихотворной поэзии». Он относил эти суровые слова прежде всего к «молодой школе» поэтов, отошедших от «высоких идеалов грядущего, идеалов любви и братства на земле». «Эта последняя категория, — говорил он, — бесчисленна, как песок морской. Не проходит дня без вновь появляющегося сборника стихов». Нечего и говорить, что убежденного борца за высокие общественно-этические идеалы в искусстве вовсе не радовал такой «ливень поэзии»[2].
И все же старая благородная традиция тенденциозной гражданской поэзии не заглохла и в эту пору[3].
Продолжали писать «старики», вошедшие в литературу в прежнюю эпоху; звучала в те годы «поэзия труда и горя» крестьянского поэта Спиридона Дрожжина, не забывал своего прошедшего и бывший петрашевец Плещеев. «Прошлого тени встают предо мною», — писал он в стихотворении «Ночью» (1874) и, с любовью приближая к себе эти тени, обращался к ним за ободрением и поддержкой:
Вспоминая отошедших борцов, Плещеев с радостью видел и новые силы освободительного движения. Он умел услышать «из юных уст восторженное слово… зовущее на бой», и тогда в нем воскресали «грезы юности» («Расстался я с обманчивыми снами…», 1877). Такие стихи старого поэта были как нельзя более современны в условиях 70–80-х годов.
Говоря о старых деятелях гражданской поэзии, с честью работавших в новую пору, историки нашей литературы часто забывают почему-то А. М. Жемчужникова[4], а между тем на протяжении 70–90-х годов он был заметной и очень импозантной фигурой среди литераторов, хранивших лучшие заветы старой школы.
В пору реакции и даже шире — в пореформенную пору — Жемчужников преследовал своей враждой, в которой видел выражение вражды народной, мракобесов разных мастей, вдохновителей антинародной политики из правительственной клики, «литераторов-гасильников» вроде Каткова, бесполезную и безличную бюрократическую камарилью, заседавшую в Сенате и прочих «священных трибуналах» Российской империи. В остроумных и едких стихах старого певца «гражданской чести» громко звучало «к трусам и к рабам великолепное презренье» («Конь Калигулы», 1892).
О роли поэта в 80-х годах П. Ф. Якубович писал: «Престарелый уже Жемчужников нашел, что в эту именно глухую пору его скромная, но идейная муза должна выступить с гневным словом укора и протеста. И всем еще памятен ряд его стихотворений „гражданского“ характера, появившихся в конце 80-х — начале 90-х годов…»[5] В конце статьи, из которой взяты эти строки, Якубович приводит «Завещание» Жемчужникова, его стихи о новом поэте, который примет от него «не знавшее побед, но незапятнанное знамя».
Перекличка гражданских поэтов двух поколений имеет исторический смысл. Поэты-демократы 1870–1890-х годов, поэты народнического и околонароднического круга приняли «незапятнанное знамя» Рылеева, Огарева, Некрасова, Михайлова, Плещеева и — Жемчужникова, одного из «знаменосцев», хотя и не самого сильного и, конечно, не самого последовательного.
К таким «знаменосцам» старшего поколения может быть отнесен и Дмитрий Лаврентьевич Михаловский; он был, впрочем, более известен как переводчик, но и оригинальные его стихи появлялись начиная с 50-х годов в «Современнике», затем в «Отечественных записках» и других журналах демократического направления. В 80–90-х годах в стихах Михаловского всегда звучали настроения бодрости и призывы противостоять тлетворным влияниям реакционных сил. Поэт чувствовал тяжесть эпохи безвременья, понимал законность и естественность пессимистических мотивов в современной ему поэзии. В стихотворении «Кошмар» он сам воскликнул:
Однако не эти возгласы печали были характерны для Михаловского. Напротив, он спорил с поэтами, потерявшими веру в «подвиги святые». В большом диалоге «Поэт и Муза», вышедшем отдельным изданием в 1880 году, Муза разубеждает Поэта, попавшего под власть уныния и безверия. Поэт восклицает:
Муза разубеждает его:
Таковы призывы Музы и самого автора стихотворного диалога, в финале которого Поэт склоняется перед доводами Музы и идет за ней.
Эти призывы и доводы становятся главным содержанием гражданской поэзии Михаловского, можно сказать — поэзии дидактической, потому что поэт в своих часто очень обширных «фантазиях», аллегориях и декларациях, иной раз наивных, но всегда искренних, учит, убеждает и ободряет упавших духом. В фантазии «Три могилы» бессильными оказываются богатство и воинская слава, но счастлив удел борца за правду, даже если его преследуют горькие разочарования:
Когда поэту задают вопрос, в чем его опора и где тайна его бодрости «среди напастей и скорбей», он без колебаний указывает на славные традиции борцов недавнего прошлого, чьи образы живут в его воспоминаниях:
На склоне дней Михаловский уже не мечтает о подвигах и борьбе, его время миновало, но, подобно Жемчужникову, он с нетерпением ждет молодых и более счастливых преемников и торопит их приход:
Характерно, что этим поэтическим завещанием Д. Михаловский закончил раздел оригинальных произведений в популярном двухтомнике своих поэтических работ[6].
Среди «молодых преемников» гражданской поэтической традиции можно назвать О. Н. Чюмину, начавшую писать в конце 80-х годов. В одном из ранних стихотворений молодая поэтесса прославляет подвиги, страстное обличение зла, самоотверженную борьбу «за любимое кровное дело» («Я безумной слыву оттого, что мне кажется тесен…», 1889).
писала Чюмина в другом стихотворении («Пасть борцом на поле битвы…»). Сборник ее произведений 1892–1897 годов декларативно открывался стихотворением «На страже», в котором звучал призыв не гасить светильников среди мрака реакции, в удушливых сумерках обывательщины и воскрешать «забытые восторги» и «прекрасные мечты» прежних лет.
Изменившуюся общественную обстановку в 90-х годах Чюмина чутко восприняла как «конец испытаний», как «блеск зари» («О, не смейся над песнью печали…», 1893), а в начале нового столетия, накануне первой революции предрассветные, предгрозовые мотивы ее поэзии становятся еще ярче, бодрее, оптимистичнее. Стихотворение «Лебединая песнь» (1904), посвященное памяти А. П. Чехова, кончается таким предсказанием:
Оригинальные произведения Чюминой в сборнике «Новые стихотворения 1898–1904» знаменательно заканчиваются стихотворным обращением «В. Г. Короленке. К дню юбилея» (1903), в котором поэтесса приветствует знаменитого прозаика как питомца «стаи славных», как хранителя заветов 60-х годов, и это время в ее глазах — «великая пора, богатая борцов отважных именами». Так возводит Чюмина гражданские мотивы новой литературы к традициям борцов-шестидесятников и прежде всего к традициям поэзии Некрасова. Явись эта поэзия теперь,
восклицает поэтесса в стихотворении «Музе мести и печали», написанном к 25-летию смерти поэта.
Характерно, однако, что эти призывы к верности старым знаменам, эти мотивы обновления, борьбы и светлых предчувствий соединялись у Чюминой с эпигонскими перепевами «песен печали» 80-х годов, с поэзией увядания, рассеянных иллюзий, напрасных ожиданий. «Отлетели мечты, потускнели блестящие краски» — так, совсем по-надсоновски, сетует поэтесса в стихотворении 1889 года «Занималась заря…». Героиня «Осенних листов», стареющая женщина, верит в возможность воскрешения былой любви, но эта вера оказывается иллюзорной. И во многих произведениях Чюминой мы слышим подобные ноты.
«Воли нет, слабеют силы» — такими словами начинается одно из стихотворений Чюминой, но продолжается оно стихами совсем другой тональности: «Этот сон души мертвящий Бурей разгони И зажги во тьме царящей Прежние огни». Не всегда переход от пассивных и унылых сетований к мотивам надежды и бодрым призывам совершается в пределах одного стихотворения, но для поэзии Чюминой в целом такое соединение далеко не случайно. Оно вызвано было эпохой тяжких поражений, застоя, мертвой тишины, порождавшей настроения отчаяния, горечи, неверия и в то же время — порывы к освобождению, чувство протеста и ожидание грозы.
Эти же противоречивые черты мы видим даже у поэтов революционно-народнической школы. Гражданские поэты младшего поколения, связанные с революционным народничеством, — П. Якубович, С. Синегуб, Н. Морозов, Г. Мачтет — принимали наследие своих предшественников, они вели свою родословную от Некрасова и других непреклонных демократов. И в самом деле, в стихах народнических поэтов нередко звучали сильные и твердые ноты. Были в их поэзии и другие, условно говоря, «надсоновские» черты — раздвоенность, надломленность, скептицизм, сказывавшиеся в унынии, в бессильных жалобах, в колебаниях между жаждой революционной борьбы и моралью любви и всепрощения.
Знаменательно, что даже П. Ф. Якубович, поэт-народоволец, активный революционер, поплатившийся за свою деятельность долгими годами каторги, отразил в своей лирике настроения, близкие и родственные надсоновским. Он писал о «больной душе», о том, что его стихи «создавались из слез и из крови сердечной» («Эти песни гирляндою роз…», 1883), о противоречии между героическими стремлениями и потребностью личного счастья («В час веселья и шумной забавы…», 1880); он признавался в том, что его душа «черной злобой устала дышать» («Успокоение», 1880). В одном из самых задушевных своих стихотворений, «Забытый друг» (1886), имеющей ярко выраженный автобиографический характер, Якубович рассказывает о «холодных и горьких сомнениях», пережитых им за стенами тюрьмы. Муза спасает тоскующего поэта, дает ему пережить «блаженную ночь воскресенья» и более уже никогда не покидает его. Психологическая драма заканчивается, и финал ее близко напоминает коллизии надсоновской лирики:
Один из лучших поэтов революционного подполья Сергей Синегуб в стихотворении «Монолог» патетически проклинает своих врагов за то, что они «убили в сердце чувство всепрощенья и отравили злобою любовь». Монолог заканчивается возгласом: «Отдайте сердце мне мое назад! Мне тяжело существовать для злобы!»
Однако этими мотивами революционная поэзия, разумеется, не исчерпывалась. В ней звучали революционные гимны и траурные марши, призывы к борьбе, эпитафии казненным, погибшим в казематах, замученным в острогах. Одно из таких стихотворений, «Замученный тяжкой неволей…», приписываемое Г. А. Мачтету, стало любимой песней нескольких революционных поколений и воспринималось как речь на могиле, как грозное напоминание врагам о неотвратимости возмездия. Приписываемая П. Л. Лаврову «Новая песня» («Отречемся от старого мира!..») была не только революционным стихотворением среди других подобных, а боевым оружием в борьбе против царизма. То же в значительной степени можно сказать и о стихотворении «Красное знамя» («Слезами залит мир безбрежный…»). Этот вольный перевод с польского, приписываемый В. Г. Тану-Богоразу, создан в конце 90-х годов и в годы трех революций был живым явлением русской политической жизни. Таких произведений было немало, и все они служат ярким примером прямого и непосредственного воздействия поэзии на жизнь.
Однажды, в 90-е годы, В. Г. Короленко поставил такой вопрос: есть поэтические произведения, которые живут века, и есть значительно менее долговечные; значит ли это, что первые во всех случаях «выше»? Ответ, считал Короленко, не так очевиден, как кажется: «И то и другое является живой силой. А живая сила измеряется массой, приведенной в движение — все равно в какое время»[7]. Если применить это рассуждение к революционной поэзии 70–90-х годов, то станет очевидным, что огромная масса человеческих чувств, стремлений, страстей, которые она привела в движение, оставляет далеко позади воздействие многих прославленных шедевров. Кто читал и пел революционные песни и стихи, тот не предъявлял к ним обычных эстетических требований и не искал в них художественного совершенства, а подвергался непосредственному влиянию их «живой силы». Эта сила захватила даже такого тонкого поэта, как А. Блок, а ведь художественные недостатки стиха должны были Блока раздражать и отталкивать сильнее, чем рядового читателя. Однако именно Блок сказал о произведениях этого рода: «…Прескверные стихи, корнями вросшие в русское сердце; не вырвешь иначе, как с кровью…»[8].
Конечно, не все гражданские поэты создавали стихи такой действенности и нравственной силы. Иные сочувствовали борцам и героям, восхищались их мужеством, но не находили в себе твердой веры и стойкости для того, чтобы идти рядом с ними. Они-то и тяготели к надсоновским мотивам и настроениям, которые были близки и понятны многим.
Характерна в этом смысле поэзия С. Г. Фруга, современника и поэтического последователя Надсона. Уже в первом поэтическом сборнике Фруга, вышедшем в 1885 году, звучали знакомые по Надсону мотивы страданья, терпенья и веры в неопределенное лучшее будущее. В стихотворении «Призыв» поэт рассказывает историю своей музы. Он призвал ее в детстве, когда его «душа еще не ведала страданий». Она явилась и велела ему любить и учить любви «живущих в этом мире». Потом, когда в душе поэта шевельнулись первые сомненья, муза приказала ему соединить любовь с верой. Затем, когда он «стал изнемогать под натиском врагов», муза велела ему учить людей страданью и терпенью. Теперь поэт призывает свою музу просветить его, «каким путем идти». Это стихотворение звучит как поэтическая декларация «скорбных» поэтов 80-х годов.
Раздумывая над тем, «каким путем идти», герой Фруга меньше всего склонен выбирать пути непримиримости и непреклонности. Понятие борьбы не имеет у него боевого смысла, он страшится силы во всех видах. В стихотворении «Воле всевышней покорный — с равнин Моавитских…» он повествует о том, как бог презрел моление Моисея и не дал ему вступить в обетованную землю — за то, что тот в свое время в гневе разбил скрижали, подняв руку на камень «немой, беззащитный». «Кроткое слово презрев, ты прибегнул к насилью!.. Нет, ты не вступишь в пределы страны заповедной!» Идеал поэта — мирный, по его представлению, против неправды и лжи можно бороться только обличениями. В этом смысл темы пророка, столь характерной для Фруга и других поэтов того же толка и направления. А пока царит насилие и ложь, надо будить мечту о торжестве правды, об освобождении от «вековых оков» и призывать к единению всех, кто «хоть малое свершил для правды и любви» («Fata Morgana»). Поэт часто вдохновлялся обличениями древних пророков, но их гневные слова и проклятья низводил в своей мирной и кроткой поэзии почти до уровня проповеди «малых дел», а в иных случаях и до апологии терпеливого, хотя и гордого смиренья:
Иногда герой Фруга отваживается роптать на бога «гнева и возмездья», который молчит, «жалея молний и громов», но сам признается в бессилии и слабости своих стремлений и в бесплодности своих порывов:
Скорбь и рыдания, унылое разочарование, поруганные мечты и обманутые надежды, благородные помыслы и сознание бессилья, осуждение настоящего и поэтизация библейского прошлого, добрые мечтания, поэтические абстракции, рифмованные жалобы и рассуждения, прозрачные аллегории — таков устойчивый комплекс поэтических мотивов и средств этого, хотя и однообразного, но искреннего и популярного поэта надсоновской школы.
По преобладающему характеру мотивов и тем к той же надсоновской школе, к «скорбной» лирике 80–90-х годов примыкают не пользовавшиеся шумной известностью Ф. А. Червинский, С. А. Сафонов и — отчасти — очень популярный в свое время Д. М. Ратгауз. Червинский — поэт сомнений, разочарований, упадка духа и в то же время предвосхищения перемен, тоски по новым, смелым людям с новыми мыслями и словами.
Автор хотел бы быть творцом этой новой, утренней и лучистой поэзии, но ясно осознает свое бессилие. Тем сильнее влекли его героические идеалы недавнего прошлого, те «забытые слова», к воскрешению которых звал современников в последние годы жизни Салтыков-Щедрин. В 1889 году после смерти сатирика появился фрагмент его незаконченной последней работы под этим названием. Там были такие тоскливые и жуткие строки: «Серое небо, серая даль, наполненная скитающимися серыми призраками. В сереющем окрест болоте кишат и клубятся серые гады; в сером воздухе беззвучно реют серые птицы; даже дорога словно серым пеплом усыпана. Сердце мучительно надрывается под гнетом загадочной неизмеримой тоски»[9]. «Забытые слова» 40-х и 60-х годов (сатирик писал о них и в «Убежище Монрепо») должны были ожить для того, чтобы покончить с воцарившимся в родной стране удручающим безмолвием, отмеченным печатью погибели. Ф. Червинский в своих «Листках из дневника» (1892) вспоминает об этих «забытых словах» и ждет появления новых сил, которые должны прийти на смену «хилым скептикам» современности; к ним поэт с сердечным сокрушением относит и себя самого, но еще не видит тех, кто должен сменить ему подобных:
В другом стихотворении из тех же «Листков из дневника» поэт говорит о народном бедствии 1891 года — тяжком голоде, постигшем Россию, и о том, как ничтожны поэтические распри между сторонниками «чистого» и гражданского искусства перед лицом великой беды. И песни, рожденные красотой, и скорбь, рожденная «бесплотною мечтой», одинаково бессильны и бесплодны сейчас: «Иная скорбь, иные нужны песни». Этих песен Червинский не создал, но сознание их необходимости звучало в его стихах и придавало особую окраску его скорбным мотивам.
Иными словами, более суровыми и мрачными, о том же писал и Сафонов. Он говорил в своих стихах о ночи, о смерти, о беспросветности и безнадежности. По-надсоновски мечтал он о поэте-пророке, хотя не верил в его появление и желчно восклицал о «поэте наших дней»:
Он мечтал о появлении новых поэтов, сам хотел бы стать одним из них, чтобы создать много новых песен, «песен страстных, сумрачных и жгучих», и в одном из лучших своих стихотворений («Как вы мертвы, образы и звуки!..») красноречиво и сильно взывал о помощи к стихиям природы:
От Червинского, Сафонова и других родственных им поэтов Ратгауз отличается разве лишь большей расслабленностью настроения и явным тяготением к любовной теме, в разработку которой он вносил напевность и мелодичность, привлекавшую к его стихам внимание таких знаменитых композиторов, как Чайковский, Кюи, Рахманинов и другие. Все это создало ему шумную известность, значительно превосходившую скромные достоинства его стихов, а незаслуженная слава, приумножению которой предприимчивый поэт заботливо и успешно содействовал, вызвала у строгих ценителей ироническое отношение к его поэзии и его личности. Широкий же читатель находил в стихах популярного поэта знакомые мысли и чувства, привычные возгласы, недоумения и вопросы.
«Все мы — несчастные, все мы — заблудшие…» — так начинается одна из его стихотворных деклараций. Все грезы и стремления — это не больше, чем призраки, смысл жизненных явлений нам непонятен, потому что «Мы — только атомы жизни случайные, Мира печального гости минутные». Стихотворение «Мне жаль всего…» — развитие этой же темы. Поэт жалеет все сущее, потому что над жизнью тяготеет гнет и все обречены на неизбежное уничтожение. «И в сердце трепетном у нас И мрак, и скорбь, и ночь». Под стук часов мчатся годы и льются слезы, горе терзает людские сердца, и во всем этом не видно ни смысла, ни цели. «К чему вперед сквозь вечный мрак?.. Часы стучат: тик-так, тик-так» («Часы»). В иных стихах Ратгауза видно стремление обрести эту цель и найти этот смысл: «Освети мне даль! Озари мне путь! На грядущее дай хоть раз взглянуть» («Из песен отживших…»); или: «Тяжко нам и жутко бресть во тьме ночной, О, раскрой нам очи, хоть на миг раскрой!» («Вопль слепцов»). Среди этой скорби, этих неразрешенных и неразрешимых загадок, среди тоски и страданий единственная отрада человека — это любовь:
Любовное свидание, истомленное сердце, луна, таинственная даль, и — в финале — «Снова жизни волна Нам несет день тоски и печали» («В лунную ночь») — нечто подобное находили читатели Ратгауза и слушатели романсов, написанных на его слова, во многих и многих его произведениях.
Накануне первой революции и в революционном 1905 году у Ратгауза, как у многих других поэтов того времени, появляются бодрые ноты, призывы к борьбе и надежды на спасение погибающего мира, на победу весны и «любви без конца», которая должна совершиться «под святые аккорды задумчивых лир» («В эти дни», 1904). Эта сентиментальная лексика, эти призывы к «любви без конца», эти «святые аккорды» и эти «лиры» так мало отвечали духу происходивших событий, что вызывали иной раз комический эффект. Недаром В. Брюсов жестоко высмеял стихотворение Ратгауза «К чему?» (1905), призывавшее воюющие стороны во имя всеобщего братства «с тихим плачем» упасть друг другу в объятья[10].
Настроения, близкие к надсоновским, появились, как ни странно, и в стихах сторонников «чистого искусства». У некоторых поэтов старшего поколения давние мотивы отчаяния и тоски, сетования на жизнь, не оправдывающую человеческих надежд, — словом, мотивы, характерные для «лишних людей» дореформенного периода, — незаметно перешли в пессимистические идеи и настроения, широкой волной распространившиеся в период реакции 80-х годов. Так, А. Н. Апухтин в 50-х годах начал писать о тоскливой поре осени, о скуке обыденного, об отсутствии страсти, об одиночестве, о бесплодном ожидании счастья, о привычной печали усталого и больного сердца. Подобные мотивы в поэзии А. Н. Апухтина, звучавшие в условиях конца 50-х — начала 60-х годов как некоторый анахронизм, неожиданно воскресли в 80-е годы. В контексте настроений новой эпохи были восприняты старые, давно забытые стихотворения Апухтина, включенные им в собрание сочинений 1886 года. К прежним стихам присоединились новые, в которых отразились пессимистические идеи, столь характерные для лирики 80-х годов. В стихотворении «Музе» (1883) эти идеи приобретают декларативный характер: голос поэта звучит одиноко в жизненной пустыне, «участья не найдет души изнывшей крик», люди отравили жизнь враждой и клеветой, сама смерть милостивее их.
В лирике Апухтина развертываются психологические антитезы жажды жизни и стремления к смерти, любви и разочарования в ней, веры и неверия — противоречия, хорошо известные по стихам младших современников Апухтина, прежде всего С. Я. Надсона и его подражателей.
Но вот примечательная черта: лирика сомнения, разочарования, тяжких дум у А. Н. Апухтина — в отличие от многих его современников, хотя бы от того же Надсона, — психологически мотивирована не условиями жизни людей его времени, не колоритом эпохи, не историческими обстоятельствами, а личными причинами, частной жизнью поэта или его героя, более или менее наделенного автобиографическими чертами. Скорбные настроения героев апухтинской поэзии, их тоска и отчаяние вызваны любовными неудачами, изменой друзей, пресыщением жизнью, злой судьбой, дурной наследственностью, тяжкими недугами, беспомощностью человека среди враждебных ему стихий — чем угодно, только не духом эпохи, не социальным злом, не «царством Ваала», как это было у его демократических современников. В подтексте жалоб и сетований Апухтина всегда чувствуется личная драма его героя. Иногда эта драма объективируется, герой отделяется от автора резкой чертой, тогда получается стихотворный рассказ, иной раз выдержанный в эпистолярной или монологической форме («Из бумаг прокурора», «Сумасшедший» и др.), но сущность дела от этого не меняется.
Апухтин понимал свою несродность демократическому направлению в поэзии и противопоставлял себя ему — и в 60-х годах и позже. В 1861 году в стихотворном обращении к «современным витиям» он восклицал: «Я устал от ваших фраз бездушных, От дрожащих ненавистью слов!», а в 1877 году в послании «Л. Н. Толстому», видимо в связи с выходом «Анны Карениной», он вновь декларативно заявил о своей привязанности к писателям, воспевающим «вечную красоту», и о своей нелюбви к тем, «кто по земле ползет, шипя на все змеею», и «видит сор один», то есть к отрицателям и обличителям. В своем отталкивании от писателей гражданской демократической школы он доходил даже до отрицания профессиональной писательской деятельности, рассчитанной на широкого читателя, он предпочитал писать для себя самого и немногих избранных и даже высказывал сожаление (быть может, демонстративное) о том, что его поэма «Год в монастыре» «осквернена» типографским станком. Ему нравилась поза аристократического дилетанта, и в шутливом подражании пушкинской «Моей родословной» он заканчивал свои строфы возгласом: «Я дилетант, я дилетант!» или «Что ж делать мне, я дилетант!», а в конце стихотворения поставил даже: «Я, слава богу, дилетант…»
Но, говоря так, Апухтин был явно несправедлив к себе: он был профессиональный поэт, со своим голосом, со своим поэтическим обликом, гораздо более интересным и значительным, чем та маска, которую он любил надевать на себя.
Жизнь не позволяла Апухтину уйти от ее тревог, она вторгалась в его стихи и порождала такие мотивы, которые далеко отходили от декларативных заявлений поэта. В стихах Апухтина 80-х годов, при всей суженности их содержания, видна все-таки искренняя неудовлетворенность современной жизнью. Пусть каждое отдельное стихотворение говорило лишь о личных мотивах тоски и разочарования, но слишком много человеческого горя отразилось в них, чтобы это могло быть порождено только личными обстоятельствами. Художественный мир писателя не существует сам по себе, он воспринимается в контексте литературного движения эпохи, и в этом контексте поэзия Апухтина приобрела смысл гораздо более широкий, чем думалось, быть может, самому поэту, и уж во всяком случае далеко выходила за узкие рамки камерного пессимизма.
К тому же поэтическому поколению, что и Апухтин, принадлежит К. К. Случевский, и в литературной судьбе у них много общего: оба печатались в начале пути в «Современнике», оба разошлись с демократическим лагерем, оба почти не участвовали в литературной жизни 60-х годов, оба возвратились в литературу в 70-х годах и приобрели популярность в следующее десятилетие. Наконец, оба считались сторонниками «чистого искусства», хотя по содержанию своего творчества не были ими вполне. К Случевскому это относится еще в большей степени, чем к Апухтину.
Современный Случевскому критик В. В. Чуйко так сказал о поэте: «Он своего рода желчный ритор и резонер»[11]. В одном из поздних стихотворений («Я видел Рим, Париж и Лондон…», 1897) Случевский обронил характерное признание: «Я никого не ненавидел. Но презирал — почти всегда», — и в этих словах схвачено нечто в высшей степени для Случевского существенное.
В самом деле, его поэзия — это не поэзия гнева и ненависти, хотя в ней бесспорно сильна сатирическая струя; его сатира вдохновлялась именно презрением, холодным и мефистофельски ядовитым. Недаром Мефистофель — один из любимых образов Случевского, один из главных героев его поэзии. Ему посвящен целый цикл («Мефистофель»), едва ли не важнейший в наследии Случевского. «Мефистофельская» позиция поэта сказалась и в его цикле «Из дневника одностороннего человека». Односторонним он назван потому, что видит в современном мире только плохое, вернее, гадкое, — не зло, а мерзость, не ужасное, но отвратительное.
Современный исследователь творчества Случевского справедливо отмечает: «Та критика окружающей действительности, которую мы встречаем в стихах Случевского, является, конечно, „критикой сверху“. Она не мешала поэту писать так же, как это делали Майков и Фет, стихи на случай в монархическом духе… — стихи, лишенные поэтической ценности. Зато в тех случаях, когда поэт давал волю своему общественному негодованию, обличительной иронии, как в „Дневнике одностороннего человека“, он достигал такой степени резкости, какой мы не найдем ни у кого из названных выше поэтов»[12]. Вот почему Случевский только очень условно может быть отнесен к поэтам школы «чистого искусства», его связь с ними более декларативная, чем фактическая.
В значительной степени то же самое можно сказать и о другом поэте, также причисляемом и причислявшем себя к этой школе, — об А. А. Голенищеве-Кутузове. Если говорить о декларациях, то у Голенищева-Кутузова можно найти много стихотворений на тему, весьма популярную среди сторонников «чистой поэзии»: «Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв…». Поэт часто отказывается от борьбы — ради всеобщего примирения, сострадания и милосердия. Вопли жертв терзают его слух, и он хотел бы, чтобы богачи и бедняки объединились в общем душевном порыве ради прекращения «всепожирающей войны» между людьми («Мольба», 1877). В другом стихотворении, «На шумном празднике весны» (1877), он также призывал к душевному спокойствию и тихой кротости:
Итак, ни борьбы, ни тревог, ни страстей, ни даже укора и упрека, одно только беззлобие, покой и тихое созерцание — вот идеал поэта, стремящегося оберечь свой внутренний мир от грубых несовершенств жизни. Характерна в этом смысле пейзажная лирика Голенищева-Кутузова, обращенная внутрь души поэта, а не к объективному миру природы, отмеченная чертами условной красивости и поэтической декламации. В его широко известном стихотворении «Прошумели весенние воды…» (1884) перед нами не столько живые картины природы, сколько традиционные приметы условно-литературной «поэтичности»: воды и грозы, гиацинты и розы и т. п. да патетически умиленные возгласы, выражающие восхищение поэта им же самим сочиненной красотой:
Даже в стихотворении, которое носит такое, казалось бы, конкретное название «Родному лесу» (1885), — все тот же литературный пейзаж, без определенных внешних черт, без зрительных образов, без вкуса, цвета и запаха, — это даже не пейзаж в точном смысле, а, если можно так сказать, пейзажный повод для лирико-психологической декламации на тему о вечном отдыхе и безмятежном покое:
Такие мотивы были в духе и вкусе «чистой поэзии». Впрочем, это только одна сторона дарования Голенищева-Кутузова, дарования скромного, но не лишенного своеобразия. При всем тяготении к чистой созерцательности и отрешенности от жизни, Голенищеву-Кутузову знакомы и совсем другие настроения и темы. Уже в раннем сборнике «Затишье и буря» (1878) помещено несколько стихотворений в духе рефлективной поэзии, содержащих мотивы недовольства собою как раз за склонность к примирению и покою, за «нищету и бессилье» духа. В послании «К Н-у», в надрывной и несколько унылой исповеди, рядом с самообвинением звучит и надежда на возможность нравственного возрождения, на то, что, быть может, «недалек обновленья час». И эту нравственную перемену поэт понимает как конец самоуглубления, чуть ли не как разрыв с привычной средой, как возвращение к миру, к родине и простому народу:
При всей наивности выражения и душевной элементарности этого порыва, он характерен для Голенищева-Кутузова и не случаен в его поэзии. В том же сборнике, в стихотворении «Расскажи мне, ветер вольный…», этот ветер, несущийся от стран «не богатых, не свободных», поет и стонет про несчастных людей, «про их неволю, Про великие их скорби, Про неверную их долю».
Порою в стихах Голенищева-Кутузова отражаются порывы, правда бессильные и расслабленные, уйти от «суетных пиров» в родную глушь и там «страдать глубоко» «под шум и пение метелей и снегов» («Порой среди толпы ликующей и праздной…»). В этих стремлениях и в этом бессилии, в этом покаянии и этой жертвенности слышится нечто надсоновское, нечто от настроений демократической интеллигенции 70–80-х годов, с ее особым психологическим комплексом, напоминавшим умонастроение и самочувствие «лишних людей» предшествующей поры. У Надсона и близких ему поэтов ощущение собственного бессилия соединялось с ожиданием «пророка», который должен прийти, научить и увлечь за собой на подвиг во имя справедливости и правды. То же видим мы и у Голенищева-Кутузова. В одном из его стихотворений безумная и алчная толпа пирует вокруг золотого тельца, а поэт, при виде этого тягостного зрелища, тоскует о новом пророке:
Здесь все характерно для поэтической исповеди человека 70–80-х годов, потрясенного «царюющим злом», «царством Ваала», господством «золотого тельца»: и лексика, и образность, и аллегоризм, и, конечно, само настроение — «надсоновское» или, точнее, — «преднадсоновское», потому что, когда сборник Голенищева-Кутузова «Затишье и буря» вышел в свет, Надсон еще только начинался.
Такие мотивы возникали у Голенищева-Кутузова на всем протяжении его поэтической деятельности. Жалобы на жизнь, недовольство своим поколением, прозябающим «с тоской в душе и холодом в крови, Без юности, без веры животворной», недовольство своими сомнениями и усталость от них — таковы устойчивые темы Голенищева-Кутузова, роднящие его с настроениями поэтов гражданской школы 80-х годов. Унылая современность, тоскливая жизнь, безрадостное настоящее порождают в поэзии Голенищева-Кутузова видение иного, счастливого мира, без вражды и борьбы, такого мира, «Где отдых, и тень, и любовь, и привет, Каких на земле не бывало и нет» («Как странник под гневом палящих лучей…», 1887).
Эти мотивы большей частью носят у Голенищева-Кутузова отвлеченный характер, иной раз даже с мистическим налетом, реальные черты современной жизни только слегка просвечивают в его стихах сквозь беспредметные жалобы, но иногда недовольство судьбой оборачивается у него (как и у Апухтина, например) против конкретных социальных условий современного общества. Тогда возникают такие произведения, как суровые и сильные стихи, положенные на музыку Мусоргским (вокальный цикл «Песни и пляски смерти»). У Голенищева-Кутузова эти стихи связаны с мистико-пессимистическими устремлениями за грань земной жизни, туда, где сияет «тихий свет иного бытия» «под солнцем вечного покоя и любви» («Прекрасен жизни бред…», 1884). Но взятые вне этого контекста они получали иной смысл: в них чувствовалось неприятие не столько мира и жизни, сколько тяжких диссонансов социального строя. Этим-то они и были близки Мусоргскому, которого всегда влекла мрачная изнанка жизни; в его музыкальном истолковании стихи Голенищева-Кутузова приобрели почти народническое звучание. В особенности это относится к страшному рассказу о том, как во время злой снежной метели, в ночном мраке, в полном безлюдье, измученного «горем, тоской да нуждой» мужика «Смерть обнимает, ласкает, С пьяненьким пляшет вдвоем трепака, На ухо песнь напевает» («Трепак»).
Со стороны Голенищева-Кутузова все это была, однако, только невольная уступка духу времени, сам он мало ценил свои произведения, подобные «Трепаку». Он не хотел смешиваться с поэтами демократического направления и вообще с «защитниками свободы». Он призывал не верить всем, кто говорит «свобода не обман», и патетически взывал к читателям:
Единственная свобода, которую он допускал, это была свобода слова, в защиту которой он поместил в 1884 году красивое и звучное стихотворение «Для битвы честной и суровой…». Там были такие патетические, сильные строки:
Голенищев-Кутузов дорожил этим стихотворением и видел в нем свое исповедание веры. Когда в 1904 году он был назначен в комиссию Д. Ф. Кобеко для обсуждения вопросов печати, он напечатал открытое письмо, в котором напомнил эти свои старые стихи, что, впрочем, не помешало поэту занять в этой комиссии крайне правую позицию, вызвавшую возмущение не только со стороны председателя, но даже и епископа Антонина и самого Суворина. Либеральные настроения (хотя бы умеренные) были у Голенищева-Кутузова очень шатки, а реакционные — очень устойчивы. Но логика общественной жизни сделала свое дело, и реакционные декларации Голенищева-Кутузова были скоро забыты, так же как и его стихотворные призывы к созерцанию и покою, выражавшие «буддийское настроение в поэзии» (термин Вл. Соловьева), а стихи, подобные «Трепаку», или даже такие, как «Для битвы честной и суровой…», запомнились и приобрели смысл более широкий и более радикальный, чем хотелось самому поэту.
Пессимистически-созерцательные мотивы, звучавшие в поэзии Голенищева-Кутузова, разумеется, не были только его личным достоянием; они широко распространились в лирике 80–90-х годов. Показательна в этом смысле поэзия С. А. Андреевского, в которой легкая меланхолия соединялась с легкими гражданственными настроениями. Это соединение, дававшее исход и недовольству настоящим, и чувству умиротворяющей пассивности, стало самым распространенным в поэтическом обиходе 80-х годов. В стихотворении С. Андреевского «Оглянись: эти ровные дни…» дана законченная формула такого направления. С одной стороны, поэт говорит о законности «уныния» в наше тягостное и бесцветное время:
С другой же стороны, поэт предостерегает от чрезмерного увлечения этим унынием и призывает не складывать рук:
В этом его идейная программа, его поучение. Симпатии поэта не на стороне людей здравого смысла, стремящихся к личному благополучию, ему милее люди, которые умеют служить «своим мечтам» с жертвенным бескорыстием:
Здесь либерально-гражданские мотивы приобретают уже политический смысл и теряют черты расслабленности и уныния.
Зато в других стихах Андреевского (и их большинство) это «уныние» господствует и создает основной тон его поэзии. Поэт скорбит в своих печальных стихах о быстротечном времени, о безвозвратности ушедшего, он любит грустные афоризмы, как, например, такой:
Он грустит, вспоминая милые тени отошедших, и говорит о своей грусти стихами, напоминающими давно ушедшие времена сентиментализма:
Здесь все характерно для Андреевского: он поэт «тихой тоски», «безропотной и нежной» скорби, далекой от отчаяния, его «уныние» мечтательно, его поэзия воспоминаний и элегических сетований лишена бурных порывов и страстей. Он не боится при этом архаичности и иной раз пишет совсем в духе Жуковского:
Это звучит так, как будто не было Бодлера, которого Андреевский переводил; как будто не было Некрасова, которого он, в качестве критика, проницательно и ярко оценивал; как будто не было Случевского, поэта меньшей величины, но так же далекого от сентиментально-романтической идилличности, как и его великие современники и предшественники. Архаичность Андреевского вряд ли может быть истолкована как случайность или причуда, — это был, видимо, принцип. Поэт уходил от современности, погружаясь в стилистику других эпох или в мир других поэтов, создавая своеобразные перепевы, как в поэме «Довольно», написанной на тему одноименного произведения Тургенева. Не случайно, конечно, и то, что из тургеневского очерка были взяты только личные темы и оставлены в стороне как мотивы космического пессимизма, так и политические тирады, и сатирические обличения.
Поэма «Довольно» — это переложенный в стихи чужой текст, то есть самый яркий пример отраженной поэзии; в других случаях у Андреевского появляются откровенные перифразы, явно рассчитанные на соотнесение с оригиналом. Так, стихи Андреевского «В саду монастыря, цветущую как розу, Я видел в трауре Мадонну Долорозу» («Dolorosa») прямо намекали на стихи Пушкина «Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел Нереиду». Такие и подобные стихи Андреевского задуманы были как отражение поэзии, а не действительной жизни. Эта жизнь с ее неправдой и злом, с ее грубой корыстью и грубой прозой была хорошо знакома Андреевскому-юристу, Андреевский-поэт допускал ее в свои стихи, только пропустив сквозь призму меланхолии и погрузив в сферу поэтических отражений. Как мы видели, Андреевский был не чужд мотивам гражданской скорби, но злоба дня в прямом виде была ему несродна. Поэма «Мрак», намекающая на пушкинскую «Чернь», построена как разговор Поэта с Духом воспоминаний; после сетований на людей (они — «плоды случайные земли»), на современное поколение, живущее «без божества, без вдохновенья» (эти стихи взяты эпиграфом к поэме), на жизнь, порождающую скорбь духа, Поэт произносит слова, звучащие как декларация:
Когда же повседневное и злободневное появляется все-таки в поэзии Андреевского, оно преображается в духе общих стремлений поэта. Так, в поэме «Обрученные» с подзаголовком «Из хроники происшествий» рассказывается об одном случае из жизни (быть может, подлинном) — о самоубийстве молодого человека. Потрясенный смертью своей юной возлюбленной, он ранит «лезвием стальным» «верх руки лилейной» у покойницы, потом этим же лезвием делает порез на своей руке — и умирает. Это происшествие настолько необычно и, в поэтическом освещении Андреевского, настолько романтично, что от злобы дня в нем почти ничего не остается. Оно важно поэту тем, что дает возможность вспомнить библейский афоризм «Сильна любовь, как смерть!» и закончить рассказ из хроники происшествий словами о вневременной сущности повседневной жизни:
«Мелкая волна» бытовой жизни сама по себе не пользовалась большими правами в поэзии Андреевского, он наблюдал ее как бы с высоты верхнего этажа конки (см. «На крыше конного вагона…»), скользя по ней беглым взором, не углубляясь и не задерживаясь. В центре же его поэзии был внутренний мир современного человека, не знающего ни радости, ни отчаяния, но ощутившего в душе «холодный гнет и то страданье без забот, Что называется смиреньем Пред неизбежною судьбой…» («На утре дней»).
К сборнику своих стихотворений (1886) Андреевский избрал такой эпиграф из Эдгара По: «Красота есть единственная законная область поэзии; меланхолия есть законнейший поэтический тон». Этот эпиграф мог бы подойти к поэзии Поликсены Соловьевой, в стихах которой в 90-е годы и в начале нового века звучал тот же меланхолический тон. Герой ее поэзии, «измученный тяжкой борьбой», хотел бы «на незримых крылах» улететь «в край далеких и светлых видений».
Стихотворение это написано от лица мужчины, как и многие другие стихи Поликсены Соловьевой, что подчеркивало безличность и всеобщность их содержания и тона. Их героем был современный человек, одинокий, ни во что не верящий и заблудившийся в холодном мире: «В этих бледных снегах мне не видно пути, Я один и не знаю, куда мне идти» — в этом вся его исповедь («В этих бледных снегах…»). В поэзии Соловьевой люди всегда одиноки, «они все вместе — и одни», и даже тех, кто рядом, «жизнь разделяет, как стекло» («Люди»). В этом сонмище одиночек все замерло, и процесс жизни совершается, ничего не меняя. В неподвижном и равном себе мире «Счастья нет, есть только отраженье Неземного в темноте земной». Так начинается одно из стихотворений Соловьевой 1901 года, и в этом афоризме весь его смысл. В стихотворении того же года «Тайна смерти» тема расширяется: здесь звучит мысль о призрачности самой смерти, ее тоже нет, есть «Проклятье, боль, уныние, забвенье, Разлука страшная, — но смерти нет». Эпитет «страшная» здесь только дань поэтической инерции: в художественном мире Поликсены Соловьевой ничему не радуются и ничего не страшатся. Триумфатор не может насладиться радостью победы: «Ему слышатся вопли и стон, Это стон побежденных врагов» («Победил он могучих врагов…»). Грешные души низвергнутых в ад не чувствуют ни страха, ни печали:
Революционные события 1905 года только на миг всколыхнули этот мир. Поэтесса увидела в завихрившейся жизни своеобразную красоту, и красота показалась ей грозной, зловещей, но в то же время животворной. Поэтесса ощутила себя участником великого события и по-своему прославила его: она восприняла все совершающееся как нечто апокалипсическое, как черный бунт против солнца и огня, но ради их же утверждения, чтобы заново их увидеть сквозь бурю и тьму. Стихотворение, датированное 1905 годом и ему посвященное, начинается словами: «Мы пели солнцу в былые годы» — и кончается так:
В другом стихотворении того же бурного года поэтесса придает символический смысл пейзажу поздней осени:
Когда буря отшумела и «воскресенье на земле» не совершилось, Соловьева вернулась к своим прежним, исконным темам и настроениям. В 1913 году она откликнулась на первые полеты авиаторов стихами, полными меланхолии и скептицизма:
В этом недовольстве жизнью, ее бескрылостью и безличностью, ее мертвенностью, в этих пессимистических обвинениях против нее, в этой ссоре с жизнью был все-таки своеобразный знак связи с ней. Другое дело те сторонники «чистого искусства», которые наглухо отгородили себя от жизни и из этой отрешенности сделали свое знамя. Примером таких поэтов может служить К. Н. Льдов. В своих поэмах и стихах Льдов, впрочем, также отдал дань модным темам своего времени, но он последовательно лишал эти темы их злободневного смысла. Так, в 80-х годах он писал о самоубийствах в среде молодежи («Сосед», лирический рассказ; «Газетчик», будничная поэма), но в его изображении все это были бытовые случаи, не имевшие широкого значения, рассказаны они были, к тому же, с сентиментальными интонациями и примирительной моралью в таком, например, духе:
Достоевский сказал однажды: «Через большое горнило сомнений моя осанна прошла». Поэты, подобные Льдову, возглашая свою осанну, не знали никаких сомнений. Даже строки из «Экклезиаста» о «суете сует» не нарушают спокойствия духа отрешенного от земных скорбей поэта. В отрывке «Экклезиаст» Льдов восклицает:
Стремясь обнять «всю вечность», Льдов «обнимал» только временные настроения, характерные для периода возрождения «чистой поэзии» в 80–90-х годах.
После появления в «Северном вестнике» статей А. Л. Волынского, провозгласившего принципы «чистого идеализма», направленные против революционно-демократических традиций в литературе и критике, Льдов в этих статьях нашел свою идейную опору. В предисловии к сборнику «Лирические стихотворения» он прямо заявил об этом. «Некоторые из статей его (Волынского. —
Многие стихи Льдова представляют собою простые иллюстрации к этим его философским идеям и настроениям. Внешний мир почти совсем исчезает из поля его зрения, «внешние формы и краски» (говоря его словами) заменяются абстрактными понятиями и становятся поводом для размышлений и лирических деклараций в духе идеалистической философии. Стихотворение Льдова «Среди волнений мимолетных…» заканчивается так:
В стихотворении «Ребенком к прелести созвучий…» Льдов рассуждает (именно рассуждает!) о поэзии, о ее сущности и значении; в ее певучем языке он видит, конечно, не что иное, как «отголосок божества», а отсюда для него один только шаг к поэтическому умозаключению; «Не так ли скованная телом Душа бессмертная моя Парит свободно над пределом Земного бытия?» Истина является поэту легко и свободно даже в сонных видениях: «Мне в грезах истина сияет, И путь к создателю открыт, И кто-то разум вдохновляет, И кто-то сердцу говорит…» В этих мистических настроениях поэт находит источник бесконечного оптимизма, — даже видения смерти, посещающие его иногда ночною порой, не в состоянии нарушить его восторженного настроения: «Если так, то сбрось покровы: Очи страстные готовы К созерцанью красоты… Это ты!» («Ночь. Не сплю, томит забота…»). В мире для Льдова все гармонично и стройно, все управляется незримою рукою божества, вселенная движется по воле провидения, и звезды совершают от века намеченный богом полет.
Между тем, по мысли Льдова, тревога человека и человечества напрасна; ни страдания, ни зло, ни грехи этого мира не должны никого смущать, как не смущают они автора, окончательно постигшего смысл мировой жизни: «чистое сознанье Влечет мою мечту к престолу божества… И мнится, самый грех и самое страданье — Всего лишь грани вещества». Так в сознании поэта противоречивые явления нашего мира, «как грани без числа, В смешении добра и трепетного зла Сливаются в одно прозрачное сиянье» («Я не могу смотреть с улыбкою презренья…»).
Стихи Льдова пестрят словами: «божество», «святая истина», «невоплощенная красота», «алтарь», «непостижимое», — и в них растворяется для него весь внешний и внутренний мир. Даже в глазах своей возлюбленной экзальтированный поэт видит все те же вечные категории: «В заботах дни мои влача, Забыв для временного вечность, Я в них увидел два луча, Блеснувших в бесконечность» («Как я люблю в твоих глазах…»). Природа у Льдова иной раз антропоморфизируется, но он стремится в ней увидеть не человека вообще, а некоего мистика, погруженного в «напевы божества», в благоговейные молитвы, в мечты о мировой любви («Покорствуют сердца закону тяготенья…», 1888) и о «вековечном свете» («Отшельник», 1889).
Такая поэзия, совпадавшая для Льдова с восторженным и, как он писал в цитированном выше предисловии, «если осмелюсь так выразиться, молитвенным настроением», и должна была, по его мысли, заменить утилитарную гражданскую поэзию, представители которой глядели на мир «исключительно телесными глазами, ища в картине содержания не таинственного, а наиболее понятного, наиболее близкого к заурядной действительности…». По поводу этих претензий Льдова П. Ф. Якубович заметил в рецензии на его сборник 1897 года «Лирические стихотворения»: «Льдов осмеливается утверждать, что прошли те времена, когда русское общество могла увлекать и трогать „муза мести и печали“, эта „бледная, в крови, кнутом иссеченная муза“, и что настал праздник для яснолобых эстетов и декадентов. К счастью, этот праздник ему приснился, и русское общество не дожило до такого позора»[14].
Рядом с Льдовым может быть поставлен Д. Н. Цертелев. Как и Льдов, он был страстным поклонником Фета и сторонником «чистой поэзии» с философской окраской. Земной мир для него только отсвет мира духовного, смысл его непознаваем; человек, как и каждое живое существо, «есть только буква вечного Глагола, Минутный отблеск дня его» («Не думай тайну вечного творенья…»). Идеал поэта — мистическое созерцание миров иных, погружение во тьму нирваны, покой небытия («Когда б я мог порвать оковы тела..»). В лирике личной, интимной поэта влечет не любовное счастье (оно недостижимо), а тихая грусть прощанья. От былых желаний и надежд остается «одно только слово, И это печальное слово — прости!» («Мы долго шли рядом одною дорогой…»). Резиньяция, отказ от жизни действительной с ее бесплодной борьбой, минутными благами и минутными богами («Не сотвори себе кумира…»), порывания к вневременным, абсолютным ценностям — таков дух и тон поэзии Д. Н. Цертелева.
Как ни поверхностно было то идеалистически-философское направление, которое стремились придать своей поэзии К. Льдов и Д. Цертелев, самое это стремление было характерной чертой времени Философский идеализм различных оттенков становится в это время особенно активным и стремится занять то место в общественном сознании, которое раньше принадлежало материализму Чернышевского и его последователей. Уже народнические мыслители, как известно, во многом отошли от Чернышевского, хотя и считали себя его сторонниками. Что же касается его противников, то они объявили открытый поход против Чернышевского и его школы. Так, упомянутый выше A. Л. Волынский прямо солидаризировался с оппонентом Чернышевского Юркевичем. На страницах «Северного вестника» Волынский выступал с пропагандой неокантианства, популяризируя в своих статьях аналогичные течения на Западе. Увлечению неокантианством отдал дань и близкий к народничеству В. В. Лесевич (в конце 80-х годов он перешел к эмпириокритицизму Р. Авенариуса и стал первым в России популяризатором его учения). В этом идеалистическом течении едва ли не первое место принадлежало философу и поэту B. С. Соловьеву.
Свой поэтический идеал Владимир Соловьев видел в лирике Фета, которого он рассматривал как прямого наследника Пушкина. Однако сам Вл. Соловьев далеко не был последователем Фета: Фет был для него слишком конкретен и материален. В частности, в пейзажной лирике Вл. Соловьева внешний мир как бы дематериализуется. В природе, в «явном таинстве ее красоты» поэт стремится увидеть сочетание «земной души» с «неземным светом» («Земля-владычица! К тебе чело склонил я…», 1886).
В другом, более позднем стихотворении Вл. Соловьев восклицает:
И это не было для него только декларацией, — он последовательно проводил этот принцип в своей поэзии. Реальная картина природы у Соловьева часто намечена двумя-тремя штрихами, как бы условными признаками, все остальное — мерцанье «неземного света». Так, в стихотворении «В Альпах», рисуя картину гор и моря, поэт ограничивается одним двустишием и не стремится к разнообразию красок: для изображения внешнего мира ему достаточно одной краски («Синие горы кругом надвигаются, синее море вдали»). Бесконечно более важны для него не впечатления, даже не смутные настроения, навеваемые природой, а нечто такое, чему нет названья на языке образов или чувств. Какие бы картины реального мира ни входили в поэзию Соловьева, они находят себе место в какой-то особой сфере:
Это относится не только к образам природы, но и к изображению внутреннего мира человека. Психологическая лирика Вл. Соловьева так же лишена конкретности и так же наполнена мистическими идеями, как и лирика пейзажная. В стихотворении «Бедный друг! истомил тебя путь…» (1887) намечены контуры вполне реальной любовной драмы, но не на ней сосредоточено внимание поэта, а на философском итоге, замыкающем стихотворение:
Все стихотворение, в сущности, и написано ради этого афоризма, он имеет самодовлеющее значение, предшествующие строки лишь слегка мотивируют его.
Очень часто житейские коллизии у Вл. Соловьева исчезают вовсе, тогда возникает философская лирика в чистом виде, нередко появляются стихотворные рассуждения на религиозные темы. Таких стихов у Вл. Соловьева много, и тема их одна: «средь суеты случайной, В потоке мутном жизненных тревог Владеешь ты всерадостною тайной: Бессильно зло, мы вечны; с нами бог» («Имману-Эль», 1892).
В поэзии Соловьева нашли отражение и его излюбленные политические идеи, восходящие к славянофильской философии истории — в частности, к традиционно славянофильскому противопоставлению Востока и Запада. Некогда древняя Эллада победила «стада рабов» Ирана, а «царственный орел» Рима «силой разума и права» дал миру единство; так установилось политическое и идейное господство Запада, но все-таки — «свет с Востока», потому что душа вселенной тоскует о мире и любви. Россия должна будет внести в жизнь человечества это начало примирения, в этом ее историческая миссия. Стихотворение «Ex oriente lux» (1890), в котором развернута эта концепция, заканчивается таким возгласом:
«Восток Ксеркса» — это, конечно, символ грубой силы и порабощения, говоря конкретно — самодержавный деспотизм. Вл. Соловьев отвергал его, не предполагая, разумеется, никаких революционных преобразований, но даже и очень умеренный либерализм его политических стихов привлекал к их автору сочувствие широкой публики, жадно ловившей всякое проявление политической оппозиционности, где бы и в чем бы оно ни выражалось. А у Вл. Соловьева политические мотивы и настроения появлялись нередко, они окрашивали иной раз даже его пейзажные стихи. В стихотворении «Сайма в бурю» (1894), например, пейзаж воспринимается как политическая аллегория. Озеро «плещет волной беспокойною», стремясь выбиться из гранитных оков, и это зрелище радует поэта.
В стремлении к свободе Вл. Соловьев видел что-то стихийное, первобытное, неистребимое. Пока существуют «гранитные оковы», до тех пор будут волнения, бури и спор с враждебными судьбами. Покой и мир в оковах счастья не приносит.
Однако не эти политические иносказания определяли общий тон и стиль его поэзии. Вл. Соловьев воспринимался прежде всего как автор лирико-философских этюдов, далеких от злобы дня, как утонченный поэт «мыслей без речи и чувств без названия». Поэзия Вл. Соловьева с ее подчеркнутой духовностью, отрешенностью от материального мира подготовила путь русским символистам, которые считали Соловьева своим предшественником и учителем.
Первые шаги русского модернизма как литературного направления связаны были и с идейным кризисом политической системы старого народничества. Отказ от революционной теории и практики выражался в переходе к либеральным утопиям и либеральному прожектерству у одних и в полном отчуждении от каких бы то ни было политических, гражданственных стремлений — у других. Подобно тому как публицисты «Недели», сторонники теории «малых дел», провозгласили разрыв со старыми демократическими традициями, политическим наследством 60-х годов, некоторые литераторы, когда-то близкие к демократическому литературному движению, уже в 80-х годах демонстративно заявили о своем отказе от старых литературных традиций.
В 1884 году в киевской газете «Заря» появились статьи H. М. Минского и И. И. Ясинского, представлявшие собою декларацию открытого разрыва с принципами «утилитаризма» и гражданственности. В конце 70-х — начале 80-х годов оба автора этих статей стояли на левом фланге литературного движения. И. Ясинский был постоянным сотрудником «Отечественных записок», где он помещал рассказы с ярко радикальной окраской. Н. Минский также начал свою деятельность гражданскими стихами, он сотрудничал к тому же в нелегальных народнических изданиях. Теперь оба писателя рассматривают свой прежний путь как идейную ошибку, оба отрицают «учительное» значение искусства, сводят роль его к эстетическому наслаждению — и в нем одном видят подлинное счастье человека. Критерием художественности Н. Минский объявляет одну только искренность, независимую от жизненной правды. Верность природе, с его точки зрения, не есть закон искусства. Поэт, рисующий мир таким, как он ему кажется, создает новую действительность, новую природу, и в этом его преимущество перед ученым, который ничего не создает, а лишь открывает законы мира, существовавшие до него.
Отказ от гражданственности, от принципа художественной правды, апология художественного субъективизма — вот то новое, что появилось в середине 80-х годов у народнического поэта, а Минский был не просто близок к народничеству, он был связан с его революционным крылом. Он писал о народном горе, о «русской печали», стыдливой и робкой, и о народных слезах. «Нам эти слезы без числа Родная муза сберегла», — восклицал он в стихотворении «Наше горе» (1879). Он предсказывал неизбежность революции и в стихотворении «Пред зарею» (1878) с эпиграфом из пророка Исайи: «Приближается утро, но еще ночь», нарисовал аллегорическую картину гнетущего сна перед близким рассветом; радикальный смысл этих иносказаний был понятен всем. В большой драматической поэме «Последняя исповедь» (1879), напечатанной в «Народной воле», он показал осужденного на казнь революционера. Священник накануне казни говорит ему слова утешения и последнего напутствия, осужденный гордо отвергает лживые утешения религии. Но доброта священника трогает его, и он благодарит своего собеседника как человека, ненавидя как служителя ложного учения. В литературе 70–80-х годов вопрос о хороших людях на плохих местах, о служителях зла, не ведающих, что творят, волновал многих. Революционно настроенные люди в то время слишком часто сталкивались с сознательной злобой врагов, чтобы их могла не трогать бессознательная доброта представителей чуждого мира. Вспомним известный рассказ В. Г. Короленко «Чудна́я», в котором этой теме была придана особая острота. Человек из народа, по темноте своей ставший жандармом, проникается невольной симпатией к ссыльной девушке — в таком сюжете было нечто наталкивающее на важные мысли о взаимоотношениях революционеров 70-х годов с темными и отсталыми слоями народа, и это трогало и волновало. Выраженная у Минского более мелко, более ходульно и мелодраматично, эта тема захватывала сама по себе, и автору «Последней исповеди» охотно прощали явные несовершенства исполнения.
Другое дело его поэма «Белые ночи» (1879). В ней ясно видна характерная для Минского двойственность, явившаяся источником зигзагов, колебаний и поворотов, которыми изобиловал его литературный путь. В «Белых ночах» мы слышим свободолюбивые призывы: «Пусть грохочет буря, пусть гроза бушует», и в то же время звучит отказ от этих смелых призывов. Оказывается, поэта пугает возможность народного бунта:
Характерны эти призывы к «учителю», это признание в собственном бессилии найти правильный путь. У одних это было формой перехода к активным настроениям, к мотивам борьбы, у других — оправданием отказа от них. Минский был в числе последних. В тех же «Белых ночах» поэт признается, что в его душе «все громче голос тайный рыдает и зовет» к любви и примирению, свое призвание поэт видит не в том, чтобы звать к борьбе, а в том, чтобы «разгонять грозу» в сердцах людей «любви могучим словом». Впрочем, противоположные настроения — борьбы и примирения — были почти равноправны в сознании Минского, в этой двойственности он видел едва ли не знак отличия поэта, и так было даже в пору самой яркой «революционности» Минского. В поэме «Гефсиманская ночь» (1884), где евангельская тема жертвенного страдания за правду внешне разрабатывается в духе и стиле радикально-народнической поэзии 80-х годов, Минский прославляет беззаветную жертвенность, клеймит предательство, но в то же время он оправдывает тех, кому сомнения не дают силы нести свой крест, и прощает отступников. В прощении он и видит форму примирения жизненных противоречий. Стихотворение «Прокаженный» (1885) открывается эпиграфом из Платона: «…Бог, желая примирить столь враждебные противоположности, как скорбь и радость, срастил их вершины»; и рассказывается в нем о том, как несчастный прокаженный в одну счастливую ночь простит всех, кто мучил его от рождения, и в эту ночь прощенья изведал величайшее счастье.
Вскоре, впрочем, Минский отошел от обеих своих тем — и от темы борьбы, и от темы примирения: обе они оказались для него слишком гражданственны. Его привлекла поза поэта, ушедшего в себя, в свое скорбное одиночество, разочарованного во всем и гордо возвышающегося над людьми, способными чего-то искать я к чему-то стремиться. Некогда он сам был таков, но теперь все переменилось:
Герои поэмы «Дума» (1885) риторически спрашивает:
В этом состоянии разуверившийся и печальный поэт отказывается от «высоких слов», которые произносил еще так недавно:
И если он иной раз и ждет еще «пророческою слова» и взывает к «пророку любви» («Есть гимны звучные…», 1887), то это не мешает ему больше всего быть занятым собой, своей необыкновенностью, своей способностью совмещать необъятные противоречия.
Эту погруженность в себя и даже проще — любовь к себе Минский объявил высшей нравственной ценностью в философском трактате «При свете совести» (1890). Главным двигателем человеческих поступков философствующий поэт считает эгоистическое самолюбие. «Безгранична, как небесные пространства, неизмерима, как вечность, сильна, как тяготение звезд, любовь каждого к самому себе» — таково основное положение Минского. Прежде всего любовь к себе проявляется в стремлении первенствовать над своим ближним; поэтому гармония человеческих интересов невозможна. Затаенное желание каждого человека, если бы оно было высказано им по совести, выразилось бы в таком монологе: «Я желаю стоять на возвышенном средоточии земли, чтобы все люди, склоненные, толпились кругом и славили меня, как единственный источник бытия и радости… Я желаю, чтобы моему имени воздымалось и курилось столько алтарей, сколько на земле холмов и гор… Я желаю — если мне нельзя жить вечно, — чтобы в час моей смерти все люди добровольно решились бы перестать жить, чтобы они сожгли красивые здания, изорвали яркие ткани, закопали в землю драгоценности и, собравшись вокруг моей могилы, умерли бы от горя».
Такое настроение совершенно исключает какие бы то ни было общественные стремления. Минский прямо противопоставляет себя Некрасову и поэтам его школы. Некрасов писал некогда:
Для Минского же оба пути равноценны. Выбор между ними существует только для «толпы», для мудреца любой путь — не больше чем игра. Оба пути одинаково благи и одинаково бесцельны: в конце концов оба приводят ко гробовой мгле.
Дальнейшее развитие Минского показало, что ему действительно было «все равно, каким путем идти». Он выбирал свои пути в зависимости от господствующего в обществе настроения, и делал это с полной искренностью. Одно стихотворение Минского начинается словами: «Я влюблен в свое желанье полюбить», и это желание неизбежно у него зависело от того, куда в данный момент дул ветер истории.
В 1905 голу Минский написал «Гимн рабочих», в котором провозгласил:
В эту же пору он написал сокращенный перевод «Интернационала», отдав новую дань старой своей теме самоотверженных революционеров, гибнущих за счастье людей. В стихотворении «Казнь» (1907) он с сочувствием писал о юной девушке, которую «казнили рано на заре, Когда нам слаще сна нет ничего, Когда мы спали все, — мы, за кого Ее казнили рано на заре». Конечно, эта «заря» и этот «сон» имели аллегорический смысл. В ту пору Минский хотел быть вестником зари и презирал людей, погруженных в эгоистический сон. Но когда времена переменились и заря революции померкла, Минский, как и следовало ожидать, вернулся к прежним мотивам модного пессимизма, индивидуализма, «любви к самому себе». Он погрузился в тот самый «сон», который недавно вызывал у него презрение, и опять это был сон о собственной необыкновенности и загадочности.
Как и всегда у Минского, во всем этом было много жеста, позы и фразы. Эта особенность его поэзии проявлялась даже в «период усиленной гражданственности», говоря словами П. Ф. Якубовича, свидетельствующего, что даже и в ту пору, в конце 70-х годов, «осторожные и дальновидные люди прозревали театральность его страдальческих жестов и стонов о родине»[15]. В периоды его усиленной антигражданственности эта театральность торжествовала в стихах Минского полную победу и создавала господствующий тон его поэзии.
С литературным путем H. М. Минского тесно соприкасается путь упомянутого уже ранее Иеронима Иеронимовича Ясинского. Подобно Минскому, он часто менял свои общественно-литературные симпатии и вкусы. В начале 70-х годов, в пору литературного ученичества, он отдал дань «чистому искусству», затем примкнул к радикально-народническим кругам и стал сотрудником «Отечественных записок», в годы реакции он эволюционировал вправо, в конце 90-х — начале 900-х годов редактировал газету «Биржевые ведомости», от былого радикализма к тому времени у него не осталось и следа. После Октябрьской революции наступил новый перелом: Ясинский пересмотрел свои взгляды, вступил в Коммунистическую партию и стал сотрудничать в советской печати.
В конце 70-х — начале 80-х годов стихи Ясинского отличались яркой гражданственностью. В стихотворении «Выбирай» (1879), обращаясь к единомышленнику, поэт призывает его даже отречься от поэзии ради активной борьбы: «Струн коварных трепетаньем Наших тайн не выдавай… Меч иль струны — выбирай!» Вскоре после 1 марта 1681 года Ясинский в нелегальном стихотворении прославлял казненных народовольцев и предсказывал победу их делу: «Цареубийц погасли очи, Но их воскреснет светлый сон: Где рухнул дуб, грозой спаленный. Сад скоро зашумит зеленый, Свободным солнцем озаренный» («Трепещет сумрак…»). Но вскоре все переменилось: в 1882 году в стихотворении, многозначительно озаглавленном «Я побежден», поэт признавался:
В дальнейшем поэзия Ясинского приобретает совсем иной тон и проникается мирными настроениями тишины, покоя, идиллической безмятежности. Даже деревенский пейзаж приобретает такие черты: «И зыблется камыш безмолвный и пугливый, С тоской припав к волне беззвучной и ленивой» («Деревня», 1884). Автора влечет уют и тихая красота заброшенных цветущих уголков («Огород», 1886). Задача поэта теперь для Ясинского не в призывах к борьбе, а в создании иллюзорных миров. «Сон идеальный Он облекает В яркие краски. Он увлекает Прелестью сказки», — пишет Ясинский в стихотворении 1886 года, посвященном Минскому («Поэту»).
«Идеальные сны» в поэзии Ясинского не всегда оставались безмятежными, с конца 80-х годов в них появляются декадентские черты, мрачные мотивы ужасов и тайн, земных и космических: «…Тьму грядущего таит Немая бесконечность — И у загробных тайн стоит Угрюмым стражем вечность» («Вечность», 1888). А здесь, на земле, «Угрюмый черный сад, Застывший в черных снах, Раскинул свой кошмар В погасших небесах» («Угрюмый сад», 1890). Появляется в это время у Ясинского и новая, символистского типа образность, многозначная и резко субъективная:
В литературной биографии Минского и Ясинского 80–90-х годов было много общего с поэтической деятельностью этих лет их талантливого младшего современника Д. С. Мережковского. Конечно, Мережковский был шире и интереснее не только Ясинского, но и бесспорно даровитого Минского. Мережковский составил себе имя прежде всего как прозаик и критик, поэзия занимала в его деятельности не главное место, но и как поэт Мережковский, несомненно, характерен для 80–90-х годов своими настроениями, своей эволюцией, во многом напоминающей, как уже было сказано, эволюцию Минского.
Начал Мережковский свой путь как эпигон народничества, можно даже сказать точнее — как эпигон Надсона, с которым его связывали дружеские отношения. Надсон содействовал продвижению в печать первых поэтических опытов Мережковского. В ранних стихах Мережковский говорил о своем стремлении идти «в толпу людей», чтить их труд, сочувствовать их радостям и бедам. Он писал о том, что поэт должен искать красоту
И тогда подвиг его вознаградится сторицей: из самой жизни, сумрачной и бедной, в его стихи польется святая поэзия («Поэту», 1883). Эта декларация гражданской поэзии находит у Мережковского широкое развитие. В другом стихотворении он обличает поэта, оторвавшегося от людей, от «голодной толпы», не желающего страдать и бороться вместе с нею. На мольбу людей «он не дал им ответа». «И смеешь ты себя, безумец, называть Священным именем поэта!» — патетически восклицает Мережковский («Совесть», 1887). Это частый мотив раннего Мережковского. Он любил также писать о стремлении людей его поколения к жизненной правде, к разгадыванию трудных вопросов живой современности. Подобно Надсону и другим его современникам, молодой Мережковский — поэт сомнений, но он не хочет жить одними сомнениями, как не может жить беззаботной жизнью цветка. Он жаждет твердого убеждения и ради него готов на подвиг:
Это — характерный для того времени мотив, восходящий к настроениям тургеневского Нежданова, к тематике поэзии Надсона, к созданному им образу «лишнего человека» поздней формации, уставшего от сомнений и неверия, к настроениям героя гаршинской «Ночи», осознавшего мучительную бесплодность и гибельность рефлектирования. Точно так же и герой Мережковского, уставший от сомнений, хочет найти наконец разгадку, правду, он не стремится к покою или примирению («Мне не надо лживых примирений, Я от грозной правды не бегу…»).
Герой поэзии Надсона часто корил себя за отсутствие энтузиазма, он предвидел даже, что когда наконец победит та «правда», к которой он стремился, у него не хватит уже душевных сил принять ее. Нечто подобное видим мы и у Мережковского:
При всем том у поэтов-восьмидесятников, близких к демократическим кругам, возникали порою, казалось бы неожиданно, мотивы грозы и бури, несущих освобождение; в их стихах появлялись сильные ноты, контрастные по отношению к обычным сетованиям и жалобам на бессилие и безверие. «Пусть грохочет буря, пусть гроза бушует», — писал Минский «Чу, кричит буревестник!.. Крепи паруса!» — восклицал Надсон. Им вторил и Мережковский, он также разрабатывал аллегорические пейзажи бури:
Наряду с подобными настроениями и образами у Надсона, например, появлялось стремление к «нарядной красоте», к «радуге красок», к эффектным, хотя и банальным, картинам природы и описаниям внутреннего мира человека. Мережковский и в этом обнаруживает себя как поэт надсоновской школы. У Надсона мечта о человеческом счастье нередко представала в наряде из шелка, бархата, алмазов и принимала образы молодых королев и вакханок. Мережковский также любил разрабатывать аналогичные темы и сюжеты в роскошном аллегорическом стиле. В 1884 году он пишет, например, аллегорию счастливой южной ночи, одетой в брачные ризы и ожидающей юного красавца — бога рассвета, который должен прийти и зажечь свою избранницу «могучим зноем поцелуя», «Чтоб, вся бледнея, вся дрожа, Ты отдалась ему мятежно, Как вешний цвет фиалки нежной, Благоуханна и свежа…». Здесь и «дерзостные надежды», и «дрожащие уста», и срывание покровов, и образ вакханки, и прочие дешевые аксессуары декламационной поэзии. В других стихах этого рода у Мережковского появляются «чудные сказки», «тихие ласки» («Усни», 1884), «улыбка дерзких, влажных губ» и «тело молодое, как пена в сумрачных волнах, Все ослепительно нагое» и т. п. («Искушение», 1884). Даже знаменитое в свое время стихотворение Мережковского «Сакья-Муни», эта вершина его радикализма, стихотворение, в патетическом финале которого всесильный бог склоняется перед толпою нищих, — даже оно украшено такими условно красивыми, бьющими на эффект образами, как «порфировая корона», «чудный бриллиант», «груды бриллиантовых светил», «лазурная чаша» и многими иными в том же роде и вкусе.
Тяготение к поэзии Надсона с ее гражданственностью и аллегоризмом, с ее рефлективностью и наклонностью к эффектам и внешней красивости — все это было не случайно и для Мережковского, и для других поэтов неопределенно-демократического настроения, с неустойчивым мировоззрением, с постоянными колебаниями и сомнениями. Суровая поэзия Некрасова была им не по плечу, и демократическая традиция в ослабленном — надсоновском — варианте оказалась для них той высокой ступенью, до которой еще не всем удалось подняться. При всех слабостях поэзии Надсона, при всей ее расплывчатости и порою расслабленности, в ней все-таки чувствовался дух гражданского протеста. Наш современник Илья Сельвинский справедливо заметил однажды: «Надсон находился в центре внимания русского общества прежде всего потому, что под видом борьбы с абстрактным Ваалом выступал против самого конкретного самодержавия. И это все понимали»[16]. Однако Минский и Мережковский очень недолго находились в надсоновской орбите. Минский выступил в печати со скептическим отзывом о Надсоне, и это было воспринято как политическое отступничество. В отзыве были такие слова, сказанные в тоне осуждения: «Он, как пролетарий, смотрит на безумную роскошь века с злобной завистью»[17]. В стихотворении Надсона «Оба с тобой одиноко-несчастные…» (1884), отражающем его идейные отношения с Мережковским, поэт говорит о чем-то «холодном» и «нежданном», что послышалось вдруг в их речах, из-за чего они и разошлись «со злобой мучительной».
И действительно, уже во второй половине 80-х годов у Мережковского, наряду с гражданственными мотивами, начинают звучать совсем иные ноты. Еще он говорит в своих стихах о неправде жизни, о том, что «мир полон кровью и слезами» и «опозорен человек», еще он мечтает о том времени, когда на земле «не будет ни властелинов, ни рабов» («„Христос воскрес“ поют во храме…», 1887), но в это же время в других стихах он признается, со скорбью правда, в своей нелюбви к людям и просит бога даровать ему силы полюбить своих братьев («И хочу, но не в силах любить я людей…», 1887), он хочет «Покоя, забвенья!.. Уснуть, позабыть…» (так начинается одно из стихотворений этого же переломного года). Стихотворение «Как летней засухой сожженная земля…» (1887) звучит уже как декларация новой поэзии, свободной от гражданских призывов и обращенной в иную сторону. «Мой дух к неведомой поэзии стремится», — говорит здесь поэт; это должна быть совсем особая поэзия, поэзия ночная, без мысли, поэзия смутных настроений, таинственных сказок и неясных образов. «Противен яркий свет очам больной души. Люблю я темные, таинственные сказки… Приди, приди, о ночь, и солнце потуши!» Итак, скрыться во тьме, уйти от мысли, погрузиться в иррациональное — в этих призывах уже видны контуры новой, декадентской школы, теоретиком которой вскоре стал Мережковский. В 1893 году он выпустил книгу «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы». Здесь, наряду с резкими нападками на демократическое, тенденциозное искусство, на «утилитарный, пошлый реализм», Мережковский сформулировал требования новой школы — «три главных элемента нового искусства: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности».
В его новой поэзии появляются и символы, и мистическое содержание, звучат религиозные мотивы. Некогда он был полон сомнений, теперь в природе ему открылся бог. «Везде я чувствую, везде Тебя, господь, — в ночной тиши, И в отдаленнейшей звезде, И в глубине моей души» («Бог», 1892). У Мережковского появляются в это время пейзажи с религиозной окраской и пейзажи мистико-символического содержания, как например «Зимний вечер» (1895) — с образом луны, навевающей непонятный и непобедимый страх: «Какая тишина — Над зимними полями! Преступная луна, Ты ужасом полна — Над яркими снегами!..» Мистическую окраску приобретает у Мережковского и городской пейзаж белой ночи (в стихотворении «Белая ночь», 1894), в котором поэту видится слияние мрака со светом, радости с печалью и жизни со смертью. Всюду он хочет видеть теперь тайну, во всем прозревает он загадочное, необычайное, полное высшего смысла:
Обыденная человеческая жизнь почти совсем исчезает из его поэзии, ему ближе «темный ангел» смерти, «страшный ангел одиночества, последний друг» («Темный ангел», 1895). Поэтому и его герою чужды люди и их земная добродетель, он не верит в них:
Славословия смерти, столь характерные для декадентской поэзии, и ранней и поздней, давшие впоследствии повод Горькому создать убийственно злой образ поэта Смертяшкина, имеют в декадентской поэзии свою внутреннюю логику. Смерть для поэта-декадента — это высшая тайна и высшее одиночество, то есть самое крайнее выражение всего, к чему он стремится. Гимны смерти уживаются поэтому рядом с декларациями крайнего индивидуализма. Только что цитированное стихотворение о голубом небе заканчивается такой мольбой:
В «лучезарном и бесстрастном» человеке Мережковского, отрешившемся от жизни и людей, заключен весь мир, все его стихии, его противоположные свойства, его начала и концы.
восклицает Мережковский в стихотворении «Двойная бездна» (1901). В этом стихотворении есть кое-что от Тютчева, кое-что от Достоевского, но их мотивы и темы повернуты в сторону крайнего индивидуализма и этического своеволия. Если весь мир заключен в твоем «я», «лучезарном и бесстрастном», то, естественно, обе «бездны» равноценны, добро и зло равны друг другу и все жизненные пути одинаковы:
Для борьбы за общественные ценности при таком взгляде на мир и человека, конечно, места не остается: все грани стерты, нет различия между жизнью и смертью, между добром и злом, между радостью и страданием, между свободой и неволей. «Лучезарный» и демонический человек Мережковского становится собственным богом, а тот, «Кто цепь последнюю расторг, Тот знает, что в цепях — свобода И что в мучении — восторг».
«Двойная бездна» Мережковского очень напоминает «Два пути» Минского И тут и там в основе лежит антиобщественная идея равноценности и равноправности противоположных путей. Так сошлись дороги Минского и Мережковского. Эпигоны народничества, они быстро расстались со своими непрочными гражданскими стремлениями и перешли к декадентскому индивидуализму. Один из них временами поддавался влиянию передовых веяний, другой прочно и сразу укрепился в своей реакционно-мистической идеологии, но суть дела и направление эволюции были одинаковы.
Иначе сложилась литературная судьба К. М. Фофанова, во многом также близкого к надсоновским настроениям и идеям. Подобно Минскому и Мережковскому, он тоже начал с гражданских стихов и тоже отошел от них. Его причисляли к поэтам «чистого искусства», и для этого были в его творчестве большие основания; сам он в своих программных стихах не раз высказывался в пользу «чистой поэзии», но не менее часто и не менее решительно выступал он и против нее, притом выступал не только декларативно, но и творчески. Характерно и то, что его декларации «чистого искусства» никогда не были агрессивны и не сопровождались отказом от гражданских идей, не говоря уже о злобных выпадах против сторонников этих идей, — таких выпадов у Фофанова не было вовсе. С самого начала своей деятельности и до ее конца Фофанов чутко слышал «вздохи нищеты больной» и не любил богатых и сильных, этих «выбросков природы», как он назвал их в одном из ранних стихотворений («Я обращаю речь к вам, выброски природы…», 1881). Он чуждался злобы, боялся ненависти, часто взывал к любви, но в то же время картины тон жизни, «где бедность ютится, горюя», вызывали в его поэзии сильные отклики, порождали мечты о грядущей победе «убогой голытьбы», и он приветствовал эту победу, даже если она будет сопровождаться «безумным мщеньем» («Чужой праздник», 1883).
Фофанов никогда не отрекался от наследства передовых борцов за правду, «глашатаев добра», борцов со злом и благоговейно хранил память о них («Отошедшим», 1889; «На добрую память», 1891, и др.). Он посвящал свои стихи казненным народовольцам и с глубокой искренностью оплакивал их «суровую постель» («Погребена, оплакана, забыта…», 1882). Но, подобно многим своим современникам, он чувствовал себя сыном «больного поколения», потерявшего цель и не знающего средств борьбы со злом, политически наивного, склонного к примирению. «Мир лжи и прозы» тяготил его, у него возникала неотвратимая потребность уйти от современного общества с его угнетением, обманом, злобой, борьбой и казнями. Отсюда и берет начало его «чистая поэзия». «Блуждая в мире лжи и прозы, Люблю я тайны божества; И гармонические грезы, И музыкальные слова» — так начинается известное его стихотворение 1887 года, дающее ключ к пониманию его эстетизма. «Чистая поэзия» Фофанова родилась в тягостных блужданиях в «мире лжи и прозы» как антитеза ему, как знак протеста против него, пусть пассивного, но все-таки протеста. Это был эстетизм, конечно, но какой-то особый, можно сказать эстетизм поневоле, в котором было много наивности и затаенной грусти.
Поэзия Фофанова — это идейная исповедь, это выражение духовной драмы многих людей 80–90-х годов, страдавших от нестойкости убеждений, от незнания жизненных путей и желания обрести их.
Много общего с К. Фофановым у талантливой поэтессы несколько более поздней поры Г. А. Галиной, начавшей свою деятельность во второй половине 90-х годов. С Фофановым ее роднит прежде всего стремление объединить «чистое» и гражданское направления. У Галиной переходы от одного круга мотивов к другому составляют характерную черту ее поэтического настроения. Первый сборник ее («Стихотворения», 1902) открывается как бы декларацией «чистой поэзии»:
Однако на деле это вовсе не декларация «чистого искусства». Рядом с этим стихотворением мы находим другое, посвященное П. Якубовичу, его песням, которые дышат «тайгою далекой». Поэтессу привлекает его скорбная лирика, в которой звучат героические призывы. Стихотворение, посвященное Якубовичу («Книга песен предо мною…»), заканчивается таким четверостишием: «И душе так пошл и тесен Пир тупого ликованья После этого рыданья, После этих скорбных песен». И такие мотивы не случайны, они очень устойчивы в поэзии Галиной: она завидует гражданским борцам, она хочет, чтобы муза вела ее не «на веселый праздник жизни», а «туда, к погибшим братьям», на их «суд суровый» («Музе»). Поэтесса презирает «сынов благоразумья» и шлет благословенье «горячей, родной молодежи», идущей «на костры, в темницы, на мученья» («Я презираю вас, сыны благоразумья…»). Душа поэта ждет «живого дела», «Но кругом меня стена — Меркнет дума без ответа… Хоть бы искра — искра света!.. Тьма и холод… Я одна» («В тюрьме»).
От настроений одиночества, усталости, разочарования, бессилия («Я устала от слез и бессилья…») чрезвычайно легок переход к меланхолической лирике уединенного мечтательства, к поэтическому самоуглублению, к эстетизированному миру вымыслов, к фофановской поэзии цветов, сказок и очарованных снов. Совсем в духе Фофанова звучит стихотворение Галиной «Голубых цветов дыханье…», в котором воспеваются «Чьи-то тени за цветами, Чьи-то ласковые очи. Это сказки, сказки ночи С очарованными снами».
Устав от тягостных впечатлений не дающей радости общественной жизни, грубой и несправедливой, с ее тюрьмами, фабриками, насилием, ложью, героиня поэзии Галиной начинает с особенно сильным чувством тянуться к простым радостям уединенной жизни: «Я люблю тишину моего уголка, Где я песни свои из мечты создаю, Где я слезы свои от людей хороню, Где я к счастью бываю близка». Здесь, в тихих уголках, героиня Галиной отдыхает душой, здесь ловит она на замерзшем окне голубые лучи печальных звезд, здесь поэтическая мечта манит ее «к милым призракам счастья — во сне» («Я люблю тишину моего уголка…»).
На фоне бесплодных стремлений, мотивов разочарования, одиночества, усталости и тоски получают в поэзии Галиной свое особое звучание, не сливающееся с настроениями «чистого искусства», стихи о безыскусственной красоте природы, обещающей, хотя бы в мечтах поэтов, мир и счастье современному запутавшемуся человеку. Характерно поэтому для Галиной, что рядом со стихотворением «Бессилие», в котором звучат сетования заключенного на невозможность борьбы, появляется легкое и грациозное стихотворение о счастье поэтического созерцания природы, об одиноком поэте наедине с рекой, с лугом, с высокими облаками и со своей неясной, но высокой мечтой:
В общем контексте поэзии Галиной эти стихи выражают внутренний мир человека неудовлетворенного, усталого, но не потерявшего надежды на жизненную гармонию и находящего в своих надеждах и мечтах нравственную опору.
Характерной чертой поэтического движения 80–90-х годов было широко распространенное и сказавшееся в творчестве многих поэтов стремление примирить противоречия, сгладить углы, уравнять в правах «чистую поэзию» с гражданской, скорбные мотивы с беспечными и радостными «напевами», сблизить противоположные тенденции и соединить, казалось бы, несоединимые настроения. У иных это связано было с идейными противоречиями, исканиями правды, колебаниями, как отчасти у Надсона или — особенно явно — у Фофанова; но были поэты, для которых серединность, промежуточность, всеядность стали почти что знаменем и принципом. Слова А. К. Толстого «двух станов не боец, а только гость случайный» в 80–90-х годах могли бы отнести к себе многие. Недаром эти слова так полюбились одному из заметных поэтов «серединного» направления Аполлону Коринфскому. В стихотворении «Памяти графа А. К. Толстого» (1898) он писал:
А. Коринфский сам писал в духе «былин» А. К. Толстого, имитируя его русский, народный стиль. А. Толстой для него «певец воистину народный», он любит перенимать его манеру и его общественную позицию политической независимости и легкой фронды. Известный его сборник 90-х годов «„Бывальщины“ и „Картины Поволжья“» выдержан почти весь в этом духе. Но это не значит, что А. Толстой — его главный кумир, его единственное знамя. В равной степени чтит он и Фета — за то, что тот
Он писал стихи о тоске, о петербургских туманах, о больных людях и больных настроениях и посвятил их Фофанову («В тумане», 1891). Он писал стихи с народническим оттенком:
и посвятил эти стихи П. Засодимскому. В духе Некрасова писал он о волжских бурлаках, об их труде, об их нужде и заботах, о том, как за трактирной стойкой после расчета с приказчиком сошлись три бурлака — волгарь, пермяк и ветлугай — и завели разговор о бурлацкой доле:
Или дальше:
И в те же годы в сборнике «Песни сердца» (1894) он в духа «чистой», можно даже сказать — «чистейшей», поэзии воспевал «Безотчетные порывы мимолетного волненья, Мимолетные приливы безотчетного томленья» («Безотчетные порывы…»). В этом же сборнике он писал о народных страданиях, о бедняках, о тюремных сидельцах («Я видел») и рядом, как в приведенном выше примере, играл взаимозаменимыми эпитетами и красивыми словами. Так, одно из стихотворений его начинается стихами: «Венок цветущих иммортелей В своей печальной красоте» и кончается так: «Венок печальных иммортелей В своей цветущей красоте», и все стихотворение, в сущности, написано ради этого приема.
Подобное разнообразие и подобное безразличие отмечали современники в поэзии А. М. Федорова. У него одновременно появлялись стихотворения и в гражданском, некрасовском духе, и в стиле Надсона, и в манере Бунина, и в духе «чистого искусства». В стихотворном обращении «Моему сыну» Федоров призывал:
Во множестве других стихотворений он жаловался на бездорожье, на уныние, на тяжкий упадок духа. Иной раз, напротив, герой его поэзии не тяготился, а наслаждался своей печалью, признаваясь не без кокетства, что печаль к нему «ласкается», а грустью он себя «томит и нежит» («Грусть»). И очень часто его настроения приобретали совершенно отрешенный от жизни характер, растворяясь в «тайных звуках», «в немом обаянии», в «снах наяву» и «блаженных улыбках» — в таком состоянии духа, о котором поэт сказал однажды с интонацией лирической непосредственности: «Что со мною, и сам не пойму» («Всё какие-то сны наяву…»).
Ту же «широту» поэтических интересов видим мы и в поэзии Алексея Будищева, который писал «песни и думы», представлявшие собою лирические медитации с пессимистическим оттенком в духе Надсона: «Бесцельно дни текут, печалями обильны, Бесцветны, как стада осенних облаков» и т. д. («Долина сладко спит в немом очарованьи…»). Он писал также стихотворные рассказы психологического толка в духе Апухтина (см., например, «Ночью»), и уличные сценки в духе Некрасова («Еду я улицей; дождик без грома…»), и деревенские картинки в духе того же Некрасова («Зима у нас голодная…»), и поэмы в стиле Лермонтова («Азраил», «Скитанье»). Писал он и не лишенные изящества стихотворения романсного типа («Вы ждали не меня! Когда я вышел к вам…» и др.), и непритязательные, живые, шутливые сказки вроде «Царевича Мая». Характерно, что в свои стихи он любил вставлять сентенции о равноценности борющихся начал, о сближении противоречий и о примирении с жизнью: «Трус возбуждал во мне презренье И отвращение герой» («После битвы», 1894); «Я горько заплакал пред богом твоим, А ты моему поклонилась» («Тебя я увидел весною, в саду…»).
К стопам своей музы поэт припадает «утешенный в скорбях и примирен с землей», потому что в его понимании поэзия — это и есть стихия примирения, рассеивающая «сомнений гневных рой» («Муза», 1889).
Эти строки, созвучные приведенным выше стихам Будищева, принадлежат уже не ему, а его августейшему современнику — К. Р. Они написаны не о поэзии, а о музыке («А. Г. Рубинштейну. На пятидесятилетие его музыкальной деятельности», 1889), но имеют тот же смысл: в них речь идет о задачах искусства, которое, по мысли поэта, всегда зовет к примирению, исцеляет скорбь и угашает гнев. Еще псалмопевец Давид пел царю песни, внушенные богом, чтобы рассеять ими скорбь его больной души («Псалмопевец Давид», 1881), а царь Саул, пылая гневом и кровожадной злобой на людей, взывал к своему певцу: «О, пой же! быть может, тобой исцеленный, Рыдая, к тебе я на грудь упаду!..» («Царь Саул», 1884). Поэзия у К. Р. получала смысл религиозного откровения о преображении мира и человека. Наряду с псалмами поэта вдохновляли апокалипсические пророчества:
Не следует, однако, думать, что К. Р. всегда пребывал в своей поэзии на этих пророческих высотах. Он часто и охотно спускался с них ради салонных стихов, романсов, серенад и баркарол:
Баркаролы К. Р. в особенности любил; положенные на музыку крупными композиторами, которых привлекала в них простота формы и напевность стиха, они получили широкую известность и до сих пор держатся в вокальном репертуаре.
Рядом со стихами такого рода К. Р. отдал обильную дань совершенно шаблонным лирическим стихам в меланхолическом роде — о душевных муках, о любви и разлуке, о минувшем счастье: «Ныне ж одно только на сердце бремя Незаменимых потерь… Где это доброе старое время? Где это счастье теперь?» («Садик запущенный, садик заглохший…», 1886). И рядом с этими условно-поэтическими произведениями, ничем не выделявшимися на общем фоне, появлялись у К. Р. не лишенные своеобразия стихи о родной природе и родной стороне, как например «Вчера мы ландышей нарвали…» (1885) или «Колокола» (1887) с такими поэтическими строчками:
В одном из стихотворных обращений к Фету К. Р. охарактеризовал себя как человека, «взращенного судьбою в цветах, и счастье, и любви» («А. А. Фету», 1887). Тем более интересно и как будто неожиданно, что этому поэту принадлежит стихотворение «Умер» (1885), ставшее популярной песней, в которой оплакивается тяжкая доля и безвременная смерть молодого солдата в военной больнице:
В другом стихотворении такого же рода отслуживший службу солдат приходит домой, его хата развалилась, родные умерли. «…В мире остались ему лишь могилы, Лишь горе да злая нужда» («Уволен», 1888).
Хотя поэзия К. Р. более однородна, чем, например, поэзия Аполлона Коринфского, все же соседство библейских пророчеств с баркаролами и серенад со стихами о солдатской судьбе было вполне в духе той эклектической «широты», о которой говорилось выше.
Есть общие черты в жизненной судьбе и в поэтическом творчестве великого князя Константина Романова и графа П. Д. Бутурлина. Подобно тому как К. Р. говорил о счастливой судьбе, взрастившей его, П. Бутурлин писал о себе в автобиографических стихах:
Сонет, на родине которого поэт родился, стал его любимой формой; современники ценили Бутурлина как мастера этой строгой формы, которую ему удалось наполнить разнообразным содержанием. Его влекли мифологические образы и предания, античные, восточные и русские; он посвящал свои стихи Венере и Аполлону, богу Яриле и Перуну, библейской Суламите и индийской Баядере. Он писал мальтийские песни и украинские пейзажи, аллегории и бытовые сценки, стихи на темы русского исторического прошлого и текущей современности. Он сочинял унылые элегии, стихи об усталой душе, о мертвой любви, о тусклых сумерках печальной осени и жизнерадостные гимны любви, весне, «прекрасным тайнам» морей и белому сиянию планет («Мальтийские песни»).
Одна из самых любимых тем Бутурлина — это поэзия свободы к красоты. Обе категории объединялись в его сознании, и он стремился прославить мастеров красоты: в древности — творца Венеры Милосской («Венере Милосской»), в новые времена — Андрея Шенье («Андрей Шенье») и Тараса Шевченко, чья «песнь законы смерти победила И страстная, как ветер в южном зное, Векам несет то слово дорогое, Которым прошлое она бодрила» («Могила Шевченко», 1885). С равным сочувствием говорит Бутурлин об «измученной силе» Шевченко и о печальной участи Шенье, который пел свободу, любовь и красоту «бездушному народу».
Его отталкивает жестокая сила самодержавия и в московской Руси и в петровские времена. В интересном стихотворении «Чехарда» Бутурлин рисует выразительный и лаконичный портрет юного царя, уже испорченного жестокостью и развращенного властью. Случайно он видит, как играют дети смердов, и, пораженный их веселым смехом, недоумевает, почему дети бояр, играя с ним, так не смеются. В трехчастном сонете «Царевич Алексей Петрович в Неаполе» (1891) сочувствие поэта не на стороне Петра, а на стороне опального царевича, который, едва вдохнув воздух свободы, должен вернуться пред очи грозного отца. И хотя Петр — это не просто отец, а новая Россия, и воля его — воплощение государственной необходимости, все равно в глазах Бутурлина царевич Алексей такая же жертва самовластия, как и те, кто пострадает от руки московского владыки, юность которого показана в «Чехарде». Государственные интересы, быть может, были важны для Бутурлина-дипломата, — Бутурлина-поэта волновали только ценности моральные и эстетические.
С этой точки зрения интересовала Бутурлина и жизнь народа: ему приятен был вид какого-нибудь усталого украинского парубка, отдыхающего от дневного труда и покинувшего мысленно «мелкой жизни мелкий строй» («Сумерки на Украине»). В большом стихотворном очерке «Солдатик» (1890) поэт с реалистическими подробностями и разговорными интонациями рассказывает прозаическую и даже грубоватую историю о встрече в городском саду солдата с кухаркой. При этом автор полемически обращается к читателям-эстетам из «образованного стада», которые готовы признать законным изображение разве лишь народных страданий либо народных подвигов, но никак не маленьких радостей или развлечений простых людей. Автор же отстаивает свое право на поэтическое сочувствие простому человеку, даже если речь идет о том, как «В общественном саду солдат. С своей зазнобою гуляет». Поэт, рожденный на родине сонета, видит и в этом свою поэтическую свободу. Подобно авторам, о которых речь шла выше, Бутурлин также был «двух станов не боец». При всей половинчатости такой позиции Бутурлин, однако, любил и умел подчеркивать независимость своей поэтической мысли и чувства.
Эклектическому направлению Аполлона Коринфского, Бутурлина, К. Р. и других противостояла цельная и замкнутая в своем эстетизме, почти вовсе не знающая диссонансов жизни, жизнерадостная и яркая поэзия Мирры Лохвицкой. По духу и тону Мирру Лохвицкую часто объединяли с К. М. Фофановым. В них обоих видели создателей особого поэтического мира, мира чистой красоты. Именно так воспринимал их, например, Игорь Северянин, благоговейно чтивший обоих. На самом же деле в этом сближении мало истины. Поэтическая сфера Лохвицкой значительно уже художественного мира Фофанова. Ее маленький эстетизированный мирок замкнут в себе, за ним нет ничего — ни личной драмы, ни общественного трагизма.
С первых шагов на поэтическом пути Лохвицкая создала образ «темноокой, дивной, сладостно-стройной» поэтессы, с «прекрасным челом», нечто вроде современной Сафо, и осталась верна этому образу до конца своих дней (см. стихотворение «Сафо», 1889). Бросая вызов скорбным поэтам, она отстаивала свое право петь любовь, красоту, не внимать «наветам унынья» и блистать «царицей» в нарядных стихах («Я не знаю, зачем упрекают меня…»). Унынья Лохвицкая избегала больше всего, ее поэтической специальностью стали экстазы. Одно из ее стихотворений построено так: первая строфа начинается словами «Я обниму тебя так крепко…», вторая — «Я обниму тебя так жарко…», третья — «Я обниму тебя так нежно…». Притом каждый раз — в превосходной степени: «так крепко», что замрет тоска разлуки; «так жарко», что даже адский пламень не станет жечь сильнее; и, наконец, «так нежно», что даже ангелы небесные не назовут такую безмерную любовь нечистой и преступной. Чувства поэтессы (или, вернее, героини ее поэзии) всегда безмерны, но они не таят в себе ничего резкого, тем более житейски-грубого, это «безмерность» комнатная и декоративная. Она может быть вызвана пустым, случайным разговором, «обменом ничтожных слов»:
Это из стихотворения «Пустой, случайный разговор…» (1894), которое заканчивается такой моралью:
«Божественные» черты всегда присущи героине поэзии Лохвицкой. Ее духовный мир соткан из необыкновенных противоречий, недоступных простым смертным. Сиянье дня сливается в ее душе с мраком ночи, ей одинаково милы и лучи солнца, и «шорох тайн», в ее «мечтаньях огневых» много «видений девственных и чистых».
Лохвицкая чаще всего писала о любви, но любовь в ее поэзии — это не душевное состояние, не человеческое чувство, имеющее свою внутреннюю историю, которую нужно раскрыть психологически, к чему приучили русского читателя Пушкин и Некрасов, Тютчев и Фет, — у Лохвицкой это только предлог для экстазов и восторгов.
это из «Песни торжествующей любви» (1892).
это из другой «Песни любви» (1898), тоже, как видим, торжествующей. Число таких примеров можно увеличить во много раз, но сущность всюду будет одна: грандиозность чувства, слишком подчеркнутая, чтобы быть натуральной, и слишком «эффектная», чтобы быть красивой «Лобзанья», «объятья», «чудеса», «тайны», «царицы», «рабыни» — такими словами пестрит любовная лирика Лохвицкой; о психологической естественности чувства здесь нет и речи. Стихи Лохвицкой о любви меньше всего могут быть названы поэтому любовными стихами, это декламация на любовную тему.
Игорь Северянин некогда противопоставлял Лохвицкую Надсону и сетовал: «…живу в такой стране, Где четверть века центрит Надсон, а я и Мирра — в стороне». А между тем у Надсона были декламационные стихи о любви с такими шаблонными образами, как «светлый храм», «сладострастный гарем», «греховно пылающий жрец», «праздник чувства» и многое иное в том же стиле, как например в стихотворении «Только утро любви хорошо…». Эти стихи, конечно, были характерны для Надсона, но все-таки не из-за них он «центрил четверть века». Лохвицкая же унаследовала именно эту, наиболее банальную и наименее ценную часть надсоновского наследия и довела ее до того предела, за которым начинается уже пародия. Таковы, например, экзотические мотивы в поэзии Лохвицкой, ее виденья лучших миров и загадочных стран, полных «вечных чудес». В стихотворении «К солнцу» (1893) эти чудеса изображаются в духе и стиле «роскошной» поэзии — с неприступными скалами, девственными лесами, хрустальными замками, седыми жрецами, священными реками, лотосами, подземельями… И образ поэтессы, создательницы «волшебного края», вырисовывается в таких ее возгласах: «Солнца!.. дайте мне солнца!..Я к свету хочу!..» или: «Крылья!.. дайте мне крылья!..Я к свету хочу!»
И все-таки у Лохвицкой был несомненный талант, только дурно направленный и растраченный на дешевые украшения — в угоду той широкой обывательской публике, которая в 80–90-х годах создавала шумную рекламу поэтам, с демонстративной «смелостью» заявлявшим о своем нежелании «внимать наветам унынья». Иной раз талант брал верх над разными «безмерностями», и тогда у Лохвицкой появлялись поэтические пейзажи, с неяркими, тихими, точными образами и психологически правдоподобными настроениями. Таково, например, стихотворение «В белую ночь» (1898), где «все спит иль дремлет в легком полусне», где видны «две чахлые березки и забор, вдали поля…» и внутренний мир героини выражается не в экстатических кликах, а в таких признаниях:
Как пример такой лирической пейзажной поэзии, удававшейся Лохвицкой несравненно больше, чем наделавшие шума всевозможные ее вакхические гимны, можно указать и «Утро на море» (1898), в котором крымский пейзаж нарисован тонкими, воздушными красками:
Мелькают иногда в поэзии Лохвицкой и традиционные жалобы на современность, тусклую, серую, не знающую героических порывов и больших дел. Так, в стихотворении «В наши дни» (1898) Лохвицкая вспоминает людей прошлого, сиявших некогда «в ореоле золотом». В этом ореоле у нее оказываются рядом и «Те, что шли к заветной цели, Что на пытке не бледнели», и люди, «не знавшие печалей, В диком блеске вакханалий Прожигавшие года», а все несчастье своего времени, его беду и зло поэтесса видит в жизненной скуке, и скудости впечатлений:
Для конца 90-х годов такие гражданские сетования тоже были анахронизмом. «Наши дни», о которых пишет Лохвицкая, вовсе не были днями застоя и скуки, напротив, они были наполнены борьбой и движением, но этого не могла заметить поэтесса, погруженная в мир камерных страстей и легких вдохновений.
Рядом с Лохвицкой могут быть поставлены и некоторые другие поэты 90-х годов, баюкавшие читателей «легким звоном легкой радости земной», говоря словами тургеневского Нежданова.
Д. П. Шестаков, один из этих поэтов, в стихотворном обращении к Фету писал:
Шестаков и был поэтом «тихого счастья», вешних дней и ночей, неясных, но светлых стремлений и легких образов.
так начинается одно из его стихотворений, и заканчивается оно стихами совсем уже невесомыми:
Образы поэзии Шестакова становятся воздушными, смысловые оттенки слов и образов — зыбкими и ускользающими.
В иных случаях, как например в стихотворении «Нас кони ждут… Отдайся их порывам!..» (1898), есть как будто вполне определенный бытовой сюжет: здесь это ночная прогулка на конях, об этом идет речь в первой строфе, но уже вторая строфа выводит нас из сферы бытовых, реальных представлений и создает ощущение неопределенности и многозначности:
«Волны сна», «чреда волн сна» — все это смутно, иррационально, импрессионистично, как и «певучая чреда», все это уже на грани символистской поэтики.
Нельзя сказать, чтобы такого рода стихи преобладали у Шестакова. Он много писал в духе «чистой поэзии» предшествующих десятилетий. Счастливая любовь, неясная полумгла, волшебные мечты, счастливые слезы — вот словарь и образность многих стихотворений Шестакова, легких, изящных, напевных, тяготеющих к романсной форме. В романсах Шестакова есть налет сентиментальности или, скорее, стилизации под нее; в них иногда говорится о печали, однако всем строем стиха, простого и в то же время изысканного, поэт искусно дает почувствовать, что это тоска не житейская, а романсная, условная, даже не тоска вовсе, а поэтическая игра в нее:
Легкий тон поэзии Шестакова не тускнел от такой светлой романсной печали, а приведенные строки по духу и настроению вполне гармонировали с теми, предвещающими новую поэтику стихами, о которых только что говорилось.
Родственный Шестакову по направлению И. О. Лялечкин, в поэзии которого В. Брюсов в 90-х годах видел новое слово, так же тяготел к Фету и так же, как Шестаков, любил поэзию «лучистых грез, мотыльков, веселых ласточек, белых ландышей и роз». Стихотворение «Символическое» (1895), откуда взяты эти строки, начиналось стихом «Прочь, бездушная действительность!..», и дальше в нем звучали такие признания:
Символического в собственном смысле здесь еще нет. Это повторение давно известных мотивов «чистой поэзии», из которой Лялечкин как бы извлекает ее легчайшие элементы и создает из них резко противостоящий действительности бездумный и шаловливый мир.
В нем цветут и точно не отцветают «незабудки, васильки — васильки и незабудки» («Ожидание», 1893), в нем царствует веселый месяц май, он животворит сердца, низвергает зло, «И надо всей вселенною Он сыплет, как цветы, Любви божественные сны И райские мечты» («Шумят ручьи, бегут ручьи…», 1894). В таком мире все легко и просто, жизненных сложностей здесь не существует, «Всё громче свищет соловей, Всё ярче краски дня… Пойдем же в сад гулять скорей, Красавица моя!» («Серенада», 1891). По ночам здесь совершаются чудеса, как накануне Ивана Купала, это чудеса добрые, счастливые. И поэт рассказывает о них веселыми, затейливыми словами:
Лирика экстаза, «райских мечтаний», «яркоогнистых цветов» так же подготовляла модернизм в поэзии, как мистицизм Вл. Соловьева, или мрачный нигилизм Случевского, или безудержный индивидуализм Минского, только с другой стороны. Это были разные струи одного потока, разные стороны одного процесса. Погружение в себя, резкая субъективность поэтического восприятия, дематериализация внешнего мира — все это вплотную подводило к поэзии символизма и близких к нему групп и школ.
В это же время в гражданской поэзии конца XIX века, с ее суровой простотой, с ее глубоким народолюбием, с ее призывами к борьбе и предчувствием победы, происходил иной процесс: подготовлялось поэтическое течение, в той или иной форме связанное с русским рабочим движением начала XX столетия.
СТИХОТВОРЕНИЯ
Д. Л. МИХАЛОВСКИЙ
Дмитрий Лаврентьевич Михаловский родился в Петербурге 28 января 1828 года. Отец Михаловского был священником, сын избрал карьеру чиновника. В 1848 году, окончив юридический факультет Петербургского университета, он поступил на государственную службу, которую не смог оставить вплоть до выхода на пенсию. Служил он вначале юристом, затем по министерству финансов. Жил не в столице, а в провинции, часто переезжая с места на место (Кавказ, Литва, Польша и т. д.). Он постоянно нуждался, и литературный труд для него был одним из источников существования (всякий раз, посылая стихи или переводы в тот или иной журнал, он настойчиво просил не задержать высылку гонорара).
Специальностью и страстью Михаловского были переводы. В совершенстве владея основными европейскими языками, он много переводил с немецкого, английского, французского — «старых» и «новых» поэтов и прозаиков: Шекспира и Бодлера, Гейне и Мюссе, Байрона и Поля Бурже, Джованни Руффини и Лонгфелло. К своей деятельности переводчика Михаловский относился крайне серьезно. В письме к Некрасову, высоко отзываясь о должности переводчика, он утверждал: «Балласт денег не стоит, да и подписывать свою фамилию под стихотворениями, годными только для „затычки“, просто совестно»[18]. Михаловский и был известен в кругах читающей публики прежде всего именно как переводчик. В 1890 году ему была присуждена Пушкинская премия за перевод пьес Шекспира «Ричард II» и «Антоний и Клеопатра».
Одним из первых (а в ряде случаев первым) Михаловский познакомил русского читателя с произведениями Лонгфелло, Бодлера, Дранмора. Ему принадлежит заслуга первого перевода на русский язык «Песни о Гайавате».
В своей литературной деятельности он был прочно связан с самыми передовыми журналами того времени — «Современником» и «Отечественными записками». Его литературный дебют — перевод поэмы Байрона «Мазепа», напечатанный в пятом номере журнала «Современник» за 1858 год. Май 1858 года Михаловский считал впоследствии началом своей литературной деятельности. С этого времени у него завязываются отношения с Некрасовым, который относится благосклонно к литературной деятельности Михаловского, поощряет его, помогает ему материально. После закрытия «Современника» Михаловский вступил в тесную связь с редакцией «Отечественных записок». В этих двух журналах были напечатаны все его главные произведения. Среди них особый успех выпал на долю перевода «Записок Лоренцо Бенони» (под этим именем выступал известный англо-итальянский писатель Джованни Руффини), в которых шла речь о революционной борьбе итальянских студентов.
Наряду с переводами Михаловский печатал время от времени в различных журналах оригинальные стихотворения. Их было сравнительно немного, сам Михаловский им большого значения, как видно, не придавал; однако некоторые из них пользовались в 1870–1880-е годы широкой известностью.
Незадолго до смерти он написал воспоминания «Начало моего знакомства с Н. А. Некрасовым и Н. Г. Чернышевским».
В мае 1898 года многие газеты и журналы отметили сорокалетний юбилей литературной деятельности Михаловского.
Умер Михаловский в Петербурге 9 февраля 1905 года. В последние годы он особенно сильно нуждался, жил одиноко и был почти забыт. Никаких откликов в печати кончина Михаловского не вызвала.
Переводы Михаловского впервые вышли отдельным изданием в 1876 году. Оригинальные стихотворения его ни разу отдельно не печатались. Лишь однажды он собрал некоторые из них, составив раздел «Стихотворения Д. Л. Михаловского» в последнем своем двухтомном стихотворном сборнике «Иностранные поэты в переводах и оригинальные стихотворения» (тт. 1–2, СПб., 1896). Здесь собрано всего четыре с половиной десятка произведений, из них одиннадцать стихотворений для детей. Многие значительные стихотворные произведения Михаловским в это издание не включены[19].
1. «Протестуй, пока ты в силах…»
2. «Что ты волнуешься, мятешься…»
3. КУБОК ЖИЗНИ
Вариация на мотив из Лонгфелло
4. МЕЧТЫ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ
На мотив из Э. Манюэля
5. «Со знаменем любви и мира…»
6. КОГДА ТЫ ХОЧЕШЬ ТРЕЗВЫМ ВЗГЛЯДОМ…
7. ДУМЫ И ГРЕЗЫ
8. ПОСЛЕ БИТВЫ
9. НА БЕРЕГУ МОРЯ
10. КОШМАР
ПЕРЕВОДЫ
Генри Лонгфелло
11. ПЕСНЯ О ГАЙАВАТЕ
Фердинанд Дранмор
12–13. <ИЗ ПОЭМЫ «ВАЛЬС ДЕМОНОВ»>
<1>«Я не могу на колени…»
<2> «В мрачном пространстве собора…»
Н. М. МИНСКИЙ
«Много-много жизней пришлось пережить за свою жизнь и каждая рождала другие песни.
Вышел я на дорогу в темное ненастье. Над поэзией стоял стон некрасовских бурлаков. Лучшие из молодежи шли на муки во имя народа, который выдавал их урядникам. Правительство ссылало и вешало. Моя первая книга стихов была сожжена, и жандармский капитан, звеня шпорами, допрашивал меня: „Кого вы разумели под скалами и волнами?“ От ссылки спасла какая-то амнистия. Прибавьте религиозные сомнения… Прибавьте Достоевского, до того полюбившего жизнь, что ушел с Алешей в монастырь. Толстого, до того полюбившего людей, что стал проповедовать неделание. Что оставалось поэзии, кроме отчаянья, нытья, усталости? Первая жизнь.
Но ядро сохранилось нетронутым: непокорное „я“ и мечта о боге. Покойный С. Венгеров в своей Истории Русской Литературы уделяет мне „печальное титло отца русского декадентства“. Принимаю это титло без гордости и без раскаяния. Пришлось первому порвать с самодовольными и вступить на опасную тропу „холодных слов“. Вторая жизнь.
Опасная тропа вела вверх. К мэоническим восторгам. К храму над пустотой. К двум путям добра. К вечным песням. Третья жизнь.
И внезапный обрыв. Первая революция. Изгнание. Рабство случайного труда. Пробуждение среди бессильной, бездорожной эмиграции. Чем будешь ты, моя четвертая жизнь?»[20].
Так писал Минский в 1922 году, оказавшись вдали от родины, на чужбине, не зная, что ожидает его впереди, но имея за плечами долгую жизнь, отмеченную такими крайними увлечениями, которые вряд ли выпадали на долю кого-либо еще из русских литераторов того времени.
Его настоящее имя Николай Максимович Виленкин. Родился он 15 (27) января 1856 (по менее достоверным источникам 1855) года в селе Глубоком Виленской губернии в небогатой еврейской семье. Когда Минскому исполнилось двадцать шесть лет, он принял православие.
В юности приходилось туго: черта оседлости лишала человека многих прав. Нужно было рассчитывать только на свои силы. В 1875 году Минский окончил с золотой медалью гимназию, получив право поступить в университет. Он слушал лекции на юридическом факультете Петербургского университета, по окончании которого получил специальность юриста и степень кандидата прав. Не имея заработка, он поступил домашним учителем в богатую семью барона Г. Гинзбурга, вместе с которой жил некоторое время в Италии и Франции. Юридической практикой Минский не занимался и не интересовался ею: все его помыслы сосредоточились уже на литературе. Он успел напечатать много обличительных стихов, в том числе на страницах «Вестника Европы», одного из самых солидных русских журналов. Известность в народовольческих кругах получила его свободолюбивая поэма «Последняя исповедь», опубликованная нелегально. В это время и произошло описанное Минским событие: сборник его гражданских стихотворений, уже отпечатанный, был изъят цензурой и уничтожен (в 1883 году). Сохранилось считанное количество экземпляров. Еще через год запрещается к печати обличительная поэма Минского «Гефсиманская ночь». По этому поводу состоялось объяснение автора с самим министром внутренних дел графом Д. А. Толстым. Это был конец «первой жизни».
Назревавший исподволь поворот завершился тем, что Минский отходит от прежних кумиров и начинает искать «новых богов». Он погружается в изучение идеалистической философии (и сам создает субъективистскую философскую систему «мэонизма»), сближается с редакцией реорганизованного «Северного вестника», где его уже знали по опубликованной еще в 1884 году в киевской газете «Заря» статье «Старинный спор», в которой Минский со всей страстью неофита выступил в защиту «самостоятельной поэзии», свободной от публицистики и проповедующей лишь «вечное и чистое». Это была первая в России декларация принципов «новой поэзии». С видимым удовольствием он председательствует на заседаниях Религиозно-философского общества. Круг интересов его разнообразен: он пишет много стихов, изучает языки и переводит (в числе других переводов Минского имеется и полный перевод «Илиады»), печатает статьи и философские трактаты.
Так началась «вторая жизнь» Минского. В это время (1890-е — начало 1900-х годов) Минским и было завоевано «титло отца русского декадентства». Он отказывается от гражданской тематики, целиком переходя на позиции «чистого искусства». Свою философскую систему, в которой значительное место отводилось пропаганде «новых» взглядов на искусство, он изложил в нашумевшем трактате «При свете совести» (1890), которому дал многозначительный подзаголовок: «Мысли и мечты о цели жизни». Созданная здесь теория «мэонизма» полностью основывалась на идеализме Канта и его положении о непознаваемости мира. Из этого положения Минский делает вывод о естественности и прямой причинной обусловленности стремления человека к «небывалому», «запредельному», «бесконечному». Он пишет: «…ограниченное пространство терзает и, как крышка гроба, давит нас своей ограниченностью… Мы устремляемся вперед, окрыляемся надеждою, не отыщется ли где-нибудь там, среди созвездий, то пространство, которое одно желанно и священно и успокоило бы душу… Пусть бесконечности нет, но стремление души вырваться из оков конечного — это стремление бесконечно»[21]. Сама по себе мало примечательная, теория «мэонизма» вдохновила, однако, Минского на создание нескольких важных произведений, среди которых значительностью и поэтическим совершенством выделяется стихотворение «Как сон пройдут дела и помыслы людей…».
Разочарование в жизненных идеалах и отказ от борьбы — вот главные темы поэзии Минского этих лет. Вместе с тем его творческая активность в предреволюционные годы была чрезвычайно высока.
С наступлением 1905 года дело коренным образом меняется. Во взглядах, настроениях и поведении Минского произошел новый крутой поворот. Началась «третья жизнь», с новыми заботами и новой тематикой творчества. Минский ищет поля деятельности, он страстно хочет принять участие в общественной жизни. Он добивается разрешения на издание общественно-политической газеты, некоторое время подыскивает сотрудников, однако, не встретив ни в ком из близких людей сочувствия своей деятельности, предоставляет газету в распоряжение ЦК большевиков. Это была знаменитая «Новая жизнь», на страницах которой был напечатан ряд важнейших работ В. И. Ленина (статья «Партийная организация и партийная литература» и другие), «Заметки о мещанстве» М. Горького, партийные документы, революционные стихи и т. д. На какой-то промежуток времени «Новая жизнь» оказалась единственной в России легальной большевистской газетой. Сам Минский напечатал в газете свой известный «Гимн рабочих», вызвавший насмешки со стороны недавних союзников по символизму (например, Брюсова). В декабре 1905 года на двадцать седьмом номере газета была закрыта. Минский как редактор был арестован и привлечен к уголовной ответственности, но вскоре был выпущен под залог и эмигрировал за границу.
В эмиграции Минский прожил до 1913 года. Здесь он напечатал несколько статей, в которых объяснял свое участие в большевистском органе тем, что хотел придать освободительному движению «религиозный характер». Он так же искренне раскаивался сейчас в этом, как искренне несколько лет назад увлекся революцией.
Решив вернуться на родину, он направил из Парижа на имя министра юстиции Щегловитова прошение о помиловании. 6 сентября 1913 года Николай II вынес резолюцию, согласно которой Минскому разрешался беспрепятственный въезд в Россию. Восьмилетняя эмиграция кончилась, поэт вернулся на родину. Однако судьба судила иначе: через год Минский по частному поводу ненадолго выехал за границу, где его застала мировая война; он снова оказался отрезанным от родины, и на этот раз навсегда.
К этому времени в критике полностью сложилось представление о Минском-поэте. Оно было выражено Григорием Полонским: «Как поэт, Минский не принадлежит к числу однажды рожденных. Напротив, он рождался не раз, умирал и воскресал не однажды и, если не считать кратковременных роздыхов, которые он себе предоставляет, переходя из одной фазы поэтического и духовного перевоплощения в другую, то его можно себе представить не иначе как в процессе беспрерывного рождения… Минский не столько творит в своей поэзии, сколько очищается и освобождается от сотворенного и содеянного и часто с таким расчетом, чтобы от последнего, по возможности, и след простыл»[22].
После революции, оказавшись за границей, Минский не воспользовался возможностью вернуться в Россию; но он держался строго в стороне от белоэмигрантской среды. Более того, как только установились дипломатические отношения между Советской Россией и Англией, Минский поступил на службу в советское полпредство в Лондоне, где прожил вплоть до 1927 года, имея советский паспорт[23]. Разрыв дипломатических отношений с Лондоном заставил Минского покинуть Англию. Он переехал во Францию и последние десять лет жизни прожил в Париже в полном уединении, никуда не выезжая и мало с кем встречаясь[24]. Стихов он уже не писал. Умер Минский в Париже 2 июля 1937 года.
Стихотворения Минского много раз переиздавались отдельными сборниками. Это прежде всего уничтоженный цензурой сборник 1883 года; затем сборник «Стихотворения», изданный в 1887 году и перепечатанный через год с того же набора в виде второго издания. В 1901 году в Петербурге выходит сборник новых стихотворений Минского — «Новые песни». Наконец, в 1907 году в Петербурге печатается «Полное собрание стихотворений» в четырех томах, подготовленное, очевидно, самим Минским, но вышедшее уже в его отсутствие и с целым рядом цензурных искажений. Последний стихотворный сборник был издан Минским в 1923 году в Берлине под заглавием «Из мрака к свету». Он содержал главным образом избранные произведения из числа опубликованных ранее; стихотворений, написанных после 1907 года, здесь почти не было.
14. НАШЕ ГОРЕ
15. ПРЕД ЗАРЕЮ
Приближается утро, но еще ночь.
16. В ДЕРЕВНЕ
17. СЕРЕНАДА («Тянутся по небу тучи тяжелые…»)
18. ПОСЛЕДНЯЯ ИСПОВЕДЬ
Внутренность каземата. Пять часов утра. На железной койке лежит исхудалый юноша. За дверью шаги и бряцание ключей. Заключенный быстро садится. Входит священник с распятием; в глубине смутно видны фигура в красной рубахе и солдаты.
Молчание.
Молчание.
Молчание.
Палач выходит на середину каземата. Священник медленно и дрожа всем телом удаляется. Осужденный смотрит ему вслед.
Кланяется священнику; палач связывает ему руки.
1879
19. БЕЛЫЕ НОЧИ
НОЧЬ ПЕРВАЯ
НОЧЬ ВТОРАЯ
НОЧЬ ТРЕТЬЯ
НОЧЬ ЧЕТВЕРТАЯ
НОЧЬ ПЯТАЯ
20. ПОЭТУ
21. НА ЧУЖОМ ПИРУ
22. (ИЗ «ПОЭМЫ ПЕСНИ О РОДИНЕ»)
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
23. «Есть гимны звучные, — я в детстве им внимал…»
24. ГЕФСИМАНСКАЯ НОЧЬ
25. НОКТЮРН
(«Полночь бьет… Заснуть пора…»)
26. ДУМА
27. «Не утешай меня в моей святой печали…»
28. «Как сон, пройдут дела и помыслы людей…»
29. ОКТАВЫ
30. НАД МОГИЛОЙ В. ГАРШИНА
31. НА КОРАБЛЕ
32. ВОЛНА
33. ПОСВЯЩЕНИЕ
Libertà va cercando…
34. ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
35. ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЯ
36–41. ЭПИГРАММЫ
1. «Переводимы все — прозаик и поэт…»
2. Один из многих
3. ЧЕСТНОМУ ПОЭТУ
4. П-У
5. «Сперва блуждал во тьме он…»
6. «ВЕСТНИКУ ЕВРОПЫ»
42. ДВА ПУТИ
43. МОЛИТВА
44. ГИМН РАБОЧИХ
45. «Насытил я свой жадный взор…»
Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ
Свой род Мережковские вели от Федора Мережки — войскового старшины на Украине. Дед поэта был участником кампании 1812 года. Отец Мережковского выбрал карьеру чиновника и дослужился до столоначальника дворцового ведомства; занимал казенную квартиру в доме против Летнего сада, у Прачечного моста. Здесь и провел свое детство будущий поэт.
Родился Дмитрий Сергеевич Мережковский 2 августа 1865 года. Окончив гимназию, он поступил в университет, на историко-филологический факультет. В эти годы он сближается с кругами народнической интеллигенции, завязывает знакомства с Н. К. Михайловским, А. Н. Плещеевым, С. Я. Надсоном; активно посещает редакцию «Отечественных записок», где и печатает свои стихи[26]. Особую симпатию у него вызывал Плещеев, о котором он сообщает Надсону в марте 1883 года; «Минуту у него побыл, сказал всего два слова. А ушел как будто утешенный»[27]. Плещеев тоже относился к молодому поэту с заметным сочувствием и рекомендовал в члены Литературного фонда[28].
Дома у Мережковских обстановка была тяжелой: брат Константин, будущий ученый-зоолог, сочувственно отнесся к цареубийству 1 марта 1881 года. Отец, истый царедворец, возмутился и изгнал Константина из дома. В семье этот разлад переживался тяжело и долго. Активной позиции в ссоре отца с братом Мережковский не занял. Однако, выпустив свой первый сборник стихотворений, он отослал экземпляр находившемуся в каторжных работах П. Ф. Якубовичу с многозначительной надписью; «Собрату по поэзии».
Он всерьез собирается в это время уйти «в народ», хотя ищет в народе не то, что искали активные деятели народнического движения. Его интересует религиозное «самосознание» народа, в соответствие с которым он хочет привести собственные религиозные искания. Он пишет П. П. Перцову: «И вот что мне надо бы узнать: нет ли в глубине русского народа сил, отвечающих нам. Нам нужно по-новому, по-своему „идти в народ“. Не думайте, что я говорю это легкомысленно. Я чувствую, как это трудно, почти невозможно, труднее, чем нигилистам. Но, кажется, этого не избегнуть, кажется, современный культурный слой в России не может нам ответить — он весь или наивно-либерален, или наивно-декадентен, т. е. гнил до конца…» [29]. Однако «в народ» Мережковский не ушел.
В 1889 году он женился на З. Н. Гиппиус, которая сыграла впоследствии заметную роль в развитии декадентского искусства. В жизни Мережковского начинается новая полоса: он выступает выразителем упадочных мотивов и в то же время — проповедником «нового религиозного сознания». Он сближается с H. М. Минским, с реорганизованной редакцией «Северного вестника», пишет много стихов, широко печатается. Некоторые его стихотворные произведения становятся программными для русского декадентского искусства.
В 1892 году Мережковский выпустил сборник стихотворений «Символы», который дал наименование оформлявшемуся в это время новому течению (символизм). Через год Мережковский издает особенно нашумевшую книгу критических очерков «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», где утверждает религиозно-символический и отвлеченно-идеалистический подход к явлениям искусства.
В 90-е годы Мережковские совершают ряд поездок за границу. Они посещают Италию и Грецию (страны, к которым поэт испытывал особое пристрастие), Турцию, Швейцарию, Францию. Впечатления насыщают стихи, а также служат материалом для опытов в прозе (с середины 90-х годов Мережковский активно выступает в роли прозаика). Наиболее значительным его прозаическим произведением явилась историческая трилогия «Христос и Антихрист» (романы «Юлиан Отступник», «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», «Петр и Алексей»), созданная в 1895–1904 годах. Он много переводит — Эсхила, Софокла, Еврипида, Лонга, Гете и других. Особую известность получает перевод программного в эстетике символизма произведения — поэмы Эдгара По «Ворон» (1892).
В выступлениях Мережковского все большее место занимает проповедь религиозной доктрины, которая смогла бы объединить извечно враждующие, по его мнению, в природе и в жизни начала — «плоть» и «дух», «христианство» и «язычество». Под углом борьбы и противостояния этих двух тенденций он склонен рассматривать и всю мировую историю. Поэтому концепции его исторических романов условны и по существу внеисторичны. Он встречается с сектантами (в частности, с известным в то время В. Сютаевым), совершает поездку на Светлое озеро, где, согласно преданию, находился Китеж-град, встречается и беседует с Л. Н. Толстым. На рубеже 1890–1900-х годов Мережковский печатает двухтомное исследование «Л. Толстой и Достоевский», в котором проводит ту же идею «двойственности», но применительно к русской литературе. Л. Толстой для него носитель идеи «плоти», Достоевский — носитель идеи «духа». Разъединение этих «идей» началось с Пушкина, однако в будущем, считает Мережковский, им суждено новое слияние, но уже на религиозной основе. Элементы критики учения Л. Толстого, указание на противоречивость его взглядов, интересные стилистические наблюдения обеспечили работе Мережковского некоторую популярность.
В конце 90-х годов в Петербурге открываются организованные по инициативе Зинаиды Гиппиус и Мережковского собрания Религиозно-философского общества, задачей которых было отыскание путей к овладению «новым религиозным сознанием». Ожидаемых результатов собрания не дали, и популярность их среди русской интеллигенции была невелика. Однако на них подвергались критике идеи официальной церковности, из-за чего собрания и были вскоре закрыты по специальному распоряжению обер-прокурора Синода К. П. Победоносцева.
Другим начинанием Мережковских была организация журнала «Новый путь» (1903–1904), имевшего уже прямо антидемократический характер.
Революция 1905 года сочувствия у Мережковского не вызвала. Он увидел в ней господство низменных сил и страстей; он предрекает ей перерождение во всеобщее «хамство» (в сборнике статей «Грядущий хам», 1906). Враждебные по отношению к революции идеи Мережковский развивает и в других статьях того же времени.
В 1907 году в Париже он издает (в соавторстве с З. Гиппиус и Д. Философовым) на французском языке книгу «Царь и революция», в которой приводятся те же мысли о «безбожном» характере событий 1905 года.
Стихов Мережковский уже не пишет. Он целиком погружен в публицистику и беллетристику, создает вторую трилогию, на этот раз из жизни русского общества начала XIX века: драму «Павел I», романы «Александр I» и «14 декабря». Много пишет он и по истории русской литературы — о Гоголе, Лермонтове, Тютчеве, Некрасове, переиздает свои прежние работы. Бурные события русской истории, приближение революции, а также кризис декадентских течений и выход крупнейших представителей символизма за пределы идеалистической эстетики — все это заметно снизило творческий тонус Мережковского, сузило круг его интересов, и главное — круг читателей. Он оказался в состоянии творческого упадка. Все его достижения, как и его поэтическая известность, были уже позади.
Октябрьскую революцию Мережковский встретил враждебно и до конца жизни оставался на этих позициях. В 1920 году вместе с З. Н. Гиппиус он эмигрировал во Францию[30]. В эмиграции он выпустил несколько книг, из которых наиболее известна «Тайна Запада. Атлантида — Европа» (1930).
Умер Мережковский в Париже 9 декабря 1941 года. В 1951 году в Париже вышла биография Мережковского, написанная З. Гиппиус.
Стихотворные сборники Мережковского неоднократно издавались и переиздавались на протяжении 1880–1910-х годов. Наиболее известны: «Символы» (1892) и «Новые стихотворения» (1896). С максимальной полнотой стихотворные произведения (в том числе драмы в стихах) собраны Мережковским в трех томах «Полного собрания сочинений» (М., 1914, тт. 22, 23, 24).
46. «Мы бойцы великой рати!..»
47. «Знаю сам, что я зол…»
48. ПОЭТУ
И отдашь голодному душу твою и напитаешь душу страдальца, тогда свет твой взойдет во тьме и мрак твой будет как полдень.
49. НА РАСПУТЬЕ
50. КОРАЛЛЫ
51. УСНИ
52. ПОЭТУ НАШИХ ДНЕЙ
53. «С тобой, моя печаль, мы старые друзья…»
54. ИСКУШЕНИЕ
(Отрывок)
55. САКЬЯ-МУНИ
56. «С потухшим факелом мой гений отлетает…»
57. СМЕРТЬ НАДСОНА
(Читано на литературном вечере в память С. Я. Надсона)
58. «Кроткий вечер тихо угасает…»
59. «Как летней засухой сожженная земля…»
60. «В этот вечер горячий, немой и томительный…»
61. «Покоя, забвенья!.. Уснуть, позабыть…»
62. «Над немым пространством чернозема…»
63. ДОН КИХОТ
64–65. ДВЕ ПЕСНИ ШУТА
1. «Если б капля водяная…»
2. «То не в поле головки сбивает дитя…»
66. «Летние, душные ночи…»
67. «Дома и призраки людей…»
68. ОДИНОЧЕСТВО
69. <ЛИРИЧЕСКОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ ИЗ ПОЭМЫ «СМЕРТЬ»>
70. ВОЗВРАЩЕНИЕ
71. ПАРКИ
72. ЮВЕНАЛ О ДРЕВНЕМ РИМЕ
73. ИЗГНАННИКИ
74. В ЛЕСУ
75. ДЕТИ НОЧИ
76. КРАТКАЯ ПЕСНЯ
77. ГОЛУБОЕ НЕБО
78. ПОЭТ
79. ТЕМНЫЙ АНГЕЛ
80. ЗИМНИЙ ВЕЧЕР
81. ПУСТАЯ ЧАША
82. ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ
83. МАРТ
84. ВЕСЕЛЫЕ ДУМЫ
85. ДВОЙНАЯ БЕЗДНА
86. МОЛИТВА О КРЫЛЬЯХ
К. Н. ЛЬДОВ
Биографические сведения о Льдове скудны. Он не только препятствовал проникновению сведений о себе в печать, но всячески избегал — вопреки установившейся писательской традиции — какой-либо огласки или даже простого упоминания своего имени публично. Такая позиция приводила в недоумение газетных репортеров. А. А. Измайлов жаловался: «Странный человек, перешедший рубеж тридцатилетия общественной деятельности и не справивший ни одного юбилея, не желающий справить его и теперь, и готовый считать юбилейный день — днем траура! Странный писатель, — кажется, единственный из всех моих собратий, который „просил не писать“ о нем и сам написал за всю жизнь одно письмо в редакцию в три строки!»[32]. В результате ни одно из справочных изданий начала века не содержит о Льдове никаких сведений.
Константин Льдов (Витольд-Константин Николаевич Розенблюм) родился 1 мая 1862 года в семье доктора медицины. Окончив в Петербурге гимназию, он начал жить самостоятельно. Он не продолжил ученья, а целиком отдался писательству, к которому его неудержимо влекло с самой юности (первое его стихотворение было напечатано, когда автору едва исполнилось шестнадцать лет). Ко времени выхода в свет первого поэтического сборника (1890) Льдов уже участник многих журналов («Вестник Европы», «Северный вестник», «Нива» и другие) и одной из самых распространенных газет — «Биржевые ведомости». Он активно посещает «пятницы» К. К. Случевского, где знакомится со многими видными литераторами того времени. В 1891 году он обращается к Случевскому с предложением об издании коллективного стихотворного сборника в помощь нуждающимся литераторам. В истории русской поэзии это был первый замысел создания коллективного сборника[33].
В 1892 году он печатает и первый свой роман — «Лицедей», прошедший, однако, незамеченным. В это же время он знакомится с Л. Я. Гуревич и сближается с новой редакцией реорганизованного ею журнала «Северный вестник». 90-е годы — едва ли не самый важный период в жизни Льдова. Вот каким вспоминает поэта Гуревич: «Познакомилась с Льдовым, который был в то время исступленным почитателем Канта и Волынского вместе, поражал непрерывно гудящим голосом и вдохновенным поворотом головы с длинными, как подобает поэту, волосами и трогал своим искренним презрением ко всему житейскому, своим фантасмагорическим существованием с весьма случайными заработками и даже своим старым фраком, в который слишком часто облачался взамен сюртука, ибо за сюртук больше давали в закладе»[34]. Гуревич стала для Льдова объектом сильного и продолжительного чувства, граничившего с поклонением. Чувство это осталось без ответа, что и наложило отпечаток драматизма на все раннее творчество Льдова.
В конце 90-х годов Льдов познакомился с дочерью известного скульптора и художника М. О. Микешина Анной Михайловной, по мужу Баумгартен. Новая привязанность оказалась в жизни Льдова сильной и продолжительной. Он посвящал Анне Михайловне стихи и книги, завещал ей право собственности на все свои труды и сочинения, утверждал, что «еще не было на свете женщины, способной так улавливать мельчайшие оттенки и изгибы художественного слова и философской мысли»[35]. Он несколько успокоился, наладил быт, приобрел постоянную службу — вначале в редакции журнала «Огонек», затем в газете «Биржевые ведомости». В 1901 году он и сам попытался издавать газету «Еженедельник искусств и литературы», которая, однако, успеха не имела и прекратилась на одном из первых номеров.
К этому времени Льдов был уже автором трех стихотворных сборников. За один из них («Отзвуки души») Академия наук присудила ему почетный отзыв имени Пушкина. Он знакомится и сближается с И. Е. Репиным и его семьей, оказывает услуги жене Репина Нордман-Северовой в пропаганде ею идеи женской эмансипации. Во время одного из посещений Льдовым дачи Репина Пенаты Репин сделал карандашный набросок его портрета[36].
К концу 1890-х и началу 1900-х годов относится создание Льдовым ряда стихотворных и прозаических произведений, посвященных одной героине — Анне Михайловне Микешиной-Баумгартен. Сам Льдов никогда в самостоятельный цикл их не объединял, но объективно это именно цикл, все произведения которого связаны и обликом героини, возлюбленной поэта, к которой они обращены, и темой преодоления, благодаря ее духовной помощи, тягот земного бытия. Это была традиция, широко представленная в то время в лирике Александра Блока, автора «Стихов о Прекрасной Даме», в которых воплощена та же лирическая концепция, что и в стихотворном цикле Льдова.
Во второй половине 1913 года Льдов уехал в путешествие по Европе. На возвратном пути из Испании он поселился в Париже и попытался наладить издание русской газеты под названием «Иностранец». Газета шла вначале плохо, но вскоре упрочилась и даже стала приносить некоторый доход. С началом войны, однако, дела резко пошатнулись. «Паника безмерная, неслыханная и невиданная, — писал Льдов из Парижа, — они (французы. —
Прожив последние сантимы, Льдов отправился на родину. Ехать надо было через Стокгольм и Лондон. Преодолев многочисленные трудности, в сентябре 1914 года он вернулся в Петроград. Здесь уже многое изменилось. Его одолевают мысли о том, что жизнь прошла, а сделать он так ничего и не успел. «Мне все кажется, что я уже безнадежно запоздал и никогда не научусь даже азбуке»[38]. Он окончательно замыкается в себе. В тиши и уединении он музицирует — сочиняет вальсы (Льдов был неплохой музыкант), переводит с немецкого, польского. (Еще раньше широкую известность получил его перевод юмористической повести для детей В. Буша «Макс и Мориц».)
После Октябрьской революции, в 1917 или 1918 году, Льдов снова уехал за границу — на этот раз навсегда. Дальнейшая судьба его неизвестна. Последнее печатное известие о нем, которое удалось разыскать, относится к февралю 1918 года. Находился Льдов в это время в Париже и собирался отправиться в Испанию или Италию[39].
Льдовым было издано три основных сборника стихотворений: в 1890 году («Стихотворения»), в 1897 году («Лирические стихотворения») и в 1899 году («Отзвуки души»). Кроме того, в 1891 году, к пятидесятилетию со дня гибели Лермонтова которого Льдов очень чтил, он издал небольшой сборник стихотворений «Памяти Лермонтова».
87. «Город полуночной грезой объят…»
88. «Как пламя дальнего кадила…»
89. КАРМЕЛИТКА[40]
Средневековая легенда
90. СПИНОЗА
Легенда [41]
Посв<ящается> А. Л. Ф<лексер>у
Nec ridere, nec lacrimari, sed intelligere.
91. «Бледнеют полночные тени…»
92. «Не знаю почему — недвижная природа…»
93. ОТШЕЛЬНИК
Набросок
94. «Когда, приникнув к изголовью…»
95. «Смеркается. Тихо. Ни песен, ни шума…»
96. «Всё движется стройно: плывут облака…»
97. «Я не могу смотреть с улыбкою презренья…»
98. «Я верю в тайны сновидений…»
99. «Как слепо люди ненавидят…»
100. «В осенний вечер дышит лес…»
101. «В глуши сырой и ароматной…»
102. «Скрывай сердечное волненье…»
103. ВСАДНИК
104. «Опять волнует вдохновенье…»
105. «Бывают дни, когда священную тревогу…»
106. ИДОЛ
107. ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
108. «Чей разум, звезды, вас возвысил…»
109. «Небо смеется… Полуденным блеском…»
110. «Кто поймет, кто разгадает…»
111. АСТРА
112. «Позабыла душа о минувшем своем…»
113. СЛЕПЦЫ
114. «Ночь. Не сплю, томит забота…»
115. ПАЛАДИН
116. «Твоей красой любуясь жадно…»
117. «Потускнели огни…»
118. «Я на старинный лад пою…»
119. «И мне безумие дано…»
120. «Мятежный хмель разлит в природе…»
121–128. <ИЗ ЦИКЛА, ПОСВЯЩЕННОГО А. М. МИКЕШИНОЙ-БАУМГАРТЕН>
1. «Вчера всю ночь стучался в стекла…»
2. «Ночь умерла. В тумане синем…»
3. «Отбросив земные одежды…»
4. «Вот они — крутые верхние ступени…»
5. «Убийца предстал пред судом…»
6. «Думал я: бесплодно годы протекли…»
7. СУМЕРКИ
8. МГЛА
Д. Н. ЦЕРТЕЛЕВ
Дмитрий Николаевич Цертелев родился 30 июня 1852 года в селе Смалькове Саранского уезда Пензенской губернии, где и провел свои детские годы. Его отец, князь Николай Андреевич, помощник попечителя Харьковского учебного округа, был известен своими трудами в области этнографии. Одним из первых русских этнографов он обратился к изучению украинской народной поэзии. Ему принадлежат, в частности, работы: «Опыт собирания старинных малороссийских песен», «Взгляд на старинные русские песни и сказки», «О стихосложении старинных русских песен» и другие. В середине 60-х годов по предложению М. П. Погодина Н. А. Цертелев был избран действительным членом Общества любителей российской словесности. Научные и литературные интересы отца имели несомненное влияние на характер и судьбу Цертелева.
В 1866 году, после нескольких лет воспитания в Швейцарии, Цертелев поступил в Пятую московскую гимназию, где его сверстниками были будущий философ Владимир Соловьев и много обещавший юноша Писемский (сын известного романиста, рано скончавшийся). С Вл. Соловьевым Цертелева связывала тесная дружба, особенно упрочившаяся в Московском университете, куда оба поступили одновременно. С 1870 по 1874 год Цертелев обучался на юридическом факультете Московского университета, а затем уехал за границу и долгое время провел в Берлине, где слушал лекции знаменитых немецких философов — Гартмана и Гельмгольца. С Э. Гартманом, последователем философии Шопенгауэра, Цертелев поддерживал дружеские отношения до кончины своего учителя. В течение ряда лет Цертелев вел с Гартманом переписку по философским вопросам[43], а с возникновением в Москве журнала «Русское обозрение» пригласил его в число сотрудников.
Во время пребывания за границей, еще будучи студентом, Цертелев близко сошелся с А. К. Толстым, имевшим на молодого философа и поэта большое влияние. Цертелев увлекался поэзией А. К. Толстого, отчасти подражал ему, а после его смерти издал сочинения А. К. Толстого с обширным очерком о его творчестве.
Зиму 1875 года Цертелев провел в Египте и Италии; там он имел возможность непосредственно ознакомиться с культурой древнего Востока и европейского Возрождения. Свое образование Цертелев завершил в Лейпциге, где слушал лекции известных профессоров права и философии. В 1879 году он представил в Лейпцигский университет диссертацию на немецком языке «О теории познания Шопенгауэра», успешно защитил ее и был удостоен степени доктора философии.
По возвращении в Россию Цертелев выступил с серией философских работ, развивавших идеалистические взгляды Шопенгауэра и Гартмана. С позиций философского идеализма и агностицизма оценивал он проблемы развития современной науки, права и нравственности. Его философско-религиозные идеи изложены в работах: «Границы религии, философии и естествознания» (1879), «Философия Шопенгауэра. Теория познания и метафизика» (1880), «Современный пессимизм в Германии. Очерк нравственной философии Шопенгауэра и Гартмана» (1885), «Спиритизм с точки зрения философии» (1885), «Эстетика Шопенгауэра» (1888), «Свобода и либерализм» (1888), «Нравственная философия графа Л. Н. Толстого» (1889).
В лице Вл. Соловьева и Цертелева русская идеалистическая мысль приобрела в 80-е годы наиболее деятельных пропагандистов. Друзья по гимназии и университету, союзники в философии, Вл. Соловьев и Цертелев расходились, однако, в общественно-политической области. В противоположность либерально-оппозиционным настроениям Вл. Соловьева, заявлявшего себя резким критиком правительственной бюрократии и официальной церкви, Цертелев держался вполне консервативных взглядов и последовательно проводил их в своей общественно-публицистической деятельности. После смерти редактора «Русского вестника» М. Н. Каткова Цертелев в течение нескольких месяцев редактировал этот журнал, считавшийся традиционным оплотом русского политического консерватизма[44]. Как публицист он сотрудничал в том же «Русском вестнике», «Московских ведомостях», «Журнале Министерства народного просвещения» и других изданиях. Но Цертелев свои стихотворения и общественно-литературные статьи довольно часто печатал и на страницах либеральных журналов — в «Вестнике Европы», «Русской мысли» и других. Цертелев недолгое время был причастен к изданию журнала «Дело», а в 1890 году основал новый ежемесячный журнал «Русское обозрение», которым руководил на протяжении трех лет.
С 1887 по 1890 год Цертелев состоял председателем съезда мировых судей Спасского уезда Тамбовской губернии. К этому времени относится его брошюра «Нужна ли реформа местного управления?» (1889); в 90-е годы он опубликовал ряд статей по вопросам судопроизводства и права, связанных с пересмотром судебных уставов, принятых во времена Александра II. В 1899 году Цертелев выступил со статьей, оправдывавшей по существу цензурные установления, направленные против оппозиционной печати[45]. В 1904 году он вошел в сенатскую комиссию Д. Ф. Кобеко, занимавшуюся разработкой нового закона о печати. Комиссия похоронила все либеральные законопроекты, внесенные на ее рассмотрение, и лишь революционные события 1905 года сдвинули обсуждение наболевшего вопроса с мертвой точки.
Дебют Цертелева-поэта относится к 1875 году, когда в журнале «Русский вестник» было опубликовано первое его стихотворение. Поэтическая репутация Цертелева складывается в 80-е годы, после выхода первого сборника «Стихотворений» (СПб., 1883), посвященного памяти А. К. Толстого. В 1892 году вышел второй сборник «Стихотворений кн. Д. Н. Цертелева 1883–1891» (М., 1892), за который он был удостоен Пушкинской премии. Оценивая этот сборник, А. А. Голенищев-Кутузов заключал: «Цертелев, как поэт, является в русской литературе прямым последователем и учеником графа А. К. Толстого. Подобно своему учителю, князь Цертелев равнодушен к окружающей его русской современной жизни и вдохновляется почти исключительно событиями и героями времен, давно минувших. Особенную склонность он питает к древнеарийским и буддийским преданиям и мифам, олицетворяющим религиозно-философское миросозерцание древнего Востока»[46]. Большую часть сборника составляли поэтические переложения буддийских, древневосточных и древнегерманских легенд и мифов, в их числе — «Отречение Кира», «Смерть Иреджа», «Ананда и Прокрити», «Царевич», «Молот», «Метель» и др.
Лирика Цертелева тесно связана с его философскими размышлениями и нередко является их прямым поэтическим экстрактом. Сам Цертелев относил себя к школе «чистого искусства». Кроме А. К. Толстого, он числил своими ближайшими учителями Баратынского, Фета, Майкова, хотя далеко уступал каждому по силе лирического дарования. О поэзии А. Н. Майкова Цертелев написал специальную статью[47]. В феврале 1899 года на литературном вечере Общества любителей российской словесности он прочитал доклад «Фет как человек и художник»[48], а в октябре 1900 года на публичном заседании общества выступил с речью «Граф А. К. Толстой в его стихотворениях». После смерти Вл. Соловьева Цертелев несколько раз выступал в Соловьевском кружке с воспоминаниями о своем друге[49].
Совершенное знание немецкого языка, обширная философская эрудиция позволили Цертелеву осуществить перевод первой части «Фауста» Гете, помещенный им в сборнике «Почин» (1891). Его переводы из Гете должны быть отнесены к числу наиболее значительных для своего времени попыток поэтической интерпретации великого немецкого поэта.
В 1902 году вышел в свет третий и последний сборник «Стихотворений кн. Д. Н. Цертелева» (СПб., 1902), объединивший его избранные произведения за двадцать лет (1881–1901).
На фоне новейших достижений русской поэзии конца XIX — начала XX века это собрание представлялось уже достаточно анахроничным и не вызвало особого интереса в критике.
Некоторые лирические стихотворения Цертелева («Мне снился сон, лучами золотыми…», «Море широкое, даль бесконечная…», «Мы долго шли рядом одною дорогой…», «Туча промчалась и землю дождем напоила…») были положены на музыку известными русскими композиторами М. М. Ипполитовым-Ивановым, А. С. Танеевым, А. А. Балабановым и другими.
Д. Н. Цертелев умер 15 августа 1911 года в своем имении — селе Липяги Спасского уезда Тамбовской губернии.
129. «Скользил наш челн, шуршал высокий очерет…»
130. «Мы долго шли рядом одною дорогой…»
131. «Не сотвори себе кумира…»
132. «Ты скользишь над водами, играя…»
133. «Море широкое, даль бесконечная…»
134. «Я жду тебя — тебя не зная…»
135. «Не думай тайну вечную творенья…»
136. «Когда б я мог порвать оковы тела…»
137. ФТА
138. «Туча промчалась и землю дождем напоила…»
139. «Мне снился сон: кругом кипит сраженье…»
140. «Гаснет закат. Мой челнок над уснувшей рекою…»
141. «За нею ты гоняешься напрасно…»
142. «В грядущее нам света не пролить…»
143. ПАМЯТИ ВАГНЕРА
144. «Мне снился сон: лучами золотыми…»
145. «Зачем пытаться воскресить…»
146. «Да, пламя жгучее в груди не угасает…»
147. «Смеркается. Знакомыми полями…»
148. А. А. ФЕТУ
149. ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ БУДДЫ
150. МОЛОТ
151. «Всё, что лучами надежды манило…»
152. «Опять зима, и птицы улетели…»
153. «Твоя песня невнятно и тихо звучит…»
154. «Всё, что является, снова вдали исчезает…»
155. «Ищет ум наш пределов вселенной напрасно…»
156. «Ты хочешь умчаться за тесные грани…»
157. «Не сетуй, что светлая порвана нить…»
158. «За пределами мира земного…»
159. «Я хотел бы, отдавшись теченью…»
А. А. ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ
Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов происходил из знаменитого дворянского рода. Он родился 26 мая 1848 года в Царском Селе. Детство провел в Петербурге и в Царском Селе, а также в родовом имении Шубино Тверской губернии. После смерти отца в 1859 году переехал с семьей в Москву и поступил в одну из московских гимназий, которую закончил в 1865 году с золотой медалью. Четыре года Голенищев-Кутузов провел в степах Московского университета, обучаясь на юридическом факультете. В 1869 году он продолжил учение в Петербургском университете, который окончил в 1871 году со степенью кандидата прав.
Начав служебную карьеру в Государственной канцелярии, Голенищев-Кутузов с перерывами, порой весьма продолжительными, сменил ряд должностей, в 1889 году занял пост управляющего Дворянским и Крестьянским банками, а с 1895 года возглавил личную канцелярию императрицы Марии Федоровны. На этой службе Голенищев-Кутузов оставался около двадцати лет, до конца своей жизни.
Служебная карьера, тесные связи с консервативными придворными кругами отнюдь не способствовали серьезному поэтическому творчеству. Между тем Голенищев-Кутузов с юных лет испытывал тягу к поэзии, проявив довольно рано незаурядный лирический талант. Всю жизнь он преклонялся перед Пушкиным, испытал воздействие Тютчева, А. Н. Майкова и Фета, которых считал своими непосредственными поэтическими учителями.
Первые его стихотворения опубликованы в 1869 году в журнале «Заря», регулярные выступления в печати относятся к началу 70-х годов. Лучшие произведения Голенищев-Кутузов создал в годы, свободные от службы, в пору живого общения с некоторыми замечательными деятелями русского искусства последней трети XIX века.
В 1873 году Голенищев-Кутузов сблизился с М. П. Мусоргским и В. В. Стасовым. Он становится постоянным посетителем музыкальных вечеров В. В. Стасова, на которых собирались виднейшие в то время артисты, композиторы, художники, литераторы. В творческом содружестве с Мусоргским были созданы многие лучшие произведения поэта. М. П. Мусоргский очень высоко оценивал поэтический дар Голенищева-Кутузова: «После Пушкина и Лермонтова я не встречал того, что встретил в Кутузове, — писал Мусоргский В. В. Стасову, — везде нюхается свежесть хорошего теплого утра, при технике бесподобной, ему прирожденной…»[50]. На слова Голенищева-Кутузова композитор написал два вокальных цикла — «Без солнца» (1874) и «Песни и пляски смерти» (1875–1877) и ряд других значительных произведений. При содействии Стасова в 1875 году в журнале «Дело» появилось первое большое произведение Голенищева-Кутузова — поэма «Гашиш», вызвавшая многочисленные отклики критики. С большим интересом к замыслу этой поэмы относился И. С. Тургенев. В письме к В. В. Стасову от 23 октября (4 ноября) 1874 года он спрашивал: «Вы мне не пишете — напечатан ли „Гашиш“ Кутузова или еще существует только в рукописи. Очень бы хотелось мне его прочесть. Сюжет мне нравится — отличная рама для разнообразных картин»[51]. Однако после того, как Тургенев ознакомился с поэмой, он остался неудовлетворен ее содержанием и отозвался о ней достаточно строго: «Вещица недурная — но только. Неприятно действует (особенно в таком сюжете!) скудость воображения и красок. Перенес ты меня на Восток, да еще опьянелый — так удивляй и кружи меня до самозабвения — а тут ты с усилием выдавливаешь из себя какие-то бледноватые капельки… И того особенного, сонно-фантастического и следа нет в этой поэмке»[52].
После женитьбы в 1876 году образ жизни Голенищева-Кутузова изменился, несколько лет подряд он провел в родовом имении, увлекаясь уездной дворянской деятельностью и хозяйственными делами. В его отношениях с Мусоргским наступила полоса охлаждения, хотя связи между ними сохранялись до самой смерти композитора. Впоследствии в своих «Воспоминаниях о М. П. Мусоргском» Голенищев-Кутузов пытался доказать, искажая идейную эволюцию композитора, что в конце своей жизни Мусоргский освободился от гнета «чуждых его природе теорий и тенденций» 60-х годов и сблизился с направлением «чистого искусства», к которому примкнул сам поэт[53]. Характерно в связи с этим то, что Голенищев-Кутузов из своих последних собраний сочинений исключал многие написанные для Мусоргского стихотворные тексты или давал их в переработанном виде.
Начало литературной деятельности Голенищева-Кутузова отмечено кратковременными, непоследовательными попытками сближения с демократическими и либеральными кружками. Он печатался в журналах «Дело», «Вестник Европы», пытался установить связь с «Отечественными записками», но его сотрудничество было решительно отвергнуто Н. А. Некрасовым, посчитавшим, что представленные в журнал стихотворения Голенищева-Кутузова «не удобны для помещения в „Отечественных записках“»[54].
Консервативная общественная позиция Голенищева-Кутузова ясно определилась уже в первом его поэтическом сборнике «Затишье и буря» (1878), получившем резкую оценку демократической критики[55]. В 1884 году вышел в свет второй сборник стихотворений Голенищева-Кутузова. В художественном отношении он уступал первому и отличался более откровенной славянофильской тенденциозностью[56]. Произведения Голенищева-Кутузова появлялись на страницах журнала «Русский вестник», газет «Санкт-Петербургские ведомости» и «Новое время». В 80-е годы Голенищев-Кутузов становится центральной фигурой салонно-аристократических литературных кругов.
Свое кредо Голенищев-Кутузов изложил в серии литературно-публицистических статей, направленных против просветительской эстетики 60-х годов, в защиту «чистого искусства».
В 1894 году вышло в свет собрание стихотворений А. А. Голенищева-Кутузова в двух томах. К нему приходит официальная слава. Ему часто поручают оценку поэтических произведений, представленных на академическую Пушкинскую премию. В 1900 году А. А. Голенищев-Кутузов вместе с Л. Н. Толстым, А. П. Чеховым, В. Г. Короленко, А. М. Жемчужниковым, А. Ф. Кони и В. С. Соловьевым был избран почетным академиком «по разряду изящной словесности».
В 1904–1905 годах, после издания сочинений в трех томах, А. А. Голенищев-Кутузов начал работу над обширной трилогией в прозе — «Даль зовет», «Жизнь зовет», «Бог зовет», из которой успел напечатать в 1907 году только первую часть. В 1912 году он выпустил небольшой сборник своих последних стихотворений «На закате» и прозаический сборник «На летучих листках».
А. А. Голенищев-Кутузов умер 26 января 1913 года.
160. В ЧЕТЫРЕХ СТЕНАХ
161. НАД ОЗЕРОМ
162. «Меня ты в толпе не узнала…»
163–165. СМЕРТЬ
1. КОЛЫБЕЛЬНАЯ
2. ТРЕПАК
3. СЕРЕНАДА
166. ТОРЖЕСТВО СМЕРТИ
167. «Меж тем как вкруг тельца златого…»
168. «Порой, среди толпы ликующей и праздной…»
169. «Бушует буря, ночь темна…»
170. «На шумном празднике весны…»
171. СЫН ГАЕРА
172. МОЛЬВА
173. РОДНАЯ
174. ПЛАКАЛЬЩИЦА
175. «Мне говорят: забудь тревоги дня…»
176. «Расскажи мне, ветер вольный…»
177. «Пока тебе душа моя…»
178. К Н…У
179. «Прошумели весенние воды…»
180. «Снилось мне утро лазурное, чистое…»
181. М. П. МУСОРГСКОМУ
182. «Прекрасен жизни бред, волшебны и богаты…»
183. «Для битвы честной и суровой…»
184. «Так жить нельзя! В разумности притворной…»
185. «Обнял землю ночи мрак волшебный…»
186. РОДНОМУ ЛЕСУ
187. КОСТЕР
188. А. А. ФЕТУ
189. А. Н. МАЙКОВУ
(30 апреля 1888 г.)
190. «Когда, святилище души…»
191. «Не смолкай, говори… В ласке речи твоей…»
192. «Мне легче дышится на горных высота́х…»
193. «Звездистый сумрак, тишина…»
194. «О муза, не зови и взором не ласкай!..»
195. ЗАРЯ ВО ВСЮ НОЧЬ
196. НОЧЬ
197. В ГУРЗУФЕ
Посвящается памяти Пушкина
198. «День кончен, ночь идет, — страшусь я этой ночи!..»
199. «Не в ласке девственной лазури…»
200. «В моей душе уж вечереет…»
201. В САДАХ ИТАЛИИ
202. «В сонме поздних теней ты желанной звездой…»
С. А. АНДРЕЕВСКИЙ
Сергей Аркадьевич Андреевский родился 29 декабря 1847 года в селе Александровка Славяносербского уезда Екатеринославской губернии. Отец его, Аркадий Степанович Андреевский[57], был председателем Екатеринославской казенной палаты; мать, Вера Николаевна, рожденная Герсеванова, принадлежала к родовитой и влиятельной по своим связям дворянской фамилии.
До девяти лет Андреевский жил на попечении своей прабабушки в большом барском доме, стоявшем на берегу Донца, в живописном селе Верхняя Гора, недалеко от Луганска. В доме было много дворни из крепостных — дворецкий, ключник, староста, нянька, прачка, булочница, птичница, коровница и т. п. Андреевский в раннем детстве застал еще нетронутый крепостной быт с его характерным колоритом.
Свою семью — отца, мать, сестру и братьев — Андреевский впервые увидел лишь при поступлении в Екатеринославскую гимназию. После окончания гимназического курса он, по решению отца, поступил на юридический факультет Харьковского университета. Студенческие годы Андреевского совпали с полосой общественного подъема 60-х годов, широким распространением просветительских идей в среде университетской молодежи. Андреевский писал впоследствии в «Книге о смерти»; «Всюду царствовали „положительное знание“ и „материя“. И мне было до слез жалко моего единого бога с его простым сотворением мира, с его незабвенными Адамом и Евой и первыми „земледельцами“… А кроме того, еще совсем недавно: Гете, вопрошавший „всесильного духа“, Байрон, грозивший небу, Пушкин, гармоничный, пылкий, душевный и глубокий, Лермонтов с его „Демоном“, с его взыванием к облакам и звездам, — куда же все это девалось!..» [58]. В письме от 24 мая 1886 года к С. А. Венгерову Андреевский отметил, что он окончил университетский курс в 1869 году, «в самый разгар писаревского влияния», которое надолго отбросило его «от прежних литературных кумиров»[59].
В 1870 году Андреевский начал службу по судебному ведомству и назначен следователем в Карачев. В том же году, вопреки желанию своей властной матери, он женился на любимой девушке из бедного семейства и совершенно лишился материальной поддержки со стороны родителей.
При содействии А. Ф. Кони, с которым близко сошелся Андреевский, он поступил на должность товарища прокурора окружного суда сначала в Казани, а потом в Петербурге. В столичной прокуратуре тогда было немало блестящих имен, и «между ними, — отмечает А. Ф. Кони, — видное место занимал и Андреевский»[60].
В 1878 году успешно начатая карьера Андреевского-прокурора оборвалась из-за его отказа выступить обвинителем по делу Веры Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова. Условием своего выступления на суде Андреевский ставил осуждение некоторых беззаконных распоряжений Трепова, а также выяснение политических мотивов совершенного против него акта. В такой постановке обвинения молодому прокурору, было отказано, а после оправдания Веры Засулич судом присяжных Андреевский был уволен от должности прокурора и перешел в сословие адвокатов. Адвокатской деятельностью Андреевский занимался много лет и завоевал себе репутацию талантливого юриста, владеющего всеми тонкостями психологически мотивированной защиты. Книга С. А. Андреевского «Защитительные речи» (1891) в свое время пользовалась успехом не только в судейском мире и выдержала пять изданий (последнее — «Драмы жизни», Пг., 1916). Собрание речей Андреевского ценил, например, А. П. Чехов: «Для меня речи таких юристов, как Вы, Кони и др., представляют двоякий интерес. В них я ищу, во-первых, художественных достоинств, искусства и, во-вторых, того, что имеет научное или судебно-практическое значение»[61]. Кстати, в том же письме А. П. Чехов упомянул и сборник стихотворений Андреевского, который он прочел с большим удовольствием. «Стихи Ваши целое лето лежали у меня на круглом столе, и их читали целое лето я и все, кому случалось подходить к оному столу»[62].
Видимо, речи Андреевского понравились А. П. Чехову несколько больше, чем его стихи; во всяком случае он отозвался о них с большим воодушевлением.
По собственному признанию Андреевского, до тридцати лет он не написал ни одного стихотворения. Первыми его «упражнениями в рифме» был перевод «Ночей» Альфреда Мюссе, затем Андреевский написал несколько оригинальных стихотворений и, неожиданно для себя, решил переложить стихами отрывок Тургенева «Довольно». «Переложение тургеневского „Довольно“ на стихи есть, конечно, дерзость, — писал потом Андреевский, — но дерзость идолопоклонника. Я восхищался этим отрывком еще в детстве и уже тогда подслушал в его прозе какой-то особый, скрытый ритм»[63]. Стихотворная вариация Андреевского на тему «Довольно» стала известна Тургеневу, он отметил, что стихи эти «большей частью очень звучны и красивы — у г-на Андреевского несомненный талант», однако просил не печатать переложение, поскольку в оригинале были выражены когда-то слишком личные, субъективные чувства и воспоминания, меньше всего предназначенные для публики. «Мне было бы жутко, — заключал Тургенев, — если б все это опять всплыло наружу. Да и в самом г. Андреевском настолько собственного фонда, что ему не для чего занимать у других и писать комментарии на чужие темы»[64]. Просьба Тургенева была исполнена[65]. В письме к М. М. Стасюлевичу в 1878 году он еще раз отметил молодого поэта и просил сообщить Андреевскому от своего имени, что «при его таланте ему непременно следует продолжать свою стихотворную деятельность»[66].
Андреевский исполнил этот завет лишь отчасти: профессиональным литератором он не стал, но продолжал свою стихотворную, а также критическую деятельность, совмещая ее с активной судебной практикой.
На всю жизнь Андреевский сохранил двойственное отношение к миру, сочетавшее общественную активность универсанта-шестидесятника и философский пессимизм, настроения тоски и разочарования, особенно характерные для русского общества конца 70-х — начала 80-х годов. В темную посленекрасовскую пору русской поэзии эти настроения получили определенный общественный резонанс, и безнадежно-меланхолическая лирика Андреевского была воспринята современниками как эхо унылого времени.
Эти строки, переведенные Андреевским из Франсуа Коппе, точно соответствовали его собственному умонастроению.
В августе 1881 года, вскоре после убийства Александра II и казни первомартовцев, Андреевский написал политическое стихотворение «Петропавловская крепость», в котором подводится общий безнадежный итог кровавого «турнира» между самодержавием и его противниками. Стихотворение это ни при каких обстоятельствах в то время не могло быть напечатано, и автор читал его в узком кругу друзей и доверенных лиц. Прямые знаки политической современности, отчетливо сказавшиеся в стихотворении «Петропавловская крепость», в лирике Андреевского, как правило, отсутствуют, но ее философское и эмоциональное содержание целиком определяется политической и духовной атмосферой 80-х годов.
Оригинальные и переводные стихотворения Андреевского, печатавшиеся с конца 70-х годов в «Вестнике Европы», «Деле» и других журналах, обратили на него внимание читателей и критики. Однако лишь в 1886 году, после больших колебаний и сомнений, С. А. Андреевский решился выпустить первый сборник своих стихотворений («Стихотворения. 1878–1885», Пб., 1886), по существу единственный в его поэтической биографии.
Еще до выхода в свет первого сборника стихотворений Андреевского его имя упоминалось в общих, обзорах новейшей русской поэзии, среди которых самим поэтом в автобиографии был отмечен очерк В. Чуйко, вошедший в его книгу «Современная русская поэзия в ее представителях» (Пб., 1885). Появление сборника вызвало довольно многочисленные отзывы в печати[67]. Несколько позднее С. А. Венгеров следующим образом охарактеризовал эти критические отклики: «Критика встретила „Стихотворения“ А<ндреевского> довольно сдержанно, но отвела, однако же, автору их видное место в ряду современных поэтов»[68].
В предисловии ко второму изданию этого сборника (1898) Андреевский признавался: «Вот уже десять лет я не пишу стихов и никогда более к ним не возвращусь». Очевидно, сам автор сознавал, что время его поэзии миновало[69].
Не меньший интерес, чем стихи, представляют литературные очерки и статьи Андреевского о русских писателях (Баратынском, Достоевском, Гаршине, Некрасове, Лермонтове, Льве Толстом), собранные в книге «Литературные чтения» (Пб., 1891). Эти статьи были произведениями оратора и критика одновременно, так как возникали в результате, серии докладов и лекций, прочитанных в разных публичных собраниях и на заседаниях «Литературно-драматического общества» в Петербурге. Постоянными оппонентами Андреевского в этих чтениях были Я. П. Полонский, К. К. Случевский, Д. С. Мережковский. В своей нашумевшей книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» Мережковский оценил критические этюды Андреевского выше его поэтических произведений: «В его стихотворениях есть иногда женственная прелесть и грация, но все-таки он более самостоятельный и оригинальный художник в своих критических работах. Его превосходные монографии русских писателей — Тургенева, Лермонтова, Баратынского, Некрасова, Достоевского — похожи на портреты, набросанные быстрыми, воздушно-легкими штрихами карандаша, но удивительные по живому сходству с оригиналом, изящной простоте и проникновению в личность писателя»[70]. Свои «Литературные очерки» в третьем и четвертом изданиях (1902 и 1913) Андреевский дополнил новыми работами. Среди его статей выделяется этюд о «Братьях Карамазовых» (1891), написанный ранее известной книги В. В. Розанова о том же романе и повлиявший на многих авторов, писавших о Достоевском.
Сформировавшийся в 80-е годы и близкий во многом по своему умонастроению новым поэтам, Андреевский, однако, не разделял их формальных исканий. Андреевскому принадлежит, в частности, довольно резкая статья «Вырождение рифмы (Заметки о современной поэзии)», весьма скептически оценивающая реформу русского стиха, предпринятую после Некрасова. Не случайно с ответом на эту статью выступил Валерий Брюсов, решительно отклонивший упреки Андреевского в том, что «новые поэты» хотят «растрепать романтический стих». «Он заявляет о смерти стиха вообще, — возражал Брюсов, — так как иного стиха и представить себе не может»[71].
Скончался Андреевский от воспаления легких 9 ноября 1919 года в своей петроградской квартире.
В 1924 году была издана «Книга о смерти» Андреевского (подготовленная к печати А. Ф. Кони), прихотливо соединяющая воспоминания о детстве и юности с пессимистическими размышлениями о бренности всего живого.
203. ВОПЛЬ
204. СЧАСТЬЕ
205. «Много птичек скрылось…»
206. «Не повторяй, что радости превратны…»
207. «Я вспомнил детские года…»
208. «В начале жизненной дороги…»
209. «Неуловимая минутная отрада…»
210. ЭХО
Из Ф. Коппе
211. МРАК
212. ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ
213. ПИГМЕЙ
214. «Оглянись: эти ровные дни…»
215. «Грустно! Поникли усталые руки…»
216. DOLOROSA[73]
217. РАСКОПКИ
218. МАЙ
219. «Нельзя в душе уврачевать…»
220. КОНЧИНА ТУРГЕНЕВА
(22-го августа 1883 г.)
221. «От милых строк, начертанных небрежно…»
222. «Я ревнив к этой зелени нежной…»
223. «Еду в сумерки: зимняя тишь…»
224. НА КРЫШЕ КОННОГО ВАГОНА
225. МАДРИГАЛ
(Л. С. Я.)
226. МИМО ВОЗРАСТОВ
227. УКОР
228. «Сказал бы ей… но поневоле…»
229. ОТРЫВОК
230. «Не отрывай пленительной руки…»
231. «Когда поэт скорбит в напевах заунывных…»
С. Г. ФРУГ
Семен Григорьевич Фруг родился в 1860 году на юге Украины, в еврейской земледельческой колонии Бобровый Кут Херсонской губернии. Отец его всю жизнь занимался земледелием.
Свое учение Фруг начал в еврейской школе — хедере, которая, по признанию самого поэта, оставляла слишком мало простора чувствовать и мыслить (основным предметом изучения в хедере был талмуд).
Без всякой посторонней помощи Фруг принялся за изучение русской грамматики и Библии. Особенно его увлекали сказания и легенды о древних пророках. Сам поэт писал впоследствии, что первой возможностью чувствовать и мыслить он обязан исключительно той всеобъемлющей поэзии, которою изобилуют пророки Исайя, Иезекииль и др.
В 1869 году Фруг поступил в русское училище и пробыл в этом заведении около четырех лет. По выходе из училища он остался жить в родительском доме, продолжая изучение русского и древнееврейского языков.
С шестнадцати лет Фруг начал самостоятельную жизнь: его отправили в Херсон, где он поступил писцом в канцелярию казенного раввина. В свободное от службы время он много читал, увлекался русской поэзией, заучивал наизусть многие стихотворения Пушкина, Лермонтова, Некрасова, с восторгом перечитывал думы украинского кобзаря Шевченко. К этому времени относятся первые стихотворные опыты самого Фруга. Несколько стихотворений он отправил в петербургские журналы. Молодым поэтом заинтересовались в журнале «Рассвет», который в то время редактировал известный адвокат М. С. Варшавский.
По вызову редакции «Рассвета» весной 1881 года Фруг приехал в Петербург. Здесь сразу же начались его мытарства. Редакции «Рассвета», просившей о прописке поэта в качестве переводчика с еврейского языка, в ходатайстве было отказано. Хлопоты частных лиц с видным служебным положением также не имели успеха. Фругу пришлось прописаться в качестве «домашнего служителя» у своего покровителя М. С. Варшавского.
Годы жизни поэта в Петербурге совпали с политическим безвременьем, наступившим после убийства народовольцами Александра II. В области внутренней политики эти годы были отмечены усилением карательных мер, ростом полицейского произвола, разжиганием шовинизма, еще более жестоким притеснением национальных меньшинств.
Испытавший на себе давление национальной вражды и полицейской травли, Фруг в своей поэзии был, однако, далек от сознательного политического протеста. Как и многие другие поэты его поколения, он сторонился политики, смутно представлял источники царящего в мире зла, не видел в современном обществе сил, способных противостоять несправедливости и насилию.
Преобладающие ноты поэзии Фруга — сострадание к угнетенным, романтические воспоминания о библейских временах и пророках, тщетные призывы к миру и любви, для которых действительность не оставляет места.
Во многих стихотворениях Фруг говорит о живых связях, соединяющих его от рождения с русской землей, с общей печальной судьбой своей отчизны:
В начале мая 1884 года Фруг отправился на родину, в Херсонскую губернию, и там подготовил к печати свой первый сборник, изданный затем в Петербурге, — «Стихотворения» (1885).
В специальной статье, посвященной поэзии Фруга, известный критик и публицист К. Арсеньев особо отметил, что «Библия дает ему материал для картин, для мечтаний, для снов, дает пищу и мстительному чувству, и мирным грезам об идеальном счастье… Не скроем, однако, — продолжал критик, — что господство одного мотива — и притом именно того, который избран г. Фругом, — имеет и свою опасную сторону. Оно окружает его иногда искусственной атмосферой, в которой неправильно преломляются лучи, безмерно растут очертания предметов, теряется или слабеет сознание действительности»[74].
Через два года после выхода первой книги Фруг издал новый сборник стихотворений — «Думы и песни» (СПб., 1887), упрочивший его известность в литературном мире, но почти никак не изменивший бедственное материальное положение поэта.
В 1889 году первый сборник — «Стихотворения» — вышел вторым изданием. Несколько сочувственных страниц его поэзии тогда же посвятил А. М. Скабичевский, считавший Фруга «одним из самых симпатичных, искренних и, главное дело, истинных поэтов»[75].
С середины 80-х годов Фруг широко печатался в крупных литературных журналах: «Вестнике Европы», «Русской мысли», «Русском богатстве» и др.
Несмотря на литературный успех, Фруг оставался в Петербурге на положении парии; он испытывал чувство глубокого одиночества, упадок душевных сил и с присущей ему искренностью писал об этом в своих стихах.
В 1891 году Фруг был выдворен из столицы, до июля 1892 года жил в Люстдорфе под Одессой, а затем, после усиленных хлопот Литературного фонда и поэта К. К. Случевского (имевшего придворное звание гофмейстера), Фругу разрешили вновь поселиться в Петербурге.
В 1897 году появилось третье издание «Стихотворений» Фруга, несколько его стихотворений увидели свет в сборнике «Молодая поэзия» (1895). В 90-х годах он выпустил книги «Встречи и впечатления», «Эскизы и сказки» и др. Однако время литературной молодости и первого общественного успеха для Фруга уже миновало. Нужда заставляла его выступать на страницах «Петербургской газеты» и «Петербургского листка», где он помещал невысокого вкуса еженедельные фельетоны и стихи на злобу дня под псевдонимом «Иероним Добрый».
В 1904–1905 годах в Петербурге вышло шеститомное «Полное собрание сочинений» Фруга, которое подвело итог его двадцатипятилетней литературной работе.
П. Ф. Якубович в своих «Очерках русской поэзии», отдав должное лучшим произведениям раннего Фруга, достаточно сурово отозвался о втором и третьем томе его стихотворений, а также высказал сожаление, что поэт не смог выйти из узкого круга национальных переживаний и подняться до сочувствия «всем страдающим, обиженным и угнетенным людям»[76].
После 1908 года Фруг переехал из Петербурга в Одессу. Материальные лишения заставляли его разъезжать по городам с чтением стихов на публичных собраниях.
В 1910 году он резко отклонил предложение о праздновании его 30-летнего литературного юбилея. Нужда и несчастья сопровождали поэта до последних дней жизни. Тяжело больной Фруг умер в Одессе в 1916 году.
232. ПРИЗЫВ
233. ПРОМЕТЕЮ
«И дал мне Господь две скрижали каменные… А на них все слова, которые изрек вам Господь на горе из среды огня…»
234. ДУМА («Вы вновь звучите мне, забытые мотивы»)
235. «Горячих слез бушующее море…»
236. СОНЕТ
(Надпись на портрете)
237. НА РОДИНЕ («Я вновь пришел к тебе, родная сторона…»)
238. Иеремиада I, 20, 22 («Уноси мою душу в ту синюю даль…»)
239. В КАПИЩЕ
240. В УКРАЙНЕ
241. ВЕСТНИКИ ВЕСНЫ
242. FATA MORGANA
О. H. ЧЮМИНА
Далекие предки Ольги Николаевны Чюминой происходили от татарского князя Джюмы. Ее дед служил в гвардии, в аристократических полках — Кексгольмском и Семеновском. С 1823 года блестяще начатая карьера прерывается и дальнейшая служба проходит в отдаленных гарнизонах[77]. Здесь, на юге, сочинял он между прочим стихи (вместе с военной профессией он передал эту наклонность и сыну).
Чюмина родилась в Новгороде 26 декабря 1858 года[78]. Детство и отрочество прошли в Финляндии, где был расквартирован полк, в котором служил ее отец. На родину семья вернулась в 1876 году.
Непременная участница любительских спектаклей и концертов, Чюмина готовилась к поступлению в консерваторию и не придавала значения стихам, которые начала писать сравнительно поздно, неожиданно для самой себя. Тайно от автора одно стихотворение было послано в 1882 году в газету «Свет», издававшуюся полковником В. В. Комаровым.
Прошло немного времени, и произведения новгородской поэтессы стали появляться в известных петербургских газетах и журналах — в «Новом времени», «Наблюдателе», «Вестнике Европы», «Северном вестнике» и других. Завязывались литературные знакомства — А. Н. Плещеев, Я. П. Полонский, В. М. Гаршин.
В 1886 году Чюмина вышла замуж за офицера Г. П. Михайлова. Внешне ее жизнь мало переменилась. Семья была бездетной, весь быт подчинен литературным занятиям хозяйки дома. Единственной, но важной переменой был переезд в Петербург.
Чюмина сочетала в своем творчестве художественный академизм и политическую отзывчивость. И в том, и в другом она завоевала себе признание современников. Ее капитальные переводы из Данте, Мильтона, Теннисона были отмечены почетными отзывами и премиями Академии наук, а сатирические стихотворения вошли в революционный репертуар.
С дружеской симпатией относился к Чюминой Чехов. Хорошо знали ее и в театральных кругах. «Самым верным другом и заступницей Московского художественного театра» называл ее К. С. Станиславский[79]. Ее театральные фельетоны составили внушительный том («В ожидании. Фельетоны в стихах», СПб., 1905).
В канун первой русской революции вышли «Новые стихотворения. 1898–1904» (СПб., 1905)[80]. Вслед за ними, в 1905–1906 годах, появились два сборника революционной сатиры, сделавшие Чюмину «одной из самых заметных фигур сатирической журналистики»[81]. Одно из стихотворений, недвусмысленно направленное против особы царствующего дома, едва не привело к аресту автора.
После поражения революции Чюмина по-прежнему регулярно выступала с политическими фельетонами, вела лирический дневник, переводила стихи, пьесы, романы.
Сборник «Осенние вихри» (1908) неожиданно оказался последним. После мучительной болезни Чюмина скончалась 24 марта 1909 года.
243. БЕСПРАВНАЯ
244. МОЛИТВА
245. «Пусть, в битве житейской…»
And never say fail…
246. У БОЛОТА
П. А. Козлову
247. «Чрез реки быстроводные, чрез синие моря…»
248. «Неясные думы томят…»
249. «Говорят, что порой, совлекая бесстрашно покровы…»
250. БЕССОННОЙ НОЧЬЮ
Посвящается Зое Юл<иановне> Яковлевой
251. НА СТРАЖЕ
252. «Когда посеяно зерно…»
253. ВОДОВОРОТ
254. ИСКРА
255. «Как голоса иного мира…»
256. «Кто-то мне сказал…»
257–258. ИЗ ЗИМНИХ СНОВ
1. «За окнами — снежно и бурно…»
2. «Таинственный час откровений…»
259. «Свободное слово, бессмертное слово…»
260. КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ
(Музыка г<енерал>-м<айора> Трепова)
261–263. ПРОБУЖДЕНИЕ ВЕСНЫ
1. «Тревожны вешние закаты!..»
2. «Как лепестки акаций белые…»
3. «Прилетели сюда из цветущей земли…»
264. В ТУМАНЕ
265. БУРНОЮ НОЧЬЮ
266. ПРЕЖДЕ ВСЕГО
Русский человек всю жизнь не может обойтись без полиции.
267. НОЧНАЯ СТРАЖА
1850
Из А. Ч. Суинберна, пер<евод> с английского
А. Н. БУДИЩЕВ
Род Будищевых ведет начало от полковника запорожского войска Будищева, который при Екатерине II жалован был дворянством. Прадед писателя, Иван Матвеевич, первым в России составил мореходную карту Черного моря. Дядя, капитан первого ранга, убит на Малаховом кургане в Севастопольскую кампанию. Другой дядя, географ, одним из первых составил описание Амурской области и реки Амур. К моменту рождения поэта, Алексея Николаевича, род Будищевых захирел. В письме к П. В. Быкову Будищев сообщал: «Я родился в 1866 году 15-го января[85] в Саратовской губернии, Петровского уезда, на хуторе отца моего Николая Федоровича, небогатого землевладельца и земского деятеля. Мать моя, Филиппина Игнатьевна, урожденная Квятковская, — полька. Учился я в Пензенской гимназии, где кончил курс в 1884 году. В этом же году поступил в Московский университет на естественный факультет, а затем перешел на медицинский. Курса в университете не кончил; должен был уйти по болезни (сильное нервное расстройство) с 4-го курса, в 1888 году»[86].
Болезнь, сопровождавшаяся сильными болями, преследовала поэта в течение всей его жизни. Это был врожденный порок сердца, который послужил причиной его ранней смерти.
Студентом второго курса, в 1886 году, Будищев посылает свои стихи в малозначительный юмористический журнал «Развлечение», редактором которого был известный сатирик Влас Дорошевич. Стихи Будищева, как впоследствии утверждал Дорошевич, были приняты им вначале за переводы из Гейне. Они понравились Дорошевичу, он напечатал их, и с этого времени судьба Будищева определилась. Поначалу он активно сотрудничает в юмористических журналах «Развлечение», «Будильник», «Осколки», где помещает шуточные стихи, пародии на декадентов, небольшие рассказы. Однако значительного успеха Будищев в этих жанрах не имел. Очевидно, он понял это и вскоре перешел на «серьезную» беллетристику.
Уже в начале 90-х годов, переехав из Москвы в Петербург, он завязывает отношения с такими солидными журналами, как «Вестник Европы», «Русское богатство» и др. Писал Будищев много, так же много печатался, но расходились книги плохо, доход был минимальный. Жить приходилось скудно, буквально «на гроши». В обширном литературном наследстве писателя стихи занимают по объему более чем скромное место. Будищев никогда не считал себя поэтом по преимуществу. Главное место в его творчестве принадлежит повествовательной прозе и драматургии: он автор нескольких романов («Пробужденная совесть», «Бунт совести», «Степь грезит» и др.), нескольких сборников рассказов (наиболее известны «Степные волки» и «Черный буйвол»), нескольких пьес (одна из которых, «Живые — мертвые», с успехом шла в Малом театре).
Проблема совести, нравственного возрождения оставалась главной на всем протяжении творческого пути Будищева. На многих его прозаических вещах явственно ощущается влияние Достоевского. В стихотворениях же, лишенных заданной этической концепции, писатель более свободен и независим. Может быть, поэтому стихотворения его оказались жизнеспособнее его прозы. Характер поэтических средств роднит поэзию Будищева прежде всего с творчеством Бунина.
К 1912 году, когда отмечался двадцатипятилетний юбилей литературной деятельности Будищева, им было написано и издано около двухсот печатных листов беллетристики и около ста листов газетных статей. Но, несмотря на такой титанический труд, популярность Будищева была невелика (всероссийскую известность он получил лишь как автор слов романса «Только вечер затеплится синий…»).
Несколько изменил дело юбилей. Писателя приветствовали А. И. Куприн, А. А. Измайлов, Ф. Д. Батюшков и другие деятели литературы, неизменно относившиеся к Будищеву с сочувствием. В газетах появились статьи и приветствия. Интерес к Будищеву на некоторое время повысился. Он издает за два года около десяти книг; некоторые из них разошлись хорошо.
Летом 1911 года Будищев совершил поездку по Волге (от Твери до Царицына), которая благотворно подействовала на его здоровье и душевное состояние. Он поселился к этому времени в Гатчине, где его постоянным собеседником и спутником во время прогулок стал Куприн.
Начавшаяся мировая война оказалась для Будищева источником тяжелых переживаний. Был призван в армию его единственный сын. Ухудшалось здоровье: участились сердечные приступы, от которых писатель страдал и ранее. Один из них оказался роковым: 22 ноября 1916 года Будищев умер. «Смерть его была легкой: он хорошо себя чувствовал в течение дня и вечера, шутил, разговаривал… Потом сразу подошло что-то грозное, неотвратимое и в коротком вздохе жизнь закончилась», — писал в некрологе Ф. Д. Батюшков[87].
Похоронен Будищев в Петрограде на Волковом кладбище.
Стихотворения его были изданы отдельными сборниками дважды; в 1901 и 1915 годах.
268. «Росой горит слеза в моем унылом взоре…»
269. «В тихий сад, где к цветущим сиреням…»
270. ВЕСНА
271. НА РОДИНЕ
272. «Словно в саване дремлют туманом одетые пашни…»
273. БУРЯ
274. ПОСЛЕ БИТВЫ
275. СТРЕКОЗА И ОДУВАНЧИК
276. ЗАТИШЬЕ
277. «Темнеет; закат в позолоте…»
278. КОШМАР
279. ТРИУМФАТОР
280. НОЧЬЮ
281. «Ты как тень замерла на пороге…»
282. «Тихо я садом иду; дремлют над речкой ракиты…»
283. «Роща дремлет серебряным гротом…»
284. «Недвижно облака повисли над землей…»
285. МОНАХ
286. «Только вечер затеплится синий…»
П. С. СОЛОВЬЕВА
Поликсена Сергеевна Соловьева была дочерью известного русского историка и ректора Московского университета Сергея Михайловича Соловьева. Она родилась в Москве 20 марта 1867 года. Ее дедом со стороны матери был адмирал В. Романов, дважды совершивший кругосветное путешествие. В молодости он состоял в дружбе с некоторыми из будущих декабристов, из-за чего подвергся после 14 декабря аресту и недолгое время провел в Петропавловской крепости. Родным братом поэтессы был известный философ и поэт Владимир Соловьев, оказавший сильное влияние на формирование духовного облика сестры, относившейся к нему с благоговением и преданностью.
Семейство Соловьевых было многочисленным; все его интересы сосредоточивались главным образом вокруг напряженной работы отца над многотомной «Историей России». Это был основной труд его жизни. Несмотря на большую семью, в доме царил строжайший распорядок, званые вечера и сборища были редким исключением.
Соловьева, по ее собственному признанию, росла «городским» и «домашним» ребенком, не склонным к шумным играм, но зато расположенным к самоанализу и сосредоточенности. Она рано научилась читать и писать. С самого детства она, как и ее многочисленные братья и сестры, имела доступ к библиотеке отца и прочно привязалась к книгам и литературе, а с возрастом — и вообще к искусству. Помимо библиотеки этому способствовали домашние спектакли, в которых Поликсена принимала активное участие. Ее воображение и наклонности развивались также под впечатлением рассказов матери, состоявшей некогда в знакомстве и дружбе с видными литераторами 1840-х годов, в том числе T. Н. Грановским, братьями Аксаковыми. Постоянным гостем в доме был А. А. Фет, одобривший первые стихотворные опыты четырнадцатилетней поэтессы.
С семнадцати-восемнадцатилетнего возраста она печатается уже постоянно. Кроме поэзии она увлекается и другими видами искусства: несколько лет занимается в Школе живописи, ваяния и зодчества, где ее руководителями были И. М. Прянишников и В. Д. Поленов; обучается пению.
В 1895 году Соловьева переезжает на жительство в Петербург. Ее стихи попали в руки Н. К. Михайловского, который напечатал их в «Русском богатстве». Путь в большую литературу был открыт. Вскоре последовали публикации в «Вестнике Европы», «Мире божьем» и других журналах. Особенно широко Соловьева печатается в популярном «Журнале для всех». В это время и возник странный псевдоним ее — Allegro (музыкальный термин, обозначающий быстрый темп исполнения). Его появление сама поэтесса объясняла неосознанным желанием восполнить недостаток жизненной энергии, который она в себе ощущала.
Однако этот «недостаток жизненной энергии» все же дает о себе знать в стихотворениях поэтессы. Элегические, исполненные медитативной мечтательности, они и производят на читателя впечатление прежде всего отсутствием активного, волевого начала. В них все приглушено, краски как бы стушеваны, и даже те произведения, в которых как будто выражена активная волевая мысль, несут на себе следы меланхолии и печали. Возможно, что такое впечатление усиливается еще и оттого, что в стихах Соловьевой отчетливо видно несоответствие мысли с той поэтической формой, в которой она выражается, Соловьева придумала себе не только псевдоним, она придумала себе и лирического героя. Это «он», лицо мужского рода, и от его-то имени и написаны все известные нам стихотворения поэтессы.
Может быть, поэтому интонационно-эмоциональная структура лирики Поликсены Соловьевой несколько аморфна и на фоне сильно выраженного в поэзии того времени личностного начала маловыразительна. В рецензии на сборник стихотворений Соловьевой «Иней» (1905) Блок характеризует ее поэзию словами: «печаль», «тихая поэзия», «грустные и тихие стихи» и т. д.[88] Однако эти же черты определили и неповторимое своеобразие лирики Соловьевой; ее затаенная печаль, ее откровенная грусть могут рассматриваться как слабое, но все же выражение определенной общественной позиции. Не располагая таким сильным арсеналом поэтических средств, каким располагали ее более одаренные современники, Соловьева все-таки выработала по отношению к буржуазной действительности свою поэтическую позицию, которая может рассматриваться и как определенная общественная позиция. Не приемля мира буржуазной пошлости и наживы, поэтесса отстраняется от него, но не путем активной борьбы, а создавая свой особый замкнутый мир, в котором царят «грусть» и «тихая тоска».
С переездом в Петербург жизнь Соловьевой резко меняется. Завязываются новые знакомства — с членами «пятниц» К. К. Случевского, с семейством А. Блока, с Вяч. Ивановым, с семейством Гиппиус.
В 1906 году Соловьева вместе с детской писательницей Н. И. Манасеиной приступает к изданию первого в России регулярного детского журнала «Тропинка». При журнале организуется вскоре и издательство под тем же названием. Дело было поставлено на широкую ногу и со вкусом. К участию в журнале и издательстве привлечены были Блок, Бальмонт, Куприн, А. Толстой, С. Городецкий, художники — М. Нестеров, Е. Кругликова. Журнал имел обширную аудиторию и просуществовал семь лет. Он закрылся, не выдержав конкуренции с аналогичными возникшими вслед за ним изданиями. Но и после закрытия журнала Соловьева продолжала свою деятельность в детской литературе.
В 1908 году за сборник стихотворений «Иней» Соловьевой был присужден почетный отзыв имени Пушкина и золотая Пушкинская медаль. Соловьева оказалась первой, кого Академия наук удостоила этой медали, только что учрежденной по предложению почетного академика П. И. Вейнберга.
Умерла Соловьева в Ленинграде 16 августа 1924 года. Ее стихотворения (в том числе для детей) неоднократно издавались отдельными сборниками. Наиболее известны: первый сборник («Стихотворения», 1899), «Иней» (1905), «Плакун-трава» (1909), «Вечер» (1914), «Последние стихи» (1923).
287. «Победил он могучих врагов…»
288. «Нет движенья в горах, всё замолкло и спит…»
280. БЕЛАЯ НОЧЬ
290. «В этих бледных снегах мне не видно пути…»
291. «Мы шли с тобой вдвоем… Какою душной тьмою…»
292. «Я ждал тебя с тревогой и сомненьем…»
293. «Спит чудовище в сердце моем…»
294. «Свершился Страшный суд, и, взорами сверкая…»
295. ЗИМНЕЮ ДОРОГОЙ
296. «Там далёко, в синем море…»
297. ТАЙНА СМЕРТИ
298. ПЕТЕРБУРГ
299. «Что-то страшно чернеет в углу…»
300. ДОЖДЬ
301. БЕЛАЯ СИРЕНЬ
302. «Мы живем и мертвеем…»
303. ДОМА́
304. «Ветер коснулся кустов обнаженных…»
305. НЕИЗБЕЖНОЕ
306. «Еще вчера весь день под окнами в канале…»
307. К НОЧИ
308. «Помнишь, мы над тихою рекою…»
309. «Спит река в бреду своих туманов…»
310. ЛЮДИ
311. В ОСЕННЕМ САДУ
312. В ДОРОГЕ
313. МАЙСКОЕ УТРО
С. Городецкому
314. ПЫЛЬ ВЕКОВ
Ф. Сологубу
315. МЕРТВАЯ ПЛЯСКА
316. СЕРЫЙ ВОЛК
А. Блоку
317. ПОЛЕТ
318. ШУТ
319. РАННЯЯ ОБЕДНЯ
А. М. ФЕДОРОВ
Александр Митрофанович Федоров родился 6 июля 1868 года в крестьянской семье. Отец его был крепостным, до восемнадцати лет ходил в пастухах, а затем переехал из села Белаоза Ашкарского уезда в Саратов, где освоил сапожное ремесло и записался в цеховые. Отец и мать едва умели читать; единственным чтением в семье было Евангелие. После приходского училища с большими тяготами для семьи Федорова определили в саратовское реальное училище. Одиннадцати лет он остался круглым сиротой[89].
На казенный счет Федоров продолжал обучение в реальном училище. Уже в старших классах определились его литературные склонности и интересы. Читал он все, что попадалось, очень любил Пушкина, поклонялся Некрасову, и его ученические стихотворные опыты были подражанием некрасовским стихам.
Свою литературную деятельность Федоров начал в газете «Саратовский дневник». Он не вышел тогда еще из стен училища, и начальство с большим неудовольствием отнеслось к первым пробам его пера. По самому незначительному поводу, до выпускных экзаменов, Федоров был удален из реального училища. К этому времени (середине 80-х годов) относится попытка самоубийства, окончившаяся тяжелым пулевым ранением.
Стихами Федорова и его судьбой заинтересовался А. Н. Майков, хлопотавший о том, чтобы юноше разрешили сдать выпускной экзамен. Сам Федоров, однако, рассудил иначе и, выйдя из больницы, отправился в Москву, чтобы посвятить себя исключительно литературной работе.
К середине 80-х годов у Федорова устанавливаются первые литературные связи — он получил одобрительное письмо от Л. Оболенского, издателя «Русского богатства», еще более ласково и дружелюбно отнесся к нему в Москве H. Н. Златовратский. У него Федоров познакомился с членами редакции «Русской мысли», принявшей к печати его первые стихи.
Как поэт Федоров складывался под прямым влиянием Майкова, Надсона, Фофанова, повторяя ходовые мотивы поэтов «чистого искусства» и общие гражданские темы современной ему лирики.
Жить на литературные заработки Федоров не мог, и основным источником его существования в Москве были частные уроки. В столице он увлекся театром и поступил на сцену. С 1888 по 1890 год Федоров скитался по театральной провинции, играя всевозможные роли, среди которых немалым успехом у публики пользовался Дон-Карлос. Профессиональным актером, однако, Федоров не стал; с провинциальной сценой он расстался без всякого сожаления.
До середины 90-х годов Федоров жил в Уфе, где закончилась его недолгая театральная карьера. Тогда же в Москве вышла его первая книга — «Стихотворения» (1894). Большая часть тиража этой книги сгорела во время пожара у издателя.
В 1896 году Федоров переехал в Одессу и в течение нескольких лет работал преимущественно в газетах, печатавших его многочисленные фельетоны, рассказы, очерки и стихи.
С конца 90-х годов в Петербурге одна за другой выходят книги Федорова: «Стихотворения» (1898), роман из жизни башкирского народа «Степь сказалась» (1900), книга переводов с итальянского «Стихотворения Ады Негри» (1901), «Рассказы» (тт. 1–2, 1903), новый сборник «Стихотворений» (1903), сборник пьес «Обыкновенная женщина. — Стихия. — Старый дом. — Бурелом» (1903) и др. К этому времени Федоров оставил газетную работу, целиком отдался литературному труду, проявив редкостную плодовитость во всех жанрах. Его литературные связи в провинции и столицах охватывают широкий круг имен. Федорова хорошо знали в одесском «Литературно-артистическом клубе», где он был завсегдатаем; своим человеком считали его и в «Товариществе южнорусских художников»[90]. Члены товарищества собирались по четвергам у художника Буковецкого; в их кругу Федоров познакомился с И. А. Буниным и А. И. Куприным, часто наезжавшими в Одессу. Особенно близко Федоров сошелся с Буниным. Бунин подолгу гостил на даче Федорова в Люстдорфе под Одессой. Во многих своих стихотворениях Федоров ориентировался на Бунина, а затем откровенно подражал ему. Бунин отозвался сочувственной рецензией на книгу Федорова «Стихотворения» (1898), отметив, что со времени выпуска первой книги поэт «успел значительно развить свое дарование и создать себе уже некоторое имя»[91]. Бунин противопоставлял традиционность стихотворений Федорова манерности некоторых «новых поэтов». Эти стихотворения, писал Бунин, «касались очень старых тем, носили большей частью личный характер — и в то же время убедительно доказывали лишний раз ту простую мысль, что для того, чтобы быть истинным поэтом, для того, чтобы в той или иной мере производить облагораживающее и возвышающее душу впечатление, вовсе не нужно во что бы то ни стало разыскивать „новые слова“, „новую красоту“, или непременно быть поэтом-философом, поэтом-гражданином, а нужно иметь только живую, чуткую к добру и красоте душу и художественный талант. У г. Федорова, без сомнения, есть и то, и другое…»[92]. К недостаткам книги Бунин отнес тот «приподнятый тон», ту «крикливость и деланный пафос», которые в еще большей мере были свойственны ранним стихотворениям автора.
Сохранилась часть обширной переписки Бунина и Федорова, проясняющая подробности их личных и литературных отношений на протяжении многих лет[93].
В начале 900-х годов Федоров познакомился с Чеховым, бывал в его ялтинском доме и состоял с ним в переписке. Чехов признавал в Федорове талантливого драматурга, вел серьезные переговоры с Немировичем-Данченко о постановке его пьес в Художественном театре[94].
В Петербурге Федоров был принят в народнических литературных кругах, тяготевших к редакции «Русского богатства», несколько раз появлялся на поэтических «пятницах» К. К. Случевского[95].
Федоров был участником литературного кружка «Среда», собиравшегося обычно в московском доме Н. Д. Телешова, а в некоторых случаях — на квартире Леонида Андреева. Здесь Федоров познакомился с Горьким, Вересаевым, Серафимовичем и многими другими.
Весной 1905 года Бунин предпринял попытку ввести Федорова в круг писателей, издававшихся «Знанием», однако Горький после некоторых колебаний отклонил эту попытку: «Скучен он, однообразен, — отвечал Горький Бунину по поводу рукописи стихотворений Федорова, — его лучшие лирические стихи — подражание Вам. Он какой-то неуклюже громогласный, не чувствуешь искренности в нем и совершенно не понимаешь — отчего стонет человек, о чем он вздыхает? Не видно — что он любит, не ясно — о чем он мечтает»[96]. Бунин не был вполне согласен со столь суровой характеристикой поэзии Федорова; отказ Горького очень огорчил его, хотя у Федорова к этому времени были достаточно широкие возможности для издания своих книг.
Федоров сочувствовал демократическому движению и живо откликнулся на события революции 1905 года, начиная с «кровавой страды» 9 января, которая, по его словам, «захлестнула все сердца, любящие Россию и ненавидящие гнет и насилие». В июне 1905 года Федоров послал Бунину письмо из Одессы, в котором подробно описал ход восстания на броненосце «Потемкин» и революционные настроения восставших моряков[97].
За годы первой революции Федоров выпустил три больших романа — «Земля» (1905), «Природа» (1906) и «Камни» (1907), имевших некоторый читательский успех. Кроме перечисленных, он в последующее десятилетие опубликовал еще около десятка романов и повестей, несколько сборников рассказов, две книги очерков («На Восток», 1904; «С войны», 1915), стяжав себе репутацию одного из самых плодовитых, хотя и второстепенных беллетристов.
Большая часть стихотворений Федорова была написана в 90-е годы и в начале 900-х годов. Затем его активность в качестве лирического поэта резко снизилась. Небольшой сборник Федорова «Сонеты» (1907) был встречен критическими замечаниями А. Блока в его статье «О лирике» [98] и еще более резкими суждениями В. Брюсова, выступившего тогда же с обзором новых поэтических книг[99].
Доживший до глубокой старости и почти забытый читателями, Федоров умер в 1949 году в эмиграции, в Болгарии, где он многие годы преподавал русский язык и литературу в гимназиях.
320. ЭЛЕГИЯ
321–323. НА ВОЛЕ
1. «Костер погас. Чуть-чуть дымится…»
2. «Заря! Восторженное пламя…»
3. «Солнце, солнце взошло!..»
324. «Где ты, молодость, с бурями шумными…»
325. ОСЕННИЙ ВЕЧЕР
326. ПОЭЗИЯ
327. УМИРАЮЩЕЕ ЛЕТО
328. СНЕГ ПАДАЕТ
329. ПОД ШУМ ДОЖДЯ
330. «Всё какие-то сны наяву…»
331. ГРУСТЬ
332. ТЕНИ
333–338. В БАШКИРСКОЙ СТЕПИ
1. «Ковыль цветет. Вся степь как бы седая…»
2. «Какая даль! Какой простор!..»
3. РАССВЕТ
4. ПОЛДЕНЬ
5. ВЕЧЕР
6. НОЧЬ
339. МОЕМУ СЫНУ
340. «Опять я вижу берег дикий…»
341. «И осень уж давно, а дни еще румяны…»
342. СУМЕРКИ
343. «Нет, не просите у певца…»
344. ПРИВЕТ
345. СТРАХ
346. «Заплутался я в потемках, затерялся…»
347. «Отгремели в дымных тучах разыгравшиеся громы…»
348. СЕРДЦЕ ПОЭТА
349. О, УМЧИ МЕНЯ ВДАЛЬ!
350. ПУСТЫНЯ
351. БАШНЯ БЕЗМОЛВИЯ
352. СИРИУС
353. СТЕПНАЯ ДОРОГА
354. «Пора! Уж тишина давно гнетет кошмаром…»
355. «Шарманка за окном на улице поет…»
356. «Я весною люблю одиночество…»
А. А. КОРИНФСКИЙ
Аполлон Аполлонович Коринфский родился 29 августа 1868 года в городе Симбирске в небогатой дворянской семье. Отец его. Аполлон Михайлович, кандидат естественных наук Казанского университета, много лет прослужил в должности городского судьи и мирового посредника, а затем поселился в своем имении, сельце Ртищево-Каменскнй Отколоток Симбирского уезда. Там и прошло детство поэта. Мать Коринфского, Серафима Семеновна Волкова, умерла в день рождения сына, и все заботы о судьбе осиротевшего мальчика легли на отца.
Родоначальником потомственных дворян Коринфских был дед поэта, Михаил Петрович, выходец из семьи арзамасского крестьянина-мордвина Варенцова, занимавшегося земледелием и мелкой торговлей. Выучившись грамоте у приходского дьячка, Михаил Варенцов бежал из дому, с помощью друзей-семинаристов поступил в Казанскую гимназию, с успехом окончил ее и за выдающиеся способности к рисованию был послан на казенный счет в Петербургскую Академию художеств. Избрав своей специальностью архитектуру, он при выпуске представил проект в коринфском стиле, за который получил большую золотую медаль и звание академика. Как отмечает в своей автобиографии Коринфский, император Александр I, присутствовавший на торжественном акте Академии, «заинтересовался личностью автора-художника и, узнав о его судьбе, повелел именоваться ему не Варенцовым, а Коринфским, собственноручно написав об этом на его конкурсном плане»[100].
Впоследствии многие считали литературное имя Аполлона Коринфского многозначительным псевдонимом в стиле «чистого искусства», не подозревая, откуда в действительности такая звучная фамилия у поэта, происходившего по прямой линии из мордовских крестьян.
Пяти лет Коринфский остался круглым сиротой, после смерти отца его воспитанием занялись родственники и гувернантки. Еще не умея читать, он заучивал наизусть стихотворения Фета, Майкова, Полонского, которых называл потом своими первыми поэтическими учителями.
В 1879 году Коринфский поступил в Симбирскую гимназию и был зачислен в первый класс — тот самый, что и девятилетний Владимир Ульянов (Ленин). «Семь лет волею судеб и в силу землячества, — писал Коринфский, — мне пришлось провести с ним в стенах Симбирской губернской гимназии. Оба мы — волжане симбирцы… Илья Николаевич Ульянов, отец его, был довольно заметным на губернском горизонте деятелем… И. Н. Ульянов являл собою живую силу на фоне плесневевшей от затхлой мертвечины провинциальной глуши. Один (старший) из его сыновей — Александр — пал жертвой старого режима, принеся многообещающую молодую жизнь на алтарь „погибающих за великое дело любви“ — к родине, к родному народу. Будучи студентом С.-Петербургского университета, этот питомец той же Симбирской гимназии принадлежал к тайной революционной организации, подготовлявшей государственный переворот в восьмидесятых годах, — был выслежен, арестован и казнен — „ad majorem Александра III gloriam“ (к вящей славе. —
Другой сын Ильи Николаевича — Ленин. Этим все сказано: комментарии были бы, при его всесветной известности, совершенно излишни в этих… „листках воспоминаний“»[101].
Сохранились свидетельства, подтверждающие, что в юношеские годы В. И. Ленин бывал у Коринфского, пользовался его прекрасной домашней библиотекой, вызывавшей восхищение школьных друзей. Библиотека эта помещалась в так называемом Языковском доме в Симбирске, где когда-то останавливался Пушкин. Здесь Владимир Ульянов мог получить книги революционных демократов, изъятые к 80-м годам из общественных библиотек, комплекты старых литературных журналов, произведения классиков мировой литературы и многие редкие книги, которые в Симбирске нелегко было достать[102]. Сам Коринфский указывает, что после гимназии он никогда не встречался с Владимиром Ульяновым и до выступления Ленина с балкона дворца Кшесинской в 1917 году не мог даже предположить, что Ленин и Ульянов — одно и то же лицо.
В старших классах гимназии Коринфский входил в литературный кружок и одно время издавал рукописный журнал «Плоды досуга». Гимназическое начальство довольно косо смотрело на эти «плоды», как и вообще на усиленное внеклассное чтение книг, не предусмотренных казенной программой. Это обстоятельство, между прочим, и послужило причиной досрочного выхода Коринфского из гимназии. Он решил бросить последний выпускной класс и сменить наскучившие занятия на свободный литературный труд. Вскоре после ухода из гимназии Коринфский заведовал симбирским отделением «Казанского листка».
Начало литературной деятельности Коринфского относится к 1886 году. В симбирских и казанских газетах он печатал библиографические заметки, фельетоны и корреспонденции из симбирской жизни; вел также «Журнальное обозрение» «Симбирской газеты» (за подписью «Б. О. Колюпанов»), В 1887 году Коринфский опубликовал в «Казанском листке» свой первый рассказ «Не вынесла!»; в следующем, 1888 году один из петербургских иллюстрированных журналов поместил первое его стихотворение. С тех пор многочисленные стихотворения, беллетристические и этнографические очерки, фельетоны на общественные темы и критические статьи Коринфского регулярно печатались в провинциальной и столичной прессе.
С начала 90-х годов Коринфский — деятельный сотрудник многих литературных изданий и журналов. Он принимал участие в редактировании московского иллюстрированного журнала «Россия» (в 1890 году), был помощником редактора журнала «Наше время» (1892–1894), ближайшим сотрудником журнала «Всемирная иллюстрация» и других. В письме к редактору «Всемирной иллюстрации» П. В. Быкову Коринфский откровенно признавался: «Появление стихов в печати в настоящее время моего „рукопечатания“ меня едва ли меньше радует, чем десять лет тому назад, когда я выступал робким новичком в провинции и кое-где по столичным мелким журнальцам… А я весь — по уши увяз в сушащей мозг и убивающей творчество работе… Ежедневная каторга… день и ночь в редакции… Тяжело достается хлеб, но ведь без каторжного труда не просуществовать нашему брату-пролетарию с семьей. Взялся за гуж — не говори, что не дюж»[103].
С середины 1894 года Коринфский заведовал редакцией журнала «Север», а с конца 1896 по октябрь 1897 года был редактором этого журнала. Положение Коринфского в литературе упрочилось. С середины 90-х годов он издает одну книгу за другой: «Песни сердца» (1894, 2-е издание —1898), «Черные розы» (1896), «На ранней зорьке» (1896), «Тени жизни» (1897), «Гимн красоте» (1899), «Бывальщины» (1899), «В лучах мечты» (1905) и другие. Сохранилось письмо И. А. Бунина к Ап. Коринфскому (от 7 сентября 1895 года), где он осведомляется о выходе его ближайшей книги и добавляет: «Вам везет, Аполлон Аполлонович, — Вам нужно работать, потому что это Ваша сфера, говорю серьезно и искренно, именно сфера, потому что Вы свободны в ней»[104]. Но спустя два года на очередной (четвертый) сборник его стихотворений Бунин написал уже резко отрицательную рецензию, в которой иронически и зло высмеял многописание Ап. Коринфского[105].
В Петербурге у Коринфского образовался широкий круг разнообразных литературных знакомств. Он бывал в доме Я. П. Полонского, на «пятницах» К. К. Случевского, где собирались поэты разных поколений и школ. Своеобразной данью этим литературным вечерам были критические этюды Коринфского — «Поэзия К. К. Случевского» (СПб., 1900) и «Д. Н. Садовников и его поэзия» (СПб., 1900). С К. К. Случевским, который занимал официальный пост главного редактора «Правительственного вестника», Коринфский был связан также служебными отношениями — с 1895 года он состоял одним из помощников главного редактора по историческому отделу, и почти все историко-этнографические очерки, появлявшиеся в «Правительственном вестнике» во второй половине 90-х годов, принадлежали его перу.
Рано пристрастившись к литературе, Коринфский и в гимназии, и в более поздние годы с повышенным интересом прислушивался к народному слову, к сказкам, преданиям, пословицам и загадкам пестрого волжского люда. Коринфский хорошо знал волжский фольклор, и для изучающих народный быт и нравы Поволжья некоторые его наблюдения в стихах и прозе представляют несомненный интерес («Бывальщины и Картины Поволжья», СПб., 1899; «Народная Русь. Круглый год сказаний, поверий, обычаев и пословиц», М., 1901; «Волга. Сказания, картины и думы», М., 1903; «В мире сказаний. Очерки народных взглядов и поверий», Пб., 1905; «За далью веков. Исторические рассказы, очерки и стихотворения», М., 1909).
В русской поэзии Коринфский — современник Бальмонта, Бунина, Брюсова, но по оригинальности и масштабам таланта их трудно сравнивать. Слишком много в стихах Коринфского вторичного, книжного, светившего отраженным светом. Отвечая на одну из литературных анкет, Коринфский перечислил писателей, которые имели на него наибольшее влияние; среди них на первом месте — Пушкин, Фет, А. К. Толстой, Полонский, Некрасов[106].
Коринфский стремился соединить некоторые риторические формулы «гражданской поэзии» с эстетическими канонами «чистого искусства». Сам он определял свое кредо тройственной формулой: «Возвышающая красота. — Доля народа. — Свобода мысли и труда»[107].
За стилизации в былинно-эпическом духе Ап. Коринфского называли наследником Алексея Толстого и Льва Мея, а иногда даже причисляли к поэтам народнического направления. На самом деле он держался умеренных взглядов, в которых не было ничего специфически народнического. При всей цветистости, тяге к старине и славянскому орнаменту, в поэзии Коринфского звучали порой и злободневные поты, искреннее сочувствие к тяжкой народной доле («Песни голи и бедноты», СПб., 1909).
В пору общественного подъема революции 1905 года Коринфский написал и напечатал (под разными псевдонимами)[108] массу сатирических стихотворений обличительного характера. С осени 1905 по март 1908 года Коринфский редактировал газету «Голос правды», но в общем политика мало занимала его. Он не отличался определенностью политических взглядов и сотрудничал в литературных изданиях самых разных общественных оттенков и направлений — от радикального сатирического журнала «Зритель» до официозного «Правительственного вестника».
За долгие годы своей литературной деятельности Коринфский не мог пожаловаться на невнимание критики. Выпущенные им книги отмечены большим числом печатных отзывов и рецензий (сам поэт насчитывал их более четырехсот). Однако Коринфский не был баловнем критики. Многие критические суждения о его поэзии были достаточно суровы, в особенности отзывы П. Гриневнча (Якубовича), А. Волынского, И. Бунина, В. Брюсова и других. «В груде стихотворных томов г. Коринфского мерцает огонек поэтического воодушевления, — писал В. Брюсов, — но он еле теплится, редкие художественные строчки разделены целыми десятками трафаретных стихов; отдельные яркие образы вправлены в тусклые, ремесленно задуманные пьесы. Г. Коринфский стремится, по-видимому, быть „народным“ поэтом, но для этого недостаточно наполнять свои стихи условно русскими выражениями… Пушкин был народным поэтом, не рядя своих созданий в эти оперные костюмы, даже изображая Испанию или средневековую Германию, потому что выражал особенности русского духа»[109].
Сам Коринфский, сознавая неравноценность многих произведений своей плодовитой музы, выделил в автобиографии ряд наиболее удачных, с его точки зрения, произведений из «народного» цикла; «Наибольшую ценность придает автор своим „Бывальщинам“, „Северному лесу“ и „Картинкам Поволжья“ — стихотворениям, в которых он то в эпической, то в лирической форме хотел воскресить сроднившиеся с его фантазией образы родной старины — как отошедшие в глубь седых веков, так и теперь обступающие кровно близкую ему северную душу народа-пахаря»[110]. Не случайно с одним из самых видных поэтов «народа-пахаря», С. Д. Дрожжиным, Коринфского связывала многолетняя дружба[111].
В разные годы Коринфский много переводил из зарубежной поэзии. Ему, в частности, принадлежат переводы из Гейне, Колриджа, Мицкевича, Юл. Словацкого, Рунеберга, Роденбаха и других иностранных поэтов. Переводы Ап. Коринфского тогдашней критикой оценивались как малоудачные.
Как и многие литераторы близкой ему буржуазно-интеллигентской среды, Коринфский восторженно встретил Февральскую революцию 1917 года, но не смог понять и оценить историческое значение Октября. Его литературная деятельность после революции резко пошла на убыль. В 20-е годы Коринфский продолжал только переводческую работу (переводил Шевченко, Янку Купалу). Выступления с собственными стихами были редкими — в самом конце 20-х годов Коринфский написал ряд стихотворений, воспевавших советскую новь, под общим заглавием «Моя страна» (из «Современного дневника»): «Моя советская страна», «В советской деревне», «Рабочий городок (чудо-городок)», «Рабоче-крестьянской республике» и другие. В 1929 году Коринфский из Лигово под Ленинградом перебрался в Тверь, где работал в местном издательстве. Умер Коринфский 12 января 1937 года в безвестности.
357. «Если в мгновенье тоски роковой…»
358. Я ВИДЕЛ
359. «Безотчетные порывы…»
360. ИЗ ОСЕННИХ НАБРОСКОВ
361. В ТУМАНЕ
Конст<антину> Михайл<овичу> Фофанову
362. В ВАГОНЕ
Павлу Владим<ировичу> Засодимсксму
363. В ПОЛЯХ
364. «Венок цветущих иммортелей…»
365. «Свободною душой далек от всех вопросов…»
366. «В стенах неволи городской…»
367. НИКОГДА!
368. КРУГОВОРОТ
369. «Бледное, чахлое утро туманное…»
370. ВЛЮБЛЕННЫЕ ФАВНЫ
(Из классического мира)
371. СВЯТОГОР
372. РУСАЛОЧЬЯ ЗАВОДЬ
(Из волжских преданий)
373. НА ЧУЖОМ МИРУ
374. ВО ДНИ БЕЗВРЕМЕНЬЯ
375. «Поздно! Цветы облетают…»
376. ГИГАНТСКИЕ ЧАШИ
377. КАРНАВАЛ
Южные картинки
378. «Роковые вопросы страстей…»
379. КРАСНАЯ ВЕСНА
Посвящается Петру Васильевичу Быкову
380. «Ты прав, мой друг: мы все чудес ждем в эти дни…»
381. МИКУЛА
Песня о старом богатыре
382. ОТВЕТ
383. ЖИГУЛИ
384. «Под темным наметом сосны вековой…»
385. «К пустынному приволью…»
386. РАСЧЕТ
387. ПАМЯТИ ГРАФА АЛЕКСЕЯ КОНСТАНТИНОВИЧА ТОЛСТОГО
K. P
В 1882 году на страницах «Вестника Европы» было опубликовано стихотворение великого князя Константина Романова «Псалмопевец Давид», подписанное литерами К. Р. Так он подписывал затем все свои последующие произведения. Константин Романов не делал тайны из своего авторства, но его принадлежность к царствующему дому создавала определенные неудобства для выступлений в печати под полным литературным именем. По обычаю великому князю надлежало заниматься государственными делами, в числе которых поэзия не числилась, и его увлечение поэзией оставалось частной затеей, допустимой для К. Р., но не для официального представителя царствующей династии.
Константин Константинович Романов родился 10 августа 1858 года в Стрельне, близ Петергофа. Его отец, Константин Николаевич, в звании генерал-адмирала управлял русским флотом и во времена царствования Александра II считался одним из влиятельных сторонников правительственных реформ[112]. Он покровительствовал некоторым начинаниям в области науки, искусства и, в частности, заметно обновил содержание официозного «Морского сборника», предоставив его страницы для произведений Гончарова, Григоровича, Островского, Писемского, Станюковича, Мельникова-Печерского и др. После отмены крепостного права русская монархия стремилась реформировать свои отсталые политические институты по либеральным проектам европейского образца, и эти веяния времени отразились отчасти на характере воспитания молодого К. Р. Он получил разностороннее домашнее образование, в числе его учителей были знаменитые историки К. Н. Бестужев-Рюмин, С. М. Соловьев. В программе воспитания К. Р. далеко не последнее место было отведено развитию художественных наклонностей, хотя с детских лет он был определен для традиционной карьеры в армии и на флоте.
Тринадцати лет К. Р. был произведен в чин гардемарина и на винтовом фрегате «Светлана» отправился в первое дальнее плавание вокруг Европы. В 1876 году, в чине мичмана, он плавал на том же фрегате по Атлантике. С объявлением русско-турецкой войны «Светлана» вернулась в Кронштадт, и К. Р. принял участие в военных действиях на Дунае. После падения Плевны он в 1877 году покинул действующую армию и вернулся в Петербург. В последующие годы К. Р. совершил несколько новых морских путешествий; его плавание на фрегате «Герцог Эдинбургский» продолжалось около двух лет (1880–1882). За это время К. Р. побывал в Греции, Италии, Алжире, Египте, Палестине и других странах Средиземноморья.
В 1884 году К. Р. начал командовать ротой гвардейского Измайловского полка, не слишком обременяя себя, впрочем, тяготами военной службы. Под покровительством К. Р. в полку был создан офицерский музыкально-литературный кружок «Измайловские досуги», на собраниях которого бывали артисты, поэты, читались собственные стихи и экспромты. Из числа известных поэтов на этих собраниях бывали А. Н. Майков и Я. П. Полонский. Увлечение новыми обязанностями «отца-командира» гвардейского полка отозвалось в стихах К. Р., собранных затем в циклах «Из полковой жизни» и «Солдатские сонеты». Критика отмечала, что в некоторых стихотворениях последнего цикла К. Р. подражал Некрасову[113]. А. М. Горький сравнивал стихотворения К. Р. с лирикой поэта-гусара Дениса Давыдова. «Мне кажется, — писал Горький, — что Давыдов имел в поэзии ученика и подражателя, это К. Р. — Конст. Романов, сродный ему по темам»[114].
В 1886 году небольшим тиражом в одну тысячу экземпляров был издан первый сборник «Стихотворений К. Р.». Книга в продажу не поступила, а была роздана и разослана по списку, утвержденному автором. В числе других адресатов сборник был послан поэтам, которых К. Р. считал своими непосредственными учителями — Фету, Майкову, Полонскому. Сохранилась обширная переписка К. Р. с этими поэтами, содержащая интересные замечания старших мастеров об искусстве лирической поэзии.
Со своей стороны, А. А. Фет, посылая К. Р. новое издание книги «Вечерние огни» (1888), обратился к нему как к своему прямому наследнику:
«Упования» Фета оказались чрезмерными. Хотя К. Р. обладал несомненным лирическим дарованием и достаточно искусно владел техникой стиха, он не был самобытным и оригинальным поэтом, способным самостоятельно нести «трепетный факел» Фета. Стихотворения К. Р. вторичны по своему содержанию и форме, его зависимость от поэтов «чистого искусства», их эстетики и условно-поэтического стиля слишком очевидна, и критика не без оснований отмечала черты прилежного эпигонства в стихах августейшего поэта.
В 1889 году К. Р. переиздал свою первую книгу и выпустил сборник «Новые стихотворения К. Р.» (СПб., 1889), среди которых была напечатана его поэма «Севастьян-мученик» на религиозный сюжет. В 1900 году вышел «Третий сборник стихотворений К. Р.». В этот сборник вошли стихотворения, частью уже напечатанные в «Новом времени», «Севере», «Русском обозрении» и других периодических изданиях. В следующие годы он выступал главным образом со стихотворными переводами. К. Р. принадлежат переводы «Мессинской невесты» Ф. Шиллера (1885), трагедии Шекспира «Гамлет»[115], выпущенной двумя изданиями с обширными примечаниями переводчика (1900, 1910), а также перевод драмы Гете «Ифигения в Тавриде» с приложением критического этюда (1912). Трагедия Шекспира «Гамлет» в новом переводе К. Р. была исполнена на сцене Эрмитажного театра. В роли принца Гамлета выступал сам К. Р., причем его исполнение, как отмечают некоторые очевидцы, не было ординарным[116].
Поэтические интересы К. Р. соседствовали и переплетались с музыкальными. Он был близко знаком с А. Г. Рубинштейном, в течение ряда лет общался и переписывался с П. И. Чайковским. По свидетельству композитора Н. И. Казанли (автора оперы «Миранда»), К. Р. исполнял однажды в Мраморном дворце концерт Моцарта с оркестром и первый концерт Чайковского[117]. Чайковский ценил музыкальность лирических стихотворений К. Р. и написал на его тексты несколько романсов («Блажен, кто улыбается, кто с радостным лицом», «Первое свидание», «О дитя, под окошком твоим…», «Уж гасли в комнате огни…», «Я вам не нравлюсь…», «Я сначала тебя не любила…», «Растворил я окно, стало грустно невмочь»). Стихи К. Р., кроме названных выше романсов Чайковского, в разное время были положены на музыку композиторами А. Глазуновым, Р. Глиэром, А. Гречаниновым, М. Ипполитовым-Ивановым, Э. Направником, С. Рахманиновым и др. Эти лирические произведения К. Р., соединенные с музыкой выдающихся композиторов, остались наиболее долговечной частью его поэтического наследства.
В мае 1889 года указом Сената К. Р. был назначен президентом Российской академии наук. В этом звании он оставался до конца жизни. При его участии Академия наук провела в 1899 году большие юбилейные торжества в честь 100-летия со дня рождения Пушкина (на это событие К. Р. откликнулся стихотворной кантатой). По инициативе К. Р. в 1900 году при отделении русского языка и словесности Академии наук был образован разряд изящной словесности. Первыми академиками нового разряда стали Л. Н. Толстой, А. Ф. Кони, А. П. Чехов, В. Г. Короленко, А. А. Голенищев-Кутузов, К. А. Арсеньев, П. Д. Боборыкин, Н. А. Котляревский и др. К. Р. также был избран почетным академиком. Как и А. А. Голенищев-Кутузов, К. Р. был одним из основных рецензентов поэтических произведений, представлявшихся на академическую Пушкинскую премию. Его статьи и рецензии собраны в книге «Критические отзывы» (Пг., 1915), изданной посмертно.
Несмотря на репутацию либерала и мецената, К. Р. в критических общественно-политических ситуациях занимал вполне охранительные позиции. При его участии были отменены результаты выборов в академики М. Горького[118]. В 1905 году, разгневанный демонстрацией молодых художников, К. Р. распорядился закрыть Академию художеств, в стены которой проник революционный дух.
Будучи президентом Академии наук и главным генерал-инспектором высших военных заведений (с 1910 года), он своим призванием считал, однако, поэзию.
Незадолго до смерти К. Р. окончил историческую драму в стихах на евангельский сюжет «Царь Иудейский» (1914). В издание этой книги вошли обширные примечания К. Р., по словам А. Ф. Кони «сами по себе представляющие в высшей степени ценный труд, богатый историческими и археологическими данными и справками»[119].
Последнее издание стихотворений вышло в 1912–1915 годах — «Стихотворения 1879–1912», тт. 1–3, СПб., 1912–1915. Этими тремя томами, в сущности, исчерпывается лирика К. Р.
К. Р. умер 2 июня 1915 года в Павловском дворце. В память о почетном академике и поэте К. Р. большую речь о нем на общем собрании Академии наук произнес А. Ф. Кони[120].
388. «Задремали волны…»
389. ПСАЛМОПЕВЕЦ ДАВИД
390. СЕРЕНАДА
391. «Помнишь, порою ночною…»
392. ЗАТИШЬЕ
393. «Умолкли рыдания бури кипучей…»
394. «Уж гасли в комнатах огни…»
395. «Давно забытая под слоем пыли…»
396. ЦАРЬ САУЛ
397. «Повеяло черемухой…»
398. «Растворил я окно, — стало грустно невмочь…»
399. ПИСЬМО ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ
400. «Распустилась черемуха в нашем саду…»
401. «Вчера мы ландышей нарвали…»
402. УМЕР
403. «Мне снилось, что солнце всходило…»
404. «Гаснет день. Я сижу под палаткою…»
405. «Садик запущенный, садик заглохший…»
406. «Пронеслись мимолетные грезы!..»
407. А. А. ФЕТУ
408. «Озеро светлое, озеро чистое…»
409. КОЛОКОЛА
410. УВОЛЕН
411. «Ни звезд, ни луны. Небеса в облаках…»
412. У ОЗЕРА
М. Д. Давыдову
413. ПРЕД УВОЛЬНЕНИЕМ
414. «Не вчера ли, о море, вечерней порой…»
415. ЗИМОЙ
416–417. НА ИМАТРЕ
1. Ревет и клокочет стремнина седая
2. «Над пенистой, бурной пучиной…»
П. Д. БУТУРЛИН
Судьба Петра Дмитриевича Бутурлина необычна как для эпохи, в которую он жил, так и для поэтической среды того времени. Потомок старинного графского рода, он родился во Флоренции 17 марта 1859 года. Детство свое провел в Италии, и итальянский язык был первым языком, на котором он начал говорить.
Его прадед, Дмитрий Петрович Бутурлин, вельможа екатерининских и александровских времен, камергер и сенатор, переселился в Италию в 1817 году. Он имел дом во Флоренции, который перешел по наследству к его внуку. В этом доме и родился будущий поэт.
Пятнадцать лет провел Бутурлин за границей, не видя России и не зная ее. Одиннадцати лет его отвезли в Англию, где он был помещен в колледж в Оскоте, близ Бирмингема (увлечение Англией и всем английским было в семье Бутурлиных традиционным.) Неудивительно, что первые свои стихи поэт начал писать по-английски. Когда ему исполнилось девятнадцать лет, он издал их во Флоренции отдельным сборником.
По окончании колледжа Бутурлин попадает наконец в Россию. Произошло это в 1874 году. Он был начитан, владел языками, интересовался европейским искусством. Отца в живых уже не было. Бутурлин поселился в своем родовом имении — селе Таганча Киевской губернии, которое славилось живописным расположением (некогда оно принадлежало семейству польских магнатов Понятовских, но в начале XIX века отошло по наследству к Бутурлиным).
В Киеве поэт окончил гимназию, самостоятельно пополняя свое русское образование. В нем проснулась страсть ко всему русскому — истории, культуре, быту, языку. Он продолжает писать стихи, но теперь пишет их только по-русски. Он решает стать русским поэтом. Особенно его привлекает форма сонета, которую Бутурлин всячески культивирует, желая привить сонет русской поэзии.
В 1880 году Бутурлин покидает Киев и приезжает в Петербург. Он сдал здесь установленный экзамен и поступил на службу в министерство иностранных дел. Через три года он снова в Италии, которую покинул десять лет назад. Но теперь он уже приехал сюда в качестве советника русского посольства. Несколько лет он проводит в Риме, а затем получает назначение в Париж. До 1892 года Париж становится основным местопребыванием Бутурлина. Службой он себя обременяет не слишком, но зато много пишет и пристально изучает историю и литературу. Он сомневался в том, что усилия его, направленные на создание в русской поэзии сонета, увенчаются успехом. Но дело он не бросает и пишет сонеты в таком количестве, в каком никто из русских поэтов до него не писал.
В 1892 году Бутурлин вступил в брак с дочерью русского посла в Париже Я. А. Моренгейм, покинул столицу Франции и прочно поселился в Таганче. Он целиком посвящает себя поэзии. Осуществиться этому в полной мере было не суждено: ровно через год он забелел туберкулезом легких и еще через два года (24 июля 1895 года) умер в своем поместье и там же похоронен.
Кончина Бутурлина вызвала ряд сочувственных откликов в печати. Наиболее пространной заметкой отозвался журнал «Русское обозрение». Здесь было сказано, что покойный поэт «принадлежал к числу немногих истинных художников слова». Указывалось, что «его
Стихотворения Бутурлина дважды выходили отдельными изданиями при его жизни: «„Сибилла“ и другие стихотворения» (СПб, 1890) и сборник под заглавием «Двадцать сонетов» (Киев, 1891). Уже после смерти поэта вышел сборник «Сонеты» (Киев, 1895), подготовленный к печати самим Бутурлиным. В конце 90-х годов стихотворные произведения Бутурлина были собраны его женой и изданы отдельным томом («Стихотворения графа П. Д. Бутурлина, собранные и изданные после его смерти графинею Я. А. Бутурлиной», Киев, 1897). Это наиболее полное, хотя и не слишком авторитетное с текстологической точки зрения собрание стихотворений Бутурлина[124].
СОНЕТЫ
418. МОГИЛА ШЕВЧЕНКО
419. ТАЙНА
420. ПЛЯСКА СМЕРТИ
421. ОТЗВУКИ
422. ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ ПЕТРОВИЧ В НЕАПОЛЕ
Графу П. И. Капнисту
423. СЕРЫЙ СОНЕТ
424. САТАНА
425. МАТЬ СЫРА ЗЕМЛЯ
426. К…
427. АНДРЕЙ ШЕНЬЕ
428. ЧЕХАРДА
429. «Родился я, мой друг, на родине сонета…»
РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
430. СУЛАМИТА
(Подражание «Песне песней»)
431. БАЯДЕРА
432. ПОСЛЕ РАЗГОВОРА
433. РОНДО
434. ЭЛЕГИЯ
435. «Весь мир, как смертью, сном объят…»
436. МЕЖДУ ДНЕМ И НОЧЬЮ
437. К…
438. УНЫНИЕ
439–441. МАЛЬТИЙСКИЕ ПЕСНИ
1. «Ночи у моря мятежного…»
2. «Море, море голубое…»
3. «У моря поэтов, у моря богов…»
442. СУМЕРКИ НА УКРАИНЕ
418. ПРЕД ЗАРЕЮ
444. СОЛДАТИК
Посвящается В. Ю. фон Дрентельну
445. БЕЗЛУННАЯ НОЧЬ
446. «В лучах луны планеты побледнели…»
447. «Сердце, о бедное сердце усталое…»
С. А. САФОНОВ
Биографические сведения о поэте Сергее Александровиче Сафонове немногочисленны. Он сам стремился разграничить свою жизнь и поэзию, тем более что в жизни (он родился 7 ноября 1867 года) ему приходилось играть довольно малозначительные роли: он был актером провинциальной сцены, фельетонистом, литературным поденщиком, зато в лирических стихах был достаточно строг к самому себе, и, по мнению знавших его литераторов, художественное дарование его не развернулось в полную силу. Незадолго до выхода в свет его первого сборника стихотворений в «Петербургской жизни» появилась краткая шутливая характеристика С. А. Сафонова-Скавронского, наиболее вероятным автором которой был он сам: «Вооружен бичом сатиры и лирою поэта-декадента. Человек, который смеется над тем, над чем он плачет, и плачет над тем, над чем смеется. Вполне своеобразный артистический темперамент, сотканный из чувственных частиц скептика и мистика, эпикурейца и анахорета…
Играет на сцене, на рояли и на мирлистоне. Пишет тушью, фехтует и катается на велосипеде. Неоднократно поднимался на воздушном шаре. Пишет в „Русском вестнике“, „Севере“, „Стрекозе“ и „Петербургской газете“»[127].
При всей несерьезности тона этой аттестации, в ней фактически ничего не искажено. Сафонов действительно перепробовал разные занятия, умел фехтовать, так как учился в московской Военной гимназии, однако досрочно вышел из нее, увлекся театром, «играл на сцене, на рояли и на мирлистоне» и, наподобие Аркадия Счастливцева (из «Леса» Островского), скитался из Вологды в Керчь и из Керчи в Вологду.
Но театральную карьеру Сафонов прервал довольно скоро, сменив ее на литературный промысел, начатый, кстати, в том самом журнале, где прославился Антоша Чехонте.
Первым печатным произведением Сафонова была шуточная элегия «Два сердца», подписанная псевдонимом «Гамлет, принц Вятский». «Элегия» появилась в журнале «Стрекоза» (1888, № 32), в котором Сафонов продолжал сотрудничать и в дальнейшем, помещая юмористические стихотворения и рифмованные мелочи под псевдонимом «Скаврончик».
Более пятнадцати лет он работал в столичной и провинциальной печати как беллетрист, литературный обозреватель, фельетонист, обязанный газете куском хлеба и целиком зависящий от нее. На потребу газете Сафонов писал все, не исключая бульварных романов; один из них — «Немецкий прибой (Drang nach Osten)» — печатался в газетных фельетонах и вышел отдельным изданием в 1893 году. Сам автор хорошо знал цену этой литературе, пользовавшейся неизменным спросом российского обывателя, однако считал, что «тот романист, который взял бы на себя неблагодарную роль исправлять литературные вкусы толпы и отнесся бы с презрением к бульварному фельетону, низводящему литературное творчество до степени портняжного мастерства, рисковал бы двумя вещами: или его не стали бы читать, или… не стали бы печатать!»[128].
С. А. Сафонов не упускал случая высказаться с насмешкой о прозаических обстоятельствах, связанных с законами буржуазного литературного рынка.
Свои фельетоны Сафонов подписывал псевдонимом «Сергей Печорин». Он много печатался в «Новостях», а последние два года жизни — в «Звезде», где «вел фельетон — остроумный, бойкий, содержательный, нередко блестящий…»[129].
Сафонов был одним из первых переводчиков П. Верлена на русский язык[130]; влияние Верлена и других новейших французских поэтов он испытал на себе, что давало критике основание относить его к числу непосредственных, хотя и весьма второстепенных предшественников русских декадентов. П. П. Перцов, включивший Сафонова в первый сборник новых течений современной поэзии («Молодая поэзия», 1895), считал его «фофановцем»: «Из фофановцев самыми талантливыми были Сафонов, Червинский и Шестаков. Первый, правда, не написал еще тогда своего лучшего стихотворения „Это было давно — я не помню, когда это было…“, которое очень нравилось Брюсову, приводившему его в подтверждение своего любимого тезиса, что в основе каждого удавшегося стихотворения лежит зерно реального переживания. Вот он это пережил, — говорил он про Сафонова, — оттого это ему так и удалось»[131].
Первый небольшой сборник (в него вошло только 41 стихотворение) Сафонова был издан в 1893 году редакцией «Русского вестника».
В 90-х годах стихи Сафонова в большом количестве появлялись в «Севере», «Ниве», «Всемирной иллюстрации», «Живописном обозрении», «Русском вестнике», «Неделе» и других изданиях.
При подготовке в 1901 году нового сборника Сафонов с большой строгостью подошел к отбору своих лучших стихотворений, оставив за пределами книги большую часть того, что было им написано и напечатано прежде.
«Мои друзья, настаивавшие на издании этой книги, — писал он в предисловии, — поймут меня, когда я приведу слова Некрасова:
А этот Рок грозил мне, обреченному жить писательством, очень часто, очень жестоко, — да и не мне одному… Сколько раз в горькие дни житейской осени таскались мы с бедной Музой по литературным задворкам, как шарманщики, не знающие, где преклонить головы… Мы старались не делать ничего позорного, но наши песни были вымучены, и повторять их теперь я не вижу никакой надобности. Пример некоторых стихотворцев, не только стоющих чего-нибудь, но и совсем ничего не стоющих, которые тщательно и любовно стремятся „увековечить“ всякую ошибку, сделанную не в добрый час, достаточно красноречив. Я надеюсь, что после этих моих слов, продиктованных искренностью, никто уже из моих друзей или недругов не станет копаться в старом литературном хламе и выискивать стихи, не вошедшие в настоящий сборник»[132].
Подготовленный Сафоновым сборник избранных стихотворений при жизни поэта не был выпущен, а посмертное издание состоялось лишь в 1914 году.
С. А. Сафонов умер 6 февраля 1904 года, тридцати семи лет от роду, и был похоронен на Волковом кладбище в Петербурге. Среди присутствовавших на похоронах литераторов был Л. Андреев, А. Амфитеатров и др.
448. НОЧЬ
449. «Быть может, грусть моя когда-нибудь пройдет…»
450. «Молчи, душа, молчи!.. О чем твоя тревога?..»
451. «Мир объемлет трепет страсти…»
452. «Ночь потоком голубого света…»
453. ПОЭТУ НАШИХ ДНЕЙ
454. «Как вы мертвы, образы и звуки!..»
455. «Есть много прелести в дыханьи ранних гроз…»
456. «Смотри кругом: печален наш рассвет…»
457. Из «Венецианского альбома» («Сегодня тих, но сумрачен залив…»)
458. «Мы встретились с тобой… Ты много говорила…»
459. ВДОХНОВЕНИЕ
460. «Это было давно… Я не помню, когда это было…»
461. «Я помню: вечный Рим, разгульный и мятежный…»
462. ПОСВЯЩЕНИЕ
463. «Скажи мне, отчего теперь, когда кругом…»
464. На мотив Чайковского («Усни!.. Пускай в душе томленье и печали…»)
465. «Еще земля была засыпана снегами…»
466. «Всю ночь осенний дождь шумел и бушевал…»
Ф. А. ЧЕРВИНСКИЙ
Федор Алексеевич Червинский родился в 1864 году в Рязани в родовитой дворянской семье. Отец его был сенатором. После окончания Царскосельской гимназии Червинский поступил на юридический факультет Петербургского университета. Годы его занятий в университете совпали с порой самой мрачной политической реакции, преследованиями прогрессивной печати, гонениями на свободомыслящих профессоров и студентов.
В 1889 году Червинский окончил юридический факультет университета и на протяжении шести лет служил по судебному ведомству, был товарищем прокурора в Гродно. В 1896 году Червинский вышел в отставку и перешел в адвокатуру. На протяжении многих лет он занимался частной практикой, состоя в числе петербургских присяжных поверенных.
Первое стихотворение Червинского было напечатано в 1880 году журналом «Живописное обозрение», затем его стихи изредка печатались в «Вестнике Европы», «Русской мысли», «Севере», «Северном вестнике», «Ниве», «Труде» и других изданиях. Червинский принял участие в литературном сборнике «Красный цветок» (1889), где в память о В. М. Гаршине поместил стихотворение «Я часто уношусь послушною мечтой…».
В стихотворениях Червинского явственно ощутимы влияния Надсона и Фофанова. Известный литературный критик П. Перцов подтверждал в своих воспоминаниях: «Из фофановцев самыми талантливыми были Сафонов, Червинский и Шестаков… Червинский может служить примером настоящего дарования, оставшегося почему-то на степени эмбриона (может быть, просто не печатали? А таланты обыкновенно не обладают способностями „пролазов“ и „ловкачей“). В его стихах есть настоящая музыкальность…»[133]. На самом деле Червинского печатали, причем лучшие столичные журналы, хотя, в отличие от некоторых других поэтов близкого ему круга, он действительно выступал в печати сравнительно редко.
В начале 90-х годов Червинский написал стихотворную комедию «В глуши» («Северный вестник», 1891, № 5), встреченную грубой отповедью А. Скабичевского[134]. А. П. Чехов, лично знавший Червинского, писал ему в связи с отзывом Скабичевского: «Скабичевский и Кº, — отмечал в своем письме Чехов, — это мученики, взявшие на себя добровольно подвиг ходить по улицам и кричать: „Сапожник Иванов шьет сапоги дурно!“ и „Столяр Семенов делает столы хорошо!“ Кому это нужно? Сапоги и столы от этого не станут лучше. Вообще труд этих господ, живущих паразитарно около чужого труда и в зависимости от него, представляется мне сплошным недоразумением. Что же касается того, что Вас обругали, то это ничего. Чем раньше Вас обстреляют, тем лучше»[135].
Свою комедию в стихах под новым названием «Птенец» и с посвящением А. П. Чехову Червинский включил в первый и единственный сборник «Стихи», изданный в 1892 году[136]. В эту книгу вошло также восточное предание «Тамара», переложенное стихами, избранные переводы и несколько оригинальных стихотворений («Памяти друга», «Белая ночь», «В дни битв, сомнений и печали…», «На взморье», «Из старой тетради», «Наедине с самим собой» и др.).
Среди произведений Червинского существенное место занимают переводы. Он перевел первую песнь из поэмы Мильтона «Потерянный рай». Переводы из Байрона, Томаса Мура, Альфреда Мюссе и сонетов Шекспира включены в его сборник наравне с оригинальными стихами.
При подготовке антологии «Молодая поэзия» (1895), включавшей наиболее характерные стихи молодых русских поэтов конца XIX века, составители сборника П. и В. Перцовы в числе нескольких стихотворений Червинского поместили его путевые эскизы, связанные с поездкой по Италии («В Вероне», «В Помпее»), В письмах к П. Перцову Брюсов отметил эти стихотворения, хотя отдал предпочтение итальянским стихам Д. Мережковского, не включенным в сборник[137].
С начала 90-х годов Червинский перешел в основном на прозу; в книжках «Нивы» печатались его рассказы «Муза», «Протекция», «Незнакомка». Журнал «Живописное обозрение» поместил роман Червинского «Пустоцвет»; на страницах того же иллюстрированного журнала были опубликованы его рассказы «В суде», «Братья», «Из связки писем», роман «Сильфида» и др.
Несмотря на перечисленные выступления в разных жанрах, за Червинским так и не закрепилась репутация профессионального прозаика и поэта. На это обстоятельство косвенно указал Чехов, ценивший некоторые рассказы Червинского, однако считавший, что он выступает в печати слишком случайно и редко: «Вы пишете мало и редко, как поэт Ладыженский, — упрекал он Червинского в 1904 году, — а из отдельных, редко выбрасываемых кофеинок трудно сварить кофе»[138].
После первой революции имя Червинского почти исчезает из литературного обихода; он выступает главным образом как юрист. Упоминание о нем встречается в записных книжках Блока: после Февральской революции Временным правительством под председательством Н. К. Муравьева была создана Чрезвычайная следственная комиссия для расследования деятельности бывших царских министров и сановников. Вместе с Блоком и другими литераторами Червинский был включен в состав этой комиссии и принимал участие в ее заседаниях. 27 мая 1917 года Ал. Блок записал: «Днем — совещание во дворце (Неведомский, Л. Я. Гуревич, Червинский и я — редакторы). Масса встреч, разговоров, впечатлений…»[139].
Ф. А. Червинский умер в Петрограде в 1918 году.
467. «В дни битв, сомнений и печали…»
468. ПОЭТУ
469. НА ВЗМОРЬЕ
470–471.ИЗ СТАРОЙ ТЕТРАДИ
1. «Словно сказочная фея…»
2. «Нас ревнует небо: мы сойтись хотели…»
472. «Тяжелый, душный зной…»
473. БЕЛАЯ НОЧЬ
474. ДВЕ ДОЛИ
475. «Не надо мне ни встреч нежданных…»
476. ЛИСТКИ ИЗ ДНЕВНИКА
477. ТЕНИ МИНУВШЕГО
На мотив А. Мюссе
473. СПОКОЙНОЙ НОЧИ!
Из Шелли
479. В ВЕРОНЕ
(Из путевых эскизов)
480. В ПОМПЕЕ
(Из путевых эскизов)
481. «Не знаю отчего — вы странно близки мне…»
482. «Смолкла тревога дневная. Назойливый говор затих…»
483. «Над городом немым пустынный диск луны…»
Д. М. РАТГАУЗ
Даниил Максимович Ратгауз родился в Харькове 25 января 1868 года, в немецкой семье. Окончив гимназию в Киеве, поступил там же в университет, на юридический факультет. Однако юридическими науками почти не занимался, а с 1888 года целиком посвятил себя поэзии. Стихов он писал в это время много. В 1893 году выходит в Киеве первый его сборник, и с тех пор популярность Ратгауза растет.
Он и сам активно содействовал этому: писал письма Чайковскому, Римскому-Корсакову, Полонскому, Венгерову, рассылал сборник с просьбой посмотреть, почитать, отнестись снисходительно, сказать ему, есть ли у него дарование, сочинить на его слова музыку, поместить, если можно, стихи его в антологию или хрестоматию. И авторитетные люди читали его стихи, говорили, что дарование у него есть, перелагали его стихи на музыку, помещали их в антологии и хрестоматии.
Он обращается к Я. П. Полонскому: «Вот уже два года, как я пишу стихи посылал их в некоторые журналы — их печатали Я решительно не имею никакого знакомого, мнением которого я мог бы дорожить и руководствоваться Я решительно не знаю, есть ли у меня хоть капелька таланта?»[140].
Он умоляет С. А. Венгерова: «Какой толчок дадите Вы дальнейшей моей деятельности, если только Вы действительно найдете во мне дарование!»[141].
Он предлагает Н. А. Римскому Корсакову: «Многоуважаемый г-н профессор! Не имея удовольствия знать Вас лично, я, тем не менее, решаюсь обратиться к Вам с нижеследующим предложением. Не желаете ли Вы иллюстрировать Вашей прелестной музыкой несколько моих стихотворений? Буду рад, если прилагаемые при сем вещицы Вам понравятся…» В следующем письме ему он продолжает: «Я буду бесконечно рад, если некоторые из песен моих Вам настолько понравятся, что Вы удостоите их Вашей прелестной музыки, и серия романов Н. А. Римского-Корсакова на мои слова была бы мне высшей наградой за те муки и тернии, которыми усыпан путь каждого, обреченного на творчество»[142].
Он просит С. А. Венгерова поместить о нем заметку в Критико-биографическом словаре, прибавляя: «Я не решился бы Вас просить об этом, если бы не имел убеждения, что стихи мои не бесталантливы…» Он сам тут же прилагает текст заметки в готовом виде и в ней говорит о себе: «Стихотворения его выделяются из произведений других современных поэтов мелодичностью, искренностью, безыскусственностью… Поэзия его — поэзия неуловимых ощущений, тихой грусти и неги, и его более, чем кого-либо, можно назвать последователем Фета»[143].
Он раскрывает Я. П. Полонскому характер своих творческих ощущений (конец 1893 г.): «Я никогда не мог писать длинных, если хотите, вполне осмысленных стихотворений… Я никогда заранее не задаюсь мыслью написать, описать что-либо. Никогда не преследуют меня образы. Но бывают периоды, когда вдруг сердце болезненно сжимается, туман заволакивает глаза, печаль невыносимо томит душу, и какие-то гармонические звуки в смутной, то розоватой, то темной, темно-серой дымке носятся перед моим духовным взором и слухом…»[144].
Получилось так, что целых шесть романсов на слова Ратгауза написал Чайковский, который вскоре умер, так что романсы эти остались его «лебединой песнью». Как свидетельствует один из современников, «их любил исполнять (и прекрасно исполнял) тогдашний премьер петербургской оперы H. Н. Фигнер, и это еще больше увеличивало их популярность, а вместе с тем известность автора, или, по крайней мере, его фамилии»[145]. К тому же Чайковский написал Ратгаузу несколько писем, в которых благожелательно отозвался о его творчестве[146].
Столь же благожелательно отозвался о его стихах Полонский. «Я грелся около Ваших стихотворений, как зябнущий около костра или у камина»[147], — сказал он ему, и с тех пор слова эти вместе с теплым отзывом Чайковского стали непременной принадлежностью любой статьи о Ратгаузе, газетной заметки, информационного или библиографического сообщения. Широко пользовался этими отзывами и сам Ратгауз, помещая их вместо предисловии к сборникам своих стихотворений. «Королем русских лириков» назвал Ратгауза, судя по сообщениям печати, и академик Л. Н. Веселовский[148], и слова эти также стали кочевать из статьи в статью, хотя иронический смысл их вряд ли может быть подвергнут сомнению.
Вокруг имени Ратгауза была создана атмосфера всеобщего признания. Его талантливость не должна была вызывать никаких споров, — он сам старался об этом больше остальных. Нужно сказать, он добился тут известных успехов.
Была пущена в ход и широко разошлась легенда о том, что Лев Толстой высоко ценит стихи Ратгауза и из всех современных поэтов признает только его (на самом деле Толстой о Ратгаузе не высказывался и даже собирался писать опровержение)[149]. Поддерживая эту легенду, Ратгауз на самом видном месте у себя в кабинете повесил портреты Л. Толстого, Чайковского, Чехова — чтобы никто не сомневался в его причастности к большой литературе. К редкому писателю, поэту или композитору он не обращался с просьбой прислать фотографическую карточку с надписью. В результате Ратгауз оказался владельцем уникальной коллекции фотографий с дарственными надписями, которой очень гордился и с охотой показывал всякому.
Тем не менее поэтическая среда Ратгауза упорно не замечала. Он был лишним в той битве за «новое искусство», которую вели символисты; он не был нужен и реалистам. Он ничем не помогал ни тем, ни другим.
Жил он в Киеве, но часто и подолгу живал в Петербурге, обставляя каждый свой приезд соответствующими газетными сообщениями. Он покинул родной Киев и переселился в Москву, стремясь оказаться в гуще литературной жизни.
В 1906 году издатель М. О. Вольф выпустил трехтомное «Полное собрание стихотворений» Ратгауза.
Брюсов откликнулся на него уничтожающей рецензией, в которой назвал Ратгауза «поэтом банальностей»: «Здесь собраны примеры и образцы всех избитых, трафаретных выражений, всех истасканных эпитетов, всех пошлых сентенций — на любые рифмы и в любых размерах…»[150]. Ратгауза такие отзывы не смущали: он считал себя выше их.
Однако популярность неожиданно стала падать. В судьбе Ратгауза наступил перелом. Он уже не находит солидных издателей и прибегает к помощи издательств, не отличающихся требовательностью (типа киевского «Гонга»). Печатается он и в таких изданиях, как «Почтово-телеграфный вестник». Ратгаузу казалось, однако, что не он выходит из моды, а что низким стал интеллектуальный уровень общества. «Печатаюсь я теперь очень редко, — писал он Льдову в 1909 году. — Слишком уж много развелось у нас теперь писателей! Не преувеличу, если скажу: „Стыдно быть в наши дни писателем!“ До того опошлено ныне это звание, до того много наплодилось пишущих и мнящих о себе писателями в наши сумбурные дни!»[151]
После Октябрьской революции Ратгауз выехал за границу и поселился в Праге. Жил одиноко, забытый всеми, почти не писал. Там же, в Праге, Ратгауз и умер в 1937 году.
Стихотворения Ратгауза много раз выходили отдельными изданиями и в Киеве, и в Москве, и в Петербурге. Наиболее известны: «Стихотворения» (Киев, 1893); «Песни любви и печали» (Пб. — М., 1902); «Полное собрание стихотворений в трех томах» (М., 1906; вначале вышло два тома, но в том же году издатель М. О. Вольф допечатал третий том под специальным заглавием «Тоска бытия»); «Мои песни» (М., 1917) — последний сборник стихотворений Ратгауза, изданный в России.
484. «Мы сидели с тобой у заснувшей реки…»
485. В ЭТУ ЛУННУЮ НОЧЬ
486. «Закатилось солнце, заиграли краски…»
487. «Снова, как прежде, один…»
488. «Душе мечтательной и нежной…»
489. «Светит ли солнце на небе ликующем…»
490. ДЕНЬ ПОГАС
491. «Ночь серебристая. Сад засыпающий…»
492. О МИНУВШЕМ ЗАБУДЬ
493. ВЕЧНОСТЬ
494. ПРИБЛИЖЕНИЕ НОЧИ
495. «Все мы — несчастные, все мы — заблудшие…»
496. «Легким ветром колышется штора…»
497. СОН ДУШИ
498. «Мы одни. День печальный погас…»
499. ЛУНА
500. УМЧАЛСЯ ДЕНЬ
501. МНЕ ЖАЛЬ ВСЕГО
502. МЫ ОТКРОЕМ ОКНА
503. ВСЯ ЖИЗНЬ ЗЕМНАЯ
504. ПРИЗРАКИ СЧАСТЬЯ
505. «Эти грустные песни я где-то слыхал…»
506. «Обмани мою душу усталую…»
507. ОДИНОЧЕСТВО
508. «Опустив свой взор, смущенная…»
509. В ЗВЕЗДНУЮ НОЧЬ
510. «В жажде наживы, в безумной погоне за славой…»
511. ГИМН
(1-е марта 1917 года)
И. О. ЛЯЛЕЧКИН
Среди поэтов, выступивших со стихами в начале 90-х годов, большие надежды подавал Иван Осипович Лялечкин.
Биографические сведения о Лялечкине в критической литературе почти отсутствуют. Даже для современников имя Лялечкина ассоциировалось только с его стихами, он казался поэтом без биографии. В начале 900-х годов А. И. Куприн как-то обронил в разговоре имя этого поэта:
«Когда видишь на обложке новое имя, то всегда приходит в голову — имеет ли оно будущее, или это фамилия без будущего. Впервые я задумался над этим несколько лет назад, когда мне попались стихи поэта Лялечкина. Стихи были неплохи, хотя и незрелые, и видно было, что писал их начинающий молодой автор. „Ну, хорошо, — сказал я себе, — сейчас он молод, и „Лялечкин“ звучит наивно и даже мило. А что же будет, когда он доживет до седых волос? Он все еще будет Лялечкиным, и это будет смешно не вязаться с его поэзией, когда она станет зрелой и серьезной. Нет, это фамилия без будущего, зрелого писателя из него не выйдет“. И странно, после этого небольшого сборника фамилия Лялечкина мне больше не попадалась. Кажется, он умер молодым»[152].
Стихи Лялечкина так и остались исповедью молодого, одаренного, но незрелого поэта, активно выступавшего в поэзии всего несколько лет. Куприн хорошо запомнил стихотворения Лялечкина, но не мог видеть его авторского сборника — поэт не успел выпустить свои стихотворения отдельной книгой. Скорее всего, Куприн ознакомился со стихами Лялечкина по сборнику «Молодая поэзия» (1895), включавшему в свой состав десятки имен. В рецензиях на этот сборник стихотворения Лялечкина («Незабудки, васильки…», «Прости, прости!.. Дай ручку мне, не бойся…») неизменно отмечались как пример характерных для молодой поэзии настроений ухода от жизни в мир иллюзии и мечты[153].
В первой половине 90-х годов имя Лялечкина, несомненно, было известно в литературных кругах Москвы и Петербурга. Он общался со многими начинающими поэтами, состоял в переписке с молодым И. А. Буниным. Среди материалов архива Бунина, находящихся в рукописном отделе Государственного литературного музея имени И. С. Тургенева в Орле, сохранилась небольшая пачка из десяти писем Лялечкина, отправленных Бунину из Петербурга между декабрем 1892 и октябрем 1894 года. Эти письма, достаточно любопытные как человеческий документ, содержат также ряд биографических сведений, открывающих с самой неожиданной стороны личность Лялечкина — поэта и литератора.
Иван Осипович Лялечкин родился в 1870 году в семье бедного чиновника, в Пензе; детство его прошло в этом городе. Затем семья переехала в Сызрань, где Лялечкин окончил реальное училище. В 1889 году он отправился из провинции в Петербург и поступил в Лесной институт, из которого выходил дважды. В марте 1893 года Лялечкин все еще оставался на втором курсе — наука мало увлекала его. Так же тяготился он своей недолгой службой в департаменте земледелия и государственных имуществ, куда ему помогли устроиться в трудную минуту друзья.
Почти все свободное время Лялечкин посвящал писанию стихов и театру. С 1891 года стихотворения Лялечкина часто печатались в журналах «Всемирная иллюстрация», «Труд», «Живописное обозрение», «Звезда», «Наблюдатель», «Книжки „Недели“», «Север», газетах «Свет», «Петербургская жизнь» и др.
Особенно сблизился Лялечкин с редакцией петербургского журнала «Север». Среди своих знакомых, связанных с этим журналом, Лялечкин назвал Бунину секретаря редакции Лебедева, поэтов Коринфского, Сафонова, Мережковского, Минского, Льдова, Лохвицкую, Чюмину, Фофанова, Червинского, Величко, Ладыженского и др.[154] Впрочем, довольно скоро Лялечкин разочаровался в компании столичных литераторов, среди которых чувствовал себя изгоем.
«Вы спрашиваете, как наш „кружок“ и как наша „компания“? — отвечал Лялечкин Бунину. — Я должен Вам, как моему хорошему знакомому, сказать откровенно, что у нас нет ни кружка, ни компании (если не считать „С.-Петербургского драматического кружка“ — в память Н. В. Гоголя… основанного К. Льдовым). У нас есть только иллюзии. Все мы живем врозь. Если мы где и встречаемся, то разве только на улице. И то, встретясь, стараемся друг друга не увидеть или не узнать, или разбежаться в разные стороны. В этом все наше общение!»[155].
Откровеннее многих других Лялечкин выразил кризисное состояние молодой поэзии конца 80-х — начала 90-х годов прошлого века, жившей ощущениями «безвременья» и идейного тупика. Упадок гражданской поэзии после смерти Некрасова, обнаружившийся в мрачные 80-е годы, Лялечкин сознавал как крушение гражданственных идеалов вообще. Вот что писал Лялечкин Бунину по поводу знаменитого стихотворения Плещеева «Вперед»: «Я не могу понимать тех настроений, которые вызывают подобные стихотворения. Они точно стыдятся говорить, что им живется тяжело и скучно. Нас, говорят, гнала роковая судьба, и тернии кололи нам грудь, и тьма застилала нам дорогу, а мы не падали духом! Мы, говорят, верили в свет и возрождение, хотя чувствовали, что надежда нам изменяет и мечты нас обманывают. Мы, говорят, видели вокруг только зло и несправедливость, но мы верили в торжество правды или, верите, лгали самим себе, уверяя самих себя, что это торжество будет.
Я же говорю, не стыдясь, всем и везде, что, живя в этом пошлом свете, среди пошлых людишек, среди огорчений, невежества, зверства, неблагодарности и нищеты, я на каждом шагу падаю духом и скорблю. У меня нет силы бороться с великою безрассудностью пошлости, и совесть моя не позволяет мне кричать: вперед! Потому что впереди еще хуже!»[156].
Отворачиваясь от тягостных сторон реальности, страшась настоящего и будущего, Лялечкин стремился создать свой, особый условно-поэтический мир, противоположный действительности и возвышающийся над ней. Во многом близкий Фофанову и позднему Апухтину, Лялечкин действительно «падал духом на каждом шагу» и разделял многие слабости эстетических установок поэзии «чистого искусства».
20 августа 1893 года, в день похорон А. Н. Апухтина, Лялечкин выступал у его могилы с чтением стихов, тогда же напечатанных[157].
Вместе с латинистом Н. И. Соколовым Лялечкин принимал участие в подготовке переводов на русский язык сонетов Петрарки. К осуществлению этого замысла были привлечены многие поэты, в их числе — Апухтин, Полонский, Фофанов, Минский, Мережковский, Сафонов, Червинский, Лохвицкая, Федоров, Фруг, Коринфский, Бунин и др.
Второй после поэзии страстью Лялечкина был театр. Еще в детстве он едва не сбежал из дому с пригласившей его актерской труппой. В Петербурге Лялечкин играл в любительских спектаклях в Лесном театре, в зале Павловой и на других подмостках. «Теперь бросить сцену мне так же трудно, как бросить писать стихи, — признавался Лялечкин Бунину. — С сентября этого года я буду уже играть не любителем, а настоящим актером в Новоохтинском театре, в Петербурге. С антрепренером этого театра я подписал контракт на весь будущий сезон — с начала этого месяца. Конечно, актерство мое нисколько не помогает заниматься лесными науками»[158].
Для театра Лялечкин написал несколько комедий и водевилей — «Воинственные жены», «Мамушки», «В дебрях лесных», «Любовь на выдумки хитра». Выступал он и в качестве театрального рецензента (под псевдонимами «Лесной», «Нарцисс-Сызранский» и др.).
Безнадежно больной Лялечкин умер 27 февраля 1895 года в Калуге, в возрасте двадцати пяти лет, не совершив многого из того, что обещал. Бунин посвятил Лялечкину некролог, который был передан в редакцию газеты «Свет», где Лялечкин некоторое время состоял сотрудником. Однако днем раньше редакция этой газеты поместила другой некролог, перепечатанный из «Нового времени». Публикацию своих стихотворений в сборнике «Молодая поэзия» Лялечкин не успел увидать. «Наш сборник едва успел выйти, — свидетельствует П. Перцов, — как умер один из самых молодых его участников — И. О. Лялечкин (1870–1895). В то время, помимо Надсона, это была первая смерть в рядах молодой поэзии… Лялечкин возбуждал особенные ожидания в Брюсове. Жалуясь в письмах ко мне на безнадежность всей юной поэзии, он делал исключения только для Бальмонта и еще для Лялечкина»[159].
Брюсов ценил стихотворения Лялечкина за их искренность; он видел в молодом поэте продолжателя линии Фета и Фофанова в поэзии и рассматривал его стихотворные опыты как вполне созвучные новейшим исканиям русских символистов. В пору подготовки сборников «Русские символисты» Брюсов переписывался с Иваном Лялечкиным, считая его если не прямым соратником, то по крайней мере ближайшим союзником в современной поэзии. Этот эпизод их общения послужил темой лирического стихотворения Брюсова «На смерть И. Л.» из цикла «Близким» в книге «Tertia Vigilia» (1900). Среди русских поэтов, причисленных к числу «близких», И. Л. (Лялечкин) был поставлен Брюсовым после Лермонтова и Бальмонта.
Характерно, что Брюсов в своей книге не расшифровал инициалов адресата. Конкретный биографический эпизод подан в чисто символистическом духе, так что за инициалами И. Л. читатель «Tertia Vigilia» мог угадать лишь предельно обобщенный, идеально-возвышенный образ поэта со стремительной и эфемерной судьбой, такой же короткой, как жизнь падающей звезды. Для Брюсова Лялечкин был «предтечей», и он особенно остро чувствовал это, перечитывая его стихи и перебирая старые письма.
Среди стихотворений Лялечкина Брюсов особо выделял такие, как «Пятнадцать лет — счастливая пора…», «Натуры более изысканной и тонкой…» (Из Катулла Мендеса), «Прочь, бездушная действительность…» («Символическое»).
После выхода антологии «Молодая поэзия» Брюсов писал П. Перцову: «Во всем сборнике, кажется, нет „страстных“ стихотворений, а ведь их современные поэты все-таки пишут. Важно не то, что наши юные поэты еще ничего не дали, а то, что они и не могут ничего дать; это же — для меня по крайней, мере — вполне ясно из их произведений. …Есть исключения — о! я ничего не говорю — есть маленькие исключения. Есть Бальмонт… Есть… впрочем, увы! — был Лялечкин. Вы, конечно, слышали о его смерти. Вот о ком можно пожалеть. Мне случалось получать от него стихотворения из подготовленной им к печати книжки. То были прелестные вещи. Надеюсь, друзья Лялечкина издадут посмертный сборник стихов»[160].
Сообщение о подготовленном для печати сборнике стихотворений Лялечкина было подтверждено в некрологе[161]. Однако издание книги не осуществилось. Рукопись ее не обнаружена.
Стихотворения И. О. Лялечкина, напечатанные в периодике, впервые объединены в настоящем издании.
512. «Мятежным вихрем суеты…»
513. РАССВЕТ
514. СВИДАНИЕ
515. ЛЕТОМ
516. «Мне не жаль, что ночь минула скоро…»
517. «Не вчера ли в тени, меж зеленых ветвей…»
518. СЕРЕНАДА («Пойдем со мной в тенистый сад…»)
519. ВЕСНА
520. КАНУН КУПАЛА
(Фантазия)
521. ОЖИДАНИЕ
522–523. ИЗ ШОПЕНГАУЭРА
1. К КАНТУ[162]
2. К СИКСТИНСКОЙ МАДОННЕ
524. ВЕСЕННИЙ КАРНАВАЛ
525–526. ЛЕТНИЕ ДОСУГИ
1. «Вот опять мы одни…»
2. «Говорят, что порой полуночной…»
527. СЕВЕРНАЯ МЕЛОДИЯ
528. ОСЕННИЙ ПУТЬ
529. ОКТЯБРЬ
530. СИМВОЛИЧЕСКОЕ
531. В АЛЬБОМ N-ОЙ
(Сонет)
532. ИЗ КАТУЛЛА МЕНДЕСА
533. ALLEGRO («Прекрасна ты, — о, как прекрасна!..»)
534. СОНЕТ («Покинем вертепы докучной тревоги…»)
Д. П. ШЕСТАКОВ
Дмитрий Петрович Шестаков, профессор Казанского университета и известный ученый-классик, не был писателем-профессионалом. Он издал в 1900 году небольшой сборник стихотворений и уже никаких попыток в дальнейшем издать новый сборник или переиздать старый не предпринимал. Он редко упоминал о своих поэтических опытах, хотя писал в юности много стихов и много переводил, причем относился к этой стороне своей деятельности весьма серьезно (так, выполненные им в студенческие годы переводы «Гомеровских гимнов» были опубликованы в «Ученых записках Казанского университета» в 1890–1899 годах, а впоследствии он внес их в список научных работ).
Родился Шестаков в Казани 29 октября 1869 года. Его отец, П. Д. Шестаков, известен был в кругах либеральной казанской интеллигенции своей прогрессивной деятельностью на посту попечителя Казанского учебного округа. На его смерть в 1889 году откликнулись столичные газеты, а впоследствии был издан очерк его жизни и педагогической деятельности[164]. Преобладающими интересами в семье были интересы литературные; преимущественным вниманием пользовались литературы классические — древнегреческая и латинская. Показательно, что и брат Шестакова, Сергей Петрович Шестаков, также стал ученым-классиком.
Окончив в 1887 году с золотой медалью гимназию, Шестаков поступил в Казанский университет на историко-филологический факультет. Он изучает древнегреческую литературу и печатает о ней статьи в «Ученых записках». По окончании четвертого курса Шестаков неожиданно выходит из университета и пытается наладить самостоятельную жизнь: пишет и печатает стихи, много переводит, пробует свои силы в критике.
В эти же годы состоялось знакомство Шестакова с А. А. Фетом, оказавшее влияние на всю его дальнейшую жизнь и на характер его оригинального творчества. Фет с благосклонным вниманием относится к молодому поэту, высоко оценивает его переводы и даже содействует появлению некоторых его стихотворений в печати, хотя предостерегает от торопливости. В одном из писем (31 марта 1892 года) он писал Шестакову: «Сердечно благодарю Вас за прекрасные переводы Гомеровских гимнов. Пора молодым силам, вслед за нашими слабыми попытками, обогащать нашу до сих пор пустую библиотеку классических переводов. Ваши переводы сделаны рукою умеющего нащупать несравненную красоту античных форм. Присланные Вами стихотворения, конечно, не без достоинств. Но я вынужден повторять Вам не раз мною сказанное: не торопитесь. Ваши гимны напоминают воз с тяжелой и душистой пшеницей, а стихи прекрасное, душистое пирожное из наскоро взбитых сливок»[165].
Что касается Шестакова, то его отношение к Фету граничило с благоговением. И такое отношение к нему он сохранил до конца своих дней.
В 1900 году казанский приятель Шестакова П. П. Перцов, ставший к этому времени столичным критиком и издателем, выпустил в Петербурге небольшой сборник его тщательно отобранных стихотворений. Еще через два года сам Шестаков издал в Казани свой перевод юношеских стихов Овидия «Героини»; сочувственной рецензией на это издание откликнулся в петербургском журнале «Новый путь» Александр Блок: «В чеканных стихах чувствуется гибкость, сила и простота; слышно, что переводчик сам — поэт»[166].
В 1903 году Шестаков возвратился в университет. Он сдал экзамен за полный курс, получив диплом первой степени. Успехи его оказались таковы, что он тут же был оставлен в университете для приготовления к профессорскому званию по кафедре классической филологии. Перед Шестаковым открылся путь ученого, и он ступил на него, оставив, видимо не без сожаления, мечту о карьере писателя-профессионала. В течение трех лет он живет в Казани, но в 1907 году уезжает со всем семейством в командировку в Турцию, где в течение двух лет занимается в Русском археологическом институте в Константинополе. Правда, его еще не оставляет надежда стать литератором: параллельно с научными занятиями он продолжает сотрудничать в петербургских газетах, где помещает стихи и литературные обзоры.
По возвращении в Россию в 1909 году Шестаков уехал преподавать в Новороссийский университет, но в этом же году перевелся в Варшаву. Там он напечатал свой ученый труд «Исследования в области греческих народных сказаний о святых» (1910), который представил в Петербургский университет в качестве магистерской диссертации. Защита состоялась 3 апреля 1911 года и прошла успешно.
В этом же году Шестаков перевелся в свой родной город и надолго здесь поселился. Как профессор университета (в 1911 году Шестаков назначается «исполняющим дела» экстраординарного профессора по кафедре классической филологии) он проводит большую научную и преподавательскую работу. В Казани Шестаков издал следующий свой труд, посвященный Аристофану, получил степень доктора греческой словесности в 1915 году и должность ординарного профессора в 1916 году.
В 1925 году Шестаков покинул на время Казань и уехал к сыну во Владивосток. Он пробыл здесь до 1931 года, состоя на службе в Дальневосточном государственном университете. В истории его поэтической деятельности этот владивостокский период оказался одним из самых значительных. Именно в эти годы, испытав после длительного перерыва новый и сильный прилив творческой энергии, Шестаков создал несколько стихотворных циклов (более 200 стихотворении), составивших новый этап в его творческом развитии. Из их числа П. Перцовым в конце 1930-х годов был составлен сборник, оставшийся, однако, неопубликованным. Наиболее примечательный цикл сборника — «Владивостокские ямбы».
В 1931 году Шестаков возвратился в Казань, где продолжил свои профессорские занятия со студентами и аспирантами. Там же, в Казани, Шестаков умер 17 июня 1937 года.
Опубликованные стихотворения Шестакова составляют небольшую часть того, что им было написано. Если его творческие опыты 90-х годов нашли, хоть и неполное, отражение в сборнике стихотворений 1900 года, то прилив творческой энергии, пережитый им в конце 1920-х годов, отражения в печати почти не нашел[167].
Все неопубликованные произведения, а также другие материалы, связанные с биографией и творческой деятельностью Шестакова, хранятся в Москве, в собрании его сына П. Д. Шестакова, любезному содействию которого мы обязаны тем, что некоторые из них впервые появляются в печати в настоящем сборнике.
535. А. А. ФЕТУ
536. НА МОГИЛУ ФЕТА
537. «Я сойду в мой сад пораньше…»
538. «У моря, у тихого моря…»
539. «Челнока моего никому не догнать!..»
540. «Деревья чуть обвеяны листвою…»
541. Если безмолвным и светлым волненьем
542. «Нас кони ждут… Отдайся их порывам!..»
543. ВАКХАНКА
544. «Осень в сердце твоем, и в саду у тебя…»
545. РОМАНС («О, как далёко и как враждебно…»)
546. «Я уходил, тревожный и печальный…»
547. «Ты знаешь ли, как сладко одинокому…»
548. «Непогодною ночью осеннею…»
549. «В золоте осеннем грустная аллея…»
550. «Голая береза шелестит о стекла…»
551. «Нет, не могила страшна…»
552. ИЗМЕНА
553. ПЕТУХ
554. ФРЕЙБУРГ
Картина Мюнье
555. СТАТУЯ МИНЕРВЫ
556. СИОН
557. НАДПИСЬ НА «ДЕКАМЕРОНЕ»
558. СОБАКИ
559–561. ВЛАДИВОСТОКСКИЕ ЯМБЫ
1. «Не говори: уж всё воспето…»
2. «Порой взамен беспечной неги…»
3. «Какая тишина и нежность…»
ПЕРЕВОДЫ
Из «Гомеровских гимнов»
562. К ГЕЕ, ВСЕОБЩЕЙ МАТЕРИ
Микеланджело
563–565. СОНЕТЫ
1. «Моя любовь не в сердце у меня…»
2. «Когда любовь, как тихий гений, веет…»
3. «Сквозь бури моря в зыбком челноке…»
Теофиль Готье
566. «Если ждешь, чтоб я любила…»
М. А. ЛОХВИЦКАЯ
Имя Мирры Лохвицкой в свое время было окружено ореолом шумной поэтической славы «русской Сафо». К. Д. Бальмонт называл ее художницей «вакхических видений», знающей «тайны колдовства». Однако реальный биографический облик Лохвицкой далеко не во всем совпадал с ее поэтической репутацией, а литературная слава поэтессы оказалась немногим более долгой, чем ее жизнь.
Мирра Александровна Лохвицкая родилась 19 ноября 1869 года [168] в Петербурге в семье известного адвоката, профессора права А. В. Лохвицкого, который славился как блестящий оратор, острослов и разнообразно одаренный человек. Мать Лохвицкой увлекалась поэзией, хорошо знала русскую и западноевропейскую литературу. Склонность к поэтическому творчеству обнаружилась также у двух младших сестер, из которых одна — Надежда Александровна — стала впоследствии известной писательницей, выступавшей в печати под псевдонимом Тэффи.
Детство сестер Лохвицких прошло в большой обеспеченной семье. «Воспитывали нас по-старинному, — всех вместе на один лад, — писала Н. Тэффи в своей автобиографии. — С индивидуальностью не справлялись и ничего особенного от нас не ожидали»[169].
После домашней подготовки Мирра Лохвицкая поступила в московский Александровский институт. Писать стихи начала она очень рано, с тех самых пор, как научилась держать перо в руках, и еще ребенком распевала песни собственного сочинения, но серьезно предалась этому занятию с пятнадцати лет.
Первые сочинения Мирры Лохвицкой были написаны в духе тургеневских стихотворений в прозе. Еще в старших классах она обратила на себя внимание проблесками таланта; ее первые стихотворения были напечатаны незадолго до выпуска из института в небольшой брошюре («Сила веры», «День и ночь», М., 1888).
В 1888 году Лохвицкая окончила Александровский институт и переехала из Москвы в Петербург, где после смерти отца поселилась ее мать. Четыре года спустя Лохвицкая вышла замуж за профессора архитектуры Е. Э. Жибера и некоторое время жила в Тихвине и Ярославле, а затем вместе с семьей обосновалась в Москве.
Начало регулярной литературной деятельности Мирры Лохвицкой относится к 1889 году, когда в иллюстрированном журнале «Север» были напечатаны ее стихотворения.
За несколько последующих лет она становится постоянным сотрудником многочисленных журналов — «Художник», «Труд», «Нива», «Всемирная иллюстрация», «Северный вестник», «Книжки „Недели“», «Русская мысль» и других. Журнал «Русское обозрение» напечатал ее поэму «У моря» (1892), после которой о Мирре Лохвицкой заговорили как о новом многообещающем таланте.
Лохвицкая печаталась в органах самых различных направлений. Позднее о ней писали как о поэтессе, которая отмежевала себе исключительно область так называемой «чистой», или «парнасской» поэзии, далекой от общественных и житейских тенденций и идеалов[170].
К середине 90-х годов Лохвицкая пользовалась уже значительной известностью, ее имя нередко упоминалось в ряду наиболее популярных молодых дарований. Критика много писала о Лохвицкой, причем одни осуждали вакхические вольности ее поэзии, а другие, напротив, ставили ей в заслугу дерзкую откровенность ее интимной лирики. Поэт Минский утверждал впоследствии: «Первоначальные стихотворения Лохвицкой отличаются жизнерадостностью, страстностью, вакхическим задором. Юная поэтесса порою казалась нескромной, ее мечты и порывы — мало целомудренными. Но здесь, мне кажется, было гораздо больше искренности, чем нескромности»[171]. Иным законодателям литературных нравов стихи Лохвицкой казались и вовсе «безнравственными», однако, по свидетельству В. И. Немировича-Данченко, такой строгий судья, как Л. Н. Толстой, снисходительно оправдывал ее: «Молодым пьяным вином бьет. Уходится, остынет, и потекут чистые воды»[172].
В 1896 году стихотворения Лохвицкой были впервые изданы отдельной книгой. За этот сборник Лохвицкая получила Пушкинскую премию. Рекомендательный отзыв по отделению языка и изящной словесности Академии наук был написан А. А. Голенищевым-Кутузовым. Молодой В. Брюсов тогда же отнес Лохвицкую к «школе Бальмонта», он считал, что Лохвицкая, как и некоторые другие поэты (Варженевская, Курсинский, Голиков и др.), «стала писать в бальмонтовском духе»: «Все они перенимают у Бальмонта и внешность: блистательную отделку стиха, щеголяние рифмами, ритмом, созвучиями, — и самую сущность его поэзии: погоню за оригинальными выражениями во что бы то ни стало, вместе с тем все они, как и Бальмонт, чистые романтики»[173].
С Бальмонтом Лохвицкую связывали близкие отношения. Их знакомство состоялось в 1898 году. Лохвицкой Бальмонт посвятил один из лучших своих сборников «Будем как солнце» (1903).
В литературных кругах Москвы и Петербурга Лохвицкая была принята благосклонно. Поэтический талант Лохвицкой был признан такими поэтами «старой школы», как А. А. Голенищев-Кутузов, К. К. Случевский. Одним из учителей поэтессы был А. Н. Майков, который руководил ею на первых порах. Она восторженно была встречена поэтами, представителями новых течений в поэзии: Фофановым, И. Северянином, Льдовым и другими.
О Лохвицкой много говорили и писали, она появлялась на «пятницах» К. К. Случевского, часто выступала с чтением своих стихов на публичных вечерах в пользу Литературного фонда. Выступления Лохвицкой всегда проходили с шумным успехом, которому немало способствовало и ее личное обаяние. Хорошо знавший Лохвицкую И. Бунин относил свои воспоминания о ней к числу «самых приятных». Познакомились они в редакции «Русской мысли», куда принесли одновременно свои стихи. «И все в ней было прелестно — звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая легкая шутливость…» Бунин подтверждает, что при жизни Лохвицкая «пользовалась известностью, слыла „русской Сафо“ (как, впрочем, многие русские поэтессы). Воспевала она любовь, страсть, и все поэтому воображали ее себе чуть ли не вакханкой, совсем не подозревая, что она, при всей своей молодости, уже давно замужем… мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает лежа на софе, в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив, болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью — все, очевидно, родовые черты, столь блестяще развившиеся у ее сестры, Н. А. Тэффи»[174].
В 1898 году вышел в свет второй том стихотворений Лохвицкой, а в 1900-м — третий, причем два первых тома были изданы заново. Отбирая наиболее удачные стихотворения из первых двух томов для выступления в концерте, сама М. Лохвицкая назвала следующие: «Спящий лебедь», «Так низко над зреющей нивой…», «Бывают дни», «Моим собратьям», «Предчувствие грозы», «Из царства пурпура и злата…», «Две красоты», «Как будто из лунных лучей сотканы…». Поэтесса считала эти стихотворения, как и десяток других из третьего тома, пьесами «мирного характера», годными «не только для юношества, но даже и для младенчества». «Я бы предпочла, — заключала Лохвицкая в письме к организатору концерта П. И. Вейнбергу, — чтобы Вы остановились на третьем томе: он выдержаннее и содержательнее первых»[175].
Популярность Лохвицкой к началу века была так велика, что фельетонисты писали на ее стихи многочисленные пародии; некоторые из них перепечатывались затем уже в качестве ее подлинных стихотворений, против чего ей приходилось выступать в печати[176].
Последние тома произведений Лохвицкой (четвертый и пятый) вышли соответственно в 1903 и 1904 годах. Отделы мелких стихотворений в этих книгах занимали небольшое место. В последние годы жизни Лохвицкая писала в основном стихотворные драматические произведения на средневековые и библейские темы. Критика встретила их отрицательно, хотя в кругу близких ей поэтов ее талант по-прежнему вызывал сочувственный интерес[177].
Лохвицкая умерла в Петербурге 27 августа 1905 года от туберкулеза легких и похоронена в Александро-Невской лавре. В некрологе, ей посвященном, В. Брюсов заметил: «Для будущей „Антологии русской поэзии“ можно будет выбрать у Лохвицкой стихотворении 10–15 истинно безупречных»[178].
567. САФО
568. ПЕСНЬ ЛЮБВИ
569. «Да, это был лишь сон! Минутное виденье…»
570. «Зачем твой взгляд, и бархатный, и жгучий…»
571. «Если б счастье мое было вольным орлом…»
572. ЗМЕЙ ГОРЫНЫЧ
573. ЭЛЕГИЯ («Я умереть хочу весной…»)
574. ЧЕРНЫЙ ВСАДНИК
575. «Из царства пурпура и злата…»
576. СУМЕРКИ
577. ВИХОРЬ
578. «Пустой случайный разговор…»
579. ДЖАМИЛЕ
580. УМЕЙ СТРАДАТЬ
581. ГИМН АФРОДИТЕ
582. «Быть грозе! Я вижу это…»
583. «МЕРТВАЯ РОЗА»
584. «В кудрях каштановых моих…»
585. «Нивы необъятные…»
586. МОИМ СОБРАТЬЯМ
587. МЕЖДУ ЛИЛИЙ
Возлюбленный мой принадлежит мне, а я — ему; он пасет между лилий.
588. СПЯЩИЙ ЛЕБЕДЬ
589. «Моя душа, как лотос чистый…»
590. ВАКХИЧЕСКАЯ ПЕСНЯ
591. В НАШИ ДНИ
592. «Я не знаю, зачем упрекают меня…»
593. «Есть что-то грустное и в розовом рассвете…»
594. ПРЕДЧУВСТВИЕ ГРОЗЫ
595. ЛИОНЕЛЬ
596. СОПЕРНИЦЕ
597–598. ПОЭТУ
1. «Если прихоти случайной…»
2. «Эти рифмы — твои иль ничьи…»
599. «Посмотри: блестя крылами…»
600. МЕТЕЛЬ
601. В БЕЛУЮ НОЧЬ
602. УТРО НА МОРЕ
603. «Я люблю тебя, как море любит солнечный восход…»
604. ЗАКЛИНАНИЕ
605. «В моем незнаньи — так много веры…»
606. САЛАМАНДРЫ
607. НЕ УВИВАЙТЕ ГОЛУБЕЙ
608. «Во тьме кружится шар земной…»
ПРИМЕЧАНИЯ
Настоящий сборник преследует цель дополнить представление о массовой поэзии 1880–1890-х годов, которой посвящены другие тома Большой серии «Библиотеки поэта». За пределами сборника оставлены поэты того же периода, уже изданные к настоящему времени отдельными сборниками в Большой серии «Библиотеки поэта» (П. Ф. Якубович, А. Н. Апухтин, С. Я. Надсон, К. К. Случевский, К. М. Фофанов, А. М. Жемчужников); не включены в сборник произведения поэтов, вошедших в специальные тома Большой серии: «Революционная поэзия (1890–1917)» (1954), «Поэты-демократы 1870–1880-х годов» (1968), «Вольная русская поэзия второй половины XIX века» (1959), «И. З. Суриков и поэты-суриковцы» (1966) и др. За пределами сборника оставлены также поэты конца XIX века, имена которых были известны в свое время по одному-двум произведениям, включенным в тот или иной тематический сборник Большой серии (например, В. Мазуркевич как автор слов известного романса «Дышала ночь восторгом сладострастья…», включенного в состав сборника «Песни и романсы русских поэтов», 1965).
Составители настоящего сборника не стремились также ни повторять, ни заменять имеющиеся многочисленные стихотворные антологии, интерес к которым на рубеже XIX–XX веков был очень велик. Наиболее крупные из них: «Избранные произведения русской поэзии» В. Бонч-Бруевича (1894; изд. 3 — 1908), «Русские поэты за сто лет» А. Сальникова (1901), «Русская муза» П. Якубовича (1904; изд. 3 — 1914), «Молодая поэзия» П. Перцова (1895) и др. Во всех этих сборниках поэзия конца века представлена достаточно широко. Следует, однако, заметить, что никаких конкретных целей — ни с тематической точки зрения, ни со стороны выявления каких-либо тенденций в развитии поэзии — составители этих и подобных изданий, как правило, перед собой не ставили[179]. Столь же общий характер имеет и недавняя хрестоматия «Русские поэты XIX века» (сост. H. М. Гайденков, изд. 3, М., 1964).
В задачу составителей данного сборника входило прежде всего дать возможно более полное представление о многообразии поэтического творчества и поэтических исканий 1880–1890-х годов. Этим и объясняется известная пестрота и «неоднородность» в подборе имен и стихотворных произведений.
Главная трудность заключалась в том, чтобы выбрать из большого количества имен те, которые дали бы возможность составить характерное представление об эпохе в ее поэтическом выражении (с учетом уже вышедших в Большой серии сборников, перечисленных выше, из числа которых на первом месте следует назвать сборник «Поэты-демократы 1870–1880-х годов»).
Для данного издания отобраны произведения двадцати одного поэта[180]. Творчество каждого из них составители стремились представить с возможной полнотой и цельностью. Для этого потребовалось не ограничиваться примерами творчества 1880–1890-х годов, но в ряде случаев привести и стихотворения, созданные в последующие десятилетия — в 1900–1910-е годы, а иногда и в 1920–1930-е годы. В результате хронологические рамки сборника несколько расширились, что позволило отчетливей выявить ведущие тенденции поэтического творчества, складывавшиеся в 1880–1890-е годы, и те результаты, к которым они в конечном итоге привели.
При отборе произведений составители старались избегать «крупных» жанров — поэм, стихотворных циклов, драматических произведений. Несколько отступлений от этого правила сделаны в тех случаях, когда требовалось с большей наглядностью продемонстрировать особенности как творческой эволюции поэта, так и его связей с эпохой. Сюда относятся: H. М. Минский (драматический отрывок «Последняя исповедь», поэма «Гефсимаиская ночь»), П. С. Соловьева (поэма «Шут»), С. А. Андреевский (поэма «Мрак»). В число произведений Д. С. Мережковского, включен также отрывок из поэмы «Смерть», а в число произведений H. М. Минского — отрывок из поэмы «Песни о родине».
В сборник включались преимущественно оригинальные произведения. Переводы помещались лишь в тех случаях, если они были характерны для творческой индивидуальности поэта или если появление их связано было с какими-либо важными событиями общественно-политической жизни (см., например, переводы Д. Л. Михаловского, С. А. Андреевского, А. М. Федорова, Д. П. Шестакова и некоторых других).
В основу расположения материала положен хронологический принцип. При установлении порядка следования авторов приняты во внимание время начала творческой деятельности, период наибольшей поэтической активности и принадлежность к тем или иным литературным течениям. Стихотворения каждого автора расположены в соответствии с датами их написания. Немногочисленные отступления от этого принципа продиктованы спецификой творчества того или иного поэта. Так, в особые разделы выделены переводы Д. Л. Михаловского и Д. П. Шестакова, сонеты П. Д. Бутурлина.
Даты стихотворении по возможности уточнены по автографам, письмам, первым или последующим публикациям и другим источникам. Даты, указанные в собраниях сочинений, как правило, специально не оговариваются. Даты в угловых скобках означают год, не позднее которого, по тем или иным данным, написано произведение (как правило, это время его первой публикации).
Разделу стихотворении каждого поэта предшествует биографическая справка, где сообщаются основные данные о его жизни и творчестве, приводятся сведения о важнейших изданиях его стихотворений.
Были использованы архивные материалы при подготовке произведений С. А. Андреевского, К. Р., А. А. Коринфского, И. О. Лялечкина, М. А. Лохвицкой, К. Н. Льдова, Д. С. Мережковского, П. С. Соловьевой, О. Н. Чюминой, Д. П. Шестакова. В ряде случаев архивные разыскания дали возможность не только уточнить дату написания того или иного стихотворения, но и включить в текст сборника никогда не печатавшиеся произведения (ранние стихотворные опыты Д. С. Мережковского, цикл стихотворений К. Н. Льдова, посвященных А. М. Микешиной-Баумгартен). На архивных материалах построены биографические справки об А. Н. Будищеве, А. А. Коринфском, И. О. Лялечкине, Д. М. Ратгаузе, Д. П. Шестакове. Во всех этих случаях даются лишь самые общие указания на архив (ПД, ГПБ, ЛБ и т. д.)[181].
Стихотворения печатаются по тем изданиям, в которых текст впервые окончательно установился. Если в последующих изданиях стихотворение перепечатывалось без изменений, эти перепечатки специально не отмечаются. В том случае, когда произведение после первой публикации печаталось без изменений, источником текста для настоящего издания оказывается эта первая публикация и данное обстоятельство в каждом конкретном случае не оговаривается. Специально отмечаются в примечаниях лишь те случаи, когда первоначальная редакция претерпевала те или иные изменения, произведенные автором или возникшие в результате цензурного вмешательства.
Примечания строятся следующим образом: вслед за порядковым номером идет указание на первую публикацию произведения[182], затем следуют указания на все дальнейшие ступени изменения текста (простые перепечатки не отмечаются), последним обозначается источник, по которому произведение приводится в настоящем издании (он выделяется формулой: «Печ. по…»). Далее следуют указания на разночтения по сравнению с автографом (или авторским списком), данные, касающиеся творческой истории, историко-литературный комментарий, пояснения малоизвестных реалий и т. п.
Разделы, посвященные А. Н. Будищеву, П. Д. Бутурлину, К. Н. Льдову, Д. С. Мережковскому, H. М. Минскому, Д. Л. Михаловскому, Д. М. Ратгаузу, П. С. Соловьевой, Д. П. Шестакову, подготовил Л. К. Долгополов; разделы, посвященные С. А. Андреевскому, А. А. Голенищеву-Кутузову, К. Р., А. А. Коринфскому, М. А. Лохвицкой, И. О. Лялечкину, С. А. Сафонову, А. М. Федорову, С. Г. Фругу, Д. Н. Цертелеву, Ф. А. Червинскому, подготовила Л. А. Николаева; раздел, посвященный О. Н. Чюминой, подготовил Б. Л. Бессонов.
СОКРАЩЕНИЯ, ПРИНЯТЫЕ В ПРИМЕЧАНИЯХ
ВЕ — «Вестник Европы».
ВИ — «Всемирная иллюстрация».
ГПБ — Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
ЖдВ — «Журнал для всех».
ЖО — «Живописное обозрение».
КнНед — «Книжки „Недели“».
ЛБ — Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина.
ЛН — «Литературное наследство».
ЛПкН — «Ежемесячные литературные приложения к „Ниве“».
МБ — «Мир божий».
Набл. — «Наблюдатель».
НВ — «Новое время».
ОЗ — «Отечественные записки».
ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
ПЖ — «Петербургская жизнь».
РБ — «Русское богатство».
PB — «Русский вестник».
РМ — «Русская мысль».
РО — «Русское обозрение».
СВ — «Северный вестник».
СМ — «Современный мир».
Стих. 1886 — Стихотворения, 1878–1885, СПб., 1886.
Стих. 1898 — Стихотворения, изд. 2, СПб., 1898.
Стих. 1901 — Стихотворения, Пб., 1901.
«Сибилла» — Сибилла и другие стихотворения, СПб., 1890.
ДС — Двадцать сонетов, Киев, 1891.
«Сонеты» — Сонеты. Посмертное издание, Киев, 1895.
СПДБ — Стихотворения графа Петра Дмитриевича Бутурлина, собранные и изданные после его смерти графинею Я. А. Бутурлиной, Киев, 1897.
ЗиБ — Затишье и буря. 1868–1878, СПб., 1878.
Стих. 1884 — Стихотворения графа А. А. Голенищева-Кутузова, СПб., 1884.
Соч. 1894 — Сочинения графа А. А. Голенищева-Кутузова, т. 1–2, СПб., 1894.
Стих.1901 — Стихотворения графа А. Голенищева-Кутузова, СПб.,1901.
Соч. 1904 — Сочинения графа А. Голенищева-Кутузова, т. 1–3, СПб., 1904.
ПС — Песни сердца. Стихотворения. 1889–1893, М., 1894.
ЧР — Черные розы. Стихотворения. 1893–1895, Пб., 1896.
ТЖ — Тени жизни. Стихотворения. 1895–1896. Пб., 1897.
Стих. 1886 — Стихотворения К. Р. СПб., 1886.
Стих. 1889 — Стихотворения К. Р., изд. 2, 1879–1885, СПб., 1889.
НС — Новые стихотворения К. Р. 1886–1888, СПб., 1889.
ТСС — Третий сборник стихотворений К. Р. 1889–1899, СПб., 1900.
Стих. 1911 — Стихотворения К. Р. 1900–1910, СПб., 1911.
Стих. 1913 — Стихотворения К. Р., т. 1–3, СПб., 1913.
Стих., т. 1 — Стихотворения, т. 1, М., 1896.
Стих., т. 2 — Стихотворения. 1896–1898, т. 2, М., 1898.
Стих., тт. 1–5 (с указанием года изд.) — Стихотворения, тт. 1–5, СПб., 1900–1904.
Стих. 1890 — Стихотворения, СПб… 1890.
ЛС — Лирические стихотворения, СПб., 1897.
ОД — Отзвуки души, СПб., 1899.
Стих. 1888 — Стихотворения. 1883–1887, СПб., 1888.
НС — Новые стихотворения. 1891–1895, СПб., 1896.
ПСС — Полное собрание сочинений, тт. 22, 23, 24, М., 1914.
Стих. 1883 — Стихотворения. 1877–1882, Пб., 1883.
Стих. 1887 — Стихотворения, СПб., 1887.
Стих. 1896 — Стихотворения, СПб., 1896.
НП — Новые песни, СПб., 1901.
ПСС — Полное собрание стихотворений, тт. 1–4. СПб., 1907.
ИПиОС — Иностранные поэты в переводах и оригинальные стихотворения Д. Л. Михаловского, тт. 1–2, СПб., 1896.
Стих. 1893 — Стихотворения, Киев, 1893.
«Песни сердца» — Песни сердца. Стихотворения, М., 1896.
ПЛИП — Песни любви и печали, СПб. — М., 1902.
НС — Новые стихотворения, М., 1904.
ПСС — Полное собрание стихотворений, тт. 1–3, СПб. — М., 1906.
Стих. 1893 — Стихотворения Сергея Сафонова (1892, 1893), изд.
«Русского вестника», СПб., 1893.
Стих. 1914 — Стихотворения, СПб., 1914.
Стих. 1899 — Стихотворения, СПб., 1899.
«Иней» — Иней. Рисунки и стихи, СПб., 1905.
«Последние стихи» — Последние стихи, М., 1923.
Стих. 1898 — Стихотворения, СПб., 1898.
Стих. 1903 — Стихотворения А. М. Федорова, СПб., 1903.
Стих. 1909 — Стихотворения, изд. 2, СПб., 1909.
Стих. 1885 — Стихотворения, СПб., 1885.
ДиП — Думы и песни. Стихотворения. 1884–1887, СПб., 1887.
Стих. 1889 — Стихотворения. 1881–1889, т. 1, изд. 2, СПб., 1889.
Стих. 1897 — Стихотворения, тт. 1–3, СПб., 1897.
Стих. 1833 — Стихотворения кн. Д. Н. Цертелева, СПб., 1883.
Стих. 1892 — Стихотворения кн. Д. Н. Цертелева. 1883–1891, М., 1892.
Стих. 1902 — Стихотворения князя Д. Н. Цертелева. 1883–1901, СПб., 1902.
Стих. 1889 — Стихотворения. 1884–1888, СПб., 1889.
Стих. 1897 — Стихотворения. 1892–1897, СПб., 1897.
НС — Новые стихотворения. 1898–1904 (на обл.: т. III), СПб., 1905.
ОВ — Осенние вихри. Стихи, СПб., 1908.
Стих. 1900 — Стихотворения, СПб., 1900.
Д. Л. МИХАЛОВСКИЙ
1. ОЗ, 1876, № 12, с. 456. В наст. изд. приводится с исправлением опечатки во второй строке: «Светл и громок голос твой…» Непосредственным поводом к написанию этого стихотворения послужила, возможно, неудача «хождения в народ» в середине 70-х годов. П. Ф. Якубович, сожалея о том, что ему не удалось «отыскать… его в старых журналах», писал об этом стихотворении: «Оригинальные стихотворения (Михаловского. —
пользовалось в начале 80-х годов известностью среди молодежи» («Русская муза. Художественно-историческая хрестоматия. Составил П. Якубович», СПб., 1908, с. 326).
2. «Знакомые. Альбом М. И. Семевского», СПб., 1888, с. 140. Здесь стихотворение помещено вслед за автобиографической заметкой Михаловского, датированной 1880 г.
3. ОЗ, 1881, № 10, с. 465. Печ. по ИПиОС, т. 1, с. 186, где помещено в разделе переводов, хотя скорее всего стихотворение является вольной импровизацией, на что, в частности, указывает и подзаголовок (ср. примеч. 4).
4. ОЗ, 1881, № 12, с. 471. Печ. по ИПиОС, т. 2, с. 161. Хотя в ИПиОС помещено в разделе переводов, стихотворение является вольной импровизацией, на что, в частности, указывает и подзаголовок (ср. примеч. 3). В стихотворении отразились политические события 1881 г.: 26–29 марта состоялся суд над народовольцами, убившими 1 марта Александра II. Вл. Соловьев, Л. Толстой обращались к Александру III с призывом о помиловании первомартовцев, однако 3 апреля они были казнены.
5. РМ, 1891, № 3, с. 220. При публикации, очевидно, подверглись сокращению начальные строки, скорее всего по цензурным соображениям.
6. ИПиОС, т. 2, с. 221.
7. ИПиОС, т. 2, с. 230.
8. ИПиОС, т. 2, с. 235. Авторский список — ПД.
9. ИПиОС, т. 2, с. 240.
10. ИПиОС, т. 2, с. 259.
11. «Современник», 1866, № 4, с 537. Печ. по ИПиОС, т. 1, с. 209.
12–13. ЛН., т. 51–52, М., 1949, с. 398. Автограф — в письме к Н. А. Некрасову от 15 августа 1875 г., в котором речь идет о поэме «Вальс демонов» как «нецензурной, хотя по местам весьма поэтической» (ПД).
Н. М. МИНСКИЙ
14. BE, 1878, № 2, с. 672, в составе цикла «Думы и грезы». Печ. по ПСС. т. 1, с. 123.
15. BE, 1878, № 11, с. 5. По воспоминаниям А. В. Амфитеатрова, это стихотворение пользовалось большой популярностью среди молодежи (см.: «Россия», 1900, 24 апреля).
16. Стих. 1883, с. 9, в составе четырех строф. Печ. по ПСС, т. 1, с. 77. В Стих. 1883 дополнительная третья строфа:
17. BE, 1879, № 4, с. 766. Печ. по ПСС, т. 1, с. 124. Положено на музыку А. Г. Рубинштейном, С. Волконским и др.
18. «Народная воля», 1879, 1 октября, без подписи, с подзаг.: «Отрывок из драмы» и посвящением: «Посвящается казненным». Печ. по ПСС, т. 1, с. 46. Одновременно с произведением Минского в «Народной воле» было опубликовано сообщение о казни народовольца С. Я. Виттенберга и было помещено его предсмертное письмо. Сюжет «Последней исповеди» послужил Репину темой для картины «Отказ от исповеди перед казнью» (1882). Картина эта была подарена в 1886 г. Репиным Минскому, а у него куплена затем П. М. Третьяковым для своей коллекции (см.: И. Грабарь, Репин, т. 1, М., 1937, с. 245). Впоследствии, уже перейдя на позиции «нового искусства». Минский в статье «Картины и эскизы И. Е. Репина» дал отрицательную оценку творчеству художника 1880-х годов (см.: СВ, 1897, № 2, с. 228).
19. BE, 1879, № 11, с. 272; Стих. 1887, с. 75, с посвящением С. А. Венгерову. Печ. по ПСС, т. 1, с. 1. С. А. Венгеров вспоминал впоследствии: «Стихотворения быстро создали Минскому очень большую популярность. Особенный успех выпал на долю „Белых ночей“» («Русская литература XX века, под ред. С. Венгерова», т. 1, М., 1914, с. 358). Особое внимание обратил на эту поэму И. С. Тургенев. Ознакомившись с нею по BE, он писал редактору журнала М. М. Стасюлевичу: «Нет никакого сомнения, что Минский настоящий, своеобразный талант: насколько в нем разовьется его сила, это покажет будущее… Я от души приветствую этот новый симпатический талант — и желаю ему всяческого преуспеяния» (И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем в 28 томах. Письма, т. 12, кн. 2, Л., 1967, с. 170–171). Тургенев сделал ряд стилистических замечаний по тексту поэмы, которые, очевидно, были переданы Минскому и частично приняты им, ибо все последующие перепечатки поэмы несут на себе следы стилистической правки.
20. BE, 1879, № 4, с. 764, в цикле «Тучки». В обзорной статье «Русского курьера» (1879, 18 декабря) стихотворение «Поэту» было приведено полностью в подтверждение мысли о том, что, «несмотря на общий грустный тон и на некоторую невыдержанность формы, стихотворения г. Минского производят очень отрадное впечатление».
21. BE, 1880, № 11, с. 151, с цензурным изъятием ст. 17–20. Печ. по ПСС, т. 1, с, 37.
22. РМ, 1882, № 10, с. 291, с подзаг.: «Прощание»; Стих. 1887. Печ. ло ПСС, т. 1, с. 25 (главки 1–4). Главка 5 печ. по тексту РМ (во всех последующих перепечатках она подверглась цензурным искажениям); ст. 15 восстанавливается предположительно по смыслу (это чтение предложено в кн.: «История русской поэзии», т. 2, Л., 1969, с. 245). В наст. изд. печатается наиболее значительная из трех песен поэмы, представляющая собой вольное подражание М. Ю. Лермонтову (ер. «Дума», «Прощай, немытая Россия…» и др.).
23. Стих. 1883, с. 1, в составе пяти строф, под загл. «Посвящение» и с посвящением: «Юлии Безродной» (Ю. Яковлевой, первой жене Минского). Печ. по ПСС, т. 1, с. 141. В Стих. 1883 дополнительная вторая строфа:
24. «Пушкинский сборник (в память столетия со дня рождения поэта)», СПб., 1899, с. 34, под загл. «Искушение»; Печ. по НП, с. 1. Отрывок из поэмы (ст. 315–330) напечатан как самостоятельное стихотворение под загл. «Самоотречение» в Стих. 1896 и после этого неоднократно включался как в сборники Минского, так и в различные антологии и хрестоматии. Представленная в мае 1884 г. в цензуру, поэма «Гефсиманская ночь» была запрещена к печати Комитетом духовной цензуры на том основании, что «содержание стихотворения не согласно с евангельским сказанием о последних днях земной жизни Христа Спасителя и самое душевное его состояние во время моления в Гефсиманском саду представлено под видом искушения Иисуса Христа злым духом в таких поэтических образах, которые недостойны величия и святости божественного искупителя» (ПД). Получившая широкое распространение в списках, поэма воспринималась современниками по-разному. В. В. Вересаев, например, увидел в ней разочарование в народнических идеалах. Он писал: «Сильное впечатление производила поэма Минского „Гефсиманская ночь“, запрещенная цензурой и ходившая в бесчисленных списках… Теряющего веру в свой подвиг Христа поддерживает ангел, который поет ему о „счастье жертвы“… Не нужно раздумывать над тем, будет ли польза от жертвы. Высшее счастье в жертве, как таковой… Великое требовалось разуверение, чтобы прийти к культу такой жертвы» («Русская литература XX века, под ред. С. Венгерова», т. 1, М., 1914, с. 141). Наоборот, обращение к совести человека, попытку пробудить ее увидел в поэме И. Е. Репин. Ознакомившись с ней, он писал Минскому: «Большое спасибо Вам за „Гефсиманскую ночь“. Какая сильная вещь! Как сильна вообще литература! Какие острые жгучие стрелы подвластны ей! Какое счастье, что у нас толстая кожа, а под ней свиное сало и, не уязвленные, мы живем себе припеваючи» (ПД). Не исключено, что именно о «Гефсиманской ночи» идет речь и в письме А. Л. Волынского Минскому (без даты), где сообщается, что «поэма… нравится» H. С. Лескову, который читал ее «шесть раз» (ПД).
25. BE, 1885, № 11, с. 184, под загл. «В минуту скорби»; Стих. 1896 под загл. «Nocturno». Печ. по ПСС, т. 1, с. 234.
26. BE, 1885, № 12, с. 818, без загл.; Стих. 1887. Печ. по ПСС, т. 1, с. 238.
27. BE, 1886, № 4, с. 735, под загл. «Другу»; Стих. 1887. Печ. по ПСС, т. 1, с. 248.
28. Стих. 1887, с. 189. Здесь помещено в качестве заключения ко всем разделам сборника. В этом стихотворении отразились некоторые положения создаваемой Минским в это время идеалистической теории «мэонизма», изложенной им вскоре в книге «При свете совести» (СПб., 1890). Многочисленные рецензии на сборник Минского отмечали прежде всего это стихотворение, сразу же получившее широкую известность. О. Миллер писал, что оно, «по содержанию своему отвлеченное, то есть, по-видимому, не поэтическое, производит, однако, в своем роде эстетическое впечатление и особою мелодией стиха, и своими, до известной степени, осязательными очертаниями» (РМ, 1888, № 1, с. 61). Стихотворение это высоко ценил и знал наизусть Брюсов (см.: П. Перцов, Литературные воспоминания, М. — Л., 1933, с. 224). Блок отметил, что здесь Минский «перестал кутаться в бутафорский плащ», благодаря чему это стихотворение «и немногие ему подобные могут быть поставлены наряду с лучшими стихами его современников…» (А. Блок, Собр. соч. в восьми томах, т. 5, М. — Л., 1962, с. 284). Вместе с тем отмечалось, что в нем запечатлелся поворот поэтического мироощущения Минского в сторону «новых настроений», «символизма». С несколькими рецензиями на сборник 1887 г. выступил А. Волынский, отметивший, что в авторе стихотворения «Как сон, пройдут дела и помыслы людей…» «трудно узнать автора „Песен о родине“, „На чужом пиру“ и др.» («Русские ведомости», 1887, № 301). Он говорил также о том, что здесь раскрылось «философское настроение поэта, враждебное реалистическому духу века… Жажда святынь, которых нет, вечный и несуществующий мир — вот та философски обоснованная двойственность, которая стала вдохновляющим мотивом его лучших поэтических произведений» (СВ, 1896, № 2, с. 74).
29. Набл., 1888, № 3, с. 74, с подзаг.: «С итальянского»; Стих. 1896, с подзаг.: «Из Гаргано». Печ. по ПСС, т. 1, с. 83, с восстановлением по тексту Набл. строфы 2, изъятой, очевидно, по цензурным соображениям.
30. «Красный цветок. Литературный сборник в память В. М. Гаршина», СПб., 1889, с. 8; Стих. 1896. Печ. по ПСС, т. 1, с. 168. В первой публикации ст. 21–23:
31. СВ, 1893. № 2, с. 203. Положено на музыку А. Гольденвейзером (1902).
32. СВ, 1895, № 10, с. 214, в цикле «Сердечные мотивы».
33. Стих. 1896, с. 1. Стихотворение имело здесь программный характер: открывало сборник и было набрано курсивом. Эпиграф — из «Божественной комедии» Данте («Чистилище», песнь 1, ст. 71); в переводе М. Лозинского: «Он восхотел свободы, столь бесценной».
34. СВ, 1896, № 12, с. 66, под загл. «Осенняя мелодия». Печ. по ПСС, т. 4, с. 193.
35. СВ, 1896, № 3, с. 262.
36–41. Печ. впервые по рукописи (ПД), за исключением эпиграммы № 2, которая опубликована в Стих. 1883, с. 38. В ПД обнаружено большое количество эпиграмм Минского, относящихся главным образом к 1880–1890-м годам. Адресат эпиграммы № 4 не обнаружен. Эпиграмма № 5 адресована Минским самому себе. 5.
42. НП, с. 23. В основу этической концепции стихотворения легли некоторые положения книги Минского «При свете совести» (СПб., 1890): утверждение «морального» и «исторического» равноправия путей добра и зла.
43. «Ежемесячные сочинения», 1901, № 9, с. 16.
44. «Новая жизнь», 1905, № 12, 13 ноября. Печ. по ПСС, т. 1, с. 118. Стихотворение явилось следствием увлечения Минского революционными настроениями в 1905 г. Оно получило широкую известность как в кругах революционных, где к нему отнеслись сочувственно, так и в кругах, враждебных революции, где о нем отзывались скептически. В период бурных событий 1905–1906 гг. в России была выпущена почтовая открытка с полным текстом этого стихотворения, строки которого приобрели значение лозунгов. С другой стороны, Мережковский писал по этому поводу жене Минского: «…Умоляю Вас… будьте тверды, решительны и извлеките Н<иколая> М<аксимовича> как можно скорее из социаль-демократического болота! „Гимн рабочих“ меня огорчил: „Из развалин, из пожарищ“ — ничего не возникнет, кроме Грядущего Хама» («История русской поэзии», т. 2, Л., 1969, с. 284). Менее враждебно, но тоже скептически отнесся к стихотворению В. Я. Брюсов, отметивший его формальное несовершенство; стихотворение, по мнению Брюсова, доказывает, что Минский «еще не разучился писать из ряда вон плохо». По поводу ст. 5–6 Брюсов язвительно заметил: «Образ рати, ставшей цепью вокруг земного шара, хотя бы по экватору, и, по знаку, шествующей вперед, т. е. к одному из полюсов, где все должны стукнуться лбами, — высоко комичен. По счастью, пролетарии не приняли ни предложения г. Минского, ни его гимна» (В. Брюсов, Далекие и близкие, М., 1912, с. 53). «Безвкусными» и «трескучими» назвал стихи «Гимна рабочих» Блок, сказавший, что автор в этом стихотворении «кутается в бутафорский плащ» (А. Блок, Собр. соч. в восьми томах, т. 5, М. — Л., 1962, с. 281, 284). З. А. Венгерова в дневниковой записи 1920 г. передает рассказ о том, что в разрушенной часовне на Могилевском вокзале, на месте, где находилась раньше икона, местным агитотделом была вставлена доска и на ней вырезаны строки первой строфы «Гимна рабочих» (ПД).
45. ПСС, т. 1, с. 163.
Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ
46. Печ. впервые по писарской копии (ПД, архив Мережковского). В автобиографической заметке Мережковский сообщил: «Лет тринадцати начал писать стихи… Отец гордился ими, отдавал их переписывать и показывал знакомым» (ПСС, т. 24, с. 109–111). Из тетрадей с писарскими копиями этих ранних стихотворений сохранилась одна (не полностью), по которой в настоящем издании приводятся два стихотворения.
47. Печ. впервые по писарской копии (ПД, архив Мережковского). Стихотворение, возможно, сохранилось не полностью: оно написано на последнем листе тетради, конец которой, по-видимому, утрачен (см. примеч. 40).
48. ОЗ, 1884, № 1, с. 261, без загл., с начальными строками, исключенными в последующих публикациях; Стих. 1888. Печ. по ПСС, т. 22, с. 5. В ОЗ начальные строки:
Вероятно, об этом стихотворении Мережковский сообщал Надсону в письме от 17 декабря 1883 г.: «Кое-что написал. Плещееву понравилось настолько, что он обещал его куда-то сунуть. Я его Вам не посылаю, потому что страшно: вдруг разругаете» (ПД). Эпиграф из Библии (кн. Исайи, гл. LVIII, ст. 10).
49. BE, 1884. № 8, с. 508, в составе десяти строф; Стих. 1888. Печ. по ПСС, т. 22, с. 8. В BE после строфы 3 было:
50. РМ, 1884, № 10, с. 122. Печ. по ПСС, т. 22, с. 7. В РМ после ст. 24:
После ст. 28:
51. РМ, 1884, № 5, с. 351.
52. BE, 1885, № 7, с. 249. Мотивы этого стихотворения близки к поэтическим темам С. Я. Надсона (1862–1887), к которому Мережковский, относился с большим уважением. Жалобы на тоску и бесцветность жизни наполняют письма Мережковского этого времени. В письме от 20 марта 1883 г. Мережковский жалуется Надсону: «Вы знаете, Семен Яковлевич, как бесцветна и уныла моя жизнь… Я в последнее время грущу, как никогда… Положительно, я делаюсь пессимистом». Причину такого угнетенного состояния он объясняет невозможностью «бороться с пороком»: «…не то чтобы сил не хватило; но они скованы самым, по-видимому, ничтожным на самом деле непреодолимым препятствием» — неверием в себя и свои силы (ПД). См. также примеч. 30, 57.
53. РМ, 1885, № 8, с. 84.
54. Стих. 1888, с. 265.
55. BE, 1886, № 2, с. 852, с подзаг.: «Буддийское предание». Печ. по ПСС, т. 22, с. 129. Одно из наиболее популярных стихотворных произведений Мережковского, неоднократно включавшееся в различные антологии и альманахи.
56. BE, 1886, № 5, с. 352.
57. «С. Я. Надсон. Сборник журнальных и газетных статей, посвященных памяти поэта», СПб., 1887, с. 164, без загл. и подзаг., с редакционной пометой: «Читано на литературном вечере в память С. Я. Надсона в Петербурге, 27 февраля 1887 года». Печ. по ПСС, т. 22, с. 153. Автограф — ПД. Семен Яковлевич
58. СВ, 1887, № 12, с. 94. Печ. по ПСС, т. 22, с. 74. Автограф ПД, с зачеркнутыми строками, после ст. 4:
После ст 12:
59. Набл., 1887, № 8, с. 34.
60. КнНед, 1887, № 8, с. 405.
61. BE, 1887, № 7, с. 183.
62. СВ, 1887, № 11, с. 212. Печ. по ПСС, т. 22, с. 21. Автограф под загл. «Родина» — ПД.
63. СВ, 1887, № 9, с. 44. Положено на музыку Н. А. Соколовым.
64–65. СВ, 1890, № 2, с. 74; № 3, с. 73, в составе драмы под загл. «Сильвио» (переименованной впоследствии в «Возвращение к природе»). Печ. по ПСС, т. 23, с. 204, 227. Оба эти стихотворения при жизни автора печатались как в составе драмы, так и в виде самостоятельного цикла. Во втором стихотворении использована широко распространенная в искусстве на рубеже веков тема шута и смерти (см., например, картину К. А. Сомова «Арлекин и смерть» — «Золотое руно», 1908, № 11–12).
66. СВ, 1888, № 4, с. 26.
67. СВ, 1889, № 5, с. 150.
68. СВ, 1890, № 12, с. 332.
69. СВ, 1891, № 3, с. 172. Печ. по ПСС, т. 23, с. 50. Последние две строфы в качестве самостоятельного стихотворения под загл. «Morituri» напечатаны также в кн.: Д. Мережковский, Собрание стихотворений, М., 1904 и перепечатаны в ПСС, т. 22. Публикуемый текст представляет собой строфы 61–68 второй песни поэмы «Смерть».
70. РМ, 1892, № 1, с. 103. Написано после возвращения Мережковского в конце 1891 г. из заграничной поездки (см.: ПСС, т. 24, с. 114).
71. СВ, 1892, № 10, с. 292.
72. РМ, 1893, № 10, с. 118.
73. «Нива», 1893, № 49, с. 11.
74. «Труд», 1893, № 2, с. 347.
75. РМ, 1894, № 9. с. 204, в составе 28 строк, под загл. «Пред зарею», с эпиграфом: «Никакие мучения не могут истребить в сердцах людей потребность свободы. Лопе де Вега»; «Молодая поэзия. Сборник избранных стихотворений молодых русских поэтов», СПб., 1895; НС. Печ. по Собр. стих., М., 1904, с. 5. Автограф — ПД. В РМ ст. 11: «Мы, как ранние предтечи»; после ст. 16:
«Дети ночи» — программное стихотворение, выразившее взгляды Мережковского на эпоху и задачи своего поколения, изложенные им, в частности, в кн. «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (СПб., 1893): «Мы должны вступить из периода поэзии творческого, непосредственного и стихийного в период критический, сознательный и культурный. Это два мира, между которыми целая бездна. Современное поколение имело несчастие родиться между этими двумя мирами, перед этой бездной. Вот чем объясняется его слабость, болезненная тревога, жадное искание новых идеалов и какая-то роковая бесплодность всех усилий… Сколько людей погибает в этом переходе или окончательно теряет силы» (с. 74, 100). Первая редакция стихотворения, опубликованная в РМ и НС, получила известность как манифест декадентского искусства. Автор одного из библиографических обзоров отмечал: «…погоня за новизной в духе модного оригинальничания превращает г. Мережковского в печального приспешника клики декадентов, относительно которых в настоящее время среди образованных читателей не может быть разногласия» (ЛПкН, 1896, № 9, с. 210). Даже сторонники Мережковского отмечали сравнительно невысокий художественный уровень и внутреннюю противоречивость этого стихотворения. «При сознательном стремлении автора ко всему, что смело и дерзновенно, — писал А. Волынский, — в этом стихотворении его нет тех ярких образов, которые сами по себе выражали бы душевное дерзновение и поэтический экстаз, порывающийся за черту отживающих рутинных законов» (А. Волынский, Борьба за идеализм, СПб., 1900, с. 374). Бунин, вспоминая в 1927 г. время своего вхождения в литературу в 1890-е годы, отметил это стихотворение как показатель эпохи: «Я увидел сразу четыре литературные эпохи: с одной стороны — Григорович, Жемчужников, Толстой; с другой — редакция „Русского богатства“, Златовратский; с третьей — Эртель, Чехов; а с четвертой — те, которые, по слову Мережковского, уже „преступали все законы, нарушали все черты“» (И. А. Бунин, Собр. соч., т. 9, М., 1967, с. 279).
76. ЛПкН, 1894, № 5, с. 26.
77. СВ, 1894, № 11, с. 108.
78. «Нива», 1894, № 52, с. 6.
79. СВ, 1895, № 10, с. 96. Печ. по ПСС, т. 22, с. 172. Автограф с датой: «19 августа 1895. Рощино» — ПД.
80. СВ, 1895, № 4, с. 110.
81. СВ, 1895, № 12, с. 24.
82. СВ, 1895, № 5, с. 250, с ошибочной, по-видимому, датой: «1893». Печ. по ПСС, т. 22, с. 140.
83. НС, с. 51.
84. «Северные цветы на 1902 год», М, 1902, с. 105. Стихотворение это высоко ценил Блок, считая его лучшим произведением Мережковского: «Здесь как бы навеки дал Мережковский расписку в том, что он художник» (А. Блок, Собр. соч. в восьми томах, т. 5, М. — Л., 1962, с. 366). Положено на музыку Р. Мервольфом.
85. «Мир искусства», 1901, № 5, с. 193.
86. «Северные цветы на 1902 год», М., 1902, с. 103.
К. Н. ЛЬДОВ
87. СВ, 1888, № 6, с. 122.
88. Стих. 1890, с. 200.
89. Стих. 1890, с. 88, без последнего слова в ст. 15, замененного (очевидно, по требованию цензуры) многоточием. Печ. по «Избранные произведения русской поэзии. Составил В. Бонч-Бруевич», изд. 3, СПб., 1908, с. 186.
90. Стих. 1890, с. 71.
91. Стих. 1890, с. 193.
92. СВ, 1889, № 5, с. 102.
93. Стих. 1890, с. 95.
94. Стих. 1890, с. 197.
95. СВ, 1889, № 10, с. 88.
96. СВ, 1889, № 10, с. 88.
97. Стах. 1890, с. 161.
98. Стих. 1890, с. 163.
99. Стих. 1890, с. 173, в составе пяти строф. Печ. по ЛС, с. 41. В первой публикации строфа 3:
Темой стихотворения послужила строфа 5 стихотворения Тютчева «Не то, что мните вы, природа…»:
100. СВ, 1892, № 10, с. 256, в составе шести строф. Печ. по ЛС, с. 108. В СВ строфы 5–6:
101. СВ, 1893, № 7, с. 10, в цикле «Лесные голоса».
102. ЛС, с. 151.
103. СВ, 1894, № 7, с. 62.
104. ЛС, с. 35.
105. СВ, 1896, № 5, с. 132, под загл. «Небесный бой» (так в оглавлении; в тексте, очевидно, ошибочно — «Небесный огонь»). Печ. по ЛС, с. 25. Ст. 4 — перекликается со строкой «И звезда с звездою говорит» из стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу». Строфа 2 — переложение строфы 1 стихотворения Ф. И. Тютчева «Как океан объемлет шар земной…»:
106. ЛС, с. 58.
107. СВ, 1896, № 1, с. 128. Написано в развитие темы стихотворения Тютчева «Последний катаклизм».
108. СВ, 1896, № 4, с. 276, в цикле «Снега». Тематически и стилистически связано с одой Г. Р. Державина «Бог».
109. СВ, 1896, № 4, с. 273, в цикле «Снега».
110. ЛС, с. 127.
111. СВ, 1897, № 10, с. 91. Список — ПД (в рукописной тетради под загл, «В царстве цветов»).
112. ЛС, с. 184.
113. ЛС, с. 16, без загл. Печ. по ОД, с. 64.
114. СВ, 1897, № 4, с. 126. В стихотворении использованы мотивы поэмы Эдгара По «Ворон», программного произведения символизма, которое появилось на русском языке в переводе Мережковского в 1890 г.
115. ЛС, с. 47.
116. ЛС, с. 121.
117. СВ, 1898, № 10–12, с. 160.
118. ОД, с. 3, в качестве введения ко всем разделам сборника.
119. ОД, с. 15.
120. ОД, с. 19.
121–128.
1. Печ. впервые по автографу ПД.
2. «Денница. Альманах 1900 года», СПб., 1900, с. 74. Автограф в качестве двух самостоятельных стихотворений, включающих каждое по две строфы, — ПД.
3. «Денница. Альманах 1900 года», СПб., 1900, с. 73, без последней строфы. Печ. по автографу ПД.
4. Печ. впервые по автографу ПД.
5. Печ. впервые по автографу ПД.
6. ЖО, 1902, № 13, с. 194. В собрании А. М. Микешиной-Баумгартен (ПД) отсутствует, включено в состав настоящего цикла по характеру содержания.
7. Печ. впервые по автографу ПД.
8. Печ. впервые по автографу ПД.
Д. Н. ЦЕРТЕЛЕВ
129. BE, 1878, № 4, с. 65.
130. PB, 1881, № 1, с. 272. Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым, А. А. Балабановым, H. Е. Никифоровым.
131. PB, 1882, № 4, с. 754.
132. BE, 1882, № 4, с. 755. Положено на музыку Н. И. Сорокиным.
133. Стих. 1883, с. 11. Автограф с датой: «7 ноября 1882» — ПД. Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым и А. С. Танеевым.
134. Стих. 1883, с. 13.
135. Стих. 1883, с. 55.
136. Стих. 1883, с. 69.
137. PB, 1886, № 6, с. 882.
138. PB, 1886, № 6, с. 883. Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым.
139. PB, 1886, № 11, с. 361. Печ. по Стих. 1892, с. 159.
140. PB, 1886, № 11, с. 362. Печ. по Стих. 1892, с. 170.
141. PB, 1886, № 12, с. 875.
142. Стих. 1892, с. 163. Автограф, где ст. 1: «Во мрак времен нам света не пролить…» и дата: «7 апреля 1886», — ПД.
143. PB, 1888, № 2, с. 214. Печ. по Стих. 1892, с. 137.
144. PB, 1889, № 7, с. 199. Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым.
145. PB, 1889, № 7, с. 199. Печ. по Стих. 1892, с. 1.
146. «Нива», 1889, № 30, с. 754. Печ. по Стих. 1892, с. 141. В анонимной рецензии на второй сборник «Стихотворений кн. Д. Н. Цертелева» (М., 1892) это стихотворение называлось в числе тех, которые носят на себе «следы не столько подражания, сколько проникновения духом поэзии Толстого. Кн. Цертелев, очевидно, хорошо изучил произведения этого поэта и нашел в своем даровании черты, сходные с некоторыми чертами дарования А. К. Толстого. Это не мешает его стихотворениям быть нередко истинно поэтическими» (PB, 1892, № 5, с. 348).
147. «Нива», 1889, № 30, с. 754.
148. Стих. 1892, с. 139.
149. Стих. 1892, с. 67.
150. Стих. 1892, с. 74. В стихотворении используется сюжет песни из «Старшей Эдды», памятника древнеисландской литературы XIII в. В песне рассказывается о том, как
151. Стих. 1892, с. 150.
152. Стих. 1892, с. 157.
153. ВИ, 1894, № 1337, с. 201, где ст, 1: «Песнь твоя и невнятно и глухо звучит…». Печ. по Стих. 1902, с. 55.
154. «Север», 1899, № 15, с. 451.
155. «Север», 1899, № 15, с. 451.
156. PB, 1900, № 5, с 136.
157. КнНед, 1900, № 8, с. 101.
158. Стих. 1902, с. 5.
159. Стих. 1902, с. 11.
А. А. ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ
160–162. «Без солнца. Альбом стихотворений А. А. Голенищева-Кутузова. Музыка М. Мусоргского», СПб., 1874. Печ. по Соч. 1904, т. 1, с. 8 (№ 160), ЗиБ, с. 23 (№ 161), с. 33 (№ 162). Стихотворения впервые были изданы как тексты для романсов М. П. Мусоргского. В своих воспоминаниях о композиторе Голенищев-Кутузов отмечал, что сами стихи были написаны «год или два перед тем». «Мусоргский облек их в поэтическую, изящную, музыкальную форму и сам был ими очень доволен..» («Музыкальное наследство», М, 1935, с. 26). Об отношениях Мусоргского к поэзии Голенищева-Кутузова см. биогр. справку, с. 230. Эти стихотворения, кроме Мусоргского, были положены на музыку многими композиторами: «В четырех стенах» — А. Н. Шефером; «Меня ты в толпе не узнала…» — Б. В. Гродзким, А. В. Таскиным; «Над озером» — А. С. Аренским, М. А. Балакиревым.
163–165. ЗиБ, с. 55, 57, 60. Эти стихотворения послужили Мусоргскому текстом для его второго вокального цикла на слова Голенищева-Кутузова — «Песни и пляски смерти» (1875–1877). Замысел этого цикла у Голенищева-Кутузова и Мусоргского осуществлялся под прямым влиянием В. В. Стасова, которому принадлежала сама идея «Песен и плясок смерти». В письме от 6 марта 1875 г. В. В. Стасов писал Голенищеву-Кутузову: «Мне ужасно хотелось бы натравить Вас на продолжение „Трепака“ так, чтобы 5–6 картинок составили полное сочинение „Русская пляска смерти“. После пьяненького мужичка я бы прямо сделал смерть бедного ребенка, à la „Мцыри“, только не среди „красот природы“, раздутых и подкрашенных, но натуральных, à la Диккенс в „Домби и сын“ или à la что угодно; потом еще смерть женщины, и еще целый ряд личностей…») «Русская музыкальная газета», 1916, 9 октября, с. 737). Стасов возражал против того, чтобы тему «Смерть ребенка» Голенищев-Кутузов разрабатывал в форме колыбельной песни, и предлагал другой вариант: «Для ребенка — боюсь я „колыбельной песни“. Опять сюжет затасканный и замаранный. Лучше, мне кажется, состряпать что другое. Я бы так сделал школу, и оттуда вдруг смерть выхватит бедную жертву среди детских веселых голосов и игр» (там же, с. 740). Существовал более широкий план этого цикла. Стасов впоследствии вспоминал, что кроме тем, разработанных в данных стихотворениях, предлагал и другие: «…смерть сурового монаха-фанатика в его келье, при дальних ударах колокола, смерть политического изгнанника, возвращающегося назад и гибнущего в волнах в виду родины, смерть молодой женщины, умирающей среди воспоминаний о любви и последнем дорогом бале, наконец, еще несколько других тем. Но Мусоргский, хотя и чрезвычайно довольный ими, не поспел их выполнить, только играл мне и другим отрывки оттуда» (В. В. Стасов, Избранные сочинения, т. 2, М., 1952, с. 210–211). В архиве поэта сохранился набросок одной из предложенных Стасовым тем: «Изгнанник». В черновых набросках Голенищева-Кутузова имеется также запись, составляющая перечень тех лиц, которых должна была захватить смерть: «1) Богач. 2) Пролетарий. 3) Большая барыня. 4) Сановник. 5) Царь. 6) Молодая девушка. 7) Мужичок. 8) Монах. 9) Ребенок. 10) Купец. 11) Поп. 12) Поэт».
166. ЗиБ, с. 136, в разделе под загл. «Буря». Входило в вокальный цикл М. П. Мусоргского «Песни и пляски смерти» (см. примеч. 163–165). По поводу этого стихотворения В. В. Стасов, делясь своими замыслами «Песен и плясок смерти», писал 9 марта 1875 г. Голенищеву-Кутузову: «Нельзя ли войну сделать не нынешнюю, а древнерусскую… что-нибудь вроде „Слова о полку Игореве“ — представьте, какая прелесть может выйти, и тут же померкшее солнце, покрасневшая от крови река, вдали древняя деревушка славянская!!. Вообще я бы предложил, чтобы сцены были из разных эпох. Это и разнообразнее, и богаче, и благодарнее, мне кажется» («Русская музыкальная газета», 1916, 9 октября, с. 740). Под влиянием совета Стасова Голенищев-Кутузов написал стихотворение под загл. «Полководец» со следующим началом (вместо ст. 1–4 стихотворения «Торжество смерти»):
В этом варианте стихотворение и вошло в цикл Мусоргского. Музыка к нему была написана композитором в июне 1877 г., и он сообщал в письме к Голенищеву-Кутузову: «Обязуюсь доложить Вашему сиятельству, что все, кому читал, в трепетном восторге от „Полководца“, Ты не можешь достаточно ясно представить себе, милый друг, поразительной особенности твоей картины, когда она передается тенором! Какая-то пригвождающая к месту, какая-то неумолимая, смертельная любовь слышится! Это, как бы сказать точнее: смерть, холодно-страстно влюбленная в смерть, наслаждается смертью. Новизна впечатления неслыханная!» (М. П. Мусоргский, Письма к А. А. Голенищеву-Кутузову, М. — Л., 1939, с. 70).
167. BE, 1876, № 2, с. 750.
168. «Дело», 1877, № 4, с. 47, в цикле «Зимние думы».
169. «Дело», 1877, № 4, с. 47, в цикле «Зимние думы». Положено на музыку С. М. Ляпуновым, А. А. Олениным, А. С. Танеевым, H. Н. Черепниным.
170. «Дело», 1877, № 5, с. 138, под загл. «Весной». Печ. по ЗиБ, с. 12.
171. «Дело», 1877, № 6, с. 53. Печ. по Соч. 1904, т. 1, с. 134.
172. ЗиБ, с. 123, в разделе под загл. «Буря». Печ. по Соч. 1904, т. 1, с. 55.
173. ЗиБ, с. 129, в разделе под загл. «Буря».
174. ЗиБ, с. 140, в разделе под загл. «Буря». Печ. по Соч. 1904, т. 1, с. 67. Положено на музыку Э. К. Роденовым, И. В. Покровским.
175. BE, 1878, № 6, с. 475.
176. ЗиБ, с. 9. Автограф — ГПБ.
177. ЗиБ, с. 13.
178. ЗиБ, с. 16. Адресат не установлен.
179. Стих. 1884, с. 13. Положено на музыку К. Тидеманом, П. И. Бларамбергом.
180. Стих. 1884, с. 33. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 70. Положено на музыку Е. Д. Аленевым, К. К. Варгиным, А. А. Олениным, М. И. Якобсоном.
181. Стих. 1884, с. 38. В ГПБ среди стихотворений 1875–1876 гг. Голенищева-Кутузова имеется машинопись другого, более раннего, неопубликованного стихотворения «М. П. Мусоргскому» («Скажи мне, Мусоргский, зачем…»). Знакомство Голенищева-Кутузова и М. П.
182. Стих. 1884, с. 56. В. Брюсов в некрологической заметке о Голенищеве-Кутузове, оспаривая распространенный в современной критике взгляд на его поэзию как поэзию смерти, ссылался на стихотворения другого ряда, называя в этом ряду первым данное стихотворение. «„Поэт буддийского настроения“, „поэт смерти“ — так давно определили критики пафос поэзии гр. А. А. Голенищева-Кутузова, — писал В. Брюсов. — Нам кажется, это определение можно принять лишь с ограничениями. Следовало бы оставить в стороне те стихи, в которых поэт сознательно, рассудочно сам представляет себя читателям как „поэта смерти“… Подлинное миросозерцание поэта всегда вернее выражается в стихах, рефлексии чуждых, в признаниях непосредственных, даже в случайных обмолвках. И вся поэзия Голенищева-Кутузова в ее целом говорит нам, что поэт вовсе не отрицал мира, что он любил красоту земли и жизни, что его приветы смерти, в сущности, сводятся к признанию гр. Алексея Толстого:
Именно таково содержание прекрасного стихотворения Голенищева-Кутузова: „Прекрасен жизни бред, волшебны и богаты…“». Брюсов называл и другие стихотворения поэта, в которых с наибольшей силой выражен истинный пафос его поэзии: «Прошумели весенние воды…», «Снилось мне утро лазурное, чистое…», «Обнял землю ночи мрак волшебный…» (РМ, 1913, № 2, с. 150).
183. Стих. 1884, с. 65. Стихотворение было написано в защиту «свободы слова» после тяжелой цензурной кары, обрушившейся на умеренно-либеральную газету «Голос» в 1884 г., когда ее издание было окончательно запрещено. Двадцать лет спустя Голенищев-Кутузов вновь напечатал это стихотворение в газете «Слово» (1904, 28 марта) в связи с обсуждением нового цензурного устава в комиссии Государственного совета под председательством Д. Ф. Кобеко. Участвуя же в работе самой комиссии, он был в числе сторонников самых реакционных цензурных мер. В. Г. Короленко в статье «Поэзия и проза в комиссии Д. Ф. Кобеко» указал на это резкое расхождение поэтической декларации Голенищева-Кутузова с его фактической позицией: «…гр. Голенищев-Кутузов так и остался в арьергарде реакционного отряда, неизменно голосуя против важнейших „освободительных“ предложений других членов комиссии… Вышло, таким образом, что, трубя перед вратами совещания в свой звонкий поэтический рог, наш поэт вызывал на бой одних, а сразиться ему пришлось совсем с другими» (РБ, 1905, № 3, с. 207–208).
184. «Санкт-Петербургские ведомости», 1884, 9 декабря. Стихотворением заканчивалась газетная статья Голенищева-Кутузова под названием «Так жить нельзя», которой он открывал предполагавшийся публицистический цикл статей «Зимние думы». Статья, являющаяся своего рода автокомментарием к данному стихотворению, раскрывает вполне благонамеренный подтекст этого внешне весьма оппозиционного стихотворения. В статье Голенищев-Кутузов излагал свои взгляды на общественно-политическую атмосферу в стране, сложившуюся после убийства Александра II народовольцами 1 марта 1881 г. В обстановке крайней политической реакции даже монархически настроенный Голенищев-Кутузов констатировал, что «всякое внутреннее содержание жизни исчезло». Но против наступающего общественного застоя поэт выступил с позиции противника революционно-демократических идеалов 60–70-х годов: «Горячка отрицания шестидесятых и семидесятых годов после страшного кризиса 1 марта стала утихать, и сквозь редеющий туман умственной смуты все яснее выступает картина разрушений и опустошений, произведенных во внутреннем складе общества этою горячкою. Старые идеалы поруганы и забыты; новые не созданы… Но, может быть, пораженные безотрадною картиною, вы воскликнете, любезный читатель, что продолжаться такое состояние долго не может… что необходимо найти выход, что так жить нельзя». Положено на музыку П. Н. Ренчинским.
185. «Нива», 1886, № 1, с. 8. Печ. по Соч. 1904, т. 1, с. 42.
186. PB, 1886, № 3, с. 446. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 186.
187. PB, 1886, № 3, с. 447. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 135.
188. PB, 1887, № 12, с. 222. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 111. Голенищев-Кутузов считал А. А.
189. РМ, 1888, № 5, с. 200. 30 апреля 1888 г. в собрании «Литературно-драматического общества» отмечалось 50-летие литературно-поэтической деятельности А. Н.
190. PB, 1888, № 9, с. 45. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 194.
191. PB, 1888, № 10, с. 260. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 85. Положено на музыку В. Г. Врангелем.
192. PB, 1893, № 2, с. 10. Печ. по Соч. 1894, т. 1, с. 205.
193. Соч. 1894, т. 1, с. 91.
194. Соч. 1894, т. 1, с. 215.
195. «Север», 1897, № 52, с. 1642. Ср. со стих. К. К. Случевского «Заря во всю ночь».
196. Соч. 1894, т. 2, с. 219. Автограф — ГПБ. Положено на музыку С. М. Ляпуновым.
197. Соч. 1894, т. 2, с. 224. Автограф — ГПБ.
198. Соч. 1894, т. 2, с. 254.
199. Соч. 1894, т. 2, с. 255.
200. Соч. 1894, т. 2, с. 258.
201. ЛПкН, 1903, № 4, с. 509. Положено на музыку А. С. Аренским.
202. Соч. 1904, т. 1, с. 291.
С. А. АНДРЕЕВСКИЙ
203. BE, 1878, № 4, с. 698. Перевод стихотворения «Où vivre? Dans quelle ombre…» французского поэта Жана Ришпена (1849–1926), одного из известных в России иностранных поэтов с середины 1880-х годов. Н. В. Шелгунов в «Очерках русской жизни» писал: «Усталость — вот что составляет красную нить, проходящую через все произведения Андреевского… Даже в переводах г. Андреевский избирает сюжеты, почти исключительно подходящие к его тоскливому настроению» (РМ, 1889, № 12, с. 210). Положено на музыку М. Н. Колачевским.
204. «Дело», 1878, № 8, с. 197. Печ. по Стих. 1886, с. 285. Перевод стихотворения Гаммерлинга (1830–1889) «О verzweifle nicht am Glücke…». П. Ф. Якубович, отрицательно оценивший поэзию Андреевского в целом, отдал должное его переводам: «Справедливость заставляет нас, однако, сказать, что некоторые из переводов г. Андреевского недурны; так, из Гаммерлинга им переведена живописным и трогательным стихом небольшая пьеска „Счастье“» (РБ, 1898, № 1, с. 38).
205. «Дело», 1878, № 9, с. 128. Перевод стихотворения Гаммерлинга «Viel Träume» («Viel Vögel sind geflogen…»).
206. BE, 1878, № 12, c. 584, в цикле под загл. «Песни». Печ. по Стих. 1886, с. 13.
207. BE, 1878, № 12, с. 585, в цикле под загл. «Песни». Печ. по Стих. 1886, с. 2.
208. BE, 1879, № 1, с. 61, вместе со стихотворениями «Чистый образ виденья любимого…», «Я перешел рубеж весны…», под общим загл, «Из Катулла Мендеса». Печ. по Стих. 1886, с. 37.
209. «Дело», 1879, № 1, с. 212, без загл.; Стих. 1886, с. 15, под загл. «Даль прошлого». Печ. по Стих. 1898, с. 17.
210. BE, 1879, № 6, с. 757. Печ. по Стих. 1886, с. 261. Перевод стихотворения «L’écho» французского поэта Франсуа Коппе (1842–1908). Н. К. Михайловский в обзоре современной поэзии воспользовался этим стихотворением (процитировав его полностью) для иллюстрации своего рассуждения о том, что «если бы наша нынешняя метромания в самом деле могла знаменовать собою возрождение „золотого века“, то только в смысле сужения сферы деятельности сознания». «Некоторые наши поэты, — писал далее критик, — беспредметною виртуозностью своих стихов заставляют иногда задумываться… Вот, например, стихотворение г. Андреевского, стихотворца несомненно талантливого: „Я громко сетовал в пустыне…“ Рифмы, как видите, богатейшие, даже до перехода в каламбур, вообще техническая сторона дела безукоризненна» (Дневник читателя. Заметки о поэзии и поэтах. — СВ, 1888, № 3, с. 136). Положено на музыку Н. А. Римским-Корсаковым, А. И. Юрасовским, Я. М. Любиным.
211. BE, 1880, № 6, с. 709. С. А. Венгеров в биографическом очерке о С. А. Андреевском писал в связи с этой поэмой о его творческой эволюции. Ссылаясь на признание самого поэта о том, что в молодости он находился всецело под влиянием Писарева, критик утверждал, что к началу активной поэтической деятельности Андреевского «от идей энергичного гонителя „эстетики“ в недавнем поклоннике их не осталось ни малейшего следа». Поэму «Мрак» и несколько других стихотворений С. А. Венгеров причислил к тем именно произведениям, в которых «поэт прямо сознается, что общественные инстинкты в нем замерли:
Поэт с горечью относится к своим прежним воззрениям, в которых не видит ничего зиждущего:
(С. А. Венгеров, Критико-биографический словарь русских писателей и ученых, т. 1, СПб., 1889, с. 546). Эпиграф — из стихотворения Пушкина «Я помню чудное мгновенье…». Отрывок «Тени туманные, звуки неясные…» положен на музыку И. Н. Ковалевским.
212. Печ. по автографу (ПД). Стихотворение написано после убийства Александра II. В архиве ПД (собр. Щеголева) сохранилась записка Андреевского об истории его создания. «Я понимал, — писал Андреевский, — что крамола, погубившая государя, была, по-своему, героична, исполняя какую-то необходимую историческую миссию, сулящую неведомые блага в будущем… И я закончил стихи неопределенным предчувствием „равенства“…. Воцарился непреклонный Александр III. Мое стихотворение могло ходить только по карманам близких друзей, без подписи. Но вот вступает на престол Николай II… Дошло до того, что я прочитал „Петропавловскую крепость“ публично в кружке Полонского, в присутствии М. О. Меньшикова, с большим успехом… Наконец на адвокатском „митинге“ в театре Мосоловой, уже во времена А. Ф. Керенского, я продекламировал свои стихи. Меня заставили бисировать для помещения в газетах» (ПД). Однако стихотворение напечатано не было.
213. BE. 1882, № 6, с. 588.
214. BE, 1882, № 11, с. 149, под загл. «Поучение». Печ. по Стих. 1898, с. 78. Критик К. К. Арсеньев в статье о первом сборнике стихотворений Андреевского 1886 г., ссылаясь на эпиграф к сборнику из Э. По («Красота — единственная законная область поэзии, меланхолия есть наиболее законное из поэтических настроений»), писал, что меланхолия — преобладающий мотив поэзии Андреевского, но при этом указывал на стихотворения другого плана. «Нельзя сказать, чтобы г. Андреевский не затрагивал более глубоких сторон современного пессимизма, — писал К. Арсеньев, — чтобы он никогда не реагировал против уныния и бесплодных жалоб; у него есть попытки и того, и другого рода…» К числу таких стихотворений критик относит «Поучение», «Раскопки» (К. Арсеньев, Новейшие поэты. — BE, 1887, № 1, с. 241).
215. BE, 1882, № 11, с. 150, под загл. «Тягость». Печ. по Стих. 1898, с. 65. Положено на музыку А. А. Крейном.
216. BE, 1883, № 11, с. 249.
217. BE, 1883, № 11, с. 250. См. примеч. 214.
218. BE, 1883, № 11, с. 251.
219. BE, 1883, № 11, с. 252, под загл. «Нельзя». Печ. по Стих. 1886, с. 70.
220. «Новости», 1883, 27 сентября, под загл. «22-е августа». Печ. по Стих. 1886, с. 79. С. А. Андреевский пытался опубликовать это стихотворение в газете «Новости». А. И. Урусов сообщал ему в письме; «Все обстоит благополучно! Редактор „Новостей“ выслушал твое стихотворение с восторгом. Оно будет напечатано целиком во вторник, 22 сентября. Даже роковой стих „свободы вождь передовой“ не поднял дыбом волоса редакторской главы. В случае же сомнений серьезного свойства я разрешил ему спасительные точки…» (ПД). С. А. Андреевскому принадлежит большая критическая работа о творчестве Тургенева, переложение в стихах тургеневского «Довольно» (см. биограф. справку, с. 267).
221. Стих. 1886, с. 8.
222. Стих. 1886, с. 27.
223. Стих. 1886, с. 29.
224. Стих. 1886, с. 35.
225. Стих. 1886, с. 39. Л. С. Я. — лицо неустановленное. С. А. Венгеров отнес это стихотворение к числу тех, в которых поэт сознается, что «общественные инстинкты в нем замерли» (см. примеч. 211).
226. Стих. 1886, с. 40, где ст. 7–8: «И вот озноб колотит зубы, А я без топлива и шубы». Печ. по Стих. 1898, с. 40.
227. Стих. 1886, с. 63.
228. Стих. 1886, с. 248. Перевод стихотворения «Distraction» («A mon insu j’ai dit „ma chère“…») французского поэта Сюлли Прюдома (1839–1907).
229. BE, 1886, № 11, с. 358. Печ. по Стих. 1898, с. 99.
230. PB, 1888, № 11, с. 192.
231. ВИ, 1895, № 1378, с. 495. Положено на музыку А. С. Аренским.
С. Г. ФРУГ
232. Стих. 1885, с. 1.
233. Стих. 1885, с. 15, без эпиграфа; Стих. 1889, с эпиграфом. Печ. по Стих. 1897, т. 1, с. 13, в разделе «На библейские темы».
234. Стих. 1885, с. 36. Эпиграф из поэмы Лермонтова «Измаил-Бей».
235. Стих. 1885, с. 45.
236. Стих. 1885, с. 60.
237. Стих. 1885, с. 61. Печ. по Стих. 1897, т. 1, с. 161, в разделе «Листки из дневника».
238. Стих. 1885, с. 75, в разделе «Элегии». Печ. по Стих. 1897, т. 1, с. 14, в разделе «На библейские темы».
239. ДиП, с. 3. Печ. по Стих. 1897, т. 3, с. 31, в разделе «Думы и элегии».
240. ДиП, с. 28. Печ. по Стих. 1897, т. 3, с. 141, в разделе «В поле». В ДиП после ст. 5 была дополнительная строфа:
Вместо ст. 11–13:
241. ДиП, с. 41. Положено на музыку И. Соколом.
242. ДиП, с. 123, в разделе «Песни скорби». Печ. по Стих. 1897, т. 3, с. 75, в разделе «Думы и элегии». В ДиП после последнего ст. было.
О. Н. ЧЮМИНА
243. НВ, 1887, 12 сентября. Печ. по Стих. 1889, с. 70. Дата указана в записной книжке Чюминой (ПД).
244. «Север», 1889, № 8, с. 150, с эпиграфом: «For the soul is dead, that slumbers…» («Ибо та душа мертва, что дремлет…», англ.) — из стихотворения Лонгфелло «А Psalm of Life». Печ. по ОВ, с. 75. Дата указана в записной книжке Чюминой (ПД).
245. НВ, 1888, 24 июля. Печ. по Стих. 1889, с. 37.
246. НВ, 1888, 3 июля, под загл. «В болотном царстве (современная сказка)», с датой: «1888, июнь». Печ. по Стих. 1897, с. 43, с исправлением ошибочной даты: «1889».
247. «Север», 1888, № 44, с. 1, с посвящением М. М. Ф. Автограф — с датой: «6 июля 1888» — ПД.
248. Стих. 1889, с. 12. Автограф — ПД. Положено на музыку Б. В. Погорецким, М. П. Речкуновым, П. И. Сеницей.
249. ПЖ, 1893, 29 августа, в цикле «Из старых песен».
250. «Звезда», 1895, № 33, с. 770. Положено на музыку С. Г. Рыбаковым.
251. BE, 1896, № 11, с. 177. Печ. по Стих. 1897, с. 3.
252. Стих. 1897, с. 94. Печ. по ОВ, с. 80. Автографы — ПД (последняя строфа), ЛБ. Дата указана в записной книжке Чюминой (ПД).
253. ПЖ, 1897, 24 августа, в цикле «Traumbilder» («Сновидения», нем.). Печ. по Стих. 1897, с. 91.
254. РБ, 1899, № 9 (12), с. 100. Печ. по НС, с. 81.
255. ПЖ, 1900, 30 июля, в цикле «Разбитые кумиры (из Карла Ванселова)». К. Ванселов (род. 1876) — немецкий поэт, автор сборника стихотворений «Märchen der Liebe» (1898).
256. ПЖ, 1900, 28 мая. Печ. по НС, с. 177. Перевод стихотворения бельгийского поэта-символиста Метерлинка «On est venu dire».
257–258. «Звезда», 1901, № 47, с. 6.
259. НС, с. 3. Автограф — ЛБ. Стихотворение было включено в сборники «Песни свободы» (СПб., 1905) и «В защиту слова» (СПб., 1905).
260. «Наша жизнь», 1905, 21 октября, подпись: «Оптимист». Переделка «Казачьей колыбельной песни» М. Ю. Лермонтова.
261–263. 1. «Иллюстрированный еженедельник», 1907, № 11, с. 2, под загл. «Колокола». 2. BE, 1907, № 3, с. 303, под загл. «Последний снег». 3. ОВ, с. 25, в разделе «Осенние вихри. 1906–1907 гг.». Печ. по ОВ, с. 25.
264. BE, 1907, № 1, с. 118.
265. BE, 1907, № 1, с. 119.
266. «Наша газета», 1909, 1 марта, в цикле «Романсы дня», подпись: «Оптимист». Автограф — ПД. Выступая в Государственной думе 25 февраля 1909 г., товарищ министра внутренних дел
267. Печ. по корректуре (ПД). Сокращенный перевод стихотворения английского поэта Алджернона Чарлза
A. H. БУДИЩЕВ
268. «Труд», 1890, № 1–3, c. 625. В стихотворении использованы мотивы и образы стихотворения А. К. Толстого «Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре…» (1858).
269. «Труд», 1890, № 4–6, с. 624, под загл. «Ожидание». Печ. по Стих. 1901, с. 23.
270. «Труд», 1891, № 1–3, с. 490.
271. РБ, 1891, № 4, с. 52.
272. «Труд», 1891, № 7–9, с. 271.
273. КнНед, 1891, № 9, с. 95. Использованы мотивы стихотворения Пушкина «Арион».
274. КнНед, 1893, № 5, с. 92.
275. «Разговоры бессловесных. Сборник рассказов», СПб., 1893, с. 19, в цикле «Сказки».
276. «Север», 1894, № 41, с. 2003.
277. КнНед, 1895, № 3, с. 134, в составе цикла «В степях».
278. КнНед, 1895, № 7, с. 101.
279. КнНед, 1896, № 12, с. 62. Тема нравственной победы побежденных, аллегорический смысл сюжета, характерная лексика стихотворения («пленные», «триумфатор», «кандалы» и т. п.) — все это в условиях 80–90 гг. звучало как напоминание о мужестве погибших революционеров, ср. воспоминания В. И. Дмитриевой о казни первомартовцев: «Сухой треск барабанов, тяжелый скрип позорных телег… Я стояла в толпе на углу Невского… Я видела их… Они прошли мимо нас не как побежденные, а как триумфаторы, такою внутреннею силою, такой неколебимой верой в правоту своего дела веяло от их спокойствия…» (В. И. Дмитриева, Так было, М. — Л., 1930, с. 203).
280. «Денница. Альманах 1900 года», СПб., 1900, с. 30, под загл. «Отшельник». Печ. по Стих. 1901, с. 5. Автограф под загл. «Отшельник» — ПД.
281. «Денница. Альманах 1900 года», СПб., 1900, с. 33.
282. Стих. 1901, с. 14.
283. Стих. 1901, с. 15.
284. Стих. 1901, с. 16.
285. Стих. 1901, с. 19. Мотив сжигания руки ради предотвращения соблазна, традиционный для житийной литературы, перекликается с подобным мотивом в повести Л. Толстого «Отец Сергий» (1890–1891).
286. «Юбилейный сборник литературного фонда. 1859–1909», СПб., 1909, с. 204. Положено на музыку А. Обуховым. Стало популярным городским романсом под названием «Калитка». Не исключено, что мотив стихотворения навеян очерком И. С. Тургенева «Довольно», в котором имеется такое место: «Я думаю о тебе… и много других воспоминаний, других картин встает передо мною — и повсюду ты, на всех путях моей жизни встречаю я тебя. То является мне старый русский сад на скате холма, освещенный последними лучами летнего солнца. Из-за серебристых тополей выглядывает тесовая крыша господского дома с тонким завитком алого дыма над белой трубой, а в заборе калитка чуть раскрылась, словно кто потянул ее нерешительной рукою, — и я стою и жду, и гляжу на эту калитку и на песок садовой дорожки — и дивлюсь и умиляюсь, все, что я вижу, мне кажется необыкновенным и новым, все обвеяно какой-то светлой, ласковой таинственностью, — и уже чудится мне быстрый шелест шагов…» (И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем в 28 томах. Сочинения, т. 9, М.—Л., 1965, с. 114).
П. С. СОЛОВЬЕВА
287. РБ, 1895, № 10, с. 222.
288. РБ, 1896, № 6, с. 30.
289. СВ, 1897, № 6, с. 68.
290. Стих. 1899, с. 27.
291. Стих. 1899, с. 31.
292. Стих. 1899, с. 51.
293. Стих. 1899, с. 57.
294. Стих. 1899, с. 75.
295. «Денница. Альманах 1900 года», СПб., 1900, с. 111. Печ. по «Иней», с. 47. В «Деннице» ст. 1–4:
Между ст. 8–9:
296. ЖдВ, 1900, № 4, с. 451.
297. BE, 1901, № 4, с. 714.
298. BE, 1901, № 7, с. 157.
299. ЖдВ, 1902, № 5, с. 547.
300. ЖдВ, 1903, № 1, с. 3.
301. МБ, 1903, № 1, с. 144.
302. ЖдВ, 1903, № 3, с. 295.
303. МБ, 1904, № 1, с. 28.
304. ЖдВ, 1904, № 4, с. 195.
305. «Иней», с. 31.
306. «Иней», с. 59.
307. ЖдВ, 1905, № 1, с. 2. Это стихотворение вместе с двумя последующими было послано Соловьевой в одном письме Ф. Д. Батюшкову для публикации в МБ (см. ПД), но они, очевидно, были им отвергнуты.
308. ЖдВ, 1905, № 1, с. 2. См. примеч. 307.
309. ЖдВ, 1905, № 3, с. 137. См. примеч. 307.
310. «Иллюстрированный еженедельник», 1907, № 5, с. 67.
311. «Плакун-трава», СПб., 1909, с. 69.
312. «Юбилейный сборник литературного фонда. 1859–1909», СПб., 1909, с. 26, с отдельными заглавиями каждого из стихотворений: «Вечер» и «Утро». Печ. по сб.: «Вечер», Пб., 1914, с. 17. Авторский список — ПД, с заключительными строками первого стихотворения:
313. СМ, 1909, № 5, с. 27.
314. BE, 1911, № 4, с. 52, без даты. Авторский список с датой: «1910. Коктебель» — ПД.
315. СМ, 1911, № 10, с. 224.
316. BE, 1912, № 3, с. 97, без даты и посвящения. Печ. по сб.: «Вечер», Пб., 1914, с. 53. Авторский список с датой: «1911. Петербург». — ПД. Очевидно, по поводу этого стихотворения А. А.
317. РМ, 1913, № 3, с. 89.
318. «Южный альманах», кн. 1, Симферополь, 1922, с. 7.
319. «Последние стихи», с. 21.
А. М. ФЕДОРОВ
320. РМ, 1889, № 5, с. 137.
321–323. СВ, 1894, № 9, с. 194, в составе двух стихотворений: «Костер погас. Чуть-чуть дымится…» и «Заря! Восторженное пламя…» В последнем стихотворении перед ст. 1 была дополнительная строфа:
Печ. по Стих. 1898, с. 105. Стихотворение «Солнце, солнце взошло…» положено на музыку В. С. Калинниковым, H. С. Поголовским, П. Г. Чесноковым.
324. PM, 1895, № 4, с. 228. Печ. по Стих. 1898, с. 121.
325. BE, 1895, № 11, с. 305; Стих. 1898, с посвящением И. А. Бунину. Печ. по Стих. 1909, с. 111. Об отношениях А. М. Федорова и И. А. Бунина см. биогр. справку, с. 384–385.
326. BE, 1896, № 9, с. 296.
327. BE, 1896, № 12, с. 634. Печ. по Стих. 1898, с. 83.
328. BE, 1896, № 12, с. 634.
329. РБ, 1897, № 12, с. 265.
330. Стих. 1898, с. 19. Ф. Батюшков в рецензии на сборник «Стихотворения А. М. Федорова» (СПб., 1903) писал в связи с этим стихотворением: «Вообще г. Федоров пользуется охотно приемом видений наяву или грез в мгновенном полусне. Он много говорит о посещающей его тоске, но… не чужд приливов жизнерадостных, бодрящих настроений». Расплывчатости и неопределенности поэтических настроений Федорова критик противопоставлял вполне сформировавшееся миросозерцание Бунина: «В большинстве его стихотворений мы имеем именно „намеки“, уловленные душой, в несколько смутной, непроясненной форме ощущений мимолетного характера. У г. Бунина яснее намечаются основные черты отвлеченной мысли, которая формирует миросозерцание поэта. У г. Федорова пока мы затруднились бы найти такой Leitmotiv» (МБ, 1903, № 10, отд. 2, с. 13–14).
331. Стих. 1898, с. 20.
332. Стих. 1898, с. 44.
333–338. ЛПкН, 1897, № 2, с. 293 — стих. «Ковыль цветет. Вся степь как бы седая…», под загл. «В башкирской степи». Печ. по Стих. 1898, с. 73.
339. BE, 1898, № 8, с. 728. Печ. по Стих. 1898, с. 40. П. Ф. Якубович в «Современных миниатюрах» выделил это стихотворение как произведение гражданского звучания: «Обращаясь к своему малютке-сыну, поэт говорит: „живи во имя идеала, добра и красоты. Не забывай, что кровь народа — твоя родная кровь, что с ним у вас одна свобода, и благо, и любовь. Твой дед был раб… Он мне в наследство оставил след цепей. Мое безрадостное детство угасло без лучей“. Вот симпатичная и верно прозвучавшая струна, и к ней-то следовало всецело прилепиться г. Федорову, как сыну народа. А между тем этот звук очень редко и очень бедно повторяется в его книге» (П. Ф. Гриневич (П. Ф. Якубович), Очерки русской поэзии, изд. 2, СПб., 1911, с. 344). Положено на музыку К. Д. Агреневым-Славянским.
340. Стих. 1898, с. 59.
341. Стих. 1898, с. 87.
342. Стих. 1898, с. 108. Положено на музыку К. Д. Агреневым-Славянским.
343. Стих. 1898, с. 127.
344. Стих. 1898, с. 133.
345. Стих. 1898, с. 136.
346. Стих. 1898, с. 139.
347. BE, 1898, № 8, с. 724, под загл. «Весеннее». Печ. по Стих. 1898, с. 140. И. А. Бунин, процитировав в своей рецензии целиком два стихотворения — «Я весеннею негою болен…» и «Отгремели в дымных тучах разыгравшиеся громы…», — писал: «Эти два стихотворения, конечно, мог написать тот, у кого еще очень молодая и чуткая душа. Но помимо этого, мы привели их целиком еще и потому, что они кажутся нам характерными для г. Федорова, для его манеры писать и в то же время (особенно последнее стихотворение) могут служить образчиком его прекрасных изображений природы. Природе посвящена почти половина книги г. Федорова, и много лиризма, много нежности, страстности, любви к красоте и хорошей грусти проявил он в них. Природа хорошо раскрывает его душу, и когда он говорит о ней, в его словах часто слышится какая-то славная, чисто русская отвага и беззаветность» («Южное обозрение», 1899, 15 февраля).
348. Стих. 1898, с. 141.
349. Стих. 1898, с. 194. Перевод стихотворения «Portami via» («Oh, portami lassù, lassù frai monti…») итальянской поэтессы Ады Негри (1870–1945), поэзия которой была очень популярна в России в начале XX в. Почти одновременно с А. М. Федоровым это стихотворение перевел И. А. Бунин («О, умчи меня ввысь, в беспредельный простор…»). Он писал (6 июня 1896 г.) своей корреспондентке, по просьбе которой занялся этим переводом: «От А. Негри я давно в восторге. Удивительная натура! Все самобытно, свежо, мощно, обвеяно дыханием истинной и высокой целомудренной поэзии… Не все я могу переводить из Негри, да и нет знания итальянского языка. Стихотворений 50 перевел мой приятель А. М. Федоров. Теперь я уже не хочу становиться у него на дороге. Он тоже не знает итальянского языка, но книжечка его переводов должна иметь успех… От всей души говорю Вам, что мне так хотелось бы сделать Вам приятное, что я, должно быть, спрошу, не будет ли он в претензии, если я переведу некоторые стихотворения. Попробую» («Русская литература», 1963, № 2, с. 179).
350. МБ, 1903, № 3, с. 181. В Стих. 1903 это стихотворение вместе с двумя последующими вошло в цикл «Сонеты», состоящий из десяти стихотворений. В статье «О лирике» А. Блок резко отрицательно отозвался о «Сонетах» А. М. Федорова: «…Федорову нет никаких оснований писать сонеты; лучшие строки — или рабское, или плохое подражание Бунину, и темы и миросозерцание — похожее на Бунина, но лишенное свежести и первозданности его. Когда Федоров говорит: „огонь на мачте“, вспоминается бунинский сильный и короткий: „топовый огонь“. Когда Федоров говорит, что башню „далеко видят корабли“, рассказывает, как он облокотился о борт корабля, как кричит пароход, как стоит „на полночи надменный Сириус“ — неизменно вспоминается Бунин. Даже восточные слова и областные словообразования Федоров употребляет похоже на Бунина, но хуже, чем он» (А. Блок, Собр. соч. в восьми томах, т. 5, М. — Л., 1962, с. 158).
351. Стих. 1903, с. 2. См. примеч. 350.
352. Стих. 1903, с. 8. См. примеч. 350.
353. Стих. 1903, с. 21. П. Ф. Якубович в статье о А. М. Федорове писал: «…стоит прочесть лишь два стихотворения из его новой книги: „Пора! уж тишина давно гнетет кошмаром“ и „Степную дорогу“, чтобы согласиться, что в лице г. Федорова мы имеем искреннего друга лучших чаяний и стремлений нашего общества». Вместе с тем критик считал, что поэзия Федорова носит поверхностно гражданский характер: «Возьмите хотя бы поразительное разнообразие или, правильнее говоря, безразличие тем, выбираемых им для своих песнопений. Сегодня пишет он „Степную дорогу“, где совершенно в некрасовском духе и тоне воспевает горе и страдания родного народа, а завтра, глядишь, уже занят красотами Сорренто, Венеции, Босфора, орхидеями, грозою в Индийском океане…» (П. Ф. Гриневич (П. Ф. Якубович), Очерки русской поэзии, изд. 2, СПб., 1911, с. 345–346).
354. Стих. 1903, с. 43. См. примеч. 353.
355. Стих. 1903, с. 83. Перевод стихотворения итальянского поэта Лоренцо Стеккети (1845–1916). А. П. Чехов в письме от 17 декабря 1902 г. к О. Л. Книппер, процитировав это стихотворение, писал: «Получил от А. М. Федорова книжку стихов: стихи все плохие (или мне так показалось), мелкие, но есть одно, которое мне очень понравилось» (А. П. Чехов, Собр. соч., т. 12, М., 1957, с. 506).
356. Стих. 1903, с. 158. В большинстве критических разборов стихотворений А. М. Федорова отмечались многочисленные литературные воздействия, им испытанные. В рецензии на «Стихи» (СПб., 1908) стихотворение «Я весною люблю одиночество…» называлось в числе других стихотворений, в которых наиболее отчетливо заметны следы подражательности: «Бесспорно, красивая вещь, передающая настроения автора. И тем не менее перед читателем проходит легкая, едва уловимая тень поэзии Бальмонта, так же как при чтении стихотворений „Призрак, белая ночь — я тебя полюбил…“, „На заре“ и многих других — вспоминаются невольно Ал. Толстой, Надсон, Фет и Майков». Далее автор рецензии сопоставлял Федорова с Брюсовым и Буниным: «Господствующая черта поэзии Федорова — это ее необычайная простота. Современные поэты приучили нас к своеобразной изысканности. В наиболее строгих, величавых и чеканенных стихах Брюсова чувствуется поэт, прошедший много ступеней, поклонявшийся многим дарованиям. Самая простота стихотворений Бунина таит в себе что-то капризное и изысканное, что может прорваться каждую минуту наружу неожиданными блестками, иногда в грубоватом, но прелестном сравнении, иногда в элегическом порыве, находящем свое разрешение в сочетании самых возвышенных настроений и самых будничных вещей. Ничего подобного нет у Федорова. Его безыскусственность доходит до крайних, иногда досадных пределов; достаточно указать на обилие банальных рифм, стертых от долгого употребления до того, что они теряют уже почти всякий смысл. Рассудочная оценка стихотворений Федорова могла бы их погубить. И, однако, читатель, чувствуя непосредственно их прелесть, долго ищет ее источника, который мог бы объяснить ему „красоту вещей простых, но великих“» (РМ, 1908, № 2, библиографический отд., с. 17–18).
А. А. КОРИНФСКИЙ
357. ПС, с. 94.
358. Набл., 1890, № 10, с. 73, где после ст. 8 дополнительная строфа:
Печ. по ПС, с. 64. Автограф с датой: «1 июля 1890» — ПД.
359. «Россия», 1890, № 24, с. 7, в цикле «Арабески». Печ. по ПС, с. 60. Автограф с датой: «31 июля 1890» — ПД.
360. «Художник», 1891, № 20, с. 524, где после ст. 9:
Печ. по ПС, с. 190. Автограф с датой: «6 октября 1890» — ПД.
361. ПС, с. 164.
362. «Наше время», 1892, № 7, с. 115. Автограф с датой: «10 мая 1892» — ПД.
363. ПС, с. 135. Автограф стихотворения «Еду я, еду… Везде предо мной…» с датой: «25 мая 1892» — ПД.
364. «Наше время», 1892, № 22, с. 355, в цикле «На кладбище».
365. «Наше время», 1892, № 34, с. 548, в цикле «Венок на могилу Фета». Автограф — ПД.
366. ПС, с. 93.
367. ПС, с. 130. Положено на музыку А. В. Таскиным.
368. ПС, с. 153.
369. ПС, с. 182.
370. ПС, с. 186.
371. «Нива», 1894, № 9, с. 207. Печ. по ЧР, с. 89, в разделе «Бывальщины». Автограф с датой: «14 ноября 1893» — ПД. Пересказ былины «Святогор и тяга земная», принадлежащей к числу редких. О другом варианте этого сюжета см. примеч. 372 и 381.
372. ЛПкН, 1894, № 6, с. 261. Печ. по ЧР, с. 61, в разделе «Бывальщины». И. А. Бунин на выход в свет сборника Коринфского «Тени жизни» откликнулся критической рецензией, в которой с иронией писал: «Прочитавши „Песни сердца“ и „Черные розы“, мы заметим, что г. Коринфский воспевает главным образом русалок, Поволжье, старорусских богатырей на борзых конях или с гуслями-самогудами, приход „Весны-чаровницы“ (иначе солнечные заигрыши)…» («Новое слово», 1897, № 6, с. 57). В этой рецензии наряду с другими стихотворениями упоминались «Русалочная заводь», «Микула», «Святогор» и др. См. примеч. 381.
373. ЖО, 1894, № 19, с. 382. П. Ф. Якубович в статье о Коринфском, объясняя его популярность «в одной части публики и литературы», писал: «Во второй половине восьмидесятых годов существовало несколько модных увлечений. Едва ли не главным из таких увлечений был в известных слоях прессы и публики подъем „национального чувства“… Вот в эту-то полосу нашего „общественного сознания“… и расцвели на поле русской поэзии „черные розы“ г. Аполлона Коринфского, с первых же шагов начавшего петь в народном духе, народным слогом и складом» (П. Ф. Гриневич (П. Ф. Якубович), Очерки русской поэзии, изд. 2, СПб., 1911, с. 313). Процитировав программное стихотворение «На чужом пиру», критик далее заключил: «Вот какие задачи ставит себе „простодушная“, но обиженная в „праздничных хоромах“ литературы муза г. Коринфского. Но легко, видно, захотеть, но нелегко на самом деле запеть настоящим „русским словом“ и „русским складом“, сделаться действительно народным поэтом, Кольцовым, Шевченком, Бернсом, Беранже…» (там же, с. 314).
374. «Труд», 1894, № 6, с. 625, в цикле «Во дни безвременья». Печ. по ЧР, с. 172, в разделе «Отголоски».
375. ВИ, 1897, № 1502, с. 459, в цикле «Поздние песни» (отрывки из дневника). Печ. по «Гимн красоте», СПб., 1899, с. 87. Автограф с датой: «10 октября 1894» — ПД.
376. ЧР, с. 265, в разделе «Картины Поволжья». В связи с этим стихотворением П. Ф. Якубович писал: «С большой охотой пишет г. Коринфский картинки природы, родного Поволжья и пр. Быть может, этот род поэзии и есть настоящее его призвание; но и тут все дело портит отсутствие простоты, как в стиле, так и в образах, — все эти „Русь русская“, „зорька-заряница“, сравнение котловин между горами с чашами, налитыми до краев „зеленым вином“, от которого пьянеет ветер, и пр. и пр.» (П. Ф. Гриневич (П. Ф. Якубович), Очерки русской поэзии, изд. 2, СПб., 1911, с. 316).
377. «Звезда», 1895, № 6, с. 141. Печ. по ТЖ, с. 69. Автограф с датой: «22 января 1895» — ПД.
378. ЖО, 1895, № 17, с. 322, в цикле «Отклики». Печ. по ЧР, с. 170, в разделе «Отголоски». Автограф с датой: «20 марта 1895» — ПД.
379. «Нива», 1895, № 20, с. 472, под загл. «„Красная весна“. Фантазия». Печ. по ЧР, с. 94. Автограф с датой: «20 апреля 1895» — ПД.
380. ТЖ, с. 69.
381. «Нива», 1896, № 15, с. 344. Печ. по сб. «„Бывальщины“ и „Картины Поволжья“», СПб., 1899, с. 12, где народно-балладные стихотворения Коринфского были объединены в отдельный раздел «Бывальщины», в который, наряду с другими, вошли стихотворения «Русалочная заводь», «Святогор», «Красная весна», «Микула». Автограф — ПД. В критике этот сборник вызвал разноречивые мнения. В определенной части критики Коринфский оценивался как один «из немногих видных представителей поэзии, успешно разрабатывающих русские национальные темы. В своих стихах он захватывает все „бывалое“. Поет он Святогора-богатыря, этого Самсона земли русской, и самую Русь… в этой стороне своей деятельности он является достойным подражателем „короля русских поэтов“ К. К. Случевского и покойного гр. А. К. Толстого» («Кавказ», 1899, 24 июня). Но в большинстве критических отзывов «бывальщины», напротив, оценивались как мнимо народные и подражательные произведения. «Кое-что он, конечно, сам от себя присоединяет к подражательным вещам. Но этого своего, самостоятельного, вдохновенного, так мало в массе навеянных звуков…» — писал В. Буренин («Новое время», 1899, 24 сентября). Подобным же образом «бывальщины» характеризовались и в рецензии, появившейся в газете «Россия». Они назывались «рабским подражанием» балладам и легендам А. К. Толстого («Россия», 1899, 5 июня).
382. «Север», 1896, № 33, с. 1150. Автограф без загл., с датой: «14 июня 1896» — ПД.
383. РО, 1896, № 7, с. 163, без загл., в цикле «Из Волжского альбома». Печ. по сб. «„Бывальщины“ и „Картины Поволжья“», СПб., 1899, с. 243.
384–385. ВИ, 1896, № 1437, с. 148, в цикле «Под сенью сосен». Автографы с датами: «21 июля» и «22 июля 1896» — ПД. В рецензию на сб. ТЖ эти стихотворения отмечались как «лучшие пьесы г. Коринфского… где сказывается нечто неуловимо бледное, тихое и совершенно пассивное. В них г. Коринфский вполне естественен и непосредственен. Таковые: „Под темным наметом сосны вековой…“, „К пустынному приволью…“ и подобные…» («Новое время», 1897, 1 января).
386. КнНед, 1896, № 11, с. 26, в цикле «На плотах (Из поволжских сказаний)», под загл. «У пристани». Печ. по ТЖ, с. 204, в цикле-«На плотах (Из „Картин Поволжья“)». Автограф без загл., с датой: «4 августа 1896» — ПД.
387. «„Бывальщины“ и „Картины Поволжья“», СПб., 1899, с. 7. В тетради автографов стихотворений за 1898 г. (ПД) вклеены корректурные листки с правкой А. А. Коринфского и пометой: «Оба стихотворения были прочтены мною на художественно-литературном вечере, устроенном Л. Б. Яворской в память гр. А. К. Толстого 10 декабря».
К.Р
388. Стих. 1886, с. 1. Автограф — ПД. Положено на музыку Е. Ф. Аленевым, Ц. А. Кюи, С. В. Рахманиновым, С. В. Юферовым и др.
389. BE, 1882, № 8, с. 421. Автограф — ПД. Во всех последующих изданиях — в разделе «Библейские песни». Я. П. Полонский в письме к К. Р. от 20 января 1887 г. особенно отметил «вполне безукоризненное и даже художественное стихотворение „Псалмопевец Давид“» (ПД), Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым, Э. Ф. Направником и др.
390. Стих. 1389, с. 5. Положено на музыку Ц. А. Кюи, П. И. Чайковским.
391. BE, 1882, № 9, с. 288; Стих. 1886, под загл. «В Венеции». Печ. по Стих. 1889, с. 140, в цикле «В Венеции». Автограф — ПД. Положено на музыку Г. В. Готом, Э. Ф. Направником, В. Т. Соколовым.
392. Стих. 1886, с. 43. Положено на музыку К. К. Варгиным, М. В. Анцевым.
393. Стих. 1886, с. 65. Автограф — ПД. Откликаясь на получение первого сборника стихотворений, А. Н. Майков писал 20 сентября 1886 г. К. Р. в связи с этим стихотворением: «Лирика передает минутное настроение, улавливает мимолетящий миг — и лирические стихотворения, прочитанные порознь и в разные времена, улетучиваются в памяти, как блеснувший метеор. Собранные же вместе, они — черта за чертой — очерчивают духовный облик поэта, его симпатии и антипатии, его стремления, его идеалы жизни, его внутреннее
Эта победа духа, эта победа долга — есть истинный, единственный христианский выход из-под жизненных бурь, это спасение, это залог многого доброго. И так как он в ряде стихотворений перевивается с другим мотивом — с любовью к России, то как же не назвать впечатление — радостным!» (ПД)
394. Стих. 1886, с. 68. Автограф — ПД. В сентябре 1886 г. К. Р. послал П. И. Чайковскому первый сборник своих стихотворений. «Быть может, — писал он, — которое-нибудь из них покажется Вам подходящим для переложения на музыку» (ПД). Чайковский ответил, что «многие из них проникнуты теплым искренним чувством, так я просящимся под музыку» (ПД). В конце 1887 г. композитор на тексты поэта сочинил шесть романсов. Посылая их К. Р., Чайковский писал о том, в каких неблагоприятных для него условиях создавались эти романсы: «Помню, что я писал их после постановки „Чародейки“, неуспех которой глубоко огорчил меня; при том же я имел тогда перед собой большую заграничную поездку, очень пугавшую меня; одним словом, состояние духа было не такое, какое требуется для удачной работы… В результате должны были получиться не особенно удачные романсы, хотя я и очень старался, чтобы хорошо вышло… „Растворил я окно“ и еще „Уж гасли в комнатах огни“ суть, по-моему, лучшие из шести» (ПД). Кроме Чайковского, это стихотворение было положено на музыку Ю. И. Блейхманом, М. К. Липпольдом.
395. Стих. 1889, с. 50. Положено на музыку Е. Ф. Аленевым, А. Н. Алфераки, А. Н. Корещенко.
396. Стих. 1886, с. 81. Во всех последующих изданиях — в разделе «Библейские песни». См. примеч. 389. Положено на музыку А. Н. Алфераки, М. М. Ипполитовым-Ивановым и др.
397. Стих. 1886, с. 83. Печ. по Стих. 1889, с. 51. Автограф — ПД. Положено на музыку А. Н. Алфераки, С. В. Зарембой, Ц. А. Кюи, Э. Ф. Направником и др.
398. Стих. 1886, с. 174. Автограф — ПД. См. примеч. 394. Положено на музыку П. В. Акимовым, Г. П. Злобиным, П. А. Колоколовым, П. И. Чайковским.
399. Стих. 1889, с 213, без ст. 85–92. Печ. по Стих. 1913, т. 1, с. 366. Автограф — ПД. А. А. Фет в письме к К. Р. от 19 декабря 1886 г. свою оценку этого стихотворения сопроводил интересными рассуждениями о поэтическом мастерстве: «…у поэта нельзя отрицать права размахнуться такой специальной картинкой, как нельзя отнять права у живописца-художника бойко нарисовать пером игривый очерк в альбоме. Но все-таки этот род не может один упрочить поэтического кредита. Стихотворения на известные случаи самые трудные, и это понятно: нужна необычайная сила, чтобы из тесноты случайности вынырнуть с жемчужиной общего, вековечного. Конечно, прощание Пушкина с иностранкой случайно, но он и не бьет на эту случайность, а лишь на —
которое составляет вековечное содержание искусства и только одной поэзии потому, что изображения этого момента для всех иных искусств недоступны. Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственнее повторения, а тем более самого себя. Хотя бы меня самого, под страхом казни, уличали в таких повторениях, я, и сознавшись в них, не могу их не порицать. Под новизною я подразумеваю не новые предметы, а новое их освещение волшебным фонарем искусства. Стихотворение, подобно птице, пленяет или задушевным пением, или блестящим хвостом, часто даже не собственным, а блестящим хвостом сравнения. Во всяком случае вся его сила должна сосредотачиваться в последнем куплете, чтобы чувствовалось, что далее нельзя присовокупить ни звука.
Вот главнейшие правила, которых я стараюсь держаться при стихотворной работе, причем, главное, стараюсь не переходить трех, много четырех куплетов, уверенный, что если не удалось ударить по надлежащей струне, то надо искать другого момента вдохновенья, а не исправлять промаха новыми усилиями» (ПД). Гончаров писал, что в стихотворениях К. Р., обращенных к родине из-за границы, «влечение к родине, тоска по ней и т. п. выражаются слишком общими местами… Вообще в чувствах к богу, к родине и другим высоким предметам — нужно исторгать из души вдохновенные гимны и молитвы и „ударять по сердцам с неслыханною силой“, или — сознавая бессилие, умалчивать, чтоб не впасть в бесцветную похвалу и аффектацию» (И. А. Гончаров, Литературно-критические статьи и письма, Л., 1938, с. 349).
400. Стих. 1886, с. 182. Печ. по Стих. 1889, с. 67. Стихотворения «Распустилась черемуха в нашем саду…», «Уж гасли в комнатах огни…» А. А. Фет отметил в письме от 27 декабря 1886 г. «как наиболее выдержанные в тоне и ближе подходящие» к «идеалу лирического стихотворения» (ПД).
401. Стих. 1886, с. 189. Автограф — ПД. Положено на музыку Б. Л. Левинзоном, А. А. Петровым.
402. Стих. 1886, с. 208. Печ. по Стих. 1889, с. 226. Это стихотворение, наряду с «Лагерными заметками», И. А. Гончаров считал «кульминационной точкой» первого сборника стихотворений К. Р. «Не знаю, какую цену Вы сами изволите придавать этим трем стихотворениям, но что касается меня, то я нахожу… что в них, таких маленьких вещах, заключено, сжато больше признаков серьезного таланта, нежели во всем, что Вами написано, переведено и переложено прежде.
Почему? Потому что эти очерки взяты из Вашей собственной личной жизни и взяты прямо, непосредственно… собственным, умным, наблюдательным и поэтическим оком взглянули Вы на Вашу жизнь, Вашу среду и всю обстановку, словом, Вы писали с натуры — и потому очерки вышли живы, верны, колоритны, словом, жизненны, полны искренности, т. е. художественной правды». Далее Гончаров отметил, что стихотворение «Умер» «напоминает некрасовские стоны и слезы о народе» (ПД). В песенники 1890-х годов стихотворение включалось с подзаг. «народная песня» (см. «Песни и романсы русских поэтов», Библиотека поэта, Б. с., М. — Л., 1965, с. 1058).
403. Стих. 1886, с. 218. Положено на музыку В. Н. Аленниковым, Э. Я. Длусским, А. Н. Корещенко.
404. НС, с. 135, вместе со стихотворением «Снова дежурю я в этой палатке…», под общим загл. «В дежурной палатке». Автограф под загл. «Лагерный сонет» — ПД. Стихотворение вызвало разноречивую оценку у Фета и Гончарова. Об этом расхождении взглядов на одно и то же стихотворение у «двух ценителей и писателей, заслуживающих одинакового почитания и значения», К. Р. сообщал А. Н. Майкову в письме от 16 ноября 1888 г.: «…между тем, иное мое стихотворение сплошь да рядом подвергается порицанию Гончарова за бессодержательность и отсутствие зрелой мысли и похвале Фета за художественность» (ПД). Отношение Фета к этому стихотворению было настолько восторженным, что он решился прочитать его Л. Н. Толстому. «Только буду читать: „мчатся тенью проворной и шаткою“, так как „скользя тенью шаткою“ излишним накоплением слов нарушает плавное течение стиха…» В следующем письме Фет сообщал К. Р. о визите к Л. Н. Толстому: «…зная его враждебное отношение к стихам, я все-таки принес ему Ваш „Лагерный сонет“, и, прижав, как ужа вилами, к стене, заставил понять, что это жизненно, правдиво и изящно… Толстой остановился было недоверчиво на слове „шаткою“, но я пояснил ему, что облака, представляя ряды то с более широкими, то с более узкими массами, при движении кидают тени, шаткие, на что он сказал: „А! да“» (ПД). Гончаров, напротив, расценил стихотворения, вошедшие в цикл «В дежурной палатке», как совершенно прозаические: «Можно и должно пожелать более сознания и крепости, зрелости и в выборе сюжета и в отделке стиха. Много является дум, чувств и образов, которые просятся в душу поэта и в стих, но нельзя же допускать всех „званых“, а только „избранных“, чтоб не плодить стихов без творчества, к чему так склонна ранняя молодость» (И. А. Гончаров, Литературно-критические статьи и письма, Л., 1938, с. 346).
405. НС, с. 13. Автограф с эпиграфом «Le bon, le bon vieux temps» («Доброе, доброе старое время», франц.) — ПД. В автографе после строфы 4 две дополнительные строфы:
На полях чья-то помета: «Ужасно подробное исчисление: его ведь можно продолжить до бесконечности. Надо выбрать несколько самых метких черт». В письме к Фету от 19 декабря 1886 г. К. Р. сообщал: «…я позволяю себе посвятить вам стихотворение, написанное уже после напечатания моего сборника; оно навеяно вашим знаменитым стихотворением: „Шепот, робкое дыханье“. Я постарался в нем избегнуть глаголов, подражая вам» (ПД). Это стихотворение послужило А. А. Фету поводом для интересных высказываний о сущности лирической поэзии. Отметив «некоторую долготу» стихотворения, Фет писал: «Выбирая даже самый благодарный материал, необходимо строго, художественным чутьем прозреть ту цельную и красивую фигуру, которую желательно воспроизвести; при этом излишний материал, как бы красиво извилист он ни был, должен быть немилосердно отрезаем. Тут поневоле вспомнишь слова Платона, обращенные к царственному ученику Дионисию, что „для царей нет особенной, более легкой математики“… поэтическое ремесло находится в том же безотносительном положении …Едва ли я ошибусь, сказавши, что свободное искусство, невзирая на прекрасный и, по-видимому, благодарный материал, требует от возникающего произведения собственного raison d’etre… Страдание, счастье, гнев, ужас и т. д., словом сказать, все мотивы дороги поэту, как мотивы к произведению стройных и одноцентренных выпуклостей, а о том, что кто-то страдал неведомо чем, а другой при лунном свете его любил, может быть гораздо толковее разъяснено прозой, и рождается вопрос: зачем же тут стихи и рифмы? …Лирическое стихотворение подобно розовому шипку: чем туже свернуто, тем больше носит в себе красоты и аромата» (ПД).
406. НС, с. 15. Автограф — ПД. Об этом стихотворении Фет в письме к К. Р. от 3 апреля 1888 г. писал: «О приложенном Вами стихотворении скажу свое мнение, которому желал бы найти поддержку со стороны других ценителей. Тургенев говорил мне: „ваше дело верно ударить по намеченной струне, и душа наша сейчас запоет ей в унисон. Излишние подробности только смутят впечатление“. Согласно этому наставлению скажу, что удар первого куплета и верен и красив. Я бы только слово „исчезли“, наводящее на неверное представление (ибо если они исчезли с дерева, то целы у его корня), заменил словом „умчались“. Два следующих куплета, лежащих всецело в первом, я бы совершенно выбросил и продолжал бы стихами четвертого куплета, который бы кончил так:
так как ни о каких полях до сих пор не было речи, и потому нельзя относить к ним местоимение „этих“. А затем все как есть до конца надо оставить в настоящем виде» (ПД). К. Р. исключил из окончательного текста две строфы:
Стихи, вызвавшие замечания Фета, были автором исключены.
407. НС, с. 110. Автограф — ПД. Об отношениях с А. А. Фетом см. биогр. справку, с. 457.
408. PB, 1889, № 3, с. 92. Автограф — ПД. Фет в письме к К. Р. от 8 октября 1887 г., отметив в этом стихотворении «сжатость и гармонию стихов и чувства», предлагал в последнем стихе вместо «лишь только» поставить «только что» (ПД). Положено на музыку Е. Ф. Аленевым, Д. Волковым, Е. Н. Греве-Соболевской, Я. Израэлем, А. А. Копыловым, Л. В. Николаевым, М. Н. Офросимовым и др.
409. PB, 1889, № 3, с. 93. Автограф — ПД. Положено на музыку А. Н. Алфераки, В. В. Варгиным, P. М. Глиэром, Вас. С. Калинниковым, А. А. Копыловым и др.
410. НС, с. 159, в разделе «Из полковой жизни». Гончаров в письме к К. Р. от 3 октября 1888 г. подверг это стихотворение подробному разбору: «Ваше высочество справедливо заметили о стихотворении „Уволен“, что в нем со стороны техники заметен шаг вперед… Что касается до замечания о том, что в солдате „образа нет“, то оно, пожалуй, имеет долю правды: лицо не взято с натуры, не создано фантазией, а описано, сочинено. Но в этом произведении дело не в образе и характере солдата, а в его драматическом положении, в горьком одиночестве после смерти жены и сына. Все это не разработано и потому бледно и не затрагивает читателя за живое. Психический анализ его горя при разлуке с женой и сыном и потом после смерти их — отсутствует, автор не встал в положение всех этих лиц, не уловил потрясающих движений души, не заглянул глубоко в их сердце — и не передал той внутренней драмы, какая разыгралась в них и разбила жизнь этого бедняка» (И. А. Гончаров, Литературно-критические статьи и письма, Л., 1938, с. 347–348).
411. ТСС, с. 21, в разделе «Ночи». Автограф — ПД. В связи с этим стихотворением Я. П. Полонский писал К. Р.: «…у всякого поэтического или вообще художественного произведения реальная подкладка необходима. Так, в молитвенном экстазе, в религиозном созерцании непостижимого муза Ваша имела бы полное право сказать: „Позабыт мир земной!“ или „Ночью ль такой помышлять о земном…“. Эти слова ее имели бы реальную нравственную почву — религиозный экстаз, — но в Ваших ночах нет этой почвы… Для Вас полновластная ночь тайной неги полна, — Вы упоены сладостно и с нежной тоской ей внимаете — Вы хотите вдоволь насладиться сладостной песней соловья — и в то же время восклицаете: ночью ль такой помышлять о земном. Это психологически не совсем верно выражено, и Ваша муза в своей идеализации переходит за грань естественного, земного чувства» (ПД).
412. ТСС, с. 3, без посвящения, в разделе «У берегов». Печ. по Стих. 1913, т. 1, с. 10. Автограф — ПД. По поводу этого стихотворения Фет писал К. Р. 12 октября 1889 г.: «…в стихотворении „У озера“ я выкинул бы два стиха, начиная: „И пробегут часы!..“ до слов: „печалью и борьбой“, которые, по-моему, дидактически расхолаживают впечатление, полученное читателем, который если не понял всего уже сказанного в первых пяти строках, должен читать календари, а не стихотворения» (ПД). По совету Фета К. Р. из текста исключил две строки:
413. ТСС, с. 43, в разделе «Солдатские сонеты». Автограф — ПД. Я. П. Полонский в письме от 24 января 1891 г. подробно изложил свои впечатления о «Солдатских сонетах»: «В стихотворных сонетах Вы спускаетесь на землю, но и тут идеализм… заслоняет действительность. Дай бог, чтобы солдат, обученный в роте, покидая полк, не искал себе места в швейцары, лакеи или дворники. Дай бог, чтобы он, вернувшись в деревню, без пренебрежения отнесся к прежнему земледельческому труду и по-прежнему сеял овес, рожь и пшеницу. Дай бог, чтобы он остался трезвым… а вы посылаете его сеять семена любви и правды. Да на святой Руси и священников немного таких, которые бы сеяли семена любви и правды (речь идет о стих. „Новобранцу“. —
414. ТСС, с. 6, вместе со стихотворением «Здесь не видно цветов, темный лес поредел…», под общим загл. «У Балтийского моря», в разделе «У берегов». Автограф — ПД. К. Р., посылая Фету это стихотворение, посетовал на то, что ему не удалось «сжать настолько мысль, здесь выраженную, чтобы она улеглась в 3-х строфах и чтобы в предпоследней не было необходимости» (ПД). Фет согласился с ним: «Всякие, хотя бы наилучшие рассуждения не уживаются в лирических строфах и торчат из них, как шило из мешка. К счастью, третий этот куплет совершенно в стихотворении лишний… Равным образом я бы предложил по поводу двух изъянцев во втором куплете: пенясь вместо пенясь и отражая, неверное по отношению к бурным валам, — изменить этот куплет приблизительно так:
Весьма естественно стихотворение может закончиться стихами:
Из окончательного текста строфа 3 не была исключена. Положено на музыку Е. В. Павловой.
415. Стих. 1911, с. 21, в разделе «Времена года».
416–417. ТСС, с. 4, под загл. «Иматра», в разделе «У берегов» — стихотворение «Ревет и клокочет стремнина седая…». Печ. по Стих. 1913, т. 1, с. 11, где вместе со стихотворением «Над пенистой, бурной пучиной…» под общим загл. «На Иматре». Автографы — ПД. Фет в письме К. Р. от 20 мая 1890 г. писал, что «был увлечен стремительным волнением амфибрахиев. Только во избежание и без того частых и, я сказал бы в последнем куплете „Весь ужаса полный…“» (ПД).
П. Д. БУТУРЛИН
418. Набл., 1885, № 10, с. 56.
419. ЖО, 1887, № 13, с. 194, под загл. «Сонет». Печ. по «Космополис», 1897, № 3, с.73, где оно помещено как неизвестное в числе других четырех сонетов с редакционным примечанием, в котором сообщалось, что все публикуемые произведения Бутурлина получены от его вдовы (ошибочно считавшей их все непубликовавшимися и предоставившей в распоряжение редакции рукописи).
420. Набл., 1890, № 8, с. 237. В стихотворении использован распространенный в европейском искусстве преимущественно XIX века мотив «Totentanz» («Пляска смерти»), восходящий, возможно, к рисункам Г. Гольбейна «Образы смерти», сыгравшим важную роль в развитии сатирической линии искусства Возрождения. Непосредственно тема и образы стихотворения Бутурлина восходят к источникам более близким: «Балу» А. Одоевского и «Камаринской» К. К. Случевского. Впоследствии эта тема широко разработана Блоком в цикле «Пляски смерти» (1912–1914).
421. ДС, с. 11.
422. ДС, с. 6.
423. РО, 1893, № 11, с. 42, без загл.; «Сонеты». Печ. по СПДБ, с. 70.
424. Набл., 1893, № 1, с. 162, под загл. «Сонет». Печ. по СПДБ, с. 31. Подражание сонету Бодлера «Непокорный».
425. PO, 1894, № 3, с. 520.
426. «Сонеты», с. 38.
427. РО, 1895, № 7, с. 32.
428. «Сонеты», с. 44.
429. «Сонеты», с. 45.
430. Набл., 1887, № 7, с. 332. Стихотворение Бутурлина — переложение библейского сюжета.
431. Набл., 1888, № 4, с. 301.
432. «Сибилла», с. 44.
433. «Сибилла», с. 45.
434. «Сибилла», с. 82.
435. «Сибилла», с. 85.
436. «Сибилла», с. 89.
437. «Сибилла», с. 99.
438. «Сибилла», с. 102.
439–441. «Сибилла», с. 105. Этот цикл был отмечен критикой как один из наиболее удачных у Бутурлина. П. П. Перцов в своих воспоминаниях противопоставляет удачные на его взгляд стихи этого цикла неудачным попыткам Бутурлина создать в русской поэзии сонетную форму: «Несмотря на весь свой сонетный фанатизм, он ничего не добился — сонетная форма, свойственная пластическим романским языкам, осталась и после Бутурлина довольно чуждой тоническому русскому языку. К тому же и сам Бутурлин имел дарование музыкального, фетовского, а вовсе не пластического, майкопского склада, — как убедительно показывает его шедевр, превосходная „Мальтийская песня“…» Далее Перцов полностью приводит стихотворение «Ночи у моря мятежного…» и заключает: «Такое стихотворение в 1895 году по своей фактуре было совершенно исключительным» (П. Перцов, Литературные воспоминания, М. — Л., 1933., с. 164–165).
442. «Сибилла», с. 120.
443. «Сибилла», с. 128.
444. «Сибилла», с. 129.
445. РО, 1891, № 6, с. 535.
446. СПДБ, с. 221.
447. СПДБ, с. 252.
С. А. САФОНОВ
448. «Север», 1891, № 3, с. 329, под загл. «Nocturno»; Стих. 1893 под загл. «Темнее ночь…». Печ. по Стих. 1914, с. 30.
449. «Север», 1891, № 9, с. 514.
450. «Север», 1891, № 16, с. 977. Печ. по Стих. 1893, с. 59.
451. «Север», 1891, № 19, с. 1135, под загл. «На заре». Печ. по Стих. 1893, с. 36.
452. PB, 1892, № 7, с. 39. Печ. по Стих. 1893, с. 27.
453. «Север», 1892, № 44, с. 2275.
454. PB, 1892, № 12, с. 32. Печ. по Стих. 1893, с. 29.
455. PB, 1893, № 12, с. 7.
456. Стих. 1893, с. 34, с посвящением К. А. Колобкову. Печ. по Стих. 1914, с. 41.
457. PB, 1894, № 2, с. 18.
458. ЛПкН, 1894, № 9, с. 81. Положено на музыку И. А. Бородиным.
459. PB, 1895, № 2, с. 68.
460. ЛПкН, 1895, № 8, с. 707, под загл. «Это было давно…» и с посвящением «Памяти Шопена». Печ. по Стих. 1914, с. 122. Положено на музыку А. Брезинским, И. И. Черновым, Е. Юнкельном и др.
461. Стих. 1914, с. 96.
462. Стих. 1914, с. 23.
463. Стих. 1914, с. 60.
464. Стих. 1914, с. 63.
465. Стих. 1914, с. 66.
466. Стих. 1914, с. 72.
Ф. А. ЧЕРВИНСКИЙ
467. «Труд», 1889, № 10, с. 398.
468. ВИ, 1889, № 1030, с. 463.
469. «Труд», 1890, № 4, с. 392.
470–471. «Труд», 1890, № 11, с. 470, стих. «Словно сказочная фея…». Печ. по «Стихи», СПб., 1892, с. 157.
472. РМ, 1890, № 6, с. 158.
473. СВ, 1890, № 7, с. 112. Печ. по «Стихи», СПб., 1892, с. 142.
474. СВ, 1891, № 1, с. 142.
475. ВИ, 1892, № 1199, с. 47.
476. PM, 1892, № 2, с. 117. «
477. «Труд», 1893, № 1, с. 60. Навеяно стихотворением «Souvenir» французского писателя и поэта Альфреда
478. «Труд», 1893, № 3, с. 604. Перевод стихотворения «Good Night» английского поэта
479. ЛПкН, 1893, № 10, с. 292. Итальянские картинки Червинского «В Вероне», «В Помпее» П. П. Перцов поместил в сб. «Молодая поэзия» (СПб., 1895). Впоследствии в своих воспоминаниях он писал: «Разбирая в своем письме сборник, Брюсов упрекнул меня за отсутствие итальянских стихотворений Мережковского, добавляя в скобках: „Ведь они же лучше, чем у Червинского!“ Я, однако же, и посейчас предпочитаю провинциальную непосредственность Червинского обдуманным и перекультуренным итальянским пьесам Мережковского» (П. Перцов, Литературные воспоминания, М. — Л., 1933, с. 170).
480. «Север», 1894, № 4, с. 183. См. примеч. 479.
481. «Нива», 1894, № 44, с. 1040, под загл. «Из „Элегических мотивов“ Червинского». Положено на музыку В. А. Чечотта.
482. ЖО, 1897, № 24, с. 399.
483. ЖО, 1897, № 43, с. 762.
Д. М. РАТГАУЗ
484. Стих. 1893, с 15. Положено на музыку П. И. Чайковским. Строка «И тебе ничего, ничего не сказал» восходит к строке Фета «Ничего, ничего не ответила ты» из стихотворения «Солнца луч промеж лип был и жгуч, и высок…» (см. об этом: В. Брюсов, Далекие и близкие, М., 1912, с. 186).
485. Стих. 1893, с. 72, без загл. Печ. по ПСС, т. 2, с. 65. Положено на музыку П. И. Чайковским, Ю. И. Блейхманом, М. К. Липпольдом.
486. Стих. 1893, с. 36. Положено на музыку П. И. Чайковским.
487. Стих. 1893, с. 28. Положено на музыку П. И. Чайковским.
488. Стих. 1893, с. 46, в составе 5 строф (с повторением строфы 1 в конце стихотворения). Печ. по ПСС, т. 1, с. 155. В Стих. 1893 строфа 2:
489. Стих. 1893, с. 20, под загл. «Одиночество»; «Песни сердца», с. 55, без загл., о эпиграфом: «О, одиночество! о, нищета! — Альфред де Мюссе»; РМ, 1899, № 10, с. 160, без загл. и эпиграфа. Печ. по ПСС, т. 1, с. 123.
490. Стих. 1893, с. 84, без загл. Печ. по ПСС, т. 2, с. 14. В первой публикации иная заключительная строфа:
Положено на музыку P. М. Глиэром.
491. «Песни сердца», с. 21, под загл. «Мелодия». Печ. по ПСС, т 1, с. 51. Положено на музыку P. М. Глиэром, М. К. Липпольдом и др.
492. «Песни сердца», с. 43, под загл. «Память». Печ. по ПСС, т. 1, с. 50.
493. «Песни сердца», с. 76, с иной первой (и последней) строкой: «Серая вечность играет минутными снами», и без загл. Печ. по ПСС, т 1, с. 60.
494. «Песни сердца», с. 9, без загл. Печ. по ПСС, т. 1, с. 167.
495. Набл., 1897, № 7, с. 163, под загл. «В хаосе». Печ. по ПСС, т. 1, с. 2.
496. Набл., 1898, № 9, с. 316, под загл. «В полусне». Печ. по ПСС, т. 2, с. 28. Положено на музыку М. К. Липпольдом.
497. Набл., 1899, № 4, с. 351, под загл. «Мечта». Печ. по ПСС, т. 1, с. 171. Положено на музыку П. И. Чайковским (1893), Ю. И. Блейхманом и др.
498. ПЛИП, с. 60. Печ. по ПСС, т. 1, с. 94.
499. ПЛИП, с. 75.
500. ПЛИП, с. 80.
501. «Театр и искусство», 1902, № 12, с. 258, без загл. Печ. по ПСС, т. 1, с. 3.
502. НС, с. 29. Положено на музыку А. П. Коптяевым, А. Н. Корещенко.
503. НС, с. 39, под загл. «Вся наша жизнь». Печ. по ПСС, т. 2, с. 3.
504. ПСС, т. 1, с. 47. Написано под влиянием стихотворения Фофанова «Звезды ясные, звезды прекрасные…». Положено на музыку М. М. Ипполитовым-Ивановым, А. Тиняковым.
505. ПСС, т. 2, с. 88.
506. ПСС, т. 1, с. 84. Положено на музыку Ю. И. Блейхманом.
507. ПСС, т. 2, с. 101.
508. ПСС, т. 3, с. 46.
509. BE, 1907, № 11, с. 295, под загл. «При свете звезд». Печ. по сб. Ратгауза «Мои песни», М., 1917, с. 87.
510. «Нива», 1912, № 8, с. 156.
511. «Мои песни», М., 1917, с. 103. Было издано в 1917 г. в Киеве отдельной брошюрой с музыкой композитора В. А. Березовского и под заглавием «Гимн освобожденной России».
И. О. ЛЯЛЕЧКИН
512. ЖО, 1891, № 6, с. 98.
513. «Труд», 1891, № 4, с. 365.
514. «Труд», 1891, № 10, с. 385.
515. ЖО, 1891, № 22, с. 362.
516. ЖО, 1891, № 25, с. 410.
517. «Труд», 1891, № 15, с. 287.
518. «Труд», 1891, № 20, с. 136.
519. КнНед., 1892, № 5, с. 120, с подписью: «И. Л-ин».
520. ЖО, 1892, № 25, с. 402.
521. «Север», 1893, № 33, с. 1779. По воспоминаниям П. П. Перцова, который включил это стихотворение в сб. «Молодая поэзия» (СПб., 1895), оно «оказалось едва ли не на первом месте во внимании критики и публики, став каким-то символом „бесполезного“ (и отметаемого) искусства — в его противоположности „полезному“ (и приветствуемому). И Михайловский, и Скабичевский цитируют эту пьесу. Теперь эта фарфоровая пастораль не лишена своеобразной прелести, как обломок милых наивных времен…» (П. Перцов, Литературные воспоминания, М. — Л., 1933, с. 174–175). А. Скабичевский, выделив это стихотворение Лялечкина, дал резкий приговор сборнику в целом: «Если бы я был составителем этого сборника, то эпиграфом к нему я избрал бы следующее начало стихотворения г. Лялечкина „Незабудки, васильки…“. Я напечатал бы эти стихи на заглавном листе сборника именно потому, что они исчерпывают все содержание его. В какую бы вы ни заглянули страницу его, везде вы только и видите: „незабудки, васильки, васильки и незабудки“ Мало ли что волнует и печалит людей, от чего они ликуют или рыдают!.. ничего не существует для наших молодых поэтов, кроме созерцаний того, как „золотится в поле рожь, соловей рыдает где-то“, и ничего не волнует их, не заставляет их рыдать, как лишь томительные своим однообразием любовные вожделения „нет и нет моей малютки“» («Новости», 1895, 13 апреля). Поэт В. Шуф, представленный в сб. «Молодая поэзия», в своей рецензии на него иронически процитировал строчки из стихотворения: «Я принадлежал когда-то к цеху молодых поэтов, но мне, попросту сказать, наскучило петь про „васильки, незабудки, незабудки, васильки“. Затем, я совершенно охладел к „малютке дорогой“. После такого отступничества я не имел уже права считать себя молодым поэтом» («Петербургский листок», 1895, 14 апреля).
522–523. Набл., 1894, № 5, с. 318, 319. В письме к И. А. Бунину от 30 апреля 1894 г. Лялечкин писал: «Я только начинаю печататься в толстом журнале, и начинаю неудачно — с „Наблюдателя“ и неудачными стихами „Из Шопенгауэра“. Прочтите…» (Государственный литературный музей им. И. С. Тургенева в Орле, рукописный отдел).
524. ПЖ, 1894, 1 мая.
525–526. ПЖ, 1894, 17 июля.
527. ПЖ, 1894, 11 сентября.
528. ПЖ, 1894, 18 сентября.
529. ПЖ, 1894, 9 октября. Вольный перевод стихотворения Поля Верлена «Colloque sentimental» («Чувствительная беседа»). Переведено также И. Анненским.
530. ПЖ, 1895, 12 марта. В одном из писем к П. Перцову по поводу издания сб. «Молодая поэзия» Брюсов писал: «…читали ли Вы посмертные стихотворения Лялечкина в Петербургской жизни:
Или:
Клянусь, что это очаровательно! О стихотворении „Прочь бездушная действительность“ я уже не говорю» (Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову, М., 1927, с. 15).
531. ПЖ, 1895. 12 марта. См. примеч. 530.
532. ПЖ, 1895, 12 марта. Перевод стихотворений «La matin riait ingénu…» и «Ton coeur est d’or pur, tout est vrai…» французского поэта
533. ПЖ, 1895, 26 марта. См. примеч. 530.
534. ПЖ, 1895, 2 апреля.
Д. П. ШЕСТАКОВ
535. Стих. 1900, с. 1. Дата установлена предположительно по письму А. А.
И обращение, и стихотворение были написаны Вл. Соловьевым на экземпляре отдельного издания рассказа А. К. Толстого «Упырь» (СПб., 1900), вышедшего с его предисловием.
536. Набл., 1893, № 2, с. 230. О взаимоотношениях А. А. Фета (1820–1892) и Шестакова см. его биогр. справку, с. 584, а также примеч. 535.
537. Набл., 1893, № 6, с. 245, в цикле из двух стихотворений под общим загл. «В саду». Печ. по Стих. 1900, с. 9. Авторский список 1898 г. под загл. «Феи» — собр. П. Д. Шестакова (Москва).
538. Набл., 1895, № 11, с. 378, под загл. «Воспоминание». Печ. по Стих. 1900, с. 23. Положено на музыку А. Чернявским (1905).
539. «Молодая поэзия. Сборник избранных стихотворений молодых русских поэтов. Составили П. и В. Перцовы», СПб., 1895, с. 207. Положено на музыку Л. Л. Лисовским (1898).
540. РО, 1896, № 9, с. 286. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва), в тетради, датированной 1898 г., вместе с №№ 541–545.
541. «Литературный сборник», изд. «Волжского вестника», Казань, 1898, с. 174. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва). См. примеч. 540.
542. Стих. 1900, с. 5. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва). См. примеч. 540.
543. Стих. 1900, с. 13. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва). См. примеч. 540.
544. Стих. 1900, с. 22. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва). См. примеч. 540.
545. Стих. 1900, с. 29. Автограф — в собр. П. Д. Шестакова (Москва). См. примеч. 540.
546. Стих. 1900, с. 10.
547. Стих. 1900, с. 20.
548. Стих. 1900, с. 24.
549. Стих. 1900, с. 25.
550. Стих. 1900, с. 26.
551. Стих. 1900, с. 27.
552. Стих. 1900, с. 32.
553. Стих. 1900, с. 34.
554. Стих. 1900, с. 35.
555. Стих. 1900, с. 43.
556. Стих. 1900, с. 45. Стихотворение изображает сцену из быта первых христиан.
557. Стих. 1900, с. 47.
558. Стих. 1900, с. 49.
559–561. «Дальний Восток», 1970, № 7, с. 142. Стихотворение 1 печ. впервые по автографу (собр. П. Д. Шестакова, Москва).
562. «Ученые записки Императорского Казанского университета», 1899, кн. 4, с. 18.
563–565. Стих. 1900, с. 67.
566. Стих. 1900, с. 96. Данное стихотворение является одним из первых переводов на русский язык произведении
М. А. ЛОХВИЦКАЯ
567. Стих., т. 1, с. 177, в разделе «Под небом Эллады».
568. «Художник», 1892, № 5, с. 291. Печ. по Стих., т. 1, с. 7. Положено на музыку Ю. И. Блейхманом, В. А. Зирингом, Л. Л. Лисовским.
569. «Север», 1891, № 32, с. 1913, где ст. 1: «Так это был лишь сон!.. Отрадное виденье…»; Стих., т. 1. Печ. по Стих., т. 1, СПб., 1900, с. 26. Положено на музыку P. М. Глиэром, К. Тидельманом.
570. «Север», 1892, № 15, с. 763.
571. «Север», 1891, № 3, с. 183. Положено на музыку P. М. Глиэром, М. А Мазуркевичем, А. В. Таскиным и др.
572. «Север», 1892, № 30, с. 1501. Печ. по Стих., т. 1, с. 140, в цикле «Русские мотивы». А. А. Коринфский в очерке о Лохвицкой, напечатанном после присуждения ей Пушкинской премии, писал об этом цикле: «„Русские мотивы“… М. А. Лохвицкой говорят о ее способности проникаться настроениями народа. Но в этих пиесах — при всей их красоте — не слышно внутреннего голоса народности. Они более близки к первоисточнику с внешней, технической, так сказать, стороны… Лучшие из этих пиес „Змей Горыныч“ и „Вихорь“» (А. А. Коринфский, Юные побеги русской поэзии (М. А. Лохвицкая). — «Север», 1897, № 44, с. 1405).
573. Стих., т. 1, с. 76. Автограф без загл. — ПД.
574. «Труд», 1894, № 24, с. 599. Входило в цикл «Русские мотивы» (Стих., т. 1).
575. «Север», 1894, № 1, с. 32. Автограф — ПД.
576. ВИ, 1894, № 1336, с. 190. Печ. по Стих., т. 1, с. 95.
577. «Труд», 1894, № 24, с. 368. Входило в цикл «Русские мотивы» (Стих., т. 1). См. примеч. 572.
578. ВИ, 1894, № 1350, с. 495, где ст. 1: «Случайный легкий разговор». Печ. по Стих., т. 1, с. 106. Положено на музыку В. Ф. Семецким, П. Г. Чесноковым, М. И. Якобсоном.
579. Стих., т. 1, с. 118. Автограф без загл. — ПД. На петербургской сцене в 1893 г. была поставлена опера Ж. Бизе «Джамиле». По-видимому, эта опера послужила источником для стихотворения. Имя Джамиле было взято К. Д. Бальмонтом для стихотворения «Чары месяца» (см.: К. Д. Бальмонт, Стихотворения, «Библиотека поэта» (Б. с.), М. — Л., 1969, с. 622).
580. Стих., т. 1, с. 131. Автограф — ПД. Положено на музыку P. М. Глиэром.
581. Стих., т. 1, с. 172, в разделе «Под небом Эллады». Печ. по Стих., т. 1, СПб., 1900, с. 178.
582. «Север», 1898, № 5, с. 139, под загл. «Перед грозой». Печ. по Стих., т. 2, с. 11. В записной книжке М. Лохвицкой (ПД) есть помета о том, что это стихотворение предназначалось в «Север» на 1897 г. Положено на музыку С. М. Ляпуновым.
583. «Север», 1897, № 16, с. 482.
584. ЛПкН, 1897, № 4, с. 847. В Стих., т. 2. помещено в качестве посвящения к тому. Автограф — ПД.
585. «Север», 1897, № 22, с. 673.
586. «Север», 1897, № 34, с. 1059. Печ. по Стих., т. 2, с. 20. Автограф — ПД.
587. СВ, 1897, № 10, с. 48. Автограф — ПД.
588. ЖО, 1897, № 44, с. 778. Автограф без загл. — ПД.
589. СВ, 1897, № И, с. 92.
590. «Север», 1898, № 2, с. 36. В автографе (ПД) два варианта строфы 1:
И:
591. «Север», 1898, № 44, с. 1379. Автограф — ПД. Входило в раздел «Новые песни» (Стих., т. 3).
592. Стих., т. 2, с. 14. Автограф под загл. «Мое зеркало» — ПД, где после ст. 6 следовала строфа, не вошедшая в окончательный текст:
593. Стих., т, 2, с. 19. Автограф — ПД. Положено на музыку Е. И. Греве-Соболевской, H. Р. Романовой, М. И. Якобсоном.
594. Стих., т. 2, с. 37, в разделе «Зимние песни».
595. Стих., т. 2, с. 43. Автограф — ПД, под загл. «Мой Лионель», с зачеркнутой последней строфой:
Под
596. Стих., т. 2, с. 51. Автограф без загл. — ПД.
597–598. Стих., т. 2, с. 53, 54. См. примеч. 595.
599. Стих., т. 2, с. 44. Положено на музыку Е. Н. Греве-Соболевской.
600. Сб. «Памяти Белинского», М., 1899, с. 202. Входило в раздел «Под небом родины» (Стих., т. 3). Автограф — ПД. 3 апреля 1898 г. Лохвицкая сообщала П. А. Ефремову — секретарю Литературного фонда: «Правление Пензенской общественной библиотеки имени М. Ю. Лермонтова предложило мне участвовать в сборнике, издаваемом в память Белинского. Уведомляю Вас, что я с удовольствием принимаю это приглашение и буду иметь честь прислать Вам в самом непродолжительном времени одно из моих стихотворений» (ПД). 24 апреля 1898 г. Лохвицкая отправила ему стихотворение «Метель» со следующим сопроводительным письмом: «Посылаю Вам в этом письме обещанное стихотворение для сборника памяти Белинского. Если оно почему-нибудь покажется Вам неподходящим, будьте добры, уведомите меня об этом, и я пришлю другое» (ПД).
601. Стих. т. 3, 1900, с. 13, в разделе «Новые песни».
602. Стих., т. 3, 1900, с. 10, в разделе «Новые песни». В рецензии на третий том стихотворений Лохвицкой А. А. Голенищев-Кутузов писал: «…в сборнике еще встречаются такие перлы лирической поэзии, как стихотворение „Утро на море“, „Желтый ирис“, „Метель“, „Утренний сон“ и, наконец, „Я люблю тебя…“, в которых с прежней яркостью сверкают лучи истинного вдохновения» (А. А. Голенищев-Кутузов, М. А. Лохвицкая (Жибер). Стихотворения, т. 3, Пб., 1900. — В сб. Отд. русского языка и словесности, 1905, т. XXVIII, № 1 (15-е присуждение премий им. А. С. Пушкина), с. 16.
603. «Север», 1899, № 10, с. 291. Входило в раздел «В лучах восточных грез» (Стих., т. 3). Автограф — ПД. Положено на музыку А. В. Таскиным.
604. «Север», 1899, № 25, с. 769. Печ. по Стих., т. 3, 1900, с. 50, в разделе «Под небом родины». Автограф — ПД. Положено на музыку С. Н. Василенко.
605. Стих., т. 3, 1900, 3, в разделе «Новые песни». Автограф — ПД.
606. Стих., т. 3, 1900, с. 3, в разделе «Легенды и фантазии». Автограф — ПД. В письме к М. А. Лохвицкой от 6 марта 1898 г. А. А. Голенищев-Кутузов отмечал: «Судя по некоторым из последних Ваших стихотворений, мне почему-то кажется, что Вас начинает привлекать таинственный мир средневековой фантазии… Странный, страшный, но неотразимо своеобразный мир, в котором воплощается одна из самых глубоких и неизведанных страниц человеческого духа. Мир этот был ведом и древним — в их религиозных таинствах; он же воскресает и теперь… в виде новых, малопонятных сект и учений. Не знаю почему, но мне кажется, что в нем Вы можете почерпнуть богатый материал для новых вдохновений и созданий, которые прославят Ваше имя. Впрочем, истинному дарованию нечего указывать дорогу — оно само безошибочно ее найдет» (ПД).
607. Стих., т. 4, 1903, с. 71. В автографе ПД — без загл., после строфы 2 следовала дополнительная строфа:
608. Стих., т. 5, 1904, с. 3, в разделе «Песни возрождения». Положено на музыку В. Е. Бюцевым, Ю. С. Сахновским.