За свою любовь к Богу получил Великий князь Андрей Юрьевич имя Боголюбский. Летопись гласит, что был князь так же милостив и добр, подавал нищим и больным. В то же время Андрея Боголюбского ценили как мужественного и смелого воина, трезвого и хитрого политика. При нём Киев перестал быть столицей Русского государства, новым политическим центром стал Владимир.
НДРЕЙ ЮРЬЕВИЧ БОГОЛЮБСКИЙ, великий князь суздальский и владимирский, второй сын Юрия Владимировича Долгорукого от половецкой княжны, дочери хана Аэпы, родился (Юрий женился в 1107 году по Татищеву: «История России», III, прим. 513; Андрей убит на шестьдесят третьем или шестьдесят пятом году жизни, следовательно, родился в 1109 или 1111 г.) около 1110 г., умер в 1174 г. О жизни Боголюбского до 1146 года ничего не известно, кроме того, что он женился (после 1130 г.) на дочери богатого боярина Кучки, владельца берегов р. Москвы. Боголюбский родился и провёл более 35 лет жизни в Ростовско-Суздальской земле, которую получил в удел его отец Юрий, младший сын Мономаха. Юрий, деятельный и честолюбивый князь, живя в Суздальской земле, мечтал о столе киевском. Удобный случай предъявить свои права на старший русский стол представился Юрию в 1146 году, когда киевляне пригласили к себе в князья его племянника Изяслава Мстиславича. Между дядей и племянником началась упорная борьба, в которой приняли участие почти все русские области и почти все ветви княжеского дома, а также соседи Руси - половцы, угры и поляки. Два раза Юрий занимал Киев и был изгоняем, и только в 1155 году, уже по смерти Изяслава (умер в 1154 г.), он овладел окончательно Киевом. В восьмилетней борьбе из-за Киева Боголюбский был деятельным помощником отцу и имел случай не раз выказать свою замечательную храбрость. Впервые Боголюбский является на историческую сцену в 1146 г., когда вместе с братом Ростиславом изгоняет союзника Изяслава, рязанского князя Ростислава, из его стольного города. В 1149 г., когда Юрий, победив Изяслава, овладел Киевом,
Боголюбский получил от отца Вышгород (в 7 верстах от Киева). Боголюбский сопровождал отца в походе в Волынскую землю - удел Изяслава. Здесь при осаде Луцка, где засел брат Изяслава - Владимир, Боголюбский едва не погиб. Увлёкшись преследованием неприятеля, сделавшего вылазку, Боголюбский отделился от своих и был окружён врагами. Конь его был ранен, со стен города, как дождь, метали в него камни, и один немец хотел уже пронзить его рогатиной. Но Боголюбский, вынув меч свой и призвав мученика Феодора, память которого праздновалась в тот день, стал отбиваться и спасением был обязан коню, который вынес своего господина из битвы и тут же пал (за это Боголюбский похоронил коня над рекой Стырем). «Мужи отцовские, - говорил летописец, - похвалу ему дали великую, ибо он выказал мужество больше всех бывших там». Будучи храбрым, Боголюбский был в то же время «не величав на ратный чин, но похвалы ища от Бога».
Осада Луцка заставила Изяслава просить мира, который он и получил при посредничестве Боголюбского. В следующем 1150 г Изяславу удалось овладеть Киевом, благодаря распоряжению к нему киевлян. Изгнав Юрия из Киевской земли, Изяслав хотел то же сделать и с его сыновьями, начиная со старшего Ростислава, сидевшего в Переяславле. Но к Ростиславу явился на помощь Боголюбский и вдвоём они отстояли Переяславль. В том же году Юрий вторично захватил Киев при содействии галицкого князя Володимирка. Получив от отца Туров, Пинск, Дорогобуж и Пересопицу, Боголюбский сел в Пересопице (местечко в ровенском уезде Волынской губернии), где мог оберегать границу со стороны Волыни. Сюда прислал к нему Изяслав послов с такими словами: «Брат, введи меня в любовь к отцу. Мне отчины нет ни в Уграх, ни у Ляхов, но только в Русской земле. Проси для меня волости по Горынь». Но посредничество Боголюбского не помогло на этот раз, так как Юрий гневался на Изяслава. Тогда Изяслав призвал угров и при помощи их в третий раз сел в Киеве, где был принят жителями с радостью. Юрий бежал в Городец-Остёрский (в Черниговской губернии), туда же должен был удалиться и Боголюбский. В следующем году (1151) Юрий возобновил войну, но безуспешно: битвы под Киевом и при реке Руте, где Боголюбский выказал такое же мужество, как под Луцком, кончились поражением Юрия. Юрий был стеснён в Переяславле Изяславом и принуждён целовать крест, что отказывается от Киева и уйдёт через месяц в Суздаль. Боголюбский сразу же отправился в любимую Суздальскую землю и уговаривал отца последовать его примеру: «нам здесь, батюшка, делать нечего, уйдём за тепло». Но Юрий сделал ещё попытку засесть в Городке, был осаждён вторично Изяславом и только тогда исполнил крестное целование.
В 1152 г. Боголюбский участвовал в походе Юрия на Чернигов, предпринятом в союзе с князьями рязанскими, муромскими, северскими и половцами, причём показал пример союзным князьям самим водить дружину на приступы. Чернигов не был взят только потому, что на выручку осаждённых явился Изяслав Мстиславич. Когда в 1155 г., уже по смерти Изяслава и прикрывавшего его родовым старшинством Вячеслава (старшего брата Юрия), Юрию удалось сделаться великим князем киевским, он посадил Боголюбского в Вышгороде. Но в Киевской земле, видимо, не нравилось Боголюбскому, и он без воли отца ушёл в Суздальскую землю, в которой и жил с тех пор постоянно. Боголюбский взял с собою из Вышгорода важную святыню, икону Божией Матери, писанную, по преданию, евангелистом Лукой (известную ныне под именем Владимирской). Когда везли икону, конь остановился в 11 верстах от Владимира. Это обстоятельство было сочтено за знамение, и на этом месте Боголюбский заложил село Боголюбове которое сделалось его любимым местопребыванием и дано ему в истории прозвание Боголюбского. Отец не хотел признавать симпатий Боголюбского к Ростовско-Суздальской земле: по требованию Юрия ростовцы и суздальцы целовали крест младшим сыновьям его Михаилу и Всеволоду, а Боголюбскому, как старшему (старший брат Боголюбского - Ростислав умер в 1150 г.), Юрий предполагал оставить Киев. Но едва скончался Юрий (умер в 1157 г.), крестное целование было нарушено, ростовцы и суздальцы «задумавше вей, пояша Андрея, сына его старейшаго и посадиша и в Ростове на отни столь и Суждали, занеже бе любим всеми за премногую его добродетель, юже имяше преже к Богу и ко всем сущим под ним».
Деятельность Боголюбского, как самостоятельного князя Ростовско-Суздальской земли, весьма важна в историческом отношении: здесь он является начинателем нового государственного порядка, первым русским князем, который ясно и твёрдо стремится к установлению единодержавия и самодержавия. Чтоб быть единым властителем в своём княжестве, Боголюбский прогоняет своих младших братьев (Мстислава, Василько и Всеволода), своих племянников (сыновей Ростислава) и старых бояр отцовских. Изгоняя братьев и племянников, Боголюбский действовал, как кажется, согласно с волей самой земли, не желавшей разделения. Избранник старших городов Ростова и Суздаля, Боголюбский не жил ни в том, ни в другом, вероятно потому, что здесь княжеская власть ослаблялась значением веча и бояр. Стольным городом он избрал Владимир на Клязьме, а жил большею частью в близлежащем от него Боголюбове.
Боголюбский желал не только возвысить Владимир над старыми городами своего княжества, но и создать из него второй Киев. Почти сразу после избрания в князья Боголюбский заложил во Владимире (в 1158 г.) каменную церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы, одарил её сёлами и дал десятину от стад и от торговых пошлин. В 1160 году была окончена постройка церкви. Боголюбский, говорит летописец, «украси ю дивно многоразличными иконами и другим каменьем без числа и ссуды церковными и верх (верхи) ея позлати; по вере же его и по тщанью его к Святой Богородице предете ему Бог из всех земель мастеры и украси ю паче инех церквей». Боголюбский расширил крепость во Владимире и в подражание Киеву построил двое ворот. Золотые и Серебряные. В Боголюбове Андрей также построил великолепный храм Рождества Богородицы. Построение богатых церквей поднимало значение Ростовско-Суздальской земли в глазах иных земель. В 1162 г. Боголюбский сделал попытку основать митрополию во Владимире, имея готового кандидата в митрополиты в лице какого-то Феодора или Феодорца; с просьбой об этом он обращался к константинопольскому патриарху, но получил отказ. Летописи сообщают, что епископ Феодор (он был посвящён в ростовские епископы, но жил во Владимире) не хотел признавать власти киевского митрополита, несмотря на увещания своего князя, и что своею гордостью и жестокостью возбудил всеобщую ненависть. Боголюбский в конце концов выдал Феодора на суд киевскому митрополиту, где Феодор подвергся жестокой казни. Дело это представляется не вполне ясным.
Мы имеем известия, что Боголюбский был довольно самовластен в церковных делах: изгнал суздальского епископа Леона за то, что тот не разрешал есть мяса в Господни праздники, если они придутся в среду или в пятницу. По всей вероятности, нежелание епископа Феодора признавать киевского митрополита объясняется желанием князя иметь автокефального епископа. Нет сомнения, что жестокости Феодора преувеличены.
В 1614 г., Андрей ходил войной на камских болгар, взял их город Бряхимов и сжёг три других города. Успех похода был приписан образу Владимирской Божией Матери, который был взят в поход. В память победы было установлено празднество 1 августа. Другой поход против болгар был предпринят в 1172 г.; на этот раз Боголюбский посылал сына Мстислава. Боголюбский желал дать первенство Ростовско-Суздальской области над всеми русскими землями; первенство же думал основать на подчинении своей власти Новгорода и Киева. Неизвестно, когда подчинились ему князья рязанские, но мы видим участие их во всех его походах. Боголюбский стал вмешиваться в дела новгородские, требуя, чтобы новгородцы принимали угодных ему князей. Когда в 1160 г. в Новгороде сел враждебный Андрею Святослав Ростиславич, Боголюбский послал сказать новгородцам: «Будь вам ведомо: хочу искать Новгорода добром и лихом». Эти грозные слова заставили новгородцев изгнать Святослава и принять в князья Андреева племянника, Мстислава. В следующем 1161 г. Боголюбский помирился с отцом Святослава, Ростиславом, князем киевским, и по уговору с ним посадил Святослава в Новгороде вопреки желанию новгородцев. Политика по отношению к Новгороду привела Боголюбского к столкновению с князьями Южной Руси. В 1169 г. Боголюбский отправил огромное войско против киевского князя Мстислава Изяславича за то, что тот дал новгородцам в князья своего сына Романа. Мстислав не был в состоянии сопротивляться силам одиннадцати князей, ставших под знамёна Боголюбского. Киев впервые был взят на щит и разграблен (в 1169 г.). Боголюбский не пожелал сам жить в Киеве, а отдал его младшему брату Глебу. Это пренебрежение к Киеву было событием первостепенной важности, событием поворотным в русской истории, показавшим, что центр русской государственной жизни переместился на север, в область Верхней Волги. После взятия Киева Боголюбский решил сломить Новгород, где вопреки его воле княжил Роман. Его неудовольствие на новгородцев усиливалось ещё столкновением двинских данщиков Новгорода с суздальскими, причём первые одержали верх и даже взяли дань на суздальских подданных. Боголюбский двинул на Новгород огромное войско, состоявшее из ростовцев, суздальцев, смольнян, рязанцев и муромцев. Но этот поход кончился неудачно: во время приступа суздальцев к Новгороду (25 февр. 1170 г.) осаждённые сделали вылазку и обратили в бегство осаждавших. При отступлении суздальское войско много потерпело также от голода. Своё спасение Новгород приписал чуду от иконы Божией Матери и в память этого события установил праздник Знамения Пресвятой Богородицы, принятый впоследствии всею русскою церковью.
Тем не менее Новгород должен был показать путь Роману и принять князя от руки Боголюбского (Рюрика Ростиславича), так как Боголюбский остановил подвоз хлеба из своего княжества. По смерти Глеба Юрьевича (умер в 1171 г.) Боголюбский посадил в Киев одного из смоленских князей, Романа Ростиславича, трое братьев которого сидели по городам около Киева. Но скоро добрые отношения Ростиславичей к Боголюбскому нарушились. Боголюбскому дали знать, что брат его Глеб умер не своею смертью, и указали убийц в лице некоторых киевских бояр. Боголюбский потребовал выдачи их от Ростиславичей. Последние сочли донос неосновательным и не послушались. Тогда Боголюбский послал сказать Роману: «Не ходишь в моей воле с братьями своими: так ступай вон из Киева, Давид из Вышгорода, Мстислав из Белгорода; ступайте все в Смоленск и делитесь там, как хотите». Роман повиновался, но трое других братьев (Рюрик, Давид и Мстислав) обиделись и послали сказать Андрею: «Брат! мы назвали тебя отцом себе, крест тебе целовали, и стоим в крестном целовании, хотим тебе добра, но вот теперь брата нашего Романа ты вывел из Киева и нам путь кажешь из Русской земли без нашей вины; так пусть рассудит нас Бог и сила крестная».
Не получив никакого ответа, Ростиславичи решили действовать силой, захватили Киев; изгнав оттуда Андреева брата, Всеволода, посадили там своего брата Рюрика. Другой брат Боголюбского, Михаил, стеснённый в Торческе Ростиславичами, согласился быть заодно с ними, за что те обещали добыть ему к Торческу - Переяславль. Узнав об этих событиях, Боголюбский разгневался и, призвав своего мечника Михна, сказал ему: «Поезжай к Ростиславичам и скажи им: не ходите в моей воле - так ступайте ты, Рюрик, в Смоленск к брату, в свою отчину; Давиду скажи: ты ступай в Берлад, в Русской земле не велю тебе быть; а Мстиславу молви: ты всему зачинщик, не велю тебе быть в Русской земле». Мстислав, который смолоду не привык бояться никого кроме Бога, за такие речи велел остричь Андрееву послу бороду и голову и отпустил с такими словами: «Скажи от нас своему князю: мы до сих пор почитали тебя как отца; но если ты прислал к нам с такими речами, не как к князю, но как к подручнику, то делай, что я задумал, а Бог нас рассудит». Боголюбский изменился в лице, услышав ответ Мстислава, и немедленно собрал большое войско (до 50 тысяч), которое состояло кроме жителей Суздальского княжества также из муромцев, рязанцев и новгородцев. Он велел Рюрика и Давида выгнать из их отчины, а Мстислава живым привести к себе. «Умён был князь Боголюбский,- замечает по этому случаю летописец,- во всех делах доблестен, но погубил смысл свой невоздержанием и, раскалившись гневом, сказал такие дерзкие слова». На пути к войску Боголюбского присоединились смольняне (хотя и поневоле) и князья черниговские, полоцкие, туровские, пинские и городенские. Успех похода не оправдал ожиданий: после неудачной осады Вышгорода, обороняемого Мстиславом, это огромное войско обратилось в бегство. Влияние Боголюбского на Юг казалось потерянным. Но смуты из-за Киева, начавшиеся среди южных князей, заставили Ростиславичей менее чем через год опять вступить в переговоры с Андреем и просить у него Киева для Романа. Андрей ответил им: «Подождите немного, послал я к братьи своей в Русь; как будет мне весть от них, тогда дам вам ответ». Но ответа ему не пришлось дать, так как 28 июня 1174 г. в Боголюбове его постигла смерть.
Среди приближенных князя, недовольных его строгостью, составился заговор, во главе которого стали: Яким Кучков, шурин Андрея по первой жене (мстивший князю за казнь брата), Пётр, зять Якима, и Анбал, ключник, родом ясин (с Кавказа). Заговорщики в числе 20 человек пришли к ложнице князя и выломали дверь. Князь хотел схватиться за меч, который принадлежал некогда св. Борису, но меча не было: Анбал заблаговременно убрал его. Несмотря на свой преклонный возраст, князь был ещё очень силён и безоружный оказал убийцам значительное сопротивление. «Горе вам, нечестивые! - сказал Андрей,- зачем уподобились Горясеру (убийце Бориса)? какое зло я сделал вам? Если кровь мою прольёте, Бог отомстит вам за мой хлеб». Наконец Боголюбский пал под ударами. Заговорщики думали, что князь убит, взяли тело своего сотоварища, нечаянно убитого ими в схватке, и хотели удалиться, но услышали стон князя, который поднялся на ноги и пошёл под сени. Они воротились и добили князя, прислонившегося к лестничному столпу. Утром заговорщики убили княжеского любимца Прокопия и пограбили казну. Они опасались было мщения со стороны владимирцев, и послали им сказать: «Не собираетесь ли вы на нас? не одною нашею думою убит князь, есть и между вами наши сообщники». Но владимирцы встретили равнодушно совершившийся факт. За убийством князя и грабежом его дворца последовали убийства княжеских посадников и тиунов и грабёж домов их; пограбили также и иностранных мастеров храма.
В первый день после убийства Боголюбского киевлянин Кузьма, преданный слуга покойного, взял обнажённое тело своего господина, лежавшее в огороде, завернул в корзно (плащ) и ковёр, и хотел внести в церковь. Но пьяные слуги не хотели отпереть церкви, и пришлось положить тело на паперти. Тогда Кузьма стал причитывать над телом князя: «Уже тебя, господин, и холопи твои знать не хотят; а бывало, придёт ли гость из Царьграда или из иной какой-нибудь страны, из Руси ли, латынец, христианин или поганый, ты прикажешь повести его в церковь, в ризницу, пусть посмотрит на истинное христианство и крестится, что и бывало: крестились и болгаре, и жиды, и все поганые, видевши славу Божию и украшение церковное, сильно плачут по тебе, а эти не пускают тебя и в церковь положить». Два дня тело лежало на паперти, пока не пришёл козьмодемьянский игумен Арсений, внёс тело в церковь и отслужил панихиду. На шестой день, когда волнение улеглось, владимирцы послали за телом князя в Боголюбов. Увидав княжеский стяг, который несли перед гробом, народ заплакал, припомнив, что за убитым князем было много добрых дел. Похоронили Боголюбского в построенной им церкви Богородицы. Потомство Боголюбского пресеклось. Церковь причислила князя Боголюбского к лику святых. «Боголюбский был первый великорусский князь; он своею деятельностью положил начало и показал образец своим потомкам; последним, при благоприятных обстоятельствах, предстояло совершить то, что намечено было их прародителем».
(Костомаров, «Русская история в биографиях»; Карамзин, «История государства Российского» (т. 2 и 3); Арцыбашев, «Повествование о России» (т. 1, кн. 2); Соловьёв, «История России» (т. 2 и 3); Погодин, «Князь Андрей Юрьевич Боголюбский»; Бестужев-Рюмин, «Русская история» (т. 1, его же статья об Андрее в «Энциклопедическом словаре» 1862 г., т. 4); Иловайский, «История России» (Киевск. пер. 9 и 10; Влад. пер. 17); Голубинский, «История Русской Церкви» (т. 1, 1-я половина 287, 373; 2-я половина 95); Сергеевич, «Р. Юридич. древности» (т. 1, 19).
Часть первая. СОСНОВАЯ ГРИВА
I
есным, недавно проторённым, но теперь уж почти безопасным путём возвращается князь Владимир Всеволодович Мономах с малой дружиной из Суздаля в Киев.
Ему за шестьдесят, однако стариком его никак не назовёшь. Он прям и широкогруд. Твёрдый взгляд больших, очень ярких тёмно-карих глаз полон жизни. О привычке к степным непогодам да к лесным ночлегам говорит ровная смуглость тонко очерченного лица с резкими морщинами. В лёгких волосках широкой седой бороды засели две-три лапки жёлтого берёзового семени.
Одежда на нём простая — походная, поношенная. Красный бархат высокой круглой шапки повыгорел. Её бобровая оторочка где посвалялась, где повытерлась.
Поводья опущены. Конь, щеголевато перебирая тонкими ногами, мерно ступает по закаменевшей глине тесной лесной дороги.
После долгой июньской засухи ночью прошла гроза. Но дождя выпало мало, глина не размякла, и только местами в глубоких колеях стоит мутная, телесной окраски вода. Солнце прячется за пёстрыми трёпаными облаками. Утренний воздух прохладен и душист. Коротко знаком и сердечно мил князю Владимиру Всеволодовичу этот крепкий дух частого елового леса. Вся жизнь прошла в таких путях. Принимался он нынче весной, когда писал поучение сыновьям, подсчитывать дальние свои походы, насчитал восемьдесят три и бросил, сбившись со счета. Чего считать! Чай, никто и так не осмелится назвать домоседом и лежебокой...
Хорошо в лесу! Сощурились, заволоклись тёмные очи...
Но вот отчего-то нахмурился, легонько стегнул плетью своего вороного по искусанному слепнями атласному плечу и подобрал поводья. Вороной пошёл бодрее, обиженно дёргая острыми ушами.
Сколько раз замечал, что на тихой езде лезет в голову безлепица. Сыновей учил обороняться в пути от праздных мыслей, а сам на старости лет то и дело им поддаётся!
Всплыл вдруг в памяти очень давний день, самый страшный, пожалуй, из всех пережитых.
Мономаху едва исполнилось пятнадцать лет, когда его родной отец и два дяди, сыновья славного на весь мир князя Ярослава, внуки великого Владимира, перед которым трепетала древняя, тогда ещё могущественная Византия, были наголову разбиты степными грабителями — половцами, в первый раз подступившими к Киеву.
Победители, увлечённые грабежом и поджогами, рассыпались по окрестным сёлам. Истребить разбойников по частям было бы теперь легко, если бы князья согласились раздать киевлянам оружие из своих запасов и коней из своего табуна. Народ, не мирясь с поражением, требовал этого настойчиво, но князья побоялись вооружать горожан. Поднялся мятеж. Перепуганные князья едва спаслись позорным бегством из родного города, захватив с собой и юношу Владимира.
С этого началась мужеская жизнь Мономаха. Он вступил в неё с сознанием унижения, с чувством стыда.
В молодости сердце немилостиво, совесть пряма, а ум неопытен. Юный Мономах тут же, на первом перегоне от Киева, бесповоротно осудил отца и признал себя обязанным искупить его срам. Что делать и как делать, он, разумеется, ещё не знал. Поступать во всём не по отцовскому, а по дедовскому обычаю, не искать опасной новизны, к которой склоняли отца корыстные советчики, а воротить добрую старину — таково было первое решение. Оно на всю жизнь осталось для Мономаха путеводным.
Избыток сил толкал к дерзким подвигам. Он был из тех, кому жизнь не в жизнь, если нет трудных задач, ловких соперников и жестоких опасностей. Как всякий юноша, он не сомневался в своём счастливом жребии. Он привык сознавать себя сыном великого народа и будущим соправителем огромной, кипящей богатством страны, которая ведома и слышима во всех концах земли. Он отдавал себе отчёт в её мощи и любил её гордой и деятельной любовью. Ему хотелось власти над людьми и долгой славы.
Вот тогда-то, бежав из Киева, и совершил он свой первый поход в Залесье.
Ростово-Суздальское залесье с его древними русскими городами, возникшими ещё до Рюрика [1], считалось владением Мономахова отца, Всеволода Ярославича [2], уже тринадцатый год. Однако для него это был пока лишь заглазный и мало ценимый придаток к его главной, Переяславской волости, расположенной под Киевом. Теперь же, когда из-за половцев Переяславская волость стала на время недоступна, Ростовская земля приобрела вдруг новое значение.
Этот далёкий тыл нужно было оберечь от опасностей внешних и внутренних. Там под боком мордва, а за её спиной, на Волге и на Каме, — жадные до наживы булгары. Туда ещё с давних времён изгоняли неугодных князьям бояр, которые, сплотившись с местными коренными вотчинниками, образовали значительную и недружелюбную силу. Залешане и в городах и в сёлах стонали под боярским ярмом. Мятежи достигали там иногда таких размеров, что самому Ярославу пришлось двинуться туда однажды с дружиною на выручку тамошней знати, избиваемой голодной челядью. Последние киевские происшествия могли вызвать опасный отклик в этой беспокойной среде. Потому-то и послан был туда Владимир.
Но мог ли опасливый Всеволод Ярославич приказать ещё не испытанному в боях любимому сыну идти в Ростов не обычным, окольным речным путём, а прямой дорогой, посуху, через глухие леса, которыми владели хоть и родственные по крови, но враждебные вятичи, закоснелые язычники? Это значило бы посылать юношу на такой подвиг, который в те времена считался посильным разве только богатырям.
Мономах совершил этот подвиг. И, сделав так, поступил по своей воле, вопреки наказу отца, чтобы, дав простор молодой удали, поскорее оправдать себя в собственных глазах.
Вот почему теперь, спустя пятьдесят лет, как, впрочем, и всегда на этом пути, так встревожена была его память.
Прогнав из головы безлепицу, Мономах привычным усилием послушного ума собрал растрепавшиеся мысли. Прохлада лесного бессолнечного утра располагала к трезвым оценкам.
Что говорить — много сделано за полстолетия. Сбылось, кажется, все, о чём мечтал смолоду.
Если золотой киевский престол достался Мономаху лишь на склоне дней, так ведь только оттого, что сам не захотел брать его раньше, чтобы не ввязываться в кровавые споры со сварливой княжеской братией. Но и задолго до того, когда съезжались, бывало, русские князья для устроения мира и когда в знак любви и родства рассаживались все на одном ковре, Владимиру отводилось на этом ковре почётнейшее место. И когда, дав другим откричаться, он принимался говорить своим ровным голосом, никто не смел его перебить; даже ветер как будто унимался, переставая трепать шёлковые полы княжого шатра.
А утвердившись в Киеве, Владимир сразу заставил вспомнить забытое после Ярослава старейшинство матери городов русских. Под тяжестью руки Мономаха присмирели завистливые князья, притихло ненасытное боярство, примолк строптивый Новгород.
Владимир знал, что добытой власти не упустит, пока жив, а умирая, без препятствий передаст потомству: для того нынче весною и перевёл в Белгород старшего и лучшего из сыновей [3], чтоб был вблизи и в смертный его час сразу перенял киевский престол.
Отцово наследство расширил и укрепил за своим родом, рассадив по всем городам сыновей, а владения двоюродных братьев, опасных родовым старшинством, замкнул в полукольцо своих земель.
Половецкой беде положил своими победами предел хоть на время. Загнал грабителей за Дон [4] и надолго отбил у них охоту соваться к Киеву.
Кого только не рубил этот старый меч! Все самые сильные враги сокрушены и один за другим сошли в могилу.
Да, всё это так, былой позор искуплен: и крепкая власть, и подлинная, летописная слава — на многие века; молва о победах Мономаха прошла по всем западным странам, докатилась до Рима. Но легко ли досталось, дёшево ли обошлось?
Людская злость страшнее звериной. Когда-то, в молодости, вязал своими руками диких жеребцов. Тур поднимал на рога. Лось топтал. Вепрь отодрал от бедра меч. И доныне, даже вот и сегодня (верно, к ненастью), ноет левая нога, помятая медведем. Что всё это по сравнению с теми страхами и обидами, каких натерпелся на своём веку от людей! Да не от чужих, а от своих же кровных — от братьев, от князей!
Сколько пролито крови! В одной только княжеской семье на памяти у Мономаха умерло не своей смертью восемь человек. И какой смертью: кого греки опоили ядом в Тмутаракани, кого чудь замучила в дальних северных лесах, кого прикололи сонного на возу, кого ослепили. А бояр и простого народа что полегло и в битвах с половцами, и — ещё того более — в княжеских усобицах! И мало ли казнено и уморено по тюрьмам!
«На сей крови, — размышлял Мономах (он был начитан и привык думать книжными образами), — на сей крови рассыпанная храмина Русской земли собрана опять, кирпич за кирпичом, и вознеслась без малого до прежней, Ярославовой высоты. Но и тогда, при Ярославе, не была прочна. А теперь?»
Он знал цену своей упорной воле, своей неутомимости, быстроте и изворотливости. А чего стоили его красноречие, его образованность, его щедрость, а главное — его душевная забота о русской славе! Когда он говорил: «Не хочу я лиха, но добра хочу братии и Русской земле», он не лгал и не пустословил.
Но сегодня он жив, а завтра ляжет в гроб. Что тогда? Сумеют ли сыновья подпереть тощие своды неустойчивой храмины? Ревнуют ли о целости Русской земли?
«Оскудела в князьях эта ревность. И в князьях и в боярах, — рассуждал Мономах. — Ненасытство помутило умы: малое почитают великим, великое — малым. Все глядят врозь. Каждый тянет к своей вотчине, к своему городу. У каждого одна забота — как бы приложить дом к дому, село к селу. Разбогатеет, огородится в дубовых хоромах и думает: «На что мне Киев? Я и сам силён, обойдусь и без Киева. Зачем помогать Киеву людьми да деньгами? О Русской земле позабочусь, а своё потеряю».
Таких одичалых безумцев не раз учил Мономах и суровым словом, и крутым делом. При нём не больно-то смеют поднимать голос. А после него?
Размышляя так с возрастающей тоской, Владимир Всеволодович чувствовал: чего-то, быть может даже главного, что пуще всего сосёт душу, он будто не смеет договорить. Но думать дальше было недосуг.
Лес заметно редел. Справа и слева подрагивали жёлтой искрой лиловые ковры иван-да-марьи. Впереди, между стволами, просвечивало поле. Добраться до первого ручья, а там привал и обед.
Вскоре на лужайке задымили костры.
Пообедав втроём с двумя воеводами, Мономах, по своему обыкновению, обошёл перед отдыхом весь стан. — Потом, присмотрев прохладное местечко под черёмухой, сам разостлал кошму и удобно улёгся на отдых. Но не распоясался, а привычным движением оправил длинный меч, с которым не расставался и во сне.
Кругозор мал: всего несколько пядей июньской спутанной травы. Плоские чашечки лютиков лоснятся яичным блеском, да покачиваются те безымённые мелкие цветики, что видны только ранним летом и так похожи на детские синие глаза.
Тишина травяного царства с крепкими запахами здоровой молодости, невнятные обрывки негромких людских голосов, жёсткий шелест осинника — всё такое своё, настоящее, древнее, прочное, русское, что старому скитальцу Мономаху становится вдруг легче на душе.
Небо над ним всё ещё пёстрое, неприбранное, местами чересчур белое, из-за чего голубые полыньи кажутся неглубокими и тусклыми. Но полуденное солнце пробивается всё чаще, посыпая древесную листву сверканием битого стекла.
У одного из догоревших костров коренастый человек с бычьим загривком стережёт княжескую коновязь. У него странное прозвище: Кучко. Его настоящего, крещёного имени никто не знает.
На вид ему лет тридцать с небольшим. Сидит под сосной, привалился литым плечом к стволу, грызёт сладкий стебель травяной метёлки и смотрит, задумавшись, вдаль. Он думает всё о том же: о старом и о новом.
В кругу Мономаховых дружинников новое было не в чести. С ним мирились нехотя, только по крайней нужде. Здесь жили памятью о киевской богатырской старине. И сам князь и ближние его люди то и дело вспоминали и приукрашали в своих рассказах блаженные, на их взгляд, времена старого Владимира и Святослава. Покорит князь чужое племя, соберёт с него дань — и поделится щедрой рукой с дружинниками. Вот где искали примеров.
Хоть сейчас покорять было как будто и некого, однако Мономах находил всё же поводы делать так или почти так, как делали когда-то его предки.
Он был люб дружине как добычливый, но не скупой хозяин. Его окружал сонм верных учеников и восторженных почитателей. К их числу принадлежал и Кучко.
К тридцати двум годам Кучко накопил большой житейский опыт. Заокские страшные леса изъездил вдоль и поперёк, хорошо узнав непонятный киевлянам вятический лесной обычай. В дальних походах — на звериной травле, в бою, — всюду оказал себя твёрдым, деловитым и удалым. Мономах не раз поручал Кучку трудные дела, оценил его усердие и приблизил к себе.
Толковали, что Кучко родом из Суздальской земли, что при тамошнем князе, при меньшом Мономаховом сыне Юрии, служил отроком, но накликал на себя опалу и отбежал к Мономаху. А отбежав, потерял залесскую вотчинку да заодно каким-то образом и молодую жену. Его старые счёты с князем Юрием всяк объяснял по-своему, и где в досужих дружинных сплетнях была правда, где ложь, никто толком не знал. Сам же Кучко своих дел никогда не открывал никому.
Когда однажды сам Мономах спросил его, женат он или холост, Кучко, как-то странно скривив толстые губы, ответил:
— Вдовый.
И залился таким тёмным румянцем, что Владимир Всеволодович не стал допытываться дальше.
Мономах пробудился хмурый. Привиделся дурной сон: будто кто-то тёмный и неразличимый злорадно твердит всё те же два слова: «Не воскреснет!»
Уж напоили и оседлали коней, уж затоптали последний костёр, уж тронулись, уж растянулись длинной цепью по дороге, уж проехали больше часа, а у Мономаха всё стояли в ушах услышанные во сне слова. В них была непонятная связь с давешними лесными мыслями. И опять казалось, будто самого главного не смеет додумать.
Чтобы рассеяться, он подозвал Кучка.
Кучко был дорог Мономаху своей верой в него. Поэтому нужнее и приятнее всего бывал он в часы сомнений: учитель, теряя веру в себя, искал опоры в незыблемой вере ученика. Однако сейчас эта незыблемость почему-то не утешала, а скорее раздражала Владимира.
«Его потому тянет к старине, — думал он, — что старина ему по нраву и по плечу. Ему бы только бродяжить с дружиной да помахивать булавой. А до Русской земли есть ли ему дело? И смыслит ли, от чего ей прок, от чего вред?»
Он взглянул искоса на ехавшего рядом Кучка. Мясистый загривок придавал голове дружинника бычью неповоротливость. Вытянутое вперёд лицо с грубыми складками толстой кожи говорило о косности упрямого ума — так подумалось Мономаху.
С холма открылось вдруг целое море ещё зелёной ржи. Она ходила широкой водяной зыбью.
— С этой нивы, — объяснил Кучко, — Ходота брал себе, бывало, каждый второй сноп. Лет двенадцать назад в здешних местах на лошадей напала язва. И людей перебрала. А Ходота свои табуны угнал и уберёг. После на его конях орали [5] и снопами расплачивались.
Ходота — это был вятический князёк, с которым Владимир Всеволодович в давние годы не раз бился, расчищая лесную прямоезжую дорогу в Залесье.
— А ныне? — спросил Мономах.
— Ныне народ поправился, — ответил Кучко, — опять лошади завелись. Как Ходота помер, сын его прислал на другой год отроков за снопами. Однако воротились ни с чем.
— Что так?
— Кто их ведает? Вятичи разве скажут! Осмелели, верно, с тех пор, что мы тут ездим.
Набежал ветер. Горько и тепло пахнуло ржаным цветом и васильком. У самой дороги, на бугре, обросшем серебряной полынью, маячил уже потемневший от непогод, но ещё свежий дубовый крест. Его поставили в память княжеского тиуна [6], убитого здесь два года назад вятичами.
С этого места развёртывался новый простор. Было ясно видно, как межа ржаного поля извилисто поднимается вверх по ручью, потом от крутого поворота ручья идёт уже прямиком к кресту, от креста — к коровьему прогону, огороженному двумя крепкими заборами из елового жердья с обвисшей кое-где корой, затем вдоль прогона — на кудрявую ольху, от ольхи — на одинокую ёлку с неровно обрубленными нижними сучьями, а от ёлки — опять вниз, к речке. В этом угловатом полевом обводе, раздвинувшем сплошные леса, было столько строгого русского величия, что у Мономаха снова всколыхнулось то же сладкое чувство кровного родства с этой землёй, какое испытал сегодня, перед обеденным сном. Мягкий ком подступил к горлу, и глаза согрелись старческой слезой.
Кучко показал рукой на окраину поля, где виднелись крыши какого-то села. А позади села, отступя от него, крутая сосновая грива, высоко выдаваясь над семьёй других холмов, заслоняла собою часть бледной лесной дали.
— Там он и кончился, — проговорил Кучко.
— Кто?
— Ходота.
— Ты его тот раз живым не застал?
— Нет. На похороны угодил. Нагляделся тогда всласть на их непотребство. После того дня два кусок в глотку не лез...
— Грязно живут, что ли, вятичи-то?
— Не то чтоб грязно, а не по-нашему. Душу воротит от их житья. Добро бы чужие были — половцы ли, печенеги ли, булгары, — а то свои! Говорят по-нашему и с лица словно бы наши, а обычай хуже звериного.
В голосе Кучка послышалось такое волнение, что Мономах опять кинул в его сторону внимательный взгляд.
«Напрасно, пожалуй, я об нём давеча плохое помыслил. Что ему вятичи? А он вишь как разгорячился».
— Ещё когда Ходота живой был, — продолжал Кучко, — меня из Суздаля к нему посылали. О мордве речь шла: беспокоила мордва их и нас. Я к Ходоте в то самое село, что у сосновой гривы, ещё до обеда поспел. А Ходоте не до меня: он товар готовил на низ отправлять, на Волгу.
— Какой товар-то?
— Известно какой: мордовских девок нахватал десятка два, да своих полдесятка прикинул, да парнишек человек семь — всех в неволю продавал. А мне жаловался, что булгарский царь их мимо себя даром не пропускает: из каждого десятка одну девку, самую лучшую, себе берет. «Хоть бы князь ваш помог мне, говорит, от этого царя отбиться».
Ржаное поле кончилось. Направо от дороги нежно зеленел высокий лен. Он едва зацветал кое-где бледно-голубыми глазочками. А слева шумела тёмной ботвой хорошо выхоженная репа. Она вдавалась узким клином в лес, а широким краем подходила к самому селу. До села оставалось недалеко. За свежей луговиной с рядами недавно скошенной травы ясно обозначались высокие тесовые крыши приземистых срубов, колодец с журавцом, а за околицей, на взгорье, — одинокая круглая липа.
Навстречу шли две женщины — пожилая и молодая, — очень похожие: верно, мать с дочерью. Обе в белых шерстяных шапочках с медными подвесками. У обеих на уши спущены медные кольца о семи лопастях. Обе легко, но твердо печатали дорожную пыль новыми тупоносыми лаптями. Обе, сойдя с дороги, смело оглядели всадников.
— Не боятся нас более? — полувопросительно заметил Мономах.
— Чего бояться? — отозвался Кучко, провожая женщин напряжённым, мрачноватым взглядом. — Я же говорю: свои! Таких и в Киеве встретишь, и в Чернигове, и в Смоленске, и в Новгороде Великом, и в Ярославле, и в Устюге, и у нас в Суздале... Эй, доченьки!— крикнул он вдруг им вслед с неожиданно весёлой развязностью.
Женщины обернулись.
— Откуда шагаете?
— С реки.
— А реку-то вашу как звать?
— Москва-река, — мягко выговорила молодая и так сверкнула зубами, что Кучко, втянув голову в плечи, только усмехнулся криво и беспомощно.
Тем временем княжеская запылённая дружина уж втянулась в вечереющее село. Владимир рассеянно смотрел по сторонам.
Румяные под закатным лучом срубы мало отличались от тех, к каким привык его глаз под Новгородом и под Смоленском, какие видел три дня назад под Суздалем.
Те же высокие шатры тесовых кровель, те же чёрные языки печной копоти над низенькими дверками и над крохотными «волоковыми» оконцами, затянутыми бычьим пузырём. Так же порасщелились на солнце да на ветру рубленные в угол сосновые венцы. А из пазов между ними такими же белыми космами свисает болотный мох.
Женщины сошлись у колодца с такими же, как там, коромыслами и примолкли, заглядевшись на проезжих. Знакомым движением руки заслонили глаза от низкого солнца. Заметалась промеж конских ног бестолковая курица, и на шершавое еловое прясло с подтёками побелевшей смолы тяжело вспорхнул расписной петух. А над его кровяным гребнем ветка калины вынесла из огорода сливочные шапки горьких своих цветов.
Новое зрелище перебило мысли Мономаха.
Правый порядок изб оборвался. Вместо них потянулся вдоль сельской улицы широкий окоп, местами замытый дорожным песком, местами поросший ольхой. Кое-где в ямах стояла чёрная вода, подернутая ряской. За рвом лежал широкий пустырь.
Островами лопуха и дремучей крапивы отчётливо обозначались места, где были когда-то строения. Пёстрый дятел лепился к стволу голого вяза, выбивая гулкую дробь. А позади колыхался целый лес высокого плакуна. В щели между верхними венцами брошенного строения уже успел посеяться берёзовый кусток. Его мотало ветром.
Это — всё, что осталось от хором Ходоты.
Мономах прикидывал в уме возраст старого вяза и думал о том, что уже не впервой, знать, пустеет это место. Ему хотелось вообразить, каково было тут, когда хаживали на вятичей прадед его Владимир и — ещё ранее — Святослав, а до Святослава хозары... Чай, деревянными ещё сохами тогда землю орали.
«И Владимир старый и Святослав, — продолжал он размышлять, — наведывались в эти леса только изредка, мимоходом: соберут с вятичей дань и уйдут. А нам и детям нашим с вятичами жить. Чтобы сделать их подлинно своими, надобно понасажать сюда поболее своей старой чади, нарезать дружинникам здешней земли, настроить в лесах монастырей, наделить и их землёй, огородом, ловищами и пожнями. А дружинник ли, монастырский ли игумен, как сядет на землю, сразу примется по-боярски соседей ломать: вот таких, что живут в этих срубах, что расчистили всем миром от леса то просторное ржаное поле.
До тех пор своё ненасытство будет тешить, покуда не поднимет их против себя же. После того уберётся боярин со страха в город, а в народе мигом восстанет срамило человеческое, волхв — волхвы кругом так и вьются, — и прельстит напоследок тёмных невегласов [7]. А там начинай всё сызнова! Так-то вот оно и идёт — петлями. Одно за другое цепляется и одно другому перечит!»
И в городах, особенно в залесских, где только что побывал Мономах, дела складывались не лучше.
Богат и цветущ бывал лишь тот город, где угнездится много бояр и торговых гостей. А боярство в Залесье было древнее, своевольное и владело обширными землями. И купцы, издавна торгуя с Новгородом и булгарами, вошли тоже в большую силу. В кладовые этих «лучших людей» стекалось всё городское «обилие».
На Клязьме вырос целый посад ушедших из Ростова каменщиков и боярских холопов. Их трудами Мономах, чтобы заслонить Залесье от опасной Рязани, срубил на этом месте город, назвав его «в своё имя» Владимиром, и по усвоенному им обычаю воздвиг в нём каменный храм.
Раздумывая о будущем этого нового ростовского пригорода, Владимир не сомневался, что нить жизни завернётся и тут всё в ту же роковую петлю.
Такой необычный для него унылый оборот принимали теперь всегда его мысли, как только давал он им полную волю. Это тяготило его. Он винил в этом свою старость. «Старой бабе и на печи ухабы», — пошучивал он над собой не без горечи. Но знал, что дело не только в старости.
А Кучко рассказывал тем временем про похороны Ходоты: как натягивали новый кафтан с золотыми пуговками на оцепеневшее тело, как пихали душистый шалфей в ледяной холод пазухи, как усаживали неповоротливый труп на скамью, подпирая парчовыми подушками. В этом зловещем обряде Мономаху померещилось сходство с тем, что сам он делал повседневно.
Жизнь около него, как всякая жизнь, неудержимо шла вперёд. Неизбежные во всякой жизни «петли» внутренних противоречий не смыкались в кольцо, а неприметно свивались в могучую пружину, готовую внезапным толчком изменить весь ход событий.
Владимир любовался, какими развилистыми и крепкими ещё на вид рогами уходит в вечернее небо изглоданный червями столетний вяз, которому никогда уже не зеленеть, и не примечал пробившихся на обочине дороги древесных сеянцев, которые непременно выживут, хоть и примяло их копыто княжеского жеребца.
Сейчас Мономах возвращался в Киев. Он предвкушал заранее, как ещё издали замерцают на днепровских высотах золотые главы дряхлого города. Это с малолетства знакомое зрелище всегда казалось ему праздничным, всякий раз зажигая его взгляд напрасными надеждами.
И ничего, кроме тусклой, будничной суеты, не мог он разглядеть, когда смотрел пять дней назад на гонки свежих брёвен, причаленные к песчаному берегу тихой Клязьмы, и на мокрых по пояс мужиков, которые, переругиваясь с плотовщиками, выкатывали из воды скользкое кряжье. Это были те самые беглецы из Ростова, те ремесленные «мизинные» люди, что ютились кое-как в неприглядном, необжитом и ещё непрочно сбитом пригороде, которому он, Владимир, не от любви, а только в угоду старому семейному обычаю дал своё имя.
Там, в этом новом городе, в кладке построенного им храма ещё не закаменел известковый раствор. Там не притоптана ещё по дворам луговая дерновина. Там крепко пахло сосновой стружкой. Мономах не чуял, что этим смоляным запахом дышит на него будущее. Он не вёл счета ни новым дернистым дворам, ни тайно копившимся в них новым силам. И, конечно, не предвидел, что вскоре доведён будет этот счёт до такого заветного числа, когда жалкий посад обернётся вдруг, как в сказке, стольным княжеским городом, откуда всего через полсотни лет родной Мономахов внук будет властно рядить и Киев и Новгород.
А ныне этому внуку, Юрьеву сыну, шёл всего только шестой годок. Когда намедни в Суздале Владимир Всеволодович сажал его верхом себе на колено, шустрый парнишка, чуть похожий на мать, на скуластую половчанку Аеповну [8], забавлялся тем, что выщипывал волоски из широкой дедовой бороды. И как-то странно кривил шею.
Его звали Андреем.
...За селом дорога вскоре расходилась надвое. Левая, более торная, шла вдоль опушки лиственной дебри вниз, в луга, к приречным, мокрым «кулижкам», и береговым подолом вела к броду. Правая, заросшая между колеями травой, спускалась по отлогой поляне розового вереска, а дальше, огибая разбросанные кое-где можжевёловые кусты, взбегала покатым подъёмом вверх и вступала в вековой сосновый бор. Он выдавался над всей лесной окрестностью высоким тёмным островом. До него оставалось не более версты.
Мономах велел Ивану Войтишичу ехать с дружиной влево и стать ночным станом за рекой, а сам, позвав с собой Фому Ратиборовича да Кучка, взял вправо и пустил коня вскачь. Крутой лесной холм, даривший над другими лесными холмами, манил его к себе ещё издали.
В частом бору уж собирались сумерки и было до угрюмости тихо. На дороге, где летом, видать, не бывало езды, сплошной упругий ковёр сосновой иглы глушил мерные броски двенадцати конских копыт.
Вдруг впереди, справа, сквозь непроглядную толчею векового краснолесья сверкнули огненные прорези. Последние, низкие лучи, брызгая промеж мелькавших голых стволов, бередили глаз и багряными бороздами кидались поперёк дороги.
Когда перед княжеским жеребцом разинулся внезапно овраг и сосны, отойдя в сторону, распахнули необъятную лесную ширь, приплюснутый шар жидкого золота уж заводил нижний свой край за дальнюю трёхголовую гору. Вся правая половина огромного неба пылала ровным янтарным заревом. Только одна распалённая прядь тончайших облачных волокон, взмывая куда-то вкось, горела в вышине жар-птицыным крылом.
Мономах стоял на изголови высокой горы. Он заглянул вниз.
Справа двадцатисаженная лысая суглинистая круча, проеденная водороинами, уходила из-под оголённых сосновых корней в топкий раздол. По его широкому дну, заросшему сочным быльём, шатая береговую осоку, качая длинные волосья плавучих трав, вилась чёрная речонка Неглинная. Впереди холма, чуть поодаль, лизнув кривую песчаную косу, где сиротливо белел лошадиный череп, Неглинная бесшумно вливалась в Москву-реку, которая плавным изгибом подступала к самой горе и обходила её слева.
Левый склон, обращённый на полдень, был не так высок и крут, как правый, и менее дик. Островки мать-и-мачехи и полыни и жидкие кусточки жёлтого донника оживляли его жёсткий, овражистый скат. А вдоль его подошвы, отделяя её от реки, пестрел белой ромашкой сухой бугроватый луг, по которому пролегла разъезженная дорога к броду.
За Неглинной противоположный берег возносился широким откосом сплошного елового леса. Из-за его мохнатой стены, из заслонённого ею глубокого лога мягко поднимались и рытым бархатом уходили вдаль новые лесные гряды. За ними тонким пуховичком молочного тумана обозначался поперечный провал, куда ушла речка Пресня. А за ней, ещё дальше, уж по-ночному синевшее лесное море замыкалось трёхгорбым урочищем. Над ним рдела теперь только узкая кромка раскалённого ядра.
Левее, под обрывистыми бережками, Москва-река, отражая небесную огневую живопись, сияла пламенной щелью.
Владимир Всеволодович, следя за её течением, видел, как она, мало-помалу угасая, бежит куда-то очень далеко и, обогнув заложенные белой мглой луга, будто оттолкнувшись от высокого кряжа догорающих на закате кудрявых берёзовых гор, возвращается дугою назад, к нему под ноги.
Здесь, вблизи, её гладь была ясна и зелена. Чёрными кистями колебались в ней вершины опрокинутых елей. За Москвой-рекой на просторной сырой луговине паслись спущенные в ночное лошади. Оттуда доносился скрипучий крик коростеля. Бродячие клочья болотного пара цеплялись за круглые ивовые кусты. А за лугом шли и тут ряд за рядом сплошные леса: сосняки да ельники и вперемешку с ними - моховины, голые зыбуны, кочкарники, а там опять леса да леса, не замкнутые с этой стороны ничем, безбрежные.
- Усторожливое место! - сказал воевода.
Мономах молчал.
На реке показались четыре гружёных ладьи. Стрежевой поток относил их к кремлёвскому подолу. На тихой воде светился их долгий плетёный след.
— Новгородские, чать, гости,— вымолвил, глядя на них, Кучко.— Тоже, знать, осмелели, не страшатся больше здешних лесов.
— А куда плыть-то эдакой глушью? — спросил Фома.
— Кто их знает, куда? Верно, в Абрамов город, к мордве [9], а то в Булгар.
— Да разве так прямее путь, чем Волгой?
— Как не прямей! Почесь, вдвое короче. Шошу-реку видал, что в Волгу впала?
- Видать не видал, а слыхать слыхал.
— До Шоши Волгой идут с самой её вершины — Серегерским путём,— продолжал Кучко. — Потом восходят по Шоше. А в Шошу Лама-река впала. По Ламе поднимутся, а там волоком ламским переволокут челны до Рузы-реки. А Руза в Москву-реку впала. Вот те и весь путь.
Воевода недоверчиво хмурился, шевеля выцветшими бровями. В своих краях ему, старому степняку, знакома была не то что всякая речушка, а и каждая сухая балка. В этих же чужих лесах всё казалось ему диковинным, неверным и непонятным. Да и реки здесь не такие, как там. Тамошние все в одну сторону текут: что Днестр, что Буг, что Днепр. А здесь — одна сюда, другая туда, и все извивами да перевёртами. Он ещё раз обвёл недружелюбным взором затейливые изломы Москвы-реки.
— На твоих словах, парень,— сказал он,— что на гусях, куда хочешь улетишь! А на деле... Ты гляди-ка, куда река-то забирает: на самый полдень. (Он указал рукой влево, на лесистое береговое взгорье, которое невысоким хребтом тянулось в самом деле почти прямо на юг.) А ты вякаешь — в Абрамов город, в Булгар! Поплывёшь в Булгар, а угодишь в Курск.
И Фома Ратиборович, победоносно выкатив жёлтые глаза, скосил их на князя, ища у него одобрения.
— В Курск не попадёшь, а Рязани не минуешь,— снисходительно усмехнулся Кучко,— Рязанцы иным путём к нам в Суздаль и не ходят. Оно хоть и кружно, да удобно. А прямьём, сухой ногой из Суздаля в Рязань вовек не доплетёшься: там трясины такие, что, того и гляди, с головой в окно уйдёшь. А теперь, воевода, глянь-ка ты вон куда.
Он показал вниз по реке, на конец большого поёмного луга. За лугом на прибрежной горке неясно различались в сумерках какие-то строения. Речка Яуза в Москву-реку впала. Её сейчас отселе не увидишь. Речушка тесная, да долгая: сквозь глухие леса сочится. Вот в неё-то новгородцы и свернут. В самом её верху болотный переволок с озёрами. За тем переволоком сразу и Клязьма-река. А дальше, чай, и сам знаешь: Клязьмой спустишься до Оки, Окой — до Волги. А где Ока в Волгу впала, там на Дятловых горах и Абрамов город.
Кучко даже брови задрал, словно дивясь тому, что приходится растолковывать такие общеизвестные вещи.
Мономах не вслушивался в беседу спутников. Все, что говорил Кучко про здешние речные пути, было для него не новостью. Но на этом мысу он ещё не бывал. И при виде неоглядной, заметно уже потемневшей лесной пустыни, которую будто измяла чья-то сильная, но нежная рука, он впервые попытался связать в один, ещё не тугой узел всё, что знал об этих таинственных дебрях и что думал о них.
Намётанный военный глаз Фомы Ратиборовича не ошибся: место было и вправду на редкость усторожливое. Любого врага углядишь издалека, и от любого уберегут реки да кручи, непролазные топи да леса, где от века пашни не паханы и дворы не ставлены. Будто затем и вздыбилась эта гора на самом полуденном краю Суздальской земли, чтобы стеречь её и от Рязани, и от Чернигова, и от Смоленска, и от Новгорода.
Но было ещё и другое: знал Ходота, где рубить городец! Догадался старый, где способнее всего брать пошлину с проезжих гостей! Ведь именно здесь, вероятно, минуя захиревший Киев, сойдутся теперь ожившие за последние десятки лет торговые дороги из Балтийского моря к булгарам, на волжский низ, и через Рязань по Дону-реке в русскую Тмутаракань да в греческий Сурож.
И земля своя, русская, куда ни погляди, на сотни вёрст вокруг. Вечерний туман, поднимаясь, доносил её крепкий растительный запах.
Мало ли богатырей было в Киеве при дедах и прадедах! Мало ли сказано про них былин да сложено песен, памятных Мономаху с первых годов жизни! Но не странно ли, что только сейчас, у дверей гроба, только здесь, под этими чёрными соснами, стал проясняться по-новому потаённый смысл знакомых наизусть древних сказаний!
Подвиг у всех был тот же: что Илья, что Добрыня, что Алёша, что Ян-Кожемяка - все, как один, и каждый по-своему, богатырствуя в Киеве, стояли за Русскую землю и добывали ей всесветную славу. Это так. Но кто же они, эти храбрецы, воспетые народом с такой мудрой любовью? Не княжеского роду, не боярского племени, а простого звания люди: смерды, холопы, ремесленники. А сошлись откуда? Отовсюду: кто из Ростова, кто из Новгорода, кто из Переяславля, кто из-под Мурома, где и посейчас живы, надо быть, их внуки и правнуки.
Народ знает своё дело и помнит своё родство. Как придёт час встать за Русскую землю, за вдов, за сирот, за бедных людей, аукнется по старине Ростов, зыкнет с речного нагорья Муром, откликнется из-за лесов Чернигов, отзовётся из-за озёр Великий Новгород. Услыхав богатырскую переголосицу, мигом вскочат на лохматых коней и Микула, и Илья, и Добрыня, и Олешенька, не испугаются дальних дорог, найдут место, где съехаться и стать заставою.
Уж не сюда ли съедутся? Уж и впрямь не здесь ли сердце Русской земли?
Эти новые, ещё нестройные домыслы только брезжили в голове у Мономаха расплывчивыми грёзами. Надежды граничили с сомнениями, мешались с тревогами. Чтоб побороть их хоть на время (Владимир знал свой нрав), надо было от смутных мыслей перейти к решительным словам, от слов к скорому делу.
Но поздние годы брали своё. Не было ни охоты, ни сил затевать новые большие дела. Свой старческий долг он свёл к совершению лишь того, что признавал неотложным.
Так и сейчас, перекидав в уме всё виденное и слышанное за день, он поставил себе только одну, малую задачу: закрепиться хоть как-нибудь на этом речном перекрёстке. Мешкать нельзя. Не дожидаться же, чтобы угнездился в здешних соснах второй Ходота!
В это самое время Кучко обернулся к князю. И оторопел, увидевши, что тот упёрся в него тяжёлым, пытающим взглядом.
- Тебя вижу, да в тебе не вижу, - медленно проговорил Владимир как бы про себя, не отрывая от растерявшегося дружинника неподвижных глаз. - Верен ли? Стоишь ли милости?
Кучко неуклюже развёл руками.
- Велико ль у тебя село под Суздалем? - уже другим голосом спросил Мономах.
- Не село, а пустоплёсье, - угрюмо ответил Кучко. - И было-то невелико, а стало и того меньше. Всех хором на моём дворе только и было, что горница, горенка на мшанике да избушка воротная. А как держал их подле княжого села, то, покамест отлучался, тиун князя Юрия мои хоромы снёс и место заорал: приорал к княжой ниве. Плакался я боярину, княж-Юрьеву огнищанину, да у него разве найдёшь управу?
- У него не найдёшь, так у меня найдёшь, - сказал Владимир. - За твою службу жалую тебя тут новой землицей. Садись, где поглянется: хоть у Ходоты на пустыре, хоть здесь, где сейчас стоим, - твоя воля. Копи на меня слободу: скликай охочих людей.
Кучко, неуверенно стягивая шапку с головы, смотрел на князя разиня рот и напряжённо хлопал белыми ресницами. Быстрота Мономаховых решений всегда сбивала его с толку.
- Что заморгал? Думаешь шучу? Будем в Киеве, грамоту выправим. Или боязно тебе, что ли? А чего бояться-то? Не на сыром корню сядешь. Спроси вятичей, с каких пор их село стоит: чать, не одну сотню лет. А и здесь, под сосновыми кореньями, порыться, так найдёшь людской след и того старше. Или с вятичами тебе не сошлось? Так ведь сам толкуешь: свои. А свой своему и ногой пнёт - поможет. Да и то сказать: не одинком сядешь, а с челядью. Одному страшно, а оравушке всё нипочём.
- Княже!.. княже!.. - бессмысленно лепетал Кучко, не веря счастью. - Твоё ласково слово - что вешний день!
Он чуть с седла не сполз, неловко прижимая толстые губы к княжеской руке.
«Сейчас, на радостях, смотри как ко мне голубится! - подумал Владимир, глядя сверху вниз на его мясистую, побагровевшую от усердия шею. - А обживётся на новосёлках да обогатеет, тогда каков станет?»
Густым туманом завалило весь овраг, где текла Неглинная. Оттуда ударяло холодом.
Когда полчаса спустя Мономахов конь подступил, похрапывая, к броду и, раскидывая брызги, загрохотал по мелкой воде, была уже полная ночь. По всему небу разошлись вереницами длинные стада мелких облаков. За их прозрачными овечьими спинами кралось бледное медвежье солнышко - кривобокая луна.
Часть вторая. КУЧКОВ ДВОР
I
великим рвением принялся Кучко за дело, порученное Мономахом.
Он был предприимчив, знал до мелочей все местные обстоятельства и, очутившись в кругу вятичей, не стал заволакивать себе глаза высокомерным предубеждением.
Из их здорового, рослого и красивого племени взял он себе вторую жену. Она подарила ему двух молодцов-сыновей и красавицу дочку. У вятичей отстоялась к тому времени своя знать, и брачный союз с богатой вятичанкой не был бесчестьем для скромного ещё в ту пору Мономахова дружинника.
Когда Кучко стал манить людей в укромные московские дебри, ни разу ещё не хваченные войной, когда начал соблазнять истомлённую бедноту надеждами на льготную жизнь, то в охотниках не оказалось недостатка. Пришли на клич и земляки его, суздальцы, и смоляне, и Черниговцы, и новгородцы. Старосёлы-вятичи дичились только на самых первых порах, а потом очень скоро зажили одной жизнью со слобожанами.
На глазах преображались вокруг обросшего соснами холма берега Москвы-реки, Неглинной и Яузы.
Пятнадцати лет не прошло, как во всём стали замечаться перемены. Уж в каком-то свежем срубе, сверкнувшем сквозь поредевшие деревья ещё белыми, как варёная кость, венцами, визгливо завертелся новый гончарный круг. Уж о кудрявом кузнеце-любечанине, приютившемся в соседней избёнке пошли толки, будто умеет ковать ещё не виданные вятичами конские удила. Уж Кучкова челядь не чиркала больше сохой-напулькой его гладкую, бархатную на совесть расчищенную ниву, а поднимала боярскую землю новым железным лемехом, который выковал тот же кудрявый кузнец. Уж не одной молодице испортил сон перебравшийся из-под Киева впалогрудый старик с половецкой сабельной отметиной поперёк лысого лба. Всякой хотелось вплести себе в волосы серебряные кольца его тончайшего изделия.
А сиротке Милуше, той самой, что каждый раз краснела до слез, когда мимо ветхой горенки, где жила она с матерью-вдовой, проезжал на ястребиную охоту старший Кучков сын, — ей, по бедности, недоступна была даже и мечта о таком бесценном украшении. Печально отставала она от подруг, когда те, пересмеиваясь, бежали пёстрой стайкой к пристанищу в ивовый шалаш, где синегубый булгарин торговал бусами из разноцветного стекла. И уныло отмахивалась рукой от оборванного дурачка и заики Зотика, который славился тем, что с беспримерной меткостью бил тупоносыми стрелами речных бобров, водившихся тут во множестве, и навязывал всем чуть не даром их трону- 1ые сединой шкурки.
За первым десятком лет миновал второй, и уж в новые московские слободы потянула вся ближняя вятическая округа, зная, что здесь легче найти и ловкого рукодельника, и Нужный товар.
Даже такому захожему люду хорошо знаком стал теперь широкий в плечах пожилой человек с бычьей шеей и вытянутым вперёд толстокожим лицом, который, невзирая на дебелость, ещё проворно перебирал толстыми ногами и успевал за день побывать везде, и мешаться во всякое дело, своё и чужое, ввязаться в тобой разговор, каждого закидать быстрыми вопросами и всем надавать не то советов, не то приказов.
На вопросы отвечали вежливо, советов слушались, приказы исполняли. Все знали, что с этим непоседливым говоруном надо жить если не в любви так в ладу, что от его волосатых рук не уйдёшь, без его помощи не обойдёшься, без его защиты сгинешь, что величать его надо боярином, что в его имя всё лесное поселение прозвано Кучковым.
Не без пользы для себя усердствовал Кучко. Лучшие пахотные земли, сенокосы, пастбища, борти, бобровые “и рыбные ловли достались ему. Проезжие купцы число которых всё росло, с неохотой, но исправно выплачивали ему торговую пошлину, называвшуюся мытом, в сторожевых избах - мытищах, которые он поставил на Яузе, на Всходне и в других местах.
Немалый доход притекал и от судебной расправы. И по другим поводам (а иногда - в поисках его милости - и без всякого повода) несли к нему на двор кто белку, кто куницу, кто соболя, а кто и денежный подарочек.
Кучко, привыкнув смолоду сознавать себя чуть ли не бедняком, убедился вдруг не без удивления, что стал несметно богат.
Но тут же заметил и другое: что состарился.
II
так певал вполголоса Кучков холоп Истома, когда гонял на водопой стоголовый боярский табун. Пел, а сам оглядывался: не услышал ли кто его песни?
Кучко с годами делался всё более запальчив и крут. Чуть кто поперечит — сейчас же нальётся загривок кровью глаза побелеют, а губы запрыскают слюной, там глядь, и замахнётся резным кипарисовым посохом отнятым когда-то у прохожего греческого монашка. Даже сыновья, оба уже женатые, поглядывали на этот посох с тревогой.
Не страшилась боярина одна только недавно взятая в дом молодая сноха Милуша, первая его подручница по всему обширному хозяйству.
Она была всё так же тиха, как и в Девичьи годы, когда жила с матерью-вдовой в горькой избушке на краю села. Но, распоряжаясь теперь всей Кучковой челядью, умела своим кротким, почти беззвучным голосом сказать невзначай такое, что у того же холопа Истомы мигом начинали трястись костлявые коленки. А она посмотрит на него ясным взглядом, усмехнётся как-то вкривь одним волчьим зубком, мотнёт вплетёнными в волосы серебряными кольцами старикова тонкого изделия, поправит на шее золочёные бусы, купленные мужем у синегубого булгарина, и отойдёт как ни в чём не бывало.
В боярской семье всем вкралась в душу: батюшка-свёкор доверил ей все ключи, матушка-свекровка подарила лучшую соболью шубу со своего плеча, а муж, слывший до свадьбы буяном и гулякой, даже любимых ястребят забыл из-за ласковой жены. Только золовушка, Кучкова дочь, красавица Параня, упрямо отводила от снохи светлые свои глаза, отороченные густыми, как бобровая кисть, чёрными ресницами. Но ей шёл всего лишь пятнадцатый год, и голоса в доме у неё ещё не было.
Одно дело — своя безответная челядь, другое — дело: соседи: слобожане и селяне. Управляясь с ними, Кучко хоть о своей прибыли никогда не забывал, однако помнил и Мономаховы хитрые уроки. Опасаясь гибельных людских побегов, он научился без убытка для себя соблюдать такую меру, чтобы за его хребтом соседям жилось всё же хоть немного привольнее, чем около другого боярского или княжеского двора. Сёла и слободы, выросшие под его рукой на лесных вырубках — где в четыре, где в шесть, где в восемь дворов, — не клонились к убожеству. С их стороны он не ждал обиды и не расходовался на устройство кругом своей усадьбы нового бревенчатого тына.
«В чести — что в шерсти» — говорит пословица. Боярину жилось тепла. Свои дебри и мхи он полюбил, как вторую родину, и, забыв бродячую молодость, сделался отъявленным домоседом.
Однако забот было довольно. Когда вечерами, перед сном, он отдавался мыслям о будущем, мясистые наплывы его низкого лба собирались в толстые складки и щетина бровей ходила ходуном.
Женив старшего сына по своему выбору, Кучко сам нашёл невесту и меньшому. Она была смирна, но нехороша собой. Сколько боярыня, жалея сына, ни торила из-за неё с мужем, тот, как всегда, настоял на своём.
- Жена — не пряник, а ржаной ломоть, — сказал он.
И боярыня смолкла, обиженно подобрав дряблые мешочки давно увядших щёк.
Сыновья в дом глядят, дочь — из дому. По местным понятиям, зеленоглазая красотка Параня давно уж поспела замуж, а Кучко всё держал её в девках, приглядывая жениха себе по нраву.
Деловые заботы глодали пуще семейных.
Со смертью Мономаха жалованная грамота потеряла силу. Но Кучко сумел так притаиться в своём глухом углу что о нём до времени не вспоминали. Иначе пошло дело, когда на киевский стол сел черниговский князь Всеволод Ольгович. Юрий Владимирович, зная его алчность и коварство и предвидя столкновение, начал набирать себе в дружину боярских сыновей и в поисках средств для пополнения на военный случай казны принялся шарить долгой рукой по самым отдалённым углам своей волости. Кучко, не зная, на чью сторону склонится счастье, решил обезопасить себя с обеих сторон.
Больше всего боялся он, как бы не налез на его слободы сам Юрий, чего ещё, по счастью, не бывало ни разу. Кучко понимал, что Юрий, если только выедет сюда сам, неминуемо отберёт у него лучшие угодья, а заодно, чего доброго, и сыновей.
В предотвращение такой беды боярин, не дожидаясь княжеского спроса, стал сам, досадуя ни себя за слабость и негодуя на Юрия, каждогодно посылать ему своих людей с данью.
Это обыкновенно происходило в начале зимы, по первому пути. Когда завизжат, бывало, по молодому, мягкому снегу полозья уходящих в Суздаль саней с кладью и когда Милуша, стоя в воротах, скажет провожатым, как всегда с улыбочкой, какое-то последнее наставительное словцо, старого боярина разбирала каждый раз такая злость, что, кажется, сам бы себе язык перекусил.
Однажды, после отправки обоза, Кучко под лёгким хмельком разговорился о своих огорчениях и страхах с проезжим черниговским игуменом, человеком спокойным, бывалым и обходительным. Игумен, пробирая пальцами мягкую бороду, ободряюще помаргивал большими умными глазами. Он намекнул невзначай что близок к киевскому князю и что сейчас ездил в Ростов будто бы по какому-то княжому тайному.
После очень длинной и оглядчивой беседы порешили на том, что игумен добудет боярину в Киеве новую слободскую грамоту а Кучко отблагодарит за это крупным вкладом в монастырь, где настоятельствовал игумен.
Вклад был внесён, грамота получена, но через год киевский князь Всеволод Ольгович помер; его заступил ненавистный Юрию племянник Изяслав Мстиславич. В Черниговской земле опять заварились княжеские усобицы; война подступила совсем близко, захватив южный край вятических лесов. Игумен, лишась покровителя, перебрался куда-то далеко — не то в Туров, не то в Пинск, — а Кучку предстояло, стало быть, снова посылать повозников в Суздаль...
На боярина навалилась тоска.
III
О смерти князя Всеволода Кучко узнал 1 сентября, в так называемый Семён-день, когда на боярском дворе, провожая минувшее лето, варили, по обычаю, пиво. Он ничего не сказал домашним о полученном из Киева дурном известии, но когда дочь принесла ему с погребами потевший от холода ковш, он отвёл его рукой и произнёс угрюмо:
— Не до пива.
Параня, привычная к отцовым причудам, не придала этому, как и остальные, никакого значения. Одна только Милуша подумала про себя: «Старый ворон не каркнет даром — либо было что, либо будет что».
А когда вечером боярыня принялась корить мужа, что не бережётся, что, распарившись в мыльне, долго просидел на крыльце с открытым воротом и без шапки, Кучко уставился бычьими глазами куда-то в угол пола и сказал:
- От кончины не посторонишься.
Прошло недели полторы. Наступили тихие дни бабьего лета, такие тёплые и ясные, что даже старикам становилось временами по-весеннему легко на душе. Едко пахло мочёным льном. На сжатом ржаном поле, что спускалось к речке Неглинной, поблескивала на солнце и отливала радугой тонкая паутина, и перелётные скворцы носились густыми безмолвными стаями.
Все были при деле. Меньшой Кучков сын, Иван, только что воротился с охоты и вдвоём с молодой некрасивой женой обдирал посреди двора убитых зайцев. А их лапки наперёд отсекал и кидал для игры годовалой, похожей на мать дочурке. Старший сын боярина, Яким, повёл приезжего из Суздаля друга на Васильевский луг показывать отцовский табун. Параня у себя в светёлке низала на конский волос мелкий речной жемчуг. Старуха боярыня пошла в поле, чтоб наблюсти, как девки дёргают репу. А сам Кучко пересчитывал с Милушей сметанные на задах усадьбы хлебные зароды: их было около сотни.
Милуша, чистая, полная, нарядная, степенно ходила промеж высоких кладей и негромко подавала голос:
— Девять. Ещё девять. Ещё девять...
При каждом возгласе Милуши Кучко чиркал концом кипарисового посоха по земле, проводя чёрточку, а сам тем временем прислушивался к мерным звукам молотьбы на дальнем гумне и думал о том, что, когда кончит считать зароды, надо будет заглянуть туда, на гумно.
И ещё размышлял о том, что Якимов приятель Пётр сын давно умершего Мономахова дружинника Замятии (Кучко знавал этого Замятию), — парень, видать, дельный, хоть и без отца вырос. И четвёрку лошадей продать ему не жаль. Недаром, конечно, так выхваливала давеча этого Петра боярыня, и недаром так смешно хмурится Параня, когда поминают при ней его имя.
Эти мысли были, скорее, успокоительны, как успокоительна была глухая, однообразная, плясовая стукотня цепов на току. В это погожее, безветренное утро все звуки приобретали мягкую утешительность. Кучко будто слышал, как стройно поёт во много голосов его большое, налаженное хозяйство.
Он усердно чертил посохом по сыроватой земле, и тоска уже не так щемила душу. А при мысли о Паранином девичьем смущении он даже усмехнулся. Но улыбка никогда ему не удавалась: она сообщала его тугому, непослушному лицу беспомощно-плачущее выражение.
Милуша, обойдя кругом один порядок кладей, поворотилась, чтобы вдоль другого двинуться назад, вскинула глаза и остолбенела. У ног батюшки-свёкра сидел на земле оборванный заика Зотик: весь сгорбился, точно сложился пополам, бросил лук, рассыпал стрелы, одной рукой держится, тяжело дыша, за грудь, другой размазывает пот по искажённому усталостью безволосому лицу.
Но не он испугал Милушу — с дурачка что возьмёшь! — страшен был сам Кучко. Таким никогда ещё не видывала боярина приметливая сноха.
Он стоял всё там же, над рядами начерченных им бороздок, но весь словно осел и был иссиня-бледен. Остекленевшие глаза глядели куда-то поверх зародов.
Посох, ещё упёртый концом в одну из чёрточек, заметно трясся.
Он будто не увидел подбежавшей Милуши и на её вопросы не ответил ничего.
Она крепко схватила Зотика за оттопыренное ухо и, низко к нему нагнувшись, просвистела в самое лицо:
— Чего?
Заика, вытянув тощую шею, завалив набок голову, глядел на неё с ужасом и молчал.
Она прикрутила ухо так, что слёзы пошли у него из глаз:
— Говори... затерзаю!..
— Князь!.. — захлебнулся дурачок. — Гюрги!.. Великая рать!..
На слове «рать» он заикнулся так, что чуть язык не проглотил.
Она не отпустила уха, покуда он не объяснил, что ходил на вершину речки Напрудной бить бобров и там с горы увидел вдалеке на дороге огромную княжескую рать. Передовой отрок наскакал на него и спросил, где ближе проехать на боярский двор. Зотик вырвался у нею из рук, нырнул в лес и глухими, ему одному известными тропами с звериной прытью примчался сюда, чтобы сказать «дитятке» — так почему-то величал он всегда боярина. С тех пор, что Кучко подарил ему однажды в прощёное воскресенье свою старую лисью шапку, дурачок, не избалованный людской лаской, Полюбил боярина на всю жизнь нежной любовью.
— Батюшке! — мягко вымолвила Милуша. — Идём скорей в хоромы: чай, успеем ещё прибраться.
Кучко вдруг очнулся. Кровь разом кинулась ему в лицо. На любимую сноху взглянул с бешенством.
— Не пойду! — прохрипел он.
Она овладела собой и выговорила спокойно:
— Приневолят пойти, батюшко.
Не дамся! В лес уйду!
— Сыщут, — тихо произнесла она. — Хуже будет, батюшко.
Он грубо отпихнул её в сторону и нетвёрдым, но размашистым шагом пошёл мимо зародов под гору, к ближнему берёзовому островку, что горел золотым осенним листом в низинке, на том берегу Неглинной.
Милуша, низко наклонив набок голову, проводила его косым затуманенным взором, потом, перекинув глаза на красное ухо Зотика, сказала.
— Ступай за ним, дурак. Поглядывай, чтобы чего над собой не сделал.
И покачивая полными плечами, поплыла к дому.
Крохотное слюдяное оконце девичьей светёлки было едва отволочено — будто для прохлады. Из соседнего подкровелья просачивался пряный запах яблок, доходивших там на соломе.
Параня не переставая низать жемчуг, видела, как брат Иван, покончив с обдиркой зайцев, натыкал в земляную крышу погреба развилков и распялил на них свежие шкуры. Заячьих было одиннадцать да одна лисья.
«И у меня одиннадцать волосков нанизано мелкого да один крупного», — подумала Параня. Она была суеверна и привыкла загадывать на числа.
Потом Иванова жена, некрасивая, коренастая Дарьица, принесла лохань. Оба, Иван и она, мыли в ней обмазанные кровью руки. Солнышко играло в мутной, покрасневшей воде и муж с женой весело перешучивались. Они жили ладно. Параня любила тихую Дарьицу. И любила их дочурку Липаньку, которая, забыв про заячьи лапки, тоже совала ручонки в лохань.
Потом въехали верхами брат Яким со своим приезжим другом, с несносным пересмешником — с Петром. И надо же, чтобы в это самое время вошла, как на грех, в светёлку Паранина мамушка, чтобы похвастать новыми тёплыми чёботами, какие справила себе к зиме! Когда мамушка ушла и Параня снова глянула в щёлку, конюх уж уводил верховых лошадей, а Пётр и Яким разглядывали Ивановы шкуры и что-то говорили Дарьице.
Паране чудилось, что даже эту тихоню и скромницу смущает Петрова цветистая красота. Он был дороден, румян, чернобров, и на вишнёвых губах всегда играла снисходительная усмешечка.
Очень хотелось услышать, что он говорит Дарьице, да не удалось, потому что волосок с иглой выскользнул из рук и мелкие жемчужинки раскатились слезинками по дубовым половицам. Пока Параня выбирала их ноготком из щелей и по привычке гадала, будет ли их больше или меньше одиннадцати, Дарьица с лоханью успела уже уйти. Пётр, положив большие белые руки на плечи Ивану и Якиму, рассказывал им вполголоса что-то, видимо, забавное. Все трое громко смеялись, когда во двор и плыла постылая Милуша, покачивая на ходу полными плечами. Она приостановилась около них и что-то тихо им сказала. Все трое мужчин разом изменились в лице.
Милуша быстро прошла в дом и увела с собой растерянного Якима. Иван бестолково засуетился, стал снимать зачем-то шкуры с развилков и всё о чём-то спрашивал Петра. А Пётр, не слушая его, стоял в оцепенении.
Румянец сошёл у него с лица. Вишнёвые губы скривились. Наконец, решившись на что-то, он двинулся к конюшне. В это время во двор вскакало четверо незнакомых вооружённых всадников.
— Эй, молодцы, где хозяин? — странно резким, павлиньим голосом крикнул передовой, осаживая перед красным крыльцом страшного пегого жеребца. — Да это никак ты, Петряйка? Вот куда схоронился, мил дружок! А батюшка тебя спрашивал, да как серчал! А это чей? Кучков сын? Ну-тка, парень, зови отца.
Всё было странно в приезжем витязе: никогда не виданная Параной высокая жёлтая кругловерхая шапка с бобровой оторочкой, густо зашитый серебром и золотом тёмно-малиновый плащ, который закрывал всю левую сторону его непомерно длинного тела со вздёрнутыми плечами, и неестественно маленькая голова, заносчиво откинутая назад и вбок. Он казался ещё молод, немного старше Параниных братьев, — лет тридцати с небольшим. Острый клинышек бородки был светлее скуластого худого лица с крупными, преувеличенно мужескими чертами.
Параня так загляделась на него, что не заметила, как толкнула рукой раздвижную оконницу. Слюда блеснула на солнце, и взгляд девичьих глаз поник под пристальным взглядом других, таких голубых, что зрачка в них было не видать.
Она не догадалась, что это суздальский княжич Андрей, Юрьев сын, Мономахов внук.
Но сразу поняла, что в дом вступила гибель.
Юрий налез на Кучковы слободы попутно.
Он шёл большим походом на Козельск — выручать своего нового союзника, троюродного брата, Северского князя Святослава. За ним лесными дорогами, растянувшись версты на четыре, скрипя колёсами обозных телег, двигалась без малого вся его сила: не одна княжеская конная дружина, а и все пешие городовые полки — ростовцы, суздальцы, владимирцы, ярославцы и белозерцы. Зотик не ошибся: рать была и впрямь великая.
Беда грозила не только союзнику, но и самому Долгорукому. По наущению Юрьева племянника, нового киевского князя, в соседней, Северской земле творился неистовый военный грабёж: пылали жилые дворы и хлебные клади, тысячеголовые княжеские табуны угонялись в Киев. Южный край Суздальской волости, ещё не укреплённый городами, самый уязвимый, был в явной опасности.
О дальнем Кучковом селе Юрий наслышался довольно. Дань, приходившая оттуда, была хороша, но самая исправность данника казалась подозрительной и давно уже наводила Юрия на мысль, что из москворецкого владельца можно бы выколотить и больше. Выступая из Суздаля в поход, он решил непременно к нему наведаться.
Подъезжая к Кучкову городку тою же дорогой, как некогда его отец, Юрий, подобно Мономаху, ещё издали углядел возвышавшийся над всей окрестностью сосновый холм. Сына Андрея он отрядил вперёд на боярский двор, а младшему сыну, Ивану, наказал дожидаться, пока подтянутся все полки и обозы, и велел расположить их станом на полях. Сам он тоже несколько позадержался, чтобы для большей внушительности нарядиться в боевой доспех, пока Андрей приготовит ему почётную встречу.
В Кучкову усадьбу он вступил торжественно, в сопровождении малой дружины, и прежде всего, ни на кого не глядя, проехал на самый край холма, к обрыву. Ему хотелось до разговора с боярином обозреть оттуда его городок и слободы.
После всех подошёл белозерский полк.
Князь Иван Юрьевич разместил его в том краю поля, где Кучкова челядь с утра молотила рожь.
Солому и жито белозерцы расхватали мигом, а людей отпустили домой. Взяв цепы на плечо, перестукиваясь их вислыми вальками, молотильщики всей артелью поплелись к усадьбе.
Боярский двор был окружён княжескими людьми. Кучковых челядников едва пропустили с задов. Однако же тощему холопу Истоме и его другу Третьяку удалось, отделясь от товарищей, проскользнуть между сараями и незаметно залечь в густых лопухах, откуда видно и слышно было всё, что творится перед боярскими хоромами.
На Кучковом красном дворе чужих людей набилась целая толпа. Ближе к крыльцу держались княжеские дружинники — бояре. Их легко было отличить от других по долгополой одежде да по мечам, которыми все они были опоясаны. Младшие княжеские слуги, короткополые и без мечей, были вооружены кто копьём, кто луком, кто боевым топором.
На крыльце, где всего два дня назад отдыхал после бани сам Кучко, сидел теперь Юрий.
Сверкающая водяной рябью кольчуга обтягивала его огромное тело. Большое бледное лицо с орлиным, чуть кривоватым носом было совершенно неподвижно.
Около него, вздёрнув узкие плечи, вытянулся княжич Андрей. Он был на голову выше всех.
Перед Юрием стояли оба Кучкова сына, Милуша, Дарьица с Липой на руках, Пётр и только что приведённая с поля боярыня.
— Глянь-ка, — шепнул Истома, — сама-то еле жива от страху.
— Все хороши, — ответил Третьяк, — и у парней ноги трясутся.
— Одной Милушеньке всё нипочём.
— Ей что! На огне не горит, в воде не тонет.
Оба примолкли, услышав глухой голос Юрия:
— Как же ты, жена, не ведаешь, где муж?
Боярыня упала на колени и перекрестилась широким крестом:
— Вот те крест, княже: не ведаю!
— А и правда, где они? — спросил тихонько Истома.
— Чай, недалече, — буркнул Третьяк.
Опять глухо, как из бочки, раздался голос Юрия:
— Что мне твой крест! Сыновья другое врут: их послушать, так выходит, будто отлучился за тридевять земель. А она, — княжеский палец с золотым перстнем ткнул в сторону Милуши, — а она толкует, что дома.
— Не ждёт баба спроса: сама всё скажет, — усмехнулся Третьяк.
— Чего не знат, и то скажет, — отозвался Истома.
— Обыщи, княже, хоромы, обыщи двор! — всхлипывала боярыня, не вставая с колен.
— Не учи рыбу плавать! — оборвал её князь. — Ищем.
Он замолчал, сощурив узкие глаза. Потом снова заговорил:
— Знал бы я, что эдак своего князя встречать будете, так я бы вперёд себя дружину послал, чтоб ваши сёла огнём пожгли, чтоб мечом вас посекли, чтоб конским хвостом пепел размели.
Боярыня, громко рыдая, бухнула головой Юрию в ноги.
— Сделай милость, княже! — заикнулся Яким Кучкович. — Взойди в избу, оттрапезуй, не побрезгай нашим хлебом-солью!
— Сделай милость! — вяло подтянул Иван.
Юрий презрительно усмехнулся, оттянув вниз углы большого рта:
— Того не бывало и не будет, чтоб князья к хоронякам да к бегунам в гости хаживали.
— Видать, не голодный, — шепнул Истома.
— Чай, не молотил, ответил Третьяк.
В тяжёлой тишине, воцарившейся после Юрьевой речи, серебряным колокольчиком прозвенел вдруг тонкий голосок Милуши.
— Чтой-то сорока так рассокоталася? — по-детски удивлённо вымолвила она нараспев.
При этих словах годовалая Липанька, до тех пор спокойно переводившая глазёнки с одного на другого, вдруг охватила руками шею матери, прижалась к ней щекой и разразилась такими отчаянными воплями, что старуха боярыня воспрянула с земли, всплеснула ладонями и уставилась на внучку с ужасом.
Князь, скосив прищуренные глаза, глядел на подгорный островок пронзительно жёлтого берёзового леса, над которым в самом деле сокотала кем-то вспугнутая сорока.
— Пошарь в острову, — приказал он негромко, полуобернувшись к Андрею.
Через полчаса привели из лесу беглеца. В воротах Кучко стряхнул с себя, как молодой, четверых княжих отроков и на середину своего двора вышел один, широко раскидывая толстые ноги, напружив шею, бодливо нагнув седую всклокоченную голову. Он был без шапки и без посоха. Левый рукав оторвался от плеча. Один из его провожатых то и дело сплёвывал кровью.
— Уберите баб в избу, — распорядился Юрий.
Женщин увели. Наступило долгое молчание. Князь, пощипывая редкую бородку, внимательно оглядывал старика. Он не видел его около тридцати лет. Кучко упёрся глазами в землю.
— Где пропадали? — выговорил наконец Юрий почти ласково.
— Мало ль дел? — всё не поднимая глаз, ответил Кучко.
— А князя встречать — для тебя не дело?
— Отколе было знать, что князь ко мне будет?
— А про то знал ли, что князь, когда захочет, тебя в дугу согнёт да и концы накрест сведёт? Автамонов день празднуешь? С гадами заодно в лес уполз? [10]
Тут Кучко вскинул наконец кровяные глаза и дерзко оглядел Юрия с головы до ног.
— Я подле истинного князя, — отчеканил он раздельно, — подле твоего отца, не один год ездил. Навидался и других светлых князей. А ни от кого таких непотребных речей не слыхивал.
Юрий, звеня кольчугой, тяжело поднялся во весь свой громадный рост. Слышно было, как свистит его дыхание.
— Молчи, холоп!
— Холопом не бывал и не буду! — крикнул Кучко, дрожа всем телом. — Лучше смерть приму!
— Не долго ждать, — тихо вымолвил Юрий.
Его бородка тоже тряслась от бешенства. Он неловко вытянул из скрежещущих ножен длинный меч и, волоча его за собой остриём по земле, подступил к боярину:
— Наперёд волю мою выслушаешь. Вотчины твоей больше нет. Моя — вся земля, куда ходила коса и секира, мои — все угодья, моя — вся челядь.
— Моей вотчины тут не бывало, — ответил Кучко, не попятившись ни на шаг. — Мою вотчину под Суздалем твои воры-рядовичи забрали. А здесь у меня моим потом да моей кровью слободы накоплены. Да не на тебя копил! Не твоя грамота, не к тебе и потянут.
— Чья грамота? — спросил Юрий, мягко подвигаясь ещё на шаг вперёд.
— Ходит-то как!— шепнул Истома. — Ног не поднимат: движком двигат...
Кучко ответил не сразу. Он с ненавистью снизу вверх заглянул князю в самые глаза, будто в впитывая в них что-то, и только затем громко произнёс:
— Киевская. Вот чья.
Юрий повёл плечами и обернулся к Андрею. Его было не узнать: глаза расширились, бледные щёки разгорелись. Каким-то до странности простым и искренним голосом сказал он сыну, будто говоря с ним наедине:
— Слышь-ка, Андрей, да тут измена! Нашу суздальскую землицу, отчую да деднюю, из-под моей руки ворогам нашим сватать! Эдакой-то клин да с таким-то урочищем!— Он покачал головой. — Как же так, Андрей? Чего же мы мешкаем? Ты уж, сынок, здесь за всем пригляди. Володимерского полку одну сотню тут попридержишь на время. Да дворского не забудь поставить.
Он с трудом вложил меч в ножны. Отвернувшись от Кучка, он вёл себя так, словно того уж и на свете нет.
— А с ним что? — спросил Андрей вполголоса, отойдя с отцом в сторону.
Юрий не поглядел на боярина, который стоял всё на прежнем месте и с бессмысленным недоумением озирался по сторонам, точно не узнавал своего двора. Губы князя дрогнули брезгливостью, когда он ответил сыну:
— Осменник Петрило его управит. Я скажу. — Потерев глаз кулаком, он добавил: — А сынов его, коли хочешь, да непутёвого Петряйку бери себе в дружину. — Он вздохнул. — А не то как знаешь: они в твоей воле.
Потом, взглянув на сына в упор, поднял палец с перстнем:
— Только чтобы здесь и корешка их не оставалось. Слышал? — Голос его стал ещё тише: — Сторожей при хоромах, да при амбарах, да при кладовых поставь поболее и повернее. Добра много. На себя усадьбу берём.
Когда ясное солнышко после полудня своротило с красных окон Кучковых хором, боярина казнили.
Всё обошлось спокойно. Лишних свидетелей не было.
Весть о случившемся быстро облетела всю округу.
Люди сбежались даже из дальних сел, и под вечер множество народу толкалось на берегу Москвы-реки, у подножия холма.
Смотрели туда, где над самой кручей, на воткнутом в землю высоком древке с золотым двузубым навершием, полоскался на ветру ещё никем на Москве не виданный княжеский стяг.
Его алый атласный клин, то вытягиваясь хоботом, то переливаясь волнами, пламенел на закате. По багряному полю шелками да золотой ниткой был искусно вышит большеголовый лев, поднявшийся в ярости на задние лапы.
А позади стяга, вне боярского двора за городком, под вековыми соснами были раскинуты шатры. Всех наряднее и всех выше был один — просторный, тёплый. Все его полы были мечены одним круглым знаком, похожим на колесо. По доносившемуся из этого шатра беспорядочному шуму голосов слышно было, что там пируют.
Старого князя народ не успел толком разглядеть.
Лишь один раз выходил Юрий из шатра. Он снял доспех и был теперь в такой же, как у Андрея, высокой шапке, отороченной бобром. Медленно прошагал он на крутую изголовь холма и, взявшись рукой за древко своего стяга, долго простоял там молча, скашивая узкие глаза то на закат, то на полдень, то на восход, будто высматривая такое, чего другим не видать.
Зато на долготелого княжича все нагляделись вдоволь, пока он расставлял сторожей да устраивал на ночёвку владимирский полк.
Видели, как уже под вечер он на своём пегом страшилище выехал далеко за околицу провожать четыре гружёные подводы. На них увозили во Владимир старуху боярыню с обеими снохами, с дочерью и с внучкой.
Откинув назад и вбок маленькую голову, княжич долго смотрел им вслед, пока медленный их поезд тянулся мимо распряжённых обозных телег и полковых костров, которыми мигало в сумерках всё широкое Кучково поле.
...Когда к ночи народ стал расходиться по домам, толки о сегодняшних событиях были самые различные. О старом не плакали, новому не радовались. Всего значения происшедшего не понимал никто. Больше удивлялись и гадали не без страха о неизвестном будущем.
Полнолицая Гончарова жена, коренная вятичанка, никогда ещё не живавшая под князьями, всё не могла уразуметь, на что Юрию чужое, когда у него под Суздалем и своего, как толкуют, не перечесть.
— Что дивиться, миланька? — отвечала ей соседка, вдова киевского серебряника, ядовитая старуха, видавшая на долгом веку всякие виды. — Не с одного цветка пчёлка мёд берет.
Многих мужчин изумляло, что Кучко, человек хоть и вспыльчивый, да осторожный, будто сам накликнулся на грех. Зачем было бегать? Поклонился бы князю, одарил бы как следует. Упрямая овца — волку корысть.
— Вот и главно-то! — горячился пожилой кудрявый кузнец. — Упёрся, как бык в стену рогами. Распалил воробьиное сердце! А нам отдуваться.
Кузнец был родом из Любеча, где его двор из-за княжеских усобиц четыре раза выгорал дотла. Он четырежды отстраивал его заново, но после пятого пожара потерял терпение и перебрался в Кучковы слободы.
— Что ты? - возражал ему степенный суздалец Неждан, боярский бортник. — Разве князя поклонами да подарками удовольствуешь! У него своё на уме: что задумал, то сделает. Нам ли его нрава не знать?
Третьяк, укладываясь на сеновале спать и натягивая на себя вместо Одеяла короткий посконный [11] зипун весь в дырьях, окликнул соседа:
— Истома, ой Истома! Чего у тебя в брюхе больно громко урчит? Будто жеребец ржёт!
— Заурчит, когда за весь день только раз хлебца ущипнул! — отозвался из темноты сонный голос Истомы.
— Нда-а! — протянул Третьяк. — Кабы не дыра во рту, жили бы да жили, ни о чём бы не тужили... — Он зевнул. — На молотьбу-то погонят нас завтра, что ли?
— Не на молотьбу, так на другое. В покое не оставят. Что при боярине, что при князе — нашему брату всё едино свету не видать.
Третьяк выдрал из бороды застрявший ещё с утра репей и ничего не ответил.
Жалел боярина один дурачок Зотик. Он сидел на холодном земляном полу в своём чулане один-одинёшенек, нюхал душистый кипарисовый посох, подобранный днём в берёзовом лесочке, слизывал со щеки солёную слезу и приговаривал шёпотом:
— Дитятко!
В опустевшей Параниной светёлке ночевал назначенный Андреем Юрьевичем чернобородый дворский управитель нового княжеского двора, который велено было с этого дня называть не Кучково, а по имени реки — Москов.
От яблочного ли духа, который сочился из соседнего подкровелья, от вчерашнего ли мёда, выпитого в тёплом шатре, дворский пробудился утром со свинцовой головой. Поднявшись с пуховой девичьей постели, он приотворил слюдяное оконце и хмуро оглядел неметёный двор.
А сквозь тонкие веточки плакучей берёзы синело чистое осеннее небо, полное непонятных надежд.
Новое сильнее старого.
Про то, каков был Кучко и чем досадил князю, забыли скоро. Запомнили только, что выдала его сорока.
И долго ещё, веками, держалось поверье, что сорока на Москве птица проклятая и что сорочьей породе здесь не житье.
Часть третья. В ГОСТЯХ У ДОЛГОРУКОГО
иевский племянник перехитрил суздальского дядю. Узнав, что Долгорукий ломится сквозь леса в его сторону, он направил ему удар в спину: подстрекнул рязанского князя напасть на Юрьеву волость, оставшуюся без защиты.
Встревоженный этим известием, Юрий повалил из Козельска назад, в Суздаль. На этом пути он только мельком заглянул в своё новое московское сельцо. Выслушал бородатого дворского, отдал два-три распоряжения и, не ночуя, двинулся под мелким осенним дождём дальше.
Рязанский князь дорого заплатил за озорство. Юрьевы сыновья Ростислав и Андрей выгнали его из отцовских земель с великим для него уроном. А затем, дождавшись первых заморозков, ворвались по синему льду в его вотчину и заставили его бежать в половецкие степи.
Юрий ликовал: это была полезная проба сил перед киевским поединком.
Во время лихого рязанского наезда новые Андреевы дружинники, братья Кучковичи, Яким и Иван, показали себя первыми удальцами и крепко полюбились княжичу.
Не так угодил ему красавец Пётр Замятнич. Он хоть и ни в чём не оплошал, однако же, не проявил в бою ценимого Андреем отчаянного буйства. Так, по крайней мере, отозвался о нём сам Андрей, когда, вернувшись домой, рассказывал о своём походе жене, умной и злой булгарке.
Юрий, обезопасив себя с тыла, вспомнил наконец и о своём союзнике, северском князе Святославе, которого покинул осенью в Козельске на произвол судьбы.
Святославу приходилось плохо. Ещё год назад он был благополучен и богат. Теперь враги разорили его до нитки, вчерашние друзья отступились, и он, как затравленный волк, прятался с голодной семьёй в вятических лесах.
А между тем без этого союзника, хоть и доведённого до нищеты, Юрию было не обойтись. Северская земля служила заслоном от Киева. Святослав Ольгович был предприимчив, опытен и непримиримо зол на киевского князя. И Юрий решил его поддержать: дал людей и послал дары.
Когда же в самом конце зимы Долгорукий принялся, по обыкновению, пакостить Новгороду и отправился походом на Мету, то дал боевое поручение и союзнику. Оно сулило выгоды им обоим. Юрий предложил Святославу, поднявшись по реке Протве, повоевать восточную окраину Смоленского княжества, которое досаждало Юрию притязаниями на какие-то дани с его Суздальской земли.
Оба набега удались.
Из обильного всякими товарами Торжка Юрий вытряс все, что мог, и возвращался домой в отличном расположении духа. Потемневшие на мартовском солнце дороги еле держали лошадей, которые надрывались, волоча то по голому навозу, то по шипучему месиву талого снега тяжёлые возы военной добычи.
Ещё с дороги Юрий послал к Святославу гонца с таким приглашением:
«Приди ко мне, брате, в Москов».
Московский дворский, встретив князя, и сам сбился с ног и всю челядь засуетил.
Даже бывший Кучков бортник Неждан, не челядин, а вольный до тех пор слобожанин, и тот очнуться не мог от негаданных дел. Дворский дознался про него, что он первый на всю округу медовар, и теперь не отпускал домой, заставляя парить на вольном духу да переваривать на малине на вишне и на гвоздике любимые Юрием питейные меды.
— Помилосердствуй! — молил Неждан. — Дай хоть на час в липняк сходить. Весна: лес, того гляди, листвой окинется, а у меня свои борти ещё не смотрены.
— Боярину служил, а князю не охоч служить? — ехидствовал дворский.
— Не служил я боярину! — объяснял Неждан, прижимая руку к широкой груди. — У меня с ним уговор был: я с его мёду четвертую корчагу себе брал.
— Четвертую корчагу! — качал головой дворский. — Вишь ты, сколько княжого добра перебрал!
— Так ведь не княжого, а боярского…
— Было боярское, стало княжое. Ты — княжой закуп.
Закуп — это было страшное слово. Неждан понимал его значение. Закупом назывался человек, который, задолжав князю или боярину, терял свободу: он обязывался выполнять для них даром любую работу, пока не вернёт всего долга. А за Нежданом не числилось никаких долгов.
— Какой я закуп, — с дрожью в голосе говорил бортник, — когда за свою работу по уговору брал?
— А уговаривался, так и работай на князя.
— Сработаю, только пусти на часок в лес, пчела тужит.
— Пчелу жалеешь, а князя тебе не жаль?
Этого дворского с первого дня его появления почему-то всей душой возненавидел заика Зотик, хоть и не имел с ним ровно никаких дел. Дурачок по-прежнему бобровничал, к княжим хоромам не подходил, но каждый раз, как видел издали чёрную бороду дворского, весь ёжился, и безволосое его лицо, не то мужское, не то бабье, не то молодое, не то старое, ощеривалось по звериному.
В среду 2 апреля 1147 года, под вечер, Юрий позвал дворского и, сев на завалинку, обсудил с ним во всех подробностях, чем столовать ожидавшихся со дня на день дорогих гостей: князя Святослава с дружиной.
С юга, с Замоскворечья, тянул мягкий ветер-теплячок, и Юрий, неторопливо беседуя с управителем, следил, прищурясь, за первыми комарами, которые толклись перед ним столбом, золотясь на закатном солнышке.
По двору, выбирая сухие места, похаживал, заложив руки за тощую спину, старый иеромонах в тёплой скуфейке, насунутой на впалые глаза. Это был духовник Юрия, сопровождавший его в походе по случаю Великого поста. Временами он останавливался и, наклонив горбатый нос, прислушивался к нежному свисту и клыканью только что прилетевших скворцов. Под свесами крыш ещё стояли лужи, а кое-где долёживал и почерневший снег.
Пока князь справлялся, сдобрен ли мёд инбирём, пока объяснял, как замешивать в гороховую кашу маковый сок, пока высчитывал с дворским, сколько уйдёт вёдер клюквенного киселя да сколько печь пирогов, рассольных и кислых, круглых и косых, духовник прислушивался к их беседе довольно равнодушно. Но когда с красных блинов да со щучьей ухи речь перешла сперва на глухарей, на гусей, на лебедей, на журавлей, а потом и на кабанину, на лосятину да на медвежатину, иеромонах не выдержал и воскликнул с негодованием:
— Грех! Или забыл, что ныне великой четыредесятницы пятая седмица? Православные в храм поспешают, а ты взаместо поста чревонеистовство заводишь!
— Полно, отче, — спокойно отвечал Юрий. — Пост — не мост: можно и объехать. Не велишь ли гостей тяпаными грибами потчевать?
Монах сердито махнул рукой и отошёл к оврагу.
Внизу, под его ногами, на Неглинной, теплился ещё сплошной, но уже потемневший лёд. А Москва-река вскрылась почти вся.
На берегу рыбаки стучали топором, прилаживая к челну железную козу для огня, чтобы в ночь выйти с острогой и налучить свежих щук к княжому столу. Когда топор смолкал, становилось слышно, как где-то за рекой на болоте бормочет в весеннем бреду водяная курочка.
Через два дня, в пятницу 4 апреля, когда солнце пошло уже на обед, в воротах княжого двора по густой грязи зачавкали копытами чужие кони. Это Святослав выслал передовых с отдарком Юрию.
Людей было пятеро: восьмилетний Святославов сын — княжич Олег (он был за главного посла), его кормилец — дряхлый старец, еле державшийся в седле, да трое наёмных половцев. Наступила ростепель, гужом нельзя было проехать ни на полозу, ни на колёсах, и послы пригнали верхами. Хвосты у лошадей были подвязаны, и на конских животах понасохла грязь.
За спиной у одного из половцев на конских забёдрах смирно сидел, свесив пушистый хвост, какой-то пятнистый зверь, ростом и сложением похожий на собаку. Натянутый на голову клобучок закрывал ему глаза и золи.
Так как никакой другой клади у послов не было, то все поняли, что это и есть отдарок.
— Тяжёлый поклон с лёгким даром! — смеялись Юрьевы бояре.
Союз с обнищавшим Святославом не вызывал сочувствия.
Хоть маленького князёныша и пораскорячило от непривычно долгой езды, однако же, он скрепил все силы, чтобы не уронить своего посольского достоинства. В княжие покои он вошёл с пылающими от смущения ушами, но довольно степенно.
Два половца внесли за ним на носилках пятнистого зверя. Клобучок сняли. Под клобучком оказалась кошачья голова. С затылка до холки шла короткая грива.
Это был пардус [12] — ловчий зверь. Они водились где-то в отдалённейших пустынях, за Каспийским морем, и на Руси ценились чуть ли не на вес золота. Юрий, подобно отцу завзятый охотник, знал о них только понаслышке. Обзавестись пардусом было давней его мечтой. Более изысканного подарка Святослав не мог и придумать.
По знаку маленького Олега зверь мягко соскочил с носилок, подполз на брюхе к Юрию, стал ласково тереться о его ноги и замурлыкал.
Юрий, забыв от радости всё на свете, хлопал себя ладонями по толстым бокам и заливался детским смехом.
Пришёлся ему по нраву и курносый князёк. Он насыпал ему в полу калёных орехов, наказал отрокам послаще накормить и его и провожатых и, громко шаркая подошвами, ушёл в клеть, позвав с собой дворского, конюшего и ловчего. Надо было на скорую руку, до приезда гостей, отдать ещё несколько ответственных распоряжений: Юрий решил завтрашний день начать с охоты. В этой излюбленной княжеской потехе Святослав Ольгович, как слышно, понимал толк. Перед таким знатоком дела нельзя было ударить лицом в грязь.
Через час восьмилетний Святославов посол был уже па Москве-реке у перевоза и, стоя на мостках рядом с сумрачным Юрьевым духовником, ловил с ним вместо ершей на удочку.
Вечером того же дня прибыл в Москву и сам Святослав с небольшой дружиной.
Он намеренно дождался сумерек, чтобы при въезде на Юрьев богатый двор не так кинулось в глаза убожество его дружинников:
Но на дружинников никто и не посмотрел, потому что всё внимание встречавших оказалось поглощено нарядом приезжего князя. Его ожидали увидеть чуть ли не в лохмотьях, а он приубрал себя так, что суздальские бояре поразевали рты.
— На Протве нахватал! — шипели втихомолку некоторые.
Одеяние Святослава было не только роскошнее Юрьева — оно изобличало несравненно более тонкое знакомство со всеми самыми строгими правилами княжеского приличия.
Шапка, например, скроенная на тот же лад, что у Андрея и у Юрия (такие высокие шапки с круглым верхом могли носить только князья), но отороченная не вятическим бобром, а дорогим заволоцким соболем, была не из жёлтого сукна, как у Андрея, и не из синего, как у Юрия, а из огненно-красного бархата: для княжеской шапки это был, по киевским понятиям, единственно возможный цвет. Синий же цвет считался как нельзя более уместным для так называемого корзна, то есть для княжеского плаща. И, в полном соответствии с таким пониманием дела, корзно на Святославе было васильково-синее, с золотой каймой, с золотыми кругами и узорами, с вышитым на левом плече золотым орлом, застёгнутое золотою же пряжкой у правого плеча. Золота вообще было много: видневшееся из-под корзна оплечье (тоже непременный знак княжеского достоинства), парчовые поручи, пояс с двумя свисавшими по бокам ремнями — всё это горело золотом.
Никто не знал, каких жестоких лишений, какой унизительной суетни и даже уступок совести стоил злополучному Ольговичу этот ослепительный наряд, которым он силился прикрыть свою нищету. Её выдавала только болезненная дряхлость измятого, угасшего, когда-то красивого лица, по ней видно было, что этот пожилой человек ещё недавно был тучен и что хоть и крепится, но явно ослаб от непривычной худобы.
Юрию не терпелось поскорее приступить к давно обдуманной важной беседе. Гость горел тем же желанием и притом в гораздо большей мере: для него дело шло о жизни.
Тем не менее, считая, что торопливость князю не под стать, Святослав потратил более получаса на старательнейшее выполнение всевозможных обрядов и околичностей, обязательных, по его мнению, при встрече двух союзных князей тут были и повторенные много раз поклоны и полупоклоны, и осторожные, чопорные объятия, и ещё более чопорные лобызания в плечико, и учтивые расспросы о здоровье, а главное чрезвычайно замысловатые величания, которые Святослав Ольгович, несмотря на беззубость, выговаривал с удивительной, недоступной Юрию лёгкостью и изяществом.
Когда дошло наконец до дела, то и тут Юрию немало досадила обременительная вежливость именитого гостя, а пуще всего его словесное искусство.
У князей было своё особое наречие, своя повадка в ведении разговора, свой способ управлять голосом. От всего этого Юрий поотстал. Он был по природе, скорее, молчалив, а когда необходимость заставляла говорить, старался изъясниться покороче, попонятнее да покрепче, не раздумывая над красотой выражений.
Святослав, наоборот, взвешивал и даже будто испытывал на вкус всякое своё слово и, когда наконец произносил его, то и улыбкой, и взглядом, и наклоном лысой головы, и каким-то особенным придыханием давал почувствовать, что за прямым значением сказанного слова может крыться ещё и много других: ежели, мол, ты умом и душою подлинный князь, такой же, как я, тогда ты, верно, уразумеешь, что я хочу сказать, а не уразумеешь — твоя беда.
Святослав был годами старше Юрия, приходился ему троюродным братом и принадлежал по родственному счету к более знатной ветви Рюрикова дома. Эти свои три качества он всё время неуловимо выпячивал. Юрий помнил о них и так, но его сбивало с толку, что Святослав — очевидно, неспроста — величает его то братом, то отцом, а иногда зараз и братом и отцом.
Слово «отец» было ещё понятно Юрию: в устах Святослава, на его условном наречии, оно означало, что, вынужденный горестными обстоятельствами уплачивать необходимую дань новому порядку общественной жизни, он, Святослав, не только заключает с Юрием военный союз (у князей это называлось «войти в любовь»), но и признает скрепя сердце свою вассальную зависимость от ростово-суздальского князя.
Сложнее обстояло дело со словом «брат»: в одних случаях Святослав подчёркивал этим словом их действительное, кровное, довольно близкое родство, в других — общую принадлежность к княжескому заповедному кругу, который весьма резкой, непереходимой чертой отмежёвывал себя от прочих слоёв общества, даже и от самых высших. Но в каких случаях слову «брат» придавалось Святославом одно значение, в каких — другое и зачем вообще нужна такая словесная игра, этою Юрий так и не понял.
При всём том он хоть и поутомился от слишком вычурной беседы, однако же остался доволен её итогами. Она убедила его лишний раз, что Ольгович бесспорно умён и, по всей видимости, не обманет.
Час был поздний. Трудная дорога и лесные вкрадчивые пары разморили Святослава. Юрия тоже клонило ко сну. Ужин вышел короткий и немногословный. Поднявшись из-за стола, князья сразу же разошлись спать, еле волоча обомлевшие ноги.
Холодную апрельскую ночь долго раздирал неистовый птичий крик. Потом он стал утихать. Как только в голом ещё берёзовом острову за Неглинной примолк последний скворец, сразу со всех сторон слетелись приглушённые, торопливые, тревожные голоса весенних ручьёв.
В слюдяном оконце бывшей Параниной светёлки мерцал огонь. Под треск неровно пылавшей лучины Юрьев духовник, положив на колено тетрадь, вписывал в неё что-то.
Иногда он вскидывал голову и сурово глядел на железный светец, куда была воткнута лучина. Потом опять приникал к тетради и принимался усердно выводить крупным уставом букву за буквой, слово за словом, строку за строкой.
Что он записывал? То ли что припомнилось из времён молодости? То ли что произошло сегодня?
События этого дня дали повод внести в позднейшую летопись первое упоминание о Москве.
Вошёл в летопись и следующий день.
Следующий день вышел не в меру шумный.
Князья выехали в поле задолго до рассвета. Охота удалась на славу. Юрий сумел показать товар лицом.
Его гость, Святослав Ольгович, не раз за это утро чернел от зависти, любуясь, как взмывают в небо Юрьевы бесценные соколы, как, подтекая под свою летящую добычу, взгоняют её всё выше, как потом выныривают из-под неё вверх и бьют на лету — задним когтем под левое крыло. Когда один из соколов, лучший (Юрий выпустил его последним), расправился таким образом с поднятым собаками глухарём, распоров его в воздухе насмерть точно ножом, Святослав при всём своём самообладании не мог удержаться от восторженного крика.
Поиск ищейных собак и голоса гончих, подобранные один к одному лучше гусельных струн, очаровали его не меньше.
Внимательным глазом знатока приглядывался он к ловчему, к доезжачему [13], к выжлятникам [14], сокольникам. Все — молодец к молодцу, быстрые, бесстрашные, сметливые, послушные.
Охоты столь роскошной и так ловко слаженной Святослав не видал ещё нигде. Он понимал, каких издержек требует эдакий ловчий путь. Другим князьям они ныли бы не под силу. А Юрий будто и не думал о них. Его умелая хозяйская рука и широкий размах давали себя знать и тут.
Рассудок Святослава убеждал его, что он поступил в высшей степени благоразумно, укрывшись за щитом у этого чуждого ему во всём, неотёсанного, ненавистно всей их чванной родне, но несомненно могучего человека. Однако щекотливое княжеское самолюбие упрямо спорило с рассудком и к концу охоты довело бы Ольговича до отчаяния, если бы не пардус.
Пардус затмил и соколов и псов.
Юрий только о нём и говорил и в лесу за завтраком, и на обратном пути. Потный, взлохмаченный, с пухом, паутиной и сосновыми иглами в редкой бороде, но помолодевший от свежего загара, с блестящими глазами, он приваливался к Святославу плечом, хлопал его по колену и шептал:
— Нет, ты послушай: ходит-то, ходит-то как! Сперва ползком крадётся, тише змеи: былинки не пошевелит. И всё обходами да перевёртами. Остановится, шею вытянет, гриву взъерошит, ветер понюхает и опять поползёт. А потом вдруг как сиганёт! И уж до чего же скор! До чего же скор! На Великом лугу зайца-русака шутя в три скачка взял. Волчину старую с ног сбил! На моих глазах, ей-ей, не вру! А на Яузе-го за лосем-то как припустит — да хвать его за горло! А лось только храпанул, паханул туда-сюда своими сохами да тут и полёг. Шутка ли — лось!..
Пардус, точно понимая, что речь о нём, смотрел на Юрия кроткими, преданными глазами и, лежа у его ног, тихонько мурлыкал.
Он устал, но досыта наелся сырой лосятины и был очень доволен новым хозяином.
Шум начался с полудня, после возвращения князей с охоты.
На москворецком берегу снова, как семь месяцев назад, топтался народ, и опять все глядели наверх, на гору. Ещё громче, чем тогда, были доносившиеся с горы звуки пира. К ним прислушивались с ещё большим вниманием и любопытством, потому что всё творившееся на княжом дворе было скрыто теперь от глаз толпы высоким бревенчатым частоколом, которым Юрий приказал обнести свою новую усадьбу.
Неждана-бортника всё ещё не отпускали домой. Когда жена носила ему завтрак, то слышала от мужа, что к князю в покои сейчас не протолкнёшься. Туда набились Святославовы голодные, ободранные дружинники, и Юрий из своих рук наделяет их подарками. Нежданова жена видела, как вышли из хором три половца, приехавшие намедни с маленьким Олегом, и тут же, на крыльце, скаля белые зубы, стали примерять короткие овчинные тулупчики новоторжского изделия.
— Нашёл кого дарить! — выговорила вдова киевского серебряника, презрительно поджимая тонкие губы. — Чай, и сами сумеют взять.
— А про Милушу слыхала? — спросила бортничиха.
В Юрьевой дружине у бортничихи сыскался свояк-владимирец. Он успел рассказать все новости про Кучково семейство. Вдовая боярыня постриглась в монастырь. Иван Кучкович с Дарьицей живут хоть и не скудно, да тихо. При них и Параня. А у Милуши с Якимом дом — полная чаша: видно, ухитрились захватить из Москвы довольно добра. Во Владимире Милушу ласкает молодая княгиня, Андреева жена, булгарка, от которой муж за последнее время стал что-то отставать. Милуша будто с тех пор и привязала к себе княгиню, как научила её поить Андрея какой-то заговорной водицей. И старый князь Юрий, когда бывает во Владимире, привечает Милушу. А молодой князь воротит от неё лик. Оба брата, Яким и Иван, у Андрея в чести. Красавец Пётр с Якимом по-старому в дружбе — водой не разольёшь. После Пасхи, на красной горке, будет свадьба Петра с Параней. Сама молодая княгиня их сосватала при Милушиной помощи. Только невеста печальна. Без матери скучает и часто плачет по отце.
— Девичьим слезам недорога цена, — заметила серебряница. — И без отца проживёт.
— Ещё и вотчину наживёт, — подхватила бортничиха.
В это время на холме громко грянули в бубны, и сразу вслед за тем раздался нестройный рёв боевых труб. Все глаза опять устремились наверх. Детвора давно уж вскарабкалась на гору и прилипла ко всем томим нового частокола. Теперь полезли туда и взрослые, в том числе и тощий Истома, за которым увязался убогий Зотик, слонявшийся без дела по берегу, как всегда, с луком и стрелами.
Истома знал, что со стороны Неглинной частокол попрогалистее. Он ползком прокрался туда, отыскал широкий просвет и втиснул в него лицо, прижавшись скулами к пахучим еловым брёвнам. В двух шагах от него пристроился на корточках и Зотик.
С самого рассвета и до полудня Истома возил воду с реки на княжой двор. Пока он выливал её из бочки в колоду, ему то и дело ударяли в нос и кружили голову палившие из поварни жирные съестные запахи — то варёной рыбы, то жареного мяса, то горячего теста. Напоследок знакомая стряпуха вынесла ему тайком бадейку подогретого пива и обломок пирога с луком. Тут у Истомы по всему животу разлилось тепло, а мысли закурчавились и побежали по новым стёжкам. Когда же заглянул он сейчас в щель частокола, то и вовсе ошалел.
Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь ещё не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дёгтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щёку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то жёлтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.
Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что, когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.
Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.
Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.
Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот — все, до последней капли.
И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотнёй.
Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дёрнул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.
— Просватанье справляют, — ответил тот.
— Кого сватали-то? — удивился Истома. — Тут и девок нет.
— Княж-Юрьеву дочь помолвили, — объяснил бубенщик, — за-очи: отцы по рукам ударили.
— А жених кто? — полюбопытствовал Истома.
— Эвон жених.
Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нём лица не было.
Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.
А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую- то замысловатую песню.
Как из-под земли, вырос горбоносый Юрьев духовник. По случаю торжественного дня на нём поверх чёрной ряски была куцая накидочка, едва прикрывавшая его костлявые плечи. Она придавала его тощему стану что-то девичье. Монах сердито ухватил восьмилетнего жениха за руку и уволок в хоромы.
Всё это будто во сне мерещилось Истоме. Выпитое натощак пиво продолжало горячить голову.
Князь Юрий наклонился к Святославу и спросил глухо:
— Силён ли обед?
— Силён, отец. Беда как силён!— вежливо отвечал гость.
— А каков мёд? — продолжал допрашивать хозяин. — В меру ли наядрёнел?
Святослав развёл руками, точно не находя слов.
— С эдаким мёдом и долото проглотишь! — вымолвил он наконец с такой преувеличенной выразительностью, что нельзя было понять, говорит ли он прямую любезность или под видом любезности дерзит.
Прислушиваясь к их словам, Истома всё думал о своём. Какие-то до смешного простые, но никогда ещё не приходившие на ум вопросы выскакивали один за другим, как пузыри на кипящей воде:
«Я пашню пашу, а голоден. Они не пашут, а сыты. Почему? Брёвна для частокола я тесал, а меня за частокол не пускают. Почему? Загорись у них хоромы, напади на них враг — мне их выручать. А окажись я в беде — они на меня и не чихнут. Почему? Нас много, их мало, а мы перед ними шею гнём. Почему?..»
Юрий, подманив к себе дворского [15], говорил ему что-то через стол, навалясь на столешницу грудью. Дворский стоял лицом к Истоме, подобострастно выставив вперёд чёрную бороду.
Бубенщики и трубачи зашевелились. Истома слышал, как один из них сказал другому, весело поколачивая его по плечу вощагой — навощённым кистеньком, которым бьют в бубен:
— Вот нам и отдых! Велит гуселыциков звать, да свирельщиков, да смехословцев...
Вдруг что-то случилось. Дворский странно вскинул обе руки и, схватившись за глаза, упал. Пирующие повскакивали с мест. Князья Юрий и Святослав поднялись на ноги.
Истоме не видно было, что делается за столом, куда свалился дворский. Слышны были только отдельные возгласы:
— Стрела!..
— В самое виденье угодила...
— Тупоносая...
— Помер?
— Нет, будто живой...
— А глаз-то пропал...
Истома оглянулся: Зотика рядом с ним не было. Через час на княжом дворе словно позабыли про окривевшего дворского. Пир продолжался до вечера, пока в апрельском небе не зазеленели первые звёзды. Трубы рокотали; гнусавили свирели; бренчали гусли; бубны тулумбасили, перекрывая пьяные возгласы; кованые каблуки, выколачивая глухую дробь, лихо били трепака.
Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую мёдом избу зашёл сосед — кудрявый кузнец.
— Зотика теперь днём с огнём не отыщешь, — толковал Неждан. — Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.
— Вот и главно-то! — кипятился кузнец. — Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас со всех виру [16] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.
— Не в том убыток, что гривну отдашь, — возразил Неждан, — а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.
На полатях, свесив призрачно тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.
— Я пропаду — и ты пропадёшь, — бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. — Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадёт. Всё управит народ-то, вот как...
Часть четвёртая. РУБЯТ ГОРОД
I
учковой дочери Паране пришлось неожиданно для всех и для самой себя вернуться на родину, в Москву. Это случилось десять лет спустя после того, как отсекли голову её отцу.
Старый князь Юрий, утвердившись в Киеве, почти не заглядывал с тех пор в любимое, заботившее его Залесье. Хотел удержать при себе и старшего сына, Андрея, но тот не пожелал оставаться в чужом, противном его сердцу, глохнущем городе, в затхлом кругу незнакомого, сварливого княжья, которое надменно посмеивалось над новоприезжим Залесским родственником. Андрей, не сказавшись отцу, сбежал во Владимир. Говорили, будто на этот дерзкий шаг его толкнули братья Кучковичи.
Андрей Юрьевич, как и отец, был деловит и упорен, но более скор и менее опаслив. Вырвавшись уже в зрелых годах из-под Юрьевой опеки и вернувшись в Ростово-Суздальскую землю хоть и далеко ещё не полноправным её хозяином (Юрьев властный голос доносился туда и из Киева), Андрей без оглядки ринулся в самую гущу той борьбы, которая издавна терзала их Залесскую волость. Ещё резче, чем Долгорукий, оттолкнул он от себя ростовское боярство. Пренебрёг он и новой суздальской знатью, выращенной его отцом и частично ушедшей за Юрием в Киев. Не страшась негодования боярских верхов, он избрал своей главной опорой тех простых, безродных деятелей, чьими руками был выстроен и чьими трудами процвёл любимый Андреев город — Владимир на Клязьме.
Эти небогатые ещё и невзрачные, но оборотистые купцы и ловкие рукодельники любили называть себя «мизинными», то есть самыми младшими, самыми маленькими людьми.
Им принадлежало будущее. Они это знали. Вперёд, в будущее смотрел и Андрей. С ними, с мизинными людьми, связал он свою судьбу, и в этом был залог той созидательной силы, которая стала собираться исподволь в его беспокойных руках.
Но легче было бороться с чужой, враждебной волей, чем со своими понятиями и навыками, во власти которых была своя собственная воля. Родившись князем, воспитавшись насильником, Андрей был уверен, что жить — значит угнетать, угнетённый обязан кормить угнетателя: такими заповедями определялось руководившее Андреем второе, разрушительное начало, противоречившее первому, созидательному. Это противоречие свело его государственную деятельность к причудливому чередованию блистательных успехов с постыдными неудачами.
Пестро и шумно было на новом княжом дворе.
Тут всегда сновали во множестве стекловары, камнерезцы, деревщики, златокузнецы, серебряники, медники, оружейники, каменщики из далёкого прикарпатского Галича и те особенно ценимые Андреем гончары, что обжигали цветные плиты для дворцовых полов. Кто здесь же и работал, кто сдавал сделанное, кто набивался на новый заказ. Работы хватало всем. Молодой город ширился, украшался и богател не по дням, а по часам.
Добудет ли где купец трубку тяжёлой парчи, скаток узорчатого бархата или серебряное блюдо персидского чекана, он, прежде чем выложить такую приманку на свой торговый ларь, непременно похвастает ею князю, который хоть и расплачивался туго, однако любил с купать нужное и ненужное.
Всех этих людей — ремесленников и купцов — Андрей знал наперечёт. Из них набирал он пеших бойцов — пешцев — в своё могучее городовое ополчение. А тем, кто оказывался особенно ему по душе, дарил оружие и коня. Такой милостник вступал тогда » его дружину. Ему открывался постоянный доступ в княжеские покои. Если удавалось ему и тут не оплошать, то вскоре жаловалась ему неподалёку от города и землица. А там он, не мешкая, прибирал к рукам соседей-крестьян не хуже заправского боярина.
Вперемешку с выходцами из местных низов толкались в тех же просторных хоромах и всякие пришлые разноземцы: булгары, греки, венгры, германцы, евреи, черкесы, половцы. И всех веселил забористыми прибаутками благодушный Андреев любимец и верный его спутник — краснолицый русский попик Микулица.
Андрей не терпел приезжего духовенства, засылаемого киевскими митрополитами, греками, ставленниками Византии, которая была ненавистна внуку Мономаха своими запоздалыми, оскорбительно надменными притязаниями на церковное главенство. Ему мечталось, что здесь, у себя на севере, он воздвигнет на своём русском корню мощную церковную власть, к которой потянут и которой подчинятся прихожане всех русских храмов, не только северных.
В окружавшей Андрея разношёрстной среде, столь отличной от старокиевской брезгливой знати, братья Кучковичи сумели за десять лет достигнуть выдающегося и прочного положения. Во время киевских трудных походов Юрия, где Андрей удивил всех неслыханной, отчаянной храбростью, граничившей с безумием, Кучковичи не отставали от него ни на шаг и завоевали его полное доверие. Андрей возвёл их в самые высокие придворные чины: Якима — в чашники, а Ивана — в стольники, вернул им старую суздальскую вотчину, отнятую когда-то у их отца Юрием, и широко наделил новыми угодьями под Владимиром. Без совета этих двух ближних бояр не решалось теперь никакое важное дело.
Милуша, раздобрев против прежнего вдвое, стала первой боярыней при княгине-булгарке, заправляла всем её теремным хозяйством, держала в трепете её челядь, доглядывала за её детьми и была, как толковали, посвящена во все тайны своей скрытной и желчной госпожи.
Не обижен был и Кучков зять, Паранин муж — Пётр Замятнич. Вышел и он в бояре — видимо, не без помощи Милуши. Как и она, Пётр располнел, однако оставался ещё статен, свеж и по-прежнему бело-румян. Князь Андрей Юрьевич приставил Петра к строительным делам, отдав под его власть всех палатных и стенных мастеров. Когда Долгорукий велел перенести на другое место город Переяславль-Залесский, исполнение этой хлопотной работы поручили Петру. Под его же надзором рубили — опять по приказу старого князя — новый город Дмитров. А когда теперь Юрий распорядился из Киева укрепить таким же новым деревянным городом и Москву, Андрей поспешил послать туда всё того же Петра Замятнича.
Во время частых и долгих отлучек мужа Параня жила во Владимире тихо, почти по-монашески. Желтолицая княгиня невзлюбила Параню с первого взгляда. В княжих покоях Кучкова сирота не показывалась. Со своего укромного приречного двора, обросшего вишнями и рябинами, она выходила редко — только вечерами, под праздник, когда водила двух дочерей ко всенощной. И в храме выбирала такое место, чтобы не видать её было с хоров, где с нерусской суетливостью творила поклоны княгиня и откуда подпевал певчим Андрей. Его высокий, резкий, но верный голос вырывался из полнозвучного строя других голосов и, чуть дребезжа в клубах ладана, свечной гари и людского дыхания, улетал под купол, где по вогнутому парусом, закопчённому образу евангелиста с тельцом извилистыми ручейками струился насевший на холодную стенку пот.
К двадцати четырём годам Паранина нежная красота достигла такого расцвета, что, когда под глухое воркованье колоколов она медленно шла по улице, опустив бобровые свои ресницы, у всех встречных немел язык и сходила с губ улыбка. Ничьи, даже самые клеветливые, уста не находили повода сказать про неё дурное. Только дивились досужие соседки, зачем, невзирая на хороший достаток покладистого и нескупого мужа, одета она всегда будто по-вдовьи, в смирные, старушечьи цвета, и отчего так печально и бледно её строгое, безупречно прекрасное лицо.
— Рубят город!
Такой звонкой стукотни топоров, таких длинных, скрипучих обозов, волочивших по снегу толстые дубовые брёвна, такого рабочего многолюдства и такого движения Москва ещё не видывала и не слыхивала.
Во всех лесных посёлках и слободках по обоим берегам Москвы-реки и Неглинной все головы шли кругом, и все разговоры неизбежно возвращались к одному:
— Рубят город!
Многоопытный Пётр Замятнич принялся за дело умеючи и живо поднял на ноги всех местных жителей, способных держать в руках топор или заступ. Их привыкли уже звать московлянами. По всем избам были рассованы согнанные из разных мест плотники и землекопы.
Заика Зотик так и сгинул без вести в лесах; одноглазого дворского Андрей год назад услал зачем-то на Белое озеро. А бывший Кучков бортник Неждан был ещё жив, крепок и никуда не отлучался из Москвы. Свои борти ему пришлось продать: работа на княжом дворе засосала так, что до собственных пчёл руки не доходили.
Сейчас и Неждана, пользуясь зимним его досугом, заставили, как княжого закупа, взяться за топор. На полатях, где ещё не так давно бормотал сам с собой его покойный отец, располагался теперь временный постоялец, правая рука Замятнича, — плотницкий староста рязанец Батура.
По утрам, до рассвета, когда Неждан уже стягивал на груди надетый сверх полушубка холщевик, подпоясывался, обматывал шею шерстяной ширинкой и протягивал руку за плетёным берестяным пещуром, куда жена заботливо упихивала только что вынутые из печи ржаные сочни, а неторопливый, подслеповатый Батура ещё дохлёбывал со вкусом красное топлёное молоко, Неждану всегда бывало не по себе. За десять лет он привык считать себя жертвой неправедного насилия. Он знал, что и сейчас его продолжают вести к разорению, гоняя изо дня в день на чужую тяжёлую и бесприбыльную работу. Он хмурился, морщился, ворчал без причины на жену и, кряхтя, заправлял за пояс кленовое топорище.
Потом они выходили с Батурой на утренний жгучий мороз. Их нагонял сосед-гончар, муж полнолицей вятичанки. И у него за спиной тоже был топор.
Спустившись молча по обросшему елями Сивцеву Вражку, они переходят по льду ручей Черторью и затем гуськом одолевают противоположный, очень крутой и скользкий берег. А там с безлесного верха открывается зрелище, которое каждый раз смущает, тревожит и даже пугает и Неждана и гончара.
На зимнем небе, обложенном окровенелыми перед восходом тучами, отчётливо синеет одетый снегом Московский холм. Он и не он. Чужой. И вся с детства знакомая окрестность стала оттого тоже чужая.
Вековой бор наполовину сведён. На полысевшем с одного бока бугре торчат местами одиночные, слишком долгие сосны с чересчур высоко задранной шапкой редкой хвои. Над ними полощется чёрная кисея галочьей стаи. Кучкова «городка» нет и следа. Юрьев частокол тоже убран. Оголённые строения княжой усадьбы кажутся издали жалкими, беспорядочно жмутся друг к дружке, будто продрогнув на ночном ветру. Рядом с ними желтеет сруб ещё не обвершенной церковки.
Древнее урочище, неряшливо загромождённое высокими стопами свежих брёвен и полузанесёнными снегом кучами диких камней-валунов, утратило, на Нежданов взгляд, всякое величие.
Мороз щиплет ухо. Неждан трёт его жёсткой рукавицей. Ему чудится, что у него отняли родину. Он растерян.
Но вот занялся пасмурный, тихий декабрьский денёк, похожий скорее на ранний вечер. Белая муть задёрнула лесную даль, глушит звуки и мягчит душу.
Затюкали топоры. Заговорили человечьи голоса. Галочий пружинистый крик вонзается в низкое небо.
Неждан вырубает в промороженном, звонком бревне полукруглую выемку, или, на плотницком наречии, чашку. Через неё будет пропущен насквозь конец другого, поперечного бревна. Кленовое топорище, навощённое ладонью до блеска, Неждану по руке. Топор насажен крепко-накрепко и отточен так, что, наскочив на сук, режет его, как масло. Работа спорится. Неждан ничего не видит, кроме топора, бревна, отлетающих щепок да клетчатых отпечатков своих лаптей на снегу. Мороз не щиплет больше уха. Липкие от свежей смолы руки приятно разогрелись. Воздух по-зимнему душист и вкусен, как только что принесённое с погреба молоко.
Со всех сторон доносятся знакомые будничные говорки:
— Горбыль стеши, а сысподу смотри не подтёсывай.
— Конец-то напрочь, что ли, отрезать?
— Пошто напрочь? Ты угол уступом вынимай: в закрой пойдёт...
Чашка вырублена. Неждан отмеряет верёвочкой, где рубить другую.
— А венцы все ли перемечены? — спрашивает кто- то кого-то за его спиной.
— Как не перемечены? Гляди: вот тебе первак, вот другак, вот третьяк, вот четвертак...
Неждан, не озираясь, узнает по голосам обоих.
Слышно, как подымают артелью что-то грузное.
— Ой, все враз! — запевает высокий молодой голос.
— Ой, дружно! — подхватывают недружные хрипуны.
— Ой, само пошло!— выносит молодой.
Пение оборвалось. Раздаётся гулкий удар бревна о бревно.
Из-под Нежданова топора опять полетели щепки. А в воздухе порхают редкие, безобидные снежинки.
Где-то поодаль Пётр Замятнич с толком, не горячась, ругает обозников. Он туговат на ухо и потому перемежает речь частыми вопросами:
— Мне сухорослый сосняк надобен, понял? Чтоб в нём двадевяноста слоёв было, понял? А вы, лодыри кособородые, взаместо красного леса наволокли с болота рыхлявого пресняка! Куда его девать, а?
— Найдём, куда девать, — успокоительно бормочет Батура. — Чай, весь уйдёт на дрань.
Все эти слова понятны и привычны Неждану. Он слышит их всякий день. Они будят в нём попеременно то сочувствие, то несочувствие и воссоздают в воображении хорошо известные образы. Он ясно представляет себе, как поигрывает кнутовищем рука упрямого обозного десятника, его кума, как ухает продавленный хрупкий наст в замоскворецком борке, где валят строевую сосну, как Замятнич ведёт ногтем по обледенелому торцу, пересчитывая круговые слои дряблой болотной сосны.
От утренней хмури не осталось и следа. Неждан не сознается себе, что у него хорошо на душе. Ему почти весело от мысли, что заодно со всеми он, ни от кого не отставая, участвует в большом и нужном деле: молодые у него учатся, старики с ним советуются, а начальники ставят в пример. Но суть не в похвалах, а в том, что дело и впрямь нужное и большое.
Времена стали так беспокойны, что в необходимости крепкого города убедились все. Будет, по крайней мере, куда укрыть жён и детей, если набегут — не ровён час! — новгородцы, смоляне, рязанцы или черниговцы. Князья до того перегрызлись, что всего можно ждать.
— Ты чего отстал от обоза? — кричит кому-то Пётр Замятнич.
— Пональнуло снегу под полозья, — отвечает сиплый голос княжого холопа Истомы.
— «Пональнуло»! — передразнивает Пётр. — А у других отчего не пональнуло?
Истома вместо ответа закатывается таким долгим сухим кашлем, что Неждан вскидывает на него глаза. Изменился Истома за десять лет. Плечи свело, грудь ввалилась, спину выпятило коробом: не узнать человека.
Город снова будет невелик, хоть и много больше прежнего: от боровицкой изголови пройди шагов двести пятьдесят — и упрёшься в стену. А работы много. Обносят двор не тыном и не частоколом, а городнями. Это те же избяные, венчатые срубы, только без окон, без дверей. Их сруби в угол, да для крепости набей доверху землёй и камнями, да снаружи обмажь от пожара глиной, да от дождя покрой дранью, да поставь по трём углам города три подзорные башни, да ещё между ними две проездные башни, да с напольной стороны выкопай перед валом новый ров — словом сказать, хватит дела до самого лета, соображает хозяйственный Неждан.
— Эй, володимирцы! Что рассолодели? — акает озорной московский голос. — На солнышко-то, знать, веселей смотреть, чем на работу?
С владимирскими плотниками у московлян всё время идут то шутливые, то сердитые перекоры. Владимирцы ведут стену вдоль Неглинной. Суздальцам и другим пришельцам доверили южный, москворецкий бок. А третью, самую опасную сторону крепостного треугольника взялись обработать сами московляне.
Они — лесные люди. Топором каждый из них владеет сызмала, как своими пятью пальцами. Им обидно, что залешане смотрят на них свысока и хвалятся более тонким будто бы плотницким искусством. Все три артели из кожи вон лезут, чтобы опередить одна другую по всем статьям. А Пётр Замятнич коварно разжигает их выгодную для дела вражду. Так научил его действовать князь Юрий, который чуть не каждую неделю шлёт из Киева гонцов, справляясь, как подвигается работа.
— Полно браниться, не пора ли подраться? — добродушно окают владимирцы в ответ на задирчивый оклик московлянина.
Неждан окидывает владимирцев беглым взором. Они и не думают солодеть. Их румяные лица с ледяными сосульками на усах воодушевлены и сосредоточенны. От угла, что глядит на Волоколамскую дорогу, они вывели стену уж шагов на сорок. А московляне от того же угла не прошли в свой конец и двадцати шагов. И городни у владимирцев, что и говорить, сбиты на совесть, будто для жилья.
«Удальцы! — размышляет Неждан. — Не для себя робят, а успевают не хуже нашего. Честь свою берегут, это так. Только ради одной чести не стали бы так усердствовать. Видно, наша забота им не чужая, и дело у нас с ними — одно...»
Эта мысль бодрит Нежданово сердце ещё более, но додумывать её до конца недосуг. У него нынче великий день.
Сговорив гончара и ещё двух соседей, он подрядился с ними вчетвером исполнить работу, пугавшую других особенной сложностью: срубить проездную трёхъярусную башню. Сегодня в обед они окончили заготовку всех двенадцати венцов, составляющих первую, нижнюю связь. Остаётся её собрать.
Сколько себя ни проверяй, как ни мерь, а при сборке всегда могут вылезти наружу всякие промахи и изъяны. Любопытных же глаз будет довольно, и у всякого окажется в запасе колкое словцо.
Когда принялись собирать первый венец, натаскивая бревно на бревно и прилаживая их к вбитым в землю столбам, или, по-плотницки, стульям, появился ещё один неожиданный помощник — кудрявый кузнец-любечанин. Не мог высидеть старик дома, не вытерпел, приковылял по своей доброй воле с топором и сразу же закипятился так, будто за всю постройку отвечает он один.
Пособлял опытной рукой и сам Батура, деловито помаргивая слезящимися на морозе крохотными глазёнками.
Мешал и раздражал только Пётр Замятнич. Его сдвинутая набекрень бобровая шапка высовывалась то тут, то там, а из слишком сочных и слишком красных губ так и сыпались назойливые вопросы:
— А не узок ли воротный проем?
— А под переводину что подставишь?
— А стулья обдеготил?
На дороге показался верховой. По мышастому мерину Замятнич сразу узнал с удивлением в укутанном всаднике княгинина ключника из Владимира. Шагая через брёвна, он торопливо пошёл его встречать.
Неждан вздохнул с облегчением, а гончар, провожая злыми глазами широкую в лопатках Петрову спину, проворчал ему вслед:
— Нашёлся учитель! Думает, для его прохладства стараемся!
— Вот и главно-то! Мы тут день-деньской маемся, руки знобим, — подхватил кузнец, — а он...
И пошёл, и пошёл...
— Чей верх, того и воля, — остановил Неждан. — Несподручно теляти волка лягати.
Когда благополучно наложили двенадцатый, самый верхний, так называемый черепной, венец и, повтыкав топоры в брёвна, отошли на несколько шагов, чтобы охватить общим взглядом весь собранный сруб, только тогда заметил Неждан, что декабрьская мгла наливается синевой уже по-ночному, что владимирцы и суздальцы разошлись почти все, что и плечи его, и поясница, и ноги, и каждый палец пронизаны смертельной, режущей усталостью и что он забыл съесть взятые из дому ржаные сочни.
Он протянул руку к обмётанному снежным пухом берестяному пещуру, который вместе с отвесом лежал на стопке брусьев, и вдруг наткнулся глазами на горящий голодом взгляд Истомы. Он незаметно поманил его к себе и вытряхнул в подставленную холопом дырявую шапку весь окаменелый от мороза ком слипшихся лепёшек.
Спускаясь с гончаром и Батурой под гору, к реке, Неждан оглянулся ещё раз на своё дело. В вышине, врезаясь рубленными по-русски, ершистыми углами в глухую зимнюю ночь, белела коренастая основа первой боевой башни нового города Москвы.
На грубоватом лице Неждана не разгладилась сеть морщин. Близко поставленные, медвежьи глаза ушли ещё глубже под брови, которые насупились ещё более сурово, чем утром. Но теперь это было уже прямое притворство: он был горд своим новым детищем. Он был счастлив.
Они обходили по льду чёрную дымящуюся полынью в устье Неглинной, когда сзади, с горы, кто-то окликнул Батуру.
Его звали наверх, в княжие покои.
III
Батура воротился домой через час.
Неждан уже отужинал и, размякнув от сытости и от тепла, молчаливый, дремотно покачивался на лавке в красном углу. Ему мечталось только о том, как бы разуться, влезть на печь да завалиться спать. Но не хватало духу ворохнуться с места. Не разгулял его и рассказ Батуры о беседе с Петром Замятничем.
Зато так и впилась в рассказчика любопытная Нежданова жена. Однако, как ни налегала на малосообщительного постояльца, выведала только очень немногое. Нынче в ночь Замятнич уезжает зачем-то во Владимир вместе с княгининым ключником. Обещает вернуться через неделю. Велел челяди протопить к этому дню всё верхнее жилье княжих хором, вымыть там полы и обмахнуть потолки и стены. На время своей отлучки все дела взвалил на Батуру, но второпях ничего толком не объяснил. Не дал даже обычного наряда на завтрашний день. Не понять, зачем и звал.
— А ключник чего?
— Ничего: сидит да молчит.
— А Замятнич каков?
— Чернее ночи.
— Ну-у?
— Вот те и ну.
IV
Пётр Замятнич опоздал против обещанного только на день: вернулся на восьмые сутки и привёз с собой всё семейство — жену и двух дочерей. Для них и топилось верхнее жилье.
На следующее утро опять замелькала здесь и там боярская бобровая шапка. Всё вошло, по-видимому, в прежнюю колею.
Ново было только одно: то среди владимирцев, то промеж суздальцев, то около московлян стали шнырять две справно одетые девочки. Одной было лет восемь, другой — не больше пяти. У обеих были шершавые щёки с ярким, яблочным румянцем и пухлые, слишком красные губы. А на переносье просвечивала тонкая голубая жилочка.
Они скоблили щепкой налипший на брёвна снег, прятались друг от дружки за кучками камней, настойчиво угощали лошадей еловыми стружками и всё время о чём-то говорили между собой деловитыми, писклявыми голосами. Поведение плотников и обозников убеждало их в том, что всё творившееся тут делается только для их забавы. Когда не было поблизости бобровой шапки, кто-то сейчас же налаживал им качалку из доски, кто-то другой дарил целый набор свежих чурбачков, ещё кто-то подсаживал на порожние дровни. Работа от этого ничуть не страдала, а шла, напротив, ещё спорее.
Миновало уже четверо суток со времени появления девочек с яблочными щеками, а матери их не видал ещё никто, даже вхожий в княжеские хоромы Батура.
V
Из всего, что оставила она здесь когда-то, покидая родное гнездо, уцелела, кажется, одна только берёза — та, что стояла перед окном её девичьей светёлки и по весне так празднично убиралась, бывало, длинными серёжками.
А самой светёлки давно уже не было: на месте обветшалого отцовского дома выстроили года три назад высокий княжой терем. В его необжитых покоях было пустынно, и Параню пугал ночами гулкий треск полов, рассыхавшихся от жаркой топки.
Да и берёза была уже не та. При постройке новых хором у неё пообломали с одного боку ветки, и ниже прежнего свесились её тонкие плакучие косицы. Брат Иван, когда был ещё в отроческих летах, вырубил на белой её коре большой восьмиконечный крест. Покойный отец, увидев в этом дурную примету, отходил сына кипарисовым посохом. Теперь этот крест заплыл, утратил ясность очертаний, выпятился наружу и почернел.
Через неделю после приезда, когда на княжом дворе по случаю воскресного дня не было никого, кроме сторожей, Параня вышла наконец в первый раз из дому вместе с дочерьми. Отпросилась у мужа проведать бывшую свою мамушку, слепую старуху, доживавшую век в слободке на Яузе, под Гостиной горой.
Пётр Замятнич предлагал запрячь санки, но Параня, сославшись на то, что отерпла в домашнем затворе, добилась позволения идти пешком, благо утро выдалось хоть и морозное, но безветренное и ясное. Муж не стал перечить, объяснив себе прихоть жены законным желанием подольше покрасоваться перед старыми подружками.
На такую догадку его навела необычайная старательность, с какой наряжалась Параня, отправляясь в недальний поход. Она надела свою лучшую беличью шубку, крытую лиловым бархатом, с частыми литыми пуговками и с плетёнными из золотой бити петлями в пятьдесят шесть гнёзд. А поверх белой парчовой шапочки, отороченной белкой же, набросила на голову и на плечи дорогой плат тяжёлого серебристого шелка с травчатыми разводами. Это был подарок матери, которая умерла прошлым летом в одном из ростовских монастырей, приняв перед концом схиму.
Пока шли по засорённому щепой, заваленному лесом двору, дочери в два голоса наперебой объясняли Паране все. Свели даже к владимирским тарасам, на то место, где дяденька Батура потчевал их вечор медовой коврижкой; рассказали, как сердитый маленький дедка с курчавой бородой зашиб себе ногу, помогая дяденьке Неждану поднимать матицу на сруб проездной башни; уговаривали пойти той разъезженной дорогой со сверкавшими на солнце раскатами, по которой дяденька Истома возил их на дровнях, и огорчились, что Параня повела их не туда, а косогором, в сторону Кулижек.
Однако новый мир, куда вступили они теперь, был так чист, ярок, торжественно тих и так нов, что они сразу же забыли обиду и закидали мать вопросами:
— А это чей след? Заячий? А это тоже заячий? А зачем зайчики сюда бегают?.. А это не заячий? Лисий? А разве у лисички только одна лапка?
Параня отвечала рассеянно.
На Кулижках луговой кочкарник, мягко устланный глубоким снегом, был похож на кладбище. Слева гора замыкалась стеной заиндевелого леса. Весь белый, он закрывал поле, где в тот памятный осенний вечер — десять лет назад — так зловеще мигали полковые огни.
С Васильевского луга зимняя Владимирская дорога, по которой они шли, спускалась на лёд Москвы-реки.
— А зачем вдоль дороги ёлочки натыканы? Чтоб не сбиться? А когда собьёшься, тогда что? Тогда волк съест?
Параня не отвечала. При слове «ёлочки» всё её лицо залилось необычно ярким румянцем. Ей вспомнился невзначай подслушанный вчера разговор её мужа с десятником Батурой. «Еловых вешек понавтычь на реке, вдоль зимника, — наказывал Пётр, — рекой поедет». Она сразу поняла, о ком шла речь, кто поедет рекой.
На реке всё было ещё торжественнее и ярче. Оголённый местами сахарный наст горел стеклянным блеском, а в чешуйчатых наплывах тонкого снега вспыхивали разноцветные искры.
Параня искала глазами, но не могла найти то место у Яузского пристанища, куда мать водила её в детстве к синегубому булгарину, в ивовый шалаш, — покупать золочёные бусы.
Здесь вырос теперь целый новый, чужой посёлок. Из всех изб поднимались в бледно-розовое небо одинаково искривлённые столбы белого, репчатого дыма. Незнакомый водовоз на обледенелой бочке с подсунутым под обледенелые верёвки обледенелым черпаком ехал к огороженной ёлками речной проруби. У одного из домов стояли две тоже незнакомые женщины в давно не виданных Параней вятических шерстяных шапочках с медными подвесками перед ушами.
Дальше дорога сворачивала влево и шла по застывшему руслу Яузы, которую сейчас, зимой, можно было принять за узкую лесную просеку. С обоих берегов протягивались чёрные еловые руки в белых прорванных перчатках. Убитый копытами снег, перемешанный с замерзшим конским навозом, певуче поскрипывал под валенками.
Девочки в лесу развеселились и резво побежали вперёд. Младшая споткнулась, упала на живот и расплакалась. Когда мать подняла её, успокоила и, отряхнув с её шубейки снег, двинулась дальше, вдали на дороге показались быстро приближавшиеся сани.
Шестерик крупных вороных коней, запряжённых гусем, мчал тяжело качавшиеся на ходу сани с высокой спинкой и широкими плавниками отводов. Возницы не было. Лошадьми правили вершники, сидевшие на двух передовых конях. Снежные комья взлетали из-под копыт; смерч белой пыли взвивался за санями, где мелькала чёрная косматая шапка сопровождавшего их вскачь верхового. Позади, далеко отстав от саней, поспевали, тоже вскачь, ещё другие всадники.
Таким порядком — всё это знали — разъезжал по Суздальской земле только один человек — князь Андрей Юрьевич: знатные люди, даже духовные, путешествовали обыкновенно верхом.
Параня, взяв меньшую дочь на руки, сошла с дороги и едва успела обтоптать место для старшей и для себя, как раздался пронзительный выкрик странного, павлиньего голоса, и сани, поравнявшись с ней, внезапно остановились. От храпевших лошадей валил пар.
Из вороха пушистых мехов, запорошенных снегом, высунулось дерзко вскинутое назад и вбок скуластое лицо. Разгоревшись на холоду, оно поражало воинственным мужеством.
Перстатая оленья рукавица махнула верховому в чёрной шапке, чтобы попятился подальше от саней. На Параню смотрели глаза, такие сияюще синие на утреннем морозе, что зрачков было не видать.
Он что-то говорил, о чём-то спрашивал. Она слышала и не слышала, понимала и не понимала, удивляясь более всего тому, что его резкий голос способен понизиться до такого жаркого полушёпота, что он умеет смеяться таким ясным смехом, похожим на песню.
Она стояла потупившись, крепко прижимая дочь к груди, и молчала. Сколько это длилось? Разве скажешь?
Только раз взмахнула она седыми от инея ресницами, вскинула на него, не размыкая губ, огромные очи и тотчас же опустила их опять. Капельки оттаявшего снега мерцали в светлой его бороде.
Теперь и он примолк.
Ей вдруг замерещились сочные губы Петра Замятнича, побелевшие, перекошенные от страха. Таким видела она своего мужа лишь однажды, давно, задолго до свадьбы, — за миг до того, как встретилась впервые со взором вот этих синих глаз без зрачков.
За все прошедшие с тех пор годы довелось только один раз заглянуть в эти глаза снова. Это было совсем недавно, за несколько дней до того, как муж неожиданно увёз её в Москву. Как-то вечером, выйдя за ворота своего владимирского дома, она вдруг оказалась лицом к лицу с князем. Он торопливо шёл куда- то мимо их двора, сопровождаемый братом её, Якимом...
И вот сейчас она смотрела на обвислый угол медвежьей полости и, по старой, ещё девичьей, суеверной привычке, считала про себя, ожидая, когда он заговорит снова: на чет или на нечет?
Но он не заговорил. Раздался опять павлиний выкрик. Угол полости подскочил на снегу. Сани дёрнулись и помчались дальше своей дорогой.
Мимо Парани мелькнула косматая кавказская шапка княжого ключника Анбала, его чёрные усы и сиреневый подбородок. Других всадников она не успела разглядеть.
На белой дороге, где лоснились свежие следы полозьев, будто проглаженные калёным утюгом, стало опять по-лесному тихо и по-зимнему глухо.
VI
За те трое суток, что князь Андрей Юрьевич прожил в Москве, Пётр Замятнич не отходил от него ни на шаг с утра и до позднего вечера.
А Параня опять затворилась у себя наверху. Муж, попросив за неё прощенья у князя, объяснил, что она- де простыла, ходивши пешком на Гостину гору, и теперь хворает.
Не вышла она из дому даже и на третий день, когда архиерей, прибывший накануне из Владимира, освящал вместе с попом Микулицей и другим наехавшим духовенством только что достроенную первую московскую церковку Рождества Ивана Предтечи.
После обедни, отслуженной в новом храме, Неждан со своими подручными на глазах у князя и всех приезжих настилал накат на нижней башенной связи и так угодил Андрею степенной распорядительностью, что получил тут же из его рук серебряную гривну.
Неждан растрогался. Упав перед Андреем на колени, он рассказал по чистой совести, какая неправда тяготеет над ним вот уж десятый год, и обратился к князю с челобитьем, чтоб не числили его понапрасну княжим закупом.
Он говорил толково, веско и уважительно, но с каждым его словом Андреев синий взгляд бледнел всё более. И когда Неждан, окончив недолгую речь, поклонился князю в ноги, тот только вздёрнул ещё выше маленькую голову и ответил с холодным спокойствием, что бывший московский дворский творил не свою, а княж-Юрьеву волю, а раз князь-батюшка так рассудил, то для сына его решение свято.
VII
В ночь перед отъездом во Владимир на Андрея напала, как видно, бессонница. Пётр Замятнич, который и сам всё это время спал, против обыкновения, будким сном, слышал из своей супружеской опочивальни, как князь у себя на половине ходит из покоя в покой. Потом заскрипели под Андреевыми ногами ступени лестницы, каждая по-своему, и тупо хлопнула обитая кошмой наружная дверь.
Пётр понял, что Андрей вышел на волю.
А на воле было пустынно и неприютно.
С Занеглименья дул всю ночь острый северяк, гнал позёмицу, заметал крыльцо, мрачно шумел в вышине, в чёрных вершинах сосен, и безутешно свистел, прорываясь сквозь еловое жердье, составленное шатром посередь двора.
Андрей, распахнув соболью шубу, выставлял на ветер жёсткую грудь, разморённую томным жаром бессонницы. Но скоро озяб и зашёл за угол Неждановой башни, куда не хватала метель.
Он не видел ничего, кроме белой сумятицы. Снежная пыль неслась вкривь и вкось: влево, вправо, вверх.
В какой полунощной глуши родился вихорь? Где небо? Где земля? И каковы же те просторы, где способна вскрутиться эдакая заверть!
Ни с чем другим не сравнимая, клокочущая тревога разбирала Андрея всякий раз, как доносилось до него сквозь леса дыхание дальних русских просторов. Они поразили его своей огромностью, когда он впервые обмерил их глазом на пути из Суздаля в Киев.
Идучи тогда с отцом в южный поход, он дивился, как младенец, что в городах и сёлах, какие попадались по дороге, всё так несхоже с тем, к чему привык с детства: и речь как будто иная, и заботы у людей не те, и солома на крышах не по-залесски уложена, и повадка у народа другая. Не успеешь присмотреться к одному, как через трое-четверо суток опять увидишь новое: что город — то норов, что деревня — то поверье, что изба — то обычай!
Однако, по мере того как всё дальше отъезжал от дома любопытный залешанин, всё чаще открывалось ему под внешним несходством затаённое сходство, под чужим — своё. Стоило повнимательней вслушаться в невнятный будто бы говор — и становилось ясно каждое слово. Стоило ночь переночевать в незнакомом селе — и наутро уходил в путь, провожаемый родственными улыбками.
Пока добрались до Киева, Андрей успел утвердиться в мысли, что наперекор княжью и боярству, разодравшему Русскую землю на мелкие лоскутья, народ не забыл родства.
Но сумеет ли этот народ слепиться в одну громаду, стерев дробящие его различия? Управится ли с безурядицей, терзающей его, как терзает стиснутую стужей землю снежная непогодь? К чему прильнёт? В чём найдёт опору, чтобы отбиться от алчных, подступающих со всех сторон врагов-чужеродцев?
Андрей провёл онемелой от холода рукой по мёрзлым горбам бревенчатых венцов.
Первый сруб первой башни ещё мало кем знаемого города на лесном вятическом холме! Велик ли сруб? Хитро ли связан в углах? Метели, конечно, не уймёт, но и не рассыплется под её натиском, хоть с лица весь и побелел. За ним же хоть и в малом людстве, а оборонишься, как за щитом.
Великой силе противоставь хоть малую.
Среди всеобщего безурядья не отчаивайся, а уряди хоть то, что окрест тебя.
Собери около себя хоть немногих, но крепких и верных.
Не растекайся вширь: сожмись в кулак.
А наперёд взнуздай самого себя!
Сквозь непроконопаченные щели слышались человеческие голоса: это беседовали ночные сторожа, кроясь от вьюги внутри башенного сруба.
Один голос, молодой и несмелый, говорил так тихо, что за гулом снежной бури Андрей не разбирал слов.
— Невеста — что лошадь, товар тёмный, — внятно отвечал ему другой, старческий, наставительный голос.
— Есть о чём тужить! — лениво протянул третий, равнодушный. — Не будет Маланьи — будет другая...
Опять что-то забормотал молодой и несмелый.
— А ты наперёд спросись сам у себя, у своей совести, — продолжал назидать старик.
— Чего спрашиваться? — всё так же лениво выговорил равнодушный. — Был бы хлеб да муж, а к лесу любая жена приобыкнет.
— Пошто мутишь парня? — рассердился старик. — Тебе чужая болячка — почесушка, а ему своё горе — велик желвак. Жена — не рукавица, с руки не скинешь.
Белые струйки метели, за которыми мелькал в ночи будто чей-то неясный тёмный облик, захлёстывали угол башни и обвели Андреевы ноги быстро нараставшим кривым снежным гребнем, похожим на хвост кометы. Холод врывался под шубу и расползался по телу. Князь, передёрнувшись от озноба, шагнул к дому. Сотни морозных игл мгновенно впились ему в лицо.
Он снова вздрогнул, теперь уж по-иному — от неожиданности, — когда сквозь сощуренные, слипшиеся ресницы увидел косматую шапку и чёрные усы своего ключника Анбала.
— Чего шатаешься по ночам?
— Тебя стерегу, господине...
Отъезжая наутро во Владимир, Андрей строго-настрого наказал Петру Замятничу, чтобы к весеннему Юрьеву дню город был готов; князь-батюшка обещает прибыть к этому дню из Киева. Свои именины князь Юрий Владимирович желает справить нынче в полюбившейся ему Москве. А заодно хочет проверить своим хозяйским глазом, так ли её отвердили, как он велел.
Часть пятая. ТИШИНА
I
озади ещё восемнадцать лет. Подходила к концу третья четверть XII века.
За эти годы в летописях нет упоминаний о Москве. Она была ещё в стороне от той новой жизни, которая всё круче закипала в быстро мужавшем городе Владимире.
Не сбылось желание старика Долгорукого справить именины в Москве. Её новые стены, построенные по его приказу, так и не пришлось ему увидеть. Он умер в Киеве полгода спустя после их закладки.
Теперь полным самовластием всей Ростово-Суздальской земли, заботливо укреплённой, обстроенной и обогащённой Юрием, стал его сын Андрей.
В продолжение первых десяти лет своего княжения Андрей Юрьевич, по примеру родителя, глядит только в два конца: на северо-запад и на северо-восток — на ближайших исконных соперников: на Великий Новгород и на Булгарское царство. Ему не до Москвы.
Тем временем град мал древян на устье Неглинной зорко сторожит со своих лесных высот южные рубежи обширной Андреевой волости и, пользуясь годами тишины, неприметно копит силы.
II
Параня так и осталась жить в Москве.
Только теперь никто не звал её больше Параней. Да девичье полуимя совсем уж и не шло к строгому облику этой сорокалетней женщины, всё ещё несравненно красивой. В городе Москве, где Пётр Замятнич поставил себе двор рядом с княжеским, все величали её матушкой боярыней. В кругу же посадских людей, чьи избы лепились к наружному боку московских стен, она слыла Кучковной.
Заходила о Кучковне речь и в покинутом ею Владимире. Там за ней укрепилось иное прозвище. Её муж, боярин Пётр, живал на Клязьме больше, чем на Москве, и был у всех на виду. Среди бывших соседок боярыни её неожиданный и ничем не объяснимый отъезд из их стольного теперь города вызывал, конечно, частые пересуды. И когда нагнётся, бывало, одна к другой, чтобы выговорить свою последнюю догадку о странной Параниной доле, то непременно начнёт с таких слов:
- А наша-то
Всё сходились на том, что не обошлось без Милушиного наговора. У Милуши с Петром как раз о ту пору, вскоре после отъезда Кучковны в Москву, пошла особенная любовь да дружба.
Но что же могла наклепать по-прежнему всесильная княгинина наушница Милуша на такую праведную затворницу и молчальницу, как Петрова жена?
А Кучковна будто из головы выкинула тихую Клязьму, где прожила под своими рябинами да вишнями первые девять лет замужества.
У неё доставало своих дел. Растила дочерей и с отцовской умелостью, но без его суеты и шума приглядывала за богатым хозяйством, какое Пётр Замятнич завёл под Москвой и доверил жене. Доброй земли у него понахватано было здесь вдоволь — в разных концах и всякими способами: где сам выдрал из-под леса, где купил, где выпросил у князя, где взял за долг, где выменял, где прибрал силой.
В досужие часы сидела боярыня с дочерьми у себя в терему или, если день выдавался погожий, на набережном рундуке (так назывался высокий, пристроенный к дому помост со спуском в сад, в сторону реки) и с ними в шесть рук либо вышивала, либо пряла. И вспоминала.
А что вспоминать? Своей жизни словно и не было. А чужая шла мимо. На Москве знатные люди бывали только проездом. Лишь про то и знала, что дойдёт через них урывками.
Именно так — от мимоходцев — услыхала она когда-то, ещё на самых первых порах своего московского житья, о смерти старого князя Юрия Владимировича Долгорукого, последнего Мономашича.
Был самый конец холодного и дождливого мая. Цвела черёмуха. От только что достроенных московских стен шёл бодрый дух свежего смоляного бревна (а теперь вон какие стали голубые да мшистые!). Параня жила ещё тогда в княжом тереме и с его вышки часто видела в те ненастные летние дни, как паромщики переправляют с другого берега возы. Промокшая кладь на возах была невелика, а лошади тощие. С пристанища обозы сворачивали по грязи влево — на сверкавшую лужами Владимирскую дорогу.
Кучковне объяснили, что это тянутся из Киева остатки суздальцев, княж-Юрьевых ближних людей. После смерти Долгорукого, в самый день его похорон, в Киеве, как сказали ей, наделалось много зла: разграбили красный княжой двор и ещё другой, Юрьев двор, за Днепром, особенно любимый покойным князем: он звал его раем. Киевляне совсем озверели: покололи многих суздальских бояр, посаженных Долгоруким под Киевом по городам и сёлам. Боярские дворы разбили и пожгли.
Подробности предсмертной болезни Юрия и его кончины Кучковна узнала вскоре после того, в Троицын день.
Ей и сейчас ещё, спустя семнадцать лет, было хорошо памятно, как тогда в Предтеченской церкви, где только что отошла долгая обедня с вечерней, весело звонили на все голоса, а в княжих сенях, где Параня стояла у окошка, крепко пахло чуть повядшими молодыми берёзками, которыми по случаю праздника был убран красный угол. Нарядные вятические девушки, выходя из церкви, собирались пёстрыми стайками, смеялись и перешёптывались: верно, толковали о том, как ходили вечор на Пресню плести венки, крестить кукушку и кумиться между собой, целуясь сквозь тесьму. Когда-то, в девушках, и Параня игрывала так в этот троицкий вечер.
На городской площади набралось в тот день много проезжих суздальцев, бежавших из Киева. Из них Кучковне сразу бросился в глаза один, уже пожилой, в тёмно-синей одежде ловкого киевского покроя. Затворническая жизнь приучила Параню к наблюдательности: в незнакомом стареющем щёголе её поразило резкое несоответствие между приятной белозубой улыбкой холёного светлобородого лица и на редкость безобразными, короткопалыми руками. Разговаривая с Петром Замятничем, он всё время помахивал у того перед лицом своими страшными культяпками, точно хвастая ими.
Пётр беседовал с ним на дворе очень долго, то и дело приставляя ладонь к уху, что было у него признаком напряжённого внимания. Потом повёл к себе наверх обедать. Кучковна не выходила к столу. Вечером она спросила мужа, что это за боярин.
Замятнич уж хмурился в то время на жену и отвечал с неохотой. Но сказал всё-таки, что это очень известный в кругу княж-Юрьевой дружины осменник [17] Петрило. Старый князь Юрий за пять дней до смерти был у Петрила на пиру, а вернувшись с пира домой, сразу слег, лишился памяти и уж больше не вставал.
При имени Петрила густые ресницы Кучковны сперва метнулись вверх, потом опустились. Прекрасное лицо побелело. Она знала, что осменник Петрило — это тот, кто своей рукой отсек когда-то голову её отцу.
III
Да, Пётр в ту пору уж хмурился.
Это началось с того самого дня, как он тогда зимой (ещё когда рубили город) неожиданно пригнал во Владимир с княгининым ключником и приказал жене, не мешкая, собираться с дочками на Москву. Зачем? Он так и не объяснил. И в лицо не стал смотреть.
А прежде как, бывало, заглядывал!
Кучковна, уйдя в старые воспоминания, положила веретено на колени и, оторвав глаза от пряжи, стала смотреть в заречную даль.
Даль была всё прежняя — сплошь лесная: всё та же ярь, да синь, да дичь, отступающая невесть куда всё более бледными грядами. Будто чья-то широкая неопытная кисть намахала много неровных полос, пытая то одну, то другую тень и всё жиже разбавляя краску.
Зато ближней округи было не узнать. Лиственные дебрицы прорезались множеством починков, которые желтели сейчас поспевающей рожью и зеленели льном и конопелью. Сосняки поредели, дав место множеству новых мелких сел где в два, где в три двора.
Кончались петровки. Был самый разгар сеностава. Ведро в этом году было неверное, и люди торопились сушить да огребать.
С поднятого на сваи набережного рундука [18] боярских палат, где сидела Кучковна, был хорошо виден весь заречный Великий луг. Своим намётанным глазом боярыня ясно различала, где проходят межи её лугового клина. Он соседствовал с одной стороны с княжеским краем Великого луга, а с другой — с посадничьей поймой. На всех трёх клиньях шла весёлая рабочая, хорошо понятная Кучковне суматоха: на боярской пожне мужики уж метали высокие стога, у посадника бабы сгребали сено в длинные валки, а у князя девки ещё только ворочали. Княжой, заглазный двор всегда опаздывал против боярского и посадничьего, где хозяева сами надзирали за всем. Но за князем всяких угодий было впятеро больше, чем за ними, и, несмотря на частые убытки от нерадивого надзора, княжеские сенники, погреба и медуши ломились от добра.
Кучковна оглядела светлое небо, уложенное только по самым краям очень далёкими, но крутыми тучками, и забеспокоилась: вчера весь день бусил дождь — как бы и сегодня не помочило. Кликнула дворовую девку, чтоб сбегала на Васильевский луг: успеют ли до ночи закопнить. У Замятнича и там был клин, ещё больше, чем в Заречье.
Только вот в Остожье, что под Семчинским сельцом, князь Андрей Юрьевич не соглашался уступить боярину Петру ни одной копны, и Пётр был за эго в обиде на князя, о чём ещё недавно говорил при жене с их суздальским сватом, не жалея поносных слов. Остоженское сено было суходольное, самое съедомое, как говорили конюхи. Кучковна это знала и сочувствовала мужу в его недовольстве. Дивилась только громкому неучтивству его речей про князя. Прежде так при чужих не говаривал.
К приступке, что вела на рундук, подошёл старый бортник Неждан. Сняв шапку с седой головы, он объяснил боярыне, что осмелился воротить девку: сам, мол, только оттуда и всё видел.
— А своё-то всё ли сметал? — участливо спросила боярыня.
— Сметал. Да моё-то какое сено? Бурьян бурьяном. Зато уж твоё, матушка, — один цветок!
Кучковна смотрела на Неждановы седые волосы, примятые шапкой к старой его голове, и опять вспоминала, как покойная мать возила её ещё малой девчонкой по заяузским лугам в бортяной липняк, что под Красным холмом. А лошадью правил вот этот самый Неждан, тогда ещё весь рыжий, как подосиновый гриб. И давал Паране держать вожжи.
Как давно это было! Больше тридцати лет прошло...
Кучковна любила Неждана и по детской памяти и ещё той особенной, прочной любовью, какой привязываешься к тем, кому помог. По её милости Неждан давно уж не княжой закуп, а боярский вольный слуга. По-прежнему, как было при её отце, смотрит за их бортяными ухожами всё в том же липняке под Красным холмом. Только теперь ему уж не взобраться на дерево. За него лазит двадцатилетний внук, крепкий веснушчатый парень, рыжий, весь в деда.
За работу Неждан получает по-старому — мёдом. Однако менее, чем получал при боярине Кучке: не четвертую, а только шестую корчагу. Он и тому рад. Старику — он понимает — не та цена, что молодому. Да и времена не те. Людей понабежало много, дешевле стал труд.
IV
И Неждану по душе, что боярыня хоть, на его взгляд, ещё и молода (ему-то уж восьмой десяток пошёл), а истинная хозяйка. И не потаковница, и с людей шкуры не дерёт: знает середину. А бывает и ласкова.
Когда Неждан, идучи на боярский двор, переходит по двум жёрдочкам через глухой ручей Черторью у Сивцева Вражка и видит старый ясень, на котором лет десять назад повесился княжой холоп Истома, то всегда помянет добром боярыню. Не оставила Истомина семейства: выкупила, отдала княжому огнищанину [19] девять да ещё девять ногат [20] (шутка ли — трёх овец могла бы купить или молодого жеребца!) и перевела к себе на двор убогую Истомину вдову-холопку со всеми её четырьмя голодными ребятами. Вдовье дело — что говорить! — и на боярском дворе горькое: не задаром ржаной хлеб жуёт. А всё жива. И детей подняла.
Перейдя ручей, Неждан, кряхтя и хватаясь руками за кусты, одолевает противоположный, очень крутой глинистый берег. Взобравшись на безлесный верх, старый бортник всегда останавливается, чтобы отдышаться. Впрочем, не только для того. Он с давних пор любит это место. Отсюда открывается зрелище, краше которого для Неждана нет ничего на свете.
Перед ним Московское взгорье, а на его вершине — новый город.
Надёжно стыкнутые, туго набитые камнем, обмазанные глиной городни с годами поосели и будто срослись с землёй. С трёх углов в три конца смотрят узкими щелями оконных прорезов три подзорные башни. Прямо на Неждана глядят Боровицкие ворота. Их ставили в своё время владимирские плотники. Нежданов ревнивый глаз всё ищет в них, по старой памяти, какого-нибудь изъяна. Но изъянов нет. Ничего не скажешь — хороши!
За Боровицкой проездной башней, с левой стороны, промеж древних сосен, что краснеют прямыми стволами, как восковые свечи, успел подняться молодой борок. Из него выступает невысокая деревянная звонница Предтеченской церкви.
А правее ворот, внутри города, громоздятся большие и малые срубы княжого двора с крытыми переходами и вышками теремов. Рядом торчат вырезные коньки боярских хором. Чуть полевее — острые тесовые кровли посадничьих палат с тремя высокими голубятнями. Подле них — новый дом княжого огнищанина, заметный свежей резьбой. А из-за него выглядывает шатровый верх напольной проездной башни, той самой, которую рубил когда-то он, Неждан.
Он и сейчас, проходя мимо, всегда обводит её внимательным, отеческим взглядом. Не повредилась ли где? Нет. Какая была, такая осталась. Только пообветрилась да кое-где обомшала. Крепка. Складна. Не уступит Боровицкой.
Невелик треугольный город, а как изменил всю с детства знакомую Неждану окрестность! Словно не люди его поставили, а сам взошёл из земли, чтоб вокруг себя дать всему своё место.
Недели две назад проезжал во Владимир какой-то большой смоленский боярин. Говорили люди, будто с вестями к князю Андрею от тамошних князей. Что-то много сейчас этих послов да гонцов взад-вперёд заездило.
Так вот, ехал из Смоленска боярин, припоминает Неждан, простившись с боярыней и ковыляя к Боровицким воротам. На Смоленской дороге, не доходя Дорогомиловского перевоза, попал боярин Неждану навстречу (под Дорогомиловом, на бережках, Нежданов меньшой сын расчищает себе починок — ближе - то к городу все удобные заимки уж порасхватали, — так Неждан в воскресный день ходил сына проведать да посмотреть, всё ли так делает, как надо). Только дошёл Неждан до спуска к реке, тут и боярин на саврасом жеребце, а за ним поспевают от перевоза все его слуги, тоже верхами. Неждан шапку снял, сошёл с дороги, чтобы их мимо себя пропустить. А боярин как выехал на гору, так и остановил жеребца. Слуги тоже коней осадили, стоят. Стоят и на город глядят. А город вдали, весь в летней зеленце, на солнышке так и играет. Боярину глаз не оторвать от стен, от башен, от теремов.
Потом оборачивается к своему ближнему человеку, усмехается эдак вкривь и говорит:
«Умён был князь Юрий! Гляди-кась, — говорит, — какое место приискал. Вот это, — говорит, — город! Всем городам город!»
У Неждана со старым князем Юрием были свои, трудные счёты. Не жалостлив был Долгорукий, Бог ему прости. Но в том не откажешь: умён. Временами и щедр. Как узнал, что город достроен, что уж вал насыпают, прислал из Киева наказ: всех городников одарить. Покойному Батуре тогда зараз десять лукон солоду отсыпали да сколько-то пшена. Боярину Петру Замятничу третью долю Великого луга отрезали, да Кучков бортяной липняк под Красным холмом вернули, да подарили бобровое ловище на вершине речки Напрудной. И Неждан своё получил. Однако из закупов и тогда не отпустили. Так бы и помер в княжой неволе, если бы не Кучковна. Ей-то, конечно, от Неждановой помощи не убыток, а большой барыш. А и ему добро сделала.
И она вспоминала сейчас о том же, пока глядела, как Неждан, опираясь на черёмуховый посошок, ковыляет к Боровицким воротам.
Князю-то Андрею не сама она за Неждана челом била: ей с Андреем Юрьевичем так и не привелось больше говаривать с того самого дня, как встретила его ненароком зимой на Яузе.
Объяснила мужу, что без Неждана, мол, в хозяйстве не обойтись — не то что на всю округу первый бортник и медовар, а и под Ростовом такого не сыщешь: в их липняке любую пчелу по голосу признает. Пётр и сам понимал: разгорелся Неждана переманить. Однако, по своему обычаю, пошёл не прямьём, а околом — через баб. Пошептался с Милушей. Та кланялась будто княгине, а может, и нет. Только Пётр, как приехал после того на Москву, буркнул жене, на неё не глядя:
— Надо нового бортника найти: Неждана не дадут.
Кучковну досада взяла на мужа: в кой-то век его попросила, а он... Но ни слова не выговорила. А тут вскоре после Замятнича явился оттуда Прокопий.
Тонкие пальцы боярыни, крутя веретено, будто сбились со счета. Словно лёгкое облачко пробежало по белому лбу.
Да, Прокопий... Как это было-то?.. Кучковна помнила Прокопия во Владимире ещё худым полоняником. Так звали людей, взятых в плен и тем самым попавших в неволю. Он тогда холостой был, и девки владимирские над ним смеялись: звали кощеем. То ли он был из Клёва, то ли из Вышгорода, где княжил одно время Андрей, пока не сбежал от отца в Залесье. А потом на её же глазах вошёл кощей к князю в милость, женился, подобрел, побогател и мало-помалу стал Андрею Юрьевичу первым советчиком и первым другом. И посейчас так. Люди сказывают: князь без Прокопия шагу не ступит. В опочивальню уходит, а Прокопия у порога кладёт. Только княгине-булгарке пришёлся Прокопий не по душе. Да она кого любит? Разве вот только Петра Замятнича...
Приехал тогда Прокопий на Москву будто за каким-то княжим делом к посаднику. А Кучковне и ни к чему. Мало ль кто ездит? Только под вечер, уж в сумерках, стучится Прокопий к ней в дом. Она вышла, объяснила, что Петра, дескать, нет. А он говорит:
— Знаю, что нет. Я к тебе, боярыня.
Она кланяется, отвечает:
— Твоя слуга. Только ежели что по хозяйству, так время позднее: лучше бы с утра.
А он в половицы глядит, пояс перебирает и говорит:
— Нет, боярыня, не по хозяйству. Дозволь сейчас: мне в ночь назад ехать. А дело у меня к тебе не своё.
— Чьё же?
— Княжое.
V
Кучковну отвлекли от воспоминаний соседские, посадничьи, голуби. Звеня и свистя белыми крыльями, поднялись почти разом со всех трёх голубятен, слетелись в одну стаю и пошли кружить над Москвой, забирая, всё выше и выше. И сразу же за частоколом раздался звучный женский смех. Это смеялась посадница.
«Старая, а перед гостями как жемчужится!» — подумала Кучковна.
Впрочем, не такая уж и старая. Тогда же, как Прокопий-то приезжал, годов двенадцать назад, была ещё хоть куда. А уж говорлива, а уж смешлива! И певунья, и плясунья, и голубятница. Пуще же всего любопытна: все-то ей надо знать. Да и за это как осудишь? Город-то малый: не считая воротников да дворовой челяди, во всём городе только три семьи — посадничья, огнищанинова да их, боярская. Да ещё поп с попадьёй, дьякон с дьяконицей, вдовый пономарь, старуха проскурня — вот и все жители. И в посаде всего десятка четыре дворов. А с посадскими-то чёрными людьми посаднице дружить и непригоже.
До чего же распалилось у посадницы любопытство тогда-то, после того, как Прокопий у Кучковны побывал! Прибежала ни свет ни заря, напрямки расспросить не смеет, кругом Да около ходит, а глазами так и рыскает по всем углам. Ушла ни с чем.
Ни одной боярской девки потом в покое не оставила: всех к себе на двор зазывала. И выведывала и выпытывала на все лады. А девки что могут сказать? Что видели? Что слышали?
Видели только, как вышла боярыня с Прокопием из клети в сени. Он в дорогу собирается, говорит:
— Не помяни меня, боярыня-голубушка, лихом.
А боярыня низко ему поклонилась, как в церкви, — в пояс, правой рукой пол достала и отвечает:
— Лихом не помяну: не твоя воля. О чём говорено, про то забудем, и никому того знать не надобно. Мои уста — могила. И свои замкни. Одно попомни: о Неждане-бортнике. Пускай не по моему челобитью на волю выйдет, а в батюшкину память. За пролитую кровь.
Тут Прокопий, ни слова не промолвив, отдал боярыне поклон большим обычаем и вышел.
— Неужто в ноги поклонился? — не верила посадница. — Это ей-то?
Вскоре после того к московскому княжому огнищанину пришёл из Владимира приказ: Неждана в закупах больше не держать, отпустить на вольную волю.
Вернулись с неба голуби. На голубятнях стало суматошливо и бело. Под свесом кровли по узкой полочке один мохноногий воркун всё ходил за пугливой голубкой, и приплясывал, и кружился сам вокруг себя, и, вздувая зоб пузырём, всё что-то ей пел.
А за частоколом, на посадничьем дворе, было шумно. Собирали, слыхать, в дорогу чей-то поезд. Лошади фыркали, пятясь в оглобли. Конюхи перебранивались. Потом опять раскатился громкий смех посадницы. Что- то бубнили сдержанные мужские голоса. Наконец завизжали петли ворот (о, как хорошо знала Кучковна этот ржавый, вызывающий звук: сколько раз слышала его за долгие годы со своего опрятного, безлюдного двора!). Поезд тронулся. Затарахтели колеса. Что-то крикнула вслед посадница, что-то ответили уезжавшие гости. Опять взвизгнули петли.
Полотна ворот легко захлопнулись, и стало тихо. Только лобастый воркун всё наговаривал что-то своей пугливой голубке.
Кучковна едва успела приняться за брошенную пряжу, как по ступенькам рундука вспорхнула посадница. Пятый десяток давно пошёл, полнота одолела, а всё прытка и легка, будто нет и двадцати годов. Обдала мятными вихрями необъятного летника [21] (от неё всегда пахло мятой) и опустилась колоколом на лавку. Перевела дух: вздынулись и поникли обтянутые шёлком круглые плечи. Принагнулась, чтоб искоса заглянуть Кучковне в лицо, шаловливо тронула пальцем её колено, рванула коротким русалочьим смешком и сказала:
— Ну, чего притворяешься?
Боярыня молча подняла на неё взгляд, полный недоумения.
— Не лги, Паша! (Одна посадница звала Кучковну Пашей.) Не поверю! Лучше меня небось знаешь!
— Чего лгать-то? Что знаю?
— Да про своего-то! Про Петра!
— Что — про Петра?
Посадница прочитала на строгом лице Кучковны такую усталую тоску, что поверила: нет, не знает, не притворяется.
Посадница сощурила глаза. Глаза были светлые, всегда очень влажные, словно только что вынутые из рассола молодые грузди.
И завела издалека:
— Князь-то наш батюшка, Андрей-то Юрьевич, Господь его храни, под старость лет до тех пор взблаговался, как и смолоду не благовал...
Под старость лет! Неужто он старик? Кучковна прикинула в уме: да, за шестьдесят уж, верно, перевалило. Не видела его лет пять или шесть. Последний раз не успела толком разглядеть издали со своего верха. Андрей похаживал по городской площади с хромым на обе ноги посадником, да с её Петром, да с Прокопием, да с черноусым Анбалом. Были и ещё какие-то новые, незнакомые Кучковне люди. Ни на кого не похожий. На голову выше всех. Ещё не горбился, и маленькая голова с прежней надменностью откинута назад и вбок. Клинышек бородки стал совсем белый. А глаза... Когда он по привычке обмахнул беглым взглядом окна её терема, Кучковна успела рассмотреть всё ту же нестерпимую синеву. Старик!
— Всех как есть лучших отцовых слуг перебрал, — продолжала посадница, — да и не их одних! Кого услал в Ярославль, кого в Устюг, кого на Белозеро. А кого и в поруб кинул. А кому и голову прочь! Вашего-то суздальского свата... Сказывать ли?
— Говори.
— Посылал в Суздаль его схватить. Анбал туды ездил. Да, видать, упустил. Ушёл куды-то ваш сват: толкуют — в мордву. А вотчину его и все животы князь на себя отписал.
Кучковна уронила веретено. Суздальский сват, тамошний первый боярин, — это был свёкор её меньшой дочери. А с ней-то что?
— А с Груней что? — спросила сама не своя.
— Не ведаю, Паша, и врать не стану.
Посадница вздохнула. Потом, задумчиво подняв редкие брови, стала размышлять вслух:
— В Суздале им, уж конечно, не живать. Чай, и Груне судьба под матернее крыло воротиться.
И меньшой не далось счастье! За чьи грехи такой ответ? Старшая, Гаша, уж как ладно жила с молодым мужем на их просторном владимирском дворе, под старыми рябинами и вишнями. А как проводила мужа в поход, так больше его и не встретила. Это был тот злополучный новгородский поход [22], когда Андреева рать, не добыв Новгорода, позорно попятилась назад и вся истаяла, как вешний снег, на ею же опустошённых новгородских полях. И продавали потом новгородцы пленных суздальцев по две ногаты человека, втрое дешевле овцы. С той поры уж четвёртый год тоскует Гаша в материнском терему, обливает вдовьими слезами сиротку-сына. А теперь и до меньшой дошёл черёд.
— Да ты больно-то не тужи, Паша, — утешала посадница. — С дочерьми всё веселее, чем одной. Да и твой-то Пётр, чай, почаще станет наведываться, когда путь ему дан такой.
— Какой путь?
—- Неужто и впрямь не слыхала? Мостовой путь, вот какой. Петрила-то, осменника, помнишь?
Ещё бы она не помнила! Ей ясно представилось медовое светлобородое лицо, щегольская киевская одежда и страшные, короткопалые культяпки.
Посадница опять перешла на шёпот:
— Петрила больше на свете нет. Заковал его Андрей Юрьич в железа и услал в Судиславль. А туды едучи — на Волге-реке, на Костромской переправе, — Петрило как раз и утоп. То ли сам с парома кинулся, то ли пристава посадили старика в воду...
— Так Петру-то что ж?
— А твоему Петру удача. Перво-наперво он, сказывают, закручинился, что князь не велит ему больше в Боголюбове быть...
— Как не велит? — обомлела Кучковна.
— Ты и того не ведала? — лукаво удивилась посадница. — Чай, уж больше месяца, как воротился твой Пётр во Владимир, на ваш прежний двор. А как старый-то осменник Петрило залился в Волге, так Андрей Юрьич, батюшка-то наш князь, с твоего Замятнича опалу снял, сказал милостивое слово и дал ему Петрилин путь. Теперь твой Пётр — сам осменник: велено ему за всеми мостами глядеть да за всеми переправами. А это дело какое? К княжему двору более не привязан: знай себе плавай туды да сюды всеми реками. Так, чай, урвёт времечко подолее с тобой пожить.
Гладкое лицо посадницы засветилось простодушной лаской. Серые, подернутые рассолом глаза уставились на Кучковну. А та не могла отвести взгляда от умолкнувших наконец губ.
VI
Кучкова дочь не отрываясь смотрела в румяный прорез говорливого женского рта, будто силясь не только услышать, а и увидеть, что скажет он ещё. И боялась упустить конец непрочной нити, на которую хотела нанизать мешавшиеся мысли. А мысли выскальзывали и рассыпались, как, бывало, тот мелкий речной жемчуг, что набирала она когда-то на волосок неопытными девичьими пальцами.
Когда это было? Лет пятнадцать назад. Князь Андрей ещё только достраивал себе тогда в Боголюбове каменные палаты, такие, слыхать, огромные да дивные, что съезжались смотреть их и ясы, и ляхи, и цареградские греки, и заморские фрязины. Тогда же поманил к себе Андрей Юрьич в то же Боголюбово и мужа Кучковны, Петра, и старшего её брата — Якима Кучковича, Милушина мужа, и младшего — Ивана Кучковича, уже в то время вдового. Все трое поставили себе там новые дворы рядом с княжеским (Кучковну ни разу туда не брали; она этих дворов и не видывала). А теперь, если верить посаднице, не велено Петру там быть.
Хромого на обе ноги посадника на Москве тогда, пятнадцать лет назад, ещё не было.
Пётр Замятнич усердно приглядывал за княжими городниками да за каменосечцами и в Боголюбове, и во Владимире, и на Нерли, но хоть в два месяца раз, а наезжал ещё к жене. Тут, на Москве, года два спустя и застал его боголюбовский гонец с приказом крутиться в булгарский поход: князь Андрей Юрьевич доделывал отцово дело — бил старых врагов.
Кучковна помнит, как Пётр, всегда при ней хмурый, выезжал в поход с их двора на своём грузном сером в яблоках мерине. И за ним десятка полтора слуг — кто с луком и стрелами, кто с копьём, кто с рогатиной. Зима только ещё становилась. Из синей тучи падал не торопясь первый, редкий снег.
Вскоре после того по первопутку приехал на Москву новый посадник, вот этот самый, нынешний, колченогий. Пока его выпрастывали из дорожных мехов, его жена (она знала Параню ещё по Владимиру) проворно выскочила из саней — да прямо к Кучковне. И, ещё вся красная с мороза, затараторила, вот как сейчас.
«А я тебе, — говорит, — радость привезла: князь в поход ушёл, и братья твои, Яким да Иван, оба с ним, а твоего Петра в Боголюбове оставили».
«Зачем оставили?»
«Как — зачем? Надобно же кому-то княгиню стеречь. Особливо когда на её же родню, на булгар, пошли».
Говорит, а сама непонятно посмеивается, на Кучковну пристально глядит и прибавляет:
«Лучше сторожа не найти. Люди сказывают: княгиня сама себе такого выбрала. А твоя-то сношенька Милуша не знает, как и быть: провожать Петра в поход жалко — всё-таки не чуженин, а свояк, и при булгарке его оставлять тоже неохота — как бы хлеба не отбил у псе, у Милуши, и княгине перечить нельзя. Выходит, как народ говорит: съесть погано, а покинуть жаль. Вот Милуша и сохнет».
Круглые плечи посадницы заколыхались от добродушного смеха. Потом взяла Кучковну за руки своими уже согревшимися мягкими руками и говорит:
«Кому сохнуть, а тебе жить да радоваться: к другим вернутся ли мужья из похода, нет ли — как знать, а твой всё целёшенек останется».
Да, остался цел. И верной жене за него как не радоваться!..
Вести, привезённые тогда, пятнадцать лет назад, посадницей, оказались правдой. Пётр Замятнич с тех пор сделался и впрямь самым близким человеком при княгине и управителем всего её большого имения. А в Москву, к жене, стал наведываться с этого времени не чаще раза в год.
Милуша из княгинина терема перебралась тогда же (то ли волей, то ли неволей) сперва к мужу, к Якиму Кучковичу, на его боголюбовский двор, а потом в одну из его вотчин, под Суздаль. Да там вскорости и померла; сказывали — удавилась.
Яким, став вдовцом, принялся погуливать, как в давние годы холостой молодости. И во хмелю, как передавали, бывал столь дерзок в речах, что сам князь Андрей не раз его вразумлял, грозя опалой.
Однако же Яким и другой Кучкович, Иван, сохраняли и в Боголюбове ту же силу, какой пользовались, бывало, во Владимире. Когда шесть лет назад снаряженная Андреем союзная рать взяла и разорила Киев [23], оба Кучковича и зять их Пётр были в этой рати, как всегда, на первых местах. И все трое воротились в Боголюбово не без добычи.
Но то было шесть лет назад. Теперь же, видать, всё пошло по-новому, а как — Кучковна ещё не понимала. Суздальского свата хотели схватить! А он и мужу её и братьям — первый друг. Где ж их былая сила?
Пока Параня думала об этом, посадницы и след простыл. Сбежала с рундука, оставив за собой приятный запах мяты. В саду подхватила на руки пятилетнего внучонка Кучковны (сама была бездетная), покружила его вокруг себя, нацеловала ему докрасна щёки, ловко поставила наземь и уплыла к себе.
VII
День выстоял без дождя.
Крутые тучки, обеспокоившие давеча Кучковну, так и прокурчавились на окраинах неба, не причинив вреда; только под вечер, будто отдохнув и обдумав, что делать, сползлись все к одному боку, в одну широкую глыбу. Подступая к Москве, туча становилась всё выше и темнее, пока не задёрнула лиловым пологом весь закат. Из-за её края выставился упругий бок другой, ещё с ветлой тучи. Весь в перехватах и в нежных тенях, он был похож на кусок живой человечьей плоти. Было ясно, что там-то и копится гроза. Уж несколько раз недобрым голосом бормотал ещё очень далёкий гром. Ласточки, сникая почти до самой земли, кроили воздух тонкими серпами неподвижных крыл. А понизу бегал ветерочек, закручивал пыль на дороге и перебирал в канавах незабудки.
Кучковна, сложив пряжу, поднялась к себе наверх и глянула в окошко на Занеглименье. Рытый бархат лесов показался ей неестественно зелен. За провалом Пресни он начинал уж синеть по-ночному, а там, где паль замыкалась трёхгорбым урочищем, только узкая огневая щель отделяла её от олова отяжелевшей тучи.
Когда боярыня взошла на вышку своих хором, в эту щель брызнуло заходившее солнце и празднично озарило Великий луг. В их, боярском, клину вершили последний стог. Красная рубаха стогомёта горела на солнце подвижным жгучим пятнышком. Посадничья пойма была вся исполосована яркими тенями от множества мелких копен. Там уж кончили работать, и народ, торопясь домой, толпился у телег. А на княжом краю ещё шла суета, и па свежей зелени скошенной пожни тускнели большие острова раскиданного сена.
Кучковна глянула вниз. Резные коньки её хором приходились у неё под ногами. С вышки вся внутренность города была как на ладони. Видно было, как пастух загоняет на посадничий двор запоздалое стадо; как долгобородый воротник у Неждановой башни закладывает на ночь ворота; как попадья и четыре поповны допалывают у себя на огороде репу, а поп стоит над ними меж гряд, в белом подряснике, отмахиваясь от мошкары; как старуха проскурня снимает с верёвки белье; как княжой огнищанин, задрав голову, разглядывает верхи своих палат и, показывая рукой на новую резьбу, толкует что-то столярам. Своё-то сено небось всё убрал, ястребок, а ежели половину княжого сгноит, велика ли беда? Князь на Москве когда ещё побывает?
Князю не до москворецкого сена, размышляет Кучковна. Она привыкла думать, что он не только по внешности, но и мыслями и желаниями не похож на других людей. Будто затем и рост ему дан непомерный, чтобы поверх чужих голов засматривать синими глазами в такие дали, куда не проникает простой человеческий взор.
Когда ей случалось наблюдать Андрея — всегда издали — в кругу ростовских и суздальских бояр, тех, к кому больше всего льнул её муж Пётр и на чей лад старался устроить свою и её жизнь, Кучковна, не слыша, о чём беседа у князя с боярами, угадывала, что им вовек не столковаться.
Ей ли, боярской жене, не знать, что у бояр на уме да на совести? Только обидчивая спесь да ненасытная забота, как бы чужим добром поживиться, а своё уберечь. Дальше своего тына не видят. Да и сама, хоть слывёт жалостливой, разве не такая же? Яблочко от яблоньки недалеко откатывается...
А он, Андрей... Нет, он не такой!
Она его совсем не знает. Что сказал тогда, зимним вечером, когда столкнулся с ней невзначай лицом к лицу у ворот её владимирского дома? И ещё потом, недели две спустя, здесь, в Москве, на замерзшей Яузе? Она не запомнила слов. Да и по таким мимоходным словам как узнать человека?
А то, с чем от его лица приезжал Прокопий, этого она, конечно, не забыла. Но это было так не похоже на правду и так похоже на сон! А снам можно ли верить?
Среди тех, с кем зналась Кучковна, князя никто не любил и не хвалил. Есть ли у него друзья? Едва ли. Кругом одинокий. Как она...
Великий луг опустел. В княжом клину ещё кое-где суматошились, а боярская и посадничья челядь скопилась уже вся у перевоза и перекликалась с товарищами на пароме, который, накренясь, весь набитый народом, только что отвалил от берега. Предгрозовой ветерок набрасывал на светлую воду там и сям беглые полосы тонкой ряби, точно задевая речную гладь острой тёркой. До Кучковны доносились вместе с запахом свежего сена звуки весёлых молодых голосов.
От томного ли сенного духа, от речных ли вечерних звуков, знакомых с детства, ей вдруг стеснил грудь такой приступ тоски, что Кучкова дочь даже застонала.
Смуглые руки, перехватывая тугую, намокшую вервь, подтягивали паром к московскому берегу. У обросших зелёной плесенью боков парома похлюпывала тёплая вода. От неё поднимался свежий рыбный душок, какой услышишь только в ту короткую пору, когда вода цветёт.
На клочковатом пуху тёмной тучи жёстко вычерчивался город. С реки он казался необычайно высок. Плывшие домой московляне не отрывали от него усталых, очарованных глаз. Скользнув взглядом по невзрачным соломенным кровлям своих глубоко врытых в землю избёнок на подгородном берегу и над Кулижками, они пристально любовались сильным очерком дозорных башен, стрельчатыми макушками княжого терема и чёрным мхом древних сосен.
Верхи посадничьих голубятен торчали кривовато, вразброд, как недовколоченные гвозди. Рядом с ними над резными коньками боярских палат уходила в небо лёгкая остроконечная вышка. В самом верхнем её проёме был виден неподвижный женский облик. Боярские рядовичи и холопы хоть и не различали издали, с парома, отдельных черт, а всё узнали свою госпожу.
Но никому из них не приходило в голову, что она, богатая, холёная, сытая, свободная и праздная, глядя со своей прохладной вышки на них, оборванных и потных от подневольной, даровой работы на её лугу, — что она им завидует. Завидует всем — даже тому лохматому парню, который, облокотясь на перила парома, поплёвывает в воду и раздумывает, что пора бы жениться, да кто за него пойдёт, когда у него за душой ничего нет! В его руке — трёхрогие деревянные силы. Этими вилами он нынче весь день подавал боярское сено на стог. Даже вилы и то не свои, а боярские.
Солнце зашло. Всё разом померкло. Из-за реки ударил ветер — туче в лицо. В зашатавшихся соснах пошли такие вздохи да шумы, что лучше бы их и не слыхать. А туча вырастала всё выше, захватив уж полнеба, и вся, снизу доверху, обметалась, как ссадинами, последними багровыми отсветами ненастного заката.
...Ночью над Москвой долго бесновалась гроза.
Дождь хлестал по бревенчатым стенам банным веником. При каждой молнии полыхали белыми зеркалами мокрые скаты крыш на всех пяти башнях. Гром катался в ярости по небу из конца в конец: то глухо колотился обо что-то, то раздирал огромные полотнища, то рассыпался мелкими трескучими осколками. Было уж около полуночи, когда сквозь вой ветра, сквозь ровный шум ливня, сквозь непрерывные раскаты грома Кучковна различила вдруг ещё какой-то новый звук, от которого сразу упало сердце.
Кто-то настойчиво бил кулаком в ворота её двора.
Часть шестая. ПАУЧЬИ НОГИ
I
й почудилось, что это покойный отец: так похож стал на него с годами её второй брат, Иван Кучкович.
Те же наплывы мясистого лба, то же высунутое вперёд, толстокожее лицо. Только борода длиннее и гуще отцовской. Кучковна не видала брата лет шесть или семь.
С бороды текла вода. Иван обжимал её обеими пятернями и, щурясь тоже по-отцовски, утирал рукавом мокрые брови. Отсыревшая восковая свеча тряслась у Кучковны в руке, трещала и мигала. При её свете боярыня не сразу узнала двух спутников брата. Когда один из них, высокий и сутулый, подступил к ней, она разглядела, что это старый приятель её мужа, ростовский знатный купец, известный огромным богатством.
А второй, низенький и очень тучный, всё жался к двери, не снимал промокшего охабня и не опускал высокого воротника, который закрывал ему лицо почти до глаз.
— Чего мнёшься? — осиплым голосом сказал ему Иван. — Рассупонивайся. Бояться нечего, не в чужом доме.
Короткие руки толстяка нерешительно поднялись и стали обминать воротник. Кучковна ахнула. Это был суздальский сват, свёкор её меньшой дочери, Груни, тот самый, о чьём бегстве говорила давеча днём посадница.
— А мне сказывали — в мордву ушёл... — вырвалось у боярыни.
— Молчи! — негромко остановил её Иван. — Не бабье дело. Ты его не видала. И мы его не видали. Поняла? — Он выкатил на сестру белёсые глаза. Потом прибавил другим голосом: — Вели их одёжу высушить да коней покормить: им скоро в путь... В той глухой клети никого нет? Сходи-ка да проверь. Мы туда пойдём. А ты собери поужинать. Да смотри сама принеси, а холопьев не пускай. И постереги, чтобы мимо не шныряли да не слушали.
— А с Груней что? — не могла удержаться Кучковна.
— Жива покамест, — угрюмо пробурчал сват.
II
Глухая клеть, о которой помянул Иван Кучкович, называлась так оттого, что была без окон. Пётр Замятнич, когда живал ещё в Москве, любил отдыхать в этой клети от солнечного зноя и от мух. Теперь, без хозяина, этот дальний покой запустел. На вбитых в стену деревянных костылях висели собранные Петром в походах дорогие седла, отделанные серебром, костью и жжёным золотом. Пахло пересохшей кожей и мышами.
Когда Кучковна, наскоро убрав со стола кучу серебряных стремян, усадила за этот стол нежданных гостей и затем, распорядившись всем, как приказал брат, сама подала им ужин, она застала их в споре: суздальский сват и ростовский купец убеждали Ивана Кучковича не мешкать на Москве до утра, а Иван упрямился.
— Напоим коней — и в путь, — твердил сват. — И в путь.
У него была хорошо известная Кучковне привычка повторять последние свои слова два раза.
— А как все трое уедем, так кто без нас с посадником столкуется? — говорил Иван, косясь на свата одним глазом. — Не будить же убогого старика среди ночи.
— Обойдёмся и без посадника, — мягко, но горячо возражал тощий купец.
— То-то, что не обойдёмся! — кипятился Кучкович, прыская по-отцовски слюной. — Или забыл, зачем на Москве город рублен? Невелик городок, а ко всей Залесской земле ключ.
— Да нам-то на что этот ключ? — ещё мягче прошамкал полным ртом купец.
С дороги он, видать, сильно проголодался и, не дожидаясь уговоров хозяйки, так и набросился на пирог. У него вовсе не было зубов. Когда он жевал, его маленькое птичье лицо то странно вытягивалось, то ещё страннее сплющивалось, сталкивая стриженую седую бороду с горбатым носом.
Эти два его лица, длинное и короткое, были так несхожи, что чудилось, будто у него в запасе две разные головы и он попеременно выбрасывает из сутулых плеч то одну, то другую.
— Как — на что ключ!— возмутился Иван и, совсем уж как отец, бухнул по столу обоими волосатыми кулаками. — Хорошо, ежели сумеем помешать нашему ироду окаянному, Андрею Юрьевичу, сложиться на рать...
Сложиться на рать — это значило: собрать войско, готовясь к походу. Кучковна плохо понимала слова брата.
Купец, продолжая жевать, опасливо взглянул на неё: можно ли, дескать, при ней такое говорить? Иван заметил этот взгляд и успокоил купца движением руки: своя, мол, не бойся, не выдаст.
— А ежели не помешаем, — продолжал Кучкович, — тогда где, по-твоему, та новая рать соберётся? Всякий скажет: здесь, на Москве. А то где же? Новгородцы ли, смоляне ли, рязанцы — все по Андрейкину кличу сойдутся тут. Так уж заведено. Вот тут-то нам посадник и понадобится. Он — свой брат.
— Ежели не помешаем!— передразнил сват. — Затем и рыщем по лесам, чтобы помешать.
— А ежели кого из нас в лесах перехватят? — задорно выкрикнул Иван.
— О том и речь, — тихо и веско ответил сват, кольнув Ивана выразительным взглядом маленьких умных глаз.
Кучковна, зная нрав свата, видела, что он всех более растревожен, но владеет собой лучше товарищей.
Тревогу выдавала только игра его левой руки. Эта вздутая рука, обтянутая пупырчатой кожей, то быстро постукивала отёкшими пальцами, то расплёскивалась звездой, то подбиралась в мягкую щепоть, похожую на жабу.
— О том и речь, — повторил сват. — В лесах перехватить мудрёней, а здесь, в городе, проще. Оттого и говорим: не мешкай.
- А мне чего бояться? - вдруг совсем иным голосом заговорил Иван и ухарски расправил на две стороны пышную седеющую бороду. - Я не бегун. Пускай застанут здесь. С каких это пор брат сестру навестить не может?.. Подай-ка пива, — обратился он к Кучковне.
По дороге в кладовую, на крытых переходах, Кучковна приостановилась, чтоб отдышаться и опамятоваться.
Гроза ушла. Ветер улёгся. За рекой ещё вспыхивали бледные зарницы. По ровному шелесту листьев было слышно, что падает прямой некрупный дождь. Частые сосны тянулись в тёмное небо, как исполинский мох.
Это было знакомое и нестрашное. А там-то, там-то — в глухой клети! Хватит ли сил воротиться туда к жабьим рукам, к обжоре о двух головах, к брату который нынче так пугал Кучковну вдруг оказавшимся слишком полным сходством с отцом!
«Уж не поблазнило ли от грозы? Уж не оборотни ли явились. Или молонья ударила в батюшкину кровь и взмела из земли его тень?»
Она побежала по мокрым половицам, то и дело озираясь и крестясь частыми, мелкими крестами.
«А и я-то хороша! — думала она на ходу. — Что у них затеяно, не пойму, а сама словно с ними заодно. Узнал бы князь, что я их в своём доме хороню, что бы сказал?»
Когда она вернулась в глухую клеть, Иван ещё сидел, развалясь, за столом, а двое других уже встали с мест, готовясь, видимо, к отъезду. Тощий купец старательно опоясывался. Оба, и он и сват, наотрез отказались от пива.
Свеча сильно мигала, и рогатые тени седел прыгали по стенам.
— Стойте! — вымолвил Иван, торопливо обтирая намокшие в пиве усы. — Главного-то и не сказал.
Он встал и, наклонясь над столом, тыча в лад своим словам указательным пальцем, заговорил таким наставительным и властным голосом, что Кучковна подумала: «Видно, он у них главный заводчик».
— Будешь у смоленских князей, — объяснял он свату, — ударь им челом от нас от всех: и от Якима и от Петра. А как дойдёт до прямого дела, так со всеми князьями зараз не говори: они хоть и родные братья, а нрав у всех разный. Князю Мстиславу скажи так: «Нам, мол, княже, ведомо, что ты смолоду привык не бояться никого». Мстислав на лесть падок и задирчив. Так ты его сперва лестью мягчи, а там понемногу и задирай. Скажи ему: «Княже, не ты ли летось под Киевом загнал Андрееву рать за Днепр [24]? Не ты ли остриг Андрееву послу голову и бороду?»
— Знаю, — хмуро кивнул головой сват.
— Знаешь, да не все, — огрызнулся Иван. — Скажи так: «Когда, мол, тот посол от тебя к Андрею воротился и Андрей его, остриженного, увидел, так у него от обиды да от стыда даже лицо потускнело». Скажи: «Стольник Иван Кучкович, чашника Якима Кучковича брат, при том был и своими глазами всё видел». Дальше повороти речь так: «Коли Андрей в те поры испугался твоей дерзости, княже, понизил стяги свои и поворотил коня, так теперь, после летошнего киевского срама, испугается и того более. Перешлись, княже, с новогородцами. У новогородцев с нами, с залесскими боярами, одна душа. Андрей им своего сына, мерзостного Юрашку, в князья навязал [25]. Так ты, княже, этого Андреева ублюдка прогони. Новогородцы только того и ждут. А тогда с ними заодно дерзни на Андрея, воюй Волгу: голыми руками всю возьмёшь, до самого Ярославля».
— Да и от нас, от ростовцев, добавь, — вставил купец, кривя впалый рот, — что мы-де им, новогородцам, в том не помешаем, а поможем. И не мы одни. Наш город всех старше: на чём мы положим, на том и пригороды станут. А ежели наши орачи да каменосечцы, что под Андреевой рукой в нашем пригородке Владимире сидят, — ежели они против нас пойдут, так мы на них управу найдём. Довольно они над нами потешились.
— Ехать пора, — сказал сват, подаваясь к дверям. — Скоро светать начнёт...
— Погоди, — остановил его Иван. — Только последнее слово скажу. — Он опять принялся наставительно тыкать пальцем: — К князю Роману ты с другого боку подходи. Роман тем хвалится, что больно кроток да совестлив. Так ты его стыдом пройми. Скажи ему: «Зачем срамишься, княже? В чьей воле ходишь? К кому пошёл в подручники? Из чьей руки хочешь Киев брать? Из Андреевой! А давно ли тот же Андрей тебе, как последнему холопу, велел из Киева убираться? Или не знаешь, что для него ничей закон не свят? Старины не чтит. Отцову волю нарушил. Мачехе своей, княгине, природной греческой царевне, не велел в Русской земле быть. А с ней заодно прогнал и меньших своих братьев. Их волость беззаконно себе прибрал. Киев разорил и осквернил. Князьями помыкает, как челядью. Бояр не слушает...»
Про кого другого, а про бояр не хуже тебя сумею сказать! — сварливо перебил сват. — Не держи нас Иван: наживём беды!
А из ворот как же нас выпустят? — забеспокоился купец.
— Я сам до ворот провожу, — сказал Иван. — Перед стольником Иваном Кучковичем какие ворота не растворятся!
III
Оставшись наконец наедине с братом, Кучковна пересилила кое-как робость и приступила к нему с осторожными расспросами о своих.
Иван, раскрасневшись от пива, заложив руки за спину, тяжело шагал по клети из угла в угол. Нехотя, хмурясь, не договаривая, даже будто сердясь за что-то на сестру, он сказал ей только, что её дочери Груне пришлось уехать из Суздаля, потому что жить там стало негде: у свата отобрано всё — и городской двор и все вотчины; хоть по миру иди! Груня живёт пока на отцовом дворе во Владимире. Пётр говорил, что хочет отправить её сюда, на Москву. Недосуг ему с ней пестоваться — другие дела поважнее, пояснил Иван, многозначительно подняв брови. Груниного молодого мужа сперва заковали было в железа и кинули в поруб. Потом вынули и водили к князю. Князь долго с ним толковал с глазу на глаз и велел расковать. Однако держит его в Боголюбове и не велит никуда отлучаться. А Пётр Замятнич (посадница не соврала) в Боголюбове больше не живёт...
— Княгиня... — робко начала было Кучковна.
Иван весь взъерошился.
— Про княгиню худа не говори! — отчеканил он строго и даже пальцем погрозил. — Без княгини всех бы нас давно окрутили, как твоего свата... А и ей не сладко, — прибавил он помолчав и задумался, шевеля пёстрыми бровями.
Кучковна, чтобы поскорее перевести разговор на другой предмет, спросила, как же удалось спастись свату.
Иван объяснил, что сперва суздальский игумен уберёг свата в монастырской ризнице, в сундуке, а потом, когда снаряжали обоз с озимыми семенами в их окольный скит, келарь зашил свата в мешочную редину и с семенами вместе переправил в скит. Там сват и отсиживался двадцать дён в житной яме.
— А от княжого-то ключника, от Анбала, как же ушёл?
— От Анбала? — переспросил Иван с какой-то странной усмешкой и кинул на сестру косой, пытливый, как ей показалось, взгляд. — Про то Анбала спрашивай, а не меня: может, когда и скажет.
Кучковна поняла, что и этого предмета касаться не следует. Смешавшись ещё более, стесняясь молчать и не зная, о чём говорить, она спросила про ростовского купца, с чего это он так на князя Андрея злобится, когда князь, как ей говорили, первый благодетель этому купцу: выкупил его из мордовского полона.
Иван круто остановился, оборотился к сестре всем широким телом и долго смотрел на неё молча.
— Да ты в уме ли? — произнёс он наконец.
Высунутое вперёд лицо налилось тёмной кровью.
Отец, точь-в-точь отец! Он рванул душивший его пристегной ворот дорогой шёлковой сорочки и заговорил отрывисто, не находя нужных слов:
— Видать, ты и впрямь... Видать, люди про тебя правду говорили, что ты... А мы-то, простецы, при тебе!..
Он опять дёрнул ворот, вытягивая из него толстую шею, и жадно выпил полный ковш пива.
— Вот чему от тутошних посадских научилась! — продолжал он, будто развязав пивом заплетающийся язык. — Вот она, Москва-то ваша преславная! То-то все передние мужи вашим холопьим пригородком брезгуют: не идут в вашу Москву жить, что им ни сули...
Хороши у вас тут людишки, когда первая в городе боярыня такие речи заводит!..
— Да какие мои речи? — еле выговорила Кучковна. — Мне Пётр сказывал...
— Не вали на Петра! — гаркнул Иван и так хватил ладонью по столу, что брякнули все блюда и зазвенели мягким серебряным звоном сложенные в углу стремена. — Что Пётр, что мы — у Петра с нами одни мысли... И то сказать: была бы ты Петру добрая жена, не ушёл бы от тебя Пётр, вот что. А ты... Это кто же тебя научил первого злодея благодетелем звать? Вишь, как намосквичилась! Из полона выкупил! Велика, подумаешь, милость! Может, и нам с тобой ему кланяться за то, что нашему отцу голову отсек?
— Не он!
— Врёшь: он! Не кто другой...
Кучковна всегда считала убийцей отца Милушу. И сейчас думала так же.
Иван не совсем верной рукой зачерпнул из корчаги ещё ковш пива. Хлебнул, опустился на лавку и долго молчал.
Рогатые тени седел то бестолково метались по стенам, то замирали. Иван громко сопел носом. К этому сопенью примешивался ещё один из тех непонятных ночных звуков, которые иной раз так тревожат слух своей назойливостью: не то цыкает кузнечик, не то где-то очень далеко сокочет сорока. Или просто в ушах звенит?
Когда Кучкович снова заговорил, голос его сделался более вял и глух:
— Андрей — купцам благодетель! Нашла что сказать! Да откуда вам и знать, какие такие наши купцы? У вас тут, на Москве, всяк купцом величается. Срубил себе избёнку в шесть венцов, скрутил на круту такие вот две корчаги, вымолотил мерку жита да полкоробьи овса — и готов купец! А в субботний день сойдутся вон там, за стеной, на площадке, эти ваши купцы — кто с Гостиной горы, кто с Лужников, кто с Коломенской дороги — и давай совать друг другу из рук в руки свой товаришко! А товар какой? Ты мне хлеба каравай, а я те гвоздей горстку: сам ковал. Я те чёботы: сам тачал, а ты мне чулки: сам вязал. Как в пословице говорится: гусь да баба — торг; два гуся, две бабы — ярмарка. Так и у вас. Купцы!
Он брезгливо поднял плечо и, смерив сестру с ног до головы мутным, презрительным взглядом, продолжал:
— Думаешь, простой купец давеча за этим столом пирог ел? Не купец, а гость: понимать надо. Знаешь ли, что такое гость? Поглядела бы ты годов пять назад на его амбары под Абрамовым городом! Камнем не перешвырнёшь, глазом не охватишь! На самой стрелке срублены были, где Волга с Окой сошлась. А какого товара он тогда у булгар набирал! И чего им сбывал! И был бы седня ещё втрое богаче, кабы не твой Андрей... Пойди-ка поищи ныне Абрамова города: следа нет. Хоть все Дятловы горы облазь, ничего не найдёшь, кроме разве чёрных головешек да красного плакуна. Чьё дело? Андреево дело. А какой был город!..
Иван зажмурился и провёл рукой по вспотевшему лицу.
— Уж мы ли Андрею не толковали так и эдак, — продолжал он. — Честью просили и мы, бояре, и ростовцы, и суздальцы: «Не тронь, Юрьич, булгар: нам от булгарского торга прибыль. Что Ростов, что Суздаль — одной этой прибылью живы; с булгарами не поладишь, куда наши гости за товаром пойдут?» И княгиня с нами заодно мужа молила, в ногах у него валялась, слёзы лила. «Не ходи, говорит, на булгар; я тебе боговенчанная жена, твоих сынов мать; там, говорит, в булгарах, моя кровь — братья, сёстры; ты от них зла не видал; пожалей, говорит, моё племечко!» А он... Куда там! Разве такого переспоришь? Задерёт голову и долбит своё. «Не нужна мне, говорит, прибыль из чужих рук. Я, говорит, её своими руками возьму. Покуда, говорит, не вся Волга русская, я, говорит, в своей волости силы не чую. А когда будет вся русская, мы, говорит, сами из-за всех морей всё добро к себе свезём. В Киеве, говорит, того не было, в Царьграде того не было, что у нас будет». Говорил куда как красно, а на деле что вышло? Не послушал ни нас, ни княгини: пошёл на булгар походом, да не один раз, а два. Спалил Абрамов город дотла. До Великого города чуть-чуть не дотянулся. Что народу положил — не перечесть...
Иван понизил голос:
— Своих двух шурьёв порешил, булгарских царевичей, княгининых родных братьев! Про то не велено говорить. Один, старшой, что отцовым наместником был у них в Абрамовой городе, там в башне и сгорел. Другого наши конные на Каме досмерти затоптали... А толк какой? С булгарами торг ослаб. Ростов и Суздаль, первые наши города, глохнут. А заморских товаров что-то пока не везём. Что дальше, то хуже. И сказать того не смей; только рот откроешь, он тебе сразу: «Молчи! Ты мне поперечник! В поруб! В железа! В воду!» Другого не слышим. Так всех лучших людей от себя и отшатнул...
Иван поднялся.
— Поглядим, как без нас обойдётся. Без наших-то боярских дружин да без купцов далеко не уйдёт с одними своими пешцами... Поглядим...
Он пошатывался. У него слипались глаза, и язык ворочался всё медленнее.
— Стели мне тут, — приказал он сестре.
Когда Кучковна принесла постель, Иван, сердито кряхтя, силился стянуть с ноги непросохший сапог: мешал тугой живот.
— Пособи, — попросил он и поглядел на сестру из-под бровей смущённым, даже как будто виноватым взглядом, точно стыдясь своей беспомощности.
Кучковна, измарав руки в дёгте и грязи, стащила кое-как тесный сапог. Иван стыдливо подобрал разутую ногу в сбившемся, местами мокром красном чулке. Даже пальцы поджал. Кучковна вспомнила, как он мальчиком часто натирал себе ноги в кровь, жаловался на это матери и отказывался носить онучи. Отец ругал его за это неженкой и не раз порол, а мать потакала меньшому сыну (он был у неё любимец) и тайком от отца давала ему чулки. Чулки вязал старик монах, пришедший из-под Киева ещё с Мономахом, чудесный рассказчик. И такими вот виноватыми глазами брат Иван частенько поглядывал на сестру в детстве, когда просил не говорить отцу о какой-нибудь его проказе. Потом ей пришло на память, как он ещё здесь, на Москве, складно жил со своей некрасивой женой, с молчаливой Дарьицей, как рано овдовел, как потом навещал её, Кучковну, во Владимире и о покойной жене не мог говорить без слёз, как нежно берёг единственную дочку. Эта дочка, Липанька, выросла у него дурочкой (говорили — с детского перепугу), пряталась от людей и водилась только с дворовыми собаками, которых Иван держал для неё очень много. Их двор во Владимире, где всегда стоял разноголосый лай, звали из-за этого пёсьим двором.
— Не томно ли тебе будет здесь, в клети? — спросила Кучковна.
— Усну, — ответил Иван, укладываясь на медвежьем меху. — Как солнце начнёт вставать, сразу разбуди, — прибавил он совсем уж сонным голосом. — А что видела, что слышала, про то молчи. И кто со мной был, ты тех людей знать не знаешь. Поняла?
IV
По дороге к себе наверх, в тёмных сенях, Кучковна приметила, что окна уже засинели: значит, недолго до рассвета. Она решила не ложиться, чтоб не проспать, и вышла на те самые крытые переходы, по которым пробегала час назад за пивом.
Дождь не шумел больше. Было очень холодно и сыро. Половицы на переходах не успели ещё просохнуть; от них пахло грибами. Очертания ближних деревьев и соседних кровель становились уже отчётливы. Великий луг и леса за ним были завалены густым туманом. Он закрывал весь противоположный берег едва белевшей внизу реки, которую можно было принять теперь за край широкого озера или даже моря. А небо, беззвёздное, большое, окрасилось так, что нельзя было различить, ясное оно или в тучах.
За день и за ночь Кучковна услыхала столько нового, неожиданного, частью и непонятного, что никак не могла собраться с мыслями и решить, как она любила решать, что же хорошего, что плохого, а из плохого — что самое страшное.
Хорошего не было, кажется, ничего. Разве только, что дочка Груня ещё жива и цела. А страшного... Одно другого страшней! Кучковне вспомнилось, с какой неестественно злорадной улыбочкой Иван приговаривал перед сном: «Поглядим... поглядим...» — и как нехорошо усмехнулся, когда она спросила про Анбала.
Только что отголосили третьи петухи — и у неё на дворе, и у соседей в городе, и в посаде, и — очень глухо — за рекой. Последним прокричал хриплый молодой петушок в поповском птичнике, и после этого водворилась полная ночная тишина, которую нарушало только всё то же необъяснимое, чуть слышное сокотанье.
Потом залился дробным кашлем воротник у Неждановой башни. Этот кашель был давно знаком Кучковне. Она знала, что старик, когда зайдётся ночью таким кашлем, выходит из избы, чтобы не разгуливать спящую жену. Ей ясно представилось, как он, кашляя, давится, захлёбывается, таращит глаза и дрожащими руками прижимает к впалой груди свою необыкновенно длинную и узкую бороду.
И опять, как тогда вечером, перед грозой, когда глядела с вышки на паром, набитый усталой челядью, Кучковна почувствовала жгучую зависть: откашляется, отдышится, уляжется и заснёт со спокойной душой. А она...
Она смотрела, как туман — где плотной стеной, где бродячими клочьями, — всё больше накрывая реку, подползал к городу, и думала, что, видно, на своё несчастье родилась она в богатой боярской семье, где все речи и мысли были всегда только о наживе, где в каждом видели соперника и врага, где никому не верили, никого не жалели, ни с кем не дружились и оттого никогда на знали покоя.
И не потому ли так крива, уродлива, а чаще всего и по-настоящему страшна жизнь во всех богатых семьях, с какими приходилось ей знаться?
Её жизнь с Петром — разве это жизнь?
А распутный брат Яким с никогда его не любившей, жадной Милушей?
А вдовый, озлобленный, простоватый Иван с дочкой-дурочкой?
Посадница... Кажется, и весела и смешлива, а ведь только одна Кучковна знала, во что обходится этой здоровой, беззаботной на вид женщине её житье с хворым мужем, ревнивцем и скрягой, который попрекает её каждым куском.
Огнищанин, ястребок, с челядью лют, не раз своей рукой засекал холопьев до смерти. А в семье и он несчастлив. Сварливей его жены в округе нет. Кучковна плечами передёрнула, припомнив нестерпимый женский визг, который доносился каждое утро с огнищанинова двора. И все три сына вышли у них один другого хуже: старшой со зла заколол меньшого на охоте, когда травили на Яузе лосей, а средний взломал отцов сундук, забрал казну и ушёл в вятические леса разбойничать, угнав с собой шесть лучших коней.
То ли дело Нежданова большая степенная семья или семья того же воротника. Бедны, слов нет. Не всегда сыты. Часто обижены боярской ли, княжеской ли скорой рукой. Но друг друга не грызут, и у каждого, по пословице, своя избушка — свой простор. И у всякого своё, малое, ему положенное дело. Сбыл свой урок, и на совести чисто.
Теперь уж заметно просветлело. Ползучие хлопья тумана затянули всю реку и ниже насели на леса. Сплошную белую пелену прорывали только кое-где макушки самых высоких деревьев. Оплетённые туманом, они были похожи на редкие курганы. С небывалой величавой суровостью обозначился вокруг Кучковны треугольный город: въевшиеся в землю слепые срубы чёрных стен с пятью тоже чёрными пнями коренастых башен.
«А ведь из таких малых дел, как у Неждана или у воротника, — из них-то и выходит большое, — подумалось Кучковне. — Пожалуй даже, только из них. Да и как называть их малыми? Чьими руками рублены степы? Кто ставил башни? Кто расчищал леса и сушил болота? Кто сеет хлеб? Кто косит луга? А мы... Отец... Уж он ли не размахивался на большое? И что от него осталось?..»
В ушах сокотало всё так же назойливо, совсем по-сорочьи, и Кучковна всё не могла придумать, на какие воспоминания наводит этот тревожный звук.
Потом вдруг ей показалось, что из-за того прясла городской стены, которое приходилось между её садом и посадничьим тыном, кто-то быстро выглянул и сразу исчез. Наверно, примерещилось с бессонья.
Она вздрогнула от холода и, низко опустив голову, пошла к себе.
Откашлялся, отдышался кое-как, но не вернулся в избу. Плотно запахнув облезлый тулуп, обеими руками прижимая бороду к груди, воротник сидел, сгорбившись, на завалинке и пережидал, не приступит ли опять к горлу несносная перхота. В глазах стояли выбитые кашлем слёзы.
Он много лет болел грудью и привык к этим одиноким ночным сидениям. В такие часы яснее думалось, и притом всегда о самом, как ему казалось, нужном.
Самыми нужными он считал мысли о детях. Ему было приятно, что все они — на своих ногах, давно уж едят свой хлеб и от отца не зависят. Но, как всем старым родителям, ему представлялось, что его два сына и дочь, все трое уже немолодые и многосемейные, никак не могут обходиться без его советов. Дети терпеливо выслушивали отцовские настойчивые советы, но почти никогда им не следовали. Все их неудачи старик объяснял их непослушанием отцу, а все удачи приписывал своим советам:
— Я ж те говорил!
Воротник, пока не сломила его хворь, был кузнецом. А кузнецов принято было считать людьми, сведущими во всём и многоопытными, почти знахарями, а то и колдунами. Когда у соседей случалась какая-нибудь пропажа, его просили помолиться кузнецким святым Кузьме и Демьяну. Старух, которые жаловались, что у них к сердцу подкатывает желвак, он охотно лечил, давая им пить мутную воду из-под точильного круга. И старухи уверяли, что от этого легчает. Его уважали, да и сам он привык считать себя человеком особенным, безошибочно умным.
Старший сын воротника, большак, как звал его отец, жил здесь, на Москве, и, как отец, как дед и прадед, был кузнецом. Этому сыну приходилось часто терпеть огорчения, виновником которых был главным образом княжой огнищанин. Кузница стояла, по словам огнищанина, на княжеской земле (об этом шёл долгий спор, для кузнеца, видимо, безнадёжный), и огнищанин требовал поэтому, чтобы воротников большак работал на него даром. А в кузнецкой работе у ястребка (так втихомолку звали огнищанина все на Москве) всегда была великая нужда, потому что, торгуя лошадьми, огнищанин держал огромный табун и был, кроме того, большим любителем всяких домашних хозяйственных затей и новинок. Он первый на Москве понавесил у себя на всех дверях трубчатые замки с потайным вырезом. Светцы для лучины требовались ему каждый год новые, всё более и более замысловатые. А пуще всего он любил всякие ковчежцы, большие и малые, с затейливой железной оковкой. На удовлетворение этих прихотей молодой кузнец тратил уйму времени. Но он был вынослив, чудовищно силён, превосходно владел молотом и зубилом, а сторонних заказов было довольно, и его семья жила безбедно.
Благополучие большака объяснялось, по мнению воротника, тем, что он поступил по отцовскому совету: Поставил кузницу на самом прибыльном месте — на выезде, на Можайской дороге. А если даровая работа п.! огнищанина была убыточна, то виноват в этом был уж не отец, а сын: не послушал отца, расположился направо, а не налево от дороги. Левую сторону, как думалось почему-то воротнику, никто бы не посмел назвать княжеской.
О единственной дочери старик воротник всегда размышлял с досадой. Она против воли отца вышла за простого сироту-хлебопашца, чего горожанке, да ещё кузнецкой дочери, делать не следовало. Вот и расхлёбывает.
Правда, муж её был человек старательный и тихий, жену берёг и тестю не грубил. Правда и то, что их крохотная подмосковная деревенька за ручьём Ольховцом была не княжая, не боярская, а вольная. Да беда и том, что как-то, в недородный год, когда ниву побило I радом, их сельский мир, оставшись ещё до Рождества без хлеба, с отчаяния ударил челом хромому посаднику. Гот поломался, но всё-таки выручил, дал сиротам лежалого, посолоделого жита. Однако с тех пор, вот уж седьмой год, деревенька дорого расплачивалась за посадничью помощь, и этой расплате не видать было конца. Летом работали на посадничьем поле всем миром по четыре дня в неделю, а зимой приводили на посадничий двор ярок [26], яловиц [27], гусей, носили холсты, полотенца, хмель, сыр, беличьи шкурки, яйца, овчину, посаднице же ещё и белых голубей.
У дочери воротника было восьмеро детей. Когда бабка таскала внучатам украдкой от мужа за пазухой ржаные лепёшки, воротник прикидывался, что ничего не видит, а в груди у него начинало клокотать, и он заливался кашлем.
Утешали зато мысли о меньшом сыне. О нём старик думал чаще всего и охотнее всего.
Меньшак вышел весь в родимого батюшку: такой же настойчивый и всегда уверенный в своей правоте.
У отца с сыном из-за этого в былые, давнишние годы дня не проходило без громкого крика. Как только у сына начала пробиваться борода, он сбежал из родительского дома во Владимир.
Отца подкосила сыновняя дерзость: вскоре после того он и начал болеть грудью. Воротник долго бушевал и каждый день грозился, что силой вернёт сына. Но года через два стороной дошла весть, что сын во Владимире не скоморошит, а трудится с великим усердием и с таким искусством, что стал известен в кругу тамошних знаменитых ремесленников. Старик поехал проверить, так ли. И убедился, что его не обманули.
Он попытался было уговорить дитятю вернуться в Москву: вдвоём, отец с сыном, чего бы наработали и какая лёгкая выдалась бы тогда старость им, родителям! Но сломить молодого упрямца не удалось. Побранившись, подумавши, повздыхав и накашлявшись вдосталь, отец решил, что дитяти так, пожалуй, и лучше: ремесло у него такое, что на Москве не найдёт спроса, какой бывает на богатой Клязьме.
На том старик и уехал из Владимира и сразу после того, продав кузницу, ушёл в воротники, потому что ослабевшая рука уж не справлялась с молотом.
В воротники его пристроила Кучковна — через посадницу.
На одном всё же ему удалось настоять: по его уговору сын перебрался из Владимира в Боголюбово и стал с этих пор рукодельником уже не посадским, а княжеским. Помог в этом стольник Иван Кучкович, с детства хорошо знавший всю их семью.
Воротник думал и говорил с гордостью, что именно эта им подсказанная и им же осуществлённая перемена в жизни сына была основой теперешнего счастья его меньшака.
Меньшак не изменил семейному обычаю: молился тем же кузнецким угодникам Кузьме и Демьяну, но был не простым кузнецом, а златокузнецом, или, как называли его книжные люди, «хитрокознецом».
Его изделия — пряжки, перстни, височные подвески, нашейные гривны, оклады для икон, — приухорошенные всякими кознями, измышлениями и догадками, резко отличались от работы дешёвых льятелей серебра и золота. Никто не мог сравниться с ним в искусстве тянуть тонкую, как детский волос, золотую проволоку, свивать её в безупречно ровный жгут, или (как чаще говорили) в скань, и укладывать эту скань прозрачным, каждый раз новым узором.
Он чуть ли не первый в Суздальской земле научился лить расплавленное золото и серебро через мокрую метлу, разбрызгивая на мельчайшие капли, и усаживать этой зернью своё узорочье с такой, как выражались те же книжники, измечтанной красотой, что оно выходило похоже на золотовоздушный цветник, который будто даже чуть колыхался, как тот прозрачный пар, что подрагивает в летние дни над согретыми солнцем полями.
Но князь Андрей, взыскательный и многоопытный ценитель златокузнечного дела (боголюбовское и владимирское узорочье славилось не только на всю Русскую землю, но было известно и за её пределами — в Булгарии, в Венгрии, в Польше, в Швеции), — князь Андрей Юрьевич особенно ласкал своего рукодельника за его умение нежно сочетать белое серебро с любимой князем яркой позолотой. По части этого художества московский хитрокознец, успевший к тридцати пяти годам отрастить почти такую же, как у отца, длинную и узкую пламенно-рыжую бороду, не знал соперников.
Нынче ночью, в самую грозу, когда стольник Иван Кучкович с кем-то ещё (воротник в потёмках не разглядел, с кем) вломился в Москву, прискакал с боярином и его конюх. Он приходился воротнику племянником-братаничем и ночевал у дяди в избе. Дядя, само собой, накинулся на него с расспросами про рыжебородого дитятю, и боярский конюх, пока обсушивался и ужинал, успел кое-что порассказать.
В Боголюбове да и во Владимире было, по его словам, много толков про боевой топорик, утворенный недавно сыном воротника для князя. Конюх рассматривал вещицу ещё в работе и теперь подробно объяснял старику, как его меньшак насекал стальную щёку топора зубильцем, как обкладывал её серебром, как старательно сковывал это серебро во все щербинки стали, как резал по серебру узор и как расцвечивал его позолотой. На обушке и на одной стороне лезвия первая буква княжого имени — «аз» — и та вырезана не просто, а по-книжному, в образе крылатого змия, прободённого мечом. А на оборотной щеке — раскидистое древо живота, и около него — две райские птицы: два сирина.
Персидский гость, оглядев топорик, всплеснул руками и сказал, что нигде такой красы не видывал.
Князь и сам не налюбуется: наградил художника, кроме жёлтой ящерки, ещё гнедым жеребцом из своего табуна.
— Какой такой ящерки? — с недоумением спросил воротник.
Конюх объяснил, что у тамошних кузнецов так зовётся самородное, необделанное золото. И добавил, что прежде у князя были в особой чести златокузнецы, которых привели из разгромленного им Клёва, а теперь на первом месте — воротников сын.
— Как бы люди не позавидовали, — помотал головой старик.
— Посадские-то кузнецы ещё как завидуют! — ответил конюх. — Ящерка-то им, чай, тоже нужна для дела, да щипчиков, да зубилец, да молоточков целый набор. А даром ничего не достанешь. Вот и лезут в долги. А твоему когда что надобно, — от князя всё получит так. Да ещё когда выберет времечко, старается и не на князя: скупщикам сдаёт, а те развозят куда требуется для продажи. Как ему не завидовать? Бывает, что и до драки дело доходит.
— А дома у него каково?
— С домашними разве только ночью словом перебросится: недосуг. Ведь работает-то не одинком: двое помогают да четверых учит. А за всеми шестью какой нужен пригляд! Хоть он с ними и крутенек (обычай, сам знаешь, у него тяжёл), а всё норовят понапакостить.
Вот эти-то новые рассказы отец и перебирал сейчас в памяти, сидя ночью на завалинке и обдумывая на все лады, что бы посоветовать сыну. Как бы не растряс накатившего счастья! Да и многодетной сестре — хоть богатый брат её и не забывает — мог бы почаще пособлять.
Воротник в последний раз видел своего меньшака прошлым летом, когда тот со всем боголюбовским полком шёл походом на Клёв. Про этот-то второй, неудавшийся киевский поход и говорил со злорадством Иван Кучкович. Андрей собрал тогда огромное войско со всех северорусских княжеств. Боголюбовские пешцы поджидали на Москве дмитровцев, и сын прогостил у отца двое суток. В кругу полковых товарищей, таких же, как он, ремесленников, он выделялся чистотой одежды и щегольством вооружения: ни у кого кожаный щит не был окован так прочно и так легко, никто не мог похвастать такой удобной и так вычурно оправленной боевой рогатиной.
В голове у воротника только стала мерцать какая- то мудрая, как ему сдавалось, мысль насчёт советов сыну, когда до его слуха донёсся странный звук.
Он насторожился, вытянул шею, поднял лицо.
Вот опять что-то. То ли подкова цокнула о камень, то ли ножны меча брякнули о стремя. Где-то ещё, в другом конце, будто протопотал табунок лошадей. А тут ближе, за городской стеной, словно шаги и тихие людские голоса.
Что за чудо? И в такой час: чуть взбрезжило.
Теперь уж вполне отчётливо, совсем близко — за воротами напольной, Неждановой башни — коротко, с низкой хрипотцой проржал конь.
Воротник, путаясь в долгополом тулупе, зашагал к боковой дверке башни, где был ход на верхние её связи. Угодив чёботом в оставшуюся от грозы лужу, старик, пока поднимался ощупью в темноте по сосновым ступенькам, бормотал про себя:
«Держат десятерых сторожей, а все десятеро, взаместо того чтоб стоять по башням да город беречь, стерегут посадничий горох! А ты за них по лестницам лазь день и ночь! Тоже, посадник! Княжое око!..»
VI
В узкие прорези дозорных щелей, затянутые кое-где росистой паутиной, сочился рассвет. Полумрак, ещё 1 державшийся внутри второй башенной связи, был красноват.
Воротник приложился глазом к одной щели, потом торопливо — к другой, потом ещё поспешнее — к третьей, опять к первой и, прилипнув лицом к брёвнам, остолбенел.
Было от чего остолбенеть.
Вдоль всей городской стены, куда только хватал стариков глаз — за пышными лопухами сухого рва, по всему обросшему плотным дёрном валу, — похаживали где в одиночку, где по двое или по трое какие-то люди. Воротник не сразу разглядел, что у них в руках: в дозорные щели задувало утренним холодом, глаза застилались слезой, и она мешала видеть. Вскоре, однако, старик различил, что все, кто на валу, сильно вооружены. Вглядевшись ещё пристальнее, он по поярковым шапкам с косым отворотом, по кожаным щитам узнал, кто они: это были — верить ли глазам? те самые Андреевы боголюбовские пешцы, что простояли прошлым летом двое суток на Москве!
За валом, у въезда на широкий мост, который был перекинут через ров и вёл к воротам, виднелся верховой. Эго его-то буланый конёк, вероятно, и ржал Перед верховым, спиной к воротам, стоял, небрежно покачивая ногой, пешец. Они разговаривали вполголоса. Слов было не разобрать. Пешец трепал лошадь по храпу. Она недовольно подёргивала головой. И всадник и конь были густо закиданы свежей грязью. Верховой сидел на седле боком, ссутулившись, низко свесив голову, и, лениво отвечая собеседнику, соскабливал что-то ногтем с медной рукояти короткого меча.
«Княжой мечник», — решил старик.
Хоть боголюбовские полчане подступили так бесшумно, что внутри города никто, кроме воротника, ничего не слыхал, однако проезжать им пришлось посадом, и там они, видать, кое-кого всполошили. Со дворов никто не решался выходить, но воротник рассмотрел, что где из окошка избы, где из-за плетня или из-за огородного куста выглядывают заспанные испуганные лица.
Солнце ещё не всходило. Было туманно, но уж почти по-дневному светло. Направо, внизу, у самой реки, обозначались сквозь алевшую мглу очертания нераспряжённых пустых телег. На них, очевидно и пригнали пешцы. Телег было немного. Воротник принялся было их пересчитывать, чтобы узнать, велик ли прибывший отряд, но его отвлёк от этого счета приближавшийся конский топот, который ранее послышался ему вдалеке.
Зелёный вал с протоптанной по его гребню извилистой 1ропкой, сбегая по южному склону Московского холма, становился книзу всё выше, затем, не доходя реки, заворачивал вправо и терялся за угловой башней городской стены. Взглянув туда (оттуда и слышался топот), старик заметил, что вдали, за валом, над самой его бровкой, плывут в гору пять человеческих голов. По их скорому, ныряющему движению было ясно, что это верховые и что они приближаются на рысях. Пешцы на валу пооправились, подтянулись и, перестав похаживать, замерли каждый на своём месте.
Воротника разобрала перхота. Когда он кое-как подавил её и опять припал глазом к щели, конные успели уже подъехать и гремели подковами по горбыльчатому настилу моста.
До них было меньше десяти шагов: он мог разглядеть их в упор.
В глаза кидался передовой. По острому, рубчатому шлему с золотой насечкой, по длинной, мелко завитой кольчуге, по вырезному серебряному знаку, висевшему на груди, по наборной уздечке с бирюзовыми глазками старик догадывался, что это — из всех самый главный: полковой воевода или тысяцкий, должно быть из больших боголюбовских бояр.
Его немолодое смуглое лицо с ярко-седыми прядями в тёмной лопатке раздвоенной бороды было, как у всех его спутников, охвачено той особенной бледностью, какая бывает только на рассвете, и казалось оттого осунувшимся, утомлённым.
Он через плечо негромко говорил что-то другому верховому. Тот внимательно слушал, наклонив широкое лицо, обезображенное поперечным шрамом. Воротник разобрал только последние слова:
— ...там и стой.
Человек с шрамом заворотил коня и по лужам, далеко расплёскивая грязь, поскакал в сторону Неглинной.
Один из спутников воеводы, поотстав от других, круто обернулся назад и, упёршись вытянутой рукой в крестец своего широкозадого холёного гнедого жеребца (воротник приметил этого всадника по странному шлему с загибом внизу в виде кругового козырька), переговаривался с тем конным дружинником, что стоял перед мостом на буланой забрызганной лошадке. Всадник в странном шлеме отнял руку от конской спины, оправил ворот кольчуги и повернул голову: длинное, очень, как у всех, бледное веснушчатое лицо; огненно-рыжая борода до половины груди... Воротник узнал своего меньшака. Блёкло-голубые глаза сына беззаботно глядели вверх, на ту самую дозорную щель, откуда наблюдал за ним отец.
Старик оторвался от прорези и по привычке прижал ладони к груди. Его сильно пошатывало. Он ничего не понимал.
— О, судари-светы!— бормотал он. — Что творят-то!.. Сами с собой дерёмся!
Вдруг он спохватился, что ведь надо же скорей, со всех ног бежать к посаднику, растолкать его, ежели спит, и сказать обо всём, что видел.
— О, судари-батюшки!.. Меньшак!.. В шеломе... да на каком жеребце!..
Спускаясь бочком по крутой лесенке, он слышал, что в ворота гулко стучат чем-то жёстким. От этих ударов гудела вся башня.
— Что делать? Отворять?.. А посадник?.. Да своим как не отворить! Ведь свои же — княжие слуги! Вразуми, угодниче!..
В городе царил переполох.
От дома к дому бегали растерянные люди. Огнищанину вывели зачем-то на середину городской площади осёдланную рыжую кобылку; он всунул левую ногу в стремя, но молодая кобылка горячилась, вертелась, била задом, и ястребок, прыгая вокруг неё на одной ноге, всё не мог вскочить в седло. Встрёпанный поп в белом подряснике метался у себя на огороде, распугивая кудахтавших кур, и что-то кричал, размахивая руками, суетившейся на крыльце попадье. Старуха проскурня [28] поспешно снимала горшки с кольев своего плетня. Жена воротника, ни жива ни мертва, не смея переступить порог, высовывала из дверей избы голову, как мышь из норы. Из-за её плеча выглядывало вспухшее от сна лицо приезжего конюха.
Ворота посадничьего двора были растворены настежь. Сам старик посадник, неловко застёгивая на ходу красную ферязь (подарок княгини-булгарки), тяжело переваливаясь, как селезень, с одной кривой ноги на другую, торопливо ковылял к городским воротам в сопровождении целой толпы челяди. Завидев воротника, он издали свирепо погрозил ему обоими маленькими, как у ребёнка, кулачками.
А полотна ворот скрипели, трещали, дробно колотились о запор под людским натиском, и в них с той стороны всё бухали теперь уж во много кулаков, да чей-то голос явственно кричал оттуда:
— Отпирай! Отпирай, тебе говорю княжим именем!
— Отпирай, бородатый леший! — завизжал посадник. — Проспал Москву, старый харкун!
В это самое время взошедшее солнце, прорвав туман, кинуло в город первые багряные лучи. Зардели густые вершины сосен. Загорелись золотом церковные кресты. Сверкнуло слюдяное оконце в избе у пономаря. Седые от густой росы островки дворовой травы заискрились смарагдами и алмазами. Длинная тень боярской вышки протянулась поперёк всей площади и ушла концом в тёмную толчею стволов векового бора.
А в ясном небе, забирая всё выше и выше, плескались чуть порумяненные солнышком белые голуби.
Кучковна сама отперла дверь.
На её крыльце толпилось много народу.
Пока отводила дверную створку, успела увидать красную полу посадничьей ферязи [29]. Кто-то рыжебородый, с длинным веснушчатым, знакомым как будто лицом попятился, и дверь распахнулась.
Перед Кучковной стоял рослый, плотный человек в богатом боевом доспехе. Она не решалась поднять глаза и заметила сперва только длинную дорогую, мелко завитую кольчугу, вырезной серебряный княжеский знак на высокой груди (такой же знак на такой же шейной цепочке носили её братья Яким и Иван) да большую смуглую руку с тяжёлым золотым перстнем.
Потом вскинула ресницы...
Из-под низко надвинутого на брови острого, рубчатого шлема на неё глядело немолодое усталое лицо. Рука с перстнем теребила угол тёмной раздвоенной бородки, прохваченной ярко-седыми прядями.
Она узнала его не сразу. Только встретившись с ним глазами, поняла, что это Прокопий, бывший вышгородский полоняник, когда-то жалкий кощей, над которым смеялись владимирские девушки, а теперь первый княжеский милостник, Андреева правая рука, — да, сомнений нет! — тот самый Прокопий, что приезжал к ней двенадцать лет назад Андреевым послом.
Не сводя с неё внимательных глаз, он негромко произнёс только одно слово:
- Где?
Она молчала.
Выждав немного, он проговорил всё так же тихо:
— Молчишь?
— Чего молчишь? — взвизгнул посадник. — Отвечай: где княжой стольник?
Прокопий поднял тёмную бровь и оглянулся через плечо. Его смуглое лицо передёрнулось мужеской брезгливостью. Он, не повышая голоса, сказал посаднику:
— Тебя кто звал? Ступай к себе.
Часто моргая, точно от слишком резкого света, посадник глядел на Прокопия с недоумением и испугом. Спросонок, впопыхах, едучи к воротам, он невзначай вдел одну пуговицу в две плетёные петли, и оттого красная ферязь смешно топорщилась у него на животе.
— Ступай. Чего стоишь? Наведаемся — и к тебе.
Посадник, растерянно облизнув губы, высунул было длинный жёлтый зуб, желая что-то сказать, но ничего не сказал, развёл руками, повернулся и, тяжело перекачиваясь с одной ноги на другую, стал спускаться с крыльца. По знаку Прокопия три пешца пошли за ним.
Когда люди на крыльце расступились, давая им дорогу, Кучковна заметила, что её ворота заперты наглухо и около них — сильная стража. Посреди двора стояла запряжённая четверней порожняя повозка брата Ивана. На её колесе сидел Иванов конюх. Держа руки за спиной, завалив набок простоволосую голову, он тёр ухо о плечо. По положению этого плеча Кучковна поняла, что руки у него связаны. Его стерегли два боголюбовца.
— Что ж, боярыня, — выговорил со вздохом Прокопий, — молчишь, так и молчи. Обойдёмся и без твоих слов: разыщем. Уйти ему некуда: и город и твой двор кругом оцеплены. Поди покамест к себе наверх. Да возьми к себе дочь со внучонком, чтобы их кто часом не испугал (он очень мягко, по-киевски, произнёс это слово). Аза своё добро не бойся: никто ничего пальцем не ворохнёт — народ верный.
VIII
Когда за полчаса перед тем Кучковна вбежала в глухую клеть, Иван долго не мог очнуться. Сидел на медвежьем меху вскосмаченный, не разлепляя глаз, покачивался спереду назад, скрёб себе живот и бессмысленно твердил хриплым голосом:
— Чего?.. Тревога?.. Чего?..
Потом вдруг вскочил на ноги, побагровел, выкатил кровяные глаза, кинул несколько вопросов:
— Тревога?.. Кто? Пешцы?.. Много? Где?
Стал было хватать в полупотёмках раскиданную одёжу, тряхнул головой, швырнул все, что собрал, в угол, на кучу стремян, и, как был, босой, в одном исподнем, оттолкнув сестру, выскочил в дверь.
В верхних больших сенях, где Пётр Замятнич поил, бывало, греческим вином самых почётных гостей, окна были прорублены на две стороны: одни глядели на двор, другие — в сад и на реку. Иван бросился к первым.
Посреди ещё затенённого домом, росистого двора стояла его распряжённая повозка. Куры клевали между колёсами просыпанный овёс. Две сенные девушки, перебивая одна другую (это было видно по их ртам), говорили что-то Петрову скотнику, показывая рукой то на повозку, то на дом. Третья, с длинной чёрной косой, приотворив воротную калитку, выглядывала наружу. Она, не оборачиваясь, поманила к себе рукой тех двух, что говорили со скотником. Обе мигом подбежали к ней: одна, поднявшись на носки, налегла грудью ей на спину, другая присела на корточки, и все трое застыли в созерцании того, что происходило за калиткой, на городской площади, и чего Иван из окна не видел. Скотник подошёл к Ивановой повозке, потыкал зачем- то лаптем в облепленную сухой грязью ступицу заднего колеса, потрогал головку шкворня и пошёл к сеннику, поглядывая недружелюбно на боярский дом.
Кучкович перебежал к садовым окнам.
Яблони, густо окиданные зелёными шариками неспелых плодов, радостно поигрывали на солнце мокрым листом. Промеж их обмазанных глиной стволов было тенисто и пустынно.
Слева, между садом и посадничьим тыном, виднелось прясло городской стены. На её дранковой кровле (там, где Кучковне примерещилась на рассвете чья-то голова) сидел, удобно подобрав ноги, безусый парень в поярковой шапке с косым отворотом. За поясом у него был лёгкий боевой топорик. На блестевшей от солнца дранке лежал деревянным исподом вверх окованный железом щит, а рядом — копьё.
Иван сбежал с лестницы и уже схватился было за скобу двери, которая вела на двор, когда увидал сбоку другую, узкую дверцу. Он с трудом откинул приржавевший к петле крюк и вломился в тёмный чулан. В нос ударило сладким запахом сухой малины.
Босая нога со всего маху ткнулась большим пальцем во что-то жёсткое. Иван, крякнув от боли, нагнулся, нащупал вбитое в пол железное кольцо (об него и ссадил ногу в кровь), стал на колени и, обшарив пол, сообразил, что кольцо вбито в западню над лазом в подполье. По осклизлой лесенке он спустился туда, на холодный земляной пол.
Он долго провозился с западней, укладывая её снизу на прежнее место. Дрожащие руки не слушались. В глаза валился сор.
Подполье было низкое: спины не разогнёшь. Пахло плесенью. Мрак был ещё непрогляднее, чем в чулане. Кучкович водил пальцами по обросшим грибами брёвнам и, нагнувшись, медленно шёл куда-то в темноту.
Вдруг в доме, над его головой, кто-то пробежал. Было слышно, как под живым грузом гнутся и трещат половицы.
Иван рванулся вперёд и с такой силой хватился лбом о сырую матицу, что едва не упал без памяти навзничь. В глазах пошли разноцветные круги, а во рту стало так, точно нажевался мокрого сукна.
Очухавшись немного, он заметил, что откуда-то справа пробивается слабый свет. Кучкович шагнул туда и добрался ощупью до низкой дверки в другую, полуосвещённую подклеть.
Здесь неровный земляной пол был выше, и приходилось двигаться на четвереньках. Обогнув какие-то столбы, зашитые досками наподобие амбарного сусека, Иван дополз до ещё одной дверки. Она вела в подвал, озарённый зеленоватым светом. Свет шёл из открытой отдушины.
Перед отдушиной раскинулся смородиновый куст, весь в пронизанных солнцем молодых, сильных побегах и в кистях ещё зелёных ягод. В углу подвала были свалены в кучу остатки прошлогодней, проросшей репы. От неё несло холодной гнилью. Этот запах мешался с тёплым луговым, медовым духом, который врывался с воли.
Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
«Подпол обыщут всего раньше», — подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но всё же густая черёмуха. Ещё правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетённого хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся ещё раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерётся обо что-то его шёлковая пропотевшая сорочка.
Шаги, шаги, шаги...
Весь дом содрогался от многоногого тяжёлого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уж не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселём кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной горнице. У него были шершавые яблочные щёки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые всё выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом:
— Мамонька, что ж будет-то?
— Где угадать? — отвечала боярыня.
К ним наверх не заходил никто. Про них будто забыли.
Кучковна глядела на дочь. Гаша и заплаканная была хороша. Мать ласково провела рукой по её белой тёплой шее.
Когда несколько лет назад (это был незадолго до Гаишного вдовства) на Москве дневало фряжское [30] великое посольство и Пётр Замятнич, высланный князем навстречу, потчевал у себя в доме послов, то самый из них первый, старик, весь с головы до ног в красном шумливом шёлку — толковали, что он у них больше архиерея, — как увидал Гашу, тогда ещё весёлую молодицу, так, покуда не ушёл, не мог отвести от неё чёрных печальных глаз. Молчал, смотрел и, словно чему-то дивясь или о чём-то жалея, покачивал седой, странно подбритой головой. А когда посольский поезд уж трогался во Владимир, он, завидев Гашу на дворе, остановил возок и подарил ей на память крест из слоновой кости, фряжский, о четырёх концах, с литым серебряным распятием, и чётки со своей руки из сине-алого прозрачного камня.
Гаша была чем-то похожа на мать; люди говорили — улыбкой. Только выше ростом, шире в плечах, белее и пышней. И взгляд не тот.
Косое солнце било в окошко. На стенных, ровно отёсанных, гладко оскобленных венцах оно румянило прожилки извилистых сосновых слоёв, глубже оттеняло глазастые сучки и теплилось жёлтыми огоньками в проступавших кое-где росинках смолы. Какой жестокой казалась Кучковне эта спокойная весёлость летнего утра!
«Где Иван? — думала она. — Вырвался ли из города? Или тут схоронился? Что сделают с ним, если найдут? Какая его крамола, что погнали за ним такую силу? Что будет с Петром? Дознаются ли, что здесь побывал ночью суздальский сват?»
Даже задавать себе эти вопросы было страшно, а ответов не было ни на один.
Но с этих чёрных дум она то и дело соскальзывала на другие, от которых, сколько себя ни корила, не могла отбиться.
Постаревшее лицо Прокопия, его внимательный взгляд, его негромкий голос... Ей показалось там, на крыльце, когда впускала его в дом, будто ему нужно сказать ей такое, чего нельзя говорить на людях.
А что говорить? Всё сказано двенадцать лет назад.
Тогда у него ещё не было седых прядей в бороде и набухших кошелей под глазами. Да ведь и она была не та.
Она опять взглянула украдкой на дочь, на внука. Жаркий румянец стыда за нахлынувшие так не вовремя грешные, как ей казалось, воспоминания разлился по её исхудалому лицу.
Кажется, всё давным-давно забыто, схоронено. Так нет же, видать, только сверху понаструпела старая рана, а снизу не поджила!
Кучковна хорошо помнила, как смущался тогда, двенадцать лет назад, Прокопий, передавая ей Андреевы слова. Он всё запинался и поправлялся, стараясь пересказать эти слова точно так, как говорил князь.
Князь Андрей Юрьевич в ту пору велел передать Кучковой дочери, что с княгиней Ульяной, с булгаркой, ему, князю, всё равно не жить. Княгиня ему во всех делах помеха: чужая кровь. За её спину прячутся все Андреевы враги — бояре. Князь проводит княгиню назад к отцу, к своему тестю. Тесть, дряхлый булгарский царь (он был ещё жив), перечить не станет, когда получит княжеские подарки. Прокопий зачем-то подробно объяснял Кучковне, какие будут подарки: они уж отобрали их вдвоём с князем.
«А тебя, боярыня, — продолжал Прокопий, — князь возьмёт себе в княгини».
Судя по тому, как он — просто и без запинки — произнёс своим мягким киевским говорком эти слова (а в них-то и была цель тогдашнего Прокопьева посольства), видно было, что это дело крепко-накрепко решённое и что возражений от неё не ждут.
«Меня?! А Пётр?»
Прокопий пробежал глазами по половицам, помял пояс и сказал очень тихо:
«Князь порадеет и о Петре».
«О Петре не князю радеть, а мне. Пётр мне муж».
«Князь Андрей Юрьевич судит так, — ответил Прокопий, — пускай Пётр сам выбирает. Петру два пути: то ли в Булгар, за княгиней, то ли в монастырь. Князь Петра губить не хочет и в монастыре не забудет: выведет в игумены, а ежели Пётр окажет себя не злым, так и в архиереи».
«А закон? А грех?» — твердо выговорила Кучковна.
«Княжая воля — тот же закон, — сказал Прокопий. — Князь всё берет на себя. А на тебе греха не бывало и не будет».
Прокопий в детские годы учился недолго грамоте у печерских монахов и любил вставлять в свою речь, не всегда кстати, книжные слова. Видя отпор на лице боярыни, он, чтобы смягчить её, пролепетал, робея, очень нежно:
«Сад присноцветущ, добродетелей плоды приносяй».
Таких слов князь не поручал ему говорить.
Кучковна долго молчала потупившись. Потом произнесла спокойно:
«Скажи князю: лучше в порубе иссохну, лучше в Москву-реку кинусь, а против закона не пойду. Из чужой слезы не вырастишь себе радости. В чём грешна и в чём не грешна, про то мне одной знать да моему духовнику, а тебе что ведомо? За старый грех отвечу (при слове «старый грех» Прокопий изумлённо взглянул на боярыню), а нового греха на себя не приму».
С тем и уехал тогда Прокопий. И больше о том не было речи ни с ним, ни с князем, ни с кем за все минувшие с тех пор двенадцать лет.
Что же хочет сказать ей теперь, когда пролетевшие одинокие годы давно обили, как ветром, её былой цвет?
«А Груня чего не едет? — подумала вдруг Кучковна, и от этой мысли сердце у неё точно коробом повело. — Уж не попала ли в беду дорогой? Чай, весь путь заставами перегорожен...»
В это время за дверьми раздались неуверенные мужские шаги, и голос Прокопия проговорил негромко:
— Внучонка-то не разбужу, боярыня?
В саду кто-то глухо вскрикнул. Кучковна, подбегая к двери, взглянула в окно: у дома не было заметно никакого движения.
А вдали, на сверкающей солнцем реке, весь в лучах счастливого утра, шёл к тому берегу, накренясь набок, паром, набитый пестро одетой челядью. Над людскими головами торчали чьи-то трёхрогие вилы. Красная рубаха вчерашнего стогомёта горела на солнце жгучим пятнышком.
На Руси занимался новый страдный день.
Прокопий, остановившись на пороге, загородил своим большим телом всю дверь. Его высокая лысина была светлее лица, которое без шлема казалось некрасивее, но добрее и умнее. Он снял доспех и был в простой дорожной одежде. Только серебряный знак, висевший на груди, выдавал его высокий сан.
- Одно у тебя спрошу, боярыня, — сказал он, — и ты мне ответь правду.
Он опять очень пристально посмотрел ей в самые глаза и спросил:
— У тебя в покоях его нет?
— Нет, — ответила Кучковна.
Прокопий мотнул лысиной в знак того, что верит её словам. Повернулся было уходить, но остановился. Задумчиво постучал золотым перстнем по дверному косяку, посмотрел на неё исподлобья и спросил ещё, будто стесняясь своего вопроса:
— И где он, не знаешь?
— Не знаю.
Он опять тряхнул лысиной, выражая доверие. Пожал плечом. Поднял брови. Повёл рукой, пошевелил пальцами. Вздохнул и медленно пошёл прочь.
И снова Кучковне почудилось, будто хочет сказать что-то ещё, но не говорит.
С того времени, как боголюбовские пешцы вступили в московский дом боярина Петра Замятнича, прошло уже более трёх часов.
Дом был обыскан весь — клеть за клетью, чулан за чуланом. Обшарили весь подпол, облазили всё подкровелье. Открыли все сундуки и лари, заглянули под все лавки. Выбрали из сенника, перетряхнули и сметали назад всё сено и всю солому. Наведались во все житные ямы. Перещупали рогатинами всё зерно и всю муку.
Точно так же перебрали всё и у посадника.
Опросили всех боярских и посадских дворовых слуг, воротников, даже зачем-то попа и пономаря, а Иванова конюха и пытали.
Народу у Прокопия было довольно, и под его степенным надзором всё делалось истово.
Однако стольника Ивана Кучковича так и не могли отыскать.
Нашли только в глухой клети сбитую им во сне медвежью шкуру, его бесценную соболью шапку, которой завидовал весь Владимир; задеревенелый от сушки охабень; ещё сыроватые, грязные, подкованные серебром сапоги; дарённую князем саблю; широкий, шитый золотом пояс; красные, прорванные на пятках чулки...
А самого не оказывалось нигде.
Город, боярский и посадничий дворы были по-прежнему оцеплены пешцами. Никого не впускали и не выпускали. Верховой со шрамом поперёк лица стерёг снаружи Боровицкие ворота, а другой верховой, на чуланом забрызганном коньке, не отлучался от напольных.
Сам Прокопий несколько раз ездил вокруг всего города, проверяя, не дремлют ли его люди. Никто не дремал.
Тем временем и посад и город оправились мало-помалу от первого испуга. Жизнь брала своё, пробиваясь сквозь страх. Осторожно поднимал голову московский будень.
К Прокопию приходил огнищанин и просил дозволения выпустить на луга городское стадо и свой конский табун. Посадские женщины потянулись с коромыслами к реке и, встречаясь одна с другой, стояли подолгу, толкуя о ночных событиях. На плетне у проскурни опять появились опрокинутые горшки. На церковном дворе вдовый пономарь старательно чистил закапанный воском свечной ставник, перешучиваясь с глядевшей в окно толстой смешливой дьяконицей. Долгобородый воротник подметал у себя перед избой площадку, отдыхал, опершись обеими руками на помелище, и всё поглядывал в сторону боярского двора — не покажется ли его меньшак.
Успели попривыкнуть даже и к пешцам на валу, даже и к страже у посадничьих и боярских ворот. Белоголовые посадские ребятишки обступили боголюбовцев и разиня рот разглядывали их щиты и копья.
Младшая поповна, из всех четырёх самая шустрая и приглядная, придумывала все новые поводы, чтобы, треща откидными рукавами новой полосатой телогреи, деловито пробежать туда и назад вдоль посадничьего тына, у которого стоял курчавый пешец с прищуренными, смеющимися, красивыми глазами.
Прокопий прохаживался взад и вперёд по Петровым верхним сеням. Время от времени он подходил то к садовым, то к дворовым окнам, останавливался, зевал, тяжело вздыхал, а иногда и охал:
— Хо-хо-хо...
Он любил и умел бодро и захватисто начинать большие, трудные дела, но не любил и не умел их кончать. «Киевские дрожжи», — насмешливо говорил про своего милостника князь Андрей Юрьевич. Если удача не давалась в руки сразу, Прокопий ударялся в уныние, принимался скучать, во всём сомневаться и думал только о том, как бы поскорее свалить с плеч надоевшую обузу.
Так было и сейчас. Шаги в доме позатихли. Голоса не гудели, как давеча. Прокопий видел, что от него ждут новых приказов, а что приказывать, он не знал.
«И зачем поднимать эдакий всполох из-за трёх человек? — досадливо размышлял он. — Поговорить бы с ними ладком — смотришь, и сыскали бы меж себя в сердцах правду. Уж до того ли опасны, чтоб из-за них троих отрывать от ремесла три сотни добрых рукодельников? Вот такой, к примеру, художник, — подумал он, глядя на вошедшего в сени рыжебородого меньшака, — прогуляет зря четверо-пятеро суток — сколько убытку!»
Меньшак, которого Прокопий оставил при себе для посылок, пришёл сказать, что огнищанин спрашивает, где Прокопию угодно позавтракать: сюда ли подать или пожалует к нему, к огнищанину, в дом?
Прокопий распорядился подать сюда и, предвкушая лакомую еду, к которой был неравнодушен, провожал повеселевшими глазами длинную спину уходящего меньшака.
«Ну и тощой! — думал он, оглядывая его лопатки и плечи. — Кости что крючья: хоть хомуты вешай».
— Постой! — крикнул он вдруг, когда меньшак уж затворял за собою дверь.
Тот воротился и выжидательно встал у порога.
— Чего мне сейчас вспомнилось, — заговорил Прокопий, очень внимательно, по своему обычаю, вглядываясь в крупные веснушки меньшака. — Когда позапрошлого года осенью на булгар вторицей шли и у князя на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, не ты ль его отыскал?
— Я.
Прокопий, поглаживая лысину, опять всмотрелся в веснушки.
— А у кого нашёл?
— У кузнеца у владимирского: у Нелюба.
— А чей был кузнец?
— Боярский.
— Слыхать, другие-то боярские кузнецы хорошо тебя за то отблагодарствовали?
Меньшак ничего не ответил, только пожал плечами и посмотрел куда-то в сторону.
Украденный меч был заветным княжеским оружием: он, по преданию, принадлежал когда-то князю Борису, убитому без малого двести лет назад и объявленному святым [31]. Андрей никогда не расставался с этим мечом.
Когда вор был найден меньшаком и затем жестоко затерзан и казнён, кузнецы владимирских бояр, ненавидевшие княжеских кузнецов за их льготы, избили меньшака так, что полгода потом он не слезал с печи и стал с тех пор плевать кровью.
Об этом-то и напомнили Прокопию меньшаковы острые лопатки.
— А как искал вора? — спросил Прокопий.
Меньшак опять пожал плечами. В его глазах мелькнула бледная усмешка.
— Как искал? — повторил он. — Ходил. Смотрел. Смекал.
Прокопий прошёлся по сеням, постоял у окна, поглядел, как пляшут на реке солнечные гвоздики, и сказал, не оборачиваясь к хитрокознецу:
— Стольник, видать, из Москвы утёк. А?
— Может, и утёк.
— Пора бы нам и домой. Как скажешь?
— Твоя воля.
— А всё надо бы перед князем совесть очистить. Пока завтракать буду, не обойти ли вам ещё разок, наскоре, здешний двор? Как думаешь?
— Отчего не обойти?
— Ты сам-то ходил, искал?
— Ты мне приказал на крыльце быть, так куда ж мне было ходить?
— А сейчас сходишь?
— Могу и сходить.
— Так сходи, пожалуй. А то, может, и ни к чему?
— Твоя воля, — повторил меньшак.
Прокопий опять подошёл к садовому окну. За рекой, на Великом лугу, ворочали княжеское, смокшее за ночь сено. Он сказал, подавляя зевок:
— Ладно уж, сходи. Только не больно мешкай. А завтрак пускай несут.
Меньшак отворил дверь и занёс ногу за порог.
— Постой, постой! — опять окликнул его Прокопий. — Поди поближе. — Он понизил голос: — Что я тебе в Боголюбове, как выезжали, дал, ты где бережёшь?
Хитрокознец не сразу понял, о чём речь. Смотрел на Прокопия, хлопая в недоумении белыми ресницами, потом догадался и спросил:
— Это мою-то утварь?
Прокопий утвердительно кивнул головой.
— В седле, в потайном кармане, — сказал меньшак.
— А на скачке-то, в пути, не помял?
— Своё неужто помну?
— А из седла никто не вынет?
Меньшак в ответ только рукой махнул и опять бледно усмехнулся одними глазами.
— Так ступай посмотри, что ли, кое-где в дому да кое-где в саду, — сказал Прокопий. — Смекни, — Он лукаво улыбнулся: — Когда и Кузьмодемьян-угодник помощи не подаст, тогда можно и домой. А?
Он любил пошутить. Ему очень хотелось домой.
Дома ждало чтение. Когда Андреево войско громило без жалости Клёв, Прокопий спасал где мог древние книги. Он вывез их оттуда множество. За их медленным, умилённым разбором (он был не из бойких чтецов) проходили все досужие часы. С ним читывал и Андрей.
XI
Меньшак начал с того, что вышел за ворота Петрова двора на площадь и, не обращая внимания на знаки манившего его к себе издали отца, кликнул того курчавого пешца, который так приглянулся младшей поповне. Это был его ученик по златокузнецкому делу. К посадничьему тыну поставили на стражу другого.
Учитель с учеником прошагали не торопясь в боярский дом. Красивые глаза парня теперь уже не щурились, а пристально и не без страха следили за медленными и точными движениями рыжебородого хозяина.
Они прошли первым делом в глухую клеть, где подробно переглядели и перещупали все брошенные Иваном пожитки.
— Перебери пальцами подбой, — приказывал меньшак, протягивая ученику охабень Кучковича, подшитый жёлтой крашениной. — Вынь саблю. Тряхани ножны... Ничего не вытряс? Дай-ка я сам потрясу. Перекидай в углу стремена.
Перед тем как выйти из глухой клети, меньшак постоял на пороге, окидывая ещё раз беглым взглядом пересмотренные вещи, подёргивая огненные волоски длинной бороды, что-то, видать, запоминая и соображая.
Затем стали бродить по дому.
Ходили не скоро, словно гуляючи, и останавливались там, где другому и в голову бы не пришло смотреть. В верхних сенях, например, где не было ничего, кроме лавок да столов, за одним из которых осанисто и усердно завтракал Прокопий, задержались довольно долго: проверяли вдвоём все оконницы, одну за другой. Боярин Пётр Замятнич гордился этими оконницами. Это были толстые доски, в которых выпилили неровные круглые отверстия, а в отверстия вставили мутноватые стекла с радужным отливом. Таких стеклянных окон не было даже в соседних, княжеских хоромах.
Прокопий, не переставая жевать, отставляя одну миску и принимаясь за другую, поглядывал на меньшака потускневшим от сытости, равнодушно-снисходительным глазом, будто говорил про себя:
«Что ж, делай по-своему, раз тебе охота, на то ты и хитрец; мешать не стану, однако толка от твоих стараний не жду».
Когда спустились с лестницы к наружным дверям и хотели, не выходя на крыльцо, взять вправо, чтобы попасть в подлестничную клеть, где сидели сенные девушки, меньшак остановился вдруг около боковой узенькой дверки в чулан и погрузился в размышления. Долго вертел пальцем туда и сюда скинутый с петли дверной крюк, нагибался (он был очень близорук), рассматривал со всех сторон и даже неприметно лизнул ржавчину на бородке крюка, потом, многозначительно взглянув на ученика, молча показал ему, какими разными полосами лежит ржавчина: где осталась цела, а где содралась, обнажив чёрное, местами блестящее лицо железа.
Он заставил кудрявого парня запалить лучину и, войдя в чулан, где пахло сухой малиной, внимательно оглядел западню, вбитое в неё железное кольцо, пазы, куда она ложилась, и ступеньки осклизлой лесенки, что спускалась в подпол.
На самой западне — около кольца, вокруг западни — на полу чулана и на ступеньках был приметен очень небольшой, уже подсохший, но свежий кровяной следок, в разных местах одинаковый, только по-разному повёрнутый — где так, где эдак; и оттиснулся тоже по-разному — где поярче, где побледнее.
Дошла очередь и до самого подпола. Там провели больше часа.
Прокопий кончил завтракать. Узнав, что хитрокознец ещё не вернулся с обхода, он не очень огорчился. Его тянуло ко сну. Он тут же, в сенях, залез на лежанку.
«Хороша у Кучковны дочка, — думал он, засыпая, — бела, дородна, тонкоброва. Однако мать прежде-то куда лучше была. Да и сейчас хоть икону с неё пиши... Говорит: в седле, в потайном кармане... Ох, не помял ли!..»
В подполе жгли лучину за лучиной, ходили, ползали, шарили. Долго провозились около столбов, зашитых досками наподобие сусека. Доски отнимали. Там оказалось пустое подпечье, где нашли только заросшую старой пылью ломаную прялку, разбитую, тоже густо запылённую глиняную свистульку да костяной остов дохлой крысы.
Перебрали, распугивая пауков и мокриц, кучу проросшей репы. Подошли и к отдушине.
Меньшак, как только подступил к ней, сразу впился близорукими глазами в её нижнюю, местами подгнившую колоду. По вытеске в её наружном краю было видно, что на зиму отдушину закрывают снаружи ставнем. Торчал и согнутый гвоздь, которым убранный на лето ставень закрепляли снизу, чтобы не отходил от колоды.
Меньшак согнулся в три погибели. Пламенная борода мела занозистый срез дерева.
Под широкой головкой кованого гвоздя, зацепившись о её неровную, острую кромку, мотался на оконном сквозняке какой-то крохотный белый лоскут.
Веснушчатые пальцы, необыкновенно тонкие, длинные, проворные и дружные, осторожно сняли лоскут с гвоздя, положили его на ладонь и бережно разгладили.
Это был местами размохрившийся по ниткам очень маленький обрывок плотной, дорогой шёлковой ткани.
Меньшак поднёс его к самым глазам, потом к носу и, принюхиваясь к тряпице, как к цветку, взглянул на ученика с неясной улыбкой. Затем протянул ему ладонь с ветошкой и сказал:
— Нюхни. Чуешь?
Ученик ничего не почуял, но из уважения к хозяину закивал головой и тоже улыбнулся, хоть и не понимая чему.
— Небось не чуешь! — презрительно выговорил бородач. — Свежим человечьим потом отдаёт, вот чем. Учись!
Он просунул голову в отдушину и оглядел смородиновый куст, который теперь приходился в тени. Два молодых побега были сломлены. Листья на них чуть повяли, но ещё не свернулись. На лысой бороздке, пробитой каплями с крыши, лежала кисть раздавленных зелёных ягод.
Меньшак выпрямился и сказал:
— Тут, в подвале, больше делать нечего. Зверь на волю вышел. Идём в сад.
XII
Кто посмотрел бы со стороны, как этот долговязый, нескладный человек (он, как и Прокопий, был теперь без доспеха, в болтавшемся на острых костях холщовом подброннике) медленно ходит по рядам ягодных кустов, как смотрит, будто грибовник, себе под ноги, то и дело нагибается, ворошит ветки, опускается на колени, а то и на четвереньки, опять поднимается во весь рост, останавливается, озирается, прислушивается и снова принимается перебирать куст за кустом, — кто посмотрел бы на него, не зная, в чём дело, тот, верно, принял бы его за полоумного.
То же самое проделывал и ученик в других рядах кустов.
На это ушёл ещё час.
А Прокопий всё спал и всхрапывал временами так громко, на весь дом, что внучок Кучковны, томившийся в бабкином терему, принимал этот храп за волчий вой и жался испуганно к матери.
Меньшак вышел из ягодника хмурый, озабоченный, вернулся к отдушине, посмотрел, словно с недоверием, на колоду, на кривой гвоздь, на раздавленные ягоды, прошёлся по выбитой каплями бороздке, понуро добрел до оплетённой хмелем сваи, просунул пальцы под колкую лозу, рассеянно погладил проточенную кое-где червём, нагретую солнцем округлость столба и, прислонясь к нему плечом, задумался.
Над ним, на уровне второй домовой связи, уходил вправо широкий помост набережного рундука. Солнце пробивалось во все щели между половицами помоста, рассекало воздушную тень ровными косыми завесами, где плавала золотая пыль, и ложилось частыми, яркими полосами на голую землю у подошвы свай.
Спуск с рундука в сад шёл тремя всходами, по двенадцати ступенек в каждом.
Под мост и под всходы рундука было убрано от дождя всякое садовницкое добро: лопаты с присохшей землёй, грабли, мотыги, тачка об одном колесе, грохот. Здесь же была составлена и свалена в беспорядке и другая хозяйственная снасть: пустая кадь с соскочившим обручем, с двумя ввалившимися внутрь ладами; стремянка; тот самый дощатый ставень, которым закрывали на зиму подвальную отдушину; разбитый скворечник. Около кучи красной глины стояло творило, где разводили глину водой, когда мазали яблоневые стволы.
В глубине, под площадкой между вторым и нижним всходами на рундук, куда солнце не хватало, были протянуты от сваи к свае верёвки, и на них четырьмя сплошными ярусами обвядали заготовленные на зиму берёзовые веники. Заслонённые переливчатыми солнечными завесами, они были едва видны.
Здесь ещё до меньшака всё было особенно старательно обыскано пешцами. Да и сам он пересмотрел тут всё до последней мелочи вдвоём с учеником, перед тем как идти в ягодник.
Блёкло-голубые глаза, затуманенные ушедшей в себя мыслью, будто ничего не видя, переходили с тачки на разбитый скворечник, со скворечника — на лежавшую боком стремянку, со стремянки — на слипшиеся после ночной грозы красные комья глины.
Ученик, сняв колпак, сбивал с него ногтем гусеницу, которая пристала к поярку, когда парень лазил по корням росшей у городской стены черёмухи.
Меньшак прокашлялся, по-отцовски прижав бороду к груди, сплюнул, нехотя оторвал плечо от сваи, подошёл, волоча ноги, к кади, заглянул в её пустое нутро и опять остановился в нерешительности.
В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведённых в несколько колец тонким кружевцом высохшей пены.
Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную мякоть глубоко вмазался след босой мужской ноги.
Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки... Это мог быть только он, стольник Кучкович! Меньшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.
Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; её тяжёлое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Всё понапрасну.
Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щёки точно крапивой обожгло.
— Он здесь! — скрипел он зубами. — Больше ему негде быть!
Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю — нет ли где зарытого хода. Опять впустую.
Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а всё-таки лазили.
Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнёзд.
Меньшак вымещал досаду на ученике:
— Не мотайся иод ногами!.. Куда суёшь клешни?.. Попяться, телепень, — сам полезу...
Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: «Елова моя голова!..» — и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.
Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на верёвках веникам.
Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, ещё раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:
— Туда и показывает...
И, вернувшись к веникам, приказал парню:
— Режь верёвки!
Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.
Такими досками был забран с трёх сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди — вениками.
Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на неё уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, — эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за всё утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.
— Елова моя голова! — повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.
Тонкие, тёсаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до неё, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.
— Рви тесины! — крикнул бородач.
Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали ещё две тесины. В переборке зазиял чёрный проем.
— Стой тут, стереги и слушай, — сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперёд, канул во мрак.
Со свету он сперва ничего не различил в потёмках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.
Он был в широкой, низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвёртой стены — только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трёх бревенчатых, сходивших вниз тетивах.
Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.
«Никак, гробы?» — подумал златокузнец.
Холодок продёрнул спину и разошёлся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.
Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.
Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.
Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.
Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетёного дна.
Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, тёплая мякина, то же плетёное дно. В третью...
Он не успел ещё сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это — человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.
В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырём на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой пёрло наружу волосатое брюхо, он был страшен.
— Это ты?! — заревел он, узнав меньшака. — Иуда! Убоец!
И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришёл конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.
Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подёргивание растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними — опрокинутое, неузнаваемо искажённое, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.
Парень не помня себя со всего размаха пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.
Тот только икнул, как жеребец селезёнкой, но даже не обернулся.
Тогда парень весь подобрался, съёжился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.
Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.
XIII
— Кого привели? — спросил негромко Прокопий, спуская онемевшие ноги с лежанки, ещё не совсем очнувшись от долгого сна.
— Стольника привели, Ивана Кучковича, — так же негромко ответил человек со шрамом поперёк лица.
— Стольника! — проговорил Прокопий, высоко подняв брови. — Ну-у-у? Где ж нашли?
— Под рундуком.
— А тот-то... как его... хитрокознец, что не идёт?
— Отхаживают: кровь не унять.
— Ну-у-у? — протянул Прокопий, ещё выше задирая брови. — Что ж они, саблями, что ли, посеклись, что кровь не унять? — спросил он, выравнивая на высоком наперсье резной княжеский знак.
— Какие сабли! Рукояткой да удавкой. Грудь у него проломлена. Из глотки кровь мечет. Печёнкой так и плюётся.
— Где ж его отхаживают?
— В отцовой воротной избёнке. Водой из-под точила поят.
— Плох?
— Нехорош.
Иван Кучкович дожидался за дверью со связанными за спиной локтями.
Он был одет в своё платье, умыт, и пышная борода расчёсана на две стороны. Багровый волдырь на лбу ещё больше налился кровью и стал наплывать на глаз. Лицо после недавнего беспамятства было землисто и одутловато.
Когда ему сказали идти, он задрал голову, выпятил перетянутый расшитым поясом живот и вошёл в сени неторопливо, чуть припадая на правую ногу, расшибленную о кольцо в западне.
К Прокопию вернулась вся его бодрая предприимчивость. Впереди было новое дело: допрос, проводы пойманного, суд и расправа. Он с воодушевлением обдумывал, как совершить всё повернее да пообрядливее.
Когда ввели к нему Кучковича, когда он увидал мелкие капельки пота на его широком губчатом носу, когда встретил его кровяной, дикий взгляд, у Прокопия точно последняя плева с глаз сошла. Нет, ни мира, ни правды не сыщешь в этой дремучей голове, в этом ежовом сердце! Перед ним стоял прямой и опасный враг, за которым не жаль пустить в погоню и тысячу пешцев.
Два часа спустя Прокопий, устав допрашивать Кучковича, послал сказать огнищанину, чтобы приискал цепь понадёжнее да привёл кузнеца посноровистее.
Вскоре затем стоявшая у боярских ворот стража впустила во двор чёрного исполина. Волочившаяся за ним цепь глубоко бороздила дорогу и рвала с корнем траву.
Рядом с ним все казались карликами. Вертевшийся около него огнищанин был ему по локоть. С его приходом даже просторный Петров двор сделался вдруг как будто тесен, а терем — низок.
Когда великан, покачивая широчайшими плечами, говорил или улыбался (а улыбался он часто и светло), его зубы так и сверкали в тусклой от копоти чёрной бороде. И так же ярко сверкали белки глаз, будто стараясь вылупиться из железной гари, под которой черно лоснились скулы, крылья ноздрей, веки и лоб.
Это был старший сын воротника, его большак, тот самый, что, не послушавшись отца, поставил кузницу не налево, а направо от Можайской дороги и попал в кабалу к огнищанину.
За ним, опираясь на кувалды, переминались с ноги на ногу два его подручных молотобойца, такие же мерные, как он.
Пешцы вывели на крыльцо Ивана Кучковича. Он горбился и был бледен.
Человек с уродливым шрамом долго гремел цепью, проверяя звено за звеном. Потом потёр ладонь о ладонь, стряхивая с рук ржавчину, и велел кузнецу приступать к делу: заковывать подстражного.
Засверкали зубы, заворочались белки: чёрный великан виновато улыбался и говорил, что ему надобно увидаться с боярином.
— С каким боярином?
— С самым большим: с боголюбовским, с тем, что пас привёл.
— На что тебе?
— Шибко надо.
— Со мной говори: я за боярина.
— Нет, мне с самим.
Человек со шрамом нахмурился. Он раскрыл было рот, чтобы прикрикнуть на невежу, но, взглянув на обтянутые чёрной просаленной рубахой необъятные плечи, раздумал ругаться и нехотя пошёл в дом.
Пешцы свели Кучковича с крыльца.
В дверях показался Прокопий.
— Ну и страшило! — пробормотал он, взглянув на кузнеца. — Постарался огнищанин, нечего сказать, выбрал!
Большак бултыхнулся Прокопию в ноги, стукнув лбом о ступеньку крыльца.
— Чего тебе?
— Уволь! — сказал кузнец и улыбнулся ясной, молящей улыбкой.
Прокопий насупился:
— Против князя идёшь?
Кузнец весь так и вскинулся:
— Что ты, боярин! Это я-то — против князя?.. Да спроси кого хочешь — всех московлян, — он, не вставая с колен, оглянулся и обвёл вокруг себя ручищей, широкой, как заступ, — все скажут: у нашего брата, у чёрных людей, только и надёжи, что князь.
— А сам крамольствуешь?
— Уволь! — повторил кузнец. — Не могу на него поднять молот. — Он указал головой на Кучковича. — Совесть не велит.
— Да ведь он князю — первый враг! (При этих словах Прокопия Кучкович переступил с ноги на ногу и метнул в него из-под бровей ярый взгляд.) Какая же в тебе совесть?
— Кто князю враг, тот и нам обидчик, — ответил исполин. — А не могу. Смилуйся, боярин, пожалуй: уволь!
— Да ты в уме ли? Или хмелен?
— Умом не похвастаю, а в петрово говенье хмельным не оскоромлюсь, — обиделся кузнец, — Чай, крещёный!
— Так какая ж у тебя, у крещёного остолопа, причина мне перечить?
— Семейственная причина, вот какая, — раздельно произнёс кузнец таким голосом, будто удивлён, как с первого слова не поняли, в чём дело.
Он подробно рассказал, чей он внук, чей сын, и объяснил, что стольнику Ивану Кучковичу его меньшой брат, княжой златокузнец, по гроб обязан. При его помощи меньшак перешёл когда-то из Владимира в Боголюбово и сделался княжеским вольным слугой. А стало быть, и всей их семье Иван Кучкович — благодетель.
— Так мне ли на нём железа клепать?
— Умный тебя поп крестил, — сказал Прокопий, — да напрасно не утопил! А знаешь ли ты, кочергова твоя душа, что благодетель-то ваш семейственный твоему- то меньшому брату ноне грудь проломил да едва насмерть его не удавил?
— Знаю, — спокойно кивнул головой кузнец. — Так ведь у них ноне меж собой инакое дело было — битвенное: ни моря без воды, ни войны без крови. А мне по нашему ремеслу никак это нельзя: Кузьмодемьяна прогневаю.
Прокопий посмотрел ему пристально в глаза, покачал головой, вздохнул и сказал огнищанину:
— Приведи другого кузнеца.
— Пошто другого? — вскрикнул великан, поспешно поднимаясь на ноги. — Мои юноты [32] всё справят: им не грех. — И он указал обеими руками на своих молотобойцев.
— Да ладно ли сделают?
— Мои-то юноты? Княжое-то дело? Да коли где навараксают, так я им головы поскусаю, кишки своими чубами повытаскаю!
Из терема была хорошо видна Коломенская дорога.
Она начиналась у речного перевоза и вилась по Великому лугу, как небрежно брошенная розовая тесьма, то прячась за кустами, то опять показывая свои извороты, пока не скрывалась где-то очень далеко, в зарослях чёрной ольхи.
Кучковна глядела на неё в окно.
Она знала, что Ивана нашли, что он закован, что его вот-вот увезут.
Сенные девушки прибегали сказать, что Прокопий совсем уж собрался в дорогу и торопит своих людей уезжать. Его конь засёдлан и подан к крыльцу. Пешцы уж расселись по телегам. Задержка только за меньшим сыном воротника; послали за ним к его отцу, а он чего- то не идёт: видно, ещё слаб.
Какие-то две женщины шли спокойным, деловым шагом по Коломенской дороге — от парома к лесу, одна в белом, другая в чёрном платке, обе с корзинами в руках.
«Куда идут? — думала Кучковна. — Верно, по ягоды.
О чем говорят? Верно, об Иване, о нас. Им, может быть, кто-нибудь сказал, что с нами сделают. А нам никто не скажет: раз Прокопий уезжает, ничего не молвивши, кто же другой осмелится говорить? Порешат с Иваном, порешат, конечно, и с Петром (ведь говорил же Иван ночью, что у них с Петром одни мысли), а там и наш черёд».
Она оглянулась.
Солнце давно уж сошло со стены. Оно играло теперь на чисто вымытом полу, горело масляным блеском в брошенной мальчиком глиняной поливной лошадке и захватывало угол постели, куда бабка уложила внука спать. Он лежал, кудрявый, горячо разрумянившийся от сна, посасывая нижнюю губу и не выпуская из руки красной шёлковой бечёвки, привязанной к глиняному коньку. Рядом с ним прикорнула и Гаша. На её задетой солнцем щеке светился едва приметный пушок. Гашино плечо мерно поднималось и опускалось.
На Коломенской дороге, очень далеко, там, где она выходила из ольшаника, показалась запряжённая парой подвода, за ней другая, одноконная, потом ещё третья. Лошади казались не больше муравьёв, люди, шагавшие за последней телегой, — как мошки.
А две женщины с корзинами всё шли да шли — подводам навстречу, — уходя всё дальше от реки, и тоже так помельчали, что едва можно было отличить белый платок от чёрного.
«Иван сказал ночью: была бы ты Петру добрая жена, не ушёл бы от тебя Пётр. Верно, не один Иван так думает. Верно, так оно и есть...»
Ей вспомнились вдруг еловые вешки, натыканные вдоль зимней дороги, на замерзшей Москве-реке, и подслушанный разговор Петра с десятником про эти вешки, и Грунин звонкий детский голос, который тогда на морозе так невинно спросил про ёлочки, и румянец стыда, заливший её, Кучковнино, лицо при этом слове, и встреча на Яузе, и жаркий шёпот, которого с тех пор так больше и не слышала. Вот он, её стародавний, единственный, тягчайший грех, в чём каялась потом всю жизнь...
А Груни всё нет и нет! Её мужа расковали, вынули из поруба, а из Боголюбова не отпускают. Теперь порешат, должно быть, и его, особенно ежели дознаются, что его отец, суздальский сват, с Иваном заодно. Князь Андрей Юрьевич в гневе всегда бывал крут. «Не втуне ношу меч», — говаривал он и сам о себе. А уж после того, что она послала ему сказать тогда, двенадцать лет назад, с Прокопием, едва ли стал милостивее к их семье.
Телеги, успев далеко оторваться от ольшаника, то прятались за кустами, то опять показывались на изворотах розовой тесьмы. Женщины подходили к ним всё ближе, и теперь уже нельзя было отличить чёрный платок от белого.
«А может быть, Иванова и не главная вина? Может быть, всё дело в свате, в Грунином свёкре? Он умней и хитрей Ивана».
Груня на свёкра не жаловалась, ладила с ним, но, кажется; втайне побаивалась. А ещё больше страшилась его дворни и окрестных смердов, которым житья не было от сватовой жадности. Прошлой осенью смерды спалили у него девять скирдищ хлеба да сколько-то омётов соломы. Грозились, слыхать, и самого прикончить. А Грунин молодой муж, который всегда смущал Кучковну своей необычайной молчаливостью, был отцу послушен и, как говорила Груня, крепко любил его. Да и жену не обижал.
Видно было, как женщины на Коломенской дороге, поравнявшись с подводами, пропустили их мимо себя и потом долго ещё стояли, глядя им вслед. С ними постоял немного и один из тех пешеходов, что шли за подводами, затем пустился бегом догонять товарищей.
«Что за подводы? Откуда идут? Надо быть, из Коломны. А то, может быть, и дальние — из Рязани. По этой дороге езда невелика, не то что по Владимирской или по Можайской».
Куда торопился сват? Судя по Ивановым речам — в Смоленск, к тамошним князьям. Значит, по Можайской и погнал. А ростовский купец? С ним или в другой конец?
Кучковна вспомнила, как Иван наставительно тыкал пальцем, когда говорил о смоленских князьях. Нет, он, конечно, из всех трёх — самый главный.
Выдал ли Иван на допросе тех двоих или смолчал? Крику не слыхать было в доме: Прокопий, видно, его не пытал; может быть, её, Кучковну, пожалел, а там, дорогой, пожалуй, иначе с ним обойдётся.
А сват-то как про Груню сказал: «Жива покамест».
Груня да Гаша... Одним молоком поены, а вышли какие разные! Гаша, старшая, — ростом, всей статью, белизной, румянцем вся в отца, а нрав материнский: тихая и покорная. Груня, младшая, — лицом ни в отца, ни в мать, только губы отцовские. У Петра они с годами повыпятились, погрубели, а у молодого были точь-в-точь как у Груни. Небось сейчас бледны и кривятся у него губы со страху, как тогда, давным-давно, когда она, Кучковна, ещё девушкой, нанизывая жемчуг, наблюдала за ним в окошко, а покойница Милуша вплыла тем временем во двор и за ней следом поскакал витязь на пегом жеребце...
Кто утешит Петра в его тоске? Княгиня? Сама цела ли?.. Груня?
Нет, Груня не утешница: нрав не тот. Кучковна ясно увидала перед собой Грунины светлые, близко поставленные глаза на длинноватом лице. Красивой её никто не назовёт, когда же насупится, так и вовсе дурна. А улыбнётся — сразу станет всех лучше; засмеётся — всех обворожит. Ростом невелика, худа, быстра, причудница, неласкова. А как в девках была, так у статной, красивой, всегда приветливой Гаши всех парней поотбивала. Чем брала, у кого научилась, не поймёшь. А уж нынешнего-то своего молчаливого мужа, пока в женихах ходил, до чего иссушила! По неделям, бывало, ни разу на него и не взглянет...
Из-за круглых ивовых кустов все три подводы выехали на ближний, княжой край Великого луга. Теперь уж ясно можно было различить, что переднюю тянут две рыжие лошади, хорошо подобранные в масть, вторую — вороная, третью — чалая. По тому, как лошади ныряли головами, видно было, что все четыре вконец заморены долгой гоньбой: того и гляди, станут. Колеса телег еле ворочались. Только в первой было двое седоков, а задние шли порожнем.
Когда обоз подтянулся к речному перевозу, Кучковна разглядела, что на обозниках поярковые боголюбовские колпаки. Откуда взялись? Что делать боголюбовцам в коломенской стороне?
С Великого луга княжеские челядники, которые всё ещё не управились с мокрым сеном, стали сбегаться к перевозу, чтобы поглазеть на приезжих. Около телег быстро скопилась целая толпа.
А паром стоял на причале тут, под городом. Оба паромщика сошли на берег. Один переобувался — спиной к реке. Другой варил что-то на таганке. Огонь на солнечном свету казался так бледен, что был бы и совсем неприметен, если бы не дым и не пар.
По городскому берегу в сторону парома скакал верховой, нахлёстывая буланого конька. Он ещё издали прокричал что-то паромщикам. Те мигом поднялись на ноги и как были — один необутый — кинулись отвязывать причал.
Кучковна выглянула в окно, наблюдая, что будет дальше. Она понимала: это всё то же, всё та же великая беда, ворвавшаяся в её дом, но всё ещё неясная...
В это время за её спиной раздался негромкий мужской голос:
— Пустила б их в сад: чать, истомились взаперти.
Это был Прокопий.
Он вошёл так неслышно и заговорил так неожиданно, что у неё захватило дух: она не могла ответить ему ми слова. Только подумала:
«Вот и пришла за нами наша судьба». Прижавшись спиной к оконному косяку, прямая, бледная, как мел, она не сводила с Прокопия громадных глаз, полных ужаса.
А он спокойно уселся на низенькую скамейку, сгорбился, налёг по-стариковски локтями на колени и проговорил вполголоса:
— Ишь как спят! Жаль и будить.
Потом уставился на загнутые вверх острые концы своих мягких сапог и стал разглядывать их с таким вниманием, будто в первый раз видел их красный сморщенный сафьян, местами побелевший и залупившийся от носки.
Когда он поднял наконец глаза на Кучковну, у неё опять захватило дыхание, но уж от какого-то другого страха: ей показалось, что в его глазах брезжит то же застенчивое смущение, какое было в них тогда, давно, когда он пересказывал ей Андреевы слова.
— А может, и не помешают? — сказал он. — Их сон — не наш с тобой: не услышат, что будем говорить.
Он не знал, видимо, с чего начать. Опять замолчал и, уткнувшись бородой в грудь, выпятив нижнюю губу, принялся рассматривать свой княжеский знак и выколупывать что-то ногтем из его серебряных прорезей.
— Князь так наказал, — произнёс он наконец невнятно, себе в усы, не переставая колупать. — «Пока, говорит, стольника не отыщешь, ни о чём с ней не толкуй». Это с тобой-то, боярыня, — пояснил он, взмахнув на неё взглядом и улыбнувшись простодушной, доброй улыбкой. — Я и молчал! А у тебя, чай, сердце кровью подплыло?
Эти последние слова он выговорил так мягко, что перед глазами у Кучковны дрогнули радуги от внезапно выступивших слез.
— Князь говорит, — продолжал Прокопий, — «я, говорит, от неё зла не жду (это от тебя-то). Одначе, говорит, годы миновали большие, а стольник ей родной брат. Ты, говорит, своё дело делай, её ни в чём не неволь, не заставляй против своей крови идти, а только посматривай, верно ли мне о ней судится. А как стольник будет у тебя в руках, как своими глазами увидишь, что я в ней не обманулся, тогда, говорит, всё ей и скажи». — Прокопий развёл руками. — А мне что посматривать? Я-то в тебе всё насквозь увидал ещё тогда, как к тебе послом приезжал. И после того не один раз, бывало, князю о том говаривал.
Он, сощурившись, скосил глаза на свет, будто припоминая что-то, и, помолчав, продолжал:
— Всё-то он, бывало, допытывался, какие ты тогда слова мне сказала, не переврал ли я чего. И раз спросит и другой. А потом, смотришь, год пройдёт или два — и опять он к тому же гнёт. Меня инчас даже обида брала: стану ли я ему лгать? На что мне лгать? А он всё на своём стоит и требует: «Повтори, вспомни, как говорила. Душе моей, говорит, тёмной от тех слов помощь и свет...» Ты тогда сказала про чужую слезу, что из чужой, мол, слёзы радости себе не вырастишь, — так, что ли? Вот это твоё слово он всё из меня и тянул. «Такое, говорит, она сумела сказать, что меня, говорит, как услышу, точно медвежьим когтем по спине продерёт».
Прокопий помолчал.
— А потом время прошло, сколько годов, сколько снегов, не упомню, — заговорил он опять усталым голосом, — и не было у нас с ним больше речи о тебе. И только вот два года назад, когда на булгар вторицей шли и у него на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, он и сам всю ночь не спал и мне не давал. Всё чудилось ему, что это смерть подала ему голос. Тут-то на рассвете, как мы с ним над Волгой стояли (а время было осеннее, глухое, студёное: под ногами ледок похрустывал) и смотрели мы с ним, как последние чирки на чёрной волне покачиваются, тут- то он опять ни с того ни с сего про тебя спросил. «А скажи ты мне, говорит, Прошка, про какой, говорит, она свой старый грех тогда помянула? Откуда, говорит, быть греху?» А я-то что знаю?.. Не о том веду речь, о чём велено! — сам себя перебил Прокопий, сердито махнув рукой. — Только тебя травлю.
Гашин кудрявый сынишка перелёг во сне со спины на бочок, выронив из руки красную бечёвку. Гаша, не просыпаясь, поворотила голову, показав другую, разгоревшуюся щёку, на которой чуть оттиснулся след смятой наволоки.
Густые ресницы Кучковны были опущены. Из-под них катились одна за другой крупные слёзы.
Прокопий поднялся со скамейки, оправил выложенный серебряными бляхами пояс и заговорил иным, более твёрдым голосом:
— А велено сказать вот что: «Луна на небе...» Да нешто сумею так сказать, как он?.. «Луна, говорит, что ни месяц перевёртывается свётху намолол, а человеку гак не перевернуться». Глаже да складней как-то у него выходило, да уж не вспомню как. Чего там! Ты и так поймёшь. «Я, говорит, стар, и она, говорит, не молода. Чего смолоду не нашли, того старым не искать. Пусть живёт, говорит, как жила. Как горела свеча, так пускай и горит. А я, говорит, и тому довольно радуюсь, что хоть одиножды успел себя перемочь и той свечи не погасил. Недёшево досталось, да что потерял, о том тужить не след. Дорого платил — крепче берегу». И ещё так говорил...
Прокопий наклонил голову и, силясь точнее вспомнить, почесал золотым перстнем тёмную бровь.
— Ещё так говорил: «Весь я в крови измаран. Сан мой к тому неволит, хоть на совести от того и свербит И скажи, говорит, ей напрямо, что ещё не кончил я чужую кровь точить: добрызнет и до её дома...» Ты бы села, боярыня: на тебе лица нет!.. Может, не говорить?
— Говори.
— Да уж все, никак, и сказано... Ты не страшись. Князь так и велел тебе сказать, чтобы ты ничего не страшилась. «Сколько бы, говорит, вокруг неё людей ни полегло, её, говорит, покуда я жив, никакая беда не ждёт. И те, кто ей люб. — Прокопий показал рукой на спящих, — и кому она люба, все останутся целы. А ежели...»
Шагнув ближе к Кучковне, Прокопий поравнялся с тем самым окном, в которое она давеча глядела. Он оборвал речь на полуслове. Какая-то новая морщина легла вдоль его смуглой щеки, отчего всё лицо резко изменило выражение. Глаза сощурились. Ноздри втянулись.
Он некоторое время молча смотрел в окно. Потом тронул боярыню за локоть и сказал:
— Глянь в окошко. Вот из-за кого кровь течёт Узнаешь?
Паром с тремя телегами, что ехали по Коломенской дороге, только что причалил к городскому берегу. Два пешца в поярковых шапках, взяв рыжих коней под уздцы, тянули их к сходням.
Правый конь упирался и бил подковами по дощатому настилу парома. Другие пешцы разбирали оружие, сложенное в задних телегах. На берегу под таганком ещё дымила головешка.
— Узнаешь? — повторил Прокопий.
Кучковна поняла, что он говорит о том, кто сидел в передовой, двуконной телеге. Она долго вглядывалась, но за дальностью нельзя было разобрать черт. И только когда неизвестный седок вздёрнул сутулые плечи и вобрал в них маленькую голову, только тогда она произнесла еле слышно:
— Узнаю.
Это был тот самый ростовский купец, что ужинал нынче ночью в глухой клети с Иваном. Он сидел на дне лубяного кузова, заложив руки за спину, вытянув вперёд очень длинные ноги: верно, был связан.
— А знаешь ли, куда коршун летел?
— Откуда ж знать?
— К первому вору и завистнику — в Рязань, к Глебу [33], к тамошнему князю. Слыхала, чай, про него? Сидит, притаясь за болотами, а сам только на нас и глядит, только того и ждёт, как бы вметнуться в наши хоромы с чёрного крыльца да порукохищничать. Вот с Глебом-то у них. — Прокопий ткнул пальцем в окно, — и затевалось дело... И про брата своего не знаешь, куда метил?
— Не знаю.
— Нашего государя-князя меньшие братья сейчас в Чернигове. Наш-то Андрей Юрьевич с ними пересылался, чтобы с ними да со смоленскими князьями сообща Клёв урядить. А брату твоему да вот им, — он опять ткнул пальцем в окно, — это не с руки. Что им из-за Клёва себя убыточить да в поход крутиться? Что им отчая слава? Что Русская земля охудает, им до того дела нет. Так вот брат-то твой, стольник, и собрался в Чернигов к молодшим-то Юрьевичам, чтоб их по-своему перешерстить да против старшего-то их брата, против нашего государя-князя, пораспыжить... А сватушко твой...
У Кучковны дрогнули брови.
— А сватушко твой за тем же делом погнал в Смоленск. Видишь, измена-то какова! Во все концы паучьи ноги растаращила! Три ноги ощиплем, а всех сколько?.. Хитёр твой сват! — протянул Прокопий, силясь вспомнить, всё ли передал, что наказывал князь. — Ох, хитёр! А опрометнулся: с собой не сладил. Как мимо Боголюбова ночью по-над оврагом гнали, осерчал за что-то на своего холопа да на всём скаку его с телеги скинул. А тот хоть и скатился с кручи, хоть и охромел, а доволокся до княжого двора. От него всё и вызнали...
«Лишнего наблекотал, а нужное из головы вон! — С тревогой подумал Прокопий. — А теперь где же вспомнить!»
— Ну, прощай, боярыня! Пойду гостя встречать. Ты на меня не гневайся, ежели сгрубил да сердце твоё разбередил.
Он рассеянным взглядом обвёл светёлку. У него было озабоченное лицо. Выходя в дверь, он споткнулся о порог и разбудил Гашу. Она испуганно вскочила с постели и схватилась руками за щёки, будто стыдясь своего румянца.
— Ты пошто здесь? — раздался за дверьми изумлённый возглас Прокопия. И сразу же вслед другое, его же, сокрушённое восклицание: — Охти-мнешеньки! Так и есть! Главное запамятовал! Идём скорей назад...
С этими словами он опять появился на пороге. За ним показалось длинное безжизненное лицо рыжебородого меньшака.
Увидав проснувшуюся Гашу, которая стыдливо упрятывала растрепавшиеся тёмно-русые волосы под красный тафтяной повойник, Прокопий несколько смешался и затеребил бородку. Потом улыбнулся своей детской улыбкой и сказал Гаше:
— Касатушка, выдь на время в сад!
Гаша накинула на голову белый убрусец [34] и бесшумно выскользнула в дверь.
Проводив её своим всегдашним, внимательным взглядом, Прокопий обернулся к Кучковне и, показывая на тощие ноги меньшака, сказал:
— Дозволь ему, боярыня, сесть: не держат его лутошки... Садись, кузнец, садись! Вот тут на столе и раскладывай. Разложишь — уйдёшь, ляжешь в телегу и отдышишься. Ох, не помял ли?
Меньшак поставил на стол плоский, обтянутый телячьей кожей баульчик с двумя медными застёжками, какие бывают на толстых церковных книгах.
Бескровные веснушчатые пальцы от слабости заметно тряслись, но работали тем не менее необычайно проворно и дружно. Отомкнув застёжки, они подняли крышку, обитую сысподу белым заячьим мехом.
Всё нутро баула заполняла примятая крышкой ярко-вишнёвая атласная подушка. Тонкие, длинные пальцы, подобравшись под неё с двух краёв, осторожно выпростали её из баула и положили на стол, отряхнув приставшие к атласу белые волоски. Это оказалась не подушка, а мелко простёганный пуховичок, которым был закатан в три слоя какой-то голубой шёлковый свёрток.
Бледные руки с ещё большим береженьем вынули голубой свёрток из пуховичка и, размотав тонкий шёлковый плат, отогнули угол чёрной бархатной пелены, богато расшитой серебром и отороченной серебряным же подзором.
Когда все четыре угла бархатной пелены раскинулись на столе, дружные пальцы, продолжая немного трястись, пришли в такое быстрое движение, что нельзя было и разобрать, над чем порхают и чего хотят. Это было похоже на колдовство. Видно было только, как под почти бесплотными руками полумёртвого волхва жидким, вкрадчивым, чародейным, будто закатным светом сияет лощёное золото.
Движение рук замедлилось. Поддев золото, они — всё так же дружно — поднялись и, расступясь узкими ладонями, сомкнулись только концами дрожащих тонких пальцев, словно охватывая чью-то невидимую голову.
На них покоился золотой венец.
Витой из тонкого, как осенняя паутина, волочёного золота — из знаменитой боголюбовской скани, — усыпанный мельчайшей золотой зернью, он был весь прозрачный. Это были два лёгких золотых обруча. Их скреплял между собой целый пояс ещё более лёгких золотых гнёзд. В гнёздах мерцали молочным блеском круглые зерна белого жемчуга. Таким же молочным жемчугом были усажены городки, которые выдавались зубцами над верхним обручем, и решетчатые подвески, что спускались на золотых цепочках с висков к плечам. А впереди, над челом венца, на коротком золотом стебле подрагивала в сквозной золотой чашечке одна огромнейшая рогатая жемчужина с голубым, лунным отливом.
Когда пятнадцать лет назад князь Андрей Юрьевич купил это бесценное, редкостное зерно у краснобородого чужеземного гостя, который с целым табором вооружённых слуг притёк из каких-то очень дальних пустынь на верблюдах, об этой покупке долго толковали и во Владимире, и в Ростове, и в Суздале, и даже и Киеве.
Хитрокознец держал своё изделие перед самыми газами, а на губах играла мечтательная улыбка, от которой его измождённое лицо стало почти красивым.
— Отдай боярыне и уходи, — приказал ему Прокопий.
Кучковна, точно обороняясь, сложила руки на груди крестом и попятилась к стене.
— Прими, боярыня, княжой дар, — внушительно произнёс Прокопий.
Она взглянула на него посветлевшими от слез, будто обезумевшими глазами, хотела что-то сказать, но не сказала, поникла головой и, не отнимая рук от груди, отступила ещё на шаг.
— Прими, тебе говорю!
Она не подняла головы и всё жалась к стене.
— Не держи кузнеца. Видишь: на ногах не стоит.
Всё то же.
Прокопий потемнел.
— Клади венец на стол и ступай, — сказал, он меньшаку.
У того и впрямь подгибались колени. Держась за стену, он вышел в дверь.
Прокопий заговорил не сразу.
— Когда княжой дар тебе обиден или противен, — медленно вымолвил он наконец (у него перехватывало голос), — тогда кинь его в реку. Так и скажу князю. Только наперво рассуди своим боярским спесивым умом и пойми: тебе дарена не шейная гривна, не перстень, не запястье, а венец... — он запнулся, вспоминая трудное немецкое слово, слышанное ещё в Киеве, — княжеский клейнод! Не затем дарён, чтоб красовалась в нём перед людьми, а чтоб берегла, как память. Ежели своя гордыня тебе дороже, чем княжая память, растопчи венец: твоя воля. А мне, худому слуге, моя холопья совесть не даст везти его назад. Прощай, боярыня.
Последние слова он произнёс уже на ходу и крупными шагами вышел вон.
Она кинулась за ним вслед, но перед захлопнувшейся за ним дверью упала вдруг на колени, закрыв лицо руками.
Внук проснулся, сел в постели и, протирая заспанные глаза, глядел с недоумением то на бабкины странно вздрагивающие плечи, то на ярко освещённую солнцем золотую диковину, которая весело играла всеми огнями на поседевшей под солнечным лучом чёрной, погребальной пелене.
Часть седьмая КРОВЬ ДОБРЫЗНУЛА
I
оголюбовский обоз двинулся из Москвы после обеда, когда солнце стояло над Боровицкой башней.
Пономарь взошёл на звонницу, чтобы удобнее наблюдать, как повезут пойманных. Туда же взобрались и дьякон с толстой дьяконицей. Поп с попадьёй смотрели со своего крыльца. Из-за плетня, на котором кривились туда и сюда опрокинутые горшки, выглядывала остроносая проскурня. Даже огнищаниха, которая со всеми в городе была в ссоре и никогда не выходила со двора, и та высунула обиженное лицо из окна своего терема. На пороге приворотной избушки стояла старуха воротница и концом холщовой косынки утирала заплаканные глаза.
Поезд растянулся так, что верховой на буланом коньке, ехавший в голове обоза, давно миновал посад, а задние подводы только ещё трогались.
Когда повозка Ивана Кучковича, к которой он был прикован наглухо, втянулась в тёмный воротный пролёт Неждановой башни, правивший лошадьми курчавый ученик меньшака — он сидел не на облучке, а, по обычаю того времени, верхом на одном из упряжных коней — сразу заметил полосатую телогрею младшей поповны: девушка жалась к ободранной рогами тележных осей верее городских ворот.
— Куда вторкалась? — прикрикнул на неё верховой со шрамом на лице (он ни на шаг не отставал от стольниковой повозки). — Уйди с дороги!
Поповна проворно выскочила из-под ворот на мост, но до того застыдилась, что так и не посмела заглянуть в красивые прищуренные глаза.
— Левей бери, разиня! — сказал курчавому парню всё ещё связанный Иванов конюх, сидевший рядом с хозяином. — В перила въедешь!
Площадь между рвом и посадом была полна народу. Над толпой любопытных высоко выдавалась чумазая голова кузнеца-исполина. Когда в воротах показалась повозка Кучковича, великан легко поразгрёб ручищами тех, кто стоял перед ним, и, выйдя в первый ряд, окинул последним, заботливым взглядом железные кованые стаканы, надёжно заклёпанные на руках и на ногах стольника, и толстую цепь, которая, въедаясь в зелёный бархат одежды, стягивала крест-накрест Иванову широкую спину.
За повозкой Кучковича шла подвода ростовского купца. Он тоже был окован.
— Упырь! Прямой упырь! — заговорили в толпе. — Отколь взялся такой?..
Купца никто не знал.
Прокопий второпях забыл распорядиться, чтобы пойманного ростовца накормили обедом: купец жевал беззубыми челюстями захваченный ещё из дому очерствелый хлеб. Железа мешали подносить краюху ко рту. Маленькая голова уходила время от времени в узкие плечи, чтоб сунуться за хлебом к рукам.
Сдержанный говор толпы перешёл в громкий гул, когда из ворот выехала на мост следующая подвода. В ней везли посадника.
Он скалил жёлтый зуб и всё время вертел своими маленькими, будто детскими, ручонками: то пощипывал редкую седую бороду, то тёр глаз, то оправлял отвороченные вверх поля остроконечного, расшитого бисером колпака, стараясь, видно, показать, что он не в оковах.
— Провожать, что ли, поехал? — говорили в толпе.
— Какое провожать! Или не видишь, кто по бокам от него сидит? Один с топором, другой с рогатиной.
— Не он провожает — его провожают.
— Туда и дорога!..
На дне последней телеги лежал с закрытыми глазами хитрокознец.
Он был укутан в отцову заплатанную сермягу. На I олове была отцова же тёплая шапка, а под головой — седло. За телегой, уныло кивая ушами, нехотя переставлял ноги холёный гнедой жеребец, привязанный к задней нахлёстке.
В самом хвосте обоза ехали верхами три дружинника, а впереди них — Прокопий. Его спокойный каурый мерин досадливо мотал большой головой, когда о его плечо тёрлась озорная рыжая кобылка огнищанина. Ястребок сам набился провожать боголюбовских гостей.
Старик воротник, прихлопнув кое-как тяжёлые полотна городских ворот, у которых всё ещё стояла на мосту поповна, догнал обоз и, поравнявшись с последней телегой, пошёл с ней рядом, держась рукой за грядку.
Обод заднего колеса то и дело шаркал по его поджарой икре, приступы кашля не раз вынуждали отстать от телеги, но он снова её догонял, опять хватался за грядку и, поглядывая на меньшака, на несмытые следы запёкшейся крови в уголках его синих губ, без умолку наставлял сына, как присматривать за подручным и учениками, как поменьше знаться с боярскими, купеческими и посадскими кузнецами, от которых добра не жди, как и чем помогать многодетной сестре, как лечить больную грудь, как приохочивать к работе детей, как ковать гнедого жеребца, как просить у князя дубового лесу для постройки новых хором...
Обоз, поднявшись из ложбины на Кучково поле, прибавил ходу, и старику стало невмочь поспевать за ним. Взглянув ещё раз на меньшака, сунув ему в ноги, под стоявший там шлем, берестяной туесок с водой из- под точильного камня, воротник отошёл наконец от телеги, остановился на краю широко разъезженной, уже просохшей Владимирской дороги и, прижав обеими руками бороду к груди, простоял до тех пор, пока смыкавшие поезд верховые не скрылись в дальнем осиннике.
II
Ему не захотелось идти домой.
Он оглянулся на солнце — оно стояло ещё высоко — и зашагал вправо под гору, по обросшей ромашками полевой меже, в сторону Ольховца, к дочери.
Ржаные, ещё не налившиеся колосья щекотали ему руки. Над ним неутомимо пел жаворонок, точно торопясь поделиться какой-то большой, неожиданной радостью, и, не умолкая ни на мгновение, уходил всё выше в небесную синь, будто для того, чтобы как можно дальше, во все концы, разнёсся его весёлый рассказ.
Утром, отхаживая больного сына, воротник не удосужился повидаться со старостой дочкиной деревеньки, который приходил зачем-то в город, к Прокопию. И теперь старика разбирало любопытство: о чём у них была речь?
Посидев у дочери часа полтора, вызнав у неё все, что хотел, подробно осмотрев её двор, огород, их деревенскую водяную меленку на Ольховце, мельничный запрудок, рыбные заколы на ручье повыше запрудка, вытащенные рыбаками на берег лозовые морды, обвешанные тиной, надавав пропасть дельных советов и дочке, и зятю, и мельнику, и рыбакам, воротник лесной тропкой спустился к Яузе и берегом направился домой.
Не доходя Васильевского луга, он нагнал бортника Неждана, который, опираясь на черёмуховый посошок, плёлся потихоньку к себе в Сивцев Вражек, возвращаясь из боярского липняка.
Воротник был моложе Неждана всего лет на семь. Они были старые знакомцы. «На одном солнышке онучи сушили», — говорил Неждан. На Москве все знали друг друга.
Когда восемнадцать лет назад рубили город, воротник, в то время ещё полный сил кузнец, тоже работал топором по соседству с Нежданом и немало досаждал ему советами.
Встретившись сейчас на береговой дороге, они поговорили сперва о последних городских происшествиях. Воротник, как самовидец, больше рассказывал, а Неждан больше слушал.
За что схватили Кучковича, кто были его спутники, почему увезли и посадника, этого не знал, конечно, ни тот, ни другой, а вздорным бабьим слухам, которых успело уже накопиться много, старики не верили. Обоим было хорошо известно, что вражда бояр с князем давняя, но воротника удивляло, что в эту вражду вовлеклись такие исконные княжие любимцы, как Кучковичи.
— Чего дивиться-то!— сказал Неждан. — Любимцы! Любит и волк овцу.
И, пройдя несколько шагов молча, прибавил:
— А когда волк волка дерёт, не наше овечье дело их разнимать.
Неждан шёл домой раздражённый: его внук, вместо того чтобы лазить за деда по бортяным липам, улепетнул в лес ловить щеглов.
Воротнику не хотелось спорить, но у него голова была, по обыкновению, полна мыслей о детях, и, следуя ходу этих мыслей, он сказал:
— Князь — одно, бояре — другое (он думал о судьбе своего меньшака). За княжим хребтом всё полегче, чем за боярским.
— И за княжим хребтом не рай, — отозвался Неждан. — Побывал бы ты, как я, в княжих закупах, не то бы запел.
— Без князя-то как проживёшь! — сказал воротник, вспоминая гнедого жеребца и жёлтую ящерку. — А от бояр одна обида.
Его большак-исполин, возвращаясь с боярского двора, заходил нынче в обед к отцу и рассказывал, что огнищанин велел оковать три его сундука точь-в-точь так, как окован княгинин сундук, который стоит в пустом княжом тереме. А на том сундуке оковка такая, что даровой работы хватит до Ильина дня!
И дочку старик застал сегодня в слезах: годовалую телку, на которую столько было надежд, надо вести на посадничий двор.
Да и самому легко ли на старости лет? Не случись с посадником беды, погуляла бы сегодня посадничья плеть по его спине за то, что проспал Москву...
— От бояр одна обида! — повторил он убеждённо.
— Князь — подалее, бояре — поближе, их рука чаще и бьёт. Только и разницы, — ответил Неждан.
Оба надолго замолчали, погрузившись каждый в свои думы.
Обошли гуськом давно знакомую обоим длинную, никогда не просыхавшую лужу. По её густой воде бойко шныряли пауки-плавуны. А около воды, над чёрным месивом грязи, сплошь истыканной коровьими и овечьими копытами, летали нарядные голубые стрекозы.
Недалеко от лужи, на кулижках, паслось городское стадо. Пахнуло свежим навозом и парным молоком. Воротник, сразу углядев свою коровёнку, хотел было крикнуть пастуху, чтобы перегнал скот с кочек на гладкую пожню, но в это время ковылявший впереди Неждан остановился, дождался его и, зашагав рядом, сказал:
— Без князя — верно говоришь — седня не прожить. Дай боярам волю — они всю землю искрошат, оголят, высосут и напоследок меж собой перегрызутся. А там понакатят незваные гости — булгары ли, половцы ли — и остатнее наше добро спалят... Однако ведь и то верно, что и князю-то без нашей сиротинской братии тоже не прожить! На одних бояр не обопрёшься, а без опоры как устоишь? Затем-то он поверх боярских шапок на нас и поглядывает. Да иной раз ещё и ручкой к себе поманит! А мы, дураки, и рады.
Он с невесёлой, словно сострадательной усмешкой посмотрел на воротника глубоко ушедшими под брови медвежьими глазами.
Тот молчал.
— Ты мне вот что скажи, — продолжал Неждан, — когда на Киев ходили двукраты и на булгар двукраты же, когда под Новгородом в болотах вязли, чьей крови больше повылилось, чьих костей больше поразмётано: наших или боярских?
Воротник в ответ только пальцами пошевелил.
— Ты не пальцами тычь, а языком скажи! — укоризненно выговорил Неждан. — А какой после войны делёж? Князю — слава, боярам — добыча, а нашему брату — в степи курган!
Пройдя Васильевский луг, старики перед околицей посада сели отдохнуть на самом берегу Москвы-реки, спугнув стайку белокрылых куличков.
Вода беззвучно накатывалась на гладкий песок и лизала смолёный бок причаленной ладьи, по которому отражённое водою солнце бегало светлой вязью. Неждан прислушивался к тонкому писку куликов и следил глазами за ровными дугами их низкого полёта, опустившись на берег, они мигом снимались с места и, почти не отрываясь от воды, описывали новую дугу.
По Нежданову лицу видно было, что, пока шли вдоль спокойно струившейся реки, летний день, которым в тихом сиянии близился уже к концу, успел наложить ему на сердце свою тёплую, примиряющую руку. Когда он снова заговорил, в его старческом, слабом голосе уже не слышно было прежнего раздражения.
— У меня, — сказал он, — сам знаешь, в днепровских степях под курганами три сына лежат. А четвёртого косточки Ока-река моет под Абрамовым городом. А я пот живу. Так как же мне их не поминать?
— Ещё бы не поминать! — проговорил воротник. — Каков ни будь сын, а всё своих черев урывочек...
— Не в том дело, что своих черев, — возразил Неждан, — а в том дело, что мой-то стариковский дожито к их кровушкой да их косточками куплен. И мой, и твой, и всех нас.
Он обвёл морщинистой рукой серые зады московского посада и торчавшие из-за них городские пышки.
— Нонешнего-то князя, Андрея-то Юрьича, не нам судить, — продолжал он. — Я и не сужу. В Киев, да на булгар, да в Новгород он не за славой рать посылал и не за добычей, а для нашей пользы. Не понапрасну нашу кровь лил. Кабы славы искал или корысти, так озолотил бы себе в Киеве венец да там бы и сел, как другие князья до него делывали. А он, видишь, и не поглядел на киевский стол: братьям уступил, а сам у нас остался, из нашей земли рядит и Киев и Новгород. Такого ещё не бывало! Свою волость бережёт и того не забывает, что Киев — не печенежий город, а наш, русский, и что Новгородская земля — не чудская и не водская, а тоже своя. Сам помнит и другим напоминает. Силён, ничего не скажешь! А по мне, что сильней, то лучше: коли князь не силён, так какой он князь и кому нужен?.. Одна у Андрея Юрьича беда...
Неждан поглядел на посадничьи голубятни и на свежую резьбу огнищаниновых хором, которая так и сверкала, отражая скользящее по ней солнце.
— Одна беда, — повторил он. — Не тем верит, кто ему верен, не тех любит, кто нас любит. Кого по городам понасажал? Думаешь, только на Москве плачут от его посадников, огнищан да тиунов? Всё Залесье настоналось! Спроси мою суздальскую родню, а про Владимир, чай, и сам от сына слыхал...
При упоминании о посадниках и огнищанах воротник встрепенулся и рассказал Неждану, что слышал давеча от дочери. Староста их ольховецкой деревеньки, когда узнал, что посаднику несдобровалось, прибежал в город и пожаловался Прокопию на посадничьи бессовестные поборы. Прокопий посулил пересказать их челобитье князю. Мужики повеселели: надеются на боголюбовского боярина, которого староста расхвалил за ласковый приём. А бабы не верят. Дочь воротника хоть ещё и не увела своей яловки со двора, а как поглядит на неё, так и заплачет.
— Ласково слово пуще дубины, — пробормотал Неждан и, кряхтя, поднялся с травы. — Люди говорят: хвали рожь в стогу, а боярина в гробу.
И они поплелись дальше, толкуя неторопливо о своих домашних делах.
Пока шли по посаду, Неждан рассказывал, как меньшой его сын, тот, что расчищает себе починок на бережках под Дорогомиловом, всё зовёт отца к себе жить, а Неждан упрямится.
— Хоть и сыновний дом, а всё не свой, — сказал он. — Чужой хлеб в горле петухом поёт...
И по старой привычке пристально оглядел на ходу углы срубленной им когда-то проездной башни.
Воротник, который успел уж вернуться к своим любимым мыслям — о меньшаке, — отвечал Неждану только рассеянными кивками головы. От бессонной ночи и от навалившихся за ночь и за день забот у него ломило затылок и ныло в спине.
«Отосплюсь, — подумал он, входя к себе в избёнку. — Когда-когда, а уж нонеча-то тревоге не бывать. Лишь бы перхота не подступила...»
Но в середине короткой июньской ночи его разбудила не перхота, а такой же стук в ворота, как и накануне.
Это были боголюбовские пешцы, посланные Прокопием прошлой ночью из Москвы в погоню за суздальским сватом Кучковны. И с ними случайный попутчик — нарочный из Смоленска к князю Андрею.
Нарочный встретился с пешцами по дороге и сказал им, что часа три назад наткнулся в Можайске на того самого суздальского боярина, которого они ловят Боярин силился остановить нарочного и увезти его с собой, назад в Смоленск. Гонец выскользнул из боярских рук только хитростью.
Можайск был не под Андреевой рукой, и пешцы, не посмев въехать в чужую волость, воротились в Москву ни с чем.
Утром вокруг их подвод, стоявших на городской площади, всё ходила младшая поповна и каждому робко заглядывала в лицо. Но кого искала, того не нашла и печальная вернулась домой. А дома попадья, оторвавшись от квашни, в которой месила тесто, встретила дочку бранью: попрекала за безделье и допытывалась, где выпачкала в дёгте новую полосатую телогрею.
III
Всё как будто осталось прежнее — как было неделю назад, и год назад, и три года назад: тот же дом, те же слуги, тот же сад, та же поеденная гусеницей черёмуха перед городской стеной, та же река, те же луга и леса за рекой...
И те же дела...
Староста спрашивал Кучковну, какое сено возить на двор, какое оставлять в стогах.
Ключник спрашивал, каких девок посылать по малину, каких — по грибы и каких — на полку гороха.
Неждан приходил узнать, можно ли уступить дьякону вощины для наузней, которые тот расставлял в лесу, подманивая пчелиные дикие рои.
Вдова холопа Истомы через сенных девушек просила дать овсяной муки для блинов, чтобы помянуть сына, который утонул намедни, купаясь с ребятами под Семчинским княжеским сельцом.
Дочери Гаше надо было объяснить, как кроить исподницы сыну.
Забегал раза два огнищанин и, как всегда обиняками, заводил речь о том, не променяет ли боярыня сивого жеребчика на его рыжую беспокойную кобылку. Он растягивал разговор как мог, всё время взглядывал украдкой на Кучковну и настороженно вслушивался в звук её голоса, стараясь понять, как следует ему с ней обходиться: как с опальной или, наоборот, как с ближней боярыней, обласканной князем.
И по-прежнему, даже чаще прежнего, навещала Кучковну посадница. С ней было труднее всего.
Она то плакала навзрыд, ожидая с часу на час, что и её увезут, как увезли мужа, что отпишут на князя всё их имущество, то донимала Кучковну расспросами о том, что говорил Прокопий, да какие толки были у Ивана с купцом и с суздальским сватом, да 'знала ли Кучковна, где спрятался брат, да кто надоумил искать его под рундуком, то вдруг неожиданно веселела, заливалась девичьим смехом, щекотала Гашу и поносила на все лады постылого мужа:
— Хоть бы стлел в порубе, только бы не ворочался!
Шли уже пятые сутки с тех пор, как схватили Ивана Кучковича.
После ведренных дней зарядили дожди, которым не видать было конца. Поникли к самой земле яблоневые мокрые ветки с зелёными шариками. Кровельная дрань на городских башнях почернела. Внуку Кучковны надоело глядеть, как мельтешит на лужах кольчатая рябь, как подплясывают на ней водяные столбики, как вскакивают и пропадают дождевые пузыри. Он разочарованно смотрел на ровное, белое небо и думал, что таким тоскливым оно останется, верно, уж навсегда.
Под дождём миновал на Москве и Петров день — именины боярина Петра Замятнича, которые в старину, лет пятнадцать назад, справлялись столь торжественно, многолюдно и шумно, что о веселье на боярском дворе говаривала потом недели две вся московская округа.
После праздничной обедни пришли в боярский дом, по заведённому порядку, поп с дьяконом — петь именинный молебен. Кучковна, соблюдая столовый чин, установленный для петрова мясоеда, потчевала их жареным журавлём под белым медовым взваром. Журавля подавали на пяти серебряных блюдах: на одном - грудку, и это называлось душка-блюдо, на других двух — два крыла, или, как говорили московляне, два папоротка, и ещё на двух — два ходила, две ноги.
По такому же журавлю послали, повинуясь обычаю, на дом посаднице и сварливой огнищанихе. Попадье, дьяконице и проскурне снесли по крупитчатому пирогу с сыром, а Неждановой старухе, Истоминой вдове и жене долгобородого кашлюна-воротника — по калачу, чему другая воротница, не получившая такого дара, позавидовала до слёз.
Степенная Гаша, скромно опустив глаза, подносила попу и дьякону чары с фряжским вином. Рослый, светлобородый поп с простриженным на темени гуменцом, оживясь от дорогого, непривычно душистого вина, которое доводилось пить только в этом доме и только в этот день, рассудительно говорил с несвойственным ему в другое время красноречием о покосе, о вшице, напавшей нынешним летом на кур, и о том, что ежели позавчера, на Самсона-странноприимца, был дождь-косохлёст, стало быть дождям лить ещё сорок ден. Дьякон много раз благодарил за вощины. О недавней беде, случившейся в боярском доме, речи не было.
После их ухода зашёл с чёрного крыльца вдовый пономарь. Он был не хмелен, но, как всегда, чуть-чуть впрохмель. Объяснив боярыне, что вдовец — деткам не отец, а сам — круглый сирота, он попросил для своих деток калачика. Поднесли и ему чару мёду.
В обед боярыня приказала, тоже по обычаю, выкатить для челяди бочку пива. Пиво выпили, но веселья не поднялось, и песен не играли. По двору, шлёпая лаптями по воде, натягивая себе на голову мокрую рогожу, шатался под дождём пьяный скотник, говорил сам с собой и злобно косился красными глазами на окна боярских хором.
В этот день, всегда и в прошлые годы тяжёлый для Кучковны, у неё с самого утра так щемило сердце, что не могла ни Гашу приласкать, ни внука позабавить.
А от Груни всё не было вестей!
IV
На следующий вечер, перед закатом, серый полог сплошных облаков налился горячей желтизной, и по его нижнему краю быстро побежали яркие клочья золотого дыма. А когда облачный занавес потончал, прорвался и открыл наконец бледную пустыню чистого неба, в ней обозначился узкий, ещё более бледный просвет только что родившегося месяца, будто прорезанный одним лёгким, но точным движением острейшего лезвия.
Кучковна, увидав его с вышки, словно вспомнила что-то: нахмурилась и поспешно спустилась к себе в светёлку.
Было ещё одно не сделанное дело — неотложное, только её касавшееся, только от неё зависевшее и почти неисполнимое. О нём-то и напомнил молодой месяц: куда убрать венец?
О венце не должен знать никто: так, по намёку Прокопия, хочет князь, так решила и она. И дочерям не скажет. А в духовной отпишет на московский Предтеченский храм.
Но пока жива, где его держать? Как уберечь от людского любопытства?
На ларцы, на сундуки, на кладовки она больше не надеялась после того, что было пять дней назад. На другое же утро после ухода боголюбовцев она распорядилась отскрести песком все полы, промыть щёлоком все стены и потолки, окурить можжевельником все покои. Однако и после того дом продолжал казаться ей затоптанным, заплёванным, смрадным, открытым всякому, кто захочет опять его осквернить. И всё слышались шаги.
Доверить кому-нибудь на сохранение? Кому же? О посаднице, об огнищанихе, вообще о своей богатой братии нечего и думать: всё предадут! Отдать попу? Дьякону? Скажут жёнам, а жены — всей Москве. Кучковна перебрала в уме всю свою челядь (а её было много) и убедилась с грустью и со стыдом, что хоть, кажется, никого из подвластных ей людей она и не истязала, как другие бояре, однако же ни с кем не умела быть так коротка и участлива, чтобы можно было понадеяться на истинную любовь и полную верность хотя бы одного из них. «Неждан!» — мелькнуло у неё в голове. Он, конечно, не выдаст. Но его век недолог. Да и старуха у него пустобайлива. Нельзя.
Зарыть? Да, только и остаётся — зарыть. Своими руками. В глухом углу сада, правей черёмухи, под клёном, который помнит с детства. Сегодня же, как только смеркнется. А не то — не ровен час! — вдруг снова кто-нибудь нагрянет.
Гаша уехала с ключником в Кудрино собирать шерсть, которой тамошняя деревня расплачивалась уже много лет с боярином Петром то ли за какой-то долг, то ли за что-то другое (Пётр не говорил Кучковне за что). Кудринский деревенский мир не принёс нынче шерсти в урочное время, к Петрову дню. Гаше там много будет дела. Вернётся поздно: не помешает матери.
Но ведь кожаный баул размокнет и сгниёт в земле. Жемчуг погаснет.
Её глаза, упали на стоявший в головах постели железный ковчежец, где берегла своё и Гашино узорочье: бусы, жемчужные нити, запястья. Переложить неё в материнский кипарисовый ларчик, благо он не полон. А баул упихать в железный ковчежец. Только войдёт ли один в другой?
Она проворно вынула из-под подушки телячий баульчик с медными застёжками, поставила его на стол, выдвинула к двери железный ковчежец, быстро его опростала, набила битком кипарисовый ларец и, кое-как захлопнув его крышку, только собралась примерить, уместится ли баул в ковчежце, как за дверью женский голос вскрикнул: «Паша!» — и в светёлку шумно ворвалась посадница.
— Паша!
Она так запыхалась, взбегая по лестнице, что не могла выговорить ни слова. На ней липа не было.
— Заковали! — вымолвила она наконец. — В поруб вкинули!
— Кого?
— Моего. Говорила я ему, постылому: «Не пересылайся с княгиней, доведёт она тебя до беды!..» Паша, теперь и меня возьмут!..
Всё пышное тело посадницы колыхалось от рыданий.
— Зачем тебя брать, что ты! Кому ты мешаешь? — успокаивала Кучковна, гладя её по плечу. — Да кто тебе сказал, что заковали? Может, врут.
— Да, как бы не так! «Врут»! То-то и есть, что не врут! — выкрикивала злым голосом посадница, отняв руки от обезображенного плачем, неузнаваемо постаревшего лица.
— Да от кого ты слышала?
Оказалось, воротился только что домой посадничий стремянный: пригнал назад лошадей, на которых отвозил посадника. Стремянный и сказал.
— Откуда воротился? Из Боголюбова?
— А то откуда же?
Было слышно, как по лестнице громко топочут детские ножонки. Кучковна хорошо знала этот звук: так, шаловливо топоча обеими ногами на каждой ступеньке, поднимался к ней всегда её внук.
— Что с Иваном? — спросила она.
— «Что с Иваном»!— всё с той же злостью передразнила посадница, утирая глаза концом спущенного с руки длинного рукава сорочки (детский топот приближался). — Твой Иван всему причина! Всех взбулгачил, а нам из-за него горе хлебать! — Она опять громко зарыдала. — Нет твоего Ивана, вот что!
— Как — нет?!
Внук, слыхать, уж поднялся по лестнице и топотал теперь так же громко и шаловливо по гладкому полу изображая скачущего коня.
— Так вот и нет! — голосила сквозь слёзы посадница. — Голову отрубили твоему Ивану. Ему и купцу А моего — в поруб.
— Пречистая!.. А Груня? А Пётр?
Дверь распахнулась вихрем, грохнув о стену скобой. Женщины не успели оглянуться, как раздался сперва глухой звук падения, потом, после длившейся один только миг тишины, короткий крик испуга, сразу перешедший в длинный, пронзительный детский вопль.
Ребёнок, лежавший на полу ничком, медленно приподнимал кудрявую голову, схватившись рукой за глаз. Кровь стекала по детским пальчикам и капала на сосновые половицы, где успела уже налиться высокая тёмно-красная лужица.
Вбежав опрометью в бабкину светёлку, он оступился о порог и упал, стукнувшись головой об угол выдвинутого к двери железного ковчежца.
- Ой, тошнешенько! Ой, окривел! Ой, голубёночек! Ой, головушку проломил!.. — причитала посадница.
Как все бездетные женщины, она была непритворно чадолюбива. Гашиного сына она всегда ласкала с трогавшей Кучковну и удивлявшей Гашу нежностью.
— Паша, да ты не так взялась! — суматошилась она. — Рученьку-то его отыми!.. Куда это Гаша у вас девалась?.. Крови-то, крови!.. Где у тебя вода? Ох, подорожничку бы приложить! Дай сбегаю.
И впрямь сбегала.
Мальчик глубоко рассёк себе правую бровь. Глаз был цел, но кровь всё шла да шла. У Кучковны липли от неё руки. Ребёнок продолжал всхлипывать и вопить, а когда бабкины пальцы приближались к ране, взвизгивал, как зверёныш, и отбивался руками и ногами.
Так продолжалось больше получаса. Начинало смеркаться.
Кое-как вдвоём обмыли вспухшее от слез личико, остановили подорожником кровь и обвязали курчавую голову полотенцем. Мальчик стал затихать. Только губы, шея и грудь вздрагивали ещё временами от недавнего плача. И вдруг на руках у Кучковны уснул.
— Пускай спит, — сказала шёпотом Кучковна. — Время уж ему почивать. Снесу его к Гаше.
— И мне пора. Прощай, — ответила тоже шёпотом посадница, идя за ней следом на носках. Она была, несмотря на полноту, на редкость легка на ногу.
— Нет, погоди: ещё спросить тебя надо, — шепнула Кучковна.
Посадница кивнула головой.
Когда, покачав немного внучонка на руках и потом осторожно уложив его в постель, Кучковна вернулась к себе, посадница стояла спиной к двери перед столом. Услышав шаги Кучковны, она быстро обернулась, всплеснула руками и с восторженной улыбкой на расцветшем, опять помолодевшем лице, с которого не сошли ещё красные пятна от слез, воскликнула:
— Паша! Что это у тебя?
На столе, пригашенный сумерками, мерцал золотой венец.
Телячий баул стоял раскрытый. Через его край свешивался кинутый кое-как вишнёвый пуховичок, из-под которого неряшливо торчал расшитый серебром угол чёрной бархатной пелены. Скомканный голубой шёлковый плат валялся рядом. Рука, только что доставшая венец, как видно, торопилась.
— Паша! Что ж молчишь? Что обомлела? Откуда у тебя такой? Давно ли? Что ж мне не показала? Вот диво-то! Ну и диво! Жемчугу сколько! А на стебле-то какое зерно! Лазоревое! Да какое уродоватое!.. Стой-ка! Где это я такое видела? Святые угодники! Да ведь это оно и есть! Княжое! Ну так и есть, оно! То самое, что купил Андрей Юрьевич давно ещё, когда боголюбовские палаты кончал себе складывать, у гостя у заморского, что на верблюдах приезжал. Да к тебе-то как попало?.. Ох, Паша, Паша! Ну и молчальница! Ну и тихоня!
Посадница погрозила пальчиком и залилась лукавым смехом.
— А ну-ка, примерь.
И она потянулась руками к венцу, чтобы подать его Кучковне.
— Не тронь! — почти беззвучно проговорила та, став перед столом и загородив собой венец.
Посадница попятилась.
Они молча, пристально смотрели друг другу в глаза.
— Ишь ты какая строгая! — заговорила наконец посадница и опять засмеялась деланным смехом. — Как есть княгиня! А я-то, дура, рядом живши, знать ничего не знала, ведать не ведала.
Она снова нехорошо хохотнула и, жеманясь, отвесила Кучковне низкий поясной поклон:
Уж ты, государыня княгиня, прости-помилуй меня, деревенщину, что я своими холопьими ручищами твоё государское узорочье полапала.
И, поджав губы, она всё так же жеманно, подражая дворцовому обычаю, поплыла к двери.
Кучковна остановила её.
— Что прикажешь, матушка княгиня?
— Довольно смеяться, — тихо выговорила Кучковна. Не время смеяться ни мне, ни тебе: кровь пролилась.
Посадница хотела что-то сказать, но, встретившись глазами с Кучковной, осеклась.
— Ты который год здесь, на Москве, рядом с моим двором живёшь? — спросила всё так же тихо Кучковна.
Который год? — Посадница оторопела от неожиданного вопроса. — Не упомню который. Сама небось знаешь. Чай, десять годов, а то и все двенадцать.
За двенадцать годов видала от меня зло?
Да что это ты, Паша? О каком зле говоришь? Никакого зла я от тебя не видела.
— И ты не твори мне зла.
— Да какое ж моё зло?
Тихий голос Кучковны смущал и даже пугал посадницу своей необычной, мертвенной ровностью.
Велико ли зло, ежели я одним глазочком на то взглянула, что твоей же рукой всем напоказ положено! А что без тебя распеленала, так и в том беды нет: ни стебелёчка не обломила, ни зёрнышка не отковырнула...
Не про то говорю, — перебила её Кучковна. — Что увидала, то про себя держи, а другим никому не сказывай.
— Да кому ж мне сказывать?
— Никому, — повторила Кучковна, — если не хочешь мне зла. Обещаешь ли?
— Дай крест поцелую, Паша!
— Не надо: поверю и так твоей совести. Удержишь ли язык?
— Да какая ж мне корысть сказывать?
— Тебе корысти нет, а мне... — Кучковна не договорила. — Того, что ты видела, — прибавила она, помолчав, — другой после тебя никто не увидит. И не выпытывай, откуда мне досталось. Одно скажу: не так доспалось, как думаешь.
Взгляд посадницы зажёгся любопытством. Она видела, что Кучковна не лжёт. Подступив к ней ближе, она спросила вкрадчивым шёпотом:
— Пётр?
— Что — Пётр?
— Твой Пётр... у княгини... унёс?
Кучковна ничего не ответила. Даже удивления не было в её неподвижном взгляде. От этого неживого взгляда посадницу мороз продрал по коже. Она заторопилась уходить. Кучковна опять её удержала.
Было уже совсем темно. В окошко заглядывали две крохотные звезды. Они то показывались, то скрывались и мигали так, будто их задувало каким-то вышним, не достигавшим земли ветром.
Кучковна заговорила всё тем же ровным, угасшим голосом:
— Стремянный не сказывал, что с Груней... и с Петром?
— Про Груню ничего не сказывал. А Груниного мужа и Петра видал.
- Где?
— В Боголюбове.
— На воле?
— Да.
— Оба на воле?
— Оба.
— А брат Яким?
— И Яким на воле. Стремянный видал, как Яким к княжому ключнику, к Анбалу, в дом входил.
— К Анбалу?
— Что удивилась? К Анбалу все ходят: сам князь не гнушается. Вот счастье-то какое Анбалово! Помнишь, Паша, какой он был, когда пришёл во Владимир, невесть откуда проситься к князю на службу? Тощой — щека щёку ест, на лохматой грудище сорочка насквозь протлела, ноги босые, все в струпьях. А сейчас!..
Проводив посадницу, Кучковна в темноте, ощупью уложила венец в баул. Потом вышла на лестницу и кликнула, чтоб подали свечу. Когда сенная девушка внесла огонь, первое, на что упал свет, было пятнышко детской крови на полу перед порогом. Оно уже засохло и казалось чёрным.
V
У старосты Ольховецкой деревеньки, где жила дочь воротника, была свояченица, по прозванию Жилиха, ленивая и бестолковая бабёнка, большая охотница ходить по чужим домам и разносить вести. Наведываясь частенько к младшей сестре, к Старостиной жене она угодила к ней и в тот памятный день, когда староста бегал в город к Прокопию с челобитьем на посадника.
Не успел староста вернуться домой, не успел рассказать жене о беседе с боголюбовским боярином, как Жилиха, не всё дослышав и не всё поняв, уж топала по мельничной плотине, загребая косолапой ногой, и всем встречным бабам говорила одно, многозначительно помаргивая подслеповатыми глазами:
— От князя милость!
Когда её спрашивали, какая милость и кому, она отмахивалась рукой и топала дальше, объясняя, что ей недосуг попусту балякать, что надо поскорее поспеть к себе на Кукуй, а то народ у них на Кукуе больно уж простой и если вовремя их не надоумить, то княжеская милость так мимо них и пройдёт.
На ручье Кукуе стояло всего три двора. Жилихе потребовалось немного времени, чтобы взмутить головы двум соседкам. Ошеломлённые соседки побросали все домашние дела и побежали в поле рассказывать мужьям, что князь дозволил или даже приказал всем вольным сиротам боярскую землю больше взгоном, то есть сообща, не пахать, яловок на боярские дворы не водить и боярские сады плетнями не оплетать.
А Жилиха уж спешила с ещё более приукрашенными вестями в Воробино. Из Воробина она побежала на Гостину гору. Ночь застала Жилиху в княжом Семёновском селе, откуда она ушла только на следующее утро, нашептавшись вдосталь со своей семёновской кумой, которую уверила, что о княжой милости вчера в городе весь день кликали прискакавшие из Боголюбова биричи [35].
Никаких биричей народ нигде не видал и не слыхал, словам Жилихи не придавали большой цены, да про неё скоро и забыли, однако же вести, разнесённые ею, были таковы, что никто не мог отнестись к ним равнодушно. На следующий день вся московская округа только и говорила, что о мнимой княжеской милости.
С особенным волнением толковали об этом в нагорном селе Кудрине, что раскинулось в стороне от других подмосковных сел и слобод, над речкой Пресней.
Там минувшей весной был скотский падеж. Село стояло до сих пор кругом опаханное, а на луговом берегу Пресни ещё не позаросли травой чёрные прогалины от костров, через которые перегоняли больную скотину. Овец убавилось вшестеро, и кудринские сельчане дошли до последнего отчаяния, ломая голову над тем, где набрать шерсти, чтоб отнести на боярский двор.
Когда вести о биричах докатились и до них, они сразу же послали старосту в город разузнать, что правда, что ложь, а когда он воротился, расселись, по обычаю, под дубом на сложенных брёвнах и, прислушиваясь, как где-то на Трёх горах кукует последняя кукушка, стали обдумывать всем миром, что делать дальше.
Рассудили так, что раз шурин боярина Петра Замятнича закован и увезён, стало быть и сам боярин не в большой чести, и хоть биричи ни о чём, слыхать, ещё не кликали, однако где дым, там и огонь, где квас, там и гуща: ежели весь народ говорит о княжой милости, так должна же быть в этом слухе хоть какая-то правда. Взвесив все эти доводы, мир решил шерсти не давать и на том стоять твердо.
Так и сказали боярскому ключнику Маштаку, когда он после Петрова дня явился за шерстью.
Маштак принялся стращать, что возьмёт шерсть силой, но приехавшая с ним боярская дочь не дала ему разойтись: сама повела речь, пытаясь уладить дело миром. Однако из долгих уговоров молодой боярыни ничего не вышло. Кудринские сироты угрюмо молчали, отводя глаза от Гашиной высокой развалистой кики, на которой при каждом движении её красивой головы вздрагивали живые серебряные репейки. Только староста повторял время от времени со вздохом всё одно и то же:
— Когда шерсти нет, откуда её возьмём? Не свои же бороды стричь!
Потом вдруг выскочил из толпы маленький оборванный мужичишка с косым глазом и, тыча пальцем в сторону ключника Маштака, зачастил бабьим голосом:
— Ты с него бери шерсть, а не с нас! Спроси его, сколько нашей шерсти он до вашего двора не довёз за все-то годы. Куда её девал? Пускай теперь за нас и отдаёт!
Тогда Маштак, с неестественно ярким румянцем на плоском тёмнобородом лице, выступил опять вперёд и, стараясь сохранить достоинство, сказал, что не им, глупым смердам, решать, с кого брать шерсть, а решать это боярыне Прасковье Стефановне Кучковне. Он расскажет боярыне об их бездельном ослушестве и о том, что даже дочери боярской не постыдились. И как боярыня скажет, так и будет.
На этом и уехали.
Вернувшись домой только к ночи и пройдя прежде всего в материнский терем, Гаша сразу же приметила, что с матерью что-то произошло: такой она никогда ещё её не видывала.
Кучковна, вся поникшая, сидела за столом, перед незнакомым Гаше закрытым кожаным баульчиком с медными застёжками. Когда Гаша вошла, боярыня даже не посмотрела на дочь. Неподвижный взгляд Кучковны не отрывался от слабого пламени догоравшей свечи.
Гаша начала было рассказывать о своей Кудринской неудаче, но мать, всегда внимательная к хозяйственным делам, остановила её движением руки, не то равнодушным, не то пренебрежительным, не то усталым. Потом не своим, тусклым голосом велела Гаше идти к сыну, объяснив очень коротко, что с ним случилось.
Проведав спящего сына, Гаша поспешно воротилась к матери и, обняв её за плечи, спросила:
— Что с тобой, матушка?
Кучковна подняла на дочь глаза, которые при неверном огне свечи казались особенно большими и, как колодезная вода, прозрачно-тёмными. Она долго смотрела на Гашу молча, будто стараясь лучше запомнить её черты. Потом проговорила очень тихо и однозвучно: До нашего дома кровь добрызнула.
Огонь оплывшей свечи дрогнул и погас.
Теперь в окно глядело много звёзд. Одни едва теплились, другие ярко горели белым, безучастным светом. Ни одна не мигала. Ветер сошёл на землю. Было слышно, как под его напором шумят сосны.
VI
За ночь ветер вошёл в силу.
К утру он уже гнал по Москве-реке длинные, разнолистые волны, сердито качал и крутил чей-то уносимый течением пустой челнок, трепал на звоннице колокольные верёвки, рвал и швырял к земле печной дым и ерошил рябые перья поповских кур. По глубоко синему, начисто подметённому небу мчались редкие клубы пухлых облаков. Трава ходила ходуном и, будто в испуге, припадала к земле, а на берегу задранные ветром круглые листы мать-и-мачехи все побелели, оборотив вверх нежный бархатец своей изнанки.
У кудринского косоглазого мужичишки, сидевшего на земле с пятью своими одножихарями перед закрытыми воротами боярского двора, трепетали на ветру все махры его одежонки и все волоски на заросшем до глаз лице.
Когда посадница вышла на открытые переходы своих хором посмотреть голубей, которые, надувшись шарами, жались друг к другу на полочках, и потом перегнулась через перила, чтобы взглянуть на кудринских ходоков, ветер содрал у неё с головы затейливо повитой алый убрусец, и она еле удержала его в руке, поймав за вышитый золотом конец.
А когда выбежал из своей калитки огнищанин, вихрь мигом загнул вверх обе его полы и, стегнув по лицу, заставил низко пригнуть к груди горбоносое лицо. Так, с отвороченными полами и опущенной головой, прошагал он мимо вскочивших на ноги кудринских сирот и в ответ на их низкие поклоны только приподнял одну бровь и скользнул холодным глазом по их почтительно поджатым животам.
А ветер в это время наддал ещё. На обветшалой кровле пустого княжеского терема что-то загромыхало, и сорванная бурей тесина гулко хлопнулась оземь. На звоннице закачались и тревожно задленькали мелкие колокола. Огнищанин, не останавливаясь, кинул равнодушный взгляд на терем, на упавшую доску, на звонницу и торопливым, деловым шагом завернул мимо поповского двора к Боровицким воротам, где против Предтеченской церкви, ниже княжеской усадьбы, широко расположился его конный двор.
Ключник Маштак сидел на ступеньке боярского крыльца. Ветер сбивал на сторону его блестевшую на солнце тёмную бороду, отчего плющилось ещё более его широкое свежее лицо. Когда он, морщась, поглядывал на солнце и скалил при этом ровные, съеденные как у лошади, зубы, в этом оскале было заметно выражение нетерпеливой досады: он уже два раза посылал сказать о себе боярыне, но та всё не принимала его.
Маштак, ещё не старый человек, когда-то вольный московский слобожанин, пошёл к боярину Петру в ключники без ряда и тем обратил себя в холопа, то есть в раба. Но холопье, или, как чаще говорили, обельное, бесправие окупалось тайными выгодами дворовой жизни. Пётр Замятнич ценил в Маштаке деловую находчивость, умение крепко держать в руках челядь и твёрдость в обхождении с тянувшим к боярскому двору сельским людом.
Кучковна не верила ключнику, не любила его, но не смела прогнать Петрова ставленника.
Маштак отлично знал (чего не знала Кучковна), с каких пор и почему кудринский мир носит шерсть на боярский двор.
Он сам был свидетелем, как боярин Пётр ещё в те годы, когда подолгу живал на Москве, приглядел себе на Пресне завидную ольховую лядину с доброй брусничной землёй, как приневолил кудринский мир повалить и спалить эту лядину и как потом, когда земля эта принесла огромный урожай, боярину захотелось выровнять межу новой нивы и для этого прибрать к рукам ещё и сиротский клин, вдавшийся в его палянину. А в этом клину, очищенном многолетними трудами от пенья-коренья, были все лучшие пашни кудринского мира — весь их хлеб.
С боярином не поспоришь: против семнадцати кудринских орачей Замятнич уже в те, давние годы мог выставить отборную сотню челядников с топорами, вилами и нагвозжёнными кистенями. Сиротам оставалось одно, плакать. Но слёзы не умягчили бы боярского сердца. Всё уладил молодой ещё в то время ключник Маштак, которого кудринцы задобрили подарком: он убедил своего владыку, что выгоды будет больше, если сироты откупятся шерстью, а поглянувшийся боярину клин, покуда они будут исправно носить шерсть, пускай, так и быть, остаётся пока за ними.
С тех пор кудринский мир и носил шерсть каждогодно к Петрову дню вот уж шестнадцать лет.
Замятничу это было в самом деле куда прибыльнее и проще, чем орать своей челядью клин. Да и Маштак и казался не в убытке: его отец ловко бил шерсть и теперь, имея всегда благодаря сыновней подмоге запас овечьей шерсти, стал первым на Москве шерстобитом.
Об этом-то и думал сейчас Маштак, нетерпеливо притаптывая каблуком сорную травишку у боярского крыльца. О том же размышляли и ждавшие за воротами кудринцы.
Вечор, после отъезда боярской дочери и Маштака, ОНИ долго просидели на брёвнах под дубом. Вникнув и Маштаковы угрозы, они поняли, что напрасно понадеялись на Петрову опалу. Боярский двор, видать, ещё силён, а им, сиротам, помощи неоткуда ждать. Косой забиячливый мужичишка только испортил дело, остервенив своими уколопинами мстительного ключника. Теперь, того и гляди, налетят на их пашни боярские челядники. Лишь сама боярыня — ежели допустят их до неё и ежели найдёт на неё добрый стих — может отвести от них беду.
На рассвете выбранные миром ходоки уж шагали в город по колеистой и ухабистой Волоколамской дороге. Дорога шла густым лесом. Внизу было тихо, а наверху хозяйничал ветер. Макушки деревьев гнулись все в одну сторону, мотали ветвями, свистели и шелестели взбудораженным листом, будто спеша передать друг другу пошепту какие-то только что услышанные тайные вести.
Когда поравнялись с Хлыновским починком, где среди нетронутого мелколесья рубил себе двор княжой птицелов, кудринский староста, несмотря на всю свою мрачность, не мог удержать улыбку и сказал косому:
— А тебе опять соловьёв ловить!
На Москве было хорошо известно, что если одаривать Маштака, то ничем ему так не угодишь, как соловьями. Его просторная изба на подгородном берегу Москвы-реки была полна птичьих клеток. Весенними вечерами из его окон неслись то соловьиные раскаты с дробью и стукотнёй, то ямской свист певчего скворца.
О том, что Иван Кучкович казнён, а посадник закован, знала уж вся Москва. От посадничьего стремянного услышали и о том, что старший Кучкович на воле и живёт по-прежнему в Боголюбове, в той же, видимо, чести, что и раньше.
И в городе и в посаде всё начало утра ушло на вызванные этими вестями пересуды. Но за последний юд боярские опалы и казни сделались так часты, что им перестали дивиться. Братья Кучковичи давно отчудились от Москвы, и судьба их занимала московлян гораздо менее, чем участь посадника, чья жадная рука тяготела уж двенадцать лет и над городом, и над посадом, и над окрестными слободами и сёлами.
«Замстились ему наши обиды!» — таков был общий голос.
Однако и о посаднике поговорили недолго, а когда в городе появились кудринские ходоки, то их вчерашний спор с боярским ключником стал сразу же главным предметом всех московских бесед, оттеснив за пределы людского внимания всё остальное. Это было дело своё, близкое, понятное, так или иначе касавшееся всех и к тому же давно не бывалое: долгий опыт соседства с княжим и боярским дворами отучил подмосковных сельчан и слобожан от непокорства сильножителям.
Задело за живое и огнищанина.
Он отлично понимал, что подстрекнуло кудринских сирот на дерзость, и опасался — не без причины, - что зараза может перекинуться и на другие сельские миры. А ему, блюстителю княжой московской усадьбы и управителю княжой московской вотчины, приходилось ведаться с очень многими окрестными слободами и сёлами. Одни из них, целиком холопьи, находились в полной его власти; с других, считавшихся вольными, он, по старине, брал в пользу князя прямую дань, а третьи, по имени тоже вольные, оплёл на новый лад такими же путами, какими Кудрино было привязано к боярскому двору, а Ольховецкая деревенька — к посадничьему.
Доход и с тех, и с других, и особенно с третьих был велик, а что из этого дохода шло в княжую казну, что оставалось огнищанину, этого никто не проверял.
Но ястребок успел обзавестись, кроме того, и своей подмосковной вотчиной, и судьба собственных угодий занимала его, конечно, отнюдь не менее, а ещё гораздо более, чем доверенное ему княжое хозяйство.
Нынче утром, отворяя калитку, которая под натиском ветра гудела и билась о верею, он вовсе не намеревался идти на пустой в этот час конный двор. Но как только завидел кудринцев, тотчас же, будто по спешному делу, направился туда — только затем, чтобы мимоходом поближе всмотреться в лица сельских послов и по их повадке решить, насколько опасна сиротская крамола.
Их поклоны успокоили ястребка. А когда он прошёлся по конному двору, где после утренней уборки крепко бил в нос приторный запах лошадиного пота и навоза, на сердце у огнищанина стало ещё легче. Погуливая неторопливо по конному двору, ястребок думал о Кучковне.
Он хорошо к ней присмотрелся, считал умной хозяйкой, слегка презирал за слабость в обхождении с низшими, побаивался её боголюбовских родственных связей и завидовал богатству. Плодом всего этого явилась глухая неприязнь, старательно скрытая под личиной суетливой угодливости.
При всём том, однако, размышляя сейчас о кудринском деле, он ничуть не сомневался, что Кучковна захочет и сумеет принудить к покорности сирот.
Но его мысли о боярыне на этом не обрывались.
Известия, привезённые посадничьим стремянным, раззадорили любопытство огнищанина, не рассеяв его недоумений: он всё ещё не мог понять, в какой версте (это было его любимое словцо) держит князь Замятнича и его жену. Надо ли ему, огнищанину, по-прежнему гнуть перед ними шею или же можно наконец приподнять голову? Уяснить себе это надо было немедля, именно сейчас, пока нет посадника: ястребку давно хотелось прибрать к рукам соблазнявшее и его и посадника бобровое ловище на речке Напрудной, которое было пожаловано боярину Петру ещё покойным князем Юрием Владимировичем Долгоруким.
Огнищанин закинул голову, посмотрел, как ветер мотает в небе галочью стаю, и решил тотчас же сходить к боярыне, чтобы под видом дружеской беседы о кудринцах повыведать у неё правду о боголюбовских делах.
VIII
Но к Кучковне и его не допустили.
Гаша, несколько растерянная, объяснила, что матери неможется: всю ночь провела без сна, а сейчас, кажется, задремала.
Это была неправда: Кучковна не спала. Когда Гаша, зная это, услышала от огнищанина, что за воротами давно уж дожидаются кудринцы, она поспешила учтиво его спровадить, прогнала с крыльца и Маштака, а кудринских ходагаев велела впустить. Поговорив с ними, она побежала наверх к матери — передать их челобитье: они спрашивали, не согласится ли боярыня принять от них взамен шерсти рыбу, которую они надеются наловить зимой.
Кучковна лежала, уставясь глазами в потолок, неподвижная, как покойница. Когда Гаша рассказала, как обошлась с огнищанином и с Маштаком, боярыня в знак одобрения и благодарности опустила потемневшие от бессонницы веки, но её бледное лицо оставалось по-прежнему мертвенно-безучастным.
Вдруг оно ожило: слова дочери о приходе сельских послов будто воскресили Кучковну.
— Сами, говоришь, пришли? — вымолвила она, слегка нахмурясь. — Верно ли знаешь, что сами? Не Маштак ли приневолил? Где они?
Узнав, что ходоки на крыльце, она приказала удивлённой Гаше ввести их в сени, куда никогда не допускался чёрный народ. Услав с этим поручением дочь, она тотчас же поднялась с постели и, не раздвигая нахмуренных бровей, словно что-то напряжённо обдумывая, медленно направилась вниз.
Кудринцы упали на колени, когда боярыня появилась в дверях сеней. Она молча оглядывала их одного за другим с такой пристальностью, точно перед ней были никогда не виданные пришельцы из неведомых краёв.
Сироты, вконец заробевшие от такого приёма, ослеплённые чистотой просторного боярского чертога, не смели разинуть рот. Гаша с недоумением и не без тревоги наблюдала за матерью.
Взгляд Кучковны, оторвавшись от мужицких простоволосых голов, устремился в окно. На её лице застыло странное, мечтательное выражение. Губы, сложившись в страдальческую полуулыбку, слегка дрожали.
Ветер, словно негодуя на молчание, которое царило в ярко освещённых солнцем сенях, ломился в стены и свистел на все лады в оконных щелях. Слышно было, как он бушует в подкровелье.
— Что стоите на коленях? — проговорила наконец Кучковна, снова переведя глаза на кудринцев и осматривая их будто с удивлением. — Вставайте. Ступайте домой.
Мужики не двигались.
— Вставайте же! — повторила Кучковна, и брови её опять нахмурились. — Я ж вас не держу. Солнце-то вон куда поднялось, а вы тут который уже час без дела маетесь.
Кудринский староста смущённо из-под нависающих на глаза чёрных волос оглянулся на своих и неловко поднялся с колен. За ним и другие.
— Что ж не идёте? — продолжала боярыня, с упрёком глядя на косого мужичишку, который со страху не знал, как и съёжиться. — Пока до села дошагаете, пока дойдёте до лугов, там и полдни. А бабам-то вашим как без вас управиться — в такой-то день? Эдакого ветра да эдакого солнца ваше-то сено когда ещё дождётся? Ступайте.
— Матушка-боярыня, — хрипло выговорил староста, — а с шёрсткой-то как прикажешь?
— С какой шёрсткой?
— Да с той-то, что тебе не принесли.
— Не надобна мне она, — почти надменно ответила Кучковна. — Мало ль у меня своих овец?
— А рыбку-то о зиме примешь ли?
— О зиме! — повторила со вздохом боярыня, и по её лицу пробежала опять та же странная, печальная полуулыбка, какой Гаша, с испугом ловившая каждое движение матери, никогда ещё у неё не видывала. — Далеко ещё до зимы. Ох, далеко!
Кудринцы беспокойно зашевелились. Косой мужичишка зашептал что-то на ухо старосте.
— А до зимы-то, матушка-боярыня, — заговорил тот, — где нам, сиротам, столько рыбы наловить, чтоб тебя удовольствовать? Пока сено смечем, пока хлеб уберём, пока посеемся...
— Да и зимой велик ли у вас досуг? — перебила его Кучковна.
— Велик ли, нет ли, а тебя не обманем, — с достоинством произнёс староста, привычным движением головы стряхивая волосы со лба.
— Обмана, матушка, жди не от нас, а на своём дворе! — ввязался косой. — Твой-то ключник... — завёл он было задирчивым бабьим голосом.
Но староста, наступая ему на лапти, оттеснил его назад и не дал договорить.
Да Кучковна его и не слушала.
— Ни рыбы не возьму, ни шерсти, — вымолвила она негромко, точно говоря сама с собой и глядя куда-то вдаль. — Ничего с вас не возьму. Ступайте домой да накажите вашим жёнкам, чтоб помянули убиенного болярина Ивана.
Она поклонилась им в пояс и, не поднимая головы вышла из сеней.
IX
Закишел весь московский муравейник, как только разнеслась весть, что боярыня простила кудринцам долг. А разнеслась эта весть мгновенно.
Раньше всех узнал о случившемся Маштак. Его плоское лицо всё перекосилось. Через сенных девушек, которые его до смерти боялись, он выманил Гашу вниз и молил пустить его к боярыне.
Гаша, загораживая собой ход наверх, мотала отрицательно головой.
- Что ж это будет? Что будет? — твердил Маштак. — Батюшка-то твой, боярин-то, что скажет? С кого взыщет? С одного меня! А я ль не старался? Да и без того что беды-то! Ни в одно село теперь не покажись! От сраму-то хоть под облак прянь, хоть в воду уйди' Что будет-то? Что будет?..
Не успел уйти Маштак, как перед Гашей предстал огнищанин.
Желая обставить свой приход некоторой торжественностью и показать, что не по-соседски навещает боярыню, а является к ней по важному делу, как блюститель княжого добра, которому из-за её опрометчивого поступка грозит опасность, огнищанин принарядился: сменил домашнюю короткую одежду на долгополую, боярскую. Не в меру узкие в запястье рукава стесняли его движения.
Гаша приняла его почтительно, даже мёду предложила, но, когда он попросил свидания с боярыней, наотрез отказалась тревожить больную мать.
Ястребиная голова заёрзала затылком по высокому стоячему вороту. Огнищанин облизнул потрескавшиеся губы и, теряя обычную сдержанность, сказал с едкой усмешкой:
— Для смердов здорова, а для княжого слуги больна?
Гаша объяснила, что Кучковна давеча через силу поднялась с постели, а как вернулась наверх, сразу опять легла почти без памяти. В Гашином голосе слышалось такое волнение, что огнищанин не мог ей не поверить.
— А в здравом ли была рассудке, когда с орачами говорила? — спросил он.
Гаша ответила не сразу. По игре её взволнованного лица было понятно, что она и сама не раз задавала себе этот вопрос.
— Так как же быть-то? — продолжал уже смелее огнищанин. — Не велишь ли их воротить, пока не дошли до Кудрина? А как придут, пошли их отцовым именем ко мне на двор. Иначе не оберёмся беды. Сама знаешь — народ такой, что стоит одиножды ему потакнуть, сразу понаглеет. А тогда ходи перед ним на карачках.
Пока Гаша отбивалась, как могла, от настойчивых уговоров огнищанина, посадница успела незаметно проскользнуть наверх.
Кучковна только чуть приоткрыла глаза, когда посадница накинулась на неё с шумными упрёками:
— Да ты, никак, спишь, Паша? Подними брови-то: чай, не ночная пора. До сна ли? Что наделала? В уме ли? Мне под Ольховцом пруд копать, а после твоей оплошки как к мужичью подступлюсь?.. Чего вздыхаешь? Не вздыхать надо, а дело делать: пожар гасить. Вставай.
Кучковна не отвечала ни слова.
— Нечего бока отлёживать, — продолжала посадница. — Поднимайся-ка живей, гони Маштака в Кудрино. Да не одного, а с челядью.
Она схватила боярыню за плечи и принялась её трясти.
— Оставь меня, — еле слышно проговорила Кучковна, не открывая глаз. — Дай уснуть.
— Уснуть! — воскликнула посадница и в негодовании громко хлопнула себя ладонями по широким бёдрам.
Из её вспухших от гнева губ полился новый поток укоров и угроз.
Кучковна их не слышала: она спала.
X
А кудринцы подходили уже тем временем к Хлынову.
Они шагали молча, и лица у них были озабоченно-суровые. Решение боярыни так ошеломило их, что поверить ей вполне они не смели.
— Про солнце-то да про ветер не зря зубарила, — буркнул косой мужичишка, когда выходили из городских ворот. — Верно, думает сеном с нас взять.
— На что ей наше сено, когда и своим сыта? — возразил староста.
Но в его голосе не было твёрдости. Боярская милость и ему казалась сомнительной: как бы не обернулась новым подвохом.
Его хмурое лицо несколько посветлело, когда, поравнявшись с Хлыновским починком, перелезли через сосну, поваленную бурей поперёк дороги. Обернувшись к косому, который, зацепясь рваными портками за сломившийся сучок, поотстал от товарищей, староста сказал ему с лукавой усмешкой:
— А без соловьёв дело не обойдётся. Что боярыня Кучковна нам уже простила, того Маштак вовек не простит.
XI
Косолапая нога Жилихи не раз спотыкалась то о камень, то о коренья, пока она бегала из Кукуя в Воробино, из Воробина на Гостину гору, а там на Ольховец, а там и в Семёновское княжое село. Вести о счастливом обороте кудринского дела дошли до неё уже в приукрашенном виде, а когда она принялась переносить их из села в село, из слободы в слободу, от правды не осталось и следа.
Семёновская легковерная кума совсем ошалела, услыхав от Жилихи, будто кудринцы дубьём да палочьем уходили боярскую дочь до полусмерти, после чего боярыня, тоже будто бы изувеченная ими же, отворила им все свои сундуки.
Распрощавшись с кумой, Жилиха направилась из Семёновского в Кудрино, чтобы своими глазами полюбоваться на тех, кому приписала такую лихую удачу.
Когда, утомлённая долгой лесной дорогой, она вышла наконец на всполье, то увидела вдали, на гребне холма, запряжённую четвериком открытую повозку, которая быстро катила по Владимирской дороге в сторону Москвы.
Возница, верхом на одной из передних упряжных лошадей, сердито взмахивал длинной плетью. А женщина, что сидела за ним (судя по раструбистой кике [36] — боярыня), выказывала, как приметила Жилиха, явное беспокойство: то озиралась назад, то, привстав, осматривалась из-под руки вперёд, то низко нагибалась к чему-то, что лежало на дне повозки и чего-то из-за дальности расстояния и из-за бившего в глаза солнца нельзя было рассмотреть.
Пока Жилиха, забыв себя от любопытства, взбегала на гору, повозка успела давно уж скрыться за деревьями.
На придорожном бугре, где уцелел ветхий деревянный крест, поставленный в чью-то память ещё при Мономахе, серебряная полынь, прочёсанная ветром, трепетала и билась о землю.
XII
Сон или явь?
До слуха Кучковны доносились временами привычные звуки дневной жизни: топотанье внука по ступенькам лестницы, Гашины лёгкие шаги, негромкие голоса сенных девушек И назойливый свист ветра в оконных щелях.
Ветер вовлекал всё в свой полет — даже сновидения Кучковны. Он не давал рождаться новым снам: он дразнил воспоминаниями о снах, когда-то будто бы виденных, но и на них не разрешал остановиться, не дозволяя даже понять, был ли то в прошлом блаженный или зловещий сон. Сердце едва успевало замереть, предвидя готовый возникнуть знакомый, очень дорогой, за душу хватающий образ. Но этому образу не удавалось возникнуть. Его вытесняло томительное предчувствие другого, столь же близкого сердцу образа, который, так и не всплыв из потёмок, тоже уносился куда-то и мгновенно забывался, уступая место всё новым и новым и всё таким же мучительно неуловимым предвестникам невозникающих видений.
Вот зашумели ветки яблонь. Но Кучковне недоставало времени понять, что это яблони, что их рвёт ветер. Её сознания хватало только на то, чтобы мимолётно, беглым полувздохом отозваться на этот беспокойный, многозначительный шум. Да, да! Где-то когда-то прошумело вот точно так же, когда было... что было?.. и под этот шум должно случиться сейчас... что случиться? Ответ на оба вопроса был, кажется, готов, но отвечать было некогда, потому что муха застонала в паутине под потолком. Кучковне недосуг было сообразить, что это муха, но тонкий, заунывный стон вызывал новые, такие же тревожные вопросы, на которые тоже не удавалось ответить из-за ощущения холода на лице от ворвавшейся в окно струи ветра, не то напоминавшей о чём-то, не то предвещавшей что-то...
Вдруг всё изменилось.
В чём перемена, Кучковна не могла бы объяснить. Пожалуй, в том, что раньше всё неслось куда-то мимо неё, только задевая её попутно в своём движении, а теперь всё будто поворотилось и натекает прямо на неё. Какие-то нарастающие, близкие и всё ближе подступающие звуки... Чьё-то давно не слыханное, до слез родное, чистое дыхание обдаёт её теплом Чей-то давно жданный голос...
Она захлёбывалась тем, что так избыточно вбирала в себя поневоле, от чего готово было разорваться сердце, когда тот же, давно жданный голос произнёс у самого её уха отчётливо и нежно:
— Матушка!
Кучковна со стоном выдохнула давивший её воздух открыла глаза и столкнулась с проникавшим в неё взглядом близко поставленных, очень светлых глаз.
Прижавшись к ней, низко к ней наклонясь, сидела на постели её меньшая дочь — Груня. Концы хрустальных ряс, свисавших с запылённого парчового подзора Груниной раструбистой кики, касались лица Кучковны.
Ещё никто не проронил ни слова: ни Груня, ни стоявшая за ней Гаша, ни сама боярыня, но по лицам дочерей, а больше по их молчанию она поняла сразу что вот сейчас-то и вступила наконец в дом та главная беда, которая до сих пор грозилась только издали.
Кучковна приподнялась на локте. Дочери подхватили её под руки. Она встала с постели и внимательно оглянула весь покой, словно только что воротилась сюда издалека.
Светлица была вся пронизана полуденным солнцем. Кучковне она показалась похожа на зыбкий ковчег, который повис где-то в небесной пустоте, вскинутый гудевшими за стеной вихрями. Даже в узоре сосновых слоёв на стенах, знакомом до мельчайшего изгиба, мерещилось что-то роковое.
Она провела рукой по лбу. Сны ушли. Наступила явь. К Кучковне вернулись все её силы.
Она взяла Груню за плечи и, пристально глядя ей в глаза, сказала:
— Говори.
Груня подняла длинное, странно постаревшее лицо (она была ниже матери), приоткрыла губы, силясь что- то сказать, но только всхлипнула и, ткнувшись лбом в материнское плечо, затряслась от беззвучных рыданий. В выражении её глаз Кучковна успела уловить поразившую её смесь отчаяния с ожесточением, страха — со стыдом.
Она прижимала к себе плечи дочери и повторяла.
— Говори, Грунюшка. Не бойся говорить: легче будет. Но Груня, как всегда быстрая, вдруг выскользнула из объятий матери. Полуотвернувшись, закрыв лицо руками, пролепетала едва слышно:
- Потом скажу. — И кинулась к двери.
Мать удержала её за руку:
— Куда ты?
— К нему... Пусти, матушка.
— К кому?
— К Шимону.
Это было имя её мужа.
— Шимон здесь?
— В сенях, — еле выговорила Груня.
Кучковна только тут заметила, что Гаша подаёт ей глазами какие-то знаки. Она отпустила Грунину руку Та мигом выбежала вон. Кучковна двинулась было за ней, но Гаша заступила ей дорогу: она не сводила с неё глаз, стараясь разглядеть, вполне ли очнулась мать от недавнего беспамятства, довольно ли окрепла.
— Что с Шимоном? — твердо произнесла Кучковна.
— Весь посечен да поколот...
— Живой?
— Еле жив.
— Кто посёк?
— Не пойму, матушка. Груня говорит сам князь своей рукой.
— Князь? Своей рукой?
Снова будто ветер ворвался Кучковне в голову.
Князь! Мелькнули в памяти пересказанные Прокопием слова князя Андрея: «Кто ей люб, все останутся целы». Неужто обманывал? Почему не палаческой рукой, а своей? Посёк, поколол и не добил. И недобитого отпустил.
В этих мыслях была почти та же летучая неуловимость, что и в давешних снах.
— Не пойму я, — говорил Гашин голос. — Груня сказывает: пьяные покололи-потоптали, пьяные же отхаживали.
Пьяные? Кучковна знала: Андрей Юрьевич никогда не помрачал ума пьянством. И пьяных к себе не допускал. Как же так? Не мутятся ли опять мысли?
И этот глухой, нарастающий переполошный шум внизу, в доме, — чудится ли только или взаправду? И ещё другой шум, более далёкий, будто идёт великий обоз.
А Гашин несмелый голос то замолкал, то опять говорил:
— Груня сказывает: князь Шимона свалил. И сама ж сказывает: князя в живых нет.
— Кого в живых нет? Что говоришь, Гаша?
Мне-то, матушка, откуда знать правду? Груня сказывала; промыслили о князе.
Часть восьмая. ПОЖАРЫ
I
ом был полон таких шумов, точно и в него вломился ветер. Двери хлопали. Полы тряслись от беспорядочной беготни.
Ещё тревожнее были шумы, доносившиеся снаружи — с дворовой стороны: тележная скрипотня, визготня, стукотня, конский топ и людские вскрики, заглушённые нестройным гомоном многих голосов.
Внизу, в дверях сеней, мелькнуло рябое лицо боярской клетницы Луши. Заметив сходившую с лестницы боярыню, Луша смешалась, отвела глаза и юркнула назад в сени.
Кучковна, поравнявшись со слуховым оконцем, освещавшим лестничную клеть, увидела, что соседний, княжой, двор, уже много лет пустынный, кишит людьми: они сновали вокруг возов с увязанной в рогожи громоздкой кладью.
По коленчатым всходам княжого красного крыльца Поднимались два боярина в долгополых дорожных одеждах. Кучковна хоть смотрела на них со спины, мгновенно узнала обоих: муж и брат!
По наклону головы Петра Замятнича, по тому, как он приставлял к уху ладонь, видно было, что он внимательно вслушивается в речь шурина, Якима Кучковича, который, говоря, всё показывал руками и головой на их, боярские, хоромы. Их нагонял вприхромку посадник.
Выше, на верхней площадке крыльца, возился у входной двери огнищанин, стараясь всунуть ключ в потайную прорезь давно не открывавшегося висячего замка.
Кучковну вывел из оцепенения громкий хрип, долетевший из сеней. Она кинулась туда.
Груня с двумя сенными девушками суматошилась у печной лежанки — у той самой, где несколько дней назад отдыхал после завтрака Прокопий. На лежанке хрипел и бился в судорогах весь обвязанный Шимон. Девушки силились удержать его ноги, Груня — руки. Кучковна и Гаша бросились им помогать.
А тем временем в ворота княжого двора въезжала крытая повозка с длинным, пестро расписанным кузовом, запряжённая шестериком белых коней. Её окружали вооружённые луками вершники-булгары в круглых розовых шапках с широкими поперечными гребнями.
Когда повозка остановилась у крыльца, вершники спешились. Двое из них откинули ковровую завесу кибитки и, ловко подняв с подушек, бережно поставили наземь низкорослую женщину. Густая золотоцветная фата закрывала её лицо.
Это была Андреева жена — княгиня Ульяна.
На княжой двор въехало пятнадцать возов с кладью, на боярский — восемь, на посадничий — два. Три тюка из княжеской клади отнёс к себе на двор огнищанин.
Разгрузкой боярских возов распоряжался Яким Кучкович.
По багровой воспалённости его крупного лица, по слишком яркому блеску опухших глаз было заметно, что он немного хмелен. Ему не стоялось на месте и не молчалось. Он колесил без толку по двору, ходил по пятам за челядниками, носившими кладь, то пошучивал, то поругивался, дул в кулак, присвистывал или вдруг, взявшись за бока, беспричинно гагакал, как гусак. И тогда на его колыхавшемся животе встряхивались все пунцовые кисти, какими были украшены нашивки его одежды. А в плоской баклажке, что болталась у него на бедре, булькало вино.
Когда кончили разгружать последний воз, Яким Кучкович подошёл вразвалку к Маштаку, лукаво прищурил глаз, крепким щелчком сбил у ключника с Головы его мятый поярковый столбун, потом засунул руку в только что снятый с воза огромный рогожный куль, набитый мягкой рухлядью, вытащил оттуда новую кунью шапку и нахлобучил её на Маштака.
А к сестре и к племянницам не наведался.
Сам боярин Пётр Замятнич появился у себя на дворе только поздно вечером. Молча обошёл с шурином и с Маштаком все скотницы, чуланы и теремные пышки сеней, куда убрали привезённую клажу, молча поднялся в сени, молча оглядел лежавшее на столе, накрытое белой пеленой мёртвое тело Шимона, покосился на монашку, которая читала над покойником Псалтырь, и молча же, не заглянув к жене, направился в холодный прируб, где у него была летняя опочивальня.
Кучковна из соседней с сенями проходной клети слышала, как глохли, удаляясь, его мерные, тяжёлые шаги.
В этой проходной клети, едва озарённой красноватым светом лампады, она провела всю ночь.
Груня время от времени вставала и уходила в сени. Побыв недолго у тела мужа, она возвращалась к матери и садилась у её ног.
Она заговорила только после полуночи, когда ветер улёгся и небесная глубь в четвероугольнике окна стала бархатно-чёрной. Из сеней сквозь затворенную дверь доносился ровный голос монашки.
Всей правды не знала и Груня.
С самого отъезда из Суздаля она безотлучно жила во Владимире, врозь от Шимона. Князь не отпускал его из Боголюбова, а отец, проводивший день тут, день там, запрещал ей навещать мужа.
У отца часто бывал дядя Яким, всегда хмельной. Пётр Замятнич стал с нынешнего лета тоже временами попивать, но от вина не веселел.
С дядей Якимом они целыми вечерами о чём-то шептались, а когда появлялась она, Груня, замолкали и торопились услать её прочь. Раза два наезжал из Боголюбова княжой ключник Анбал.
О казни дяди Ивана отец услышал на той неделе в четверг и в тот же вечер ускакал один, без слуг, в Боголюбово. Там провёл и Петров день — свои именины.
А на другой день после его именин, в воскресенье, на рассвете привезли оттуда израненного Шимона. Он приходил в себя только изредка и ненадолго; в его речах здравые слова мешались с бредом, и Груня ничего верного от него не узнала.
Он в бреду всё выбрасывал руки, точно обороняясь от кого-то, и кричал: «Чур, чур меня! Не топчите! Зажгите свечу! Ищите его!»
Слуги дяди Якима, которые привезли Шимона, сказали Груне, что нынешней ночью князь Андрей Юрьевич убит у себя в палатах боярами. Убит ими же и княжой милостник Прокопий.
Потом Груня слышала, как в Богородичном златоверхом соборе ударили в большой колокол и стали бить часто, как бивали при великих пожарах. По улице мимо её окон бежал куда-то народ. Она испугалась, уж и впрямь не пожар ли, и собралась выносить Шимона из хором. Но слуги объяснили, что это дядя её, княжой чашник Яким Кучкович, пришёл из Боголюбова с боярским полком и скликает всех на соборную площадь.
Вскоре она увидела в окно, как народ возвращается с площади. Шли уж не порознь, а скопищами, громко горланили, махали кулаками.
Вдруг ввалился к ней в покой во всём боевом доспехе и дядя Яким. Руки и губы у него тряслись. От него, как всегда, несло вином. Озирался, подбегал к окну, слушал у дверей (к себе-то в дом опасался, видно, идти). И всё ругал владимирцев.
От соседки, купецкой жёнки, Груня узнала потом, что на соборной площади дядя Яким, придя туда со всем полком, пытался зачем-то застращать народ, но ничего не достиг: только понапрасну взмутил людям головы. Говорил, что ежели, мол, владимирцы пойдут на Боголюбово, то встретит их там вся дружина и всех кончит. И ещё говорил, что дума против князя была не у одних бояр, что в той же думе были и некоторые владимирцы. А на площадь по зову дяди Якима купцы владимирские побоялись прийти: сбежались одни купецкие делатели, боярские слуги да вольные ремесленники, благо день-то был воскресный. Они не дали дяде Якиму дальше говорить: закричали, что кто, дескать, с ними, боярами, в думе был, тот пускай с вами и остаётся, а нам, мол, такие не надобны. Дядя Яким силился их переголосить, тряс шестопёром, однако народ не захотел его слушать и разошёлся по домам. Из боголюбовских же дружинников остались при дяде Якиме только двое-трое: другие, испугавшись народа, угнали назад в Боголюбово.
Кучковна перебила Груню.
— Кто убил князя? — спросила она еле внятно.
Груня ничего не ответила: она с детских лет не терпела вопросов. Встала с пола и, не глядя на мать, ушла в сени.
— «На аспида и василиска наступивши и попереши Льва и змия...» — вычитывал голос монашки.
В другом конце боярских хором, за сенями и переходами, бухали тяжёлые одинокие шаги: Пётр Замятнич, видать, тоже не спал.
Ночь была ясная, тёплая и такая тихая, что в приоткрытое окно явственно слышалось, как где-то очень далеко, верно за рекой, в береговой слободке, лает собака, как падает с яблоневых листьев роса, как на княжом дворе переговариваются вполголоса ночные сторожа, булгары. Потом закашлял у Неждановой башни старик воротник.
Груня вернулась из сеней не скоро и, опустившись по-прежнему к ногам матери, долго не принималась говорить. Кучковна грела в своих руках её мягкие холодные руки. Прерванный материнским вопросом рассказ Груня продолжила так, будто мать ни о чём и не спрашивала.
Груня вспоминала, как дядя Яким метался по её хоромам, не находя себе места, беспокоясь о своём боголюбовском дворе да о какой-то клади, которую услал куда-то нынче ночью, ещё до рассвета.
На Грунины упорные расспросы о том, кто изранил Шимона, дядя Яким отвечал так отрывисто и темно, что Груня ничего толком не поняла.
«Мы, — говорил дядя Яким, — его не неволили: своей охотой пошёл в пятницу, говорит, когда мы у твоего родимого батюшки, у Петра, в доме его боголюбовском все собрались, Шимон сперва, по своему обычаю, всё молчал, а как стали потом жребий метать, кому первому в княжую спальню ломиться, Шимон и Скажи: «Я пойду. Хоть жив не останусь, а за отцову обиду отомщу. Мы с Анбалом вдвоём управимся, а вы стерегите у дверей».
Когда Груня стала допытываться, кто же посёк Шимона — князь ли или кто другой, — дядя Яким не захотел отвечать прямо, а твердил только одно: «Ночью-то, в потёмках, где разобрать, кто кого колет и кто под ногами валяется!»
А когда Груня сказала: «Уж не вы ли сами его покололи?», дядя Яким осердился и закричал: «Нечего на нас пенять! Коли мы впопыхах, ненароком потоптали да покололи, так мы ж его, поколотого, и вынесли, мы ж его к тебе и проводили!.. Твой Шимон, говорит, на словах куда как храбр, а как до дела дошло, так и оплошал: не посмел наперво подступить к княжой ложнице [37] — отбежал назад в сени и Анбала с собой уволок. А как спустились мы с сеней в княжую медушу и напоили Шимона вином, Шимон сердцем-то ободрился, а телом сомлел».
И больше про Шимона дядя Яким ничего Груне но сказал, а говорил только про князя, до чего, мол, князь оказался силён: не только одного пьяного Шимона, а и десятерых трезвых под себя бы подмял.
Кабы Анбал в субботу с вечера не выкрал у князя из ложницы Борисова меча, не бывать бы, говорит, живу ни Анбалу, ни ему, дяде Якиму, ни Петру Замятничу.
«Ты пойми, говорит, Груня: нас два десятка, он — один; у нас сабли, мечи, копья, он — пусторукий!
Думали: князь до конца убит. Понесли было Шимона к каменным переходам, что в собор ведут, — хотели его там, на соборных хорах, укрыть, пока другие дела уделаем, ан слышим, будто кто за нами следом шагает.
А каменные княжие палаты — сама, говорит, знаешь — высокие, гулкие, отголосчивые; полы поливными плитами выложены: на такую плиту как ни ступи, по всем сводам разнесёт и на все лады отзовётся.
От княжого вина да от боренья мы хоть и поодичали, однако тут с перепугу пустились было наутёк. Спасибо, говорит, Анбалу: удержал.
Стоим трясёмся, слушаем: и взаправду шаги, только не к нам, а от нас. Одна нога топает, другая — шаркает.
И будто рыкает человечий голос.
Мы — назад, к ложнице. Подходим к сеням, к тем, что наверху лествичной башни, откуда, помнишь, витой сход вниз. А в башенной стене оконный просвет чуть белеется: знаешь, говорит, тот тройной, что на реку глядит. Смотрим — против того оконного просвета словно чья-то долгая тень шатанулась. И сразу в темноту канула.
Ещё ладно, говорит, вышло: вспомнил Пётр, что в сенях по углам ставники стоят со свечами. Вывернули одну из подсвечника, выбили кое-как огонь, раздули, запалили свечу, видим: вдоль всех сеней, по всем половым плитам пролегла кровяная тропа — где крапинами, где мазаниной, — ведёт в башню и по каменным круговым ступеням свёртывает вниз.
Вот ты, говорит, Груня, и рассуди, какова в нём была сила! Чай, говорит, помнишь: от княжой ложницы до верхних сеней не мал путь. А он, весь просквожённый, кровью оскудев, тем путём до башни доволокся и по витому сходу под сени сошёл. Да и тут не свалился, а обрёл в себе мощь за лествичный столп зайти. И там на скамью не лёг, а сел! Здесь, говорит, его и нашли. Да и то, говорит, не ведаю, как обернулось бы дело, ежели бы твой, говорит, родимый батюшка Пётр Замятнич напоследок не вскрапивился: выхватил свою саблю (знаешь, ту, с бороздами и травами на клинке, ту самую, что в Киеве у чёрных клобуков выменял), наскочил из-за столпа на князя врасплох и отсек ему левую руку по самое плечо. Только после того из князя остатняя сила вышла. Тут он скоро и кончился».
Больше дядя Яким ничего не успел рассказать, потому что от Петра Замятнича прискакал к Груне конюх покойного дяди Ивана с приказом, чтоб, ни часу не медля, уезжала в Москву и увозила Шимона.
Дядя Яким всполошился, велел запрячь телегу, скинул доспех, надел холопью сермягу и, зарывшись в Тележную солому, забыв в Груниной светлице свой воеводский шестопёр, укатил с тем же Ивановым конюхом назад в Боголюбово.
Пока он собирался в путь, конюх улучил время шепнуть Груне, что в Боголюбове великий мятеж: боголюбовские горожане бьют княжеских мечников и делателей, жгут их дворы, ворвались в княжие палаты и грабят княжеское золото и серебро. Княгиня укрылась неведомо куда, да и Пётр Замятнич, когда отправлял конюха во Владимир, тоже готовился уйти со своего двора...
На этих словах Груня внезапно оборвала речь, охнув от испуга: мимо неё бесшумно проплыла и нырнула в сени чёрная горбунья. Это новая монашка пришла на смену прежней.
Весь остаток ночи мать и дочь провели в молчании.
Перед рассветом, когда четвероугольник окна сделался из чёрно-бархатного тёмно-синим, раздалась опять мерная поступь Петра Замятнича. Было слышно, как он вошёл в сени и как, постояв над покойником, удалился снова к себе, в холодный прируб.
III
Утро следующего дня въедалось безоблачное, тихое, обещая великий зной.
Голые посадские ребятишки бегали взапуски по береговому песку, перепрыгивали через выкинутые вчерашней бурей чёрные коряжины, с причаленного парома спихивали друг друга в воду, брызгались, кричали, смеялись.
Попадья, перегнувшись через огородный плетень, говорила шёпотом проскурне:
— Возы-то видала какие? Одного золота, да каменья дорогого, да жемчугу, толкуют, полных четыре воза! Ещё князь-то и остыть не успел, ещё на руках - то у них его кровушка не пообсохла, а они теми руками всё самое любимое княжое именье из его сеней повыбрали. И до рассвета услали в Замятничеву владимирскую вотчину. А как народ-то зашумел, так они, на своих рядовичей не надеясь, всё сюда и повезли.
Проскурня, прикрыв морщинистой рукой впалый рот, качала головой.
— А боголюбовцам-то, — продолжала попадья,- когда в княжие покои после того вошли, достались одни оборыши. Так с досады в княжой медуше все бочки с вином поразбивали. Иные до тех пор упились, что там же в вине и утопли. Чем попало черпали, в чём попало уносили. А кому вливать было не во что, те с себя зипуны поскидали да в вино их макали, а дома обжимали.
Проскурня опять покачала головой.
— А лошади знаешь ли чьи в те возы запряжены? Прокопьевы!
На городской площади, в тени высокого княжого тына, булгары, княгинины холопы, усевшись на земле в кружок, играли в зернь [38].
Когда бортник Неждан вдвоём с сыном проносил мимо них свежий дубовый гроб, который они выдолбили для Шимона, один только зерновщик, бросавший кости и всё время напевавший сквозь зубы, окинул старика беглым, равнодушным взглядом. Другие, поглощённые игрой, толкались, перебранивались, шумели.
Боярский тын близ ворот был разобран на целую сажень для выноса покойника. По древнему, ещё языческому поверью, нельзя было выносить его из дому обычным ходом, через ворота: надо было обмануть мертвеца; он должен был навсегда забыть этот ход, чтобы призрак его не возвращался тем же путём назад.
Но живым не подобало пользоваться покойницким пролётом, пробиться же на боярский двор иначе Неждану удалось не сразу. Гроб пришлось поставить наземь и пережидать, пока вывалит из ворот толпа вооружённой челяди. Впереди на сытом жеребчике гарцевал Маштак в новой куньей шапке.
— Куда шагаете? — спросил Неждан лохматого парня, который с трёхрогими вилами на плече брёл позади всех.
— В Кудрино, — тихо отвечал парень, — недоданную шерсть вышибать.
У посадника за столом сидел развалясь Яким Кучкович. Посадник подливал ему вина.
— Полно лить,— отказывался Яким,— допотчевал и так до улёгу.
— Пей! — уговаривал посадник,— Я для тебя ничего не жалею. А ты пожалел!
— Что пожалел-то? — сонно отозвался Кучкович.
— Мне два воза, а к себе на двор сколько заворотил?
— На что тебе больше?
— Как — на что? Вечор с хозяйкой как посочли приход да посочли расход — концы с концами и не сходятся.
— Какой у тебя расход? Одним зубом много ль нажуёшь?
— Не в жвачке дело: своё званье должен блюсти. В отрёпках ходить — перед посадом срамиться.
— Перед посадом! — гагакнул Яким, колыхнув животом. — Таков у тебя посад, что бабы через улицу из окна в окно на ухвате горшки передают!
— Таков у меня посад, — взвизгнул посадник, скаля жёлтый зуб, — что не будь моего посада, куда бы ты из Боголюбова побежал? Где бы свои возы поупрятал?
Яким побагровел. Пьяная улыбка сошла с его грубо одеревеневших губ.
— А не будь меня да Петра, — раздельно выговорил он, глядя посаднику в глаза, — куда бы князь твою дурью голову упрятал?..
Когда младшая поповна вкралась в избёнку старика воротника, там оказалось полно народу.
Собралась вся семья. Пришла с Ольховца многодетная старикова дочка, привела мужа и троих ребят, а четвёртого, грудного, принесла на руках. Всё запечье занял собой исполин-большак. Рядом с ним особенно бледна казалась его малорослая, тщедушная жена. К ней жался подросток-сын, ещё по-детски румяный, но уж хваченный кузнецкой сажей.
В красном углу, под закопчёнными образами, сидел приезжий гость — конюх казнённого стольника Ивана Кучковича, тот самый, которого ещё так недавно здесь, на Москве, пытал покойный Прокопий, которого после пытки увёз связанным во Владимир и который потом, после убийства князя, приезжал к Груне из Боголюбова с поручением от Петра Замятнича.
До прихода поповны конюх успел рассказать, как во время боголюбовского мятежа боярские и купецкие слуги, подстрекаемые хозяевами, пожгли слободку княжих делателей, к которым давно питали зависть, и как воротников меньшак, хитрокознец, ещё больной, обороняя своё добро, вынесенное из горящею дома, был зарезан насмерть засапожным ножом.
Женщины уже несколько раз начинали приплакивать голосом, причём особенно звучно и причетливо кликала бледная большакова жена, но мужчины каждый раз унимали их, продолжая расспрашивать конюха.
Резкий луч утреннего солнца, прорвавшись в маленькое волоковое оконце, бил конюху в затылок. Поповне, когда она вошла в избу, прежде всего бросилось в глаза его оттопыренное ухо, которое, просвечивая на солнце, рдело, как раскалённый уголь.
Конюх говорил в это время о том, что хитрокознец и сам остался бы, может быть, цел и дом, вероятно, уберёг бы, если бы бояре не задержали его в княжих палатах, заставив расковывать московского посадника, которого князь держал в порубе на цепи.
— Ладно бы, доброго человека расковал, — вздохнула Воротникова дочь, — а то посадника! А он, окаянный, не успел воротиться, как к нам на Ольховец рядовича [39] прислал: за то, что в его небытность отказались пруд копать, сулит с нас вдвое против прежнего - драть.
— Отольются волку овечьи слёзы! — сиповато выговорил чей-то высокий мужской голос с таким решительным задором, что все оглянулись.
Это сказал муж воротниковой дочери, ольховецкий сирота, известный своим тихим обычаем.
— А и крови поотольём!.. — глухо рявкнул великан.
Его жена завела было опять приплачку, но старик воротник остановил её. Он спросил конюха, цела ли меньшакова жена.
— Цела, — ответил конюх. — По чужим дворам ходит: под одним окошком выпросит, под другим — съест.
— А ребята живы ли?
— С матерью заодно чужие окна грызут. Меньшой, годовалый, сгорел бы в дому, кабы не меньшаков ученик — тот, кучерявый, что намедни здесь, на Москве, с ним был.
У поповны шибко застучало сердце: ради этих-то вестей и решилась она прийти к воротнику в избу.
— Все руки, всё лицо пережёг, — продолжал конюх. — До сих пор весь в пупырях, а дитятю из самого полымени вынес.
Тут уж мужчинам не удалось удержать женщин. Они заголосили все враз. Их причитанья перекрывал густой рёв откуда-то взявшейся Жилихи: она славилась как первая на всю округу плачея.
— Али мы тебя не люби-и-или? — затягивала жена большака.
— Али чем прогневи-и-или? — свирепо подхватывала Жилиха, показывая бледные десны.
— А и чья калена стрела тебя просквози-и-ила? — звучно выпевала большакова жена.
— А и кто ту калёну стрелу наперна-а-атил? — голосила Жилиха.
У поповны перед глазами всё заходило ходуном, и мимо её ушей прошёл рассказ конюха про то, как со слободки княжих делателей огонь перекинулся на соседний, «пёсий двор» Ивана Кучковича, как сгорела там дотла всеми брошенная стольникова дочь и как выли потом на всё Боголюбово её обездомевшие собаки.
Плачной напев, хватавший за сердце своей протяжностью и упрямым однозвучием, был так громок, что булгарин-зерновщик, который метал кости, не раз оглядывался на воротную избёнку, досадливо морща низкий лоб. С открытых переходов посадничьих хором смотрела туда же блестевшими от любопытства глазами посадница. На её голове горела огненно-алым атласом новая, непомерно высокая кика. Высунулось из окошка и недовольное лицо огнищанихи.
Пробился этот напев и сквозь щели жарко нагретого солнцем дощатого чулана, пристроенного к верхней связи княгинина терема.
Здесь на протянутых вдоль и поперёк верёвках сохли шёлковые разноцветные убрусы и белые женские сорочки с такими долгими рукавами, что каждого хватило бы на пять рук. От них шёл свежий запах только что выстиранного полотна. За их влажными перекрёстными завесами почти не виден был притаившийся в углу огнищанин. Под его ногами валялся выдернутый из стены скаток пеньковой конопати, а ухо было присунуто к пазу теремного сруба. Ястребиные глаза остановились. Он был весь поглощён тем, что доносилось до него из-за стены.
Там говорили два голоса: женский и мужской. Женский был тонок, остр и сыпал гортанной частоговоркой с нерусскими придыханиями. Мужской нехотя выцеживал редкие слова.
— На что привёз меня сюда? — частил женский голос. — Зачем скрянул с места? Что тут делать? Что здесь найду? На что жить?
— Хватит на что жить, — ответил мужской голос.
— Тебе ещё бы не хватило! — выкрикнул женский. — Думаешь, не знаю, сколько возов к себе в ворота ввёз? На своё скуп, а на моё вот как щедр! И посадника, видишь, одарил!
— Без посадника не обойтись, — возразил мужчина. — Под его рукой весь тутошный посадский полк.
— Довольно с хромца и того, что взаместо смерти дала ему живот. А огнищанину на что тюки давал?
— Как не дать, когда он столько годов твоё добро берег?
— Так берег, что половины не осталось! — отрезал женский голос.
Огнищанин облизнул заскорузлые губы.
— Завёз в лес, впнул в пустую хоромину, а сам к первой моей ворогуше ушёл и рад! — В женском голосе послышались слёзы. — Уж лучше бы отослал меня к родне — в Булгар.
— Здесь укромнее, — отозвался мужчина.
— Славная укрома! Твоей Москвы ни одна дорога не минует. Сам небось говорил Якимке, что как бы, мол, Андреевы братья сюда из Чернигова не нагрянули.
— Откуда тебе знать, что говорено Якиму?
— Всё знаю! И то знаю, что глазом ты лакомлив, а сердцем отрухлявел. Только на то тебя и достало, чтоб, краденым вином налакавшись, других наустить и чужими руками государскую кровь выметнуть!
— Не тебе бы меня той кровью корить! — угрюмо выговорил мужской голос.
— Не кровью корю, а тем корю, что, его поваливши, сам на ногах не устоял: оробел, обмяк, всё бросил на одного Анбала, да и устрекнул, как заяц!
— Тебя спасал.
— Не здесь моё спасенье, а там! Без княжого стола какая я княгиня? Вези меня во Владимир!
— Велика ли княгине честь ворочаться к нашим холопам-каменщикам? — надменно произнёс мужской голос. — Коли ещё не пожжён их пригородок, так посадят им бояре посадника, а княжому столу во Владимире больше не бывать.
— Так вези назад в Боголюбово.
— В Боголюбове, кроме дыма, пепла да воронья, ничего не сыщешь.
— Вези куда ни есть, а здесь, на Москве, не стану жить!
Женский голос опять дрогнул от слез. А мужской цедил слова всё медленнее и всё холоднее:
— Как воротится из Смоленска сват, Шимонов отец, как с ним обо всём перетолкуем, так и выберем время, когда трогаться в Суздаль. А в Суздале с тамошними да с ростовскими боярами всё и урядим по старине, по дедовщине да по прадедовщине.
— Где видано, — воскликнул женский голос, — чтобы бояре мимо князей уряжали волость!
— Старого князя избыли, а пока нового не позвали, кому и уряжать волость, как не боярам?
— Князя нет, так княгиня жива! — не унималась женщина.
— Была княгиня — стала вдова, — ответил спокойно мужской голос. — Вдоветь — вдовье терпеть. Вдову, что сироту, кто послушает?
— Где... где твоя совесть?! — вымолвил, задыхаясь, женский голос. — То ли говорил в Боголюбове?
Но мужчина, будто не слыша женских слов, продолжал своё:
— А и дороги ныне таковы, что в малой силе никуда живым не доедешь. По всей волости посадничьи и тиуньи дворы грабят. Да и самих посадников и тиунов бьют. Даже из сел повыходил народ на разбой. И уж поразбивали на дорогах многих людей. А на Москве — сама видишь — тишина. Вот и потерпи.
Московский будень тем временем брал своё.
В это утро церковный причт ушёл из города всем собором: поп, зажав под мышкой увязанные в жёлтый плат ризы, дьякон, побрякивая неразожжённым кадилом, и пономарь с медной купелью на плече отправились на крестины в посад — к первому на всю Москву купцу и ростовщику Бахтеяру, больше известному в округе под кличкой Дубовый Нос.
Дьякон перед уходом наказал жене, чтобы устерегла и зазвала к ним на двор Неждана. У дьякона не ладилось дело с под манкой пчелиных диких роёв: когда стал присаживать выпрошенные у боярыни вощины, то оказалось, что одни наузни порассохлись, другие подгнили и, того и гляди, рассыплются. Попытался было изладить их сам, да только хуже напортил. Без Нежданова искусства было не обойтись.
Толстая дьяконица, проводив мужа, вынесла на крылечко прялицу, удобно уселась в тени навеса лицом к городской площади и принялась за работу: обутая в мягкий козловый башмак стопа, равномерно нажимая на подножку прялки, вертела колесо, рука тянула нитку, а глаза, только изредка опускаясь к рогатому мотовилу, на которое сматывалась нитка, зорко наблюдали за боярскими воротами, откуда должен был выйти Неждан.
Сквозь прогалины своего частокола дьяконица видела, как долго не мог протолкнуться в боярскую калитку Яким Кучкович, когда, пошатываясь, размахивая руками и сердито говоря сам с собой, вышел от посадника. Видела, как взбежала на открытые переходы своих хором нарядная посадница, как, перевесившись через перила, внимательно проводила глазами охмелевшего гостя и как проворно сбежала вниз, когда Яким, спотыкнувшись о порог, ввалился наконец в дверь Петрова дома.
Потом вскоре замелькала за частоколинами красная ферязь самого посадника. Проковыляв вперевалку мимо боярских ворот в сторону княжого двора, посадник повстречался с выходившим оттуда огнищанином. Тот был заметно озабочен: когда посадник спросил его о чём-то, огнищанин только махнул рукой и даже не остановился.
От внимания дьяконицы не ускользнуло, что княгинины булгары, сидевшие перед тыном, ни на ноги не поднялись, ни шапок не сняли перед посадником, когда он входил в княжие ворота. Им наскучило играть в зернь: они дразнили Пономарёва щенка; щенок захлёбывался от лая.
В воротной избёнке больше не голосили. Щенок, увидев издали вышедшую оттуда поповну, весело побежал ей навстречу, распугивая по дороге купавшихся в песке воробьёв. Девушка шла, низко понурив голову. По самой середине прокалённой солнцем площади она столкнулась с огнищанином, который, уставясь, как она, глазами в землю, шагал ей наперекрёст. Ястребок так отпихнул её локтем, что она еле удержалась на ногах. Булгары засмеялись. Когда она поравнялась с ними, низколобый зерновщик, метавший давеча кости, крикнул ей что-то по-булгарски, поманил рукой и подмигнул товарищам. Те захохотали ещё громче. Щенок снова кинулся на них с лаем. Девушка, раскрасневшись до слез, опрометью вбежала в дьяконов палисадник.
Дьяконице до смерти хотелось порасспросить её, по ком плакали у воротника, да заодно вызнать, не углядела ли поповна княгиню, которая, никогда не бывав на Москве, разжигала во всех московлянках великое любопытство, однако тут-то как раз в воротах боярского двора и показался Неждан, а за ним и его сын. Дьяконица, оставив поповну, засеменила ему напереим.
Неждан был пасмурен. Отвечал рассеянно и, говоря с дьяконицей, косился на княжой двор с такой брезгливостью, будто оттуда смердело падалью. Его сын был тоже невесел.
— Чему радуются воры губастые? — проговорил он, когда княгинины булгары опять чему-то засмеялись.
Неждан пренебрежительно посмотрел в их сторону.
Хороши холопам смешки, — зашамкал он вполголоса беззубым ртом, — да каковы-то выйдут посмешки? Кусают и комары до поры. Не про их брата Москва рублена. Да и что им Москва? Чьи они? Ничьи. Их и булгарами-то не назовёшь. Булгары в Булгаре и живут, за свой Булгар стоят, а они... Им всё едино, где бы ни добыть себе зипунов — на Москве ли, в Боголюбове ли, на Суре ли, у себя ли, На Каме-реке. Одно им званье: натёка... Да, чай, сольётся та натёка с наших полей: чего дождями не смоет, то сами помелом выметем. Придёт солнышко и к нашим окошечкам.
— Понюхают псы, чем плеть пахнет, — поддакнул сын.
В это время из княжих ворот вышли посадник, княгинин чернявый ключник Заплева и ещё каких-то
Трое незнакомых людей. И ключник и его провожатые были в парчовых одеждах. Рядом с ними посадничья красная ферязь казалась жалка и тускла.
— Взаместо одного князя сотню властелей нажили, беда! — вымолвил Неждан, провожая незнакомцев насмешливым взглядом.
— В пору бы и поубавить, — опять поддакнул сын.
Посадник, заглядывая снизу вверх ключнику в глаза, что-то горячо ему толковал. У боярского двора они расстались. Заплева со своими провожатыми завернул и боярские ворота, а посадник, оглядываясь на них, заковылял дальше — к себе в дом.
— Куда их нелёгкая понесла? — пробормотал Неждан.
— Чай, за боярином посланы, — отозвалась дьяконица.
— Боярина не там искать, — сказал Нежданов сын.
— Да за ним чего бы и гонять эдакую оравищу? — добавил Неждан.
Через час, осмотрев дьяконовы наузни, перевязав сызнова одни и пообещав завтра, после Шимоновых похорон, наладить остальные, старый бортник направился с сыном домой. Под их охраной пошла к себе и поповна.
При выходе из дьяконицына палисадника им снова попался на глаза княгинин ключник всё с теми же гремя блестевшими парчой провожатыми.
Неждан видел, как Заплева, самодовольно выпятив толстые губы и щурясь от солнца, осторожно, на двух ладонях, вынес из боярских ворот и внёс в княжие плоский кожаный баульчик с медными застёжками.
Обманул боярин Пётр Замятнич княгиню, говоря о московской тишине.
Тишины на Москве не стало.
В тот же день, около обеда, на боярский двор, где продолжались приготовления к выносу покойника в Предтеченскую церковь, вскакал на своём жеребчике Маштак — один, без челяди, простоволосый, со свежей ссадиной, прочертившей его плоское лицо от бороды до глаза.
Когда он соскочил с лошади, у него так тряслись руки, что он долго не мог размотать шейную ширинку, которой хотел стереть кровь со щеки.
Он примчался из Кудрина. Всё утро прошло у него в громких перекорах с тамошними орачами.
Сила была теперь на его стороне: при нём, по приказу самого боярина, было около сорока вооружённых людей, боярских челядников. И когда кудринский мир выказал несговорчивость, Маштак этой своей силой и воспользовался. Он стал ходить с челядниками по домам.
Где находилось хоть сколько-то шерсти, он брал её всю; где шерсти не оказывалось, хватал первое, что попадалось под руку: хлеб, холст, вяленую рыбу, живого телка, шубу, полотенце.
Горше всех пришлось косоглазому мужичишке, который был очень многодетен, жил голоднее всех и на которого Маштак злобился за то, что косой обнёс его позавчера при Гаше. Боярский ключник отнял у его бабы всех кур с петухом и единственную дойную козу: мужичонка был бескоровный.
Боярские челядники молча, не глядя ни на Маштака, ни на кудринцев, ни друг на друга, выносили отобранное добро из сиротинских хат и в таком же молчании складывали вынесенное на возы, от которых не отходили поставленные ключником сторожа, тоже молчаливые и насупленные.
Когда брать уж стало больше нечего, Маштак сел на своего жеребчика, подъехал к сложенным под дубом брёвнам, где кудринский мир привык обсуждать свои мирские дела, приказал боярской челяди стать в круг, а кудринцам велел войти в этот круг.
Поправив на голове новую кунью шапку, Маштак сказал сиротам, что забранным у них добром погашен ещё не весь долг боярину, как не взята с них ещё и вира [40] за ослушество. Слово «вира» было вплетено в речь некстати, потому что виру платили только за душегубство, но слово было страшное, и оно произвело своё действие.
Кудринцы молчали, опустив непокрытые головы. Тёплый, солнечный ветерок поигрывал их спутанными полосами. Молчали и оцепившие их боярские люди. Только воробьи задорно чивикали, прыгая по брёвнам, да громко мычал на одном из возов красный телок с простриженным ухом, дрягая неудобно связанными белыми ногами.
Маштак, ободрённый молчанием, добавил, что кудринцы вполне очистятся перед боярским двором лишь тогда, ежели своей доброй волей и своими силами ныне же припашут к соседней боярской брусничной ниве свою пресненскую росчисть, которая давно уже поглянулась Петру Замятничу.
При этих словах кудринцы поподнимали головы. Староста отвёл чёрные волосы ото лба, будто стараясь лучше рассмотреть говорившего с лошади ключника. Косой мужичишка весь так и затрясся. В задних рядах кудринцев кто-то проговорил негромко:
— Перед боярским двором очистимся да заодно и себе могилу выроем.
Маштак, не выпуская повода из пальцев, развёл руками.
— Я за ваш мир сколько годов стоял? — сказал он, чувствуя на себе чей-то чересчур пристальный взгляд, но ещё не разбирая, откуда этот нехороший взгляд на него направлен. — Покуда вы шерсть на боярский двор по чести носили, я и пашни ваши берег...
— Знаем, как берег, — выговорил тот же негромкий сиротинский голос.
Маштак успел тем временем различить, кто смотрит на него с такой неотвязностью. Это был его же подручный — боярский скотник, человек хворый и нравом щетиноватый, но в своём деле наторелый, искусный коновал и живодёр, оттого-то именно и взятый ключником с собой в Кудрино: Маштак ещё дома предвидел, что будет отбирать и скотину.
Взгляд скотника был что-то уж слишком смел да тёмен, и Маштаку сделалось оттого не по себе. В его всегда ясной голове всё посдвинулось с места, и, когда косой мужичишка, подскочив к ключнику, крикнул ему в самое лицо: «Головогрыз!» — Маштак и вовсе ошалел.
Наезжая на кудринцев, не помня себя от злости, он стал кричать челядникам, чтоб связали косого, чтоб кинули его на брёвна и взъерепенили батожьём.
— А не тебя ль ерепенить? — протянул скрипучим голосом скотник, продолжая глядеть Маштаку в самые глаза.
Толпа будто только и ждала этих слов.
Маштак не успел и очувствоваться, как им же расставленное кольцо тесно сомкнулось вокруг него; боярская челядь перемешалась с кудринцами; все разом закричали, наседая друг другу на плечи и махая кулаками. Женщины повыбежали из хат и, пристав к мужскому скопищу, усилили ещё более толчею и гам.
Ключник видел, как сквозь бурлившую людскую гущу, обращённую к нему всеми искажёнными от ненависти лицами, озверело продирается, как тур сквозь лесную чащобу, лохматый парень с трёхрогими деревянными вилами. Это был хорошо ему известный очень смирный боярский холоп — тот самый, у кого Неждан справлялся поутру, куда они идут с Маштаком.
Маштак только было потянул повод, чтобы заворотить коня, как деревянные рога замелькали у него перед самыми глазами. Он не остался бы жив или, уж во всяком случае, окривел бы, если б вовремя не отшвырнулся назад так резко, что потерял шапку. Остриё деревянного рога только царапнуло его по щеке.
Горячий жеребчик, испугавшись вил, стал подыматься на дыбы, захрипел, рванулся вбок и вынес Маштака из толпы подавших голос московлян...
Пётр Замятнич, не отнимая ладони от уха, выспрашивал Маштака о случившемся со всею строгостью, на все лады.
Отпустив его, он долго просидел один задумавшись. И всё морщил лоб, примаргивая глазом, дёргал ртом и причмокивал. Как ни обдумывал и ни передумывал, всё выходило худо.
Дело было, конечно, не в Маштаковой царапине, не в недоданной шерсти и не в пресненской пашне: мало ль своего? От такого недобора не отощаешь. Дело было и не в сиротинском ослушестве. На Москве таких ослушеств, правда, ещё не бывало, но орачам не мериться же силою с боярином: не бывало ещё того, чтобы боярская сила не перетянула.
И не в том было дело, что боярыня поноровила смердам, дала им потачку — простила мнимый долг. Замятнич успел и об этом всё выведать и от того же Маштака, и от Гаши, и от огнищанина, однако посмотрел на женин поступок не так, как они.
Хоть жене он никогда о том не говорил, но за долгие годы её московского управительства он привык ценить её тихий хозяйский обычай. Он знал, что рука у неё при всей мягкости не ленива, не опрометчива и не растратчива. Знал он и то, что московская округа ведома ей лучше, чем ему, и чтит её больше, чем его. Заглядывая всё реже в свою московскую вотчину, довольный её ровным доходом, он почти никогда не вмешивался в заведённые женой распорядки.
Он и сейчас сожалел, что сгоряча, послушавшись Маштака и огнищанина, отменил её решение. Ему не верилось, что оно было плодом болезненного помрачения ума, как опасалась Гаша, либо женской слабости, как говорили огнищанин и ключник, или что было принято со зла, как убеждал его посадник. Боярин Пётр склонялся к предположению, что у его жены мог быть в этом деле какой-то свой, дальновидный хозяйский расчёт. Он, как и кудринцы, не допускал мысли, чтобы она начисто отказалась от того, что могла с них взять и что, как он считал, должна была взять — рано ли, поздно ли, тем ли, другим ли. Он её не осуждал.
Худо было другое. Худо было то, что к смердам потянулась своя челядь — сдакнулась с ними, как выражался про себя Пётр Замятнич, — что она-то первая, если верить Маштаку, и распалила мятеж.
А не верить Маштаку было нельзя: давно миновал обеденный час, а никто из вскрамолившихся челядников ещё не воротился из Кудрина.
Что они там делают? Как с ними быть? Чьими руками их ломать? Надёжны ли те, что остались в усадьбе?
А ведь без их рук свои-то руки окажутся голы. Боярин оглядел искоса свои длинные, чисто вымытые пальцы с выпуклыми ногтями и перстень с высоким камнем, в котором алый живчик бился где-то внутри, как в густом вине.
Но хуже и страшнее всего было то, что кудринский мятеж — боярин не сомневался в этом — был не случаен.
С той самой роковой ночи, когда за всходным белокаменным столпом знаменитых боголюбовских палат дорогая сабля Петра Замятнича сделала своё дело, — с этой самой ночи для всех неожиданно вдруг вздулись пламенем какие-то невидимо тлевшие искры и по всей обширной Владимиро-Суздальской обезкняжевшей волости побежали красные огоньки.
Петру это напоминало то, что доводилось ему не раз видеть на Днепре — в Поросье: так бывало, когда там загоралась уже сожжённая солнцем и прочахнувшая на ветру степь. Он не лгал княгине, когда говорил о пограблении посадничьих и тиунских дворов да о том, что смерды вышли из сел на дороги. Но бояр разбивали не только по дорогам, а и по домам. Об этом Пётр умолчал, потому что это была самая страшная сторона дела, это тревожило его всего более.
И вот настигли беглеца ползучие озорные огоньки. Перекидываясь с посада на посад, со слободы на слободу, с села на село, зажигая угнетённые людские сердца, иссушенные тощетой и боярскими неправдами, долизнули огневые языки и до здешних глухих, окраинных лесов.
Тишины не стало и на Москве.
Теперь о кудринском мятеже знал уже весь город.
К боярину Петру прибежал встрёпанный огнищанин, а за ним приковылял и посадник. Яким Кучкович продрал кое-как глаза и, пузырясь с похмелья квасом, подсел к мужскому собору.
Всё сходились на том, что опасность велика, что перед её лицом нельзя сидеть сложа руки, но никто не знал, с чего начинать.
Самым озабоченным казался огнищанин. Однако, будучи по званию своему самым из всех низшим и всё ещё не сообразив к тому же, кто у кого в какой версте, он только беспокойно заглядывал всем в лицо да облизывал оперхнувшие губы.
Яким («опухлый, аки болван», как подумал посадник) спросонок пялил мутные глаза на солнечное окошко и всем поочерёдно жаловался, что у него от недочоху нос залегает.
Посадник, не зная, чем разрешилось затеянное по его доносу дело о похищенном княжеском венце, избегал выговариваться. А гляделки его шарили по углам, будто надеясь рассмотреть, где упрятаны боголюбовские сокровища, которыми его так бессовестно обделили.
Напоследок Пётр, громко вздохнув, встал из-за стола и сказал, что принятие острастных мер придётся, видно, поотложить на сутки или на двое и ради завтрашних похорон да поминок и для того, чтобы приглядеться, как поведут себя дальше ослушники. Ещё, может — как знать? — придут, как тот раз, с повинной.
Посадник, прощаясь, многозначительно поглядел Петру в глаза и сказал ни с того ни с сего:
— Хмеля сильнее сон, — он пренебрежительно покосился на задремавшего Якима, — а сна сильнее злая жена.
Замятнич хоть и не понял, о ком говорит хромой — о его ли, Петровой, жене или о своей, — однако из учтивости отозвался всё же на эти туманные слова так же туманно, отвечая, правда, не столько посаднику, сколько своим собственным затаённым мыслям:
— Иной женский совет двух мужских стоит.
— Дай жене волю, — ещё внушительнее возразил посадник, — и она тебя нетерпеливыми зубами, аки Львовыми усты, ухапает.
Он уже готовил мысленно речь, какую скажет завтра княгине для окончательного очернения обидевшей его боярской семьи.
В этой речи должны были упоминаться не раз львовые уста. Зная нелюбовь княгини к Кучковне и веря ещё в княгинину силу, он намеревался выставить боярыню, простившую кудринцам долг, первой и главной виновницей сиротинской и холопьей крамолы.
Пётр, выслушав его, только плечом повёл да бесстрастно вскинул брови.
Проводив гостей, он опять тяжело задумался, глядя в окошко на вечеревший сад с яркими на закатном солнце шариками яблок и на погрузившееся в тень прясло городской стены. Её рубили когда-то под его усердным призором. Ему вспомнилось, как он в те годы был ещё силён и бодр.
Потом, тряхнув седыми кудрями, мерно зашагал в сторону сеней. Он решил — после долгих колебаний — подняться наверх, к жене, чтобы с ней вдвоём обсудить кудринское дело.
В сенях монашка уж не читала. Груня и Гаша, готовясь к выносу покойника, складывали только что снятый с гроба парчовый покров.
Боярин, стараясь отвести глаза от запрокинутой головы мертвеца, глядевшей на него чёрными ноздрями, спросил Груню, где мать.
От этого короткого вопроса Грунино лицо залилось румянцем. Когда она подняла глаза, ещё за миг перед тем бесцветные и хмурые, на стоявшего перед ней отца — на отца, который за всю её жизнь не только ни разу не провёл рукой по её волосам, но даже никогда не улыбнулся ни ей, ни Гаше, на отца, который был, может статься, одним из убийц её ещё не погребённого, тут же лежавшего мужа, — её взгляд весь так и засиял радостным удивлением, робкой надеждой и застенчивой нежностью.
Она не могла выговорить ни слова.
Пётр супился, чувствуя, что его щёки, уши, а хуже всего и глаза начинают согреваться от почему-то ударившей в лицо крови.
Груня так и не успела ему ответить: вошёл оружничий Петра Замятнича.
Боярин обернулся и, увидав оружничего, торопливо пошёл ему навстречу, будто даже обрадовавшись, что не дождался Груниного ответа.
Случилось новое событие.
Оружничий явился к Петру Замятничу с известием, что к Москве мимоходом, по пути к Можайску, подошла ростовская купецкая дружинка и просится в город на ночлег.
Оказалось, что дружинку собрали из своих людей, снарядили из своего запаса и отправили на своих конях сыновья того самого ростовского купца, который был казнён заодно с Иваном Кучковичем. Дружинники под началом одного из купцовых сыновей готовились двинуться завтра на рассвете по Можайской дороге, чтоб встретить и — ввиду охватившего волость неспокойства — проводить до Суздаля Петрова свата, Груниного свёкра, который дал знать через гонца, что выехал из Смоленска.
Ростовские и суздальские бояре, среди которых сват занимал одно из первейших мест а с боярами имеете и томашние знатные гости ждали его с великим нетерпением, не решаясь без его всегда умного и властного совета привести к концу самое для них главное, очень волновавшее их дело. Речь шла о том, какой быть княжеской власти, где ей быть и кому её отдать.
Из разговоров с прибывшими Пётр узнал, что после его отъезда из Боголюбова владимирцами и людьми, вышедшими из сёл, было наделано, по выражению купцова сына, много зла. Теперь посадский народ сколько-то поуспокоился и почал не грабить.
На вопрос Петра, цел ли его владимирский двор, ростовский рассказчик, купцов сын, почтительно улыбнувшись, отозвался неведением.
Однако, продолжал он, владимирские каменщики (иначе он не называл бывших Андреевых милостников) ещё не мирятся со своей новой участью и ещё надеются сохранить у себя в пригородке княжой стол. Но этому решительно противится всё залесское боярство в полном согласии с ростовцами и суздальцами (так купцов сын именовал «лучших» людей своего, торгового звания).
По их единогласному решению, княжим столам, которых может быть и не один, а два, пристойно быть и исконных, старших городах — в Ростове и в Суздале.
Два стола лучше одного, потому что при двух князьях, которые всегда будут слабее, чем один, боярству и купцам будет повольнее.
Из-за этих споров задерживается и выбор князя.
Единственного оставшегося в живых Андреева сына (начальник купецкой дружинки звал его презрительно Юрашкой), которого новгородцы, слыхать, от себя уже выгнали, не хочет ни та, ни другая сторона: он ленив, разгулен и непостоянен.
Владимирцы, каменщики, гнут в сторону Андреевых братьев — Михаила и Всеволода.
Боярство же (купцов сын упорно называл его по- старому — дружиной), а с ним ростовцы и суздальцы ищут других князей и советуются об этом с рязанским князем Глебом, с тем самым, к которому направлялся перехваченный по пути Прокопием ростовский знатный гость, потом казнённый Андреем, отец рассказчика. С Глебом нельзя дружине не считаться, зная его быструю и хищную соседскую руку: рязанские послы — сейчас первые люди и в Ростове и в Суздале.
Купцов сын оглянулся с вороватой улыбкой (не слышит ли, мол, кто?) и добавил полушёпотом, повторяя, видимо, чьи-то чужие, слышанные от старших, насмешливые слова, опасные сейчас, при возросшем влиянии рязанского князя:
— Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!
Слова были выхвачены из старинной рязанской песни, совсем не весёлой, но ростовцы выговаривали их насмешливо.
Вернее всего, что достанутся залесские княжие столы Глебовым шурьям, Андреевым племянникам — Мстиславу да Ярополку [41].
Эти двое о своих доблестях ничем ещё не заявили и были настолько неизвестны, что их плохо различали по именам и за глаза чаще величали по отцу — Ростиславичами. Но, воспитавшись в приднепровском Поросье, в кругу тамошнего ненавистного Андрею княжья, которое натерпелось от него всяких унижений, эти два князёныша всей душой были привержены, как видно, к той дедовщине и прадедовщине, которую так хотелось бы возродить дружине и передним мужам Ростова и Суздаля.
Пётр Замятнич, внимательно слушая собеседника, приметил, что тот часто щеголяет словом «вече», произнося с подчёркнутой выразительностью это ветхое слово, вышедшее из залесского обихода ещё при Долгоруком, а при Андрее считавшееся даже почти поносным. В рассказе же приезжего молодого ростовца то и дело мелькали такие выражения: «Стали на вече», «Звонили вече», «Сели на вече у Богородицы».
Богородицей назывался построенный Андреем огромный каменный златоверхий собор — гордость владимирцев.
Все рассказы купцова сына (Пётр, дружа с его отцом, знал его с детства) были, скорее, по душе Замятничу.
Андреевы новизны, которым сам Замятнич был обязан своим возвышением, стали противны Петру, с тех пор как он обогател.
У Андрея было раз навсегда усвоенное обыкновение: таких, полезно ему отслуживших, но с годами отяжелевших помощников отстранять исподволь от своего кормила, заменяя новыми, молодыми избранниками, выхваченными непременно из общественных низов, а не из верхов. А за старыми, обрюзглыми с сытоеду слугами сохранялся только дворцовый почёт.
Исключение было сделано лишь для самого близкого княжого друга — Прокопия; что же до Петра, то ни он, ни братья Кучковичи — при всей их силе — не избегли общей обидной участи: высокие чины за ними остались, но их услугами князь больше не пользовался. Власть ушла из их рук.
В этом сказалась лишний раз едва ли не главная новизна Андреева правления, придавшая ему такую небывалую мощь, но в конечном счёте стоившая жизни северному самовластцу.
Теперь, утешал себя Пётр, судя по всему, дело пойдёт иначе. За кем старая заслуга, того будет и класть — таков был приятный Петру боевой клич ростовской и суздальской знати, спешившей покончить с тем, что было с таким успехом начато Долгоруким и что с такой горячностью продолжил его преемник — Андрей.
Но при всём том от только что услышанных рассказов на сердце у Петра остался и какой-то дурной, горьковатый осадок: ему не понравилось, как всё это было ему рассказано.
Купцов сын, ещё очень молодой, с девичьими тёмными родинками на пушистых щеках, одетый во всё дорогое и добротное, но с немного преувеличенной, ребяческой воинственностью, был и по-ребячьи словоохотлив. В долгой беседе со старым боярином он сумел соблюсти всю приличную его возрасту вежливость. Однако говорил он с Петром так, как может говорить прямой и влиятельный участник передаваемых событий с человеком хоть и очень почтенным, но посторонним, чуждым этим событиям. А Пётр никак не хотел считать себя посторонним.
Не выдав ничем своего недовольства, Замятнич с присущим ему искусством обласкал гостя, отменно напотчевав проголодавшегося с дороги паренька, и удобно уложил его спать на своей, боярской, половине, а его дружинников, тоже накормленных вдосталь, развёл на ночлег по своим дворовым службам.
Расточая на них и на их молодого начальника все знаки самого щедрого хлебосольства, боярин на их благодарственные слова отвечал с достоинством, что исполняет лишь свойственничий долг, заботясь о тех, кто оказывает важную услугу его свату.
Оставалось только распорядиться, чтоб порадели об их конях. Выйдя для этого на двор, Пётр Замятнич узнал от конюшего, что из числа ушедших в Кудрино челядников никто всё ещё не воротился с повинной.
Боярин, часто примаргивая одним глазом, посмотрел вверх.
Млечный Путь мерцал широким, неровным поясом поперёк всего глубокого свода тёплой летней ночи.
Пётр почувствовал в ногах сыроватый холод и поглядел вниз: дворовая трава была вся в густой росе. Быть зною и завтра.
В оконницах верхних сеней боярского дома брезжил слабый свечной свет. Временами он темнел от проходивших туда и сюда людских теней.
Говорить с боярыней было уж поздно.
Пётр причмокнул языком, точно подсасывая ноющий зуб, и пошёл в дом.
Предстояло ещё одно дело: на самую полночь был сказан вынос покойника к Предтече.
IX
Следующий день выдался и впрямь опять изнурительно знойный. Жара дала о себе знать с самого утра.
Княгине Ульяне казалось, что духоту ещё усиливает запах горячего теста, проникавший временами в узкую щель чуть приотворенного окошка, за которым княгиня стояла уже давно. Она знала, что тестом пышет из примыкавшей к княжому двору боярской поварни. Там пекли поминальные блинцы.
Её чуть-чуть беспокоил оконный сквознячок, от которого, хоть он был почти горяч, легко было всё же, как она думала, и простынуть.
Ей прискучило глядеть на паперть Предтеченской деревянной церковки, которая приходилась прямо против княгинина окна.
Ей надоело видеть перед собой внизу, на дворе, чернявый затылок Заплевы, золотные, лоснящиеся одежды своих отроков и розовые шапки булгар, которые теснились в княжих воротах, тоже глазея на московский (всё ещё единственный) храм.
Но княгиня тем не менее не отходила от оконной щели и не отрывала глаз от открытой церковной двери, откуда слышалось — то явственнее, то глуше — погребальное пение.
На паперти и перед папертью, на самом Солнцепёке, в два длинных ряда стояли и сидели, ссорясь из- за мест, нищие и убогие со всей округи. Княгине чудилось, что все они диковинно похожи один на другого и все — и обгорелыми лицами, и тусклыми от пыли волосами, и лохмотьями — одномастны: одной тени с накалённой землёй, на которой они толклись. Это зрелище томило княгиню, как лихорадный сон.
Широкая дорога, образованная двумя рядами нищих, замыкалась стоявшими посреди церковного двора пустыми санями без лошадей и без оглобель. Они были выкрашены в ярко-красный цвет. Свежая, ещё не всюду высохшая краска блестела местами на солнце.
Княгиня знала назначение этих саней и старалась не глядеть на них.
Но особенно раздражал её пономарь. Стоя праздно на своей звоннице, под колоколами, как раз вровень с окном княгинина высокого терема, он не спускат с него глаз, рассчитывая, видно, выглядеть се, Ульяну. И не стеснялся даже, невежа, облокотясь о перильца своего звонарского яруса, приставлять ручищу к бровям, загораживаясь от мешавшего ему солнца.
«Вовсе онаглели, псы бессовестные!»— подумала княгиня.
Но вот на звоннице около пономаря вынырнула из- за перилец беловолосая голова мальчика. Он что-то сказал; пономарь переспросил, и мальчик опять что-то сказал.
Тогда пономарь, проворно перегнувшись через перильца, наскоро оглядев ещё пустую паперть да оживившихся нищих, обернулся к колоколам и принялся торопливо перебирать верёвки.
Из церковных дверей выбежала немая дурочка и, показывая всеми пальцами на солнце, стала весело смеяться и что-то мычать нищим. Те согнали её с дороги.
Княгиня вздрогнула всем телом, когда в воздухе закачался и замер первый, низкий удар зазвонного колокола.
За ним понёсся мелкими волнами второй удар, не в меру высокий, подзвонистый, словно весь из однозвучных чайкиных стонов.
Когда и он затих, вдруг пошёл по воздуху, будто большой тёмный парус, набравший ветра, ещё один удар, несравненно более полный, чем первые, — совсем иного, глубокого и мягкого звука. Это вступил лучший московский колокол, дар основателя Москвы — старого князя Юрия Долгорукого, высланный им из Киева водой, вверх по Днепру, в лето его таинственной кончины. Из-за тогдашних беспокойств колокол прибыл в Москву уже после его смерти, по зимнему пути, и был торжественно поднят в присутствии князя Андрея Юрьича, при большом стечении всех московлян и всех окрестных слобожан и селян.
Потом удары пошли немного чаще, однако не в голос, а всё в тот же разнолад: то высокие, то низкие, то средние. И все удары колебались всё той же плачевной, далеко убегающей зыбью. И, выделяясь из всех других звонов, будто посылая куда-то в воздушную, бесконечную даль парус за парусом, один другого темней, словно позывая куда-то — не без укора — редкими рывками глубоких рыданий, — всё плыл да плыл могучий, мужественный серебряный звон киевского заветного колокола.
Княгиня Ульяна слыхивала не раз, как перезванивают по покойникам. Но сейчас от этого скорбного разлада и распада колокольных голосов, бередившего слух надрывистым, смертным, зловеще улегченным несогласием, которое будто разбивало в ней что-то на мелкие, по-разному звонкие дребезги, её кинуло в знобкую дрожь. Под грудь подкатила тошнота, а в голове сделалось пусто, как перед беспамятством.
Но она пересилила себя и, отерев с безбрового лба холодный пот, осталась стоять у окна. Наступало мгновение, которого она так долго и так мучительно ждала.
Нищие и убогие закрестились, отшугивая от церковной двери бойкого Пономарёва щенка.
В княжих воротах парчовые отроки поснимали шапки и затолкали булгар, чтобы и те скинули свои колпаки.
В тёмных дверях храма замерцало золотом наклонённое чело большого запрестольного креста.
Его вынес на солнечную паперть высокий, сухой старик с ямами на щеках, с узкой бородой, доходившей почти до пояса. Княгиня не знала, что это воротник.
За ним кто-то другой — судя по неверной поступи, ещё более древний старец (это был Неждан) — вынес на голове гробовую крышку. Она прикрывала его лицо.
Вышли поп с дьяконом в чёрных ризах и, сойдя с паперти, остановились лицом к храму. В дверях забелел полукруглый торец долблёного открытого гроба, похожего на челнок. Княгиня увидала обтянутые погребальной пеленой, разведённые врозь подошвы мертвеца.
Дубовую домовину с покойником несли на полотенцах высшие власти боярской вотчины: впереди — Маштак с запёкшейся бороздой на бледной щеке и конюший, позади — оружейничий и староста.
На паперть вышла Груня — маленькая, впалогрудая, с красными пятнами вокруг бесцветных глаз.
Княгинино сердце заколотилось у самого горла: статная, тонкобровая Гаша (она была на диво хороша в лазоревом убрусе, который мягко обвивал её белое, строгое лицо), ведя за руку кудрявого сынка (у него был завязан глаз), другой рукой поддерживала локоть матери.
Княгиня Ульяна так и впилась глазами в Кучковну. Она не видела её много лет. Её поразил странный взгляд Кучковны. В нём не было ни тоски, ни страха. В нём крылось даже как будто некое подобие мечтательной улыбки. Глаза боярыни, обведённые непоредевшими бобровыми ресницами, всё ещё прекрасные, несмотря на окружившую их сеть морщинок, глядели не на гроб, не на крест, не на дочерей, не на нищих, а куда-то вдаль — в замоскворецкую лесную, очень бледную даль, которая, кажется, вся курилась от накрывшего её страдного зноя.
Из дверной тени, блестя сединой, выступил на солнце и встал за плечом у жены боярин Пётр.
За другим её плечом морщилось от света одряблевшее лицо Якима Кучковича. Он озирался по сторонам и очень внимательно оглядывал всё окружающее опухшими, трезвыми, удивлёнными глазами.
Оба боярина были в длинных сине-зелёных одеждах точно такого же отлива, что и распашницы трёх женщин. Этот цвет считался печальным. Так одевались те, у кого в доме покойник. Княгиня примечала по-бабьи все мельчайшие мелочи.
Пётр отвязал от пояса большую красносафьянную калиту и передал её старшей дочери. По движению Гашиной руки, нерешительно отпустившей материнский локоть и взявшей туго набитую деньгами калиту, видно было, что тяжесть не по руке.
Гаша посмотрела с тревожной заботой на мать, просительно на отца и принялась степенно раздавать нищим милостинные деньги. Давала, не считая, горстями. Нищие волновались и шёпотом ссорились.
Как только Гаша отошла от матери, Пётр, отмерив один шаг, встал около жены и взял её с береженьем под локоть. Княгиня криво усмехнулась. Глаза Кучковны всё так же спокойно смотрели вдаль.
Из храма вышла об руку с мужем посадница в новой кике. Она с жеманным высокомерием задирала редкие брови под бисерное очелье кики, свисавшее на лоб в виде чёлки, поджимала губы и щурила от солнца глаза, косясь украдкой на княжие окна.
Вышли, тоже об руку, огнищанин с обиженно нахмуренной огнищанихой. Княгиня, невзирая на подступавшее к глотке удушье, заметила, что на огнищанихе не по росту короткая и тесная в плечах её, Ульянина, шёлковая распашница.
«Бессовестные! — повторила про себя княгиня. — У меня на глазах!»
Вслед за московской высшей знатью, вслед за попадьёй и за четырьмя поповнами, вслед за толстой дьяконицей, которая несла на тарелке для раздачи нищим пшеничную кашу, утыканную изюминами, стал вываливать на паперть и простой народ, посадский, отчасти и слободской, всё больше женщины. Мужчины, верно, страдовали в полях.
Визгнул Пономарёв щенок и, подвывая, отскочил от паперти на трёх ногах.
Княгиня видела, как попадья, показывая одним глазом на боярское семейство, которое столпилось плотной кучкой в головах гроба, сказала что-то на ухо дьяконице.
«Верно, подсчитала, — догадалась княгиня, — сколько годов не собирались эдак — всем гнездом. Всем, да не всем, — прибавила она мысленно с бессильным злорадством, — зятевьёв не выберегли!»
Тем временем спелёнатое тело вынули из гроба и опустили в красные сани. Молодые носильщики в чистых, высоко подпоясанных рубахах осторожно подняли сани, подошли под них и, взявшись обеими руками за полозья, подпёрли головами санный кузов.
Дьякон, спросив глазами попа, мотнул бровями воротнику. Тот, выровняв сияющий на солнце золотой крест, медленно тронулся вправо к Боровицким ворогам. Вслед за ним заныряла несомая Нежданом гробовая кровля, а за ней и опустевший на время дубовый чёлн. Его нёс, тоже на голове, Нежданов сын. За гробом зашагал черноризный причт. За причтом попоили выше людских голов сани с покойником.
Когда они выплыли из церковной ограды, колокола «друг оборвали свой разноголосый говор.
Поп откашлянул и, подняв голову в мятой скуфейке, затянул сильным мужицким голосом погребальный ( тих.
Дьякон сразу же подтянул старчески дребезжащей норной фистулой и, переворотясь лицом назад, продолжая идти попятным шагом, закаблучьями вперёд, высоко взмахнул в сторону гроба брякнувшим кадилом. Из кадила вместе с облачком белого, угольного, и облачком синего, фимиамного, дыма выбилось бледное пламя.
По этому знаку целая станица женских голосов Стройно подхватила слёзный распев.
На Москве знали толк в пении. Московские певуньи славились на все вятические леса и на всё Залесье. И не только в недальних, молодых городках, построенных князем Юрием — в Дмитрове, в Переяславле, — но и во Владимире уж пошла в ход шутливая поговорка: «Съезди-ка в Москву за песнями».
И сейчас пели почти все шедшие за гробом женщины.
Пели дружно, слаженными голосами четыре поповны, а попадья, подпевая вполголоса, незаметно, из-под шёлкового персевого плата, помахивала рукой, чтоб, грехом, не разошлись дочери, чтоб не осрамили поповского племени. Тонко, с вычурными переливами выводила дьяконица. Пискливо подлаживалась к ней остроносая проскурня. В самом хвосте похоронного хода громко, но не нарушая согласия, тянула Жилиха, показывая блеклые десны и загребая горячую пыль босой косолапой ногой. Ей подголашивала старуха Истомиха, вдова боярского холопа, того, что повесился когда-то на ясене на берегу ручья Черторьи.
Посадница долго крепилась, всё так же жеманно поджимая губы, но, когда женский хор, допев один стих, затянул, по новому взмаху кадила, второй, не выдержала и она: запела тоже — опытным, ещё свежим голосом. И заплакала. О чём? О своих ли бабьих грешишках? О своей ли загубленной мужем женской доле? Как знать?
Когда золотой крест начал меркнуть, уходя в глубокий проезд Боровицкой башни, к певчей станице стал приливать сперва робко, но потом всё смелее и звучнее ещё один, очень молодой голос необычайной, хрустальной чистоты. И вскоре завторил ему другой, сдержанный, грудной, тоже чудесный. Это вошли в хор Груня и Гаша.
Хоронили Шимона за Неглинной, в Чертолье, где московляне завели погребалище ещё при Юрии.
Воротник с крестом подходил уже к паромной переправе, и согласное женское пение доносилось теперь до_ княгини только редкими вздохами. Но в её ушах, терзая душу, всё звенел своей хрустальной грустью Грунин надгробный плач. И, одна в своём душном терему, всеми брошенная и забытая, плакала и булгарка.
Был поздний вечер.
Надолго затянувшийся поминальный пир подходил к концу.
От умеренно выпитого, но чересчур душистого дорогого греческого вина поп зарумянился весь — всей большой светло-русой головой, вплоть до выстриженного на темени гуменца. Он лишь сейчас, к исходу утомительной трапезы, стал мало-помалу отходить от смущения, причинённого застольным соседством со славнейшими боголюбовскими боярами.
Ему, по его церковному сану, отвели, как положено по древнему чину, первое место в переднем углу.
Позаскорузнув в московской лесной тиши, он упражнял разговорные навыки только в немудрёных беседах с женой, с детьми, с дьяконом, да с пономарём, да с проскурней. А с проскурней один разговор: не напустила ль в проскурное тесто пузырей? От таких толков не сделаешься речист. Поп решительно не знал, о чём говорить с великолепными соседями. Они приводили его в замешательство и своей важностью и ещё более тем, что были убийцами не только князя, но, как он слышал, и того покойника, которого он, поп, только что отпел.
А ничего не говорить было неловко.
«Ни вещати дерзаху, ни молчати смеяху», — бесплодно повторял он про себя.
Набравшись наконец духу и твердо решив завести не раз выручавшую его речь о погодных приметах, поп ещё раз отхлебнул для храбрости вина и, покосившись мл Якима Кучковича, опять уже пьяного и шумного, открыл было рот, когда в боярские верхние сени вошло понос лицо: суздальский сват боярина Петра Замятмича.
Всем, кроме хозяина и попа, пришлось пересаживаться: сват был знатнее, или, как принято было говорить, честнее, всех. Его усадили выше посадника, выше Якима — рядом с совсем уж теперь замлевшим от робости попом.
Сват сразу же сломал стол.
Громкие беседы мигом притихли.
Тучный суздальский боярин сидел напыженный, едва отвечая даже обходительному Петру, нехотя отщипнул только один ломоток от простывшего блинца и еле пригубил серебряную чару с густым греческим вином, в котором так и бился алый живчик. Тёмная, вздутая, пупырчатая рука то постукивала по столешнице отёкшими пальцами, то подбиралась жабой, а умные маленькие глаза недоброжелательно, с холодной дерзостью оглядывали всех сидевших за столом, одного за другим.
Когда Пётр, нагнувшись к свату, спросил его вполголоса, кого из ростовской дружинки позвать к верхнему, боярскому столу, а кого к нижнему, где пировали более худые, менее честные гости, сват ответил коротко и вслух, что никого не нужно звать: всех накормил дорогой, в лесу, на днёвке. И сам сыт.
— Да нам скорёшенько и в путь, — добавил он, не глядя на Петра.
За поминальным, свойственничьим столом в устах отца только что погребённого покойника такие слова изучали если не прямым оскорблением, то вызовом тестю этого покойника — хозяину пира.
Пётр побледнел и, комкая последние застольные обряды, поторопился отпустить гостей.
Как только они отпрощались и обиженный дозелена посадник с взъерошенным от изумления огнищанином скрылись, как и другие, за дверьми, а хмельной Яким потащился их провожать до крыльца, сват, оставшись с глазу на глаз с Петром, ткнул острой бородкой в сторону ушедших и сказал:
— Пошто пускаешь в дом Андрейкину нечисть?
— Какие они Андрейкины? — ответил Пётр. — Оба искони княгине прямили и сейчас прямят.
— Пора б не княгининым глазом, а своим глядеть! — отрезал сват, смерив Петра с ног до головы презрительным взглядом. — По мне, оба кривы. Как положим в Суздале весь поряд, посадим сюда других.
Маленький, очень тучный, сват прошёлся по сеням, брезгливо поглядывая на неопрятные остатки пира, и из дальнего угла, полуобернувшись к молчавшему Петру, спросил:
— Как допустила сватья (он говорил о Кучковне: её не было на пиру), чтоб у ней в дому Ивана взяли? И посадник чего смотрел? А говоришь: прямит.
— Никто не знал, где Иван кроется, — мрачно ответил Пётр.
— А надо б знать.
Сват прошёлся в другой угол сеней и, совсем уж отворотившись от Замятнича, проговорил в стену:
— Ничего не сумели! Шимона не сумели уберечь!
Он произнёс эти последние слова тем же сдавленным, злым голосом, каким говорил и остальное, точно поминал не о сыне, которого — всё это знали — любил без памяти.
— Ты, видать, устал, — примирительно сказал Пётр. — Что торопишься? Заночуй. Наутрие дотолкуем.
— Не с Ивана ль пример брать? Дороги ваши московские ночлеги!
Пётр ещё не терял надежды умягчить свата. Ему было необходимо задать один важный, решительный вопрос. Он много надеялся на это свидание. Но немыслимо было задавать этот вопрос сейчас, когда на свата нашёл отчего-то такой свирепый стих. Чтобы выгадать время и перестроить собеседника на иной, более удобный лад, он решил заговорить о другом.
— А я думал, заночуешь, — сказал он, стараясь придать своему голосу спокойный, дружеский звук. — У меня к тебе просьбица. Тут у нас в некаком селище смерды сшалили (он не решался сознаться в крамоле своей челяди), так не пособит ли твоя дружинка их унять?
Сват остановился, насмешливо посмотрел на Петра и проговорил с неприязненной ухмылкой:
— Не прикажешь ли мне самому, благо есть досуг, наведаться в то село?
Пётр не догадывался, до чего неудачно выбрал предмет, которым рассчитывал отвлечь и развлечь свата. Он не знал истинной причины, отчего сват так беснуется.
Помимо страха, какой внушала свату предстоявшая лесная, разбойная дорога до Суздаля, было ещё и другое. Перед самым въездом в Москву купцов сын сообщил ему на днёвке такую весть, которая сокрушила свата не менее, а то, пожалуй, и более, чем бесславная гибель единственного сына.
Молодой ростовец долго не осмеливался передать эту весть, но словоохотливый язык чесался, и на днёвке, уже под Кунцевом, разотважившись от горячей подорожной чарочки, он выболтал, что сватовым суздальским прадедовским вотчинам, которые Андрей отписал на себя и которые теперь, после Андреева конца, должны были вернуться под власть прежнего хозяина, — что этим богатейшим вотчинам нанесён страшный, не скоро поправимый урон: сватовой челядью где выжжены, где вытоптаны все нивы всплошь; всё обильное усадебное строение спалено дотла; от сотен скирд следа не осталось; угнан невесть куда весь скот и все конские табуны; охотничьих ястребов и очень дорогих соколов, привезённых с Печоры-реки, съедомых лебедей и журавлей пустили лететь куда захотят, а сама челядь вся разбежалась по городам да по лесам. Сват был разорён.
Подойдя к дворовому отворенному, уже тёмному окошку, сват высунул в него бородку и сказал как бы про себя:
— Кони, кажись, накормлены. Как отдохнут да попьют, так и в путь... Так и в путь, — повторил он по своей привычке, отходя от окна. — Где Груня? — спросил он Петра. — Кликни-ка её.
Петру показалось, что сват наконец смягчился. Он заговорил не без поспешности:
— О конях не тебе заботиться, а мне. Конюшему сказано: будут сыты. И с собой дадим. А Груня, надоть, прилегла. Ужо кликну её, как поговорим...
Он замялся. Важный вопрос, сверливший душу, нельзя было больше откладывать.
— Ты мне присоветуй, — вымолвил он, негодуя на невольную искательность своего голоса (так ли — ещё вчера — думал он говорить со сватом!), — присоветуй, как мне-то быть? Ехать ли в Суздаль ныне же либо ещё переждать? — Он опять замялся. — И княгиню куда везти?
— Кто о чём, а ты всё о княгине!
В презрительной усмешке свата просвечивала та же брезгливость, с какой он оглядывал чужие объедки.
— Присоветовать! — пыхнул он, задирая бородку. — Свой ум есть. У кого зудит, тот и чешись. Куда знаешь (он произнёс: «куда знашь»), туда с княгиней и беги. Что потерял в Суздале?
Он прошёлся по сеням, обходя неприбранные столы.
— А нам с Груней, — прибавил он, опять будто про себя, — в Суздале давно бы пора быть.
— С Груней? — пробормотал Пётр, думая не так о Груне, как о той чёрной завесе, которая вдруг перед ним повисла и застлала всё его будущее.
Приговор свата, первейшего из первых бояр, — это был приговор всей ростово-суздальской старобоярской дружины, которой он, Пётр, убив Андрея и убежав из Боголюбова, сам отдал в руки всю власть. И теперь новые владельцы этой им, Петром, похищенной, но тут же и упущенной власти выбрасывают его из своего изысканного круга, как наёмного палача, который более не надобен. Путь в Суздаль, путь к упущенной власти был Петру заказан.
— С Груней, да, с ней, — повторил сват. — Что спрашиваешь? Иль тебе наш боярский уряд неведом (он нажал на слово «наш»)? В мой дом отдана, в моём дому ей и быть. А от твоего коровая (суздальское оканье свата становилось от раздражения заметнее) та краюха отрезана.
— Дал бы ей у матери поотдохнуть, — мёртвым голосом выговорил Пётр.
— И у меня не устанет, — ответил сват. - Чай, обихожу её почище, чем ты — Шимона.
— Захочет ли?
— А не захочет, так скажи дочке так: чтоб батюшка-свёкор не наложил на тебя своей грозы, ходи у него в послушании. Небось захочет. Вели-ка девкам складывать её вдовье добришко...
Два часа спустя, уже ночью, Пётр Замятнич стоял у себя на дворе перед высокой повозкой, где сидел на подушках сват, а рядом с ним — рыдающая Груня. Тын, вскрытый намедни для выноса покойника, успели уже заделать.
За спиной у Петра, на крыльце, тихо плакала Гаша, сжимая странно лёгкую руку матери. Кучковна глядела и небо, на Млечный Путь, такими же бесслёзными, мечтательными глазами, какими утром с паперти смотрела в лесную даль.
Чтоб из приличия, ради посторонних, что-то сказать, Пётр задал свату на прощанье последний вопрос:
— Кого думаете звать в князья?
Он сознавал, что ему теперь безразлично, кто будет князем. Оттого он и задал именно этот ставший для него незначащим вопрос.
Но сват не считал ни нужным, ни пристойным обсуждать с Петром этот для него очень значительный вопрос о князьях. Свату было не до приличий. Свата не смущали посторонние.
Душная ночь; чужие, непотребные, убивецкие поминки по любимом сыне, которого не удалось самому и похоронить; лихие разбойники по придорожным лесам; полное разорение; гроза, которой предстояло смирять плачущую сноху; а там, впереди, в Суздале, ежели доберётся туда жив, ожесточённые, утомительные споры с упрямыми ростовцами, с сутяжными владимирскими каменщиками, с проискливыми рязанскими послами. Было от чего кипеть!
А тут ещё вьётся в ногах, как паршивый пёс, болтается, как колышка в проруби, этот бесповоротно промотавшийся бывший Андрейкин милостник, сын пришлого, тёмного родом дружинника, подобранного когда-то Мономахом на одной из его, Мономаховых, бесчисленных дорог. Это он бессовестно втравил Шимона в подсказанное боярами, но не боярское дело; это он опоил Шимона не своим вином; это он в воровском хмелю, в трусливой горячке затоптал Шимона насмерть. И вот липнет этот убрызганный Шимоновой кровью человек со своими глупыми, невпопадными речами! Всё только о себе да о себе. А кому он нужен? Да ещё верещит этот нечистый человек о княгине, которая, как и он, отслужила свою нечистую службу и которую, как и его, пора сбыть с рук.
Вся перенятая от отцов спесь, вся скопившаяся в сердце ненависть ударила свату в голову. Его прапращуры осели в хлебородном суздальском Ополье в незапамятной древности, ещё язычниками, молившимися истуканам. По семейному преданию, они ходили тогда на камских булгар брать с них дань беличьими спинками. Водил их туда будто бы сам Владимир Старый со своим полусказочным пестуном Добрыней, тот самый Владимир, который крестил Русь и насильно окрестил тогда же и сватовых пращуров. Это было двести лет назад (да и было ли?), но сват это помнил, гордился этим и не сомневался в своём праве называть себя великим и честным боярином. А что сам он подготовил совершённое Петром убийство, что всего две недели назад какие-то чернецы зашивали его, великого боярина, в мешковину и прятали по житным ямам да по церковным ларям, — это он позабыл. С высоты повозки сват и вчерашний друг оглядел в последний раз свата и вчерашнего друга и отчётливо, сдавленным голосом злого толстяка выговорил на весь двор, сильно окая по-суздальски и нажимая на каждое теперь уж намеренно и явно поносное слово:
— Не сказать ли дружине, что-де володимерец Петряйко, Замятнев сынишка, бьёт-де вам, боярам, челом: не возьмёте ли-де вы, бояре, себе в князья его, Петряйкина, сердечного дружка — Анбала-ясина, княжого шелудивого холопа [42], с кем они-де вдвоём своего князя давили?
Такие слова назывались бесчестьем: сват обесчестил свата.
Груня вскрикнула и перестала рыдать. Повозка уж тронулась.
— Ты что? — сказал сват, касаясь Груниного плеча жабьей рукой.
Груня отдёрнулась, ничего не ответив.
Сват отнял руку и задумчиво заправил острую бородку концом в рот.
Так и уехал из Москвы — покусывая бородку, покачиваясь рядом с Груней на высоких подушках, весь в заботах о себе. О Петре он, видно, успел уже забыть.
Топтавшийся тут же верхом молодой купцов сын с родинками на щеках поспешно заворачивал свою раскормленную кобылу. Покидая двор, где вчера был так щедро обласкан, купцов сын даже шапки не снял на прощанье, проезжая мимо высокого, прямого человека, который неподвижно стоял перед крыльцом, свесив на грудь седую обесчещенную голову.
Столь заспесивился купцов сын, что не обернулся даже, как ни был молод, на приглянувшуюся ему вчера дочку этого вчерашнего хлебосола.
А уж на что была хороша — на ночном крыльце, со своими тихими-тихими, русскими слезами!
XI
События этого дня и этой ночи на том не кончились.
Из-за сухой духоты, которая почти не опрохладилась и ночью, Гашино окошко, обращённое на реку, осталось отворено.
Кудрявый мальчонка лепетал во сне что-то невнятное: у него ещё гноился больной глаз.
Гаше не спалось. Она лежала лицом к стене, с открытыми глазами.
Вдруг на тёмной стене ярко занялся и весело заелозил по верхним её венцам светло-красный четвероугольник.
Гаша вскочила с постели: глядевший в ночь оконный пролёт весь полыхал от близкого зарева.
Ночные пастухи, что стерегли за рекой, на скошенном Великом лугу, боярский табун, видели, как на городском берегу выкинуло вверх огромный огненный факел. Они сразу же поняли, что загорелся двор боярского ключника Маштака.
Знойная сушь помогла огню. Маштакова изба отпылала очень скоро. Не уцелело ни брёвнышка.
А соседние хаты, придвинутые к самой воде, удалось отстоять, благо было безветренно. Их нагревшиеся стены всё время окатывали водой: и из реки её брали, передавая друг другу из руки в руку ведра, да и по хатам оказалось, как на счастье, довольно её припасено с вечера. Так уж людям посчастливилось. Потому что в другой-то день могло бы того и не быть, по воду хаживали больше по утрам.
Пожарище ещё рдело в ночи дотлевающим угольем, когда те же пастухи увидали второй такой же факел. Он поднялся уж на их стороне, за Москвой-рекой, где-то далеко за околицей береговой торговой слободки.
Там никакого жилья словно бы не было, и пастухи недоумевали, что же могло там гореть.
Была — и то не там, а выше по реке, ближе к слободке, под борком, почти насупротив московского посада небольшая часовенка Параскевы-Пятницы поставленная когда-то боярыней в своё имя, за помин отцовой души. Там одиножды в год певали панихиду: в самое бабье лето, в Автамонов день, когда, по народной примете, змеи уходят в леса. Говорили (пастухи сами этого не помнили), что на том месте, где срублена часовенка, был казнён когда-то боярин Кучко. В его время, уже далеко при Юрии, тамошний борок был ещё, как толкуют, глух.
В Кучковнины же годы по пятницам здесь, у часовенки, чуть в стороне от слободки, бывал небольшой Торжок. Торговали больше горшками да шерстью. Горшки пригоняли с разных мест по реке в особо для того сбитых, широких, плоскодонных стругах.
И только когда новое, заречное зарево пораспылалось и когда ясно, как днём, обозначились впереди пламени чёрная грива Пятницкого борка и чёрная ж луковка с надчасовенным осьмиконечным крестом, - только тогда вспомнили пастухи, глядя на гриву да на крест, что подальше борка и часовенки поставил себе совсем недавно новую, просторную избу особняком от слободки старик, богатый шерстобит, Маштаков отец.
Ещё смеялись тогда над стариком, что выбрал для избы место по пословице: хорошо угодье, когда река близко, а родня подальше.
Люди часто смеются понапрасну, не подумавши: не от родни уходил старик и не к реке тянулся, а к Пятницкому Торжку.
У него-то и загорелось.
Свидетели первого пожара, бывшего на городском берегу, рассказывали потом, что обезумевший Маштак позабыв в дымной суматохе про другое своё имущество, принялся выкидывать из двери горящего дома одни только клетки с певчими птицами. Когда разгулявшийся огонь стал выгонять ключника из избы он выбегая в дверь, оступился о порог и упал на птичьи клетки.
— Так всей варей в них и рюхнулся! — объясняла впоследствии Жилиха, которая на пожаре-то, правду сказать, не была, потому что заночевала тогда у семёновской кумы, понарассказав ей всяких небывальщин про боярские похороны. Такого понамолола, что послушать нечего.
Жилиха никогда не говорила «всем передом» а непременно «всей варей». На Москве только она одна так и говорила. Иные из-за того так её и кликали: не Жилихой, а Варей.
Клетки поломались, птицы вылетели на волю, и в клубах пламени и дыма заметались соловьи и скворцы.
Толковали ещё втихомолку, будто видели в ту ночь па городском берегу боярского щетиноватого скотника. И будто за рекой, на Великом лугу, когда перед рассветом немного прохолонуло, грелся с конскими пастухами у костра некий, неведомо зачем оказавшийся там ночью боярский же холоп, смирный, лохматый парень. Его все давно знали и над ним иногда немножко подсмеивались, потому что он любил жаловаться на девок: как, дескать, у парня, по его холопьей участи, ничего своего нет, деревянные, мол, вилы трёхрогие (велика ли им цена, много ль от них проку?) и те не свои, а боярские, то ни одна, мол, девка за него, за холопа, верно уж не пойдёт. А жениться, дескать, охота. Да и надо.
Все соглашались, что жениться, конечно, надо. А только всё-таки посмеивались.
Может быть, тоже понапрасну? Легко ли и впрямь холопу жениться? Вольная за него не пойдёт, а девке-холопке расчёт выйти опять не за него.
Только над лохматым-то если и смеялись, так не со зла. Такой здоровый парень — по росту Воротникову большаку без малого ровня, — а девками обижен! Девки же и смеялись. А сами на него так и поглядывают! Надо же им посмеяться, не всё же плакать. Когда и смеяться, как не в девичьи, красные годы! Отдадут замуж какой ещё муж попадёт? За иным до тех пор наплачешься!
Взять хотя бы ту же Кучковну.
Не холопка была, а боярышня. Только обычай у неё был не боярский: простая. И уж тихая-то какая! (А в девках небось тоже по-пустому смеялась. Говорили, что помнит, будто в девках больно хорошо пела, не хуже Груни.) Да, всем взяла. Одно слово: московлянка... А вот поди-кося!
Да у их-то боярского роду — что говорить! свои порядки. Своя и доля. У холопьев да у смердов такой не бывало.
Те горюнились с иного. Да и по-иному горюнились-то.
В те, в Кучковнины, годы смердам становилось день ото дня трудней. А холопьям и подавно. Едва обмотались.
Говорить о том не любили, да, пожалуй, и не сумели б. Скорей сделают, чем скажут. А когда скажут, так коротко — одним холопьим реченьем: невыстерп.
Случалось, что иной раз и на самом деле не вытерпят.
Так было и на Москве в то лето, как бояре убили князя Андрея Юрьевича Боголюбского.
Часть девятая. МЯТЕЖ
I
один из дней этого лета, в тот, что наступил после двух ночных пожаров, в день, о котором ещё долго потом вспоминала Москва, а потом и позабыла, не записав в свою летопись (да на Москве некому было тогда её и вести, потому что летописи велись только по тем городам, где был княжой стол или где митрополит либо архиерей держал подворье, а на Москве, кроме посадника да попа, никаких других властей в те годы ещё не было), — в тот день над Москвой появились ястреба.
Это было ранним утром.
Их было несколько: не то четыре, не то пять. Откуда взялись?
И ходили по светлому небу большими, очень медленными, чуть наклонными кругами, режа одним кругом другой круг: своим — чужой, то поддевая ниже, то захватывая выше, иногда так высоко, что их негромкий голодный клёкт становился едва слышен. И очень нежен: словно кто отпустил тонкую стальную пружину.
Все хозяйки и в городе, и на посаде, и по приречным слободкам поубирали кур и цыплят.
— Курохватов нанесло! — говорила одна другой.
Бродили по берегу только Маштаковы брошенные куры.
Их было много.
Отдельно держалось главное стадо с тремя крупными петухами, из которых один, самый крупный, рыжий, мохноногий, то и дело напускался на двух других, пригибая голову к земле, тряся свислым на сторону кровянистым гребнем и топыря на шее ожерелок масляно-огненных перьев. Он отвёл своих не покормленных погорелыми хозяевами кур к сенному стогу, старательно сметанному поодаль от береговых хат.
Стог, как и куры, принадлежал Маштаку. Он был сметан всего три дня назад. От него ещё крепко пахло свежим сеном. Этот сильный, далеко уходивший запах мешался с запахом гари, ещё более сильным и разносившимся ещё дальше. Из острой макушки стога торчал конец всаженного в землю шеста, вокруг которого вили стог.
А две клуши с цыплятами, успевшими подрасти и обратиться уже в опёрышей, но не отстававшими всё же от матерей, отошли к раскидистому дубу, что корячил на берегу огромные обломанные, совершенно голые суки и приходился почти против самой боровицкой изголови городского холма. Дуб был очень стар, давно потерял всю кору и был весь источен червями.
Если бы деревья умели видеть и говорить, то этот дуб по своему древнему возрасту мог бы рассказать, жил ли на свете сказочный Добрыня или не жил и хвастает ли или нет суздальский сват Петра Замятнича про камский поход своих прапращуров.
Но дуб, как все дубы, молчал и ничего не видел.
Не видел и того, как два ястреба, один за другим, ударили с неба — один в рыжего Маштакова петуха, другой в белую клушу, что пасла свой выводок у широко разошедшихся корней древнего дуба.
Этих двух ястребов заметили позже, когда они, напировавшись без помехи, сытые, большие, чубарые, сидели столбиком, по-совиному, один на шесте, торчавшем из стога, другой на самом высоком нагом суку иссохшего дуба, и нехотя, сощурив жёлтые глаза, поворачивали плоские головы то туда, то сюда.
Когда их согнали, они медленно полетели в сторону Великого луга, лениво махая тяжёлыми, сильными, кое-где проредившимися крыльями.
Они летели низко над Москвой-рекой, которую чуть бередил тёплый, южный ветерок.
Этот ветер назывался на Москве спорным, потому что дул против течения. Он поднимал мелкую рябь, в которой было столько слепившего глаза солнца, что оно не давало глядеть на неторопливо улетавших ястребов.
Ястреба, выглядев опять голые сухостоины, опустились на дальнем краю Великого луга, у Коломенской дороги, что вилась розовой тесёмочкой по зелёному Замоскворечью и терялась в зарослях чёрной ольхи.
А потом улетели ястреба куда-то ещё дальше этих зарослей. Куда?
Подле стога и около дуба трава оказалась местами запрыскана кровью. А вокруг кровяных отметин было разбросано ворошками много куриных, петушиных и цыплячьих перьев. Пышнее всех был ворошок рыжих перьев. Только эти перья не казались теперь больше ни огненными, ни масляными.
Тут, стало быть, ястреб и расхватал мохноногого злого петуха.
Уцелевшие Маштаковы куры отошли теперь ещё дальше от пожарища и разбрелись по кривой песчаной косе — там, где в Москву-реку вливалась болотная речонка Неглинная и где уж давно замыло речным песком тот белый лошадиный череп, который был ещё виден с боровицкой изголови около шестидесяти лет назад, когда на эту изголовь въехал однажды летним вечером, на закате, по пути из Суздаля киевский князь Владимир Мономах.
Изменился с Мономаховых времён и самый очерк песчаной косы. Многое изменилось кругом, не только коса.
События этого дня шли так быстро одно за другим, вспыхивая неожиданно то здесь, то там, что никто из московлян не сумел бы рассказать верно, что за чем шло. Многое и упустили. Многое поняли не так, как оно было на деле. А многое и просто забыли.
Но ястребов запомнили, потому что с их удивительного, никем вовремя не замеченного, безнаказанного разбоя начался этот день.
Запах ещё горячей гари был невыносим.
Он лез во все щели, отравляя еду, горчил воду, не давал дышать.
Когда к Петру Замятничу явился поутру Маштак — в длинном чужом зипуне, со смешно обгорелой бородой, — боярин раздражённо повёл носом: с приходом ключника ещё противнее запахло пожарищем.
Маштак не своим, словно равнодушным голосом сказал, что оставаться на Москве ему нельзя: не сегодня, так завтра его убьют. Он просился в суздальскую Петрову вотчину.
— В суздальскую? — повторил за ним тугой на ухо боярин с удивившей Маштака, непонятной ему усмешкой.
Пётр разглядывал опалённые волоски Маштаковой густой бороды, которые почти все кончались накипевшим от пожарного огня крохотным беловатым пупыриком (Петру были невыразимо мерзки и эти пупырики), и думал о том, цела ли та суздальская вотчина, куда просится ключник. А за этими мыслями ползли сплошной тёмной завесой (как в ненастный день вторая, задняя пелена полных дождя облаков) ещё иные мысли, в которых не было ни одного просвета: в сотый раз и всё с той же коловшей сердце тоской Пётр вспоминал, с какой жестокой бесповоротностью и какими хлещущими сердце словами сват запретил ему вчера ехать в Суздаль: «Что потерял в Суздале?»
Что потерял! Всё потерял.
Маштак с непривычной для него нетерпеливостью запахнул обвисшую полу чужого зипуна. Опять гадко пахнуло гарью. Пётр поморщился.
— Что делать с челядью? — сказал он, ничего не ответив на просьбу ключника.
Маштак вяло развёл руками с поразившим и возмутившим Петра безразличием.
Маштаку было не до челяди, не до боярских дел.
С присущим ему умением собирать все мысли и всю волю, не отвлекаясь ничем посторонним, в одно усилие (Пётр знал в своём ключнике эту черту и ценил её) Маштак не думал и не заботился сейчас ни о чём другом, кроме одного: он думал только о немедленном бегстве из Москвы; он не хотел ничего другого, кроме этого бегства. Так пугала его смерть.
Он, как и Пётр, думал только о себе.
Им вдруг стало трудно быть вместе.
Владыка и раб долго жили в ладу.
Пока дело шло только о корысти, они легко понимали друг друга с полуслова, а чаще и вовсе без слов.
Оба, владыка и раб, не сговариваясь, гнули в одну сторону и, когда догибали до желанного обоим предела, делились. Не поровну, но всё-таки делились.
Раб помнил, что он раб, и не возражал против того, что из рук владыки он получает лишь то очень малое, Что приходилось на его рабью долю. Другие рабы не получали и того.
Но рабу хотелось получать больше. Это большее раб и получал, но не из рук владыки: раб крал у владыки, крал много — изо дня в день.
Владыка это знал, но молчал и молчаливо допускал эти кражи: он ведь и сам всё время крал — и у этого раба, и у других рабов, и у не рабов — у всех, кто не юг больно ударить его по рукам, по воровским белым рукам с чисто вымытыми длинными пальцами с выпуклыми ногтями.
С теми, кто мог больно ударить по рукам, владыка был честен: владыка не крал, где было опасно красть.
Так и жили Пётр с Маштаком много лет — в молчаливом деловом, корыстном ладу, зная друг про друга всё и не говоря об этом друг другу ничего.
Но теперь дело шло уже не о корысти.
Маштак заговорил о смерти: он сказал, что на Москве его убьют.
Пётр знал, что Маштак не ошибается, что Маштака действительно убьют. Он и сам все эти дни думал о смерти — о своей смерти: он боялся, что челядь убьёт не только Маштака, но и его. После пожаров он стал думать об этом с ещё большим страхом.
Дело шло уже не о корысти, а о жизни.
Жизнью нельзя поделиться — ни поровну, ни не поровну. У каждого своя жизнь. Оба хотели спасти спою жизнь, каждый свою. Но заботиться о спасении чужой жизни не хотел ни тот, ни другой. Это отвлекло бы от спасения своей жизни. Пётр не хотел спасать Маштака; Маштак не хотел спасать Петра.
Их пути расходились.
Им стало трудно быть вместе.
Пётр, морщась от неотвязного запаха гари, грубо прогнал Маштака, так и не согласившись отпустить его из Москвы, даже не сказав ему ничего на эту его просьбу.
Когда Маштак, потеряв все, что накрал, выходил из боярских хором, страх смерти был в нём также силён, как и ранее.
Но к чувству страха примешивалось новое чувство, которое помогало бороться со страхом: чувство неожиданно добытой свободы.
Маштак, когда-то в прошлом вольный московлянин, а затем добровольно и безоговорочно обративший себя в раба, — Маштак ушёл из боярских хором совсем, навсегда. Развращённый раб бежал от развратившего его владыки.
Через час его уже не было на Москве.
Никто не знал, куда он ушёл.
Не знала и его жена, холопка, роба, боярская, вещь, которую Маштак бросил тоже навсегда под чужой крышей.
Чужая крыша хуже своей, но под чужой крышей, у чужих людей, гораздо более бедных, чем её муж, эта рабыня нашла то, чего под своей крышей муж никогда не давал ни ей, своей жене, ни своему грудному ребёнку, робичичу, которого Маштак оставил на руках у брошенной жены; чужие, бедные люди пожалели и брошенную под чужой крышей жену, и брошенного отцом ребёнка.
III
От жизни некуда уйти
А жизнь требует дел.
А на дела нет больше сил.
А уйти вовсе от жизни — от постылой, огаженной, заплёванной, незадавшейся жизни, убить себя, повеситься на ясене, как холоп Истома, не стерпевший рабской проголоди, — на это тоже не хватало сил.
Пётр всегда, с детства, боялся смерти до дрожи, до тошноты.
Оттого-то так устрашала его (и тянула к себе) запрокинутая голова мёртвого Шимона: два дня Шимоновыми чёрными ноздрями на Петра — в своём же дому!— глядела им же, Петром, окликнутая смерть.
Оттого-то он так легко согласился в своё время на уговоры княгини не идти в булгарский поход, остаться при ней. А ведь отказ от булгарского похода — это был один из самых решающих шагов его жизни. С каким льдом в глазах посмотрел на него Андрей, после того как согласился на просьбу княгини не брать Петра в поход!
Оттого-то Пётр так рьяно ухватился за городоставство и так в нём успел. Ему хотелось, чтобы на этом пути он стал нужнее, чем в Андреевой рати, которую Андрей хоть и не часто, а кидал на большие, смертоопасные дела. Пётр знал, что Андрей считает городовое дело не менее важным, чем ратное.
Оттого-то так побелели его губы, когда вплыла в Кучков двор Милуша (красивая, злая Милуша, которая из-за него потом удавилась, когда не стала ему нужна) и сказала, что налезла Юрьева великая рать.
Оттого-то — всё оттого! — и оказался он тогда на Кучковом дворе. Вовсе не в гости приехал он тогда к Якиму, которого в те годы мало ещё и знал, встретившись с ним до того только один раз где-то случайно, па ястребиной охоте. Пётр жил тогда в таях: он скрывался на Москве, сбежав из Суздаля, чтоб Юрий, готовясь к походу, не посадил его наконь. Этот день, ясный день бабья лета, Автамонов день, когда змеи, по народной примете, уходят в леса, — этот день был тоже решающим. Как памятен пегий, страшный жеребец, на котором Андрей вскакал в Кучков двор!
Оттого-то — да, опять только оттого! — так поспешно бежал Пётр и сейчас из Боголюбова, едва успев сунуть в ножны турскую саблю с ещё липкими кровяными мазулинами на щеке кривого клинка.
Андрей знал, что Пётр боится смерти, но никогда никому о том не говорил. Андрей разглядел эту глубоко упрятанную Петрову боязнь смерти очень рано, ещё когда они, оба молодые, однажды глубокой осенью ходили по синему льду в набег на рязанского князя и прогнали его в половецкие степи. Как это было давно! Пётр не был ещё тогда и женат на Кучковой дочери.
Петрову женитьбу устроила княгиня, чтоб не было по Владимире красавицы невесты, на которую мог бы польститься Андрей. Тогдашние Андреевы милостники — княгиня это знала — убеждали его прогнать булгарку и взять русскую жену.
Окно дохнуло опять зловонной гарью.
Так что же всё-таки делать с челядью?
После двух пожаров нельзя медлить ни часу. И так уж промешкано.
Вспомнились слышанные от кого-то книжные слона: «Уже времени и часу ушедшу». Так не говорят. Так только в церковных книгах пишут. Оттого, верно, и запомнилось. Не ушло ли время? Не ушёл ли час?
Двумя ночными факелами, на том и на сем берегу, московляне, тутошние и тамошние, будто перемигнулись. Приступились!
Опять навязчивые воспоминания! Откуда их столько?
Когда-то давно, ещё когда, обманывая княгиню, притворялся перед ней коренным московлянином, чтоб не признала в нём беглого суздальца (а она, змеища, всё-таки вызнала!), он нашёптывал ей вкрадчивые слова: «Про нас, про московлян, знаешь ли, княгиня, что говорят? Говорят, что к чему, мол, мы, московляне, приступимся, от того не отступимся».
Так вот, ежели сейчас (Пётр проглотил горькую слюну) приступились подлинные московляне, сироты [43] да холопы, к нему, к боярину, к немосковлянину, так неужто же сами собой и отступятся?
С чем их встречать? С кем? Со слобожанами? Да куда ещё перекинутся слобожане! К нему ли? С посадскими? Много ль их? Да и верны ли?
С кем бы ни было — раздумывать недосуг: хоть с попом, хоть с пономарём, а с кем-то идти на них надо ж! Нельзя дожидаться, чтоб сами пришли. Так вот, с кем же всё-таки идти-то? Ведь не с попом же, на самом-то деле!
Пётр больше часа быстро ходил по клети из угла и угол, меняя время от времени углы: то из переднего в печной, то из заднего в бабий.
Потом вдруг стал замедлять шаг.
Потом остановился у садового окна.
Зелёные шарики на яблонях будто поналились за знойные-то дни... Побелей стали... Шарики, шарики... А местами и румянчик проступил — эдакой слабенький, как у девчонки,, что в девки глядит... А прясло-то стенное, видать, тёплое от солнца. Бревна-то как порасщелились... где впрямки, где чуть свиляво... И слепни на них греются... А те, что помельче, с подобранными крылышками, верно, пёсьи мухи...
Пётр отвернулся от окна и медленно пошёл к двери: ему показалось, что решение наконец найдено. Последнее, отчаянное, но из всех, пожалуй, наилучшее. Да другого, кажется, и нет.
Он приотворил дверь и крикнул, чтоб послали к нему оружничего.
Оружничего он спросил, проверял ли тот его, боярский, запас снаряда. Снарядом называлось оружие, которое боярин раздавал челяди, когда брал её с собой и поход.
Оружничий ответил, что проверял.
— Давно ли?
— С месяц.
— Всё цело?
— Цело.
— Исправно?
— Исправно.
— Не могли за месяц порастащить?
— Кто ж растащит?
— Мало ль кто!
— Некому. На запоре.
— Проверь до обеда ещё. Да пересчитай на дворе челядь: одних мужиков. Баб нечего считать. Слышишь — до обеда.
— Проверю.
— А наперёд сходи к посаднику да скажи, чтоб мигом ко мне шёл. Слышишь — мигом. Построже скажи. Понял? И не уходи от него, покуда своими глазами не увидишь, что ко мне поплёлся. Понял? Нипочём не уходи, что бы он тебе ни говорил, как бы ни лаялся. Понял?
— Как не понять!
— Ступай. Не мешкай.
— Посадник, здороваясь с Петром, отвёл глаза в сторону.
— Таким бешеным Пётр его никогда ещё не видывал. Вчерашнюю обиду на свата посадник перенёс на Петра. Пётр это предвидел. Он радовался его бешенству.
— Он решил ещё пуще его озлить: нажать, не жалеючи, на самое больное место.
— Пётр молча уставился на его кривые, немощные ноги. Посадник, чувствуя на себе его непристойно-наглый взор, упрямо смотрел в угол. Пётр переводил взгляд с ног на глаза посадника, с глаз на ноги и продолжал молчать. Наконец выговорил, будто с участием:
— Ножки-то у тебя, видать, вовсе поучахли?
Жилы на висках у посадника вздулись так, что казалось — вот лопнут. Он, всё не глядя на Петра, пробормотал очень тихим от негодования голосом (он был шепеляв):
— Зачем звал? О своих пожарах калякать?
Нет, не о своих пожарах. Мои ли, твои ли, про то ещё как кто скажет.
Посадник, ничего не поняв, взглянул наконец на Петра.
— Как так «твои ли, мои ли»? — вымолвил он, чуя новую обиду. — Моих не бывало. Что городишь? Ежели не о пожарах, так о чём толковать?
Пётр внимательно следил за лицом посадника, ловя себя на том, что радуется случаю выместить на ком-то хоть малую часть своего вчерашнего непоправимого бесчестья.
— Спрашиваешь, о чём толковать? — Пётр помедлил и вдруг проговорил с той же, что и раньше, притворной участливостью: — О тебе толковать.
— Обо мне? Когда обо мне, так ко мне бы и шёл.
Нельзя к тебе: тайность. У тебя в стенах лишние брёвна есть: услышат! А дело для тебя такое...
Какое такое?
Пётр опять помедлил, внимательно и мрачно глядя посаднику в глаза.
— Приметил ли вчера на пиру, — заговорил он, с особенной, неожиданной для самого себя выразительностью произнося каждое слово, — каким глазом смотрел на тебя мой сват, великий боярин?
— Каким глазом? На меня? На всех одним глазом смотрел.
— На всех одним, а на тебя особо, другим, — ещё выразительнее сказал Пётр. — Я бы того и не приметил, не до того было — гости, поминки, — кабы он сам...
— Что — он сам?
— Кабы он сам мне потом не сказал с глазу на глаз.
— Что сказал?
— Что-де посадник у вас на Москве душою крив.
— Врёшь!
— Когда вру, не слушай, ступай назад домой, ложись на печь и жди, что будет с тобой дальше. Доброго не дождёшься. Я не для себя, а для твоей пользы говорю. Или молчать?
— Говори.
— Сват, великий боярин, сказал: дружина того посаднику не забудет, что посадник боярина Ивана Кучковича, стольника, Прокопию выдал.
— Я?!
— А то кто ж, как не ты? Вся Москва видала, как ты Прокопию городовые ворота отворял, как ты Прокопия ко мне на крыльцо вёл. Скажешь: не отворял, не вол?
— Так ведь Прокопии меня...
— До твоих с Прокопием счетов дружине дела нет. Небось знаешь, где сейчас Прокопий? Знаешь? Так как бы и тебе там не быть.
— Что говоришь!
— Говорю, что есть. Не хочешь — не слушай.
Пётр прошёлся по клети, поигрывая висевшим у него на поясе длинным кинжалом.
— Мой сват, великий боярин, так мне сказал, — продолжал он, вынув кинжал из ножен и осторожно пытая пальцем с одной и с другой стороны его прямой, обоюдоострый клинок. — Великий боярин так сказал: «Дружина посадит на Москве другого посадника».
— Так и сказал?
— Так и сказал. «А пока нового не посадим, старый, говорит, весь в твоей воле». В моей воле! — Пётр, убрав кинжал в ножны, ткнул себя пальцем в грудь. — «Ты, говорит, его покамест поискуси». Видишь, я всё тебе говорю, чего бы и не должен открывать.
Пётр опять почувствовал — рядом с неунимавшимся нытьём в сердце — тайное довольство. Он сам был удивлён, как его в другое время косный, неувёртливый ум вдруг стал извёртываться по-новому: верно, с отчаянья!
В его устах правда, будто сама собой, ловко оплеталась ложью.
— «Поискуси, говорит. А там дружина, твой отчёт услышав...» Мой отчёт. — Пётр опять ткнул себя пальцем. — «...там дружина и решит, что делать со старым посадником. Будет твоя, боярская, воля, может, говорит, ещё и на Москве его, старого посадника, оставим, ежели сумеет тебе, боярину, угодить и нам, дружине, спрямить. Случай у него, у посадника, для того есть».
— Какой случай?
— «А ежели другожды нам, дружине, скривит, — продолжал Пётр, угрожающе приподнимая голос и будто вовсе не слыша вопроса, — тогда, говорит, хоть сам секи посаднику голову. Тогда, говорит (Пётр ещё поднял голос), дружина тебе, боярину, его, посадникову, голову дарит».
— Какой случай спрямить? — прошептал посадник.
— Будто сам не знаешь какой? — сказал Пётр, глядя на посадника прищурившись, с укором. — Добро бы с моих слов знал о том мой сват, великий боярин, а то ведь от людей услыхал, ещё в Москву не въехавши, ещё за Кунцевом! Вот куда молва-то о тебе доползла!
— Какая молва?
— Такая молва, что-де кудринские сироты боярскую челядь ульстили, что своими-де прелестными речами всей округе головы кружат, что, того гляди, город спалят с посадником вместе. Москву спалят! — повторил Пётр, снова сильно подняв голос. — Чуешь ли, посадник, чем в окно-то несёт? Кто за Москву ответит? Не ты ли, посадник, ответишь? А посадник, толкуют люди, взаместо того чтоб дать пример, у себя по двору знай себе похаживает да с женой своей вместе, с посадницей, голубей гоняет! Вот какая молва. Вот что мне мой сват, великий боярин, с чужих, не с моих слов сказал.
— Так я ж...
— Что ты ж?
— Так я ж к тебе с тем и шёл, чтоб о твоих пожарах потолковать.
— Потолковать! О моих пожарах! Разумеешь, чай, сам, чьи пожары, кто в них повинен. Или, скажешь, не ты, а я в них повинен?
— Не в том дело, кто повинен, — пролепетал посадник, — а в том дело, как быть!
— Ты ль меня спрашиваешь, как быть? Так кто ж ты таков? — закричал Пётр, с мучительным наслаждением давая наконец полную волю всему, что вздувало ему сердце. — Кто ж ты таков, леший тебя перешиби! Посадник ты московский или ты мокрица давленая ? Кому ж и знать, как не посаднику, как город устеречь? Где твой городовой снаряд? Где твой городовой полк? Кто у тебя на посаде сотский?
На Москве — по малости посада — ещё не было тысяцкого, а был только сотский, под рукой у посадника.
— Сотский? Кто у меня на посаде сотский? Дубовый Нос у меня сотский. Бахтеяр.
— Дубовый Нос! Бахтеяр! — с издёвкой в голосе повторил Пётр. — Бахтеяр да ты, ты да Бахтеяр — хороша двойка!
Бахтеяр, больше известный под кличкой Дубовый Нос, был первый на посаде богач, нажившийся на пивоварстве. Он продолжал промышлять пивом и теперь, а заодно давал деньги в рост и резал своих должников огромными, лихвенными поборами. Зажирел он до такой степени, что его короткие, оплывшие ноги, все изъеденные язвами, еле передвигались.
— Хороша двойка!— повторил Пётр. — Где ж у вас с Бахтеяром городовой снаряд?
— Чай, у Бахтеяра в погребу.
— В пиве отмокает?
— Пошто в пиве?
— А то в чём же? Велик ли у тебя полк? Сколько посадских можешь скликать? Сколько слобожан?
— Сколько слобожан? Да числа-то давненько не бывало. Нужды-то, сам знаешь, не было.
— Пришла нужда! — перекрикнул Пётр. — Тресни сотского шкворнем по пузу. Пусть достаёт снаряд. Пусть наряжает биричей. Пусть скликает всех — численных и нечисленных. Всех как есть. Сказывай поход.
— Поход? Куда поход?
— Куда? В Кудрино, вот куда.
— Как же распоряжу, когда снаряд-то...
— Как хочешь, так и распоряжай. А не то голову прочь! И тебе и Дубовому Носу! — Пётр провёл рукой но потному лбу. — Снаряд! — передразнил он. — Чай, с наряд поизржавел да поистлел у тебя хуже твоих ходилок! Свой снаряд даю. Свою челядь даю, всю какая на дворе будет. Под твой ответ... Что зубом запрядал? Чтоб сегодня же до заката весь твой городовой полк был в Кудрине! Слышал? Не своим именем сказываю — дружина тебе велит. Слышал?
— Кто ж поведёт полк? Мне-то где ж по моей убогости.
— Тебе-то! Тоже, посадник!
Пётр побледнел и сморщился так, будто кто защемил ему сердце клещами.
— Сам поведу полк! — выкрикнул он изменившимся голосом, держась за грудь. — Ступай.
Когда, поотдышавшись, он вызвал оружничего, тот на его вопрос ответил, что боярский снаряд исправен и весь цел, а мужеской челяди на дворе восемь душ, сам оружничий — девятый.
— Восемь? Как — восемь! Где ж другие?
— Двадцать душ со старостой ушли с рассвета на Сходню тамошний клин орать, да боронить, да огородом огораживать, как тобой, осподарем, велено.
— Велено! Двадцать душ! А остальные где ж?
— В Кудрине, чать, душ сорок осталось.
— Сорок! А ещё-то остальные?
— Да ещё-то никого и нет.
— Как — нет? Где же?
— Не ведаю. Поразошлись.
— Маштак на дворе?
— Нет.
— А он где?
— Не ведаю.
— Как не ведаешь? О Маштаке не ведаешь?
— О Маштаке. Он с утра как от тебя, от осподаря, ушёл, так с той поры на дворе и не бывал.
— С утра?
V
Вскоре после полудня и началось то самое, чего при всём старании не перескажешь подряд, не скуёшь в одну цепку, потому что происходило это во многих местах зараз, а иногда хоть и не зараз, но так, что не поймёшь, где началось раньше, где позже и откуда куда перекидывалось.
В посаде вплоть до обеденной поры всё было тихо.
Старуха Воитиха, вдова, вязея, чулочница, что жила наискосых от московского сотского Бахтеяра, видела со своей завалинки, как в обед прибежал к Бахтеяру из города посадничий слуга. В этом не было ничего удивительного: у посадника с сотским, всё это знали, было много общих дел.
Вслед за тем Нехорошко Картавый, захребетник Дубового Носа, спасавшийся за его хребтом от боярских поборов, лучший его пивовар, а заодно сборщик вир и продаж, вывел Бахтеяра под руку из дома и повёл в город, к посаднику.
Это показалось Воитихе странным: всем было ведомо, что Дубовый Нос из-за своих язвенных ног выходит со двора только в очень редких, особенных случаях. Озадаченная Воитиха поманила к себе соседку, другую посадскую старуху, по прозвищу Тулка, тоже вдову, известную тем, что лучше других старух умела заговаривать зубную скорбь и была самая удалая на посаде ткачиха, ткавшая скатертные полотна и для боярского двора. Соседки долго обсуждали, что бы мог значить выход сотского.
Захребетник Нехорошко Картавый рассказывал впоследствии, что слышал своими ушами, как посадник с Бахтеяром советовались, кого наряжать в биричи. Дело было для обоих новое. Они сомневались, посылать ли биричей только в вольные слободы и селища или и в боярские и в княжие сёла, и какие слова биричам кликать, и не надо ль для княжих сел просить огнищаниновой помощи, потому что всем княжим сёлам он, огнищанин, голова. Думали, по словам Нехорошка, сначала вдвоём («оба срамны и увечны», как выражался тот же Нехорошко), потом втроём с огнищанином. Думали долго (а время-то шло). Напоследок решили нарядить биричей двадцать три души, самых молодых ребят, — из посадничьих да из огнищаниновых рядовичей, то есть из их вольнонаёмных челядников да из Бахтеяровых людей: Дубовый Нос обратил к тому времени в своих слуг уже немалое число задолжавших ему московлян.
Бахтеярова изба на посаде была и съезжей избой: там, на Бахтеяровом дворе, бывал правёж, то есть суд. Там стоял рядом со стопой пустых, опрокинутых пивных котлов деревянный козел, на который саживали провинившихся, когда бивали их кнутом или розгами. Здесь же через Нехорошкины и Бахтеяровы руки плавились в княжую казну виры и продажи [44].
Вот тут-то, около этой хорошо знакомой московлянам избы, и стали сбираться биричи. Когда все они оказались налицо, Дубовый Нос выволокся на крылечко и приказал им, чтоб шли по всем слободам и сёлам, но княжим и по некняжим, по боярским и по небоярским, по всем, кроме Кудрина, и чтоб скликали сюда, на посад, к съезжей избе, весь мужеск пол, опричь младенцев и обветшалых старцев.
Исполнение этого Бахтеярова приказа задержалось несколько по его же собственной вине. Дело в том, что в ту самую ночь, когда были пожары, у Дубового Носа на огороде, на семи кострах, в семи подвесных медных котлах, варилось пиво. Поспело пиво лишь к тому Часу, когда Бахтеяра позвали к посаднику. Сотский, пока беседовал с посадником, не переставал вспоминать о пиве: всё беспокоился, как бы оно, простояв слишком долго в медных котлах, не стало медновато. Поэтому, воротясь от посадника домой, он первым долгом велел слугам перелить пиво в дубовые, врытые в землю чаны. В чанах под дубовыми же крышками пиво выстаивалось, покуда не остынет, а потом уж, остылое, разливалось по бочкам. А чаны, перед тем как горячее пиво в них вливать, надо было опалить изнутри соломой, чтоб не отдавали старой пивной прокисью. Бахтеяр строго-настрого приказал слугам (и тем, что в биричи были наряжены), чтоб не уходили со двора, покуда не опалят всех чанов и не перельют всего пива из всех котлов в чаны.
За тем опалом да за тем переливом Бахтеяровы слуги, чанопалы и пивочерпчие, а с ними и все прочие биричи позамешкались на Бахтеяровом дворе (а время всё шло).
В посаде между тем распространялась тревога, и предстоящем походе на Кудрино знали уже все. Посадские жители, люди по большей части торговые, опасливые, не решались ещё шуметь и в кучу не сходились, а только шастали из дома в дом и шептались.
Однако же когда биричи тронулись наконец в путь, посадские повышли из домов и столпились поодаль от Бахтеяровой избы, на перекрёстке, где от Великой продольной улицы отходил поперечный проулок, спускавшийся круто вниз, к Москве-реке.
На перекрёстке биричи смешались с посадскими и, прежде чем двинуться дальше, долго толковали с ними о чём-то. Но шума всё ещё не было.
Тем временем пришла к посадской старухе Воитихе и подсела к ней на завалинку жена Воротникова большака, кузнечиха с Можайской дороги. Пришла кузнечиха к Воитихе за чулочными спицами — на образец. Чулочные спицы были у Воитихи особые, добрые, ростовские, а кузнечихин муж, воротников большак, великан, только ещё учился о ту пору чулочные спицы тянуть и внезапною остудою закаливать.
И говорила тогда кузнечиха Воитихе, что в их можайском конце народ (всё больше кузнецы), прослышав о пожарах, а потом о походе, всполошился, побросал работу и, собравшись на дороге, у самой их кузницы, кучей, толкует о том, как бы в поход не идти.
Как только кузнечиха ушла, Воитиха поторопилась передать её вести о можайских кузнецах своей соседке Тулке. А Тулка пересказала своим трём соседкам, а те — мужьям. Посадские заволновались. Толпа на перекрёстке поумножилась, зашевелилась, заговорила громче.
Биричи, надобно сказать, промешкали ещё и оттого, что Дубовый Нос, наряжая их в путь, забыл объяснить, кому из них в какое село или в какую слободу идти. Потолковав между собой да поспорив, пошли биричи каждый кто куда хотел.
А куда хотели? Известно куда: к родным да к своим.
Биричи те же были московляне, что и все другие. А и всех-то московлян было о ту пору ещё не так-то много. И все друг дружке приходились либо родичами, либо своичами. У всех биричей по селищам да по слободам были где мать, где тётка, где сестрейка, а где и просто так девица: может, родня, а может, и не родня. Народ-то молодой да рабочий: на посадничьей пахоте, да на огнищаниновом конном дворе, да около Бахтеяровых пивных чанов не часто продохнёшь, а ещё реже отлучишься. А тут такое счастье: иди, дескать, вольной волею по слободам. Вот и разбрелись кому-куда любо.
У огнищанина работали по найму подконюшими два молодца, Худяк да Шейдяк, — такие дружки-толоконнички, что водой не разольёшь. Оба в биричи попали. Ну и пошли в обход по всем по названным посестрам и прослонялись по всем подмосковным ручьям да речушкам до самого вечера, покуда месяц на небо не вышел. Тут и спохватились друзья: «А ведь нам па Ходынке кликать!» А на посаде-то в тот час уж такое делалось, что какое там кликанье!
А был ещё у посадника вольнонаёмный слуга — или, по-тогдашнему, рядович — Балакирь: краснорожий, нос пуговкой и до тех пор кудряв, что никакая шапка на пустой башке не держалась. И окрутила того Балакиря разбойная девка Аксюшка, что жила где-то на отлёте, в воровском выселке, на Трёх Горах. Балакирев отец, княжой птицелов, тот самый, что в тот год ставил себе новый двор в Хлынове, не раз учил сына оглоблей, чтоб не бегал на Три Горы. Да и к попу за тем же дурака водил. Балакирь, послушав попа, дал отцу зарок: Аксюшку от своего сердца как ножом отрезать. А как нарядили Балакиря в биричи, товарищи его и спрашивают: «Небось на Трёх Горах мыслишь кликати?» А Балакирь нос наморщил, волосищи ногтищами проскрёб и отвечает товарищам: «Мне, мол, на Трёх Горах делать нечего. Пойду, — говорит, — кликать на Бережки, под Дорогомилово». А от Бережков до Трёх Гор рукой подать. Вот Балакирь-то, не доходя Дорогомиловской переправы, возьми да и прошвырнись вправо. «Сбегаю, — говорит про себя, — вспоследне на Три Горы, скажу Аксюшке, чтоб более николи меня не ждала; а оттуда мигом и на Бережки». Что он Аксюшке сказал, что Аксюшка Балакирю ответила, того никто не слыхал, только воротился глупый птицеловов сын с Трёх Гор лишь через неделю, когда в городе Москве всё было уже по-новому. Боялся краснорожий дурень, что посадник за отлучку вырежет у него из спины семь ремней: по ремню за каждый гульной день. А посадника-то...
Трудней всего рассказать про то, что делалось или, вернее, что началось на Можайской дороге, у кузниц.
Кузнецы, коварники — люди, сведущие во всех, как говорилось, хитростях, — стали под конец этого памятного московского дня самыми заметными деятелями. А из всех хитрецов на первое место вышел воротников большак, великан.
Но сами кузнецы ничего об этом впоследствии не рассказывали и на все вопросы отвечали уклончивыми недомолвками, а то и просто молчанием.
Приходится довольствоваться поэтому свидетельством людей посторонних, не принимавших прямого участия в тогдашних событиях.
Если верить их очень неполным и сбивчивым показаниям, то выходит так, что к кузнецам, пока они ещё стояли кучей у себя на Можайской дороге, успело попристать немало других московлян, сельских и слободских, не кузнецов. Видали там, например, Нежданова сына, того, что долбил гроб для Шимона. Видали кудринского старосту и кудринского же косоглазого крикуна.
Видали и кое-кого из биричей. Мало-помалу собралась на Можайской дороге перед кузницами целая толпа, несравненно более горячая и голосистая, чем та, что толклась на посадском перекрёстке.
Людям не стоялось на месте. Жаркие чувства Просились наружу. Рабочие руки искали дела. Сами не заметили, как тронулись, как пошли.
Кузнечиха, жена Воротникова сына, возвращаясь домой из посада, встретила эту толпу в Занеглименье, в том самом берёзовом острову насупротив города, где когда-то сорока выдала боярина Кучка. Кузнечихин муж, великан, шагал впереди всех с кувалдой на плече и был так поглощён беседой с товарищами, что с женой и говорить не стал: только махнул ей чёрной лапищей, чтоб шла прочь. Кузнечиха, сама не своя от страха, видела, как толпа повыше Хлынова вышла на Кудринскую дорогу, но свернула не в сторону города, а влево, в гору, к Кудрину. О том, что творилось днём в самом Кудрине, ничего не удалось узнать. Все бывшие там словно сговорились молчать.
В тот день под Красной горкой, что в Занеглименье, у начала Волоколамской дороги, работали в лесу три посадские женщины: драли лыко. Заслышав уже под вечер вдалеке необычный гул многих человечьих голосов, они взбежали на горку и увидели, что со стороны Кудрина движется под гору беспорядочное, разнообразно вооружённое людское шествие: у кого в руках вилы, у кого коса, у кого топор, у кого кузнечный молот, у кого просто дубинка. Женщины успели разглядеть среди этих людей и можайских кузнецов, и многих кудринцев, и тех боярских челядников, которые не воротились намедни из Кудрина в город. Толпа перешла напересечку Дмитровскую дорогу и скрылась в еловом лесу.
В этом еловом лесу недавно, уже при Андрее, выросла новая, малая кузнецкая слободка близ трехдосочного пешеходного моста, что перекинут теми же новыми кузнецами через речку Неглинную. Неглинная в том месте игрывала вёснами так, что заливала кузницы по четвёртый венец. Вбитые в илистое речное дно жердяные рили, подпиравшие мосток, до того покривились от водяного напора, что по доскам страшно было и ходить.
Новые кузнецы, поселившиеся тут, были люди молодые, ловкие и задорные. С посадником, с огнищанином, с Дубовым Носом у всех у них были свои, недобрые счёты. Толпа, сворачивая к ним, знала, вид но что они не откажут в подмоге.
Вот оттуда-то, от кузнецкого мостка, толпа, всё возраставшая и всё более шумная, и двинулась уже в поздних сумерках к той широкой болотной зыбели, где Неглинная, подходя к городу, даёт колено.
Молодой месяц, выросший за минувшие дни и похожий на полкраюшки хлеба, уж поднимался над настланной на эту зыбель гатью и уж окунал косой белый лик в чёрную неглименскую воду, когда брёвна длинной гати заколебались под пробежкой многих лапотных ног.
Толпа подходила к московскому посаду.
А посад был и так не пуст.
На Жилиху полагаться, конечно, нельзя. Она уверяла с клятьбой да с ротьбой, что в той же толпе шли по гати и её одножихари-кукуевцы, а с ними будто и ольховецкие сироты, которых вёл, по её словам, тихий воротников зять. Без Жилихиной божбы известно, что воротников зять подлинно был в народном скопище, наполнившем поздним вечером весь московский посад и теснившемся к Бахтеярову двору. Это подтверждает и старуха Воитиха. «Вижу, — говорила она про Воротникова зятя, — тискается он, сердешный, сквозь людей к Бахтеярову крыльцу, а на плече-то у него, у сердешного, горбуша с кривым косьём, а в горбушином-то долгом лезвее месяц так и поигрывает». Такие подробности Воитиха едва ли придумала: верно, в самом деле видела.
Однако вероятнее всего, что, вопреки Жилихиным клятвам, ольховчане и кукуевцы явились в посад не в одно время с толпой, которую вели по неглименскои гати можайские кузнецы, а несколько ранее.
Ведь биричи-то не все были таковы, как Худяк да Шейдяк или как краснорожий Балакирь. У большинства биричей душа выболела за этот день не меньше, чем у кузнецов да у кудринцев. Биричи, как ни были молоды, сами ведь были такие же подневольные люди, челядники. Так каково же им было идти по слободам да по селищам, где у них были отцы и матери, и скликать своих же братьев в поход против своих же. Из всех биричей созорничали только те трое, а остальные двадцать хоть и поздно, а дошли всё же до тех подмосковных селений, куда уговорились с товарищами идти.
Другое дело, как и что они там выкликали...
Бесспорно одно: что к тому времени, когда кузнецкая толпа, оставив за собою гать, поднималась уж Посуху к посаду, посадские улочки — правда, не такие узкие, как говорил в насмешку Яким Кучкович (что будто баба бабе через улицу горшки на ухвате передаёт), но всё же и не широкие — были уже битком набиты сиротинской братией и посадскими людьми.
Верно и то, что собравшийся в посаде народ уж сильно шумел (тот шум был и в городе слышен) и что когда слилась с ним только что привалившая кузнецкая толпа, то её в наступившей к тому времени ночной темноте не сразу отличили от пришедших ранее.
Несомненно, наконец, и то, что молодой полумесяц, который успел подняться ещё выше и светил всё ярче, поигрывал не в одной только ольховецкой горбуше, а и в других лезвеях, долгих и коротких, широких и узких.
Поигрывал белый месяц и в глазищах великана, чья чёрная голова и чьи страшные плечи высились над всеми головами и вскоре оказались у самого Бахтеярова крыльца.
Шум приметно усилился.
Бахтеяр, весь в поту, не зажигая света, сидел ни жив ни мёртв в темноте, у себя в холодной клети, когда вся его просторная шестистенная изба содрогнулась от гулкого удара чем-то непомерно тяжёлым по её передним дубовым венцам. Венцы были свежие, в полтора обхвата каждый.
Бахтеяр не знал, что это воротников большак хватил по его красной, уличной стене со всего маха своей огромной кузнецкой кувалдой. Дубовая стена, сбитая на совесть, конечно, не рассыпалась, но стоявшая в переднем углу тёплой избы на полочке большая икона упала от сотрясения на пол и раскололась надвое. Нехорошко Картавый сам это видел и тогда же подумал, что примета дурная.
Тогда-то Дубовый Нос и затормошил своего захребетника Нехорошка, чтоб тот двором, да огородом, да посадскими задами пробрался в город к посаднику и чтоб попросил посадника поскорей прислать ему, Бахтеяру, обещанный боярский снаряд. Но уж не для похода: Дубовый Нос хотел раздать тот снаряд своей пеляди, надеясь, что она, получив в руки снаряд, обережёт его, Бахтеяра, от буйствующей толпы.
Дубовый Нос из страха ещё ни разу не выходил ни крыльцо. Боялся даже оконницу отволокнуть. Так что своими глазами не видал ещё, какова та ночная толпа только слышал её голос.
Если бы видал, то поступил бы, может быть, иначе.
VII
На боярском почти пустом дворе этот день протекал до странности тихо.
Незадолго до заката, когда со стороны посада ещё не начинал доноситься шум, Гаша не торопясь спускалась со своей горенки, чтоб справиться, не воротилась ли домой её мать, которая ещё в обед ушла куда-то со двора совсем одна (Гашу это тревожило), и чтоб проведать сынка, который был с мамушкой в саду и играл в песок на нижней ступеньке первого рундучного всхода, того самого, под которым нашли в своё время стольника Ивана Кучковича. Корзины с хмелем стояли на прежних местах, только открытые и не похожие больше на гробы; из одной почти весь хмель повысыпался и лежал густым ворохом на земляном полу: его так и не удосужились смести, как не успели приколотить и тесины, оторванные учеником покойного хитрокознеца, как не подобрали и упавших на землю веников.
Войдя по дороге на рундук в верхние сени, Гаша остановилась в изумлении.
У одного из окошек, глядевших на двор, стоял, задумавшись, её отец, боярин Пётр Замятнич. Он был в полном боевом доспехе, который поразил Гашу своим сверкающим великолепием.
По молодости и по женской неопытности она не могла, конечно, догадаться, что на отце боголюбовская добыча: доспех был с княжого плеча.
Пётр Замятнич вырядился так в расчёте на то, что изощрённая роскошь его воинского снаряжения не только ошеломит, но и устрашит непривычный к такому зрелищу московский полк, а ещё больше тех лесных орачей, на которых он пойдёт с этим полком.
Седая голова боярина приходилась выше оконницы и была в тени. Предзакатное летнее солнце обливало весь ещё крепкий стан Петра Замятнича. Стальные оплечья так и горели, а мельчайшие перевивы кольчужной курчавой проволоки переливали ясной рябью, как играющая на солнце вода.
К скамье был прислонён высокий щит, который кинулся Гаше в глаза огненно-яркой, словно живой Червленью и золотым блеском. Щит был выделан в виде большой, заострённой книзу миндалины, окаймлён наложенной на червлень сквозной резьбой из лощёного золота, а в середине щита поверх той же червлени поднимался на задние лапы литой из золота пев.
Этот взъярённый золотой лев на пламенно-алом поле был семейным знаком владимиро-суздальских князей — Юрьевичей.
А в углу сеней стояло вовсе не примеченное Гашей копьё.
Оно не блистало дорогой оправой, но было, чего Гаша тоже не могла знать, памятное, заветное.
Когда вскоре после казни старого боярина Кучка, Гашиного деда, Андрей во время одного из самых первых своих боев под Киевом вынесся вперёд, то обуянного залесского княжича чуть не просунул длинной боевой рогатиной столкнувшийся с ним дебелый волынянин. О щит промахнувшегося волынянина обломилось Андреево княжеское копьё. Над головой княжича взметнулась тяжёлая медная, налитая внутри свинцом булава, которая готова была уже громыхнуть об Андреев шелом, когда чьё-то копьё (как потом оказалось, Прокопьево) скользнув мимо Андреева левого локтя, вошло волынянину в самое сердце.
Андрей взял это копьё себе и берёг до самой смерти у себя в ложнице. В час своей гибели он хватился, что нет Борисова меча (выкраденного Анбалом), а о Прокопьевом копьё, спасшем ему когда-то жизнь, он забыл. Пётр подобрал заветное копьё в ту же ночь.
Оно-то и стояло в углу боярских сеней. На его древке, или, как говорили в Поросье, оскепище, были видны насечины, нанесённые вражескими мечами тогда же под Киевом.
Пётр оглянулся на дочь сурово и, как ей показалось, немного смущённо.
Гаша, не вымолвив ни слова (он тоже молчал), Почти пробежала мимо отца по сеням, только мимоходом глянув углом глаза в одно из дворовых окошек.
Она успела увидеть конюшего (не конюха, а самого конюшего), который водил по пустому двору отцова белого мерина. Заметила и то, что на мерине дорогое седло, отделанное серебром, костью и жжёным золотом, одно из тех, что висели на вбитых в стену деревянных костылях в глухой клети.
Гаша торопливо вышла на верхнюю площадку набережного рундука.
Внизу, на нижней ступени первого рундучного всхода, играл в песок Гашин сынишка. Над ним стояла, нагнувшись, Гашина мать, боярыня Кучковна. Не отрывая внука от игры, она поправляла его наглазную повязку.
— Матушка, давно ли воротилась? — окликнула её Гаша.
— Недавно, — ответила Кучковна, подняв на дочь глаза, светившиеся всё той же путавшей Гашу мечтательной безумной улыбкой.
— Далече ль ходила?
— Недалече.
— Здорова ль, матушка? Не притомилась ли ходючи?
— Здорова. Не притомилась.
— Не ляжешь ли отдохнуть?
— Лягу.
И Кучковна стала медленно подниматься со всхода на всход, оглядываясь временами на замоскворецкую даль.
Даль стала очень отчётлива на закате. Ясно различались сосняки, ельники и вперемешку с ними моховины, голые зыбуны, кочкарники, а там опять леса да леса, не замкнутые ничем, безбрежные.
Со стороны посада донёсся вдруг глухой гул многих человеческих голосов.
VIII
Пётр Замятнич ни разу за весь день не выходил из дому.
Зато доставалось оружничему.
Он то и дело бегал к посаднику (который тоже не покидал своего двора) все с одним вопросом от боярина: сходятся ли вой? Так принято было именовать посадских людей и сельских смердов, призванных и княжое или боярское ополчение. Между посадничьим и Бахтеяровым дворами гонцы сновали всё время: то из города семенил к Дубовому Носу маленький, вертлявый старичок, посадничий ключник, с тем же вопросом, что и боярский оружничий, то из посада шагал в город саженными шагами долговязый Нехорошко Картавый.
Посадник был совершенно сбит с толку и приговором старобоярской дружины (он вполне поверил Петру), и неожиданно свалившимся боевым поручением, к которому был вовсе не подготовлен. По своей прирождённой ножной немощи он ни в каких походах никогда не бывал. Москву всё ещё не захлёстывали междукняжеские усобицы: Андрееву волость боялись трогать. По лесной дальности Москвы от Владимира Андрей ни разу не посылал за московскими воями.
Управиться с непривычными деловыми заботами мешал страх. Страх был у посадника троякий: страшно было осрамиться перед суздальскими правящими боярами, потерять их доверие и лишиться прибыльной должности; страшен был предстоявший поход: как-то он обернётся? На чью сторону склонится военное счастье? Но всего страшнее был обоюдоострый кинжальный клинок, так зловеще сверкнувший давеча в длинных пальцах Петра Замятнича. Посадник знал, на что способны эти пальцы.
При всём том первые известия, полученные от Бахтеяра, показались посаднику успокоительными.
Он с удовлетворением услыхал от Нехорошка, что биричи без возражений пошли, куда им велено. Часа через два после этого вертлявый старичок принёс сообщение, что из Семёновского княжого села явилось шесть душ смердов с дрекольем.
Тогда посадник послал своего ключника к Бахтеяру с запросом, как собираются посадские.
У Дубового Носа были с посадскими свои, тяжёлые счёты. Он вовсе не намерен был открывать эти счёты посаднику, своему самому крупному и безотдаточному должнику, с которого никакой лихвы, конечно, не брал. Но должниками Бахтеяра были и все без малого посадские, всегда нуждавшиеся в деньгах для оборота по своей мелкой торговлишке. Бахтеяр не надеялся, что они соберутся в поход с доброй охотой, но верил но власть своего богатства: страх перед этой властью вполне заменит, думалось ему, добрую охоту.
Вертлявый старичок воротился к посаднику со словами, что-де за посадских людей сотский головой ручается: все, мол, до одного явятся на его призыв.
У посадника поотлегло от души. И когда к нему уже в десятый раз пришёл боярский оружничий, он велел передать боярину, что всё делается, мол, чин чином, что сиротский народ сходится из сел мирно, а все посадские люди готовы хоть сейчас идти в поход.
Он просил Петра приготовить к вывозу снаряд, за которым-де пришлёт, когда понадобится, и напоминал что пора бы посажать боярских челядников наконь да и самому, мол, боярину приготовиться к походу.
Пётр приказал оружничему вынести снаряд под дворовый навес, а конюшему — заседлать для челядников коней, оседлав и его, Петрова, белого мерина.
Конюший спросил, какое на мерина класть седло.
Пётр, подумавши, велел взять из глухой клети луч шее. Тут-то его и осенила внезапно мысль нарядиться в княжой доспех.
Он долгое время провёл вдвоём с оружничим в верхней теремной скотнице, где было сложено уворованное боголюбовское добро: пытал на вес то одни меч, то другой, щупал кольчуги, смотрел их на свет и против света, гремел щитами, примерял шлемы, откладывал боевые топорики. За этим занятием не так лезли в голову думы.
А думы были чёрные.
Неожиданная распорядительность посадника и Бахтеяра словно бы и поободрила Петра, но какой-то червь принялся ещё назойливее глодать сердце. Вид осёдланного белого мерина, на котором поблескивал ловко пригнанный стальной наголовник с прорезами для глаз и для ушей и сияли на солнце такие же, как на самом Петре, оплечья, удручал боярина. Не хотелось и смотреть на всю эту красивую боевую утварь. Неужто и впрямь предстоит бой? Неужто и впрямь бродит около смерть?
Тем временем доношения, поступавшие от посадника, стали утрачивать мало-помалу начальную бодрость: в них не было ещё ничего открыто тревожного, но они делались всё менее ясны.
Посадник на по-прежнему частые запросы боярина давал знать со всё возрастающей уклончивостью, что народ-де сходится, да не слишком шибко, а когда его спросили, в чём задержка, он ответил сперва, что, видно, мол, биричи в дороге позамешкались, а потом стал нести какую-то уже полную невнятицу: то толковал, что смерды «словом по нас, а делом далече», то говорил, что они «идучи не идут».
Зной, несмотря на поздний дневной час, всё ещё не спадал.
В княжой плотно заплетённой кольчуге было жарко; от её тяжести устали плечи. В бронных ноговицах с железными наколенками было неудобно ходить. Ступни, обутые в кольчужные копытца с зубчатыми шпорами над каблуком, горели и отекали.
А запах пожара всё не рассеивался.
Когда солнце заворотило с садовых окон на дворовые, Пётр послал оружничего с запросом, каково же верное число собравшихся на посаде смердов.
Ответ пришёл неожиданный: посадник передавал, что верного, мол, числа не добыть, потому что народу на посадских улицах сошлось много, однако на месте-де тот народ не стоит, а колобродствует бездельно и до того поперемешался, что не разберёшь, где посадский человек, где смерд.
Пётр Замятнич не успел ещё понять всё значение только что услышанного, когда по сеням пробежала зачем-то Гаша, и почти сразу вслед за тем со стороны посада донёсся странный шум.
Боярин высунул голову в окошко, прислушался и, досадуя на свою тугоухость, решил выйти на открытые переходы, где, верно, будет слышней.
Солнце уже закатывалось.
С открытых переходов был явственно слышен всё тот же нарастающий шум. Пётр теперь не сомневался Польше: это голосила человеческая толпа.
Приставив ладонь к уху, вытянув туловище и даже поднявшись на носки, он силился высмотреть хоть что-нибудь. Но посадничьи хоромы и вышка Неждановой башни загораживали посад. И мешали слушать два близких звука: кто-то в его доме усердно храпел с противным носовым присвистом (это отсыпался после поминального хмеля Яким Кучкович) и громко ворковали перед ночью посадничьи голуби.
Пётр раздражённо покосился на голубятни и столкнулся глазами с посадницей. Она стояла вровень с ним, у себя на переходах, очень бледная, закутанная в большой тёмный плат, и с изумлением, даже с испугом разглядывала его доспех.
Вернувшись в сени, Пётр вызвал оружничего и отдал ему два приказа: первое — позвать огнищанина (Петру пришло в голову послать ястребка за княгиниными булгарами), второе — спросить посадника, отчего в посаде шумят и не пора ли посаднику самому туда пойти, чтобы на площадке перед городским рвом изнарядить полк.
Оружничий долго не возвращался. В сенях станови лось уже темно, когда он явился и сказал, что огнищанина дома не застал. Ни люди его, ни огнищаниха но знают, куда он отлучился. Дьяконица же (она случайно попалась оружничему навстречу) говорила, что видали, как огнищанин уже в сумерки верхом на своей рыжеи горячей кобылке, ведя на поводу второго коня с двумя навьюченными на него большими сумами, выезжал и Боровицкие ворота.
— В Боровицкие? — переспросил, по своему обычаю, Пётр. — А посадник что говорит?
— Говорит, что-де послал своего ключника к Дубовому Носу узнать, отчего шумят, и что-де как тот ключник воротится, тогда видно будет, пора ли посылать снаряд. А пока лучше, мол, повременить.
Тогда Пётр распорядился заложить для снаряда три телеги, а оружничему велел проверить, сколько на дворе мужской челяди, не прибыло ли с утра, воротился ли кто из тех, что ушли с ратайным старостой на Сходню.
В потемневшем небе светилась одна крупная светло-зелёная звезда. А правее и ниже её поднимался из заречной мглы молодой полумесяц, большой, ещё тусклый и красноватый.
Оружничий, обойдя двор, сад и все боярские службы, пришёл сказать, что мужской челяди насчитал всего четыре души, конюший — пятый, он, оружничий, — шестой. А со Сходни ещё не воротился никто.
— Четыре? Как — четыре? Было же восемь! Куда четверых упустил?
— Как углядишь, когда сам весь день туда-сюда бегаешь!
— Туда-сюда! А Маштака всё нет?
— Нет.
— Сходи узнай, не пришёл ли посадничий ключник Конюшему скажи, чтоб поставил мерина в денник. А сам пусть велит складывать снаряд на телеги. Да пусть доглядывает за людьми, чтоб больше никто не убег. Понял?
— Понял.
Пётр снова поднялся на открытые переходы.
Побелевший месяц, отойдя от звезды, стоял над коньком княжого терема и делался светел.
Слышно было, как на дворе переговариваются челядники, как брякает кидаемое в телеги оружие.
Петру почудилось, что к прежнему шуму, который продолжал нестись со стороны посада, прибавился ещё другой, тоже человечий, гул. Он шёл будто с иного конца — от неглименской гати.
Оружничий, еле волоча ноги от усталости, пришёл от посадника с известием, что посадничьего ключника всё ещё нет: что-то, видно, случилось с вертлявым старичком.
Не успел он это сказать, как в сени ворвалась клетница Луша со словами, что следом за оружничим прибежал от посадника конюх.
Конюх принёс новую, только что полученную весть: от Дубового Носа пробрался-де кое-как, задами, Бахтеяров захребетник Нехорошко. Дубовый Нос требует, чтоб скорей слали ему снаряд. А как посадник опасается, чтоб народ не расхватал снаряда да не наделал беды, то бьёт челом боярину, чтоб сам боярин со своей конной челядью проводил снаряд. А не то, дескать, он, посадник, за город не в ответе.
Пётр, словно крадучись, молча, подошёл к посадничьему конюху, схватил его за плечи и принялся так трясти, что у того громко залязгали зубы.
— Сам?! — шипел он конюху в лицо. — Я те покажу — сам! Ступай к своему хромому бесу и скажи: дружина велит посаднику немедля прислать своих людей на боярский двор, да чтоб те люди немедля везли снаряд Дубовому Носу, да чтоб посадник сам... слышишь: сам с ними шёл! А не пойдёт... — Пётр выпихнул конюха в дверь со словами: — Бегом беги!
Со стороны посада нёсся теперь уже не гул, а рёв. Временами ясно слышались отдельные людские выкрики.
Пётр, отходя от двери, наткнулся в темноте на скамью. Что-то тяжело звякнуло: это хлопнулся об пол княжеский щит.
— Зажги свечу, — приказал Пётр оружничему. — Нет, погоди! Перво стяни с меня кольчугу.
Пеньковый подбронник весь пропотел. От него остро пахло мочёной коноплёй. Он холодил тело. Мокрую спину передёрнуло ознобом. Пётр расправил изнывшие под кольчугой плечи.
— Вели всем людям, какие остались, — сказал он оружничему, — и конюшему тоже вели, чтоб все опоясались мечами, ^ чтоб выбрали каждый по копью да чтоб садились наконь. Когда будут готовы, скажи... Постой! Не послать ли за булгарами? А?
Оружничий молчал.
— Что молчишь?
— Не пойду.
— Куда не пойдёшь?
— За булгарами не пойду.
— А?
— С булгарами не оберёшься греха.
— Греха? Так, говоришь, не посылать? Ладно. Иди, сготовь людей. Да крикни Лушке, чтоб подала свечу.
Пётр, отдирая прилипшую к груди сорочку, прошёлся в угол, где стояло Прокопьево заветное копьё. Пламя свечи колебалось на оконном сквозняке. Тень от прислонённого копья качалась по стене, как отвес на нитке.
Неясный шорох в дальнем конце сеней заставил Петра обернуться.
В дверях перешатывался с ноги на ногу посадник. За ним стоял оружничий.
— Что приплёлся?
— К тебе пришёл.
— Кто тебя звал? Ослушничаешь? Где твоё место?
— Беда, боярин! Булгар бы кликнуть.
— Молчи!
Древко копья стукнуло об пол. Посадник попятился.
— Стой! — крикнул ему Пётр. — Затвори дверь и не пускай его уходить, — приказал он оружничему.
Постукивая оскепищем копья как посохом, Пётр подошёл вплотную к посаднику и, с омерзением оглядывая его узкие, покатые плечи, проговорил тихим, охрипшим голосом:
— Или сей же миг сядешь наконь и сам со своими людьми отвезёшь Дубовому Носу снаряд, или на сем месте сим копьём...
— Наконь?!
— Выбирай.
— Верь слову: отродясь на коне не сиживал.
— Усидишь! Моя челядь тебя в седле удержит. А чтоб куда не утёк, она ж тебя и до посада проводит.
— Боярин...
— Видал копьё?
— Смилуйся!
— Нет тебе милости!.. Сажай его наконь и сам садись.
Оружничий свёл посадника с лестницы.
Пётр как был, в одном подброннике, в кольчужных ноговицах, стуча копьём, звеня шпорами, вышел за ними следом на крыльцо.
Посад ревел. К мужским крикам прибавились женские причитания и визги.
Вывели из денника истомившегося в боевом приборе боярского белого мерина. Взгромоздили посадника на седло. Кривые култышки не доставали до стремян. В детские кулачки, схватившиеся за переднюю луку, насильно всунули повод.
Пётр сам установил порядок поезда: впереди четыре конных боярских челядника с мечами наголо, за ними одна за другой три телеги с оружием; правили упряжными конями посадничьи люди; за телегами «- на белом мерине смявшийся в жалкий комок посадник, а по бокам от него, поддерживая его под локти, — оружничий и конюший, тоже конные и оружные.
Пётр шёл за ними следом, пока все не выехали на безлюдную городскую площадь. Тогда он остановился и крикнул вдогонку оружничему:
— Вели воротнику, чтоб затворил за вами обое ворота! Понял? Обое! Да чтоб заложил те и другие на все три запора, как в осадное сидение. Понял? Да скажи воротнику, что за ним, за старым сычом, я сам в оба гляжу! Понял?
Он проводил их ещё глазами (было уж совсем темно) и затем, прихлопнув кое-как свои ворота, пошёл быстрыми шагами к дому. Посреди опустелого двора он вдруг приостановился, о чём-то задумался, поглядывая то на свои окна, то на княжой тын, потом махнул рукой и с почти юношеской прытью взбежал к себе на крыльцо.
Рябую Лушу (другие девушки куда-то попрятались) он забросал приказами: чтоб растолкала Якима Кучковича, чтоб подала Дорожную одежду и шапку, чтоб принесла в верхнюю скотницу, где он давеча отбирал доспех, четыре лубяных короба да десяток рогожных кулей, чтоб посмотрела, есть ли на конюшне лошади, чтоб выкатила из-под навеса порожнюю телегу, чтоб впрягла в неё коня. Да чтоб не разбудила ни старой, ни молодой боярыни.
В едва освещённой, тесной скотнице Пётр, сперва один, потом вдвоём с Якимом, швырял в лубяные короба, почти не разбирая, все, что попадалось под руку, и упихивал в рогожные кули собольи меха, парчу, пёстрые шелка, бархат. При слабом сиянии мигавшего свечного пламени в длинных, суетливых пальцах то зажигалось кручёное золото тяжёлой шейной гривны, то вспыхивал алмазный перстень, то зеркалилось серебро широкой чары, то осыпалась нитка румяных корольков, то стекала белая ряска жемчуга.
Вдруг раздались неровные, тяжёлые шаги, и к дверному косяку скотницы привалился спиной оружничий. Он стоял, держась за стену, закинув назад голову, закрыв глаза, и громко дышал, судорожно вбирая в рот нижнюю губу.
— Что ты?
Оружничий, не отвечая, не открывая глаз, только помотал бородой.
— Да говори ж! Откуда ты?
— С посада.
— Ну?
— Бахтеяру... Дубовому Носу...
— Ну?
— На моих глазах... брюхо вспороли горбушей [45].
— С посадником что?
— Приступились... терзают.
Глава десятая. КОРОБА КУЧКОВИЧЕЙ
I
лучалось ли вам зимним ясным вечером стоять, привалясь грудью к промерзшему пряслу еловой изгороди, и смотреть издали, как засыпает на горе большое русское село? Минуту назад оно пылало.
Но теперь солнце у вас за спиной почти зашло. Снеговая гора посинела. На снежных кровлях изб остался только быстро холодеющий отсвет погасшего заката. Сейчас и он сойдёт.
А какое-то одно окошечко, только одно-единственное на всё село, ещё горит да горит во всю заревую силу.
Вам непременно подумается, что за этим окошечком, с которым не хочет расстаться солнце, изба должна быть особенно тепла и тиха и что живут там, верно, особенно добрые люди.
И вас потянет к ним.
Когда Неждан возвращался на закате из города и на безлесном верху перед крутым, овражистым спуском к ручью Черторье остановился, по обычаю, чтобы немного передохнуть, была не зима, а всё то же памятное, знойное лето. Это было на следующий вечер после гибели Бахтеяра и посадника и после бегства из Москвы Маштака, княжого огнищанина и Андреевых убийц.
Перед Нежданом было не село, а лес, ещё почти сплошной занеглименский лес, просеченный только кое-где московскими топорами. Лес уходил в гору многими спутанными грядами. По их мохногривым горбам скользили последние лучи заходящего июльского солнца. И под одним из этих лучей горело среди лесной гущи во всю заревую силу одно окошко какого- то одного человеческого жилья.
Это было слюдяное окно Неждановой избы на самом верху глухого Сивцева Вражка.
Неждана потянуло домой.
Когда, держась за кустьё, тяжело кряхтя, он спускался к ручью, ему вспомнились его же собственные слова, сказанные три дня назад дьяконице. Щупая черёмуховым посошком каменистое дно пообмелевшего от долгой сухмени ручья, осторожно переставляя нетвёрдые ноги с глинистого бережка на круглый валун, с валуна — на скользкую кокору, с кокоры — на травянистую кочку и с кочки — на другой глинистый бережок, Неждан еле слышно шамкал про себя беззубым ртом:
— Пришло солнышко и к нашим окошечкам. Вымели поганую натёку своей рукой.
— Что говоришь? — окликнул его сын, легко, без разбега перемахнув с одного берега на другой.
— Сам с собой говорю, — ответил отец.
Он ходил в город не столько по делу, сколько оттого, что в этот день всем московлянам захотелось побывать там, даже и тем, кто, как Неждан, не участвовал, по старости лет, во вчерашних горячих событиях.
А было, впрочем, и дело. И даже не одно, а два.
Одно дело: нужно было отыскать сына, который у себя, под Дорогомиловом, нынче не ночевал (Неждан узнал об этом от прибежавшей утром снохи). Это дело Неждан сделал: сына нашёл и сейчас вёл его к себе в избу, чтобы обстоятельно расспросить обо всём, что было вчера.
Другое дело: надо было узнать, жива ли, здорова ли та, что когда-то помогла ему, Неждану, добыть себе волю, уйти из княжих закупов. И это дело сделал, хоть и не совсем так, как хотелось бы. Своими глазами её не повидал, однако от верного человека (от боярской клетницы Луши) узнал, что жива. Только здорова ли?
Сыну было нелегко сдерживать шаг, чтоб не опережать отца. И всё-таки опережал, так что приходилось частенько останавливаться и пережидать, пока отец дошелестит до него лаптями.
А пережидая, нужно же было что-то делать: то сорвёт с ольховой веточки все липкие листы и понюхает пропахшие свежей горечью пальцы; то сорвёт с куста звездистое гнездо неспелых лесных орехов, выколупнет один из тесной зелёной ноздрины, раскусит ещё не тугую скорлупку, посмотрит, увидит, что ещё не раздалось ядро, ещё не съело белой мякотной подушки, которая его облегла, да и кинет через плечо. Да и усмехнётся в курчавую бороду.
Отец, с трудом поспевая за сыном, следил из-под бровей за всеми его движениями и будто вёл счёт его странным усмешкам.
Чему усмехается?
Не так уж и молод. Не так уж и весел нравом. Глаза со вчерашнего-то ещё не попригасли: огнём горят. Щёки ещё бледны с бессонья и впали от ночной гульбы. Бахтеяров-то пивной разлив весь до капельки роспили ещё до рассвета, оттого и упустил беглецов: боярина Петра с шурином Кучковичем, да с княгиней, да с булгарами. А ещё и поутру опохмелились княгининым сладким винцом. Впору бы и поустать. А прыть оказывает такую, какой и в холостые-то годы у него не бывало. И усмехается.
Нежданов взгляд, наблюдавший за сыном, был по-всегдашнему суров. Морщины на лбу не разглаживались.
Но когда, уж подходя к своей избе, дряхлый старец спотыкнулся о берёзовый корень и сын, опять опередивший отца на два шага, мигом обернулся и, подхватив старика под локти, не дал ему упасть, а потом начал было снова уходить вперёд. Неждан не удержался: украдкой, легонечко, с необычайной нежностью и гордостью потрепал сына ладонью по широкой спине.
Однако и тут из стыдливости не разрешил себе улыбнуться, а только виновато пошевелил седыми бровями, как бы в знак бессилья перед слишком властно нахлынувшей родительской любовью.
От неожиданной, впервые в жизни испытанной отцовой ласки смутился и сын чуть не до слез. И чтобы пресечь неловкость, сказал, не оборачиваясь к отцу:
— А кузнецы-то, знать, и по плотницкому делу сметливы. Видал, как Бахтеярову-то избу всю по брёвнышкам голыми руками разметали?
— Ладно, что не пожгли, — отозвался Неждан. — Было б дело, когда б на город полымя перекинулось.
— Что ты!— воскликнул сын. — Ещё когда Дубовый Нос у себя взаперти сидел, кто-то, никак из кукуевцев, возьми да и крикни: не посадить ли-де Дубовому Носу на кровлю красного петуха? А воротников-то большак тут как тут: как подступит к кукуевцу да как учнёт у него над головой своей кувалдищей круги высвистывать; такой вихорь поднял, что у всех у нас волосья повставали! Да как рявкнет: «Я те в мозговницу твою пустую петуха всажу!»
И опять усмехнулся.
II
В этот день и в следующие дни усмехался странной, необычной усмешкой не один Нежданов сын.
Видно, очень уж много горя понакопилось в сердцах у простых людей... И теперь, как прорвало плотину, стало выходить то горе из сердец невольными смешками, по которым очень уж, видно, пососкучились отвыкшие от смеха уста.
О чем ни заговорят, всё кончат смехом. А смех иной раз прошибёт и слезу.
Сколько было смеху вокруг одной только боярской клетницы Луши, которую Пётр Замятнич ночью-то до того загонял, что она, бедная, ходила потом трое суток, подогнув коленки!
Запрягать заставил! И мужним-то жёнам не положено работать на лошади, а тут девка засиделая, векоушка!
Ещё в оглобли-то кое-как кобылу запятила, сумела и обратать; как захомутала, и сама не помнит: и кобыле все уши пооскоблила, и свои глаза все выплакала. Откуда девке знать, что хомут-то надевают оголовком вниз, клещами вверх, а потом уж, когда проденут в него конскую голову, тогда правильно его и перевернут? Однако как дошло дело до того, чтоб обнести поверх оглобли сыромятный гуж да чтоб в него нагнётом конец дуги вставить, тут уж, само собой, ни девичьей силы, ни девичьего ума хватить не могло. Сколько ни билась, как ни ломала пальцы, так и не управилась.
Кинулась боярину в ноги с рыданием.
— Хоть смертью, — говорит, — меня казни, а не Запрячь!
Тогда решили бояре обойтись без подводы и примялись короба да кули через княжой тын перекидывать. А Лушку заставили по Якимовой спине на тын взлезть да с тынных-то острых верхов на княжой двор спрыгнуть, чтоб там короба да кули принимать.
А на другой день на боярском дворе, у незапряжённой телеги, нашла Луша в траве золотой перстень с алым опуповатым камнем.
Вот и смеялись над девкой, будто вдовый-то боярин Яким Кучкович (думали: его перстень), не разглядев в потёмках Лушиной рябости, захотел напоследок с Лушей обручиться.
Луша отнесла перстень боярыне, а та отдала дочери.
Ещё больше смеху было вокруг посадницы да вокруг огнищанихи.
К утру толпа, прогуляв всю ночь на посаде, поотрезвела и вошла в город. Вели толпу по-вчерашнему кузнецы.
Из мужеска пола застали в городе одного лишь старика воротника да кутейную братию: попа, дьякона и пономаря. Другого воротника, того, что стерёг Боровицкую башню, нашли в открытых воротах зарубленным булгарской саблей, которая тут же и валялась.
Пошли на княжой двор искать булгар. Наткнулись на задах княжих хором только на одного, на низколобого, на того, что промышлял игрою в зернь. Его, как видно, ещё с ночи поставили сторожить княжой двор с речной, садовой стороны. А зерновщик лёг между ягодными грядами да так уснул, что и сам себя проспал: не услышал во сне, как поутру подошли к нему московляне и как Нежданов сын поднял с земли его секиру.
Когда выходили из княжих ворот, повстречались с боярской клетницей Лушей; она шла на княжой двор за ленточкой из своей косы: обронила, прыгавши ночью с тына.
От Луши узнали, что делалось тою ночью на боярском дворе. От неё же услышали, что с княгиней вместе, с её булгарами утекли и оба боярина: Пётр и Яким.
Были в толпе такие, что хотели наведаться на боярский двор. Да воротников большак, великан, не впустил туда никого. Стал перед воротами, бросил кувалду наземь, раскинул голые ручищи врозь (укрестовался, как объясняла потом Жилиха) и говорит:
«Там одни бабы с младенцем: неча на них рукава сучить. А у меня, говорит, тут своя причина — семейственная. Боярыня, говорит, Прасковья моему родимому батюшке такой кус хлеба дала, что того куса ему на весь его стариковский дожиток достанет: через неё, говорит, он к воротам приставлен. Так я, говорит, на неё руки не подниму. Хотите, говорит, её кончать, кончайте: ныне ваша воля — ваша и власть. Только, говорит, ежели так рассудите делать, тогда, говорит, наперёд моей кувалдой по моему по кузнецкому теме ни стукните. Покуда ж, говорит, голова у меня не пробита, никого туда не пущу».
А по его-то, большакову, темени кому охота кувалдой стучать, когда он на ту ночь да на то утро первым человеком на Москве стал?
Пошли к посаднику в дом.
Сундуки да лари у него поразбивали да повытрясли, голубей распугали, а посадницу наперво не тронули. Оставили её сидеть в подклети, куда она со страху забилась. С огнищанихой иначе дело обошлось.
Та, когда к ней пришли, завизжала. А как у воротникова-то большака ещё не сведён был с её убеглым мужем, с огнищанином, его, большаков, старый кузнецкий счёт да как услыхал он, большак, её, огнищанихин, визг, так он и скажи:
«Когда, говорит, она столь голосиста, тогда пускай, говорит, ещё погромче споёт. Посадим-ка, говорит, её на козла, как, бывало, её муж нашего брата саживал, да спрыснем-ка, говорит, её розгами, как по его приказу нас спрыскивали».
Так и сделали.
А как волокли огнищаниху на бывший Бахтеяров съезжий двор, где от всего хозяйства только и осталось, что пустые пивные котлы, да пустые же, врытые в землю чаны, да козел, так вспомнили по дороге и про посадницу. Сходили за ней. Спрыснули и её.
Ну и смеялись потом, будто они две, огнищаниха да посадница, у себя в повалушах на животах отлёживаясь (это после козла-то), через окошко будто перс кликались и друг дружку спрашивали:
«Соседка, а соседка! Скоро ль на спину переляжешь?»
На том будто после долголетней ссоры и сдружились две вдовы: одна — взаправская, другая — живомужняя.
Раз уж столько было в те дни смеху, то не обошлось, конечно, и без того, чтобы не посмеяться и над Жилихой.
Княгиня-то Ульяна не всё успела увезти: кое-что второпях и побросала. Воротников зять, ольховецкий сирота, тихоня, подобрал в княгинином терему рудожелтую, подбитую горностаем опашницу. Долго пялил се так и сяк, смотрел и с лица и с изнанки, разглядывал вышитых серебром да золотом неведомых зверей и птиц и никак не мог придумать, на что нужна такая безрукавная одёжка и как в неё рядиться.
Жене посовестился нести в подарок эдакую невидаль. А тут подвернулась, откуда ни возьмись, свояченица их ольховецкого старосты — Жилиха. Он тут же и отдал ей свою находку.
А Жилиха-то от великого ума ничего не нашла лучше, как спустя немного дней, в свои именины, на Марью-сильные-росы, отправиться в город к обедне в княгининой опашнице. Сама босая, косолапой ногой пыль загребает, на голове стираная-перестираная, штопаная-перештопаная домотканая холщовая полка, а на загорбине рудо-жёлтый бархат с золото-серебряными павами!
Тут уж такой смех поднялся, что Жилиха, ещё не взойдя на паперть, скинула опашницу с заплечья, смяла в комок, упрятала под запон, а дома убрала в заветную гнутую осиновую коробью с напускной крышечкой да так до самой до своей смерти ни разу её оттуда больше и не вынимала.
А кому после неё досталась, неизвестно.
Много толковали в те дни и про беглецов.
Насчёт Маштака никто не сомневался: всем было ясно, что он ушёл по одной из бесчисленных лесных троп, протоптанных по-муравьиному холопьими лаптями, где и голодный волк человека не сыщет, где сквозь колючую частину продерётся с отчаяния только тот, кому терять на сем свете нечего, кому не жаль пообвешать шипы попутных валежин махрами протлевшего, последнего веретища...
А огнищанин?
В сумерки, когда ещё не всходил месяц, паромщики переправляли его на тот берег с его двумя сумными конями и видели, как он пустился вскачь куда-то на юг, по Коломенской дороге.
Больше в ту пору ничего о нём не узнали.
Только много позже, уже по весне другого года, стали доходить смутные вести, будто где-то в вятических лесах, тогда ещё очень тёмных, огнищанин съехался со своим сыном, с тем, что, взломав некогда отцов сундук и захватив шесть лучших коней, ушёл из родительского дома и занялся лесными разбоями.
Говорили даже и так, что отец с сыном сообщались потайно и ранее, что сын ещё до бегства огнищанина из Москвы делился временами с отцом лесной добычею и что нынешняя их встреча была не случайна.
Проверить эти последние слухи, может быть и ложные, не удалось, но что беглый сын сошёлся с беглым отцом, это оказалось сущей правдой.
Следующей осенью на южной окраине вятических лесов, неподалёку от одного из тамошних новых городков, чуть не был разбит ненастной ночью богатый купеческий обоз, который шёл из Новгорода-Северского в Пронск. Но лесные лихари не разочли сил, а обозная стража не оплошала: в ночной схватке с купецкими слугами разбойники легли костьми все до одного. С обозом шёл и сам хозяин товара, пронский знатный гость, не раз бывавший на Москве. Когда рассвело, он узнал в одном из убитых злодеев бывшего московского княжого огнищанина, а в другом — его сына.
А куда делись Андреевы убийцы, никто не знал.
И когда думали об этом московляне, им всё вспоминались те чубарые ястреба, что, расхватав Маштаковых кур, улетели неведомо куда.
Гаша сказывала впоследствии своей меньшой сестре Груне, что в ту ночь, когда её отец послал посадника на убой, она до самого утра не смыкала глаз. Сквозь рёв, который доносился со стороны посада, она слышала из своей теремной горенки, как внизу металась по дому Луша и как горланил дядя Яким. Потом в доме позатихло, и голоса отца и дяди Якима послышались уже на дворе. Затем смолкли и они. И вскоре после того раздались на лестнице шаги Петра Замятнича: он торопливо поднимался, звеня шпорами.
Гаша слышала, как он, миновав её горенку, подошёл к двери той светёлки, где почивала в летнюю пору се мать. Но двери не отворил. Только послушал, должно быть, у порога или, может быть, о чём задумался. А затем, Стараясь ступать как можно тише, но всё же чуть позванивая шпорами, направился назад, к лестнице.
Тогда Гаша со свечой в руке отворила свою дверь.
Пётр Замятнич остановился, нахмурился и, как ей почудилось, сильно смешался.
На нём была длинная дорожная одежда, из-под которой виднелись бронные ноговицы.
Он стал было сходить с лестницы, но на третьей или четвёртой ступеньке остановился и, не глядя на Гашу, сказал:
— Не буди покамест мать. Как запрягут подводы, я за вами приду. Ей собраться недолго: тогда и разбудишь. А свой скарб помалу складывай.
С тем и ушёл.
И больше не приходил.
Гаша, оставшись теперь опять по-прежнему втроём с матерью и с сыном, сделалась свидетельницей того, как московская округа, Гашина вторая и истинная родина, вовлекалась всё более в ту борьбу, которая возгорелась таким широким пламенем после князеубийства и пригасла ещё не скоро, захватив несколько лет.
Боролись меньшие Юрьевичи с вороватыми Ростиславичами. Боролись молодшие, быстро мужавшие пригороды с древними, обомшалыми, отвековавшими свой век городами: на одной стороне был златоверхий Владимир Клязьменский и живший с ним в едино сердце Залесский Переяславль, на другой стороне — Ростов и Суздаль, которые, очутясь в стороне от новых дорог, хирели час от часу. Боролись надутые спесью бояре и опузатевшие купцы с настойчивыми рукодельниками, с мизинными людьми. Боролось старое с молодым, отмирающее — с только что народившимся.
Победа всегда остаётся за молодостью, за жизнью.
На стороне молодости была и молодая Москва. На стороне жизни были и её жители — московляне.
Но первая победа была и нелегка и неполна. Силы старого боярства ещё далеко не иссякли. Оно не соглашалось умирать.
Летнее солнышко, сверкнувшее однажды вечером с такой заманчивой приветливостью в лесном Неждановом окошке, померкло скоро.
Смердов, сирот, ждало впереди ещё более полное и ещё более жестокое закрепощение на долгие годы, на века.
Гаше было непонятно значение происходивших на Москве событий.
Её робкий ум не прозревал будущего. Воспитавшись в одиночестве лесного затвора, она не умела отличать великое от малого.
Но она была молода, полна жизни и желания жить. Она была московлянка. И её чувства, ещё полные свежести, редко её обманывали.
Когда на Москве появлялись новые люди — а их в ту смутную пору появлялось много. — Гаша никого из них не взвешивала на весах рассудка. Ни про одного из них она не могла бы сказать, хорош он или плох, почему хорош, почему плох. Но к одним её влекло, от других отшатывало. И слепые оценки её молодого сердца бывали подчас вернее, чем доводы самого прозорливого, опытного, старого ума.
А с людьми Гаше приходилось теперь общаться гораздо чаще и ближе, чем ранее.
Вышло как-то само собой, что всё многосложное хозяйство богатой боярской вотчины перешло из рук матери в руки дочери. Между ними не было на этот счёт никакого уговора. Гаша по необходимости взялась за непривычное и нежеланное дело, от которого Кучковна отошла совсем — молчаливо, но так решительно, что Гаша не смела обращаться к ней и за советами.
А материнский совет как был нужен!
Все прежние вотчинные власти сгинули. Маштака не было. Оружничий скрылся неизвестно куда сразу же после того, как донёс боярину об убийстве Бахтеяра. Староста, узнав о мятеже и боясь холопьей мести, тоже сбежал, так и не воротившись в город со Сходни. А конюший погиб в общей свалке, когда стаскивали с коня посадника. Да, впрочем, если б даже эти четверо оставались на своих местах, их услугами всё равно не пришлось бы теперь пользоваться.
Надо было всё заводить сызнова, а главное — по-новому, потому что челядь хоть мало-помалу и опамятовалась, хоть волей-неволей посмирилась, хоть, толкаемая голодом, и вернулась почти вся на боярский двор, однако была уже не та, что до мятежа.
Гаша отклонила назойливые, но теперь, в новых условиях, вовсе непригодные советы посадницы, которую пришлось на время приютить в боярских хоромах, после того как её выгнал из посадничьего дома новый посадник, присланный из Суздаля боярской дружиной.
Он въехал в Москву с двумя тиунами и с сильным конным отрядом вооружённых слуг, которых развёл на постой по посадским дворам.
В народе пошли слухи о предстоявших судах и расправах, грозивших страшными вирами и продажами. Уж бывшего Бахтеярова вирника Нехорошка Картавого и кое-кого из биричей вызывали для допроса.
Гаша не могла заставить себя обратиться за советом и помощью к новому посаднику. Да и он всячески подчёркивал, что не намерен водиться с Замятничевым семейством. Он никогда и нигде не появлялся один, а всегда с охраной и своими очень высоко задранными бровями как бы давал понять, что ни в ком не нуждается, что всё знает лучше всех, что всех видит насквозь и что нельзя его ничем ни удивить, ни испугать, ни переубедить, ни разжалобить.
Не лежало Гашино сердце и к новому, молодому, очень бойкому княжому огнищанину, которого поставил на эту должность сын убитого князя, Юрий Андреевич.
Не полюбился Гаше и сам княжич Юрий. Новгородцы прогнали его от себя. Он слонялся без всякого дела то во Владимире, где его терпели скрепя сердце, в отцову память, то на Москве, куда стал частенько наезжать, чтобы со своим дружком, с новым огнищанином, погорланить за пиршественным столом да потоптать сиротинские озими, гоняясь за зайцами.
Зато сразу же пришёлся ей по сердцу другой молодой князь, который за то лето побывал на Москве дважды, оба раза проездом. Это был один из меньших Юрьевичей, единокровный брат Андрея Боголюбского, рождённый от того же отца другой матерью, греческой царевной. У него, как у всех князей, было два имени: одно крещёное — Дмитрий (в честь его рождения Юрий заложил город Дмитров), другое княжое — Всеволод. Ему было двадцать лет.
Самые древние московские старцы, помнившие Мономаха, находили, что в тонко очерченном лике этого младшего Мономахова внука и в ласковом взгляде его тёмно-карих умных глаз мелькают дедовские черты.
Всеволод Юрьевич в первый свой приезд пробыл на Москве недолго, всего один день, и притом в обществе другого князя, однако из пресловутых Ростиславичей. Оба направлялись из Чернигова во Владимир, чтобы там вместе с братьями, проехавшими ранее, решить судьбу всё ещё пустовавшего княжеского стола.
За этот день Всеволод сумел с дедовским искусством привлечь к себе не одно Гашино простое сердце. Его спутник, Ростиславич, как въехал на посадничий двор, так оттуда и не показывался, Юрьевич же вдвоём со своим меченошей Дорожаем обошёл с большим вниманием весь город. Отслушал молебен в Предтеченском храме, одарил попа и дьякона, осмотрел пустынные княжие палаты, побывал и на посаде, где оглядел разбитый Бахтеяров двор, и поговорил запросто кое с кем из посадских людей.
Слышал ли он что о том, как Андрей чтил Кучковну, хотел ли просто очаровать заодно с другими московлянами и первую московскую боярыню или вздумал показать пример новому посаднику — как угадаешь? — только перед Гашей предстал вдруг Всеволодов мече- ноша и сказал, что князю угодно побывать в боярских хоромах и побеседовать с боярыней.
Это пожелание Всеволода шло вразрез со всем уставом чопорного княжеского круга: князьям не подобало хаживать первым в боярские дома, да ещё в небытность боярина. Гашу это смутило тем более, что матери, как теперь это часто случалось, не было дома. Но речистый княжой меченоша Дорожай, статный галичанин средних лет, старавшийся, видимо, не отставать в учтивости от своего государя, сказал Гаше с полупоясным поклоном на венгерский лад, что князю хоть и прискорбно будет покинуть Москву, не повидавшись со старшей боярыней, однако ж князь будет вполне утешен встречей с молодой боярыней, чья беседа будет князю усладительна. Гаша отродясь не слыхивала таких изысканных речей.
Всеволод Юрьевич всё с тем же Дорожаем провёл и боярском доме немного времени. С Гашей он обошёлся не по возрасту степенно и сказал, что хорошо помнит её мать с тех пор, когда тринадцать лет назад, ещё невозмужалым младенцем, впервые увидал Москву по дороге в Поросье. Но не помянул, разумеется, что ехал он тогда со своей матерью-княгиней и с братом Михаилом в далёкое византийское изгнание.
Перед уходом, уже поднявшись с почётной скамьи, он попросил Гашу провести его на боярскую вышку, откуда, как он слышал от многих, особенно хорош вид на всю московскую округу. По тому, как Всеволод выговорил эту просьбу, будто нечаянно вспомнив о давнишнем желании полюбоваться широкой красой подмосковных лесов, будто даже немного стыдясь этого чересчур ребяческого желания, — по всему этому Гаша не столько поняла, сколько почувствовала, что не ради её матери и не ради неё, Гаши, а ради этого-то исхода на вышку Всеволод и захотел побывать у них на дворе.
С вышки он показал Дорожаю сперва на переходы соседнего, княжого терема, потом на уходящую в леса розовую тесьму Коломенской дороги и сказал своему меченоше:
— С тех-то переходов мы и смотрели тогда с Михалком вон на ту дорогу да и думали, будет ли нам та дорога гладка.
А Гаша, прислушиваясь к сдержанной игре его звучного голоса и приглядываясь к движению его неулыбавшихся глаз, опять почувствовала, что поднимался он на вышку с какими-то важными для себя целями, а совсем не для того, чтоб тешиться праздными грёзами о далёких событиях детства, давно утративших всякое значение.
После отъезда князей во Владимир Гаша не раз вспоминала это странное посещение и каждый раз не без смущения ловила себя на том, что перебирает в уме не столько Всеволодовы речи, сколько отборно учтивые слова Дорожая. Княжой меченоша и в тот же день и на следующее утро, перед самым отъездом, нашёл ещё много деловых поводов, чтобы не раз наведаться на боярский двор: то придёт с вопросом, у какого кузнеца лучше перековать княжеского жеребца, то, попросив прощения, что докучает своими посещениями, забежит справиться, не в боярском ли доме забыл князь свою любимую плеть, то явится за советом, где по Владимирской дороге удобнее раскинуть первый ночной стан.
Победа досталась Юрьевичам не сразу.
Ростово-суздальская знать взяла на время верх. В древних залесских городах сели князьями Ростиславичи Они, по старому княжескому обычаю, понавезли из Поросья своих бояр и об руку с ними, наущаемые Глебом Рязанским, принялись обирать и пустошить край.
Всеволоду пришлось воротиться с полдороги во Владимир. Торопясь назад, в Чернигов, он провёл на Москве только несколько часов. На его молодом черноглазом лице никто не прочёл бы ни смущения, ни уныния.
В боярском доме он на этот раз не побывал, но его меченоша Дорожай не упустил случая самолично отблагодарить Гашу за полезные дорожные советы и за то, что приставила к их обозу одного из своих кузнецов. Прощаясь с ней, Дорожай несколько раз поклонился венгерским вежливым полупоклоном и выразил твёрдую надежду увидеться с Гашей вскоре.
После длинной зимы, тяжёлой для всех (Гаша, по её новым хозяйственным обязанностям, тоже еле подняла эту зиму), наступило лето.
Была та чудесная, душистая пора — около летнего солнцеворота, — когда солнце ещё не укоротило хода и на воробьиный скок, а лето уж сворачивает на жары, когда на яблонях и вишнях цвет только начинает идти в косточку, когда молодые ёлочки так нарядны в свежих побегах, когда зелёный лист уж распластался во всю свою ширь, но не потерял весенней клейкости, а птичье пенье ещё не неистово.
Гаше, как и всем московлянам, на всю жизнь запомнился тот особенно ясный день этого раннего лета, когда на Москве расположилась станом сильная черниговская дружина. Её вели меньшие Юрьевичи. А Юрьевичей звали себе на помощь владимирцы, вконец замученные боярскими неправдами. Владимирский полк, вышедший навстречу избавителям, тоже стоял под Москвой.
Поход на Владимир сказан был и московлянам.
Опять по всем подмосковным сёлам и слободам разошлись молодые биричи, но уж не с теми, что тогда, Кличами. И с другим, не тогдашним одушевлением искались к стенам города московляне.
Всеволод Юрьевич стоял на мосту перед Неждановой башней и сам вместе с Дорожаем изнаряжал московский пеший полк. Оба были в дорожном убранстве и на конях.
На бровке городского вала, перед сухим рвом, спиной к городской стене стояли женщины, московлянки — слободские, сельские, посадские и городские, — провожавшие в поход мужей и сынов. К ним примешались и те, кому провожать было некого, но кому все московские вои приходились братьями. Стояла среди них и Гаша, держа за руку кудрявого сынка.
Когда московский полк тронулся вслед за князем в сторону Кучкова поля, Дорожай, шепнув что-то Всеволоду Юрьевичу, задержался на площадке перед Неждановой башней, наблюдая, чтобы не растянулся полк, чтобы не поотстали последние.
Но никто не отставал.
На всех лицах была весёлая решимость. И так же весело было помолодевшее лицо Дорожая, когда, догоняя рысью московский полк, он всё оглядывался на город и все, видно, искал кого-то глазами в женской толпе, стоявшей на городском валу.
А в этой толпе были вместе с другими провожавшими и Жилиха, и Истомиха, и Воротникова старуха, и её многодетная дочь, и её бледная сноха-кузнечиха, и проскурня, и посадская вязея Воитиха, и её соседка, скатертница, та, что так хорошо заговаривала зубную скорбь, и попадья с четырьмя дочерьми, и толстая дьяконица, и даже разбойная девка Аксюшка, прибежавшая из дальнего выселка — с Трёх Гор.
И, наклонясь к уху дьяконицы, говорила ей шёпотом попадья, показывая глазами на Дорожая, что он, как слышно, вдовец, что где-то в Галиче растёт у него безматерная дочка, за которой ему недосуг доглядывать, что трудно и Гаше выращивать сына без мужней помощи и что отчего бы, мол, им, Дорожаю и Гаше, не пожениться. Дьяконица сочувственно кивала носом.
Потом стали расходиться по домам и, ступая неторопливо по согретой летним солнцем родной земле, толковали между собой, что новому посаднику, верно, уж не удастся больше разорять московлян вирами и продажами, потому что князь Всеволод Юрьевич, узнавши, как посадник за зиму просудился, верша дели не делом, велел посаднику убираться из Москвы и обещал московлянам прислать на его место другого.
— А другой будет ли праведней? — вздыхала с сомнением многодетная Воротникова дочка.
Поглощённые этими толками, московлянки не заметили неподвижного женского лица, что было видно в самом верхнем проёме остроконечной вышки, венчавшей боярские хоромы.
Кучковна провожала глазами московский полк.
Она всех знала в лицо. И когда полк уже втянулся в узкую улочку московского посада, направляясь в сторону Кучкова поля, она всё ещё различала в полковых рядах и Воротникова большака, который был всех видней, и его смирного ольховецкого зятя, и курчавобородого Нежданова сына, и Нежданова внука, рыжего, как подосиновый гриб, и неразлучных друзей Шейдяка и Худяка, и весёлого Балакиря, который, щурясь от яркого света, задорно морщил свою пуговку, и черноволосого кудринского старосту, и косоглазого мужичишку, и своего, боярского, бородатого скотника, и своего же кудрявого холопа с трёхрогими вилами на плече.
VI
Грунина доля оказалась печальнее Гашиной.
Гроза, которую наложил на неё свёкор, обернулась для Груни новой великой бедой.
Почти тотчас же по приезде в Суздаль свёкор объявил ей, что как вдовеет он уже давно, а теперь лишился и единородного сына, то ходить за ним, за стариком, некому, а потому решил он взять себе жену. Однако ж и то верно, что больше баб в семье — больше и греха. Так чтоб греха не множить, вводя в дом лишнюю бабу, рассудил он за лучшее жениться на ней, на Груне.
Не помогли ни моления, ни крики, ни слёзы, ни попытки наложить на себя руки. Суздальский великий боярин затворил Груню в терему, где денно и нощно стерегли её три пары старушечьих глаз, выслеживая каждое её движение. В конце того же лета, на втором месяце Груниного вдовства, свёкор обвенчался со снохой.
Её жизнь стала бы совсем невыносима, если бы на ненавистного мужа не навалилось множество важных дел, которые заставляли его почасту и надолго отлучаться из дому то в Ростов, то во Владимир, то в Переяславль, то в Рязань. Он сделался при Ростиславичах одним из первых вельмож и был вынужден улаживать непрестанные распри между туземным, коренным боярством, к которому принадлежал сам, и тем, что понаехало с Ростиславичами из Поросья.
Остер был великий боярин, а его молодая жена — ещё острей. Как ни зорок был старушечий надзор, Груне удалось приискать себе среди забитых боярских слуг преданных пособников. Они согласились помочь се бегству, прося дозволения уйти вместе с ней.
На эти тайные, трудные и очень опасные переговоры, которые удавалось вести только урывками, ушла вся весна. Наконец всё было условлено, и для выполнения дерзкого замысла ждали только первой отлучки боярина.
Незадолго до летнего солнцеворота он вместе со старшим Ростиславичем выступил в поход во главе всей суздальской рати, чтобы отбить Юрьевичей, которые с владимирцами, черниговцами и московлянами шли из Москвы на Владимир.
Более удачного случая Груне нельзя было и ждать. Оставалось только назначить день побега. Выбрали среду.
А накануне этой среды, во вторник, пришла весть, что не успели два войска обменяться первыми стрелами, как суздальская боярская очень сильная рать, ещё не схватившись с несравненно более слабым противником врукопашь — грудь с грудью, — кинула стяг и побежала, оставив победителям несметный людской полон.
Ростиславичи улепетнули — один в Новгород, другой в Рязань, а Юрьевичи, Михаил и Всеволод, вступили во Владимир со славою и с честию великой, ведя перед собой только что взятых пленников. В первом ряду этих пленников шагал, покусывая острую бородку, суздальский большой воевода, Грунин злой муж.
Юрьевичи, понимая, какой опасный враг попался им в руки, не польстились на богатый выкуп, предложенный за воеводу суздальскими боярами, которые без него остались как без головы.
Знатный пленник не протянул и года: умер, промаявшись до полузимья в порубе, на двух цепях.
В счастливом для Юрьевичей летнем бою под Владимиром московской крови не пролилось.
На одном из первых от Москвы переходов до Юрьевичей дошло известие, что младший Ростиславич, шедший им навстречу, уступил в сторону, открыв им путь на Владимир, а сам окольными лесными дорогами пробирается к Москве. Всеволод не напрасно рассматривал с боярской вышки московскую окрестность: он знал, что отдать врагам Москву означало бы потерять ключ ко всей волости. Услыхав про затеянный противником обход, осторожный Юрьевич велел московлянам воротиться вспять и блюсти домы свои.
Однако и под родными стенами московлянам не привелось на этот раз сшибиться с врагом. Младший Ростиславич, не дойдя до Москвы, поворотил назад, к Владимиру, и до тех пор крался по пятам за Юрьевичами, не смея ударить им в тыл, покуда не узнал о разгроме старшего брата. А тогда, по его примеру, пустился бежать.
Юрьевичи, утвердив за собой Андрееву волость, послали в Чернигов за своими жёнами. Один из северских князей, имевший удел в пограничной с московской округой Лопасне, проводил обеих княгинь до Москвы, где их перенял выехавший им навстречу княжой меченоша Дорожай. Он повёз из Москвы во Владимир не только двух княгинь, а и свою молодую жену — Гашу — с кудрявым пасынком.
Кучковна осталась на Москве одна.
Боярской вотчиной стал править новый ключник, поставленный Дорожаем.
Глухой осенью, незадолго до первых заморозков, в заволжском медвежьем углу, под Ярославлем, в одной из вотчин Андреевой вдовы, булгарки Ульяны, была сыскана наконец и она сама и её спутники — убийцы её мужа.
Всех троих привезли во Владимир и, по приговору князя и веча, казнили смертию.
Тела казнённых пометали в лубяные короба, точно (Такие же, как те, в которых Пётр Замятнич увозил из Москвы пограбленное княжое добро. А оставшиеся в коробах пустые пазухи заложили камнями.
Неподалёку от Владимира, в Ямском лесу, есть небольшое тинистое озеро, обросшее кругом до того высоко и густо, что никакой ветер не порябит никогда его тёмной воды. Веками смотрятся в чёрное зеркало прибережные чёрные ели.
По преданию, это могила Андреевых убийц. Сюда будто бы сбросили нагруженные камнями и трупами короба.
Озеро стало называться с тех пор Поганым. А иные зовут его Плавучим, потому что на его гладкой поверхности всегда покачиваются какие-то большие чёрные комья. Это всплывает донная бута: торф. Теперь всё это знают и проходят мимо озера без страха, но в старину плавучие комья пугали суеверных людей, которые принимали их за короба Кучковичей.
Гашино новое счастье было омрачено тревожными мыслями о покинутой матери.
Кучковна отказалась ехать во Владимир.
Гаша не знала, что и думать о ней. Порой она склонялась к мысли, что её мать ослабла рассудком. Такого мнения держались многие. Но ответы Кучковны (сама она теперь никогда не заговаривала первая, а только отвечала на вопросы) были хоть и коротки, а всегда спокойны и здравы. В её деяниях замечалась, правда, временами некоторая странность, однако же опять такая, что нельзя было принять её за безумие. И притом эти необычные в боярском быту поступки Кучковны были таковы, что никому не могли причинить ни вреда, ни досады.
Она стала как будто деятельнее, чем раньше.
Дома по-прежнему никогда не сидела сложа руки: шила, вышивала, вязала, пряла и охотнее всего, кажется, пестовала внука.
Только с ним одним, когда оставались они вдвоём, Кучковна беседовала подолгу. Гаша иной раз не без зависти наблюдала издали, как бабка рассказывает внуку что-то длинное-предлинное, а он, занятый игрой, то ли слушает, то ли не слушает. Бывало, впрочем, что, увлечённый бабкиным рассказом, он вдруг бросал игру и, припав кудрявой головой к коленям Кучковны, о чём-то задумывался.
Но стоило Гаше подойти, как Кучковна смолкала.
На ласковые вопросы дочери мать отвечала ласково же, разумно и просто, но сама никогда ни о чём её не спрашивала.
Когда к Гаше посватался Дорожай и дочь пришла к матери за советом, Кучковна ответила еле слышно:
— Твоя воля.
Однако вести положенную по обычаю беседу с женихом отказалась. Вежливый Дорожай, верный блюститель боярских обрядов, услыхав об этом отказе, только руками развёл да губы вытянул. Так он и не услышал тёщиного голоса.
Без слез проводила Кучковна в путь новобрачных и внука. Гаше на всю жизнь запомнился материнский прощальный светлый взгляд.
В разлуке с матерью Гаша утешалась мыслью, что остался при Кучковне вновь принятый в дом, но давно ей известный и всем сердцем ей преданный слуга. Это был старик киевлянин, по имени Кузьма, или, как чаще его называли, Кузьмище, много лет прослуживший при князе Андрее Юрьевиче, а по смерти князя ушедший из Боголюбова в Москву.
Вскоре после того как до Москвы дошла весть о казни Петра Замятнича и Якима Кучковича, боярыня в сопровождении этого самого Кузьмы отправилась по первопутку в тот Ростовский монастырь, где была могила её матери. Она не раз езжала туда и ранее.
Однако на этот раз не воротилась оттуда в Москву. А куда девалась, неизвестно. Не знал того и Кузьма-киевлянин. Груня, не довольствуясь его слёзными показаниями, сама побывала в Ростовском монастыре.
Там сказали, что её мать была у них в первозимье и что при ней был старик слуга. На второе утро после её приезда слуга явился к игуменье и спросил, не знает ли мать игуменья, где его боярыня. Игуменья предприняла по свежим следам целый розыск.
Послушница, приставленная к Кучковне для комнатной услуги, видела, как боярыня, отстояв полунощницу, вернулась в отведённый ей покой. А наутро послушница нашла этот покой пустым.
Монастырская привратница говорила, что ежели бы боярыня выходила из ограды, то не миновала бы её глаз, а она, привратница, боярыни не видела. Правда, на рассвете вышло из ворот обители несколько странниц-богомолок, но в их числе боярыни, по словам привратницы, не было.
Кузьмище кинулся догонять странниц. Догнал, расспросил, но ничего от них не узнал. Все они уверяли в один голос, что, кроме тех, кто перед ним налицо, никто другой с ними из монастырских ворот не выходил.
Груне показали в монастыре старый, заведённый ещё матерью Кучковны поминальный синодик, куда в пот свой приезд боярыня попросила вписать несколько новых имён: Андрея, Иулианию, Петра, Иоакима, Иоанна, Симона, Олимпиаду, Прокопия. Имена были начертаны по-книжному, и Груня не сразу догадалась, что Иулиания — это княгиня Ульяна, булгарка, а Олимпиада — племянница боярыни, дочь Ивана Кучковича, слабоумная Липанька, погибшая во время боголюбовского пожара.
Груня объехала и все другие женские монастыри, какие были в Залесье. Побывала и в некоторых заволжских, доезжала до Белого озера. Куда же, как не в монастырь, могла уйти её мать?
Но нигде и никто Кучковны не видел, и никто ничего про неё не слыхал.
Так и пропал навсегда её след.
Часть одиннадцатая. НОВЫЙ ВЕК
I
рошло четверть столетия.
Московская боярская усадьба пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.
Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.
Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого ещё в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был её любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспалён.
Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увёз её оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала её в Москву.
Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.
Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников — за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.
Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но всё же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.
Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало- помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством муромы и мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.
Неожиданное событие разом изменило её уже немолодую жизнь.
Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое- как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.
Этот выбор был особенно удобен потому, что не мог вызвать возражений со стороны страшного владимирского самовластца: Всеволоду было выгодно ввести своего покорного подручника в круг не очень сговорчивых смоленских князей.
Муромский князёк посоветовался с женой, съездил на поклон во Владимир и, получив разрешение от Всеволода, перебрался с родной Оки на верховья чужого Днепра, который в глазах князей ещё оставался знаменитой рекой, дразнившей их не слишком заносчивое, но ещё не совсем угасшее честолюбие.
Проводив мужа, тронулась за ним вслед и Груня.
На этот раз ей уж не миновать было Москвы.
Осенние дожди распутали лесную, болотистую дорогу на Владимир. Груне пришлось околить через Коломну.
Когда забрызганный чёрной грязью возок выехал из пооблетевшего, но ещё зелёного ольхового леса и вдали обозначился со всей осенней, выразительной отчётливостью знакомый, царивший над всей окрестностью холм, увенчанный вековыми соснами, Груня приказала остановить лошадей. Она искала глазами островерхую вышку их старого дома и посадничьи голубятни, но сквозь слёзы ничего не могла разглядеть. И велела вознице ехать не к переправе, а в Чертолье.
Древнее погребалище так расширилось и так заросло деревьями, что Груня едва отыскала могилу Шимона.
В день его похорон она своими руками посадила в головах могильного холма три кленка. Их стволы (она хорошо это помнила) были тогда не толще её пальца. Теперь она не охватила бы их и двумя пястями. Дубовый, вытесанный Нежданом крест с двухскатной, усаженном лишаями кровелькой ещё стоял, но уж вполпряма, а одевший могилу сруб, тоже сбившийся вбок, был еле виден из-под опалого солнечно-золотого кленового листа. Тот же лист шумел и под Груниными ногами.
А кругом под редкой сенью качаемых ветром пожелкнувших деревьев чернели такие же покривившиеся туда и сюда двускатные кровельки и выглядывали из-под осеннего рябого ковра такие же срубы, всё больше ветхие, а иные и новые.
Груня не знала, что вон там, под хваченной утренником багровой осиной, лежит долгобородый воротник, который, не снеся потери своего меньшака, умер раньше других московских стариков. А там, под червлёными кистями рябины — Неждан. И около рябины заботливо всажен в землю шест со скворечником. А поодаль от них, под голым черёмуховым кустом — Жилиха. Она сложила кости недавно, и сруб у неё на могиле был белее других. Жилиха протянула бы, может быть, и дольше, если бы прошлой зимой не перепарилась по неосторожности в чёрной бане. Вышла с пару на мороз да сразу и упала — так, бедная, всей варей в снег и рюхнулась...
Была пятница, торговый день. У переправы, дожидаясь парома, скопилось много простого народу. Но проезжей незнакомой княгине уступили место. Пристань была новая, крытая, с трёхрогим причальным столбом, с забором вдоль берега.
Верховый холодный ветер гнал длинные волны, по которым ходили кое-где белые гребешки. Груня вспомнила, что на Москве эти гребешки зовут соловцами. На студёной воде колыхались остававшиеся от них разводы белой пены.
С переправы был виден кипевший людьми Пятницкий Торжок. В Грунины молодые годы там никогда не собиралось такой густой толпы. Часовенка Параскевы-Пятницы стала заметнее, потому что сосновый борок рядом с ней был наполовину сведён.
Груня слышала в своё время, что в первые смутные Годы после Андреевой гибели рязанский князь Глеб пожёг Москву. Но она никак не думала, что новый Посад, выросший на пожарище, окажется так не похож па старый. Он раскидался теперь чуть не впятеро шире, чем прежде, сползал одним концом к самой реке, другим тянулся к Кучкову полю и был прорезан не одной, как встарь, а тремя улицами.
Проезжая мимо устья средней улицы, Груня заметила, что в начале она довольно тесна, а дальше расступается пошире, давая простор деревянной церковке, поставленной в прогалке между двумя порядками изб. Церковка была срублена попросту, на четыре угла, и столь невелика, что росшая подле неё старая сосна накрывала своими ветвями и паветьями всё церковное строение. Груня узнала потом, что эту церковку так и зовут: «Илья под сосной».
Городскую южную стену, пострадавшую сильнее других от Глебова поджога, перенесли теперь ближе к берегу. На прирезанном к городу склоне нагромоздилось много строений: верно, новые боярские дворы. Старые посадничьи хоромы обросли пристроенными в разное, как видно, время теремами, прирубами и крытыми переходами. На месте снесённых огнищаниновых палат высились чьи-то другие.
Но Нежданова напольная башня стояла нетронутая, всё такая же коренастая, ничем, кроме зелёного моха на кровле, не выдавая своего старого возраста. Только теперь, рядом с недавно воздвигнутыми высокими теремами, она показалась Груне поприземистее, чем прежде.
Над городом в белом осеннем небе изворачивалась на все лады густая, несчётная галочья стая. Груня следила за плавным круговым вихрем её движения и думала: «Сколько их! Те ли самые, что тогда? Или их птенцы? Или птенцы птенцов? Верно, никогда не переведётся на Москве их живучее племя».
Когда муромский возок уж сворачивал на городской мост, мимо Груни проехало под гору несколько купеческих гружёных подвод. На передней лежал раскосый булгарин в белом колпаке. Около задних шли русские торговые молодцы, судя по говору и по узким зипунам — новгородцы. Из услышанного обрывка их беседы Груня поняла, что они везут товар на здешний Торжок. А ведь прежде, помыслилось ей, такие дальние гости бывали на Москве только проездом.
Незнакомый воротник, любопытно вглядываясь в приезжую, расхлестнул створки городских ворот, надставленные кое-где свежими досками. Сквозь пролёт башни завиднелась красноватая, поросшая низкой муравой глина городской площади. Чьи-то ребятишки весело играли в бабки.
На Москве ещё не было своего князя, и местные власти, встретив Груню, по её княжескому званию, с почётом, предложили ей остановиться в пустующих княжих палатах, от чего она отказалась наотрез. Эти новые власти, зная, видимо, о близости Груниного мужа к князю Всеволоду, чрезвычайно досаждали ей и своей угодливостью и наговорами друг на друга, а главное, тем, что не давали ей оглядеться в родном углу.
Не успела она их спровадить, как явился новый, чернобородый поп с новым же, молодым безбородым дьяконом. Груня, ещё не обойдя дома, отстояла долгий молебен с акафистом. Его пели в тех самых верхних сенях, где когда-то лежало мёртвое тело Шимона и где справляли по нём поминки.
Во время молебного пения Груня услыхала за собой чьи-то негромкие всхлипывания. Оглянувшись, она увидела рябую старушку, которая, обливаясь слезами, клала поклон за поклоном. Груня не сразу узнала в ней бывшую клетницу Лушу. Это было первое и единственное знакомое лицо, увиденное Груней на Москве.
С ней после угощения причта поднялась Груня на женский верх, в теремные горенки. От Луши она узнала, что ветхую вышку повалило неистовой бурей, которая пронеслась над Москвой года три назад. А набережный рундук сгнил ещё раньше. От него уцелели только ввёрнутые в землю толстые сваи. Старые яблони, по Лушиным словам, все выплодились. Их срубили. На их месте зеленел молодой подсад.
В бывших девичьих горенках, Груниной и Гашиной, пахло сыростью и нежилью. По углам роились сонные осенние мухи.
Тот же пресный, плесенный дух стоял и в материнской светлице. На голых досках дубовой, ничем не застланной кровати лежал кем-то оставленный сухой полынный веничек. Груня долго оглядывала узор сосновых сучков на стенах, хорошо памятный с детства. Из сучков проступали кое-где прозрачные капельки смолы, тоже памятные до слез. Так же памятен был и над из материнского окошка — очень широкий, на всё Замоскворечье. Только и он переменился: береговая слободка повыросла и захватила часть Великого луга. На лугу темнели сенные стога, уже побуревшие от осенних непогод.
Груне хотелось побыть в этой светлице подольше и непременно одной, но усланная ею Луша скоро вернулась со словами, что внизу ждёт сотский с хлеб-солью от московского посада.
Пришлось отбыть и этот обряд. Слушая вполуха приветственные слова осанистого сотского, Груня рассеянно глядела на его большие, почтительно напряжённые руки, на резное деревянное блюдо в этих руках, на выпуклую блестящую корку хорошо пропечённого пшеничного хлеба и на врезанную в эту корку круглую серебряную солонку. Солонка привлекла Грунино внимание яркой позолотой и нежными узорными просветами белого серебра.
На Грунин вопрос сотский ответил с заметной гордостью, что солонка московского дела.
— Московского? — удивилась Груня: в её время на Москве не было таких искусных златокузнецов.
Сотский объяснил, что златокузнец родом не московлянин, а боголюбовец, но московским коварником учён.
Оказалось, что солонку ковал, чеканил и золотил любимый ученик того знаменитого хитрокознеца, который был убит в Боголюбове почти в одно время с князем Андреем Юрьевичем.
Вдова убитого в благодарность за то, что ученик спас из огня её ребёнка, взяла безродного парня с собой, когда перебиралась из Боголюбова в Москву. В Москве её, совсем обнищалую, пригрел деверь, брат её мужа, известный московский кузнец, исполин. Но вскоре оскудел и его дом. Исполин умер от ран, полученных в бою с рязанцами, которых московляне отбили с большим уроном, после того как рязанский князь Глеб, налетев нечаянно ночью, пожёг московский по сад. Это случилось два года спустя после боголюбовского убийства.
Кудрявый ученик хитрокознеца к тому времени ужо настолько возмужал, что решился принять на своп хлеба осиротевшие семьи обоих своих благодетелей. Из-за этого ему самому пришлось ещё очень долгие годы жить впрохолость. И лишь когда поднял на ноги всех сирот, только тогда позволил себе жениться на терпеливо дожидавшейся своего счастья меньшой дочери бывшего предтеченского попа, ныне давно уже покойного.
Она-то, эта кузнецкая, теперь уже вполне счастливая жена, забытая подруга Груниных детских игр, — она-то и настояла, чтоб её муж, тоже узнавший наконец полное счастье, отнёс лучшую солонку своего дела сотскому в подарок проезжей муромской княгине.
Груня не захотела ночевать на Москве.
Подъезжая к Дорогомиловскому перевозу, она с нагорья, перед колеистым, ухабистым спуском к реке, оглянулась в последний раз на родимый город.
Начинал моросить мельчайший осенний дождичек-бусинец, и за его тонкой завесой царивший над всей окрестностью высокий гребень московских сосен уж едва различался в многовёрстном отдалении.
Возница, натянув поводья, осторожно спускал возок к переправе, а Груня всё повторяла про себя неожиданно пришедшие на память слова, слышанные когда-то от матери: «Старики вымерли — нас не дождались, молодые родились — нас не спросились». И Москва стала совсем не та, что в дни её молодости.
Но кто думал-гадал, что Москве царством быти!
Георгий Тихонович Северцев-Полилов
Под удельною властью
жная Русь отдыхала от княжеских междоусобиц…
После многочисленных битв, удач и неудач князю суздальскому, Юрию Владимировичу, удалось сесть на киевский престол и сделаться великим князем.
Враги его временно оставили в покое Киев. Великий князь мог спокойно посадить в Вышгород [46], где некогда сидел сам, своего любимого сына и соратника Андрея.
Тысяча сто пятьдесят пятый год начался спокойно.
Младшие князья, сыновья Юрия, были посажены им в Ростове и Суздале. Северная и Южная Русь находились под властью близких по родству между собою князей, влияние которых продолжало усиливаться.
Юрий вздохнул спокойно: надежды его осуществились, разбитые враги не скоро ещё могли оправиться от нанесённого им поражения.
Далеко не так спокоен был Андрей в селе Вышгороде, отстоявшем в одиннадцати верстах от стольного города. С юных лет закалённый в боях, храбрый князь тосковал в своём вынужденном покое.
Угрюмо сидел он в опочивальне, мысли его были далеко отсюда.
Поодаль от князя, на лавке, покрытой красным сукном, сидел любимый его мечник и ближний советник, Михно. Только с ним делился Андрей своими планами и намерениями, только к его голосу прислушивался иногда.
- Заперли сокола в клетку, связали ему крылья! - угрюмо проговорил Андрей.
- Великий князь, твой родитель намерен, как слышно, передать тебе киевское княжение, когда Всевышний, призовёт его к себе, - сказал мечник.
Андрей недовольно пожал плечами.
- Что мне в Киеве?! Всю жизнь придётся выдерживать борьбу с Мстиславичами, Ольговичами [47]… Да, пожалуй, и венгры постараются помочь им.
- Прав ты, княже! - эхом отозвался Михно. - Не скоро упорядишь этот край…
- А половцы?! - продолжал развивать свою мысль князь. - Любому из наших недругов помощь окажут. Плати им только…
- Что говорить!.. Народ продажный… Сегодня с тобой, а завтра против тебя… Было бы что взять… Им всё равно, от кого ни получить…
- Вот ты сам видишь, каково заводить здесь порядки… Всегда держи себя начеку…
На лице сурового дружинника появилась лёгкая усмешка.
- Смекаю я, княже, что ты не прочь отсюда выбраться! Чернигов воевать, что ль, хочешь аль на Галич метишь?
Задумчиво взглянул на верного слугу Андрей.
- Сейчас не назову тебе, куда идти мне хочется… Сперва сам обсужу, а там и с тобой перекинусь мыслями…
- Что ж?! Твоя княжая воля… Куда идти поволишь, туда и пойдём, - недовольно пробурчал Михно, раздосадованный недоверием своего властелина.
Чуткое ухо Андрея уловило недовольство в голосе своего верного дружинника.
- Поздно, ночь на дворе… - продолжал Михно. - Спокойной ночи, господине!
- Пожди! - коротко заметил Андрей. Поднявшийся было мечник, снова опустился на лавку.
- Сколько у нас дружины?
Михно стал пересчитывать по пальцам.
- До трёх сотен немного недостанет…
- Поди, чай, обленились бездельем?..
- С жёнами сидят по домовушам… Аль красных девок у киевлян воруют…
- А коль нужда в них случайно приключится?..
- Забавы все свои сейчас же побросают… Аль дружину ты свою не знаешь, княже?
- Понаблюди, Михно! Кажись, скоро понадобятся мне они…
- В любое время, княже! Повели ударить лишь в било… Вмиг соберутся все на княжий двор в доспехах бранных.
- А кони? - нетерпеливо спросил Андрей.
- Стреножены в лугах пасутся… За ними не станет дело.
- Зажги щепец!
Дружинник бросился исполнять приказание. Опочивальня осветилась слабым светом тонкой липовой лучины. Запахло лёгким дымком.
- Идти, что ль, спать? - спросил мечник.
- Теперь иди! - решительно проговорил князь. - На молитву встану. Акафист Пречистой Владычице прочту… Она укажет путь мне… Об утре свидимся!..
Михно низко поклонился князю и вышел из горницы.
Князь Андрей плотно притворил дверь, зажёг от щепца тоненькую восковую свечу, потушил лучину и опустился перед аналоем на колени.
Молился он жарко, прерывая молитву земными поклонами, глубокими вздохами. Светлый месяц выкатился в небо большим шаром, заглянул в узкое слюдяное окно опочивальни, когда князь, окончив чтение акафиста, поту шил свечу и пошёл на отдых.
Мечник был холост.
Выйдя от князя, он направился в сборную избу, где жил вместе с другими холостыми дружинниками.
Они сидели за ужином и при входе Михно поднялись с мест. В нём они чтили княжего любимца и считали за старшего.
Недовольство на князя исчезло у мечника.
- Набивайте плотнее брюхо! - шутливо обратился он к сидящим. - Не ровен час, как бы в поход не уйти…
Дружинники переглянулись.
- Во всяко время готовы сложить за князя головы! - бойко ответил один из них.
- А, это ты, Фока! Молод ещё, а рвёшься в битву.
- Кровь говорит… У нас в Царьграде каждый мальчишка на брань идти готов…
- Забыл я, брат, что ты из Царьграда.
- Царьградским был мой отец… Я здесь родился, на Руси… Я русский, - возразил Фока, красивый молодой дружинник с чёрными вьющимися волосами.
- Пусть будет так, тем лучше! - проговорил мечник и сел ужинать.
- Нацедите-ка мне, молодцы, кубок браги! - продолжал он. - Михалка, ты, поторапливайся!
Рослый дружинник, с небольшой русой бородой, зачерпнул ковшом из чана браги и подал старшему.
- Во здравие князя и ваше, друга! - громко проговорил последний и осушил чару до дна.
- И впрямь мы заутра в поход идём? - спросил Василько, небольшого роста, кряжистый парень.
Михно спохватился, что сказал лишнее.
- Я пошутил… К чему нам мыслить о походе? Аль в Вышгороде плохо живётся?.. Всего вдоволь…
- Тоскливо без дела ратного, - заметил Фока. - Не землю ж нам пахать!
- Мы пахари, да только мечом… - отозвался угрюмый Глеб, поседевший в боях.
Долго ещё говорили и рассуждали между собой дружинники, не переставая наполнять кубки холодным пенником и брагой.
Лучину не засветили: запрет от князя был, чтобы хмелевые люди ненароком не сожгли сборной избы.
После короткой молитвы дружинники полегли по лавкам, на полатях, кой-кто из них выбрался наружу.
Тёплая майская ночь позволяла спать на земле.
Василько с Фокой лежали рядом под развесистой яблоней. Они подостлали под себя конские потники, прикрылись азямами [48], но сон бежал от глаз.
Молодые люди охотно пошли бы в село, но, помня строгий наказ князя не покидать на ночь сборной, боялись ослушаться.
- Ты, Фока, помнишь своего отца? - спросил Василько.
- Немного помню… Его убили, как мне шла лишь пятая весна. Рослый такой, весь почерневший от солнца был он… Воякой славным звали.
- Слыхал я, что половцы до сих пор трясутся, услыхав его имя… А мать твоя?
- Здесь, в Киеве, живёт с сестрою-девушкой… Прядут и ткут, известно бабье дело… Урвусь когда, родную и сестру увижу, обниму, да и сюда, к нам, в Вышгород, обратно.
- Счастливец, Фока! А я вот сирота, родителей своих не помню. Поднял меня на поле битвы старшой наш мечник, - печально проговорил Василько.
- По облику как будто ты не здешний… Волосами светел, глаза, как небо, голубые да и телом бел… Коль хочешь, пойдём о завтра день к моим в Киев… Отпросимся у нашего старшого… Мать навестим. Авось вспомянешь и ты свою родную!
- Что ж, пойдём, братан! Я материнской ласки не помню, хоть на тебя я полюбуюсь, как мать свою ты будешь обнимать…
- Да и сестру… Аль про неё забыл? - прошептал черныш.
Тяжело вздохнул Василько.
- Счастливец ты, братан! - грустно проговорил он. - А я без роду без племени и здесь и там чужой - всем я чужой.
Молодые люди замолчали.
- Ишь звёзды-то… Тухнуть собралися… Их месяц-батюшко сияньем потушил… - мечтательно промолвил Василько.
В Вышгороде послышалось пение петухов.
- Запели петлы… Спать пора… С рассветом подыматься надо. Ночь ныне коротка… - сказал Фока. - Прощай!
- Прощай, братан! - ответил Василько.
И оба юноши, плотно завернувшись в азямы, заснули.
Росистое утро рано всполошило спавших на дворе дружинников.
Ветром доносило из далёкого Киева звуки била [49] из Десятинной церкви.
- Что ж, братан, не раздумал идти? - спросил Фока своего товарища.
- Э, не!..
- Так я пойду в избу, поспрошаю… Коль проснулся старшой, так и тебя отпрошу.
- Ступай!..
Михно не стал задерживать товарищей, и они тотчас отправились в Киев.
Солнце только что взошло… На дороге было непыльно, жары ещё не чувствовалось. Весело разговаривая, путники подошли к палисадам стольного города, прошли мимо ходившего на вышке сторожевого дружинника, зорко посматривавшего на степную дорогу, и вошли в самый город.
Киев только что проснулся. Скрипели журавли над колодцами, подымаемые и опускаемые заботливыми хозяйками. Кое-где из труб струился лёгкий дымок, на площадях раскидывался торг, суетились вороватые ясины, пронырливые жиды, пробовали мечи варяги, перекликались на своём гортанном языке кочевники-половцы. От свежевыпеченного горячего хлеба, расставленного на лотках, валил пар, тянули жалобную песнь слепцы.
Торг оживлялся.
Молодые дружинники подошли к домику, где жили мать и сестра Фоки.
- Може, ещё с торга не вернулись?! - заметил Василько, когда товарищ его несколько раз нетерпеливо постучал кольцом калитки. - Пождём!
- Заспались долго! - сказал Фока и ударил рукояткою меча о дубовую доску калитки.
На этот раз стук был услышан. Кто-то порывисто подбежал к калитке и широко распахнул её перед дожидавшими.
- Матушка! - радостно воскликнул Фока и горячо обнял ещё нестарую видную женщину, стоявшую в проёме. - С товарищем пришёл тебя навестить!
- Будьте гостями дорогими, входите в горницу! Марина вам сейчас квасу холодного принесёт. Поди, за дорогу истомились?
Дружинники вошли в избу.
Молодая девушка, очень похожая на брата, приветствовала Фоку и пытливо взглянула на незнакомого юношу, пришедшего с ним. Скоро застенчивость её исчезла. Молодость общительна, и девушка весело повела разговор с обоими.
- Сказываешь ты, молодец, что нет у тебя ни роду ни племени. Будь ты мне братцем родимым, так же как и Фока! - приветливо сказала Марина Василько.
- Ой ли, сестрица названая! Обрадовала ты меня, сироту! - весело воскликнул дружинник. - Коли ты меня братом назвала, так пусть и матушка меня сыном своим считает!
Согласилась на это и Елена, мать Фоки. Весело провели полдня молодые люди, рассказывая новости киевские и вышгородские.
- У нашего князя веселье на дворе каждый день, - говорила Марина. - Бояре да дружинники пируют, мёд да брагу ковшами пьют.
- А у нас не то совсем, сестра! - ответил Фока. - Князь Андрей хмурым ходит. Забился в домовину ужом и сидит там.
- Скучает по вольной волюшке, по бранному полю. Не с кем силою переведаться, не о ком меч остёр притупить, - заметил Василько.
- Довольно, кажись, не мало повоевал, пусть вздохнёт! - отозвалась Марина.
- Ой, засиделись мы, Фока. Нам в сборную избу пора! Как бы старшой не осерчал?! - сказал Василько. - Простите пока, матушка и сестрица названые!
- Скорей опять к нам жалуйте! - с поклоном проводили за ворота гостей обе женщины.
Когда дружинники отправились домой в Вышгород, Киев ещё больше оживился.
По улицам и закоулкам его сновал народ.
На большом княжем дворе толкались дружинники. Од ни из них пробовали силу, боролись, били через положенное на землю кольцо тяжёлую свайку, гигант-варяг выправлял на толстом буйволовом ремне обоюдоострый нож, слышался смех, громкий разговор. У тына стояло несколько дружинников, они поздоровались с вышгородскими товарищами слегка презрительным тоном.
- Эй вы, вышгородцы, скажите своим, чтоб наших баб не забижали! - крикнул им вслед кто-то из киевлян.
Идти обратно было нелегко, солнце пекло, на степной дороге было пыльно и душно. Молодые люди почти у самого Вышгорода присели отдохнуть на траву.
- Коли мать и сестра твои, Фока, меня за родного признали, так давай мы с тобой побратаемся! - горячо сказал Василько.
- Согласен, братец названый! - отозвался черныш.
И они, обменявшись тельниками, крепко обняли друг друга.
В эту минуту со стороны Вышгорода долетел до них звон била.
- Никак, дружину князь сзывает! - воскликнул Фока. - Бежим скорей, побратим!
И оба дружинника побежали к княжему двору…
Сюда бежали уже все вышгородцы: звук била в неурочный час заставил всех бросить занятия и поспешить на призыв.
- Зачем созывает нас князь?.. Что случилось?.. Аль беда какая?.. Аль поход объявить нам хочет? Может, Ольговичи снова всколыхнулись?.. Аль половчанин поганый грозить вздумал? - раздавались тревожные голоса.
Собравшись перед княжеским крыльцом, толпа с нетерпением ждала выхода князя, надеясь услышать от него ответ.
Степенно вышел Андрей к народу, поклонился в пояс на три стороны и ровным голосом начал говорить:
- Народ православный, великое чудо случилось у нас!..
- Какое? Сказывай какое? Не томи, родимый! - заволновалась толпа.
- Сегодня поутру пришла ко мне игуменья монастыря девичьего и мне о чуде славном том всё рассказала…
Дружинники и народ пытливо прислушивались к словам князя.
- "Господине наш, не малые я годы проживаю здесь, в обители… Поверить мне ты должен, княже. Из давних пор в обитель нашу как некую великую святыню, из дальнего Царьграда привезли лик Богоматери Пречистой. Предание гласит, что писана икона та святым евангелистом Лукою". - "Я знаю образ сей, честная мать. Не раз я припадал пред ним в молитве жаркой!" - я инокине отвечал. Тогда она, в смущении и трепетом объята, приблизилась ко мне и тихо мне открыла тайну. "У солеи направо стоит икона Пречистой… Железными связями к стене она укреплена… Вот третью ночь, когда приходим мы во храм, чтоб править утреннюю службу, икону ту находим среди церкви… Пречистая незримо оставляет место у стены и на средину храма переходит". Объятый ужасом, её я слушал, не проронив ни слова. "И кажется нам, инокиням смиренным, что Пречистая покинуть наш храм желает, чтобы избрать себе другое место". Тут старица замолкла. Молчал и я… Столь дивное видение мне сердце взволновало. Не знал я, что и думать о чуде сем, и ужасался!
Князь умолк.
Поражённая его рассказом, толпа хранила молчание. Все дивились чуду и не могли его понять.
- Спросите сами старицу Евпраксию, она вам подтвердит всё сказанное мною! - промолвил Андрей после некоторого молчания.
Толпа стала медленно расходиться. Все рассуждали о только что слышанном и не знали, чему приписать подобное чудо.
- Владычица в обители у нас уж много лет! - заметил торговый гость Якун, старик с большой седою бородой. - Покойный родитель мне сказывал о том, как принесли Её святую икону из Царьграда к нам в Вышгород.
- Подумать надо только, ведь сам евангелист Лука писал на доске из кипариса… - проговорил богатый рыбак Варфоломей.
- Куда её нам отпустить? В какое место? Не в Киев ли? У них своих святынь довольно! - сказал кто-то из народа.
- Коль матушка Владычица изволит, киоту мы для Ней средь церкви учиним…
- Пускай попы молебны чаще служат…
- Ох, не к добру! - шамкала старуха. - То знаменье с небес, Господь шлёт за грехи нам кару.
- Ну, полно, старая! Господня милость к нам, - уверенно сказал Якун. - Возвысить Он наш Вышгород изволит.
Но тем не менее беспокойство всё возрастало. Каждый объяснял чудо по-своему. Не знали, что делать, что думать. Шумное село притихло… Какой-то страх заставил смолкнуть всё веселье. Все чего-то ждали, к чему-то готовились.
В хоромах князя находился он сам вместе с Михно и двумя боярами, Кучковичами, свояками ему по жене.
Минувшею ночью Андрей окончательно решил покинуть Вышгород и Южную Русь, чтобы перебраться в Ростово-Суздальскую землю.
- Ты верно задумал, брат! - сказал один из Кучковичей, Иван. - Тебя там любят, там будешь княжить ты, как истый князь.
Андрей задумался.
- Но ты, свояк, ведь знаешь… чтоб князем быть, необходимо быть избранным народом или принять родительское благословенье на удел.
Семён [50] Кучкович махнул рукой.
- Так прежде было, теперь не то… Правда за сильным.
- Дружина верная тебя не выдаст, княже! - отозвался Михно.
- Ан нет, всё не то, - с досадой проговорил Андрей. - Непрочен будет княжий стол, коль сяду на него, как вы мне говорите…
- Так как же иначе?
- Подумать, обсудить… Тогда за дело браться…
- Когда бы владыко сам меня на стол благословил,- задумчиво сказал князь, - так раздобыть его мне было бы нетрудно.
- А братья меньшие? - спросил Иван.
- Другой удел отвёл бы им…
- А про отца, князя Юрия, забыл? - пугливо заметил Семён.
- Как забыл?! Всё помню… Его благословения не дождёшься…
Все снова замолчали.
- Есть у меня один исход, - снова сказал Андрей. - Владычица сама меня на стол благословит и путь к нему укажет.
Советники с изумлением глядели на говорившего.
- Вы слышали о чуде, что третью ночь в храме происходит, что Приснодева покинуть Вышгород сама желает?
- Как не слыхать - слыхали…
- Так вот, коли икону эту удастся мне с собою взять в поход, уверен я, поможет мне Она в моём исканье, и с той поры над Суздалем благословенье Божие почиет…
- Но вышгородцы столь чтимую икону не отпустят!
Усмешка пробежала по губам князя.
- Я это знаю и нашёл исход.
Глаза присутствующих уставились на Андрея.
- Какой исход?
- Сейчас вам поясню!..
С этими словами князь подошёл к потайной двери, ведущей в боковушу, и отворил её.
Оттуда вышли в горницу священник женской обители отец Николай и дьякон Нестор.
Князь с остальными подошёл под благословение иерея.
- Благослови, святой отец!
Священник истово помолился на иконы, благословил присутствующих и, по приглашению князя, сел с ним на лавку.
- Святой отец! Владычица указывает явно своё нежелание остаться в Вышгороде. Возьмите вместе с Нестором честную вы Её икону и перенесите в Суздаль. Там новый чудный храм воздвигну я Пречистой. Согласны ль вы?..
- На то Господня воля… Мы верим, что Владычица сама того желает! - воскликнули священник и дьякон.
- Что ж дале медлить, мы выступаем завтра в ночь! - властно проговорил Андрей, и глаза его блеснули. - Готовь, Михно, дружину! Потайно только, чтоб никто не ведал причины нашего похода…
- Княгиню, сестру возьмёшь с собою? - спросил Иван.
- А как же! Она с детьми пойдёт со мною… Вы оба тоже…
- Исполнено по слову твоему всё будет, господине!
- Вы, свояки, - обратился Андрей к Кучковичам, - казну княжую берегите и с отроками вместе отправляйтесь… Пусть и княгиня с детьми сопровождает вас… Надёжными защитниками, братья, вы ей будьте! А мы с тобой, Михно, кольцом железным поезд окружим.
Михно и Кучковичи тоже поклонились своему господину.
- А завтра целый день не подайте виду, что замысел храним мы тайком покинуть Вышгород и двинуться на Суздаль!..
- Родителю не дашь ты разве знать? - нерешительно произнёс Семён.
- Но неразумен же, свояк, ты в самом деле. Коль я скажу ему, то он меня не пустит!..
- Доподлинно, что так. Князя Юрия я знаю! - подтвердил мечник.
- А чтобы вы все тайну сохранили, целуйте крест! Священник взял с аналоя крест и прочитал молитву. Затем все стали подходить и целовать крест.
- А завтра в ночь, когда вторые петлы возгласят и Вышгород, объятый сном, замолкнет, отправимся мы в путь! Святой отец, вы с Нестором в обители храм отомкнёте, святыню благоговейно вынесете из него… Перед дружиной пусть она предходит!
Оба духовные низко поклонились князю.
Горница князя опустела.
Он долго молился перед иконами, истово клал земные поклоны, а потом отправился в опочивальню княгини и детей и тихо их благословил.
Молодые дружинники, Фока и Василько, до позднего вечера не знали о назначенном походе. Когда же Михно велел им готовиться к нему, то Фока попросил позволения проститься с матерью и сестрой.
- И думать не моги! - сурово ответил мечник. - Да и времени осталось мало, со вторыми петлами мы выступаем.
Закручинился молодой дружинник, его грусть передалась и Василько.
- Придётся ли вновь увидеться с родимой? - печально прошептал черныш.
- А мне Господь вчера дал радость найти семью, а ныне снова я сиротой остался! - проговорил Василько.
- Ты про меня забыл, что ли, брат названый?..
- О, нет! Никто тебя из сердца мне не вырвет! Юноши ободрились, в душе их произошёл какой-то переворот, они готовы были идти с дружиной за своим князем.
По-прежнему прошёл день в Вышгороде.
Соучастники хранили данную клятву и не проронили ни слова.
Толки о чуде в монастыре не прекращались. О нём говорили на торгу, на улицах, в домах. Большинство вышгородцев ждало от Творца за грехи неведомой кары. В обители беспрерывно служились молебны перед иконой Пречистой. Многие плакали.
Лишь только спустились вечерние сумерки и южная ночь окутала всё село, как в сборной избе начались бесшумно приготовления к отъезду. Никто из дружинников, исключая Михно, не знал, куда они едут. Строились всевозможные предположения, большинство из дружинников были рады походу.
- Надоело сидеть нам, как бабам, за печью… Развернуться в поле ратном давно пора.
Около полуночи, когда в обители инокини крепко спали, священник с дьяконом тихо отомкнули тяжёлые засовы дубовых дверей обительского храма, благоговейно вынесли икону Владычицы, поставили на особые носилки и понесли на княжий двор.
Всё спало кругом, никто из сельчан и не думал, что в эту минуту лишаются своей святыни, равно как и князя.
В дорожных доспехах вышел Андрей на крыльцо и сел на коня.
Возок княгинин к крыльцу не подавали, он стоял давно готовым у околицы.
Вслед за князем вышла княгиня, ещё молодая, видная женщина. Она вела за руку двух княжичей, её провожали оба брата Кучковичи и две преданные мамы.
Дружина выбралась за околицу, возок с женщинами, детьми и княжею казною шёл вслед за иконою, которую везли на конях впереди всего отряда в особой повозке.
Стараясь не бряцать оружием, двигались всадники по росистой степи. Тишина стояла вокруг торжественная, месяц ярким сиянием освещал поезд, так таинственно покидавший село.
В невысокой траве кричали кулички, между отъезжающими не слышно было громких разговоров, все молчали.
В оставшемся позади Вышгороде запели петухи.
Впереди тянулась бесконечная степь.
- Что это за икону везут в возке? - спросил Василько старого Глеба.
Насупился старик и недовольно ответил:
- Много знать захотел, парень! Молод ещё…
Но этот ответ не удовлетворил любопытного парня. Он подъехал к своему названому брату Фоке и повторил вопрос.
- Слыхал я сейчас, как говорил наш старшой с князем! - ответил черныш. - Из вышгородской обители святыню с собой взяли.
- Поход, значит, трудный и опасный будет, коли Пречистую с собою везут…
Дружинники замолчали.
Подковы коней, ступавших по мягкой траве, чуть слышно отзывались глухим эхом, и только скрип повозок резко нарушал тишину. Близилось утро: месяц гаснул, потухли яркие звёзды, тёмный небосклон засинел.
Притомившиеся кони недовольно фыркали, но приказание остановиться не давалось, и поезд продолжал двигаться вперёд. Только когда солнце было уже высоко и перешли вброд какую-то реку, князь решил остановиться на отдых.
Проснулся Вышгород. Сельчане отправились на работы, на торг.
Необычная тишина на княжем дворе и в сборной избе дружинников невольно обратила общее внимание.
- Ишь, заспались как! Солнышко уже высоко, а они дрыхнут, лежебоки!
Понемногу безмолвие князя и его дружины начало пугать сельчан.
- Поди, уж полдень скоро, а на княжем дворе никого не видно!
- Да и дружинники что-то не показываются. Не беда ль какая с ними приключилася?
- Уж не напали ли за ночь злые половцы?! Князя в полон захватили, а дружину изрубили…
Слух о предполагаемом несчастье облетел всё село. Более любопытные решились даже войти в сборную избу. Она была пуста.
- Братцы, - крикнул кто-то, - в избе никого нет!
Предположение о том, что дружинники убили князя с княгиней, а сами убежали, невольно пришло всем в голову, все бросились на княжий двор. Княжеские хоромы тоже были пусты.
Народ не знал, что и подумать.
В это время вдруг загудели частые удары била.
- Кажись, набат! Где это? Что случилось? - послышались тревожные восклицания.
- Никак, в обители? Уж не пожар ли?..
И сельчане отхлынули к девичьему монастырю. Отчаянные звуки била продолжались.
У открытой настежь двери храма толпились инокини и громко рыдали.
- Что такое? Что случилось? - заволновалась толпа.
- Ушла Владычица наша! Покинула нас, недостойных!..
Поражённая толпа изумлённо смотрела на то место, где ещё так недавно стояла чудотворная икона. Ужас всё более и более овладевал сельчанами.
- Помолимся, братие! - кротко проговорила игуменья. - Господь рассеет наши тяжкие сомнения!
Народ упал на колени.
- Что ж это такое? - шептал старый Якун. - Святыня нас покинула, князя тоже нет…
- Как нет?! - спросили изумлённые монахини.
- Не знаем, куда делся!..
- А наше священство где? Что ж оно не выходит? - спохватились инокини.
Бросились их отыскивать, но нигде не могли найти. Изумлённая толпа не знала, что и думать… Все эти неожиданные события, так быстро сменявшиеся, взволновали Вышгород. Старшины собрались на торгу и не знали, что предпринять.
- Не миновать идти к князю Юрию в Киев! - сказал Фаддей, один из сельских старшин.
- Что ж?.. Идём, братцы, в Киев! Пусть князь обсудит, что нам делать!
- Он знает, поди, куда девался его сын!..
- Доподлинно так. Что ж медлить? Идёмте, братцы!
И толпа повалила к стольному граду прямо на княжий двор.
Изумлённый сторожевой на вышке не хотел пропускать их за палисады.
Впереди толпы выдвинулся старик Якун.
- Убедительно просим допустить нас до князя… Не по своей воле пришли: нужда великая привела нас!
- Что ж, коли так, ступайте! - смилостивился страж.
И толпа повалила на княжий двор.
Юрий сидел на крыльце и чинил суд и расправу. С изумлением взглянул он на пришедших к нему вышгородцев.
- Аль воевать меня пришли? - шутливо обратился он к волновавшейся на дворе толпе.
- Помилуй, батюшка князь! Рассуди ты наше горе великое! - смиренно проговорил Якун.
- Помилуй, помоги, защити нас, батюшка князь! - раздались голоса.
- Какой помоги? От кого защиты вы у меня просите? У вас есть свой князь, сын мой Андрей… К нему ступайте!
- Нет у нас князя, пропал без вести, - печально ответил старик.
Толпа глухо заволновалась. Изумлению князя не было границ.
- Что слышу я? Куда же он мог деться? Аль зло какое над ним вы учинили? - грозно сдвинув брови, спросил Юрий.
- Не ведаем, где он…
И Якун подробно рассказал князю всё, что произошло в Вышгороде. Задумался старый князь. Он не хотел верить, чтобы сын его мог предпринять поход без его благословения. Долгие годы, рука об руку, бились отец с сыном на ратном поле, имели общих врагов, и вдруг теперь Андрей тайно от него предпринял поход!
- Владычицу с собой увёз, - печально прошептал старшина.
"Значит, поход не шуточный, - мелькнуло в голове у Юрия, - коли Андрей захватил с собой святыню…"
- Пойдём с нами в Вышгород, на месте всё покажем!
И толпа, предшествуемая великим князем, потянулась по дороге в Вышгород.
Быстро двигался поезд Андрея всё дальше и дальше на север.
Ещё в бытность свою у отца в Киеве не раз говорил Андрей Юрию, оставаясь с ним наедине:
- Нам здесь, батюшка, нечего более делать, уйдём затепло!
Но Юрий, любивший Киев и считавший, что сидящий на его столе князь выше всех князей на Руси, не желал его покидать. Оттого он удерживал в Вышгороде и Андрея, чтобы после своей смерти передать ему великокняжеский) стол, как любимому сыну.
После многих дней пути поезд достиг Ростово-Суздальской земли.
Путь святой иконы ознаменовался чудесами.
Во многих сёлах совершились исцеления болящих, слава о пришествии чудотворной иконы распространялась всё дальше и дальше.
- В Суздале поставим мы в соборном храме Владычицу! - сказал Андрей своим спутникам.
Но в планы князя не входило это намерение. Он хотел возвысить новый город Владимир против старейших Суздаля и Ростова. Андрей прекрасно понимал, что Владимир, считавшийся пригородом Суздаля, причём последний относился к нему презрительно, называя жителей его своими каменщиками, будет несомненно доволен, если новый князь в нём поселится, и жители его составят верный оплот для своего властелина против соседних городов.
Никому не выдавая своей тайной мысли, Андрей, тем не менее, решил перевести святыню во Владимир, но сейчас проехал с нею мимо, направляясь в Суздаль.
Владимир уже остался далеко позади, княжий поезд и дружина мирно продолжали путь. День клонился к вечеру. Притомившиеся кони медленно брели вперёд, усталые всадники ожидали, что князь прикажет стать станом на отдых.
Вдруг кони, вёзшие возок с иконой, остановились как вкопанные, они храпели и не хотели идти вперёд, несмотря на понукания возницы.
Изумлённые неожиданной остановкой, из возка выбрались священник с дьяконом.
Подскакал князь со своими свояками Кучковичами и приказал понукать коней, которые по-прежнему не могли сдвинуть возок с места.
- Вели сменить их, пусть запрягут коней подюже, - приказал Андрей дружиннику.
Лошадей переменили… Однако и другие не могли сдвинуть возка. Тщетно старались дружинники понукать их, кони продолжали храпеть, пугливо прядать ушами и… не шли с места.
- Чудо!.. - пронеслось по всему поезду.
Всем вспомнилось торжественное происшествие в Вышгороде.
- Владычица не желает шествовать далее сегодня! - провозгласил старый священник.
- Раскинем стан! Здесь отдохнём! - приказал Андрей.
Княжеский поезд расположился на ночлег.
Для князя с княгиней раскинули шатёр, в другом, меньшем, поместились Кучковичи, дружина расположилась прямо на траве. Икона осталась в возке под охраной священнослужителей и двух стражей.
Июньская ночь тихо опустилась на землю.
Долго ещё шли разговоры о сегодняшнем чуде, пока сон не смежил усталых очей путников.
Стан успокоился, кругом воцарилась тишина. На потемневшем своде неба загорелись звёзды, но уже не такие яркие, как на юге.
Слышно было, как перекликались сторожевые.
- Славен город Киев! - кричал с одного конца стражник.
- Славен город Ростов! - откликался ему товарищ с другого конца.
Князь поднялся рано. Он вышел первым из шатра и подошёл к очередному стражнику. Им оказался Василько.
- Разбуди дружину! - приказал Андрей.
Дружинник с изумлением смотрел на стоявшую перед ним крупную фигуру властелина. Последний был без доспехов и без шлема.
- Поволишь, княже! Сейчас разбужу!..
И, поднеся к губам громадный буйволовый рог, висевший у него на перевязи, громко затрубил.
Как всполошённый рой пчёл, засуетился стан. Скоро все дружинники и ближние князя собрались перед его шатром.
- Други и ближние! - торжественно проговорил Андрей, обращаясь к собравшимся. - Я видел вещий сон…
Толпа насторожилась и прислушалась.
- Я долго с вечера не мог заснуть… И мысль тревожная о чуде, что нам вчера явила Пречистая, ни на минуту мне покоя не давала… Тревога смутная росла во мне… Поднялся я и на коленях стал молить Владычицу поведать мне, что значит это чудо… Молился жарко я и долго, со слезами… И на сердце мне легче стало… Заснул я снова… И в чутком сновиденье Пречистая мне, с хартией в руке явившись, повелела: "Не должен ты вести в Ростов моей честной иконы… Поставь её во Владимир-град, в соборном храме! А здесь, на этом месте сооруди обитель и назови её ты именем моим!" Проснулся я и, трепетом невольным объятый, вышел из шатра и вас сюда собрал, чтобы поведать вам мой вещий сон.
С благоговением слушали собравшиеся слова князя и порешили немедленно приступить к постройке храма.
Было решено на время остановиться.
Начали строить обитель в честь Рождества Пречистыя Богородицы.
Посёлок был назван Боголюбовой.
Огромная толпа киевлян, изумлённая исчезновением князя, двинулась в Вышгород.
Дорогой Юрий расспрашивал Якуна и старшин, как они догадались об уходе его сына.
- Не ждал я от Андрея, что он предпримет без моего благословения поход! - задумчиво проговорил князь.
Он соображал, какая причина заставила Андрея покинуть Вышгород. Мысли его сменялись одна за другой, наконец он вспомнил высказанное сыном желание перебраться в Ростово-Суздальский край.
"Давно стремился Андрей вернуться в Суздаль, в волость свою, Владимир… Не иначе как туда он и ушёл… Только как же без благословения моего он решился?!"
Князь прямо направился в обитель, где смущённые инокини начали рассказывать ему о таинственном исчезновении святыни.
Вместе с другими киевлянами пришли в Вышгород Елена, мать Фоки, и Марина, его сестра. Слух об уходе князя с дружиною достиг и до них. Поражённые неожиданным уходом Фоки и Василька, обе женщины поспешили сюда, чтобы разузнать, куда ушла дружина.
Инокини передали князю Юрию всё, что рассказывали раньше Андрею. Рассказали они ему также об исчезновении духовенства.
Это обстоятельство ещё более уверило старого князя в том, что его сын покинул Вышгород навсегда. Но он всё-таки до поры до времени решил не открывать этого сельчанам: "Вернуть - всё равно не вернёшь, одну только смуту породишь!" И на вопрос Якуна, что он думает об отъезде князя, скрытный Юрий уклончиво ответил:
- Поход затеял мой сын, это я вижу ясно, на которого-нибудь из князей… Победит его и опять к вам вернётся!..
- Дай-то Бог! - прошептали старшины. - Мы им много довольны…
Печальным вернулся великий князь в свой стольный град. Забота о судьбе сына ни на минуту не оставляла его. Он знал храбрость Андрея, стремление его на север, и хотя его обидел уход сына без родительского благословения, он всё же жаждал получить весточку от Андрея. Послать гонца к Андрею не позволяла его отцовская гордость.
"Но как узнать! - думал старый князь. - Кто мне о нём расскажет?"
Опечаленные неожиданным отъездом сына и Василька, беспокоясь о судьбе их, Елена и Марина вернулись в Киев.
- Один у меня сынок только и был, - сетовала вдова, - да и того Бог весть куда княжая воля загнала!..
Горевала и Марина.
Кроме брата, ей было жаль и Василька, статная фигура, ласковые речи и голубые глаза которого пришлись ей по сердцу.
- Как о нём, сынке милом, узнаешь? Кто весточку подаст о нём! - плакалась Елена.
Девушка молчала, в её голове зародился смелый план.
- Вот что, матушка, я удумала! - обратилась она к пригорюнившейся матери. - Попробую я поискать брата.
- Ой, девушка, страшно! Всякий тебя в пути изобидеть может!..
- Надумала я, родная, и от этой беды схорониться. Пойду я к нашему князю, упрошу его дозволить мне княжим отроком назваться, в мужское платье обрядиться… Добёр наш князь, он это мне дозволит…
- Да, чай, ему весточку от сына тоже получить охота! - поддакнула вдова.
Марина, видя, что мать не прочь отпустить её, быстро собралась и отправилась на княжий двор.
Изумился старый князь приходу молодой девушки.
- Что приключилось с тобой, красна девица? Почто повидать меня надумала?
Низко поклонилась ему Марина и объяснила свою просьбу.
- Хитро ты удумала, девица! - усмехнулся князь Юрий. - Да и мне к разу твоя служба пригодилась… Что ж? Надевай доспехи! Называйся моим княжим отроком… Я не прочь…
По приказу князя девушке было выдано всё необходимое, а также и конь вместе с вооружением княжего отрока.
- Возвращайся скорее с вестью! - сказал на прощанье ей старый князь.
Девушка сама отвела коня к себе домой, переоделась и, опустившись на колени перед матерью, стала просить её благословения. Истово благословила Елена дочь, на глазах у матери стояли слёзы.
Статным молодцом взлетела на коня молодая девушка и, ещё раз крепко обняв родимую, быстро помчалась на север.
Марине приходилось ехать наугад, не зная, куда направилась вышгородская дружина. В редких, попадавших ей на пути, сёлах она расспрашивала о княжем поезде и, благодаря этому указанию, выбирала верный путь.
Данная девушке князем киса с деньгами давала возможность ей ехать, не терпя лишений.
Твёрдая воля Марины не ослабевала ни на минуту.
Проезжая по пустынному полю, конь под Мариной взвился на дыбы и чуть не сбросил смелую девушку. Успокоив его, Марина взглянула на землю и увидела человеческую фигуру, неподвижно лежащую в траве.
Сострадание невольно овладело ею, она соскочила с седла и, не выпуская из рук поводьев коня, подошла к лежащему человеку. Он тихо стонал; одетое на нём рубище показывало, что он нищий.
- Воды, воды, испить! - с трудом произнёс бедняга, когда девушка нагнулась к его лицу.
Марина, привязав коня к дереву, подбежала к струившемуся ручью, зачерпнула шеломом воды и поднесла к запёкшимся устам страдальца. Нищий облегчённо вздохнул.
- Спасибо, молодец! А я уж думал, что мне смерть пришла! - прохрипел он.
- Что с тобой? - спросила участливо девушка.
- Ослаб я дорогой… Не близкий путь держу. Да и ты, кажись, тоже издалека?..
Марина ничего не ответила.
Нищий с трудом приподнялся и пристально взглянул на неё.
- Вижу, знаю, куда ты спешишь… к Пречистой… Там мы с тобою увидимся!..
Поражённая его словами, Марина спросила:
- Почему ты знаешь, куда я еду?
Нищий усмехнулся.
- Ведомо мне не только, куда ты едешь, но и зачем ты едешь. Не кручинься ни о том, ни о другом! Хранит их обоих Всевышнего десница… А пока прощай! Поезжай своей дорогой, а я пойду своей… У Пречистой мы свидимся!
Смущённая странной встречей, девушка распутала повод, вскочила на коня и отправилась дальше, а нищий, тяжело ступая по мягкой траве, побрёл в другую сторону.
Странные слова незнакомца заставили Марину думать об их значении, но всё-таки она не могла их понять.
"Кто эти оба, живы и здоровы? - спрашивала сама себя девушка. - Неужто брат и Василько? Откуда же знает об них нищий и где мы с ним встретимся у Владычицы?"
Непривычная езда сильно утомила молодую наездницу, немало стеснял её и мужской костюм.
Наконец она достигла Владимира и остановилась в одной избе у пожилого кожедёра.
Пригород Суздаля, Владимир в то время был ещё очень мало населён. Храм в нём был один, да и то довольно бедный, ратные люди навещали его только наездами.
Появление дружинников пугало жителей, а потому заезд на ночлег Марины, по одежде которой сейчас узнали в ней княжего отрока, встревожил Ефима-кожедёра, и он подозрительно поглядывал на своего постояльца.
- А что, дядя, не проезжал у вас тут князь Андрей с дружиной из Вышгорода? - спросила девушка.
- Как же, милостивец, проезжал! Недавно, поди, недели ещё нету! - боязливо отозвался Ефим.
Молодая девушка встрепенулась.
- Куда же княжий поезд поехал?
- Да как тебе сказать, - почёсывая голову, протянул хозяин. - Поехать-то он поехал…
- Сказывай скорей, дядя!
- И не доехал… Марина побледнела.
- Что ж, в битве дружина полегла, что ли? - испуганно спросила она.
Кожедёр махнул рукой.
- Не то… Отъехали это они вёрст десять от нас, стали станом…
- Говори, не томи!
- Чудо великое было, виденье князю… Обитель Владычица строить повелела… Ну, и осели пока… Вот завтра, милостивец, поедешь, так сам увидишь.
Лицо Маринино залило румянцем. Она узнала, что все невредимы.
- Так я сейчас же к ним поскачу, дядя!
- И думать не моги, родимый! Время позднее, конь твой притомился, да и сам ты устал. Пожди до утра!..
Марина послушалась совета старого кожедёра и осталась ночевать в его избе.
Постройка обители во имя Рождества Пресвятой Богородицы продолжалась. Кроме рабочих, приглашённых князем из соседнего Владимира, принимали участие в работе и дружинники.
- Потрудитесь, други, для дома Пресвятыя Богородицы! - говорил отец Николай. - Она за это воздаст вам сторицей!..
Одновременно с возведением церкви и обители рос и посёлок вокруг них.
Для написания икон будущего храма Андрей заблаговременно вызвал искусных изографов из Ростова, и, кроме других икон, он поручил написать им одну в память своего виденья. На этой иконе Божия Матерь была изображена в том виде, как она явилась князю, с хартией в руках.
На постройке церкви работали и названые братья. Не раз вспоминали они о далёком Киеве, о матери, о Марине, оставшихся там, оба рвались туда душою, но покинуть стан князя было невозможно.
На тяжёлую работу поставил их Михно: он заставил их выкапывать и подвозить камень, обтёску которого и укладку в стены поручено было производить более опытным владимирским каменщикам.
Крепышу Василько работа эта пришлась по сердцу, тогда как Фока, более слабый, страшно уставал.
Камнеломни находились верстах в двадцати в сторону от главного стана, на них, кроме двух товарищей, работало много других дружинников, здесь они и проживали в наскоро сделанных шалашах.
- Что ж, князь, в самом деле, никак, нас вместе с Василько в каменщиков превратил?! - говорил Фока, выворачивая большую глыбу камня.
- Потерпи, друг! Божьи работники мы с тобой, не княжие… Окончим храм, к настоящему делу приступим! - уговаривал его тот.
- С кем же воевать-то? Младшие братья князя идти на него не посмеют…
- Найдутся… Успеем и мечом поработать… И они прилежно занялись делом.
- С матушкой и сестрой повидаться хотелось бы, - снова начал Фока, - стосковался очень!
- Вот это дело говоришь, - сочувственно подхватил Василько, - и мне бы хотелось свидеться с ними! Постой, брат названый, пожди немного: вот как соорудим храм каменный, отпросимся у князя в Киев съездить!..
- Отпустит, чай?! - блеснув глазами, спросил Фока.
- Как не отпустить! - подтвердил Василько. - Эку работу завершим!
Марина прибыла в стан и стала обходить работников, отыскивая своих близких.
Незнакомое лицо княжего отрока обратило всеобщее внимание.
- Откуда, молодец, прибыл? - подозрительно спросил Михно. - За коим делом?
Сообразительная Марина сейчас нашлась.
- Потрудиться во славу Пресвятыя Богородицы задумал!
- Доброе дело, молодец! Что ж, скидай доспехи! Я тебе и работу укажу, - более добродушно заметил мечник. - Коня ты своего вместе с нашими пустишь… А поместишься в сборной избе с дружинниками.
Найти брата девушке так и не удалось в этот день. Расспрашивать у дружинников она не решалась, боясь навлечь подозрение.
- Молод да жидок ты, парень! На трудную работу я тебя ставить не буду! - сказал Михно, заведовавший постройками. - Иди ты к изографам, там тебе дело найдётся!
Марина послушно отправилась в избу, где заготовлялась вся внутренняя отделка храма.
У открытой двери, на длинных лавках, стояло несколько липовых досок, на которых двое изографов писали иконы.
Они были пожилые люди, один из них, с большою седою бородой, по имени Мирон, с измождённым от долгого поста лицом, изображал на доске, грунт на которую был заранее наведён мальчиками, по установленным древним образам лик Пречистой в том виде, как Она явилась в видении князю.
- Вот привёл я к тебе, Мирон, работника! - проговорил Михно. - Пусть помогает тебе по мере сил!
Старый изограф, добродушно улыбаясь, взглянул на Марину и ласково сказал:
- Поработай, паренёк! Потрудись для Пречистой! Скидавай кафтан-то: в рубахах работать будет сподручнее!
Новый работник исполнил приказание.
- И сперва потри-ка ты краску вон на том камне вместе с мальчонкой! А потом я тебя и к другому делу приставлю!
Марина прилежно взялась за работу.
Прежде чем начать писать икону, старинные изографы долгое время перед этим постились, прилежно молились, чтобы Бог помог им исполнить задачу, и тогда уж принимались за дело.
Одним из таких, строго относящихся к своей работе, был и старый Мирон. Вставая рано утром, он долго молился и тотчас же принимался за работу, до окончания которой он ничего не ел. Чем-то неземным веяло от написанных стариком божественных ликов.
Это замечал не раз даже сам князь и ободрял Мирона:
- Работай, друже! Твои иконы точно живые: они внушают некий трепет и располагают к молитве…
Радостно становилось на душе у старого изографа от похвал князя.
Не таков был другой, тоже искусный, изограф, Фёдор. Небольшого роста, плотный, рыжеватый, с небольшою проседью, угрюмый старик хотя исполнял все положенные по уставу для изографов правила и был не ленив в работе, но, тем не менее, изображаемые им лики святых, написанные искусно, выглядели неодухотворённо.
Угрюмый Фёдор ни с кем не разговаривал, в изографной избе резко слышался его голос, в противоположность Мирону, любившему распевать духовные канты слабым старческим тенорком.
Помощником Мирона считался шустрый мальчик Григорий, растиравший для старика на камне краски, но не умевший даже навести грунт на доске.
Тяжёлая дума глядела из сумрачных глаз Фёдора. Он, по-видимому, оставался недоволен приёмом нового работника и угрюмо заметил своему товарищу:
- Почто взял парня? Разве одни-то мы не могли справиться?..
- Эх ты, дядя! Всё тебе нелюбо, всё ворчишь! Смотри на меня: годами тебя много старше, а светло у меня на душе!
Фёдор ничего не ответил и принялся за работу. Марина старательно растирала краски, дедушка Мирон был ею очень доволен.
- Спорый ты парень, Максим, - Марина назвалась этим именем, - и к нашему делу подходящ… Так и быть, начну обучать тебя. Только помни, парень, это дело святое! К нему надо чистым приступать!
- Не сомневайся, дедушка! Только показывай!
Старик начал объяснять ей первые правила изографного искусства.
Наука далась новому работнику. Скоро он мог уже подмалёвывать и золотить фон, писать одеяния святых, но до изображения ликов старик его ещё не допускал.
О Фоке и Василько Марина имела уже сведения, но их самих не видела. Но через некоторое время ей удалось с ними встретиться.
Был праздник. Работы были прекращены, работавшие на камнеломне работники пришли в стан повидать товарищей.
Икона "видения", которую писал Мирон, уже близилась к концу, и князь хотел её показать дружине. Все направились к изографной избе.
Старый изограф вместе с Мариной вынесли из избы икону и поставили на сошках возле княжего шатра. Благоговейно смотрели собравшиеся на дивный лик Богоматери. В числе пришедших были Василько и Фока.
Марина сразу заметила их, лицо её вспыхнуло ярким румянцем. Она сдержала себя и не выдала своей радости при виде братьев, боясь быть узнанной. Летний загар, занятия в мастерской, покрытые краской руки совершенно изменили девушку; в молодом помощнике изографа Мирона молодые люди не могли узнать Марину.
Довольная, что свиделась с братьями, девушка возвратилась вместе с Мироном в изографную избу и снова принялась за дело. Старый изограф только удивлялся её успехам.
Постройка храма близилась к окончанию. Внутри он был украшен драгоценными камнями и финифтью. Столбы и двери блистали позолотой. В нём князь поставил привезённую икону, для неё был сделан оклад, на который поя шло пятнадцать фунтов золота, много жемчуга, драгоценных камней и серебра. Вся утварь храма была разукрашена драгоценными камнями.
Долго продолжалась работа по постройке храма.
Поработав до осени в изографной, Марина, уже сделавшая такие успехи в иконописи, что могла самостоятельна писать образа, отпросилась у Мирона, у князя и Михно навестить родных. Они не подозревали, что родные эти так далеко, в стольном Киеве.
- Только ты, парень, вертайся скорее: мне с тобой работать сподручно! - говорил старый изограф.
То же самое повторил и мечник:
- Да ты не мешкай дома-то, парень! Побудь да и скачи в обрат скорее!
Девушка не утерпела, чтобы не повидать брата и его товарища. Для этого ей пришлось сделать крюку вёрст двадцать.
- Куда ж это ты, молодец, собрался? - спросил Фока, не признавший в отроке своей сестры.
- Заскучал больно по своим…
- Ишь ты, парень, какой счастливый!.. А я так свою матушку не скоро увижу! - печально промолвил Фока.
- Что ж? Поклониться ей прикажешь? - спросила Марина.
- Шутник ты, парень, я вижу! Не близко она отсюда, в самом Киеве!..
- Как кланяться матушке Елене будешь, меня не забудь! Скажи, что сын её названый издалека свой поклон ей шлёт! - пошутил Василько.
- А больше никому, други, не прикажете кланяться?
- Ишь, дошлый, всё ему знать хочется!.. Сестрице нашей, Марине, не премини поклониться…
Марина поскакала от каменоломни, несколько раз оглядываясь назад. Обратная дорога девушке была знакома, в октябре она уже была дома. Обрадованная возвращением дочери, нетерпеливо расспрашивала вдова о далёком сыне, не забыт был ею и Василько.
На другой день приезда Марина пошла к великому князю. Он не узнал в загорелом юноше отважную девушку.
- Что тебе от меня нужно, молодец? - спросил её Юрий.
Девушка сказала, кто она и зачем явилась на княжий двор. Изумлению князя не было границ.
- Ну, рассказывай, красна девица, что ты видела и слышала!
Плавно полился рассказ Марины, она припомнила все мельчайшие подробности, рассказала князю об его сыне, о постройке храма, о новом селе Боголюбове и о чудесах святой иконы. Одного только не могла она рассказать Юрию: что задумал сын его Андрей и какие планы таятся в голове этого воинственного князя.
Задумался старый князь, опустил седую голову на руки, Марине показалось, что между пальцами его заструились слёзы.
- Думаешь ли ты, девица, опять туда поехать? - спросил он после минутного молчания.
- Коль успею, так вернусь, а не то до весны с матушкой здесь пробуду!
- В Боголюбове передай сыну моё родительское благословение! Хоть нехорошо поступил он, уехав, со мною не попрощавшись, но зла за это ему я не помню. Коль вздумает отца повидать, пусть приезжает! А за то, что ты мою службу исполнила верно, награждаю тебя денежною казною!..
Обрадованная Марина низко поклонилась князю и отправилась домой. За лето она так привыкла к мужскому платью, что оно нисколько её не стесняло.
Не меньше Марины была обрадована пожалованием князя и Елена.
Не сиделось отважной девушке дома, всё тянуло её в Боголюбово: и изографное искусство, которое она успела полюбить за это короткое время, и близость брата, а равно и Василько. К тому же она хотела исполнить данное обещание старому мечнику и изографу, вернуться скорее. Оседлала Марина отдохнувшего коня, снова надела доспехи княжего отрока и, распростившись с матерью, пустилась в обратный путь.
Всю зиму работали боголюбовцы над внутреннею отделкою храма.
За зиму успело вырасти также не мало изб в новом посёлке. Не только из соседних городов, но даже из Южной Руси пришло много народу, прослышав, что любимый ими князь поселился в этих местах. К поздней весне обитель с церковью была совсем готова.
В июне было назначено освящение.
Иконы, написанные обоими изографами, поражали своим исполнением. Старик Мирон расписывал стены собора по позолоте, в этом ему помогала Марина. Купол же и верхние паруса было поручено расписать Фёдору, что он делал с двумя подручными мальчиками. Работа изографов приближалась к концу.
Однажды, уже оканчивая дневную работу, Фёдор оступился и упал с лесов на каменные плиты храма.
Раздался страшный крик, работа остановилась.
Упавшего изографа подняли и отнесли в избу, он был без чувств. Придя в себя, он слабым голосом позвал своего товарища и чуть слышно прошептал:
- Попа бы мне! Исповедаться…
Отец Николай сейчас же явился к умирающему.
Когда окончилась исповедь и Фёдор приобщился, он снова подозвал к себе Мирона и начал говорить ему прерывающимся голосом:
- Тебе, старый товарищ, должен я признаться в одном большом грехе и просить тебя, коль возможно будет, исправить его.
Он взял руку старика, точно прося его приблизиться к нему.
- Когда я был ещё молод, - начал Фёдор, - умерла у меня жена, после которой остался у меня сынок. В смутные годы междоусобиц я потерял своего сына, я служил дружинником у князя Изяслава. В одной из битв с князем Юрием я был ранен и упал замертво. Когда я вернулся в наш стан, то не нашёл своего сына: он исчез вместе с дружиною. Тщетно искал я его всюду долгие годы, но нигде не мог найти. Я научился изографному искусству и вот уже восемнадцать лет занимаюсь этим. Тебе я поручаю найти моего сына и передать ему всё, что я скопил за эти годы изографным делом. Казну я свою схоронил под большим дубом у самого выезда из Ростова…
- Друже, просьбу твою исполнить я готов, но годы уж мои немолодые. Я сам на пороге гроба. Лучше поручи ты это кому-нибудь другому, помоложе!
- Кому же, кому? - тоскливо спрашивал умирающий.
- Да хотя бы моему помощнику, Максиму… Он парень смирный и верный: на твою казну не польстится…
- Что ж? Зови его скорее, пока я в силах передать ему мой наказ!
Мирон поспешно позвал Марину, и умирающий повторил ей всё, что сейчас рассказал своему товарищу.
Внимательно слушала Марина, и ей невольно припомнилась судьба сироты Василька.
- А каков собою твой сын?
- Он тогда был ещё ребёнком. Многое изменилось с тех пор… Помню, что волосом был он рус, глаза имел голубые…
- Не звали ли его Васильком, дядя? - порывисто спросила девушка.
Умирающий вздрогнул.
- Да, так его звали… А ты почему знаешь?..
- Так я…
И девушка стремительно выбежала из избы. Она бросилась к сборной избе, где находились окончившие работы на камнеломнях Фока и Василько, и громко окликнула юношу.
- Беги скорей в изографную избу, там ты Мирону очень нужен. Он меня за тобою прислал. Бежим вместе!
Невольно подчиняясь приказанию девушки, Василько поспешил за нею.
Умирающий тяжело хрипел.
Марина подвела к нему молодого дружинника.
Широко раскрыв глаза, смотрел Фёдор на последнего, видимо стараясь что-то вспомнить.
- Он, мой Василько! - громко воскликнул изограф. Перед молодым человеком точно открылась какая-то завеса.
- Батюшка! - воскликнул он, падая на колени перед умирающим.
Окружающие не могли удержаться от слёз.
Потрясённый неожиданным свиданием, Фёдор положил левую руку на голову сына и прошептал, слабо возлагая на себя крестное знамение:
- Ныне отпущаеши раба твоего…
Слабая улыбка появилась на губах умирающего, руки беспомощно повисли, и, тяжело вздохнув последний раз, он отошёл к Богу.
Старого изографа похоронили возле вновь построенной церкви. Василько, хотя на короткое время узнавший отца, чтил его память и собственноручно выбил из камня крест на его могилу.
В Боголюбове приготовлялись к освящению нового храма. Из соседнего Владимира князь пригласил духовенство.
Ко дню освящения в Боголюбово собралось множество народа, привезено было много больных и калек, которые после молитв у иконы исцелились от своих недугов.
В назначенное время из храма вышел крестный ход, обошедший его троекратно. Прибывший на торжество ростовский святитель благоговейно отслужил литургию и совершил чин освящения.
Игрищ, обычных по праздникам в то время, Андрей, как набожный человек, не пожелал устраивать, но, по окончании трапезы в новой обители, он долго пировал с дружиною и ближними людьми за селом Боголюбовом, на лугу. Немало суздальцев и ростовцев было на этом пиршестве. Все превозносили доброту и щедрость князя.
Братья Андрея, княжившие в Суздале и Ростове, не приехали на освящение храма.
Народ вообще был недоволен своими властителями и намеревался просить Андрея стать их князем, но последний помнил завет отца и не хотел нарушать его.
- Чем сидеть тебе здесь, в Боголюбове, без дела, шёл бы на суздальский стол! - подговаривали князя свояки его Кучковичи. - Сам, поди, видишь, как народ тебя любит и ждёт не дождётся твоего прихода.
Но князь отрицательно качал головою и не хотел следовать их советам.
Стало вечереть. Тёплый июньский день кончался. Усталые пирующие готовы были расходиться, тем более что гостям, прибывшим на торжество, возвращаться было не близко.
Вдалеке на дороге заклубилась пыль.
- Кто-то сюда спешит, - заметил Иван Кучкович, - ишь как понукает коня!
- И впрямь кто-то сюда поспешает! - добавил Семён.
Все с нетерпением ожидали, когда всадник подъедет к княжему шатру.
Вот он соскочил с усталого коня, бросил поводья и вошёл в шатёр. Подойдя к князю, он низко поклонился и произнёс:
- Князе Андрее! Родитель твой, князь Юрий Владимирович, преставился!
Не ожидавший подобной вести, Андрей взволнованно встал со своего места и сотворил крестное знамение:
- Помяни, Господи, усопшего раба твоего в селениях святых!
И, обращаясь к гонцу, проговорил:
- Расскажи мне, как произошла его кончина? В княжеской ставке воцарилась чуткая тишина.
- Мая в пятнадцатый день, - начал гонец, - родитель твой, великий князь наш Юрий, встав ото сна, был радостен и весел. Не раз он вспоминал и про тебя. Вершил дела, чинил суд и расправу, а под вечер на пир идти изволил к Петриле, боярину, что был его любимцем. В свои хоромы после пира он вернулся, на отдых лёг и больше не вставал. Что с ним тут приключилось, мы не знаем… Но мы нашли его уже почившим…
Задумчиво слушал Андрей рассказ о смерти отца. Он много перечувствовал в эти минуты. Позднее сожаление о том, что его не было в это время около отца, заставило больно сжаться его сердце.
- За киевский стол я спор держать ни с кем не стану! Останусь здесь!..
- Как поволишь, княже! Мы из твоей не выйдем воли! - с поклоном отвечал гонец.
- Себе вы сами избирайте князя!.. - докончил Андрей.
Весть о кончине великого князя киевского прервала пир.
Все поднялись из-за стола, Кучковичи ходили между именитыми суздальцами и ростовцами и уговаривали их вторично звать к себе князем Андрея.
- Теперь наверно он пойдёт! Отца уж нет в живых! Своя воля…
И ещё недавно находившаяся в зародыше мысль о приглашении Андрея княжить в Ростов и Суздаль была близка к осуществлению.
Один из именитых суздальцев, пошептавшись со своими товарищами, подошёл к князю, низко поклонился ему и промолвил:
- Мы бьём тебе челом, наш прирождённый князь, твоею вотчиною Суздалем и просим княжить и нами володеть!
Нерешительно посмотрел Андрей на стоявших перед ним суздальцев.
- Что вам сказать в ответ, друга, не знаю! Что Суздаль, что Ростов, всё нераздельно, всё едино… Коль сяду я на суздальском столе, а на ростовском останется мой брат Мстислав [51], пойдут раздоры. Враги придут извне и, пользуясь раздором нашим семейным, захватят Суздальскую землю и водворят другой порядок!
- Тебя мы также просим, княже! - стали просить Андрея ростовцы. - Княжи у нас, от Суздаля мы не отстанем!..
- А как же быть мне с братьями, Мстиславом и Василько? Родительский завет нарушить?!
- Братьям ты, княже, дай удел другой! Они ведь малолетки… За них бояре наши правят…
Долго не соглашался ещё на просьбы ростовцев и суздальцев Андрей, но, замечая, что просьбы их не ослабевают, решительно проговорил:
- Ну, коли так, да будет Господня воля! В Ростов и Суздаль сяду я на княжий стол.
Согласие Андрея было принято всеми с радостью.
Андрей был прав, снять малолетних братьев с княжения было нетрудно. Суздальцы и ростовцы давно уже прочили себе в князья Андрея. Избрание его было единодушным.
Вскоре Андрей перебрался с дружиною в Суздаль, бывший стольным городом его отца Юрия. Всё-таки не забывал он Владимира и часто, отправляясь на охоту, проживал в нём по нескольку дней.
За это время основанное им село Боголюбово продолжало расти и увеличиваться. Чудотворная икона в его храме привлекала много богомольцев, между которыми немало было вышгородцев, приходивших поклониться их бывшей святыне.
Дружина князя, в которую зачислили и Марину под именем Максима, перебралась вместе со своим властелином в Суздаль.
Главными советниками князя остались его свояки Кучковичи и старый мечник Михно, тогда как братья его, Мстислав, Василько и Всеволод, а точно так же племянники его Ростиславичи, принуждены были удалиться вместе с матерью своею, мачехою Андрея, греческою царевною, на её родину, в Грецию, где её брат, император Мануил, принял их дружелюбно.
Наезжая во Владимир, Андрей украшал этот город. На другой же год своего княжения в Ростово-Суздальской земле он построил во Владимире великолепный храм Успения Божией Матери из белого камня, привезённого от болгар. Верх храма был позолоченный. В эту церковь поставил он привезённую из Вышгорода чудотворную икону. Кроме того, им были построены в этом городе два монастыря: Спасский и Вознесенский.
Нарочно для этого приглашённые иностранные мастера строили и вместе с русскими изографами расписывали стены храма.
После отъезда из Суздаля братьев и племянников Андрея, а равно и "мужей отца своего передних", стоявших за волю покойного Юрия, князь приобретал всё больше и больше влияния в обоих избравших его городах.
Хотя горожане, подтвердившие избрание князя на вече, гордились своим старейшинством, это не нравилось Андрею, властный характер которого "един быти властель во всей Ростовской и Суздальской земле".
В любимый им Владимир шло немало народа из Южной Руси на жительство, в особенности много их пришло из Вышгорода. Несмотря на то, что Андрей тайно покинул их, вышгородцы любили его, и привлекала их сюда также старинная святыня.
Князь поощрял переселение южан, зная, что они могли составить для него могучий оплот против своевольных жителей Ростова и Суздаля, желавших, чтобы воля князя шла об руку с волей народной.
Желая угодить переселившимся во Владимир южанам, Андрей назвал многие места в этом городе такими же именами, как и в Киеве. Во Владимире были и река Лыбедь, и Печорный город, и Золотые ворота с церковью над ними. Чтобы довершить сходство с Киевом, Андрей построил Десятинную церковь во имя Божией Матери, на содержание которой он отделил из своих доходов десятину, то есть десятую часть. Подобное отношение князя к церкви привлекало к нему сердца и любовь владимирцев.
Власть его укреплялась всё сильнее и сильнее.
Набожность Андрея была у всех на виду. Ежедневно он посещал храмы, где усердно со слезами молился, раздавал всенародно щедрую милостыню, кормил сирых и убогих, не забывал обителей, жертвуя на них крупные суммы. Часто видели его входящим ночью в храм, где, при свете мерцающей лампады, он долго один молился.
Опасаясь своеволия Ростова и Суздаля, нередко изгонявших князей и предписывавших им свои условия, причём младшие города и пригороды следовали их примеру: "На чём старшие положат, на том пригороды станут", - Андрей решил окончательно перебраться во Владимир и учредить в нём митрополию. Но на это патриарх не согласился.
Названые братья Фока и Максим хорошо устроились новой столице. За труды при постройке церкви князь пожаловал им и землю, и срубы для жилья.
Мирные занятия князя заставляли роптать скучавшую по бранному полю дружину.
- Княже, - обратился к Андрею любимец его Михно, - дружина твоя сетует, что мечи её затупились, лень обуяла. Не с кем переведаться, негде молодцам разгуляться!
Князь пристально посмотрел на мечника.
- Ишь, не терпится молодцам! Что ж, потешу вас!..
- На кого пойти войной удумал, княже?..
- О вечер соберём совет и рассудим…
В новых княжих хоромах собрались бояре, свояки князя Кучковичи, мечник и многие именитые граждане Ростова и Суздаля.
Состоялся совет.
- Давно уж не живут с нами в ладах болгары [52], - начал князь, - набеги на области наши творят, в полон людишек уводят… Поучить бы их надо!
- Доподлинно, что так! - отозвался Иван Кучкович. - Сам я наслышан об этом. На днях прибёг ко мне парень, сказывал, что болгары разорили село, где он жил, и народ в полон увели.
- Неверные они! Им Мухаммед зло против христиан чинить заповедал! - сказал кто-то из граждан. - Я хорошо их знаю.
- За дерзость их следует поучить! - заметил князь.
- Чего ж тут ждать? Поволь лишь, княже! Мы готовы хоть сейчас идти на них! - горячо вмешался Михно.
От внимательного взгляда Андрея не ускользнула общая готовность идти на неверных.
- Завтра утром отслужим мы молебствие Пречистой, помолимся Владычице усердно, соберём дружину и ударим на болгар!
- Мы все готовы идти вслед за тобою, княже! - раздались голоса.
Поход был решён.
Наутро следующего дня в новом храме отслужили обедню, за которой сам князь и вся дружина приобщились Святых Тайн. Отслужив перед собором торжественное молебствие, духовенство подняло на носилках чтимую святыню и её понесли, осенённую знамёнами, впереди рати. Жители провожали уходящих в поход, дружина рвалась в бой с неверными.
Чудный летний день веселил взоры и вселял в дружинников уверенность в успех похода.
В рядах дружины ехали и Василько с Фокой, Марина, или Максим, полюбившийся за последнее время князю, шёл с его княжими отроками. Хотя ратное дело далеко было не по сердцу девушке, пристрастившейся к изографному искусству, но всё-таки она не желала оставить князя и отправилась вместе с ним в поход.
Царство Болгарское лежало по ту сторону Волги. Приходилось идти малозаселённой стороною, дремучими лесами; местами были топи, но дружина шла быстро вперёд, преодолевая все препятствия, встречавшиеся на пути.
Болгары не ожидали нападения. Они в это время делали набег на русские посёлки, расположенные вверх по Волге.
Узнав, что суздальцы двигаются на них, болгары вернулись обратно и столкнулись с русскими недалеко от своего главного города Ибрагимова, который русские называли Бряхимов. Грозно сошлись между собою обе рати. Закипела сеча. Стойко держались неверные, защищая родной город. Немало полегло их в этой битве.
Поплатились и суздальцы. Меткие стрелы болгар со свистом разили храбрых дружинников Андрея. Пал старый Глеб: вражеская стрела пронзила ему грудь.
Одно время казалось, что русские дрогнули и готовы были обратиться в бегство. Болгары одолевали. Но вдруг подскакал на лихом коне княжий отрок Максим и крикнул звонким голосом:
- Вперёд, во славу Пресвятой Богородицы! - и первым бросился на неверных.
Василько и Фока также поскакали, вслед за ними бросилась тучей дружина.
Не выдержали отчаянного натиска враги, пришли в смущение. Воспользовавшись их замешательством, дружинники ворвались в город. Ибрагимов был взят. Болгарский князь бежал.
Князь Андрей вместе с духовенством молебствовали на реке. Победа над болгарами приписана чуду Пресвятой Богородицы.
В память этой победы было установлено празднество водоосвящения, совершаемое до наших дней первого августа.
Радостно вернулись домой русские после победы.
Впоследствии цареградский патриарх, по просьбе князя утвердил этот праздник православной церкви, победа русских совпадала с победою императора Мануила над сарацинами [53].
Снова потекли дни мирных занятий во Владимире.
По-прежнему князь употреблял все силы, чтобы возвысить этот город над другими городами, удерживаясь временно от ссоры с князьями, в особенности Южной Руси, влияние которых было распространено на Новгород, где "на столе" сидели Святослав и Давид, сыновья нового великого князя киевского Ростислава, считавшегося одним из главных врагов Андрея.
Готовя себе опору в ожидаемой борьбе с Ростиславом, Андрей вступил в союз с князем Изяславом, отдал за его племянника Святослава свою дочь и послал часть дружины, чтобы защитить город Вжищ, принадлежащий его новому зятю.
В число дружинников случайно попали и названые братья. Близость Вжища от Киева заставила их подумать, что можно навестить мать и сестру.
За последнее время князь поставил их в числе старших дружинников… Бросить младших самовольно они не решились, тем более что ждали нападения Ростислава на Вжищ. Появление дружинников Андрея в Киеве было бы замечено.
После смерти Юрия возник спор за Киев между Ростиславом Мстиславичем и черниговским князем Изяславом Давидовичем [54], хотя Ростислав и был выбран великим князем киевским, а в Новгороде и Торжке княжили его оба сына, Святослав и Давид [55], но Андрей не хотел признавать ни одного из них.
Пользуясь образовавшеюся в Новгороде стороной, враждебною молодым князьям, князь Андрей послал в Новгород следующее требование:
"Да будет вам ведомо, я хочу искать Новгорода добром или злом, чтобы вы целовали мне крест, иметь меня своим князем, а мне вам добра хотеть!.."
Послание Андрея ещё более восстановило враждебную к князьям сторону новгородцев.
Загудел вечевой колокол, собрали вече.
- Осударь Великий Новгород! - обратился к собравшимся посадник Захарий. - Хочет воевать нас и завладеть Новгородом Великим князь Андрей Суздальский! Что должно ему отвечать? Рассудите!
Стоящие за Андрея первые закричали:
- Это князь, какого нам надо!.. Не то что наши… Не они нами правят, а отец их, Ростислав, из далёкого Киева.
- Их не один, а целых двое… К чему князя второго?!
- Истинно так… Лишние тяготы Новгород только из-за них несёт…
- Не надо нам Давида! Вон его из Торжка! Пусть уходит к отцу в Киев! - заговорили третьи.
- Зовите на вече князя Святослава! Пусть выслушает наше решение!
Трепещущий Святослав скоро появился среди толпы.
- Коли Осударь Великий Новгород желает, я сниму брата из Торжка и пошлю к родителю в Киев!.. - согласился он.
- Пошли сейчас! Не медли! - кричали новгородцы. Святослав на другой день сместил своего брата Давида и отослал в Киев.
Но этим недовольство новгородцев против своего князя не окончилось. Народ всё время волновался. Преданные Андрею люди разжигали страсти толпы. Всюду - на торжищах, площадях - шли разговоры про суздальского князя, восхвалялась его воинская доблесть, его заботливость о жителях, об улучшении им городов, украшении церквей и его благочестии.
- А наш-то?! Когда его в церкви-то увидишь?! Всё более по пирам да ловам! - презрительно заметил какой-то торговый гость.
- Молод он больно… Забавы всё ещё на уме… - отозвался толстый квасник Неклюда.
- Сменить бы нам его, братцы! До добра не доживём мы с ним!
- Прав ты, Микита Степаныч! - сказал солидны тысяцкий. - Потолковал бы ты ноне кой с кем потайно, там тебе бы всё разъяснили!
Неприязнь к Святославу росла с каждым днём, пока наконец, восстановленная против князя толпа не схватила его на Городище и не отправила под стражу в Ладогу. Жену его заключили в монастырь святой Варвары, схватили изменническим образом княжескую дружину, перековали её, и чернь начала грабить именье князя.
- Дикий зверь проснулся! - тревожно говорили между собой бояре. - Спешить нам надо избрать другого князя…
- Не иначе как спосылать послов, просить у князя Андрея, чтоб сына своего он дал нам на княжение!
Задумчиво сидел Андрей в своих покоях, когда Марина, всё ещё остававшаяся в мужской одежде и считавшаяся княжим отроком, вошла к князю и доложила о посольстве из Новгорода.
Князь чуть заметно улыбнулся.
- Одумались, прислали звать меня княжить над ними!
- Прикажешь звать сюда их, княже? - спросила Марина.
- Пожди! - коротко приказал князь и стал раздумывать, что ему сказать послам. "Аль зятя, может быть, просить у меня станут, чтобы его на новгородский стол поставил?" - думал он.
- Зови сюда послов!..
В княжьи покои вошли новгородцы. Тут были бояре, богатые торговые гости; духовенство отсутствовало. Низко поклонившись князю, они стали просить его послать на княжение в Новгород сына.
Андрей отлично понимал, что исполнять желание новгородцев - это значит давать им повод считать себя самостоятельными.
- Спасибо, други, за честь! Но памятно ещё мне, как вы прогнали брата моего Мстислава… И с сыном вы моим поступите, наверно, так же!
- Клянёмся в верности мы сыну твоему!
- Отлично клятвы все я ваши знаю… Сегодня мил один вам, а завтра день - другой…
- Послушай, княже! Поверь словам ты нашим… Мы крест святой готовы целовать!
- Коль так, - смягчаясь, заметил Андрей, - заместо сына я дам на стол вам племянника Мстислава.
- Как ты поволишь, княже! Его мы лаской встретим, и Новгород Великий ему на верность поцелует крест…
- Так помните своё вы обещанье! Коль от него отступите, пойду на вас войною…
- Верь нам, надёжа-князь! Мы слова не нарушим! - ответили дружно новгородцы.
В тот же вечер, отпировав по случаю избрания нового князя, новгородцы вместе с ним вернулись домой, оставив Андрея довольного тем, что посадил в Новгороде князя "на всей своей воле". Ему было всё равно, кто бы там ни княжил, лишь бы это был его ставленник, и чтобы таким образом у новгородцев вошло в обычай получать себе властелина от суздальского князя.
Не надолго пришлось успокоиться Андрею, снова заволновался Осударь Великий Новгород.
Причиною этого волнения был сам князь суздальский.
Поладил он с прежним врагом своим Ростиславом, князем киевским. Он, узнавший силу Андрея, стал угождать ему во всем, а Андрей, в угоду ему, велел новгородцам снова взять себе на княжение сына Ростислава, Святослава.
Укорили новгородцы суздальского князя:
- Мы слово держим и обещанье, на которое крест целовали, исполняем. А ты своё забыл, - внушительно произнёс посадник Захарий.
Не понравилось Андрею замечание.
- Не мне тебя слушать, Захарий! Не изменил я своё слово, а такова моя княжая воля… Для вас она закон…
Затаили вольные новгородцы обиду, взяли себе изгнанного князя, но не прошло и двух лет, как снова прогнали Святослава и послали к новому киевскому князю Мстиславу Изяславичу просить у него сына на княжение.
Страшно разгневался князь суздальский, узнав о своевольном поступке новгородцев, и решительно потребовал от них, чтобы они вновь приняли изгнанного Святослава.
- Не будет вам иного князя против этого!
И послал к Новгороду своё войско.
Сам князь не отправился с войском к Новгороду, а остался во Владимире. С ним осталась часть дружины и его отроки.
Марина, несколько раз за последнее время навещавшая мать в Киеве, надумала перевести её во Владимир. Но старуха не решалась покинуть родных мест, хотя страшно тосковала о сыне.
Марина, несмотря на свою службу у князя, находила время заниматься у старого Мирона изографному искусству, в котором совершенствовалась всё больше и больше. Полюбила она также игру на гуслях.
Узнав об этом, князь, утомлённый дневными заботами, приказывал ей часто играть.
- Ты изрядно научился играть, Максим! - говорил он. - Звуки гусель услаждают мою душу… Спой, Максим! А я послушаю.
И Марина, перебирая струны, приятным голосом напевала древний "сказ".
Князь внимательно слушал "сказ" и, замечая, что отрок утомился, ласково отпускал его.
Как-то раз, направляясь в изографную избу, где она по-прежнему жила, молодую девушку кто-то окликнул:
- Постой, добрый молодец! Куда спешишь? Дай с тобой повидаться!
Голос показался Марине знаком, она остановилась. К ней подошёл старик нищий, которого она встретила, когда в первый раз ехала в село Боголюбово.
- Вот видишь, паренёк, где встретиться привелось! Сказывал, что у Владычицы свидимся!
- А, это ты, дедушка! - обрадовалась Марина. - А уж я не чаял тебя и в живых встретить!
- Господь привёл! - сказал старик и, пристально глядя на Марину, продолжал: - Судьбы Господни неисповедимы. Ты вот на меня смотришь и думаешь: какой он бедный, несчастный… А я на тебя смотрю и тоже думаю, то ты не то, что есть на самом деле…
Марина вздрогнула.
- Не бойся меня, паренёк! Не по огласку тебе я это сказываю… Только, ох, жилося тебе до сих пор счастливо, привольно, а ныне много слёз придётся тебе пролить, много горя изведать.
- Ну, а после? - с любопытством спросила девушка.
- Бог милостив… Все тучки пройдут, опять солнышко засияет, да ещё ярче, чем прежде… А пока прощай, милый! - И, наклонившись к Марине, он тихо прошептал: - Князю своему прикажи беречься!.. Не ровен час…
Девушка испуганно посмотрела на нищего.
- Напугал ты меня, дедушка! Как хочешь, а пойдём вместе к князю!
Нищий колебался.
- Что ж? Пожалуй, я не прочь.
Приближенному отроку был всегда разрешён доступ к князю.
Несмотря на позднее время, их сейчас же допустили в княжеские покои. Максим вошёл в опочивальню князя, а нищий дожидался в сенях.
- Вернулся, Максим? - ласково спросил князь. - Какая нужда до меня у тебя приключилась?
- Чудной старик нищий со мною повстречался, - смущённо проговорил Максим. - Послушай его, княже! Он вещее прорицает.
- Впусти его! Послушаю, что скажет!..
Старый нищий вошёл. Пристально посмотрел на него князь. Ему показалось знакомым лицо старика. "Где и когда я видел эти черты, эти глаза?" - мелькнуло в голове князя.
- Что скажешь, друг? - обратился он к нищему.
Потупя взор, еле слышно последний начал говорить:
- В далёких степях половецких, у славного князя Аэпы, была красавица дочь. Полюбился ей статный русский князь Юрий, по прозванию Долгорукий. Соединил Господь их браком. Среди детей, рождённых от этого союза, был один, высоко отмеченный судьбою. Всё было дано ему: мужество, сила и храбрость, ум острый властителя-мужа. В кровавых боях прошло его детство, но средние годы протекали спокойно, враги трепетали пред ним. Благочестием полон, воздвиг он множество храмов, но тяжкие дни испытаний в грядущем ему уготовила старость. Не должен вверяться он близким своим - иначе погибнет!..
Нищий замолк, молчал и князь. Он протянул старику кису с деньгами, но тот отрицательно покачал головой.
- Не надо мне, раздай убогим! А я - я буду молить Творца, да сохранит Он тебя невредимым! - проговорил старик и, поклонившись князю, вышел.
- Оставь меня одного! - прошептал Максиму расстроенный князь.
Марина рассказала о встрече со стариком нищим Мирону.
Старый изограф, тяжело вздохнув, промолвил:
- Ой, не говори, паренёк! И впрямь собираются грозные тучи над матушкой-Русью… Много годов живу я на белом свете, и всё нет мира между князьями нашими… Знаешь, паренёк, "сказ" про веник. Может, слыхивал? А коль не слыхал, так я тебе расскажу! Было у стар-человека много сынов. Задумал он умирать, позвал детей своих к себе и показывает им веник: "А ну-ка, сынки милые, попробуйте-ка сломать его!" Пытались сыновья - не могли. Развязал старик веник: "А теперь попробуйте!" - сказал он им, подавая по прутику… Стали сынки ломать - все прутья переломали. "Вот видите! - сказал отец. - Коли вместе, дружно жить будете, никакая вас сила не осилит, а если вразброд пойдёте да друг на друга восстанете, враги вас легко порознь одолеют, и пропадёте вы, как эти прутики!" Так и наши князья, - закончил Мирон, - коли жили бы в миру, силу бы хранили, а то теперь совсем пропадают!.. Слушай, молодец! - промолвил старик. - Придёт время, когда тебя и меня не станет: сольётся вся Русь под единою властною рукою, сильна, могуча сделается она, и никакой враг её тогда не одолеет!
С изумлением слушала Марина пророческие речи старого изографа; такою искренностью дышали они в устах этого простого старика.
Мирон, кряхтя, улёгся на покой, девушка вышла из избы и, поражённая чудной красотою ночи, долго сидела на завалинке, мечтами переносясь к далёкой от неё матери и обоим братьям, родному и названому. Она невольно тосковала по ним, сердце болело от неизвестности.
"Господи, помоги мне всё так устроить, чтобы я могла перевезти сюда свою матушку и смело открыться братьям!"
Тёплая летняя ночь охватила её.
Она сознавала, что какое-то странное чувство, кроме родственного, к Василько проникло в её сердце. Ей нравился этот простодушный дружинник, благодаря ей успевший свидеться с умирающим отцом. О, как отрадно было бы Марине открыться в эту минуту Василько! Но она этого не сделала: её удержал ложный стыд. Но теперь, когда он и Фока так далеко от неё, когда стрела лукавых новгородцев каждую минуту могла сразить их обоих, девушка считала себя виноватой в том, что она раньше им не открылась.
"Даже сам князь не знает моего обмана! А это великий грех перед Богом и перед ним! Притворяться я больше не могу! Я должна завтра же открыться князю!"
И, успокоенная своим решением, Марина вернулась в избу, усердно помолилась и заснула.
"Утро вечера мудренее", - говорит пословица…
Чуть свет на княжий двор прискакал усталый гонец. Полусонный страж с изумлением посмотрел на него.
- С вестями к князю! - прохрипел посланный торопливо, сваливаясь с лошади.
- Постой, брат! Нужно разбудить княжего отрока! - и страж рукоятью бердыша [56] постучал в дверь, за которой спала Марина.
Девушка испуганно вскочила.
- Гонец до князя! - крикнул из-за двери ей стражник.
- Пусть пождёт!..
Накинув на себя кафтан, Марина побежала к князю.
Он уже проснулся и стоял на молитве. Тревожно сдвинулись брови князя.
- Позови сюда гонца!
Тот не замедлил явиться.
- Откуда?..
- Из твоей рати, княже! - и, не дожидаясь дальнейших расспросов, продолжал: - Князь Роман прошёл в Новгород [57] другим путём… Ему в подмогу идёт дружина и; Киева. Боярин Семён Кучкович и мечник твой Михно послали тебя спросить, что делать?..
На минуту Андрей задумался. Он пристально посмотрел на гонца и степенно промолвил:
- Пусть отступят!.. После я дам приказание…
Гонец тотчас же умчался обратно, а князь велел некоторым из своих отроков, в том числе и Марине, готовиться к отъезду.
- Ступай, Игорь, в Рязань! А ты, Савелий, в Муромград!.. Проси князей от имени моего идти со мною на Мстислава! Ты, Олекса, скачи к половцам…
И князь разослал своих отроков к союзным князьям, прося их соединиться с ним, чтобы идти на общего врага. Любимый княжий отрок Максим был послан в Переяславль к брату Андрея Глебу [58]. С новгород-северскими князьями Андрей уже давно вёл переговоры об этом. Они были готовы прийти к нему на помощь.
Разослав гонцов во все стороны, князь стал готовиться к походу.
Главною заботою Андрея было вернуть свою дружину и, пользуясь отсутствием киевской рати, неожиданно надвинуться на Киев.
Вернувшиеся из-под Новгорода Михно и Кучковичи рассказали, что они сожгли селение Новый Торг и опустошили новгородские сёла.
- Хотя и удалось нам, - продолжал Михно, - пути с Киевом перерезать, а всё ж князь Роман другой дорогою прошёл туда!..
- А в Новгороде что творится? - спросил князь.
- Обозлены на тебя, княже! - ответил Семён. - Толкуют, что права от них ты хочешь отнять. Свободе, мол, новгородской пришёл конец…
- Языка добыть нам удалось… Так сказывал нам… Посадник де Захария убит новгородцами… Другого выбрали, Якуном звать, - заметил Иван.
- Побито сторонников твоих немало! - сказал Михно.
Задумался Андрей.
- Эх! У новгородцев по старой памяти, что по грамоте! Попомню им… От памяти моей уж им икнётся… Что ж, вели звать народ! - обратился князь к Михно. - Бей в било! Пусть знают, за правое, мол, дело мы идём!
Собрались владимирцы на площадь. Рослый бирюч зычным голосом начал:
- Люди владимирские! Обижен наш князь Андрей Мстиславом киевским. Обижен кровно… Обида та произошла от новгородцев… Сказывали они, что от прародителей, князей наших, свободу имут… Когда бы так было, то разве прежние князья велели им преступать крестное целование и ругаться над внуками и правнуками их?..
Долго выкликал бирюч, перечитывая обиды новгородцев и польстившегося на их обещания киевского князя.
На другой день бирюч перебрался в Суздаль, а затем в Ростов. В этих городах, по приказу князя, был тоже созван народ и сделаны воззвания. Одиннадцать князей изъявили своё согласие идти с дружинами и ратями против Киева вместе с Андреем.
Только один брат Андрея, Михаил [59], княживший в Торжке, да Святослав Черниговский не присоединились к рати. Михаил вместе с присланными из Киева берендеями и чёрными клобуками [60] пошёл на помощь к Новгороду, но один из союзных князей перерезал ему путь и взял в плен.
Суздальская рать под предводительством сына Андрея, Мстислава, и боярина Жидиславича двинулась к югу на соединение с другими.
Зима приходила к концу. Чем дальше к югу подвигались суздальцы, тем сильнее чувствовалось приближение весны. Март вступал в свои права.
- Ишь, травка уж показалась! - восхищались дружинники. - Коней подкормить можно, а то заморились больно…
Ехавшие рядом Фока и Василько с тревогой думали о матери.
- Уж и не знаю, жива ли старуха? - говорил Фока. - Да и о сестре давно ни слуху ни духу…
- Эх, как бы их вызволить из Киева! Как бы обиды им там не было! - воскликнул Василько.
- Я тоже об этом думаю, - отозвался Фока.
Порывавшаяся открыться князю Марина должна была отказаться от своего намерения: она шла вместе с переяславскою дружиною на соединение с главными силами.
Дружина быстро двигалась вперёд, скоро Андрей соединился со своими подручниками в Вышгороде, своём бывшем уделе. Общий стан был заложен под Киевом, близ Кирилловского монастыря, и, раздвигаясь, железным кольцом окружил город.
- Эх, как бы нам пробраться в город да вызволить матушку! - снова высказался Фока.
- Что ж? Попытаем счастья, пройдём как-нибудь! - отозвался Василько.
То же самое намерение имела и Марина.
- Позволь, княже! Я разведаю, где легче нашей рати; прорваться в Киев!
- Да ты ведь, Максим, здешний, тебе лучше это знать! Ступай! - согласился князь.
Девушка сейчас же отправилась. Она знала хорошо! расположение городского тына и сумела незамеченной пробраться в город. Добраться до материнского дома для неё; не составляло никакого труда. Появление дочери сильно обрадовало вдову.
- Ах ты, моя ясочка! - говорила она, обнимая девушку. - Как ты сюда могла добраться?.. Ведь суздальцы кругом стоят, никого не пускают!
- Да, удалось, маменька! - весело рассмеялась Марина. - Приведёт Бог и выбраться с тобою вместе.
Елена испуганно взглянула на неё.
- Куда, милая?..
- Здесь тебе оставаться, матушка, не следует!.. Суздальцы город возьмут, сожгут и разграбят… Сейчас же и отправимся!
- Как, доченька? Ночью?..
- А днём и не проберёшься: увидят…
После долгого раздумья вдова наконец решилась. Обе женщины собрались и тихонько вышли из дому. Марина пошла обратно той же дорогою, но близ тына они были схвачены ночным дозором.
- Какие люди? Куда идёте? - грубо спросил их стражник.
- Здешние, киевские! - отозвалась Елена.
- Ой, так ли? Пойдём в избу, огонь я вздую да посмотрю на вас!
Волей-неволей Елена с дочерью вошли в избу.
Марина могла убежать, но не хотела оставить мать.
При свете лучины суровый страж пытливо взглянул на Елену и, очевидно, признал в ней киевлянку. Костюм Марины выдал в ней чужого.
- Ты можешь идти! - обратился он ко вдове. - А тебя, молодец, здесь попридержим до света!
Елена, в свою очередь, решила не покидать дочь и осталась с ней. Тревожно ожидали они рассвета. Марина сознавала, что дружинники сейчас же признают в ней суздальца.
В голове зародился план побега. Начало светать. В суздальском стане, за стенами города, запели трубы. Тыновая стража сменялась.
Пользуясь этим, Марина вместе с матерью выбрались из избы и быстро направились к той лазейке, через которую и пробралась вечером девушка. Побег их был замечен стражей, беглянок вернули и, как подозрительных людей, отправили на княжий двор.
Здесь была собрана часть дружины, присутствовали и ближайшие советники князя.
- Баба-то здешняя, а парень-то, кажись, суздальский! - заметил боярин Бориславич, обращаясь к князю.
- Ну, так отпусти старуху! - проговорил князь. - А парня попридержи.
Елена пыталась дело разъяснить, что пойманный с нею - не парень, а девушка, но её не слушали и вытолкали с княжего двора. Марина была связана и посажена в пустую избу.
Исчезновение любимого отрока опечалило князя Андрея. Он несколько раз осведомлялся о нём, но никто не знал, куда тот девался.
Осада Киева началась.
Каждый раз, когда Киев был осаждаем врагами, он больше дня не выдерживал осады и обыкновенно сдавался, но на этот раз Мстислав, сознавая, что, сдав город, он навсегда потеряет свой стол, долго выдерживал осаду и бился со врагами.
- Не легко брать город-то! - заметил Андрею двоюродный брат его, Владимир Андреевич [61]. - Много наших полегло…
- О сей день возьмём! - отозвался Олег Святославич.
- А почему ты так думаешь? - спросил Андрей, пытливо глядя на него.
- Извет был, что берендеи и торки не хотят более стоять за Мстислава!
Задумался суздальский князь.
- Коли так, - промолвил он, - обойдём город с тылу! Ты, Жидиславич, иди с той стороны, а мы отсюда с сыном ударим!
Разговор происходил на рассвете двенадцатого марта, на второй неделе поста.
Снова запела труба, созывая полки, и соединённая рать с первыми солнечными лучами двинулась со всех сторон на Киев.
Олег сказал правду: торки и берендеи не стали защищать город и перешли на сторону врагов.
Суздальцы, обойдя с тылу, ворвались в город, сбили тыновую стражу и ударили на киевскую дружину. Несмотря на упорное сопротивление, суздальцы двигались всё дальше и дальше.
Боярин Бориславич тихо сказал Мстиславу:
- Что стоишь, княже? Беги из города! Нам их не превозмочь!
Встревоженный Мстислав засуетился:
- Куда ж бежать мне?..
- Скачи в Васильев немедленно! Мы пока задержим врагов, а потом поскачем вслед за тобою!
Князь бежал, не успев захватить с собой жену и сына. Киев достался суздальцам и был взят ими "на щит".
Первою заботою Фоки и Василько, когда они во главе передовой дружины ворвались в город, было отыскать Елену. Но в суматохе им это удалось не скоро.
Заняв княжий двор, дружинники посбивали тяжёлые засовы хором, вошли они и в избу, где находилась связанная Марина.
- Э, да это, никак, наш княжий отрок! - воскликнули они и кинулись освобождать её от верёвок.
Марина бросилась также на поиски матери, но найти её среди бежавшей толпы киевлян не удалось. Во время поисков она снова наткнулась на Фоку и Василько.
- Кого ищете, друга? - спросила она дружинников.
- Мать!.. - с отчаянием в голосе воскликнул Фока. - Здесь она проживала.
Марина чуть не выдала себя.
- Давайте я вам помогу! - порывисто проговорила она.
- Спасибо скажем! - в голос отвечали названые братья.
Василько поймал пробегавшего мимо коня, Марина вскочила на него, и все трое отправились на поиски. Долго искали они вдову, но поиски не увенчались успехом.
- Не видать нам, должно быть, больше родимой матушки! - грустно промолвил Фока. - Пропала, и с сестрой вместе…
Печально опустив голову, ехала с ними Марина, ей тоже казалось, что матери нет больше в живых, что она убита в суматохе битвы.
Когда после взятия Киева князья сошлись в княжеских хоромах, Андрей недовольно проговорил:
- Почто такая сеча? К чему погибло так много православных?
Закручинились и остальные князья. Полуразрушенный город являлся для них живым укором.
- Кого ж назначишь ты здесь князем? - спросил Давид Ростиславович, надеявшийся, что выбор Андрея падёт на него.
Андрей, не желая выдавать князьям своих планов, уклончиво ответил:
- Кого Бог соизволит!
Он понимал, что древний Киев потерял своё вековое старейшинство. Он мог посадить на киевский стол какого-нибудь незначительного князя, послушного его воле. Потерявший своё значение от междоусобиц русских князей город не был страшен теперь Андрею. Но всё-таки выбор пал на брата Глеба.
Выбор не был особенно приятен другим князьям, надеявшимся получить киевский стол. Андрею нужно было вознаградить их.
- Князья! - обратился он к своим союзникам. - Я приглашаю вас идти вместе со мною на Новгород!..
Князья, обрадованные этим предложением, охотно согласились.
- Да, уж пора проучить новгородцев: зазнались они! - сказал Олег.
Он думал, что, захватив Новгород, Андрей посадит на новгородский стол его брата, Игоря. Ту же надежду питали и другие союзные князья, владевшие малыми уделами.
- Как поступить, други, с княгиней, женой Мстислава? - спросил снова Андрей.
- Негоже будет изобидеть её! - отозвался Владимир Андреевич. - Отошлём её вместе с сыном к мужу! Мы с бабами не воюем…
- Сынишку-то попридержать бы надо: пусть заложником будет! - заметил Рюрик Ростиславич [62].
- Бог с ним, - благодушно решил Андрей, - отпустим его! Мстиславу теперь уж не подняться!
И семья бывшего киевского князя была отпущена.
Мечты Андрея сбылись. Юг был обессилен, разбит и посрамлён. Ничто не мешало северным городам усиливать своё могущество, расти и богатеть.
Андрей хорошо понимал, что он теперь самый сильный и влиятельный из князей и ему должны подчиняться остальные.
Оставаться дольше в Южной Руси ему было незачем, он торопился двинуться к Новгороду, чтобы скорее покончить с ним. Посадив Глеба на киевский стол, предоставив ему возобновлять полуразрушенный город, суздальский князь вместе с союзными ратями двинулся на север.
Андрею необходимо было зайти к себе во Владимир, чтобы пополнить свою рать, часть которой полегла под стенами Киева.
Грустными возвращались названые братья и Марина. Следы пропавшей без вести Елены не были найдены.
Какая-то тайная сила удерживала девушку открыться братьям, и они по-прежнему считали её княжим отроком. Полная неожиданностей боевая жизнь заставляла Марину забывать свой пол, она делила наравне с другими дружинниками все трудности и невзгоды похода.
Нередко, желая развлечься, приглашал её князь Андрей и заставлял играть на гуслях. Отдавшись мыслям об исчезнувшей матери, девушка выливала свою скорбь в печальных звуках инструмента, в них находила она отраду и забвение своему горю.
- Ты ещё искуснее стал играть, Максим! - заметил князь, прислушиваясь к мелодичным звукам инструмента. - Чую, что на душе твоей какое-то горе… Откройся мне, Максим!
- Родимую я потерял, княже!
- А где же она была?
- В Киеве… - тихо проговорила девушка и залилась слезами.
- Жалею я тебя, отрок! Но горю твоему помочь мне не можно. Сколь времени её ты не видел?
- Давно уж, княже!.. Она пропала во время осады.
- Я заменю тебе родимую! - ласково проговорил Андрей, кладя свою руку на смуглую голову девушки.
Марина всё ещё боялась открыться в своём обмане князю, какой-то стыд удерживал девушку от признания.
Возвратившись во Владимир, она навестила своего учителя, старого изографа Мирона, очень обрадовавшегося свиданию с ней.
- Поди, теперь разучился ты, Максим, писать святые иконы? Руки в ратном деле, поди, загрубели?
- Нет, дедушка, могу хоть сейчас: я в битвах не был, - и она рассказала ему свои похождения в Киеве.
- Ах ты, бедный, матушку родную потерял! - сочувственно проговорил старик. - А может быть, она куда-нибудь скрылась? - добавил он.
Луч слабой надежды озарил душу девушки, она чутко прислушивалась к словам старика, находя в них утешение. Порой почему-то ей вспоминался таинственный старый нищий, два раза встреченный ею, приходили также на память пророческие слова его, и она всё ещё надеялась увидеться с матерью.
Хотя союзные князья уже подходили к Новгороду, князь Андрей всё ещё медлил во Владимире. Часть дружины тоже оставалась с ним, остальная часть вместе с Михно под начальством Бориса Жидиславича находилась под Новгородом. Нужно было ехать, наконец, и князю…
- А ты, пожалуй, оставайся дома: я не возьму тебя с собою! - сказал князь Марине.
Всегда охотно следовавшая за князем девушка была довольна, что князь оставляет её во Владимире, она могла снова заниматься изографным искусством, которое так любила. В ней сказывалась женщина, ей были не по душе кровавые сечи.
- От нечего делать вы с Мироном новыми иконами украсите собор да в монастыре, в трапезной, стены распишите! - сказал Андрей. - А когда я после победы вернусь сюда, ты опять поступишь ко мне, и будешь исполнять свои прежние обязанности!
На другой день после молебна, сопровождаемый епископом и толпою народа до самой околицы, князь выехал из Владимира.
Трещали суровые морозы, снега этот год были большие, нелегко было дружине и прочим ратным людям идти походом, а равно и стоять станом в ожидании прибытия набольшего князя. Многие из князей соединённой рати роптали на задержку, а в особенности Дорогобужский Владимир, дядя Мстислава [63], бывшего князя киевского. Он и дружина его готовы были даже покинуть остальных союзников и вернуться к себе, на Волынь. Да и прочие князья ссорились между собою, завидовали друг другу и с нетерпением ждали, когда поход окончится, и они вернутся в свои уделы.
Прибывший к рати Андрей видел это всё ясно и торопливо стал готовиться к осаде, сознавая, что дальнейшее промедление усилит общее недовольство и ослабит силы нападающих.
Целых три дня устраивали союзники "острог" около Новгорода, а на четвёртый решили начать приступ.
В великой тревоге был Новгород. Не раз собирали вече, толковали, что предпринять. Князь Роман советовался с посадником Якуном, именитыми гражданами и торговыми гостями.
- Великую беду готовит нам суздальский князь! - говорил Якун, пожилой, но ещё крепкий старик.
- Сказывали прибежные люди, - отозвался Лука, богатый гость,- что, помимо своих суздальцев, ведёт он смолян, рязанцев, муромцев и полочан!
- Пришла беда… Давайте молить Господа, чтобы пронёс Он тучу мимо нас! - вмешался в разговор Харлампий Краюга, сотник.
- Пошла выволока, так не зевай! - пошутил кто-то.
- Небось, сумеем за себя постоять! На свои руки топора не уроним! - бойко откликнулся Лука.
- Эх, други, не то время, чтобы шутки шутить! - с укором проговорил старый торговый гость Акинфий, бывавший не раз в заморских краях. Он вёл немалую торговлю с византийскими городами.
- А что ж, по-твоему, дедушка, плакать, что ли, нам?
- Эх ты, парень! - перебил говорившего старик. - Плакать, правду ты сказал, нам нужно!
- Аль не слыхали, что говорил архиепископ? - сурово проговорил посадник. - В трёх храмах он видел плачущую икону Богоматери.
- Да неужто?
- Вот напасть-то!
- Сама Владычица?!
- Да, Пресвятая Богородица слёзно молит Сына Своего не предавать Новгород погибели, как Содом и Гоморру! - пророчески промолвил Акинфий. - Но помиловать нас, как ниневитян [64]!
Шутки и пересуды смолкли, бойкие новгородцы приуныли.
- Давайте помолимся, други! - предложил Акинфий, - а опосля пойдём все к князю, будем совет держать!
- Истинно, дедушка, говоришь! Правду!.. Возьмут суздальцы Новгород, посекут нас, как киевлян, жён и детей в полон уведут!..
- Не увезти ли баб и детей из города? - предложил Лука.
- Поздно, брат, спохватился: враги кругом нас обложили!
- У меня одно утешение только и есть, внучка Евфимия… - печально выговорил Акинфий. - Куда уж мне, старому, защитить её, коль враг в город ворвётся!
- А у меня жена молодая и дети малолетки! - отозвался Лука.
- Мать старуха, братишки малые!
- Сестра, отец больной…
Беспокойство всё росло, никто не знал, что предпринять, опасность была очевидна, спасения для города не было никакого.
Задумался и молодой князь Роман.
Он сознавал всю непрочность своего стола, но не хотелось ему изменять крестному целованию, которое дал новгородцам, когда пришёл к ним княжить.
В княжих хоромах собрались: архиепископ новгородский Иоанн [65], посадник и выборные люди.
- Люд новгородский, - решительно сказал князь, - коли поволите, уйду от вас, а вы возьмите к себе опять Святослава!.. Увидит князь Андрей ваше покорство, не разорит он Новгород Великий, наложит он на вас лишь пеню и дружбу с вами заключит…
- Тебя мы, князь, избрали волею народной… Не стать нам милости просить у суздальского князя! - горячо проговорил Якун. - Не повелитель он над Осударем Великим Новгородом, живём мы волею своею!
- Постоим за святую Софию!
- Не выдадим тебя, княже! Что мир порядил, то Бог рассудил!
- Володей нами! Господь поможет, и Новгород мы отстоим!
Воодушевление было всеобщее, о сдаче никто не думал.
Все приготовились бороться до конца.
- За правым Бог! - проговорил боярин Даньслав Лазутинич [66]. - Попомните-ка, други, как я, когда ходил собирать дань с севера: дружины у меня не более четырёхсот было… Андрей надвинул на меня в семь тысяч рать. Господь помог, я суздальцев разбил и с них ещё взял дань. Он, Милостивый, и теперь нас не оставит!
Такая уверенность в победе ещё более воодушевила новгородцев. Защитники Новгорода проводили целые дни сторожа его деревянные стены, готовясь отразить врага, откуда бы он ни появился.
На всякий случай для женщин и детей были устроены убежища в храмах и в подземельях под ними. Новгород был готов принять врага.
В суздальском стане шли приготовления к приступу Князья, уверенные в победе, заранее делили между собою по жребию улицы, жён и детей новгородских, ссорились, уговариваясь между собою, кому сколько достанется пленных.
В особенности старался захватить побольше Олег Святославич Северский.
- Не минует моих рук богатая новгородская казна... Да и товаров у них немало, сколь их они из-за моря на ладьях привозят!
- Вестимо, так! Одной парчи-то сколько!..
- А ефимков золотых?! Почитай, бочки набиты!..
- Всего у них вдосталь… Тем и горды… Поразберём немного, спесь-то с них пособьем!..
- Не будут менять князей!.. Один неладен, другого надо! - сказал Владимир Дорогобужский, тоже пытавшийся сделаться князем новгородским.
Один Андрей не вступал в их споры, его планы были гораздо шире, он не думал о богатстве Новгорода, он надеялся собрать под свою властную руку все княжества Северной Руси и этим союзом крепко сплотить Русь: то, что гораздо позже сделал Иоанн III, было заветною мечтою Андрея Боголюбского. Прозорливым умом он видел, что единственное спасение Руси и её могущество - в единении.
Молча сидел у себя в ставке, закутавшись в тёплую шубу поверх кафтана, князь суздальский; сон бежал от его глаз; до рассвета ещё было далеко; снежная буря завывала. Сын Андрея, Мстислав, и боярин Жидиславич мирно спали. В голове Андрея длинной вереницей проносились картины его тревожной, полной опасностей жизни, вспоминал он свои походы с отцом, сидение в Вышгороде, тайный уход оттуда, прибытие в Боголюбово, постройку храма, объявление себя суздальским князем, Владимир…
Какое-то странное предчувствие томило князя. Всегда уверенный в победе, на этот раз, хотя дружина его вместе с союзными князьями значительно превосходила новгородских защитников, он чувствовал какой-то невольный трепет. Тайный голос говорил ему: "Остановись! Не иди на приступ!" Андрей старался побороть в себе это чувство, но не мог.
Запела труба.
Как встревоженный улей закопошился пробуждённый стан. Начались приготовления к приступу.
Было совершенно темно. На морозном небе только что стали тускнеть звёзды: рассвет надвигался. Перед суздальцами безмолвно лежала тёмная громада города. Глухо звенело вооружение ратников, да иногда тускло поблёскивал щит конного боярина.
К самым стенам дружина не могла подступить, опасаясь засады со стороны врага, и выслала впереди себя соглядатаев. Скоро вернулись последние.
- Новгородцы спят… Они не ожидают ночью приступа. Захватить город будет легко…
Боярин Жидиславич внимательно выслушал разведчиков, но всё-таки не решился идти на приступ, не переговорив предварительно с другими князьями.
Вскоре съехались они вместе и стали обсуждать, как вести бой.
- Ты, князь Олег, вместе с братом Игорем обойдёте тын с левой стороны! - сказал Мстислав Андреевич [67]. - Князья Ростиславичи, разлейтесь волной о правый бок его… Князья Глеб и Всеволод Юрьевичи зайдут ещё вперёд, к берегу Волхова, а я с дядей Владимиром и с другими князьями ударю прямо!
Все были согласны, план приступа был решён.
- Чтоб знали вы, когда зачинать, дружинник мой пошлёт калёную стрелу в город!
Князья молча разъехались. Приступ должен был скоро начаться.
Андрей, томимый предчувствием, вернулся в ставку; он готов был отказаться от намерения брать город. Колебание его усиливалось; он знал, что ещё можно всё остановить, предотвратить кровавую сечь, но самолюбие не позволяло ему решиться на последнее.
Ночь медленно уходила. Стан опустел.
- Нет, всё же остановлю я приступ! - решительно воскликнул Андрей.
Но было поздно. Послышались крики. Закипела сеча. Бой начался.
Всю ночь со вторника на среду молился новгородский архиепископ Иоанн в соборе перед образом Спаса. Тихо было во храме, чуть теплилась неугасимая лампада, освещая своим трепетным светом престарелого архиепископа, стоявшего на коленях и со слезами шептавшего слова молитвы.
Утомился старец. Тёмная ночь глядела в окна собора; холодно было архиепископу. И вот, когда, обессиленный долгим бдением, распростёрся перед иконой, услышал он глас от неё:
- Иди на Ильинскую улицу, в церковь Спаса! Возьми икону Пресвятой Богородицы и вознеси на "забрало" стены! Она спасёт Новгород!
Объятый страхом и трепетом, поднялся старый архиепископ и, шатаясь, побрёл к входной двери. Спящий снаружи придверник на стук его отворил засовы.
- Беги скорее к братии, разбуди всех! - приказал он служке. - И приведи сюда!
Быстро бросился послушник исполнять приказание старца. Вскоре у соборного храма собралась братия.
- Великое поведаю вам чудо! - проговорил Иоанн и рассказал своё видение.
- Идём, владыко, вознесём на стены Пречистую Владычицу! - сказали в ответ ему иноки.
Слух о видении архиепископа быстро разнёсся по городу.
Около церкви Спаса на Ильинской улице стояла густая толпа, когда иноки с песнопением вынесли святую икону из храма. Народ с умилением встречал Владычицу.
Архиепископ вместе с братией вознесли её на "забрало" стены.
В неприятельском стане было тихо.
Вдруг окружающую тьму со свистом прорезала калёная стрела, она впилась в щёку Богоматери.
В ужасе смотрели новгородцы на кощунственный удар.
Икона медленно сама перевернулась. Из глаз Владычицы заструились слёзы и упали на фелонь архиепископа. Поражённый народ безмолвствовал. Страшное чудо совершилось.
- Други, - тихо проговорил архиепископ, - Владычица скорбит за вас! Вы видели её чистые слёзы…
Старец вдруг весь преобразился. Помолодевшим, звучным голосом он громко закричал стоявшим внизу новгородцам:
- Люд новгородский, постоим за Пречистую!.. Воодушевление охватило толпу.
- Умрём за Владычицу! Постоим за Великий Новгород! - крикнули новгородцы и бросились за стены на врага.
На суздальцев нашло какое-то одурение. Они стали поражать стрелами друг друга и без всякой причины обратились в бегство. Всё смешалось: люди и кони в беспорядке бежали в разные стороны.
Новгородцы кинулись в погоню.
Поражение суздальцев было полное. Князья все спаслись, но дружинников пало немало, много их было также захвачено в полон. По словам предания, их было такое большое количество, что новгородцы продавали потом своих пленных за бесценок, по две ногаты за каждого, то есть по восьми копеек нынешних.
Упоенные победой, новгородцы, удовольствовавшись большим числом пленных, отказались от дальнейшего преследования врагов и возвратились в город.
Чудотворная икона Божией Матери торжественно была водворена на прежнее место в церкви Спаса. Народ дал ей название в память этого чуда "Знамение Божией Матери".
Печально было возвращение союзной рати. Коней оставалось очень мало, большинство из дружинников шло пешком. В довершение всего припасы окончательно истощились, наступил голод. Чтобы избежать голодной смерти, разбитая рать, несмотря на Великий пост, решилась зарезать коней и питаться их мясом.
Обманувшиеся в своих ожиданиях князья печально возвращались в свои уделы.
Невесел был и Андрей: его планы о сплочении уделов Северной Руси в одно целое рушились. Торжество Новгорода могло повлиять и на его собственные уделы, Суздаль и Ростов, ненавидевшие Владимир за его неожиданное первенство.
Названые братья бились отчаянно, спастись удалось только одному Василько.
Фока был окружён новгородцами. Дюжие руки Кузьмы, работника Акинфия, схватили дружинника.
Несмотря на отчаянное сопротивление молодого суздальца, коренастый силач работник связал его, отвёл в дом Акинфия и посадил в боковушку. А сам снова бросился в битву. Горько было Фоке чувствовать себя в плену. Он видел, что их рать бежала, что новгородцы торжествуют победу.
"Продадут меня либо болгарам, либо угонят в далёкие леса на работу. И неведомо будет князю, что его верный слуга пропадает в неволе!" - думалось ему.
Молодой человек знал хорошо, что выбраться из подобного плена нелегко, но всё-таки пытался освободиться от связывавших его верёвок. Все усилия его были тщетны. Тонкие верёвки впились в тело и причиняли ему немалую боль.
В доме, куда его привели, по-видимому, никого не было: все ушли на защиту города. Совсем уже стемнело, надвинулся вечер. Фока почувствовал голод и жажду, но никто не приходил.
"Пожалуй, хозяина этого дома убили в битве, а про меня никто и не вспомнит: придётся мне, верно, погибнуть!" - снова пришло в голову дружинника.
Но точно в опровержение его думы застучал тяжёлый запор, дверь распахнулась, и в боковуше затрепетал слабый огонёк щипца.
- Ты где здесь? - услышал Фока женский голос.
Он поднял опущенную низко голову и взглянул. Перед ним стояла молодая девушка.
- Поди, ты, бедняга, изголодался? - сострадательно спросила она, и на её больших голубых глазах показались слёзы.
Не дожидаясь ответа, она положила рядом с пленником на лавку большой кусок чёрного хлеба, посыпанного солью, и поставила жбан квасу. Фока благодарно взглянул на нежданную посетительницу.
- Спасибо, госпожа, за доброту твою! Только как же я буду пить и есть? Руки-то у меня связаны.
- Пожалуй, я тебя развяжу! - нерешительно проговорила девушка. - Только поклянись мне, что ты не убежишь!
- Куда уж тут бежать! - грустно проговорил Фока. - Изволь, поклянусь!
Девушка робко подошла к пленнику и принялась распутывать туго впившиеся в тело верёвки.
- Ну, спасибо! - радостно проговорил молодой человек, с наслаждением разминая затёкшие руки: - А есть-то хочется! - добродушно продолжал он и жадно набросился на еду.
- Ах ты, бедняга! - участливо заметила незнакомка.
- У кого я сейчас нахожусь? - с любопытством спросил Фока, несколько утолив свой голод.
- Ты в доме моего деда, Акинфия Щиковата, богатого гостя новгородского!..
- Эх, угонит меня твой дед на своих ладьях в заморские края! - тяжело вздохнув, проговорил суздалец.
- Этого не бойся! Дедушка уж давно торг прекратил.
- Ну, ещё того хуже… Пошлёт в леса на работы… Аль продаст куда в ещё горшую неволю!
- Не горюй, паренёк! Упрошу я дяденьку, чтобы тебя здесь оставил. А там, придёт время, и на волю отпустим! Чай, тебя матушка родная заждалася?
Печально улыбнулся пленник.
- Аль ты сирота? - продолжала расспрашивать девушка.
Её ласковые расспросы заставили молодого дружинника рассказать ей всё, с ним случившееся.
- Ах ты, бедный, бедный! - сочувственно произнесла Евфимия. - Матушку и сестрицу потерял. Вот получишь свободу и ступай их отыскивать.
Молодой девушке сильно пришёлся по сердцу статный дружинник: она не задумалась бы отпустить его сейчас, если бы имела свою волю. Долго беседовали между собою молодые люди. Кругом царила полнейшая тишина, никто не мешал их разговору. Отчаяние, овладевшее суздальцем, сменилось покоем; ему казалось, что он вместо плена находится в родном доме.
Только ранним утром вернулся домой старый Акинфий. В доме ещё все спали.
- А я к тебе, хозяин, пленника приволок! - встретил старика работник.
- Ой ли? Молодец же ты, парень! Иди, кажи мне его!
Фока мирно спал, когда его разбудил энергичный толчок Кузьмы. Он открыл глаза и с изумлением посмотрел вокруг, не понимая, где находится.
- Здравствуй, молодец! - приветливо сказал старик. - Ко мне в гости пожаловал? Да жаль, что не по своей воле!..
Пленник молчал.
- Много гостей таких ноне в Новгороде Великом! - продолжал старик. - Господь Бог покарал за то, что святую Софию изобидеть хотели.
Вспыльчивый Фока не мог больше сдерживаться: южная кровь сказалась.
- На всё Господня воля… Не нам об этом, дедушка, рассуждать!
- Истинно так, парень! - согласился старик. - Коль не заступа Владычицы, не избежать бы нашему городу ваших рук… Ведь хуже злых агарян [68] предерзостны ваши суздальцы: калёной стрелой поранили Владычицу…
И Акинфий рассказал о чуде. Изумлённо слушал пленник старика.
- Вот видишь, паренёк, на чьей стороне вина-то! - укоризненно проговорил он. - Да что я, однако, с тобою толкую… Ты, поди, голоден?
- Спасибо, дедушка, за ласку! Сыт… Внучка твоя приносила мне поесть…
- Ишь, она шустрая какая! Доглядела… Пленнику был интересен исход битвы.
- Расскажи, дедушка, чем кончилась сеча? Много ли наших полегло? Живы ли князья?
- Ой, много полегло вашей рати! Князей, кажись, ни одного не захватили, все ускакали…
И старик рассказал молодому человеку все подробности приступа. Печально внимал Фока словам старика.
- Ну, ты пока посиди здесь! А опосля я приду, потолкуем, куда тебя определить! - сказал хозяин и ушёл из боковуши, сопровождаемый Кузьмою, крепко затворившим двери.
Потянулись скучные дни плена. Старик никуда не посылал Фоку и не продавал его в полон, но не выпускал пленника из боковуши, опасаясь, чтобы он не убежал.
Евфимия часто навещала молодого дружинника, их мирные беседы продолжались. Молодая девушка была круглая сирота, кроме старого деда, родных у неё никого не было. Она чувствовала невольное влечение к такому же сироте, как и она сама.
- Дедушка, - робко обратилась она к старику, - выпусти Фоку из боковушки! Никуда не уйдёт!
- Ты, что ль, за него поручишься? - шутливо спросил тот.
- Да он тебе сам слово даст, что не уйдёт.
- Ну, ладно, коль так! Пущу парня!.. Старик исполнил своё обещание.
Освобождённый дружинник сдержал своё слово: не делал попыток к бегству. Он по-прежнему помещался в боковушке, исполняя все работы, которые поручал ему старик.
Акинфий всё больше и больше привыкал к Фоке, ему нравился скромный молодой человек. Привыкла к нему и Евфимия, ей было приятно присутствие молодого дружинника, всегда с радостью её встречавшего. Но всё-таки черныш скучал по Василько и по князю, они казались ему теперь такими далёкими и недоступными.
Новгород успокоился; ожидать нового нападения со стороны суздальцев было нельзя: рать их была расстроена, а помощи ждать было неоткуда; раздоры между другими князьями продолжались.
Часть пленных суздальцев была выкуплена своими близкими, последние сообщили в Суздале о нахождении в плену Фоки. Князь Андрей прислал за него выкуп, и Фока получил свободу.
Грустно было расставаться молодому человеку с полюбившейся ему девушкой, жалел он и старого Акинфия, к которому очень привык, но чувство свободы пересилило всё остальное. Сердечно распрощавшись со стариком и его внучкой, Фока уехал.
Плен брата тревожил Марину не менее исчезновения матери. Возвращение Фоки во Владимир чрезвычайно обрадовало её, она была готова броситься ему на шею, но ложный стыд по-прежнему удержал.
В отсутствие брата она очень подружилась с Василько, не подозревавшим, что в лице княжего отрока он говорит с названой сестрой.
- Эх, брат Максим, жаль, что Фока в полону! Отпросились бы мы с ним у князя да и отправились в Киев матушку отыскивать.
- Взяли бы меня с собой в товарищи?
- Почто не взять, втроём-то поваднее!
Разговор происходил в изографной избе.
- Да и я с вами не прочь! - вмешался в разговор старый Мирон. - Сказывали, что Глеб Юрьевич киевские храмы поправлять зачал: я бы ему по изографному делу пригодился…
Скоро вернулся из плена и Фока.
Дружинники стали просить старика Михно, чтобы он попросил князя разрешить им отлучиться в Киев.
С такой же просьбой обратились к князю и Мирон с Мариной.
- Вас-то я, пожалуй, отпущу, - ответил князь, - а дружинников нельзя: больно мало у меня дружины осталось.
- Да не с кем сейчас и воевать, княже! - заметил Михно.
- Кто его знает: пораскинуть умом-разумом, может быть, и найдётся! - загадочно отвечал Андрей.
Василько с Фокой приуныли, не имея возможности отправиться в Киев, они передали приметы Елены старому изографу и Максиму и просили поискать в близлежащих женских монастырях.
Стояло жаркое лето, когда изограф и княжий отрок выехали из Владимира.
Оба они ехали верхами, на луке седла Мирона висела большая торба с различными принадлежностями изографного искусства. Его молодой спутник вёз с собою угольники и кисти. Выехав из города, они отправились по знакомой им обоим дороге в Киев.
Мирон, по своему обыкновению, распевал на пути духовные канты. Марина молчала; мысли её были далеко, возле горячо любимой матери, отыскать которую она решила во что бы то ни стало. Путники отъехали довольно далеко от города, когда солнце стало садиться.
Крестьяне, не тревожимые этот год междоусобицами, засеяли поля: по обеим сторонам дороги колосилась золотистая рожь.
- Где ж, дедушка, заночуем? - спросил Максим.
- Где Бог приведёт, Максимушка! Тебе лучше знать: не впервые этой дорогой едешь!..
Совсем уже стемнело, когда путники добрались до небольшого выселка, лежавшего на берегу речки. Марине почему-то вспомнилась её первая встреча со стариком нищим, это было как раз то место, где она его встретила. Какое-то предчувствие говорило ей, что она его опять увидит. И оно не обмануло девушку. Ведя коней к речке на водопой, она заметила согбенную фигуру и невольно вздрогнула.
- Здравствуй, желанная! - ласково проговорил старик нищий.
Марина изумлённо на него взглянула.
- Дивишься словам моим? - усмехнулся нищий. - Знаю я, милая, знаю ещё больше, знаю, зачем в Киев-град пробираешься! Попомни, как я тебе сказал: "Живы оба!" Так и теперь будет тебе скоро радость великая, с родимой повстречаешься… Опосля другому чуду дивиться будешь!
Изумлённая Марина хотела расспросить его, но встревоженные кони вдруг стали рваться из её рук, и в это время нищий исчез.
Вернувшись в избу, Марина нашла Мирона, ожидавшего её ужинать.
- Долгонько ты, Максимушка, коней-то поил! Темно таково стало, - обратился к ней старый изограф. - Поужинаем да и спать. Чуть свет в путь тронемся.
После ужина молодая девушка, находившаяся всё ещё под обаянием таинственных слов чудного старика, рассказала Мирону о своей встрече. Крепко задумался старый…
- Не простой это человек, Максимушка! Перст Божий виден на нём… Вещие слова прорицает!..
Помолившись перед иконой, старик крепко заснул, а девушка всё ещё сидела, раздумывая о словах старого нищего.
Князь Андрей был прав: хотя воевать ни с кем не предвиделось, но в верной дружине появилась надобность. Недолго торжествовали новгородцы свою победу; весь удел Новгородский ещё до осады Новгорода был разорён суздальскими войсками. Крестьяне разбежались, сёла и деревни опустели, некому было возделывать землю.
Наступил голод.
Новгороду неоткуда было получать хлеба, и волей-неволей новгородцам пришлось обратиться за ним в Суздальскую область.
- Поволишь отпустить новгородцам хлеба? - спросили князя Андрея его крестьяне.
Князь не велел давать хлеба.
Заволновался Новгород… Не раз собиралось вече, но ничего не могли придумать.
- Ишь, оно дело-то какое выходит, - говорил Лука, - умирать без хлеба приходится…
- Кажись, все у нас в Новгороде имеется!
- Всего-то много, а хлеба нет…
- Эх, у мира животы и тонки, да долги…
- Сами виноваты! Не нужно было с князем суздальским в ссору идти!
- Князь и посадник у нас умные, выручат! - успокаивал Лука.
- Чего тут, дядя, выручать, коли жрать нечего!
- Одно слово, идти прямо к суздальскому князю и просить по чести!
Разговаривавшие обратились к посаднику Якуну.
- Не даст он, други, хлеба нам, пока сидит в Новгороде нелюбый ему князь! - ответил последний.
- Не погибать же Новгороду из-за князя! Коль не мог нам помочь, пусть подобру от нас уходит… Пойдёмте просить в Суздаль, пусть дадут нам князя, который им люб!
Роман Мстиславич поневоле должен был оставить Новгород. Тем временем отец его Мстислав скончался, и он поехал в Василев на его стол. Новгородцы сейчас же послали послов в Суздаль просить нового князя. Андрей знал великую нужду Новгорода в хлебе и, как опытный политик, не сразу согласился.
- Как давать-то вам князя! - насмешливо проговорил Андрей. - Опять не люб вам станет, опять прогоните!
Сознавая свою вину, новгородцы молчали.
- Теперь ведь голод заставил вас прийти ко мне, а чуть животы набьёте, опять кричать станете: "Умрём за святую Софию!"
Тяжело было слушать новгородцам насмешливые слова князя. Это хорошо понимал и сам Андрей.
- Аль дать уж вам? - вдруг смилостивился он. - Только, чур, не ссорьтесь с ним! Пошлю вам Рюрика Ростиславича, чай, знаете, поди?
Потупились новгородские послы, не люб был им предлагаемый князь: он был в числе князей, нападавших на Новгород. Кроме того, они отлично знали мстительный характер Ростиславичей и боялись.
Другого исхода не было, пришлось согласиться.
- Голод не тётка! - насмешливо проговорил Харлампий Краюга, когда вернувшееся посольство объявило на вече о выборе нового князя.
- Подкормимся - так и переменим! - сказал кто-то из новгородцев.
Ту же надежду питали и все новгородцы. По-прежнему собирались они тайно, судили и рядили о поступках своего князя и ждали только случая, чтобы сменить его.
Старик Акинфий не раз говорил на вече:
- Какого же ещё вам князя нужно? Сами своей волей правите, князь из неё не выходит, а вы все недовольны!
- Эх, дедушка! Не привык Осударь Великий Новгород в путах ходить!
- Не по душе нам князь: строптив больно! - добавил Лука.
- Жгуча крапива родится, да во щах уварится! - сказал старый гость.
Понял и Рюрик, что не усидеть ему на новгородском столе, и когда брат его Роман [69], после смерти Глеба Юрьевича, был поставлен Андреем киевским князем, он перебрался к нему на юг.
- Вот толковал, дядя, о крапиве-то! - шутил Краю-га. - Она и сама по себе и вымерзла…
Снова задумались новгородцы и обратились к Андрею за новым князем. Андрей не стал долго томить их и посадил на новгородский стол сына своего, Юрия.
- На этот раз даю вам сына в князи, не забижайте его!
Этот выбор князя пришёлся по душе новгородцам.
Вместе с молодым князем перебрались в Новгород Фока и Василько. Отправляя сына на княжение, Андрей обратился с наказом к сопровождавшим его дружинникам:
- Служите сыну моему, как и мне! Не давайте его в обиду новгородцам! А коли что - ко мне вы шлите весть: я с Новгородом справиться сумею!
На этот раз Новгород принял своего нового князя "с ласкою великою". Ещё далеко за городом били челом ему посадник Якун, бояре и именитые граждане.
Старик Акинфий был очень обрадован возвращением Фоки.
- Привёл Господь нам с тобой опять свидеться! - радостно приветствовал он дружинника. - То-то внучка обрадуется тебя увидеть! Ты у нас и живи.
- Аль опять меня в боковушку засадить хочешь?
- Теперь ты с князем сюда приехал, а не на разор… Гостем нашим будешь!
Фока скоро прибежал в дом Акинфия: его неудержимо тянуло повидаться с Евфимией, которая своею ласкою так скрасила его плен. Как маков цвет зарделась девушка, увидя нежданного гостя. Она с волнением смотрела на него.
- Неужто и впрямь это ты, парень? - удивлённо-радостно воскликнула наконец девушка. - Вот не чаяла тебя видеть!..
- Беседуйте, милые, промеж себя! - ласково улыбаясь, сказал старик.
Он давно заметил сближение молодых людей и радовался этому.
"Хорошая была бы парочка, если б поженить их!" - думалось Акинфию. В возвращении Фоки он видел указание свыше.
Василько тоже понравилась эта девушка, он сейчас же сказал товарищу:
- Вот для тебя и невеста!
В эту минуту далёкий образ Марины предстал перед его глазами.
"Где-то она теперь? - тоскливо подумал он. - Неужели мы для того встретились, чтобы никогда больше не увидеться?"
Оба названые брата сделались частыми гостями в доме Акинфия. Поселиться у последнего Фоке не пришлось. Дружинники помещались на княжем дворе, и князь, несмотря на просьбы Фоки, не разрешил ему жить в другом месте.
Василько особенно полюбился работник Кузьма. Кряжистый молодой дружинник давно искал себе достойного противника, последнего он нашёл в Кузьме. Частенько они боролись на просторном дворе дома, причём победа была на стороне то одного, то другого. Не всегда удавалось громадному новгородцу уложить кряжистого суздальца. При виде их борьбы загорались старческие глаза Акинфия. Вспоминал он в эту минуту, как в былое время плавал на ладьях далеко по Ильменю, с ливонцами меткой стрелой переведывался [70], охраняя свои товары, как разил мечом врагов Осударя Великого Новгорода… всё вспоминал в это время старый гость новгородский.
- Эх, - говорил он борцам, - был и у меня сынок, да сразила его стрела вражеская! Умерла с тоски и жена его, оставив малютку Евфимию на моё попечение… Недолго мне и самому жить осталось! - вздыхал старик. - На кого тогда моя сиротка останется? Нашёлся бы при жизни моей добрый молодец, друг ей по сердцу, - выдал бы я внучку за него… Тогда бы мне и умереть было легко!..
Внимательно слушал Василько слова старика и как-то раз, сидя с ним вдвоём, решился ему сказать:
- А что, дедушка Акинфий, какую думу про моего товарища Фоку ты держишь?
- Неча сказать… и лицом, и разумом вышел… Смирен больно… Да ты с чего меня пытать-то вздумал? - усмехнувшись, спросил он Василько.
Тот замялся.
- Товар, дедушка, у тебя водится, так я купца тебе нашёл!
Старик пытливо взглянул на собеседника.
- Ишь ты, парень, какой разговор завёл… Такое дело круг пальца не обведёшь… Подумать нужно!..
- Да что тут думать, дедушка! Сам, поди, видишь! - и Василько указал на оживлённо беседующих молодых людей.
Старик ничего не ответил. Истово перекрестившись на образ Спаса, он подошёл к внучке.
- Люб тебе Фока аль нет? - обратился Акинфий к ней.
И, взглянув на залившееся ярким румянцем лицо девушки, благословил обоих.
Свадьба была назначена после Петровок. Молодой князь обещал сам благословить любимого дружинника.
Новгородцы косились на пришлого к ним молодого человека, берущего в городе одну из самых богатых и красивых невест. Открыто выражать своё неудовольствие новгородская молодёжь не решалась, но парни, сходясь вместе, обиженно говорили:
- Залетела ворона в широкие хоромы! Пусти только суздальца к столу, он весь дом отберёт! - сказал Аким, тоже богатый торговый гость, не раз сватавшийся к Евфимии и получавший отказ.
- Много их понаехало сюда с молодым князем…
- Вчерашнего дня ищут, а он ушёл…
- Тоже богачи! У каждого, поди, именье: "Не почто гонца, где рукой подать до конца!" - шутил Харлампий Краюга, нигде не упускавший случая посмеяться над чужими.
Но все пересуды и насмешки не привели ни к чему. Миновал пост, день свадьбы был назначен. Фока вспомнил о матери и невольно прослезился, думая, что её уже нет в живых.
- Порадовалась бы родная! Да и сестрёнка тоже…
- Не помню я своей родимой! - сказала Евфимия. - За родную почитать бы стала твою матушку…
- Жаль, что князь Андрей не отпустил меня с изографом и Максимом в Киев! - проговорил Василько. - Уж сыскал бы я твою сестру, Фока!
В доме старого гостя шли приготовления к свадьбе. Девушки, собираясь по вечерам, пели подблюдные песни, водили хороводы, славили жениха и невесту. Старый дом ожил. В нём не смолкали молодые голоса, звучал весёлый смех. Акинфий точно помолодел. Радостно было на душе старика: его внучка нашла своё счастье. Дед вытащил из подземной кладовушки ларцы и сундучки. С давних пор хранил в них старый и камни самоцветные, и зерно бурмицкое [71]. Всё это дарил он своей любимой внучке.
- А свадьбу отпируем, как никому ещё у нас не доводилось. Пусть помнят старого Акинфия!..
Наконец наступил день свадьбы.
Ещё рано утром сошлись поезжане в дом старого торгового гостя. Свадебный поезд отправился в церковь Спаса к обедне, после окончания которой состоялось венчание. На нём присутствовал молодой князь, бояре и дружинники. Свадебный пир продолжался целый день.
Когда молодые сидели за столом, в горнице вдруг появился неожиданный гость.
- А, Михей, добро пожаловать! - приветливо встретил Акинфий старого нищего.
- Это добрый признак! - заговорили между собою новгородцы, - что старый Михей пришёл на свадьбу! Не к каждому он придёт…
- Садись, Михей, против молодых! - усаживал Акинфий на почётное место странного гостя.
Михей поместился на лавке против молодых.
- Ишь, точно два голубя сидят! - указал он на молодых. - Долгое и крепкое счастье у них будет! - уверенно продолжал он.
Присутствующие внимательно прислушивались к его словам.
На столе, по древнему обычаю, было наставлено много питий и яств.
- А ну-ка, угости, молодушка! - обратился к молодой нищий.
Евфимия налила чару мёду и, обойдя вокруг стола, с поклоном подала Михею.
- Пей, Михеюшка! - проговорила она. Старик медленно осушил кубок.
- Будьте здравы, ты, Фока, и ты, Евфимия, на долгие годы. Радости-то, радости-то сколько я у вас вижу… Жену себе нашёл, скоро и мать найдёшь, с сестрой свидишься!
Печально посмотрел на говорившего Фока.
- Дай-то Бог! - грустно проговорил он. - А только не доведётся мне увидеть родную!
- Маловерный, вижу, ты парень! Ты верь! По вере твоей и будет тебе от Господа!
- Прощайте, други! - вдруг проговорил нищий, обращаясь к присутствующим, и быстро вышел из горницы.
Появлению его на свадьбе все были рады, словам его верили и предсказывали молодым долгую и счастливую жизнь.
Недолго пришлось Василько остаться в Новгороде. Через день после свадьбы Фоки из Владимира прискакал от князя Андрея гонец с приказанием Юрию отпустить часть дружины во Владимир. Князь суздальский надумал идти походом на юг.
После смерти брата его Глеба киевляне призвали княжить к себе дядю Андрея, Владимира Мстиславича [72]. Не по нраву пришёлся суздальскому князю этот выбор.
- Не место тебе, дядя, сидеть на киевском столе: не по воле ты моей его занял!
Андрей соображал, что давно добивавшийся киевского княжения Владимир не будет послушным исполнителем его воли. Суздальский князь искал властелина для Киева более мягкого и уступчивого. Выбор его пал на Романа Ростиславича, князя кроткого и покорного нравом.
- Вы назвали меня своим отцом! - послал Андрей сказать Ростиславичам. - Хочу вам добра и даю Роману, брату вашему, Киев…
Обрадовались Ростиславичи такой чести. Роман тотчас же отправился к месту княжения.
Туда же вызвал он из Новгорода своего брата, Рюрика.
Киев в это время начал понемногу восстанавливаться и оправляться от погрома.
К малодеятельному Роману присоединился его брат, Мстислав. Зная, как плохо укреплён Киев, из своих прежних набегов на него, он посоветовал брату заняться его укреплением. Сами киевляне хотели восстановить своё прежнее могущество и охотно помогали князьям. Высокий тын кругом города был снова восстановлен, перед ним сделали ещё крепкий палисад. Таким образом, взять Киев на щит не было уже так легко, как это было раньше.
Слухи об укреплении Киева достигли Владимира.
- Неладное что-то Ростиславичи затевают! - заметил Андрей своякам.
Усмехнулся Семён:
- Ты один, княже, только этого не знал. Давно они против тебя совет держат!
Нахмурился князь:
- Ой, не ведал я этого… А кто ж у них советники? Может, слыхал, Семён?
- Как не знать! Знаю… Боярин Григорий Хотович, Степанец и Олекса Святославич…
- Неблагодарные холопы! - воскликнул Андрей. - Ведь брат мой, покойный Глеб, их к себе приблизил…
Усмехнулись оба Кучковичи.
- Слух идёт, что и к смерти князя Глеба они причастны.
Андрей всё больше и больше приходил в ярость.
- Чего же вы молчали об этом?
- Не смели тебя тревожить…
- Оно доподлинно, слух есть, да, может, всё неправда! - отклонился от прямого ответа Иван.
- Нет, чую я, что правда это! Послать разведать надо в Киев… Аль нет… Пошлю я прямо гонца к Ростиславичам, пусть уходят из Киева! Не место там им… Послать ко мне дьяка! Пиши! - коротко приказал он ему. - Чтоб выдали мне Ростиславичи Григория Хотовича, Степанца и Олексу… Они-де уморили брата моего Глеба и враги всем нам…
С этим княжим посланием должен был ехать один из дружинников, по выбору самого князя. Выбор пал на Василько…
- Ты грамоту им передашь и тотчас же с ответом мчись обратно!
Обрадованный доверием князя Василько в тот же день отправился в путь и, не жалея коня, скоро прибыл в Киев.
Надменно принял его Роман и отказал наотрез выдать своих бояр, на которых был сделан донос.
Василько вернулся во Владимир ни с чем.
Разгневался князь Андрей ещё больше.
- Теперь уж я вполне уверен, что сгубили брата Глеба эти бояре. Скачи опять, Василько, в Киев и передай князю Роману мой приказ: "Не ходишь ты и братья твои по моей воле, так ступай же ты из Киева, Давид из Вышгорода, а Рюрик из Белгорода! У вас есть Смоленск, им и делитесь!" А по дороге ты заедешь к брату моему, Михайлу, и грамоту ему отдашь! В ней сказ, чтоб шёл он княжить в Киев!..
Роман, испуганный резким посланием Андрея, сейчас; же покинул город, назначенный же суздальским князем Михаил не пошёл туда, а послал Всеволода. Пять недель сидел только последний на киевском столе. Снова начались междоусобицы.
Старый изограф и Марина прибыли в Киев в неудачное время. Вызывавший Мирона князь Глеб неожиданно скончался. Занявшему временно киевский стол дяде покойного, Владимиру Мстиславичу, было не до украшения храмов.
Киев волновался: жители не знали, будет ли утверждён Владимир на столе киевском старшим в роде, князем суздальским.
Изографу поневоле приходилось оставаться без дела. Свободное время позволяло ему помочь Марине в её поисках.
Занявший место Владимира Роман был занят укреплением города, воинственные братья его ревностно помогали ему. Возобновление храмов было временно оставлено.
- А что, дедушка Мирон, поищем родную по монастырям! - обратилась к своему спутнику Марина.
Все окрестные монастыри посетили они в поисках Елены.
Её нигде не было. Марина заметно приуныла.
- Да что я хотел тебя спросить, Максимушка! Фока-то тебе родней какой приходится?.. Знавал ли ты Елену сам-то?
- Ещё бы нет! - усмехнулась Марина. - Хорошо знал…
- Да, може, она в полон попала аль убита в те поры, как Киев брали?!
Но в душу Марины вселилось убеждение, что мать её жива, и она с новым рвением принялась за поиски.
- Ой, уморился я, паренёк, с тобою всё рыскать! - обращаясь к своему спутнику, проговорил Мирон. - Иди один ноне!
Отсутствие старика принесло счастье девушке. В одном из небольших монастырей она неожиданно встретила мать. Поражённые встречей, они кинулись в объятия друг друга.
- Наконец-то я тебя отыскала, родная! - воскликнула Марина.
Елена от волнения не могла говорить, она плакала счастливыми слезами. Когда первое волнение, вызванное встречей, прошло, девушка рассказала про своё житьё во Владимире. В свою очередь Елена передала ей, что с ней случилось после того, как они расстались.
- Тебя связали и посадили в избу, а меня вытолкали! Тщетно я старалась снова увидеть тебя, но меня не допускали. А потом, во время приступа, чтобы скрыться от жестокостей врага, мне пришлось спрятаться в пещере. Там я и пробыла несколько дней до тех пор, пока не удалось пробраться в этот монастырь, где я и живу, исполняя разные работы.
- Ну, уж теперь, матушка, мы больше не расстанемся! Ты поедешь со мной во Владимир и увидишь Фоку!
Елена давно уже стремилась к свиданию с сыном, но боялась совершить такой длинный путь.
Изумился старый Мирон, когда увидел с возвратившеюся Мариной женщину.
- Так это Фоки-то мать? - спросил он девушку.
- И моя также.
- Да нешто ты его брат? - ещё больше удивился старик.
Потупив глаза, Марина еле слышно ответила:
- Сестра!..
Поражённый неожиданным открытием, старый изограф не находил слов.
- Вот оно что!.. Да как же это? - путался он. - Так ты, стало, не Максим?!
- Марина, дедушка!..
- Ой, шустра же ты, девонька! Подумать только, сколь долго работали вместе, а мне и в голову не приходило! Так вот почему ты старалась матушку Фоки отыскать!..
Девушка молчала.
- А знаешь ты, девонька, кой грех ты совершила? Святые иконы писала, а обман свой не выдала!
- Простит Господь Милосердный! - уверенно проговорила Марина.
Старик немного ещё поворчал, затем успокоился и стал расспрашивать Елену.
Они решили вернуться во Владимир.
Между тем Роман, недовольный своим удалением из Киева, сошёлся с братьями, и сообща стали обдумывать, как снова захватить киевский стол. Во главе братьев стал теперь Мстислав, чрезвычайно отважный, никогда ничего не боявшийся.
- Да что нам Андрей! Господин, что ли? - говорил он братьям. - Он только нами, князьями, и силён, без нас несдобровать ему!
- Ой, брат Мстислав, не говори ты так! - отвечал Роман. - Боюсь я на киевский стол опять идти!
- Что ж? Не хочешь идти? Иди ты, брат Рюрик, тогда! А не то я сам сяду! - отважно сказал Мстислав.
- Я с тобой, брат! - отозвался Давид.
- Нет, братья, попробуем ещё раз лаской переговорить с Андреем! - проговорил Роман. - Авось он и согласится!
- Баба ты, прямая баба, брат! - горячо возразил Мстислав, соглашаясь на этот посыл.
Они составили следующее послание: "Брат, вправду назвали мы отцом себе тебя и целовали крест и стоим на крестном целовании, желая тебе добра, ты вывел брата нашего Романа из Киева и гонишь нас без вины из Русской земли, пусть рассудит нас Бог и сила креста!"
На это послание они не получили никакого ответа.
- Эх ты! Захотел добра от суздальского князя! - несмешливо обращаясь к Роману, проговорил Мстислав. - Ну, зато мы теперь сами знаем, что делать!..
Братья собрали рать и пошли на Киев. Прогнать робкого Всеволода было нетрудно.
- Ступай, садись "на стол"! - обратился Мстислав к Рюрику. - Ты володей. А чую я, придётся ещё переведаться с Андреем на ратном деле!..
Роман же, несмотря на все уговоры братьев, отказался. Давид был послан к Михаилу Юрьевичу для переговоров.
- Дадим мы тебе Переяславль, коли ты согласишься идти с нами против брата твоего Андрея!
- Что ж? Я готов… - отвечал Михаил. - Спесь-то посбить ему не мешает!
Весть о новых распрях достигла Чернигова.
- Коли Михаил с братом своим воевать задумал, то мы пойдём в подмогу Андрею! - заметил Святослав Всеволодович, князь черниговский, и сейчас же послал к Андрею гонца.
"Кто тебе враг, тот и нам враг!" - писал он суздальскому князю.
Разгневался Андрей, когда узнал о захвате Ростиславичами Киева и о том, что они прогнали оттуда Всеволода.
- За такую предерзость их придётся идти на них войною! - сказал он своему верному мечнику Михно.
- Как ты сейчас, княже, воевать будешь? - спросил тот. - Дружина не собрана…
Задумался князь.
- Дозволь слово молвить! - продолжал старый мечник. - Пошли меня к ним сперва с приказом… Ты тем временем рать соберёшь… А коли не послушают они твоего слова, тогда ты её и двинешь на Киев!
- Ин, дело говоришь… Ступай ты в Киев и скажи им: "Не исполняете моей воли, так ты, Рюрик, поди в Смоленск к брату в свою отчизну, а ты, Давид, в Берлад [73]… В Русской земле не велю тебе быть!" Напоследок скажешь Мстиславу: "От тебя всё зависит, куда тебе идти, но не велю тебе быть в Русской земле!"
Низко поклонился своему властителю старый военачальник и спросил:
- Поволишь кого из дружинников взять?
- Да, возьми Василько: он не раз уж в Киеве бывал…
У князя год тому назад умерла жена, урождённая Кучковна, и он женился во второй раз на молдаванке из Ясс [74]. А потому ему сейчас не хотелось оставлять молодую жену и идти немедленно в поход.
Михно пришёл в сборную избу и обратился к Василько, недавно ещё вернувшемуся из поездки в Киев:
- Ну, брат, видно, тебе так суждено! Велел тебе князь со мною снова ехать туда, откуда вернулся.
- Княжая воля! - ответил дружинник. - Ослушаться её не смею!..
Ему не хотелось отправляться опять в дорогу, тем более что он ожидал возвращения старого изографа и Марины, с которыми он разъехался, так как Мирон заехал на обратном пути в Чернигов, где ему была работа.
"Эх, хоть бы Фоку повидать! - думал дружинник. - Как он там в Новгороде поживает?"
Времени на сборы оставалось очень мало, и на другой день Михно, взяв ещё одного дружинника, вместе с Василько выехали в дорогу.
Старый мечник не торопился, желая выиграть как можно больше времени для сбора дружины.
Ничего не зная о разрыве Михаила с Андреем, они заехали в Торческ, где должен был находиться Михаил.
Но его там не оказалось.
- Аль один с ратью поехал надел отвоёвывать! - пошутил Михно.
- Спросим-ка, дяденька! Может, кто знает, куда князь выбыл?! - заметил Василько.
- Куда дели своего князя? - спросил мечник одного из горожан.
- Видно, что ты не здешний, - отвечал тот, - коли не слышал, что князь новый надел себе получил!
- Какой же? - изумился Михно.
- Переяславль…
- Что-то не слыхал… Давно ли?..
- Да, поболе месяца, как он туда уехал…
Задумался старик.
- Неладные, брат, здесь творятся дела! - сказал он Василько. - Кажись, князь Михаил к врагам нашим перекинулся…
- Поедем, дяденька, скорее дальше!..
Михно послушался совета молодого дружинника, и они немедленно выехали из Торческа на Чернигов.
Князь Святослав Всеволодович принял их с честью, как посланных от князя Андрея, и рассказал им об измене Михаила.
- Незачем вам и ездить туда, - говорил он, - всё равно Ростиславичи не уйдут из Киева!
Михно, зная настоящую причину своего посольства, спокойно ответил:
- Будь что будет! А волю князя исполнить нужно… Может, и в самом деле покорятся!
Святослав усмехнулся.
- И не подумают… А впрочем, скатертью дорога, коли не хотите слушать. Только не быть бы худу!
Послы выехали…
- Князь-то, парень, ведь прав: без толку мы туда едем… Не те люди Ростиславичи, чтоб добром согласиться!
Наконец добрались они до Киева.
Опытным взглядом окинул старый дружинник новые укрепления города.
- И впрямь, паренёк, воевать они с нами задумали! - обратился он к Василько. - Ишь, какие палисады воздвигли!
- Какие вы люди? Откуда едете? - строго спросил их стражник, когда они подъехали к воротам.
- От князя суздальского посланцы! - отозвался Михно.
- Пождите! Поспрошать нужно!..
Ждать пришлось не мало времени, пока наконец ворота были открыты и суздальцы въехали в город. Несколько дружинников проводили их на княжий двор.
Ростиславичи встретили послов на крыльце. Мстислав надменно обратился к ним:
- С каким словом от князя своего прибыли? Михно с достоинством передал наказ Андрея.
Ничего не сказали Рюрик и Давид. Но не стерпел слов князя Мстислав, грозно сверкнули глаза.
- Дерзкий холоп! Как смеешь ты говорить такие речи князю?
- У меня есть свой князь, его наказ я исполняю! - сухо отозвался мечник.
Ещё больше разгневался Мстислав.
- Возьмите этого дерзкого холопа! - крикнул он своим дружинникам. - Остригите ему волосы на голове и бороду!
Василько с другим дружинником пытались защищать своего начальника, но их усилия не привели ни к чему. Они были связаны и отведены в избу. Не отбился и сам Михно.
При громком смехе собравшихся киевлян его остригли и, надругавшись таким образом над стариком, привели к князю.
Князь сказал ему:
- Ступай к своему князю и передай ему вот что: "Мы тебя до сих пор считали отцом и любили, ты же прислал к нам такие речи, что считаешь меня не князем, а подручником и простым человеком, делай, что размыслил. Бог всему судья!" - и велел послов вывести за город.
Окончив изографные работы в монастыре, Мирон с Еленой и Мариною отправился во Владимир.
Намерение старого изографа заехать в Чернигов было отложено.
Вдова торопилась ехать в Новгород, чтобы увидеться с сыном.
- Что ж? Коли так, - решил старик, - и я с вами до Новгорода поеду! Иным путём… Во Владимир и не заеду…
На этом решили.
- Слушай, девонька! - сказал Мирон. - Хороший ты ратный товарищ, жалко будет с тобою на поле ратном расставаться, а всё-таки не должно тебе мужескую одежду носить.
Девушка пыталась возражать.
- Негоже, говорю тебе! Спроси свою матушку, что она на это скажет!
Елена согласилась со стариком, хотя в оправдание дочери промолвила:
- По нужде ей пришлось, дедушка, по-мужскому обрядиться!
Подвигаясь всё ближе и ближе к Новгороду, путники стали замечать по городам необычное оживление, всюду собирались ратные люди, на площадях толковали.
- Аль воевать с кем задумали? - спросил изограф в Белоозере.
- Гонцы от князя Андрея разосланы. Велел всем под его стяг собираться… А против кого пойдём, и сами не знаем!
"Не на Киев ли снова князь поход затевает?" - подумал Мирон.
- Поспешать, коли так, к Новгороду надо! - заметила Елена. - А то как раз Фоку угонят, тогда и не увидишь!
Ростов и Суздаль нашли путники в ещё большем волнении. Рать собиралась со всего Севера, поход затевался, по-видимому, немалый.
Неохотно шли союзные дружины на призыв князя.
- Почто нам воевать? - говорили дружинники. - У нас и своих врагов немало.
- Как бы не опоздать! - торопилась Елена. - Уж больно сына повидать-то мне хочется!..
Путники погоняли коней. Наконец показался издалека детинец и стены Новгорода. После опроса стражником у ворот изографа и его спутниц пропустили в город. Их поразило молчание всех пяти концов.
Ни Мирон, ни девушка не знали, как пробраться на княжий двор, где они надеялись отыскать Фоку. Снова пришлось обратиться к одному из проходивших горожан, чтобы узнать, куда им пройти.
- На княжий-то двор недалеко, да князя-то там нет! - отвечал бойкий новгородец. - Коль вам нужно князя, так ступайте на Ярославов двор, там сейчас вече, там и князь!..
Действительно, на Ярославовом дворе все скамьи были заняты новгородцами.
На широком помосте на особом стуле сидел князь. Около него помещались бояре и несколько человек дружинников.
- Что-то Фоки я не вижу! - проговорила Марина, тщательно всматриваясь в последних.
Добраться до князя не было никакой возможности. Когда путники пришли на вече, дьяк только что скрепил вечевую грамоту и читал решение вече:
- От посадника Великого Новгорода Якуна, - зычно начал он, - от всей господы, и от тысяцкого Великого Новгорода Григория, и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, и от чёрных людей, от всего Великого Новгорода, от всех пяти концов, положили послать дружину в помочь Андрею, князю суздальскому.
Князь Юрий низко поклонился на все четыре стороны, благодаря Новгород за помощь отцу.
- Как же оно таково? Не пойму я что-то! - сказал один новгородец другому. - Дружина третий день как ушла, а на вече сегодня только ещё постановили.
- Торопятся, друг! - отозвался другой. - Чтобы вместе с прочими князьями в одно время поспеть…
Елена печально слушала разговаривавших.
- Не застали мы Фоку… Не привёл Бог сына милого обнять! Их разговор случайно услышал Лука.
- Какого сынка тебе, тётенька, не удалось повидать?
- Да был у князя дружинник Фока! Поди, знаешь?..
- Как не знать-то! Он теперь нашим новгородцем стал.
Елена изумлённо на него взглянула.
- На дочке нашего богатого торгового гостя женился… Акинфием звать… Хочешь, я тебя сведу к нему?..
- Да что ты, родимый?! - обрадовалась Елена.
И они отправились к тестю Фоки.
Печально сидел старый Акинфий со своей внучкой после ухода Фоки, Евфимия плакала.
- Скоро ли приведётся мне с мужем любимым повидеться! - говорила она деду.
- Бог даст, свидетесь… Не печалься, голубка! - утешал её последний.
У ворот брякнуло кольцо.
- Эх я, старый! - проговорил Акинфий. - На вече забыл сходить… Верно, кто-нибудь возвратился и мне о решении Господина Великого Новгорода скажет… Эй, Кузьма, пойди, отчини ворота! - крикнул он.
- Кого вам нужно? - спросил работник прибывших. Лука, пришедший вместе с последними, весело проговорил:
- Скажи Акинфию! Пусть дорогих гостей принимает! К нему сватья приехала.
На разговор вышел и сам хозяин.
Узнав, кто его гости, он широко распахнул ворота, приглашая к себе в дом.
Обрадовалась приезду свекрови и Евфимия.
- Слава Богу, нашлась у мужа матушка родимая! А то уж больно он скорбел о тебе!
Несмотря на мужское платье, пришлось и Марине признаться.
- Ишь ты, шустрая какая! - шутил старый хозяин. - Тебе, Евфимия, этак ни за что бы не решиться…
Однако старик не посоветовал менять костюм.
- Может быть, князь Андрей сам надумает к рати ехать, так отроков с собою возьмёт… А может быть, гонцом тебя послать надумает… А как узнает, что ты девушка, так тебе уж никуда не попасть.
- Дедушка-то правду говорит, сестрица! - обратилась Евфимия к ней. - Как бы я хотела быть на твоём месте: всё около мужа находилась бы.
- И впрямь так лучше, дедушка, - согласилась Марина.
- Что ж, коли так, - отозвался Мирон, - пусть в княжих отроках пока остаётся…
- А ты, сватья, у нас оставайся! - ласково проговорил Акинфий. - Всё нам с Евфимией веселее будет.
- Да и ты, дядя, с нами бы побыл! - продолжал он, обращаясь к изографу. - Работа и здесь для тебя найдётся!
- А уж сестрицу мы удерживать не будем, - сказала Евфимия. - Пусть в Суздаль к князю Андрею едет.
Погостив два дня у приветливого хозяина, девушка, напутствуемая благословением матери, отправилась во Владимир.
- А ну-ка, пойдём, дядя! - обратился Акинфий к Мирону. - Посмотришь храмы наши… Немалая работа тебе в них найдётся!
Оставив Евфимию с Еленой, старики отправились осматривать святыни города.
В церквах оказалось не мало икон, которые нужно было исправить. Сырость, царившая в древних храмах, попортила лики святых во многих местах, а также и стенную живопись. Работы было достаточно, как и предсказывал Акинфий.
Евфимии было приятно проводить время с матерью своего мужа. Она радовалась, что нашла собеседницу, с которой могла говорить о нём, сколько хотела, и последнее обстоятельство давало ей возможность легче переносить его отсутствие.
- А скажи, милая, - спросила Елена невестку, - не был ли с Фокой здесь брат его названый, Василько?
- Был, матушка… Он теперь у князя Андрея любимым дружинником: в посыл от него ездит. Недавно вот, сказывали, в Киев поехал…
- Слава Господу! - обрадовалась Елена. - Я его, как сына, люблю…
- Вот бы Марине жених-то!
- Бог сам рассудит… Може, и будет на то Господня воля! - задумчиво проговорила Елена.
- Теперь они, поди, с Фокой в поход ушли… Сказывали у нас в Новгороде, что великую рать князь собирает, хочет Ростиславичей в полон захватить…
- Эх, скорей бы вернулись они! - со вздохом проговорила вдова. - Мне бы сынка родимого повидать только… Сколь времени не видались…
- Не грустите, маменька, увидите! - утешала её Евфимия.
Им обоим был дорог этот далёкий дружинник.
Вместе с новгородцами во Владимир прибыл и Фока, отпущенный князем Юрием. Князь Андрей пришёл в ужасную ярость, когда при возвращении Михно увидел оскорбление, нанесённое послу, и услышал слова Мстислава, переданные мечником.
Андрей велел сейчас кликать клич, сзывая к себе дружины, и послал посольства к князьям, приглашая их идти на общего врага, Ростиславичей.
Согласились, кроме своих ростовцев, суздальцев и владимирцев, идти в поход переяславцы, белозерцы, муромцы, рязанцы и новгородцы.
По примеру прежних походов, во главе сильной рати в пятьдесят тысяч человек Андрей поставил боярина Бориса Жидиславича, но вместо сына Мстислава велел идти в поход новгородскому князю, сыну Юрию.
Вместе с ним прибыла во Владимир и Марина.
Андрей обрадовался приезду своего любимого отрока.
- Вот и ты вернулся, Максим! Я уж думал, что ты пропал! Что ж?! Ступай с моим сыном вместе! Главная рать уже ушла. Вы её догоните! - продолжал он.
Медлить было нельзя. Новгородцы вместе со своим князем приготовились выступить в поход.
Отправляя сына, Андрей сказал ему:
- Рюрика и Давида изгони из их отчизны, a Мстислава возьми и, ничего ему не делая, приведи ко мне!
Марина пыталась отыскать в не ушедшей ещё дружине своего брата и Василько, но никого не нашла. Оба они ушли в передовой рати.
Никогда не стремилась на ратное дело девушка так сильно, как теперь, её сердце болело о брате, частенько вспоминался ей и названый брат Василько. Сборы были недолги.
Новгородская рать поспешила за ушедшими вперёд. Князь Андрей проводил её, но сам идти в поход на этот раз не хотел.
Сбор союзников был назначен в Смоленске.
Не близкий путь предстоял дружинникам, в Смоленске они должны были соединиться с князьями пинскими, Туровскими, городенскими и полоцкими. По пути присоединились к ним князья черниговские, братья и племянники Андрея: Юрий, Михаил и Всеволод Юрьевичи.
Громадная рать растянулась на большое пространство, известие о приближении её скоро дошло до Киева. Испуганные Давид и Рюрик бежали из города, причём первый отправился в Галич просить помощи у князя Ярослава Осмомысла [75]. Рюрик затворился в Белгороде, а Мстислав в Вышгороде. Защищать Киев было некому.
Князь Михаил Юрьевич вместе со Всеволодом и двумя племянниками овладел городом.
Союзные князья после долгих споров между собою решили не нападать на Киев, целью осады они выбрали Вышгород, где оставался Мстислав.
Все помнили завет суздальского князя привести к нему Мстислава. Крепко затворился в Вышгороде тот. Тщетно старались осаждающие захватить город в свои руки. Все усилия были тщетны, много было шуму, треску, крику и раненых, но толку никакого не вышло. Вышгород по-прежнему стоял твёрдо. Девять недель продолжалась осада.
- Что же мы, в самом деле, целый год здесь с Мстиславом возиться будем! - недовольно говорил старый Святослав, страстно желавший сесть на стол киевский. - Пора бы и кончить! - продолжал он.
Князь Ярослав Изяславич Луцкий [76], явившийся со всею волынскою землёю, тоже искал для себя старейшинства и киевского стола. Он видел в Святославе опасного для себя соперника. Оставшись как-то, после совета с другими князьями, он смело обратился к нему:
- Сказывали мне, князь, что имеешь ты намерение занять киевский стол?
Изумлённо взглянул на него Святослав.
- А то как же?! Мой он по праву.
- Не уступлю я тебе, дядя! - смело отвечал Ярослав. - Я давно искал его для себя.
- Молод ты ещё, чтоб со мною спорить! - прикрикнул на него черниговский князь. - Я здесь старейший, меня ты слушать должен!
- Ан нет! Не в твоей я воле нахожуся! - отвечал резко луцкий князь.
Ссора разгорелась. Не хватало мощной руки суздальского князя, чтобы потушить её.
Последствия ссоры скоро сказались. Через два дня после разговора со Святославом ушёл от союзной рати Ярослав и передался Ростиславичам.
- Дадим мы тебе Киев! - обещал ему Рюрик. - Иди только вместе с нами!
Обещание это подстрекнуло Ярослава, и он, соединившись с Рюриком, двинулся на союзных князей.
Давно уже роптали союзники, не привыкшие долго вести осаду. Они не имели ни поводов, ни охоты вести долгую и упорную войну.
Первыми выказали своё недовольство смоляне.
- Какое нам дело до Киева и до суздальского князя! Нам впору от литовцев обороняться…
Охладели к общему делу и переменчивые новгородцы.
- Стоим мы здесь под Вышгородом без дела, у нас в Новгороде и своего дела довольно! Когда бы не князь наш Юрий, ушли бы мы сейчас же обратно!
Фока и Василько старались их образумить, уговаривали их, но беспокойные новгородцы плохо их слушали.
Недовольство всё усиливалось.
Полочане и другие ясно видели также причину, приведшую их князей к Вышгороду и Киеву.
- Что нам за дело до киевского стола! Пусть они спорят промеж собою, а мы пойдём домой! - говорили рязанцы.
Не было мира и между князьями. Каждый из них тяготился своим участием в походе.
Боярин Жидиславич и Юрий с каждым днём замечали, как убывали их силы.
- Надо будет поспешить с осадой Вышгорода, - посоветовал Жидиславич, - а то вся наша рать ослабеет.
На другой день была назначена новая осада; Мстислав отчаянно сопротивлялся, и полки союзной рати отступили ни с чем.
Прибытие к Мстиславу свежих перешедших к нему волынских дружинников подействовало на осаждавших самым удручающим образом.
- Что теперь делать? - понурив голову, спрашивал Борис Жидиславич [77] Юрия. - Коль не пойдут на врага наши новгородцы, с Вышгородом нам не справиться!
- Созовём совет! - предложил Юрий. Князья сошлись в ставку князя новгородского.
- Чего надумаете, князья, так и поступим! - сказал он.
Долго совещались они между собою, но взаимная вражда мешала им.
- Я не я буду, - говорил Святослав Всеволодович, - коль Ярослава не посрамлю!
Общее дело разбилось на мелочи, отсутствие Андрея сказывалось, как никогда, все думали только о себе, единство отсутствовало.
- Спешите, князья! - советовал один из них. - Коль Давиду удастся уговорить галичан прийти к нему на помощь, тогда трудно будет с ними справиться!
- Да и волынцы, отступив от нас, много повредили делу! - заметил другой.
- Чего ж тут медлить?! - проговорил третий. - Ударим на них!
К последнему мнению присоединились все князья. Было решено в ту же ночь сделать нападение на город. Глухою ночью приготовились полки союзной рати к штурму. Чтобы никто не знал о предстоящем нападении, костры в стане были ярко зажжены, а сама дружина тихо подползла к палисадам города.
Не таков был князь Мстислав, чтобы его можно было обмануть, он зорко следил за врагами, и едва союзные дружины приблизились к стенам, как он сам вышел им навстречу и дал геройский отпор.
Не ожидала последнего дружина Андрея и дрогнула. Несмотря на то что у Мстислава было гораздо меньше дружины, чем у союзников, те бросились бежать обратно в стан. Дружинники Мстислава погнались за ними, овладели обозом и захватили много пленных.
Всеобщее ликование было и в Киеве.
Победа эта над двадцатью князьями и силами стольких земель прославила Мстислава Ростиславича между своими современниками и дала название Храброго.
В тот день, когда союзные князья готовились к последнему приступу, из Владимира прискакал гонец. Князь Андрей сообщал, что он сам скоро прибудет к Вышгороду, чтобы собственноручно руководить осадой.
Раздражённые долгим сопротивлением врагов, союзники не захотели его ждать.
- Кое время стоим здесь, да ещё дожидаться! - говорил князь Всеволод.
- Должно быть, Андрей не знает, что к Вышгороду сильная подмога пришла! - заметил Святослав.
- Что тут говорить! Решили - и пойдём!
И на гонца, которым была Марина, никто не обратил внимания.
"Где бы мне отыскать Фоку и Василько?" - думала девушка.
Её сердце трепетно сжималось от неизвестности об их судьбе. Отыскать обоих дружинников в громадном стане союзной рати не представлялось возможным.
- А ты, молодец, ступай-ка обратно к своему князю-то! - сказал ей Святослав. - Скажи ему, что и без него здесь справимся!
- Дозволь, князь, слово молвить!
- Говори!..
- Всё равно я до князя не скоро доеду. Позволь мне остаться с вами!
- Коли такая охота припала… Что ж, оставайся! Неволить тебя не буду!
Обрадованная разрешением девушка осталась.
После тёплого, но короткого вечера спустилась тёмная ночь. Луны не было, только одни звёзды блистали на небе. По знаку князей медленно двинулись полки на прикуп, тихо окликая друг друга. Но неудача, как было сказано выше, преследовала их: они были разбиты Мстиславом.
Бежавшие полки рассеялись далеко по степи, преследуемые вышгородцами. Много потонуло их в Днепре.
Фоке удалось благополучно перебраться через реку, но Василько не посчастливилось: он был ранен стрелою. Едва выбравшись на берег, от потери крови он лишился чувств и, не замеченный своими, остался лежать на берегу.
Случай помог ему.
Марина, всё время думавшая о судьбе брата, с первым лучом рассвета отправилась отыскивать его на поле битвы.
Вышгородцы, овладев станом и обозом союзной рати, перестали преследовать врагов.
Одиноко бродила девушка по полю, усеянному павшими в бою. Раненых почти не было, лежали одни трупы. С сильно бьющимся сердцем, пристально вглядываясь в лица убитых, отыскивала она дорогих сердцу. Не находя их нигде, она тихо шла дальше. Вдруг слабый стон на берегу заставил её направиться к лежащему в богатом боевом уборе дружиннику. Подойдя к нему, она вскрикнула от изумления. Перед ней лежал бледный, недвижимый Василько.
Молодая девушка раздумывала не долго, она быстро спустилась к реке, принесла в шеломе воды и обмыла рану. Привести в чувство раненого ей долго не удавалось. Наконец, тяжело вздохнув, он открыл глаза и с изумлением посмотрел на склонившегося к нему отрока.
- Что со мной? Где я? - слабо проговорил раненый.
Девушка чувствовала себя не в силах скрываться больше.
- Узнаешь ли ты меня, Василько? - трепещущим голосом спросила она молодого дружинника.
- Узнаю… Ты княжий отрок Максим… Спасибо тебе!
- Значит, не узнал! - прошептала девушка и, наклонившись к самому лицу раненого, пристально посмотрела ему в глаза.
Давно забытое чувство всколыхнулось в душе Василько. Он смотрел и не верил.
- Марина, ты ли это? - изумлённо-радостно скорее прошептал, чем проговорил он.
- Узнал… Узнал меня, милый! - не выдержала девушка. Она залилась слезами и припала к раненому.
Встало солнце, разгорался день. Золото разлилось по всему востоку, заставляя гаснуть трепетную, розоватую дымку зари.
Рана оказалась не опасной.
Марина поймала двух коней, на одного из них помогла взобраться Василько, на другого села сама и отправилась в путь. Первый привал они сделали не скоро, опасаясь преследования. Путь предстоял не близкий.
По дороге они встречали много беглецов и раненых, все спешили поскорее выбраться из Киевской земли. На помощь Андрея теперь уже никто не надеялся, влияние его ослабело, Юг окончательно ушёл из-под его власти.
Марина совершенно успокоилась, её не тяготила больше судьба брата. Она знала со слов Василько, что последнему удалось бежать. На остановках, которые им приходилось делать из-за слабости раненого, она рассказала Василько о своём пребывании в Новгороде.
- Что ты стал таким задумчивым, Василько? - спросила девушка, когда они, отдохнув, отправились дальше.
- Странно мне как-то! - раздумчиво проговорил он. - Как это я не мог узнать тебя раньше?.. Ведь всё время мы были вместе у князя…
Девушка усмехнулась.
- Уж коли братец родимый меня не признал, так где же тебе было узнать!..
- Ну, вот скоро матушку увидим! - сказал Василько. - То-то я рад буду!
Благодаря заботливому уходу Марины, раненый чувствовал себя хорошо, рана заживала, он мог сам уже влезать на коня.
- А всё ж жалко, - говорил он не раз, - что не удалось нам разбить вышгородцев и киевлян… Ну, да за нашим князем не пропадёт, с лихвой отплатит! Ещё поборемся!..
Марине неприятно было слышать эти речи: они напоминали ей возможность новой разлуки с дорогим для её сердца.
- Ну, теперь, поди, не будешь больше княжим отроком служить? - шутливо спросил Василько.
- Неужели ты думаешь, что я осталась бы у него служить, если бы он даже только догадывался?!
Девушка задумалась.
- Теперь тебе не придётся больше ратным делом заниматься, - продолжал Василько, - вместе жить будем… Пойдёшь, чай, за меня?
Девушка покраснела и прошептала чуть слышно:
- Пойду…
- Желанная ты моя! - проговорил он и горячо обнял Марину.
С этой минуты они стали считать себя женихом и невестой.
Всё ближе и ближе подвигались они к Суздальской земле, нагоняя опередивших их беглецов.
Вероятно, Девушка покраснела и прошептала чуть слышно: князь был предупреждён кем-нибудь заранее о погроме союзной рати, так как не выехал из Владимира.
- Поедем мы, голубка, с тобой в Новгород… Там я у князя Юрия служить стану!
- Что ж, я очень рада… По крайней мере, вместе с Фокой жить буду! Беда только: позволят ли мне изографным искусством заниматься?
- Дедушка Мирон добрый, да и любит он тебя… Всё сделает.
- Как бы князь Андрей не разгневался, когда узнает, что я девушка?
Почти около самого города беглецам попался навстречу нищий Михей.
- Э, вот голубки и вместе! - приветствовал он их. - Свёл Господь Бог… Живите да радуйтесь! Не мало горя пришлось вам испытать.
Молодые люди сошли с коней и приблизились к Михею.
- Благослови нас, дедушка! - и они низко склонились перед стариком.
Старый нищий благоговейно поднял глаза к небу и, положив руки на их головы, благословил.
- Будьте счастливы, дети! Теперь худое всё для вас отошло, осталось одно хорошее…
Василько и Марина внимательно слушали его слова.
- Творец Небесный!.. Тужит Русская земля, плачут её посады и города, раздор между князьями идёт… Эх, грехи, грехи!.. Нашёлся было собиратель земли Русской, да и тому не удастся… Закат его будет кровавый!..
Василько вздрогнул.
- Про кого это ты говоришь, дедушка? - испуганно спросил он.
Нищий глубоко вздохнул.
- До чего язык не договорится! Языче, супостате, губителю мой! - проговорил он.
С этими словами он, не прощаясь с молодыми людьми, быстро зашагал по дороге.
- Недоброе сулит он, но кому - невдомёк мне! - прошептала Марина.
- Только не нам, дорогая: ведь нам он предсказал счастье! - весело отозвался Василько.
Они въехали в город.
Известие о победе Мстислава принёс князю Андрею Фока, явившийся одним из первых.
Распалился гневом суздальский князь: не ожидал он, чтобы такая громадная дружина была разбита, и сильно досадовал на себя, что не принял начальства над полками.
Фока подробно рассказал ему о раздорах князей и о последнем приступе.
- То-то и беда, что между князьями нашими нет согласия! - задумчиво выговорил Андрей. - Ну, да ничего! - продолжал он. - Придёт и мой черёд: в мире жить между собою не будут, ко мне же придут мириться. А где же князь Юрий? - снова спросил он дружинника.
- Он тоже спасся, но только ранен… На глазах князя показались слёзы.
- Жаль мне сына… - задумчиво продолжал Андрей. - Как бы новгородцы теперь над ним власть не забрали?! Они ведь почитают только того, кого боятся… Разбитый Юрий им не страшен.
- Они его любят, княже! - решился промолвить Фока.
Усмешка пробежала по угрюмому лицу Андрея.
- Ой, так ли?! А впрочем, тебе лучше знать: ты сам с ним в Новгороде жил, кажись, и поженился там?.. Поди, ждёшь не дождёшься вернуться к жене молодой?!
Дружинник покраснел.
- Задерживать не стану! Как только Юрий приедет, ступай с ним в Новгород!
Фока низко поклонился князю.
- А где ж твой брат названый?
- На поле ратном остался, княже, - печально ответил Фока.
- Дружинник был знатный… Не мало их там полегло… Не вернулся ко мне и отрок мой любимый, Максим, должно быть, тоже сложил голову!
Долго беседовал князь с возвращающимися беглецами. Старик Михно, не успевший отрастить бороду и волосы, не ходил в поход, он тоже с любопытством слушал рассказы беглецов. Они передали все подробности осады.
Оставшись один, князь Андрей стал обдумывать, что ему предпринять. Поражение союзной рати под Вышгородом тяжело подействовало на самолюбивую натуру князя. Он привык по своему произволу перемещать князей с места на место, ссорить и мирить их, никто из них не смел прекословить ему, когда он посылал их дружины. Волей-неволей приходилось им признавать его старейшим, первенствующим над собою. Много ему помогала в этом случае родовая неприязнь Ольговичей и Мономаховичей, а точно так же беспокойный характер Ростиславичей.
"Оставить так нельзя! - думал он. - Коль не накажу я их, то Новгород на меня подымется да и другие князья не станут меня слушать! Как быть?"
Сон бежал от него, князь старался найти новый случай, посредством которого можно было бы собрать под свой стяг союзных князей и отомстить беспокойному Мстиславу.
"Посоветоваться нужно будет со свояками да со стариком Михно. Давно я их совета не спрашивал, поди, серчают!"
За последнее время Андрей действительно перестал советоваться с Кучковичами, он делал все самостоятельно, его проницательный ум не желал над собою ничьей опеки.
В Суздаль князь заглядывал редко, а все больше находился во Владимире и в своём любимом селе Боголюбове.
Во время отсутствия Максима ближним отроком князя был Прокопий, он все время находился с ним, даже спал на пороге княжеской опочивальни.
Бессонница продолжала мучить князя, он позвал Прокопия, велел ему зажечь щепец и начал с ним говорить: одиночество томило князя.
- Откуда ты родом, отрок?
- Из Вышгорода, княже!..
Андрей невольно вздрогнул. В то время как он более всего хотел забыть о поражении своих союзников, судьба невольно напоминала ему о том месте, которое он тайно от отца покинул. Князь нервно оборвал отрока:
- Довольно, я хочу спать!..
Рано утром вышел Фока за городской тын. Суздальские беглецы всё прибывали и прибывали. Печально посматривал на них дружинник, стараясь отыскать среди суровых загорелых лиц знакомые ему черты названого брата. Всё было напрасно: тот не находился.
- Не видали ли вы, други, Василько? - обратился Фока к своим товарищам-дружинникам, подъехавшим к нему.
- Где тут было в темноте разобраться…
- Должно быть, при переправе утонул…
- Не мало наших полегло…
- Эх, был бы сам князь с нами, никогда этого не случилось бы!
Сожаления об отсутствии Андрея при осаде Вышгорода слышались со всех сторон.
Под вечер прибыл и князь Юрий. Левое плечо у него было разрублено, но рана уже подживала и не представляла опасности для жизни. Он обрадовался, увидев Фоку в живых.
- Поедем вместе в Новгород! Мне отдыхать придётся… Не скоро в ратный строй вступлю! - печально проговорил князь, указывая на висящую плетью руку.
- Поезжай скорей к батюшке, князь! Он о тебе печалится.
- Соратника моего нету…
- Ты про кого, князь, говоришь? - спросил Фока.
- Про боярина Жидиславича, он в полону у Мстислава.
Юрий отправился в княжеские хоромы, а Фока пошёл к дружинникам в сборную избу. Из Андреевой дружины вернулись немногие. Старый Михно со слезами на глазах встретил своих товарищей, ему было тяжело видеть убыль между ними.
- Где Игорь, где Всеволод, где Ипат? - спрашивал он дружинников.
На все вопросы его слышалось:
- Убит… В полону…
Прошло два дня. Число беглецов значительно сократилось.
Продолжавший каждый день выходить к городским воротам Фока потерял надежду увидеть когда-нибудь своего названого брата в живых.
"Завтра день нужно ехать с князем Юрием в Новгород! Увижу я свою милую Евфимию, обойму её!" - думал дружинник, стараясь заглушить предполагаемой встречей с любимою женой тяжёлые думы о потере Василько.
Солнце освещало лежащую перед ним пустынную дорогу. Кругом никого не было видно. Внизу, в том месте, где дорога делала уклон, Фока заметил поднявшуюся пыль.
- Никак, кто-то едет! - сказал он вслух и стал пристально вглядываться в даль.
Среди пыли блеснули шеломы и доспехи скачущих, скоро из-за поворота показались два верховых дружинника. Сердце Фоки забилось предчувствием чего-то радостного.
Всё ближе и ближе подвигались всадники. Фока стал пристально смотреть и вдруг закричал:
- Василько! Максим! - и, не помня себя от радости, побежал к ним навстречу.
Дружинники спешились. Василько бросился на шею к Фоке, его примеру последовала и Марина.
- Вы… спаслись… - прерывающимся голосом говорил дружинник.
Василько опустился на траву рядом со своим названым братом и произнёс:
- А я тебе радостную весть привёз, Фока!
- Какую? Говори!
- Сестра твоя, Марина, нашлась…
С нескрываемым изумлением взглянул на него Фока.
- Где, где она?
- Неужели ты не узнаешь её? - проговорил Василько, указывая на Марину, продолжавшую оставаться в одежде княжего отрока.
- Сестра! - громко вскрикнул Фока и заключил девушку в свои объятия.
Молодые люди не могли наговориться; Фока удивлялся тому, как он долго не узнавал в отроке Максиме своей сестры.
- Вижу, что не терпится тебе в Новгород поехать! Ступай: пока ты мне не нужен! - сказал князь Андрей Фоке.
Фока, обрадованный, низко поклонился. Не легко было Марине признаваться князю в своём невольном обмане.
- Ишь ты какая! - поражённый неожиданным открытием, говорил Андрей. - Пожалуй, придётся тебя за это в женский монастырь на покаяние отправить!
По тону голоса князя Марина сейчас же заметила, что он шутит, но возразить ему побоялась.
- Так и быть уж, прощаю тебя! Поезжай с братом в Новгород!
Фока сообщил князю о предполагаемой свадьбе Василько и просил у него согласия. Андрей благосклонно на это согласился.
- Чем тебе в Новгород ездить, женился бы здесь: и наши попы обвенчают…
- Прости, княже! В Новгороде у моей невесты мать живёт…
- Что ж?! Ступай тогда! Долго-то засиживаться я вам не дам. Скоро назад позову… Нужны будете…
Обрадованные молодые люди уехали все вместе. Провожать их пришёл старый Михно, которому можно было выходить из дому: борода и волосы у него выросли.
- Попомню я Мстиславу, как он надо мной надругался! - проговорил, сверкая глазами, старый мечник.
Дорога промелькнула незаметно. Стоял конец лета. Догорал тёплый июльский вечер. Путники уже ехали по Новгородской земле.
Селений в то время было немного, приходилось ехать густыми лесами, которыми изобиловала северная часть Руси. Не раз путники располагались на ночлег в лесу.
Пришлось это сделать и сейчас. Густые лапы елей низко склонились над мягким мхом.
Марина, теперь уже переодетая в женское платье, ехала между братом и женихом. Последние устроили девушку под одной из елей на ночлег, а сами расположились невдалеке. Марина мирно заснула, братья продолжали тихо разговаривать.
- Эх, только бы в поход идти не скоро! - заметил Фока. - Пожить бы подольше с матушкой и женой!
- Теперь не скоро князь на войну подымется! - ответил Василько. - Не легко соберёшь опять такую большую рать!
- Да и на Новгород он зорко поглядывает… Новгородцы народ беспокойный.
- Князя Юрия они любят… По ним пришёлся… Не в батюшку. В спор с ними не вступает.
- Как бы только посадник новый не повздорил с князем?..
- Мирно проживут…
Долго беседовали молодые люди, пока не заснули крепким сном. Безмолвие леса, прохлада, царившая под его сводами, убаюкивали путников, они проспали долго. Солнце уже было высоко и пробивалось сквозь густую хвою леса, когда молодые люди двинулись дальше. Только на другой день показались вдалеке новгородские стены.
О поражении союзной рати в Новгороде уже было известно. При осаде Вышгорода погибло не мало новгородцев, оставивших осиротелые семьи.
Призадумались старый Акинфий с внучкой и Елена о судьбе своих близких. Велика была их радость, когда старик увидел подъезжавших к дому дружинников с девушкой.
- С кем это они едут? - изумился старый гость.
Но бросившаяся навстречу приехавшим с криком "Моя дочь!" Елена разрешила его сомнения.
Радость поселилась в доме старого Акинфия. Он сам и вся семья его ухаживали за приезжими.
- Да уж как пристал к тебе наряд девичий! - восхищалась Евфимия, надев на невестку свои лучшие одежды.
Восхищался девушкой и Василько, не сводя с неё влюблённого взгляда.
- И впрямь пригожа ты стала, Марина! - заметил и старый хозяин дома. - Максимом был так себе парень, а Мариной сделалась - куда как хороша стала!..
В голове суздальского князя продолжали роиться думы, как бы снова получить влияние на Юге.
За последнее время он проживал больше всего в селе Боголюбове.
Подозрительность князя к приближенным усилилась. Только старый Михно мог беспрепятственно входить к нему во всякое время.
Князь по-прежнему был набожен, молился каждую ночь, подолгу простаивая на коленях. Заботился о благолепии храмов Божиих, любил сирых, убогих, щедро раздавая милостыню.
Братья первой жены его, Кучковичи, не пользовались преимуществом перед Ясинкиными, родственниками его второй жены, прибывшими вместе с нею. Дружина князя тоже переменилась. Старых дружинников осталось немного: некоторые погибли в бою, часть осела на земле, другие перешли к князю Юрию в Новгород.
Как-то раз утром с юга, от Ростиславичей, прискакал гонец.
- К тебе, князь, с посылом! - проговорил он. Пытливо взглянул на него старый князь.
- Сказывай, по какому делу!
- Прислали меня к тебе Рюрик, Давид и Мстислав… По губам Андрея пробежала усмешка.
- Что ж им от меня надо? - сурово спросил он. Гонец смутился.
- На киевском столе сидит князь Ярослав Изяславич… - начал говорить посланный.
Но князь перебил его:
- Знаю… Известно мне, что князь Святослав с ними в распре, не люба мне она…
- Просить велели они тебя помочь сесть на киевском столе брату их Роману!
- Додумались! - насмешливо проговорил Андрей. - А ране, так меня оттуда гнали?!
- Какой ответ прикажешь отвезти, княже?
- Скажи, чтоб пождали немного. Пошлю я к братии своей в Русь… А как придёт от них весть, так тотчас дам ответ!..
Князь всё ещё колебался, в чью пользу решить дело.
- Как ты полагаешь, Михно, - обратился он к старому мечнику, оставшись с ним вдвоём, - уважить мне просьбу князей?
- И не моги, княже! - горячо возразил старик, всё ещё не забывший оскорбления, нанесённого ему Мстиславом, и надеявшийся отомстить ему. - Оставь их ссориться! Пусть Святослав ссорится с Ярославом…
- А про Ростиславичей ты забыл? - заметил князь, пытливо глядя на Михно.
- Нисколько… Пусть и они ввяжутся в эту кашу! А там придёт время, ослабеют они все… Тогда ты их легко осилишь.
- Ин, правду говоришь, - согласился князь. - Пождём, коль так…
На другой день послам был дан Андреем уклончивый ответ. Он обещал, как вчера, послать к братьям, чтобы переговорить с ними.
- А ты и вправду послать не вздумай, княже! - продолжал советовать Михно.
- Не должное ты творишь, княже! - отозвался присутствующий здесь Кучкович.
- Не твоего ума дело, Семён! - прикрикнул строго на него Андрей.
В душе Кучковичей давно росла злоба на бывшего свояка, переставшего пользоваться их советами.
Семён сдержал себя и чуть слышно промолвил:
- Твоя воля, княже! Где нам, людишкам, знать!
Но между тем он незаметно переглянулся со своим зятем, Петром Курковым, находившимся в милости у Андрея.
- Нет ли вестей из Новгорода от Юрия? - снова обратился Андрей к Михно.
- Ничего не слыхать, княже! - ответил тот. - А должен на этих днях Василько побывать здесь…
Задумался Андрей.
- Сон мне привиделся сегодня… Странный таковой… Никак не объясню его.
- Какой такой? Расскажи мне, княже!
- Не стоит, старик!.. Не все ведь сны от Бога… Коль не пришлёт на днях гонца Юрий, - продолжал он, - отсюда спосылать надо!..
- Аль тревожишься о Новгороде?
- Да, оставлять в неведении себя об новгородцах опасно… - С этими словами он отпустил мечника.
Князь суздальский ещё больше принялся украшать Владимир. Возводил новые храмы, монастыри и даже первый на Руси сделал попытку устроить богадельню для престарелых дружинников.
По утрам он чинил суд у себя на крыльце, при чём челобитчики излагали перед ним свою просьбу. Князь допрашивал истца и ответчика с их свидетелями (послухами), а затем, разобрав дело, он, стараясь быть справедливым, приказывал дьякам дать правой стороне грамоту.
В новом городе Владимире он учредил особое управление, которое было поручено тысяцкому, такой же распорядок был и в Боголюбове.
- Эх, горе какое, - говорил он, - кого бы мне тысяцким поставить? Просто и ума не приложу… Не знаешь ли ты? - обратился он к старому Михно.
- Из своих старых дружинников бери, княже: всё вернее…
- А и впрямь ты говоришь! А только кого?!
- Взял бы ты Фоку аль Василько: испытанные люди будут…
- Нет, Фоку мне нельзя взять из Новгорода: он мне там при сыне нужен…
- Тогда Василько…
- Да, он к разу придётся!.. Жена его, Марина, изографное искусство хорошо знает, писать иконы будет. В Боголюбове для неё не мало работы найдётся.
- Так спосылать за ними?
- Пошли! Да, вспомнил… Пусть с ними и Мирон сюда вернётся: он тоже нужен… Придел задумал я в храме пристроить, так много новых икон писать придётся… А при нём и Марине работать сподручнее будет: он ведь её и учил изографному искусству.
Но посылать за Василько не пришлось. В тот же день под вечер он прискакал во Владимир с тайным известием от молодого князя.
- Лёгок на помине, молодец! - приветливо встретил князь дружинника. - А мы тут за тобою посыл делать хотели…
Василько низко поклонился князю.
- Сказывай, какие вести привёз?..
Юрий сообщил отцу о происках Ростиславичей в Новгороде, не имевших никакого успеха у новгородцев.
- Ишь, хитрые лисицы! - недовольно проговорил Андрей. - А сами сюда послов засылают, помощи просят… Пускай пождут её!..
- Ты был прав, - продолжал он, обращаясь к Михно, - когда советовал уклониться от прямого ответа! А я чуть было не помог им…
Старый мечник уверенно посмотрел на князя.
- Ну, молодец, - продолжал князь, - довольно тебе в Новгороде сидеть! Задумал я взять тебя обратно.
- Как поволишь, княже! Из приказа твоего выходить не смею…
- Поди-ка, думаешь, - усмехнулся Андрей, - без жены здесь будешь?! Нет, пусть и она сюда приезжает, да и старого Мирона захватит! - и князь рассказал просиявшему от последних слов дружиннику о своём намерении сделать его тысяцким.
На другой день Василько отправился в Новгород, чтобы возвратиться сюда вместе с Мариной и Мироном.
Назначение дружинника тысяцким обидело многих приближённых князя, в особенности считал себя обиженным зять Кучковичей, Пётр Курков: он ожидал, что будет назначен на это место.
- Кого назначил-то?! - злобно говорил он. - Без роду без племени…
- Любимый дружинник его! - отозвался Семён Кучкович.
- Негоже так поступать! Кажись, и я не меньше его служу?
- Должно быть, хуже служишь! - посмеялся над ним тесть.
Курков злобно повёл глазами.
- Эх, кабы мог я всё высказать князю!..
- А что? - пытливо спросил его Семён.
- Да, много есть чего пересказать…
Кучкович близко наклонился к зятю и шёпотом сказал:
- Коль хочешь, приходи сегодня вечером ко мне! Мы что-нибудь и надумаем.
Изумлённо взглянул на него Пётр.
- Что ж? Ладно, я, приду…
- Но только помни! Никому ни полслова!
Неприязнь между приближёнными князя всё росла и росла, недовольных им было немало. В то время как Василько ехал в Новгород, Кучковичи и другие недовольные совещались, как убить нового тысяцкого. Ожидали только его возвращения.
Нельзя сказать, чтобы повышение Василько пришлось по сердцу Марине и остальным, последние сжились между собою, старик Акинфий привык к ним: расставаться ему было тяжело.
Ещё более тосковала Евфимия, полюбившая горячо Марину.
- Как нам привольно жилось здесь всем вместе! - говорил Акинфий. - А теперь вот все опять в разные места разойдёмся…
- Разве не мог ты отказаться? - говорила Елена зятю.
- Из воли князя выйти я, матушка, не смею… Коли приказал он мне что, то я и должен исполнить!..
Один только старый изограф радовался возвращению во Владимир.
- Матушке Царице Небесной мне, старику, поклониться ещё раз приведётся!
Сборы были недолги. Не прошло и недели, как из Новгорода потянулся поезд, увозивший Марину с мужем и Мирона. Провожать их за городские стены вышли не только их близкие, но и многие дружинники молодого князя, товарищи Василько.
- Удастся ли нам снова свидеться?! - говорил Акинфий, вместе с Еленой благословляя отъезжающих.
- Бог даст, свидимся, дедушка! - отозвался новый тысяцкий.
- Стар уж я стал больно, парень… Не два века жить мне.
Заскрипели тяжёлые возки, увозившие добро молодых во Владимир. Почти неделю были они в пути. Во Владимире встретил их сам князь, весело приветствовавший своего старого дружинника.
- Ну, тысяцкий, постарайся! Послужи на новом деле!
Отдохнув немного с дороги, Василько отправился в Боголюбове. В последнем ему уже было готово помещение, и молодые супруги быстро устроились вместе с Мироном, поселившимся у них.
Василько ретиво принялся за дело, не давая никому потачки и приводя в посаде всё в порядок.
Мирон вместе с Мариной занялись писанием икон для нового придела, устраиваемого князем. Занимались они изографным искусством дома, где было отведено особое помещение для работы.
Боголюбово обстраивалось.
Князь всё чаще и чаще оставался в нём, во Владимир он ездил только для "вершения дел", а в Суздаль и Ростов почти не заглядывал.
Сыновья его от первого брака сидели на своих столах, детей же от Ясинки у него не было.
Старый мечник оказался прав: Василько вполне годился для должности тысяцкого. С народом он был ласков, хорошо обходился с гостями торговыми и шапку гнул перед боярами, хотя ни перед кем не кривил душою. Боголюбовцы были очень довольны своим новым тысяцким, и только одни Кучковичи со своими ближними ненавидели всей душою Василько.
- Чего с ним стесняться! - говорил Пётр Курков. - Наткнётся на нас в ночь потемнее, так не сносить ему головы!
- Ой, поберёгся бы ты, господине! - говорили Василько преданные ему жители. - Слухи идут, что вороги тебя сжить со свету хотят…
Молодецки тряхнул русыми кудрями молодой тысяцкий и смело ответил:
- Что ж? Пусть попробуют! Посмотрим, чья возьмёт? Авось с ворогами справлюсь!..
- Дай Бог, чтобы так… А всё опаску иметь не мешает… Бережёного и Бог бережёт.
Василько усмехнулся.
- И меня Он сбережёт…
Те же слухи дошли и до Марины. Беспокоясь за мужа, она старалась удержать его по вечерам дома, когда же это ей не удавалось, она вспомнила прежнее и, переодевшись в мужской кафтан, отправлялась с ним вместе.
- Ишь, какой у меня товарищ выискался! - шутил Василько.
Опоясавшись мечами, смело шли супруги по тёмным и пустынным закоулкам Боголюбова. Зорко всматривалась Марина в окружавшую их темноту, опасаясь предательского нападения. Но счастье благоприятствовало Василько: он каждый раз благополучно возвращался домой. Постепенно Марина успокоилась и перестала сопровождать мужа в его ночных обходах.
Но враги Василько не дремали, они искали только случая убить его, и последний скоро им представился. Напасть на него открыто они боялись и подговорили одного из служивших у Кучковичей затеять с ним ссору.
Ничего не подозревавший Василько проходил по торгу. Навстречу ему попался Кирилл, слуга Кучковичей, и грубо толкнул его. Не стерпел обиды бывший княжий дружинник и ударил нахала. Заранее предвидевшие ссору Кучковичи находились невдалеке, один из них, Иван, бросился на Василько и мечом нанёс ему рану в плечо.
Пошатнулся тысяцкий, кровь хлынула из раны, он упал без чувств на землю.
- Бросьте его: всё равно не очнётся! - сказал Ивану Курков.
Довольные делом своих рук злодеи, оставив тысяцкого, поспешили скрыться.
Поражённые неожиданной расправой торговые люди подняли раненого и снесли к нему в дом. Перепуганная Марина встретила в воротах бесчувственное тело мужа. Кое-как приведя его в чувство, молодая женщина оставила раненого на попечение Мирона, а сама бросилась с жалобою к князю.
Рана хотя была и глубока, но не представляла опасности. Василько был очень слаб: благодаря большой потере крови, он не мог говорить.
Об имени обидчика Марина узнала от принёсших раненого мужа торговых людей. С плачем вбежала она на княжий двор. Изумлённый её неожиданным появлением старый Михно тотчас же пропустил её к князю.
- Что с тобой, милая? - ласково спросил её Андрей. - Аль беда какая приключилася?..
- Батюшка, князь милостивый! Убили злодеи моего Василько!..
Грозно сдвинулись седые брови князя.
- Кто? Сказывай по порядку!.. А я слушать буду… Прерывающимся от волнения голосом передала Марина князю всё, что слышала от торговых гостей. Темнее тучи стал князь Андрей, выслушав жену тысяцкого.
- Успокойся! Злодеи понесут кару… В пример другим строго накажу я их… Будут помнить, как обижать моих ставленников! - засверкали гневом глаза суздальского князя. - А ты, Марина, иди домой… Выпользуй своего мужа! - продолжал он. - Мне такие люди нужны…
По уходе молодой женщины Андрей велел мечнику взять дружинников и привести к нему Ивана Кучковича. Последний был тотчас же приведён на княжий двор. Князь созвал своих ближних бояр, дружинников и в присутствии их сам начал судить виновного.
Иван старался свалить всю вину на Василько.
- Он первый ударил моего слугу верного, а я к нему только на помощь пришёл!
- Не должно тебе лгать перед твоим князем! - сурово оборвал его Андрей. - Не так дело было, как ты сказываешь… Слуга подослан был тобой на разор идти! Иван продолжал оправдываться.
- Приведите ко мне слугу Кучковичей! Привели Кирилла.
- Сказывай по правде, парень! Как всё дело было?.. А не то я на правёж тебя поставлю!
Последнее обещание заставило Кирилла принести повинную.
Он подробно рассказал князю о подговоре своего боярина.
- Не побоялся ты Бога солгать, Иван! - обратился Андрей к свояку. - Когда б ты во всём мне покаялся, пожалуй, наказал бы я тебя легко, а теперь, прости, не снесёшь ты своей буйной головы!
Кучков побледнел.
- Помилуй, княже!
- Хотел бы, да не могу… Простить тебя - другим повадно будет, - и, не слушая больше просьб и слёз обвинённого, князь приказал казнить его утром на плахе.
Ни Семён Кучкович, ни Курков не могли вымолить у князя прощение обвинённому.
Решение Андрея было непоколебимо.
Василько поправлялся быстро, крепкая натура способствовала быстрому выздоровлению. Заботливый уход жены и старого Мирона тоже не мало помогали скорому заживлению раны.
Навестил своего любимца и князь.
- Ворог твой казнён, Василько! - сказал Андрей раненому.
Лицо Василько затуманилось.
- Коли б был я в чувствии в те времена, княже, стал бы я тебя просить пощадить виновного!
- А почему так?.. - пытливо спросил князь.
- Господь заповедал нам прощать ненавидящих нас… А кроме того, ты бы не нажил себе, княже, новых врагов!..
Задумался над словами дружинника Андрей.
- Прав ты, сам я вижу, но сделанного не воротить! К тому же он мне ещё и родичем приходился…
- А ведь, княже милостивый, Василько-то прав… Не следовало казнить свойственника! - подтвердил и старый Мирон.
Скоро Василько совсем поправился и опять принялся за свои занятия тысяцкого. Теперь ему больше нечего было бояться нападения врагов, хотя Курков по-прежнему сильно его ненавидел.
Весть о несчастии с Василько дошла до Новгорода. Навестить зятя поспешила приехать и Елена. Погоревала и поохала старуха, узнав все подробности.
- Просись лучше у князя в Новгород! Там спокойнее…
- Нет, матушка, не покину князя, пока сам он меня не отпустит!
Вдова прогостила у дочери больше месяца, её уговаривали остаться ещё.
- Нет уж, милые, отпустите! Там меня дома Фока с Евфимией, чай, заждались… Да и старичок Акинфий, поди, заскучал!..
И, не сдаваясь ни на какие уговоры, старуха уехала в Новгород.
Василько ежедневно бывал на княжем дворе, получая распоряжения от самого князя.
Временно заснувшее стремление Андрея покорить под свою власть всю Южную Русь снова пробудилось, он начал задумывать новый поход на Киев, чтобы отомстить за поражение союзной рати под Вышгородом. Его отношения к собственной Ростово-Суздальской волости были таковы, что он смотрел на неё как на особую землю, которая, по его мнению, должна была властвовать над всей Русью.
Андрей понимал хорошо, что, не изгнав братьев и тех из бояр, которые ему недостаточно были покорны, он не может править землёю самовластно. Князь суздальский был верным предшественником Иоанна III, но удельные князья были ещё настолько враждебны друг другу, что собрать их не было никакой возможности.
Враждебное отношение к себе его приближённых чуткий Андрей заметил сейчас же и вместо них окружил себя иноземцами, на которых он мог вполне положиться. Приближёнными Андрея в последнее время были один из родственников его второй жены, Амбал, и еврей Ефрем Моизич. На всякий случай в опочивальне князя постоянно находился его кощей, то есть мальчик на побегушках. На пороге княжей опочивальни спал преданный ему отрок Прокопий. По-видимому, князь опасался недовольных им бояр и родственников покойной жены.
Рано утром к князю являлся Михно, а затем Василько, и каждый из них передавал Андрею, что делается в Боголюбове. После них князь обыкновенно принимал гонцов, посылаемых ему почти ежедневно из Владимира, Суздаля и даже Новгорода. Со своими сыновьями Андрей, кроме Юрия, сидевшего в Новгороде, очень редко сносился.
Ростиславичи притихли, новых просьб о помощи против Святослава они не присылали, но Андрей сам не забыл о них. В широкие планы его входил новый поход на юг.
Княжий двор был окружён высоким тыном, у ворот постоянно на вышке находился страж, зорко оглядывавший всех входящих во двор. Князь по-прежнему рядил суд на своём крыльце в присутствии бояр и дружинников, но он меньше слушал мнения своих приближённых и решал дела по собственному побуждению.
Миновала весна, наступило жаркое лето, в конце которого Андрей решил предпринять поход на юг. Он уже не раз советовался с мечником, подготовлялась новая дружина, и были разосланы вестники к союзным князьям.
Казни Ивана не могли забыть Кучковичи, свою ненависть к Василько они перенесли на самого князя. Дружба, которую они питали к Андрею, перешла теперь в ненависть.
- Сегодня одного, завтра другого казнит, потом и за нас примется. Лучше предупредим-ка мы его, разделаемся с ним!
- Да, нужно с ним покончить! - согласился Пётр.
- Много из наших недовольны князем. Боятся только идти против него…
- Оповести-ка наших! Пусть соберутся сегодня ко мне в дом! - сказал Курков. - А только смотри, чтобы было потайно, никто бы не узнал…
- Разумеется, чего болтать-то! Чай, своя голова на плечах!
Решено было сойтись вечером.
В назначенное время заговорщики собрались в доме Куркова. Всех их было около двадцати человек. Пётр с изумлением заметил среди них приближённых князя, Амбала и Ефрема.
- Как можешь ты им верить? - шёпотом спросил Курков тестя.
- Будь спокоен, я знаю их… Они нас не выдадут…
- Смотри, так ли? - всё ещё с сомнением в голосе продолжал Пётр.
- Коли так, давайте протянем руки и поклянёмся не изменять!
Заговорщики исполнили требование и принесли клятву.
- Покончить с князем днём на улице опасно! - сказал Кучкович. - Народ разорвёт нас…
- Порешим его лучше ночью…
- А как его из княжего двора вызволить?!
- Произведём шум на улице… Ведь он сам всегда выходит узнавать.
- Нет. Лучше, братцы, что-нибудь другое придумаем! - сказал Пётр.
- Я княжий ключник, - заметил Амбал, - все ключи от княжих хором у меня находятся.
- Так ты нам и отворишь…
- В хоромы-то пустить - я вас пущу, а в опочивальню-то не войти: князь изнутри запирает её.
- Дверь сломаем! - уверенно сказал Кучкович.
- Нельзя… Всполох случится… Испугаете князя, уйдёт он от нас.
- Так как же быть?..
- Подумать нужно!
Долго совещались заговорщики, не зная, на что решиться.
- Эх, чего тут медлить? Идёмте сегодня! - воскликнул Курков. - Была не была! Отзвонил да и в сторону!..
- Что ж? Идёмте!.. - послышались голоса.
- Повременим немного… Пусть стемнеет.
- Тогда без опаски идти можно будет… А то невзначай тысяцкий заметит!..
- Ну, уж тогда всё пропало!..
- Зорок Василько больно…
- Скоро и ему придёт конец!..
Чуткая июньская ночь спустилась на землю. Месяц ярко освещал уснувшее село, где-то глухо тявкали собаки да ночной сторож бил в доску. Стояла удушливая погода. Ночная свежесть не сменила жаркого дня.
Заговорщики осторожно, один за одним, вышли из дому и направились к княжим хоромам. Никто из них не промолвил ни слова. Тихо ступая по пыльной дороге, они медленно приближались к цели.
- Особенно торопиться нечего! - шепнул на ухо Петру Амбал. - Пусть князь покрепче заснёт…
- Мы ему дадим долгий сон! - глухо усмехнулся Курков.
Кучкович испуганно обернулся и укоризненно прошептал:
- Ну, чего разболтались-то! И опять всё смолкло.
Скоро показался и палисад княжего двора.
Знойный день сморил стражника, опершись на рукоять бердыша, он мирно дремал на вышке. Просвистела меткая стрела, пущенная верною рукою, и задремавший страж уснул навеки.
Один из заговорщиков перебрался через тын и отворил ворота. Заговорщики осторожно пробрались во двор, Амбал отворил хоромы и впустил их.
В доме всё мирно спало. Заговорщики в темноте добрались до дверей опочивальни; крепко спавший Прокопий зашевелился во сне.
- Уйдём пока! Переждём лучше! - тихо сказал Пётр и вместе с Амбалом спустился вниз.
- Пойдёмте, друзья, в медушу! Там для храбрости выпьем!
- Дело говорит ясин! - подтвердил один из заговорщиков.
Все вошли в погреб. Здесь они начали пить мёд и вино.
- Ты бы посторожил, Ефрем! - обратился к еврею Кучкович. - Как Прокопий разоспится, ты нас и позови!
Недолго пришлось им пробыть в медуше. Выпитое вино придало больше смелости. Не дожидаясь ответа от Моизича, Курков стал опять подниматься к дверям опочивальни.
- Идите! - шёпотом сказал ему Ефрем. - Прокопия нет, князь услал его на двор.
Курков подошёл к дверям опочивальни и громко постучал.
- Господине, господине! - крикнул он, стараясь изменить свой голос.
- Кто там? - спросил Андрей.
- Прокопий! - отвечал тем же голосом Пётр.
Изменил ли ему голос или в душу князя закралось подозрение, только вместо того, чтобы отворить дверь, Андрей уверенно проговорил:
- Нет, ты не Прокопий!
В опочивальне послышался шум, князь искал меча. Этот меч был святого Бориса, которому князь приписывал особую силу.
- Не упустите, други! - боязливо сказал Кучкович. - Он, кажись, меч ищет…
- Не найдёт, - уверенно проговорил Амбал, - я его ещё с вечера унёс!..
- Тогда чего же медлить, ломайте дверь! - приказал Курков и первый стал ломиться.
Недолго выдержала под напором убийц тяжёлая дверь: она сорвалась с петель и упала внутрь опочивальни. Толпа бросилась на князя, но в темноте не могла его сразу поймать и ранила нескольких своих.
Андрей был крепкого сложения и долго боролся с убийцами. Наконец он изнемог и пал под их ударами.
Убийцы, убедившись, что покончили с ним, стали поспешно уходить из горницы. Когда они ушли, князь, собрав последние силы, выполз из горницы, спустился с лестницы и спрятался под сени. Не будучи в силах преодолеть боль от ран, он начал стонать. На его несчастие, убийцы услышали стоны.
- Князь, кажется, жив! - испуганно вскрикнул Кучкович.
Убийцы бросились обратно в опочивальню.
- Беда! Его здесь нет! - послышались испуганные голоса.
- Ищите, други! Куда он мог деваться?..
- Кажись, он сошёл вниз! - проговорил Курков.
- Мы погибли… Скорее, скорее ищите его! - раздались восклицания.
Амбал нашёл у божницы свечи, их сейчас же зажгли и по следам крови на лестнице стали отыскивать князя.
Найти его было нетрудно. Он сидел, прижавшись, за лестничным столбом и молился. Заговорщики снова бросились к нему.
- Горе вам, нечестивцы! - пророчески проговорил он. - Зачем хотите вы походить на Горясера [78]? Какое зло я вам сделал? За мою кровь Бог вам отомстит на небе-си!..
Убийцы ничего на это не ответили и стали поражать мечами и копьями израненного князя. Кучкович отсёк ему правую руку.
Истекая кровью, князь нашёл в себе ещё силы прошептать:
- Господи, в руци Твои предаю дух мой! - и умер.
Брезжил рассвет, занималась заря, ночь, покрывшая такое ужасное злодеяние, улетала.
Кто-то вошёл из сеней в хоромы и стал подыматься по лестнице. Злодеи испуганно притаились.
- Прокопий! - зашептал Курков и, не дожидаясь других, бросился на юношу и ударил его мечом.
Остальные добили княжеского отрока. Покончив с ним, они снова вошли в княжеские покои и стали грабить золото, драгоценные камни, жемчуг и разное имущество. На дворе уже было совсем светло.
Убедившись в смерти князя, заговорщики надели княжеское вооружение и собрали своих на совет.
- Что нам теперь делать? А если из Владимира нагрянет на нас дружина княжеская?
- Пока ещё всполоха нет, пошлём сами к ним! - решил Кучкович.
Ехать во Владимир должен был Амбал, ему приказано было сказать: "Если кто-нибудь из вас что-нибудь на нас помыслит, то мы с теми покончим! Не мы одни придумали убить князя, есть и из ваших одной думы с нами…"
Весть об убийстве князя быстро облетела село.
Василько не было в этот день в Боголюбове, он остался во Владимире. Михно был с ним вместе.
Когда весть об убийстве князя достигла Владимира и Амбал передал владимирцам наказ заговорщиков, убитый горем старый мечник старался поднять дружину против убийц своего господина. Но среди дружинников не было преданных князю людей.
А владимирцы спокойно отвечали посланному:
- Кто с вами в думе был, тот пусть и будет!.. А наше дело сторона…
Такое безразличное отношение владимирцев к убитому ободрило его убийц, и они отдали всё имущество Андрея "на потоп и разграбление", согласно тогдашнему обычаю.
Труп князя был выброшен на огород.
Кузьма, один из преданных слуг покойного, ходил по селу и спрашивал встречных:
- Где мой господин? Курков надменно ему ответил:
- Вон там валяется, на огороде… Не смей его трогать! Коли тронешь, мы тебя убьём!
Опечаленный Кузьма нашёл труп своего господина и, припав к нему, начал горько плакать.
- Чего воешь? Пошёл прочь! Мы его бросим собакам, - сказал Ефрем.
- Ах ты, еретик! Какое слово вымолвил… А помнишь ли, жид, в каком платье пришёл ты сюда? Ты вот теперь в бархат одет, а князь лежит голый. Дай хоть прикрыть его чем!..
Ясин бросил ему ковёр и корзно.
Кузьма обернул тело убитого князя, взвалил себе на плечи и понёс к церкви.
- Отопри божницу! - крикнул он пономарю.
- Чего тебе надо? - ответил ему полупьяный церковник.
Верный слуга указал на тело своего господина.
- Чего ещё с ним вожжаться! Брось его в притворе!
Обрадованный этим позволением слуга положил князя в притворе, покрыл его корзном и, вне себя от горя, стал причитать над ним:
- Уже, господине, тебя твои слуги не знают! А прежде, бывало, гость придёт из Царьграда или из иных сторон Русской земли, и будь он хоть и латинин, христианин ли, поганый, ты, бывало, скажешь: "Поведите его в церковь и на палаты, пусть видят все истинное христианство и крестятся", и болгары, и жиды, и всякая погань - все, видевшие славу Божию и церковное украшение, плачут о тебе, а эти не велят тебя в церкви положить…
Долго ещё раздавались причитанья верного слуги.
Тело князя оставалось не погребённым целых два дня, оно по-прежнему лежало в притворе, и никто не смел до него дотронуться. Даже духовенство не решалось отворить храм и совершить над телом панихиду: так был велик страх перед злодеями.
На третий день явился в церковь игумен Козмодемьянского монастыря Арсений, монастырь этот был построен покойным князем. Обратившись к пономарям, он сурово проговорил:
- Долго ли нам смотреть на старейших игуменов? Долго ли этому князю так лежать? Отомкните божницу, я отпою его! Вложить его в гроб, пусть лежит здесь, пока злоба перестанет. Тогда приедут из Владимира и понесут его туда.
Пономари долго не соглашались, но грозный игумен настоял на своём.
- Помните, братие, что вы делаете?! Грех великий оставить человека без погребения… Земля еси, в землю и отыдеши…
Наконец согласились, отпёрли церковь, положили тело в каменный гроб и отпели по церковному уставу.
Свирепые убийцы не решились противиться Арсению, боясь народного волнения. Влияние маститого игумена на толпу было велико. Поэтому, согласившись на отпевание тела князя, убийцы не позволили предать его земле.
Тяжело пришлось приверженцам Андрея в первые дни после убийства. Народ воспользовался отсутствием главы и бросился грабить княжий двор, а равно и дома его приближённых. В особенности предали они расхищению жилища мастеров, призванных князем для украшения церквей. Толпа знала, что старый Мирон жил в доме их нового тысяцкого. Отсутствие Василько дало возможность толпе ворваться в его жилище. Выбитые ворота открыли доступ им на двор.
Смело вышла на крыльцо Марина.
- Что вам здесь надо? - спросила она. Озадаченные её вопросом, боголюбовцы молчали.
- Мужа моего здесь нет… - продолжала она, - а я беззащитна…
- Нам тебя и не надо!
- Мы не тебя ищем!..
- Статочное ли дело бабу обижать! - раздались голоса среди толпы.
- Так зачем же вы сюда ворвались?..
- Подавай нам старика, что у вас проживает!
- Дедушку Мирона! - испуганно вскрикнула Марина. - Да зачем он вам?
- Дело не твоё! Подавай, коли требуем!
- Да какое он зло причинил вам?
- Не смей миру противиться!.. Что мир порядил, то Бог рассудил… С ним не поспоришь…
Старый изограф услышал своё имя и вышел из избы.
- Вот он! Вот он! - зашумела толпа.
- Что вам от меня нужно? - строго спросил старик. Но вопрос его остался без ответа. Остервенелая толпа бросилась на старого изографа и разорвала его на куски.
Не помня себя от ужаса, Марина хотела защитить своего учителя, но была сбита с ног и упала с крыльца. Когда она пришла в себя, кругом царила тишина. Толпы уже не было, но следы разгрома виднелись повсюду.
Шатаясь, поднялась на ноги молодая женщина, ничего не помня из случившегося с нею, как вдруг вся картина убийства старого Мирона встала перед глазами. Она дико вскрикнула и опять упала без чувств на землю.
Снова придя в себя, она едва могла найти силы добраться до горницы и стала с нетерпением ожидать возвращения Василько, который должен был вернуться к вечеру.
С наступлением темноты неистовство убийц стало стихать. Грабёж княжего имущества и его приближённых прекратился. Марина снова вышла на крыльцо, с нетерпением ожидая мужа. Скоро показался и Василько.
Молодая женщина закричала от радости при виде его и бросилась к нему навстречу. Прерывающимся от волнения голосом рассказала она мужу о происшествиях в Боголюбове.
- Боже, какое несчастие! - печально прошептал Василько, знавший уже о смерти князя.
Убийство старого изографа поразило тысяцкого.
- Что ж теперь нам тут делать, когда нет в живых нашего князя? - задумчиво проговорил он.
Марина подхватила его мысль.
- Уйдём, милый, в Новгород! Там у нас родные, спокойнее жить будем…
- А князь Юрий опять меня к себе на службу возьмёт…
Супруги стали обсуждать, когда им отправиться в Новгород. Марина настаивала на скорейшем переселении.
- Пока не будет предано земле тело моего князя, я отсюда не уйду! - спокойно отвечал жене молодой тысяцкий.
В его голосе слышалась такая решимость, что Марина перестала настаивать на немедленном отъезде.
Ждать им пришлось недолго.
Вместе с телом князя они отправились во Владимир, оставаться в последнем было незачем, а потому, поклонившись праху Андрея Боголюбского, они продолжали свой путь к Новгороду.
С радостью встретили их Акинфий и Фока с семьёй.
- Что ещё выдумал - селиться отдельно! - сказал старик, узнав о намерении Василько жить в Новгороде. - Ты ведь наш, новгородец…
- Верно говоришь, дедушка! - печально ответил тысяцкий. - Ничто меня больше не связывает с Суздальской землёй, да и благодетеля моего нет в живых…
Все они поселились вместе в доме старого Акинфия, мирно доживавшего свой век среди близких ему людей, радуясь их счастью и пестуя детей, пока Господь не призвал его к себе.
Между тем во Владимире по получении известия о смерти князя начались убийства его приближённых и грабёж их имущества. Дома посадников, тиунов, иностранных строителей храмов были разрушены дотла.
Испуганно ожидало духовенство, как бы разъярённая толпа не бросилась также и на них. Все они не знали, на что решиться.
Только один священник, Никола Микулич, тот самый, который привёз с покойным князем из Вышгорода икону Богоматери, решился прекратить беспорядки, рискуя быть убитым чернью. Он надел облачение и, взяв на руки чудотворную икону, прошёл с нею по всему городу. Увидев святыню, грабители смутились.
- Сама Владычица на наши беззакония смотрит! - испуганно говорили они, падая ниц перед святыней.
Волнения повсюду утихали, грабёж в городе прекратился. Только теперь вспомнили владимирцы, что тело убитого князя до сих пор остаётся непогребённым. Толпою пришли они в Богородицкий монастырь и стали просить игумена Федула отправиться с ними вместе за телом князя. Трепещущий инок не знал, на что решиться.
- Мне его не выдадут! - смущённо говорил старик.
- Мы все пойдём с тобою! Не посмеют боголюбовцы отказать нам!
Игумен наконец согласился и вместе с уставщиком Лукою и многими владимирскими гражданами отправился в Боголюбово.
Уходя, владимирцы сказали Микуличу:
- Собери всех попов, облачитесь в серебряные ризы, станьте с образом Богородицы перед серебряными воротами и ждите князя!
Серебряными назывались ворота, выходившие на дорогу в Боголюбово.
Не посмели противиться желанию граждан стольного города боголюбовцы и немедленно согласились отдать тело, лежавшее уже шесть дней без погребения.
Гроб князя несли на богато украшенных носилках, но близких покойного никого не было. Преданный ему мечник Михно также был убит во время беспорядков.
Торжественно приближалось печальное шествие ко Владимиру. Толпы народа высыпали ему навстречу. Увидев княжеское знамя, наклонённое над гробом, народ заплакал. Он вспомнил суздальского князя, не раз водившего к победам, его благочестие и усердие к храмам Божиим.
Многие с плачем повторяли:
- Уж не в Киев ли уехал господин, в ту церковь, которую послал строить на дворе Ярославовом, говоря: «Хочу построить такую золотую, как эти ворота, пусть сохраняется память обо мне в отечестве!»
Андрей Боголюбский был погребён во Владимирском Успенском соборе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Существует предание, будто бы Всеволод Большое Гнездо приказал зашить в лыковые короба убийц князя Андрея и бросить их в Плавучее озеро, находящееся в трёх верстах от Владимира.
Тёмною осеннею ночью запоздалые путники, проезжая мимо этого озера, получившего среди народа название "поганого", часто слышат тяжкие стоны и видят мелькающие огоньки.
То всплывают короба, обросшие мхом, на поверхность озера.
Тяжело убийцам князя без погребения!
1909.
Александр Иванович Кузьмин
У золотых ворот
Повесть "У Золотых ворот" рассказывает о событиях в древнерусском городе Владимире в третьей четверти XII века. Это была эпоха, когда культурные традиции Киевского государства получили своеобразное развитие на Владимирской земле и послужили той основой, на которой позднее пышным цветом зацвели культура и искусство Москвы. В повести нашли отражение сложнейшие исторические события того времени. Дорога на Москву начинается во Владимире от Золотых ворот. Герой повести Алёшка, попав в город, становится мастером - "златокузнецом". Вместе с другими трудовыми людьми города он принимает участие в строительстве высокохудожественных памятников архитектуры.
ГЛАВА I
ечник Прокопий не спеша ехал лесной тропою. Кругом ель да осина, в низинах снегу выше человеческого роста. Лес сырой, неприютный. Кажется, сделай шаг в сторону и сгинешь. Уже много дней он был в пути, к дорожной жизни привык, а всё же иногда становилось как-то не по себе. Прокопий останавливал коня и чутко прислушивался. Могучий лесной шум волнами прокатывался по вершинам. Сюда, на Ростово-Суздальскую землю, Прокопий приехал тайно. Ещё совсем недавно он бывал здесь с княжой дружиной, открыто ездил по сёлам, в лесах охотился за диким зверьём. Теперь на этой земле сидели другие князья. Всё переменилось с тех пор, как шли из Ростова и Суздаля дружины князя Андрея.
На небольшой поляне, покрытой снегом, Прокопий спрыгнул с коня. Цепляясь за ветки кустарника, спустился по косогору в овражек, подошёл к роднику, выбивавшемуся из-под замшелого камня. Кругом лежал выпавший за ночь снег. Сквозь прозрачное стекло воды виднелись на дне почерневшие листья. Прокопий узнал этот родничок. Летом в нём вода студёная, нельзя опустить руку.
- Ну вот, мы скоро и приедем, - сказал он коню подтягивая седло.
Точно соглашаясь с хозяином, конь мотнул головой, переступил с ноги на ногу. Прокопий вскочил в седло. Не успел конь сделать и несколько шагов, как из заснеженного кустарника, испугавшись, вымахнула птица. Прокопий выдернул из-за спины лук. Показался высокий старик.
- Эй, что здесь делаешь? - крикнул Прокопий незнакомцу.
Человек не отвечал. Он как-то странно вытянул перед собой руки, покачнулся и вдруг рухнул в снег.
- Вставай, что с тобой! - тормошил Прокопий старика за плечо.
Тот лежал неподвижно. Мечник медленно стянул со своей головы шапку…
На снегу отчётливо виднелись следы лаптей. Прокопий пошёл, внимательно в них всматриваясь, ведя за собой коня. Следы вели к кустам орешника, спускались в мелкий овражек, поднимались по отлогому глинистому берегу. Вот здесь этот человек упал - ясно отпечаталась его фигура на снегу. Здесь, спускаясь с обрыва, он обломал ветки.
Сквозь поредевший лес, на полянке, Прокопий увидел голубоватую струйку дыма, поднимавшуюся из сугроба. Неподалёку стояли опрокинутые сани, лежал нарубленный для топки хворост.
- Кто здесь? Вылазь!
Послышался глухой протяжный стон. Прокопий нашёл ход и протиснулся в землянку. Измождённая, худая баба и девочка лежали на земляном полу.
- Чьи вы?
Женщина испуганно смотрела на незнакомца.
- Ну, что молчите! Худого не сделаю.
- Ой, лихо, воин! - наконец проговорила женщина. - Кой день во рту крошки не было. Мужик пошёл по воду, да что-то замешкался - уж не стряслось ли что, ведь еле ноги волочит… - Женщина прижала к себе девочку.
- Дочка? - спросил Прокопий. Девочка заплакала.
- Да ты не плачь, дурочка! - погладил Прокопий ребёнка. - Я не злодей и не разбойник.
Прокопий понял, что за человек умер сейчас в лесу. Жалость кольнула его сердце. Он смотрел, задумавшись, на девочку. «Не повернётся язык сказать, кормилец их уже отошёл в другой мир… А что делать? - Он внимательно взглянул на женщину. - От кого-то хоронится… утекли либо из монастыря, либо от боярина. Надо бы отвести к господину…»
- Что ты за человек? - спросила женщина, точно прочитав его мысли. - Если пришёл за нами, казни сейчас. Лучше смерть здесь в лесу, чем на боярском дворе!
- Стало быть, утекли от боярина?
- Утекли! - ответила она со злобой. - А тебе что?
Прокопий присел на лавку.
- А вот свяжу и отведу…
В словах его не было зла, и он знал, что никуда их не отведёт.
- Лучше казни здесь. У Моизича нам всё едино смерть.
- У Моизича? - удивлённо переспросил мечник. - У боярина Ефрема? - Прокопий свистнул. - Хороши! Стало быть, вы из-под самого Киева сюда прибежали… Закупы?.. [79] (Женщина молчала.) А ведомо вам, что беглого господин волен продать в рабство?
Она взглянула дерзко, с нескрываемой злобой:
- Ты нас не страши, воин!
- Боярин Ефрем - честной муж, слуга князя Андрея Юрьевича, - сказал Прокопий.
- Душегуб и насильник он! - возразила беглянка.
- Ты боярина бранными словами не поноси! - повысил голос мечник.
При тусклом свете, проникавшем в землянку, он рассмотрел нездоровый, землистый цвет лица женщины, чёрные, потрескавшиеся губы, руки, словно узловатые корни.
Прокопий вышел.
Из перемётной сумы он вынул хлеб и мясо и возвратился к беглянкам. Засапожным ножом разрезал Мясо на тонкие ломтики, затем не спеша принялся резать хлеб. Мать с дочерью напряжённо следили за Ним голодными, блестящими глазами.
- Отведайте, - сказал он. - Я зла против вас не мыслю. На нору вашу наткнулся случайно.
Женщина неуверенно взяла в руки хлеб и отдала девочке.
- Да ты и себе возьми.
- Спасибо на добром слове, воин.
- Ешь, ешь…
Прокопий рассматривал землянку, и тяжёлые воспоминания о собственном детстве омрачили душу. Женщина эта чем-то напомнила ему мать. Отец всю жизнь провёл в походах и только к концу своих дней заслужил княжескую милость.
Прокопий поднялся.
- Куда же ты так скоро?..
- Прощайте!
Он вышел. Мороз усиливался, щипал нос и заволакивал слезой глаза. Утонувшие в сугробах деревья стояли словно одетые в тёплые шубы. На высоком небе восковыми свечками зажигались звёзды. Прокопий рукавицей вытер бока Серому, подтянул ремень и вскочил в седло.
На рассвете следующего дня Прокопий выехал из леса. Перед ним лежало поле, на середине которого темнели избы, надвинув высокие белые шапки на затянутые бычьим пузырём подслеповатые оконца. На селе тишина. Изредка забрешет сонная собака, ей ответит другая, и опять всё стихнет.
В стороне от села стоял боярский двор. Высоким частоколом отгородил боярин свои хоромы. По углам ограды четыре сторожевые башни поднимают в небо свои острые вышки. Пятая башня, проездная, день и ночь охраняется дружинниками. Боярский высокий терем с затейливо украшенными переходами стоял посредине. Во дворе вдоль частокола теснились служебные постройки. Здесь и медуша - погреб для вина и мёда, поближе к терему - помещение для казны, скотница, хранилище для бортевого мёда [80], амбары для зерна. У реки небольшая баня, рубленная из толстых брёвен. Вокруг боярского двора раскинулись пакетные земли да пожни [81] со стогами сена.
У околицы села, точно старый, обомшелый пень, притулилась кузня с дерновой, занесённой снегом крышей. Кузнец уже работал. Туда Прокопий и направил коня. В открытую дверь видно пламя, слышно, как тяжело дышит горн.
Всадник увидел мальчика.
- Скажи, где мне найти Кузьму. Не здесь ли?
- Дед Кузьма? Нет его в кузне.
- А где он?
- В избе.
Всадник тронул варежкой своё замёрзшее ухо.
- А ты не сродни ли ему?
- Внук. А тебе зачем?
- Много будешь знать - скоро состаришься!
В глазах воина зажглись озорные огоньки. Он двинул коня и чуть не наехал на мальчика. Тот не пошевельнулся.
- Ах, вот ты какой… не хочешь конному дать дорогу! Тогда ты и впрямь внук кузнеца. Пойдём, покажешь мне избу деда.
Увидев Алёшку с незнакомым человеком, дед Кузьма испугался.
- За чем пожаловал, добрый молодец? - поклонился он воину.
Дружинник усмехнулся:
- Али не узнаешь, мастер? Кузьма подошёл поближе.
- Батюшки-светы, никак Прокопий, сын Онтона? - дед засуетился, освобождая место на лавке. - Да ты садись, садись…
Дружинник, улыбаясь, подал руку деду:
- Узнал, значит…
- Да как не узнать! Я тебя ещё мальчонкой в Киеве помню, - говорил дед, покачивая головой и рассматривая воина. - Эко вымахал! Вылитый Онтон. Отец-то жив?
Прокопий молча снял шапку.
- Хороший был человек и храбрый воин, - сказал дед в раздумье. - Умер от болезни или от меча?
- От меча.
- Много сейчас меч переводит народу! Засевается Русь раздором, - тяжело вздохнул дед.
Взгляд старика остановился на мече, который воин держал перед собою, зажав коленями.
- Святые Козьма и Демьян, меч-то у тебя - моей работы?
Мечник вытащил сверкающий клинок из тугих ножен и протянул деду:
- Твоя, Кузьма. Достался мне от отца по наследству.
Кузнец бережно принял оружие:
- Сохранился… Теперь крестовину у рукоятки делаю по-другому - концы опускаю книзу. Удар от этого сильнее. Рубящая рука больший размах имеет…
Алёшка смотрел на воина. Ему нравилось худое, обросшее курчавящейся бородкой лицо, внимательные и быстрые глаза, рот, небольшой, но жёсткий и решительный.
- Силы у меня уже не те, - проговорил дед, возвращая оружие гостю. - В твои-то годы и потяжелей меч держал легко, а сейчас чую - ослаб.
Прокопий толкнул меч в ножны и вдруг улыбнулся, но как-то по-особенному ласково. Он стал похожим на весёлого деревенского парня.
- Ты из Киева, что ль? - спросил дед. - Каким ветром занесло к нам на Суздальщину?
Видя, что гостю неприятен этот вопрос, дед поправился:
- Как живут в Киеве?.. Ведь родом оттуда…
- Плохо. То княжит сын Мономаха Юрий Долгорукий, то Изяслав Мстиславич, его племянник. Киевские бояре ум свой растеряли, не знают, что творят. Сегодня целуют крест на верность одному, через неделю - другому. Сбились с толку…
- А простому люду от княжеской вражды одни обиды, - досказал дед.
Мечник не ответил. Алёшка тихонько влез на печку.
Здесь вкусно пахло ржаным тестом, которое подходило в квашне, тёплые камни навевали дрёму…
- А ты, воин, какому князю служишь? - спрашивал дед. - Князю Юрию али кому из сынов его - Андрею, Мстиславу, Васильку?
- Старшему сыну князя Юрия, князю Андрею
- Где же княжит сейчас Андрей?
- В Вышгороде, под Киевом.
- Так, так… - протянул дед. - Приехал ты ко мне с нуждою аль по пути завернул?
Он посмотрел на гостя с лукавой усмешкой. Прокопий наклонился к нему и что-то прошептал на ухо.
Прошло дня три после приезда дружинника Прокопия. Вечером усталые после работы в кузне Алёшка с дедом были вызваны на боярский двор.
Падал- снежок. Боярин Иван вышел к ним на высокое крыльцо. Кузнецы опустились на колени.
- Ну, холоп, скажи, какой тать-разбойник был на твоём дворе? - злобно крикнул боярин.
- Княжой слуга, - сказал кузнец, подняв голову. - Мечник князя Андрея Юрьевича.
Злые глаза боярина посинели, дряблые щёки задрожали:
- «Княжой слуга»… Почто пожаловал? Я князю дани не плачу.
Боярин спустился по лестнице, поддерживаемый под руки двумя рослыми слугами. Подойдя к деду Кузьме, он ударил его носком зелёного сафьянового сапога в лицо. Дед ахнул и присел.
- Знай, холоп, что я господин твой!.. Не будешь пускать к себе никого…
Кузьма уткнулся в снег, закрыв лицо руками. Когда он поднял голову, Алёшка увидел, как на седую бороду алой струйкой текла кровь.
- Дед… дедушка… - бросился Алёшка.
Он ударил боярина головой в тугое брюхо. Слуги навалились на Алёшку, вмяли его в талый снег, начали бить.
Размахивая длинными рукавами шубы, боярин бегал вокруг и кричал, тряся куцей бородёнкой:
- Под ребро его, щенка, под ребро!.. А со старым вором я расправлюсь сам…
Со всех сторон сбежались боярские люди. Они испуганно поглядывали то на своего господина, то на лежащего тёмным комочком Алёшку.
Через два дня Прокопий добрался до Суздаля.
Было раннее утро. Прокопий ехал по окраинным переулкам городка, в которых уже толпились люди. Среди полушубков и залатанных кафтанов иногда попадались богатые одежды боярских детей и их слуг. На княжого мечника никто не обращал внимания.
Отмахиваясь плетью от наседавших собак, он проехал по улице. С любопытством смотрел на стены величавого собора, поставленного здесь киевскими мастерами ещё при князе Владимире Мономахе. Суздальцы были искусными умельцами: из болотной руды варили железо, резали из кости шилья, кочедыки [82] и гребёнки, знакомы они были и с гончарным делом, а вот собора себе построить не смогли. Князь Владимир Мономах пригласил прославленных днепровских зодчих. Собор стоял на хорошем месте и виден был издалека.
Проехав мимо ворот, у которых толпились нищие и бабы, Прокопий остановился у огороженной тыном избы. Это был двор попа Фёдора. Он срублен был на берегу Каменки, неподалёку от княжого терема. Двор невелик размером, но крепок. На дубовых воротах поблёскивали кованые скобы, маленькое оконце сбоку было заволочено. Прокопий стукнул рукоятью плети:
- Во имя отца и сына! За воротами ответили:
- Аминь.
- Мне бы отца Фёдора увидеть, - сказал Прокопий невысокой женщине в тёмном.
Через узкие сени, где пахло сухим тмином и берёзовыми вениками, Прокопия провели в светёлку. Поп Фёдор, ещё не старый, с чёрной как смоль бородой, вышел к мечнику. Одет он был в потрёпанный шерстяной подрясник, на ногах - туфли, плетённые из лыка. Видно было, что поп не из богатых.
- За чем пожаловал, воин? - спросил он, смерив гостя подозрительным взглядом.
Прокопий подпорол шапку, вынул зашитое письмо.
- Что хочет князь, господин мой? - спросил поп, взглянув на Прокопия.
- Там всё написано. Фёдор прочитал письмо.
- Садись, воин. Рассказывай, здоров ли князь, не собирается ли сюда, на отчину, в гости.
Прокопий молчал.
- Ты меня не опасайся. Я так же верно служу князю, как и ты.
- Князь и княгиня здоровы. А приедут ли сюда, на Суздальщину, - это мне неведомо. Дошли слухи, - понизив голос, осторожно сказал Прокопий, - что надували ваши бояре просить себе другого князя, а сыновей князя Юрия прогнать.
Прокопий испытующе посмотрел на Фёдора.
Фёдор не ответил. Он сидел неподвижно, точно забыв о собеседнике. Глядя на его широкий лоб, скуластое лицо и задумчиво прищуренные глаза, Прокопий подумал: «Хитёр! В делах своих неспешлив, в словах скуп».
- Что ж, - тихо проговорил Фёдор, - хотят ли бояре другого князя, сие неизвестно, но княжить здесь, на Суздальщине, найдётся охотников много. Сейчас сюда, точно тараканы на хлеб, бегут людишки. В Киеве и других городах, соседящих со степью, бросают насиженные места. Ищут мирной жизни. Здесь спокойнее. Народ ничего не делает без разумения.
За дверью раздались лёгкие женские шаги. В светёлку вошла женщина, которая отворяла ворота Про-Копию. В одной руке она держала пузатый Кувшин, в другой - две кружки.
- Угоститесь с дороги!
Прокопий с Фёдором чокнулись, словно Фёдор был не поп, а дружинник.
- Передай князю, - сказал Фёдор, - сейчас такое время, когда он может прийти сюда сам. Силу свою раскололи бояре раздором и усобицей. Мизинные люди плачут от лютой боярской вражды. Им лучше жить под одним князем, чем под многими боярами.
Мечник не спеша тянул мёд.
Фёдор поднялся:
- Ну, прощай! Сейчас проведут тебя в горницу.
- Есть у меня к тебе одна просьба… - сказал нерешительно Прокопий. - Это уж не от князя, а от меня. Дозволишь молвить?
До сих пор лицо Фёдора было сурово; при этих словах он точно потеплел:
- Позволяю, сын мой. Если согрешил, то покайся.
- Нет, отче, я не о себе, мне не в чем каяться. В лесу набрёл я на беглецов: семья закупов ушла от боярского гнева. Из-под самого Киева утекли. Мужик уже преставился, а жёнка его с дочкой умирают голодной и студёной смертью. Вызволи их, отче! Приюти где-нибудь на житьё…
Фёдор потемнел. Видно было, что неприятна ему эта просьба мечника.
- Тяжкое это дело, воин! Всякая власть от Бога. Господь учил целовать десницу, нас карающую. Грех они приняли на душу двойной: перед Богом и своим господином.
Прокопий знал, что, кроме Фёдора, никто беглецам здесь помочь не сможет, и решил просить ещё раз:
- Прими, отче! Вызволи несчастных от смерти.
- Чьи люди-то? - спросил наконец Фёдор.
- Моизича.
Фёдор повертел в руках тяжёлый крест.
- Ну ладно, уж так и быть. Моизичевых закупов можно взять. Есть у нашего монастыря сельцо небольшое на Клязьме. Сказывал игумен, что нужна ему баба мыть бельё и печь хлебы. Нужно будет вдовицу к нему переправить. Да вот возьмёт ли девчонку, не ведаю.
- Отче, пожалей сирот голодных!
- Ну, добро, ради нашего князя сделаю. Пусть молят за него Бога.
Вечером Прокопий устроился на лавке в поповой горнице. Но полу разбросаны были сушёные травы - пахло полынью, тмином и мятой. Сквозь стены едва доносился приглушённый шум деревьев. Мечник ворочался с боку на бок и не мог уснуть. Лёжа на спине и вглядываясь в сгущающуюся темноту, он думал о Фёдоре:
«Хитёр! Смилостивился: работницу добыл безденежно. «Пусть молят за князя»! Это для того, чтобы я поведал о его доброте князю Андрею».
Получив у суздальского попа ответное письмо к князю, Прокопий поскакал обратно. К ночи он добрался до знакомого села. Взошёл месяц. За частоколом боярского двора, на краю села, темнела кузня.
«Не заехать ли переночевать? Ишь, как воют собаки… Сейчас как раз на волков наедешь…»
Прокопий не спеша проехал мимо закрытой кузни и остановился у покосившейся избёнки.
- Эй, отворите! - постучал он в дверь. В избе кто-то прошлёпал по полу.
- Кто ты? - узнал Прокопий голос Кузьмы.
- Я, Прокопий.
Дверь отворилась. Пахнуло горьким запахом дыма. Кузьма стоял с лучиной, закрывая её ладонью от ветра.
- Беда в нашем доме… Лучше бы ты, Прокопий, не приезжал…
Мечник выслушал горестный рассказ деда.
- Мальчонку бросили в яму, говоришь?
- В яму.
- Замёрзнет!
- Беспременно замёрзнет! - затряс Кузьма головой и стал вытирать рукавом слёзы. - На дворе стужа, а он в худом кафтане. Может, уже кончился…
Прокопий повернулся.
- Постой, куда ты? - испуганно крикнул Кузьма.
- Вернусь… - ответил мечник, не останавливаясь.
Алёшка лежал на соломе, накрытый тёплым тулупом. Бойко бежала лошадь, изредка ударяя копытами о передок саней. Местами сани ехали медленнее, и тогда слышно было, как скрипел под полозом песок.
Приподняв полу овчинного тулупа, Алёшка осмотрелся. Мимо проплывали густые ели. Позади саней, привязанный поводьями, бежал осёдланный конь. Где он видел этого коня с белой звездой на лбу?.. Алёшка рассмотрел впереди себя возницу, в кафтане, перетянутом широким кожаным ремнём. Нахлёстывая вожжами, человек стоял на коленях. Рядом с ним на соломе лежали тяжёлый меч с дорогой, выложенной серебром с чернью рукояткой и красный кожаный колчан со стрелами. Где-то он уже видел этот меч… И теперь Алёшка вспомнил всё: боярина Ивана, деда, вспомнил, как лежал в яме. Наверно, кто-нибудь из отроков везёт его по приказу боярина…
При мысли о близкой расправе заныли спина и плечи. Собравшись с силами, Алёшка поднялся на колени.
- Ты куда меня везёшь? - спросил он срывающимся хрипом.
Возница повернулся. Алёшка увидел, что это не боярский дружинник, а мечник - тот, что приезжал к деду.
- Ожил? - ласково спросил мечник. Алёшка смотрел изумлённо, ничего не понимая.
- Помяли тебя малость боярские холопы. Ну, это не беда… Кости целы, а мясо нарастёт… Теперь нам добраться бы до Владимира…
Владимир раскинулся на высоком берегу Клязьмы Главную часть города, небольшую Мономахову крепость, путники увидели издалека. По горе протянулись земляные валы, окружённые глубоким рвом. По верху вала стояла стена из могучих заострённых брёвен - крепкий тын острыми зубцами рисовался на сером фоне неба.
Подъехав ближе, мечник остановил коня и указал Алёшке на каменные стены храма:
- Церковь Спаса, поставленная князем Владимиром Мономахом, дедом князя Андрея.
Алёшка никогда не видел каменных храмов. Он хотел остановиться, посмотреть, но нужно было торопиться - Прокопий поехал дальше. Алёшка боялся отстать и заблудиться. У моста, перед высокой рубленой воротной башней, их остановили. Пока Прокопий говорил о чем-то с дружинниками, охранявшими мост, Алёшка в стороне держал коней.
Перед воротами скопилось много саней. В город везли соль, рыбу, крицы [83], железа, тёс и брёвна. Алёшка подумал, что в городе живёт много ремесленников: это, наверное, для них везли конские и воловьи кожи, в рогожных кулях - берёзовый уголь. Возницы шумели, нахлёстывали лошадей вожжами, старались проскочить скорее. Некоторые из них с любопытством посматривали на неумытого и растрёпанного мальчонку. Из-под рваного, с клочьями шерсти полушубка виднелась холщовая рубаха, лапти разбиты. Один возница указал на него кнутовищем и весело крикнул:
- Эй, парень, закрой рот! Влетит галка…
Алёшка покраснел и прикрыл рот рукавицей. Кругом захохотали.
Наконец возвратился Прокопий. С трудом пробравшись в толчее, они проехали через деревянный мост, перекрестились на висевшую над воротами икону. В городе - узкие улицы. На бревенчатой мостовой на грязном снегу конский навоз, зола, клочки сена и ржаной соломы. По обе стороны малые и большие избы. Подале громоздятся высокие срубы теремов с шатровыми верхами.
С большой улицы, которая вела к торгу, они свернули в маленький тихий переулок. Мечник указал |Алёшке на большую избу:
- Дом мастера Николая. Здесь они остановились.
Вечером сидели за столом с хозяином дома. Неровным пламенем, потрескивая, горела лучина. На столе в деревянной миске лежала пареная репа, рядом, в другой, - заправленная маслом чечевичная каша. Из большого глиняного кувшина Николай наливал мёд в деревянные резные ковши.
- У меня, Прокопий, детей нет. Не дал Бог обзавестись женой и семейством. Оставь хлопчика у меня! Одного я боюсь, - покосился он на Алёшку, - пришлёт боярин своего слугу, сделает заклич на торгу о беглом холопе. Город этот князя Андрея, но князь правды не преступит. Прикажет заплатить боярину виру [84] и отправить малого обратно. Казнит боярин мальчонку. Зол он!
- Что же делать?..
- Оставляй. Поживём - увидим. Пусть парнишка побудет у меня, присмотрится к делу. Авось окажется понятливым…
Мечник встал из-за стола:
- Спасибо тебе, мастер!.. Слышал, Алёшка? - взял он мальчика за руку. - Останешься в доме у Николая. Выучишься - нужным для людей человеком станешь. Красным девицам будешь украшения делать - запястья, кольца и другое узорочье. Николай тебя не обидит.
Алёшка подошёл к мастеру и поклонился:
- Прими в дом твой, дяденька Николай!
Большими караванными путями и тайными тропами Прокопий пробирался к киевскому югу. Чем дальше, тем труднее было найти ночлег. Всё чаще наезжал он на брошенные избы и землянки с провалившимися потолками, страшные своим безмолвием. Ветер шевелил почерневшую солому на их кровлях и посвистывал в щелях. Лишь одичавшие кошки, верные старому жилью, бродили здесь среди запустения. Выгнув спины, они смотрели на всадника злыми глазами. Эти селения мечник проезжал не останавливаясь, словно они были заражены чёрной смертью.
К концу второго месяца пути резко повернуло на весну. Зелёным дымом затянуло рощи. Под вешними лучами щедрого солнца лежала земля и ждала пахарей. На летнюю теплоту потянулись к старым пепелищам все те, кто скрывался в лесах и болотах от княжеских и боярских дружин.
Прокопий приближался к Киеву. Всё чаще и чаще встречались вооружённые отряды. У рогаток мечника останавливали, спрашивали, куда и зачем едет.
Уже вечерело, когда он миновал ворота, замыкавшие высокие земляные валы Вышгорода. Большой киевский пригород лежал озябший и безлюдный. Только у самого вала в нескольких избах бухали молотом по железу да из отверстий в крыше лениво тянули кверху искры. Прокопий остановился, послушал.
«Ишь торопятся! - подумал он, ухмыльнувшись. - Дня не хватает для работы. Наверно, куют оружие. С лемехами да косами так бы не торопились. Князь Андрей мастерам и слугам своим не даёт дремать».
Прокопий отдал коня, а сам прошёл в гридню [85]. На широких дубовых лавках спали воины, подложив под голову кто свёрнутую попону, кто шапку. Несколько человек сидели у стола и играли при свете лучины в шашки. Прокопий вышел. Постояв на высоком резном крыльце, спустился вниз. Захотелось посидеть молча, вытянуть усталые ноги.
В княжом тереме в нескольких узких оконцах мерцали огоньки. Из поварни доносился стук ножей и топоров. В сырых сумерках приглушённо звучали далёкие оклики воинов-сторожей. Словно дожидаясь, когда умолкнет шум, на небе робко выглянула одна звёздочка, за нею неспешно засветилась другая.
Присев на обрубок бревна, Прокопий прислонился к стене и забылся. Это была первая ночь, проведённая им в Вышгороде после долгого пути.
Утром Прокопия позвали к князю.
Андрей Юрьевич сидел на лавке. Несколько дней подряд он ездил с отцом на охоту, а сегодня и ночью заснуть не пришлось. С отцом у него был неприятный разговор. Желтоватое, немного скуластое лицо Андрея выглядело утомлённым, а карие раскосые глаза смотрели из-под высокого лба задумчиво и устало. На столе перед князем стоял вместительный серебряный ковш, наполненный дорогим греческим вином. Андрей встретил гонца приветливо:
- Рад тебя видеть, Прокопий! Мечник поклонился, коснувшись рукой Пола:
- Долгие лета будь здрав, мой князь!
- Будь здоров и ты. Каков был путь, мечник, не падали ли тати, не обидел ли кто?
Князь смотрел испытующе.
- Слава Богу, нет. Скакал, княже, благополучно.
- Ну, а Фёдора видел?..
- Всё, что ты повелел, сделал. Поп Фёдор велел тебе кланяться.
Прокопий отстегнул запону рубахи и передал Андрею письмо.
Князь развернул-свиток:
- Ну, а что на Суздале? Всё тихо?
- Тихо, княже. Суздальские купцы и бояре богатеют. Сказывал Фёдор, что жить хотят по своей воле.
- С князем им негоже?
Прокопий хотел ответить, но князь оторвался от чтения. Поглядев на дверь, он настороженно поднял палец. Вошёл отрок:
- Княже, княгиня послала сказать, что идёт сюда. Андрей поморщился:
- Пусть войдёт… Княгиня была уже в дверях.
Она шла мелкими шагами, путаясь в длинном платье из дорогого веницейского бархата, шитого крупным жемчугом. Войдя, поклонилась мужу, кивком ответила на поклон Прокопия. Была она невысокого роста стройная, с чёрными, словно влажные угольки, глазами, скуластым, накрашенным лицом и тонкими выщипанными бровями. Комната наполнялась ароматом амбры розового масла.
- Девушки мои проведали, что у тебя Прокопий, - вот я и пришла. Уж не на Волге ли он был? Может, что слышал про батюшку и братьев?
Княгиня была булгарка родом.
- Нет, княгиня, - ответил Андрей мягко, - мечник ездил в другие места. Кабы был на Волге, я непременно послал бы его к тебе.
Княгиня замялась. Видно было, что ей не хочется уходить. Посмотрела в окно, где сквозь заморское стекло брезжил мутный свет, вздохнула.
- Прости, князь, что помешала. Она поклонилась и вышла.
Прокопий стоял, опустив голову. Похоже, что княгиня обиделась на князя…
Андрей ждал, прислушиваясь, как одна за другой захлопывались двери.
- Говоришь, суздальские нарочитые мужи не хотят, чтобы княжили у них мои братья? - спросил он негромко.
- Да, княже, об этом поведал поп Фёдор. Сказывал, что только боятся бояре твоего отца, великого князя Юрия, да тебя.
Андрей встал. Он почти коснулся головой потолка. Неподвижно стоял он посреди горницы, наморщив лоб, заложив руки за спину.
- Чудно! Братьев моих, кои на княжении у них, не боятся, а меня и отца…
Он подошёл к оконцу в сад и распахнул его. Солнце поднималось к полудню. В светёлку потянул парной воздух, настоенный на клейких смолистых листочках.
«Не пойму я князя, - думал Прокопий. - Расспрашивал о Суздале, о попе Фёдоре, а что замыслил - неведомо».
Во Владимире Алёшка чувствовал себя одиноким, словно валун, бог весть какими путями занесённый на равнину.
Первое время он ходил по городу с опаской, всматриваясь в лица прохожих, боялся встречи с людьми боярина Ивана. Постепенно страхи его прошли. Он бывал на улицах у бочаров и кожевников, медников и столяров.
Однажды Николай послал его к знакомому гончару. Мимо сосновых рубленых изб, что ставили вдоль берега Ирпени, Алёшка шёл на самый край поселения. На западе, за высокими тесовыми крышами и стенами города, садилось солнце.
- Эй, паробче! - окликнул Алёшку невысокий коренастый мужик. - Ты ученик мастера Николая?
Алёшка остановился.
- Человек у меня на дворе второй день живёт. Сказывает, что привёз тебе от Кузьмы гостинчик. Может, сходишь?
Алёшка опешил. Ему очень хотелось услышать что-нибудь о доме, но, взглянув на подходившего мужика, он сразу узнал боярского слугу Якова. Алёшка бросился бежать. Он слышал за собой тяжёлое дыхание. На углу, у только что поставленного избяного сруба, он споткнулся и упал.
- А, попался! - хрипел Яков, связывая мальчику руки лыковой верёвкой. - Теперь ты от меня не уйдёшь…
Алёшка катался по земле, закусив губы от боли и обиды.
- Ну, поднимайся! - сказал тиун, толкнув его ногою в бок.
Алёшка упирался, а Яков тянул его и бранился. Вокруг них быстро собралась толпа.
- Чей это мальчонка?
- Да вот, утёк от отца, - пояснял Яков.
- За ослушание нужно вожжами, - советовал мужику какой-то человек. - Отрок должен почитать отца с матерью.
- Да это ученик златокузнеца, Алёшка!.. - закричал подбежавший к толпе сын бочара, Никита.
- Врёшь, утёк он от отца с матерью! - перебил его тиун. - Господин мой, боярин Иван Кучкович, повелел привести мальчишку обратно.
Услышав имя боярина, люди недружелюбно зашумели.
- Какой Кучкович?.. Здесь княжой город, а не боярская вотчина… Нужно спросить хлопчика, как он попал к Николаю. Может, возвращать его на боярский двор и не след.
Видя, что Алёшка упирается, а настроение горожан складывается не в его пользу, Яков заторопился. Он опять больно ударил мальчика ногою в бок:
- Пошли, пошли! Ужо боярин шкуру с тебя сдерёт!
- Ты мальчонку не бей, не отец! - закричали из толпы.
- Кабы не мог, так и не бил! - огрызнулся Яков. - Господин мой повелел привести его живого или мёртвого.
Теперь уже все стали на защиту Алёшки.
- Здесь, в княжом городе, господином князь, а не боярин…
- Ты, боярский холоп, убирайся подобру-поздорову! - посоветовал кто-то.
Яков хотел что-то ответить, но ему не дали.
- Братцы, вяжите боярского холопа! Отведём его на княжой двор - пусть там рассудят.
Несколько человек предлагали отпустить с миром.
- Подневольный, - говорили они. - Небось пригрозил ему боярин.
Между тем Алёшке развязали руки:
- Иди, малый, в свою кузницу, а мы боярского слугу отведём на княжой двор.
Но Якова и след простыл: боярский холоп утёк, пользуясь суматохой.
- Ты его не бойся, мы, горожане, тебя в обиду не дадим! - говорил, важно подбоченясь, сын бочара. - Но и сам гляди в оба.
Яким Кучкович, младший брат боярина Ивана, был одним из наиболее доверенных советников князя Андрея. Это был невысокий широкоплечий муж, с лобастой большой головой и длинными руками.
Боярин лежал на лавке в жёлтой шёлковой рубахе, засунув пальцы за зелёный монастырского шитья кушак.
Стукнула дверь, в комнату вошёл мальчик: - Боярин, тебе грамота.
Письмо, нацарапанное на берестяном свитке, Яким прочитал со вниманием. Стоявшему у дверей ближнему слуге Яким сказал:
- Скачи за боярином Моизичем. Скажи, что прошу немедля.
Через час, глухо стуча подковами, Яким и его друг Моизич проехали по деревянному настилу в невысокие монастырские ворота.
В низкой светёлке их ждали. В углу под иконами сидел ростовский епископ Нестор, возвращавшийся из Византии. Его помощник, высокий чернобородый грек в накинутой на плечи бараньей шубе, беседовал с дородным боярином, киевлянином Петрилой.
Яким знал Петрилу - не раз продавал ему овёс и коней. В последнее время великий князь Юрий приблизил Петрилу к себе и часто поручал ему свои дела. Кучкович не удивился, увидев Петрилу с греками: богатый киевлянин вёл торговлю и с Византией. Яким сел.
Пахло левантским ладаном и воском, мигали лампады. Монах-грек говорил Петриле:
- На Русь мы приехали служить церкви. Церковь - наша госпожа. И все мы, духовные её слуги, и вы, лучшие люди, должны не жалеть сил для её славы.
Монах держал себя уверенно. Его манера разговаривать с людьми, едва заметные скупые жесты и лицо, холодное, сдержанное лицо византийца, с презрительно прищуренными глазами, изобличали человека, привыкшего властвовать.
Когда разговор коснулся великого князя Юрия, Ефрем Моизич, как нарочно, вставил:
- Боярин Яким - сын убитого боярина Кучки. Монах сузил глаза, словно хотел рассмотреть Якима лучше.
- Нам известно это, - кивнул он головой. - Великий князь Юрий не жалеет крови лучших людей.
Якима сильно задели эти слова. У него чуть не вырвалось, что Юрию придётся ещё раскаяться. «Что я, Господи! - подумал он, прикрыв рот рукою. - Здесь же Петрило… Нужно послушать, что он скажет…» Он ещё раз посмотрел на Петрилу, точно желая удостовериться в мере добра и зла, на которую способен этот человек. Петрило сидел, внимательно прислушиваясь к разговору, тихий, скромный, словно слуга.
- Бог до сих пор посылал князю Юрию удачу… - продолжал монах, играя чётками. - Но, став великим князем, Юрий возгордился. Он не всегда усердно служит матери святой церкви. - В шёпоте монаха звучали зловещие ноты. - Князь Юрий не отошёл от церкви, за это Бог немедленно покарал бы его смертью, - но князь ищет себе большей власти, чем это ему определено Богом. А это также грех…
Как ни зол был Яким Кучкович на великого князя Юрия, при этих словах ему стало не по себе. «Так это же против князя! - подумал он с замирающим сердцем. - За это Юрий казнит немилосердно…» То тихо, то страстно и жарко струилась речь умудрённого в книгах грека, но боярину уже было не до красот эллинского ораторского искусства. Он знал, как жестоко великий князь расправлялся со своими врагами. Вспомнил казнённого Юрием отца. В полутьме светёлки Кучковичу почудился тесный подвал, палач с засученными рукавами и сам он, Яким, со скрученными назад руками, с посинелым, опухшим лицом…
В эту ночь Яким, подперев щёку, долго сидел в своём тереме перед свечой. От беспокойных дум голова шла кругом. Он всё больше убеждался, что нужно держать язык за зубами и быть осторожным. Его радовало, что многие ненавидят великого князя. Душе льстило, что эти учёные византийцы добрым словом помянули отца, но думалось и другое: не хотят ли они затянуть его в свои сети и обмануть? Надменный монах, старый, немощный, точно сошедший с иконы Нестор, Моизич и налитый кровью Петрило, одиноко сидевший на лавке у двери, - всё это были друг для друга свои люди. Они говорили о несправедливости князя, но такими словами, точно вызывали его, Якима, быть более откровенным. Точно они хотели услышать от него такое, что потом позволило бы им считать его своим, причислить его к их кругу.
«Ну нет… - мрачно ухмыльнулся боярин своим мыслям. - С Юрием мне сводить счёты не к спеху, я подожду…»
В Вышгороде на княжом дворе несколько воинов о чем-то разговаривали между собой. Они посматривали на окна терема, но, видимо, не решались подняться по лестнице и войти к князю. Андрей их увидел.
- Иди, Яким, проведай - может, что случилось.
Кучкович кубарем скатился по лестнице. Возвратился он с седым, со шрамом через всё лицо воином Михно.
- Что у вас там? Воин развёл руками.
- Нехорошее, княже! Воины князя Юрия Владимировича с людьми боярина Петрилы напали на наших пастухов и угнали коней.
Андрей нахмурился:
- Что же вы их не отбили?
- Погнались за ними, княже, но их было много. Боясь твоей немилости, мы не обнажили мечей.
Андрей гневно наморщил лоб. Этот случай мог многое испортить в его отношениях с отцом.
- Сколько увели коней? - спросил он резко. Воин ответил не сразу.
- Сотни три, княже…
- Надо послать к отцу человека - пусть велит татей наказать, а коней вернуть.
Воин стоял, опустив голову, и, судя по его нерешительному виду, хотел сказать что-то ещё.
- Мечник Игорь ездил, княже, - начал он тихо. - Воины великого князя на двор его не пустили и нанесли бесчестье: ударили мечом плашмя. Сказывают люди, что они отправлены на двор к Петриле и на них поставлены уже клейма князя Юрия Владимировича.
У Андрея по скуластому лицу пошли пятна.
- Опять Петрило! - хрипло обратился он к Кучковичу. - Сказывал я отцу, чтобы прогнал он его от себя…
Вспомнив, что перед ним простой воин и не к лицу ему, князю, говорить худое об отце, Андрей умолк.
- Иди, - махнул он рукой, - да скажи людям, что сам переговорю с отцом… Постой! Возьми…
Сняв с пальца перстень, князь протянул его воину:
- Передай Игорю. Поведай, что обида его - моя, обида.
После ухода мечника князь с гневом рассказывал Якиму Кучковичу:
- Отец вызвал меня сюда помочь ему в борьбе с врагами. А у самого какие-то дела с Петрилой. Враг он мне, Петрило! И люди молвят о нём недоброе. Играет на руку Изяславу. Не люблю я его! Но меня с отцом не поссорит!
Кучкович угодливо кивал головой. Он боялся, что Андрей проведает о его встрече с Петрилой, и сейчас придумывал, как отвести беду.
- Истинно так, княже! Сколько раз думал я, почто терпишь ты от слуг отца своего обиды!
Андрей остановился:
- Ты что, Яким, тоже против отца? Кучкович выдержал пристальный взгляд и вытащил меч.
- Нет, я против злых его слуг… Вот, княже, клянусь на нём, - сказал он негромко, - лихого против тебя не мыслю.
Андрей махнул рукою:
- Спрячь.
Присев на стул, князь вытер платком лицо.
- Может, прав поп Фёдор, - произнёс он в раздумье. - В Залесье сейчас бегут и землепашцы, и мастера-горожане. Все, кто хочет мирной жизни. И для меня здесь добра не будет. Век буду мотаться по удельным княжествам, и живот мой будет зависеть от князей и князьков. К концу жизни, может, сяду, как отец, на великокняжеский стол в Киеве, и это всё… А что проку?.. Не для себя я ищу славы, а для Руси. А Русь сейчас немощная. Оборонять её надо. С юга и востока лезут половцы, с запада, того и гляди, двинутся шведы и немцы. Силы здесь, у отцова стремени, нам не собрать…
Он замолчал. Большая голова с гривой густых с проседью волос освещалась пучком свечей в серебряном канделябре.
Яким рукавом вытер вспотевшее лицо.
- Поедем, княже, отсюда подале, устали мы здесь от дел ратных. То половцы, то свои налезают. Нет покоя… - Взглянув на князя, он продолжал: - Заехал ко мне поп один. Приехал встречать епископа Нестора. Я и позвал его к себе. Сказывает, что в Ростове и Суздале ничего так не хотят, как иметь тебя своим князем. Денно и нощно молят святых угодников.
Яким умолк. Он выжидающе глядел на Андрея.
- Это я не от тебя первого слышу.
- Люди истину молвят, княже… Прости меня, худого, за дерзость, послушай доброго совета: поезжай в Суздаль!
- Я и сам бы рад, Яким, да как это сделать? Ведь против воли отца не пойдёшь. А он велит сидеть здесь.
Кучкович начал рассказывать сбивчиво, торопясь, словно боялся, что князь перебьёт и не даст высказаться до конца:
- Был я на базаре и слышал - юродивый один рассказывал о чуде в женском монастыре: икона Богородицы из Царьграда - по преданию, писанная евангелистом Лукой, - являет великие знамения. Ночью отходит от стены и становится посредине церкви. Что-то хочет поведать нам Богородица… Андрей нахмурился.
- Не люблю лжи, Яким! - укоризненно покачал он головой. - Оскудел монастырь, вот монахини и хотят привлечь богомольцев - о славе монастыря хлопочут.
Яким заметил, как в глубине карих глаз Андрея вспыхнули весёлые огоньки.
- Икона отходит от стены? - спросил Андрей. - Постой, постой… может, потому, что не хочет оставаться в Вышгороде?..
К Андрей задумался; улыбка медленно сползла с его лица.
- А ведь мудро придумано! Это поп женского монастыря Кузьмище. Не иначе как его дело. Он загадал, а я, князь, не приложу ума к его загадке.
- Уж в народе многие знают об этом знамении, князь.
Андрей заходил по комнате.
- Хитёр Кузьмище, ой, как хитёр!.. Это поважнее, чем три сотни коней, украденных Петрилой. Готов до земли поклониться тому, кто первый рассказал об этом чуде! Помог, помог… Говоришь, что в народе об этом знают? (Яким самодовольно кивнул.) Иди, Яким, скажи, чтобы всем говорили о чуде.
Тихо и неприметно протекала жизнь Алёшки у мастера Николая. После случая с боярским тиуном Мальчик притих.
- Ты бы шёл погулять, - говорил ему мастер.
- Нет, дяденька, я лучше посижу дома и посмотрю, Как вы работаете.
Он с любопытством присматривался к работе учителя. По восковой модели или в формах, вырезанных в камне, Николай отливал медные и серебряные вещи.В последнее время он изготавливал медные боевые гири. Алёшке очень хотелось узнать, кто этими гирями будет вооружён, но Николай посмеивался.
- Помолчи, Алёшка! Поживёшь - увидишь…
- Вот бы этими гирями боярина Ивана и его слуг… Николай на эти замечания мальчика не отвечал!
Учитель склонял голову над работой. Он брал два куска воска, лепил модель одной половины гири, затем другой. Железным резцом вырезал на каждой половинке рисунок. Иногда на эту восковую модель накладывал в виде узора жгутики из провощённой пеньковой верёвки. Видя, с каким вниманием ученик присматривается к его работе, Николай охотно рассказывал ему, что нужно делать:
- Готовую восковую гирю обольёшь жидкой глиной и высушишь. В печи на огне вытопишь из формы воск и в оставленную вверху дыру нальёшь жидкую медь…
Алёшке не терпелось. Он хотел сам отлить гирю. Однажды, когда Николая не было в избе, Алёшка взял два одинаковых куска воска и начал лепить. На воске остались следы пальцев, жгутики из пеньки не приставали к воску и отваливались. Прищурив глаза, Алёшка смотрел на вылепленный им уродливый комочек. «Дело вроде как не хитрое, а не получается… В руках Николая эта работа казалась лёгкой».
- Сделаю, обязательно сделаю… - шептал Алёшка. Но жгутики не держались.
- Хотел сам сработать? - услышал он сзади. - В подарок Прокопию?
Алёшка покраснел и быстрым движением руки смял свою неудачную работу.
- Ничего, Алёшка, выучишься. Скоро только сказки сзываются, а для работы нужно ученье. Смотри…
В несколько приёмов Николай сделал восковую модель.
После этого случая понял Алёшка, что ремеслу наскоком не научишься.
В деревне дед Кузьма также занимался иногда литьём. У него, как и у Николая, имелся глиняный тигель - горшок, где он расплавлял металл на горне, имелась глиняная ложка- «льячок», насаженная на небольшую деревянную ручку. Этим льячком дед черпал металл из тигля и, подогрев его ещё раз на огне, наливал в литейную форму. Очень часто для изготовления формы дед Кузьма брал изделие другого мастера. Он выдавливал его изображение в мягкой протёртой глине. Податливая глина запечатлевала на себе все линии металлического предмета. В полученное углубление дед наливал расплавленную бронзу. Несмотря на старания деда сделать хорошую форму, литьё его было грубым.
Алёшка знал, как трудно сделать хорошую форму. Затаив дыхание следил он за движением рук мастера Николая. Освещённые неровным светом горящей лучины, руки мастера выцарапывают на камне какой-то сложный узор из тонких, хитро сплетённых линий. Алёшке кажется, что руки мастера дрожат, что эти крепкие, с крупными плоскими ногтями пальцы сейчас сорвутся куда-то в сторону и весь рисунок прочертят одной грубой, ненужной линией. Но опасения его напрасны. На камне вслед за резцом остаются тонкие плетёные узлы, появляются сказочные птицы и львы. Рукавом холщовой рубахи Алёшка смахивает с уставших глаз слезинку.
Утром, едва завиднеется затянутое бычьим пузырём оконце, Алёшка уже на ногах. Завернув ноги онучами ю надев лапти, он бежит в сарай за углём. Ждёт с нетерпением, когда Николай начнёт плавить серебро в тигле и наливать его в форму. На камне-то получилось вчера очень хорошо, а вот что выйдет на серебре? Подняв руку, мастер льёт из льячка огненную струйку через маленькое отверстие в форму. Сухое, с подпалённой бородой лицо его сурово. В глазах - внимание.
- Серебро-то, оно Алёшка, дорогое. Это тебе не железо: поехал на болото, накопал руды, сварил в домнице - и работай. Серебро - его привозят издалека… Во дворе яркий свет солнца слепит глаза. На открытых местах уже стаял снег, и только в тени в оврагах да ямах держатся ещё небольшие бурые кучки. Красная девица - весна приехала незаметно на сошечке, на бороночке, на бороздочке, на овсяном колосочке, на пшеничном пирожочке…
Увлекательно литейное дело! Как хорошо быть I Мастером! Все тебя уважают, каждому ты нужен. Алёшка представляет себе, как станет он известным всему городу златокузнецом…
В открытую дверь слышен голос:
- Алёшка! Иди.
Очнувшись от своих дум, мальчик возвращается в избу. За столом Николай бережно, чтобы не повредить форму, развязывает верёвку и снимает верхнюю крышку Серебро застыло тёмной полосой. Николай переворачивает форму, и из неё на доски стола с мелодичным звоном падают половинки серебряного запястья. Весь рисунок разделён продольной линией на две полосы: в нижней - узор из хитрого плетения линий, в верхней, более широкой, - сказочное дерево с птицами по бокам. На другой половинке запястья птицы, клюющие яблоки, и лев.
Хорошо умеет работать Николай! Хоть Алёшка и не видал таких птиц, с длинными шеями, и голова у льва человеческая, - а всё же хорошо! Смотришь на такой рисунок - и в сердце вспыхивает какая-то радость. Вот какие вещи умеет делать старый мастер…
Ласковыми смеющимися глазами смотрит Николай на своего ученика. Он видит, что в сердце Алёшки зажглась любовь к ремеслу. Нужно будет ещё кое-что показать мальчишке, придёт время - станет на свою тропу.
- Труд наш тяжкий, - говорит Николай, поглаживая Алёшку по русой голове. - Работаешь, а не всегда сделаешь удачливо. Но ты не робей…
ГЛАВА II
В один из жарких летних дней князь Андрей переправился через Оку.
Несколько недель подряд с дружиной своей он был в пути. Из Вышгорода выехал тайно и увёз из женского монастыря чудотворную икону.
В городе Владимире народ ждал его несколько дней. На дворах и улицах сидели и стояли ремесленники и приехавшие из окрестных деревень смерды, боярские слуги и воины. Люди тихо переговаривались между собой.
Высокая, худая крестьянка сидела на земле у городских ворот с маленькой девочкой. Расположившимся рядом с нею бабам мать рассказывала тихим голосом:
- Бежали мы из-под Киева. Муж помер в одночасье в дороге - вот нам с дочерью и пришлось мыкать горе. Невмоготу стало жить. Монастырские слуги всё отбирает. Может, икона поможет. Вот дочь голодная, - показала она на девочку, - есть просит, а чем я её покормлю?
Услышав колокольный звон, все поднялись, заторопились. Вместе со всеми двинулась к воротам и крестьянка.
- Где же икона, родимые?
За попами, которые шли по пыльной дороге, торжественно везли в санях украшенную белыми полотенцами икону. Над ней в поднявшемся облаке пыли поблёскивали на солнце стяг и целый лес копий. Баба хотела пробиться к иконе и показать её своей девочке. Но какой-то боярин взмахнул плетью:
- Куда лезешь, холопка!
Баба почувствовала, что теряет силы, но её подхватил под руки и вывел из толпы мастер Николай:
- Поберегла бы себя…
- Милые вы мои, а где же дочка? - всплеснула руками мать.
Высокий горожанин ощутил под ногами что-то мягкое и нагнулся:
- Братцы, ребёнка раздавили…
Взявшись за руки, несколько человек раздвинули толпу, а горожанин поднял ребёнка.
- Девочка?
- Девочка.
- Никак померла?
- Нет, ещё дышит. Только напужалась сильно.
- Вон её мать у канавы, отнеси к матери. Женщина схватила девочку:
- Милая моя доченька… Пойдём отсюда… Обняв ребёнка, она вышла на свободное место и чутъ не попала под ноги коню.
- Что вы, ума лишились здесь, во Владимире? Мать подняла голову и обомлела: на сером в яблоках коне сидел молодой, с русой курчавящейся бородкой воин. Тот самый, что вызволил её из леса.
Князь стоял на площади перед отцовой церковью, У наспех сколоченного длинного стола, уставленного Чарками и чашками, блюдами со всякой снедью. Попы и дьяконы служили молебен о благополучном совершении путешествия, просили у Богородицы милостей для земли Ростово-Суздальской.
Князь, слушая пение, стоял с обнажённой головой.
После молебствия он пригласил бояр - нарочитых мужей и дружину к столу. Степенно выступая друг за другом, строго по чину, бояре подходили к князю а кланялись. Ростовцы и суздальцы строго следили, чтобы не подошёл кто из владимирцев. Недаром они называли их людьми новыми, маленькими, в отличие от «больших» - ростовцев и суздальцев.
Князь заметил эту ревность «больших» и ухмыльнулся.
- Почему не вижу детей деда моего, владимирцев? - спросил он у боярина Ивана Кучковича.
Боярин погладил рукой бороду и ответил гордо:
- Городок их, княже, молод весьма! Пусть переждут.
- Куда им, княже! - поддержал старшего брата Яким Кучкович.
Андрей хотел возразить, но умолк, увидев, как настороженно отнеслись к разговору другие бояре. Князь решил приглядеться к нарочитым суздальцам и ростовцам.
На другой день с рассветом дружина вместе со многими боярами покинула город. По пыльной дороге шли дружинники, а впереди везли икону. Сзади ехал Андрей, за ним - его младшие братья - князья Василька и Мстислав, дети и, наконец, дружина.
Взошло солнце. Дорога шла по вершинам береговой гряды Клязьмы. Отсюда были видны широкие леса, уходившие синими далями к краю неба. Над серебряной рекой таял туман, в прибрежных кустах разноголосо заливались птицы. Не хотелось Андрею покидать город. Когда ехал сюда, думал остановиться во Владимире, здесь же в церкви и поставить икону. Вовремя понял, что восстановил бы этим против себя суздальских и ростовских бояр.
«Слаб ещё, а бояре сильны, шагу не могу сделать без них», - думал он с огорчением.
Тихо позванивал о конское стремя княжеский меч.
Неподалёку от Андрея, в конном строю, в первом ряду ехал мечник Прокопий.
- Мечника Прокопия к князю! - крикнул какой-то боярин.
Прокопий пришпорил коня. Прижимая шапку к груди, подлетел к Андрею:
- Что повелишь, господине? Андрей Юрьевич поманил его ближе:
- Скачи вперёд, мечник, выбери место для ночлега.
Прокопий поклонился.
- Княже, княже, посмотри, что сзади! - крикнул мечник.
Андрей повернулся и тоже остановил коня. Остановилась дружина. По подножию холма, где лепились избяные срубы Владимира, расстилался туман. Облитый розовыми лучами город, казалось, повис в воздухе и вот-вот готов был подняться ещё выше, к небу. Князь снял шапку, обнажив копну густых, подёрнутых сединой волос.
- Владимир - детина моя и отчина моя. Посмотрите, братья, Бог показывает нам, как люб ему Владимир!
В десяти верстах от города, на высоком холме, где синяя Нерль соединяется с Клязьмой, на месте, выбранном Прокопием, князь велел остановиться на отдых. Дружинники забили колья, натянули верёвки, разбили просторный шатёр. В стороне, у кашеваров, запылали костры, густой сизый дым потянулся к небу.
Пока все хлопотали, Прокопий спустился к реке, на ходу скинул кафтан. Повернувшись лицом к солнцу, прижав руки к груди, он постоял молча, о чём-то думая, а потом с размаху бросился в воду. Дружинники видели, как Прокопий переплыл на противоположный берег, нагой сидел на прибрежном камне, подставив спину лучам солнца. Когда возвратился к шатру, сказал с улыбкой:
- Хороша водица в Нерли!.. Искупайтесь! Несколько воинов направились к реке.
После трапезы князь объявил, что дальше сегодня не поедут, заночуют здесь.
К вечеру Андрей вышел из шатра. Дружинники заметили, что сегодня он был как-то особенно задумчив.
Над рекой плыли ночные шорохи. На западе чуть желтело и гасло небо. Воины стали тесным кольцом и слушали мечника Прокопия. Он рассказывал о походах «князя и об одной битве, где какой-то немец-воин ударил княжеского коня рогатиной.
- В самую гущу ворогов попал князь. Одного просквозил копьём, другого мечом срубил. Вижу, что он от своих оторвался, хочу к нему пробиться, а не могу. Впереди стена немцев… А тут этот немец… Как ударил он коня рогатиной - конь на дыбы! Князь припал к его шее, шепнул на ухо: выручай! Он и вынес его к нам. Вынес - и тут же пал…
Прокопий замолчал. На суровом лице его играли отблески пламени. Умные, немного косые глаза из-под насупленных бровей смотрели задумчиво и по-необычному ласково. Воины тоже молчали. Все обернулись в сторону реки, где на фоне вечернего неба, на вершине холма, виднелась фигура князя. Он то ходил взад и вперёд, то подолгу стоял, точно прислушиваясь к ночным шорохам.
Прокопий смотрел на живое трепещущее пламя и чему-то улыбался. В кустах за Нерлью прокричала болотная птица. Всё было тихо, лишь потрескивал костёр. Утонувшая в синеве река по-прежнему наполняла ночь своим неумолчным шумом. Глинистый обрыв и чуть колеблемые в водной глубине звёзды, красный отсвет костра - всё это напоминало о далёких и давних походах.
- Конь, он как человек, всё понимает… - сказал задумчиво Прокопий.
Мечник Михно добавил:
- В бою нужен конь, но ещё нужнее простой воин - конный али пеший. И князь без воина, конника али пешца, ничего не сделает.
Прокопий посмотрел на то место, где только что стоял князь. Где-то рядом на дереве заухало. Все вздрогнули. Сидевший у костра воевода Борис Жидиславич перекрестился:
- Не к добру это! Див-птица [86] кличет. Недоброе это место!
Прокопий покачал головой:
- Кто знает, боярин, - все под Богом ходим. Иногда и див кричит по-пустому…
Утром Андрей вышел из шатра и объявил, что явилась к нему во сне Богородица с хартией [87] в руке. Поведала, что дальше ехать не хочет.
Долго после этого во Владимире рассказывали ещё об одном чуде: в повозку с иконой запрягли коней, а кони ни с места. Повозникам помогали дружинники, коней били плетьми, манили хлебом, а они словно вросли в землю.
На этом месте, на впадении Нерли в Клязьму, князь велел остановиться. Сказал, что здесь будут ставить Богородице белокаменный храм и новый город.
Город сей он нарёк Боголюбовом.
Часто среди ночи князь поднимался, не зажигая свечи, отворял окно терема и смотрел на Владимир. Город спал. Облитые лунным светом в густой зелени вишнёвых садов, прижимались к холмам тесовые крыши домов. Здесь и там поднимались вверх рубленые башни высоких боярских теремов. Княжой город был обнесён твёрдым поясом земляных валов, увенчанных рублеными стенами. Как быстро он рос! Укреплённый дедом Андрея - мудрым Владимиром Мономахом, город был ещё не велик. По краям обрывистых оврагов и клязьминской кручи горбились его обросшие седым бурьяном валы и сизые бревенчатые стены. Крепость царила над широким простором поемной и лесной дали. У се подножия струилось серебро Клязьмы, а за ней к синим лесам уходили заливные луга со светлыми, как невиданные очи, озёрами. Князь Мономах хотел сделать Владимир маленьким Киевом. Там, на его княжеском дворе в селе Берестове, недалеко от города, стоял храм Спаса. И здесь, на живописном холме над Клязьмой, он поставил небольшой кирпичный храм Спаса. Вот он стоит за забралами [88] крепости, суровый и тёмный, расчерченный чёрными лунными тенями…
Жители города, бежавшие из Киева, спугнутые с насиженных гнёзд княжескими усобицами, называли Пригородные места и урочища Владимира киевскими именами. Крепость - Печерним городом, речки были Названы Лыбедыо и Ирпенью. Нашлась даже своя Почайна.
Андрей видел пустой двор отца, который князь Юрий приказал отстроить, боясь нового недовольства киевлян и думая о возврате на север… «Отец, отец! Всю жизнь рвался к златокованному престолу Киева.. Зачем связался с недругами, зачем окружил себя такими, как злокозненный Петрило? Они ищут нашей ссоры… Вот мерцает сине-зелёными тенями твоя белокаменная церковь Георгия… Как светла она и прекрасна по сравнению с чёрно-коричневой глыбой - дедовской кирпичной Спасской церковью! Верно сделал, что не послал в Киев за мастерами. Там и от новых храмов всё ещё пахнет греками и стариной. Не то - галичские да немецкие делатели. Белы их храмы, как новый снег, и украшены величаво и светло…»
При князе Юрии на восток от Мономаховой крепости, вдоль суздальской дороги, вырос посад. Острым клином лёг он меж Лыбедью и Клязьмой. Андрей решил оградить избяной город ремесленников могучими валами. Пусть спокойно куют оружие и множат богатства Руси… Они - соль земли. И отец и дед стремились умножить эту силу, лаской и угрозами селили в города ремесленников и купцов.
Андрей думал о своей столице с любовью и гордостью. Тревожили сердце думы о ростовских боярах и князьях других земель, которые станут на пути.
«Ну что же, мы поборемся…»
Андрей вспоминал, как увёз из Вышгорода икону тайно, под покровом ночи.
«Пришлось пойти на этот грех… Сколько ещё нужно будет свершить, чтобы укрепить и возвеличить столицу!.. Икона Божьей Матери здесь, во Владимире, а епископ по-прежнему живёт в Ростове. Нужно бы Владимиру своего епископа…»
Посвежело. Андрей поёжился от ночной сырости. Он мало знал нового ростовского епископа, владыку Леонтия. Его недавно назначил константинопольский патриарх. Андрей встречался с епископом несколько раз, но поговорить по душам не было случая. Князь вспомнил, что есть верный человек из попов, которому он может довериться. Это поп Фёдор, к которому ездил в прошлом году мечник Прокопий.
«Их и пошлю, - подумал он решительно. - Попа Фёдора и мечника. Пусть Фёдор потолкует с Леонтием».
В Ростове Великом на краю города - маленькие, приземистые избёнки, крытые соломой и тёсом. Одна крыша продавлена и похожа на половецкое седло, другая, перекрытая недавно, - на шлем воина. Над всем этим скопищем покосившихся, обомшелых срубов громоздится дубовая махина собора Успения Богородицы, возведённого ещё при Владимире Мономахе.
Мечник Прокопий с попом Фёдором ехали не спеша, нога в ногу, стремя в стремя. У заезжего двора толпились несколько человек. Мужик в рваном полушубке, с перевязанным глазом и всклокоченной бородой протянул руку:
- Эй, муж честной, остановись, брось хлеба!
Прокопий увидел злые, насмешливые глаза и спрятанный в рукаве нож. Здесь, в Ростове, с такими лучше не связываться. Фёдор рванул вперёд, разбрызгивая грязь. Прокопий - за ним. Он вовремя успел припасть к шее коня: мимо просвистел камень.
- Княжой лизоблюд, счастье твоё, что утёк…
В городе было неспокойно. Народ группами собирался на улице и о чём-то оживлённо разговаривал.
На другой день после заутрени Фёдор и Прокопий сидели в Палате у ростовского епископа, грека Леонтия.
- Что же передать князю, владыко? - спросил Фёдор.
- Скажи, что буду во Владимире, - поговорим. - Епископ внимательно посмотрел на гостей. - Князю Андрею епископская кафедра нужна во Владимире, чтобы тешить свою гордость. Зачем Андрей приехал сюда из Вышгорода? Вдали от отца думает жить, по своей воле…
Прокопий с Фёдором молчали.
- Или здесь, в Залесье, хочет построить новый Киев? - Епископ говорил с насмешкой. - Не об этом думать сейчас нужно! В городах Ростово-Суздальской земли голову подняла чернь. А всё потому, что язычество живёт недобитое, люди поганым идолам молятся, а про епископов волхвы и кудесники рассказывают небылицы… - Епископ махнул рукой. - Идите!..
Прокопий и Фёдор собирались обратно, когда возвратился хозяин избы, где они остановились:
- В Ростове владыка недавно, а такую власть взял что хоть кричи! Прошлой осенью вместе с боярами забрал за бесценок хлеб, а сейчас собирается его на Волгу отправить.
Мечник растерялся. Во Владимире считали, что умудрённый в книгах грек, строгий в исполнении церковных постов, пользуется большой любовью у людей ростовских. Прокопий подтянул повыше меч, чтобы не торчал из-под плаща, и поспешил к собору.
У епископского двора шумела толпа. Сотни полторы горожан окружили высокого человека с повязанным глазом, в кафтане, перетянутом лыковой верёвкой.
- Обездолили! Даням конца нет!
- Всякая вина виновата. Редко в церковь ходишь - плати, поклоны творишь не усердно - тоже плати.
- У нас в амбарах сор да мыши, а у епископа кладовые от добра ломятся.
- Зря попов кормим…
- Чего смотрим, братья?
Прокопий заметил старика с длинной седой бородой, в кругленькой берестяной шапочке, обтянутой материей. Он ухватил старика за рукав:
- Дед, скажи, чего народ собрался?
Старик испуганно посмотрел, хотел вырваться, но Прокопий держал его крепко.
- Куда ты, обожди… Старик молча тянул рукав.
- Отпусти, чего привязался!
Молодой крепкий парень протиснулся к Прокопию:
- Что старика держишь, брось!
Прокопий посмотрел на парня, хотел за дерзость сбить с него шапку, но удержался. Здесь не пошумишь: как бы свою шапку не оставить…
- Хотел спросить, братцы, почто собрались здесь, у епископских хором.
- А тебе что! - наседал парень. - Ишь, какой выискался!.. Ребята, чего глаза пялите, дайте ему…
Прокопию пришлось бы плохо, как вдруг сзади закричали:
- Едут, едут!..
Показалось несколько телег, доверху гружённых решками с житом. По бокам шли епископские слуги.
- Братья, расступитесь, дайте проехать.
Рыжий парень выскочил из толпы и схватил коней под уздцы:
- Не пустим! Мы оголодали, а епископ продаёт хлеб втридорога!
- А сам учит в церкви: «Возлюби ближнего»…
- Дармоеды…
Три молодых послушника стояли около возов.
- Мы служим, мы не виновны, - пролепетал один, постарше.
- А вас и не трогаем.
- Позовите епископа.
- Пусть выйдет владыка к людям!
Наиболее проворный пробился через толпу, скрылся в переулке.
Старик в круглой шапочке обратился к людям:
- Не нужно трогать этот хлеб. Послушаем, что епископ скажет.
В воротах появился епископ Леонтий. В руках - высокий кипарисовый посох с серебряным навершием. Глаза злые, но сам спокоен: видно, не страшна ему эта голодная толпа, видел и не такое. Знал, куда ехал из далёкой Византии.
Положив руку на висевший на груди крест, епископ остановился и поглядел вокруг: красные потные лица, всклокоченные бороды, дикие глаза - «языческая толпа».
Увидев епископа, люди замолкли. Некоторые попятились.
- Почто шумите? - спросил Леонтий тихо. - Почто вызвали своего епископа?
Высокий старик, сняв шапочку, вышел вперёд:
- Гневается народ на твою несправедливость. Вконец разорил поборами. В городе глад и мор, а слуги твои наше же добро продают втридорога. Ответь нам, Почто сам нарушаешь то, чему учишь в церкви?
Епископ посмотрел на старика спокойно:
- Как смеешь ты допрашивать меня, помазанного митрополитом и патриархом!
- Не я тебя спрашиваю, владыка, а народ.
В толпе закричали, заулюлюкали. Епископ побелел исступлёнными от гнева глазами посмотрел на окружающих. Кто-то потянулся к золотому кресту, хотел сорвать.
- Прочь, еретики! На костёр вас! - крикнул Леонтий. - Как вы разговариваете с епископом? Именем этого креста прокляну, отлучу от церкви!
Прокопий оказался позади Леонтия. Нужно было бы вывести епископа из толпы, но как? Мечник хорошо понимал, что один он против толпы бессилен.
- Эй, парень, дай греку за наши слёзы! - крикнули Прокопию сзади.
- Да он сам породы боярской… Одного поля ягода…
Прокопий нащупал меч. Он решил обнажить его, если дело дойдёт до расправы.
- Расскажи нам, епископ, почему ты грабишь народ? - выкрикнул старик.
Вместо ответа Леонтий взмахнул посохом и ударил старика по голове. Толпа заревела, всколыхнулась. Кто-то оторвал с епископа золотой крест, потянул за рясу.
- Братцы, бери хлеб! - крикнул молодой парень, который всё ещё держал коней под уздцы.
Сдёрнули мешок с воза, в грязь тяжёлой золотой струёй посыпалось зерно…
ГЛАВА III
Алёшка с Николаем поехали в Суздаль за железом. У знакомого кричника [89] они нагрузили телегу крицами и собрались обратно. Только Николай взял вожжи в руки, как на площади ударили в колокол. Подняв голову, прислушался и Алексей. Удар был не сильный, - можно было подумать, что это мальчишки, балуясь, запустили в колокол палкой. За первым ударом торопливо, словно спеша обогнать друг друга, поплыли густые, тревожные звуки. Николай наскоро привязал лошадь и вместе с хозяином вышел за ворота.
- Сосед, почто в колокол звонят? - спросил кузнец пробегавшего мимо них человека.
- Не ведаю. Что-то стряслось…
На площади шумела толпа. Ожидали князя и бояр. Алёшка, как ни тянулся кверху, кроме спины стоявшего впереди мужика, ничего не видел. Алёшку толкали со всех сторон, больно отдавили ногу. Он вертелся и угрожающе растопырил локти. Начал было протискиваться вперёд, но остановился. Нужно было передохнуть. Снова упёрся головой в чьи-то бока, протиснулся под живую изгородь княжеских воинов, выстроившихся от теремного крыльца к церкви. Здесь его схватили за воротник и опять толкнули в толпу, но всё же он стоял теперь в первом ряду горожан. Он видел, как на крыльце перед толпой появился боярин. Поглаживая бороду, боярин ждал, когда народ смолкнет.
- Горожане! На золотом Киевском столе отошёл к праотцам великий князь Юрий Владимирович, сын Мономаха.
Все молча сняли шапки.
Пробившись к стенам княжого терема, Алёшка увидел, что и на крыльце плечом к плечу, в нарядных кафтанах стояли воины. Все ждали выхода Андрея.
В толпе зашумели:
- Тише, сейчас князь скажет слово, слушайте Андрея…
В первый раз увидел Алёшка князя. Широкое, скуластое лицо, густые, круто поднимающиеся от переносицы брови, спокойные и ясные глаза, смело глядящие вперёд. Не опуская головы, князь повернулся к собору и снял шапку. Перекрестившись трижды, поклонился народу.
- Суздальцы! - начал он, подняв руку. - Отец мой, великий князь Юрий Владимирович, отошёл к Богу. - Высоким звенящим голосом князь продолжал: - Надо ехать в Киев, добывать великокняжеский стол отца. Но я на этой земле родился и вырос. Здесь моя отчина. Бог отдал вас мне, а меня отдал вам в руки. Скажите, братья, хотите меня иметь у себя князем и головы свои за меня сложить…
Князь ещё что-то хотел сказать, но ему помешали. Вверх полетели шапки. Стоявшие вокруг бояре закричали хором:
- Оставайся здесь!.. Будь, князь, господином нашим!
Не всё понял Алёшка, что говорил князь, но вокруг кричали люди, он видел возбуждённые лица и сам снял шапку и кричал вместе со всеми.
Когда толпа начала расходиться, он чуть нос к носу не столкнулся с боярином Иваном. У часовни, ударяя себя в грудь, Иван Кучкович что-то говорил нескольким стоявшим около него боярам:
- Верьте, бояре, зря избрали!
- Испугался князь ехать в Киев - стол отца себе добывать! - зло хихикая, поддержал боярина худой старик с тощей рыжей бородкой.
- Постой, боярин! - схватил Ивана Кучковича Прокопий. - Скажи, какие ты речи держишь здесь перед людьми о нашем князе?
Иван остановился. Он посмотрел на незнакомца: по одежде, по смелости, с какой тот разговаривал с ним, догадался, что это милостник. У Андрея появилось много новых слуг, бояре их называли дворянами, а горожане - милостниками: они жили милостями князя.
- Какие речи? Хвалил я Андрея Юрьевича, - выдавил Иван из пересохшего горла. - А ты, видно, не знаешь, что я Иван Кучкович, старший брат боярина Якима. Пусти! - рвался он от дюжего воина.
Все смотрели на милостника выжидающе. Но видимо, слова боярина не произвели на него впечатления. Он всё ещё держал его за руку.
- Бранил ты князя Андрея, боярин, я сам слышал.
- Тебе-то, княжой слуга, может, послышалось… А вот кто ещё скажет, что я бранил?
- Ты слышал? - ткнул милостник пальцем в грудь другого боярина.
- Я плохого про князя нашего ничего не слышал.
- А ты?
- Напраслину возводишь на благородного мужа, - ответил третий.
Прокопий покраснел.
- Слышал я, что зло ты говорил на князя! Ну да ладно, иди… - Он неохотно отпустил Кучковича.
Бояре постояли, молча переглянулись и разошлись.
Алёшка был неподалёку. Он видел, как, согнувшись, опустив голову, прошёл боярин Иван. Он даже не посмотрел на своего беглого холопа. Алёшка нашёл Николая и рассказал ему о случившемся. Мастер уже сидел на телеге.
- Большие перемены у нас, Алёша! Боюсь я, что бояре так власти своей князю не уступят. Будет у нас ещё много зла. - Мастер прищурился, посмотрел на ученика с лукавинкой. - Удивляешься, как боярин Иван тебя не заметил? Поважнее теперь у боярина Ивана дела. Князь-то остаётся здесь. Смекни… Это не зря. Даже в Киев ехать не хочет.
Николай хлестнул коня вожжами. Всю дорогу он молчал: был занят своими думами, что-то беззвучно шептал и чему-то улыбался.
- Алёшка, - остановил он телегу, - запомни этот день. Впервые из Залесья князь не захотел ехать на княжение в Киев. Большие у нас буду дела, большие перемены!
Со всех улиц и переулков шли владимирцы в центр города - на площадь к крепости Мономаха. Закладывали новый храм Успения Богородицы.
На открытом месте, обнажив головы, стояли бояре, младшая дружина князя, купцы и ремесленники. Посреди площади поблёскивали золотом на высоких древках кресты и хоругви, высоко поднимались синеватые струйки ладана. Сырым холодком веяло от вынутой из рвов красной глины. По скрипучим мосткам князь Андрей спустился в ров и положил первый камень здания…
Скоро в строительстве собора принял участие весь ремесленный люд Владимира. Работали многочисленные каменщики, златокузнецы-ювелиры, кузнецы железа, столяры, литейщики и многие другие. Внизу, на клязьминской пристани, выгружали белый камень, пригнанный в ладьях с окских и клязьминских ломок. В последнее время такой же камень нашли неподалёку от Владимира.
На площадях городов княжьи люди выкликали мастеров, желающих ехать во Владимир на строительство. Каменщику обещали по ногате [90] в день, обещали приписать в княжеские мастера. Жившие впроголодь на боярских дворах холопы спасались во Владимире от кабалы «лучших людей» Ростова и Суздаля, в надежде на сытую жизнь у князя.
На площади перед строящимся собором прибывших проверяли. Годных к какому-нибудь ремеслу оставляли на стройке, а смердов-землепашцев отправляли на земляные работы: насыпать валы. Нужны были всякие люди.
Строители тесали белые прямоугольники камня и выкладывали стены. Полое пространство меж двух рядов тёсаных камней засыпали мелким битым щебнем и заливали известковым раствором.
Храм рос, сверкая белизной своих стен, вызывая удивление не только владимирцев, но и заезжих людей, видавших много дивных произведений зодчества. С какой бы стороны ни подъезжали люди к Владимиру, они видели на высоком холме одетые лесами стены и ещё не покрытый купол. Постепенно раскрывался весь город, полого поднимавшийся в гору, а за стенами Мономаховой крепости, на её высоком мысу, вздымалась белая громада собора. Собор придавал городу новый облик.
В один из дней на холм к строителям поднялись Николай с Алексеем. Они посмотрели на работу каменщиков и прошли в сарай, где находился в это время руководивший строительством старик зодчий. Николай поклонился ему в пояс:
- Пришли к тебе! Дай и нам потрудиться для славы нашего города.
Зодчий посмотрел на Николая внимательно:
- Работу твою знаю, мастер. Видел твои запястья, подвески и другое узорочье. Хорошо, что пришёл. Дела сейчас много… А это кто? - указал он на стоявшего в дверях Алексея.
- Ученик мой. Зодчий кивнул головой.
- Сын?
- Нет, сирота он.
- Прилежен?
- Прилежен и добро науку приемлет.
- Ну, пусть и он потрудится для храма. Только если испортит княжое добро, ты будешь за него в ответе.
Николай ещё ниже поклонился.
Едва покажется красноватый отблеск восходящего солнца, Николай уже просыпается. Ворочаясь на своей лавке, тяжело вздыхает, иногда разразится долгим сухим кашлем. Приподнявшись на локте, гадает, проснулся ли Алёшка. Говорит сквозь зевоту:
- Сегодня, Алёша, покажу я тебе дело тайное, известное немногим.
В полусне Алёшка слушает, как на улице хлопают калитки, со скрипом открываются волоковые окна, звенят ведра, визгливо скрипит колодезный журавль. Начинается трудовой день.
Алёшка поднимается. Несколько лет он работает с Николаем у горна, а ещё многого не знает. Вот и сейчас Николай хочет показать что-то такое, что во Владимире известно только ему, да, может быть, ещё двум-трём златокузнецам.
Притащив куль берёзовых углей, Алёшка разводит огонь в горне.
С тех пор как началось строительство во Владимире и в Боголюбове, работы хоть отбавляй.
Николай лепит из воска паникадило для княжеского собора. В хитром плетении причудливо извивающихся восковых линий, в завитках узора сидят притаившиеся звери и птицы. Чудные цветы и травы незаметно переходят в подсвечники. Более пятидесяти частей нужно сделать Николаю. Старый мастер сидит за работой долго, до боли в пояснице.
- Алёша, ты что?
- Мастер, я жду обещанного.
Николай садится за стол у открытой двери. Приблизив нос к пергаментному свитку, он что-то шепчет, шевеля тонкими губами. Алёшка слышит его слова, похожие на заклинания:
- Найди ящерицу жёлтую, живую да разотри с живым серебром. А серебра живого было б шестая доля против ящерицы. Да ящерицу живую запечатай в горшок, да положи в печь в большой жар…
Бросив медный лист на землю, Алёшка подходит к учителю. Старик водит длинным почерневшим ногтём по полустёртым строчкам и шепчет:
- Ящерица с живым серебром… - Подняв голову, мастер ладонью отбрасывает спускающиеся на глаза волосы. - Наставление, како писать золотом по медному листу.
Алёшка смотрит на него недоверчиво:
- Как же это - растереть ящерицу с живым серебром, а после живую запечатать в горшок?
У Николая засветились глаза, на лбу около переносицы собрались смешливые морщинки. Оглянувшись на дверь, он сказал шёпотом:
- Эта тайна продана была одному мастеру дьяволом, а мне он отдал перед смертью. «Пусть, говорит она ещё послужит людям, не в могилу же с собой брать».
Алёшка, слушая Николая, вытаращил от страха глаза, с тревогой и недоверием посмотрел на лежащий свиток.
- Ящерица-то ведь издохнет, разотрут её…
Тут Николай не выдержал и рассыпался мелким весёлым смехом;
- Жёлтой ящерицей называют золото! Золото разотри со ртутью и запечатай в горшок. Ай, малый, потешил старика!.. - не унимался Николай. - Ты хоть сто живых или мёртвых ящериц разотри - ничего от них, кроме дрязга, не получишь… Есть люди, которые ищут, как бы железо да медь в золото претворить, да я их колдовству не верю. А ты - ящерицу с живым серебром…
Он перевязал свиток тряпицей и отнёс в угол за икону. Возвратясь, начал показывать Алёшке, как золотом писать изображения и узоры на металле.
Алёшка глядел на высокий лоб учителя и думал: «Чего только не знает хитрокознец…»
Во Владимире только и говорили о строительстве Успенского собора в городе и княжеского замка в Боголюбове. Наконец собор был готов. Он стоял на холме, сверкая золочёным куполом. Вырубленные из камня тонкие пилястры - колонны, одной стороной словно вросшие в стену, венчались пышными лиственными капителями [91]. Вдоль стен собор украшен был поясом тонких, стройных колонок. Посредине белокаменных стен видны были женские маски. Это богатое убранство дополнялось яркими красками наружной росписи, обилием позолоченных деталей. Фресковые изображения святых и птиц меж колонок пояса придавали всему собору праздничную яркость и нарядность. Сверкали окованные позолоченной медью колонки резных порталов. Листы меди покрывали простенки между окнами на главе храма.
В последнее время Алексей с Николаем работали не только днём, но иногда и ночью. Не хватало времени. Они чеканили и золотили «ветрила» - флюгера для его крыш. Ковали большие медные листы для украшения стен. Изготавливали золочёные «кубки», которые должны были стоять наверху.
У всех литейщиков и кузнецов Владимира в это время пылали горны. Прокопчённые угольной копотью, в просолившихся от пота рубахах, мастера валились с ног. Спали два-три часа где-нибудь в углу избы и опять принимались за работу.
На фоне медленно плывущих облаков храм стоял величавый и спокойный, словно воин-великан в подпирающем небо золотом шлеме. Когда смотрели на его купол - казалось, облака стояли на месте, а храм плыл величаво и торжественно. Сверкавшее белизной здание завершало городской холм. Поглядывая на собор, Николай говорил Алёшке:
- Экие молодцы владимирцы! Посмотри, что сделали… Славно потрудились!
Вечером, вместе со всеми горожанами, Алексей и Николай отправились на его торжественное открытие.
По всем улицам медленно шли и ехали люди. Щелкали кнутами возницы. На площади перед собором уже собралась толпа. Народ всё прибывал. В окнах смежных с собором башен терема и владычных сеней загорелся свет. На западе, за тонкой гребёнкой леса, стали гаснуть малиновые полосы. Появилась одна бледная звёздочка, за нею робко засветилась другая, третья…
Всю ночь в соборе пылали сотни восковых свечей. Стоявшие в дверях дружинники небольшими группами пускали людей внутрь.
Алёшка добрался до заветной двери перед самым рассветом. Когда стоял в толпе - слипались глаза, а переступил порог - сон и усталость словно рукой сняло.
- Мастер, посмотри, вон сделанная нами риза…
- Тише, Алёшка, тише!
- А паникадило-то, паникадило! Ведь мы сработали…
- Нельзя, Алёшка, разговаривать в храме.
Алёшка смотрел вокруг с гордо поднятой головой - ведь здесь частица и его труда! Никогда не думал он, что такую красоту способны сотворить человеческие руки.
Шесть стройных столбов легко несут широкие своды. Стены покрыты цветным ковром росписей. Драгоценными византийскими и персидскими тканями украшена алтарная преграда. Под ногами, отражая блики свечей, сверкает пол из цветных майоликовых [92] плиток. Толпа людей шла через средний поперечный проход меж столбами и смотрела на вытканные золотом и серебром полотнища византийской парчи, вывешенные по сторонам на шёлковых верёвках. Алёшка изумлённо рассматривал сверкавшие драгоценными камнями золотые и серебряные сосуды и суровые фигуры святых на стенах.
Когда он с Николаем вышел на площадь, здесь всё ещё толпился народ. Горожане не хотели расходиться, тихо беседовали между собою, словно чего-то ожидали. Взошло солнце и своим первым лучом позолотило купола собора.
ГЛАВА IV
По свежему, выпавшему за ночь снегу к княжескому терему подкатили епископские сани. У ворот застыли два отрока. Поддерживаемый чернецами, из саней вышел Леонтий. Ступил не на снег, а на ковёр, выстланный от крыльца терема за ворота. Леонтий шёл не спеша, хмурился, опираясь на кипарисовый посох, тот самый, которым ударил бунтовщика в Ростове. Чудом он тогда спасся. Князь-то должен был бы покарать ростовчан, а он сделал вид, что ничего не знает. Это для того, чтобы он, Леонтий, переехал во Владимир… Епископ остановился и посмотрел на недавно построенный собор.
- Собор-то, может быть, и хорош, но не иметь Владимиру своего епископа! - стукнул Леонтий посохом.
Князь увидел его в окно.
- Подай золотую цепь да меч святого Бориса, - сказал он своему ключнику Амбалу. - Нужно встретить грека как должно. Пусть вспомнит, что и на Руси есть свои святыни.
Отрок-дружинник открыл обитую алым сукном дверь, поклонился до земли:
- Дозволь, княже, допустить отца Леонтия!
В палату Леонтий вошёл медленно, скрестив руки на груди, низко опустив голову. Расчёсанные и смазанные маслом волосы кольцами ниспадали на плечи. Повернувшись, он перекрестился трижды на иконы, прошёл в красный угол палаты и сел под мерцающими огоньками лампад и свечей.
- Князь, люди твои в Ростове Великом чинят обиду своему духовному отцу!
Князь знал, что ростовчане прогнали Леонтия. Ответил он не спеша, стараясь придать своему голосу покорность и смирение:
- Прости их, владыко, неразумных! Не знают они, что творят. По скудости ума своего думали, что ты повинен в гладе. Говорят, хлеб ты у них скупил и продал на Волгу.
Леонтий опустил голову, хотел что-то сказать, но удержался.
- Во Владимире, рядом с князем, епископу было бы жить лучше.
- Воля патриарха нашего, чтобы епископская кафедра была не во Владимире, а в Ростове Великом, - возразил Леонтий.
Андрей понял, что Леонтий против него. Он не даст согласия иметь во Владимире кафедру. Разговор шёл вокруг да около. Князь и епископ словно на поединке прощупывали друг у друга слабые места.
Андрею не хотелось заговорить первым о соборе, который был построен русскими мастерами без греков, в отсутствие Леонтия.
- В Ростове Великом сгорели все церкви, пока я был в отъезде, - сказал Леонтий.
Андрей пригорюнился, тяжело вздохнул.
- Уж я слышал, отец! - с сожалением покачал он головой. - Вспылил на мирских людей, думал, кто из моих отроков, а это, сказывал мне Кучкович, монах во хмелю уронил свечку. Негоже чернецам упиваться винным зелием… Твои монахи сжигают храмы, а я со своими мирскими людьми их строю.
Епископ Леонтий помолчал, постукивая длинными пальцами по столу.
- Яким Кучкович… - повторил он задумчиво. Оправив на груди крест, Леонтий поднялся с лавки. - Князь, патриарх константинопольский хвалит твоё усердие в строительстве новых каменных храмов, но многие удивлены, что в этом деле не положился ты на испытанную премудрость многоопытных эллинских зодчих. Всему миру известно их мастерство, и все земные владыки считают за честь заполучить их к себе. Один ты пренебрёг…
Князь Андрей улыбнулся:
- Ты прав, отец. Слава греческих мастеров облетела все земли, и я не пренебрёг ими. Только я подумал: всё греки да греки, - пусть и русские попробуют себя в искусстве каменного строения. И не ошибся. Многие из владимирцев - искусные мастера. Видел собор Успения Богородицы?
Епископ Леонтий поднял глаза кверху, медленно перекрестился и вздохнул:
- Как бы Бог не наказал тебя, князь, за гордыню! Развалятся соборы, сделанные руками твоих язычников. Тогда останется на земле память о тебе, как о гордеце неразумном…
Поздно ночью Андрей пригласил Фёдора в свою опочивальню:
- Я всё ждал, что епископ Леонтий меня поймёт. Будет мне помощником, разъяснит людям, что Богородица возлюбила Владимир больше всех иных градов. Теперь ведомо мне, что Леонтий против Владимира.
Фёдор сидел нахмурившись. Видно было, что он разделяет негодование князя.
- Греки, княже, много сотворили нам добра, но теперь времена изменились. О Леонтии ты не сожалей. Не нужен он тебе. Хорошо книжную премудрость разумеющие епископы к нам не едут. Зачем они потащатся за тридевять земель в далёкую Русь, когда им и на родине найдётся место! Едут какие поплоше, вроде Леонтия… - Фёдор опустился перед князем на колени ц прижал к груди руку: - Прости меня, князь, позволь молвить слово! Не грека нужно во Владимир епископом, а своего, русского.
- Этого, Фёдор, не разрешит царьградский патриарх.
- Разреши, княже, я в Царьград съезжу. Встречусь с патриаршими людьми, отвезу вклад в Софию. Хоть Грамоты греческой и не разумею, а договорюсь. Сказывают, что с подарками там многого достичь можно.
Покусывая рыжеватую бороду, Андрей пристально посмотрел на Фёдора:
- Об этом нужно подумать.
Алёшка крепко подружился с сыном бочара Никитой, молодым каменщиком, который спас его от рук боярского тиуна Якова. Зимой они катались с крутого берега Клязьмы на рогожке, играли в снежки. Алексей привык к весёлому, озорному парню, умевшему высмеять и толстого купца, и высокого, тощего дворского, злого нелюдима, следившего за работами на княжеском дворе.
Приближалась весна. Синими вечерами сидели они у ворот дома и, глядя на редких прохожих, толковали о своих делах. Как-то днём они пошли на берег. Алексей понёс рыбакам изготовленные Николаем крючья для багров. Никита увязался за ним. На берегу дымились костры. В больших чёрных котлах над огнём грелась смола, которой обмазывали днища вытащенных лодок. Мимо берега ослепительно белым полем с крепко спаявшимися трещинами шёл лёд.
- Скоро взломается… - сказал Никита. - Сперва идёт сплошняком, а потом взломается.
Никита был прав. На их глазах во льду появились трещины, между ними видна стала чёрная вода. Льдины начали ломаться на отдельные куски. У поворота реки они с угрожающим шумом налезали одна на Другую, дробились на более мелкие куски, тонули, чтобы тут же всплыть вниз в водовороте бурой воды.
- Братцы, баба на льдине…
- Нет, парень…
- Да не всё ли равно… спасать нужно…
Все увидели, что на большой белой льдине мечется человек. Стоящие на берегу засуетились. Кто-то бросил на льдину конец верёвки, но он упал неподалёку от берега. Льдина со стоящим на ней человеком приближалась к тому месту, где стояли Алексей, Никита и ещё несколько человек. Теперь стало видно, что на льдине была женщина. Она держала за верёвку козу которая то прижималась к её ногам, то рвалась куда-то на край льдины.
- Родимые, помогите! - донёсся сквозь треск и грохот слабый голос.
- Да ты козу брось! Утопнешь с ней, шалая…
Видимо, женщина не слышала этого предупреждения и опять начала бороться с козой, которая вырывалась у неё из рук.
- Что же делать-то, а?.. - с каким-то исступлением шептал стоявший рядом с Алексеем рыбак. - Кабы к ней на лодке, - на лодке нельзя…
Лёд, на котором стояла женщина, вздрагивал от удара о другие льдины, из-под краёв выплёскивалась вода, и видно было, как он медленно приближается к повороту.
- Ну, братцы, ежели сейчас мы бабу не снимем, то жить ей осталась самая малость.
Ощущение нависшей над человеком опасности, которую невозможно было отвратить, порождало бессильную обиду и раздражение у стоящих на берегу.
- Как же ты её снимешь, - посмотри, страсть-то какая! На повороте лёд перемалывает, точно на мельнице.
Алексей посмотрел на сталкивающиеся льдины, мысленно прикинул расстояние от берега до плывущей посредине реки женщины, и по сердцу его хлестнуло каким-то новым, ещё неизведанным чувством. Голова кружилась при мысли о том, что вот сейчас он может спасти этого обезумевшего от страха человека…
Алексей отошёл в сторону, выбрал нетяжёлый шест.
- Остановись! - кричал ему с берега Никита.
Алексей чувствовал под ногами упруго погружающиеся в воду льдины, видел женщину, которая вдруг упустила козу, и ничего не слышал, кроме шуршащего льда. Сверху ярко светило солнце, по-весеннему тёплый воздух приятно ласкал лицо, и было совсем не страшно. Он удивился, почему до него никто не догадался побежать на помощь. «Это хорошо - я первый!» - подумал он с удовлетворением. Вот и льдина; испугавшись чужого человека, метнулась в сторону коза, но Алексей на неё не посмотрел.
- Побежали! - схватил он женщину за руку. - Возьми шест. Если провалишься, то держись за шест.
«Разводы небольшие, шест обязательно упрётся в льдины».
Последнюю фразу он не сказал, а только подумал, но ему показалось, что она услышала его и поняла. Они побежали к берегу, перепрыгивая с льдины на льдину: он впереди, она позади.
- Господи, а где же коза? - вдруг остановилась женщина.
- Иди, утонешь! - крикнул Алексей.
- Коза-то не моя, а игумена. Монастырская коза! - кричала баба.
Алексей до колен почувствовал холодную воду, хотел прыгнуть на другую льдину, но промахнулся. Цепенеющими от холода руками он ухватился за кромку льда, ногтями царапая гладкую поверхность, но его неотвратимо тянуло вниз, под лёд.
Бурая вода сомкнулась над его головой. «Что же это, конец?» - подумал он с ужасом. Последним усилием Алексей опять вынырнул, ухватился за уходящую вниз льдину.
- Алёшка, держись! - услышал он голос Никиты. Алексей думал, что Никита где-то далеко, но он стоял рядом, балансируя на колеблющейся льдине.
- Держи шест, леший…
Шест был не толстый, пружинил, но как хорошо было держаться за него руками! Алексей упёрся локтями и наполовину приподнялся из воды.
- Братцы, тяни его, тяни на берег…
Алексея вытащили. Он лежал на чьём-то полушубке, и Никита шерстяной варежкой растирал ему ноги. Тело постепенно наливалось теплом. Рядом, в толпе любопытных стояла спасённая женщина.
- Из-за тебя чуть не утоп хлопец!
- Уж я, горемычная, не знаю, как его и благодарить! Паренёк и с виду-то невелик, а силён. Помоги тебе Бог, хлопчик!
Баба поднялась на ноги и вдруг заголосила:
- Родимые, а коза-то утопла! Ведь коза-то монастырская, отца Фёдора!
Схватившись за голову, плача и причитая, баба начала рассказывать, что игумен монастыря послал эту козу Фёдору. Она вела её во Владимир, да случилась беда.
- Что же ты, не видела, что ледоход начался?..
- Родные мои, видела, да больно строг у нас игумен. Повелел идти, я и пошла. Что со мной теперь будет…
Как-то возвращаясь во Владимир из очередной поездки, Прокопий завернул в небольшое сельцо, расположенное на берегу Клязьмы. Была весна. Стояла мягкая, тёплая погода. Крестьяне поднимали ораницу [93]. Над жирными пластами парной, только что вспаханной земли кружили ранние грачи, выклёвывая червей. Неподалёку от дороги пожилая женщина перетаскивала тяжёлое рало [94] на соседнюю полосу. Ей помогала молоденькая девушка. Увидев всадника, женщина остановилась, заслонив рукой глаза от солнца. Прокопий придержал коня.
- Бог на помощь! - крикнул он им. Женщина хотела ответить, но вдруг запнулась.
Прокопий видел, как дрожащими руками она мяла кончик своего платка.
- Что молчишь? - спросил он, подъезжая ближе. - Али напугалась?
Только теперь он начал что-то припоминать. В высокой, худой крестьянке с потемневшим и сморщенным, словно печёное яблоко, лицом, с корявыми руками, он узнал беглянку, которую нашёл когда-то в лесной берлоге.
- Вот и встретились! - сказал он, спрыгнув с седла. - Привёл Бог.
- Привёл… - повторила женщина еле слышно.
- Ну как, свою ораницу пашешь аль чужую?
- Чужую, воин, чужую! Живём за суздальским попом Фёдором, в холопстве у него.
Прокопий почесал плетью за ухом.
- Как же в холопки-то попала?
- Коза у меня монастырская пропала. Мечник оглядел её с ног до головы. Женщина мало изменилась за время, прошедшее со дня их встречи. Девушка с любопытством и удивлением смотрела на Прокопия.
- Неужели твоя дочь? - спросил мечник.
- Да, воин, та самая, которую видел со мною в землянке в лесу.
- Выросла как! Красавица!
Девушка вспыхнула и закрыла лицо руками.
- Как зовут-то?
- Ариной, господин! - ответила мать с гордостью.
Какая-то печаль легла на сердце Прокопия. Он взял коня под уздцы:
- Прощайте!
- Может, заедешь к нам? - спросила женщина.
- Что же, можно заехать. Напоить коня и самому поесть, - сказал он, точно оправдываясь. - Хлеб-то есть?
- Нет, хлеб весь уже съели. Живём прошлогодней репой да желудями. Молодую крапиву с молоком варим…
Сухой дым от разожжённой печи медленно тянулся в волоковое оконце. Мечник сидел на широкой лавке, сцепив руки. В печи щелкали и потрескивали смолистые ветки. Глядя на освещённое огнём морщинистое лицо старой женщины, Прокопий вспомнил свою мать. Так же вот мыкала горе. Отец воевал, а она всю жизнь думала о том, чем накормить детей. Своего хлеба едва хватало до Рождества. А рядом, у боярина, в клетях и подклетях зимнего и летнего припасу заготовлено было на несколько лет… Воспоминания о далёком детстве, о страдалице-матери, которую он по-прежнему любил больше всего на свете, тёплой волной затопили его душу.
«Бежали от кабалы у Моизича, а попали в новую кабалу. Фёдор-то хорош, не чище Моизича, думает только о себе. Сказывают, епископом быть хочет…»
Прокопий ещё раз оглядел избу: маленькое, затянутое бычьим пузырём оконце, небольшая куполообразная печь с отверстием для дыма вверху, голые лавки, На которых спали, прикрывшись лохмотьями.
- Не богато у вас…
- Какое тут богатство, воин! Слава Богу, что живы. Она рассказала, как встречала икону и чуть не погибла.
- Спасибо, один человек из толпы вывел.
- Это, наверно, мастер Николай. Мне рассказывали, что одну женщину с ребёнком чуть в толпе не задавили, - он их вывел в сторону.
- Передай твоему Николаю спасибо.
- Передам.
- Сейчас, воин, сердце от другого стонет: дочь растёт холопкой.
Прокопий посмотрел на Арину. Она сидела на лавке, не поднимая головы.
Возвращаясь домой, он несколько раз ловил себя на том, что думает об Арине.
«Хороша!..»
Княжой мечник впервые пожалел, что он уже не молод, что на голове у него, как у старого барсука, затерялось несколько серебряных нитей.
В просторной горнице боярина Ивана Кучковича собрались гости. Приехал сосед-боярин с сыном, брат Яким с Петром Замятничем. Привезли незнакомого Ивану Кучковичу кавказца Амбала. На столе, накрытом алой скатертью, - серебряные блюда с мясом, серебряные ковши и чаши с мёдом и пивом. Приблизив хмурое лицо, хозяин шёпотом спросил брата:
- А это кто?
- Княжой ключник Амбал… Свой человек, не бойся.
- В вечной тревоге живу, брат! Не врагов пугаюсь - булгар там или кого другого, - своего князя! Чёрт меня дёрнул там, в Ростове, связаться с его милостником…
Тяжело вздохнув, боярин предложил гостям пить и есть. Яким пригубил ковш.
- Проклятый самовластец! - продолжал Иван Кучкович. - Другие князья сядут на княжение, смотрят из наших боярских рук… Покняжат - да в Киев али в другое место переберутся. А этот вершит дела, будто хочет здесь укрепиться. Множит силу земли.
Эка сила - холопы-рукомесленники да вшивые орачи-смерды…
- Собирается в поход идти на булгар волжских и камских, - сказал Пётр Замятнич.
Боярин Иван застучал кривым, как волчий коготь, ногтём по столу:
- Говорил я там, на площади: не выбирайте Андрея князем! Теперь вот и кусайте локоть!
Сын соседа-боярина посмотрел на Ивана удивлённо:
- Напраслину молвите, бояре… Неужто будет лучше, если у князя не будет ратной силы? Враги придут сюда и возьмут нас в плен вместе с нашими смердами.
На него зашумели:
- Ты ещё молод и молчи! Кто это нападёт на нашу землю? До нонешнего Андрея Юрьевича жили тихо…
Боярский сын замолчал.
- Строит соборы да отынивает города, приманивают к себе смердов да холопов, - продолжал Иван, - особенно всяких ремесленников. Был у меня кузнец. Парнишка, сын кузнеца, утёк. Работает мастером у князя. Кузнец мне самому во как нужен! А попробуй добудь его у князя! - Иван шумно вздохнул.
- Ну, уж это ты, боярин, зря! - возразил сосед. - Беглого своего холопа я из-под земли достану, только бы проведать, где он.
Иван вспыхнул и передразнил:
- «Только бы проведать»! У княжого мастера он. Пробовал я мальчишку вернуть - не смог. Князь наш что захочет, то и делает. Вы слышали, бояре, он и епископом Леонтием недоволен.
- Духовным владыкой?
- Леонтий говорит, что он зло замыслил не только против нас, бояр Ростова и Суздаля, но и против самого константинопольского патриарха! Хочет, чтобы и в делах церковных ему была полная воля. Епископом желает не грека, а своего, русского, да не в Ростове, а во Владимире. Недаром Успенский собор построил.
- Это, значит, кого-нибудь из своих попов посадит.
- Ну, патриарха ему не осилить, - возразил Пётр Замятнич. - Великая сила у попов да монахов! Ежели отлучат от церкви, все люди отвернутся. Прикажет патриарх закрыть все церкви… Будет яко еретик твой князь.
Оглянувшись на дверь, Иван Кучкович перебил его негромко:
- Нам, бояре, с князем Андреем не по пути. Мы хотим жить по своей воле: каждый сам себе господин. Подумать бы о другом князе… Чем Василько, сын Юрия, нам не князь? Мачеха Андрея сильно его любит. Греческая царевна мачеха-то… Брат Яким, ты их лучше знаешь, поведай нам.
- Не верю я детям князя Юрия, - ответил Яким тихо. - О мачехе мы с Петром говорили: горда она больно, грекиня-то. К ней не подступиться.
Гости замолчали, точно прислушиваясь к шороху деревьев под окнами.
Иван продолжал осторожно:
- Сказывал мне один верный человек про епископа Леонтия. Ездили к нему Мстислав и Василько. Леонтий обещал просить за них киевского митрополита. Среди нарочитых мужей есть люди, которые их тоже поддержат.
Бояре переглянулись.
- А Андрея?
- Ночь темна, - жёстко проговорил Пётр, - пошёл князь проверять охрану, да и упал с городской стены. Бывает и так. Все ходим под Богом…
Он засмеялся неестественно, зло искривив рот.
Дальше разговор не шёл. Наступила тягостная тишина, точно собравшиеся вдруг перестали верить друг другу. Сначала поднялся сосед с сыном, за ним вышел новый гость - Амбал. Оставшись с Петром и братом, Яким сказал с укоризной:
- Больно ты смел, Пётр! Боярин ухмыльнулся:
- Это от обиды. Устали мы от Андрея, привыкли здесь жить вольно. Не люб князь - покажем ему двери!
- Теперь, Пётр, другие времена.
- Знаю…
- А всё же ты будь осторожен. Разве мало у нас недругов!.. А слова твои запали мне на сердце… Только как это сделать?
- Вот об этом и подумаем.
Проводив Якима и Петра, Иван сам проверил охрану. Заглянул в караулку, где помещалась стража. В маленькой, душной каморке воротной башни слуги спали вповалку. В темноте тускло мерцала лампада перед иконой. Казалось, дружный храп десяти мужиков подпирал бревенчатый потолок клети. Остановившись в дверях, боярин подумал: I «Эка сила! Храпят, как кони…»
Растолкав крайнего, Иван приказал закрыть двери башни.
«Надо поискать надёжного человека, который расправится с Андреем. - Иван остановился, посмотрел на спящих. - Нет, из этих никто не сумеет. Нужно человека хитрого да сметливого».
- Вечером князь сидел у себя в покое, откинувшись на спинку стула. Вошёл слуга:
- Княже, казначей Паисий к тебе просится.
Андрей велел впустить. Паисий, громадный, широкоплечий, тревожной тенью скользнул через порог. Андрей поднял голову.
- Чего хочешь? - спросил он подозрительно.
- О князь, разреши мне, недостойному, упредить тебя о беде!
- Говори.
Паисий приблизился:
- В Ростове и Суздале, князь, есть у тебя враги.
- Что зря болтаешь?
- Истинно так, княже.
Андрей пристально посмотрел на Паисия. Казначей повалился в ноги, прильнул большим пористым носом к княжескому сапогу.
- Из бояр, княже! Из ростовских и суздальских. Андрей помолчал.
- Бояр много. Ты назови мне кто.
- Не знаю, князь, имён злодеев ещё не знаю. Во хмелю поведал мне боярский сын. Что он мне сказал, то я тебе и передаю.
- На кого надеются бояре? На соседних князей али [на недругов здесь, во Владимирской земле?
Паисий оглянулся на дверь:
- На братьев твоих, князь. На Мстислава и Василька.
- Врёшь! Хочешь поссорить меня с братьями!
Паисий испуганно перекрестился:
- Вот тебе крест, княже, истину говорю, как перед Богом!
- Разорения земли хотят… усобиц… - Андрей зябко повёл плечами. - Хотят, чтобы здесь, как и на юге, землю топтали вражеские полчища, а села и пат ни поросли кустарником и травою…
Внезапно поднявшись, князь спросил:
- Кто поддерживает бояр? Паисий молча опустил голову.
- Ну, говори, не бойся… Паисий снова повалился в ноги:
- Не поворачивается язык, княже!
- Говори!
- Епископ Леонтий.
- Ну хорошо, иди.
Опираясь на меч, князь поднялся. Он словно стал выше. Ноздри широкого носа вздрагивали. Горячей решимостью блестели карие глаза.
При огне сотен свечей в Успенском соборе шла служба. Давно ждали владимирцы этого праздника. За долгие семь недель Великого поста изголодались. Сейчас, слушая хор, думали о жирных щах, жареном и варёном, что ждало их на праздничном столе дома. Бояре, младшие дружинники и купцы стояли на коленях и, подавляя голодное урчанье в животах, крестились, вздыхая про себя: «Господи, скоро ли…» Искоса поглядывали на епископа, который, запрокинув голову, истово крестился. «Ишь, грек-то сам себя заморил постами и нас хочет…»
Андрей тоже посматривал на Леонтия. Сегодня, когда встречал епископа за городскими стенами, понял, что грек не сломил своей гордыни. Разговаривал так, будто во главе Владимирской земли стоит не князь, а он, епископ. Строжайше запретил есть скоромное в Пасху, потому что она пришлась опять на постный день, на среду. И всё же своим поварам и слугам Андрей велел приготовить скоромный стол для всех бояр. «На Руси - не в Царьграде, - подумал Андрей удовлетворённо. - Здесь свои порядки».
Наконец пришло время идти к иконе. Первым приложился Леонтий. Схватившись руками за киот, словно пристыл, вцепившись в Богородицу своим крючковатым носом. За ним подошёл князь, жена князя - булгарка, мачеха - греческая царевна, братья Метисов, Василько, Всеволод, княжичи-дети и, наконец, все остальные.
Выйдя из собора, бояре и дружина направились к хоромам, а простые люди и купечество - пить княжой мёд на площадь. При взгляде на убранный в покоях стол у некоторых бояр бисером выступил на лбу пот. Казалось, от расставленных на скатерти яств можно было проглотить язык. Гости молча усаживались на скамьи. Андрей сел с женою; рядом место было оставлено для Леонтия. Андрей поискал Леонтия глазами и вспомнил свой разговор с казначеем Паисием.
- Что же владыка? - раздражённо спросил он попа Фёдора.
Фёдор пожал плечами и ухмыльнулся.
- Смута, князь, на Руси от греков, - наклонился он к Андрею. - Обвиняют нас в ереси, что-де постов мы не соблюдаем, старым поганым богам молимся.
Князь отодвинул серебряный ковш:
- Я не о том, Фёдор… Почему Леонтий не пришёл к столу?
- Видимо, проведал, что у тебя на столе скоромное.
Андрей потемнел:
- Иди позови. Скажи, что я прошу. Отворилась дверь. В сопровождении двух монахов светлицу вошёл Леонтий. Торопливо ступая и путаясь в рясе, он прошёл вдоль стены и, посмотрев из-за боярских спин на стол, остановился взбешённый.
- Что это? - спросил он, тыкая пальцем в зажаренного поросёнка, лежавшего на оловянном блюде.
Князь молчал.
- Я спрашиваю вас, - повернулся Леонтий к окружающим, - куда вы позвали своего епископа? На бесовскую тризну или на праздник Святой Пасхи?
Бояре смотрели то на епископа, то на князя. Схватив блюдо со стола, Леонтий бросил его на пол и начал втоптать.
- Еретики! - кричал он, брызгая слюной. - Отлучу от церкви! Скоромное в среду… А тебе, князь, - обратился он к Андрею, - срам отныне и до века! Погряз ты в грехах, князь! - продолжал епископ. - Делаешь всё по наущению дьявола…
Не спуская глаз с Леонтия, князь медленно поднялся:
- Епископ!.. Забыл, что говоришь с сыном князя Юрия, внуком великого Мономаха! Я князь, а не чернец и не холоп твой. Иди! - И князь показал на дверь.
- Ты… ты изгоняешь меня?!
Леонтий отступал к двери. На пороге остановился.
- Ты, князь, помни: не вымолить тебе прощенья! А еретикам твоим, дружине и смердам, пылать на костре здесь, на земле, и на том свете!
Молча переглядывались бояре. Потупившись, боясь взглянуть на оскорблённого отца, стояли князья Мстислав, Изяслав и младший Георгий. Княгиня стала белее полотна. Яким спрятал в усах ухмылку.
Князь хотел предложить прочитать общую молитву и садиться за стол, но вдруг из-за стола вышла мачеха.
- Князь! Епископ Леонтий прислан византийским патриархом, - сказала она жёстко, с трудом подбирая слова. - Оскорбив его, ты оскорбил меня и мою родину Я не могу оставаться за твоим столом!
Поднялись братья Мстислав и Василько, а за ними племянники Мстислав и Ярополк. Они тоже вышли.
Мстислав и Изяслав подошли к отцу и, положив руки на мечи, стали за его спиною.
Проводив глазами братьев и мачеху, князь бросил:
- Ну, кто ещё?..
«Изменники! Вот теперь видна их чёрная душа! - подумал Андрей. - Прав был Паисий, говоря, что все они запродали меня и мою землю».
На устах княгини застыла какая-то жалкая улыбка, и было непонятно, сочувствует она мужу или грекам. Ефрем Моизич и Яким Кучкович стояли, опустив головы.
Через несколько дней Андрей собрал на совет всех приближенных бояр и слуг. По правую сторону от князя стояли сыновья Мстислав, Изяслав и Георгий, по левую - ключник Амбал, Яким Кучкович и другие ближние мужи. Княгиня-булгарка сидела у окна, сложив руки на коленях. Мечнику Прокопию было приказано позвать мачеху и братьев князя.
Собравшиеся стояли, изредка посматривая на Андрея. Он сидел мрачный, ни с кем не разговаривая.
Наконец дверь отворилась. Князь рванулся со стула, но только приподнявшись, сел обратно, словно вбил себя в сиденье.
Высоко неся голову, вошла мачеха. Греческая царевна, вдова князя Юрия, спокойно посмотрела на бояр, села. В комнате затихли. Слышно было, как в серебряных подсвечниках на столе, накрытом тяжёлой византийской парчой, потрескивали свечи. Побелели кончики пальцев князя, вцепившегося в подлокотники стула. Подняв налитые красными жилками глаза, Андрей проговорил тихо, видимо сдерживая волнение:
- Позвал я вас сюда не по своему делу, а всей земли.
Вздрогнула булгарка, жена князя. Это продолжалось одно мгновение: лицо её приняло своё обычное выражение и опять стало холодным и непроницаемым.
- Двум медведям в одной берлоге не жить, - глухо сказал Андрей. - Ведомо стало мне, что есть люди, кои замышляют землю мою ввергнуть в усобицу. Хотят Василько князем. Если бы меня не выбирали всей землёй бояре, я бы ушёл. Но вся земля меня выбирала, вся земля и лишит моего стола.
Вдова-княгиня молча слушала Андрея; её надменное лицо выражало презрение и к князю и к собравшимся боярам.
Переведя дыхание, князь на мгновение умолк.
- Бог нас рассудит, кто прав, кто виноват, - продолжал он уже более спокойно, - но, желая мира земле и христианам, я должен показать вам отсюда дорогу.
Андрей посмотрел на мачеху. Усмешка зазмеилась на устах княгини.
Мстислав и Василько сидели, опустив головы. Вдова-княгиня поднялась со стула.
- Это всё, князь, сын мой? - проговорила она еле слышно.
- Всё.
- Дозволяешь идти?
Андрей не ответил. Княгиня направилась к двери, за ней поднялись Василько и Мстислав; позади всех, Позванивая маленьким детским мечом, шёл Всеволод.
Бояре глазами проводили уходящих до дверей. Князь "Андрей сидел молча, глядя на рукоятку своего меча. Когда затихли шаги мачехи и братьев, он приказал Ключнику Амбалу:
- Дайте им повозки и стражу из дворян до рубежа земли. Если захотят ехать в греческую землю - не перечить и проводить до греков.
Все разошлись. В светёлке остались только княгиня да Андрей. Княгиня стояла спиной к мужу, глядя в окно, на толстых круглых стёклах которого золотыми жилками переливался отблеск свечей.
- Я боюсь, Андрей, - сказала она, оборачиваясь - что Бог тебе этого не простит. Грех изгонять из дому жену своего отца!
Андрей вздрогнул и посмотрел на княгиню так, как будто увидел её в первый раз:
- Перед Богом, княгиня, я сам ответ держать буду а тебе за заботу о моей душе спасибо!
Княгиня поклонилась и бесшумно вышла.
Вошли слуги и погасили свечи, оставив один семисвечник. Он в эту ночь горел долго, до вторых петухов.
После изгнания Леонтия и отъезда мачехи в Грецию Андрея словно подменили. Он стал подозрительным, ездил всегда с охраной, ночью сам проверял сторожей на башнях и крепостных стенах. Князь хотел скорее переехать в Боголюбов и торопил строителей.
Как-то днём Андрей с Якимом и Прокопием отправился в Боголюбов. Остановились на холме, отсюда хорошо были видны башни незаконченного замка. Широким изумрудным ковром распростёрлись необозримые клязьминские поймы. Река здесь делала поворот и с высоты была видна на большое расстояние.
Князь рассматривал укрепления и валы замка. Прочно стала его твердыня на устье синей Нерли, крепко заперла выход суздальским товарам и воинским насадам [95] к Клязьме.
Сдерживая нетерпеливого коня, князь сказал Якиму Кучковичу:
- Здесь я буду в безопасности.
Кучкович еле заметно кивнул.
Князь указал ему на земляной вал:
- В этом месте надо будет ещё земли подсыпать, поверх валов с тыла класть стену выше.
Всадники съехали с пригорка и направились к воротам замка. Андрей впереди, за ним Яким Кучкович. Позади всех скакал на своём жеребце мечник Прокопий. В воротах их встретили выстроившиеся дружинники. Князь кивнул воинам головой и, не сбавляя хода, въехал на площадь.
Оглушительно стучали молотки каменщиков. Более сотни мастеров в перепоясанных лыком коротких холщовых рубахах, в лаптях и босиком, словно муравьи ползали по площади. Тесали белокаменные плиты и покрывали мостовую дворцовой площади, старательно выкладывая каменные желоба-водостоки, вели их к краю горы.
Сняв шапку, к князю приблизился наблюдавший за всеми работами дворянин:
- Пройди, князь, во храм, посмотри, какие дивные паникадила изготовили по твоему повелению.
Мечник подбежал к княжескому коню: став на одно колено, попридержал стремя. Андрей грузно соскочил на землю.
Княжеский собор Рождества Богородицы стоял в центре всех боголюбовских построек. К северу от него ширился белокаменный терем князя. Каменный переход связывал его с хорами собора. Под переходом темнели две арки - проездная и пешеходная. Между ними, в башне, - небольшое помещение для дворцовой стражи с узким, как бойницы, оконцем. С южной стороны к собору примыкал такой же переход на уровне второго этажа. Он соединял собор с крепостной башней на склоне холма.
Князь быстро поднялся по белокаменной винтовой лестнице на переход от дворца к собору. За ним едва поспевали. На втором этаже лестничной башни, у широкого тройного окна, выходившего на клязьминскую пойму, князь остановился. С трудом переводя дух, посмотрел в окно. Непривычно кольнуло сердце. В ногах почему-то появилась слабость, и он присел на скамью. Перед ним стояли Яким Кучкович и ключник Амбал. Князь снял шапку и вытер выступивший на лбу пот. Яким, заметивший бледность князя, спросил:
- Что с тобою, княже? На тебе лица нет… Андрей, держась рукою за сердце, ответил:
- Пройдёт. Поспешил лишку. Видно, силы не те…
Холодом пахнуло на князя от этой ещё не отделанной каменной светёлки. Как-то странно посмотрел на него Яким. Во вкрадчивом шёпоте его послышалась какая-то неискренняя нота.
Оглядевшись по сторонам, князь хотел что-то сказать, но махнул рукой.
- Сплю мало по ночам. Дум много… Потому и слабость.
Опершись рукой о лавку, князь Андрей с трудом поднялся.
На хорах князь молча осматривал внутренность собора. Это был небольшой четырёхстолпный храм, полный воздуха и света. Сквозь узкие, длинные окна широким лезвием огненного меча в стену били лучи солнца. Плясали и кружились позолоченные солнцем пылинки. Круглые, расписанные под мрамор столбы легко несли на себе высокие своды. В глубине средней апсиды - полукруглой, покрытой сводом части церкви, - в полумраке за белокаменной алтарной преградой торжественно поднимался шатровый верх алтарной сени. Мастера украшали её резными изображениями Христа, Богоматери и Иоанна Предтечи. Ослепительно сверкал пол, выложенный из больших медных плит. Отполированная медь походила на золото. Здесь, на хорах, пол был выложен цветными майоликовыми плитками с причудливыми цветами и птахами.
Да… новый храм не чета суровым и простым, почти бедным постройкам покойного князя Юрия. Недаром Андрей созвал со всех земель мастеров, чтобы в новых храмах воплотили они вековые мечты народа о славе родной земли, горделивые замыслы князя о собранной в его деснице силе.
В глубине храма, освещённой солнечным лучом, слегка покачивалось огромное бронзовое паникадило. В тонком плетении трав виднелись сказочные звери, птицы клевали плоды дерева, в бутоны распускающихся бронзовых цветов вставлены были восковые свечи.
Сложный мир чувств рождался в душе Прокопия при виде всей этой красоты. Он гордился тем, что многочисленные владимирские мастера - каменщики, древоделы и златокузнецы - создали это дивное произведение искусства. Глядя на эти постройки, люди будут вспоминать о их делах. Словно в каменной летописи, они будут читать о величии их помыслов, о неустанном стремлении украсить свою родную землю».
умножить её силу. Течение его мыслей было прервано князем Андреем.
- Кто отливал это удивления достойное паникадило? - спросил князь у Якима Кучковича.
Кучкович небрежно пожал плечами.
- Отливал его твой, княже, мастер, владимирский горожанин Николай, - ответил за Якима Прокопий.
Князь посмотрел на мечника: кто будет думать о каком-то Николае в его княжеском храме? И это паникадило, и храм, и город, и всю Владимирскую землю люди будут считать его, князя, имением.
Пока Андрей предавался своим думам, Яким Кучкович и ключник Амбал стояли переглядываясь. Их удивило, что всегда бодрый и сильный князь, не уступивший самым крепким и выносливым воинам, сегодня чуть не упал, поднявшись по каменной винтовой лестнице на башню. Похоже было на то, что он действительно начал стареть и слабеть телом. И то сказать, перевалило за сорок, к полувеку идёт… Тонкая улыбка появилась на устах Якима Кучковича, когда он вспомнил испуганное и немного растерянное лицо князя рам, у тройного окна на башне. Напрасно Андрей творит насилие над боярами…
Теребя тонкую кожу перчатки, мечник стоял позади всех. Он был в этом храме не в первый раз. Наблюдая за князем, готовый исполнить любое его желание, он тоже был удивлён и встревожен. В глазах князя он увидел какой-то испуг, словно у попавшего в капкан и окружённого охотниками волка. Правда, испуг этот длился одно мгновение, но он был, и мечник его заметил. Впервые в жизни Прокопию пришло в голову, что князь одинок, что мало у него слуг, готовых, как он, пойти за него в огонь и в воду.
ГЛАВА V
С жарких полуденных стран, из-за степного половецкого моря, подули на Русскую землю тёплые ветры. В день Евдокии - куриной Богородицы, первого марта, пролился дождь, и мужики говорили:
«Курочка напилась из лужи, - стало быть, весна будетранняя, дружная, да овсы в это лето уродятся густые» В день Герасима-грачевника смотрели, не изменится ли ветер. Ветер дул по-прежнему с юга. Можно было не беречь старого сена: новая трава уродится сочной и обильной.
Когда-то дед учил Алексея следить за прилётом птиц и наблюдать, кто первый из них подаст голос:
- Ежели дергач - жди щедрого лета и обильного урожая; ежели кукушка - приготовься затянуть потуже кушак: год будет голодный.
В эти весенние дни трудно было оставаться в дымной избе. Выйдя во двор, Алексей задирал голову и смотрел на проплывающие облака. Пронизанные лучами солнца, они словно растворялись в ясной лазури. Воспоминания детства смешивались у Алексея с новыми, незнакомыми, волнующими и неясными ощущениями силы и струящегося в крови тепла.
На тесовую крышу соседнего дома забрались ребятишки и кричали хором:
- Жавороночек, прилети, лето тёплое принеси! Зимушка надоела, все корочки поела, нового хлебца дай нам!
Вздохнув, Алексей возвратился в избу. Сегодня [96]день равен ночи. Женщины пекли ребятишкам ржаные жаворонки, а на улицах мальчишки хлестали друг друга соломой и приговаривали: «Весна идёт, нам хлебушка несёт!» Сегодня день рождения Алексея.
В избе Николай возился у горна, занятый своим делом. Посмотрев на юношу, подмигнул добродушно:
- Что, Алёша, не работается?.. Весной у меня бывало то же. В это время хорошо бродить по лесам, смотреть, как оживает земля…
Николай не знал, что его ученику исполнилось семнадцать лет, и не мог понять, почему он ходит какой-то торжественный и грустный. Подперев голову рукой, Николай замолчал. По глазам видно, что думает о чём-то хорошем…
- Давай, давай, Алёша! - взялся он опять за напильник. - Работать с прохладцей нельзя. Дело лени не любит.
Только владимирцы встретили праздник берёзы - Троицу, неожиданно, как гром среди ясного неба, в народе заговорили о войне. Князь повелел оружейникам своим ковать оружие, зажитникам - готовить припас для войска. Тёплыми летними вечерами встревоженные горожане небольшими группами собирались на улицах. О будущем походе шли разные толки. Одни считали, что князь собирается идти на Киев, добывать себе золотой великокняжеский стол отца, другие говорили, что степняки-половцы опять совершили набеги на южные города и князья просили у Андрея ратной подмоги.
На улицах и на торгу во Владимире, бряцая оружием, часто появлялись хмельные дружинники. Народ нехотя расступался, освобождая им дорогу. Среди горожан шли неспокойные разговоры:
- Они пьют, а нас князь вконец замучил поборами. Война-то, она много всего погубит, а княжая казна пуста, худо придётся мизинным людям.
Приходя домой, Алексей передавал эти разговоры Николаю, спрашивал, что он обо всём этом думает. Мастер слушал, хмурился.
- Князь нерасчётлив. С одного вола семь шкур не дерут. Обездолил поборами и горожан и крестьян-смердов…
В сумерках тихого вечера во Владимире протяжно звонили колокола нового Успенского собора. Горожане потянулись из улиц и переулков на площадь к храму. Говорили, что ждут князя, что он сам будет держать слово перед народом. Алексей с Николаем стояли в толпе.
Появился Андрей.
- Братья дружина и владимирцы! - начал князь, стоя перед собором. - Поведаю вам, что замыслил я рать на измаильтян - булгар волжских и камских. Не можем мы жить покойно, пока Волга будет в их неверных руках! Не может цвести Русь! Грозят они наши города и сёла сжечь, нас и смердов наших увести в полон. Ругают Богородицу. Купцов, едущих к нам из-за моря Хвалынского [97], по Волге не пропускают. Чинят нам зло в торговле…
Народ слушал молча. Князь встал на путь войны. Сколько ещё походов предстояло совершить Владимирцам?..
Вдали, у чёрных лесов, синими огнями вспыхивали молнии, приглушённо гремел гром. Земля ждала дождя. Казалось, настоенный на запахе трав и цветов душный воздух уже пронизывается невидимыми стрелами Перуна.
В эти дни кузнецам приходилось особенно много работать. Бояре и княжеские слуги - дворяне - заказывали бронзовые боевые гири, засапожные ножи, наконечники для стрел. Кузница Николая была теперь наиболее посещаемым местом. По целым дням не закрывались ворота, точно пламя огромного горна зажжено было для того только, чтобы привлекать сюда людей. Заходили и соседи - каменщики, плотники, землекопы. Многим из них прибавилось теперь дела: забегали на короткое время, узнать очередные новости. Освещённые отблесками пламени, Николай и Алексей оглушительно гремели молотками.
- Алёшка, куда ты казну будешь прятать, когда получишь от князя за свою работу?..
Никита сидел на днище опрокинутой кадки и подтрунивал над Алексеем.
- А вот ежели тебе есть будет нечего - дам в долг.
- Хитрый ты, Алёшка! Знал, что кузнецы народ богатый, вот и пошёл в ученье к Николаю.
В кузню вошли двое слуг княжого ключника Амбала:
- Мастер Николай, сделал ли ты всё, что заказали тебе на прошлой неделе?
Николай молча вынес из чулана два десятка ножей и столько же боевых гирь. Слуги засунули их в мешок.
- За всё три ногаты! - сказал Николай, принимаясь за работу.
- Нечем сейчас расплачиваться, - ответил один. - с походу возвратимся - получите сполна.
Алёшка посмотрел на Николая. Старик насупился. На эти деньги они рассчитывали купить железо и уголь. Если не заплатят, нужно будет гасить горн.
Боярский человек направился к двери. Алёшка схватил его за рукав:
- Дай хоть ногату! Не помирать же нам… Слуга повернулся:
- Князь с голоду не уморит…
- Да и досыта не накормит…
- Как ты смеешь, холоп?
- Я не холоп, я свободный.
- Беглый холоп боярина Ивана Кучковича! Отпусти, или я ударю тебя плетью!
Кровь бросилась в лицо Алексею. Он схватил обидчика за грудь:
- Заплати, тогда уйдёшь!
- Оставь его, Алёша, - вмешался Николай. - Ведь не для него работали. Заплатит Амбал, когда возвратиться. Долго ли до беды…
Алексей не слушал.
- Они бражничают, а мы голодаем! Пусть платят! До нового урожая далеко: мы протянем ноги, если работать будем за «спасибо».
Николай замолчал. Боярский слуга изловчился и ударил Алексея по лицу. Алексей пошатнулся. В следующее мгновение сбитый ударом обидчик пролетел в угол кузницы и ударился о кадушку с водой.
- Разбой! Княжому человеку нанесли обиду… - Его товарищ выдернул из-за голенища нож.
Но Алексей и этого человека опрокинул на землю.
- Алёшка, беги! - толкнул его в спину Никита. - От них по-доброму не отвяжешься.
Алексей, выскочил за дверь и перемахнул через забор. Когда ключниковы слуги поднялись и начали бранить Николая, Никита вступился:
- Обождите малость, честные люди! Старик здесь ни при чём. Алёшка побежал за княжим мечником Прокопием. Мечник сейчас придёт. Ему скажете, почему на ключника Амбала княжой мастер должен работать безденежно.
Ключниковы слуги переглянулись. Один из них нашёл в кошельке ногату и бросил её Николаю…
За городом, на пригорке, у тонкой, по-весеннему растрёпанной берёзки, Алексей присел на камень. «Бес попутал связаться с Амбаловыми людьми. Неизвестно, чем всё это кончится…»
В небе неслышно плыли облака, словно лёгкие воинские насады, собравшиеся в дальний поход.
«Берёзка-то распустила свои косы-ветви и моет их в весеннем голубом воздухе…»
Алёшка снял шапку, вытер вспотевший лоб, загляделся на синие дали, подёрнутые лёгкой дымкой. Глядя на жёлтую прошлогоднюю траву, на колеблемые ветерком ветки берёзы, на бледно-голубое весеннее небо, он вдруг почувствовал, как по жилам пробежала неведомая сила. Мир уже не казался таким мрачным и безнадёжным.
Бог с ними, с боярскими слугами! Он побил их - и поделом. Не будут задираться. Боярский холоп ударил первым.
Алексей решительно поднялся и пошёл дальше, в лес - куда глаза глядят. «Во Владимир сейчас показываться нельзя. Надо переждать».
Хотелось идти вперёд, чувствуя под лаптями мягкий мох да траву, прислушиваясь к шуму деревьев, и ни о чём не думать.
В бегах Алексей провёл несколько дней. Где-нибудь неподалёку от деревни он ночевал в стоге свежего сена, утром тайком подходил к крайней избе и просил поесть. Особенно охотно подавали женщины. Иногда вместе с ломтём хлеба они выносили крынку молока и, подперев щёку ладонью, с сожалением смотрели на голодного парня, который с непостижимой быстротой уничтожал их угощение.
- Что же ты так поспешно, касатик?
- Тороплюсь, мать.
- Куда же?
- Далеко.
Женщина понимающе кивала головой и умолкала: много сейчас по лесам скрывалось беглых. За князем Андреем холопам жилось не сладко. Алексей поднимался, и женщина долго ещё смотрела ему вслед: «На злодея не похож, а от кого-то хоронится…» Как-то днём на лесной поляне Алексей увидел девушку. По зелёной траве скользили солнечные пятна. Девушка, наклоняясь, собирала в пригоршню сочные, спелые ягоды и не спеша шла дальше. Алексей видел, как она остановилась, повязала голову белым платком, оправила свой широкий синий сарафан. На траве Алексей увидел оставленную ленту.
- Обожди, обожди! - крикнул он ей вдогонку. - Ленту потеряла.
Девушка оглянулась. Алексей подошёл к ней ближе.
- На, возьми.
Она посмотрела ему в глаза и покраснела.
В траве неистово стрекотали кузнечики, стараясь перекричать друг друга, и Алексею казалось, что это от их песен у него гремит в ушах и чем-то тёплым обливается сердце.
- Иду я, вижу - на траве лента, - начал Алексей. - А тут тебя увидел.
Девушка хотела взять у него из рук ленту, но он не отдал. Она обиженно отвернулась:
- Ну и не надо..
Некоторое время он молча шёл с ней рядом, а потом спросил.
- Как тебя зовут-то?
- Ариной. А тебя?
- Алексеем.
Одета она была в холщовую тонкую рубаху, под которой обрисовывалась крепкая грудь. Маленькие босые ноги осторожно ступали по траве.
- Что же ты ленту не берёшь? - спросил Алексей с насмешкой.
- Ты же не даёшь, - ответила Арина.
- Ты беги. Если я тебя догоню, то лента моя. Не сказав ни слова, Арина подобрала подол и стремглав бросилась вперёд.
Алексей едва поспевал за нею. У густых зарослей орешника он её настиг.
- Ну вот ты и попалась! - проговорил он, схватив её за руку.
Девушка рванулась, он с трудом её удержал, но оба повалились на траву. Почувствовав на своей щеке его губы, Арина высвободилась из его рук.
- Владимирский медведь! - крикнула она, отбегая.
- А откуда ты знаешь, что владимирский? - спросил Алексей.
- Видно сокола по полёту…
Уничтоженный её словами, он медленно поднялся на ноги. Ему нужно было бы уйти, но он не мог и шёл с ней рядом.
Арина продолжала бушевать:
- Не нужна мне эта лента! Можешь подарить её какой-нибудь владимирке.
Алексей опустил голову.
- Ну, что ты идёшь со мной? Что тебе от меня нужно?
Она остановилась, и вдруг ей стало жалко этого растерянного и вконец смущённого парня.
- Арина, понравилась ты мне сразу… Она взглянула на него исподлобья:
- Всё равно медведь…
Арина вырвала у него из рук свою ленту и побежала. На противоположном краю поляны, зная, что он её уже не догонит, повернулась и громко крикнула:
- Эх ты, горе-парень!.. В лесу девушек не ищут. Иди в свой Владимир.
Всколыхнулся молодой орешник. Алексей бросился вдогонку, но остановился у той самой корявой берёзы, где увидел Арину впервые. Он улыбался. На сердце было легко и весело.
После отъезда дружины на Волгу город шумел, как потревоженный улей. Ждали вестей от князя. Гадали, скоро ли он возвратится.
Алексей толкался на базаре.
Где-то на краю Владимирской земли поймали бунтарских купцов, бросили их в телегу и привезли в город. Допрашивали здесь, на торгу. Старый, с редкой мочальной бородкой булгарин-купец, потирая подбитый глаз, говорил, оправдываясь:
- Мы ничего не знаем. Если на вашу землю нападали, так не мы, а наши князья. От них и требуйте ответа.
Владимирский купец, торговавший восточными товарами, вышел из толпы.
- А зачем вы, отцы, задерживаете у себя гостей [98], едущих на Русь с товарами с Хорезма и Ирана, рассказываете им небылицы, что на Руси живут звери, не люди, что их ограбят… а сами скупаете по дешёвке товары и нам продаёте втридорога?
Озадаченные этим вопросом, булгарские купцы ничего не ответили.
- Что, булгары, купец не в бровь, а в глаз попал! - вмешался Алёшка. - Сам плут и ваши плутни знает.
- Ой, парень, намнём мы тебе бока! - погрозился купец. - Не в свои дела нос суёшь.
Алексей отошёл.
Горожане долго не могли решить, как поступить им с пленниками. Бояре предлагали бросить булгар в подвал и ожидать приезда князя; купцы - отпустить за большой выкуп; ремесленники-горожане скребли под шапками, не зная, что сказать.
Ефрем Моизич распорядился было отвести булгар к княгине, чтобы она сама решила, как с ними поступить. Но его чуть не освистали.
- Ты что, ошалел, боярин? Княгиня-то сама булгарка.
- Накажи щуку, чтобы она карасей не хватала, - выброси в реку…
- Надо бы, братцы, саму булгарку в подвал посадить до приезда князя…
Пётр Замятнич пробился верхом в самую середину толпы:
- Кто позволил плохое говорить про княгиню? Не вам решать эти дела! Вы думаете, что князя нет в городе, так и власть кончилась!.. Купцов отведите, а как поступить с ними - решит князь.
Горожане мрачно посмеивались:
- Разошлись владимирцы, решили, что у них, как у господина Великого Новгорода: что приговорит вече, так тому и быть. Глядь, не то вышло…
Во всей жизни Владимира чувствовалась какая-то тревожная настороженность. Люди не только ждали вестей с Волги - беспокоились о судьбе мужей, женихов, братьев, - но ждали чего-то другого, большего. В отсутствие Андрея начали поднимать головы бояре. Их слуги задирали горожан-ремесленников не только на торгу, но даже в церкви. Во время службы случилась драка. На глазах Алексея боярские слуги посекли мечом молодого седельника. Молодые подмастерья, друзья убитого, тут же в церкви зарезали боярского сына. После этого сорок дней в церкви нельзя было петь. Разобрали помост и вынесли землю, залитую кровью. Люди говорили, что ночные сторожа боялись ходить по посаду в одиночку. Появились тати-разбойники.
Князь с дружиной был ещё где-то далеко на Волге, а гонцы его уже принесли во Владимир вести о победе. Многих булгар посекли русские, захватили их стяги, а сам князь булгарский едва утёк с малой дружиной.
Князь возвращался из похода вместе с сыном своим Изяславом, братом Ярославом и муромским князем Юрием. Владимирцы торжественно встречали победителей. Толпа празднично одетых владимирцев вышла за городские стены.
Алексей тоже пошёл вместе со всеми. Он был далеко от городских ворот, надеясь первым увидеть Прокопия. Верстах в трёх от города, под кустом орешника у края дороги, Алексей заметил девушку с кузовком за плечами. Не спеша прошёл он несколько шагов. Увидел растрёпанные, словно вымытые в золоте волосы, тяжёлые серьги на розовых мочках ушей, сбившийся на спину платок. Алексей почувствовал' как защемило сердце. На шум шагов девушка повернулась, и он увидел, что ошибся.
«И что это я как блаженный! - думал он, проходя мимо. - Околдовала меня Арина, приворожила к себе приворотным зельем…»
Только первое время после свадьбы Андрей приходил на женину половину в тереме. Княгиня помнит, как они сидели вдвоём около пышущей жаром печи. Князь рассказывал о детских годах, проведённых на Суздальской земле… Не ценила тогда княгиня внимания мужа. Его рассказы выслушивала холодно, иногда задавала такие вопросы, которые говорили ему, что голова её занята другим. Не нравилось княгине на Руси; тянуло в родные Булгары, и не раз она намекала на это Андрею. Как-то после такой беседы князь тяжело вздохнул, поднялся и ушёл. После этого долгое время не заходил вовсе. Княгиня сердилась на невнимание мужа, но каждый раз при встрече держала себя надменно. Увидев, что князя гордостью не проймёшь, в долгие бессонные ночи выплакивала свою обиду. С годами князь встречался и разговаривал с ней всё реже и реже. Пошли дети, и свою неразделённую любовь гордая булгарская царевна отдала сыновьям. Она сама следила, как мамки и няньки их обряжали и кормили, следила за тем, чтобы никто их не обидел.
Когда дети подросли, её ждало новое горе: князь отобрал от неё сыновей и заставил их делить с ним трудности ратной жизни. Этого княгиня не могла простить мужу. Ей казалось, что сделал он это нарочно, чтобы уязвить её сердце.
Княгиня сидела перед постелью сына Изяслава, который был ранен в булгарском походе.
- Славушка, - поправила она ему подушку, - тебе очень плохо?
Сын лежал, закрыв глаза, не отвечая на её ласки.
Княгиня села на лавку. Скрипнула дверь, и в горницу вошла сенная девушка. Принесла кувшин брусничной воды.
- Матушка княгиня, там боярин Яким с зятем Петром Замятничем стоят. Хотят навестить князя.
Княгиня вытерла глаза платком:
- Пусть войдут.
Осторожно, на цыпочках, порог переступили Яким Кучкович и Пётр Замятнич. Обошли лавку, на которой лежал больной князь. Молча поклонились.
- Так-то вот, - кашлянул Яким в кулак. - Уж на что был крепок князюшка, а и его свалила хворость!
Княгиня мяла в руке кончик платка и молча глядела на сына.
- Тяжело матери видеть в хворости своё чадо, - продолжал Яким.
Княгиня не отвечала.
«Ещё неделя, ещё месяц… - думала она. - Поправится мой сыночек. Не вечно ему хворать…»
Она не слушала, что говорили эти ближние помощники её мужа. Княгиня считала, что они помогали Андрею во всех его делах, - значит, часть вины за её сына лежала и на них. Княгиня посмотрела на Изяслава: бледное, землистого цвета лицо, заострившийся нос, и губы - белые, бескровные… Княгиня на мгновение представила себе сына совсем маленьким мальчиком, когда он впервые сел на коня. Крупные слёзы покатились по щёкам матери, смывая белила и румяна.
- Княгиня-матушка! - начал успокаивать её Яким Кучкович. - Поправится князь, не убивай ты себя…
Княгиня посмотрела на Кучковича, провела пальцами по лбу, как бы желая восстановить что-то забытое. «Ах да… боярин Яким…» Теперь она вспомнила, как перед походом на Волгу Кучкович пришёл к ней в светёлку. Он говорил, что не следует князю отправляться в этот поход: «Для чего нам Волга и новые земли? Слава Богу, своей земли девать некуда». А потом зять его, Пётр Замятнич, - он не дал толпе ворваться в терем и бросить её в яму… Княгиня улыбнулась тонкими губами, но улыбка получилась какая-то жалкая, страдальческая. Она подала Замятничу руку чтобы он помог ей подняться.
- Простите меня, бояре! Вот боярин Яким правду молвил, что тяжко матери видеть своё дитя хворым. Но ведь вы это понимаете разумом, а не сердцем. Как дорого дитя - понять может только мать.
Лицо княгини было бледно, яркими пятнами краснели на щёках румяна. Она выглядела некрасивой, с неубранными из-под платка волосами, с лицом, распухшим от слёз и бессонных ночей. Только в глазах светилось что-то такое, что заставляло не обращать внимания на её некрасивость и на следы от слёз.
Пётр Замятнич усадил княгиню на скамью в углу:
- Мы пришли к тебе, княгиня, со словами привета. Яким всё тужит о сыне твоём, князе Изяславе. Он говорит, что не нужно было брать его на Волгу. Говорил он тогда князю, но князь его не послушал.
Княгиня покачала головою:
- Не нужно было… И Изяславушка был бы здоров…
- Сколько положили животов мы на берегах Волги! - проговорил Кучкович с сожалением. - И для чего? Нешто не могли договориться с твоим отцом и братьями? Ты не сердись на меня, княгиня. Я человек открытый - что на сердце, то и на языке. Тяжко тебе с Андреем. Видит Бог, как тяжко… - Яким нахмурился. - Вот Пётр и говорит мне: «Не могу смотреть, как убивается княгиня. Пойдём утешим».
Княгиня прижалась ухом к груди сына.
- Спасибо вам, бояре! - прошептала она, поднимаясь. - Уж я не знаю, чем вам сослужить за вашу любовь да ласку…
Яким как бы случайно задел колено Замятнича.
- Мы к тебе, княгиня, без корысти, - начал Пётр. - И вперёд, ежели чем сослужить можем, ты только повели. Нужда какая в нас случится - так пошли девку-булгарку.
Княгиня ещё раз поблагодарила.
- Да уж и ты нам, ежели придёт какая нужда, не откажи.
- Конечно, мужи честные. Только сейчас я ума не приложу, чем могу отплатить. Ведь я княгиня только по званию. Князь-то всё по-своему делает, не спрашивает меня.
Возвращаясь от княгини, приятели остановились у коновязи.
- Не любит она князя, - сказал Пётр. - Не приведи Бог, Изяслав умрёт - не простит она князю его смерти.
Яким погладил коня.
- Ты прав, Пётр. Сейчас не любит, потом возненавидит. Это хорошо. Надо её на нашу сторону… Посмотри кругом: все отвернулись, даже жена. Одного-то его мы порешим быстро.
Яким подтянул седло, сказал с натугою, сквозь зубы:
- Волга ему нужна, торговать с Хорезмом да Ираном… На голодраных холопах и смердах держится. На них далеко не уедешь, князь Андрей княж Юрьев…
Во Владимир нескончаемым потоком везли брёвна, белый камень, известь. Над городом стоял шум. Стучали молотки, звенели топоры плотников.
Город жил, работал и неудержимо рос. Проходя по улицам, Алексей отмечал про себя каждую новую постройку. Как и все горожане, он особенно гордился своим златоглавым красавцем собором. Около старого города Мономаха, или, как его называли, Печернего города, разрастался с восточной стороны новый посад. Связанные рублеными заборами, маленькие домики тянулись по высокому берегу Клязьмы до впадения в неё неглубокой речки Лыбедь. Этот посад окружили земляными валами, протянули по ним деревянные стены, замкнули белокаменной проездной башней с воротами, которые назвали Серебряными: их дубовые створы были окованы сверкающими листами металла. Отсюда, через Серебряные ворота, уходила дорога к новому княжескому замку Боголюбову и дальше, на Суздаль.
С западной стороны Печернего города вырос новый город знати. Здесь стояли церкви Спаса и Георгия, а около них красовались своими нарядными теремами княжеские дворы. Дальше видны были огороженные тыном усадьбы бояр и дворян. Здесь тоже насыпали высокий земляной вал, копали глубокий ров. Кроме рубленных из брёвен Медяных, Орининых и Волжских ворот, начали строить новые въездные ворота из белого камня. Это будет твердыня обороны города и его пышные въездные ворота, над которыми поднимет золотую главу надвратный храм покровительницы города - Богородицы. Ещё Великий Ярослав, укрепляя Киев, поставил там Золотые ворота. Владимирцы хотели, чтобы и их город, новая столица земли Русской, ни в чём не уступал матери градов русских. Владимир - прямой наследник Киева. Здесь будут свои Золотые ворота! Своей сияющей на солнце главой они укажут русским людям новый путь. Будущее Руси здесь, в Залесье… Целыми днями на месте постройки ворот работали каменщики. Нахлёстывая лошадей, мужики подвозили с клязьминской пристани белый камень. Стены ворот словно вырастали из земли. Стройные, могучие, они ослепительно белым пятном выделялись в черте угрюмых зелёных склонов земляного вала.
На стройке ворот вместе с Николаем работал и Алексей. Громадные дубовые полотнища воротных створ сковывали снаружи листами золочёной меди. В лучах солнца ворота сверкали, как золотые.
Справа от ворот открывалась нарядная картина княжеских дворов с белокаменными храмами Спаса и Георгия, стоявшими на высоком обрыве над Клязьмой. Прямо от ворот шла главная улица города. Другим своим концом она упиралась в Торговые ворота Мономаховой крепости. За её потемневшей от времени стеной на высоком углу крепости возвышались величавые стены Успенского собора.
Часто во время работы Алексей поднимался по узкой каменной лестнице внутри воротной башни на верхнюю боевую площадку ворот. Здесь пахло влажной известью и каменной пылью. Перед ним широко расстилалась панорама города и необъятные дали пойм с синими лесами у края неба. Внизу на улице мелькали фигуры всегда чем-то занятых горожан. У ворот княжеского двора толпились нищие в выгоревших на солнце лохмотьях. Медленно расхаживали по забралам стены княжеские воины, поблёскивая серебристыми шлемами. Над городом плыл глухой гул человеческих голосов, перебиваемый стуком и звоном, доносившимся из мастерских ремесленников.
Смотрел Алексей на эту кипучую жизнь города и чувствовал какую-то гордость. Вспоминал, как несколько лет назад с мечником Прокопием приехал он во Владимир. Город его ошеломил. Страшно было подумать, что придётся остаться жить в этой сутолоке людей, среди шума и грохота ремесленных мастерских. Постепенно он начал осваиваться. Город привлекал широтой возможностей, своей деловитой и бойкой жизнью. Алексей гордился тем, что он не холоп, а горожанин и вместе со всеми участвует в украшении стольного Владимира.
Алексей видел, что строительством Золотых ворот интересовались не только горожане-владимирцы. Приезжали сюда из Ростова и Суздаля, из Переяславля-Залесского и даже Дмитрова.
- Ты, молодец, - поучал молодого каменщика купец, приехавший из города Юрьева-Польского, - руку себе не повреди. Не ровен час, бухнешь молотком по пальцам! Работать нужно не спеша.
Небольшая группа бояр, задрав бороды, долго смотрела, как обивали золочёной медью главу надвратной церкви. Алексей посмотрел вниз.
- Что ты, Алёшка? - спросил его Никита.
- Господин мой, - махнул Алексей рукою, - боярин Иван…
- Этот толстый, с посохом в руке?
- Он самый.
Никита наклонился, поднял щепочку и запустил ею вниз, нацелившись в боярина. Внизу закричали:
- Эй, дьяволы, что швыряетесь! Вот мы ужо до вас доберёмся…
Подобрав полы длинных кафтанов, бояре поспешно удалились. Наверху, на воротах, засвистели и заулюлюкали.
На леса поднялся Яким Кучкович.
- Ты швырялся? - угрюмо спросил он Алексея.
- Нет, не я, боярин.
- А кто?
- Не ведаю.
- Не делом занимаетесь! - сказал Кучкович. - Жалуются нарочитые мужи.
Мастера знали, что со своими холопами боярин лют, словно цепной лес, а здесь, на лесах, он разговаривал всегда спокойно. Все молчали. Кучкович понял что наглые княжие холопы смеются над ним. Раньше за такие дела велел бы бить их кнутами да бросить в яму. Теперь этого делать нельзя. Князь не позволит… Боярин постоял и молча повернулся.
Каменщик Никита шепнул Алексею:
- По глазам видел - рад был спустить с нас шкуру а не смеет. Страшится, как бы не уронил кто сверху ему на голову камень.
В последнее время у Якима на душе было тяжело. Князь легко справился с Леонтием, теснил бояр, захватывая всё большую власть в свои руки. С каждым годом он становился сильнее и недоступнее. А они медлили и не могли найти человека, который бы его убрал. Княгиня на их стороне: могла бы подсыпать Андрею в питьё какого-нибудь зелья, да испугается. Сердце, как у куры. Нужно действовать самому. Якима и его друзей не радовали ни соборы, которые строил и украшал князь, ни крепостные валы, которыми он обносил города своей земли, ни эти Золотые ворота.
Вечером боярин решил пойти к князю и сказать ему о дерзости холопов.
«Повелит наказать, - думал он удовлетворённо. - Нешто можно холопу бросать щепой в боярина? Не откажет он мне в челобитье, повелит холопов схватить. Али мастера и орачи ближе ему, чем мужи почёта - бояре?»
Яким был уверен, что он князю нужен. Дерзко держал он себя перед Андреем.
- Мастера работают лениво, - говорил он так, будто выговаривал Андрею. - Работы остались малые, но люди твои, княже, совсем от рук отбились. Не столько работают, сколько зубоскалят. Да и распустились, чинят обиды. Сегодня в суздальских нарочитых мужей беглый холоп моего брата Алёшка щепками швырялся. Повели схватить его и отправить к брату Ивану!
Андрей скосил глаза, посмотрел удивлённо:
- У меня о сузлальских мужах нарочитых голова не болит. Да и тебе, боярин, опекать их не следует.
Кучкович хотел возразить, но в голоса Андрея зазвучали твёрдые ноты:
- Ворота в надвратную церковь закончить, как повелел, в срок. Освящать храм будем через два дня.
- Прости, княже, неразумного!
Боярина подмывало сказать князю всё, что наболело за годы его княжения во Владимире, но он молчал, зная, что эти слова не принесут пользы.
«Самовластен! - думал он злобно. - Отца твоего отправили на тот свет - неужто для тебя не найдётся места?»
Яким хотел сказать, что за такое короткое время в воротах не успеет застыть известковый раствор, что с освящением церкви нужно повременить, но слово, готовое сорваться с уст, застряло. «Бог с ними, с воротами, - подумал он. - Пусть это тебе в отместку… видно, ты лучше знаешь, как строить… Не будешь потакать своим холопам! Золотые ворота - ишь, чего захотел!..»
Лицо боярина приняло обычное выражение покорности и безразличия.
- Всё будет сделано, княже, - произнёс он спокойно, как всегда.
Поклонившись до земли, Яким вышел.
Золотые ворота были закончены. Огромный белокаменный куб, прорезанный высоким сводчатым проездом, завершался небольшой, увенчанной золочёным шлемом надвратной церковью. Она стояла на верхней боевой площадке и чётко рисовалась на безоблачной синеве неба. Внутри проездной арки к белокаменной перемычке прислонили громадные створы ворот. Каменщики укрепили в гнёздах стен тяжёлые кованые петли, на которых должны были висеть створы.
Был яркий летний день. Горожане с хоругвями и иконами после богослужения вышли из собора. Над городом плавилось высокое солнце. Казалось, частицы его пламенели на золочёных куполах соборов и обивке Золотых ворот. Толпа нарядно одетых людей медленно вливалась в узкое русло улицы.
«Золотые ворота»! - с какой гордостью произносили владимирцы эти слова! «Ведь у нас - как в стольном Киеве!» Золотые ворота открывали дорогу к рубежам земли. Уж сколько лет по этой дороге в Москву собирался проехать Яким Кучкович! Проехать, как господин, а не как слуга князя…
Скрипели и похрустывали под ногами брёвна новой мостовой. Над головами густой волной перекатывалось пение соборного хора. Алексей увидел Кучковича который шёл в первом ряду. Боярин смотрел как-то мрачно, словно он был не на празднике, а на похоронах. Яким надеялся, что во главе крестного хода вместе со священниками пойдёт князь. Став в сторону, боярин пропустил горожан и вдруг начал выбираться в боковой переулок.
- Куда ты, Яким? - схватил его за руку Ефрем Моизич.
- Захворал. Видно, перегрелся на солнце.
Из переулка, гремя веригами, к толпе присоединился юродивый. Он собирал с земли обрывки соломы и мусор, сыпал себе на голову; спотыкаясь и размахивая руками, пел хриплым голосом:
- Богородица, Богородица, вороны смотрят и радуются…
Кучковичу стало страшно. С испугом озираясь по сторонам, он почти побежал по переулку.
Медленно текущая по улице толпа словно разбилась о белокаменные стены ворот. Люди остановились. Алексей оказался под створами, оставив Николая позади себя в толпе. Здесь, под каменными сводами, пахло сыростью ещё не затвердевшего известкового раствора. Было тесно. Алексей захотел выбраться из толпы, но его прижали к холодной влажной стене. Вдруг показалось, что покачнулись широкие, обитые медью полотнища створ. Сзади закричали. На мгновение Алексей увидел над воротами яркое летнее небо, хотел что-то крикнуть, но упал. Последнее, что он вспомнил, - это мрачное, искривлённое злобой лицо Кучковича.
Когда на людей, находившихся под сводами Золотых ворот, обрушились сорвавшиеся створы, все, стоявшие на улице, на мгновение словно оцепенели. Заголосили женщины, закрыв лица ладонями, мужчины бестолково засуетились, не зная, что делать. Кто-то из духовенства побежал в Успенский собор за чудотворной иконой Божьей Матери. Из-под досок и груды щебня услышали тяжёлые стоны…
- Чего ждать икону… Вызволять нужно людей - может, ещё живы…
Попы замахали руками:
- Богохульники! Богородица владимирская воскресит и мёртвых.
Несколько бояр стояли в стороне.
- Юродивый-то был прав. Прогневалась Богородица на Андрея и его холопов.
Княжеские дружинники и ремесленники не слушали попов и растаскивали щебень. Когда подняли створы, то увидели, что все пострадавшие живы. При падении обитые медью полотнища наткнулись на каменные тумбы и, сбив людей с ног, защитили их, как крышей, от осыпающегося щебня и камней…
Долгое время в городе только и было разговору, что о Золотых воротах.
- Прогневалась Богородица на Андрея, - шептались между собой бояре. - Хорошо, что ещё самого не задавило. Теперь поймёт, что это ему за грехи, за горькие боярские слёзы, которые проливают по его лихости.
В церквах и на площадях слуги и помощники Андрея говорили обратное. Поп Фёдор в Успенском соборе первый вещал всем о новом чуде владимирской Богоматери:
- Братия, все вы видели спасённых! Богородица обрушила створы, но не погубила людей. Это для того, чтобы показать свою благодать. На богоспасаемом граде Владимире почиет любовь Божия…
Недовольные Андреем нарочитые мужи обратились к греческим попам и монахам. Спросили их: правда ли Богородица совершила это чудо, желая прославить князя Андрея и город Владимир? Умудрённые в церковных писаниях учёные греки ничего вразумительного не сказали. Видно было, что они побаивались Андрея. Некоторые из нарочитых спросили боярина Якима, но тот только развёл руками:
- Не ведаю, братья! Может, и впрямь Богородица за Андрея. Ведь она молчит.
Так за иконой Богородицы утвердилось ещё одно чудо.
ГЛАВА VI
Приближались зимние холода. Колючий, злой ветер угнал дождевые тучи, разметал тяжёлые осенние туманы. По утрам небольшие морозы сковывали землю. Высохшая, безжизненная трава, обнажённые сучья деревьев и крыши домов покрывались налётом голубовато-серого инея. В хрустальной прозрачности воздуха открылись глубокие дали с чёрными, золотыми и лиловыми осенними лесами, окружавшими клязьминскую пойму у самого горизонта. И куда только не падал взор, всюду, по всей пойме, на блёкло-зелёном луговом просторе виднелись разбросанные стога. Владимирцы убрали урожай в закрома, отпраздновали праздник Преображения. Пришёл и второй спас, как говорили - «бери рукавицы про запас». Прошёл сентябрь. Холоден сентябрь, да сыт. Пришёл за ним с посохом грязник-октябрь - ни колеса, ни полоза не любит.
Первого ноября, в день Козьмы и Демьяна - праздника всех кузнецов, - в избу Алёшкиного деда пришёл боярин Иван. Старик Кузьма хоть и бедно жил - работать, как прежде, не было сил, - но всё же в этот день стоял у него на столе кувшин с мёдом. Боярин Иван перевалился через порог и первое, что увидел на столе, - этот кувшин. Склонив седую голову, дед пригласил боярина к столу.
- Работать, так тебя нет, а лакать мёд можешь!.. - Чтобы завтра ноги твоей здесь не было! Иди куда хочешь. Кормить тебя я не буду, ищи своего внука.
Боярин вышел, но тут же возвратился:
- Передай своему щенку - живого или мёртвого я его добуду!
Кузьма выслушал боярина молча, а когда он ушёл, стал собираться в дорогу. Он не унывал: знал, что Алексей во Владимире, у мастера Николая, под защитой князя.
Весь день Кузьма шёл, не отдыхая, обходя деревни, боясь встретиться с боярскими слугами. Ветер и снег мешали ему в пути. Переночевал в стоге сена на лесной поляне. На второй день он вышел к околице большой деревни.
- Откуда идёшь, дедушка? - спросила его невысокая девушка, нёсшая на коромысле ведра.
- Откуда иду, туда не возвращусь. А ты лучше подай Христа ради.
Девушка опустила коромысла и вытащила из-за пазухи краюху:
- Возьми. Дед принял.
- А ты чья будешь? - спросил он, отламывая малый кусочек.
- Матушкина дочь.
- Это я вижу.
- Батюшки нет у меня, помер.
- А как зовут тебя?
- Ариной.
- Ну, Арина, что пожелать тебе за твою доброту? Жениха хорошего!
Девушка зарделась:
- Спасибо.
Кузьма взял в руки рябиновый посошок и тронулся дальше.
Озябший и голодный, добрался Кузьма до Золотых ворот. Прояснилось небо, перестал идти снег. Кузьма снял шапку и молча постоял перед незнакомым городом. Где-то здесь живёт Алёшка… Каков он? Сколько миновало лет с тех пор, как увёз его Прокопий…
- Ты с кем разговариваешь? - остановился перед Кузьмой высокий белокурый парень.
- Сам с собою, сынок. Люблю поговорить с умным человеком!
- Ах, вот оно что!
- Скажи мне, паробче, где здесь слобода кузнецов? Нужен мне дом мастера Николая.
Парень насторожился:
- А тебе мастер Николай зачем?
Кузьма поправил висевший на плече мешок. Старику понравился парень со вздёрнутым носом и озорными глазами.
- Да ты, старик, уж не дед ли кузнеца Алёшки? - хлопнул Кузьму по плечу Никита.
- Его самого, родимый. А ты разве с ним знаком?
- Да это, почитай, мой лучший друг…
- Алёшка, принимай гостя! - кричал Никита ещё у ворот.
Испуганные кузнецы выбежали во двор.
- Какого гостя?
- А вот не спрашивай!
- Веди, веди! Гостю мы всегда рады.
Алексей с Николаем переглянулись. Они не знали, что думать. Открылась калитка, и Алексей увидел во дворе сгорбленного старика, одетого в лохмотья.
- Пойди, Алёшка, - посторонился Николай. - Помоги гостю.
Алексей неуверенно переступил порог и задержался. Он смотрел на стоящего человека и ничего не понимал. Сделав ещё шаг, он вдруг почувствовал, как тёплая волна подступила к глазам, захлестнула по сердцу, закружила голову…
Затопили печь. На сосновых стенах избы дрожали золотые пятна огня. Дед Кузьма, Николай, Прокопий и Алексей сидели за столом. Ещё никогда Алексей не чувствовал себя так хорошо! Не верилось, что дед Кузьма здесь, с ним, под одной кровлей.
Зимой поп Фёдор был приглашён князем Андреем Юрьевичем во Владимир. Его часто видели в Успенском соборе.
Высокий, широкоплечий, в чёрной одежде, он всегда стоял подле князя. В этот день, как обычно, Фёдор выстоял длинную службу в Успенском соборе и возвратился в покой. В дверях его встретил молодой послушник с бледным, восковым лицом:
- Что приказать изволишь, отче?
- Позови Паисия.
Послушник исчез бесшумно, словно растаял.
Сняв чёрную бархатную шапку, Паисий перекрестился в угол на горящие лампады. Подошёл к стулу. Фёдор протянул ему свои холеные, надушенные ароматным ладаном пальцы:
- Ну, каковы вести от патриарха цареградского, Паисий?
Паисий начал рассказывать о своём путешествии в Царьград. Фёдор слушал молча.
- Ты поведал патриарху, как говорил тебе князь, что в победе над булгарами помогла нам Богородица?
- Да.
- Уверовал патриарх, что владимирская икона чудотворна?
Паисий развёл руками:
- Нет, отче! Греки сомневаются в святости иконы. Но праздник первого августа патриарх всё же признал.
- Как же он разрешил этот праздник?
- Первого августа, когда князь Андрей Юрьевич нанёс поражение булгарам и взял их город Бряхимов, греческий император Мануил одержал победу над сарацинами. Патриарх этим праздником признал нашу победу над неверными и победу греческого императора Мануила.
Паисий умолк.
- Хитры греки! Ну, иди, поведай обо всём князю. Перекрестившись ещё раз на иконы, Паисий поклонился.
Поздно вечером Фёдор зашёл в покои княжого терема.
Андрей читал при свете толстой восковой свечи. Услышав скрип половицы, поднял голову:
- Рад видеть тебя, Фёдор! Слышал новости из Царьграда?
Фёдор усмехнулся:
- Слышал, княже.
- Признал патриарх наш праздник?
- Признать-то признал, да в память победы императора Мануила. В один и тот же день победил ты, князь, и греческий император Мануил.
Князь насупился:
- Не всё сразу, Фёдор. И это считаю большим делом. Сегодня патриарх уступил в малом, завтра уступит в большом. Дождёмся, что Владимир почитаться станет боле Ростова Великого, потом Киева. Кто знает… может, суждено со временем стать нам выше самого Царьграда.
Князь ходил по светёлке из угла в угол, а Фёдор следил за его тенью.
- Учителям нашим духовным, грекам, - начал Фёдор, - пуще всего хочется держать нас в повиновении. Не любо им, чтобы Русь была единой и сильной. Немощными и слабыми управлять легче: безропотно снесут любое ярмо.
Подойдя к аналою, князь захлопнул книгу.
- Во Владимир я тебя, Фёдор, призвал не зря. Знаю твою верность. Думаю, во многом ты мне поможешь.
Нужно нам укреплять силу земли нашей. Строить нужно города я рубить стены, воинов наших и горожан обучать ратному делу. Нужно, чтобы Владимир стал сердцем земли Русской.
Фёдор понимающе кивал головой.
- Правда твоя, князь! - сказал он, воодушевляясь. - Попам накажу, чтобы праздник этот проводили торжественно и богато. Если так будут праздновать его во всех церквах русских, всем будет ведомо, сколь славную победу ты одержал.
Разговор опять зашёл о епископе Леонтии. Князь морщил лоб; он усмехнулся недобро, уголками губ:
- Леонтий - выживший из ума старик. Это все знают, но враги мои постараются использовать и его во зло Владимирской земле.
- Пока жив Леонтий, не разрешат нам, княже, иметь своего епископа. А без епископа город не столица.
- И это знаю…
- Сказывали мне, - продолжал Фёдор, - верные люди из попов киевских, что великую злобу он против тебя имеет. Говорит: «Пусть князь Андрей обождёт - добудут его и из-за стен каменных. А Владимиру не только митрополита, а и епископа своего не иметь».
Князь махнул рукой:
- Мало ли что болтает он по скудости своего ума! Греческий император и патриарх слушать его не станут. А вот ежели патриарх не захочет, чтобы во Владимире был свой епископ, то против него с мечом не пойдёшь. Его нужно брать лаской да хитростью. - Андрей прощупал Фёдора глазами. - Надо тебе самому съездить к патриарху и добиться от него посвящения в епископы. Человек ты смышлёный… жаль, что вот греческой грамоты не разумеешь.
Фёдор опустил голову.
Сложную работу поручил княжеский управитель мастеру Николаю: для отправлявшегося в Царьград попа Фёдора, для подарков грекам, нужно было изготовить тонкие ювелирные вещи. Мастерам не хотелось ударить лицом в грязь перед видавшими виды царьградцами. Требовалось много уменья, чтобы узорочья, не уступали по красоте и тонкости работы изделиям прославленных константинопольских ювелиров. Николай поучал Алексея:
- Для паяния серебряных вещей припой делай из Годной части красной меди и четырёх частей серебра. Для паяния золота возьми десять частей золота, шесть частей серебра, четыре части меди. Припой сначала расплавь в тигле, чтобы металлы сплавились, а потом напильником изотри в порошок…
Николай подсел к столу, подвинул к себе серебряную пластинку и маленькими щипчиками начал укладывать на ней узоры из тонкой кручёной проволоки. Когда узор был уложен, он насыпал на пластину припой и поставил её на жаровню. Легкоплавкий припой скоро расплавился и, остыв, соединил проволочки с пластиной. Узор из кручёных проволок называли сканью.
Кроме накладной скани на пластинке, Николай задумал сделать ажурную скань, где сами проволочки образовывали каркас вещи. Здесь свитые металлические волоски припоем скреплялись не с основой, а друг с другом. Целыми днями сидел Николай, забывая о еде и сне. Когда что-нибудь не получалось, он осторожно откладывал скань и, вытирая вспотевший лоб тыльной стороной ладони, говорил с огорчением:
- Стар стал! Глаза подводят. Шутка ли сказать - проволока-то толщиной в волос, а вся вещица в половину ногтя…
- А ты, Николай, дай отдых рукам. Отойди от работы на время, - советовал ему дед Кузьма.
- Алёшке нужно поспешать с ученьем. Окромя его, некому мне передать ремесло.
Алексей выслушивал эти слова молча. Знал хорошо, что Николай его успехами доволен и работами ученика хвастал перед соседями.
- У одного рязанского мастера, - рассказывал Николай Кузьме, - видел я узорочья, каких нет, наверно, у самого греческого царя. Показал он мне золотой колт [99], украшенный самоцветными камнями. Приподняты самоцветы на едва заметных кружальцах. Проходит свет сквозь кружальца под камни и отражается от золотой основы. И светятся каменья изнутри, словно пылают внутренним огнём…
Все были заняты работой и всё же слушали мастера с интересом. Старик Кузьма и сам мог кое-что рассказать владимирскому мастеру. Алексей мечтал о том, как он сделает колт, какого нет у самой княгини. «Вот обрадуются старики!» - думал он. Иногда он вспоминал о девушке, которую встретил на берегу Ирпени. Тогда он улыбался, а Кузьма думал, что Алёшка не верит их рассказам, и сердился.
- Да я, дед, о своём думаю.
- Другой рязанский мастер, - продолжал рассказывать Николай, - на небольшой золотой оправе между драгоценными самоцветами припаял золотые цветы. Стебельки сделал из рубчатой золотой проволоки толщиной чуть больше волоса. На каждом четыре - пять витков. Один конец стебелька припаял к основе. На другом прикрепил маленькие золотые чашечки из пяти лепестков. На поле величиной с ноготь мизинца посадил пятнадцать - двадцать золотых цветов. Красота сказочная! Среди алых и лиловых самоцветов колышутся на своих витых стеблях цветы, словно подснежники на лесной поляне.
Кузьма рассказывал о знаменитых киевских мастерах. При богатом дворе великого князя киевского во множестве жили златокузнецы-ювелиры и другие мастера, творившие искусные узорочья. Все они работали на князя да дружину, на богатые монастыри и церкви. А ведь, кроме Киевской земли, на Руси были десятки других княжеств, и в каждом из стольных городов работали мастера. Сколько было их разбросано по всем градам русским!..
Алексей слушал и думал о своём. Одно его огорчало: красивые узорочья заказывали для боярынь и богатых горожанок, а он, мастер, не мог сделать для своей будущей невесты самого дешёвого браслета. И опять Алексей почему-то вспоминал о девушке, встреченной в лесу: «Кто знает… может, ещё встретимся. Ведь в жизни всякое бывает». И к нему приходило хорошее настроение. Он работал быстрее и лучше, будто колты он делал не для далёких византийцев, а для неё.
Окончили княжеский заказ. Пришёл слуга и сказал, чтобы они пришли на княжой двор:
- Сам князь с вами говорить будет. У Алексея потемнело в глазах:
- Батюшки, что же это? Николай ухмыльнулся:
- Может, похвалит наше старание… может, побранит за нерадивость.
В праздничных рубахах стояли мастера перед высоким теремным крыльцом. В обтянутых красным сафьяном ларцах лежали сделанные украшения. Впервые князь пожелал сам принять работу своих умельцев.
Искоса поглядывая на Николая, Алексей удивлялся: сухое лицо учителя было, как всегда, спокойным. Алексей же совсем пал духом, когда увидел вышедшего на крыльцо нарядного слугу.
- Ступайте… Князь повелел привести вас в покой. Андрей встретил мастеров ласково:
- Ну, хитрокознецы, чем порадуете своего князя? Николай раскрыл ларец и, поклонившись, протянул его Андрею. Сделал это не спеша, с достоинством. Прищурив глаза, князь внимательно рассматривал сработанные мастерами кольца.
- Хороши! - сказал он, любуясь тончайшим узором из лёгкой, как паутинка, проволоки. - К такой вещи страшно прикоснуться, а каково было её сделать?
Трёхбусенные височные кольца были излюбленным украшением владимирских женщин. От головного венца у висков спускались две цепочки, на которых прикреплялись кольца с тремя тонкими ажурными бусинами из филигранного каркаса. У некоторых богатых боярышень на цепочку с каждой стороны прикрепляли по три трёхбусинных кольца с серебряным или золотым колтом, свисающим над самым плечом. Заказав 1это узорочье, князь хотел показать грекам высокое искусство своих мастеров.
Сейчас, любуясь этим чудом ювелирного искусства, князь забыл о мастере. Поворачивая украшение то в одну, то в другую сторону, он говорил задумчиво:
- Жаль посылать грекам это дивное узорочье! Оно к лицу больше какой-нибудь голубоглазой владимирке, чем гречанке.
Князь посмотрел на Алексея. Тот стоял опустив голову.
- Постой, постой! - сказал Андрей, припоминая. - Это ты бежал от боярина Ивана, а потом с Золотых ворот кидал в него палками?
Алексей стоял всё так же, не поднимая головы.
- Я, княже… - произнёс он заплетающимся языком.
- Нехорошо, грех!.. Ну, покажи, какой ты мастер, что принёс? Может, ты только и умеешь, что бросать в стариков палками?
Николай поспешно раскрыл другой ларец:
- Здесь, княже, колты, украшенные зернью. Это его работа.
- Зернью? Покажи.
Николай бережно передал князю колты. Поверхность их покрыта была несколькими тысячами мельчайших зёрен металла, каждое из которых было в пять-шесть раз меньше макового зерна.
Андрей внимательно рассматривал работу своих ювелиров. Заломилась правая бровь, а задумчивые карие глаза вдруг стали мягкими.
- Хорошо… - сказал он тихо.
Посмотрев ещё раз на колты, князь промолвил:
- Ведь дело-то не Богово, а рук человеческих. А не верится! Многое может сделать человек…
Николай с Алексеем стояли взволнованные, не зная, что сказать. В голосе Андрея слышалось столько восхищения, что у Алексея начал проходить страх.
- Тебя, мастер Николай, - продолжал князь, - велю одарить. А тебе… - Андрей строго посмотрел на Алексея. - Что испугался? Тебе всегда работать с ним, а к боярину не возвращаться вовсе. Уразумел?
Николай толкнул ученика локтём. Алексей повалился князю в ноги.
Незаметно проходила зима. Пришёл декабрь-студень. Первого декабря, в день Наума-грамотника, малых ребят начинали учить грамоте. В этот день мальчики говорили. «Батюшка Наум, наведи на ум». Прошло четвёртое декабря, день великомученицы Варвары. По народным приметам, в это время особенно лютовал мороз: «Трещит Варюха - береги нос да ухо». На полях заиграла в свои трубы развесёлая вдова-вьюга, бросая на город тучи снега, навевая сугробы на соломенные крыши бедняков и убирая причудливыми намётами резные тесовые кровли княжих и боярских теремов.
Алексей видел, как тяжело было жить тому, у кого в избе не было, как у них, двух-трёх здоровых работников, и радовался, что дед Кузьма во Владимире. Для бедняков эта зима была тяжёлой.
Давно возвратилось княжеское войско с волжских берегов, где оно нанесло поражение булгарскому князю, но во Владимире всё ещё лежали по избам хворые и раненые. Лечили их настоями трав, клали на раны плесень и мёд. Многие горожане и ремесленники не могли заниматься своим ремеслом. У дверей Успенского собора, у церквей Спаса и Георгия, несмотря на стужу, стояли безрукие, одноглазые, с большими гноящимися язвами. Держа в зубах шапки, тянули прихожан за полы:
- Братья-владимирцы, помогите! Дружинники, как будто не замечая, старались побыстрей пройти мимо этой толпы обездоленных.
Удивлялись люди. Поход был удачный, булгары оказали малое сопротивление, а калек и больных хоть отбавляй. Кое-кто из участников похода, которые побойчей, говорили на торгу, не боясь казни:
- Воины князя изоделись в драгоценные бархаты-аксамиты и парчу, а мы наги. Им князь Андрей Юрьевич отец родной, а нам отчим. Сколько покалечило нашего брата… сколько нищих наплодил князь…
Во рву, неподалёку от Ирининых ворот, нашли княжеского тиуна с раздробленной дубиною головой.
Неспокойно было во Владимире. Уехал Фёдор, и по городу поползли слухи, что повёз он в подарок грекам несметные богатства.
- Всё с нас! - говорили ремесленники и орачи. В церкви призывали ловить крикунов, поносящих князя и его слуг, но мало нашлось на это дело охотников. Озлобленные, обнищавшие горожане охотно слушали всякое свободное слово, а если говорившему человеку угрожала опасность, то его о ней вовремя предупреждали.
ГЛАВА VII
Прошёл ещё один год. Стояла тихая ясная осень. На вишеннике владимирских садов желтели и осыпались листья. По серому осеннему небу к югу потянулись треугольники журавлей, и молчаливые, заросшие осокой заводи Клязьмы оглашались криками перелётной птицы.
В один из таких дней Алексей собрался на охоту. Ещё с вечера набил колчан стрелами, натянул новую тетиву на луке. Утром, стараясь не будить стариков, он тихо поднялся и вышел со двора. В небе ещё горели звёзды. Восход солнца он встретил у обожжённой грозою ветлы, в нескольких верстах от города.
Кругом тревожно и неприветливо шумели прибрежные камыши. Поеживаясь от сырости, Алексей приготовил лук и прислонился к влажному стволу дерева. Над водой висел густой молочно-белый туман. Где-то позади кричала сова. Крик совы, филина или ворона не обещает доброй охоты. Алексей тихонько побрёл вдоль берега, осторожно ступая по мокрой траве.
Поднялось солнце. Оно растопило густые туманы, но на чёрной глади воды нигде не было видно ни одной птицы.
Алексей не заметил, как прошло время. Он остановился у небольшой деревеньки, раскинувшейся на берегу Клязьмы. На мостках у воды светловолосая девушка вальком колотила бельё. Алексей хотел повернуть домой, но в это время услышал свист. Над самой головой, тяжело хлопая крыльями, пролетала пятёрка гусей. Прицелившись, Алексей выстрелил в переднего. Стрела взмыла кверху и медленно, точно нехотя, упала. Оглянувшись на женщину, Алексей поднял стрелу.
- Проклятая сова, испортила всю охоту!
Сняв колчан, он присел на траву. В душе накипала обида. Занятая стиркой, девушка не обращала на Алексея внимания. Это сердило его ещё больше. Его так и подмывало сказать ей что-нибудь колкое.
«Вот сейчас ещё положит одну рубаху, а ведь куча и без того наклонилась над водою…»
Девушка распрямила усталую спину, тыльной стороной ладони убрала спадавшую на глаза прядь волос.
Поверх кучи положила выстиранный кусок холста. Бельё с плеском упало в воду и поплыло от мостков вдоль I берега.
- Кладёт и кладёт! - крикнул Алексей с сердцем. - Видишь, куча-то… Вот и лови теперь!
Только сейчас девушка посмотрела в его сторону, но он был уже по пояс в воде и ловил уплывающее и тонущее бельё.
- Что? - спросила она удивлённо.
- Сама должна видеть. На, бери…
Алексей протянул ей рубахи, хотел что-то ещё сказать, но поперхнулся. Он забыл и о неудачной охоте, и о холодной воде.
- Вот так диво!.. - бормотал он изумлённо, опуская руки. - А я тебя искал! Ты вон откуда…
Девушка испуганно смотрела на него, не зная, бежать ей или оставаться на месте. Незнакомый парень стоял перед ней в холодной воде и говорил что-то непонятное.
- Я тебя не знаю! - прошептала она испуганно. - Да чего ты стоишь? Чай не лето - простынешь.
Она протянула руку и помогла ему взобраться на мостки. Рослый, широкоплечий, стриженный в скобку, стоял он растерянно перед нею и не знал, что сказать и куда девать руки. «Медведь», - подумала девушка.
- Я тебя вижу в первый раз, - сказала она. - За подмогу тебе спасибо. Кто ты?
Алексей начал сбивчиво рассказывать, что видел её в роще, когда она собирала ягоды.
- Ой, теперь помню! - Она схватилась за голову, застыдившись. - Нехорошо-то как…
Алексей увидел размотавшуюся онучу и покраснел.
Он хотел подвязать её, но, махнув рукой, повернулся и пошёл.
- Да куда ты? - крикнула она ему вслед. - Тебе надобно обсушиться. Студёно сегодня. Не ровен час, хворь приключится…
Алексей не оборачивался. Сколько раз по ночам мысленно представлял он себе, как встретится с ней где-нибудь на празднике! В сундуке для этого случая лежала вышитая новая рубаха, шёлковый пояс и козловые сапоги. А сейчас? Она увидела его оборванным. Алексей поднял с земли колчан и пошёл дальше.
- Обожди, не уходи! - догнала его девушка. - Сейчас я в избу сбегаю, принесу что-нибудь переодеться. А твоё посушим. Какой ты… из-за меня прыгнул в холодную воду… Не уйдёшь, правда?
Алексей повернулся и посмотрел на неё сбоку. Синие глаза смотрели так ласково, с такой добротой… «А может, и впрямь зайти в деревню обсушиться?» - подумал он.
- Только к тебе я не пойду. Что подумают родные? Нечего сказать, привела добра гостя.
- Никого у меня нет. У чужих людей я. Видя, что он колеблется, она не настаивала.
- Тогда ты обожди здесь, а я живо вернусь. Принесу тебе что-нибудь… Оглянуться не успеешь!
Под осыпанной золотыми листьями берёзкой сидел Алексей и ждал.
В сером небе купалось нежаркое солнце, пахло прелью опавших листьев, невидимые пауки ткали Серебряную паутину. Стояло погожее бабье лето. Не хотелось вставать с этой покрытой мягким мхом сухой кочки. Не верилось, что это наяву.
Наконец девушка пришла.
Нужно было что-нибудь рассказать ей, завести такую-нибудь беседу, но у Алексея словно прирос язык. Наконец он собрался с духом.
- Арина… - осторожно назвал он её по имени. Она не ответила.
«Арина… Арина…» Он с трудом припоминал что-то, связанное с этим именем. Вспомнив, хлопнул себя по лбу:
- Слушай… Уж не про тебя ли рассказывал мечник Прокопий?
Арина спросила удивлённо:
- А разве ты знаешь Прокопия?
- Знаю. Он мне как брат, даже дороже. Вызволил из боярской неволи, спас от смерти…
- Нас тоже! - подхватила Арина. - Редко встречаются такие среди княжих слуг. От ратных людей жди больше обиды, а этот… Где же он теперь?
Алексей спохватился: Прокопий никогда не говорил, куда он уезжает.
- Поехал куда-то с княжим поручением.
- Ну, это и я могла сказать. «Куда-то»… Он, наверно, всегда ездит по княжим делам.
Она стояла перед ним, радостно улыбающаяся и довольная. Алексей опять вспомнил, какой видел её на лесной поляне, с ярким платком, сбившимся на плечи, с тяжёлым жгутом золотых кос. Теперь она показалась ему ещё краше.
Девушка отошла к кусту, на котором сушилась одежда Алексея. Пощупав рубаху, сказала:
- Ну, вот и высохла! Теперь надевай, а я пойду. Когда оденешься, догонишь.
Догнал он её на поляне. Среди ржавой листвы опадающих тополей зыбким, прорезным золотом пылал в лучах солнца клён.
- Ну, переоделся? Теперь прощай! - поклонилась гона ему в пояс.
Алексей схватил её за руку:
- Ты уже уходишь, Арина… Али боишься, что забранят?
- Пора домой, Алёша.
- Арина, ещё встретимся?
Он взглянул ей в глаза. Она потупилась.
- Приходи.
Алексей плохо спал эту ночь. Ворочался с боку на бок, несколько раз подходил к кадке с водой напиться, наконец, не выдержал и вышел из душной избы во двор. Шумели деревья. Расхаживая по двору, он слушал, как свистел в ветвях ветер. Прошло немного времени с того дня, как сбылась его давнишняя мечта: он стал княжеским мастером. Теперь ему не страшны ни боярин Иван, ни его холопы. Он свободный горожанин, слуга князя Андрея. И всё же сейчас больше всего Алексея волновало другое: хотелось скорее увидеться с Ариной.
Утром вместе с Николаем они вышли из дому. Учитель направился к Успенскому собору, а Алексей спустился вниз, к реке, и пошёл по берегу.
На опушке леса Алексей остановился. Сюда должна была прийти Арина. Было тихо. Кругом - словно в сказочных чертогах: расплавленным золотом облиты белые берёзы, пожаром пылают багряные трепещущие осины. А под ногами разноцветным ковром легли пряные шуршащие листья. Кажется, такой красоты нет даже в тереме у самого князя. И зачем он, Алёшка, не князь или знатный боярин! Приехал бы сюда на белом коне, в светлых златотканых одеждах. Посадил бы свою Арину впереди себя на коня и увёз бы в свой златоверхий терем… Но нет у Алёшки ни белого коня ни терема. У князя всё есть. Зачем князю все его богатства?
Пришла Арина. Они встретились как-то смущённо точно стесняясь друг друга. Арина села на пень. Алексей пристроился рядом на камне. Он видел её нос с едва заметными веснушками, блеск глаз, губы. Девушка улыбнулась, но ему показалось, что улыбка таила в себе какую-то грусть.
- Арина, что ты? - спросил он с тревогой.
- Так, ничего, Алёша.
- Хорошо нам с тобою, Арина! Я всё время о тебе думал.
Она прошептала, едва пошевелив губами:
- Хорошо…
Тогда он поднялся, сел с ней рядом. Он ощутил тепло её тела, и сердце его забилось часто-часто. Из рассказов Никиты и других он знал, как парни ухаживают за девушками. Когда они говорили что-нибудь нехорошее, с насмешкой отзываясь о чужих сестрах, невестах или возлюбленных, Алексей грубо их обрывал. Тогда он ещё не любил. Теперь, сидя рядом с Ариной, взяв её за руку, он понял, что был прав.
- О чём ты печалишься, Арина?- спросил он тихо, наклоняясь к ней.
- Холопка я, Алёша. Холопка попа Фёдора.
- Ну и что же?
- Нельзя нам… Ты княжий мастер.
Он как маленькую усадил её на колени и прижал к своей груди:
- Ничего, Аринушка!
В синей глубине неба догорали окрашенные закатом облака. Разметались они, как хвост сказочной гамаюн-птицы. Алексею казалось, что вот так он вечно сидел бы с Ариной на пеньке.
- Арина, выходи за меня замуж!
Эти слова прозвучали неожиданно, будто сказаны были не им.
Арина посмотрела удивлённо:
- Что ты, Алёша, разве можно так скоро!
- Значит, я тебе не люб? Арина не знала, что ответить.
- Не знаю я, Алёша… Холопка я… Тебе нужно спросить стариков.
Она поднялась. Тогда в нём вспыхнула обида: значит, она ему не верит?
- Уж больно ты упрямая да неугожая… - Алексей схватил её за руку и притянул к себе.
Арина с силой вырвалась.
- Не надо, Алёша…
Алексей не отдавал себе отчёта в том, что говорил:
- Ничего, без тебя не пропаду!.. Прощай!
Он поднялся и пошёл. Она хотела его остановить, броситься вдогонку, схватить, как тогда, за рукав, но сдержалась. Прислонясь головой к дереву, долго плакала, обиженная этим парнем, который сначала показался ей добрым и ласковым.
Спотыкаясь о корни деревьев, шёл Алексей по лесу. Кружил по незнакомым местам, раза три выходил всё на одну и ту же поляну. Махнув рукой, присел, а потом стал выбираться к городу. Протяжно шумел осенний лес. От сырости и быстрой ходьбы у Алексея взмокла рубаха. Но всего этого он не замечал. Когда в сотый раз припоминал подробности того, что произошло, его бросало то в жар, то в холод.
- Дурень, такую девушку обидел… - стонал он, стискивая зубы.
Поздней ночью с трудом добрался он до Золотых ворот города. «Уж лучше бы мне остаться тогда под их развалинами, чем сотворить такое…»
На верхней площадке, поблёскивая наконечником копья, расхаживал дружинник. Увидев Алексея, воин остановился:
- Эй, что за человек?
- Княжой мастер Алексей, - ответил он. - Злато-кузнеца Николая помощник.
- Почто поздно гуляешь? Алексей молчал.
- Проходи, проходи, шалый!
Посольство, отправленное к константинопольскому патриарху во главе с Фёдором, возвращалось обратно. Иногда дороги посольства проходили людными караванными путями, где часто встречались шумные города, иногда приходилось продираться через заросшие, нехоженые леса, где днями не видно было ноги человека.
Во время поездки по чужим землям Фёдор с большим вниманием относился ко всему, что видел. Его не сильно интересовали дела греков, второй раз к ним ехать Фёдор не собирался. Фёдора интересовали порядки у себя дома, на Руси. С любопытством присматривался он к княжеским городам, церквам и монастырям. В беседе с настоятелями и игуменами расспрашивал, усердны ли холопы, исправно ли несут тягло свободные землепашцы-смерды. Духовенство жаловалось повсеместно: крестьяне не могли давать церкви положенных оброков. Многие, не вынеся страшной, голодной жизни, снимались с насиженных мест и бежали в леса. Учащались открытые мятежи, когда непокорные холопы убивали княжеских тиунов и монастырских служек. Мрачно выслушивая эти рассказы, Фёдор изредка высказывал свои суждения:
- Причины сего неустройства нужно искать в раздорах князей…
Внимание к жизни церквей и духовенства Фёдор совмещал с другими тайными интересами, особенно полезными князю Андрею Юрьевичу. Большую помощь в этом деле ему оказывал Паисий.
Приехав в попутный город, заходил Фёдор к князю, Паисий же в это время толкался среди людей на дворе. Встретившись с конюшим, беседовал с ним о княжеских табунах, с тысяцким или воеводой говорил о дружине князя и строе полков, с ключником толковал о казне. Вечером, придя к отдыхающему Фёдору, Паисий выкладывал всё, что удалось выведать днём.
- У князя в табунах две тысячи коней. В младшей дружине двести воинов. В прошлый год, когда воевал он со своим соседом князем Изяславом, набрал из горожан и смердов тысячу пешцев.
Всё интересное для князя Андрея Фёдор запоминал и всегда мог рассказать, потому что памятью обладал необыкновенной.
Сопровождавшие Фёдора люди уже сбились со счёту, сколько дней и месяцев они провели вдали от родной земли, когда пересекли наконец пределы Владимирского княжества.
Не заезжая в Суздаль, Фёдор взял путь прямо на Владимир, желая поскорее увидеть князя Андрея Юрьевича.
Пережидая непогоду, свернули в сторону и остановились у Ивана Кучковича. Боярин встретил епископа Фёдора почтительно. Став на колени, протянул пухлые волосатые руки под благословение. Отвёл в лучшие покои своего терема.
Пока Фёдор мылся и чистился с дороги, Паисий сумел распорядиться о столе:
- Имбирное пиво епископ пьёт, водочку, настоенную на калган-корне [100] принимает для успокоения живота. Мясо и скоромную пищу дозволяет только в большие праздники.
Почесывая бороду, боярин ломал голову над тем, как лучше ему угостить почётного гостя.
- Ты, Паисий, спросил бы у епископа - может, он сам скажет, чего хочет.
- Нечего и спрашивать, знаю и так. Давай рыбное, горох. Есть овощи, яблоки, груши - тоже давай. Да приготовьте, как подобает, да поднесите пристойно. В Царьграде подавали нам на серебряных блюдах.
Боярский повар легко нашёл у себя в кладовых всё, что спросил Паисий.
За весь обед Фёдор съел маленький кусочек рыбы да два ломтика хлеба, обмакивая их в красное греческое вино.
Когда Фёдор, шепча молитвы, удалился в свою комнату, боярин позвал Паисия и сказал, что теперь они пообедают с ним вдвоём, отдельно. Паисий отказался, хотя не раз сглотнул голодную слюну, чувствуя из поварни запах жареного.
- Трудна грубая пища вкусившему сладость пиров эллинских! - ответил он надменно.
На стол поставили запечённый в ржаном тесте медвежий окорок, бараний бок с кашей, поросёнка с хреном, гуся с капустой. Из погреба принесли запотевшие с холода корчаги с имбирным пивом и мёдом. Потирая руки, Паисий смотрел, как хозяин налил мёду.
- Вот это еда! - сказал он, захмелев. - Я у греков в Константинополе чуть не умер с тоски по нашей русской пище. Принесут горсточку маслин, две головки чесноку, одну пшеничную лепёшку - и это на весь день. Как их ноги носят, греков, в толк не возьму! Я не много у них прожил, а, скажу, великую слабость почувствовал во всём теле.
- А ты на кухне начал куражиться: «У нас в Царь-граде да у нас!» - усмехнулся Иван. - Ты ешь…
Отрезая себе половину поросёнка, Паисий махнул ножом:
- Такую благодать, - он обвёл рукою стол, - можно принять и без серебряных блюд.
Паисий с Иваном ели мясо, запивали принесённым со льда пивом и мёдом. Захмелевшие и насытившиеся, они завели беседу. Паисий рассказывал больше о Царь-граде и греках, боярин же расспрашивал о князе Андрее Боголюбском и Владимире.
- Сказывают, что у князя Андрея ты да владыка Фёдор в особой чести.
Паисий ответил уклончиво:
- Князь жалует всех слуг своих за верную службу. Боярин вздохнул.
- Был вот у меня холоп, - начал он, искоса поглядывая на захмелевшего гостя. - Хороший был мастер, кузнец! Да убег во Владимир. Брат Яким просил князя возвратить мне беглого, да отказал Андрей.
Паисий посмотрел посоловелыми глазами:
- Как звали холопа-то?
- Алёшка. С мастером Николаем он работает. Паисий понимающе кивнул:
- Для патриарха в Царьград они делали дорогие подарки.
Иван удивился:
- Неужто этот щенок Алёшка?
- Щенок-то теперь выше тебя. Его князь не возвратит, - сказал Паисий.
- Ты ври, да знай меру! Так уж и выше!..
- Говорю, не отдаст князь Алёшку.
- Почто?
- Весьма искусный мастер. Их князь жалует особо. Рукомеслом их гордится не только перед своими, но и иноземными князьями и государями.
Боярин задумался. Ему ещё более захотелось возвратить своих холопов домой.
- Вот думаю, - начал он сдержанно, - не поклониться ли мне каким подарком к жене князя? Ведь, сказывают, булгарка-то княгиня большую страсть имеет к нарядам. Может, смилостивится князь на её просьбы, отпустит мне моих беглых холопов. В хозяйстве без кузнеца совсем тяжко.
Выпив изрядный глоток сдобренного имбирём пива, Паисий вытер ладонью усы и бороду.
- Это мне, боярин, неведомо. Про то нужно спросить саму княгиню. Да и давно я не был во Владимире - может, там всё переменилось.
Боярин налил гостю в ковшик пива.
- А что, Паисий, - начал он вкрадчиво, - если я тебя попрошу помочь мне? Одарю тебя чем могу от скудных моих прибытков. Помоги вернуть холопов…
- Мне, боярин, подарки брать не к лицу. Вот если жене или детишкам - другое дело.
Иван засуетился.
- Конечно, Паисий, не для тебя! - Он отодвинул свой ковш. - Для жены и малых детушек. Ты уж не оставь просьбишки моей! Помоги чем можешь. Всё время на княжом дворе трёшься - знаешь, с кем поговорить, что делать. А я во Владимире - как в тёмном лесу.
- Ладно, ладно! - махнул рукою совсем захмелевший Паисий. - Готовь подарки. Дело твоё трудное, да я постараюсь. Крепко держит при себе Андрей Юрьевич своих лучших мастеров!
- Да ты поговори с владыкой Фёдором, - подсказал боярин. - Брату Якиму князь отказал, а Фёдору не откажет.
Подперев щёку ладонью, Паисий уставился мутными глазами на ковшик с пивом.
- Фёдор всё может. Только грех к владыке с этим делом обращаться. Он теперь во Владимирской земле после князя первый.
- Паисий, не откажи!
Паисий, будто нехотя, согласился. Они долго ещё беседовали с глазу на глаз. Паисий жаловался на свою скудость, а Иван осторожно, исподволь, намекал ему, что если он будет с ним дружить, а при случае окажет какую-нибудь услугу, то боярин одарит его щедро.
На другой день ветер разметал в клочья облака, и на сером небе появилось солнце. Гостям нужно было отправляться в путь.
Сложив руки на толстом животе, Иван стоял перед Казначеем:
- Паисий, проснись! Пора ехать. Епископ гневается.
Паисий с трудом поднял отяжелевшую голову и что-то промычал.
- Паисий, Фёдор уже встал! - начал опять тормошить его боярин. - Приказал запрягать. Вспомни о нашей беседе. Подарки я приготовил.
Паисий смотрел на Ивана непонимающими глазами. Потом, видимо сообразив, с трудом поднялся на ноги.
- Силён твой мёд, боярин! Вот запамятовал… Ты всё о кузнеце и его внуке? Тяжёлое это дело… Ну да ладно, что-нибудь примыслим. Только ты никому, упаси Бог, не проговорись!
На боярском дворе, нетерпеливо перебирая ногами, стояли запряжённые в возок кони. Паисий посмотрел на своего Серого, на боках которого топорщились набитые чем-то сумы.
- Трудное это дело, боярин, но без труда и на печку не влезешь.
После завтрака епископ Фёдор со своей свитой выехал со двора.
Князь Андрей Юрьевич внимательно слушал рассказ Фёдора о его поездке в Константинополь.
- Греческие монахи и попы, князь, погрязли в грехах. Шагу у них нельзя ступить, чтобы не дать кому-нибудь подарка. Все так и смотрят, чем бы поживиться. От нас требуют постов, а сами едят мясо и всё скоромное. И ни от кого не услышишь правды, все лгут.
Покосившись на сидевших тут же бояр, князь спросил:
- Ну, а как с моей грамотой?
- Грамоту твою прочитали на соборе, но ответа не дали. Не хотят они, чтобы во Владимире был свой епископ. Пожаловали мне сан епископа Ростовского. Один близкий патриарху человек, именем Нектарий, сказывал, что серчает на тебя император. Всё спрашивал, почто прогнал ты мачеху свою, греческую царевну.
- Прогнал - значит, было нужно.
- Нектарий под большим секретом передал, что плохо сейчас приходится императору Мануилу.
Сидевшие вдоль стен на лавках бояре насторожились.
- Чем же плохо? - спросил Андрей.
- Хотел император венгров поставить на колени. Чтобы Венгрия была под рукой Царьграда.
Андрей слушал внимательно. На лбу у переносицы собрались морщины, глаза потемнели.
- Ну, а что же венгры?
- На помощь венграм пришли русские полки да чешский король Владислав.
Встав со стула, князь прошёлся по светёлке, поглаживая редкую бородку.
- Слышали? - обратился он к боярам. - Только царьградцы поднялись на угров, как к уграм пришли на помощь и русские и чехи. Сила теперь не у царьградцев, и нужно нам с чехами да венграми жить в мире.
Бояре слушали князя внимательно. Яким Кучкович поднялся с лавки:
- У нас, княже, голова не болит, что там делают угры да чехи. Будем думать о себе…
Андрей насмешливо посмотрел на Кучковича и покачал головой:
- Искусный ты человек, Яким, в строительстве стен и крепостей, сердце имеешь горячее до драки, а вот в делах государских Господь тебя не умудрил. Ежели все будем думать только о себе, то поодиночке с нами легко справятся. Сегодня побьют угров, завтра чехов, а там и до Руси доберутся. Мы устоим, ежели выступать будем сообща, помогая друг другу… Верно я говорю? - обратился он к думцам.
Бояре молчали. Андрей нахмурился:
- Не мечом греки хотят завоевать Русь. С оружием к нам не придёшь. Знают хорошо: подняв на нас меч, от меча и погибнут. А вот сажать сюда своих людей и исподволь подчинять себе Русь - это могут. Считают они, что только император ромеев [101] может стоять во главе всех христиан. Патриарх - помощник императора. Где бы ни жили люди, исповедующие христианство, все они - подданные императора, - так думают греки. Послушаем дале, что поведает нам владыка Фёдор.
Фёдор поднялся:
- Чудные дела я видел у императора Мануила. Любит он богословские споры. Пригласил к себе в шатёр епископа Адриана болгарского и нашего Леонтия. Адриан начал теснить Леонтия, доказывать ему, что не прав он. Расшумелся Леонтий, начал поносить Адриана бранными словами. Слуги императора велели ему говорить тише пристойнее, а он всё кричит. Тогда Мануил приказал бросить Леонтия в реку. Несут его, яко овцу, к воде, аон ногами болтает и своё блекочет: «Среда - постный день, среда - постный день!»
Бояре засмеялись.
- Ну, а после купанья всё ещё кричал?
- Да разве его угомонишь! Поднялся воевода Борис Жидиславич:
- Тебе, княже, тоже нужно некоторых попов купать в Клязьме. Одни зело привержены к мёду да винному зелью, другие - к постам без меры. Как искупаются раз-другой, станут степеннее.
Бояре улыбались. Знали, что сам Борис Жидиславич пьёт не по малой. Фёдор хотел напомнить ему об этом, но князь его перебил:
- Не за тем собрались мы сюда, бояре, чтобы спорить да потешаться. Думаю я, что греческий император хочет прибрать нас руками киевского митрополита. Он мыслит: если в Киеве вокруг митрополита будут сидеть греки, то и на остальной Руси греков запросят.
Борис Жидиславич опять вставил слово:
- Митрополит, княже, рать против нас не двинет, нет у него войска. А полки греческого Мануила далеко. Сдаётся мне, что подговорит митрополит против нас киевского князя, а тот и других князей подобьёт сесть на конь.
- Истинно так, отче, - поддакнул Жидиславичу сын Андрея, князь Мстислав. Стройный, высокий, с небольшой русой бородкой, Мстислав, несмотря на свои молодые годы, пользовался славой опытного советника и стратега. - Не миновать нам войны с Киевом, - говорил он, обращаясь к отцу. - Приехавшие оттуда гости молвят, что зол великий князь на тебя. «Не позволю, говорит, Владимиру подняться над другими городами».
Андрей нахмурился. Честолюбие было задето тем, что эти слова высказал любимый сын.
- Ежели киевский князь обнажит против нас меч, - процедил он сквозь зубы, - то… поили мы коней Волгою у булгар, напоим их Днепром и у киевлян!
«Мстиславу вести рати, - думал Андрей, глядя на сына. - Только на него да на Бориса Жидиславича и могу положиться».
Расходясь по домам, дружинники по-разному толковали эту угрозу князя. Одни говорили, что князь не пойдёт походом на Киев, другие считали, что пойдёт и до похода осталось несколько дней. Князья часто водили свои дружины на берега Днепра, чтобы добыть себе златокованый великокняжеский стол.
Боярин Яким Кучкович возвращался домой с зятем Петром:
- Нет у Андрея уважения ни к греческому императору, ни к великому князю.
- С великим князем киевским Андрею будет тяжело тягаться, - возразил Пётр. - Не то, что отцу его, князю Юрию Долгорукому, с твоим отцом. Киев - это не Москва… Слушал я сегодня Андрея на совете, а перед глазами встал Иван Степанов Кучко.
Яким оглянулся по сторонам.
- Господи, и когда они угомонятся? Князь Юрий Долгорукий искал славы, сын его, князь Андрей, того же ищет. Хочет объединить Русь и спасти её от ворогов. А я думаю, Пётр, что Русь нужно спасать от Андрея. В тягость он ей. Прошлый раз мы поговорили, поговорили, да на том и кончили.
Глаза Замятнича потемнели:
- Нет, Яким, дело разговором не кончилось.
- А что сделали?
- Ключник Амбал у нас, княгиня тоже у нас. Теперь нужно найти лихого человека.
- Обожди, Пётр, не горячись! Сейчас он, может быть, и не понадобится. Бог даст, киевский князь освободит нас. Тогда вздохнём.
Всадники пришпорили коней и понеслись вскачь, разбрызгивая комья грязи.
Через несколько дней Паисий пришёл в избу к Николаю. Мастера маленькими щипчиками укладывали на колечки зернь. Отворилась дверь. Алексей увидел угреватое лицо с заплывшими, воровски бегающими глазками. Передохнув, Паисий снял шапку:
- Мир сему дому! Николай поклонился.
- Что-то я третьего мастера не вижу, - сказал Паисий, поглаживая бороду.
- Третий пошёл на княжой двор, - ответил Николай. - А ты, Паисий, пришёл по делу али так?
Загадочно улыбаясь, Паисий присел на лавку.
- Зашёл в гости, - ответил он не спеша, и добавил с ехидством: - Смиренья в вас нет! Я ведь не волхв или кудесник поганый, я к вам с молитвой.
Николай удивлённо посмотрел на Паисия:
- Мы, Паисий, гостю всегда рады. А на что тебе третий? Если дело какое, так говори, мы передадим.
- Почто спешить? - возразил Паисий. - Я обожду.
В избе стало тихо. Алексей с Николаем занимались своим делом, изредка поглядывая на непрошеного гостя. Паисий тоже молчал. Когда на пороге появился дед Кузьма, он поднялся ему навстречу.
- Здравствуй, Кузьма! - протянул Паисий руку.
- Здравствуй!
- Кланяться тебе просили, Кузьма, - начал Паисий. - Только не знаю, как примешь поклон… Господин твой, боярин Иван, передать велел, чтобы ты вместе с внуком возвратился на его вотчину. Тыуж не перечь своему господину, возвратись…
Алексей видел, как помрачнело лицо дела Кузьмы.
- Его хворого и нагого боярин Иван выгнал со двора, - вмешался в разговор Николай. - Теперь он не боярский холоп, а княжой мастер. Так и передай боярину!
Паисий погрозил Николаю:
- Не блудословь, помолчи! Тебе, мастер, тоже придётся перед княжеским тиуном ответ держать. За беглого холопа Алёшку. Почто укрыл его от боярина?
Николай усмехнулся:
- Опоздал ты, Паисий! Алёшка-то теперь княжой мастер. Не своим делом занимаешься! Мальчишка бежал искать правды в княжеском суде от боярской лютости. А за это не казнят…
Несколько дней после этого разговора мастера не находили себе места. Дело валилось из рук, было не до работы. Они знали, что князь Андрей боярину их не отдаст. Во Владимире много жило мастеров, бежавших от злой боярской кабалы. Пугало другое. Паисий в большой чести у Фёдора. Страшен был гнев нового епископа. Давно по городу ползли зловещие слухи о неистовой его ярости. Непокорным попам и монахам Фёдор вынимал очи, рвал бороды, пытал калёным железом. Правда, это были люди, враждебные Владимирской земле. Алексей и Кузьма служили князю верой и правдой… Как нарочно, в это время во Владимире не было мечника Прокопия. Княжой слуга уехал куда-то далеко, и никто не знал, когда он возвратится.
Через неделю Кузьма встретил Паисия на Ирпени.
Новгородцы грузили владимирским хлебом суда. На пристани громоздились мешки с житом и просом. Кислым запахом тянуло от тюков с сыромятными кожами.
Паисий следил за монастырскими холопами, которые разгружали ладьи с рисом, привезённым из-за моря для монахов. Увидев Паисия, Кузьма хотел свернуть в сторону, но тот его заметил:
- Ты мне, кузнец, так и не поведал, что передать твоему боярину…
Паисий стоял перед Кузьмой, склонив голову набок, разглядывая его насмешливыми глазами.
- Нечего мне тебе сказать, - ответил Кузьма угрюмо. - Не в своё ты дело суёшь нос! Прощай!
- Да ты не спеши, - схватил его Паисий за рукав. - Поклонись боярину - пошли выкуп. Да меня не забудь подарком. Посмотрел я, у вас в избе много добра всякого. Вот ты и сделай моим дочкам колты золотые. Я твоей благодарности не забуду.
Кузьма выдернул руку:
- Нечем мне платить боярину выкуп, да и тебе подарки делать тоже не из чего! Сам живу милостями мастера Николая.
В глазах Паисия сверкнул недобрый огонёк. Он исподлобья поглядел вслед уходящему кузнецу.
- Ну, обожди, ты меня вспомнишь!..
ГЛАВА VIII
В покоях епископа Фёдора, несмотря на тёплую осень, топили печи. Епископ любил тепло и, расхаживая по своей комнате с низкими сводами, время от времени грел руки у раскалённых кирпичей.
Прислонившись к печи спиной, Фёдор послушал, как в маленькое слюдяное оконце стучал дождь. Сегодня на душе было особенно тоскливо.
Послушник зажигал свечи дымным шнурком.
- Ты говорил, что меня кто-то ожидает. Вели войти.
В дверях, отбивая земные поклоны, появился Паисий.
- Ну, почто пришёл? - спросил его Фёдор, заложив руки за спину.
- Дело до тебя спешное, владыко. Фёдор выждал, пока Паисий приблизится.
- Какое же такое дело?
Ткнувшись жирным носом в сухую митрополичью руку, Паисий обдал Фёдора запахом чеснока и редьки.
- Вели, владыко, схватить богомерзкого старика Кузьму, что жительство имеет у княжого мастера-златокузнеца Николая.
- За что же?
- Гневит, владыко, Господа нашего Иисуса Христа, изрытая хулу на тебя и церковь Христову.
- Что же он говорит, сей нечестивец?
- О, епископ, и не пытай! Язык не поворачивается повторить скверну. Превозносит латинян и греков и тайно молится идолам поганым.
Фёдор прошёл в угол и остановился у аналоя.
- Что-то много говоришь ты на этого человека! Может, клевещешь? - Фёдор испытующе посмотрел на доносчика. - Подумай, великий грех возьмёшь на душу свою перед Богом!
Паисий опустился на колени перед иконой и перекрестился:
- Верь, отче! Если я налгал, то провалиться мне на сем месте!
Теперь, когда Фёдор стал епископом, он решил железной рукой искоренять непослушных. Он считал, что этим он укрепит свою власть.
- Ну ладно, будь по-твоему. А что ещё?
- Отче, сотвори благое дело! - сказал Паисий после некоторого раздумья. - Вместе со стариком Кузьмой повели схватить и его внука Алёшку. Оба они язычники, оба бежали от господина своего, боярина Ивана. Вели заточить златокузнеца Николая…
Епископ замахал руками:
- Врёшь ты всё, Паисий!.. Возьмём пока одного Кузьму. Послушаем, что он скажет на допросе.
На другой день во Владимире вокруг Успенского собора был крестный ход. Алексей уговорил Николая сходить посмотреть, а сам отправился на Клязьму, в тайной надежде встретиться с Ариной. Кузьма остался сторожить дом.
В раздумье сидел старик на пороге. На дворе купались в пыли воробьи, в лучах ласкового солнца нежилась старая лохматая собака.
Кузьма хотел подняться и бросить воробьям зерна, но остановился. В ворота вошли трое стражников и монах. Монах сказал:
- К епископу Фёдору тебя, кузнец, вызывают немедля.
- Зачем, братья, по какому делу?
- Иди, иди! Там тебе скажут.
Кузьма шёл по улице, окружённый стражниками, и с тревогой думал: «Провинностей за мной нет… Может, владыке что-нибудь понадобилось для соборов по кузнечной части? - Посмотрев на угрюмые лица своих провожатых, подумал с тоской: - Нет, не для добра вызывает меня епископ…»
Дед Кузьма дошёл спокойно. Встреченные по пути мастера-соседи спрашивали стражников:
- Куда ведёте старика? Те отвечали неохотно:
- По спешному делу вызывает дворский. Кузьму втолкнули в узкую дверь башни; он чуть не упал с осклизлой от сырости лестницы. Остановился, хотел приглядеться, но ничего не увидел. Внизу зазвенела цепь.
- Чего стал? Слушайся сюда. Обратно всё едино не выпустят.
Спотыкаясь о чьи-то вытянутые ноги, Кузьма прошёл во мраке в уголок. Слышалось дыхание нескольких людей да писк мышей, которые возились в углу. Сиплым голосом кто-то спросил:
- Кто таков? Владимирский?
- И владимирский и нет…
- Почто так?
Дед Кузьма рассказал, откуда он родом и как попал во Владимир.
- Ну, это, мил человек, упрятал тебя твой боярин.
- Как же? Его нет во Владимире…
- Боярская власть и из-под земли достанет. - Человек завозился, простуженно закашлял. - Богатого мужа везде знают, он и на чужой стороне имеет друзей, а убогий и в своей со страхом ходит.
Мечник Прокопий ожидал князя в светёлке. Он только что возвратился из Новгорода, куда Андрей посылал его с тайным поручением.
Внимательно следил Андрей за событиями в Новгороде Великом. В глубине души он лелеял старинную свою мечту подчинить себе этот вольный и богатый город. На первое время князь Андрей хотел добиться только одного: чтобы в Киеве и Новгороде сидели посаженные им князья. В благодарность за его труды они считали бы его старейшим и первенство отдавали бы земле Владимирской. Новгородцы призывали и выгоняли то одного, то другого князя. Сейчас там сидел ставленник Андрея, князь Святослав.
Вошёл Андрей с Якимом Кучковичем. Прокопий поклонился до земли.
- Ну, что там у Господина Великого Новгорода?
- Княже, грамоту твою читали на вече… Андрей посмотрел на Кучковича, стоявшего у порога.
- Боярин Яким, садись.
Яким нерешительно подошёл к лавке и присел на краешек.
Прокопий смущённо откашлялся.
- В Новом городе нехорошо, - начал он тихо. - Горлопаны, подкупленные боярами, сторонниками киевского князя Мстислава, кричат на вече против князя Святослава. Боюсь, что прогонят его новгородцы в другой раз.
- Ну, а Святослав? Прокопий пожал плечами:
- Слаб весьма, клонится, словно ольха под ветром.
- Святослава надобно поддержать. Придётся тебе к нему ещё раз съездить. Скажешь, что я помогу… Так вот с какой стороны хочет меня уязвить Мстислав! Хочет, чтобы из Новгорода изгнали посаженного мною на княжение князя… Ну, а что про меня бают новгородские купцы да бояре? - спросил он неожиданно.
Прокопий опустил голову.
- Ну, говори, что замялся…
Мечник взглянул на Андрея светлыми глазами, посмотрел на боярина Якима и густо покраснел:
- Лают тебя, княже, самовластцем и говорят, будто ярмо твоё себе на шею надеть не позволят.
- Та-ак… - протянул князь.
На мгновение воцарилась тишина. Слышно было только, как за стеной колотится в ставни ветер.
- Ну, иди…
Отпустив воина, Андрей долго смотрел на дверь.
- «Самовластец»… - обратился он к Кучковичу. - А ведомо ли лучшим людям новгородским, что суздальский самовластец ничего боле не хочет, как тишины и покоя для всей земли Русской? «Самовластец»… Долго ли проживут новгородцы по своей воле, раздираемые крамолами и усобицей?.. Продадут их немцам или шведам свои же купцы и бояре. Новгород Великий - ключ ко всей остальной Руси. Не можем мы терпеть, чтобы ключ этот попал в руки иноземцев. Поднявшись со стула, князь позвал слугу:
- Паробче! Прикажи позвать воеводу Жидиславича. Да чтобы шёл сюда не мешкав!
Внимательно слушал Андрей, что читал ему по свитку воевода.
- «С боярином Якимом Кучковичем придёт в войско двадцать копий. С боярином Петром Замятничем придёт десять копий… С ростовским боярином Иваном Кучковичем, - повысил голос воевода, - придёт два копья…»
Князь молча кивал головою. Когда Борис Жидиславич окончил, он сказал угрюмо:
- Теперь будем собирать войско да ждать, какие известия привезёт от Святослава Прокопий. Сегодня послал я его на городище в Новгород Великий. Беду накличут на свою голову князь Мстислав да новгородцы! Еду не кричу, а уж доберусь - на себя пеняйте…
В покоях епископа Фёдора всегда было тихо и пустынно. На вошедшего безмолвно смотрели с икон скорбные лики святых, озарённые трепетным светом лампад и свечей. Неслышной тенью проплывали чернецы. В душном сумраке пахнет ладаном и сосновой смолой, каплями янтаря выступившей на бревенчатых стенах.
Якима Кучковича Фёдор принял сразу, не заставляя ждать, как других.
- Почто пришёл, боярин? - спросил Фёдор, опускаясь на скамью и приглашая сесть Кучковича. - Есть нужда какая?
Яким присел на краешек покрытой ковром скамьи и вздохнул:
- Пришёл к тебе, владыко! Если есть час, то не прогони.
Епископ ухмыльнулся в бороду:
- Для дела, боярин, у любого человека должно найтись время, а если дела эти до князя и Владимирской земли, то тем паче.
Яким угодливо кивнул головой:
- Именно касаемые до всей земли и особенно до князя нашего, Андрея Юрьевича. - Кучкович кашлянул в руку и продолжал: - Отче, нужно князю открыть глаза. Нужно поведать, какую опасность таят в себе горожане и смерды, которых он жалует без меры. Они ждут только часа. И не вытащи мы вовремя меч, они забьют нас дрекольем!
При этих словах у Кучковича расширились глаза, а пальцы непроизвольно сжались в кулак. Вспомнил, как на его вотчине у Москвы смерды забили слуг, поехавших собирать дань. Скрипнув зубами, Яким мотнул кудлатой головою, но вовремя спохватился:
- Что я, господи…
Епископ Фёдор на Якима не смотрел:
- Что про мизинных людей ты говоришь, боярин, то правда. Только откуда ты взял, что князь жалует их без меры? И у Андрея Юрьевича каждому своё место: холопу - холопье, боярину - боярское. - Фёдор поиграл янтарными чётками. - Хорошо, что ты зашёл, Кучкович! Есть у меня в узилище несколько нечестивцев. Изрыгали хулу на князя, бояр, меня бранили… Всё заняться ими недосуг. А нужно бы попытать, откуда в стольном городе идёт крамола. Время сейчас опасное. Слышно, князь опять собирает рать…
- Так ты поторопись, отче! Выведай их воровские дела и передай князю. Виновные не скажут, что они повинны. Их нужно, как в латинских странах, казнить огнём и железом.
Епископ молчал. Наморщив лоб, сказал задумчиво:
- «Ignes et Ferro» [102]. Этого не разрешит князь. Суров он к своим недругам, но не позволит, чтобы в стольном его городе запылали костры…
Вечером в Успенском соборе Фёдор с нетерпением ожидал окончания службы. В подвале на епископском дворе должны были допрашивать чёрных людей, обвинённых в преступлениях против церкви.
Поддерживаемый под руки монахами, шурша шёлком чёрной мантии, Фёдор медленно спустился в подвал. Пахло прелью. Маленькие свечки с трудом вырывали из темноты несколько ступенек. Посредине сводчатой комнаты стоял накрытый холстом стол, а на нём в тяжёлом бронзовом подсвечнике оплывала свеча. Казалось, тяжёлые своды давили на людей, и в сыроватой мгле подвала люди ходили вяло, словно тени.
Навстречу епископу со скамьи поднялись Яким Кучкович и Амбал.
- Привели, владыко.
Они подтолкнули высокого узкогрудого человека с непомерно большой головой и длинным белым лицом. Палач посмотрел на епископа немигающими глазами. Фёдору стало как-то не по себе. Под узким убегавшим к затылку лбом тупо и безразлично смотрели мутные глаза. Длинные руки с крючковатыми пальцами походили на клешни. Во всём облике палача чувствовался притаившийся зверь, который, казалось, только и ждёт, чтобы наброситься на свою жертву.
Палач вытер рот волосатой рукой.
- Благослови, владыко! - склонил он голову перед Фёдором.
Но вместо благословения палача епископ в страхе перекрестил себя:
- Изыди…
Яким Кучкович оттолкнул палача.
- С кого прикажешь начать, владыко? - обратился он к Фёдору вкрадчивым тоном, от которого у епископа опять закололо сердце. - Можно начать с татя, укравшего церковные сосуды, а можно с кого другого…
- С татя.
Подобрав рясу, Фёдор прошёл не к столу, а в дальний угол и сел на стул, подставленный монахом.
Первый допрос был неинтересным. Вор, укравший церковные сосуды, сам рассказал всё, как было. Правда, его раза два полоснули кнутом между лопатками. Со второго удара на спине клочьями повисло мясо. За чистосердечное признание епископ смилостивился и лютую казнь заменил отсечением руки. Хуже было со вторым. Высокий, худой старик, со связанными назад руками, смело шагнул в освещённое свечами пространство.
- Как зовут? - спросил его сидевший за столом дьяк.
- Кузьмой, - ответил старик.
- Развяжите руки.
Палач перерезал верёвку ножом. Кузьма расправил плечи, осмотрелся. В стороне, у каменного столба, стоял, ухмыляясь в бороду, Яким Кучкович.
- Ну, сказывай, какую хулу изливал на святую церковь, какими словами поносил князя и епископа.
Кузьма молчал.
- Али оглох?
Кузьма поднял голову и ответил спокойно:
- Не поносил я бранными словами ни церкви, ни князя, ни епископа.
Дьяк обратился к палачу:
- Пусть скажет.
Палач подошёл сзади, захватил руки старика петлёй, перебросил верёвку через блок, к ногам привязал бревно. Вывернутые за спиной руки оказались над головой. Фёдор увидел, как у старика раскрылся рот и упала челюсть. Бессильная голова склонилась на грудь.
- Пожалуй, не вынесет этой пытки - хлипок, - сказал дьяк.
Кузьму положили на землю, и монах облил его водою.
- Пытать нужно не так, - подошёл к палачу Яким Кучкович. - Чтобы жив был и правду не утаил.
Амбал потянулся, хрустнул пальцами:
- Яким, разреши мне. Я из этого старика правду вытяну!
Кузьма лежал на полу и смотрел на всех четверых изумлёнными, плохо понимавшими глазами:
- За что вы?..
Арине хотелось увидеть Алексея, в душе она надеялась, что он к ней придёт. Но прошло уже больше недели… Собрав кузовок, отпросилась она во Владимир. Сказала, что пойдёт на торг продать кринку мёду и купить соли.
Осенний дождь сбивал с деревьев последние листья. Заклязьминские дали затянуло сплошным пологом тумана, с холмов мутными потоками стекала вода. Остановившись, чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы, Арина посмотрела окрест и вздохнула. На Лаврентия [103] ходили с девушками смотреть на воду: коли тиха, то жди осени тихой, а зимы без вьюг; ежели нет - и осень с ветрами, и зима с вьюгами. Вода не была тихой… Поправив сбившийся платок, Арина пошла дальше. Не страшны ей и ветры буйные, и вьюги лютые. Вот как бы с Алёшей чего не стряслось… Не поговорила она с ним в прошлый раз. Вспылил он. Посмотришь - лицом красен, ростом велик, ума не занимать, а всё же какой-то непутёвый. Жил бы рядом в деревне - тогда душа на месте. А так - мало ли чего… И лихих людей много.
От моросящего дождя город казался каким-то белёсым, озябшим и притихшим. Вдоль бревенчатого настила по улице неслись ручьи. Словно испуганные, стояли на крышах теремов безмолвные петухи и сказочные птицы, вырезанные из дерева.
Она быстро нашла двор мастера Николая. У потемневших от времени ворот хотела взяться за скобу, но нерешительно остановилась.
В сыром воздухе слышались удары молота и чей-то голос:
- Алексей, наддай…
Когда она шла сюда, то больше всего боялась, что он захворал. Теперь, у ворот, подумала с острой, пронизывающей сердце тоской: «Если он не захворал и с ним не стряслось никакой беды, то почему он не пришёл ко мне?.. Сказал же, что и без меня не пропадёт», - вспомнила она.
Закусив губы, точно от боли, стояла перед воротами, не зная, то ли постучать и войти, то ли повернуть обратно. С мокрых волос скатилась за спину струйка и потекла, неприятно холодя всё тело. Стекали по щёкам крупные капли дождя. Теперь Арина услышала голос его самого. Не чувствовалось, чтобы он был болен.
Повернувшись, девушка медленно побрела по улице в ту сторону, где сквозь густую сетку дождя виднелась башня Золотых ворот. Синие, затуманенные слезой глаза смотрели на всё покорно и безразлично.
«И зачем я встретилась с тобой!.. Присушил ты меня… - Присев на лежавшую колоду, отжала мокрые пряди волос и посмотрела на раскрытую арку Золотых ворот. - Нет, надо вернуться, проведать. Я во всём виновата…»
Подхватив кузовок, зашагала она обратно и, не задумываясь, вошла во двор.
Двери отворил высокий седой старик.
- Здравствуй, девонька! Почто пожаловала?
Арина растерянно стояла на пороге, стараясь разглядеть человека в глубине избы у горна. - Арина, Аринушка…
Алексей подбежал, снял кузовок, усадил на лавку.
Все эти дни Алексей ходил как потерянный. Дед Кузьма исчез, словно канул в воду. Искали везде. Пробовали пройти на епископский двор, но туда не пустили. Люди боязливо рассказывали:
- Дед ваш угодил к Фёдору. Стражники увели к епископу кожевника Матвея, гончара Петрилу, древоделей братьев Никиту да Ивана и многих других. Сказывают, пытают там их.
Люди посмелей говорили со злобой:
- Бежали от лютой боярской кабалы да угодили к Фёдору! И что князь смотрит!
Алексей с Николаем всё чего-то ожидали, надеялись на лучшее, но каждый день приносил всё новые и новые тревоги, подсказывал, что большее горе ещё впереди.
Алексей не верил, что дед Кузьма не возвратится. Странно было, что его нет в избе; казалось, невозможно будет привыкнуть к мысли, что больше не услышит его голоса…
И тут пришла Арина.
- Как же ты… в непогоду… Путь хоть и не долог, да дождь! Сыплет и сыплет…
Глядя на смущённого Алексея влюблёнными глаза, Арина ответила:
- А ты дождя испугался, Алёша! Я вот, видишь, и в дождь к тебе…
Алексей замолчал и растерянно взглянул на Николая. Старик ничего не понимал, смотрел то на Алексея, то на Арину. «Вот так штука… Алёшка-то, тихоня…»
- Ждала я, ждала, Алёшенька! Вот, думаю, ты хворый лежишь али что другое стряслось. Не стерпела. Сама первая к парню пошла! Покрыла голову срамом. Да Бог с ним… Жив ты - и хорошо.
Она поднялась, взялась за кузовок, но тут её остановил Николай:
- Ты, девонька, постой! Раз пришла, уж будь гостьей… А ты что, Алёшка? Принимай… Прости, девонька! Беда у нас. Старика Кузьму схватили. Живём мы без хозяйки, но ты не обессудь: чем богаты, тем и попотчуем. Алёшка-то… Ах, господи… А я, старый, думаю, что это зачастил парень куда-то?.. Да ты чья? Откуда?
Арина начала рассказывать. Николай сидел на лавке и слушал внимательно. Алексей вышел за дровами.
- Ты говоришь, матушка твоя в ледоход чуть не утонула в Клязьме? - спросил Николай.
Арина кивнула:
- Захворала матушка после этой купели и умерла. Увидев вошедшего Алексея, Николай перевёл разговор:
- Ты сначала обсушись у огонька, обогрейся, поснедай с нами, а там мы тебя послушаем.
Арина пробыла до полудня, а когда дождь немного утих, Алексей пошёл проводить её до деревни.
Когда он возвратился, дед Николай долго крепился, спрашивал о разном: как дошли да какова погода. Под конец не выдержал:
- Алёшка, а Арина-то хороша, а?
Алексей помолчал.
- Ну, люба она тебе, Арина-то?
- Люба.
- То-то, парень! Уж до чего хороша девка! Хозяйка будет - загляденье!
Алексей опять промолчал, поворочался на лавке. Вздохнул:
- Не думал я, что решится она на такое. Подумать только, сама пришла ко мне во Владимир!
- Смелая, видно. Такая в беде не оставит.
В избе дымно горела лучина. Алексей сидел за столом.
- Может, деда Кузьмы и в живых нет? Николай тяжело вздохнул и, закрыв глаза, покачал головой:
- Боюсь подумать, Алёша…
Послышалось, что кто-то идёт через двор. Подняв голову, Алексей насторожился. На дворе всхлипывал дождь и подвывал ветер.
- Меня, Алёша, сегодня домовой сонного погладил мохнатой рукой по лицу, - сказал Николай. - Сказывают, к добру это.
Лёжа на лавках, долго не могли уснуть. Слушали, как ветер ворошил на кровле солому, стучал оторвавшейся доской. Алексей совсем уже закрыл глаза, как вдруг почувствовал, что Николай поднялся.
- Что ты? Али кого услышал?
- У наших ворот вроде как конный…
Алексей вскочил. Он услышал робкий, неуверенный стук. Поспешно натягивая кафтан, разбрызгивая лужи, босиком побежал он к воротам. Отворил створы и в темноте с трудом узнал мечника.
- Прокопий, да ты откуда?
- Из Новагорода. Насилу живот спас. - Мечник прошёл в избу, устало опустился на скамью. - А где же Кузьма?
Словно виноватые, Алексей и Николай рассказали всё, как было. Прокопий выслушал молча.
- Стало быть, он у Фёдора?
- Если жив, то у него…
Утром, чуть свет, Прокопий ушёл на княжой двор. Алексей с Николаем долго его ждали, днём несколько раз выходили за ворота, но Прокопий не возвращался. Обедать сели одни.
- Уж не стряслось ли чего? - сказал Николай. - Может, в сердцах наговорил епископу?..
Мечник пришёл поздно вечером. На вопрос Николая, что он услышал о Кузьме, махнул рукой.
- Ну, а князь?
- Князя нет. Уехал. Видно, Фёдор большую силу имеет. Меня к нему не пустили. А что с Кузьмой, никто не ведает. Сказывают, что он в подземелье, а жив али нет, кто знает…
- А что говорят бояре? Мечник горько усмехнулся:
- Что они знают…
На другой день Прокопий снова был на епископском дворе. Смотрел на рубленные из дубовых брусьев конюшни, коровники, кладовые и хранилища. Среди многочисленных построек Прокопий искал узилище, где заключены были схваченные Фёдором люди.
В покое, где Прокопий ожидал епископа, под иконами тускло мерцали лампады и свечи. Смиренные послушники и чернецы ходили в полумраке, опустив головы. Мечник не любил этой монастырской тишины, этих постных лиц монахов. Сидя на лавке, он громко чихнул, и мгновенно, словно из-под земли, вырос чернец:
- Что зло творишь, мечник? Епископ не любит шума.
- Поведай епископу, что княжой слуга, мечник, его ожидает, а не чернец или холоп.
- Епископ сейчас молится.
- Я здесь уже другой день…
Фёдор встретил Прокопия взглядом суровых глаз из-под густых чёрных бровей.
- Почто пришёл?
- Прости, владыко, ведомо стало мне, что слуги твои схватили и бросили в яму княжого мастера Кузьму.
- А ты почему о нём хлопочешь? Еретик он.
- Отец Фёдор, пощади старика!.. Ему и жить осталось мало.
Глаза у Фёдора стали наливаться бешенством, а по лицу пошли красные пятна.
- Почто о еретике хлопочешь? - крикнул он, ударив кулаком по подлокотнику стула. - Сколько ему жить, это ведает Бог… Или ты такой же еретик?
Мечник отступил на шаг:
- Не возноси хулу, владыка, на княжого слугу! Не слышал я таких речей. Мастер Кузьма - хороший оружейник. За что холопы твои схватили доброго человека? Ни князь, ни Богородица тебе этого не простят!
Не сводя глаз с Прокопия, епископ медленно поднялся.
- Ты… - произнёс он хрипло, - так говоришь со мной? Неужели, мечник, у тебя две головы?
Прокопий стоял перед епископом спокойно, склонив голову набок. Увидев, что Фёдор хочет кликнуть слуг, он сказал тихо, почти шёпотом:
- Отец Фёдор, не таким я тебя знал в Ростове… Ни тебе, ни слугам твоим головы моей не получить! Князю она принадлежит, как и весь живот мой. Не зови твоих холопов. Живым я в руки не дамся! - Прокопий по привычке схватился за бедро, где всегда висел меч. - Напрасно прольёшь кровь перед иконами святых мучеников.
Фёдор со злобой схватил в горсть угол парчовой скатерти и потянул на себя. Зазвенела серебряная чаша.
- За дерзость свою ты ещё поплатишься! Иди..
- Не стращай, владыка!
Мечник вышел из епископского терема и направился к воротам. Взглянув на его искажённое лицо, воротники-сторожа пропустили молча. Когда Прокопий отошёл, старший угрюмо пробормотал:
- Видно, узнал, что с кузнецом плохо…
За башнями теремов, за золочёными шлемами церквей разлилась заря. Обряженные в серебро инея, стоит, не шелохнутся стройные ели, до земли свесив свои нарядные ветви. На крышах - высокие сугробы искрящегося морозного снега. И палаты бояр и избы щедро украсила зима.
Отворив обитую рогожей дверь, Алексей выскочил во двор. Медленно тянулись к небу голубоватые дымки. Над обледенелым срубом поднялся одним концом кверху журавль с привязанной бадейкой. Алексей подтянул бадейку, опустил её в тёмную густую воду. Из конюшни вывел напоить коня мечника.
На улице скрипели калитки, под ногами хрустел снег. Вкусно пахло свежим хлебом, который пекли у соседей. Алексей второй раз подошёл к колодцу - нужно было принести воды в избу. В ворота кто-то ударил. Поставив ведра, Алексей побежал отворять, да так и застыл. С незнакомым монахом во двор вошёл дед Кузьма. Борода старика была всклокочена, на глазах грязная повязка.
- Дедушка… Дедушка… - бросился Алексей к нему на шею.
Дед Кузьма дрожащими руками начал ощупывать лицо внука, снял шапку, погладил волосы. Что-то страшное показалось Алексею в движении его рук.
- Жив, Алёшка… Ну, слава Богу… Спасибо, добрый человек, - обратился он к монаху, - теперь я у своих.
Дед с внуком, обнявшись, медленно побрели к дому.
- Ослепили они меня там, Алёшенька, вынули очи! Ослепили…
При этих словах у Алексея что-то оборвалось внутри, а ноги словно примёрзли к месту:
- Как - ослепили?.. Что ты говоришь? Только теперь понял Алексей, какая страшная беда стряслась с дедом.
Навстречу выбежали Николай и Прокопий. Дед Кузьма снял повязку - все увидели страшные, пустые глазницы. Николай и Прокопий молча переглянулись. Прокопий отвернулся, скрипнул зубами.
- Проклятый Федорец! Словно волк лютый.
На другой день весь Владимир узнал, что на епископском дворе ослепили Кузьму. Княжеские мастера и подмастерья, их жёны и дочери тихо входили в избу, кланялись хозяевам, шли к лавке, где лежал накрытый полушубком больной. В углу мерцала лампада под ликом Божьей матери: молодая женщина держала на руках младенца и смотрела на людей глазами, исполненными печали.
Горожане присаживались к изголовью Кузьмы, молча смотрели на повязку.
- Что же они творят? Неужто Богородица учит их ослеплять людей?
Кузьма пролежал несколько дней, а когда немного вошёл в силу, стал выходить во двор. Повернув своё невидящее лицо к солнцу, болезненно улыбался и говорил Алексею:
- Вот, ослепили они меня, а солнышко чувствую. Сейчас оно здесь, - показывал он в ту сторону, где находилось солнце.
Алексей удивлялся, что дед всегда указывал безошибочно. Иногда, взяв внука за руку, Кузьма спрашивал:
- На деревьях-то сейчас иней, а снег голубой? Алексей отвечал односложно, тихо. Немного помолчав, Кузьма поворачивался к нему и говорил:
- Красота-то какая! Алексей не знал, что сказать.
Однажды, когда Николая не было в избе, дед сидел, опершись руками на лавку, и о чём-то думал.
- Что ты мне про Арину ничего не скажешь? Алексей вздрогнул:
- Не видел я её давно. Как случилось это с тобой, не ходил я к ней.
Дед ухмыльнулся.
- Это ты зря! Сказывал мне Николай, что хороша она, красива. Раз была здесь, привёл бы ещё. Уж больно мне хочется её посмотреть!
Алексей молчал. В разговоре дед по привычке говорил о себе, как о зрячем.
В неясных толках и разговорах до кузнецов докатывалась тревожная жизнь Владимира. Приходившие к старикам соседи говорили, что в городе и на княжеском дворе не всё спокойно.
На торгу небольшими группами собирались горожане.
- От притеснений и поборов жить больше невмоготу! - кричал пожилой мужик в заплатанном кафтане. - Подводы для войска давай, жито и овёс давай, работаем задаром!
- Когда князь приехал сюда, думали - будет лучине.
- Новая метла всегда хорошо метёт.
- Долго ли терпеть будем?.. А тут владыка Фёдор…
От дверей собора, гремя веригами, прискакал юродивый, ступая красными босыми ногами по снегу. Приставил ко лбу два пальца, закричал по-козлиному:
- Я тоже епископ! Почему мне не поклоняетесь! Али не видите рогов…
Посмотрели на юродивого изумлённо, молча переглянулись. Не боится попасть к Фёдору?.. Старший щитник поднялся на колоду:
- Братцы, почто терпим? Ослепили на епископском дворе кузнеца Кузьму, двоим горожанам вырвали бороды, одному вырезали язык. Может, князь не знает? Не затем бежали сюда под его руку. Пойдём к нему! Пусть скажет.
Голоса закричали:
- Пойдём к князю!
Какой-то рыбак поднялся рядом со щитником:
- Други, пойдём к кузнецу, возьмём и его - пусть полюбуется князь на дела своего любимца!
Толпа одобрительно загудела:
- Покажем кузнеца князю! Пусть посмотрит!
Во главе со щитником и рыбаком все двинулись в посад.
Алексей, Николай и Кузьма сидели за столом, когда услышали, как сразу несколько десятков кулаков ударили в ворота.
Положив ложку на стол, Николай встревожено посмотрел на Алексея.
- Господи, неужто опять за мной? - расплескал по столу похлёбку Кузьма.
- Что ты, дед…
Алексей поднялся из-за стола и вышел во двор. Возвратился он с рыбаком и щитником.
- Пошли, мастер! - обратился щитник к Кузьме. - Пойдёшь с нами на княжой двор. Покажем тебя Андрею. Нет силы терпеть дольше лютости Фёдора! Пусть князь посмотрит.
Николай начал было возражать, но вмешался Алексей:
- Пусти его, Николай, чтобы Фёдор и другим не сделал зла. Пойдём все вместе!
На противоположном конце княжого двора, куда пришли горожане, в конном строю стояли дружинники. Холодно поблёскивали надвинутые на лоб шлемы, застоявшиеся кони переступали с ноги на ногу. Мечник Игорь, повернувшись к строю, что-то крикнул. Всадники тронулись и подъехали к крыльцу. Увидев движение дружинников, толпа на минуту замерла, а потом смело пошла дальше и заполнила двор. Щитник, державший Кузьму за руку, крикнул Игорю:
- Мечник, поведай князю, что пришли его люди! Хотим говорить. Пусть выйдет.
Но князь уже был на крыльце:
- Почто пришли, люди?
Все закричали: «Оголодали!.. Задаром работаем!..» Князь поднял руку:
- Не все. Пусть кто-нибудь один.
Из толпы вышел щитник, поддерживая Кузьму за локоть.
- Пришли, князь, искать твоей правды. Невмоготу терпеть лютости епископа Фёдора! Посмотри, что со стариком сделал…
Глядя на народ, Андрей подумал: «Крикнуть Игорю, чтобы взяли в мечи? Побегут владимирцы, дико крича, оставляя на пути изрубленных… - И тут же трезво: - Их не одолеешь. Сожгут всё дотла и разбегутся по лесам. Тогда прощай замыслы сделать Владимир столицей Руси! Разрознится земля, опустеют соборы…» Князь поглядел на старика, которого горожане вытолкнули вперёд. Жутко было видеть страшные, лишённые очей глазницы. У Андрея остро закололо сердце, как там, в Боголюбове, когда он в первый раз осматривал свой замок. Закусив губу, бледный от гнева, князь обернулся. Он не обратил внимания на притихшего Кучковича, у которого, точно от озноба, не попадал зуб на зуб, не посмотрел на ухмылявшегося Амбала. Глазами Андрей нашёл Фёдора. Епископ сгонял, опустив голову, по привычке перебирая янтарные чётки. С трудом выдохнув подкативший к горлу воздух, князь поднял руку:
- Идите с миром! За обиды ваши виновных накажу. Верьте вашему князю! Он зла вам не мыслит.
Вечером епископ стоял перед князем. Не смея поднять глаз, виновато опустив голову, Фёдор молча выслушивал упрёки Андрея:
- Я думал, найду в тебе достойную опору в борьбе с греческими попами, а ты? Озлобляешь людей, у несчастного старика, мастера моего, вынул очи…
Фёдор хотел что-то сказать, но князь его перебил:
- Молчи, ты скажешь, что он еретик, молился старым богам под овином! Да разве они мешали ему работать для меня, для моей дружины? Половина владимирцев верует бог знает во что, а строит христианские соборы. Надобно искоренять поганую веру, но делать это с разумением, не озлоблять горожан.
Фёдор начал было оправдываться, но князь только махнул рукою:
- Молчи!.. Невмоготу слушать…
Через несколько дней к князю во Владимир, как нарочно, прибыл из Царьграда епископ Леонтий. Шурша шёлком чёрной рясы, он вошёл в приемную горницу с монахом, посланцем патриарха.
Помолившись, Леонтий с послом отвесили князю поклон и попросили слова. Князь разрешил. Посол выступил вперёд. Вытащив пергаментный свиток со свисающими на лентах печатями, протянул Андрею Юрьевичу:
- Тебе, князь, ответ на прошение твоё, посланное его смирению, патриарху.
Андрей ответил сухо:
- Долго же патриарх не мог ответить на мои грамоту!
Посол усмехнулся, но промолчал. Князь передал свиток Паисию для прочтения.
- «Грамота благородия твоего нашему смирению принесена была твоим послом и прочтена была на соборе…»
Князь слушал внимательно. Некоторые места заставлял перечитывать второй раз. Патриарх отказывал в разрешении иметь во Владимире своего епископа и оправдывал Леонтия.
- «Так как мы узнали из грамот священного митрополита и епископов и от самого посла державного и святого нашего царя и от многих иных, что такие обвинения на епископа неоднократно заявлялись на вашем местном соборе и перед великим князем всей Руси оказались недостаточными для осуждения епископа…»
Князь посмотрел на Леонтия. Он стоял, скрестив руки на животе, опустив голову. Пламя свечей поблёскивало в его намазанных маслом волосах. Андрей почувствовал вдруг, что от запаха ладана и елея, который принесли с собой греки, ему стало душно.
- «Этот епископ, - продолжал чтец, - послан твоему благородию, как от самого Бога, нашим смирением и священным великим собором…»
Патриарх выражал надежду, что князь не захочет противиться суду святителей и патриаршему, не захочет просить иного епископа, в противном случае ему грозили отлучением от церкви.
Когда Паисий закончил, в комнате стало тихо. Яким Кучкович наклонился к уху Амбала.
- Фёдору-то конец! - прошептал он, еле скрывая радость. - И Андрей ничего не сделает. Страшное это слово - отлучение!
Князь сидел молча.
- Передай патриарху, посол, - сказал он поднимаясь, - воля его в делах церковных для меня закон. Но как быть с епископом Фёдором, которого он ранее поставил в Ростов Великий?
Монах-грек развёл руками:
- Думаю я, князь, что его нужно послать к киевскому митрополиту для покаяния. Многие грехи совершил он! А в Ростове останется епископ Леонтий.
Андрей опустил голову.
С заклязьминских просторов на город порывами налетал ветер и выл протяжно и тревожно.
Алексей встал. Накинув полушубок, вышел за двери. Посмотрел в ту сторону, где за городом находилась деревня Арины.
В последний раз он встретился с ней на посиделках. Тихо гудели прялки, девушки и парни шёпотом переговаривались между собой. Сидя рядом с Ариной, Алексей рассказывал ей о своих делах.
- Дед Кузьма просил тебя зайти к нам. А Николай сказал в шутку, что если мне придётся жениться, то лучшей жены, чем ты, он для меня не хочет.
Когда Алексей сказал это, ему показалось, что лицо девушки покрылось румянцем, а на глаза навернулись слезинки.
- Арина, что ты?
- Боюсь, не судьба нам с тобой, Алёша! - ответила она задумчиво. - Я уж говорила. Женишься на мне - сам холопом станешь.
- Ну, ведь тогда ты всегда со мною будешь. Она кивнула. Алексей хотел обнять её, поцеловать, но не смел. Арина чуть заметно пожала ему руку. Полутёмная комната и весь мир сразу наполнились для него счастьем.
- Ну, что же, авось и в холопстве не сгину. Зато с тобою…
С тех пор прошла вторая неделя, а он её не видел. Алексею вспомнились её глаза, выбившаяся из-под платка прядь волос. В сердце родилась тоскливая щемящая боль. Уж не стряслось ли что с нею?
По наезженной санной дороге Алексей направился к Успенскому собору. У епископского двора он остановился. Мимо, вздымая снежную пыль, проехали два конных, за ними - крытые кожаным верхом сани и сзади несколько дружинников с мечами и красными щитами. Вместе с Алексеем посторонились, став в сугроб снега, два купца. Один, плечистый, в перетянутой красным кушаком шубе, сказал другому:
- Ишь, Федорца-то с каким почётом!.. Князь, сказывают, повелел ему не являться на глаза до тех пор пока не съездит за покаянием в Киев к митрополиту. Пригрозили греки отлучить Андрея от церкви.
- Это князя-то?..
- Страшные времена настали… А Федорца жалеть нечего… Таскал волк, потащили и волка. Не простит ему митрополит, что он против владыки Леона пошёл.
- А как земли Фёдора, деревни?
- Сказывают, взял князь себе.
Вокруг снежными дымками курились избяные кровли. Алексей посмотрел на надвигавшуюся от Ростова Великого тучу и побежал. Бежал, проваливаясь в снег, спотыкаясь и падая. Хотелось скорее передать Арине, что Фёдора больше нет, а есть у них один общий господин - князь…
В избе Кузьма и Прокопий беседовали о новостях. Николай возился у печки, устанавливая на огонь горшок. Отворилась дверь. Вместе с клубами морозного воздуха ввалился запыхавшийся Алексей, а за ним - девушка в лаптях, в платке, который закрывал половину лица. Алексей держал девушку за руку. Сидевшие недоумённо смотрели то на него, то на гостью.
- Ты просил, чтобы я её привёл, - обратился Алексей к деду. - Вот она и пришла.
- Арина к нам пожаловала! - обрадовался Николай, узнав девушку. - В добрый час, милая! Снимай кожушок. Садись.
Арина обмела лапти веничком, сняла платок. Прокопий всмотрелся в её лицо и вдруг покраснел. Он её узнал. Это была дочь той самой холопки, которую он встретил в лесу. Прокопий почувствовал себя почему-то неловко и решил не показывать вида, что девушку эту он знает.
Арина присела на лавку. Она сразу узнала княжого мечника, и ей показалось странным, что он посмотрел на неё, как на незнакомую. «Я ведь холопка, а он… - подумала она огорчённо. - Не нужно было мне идти сюда…»
Алексей повесил кожух Арины на гвоздь, опрокинул по пути кадушку и наступил на кочергу. Все засмеялись.
- Вечно ты с громом да шумом, Алексей! - шутя начал выговаривать Николай. - Хоть бы при гостье был осторожнее. Когда полюбилась мне в молодости одна наша владимирская, - рассказывал Николай Арине, так хотелось быть перед ней самым смелым и ловким. Что любовь-то делает! Пройдусь, бывало, соколом: посмотри, мол, каков я, красна девица… А он? Грохало он! Правду я говорю, Арина?
Арина забыла свои огорчения и улыбнулась:
- А в городе говорят про него, что он ловок да поворотлив. Хороший мастер…
- Не верь, Арина, я его лучше знаю… Николаю было весело. На лице собрались мелкие смешливые морщинки, а глаза стали молодыми и добрыми.
- А это наш дед Кузьма, - подтолкнул он Арину. - В прошлый раз, когда ты у нас была, его не видела?
Девушка посмотрела на Кузьму внимательно и всплеснула руками:
- Дедушка, да я тебя у нашей околицы встречала! Помнишь?
Пошли расспросы и разговоры. Выяснилось, что все уже друг с другом встречались ранее. Алексей начал торопливо и горячо рассказывать о том, что слышал о Фёдоре.
Прокопий подтвердил, что земли Фёдора отошли к князю. Теперь Алексею можно было не бояться, что, женившись на Арине, он попадёт в холопство. Арина сидела рядом с ним. Он смотрел на неё, и ему казалось, будто она стала веселее. Улыбка у неё была другой, более беззаботной. Алексей встретился с ней взглядом, и у него словно оборвалось что-то внутри. Захотелось побыть с ней наедине, с глазу на глаз, поговорить по душам. Он предложил пройтись по Владимиру и посмотреть Успенский собор. Арина согласилась.
В сенях у раскрытой во двор двери они остановились. Алексей не знал, что сказать. Они оба молчали, и молчание это было для них приятнее всех слов. Наконец Алексей спросил:
- Старики-то мои хороши?
- Да, очень хорошие… Алёша! - вдруг шёпотом сказала Арина.
Она приблизилась к нему и стояла рядом, радостно глядя ему в лицо.
- Ты любишь меня?
- Да.
Он ощутил приятный запах её волос и, тихонько взяв её за локти, притянул к себе. Она не оттолкнула а, наоборот, как-то подалась вперёд, навстречу.
- Хороший мой, милый…
Сердце у него замерло, и он крепко прижал её к себе.
Отворилась дверь, и в сени вошёл Прокопий. Увидев целующихся Алёшку и Арину, княжой мечник кашлянул, а когда они посторонились, прошёл молча, глядя куда-то в сторону.
ГЛАВА IX
Сердитый ветер гнал косматые тучи на юг. Ясная морозная погода в эту ночь переменилась. Вместо сухого пушистого снега пошёл дождь. Проходя белокаменной мостовой двора, князь Андрей смотрел, как по водостокам, журча, стекала вода. Вспомнилась примета: дождь пополам с солнышком - по утопленнику либо праведник помер.
Догнал отрок:
- К тебе, княже, гонец из Киева.
Андрей заторопился. Несколько дней он ждал известий из Киева и уже начал беспокоиться за Фёдора.
- Ну, что привёз? - спросил он гонца с тревогой.
- Епископ Фёдор приказал долго жить [104].
Андрей побледнел; повернувшись к мерцающей в углу лампаде, широко перекрестился.
- Отчего преставился епископ?
Гонец замялся. Встретившись с глазами князя, опустил голову.
- Да говори же. Не тяни душу!
- Киевский митрополит казнил его по византийскому обычаю.
- Что ты говоришь, гонец!..
- Князь, они отрубили ему правую руку, вырезали язык, выкололи глаза…
Андрей схватился за голову, присел на лавку.
- Фёдор… Фёдор… Грек-митрополит, а с ним и киевский великий князь решили мне мстить. Мстить за стремление жить независимо от их воли, за попытку сделать Владимир стольным городом всей земли. Убили! Если стерплю, то княжить буду я, а управлять, казнить и миловать - они. Что делать? Андрей закрыл глаза.
- Фёдор, Фёдор… Да что они, обезумели, что ли, в Киеве… Нужно вставать на митрополичью неправду…
Князь очнулся, посмотрел куда-то вдаль, поверх головы гонца, махнул рукою.
- Недобрые вести. Бог нас с киевлянами рассудит.
К вечеру все в Боголюбове узнали о казни Фёдора.
За длинным дубовым столом в просторной гридне сидели дружинники: степенный мечник Михно, с широкой окладистой бородой, лихой плясун и забияка Игорь, сдержанный и суровый Прокопий, мечник Василий и другие. Пахло сыростью. На оловянных и липовых блюдах лежала варёная репа, квашеная капуста, редька, окорок кабана, несколько зажаренных зайцев. Дружинники не ели.
Мечник Прокопий повернулся к Игорю. Обветренное лицо с глубоко врезанными морщинами сурово.
- Сходи наверх, к отроку у дверей княжой ложницы, проведай - что князь…
Игорь возвратился скоро.
- Отрок сказывает, что всё ходит из угла в угол.
- Не сказал, будет князь сегодня собирать совет?
- Какой совет! Ходит чернее тучи.
Налив в ковш хмельного мёду, Игорь поднял его вровень с губами, подмигнув сидящим:
- За киевский поход, братья! Можете седлать коней - я вам это и без боярской думы поведаю. Князь Мстислав послал новгородцам на подмогу сына своего Романа с войском, митрополит казнил Фёдора… Это всё против нашего князя! Не простит им этого Андрей Юрьевич! - Игорь расправил могучие плечи, потянулся лениво. - Эх ты, и попируем, други, в Киеве! Там есть чем поживиться. Только не плошай!
- Не поймавши, щиплешь! - буркнул Прокопий.
О казни Фёдора Яким Кучкович проведал от своего человека, приехавшего из Киева. Все знали, что расправы с Фёдором князь не простит. Старшие и младшие дружинники в Боголюбове и Владимире толковали между собой по-разному. Одни полагали, что князь пойдёт с дружинами на Киев, другие говорили, что Фёдор давно потерял любовь князя и Андрей Юрьевич отнёсся к известию о его гибели равнодушно. Яким внимательно прислушивался ко всем этим толкам. По дороге из Киева в Ростов заехал к нему знакомый купец и рассказал, что князь Мстислав хочет с нарочитыми людьми ростовскими жить в мире и ищет их дружбы.
- Ты поведай о Фёдоре! - перебил его нетерпеливо Кучкович.
- О вашем лжеепископе? - спросил гость, ухмыляясь.
Вспомнив, что Иван здесь, во Владимире, Яким послал за братом. Иван пришёл.
- Садись, садись, сейчас послушаем! Вошёл Пётр. Яким его тоже оставил.
- Беседа наша будет тайной. Ну и дела в Киеве… Все посмотрели на приезжего купца с длинной, до пояса, бородой, с сухим, иконописным лицом.
Купец долго, смакуя, рассказывал о казни Фёдора, которого предали лютой смерти, яко еретика, на Пёсьем острове. Яким слушал, переводя желтоватые глаза то на купца, то на Петра, то на Ивана. Когда старик кончил, Яким наморщил свой нависший над глазами лоб.
- Не прав медведь, что корову съел, - сказал он хрипло, - не права и корова, что в лес зашла. Поведай, какую речь ты держал с митрополичьим келейником?
Припухшие глазки купца испуганно забегали.
- Говори смело, - сказал Кучкович, - здесь все свои. Сора из избы не вынесут.
- Греческий монах сказал: «Что смотрите на своего самовластна? Неужели думаете, что вам не помогут? Сделайте во Владимире с ним так, как мы здесь с Фёдором».
Старик замолчал, собирая пальцем со стола крошки. Яким постучал по скатерти:
- Слышали, мужи честные? Пётр поднялся:
- Что долго думать, бояре! Свернём самовластцу шею - будем жить господами на своих вотчинах. 1ы, Яким, получишь Москву обратно, я сяду на свои земли.
Яким Кучкович молчал. Внимательно слушавший суздальский купец перегнулся через стол и сипло зашептал:
- Не ведаю, как у вас, бояре, во Владимире, а у нас сильно недовольны князем нарочитые люди. Гнёт в бараний рог! От алчности его великого разорения ждут. В прошлом лете, как я уезжал с товарами, сказывали старики, будто знамение было: родился телёнок о двух головах, а осенью в одну ночь по всему небу пырскали хвостатые звёзды. Не к добру это! Упреждает нас Богородица о великих переменах.
Сидевшие за столом насторожились: великих перемен и грозных знамений боялись больше всего.
- Про знамения и у нас в Ростове толкуют, - промолвил Яким. - Видели-де на луне знаки. Ждут бедствий великих. Говорят, живые будут мёртвым завидовать… - Он умолк и посмотрел на всех из-под мохнатых бровей. - Так-то вот, други…
Наступила тяжёлая тишина. Под печкой шуршали и попискивали мыши.
Яким Кучкович рывком отодвинул пустой ковш:
- Пойдёт князь Андрей с ратью на Клев, а воинское счастье переменчиво. Надо помочь князю Мстиславу. Авось Бог услышит наши молитвы. Надобно упредить: сколько у Андрея конной дружины да пешцев, какими путями пойдёт войско к Киеву… Ты когда поедешь обратно? - спросил он купца.
Тот задумался, пошевелил тонкими губами, высчитал:
- Думаю, через седмицу, Яким.
- Это рано. Придётся кого из своих послать. Гости начали прощаться. Яким остался с братом.
- Андрей повелел мне прислать на его двор коней да жито. Указал мосты ставить. Я ничего не сделал.
Иван повертел головой, словно ворот стал ему тесен. Как жить дальше? Много горьких обид накопилось в боярском сердце. Вспомнил о поборах, которыми обложил князь боярские дворы, о непослушании холопов и орачей, которые только и смотрят, как бы утечь к князю.
Яким слушал, поглаживая бороду. Когда Иван умолк, он положил ему на плечо тяжёлую руку:
- Смотри: что слышал здесь - пусть будет за семью замками, за семью печатями. Киевский князь непременно разобьёт Андрея. Нужно потерпеть. Поговори с мужами ростовскими тайно. Пусть готовят верных людей. Когда кликнем клич, чтобы все были на коне. Думаю, скоро мы свернём самовластцу шею. Тяжёл он для нас!.. А о холопе своём, беглом кузнеце, не беспокойся: ослепили мы его на дворе у Фёдора. Будет знать, как правды искать на своего господина у князя. На епископском-то дворе у нас тоже свои люди.
Как ни зол был Иван на своего холопа, но, услышав, каким тоном Яким сказал об ослеплении, он почувствовал, что у него мороз подрал по коже. «Господи, в кого это у нас Яким?.. Молчит, молчит, а уж как скажет, так словно мечом отрубит…» Как бы отгадав его мысли, Яким посмотрел на брата так, что сердце боярина чуть не оборвалось.
- Оборони тебя Бог выдать кому-нибудь эту тайну! Поддерживая Ивана за локоть, Яким сам проводил его с лестницы, посмотрел, как слуги посадили в седло. Не оглядываясь по сторонам, боярин проехал через двор и только за воротами перекрестился.
На другой день весь город собрался на площади перед собором. Прошёл малый снежок и словно выбеленными холстами устлал город. День был ясный, пахло ржаным дымком. Из соборных дверей выходили богомольцы. Люди подталкивали друг друга локтями, показывая на ястреба, который высоко парил в поднебесье:
- Это, ребятушки, добрый знак! Ежели, скажем, на рать князь поднимает людей, то ястреб к победе.
- Будет тебе брехать-то! Устали от этих ратей… И так в чём душа держится! Отощали.
- Мир стоит до рати, а рать до мира… Алексей с дедом Кузьмой и Николаем пришли поздно. Вся площадь от Успенского собора до боярских рубленых теремов была заполнена, а народ всё прибывал. Многие шли, чтобы послушать князя. Но были и такие, что пришли показать новый кафтан или сапоги, похвастать перед соседями недавно купленной шапкой. В переулках и улицах, примыкавших к площади, торговали жареными пирожками, в больших глиняных горшках, накрытых старыми кафтанами, трясли варёной репой:
- Ешьте, православные! Вот как попадёте с княжеским войском в поход, вдоволь не поедите!
Алексей со стариками стали у чёрных бревенчатых стен.
В толпе зашумели: «Едет! Едет!»
От княжеского терема два отрока вели под уздцы белого коня. В седле сидел князь, над воротом корзна [105]отливала медью жёсткая бородка. Многие, завидя его, начали кричать, бросать в воздух шапки.
Андрей остановился:
- Братья, люди володимирские, постоим за святую Богородицу, за град Владимир, за всю Русь!
Толпа заволновалась. Князь сошёл с коня и начал говорить:
- Киевский князь Мстислав послал своё войско к Новгороду и вместе с новгородцами грозит пойти на нас. Не хотят они, чтобы Владимир стал сердцем земли Русской! Если позволить ворогам взять град наш копьём, то многие будут преданы смерти, жёны и дети проданы в рабство. Русь восплачет, братья! - Князь поднял над головой руку: - Поля и огороды, сёла и города придут топтать вороги! Дети наши будут рождаться рабами… - Обернувшись к собору, будто призывая его величавые стены в свидетели, князь заключил: - Ежели виноват я, то буду мёртв, а если прав, то ты направь меня на путь истины!
На эти слова его площадь ответила тысячеустым рёвом:
- Слава князю нашему! Веди нас! Где ты, князь, повелишь, там мы и головы сложим! Не быть граду Владимиру в ярме!
Горожане подсучивали рукава, словно возвращались не к мирным гончарным кругам и горнам, а шли на недругов, окружавших Владимир.
Только Алексей плелся за стариками, ничего не понимая, весь во власти одной думы. «Если князь пойдёт на Киев, то в пешцы возьмут и меня. А как же Арина?» Она представилась ему вся в слезах, у околицы, в тот момент, когда он придёт с ней прощаться. «Арина!..» - простонал он. Обернулись встречные прохожие, но Алексей не обратил внимания. В душе поднималась обида и на князя, и на его слуг, и на всех этих людей, которые кричали сейчас на площади. Дед Кузьма и Николай, опираясь на берёзовые посошки, тихо разговаривали между собой.
- Не ошибся я, Кузьма, когда шёл сюда. Не к добру защемило сердце. Быть битвам великим!
Кузьма тряс седой бородой и соглашался:
- Что же сделать! Землю свою мы должны оберегать всем, что имеем. Князь прав: великая угроза нависла над Русью.
По всем дорогам от Владимира скакали гонцы князя Андрея Боголюбского. Подручным князьям, боярам и всем княжим людям велено было садиться на коней и со слугами своими ехать к войску. Княжеские гонцы грозили ростовским и суздальским боярам гневом князя, сулили опалу и казнь. Бояре поднимались с насиженных мест неохотно. Показывали тощих коней - таких, что и за ворота их вывести страшно: подохнут. Многие ложились на лавки, сказывались хворыми. Но всё же, несмотря на все ссылки на скудость и хворь, нужно было ехать. Бояре хорошо знали тяжёлую руку князя и не дожидались его расправы. День и ночь к Владимиру тянулись пешие и конные ратники. Скоро войско собралось.
Вместе с пешцами, набранными из владимирских горожан, по неширокой, протоптанной тысячами ног дороге шагал Алексей. Зимнее солнце, кутаясь в тучки, невысоко стояло над лесом. Задумчиво смотрели на воинов опушённые снегом деревья. По ночам, когда разжигали костры из дымного ельника, к самому огню подходили волки. Их пугали, бросая горящие головешки.
На пятый день похода войско остановилось в маленькой деревеньке на берегу небольшой речушки. В деревне было полтора десятка дворов. У каждого стояли обозы. Сквозь частокол виднелись ковровые боярские сани и рослые кони под дорогими сёдлами. На небольшой горке высилась рубленная из дубовых брусьев церковь. Здесь пешцы на короткое время остановились.
У высокой крестьянки Алексей спросил:
- Родимая, где бы здесь переночевать? Крестьянка покачала головой:
- И не ищи, воин! Хоть до самой Москвы иди - в каждой избе люди. Не простые пешцы, а дружинники князя али другие нарочитые.
К отряду приблизился мечник Михно. Широкая окладистая борода украшена серебряными нитками инея. Иней на бровях и даже на шапке.
- Пошли дальше, братцы, ночлега здесь не найдём. Сейчас за поворотом, через лесок, будет церковь, а при ней избы. Может, там где ткнёмся..
Встречный старик ответил:
- И там всё занято, дети. Езжайте до самой Москвы - там жилья много. Москвичи приветливы. Последним поделятся, обогреют и накормят.
Старик снял шапку и показал маленькой, высохшей рукой в сторону скрытой за сосновым бором Москвы:
- Её издали увидите за речкой Неглинной, на высоком берегу Москвы-реки.
Хрустя по морозному снегу, пешцы двинулись дальше. Недвижно стояли опушённые снегом сосны-великаны. В лесу была какая-то особенная тишина. Лишь изредка по мощным корявым сучкам дерева серой стрелкой пролетала белочка, вниз неслышно падал комок снега, и опять всё замирало.
О Москве Алексей слышал не раз. Сказывали, что здесь, у Москвы-реки и Неглинной, жить людям особенно привольно. В густых лесах водится вдоволь всякого зверья и пчёл. Вдоль рыбных рек - обильные травой заливные луга. На пути пешцам всё чаше стали попадаться избы; за некоторыми стенами Алексей слышал, как бухал по железу молот. Видно, здесь жили не только земледельцы-орачи, но и ремесленники: кузнецы железа, древодели, кожевники.
На заходе багрово догорали огненные ленты заката, когда дошли до Кучкова поля.
- Москва-то, Алёшка, ране принадлежала боярину Кучке Степану Иванову, отцу твоего боярина Ивана. - Мечник Никола подошёл к Алёшке. - Князь Юрий Долгорукий предал его смерти. Был богат Кучка, гордость и помутила его разум. Не почтил он князя подобающей честью, стал поносить. Добрые люди сказывают, что Кучка-то давно был в сговоре с недругами Юрия Долгорукого… - Никола показал на стену противоположного леса: - Вон там, за деревьями, Москва.
Владимирские пешцы и дружина, услышав слова мечника, заспешили.
- Братцы, Москва!.. К Москве подходим… Люди подтянулись, кто-то запел песню. Морозная тишина соснового леса разорвалась удалым русским напевом. В темнеющем зимнем небе сурово громоздились рубленые башни, накрытые шатровыми верхами. Московский Кремль стоял на высоком береговом выступе, между рекой Москвой и Неглинной. Некоторые из пешцев остановились.
На самой крутизне Боровицкого мыса расположились нарядные, покрытые изморозью бревенчатые башни, связанные тыном-острогом. У подножия холма, вдоль по берегу Москвы-реки, на низменной полосе - подоле, лепились избы. Поднимался к небу розовый дым. Столпившиеся около стен Кремля молоденькие елочки словно просили пропустить их в настежь раскрытые ворота проездной башни.
Несмотря на поздний час, город не спал. У деревянных выдолбленных корыт дружинники поили коней. Гремя дубовыми бадейками на коромысле, шли по воду московлянки. В открытые двери кузни видно было пылающее пламя горна. Кругом слышался весёлый смех, громкий разговор.
С трудом передвигая отяжелевшие ноги, Алексей и Никита переходили от одного дома к другому. Хотелось отогреться в избяном тепле, но куда они ни заглядывали, нигде не было места. В каждом доме на земляном полу на соломе лежали воины; другие, ожидая своей очереди, толкались на улице. Во дворах чистили застоявшихся коней, задавали им корм, поили из походных вёдер. На перекрёстке мужики из обоза раскладывали костёр.
Пешцы присели на срубленном ельнике, решили погреться и отдохнуть.
Давно опустилось за дальними лесами солнце. Из-за крыши сарая показался большой лунный серп. Алексей сидел и слушал разговор обозных.
- Раньше Пасхи домой никак не поспеем.
- К Пасхе-то оно бы хорошо, а вот в полон попадёшь… Продадут немцам али грекам.
- Будет те - полон!.. И впрямь накаркаешь… Тощий мужичонка в драном, подпоясанном верёвкой кафтане подсел к Алексею:
- Ума не приложу, как баба-то с ребятами до весны протянет. В поход пошёл - хлеба оставил мало. Не приведи Бог, перемрут…
Алексей слушал его с трудом. Слипались веки, падала на грудь отяжелевшая голова. Проснулся он от холода в боку. Сунул руку - вода. В стороне, около потухающего костра, сидел всё тот же мужичонка.
- Боюсь, после этого похода пойду к нему в кабалу… - донёсся его тихий голос.
Алексей направился по дороге куда глаза глядят, лишь бы не сидеть под открытым небом на снегу и не стынуть.
Прошёл он не много. В стороне, на берегу речки, увидел что-то тёмное. Подумал, что это стог сена, но тут забрехали собаки. В ясном свете луны отчётливо увидел полузанесённую снегов землянку, за ней другую…
«Э, да это деревня…»
С трудом Алексей нашёл ход.
- Хозяева, Христа рада пустите воина обогреться! Из отворенной двери ударило горьковатым печным теплом. Невысокая женщина вышла в накинутом полушубке:
- Застыл? Иди обогрейся. Воина грех не впустить.
Хорошо полной грудью вдохнуть кисловатый запах жилья и словно раствориться в тепле! За стеной слышно - потрескивает мороз, чуть струится лесной шум.
Проснулся Алексей от громкого стука в дверь. Опрокинув кадушку, по избе металась хозяйка.
- Господи, кого это ещё несёт нелёгкая? Где же лучина?
- Мы к тебе ненадолго, - сказал кто-то сиплым голосом. - Одна живёшь?
- Одна батюшка, одна! - ответила хозяйка.
- Принеси квашеной капусты да грибов. Мы здесь перекусим малость.
Бухнув дверью, хозяйка вышла.
- Ну, скоро конец владимирскому самовластцу! - сказал вошедший.
- Дай Бог… А может, не след упреждать сейчас Мстислава? - заговорил другой. - Уедет Андрей - вздохнём легче. Смотри, какую силу собрал!
- Брат, а нет ли здесь кого? - донёсся до Алексея голос, показавшийся ему знакомым.
- Слыхал - живёт одна.
- Под лавками и под столом пусто. Может, на печи кто?
- Безлепицу молвишь.
Алексей, осторожно приоткрыв тулуп, неслышно повернулся на бок. Разговор ночных гостей его заинтересовал.
- Если Андрей узнает нас, и из Киева достанет. У него на уме не одним Киевом владеть. Хочет, чтобы вся Русь послушна была его воле.
- Недолго ходить ему…
Вошла хозяйка. Алексей слышал, как она поставила на стол сначала одну деревянную миску, потом другую.
- Грибы сама собирала. Много у нас здесь рыжиков!
- Пошла, пошла! - услышал Алёшка сиплый голос - Скажи слугам, что мы сейчас выходим.
Алексей рылся в памяти, стараясь вспомнить человека, которому принадлежит этот густой, осипший голос. Он понял, что сидевшие там, внизу, - враги. Они замыслили измену. Если они сейчас проведают, что он здесь, срубят голову… Князь и город никогда не узнают имён предателей. Алексей осторожно нащупал нагревшуюся ручку топоча и весь сжался. Надо затаиться, узнать, кто они, и поведать об их чёрном деле княжим людям. Жаль, что до Москвы не добежать… Уйдут… А хозяйка, кажется, их не знает, они у неё в первый раз.
Ночные гости выпили ещё по чаре и закусили. Алексей лежал с открытыми глазами и не дышал. Ему казалось, что он врос в землю. Опять бухнула дверь.
- Господине…
- Сейчас идём…
Поняв, что гости уходят, Алексей дёрнулся, хотел вскочить, но страшным усилием воли заставил себя остаться на месте: «Убьют… Один не справлюсь. Их много».
Утром он отправился в Москву. Остановился у колодца.
- Алёшка, друг…
Сзади кто-то положил ему на плечо тяжёлую руку. Алексей не успел обернуться - Прокопий обхватил его, поцеловал:
- Только сегодня из Владимира. Искал тебя. Поклон от деда Кузьмы и Николая.
Алексей рассказал Прокопию всё, что услышал там, в избе у вдовы.
- Трус ты, Алёшка! - сказал Прокопий строго. - Как же ты упустил их?
- Один я был.
- Может, хозяйка знает, кто такие?
- Хозяйка их тоже не знает. Я уж спрашивал её.
Прокопий задумался.
- Говоришь, не знает? Может, лжёт…
- Из Рязани она с мужем приехала. Муж её был москвич. Помер недавно.
- Князю сказать о них нельзя. Не похвалит он, что упустили. Нужно бы узнать имена ворогов… Да они, теперь ускакали в Киев. Много здесь сейчас разных людей собралось. Среди добрых людей есть и лихие… Говоришь, баба не знает? Может, кто из рязанцев?
- Нет, не знает.
Прокопий взял Алексея за руку:
- Об этом молчи, Алёша. Может, где встретим их.
Многотысячная рать владимирского князя шла по льду скованных морозом рек, по путям, издавна известным торговым людом. Когда-то по этим самым, местам с дружиной своей пробирался из Киева в Залесье дед Андрея Боголюбского, Владимир Мономах. За прошедшие полсотни лет места эти не утратили былой дикости. Хоть и чаще встречались теперь селения, а в некоторых местах видны были и гари (крестьяне выжигали лес под пашню), всё же лес стоял почти нетронутый. Привлечённая необычным запахом и шумом, из чащи высовывалась иногда голова лося; несколько раз дружинники видели стада кабанов.
К началу марта войско Андрея Боголюбского и подручных князей пришло в Вышгород. С юга, с берегов Русского моря [106], подул тёплый ветер. По синему небу потянулись на север лёгкие облака.
Подойдя к Киеву, владимирское войско остановилось у Кирилловского монастыря и, раздвигаясь, стало опоясывать город железным кольцом конных дружин и пешцев.
С мечником Прокопием Алексей и Никита были переведены в сторожевой отряд княжеской дружины. Весь день пришлось стоять под стенами Киева, кланяться стрелам Мстиславовых лучников.
Вертясь на коне под самыми стенами, Никита кричал осаждённым:
- Эй, богатыри, выходи в чисто поле помериться силами! Али, сидя по избам, притомились?
Влажный мартовский ветерок доносил из-за стен горьковатый запах дыма и голоса людей.
- Мало ваших суздальцев посекли мы после смерти князя Юрия! Повремените, доберёмся и до вас…
Эти слова задевали даже спокойного и сдержанного Прокопия.
- Мы своих убиенных братьев не забыли, - ворчал он сквозь зубы. - Добро, что и вы их помните! Будет, за что рассчитываться.
Как сквозь туман вспоминал Алексей эти давние события. После смерти князя Юрия Долгорукого киевляне обезоружили и умертвили его дружину. На Суздальской земле плакали матери и вдовы, и некому было отомстить за их слёзы. У князя Андрея не было ратной силы, немощны были и другие сыновья князя Юрия. Теперь времена изменились. Под Киев Андрей Боголюбский прислал бесчисленные рати одиннадцати князей и своё грозное войско. Напрасно киевляне бередят эту старую, ещё не зажившую рану.
В лучах мартовского солнца Киев сверкал золотом многочисленных куполов, нарядными цветными кровлями княжеских и боярских теремов. Он лежал притихший и тревожный, словно приготовясь к беде.
Киев был во много раз больше Владимира и других русских городов, в которых приходилось бывать Алексею. Пышное великолепие его храмов и хором говорило о былом богатстве киевской державы, о славе киевских князей.
Стан владимирского войска пылал тысячами костров. С криком и хлопаньем бичей сюда пригоняли из соседних деревень скот, на вместительных телегах привозили сено. Визжала сталь мечей на точильных кругах. Воины готовились к предстоящей битве. Брали из обоза шлемы, кольчужные рубашки и иные доспехи. Без страха взирали киевляне с забрала крепости на это грозное людское море, подступившее к самым стенам их города.
Это была не первая война в их жизни. Удивляло другое: кто из дедов и прадедов мог подумать, что земля Ростово-Суздальская будет так сильна, что князь её замахнётся на самого великого князя киевского?
Под утро Прокопия послали с небольшим отрядом конных лучников на дорогу, ведущую из Киева к Василеву. Нужно было проведать, нет ли на ней вражеских сторожей.
Покинув стан, отряд выехал к земляным валам, окружающим город. Слышно было, как в ночной тьме на боевой площадке стены разговаривали воины.
Повернув коня, мечник шагом поехал вдоль стен.
На востоке уже зардела узкая полоска неба, когда выехали на указанную воеводой дорогу. По обеим сторонам прятались вросшие в землю хаты смердов с заволочёнными окнами, с маленькими дверями, обитыми рогожей. Где-то в сарае прокричал петух.
- Ишь ты, как заливается… - прошептал Алексей. - Просится в щи!
Мечник придержал коня, прислушался к чуткой утренней тишине. Над городом разливалось тревожное зарево.
- В Киеве-то начались пожары. Не иначе, как от наших стрел с горящей паклей. Вчера весь вечер метали их через стены. - Прокопий настороженно поднял палец. - Тсс!.. Ты ничего не слышишь? - спросил он Алексея.
- Нет, ничего.
- Мне вроде как конский топот почудился. Постояв немного, двинулись не спеша дальше.
Проехали несколько шагов, как опять, на этот раз отчётливо, услышали глухой стук конских копыт и разговор нескольких людей. Прокопий порывисто выдернул из ножен меч, повернул коня. Алексей, Никита и все остальные тоже изготовились.
В неясном рассвете из-за бревенчатого сруба ближайшей избы показался один всадник, за ним другой и, наконец, целая группа. Пришпорив коня, Прокопий рванулся навстречу:
- Стой, кто такие?
В ответ запела стрела. Алексей увидел, как рядом с ним встал на дыбы конь Никиты. Обнажив мечи, всадники бросились на Прокопия, а тот вертелся на одном месте, отражая их удары. Вытащив свой меч Алексей поскакал на помощь к Прокопию. Он уже выбрал себе рослого рыжебородого воина. Но враги оставили Прокопия и помчались дальше, по дороге к Василеву. Прижав меч к плечу, склонившись над конской шеей, мечник, а за ним и все остальные, вытянувшись в цепочку, мчались, преследуя уходящих. Мокрый снег комьями летел в лицо из-под копыт коней. Свистел ветер. Алексей увидел, как Прокопий поравнялся с одним дружинником, вытянулся на стременах, занёс над головой меч… Раздался резкий удар стали о железо. Всадник приник к шее коня и начал медленно сползать книзу. Не успев освободить ногу из стремени, он повис на ремне, а испуганный конь понёс его, волоча по снегу, к лесу.
Впереди всех бешено скакал всадник в высоком блестящем шлеме, с перекинутым через плечо плащом. Казалось, что не плащ, а чёрные крылья развеваются у него за спиною. Алексей прицелился ему в спину, но стрела упала сбоку дороги.
Вскоре поняли, что дальнейшее преследование бесполезно. Прокопий снял с мокрой головы шлем, вытер вспотевший лоб:
- Из Киева утёк кто-то из нарочитых. Боюсь, братья, не проворонили ли мы самого князя Мстислава! Уж больно хорош под ним конь. Таких на Русь к нам приводят из угор или от арабов.
Подъехав к месту, где Прокопий срубил дружинника, повернули по следу. Серый в яблоках конь стоял у куста, а под ним, повиснув ногой на стремянном ремне, лежал, уткнувшись лицом в снег, его господин. Постояли молча и сняли шлемы. Алексей поймал коня за узду. Посмотрев на восковое, с точно приклеенными усами и бровями лицо, мечник, а за ним и все остальные перекрестились. Прокопий снял с убитого меч, из-за голенища вытащил засапожный нож.
- Алексей, поди посмотри.
Алексей увидел красивый нож с рукояткой, украшенной чёрным деревом и серебром, с изогнутым гравированным лезвием.
- Видишь знаки.
- Да.
- Чьи они?
- Княжого мастера.
- Какого мастера?
Алексей пристально посмотрел мечнику в глаза:
- Владимирского мастера. Знак здесь нашего князя: уточкой, с отростком книзу.
- А теперь посмотри на воина. Узнаешь?
- Нет, мечник, мужа этого я никогда не видел и не узнаю. А ты?
- Я его где-то видел… - Прокопий подумал. - Ну, да Бог с ним, братья! Нужно отвезти его на деревню. Пусть похоронят, как подобает. Умер от меча, как воин.
Медленно, ведя на поводу пойманного коня, все возвратились на дорогу. Павший дружинник ехал в последний путь привязанный ремнями к седлу, накрытый изорванным и окровавленным плащом.
У Якима Кучковича ныло сердце. К князю Мстиславу в Киев поехал брат. Иван должен был подробно рассказать великому князю о ратной силе Андрея и просить его, чтобы он возвратил Кучковичам их земли на Суздальщине. Кучкович боялся, что брат не успел выехать и теперь сидит в осаде. Вытирая рукавицей слезящиеся на ветру глаза, он смотрел на золотые маковки храмов города и думал:
«Бес попутал! Не нужно было ехать. Помчался, да не один, а со слугою… Не приведи Бог, возьмут в полон! За глупость брата заплачу головой и я. Чего доброго, докопается князь, что и княгиня с нами. Тогда конец и ей. И род наш изведёт под корень…»
Тоска камнем лежала на сердце. Яким жалел брата. Он готов был сам, рискуя жизнью, пробраться в Киев. К счастью, от своего человека, прибежавшего из города, узнал, что князь Мстислав собирается бросить киевлян и с дружиной своей прорваться к Василеву. Яким решил, что этой возможностью, наверно, воспользуется и брат.
Воевода Борис Жидиславич сидел в грязной избе в красном углу на лавке. Сквозь отволочённое окно проникал скудный свет. Горела свеча. Народу было немного. Все готовились к штурму и были кто в обозе кто у своих дружин.
Яким вошёл и тоже присел на лавку. Борис Жидиславич подвинул ему горшок с кашей:
- Ешь, боярин! Перед битвой всегда нужно поесть. Не ведаем, когда возьмём в рот кусок.
Яким съел немного, отодвинул горшок. Еда не шла.
- Князь повелел выслать сторожей на дорогу к Василеву. Знаешь?
- Знаю.
- Думаю, что много людей посылать не надобно. Кто сейчас полезет в осаждённый город…
Борис Жидиславич посмотрел на спутанную Якимову бороду, на лоснящийся нос.
- Верно говоришь, боярин: кто поскачет из Василева! А вот в Василев из Киева могут.
- Кому скакать-то?
- Ну, ежели кто не верит в Мстиславову победу, тот из Киева рад будет утечь.
- Не побегут, испугаются! Знают, что кругом в осаде.
Прокопий со своим отрядом возвратился к городу.
Было безветренно. Над Киевом в нескольких местах к синему мартовскому небу поднимались густые столбы дыма. Высокие земляные валы с крепкими стенами не спасли киевлян от владимирских полчищ. Победители шли по опустевшим улицам и площадям, заходили в избы и терема, тащили всё, что можно было тащить, рубили и кололи всё, что попадалось под горячую руку. Особенно старались слуги нарочитых людей - бояр, но за ними не отставали и дворяне.
Алексей видел, как высокая простоволосая женщина рвалась к стоявшим тут же детям, а боярский холоп скручивал ей позади руки вожжами.
Сидевший на коне боярин кричал холопу:
- Ожги её плетью, а ребятишек загони в дом!.. Ожги плетью…
Алексей посмотрел на Прокопия. Тот сидел молча. В это время на площади с группой пешцев появился знакомый владимирский щитник. Увидев ревущих ребятишек, он бросился к холопу:
- Да не зябнет у тебя, ирод, сердце? На кого ты оставляешь сирот?
Холоп хотел что-то сказать, но его уже окружили возбуждённые пешцы:
- Развязывай! Не за тем шли мы сюда. Совести в тебе нет! Волк ты, а не человек!
- Эх, братцы, хотя и жаль кулака, да надо бить дурака! Дайкось я его стукну.
Испуганный слуга озирался по сторонам, высматривая своего господина, но боярин словно растаял в мартовском тумане. Дрожащими от страха руками он начал распутывать туго затянутый узел, но его ударили по шее и отбросили в сторону. Ремни щитник перерезал засапожным ножом:
- Иди, бабонька, да берегись лиходеев!.. И своих, киевских, и наших…
В другом месте видели, как чьи-то слуги вытаскивали из клети окованные железными полосами большие, тяжёлые сундуки и грузили их на сани.
- Ребята, чьи вы люди?
- Воеводы Бориса Жидиславича.
На большой городской площади, прозванной Бабьим Торжком, у стен Десятинной церкви, нашли князя Мстислава Андреевича. Мечник спрыгнул с коня:
- Дозволь, княже, молвить!
- Говори…
Прокопий рассказал, как по дороге к Василеву прорвался в малой дружине неизвестный муж.
- Одного мы срубили, княже, других не догнали. Кони у них добрые, ушли.
Мстислав слушал внимательно. Обветренное его лицо было спокойно, тёмные глаза, воспалённые бессонными ночами, смотрели сурово.
- По дороге на Василев, мечник, утёк князь Мстислав Изяславич.
Прокопий побледнел:
- Казни, княже, нерадивого слугу. Не удержали, упустили.
- Сколько было с тобой воинов? - спросил Мстислав Андреевич.
- Я седьмой, княже.
- А у Мстислава Изяславича?
- Два десятка.
- Борис Жидиславич, - обратился князь к воеводе, - почто послал на путь к Василеву так мало людей? Ведь донесли же, что князь поедет по этой дороге.
У Бориса Жидиславича затряслись руки. С испугом смотрел он то на князя, то на Прокопия.
- Прости, княже, не ведал! Боярин Яким Кучкович отсоветовал послать сторожей на дорогу к Василеву.
Не слушая воеводу, Мстислав Андреевич пришпорил коня и поехал дальше. За ним тронулись остальные.
Словно на разворошённом муравейнике, перед собором Святой Софии суетились люди. Какой-то воин тащил, прижав к груди, визжавшего поросёнка. Группа пешцев, обнявшись, стояла вокруг костра и распевала воинскую песню. На снегу темнели кучи конского навоза, клочки сена, ветер перегонял пух, выпущенный из чьей-то боярской или купеческой перины.
Над людской сутолокой, подставляя свои стены влажному мартовскому ветру, громоздился розовато-белый собор. Алексей стоял перед ним, сняв шапку. Сбылась его мечта - он в Киеве. Сколько слышал он о киевской Софии от деда Кузьмы, от Прокопия, от других… Никогда ещё он не видел ничего подобного. Кругом пели и ругались люди, раздавалось конское ржание, визжал поросёнок, которого собирался колоть ратник… Алексей всего этого не слышал. Величественные стены, выложенные из широких рядов красного кирпича и камня, казалось, стояли здесь вечно. Какая громада!.. Не верилось, что она сделана руками таких же людей, как те, которые плясали здесь вокруг дымных костров, задавали коням корм; стоя на коленях на разостланном кафтане, играли в зернь.
Проведя варежкой по длинным спутанным волосам, Алексей вздохнул. Вот он, собор Софии! Трудно было сказать, чем он его покорил. Огромный тринадцатиглавый, опоясанный открытой галереей, стоял он в окружении каменных княжеских построек. Это были гридницы, где князь пировал с дружиной, жилые хоромы, где он жил со своей семьёй, многочисленные терема бояр. Так же как и собор, они были построены из красноватого камня и рядов плоского кирпича, украшены мрамором и мозаикой, блестели резными деревянными и белокаменными украшениями. Но все они только дополняли красоту храма.
Над тринадцатью полукруглыми куполами собора в синеве неба по-весеннему таяли облака.
Собор был открыт. Сквозь высокие дубовые двери Алексей вошёл внутрь. От столба к столбу пробирался он в полутёмном пространстве под хорами и вышел на залитую светом середину храма. С недосягаемой высоты зенита купола строго смотрел на него непомерно большими глазами величественный Спас в окружении архангелов в шитых жемчугом облачениях. Над алтарной преградой, на мерцающем золотом фоне вырастала огромная фигура Богоматери с молитвенно воздетыми тяжёлыми руками.
С волнением рассматривал Алексей изображение строителя Софии, князя Ярослава Мудрого, в богатом плаще и венце, с образцом храма в руке; по сторонам белели силуэты его жены и детей.
По украшенным мозаикой ступеням лестничной башни Алексей медленно поднимался на хоры. По стенам лестницы были написаны сцены охоты, скоморохи, музыканты, травля зверей и многое другое мирское, радовавшее глаз своей земной живостью. Казалось, что звери сейчас зашевелятся и сойдут со стен. Алексей не раз видел таких затравленных животных и пытался изобразить их чеканкой на серебре. Художник подметил в них то же, что и он, только киевлянин сделал это раньше.
Алексей долго рассматривал живопись, любуясь пружинисто изогнутыми телами зверей, праздничными нарядами царей и придворных, гибкими фигурами скоморохов. Он понял своего неведомого собрата-живописца, стремившегося уловить живой трепет земного мира. Владимирскому златокузнецу страстно захотелось ответить безвестному художнику, приложить к сокровищам и красоте этого храма какое-нибудь узорочье, сделанное его, Алексея, руками. Оглянувшись по сторонам, он вспомнил, что находится в лестничной башне собора, а не в мастерской, и улыбнулся.
После таинственного полумрака и тишины собора его ослепила глубокая синева киевского вечернего неба, фиолетовый снег на кровлях домов. На площади по-прежнему шумели люди, раздавалось бряцание оружия, конский топот. Многие ратники разместились по домам, и теперь из их отволочённых окошек и приоткрытых дверей тянул синеватый дымок. Но часть воинов всё ещё не нашла себе пристанища и оставалась под открытым небом.
Алексей подошёл к небольшой группе, собравшейся у костра. Говорили о том же, чем наполнено было и его сердце. Высокий, с редкой бородёнкой каменщик развёл руками:
- От отцов и дедов слыхивали мы, что Киев красно украшен всяким строением, но никто не чаял увидеть такое! Посмотрите, братья, София-то… И всё наш брат, русский мастер-делатель, сработал. На украшение земли…
Сидевшие у костра повернули головы к собору и замолчали. В прозрачных сумерках вечера, освещённый пламенем костров, собор выглядел ещё строже и прекраснее. Он властно напоминал о родине, о великой Руси, такой же могучей, так же неудержимо росшей и ширившейся, как росла, уходя в лиловое небо, громада чудного храма.
В синие мартовские ночи воздух как-то особенно чист и животворен. Вдыхая его полной грудью, Алексей чувствовал, как весь, до краёв, наливался молодой силой, как сердце наполняла безмерная радость жизни. Заложив руки за спину, шёл он вдоль тёмных, притаившихся в лунном свете изб и слушал. В одном доме плакал ребёнок, и молодая мать напевала ему песню; в другом слышались глухие мужские голоса. Рядом, со свеса деревянной кровли, со звоном рухнула на землю большая сосулька. Привычным движением Алексей дёрнулся к мечу, но остановился. Да, он стал воином. Только душа осталась прежней. Сегодня, когда осматривал собор Софии, затуманились глаза от его несказанной красоты. Оставил бы князю меч и коня и вернулся бы к дымному горну ковать со стариками сказочные узорочья. А Арина качала бы в зыбке сына и напевала им всем четверым песни. Хорошие песни, наши, владимирские…
И опять, по-весеннему мягко и широко, шумят могучие сосны с влажными от тёплого ветра стволами. Пролетают грачи и жаворонки, обгоняя медленно ползущие рати. Из-под копыт рослых коней летят комья мокрого снега. Впереди, над шапками воинов, плывёт, вздрагивая, княжеский стяг с вздыбленным золотым львом. Владимирское войско возвращается домой. Кто-то из воинов затягивает песню, её подхватывают другие. Широкая волна несётся спереди; кажется, что поют не только воины, но деревья и земля, освобождающаяся от оков зимы. Песня проходит по рядам ощетинившихся копьями войск, как волны ветра по колосящемуся полю. Не отдаться её могучей силе нельзя. В такт ходу коня покачиваются копья, сами собой рвутся из груди звонки. Заломив шапку, Алексей поёт о громкой дедовской славе, звонившей своими острыми мечами о царьградские щиты греков, склонившей к земле стяги половцев.
Недолго останавливались на привалах. Дни стояли ясные, дорога грозила вот-вот сломаться, белые ленты рек чернели проталинами. Все торопились поскорее увидеть родных и близких. За темневшими вдали левами, за поросшими мелким березняком да ольхою оврагами мерещился воинам златоглавый град Владимир, и никто не думал о том, как их тяжкий воинский труд круто повернул судьбу Руси: Киев склонился перед владимирской силой. И рядовые пешцы и военачальники не чуяли величия событий и говорили о своих повседневных делах, о том, что их ожидало завтра.
ГЛАВА X
За почерневшую Клязьму, за белые в проталинах поймы, за синие муромские леса плыл многоголосый владимирский звон и таял в белёсой дали. Вдоль улиц стояли разряженные горожане. В синеве неба по-весеннему улыбалось и играло солнце.
Следуя в конном строю за мечником, Алексей смотрел по сторонам. Мелькали знакомые лица горожан, каменщиков, тесляров [107], гончаров, щитников, но он искал глазами деда Кузьму и мастера Николая. В толпе незнакомых девушек высматривал Арину. Уже не одна владимирка, увидев мужа или сына, пробивалась сквозь народ и шла у стремени. Алексей сзавистью смотрел на счастливые и смущённые женские лица и вздыхал.
Войско проходило мимо высоких рубленых теремов, перевязанных переходами, крытых крутыми тесовыми кровлями, мимо окованных железными скобами ворот и раскрытых лавок. Повсюду у стен и в переулках стояли люди в нарядных одеждах, некоторые держали на шитых полотенцах караваи хлеба с врезанной в верхнюю корку солонкой. Женщины вытирали слёзы.
В стороне от дороги Алексей наконец увидел своих. Дед Кузьма стоял, опираясь на берёзовый посошок, и улыбался, подняв к небу невидящие глаза. Одет он был в старый, подпоясанный лыком полушубок, из которого клочьями торчал мех. На ногах белые онучи и новые лапти. В новых лаптях был и мастер Николай.
Увидев своего ученика, Николай радостно замахал руками, наклонился к деду. Ощупывая посохом дорогу, Кузьма двинулся вперёд. Алексей отъехал в сторону, спрыгнул с коня. Обхватив внука руками, дед уткнулся ему в грудь:
- Милый, и не чаял дожить до твоего прихода! Кузьма ощупывал лицо внука, его рука бежала по груди, плечам, на бедре наткнулась на рукоятку меча.
- Вот ты и с мечом, Алёшенька! - сказал он улыбнувшись. - Скольким воинам за свою жизнь сделал я кольчуг и отковал мечей, а внуку и не пришлось…
Алексей обнял стариков. Маленькие и высохшие, с длинными белыми бородами, они головами едва достигали его плечей. Алексей прижал их к груди:
- Мы теперь заживём! И мечи будем работать и всё другое, что нужно.
Старики жались около него, как малые дети, а он чувствовал себя большим и сильным.
- Заживём…
Опять в Успенском соборе в стольном городе Владимире шла торжественная служба. Князь Андрей Юрьевич, нарочитые мужи - бояре, дружина и союзные князья благодарили Божью Матерь владимирскую за победу, одержанную над Киевом.
В тёмном углу одного, особенно усердного молельщика монахи ударили по шее: показалось, что он выковыривал из оклада драгоценные камни. Увидев это, Яким Кучкович обернулся к своему брату и сказал со вздохом:
- До чего в оскудении народ нынче дошёл! При князе и при всех попах хотел ограбить Богородицу…
Иван схватил Якима за руку:
- Да это мой тиун Яков!
- Может, обознался?
- Он самый, бес!
Поманив пальцем своего слугу, Яким указал глазами на тиуна, стоявшего в стороне, почёсывая шею:
- Задержи и приведи на мой двор…
- Я его подержу в подвале, постращаю! Он нам поможет, - сказал Яким брату, выходя из собора.
- Что ты задумал, Яким?
Яким посмотрел на брата, и тот всё понял.
- Боюсь я… - протянул он плаксивым голосом. - Холоп-то мой, меня сразу и схватят.
- Некому будет хватать. Я смотрю, ты храбр только языком, а как до дела дошло, так и скис!
Алексей тоже был в соборе. Стало душно. Он начал пробираться к дверям. После собора легко и привольно вздохнул на свежем воздухе. Оглянулся по сторонам. Над белокаменной громадой лестничной башни мерцала зелёная звезда. Из тёмной арки соборной двери вместе с клубами пара всё ещё выходили богомольцы.
«Церковь вроде и невелика, а сколько народу вмещает!» - подумал Алексей.
Он натянул шапку и остановился. Нужно было бы идти домой, но не хотелось в такой тихий и ясный вечер забираться в избу. Алексей знал, что в эту ночь ему опять не уснуть. Только вчера возвратилась рать из похода. Пришлось неотлучно быть на княжом дворе, отбирать оружие для починки. Сегодня первый вечер его. На что ему этот вечер, если рядом нет Арины? Он с нетерпением ожидал её всё это время, а она не пришла… Может, уже забыла?
Неожиданно он услышал сзади жаркий шёпот:
- Алёша, а я тебя ищу…
- Арина…
Она бросилась к нему, прильнула, уткнувшись лицом в грудь:
- Милый! А я всё сердце выплакала, ожидаючи. У неё с головы соскользнул платок, и Алексей широкой шершавой ладонью гладил мягкие шелковистые волосы, заплетённые в тугую косу.
- Аринушка, горлинка… - шептал он.
Арина молчала, и он слышал, как в груди её билось сердце. Медленным движением она поправила платок накрыв им голову.
- Возвратился! - сказала она, оглядывая его, точно не веря своему счастью.
Он взял её за руку, и они пошли, счастливые, не замечая никого, занятые только друг другом.
С этого вечера они встречались почти каждый день. Окончив работу, Алексей поспешно умывался, надевал свою праздничную рубаху, спешил к Арине. Вдвоём бродили они по заброшенным, безлюдным тропам за Золотыми воротами, по поросшим буйной вербой оврагам-чертороям. Он - широкоплечий, могучий, словно дуб, она - как тонкая, осыпанная цветами яблонька. Часто Арина останавливалась, закинув голову смотрела в глаза Алексея.
- Алёша, милый! - показывала она рукой на одетые бледно-зелёными клейкими листочками берёзы, на первые весенние цветы. - Посмотри, хорошо-то как!
Она склоняла ему на плечо голову, а он смотрел в весенние дали и ничего не видел, переполненный светлой радостью.
- Ты бы зашла к нам в избу… Старики очень хотели тебя видеть, особенно дед Кузьма.
Он рассказал, что дед последнее время всё хворает и сейчас, наверно, тоже лежит. Арина смущённо молчала.
- Ведь ты же была у нас, - продолжал Алексей. - Уважь стариков!
- Приду я… Только что люди, потом скажут? Алексей с силой потянул её за руку и обнял:
- А что нам люди, Арина! Было бы добро… Люди никогда не скажут плохого о хорошем.
Она улыбнулась:
- И то, Алёшенька, пойдём!
Дома, в полумраке просторной избы, дед Кузьма лежал на лавке, а Николай, сидя около него на опрокинутом бочонке, плёл лапти и что-то рассказывал. Увидя вошедших, старики смущённо умолкли. Опираясь ослабевшей рукой, дед Кузьма поднялся с трудом.
- А-а, гостья к нам залетела!.. - протянул он, улыбнувшись. - В добрый час! А мы тебя вспоминали…
Мастер Николай убрал разложенный на лавке инструмент:
- Садись, Аринушка…
Арина присела на краешек. С болью смотрела она на старика, на его слепое лицо, не освещённое привычным блеском глаз. Она подумала, что дед Кузьма похож на растение, выросшее без воздуха и солнца в подвале. Весной, когда в подполе прорастала случайно оставленная репа, ростки её были прозрачными и хрупкими. И вся изба, после радостных, залитых солнцем лесных полян, походила на тёмное, мрачное подполье. «Господи, и мне жить здесь!» - подумала она невольно.
Кузьма поднялся.
- Вижу я, что люба ты Алёшке, - сказал он, ощупью пробираясь в угол комнаты. - И он тебе люб. Вот я и захотел перед смертью оставить тебе память.
Арина посмотрела на Алексея. Он стоял, перебирая концы своего пояса, высокий и широкоплечий, точно подпирая тёмный, закопчённый потолок.
Дед Кузьма вернулся с чем-то маленьким, завёрнутым в тряпицу:
- Это от нас тебе, девонька, - от Николая и от меня.
Арина приняла маленький узелок, не зная, развернуть его здесь или там, у себя дома. Мастер Николай помог ей. Раскрыв тряпицу, бережно вытащил два трёхбусинных серебряных кольца, которыми владимирские девушки украшали причёску. Арина посмотрела на стариков затуманенными слезой глазами и опустила голову.
С этого дня в избе кузнецов открыто начали говорить о будущей свадьбе. Алексей по-прежнему работал у горна вместе с Николаем, больной дед Кузьма помогать им не мог. Лёжа на лавке, старик часто впадал в забытьё, метался, размахивая руками, бредил, называя имена то боярина Ивана, то епископа Фёдора, то Алексея. Посматривая в его сторону, Николай качал головой:
- Не жилец он у нас, Алёша! Погляди-ка - тает, словно воск. Сказывал мне вчера: «Чтобы свеча наша не погасла, надо Алёше жениться». Тогда помрёт спокойно. На Владимирской земле будут ещё кузнецы из дедова рода. Ты бы подумал, Алёша, - сказал Николай со вздохом. - Заслали бы к Арине сватов, сыграли бы свадьбу…
Алексей по-прежнему часто ходил к Арине в деревню, не боясь, что деревенские парни его поколотят. Иногда он приводил её к себе. В избе, пропахшей дымом и кислым тестом, было темно и неуютно, на полу валялся мусор и угли. Когда входила Арина, все чувствовали, точно с полей ворвался свежий, напоенный запахами цветов ветер. Новым берёзовым веником Арина выметала пол, убирала со стола, мыла горшки и поправляла солому, на которой лежал дед Кузьма.
Алексей видел, с каким нетерпением старики ждали её прихода. Если Арина задерживалась, то к нему приставали с расспросами.
Одно только удивляло Кузьму и Николая: с того времени, как Арина начала бывать у них в доме, к ним почти не заходил Прокопий. Старики сожалели об этом, а Алексей, переполненный счастьем, вспоминал о своём друге редко.
Наконец Алексей попросил у Николая и Кузьмы благословения.
- Давно пора, внучек! - сказал дед Кузьма. - Приспело время. Не беда, что мы бедные. В доме и у бедняков счастье, если живут в мире и согласии.
Ночью прошёл дождь. В кадку, поставленную с вечера Алексеем, с тесового свеса избы шлёпались звонкие капли. Вчера дед Кузьма просил истопить баню, и нужно было набрать дождевой воды.
Поднявшись с лавки, Алексей посмотрел на спящих стариков, неслышно вышел за дверь. Нужно было затопить печь.
Во дворе, в тёмных, налитых водой лужах, порывистый ветер гнал тени облаков. Поёживаясь от утренней сырости, Алексей побежал на край огорода к покосившемуся срубу. Скоро из маленьких отволочённых окошек и щелей бани потянулся кверху синий дымок. Казалось, что чёрная тесовая крыша висит над срубом, покачиваясь на клубах дыма.
Когда Алексей возвратился в избу, старики были на ногах. Николай расставлял на столе хлеб и ложки, а дед, согнувшись над ларем, вытаскивал свои праздничные чистые порты.
- Куда ты собрался, дед? - удивлённо спросил его Алексей.
Дед положил на лавку рубаху и штаны:
- Вот попарюсь в последний раз, соберусь, а завтра и помирать! Я уже щитника просил гроб сделать.
Алексей и Николай переглянулись.
- Не дело ты говоришь, Кузьма! - начал Николай. - Внука женить нужно, а ты - «помирать»! Успеешь.
Облизывая языком сухие губы, дед промолвил:
- Нет уж, до свадьбы мне не дотянуть… - Потом попросил внука: - Помоги, Алёша, дойти до бани.
Старик оперся ему на руку, и они вышли во двор. Алексей рассказывал деду о новом княжеском заказе, о том, что княжой дворский обещал расплатиться за прежние работы. Старик слушал, устало кивая головой.
После бани Алексей проводил его, одетого во всё чистое, в избу и положил на лавку. Дед лежал, скрестив руки на груди, далёкий от всего, что делалось в избе. Только теперь Алексей понял, что дед Кузьма говорил правду. Бледное его лицо сделалось совсем восковым, глаза ввалились, губы посинели. Старик кузнец лежал строгий, словно сошедший с иконы, которую видел Алексей в княжеской церкви в Боголюбове.
На другой день в избу стали заходить соседи. Сняв в дверях шапку, крестились у порога, молча подходили к умирающему. Приходили проститься кузнецы и плотники, каменщики и злато кузнецы, гончары и кожевники.
Деда Кузьму положили на «покойную лавку», под голову постелили пасхальный столешник - чистую скатерть, которой был накрыт стол на Пасху. На божнице мигала свеча.
Соседки-старухи в красном углу накрыли стол белой скатертью с красной перетканкой по краю, положили каравай хлеба и деревянную солонку. Чтобы душа деда омылась и легко отправилась в дальний путь, на столе рядом с восковой свечой поставили чашу с чистой водой.
В тихом шёпоте людей Алексей слышал много похвального деду. Умелец был, что и говорить, - знал своё дело. Немало поработал. Не одному ратнику спас жизнь своей кольчугой и крепким мечом. Моргая глазами, щитник говорил Николаю:
- Всё Федорец виноват! Кузнец его, окаянного, догонит на том свете - он ему покажет! Кабы не пытка на епископском дворе, старик жил бы да жил…
Изба огласилась причитаниями женщин. Высокая чёрная старуха вышла вперёд. Подперев щёку ладонью, начала тихо, постепенно повышая голос:
В голосе её уже слышалось едва сдерживаемое рыдание:
Алексей вышел во двор.
Хоронить деда Кузьму собрался чуть не весь город. Проводить старого оружейника в последний путь пришли и княжие воины, которым он много поделал оружия и доспехов за свою долгую жизнь. Плотники и тесляры принесли долблёную дубовую колоду, вниз положили сено, стружки, несколько берёзовых веников, которыми мели пол. Всё накрыли холстом. Старухи обрядили умершего в саван, запеленали в широкий холст. Отроки и воины подняли колоду на плечи и вынесли на улицу. Как белая ладья, плыл гроб деда над толпой владимирского люда. Старого мастера несли на воинское кладбище.
Рядом с Алексеем шёл мечник Прокопий. Суровое лицо было спокойно. Когда один из отроков споткнулся о камень, мечник встал на его место и подставил плечо под гроб.
Спустились по скользкой, глинистой улице в овраг, медленно потянулись кверху. Толстый буйноволосый дьякон о чём-то переговорил со священником, откашлявшись, затянул басом, остальные подхватили. Алексей слушал, не вникая в слова, тяжело переставляя ноги. В голове ещё никак не могла уложиться мысль, что дед умер. Когда он подошёл помочь воинам нести гроб, на него посмотрели удивлённо:
- Что ты, разве можно родного?
На кладбище, густо поросшем травой и кустарниками, с небольшой берёзы, стоявшей окно свежевырытой могилы, с шумом поднялась стайка воробьёв. На кучу жёлтой глины поставили гроб, священник начал службу.
Печальный обряд был краток. Застучали о крышку гроба комья земли. Алексей подошёл и бросил горсть…
- Вот и похоронили деда! - сказал Алексею Никита, когда они возвращались домой…
Алексей ему не ответил.
Арина шла позади в толпе женщин. Алексей стал на обочину канавы, пропустил всех, а затем взял её за руку, и они пошли вместе.
Как-то днём полез Алексей за божницу, где лежал у них заготовленный для работы кусок серебра. Случайно рука нащупала что-то твёрдое, завёрнутое в тряпицу. Алексей вытащил нож, взятый у дружинника, которого убил Прокопий под Киевом. Тускло мерцало серебро на чёрном дереве. На лезвии, у самой рукоятки, отчётливо виден был знак княжеского мастера.
Подошёл Прокопий, молча повертел нож в руке.
- Чудно! Сделал его владимирский мастер, а оказался он у воина в Мстиславовой дружине.
Мечник возвратил нож, задумчиво прошёлся по избе, заложив руки за спину.
- Узнать бы имя его последнего хозяина…
- А для чего тебе это нужно? - спросил его Алексей.
Мечник криво усмехнулся:
- Проведаю имя воина - буду знать, за упокой чьей души свечку ставить.
Алексей понял, что мечник что-то задумал.
Трудно было сказать, какими путями попал этот нож под Киев. «Да и так ли интересна эта история? - думал Алексей. - Нож мог купить во Владимире киевский купец, мог, наконец, быть потерян и кем-нибудь из владимирских воинов…»
Вечером Прокопий спрятал нож за пазуху и вышел. Возвратился он совсем поздно. Нож, как всегда, положил за икону. Спрыгнув с лавки, сказал хмуро:
- Показывал одному оружейнику. Говорит, что мастер, сделавший этот нож, умер. Ученик его женился на московлянке, в Москве теперь. Буду на Москве, обязательно навещу его… Алексей, - спросил Прокопий, - а ты на обратном пути в Москве к вдове той не заходил?
- Зачем?
- Конечно, не свататься.
- Чудно говоришь ты, Прокопий!
- Не пытал, не встречала она тех мужей, что к ней заезжали ночью и о князе нашем воровские речи держали?
- Нет, не видела она их, об этом я её спрашивал. Мечник задумался.
- Если узнаем, для кого этот нож был сделан, многое может открыться.
С возами награбленного киевского добра возвратились во Владимир нарочитые мужи. Навезли всего, что попалось под боярскую руку: серебряную утварь и посуду, дорогое оружие, пригнали стада коров и табуны коней.
На владимирском торгу продавали пленных киевлян и киевлянок. Орачи-смерды ценились дешевле, чем мастера-горожане. Но мастеров-умельцев опасно было продавать. Князь посылал своих слуг, чтобы нужных ему оружейников, щитников, каменщиков и златокузнецов брали из неволи и как княжих людей селили в городах и пригородах земли.
Боярин Яким Кучкович обогатился более других. Боярские слуги и дворские подсчитали привезённое добро, упрятали в многочисленных кладовых и амбарах.
Однажды днём боярин сидел со своим зятем Петром в горнице.
- Холопов, которых пригнали из Киева, надо опросить. Орачей отослать в вотчины, а мастеров оставить здесь. Пусть поищут среди них оружейников, мостников, древоделей, могущих рубить стены. Этих нужно отвести на княжой двор.
Пётр поглядел удивлённо:
- Почто так.
Боярин грузно поднялся с лавки: подойдя ближе, похлопал Петра по плечу:
- Эх, Пётр, Пётр! Удивляешься, как я от своего добра отказываюсь? Своих рабов, добытых мечом и кровью, добровольно отдаю князю?
Пётр кивнул.
- И так звонят на всех перекрёстках, - продолжал Яким: - «Боярин Яким-де не радеет о княжой пользе, думает о себе». В последнее время Андрей смотрит на меня волком. Не отдадим ему этих людей - сам отнимет.
Пётр понимал, что Яким говорит правду. Опасливо покосившись на закрытую дверь, сказал вполголоса:
- И долго ли мы будем терпеть? Князь творит зло, а мы - словно овцы…
Яким Кучкович искривил толстые, отвисшие губы.
- Устал я от княжой неволи! - сказал он со вздохом. - Глаза не смотрели бы! Я сейчас о том же подумал. А что сделать?.. Как избавиться от Андрея? Думали помочь киевскому Мстиславу. Не щадя живота, брат скакал в Киев. Великий князь Мстислав ночью бежал от Андрея. Брат и сейчас сидит у себя в вотчине. Боится Андрею на глаза показаться. Опасается, не проведал бы он об этой его поездке.
- У страха глаза велики.
Яким не ответил. Пётр подошёл к нему, жарко зашептал на ухо:
- С князем мы расправиться должны сами! Я думаю, что княгиня нам поможет.
- Княгиня? - ухмыльнулся Яким.
- Да, княгиня! - повторил Пётр. - После смерти сына Изяслава затаила она на князя обиду.
- И тебе поведала она о своей обиде?
- А хотя бы и мне!
- Ах, Пётр… приголубит её князь - она ему и расскажет. Знаешь сам: бабье сердце отходчиво.
- Не может этого быть!
- Всё может… Ты лучше расскажи про Якова, что самоцветы хотел похитить у Богородицы. Как он, силён ли духом, способен ли владеть мечом?
Пётр махнул рукой:
- Я сам с ним говорил. Сначала напоил мёдом, потом бросил в подклеть. Нестоящий человек! Телом слаб, захмелел от второго ковша, руки дрожат. Ему бы только кур воровать! Не подойдёт он для такого дела…
Яким наморщил лоб, уставился невидящими глазами в дальний угол.
- Я всё же думаю, что упускать его не нужно. Я и брату сказал об этом. Может, он охотник? Приблизим к себе, будем брать на ловы зверей. А там - как поможет Бог: просквозит князя рогатиной али стрелой. С убийцей мы там же расправимся, на месте, - и концы в воду. Никто не проведает… Как ты думаешь, Пётр?
Пётр кивнул:
- Это ты хорошо замыслил. Боюсь только, негож он для этого. Трус… Пойдём проведаем, - сказал Пётр, поднимаясь. - Он у меня здесь, в подклети, заперт. Своими глазами посмотришь.
Спустившись по узкой лестнице, Яким и Пётр долго присматривались к темноте. В углу, на полу, накрывшись рваным тулупом, спал пойманный. Яким пнул его кончиком сапога в плечо. Яков завозился и поднял голову.
- Встань!..
Тиун вскочил, протирая кулаком заспанные глаза:
- Боярин, почто схватили?
Яким молча рассматривал низенького, коренастого мужичонку, дрожавшего то ли от страха, то ли от холода.
- Засечь тебя, яко еретика! - проговорил он хрипло. - На что руку поднял? С Богородицы ризу хотел содрать!
Холоп повалился на землю, начал целовать боярские сапоги:
- Боярин, пощади! От голода совсем ума решился. Хотел у брата твоего, боярина Ивана, откупиться. Думал, князю верным слугой буду.
- Слугой князю? - повторил Яким насмешливо. - Ты думаешь, что князю нужны богохульники да тати?
Яков умолк.
- Помилуй, боярин! - снова взмолился он, ползая на коленях и целуя сафьяновые сапоги и края одежды Якима. - Живота своего не пожалею, самым верным слугой буду, только не казни!..
Яким Кучкович ухмыльнулся, кивнул зятю:
- Слышишь, что лает? А выпусти его на волю - в тот же день утечёт.
- Боярин, вот те крест! - закрестился Яков. - Дай поцелую землю! Не ходить мне по ней, если солгал!
- Ну что, Пётр, - обратился Кучкович к зятю, - поверим ему, выпустим из подклети? Пусть послужит. Голову срубить всегда успеем.
С этого дня Яков стал служить на дворе у Якима Кучковича. Боярин приказал кормить его вволю, одеть хоть и в поношенную, но ещё крепкую одежду. Целыми днями Яков скрывался в боярских клетях, выполнял мелкие работы. Если бы его встретил Алексей, он не узнал бы в нём тиуна, который чуть не отправил его обратно к боярину Ивану. В последнее время Яким Кучкович стал брать Якова на охоту, где он сопровождал своего господина с луком и колчаном стрел. Был он ловок и проворен, смотрел на Якима и Петра преданными, собачьими глазами и, видимо, бежать никуда не собирался.
Стояли жаркие дни; опалённые солнцем, застыли на деревьях листья, на полях и лугах раздавалось неумолчное пение кузнечиков. Над спокойной поверхностью Клязьмы дрожал воздух, и мелкие рыбёшки выскакивали из воды, ловя лениво толкущихся мошек. Казалось, вода в реке так нагрелась, что плотвички и щурята искали в воздухе прохлады. Над чёрной землёй огородов и полей трепетал и переливался тёплый пар. Запуская руки в мягкую, рыхлую землю, Алексей щурил глаза и смеялся.
- Арина, земля-то как прогрелась!
Арина, раскрасневшаяся от работы, подняла голову, тыльной стороной ладони убрала за уши выбившуюся прядь, ласково улыбнулась:
- Хорошо, Алёша, в лесу али на оранице! Земля словно нежится под лучами солнца. Кругом как на празднике! Не то, что за горном в дымной избе.
По косогору, выбежав из соседнего леса, спускались молодые берёзки, в траве, на меже, мелькали голубые и жёлтые цветы, позади тянулись ровные ряды только что прополотой репы.
- Верно, хорошо, Арина! Только и у горна тоже хорошо. Вот ты привыкнешь и поймёшь.
Арина с сомнением покачала головой:
- Не пойму я, Алёшенька! Уж больно люблю я лес да поле. Кажется, в избу заходила бы только на ночь..
Сколько дней прошло с той поры, когда он привёл её в дом как жену, а всё не мог наглядеться. Упругая и гибкая, склонилась она над землёй. Оглянувшись по сторонам, чтобы не увидели посторонние, Арина сбросила с головы платок, и пышные её волосы рассыпались по плечам.
- Алёша, ты что смотришь?
Алексей отвернулся, широкой почерневшей рукой стал вырывать пучки трав, но всё же ещё раз поднял голову. Арина заплетала косу. Она знала, что он на неё опять посмотрит, и встретила его взгляд весёлыми, смеющимися глазами:
- Алёша, ты что? Алексей замялся, покраснел:
- Будто на тебя и посмотреть нельзя?
Арина испугалась, что Алексей рассердится, но он глядел на неё ласковыми, влюблёнными глазами.
- Алёшка, милый! - бросила она в него сухим стеблем.
В небольшом болотце под косогором они вымыли руки. Присев в тени орешника, обедали ржаными лепёшками и овсяным киселём, застывшим в деревянной миске. Аккуратно собирая просыпанные на холщовой тряпице ржаные крошки, Арина сказала:
- Вот мы теперь, Алёша, и вместе! Сколько лет прошло с того времени, как встретил ты меня в лесу? Когда в Киев ушёл, я уж думала, не увижу тебя боле… - Опустив ресницы, прибавила со вздохом: - Не думала, не гадала, что буду твоей женой!
- Что так, Арина?
- Вот мечник сказывал, что с ворогами на брани ты смел и смерти не боишься. А со мной всегда ходил опустив голову да молчал.
Алексей запустил пальцы в рыжую кудрявящуюся бородку и засмеялся:
- Мечник-то, Арина, сам при тебе скажет слово - да отворачивается. Давно я это приметил.
Арина слегка покраснела.
Вечером, когда лес подёрнулся дымкой и в воздухе зазвенели комары, собрались домой, в город. В лучах закатного солнца сияли и плавились золочёные купола. Скоро погас последний луч, и стало темнеть. Шли не спеша по пыльной дороге, устало передвигая ноги. Даже после многотрудного дня, когда ныла поясница, Алексей рядом с Ариной чувствовал себя счастливым.
Ему казалось, что он и его молодая жена - один человек. Идёт этот человек по дороге жизни, и не страшны ему ни тяготы, ни обиды… А тягот этих становилось всё больше и больше. Княжеские слуги поторапливали с работой. От зари и дотемна приходилось стоять за горном и у наковальни, и только в дни праздников можно было поработать на своей оранице, для себя.
Взяв у Арины тяжёлый заступ, Алексей положил его себе на плечи. Теперь он нёс и корзину с травой для коровы и заступ. Это ничего, лишь бы было легче Арине.
С осени начали поговаривать во Владимире о новом походе князя на Новгород. Жил этот город по-прежнему Господином Великим Новгородом, не хотел покоряться воле владимирского князя.
Слухи о походе сначала были неопределённые, смутные. С праздника Покрова Богородицы всё прояснилось: поход будет и рати пойдут, как только установится санный путь через реки и болота. Не зря в ремесленных слободах Владимира с утра и до поздней ночи бухали молоты: кузнецы ковали оружие, щитники обтягивали красной кожей щиты, седельники работали седла и сбрую. Для похода требовалось заготовить много воинского припасу, и княжеские слуги сбились с ног, подгоняя мастеров.
Многих молодых делателей и их подмастерьев стали опять брать в княжие пешцы. Замёрзшие на холодном ветру дружинники обучали молодёжь пешему бою.
Однажды, проходя по берегу Клязьмы, Алексей остановился. Мечник Игорь, спешившись, показывал гончарам, как нужно владеть мечом. Прикрываясь щитом, он рубил воздух сверкающей полосой стали и наседал на двух дюжих парней с дубинами в руках. Гончары робели, посматривали друг на друга, пятились к реке, а Игорь нападал на них всё яростнее и кричал:
- А, черти рыжие, утекать!.. Вот оно, ратное ученье! Это вам не горшки лепить!
Неожиданно один из парней изловчился и сильным ударом выбил у Игоря из руки меч. Мечник рассвирепел; бросив щит на землю, с кулаками бросился на гончара. Гончар, как бы играючи, ударил его в плечо, и княжой дружинник, не сгибая колен, как сноп рухнул на землю. Кругом захохотали:
- А это тебе, мечник, наука от княжих пешцев. Они тебе и без ратного ученья шею наломают!
Алексей, схватившись за бока, смеялся вместе со всеми. Не первый раз горожане учили хвастливых дружинников, показывая им, что и в бою они сумеют постоять за себя. Недаром князь Андрей Юрьевич во все походы брал пешцев и в бою посылал их на опасные места.
Дома Алексея поджидал Прокопий.
- Я только из Москвы. Скакал по княжому делу да кое-что узнал о нашем.
Алексей вспомнил нож с княжеским знаком, найденный у убитого воина:
- Нашёл мастера? Прокопий ухмыльнулся:
- Не знаю, что и примыслить… Сказывают, что нож этот был мастером изготовлен для боярина Кучковича. Другого, говорит, такого пока нет.
- Задал нам загадку воин… - вздохнул Алёшка. Прокопий точно размышлял сам с собою:
- По правде поведать, давно не лежит у меня сердце к Кучковичам. Яким с князем льстив, а с другими хуже волка. С той поры как умер Изяслав, княгиня к князю переменилась - точно затаила против него зло. С этого времени и Пётр, зять Кучковича, зачастил к ней. Видел я, как шептался он с нею. Не к добру он с ней сговаривается! Один Андрей Юрьевич этого не видит. - Прокопий сжал руками виски. - Тяжело всё это…
Алексей тоже задумался.
- Во время киевского похода боярин Яким был с князем в Боголюбове, - припоминал Прокопий давние события. - Потом поскакал к Киеву и привёз княжое повеленье. Он не мог быть у князя Мстислава. Это кто-нибудь другой. Может, нож сработан для Кучковича, да он его обронил али кому подарил. Всяко бывает…
- А ты спроси Акима Кучковича, - посоветовал Алексей.
Прокопий ухмыльнулся:
- Он тебе спросит! На семь локтей в землю вгонит. Ближний боярин князя…
- Что же делать?
- Сам не знаю. Выходит, не Кучкович был там, в стане у князя Мстислава. Жаль, что воина, у кого нашли нож, не привезли к нашим. Может, кто узнал бы…
Друзья задумались.
- Давно я примечаю за Кучковичами неладное, - повторил Прокопий в раздумье. - А тут этот нож… Хотя Яким Кучкович не был в Киеве у Мстислава, нож этот - его… Надо за ним посмотреть. Может, что проведаем…
Когда налетели снега и морозное солнце заиграло на льду выметенной ветрами Клязьмы, владимирское войско ушло в поход на Новгород Великий. Скоро замели белые метели широкий след ушедших полков, и город словно притих.
Грустными глазами смотрела Арина на дочь и качала зыбку. Вспомнился Алексей таким, каким она видела его в последний раз: в длинной до колен холщовой рубахе и рыжем бараньем полушубке, с тяжёлым топором за поясом. Глаза ласковые, улыбчивые. Неужели злая смерть закроет их и не увидят они ни Арины, ни дочери, которая спит в скрипучей люльке? Если бы могла, пошла бы на край света, серой горлицей обернулась бы и полетела к милому! Злые вести примчал ветер из-под Нового Города. Многие владимирцы напоили кровью своей горячею глинистую землю новгородскую. И не отогрелась земля, не покрылась травами и цветами. По-прежнему лежит накрытая тяжёлой пеленой снега. Ещё больше владимирцев попало в полон. Сказывают люди, что продавали новгородцы суздальских полоняников по две и по три ногаты за человека. Да не разбогател Господин Великий Новгород от этих денег…
Пришёл дед Николай, поставил в уголок берёзовый посошок, повесил кожух.
- Не горюй, Арина! - присел он рядом на лавку. - Не всех посекли и взяли в полон новгородцы. Сказывают люди, что много наших по лесам хоронятся. Намедни ещё два человека пришли - бондарь Вышата да гончар Тудор. От дружины Романа Мстиславича утекли в лес, да так и шли, хоронясь, до самой земли Владимирской. - Дед порылся у себя в кошёлке, вытащил завёрнутый в тряпицу пряник. - Скушай, Арина, а то оставь дочке. Девка растёт - чудо! Давно ли свет белый узрела, а уже всем два зуба кажет. Вот Алексей обрадуется!
- Если только он ещё по земле ходит, - сказала Арина с тоской.
Николай помолчал, задумчиво посмотрел на спящую девочку.
- Скажи, Арина, а что сердце говорит тебе… Жив Алексей али нет? Любящее женино сердце верный подаёт голос.
- Жив он, жив! Я и к бабке ворожить бегала, и та говорит, что жив. На пивной гуще гадала да сквозь решето на месяц глядела.
- Колдунья-то и соврать могла, а сердце вот не обманет. Живой он, Аринушка… Бондарь Вышата сказывает, что встретил его под Новым Городом. Живой, говорю тебе, живой!
Арина не почувствовала, как впилась пальцами в руку Николая:
- Ну говори, отец, не томи… Старик пожал плечами.
- По Вышате, выходит, что жив, но попал в полон. Он видел его. Поднялся Алексей наверх на стену, а новгородцы в это время лестницу сбросили с забрала. А что дальше - Вышита не ведает.
Во дворе зимний ветер перегонял клочки соломы, сбивал и стелил по земле дым. В платке, накинутом на плечи, Арина спешила на другой конец города, к Вышате. Не заметила, как пробежала по чёрным бревенчатым улицам, мимо княжеских и боярских теремов. Избу Вышаты нашла сразу. Бондарь лежал на лавке, накрытый полушубком. Арина взглянула на него - и обмерла. От здорового, высокого и плечистого мужика остались кожа да кости. Словно шерсть дикого зверя, торчала свалявшаяся борода.
Вышата умирал. Он ничего не мог сказать ей нового об Алексее, кроме того, что она слышала уже от деда Николая. Опустив голову, словно хворая, поплелась Арина домой.
Неужели и Алексей был такой страшный и немощный, как Вышата? Арина не хотела этому верить. С этого дня она ни разу о нём не заговаривала, но не переставала думать. Если Алексей жив, он вернётся к ней рано или поздно.
С утра и до позднего вечера она металась по избе, исхудавшая, словно высохшая от внутреннего огня, который снедал её сердце. Арина хлопотала по хозяйству, кормила и доила корову. Много времени она проводила у горна. Дед Николай показывал ей, как нужно отливать вещи в каменных формах, и она очень скоро усвоила эту премудрость. Старый мастер выносил на продажу её изделия, и ему не было стыдно. Никому не могло прийти в голову, что эти прекрасные колты сделаны не им, опытным златокузнецом, а Ариной.
Алексей лежал в сарае. Очнулся, когда начало светать. С трудом сел, обхватил голову. Посмотрел на грязные, перепачканные в глине ладони.
Из-за сарая вышел невысокий, с огромными руками мужик. Глаз подбитый, в бороде сено. Протяжно зевнув, бородач перекрестился на восток.
- Жив?
Алексей не ответил.
Новгородец ухмыльнулся, подсел рядом:
- Ты и битый кусаешься! Это хорошо. Значит, жить будешь.
- Это, добрый человек, тебе знать лучше. Алексей начал припоминать, как вместе с другими пешцами бежал к новгородским стенам. Поставили лестницу. Прикрываясь щитом, Алексей поднялся наверх. Вспомнил, как Топором свалил одного новгородца. Дальше он ничего не помнил. Ударили чем-то тяжёлым, из глаз брызнули снопы искр… Может, этот и ударил?
- Что со мною теперь? Отрубят голову или так, с камнем на шее, - в Волхов? - спросил Алексей своего стража.
- Это мне неведомо.
- Чей же ты человек?
- Я-то?
- Ну да.
Новгородец почесал за ухом, сплюнул.
- Кузнец я новгородский.
- Я тоже кузнец.
Мужик вроде потеплел, посмотрел на Алексея с любопытством.
- Ко мне приставлен? - спросил Алексей пытливо.
- К тебе.
- Ну, и что ты со мной будешь делать?
- А что повелят, то и буду. Повелят - закую в цепи, повелят - отпущу на все четыре стороны. Мне всё одно…
Кузнец замолчал.
- Паршивый ты человек!- сказал Алексей с сердцем. - А ещё кузнец!
Новгородец отодвинулся:
- А ты почто лаешься? Сам вон какой, в чём душа держится, а на язык злоречив!
Во дворе было многолюдно. Сюда приезжали конные, много было и пеших. У одних на ремнях - топоры, у других на бедре - меч. Поднимались по крутой лестнице на крыльцо, хлопали окованными железом дубовыми дверями. Иногда о чём-то оживлённо говорили. Подъехали несколько нарядных всадников; привязав лошадей к коновязи, тоже поднялись по лестнице.
- Это чей двор? - спросил Алексей мужика.
- Новгородского тысяцкого.
Через час кузнец принёс миску постных щей и небольшой кусок хлеба.
- Что, в Новом Городе хлеба не стало?
- Тебе и этого давать не нужно. Ты его не жал, не сеял… Вот поешь, что дали.
Поев, Алексей прилёг на солому, а сторож присел в дверях. Оглянувшись по сторонам, сказал тихо:
- Не задумывайся. Бог даст, всё устроится. - Кузнец покряхтел, уселся поудобнее. - Ты на меня не серчай. Я мизинный человек: что повелят, то и делаю. И ране жили не сладко… Неведомо, как теперь будем… Семья-то десять душ - попробуй прокорми…
Алексей лежал молча, не отвечая караульному. Наслушался он этих речей. Во Владимире ругали мужики Андрея Юрьевича, в Новгороде - своего князя, в Рязани - своего. Тяжело простому люду! Шкуру дерут все, кому не лень. Вот плачут, плачут мужички, да и возьмутся за топоры и колья! Тогда держись, князья да бояре!
Подложив под голову шапку, Алексей уснул и только, кажется, смежил веки, как беспокойно вскинулся. Точно кто-то подтолкнул его лёгкой рукой и сказал: «Встань». Проспал он, видимо, долго. Кругом было тихо. Голубой свет луны рассекал тьму сарая наискосок. В углу еле слышно похрапывал караульщик, свернувшись замком на земле у двери…
«Убить его сейчас - и бежать!» - подумал Алексей, ощупывая припрятанный на груди нож. Вспомнил, как спокойно мужик говорил днём, что ему всё равно, заковать пленника в цепи или отпустить на волю. Осторожно поднявшись, Алексей вытащил нож, припал к стене и застыл. Караульщик мирно посапывал.
«Десять человек детей», - послышался Алексею голос караульщика. Кто их накормит? Не князь же и новгородские бояре. Перед глазами встала картина далёкого, теперь уже полузабытого детства: убил он во дворе галку, а маленькие, ещё не оперившиеся галчата сидели в гнезде и смешно раскрывали рты, требуя пищи. Пожалел он тогда, что убил их мать.
«Галок вот пожалел, а десятерых ребятишек пожалеть не хочешь?»
Прильнув к брёвнам, Алексей постоял, посмотрел на зажатый в руке нож и положил его обратно…
Несколько дней просидел он в сарае. Два раза вызывали его в избу к тысяцкому. Предлагали перейти на сторону новгородцев, но он отказывался.
Кузнец Данило - так звали караульщика - оказался добрым, разговорчивым новгородцем. Он рассказывал о своих делах, передавал всё, что слышал в городе:
- Сказывают, что киевский князь боится вашего Андрея.
- А ваш князь не боится?
- А Бог его знает…
- Что-то Господин Великий Новгород часто князей меняет! То у вас один князь, то другой.
Данило погрузил свои корявые пальцы в бороду и ухмыльнулся:
- Князей много! Бояре да купцы всё ищут, чтобы был послушен их воле. Жил бы себе на городище, в дела Новгорода не вмешивался, за хлеб-соль благодарил. Может, и найдут такого… Нам-то, мизинным людям, всё одно легче не будет…
Как-то Алексей сказал Даниле:
- Ты бы помог мне! Тяжело мне здесь. Дома жена да дочь. Сгину я в неволе! Принёс бы одежонку какую, показал, где здесь пройти легче через городские стены.
Данило посмотрел на него и отвернулся:
- Тебя от лихой смерти спасти, а самому положить голову на плаху?
После этого они долго не разговаривали.
Скоро Алексея освободили от караульщика. Он чистил конюшни, носил воду, колол дрова. Раза два встречался с Данилой, но кузнец не здоровался с ним и смотрел, как на незнакомого. Лишь раз показалось Алексею, что Данило посмотрел на него как-то странно.
Во двор к тысяцкому привозили оружие, овёс и сено, иногда приводили коней. Из разговоров с простыми людьми Алексей понял, что не враги они владимирцам. Ремесленники и орачи хотели, чтобы на земле их было тихо и мирно, чтобы не разоряли её раздорами и войной. Они не любили латинских и греческих монахов, бояр своих называли христопродавцами, подсмеивались и над попами.
Алексей ждал случая, чтобы бежать. Двор тысяцкого охранялся воинами, и трудно было выйти за ворота. И всё же его не покидала мысль о возвращении к своим. Несколько раз он заговаривал с воинами-караульщиками, но они, не отвечая на его вопросы, грубо отгоняли от ворот:
- Иди, иди, а то самому тысяцкому пожалуемся! Алексей решил притвориться, что смирился со своей участью.
Однажды к высокому крыльцу избы подъехали двое в нарядных кафтанах. Коней они передали отроку, а сами поднялись по лестнице. Алексей загляделся на высокого, тонконогого коня в яблоках, вздохнул. Грудь захватило от смелой и дерзкой мысли: «Подойти сейчас к отроку, будто по какому делу… меча обнажить не успеет - свалю на землю. А там… поминайте, братья новгородцы, княжого мастера Алексея…»
Ночью Алексею снилось, что сидит он на этом коне, но никак не может сдвинуть его с места. Проснулся от лёгкого толчка в бок. Поднялся, протёр заспанные глаза, увидел Данилу.
- Тсс!.. Алексей, я тебе принёс кафтан. Одевайся попроворней, выведу тебя за стены.
Багровый закат давно догорел на стенах Святой Софии. Из-за зубцов крепостной стены медленно выполз серебряный полумесяц. Оглядываясь по сторонам, Данило осторожно вёл Алексея по спящим улицам города. В насторожившейся тишине глухо застучали о бревенчатый настил конские копыта. В переулке из-за угла неожиданно выросли трое. Алексея схватили за руки. Позади себя он услышал крик Данилы:
- Други, за что?
- Молчи! Где нужно, узнаешь.
Бородатый широкоплечий мужик с размаху ударил в лицо. Алексей почувствовал во рту солоноватый вкус крови.
«Несмышлёныш… попался, как кур во щи!..» - подумал он с отчаянием.
- Кто вы? Куда ведёте?
И опять удар, на этот раз уже от другого, молодого парня. Лязгая зубами, Алексей метнулся в другую сторону и затих. Спрашивать нечего, всё ясно…
Двое шли по бокам, третий верхом на коне ехал впереди и на верёвке вёл Данилу. Все пятеро прошли до конца улицы, свернули в узкий переулок и остановились перед высокими воротами. В голове Алексея одна и та же мысль: «Попался, теперь конец. Данилу тоже казнят».
Со скрипом отворились двустворчатые ворота. При свете факела Алексей увидел своих недругов. Один, до самых глаз заросший чёрной как смоль бородой, похож на цыгана, другой, помоложе, костистый, с кривым, перешибленным носом. Оба при мечах; складками спадают широкие плащи, надетые поверх кольчужной рубахи. Нечего сказать, хороши воины, таким и в мирные дни на большой дороге не попадись!
В просторной горнице развязали руки. Подвели к столу. Алексей поднял голову: напротив сидел боярин, который когда-то был проездом во Владимире и заказал у Николая рукоятку к мечу. Алексей ахнул.
- Ну, мастер, вот и встретились! - Боярин угрюмо осмотрел Алексея с головы до ног. - Кончилась твоя служба суздальскому самовластцу! Теперь служить будешь германскому императору или испанскому королю. Набьют на шею колодку и продадут в рабство, на галеры. А может, ещё раскинешь умом да отойдёшь от службы своему князю? Подумай!
Боярин выжидающе смотрел на Алексея.
- Ну? Господин Великий Новгород умеет ценить службу. Сохранят жизнь, получишь почёт, именье…
Сделав шаг вперёд, Алексей поднял голову и с насмешкой посмотрел боярину в глаза.
- Учишь предательству, боярин? Зовёшь послужить Великому Новгороду, а сам-то разве Новгороду служишь? Иноземным купцам! Продаёшь Новгород и всю землю Русскую!
- Уведите!- приказал боярин слуге. - Держать строго, чтобы не вздумал бежать в другой раз.
ГЛАВА XI
Прошла тяжёлая зима неудачного похода на Новгород. Весной к Арине возвратился Алексей. В числе немногих владимирских горожан его выкупили из полона. Князю Андрею нужен был опытный златокузнец-оружейник. От долгого пребывания в неволе Алексей ослаб и первое время походил на бондаря Вышату. Страшно было смотреть на его лицо с провалившимися глазами, с нездоровой, похожей на пергамент, кожей. Он с трудом передвигал ноги.
Алексей вспомнил своего друга Вышату, которого зарыли в родной земле на кладбище Владимира, где хоронили воинов княжой дружины. Вместе с Ариной навестил он его могилу. Рассыпали птицам корм, у могильного холмика Вышаты вкопали в землю дубки, а у деда Кузьмы - тоненькие, в рост человека, кудрявые берёзки. Летом вокруг них Алексей выкосил траву. Деревца хорошо принялись, покрылись нежными клейкими листочками, и осенью Алексей разрыхлил вокруг них землю.
Наступила ещё одна зима. Владимирские мальчишки ловили силками красногрудых снегирей и в маленьких деревянных клетках продавали их на торгу. На тесовых крышах городских стен белыми глыбами лежал снег.
В один из погожих деньков князь выехал на охоту. Жители Боголюбова, услышав звуки медных рогов, бросились к дверям. В толпе всадников они узнали князя в богатой соболиной шубе, в сапогах на куньем меху. За последний год князь заметно постарел. Под глазами запали тени, отчётливее и резче легли морщины. Но князь был ещё силён и бодр. За ним на сытых породистых конях не спеша тянулись бояре. Стоявшие в дверях мужчины и женщины, мастера, орачи и другие мизинные люди с ненавистью смотрели на богатых всадников. Простой чади [108] дорого обходились эти шитые золотом плащи и шубы, заморские кони, дорогое оружие. Тяжёлым бременем лежали на плечах княжеские поборы.
В толпе придворных, на сером в яблоках коне, ехал Яким Кучкович. На боярине была новая соболья шапка и бобровая шуба, перетянутая ремнём. Богатый заморский меч, вывезенный из Киева, вызывал зависть всей дружины.
Пётр Замятнич, придержав коня, поравнялся с Якимом.
- Что не весел? - спросил он Кучковича. Яким, насупясь, посмотрел на своего друга:
- Что-то неможется, Пётр. Хвор стал. Пётр подъехал ближе и спросил шёпотом:
- У тебя всё как надо? Яким кивнул.
- У меня тоже. Князь сразу поедет к Чёртову оврагу, там наши заприметили медведя. Только бы Яков не оплошал… Я ему сказал, чтоб подъехал к Андрею ближе и бил наверняка.
Друзья замолкли, заметив подъезжающего Прокопия. Указав плетью на украшенную инеем берёзку, Яким перевёл разговор:
- В нонешнем году овсы будут росистые - эвон инея сколько!
- Год на год не приходится, - ухмыльнувшись, ответил Пётр. - Старики сказывают, что ноне от года много добра ждать надобно. Великие перемены идут…
Яким промолчал.
Когда мечник, пришпорив коня, удалился, Пётр продолжал тихо:
- Не хотел князь ехать, насилу уговорил.
- К своей смерти идёт, - задумчиво сказал Яким.
Князь ехал погружённый в свои думы, не замечая красот зимнего леса. Вспомнился неудачный поход на Новый Город, и на сердце тенью легла обида: не лёгкое это дело - собирать Русь! Сколько ещё храбрых душ отвеют от тела! Пока Русь станет единой, многие лучшие мужи костьми лягут на поле брани. А жить каждому князю особо - нельзя. Сомнут половцы или другие соседи. Андрей никогда не сомневался в успехе всех своих дел и сейчас, думая о том, как сломить непокорных новгородских бояр и купцов, твёрдо верил, что рано или поздно он победит.
«Не беда, что щит их оказался крепче моего меча! Надо, чтобы щит этот из рук новгородской господы выпал».
«Путь к Новгороду…»
Князю показалось, что он вот-вот надумает, как поставить Новгород на колени. Он даже попридержал коня, чтобы собраться с думами, но мысль ускользнула. Ему хотелось поделиться своими думами с ближним боярином, но в это время чутким ухом охотника он услышал подозрительный треск ветвей и едва уловимый скрип по снежному насту. Приподнявшись на стременах, он застыл и чуть не вскрикнул: из убранного инеем подлеска стремительно выскочила пара оленей - крупный, с ветвистыми рогами самец и рядом нежная, вся трепещущая от страха самка. Они не успели добежать до противоположного края поляны, как вслед пропела стрела. Это выстрелил Андрей. Никому не разрешалось стрелять в эту дичь, кроме самого князя. Видно было, что стрела поразила цель. Андрей сжал конские бока шпорами, приник к атласной шее коня; ломая ветки, бросился в погоню.
Четверо охотников принесли добычу. Пётр Замятнич предложил поехать охотиться на медведя, которого обложили в Чёртовом овраге, но князь решил возвратиться. На обратном пути он смеялся, шутил с боярами и приглашал всех на свежую оленину.
В хорошие времена по всем путям к Новгороду тянулись торговые караваны. По синим водам Волхова и меньших рек, по глади Великого Ильменя тянулись вереницы ладей и стругов, гружённых товарами, из северных лесов везли меха и воск, с далёких берегов Ледовитого океана - Дымучего моря - дорогой рыбий зуб. С Волги по волокам и сухопутным дорогам в телегах-колах и санях везли хлеб с рязанского низа и суздальского чернозёмного ополья. Господин Великий Новгород богател и рос. Новгородцы строили торговые склады и хоромы, благоустраивали город, мостили улицы, осушали болотистую почву города, возводили неприступные крепостные стены, опоясавшие огромным кольцом валов столицу бояр и купцов. На новгородский торг сходились товары со всех концов света: китайский шёлк и фряжское сукно, пряности далёкой Индии и греческие вина, дамасская сталь и русские кольчуги и мечи. Здесь можно было купить или заказать всё. Богатели и прибирали к своим рукам власть новгородские бояре и купцы. Один из них, Садко Сытинич, в самом Детинце построил своей казной великую церковь Бориса и Глеба; о его несметном богатстве слагали былины.
Синие артерии рек, дальние торговые дороги питали новгородскую силу, и князь Андрей Боголюбский железной рукой перехватил важнейшую артерию торговли новгородской. Он закрыл пути, по которым сюда из Суздаля и рязанского низа шёл хлеб.
Город волновался. На новгородском вече чёрные люди кричали о своей нужде и кляли бояр и гостей. На Волховском мосту между Торговой и Софийской стороной шли побоища. Напрасно владыка старался утихомирить новгородский люд. Голодная чернь отвечала оглушительным свистом, и требовала отправить послов во Владимир. Сторону Владимирского князя держала и часть именитых купцов: горше смерти был им паралич торговли с Русской землёй.
Княживший в Новгороде князь Роман Мстиславич держал коней и дружину наготове. Теперь он понял, что, несмотря на победу, одержанную над войском Андрея Боголюбского, он всё же проиграл. В городе не было хлеба. За окном его хором слышались крики: «Роман нам не нужен!.. Пусть едет подобру-поздорову!..» По палатам испуганно сновали дружинники. Все ждали, что решит Роман Мстиславич, а он медлил.
- Проклятый самовластец! - шептал он, потемнев от злости. - Делает то, что делал его отец, князь Юрий Долгорукий. Тот тоже своего добивался не мечом, так хитростью. Он перехватывал торговые пути, задерживал купцов, голодом принуждал к покорности своих недругов. С Андреем, как и с Юрием, тягаться трудно…
Когда посланные от веча передали Роману волю новгородцев, князь мрачно промолвил:
- Надо седлать коней! За хвост не удержишься, коли упустил гриву.
Новгородские послы в Боголюбове добились мира у князя Андрея Юрьевича и по его воле пригласили к себе на княжение Рюрика Ростиславича. Господин Великий Новгород смирился перед владимирским князем.
В последнее время боярин Яким Кучкович затосковал. Стал реже бывать в Боголюбове, всё чаще сидел в своих хоромах один. То ли князь стал относиться к нему подозрительно, то ли он сам устал от беспокойной жизни, но на сердце лежал камень.
Расхаживая из угла в угол, Яким останавливался, со страхом прислушивался к скрипу немазаных дверей, ждал чего-нибудь неожиданного, дурного… Постояв минуту-другую, ложился на лавку и пробовал уснуть. Через час или два он вскакивал, словно от плохого сна. Волосатыми кулаками тёр маленькие, заплывшие жиром глаза, шептал молитвы:
- Господи, помоги, возврати покой…
Тиун Яков не смог убить Андрея на охоте и скрылся. Он бродил где-то среди людей, носил с собой страшную тайну, которая могла стоить Якиму головы.
Дрожащей потной рукой боярин расстегнул ворот рубахи, провёл ладонью по налитой кровью шее. Пока живы князь и Яков - не будет покоя. А может, пока не поздно, уйти в монастырь замаливать грехи? Под колокольный звон запереть себя на безмолвное житие, словно в гробу, в тесной, маленькой келье… Яким закрыл глаза, представляя себя в чёрном клобуке [109], с опущенной головой, безликого, затерявшегося среди многочисленной монастырской братии.
Скрипнув зубами, он поднялся с лавки и заметался по горнице. Нет, это не для него! Ходил с мечом, а теперь накрыть голову клобуком и жить среди вонючих монахов? Он, Яким Кучкович? Хоть князь и Мономахов внук, а он с ним ещё поборется! Он ещё посмотрит, кто кого! Нужно только решиться. Не разбив яйца, не съесть яичницы.
А что, если Яков сидит сейчас на княжом дворе? Яким накрыл голову полушубком и почувствовал, как по спине пробежал озноб. Тогда конец, конец жизни, конец мечтам жить господином на своей вотчине, конец всему!..
На другой день, пересилив себя, Яким собрался на княжеский двор. Утром попарился в бане, испил ковш крепкого мёда - удивился, что и крепкий мёд не усмирил его смятенной души; надев тонкого фряжского сукна кафтан, выехал за ворота.
В Боголюбовском замке, в тесных сенях дворца с низко нависшими сводами, встретил своих: ключника Амбала, Ефрема Моизича, зятя Петра. Радостно потирая короткие руки, выкатился навстречу брат Иван. На душе Якима словно полегчало. Оттирая плечом мечника Михно, он подошёл к двери, откуда ожидали князя, по-прежнему уверенный в себе, гордый.
Скоро появился князь, в голубой с жемчужными запонами рубахе, красном кафтане, в синих штанах, заправленных в жёлтые сафьяновые сапоги. Князь поздоровался со всеми боярами, остановился перед Якимом.
- Здоров ли, боярин? - спросил он, пытливо заглядывая в глаза Кучковичу. - Что-то долгонько не жаловал к своему князю…
Яким вздрогнул; опустив голову, почувствовал, что весь налился кровью.
- Не гневись, княже, занемог… - сказал он запинаясь.
Тихий, робкий голос Кучковича, по-видимому, подействовал на князя благоприятно. Он посмотрел на него добрее:
- Хворь надобно лечить травами али чем другим! Есть знающие люди. Попросил бы - я б прислал.
- Спасибо, княже, мне уже лучше, - ответил Яким. - Раньше было тяжело, а сейчас легче.
Как-то днём по крутому глинистому берегу Алексей спустился к Клязьме. На свинцовой шири бурой от многих дождей Клязьмы качались корабли и лодки. Здесь стояли на якорях большие насады-ладьи с наделанными высокими бортами, гребцы в которых сидели под деревянными палубами, галеи - узкие большие суда, которые могли ходить на вёслах и под парусами, небольшие грузовые суда - струги. В стороне от клязьминской пристани тёмной лентой вдоль берега реки вытянулись длинные плоты.
Владимир жил суетливой жизнью большого торгового и ремесленного города. Воевал князь владимирский или жил мирно, одерживал победы или терпел поражения - торговые гости знали, что здесь, во Владимире, можно выгодно купить и продать. Пробираясь по большим и малым рекам, купцы направляли к Клязьме свои караваны.
На пристани шумели и суетились люди. Одни из них выгружали тюки с товарами, другие готовились к отплытию, третьи тут же вели торг. На высоких палубах видны были полосатые халаты и белые тюрбаны, шляпы и папахи. Высоко в небе над пристанью кружили птицы. Казалось, что в наполненных ветром парусах корабельщики привезли с собой запахи неведомых стран и морей. Алексею хотелось подойти поближе к просмолённым бортам кораблей и завести разговор с кем-нибудь из приехавших.
Около Волжских ворот его окликнули:
- Эй, хлопец, что без дела стоишь! Подсоби…
Неподалёку от него стоял мужик в длинной холщовой рубахе, перевязанной лыковой верёвкой. Он, кряхтя, поднимал большую корзину, сплетённую из ивовых веток.
- Подсоби, мил человек, поднять на плечо! Гора-то крутая, притомился.
Алексей помог поднять корзину, доверху гружённую серебристой рыбой. Наклонившись вперёд, мужик крякнул и уставил корзину поудобней.
- Ты чей будешь-то - владимирский али приезжий?
- Владимирский, - ответил рыбак.
- Что-то я тебя не примечал…
Покачиваясь на крепких, обутых в лапти ногах, рыбак начал медленно подниматься в гору.
Мимо Алексея в ту и в другую сторону, вверх и вниз сновали люди. Обрывки русской речи мешались с непонятным языком булгар, иногда можно было слышать гортанные выкрики людей в каких-то странных, нерусских нарядах. В горячем, нагретом солнцем воздухе пахло кожами, откуда-то несло ароматом мёда, тянуло подвальной прелью подгнивших овощей. Прямо на земле, в овощном ряду, высились груды свежей, сохранённой в подвалах капусты и репы. По соседству с овощами целый ряд был занят воском и мёдом.
С трудом Алексей пробрался в другой конец торга. Здесь продавали заморские товары. На расстеленных на земле коврах сидели, поджав под себя ноги, персы. В украшенных кольцами руках струился шёлк. Дорогие бархаты-аксамиты лежали на ковре свёрнутыми в штуки. В стороне от всех торговали своим товаром котельники и кузнецы.
Алексей хотел пройти к мастеру Николаю, который продавал сковороды и топоры, но его потянула за рукав какая-то женщина.
- Здравствуй!.. - сказала она нараспев, заглядывая ему в лицо улыбающимися глазами. - Али не узнал?
Алексей смотрел на неё и не мог вспомнить.
- Милай, - продолжала она, всё улыбаясь, - на Москве я раньше жила, а теперь вот скоро год, как за рыбака замуж вышла. Это ты моему мужу корзину помог поднять.
Алексей узнал вдову-московлянку, которая обогрела его, замерзающего.
- Это ты жила там, у Москвы, на речке Синичке?
- Да, я.
- В твоём доме ночевал?
- В моём, парень. Али запамятовал?
- Ну, прости, сразу не признал. Благодарен я тебе на всю жизнь! Не пустила бы в дом - замёрз.
Алексей вспомнил: там же, у неё, он встретил ворогов князя Андрея.
- А ты бояр, что в ту же ночь у тебя останавливались, так и не встречала? Не были они у тебя?
- Как же, видела, и тоже признала.
- Где? Когда?
- Здесь, во Владимире, нынче. Только подойти побоялась к нарочитому мужу. Ещё огреет плетью…
Алексей схватил её за руку:
- Иди покажи! Может быть, мы его ещё застанем.
- Что это он вам сдался? Воин этот, друг твой, тоже о нём спрашивал. Теперь ты…
Алексей на мгновенье умолк.
- Вещь он потерял, - запинаясь, сказал он, - засапожный нож. Так вот, я хочу его возвратить.
На торгу, где продавали заморские товары, покупал у перса шёлк боярин Иван Кучкович.
- Этот, - сказала московлянка Алексею. - А другого, который был с ним, я не приметила.
Оставив женщину, Алексей подошёл к боярину ближе, посмотрел сбоку: сомнений не было - Иван Кучкович. Широкий нос, серые водянистые глаза, слегка курчавящиеся волосы. Боярин почувствовал на себе пристальный взгляд и повернулся:
- Что глаза таращишь, холоп?
Алексей посмотрел на него с насмешкой, ответил спокойно:
- Это верно, боярин. Только холоп-то не твой, а князя Андрея Юрьевича. Ты расскажи лучше, как битому Мстиславу Изяславичу служил!
Боярин побледнел, правой рукой дёрнулся к мечу.
- Слуги, вяжите обидчика! - крикнул он срывающимся голосом. - Бесчестье нанёс… нарочитого мужа обвинил в измене! Это мой беглый…
Несколько боярских слуг бросились к Алексею, но он не дался. Одного отшвырнул в сторону, другого мужика свалил ударом ноги. Вокруг собрались любопытные.
- Люди, наших владимирцев боярские холопы обижают!.. - закричал кто-то из горожан.
Владимирцы рады были случаю завязать драку с боярской челядью:
- Бей их!
Боярина связали и бросили в то самое узилище на епископском дворе, где сидел когда-то дед Кузьма.
Князь Андрей приехал из Боголюбова и сам хотел послушать воровские речи изменника. Допрашивали боярина тайно. Ни Яким, ни Амбал, ни Пётр Замятнич ничего не знали. Мутно поглядывая то на мечника, то на палачей, Кучкович молчал. Сквозь разорванный шёлк рубахи виднелось тело, всё в синяках и ссадинах.
Высокий дьяк посмотрел на сидевшего в стороне князя.
- Тут одна московлянка сказывает, - начал он допрос, - что ты был у неё в ту ночь в доме, неподалёку от Москвы. Верно, боярин? Кучкович кивнул.
- А с кем ты там был, не припомнишь? Боярин ответил, сухо кашлянув:
- Нет, не припомню.
- Может, с братом со своим, боярином Якимом?
- Нет, был со своим слугой. Да что вы… Я зла против князя не мыслил.
- Добро, боярин, говоришь, да не добро делаешь! Вот другой человек, княжой мастер, сказывает, что слышал твои воровские речи. Бранили вы князя. Собирались бежать в Киев, поведать князю Мстиславу Изяславичу о ратной силе владимирцев. Правду молвит княжой мастер?
Кучкович со злобой посмотрел на Алексея, дёрнулся.
- Врёт он!.. Князь, - обернулся Кучкович к Андрею, - почто слушаешь лживого холопа? Бесчестишь ты меня и весь род наш! Не доброе творишь! Окружил себя холопами, им веришь, а мужа нарочитого винишь во лжи…
Дьяк продолжал расспрос:
- А где ты был, боярин, в то время когда войско наше осадило Мстислава Изяславича и взяло копьём Киев?
- У себя на вотчине, лежал хворый. Прокопий обратился к князю:
- Позволь, княже, спросить боярина. Андрей разрешил.
- Скажи, боярин… - вытащил Прокопий из-за пазухи засапожный нож с рукояткой, украшенной серебром и чёрным деревом. - Вот мастер сказывает, что нож сей с княжеским знаком был сделан для брата твоего, Якима. Как он попал к тебе?
- Брат отдал его мне.
- И он у тебя оставался?
- Нет. Я его подарил своему слуге.
- Тому самому, которого срубили на дороге в Василев, в то время, когда ты с князем Мстиславом Изяславичем утёк из Киева?
Кучкович молчал, опустив голову. В покое стало тихо. День был жаркий, и все чувствовали, как в растворенное окно струился тёплый аромат сада. Иван с тоской посмотрел на видневшуюся вдали зелень.
- Боярин, мечник правду говорит? - услышали все громкий голос Андрея.
Кучкович втянул голову в плечи. Прошептал побелевшими губами:
- Правду, княже… - и, рухнув на колени, вскрикнул: - Помилуй, княже, помилуй! Покорную голову меч не сечёт!
Яким не знал, что схватили его брата. Он сидел за столом в своей горнице и беседовал с ключником Амбалом.
- С Андреем, Яким, тягаться трудно, - говорил Амбал, наливая себе ковш мёда. - Он видит человека насквозь.
- Ты уже трусишь, - сказал Яким презрительно сквозь зубы. - Вчера говорил одно, сегодня - другое.
- Мне трусить нечего, - возразил Амбал. - Вы хотите свалить князя, чтобы снова сесть господами на своих вотчинах. Ты, Яким, получишь Москву, твой зять Пётр - землю под Суздалем. А я?
- Ты станешь богат и возвратишься к себе на родину.
Амбал в сомнении покачал головой:
- Князь Андрей не глуп! Он не позволит убить себя легко.
Яким усмехнулся, посмотрел на Амбала холодными, жестокими глазами:
- Раньше таких речей я от тебя не слышал.
Друзья повернули головы. Кто-то не спеша поднимался по деревянной лестнице. Перегнувшись через стол к Амбалу, Яким прошептал:
- Если кто не наш, притворись хмельным! Говори, что зовёшь меня на охоту. Андрей и впрямь стал теперь осторожен. Может, кого подослал…
Амбал кивнул.
Слышно было, как отрок с кем-то переговаривался за дверью. Наконец дверь отворилась. На пороге появился Паисий.
- Мир дому сему, боярин! - произнёс он, крестясь на красный угол.
Яким и Амбал поднялись. Паисий подошёл к столу, сел на лавку.
- Угостись, - подвинул Яким к нему свой вместительный ковшик.
Паисий погладил бороду:
- Уж и не знаю, как быть, бояре… Вроде как и не пристало и не ко времени. А бес мутит - уж больно люблю я грецкое вино! Когда ездили с Фёдором в Византию, усладил я им грешную душу.
Яким и Амбал ждали, что Паисий скажет, наконец, зачем он сюда пришёл в это необычное время, но тот всё медлил. Наконец он не спеша выпил, вытер усы и бороду широким рукавом.
- Хорошо винцо! Ты мне на дорогу ещё налей, боярин, от твоих щедрот. Сейчас не надо. Я передохну, а когда буду уходить - налей.
Амбал подмигнул Якиму, и тот налил ещё ковш. Паисий выпил.
- Ну, боярин, - обратился он к Якиму, - теперь можно и о деле. Княгиня просила тебя быть очень осторожным.
- А что?
- Брату твоему по княжому повелению сегодня в ночь отсекли голову!
Амбал и Яким вскочили.
- Что ты, Паисий? - схватил его Кучкович за плечи. - В своём ли ты уме?
- В своём, боярин, в своём…
Яким взглянул на Паисия и понял, что тот не лжёт. По лицу боярина растеклась бледность. Сначала серые пятна появились в углах губ, затем на щеках. Яким повернулся к висевшей в углу иконе и медленно, трясущейся рукой широко перекрестился:
- Господи, спаси нас от кары!
Он хотел о чём-то ещё спросить Паисия, но не мог. Видно было, что ему трудно владеть собой.
- Ну, а что ещё повелела княгиня поведать? - спросил Амбал.
- Княгиня молвила, что ждёт Якима с зятем Петром у себя тайно.
Яким схватился за голову.
Когда Паисий ушёл, Амбал тоже поднялся:
- Яким, прикажи сейчас же седлать коней - поскачем в Москву, а там к рязанскому князю. Андрей всё знает. Я говорил, что он мудр, как змей, и хитёр, словно лиса. Для нас от него спасенье только за рубежом земли.
Яким присел на лавку, медленно положил на стол свой громадный, покрытый рыжими волосами кулак. Сжал его со страшной силой.
- Ну, нет, Амбал!- сказал он после раздумья так спокойно, что тот посмотрел на него с удивлением и испугом. - Отец Андрея, князь Юрий, на Москве казнил моего отца, теперь сам Андрей… Я отсюда не побегу. Здесь моя земля! Отец мой, Степан Иванович Кучка, сидел здесь, когда Андрея на свете не было. Не уйду, пока не напою эту землю Андреевой кровью! Верьте мне, бояре. Я своего добьюсь!
Яким Кучкович, Амбал, Ефрем Моизич и ещё десяток доверенных людей собрались в доме Петра. За стеной страшно шумели сгибаемые ветром деревья. Ждали дождя; всё небо было закрыто тёмным войлоком низко бегущих туч.
Прислушиваясь к вою ветра, Яким подошёл к столу.
- Все собрались? - обернулся он к зятю. Пётр посмотрел вокруг:
- Кажись, что все…
- Закройте двери и никого не впускайте!
Двое бояр встали у низких, окованных железными скобами дверей. Яким провёл короткими пальцами по шее, ещё раз посмотрел на сидящих - лишнего никого не было. Все свои.
- Бояре!- начал Пётр спокойно, отчётливо произнося каждое слово, словно говорил на княжеском совете о делах обычных. - Ведомо вам, что вчера ночью скатилась на плахе голова боярина Ивана? Доколе мы будем терпеть самовластца на нашей земле? Забыл он, что мы, нарочитое боярство, лучшие мужи земли Суздальской, избрали его на княжение! Почто терпим хулу от его слуг, а смерть и разорение от него? Разве не можем мы жить тихо, каждый на своей вотчине господином? Разве не мы вольны в животах холопов своих и смердов? - Пётр передохнул. - Верьте мне, мужи, сегодня одного казнит, завтра - другого, а потом и нас схватит. Покончим с этим князем!
Бояре молчали. Слышно было, как затихли деревья и на тесовую крышу пролились тяжёлые капли дождя. Пётр сел, распахнул кафтан.
- Ну, кто ещё? - спросил Яким, желая нарушить тягостную тишину. - Говорите, говорите! Может, мы не правы… Мы связаны с вами одной обидой.
Пётр опять поднялся:
- Бояре, я убью сегодня ночью самовластца! Грех сей беру на себя, а вас прошу молить за меня Богородицу!
Бояре переглянулись изумлённо:
- Безлепицу молвишь, Пётр, - какой грех! Или мы, или он… Другого нет…
Несмотря на поздний час, близкая княгине сенная девушка-булгарка не спала. Она слышала, как тяжело проскрипела лестница. Человек пробирался осторожно в комнату княгини. Девушка вскочила…
Пётр закрыл ей рот ладонью:
- Иди спать! Не твоего ума дело. Да не вздумай у меня пикнуть! - Сильным и ловким движением руки он отстранил её с дороги.
Мечник Прокопий сторожил Боголюбовский замок с несколькими отроками из княжой дружины. Вечером, после молитвы, князь вызвал его к себе:
- Никого во двор не впускать! Если услышишь что нехорошее, буди меня. Да приходи сам, дружинников не посылай.
Прокопий поклонился.
Приближалась гроза, вдали, синие и голубые, полыхали зарницы. На дворе ветер перегонял сор по каменным белым плитам. Двое дружинников на круглом точиле у самой башни острили мечи. Стачиваемая песчаником сталь визжала и лязгала. Прокопий передал им повеление князя, а сам прошёл к воротам. Крепкие, окованные железом створы заперты, дружинники на своих местах.
- Погода-то, мечник!- сказал один из воинов. - Не иначе, как к буре. Недаром ласточки не находили себе места, носились над двором, словно стрелы…
Ноющая боль появилась во всём теле, когда Прокопий поднялся по башенной лестнице наверх, на переходы дворца. Суставы перед дождём у него болели и раньше. Ночи, проведённые на сырой земле и на снегу, не прошли бесследно. Но сейчас боль была какая-то особенная, пронзительная. Прокопию хотелось прилечь…
Сидя за сосновым, чисто выскобленным столом, он хотел что-то вспомнить. А, да… боль… Она исчезла так же неожиданно, как и появилась. Стал стар. Поседел на княжой службе. Вон у Алексея и жена и дочь. Хорошо жить вместе! Арина - добрая жена. Это хорошо - жить, когда есть люди, о которых нужно заботиться. А разве он не провёл всю жизнь свою в заботах? Заботился о князе, о городе, о всей земле Русской… Трудился, трудился в делах ратных, а гнезда своего так и не свил, прожил, как барсук.
Прокопий испил ковшик воды, положил голову на попону:
- Уф, как душно…
Вечер не принёс прохлады; кажется, усилилась жара и воздух стал ещё удушливее. В отворённое окно доносился терпкий запах цветов и трав. Прокопий расстегнул ворот рубахи….
…Проснулся он от какого-то тяжёлого сна. Что видел - вспомнить не мог. Свесив ноги, протёр глаза, не сразу сообразил, где он. Вспомнив строгий наказ князя, вышел во двор. За воротами протяжно шумели высокие деревья с чёрными шапками грачиных гнёзд. Напитанные водой тучи зловещим пологом закрывали полнеба. Ветер гнал их в сторону Владимира. Редко-редко мелькнёт в просвет одинокая звёздочка, и её затянет.
Прокопий подошёл к стоявшему посреди двора навесу над большой каменной чашей. Он хотел ополоснуть лицо студёной водой, но неожиданно от ворот донёсся шум. Не добежав и половины пути, услышал, как заскрипели кованые петли створ и по каменным плитам процокали копыта всадников. «Что же они? - мелькнуло у него в голове. - Князь ведь не велел никого впускать без его спросу…»
Тёмные тени всадников отделились от ворот.
- Эй, что за люди? - крикнул Прокопий, устремляясь навстречу.
Ответил голос боярина Якима Кучковича:
- А, это ты, Прокопий! Нам тебя и нужно! Угрозу услышал мечник в негромкой речи боярина.
Он выдернул меч, хотел крикнуть… Из мглы выросла тёмная масса, похожая на конскую грудь, на мгновение Прокопий увидел оскаленные зубы и клочья конской пены. Он поднял вперёд руки, почувствовал, что конь перед ним взвился на дыбы, а сверху, от лба к подбородку, ударили острым. Роняя меч, Прокопий опустился на колени. Перед глазами словно вспыхнула ослепительная звезда.
Раскинув руки, Прокопий остался лежать на белых плитах, а конские копыта процокали дальше.
Когда Яким, Пётр и Амбал подъехали к Боголюбову, воротники не хотели их пускать.
- Это я, отворите, - сказал Яким Кучкович. Воротники посовещались. Они узнали Кучковича.
Им было известно, что он живёт здесь, в замке. Яким пригрозил:
- Отворите! Ума лишились, что ли!
- Нет, боярин, князь не велел… Чувствовалось, что сторожа растеряны.
Один из отроков вышел. Пётр ударил его мечом по голове. В темноте срубили второго воротника и створы распахнули. Когда въехали во двор, Акима трясло мелкой дрожью.
Убили Прокопия; вместо того чтобы подняться по башенной лестнице к ложнице князя, все пошли к медуше. В одной из бочек выбили дно, начали черпать вино кто шлемом, кто пригоршнями. Яким пил вместе со всеми, но хмель его не брал. От каждого выпитого глотка шумело в голове.
- Бояре, что же мы делаем… - сказал Пётр, остановившись. - Разве за этим мы шли сюда? - Пётр вытащил меч. - Ну, кто со мною?
Все молчали. Пётр побледнел:
- Значит, я один?
Перехватив взгляд двух бояр, он кивнул им головой:
- Пошли!
Спотыкаясь о крутые ступеньки, Пётр поднялся по башенной лестнице. За ним пошли остальные. По переходу прошли во дворец. Дверь в ложницу князя оказалась запертой.
- Господине, господине, - сказал Пётр, толкаясь в дверь.
За дверью не отзывались. Наконец услышали шум. Все облегчённо вздохнули.
- Кто там? - раздался голос князя.
- Прокопий, - ответил Пётр, стараясь подделаться под голос мечника.
За дверью закашляли.
- Прокопий ли? - ответил князь после некоторого молчания.
В настороженной тишине все услышали, как князь пробежал в другой конец ложницы, опрокинув по пути стол. Один из боярских сыновей надавил плечом на дверь.
- За мечом побежал.
- Поздно схватился, княже! - прошептал Пётр. Он знал, что княгиня спрятала меч мужа. Затрещали двери под дюжими плечами. Начали сдавать скобы. Небольшая окованная дверь с грохотом упала на каменные плиты.
Первым ворвался Пётр, за ним боярские сыновья. Прижавшись в углу, князь стоял бледный и смотрел на своих убийц изумлёнными глазами. Споткнувшись о дверную скобу, упал кто-то из заговорщиков, на него повалился другой…
«Ах, если бы был меч!» - пронеслось в воспалённом мозгу Андрея.
Ничего не видя в тёмной комнате, заговорщики навалились на упавшего боярина/ приняв его за князя. Высокий суздалец взмахнул мечом и с хрустом вогнал его в плечо. Боярин дико вскрикнул. Оторопев, заговорщики остановились.
- Братья, да это не князь!- крикнул Яким Кучкович.
И тут они увидели князя, и он их узнал. Андрей всё ещё стоял в углу. Высокий суздалец бросился на него с мечом. Князь ударил его ногой в живот. Боярин охнул и осел на пол. Спрыгнув с ложа, Андрей схватил за горло молодого боярского сына. Они покатились по полу, не выпуская друг друга, захлёбываясь от ярости. Ефрем Моизич, изловчившись, ударил князя копьём в плечо. Пётр нанёс второй удар мечом… Всё было кончено…
Боярский сын лежал с остекленевшими выпученными глазами и посинелым дурным лицом. Рядом стонал боярин с разрубленной ключицей. Амбал вытирал окровавленный клинок углом тяжёлой парчовой скатерти. Высокий суздалец поднялся, нашёл на полу свой меч; подойдя к лежащему князю, рубанул его, безжизненного по руке, острием ткнул в грудь… Все остальные стояли, опустив руки. И вдруг все вместе заспешили к выходу.
- Боярина, боярина возьмите!- сказал Моизич, но никто его не слушал.
Амбал и Моизич положили раненого на ковёр, спустились за остальными.
В княжой медуше при свечах выбили днище ещё одной бочки с дорогим греческим вином, начали пить…
- Князь сошёл с сеней вниз!- закричал один.
Все затихли. В чуткой настороженной тишине каменного подвала услышали только потрескивание свечей.
- Тебе он и мёртвый не даёт покоя!- сказал Пётр боярину злобно.
- Нет, послушайте…
Со стороны лестницы донёсся приглушённый еле слышный стон. Все вскочили с мест, переглянулись. У Якима Кучковича не попадал зуб на зуб. Кутаясь в плащ, он почувствовал, как к спине прилипла рубаха. Пётр выдернул меч из ножен и побежал к двери.
В ложнице князя не оказалось.
- Мы погибли!- завопили бояре разноголосо и опять, словно испуганное стадо, бросились к двери. - Ищите его скорее, ищите!..
Пётр и Ефрем Моизич зажгли свечу, начали осматривать каменные плиты пола. Кровавый след тянулся к порогу, спускался по белокаменным ступеням лестницы, местами исчезал совсем, местами темнел в виде маленьких лужиц. Пётр хмурился, медленно переступал со ступеньки на ступеньку, словно боялся сорваться и упасть в тёмное пространство. Спустившись, он поднял голову и ахнул: князь сидел за лестничным столбом, полузакрыв глаза, что-то шепча почерневшими губами. Пётр отступил на шаг, взмахнул мечом - князь опрокинулся навзничь [110].
- Ну, теперь, кажись, всё!- сказал Пётр, ища глазами, чем бы вытереть окровавленный меч. - Покняжил, довольно!
Шатаясь как пьяный, он вышел во двор и рванул на груди запоны рубахи. Холодный ночной воздух освежил усталое, потное тело, немного отрезвил голову…
До утра в Боголюбовском замке не спали. В медуше всё ещё бражничали бояре, когда на востоке зазеленела узкая полоска рассвета. Охмелевшие заговорщики поймали на дворе двух княжих слуг - их тоже зарубили.
Стало совсем светло. Они опять поднялись во дворец и начали делить добычу. Из сундуков и ларей вытаскивали золотые кубки и мисы, набивали карманы драгоценными камнями, княжим добром нагружали вместительные телеги.
Услышав о погроме в княжеском замке, бояре из ближних вотчин вскачь гнали коней и как остервенелые бросались на добычу.
Важно подбоченившись, Яким Кучкович сидел в княжеском доспехе на белом коне и довольно улыбался:
- Опоздали, милые! Казну-то мы уже увезли… Утром во дворе замка заговорщики собрали совет.
Осторожный Ефрем Моизич высказал опасение:
- Что, братия, если на нас наедет дружина владимирская?
Решили послать гонцов во Владимир. Петру Замятничу наказали передать горожанам: «Если кто из вас что-нибудь помыслит на нас, то мы с тем покончим! Не у нас одних была дума: и ваши есть в одной думе с нами».
Владимирцы ответили сдержанно:
«Кто с вами в думе, тот с вами пусть и будет, а наше дело сторона».
Яким и Пётр поспешили покинуть Боголюбов: вслед за ранее отправленными обозами поскакали к Москве. Туда же отправили и жену князя.
В Успенском соборе ударили в колокол. Звонили необычно, сполошно. Алексей выскочил во двор, задрал голову. В синем летнем небе кружили перепуганные галки. Дыма не было видно. В это время зазвонили у церкви Спаса, а затем и Георгия. Схватив шапку, Алексей выбежал за ворота. Вдоль узкой бревенчатой улицы валом валили горожане. Алексей побежал со всеми. Купцы поспешно закрывали лавки, вешали тяжёлые замки. За высокими бревенчатыми заборами на разукрашенных резным узорочьем теремах боярские слуги закрывали ставни.
Уже по дороге Алексей узнал, что бояре в Боголюбове убили князя. От этих слов у него подкосились ноги: Прокопий как? Ведь с князем он…
С трудом удалось пробраться на площадь. Здесь все толкались, кричали. Одни требовали расправы над княжескими тиунами и дружинниками, другие говорили, что неплохо взять в топоры бояр. Кто-то предложил пустить в боярские терема красного петуха, но на него зашумели:
- Что ты, дурень, разве можно! Этак и город спалить недолго.
Озлобленные кабальные люди стащили с коня какого-то знатного боярина, сбили с него шапку:
- Довольно тебе пить людскую кровушку! Пришёл конец вашему лиходейству!
Размазывая по лицу грязь, боярин валялся в ногах и просил пощады:
- Пожалейте, честные люди…
- А ты нас жалел?
На самом краю площади высокий, худой горожанин бил себя кулаком в грудь и кричал собравшимся:
- Братья, обратим гнев свой на бояр!
Тут же рядом что-то кричал человек - судя по одежде, из княжеской дружины.
Молодой парень в суконном кафтане с чужого плеча столкнул его с помоста:
- Не слушайте его, владимирцы! Мало мы лили слёз и поту за Андреем? Работать заставлял без меры, со смердов три шкуры драл! Бейте его, княжеского подпевалу!
Горожане и прибежавшие из окрестных деревень смерды били бояр и их слуг, ловили княжих дружинников. Алексей пошёл в Боголюбов. По-видимому, Прокопия нужно было искать там, на княжом дворе.
Навстречу везли нагруженные добром телеги, охраняемые боярскими дружинниками. Бояре ещё не знали, что во Владимире возмущённый народ бьёт не только княжих слуг, но и нарочитых мужей.
В ворота замка входили и выходили люди. Наиболее ценные вещи из княжеских покоев разделили между собой и увезли заговорщики-бояре; простые люди опустошали княжеские амбары и клети. Алексей видел, как измождённые, прикрытые рубищем голодные смерды с радостью делили княжеское жито. Древний, похожий на волхва старик, с длинной, до пояса, седой бородой, оделял каждого поровну. Смерды подходили по очереди, подставляли свои мешки, брали жито с таким видом, будто это было не княжеское добро, а их собственное.
Разыскивая Прокопия, Алексей встретил княжого любимца, киевского попа Кузьмищу. Высокий, с сухим лицом киевлянин, схватившись за голову руками, бегал от одного к другому:
- Братья, где мой господин, где князь мой… Занятые своим делом люди не обращали на Кузьмищу внимания и не отвечали на его вопросы.
- Где же Прокопий? - спрашивал Алексей встречных. - Прокопия не видели?
Наконец попался Амбал.
- Вон там, в огороде, лежит!- ответил надменно ключник. - Да не смей его трогать! Оставим его собакам! А кто приберёт его - тот наш враг. Того убьём!
Алексей побежал к огороду. Иссечённый мечами, Прокопий лежал, уткнувшись лицом в землю.
Рухнув перед трупом на колени, Алексей схватился за голову:
- Прокопий, друг мой, какие лиходеи осмелились поднять на тебя руку? Кто дерзнул пролить кровь твою?
Он поднялся и погрозил кулаком нарядному Амбалу и двум незнакомым боярам, которые шли по огороду и несли богатый ковёр.
Вечером Алексей возвратился во Владимир. В городе было неспокойно. На площадях и перекрёстках по-прежнему толпились горожане. Казалось, в густом и застоявшемся воздухе опять собиралась гроза, и люди ждали её с нетерпением и опаской.
«Даже коров в поле сегодня не погнали», - подумал Алексей, проходя мимо хлева.
Жена с дочерью встретили его у калитки. Арина обрадовалась, бросилась на шею. Но, заглянув в глаза, как-то сникла.
- Что с ним, Алёша?
- Приказал долго жить, - ответил Алексей хрипло. На западе быстро свивались последние багровые ленты заката. Над городом зыбился сухой туман.
- Алёша, где он? Где ты его оставил? Алексей взял на руки дочь, погладил её по головке.
- Там, в Боголюбове, - сказал он после некоторого раздумья.
Опираясь на рябиновый посошок, подошёл Николай:
- Алёшка, явился! А я тебя искал… - Николай, кряхтя, присел на крыльцо, расправил усталую спину. - В городе страсть что делается! Мизинные люди собираются на площади, грозят боярам. А верховодит каменщик Никита. Это тот, что на Золотых воротах работал. Спрашивал тебя…
Приперев ворота оглоблей, пошли в избу. В сенях у дверей Алексей приготовил «на всякий случай» топор.
Сквозь отволочённое оконце видно было полыхавшее в зареве небо, слышны были отдалённые крики людей. Арина накрыла на стол, но кусок в горло не шёл - никто из троих не взял в руки ложки. Сидели молча. Смотрели, как Арина укладывала спать дочь.
- Ну, я пойду…
Оставив дочь, Арина бросилась к мужу:
- Куда ты, Алёша?
- Пусти, Арина. Али я хуже других?
- Пусть бояре и княжие слуги между собой дерутся, нам до их драки нет дела. Бояре убили Прокопия и тебя убьют!
Дед Николай завозился на постели:
- Пусти его, Арина! Разве в избе сейчас усидишь? Алексей вышел. Весь город тонул в розовом мареве, на холме в багровых отсветах зарева, казалось, пылали стены Успенского собора. Глухо и тревожно мычал перепуганный скот. Горело где-то около княжого двора, но освещён был и собор, и терема, и владычные сени. Видно было, что огонь не утихает.
Алексей присоединился к толпе, которая осадила ворота терема боярина Якима Кучковича. Сюда пришли с топорами и дубинами, заступами и косами. В дымном свете смоляных факелов видны были всклокоченные бороды, горящие ненавистью глаза, рваные шапки и кафтаны… Рубленный из громадных брёвен терем, казалось, затаился и выжидал. Сурово смотрели на собравшихся накрытые шатровыми верхами башни. Иногда видно было через слюдяное оконце, как мелькал огонёк. Тогда в толпе кричали:
- Забегали!.. Сейчас мы до вас доберёмся!..
- Братцы, тащи бревно!.. Бревном будем вышибать ворота.
- Эх, взяли!.. Ещё раз…
Под сильными ударами затрещали дубовые створы, застонали и заскрежетали кованые петли. В мутном сумраке наступающего утра увидели на другом конце двора боярских слуг, стоявших у теремного крыльца.
- Эй, кладите оружие! Мы вас не тронем. Нам нужны Кучковичи…
В ответ в толпу полетели стрелы. Народ заворчал, несколько попятился…
Один из горожан, вскрикнув, опрокинулся навзничь, схватил руками чёрную стрелу, торчавшую в груди.
- Братцы, владимирцев бьют!- крикнул Никита. - Дадим им, боярским прихвостням!.. Бей их!
Алексей нащупал заткнутое за пояс тёплое, согретое животом топорище. Кругом кричали:
- Круши!.. Ноне на нашей улице праздник!.. Бей!.. Кто ветром служит, тому дымом платят!
На крыльце среди боярских слуг Алексей увидел рослого бородатого мужика: Паисий, в коричневом кафтане, перетянутом кушаком, целился из лука.
- А, византиец!.. - насмешливо протянул Алексей. Поднявшись во весь рост, Алексей выхватил из-за пояса топор, повернулся к толпе горожан, которые остановились в нерешительности:
- Братцы, на бояр и их слуг!..
Он слышал, как, крича, горожане кинулись за ним. Падая и спотыкаясь по лестницам и переходам, побежали боярские слуги. Над головой Алексея пропела одна стрела, за ней со свистом, едва коснувшись уха, летела другая. Он видел, что стрелял Паисий. Алексей не смотрел на боярских слуг, которые молили о пощаде, и рвался к Паисию. Поймал он его в дальнем углу теремного перехода. Схватил за грудь, взмахнул топором… Паисий тяжело дышал и смотрел обезумевшими от страха глазами.
- Ты, Иуда… - прохрипел Алексей, захлёстнутый волной злобы.
Паисий молчал. Алексей почувствовал, как полезло под рукой лежалое сукно кафтана и в кулаке остался один клок. Паисий медленно сполз на пол.
Подбежал каменщик Никита, посмотрел на стоящего перед Паисием Алексея:
- А это кто?
- Казначей Паисий…
- Это он выдал деда Кузьму Федорцу?
- Он самый…
- Алексей… - Никита глазами указал на топор. Алексей покачал головою:
- Бери…
Толкнув Паисия к Никите, Алексей пошёл не спеша к тому месту, где несколько горожан никак не могли совладать с группой боярских слуг…
Занималось ясное утро.
Площадь перед Успенским собором, куда пришёл Алексей, была полна народу. В чистой свежести утреннего воздуха терпко пахло гарью. Ночью сгорело несколько домов, но пожар удалось остановить. Люди вспоминали события прошлой ночи.
- Боярин Яким Кучкович, сказывают, утёк.
- Поймают… Говорят люди, что во многих городах земли поднялись на боярскую неволю.
- Хватит, попили нашей крови!..
- Теперь нужно смотреть в оба… Расталкивая собравшихся, через площадь провели горожане к епископскому двору толпу бояр и боярских слуг. Стоя в толпе вооружённых топорами и мечами горожан, Алексей высматривал Паисия, но его не было видно.
В это время на помост перед собором забрался старый щитник:
- Братья! Бояре не ведали другой силы, кроме силы князя и своей…
Из толпы закричали:
- А ты кто?
- Это щитник… Дайте ему сказать…
- Не нужно нам боярского ярма! - продолжал щитник. - Убили бояре князя - и нет его. Изгоним бояр из Владимира - и их не будет. А мы, умельцы - горожане и земледельцы-крестьяне, - останемся. Нас не убьёшь и не изгонишь! Не будет нас - не будет Владимира, не будет Руси!
Люди плотным кольцом окружили помост и ловили каждое слово. Никогда ещё, с самого основания города, не слышали здесь таких смелых и дерзких речей. Слова щитника, который с виду совсем не походил на богатыря, пьянили от сознания своей силы, будили какое-то новое, ещё не изведанное чувство.
В стороне Алексей увидел Арину с Николаем. Пока взрослые тихо беседовали между собой, дочка незаметно подобралась к луже.
- Когда ты у меня станешь умнее? - выговаривала Арина, вытирая ей травой руки.
- Когда вырастет, - погладил по голове девочку старик Николай. - Время-то идёт…
- Пойдём, - сказал Алексей.
Они возвратились. Арина занялась по хозяйству, а Алексей стал к горну. Нужно было работать. Русь жила. Для воинов требовались мечи и шлемы, для мастеров - инструмент, для земледельцев - лопаты и косы.
Владимирская земля цвела и крепла. Вскоре уже не удивляло людей, когда этот край в Залесье называли сердцем Великой Руси. В тяжёлые годы монголо-татарского нашествия Владимирская Русь, опоясавшись мечом, грудью встретила врага на рубежах земли, на стенах своих городов. Она устояла. Из пепла пожарищ на окраине её поднялась Москва…
ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И КНЯЖЕНИЯ АНДРЕЯ БОГОЛЮБСКОГО
около 1110
Рождение Андрея Юрьевича Боголюбского.
около 1130
Женитьба на дочери боярина Кучки.
1146 год
Вместе с братом Ростиславом изгоняет рязанского князя Ростислава, союзника киевского князя Изяслава, из его стольного города.
1149 год
Юрий Долгорукий, отец Боголюбского, занимает Киев. Боголюбский получает Вышгород.
1150 год
Изяслав выгоняет Ю. Долгорукого из Киева и идёт на Ростислава в Переяславль.
Боголюбский поддерживает брата, и Изяслав отступает. Ю. Долгорукий вторично овладел Киевом.
Боголюбский получает Туров, Пинск, Дорогобуж, Пересопицу. Изяслав третий раз занимает Киев. Боголюбский и Ю. Долгорукий бегут в Городец-Остёрский.
1151 год
На р. Руте, под Киевом, происходит битва Изяслава и Ю. Долгорукого, окончившаяся поражением Ю. Долгорукого. Боголюбский удаляется в Суздаль.
1152 год
Боголюбский участвует в походе отца на Чернигов.
1155 год
Ю. Долгорукий становится киевским князем.
Боголюбский садится в Вышгороде, но вскоре уходит в Суздальскую землю.
1157 год
Смерть Ю. Долгорукого.
1164 год
Боголюбский совершает успешный поход на камских болгар.
1169 год
Боголюбский собирает войско против киевского князя Мстислава. После взятия Киева Боголюбский не желает жить там и отдаёт его брату Глебу. Киев перестаёт быть стольным городом Руси.
1170 год
Боголюбский отправляет войско на Новгород (поход окончился неудачей).
1171 год
Смерть брата Глеба. Боголюбский сажает в Киеве смоленского князя Романа.
Ссора с Романом. Боголюбский выгоняет его из Киева.
1172 год
Боголюбский организовывает второй поход на камских болгар.
1174 год
Гибель Андрей Боголюбского.