Всякий человек желает обрести счастье и жить в покое. Но если тебе суждено родиться во времена перемен, то, где ты ни живи – в помещичьей усадьбе или в первопрестольной столице, – нет никаких гарантий уберечься от колеса истории. Юная Люба Осоргина, бежавшая после пожара из Синих Ключей в Москву и перенесшая множество испытаний, из гадкого утенка превращается в великосветскую даму, и теперь уже не ею управляют обстоятельства жизни, а она ими. Образ Любы Осоргиной, главной героини романа, по страстности и силе изображения сродни таким персонажам новой русской литературы, как Лара из романа Пастернака «Доктор Живаго», Аксинья из шолоховского «Тихого Дона» и подобные им незабываемые фигуры.
© К. Мурашова, Н. Майорова, 2015
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Глава 1,
– Я не могу понять. – Александр Кантакузин говорил, как будто с трудом разжимая губы. Получалось даже некоторое сопровождающее слова неприятное шипение, весьма, впрочем, гармонирующее с настроением говорящего. – Они же его ненавидели и убили. Убили! И разграбили усадьбу, и сожгли дом. И все это было не при царе Горохе, в незапамятные времена, воспоминаниям о которых свойственно и положено обретать форму законченную и благообразную, а всего три года назад! Теперь же они при каждом удобном к своей выгоде случае заявляют: а вот старый барин для нас завсегда… А вот при старом барине заведено было… Я разобрать не могу: как у них языки-то поворачиваются?!
– Люди живут не в мире, а в мифе, – пожал плечами Максимилиан. – Причем эта жизнеобеспечивающая мифология создается не где-то кем-то когда-то, а здесь и сейчас. Не былинным сказителем с гуслями, а и твоими крестьянами в числе прочих. Ты, как будущий историк, должен был бы понимать это отчетливее, чем другие.
– Это мерзко в конкретном применении, но ты, должно быть, прав. Они, конечно, лукавят по случаю, но все равно несут эту чушь, и лица притом светлые, спокойные, загорелые, в глазах ни поволоки… Знаешь, это ужасно, но я, кажется, презираю и ненавижу народ.
– Тебе, должно быть, нелегко, – сочувственно заметил Максимилиан.
– Не то слово. Этот прискорбный факт внутренней жизни создает во мне жуткую незарастающую трещину, потому что идет абсолютно вразрез со всем, что мне внушали, чему учили, что я прочел и чем напитан сам воздух, в котором растет уже третье поколение российских людей. Народ-страдалец, народ-богоносец, народ-долготерпец, «иди к униженным-обиженным» и так далее до бесконечности…
Сейчас в каждой черемошинской избе и в большинстве торбеевских есть по крайней мере одна вещь, украденная из усадьбы во время пожара. Их прятали только на время следствия. Теперь уже не прячут. Меня не стесняются. Я вхожу в дом, смотрю, они даже не опускают глаза. Одни тушили, передавали ведра с водой из рук в руки, другие тащили все, что попадется. Часто из одной и той же семьи. Занятый тушением пожара мужик посылал жену, мать – сына. Я сам это видел.
Поубивали породистых коров, прочую скотину. Зачем?! За что? Срезали обивку с уцелевших диванов, а после стояли со свертком под мышкой и с задумчивым видом ссали в затухающие угли. Как собаки. Надо думать, таким образом обдумывали произошедшее. Через мочевой пузырь. Потом достали вино и коньяк из погреба, напились, из-за чего-то дрались меж собой. Наверное, из-за добычи, а может, просто напряжение выходило. Псы. Даже хуже – собаки вина не пьют.
Максимилиан смотрел серьезно, без обычной рассеянной улыбки. Кузен впервые так откровенно рассказывал ему о событиях того давнего и трагического для Синих Ключей дня.
– А что ж ты делал?
– Ничего. Сидел и ждал – когда явятся меня убивать. Кажется, даже пытался молиться. Когда пришли солдаты, я был рад. И после – никакой жалости к тем трем, которых повесили, и к тем, которые на каторгу пошли и которых выпороли… Наверное, тут все дело во времени и дистанции. Слишком вплотную и слишком уж в чувствительном возрасте я с этим столкнулся…
– А что же теперь? – спросил Максимилиан. Ему явно хотелось отвлечь друга от ужасных воспоминаний. – Теперь ты достиг совершеннолетия, и ты владелец Синих Ключей. Как ни крути, это все-таки очень мистическое место, и я хорошо помню сказки, которые моя маменька…
– На следующий после совершеннолетия день я с громадным удовольствием продал бы это чертово имение вместе со всей его мистикой и сказками и вычеркнул из памяти, но по условиям завещания не могу этого сделать.
– Не можешь?
– Да. Старик Осоргин любил меня никак не больше, чем черемошинских крестьян, и уж конечно куда меньше, чем бесноватого Филиппа, сына няньки Пелагеи. Вот ему без всяких условий досталась по завещанию весьма значительная сумма. Если ее правильно вложить, она вполне достаточна для спокойной городской жизни, даже путешествий… Жаль только, что безумец не имеет ни малейшего представления о существовании рынка ценных бумаг и вот уже третий год решительно отказывается покидать лесную избушку, в которой живет, обихаживаемый горбатой дочкой лесничего…
– Но что ж в завещании касательно тебя?
– Я могу до конца жизни жить на доходы с Синих Ключей. Старик, надо признать, вел почти образцовое хозяйство, земли ухожены и плодородны по возможностям этого края, сады плодоносят, леса, службы, оранжереи… все документы в полном порядке. Если, конечно, не считать разора, внесенного пожаром. Но нынче, спустя три года, все уж, кроме башни, почти восстановлено. И даже дешевле обошлось, чем планировали: архитектором выступил бывший торбеевский управляющий, у него же и планы сохранились, а лес, слава богу, свой, даровой. Да и крестьяне… и из Торбеевки, и из Черемошни нанимались, опять чуть не дрались, цены друг другу перебивали, чуть не в землю кланялись, лишь бы работу получить… Да ладно, не хочу вспоминать… В общем, так: чем лучше хозяйствую в имении, тем лучше живу.
– Звучит неплохо, – задумчиво протянул Максимилиан. – Особенно после того, как ты описал положение дел…
– После моей смерти все имущество, включая Синие Ключи, переходит в ведение фонда… Чем он займется, я говорить не хочу, мутит. Сумасшедший дом. Не случайно ведь у старика такая дочка была и Филипп любимчик…
– То есть твоя семья, если она у тебя будет, не получит из богатств Николая Павловича ничего?
– Ни копейки. Притом что, впрягшись в сельское хозяйство, я не смогу и серьезно заняться чем-нибудь другим. Ты знаешь не хуже меня, что большинство «дворянских гнезд» в этих краях после реформы разорились окончательно или с трудом сводят концы с концами, как ваши Пески. Понимаешь также, что я не особенно одаренный помещик и чтобы разобраться, как все это работает, и действовать с достаточной эффективностью…
– Найми управляющего.
– Не стоит и начинать. Россия велика. Все способные и желающие по найму управлять имением в нечерноземной полосе давно при деле. При случайном незаинтересованном человеке все немедленно придет в упадок или к новому бунту. Николай Павлович в свое время, кстати, пытался…
– Но ты же можешь вообще отказаться!
– Разумеется, ты прав. От наследства я могу отказаться в любой момент. Ты подумал: где я тогда буду жить? Что есть? Как одеваться? Чем платить за учебу в университете?
– Послушай, здесь что-то не так… – Максимилиан запустил обе руки в белокурую шевелюру и подергал, словно стимулируя процесс мышления. – Тысячи, миллионы людей живут, не имея никаких имений… Да сколько наших друзей… Я, в общем-то, тоже не очень разоряю своих родителей… уроки, выступления, можно подработать в газете…
Александр взглянул остро, исподлобья. Его белый безукоризненный пробор в темных напомаженных волосах казался спрятанным до времени острием ножа.
– Вот и старик то же говорил. Но ты! Ты, Макс. Если бы тебе пришлось, скажи: отказался бы ты от Синих Ключей? Владеть ими, распоряжаться, пусть только в течение жизни. Отказался бы?
– Никогда! – быстро ответил Максимилиан.
В темных глазах Александра промелькнуло злое удовлетворение.
Меланхоличный Апрель жил в меблированных комнатах с выходом на Сенную площадь. И вечно там был проходной двор.
«Бывало, придешь, а лечь негде, – ровным голосом рассказывал он. – На кровати господин с дамой валетом спят, на полу товарищ, под столом и вовсе не поймешь кто – только ноги торчат. И съедено и выпито все до крошки и капли, даже стакана воды не найдешь».
Иногда в небольшую комнату набивалось до двадцати человек народу. Видели друг друга только частично – из-за густых клубов папиросного и махорочного дыма. Люди собирались самые разные – от грузинского князя-кадета до крестьянских религиозных поэтов. Читали стихи, до хрипоты спорили о философии, символизме, литературе, революции, декадентстве. Хозяин привечал всех, за одним исключением. Был бодлерианцем, и потому Бодлера у него не критиковали. Не из уважения, а из знания аргументов: Апрель тихо подходил к обидчику кумира и говорил свистящим шепотом: «Пожалуйте, сударь, вон. Выход – там!» Во всех других местах поругание стихов и взглядов Бодлера Апрель выносил спокойно, равнодушно щурился и даже в спор не вступал. Когда выгоняемые указывали на противоречие, объяснял охотно: «Для любой сущности – женской ли, мужской или философической – должно быть в мире место, где она чувствует себя в полной безопасности и уверена абсолютно в своей силе и привлекательности. Мой дом – храм души Бодлера».
– Бедняжечка ты мой, Апрельчик! – причитал кругленький Май, в жизни Бодлера не читавший. – Как тебя все обижают!
И откармливал друга сдобными домашними пирогами с вязигой, яблоками и другими, соответствующими времени года и календарю постов начинками.
Во дни декабрьского восстания Апрель открыл дверь нелегалам, и все это разгильдяйство усилилось многократно. Кто-то передавал куда-то браунинги в коробке из-под торта. Одно время под кроватью, закатившись в пыль, валялась бомба-македонка. На столе лежала книга, в которую нелегалы, не оповещая хозяина, вкладывали шифровки. Приходили, забирали одну, оставляли другую… Составил пифагорейскую десятку, планировал достать на всех оружие, искал деньги. Однажды всю ночь в холод, почти босой, просидел на пороге, пряча от облавы трех мрачных железнодорожников, похожих на паровозы. Май хватался за голову, но со слезами на глазах поддерживал все начинания друга, лечил его от простуд и доставал в купечестве деньги на неотложные революционные нужды.
Восстание было разгромлено. Полиция и жандармы свирепствовали. Повсюду – аресты и казни. Развязка наступила закономерно. Апрель, Май, Лиховцев и какой-то революционный субъект в кацавейке были застигнуты обыском вместе с корзинкой нелегальной литературы, которую субъект по уже установившемуся обыкновению планировал оставить на хранение.
При виде синих мундиров Максимилиан Лиховцев почувствовал мятный холод за грудиной. Молнией промелькнули мысли-рассуждения. Хозяин Апрель откуда-то с Севера, из провинции, в Москве ни одной родной души, если не считать Мая. Май – из староверческой семьи. Люди сурового и малопонятного толка, могут вступиться, а могут и проклясть бестолкового отпрыска. Нелегал – наверняка у жандармов на заметке. Для него арест в это горячее время, скорее всего, кончится расстрелом. Я – в самом благоприятном положении из всех. Хорошая семья, ни в чем особом не замечен…
«Хоть раз в жизни нужно отставить в сторону слова и совершить поступок», – высокопарно резюмировал Максимилиан, взял в руки корзину с брошюрами и прокламациями и шагнул навстречу непрошеным гостям.
– Это все мое, – деловито сказал он и даже ласково погладил плетеную крышку, словно утверждая этим жестом право собственности. – Я вот зашел, хотел тут пока оставить, но они, – презрительный кивок в сторону замерших с открытыми ртами товарищей, – они, трусы, не согласились! Так что я теперь готов идти с вами…
– Ты дважды нарушил все правила приличия, – усмехнулся Александр. – Просил у бабушки денег на революцию, а потом вообще угодил в Бутырки.
– Прошу извинить за беспокойство, – шутовски раскланялся Максимилиан. – Что ж, меня теперь не принимают? Мое имя изъято из семейных анналов?
– Напротив. Со времен легендарного декабриста Муранова ты первый в роду, кто побывал за решеткой. Бабушка сгорает от любопытства и нетерпения.
– А кто, кстати, меня оттуда вытащил?
– Дядя Михаил Александрович. При моем скромном участии. Объясняли, где только могли, твою полную невменяемость, внепартийность и непонимание происходящего. В конце концов жандармы вроде бы убедились…
– Ты участвовал? Я думал, ты только и мечтаешь от меня избавиться! – улыбнулся Максимилиан.
– Не таким образом, – серьезно ответил Александр. – Но что же тюрьма? Ты на вид как будто даже поправился…
– Разумеется. Я прекрасно провел время. Если бы не смертники… Это ужасно! Но прочее… Познакомился с массой интересных людей. Все, все – такие душки! С самого начала, как заперли камеру, подходит ко мне с листком и говорит: «Я Егор Головлев, партийная кличка, естественно, Иудушка. Вы к какой партии принадлежите? Как ваше партийное имя?» Отвечаю: «К партии декадентов! Группа пифагорейцев! Партийная кличка – Арайя». И что же? Висел на стене листок:
Членов РСДРП – столько-то, такие-то,
из них большевиков… меньшевиков…
Эсеров – столько-то
Максималистов-экспроприаторов – столько-то
Декадент-пифагореец – один!
Вся камера считалась коммуной. Безделья не терпели. Целый день в трудах. Утром – занятия. Одни учат, другие учатся. Представь – здоровенный пролетарий с завода сидит решает задачки, пыхтит над грамматикой. Потом часы пропаганды. Сядут парами и бу-бу-бу… Более сознательные объясняют тем, что подичее, суть революционного процесса.
– А ты что же?
– Я попросился к меньшевикам, они попонятнее, и тоже объяснял экспроприаторам, пропагандировал уменьшенную кровожадность, эволюционный подход… Впрочем, их потом все равно всех в расход пустили… Эх… Вечером – развлечения. Я доклад сделал по Канту, прочел реферат по позднему Риму, большевики стоя аплодировали: что-то там, видно, с их взглядами совпало. Танцы, разучивание революционных песен обязательно – я бабушке потом напою, ей понравится, – театральные сцены – тот самый Головлев просто гениально царя Бориса изображал, – пантомима – «Буржуй и пролетарий», рабочие на гребенках играли…
– Ты как будто про сумасшедший дом рассказываешь… – задумчиво сказал Александр. – И сам заразился. Слова как вши или блохи. Перепрыгнули. «Пустить в расход» про убийство чего стоит! Бабушка с кресла упала бы…
– Да нет, ты не понимаешь, это нормальная как раз, сегодняшняя жизнь. – Максимилиан погладил мягкую, слегка отросшую за время заключения бородку. – Ты вот сидишь в углу – никакой, ни о чем, ни к чему. Общительный, как таракан запечный, и черный, как картошка печеная. Прежде, помню, не был таким. Отчего так?
– Картошка испеклась в огне, – невесело усмехнулся Александр.
– Ты имеешь в виду пожар в Синих Ключах? Гибель твоего опекуна и девочки Любы? – серьезно переспросил Максимилиан. – Это ужасно, конечно. Но надо жить дальше. Здесь и сейчас, а не в прошлом и пыльных фолиантах.
– Я пытаюсь… Но там, в прошлом, в углях Синих Ключей осталось еще кое-что, чего ты не знаешь.
– Мне надо знать?
– Нет. Нет, решительно.
Глава 2,
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 3,
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 4,
Лев Петрович Осоргин жил вблизи Арбата, в Денежном переулке. Аркадий из экономии поехал бы на конке, но Юрий Данилович настоял, чтоб взяли извозчика.
После оттепели подморозило, коричневая разъезженная грязь на мостовой схватилась ледком; лошадка цокала копытом, двухэтажные арбатские дома проплывали разноцветным воланом, увешанные до крыш бисером вывесок, блистали на закат оконными стеклами. Над всем высилась темно-розовая на синем колокольня Миколы Плотника.
На повороте Троице-Арбатская церковь, с садиком, вытянутым в сторону Денежного переулка, крылатый Спаситель на воротах, в садике старый замшелый колодец и разноцветные домики, должно быть поповский, дьяконовский и дьячковский. На крыльце поповского стоит строгий мужчина в серой шелковой рясе и, умиротворенно сложив руки с четками, смотрит на закат.
У подъезда каменного серо-оливкового дома Аркадий помог Юрию Даниловичу выйти из пролетки.
Лев Петрович Осоргин жил в бельэтаже. Аркадий еще раз отобразил на лице упрек и дернул ручку звонка в виде львиной головы с отверстой пастью.
Дверь открыла горничная с рябым добрым лицом. В прихожей калош – как у пифагорейцев. У Аркадия сердце защемило.
Но уж вышел хозяин – высокий, с серо-зелеными глазами, облаченный в плюшевый вишневый халат и турецкую шапочку с золотой кисточкой. От халата пахнет дорогими сигарами, красивая рука (подал для приветствия) – уже стареющая, с тонкой кожей и синими жилками, но еще сильна. На лице – оживленная, искренняя радость и удивление.
– Бог мой, кого я вижу – Джорджи! Вот нежданная удача! Сколько лет, сколько зим! Молодой коллега? Представьте, пожалуйста! Аркадий Андреевич Арабажин? Эка, как звучно вас предки поименовали! Соответствовать придется, как ни крути… Но ваш приход удача вдвойне – молодые силы у нас в доме особенно в цене. Проходите, проходите… мы уже пообедали, вы хотите ли толком поесть? Нет? Верно ли? Но от чая не откажетесь никак, у нас Степанида такие булочки с корицей изготавливает, что пальчики оближешь… Идемте, идемте скорее ко мне, Юрия Даниловича все знают и рады, а вот Аркадия Андреевича своим представить, я в нетерпении – сюрприз!
Огромная комната, посередине стол, над которым низко висит негорящая старинная лампа, как будто бы еще масляная. Комната приглушенно и уютно гудит разговорами. Освещение смешанное – тускловатое электричество, фарфоровая керосиновая лампа на письменном столе у окна, свечи на подоконниках. Стул чипендэйль, резанный в дубе, с вычурной спинкой и кожаным сиденьем, явно предназначен хозяину. На столе – наполовину разложенный пасьянс, искусно начатый рисунок с чьим-то профилем и петухом на жердочке, поднос с перьями, ручками, карандашами, резинками, сургучом. Чернильница в виде крутобокого кораблика. На стенах висят жуткие африканские маски, ухмылки которых здесь приобрели оттенок какого-то благодушия. Ножная резная прялка в углу, на которой работает пожилая женщина, закутанная в оренбургский платок. К большому столу придвинут другой, поменьше, вокруг которого на стульях сидят дамы и девушки самого разного возраста с рукоделием на коленях, несколько мужчин пристроились на козетках. У окна под лампой человек пять детей играют в какую-то настольную игру, маленькая девочка в бантах и локонах качается на качелях, подвешенных в проходе между комнатами, мальчик постарше ждет своей очереди. На полу на вытертом ковре валяются солдатики и маленькие пушечки и сосредоточенно ползают среди них два почти подростка, тихо, но напряженно споря о диспозиции своих войск. Из анфилады несутся звуки рояля. В четыре руки играют импровизации. Множество других мелких, пронзительно-уютных деталей.
Когда Аркадий осознал, сколько всего в комнате людей, он понял, что имел в виду профессор Рождественский. Сам Юрий Данилович раскланивался, вертелся, отвечал на вопросы, оживленно целовал ручки, трепал щечки, ерошил чубчики и даже как будто слегка помолодел.
Представление Аркадия заняло минут десять. Дети подбегали из других комнат, выползали из углов, чуть ли не вылезали из шкафов, девочки делали книксены, мальчики щелкали каблуками, девушки улыбались длинными венецианскими улыбками, мужчины энергично сжимали ладонь. Аркадий никого не запомнил, детей насчитал больше десятка, понял, что среди них были дети и внуки Льва Петровича… Жены сыновей, мужья дочерей, друзья дома, чья-то бабушка и ее сестра тетя Камилла…
Рябая горничная успела подать гостям чай на столе, откуда спешно убрали начатую акварель и крошечный, склеенный из картона и наполовину уже искусно расписанный диванчик.
Когда все снова уселись, возобновилось тихое гудение разговоров, сопровождающееся увертюрой к «Тангейзеру» из анфилады и шелестом веретена из угла. Тактично и даже, пожалуй, вкрадчиво вовлекли в два разных разговора Аркадия и Юрия Даниловича. Маленькая девочка попросила булочку с марципаном. Маленький мальчик нуждался в смене штанишек. Отроки подрались-таки из-за солдатиков. Их уверенно разнимала тихая женщина в лиловом платье, с лицом Мадонны. С глубочайшим изумлением Аркадий заметил, что хозяин посреди всего этого – работает! Из своего чипендэйля, водрузив на нос очки, просматривал листы с какими-то строительными чертежами и делал на них явно специальные пометки.
Душа Аркадия преисполнилась смешанными чувствами. Среди них были: удивление, зависть, восхищение и самые искренние надежды на то, что злополучной Люше, кажется, наконец-то повезло…
– Никаких сомнений! Какой потрясающий, ужасный казус! Как же это могло произойти? Но, повторяю, никаких сомнений! Джорджи, Аркадий Андреевич, вы немедленно привозите девочку к нам, и мы обеспечиваем ей…
Лев Петрович взволнованно всплескивал руками, как узкими крыльями. Становился похожим по старого стрижа, который уже не может взлететь, но все еще сохранил стремление к полету и память о нем.
– К сожалению, это не так-то просто, – заметил Аркадий, который только что вслух прочел хозяину и Юрию Даниловичу несколько самых характерных выдержек из дневника Люши. – Девочка не кофр и не предмет обстановки. Ее нельзя куда бы то ни было переместить по нашему желанию. Она очень даже обладает свободой воли, и я сам лично, пытаясь принять участие в ее судьбе, с этим уже столкнулся.
– Значит, ее надо уговорить! – воскликнул Лев Петрович. – Я сам поеду на Хитровку и побеседую с ней. Ведь я пусть и в отдаленном, но в родстве с ее отцом и в молодости с ним приятельствовал весьма…
– Ехать на Хитровку? Лео… – несколько обескураженно сказал Юрий Данилович. – Тебе не кажется, что это немного слишком? И… как ты себе это представляешь на деле?
– Легко! – снова попытался вспорхнуть Лев Петрович. – У меня есть знакомства. Через людей искусства. Журналист, который много занимается социальными вопросами. Он свой человек в притонах и водит на Хитровку людей из театра. Для изучения типажей…
В этом месте Аркадий подумал, что симпатичнейший, неколебимо уповающий на Господа Лео все-таки не без странностей. Во всяком случае, в знакомствах. Невозможно представить, чтобы подобные знакомства были, предположим, у его сверстника Юрия Даниловича…
– Что ж, можно попробовать, – вздохнул он.
Не исключено, что Лев Петрович Люше даже понравится. Во всяком случае, у нее точно не возникнет по его поводу никаких дурацких мыслей (в этом месте Аркадий почувствовал, что краснеет, и охотно признал за собой недостаток – «чрезмерная реактивность вегетативной нервной системы»). Но представить себе Люшу в этой густонаселенной благовоспитанной квартире с ее густым ароматом не то староанглийского романа, не то венецианского Гранд-канала… Не получалось, как ни старался…
– И еще… – Юрий Данилович озабоченно почесал ногтем гладковыбритую щеку. – Лео, ты ведь помнишь диковинное завещание Николая? Если Люба, оказывается, жива, то это получается… очень пикантно… Не так ли?
– Ах, Джорджи! – поморщился Лев Петрович. – Конечно, я помню. Завещание странное, согласен, но и клан Мурановых тогда повел себя не самым достойным образом, пытаясь опротестовать его через суд… Неприятный казус, что и говорить. Но разве все это важно в сравнении с судьбой почти ребенка, оказавшегося в столь чрезвычайных обстоятельствах!
– Да-да, ты, конечно, прав, – согласно кивнул Юрий Данилович. – Это – в первую голову!
А Аркадий подумал о том, что в «чрезвычайных обстоятельствах» хитровских ночлежек, Грачевки и им подобных мест вырастают, живут и умирают тысячи мальчиков и девочек, судьбой которых, получается, озаботиться совершенно некому. Если не считать полубезумных молодых людей, которые с маузерами и самодельными бомбами обороняли баррикады на Пресне, против пушек и правительственных войск…
Люша с силой отбросила от себя нож, потрясла в воздухе как будто обожженными пальцами. Растерзанная Марыся, скрючившись в углу тупичка, приглушенно повизгивала сквозь сжатые зубы и размеренно, где-то даже успокоительно колотилась головой о мягкое гниловатое дерево перегородки. Кроме этого, в жидкой темноте раздавались еще хлюпающие, негромкие, но отчего-то очень страшные звуки.
Люша отошла шагов на пять по коридорчику, ведущему в подвал, сползла спиной по стене и долго сидела на корточках, свесив руки между колен и глядя перед собой. Наконец все стихло. Девушка встала.
– Обыщи его, – хрипло сказала она невидимой Марысе. – Бумажник за пазухой, цепочка золотая и два перстня – не забудь. Крестик оставь – негоже. Сапоги у него хорошие, новые, деду Корнею бы в самый раз, но опасно, признать могут…
– Не могу я… – придушенно пискнула Марыся.
– Сможешь небось! – пролаяла Люша. – Все возьми и сливайся немедля. Сиди тихо и про меня ни гу-гу… Даже если спрашивать будут – не видала, не слыхала, да Люшка ж вечно пропадает незнамо где, сама тревожусь…
– Люш… Люш, а как же это ты его? А? Как смогла?!
– Меня в усадьбе скотник учил, как скотину резать. Поэтому.
Марыся подавилась не то всхлипом, не то собственной блевотиной.
– Спиридон, Агафья, я там в тупике Ноздрю порешила, – равнодушно сказала Люша, заглядывая за выцветшую занавеску, где ютился с женой одноногий солдат Спиридон – съемщик квартиры.
Двое портняжек, услышав слова девушки, вжались в ворох поношенных тряпок, которые перелицовывали, и сами прикинулись ветошью. Давно спившийся художник на нарах застонал и перевернулся на другой бок. Нищенка Клава, не торопясь смывавшая над кастрюлькой ужасные язвы со своих рук и щек (по утрам художник ей их рисовал, пользуясь коробкой театрального грима), перекрестилась и поспешно стала укладываться под рваную шерстяную шаль, заменявшую ей одеяло. Дед Корней с близнецами еще не вернулись с промысла – как миновали холода, они почти ежедневно ходили к вечерне на паперть трех близлежащих церквей.
– Как это порешила?! – обомлел Спиридон, вскочил с нар и едва не упал, позабыв, что деревянная нога его отстегнута и валяется на полу.
– Ножиком, обыкновенно, – объяснила Люба.
– За что ж ты его? – спросила, возбужденно блестя глазами, Агафья.
– Снасильничать хотел… Надо бы его прибрать, вытащить в переулок, что ли, мне самой никак. Пусть потом полиция разбирается. Да и Гришка Черный наверняка дознаваться станет, у него с Ноздрей планы были… Вам ведь тоже лишний раз светиться в участке ни к чему, я так понимаю?
– Спрашиваешь еще! – Спиридон потряс большой головой. – Ну эдакое же досадливое дело! Всегда знал: что-то в тебе, Люшка, не так… Но чтоб вот так, походя, девчонке живого человека зарезать…
– А как надо было, дядя Спиридон? – тускло спросила Люша. – Надо было дать ему, пьяному, натешиться?
Агафья вдруг схватила мужа за рукав:
– Не отвечай ей, Спиря, нипочем не отвечай! Ты глянь ей в глаз, она же нежить, чего хочешь сейчас сотворить может…
– Гм… Будет, Агафья! – откашлялся немного пришедший в себя Спиридон. Он жил на Хитровке уже лет десять, и его трудно было чем-нибудь вывести из равновесия. А если это все же происходило, то он, как игрушечный ванька-встанька, почти тут же возвращался в исходное положение. – Упокойничка мы приберем, конечно, но… Ты тепереча уходи от нас, Люшка! Насовсем уходи! Забирай манатки и вали! Порешит там тебя Гришка Черный за подельника или пожалеет-помилует – не наше это дело… А я тебя на своей фатере больше видеть решительно не желаю!
– И тебе, дядя Спиридон, того же, – сказала Люша. – Только зря ты разоряешься, я бы и так ушла. Мне с Гришкой объясняться не с руки. Он же не полиция, не так, так эдак дознается… И вот еще что: Атька с Ботькой покудова здесь будут. Если узнаю, что ты их или деда Корнея чем обидел, вернусь – и не жить тебе, дядя Спиридон. Это я, не подумай чего, не пугаю, просто предупредить хочу…
Спиридон, низко склонившись, пристегивал деревяшку. Руки у него дрожали. Розовая лысинка среди желтых редких волос напоминала тусклое солнышко. Агафья комкала концы платка и кусала губы. Ей явно хотелось говорить, скорее даже кричать, но она запрещала себе.
Люша спокойно увязывала в узелок какие-то вещи, сверху положила почти новую, неистрепанную тетрадь.
– Что ж, бывайте… Спиридон, спасибо за приют. Агафья, удачи тебе… Кстати, у Ноздри сапоги знатные, возьми на заметку. На Сухаревке рублей пять взять можно, никак не меньше.
Ушла.
– Совсем испортился мир, – задумчиво сказал Спиридон. – Разве так мы в деревне росли? А эти? Чего ж дальше-то ждать?
– Бога забыли, поэтому все, – поддакнула Агафья. – Бесы так и лезут… Так с покойником-то… Трофима глухонемого надо звать, сам не справишься. Полтину ему после дашь. И про сапоги, Спиря, не забудь…
Глава 5,
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
«
–
–
Прошли мимо дворника с огромной дубиной в руках, спустились на пять ступенек вниз. Дверь открылась из темных сеней. Пахнуло зловонным теплом жилой трущобы.
Журналист, крупный, высокий, белобрысый, держался уверенно, Камарич озирался с неуместно веселым любопытством, Аркадий хмурился, а Лев Петрович морщился болезненно, собирал породистое лицо в сложные гримасы, как будто сострадая кому-то или чему-то неопределенному и то и дело меняющему облик.
На полу длинной, узкой, с нависшими толстенными сводами комнаты вповалку, занимая фактически все пространство, спали около десяти человек обоего пола. Окошко на самом верху, почти под потолком, с глубокой амбразурой и решеткой. В большой каменной нише справа – грязный стол с пустыми бутылками, освещенный жестяной лампой. Из стен торчат какие-то железные штыри (на них висят шапки) и повыше, над столом – толстое кольцо.
– Здесь в прежние времена, говорят, тюрьма была, – со вкусом сообщил журналист. – Вот к этим как раз кольцам узников приковывали. А теперь, видите, своей волей народ собрался. В сем месте, чтоб вам легче понять, проживают, так сказать, бывшие интеллигенты и люди искусства. Э-ге-гей! – вдруг зычно заорал он. – Проснитесь, мертвые, восстаньте из гробов! Мы водки принесли!
Куча лохмотьев на полу немедленно зашевелилась, послышались невнятные и недовольные реплики, ругань.
По знаку журналиста Камарич и Арабажин согласно достали из-за пазухи четыре полуштофа. Лев Петрович, проявивший неожиданную и не обговоренную заранее смекалку, поспешно разворачивал на столе запеченный в бумаге окорок.
С полу театрально вставали вполне инфернального вида фигуры, протирали запухшие глаза, с треском раздирали пальцами спутавшиеся в колтун волосы, бормотали:
– Где водка?
– Воды поперву дайте!
– Ч-черт, пахнет-то как! Божественно!
– Чего там? Журналист опять артистов любоваться привел?
– Водки принесли? Так мне, мне налейте в первую очередь – у меня нутро пуще всех горит!
Спустя полчаса в комнате уже царило оживление. Полуодетая женщина что-то напевала, сидя в углу на груде тряпок и штопая чулок. Старуха с двумя длинными, расположенными на манер щипцов зубами унесла куда-то пустые бутылки и наложила в миску мятых соленых огурцов. Мужчины сгрудились вокруг стола, освободив единственную лавку для гостей.
– Вы, господин, извиняюсь, в каком театре представляете-с? – спросил у Льва Петровича человек, одетый в шелковую жилетку на голое тело. – Лицо у вас очень даже запоминающееся, а чегой-то мне незнакомо. Из провинции изволили прибыть, по ангажементу-с?
– Да-с, да-с, нам желательно бы узнать, где с вашим э-э-э… творчеством ознакомиться можно? – подхватил другой персонаж, надевая пенсне с одним стеклом и одновременно зажевывая водку огурцом.
– Я, видите ли, не артист, а архитектор, – охотно разъяснил возникшее недоразумение Лев Петрович. – Лев Петрович Осоргин, к вашим услугам. А с творчеством моим можно ознакомиться… Ну вот хотя бы Верхние ряды Гостиного двора, реконструкция Ярославского вокзала…
– Э-э-э… архитектор… вон оно как… А чего же тогда к нам… – Босяки недоуменно воззрились на журналиста.
Камарич встал и решительно взял дело в свои руки.
– Дамы и господа! В эту обитель скорбей нас привел исключительный случай. Дальняя юная родственница уважаемого Льва Петровича, считавшаяся погибшей, совершенно неожиданно отыскалась среди хитровских жителей. У девушки изначально не все в порядке с рассудком, и мы понятия не имеем, какая цепь событий привела ее сюда. Но это теперь неважно, так как Лев Петрович готов взять на себя все хлопоты по ее содержанию и излечению от умственного недуга, ежели это окажется возможным. Заботясь исключительно о благе девушки, мы пришли сюда, чтобы просить вас о содействии в счастливом устройстве ее судьбы.
– Всемерно готовы содействовать! Пусть хоть одна живая душа вырвется из сей злокозненной клоаки! – пылко воскликнул человек в жилетке. – А мы, погибая во мраке, будем смотреть ей вслед и радостно махать платком!
– А кто ж она? Не я ли, случаем? – усмехнулась штопавшая чулок женщина. – Ежели чего, так я, пожалуй, согласная…
– Чего делать-то, я не понял. Поймать ее надобно, что ли? – деловито спросил ражий парень. – А куда доставить? И сколько за то отслюните?
– Девушка может быть вам известна как Люша, подружка вора Гриши Черного. Нам нужно всего лишь, чтоб вы устроили встречу Люши и Льва Петровича. В надежном и безопасном месте.
– Понятно! Организуем! Чего ж! – зашумел здоровый рыжебородый детина. – А вы нам за то стол с окороком и контрамарки на сезон…
– Алексей, очнись! – одернул товарища человек в пенсне. – Какие контрамарки? Лев Петрович же объяснил, он архитектор, строил вокзал…
– Тогда – перронный билет в те же сроки!
Камарич весело рассмеялся. Аркадий готов был поставить червонец, что Луке
Спустя три дня спившиеся актеры и литераторы собрали и предоставили неутешительные для компаньонов сведения. Люша Розанова действительно имела место быть, проживала в ночлежном доме Кулакова, но буквально накануне проснувшегося к ней интереса достопочтенного Льва Петровича исчезла в неизвестном направлении. История там вышла какая-то совсем темная. С насилием и наличным мертвым телом какого-то вора в остатке. Можно было бы даже думать, что и девушку уже никто и никогда не увидит (мало ли таких без вести пропавших гниет в подземном туннеле бывшей Неглинки!), но вот дружок ее Гришка Черный, злой донельзя, ищет свою бывшую маруху, чтобы как следует с ней побазарить. Стало быть, полагает ее покуда вполне живой и где-то скрывающейся от его гнева… Хитровские же друзья Люши – трактирная девушка-судомойка, старик нищий и двое малолетних детей – ничего о ее судьбе и местоположении не знают и сами очень волнуются.
Глава 6,
– Банально… Ужас до чего банально и старо как мир. Ты молода, хорошо двигаешься, у тебя есть какой-то голосок и миленькая мордашка… а главное – тебе ужасно хочется чего-то необыкновенного! Плоская равнина во все стороны наводит уныние. Да, это ты сегодня понимаешь, что она разная и полна особой красоты, и… а тогда казалось, что вот это плоское пространство монотонно, как смерть!
Моя смерть, да! О, сегодня я должна чувствовать ее ближе, но на самом деле именно тогда она была рядом – совсем рядом, среди этой жесткой травы и пятнистых коровьих туш, у которых даже рисунок пятен и тот одинаковый! Я терпела, сколько могла, а потом поехала в Уиллокс… это городок, которого нет ни на одной карте, но зато там останавливается поезд – на две минуты, но мне хватило, чтобы познакомиться с проводником пассажирского вагона. Он был хороший парень, Сет Бохенси. Полтора месяца я встречала его на станции – три раза в неделю, по вторникам, четвергам и субботам, – и мы успевали перекинуться парой слов. А потом наступил такой прекрасный день, когда я пришла к поезду с саквояжем, в который уместились все мои вещи, и он увез меня в Нью-Йорк. В Нью-Йорк, да, в тот самый сказочный город – птичий рай! Это у нас пели такую песенку:
Вот и я как-то спела ее на вечеринке. Просто так, от хорошего настроения. Да, у меня в Нью-Йорке все очень мило складывалось: магазину дамского белья требовалась как раз такая продавщица, как я. Их не смутил даже мой западный акцент. А потом пришел один художник и нарисовал просто потрясающий мой портрет! Ну, на самом деле это была реклама корсетов, но позировала-то я. И этот портрет увидел великий человек – Эйб Ренски…
Да-да, я знаю, что, по общему мнению, существует только один великий Эйб! Ну этот, который на долларовой бумажке. А здесь, в России, и вовсе ни одного не знают! Так вот, Эйб Ренски – настоящий гений, чистой воды!
Кто он такой? Ах, правда, я же не сказала. Он антрепренер, и без него половина бродвейских театров не прожила бы и недели! От него-то я и узнала, что мое место вовсе не за прилавком модного магазина!
Какое было время, ах, какое время! У меня до сих пор колотится сердце, стоит только вспомнить! Я ведь даже не мечтала об этом. Да, сцена – это что-то такое, совсем не про меня. Мы, понимаешь ли, в фермерской семье были немножко не так воспитаны…
О, именно что немножко. Иначе разве стала бы я позировать для рекламы корсетов?
Но вот как это было. Мне девятнадцать лет, и меня берут на роль в «Птицу мечты». Не очень большая роль, но надо было учить целую прорву текста. И ноты! Черт, я-то ведь совсем не знала этих нот, ну просто ни одной!
Другой бы что сделал? Выгнал необразованную девицу и поискал другую… Но мистер Ренски, кажется, решил, что такой, как я, больше не найдет. И он оплатил мои занятия! Меня учили множеству полезных вещей! Петь, танцевать, ходить, владеть речью, держать ложку и вилку… короче говоря, буквально всему. Свободного времени – просто ни секунды… Сету надо было набраться терпения и подождать, но он не захотел… Чего подождать? Ну, мы ведь собирались пожениться, разве я не сказала?
У него даже не хватило смелости прийти и объясниться, он прислал записку. С какой-то ерундой, я и не подумала, что это он всерьез. А потом была премьера… он не пришел… И подумаешь! Это был великий день! Величайший! Успех, понимаешь? Просто – успех! Ах, ну какой там Сет, я и вспомнила-то о нем только следующим вечером!
Нет, я не вышла замуж. Вообще. Да и мне было некогда! Я работала с Эйбом Ренски. Или на Эйба Ренски, так вернее. А как иначе, он же должен был вернуть то, что в меня вложил! О да, вернул, вернул… и с большими процентами. Какое золотое время было! Я выходила на сцену четыре раза в неделю, вернее, шесть, потому что в субботу и воскресенье было по два спектакля. Эйб каждый раз закатывал скандал! Ну, в субботу – им же нельзя по субботам работать, евреям, а ему приходилось, никуда не денешься, но хорошенько поскандалить по этому поводу – святое дело!
Ах, видела бы ты его, когда он орал и расшвыривал по гримерке мои парики и костюмы! Страшный, как… ну как этот, которого пожевал кит… в Библии, помнишь? Да он всегда такой был, даже когда не орал. Смуглый, как креол, маленькое личико в морщинах и черные круги под глазами. Нет, не болезнь… от природы так. Хористки его ужасно боялись. А я обожала. Как же я его обожала…
В общем, шли золотые годы, и я имела успех… А ты знаешь, что такое успех на Бродвее? Что такое публика на Бродвее? Ради нее можно сутками репетировать, сутками заниматься у станка, сутками петь – и не сорвать голоса, и подскакивать от радости, как мышь в шампанском! Нет, этого не расскажешь. Когда тебя любят…
Меня любили, очень любили! Был один немец… Рыжий немец, представляешь? Он был танцор. Латинские танцы… сногсшибательно! Такой высокий, бесподобно гибкий и наглый. Он двигался, как змея, – знаешь, когда она
Ничего, Эйб Ренски быстренько вправил мне мозги. Мы ужинали в одном итальянском ресторанчике… нашем любимом… там чудесно готовили пасту с креветками – может, и теперь еще готовят, этот Тонино, он же моложе меня… Так вот, мы ужинали, и он показал мне билеты. Да не Тонино, конечно, – Эйб! Билеты на пароход. «Европа, – сказал он. – Я везу в Европу „Ковбоя Джейн“ и „Каблучок“. Джейн будешь играть ты».
Думаешь, я сразу согласилась? Как бы не так! Я металась в остервенении! Как эта ослица… или осел… ну тот, что не мог выбрать из двух вязанок сена, какая вкуснее! Всю ночь металась и еще половину дня! Я же любила рыжего немца, правда любила. Если бы можно было взять в Европу и его…
Но, понимаешь, о такой роли, как ковбой Джейн, я до тех пор только мечтала. Все-таки то, что у меня было, это… как тебе сказать… это были не самые высокие вершины. А с этой ролью я бы стала настоящей звездой.
И могла бы приехать домой… к нам в Небраску, и брат бы посмотрел на меня не исподлобья – мол, зачем явилась позорить! – с гордостью бы посмотрел.
Хотя, может, и нет. Да что говорить. Такая роль – чудо и единственная удача сама по себе.
«Мы едем в Париж», – сказал Эйб. Они думают, что их «Мулен Руж» – лучший в мире. Пусть посмотрят на настоящее бродвейское искусство и умрут от зависти.
И мы отправились в Европу. Он пришел проводить меня… Да, мой рыжий немец – он пришел, и я сказала, что вернусь и у нас все будет. Он сказал: нет, ничего у нас не будет. А ведь я ни словом не обмолвилась ему про Эйба. Просто он всегда читал мои мысли… А с Эйбом… понимаешь, с Эйбом у нас все равно ничего не могло быть. Он никогда… хотя иногда мне казалось, что… Нет-нет, только казалось.
И вот мы добрались до Парижа, и был назначен день премьеры, и накануне мы катались по Сене на таком смешном маленьком суденышке и ходили смотреть на этот знаменитый собор… ну, в котором горбун полюбил цыганку, и Эйб рассказывал мне, что сделает спектакль на этот сюжет, и я буду играть цыганку, и меня повесят в конце! И вот так взял меня пальцами за горло… и мы пошли есть мороженое – а наутро горло у меня распухло так, будто я и в самом деле побывала в петле! И лучше б меня и правда повесили, прямо там, в этом соборе с химерами!
Я не играла премьеру. Стефани Дин играла. И потом… через восемь дней я все-таки вышла в роли Джейн, но парижская публика, она оказалась совсем как наша. Понимаешь, она уже привыкла к Стефани и полюбила ее, она не хотела видеть в этой роли никого другого. Ну и если совсем честно, мой голос… я, наверное, поторопилась тогда выйти на сцену, и не надо было столько репетировать с больным горлом.
Ну, если я тебе скажу, что раньше у меня был совсем не такой голос, ты поверишь?
Но тогда мне казалось, что это ужасно несправедливо. И виноваты, конечно, были все вокруг. А в первую очередь Эйб. Ох, какой скандал я ему устроила! Я сказала, что все это он нарочно. Это мороженое и ветер на реке. Что он и не собирался давать мне роль! А Стефани подтвердила, что так и есть.
Нет, конечно, на самом деле было не так. Он, может, и сволочь, но все-таки не такая. И потом, он же тратил деньги… ну хотя бы на билет! Он бы ни за что не стал этого делать, если бы собирался…
Но мне было нужно, чтобы он сам это подтвердил. А он ничего не сказал. Совсем ничего, представляешь? Я орала, а он молчал. Это Эйб-то, которому только дай повод поскандалить! Я только у вас в России встречала людей, которые умеют ругаться не хуже Эйба Ренски, – только у вас, и больше нигде!
Может, как раз поэтому я и не уезжаю из России?
Хотя… куда бы я теперь поехала из России, интересно?
В общем, когда подошли к концу наши гастроли, мы были уже почти врагами. Почти. Я все-таки оставила мостик… тоненькую ниточку, по которой могла бы вернуться, если бы увидела там, на его стороне, хоть чуть-чуть приоткрытую дверь.
Но там не было ни щелочки. Или мне казалось, что не было? Может, я плохо смотрела? Я не знаю… До сих пор не знаю, представляешь?
А тут появился этот русский.
То есть на самом деле он был тоже еврей, только из России. Прилип ко мне, как… ну, ты же знаешь эту вашу пословицу…
А у нас на Бродвее был девиз: «Show must go on!» – по-русски это будет: «Представление должно продолжаться!» В смысле продолжаться любой ценой. Ты понимаешь?
Ну дальше, пожалуй, и рассказывать нечего.
Что? Был ли у меня в России успех? Ну конечно. Очень большой успех… в очень-очень маленьких городах… примерно как наш Уиллокс. Жалко, там я так и не спела на сцене. Зато теперь пою в вашей древней столице. Она такая забавная. Эти тяжелые сонные своды… Мне ужасно нравится, когда в них вибрирует эхо. И когда ваша публика загорается, и кричит, и кидает на сцену разные вещи. Нет, на нашу она все-таки не похожа. Но немножко похожа на Эйба Ренски.
Разве это не успех?
Глэдис рассказывала, Люша молчала. Американка была проницательна, но не знала, как подойти, спросить. Эта девочка… она узнавала в ней древнюю цыганскую отчужденность. Судьбу особого народа. Это было и в ее старинной подружке, Ляле Розановой, которая вдруг, оставаясь рядом, уходила куда-то далеко-далеко, по вечной цыганской дороге, в страну озаренных кострами ночей и длинных и страстных песен… Но в дочери было и еще что-то…
– Тетя Глэдис, ты рассказывай, рассказывай, я слушаю.
– Да вроде все уж про себя и рассказала.
– Тогда про мою маму расскажи. Она замуж за отца выходила? Ты знаешь?
– Была ли свадьба? Была. Знаю, конечно. Как не знать? Я же сама сватьей к цыганам ходила. Из ваших, с отцовой стороны родственников, – кто ж в табор пойдет? Он меня как Лялину подругу просил. Все подкупить пытался, башмаки дарил… Люблю я удобные башмаки с пряжками из камушков, признаю – слабость моя…
Все как положено было: дрэвце – это на их языке, а по-русски просто ветка березовая – с собой несли, в лентах цветных и все пятирублевиками увешанное. И пирог свадебный, отцова кухарка пекла. Цыгане, они отчего-то бумажным деньгам не верят, монеты любят. Сорочье племя – чего и говорить. Выкуп после тоже десятирублевиками серебряными отец твой давал – тридцать штук, вынь да положь. Да ему ничего не жаль было, Ляльку только и видал одну, а более – ничего. Родители у Ляли далеко кочевали. Баро – старший их, из хора – согласие дал, потом сняли полотенце с пирога, я изловчилась, успела первая отломить. А толку, скажи? Это у них, у цыган, примета такая: кто первый от свадебного пирога кусок отломит, тот удачно своих детей женит или замуж выдаст. Кого мне женить? Тебя вот если только устроить, Крошка Люша…
Столы накрыли в Грузинах, там из всех хоров цыгане собрались, человек сто, не меньше. Молодые вместе сидели, а прочие – мужчины и женщины поврозь, за разными столами. Так у них принято. Кольца обручальные у них не обязательно, но отец твой настоял – обменялись. Баро клятву их принял, потом капнул из глиняной кружки на них вином, допил остальное и вверх подбросил. По их приметам – чем больше осколков, тем дольше и счастливее семейная жизнь. У твоих родителей кружка случайно на ковер упала и раскололась всего-то пополам… Цыгане решили: не к добру…
Потом уже мы, сваты, поднесли им хлеб-соль, и я по-цыгански присказку выучила и оттарабанила, как та же сорока. До сих пор помню: «Те на вурцын туме ек аврэхке сар чи вурцинпе о лон тай о манро. Сар нащтин ле мануш те скэпин катар о манро, кадя чи нащтин туме те скэпин екх аврэстар». По-людски это означает: «Чтобы вы не стали противными друг другу, как не становятся противными один другому соль и хлеб. Как не могут люди оторваться от хлеба, так чтобы вы не могли оторваться друг от друга». Молодые отломили по кусочку хлеба, съели с солью.
Потом их отвели в отдельную комнату, чтоб муж мог удостовериться в девственности невесты. У цыган, чтоб ты про них ни слышала, с этим очень строго поставлено, русским артисткам не чета. И тогда, и теперь тоже. Если родители далеко, за девушку руководитель хора отвечает… Хотя… тоже дикость, конечно, – рубаху потом гостям на подносе подают, украшенную красными цветами.
– Да ладно тебе, тетя Глэдис, – возразила Люша. – Дикость… Ты христианка? Так христиане вообще своего бога едят и кровь его пьют. Это как?.. А венчались они?
– Иконой какой-то баро их благословил, это было, кольцами, я уже сказала, менялись. А венчания православного – нет, не было точно. Для цыган это не обязательно. Они свой обряд почитают. Но Николай Ляле, кажется, обещал, что потом, в деревне уже, повенчаются. Обманул?
– Обманул, – кивнула Люша.
– Ты, стало быть, по вашим законам незаконнорожденная?
– Стало быть, так. Впрочем, меня он, кажется, по бумагам признал.
– И то хлеб, как у вас говорится, хотя и без толку по твоей жизни, – вздохнула Глэдис и заметила, остро блеснув глазами: – Что-то ты, Крошка Люша, сегодня еще бледнее обычного. Может, голодная? Или заболела? Или случилось чего?
– Случилось, – кивнула Люша. – Мне нынче возвращаться на Хитровку никак нельзя…
– С дружком своим воровским, что ли, поругалась? – Глэдис понимающе покивала усыпанной папильотками головой. – Так ночуй сегодня у меня. Завтра помиритесь.
– Нет. Я человека убила.
– Ты?! Как это вышло?! Кто ж он был такой?!
– Ноздря его звали. Обычный фартовый, приезжий из Житомира, моего Гришки подельник. Пока трезвый, и не злой даже. А тут напился да на «мельнице» проигрался еще. Хотел мою подружку Марыську снасильничать, она ему не давалась, он стал ее избивать, она кричать… у нее тетку-то родную так и убили, никто не вступился… Ну я и… когда я мальчишкой одета, ножик-то завсегда со мной…
– Что ж… Ты смелая девочка, Крошка Люша! – сказала Глэдис. – Как же теперь думаешь?
– Теперь меня и полиция, и фартовые будут искать. Надо мне чего-то иное придумывать. Может, мне к цыганам податься? Кровь все-таки… Ты, тетя Глэдис, сможешь ли узнать, где теперь табор, из которого мою мать в хор взяли, кочует?
Глэдис надолго задумалась.
– Такое дело сразу не делается, Крошка Люша. Тут надо, как у вас говорят, хорошенько обмозговать. Узнать от цыган можно, наверное. Есть еще такие, которые Лялю Розанову помнят… Но… танцуешь ты, Крошка Люша, интересно весьма… А петь можешь?
– Могу, – кивнула Люша. – Как Ляля Розанова, это вряд ли, конечно. Меня ж не учил никто. Но могу. Степка говорил, что я те же песни пою куда лучше, чем артистки на ярмарке.
– Надо думать, – повторила Глэдис Макдауэлл. – Что сказать цыганам, да как подать, да как время выбрать. Пока два-три дня поживешь тихо у меня, заодно и у вас на Хитровке все поуляжется… А там поглядим…
– Спасибо тебе, тетя Глэдис!
– Да на здоровье, как у вас говорят, лишь бы на пользу пошло! – откликнулась Глэдис и добавила задумчиво: – А вдруг да и не соврали мне тогда цыганские-то приметы…
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 7,
Глэдис Макдауэлл пыхала жаром, как большая, хорошо вытопленная русская печь. И так же, как с печи мел, с нее сыпалась пудра. Карминовые губы изрыгали вперемешку английские, русские и шотландские проклятия. Напротив Глэдис импозантный, с седыми висками хоревод Яша Арбузов горячился не менее. Размахивал руками, притоптывал мягким сапогом, мешал русские слова с цыганскими.
Родившаяся в Америке шотландка Глэдис и цыган Яша, родившийся в кочевом таборе русска рома, позабыв о первоначальной теме разговора, уже полчаса с пеной на устах спорили о том, где больше свободы – в Российской империи или Северо-Американских штатах.
Дело происходило на рассвете в Малых Грузинах, где в деревянном серо-голубом доме с резным крыльцом размещался трактир «Молдавия». Сюда на тройках и лихачах съезжались к утру отдохнуть цыгане из московских хоров вместе со своими особо стойкими поклонниками. Здесь же, на Малой и Большой Грузинской, цыганские артисты и жили – в небольших выкупленных ими домиках. Надо сказать, что в Москве наряду с хоровыми цыганами селились и другие русска рома – торговцы лошадьми. Но они по понятным причинам обосновались вблизи конного рынка. Имелось и несколько семей кэлдэраров, прибывших из Австро-Венгрии. С ними хоровые цыгане и вовсе никаких отношений не поддерживали.
Люша Розанова сидела у стены на корточках и с любопытством слушала перепалку старших. Одета девушка была, против своих собственных обыкновений, весьма ярко – в широкую цветастую юбку, розовую кофту с воланом, шаль с золотистыми кистями. На волосах – повязанный по-цыгански платок, в маленьких ушах длинные, почти до плеч, серьги из каскада розовых переливающихся стекляшек. Костюма для себя Люша не изобретала. Это простодушная Глэдис попыталась замаскировать девушку под цыганку, полагая, что пестро одетую ее скорее признают в хоре за свою. Так охотники, пытаясь спасти оставшегося сиротой ценного щенка, иногда подкладывают его только что окотившейся кошке. А чтобы она вернее приняла его, вываливают новорожденного в кошачьей подстилке или вымоченном кошкой песке. Надо сказать, что европейски одетого и учившегося на средства хора в консерватории Яшу этот наивный маскарад немало позабавил.
Начали с малого и вроде бы по делу. Миссис Макдауэлл ахала и охала: ужас, ужас, бедная Ляля, бедная Люша! Яша утверждал, что Глэдис зря упирает на исключительность представленного ею случая. Помещику жениться на цыганке – обычное дело. И не только! Князья, графы, даже принцы – все цыганской красоте и талантам подвластно. Доказать? Да докажу! Только тебе, Глэдис, этого не понять и не поверить, потому что у вас в Америке такого быть не может! Почему это не может? У нас страна свободных людей, демократия! А рабство черных людей – негров? Его отменили тогда же, когда у вас крепостное право! Крепостное право не рабство, цыгане еще в шестнадцатом веке по Руси свободно кочевали. А самый известный российский поэт Пушкин – внук чернокожего. И цыганами сроду никто не гнушался! Ольга Шишкина, красавица и певица хора Гроховского из ресторана «Самарканд», стала гражданской женой принца Ольденбургского. Ее двоюродная сестра вышла замуж за морского министра. Гражданской женой поэта Афанасия Фета была цыганка. Мария Михайловна Шишкина стала женой графа Сергея Николаевича Толстого. Лиза Морозова стала женой князя Витгенштейна. А у вас? Глэдис попробовала представить себе южного плантатора, женившегося на чернокожей исполнительнице джубилиз, и несколько поувяла… Потом вспомнила про Войну за независимость, Гражданскую войну, принесшую гибель позорному рабству, и попеняла Яше, что Московское восстание потерпело поражение и наступила реакция. Яша, всю жизнь кормящийся от купцов и аристократов, но в консерватории (уже в зрелых годах) распевавший Марсельезу и «Вы жертвою пали» вместе со студентами, заявил, что народ еще себя покажет…
Тут оба одновременно взглянули на сидящую на корточках Люшу.
– Тьфу ты, черт! – с досадой сплюнул Яша.
– What the dickens![1] – согласилась Глэдис. – В вашей безумной стране… не удивлюсь, если даже моя кошка начнет произносить революционные речи!
– Никто тебя сюда не звал! – огрызнулся Яша. – Могла оставаться со своими американскими кошками…
– Наши кошки ловят мышей! – отрезала Глэдис. – А у вас охотнорядские купцы приносят из амбаров своих котов, взвешивают их и устраивают соревнование – чей кот толще! Несчастные животные почти не могут передвигаться!
Люша засмеялась от удовольствия. Ей нравилось, как смело Глэдис говорила с Яшей. В усадьбе слуги утверждали, что цыганские бароны всесильны и никто им перечить не может. Особенно женщина. Хоревод Яша Арбузов точно был барон. А Глэдис ему перечила, да еще как!
– Я бы сама стала ее учить…
– Ты научишь…
– Когда ты еще бегал голопузым цыганенком, я уже выступала на Бродвее!
– Окстись, Глэдис, мы ровесники!
– О чем говорить! Сразу видать: она ваша – дикая, цыганская кровь.
– Ага, с такими глазами…
– А что глаза? Ты погляди, Яша, как она танцует. Ты такого вообще никогда не видел.
– А петь может? У Ляли был редкостный голос…
– Может и петь. Не как Ляля, конечно, но если учить…
– Ладно, Глэдис, мы посмотрим и послушаем девочку. Но я тебе ничего не обещаю. Кроме одного: если она окажется непригодной для хора, мы можем отправить ее в табор Лялиных родителей. Они сейчас кочуют где-то в Пензенской губернии. Там девочка выйдет замуж, будет жить нормальной цыганской жизнью…
– Щазз! Я лучше из нее акробатку сделаю!
Люша смеялась. Яша с сомнением слушал ее странный смех. Он хорошо помнил певицу Лялю Розанову. Эта девочка… Да, она, вне всякого сомнения, похожа на мать… Но все же что-то в ней есть бесконечно чужое и, пожалуй… опасное. Хоревод испытывал противоречивые чувства. Ему почти хотелось, чтобы девочка оказалась бездарной, и одновременно цепляло за душу какое-то тянущее любопытство. Крещенный в православие, Яша решил назавтра сходить в любимую им церковь Илии Пророка, что под Сосенками на Воронцовом поле, помолиться и поставить свечку.
Аркадий вышел из дома своей старшей сестры Марины. Оглянулся. Старый дом радовал глаз – деревянный, теплый, розовый, с белой колоннадой по фасаду. Потом шел вдоль Поварской улицы, тупо смотрел на пробивающуюся между камнями свежую зеленую травку и пытался осознать или хотя бы почувствовать – весна. Слегка шатало от обилия съеденного и выпитого (Марина была типично московской хлебосолкой и к тому же отчего-то полагала коренастого и весьма упитанного младшего брата вечно недоедающим). Диссонансом и мутью кружился в голове безрезультатный политический спор с Марининым мужем. Октябрист, редактор и почти владелец «Голоса Москвы», баллотировался в Первую Государственную думу. Не был избран, теперь обвиняет Думу в левизне, а всех остальных, включая государя, – в недостаточном закручивании гаек. Пугает чем-то неопределенным, что надо понять так: избрали бы его, Владимира Петровича Коновалова, – все в империи было бы в абсолютном порядке. Марина, наоборот, мирно успокоена – в России наконец есть Конституция и Дума, беспорядки кончились, торгуют магазины, ходят поезда, работают фабрики и университет – что еще надо? Если бы знала, что братик – член РСДРП и принимал в декабрьском восстании самое непосредственное участие, небось аппетит бы потеряла со страху.
Пытался определиться сам с собой, честно сформулировать свои теперешние взгляды на происходящее в России. Как всегда, ничего не выходило. Очередной раз позавидовал Луке Камаричу, который к политической и прочей жизни относился, по видимости, легко.
Недавно побывал-таки у него в гостях. С изумлением невероятным обнаружил, что в квартире, которую Лука снимает на паях с приятелем, конспиративно собирается чуть ли не московский комитет левых эсеров. Причем обстановка в их кругах, несмотря на поражение революции, самая деловая. Обсуждали своевременную доставку прокламаций, стачку на заводе типографских машин, арест партийного студента-агитатора и деяния, потребные для смягчения его участи, редактуру передовой статьи в газету «Рассвет», ответ на письмо какого-то подмосковного крестьянского братства. За всем этим угадывались (на более глубоком уровне конспирации) дела более серьезные и даже кровавые. Нешуточно поразило Аркадия совпавшее с его визитом и явно незапланированное явление на пороге эсеровской квартиры какого-то бледного ярославского паренька в косоворотке: «Не спрашивайте, товарищи, как я адрес узнал. Но сил больше нету гнет терпеть, возьмите меня в террор. Убью и умру за революцию со счастьем и песней. Я уже делом проверен, казака у нас на фабрике порешил, обратного хода мне все равно нет…» Мысль, что именно Камаричу и его сподвижникам (а не Адаму Кауфману и психиатрам!) придется что-то решать с этим человеком, вызвала у Аркадия внутреннюю дрожь.
Если социализм не в теории (здесь Аркадий искренне приветствовал и разделял каждую запятую), а на практике – это всегда вот так, как он видел на Пресне и вот в таких юношах (или еще хуже?), то, может быть, права Марина и не надо никакой революции? Просвещение, благотворительность, постепенное развитие демократических институтов…
Тут же отчего-то вспомнил маленькую ножку хитровской Люши с нарывом на пальце, ее же – в своей кровати в обнимку с куклой и, отгоняя неуместные воспоминания, как ходил недавно по фабричным квартирам на предмет дезинфекции и предотвращения эпидемий кишечных заболеваний вместе со счетчиком статистического бюро. Картины открывались ужасающие. На влажных стенах круглый год растет мох и даже грибы. При входе в комнату кажется, что попал в отхожее место, до того сильно зловоние. Потолок покрыт плесенью, темно, просачиваются нечистоты из помойной ямы, вместо кроватей – три доски на деревянных козлах. В каморке на три койки живут тринадцать человек, все дети, естественно, больны… Стоимость койки три-четыре рубля в месяц. Ежемесячная зарплата рабочего в текстильном (ведущем для Москвы) производстве пятнадцать – двадцать рублей. Это не считая штрафов. Статистик сказал, что таких коечно-каморочных фабричных квартир только по Москве шестнадцать тысяч сто сорок. А по России? Сколько придется ждать плодов просвещения и благотворительности? Сколько детей и поколений до того умрут или будут влачить безрадостное, больное, хуже звериного существование?
Нет, пожалуй, революция все же нужна. Свежий ветер быстрых общественных преобразований, осуществленных пролетариатом под руководством бескорыстных образованных людей, просто сметет все эти трущобы с лица земли, и на их месте освобожденный от гнета народ воздвигнет…
– Дохтур! Дохтур! Постой!
Аркадий огляделся. Улица казалась пустынна, только стучали по брусчатой мостовой колеса бочки водовоза. Парень-водовоз подставлял плоское лицо солнышку, бессмысленно улыбался весне и напевал вечную цеховую песенку:
Не он же звал?
В этот момент с задка бочки соскочил мальчишка-оголец и, хлюпая разваливающимися на ходу ботинками, подбежал к Аркадию.
– Я Алешка, помнишь, ты мне еще мазь от парши давал?
– Гм, допустим, помню… И что ж теперь?
– Мы знаем, что ты все еще Люшку ищешь. И пожилой господин с тобой… Он Люшке кто?
– Родственник ее умершего отца.
– Побожись сейчас!
– Уволь… Рассуди сам: мне нет никакого смысла тебе врать. Родственник, правда дальний. Но он добрый человек и готов принять участие в судьбе Люши. Ты знаешь, где она сейчас? Что с ней случилось?
– В «Каторге» говорят, Люшка Ноздрю порешила. Но это еще не наверняка. Гришка Черный ищет ее, она ныкается покуда. Если я тебе скажу, ты Гришкиных и Ноздри дружков не наведешь?
– Алеша! – Аркадий развел руки. – Ну как ты себе это представляешь?! Подумай: что может быть общего у меня или архитектора Льва Петровича с Гришкой Черным?
– Нынче у кого чего с кем общее – не разберешь, – ковырнул широкую ноздрю Алешка. – У нас в деревне все понятно было – где баре, где мужики, где, предположим, Ефим-кузнец. А в городе перепуталось все. Вон ведь тот, к примеру, с кем ты прежде приходил, – с полицией вась-вась, это как?
– Прежде приходил? – нахмурился Аркадий. – Лука Камарич? В дружбе с полицией? Э-э, нет, вот уж этого-то, друг Алешка, поверь мне, никак быть не может. Скорее наоборот… Да не об том речь! – оборвал он себя. – Что же Люша?
– Не знаю, можно тебе доверить или нет… – задумался Алешка. – Сам-то ты вроде человек добрый, а вот вокруг… Провести-то тебя любой смогет… – (Аркадий не удержался от улыбки: подобная аттестация его личности от тринадцатилетнего неграмотного огольца показалась ему крайне забавной.) – Да ладно. Ищите Люшку у цыган. Если судьба – отыщете…
Убежал прочь, хлябая ботинками. Аркадий остался стоять и думал о только что услышанном, пытаясь уложить в голове. Невысокая, хрупкая на вид пятнадцатилетняя девочка убила взрослого мужчину. Каким образом и почему? Люша у цыган. Как это получилось? Цыгане – весьма закрытое сообщество. Люшина мать была цыганкой, это важно. Допустим. Но как Люше удалось убедить цыган в своем родстве с Лялей? У нее нет никаких документов, да и внешне она не так уж похожа на это смуглое племя… И у каких именно цыган ее следует искать?
– Жалко, что мыши безумными не бывают… – задумчиво сказал Адам. – Или бывают, но мы просто понять не можем…
– Как хочешь, но меня это даже радует, – ворчливо откликнулся Аркадий.
– Отчего же? – удивился Адам.
– Да вся Россия прямо на глазах с ума сходит, не хватало еще только сумасшедших мышей в подполе. А тебе зачем?
– Тогда их можно было бы использовать как экспериментальный объект. Изучать душевные болезни. Искать пути излечения…
Аркадий вспомнил новейшие веяния европейской психиатрии, известные ему из обзорных статей, и не без удовольствия представил себе, как Адам ведет душеспасительную аналитическую беседу с безумной мышью, распростертой на лабораторном столе.
– Адам, мы с тобой едем к «Яру», к цыганам. Мне нужно.
– Договорились. Но не раньше, чем я закончу парафиновую проводку препаратов. Сейчас они в ксилоле. И еще неплохо бы переодеться, у меня под халатом нечто весьма непрезентабельное. Сколько потребуется денег? Или ты угощаешь?
– Все оплатит Юрий Данилович! – поддел Аркадий. Хотелось вывести Адама из равновесия.
– Профессор едет с нами к цыганам? – невозмутимо уточнил Адам.
– Нет, к «Яру» едем только мы с тобой.
– Отлично. Так я успею переодеться?
Глава 8,
Еще когда проходили в кабинет вдоль большого зала, Аркадию показалось, что за двумя сдвинутыми столиками видны смутно знакомые лица пифагорейцев. Решил: «Мерещится, вся эта декадентская братия один на другого похожи, а здесь им самое место» – и малодушно отвернулся – на всякий случай.
Буфетчик с некоторым недоумением выслушал поступивший от двух молодых разночинцев заказ: еды попроще, подешевле и посытнее, шампанского и икры не надо, и цыганку-певицу в кабинет, причем обязательно не молоденькую, а чтобы по возможности в годах… Но недоумение, естественно, тут же было скрыто: «Как изволите-с! Все будет исполнено в лучшем виде! Однако… что же господа изволят пить-с?»
– Кисель, – мрачно сказал Аркадий.
– Принесите, пожалуйста, к окороку красного вина, – поправил Адам.
– Ну разумеется… Есть рейнвейн тысяча восемьсот девяносто пятого года – желаете испробовать-с?
– Полагаемся на ваши рекомендации, любезнейший. Вы в эдаком месте да при таком опыте, должно быть, знаток не чета нам, – польстил Кауфман.
– В лучшем виде, господа, в лучшем виде! – улыбнувшись краем губ, солидно уверил буфетчик. – Не извольте беспокоиться. Афанасий Портков свое дело знает. Останетесь довольны-с.
– Благодарю вас. Ждем с нетерпением и обильным выделением желудочных соков.
– Господа – медикусы?
– О, как вы проницательны…
– Трактир – лучшая школа по изучению человеков…
– Будто по мундирам не видно, – пробормотал Аркадий себе под нос и добавил вслух, когда буфетчик уже ушел: – А ты льстец, оказывается.
– Если дело не касается науки и прочих точно измеряемых материй, то да, – спокойно согласился Адам. – Там, где еврей не сможет победить силой, он всегда должен уметь польстить гоям и соблюсти свою выгоду – так меня бабушка учила, когда мне было пять лет. Меня дразнили «мерзким жиденышем» и били во дворе все кому не лень.
– За что же били? – поинтересовался Аркадий. Шовинизм был чужд и непонятен ему во всех его проявлениях. Адам Кауфман разделял взгляды друга по этому поводу.
– К пяти годам я уже умел читать и писать на двух языках и еще пытался этим гордиться.
– Сочувствую.
– Не утруждайся. Наш московский дворик был для меня чудесной школой жизни. Я вынес из него никак не меньше, чем из приготовительной школы, и навсегда останусь ему благодарен… А что за странное пристрастие к киселю? Ты втайне от меня вступил в общество трезвости?
– Неприятные ассоциации, – неопределенно буркнул Аркадий.
Адам, по своему обыкновению, не настаивал на объяснениях. И с аппетитом поглощал вскоре появившийся и действительно великолепный, сочный, нарезанный тончайшими лепестками окорок.
– Присядь, милая. – Аркадий указал на обтянутый зеленым бархатом диван и приветливо улыбнулся черноволосой, смуглой, с крупными и, в общем-то, некрасивыми чертами женщине. Хорош, пожалуй, был только ее рот – четко очерченный, выразительный, сильный, с вишневыми полными губами.
Женщин было две – вторая совсем молоденькая, почти девочка, явно у старшей в ученицах. Аркадия ее появление не удивило. Аккуратно допрошенный по теме Камарич разъяснил ему, что цыганки всегда отправляются в кабинеты к гостям по двое. Молоденькую сопровождает мать или сестра, немолодую певицу – ученица, набирающаяся опыта в обращении с клиентами. Делается это в том числе и из соображений безопасности – мало ли что придет в голову подвыпившим гостям! А цыганские девушки блюдут себя строго – замуж выходят непременно девственницами и мужьям обычно не изменяют. За честь же отпущенной из табора в хор артистки отвечает руководитель хора – хоревод.
– Какую ж вам песню спеть, господа молодые, хорошие? – спросила цыганка. Голос у нее был приятный – низкий, чуть хрипловатый. – Хотите ли для начала «Не покидай меня в тревоге»?
– Песню – это обязательно, – твердо сказал Аркадий. – Но давай сначала поговорим. У нас к вам дело есть…
– Какое же у господ в ресторане может быть дело до цыган, песен не касающееся? – искренне удивилась женщина.
Серьезные, трезвые молодые люди не вызывали у нее никаких опасений и не походили на что-то вынюхивающих агентов охранки. А их странное пожелание при заказе (не утаенное от цыган буфетчиком) вызывало у женщины понятное любопытство.
– Вы ведь все промеж собой так или иначе знакомы, – предположил Аркадий. – А нам надобно одну девушку отыскать, которая, быть может, к хоровым цыганам прибилась.
– Девушка-гадже[2] к нам прибиться никак не может, – твердо сказала цыганка. – В другом месте ищи.
– Она полукровка, – объяснил Аркадий. – Мать – цыганка, отец – русский, умер три года назад. Мать ее когда-то сама в хоре пела.
Цыганка помолчала, задумчиво перебирая кисти шали. Адам глядел на нее так, как будто собирался достать стетоскоп и лопаточку для языка и приступить к осмотру.
– Как мать звали, знаешь?
– Знаю. Ляля или Лилия Розанова.
– Так это же, выходит, Люша – ее дочь! – воскликнула от двери младшая цыганочка. – Люша Розанова, та, которую американка в стрельнинский хор привела. Я-то сама ее не видала. Но Якова младшая невестка у колонки рассказывала: она молчит все время, и, пока танцевать не начнет, так и не скажешь, что из ромал, и…
Старшая цыганка обожгла разболтавшуюся младшую таким свирепым взглядом, что даже Аркадию с Адамом стало не по себе. Цыганочка присела от испуга, прикусила пухлую губку, и аж слезы выступили на глазах.
– Спасибо, вот спасибо тебе, милая! – опомнился Аркадий и радостно протянул цыганской девочке красивый, с бирюзой, браслет.
(Сестра выбирала в магазине, воодушевленно предполагая, что у буки-братца наконец-то завелся сердечный интерес. А всезнающий Камарич объяснил, что полученные от клиентов в качестве чаевых деньги цыганские артисты, все без исключения, вносят в общую кассу хора, а вот украшения иногда удается утаить или «выцыганить» в личное пользование.)
– А зачем же тебе, барин, молодая цыганочка? – сухо и подозрительно спросила старшая цыганка. – Полюбил, что ли, а она сбежала? А отыщешь – под венец позовешь ли?
– Да здесь совсем не в этом дело, – заторопился объяснить Аркадий. Не в последнюю очередь ему хотелось оберечь от гнева старших непосредственно отреагировавшую на его просьбу девочку. Но и смехотворное предположение цыганки о его влюбленности и грядущей женитьбе на Люше отчего-то смутило нешуточно. – Люша Розанова на самом деле Любовь Николаевна Осоргина, и ее разыскивает пожилой родственник ее отца. Он хочет взять ее в семью, дать ей образование. К тому же в будущем, достигнув совершеннолетия, она станет наследницей довольно значительных средств. Но до недавних пор Люша считалась погибшей. Теперь надо восстановить документы, оформить опекунство, пересмотреть завещание и прочее. Я по случаю всего лишь представитель людей, заинтересованных в судьбе Люши.
– Наследство, говоришь? – Цыганка выделила из рассказа важное, с ее точки зрения. – Богатая, значит, будет? Это хорошо. А у того, пожилого, семья-то есть?
– О, есть, и очень, очень большая! – улыбнулся Аркадий. – Почти как ваш табор.
– А жена его, дети как к цыганам относятся?
– Если честно, то я не знаю, – признался Аркадий. – Думаю, что обыкновенно. Что ж цыгане? Люди как люди…
Цыганка скупо улыбнулась наивности молодого человека и еще раз сверкнула глазами в сторону своей молодой спутницы. Но, как известно, слово не воробей, вылетит – не поймаешь…
– Так станете ли песню слушать? – деловито спросила она.
Горящий действенным нетерпением Аркадий уже открыл было рот для отказа, но Адам положил свою кисть на локоть друга.
– Да, пожалуйста, спойте для нас!
Собирались уже уходить, когда заговорщицки ухмыляющийся Афанасий Портков неожиданно принес шампанское в ведерке со льдом.
– Мы не… – недовольно начал Аркадий, но буфетчик угодливо изогнулся и осмелился перебить.
– Извольте принять! Медикусу Аркадию Арабажину от столика Арсения Троицкого, известнейшего пиита, гостя с берегов Невы.
Аркадий поморщился от досады. Не померещилось, значит… Песни, пляски, шампанское… В результате – еще одна задержка!
– Передайте господину Троицкому мою благодарность.
– Непременно-с.
В тоне буфетчика, узнавшего о важных знакомствах как будто бы незначительных случайных посетителей, явно прибавилось почтения. Петербургский поэт бывал в «Яре» частенько. Но в первый раз на памяти Афанасия посылал шампанское мужчине! Обычно посылали как раз ему – московские поклонники таланта…
– Ну вот, придется теперь пить, – вздохнул Аркадий.
– Аркаша, ты коротко знаком с Троицким? – необычно оживился Адам. – А почему я о том не знаю?
– Случайная встреча, – недовольно проворчал Аркадий. – Я был пьян, растерял себя, взялся ставить диагнозы…
– Однако! – улыбнулся Адам и больше ничего не добавил.
– А что ж тебе? Ты разве любитель стихов?
– Кроме стихов, у Троицкого есть еще и нашумевший весьма роман. Абсолютно, восхитительно шизофренический и очень талантливый, на мой взгляд. Называется «Николенька». Там новорожденный ребенок описывается как пришелец, посланец из макрокосма, как сгусток каких-то космических стихий, которые поначалу причудливо взаимодействуют с обычным миром детской. Постепенно, по мере роста младенца, стихии утихают, смолкают, и на их место заступают обыденные детали – он начинает видеть и осознавать занавесочки в пятнах, обгрызенные им же погремушки, горшок, родимое пятно на лице няньки… Очень тонко написано… Слушай, познакомь меня с ним!
– Изволь. – Аркадий не скрывал своего недовольства, зная притом, что Адама, взявшего след, не сбить с него не только чьим-то настроением, но и заряженным пистолетом. – Однако поверь, ничего интересного тебя не ждет. Троицкий, на мой взгляд, нормальнее нормальных. И своего космического Николеньку, должно быть, просто высосал из пальца, в меру своего таланта и на потребу окружающей его публике.
– Оставь, что ты понимаешь, ты же не читал романа и писателя знаешь мельком, – нетерпеливой скороговоркой перечислил Адам. – Ну же, Аркаша…
– Милый мой Аркадий… Алексеевич?
– Андреевич.
– Драгоценный Аркадий Андреевич! Присаживайтесь, прошу!
Аркадий обреченно вздохнул. Литературные вкусы Адама подвергали нешуточным испытаниям его собственный вкус. Все спутники петербургского поэта густо напудрены. Часть – с искусственным румянцем. Волосы завиты и блестят от масла или иных снадобий. Вокруг сдвинутых столов облаком стоит густой смешанный аромат дорогих и дешевых одеколонов и духов. В числе прочих имеется и неопределенная по полу парочка – Май и Апрель. Черепаха Гретхен, растопырив когтистые лапы, лежит на столе в большой тарелке и с задумчивым видом жует спаржевый стебелек.
– Чувствую потребность объясниться! – воскликнул Троицкий. – Немедленно по приезде в Петербург потребовал от своего врача тщательных обследований и подбора, по вашим рекомендациям, специальной диеты. Он собрал консилиум, получил мнение маститых коллег, в целом – представьте! – совпавшее с вашим. Я стал пить микстуру с солями купрума, соблюдать специальную диету – и что бы вы думали? Головные боли уже на второй день значительно уменьшились! И прочие функции организма – не к столу будет сказано – восстановились совершенно. А главное, главное – давно у меня не было такого желания и способности работать! Я потребовал от врача подобрать диету и для моей музы, для Гретхен, – в последнее время она была вяловата. И ей тоже помогло, она стала бодрее! Аркадий Андреевич, мы с Гретхен ваши должники, а в Петербурге многие мечтают о вашей консультации!
– Помилуйте, господин Троицкий… – пробормотал смущенный Аркадий. Не будучи психиатром, он уже понял, что поэт обладает повышенной внушаемостью. Заболевает и выздоравливает от нечувствительных для обычных людей дуновений. Лечить таких – как ходить по тонкому льду. Хорошо, что он живет в Петербурге…
– А что это с вами за молодой жидок? Коллега?
«Адаму не повезло, – меланхолично, но с некоторым даже удовлетворением подумал Аркадий. – Его любимый писатель оказался антисемитом…»
Удовлетворение объяснялось тем, что Аркадий чувствовал себя слегка уязвленным. Адам, не меньше его увлеченный и загруженный научными изысканиями, оказывается, находит время следить и за событиями в мире литературы, читает и имеет свое мнение о произведениях, далеких от признанного в их дружеском кругу критического реализма…
«Недостаточно начитан», – с горьковатым удовольствием записал Аркадий в список своих недостатков, не испытав при этом ни малейшего желания познакомиться с приключениями космического младенца Николеньки.
– Кстати… Он весьма хотел с вами познакомиться, поклонник вашего романа… – («Получите „жидка“, господин Троицкий!»)
Сходил за Адамом, изобразил на лице приличествующий члену РСДРП пролетарский интернационализм и сказал:
– Адам Кауфман – по общему признанию, самый талантливый врач из нашего выпуска. Несомненно, будущее светило отечественной психиатрии. Кстати, в самом скором времени собирается переезжать в Петербург…
– Психиатр?! О Адам, вы вполне можете на меня рассчитывать! – весело воскликнул Троицкий. – Приезжайте и сразу обращайтесь прямо ко мне, я познакомлю вас с такими экземплярами, что пальчики оближете… Все диагнозы в одной бутылке… Кстати, у нас, кажется, совсем не осталось вина! Официант, обслужите!.. Вы даже представить себе не можете, Кауфман, сколько неврастенических петербургских дамочек жаждет вашей квалифицированной помощи! У вас такое лицо, в противоположность всей вашей расе, оно почему-то внушает доверие… Вы знаете это, Адам? Женщины ждут! Признаю сразу – это наша вина! Женщина без невроза нам просто неинтересна для любви. Жаннет, вы подтверждаете? А иногда и с неврозом… – Здесь Троицкий подмигнул Маю с Апрелем. – Не благодарите, Адам, я только верну вам то, что должен вашему другу…
– Он много пьет? – деловито спросил Адам, когда вдоль Петербургского тракта возвращались на извозчике в Москву.
– Откуда мне знать? – пожал плечами Аркадий. – А что тебе?
– Любопытно, сколько он еще успеет написать романов, прежде чем наступят изменения личности…
– Да ну тебя… Терпеть не могу декадентов во всех их видах.
– Не хочешь о декадентах, давай о тебе, – покладисто согласился Адам. Дорогое шампанское мягко развязало ему язык. – Эта девушка, Люша… Ты уже спросил себя: зачем я все это делаю? Найдешь ее, передашь опекуну, и что же дальше?
– Ничего! – Восклицательный знак был излишним, и Аркадий сам это почувствовал. – Для меня – ничего абсолютно. Зачем? Мое твердое убеждение: дети не должны жить на улице, не должны заниматься проституцией, чтобы заработать на кусок хлеба…
– Не витийствуй, ты не на собрании партийной ячейки. Нищих детей в Москве тысячи. Эта конкретная девушка Люша – что она для тебя?
– Откуда я знаю? – проворчал Аркадий. – Давай, как говорит моя сестрица, рассматривать неприятности по мере их поступления.
– Давай, если хочешь, – согласился Адам. – Но попомни мои слова, они поступят. И на мой дружеский взгляд, тебе стоило бы подготовиться к ним заранее.
Аркадий отвернулся. Подпрыгивал на ухабах, комкал полость, которой были накрыты колени, и злился. Но не на Адама, а на себя. Опять его все не устраивало. Не интересовался Адам его делами – плохо. Интересовался – тоже ничего хорошего не выходило… И это дело с Люшей. Зачем он в него так плотно ввязался? Действительно ведь невозможно никому объяснить. Даже себе самому…
Глава 9,
– Джорджи, Джорджи, а ты ее узнаешь? А она тебя? – взволнованно спрашивал Лев Петрович и рассеянно копался вилочкой в знаменитой кулебяке на двенадцать ярусов, отправляя в рот то один, то другой кусочек многослойной начинки.
– Да откуда же я знаю, Лео! – раздраженно откликнулся Юрий Данилович. – Я видел ее ребенком. К тому же нездоровым ребенком, почти не способным к нормальному социальному сообщению. Сейчас она не только выросла, но и, по всей видимости, весьма успешно приспособилась к жизни на социальном дне. Может быть, ей кто-то помогал, но мы об этом ничего не знаем…
– Джорджи, ты злишься. – Лев Петрович проницательно заглянул в глаза друга. – Отчего?
– Да вовсе я не злюсь, – отмахнулся Юрий Данилович. – Я встревожен. Все то, что рассказал о сегодняшней Любе Аркадий Андреевич… Правильно ли мы поступаем? Может быть, есть какой-то другой путь? Лео, прошу тебя, подумай еще раз, пока не поздно…
– Ах, Джорджи, оставь! Ты добрый человек, но твой материализм высушивает тебя изнутри. Есть правда чувств, и она в глазах Господа важнее правды рассуждений!
– Лео, если бы ты проектировал свои здания, основываясь не на расчетах, а на чувствах, они немедленно рушились бы на головы заказчикам…
Летняя часть ресторана «Стрельна» напоминала тесно сжатый в пространстве загородный парк. Среди деревьев в огромных кадках, клумб с цветами, оплетенных плющом решеток – веранды, ротонды, фонтаны, беседки, ручьи с перекинутыми через них ажурными мостиками…
На нескольких сценах выступали танцовщики, певцы и певицы (в том числе и цыганские), фокусники, эквилибристы. Различить среди них Любу профессору и архитектору никак не удавалось. Вроде бы похожей показалась девочка, подававшая инвентарь и танцевавшая комический танец вместе с исполнительницей куплетов – массивной, густонакрашенной женщиной с крупными, оплывшими, но все еще правильными чертами лица… Но при чем тут цыгане?
В конце концов решили действовать официально. Буфетчик пригласил к столу хоревода Якова Арбузова. Цыган с седыми висками и умным темным лицом внимательно выслушал перебивавших друг друга господ. После долго молчал. Юрий Данилович занервничал: «Надо было не слушать Лео и сразу дать денег!» (когда обсуждали план разговора, Лев Петрович утверждал, что цыган (!) обидится (!!), если еще до начала сунуть ему некую мзду за содействие в деле).
– Сколько сразу доброхотов у девушки образовалось, – наконец задумчиво выговорил Яков. – Где только раньше были? И что теперь случилось?
– Понимаете, все, включая полицию, думали, что она погибла. Открылось случайно, – терпеливо объяснил Лев Петрович.
– Но она-то сама знала, что жива, – усмехнулся цыган. – Раз не объявлялась все эти годы, может, тому причины были?
– Вам эти причины известны? – живо переспросил Лев Петрович.
– Девочка… не совсем здорова, – сказал Юрий Данилович. – Плюс пережитое ею потрясение…
– Если вы что-то знаете, прошу вас, Яков, скажите, – настаивал Лев Петрович. – Я ведь хоть и в родстве с Любиным отцом, но не был знаком с ней самой, и теперь должен узнать как можно больше, чтобы обеспечить девочке…
– Люша по крови из ромалэ, – сказал Яков. – Это вам надо помнить в первую голову. Нрав у нее непростой, и способности есть к пению и танцам, от матери унаследованные. Это то, чему ее можно учить. Но станете ли вы учить, чтобы она в ресторане пела и плясала?
Оба мужчины отрицательно покачали головой.
– Вот видите, – спокойно констатировал Яков.
– Мы отблагодарим за содействие, – поторопился Юрий Данилович и чуть ли не подмигнул цыгану. – Как это у вас принято – выкуп, да?
Яша взглянул с иронией. Удивительно все же, как русские, веками живя рядом с ромалэ, умудряются ничего не понимать в их обычаях!
– Решать все равно Люше, – сказал он. – Силком с ней ни у вас, ни у меня ничего не выйдет.
– Здравствуй, дядя доктор, – сказала Люша. – Тебя студент навел? Я знаю, он про меня всюду вынюхивал… Упорный дурак…
Девушка была в гриме. Обведенные черным глаза, нарумяненные щеки, шаль с кистями, браслеты на тонких белых руках. Вблизи – жутковатое зрелище.
– Да, ты права, Люба, мне сказал о тебе Аркадий Андреевич. Между прочим, он не студент, а ординатор, то есть уже почти закончивший образование врач. Очень умный и достойный человек.
– Ладно, пускай. Что ж ты теперь хочешь-то, дядя? Лечить меня опять не надо, как и тогда… Молоточек-то при тебе? – улыбнулась Люша. – И это еще кто?
Лев Петрович переводил быстрый взгляд с одного собеседника на другого.
– Позволь тебе представить – Лев Петрович Осоргин, родственник твоего отца.
– Любовь Николаевна Осоргина, к вашим услугам, – сказала Люша и сделала книксен.
– Очаровательно рад! – воскликнул Лев Петрович, привставая.
– Она же Люша Розанова! – продолжила девушка и неожиданно прошлась колесом в проходе между столиками. Взметнулись цветные юбки с оборками, мелькнули в воздухе круглые коленки, подвязки на чулках и маленькие ботиночки. – Вуаля!
Мужчины оторопели. Яша Арбузов, стоящий поодаль, усмехнулся и подмигнул Глэдис Макдауэлл, прятавшейся в оплетенной виноградом беседке.
– Ох как интересно! – На бледных щеках Камиши от возбуждения заиграл румянец.
Рукоделие праздно лежало на ее коленях. Синие драпри с голубыми кистями прелестно окаймляли полную луну, заглядывающую в комнату сквозь перекрестье рамы и заливавшую подоконник серебряным светом. Свеча в витом кованом подсвечнике стояла на полу и снизу освещала лицо рассказчицы причудливым и даже жутковатым образом.
Отослав и уложив спать младших, все многочисленные домочадицы от двенадцати до тридцати лет собрались в гостиной послушать вновь обретенную экзотическую родственницу Любочку, которую папочка (дедушка, дядюшка) Лео отыскал в каком-то совершенно немыслимом месте и качестве. О деталях же этого поиска нельзя было и спрашивать, и даже с маман и бабушкой Камиллой папочка говорил о том, оглядываясь по сторонам, пугливым шепотом.
Люша сидела на козетке, сложив ноги как портной, и вот уже третий час, вполне наслаждаясь завороженным вниманием слушательниц, рассказывала таинственные истории из жизни Синих Ключей и окрестностей, перемежая их хитровскими байками, которые в рафинированной гостиной полуитальянской семьи дядюшки Лео воспринимались в одном ряду со страшными сказками. Особенный успех имела легенда о Синеглазке, и именно тогда была зажжена свеча: кто-то из девиц по свежему впечатлению взялся записывать ее золотым карандашиком в бархатный альбомчик.
– А что же про то, как знахарка Липа выдрой оборачивалась и ее крестьяне в сеть поймали? – переспросила худенькая девочка с длинным породистым носом. – Вы, Любочка, обещали после рассказать…
– Будет, ну будет! – мягко прервала молодую родственницу Анна Львовна – самая старшая и, безусловно, самая красивая дама из присутствующих в гостиной. – Вы уж измучили Любочку совсем. Она ж теперь с нами будет, наслушаетесь еще. А вы, Любочка, построже с ними – не давайте их любопытству собою вертеть. Надо вам и горлышко поберечь, завтра ведь учитель придет, а как вы петь станете, коли сейчас охрипнете?.. Степанида, будь добра, приготовь-ка ты Любочке на ночь стакан теплого молока и меду липового десертную ложку добавь и отвара льняных семян столько же… Выпьете, Любочка, уже в постельке, по глоточку, как бы смакуя, это голосу на пользу пойдет…
– Благодарю вас, Анна Львовна, – склонила голову Люша. Ее темные кудри были аккуратно убраны розовой лентой, руки отмыты, ногти подстрижены и отполированы, лицо выражало сложную смесь лукавства и умиротворения. – Я с удовольствием выпью. – («Моя удача, – подумала притом Люша, – что эту жуткую склизко-сладкую смесь с удовольствием потребляют все три комнатные собачонки!»)
– Расходимся, расходимся, Любочке надо отдохнуть. И всем прочим тоже. Завтра опять будет длинный и хороший день…
– Энни, я помолюсь с тобой на ночь? – попросила носатенькая девочка.
– Разумеется, милая. – Анна Львовна положила свою узкую ладонь на шелковистую головку девочки. – Тебя опять мучают кошмары? Напомни мне, я дам тебе настойку корней пиона, и все будет хорошо…
Все разошлись. Люша уже знала, что весь этот серый, с массивными колоннами и нависающим над улицей портиком дом принадлежал семье Гвиечелли. Братья жены Лео Марии Габриэловны и семья двоюродной сестры Льва Петровича занимали четыре квартиры. Остальные квартиры сдавались.
Луна спустилась и гладила серебряными пальцами цветы, выложенные на паркете.
Люша и Камиша (названная так в честь бабушки Камиллы) остались в гостиной одни. Они оказались ровесницами, и если и не сблизились еще, то закономерно чувствовали взаимный интерес. Камиша была талантливой рисовальщицей и пианисткой, но почти никогда не выходила из дома – с одиннадцати лет диагностированный в обоих легких туберкулезный процесс практически не оставлял ей шансов достичь совершеннолетия. Каждый год ее возили в Италию или на воды, но улучшения не наступало. Девушка все знала о своем положении и почти смирилась с ним.
– Поиграйте мне, Камиша, если вам не трудно, – попросила Люша и, дождавшись кивка, соскочила с козетки, подняла крышку рояля, пододвинула кипу нот, открыла пюпитр, установила тяжелую крутящуюся табуретку.
Камиша, отложив плед и рукоделие, выбралась из кресла. Усевшись за роялем, она как-то сразу стала выше ростом и еще более прозрачной, чем обычно.
Музыка плыла длинными волнами и казалась продолжением лунных лучей. Из соседней комнаты, путаясь в подолах белых ночных рубашек и как будто не до конца проснувшись, пришли два младших кузена Камиши и уселись на коврик, подтянув ноги к груди и прислонившись худыми спинами к ножкам рояля. В голубом кружевном пеньюаре беззвучно влилась в комнату младшая сестра Анны Львовны, пододвинула второй табурет и заиграла в четыре руки вместе с Камишей (практически вся семья была изумительно талантлива в импровизациях). Болонка пушистым кремовым клубочком прилегла к босым ножкам младшего мальчика. Старший прозрачными глазами глядел на луну и шевелил губами, быть может сочиняя песню или стихи.
У Люши было лицо человека, пришедшего домой с пронизывающего холода и погрузившегося в теплую ванну.
– Камиша, без вашей помощи я погибну! – заявила Люша. – Вот истинный крест!
– Господь с вами, Любочка! – Девушка испуганно всплеснула руками. – Что вы говорите такое! Что случилось? Конечно, я в вашем распоряжении всецело, но чем могу помочь вам? Ведь я же никуда не выхожу и ничего не знаю. Может быть, надо позвать…
– Никого не надо! Только вам, Камиша, могу довериться… Мне надо скрыться, уйти из дому, чтоб никто не знал. Ненадолго, к вечерним посиделкам уж вернусь.
– Но как же? Куда ж вы одна пойдете? – заволновалась Камиша и тут же спохватилась: – Простите, простите… Я любопытна неуместно…
– Камишенька, – улыбнулась Люша, – вспомните, что я вам о себе говорила: я ж на улице жила. Одна совершенно. Никакой опасности для меня нет. Я просто… просто мне надо воздуху вдохнуть немного… Да и дела кой-какие есть.
– Но как же мы…
– Я уж все придумала: вы скажете, что у меня голова болит, я уснула и вас просила, чтобы меня до вечера не трогали. Вам ведь остальные поверят?
– Конечно поверят, – улыбнулась Камиша. – Ведь я никогда не лгу.
– Черт, черт, черт! – выругалась Люша.
– Но ради вас совру… Я понимаю… понимаю, что значит, когда не можешь вдохнуть…
– Камишенька, голубушка, вот так спасибо вам! – обрадовалась Люша.
– Любочка, может быть, мы с вами поцелуемся – нет, целоваться со мной нельзя! – может быть, мы с вами просто так на «ты» перейдем?
– Камиша, спасибо и простите. Я всю жизнь всех «тыкала», мне теперь, чтоб перестроиться на новый лад, надо всех на «вы» называть. Иначе собьюсь непременно. Так учитель сказал… Но отчего ж нам с вами поцеловаться нельзя?
– Да вы разве не знаете? У меня же чахотка, я умру скоро. И вас через поцелуй заразить могу или если вы, к примеру, из моей чашки пить станете.
– Зараза к заразе не пристанет, – возразила Люша. – И почем это вы знаете, когда помрете? Это никому не ведомо.
– Доктор мамочке сказал, что я вряд ли следующую зиму переживу.
– Мало ли чего доктора скажут, – проворчала Люша. – Знали б вы, Камиша, чего они про меня говорили… Вы, Камиша, не помирайте на этот год, ладно? Мы с вами только познакомились с удовольствием, мне жалко будет, коли вы так скоро с копыт долой. А потом уж, на тот год, я вас в Синие Ключи отвезу и волшебной водой из своего ключа поить стану. Да и Липа какое-никакое зелье сварганит. Вы у нас быстро поправитесь!
– Спасибо вам, Любочка, – кивнула Камиша. – Я уж не поправлюсь, конечно, но это ничего. Господь меня к себе призывает – разве не милость?.. Одного мне жаль…
– Чего же?
– Кроме небесной, не узнаю земной любви, – печально и доверчиво улыбнулась Камиша. – Семьи, деток. А я так люблю романы читать и каждый раз себя на месте героини представляю…
– Да нету никакой этой романической любви, – скривилась Люша. – Выдумали все. Всех дел, как яйцо облупить. Я-то уж знаю.
Камиша некоторое время молчала, глядела блестящими глазами, обдумывая услышанное. Потом протестующе качнула мягкими негустыми локонами.
– Неправда. Любовь всем нужна и всего сильнее. Вы, Любочка, Священное предание читали?
– Да вроде да, – удивилась неожиданному повороту Люша.
– Грех так думать, но я иногда вот как полагаю: Адам с Евой именно ради земной любви от райского блаженства отказались! Чтоб увидеть друг друга как любовников, понимаете? Это и было их познание… Только у меня-то выбора нет…
– Вы говорите, всем нужна. – Люша упрямо выпятила губу. – А вот и не всем. Мне, например, этого и даром не надо. И детей я не люблю, и хозяйства всякого.
– Это вы так говорите только, Любочка. Потому что у вас обстоятельства так сложились. А по душе-то… Вот у нас Энни, уж на что вся добродетельная мать семейства и всякое такое, так что бы вы думали…
– Что ж? – с любопытством спросила Люша.
Анна Львовна казалась ей похожей на Мадонну. Длинные глаза окаймлены тенями от ресниц, темная радужка со светлым кольцом, нежный матовый румянец, густые золотистые волосы стекают на округлые плечи, как мед с ложки. У Анны Львовны муж-англичанин и двое маленьких детей – мальчик и девочка.
– Даже у Энни есть давний обожатель. Пишет ей такие письма, что просто умереть можно. Лиза их у Энни из шкатулки крадет, и мы все читаем. А она после назад положит. Нехорошо, конечно, но утешно. И я знаю: что бы Энни вслух ни говорила, ей приятно. И кажется, она про Лизу тоже знает.
– Но что же муж? – удивилась Люша.
Камиша была права: образ Анны Львовны решительно не вязался у нее с любовной интригой.
– Да Майкл по-русски дурно читает. Только деловые бумаги. И вообще ему, кажется, все равно. Ну пишет и пишет…
– Ничего себе! – Люша вдруг ощутила себя на стороне почти незнакомого ей Майкла. – А что ж там в письмах-то?
Камиша слезла с дивана, не глядя на Люшу, ушла куда-то вглубь квартиры. Вернулась и, так же тупя взор, протянула девушке голубой, сложенный вчетверо листок.
– Вот, – сказала она. – Последнее. Ежели вы, Любочка, нас осуждаете, так и не читайте.
– Вот еще! – фыркнула Люша и поспешно развернула листок.
«Так тяжело жить без молитвы. Знаете ли Вы о великой печали на заре? Озаренная грусть ставит людей вне мира, делает их равными небесам. Солнце еще не взошло, но и небеса не погасли. Вы запечатленная навек. Знаете ли Вы это?.. – Люба морщилась, не понимая, и вдруг прочла: – Ваши пальцы как бледно-розовый яблоневый цвет».
Неожиданно она поняла, как это верно и точно: белые руки Анны Львовны с их розовыми округлыми ноготками и впрямь напоминали две усыпанные цветами яблоневые ветви.
– Да он прям как настоящий писатель пишет, – сказала она Камише, возвращая листок.
– Конечно, – с тихой гордостью отозвалась Камиша, откашлялась, деликатно прижимая к губам платочек, и выпила микстуру, которую подала ей Степанида. – Энни говорит, что когда-нибудь наша литература непременно обогатится еще одним писательским талантом.
– Ейным обожателем! Ах-ха-ха! – рассмеялась Люша, тут же вспомнила, какое впечатление на людей производит ее смех, смутилась, заметив испуганный взгляд Камиши, и добавила: – Чтой-то мне почему-то все это знакомым кажется…
– Так об этом как раз в романах и пишут, – успокоенно улыбнулась Камиша.
– Нет-нет, в том-то и фокус: мне этот слог как будто из жизни, а не из книжки знаком, – уточнила Люша и надолго задумалась, присев на корточки под окном.
С утра Камарич конспиративно встречался в трактире с фабрикантом, сочувствующим революции. Встреча прошла успешно, партийная касса на некоторое время наполнилась.
Люди, которые давали деньги на свержение собственного класса и уничтожение благосклонного к ним порядка вещей, смешили Луку почти до колик и утверждали его неколебимое мнение о том, что мир устроен чрезвычайно забавно. В гостях у пифагорейцев он как-то встретил группу завернутых в полупрозрачные тряпки персонажей из числа последователей «света с Востока». Они объяснили ему, что знаемый нами мир – это всего лишь шутка какого-то восточного бога, проявление его божественной иронии. Камарич уверовал немедленно и даже подумывал о приобретении прозрачной и очень эротичной по виду тряпки (Лука имел гармоническое сложение и знал, что в полупрозрачных одеждах смотрелся бы весьма выигрышно). Но, подумав, от последнего отказался, так как был южных кровей, по натуре мерзляв и по московским погодам предпочитал пиджаки и пальто на вате.
– Послушайте, – спросил он, допивая вполне приличное, заказанное, естественно, за счет фабриканта вино, когда все дела были уже закончены, а заветный пакет перешел из рук в руки, – я, разумеется, совершенно не против, но все же интересно весьма: зачем вы это делаете?
– Я сочувствую рабочему вопросу, – буркнул фабрикант.
– Но почему?!
– Люди от Бога равны.
– И что с того?
Фабрикант говорил с заметным акцентом, с трудом подбирал русские слова. Но Камарич умел разговорить человека, заставить его рассказать о себе. Притом не казался, а на самом деле был искренне заинтересован в рассказе.
Фабрикант вырос в Лондоне. Его отец был из низов, типичный кокни, но кокни предприимчивый и энергичный. Начав мальчишкой с мелочной торговли папиросами, он к сорока пяти годам имел годовой доход двадцать пять тысяч фунтов стерлингов. Он нюхом чуял перспективы любой сделки и феноменально считал в уме. Он купил дом за десять тысяч и еще на тридцать тысяч его обставил. Он давал приемы, на которые собиралось поесть и выпить до полусотни человек всякой швали. Он по-прежнему говорил как кокни, и ни в один приличный дом ни его самого, ни его жену, ни двух его сыновей не приглашали.
В день своего пятидесятилетия он позвал сыновей в свой кабинет и сказал:
– Мальчики, вы ничего не видели, кроме старой недоброй Англии. Я уже научил вас всему, чему мог научить. Мой вам отеческий совет: уезжайте из этой страны. Чужбина не сахар, но там у вас будут деньги – я об этом позаботился – и вы сами станете наконец людьми первого сорта. Решайте.
– Спасибо, отец. Ты прав, как всегда. Мы поедем в Северо-Американские штаты, присмотримся к тамошнему предпринимательству, потом создадим собственную компанию и станем совладельцами. Назовем ее «Ф. Такер и сыновья», – сказал старший сын.
– Я не поеду в Америку, – подумав, сказал младший.
Ему надоело всю жизнь быть на вторых ролях. В раннем детстве он донашивал штаны брата. Теперь брат передавал ему своих надоевших любовниц из белошвейных мастерских и бакалейных лавок по соседству. К тому же и отец и мать традиционно для английских родителей уделяли почти все свое внимание воспитанию старшего сына. Младший рос как трава.
– И куда же ты отправишься? – по виду не удивившись, спросил отец, который сам возмужал на улице и потому не был склонен особенно ограничивать свободу своих сыновей. – В колонии, конечно?
Ему захотелось хоть раз в жизни удивить отца, сделать так, чтобы он его заметил как отдельную личность.
– Я поеду в Россию, – сказал он. – Там на подъеме промышленность. Там нет ограничений для иностранцев. Наоборот, закон и Кабинет благоприятствуют иностранным вложениям. Я уже начал изучать русский язык.
Отец удивился чрезвычайно. Старший брат впервые смотрел на него, открыв рот. Он законно торжествовал.
– Я за равные возможности для всех, – сказал Камаричу англичанин, владелец трех текстильных фабрик, трех пароходов, двух доходных домов и небольшого коммерческого банка. – Мне нравится социализм. Человеку не нужны деньги сами по себе. Ему нужно достоинство. Россия более подходящая для социализма страна, чем Англия. У вас меньше перегородок, их легче сломать.
Камарич долго и весело смеялся. Настроение у него после этого разговора было превосходным.
– Я знаю доподлинно, вы, Люба, на улицу одна гулять ходили, а Камишка всем говорила, что спите, – протараторила маленькая носатая Луиза, схватив Люшу за руку. – Но вы не бойтесь, я не доносчица, никому не скажу, а в другой раз для вас ловчее Камишки все устрою. А вы мне за то… – Девочка запнулась.
– Ну, Лиза, – ободрила ее Люша. – Что ж вы хотите?
– Я хочу, чтоб вы мне одной все по правде рассказали.
– По правде? В каком же смысле? И про что?
– Про все. Вы ведь – я у папы в кабинете за портьерой подслушала – и на баррикадах были. И про любовь тоже, как оно все устроено. Мне знать надо. Камишка дура романтическая, но ее только пожалеть – все равно она помрет скоро и до самого интересного нипочем не доживет.
– А что ж это – самое интересное? – полюбопытствовала Люша.
– А вы будто не знаете, – недоверчиво, полуотвернувшись, из-за носа, как из-за угла, взглянула Луиза. – Революция случится, или война, или еще что-нибудь важное. Скоро уже. Бах-трах, и все развалится! Наши только вид делают, что им нипочем, но все знают, даже Эннин обожатель опрокинутый о том пишет…
– Ну, про баррикады я вам, пожалуй, могу и рассказать, – решила Люша.
Двенадцатилетняя Луиза отчего-то напомнила ей поповну Машу. Но ничего дурного. Люша и сама считала, что если рай и ад существуют, то ад – местечко уж всяко поинтереснее рая. И доказывала свои убеждения делом.
Домашняя девочка Лиза (ее даже в гимназию пока не отдали, учили дома) моментально «подсела» на Люшины рассказы, как кокаинист на кокаин. Ходила за девушкой хвостиком, готова была выполнить любые желания, лишь бы услышать описание еще одной порции Люшиных приключений. Люша сперва сторожилась, а потом почти перестала – Луиза, дав слово, и вправду никому из домашних ничего не пересказывала, а самые «соленые» моменты Люшиной жизни (из тех, разумеется, которые девушка считала все же возможным описать) принимала с наибольшим воодушевлением и интересом. Иногда обожание Лизы утомляло, но Люша пока терпела: кто знает, когда настанет случай и пригодится. Ведь Камиша, другая ее конфидентка в обширном клане Осоргиных – Гвиечелли, была слишком добродетельна и слишком слаба, в любой момент могла выйти из жизненной игры и слечь в постель.
– Люба, я вас понять не могу, – решительно заявила как-то Луиза. – Как вы такую интересную жизнь, что у вас была, променяли на наше славное болото с вышиванием, кружевами, игрой в четыре руки на двух роялях, непрерывным писанием акварелек и стихов в альбомчики…
– Но это же все так мило, – искренне сказала Люша. – А прежнюю мою жизнь вы представляете себе отнюдь не во всех красках…
– Ах, бросьте! – раздраженно воскликнула Луиза. – Ну ладно, папб такая жизнь нравится, это я готова принять, он уже старый и все же на службу ходит, дома строит. Энни… может быть, в ней итальянская кровь стала на севере сладкая и густая, как сироп, медленно движется. А прочие, кто молод, как мы с вами? Как хотите – не верю, Любочка! Признайтесь мне, в чем ваш расчет? Богом клянусь, что никому не выдам!
– Я у вас учусь, – задумчиво, словно объясняя что-то себе самой, сказала Люша. – Мне надо стать… или научиться казаться такой, как Энни, Камиша, ваша маман.
– Зачем же это? Вы сама по себе куда живее и интереснее!
– Мне нужно, Лиза. Я не рассказывала вам и не расскажу покуда… Но у меня есть долги из прошлого… Однажды, уже очень давно, меня пытались убить. И убили самого близкого для меня человека.
– О конечно, я понимаю, вы должны отомстить! – возбужденно воскликнула девочка. – Но при чем тут Энни, Камиша и их манеры?! Для мести нужно уметь владеть кинжалом! Или знать яды. Или…
Продолговатые венецианские глаза Луизы заблистали кровавыми огоньками. Люша смотрела на нее с некоторой обескураженностью.
– О, я поняла! – Почти обессиленная наступившим экстазом девочка опустилась на бархатный диванчик и прошептала едва слышно: – Как же я не догадалась сразу… Ваш обидчик принадлежит к высшему свету… Может быть, он даже?.. тсс… молчу. Вам нужно приобрести безукоризненный светский лоск, попасть туда, обольстить его, а потом под покровом романтической ночи вы достанете кинжал и…
– Лиза, очнитесь! – не без смущения сказала Люша. – Это не моя жизнь, это один из романов Камиши.
– Да? А как жаль! – сокрушенно покачала головой Луиза. – Было бы великолепно. Я принесла бы вам наш фамильный кинжал, переодевшись пажом или кухонным мальчиком, а потом вывела бы вас через подземный ход, начинающийся в дворцовом парке…
– Увы! – рассмеялась Люша (Лиза была единственной, кого ее смех не раздражал и не пугал, бескомпромиссная девочка принимала своего кумира целиком, со всеми особенностями). – Моя месть пока не предусматривает дворцовых интриг, кинжала и подземных ходов. А также каторги или виселицы, которые за ними непременно воспоследуют. Понимаете, Лизонька, мне ведь еще нужно получить Синие Ключи, о которых я вам много рассказывала. В мои шестнадцать лет, да еще в отрепьях Хитровского рынка, это представлялось мне весьма затруднительным…
– Да, я поняла. – Подумав, Луиза согласно клюнула носом. – Я слишком увлеклась. Ваша месть будет тоньше и, конечно, гораздо успешнее. Но хочу, чтоб вы знали, Люба: на меня можете рассчитывать при любом обороте событий.
Глава 10,
– Ну расскажи, Лео, как продвигаются наши дела? – Юрий Данилович пододвинул поближе к другу один из стаканов с чаем, поданных швейцаром.
Лев Петрович улыбнулся и, прежде чем взять стакан, передвинул свой стул так, чтобы видеть Дона Педро. Отчего-то ему не хотелось оставлять язвительно ухмыляющийся скелет у себя за спиной.
– Что ж, я пока не понял причины, по которой ты, Джорджи, и вы, любезнейший Аркадий Андреевич, так пытались меня запугать. Любочка – премилая, скромная девушка, у нас все ее уже очень полюбили. В учебе она явно старается. После экзаменовки мы обсудили с преподавателями сложившуюся ситуацию и согласно решили, что в ее возрасте поступать в гимназию уже не имеет смысла. Да я и сам, если честно, ненавижу всякую казенщину и горячий сторонник домашнего образования. Особенно для девушки. Сейчас ее готовят к экстернату. Все три учителя отзываются о ее прилежании и способностях очень хорошо. Конечно, надо делать скидку на прошлые обстоятельства ее жизни. Все всё понимают. Моя средняя дочь и старшая племянница давали Любочке уроки танцев и пребывают в полном восторге. Говорят, что она сама может их многому научить. К живописи у нее, напротив, способностей не имеется совершенно. Даже простой рисунок ей не дается. Это жаль, но что ж поделать… Зато она охотно обучается музыке, сольфеджио и композиции и уже несколько раз принимала участие в наших традиционных вечерах импровизаций. Они чудесно играют вместе с Камишей… Да, бедная Камиша как-то особенно к ней привязалась. Ведь в Любочке столько энергии, столько жизни…
– Лео, как теперь здоровье Камиллочки? – участливо спросил Юрий Данилович.
– Увы, несчастная Камиша тихо и совершенно безропотно угасает. Доктора бессильны. Мы хотели отправить ее в Швейцарию, но она проявила неожиданную твердость духа и сказала, что хотела бы умереть в кругу семьи, среди любящих и любимых людей. Кто смог бы настоять?.. Все в Божьих руках. Когда печаль одолевает меня, я прибегаю к молитве, и тогда приходит мысль: возможно, Камиша просто создана для лучшего мира…
– Беда, беда… – Профессор покачал головой.
– Кстати, Любочка чудесно пользуется расположением Камиши. И это, пожалуй, единственное, что меня тревожит.
– Камиллочке это в тягость? Ухудшает ее положение?
– Нет-нет, Камиша, наоборот, счастлива своей новой дружбой и горда оказанным ей доверием. Но… Любочка иногда просто исчезает!
– То есть как?
– Тайком уходит из дома один-два раза в неделю и возвращается через несколько часов. Все это время Камиша дремлет в кресле на страже и отважно лжет всем, что Люба, дескать, удалилась вот в эту комнату по причине головной боли и просила ее до вечера не тревожить. Вечером откуда-то появляется Любочка – бодрая, румяная, энергичная, впрочем совершенно без аппетита – где-то наелась! – и говорит, что отлично выспалась.
– А вы… то есть, я хотел сказать, кто-нибудь из ваших не пытались за ней проследить? – спросил Аркадий, который сидел на стуле у книжного шкафа, держа на коленях папку с протоколами экспериментов.
– Пытались, конечно. И неоднократно. Сын, внук и два племянника разом. Она виртуозно и вроде бы даже автоматически путает след и уходит от преследования. Как будто много лет была нелегалкой.
– Да ведь и была… – усмехнулся Аркадий.
– Странно, странно… – нахмурившись, протянул Юрий Данилович. – Не хотелось бы думать, что Люба поддерживает прежние связи с хитровскими босяками и, отзанимавшись латынью, ходит на паперть или пособничает в воровстве.
– Что ж, это единственные человеческие связи, которые у нее были в течение нескольких лет, – пожал плечами Лев Петрович. – Как мы можем требовать от нее, чтобы она сразу позабыла о них? Только терпение и любовь во имя Господа нашего…
– Твое прекраснодушие, Лео, несомненно, должно обратить на себя особое внимание Господа, – раздраженно заметил Юрий Данилович. – Но речь сейчас не об этом. Меня серьезно смущает эта насквозь литературная интрига, которую вы – подчеркиваю, я с самого начала был против! – с Аркадием Андреевичем затеяли. Я имею в виду развитие и образование Любы втайне от нынешнего владельца Синих Ключей и его многочисленных родственников. Задуманное вами явление преображенной хитровской Золушки на бал – в этом есть что-то от площадной комедии.
– Да какая же тайна, Джорджи! – воскликнул Лев Петрович. – Просто Мурановы весьма многочисленны, суетливы и утомительны. Я полагаю, что Любочке следует приспосабливаться ко всему по очереди. Раз уж она нынче живет у нас… И что ты, кстати, имеешь против комедии дель арте? Гвиечеллиевская часть нашей семьи, да и я сам очень ее уважаем…
– Юрий Данилович, мы совершенно не знаем, как отреагирует на воскрешение законной наследницы Александр Кантакузин, – подхватил Аркадий. – Он привык считать себя единственным владельцем Синих Ключей и иного имущества, оставшегося от Николая Павловича. А ведь существует еще и диковатое в сложившихся обстоятельствах завещание Осоргина. Возможно, Александр решит бороться. И не будет ли справедливым перед тем дать Любови Николаевне время и возможности психологически вернуться в тот слой общества, к которому она принадлежит по рождению и имущественному состоянию? И кстати, очень тревожит еще один факт. Еще одна, но весьма важная неизвестность. Лев Петрович поправит меня, если я не прав и это уже разрешилось.
– О чем речь, Аркадий Андреевич? – спросил Юрий Данилович.
– О том, что мы до сих пор не знаем, что, собственно, произошло в Синих Ключах в тот трагический день. Каким образом Люба осталась жива, по общим свидетельствам не покидая горящего дома? Почему, оставшись живой, она не объявилась после окончания пожара? Как именно и при чьем посредстве она оказалась в Москве, на Хитровке? В попавшем ко мне в руки Любином дневнике ничего об этом нет.
– И у нас она никому ничего об этом не рассказывала, – кивнул Лев Петрович. – Притом, что рассказывает Любочка охотно, и прочую жизнь в Синих Ключах все у нас уже представляют себе во всех красочных подробностях… Разве только она доверилась Камише. Но это все равно что никому, потому что рассказанная Камише тайна умрет вместе с ней.
– Надо рассмотреть и вариант с травматической амнезией, – качнул головой Юрий Данилович. – Иногда наш мозг милосердно стирает воспоминания. Девочка может просто ничего не помнить об этом ужасном дне.
– Да, безусловно, вы правы, профессор, – согласился Аркадий. – Это вполне может быть, и я сам думал об этом. Но почему-то интуиция подсказывает мне, что она все помнит. И там, в этом злосчастном дне, имеются еще какие-то неприятные сюрпризы…
В начале Успенского поста овсы побило градом. Тогда же, говорили, над Удольем пролился дождь из лягушек. В самое Успение корова провалилась в омут на Сазанке и звала пастуха человеческим голосом. Месяц к четвергу вышел из-за леса весь красный и перевернутый, как ворота. Всем было ясно – знамения самые недобрые.
Все оправдалось. После спожинок поглядели на урожай – прослезились.
После схода выборные со старостой ходили в контору к хозяину в Синие Ключи, просили до весны беспроцентную ссуду хоть деньгами, хоть урожайным сам-семь, по-немецки – протравленным зерном, чтоб заплатить выкупной платеж и отсеяться. Барин, зная заранее о решении схода, к мужикам даже не вышел. Велел конторщику крестьянам передать: «Платежи на то и назначены, чтоб вовремя платить. Ни мора, ни глада на вас не было, а коли правильно хозяйствовать не умеете, так учитесь. Вы давно свободные люди, а свободный человек тем от раба и отличается, что по своей воле вперед идет».
Знахарка Липа из своей берлоги на краю оврага не вылезала и ни в Черемошне, ни в Торбеевке не являлась, но верные люди говорили, что в своем котле, где травяное зелье варила, видала она перед Егорием покойную хозяйку – всю в слезах и с распущенными волосами.
В Петров день сгорел, невесть кем подожженный, только что сметанный огромный стог клеверного сена, предназначенный для выписанных из Англии коров, которых держали в Синих Ключах. Молодой ветеринар с бородкой, в синих очках явился в деревню и убеждал крестьян: при чем тут коровы-то? Они же скоты бессловесные, им жрать надобно. Говорил вроде верно, но люди все равно были сердиты.
– Небось для коров и прочей скотины доктора под боком держит, а люди хоть околевай – в распутицу до фельдшера нипочем не доберешься. Хотя что с барина взять, если у него единственную дочь коновал пользует…
– Не скажи, – возражали другие. – Как блажь пришла, так приезжал дохтур из самой Первопрестольной, да в золотом очке, да в коляске на мягких колесах…
– Токмо ее пользуй не пользуй – дурочкой родилась, дурочкой и помрет.
– Отравленная у барина кровь, что и говорить, – оттого и у покойной хозяйки детей не было. Тут никакой дохтур не поможет.
– Неправды не мели, – возражал старик в армяке. – Смолоду был барин как барин. Цыганка его испортила, порчь навела, сердце высушила, один гнев остался. Отсюда все.
На Покров парни из Черемошни, ищущие развлечений, вечером позвали девчат в опустелый, пахнущий водой и листьями господский парк – красиво, в ажурной беседке распить чекушку, покушать тыквенных семечек и на витых качелях покачаться. Не так уж много они и шумели и лузги насыпали самую чуточку, а только дворник с садовником их по распоряжению барина погнали взашей, с великой обидой, так что одна из девушек даже платок свой обронила. А может, и еще чего из платья… но это доподлинно неизвестно, только уж к рассвету порол ее отец как сидорову козу.
Приезжал из Калуги важный «аблокат» в шерстяном пальто с воротом до попы и с кожаным портфелем. Сидели с хозяином в конторе, всех повыгнав, много часов, потом пошли в дом заморские громадные папиросы курить и коньяки пить. Деревенский сын, время от времени услужающий на конюшне в усадьбе и имеющий конторскую поломойку в подружках, рассказал отцу с матерью, что решено промеж господ землю у крестьян за нерадивость судом отобрать. Оставят, дескать, только тех, у кого не меньше двух лошадей и трех коров – пусть и дале крепко хозяйствуют. А прочих вместе с детишками пустят голыми по белу свету, а на их место за старост поселят людей из страны Германии, а прочих – черных как черти – привезут из далекой австралийской земли.
Светланин муж Ваня от того известия обомлел, обрадовался, прикинул, как с семьей в город подастся и на механическую фабрику наймется, но залюбопытствовал и черными людьми и послал Степку к Любови Николаевне разузнать чего-нито про австралийскую землю.
Вскоре Степка, важный до невозможности, в чистых нанковых штанах и даже гребнем причесанный, рассказывал у старосты на дворе, что в стране Австралии и вправду живут дикие черные люди, и все они до одного злые колдуны. А оружие у них – бумбамранг – тоже заколдованное. В кого его хозяин пошлет, тому оно голову с плеч сносит долой, а само обратно к хозяину возвертается. И пашут и сеют черные колдуны не на лошадях и быках, а на специальных зверях-кенгурах, которые ходят как люди на задних лапах, а телят своих носят в сумке на брюхе, пока те не вырастут. Ловят их в пустыне в тот момент, когда они у матери из сумки вылезают, и после долго приучают к узде. Зато уж как приучишь, так и будет эта кенгура всюду за тобой ходить, ни привязывать, ни стреноживать ее не надо. Едят эти кенгуры что придется, самые обученные могут даже за столом как люди сидеть – это у них в Австралии за фокус считается. Черные люди к своим кенгурам очень привязаны и потому их с собой привезут…
– Чушь какая-то! – с досадой сказал староста, грамотный, степенный мужик. – Кого слушаем?!
– Светланка, а давай, допрежь как в город подаваться, заведем себе такую кенгуру, а? – прошептал жене Ваня. – Занятно ведь, и если она себе и пропитания не требует…
– Остынь, дурак! – прошипела Светлана и прижала ладони к загоревшимся щекам.
Двое поповичей, гостившие в деревне у крестного, взгромоздились вдвоем на одного коняшку и понеслись охлюпкой в родной дом. Там на два голоса рассказали такое, что попадья Ирина не уставала охать и креститься, младшие с визгом попрятались под лавки, а отец Даниил колебался – то ли за розгу хвататься и пороть вралей нещадно, то ли мчаться немедленно в Синие Ключи – увещевать и бесов изгонять. Только старшая поповна Маша потаенно и торжествующе улыбнулась, пробормотала: «Близится время… Но я уж, Бог даст, в обители буду…» – и пошла готовить хряпу поросятам.
В этот раз Осоргин уклоняться от разговора не стал. Остановил зло всхрапнувшего Эфира, обвел сверху взором – холодным и сверлящим – угрюмых мужиков. Они стояли тесной кучкой, кое-кто и с покрытой головой. Солнце пекло, кузнечики радостно стрекотали, возле крайней избы надсадно скрипел колодезный журавль с полным ведром – баба, вышедшая за водой, забыла о нем, завороженная происходящим.
– И чего вы от меня хотите? Я вам чем-то обязан? Где документ, предписывающий, что арендовать должны именно вы?
Мужики, хоть и были очень решительно настроены и договорились не слушать никаких лишних слов, обескураженно переглянулись. Документ – это было серьезно! И откуда ж его взять, документ-то?..
– Вы погодьте, барин, вы поимейте милость, выслушайте… – миролюбиво заговорил один, но Осоргин прервал его – своим резким, отрывистым, жестяным каким-то голосом, далеко разнесшимся:
– В дискуссии вступать не намерен. Кто хочет делать дело – милости прошу. И я, и агроном господин Дерягин поможем любым советом по части разумного сельского хозяйства. Хотите использовать машины – учитесь. Криворуких не подпущу.
В этом голосе, хотя он, казалось, и сулил некие непонятные блага, всем послышалась явная угроза. Не испугался один Прохор Панин, бедняк и смутьян известный. Выдвинулся вперед:
– Ты, барин, агрономом не загораживайся. Скажи как есть: с землей что? Пашню и дальний выгон пользуем, как положено? Озимые пора сеять! Или отымаешь?
Осоргин смерил его раздраженным взглядом – как надоедливого щенка. Однако ответил, обращаясь к старосте:
– В десятый раз повторить? Хорошо. В этом году сделки уже заключены, менять поздно. В будущем, если угодно, арендуйте. За луг – пятнадцать, за пахотную землю – восемнадцать с десятины.
После таких слов умолкли даже кузнечики. Как будто даже им, тварям безмозглым, все сделалось безжалостно ясным.
Мужики стояли на дороге, позабыв, как говорить и двигаться. Впереди ждала безнадежная голодная зима.
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
В большой гостиной кресла и диваны из карельской березы, обиты вялым лиловым шелком. Такие же блеклые, с чуть лиловым отливом глаза у хозяина. Кожа на лице и руках уже старческая – тонкая, с пятнышками, вся в мелкую шелковую рябь.
– Александр, мне надо поговорить с тобой.
– Я слушаю, Николай Павлович.
– Присядь. Это о твоем будущем…
– Мне очень нравится учиться в университете, – сказал Александр и продолжил, тщательно подбирая слова и явно выстраивая фразы: – Я, вы знаете, колебался между юридическим и историко-филологическим факультетами. Юридическая практика дает больше материальных основ для жизни, но вы, когда я обратился к вам за советом, сказали, чтобы я не думал о материальном, а следовал своим душевным склонностям. Я так и поступил. И теперь, уже приступив к получению образования, точно знаю, что не ошибся. Изучение истории – это именно то, чему я хотел бы посвятить свою жизнь.
– Да, я знаю. Но хочу говорить не о том. От смерти твоей матери прошло уже почти два года. Ты имел возможность осмотреться в Синих Ключах, разобраться, что здесь к чему и кто – к кому. Что ты думаешь о Любе?
Александр помолчал, потом двинулся вперед осторожно, как кот на мягких лапах. Никто в имении не знал наверняка, как на самом деле относится Николай Павлович Осоргин к своей ненормальной дочери. Даже Настя не смогла ничего толком ему сообщить. Могла бы, быть может, что-то прояснить нянька Пелагея, но она Александра отчего-то сторонилась и никогда с ним не откровенничала.
– Мне кажется, Люба, в общем-то, не злая девочка, – сказал он. – Но внутри ее как будто бы сидит чертенок и толкает ее на всякие каверзы. Зачастую весьма неприятные и даже опасные для нее самой или для других людей. Этот чертенок, как я понимаю, ее болезнь…
Николай Павлович улыбнулся, собрав в мелкие морщинки кожу вокруг бесцветных глаз. Как будто бы удовлетворен. Александр тихонечко перевел дух.
– Но если оставить, как ты выразился, «чертенка» в стороне, то как тебе она сама?
– Неглупый и оригинальный в суждениях ребенок, – признал Александр.
– Очень хорошо, что ты так полагаешь. Потому что дело вот в чем. Я, как ты знаешь, уже очень немолод. Здоровье мое пока особых нареканий не вызывает, потому что я много времени провожу на воздухе, ем здоровую пищу в умеренных количествах и все такое, но в мои годы надо быть готовым ко всему, в том числе и к концу внезапному, не имеющему предвестника в виде долгой болезни. Тем более что именно так, буквально посреди званого вечера, скончался мой отец. Ты, конечно, понимаешь, что на закате жизни я не могу не думать о двух вещах: о судьбе моей дочери и о судьбе моих имений и капиталов. И то и другое – вопросы очень непростые. Я долго думал, прикидывал так и эдак, но все выходило как-то зыбко, ненадежно…
– Николай Павлович, – Александру показалось, что он понял смысл речи опекуна, и он осмелился прервать его, зарабатывая очки проявлением уместной, как ему подумалось, инициативы, – вам нет нужды беспокоиться. Разумеется, я никогда не оставлю Любу своим попечением. Каково бы ни было состояние ее разума, я всегда смогу организовать и обеспечить для нее все потребное…
– Не оставишь? Пожалуй, что и так… Но я все же решил тому поспособствовать. Когда Люба достигнет брачного возраста, ты женишься на ней.
– Что-о?! Я женюсь на Любе?!
– Да. И вместе с женой – сомнительного, признаю, качества – получишь возможность беспрепятственно и не думая ни о чем материальном заниматься, сколько тебе влезет, своей историей. А ваши с Любой дети унаследуют все мои капиталы…
Александр несколько раз открыл и закрыл рот, прежде чем ему удалось хоть что-то сказать.
– А… А если я откажусь? Вы сейчас выгоните меня на улицу?
– Да нет, что ты! – искренне рассмеялся Николай Павлович. – Не примеряй на меня одежды оперного злодея. Я обещал твоей матери вырастить тебя до совершеннолетия и исполню это обещание в любом случае. Ты сможешь закончить обучение. А вот дальше – дальше станешь зарабатывать себе на жизнь полученным ремеслом. Подобно миллионам людей по всему миру. Как видишь, ничего страшного. Я же буду искать дальше… Как ты думаешь, твой кузен не согласится? Ведь их имение почти не приносит дохода, а с Любой, как я понимаю, у него отношения уже сложились лучше, чем у тебя…
– Николай Павлович!..
– Да я же не требую от тебя немедленного ответа. Я понимаю, что здесь такое дело, что надо сначала все взвесить, а уж потом решать. Судьбу выстроить – не фунт изюму съесть. Думай… Но очень-то не затягивай, я должен же завещание в соответствии с твоим решением оформить.
– Юлия, я должен объясниться.
Александр стоял, заложив ладонь в вырез жилета и отставив одну ногу в сторону. В целом фигура его не вызывала нареканий, но поза казалась донельзя картинной и отдавала фальшью. Юлия в голубом платье с воланами сидела на выкрашенных белой краской качелях, что еще усиливало лубочность сюжета.
– Подумай еще раз: должен ли? – Девушка покачала головой. – Тебе девятнадцать лет, мне двадцать, ты только-только поступил в университет, есть ли резон?
– Есть! – решительно сказал юноша. – По твоему слову я готов немедленно переменить свою жизнь любым потребным способом. Оставлю Синие Ключи, пойду служить, переведусь на юридический факультет. Всю жизнь посвящу тому, чтобы ты не пожалела о своем решении…
– Каком же решении, Алекс? Я не понимаю…
Юлия, конечно, лукавила. Но кто бы в двадцать лет отказался получить удовольствие?
– Я хочу, чтобы мы всю жизнь были вместе.
– Это предложение? Ты меня замуж зовешь?
– Могу ли я в моем положении осмелиться…
– Можешь, конечно. Почему нет? – Юлия пожала плечами. – Но что ж с твоим положением? Почему ты связываешь наши отношения и оставление тобой Синих Ключей? Ведь противная дочка Николая Павловича сумасшедшая, и, кроме тебя, у него нет никого…
– Нет, нет решительно! Ситуация такова, что если ты согласишься… если мы будем вместе… я должен буду оставить Синие Ключи, и по окончании мною образования мы сможем рассчитывать только сами на себя… То есть, конечно, у тебя в семье совсем другая ситуация… Если понадобится, я готов оставить исторические штудии и идти в ученики к Борису Антоновичу… Я сделаю все…
– То есть Николай Павлович так категорически не одобряет твою возможную женитьбу на мне, что немедленно не только вычеркнет тебя из завещания, но и вообще откажет от дома?! – неприятно удивилась Юлия. – Это, знаешь ли, даже оскорбительно! Конечно, отношения между нашими семьями не особенно теплые, но это все-таки слишком…
– Юлия, но дело вовсе не в тебе! – воскликнул Александр. – И вообще – какое значение имеют для нас чувства Николая Павловича! Лишь твои чувства… ибо мои к тебе пребудут неизменно. Мы будем вместе – это главное, я приложу все силы и способности, чтобы сделать тебя счастливой, твой отец…
– Хватит! – Юлия поднялась с качелей и надменно взглянула на юношу. – Ты, кажется, вообразил себе… Как ты мог подумать, что я буду серьезно рассматривать прожекты юнца, который никто и ничто…
– Но, Юлия!.. – Александр посерел и скривился в болезненной гримасе. – Ты же знаешь, как я люблю тебя! И ты… мы с тобой…
– Я просто развлеклась тобою от скуки, милый кузенчик. – Губы Юлии сложились в злую усмешку. – Это могло бы еще продолжаться какое-то время. Но ты, глупый, настаивал на объяснениях. Изволь, говорю начистоту: не обольщайся! У Юлии фон Райхерт и Александра Кантакузина не может быть никакого общего будущего!
Александр быстро шагал по дорожкам старого парка. Ходьба всегда помогала ему думать. Люба лежала на ветке над прудом, ловила сачком и внимательно рассматривала какую-то малопривлекательную прудовую живность.
– Александр, иди сюда! – оживленно позвала она. – Залезай, ты тут поместишься! Посмотри, как интересно: мы смотрим на них отсюда, а они на нас оттуда. Кто смотрит на нас с той стороны зеркала, а? Двойники? Тогда здесь в пруду я – вот эта личинка. Смотри, какие у нее огромные глаза и хищные жвалы!
Александр подошел и стал взбираться по наклонному стволу ивы, придерживаясь руками за ветки.
– Вот, вот она, гляди! – манила Люба и вдруг, оттолкнувшись ногами, сделала стремительный бросок вперед. – Ах-ха-ха!
Александр, кувырнувшись, полетел в пруд. Вслед за ним туда же полетели и водяные гады из сачка. Холодная вода хлынула в нос, в рот попала ряска, на лицо налипла какая-то скользкая масса. В пруду оказалось неглубоко. Когда он наконец встал, вода едва доходила до груди. Люба пробежала по ветке, спрыгнула на землю и скрылась между деревьями. Ее жуткий переливчатый, вызывающий дурноту смех затих вдали. Александр, опутанный водорослями, стоял и смотрел ей вслед. Застывшее лицо его напоминало древнюю маску из кабинета профессора Муранова. С Доном Педро из кабинета профессора Рождественского не было никакого сравнения – скелет однозначно выглядел куда веселее и дружелюбнее.
– Юленька, я в совершеннейшем расстройстве. Я просто не знаю, что делать. – Лидия Федоровна промокнула нос и глаза кружевным платочком, затем почему-то приложила его к правой щеке.
– Мама? – Юлия подняла тонко прорисованную бровь.
– Твой отец…
– Что еще сделал папа?
К жалобам матери на отца Юлия привыкла с детства, и они казались ей такими же неизбежными, как смена времен года. По большей части мать была в своих претензиях абсолютно права. Но от этого становилось только скучнее, и даже сам мир казался несправедливо устроенным. Ведь папа был так красив, ярок, блестящ, громкоголос – весь как большая и умная птица. А мама… говорят, что когда-то она тоже была красавицей. Юлия этого времени не помнила.
– Он в пятницу получил деньги за дело Филиппова. Я это доподлинно знаю. Я рассчитывала немедленно выплатить по самым неотложным кредитам… В лавки, и за новые обои, и за кушетку в твоей комнате. И выкупить из ломбарда свое любимое кольцо с изумрудом… И надеялась к началу сезона хоть как-то обновить наш гардероб. Сегодня я подошла к нему… А он… – Платочек снова совершил свое путешествие – к глазам, к носу, к правой щеке. – Он поднял одну бровь… вот как ты это делаешь, когда не хочешь меня слышать, и сказал эдак удивленно: «Какие деньги? О чем ты, Лидуся?! Мы посидели с друзьями, и я еще остался должен. Хотел как раз у тебя спросить…»
– Опять все в карты проиграл, – не спрашивая, утвердила Юлия.
– Именно. – Лидия Федоровна наконец сумела тихо заплакать. – Что с нами будет? Мы погибнем!..
– Но ведь папа всегда играл, – напомнила Юлия.
– Раньше он проигрывал, что было, и мог остановиться, – всхлипнула Лидия Федоровна. – А теперь играет в долг… А я должна вести дом и все от всех скрывать. Такой стыд… Все же знают, что Борис один из самых модных и дорогих адвокатов Москвы, что он получает большие деньги, и… никто не может представить себе, что у нас штопаное белье и нет денег, чтобы заплатить в мясную и зеленную лавки. А он уже ничего не понимает. «Лидуся, почему мы так редко принимаем? – кривляясь и некрасиво шмыгая носом, передразнила она мужа. – Я же люблю гостей! И Юлии надо общаться с молодыми людьми, блистать…» Какой уж тут блеск… Это его испортили, я знаю. Я же помню: он был скромным, трудолюбивым, талантливым юношей. По ночам сидел, читал, готовился к процессам. А уж когда веселился – пел, танцевал, играл в шарады, всех тормошил… Мы жили небогато, но счастливо. Деньги и дурные друзья…
– Мама, никого нельзя испортить, если он сам не согласится, – возразила Юлия. – Папу никто не заставлял и не заставляет играть…
– Конечно, конечно, Юленька, – закивала Лидия Федоровна. – Он просто устоять не смог. Уставал очень, хотел отвлечься, расслабиться, а вина не мог пить – голова после болела. Умный, добрый, но слабый. Не устоял перед соблазном… Но как же нам-то теперь быть? Я ведь ночей не сплю, все о тебе думаю, Юленька. Я-то ладно, пожила уже, счастья свой кусок пусть маленький, но ухватила, тебя вот вырастила, умницу да красавицу… Но у тебя-то вся жизнь впереди… Ночами не сплю, извелась вся…
– Спи спокойно, мама! – огрызнулась Юлия. – Я как-нибудь сама о себе позабочусь.
– Да как же, объясни матери! – возвысила голос Лидия Федоровна. – Ты же не собираешься, как эта твоя стриженая подружка из гимназии… – Лидия Федоровна снова перевоплотилась и заговорила нарочито низким и грубым голосом: – «Приобрести профессию и самой, независимо от мужчины, зарабатывать себе на жизнь»?
– Если бы я видела в чем-то свое призвание или свой талант, я была бы рада пойти той же дорогой, что и Надя Коковцева, – подумав, серьезно сказала Юлия. – Хотя ее революционных взглядов я, конечно, не разделяю.
– О чем ты говоришь, Юленька! – всплеснула руками Лидия Федоровна. – С твоим-то происхождением и с твоей-то красотой! Надя Коковцева по сравнению с тобой просто серая мышь, а ее мать – вдова коллежского асессора. Отсюда все устремления! Что ей, бедной, еще остается… А вот тебе… Тебе нужна достойная партия, но я не вижу, чтобы ты… Давно, кстати, хотела с тобой поговорить: Надя Коковцева да юнцы Лиховцев с Кантакузиным – что за общество для тебя!
– Надя – моя подруга с первого класса гимназии, мы все делили, и теперь ради твоего снобства я не собираюсь от общения с нею отказываться. Алекс Кантакузин в меня влюблен, а Макс Лиховцев… что ж, он порою весьма забавен…
– Да не об этом же речь! – с досадой воскликнула Лидия Федоровна. – С этими мальчиками ты просто теряешь время. Отец Максимилиана с трудом сводит концы с концами, имение их заложено-перезаложено, мать пишет сказочки и продает их в детские журналы, а сам Максим, насколько я его видела, и вовсе питается звездным светом. Не спорю, он весьма мил. Не могу понять: как получилось, что в семье уездных дворянчиков вырос этот бездомный космический арлекин, одуванчик в красном домино…
– Ого! – воскликнула Юлия, едва ли не впервые с начала разговора внимательно взглянув на мать.
Лидия Федоровна кашлянула и снова сменила тон.
– Александр – нищий юнец, живущий в приживалах у самодура Осоргина. Даже если тебе и льстит его самозабвенная влюбленность, все равно нужно думать о настоящих претендентах. Ведь юность, увы, не вечна, а тебе уже двадцать. В мое время это для девушки считалось критическим возрастом. Либо в жены, либо в старые девы… Беда в том, что все в тебе видят богатую, во всяком случае, вполне обеспеченную невесту, а это вовсе не соответствует действительности.
– Мы можем перестать делать вид, что богаты, – предложила Юлия. – Отменить журфиксы по четвергам. Все равно это скучно…
– Нет-нет, что ты, Юленька! – в испуге воскликнула Лидия Федоровна. – Пока ты не выйдешь замуж, ни в коем случае! Но надо тщательно продумать наши планы…
– Князь в качестве зятя тебя устроит? – бесстрастно спросила Юлия.
– Что? Что ты говоришь?! – забеспокоилась Лидия Федоровна, но тускловатые глаза ее, выдавая, блеснули надеждой и предвкушением. – Какой князь?
– Самый настоящий, – пожала плечами Юленька. – Хотя и дурак дураком. На летнем балу Сережа Бартенев очень за мной ухаживал. И после мы ездили кататься в Сокольничью рощу…
– Почему ты не сказала мне?
– У тебя была мигрень. Я сказала папе.
– Он даже не счел нужным… Со мной никто не считается… – Платочек снова пошел в ход.
– Так я не поняла, мама, – холодно осведомилась Юлия. – Сережа еще больший сумасброд, чем Макс Лиховцев. Он годится или не годится?
– Юленька, ну ты же понимаешь, что в нашем положении…
– Боже мой, как все это… скучно! И противно! – воскликнула Юлия и вышла из комнаты.
Глава 11,
Прием в честь именин Марии Габриэловны, жены Льва Петровича.
Самой именинницы, после того как она вместе с мужем приветствовала собирающихся гостей и принимала поздравления и подарки, почти не видно – хлопочет, хотя все сто раз продумано и организовано заранее.
В большой комнате за двумя роялями бурно импровизируют два похожих друг на друга молодых человека с длинными глазами, окаймленными чуть припухшими веками. Девушки и дамы сидят и стоят вокруг, изящно облокотившись.
Туалеты дам изысканны, украшения подчеркивают и расставляют акценты, но не блистают. Лев Петрович сидит у окна в глубоком кресле, взирает благосклонно и на лежащем на коленях листе карандашом рисует изящный дачный домик с полукруглой верандой, утопающий в кустах сирени. У его ног играет с тряпичной куклой маленькая девочка. Время от времени она снимает с ноги дедушки туфлю, и тогда кукла плывет в ней, как в лодочке. Лев Петрович улыбается, вытягивает длинную руку и рассеянно перебирает золотистые локоны внучки.
– Папа, Роза тебе не мешает? – заботливо спрашивает Анна Львовна.
– Нет, что ты, Энни! – искренне отвечает архитектор и рисует на веранде своего домика похожую на Розу крошечную девочку. – Мы с ней прекрасно ладим.
Приглашенный официант разносит шампанское в высоких бокалах. В соседней комнате на придвинутом к стене столе, красиво освещенные электрическими лампами, вставленными в старинные канделябры, стоят закуски – черная икра в тарталетках, раковые шейки в листьях салата, изящно украшенные маслинами канапе, тонко нарезанные сыры…
Один из мальчиков влез в тронутые ржавчиной рыцарские доспехи (возможно, подлинные) и бродит по комнатам, бряцая, волоча за собой тяжеленный меч и представляясь всем подряд:
– Сэр Ржавая Кастрюля, очень приятно. Не желаете ли сразиться со мной за благосклонность Пурпурной Красавицы?
Желающих сразиться не находится. Только Луиза исподтишка, из-за портьеры показывает Ржавой Кастрюле язык и выразительно стучит себя согнутым пальцем по темени.
– Просим, просим, per favore![3] – раздаются мелодичные, негромкие голоса.
Анна Львовна, совершенно не жеманясь, подходит к роялю.
Импровизации прекращаются.
– Энни, что ты будешь петь?
– Мамочка, «Не пробуждай», «Не пробуждай»! Oh, ti prego![4]
Крошечный курчавый мальчик дергает мать за подол платья.
– Риччи[5], я же не отказываюсь, если хочешь, отыщи и подай Луиджи ноты…
Сопя, мальчик карабкается на табуретку, копается в стопке нот. Он умеет читать? Названия? Мелодию по нотам? На вид ему не больше трех лет…
Голос у Анны Львовны глубокий и богатый, особенно на низких тонах.
Итальянские переливы звучат обворожительно.
– Как будто кошку гладит, – шепчет Луиза Камише.
– Не мешай, дай послушать. – Камиша прикрыла глаза полупрозрачными веками, вся отдалась музыке и пению.
Луиза – увы! – немузыкальна. Как белая ворона в этой исключительно одаренной ко всяким искусствам семье. Единственное, что умеет, – показывать фокусы. С картами, со спичками, со специальной, лично ею сконструированной по книжке и еще усовершенствованной шляпой. Ловкость рук необыкновенная.
«На Хитровке либо на Грачевке ты, Лиза, среди марушников в принцессы выбилась бы», – признала Люша, так и не сумевшая разобрать механику большей половины Лизиных фокусов. Комплимент сомнительный, все, кому пересказала, морщатся, но Луизе все равно приятно.
Когда напоются и наиграются, ее еще попросят выступить. У нее в дальней комнате все готово. Люша согласилась ассистировать – это хорошо, потому что аккуратная Камиша не умеет хранить где надо невозмутимый вид и смущенно улыбается, указывая тем самым на мошенство, а мальчишки вечно все путают.
Анна Львовна закончила петь и грациозно раскланялась.
Гвиечелли выразили свое одобрение, чирикая, как стайка свиристелей на боярышнике.
– Энни, ты совершеннейшая бьютифул! – буркнул веснушчатый фабрикант Майкл Такер и, приподняв мантильку, чмокнул жену чуть повыше локтя. Ушел к шампанскому и бутербродам, ловко лавируя между напольными вазами с цветами.
– Великолепно, аусгецайшнет! – говорит Анне Львовне профессор консерватории, немец. – Вы, как певица, могли бы иметь очень хорошую карьеру. А какой вид искусства предпочитает ваш муж?
– Крикет, – кротко отвечает Анна Львовна.
В группе студентов молодой человек не сводит глаз с Анны Львовны.
– Отжившая шелуха, – шепчет кому-то его коллега. – Умирающий век. Красиво, не спорю, умирает, но…
– Только символическое прочтение…
– Человеку из среды искусства прикрываться рабочим вопросом – это ничем не оправданная пошлость…
– Лев Петрович когда-то был талантливым архитектором, но теперь мастодонт, чиновник, рубит через городскую думу самые передовые проекты… – подает голос Такер, отхлебывая шампанское и заедая его икрой.
– Камиша, смотри! – толкает родственницу Луиза. – Если бы он мог, он бы ее просто съел… Сегодня наверняка еще одно письмо будет! «О Пурпурная Звезда Созвездия Восторга моей Безбрежной Вселенной…» Откуда, ты думаешь, этот идиот выкопал свою Пурпурную Даму? – ткнула пальчиком в погромыхивающего возле стола с закусками рыцаря. – А завтра, значит, я это письмо и стырю…
– Лиза, что за слово! – морщится Камиша. – Откуда?
Она, конечно, догадывается, но Луиза, разумеется, источника не выдаст. Всех все устраивает.
– Девочки, а где же наша Любочка? – Именинница нашла время для инспекции наличного состава гостей.
– Люша, как всегда, в комнате у Степаниды прячется, – немедленно отрапортовала Луиза.
– Ну вот, мы же договорились, что она нынче выйдет к гостям, – огорчилась Мария Габриэловна. – Прическу все вместе выбирали, наряд. Лео эскизы рисовал. И все напрасно? Надобно ее все же позвать…
– Тетушка, дорогая, может, не стоит? – усомнилась Камиша. – Это ведь Любочке самой решать, когда она готова будет. Если она причесывалась-наряжалась, а после и спряталась ото всех, так, наверное, у нее какой-то к тому резон есть?
– Даже и не знаю… – Мария Габриэловна красиво сплела тонкие руки, поправила высокую прическу, коснулась пальцами высоких скул.
– Камишка, ты не права! – решительно сказала Луиза. – Иногда, чтоб человек плавать научился, его в воду толкнуть надо. Я ее сейчас приведу!
– Лиза!.. – согласно воскликнули Камиша и Мария Габриэловна.
Но девочка уже убежала.
Художники семьи Осоргиных – Гвиечелли как могли смягчили вульгарный контраст между черными кудрями Люши и ее же бледно-голубыми глазами. Надо признать, что им это удалось. Золотистый оттенок платья и розоватые аметисты в заколке выявили в тщательно уложенных локонах благородный бронзовый оттенок. Персиковый газовый шарф добавил два теплых тона к цвету кожи, не зачеркнув при этом ее чистоту и природную белизну. Почти бесцветные глаза удалось углубить и слегка затемнить поистине новаторским ходом, на взлете фантазии изобретенным младшей дочерью брата Марии Габриэловны, талантливой акварелисткой, обучающейся на курсах при Академии художеств. Черные, длинные, резко загнутые кверху ресницы и брови Люши чуть-чуть закрасили растертой в ромашковом креме рыжеватой пудрой. Маленький золотой кулон в виде страшноватого солнечного глаза с рубиновым зрачком (из старинного венецианского наследства, подаренный бабушкой Камиллой на конфирмацию тезке) лежал на высокой Люшиной груди и невольно притягивал взгляд. Вся вместе окружающая цветовая гамма сообщила глазам Люши необыкновенный лиловый оттенок, сделала их глубокими и выразительными.
– Ура! Вы таки пришли, Любочка! – весело и приветливо забряцал рыцарь Ржавая Кастрюля.
Люша научила его нескольким интересным играм, и благодаря этому он повысил свой статус в гимназическом обществе и уже выиграл у однокашников свыше шести рублей на сласти, папиросы и прочие не учтенные родителями удовольствия.
Сопровождаемая с одной стороны рыцарем, с другой – торжествующей Луизой, Люша вступила в зал. Ее небольшой рост увеличивали крошечные туфельки на каблучках (их пришлось строить по отдельной мерке, ибо у всех женщин семьи нога была больше).
– Oh, Dio! – шепнула мужу Мария Габриэловна. – Che delizia![6] Лео, дорогой, у нас получилась настоящая цыганская Золушка!
– Но где же Принц? – улыбнулся Лев Петрович. – Однако отлично! Любочка все-таки решилась. Теперь я должен представить гостям Любовь Николаевну Осоргину…
Он зашарил ногой в поисках туфли, снова изображающей лодку для куклы.
– Ох, Камиша, ты только погляди! – ахнула Луиза. – Это у нас вообще что такое, а?
Светловолосый поклонник Анны Львовны встал с кресла и смотрел на Люшу, словно окаменев. Она, распахнув свои неправдоподобные махровые ресницы, медленно шла к нему по анфиладе и также не отрываясь смотрела ему в лицо. Постепенно внимание всех присутствующих как по указке выстраивалось по линии их соприкасающихся, ярких, как лучи, взглядов.
Смолкали мужчины. Женщины-гостьи шептали друг другу:
– Кто эта девушка? Откуда? Родственница, итальянка? А молодой человек? Что между ними? Господи, да он же сейчас в обморок хлопнется…
– Пробирает прямо до электричества на кончиках волос, – шепнул брату рыцарь Ржавая Кастрюля. – Чего это они, как ты думаешь?
Люша подошла вплотную и смотрела на молодого человека снизу вверх. Он шевельнул бескровными губами. С третьего раза получился звук.
– Это ты?!! Но откуда? Как?! Простите, простите меня, милостивая государыня, я наверняка обознался…
Девушка едва заметно отрицательно покачала головой.
– Вы знаете… Вы помните меня?
– Конечно помню, – звонко сказала Люша. – Как я могла забыть? Ты – Арайя, Страж Порога.
– А вот и Принц явился, – тихо шепнула Мария Габриэловна мужу. – Наша бедная Энни была только прологом к пьесе. Настоящее действие начинается сейчас.
Лев Петрович отложил папку с законченным рисунком, поднялся и, не замечая, что обут лишь наполовину, вышел на середину комнаты.
– Дамы и господа, позвольте мне с удовольствием представить вам мою очаровательную родственницу, дочку моего покойного друга Николая Павловича Осоргина. Любовь Николаевна Осоргина!
Люша сделала книксен и захлопала ресницами. Мария Габриэловна довольно улыбалась. Позеленевшая от волнения Камиша прижимала руки к груди и волей давила рвущийся наружу кашель. Луиза приплясывала на месте от возбуждения. Лев Петрович с некоторым беспокойством ожидал колеса или уж сальто-мортале. Их не последовало, и он выдохнул с облегчением.
– Деда, деда! – закричала маленькая девочка, спохватываясь и подбегая ко Льву Петровичу. – Туфлю-то надень, а то бабушка ругаться будет, что ты босиком бегаешь!
Великосветский оболтус, отпрыск одной из самых знатных и богатых семей России, известный своими весьма экстравагантными выходками и приходящийся дальним родственником Льву Петровичу, приплясывал и извивался весьма причудливым образом перед Марией Габриэловной. Привлекательный внешне молодой человек не был пьян, он как будто просто не мог стоять на месте. Случись здесь, в гостиной, сумрачный Январев-Арабажин, он пригвоздил бы молодого аристократа давно известным медицине латинским термином «акатизия».
– Милая тетушка, эта ваша новая родственница, Любовь Николаевна, она воистину очаровательна, пикантна и ни на кого не похожа. Но где ж вы прятали ее доселе?
– Э-э-э… – сказала Мария Габриэловна. – Она недавно в Москве.
– Но знаете, странное ощущение, – продолжал извиваться оболтус. – Я как будто бы уже видел ее прежде… Не могу вспомнить где… Знаю одно: она притом была совсем в другом обличье…
– Может быть, ты видел ее во сне? – очаровательно улыбнулась Мария Габриэловна, пряча за улыбкой тревогу.
Она далеко не все знала о прошлом Люши, но уже то, что Лео и Джорджи сочли возможным ей рассказать… По счастью, оболтус не мог долго концентрироваться на чем-то одном.
– О сны! Да! – воскликнул он. – Я всегда вижу чудесные, цветные, радужные сны! После зимы все вокруг только и говорят о дурных предчувствиях. Но у меня их нет… Я верю в будущее, я готов ежедневно приносить цветочную гирлянду на алтарь Богини Красоты. Милая тетушка, вы обязательно должны побывать у нас в оранжереях. Там сейчас так изумительно цветут орхидеи! Ваша Любовь Николаевна похожа на причудливый цветок. Даже опасный, да-да… Все видят в революции опасность для нашего мира. Я же вижу в ней стихию. Разгул стихий – это единственное, что роднит человеческую душу с мистическим пространством Тайны. Вы верите в духов, милая тетушка? У вас бывают спиритические сеансы? Обязательно должны быть, ведь вы из семьи венецианцев. Венеция – это мое самое любимое место на земле. Она вся – мистика и волшебство. У Любови Николаевны глаза – как вода венецианских каналов. Когда я видел ее во сне – я уже рассказывал вам об этом? – она являлась мне вовсе не в этом строгом наряде и уборе. Ее кудри были разметаны по плечам, как ночной шторм, а вокруг пенились юбки, рукава, воланы самых жарких, отважных, африканских расцветок. Я хотел бы побывать в Африке, застрелить льва и подарить его солнечную шкуру вам, милая тетушка, и бедной Камише… Боже, как мне ее жаль… И льва я наверняка тоже пожалел бы стрелять, ведь он так могуч и великолепен, и мы ушли бы с ним в прерию…
– Энни! Луиджи! – жалобным голосом воскликнула Мария Габриэловна. – Сережа хотел послушать увертюру… Сережа, ты хотел! – добавила она увещевающе.
Молодой человек с готовностью закивал изящно вылепленной головой.
С матерью оболтуса Сережи они были подругами детства. Когда княгиня жаловалась ей на странные выходки и рассеянное внимание сына, Мария Габриэловна всегда ее утешала и уверяла, что княжич милый, добрый и как ангелочек красивый мальчик, но про себя думала, сокрушаясь о собственном несовершенстве: если бы он был моим сыном, я давно скончалась бы от мигрени…
Ход с пудрой и Люшиными ресницами немедленно оценили две случайно присутствующие на празднике девицы-символистки, и буквально через два дня на декадентских сборищах им наперебой пользовались не только девушки, но и юноши. Румяный от природы (и естественно, мечтающий об аристократической бледности и утонченности) Май использовал растертый в масле голубой школярский мелок и был просто в восторге: ресницы получились не только голубые, но и слипшиеся, как будто от долгих и безутешных рыданий.
Глава 12,
Знахарка Липа еще с утра чувствовала неладное. Коты беспокоились вместе с ней, а потом и вовсе поспрыгивали с лежанки да с печи и ушли в лес или на поля – мышковать. Вечером небо над Синими Ключами отказалось темнеть, окрасилось в осенние цвета – золотом и багрянцем, словно расцвел за полем огромный цветок. Липа такие цветки знала и добра от них не ждала. Никого в Синих Ключах или Черемошне она не жалела, разве только безмысленных баб с малыми ребятами – мужики, прежде чем в Сибирь на каторгу идти или в петле повиснуть, хоть потешатся, кровь разгонят, разбойным духом подышут. А бабы их так, ни за что останутся горе мыкать… Но больше, конечно, думала о себе. Явятся солдаты, потом расследователи, станут поднатчиков да агитаторов искать. Кто-нибудь наверняка вспомнит и о колдунье. Колдуны – зло известное, веками настоянное. Да хоть бы и отец Даниил из вражды наведет, сколько лет на Липу зуб точит. Как же лучше теперь поступить – уйти в специально изготовленную на лихой случай захоронку на болоте, куда никто не пройдет, и там отсидеться? Или уж на месте остаться, явив полную невинность?
К ночи уже прибежала бобылка Алена из Торбеевки – в сбитом на плечи платке, с мокрым подолом. (Липа ей травы показывала, врачевать учила, а Алена за то все сплетни и новости в знахаркину избу-полуземлянку носила да если в лавке чего прикупить.)
– Ой, что деется-то! Что деется-то везде! Караул-беда!
Удивительные люди крестьяне. Липа так и не научилась их понимать. Даже и в ее лечебном деле. Сначала он напьется допьяна, потом возьмется вечно беременную жену вожжами или кулаком «учить», а потом удивляется, что она родами помирать вздумала, в ноги кидается, просит знахарку роженицу и ребеночка спасти. Где раньше-то ум был? Сначала сами все сделают так-сяк-наперекосяк, а потом причитают: «И откуда только эта напасть страшная на нас навалилась?!»
– Торбеево тоже зажгли? – деловито спросила Липа. Зарева в той стороне пока не видать, ну да это ничего не значит.
Алена отрицающе затрясла головой и довольно внятно (прежде еще Липой обученная) рассказала события дня так, как сама их понимала.
К Торбееву заведенная и опьяневшая от вина и угара толпа двинулась еще до темноты. Причем были в толпе и торбеевцы, и черемошинцы, и даже несколько алексеевцев на двух подводах откуда-то присоседились. Новый торбеевский управляющий давно всем поперек горла, да еще вот Черемошню с Торбеевкой, каналья, на аренде перессорил. Кто барина-покойника надоумил? Конечно он! Парни кричали: «Ох, робя, если уж мы настоящего, наследственного барина порешили, так нам теперь сам черт не брат! Управляющего – на осину!»
Тот, конечно, со страху убег куда-то и схоронился.
А старый торбеевский управляющий, художник, которого по милости барской жены в усадьбе оставили, сам к крестьянам вышел и парадные двери распахнул:
– Что же, люди, входите, гостями будете. Вижу, дух в вас возмущен, взгорячен без меры. Сейчас квасу холодного да молочка отопьете, глядишь и охолонете маленько.
Черемошинские мужики опешили. Барин-то из Синих Ключей после смерти обеих жен сколько лет никого из крестьян дальше конторы не пускал. А уж чтобы в комнаты да с парадного входа…
– Да это он из-за дочки так, – проворчала Липа. – Не понимают. Стеснялся ее. Она ж по детству, бывало, и на людей кидалась…
Но Алена, не слыша, продолжала рассказ.
Вошли в дом. А там в гостиной в золотой раме висит огромный и прекрасно выполненный («Как живая, аж жуть берет!») портрет покойной хозяйки Синих Ключей. Сидит печальная женщина в кресле вполоборота, в руках цветущая ветка жасмина, и как будто спрашивает: «Что ж вы, мужички, натворили-то?»
Кое-кто и шапку с головы потянул. А тут управляющий квас принес, печенье какое-то, стал всех угощать. Торбеевские черемошинским объяснили, что старик-то управляющий сам в Торбеевке крепостным еще родился, но через свой талант из крепости вышел и в Москве образование получил… В общем, походили-походили мужики да вон подались. Только и убыток в усадьбе, что разбили пару зеркал, десяток стаканов и у одного из столов случайно ноги подломили…
– Побегу в Синие Ключи. Может, там после пожара еще осталось чего, – простодушно сказала напоследок Алена и растаяла в лиловой, подсвеченной краснотой темноте.
Липа без надежды поскликала с порога котов, положила в специальный лоток на орешине кусок курятины – для ручного филина Тиши. Летом и осенью за подношением Тиша прилетит хорошо если к утру, а то и вовсе кунице достанется, а вот зимой, когда мышей почти нет, хитрец просто переселится в избу. Коты ему не помеха, он любого из них крупнее, а клювом со своего насеста щелкает так, что полосатые и мявкнуть боятся. Липе же зимний жилец выгоден – выйдешь к бабе или даже мужику с огромной глазастой птицей на плече, сразу почету в разы больше.
Ерофеев день сегодня, вспомнила Липа и усмехнулась. Куда там нечисти лесной со своими наивными кознями, когда обычные люди такое творят… Вдруг внизу, в молодом, еще не плодоносящем орешнике мокро заворочалось что-то тяжелое, чавкнуло, шагнуло во много ног.
– Чур меня! – испуганно воскликнула Липа и машинально перекрестилась.
Из темноты мокрых ветвей вышли две небольшие фигурки, над плечом одной белела лошадиная, как будто ухмыляющаяся морда, перечеркнутая косой, лихо обрезанной челкой.
– Эт-то что еще за явление?! – строго спросила Липа, чувствуя в спине нехороший озноб.
– Тетка Липа, приютите нас с Люшкой Христа ради! – громко и гнусаво сказала та из фигурок, что казалась повыше. – Я Агриппина, Анисьи из Торбеевки дочь. Которая глухая. Идти нам боле некуда. У Люшки отца убили и ее хотели тоже. А коли теперь узнают, что она жива осталась, так сразу и жизни лишат.
Липа никогда не видала в лицо сумасшедшую дочь старого Осоргина, но отчего-то сразу, еще прежде Груниных слов догадалась… «Позвольте вас поздравить! Вляпалась-таки!» – сама себе сказала знахарка.
– Прощай, Груня! – сказала Люша.
Груня по русскому обычаю крепко обняла девушку и троекратно расцеловала.
Мелкий дождь сеялся над полем, как серый бисер. Сквозь него едва виднелись потемневшие соломенные крыши алексеевских изб.
– Прощай и ты, Голубка! – Люша потерлась лицом о морду внимательно прислушивающейся к разговору лошади и передала Груне повод.
– Что ж с ней? Свести в усадьбу?
– Нет, оставь себе.
– Как же это?! – В широко расставленных Груниных глазах блеснула отчаянная надежда.
– А так! – решительно утвердила Люша. – Сейчас ее никто не хватится, не до того будет. А после решат – сгибла где-то. Александр лошадей не знает и не любит. Да и крестьяне перед ним не очень-то станут стараться… На крайний случай, если раскроется, скажешь: сама пришла. Все же помнят, что я к тебе часто ездила и Голубка дорогу знает.
Груня поискала слов. Не нашла. Шагнула назад и размашисто, в пояс поклонилась Люше. Толстая русая коса, свесившись, окунулась концом в дорожную грязь. Люша чуть нахмурилась, но ответила так же серьезно, наклоном головы. Она хорошо понимала разницу между лошадной и безлошадной крестьянской семьей.
– Знаешь, – раздумчиво сказала Люша чуть погодя, словно прислушиваясь к себе, – а я ведь сейчас твои чувства все чую, прочитать, как в книге, могу. И жаль тебе, что я уезжаю, и страх за меня, и радость за Голубку, что в хозяйстве помощь…
– Что ж в том непонятно? – удивилась Груня. – Всякий может…
– Всякий-то может, а только у меня это, кажется, первый раз за всю жизнь, – объяснила Люша. – Я прежде совсем ничего про людей не чувствовала. И знать не знала, что у них внутри творится. Понять могла, догадаться, просчитать кое-чего. А вот почуять – нет, этого не было.
– Что ж тогда? От разлуки это? Оттого, что мы с тобой дружились-дружились, а теперь расстаемся, может, навсегда?
– Нет, – твердо сказала Люша. – Это еще прежде. У Липы в землянке уже было, я ее страх чувствовала и как ей хочется скорее меня спровадить… Это после пожара все случилось, когда мы с тобой по лесу шли… Как будто какая-то стена… треснула сначала, а потом и вовсе на куски развалилась…
– Так хорошо же, – подумав, сказала Груня.
– Не знаю… – Люша помотала головой. – Ты забыла, что ли? Ведь получается так: чтоб я к людям выйти могла, два человека смерть приняли – отец и нянюшка Пелагея.
– Ох, знаю! – Груня прижала ладонь к мокрой от дождя щеке и отвела глаза. – Ох, Люшка, страх-то…
– Что? – тревожно переспросила Люша. – Что?! Говори, Грунька!
– Это ж Ерофеев день был. Синеглазка просыпается, к людям выходит. А как это она просыпается-то, кто толком знает? Никто. Я думаю так: душа ее вселяется, куда ей сподручно покажется. У нее же самой помнишь что было? Парни погибли, потому что она любить до времени не могла. А потом смогла бы уже, наверное, да нежитью стала… Люшка, а Люшка?
Люша, не отвечая, села прямо в грязь, обхватив голову руками. Голубка наклонилась, ткнула ее жесткой мордой в плечо.
– Люшка! – жалобно позвала Груня. – Да ты же не виновата ничуть! И чего? Ну побудешь до весны Синеглазкой, а потом она опять заснет. Зато сейчас на паровозе покатаешься!
– Грунька, – вскакивая и заглядывая подруге прямо в лицо, горячо прошептала Люша, – а вдруг она в Москве не заснет, а? Чего тогда?
– Ну… Не знаю. А может, она, наоборот, из Москвы сразу сбежит. А может, это вообще все сказки! Да чего теперь про Синеглазку гадать! Тикать тебе надо, пока смерть до тебя не добралась!
– И точно! Мне ведь еще до Москвы доехать и там деда Корнея, про которого Липа говорила, искать…
По счастью, мистическое настроение минуло одновременно у обеих подруг. Это у них и прежде часто случалось – одна подстраивалась под другую.
Обнялись еще раз. Люша не любила прощаться – повернулась и пошла не оглядываясь. Груня же долго стояла на размокшей дороге, слизывала стекающие от края платка к губам капли и смотрела ей вслед. Когда тоненькая фигурка окончательно скрылась за пеленой дождя, Голубка, которую Груня держала в поводу, тоненько и печально заржала.
– Настя, мне страшно.
Александр заложил руки за голову и вытянулся на кровати. Тон его – ровный и почти равнодушный – не соответствовал смыслу слов. Но Настя давно, еще при старом барине, научилась разгадывать подобные загадки.
Она положила ладонь на грудь Александра, лаская, провела волной. Молодой человек закрыл глаза. Настя деловито опробовала на своей щеке тыльную сторону ладони, поморщилась: опять цыпки! Хоть и втирала усердно масло… Еще бы, если цельный день то пыль метешь, то подоконники с цветами моешь, то серебро драишь… Но все одно: барину с цыпками не понравится. Нежные они, баре-то…
– Да чего ж вам пугаться-то, барин, страшное давно минуло все, – успокаивающе сказала Настя, аккуратно целуя плечи юноши. – Мужики как шелковые стали, кулаки только на женках чешут, дом, считай, отстроили уже, и года ваши теперь в силу вошли, никто вам больше не указ, что захотите сами, то и сотворите…
– Все равно. Оно как будто в воздухе висит. Они все молчат, это верно, но смотрят… Эта глухонемая девица, всегда повязанная платком и с полуоткрытым по-дурацки ртом, – зачем ты ее в дом взяла? У нее глаза как буравчики. Мне кажется, она за мной следит… Ей ведь и не скажешь ничего…
– Да бросьте, Александр Михайлович, смешно даже, ей-богу! Что вам поломойка! Где вы и где она!.. А Груня, кстати, хоть и глухая как пень, но все понять может, если ей в лицо смотреть. Она по губам слова читает и сама говорит.
– При мне ни разу ни слова не сказала.
– Так стесняется она. У ней речь гнусавая, и все на один лад, как ветер в трубу дует. Несчастная она. Мало что такой родилась, так еще и мать ее сразу невзлюбила. Росла девчонка, как зверок в темнице, слова не слыша и ласки не зная. Их там, детей, как горошин в стручке. А теперь-то еще мать обезумела почти, а отец из города глаз не кажет – страх божий, а не жизнь. Груня же с детских лет и посейчас работница старательная, каких поискать. Трудится весь день, а каждую копейку или корочку хлебную в семью несет, братьям-сестрам голодным.
– Не разжалобишь, не старайся, – усмехнулся Александр. – Зверем диким она глядит, это ты верно подметила. Если и в семье так было, то я ее мать понять могу… Другого не понимаю. Откуда у нее взялась эта лошадь? И где она была полтора года?
– Да это просто, – в тон ухмыльнулась Настя. – Фролу в ночь пожара померещилось, что искра залетела и крыша на конюшне занялась, он и велел двери открыть и коней вывести. А Голубка от веку строптивая была. Кроме цыганки да после отродья ее, никто с ней сладить не мог. Вот она вырвалась да и убежала. В поля или еще куда. Бродила там, от людей хоронилась. А Груня ее и приманила – они же с Любой в детстве в усадьбе играли, ходили вместе везде – два сапога пара. Лошадь ее знала; как стало голодно, так и пошла. Грунина семья безлошадная, в усадьбе после всех смертей, да пожара, да солдат не до того было, Торбеевка от Синих Ключей далеко, вот они и воспользовались. Зимой хворост возили, весной надел вспахали… Удивительно только, как они такую злыдню запрячь сумели… Фрол-то, старый дурак, думал, что Голубка вместе с барышней в одну ночь погибла, рассказывал, слезу утирал, вот, дескать, какое у лошадей преданное сердце, а она в то время тихо в Торбеевке крестьянской лошадкой утруждалась… Держали ее, видать, где-то на старом выгоне или в зимовье, никто, кроме своих, и не прознал, а кто знал, Анисью многодетную жалели… Больше года прошло, как отец Даниил опекуну вашему рассказал. Тот рассердился очень, говорил: «Под суд за воровство пойдут!» Кто пойдет-то? Девчонка глухонемая? Или мать полутора десятка детей?.. Ну уж мы с Феклушей у него отмолили, Голубку Груня с Торбеевки в нашу конюшню свела, заодно младшего брата туда пристроила да и сама поломойкой осталась. Иначе им без лошади да перед вспашкой-севом просто лечь и помереть… А толку-то с того чуть – к Голубке в денник только тот брат и может зайти, а уж взнуздать ее и вовсе…
– Слушай, Настя, – Александр оживился, приподнялся на локте, – а что, если я эту злыдню Голубку без всяких условий Груниной семье отдам, а заодно и Агриппину с ней вместе спроважу, а? Хорошая мысль, по-моему! И доброе дело. Здесь лошадь даром корм ест, а там трудиться будет. И семье помощь. Так и сделаю! Завтра же!
– Воля ваша, барин, – сказала Настя и поджала губы.
Она сочувствовала Груне, которой придется вернуться в семью, под гнет к ненавидящей ее матери, но одновременно понимала, что Александр горд самостоятельно найденным решением и оспорить его не позволит никому. Что ж, девочка явится с существенным прибытком, мать не так пилить будет. А Насте своя рубашка ближе к телу. Барин-то вон как воодушевился. Тем пока и воспользуемся…
– После соития все животные бывают печальны, – процитировал спустя время Александр и, словно иллюстрируя сказанное, снова впал в меланхолию. – Если бы только в этой уродливой Груне все дело было… Много их. Степан опять же…
– А Степка-то вам чего? – длинно вздохнула Настя и, зевнув, деликатно прикрыла рот ладошкой.
Молодой барин, конечно, попригляднее будет, и телом жаден и свеж, но душа-то… Вялая у обоих, да старый-то все-таки потверже был…
– Вы ж его сразу с усадьбы в деревню отослали…
– Ну и что ж! Вся его семья – отец, сестра с мужем, оба брата, – все давно из Черемошни в город подались. Чего ж он-то остался? Чего ждет?
– Ох… Бабка у них старая в дому. Который год в лежку на печи лежит. Не помирает. Не везти же ее в город…
– Придумала! – Александр сильно сжал пальцами Настину грудь. – Сдали бы бабку в богадельню при монастыре – и все дела.
– Не по-христиански это, – наставительно сказала Настя, мягко высвобождаясь и борясь с наползающей дремой. – Мать у них рано померла, отец в артель ушел, чтоб детей прокормить, так как раз эта бабка их всех и вырастила – и сестру, и братьев. Нельзя им теперь бросить ее – Господь осудит.
– Да вот нашли кого с бабкой лежачей оставить – парня двадцатилетнего! – раздраженно воскликнул Александр. – Чего ему? И про осуждение Господа кто бы говорил! Ты, Настя, с Николаем Павловичем в постель ложилась, теперь со мной… это как же – по-христиански или не по-христиански выходит?
Хотел обидеть, да не получилось.
– Это по обычаю. – Настя закинула руки, со вкусом потянулась на кровати, из подмышек пахнуло теплом. – При чем тут Иисус-то? Издавна так повелось: барин выбирает самую красивую девку в усадьбе и с ней перину мнет. А у нас в Синих Ключах самая красивая как раз я и есть…
Александр крепился как мог, но, не выдержав, в конце концов рассмеялся и привлек Настю к себе. Странно, но ее наивное бахвальство всегда могло как-то успокоить и даже воодушевить его. Настя знала об этом и с простодушной самоуверенностью принимала как должное.
Глава 13,
– Любочка, деточка, настало время поговорить серьезно.
Обычно Лев Петрович в домашней обстановке пребывал в домашнем же уютном наряде – эффектном темно-синем халате с золотой тесьмой, хорошо сочетающемся с большими мягкими остроносыми туфлями и с феской на лысеющей голове. Нынче он был одет в сюртук, что означало официальность случая.
Юрий Данилович, выпрямившись, сидел на стуле, и вид у него был недовольный. Люша бодро ощутила в себе почти погасшие среди венецианцев желания: стукнуть престарелого профессора по лбу неврологическим молоточком; показать дядюшке Лео язык… Усмехнувшись, подавила их в себе, сделала серьезное лицо, попутно отметила странное пошевеливание низко свисающей скатерти: может быть, под столом ходит одна из болонок, но не выглядывает ли оттуда длинный нос любопытной Луизы?
– Ты живешь с нами уже почти год, за это время сделала большие успехи, это все отмечают…
– Я вам уже надоела? – не удержалась Люша.
– Господи, Любочка, да как ты можешь так говорить! – Лео хрустнул длинными пальцами, скорчил обиженно-трагическую гримасу и отчего-то с упреком взглянул на друга.
Юрий Данилович послушно перехватил инициативу:
– Люба, из хитровской босячки ты за этот год превратилась во вполне воспитанную и весьма взрослую молодую барышню. Основная заслуга в этом, конечно, Лео и его семьи. Но я тоже горд и счастлив твоим чудесным преображением и жалею лишь о том, что Николай не может увидеть тебя сейчас. Теперь можно и нужно думать о твоем будущем. Знаешь ли ты что-нибудь о завещании твоего отца?
– Ничего. Откуда? Он со мной не делился. Да вы же меня тогдашнюю помните, Юрий Данилович, – улыбнулась Люша. – Я тогда все больше в конюшне да по деревьям скакала. А после, когда на Хитровке жила, мне тоже все было как-то недосуг к нотариусу заглянуть…
Юрий Данилович снова поморщился. Явная ирония девушки задевала и тревожила его.
– Но могу предположить: Синие Ключи он оставил мне и изрядно обеспечил Филиппа, – продолжила Люша.
– Все несколько сложнее… – Юрий Данилович замялся, подбирая правильные слова.
– Видишь ли, деточка, – не выдержав, снова вмешался Лев Петрович, который умел выбирать только линии на чертежах и рисунках, а в прочих аспектах жил, положившись на волю Господа и свои собственные сердечные склонности, – этот старый интриган, твой отец, завещал все свое имущество твоим детям. Но ладно бы только это! Он завещал все именно тем не существующим в природе детям, которые родятся у тебя и этого хлыща, над которым он принял опеку, – Александра Кантакузина!.. Разумеется, мы будем отстаивать твои интересы…
– Погодите, погодите, Лев Петрович! – Люша казалась не обескураженной, не расстроенной, не оскорбленной, а нешуточно заинтересованной и даже забавляющейся происходящим. – Он так решил, да? Ну конечно!
– Что – конечно? – Юрий Данилович непонимающе поднял брови.
– Да ведь это вы сами ему и посоветовали! – как будто бы окончательно развеселилась Люша. – Помните: вы сказали отцу, что меня надо выдать замуж за небогатого человека без претензий. Тогда я стану «барыней со странностями», а внуки его будут спокойно жить в Синих Ключах. Я вас по обычаю подслушивала под окном… И вот как раз вскорости ему и подвернулся Александр!
– Ах, старый бессовестный интриган! – сокрушенно покачал головой Лев Петрович. – Оба вы хороши… – Взгляд в сторону друга.
– Но кто же мог знать, что он… Люба, ты, конечно, понимаешь, что ни о каком браке между тобой и Александром не может быть и речи, – решительно сказал Юрий Данилович. – Вне зависимости от всяких юридических и психологических казусов люди – это не лошади для разведения. Мы, точнее, юристы, будем искать приемлемые способы разрешения этой странной ситуации. Но ты должна знать. Ведь странность ее усугубляется еще и тем, что Александр Кантакузин, насколько я могу судить, пока не знает о том, что ты вообще жива, и считает себя единственным хозяином Синих Ключей…
– Он узнает! – сказала Люша и от души рассмеялась, запрокинув голову и широко открыв рот. – Он скоро узнает!
Как всегда, от ее смеха у собеседников по спине побежали мурашки.
В гостиной синие и зеленые цвета в прекрасном согласии и белые муслиновые занавески на окнах. Только сильно приглядевшись, можно заметить, что занавески уже слегка пожелтели с краев, а бледно-зеленые обои давно не меняли. В хрустальной вазе романтический букет дорогих цветов.
– Юленька, у меня наконец-то получилось! – В голосе Александра, обычно невыразительном, слышалось почти ликование.
– Что ж именно? Ты сдал трудный экзамен? – Юлия не казалась заинтересованной, но и признаков раздражения тоже не проявляла. Такое ощущение, что она присутствовала в гостиной едва на одну треть. Оставшиеся две трети Юлии витали где-то далеко отсюда.
– В каком-то смысле – да. Я впервые сумел свести концы с концами и получить прибыль с этого чертового имения.
– Вот радость. Впрочем, я тебя поздравляю. Не понимаю только, отчего это для тебя так важно.
– Не понимаешь?! – Темные глаза Александра словно разжижились, в них блеснула желтизна. – Но ведь я все это делаю для тебя. Для нас с тобой. Когда-то ты говорила, что не сможешь выйти замуж за нищего студента или даже за кабинетного ученого без свободных средств вроде нашего дяди Муранова. И я учился быть помещиком. У меня получается. Теперь я уверен: мы сможем хозяйствовать. Николай Павлович, несмотря на все его придури, был прав: даже в Нечерноземье можно существенно против имеющегося улучшить севооборот, применять более совершенную технику и удобрения, построить паровую мельницу и маслобойку, может быть, сыроварню… А с мужиками, я понял, в общем, вполне можно жить, особенно если дать им умопостигаемую для них работу, исправно платить за нее… Здесь, мне кажется, была как раз ошибка старого Осоргина. По той еще, шестидесятнической, привычке он требовал от освобожденных из крепости крестьян какого-то совершенно неизвестного им духовного и умственного роста. А у них его требования не вызывали ничего, кроме недоумения-раздражения-озлобления. Они еще не переварили свою свободу, а он, фактически лишив привычного покровительства, все толкал их куда-то…
– Алекс, погоди разводить философию! Поговорим лучше о том, что ближе. – Теперь зеленоватые глаза Юлии смотрели заинтересованно. – Ты делал и придумывал все это для меня? Что ж, я даже польщена. Но как же ты видишь все это – «мы сможем хозяйствовать»? Ты оставишь свою историю, я сделаюсь такой помещицей, что под моим руководством крестьянские девки будут заготавливать на зиму варенье, я буду обсуждать с вашей попадьей, похожей на злую крольчиху, способы засолки огурцов… А ты в высоких сапогах, с хлыстиком, объезжаешь на бричке поля, пробуешь щепотью муку на новопостроенной мельнице, принимаешь в конторе мужиков и сурово хмуришь брови, когда они в очередной раз пытаются тебя обмануть…
Алекс молчал, но по нему видно было, что он приблизительно так все это себе и представлял (они с Юлией читали в отрочестве одни и те же книги). Теперь он смотрел беспомощно и пытался угадать отношение девушки.
Она пыталась сделать то же самое. Как она ко всему этому действительно относится? Ведь ей уже двадцать два года, и маман в последнее время едва ли не ежедневно уже не намекает, а прямо говорит ей, что их обстоятельства катастрофичны и надо что-то решать… Похоронить себя в деревне? Так никогда и не увидеть блестящего мира высшего света, который едва-едва приоткрыл ей отец? Подглядела в щелочку, как бедная родственница, и больше никогда… Интриги салонов и блеск подлинных драгоценностей, обворожительная и томная Италия, манящий Париж, противоречивая Германия с ее пламенными философами и добродушными бюргерами, строгие Швейцарские Альпы, пленительная толчея модных курортов… Танцы в столичных дворцах, наборный паркет, высокие окна выходят на гранитную набережную, обнаженные плечи холодит влажный невский воздух и восхищенные взгляды поклонников…
– Алекс, а я… мы сможем когда-нибудь бывать за границей, предположим на водах? Врач говорил мне…
– Конечно же, да! Конечно, ты сможешь лечиться на водах! И разумеется, я сделаю все, чтобы мы с тобой могли посмотреть древние цивилизации! Я все-таки же историк, черт возьми! Мы поедем в Рим, в Афины… Посетим раскопки… Возьмем с собой Макса Лиховцева, я же знаю, что он умеет развлечь тебя лучше, чем я…
Юлия усмехнулась. Европейские развлечения они явно представляли себе очень по-разному. Но ведь всегда можно найти компромисс. Главное, что Алекс на все готов ради нее и доказал это делом. Да и занятный Максимилиан будет рядом, в соседях или даже спутниках… Что ж…
– Юлия, давай завтра же поедем в Синие Ключи. Я покажу тебе, как я отстроил дом, ты скажешь мне, как ты хотела бы отделать комнаты, как благоустроить парк, к этому я еще даже не приступал, и он, если честно, уже здорово одичал… И посмотрим, что можно сделать со старой мельницей на ручье, она очень романтична…
– …И паровую маслобойку, и цех по плетению лаптей, и… какие там у тебя еще задумки? – иронически подхватила Юлия. – Алекс, учти, я тебе еще ничего не пообещала!
– Но я могу надеяться? – Александр схватил руку девушки и прижал ее к своим губам. Губы были сухие и горячие.
– Конечно можешь, – доброжелательно сказала Юлия и не отняла руки. – Не будь у нас надежд, мы все давно уже умерли бы…
В той же гостиной, две недели спустя. Разговор шел так напряженно по тону, что даже зеленые тона обивки отливали красным. Обе собеседницы стояли.
– Мама, пойми, мне надоели сплетни, которые ты собираешь по всей Российской империи, прикрываясь моими интересами.
– Как ты можешь так говорить! – Лидия Федоровна заломила руки. Двадцать лет назад этот нервический жест ей очень удавался. Ныне руки не заламывались, а как-то плавно гнулись, напоминая огромные толстые макаронины. – Ты моя единственная дочь, и я, естественно, беспокоюсь о твоей судьбе. Или нынче это зазорно?
– Я предпочла бы, чтобы ты не беспокоилась, – честно ответила Юлия.
– Ты вопиюще неблагодарна, Юлия. Не только я беспокоюсь, даже отец разузнал по своим каналам подробности…
– Ох, мама, лучше бы ты не впутывала хотя бы папу…
– Замолчи! – завизжала Лидия Федоровна. – Как ты смеешь все время меня перебивать! Ты и твой отец! Вы оба пьете мою кровь и меня же выставляете виноватой! И ладно бы вам было чем кичиться! Неудачливый игрок и гордая красавица, которую вот-вот запишут в старые девы. Сережа Бартенев явно предпочитает проводить время не с тобой, а с цыганами и танцовщицами. А когда я к слову спросила о вас у его матери, она так надменно подняла брови…
– Господи, мама! Ну зачем?! – Юлия болезненно сморщилась, видимо представив себе эту сцену.
– А затем! Ты нынче благосклонно взираешь на своего подросшего кузена, которого прежде гоняла поганой метлой, несмотря на его слюнявое обожание? Так знай: Алекс не владеет Синими Ключами и прочими активами Николая Осоргина! По условиям завещания он пожизненно пользуется ими, а после все переходит в ведение благотворительного фонда, который будет строить не то театр, не то богадельню для престарелых актеров… В общем, что-то вполне бессмысленное, но во славу его возлюбленной цыганки. Так что, выйди ты теперь за Кантакузина, вашим детям не достанется ни копейки!! И это ты называешь сплетнями?!!
Лидия Федоровна все возвышала голос, а под конец, забывшись, даже погрозила в пространство мягким кулачком – неизвестно кому.
Юлия внимательно выслушала мать.
– В общем-то, я догадывалась о чем-то подобном, – медленно сказала она. – Бедный Алекс пытался дать мне понять, но не решался говорить прямо… Мама, твой пафос не достигает моего сердца по одной простой причине, которая, я уверена, даже не приходит тебе в голову. Видишь ли, дело в том, что я не собираюсь иметь детей. Я их категорически не люблю, да и нынешнее время кажется мне каким-то не слишком подходящим для деторождения. Так что мне абсолютно безразлично, что будет с Синими Ключами и прочим после моей смерти. Театр в честь любви – это весьма пикантно, и мне нравится даже больше, чем бестолково проматывающие состояние родителей наследники вроде милого твоему сердцу Сереженьки Бартенева… А что касается того возможного случая, что Александр отправится в мир иной раньше меня, так, во-первых, мы еще молоды, чтобы так уж настойчиво думать о смерти, а во-вторых, для умелого хозяина – а Алекс твердо намерен стать именно таким – всегда есть возможность перевести часть активов… Я думаю, он не откажется заранее обо мне позаботиться…
Лидия Федоровна прожила всю свою жизнь, повинуясь исключительно эмоциям, и теперь смотрела на свою дочь со сложным чувством. Не то восхищаясь ею, не то ужасаясь тому, что выросло из крохотного комочка, который она когда-то в самом прямом смысле носила под своим собственным сердцем.
Младшая из сестер Зильберман осторожно постучалась в комнату Аркадия.
– Аркадий Андреевич! – Девица деликатно шмыгнула вечно распухшим носом. – Там к вам… Барышня пришла и…
Аркадий встал с кровати, лежа на которой просматривал февральский «Медицинский вестник», одернул черную шерстяную рубашку, быстро провел по волосам обеими ладонями. Вообще-то, о приходе гостей оповещает постояльцев Федосья или уж сама Аполлинария Никитична… Отворил дверь, сделал приглашающий жест.
– Генриетта Николаевна?
– Понимаете, Аркадий Андреевич, – тревожным заговорщицким шепотом сказала младшая Зильберманиха, не переступая порога, – она, эта барышня, вполне приличная на вид, но говорит…
– Что ж говорит-то? – не удержался Аркадий. Внутри нарастала тревога. Был почти уверен, что это по партийной части. Опять где-то провал, аресты, казни… Проклятые времена…
– Говорит, что она и есть тот контуженый мальчик-оборванец, которого вы тогда, в те ужасные дни, подобрали на улице. И при этом так странно подмигивает: «Что, мол, не узнали?» Но этого же не может быть? Это такой розыгрыш, да?
– Конечно розыгрыш, – машинально ответил Аркадий. – Непременно розыгрыш. Обязательно розыгрыш.
Машинально же взглянул на помятую от лежания постель, которая без куклы все еще казалась осиротевшей. Зильберманиха с ее болезненной чуткостью старой девы перехватила взгляд и поджала губы. Аркадий почувствовал, что краснеет.
– Благодарю вас, Генриетта Николаевна, – сказал он и, оттеснив женщину, прошел по коридору в столовую-гостиную.
Люша медленно и как будто даже лениво поднялась ему навстречу и улыбнулась медленной же улыбкой, явно подсмотренной и выученной в гнезде венецианцев Гвиечелли. Улыбка проявлялась на лице, как переводная картинка, и напоминала о полотнах да Винчи. Маленькие руки в перчатках сплелись перед высокой грудью диковинным образом, головка чуть наклонена, непокорный локон, выбившийся из аккуратной прически, слишком живописен, чтобы быть естественным случаем…
Театр!
– Прошу вас, Любовь Николаевна!
Аркадий отчетливо вспомнил, как девушка блестяще разыграла его в этих же декорациях в предыдущий раз. С ясностью галлюцинации услышал плеск воды за спиной и сдержанное постанывание. Тогда она была напугана, слаба, в лохмотьях, почти ребенок… Что же теперь?
– Я куклу своим близнецам отдала, – сказала Люша. – На Хитровке. У них игрушек никогда не было. Так что ваша кукла жива и при деле. Не сердитесь, Аркадий Андреевич. Сестра бы ваша покойница сердиться не стала, я знаю.
– Ваши близнецы? – сразу сбитый с толку, спросил Аркадий.
– Да. Вы не знали? Дети. Атя и Ботя. Анна и Борис. Им тогда два года исполнилось…
Он побоялся спросить, где они сейчас. Знал сразу, что после будет проклинать себя за нерешительность.
– У вас шрам остался? – спросила Люша.
– Шрам? – Аркадия кидало из жара в холод. С самого начала с этой девочкой (мальчиком? девушкой? женщиной?) он не мог найти точку опоры.
– Да, вы тогда здесь, в комнате, сами себе рану на груди промывали, я видела. Мне страшно было. И вас жалко.
– Все давно зажило, – отчужденно сказал Аркадий. – Спасибо, Любовь Николаевна, за беспокойство.
– Вы хороший врач, Аркадий Андреевич?
– Не знаю. Для хорошего врача главное – опыт. Я еще молод, у меня опыта мало. А что с вами случилось?
Почему-то показалось, что сейчас она попросит ее осмотреть. А дальше… Аркадий с трудом удержался, чтобы не шандарахнуть кулаком по стене. Этой девушки не должно было быть в его жизни. Но она – была.
– Дело не во мне. Я хочу, чтобы вы дали мне совет. Камиша, моя подруга, родственница Льва Петровича, умирает от чахотки.
– Я не занимался туберкулезом специально, но общие знания об этом страдании, разумеется, у меня есть. Если речь идет о последней стадии процесса и имеется кровохарканье, то – увы!..
– Не в этом дело! – досадливо перебила Люша. – Сами понимаете, врачи Камишу смотрели и лечили. И здесь, и в Италии. Потому я к вам и решила. Нужно что-нибудь еще. Не от опыта – именно что от молодости, от смелости, от революционной сущности вашей. Вы – Аркадий Андреевич Арабажин, врач, ординатор, это я все от учителя вашего, Юрия Даниловича, помню. Но вы же и Январев, боевик на баррикадах, который меня спас. Оттого, что это в одном лице, я надежду имею.
От ее прежнего хитровского говорка не осталось и следа. Но все же говорила она странно, необычно строила фразы. И по-видимому, еще более странно мыслила. Надежда в излечении последней стадии туберкулеза в том, что он врач и боевик в одном лице. Может быть, ей больше подошел бы Адам Кауфман?
– Понимаете, Аркадий Андреевич, Камиша почему-то совсем не сопротивляется. Ей сказали, и она давно уже согласна умереть. Я чувствую, что это неправильно.
– Но есть ли у нее за что зацепиться в этой жизни? Интересы, таланты? Долги? – спросил Аркадий.
– Я понимаю, – кивнула Люша. – И не знаю, как ответить. Но мы с вами согласно мыслим. Камиша талантливая рисовальщица и пианистка. Но они там все рисуют и музицируют. Ее все любят и ценят, но у нее пять братьев и сестер – родители и прочие уже привыкли к мысли о ее скорой смерти. Она хотела бы быть любимой и сама романтически полюбить мужчину – но где же это случится? Ведь она практически не покидает квартиры, а все посетители и гости воспринимают ее милой, но уже наполовину развоплощенной…
– Любовь Николаевна, вы на нее влияние имеете?
– Да. Я, кажется, единственная, кто ее воспринимает совсем живой, по эту сторону. Я ее тормошу все время. Можно сказать, заставляю на меня работать. Она вместе со всеми это даже осуждает. Но вот доктора ее еще прошлой зимой хоронили, а уж весна… Ее это тревожит надеждой, ведь ей еще девятнадцати не исполнилось…
– Понимаю. Тогда так: если последняя стадия, то уж ничего не повредит. Как отказывались, так и отказывайтесь принять за всеми вслед: вот, мол, Камилла умирает. Поглядим еще! Туберкулез обратное развитие, случается, имеет, только медицина причин не знает. Возите ее гулять, заставляйте ходить по земле. Если возможно, когда тепло станет, босиком – по траве, по песку, по пашне. Давайте в руки зверят, птиц – цыплят, щенят, котят, телят, кого угодно. Пусть держит, ласкает. Из диеты – слизистые каши, ячневый отвар – это еще Гиппократ рекомендовал, – белка много – гоголь-моголь, сливочное масло прямо кусками, кавказская медицина знает, что оно как-то способствует заживлению каверн. Больше свежего воздуха, комнату проветривать открытой фрамугой. Как дышать верхушками легких, это из китайцев, у них дыхание – важная часть медицины, я вам сейчас покажу, а вы ее научите. Это удушье поможет снимать, ей лучше станет. Ванны теплые каждый день, недолго. Потом обмахнуть простыней и пусть без одежды побудет. Кожа наша тоже может дышать. Не как у лягушки, но все же. Это облегчит состояние, ей будет легче поверить, что можно бороться…
– Да-да, это именно то, что я хотела. Говорите, говорите еще. Не глядите, что у меня вид глупый, как у куклы из балаганчика, я для Камиши все запомню и сделаю. Я вас слушать хочу…
Он говорил до рассвета. Дворник шаркал метлой. Где-то далеко зазвонил трамвай. Ярко забелел воротник синего Люшиного платья. В коридоре согласно топали и шмыгали носиками Зильберманихи, собираясь в школу к ученикам. К нему под дверь жидким туманцем сочилось их бессильное осуждение. Лицо девушки казалось темным, только жутковато поблескивали глаза – как будто с другой стороны зеркала.
Он говорил, говорил, говорил, сам не понимая, почему открывается перед ней, к которой доверия не было совершенно. Она слушала все одинаково – и о медицинских сложных случаях, и о подпольных партийных делах, и о забавных альковных приключениях Камарича, и об очередной разогнанной царем Думе, депутатом которой был муж его сестры, и о его собственных попытках осознать свое место в жизни…
Слышала ли она его? Понимала ли? Это почему-то не имело значения. Она дышала с ним в такт. Рассказывая, он слышал ее дыхание.
– Мне легко с вами говорить, – признался он.
– С Любовью Николаевной легче, чем с хитровской Люшкой?
– Да, – подумав, кивнул он. – Вы знаете причину?
– Конечно. Но сейчас не скажу. После.
– Ладно, – сразу же согласился Аркадий.
Он боялся что-то нарушить. Он не хотел утра. Ему хотелось, чтобы она ушла. Он не хотел, чтобы она уходила.
– До свидания, Любовь Николаевна!
Прощаясь, он протянул ей руку. Так прощались товарищи. Люша встала на цыпочки. Ему показалось, что она хочет его поцеловать. Он отшатнулся. Она придержала его за рукав, склонила голову набок, и близко-близко увидел он ее странные, прозрачные, как будто ледяные глаза. Немного наискосок. Вдруг отчего-то (наверное, от бессонной ночи после целого дня дежурства в больнице) закружилась голова. Она улыбнулась и шепнула едва слышно, пощекотав его ухо выдохнутым теплым воздухом:
– Если что, помни, дядя, мой долг за мной. Люшка Розанова долгов не забывает.
Задохнулся с ощущением, что кто-то плеснул кипятком на грудь. Даже когда она ушла, на груди еще долго ныл старый шрам. До вечера. А ночью снились сны. От них Аркадий просыпался и, лежа в темноте, скрипел зубами.
– Камиша, мы гулять едем!
– Любочка, но я…
– Вы! И я! И никого больше.
– Но там, на улице… свежо…
– Именно! Свежий весенний воздух всего полезнее! В нем – жизнь пробуждающаяся. То для вас лекарство самое наилучшее.
– А куда ж мы поедем? – Камиша, уже сдаваясь под Люшиным напором, высунула носик из пледа, глянула с маленьким любопытством. – В парк кататься?
– Нет! – усмехнулась Люша. – В парк с Анной Львовной и детками поезжайте. Мы с вами поедем в то единственное в Москве место, где жизнь весенняя яснее всего видна.
– Это где же? – Носик высунулся еще. Показалась и маленькая, вконец исхудавшая ручка, придерживающая край пледа.
– В Дорогомилово, к Бородинскому мосту, – торжествующе сказала Люша. – Там сейчас как раз плоты гонят.
Камиша только подняла удивленно бровки, но ничего не сказала.
– Извозчика возьмем? – деловито спросила Люша.
– Нет-нет, Любочка, – замотала головой Камиша. – Это я никак не могу! Но… коли уж вам так хочется…
– Хочется! – кивнула Люша. – Просто смерть как. Там только и в эти дни нет-нет да моим родным домом пахнёт, деревней… А без вас, Камиша, не поеду никуда!
– Ладно, ладно, – испуганно закивала Камиша. – Я попрошу дядюшку Лео или Луиджи, они дадут экипаж…
Спустя время посреди встревоженной суеты, устроенной парой тетушек, обиженной до слез Луизой (ее на прогулку не брали), Степанидой с ее ворчливыми, безнадежными увещеваниями («Виданное ли дело, на весенний ветер больного ребенка везти!») и немыслимыми наставлениями молодому кучеру, вертелась Камиша с чуть даже порозовевшими щеками и спрашивала озабоченно: «Любочка, нам папочкину коляску взять или Луиджи фаэтон? Дядюшка Лео карету дает, но это, мне кажется, слишком… Вы как полагаете?.. А капор мне какой надеть? Я б розовый с горностаем хотела, но не слишком ли легкомысленно? Как вы, Любочка, видите?»
Люша усмехалась в сторону, а после, делая серьезное лицо, давала деловитые советы. Помпезную, доставшуюся еще от родителей Марии Габриэловны карету согласно с Камишей отвергла, высказалась за фаэтон: «С шиком поедем!» Розовый капор и к нему красную, отороченную тем же горностаем накидку одобрила категорически: «Вы, Камиша, в них хоть не такой бледной немочью, как всегда, будете. А как себя видишь, так и чувствуешь – это уж я точно знаю!»
Солнце весело брызгало лучами. Высоко поднявшаяся вода остро сверкала. И мост, и набережная были запружены пестрым народом.
Робкая Камиша осталась сидеть в высоком фаэтоне, а Люша, широко раздувая ноздри, нырнула в гомонящую толпу, как в теплые лапки. Купила за пятачок ванильный крендель, энергично заработала локтями, пробиваясь к огородке моста, – роста не хватало увидеть хоть что-то поверх голов.
В эти несколько дней с верховьев Москвы-реки шли в город огромные плоты со строительным лесом и дровами. Все собравшиеся любовались на опасную и рискованную работу удальцов-сгонщиков. Дюжие, молодые, поворотливые крестьянские парни ловко проводили плоты под устоями моста. Москвичи приветствовали их одобрительными криками, девушки махали платками, крестьяне в ответ весело скалили зубы… Но вот…
– А-а-ах-х! – согласно и жадно ахнула толпа.
Крепления плота, по всей видимости, зацепились за штырь, торчащий из быка. Плот начало разворачивать и рвать. Парень-плотогон прыгнул, оскользнулся, выронил из рук шест, бревна разошлись, мелькнула в воздухе одна черная пятка…
– Сгиб! Го-осподи! Душа живая! Как же…
Внезапно другой сгонщик перебежал, пританцовывая, как балетный артист по сцене, ужом скользнул в то же место и, страшно искривив лицо и надув жилы на шее, раскинул руки, разведя в стороны огромные бревна.
Вода кружилась. Солнце билось в виски дикой, блескучей музыкой. Толпа замерла вся разом, забыв кричать и дышать, ожидая. Но вот высунулась из воды, заскребла по бревну корявая, уже окровавленная пятерня, потом показалась голова с вытаращенными, безумными глазами.
– Лезь! Вылезай!!! Цепляйся! Он же долго не сможет! – криком взорвалось на мосту и берегу.
Казалось, парень вылезал бесконечно долго. На самом деле от зацепа плота прошло всего несколько мгновений. Вылез.
– Теперь ему помоги! Багор вставь! Он руки отпустит, его же раздавит!!! Вставь багор!!! – ревели на мосту мужики, приплясывая от распиравшей их и не находившей выхода силы.
Несостоявшийся утопленник встряхнул головой и, кажется, услышал. Столкнул в воду и повернул поперек обломившийся с конца багор. Помог вылезти товарищу. Тот тут же упал на бревна ничком.
Другие плотогоны к тому времени разобрали затор, плоты двинулись дальше, вниз.
– Дядя, дядя!
Люша дергала за рукав дюжего мясника, который прихлопывал себя по могучим ляжкам и повторял:
– Вот оно как! Вот оно как! Эхма!
– Дядя, а куда они после пойдут?
– Кто? – Мужик сфокусировал налитые кровью глаза на приличной с виду девушке. – Кого вам?
– Ну сгонщики эти. Лес вот уже, считай, на месте, а потом?
– Потом, само собой, в трактир пойдут, – усмехнулся мужчина. – Вот в этот самый, около моста. – Он ткнул толстым пальцем и добавил наставительно: – Только барышням вроде вас там делать нечего.
– Ну это, дядя, я уж сама как-нибудь решу! – огрызнулась Люша.
У Камиши блестели глаза и щеки покрылись пятнистым румянцем.
– Он ведь его спас, правда, спас, Любочка? – повторяла она, крепко уцепившись за Люшин рукав. – И сам не покалечился?
– Само собой, оба живы-здоровы, – уверила Люша и быстро сказала: – Камишенька, вы ведь тут еще погуляете чуток, правда? Глядите, погоды-то какие стоят – божья благодать, да и только! А мне еще на самую крохотную минуточку надо в трактир сбегать… Тут недалеко, на самом бережку…
– Куда?! – От удивления у Камиши приоткрылся рот.
– Да в трактир, куда сгонщики эти приходят. Сдается мне, что я парня, который того спас, очень даже хорошо знаю…
– Любочка… – Камиша даже привстала на сиденье, но Люша только махнула рукой.
– После, Камишенька, после, вот, ей-же-ей, все после расскажу!
В большом, шумном и грязном трактире толпился возбужденный народ. Все кричали, не слушая друг друга, задирались, ругались, мирились – словом, выходило наружу напряжение тяжелой и опасной, но уже сделанной работы. Ели и пили подлинно по-московски, в три горла. Половые не успевали разносить заказы. Тут же вертелись возбужденные, раскрасневшиеся девки – все знали, что в эти дни деревня, получив за сгон деньги, гуляет.
– Барышня, вам бы сюда не надо, – нерешительно сказал Люше молодой половой-ярославец в белой, уже забрызганной чем-то рубахе. – Не след вам…
– Иди ты лесом, радетель! – энергично проталкиваясь, отпарировала Люша.
Парень остался стоять в недоумении: выглядит как порядочная, а говорит…
Не сразу, но нашла, что искала, подошла к столу и остановилась. Стояла молча, смотрела так, как другие едят, – видимо, насыщаясь. В чаду и пылу разговора сгонщики не вдруг, но заметили все же стоящую рядом с ними невысокую, со вкусом одетую девушку. Замолчали в недоумении. Потом даже жутковато сделалось. Глаза у девушки прозрачные, как вода, из которой все они только что вышли.
– Мы… это… чем… – пробормотал старший.
Парень с грубо перевязанными тряпкой руками молча встал из-за стола, уронив табурет. Широкая грудь, круглое лицо со светлой, негустой еще бородой, веснушки на небольшом курносом носу.
– Степка, – сказала девушка, не двигаясь с места. – Какой ты стал…
– Люшка… – Парень выдохнул и прикрыл глаза. – Живая… Слава Господу нашему!
– Камишенька, глядите, кого я вам привела! – весело сказала Люша, запрыгивая в фаэтон. – Узнаете?
– А… А? Простите? – Камиша смущенно потупилась, заелозила, начала кутаться в накидку и перебирать ногами. Никогда в жизни ей не приходилось знакомиться с кем-нибудь на улице. Тем более с мужчиной.
– Да это же тот спасатель с речки. За которого вы так беспокоились. Вот он, видите, живой и почти целый. Его Степаном зовут, он мой первый в жизни друг, мы с ним росли вместе… Ну!
Люша ткнула Степку локтем в бок.
– Приветствую вас, Камилла Аркадьевна! – Парень сдернул с головы шапку. – Премного благодарен за ваше обо мне беспокойство.
– Здравствуйте, Степан! – Камиша поборола себя, взглянула прямо в лицо молодого человека. – Вы… вы просто герой!
– Героям награда полагается, – деловито заметила Люша. – Камиша, у вас деньги есть?
– Ох, конечно! – Камиша залилась таким румянцем, какой не посещал ее лица, должно быть, с начала болезни. – Конечно, вот!
Степка дико взглянул на извлеченный из вышитого бисером кошелька золотой десятирублевик. Люша еще раз ткнула его локтем.
– Бери, раз дают! Да поблагодари Камишеньку.
– Благодарствую премного, – с запинкой выговорил Степан.
– Что вы, это я должна вас благодарить. – Камиша, чуть придя в себя, мелодично рассмеялась. – Вы в такой светлый день жизнь человеческую спасли. И у вас самого… лицо такое светлое… И… вы, Степан, деньги возьмите, но… как бы это точнее сказать… простите меня за них…
Степка сморщился, будто от боли.
– Будет, Камиша, а не то он сейчас от смущения прямо на месте помрет, – усмехнулась Люша. – Ладно, мы сейчас со Степкой еще парой слов перекинемся и тогда уж с вами прямо домой поедем…
– Она ангел? – спросил Степка.
– Да уж почти, – вздохнула Люша. – Чахотка у нее. Помрет скоро совсем, если не сделается чего-нибудь необыкновенное. Я пытаюсь…
– Я бы тоже попытался. Она…
– Что ж в Синих Ключах?
– Александр Васильевич Кантакузин там. Меня из усадьбы под зад коленом погнал, сразу еще. Грунька-урода в поломойках была, Настя приютила ее, да и ту после в деревню услал. Мои в город перебрались. Прочие – на месте. Настька, как и прежде, у барина в полюбовницах.
– Вот как? Она, стало быть, и с отцом моим?..
– А ты не знала?
– Догадывалась. А что же дом?
– Отстроили почти. Только башни нет больше.
– Безголовая птица…
– А что ж ты-то сама? Выглядишь прямо барыней… Эта… Камилла Аркадьевна тебе кто?
– Да вроде родственница какая-то. Их там много, не сосчитать. Через отца все – седьмая вода на киселе.
– И что ж дальше, как ты думаешь? Станешь в Первопрестольной жить?.. Мне ведь тоже решать надо.
– Нет, Степка. Ты покудова никуда не девайся из Синих Ключей, хорошо? Я вернусь. Скоро. И мне хоть кто-то родной там нужен будет.
– Это я, что ли? – усмехнулся Степка.
– Ты, – серьезно кивнула Люша. – Я теперь другая. Ты сам видишь. Меня прежнюю ты один, верно, и помнишь. А забыть мне нельзя, я это чувствую. Я вернусь. Подожди. А там – как скажешь. Я тебе всем, чем смогу, помогу. Договорились?
– Ладно, будь по-твоему, – сказал Степка, глядя в сторону.
– Спасибо тебе. – Люша поднялась на цыпочки и поцеловала его в щеку.
Глава 14,
– Ну, Марыська, благослови меня теперь! – решительно потребовала Люша и дернула подругу за рукав.
Девушки сидели на бортике у фонтана на Театральной площади и грызли из одного кулька тыквенные семечки. Пятничный базар уже расторговался: уехали крестьяне, разошлись покупатели, исчезли разносчики. Остались только охапки соломы да навоз на булыге. По опустевшему торжищу разгуливают голуби, взлетают на бронзовую скульптуру, воркуют. У бассейна водовоз неторопливо наливает бочку черпаком на длинной ручке. Марыся, все еще не привыкшая к решительно изменившемуся образу подруги, то и дело поворачивается и, словно не веря своим глазам, придирчиво оглядывает Люшу с головы до ног и даже щупает материал, из которого сшита Люшина одежда.
– Что я тебе, поп, что ли?! – удивилась Марыся словам подруги.
– Ну отчего ж… – несколько замялась Люша и, сформулировав в уме, приободрилась. – Это же не только попы могут. Вот мать сына благословляет, когда он в военный поход поехал. Или отец дочь, когда она замуж идет… Я в книжках читала.
– Ага, – согласилась Марыся. – Поняла. Отца-матери у тебя нет, одна Марыська осталась. Так ты чего же – в поход на войну нынче собираешься или замуж?
– И то и другое одним разом, – независимо сообщила Люша. – Хватит ждать. Пора жизнь свою разрешать.
– Ладно. Только ты это… когда воевать станешь, уж поосторожнее там. Постарайся не убивать никого и сама не погибнуть…
– Нет, – задумчиво сказала Люша. – Убить – это слишком просто. Я уж знаю теперь. Нынче я по-другому действовать буду. Не бойся, Марыська.
– Не бойся… – проворчала Марыся. – Мне, если хочешь знать, Ноздря до сих пор во снах является. В кровище весь и руки тянет… Ору от страха так, что Атька с Ботькой с двух сторон кидаются…
– Странно. – Люша презрительно дернула носом. – А мне вот почему-то не является, хоть это я его и порешила. Трусиха ты…
– Не только в этом дело, – возразила Марыся. – Я про то много думала – он же, в общем, за обыкновенное мужиковское дело погиб. Думаешь, ко мне, окромя него, теперь вот никто за пазуху не лезет, в углу зажать, снасильничать не пытается?
– М-да… – Люша, откинувшись, оглядела подругу. За прошедшее время Марыся полностью расцвела пышной, наполненной юными соками красотой. Высокая грудь задорно выдавалась вперед, кожа светилась, как розовая жемчужина, толстая коса лежала на плече хлебной плетенкой. – Да уж, как у нас в деревне говорили: на такую красу и у огородного чучелка соломенный хрен встанет!..
– Спасибо на добром слове, подруга!
– Завсегда пожалуйста… Ясно до слез, что пьяный трактир тебе самое место. Но погоди! Я вот со своими делами разберусь, тебя к себе заберу.
– Мое место не купленное! – Марыся надменно вздернула короткий нос. Как созрела окончательно, наследственный польский гонор в ней то и дело давал себя знать. – Говорила ж тебе: я при трактирах останусь. Забыла все? Как в ресторан ездили? Что ж, понятно, другие небось, поважнее дела нашлись…
Прежде Марыся подробно расспрашивала Люшу про венецианцев. Смешно: ревновала к Камише. Нашла к кому…
– Да ладно тебе… Атька с Ботькой как?
– Хорошо. Здоровы. Нищенствуют успешно. Ботька жалостным голосом песенки научился петь, а Атька ему подвывает и на губах вот так делает: «Тпру-ту-ту! Тпру-ту-ту!» – (Марыся, оттопырив полные розовые губы, сверху вниз провела по ним пальцем. Жест получился настолько бессознательно эротичный, что Люша, сморгнув, только длинно вздохнула, где-то даже и вправду пожалев убиенного Ноздрю.) – Им много подают, на сласти даже хватает. Только вот дед Корней после зимы что-то сдал…
– Все надо решать… – сосредоточенно сказала Люша. – Все.
– Ты уж – решатель… – усмехнулась Марыся. – Ножиком в бок.
– Я, – серьезно кивнула Люша. – Кто ж за меня? Я теперь умнее стала, многому научилась. Пора уж мне. Ты давай говори!
– Что ж говорить? – растерялась Марыся.
– Говори: благословляю Люшку на свершение праведной мести, успешное замужество и прочее, как повернется, но чтоб ко благу…
– Благословляю Люшку на свершение… – серьезно начала Марыся, но не выдержала и прыснула в кулак. – Чушь какая-то!
– Говори, а то не сбудется! – взвизгнула Люша и чувствительно ткнула подругу локтем в бок.
– Благословляю! – воскликнула Марыся и высыпала Люше на голову семечки из кулька.
Люша уже готова была броситься с кулаками, но взглянула на Марысино лицо с вытаращенными голубыми глазами и раскрытым ртом и расхохоталась.
– Ой, прекрати! – замахала руками Марыся. – Прекрати быстро, Люшка! Вон, гляди, от твоего смеха даже все голуби разлетелись!
– Наоборот, слетелись. Ну я пошла. Не поминай лихом. Встретимся еще.
Встряхнула головой. Голуби суетились среди булыжников, выклевывая рассыпанные семечки.
Весеннее солнце согревало Москву, играло на куполах многочисленных, похожих на разноцветные пряники церквушек. Несмотря на ласковое солнечное тепло, Марыся смотрела Люше вслед и ежилась от внутреннего холода. Она искренне любила подругу, но и прежде временами испытывала при общении с ней тревожный озноб. А уж после известных событий… И что за непонятную месть она еще задумала? Кому мстить?
– Я должна теперь в Синие Ключи поехать.
– Конечно, деточка, но именно сейчас никак невозможно. Я же гласный Думы, вы знаете, у нас в четверг важное заседание по реконструкции канализационных стоков, без меня там никак не обойтись.
– Так вам и не надо, – пожала плечами Люша. – Заседайте на здоровье.
Лев Петрович сидел в своем чипендэйле, а Люша расположилась у окна в старинном кресле красного дерева, с ручками, изображающими дельфинов. Смотрела на стены с синими обоями, увешанные фамильными портретами, и сосредоточенно ковыряла ногтями дельфинью чешую (почему дельфины были покрыты чешуей – неизвестно, но это было именно так).
– Но кто ж поедет с вами?.. У Джорджи занятия в университете, у Луиджи выставка, Энни могла бы, это бы ее даже развлекло, но у нее, ты знаешь, как назло, дочка краснухой заболела… Но раз вы хотите, мы, разумеется, поедем. Подождите несколько дней, я все улажу, возьмем все бумаги, юриста, кого-нибудь из наших в компаньонки вам…
– Камиша со мной поедет, – сказала Люша и опустила все-таки глаза, чтобы не встретиться сразу взглядом со Львом Петровичем. – Мы уж договорились с ней. И еще Максимилиан Лиховцев, я его с детства помню, а тут и у вас повстречала. Он к своим родителям едет, у них усадьба от Синих Ключей недалеко, заодно и нас взять согласился. Так я хотела вас просить: мы и на поезде можем, но если вы свою карету соблаговолите дать, так это для Камиши удобнее всего выйдет…
– Любочка, что за странные фантазии! – Лев Петрович тревожно шевельнулся в кресле, обернул в пальцах цанговый карандаш и принялся быстро рисовать орнамент на клочке бумажки. – Камиша очень больна, она не может никуда ехать!
– Камишу все врачи уж на кладбище снесли! – горячо сказала Люша. – А она покудова тут. Чего ж ей не развлечься путешествием?
– Да она последнюю неделю практически не встает с постели! Какое путешествие?!
– Ей жить надобно, а не в постели лежать! А коли уж все равно помирать, так чтоб хоть интересно вышло.
– Как странно вы мыслите…
– Да уж как умею… Лев Петрович, голубчик, у меня же с детства так: я ведь все-все понимаю: как выйдет прилично, как положено, как в обществе надо – но чувствую наоборот и знаю: как я сердцем ощущаю, так и верно. Как будто мне кто знак дает… И все тогда во мне волнуется: что же это? Кто же…
Лев Петрович тоже заволновался. Нажал излишне, сломал грифель карандаша, отбросил его в сторону, тут же схватил другой из специального углубления в столе, где помимо карандашей лежали еще циркули, ластики и прочая чертежная мелочь.
– Деточка, деточка, как же вы не понимаете, это же сам Господь вас ведет! Он вас в испытаниях немыслимых сохранил, и тело ваше, и, главное, душу. Ему упование! Что Господу нашему светские условности, общественные предрассудки…
– Вот! – воскликнула Люша и умоляюще сложила руки перед грудью. – Раз Господь насупротив врачей и прочего еще Камишу к себе не взял, значит у Него покудова другие на нее планы. Что ж мы с вами – Господу не поспособствуем?! Лев Петрович! Голубчик! Камишенька сама ехать хочет, спросите ее, а у меня так просто сердце надрывается, как хочется в родные места! Птицей полетела бы!
– Поспособствовать Господу? – Лев Петрович несколько ошалело покачал головой и быстрой талантливой рукой неожиданно для самого себя нарисовал бородатого старичка, по-турецки сидящего на облаке. – Да как же…
– А я вам сейчас все объясню! – торопливо воскликнула Люша и выхватила у него из-под пальцев рисунок. – Вы ведь такой душка, вы меня сразу поняли! Не то что другие, которые не только людям, но и Господу довериться боятся!
– Ну что? – Камиша приподнялась на подушках. Глаза ее лихорадочно блестели. – Что, Любочка?
– Получилось! Все получилось, как вы и сказали! Я сказала про знак, который мне будто бы кто-то откуда-то подал, и дядюшка Лео сразу купился.
– Грех это – лгать, – сказала Камиша.
– А мы же для блага. И Господь простит. Вот! – быстро возразила Люша и помахала зажатым в пальцах листком. – Гляньте, какой Господь наш милашечка получился! Разве такой может не простить?
Камиша явно хотела сохранить серьезность, но взглянула на рисунок и улыбнулась против своей воли.
Ослепительный зигзаг в электрической лампочке подрагивал от нестойкого напряжения, и этот неживой дрожащий свет отражался в неподвижных глазах Арсения Троицкого, погруженного в иные миры.
– Ты глупец, Арайя, – выговорил он задумчиво и глуховато, не выныривая из глубины иномирья. – Можно сказать, идиот.
Максимилиан, который и сам витал где-то поблизости от эмпиреев, неуверенно улыбнулся:
– Мм… соглашусь… даже с последним. Не стану спорить. Но! Проблемы-то это не решает.
– Какой проблемы, несчастный? Вот он, твой роман! Кому еще выпадала такая удача? Бери его! Вдыхай! Живи в нем! Получи от него все, что возможно! А ты, как идиот, хочешь отряхнуть ручки и отступить?
Темный взор Арсения заколебался, будто пошли рябью ровные тучи, затянувшие ночное небо, и в них заблистали молнии. Макс даже поежился, настолько ему стало не по себе от величественной банальности этого образа.
Троицкому же все было нипочем. Он в любом образе оставался абсолютно органичен и вживался в них с удовольствием – даже теперь, когда все чаще говорил, что устал от жизни. Впрочем, эта усталость, разумеется, тоже была одним из образов.
Молнии слегка улеглись, и взгляд, обратившись к Максу, сделался осмысленным и почти трезвым.
– Какого еще совета ты от меня ждешь?
– Спасибо!
Легким рывком выбросив себя из кресла, Макс прошелся по комнате. Номер с видом на Москву-реку, давно ставший для петербургского гостя домом родным, был заставлен пучками желтой мимозы. Гретхен, сидевшая, как и положено порядочной домашней черепахе, в большой стеклянной банке, мирно шуршала капустными листьями. Со стены над банкой таращилась сине-красно-коричневая женщина, запечатленная маслом на обоях еще позапрошлой зимой, когда революционно настроенные пифагорейцы спорили о наглядном воплощении стихии разгневанных масс.
– Алекса, значит, побоку?
Он остановился и уставился на жующую Гретхен, невольно прислушиваясь к мягкому царапанью ее коготков.
– Я не могу так поступить. Это не мой роман. Хотя… нет, мой! Эта девочка всегда была где-то рядом… тревожная горечь… И вот она воскресла. Совершенно закономерно, так и должно было быть. Я в жизни не встречал ничего такого же правильного! И…
– И что тебе еще надо?
– Жениться на ней, однако, должен вовсе не я, – серьезно и здраво сообщил Макс, отворачиваясь от черепахи к Троицкому.
Тот успел налить себе еще коньяка и теперь любовался им сквозь резной хрусталь рюмки. При последних словах Макса покосился на него недоуменно:
– Я верно расслышал, жениться? Ты хочешь жениться на Даме? Королеве эфира? Я-то думал, печальная судьба Саши Блока у всех отбила охоту к таким авантюрам.
– Я бы сего не исключал, – игнорируя сарказм в голосе старшего товарища, подтвердил Макс. – Но это невозможно. И ты, может быть, не обратил внимания, Арсений, – о том, что она воскресла, знают все, кроме Алекса. Она так захотела. Ему назначена роль Пьеро из итальянской комедии. А мне, стало быть, Арлекина.
– А тебе эта роль не по душе? И исполнять ее ты не станешь?
– Ха! Вот и нет. Очень даже стану.
Троицкий усмехнулся, тряхнул головой и в один глоток выпил коньяк.
– А ко мне, позволь спросить, зачем ты сейчас пришел? Совета просить? Какого тебе еще совета?
– Не знаю, – сказал Максимилиан. Взъерошил кудри и взялся за горлышко бутылки, чтобы налить коньяка и себе.
Солнце, яркий холод, грачи уже важно ходят по освободившимся от снега полям. Дорога от Алексеевки разъезжена в жидкую, жирную, с изрядным добавлением навоза грязь. Над озером воздух дрожит и перемещается прозрачными пластами. При приближении к лесу словно из ничего нарастают синие тени.
– Вон там, за парком, и есть Синие Ключи, – объясняет Люша Камише.
Камиша приподнимается в полостях и одеялах, вытягивает шею, глядит в окно. Она совсем не знает России, но прежде путешествовала по Италии, жила в Венеции у родственников. На жаркие южноитальянские пейзажи увиденное теперь не похоже ничуть. На замкнуто-отраженную в воде и своей истории Венецию – тем паче.
Сосны с бежевыми внизу и розоватыми наверху стволами. Облупившаяся белая краска на больших вазонах при въезде.
– Я тут сойду, а вы прямо по аллее поезжайте! К Синей Птице! – командует Люша, открывая дверцу массивной старинной кареты. – Я лесом прибегу.
– Но, Люба, как же… – вскидывается Максимилиан. – Подумай, в какое нелепое положение ты ставишь меня, Камиллу Аркадьевну… Что ж я скажу Алексу? Как объясню? Кто это? Зачем мы приехали? Я и теперь должен молчать?!
– Нет, Арайя, теперь ты можешь говорить что угодно. Это уже все равно. Потому что я – дома!
С этими словами Люша на ходу соскакивает с подножки, показывает направление удивленному кучеру и, увязая едва не по колено, бежит вбок, на поляну.
Максимилиан, Камиша и Степанида в шесть глаз смотрят в заднее окошко и, удаляясь, согласно видят, как Люша ничком, широко раскинув руки, падает в едва оттаявшую грязь, перемешанную с опавшими листьями и иголками.
– Может, возвертаться нам? – неуверенно предлагает Степанида. – Кажись, Любовь Николаевне дурно сделалось. Вона, повалилась…
– Как вы полагаете, Камилла Аркадьевна? – спрашивает Максимилиан. – Вы последнее время с Любой больше сообщались, так мне было бы желательно узнать…
Он вовсе не знает, как обращаться с этой полупрозрачной девушкой, похожей на романтическое привидение из какого-нибудь итальянского палаццо, то и дело подкашливающей в шелковый платок с монограммой. Камиша тем паче не знает. Никто никогда не думал о ее взрослом будущем. Как-то само собой подразумевалось, что будущего не будет. Каждый из семьи и гостей старался радовать ее здесь и теперь. Но никто не учил, как практически наедине сообщаться с незнакомыми юношами.
На всякий случай они разговаривают, как говорили бы в присутствии учителя на уроках хорошего тона.
– Я полагаю, что возвращаться нет нужды. Осмелюсь возразить: почему-то мне кажется, что Любочке сейчас не плохо, а как раз именно хорошо.
Громоздкая карета шумно подъехала к крыльцу. Толстый чернобородый кучер Гаврила (Лев Петрович держал его именно за нешуточную осанистость и представительность) по-своему оценил важность момента и «показал шик», ловко осадив предварительно им же разгоряченных, храпящих лошадей на площадке у фонтана.
Из дома выбежала недоумевающая прислуга. От конюшни и оранжереи тоже потянулись люди. Сбежались и забрехали разноцветные собаки.
Когда из кареты вылез хорошо всем знакомый Максимилиан Лиховцев, на лицах прислуги появились даже иронические ухмылки. А вот когда могучая Степанида буквально на руках вынесла завернутую в меховую полость, никому не известную девушку, улыбки разом исчезли. К тому же разглядели подробнее и лицо Максимилиана. Всегда с ранней весны загорелый, розово-золотистый, дополнительно освещенный отблеском от своих легких, жадно пьющих любой свет кудрей… Сейчас кожа его казалась пепельно-сероватой, а губы кривились в нервной судороге. Улыбки на лицах сменились тревожной, одной на всех (включая псов) гримасой… Что же это? Кто же это?
Александра позвали из конторы. Он шел, улыбаясь, протягивая руку. Девушка и карета его явно не смутили: что он, кузена, что ли, не знает? Вечно тот чего-нибудь начудит…
– Александр, я должен тебе сказать… То есть должен сперва представить Камиллу Аркадьевну Гвиечелли…
Камиша, которую Степанида уже поставила на ноги, грациозно присела в реверансе.
– Здравствуйте, Камилла Аркадьевна!
Александр сперва непринужденно поклонился, а потом, окинув девушку внимательным взглядом, шагнул вперед и поцеловал тонкое запястье, чуть отогнув край замшевой перчатки и ощутив мимоходом солоноватый вкус перламутровой пуговички.
Камиша заволновалась и зачем-то принялась стягивать перчатку с руки.
– Милости прошу в нашу скромную обитель, – сказал Александр. – Макс, как всегда, по прихотливости характера не удосужился мыслить линейно и не предупредил заранее о вашем прибытии. Но это не беда. Сейчас Феклуша с Настей вам мигом комнату приготовят, умыться и все потребное. Может быть, пожелаете ванну? Дороги наши грязны весьма в данное время года, как, впрочем, – мимолетная светская улыбка, – и во всякое другое… Но согласитесь, что погоды нынче стоят светлые, великодушные и радующие глаз.
– Благодарю вас и прошу извинить за доставленное беспокойство… Да, солнышко светит изумительно… И такая ширь… Но я не хотела бы… – Растерянная Камиша, продолжая стаскивать перчатки, честно пыталась поддержать предложенный Александром тон.
Но Максимилиан не дал развиться этой теме.
– Алекс, ты должен знать, что, кроме нас с Камиллой Аркадьевной, в Синие Ключи прибыл еще один знакомый тебе человек…
– Что ж он прячется? – усмехнулся Александр, остро взглянув в сторону кареты. – Пусть выходит. Кто ж это? Апрель перешел на нелегальное положение?
– Нет. Этот человек – Любовь Николаевна Осоргина.
– О-а-ахх! – потрясенно вздохнул кто-то в небольшой толпе слуг.
Александр промолчал, но лицо его изменилось разительно. Черты не исказились, с них просто как будто стерли жизнь, как облетает разноцветная пыльца с крыльев умирающей бабочки.
– Где же она? – ровно спросил он. – Как я помню Любу, она не стала бы прятаться в карете, высылая тебя и уж тем менее Камиллу Аркадьевну на передний край.
– Да, ты прав, – кивнул Максимилиан. – Когда мы подъехали к Синим Ключам, она выскочила из кареты и побежала в лес.
Александр чуть выдохнул и усмехнулся краешком губ.
– Что ж, она все так же безумна?
– Не более, чем мы с вами! – немедленно вздернув подбородок, отреагировала Камиша.
Александр на мгновение прикрыл пальцами глаза, потом, как садовые статуи, обошел Камишу и Максимилиана и, все ускоряя шаг, двинулся мимо фонтана к едва просыпающемуся после зимы парку.
– Ой, и этот убежал, – простодушно прокомментировала происходящее Степанида и добродушно рассмеялась. – Чудные все-таки люди! А вам, Камишенька, надо бы в дом пройти и микстурку принять…
Люша сначала бежала, потом шла, запинаясь, иногда падая с блаженной улыбкой, и тогда лежала, уткнувшись лицом, разглядывая лесную мелочь, попавшую в поле зрения: голенастый паучок, неуверенно идущий по зернистому снегу, тоненькая прошлогодняя травинка, ольховый прутик, важно возбухший всеми тремя имеющимися у него почками. Широко раздувала ноздри, вдыхала запах просыпающейся земли. Приложив ухо к стволу, отчетливо различала гул поднимающихся к вершине соков. Сидя на краю поляны на замшелом, наполовину ушедшем в землю дереве, слышала шуршание споро прорастающей из-под подстилки молодой травы.
Цветки на кустах волчьего лыка уже открыли наивные розово-фиолетовые ротики и пили влажный, тяжелый от лесных испарений воздух.
Оставшиеся в тени островки осевшего снега дышали синим холодом и были обильно украшены желтыми сосновыми иглами, оборванными ветром еловыми веточками и крошечными крестиками березовых семян.
Ручей, приток Сазанки, летом совсем пересыхающий, сейчас грозно урчал в своей уютной теснинке, пенился и перекатывался по завалам и редким камням. Люша вошла в него по колено, наклонилась, плеснула в лицо обжигающей, перемешанной с лесным мусором водой, с наслаждением чувствовала, как сильная, заряженная упругим весенним разгоном жизни вода, словно молодой пес, треплет мокрый подол юбки, стремится свалить с ног, утащить с собой. Играла, боролась с ручьем, слушала неуверенную еще, сбивающуюся песнь зяблика и овсянки, отвечала им.
Несмотря на прошедшие годы, Александр не очень уверенно ориентировался в старом парке и тем более в лесу. Посевы, выгоны, хозяйственные службы, огороды, оранжереи, прочее, поддающееся осмысленному улучшению и приносящее вычисляемую пользу, занимало его куда больше. Он понимал, что зарастающему парку тоже надо было бы уделить хозяйское внимание, но все как-то руки не доходили. А может быть, не отдавая себе отчет, Александр его просто побаивался. Во всех этих темных аллеях, внезапно теряющихся тропах, ручьях, журчащих под опахалами огромных папоротников, было что-то не принимающее его. Когда Александр шел по парку или по лесу в одиночку, все время кто-то мерещился – то сбоку, то позади. Корни вылезали из земли и цепляли за ноги. Стволы лежали поперек троп. Казалось, даже птицы поспешно и недружелюбно предупреждают кого-то о его приближении. Кого?
Все местные примитивные крестьянские легенды, начисто лишенные европейской поэтичности, зато с избытком наполненные первобытной жестокой жутью и спутанностью сознания, вызывали лишь озноб и раздражение. Никакой любви, никакой заботы ни о себе, ни о мире. Вот главный здешний миф: как ни старайся, не отыскать ни капли поэзии в истории о том, как жестокая девица попусту угробила трех лучших в деревне парней, а крестьяне, собравшиеся мстить, лишь поглазели на заледеневшую диковину и вон подались. В чем тут смысл? В чем мораль? О красоте уж и вовсе речь не идет…
Все причины живут в этой реальности. Может быть, он не любит этот парк, потому что его древней темноты боится чувствительная Юлия. Может быть, потому, что безумная Люба считала его своим домом. А может быть, и вовсе все дело в незаконных рубках, которые ни он, ни даже лесник Мартын никак не могут прекратить…
В кикимор, леших и водяных Александр не верит. Людей довольно.
Где-то на границе парка и леса обитает в полуземлянке знахарка Липа, к услугам которой крестьяне и особенно крестьянки издавна прибегали в обход современной медицины и которую по совместительству считали местным оракулом.
В лесу живет и Мартын, который после смерти Николая Павловича в усадьбе почти не появляется, неохотно отзываясь лишь на третий-четвертый призыв нового хозяина усадьбы. Там же, вместе с горбатой дочкой Мартына, обитает и несчастный безумец Филипп, которого Николай Павлович отчего-то обеспечил не хуже и уж во всяком случае куда более безоговорочно, чем принятого под опеку Александра. Но, если судить по словам Мартына, Филиппу ничего не нужно, кроме деревянных игрушек, книг с картинками да еще сластей, орехов и изюма. Но может быть, сласти и изюм съедает горбатая Таня. Никакого желания проверять это или еще раз самому встречаться с Филиппом у Александра не было и нет в настоящее время. Достаточно, что с ним встречался поверенный и врач. Их заключению вполне можно доверять. Оно гласит: Филипп никогда не повзрослеет и никогда не станет нормальным, отвечающим за свои поступки человеком…
Но ведь и про Любовь Николаевну Осоргину врачи говорили то же самое!
Отчего-то сегодня он точно знал, где ее искать. И парк, и лес пропускали его, равнодушно и молча. Он увидел Люшу, а она его – нет. Он доподлинно знал, что ее звериное, лесное чутье в сто раз сильнее, чем у него. Ей просто не было до него дела.
Она, чуть пошатываясь, шла между деревьями с плавающей на лице улыбкой. Касалась руками стволов, и они как будто ластились к ней. Одежда мокрая и грязная, с прилипшими к подолу дубовыми листьями. На щеке – черное пятно. В черных, дико всклокоченных волосах, раскинув крылья, сидит большая желтая бабочка-капустница. Люша останавливается, достает из карманов размокшие крошки, поднимает руки вверх. С воспаленных, как рубцы на коже, красно-лиловых кустов краснотала слетают птички и садятся на ее ладони. Девушка смеется знакомым, тошнотно-переливающимся булькающим смехом, и птицы вторят ей.
Не гася смеха, она поводит головой, ищет что-то глазами. Сейчас она увидит его и будет так же смеяться… Невозможно!
Александр поворачивается и сначала идет, а потом бежит прочь. Заметит она или не заметит его, уже не имеет значения. Он сам не знает, куда бежит. Кажется, что теперь ему нигде нет места.
Все поняли, что откуда-то должна явиться погибшая в огне барышня. Но как, когда и откуда? И где она теперь-то? Новость казалась столь значительной, что даже наличие экзотической Камиши и ее роскошной кареты сделалось почти неважным – лошадей распрягли, девушку вместе со Степанидой проводили в светлую комнату наверху, принесли чаю, воды для умывания и оставили отдыхать…
Явился, как черт из коробочки, Степка. Как узнал? Ведь больше двух лет в усадьбе его не видали. Встал независимо сбоку, стянув картуз и сунув руки в карманы. Женщины из прислуги только головой покачали: совсем мужик стал, а давно ли мальчонкой бегал!
Все столпились между лестницей и фонтаном, стояли и ждали невесть чего. Только Лукерья бушевала на кухне: гости в доме, и вообще деется не понять чего. Праздник? Беда? В любом случае стол не попусту накрывать придется. А что на него подать? Вчерашние щи с пшенной кашей? Та девушка в горностаевой накидке, как со старинной картинки, небось одними марципанами питается! Погнала молодую помощницу на двор: разузнать и разглядеть все доподлинно, а после доложить. А если чего прошляпишь по своей всегдашней дурости, так эдак половником охожу, что мало не покажется!
В конце концов среди людей, которым некому было хоть что-нибудь объяснить, сформировалось общее мнение, выраженное в виде представленной кем-то и размноженной на количество собравшихся картинки: вот сейчас по аллее промчится запряженная долгогривым и тонконогим конем легкая бричка, а на ней – живая барышня Любовь Николаевна, в здравом уме, трезвой памяти, повзрослевшая и похорошевшая несказанно, в богатом и красивом наряде, вроде как тот, что на заморской Камилле, которая теперь ейная лучшая подруга.
Дружно смотрели на аллею, ждали и уже почти слышали, почти видели…
Раздвинув разросшиеся кусты сирени, от южного крыла шла к людям невысокая, улыбающаяся чему-то девушка в растерзанных как будто стаей собак одеждах. Желтая бабочка по-прежнему сидела в ее блестящих на солнце волосах. В обеих руках она несла большие пригоршни зернистого, драгоценно-сверкающего, медленно истекающего талой водой снега.
Кто-то заметил ее и, не найдя слов, указал пальцем.
Все обернулись и замерли в немом ошеломлении.
Люша остановилась, поднесла одну из пригоршней искрящегося снега к лицу и как будто вдохнула. В ее бледно-голубых глазах полыхнули разноцветные искры.
– Трое их, – прошептала Феклуша.
И все увидели: действительно трое.
Максимилиан Лиховцев у фонтана.
Александр Кантакузин, остановившийся на полушаге у начала северного крыла.
Степка возле черной клумбы с едва пробивающимися острыми ростками нарциссов.
– …И она – Синеглазка! Сгубит всех троих. Не иначе.
Люди забыли, как дышать. Псы, ловя человеческое напряжение, вздыбили загривки, жадно нюхали воздух. Люша тоже замерла на месте.
И вдруг старенький кухонный Трезорка, словно проснувшись, с радостным лаем бросился к девушке, встал на задние лапки, заскреб передними по грязному подолу.
Люша опустилась на колени, обняла ласково повизгивающую собачонку.
– Признал меня, мой маленький. Спасибо тебе.
Глава 15,
– Адам, ты, как будущее светило отечественной психиатрии, должен мне объяснить…
Друзья прогуливались по Ивановской площади, пиная ногами неубранный мусор. В будние дни здесь царило безлюдье и запустение. Выпавшие из кремлевской стены непривычно крупные, многовековой давности кирпичи весело обрастали молодой свежей крапивой и лопухами. На старинном, резном по камню крыльце, высоко подняв заднюю лапу, умывалась бело-рыжая кошка.
– Ставить заочные диагнозы, тем паче в психиатрии… пожалуйста, уволь меня! – воскликнул Адам.
– Мне не нужен диагноз. Мне нужно понять, что произошло. Ты прочел дневник Люши?
– Да, и я, как психиатр, весьма благодарен тебе за возможность с ним ознакомиться. Очень интересный документ. Редкое сочетание острой наблюдательности и беспощадности к себе. Развернутый анамнез. Притом почти художественная повесть. Девушка, несомненно, обладает литературным талантом.
– Но ведь в этом дневнике она не врет? Действительно описывает свое детство? Во всяком случае, пока в фактологическом смысле все совпадало до мелочей. Можно ожидать и психологической достоверности…
– По-видимому, так.
– Но тогда что же это такое? Если судить по дневнику, в раннем детстве Люба была ребенком со множеством нарушений, до пяти лет не говорила, да и позже почти не могла нормально общаться с людьми, то и дело впадала в ярость или, наоборот, в апатию, отказывалась обучаться по обычным программам. При этом надо признать, что в Синих Ключах ей создавали все условия, нанимали учителей, обращались с ней по возможности гуманно. И вот этот благорасположенный к ней мир рухнул в одночасье. Потеряв отца и сама едва избегнув гибели, она до сих пор неведомыми нам путями оказалась в Москве и, естественно, угодила в ней на самое дно. Прожила там, подворовывая, нищенствуя и продавая себя около трех лет, – и что же мы видим? Вполне нормальную, психически здоровую девушку. Все ее нынешние особенности вполне в пределах личного своеобразия… Так была ли она безумна? Или это только ее фантазия? Фантазия ее родных? Всего окружения? Я, если честно, совсем запутался…
– Больше всего меня сейчас интересует, – сказал Адам, проницательно взглянув на друга, – это почему тебя все это до сих пор интересует…
– А по существу?
– По существу, еще в тридцатых годах девятнадцатого века француз Итар написал интереснейшую работу под названием «Дикий мальчик из Аверона», в которой описал двенадцатилетнего мальчика Виктора, жившего в лесу, и свои попытки наладить с ним контакт. Виктор не умел говорить, но его интеллект был вполне сохранен. Итар называл это заболевание интеллектуальным мутизмом[7].
– И что же?
– Можно предположить, что жуткий шок, пережитый девочкой во время пожара и гибели родного дома, отца и няньки, заменившей ей мать, запустил в ее мозгу физико-химические процессы, которые в конце концов привели к выздоровлению.
– Это возможно?
– Вполне. Ты же знаешь как врач, какие странные и труднопредсказуемые последствия имеет пережитое человеком шоковое состояние.
– Да, но обычно они разрушительны для его личности и здоровья.
– Нет правил без исключений. В данном случае знак мог и поменяться.
– Что ж, может быть, ты и прав. Спасибо. Я и сам думал о чем-то подобном. Что ты так на меня смотришь?
– Я продолжаю-таки интересоваться, Аркаша, – неожиданно педалируя еврейский акцент, спросил Адам, – что это за процессы идут в твоем собственном мозгу?
Аркадий не ответил. И не потому, что что-то скрывал от Адама. Он и сам хотел бы знать ответ на этот вопрос.
После демарша кухонного Трезорки люди как будто слегка оттаяли, задвигались, словно разминая суставы. Максимилиану почему-то представилась детская игра «умри – замри – воскресни». Толстая огородница Акулина, плача, полезла к Люше целоваться. Многие помнили, как отпрыгивала маленькая Люба от непрошеных физических контактов. Могла и укусить. Нынче же ничего – улыбаясь, обняла толстуху.
– Что ж теперь? Что ж? – тормошила кого-то из старых слуг бойкая черемошинская молодайка, нанятая в поломойки вместо Груни. – Барышня у вас всегда такая расхристанная или как? Ванну готовить или уж сразу баню топить станут?
Старший конюх Фрол, за прошедшие годы согнувшийся в спине и изрядно поседевший, протиснулся вперед, важно отодвинув бестолково причитавших баб и девок:
– Пожалуйте за мной, Любовь Николаевна!
Люша беспокойно взглянула на него, раздула ноздри, он подмигнул ей. Она пошла, как телок на веревочке. Трезорка, подбрасывая задик, резво побежал следом.
Все, кто притащился за ними к конюшне, готовы были после побожиться – старая лошадь, услышав горловой крик девушки «Голу-убка-а!», ответила ей тоже по-человечески: «Лю-у-ш-ка-а!» – а потом уж они ничего ни по-каковски не говорили, а когда Фрол хотел барышне сахару для угощения лошади подать, она, рук с лошадиной шеи не снимая, так на него глазами сверкнула, что он смешался и вовсе на навозный двор ушел.
Впрочем, когда Люша спустя полчаса оседлала Голубку, он все равно свое сказал, ибо специалист свое дело знает, а барские выходки ему не впервой:
– Любовь Николаевна, Голубка по злобе своей выхожена сегодня плохо и в годах уже, глядите строго, ежели в галоп поднимете, как бы легкие ей не повредить.
Люша кивнула молча и выехала на аллею. Голубка играла огненным глазом, гнула белую шею и шла так, как будто молодость вернулась к ней в одночасье.
– Чего же это барышня-то: из кареты – в лес, из леса – в конюшню, а теперь куда? – допытывалась поломойка. – Куды ж это она таким макаром поскакала? Ни одеться, ни помыться, ни чаю попить… Оборванная, как в грязи валяли… Это что ж теперь будет-то?
«Уж и будет… чего-нибудь… непременно…» – подумал Максимилиан Лиховцев.
Едва ли не впервые в жизни ему захотелось поскорее уехать из Синих Ключей в Пески, под суетливое крылышко мамы и папы. Но он не мог этого сделать теперь. И размышлял, пытаясь быть честным сам с собою: я не решаюсь оставить друга Алекса с этой новой и как будто опасной Любовью Николаевной? Или мне не хочется оставлять девочку Люшу, на всю жизнь раненную своим нелепым детством, с Александром Кантакузиным?
По деревне Голубка бежала резво, явно понимая, куда держит путь. Встречные крестьяне и бабы таращили глаза, замирали, а потом кидались друг к другу – строить предположения, одно другого дичее. У потемневшего забора с треснутыми горшками на столбах Люша соскочила, бросила поводья, медленно по пустому, заваленному каким-то хламом двору прошла к избе, крытой серой соломой, не стучась, отворила скрипучую дверь.
Семья обедала в горнице. На чисто выскобленном столе стояла большая миска с похлебкой, каждый брал своей ложкой и нес ее над куском темного хлеба, чтобы не капать на стол. Детей было человек шесть, младенцы сидели на руках у сестер, да еще с десяток подростков и уж почти взрослых девиц и парней.
– Здравствуйте! Бог в помощь! – поклонилась Люша.
– И вам здравствуйте!
Мать семейства, не узнавая, с удивлением смотрела на хорошо одетую барышню, отчего-то заляпанную грязью, с прилепленными листьями на мокром подоле. С коляски она, что ли, упала? Выжидала, что еще скажет нежданная гостья. Объяснит ведь как-то…
– Мам, там Голубка! – заполошно крикнул обернувшийся к маленькому оконцу мальчишка.
И тут наконец грубо и неуклюже взвилась из-за стола та, ради которой Люша явилась. Не сказав ни слова, прежде аккуратно положив ложку и недоеденный хлеб.
Девушки стояли друг напротив друга, глядя друг другу в глаза и будто беззвучно разговаривая. А мать с сердечной дрожью поняла вдруг, что неизвестно откуда явившаяся теперь незнакомка жутко похожа на погибшую пять лет назад сумасшедшую барышню Осоргину.
– Ты никому ничего не сказала? – беззвучно шевеля губами, спросила Люша.
– Никому ничего, – подтвердила Груня.
Голос ее звучал так, как будто она давным-давно им не пользовалась.
Годы, пока подруги не виделись, не пошли Груне на пользу. Крупные черты ее лица еще огрубели. Тяжелые прямые волосы росли низко на лбу – от широких бровей до линии волос всего-то два-три сантиметра лба. Из-за высокого роста и большой груди девушка сутулилась, смотрела исподлобья. Рот все время полуоткрыт, в тщетных попытках хоть что-нибудь расслышать. Большие руки покраснели и потрескались от стирки и крестьянских дел, ногти плоские, разбитые, в небольших глазах – животная, покорная тоска. Только русая коса все такая же роскошная, в руку толщиной.
– Я вернулась, Груня, – с болью глядя на подругу, сказала Люша. – Теперь все изменится.
– Со мной ничего не изменится. – Груня качнула тяжелой головой. – Но я рада. За тебя. Ты, гляжу, жива-здорова, упитанна. Грязна немного, но это всегда за тобой водилось.
Люша довольно усмехнулась, вспомнив всегдашний контраст: за корявой внешностью Груни и ее бедою никому невозможно было даже предположить в ней язвительной иронии.
– Нет! – Люша притопнула ногой.
Теперь улыбнулась Груня – она помнила этот упрямый, детски-протестующий жест.
Улыбка красила молодую крестьянку – рот закрывался, губы растягивались, и становились видны два ряда зубов – крупных, белых, свежих, с зубчиками по краям.
– Ты помнишь мои театрики? Игрушечные, с куколками? Должна помнить!
– Сгорели, – лаконично прокомментировала Груня.
– Сгорели там. – Люша ткнула пальцем в сторону Синих Ключей. – Осталось – здесь! – Тот же палец нырнул под черные кудри и уперся в лоб. – Вот увидишь, как все завертится!
– Александр Васильевич, вы долго ли станете от меня бегать? Нам давно поговорить надобно.
Люша рассматривала его бесцеремонно, и не понять было, как она относится к тому, что видит. В длиннополом студенческом мундире, с копной темно-каштановых тонких, как будто смазанных лампадным маслом волос, с желтоватым, без единой кровинки лицом, с холодным, нарочито равнодушным взглядом ореховых глаз, прямой и худой, молодой помещик стоял, наполовину отворотясь, как будто скучая. Только движения правой руки, с силой поглаживающей, гнущей, комкающей какой-то случайный прутик, выдавали его напряжение.
– Согласен. – Александр качнул головой. – Да только в чем же моя вина? Ведь вас, Любовь Николаевна, трудно на месте застать. Вы с вашей подругой, Степаном да немой крестьянкой то по полям ездите, то по лесам бродите, то по Удолью плаваете. Кстати спросить: уверены ли вы, что этот естественный, как я помню, для вас образ жизни Камилле Аркадьевне полезен и привлекателен? Она ведь и здоровья хрупкого, и воспитания, как я вижу, иного…
– Не виляйте, Александр Васильевич, и от разговору не уходите. – Люша сощурилась, загасила блеск глаз, и оттого белое, затененное лицо ее под шевелюрой темных кудрей стало почти безжизненным. – А уж как мы с Камишей решим, то не ваше дело.
– Допустим. В чем же разговор?
– Синие Ключи – мои.
Сказав, Люша замолчала как будто бы окончательно и упрямо-тупым выражением лица напомнила Александру глухонемую Агриппину.
– Знаете ли вы завещание Николая Павловича? – подумав, спросил Александр. – Там сказано, что доходами с Синих Ключей и прочего имущества мы с вами можем распоряжаться на равных правах. Пополам-с. Это вам понятно?
– Понятно, отчего же, – почти дружелюбно кивнула Люша (ни одного марушника с Хитровки это ее дружелюбие не обмануло бы. Но Александр вздохнул с облегчением). – Пополам. Поровну. На двоих. Но Синие Ключи – мои.
Александр явно старался сдержать раздражение.
– Что ж вы предложите – убраться мне теперь, все дела кинув на середине сева?
– Это как пожелаете.
– Вот как? Я, между прочим, после смерти вашего батюшки уже пять лет здесь в усадьбе мудохаюсь. Никак не могу курс в университете закончить.
– Это мне все равно.
– Да помню я, что вам все все равно! – воскликнул Александр. – Все, кроме вашей собственной персоны. И сейчас, и всегда было. Но попытайтесь и меня понять…
Люша широко раскрыла глаза и наклонила голову. Казалось, что незамысловатое предложение Александра ошеломило ее своей неожиданностью. И показалось интересным именно оригинальностью.
– Попытаться вас что? Понять?! Что ж, я готова попробовать, говорите.
Александр отвернулся. Вышвырнул скомканный прутик. На его лице появилось какое-то подобие чувства.
– Я пять лет обучался вести это чертово хозяйство. Сначала у меня ничего не получалось. Пепелище. Необходимость восстанавливать дом. Ненависть после солдатской расправы с деревней. Потом крестьяне и слуги меня в упор не видели и пытались провести, где только можно. Потом, абсолютно вопреки всему произошедшему, возникло что-то вроде культа «старых хозяев». В контексте этого коллективного бреда даже вы, Любовь Николаевна, внезапно оказались «кроткой и милой несчастной малюткой». Не знаю, что вы помните теперь из своего детства, но если хоть что-то помните, то согласитесь, что это определение к вам не подходит категорически.
– Пожалуй, – усмехнулась Люша, слушавшая Александра с напряженным вниманием.
– Прошлой осенью я впервые, продав урожай и расплатившись со строительными подрядчиками, которые восстановили дом и старую мельницу, остался в плюсе по деньгам. Пусть прибыль от Синих Ключей получилась небольшая, не идущая ни в какое сравнение с той, которую получал ваш отец до пожара, но она все-таки была, и я рассматривал это как свою победу.
– Что ж, отлично, вы сделались неплохим управляющим. От имения Лиховцевых много лет нет вообще никакой прибыли. Максимилиан рассказывал мне об этом… Но я слушаю вас!
– Что ж еще? – Александр казался растерянным.
– Это все? Удивительно!
Они как будто говорили на разных языках. Люша стряхнула с себя непонимание, как старый, тяжелый полушубок в жаркую пору. Отбросила в сторону.
– Я вас ни в чем неволить не собираюсь, – решительно сказала она. – Хотите – управляйте имением. Хотите – курс в университете кончайте. Можете даже разбойником на большую дорогу. Одно только – прежде вы, по батюшкиной воле, на мне женитесь.
– Что вы несете! – с досадой воскликнул Александр. – Вы отдаете себе отчет, о чем вы вообще говорите?!
– Отдаю прекрасно. Я знаю завещание моего отца. Синие Ключи – нашим законным детям. Быть посему.
– Любовь Николаевна, будьте же благоразумны. – Александр говорил спокойно и увещевающе, хотя желваки ходили у него на скулах, как коленки под одеялом. – Ведь вы уже не вздорный ребенок. Николай Павлович имел фантазии, за которые он сам только и в ответе. Мы с вами и прежде никакой особой приязни друг к другу не питали, а нынче, спустя пять лет, когда вы внезапно воскресли как черт из коробочки…
– Да не говорите же вы ничего! Зачем это! – с досадой воскликнула Люша. – Мне исполнилось семнадцать лет. Отец Даниил нас повенчает. Камиша будет подружкой, а если ей здоровье не позволит, так поповна Маша, наверное, согласится. Но если вам это иначе как-то видится, так я заранее согласна. Захотите, в Калугу поедем или в Москву. Мы с вами поженимся. Это определенно. А прочее проявится по порядку…
Александр взглянул на девушку с болезненным тревожным любопытством.
– Вы безумны, Любовь Николаевна, – сказал он. – Как прежде были, так и сейчас.
– Пускай. – Люша пожала плечами. – Думайте как хотите. Но женитьбе нашей это не препятствие.
Глава 16,
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 17,
– Максимушка, соколик, скушай щичек свеженьких, зелененьких, из щавеля да крапивки. С яичком, со сметаночкой, с укропчиком, все, как ты любишь…
Фаина, дряхлая служанка Лиховцевых, с молодости была глуховата, а нынче к тому почти ослепла. Впрочем, держали ее в доме не только из жалости. Из старой крепостной дворни, Фаина девчонкой прислуживала еще бабушке Софьи Александровны, подавала ей нюхательную соль и корзину с рукоделием; много после, зная все закоулки и тайны старого дома, была первой наперсницей маленькой Сони, потом играла в бирюльки с Максимилианом и учила его вязать на спицах – словом, служила живым воплощением традиций… Сейчас, не зная, что предпринять, Софья Александровна кинулась к старой служанке за помощью и поддержкой.
– Что ж это деется-то, соколик, третий день не кушаешь ничего! Возьми хоть пирожок яблочный, медовый – мать сама, своими рученьками белыми, для тебя испекла! Не пугай мать-то! Не гневи Бога!
– Фаина, не кричи, уйди! – попросил Максимилиан, обхватывая голову одной рукой, а другой осторожно подталкивая темную, свернутую, как высохший лист, старушку к дверям. – У меня голова болит.
Как многие глуховатые люди, Фаина была громкоголоса, ее надтреснутый визгливый дискант резал уши.
– Пирожки я, как хочешь, вот туточки оставляю! – вызывающе крикнула Фаина. – Грех это – от материных рук не отведать!
– Ладно, ладно… Иди уже! – пробормотал Максимилиан, ничком валясь на тахту, укрытую потертой оленьей шкурой.
– Оставила, барыня, да только станет ли есть – бог весть, – отчиталась Фаина перед Софьей Александровной.
– Но как он тебе показался, Фаина? Что с ним? Болен? От врача отказался наотрез…
– Лихорадки вроде нет, я его за руку брала. С лица бледный весь, только глазищи огнем горят. Чистый ведьмак!.. Кстати, к Липе бы черемошинской сходить, пусть на травки пошепчет да отвар сделает. Вреда-то не станет…
– Сходи, – деловито кивнула Софья Александровна. – Сама сходи или, если тяжело, кухарку пошли. Я тебе денег дам. Пусть она там по-своему поколдует.
– Сама схожу. – Фаина затрясла головой. – Вот сейчас прилягу на чуток, а после сразу и отправлюсь. Сама нашу надобность объясню и дождусь, пока потребное приготовит… Пирожков бы только медовых не забыть, Липа их уважает.
– Антон, ну надо же что-то делать! – воскликнула Софья Александровна, ломая пальцы. – Он третий день не ест и не выходит из своей комнаты. Речь идет о здоровье нашего сына! Послать служанку к колдунье – это все-таки не решение для начала двадцатого века…
– Да, Сонечка, ты совершенно права. Положительно необходимо предпринять что-то еще.
– Но что? Мы ведь так и не знаем, что послужило причиной. Он вернулся сам не свой из Синих Ключей и… Поссорился с Алексом? Но они ссорились и мирились уже не раз… Я думаю, что все дело в этой цыганской девчонке! Максим сам косвенно подтвердил: когда он только приехал и бегал по комнате, как загнанный зверь, я слышала, как он в отчаянии крикнул: «Ну не мог же я согласиться с ее предложением!!! Что она ему предложила?»
– Я думаю, ты правильно говоришь. Все дело в чудесным образом воскресшей Любови Николаевне. Она ведь теперь еще и замуж собирается…
– Что? Замуж? Но за кого?!
– За Алекса Кантакузина.
– Сумасшедший дом! Но откуда ты знаешь?
– Я был по делам в конторе в Торбееве, продлевал договор аренды на Соколий луг. Потом заезжал в Торбеевку. Мне по секрету рассказал отец Даниил: к нему верхом, в сопровождении молодого крестьянского парня, без седла, прискакала барышня из Синих Ключей договариваться о венчании. В отсутствие жениха! Как вам это понравится? Священник, конечно, был шокирован. А я просто не успел тебе рассказать…
– Понятно. – Софья Александровна, как и ее сын, забегала по комнате. – Теперь понятно. Наверняка нашего Максима вывело из равновесия именно известие об этой нелепой женитьбе. Ведь он такой чувствительный. Но что ему эта девица? И что же Алекс – он согласен жениться на неизвестно откуда вынырнувшей сумасшедшей, лишь бы сохранить за собой Синие Ключи?.. Но как… Антон! Я понимаю, что нас никто не приглашал и никто там не ждет. Поэтому мы не можем поехать вдвоем. Но из интересов нашего сына я думаю, что ты должен теперь отправиться в Синие Ключи и все там из первых рук разузнать. Что, в конце концов, замышляет эта девица? И какая в этом роль нашего Максима?
– Да, конечно, ты совершенно права, Сонечка. Успокойся сейчас, мой друг, присядь, у тебя голова закружится – ты же и сама, считай, не обедала. А я при первой же возможности съезжу и узнаю, что смогу.
– Что же? Ты ее видел? Это действительно она? Или какое-то надувательство?
Юлия смотрела в окно. За окном люди шли или ехали по своим делам. Голуби клевали навоз. Дворник в длинном фартуке усмехнулся и замахнулся на них метлой. Голуби взлетели в разные стороны, как ладоши. Малыш, которого нянька вела гулять в пышно расцветший садик, засмеялся и запрыгал на месте.
«Неужели Макс Лиховцев прав и действительно скоро будет революция?» – невпопад подумала Юлия и продолжала смотреть в окно.
Смотреть на Александра было неприятно – за несколько дней из уверенного в себе, тихо светящегося изнутри счастьем человека он сделался похож на смятый лист грязной бумаги.
– К сожалению, именно она, – глухо сказал Александр. – Без всяких надувательств. Узнать ее в нынешнем обличье не легко, но вполне возможно.
– Как же она спаслась? И где была все это время?
– Жила в московских трущобах. Была там вполне на месте и благополучна. Опознали и вытащили ее оттуда, как я понял, стечением случайных обстоятельств.
– Она и прежде, ребенком, была ужасна. Что же теперь? Она все так же безумна? Тебя назначат опекуном? Но ты же, надеюсь, не собираешься держать ее в Синих Ключах, у нас под боком? Я решительно не хочу ее видеть. Она еще прежде казалась мне опасной, как затаившаяся змея. Теперь же, после ее «благополучной» жизни в трущобах… Представляю, чего она там набралась! Не забудь выкинуть все белье, на котором она сейчас спит… Ты уже подыскал для нее соответствующее учреждение? Какую-нибудь санаторию подальше от Москвы…
– Юлия, прошу, выслушай меня до конца. – Казалось, что каждое слово дается Александру с трудом и ему приходится буквально выталкивать его наружу. – Нынешняя Люба Осоргина внешне вполне разумна. Стараниями ее случайных «спасителей» она оказалась под опекой дальних родственников Николая Павловича. Осоргины-Гвиечелли – вполне аристократическая семья, художники, декораторы, архитекторы, у них собственный дом на Большой Поварской… Они наняли ей учителей, которые приблизительно научили ее хорошим манерам… Впрочем, при любом напряжении ситуации из нее лезут прежние привычки, ее собственные. Но ни один врач сейчас не признает Любу безумной. И она сказала мне, что Синие Ключи – ее родной дом. В сущности, так оно и есть…
– Что-о?! – почти взвизгнула Юлия, на одно мгновение сделавшись похожей на Лидию Федоровну. – А как же ты… как же мы?! Наши планы?!
– Юлия, мы можем жить в Москве, средства на жизнь у нас будут, так как завещание Николая Павловича появлением Любы не отменяется. Я окончу курс в университете, стану работать день и ночь…
– Работать? Потрошить старые могилы и складывать разбитые черепки, как твой малахольный дядюшка?! Уволь меня!.. И что ж, мне просто интересно знать: ты пять лет вламывался в это чертово имение и теперь вот так пойдешь оттуда вон по первому же слову неизвестно откуда вынырнувшей сумасшедшей побродяжки?
– Я был уверен, что это ты не захочешь жить там с ней… с нами… Юлия, Люба вовсе не гонит меня из Синих Ключей. Напротив… мне противно об этом говорить, но я должен… ты должна знать. Она теперь хочет, чтобы мы с ней поженились…
– Вы с ней?! Что за дикость? Неужели это чудовище питает к тебе нежные чувства?!
– Ничего подобного! Просто Николай Павлович Осоргин на самом деле завещал Синие Ключи нашим с Любой детям… Таким оригинальным образом он пытался позаботиться о дочери…
– Что ж, действительно оригинально, – сказала Юлия и после долго молчала. Потом заговорила голосом, каким могла бы говорить весной из ледника с осени замороженная рыбина. – Так ты нынче выбираешь – на ком тебе жениться? На мне: вроде бы по любви, но без Синих Ключей? Или на ней: по расчету, но зато имение и прочее?
– Юлия, о чем ты говоришь?! Я давно выбрал тебя! То есть я и не выбирал никогда… Я не это хотел сказать! Мы поженимся и станем жить в Москве…
– Где? У нас – посреди мамочкиных истерик и скандалов? На съемной квартире, как твои нищие, невесть что воображающие о себе друзья – площадный театрик раскрашенных пифагорейцев?.. Ты готов предать все наши мечты и, поджав хвост, бежать прочь по первому слову сумасшедшей девчонки? Что ж, в этом случае я даже признательна ей. – На последней фразе голос Юлии еще понизился температурой, хотя это и казалось уже невозможным. На красивом побледневшем лице девушки как будто бы выступил иней. – Она показала мне в истинном свете человека, с которым я собиралась связать свою жизнь. Одно сказать – лучше рано, чем поздно. Я разрываю нашу помолвку. Можешь считать себя свободным. Если хочешь, женись на цыганке, может быть, вы даже будете счастливы.
– Юлия, я же люблю тебя одну! – вскричал Александр. – И всегда любил! Я не виноват, что она выжила и появилась здесь!
– Любовь выражается не в словах, а в поступках, – презрительно заметила Юлия. – Ради любви люди, мужчины, совершали подвиги и преступления. Ты никогда не слышал об этом? По-видимому, нет… А теперь оставь меня. Мне надо подумать…
Александр шел по Юшкову переулку, не разбирая дороги и не видя ничего вокруг. Три раза извозчики, грязно ругаясь, осаживали храпящую лошадь у самого его лица и один раз коляска, проехав по луже, обрызгала его с головы до ног. Он ничего не заметил…
Странная мысль посетила его: «Куда уходит счастье? Вот, всего несколько дней назад, оно было тут и казалось вполне материальным, таким же, как пирог с клубникой, солнце над полем или взбитая постель с пуховой периной. И вот его нет. Куда же оно подевалось? Не могло же оно, такое видимое и физически ощутимое, раствориться бесследно! Может быть, оно ушло к кому-то другому? К кому же?»
От Варварки до Козьмодемьяновской улицы Александр честно и напряженно вспоминал, но так и не вспомнил в небольшом кругу своих знакомых ни одного хотя бы приблизительно счастливого человека.
«Как-то неправильно устроен мир, – тупо подумал он. – Все несчастны. Наверное, скоро все-таки будет революция…»
Глава 18,
–
–
–
–
–
–
–
Антон Михайлович стоял, расставив короткие ножки, заложив большие пальцы за отвороты жилета, и поучал Александра, как вести хозяйство. Учитывая, что его собственные владения много лет оставались убыточны и были заложены-перезаложены, выглядело это анекдотично. Неужели он сам этого не чувствует?
Александр терпел ради Макса. И не понимал, зачем этот человек вообще притащился в Синие Ключи. Его же никто не звал. Впрочем, Любу тоже не звали и не ждали…
Высокий голос Антона Михайловича звучал в ушах, как однообразное мушиное жужжание.
– …Так много новостей в нашем кругу. Вот уж воистину – то густо, то пусто. Явление Любови Николаевны – это уже само по себе сенсация… А еще вдруг всякие матримониальные слухи… Вы слышали, что ваша кузина Юлия фон Райхерт помолвлена с Сережей Бартеневым? Ну что я спрашиваю? Слышали, конечно, ведь вы же с ней дружны с детства…
– Юлия помолвлена с Бартеневым? – ровно переспросил Александр.
– Да-да, – закивал Антон Михайлович. – Я это наверно знаю, ведь моя жена – известная писательница, вы понимаете, она вращается в кругах… Что ж, это странная партия, учитывая слухи, которые ходят о Сергее, но с финансовой точки зрения… Впрочем, в Синих Ключах ведь тоже есть свой матримониальный слух, правильно я понимаю? – Антон Михайлович подмигнул Александру, но в этот момент увидел выражение его лица и буквально застыл в состоянии подмигивания.
– Извините, но я должен вас оставить, – ровно произнес Александр и вышел, двигаясь деревянно, как оживший манекен.
Антон Михайлович так и остался стоять – с дурацки искривленной физиономией. Горничная Феклуша заглянула в комнату и захихикала. Антон Михайлович тут же сделал вид, что подмигивает именно ей.
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 19,
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Глава 20,
–
–
–
–
– Вы чувствуете разлитый в воздухе эротизм?
Май сидел, скрестив короткие ноги, на циновке у цыганского костра. Поднял палец, привлекая внимание к своим словам. Немолодая цыганка согласно закивала, посасывая трубку в такт кивкам, и помешала варево в подвешенном над костром котле.
Апрель, сидя невдалеке, на пороге театральной цыганской кибитки, рассказывал Анне Львовне и ее засыпающему мужу-англичанину о сущности ноля:
– Ноль имеет тот же символизм, что и круг. Изображенный в виде пустого круга, ноль указывает как на отсутствие смерти, так и на абсолютную жизнь, находящуюся внутри круга. Когда он изображается в виде эллипса, его стороны символизируют восхождение и нисхождение, разворачивание и свертывание. Перед единицей есть только пустота, или небытие, мысль, абсолютное таинство, непостижимый Абсолют. Знак 0 – это исток всех чисел, и он недаром обозначается кругом, это предел бесконечно малых и бесконечно больших величин. Прозорливцы-математики давно перестали приписывать нолю значение пустоты. Ноль – сам себя замыкающий круг мира. Ноль – потенциал, еще не подвергшийся дифференциации, то есть непостижимый материал всех величин. Он обозначает полноту абсолютного Единства, а также олицетворяет Космическое Яйцо, первичного андрогина, полноту. Так что, с одной стороны, ноль символизирует пустоту, ничто, смерть, несуществование, неявленное, отсутствие качества и количества, тайну, но, с другой стороны, ноль – это также и вечность, беспредельность, абсолютность действительности, всеобщность, потенция, порождающий промежуток времени. Для Пифагора ноль – совершенная форма, монада, исток и простор для всего. В каббале ноль – безграничность, беспредельный свет, единое. В исламе – это символ сущности Божества. В буддизме – пустота и безвещественность. В даосизме ноль символизирует пустоту и небытие (Дао – прародитель единицы). В пиктограммах майя ноль представлен космической спиралью…
Анна Львовна смотрела на луну. Она была похожа на пифагорейский ноль и на щит гладиатора. Разлитый в воздухе эротизм оказывал свое действие.
– А где Максимилиан? – спросила она.
– Макс борется с собой, – ответил Апрель, недовольный тем, что ему не дали закончить.
– В каком это смысле? – переспросила Анна Львовна.
– Он поэт – гардемарин жизни, слышащий завораживающую песнь в бытийном океане и пересекающий в утлом челне романтизма бушующее море животных страстей, – уточнил Май.
Какое-то время все молчали. Потрескивали угли в костре. Где-то негромко наигрывала гитара и цыганка пела о любви.
Эротизм чувствовали все и везде.
Весна и свадьба – что еще надо?
Цыганские лошади возбужденно храпели, бесшумно расцветали цветы, пестики тянулись к тычинкам, кухонный Трезорка поймал Феличиту под Люшиной кроватью и трепал ее за холку. Груня, сидя на холме над Удольем, тоже смотрела на луну (ей она казалась похожей на белый калач) и тоскливо мычала, вспоминая сильные Степкины руки и его широкую грудь, поросшую густыми светлыми волосами. Камиша, мучимая странной лихорадкой, ворочалась между льняными простынями с монограммой Осоргиных. Мария Карловна зажгла свечи в гостиной, впервые за десять лет вызвала дух покойного мужа (офицера, буяна и пропойцы), убитого во время Турецкой войны, и вела с ним неторопливую дружескую беседу.
Аркадий закончил накладывать повязку на предплечья Вани, обожженные во время запуска фейерверка, закрутил крышку на банке с мазью.
– Спасибочки вам! – поклонился Ваня. Он выглядел настоящим рабочим щеголем – сапоги гармошкой со скрипом, картуз с лаковым козырьком, пиджак «с искрой».
– Осторожнее надо, голубчик! – укорил Аркадий. – Вы ж не мальчишка…
– Зато красиво-то как! – простодушно улыбнулся Ваня, забирая пиджак, кланяясь еще раз и уходя. – И бабахает!
– Лука, полейте мне на руки, – попросил Аркадий.
Камарич поднял кувшин.
– К слову, давно хотел с вами поделиться и даже, может, совета попросить. С известных вам событий боюсь, когда, как выразился ваш пациент, «бабахает». Сразу вспоминается Пресня, пушки, расстрелы… Иногда до смешного – лихач кнутом щелкнет, а я подпрыгиваю. Даже при мысли о взрывах начинает как-то подташнивать и голова кружится. Для боевика, согласитесь, как-то несолидно. – Камарич смущенно улыбнулся. – Пришлось мне даже для восстановления внутренней гармонии перейти к менее радикальному крылу партии…
– Решительно одобряю, – качнул головой Аркадий. – Терроризм бездарно расточителен. Не видеть в этой жизни иного смысла, кроме немедленного убийства многих, – как глупо!
– Но это пройдет? Или, может, следует чем-нибудь полечиться?.. Кстати, о событиях на Пресне, благодаря которым мы с вами и познакомились. Давно хотел уточнить и поинтересоваться. Тут ведь получается, что не только вы спасли жизнь прелестной девушке, которая нынче замуж выходит, но и она – вам. Январев, мне помнится, был тогда настроен свирепо и совершенно самоубийственно. Но я так и не знаю – в чем же была причина?
– Я предал своих дружинников, – хмуро сказал Аркадий. – Из-за меня шесть человек погибло.
– Вот как? – неприятно удивился Камарич. – Но как же это вышло?
– Еще во время обороны университета поверил провокации агентов охранки. Это была задуманная полицейская операция – привести всех дружинников на Думскую площадь, а там – расстрелять из засады. Я повел три десятка…
– Аркадий, но ведь это не предательство, а ошибка! – воскликнул Камарич.
– Ошибки, которые приводят к гибели людей, квалифицируются внутренней совестью самого человека, – отчеканил Арабажин.
Лука склонил голову – не то в знак согласия, не то угнетенный какой-то своей собственной думой. Его обычно живое и веселое лицо потемнело.
– Попейте брому, – примирительно сказал Аркадий. – Если хотите, я выпишу вам рецепт.
– Извольте, благодарю, – без выражения откликнулся Лука.
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
–
Эпилог
Дорогой Адам!
Надеюсь, что ты благополучно и комфортно обустроился в Петербурге. Я знаю, что бытовые подробности существования практически не имеют для тебя значения, но все же надеюсь на твое благополучие… признаться, не без собственной корысти, ибо в самом недолгом времени планирую навестить тебя в державной столице. Надобно мне развеяться, подышать морским ветром, может быть, почувствовать биение столичной научной мысли.
Здесь у нас в Москве душно, гарь, какое-то беспокойство вокруг. Общественное молчание, как перед нервным срывом. Как-то разом всем обществом разучились видеть жизнь, радоваться ей, как будто какие-то рецепторы засохли и отвалились.
Мой приятель Камарич (помнишь, я о нем рассказывал?) пытается меня развлечь. Водит куда-то, говорит – интересно. Масса всего лишнего, ненужного. Какие-то религиозные философы, поэты-символисты. Ходят по идеям, как по лестницам, – вверх-вниз, без всякого смысла. Все как будто договорились: постепенное отмирание души называть духовностью.
У меня дома не лучше. Муж сестры – октябрист, напыщенный спаситель России, депутат Думы. Которой по счету? Я в них запутался.
Все бесполезно. Все раздражает. По коридору шлепает старшая Зильберманиха с воплем: «Генриетта, где мой клякспапир?!» В ответ – громкое шмыганье носом…
В больнице, над катарами, над гнойными ранами, отдыхаю душой. Противоречие? Твой случай – психическая болезнь? Не думаю. Скорее, болезнь общества, отражающаяся в банальном обывателе (во мне).
Юрий Данилович последовательно тебя не поминает. Стало быть, думает постоянно. Как-то забывшись, обратился к Дону Педро: «Ах, Адам, Адам!» Ездил с профессором в Синие Ключи. Там странно. Встретил их у озера – Люша, Камилла Гвиечелли (названая Люшина сестра, последняя стадия чахотки, однако живет, на честном Люшином слове), какой-то молодой крестьянин. Они шли навстречу заходящему солнцу, и от этого их лица казались ярко-оранжевыми, как у индейцев в иллюстрированных журналах.
Люша мне вроде бы рада. Изображает веселье. При том кутается в смех, как в плащ. Кругом дождит.
Кантакузин прятался от нас в конторе. Вроде бы собирается ехать куда-то в Европу, для завершения образования. Что у них с женой – разобрать невозможно, при нас они едва три слова друг другу сказали.
Двойняшки Люшины забавны чрезвычайно – живые, активные зверьки, окруженные зверьем реальным (собаки, кошки, лошади, козы, домашняя птица) и явно благоденствующие на лоне природы. Разного притом нрава: девочка – хитрая, умная и злая, мальчик – наблюдательный и ласковый тугодум.
Места там и в самом деле утешительные.
Пурпуровые цвета шиповника, визги стрижей над колокольней, пряные запахи, солнце и теплый ветер.
Люба восстановила старый театр, строит башню над домом, как была когда-то. Молодой парень, которого я видел с Камиллой, руководит работами. Особого смысла в этом нет, но это ее занимает.
Еще дело: ее подруга хитровских времен открывает трактир. Деньги, само собой, Люшины, но Марыся Пшездецкая (гонористая сдобная полячка с высоченной грудью) утверждает, что после все с прибыли вернет. Не исключаю. Вместе с Марысей Люша ездит в Москву, где выбирают, заказывают, закупают, притом все время препираются промеж собой. Примиряет обеих Камилла, которая органически не выносит ссор и рисует акварелью эскизы для будущих трактирных интерьеров. Марыся фырчит, но в конце концов признает оригинальность и безупречный вкус Камиллиного видения.
В целом Люша ведет себя вполне разумно, никаких признаков, на которые ты велел обратить внимание, я не обнаружил.
Но иногда говорит странно: месяц – Пьеро, солнце – огненный Арлекин, я – Коломбина. Что это значит? И главное: что будет дальше?
Почему-то я именно за нее тревожусь, хотя непонятным остается: что будет дальше со всеми нами, с Россией?
Все испытывают какую-то странную тревожную скуку, и решительно у всех – от последней работницы до светлейшего князя – ощущение неудачи жизни, потребность перемен. К твоей извечной спокойной бодрости и уравновешенности припадаю. Говорю честно – соскучился.
Остаюсь искренне твой Аркадий Арабажин.