1820–1830-е годы — «золотой век» русской поэзии, выдвинувший плеяду могучих талантов. Отблеск величия этой богатейшей поэтической культуры заметен и на творчестве многих поэтов второго и третьего ряда — современников Пушкина и Лермонтова. Их произведения ныне забыты или малоизвестны. Настоящее двухтомное издание охватывает наиболее интересные произведения свыше сорока поэтов, в том числе таких примечательных, как А. И. Подолинский, В. И. Туманский, С. П. Шевырев, В. Г. Тепляков, Н. В. Кукольник, А. А. Шишков, Д. П. Ознобишин и другие. Сборник отличается тематическим и жанровым разнообразием (поэмы, драмы, сатиры, элегии, эмиграммы, послания и т. д.), обогащает картину литературной жизни пушкинской эпохи.
РУССКАЯ ПОЭЗИЯ 1820–1830-х ГОДОВ
Вступительная статья
Русская поэзия первой трети XIX века — это ряд крупнейших творческих индивидуальностей и произведений непреходящей художественной ценности. 1810–1830-е годы для нее — пора противоречий, принципиальных споров, переломов, имеющих первостепенное теоретическое значение. В этот период важные задачи, стоявшие перед русской литературой, — и задачу выражения гражданских идей, и задачу раскрытия душевной жизни — в значительной мере решала еще поэзия; начиная с 1840-х годов эта роль надолго переходит к прозе.
В 1810–1830-х годах в лирике совершается сложный процесс перехода от поэтики сознательно-традиционной, с ее устойчивыми темами и формами, к иным идеям и методам. Выдвигаются требования обновления темы, авторского образа, поэтического языка. И вся совокупность этих требований восходит к новому пониманию человека и его соотношений с действительностью. Это процесс глубоко национальный, и в то же время он вмещается в мировые категории перехода от рационалистического мировоззрения к романтизму, в России достигшему полного своего развития почти одновременно с началом реалистических поисков. 1825 год — год восстания и крушения декабристов — стал рубежом между двумя основными периодами этого тридцатилетия.
1810-е — первая половина 1820-х годов в России — период подготовки дворянской революции. Декабристская атмосфера определяла не только политическую, но и культурную, в первую очередь литературную, жизнь эпохи. Вольнолюбивые настроения охватили самые широкие круги образованной дворянской молодежи, — настолько широкие, что едва ли можно назвать какого-либо деятеля молодой литературы, не затронутого в той или иной мере этими веяниями.
Русские вольнодумцы 1810–1820-х годов — просветители, наследники традиций русских просветителей XVIII века, Радищева прежде всего, и просветителей французских — Монтескье, Вольтера, Дидро. Просветители всегда были рационалистами; они безоговорочно верили в могущество человеческого разума, в разумное переустройство общественной жизни, в то, что идеи, мнения сами по себе управляют судьбами общества.
Понятно в этой связи их тяготение к классицизму с его рационалистической эстетикой. Сочетание классических традиций и вкусов с иными, современными веяниями определило художественное своеобразие эпохи. В 1800–1810-х годах для мировосприятия, для эстетического сознания передовой дворянской интеллигенции характерно слияние рассудочности с чувствительностью, просветительства с сентиментализмом[1]. Чувствительный человек — в то же время «естественный человек». Тем самым его реакции на действительность — при всей эмоциональности — мыслятся как рациональные. Он хочет возможности свободного проявления своих естественных чувств. В этой борьбе за утверждение личности не было ничего противоречащего разумному началу.
Позднее, на рубеже 1820-х годов, в русское культурное сознание начинают настойчиво проникать элементы западного романтизма, байронического в первую очередь. Но наслаиваются эти новые и очень сильные впечатления все на ту же просветительскую основу. Романтический идеализм как философское направление, иррационалистические теории искусства, острый индивидуализм — все это стало актуальным уже после декабрьской катастрофы. В этом смысле русский романтизм, как и мировой романтизм, — явление послереволюционное; в России он детище политических неудач и разочарований дворянской интеллигенции.
В русской лирике 1810–1820-х годов выделяются две основные линии — гражданственная и интимная, элегическая, поскольку элегия была ведущим жанром интимной лирики. Оба основных течения нередко противопоставляли себя друг другу, боролись друг с другом, но в конечном счете оба они выражали существеннейшее для эпохи содержание: растущее политическое, национальное самосознание и растущее самосознание личности.
О «целости направления» этого периода тонко говорит Огарев в своем предисловии к сборнику «Русская потаенная литература XIX столетия»: «Целость направления, так изящно проявлявшегося у Пушкина, и имела то громадное влияние на современные умы и современную литературу, которое разом вызывало в людях, и, как всегда, особенно в юношах, потребность гражданской свободы в жизни и изящности формы в слове». Далее, сравнивая Пушкина с Рылеевым, Огарев утверждает, что поэтическая деятельность Рылеева «подчинена политической, все впечатления жизни подчинены одному сильнейшему впечатлению; какие бы ни брались аккорды, они вечно звучат на одном основном тоне. То, что у Пушкина выражалось в целости направления, — то у Рылеева составляло исключительность направления. В этом была сила его влияния и его односторонность. Рылеев имел равносильное, если не большее, влияние на политическое движение современников вообще, но Пушкин имел несравненно большее, почти исключительное влияние собственно на литературный круг и на общественное участие в литературе. Его многообразное содержание заставляло звучать не одну политическую струну и, следственно, вызывало последователей во всем, что составляет поэзию для человека; но целость вольнолюбивого направления сохранилась у всех, так что оно звучало даже в „Чернеце“ Козлова»[2].
Разница не только количественная существовала, понятно, между людьми, готовившими военный переворот, и периферией декабризма, сочувствовавшей, выжидавшей. И все же «целость направления» охватывала необычайно широкий круг, от корифеев поэзии 1810-х годов до молодых поэтов (А. Шишков, В. Туманский, В. Григорьев, О. Сомов и другие), многообразными узами связанных с декабристским движением.
Вольнолюбивые ассоциации рождались в дружеских посланиях, в интимной лирике, утверждавшей духовное богатство личности, в стихах, посвященных дружбе, дружеским пирам, гусарской удали. Они выражали сознание человека, освобождающегося от идейной власти церкви и монархии. И человек этот уже не прочь покончить с самодержавием практически.
Миропонимание новой личности — она стала формироваться уже в начале века — сложно. В нем сочетались вера в могущество разума, политическое вольнодумство, просветительский деизм и просветительский скепсис; наконец, эпикурейская стихия XVIII века — радостное утверждение прекрасного чувственного мира, культ наслаждения, но и резиньяция перед скоротечностью, непрочностью наслаждения, перед смертью и тщетой чувственных радостей. Элегическая меланхолия настойчиво вторгается в этот мир (в поэзии французского классицизма до конца XVIII века элегия не имела значения).
Рационалистическая расчлененность сознания позволяла отдельным элементам этого комплекса распределяться по разным поэтическим жанрам. Жанровое понимание литературы — это детище классицизма XVII–XVIII веков — в какой-то мере еще живо в первых десятилетиях XIX века. Каждый жанр был установленной разумом формой художественного выражения той или иной жизненной сферы; элегия строила мир внутреннего человека, анакреонтика утверждала преходящие земные радости. Дружеское послание было проникнуто и элегическими, и анакреонтическими мотивами, которые сплетались в нем с вольнолюбивыми мечтами, с вольтерьянской скептической насмешкой. Сатира, эпиграмма служили просветительской борьбе с неразумным миром политической и литературной косности. Ода, вернее — лирика одического склада, определилась в качестве основного рода торжественной гражданской поэзии. Один и тот же поэт мог одновременно писать проникнутые разочарованием элегии и боевые политические стихи. Любовь и вольнолюбие — это разные сферы, их поэтическое выражение допускало разное отношение к жизни.
Возможно ли было при подобной системе стилистическое единство? Да, — ибо жанровая система одновременно предполагала и многостильность и единство неких общих эстетических предпосылок — таких, как рационалистическое отношение к слову, требование логических связей.
Русской литературе нужно было пройти через период стилистического упорядочения и очищения, выработки гибкого и точного языка, способного выразить все усложняющийся мир нового человека, и выразить его как мир прекрасный.
В цитированном уже предисловии к «Русской потаенной литературе XIX столетия» Огарев писал: «…в литературе сводятся: общие европейские понятия гражданской свободы, первые заявления народных нужд — и исключительное выработывание изящного языка и изящной формы в поэзии»[3].
Для «выработывания изящного языка» душевной жизни много сделали карамзинисты. Карамзинисты внесли в литературу 1810-х годов дух систематизации и организованности, нормы «хорошего вкуса», логическую ясность и дисциплину. Для решения этих задач им и понадобилась (разумеется, в смягченном виде) стройная стилистическая иерархия классицизма. При этом на практике они культивируют средний слог, самый гармонический, и в лирике — самый принципиальный из «средних» жанров, элегию. На какое-то время элегия и становится основным способом лирического раскрытия душевной жизни, носительницей новых стилистических тенденций.
Постепенно жанровая система ослабевает. И все же просветительский рационализм настолько еще господствует над умами, что инерция жанров давала о себе знать не только на рубеже XIX века, но еще и в 1810-х, даже в 1820-х годах. Борьба сторонников гражданской поэзии (литераторы декабристского круга) с поэзией узко лирической, «унылой» была борьбой политической, за которой стояла историческая судьба поколения, но и она практически приняла форму жанрового спора о преимуществах элегии или оды, точнее — стихотворения одического типа с возвышенной гражданской или национально-исторической темой и обязательным высоким слогом.
В 10–20-х годах XIX века, по сравнению с XVIII веком, жанровая система претерпела существенные изменения. Ломоносов разработал учение о трех стилях в их соотношении с несколькими строго определенными классическими жанрами (эпическая поэма, ода, элегия, сатира и т. п.). Теперь уже речь шла не о чистых, классических жанрах, но о том, что избранная тема обязательно приводила к определенному жанрово-стилистическому строю[4]. С началом XIX века поэтика жанров сменяется поэтикой
Суть этой системы в том, что предрешенными в общих чертах оказывались основные элементы произведения: авторский образ, оценка изображаемого, лексика, семантический строй. Слово здесь — своего рода эталон традиционного стиля. Оно входит в контекст отдельного стихотворения, уже получив свою экспрессивность и особую поэтичность в контексте устойчивого стиля. Оно несет с собой идеологическую атмосферу своего стиля, являясь проводником определенного строя представлений, переживаний, оценок.
Для подобного словоупотребления решающим является не данный, индивидуальный контекст, но за контекстом лежащий поэтический словарь, не метафорическое изменение, перенесение, скрещение значений, но стилистическая окраска. Поэтическое слово живет своей стилистической окраской; и при этом не так уж существенно, употреблено оно в прямом или в переносном значении. Подобная система могла возникнуть только на почве присущего поэтам 1810–1820-х годов повышенного стилистического чувства, строгих требований, предъявляемых к точности, к стилистической уместности каждого поэтического слова.
В 1820-х годах обостряется интерес к творческой индивидуальности; поэтому стили охотно определяют именами признанных поэтов. Причем их поэтические системы иногда переосмысляются соответственно новым целям. Державин становится патроном декабристской вольнолюбивой оды, Батюшков — «унылой» элегии; Жуковский дает средства для выражения новых, нередко чуждых ему романтических идей и переживаний.
В. А. Гофман, применительно к гражданской поэзии 1810–1820-х годов, предложил привившийся у нас термин
Слова-сигналы не были исключительной принадлежностью гражданской поэзии. Это вообще принцип устойчивых стилей, то есть стилей, предполагавших постоянную и неразрывную связь между темой (тоже постоянной) и поэтической фразеологией. Так, элегический стиль 1810–1820-х годов — это, конечно, не классицизм XVII или даже XVIII века; он гораздо сложнее, эмоциональнее, ассоциативнее. И все же в основе его лежит тот же рационалистический принцип.
Элегическое направление с наибольшей последовательностью и совершенством выразило тенденции лирики начала века, раскрывавшей и утверждавшей душевную жизнь освобождающейся личности. Для гражданской, политической поэзии 1810–1820-х годов область высших достижений — это как раз не лирика. В декабристских кругах наиболее серьезное значение придавали драматургии («Горе от ума», «Аргивяне» Кюхельбекера) и опытам в эпическом и полуэпическом роде: баллады и эпические стихи Катенина, думы и поэмы Рылеева. В поэзии собственно лирической поэты этого направления были менее самостоятельны. Борясь с карамзинизмом, они обращались к одической стилизации, к архаистическим экспериментам и библейским аллюзиям. Пушкин 1830-х годов, зрелый Лермонтов, Некрасов указали впоследствии русской гражданской лирике совсем иные пути.
В годы общественного подъема, больших надежд и ожиданий русская поэзия в целом живет напряженной жизнью. Пушкин — властитель дум молодого поколения. Крупнейшие его предшественники — Жуковский, Денис Давыдов, Вяземский — действуют активно. Баратынский, Дельвиг, позднее Языков ищут свои пути, стремясь не раствориться в пушкинском гении.
Крупные поэтические индивидуальности окружены были плотной средой последователей, заполнявших стихотворные отделы журналов и альманахов. Среди них есть и поэты подлинного дарования, есть и мелкие подражатели Жуковского, Батюшкова, раннего Пушкина, Баратынского. Но в 1820-х годах необычайно высокая культура стиха позволяла даже мелким подражателям держаться на известном уровне.
В 1820-х годах на поэтическом поприще подвизается ряд деятелей, по своей литературной манере принадлежащих в сущности к предыдущим стадиям развития русской поэзии, непосредственно еще связанных с традицией XVIII века или с новой поэзией на ее раннем, арзамасском этапе.
Здесь прежде всего можно назвать бывшего арзамасца Д. Дашкова с его искусно выполненными переводами греческой эпиграммы. В то же время антологические интересы Дашкова, воспитанные культурой XVIII — начала XIX веков, как-то смыкаются с античными увлечениями Дельвига и его круга. Это относится и к антологическим стихотворениям и переводам А. Норова.
К добатюшковской, милоновской элегии тяготеет поэт-дилетант В. Козлов. Эпигонская жанровая поэзия представлена и такими поэтами, как В. Олин, как участники общества «Зеленая лампа» Родзянка или Яков Толстой, писавший дружеские послания в «арзамасском» духе. Особое место в ряду поэтов-дилетантов 1820-х годов занимает В. Филимонов, которому принесла известность его шуточная поэма «Дурацкий колпак» (1828). В ней устойчивые традиции нравоописательной сатиры XVIII века сочетаются уже с новыми влияниями, с явным воздействием «Евгения Онегина».
Существовала группа писателей, застрявших на позициях запоздалого сентиментализма, которая вела активную, нередко ожесточенную борьбу против приверженцев нового направления. Борьба эта отразилась в деятельности двух «вольных обществ» — Вольного общества любителей словесности, наук и художеств и Вольного общества любителей российской словесности. История двух этих центров культурной жизни 1810–1820-х годов очень отчетливо отразила расстановку сил[7].
Первое из этих обществ известно также под названием «измайловского» (по имени своего председателя А. Е. Измайлова) или «михайловского» (по месту собраний в Михайловском замке). В последнее десятилетие своего существования (1816–1826) это общество было оплотом группировавшихся вокруг Измайлова и его журнала «Благонамеренный» второстепенных и отсталых писателей. Но в то же время в конце 1810-х годов в «михайловское» общество были приняты Жуковский, Батюшков, Крылов, а также Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Кюхельбекер, Федор Глинка. Около 1820 года происходит размежевание. Михайловцы нового толка развивают теперь свою деятельность в Обществе любителей российской словесности (печатные его органы — «Сын отечества» и «Соревнователь просвещения и благотворения»).
Там же, впрочем, занимают свои позиции и «правые» члены обоих обществ — фольклорист князь Цертелев, автор идиллий В. Панаев, представитель выродившегося сентиментализма. К ним примыкают совсем уже мелкие эклектики вроде Бориса Федорова. Эту группу сначала поддерживал Орест Сомов (позднее он сблизился с декабристами, особенно с кругом «Полярной звезды»).
Шла борьба. Характерный ее эпизод связан с именем Василия Каразина, помощника председателя Общества. В марте 1820 года Каразин выступил в Обществе с речью, содержавшей резкие политические нападки на левое его крыло. За этим последовали секретные доносы Каразина на лучших поэтов Общества, направленные министру внутренних дел Кочубею. Доносы эти сыграли роль в деле о вольнолюбивых стихах Пушкина, закончившемся для него ссылкой на юг. Членами Общества состояли Рылеев, Александр Бестужев, Кюхельбекер. Возглавлявший Общество Федор Глинка рассматривал его как одну из периферийных декабристских организаций, как поле пропаганды вольнолюбивых идей. Борьба «левых» и «правых» в Обществе любителей российской словесности одновременно была и политической и литературной.
Тынянов в свое время раскрыл значение для писателей декабристского круга традиций «высокого стиля», их связи со «славянщиной» шишковской «Беседы». Однако у младоархаистов изменилась функция элементов возвышенного слога, они приобрели гражданственное, вольнолюбивое звучание[8].
Творчество поэтов-декабристов не было стилистически однородным. Одический слог, библейские иносказания политической темы, фольклорное и «простонародное» начало — все это разрабатывалось Глинкой, Катениным, Грибоедовым, к этой архаизирующей линии позднее примыкает Кюхельбекер. Но Рылеев, Бестужев, чтя Державина, проповедуя героическую гражданскую литературу, оставались в то же время учениками новой поэтической школы.
В еще большей мере это относится к ряду поэтов декабристской периферии, у которых вольнолюбивые мотивы, тираноборческий пафос совмещались с навыками элегического направления. Характерно поэтому заявление, которое сделал Измайлов на страницах своего журнала. В заметке «От издателя» он писал, что цензуре — «заметим мимоходом для пылких наших молодых писателей, строжайше запрещено пропускать сочинения, не имеющие нравственной и полезной цели; особенно содержащие в себе сладострастные картины или так называемые
«Пылкие молодые писатели» — это в первую очередь Пушкин, Дельвиг, Баратынский. Тройственный союз поэтов (Баратынский, Дельвиг, Кюхельбекер) был воспет в стихотворении Кюхельбекера «Поэты», прочитанном на заседании Вольного общества в марте 1820 года. Стихотворению этому сугубое внимание уделил Каразин в своих доносах. Это же стихотворение, наряду с дружескими посланиями молодых поэтов, становится предметом литературных пародий (см., например, в настоящей книге «Сатиру на современных поэтов» О. Сомова) и стихотворных памфлетов, вроде памфлета Бориса Федорова «Союз поэтов»:
В стихотворении «Сознание» Федоров ведет с «союзом поэтов» стилистическую полемику:
Прототипы всех подобных поэтических формул можно найти в элегиях, балладах, романсах, дружеских посланиях молодых корифеев поэзии 1820-х годов (см. примечания В. Э. Вацуро в настоящем издании, с. 718).
В упрощенном, вульгаризованном виде здесь отразились существенные процессы литературной жизни эпохи. Речь идет о борьбе против нового, постепенно утверждавшегося строения поэтического образа. В отзыве 1830 года на поэму Ф. Глинки «Карелия» Пушкин писал о «гармонической точности» — отличительной черте школы, основанной Жуковским и Батюшковым. Школа «гармонической точности» — самое верное из возможных определений русской элегической школы. Здесь точность — еще не та предметная точность, величайшим мастером которой стал Пушкин в своей зрелой поэзии; это точность лексическая, требование абсолютной стилистической уместности каждого слова.
Говоря о школе, основанной Жуковским и Батюшковым, Пушкин кроме этих двух поэтов, очевидно, имел в виду Вяземского, Баратынского, Дельвига, себя самого в ранний период своего творчества. Ни один из этих поэтов, разумеется, целиком не укладывается в «гармонические» нормы. Не укладывается в них прежде всего и сам Жуковский, поэт сложный и многопланный. Речь здесь идет не о поэтических индивидуальностях в целом. Речь идет об установках, о тенденциях, от которых практика могла так или иначе отклоняться.
Пушкин любил пробовать себя в схватке с ограничениями. Для него стеснительная традиция — это вроде мрамора и гранита, которые надо одолеть, созидая. «Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка? — утверждал Пушкин. — Он должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил, как он обязан владеть языком, несмотря на грамматические оковы» («Письмо к издателю „Московского вестника“», 1827). Отвергая эффекты, Пушкин искал эффект использования ограничений и рождавшуюся в этой победе иллюзорную легкость. У эпигонов легкость стала подлинной.
Стиль русской элегической школы — характернейший образец устойчивого, замкнутого стиля, непроницаемого для сырого, эстетически не обработанного бытового слова. Все элементы этой до совершенства разработанной системы подчинены одной цели — они должны выразить прекрасный мир тонко чувствующей души. Перед читателем непрерывной чередой проходят словесные эталоны внутренних ценностей этого человека.
Элегическая поэтика —
Для поэтики рационалистического склада традиционность, привычность поэтического образа не менее важна, чем то или иное его строение (перифраза, метонимия, метафора). Даже чистый классицизм не отвергал в теории уместность метафорического изменения значений и широко пользовался традиционной метафорой на практике, но он подчинял ее нормам, приглушавшим метафору, делавшим ее стертой.
Рационалистическая поэтика начала XIX века также предъявила к метафоре свои требования; признаки, связывающие первичное значение с переносным, должны были быть по возможности близкими, а также основными для обычного употребления данных слов. Это обеспечивало поэтическую логику. В то же время ясная логическая связь должна была существовать и между реалиями первичного, прямого значения. Критическая мысль эпохи строго осуждала неточность в реалиях, притом требуя, чтобы в метафоре первичное, предметное значение поглощалось переносным. Всячески преследовалось оживление первичных представлений, то есть реализация метафоры.
Вяземский, несмотря на свою склонность к нарушению карамзинистских норм, сохранил до конца некоторые пуристические навыки. Вот, например, его позднейшая запись о Ломоносове:
«Ломоносов сказал: „Заря багряною рукою!“
Это хорошо; только напоминает прачку, которая в декабре месяце моет белье в реке»[10].
Логические разборы постоянно встречаются в переписке арзамасцев. В дискуссии по поводу «Руслана и Людмилы» и противники и защитники поэмы равно пользовались мерилом логики, точности, хорошего вкуса. Спор шел не о самих принципах, но о границах их применения, о возможности совмещения этих принципов с новыми поэтическими открытиями.
Нормы логической критики близки эстетическому сознанию Пушкина, но он возражал против недобросовестного или невежественного ее применения. Еще в 1828 году Пушкин, отвечая на журнальные отзывы об «Евгении Онегине», вынужден был оспаривать устарелый и мелочный рационализм: «„Младой и свежий поцелуй“ вместо поцелуй молодых и свежих уст, — очень простая метафора… Если наши чопорные критики сомневаются, можно ли дозволить нам употребление риторических фигуров и тропов… Что же они скажут о поэтической дерзости Кальдерона, Шекспира или нашего Державина».
Измайлов, В. Панаев и литераторы их окружения вели такого рода «чопорный» спор с последователями новой поэтической школы. Сквозь несогласия с «дерзостью» поэтического словоупотребления просвечивал страх перед гражданской позицией вольнолюбивой молодежи.
Александр Шишков, Василий Григорьев, Василий Туманский, Виктор Тепляков — все эти поэты разделяли вольнолюбивые настроения, охватившие с конца 1810-х годов образованную дворянскую молодежь. Более того, все они были так или иначе связаны с декабристскими кругами. Декабристские связи привели А. Шишкова и В. Теплякова в Петропавловскую крепость. Из мемуаров В. Григорьева известно, что он часто бывал в квартире Рылеева в период, когда эта квартира являлась штабом подготавливавшегося восстания. Тесные дружеские отношения связывали В. Туманского с Кюхельбекером, Рылеевым, А. Бестужевым. О том, насколько откровенны были с Туманским декабристы, свидетельствует хотя бы письмо Бестужева, посланное Туманскому в 1825 году в Одессу с ехавшим туда Адамом Мицкевичем: «Ты сумасшедший: выдумал писать такие глупости, что у нас дыбом волосы стают. Где ты живешь? — спрашивает Бестужев. — Вспомни, в каком месте и веке? У нас что день, то вывозят с фельдъегерями кое-кого…»[11].
Понятно, что для творчества всех этих поэтов характерны декабристские литературные установки, особенно существенны они для А. Шишкова и В. Григорьева.
Александр Ардальонович Шишков был племянником и воспитанником известного Александра Семеновича Шишкова, адмирала и вождя Беседы любителей русского слова, общества литературных староверов. Племянник Шишкова сочувствовал, однако, не столпам шишковской «Беседы», но их молодым противникам. В 1816–1817 годах, уже офицером гренадерского полка, он подружился с лицеистами Пушкиным и Кюхельбекером. К этому времени относится послание Пушкина к Шишкову. Юный Пушкин приветствует своего сверстника как поэта той же, арзамасской, традиции. Ранние стихи Шишкова до нас не дошли. Но, судя по посланию Пушкина, это была анакреонтическая лирика батюшковской школы.
Однако соотношение традиций в русской поэзии 1810–1820-х годов было сложным и переменным. Молодой Шишков мог глумиться над дядюшкиной «Беседой» (об этом рассказывает С. Т. Аксаков в своем «Воспоминании об Александре Семеновиче Шишкове»), но не мог для него пройти бесследно с детства сопутствовавший ему культ Ломоносова и Державина, пристальный интерес к наследию XVIII века. От юношеской анакреонтики Шишков переходит к гражданским темам; он меняет предмет, и — в духе времени — сразу меняется его стиль. Вольнолюбивая тема облекается высоким слогом, композиционными и синтаксическими формами, восходящими к XVIII веку. Мы находим здесь и сатиры, написанные классическим шестистопным ямбом (александрийским стихом), — «К Метеллию», «К Эмилию», — которые ассоциировались и с античностью, и с сатирами Буало и Вольтера, и с русским XVIII веком, и, непосредственно, с метившей в Аракчеева сатирой Рылеева «К временщику» (1820):
Перед нами характерные черты декабристского стиля: высокий слог, одическая интонация, слова-сигналы
В послании «H. Т. А<ксаков>у» отражено пребывание автора в Грузии, и соответственно античный стиль сменяется восточным:
Здесь — чрезвычайная густота восточного колорита (
У Шишкова есть ряд дружеских посланий (Щербинскому, Ротчеву, Ф. Глинке, X…у), в которых отсутствует античная или архаически-одическая окраска, но присутствуют те же опорные слова — носители политических значений:
Русские гражданские поэты начала XIX века широко черпали из источника одической поэзии. Но, понятно, они не могли пройти мимо тех новых интересов, которые проникают в русскую культуру уже с конца XVIII века; прежде всего — мимо интереса к чувству, к жизни сердца и воображения. В «Думах» Рылеева героический гражданский пафос сочетался с пафосом национальной самобытности и с попытками изобразить чувства, душевные состояния действующих лиц. Каждое из этих начал выражается в определенных повторяющихся и варьирующихся поэтических формулах. В думе Рылеева «Ольга при могиле Игоря» (опубликована в 1822 году) есть строфы, сотканные из формул поэзии чувства, фразеологией своей напоминающие Жуковского:
Последние два стиха переключают строфу в героический план. Но существенно, что и все предыдущее —
Типические виды лирики 1820-х годов находим и у Василия Григорьева, с той разницей, что поэтические формы Григорьева архаичнее, — это поэт, зачарованный Державиным, развивавшийся под его мощным воздействием, с некоторыми уступками более современному стилю Жуковского. В своей вольнолюбивой лирике Григорьев приближается то к Ф. Глинке, то к Рылееву.
«Падение Вавилона», «Чувства плененного певца», «Сетование» — типичные, в духе Глинки, декабристские применения библейских образов к современным темам тираноборчества, народного гнева, борьбы за свободу. У Григорьева представлены характернейшие декабристские темы. У него есть стихотворение «Тоска Оссиана», в котором Оссиан трактуется в духе национально-героическом и свободолюбивом. Стихотворения, посвященные событиям русской древности — «Берега Волхова», «Нашествие Мамая (Песнь Баяна)», — примыкают к национально-исторической линии русской поэзии 1820-х годов. Многими чертами они близки к рылеевским думам, как и произведения Шишкова, о которых только что шла речь.
Греция, борющаяся за свою независимость, — одна из распространенных тем в русской вольнолюбивой поэзии 1820-х годов. В стихотворении Григорьева «Гречанка» центральный образ — это образ политического значения. Он строится из общих элементов героического стиля, лишенных национальной специфики:
Иначе звучит более позднее стихотворение Григорьева «Грузинка»:
При всей лиричности стихотворения «Грузинка», в него проникли конкретно-этнографические признаки и завладели течением поэтических ассоциаций.
Отношение русских людей 20-х годов к теме Кавказа было двойственным: мир романтических страстей и условно-восточного колорита и мир практических военно-государственных интересов и подлинной национальной специфики. Эту двойственность Пушкин осознал уже в пору создания «Кавказского пленника». В письме 1822 года к своему лицейскому товарищу Горчакову Пушкин, осудив романтический характер пленника, отметил: «Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести».
Пушкин одновременно проложил путь и условно-романтической трактовке темы Востока, и поискам этнографического материала. В зависимости от предмета, Григорьев пользуется тем или иным из существующих в поэтическом обиходе стилей — подход, характерный для эстетического сознания 1810–1820-х годов. «Гречанка» — образец декабристской гражданской поэзии; «Грузинка» — произведение лирически-описательное. Не в духе старой, условно и абстрактно описательной поэмы, но в духе новой, конкретной и бытовой описательности; ее открыл Пушкин в своих южных поэмах, и оттуда она проникла не только в бесчисленные подражания «Кавказскому пленнику», но и в лирику пушкинских современников.
Типичный поэт первой половины 1820-х годов, Григорьев пользуется разными стилями, в каждом из них следуя за прославленными образцами. В то же время подлинное усвоение органически ему близкой державинской традиции придает своеобразие стихам Григорьева, порой подсказывает ему поэтические образы внезапные и смелые:
В стихотворении «Замерзший виноград» (написано раньше пушкинского «Винограда») последняя строфа («Ах, как и ты, умрет младой певец!..») сразу переносит читателя в поэтический мир Жуковского. Но три предыдущие строфы в сентиментально-элегический стиль вовсе не укладываются. В них несколько архаичная простота и своеобразное сочетание привычной поэтической символики с вещественными подробностями, которые в свою очередь втягиваются в символический контекст:
И у А. Шишкова, и у Григорьева сильна державинская закваска. Василий Туманский — характерный представитель другой, элегической линии поэзии 1820-х годов. В «Обозрении русской словесности за 1829 год» Иван Киреевский писал: «Влияние итальянское, или, лучше сказать, батюшковское, заметно у немногих из наших стихотворцев.
Туманский — почти ровесник Пушкина. Но своим первоначальным воспитанием (сначала домашним, потом в учебном заведении, устроенном на немецкий лад) он был оторван от актуальных явлений текущей литературы, к которой широко приобщались лицеисты. И вплоть до 1820-х годов Туманский не выходит за пределы наивных подражаний карамзинистским образцам.
В годы, которые были для Пушкина и многих его сверстников годами напряженных исканий и размышлений, Туманский все еще осмысляет и строит свою душевную жизнь по канонам сентиментализма. «Прожив несколько времени вместе, успев почувствовать в это короткое время всю сладость чистой и чистосердечной дружбы и все наслаждения дружеских излияний, — пишет в 1822 году Туманский своей двоюродной сестре, в которую он был влюблен, — мы узнали собственным опытом, что счастие добрых душ в искренности, что нужен поверенный для нашего счастия. Мы узнали, что первое условие всякого союза есть совершенное доверие с обеих сторон, совершенная зависимость друг от друга, и потому сохраним и между собой эти прекрасные правила дружества. Я уверен, что наши письма, как откровенные записки двух просвещенных особ, будут заключать полную летопись наших чувств, наших страстей, и горя, и веселья…»[14]. Здесь характерное — особенно для немецких сентименталистов — сочетание дидактики и педантизма с чувствительностью. Позиция Туманского свидетельствует о том, что в начале 1820-х годов декабристская атмосфера неодолимо захватывала даже людей, к политическому действию не подготовленных. Декабристские сочувствия Туманского не были глубокими и органическими. Это сразу сказалось после катастрофы 14 декабря. Характерны письма Туманского из Москвы, где он находился в августе 1826 года в дни коронации Николая I. В письме от 10 августа Туманский сообщает двоюродной сестре: «Посылаю тебе письмо Рылеева, накануне казни писанное жене: оно здесь ходит по рукам и читается с жадностью. Я видел множество дам, обливавшихся слезами при чтении сего трогательного Послания»[15]. В письме от 14 августа: «Пошлю тебе по будущей почте письмо Пестеля к родным пред смертью — теперь не успеваю списать»[16]. А через десять дней Туманский подробно описывает коронацию: «Государь весьма грациозно и пристойно кланялся на все стороны и казался сильно тронутым предстоящей церемониею. Императрица очень мило была причесана и одета… Окончательная сцена превзошла все прочие и привела всех зрителей в восторг… Государь был весьма величав и блистателен в короне» [17].
Туманский, списывающий предсмертные письма Рылеева и Пестеля, несомненно, полон сочувствия, сострадания к погибшим, но в то же время он уже обезволен торжествующей властью, — двойственность, характерная для людей декабристской периферии, к которой принадлежала почти вся образованная столичная дворянская молодежь.
Туманский отдал дань гражданской поэзии в тот период, когда он принимал непосредственное участие в деятельности Вольного общества любителей российской словесности. Политических стихов у Туманского немного; все они посвящены традиционным для декабристской поэзии темам: национально-освободительной борьбе греческого народа («Греческая ода», «Греция»), Байрону как глашатаю свободы, Державину как поэту-гражданину.
При этом по своей стилистической ориентации Туманский остается элегиком, чуждым архаизирующим тенденциям и всяческой «славянщине». Характерно письмо, с которым Туманский обратился в декабре 1823 года из Одессы к своему другу Кюхельбекеру, узнав, что Кюхельбекер, под влиянием Грибоедова и в поисках образцов высокого слога, увлекается архаическими русскими поэтами, в том числе «беседчиком» Шихматовым. «Какой злой дух, в виде Грибоедова, — пишет Туманский, — удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии, и от первоначальных друзей твоих!.. Умоляю тебя, мой благородный друг, отстать от литературных мнений, которые погубят твой талант и разрушат наши надежды на твои произведения. Читай Байрона, Гете, Мура и Шиллера, читай кого хочешь, только не Шихматова!»[18].
Рылеев и Бестужев также считали, что идеал возвышенного поэта — не обязательно бард, одический песнопевец. Так, рядом с Державиным появляется — сочетание неожиданное, но внутренне закономерное — Байрон. В рылеевско-бестужевском кругу Байрон был предметом горячего увлечения; тогда как для Катенина, с его архаистическими вкусами, Байрон и особенно русский байронизм — неприемлемы. Это направление представлялось ему недостаточно героическим.
Самое яркое и интересное из гражданских стихотворений Туманского связано с Байроном. В 1823 году в Вольном обществе произошло столкновение между декабристской его группой и активным представителем правого крыла Общества, Н. А. Цертелевым. Разногласия начались с трактовки Державина и переросли постепенно в спор о самых основах и путях современного искусства. Туманский выступает с программным посланием «К кн. Н. А. Цертелеву». В первых строках послания осмеивается бездумная поэзия эпигонов классицизма, смешанного с сентиментализмом. Далее обрисован идеал высокой поэзии, и воплощением ее оказывается Байрон.
После 1825 года из поэзии Туманского исчезают гражданские мотивы. Но в его элегический мир начинает проникать тот романтический идеализм, который завоевывает позиции в последекабристской России, до некоторой степени захватывая теперь и поэтов, сложившихся еще в начале 20-х годов. Туманский своим воспитанием в немецкой школе в какой-то мере был подготовлен к восприятию веяний немецкого романтизма конца XVIII — начала XIX веков. По окончании училища св. Петра Туманский в течение двух с лишним лет состоял в Париже вольнослушателем Collège de France, где, между прочим, посещал лекции Виктора Кузена, пропагандировавшего во Франции немецкую идеалистическую философию.
Порывы в «бесконечное» и «абсолютное», понимание искусства как высшей духовной деятельности человека, основанной на мистической интуиции, — все эти романтические мотивы проникают в поэзию Туманского («В память Веневитинова», «Идеал»). Недостаточно самостоятельный, чтобы найти для них новый язык, Туманский обращается к Жуковскому с его поэтикой «нездешнего», смутных влечений и ожиданий:
Многие романтические опыты 1820-х, даже 1830-х годов осуществлялись стилистическими средствами Жуковского. И в этих случаях его мощная поэтическая индивидуальность подавляла, стирала попытки выразить новое, присущее позднейшим поколениям понимание вещей.
В путевых кавказских очерках Александр Шишков подчеркивает борьбу двух начал в сознании молодых людей своего круга — начала просветительски-классического с романтическим. Он, между прочим, рассказывает о том, как один из его друзей поведал ему о своем разочаровании в «идеальной любви». «С тех пор мы простились с платоническою любовию, разрушили все волшебные замки, и Вертер полетел за окошко. С тех пор снова подружились мы с Горацием, с Боало охуждали пороки, с Парни нежились, с Гомером взносились на вершину Иды»[19].
Однако отброшенный Вертер (роман Гете «Страдания молодого Вертера») — то есть традиция немецкого предромантизма и романтизма — снова проникает в творчество Шишкова. В последний период своей жизни Шишков систематически переводит немецких романтиков. Четвертая часть посмертного издания «Сочинений и переводов капитана А. А. Шишкова» состоит из переводов романтических повестей Тика. Стихотворная «фантазия» Шишкова «Эльфа» представляет собой вариацию на тему переведенной им повести Тика «Эльфы».
У Туманского элегические, у А. Шишкова одические традиции начала 1820-х годов совместились с элементами немецкого романтизма, — Виктор Тепляков совмещает элегическую традицию с новыми, байроническими веяниями. Истоки «Фракийских элегий», составляющих первый раздел сборника Теплякова, ясны. Это «Погасло дневное светило…» и «К Овидию» Пушкина, это монументальные элегии Батюшкова с их условно-античной лексикой и сочетанием торжественной интонации не с одическим слогом, но со сладостным языком гармонии.
Все это бросалось в глаза, но Пушкин в своем отмеченном подлинной заинтересованностью отзыве на «Стихотворения» Теплякова (1836) связывает его не с Батюшковым, а с Байроном (подчеркивая при этом «самобытный талант» Теплякова): «В наше время молодому человеку, который готовится посетить великолепный Восток, мудрено, садясь на корабль, не вспомнить лорда Байрона. Нет сомнения, что фантастическая тень Чильд-Гарольда сопровождала г. Теплякова на корабле, принесшем его к Фракийским берегам».
Байроновского Чайльд-Гарольда, странствующего по Востоку, Тепляков и сам упоминает и в тексте, и в примечаниях к «Фракийским элегиям». Через весь этот цикл, придавая ему определенное сюжетное развитие, проходит единый авторский образ — образ романтического скитальца. Во второй из «Фракийских элегий» судьба изгнанника Овидия сплетается с судьбой лирического героя. Тень Овидия поет:
Байронизм Теплякова — это уже байронизм последекабристский, лишенный прямого политического содержания и пафоса вечной непримиримости. Тема бездомности имела для Теплякова и общественный, и личный смысл. Знавшие Теплякова вспоминали о нем как об одиноком чудаке, прожившем беспокойную, скитальческую жизнь. Условно-литературный образ странника «Фракийских элегий» был оживлен биографическими реминисценциями.
Еще в большей мере это относится к элегии «Одиночество», которую Пушкин высоко оценил и полностью привел в своей рецензии. Авторский образ «Одиночества» — на полпути между «унылым» героем, принадлежащим элегическому жанру, и новой романтической индивидуальностью. А предложенный поэтом выход из одиночества — это выход в духе того философского романтизма, который получает распространение в последекабристской России:
«Стихотворениям» Теплякова предпослано датированное 1836 годом авторское предисловие; оно представляет собой декларацию романтизма. «Если посреди созерцаний лучшего, идеального мира, той невыразимой гармонии существ, которую, ощутив однажды, мы никогда позабыть не можем; если, вслед за огнекрылым гимном творцу и природе, вся горечь волнующегося над бездной существования пробегает иногда порывами бурного ветра по сердечным струнам автора и невольно клонит на грудь его горящую голову, — то… он уповает, что ваш укор не будет для него новым тернием».
Промежуточность общественного сознания конца 1820–1830-х годов породила своеобразный сплав поэзии Теплякова, в которой Батюшков непосредственно сочетается с Байроном. Человек декабристской поры, Тепляков воспринимает веяния последекабристского романтизма, притом в обоих его основных течениях. В поэзии Теплякова то возникают шеллингианские устремления к слиянию со «всемирной душой», то мелькают демонические образы, порожденные протестующим романтизмом.
Начиная с Мильтона (поэма «Потерянный рай») — глашатая идей английской революции XVII века, — образ восставшего и падшего ангела становится символом протеста (Люцифер Байрона) и бесстрашно анализирующего разума (Мефистофель Гете). В России Пушкин положил начало этой проблематике стихотворением 1823 года «Демон». У Лермонтова замысел его «Демона» возник еще в 1829 году, и работа над ним не прекращалась до самой смерти поэта. Лермонтовский «Демон» — наиболее полное выражение русского революционного романтизма последекабристской поры. В Демоне воплотилось сознание мятежное, но утратившее свою политическую целеустремленность, обреченное на индивидуальный, «демонический» протест против торжествующего порядка вещей. Между «Демоном» Пушкина и «Демоном» Лермонтова существовали промежуточные звенья. Самое сильное из них — революционный романтизм Полежаева.
Полежаев не был единственным. Тепляков — один из тех поэтов, в чьем творчестве нашла себе место демоническая тема («Любовь и ненависть», «Два ангела»). Образ демона в стихотворении «Два ангела» (1833) какими-то чертами предсказывает лермонтовский (ранние редакции лермонтовского «Демона», несомненно, не были известны Теплякову):
Судьба Полежаева была современникам хорошо известна. За этим демоном стоял поэт в солдатской шинели. Это обеспечило стихам Полежаева и политическую значительность, и особую силу эмоционального воздействия. В то же время прямое биографическое содержание суживало смысл полежаевского протеста. В предисловии к «Русской потаенной литературе XIX столетия» Огарев писал: «Полежаев заканчивает в поэзии первую неудавшуюся битву свободы с самодержавием; он юношей остался в живых после проигранного сражения, но неизлечимо ранен и наскоро доживает свой век. Интерес сузился, общественный интерес переходит в личный… Дорого личное страдание в безысходной тюрьме и чувство близкого конца или казни»[20].
Демонической теме Теплякова не хватало ощутимой Полежаевской связи с действительностью, но в ней есть обобщенность, философское ее оправдание. В этом смысле Тепляков ближе к Лермонтову, чем Полежаев.
В русской литературе существовал, однако, и другой вариант демонической темы — религиозно-примирительный. Он связан с той трактовкой поэзии Байрона, которая характерна для Жуковского, а вслед за ним для И. Козлова. В 1833 году Жуковский писал Козлову о Байроне: «Многие страницы его вечны. Но… в нем есть что-то ужасающее, стесняющее душу. Он не принадлежит к поэтам — утешителям жизни»[21]. Переводя Байрона («Шильонский узник» Жуковского), используя его мотивы («Чернец» Козлова), оба поэта сознательно снимают байроновскую проблематику неразрешимых противоречий индивидуалистического сознания, байроновский протест, особенно политический протест. Жуковского привлекает не гордый и могучий Люцифер Байрона, бросающий вызов богу, но кающийся падший ангел, Аббадона из «Мессиады» — религиозной поэмы Клопштока. Отрывок из нее Жуковский переводит еще в 1814 году. В 1821 году — уже после знакомства с поэзией Байрона — Жуковский, под заглавием «Пери и ангел», перевел вторую часть поэмы английского романтика Томаса Мура «Лалла Рук» («Рай и Пери»), в которой изгнанная из рая и раскаявшаяся Пери проходит через всевозможные искусы, чтобы заслужить прощение.
Следуя за Муром и Жуковским, молодой поэт Андрей Подолинский написал поэму «Див и Пери». Поэма появилась в 1827 году, имела шумный успех и сразу принесла начинающему автору известность. Поэма Подолинского отличается гладким, легким стихом, романтической восточной экзотикой и вполне благонамеренной идеологией. «Демон» Лермонтова, по причинам цензурным, не только не увидел света при жизни автора, но впервые полностью был напечатан в России только в 1860 году. Зато цензура отнюдь не возражала против обнародования поэмы Подолинского, в которой изгнанная из рая Пери внушает падшему ангелу Диву:
Подолинский с легкостью смешивает различные, нередко взаимоисключающие поэтические традиции. У него можно встретить классическую элегию и восточный стиль, и обезвреженный байронизм, и мотивы Жуковского, и навеянную Веневитиновым шеллингианскую трактовку философско-поэтических тем, и русские песни по образцу Дельвига.
Это явление принципиально иное, нежели использование разных стилей с разными поэтическими целями, характерное для школы 1820-х годов и основанное на развитом стилистическом чувстве и точности словоупотребления. Разнобой позднейших подражателей порожден, напротив того, утратой строгой стилистической культуры, возрастающим равнодушием к лексическим оттенкам слова. Недаром Подолинский занял промежуточное положение между кругом покровительствовавшего ему Дельвига и средой, вынашивавшей уже вульгарный романтизм, которому предстояло вскоре хлынуть широким потоком. Насколько в 30-х годах Подолинский был уже захвачен этим потоком, показывает хотя бы стихотворение «Бальный призрак»:
Эти строки легко принять за подражание пресловутому «Вальсу» Бенедиктова. «Бальный призрак», однако, написан в 1837 году, тогда как «Вальс» Бенедиктова, по всей вероятности — в 1840-м (появился в печати в 1841-м).
Вторая поэма Подолинского, «Борский» (1829), представляла собой уже откровенную вульгаризацию байронической темы. Шевырев в письме к Погодину сообщает ироническое замечание Пушкина: «Пушкин говорит: Полевой от имени человечества благодарил Подолинского за „Дива и Пери“, теперь не худо бы от имени вселенной побранить его за „Борского“»[22].
Впрочем, и первая поэма Подолинского едва ли могла заслужить одобрение Пушкина; уже потому хотя бы, что она была связана с «Лаллой Рук» Томаса Мура. К Муру Пушкин относился отрицательно. В апреле 1825 года он писал Вяземскому: «Знаешь, почему не люблю я Мура? Потому что он чересчур уже восточен… Европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца». Суждение характерное для создателя «Подражаний Корану».
Поэзия Подолинского — явление, сложившееся уже вне декабристской атмосферы. Это относится и к таким подражателям Жуковского, как Ободовский, Шкляревский. Характерна в этом отношении и фигура П. А. Плетнева. Дружеские отношения связывали его с Кюхельбекером, Дельвигом, Пушкиным; как критик он считался их единомышленником. В Обществе любителей российской словесности он активно поддерживал левую группу, и гражданские тенденции сказались в некоторых его посланиях этого времени. Но в основном его поэзия тяготеет к уже пройденным этапам, к «унылой» элегии и смежным с ней стихотворным формам.
Во второй половине 1820-х годов кружок поэтов складывается вокруг Дельвига. Здесь и бывший лицеист Илличевский с его «легкой поэзией», антологическими стихами и баснями. Но в основном это младшие поэты — Подолинский, Деларю, Зайцевский, Щастный, Корсак. В этом кругу наряду с традиционной элегией господствуют поэтические жанры, близкие самому Дельвигу, — антологические стихи, романсы, песни.
Частым посетителем собраний у Дельвига был и барон Е. Ф. Розен. Розен — в литературных кругах фигура довольно видная и в то же время стоящая особняком. Уроженец Прибалтики, Розен был всецело воспитан на немецкой культуре и поэзии и даже поздно овладел русским языком. Иноязычная традиция отчетливо сказалась в его стихах. В поэзии Розена эклектически совместились опыт немецкой философской поэзии, влияние Пушкина и Дельвига, псевдофольклорность и риторика «ложно-величавой школы». Этими чертами Розен тяготеет уже к вульгарному романтизму 1830-х годов.
Поэты, о которых шла до сих пор речь, воспитаны были в традициях русской поэтической школы 1810–1820-х годов и сознательно не посягали на ее основы. Но принципиальная оппозиция этой школе — притом молодая оппозиция, в отличие от старой, шишковской, — образуется очень рано. В 1824 году в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» Кюхельбекер говорит о «мутных, ничего не определяющих, изнеженных, бесцветных»[23] произведениях новой школы. Статья Кюхельбекера — один из манифестов декабристской эстетики, с ее требованием высокой гражданской и философской мысли в поэзии.
В то же время московская молодежь, группировавшаяся вокруг поэта С. Раича и основавшая Общество любомудрия, уже в начале 1820-х годов увлекалась немецким романтизмом и немецкой идеалистической философией и пыталась создать русскую философскую лирику на путях, отличных от гражданской поэзии декабризма и от «батюшковской» элегии. В декабристскую пору подобные интересы являлись лишь боковой линией русской культуры; гораздо большее значение они приобрели после крушения дворянской революции.
Политическая катастрофа 14 декабря 1825 года явилась переломным моментом для всей русской культуры. Наступают годы торжества николаевского самодержавия. Однако реакция не могла подавить подспудного роста новых сил. Все заметнее становится процесс демократизации культуры, сказывающийся в таких явлениях, как творчество Полежаева и в особенности творчество Кольцова. А в 1830-х годах новая разночинная интеллигенция нашла своего великого выразителя в лице Белинского.
С другой стороны, происходит характерное для 1830-х годов «омещанивание» культуры на потребу николаевскому чиновничеству, которое громко заявляло о своих пристрастиях и вкусах.
Дворянская интеллигенция еще играет в культуре ведущую роль, по переживает глубокий кризис. В значительном своем большинстве утратившая идеалы дворянской резолюции и декабристскую гражданственность, вынужденная отказаться от политического действия, дворянская интеллигенция, однако, не могла полностью примириться с николаевской действительностью. Этим противоречием обусловлено и увлечение идеалистической философией, уводившей в «абсолютное» и «бесконечное» (любомудры), и безудержное самоуглубление, самоанализ, особенно процветавшие в кружке Н. Станкевича.
В то же время не истреблен до конца и революционный романтизм с его декабристскими традициями; но в 1830-х годах он принимает характер индивидуалистического, демонического протеста (Полежаев, ранний Лермонтов). Этот индивидуалистический протест смыкается постепенно с новым движением теоретически организованной общественной мысли; оно развивается под знаком утопического социализма. В России 1830-х годов ранний утопический социализм наиболее полное свое выражение находит в кружке Герцена — Огарева, возникшем в те же годы, что и кружок Станкевича.
Напряженная умственная жизнь молодой интеллигенции 1830-х годов, осуществляясь в формах кружковых, подспудных, лишь случайно и скудно отражалась в печати. Зато «ложно-величавая школа» (выражение И. С. Тургенева) имела бытие гласное и печатное. Противоречивые элементы, присущие переходному последекабристскому периоду, смешал воедино и по-своему воспроизвел всепроникающий в 1830-х годах вульгарный, обывательский романтизм. Существенным фактом литературной повседневности становится успех В. Бенедиктова, Н. Кукольника, А. Тимофеева, Е. Бернета и других поэтов «Библиотеки для чтения» — журнала, обслуживавшего в основном провинциальных помещиков и петербургских чиновников и мещан.
Но литературная жизнь 1830-х годов двойственна: среди кризиса, измельчания, разброда возникают поэтические явления огромного масштаба. Пушкин создает восьмую главу «Евгения Онегина», маленькие трагедии, «Медного всадника», гениальные лирические стихи 1835–1836 годов; во второй половине десятилетня Баратынский печатает ряд глубочайших своих произведений, которые впоследствии войдут в сборник «Сумерки»; в 1836 году в журнале «Современник» появляются сразу двадцать четыре стихотворения Тютчева — среди них вещи первостепенной важности. А на рубеже 1840-х годов Лермонтов стихами потряс читающую Россию.
Русская поэзия 1820–1830-х годов жила не только этими достижениями. Наряду с безликими и мелкими эпигонами существовали второстепенные лирики, сумевшие сказать свое слово и оставившие нам произведения подлинно поэтические. Их литературная деятельность исторически характерна, их искания поучительны. Они поднимали насущные для своего времени вопросы, хотя не им дано было найти на эти вопросы решающий ответ.
Каков исторический смысл поэтического брожения последекабристской поры? Как относятся удачи и поражения второстепенных поэтов к открытиям их великих современников — Пушкина, Тютчева, Лермонтова? Понять судьбы отдельных поэтов, больших и малых, можно только исходя из задач, стоявших перед русской поэзией 1820–1830-х годов, из решений, предложенных различными ее направлениями.
Литературная борьба 1830-х годов протекает под знаком требования
Формула
Люди нового поколения хотели самобытно-национального выражения новой, им свойственной точки зрения. Разные группы по-разному толковали национальное содержание; и в этих несогласиях заострялось понимание поэзии мысли как поэзии отчетливо программной, то есть представляющей определенное направление. Единодушное требование программности, при несовпадении отдельных программ, приводило нередко к взаимным обвинениям в «безмыслии».
Поэтическому направлению кружка Раича присущи архаистические тенденции, тяга к возвышенному стиховому строю. В кружок, возникший в 1823 году, входили В. Одоевский, Тютчев, Андрей Муравьев, Михаил Дмитриев (племянник И. И. Дмитриева), Погодин, Титов, Шевырев, Ознобишин, А. Норов и другие. В том же 1823 году — несколько позднее — Вл. Одоевский вместе с Д. Веневитиновым основал Общество любомудрия. Кроме них участниками Общества были Иван Киреевский, Н. Рожалин, А. Кошелев, А. Норов. Примыкали к ним те же С. Шевырев, М. Погодин, В. Титов, П. Мельгунов и другие.
И кружок Раича, и Общество любомудрия сложились тогда именно, когда в России начинаются оживленные толки и споры о романтизме. Поклонники Гете и немецкого романтизма, любомудры — как носители романтической идеи народности — в то же время ставили во главу угла требование самобытного развития национальной культуры России.
Мировоззрение любомудров, наряду с новой романтической философией, формировала определенная русская традиция. Братья Киреевские сложились под непосредственным влиянием Жуковского. Вл. Одоевский, а позднее Шевырев и Титов, как в свое время Жуковский, воспитывались в Московском университетском пансионе, где — как и при Жуковском — продолжали господствовать масонские интересы.
Это направление противостояло русскому революционному просветительству, традиции Радищева, оплодотворившей сознание декабристов. Любомудры — ранние представители того романтического идеализма, которому предстояло развиться в обстановке общественной депрессии, отказа от организованной политической борьбы. После-декабристская эпоха поставила на идеологии любомудров исторический акцент, превратила ее в одну из магистральных линий.
Что касается первой половины 1820-х годов, то так велика была сила политических чаяний и надежд, такой властью обладали вольнолюбивые идеи над молодыми умами, что миновать их тогда было невозможно и поклонникам немецкой идеалистической философии. Декабристские мотивы явственно слышатся в таких произведениях Веневитинова, как «Смерть Байрона», «Песнь грека», «Новгород». К той же декабристской традиции прославления исконной русской вольности, свободного строя древней новгородской республики примыкает и «Новград» Хомякова, предположительно датируемый 1820-ми годами.
До нас дошел и ряд документальных свидетельств о декабристских настроениях любомудров и их друзей. Участник Общества любомудрия А. И. Кошелев вспоминает в своих «Записках» о встрече с несколькими декабристами в 182.5 году на вечере у М. Нарышкина. «Рылеев читал свои патриотические думы; а все свободно говорили о необходимости d’en finir avec ce gouvernement[24]. Этот вечер произвел на меня сильное впечатление… Я на другой же день утром сообщил все слышанное Ив. Киреевскому, и с ним вместе мы отправились к Дм. Веневитинову, у которого жил тогда Рожалин… Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления. Вследствие этого мы с особенною жадностью налегли на сочинения Бенжамена Констана, Ройе-Коллара и других французских писателей, и на время немецкая философия сошла у нас с первого плана»[25].
Таким образом, по свидетельству Кошелева, немецкая философия накануне восстания декабристов плохо уживалась с русскими политическими интересами. Романтический идеализм исторически и психологически противостоял просветительской идее разумного изменения действительности, столь характерной для мировоззрения декабристов. В дальнейшем вольнолюбие любомудров постепенно, но неуклонно убывает. А в 1840-х годах Киреевские и Хомяков становятся идеологами славянофильства; Шевырев и Погодин — проповедниками реакционнейшей «официальной народности».
Конец 1820-х годов — период непосредственно последекабристский — был периодом переходным для любомудров и их друзей, объединившихся с 1827 года вокруг журнала «Московский вестник». Этот журнал, задуманный Веневитиновым, в первые два года своего существования являлся органом романтически-идеалистической мысли и в то же время разрабатывал ряд вопросов — народность, историзм, возвышенная поэзия, — как бы доставшихся новому поколению в наследство от декабризма. Но ответы «Московского вестника» на эти вопросы оказываются принципиально иными, нежели соответствующие решения декабристской мысли.
Как в свое время литераторы-декабристы, любомудры в конце 1820-х годов протестовали против «мелочного направления» литературы. «Несколько лет уже, — писал Титов в рецензии на „Опыты священной поэзии“ Федора Глинки, — русская муза расхаживает по комнатам и рассказывает о домашних мелочах, не поднимаясь от земли к небу, истинному своему жилищу!» [26]. Эти строки и многое другое в рецензии Титова как бы перекликались со статьей Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии…». Титов, как и Кюхельбекер, требует от поэзии «высоких предметов». Но для Кюхельбекера это предметы политические, гражданские — не в меньшей мере, чем философские; для Титова же речь идет об изображении «высокого назначения души, тленности и суеты настоящей жизни, упования на будущее, преимуществ наслаждений внутренних, духовных»[27]. Тема возвышенной поэзии — одна из решающих для «Московского вестника», и трактуется она в духе эстетического учения Шеллинга и немецких романтиков, как высшее познание и как область божественных откровений.
В 1820-е годы группа «Московского вестника» выдвинула трех поэтов — Веневитинова, Шевырева, Хомякова, которые предприняли опыт создания новой философско-романтической поэзии. В их творчестве особенно отчетливо представлены тенденции, характерные и для других поэтов этого круга — Раича, Ознобишина, Андрея Муравьева. Вдохновителем и теоретиком кружка любомудров был Веневитинов. В 1825–1827 годах Веневитинов написал несколько критических и теоретических статей. Самая принципиальная из них — статья 1826 года «Несколько мыслей в план журнала». В ней отчетливо сформулировано требование философской поэзии и осуждение поэзии, освобожденной «от обязанности мыслить»[28], — осуждение, направленное, очевидно, не только против эпигонов, но и против корифеев элегической школы. Притом эти строки являлись практической творческой программой, осуществить которую предстояло Веневитинову и его друзьям. Задуман был радикальный литературный переворот. Следовательно, предстояло найти принципы нового философско-поэтического стиля. Веневитинову — двадцатилетнему юноше, с неокрепшим поэтическим дарованием — подобный переворот был не под силу.
Огромное расстояние отделяет новую тему, теоретически освоенную, заявленную, от новой темы, действительно воплощенной в искусстве. Юные поэты «Московского вестника» неизбежно должны были оказаться в колее уже существующих традиций национальной поэзии. Для Шевырева и Хомякова преобладающей явилась традиция оды, для Веневитинова — традиция элегических медитаций (размышлений), разрабатывавшаяся русскими поэтами от Жуковского, Батюшкова до Пушкина и Баратынского. Поэзия Веневитинова представляет собой теоретически интересный образец внутренней борьбы между новыми поэтическими замыслами и инерцией стиля, который могучие мастера русской лирики создали для иных целей, для выражения иного строя мыслей и чувств. Эта борьба — явление, характерное для разных направлений русской поэзии 1820–1830-х годов; в том числе и для творчества других поэтов, как и Веневитинов, вышедших из кружка Раича. Из сложного многообразия романтически-шеллингианских идей Веневитинов выделяет темы природы, любви и смерти (цикл стихов, обращенный к Зинаиде Волконской), дружбы как высшего духовного единения, поэзии и поэта. Все это темы, которым давно уже проложила колею французская и русская медитативная элегия. Именно потому для философических замыслов Веневитинова особенно опасной оказалась инерция элегического стиля 1810–1820-х годов.
Веневитинов принадлежал к поколению поэтов, выросших на почве высокой и завершенной стиховой культуры. Элегическая система Жуковского — Батюшкова — Пушкина (речь здесь идет о раннем Пушкине) была доведена до такой степени совершенства и устойчивости, что поэзия целых десятилетий могла питаться ее формулами и — что не менее важно — преодолением этих формул. Не следует представлять себе, что первоначально оригинальные словосочетания стали традиционными от долгого употребления. Они являлись традиционными с самого начала, потому что читателю заранее было известно, какие именно слова могут принадлежать к замкнутому, отобранному лирическому словарю. Лирический язык в иносказательной форме выражал душевные состояния, отвлеченные понятия. Даже слово, употребленное в прямом значении, теряло свою предметность. Упомянутая в элегии луна (или роза, звезда, роса и т. п.) — не метафора, не метонимия, а как будто бы в самом деле луна; между тем очевидно, что слово это живет здесь только теми ассоциациями, той смысловой окраской, которую оно приобрело в элегической атмосфере. В замкнутый поэтический словарь с величайшим трудом проникали новые слова; слова же, в него допущенные, тем самым приобретали особое эстетическое качество, становились как бы сгустками поэтичности. Искушенный читатель 1820-х годов мгновенно узнавал эти поэтизмы, слова-сигналы элегического стиля, и они направляли его восприятие по Колее привычных ассоциаций.
В стихотворении «Жертвоприношение», обращаясь к жизни, Веневитинов говорит, что ей дано:
Последние четыре стиха несомненно связаны были для Веневитинова с шеллингианским пониманием искусства как высшей духовной деятельности человека. Но
Стихи Веневитинова давали возможность «двойного чтения» — момент существенный для понимания его литературной судьбы. Их можно было прочитать в элегическом ключе и в ключе «шеллингианском», в зависимости от того, насколько читатель был в курсе занимавших поэта философских идей. Школа, таким образом, предлагала установку — как нужно читать принадлежащего к ней поэта, предлагала ключ к его творчеству. Но, разумеется, любомудры не могли бы по-своему прочитать поэта, если бы его текст не давал для этого оснований, если бы Веневитинов не внес некие принципиальные изменения в доставшийся ему по наследству лирический стиль. Стихотворение, которое в отдельности могло бы быть воспринято как обычная элегия, в контексте поэзии Веневитинова звучало уже иначе. Новый образ поэта скреплял и приводил в движение его поэтический мир.
В лирике авторское сознание может облечься личными чертами (лирический герой), но это не обязательно. Формы выражения авторского сознания многообразны. Жанровой лирике присущи заранее заданные и прикрепленные к жанру образы поэта: одический песнопевец, элегический мечтатель, «эпикуреец, ленивый мудрец» дружеских посланий и т. д. Позднее романтическая лирика создаст лирического героя, наделенного единством личности и личной судьбы (Полежаев, Лермонтов), выражающей историческую судьбу поколения.
На более раннем этапе, у Жуковского в первую очередь, встречаем образ поэта, не прикрепленный к жанру, но в то же время еще лишенный лермонтовски резкой личной характеристики. Образ этот воплощает общие черты данного человеческого типа. По этому именно принципу строится и образ вдохновенного поэта, организующий всю лирику Веневитинова. Это не столько лирический герой, сколько программный поэт романтизма, отразивший шеллингианское понимание поэзии как высшей формы познания и примирения противоположностей, понимание гения как высшей творящей силы. Усилиями друзей и единомышленников Веневитинова лирический герой его поэзии возник посмертно. Читатели знакомились с творчеством Веневитинова по сборнику 1829 года. В статье, предпосланной этому сборнику, друзья Веневитинова создали полубиографический, полулитературный образ прекрасного и вдохновенного юноши, погибшего на двадцать втором году жизни; в то же время это и образ нового романтического поэта[29]. Статья как бы врастает в состав сборника, подсказывая читателю определенное восприятие всего лирического цикла.
В творчестве двух других поэтов-любомудров — Шевырева и Хомякова — образ поэта не подвергался биографическому истолкованию; отсюда абстрактный и программный характер этого образа. Деятельность Шевырева-поэта падает в основном на вторую половину 1820-х годов.
Если Веневитинов растворяет философскую тему в элегической, то Шевырев, напротив того, прямо, подчеркнуто выступает как поэт философской мысли. Характерны самые заглавия его стихотворений: «Мудрость», «Мысль». Последнее посвящено теме творческого бессмертия, к которой Шевырев возвращался неоднократно. Одно из лучших его стихотворений «Сон» непосредственно связано с учением Шеллинга о двойственности, противоположности сил природы (соотношение этих противоположностей Шеллинг называет полярностью природы).
Интересы молодого Шевырева не ограничены шеллингианской натурфилософией и эстетикой. В своих работах 1830-х годов он не прошел мимо того увлечения проблемами истории, под знаком которого, начиная с 1820-х годов, складывается умственная жизнь русской дворянской интеллигенции. Исторические интересы Шевырева отразились и в его поэзии. Характерно в этом плане стихотворение 1829 года «Петроград», некоторые мотивы которого Пушкин впоследствии использовал во вступлении к «Медному всаднику». Для Шевырева 1820-х годов Петр — еще великий реформатор, открывший России дорогу к могуществу и просвещению. Итальянский цикл Шевырева 1830–1831 годов посвящен главным образом историческим судьбам Рима.
На рубеже 1830-х годов Шевырев еще далек от позднейших своих реакционных позиций в национальном вопросе, но постепенно у него начинает складываться концепция особого пути России, ее противопоставленности западному миру. Стихотворение «К непригожей матери» уже предсказывает будущие настроения Шевырева.
Шевырев считал себя поэтом мысли. Философские, политические, исторические идеи, действительно, громко заявляют о себе в его стихах. Но удалось ли Шевыреву решить не решенную Веневитиновым задачу создания нового стиля философской лирики? Для Шевырева этот вопрос особенно важен, поскольку он как теоретик был убежден, что новая философская мысль не осуществится в стихе без нового словоупотребления; и Шевырев упорно боролся с «гладким» элегическим стихом. К этой теме Шевырев неоднократно возвращается в своих критических статьях и в дружеских письмах. «Ох уж эти мне гладкие стихи, — пишет он А. В. Веневитинову, — о которых только что и говорят наши утюжники! Да их эмблема утюг, а не лира!»[30].
Шевырев охотно подчеркивал жесткость, шероховатость собственных стихов, видя в этом залог их глубины и силы. За Шевыревым прочно установилась репутация не всегда удачливого, но смелого экспериментатора. На деле, однако, традиционные формы играют в его творчестве гораздо большую роль, чем это обычно считалось. В поэзии Шевырева нетрудно обнаружить знакомые стили 1820-х годов. Здесь и аллегории («Лилия и Роза», «Звуки»), и послания, и произведения, явно восходящие к балладе Жуковского и думам Рылеева (например, «Каин»). В стихотворении «Преображение» Шевырев сохраняет не только любимую Жуковским восьмистрочную хореическую строфу (четырехстопный хорей), но и смысловой строй Жуковского. Это понятно: Жуковский с его порывами в таинственное и бесконечное указывал путь идеализму любомудров.
Подобные стихи очень далеки от той корявости и шероховатости, которые Шевырев проповедовал теоретически. Но и в своих философских стихах («Я есмь», «Сила духа», «Глагол природы», «Мысль», «Мудрость», «Сон», «Два духа» и др.) Шевырев в сущности не был экспериментатором. Архаическая лексика, ораторская интонация, мысль программная и отвлеченная, воплощаемая непрерывной цепью словесных образов, густо метафорических и в то же время рассудочных, — все это характерные черты одического стиля, современного Шевыреву (его, конечно, не следует отождествлять с одой XVIII века).
Шевырев, впрочем, иногда действительно отрывался от существующих литературных традиций; но только в особых случаях — в порядке специального эксперимента. Судьба подобных опытов Шевырева в высшей степени поучительна. Иногда он открывает свой стих самым резким прозаизмам, любому словесному сырью, не подвергшемуся эстетической обработке.
Так, например, в стихотворении 1829 года «В альбом»:
Это стихотворение привело в негодование престарелого И. И. Дмитриева, который в частном письме заметил по поводу слова
Нужно было построить новую поэтическую систему на основе нового, реалистического восприятия мира (и это сделал Пушкин), для того чтобы прозаизмы, то есть любые слова — знаки явлений бесконечно многообразной действительности, — стали по-новому поэтическими словами, носителями мысли и чувства. Вне этой глубокой смысловой перестройки прозаизмы, внезапно вторгшиеся в лирический текст, вольно или невольно производили комическое, пародийное впечатление. Стихотворением «В альбом» Шевырев широко открывал дорогу знаменитой безвкусице Бенедиктова. Бенедиктовщину до Бенедиктова представляет собой и стихотворение Шевырева «Очи»:
Здесь комическое впечатление производит несоизмеримость сопоставляемого: нагромождение грандиозных и «ужасных» гипербол и — раздраженная женщина. В том же стихотворении пародийно звучит «химическая» метафора:
Конечно, подобными опытами Шевырев попирал законы «гладкого» стиха и традиционные нормы существующих стилей. Но ясно, что новый стиль, новое поэтическое видение нельзя было создать подобными приемами. Шевырев сам к ним не относился всерьез и не пытался, подобно Бенедиктову, возвести их в систему.
В 1830–1831 годах Шевырев предпринял эксперимент другого рода — его он рассматривал как программный для поэзии мысли. Речь идет о переводе седьмой песни «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Этот перевод Шевырева был напечатан в 1831 году в журнале «Телескоп» вместе с «Рассуждением о возможности ввести италианскую октаву в русское стихосложение». В «Рассуждении» речь шла о коренной реформе русской метрики, реформе, направленной против ложной гармонии, «гладкости». Перевод должен был служить практическим образцом реформированного стиха. Затея, разумеется, не удалась. Октавы Шевырева написаны в основном пятистопным ямбом, а отдельные умышленно введенные неямбические строки вообще выпадают из ритмического строя этих октав и в качестве ритмической единицы не воспринимаются. До нас дошли письма ближайших друзей Шевырева, М. Погодина и Алексея Веневитинова (брат поэта), в которых они именно в этом плане критикуют перевод Шевырева. Погодин призывает его, «поупражнявшись еще в переводе», добиться того, чтобы все стихи были «сходны между собой»[32].
Несмотря на замечания единомышленников, Шевырев в 1835 году перепечатал свой перевод в «Московском наблюдателе», присовокупив к нему теоретическое предисловие, в котором он прямо признал стих школы Батюшкова — Жуковского непригодным для выражения запросов современной мысли: «Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке; мне думалось, что сильные, огромные произведения музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен больший простор для новых подвигов»[33].
Перевод «Освобожденного Иерусалима» должен был реформировать не только русское стихосложение, но и стихотворный язык. Переворот этот Шевырев пытался совершить, непосредственно перенося в русский стих образы, словосочетания классической итальянской поэзии. На точности своего перевода Шевырев в предисловии всячески настаивает: «Что касается до близости моей копии, я могу за нее поручиться… Особенно трудно было мне передавать сражения Тасса со всеми тонкими подробностями описания. Я переносил их прежде в свое воображение — и через него в русские слова. У Тасса все очевидно: такова кисть юга. Списывать бой Танкреда с Рамбальдом и Аргантом русскою кистию мне было большим трудом и наслаждением».
Получалась какофония, а между тем Шевырев был поэтом вполне профессиональным и даровитым. Здесь мы сталкиваемся с явлением, имеющим существенное теоретическое значение для понимания историко-литературных процессов. В поэзии невозможна прямая, непосредственная пересадка иноязычного словесного образа; возможно только его освоение уже выработавшейся традицией национального поэтического языка. В экспериментальном переводе «Освобожденного Иерусалима» Шевырев попытался вырваться из русских стилистических традиций своего времени. Попытка окончилась стилистическим распадом. И в этом распаде и просторечие, и архаические обороты, напоминавшие наиболее беспомощные образцы эпической поэзии русского классицизма, приобрели комическую окраску.
Одновременно с переводом Шевырев написал автоэпиграмму — самоосуждение не без самолюбования:
Веневитинов и Шевырев пошли разными путями; ни тому, ни другому не хватило творческой силы, чтобы найти новый поэтический язык для новой философской мысли. Третьим поэтом, выдвинутым группой «Московского вестника», был Хомяков. Веневитинов умер в 1827 году, творчество Шевырева-поэта актуально только до начала 1830-х годов. Хомяков продолжает писать стихи в 1840-х и 1850-х годах, когда он был уже одним из идейных вождей и вдохновителей славянофильства. Первый период творчества Хомякова отражает романтические, главным образом шеллингианские, увлечения любомудров; во втором периоде поэзия Хомякова, как и его публицистика, становится по преимуществу средством пропаганды славянофильских идей. Впрочем, эти периоды идейно друг другу не противостоят, поскольку именно шеллингианство являлось философским источником учения славянофилов.
У раннего Хомякова встречаются изредка стихи в элегическом или песенном роде. Но типическим для Хомякова (как и для Шевырева) является небольшое философское стихотворение, ориентирующееся на одический стиль — тяготение к архаизмам, ораторская интонация, обилие метафор, облекающих отвлеченную мысль. В отличие от Шевырева, Хомяков не был экспериментатором и отнюдь не стремился совершить переворот в области стихотворного языка.
Образ поэта организует творчество Веневитинова, сообщает ему идейное единство. Но наибольшее число стихотворных высказываний любомудра о романтическом поэте принадлежит Хомякову («Поэт», «Отзыв одной даме», «Вдохновение» и др.). Именно Хомяков наиболее отчетливо выразил основы шеллингианской эстетики: искусство — это воплощение бесконечного в конечном; самая вселенная — художественное произведение бога; поэт — провидец, носитель высшего познания и откровения, гений, творящий новые миры. Эта концепция в той или иной мере близка большей части молодых московских поэтов и критиков, примыкавших к кружку Раича, объединившихся впоследствии вокруг журнала «Московский вестник».
Поэт в стихах любомудров был не столько лирическим героем, образом романтической личности, сколько выражением определенного отношения к искусству, к природе, к любви и другим основным для этого круга философско-поэтическим проблемам. И это не случайно. При всем своем романтическом идеализме любомудры были все же людьми 1820-х годов, еще чуждыми крайностям индивидуализма. После крушения декабризма и политических чаяний передового дворянства личность, как бы предоставленная себе самой, начинает разрастаться. Самоуглубление, самоанализ — неотъемлемые черты духовной жизни того романтического поколения, которое пришло вслед за любомудрами. А наряду с этим — невозможность примириться с существующим политическим укладом. Противоречия русского общественного сознания 1830-х годов питали умственную жизнь знаменитых кружков этой эпохи.
В «Очерках гоголевского периода русской литературы» Чернышевский писал о том, что разделяло и что сближало между собой два основных кружка этого периода: кружок Герцена — Огарева и кружок Станкевича, в который входили Белинский, Бакунин, Боткин. «Деятели молодого поколения в Москве были разделены на два кружка, с двумя различными направлениями: в одном господствовала Гегелева философия, в другом — занятия современными вопросами исторической жизни. Много было пунктов, в которых два эти направления могли сталкиваться враждебно; но под видимою противоположностью таилось существенное тождество стремлений…»[35].
В 1830-х годах философско-романтическое направление Особенно отчетливо выражено кружком Н. В. Станкевича. В центре внимания любомудров — отчасти натурфилософия, а в особенности эстетика, романтическая философия искусства. В кружке Станкевича центр перемещается в сторону вопроса о назначении человека. Не эстетика, а этика становится во главу угла.
Из участников кружка четверо были поэтами — Станкевич, В. И. Красов, И. П. Клюшников и совсем еще юный Константин Аксаков. Наименее профессиональный из поэтов своего круга, Станкевич — наиболее философский из них. В его стихах мы встречаем и тему поэта-пророка, и тему слияния с «абсолютным» и «бесконечным», и столь характерное для романтического дуализма противопоставление любви «земной» и любви «небесной». Станкевич в самом начале 1830-х годов создает лирически-драматические «фантазии» («Избранный», «Ночные духи»). Жанр этот, сложившийся под влиянием второй части «Фауста», шекспировских «Цимбелина» и «Сна в летнюю ночь», в 1830-х годах станет модным. Особенно усердно будет подвизаться на этом поприще один из столпов вульгарного романтизма — А. Тимофеев.
В поэзии Станкевича волновавшие его и его друзей этические вопросы, вопросы назначения и самосовершенствования человека отразились в абстрактной, символической форме. Более непосредственным образом запечатлен напряженный интерес к человеческой личности в творчестве двух других поэтов кружка — Клюшникова и Красова. Своей недолговечной известностью оба они несомненно обязаны были Белинскому, который на рубеже 1830-х и 1840-х годов неоднократно упоминал их в своих статьях в качестве наиболее талантливых современных молодых поэтов, после Лермонтова и Кольцова.
Клюшников в эти годы был для Белинского поэтом рефлексии. В своем устремлении к высшей гармонии личность мучительно осознает свое несовершенство, заложенные в ней противоречия — так трактовали рефлексию в кружке Станкевича. Клюшников довел до предела романтическое «самоедство» 1830-х годов. Его своеобразный лирический герой складывается из психологических контрастов, самообвинений, напряженного аналитического интереса к собственным падениям и взлетам. Это лирическое сознание должно быть острым, жестким, ему нельзя позволить расплыться в тумане привычных элегических формул. И Клюшников смешивает традиционные поэтические образы с умышленно корявыми прозаизмами.
Два эти ряда не просто противостоят друг другу, но скрещиваются, вступают друг с другом в игру по законам романтической иронии. Романтическая ирония требует, чтобы человек горестно смеялся над собственной мечтой, понимая ее недостижимость. Это соотношение выражено лексическими контрастами:
Или в стихотворении «Претензии»:
Поэзия Клюшникова отразила внутренние конфликты и противоречия романтической личности. Иной характер имела поэзия Красова. Это интимная лирика 1830-х годов, уже утратившая строгие очертания элегии предшествующих десятилетий. Традиционные элементы классической элегии смешиваются с песенными образами, с интонациями романса. А романс в 1830-х годах уже носитель эмоций новой, разночинной среды; выходцем из этой среды был и Красов (как и ряд других участников кружка Станкевича).
В гуще традиционных образов мелькали у Красова поэтические формулы, вероятно воспринимавшиеся его друзьями как отражение — пусть бледное — напряженной духовной жизни кружка:
В 1830-х годах — это ходовой романтический штамп. Но для участников кружка Станкевича за подобной формулой стояло искренне и трудно пережитое ими противоречие между «земной» и «небесной» любовью, между «конечным» и «бесконечным».
В то же время Красов не свободен и от воздействий вульгарного романтизма:
Так пушкинский «гений чистой красоты» уже совмещается у Красова с бенедиктовским «агатом очей» и «влагой сладострастья».
В 1830-х годах романтизм охватил самые широкие круги — от академических, где он процветал на почве пристального изучения современной философии, до обывательских, превративших романтизм в бездумную и эффектную моду. Зыбкости границ между «романтизмами» разного уровня способствовали некоторые особенности литературной обстановки 1830-х годов: всеобщее стремление к максимально сильному и эффектному выражению запросов романтической личности, распад литературных норм, запретов и требований хорошего вкуса, выработанных двумя предыдущими десятилетиями, характерное для переходного времени смешение разнородных литературных традиций — пестрое наследие мирового романтизма.
Кружок Герцена — Огарева также имел своих поэтов. Для Огарева 1830-е годы — это период ранних стихотворных опытов; его поэтическое творчество развивается позднее, начиная с 1840-х годов. В 1830-х годах самый активный поэт этого круга — Николай Сатин; с середины десятилетия стихи его неоднократно появляются в периодической печати.
В поэзии Сатина широко представлены характерные романтические мотивы. В «Умирающем художнике» это мотивы творческого подвига, божественного вдохновения и самоотречения художника, его неутоленного стремления из «конечного» в «бесконечное»;
В стихотворении «Поэт» высокие порывы вдохновения противопоставлены суровым требованиям своекорыстного, «прозаического» века[36].
Но романтизм Сатина прошел уже через увлечение идеями утопического социализма. Особенно заметны следы этих увлечений в его «фантазии» «Раскаяние поэта» (опубликована в «Телескопе» в 1836 году), где, в духе доктрины сенсимонистов,
Романтический гуманизм торжествует. Поэт — снова «брат людей»! Он возвращается в мир:
Итак, избранная романтическая личность должна служить той самой «толпе», над которой она «парит». Именно в этом условие ее «избранности», ее героичности. Это противоречие романтического сознания имело глубокие корни в русской общественной жизни 1830-х годов. Торжество реакции, крушение чаяний и идеалов дворянской революции способствовали развитию романтического индивидуализма и самоуглубления. В то же время эта обстановка вызывала у мыслящей молодежи недовольство действительностью, протест против порабощения и духовного обезличивания людей.
В Московском университете, наряду с кружком Станкевича, с кружком Герцена — Огарева, в котором политические и социальные интересы представали в философской, теоретической форме, существовали и объединения чисто политические и более демократические по своему составу (кружок братьев Критских, кружок Сунгурова). Кружки сообщались между собой. Огарев, Сатин, Кетчер в 1833 году попали под негласный надзор полиции за связь с сунгуровцем Костенецким. Университетская молодежь постоянно общалась с Полежаевым, когда его полк стоял в Москве. Завсегдатаем студенческих сборищ был и поэт В. И. Соколовский. Герцен, Огарев, Сатин были арестованы за участие в пении «пасквильных песен» на студенческой вечеринке, на которой они как раз не присутствовали. Самая криминальная из них песня Соколовского:
Эта песня касалась 14 декабря, вообще событий, предшествовавших воцарению Николая I.
Автор антимонархических стихов, Соколовский в то же время один из характерных представителей романтизма 1830-х годов. В его поэме «Мироздание» распространенные в 1830-х годах идеи шеллингианской эстетики (мир как художественное творение бога) сочетаются с архаическими традициями русской оды и эпической поэмы XVIII века, с напряженной романтической метафоричностью, с поэтическим языком экспрессивным и неточным, допускающим неправильности, неологизмы. Современников особенно забавлял предпоследний стих поэмы Соколовского «Хеверь»: «Субботствовать в объятиях любви…»[37].
Драматическая поэма «Хеверь» — как и поэма «Мироздание» — отмечена чертами стилистического брожения 1830-х годов и характерна своим романтическим замыслом. Библейский сюжет, заимствованный из книги Эсфирь, трактуется в ней в духе доктрины христианской любви, которая привлекала и поклонников немецкой романтической философии, и последователей ранних социально-утопических учений. Хеверь неожиданно оказывается провозвестницей всеобщего братского единения и любви, предназначенной для спасения и блаженства всех людей, а не только «избранных народов».
К той же первой половине 1830-х годов относится поэтическое творчество питомца Петербургского университета, молодого ученого, талантливого эллиниста Владимира Печерина. Среди стихотворных произведений Печерина наиболее интересное — драматическая поэма «Pot-pourri» («Торжество смерти»). В ней и пафос тираноборчества и гибели за свободу, и тема «пяти померкших звезд» (пять казненных декабристов), и социально-утопическая идея неизбежной гибели старого мира, сближающая раннего Печерина с ранним Герценом. Недаром в марте 1853 года, во время своего свидания с Печериным, тогда уже эмигрантом и монахом католического ордена редемптористов, Герцен вспомнил «Pot-pourri», которое читал в списке еще в России, и просил у Печерина разрешения напечатать его поэму (она появилась в «Полярной звезде» на 1861 год). Для Герцена (даже в 1850-х годах) печеринское «Pot-pourri» оставалось памятником русского революционного романтизма.
Станкевич, Сатин, Печерин — это, так сказать, академическое крыло романтизма 1830-х годов, их поэзия так или иначе была откликом на подлинную философскую и политическую проблематику эпохи. Но все они еще в меньшей мере, чем поэты-любомудры, в состоянии были найти новые, адекватные формы выражения этой проблематики. Все они, как и многие их сверстники, увлечены потоком эклектического, пестрого, неразборчивого в средствах выражения, все шире распространяющегося позднего романтизма. Философской предпосылкой романтической экспрессии служила идея «избранной личности», непосредственно обнаруживавшейся в патетическом словоупотреблении. Но это стремление к патетике, к грандиозности таило в себе опасность сближения с «ложно-величавой школой», с вульгарным романтизмом, уже разменявшим романтическую экспрессию на романтические эффекты, утратившие связь с философскими истоками направления.
Большая дистанция существует между ученым филологом и мыслителем Печериным и Тимофеевым, типическим представителем низового романтизма, что не мешало внешнему сходству их произведений. В «Торжестве смерти» Печерин, например, писал: «Волны в торжественных колесницах скачут по развалинам древнего города; над ними в воздухе парит Немезида и, потрясая бичом, говорит:
Музыка играет торжественный марш. Являются все народы, прошедшие, настоящие и будущие, и поклоняются Немезиде». Все это чрезвычайно напоминает «мистерии» и «фантазии» Тимофеева с их бутафорской символикой, непроизвольно пародирующей вторую часть «Фауста».
В «мистерии» Тимофеева «Жизнь и смерть» участвуют: призрак, привидение, хор духов, невидимый хор на земле, голос с неба и т. д. Фантазия «Последний день» даже сюжетом походит на печеринское «Торжество смерти», не говоря уже о стиле авторских ремарок: «Небо падает целою пеленою. Со всех сторон необыкновенное сияние. Земля разрушается в одно мгновение ока и миллионами пылающих обломков летит в преисподние бездны! В светлом воздухе видны мириады людей, и с громовым эхом раздаются в пространстве уничтоженной вселенной
Звуки страшной трубы».
При всем формальном сходстве, «Торжество смерти» и «Последний день» все же произведения разные. Они по-разному прочитывались современниками. И у Печерина, сквозь всю бутафорию, доходила до них та свободная мысль, которую через три почти десятилетия Герцен счел нужным сделать достоянием читателей «Полярной звезды».
Если Подолинский, Шевырев, Красов, Сатин, даже Печерин и Станкевич не свободны были от безвкусицы и наивных эффектов, то в мещанско-чиновничьей среде николаевской поры вульгарный романтизм господствовал безраздельно. Эта низовая литература имела свои печатные органы («Библиотека для чтения», «Северная пчела»), своих корифеев (Кукольник, Тимофеев, Бенедиктов), свою систему организованного потакания обывательским вкусам. Именно в этой среде яснее всего проявились свойства, воспитанные николаевским самодержавием и бюрократизмом: атрофия общественных интересов и неспособность к созданию собственных культурных ценностей.
В 1830-х годах романтизм охватил самые широкие круги — от академических, где он развился на почве изучения современной философии, до обывательских, превративших романтизм в бездумную и эффектную моду. В недрах «Библиотеки для чтения» и «Северной пчелы» создалась собственная «поэзия мысли». Крупнейших ее представителей, Кукольника, Тимофеева, «Библиотека» провозглашает русскими Байронами и Гете, «Северная пчела» нисколько не уступает ей в цинизме. По поводу «Песен» Тимофеева рецензент «Северной пчелы» писал: «Веселость и насмешливость не главные достоинства песен г. Тимофеева: они видны только в тех песнях, которые выливались из души его в те немногие минуты, когда она отдыхала от тяготивших ее тяжелых дум»[38]. А вот рецензия на «фантазию» Тимофеева «Поэт»: «Из этого краткого обзора читатели увидят, какую обширную, высокую мысль автор положил во главу угла своего творения. В самом деле, мысль сия по своей глубокости, силе и теплоте есть нечто совершенно новое в нашей литературе. Создание, основанное на ней, могло бы заключать в себе более эпической и драматической жизни, менее философии и более поэзии; видно, что это один еще очерк здания огромного и великолепного»[39].
В этой «фантазии» поэт предстает сначала во всем разочарованным, отрекающимся от жизни и деятельности, потом, подобно богу, вдохновенно творящим целый мир и наконец умирающим в нищете и забвении среди равнодушной и суетной толпы. Тема поэта, гения, отвергнутого бессмысленной толпой, в русской романтической литературе описала характерную кривую — от пушкинской концепции вдохновения, от программного «Поэта» Веневитинова, восходящего к основам шеллингианской эстетики, через Шевырева, Хомякова, до упрощенной трактовки у Тимофеева («Поэт», «Елисавета Кульман»), Полевого («Аббадона»), Кукольника («Торквато Тассо») и, разумеется, у Бенедиктова («Скорбь поэта», «Чудный конь», «Певец»). Тему подхватывают и романтики 1830-х годов меньшего масштаба. Например, Лукьян Якубович:
Романтизм 1830-х годов преисполнен грандиозными темами, характерами, страстями. Одно из типических его порождений — творчество Нестора Кукольника, который создал серию стихотворных драм, или «драматических фантазий», посвященных трагическим судьбам художников и поэтов («Торквато Тассо», «Джакобо Санназар», «Доменикино» и др.). Шевырев язвительно писал: «Г. Кукольник хочет принадлежать к числу тех гениальных писателей, для пера которых нет исторического имени страшного, нет славы непобедимой!.. И Гете неохотно бы выступил на Рафаэля, Микель-Анджело, Канову, но г. Кукольник пускается на всех»[40].
«Кукольник, — вспоминает И. И. Панаев, — преследовал мелкое по его мнению направление литературы, данное Пушкиным, все проповедовал о колоссальных созданиях; он полагал, что ему по плечу были только героические личности»[41]. В этой антипушкинской борьбе за «ложно-величавой» школой стояла читательская масса, посетители столичных театров и влиятельнейшие органы петербургской печати.
У Якубовича, Кукольника, Тимофеева, Бернета и других второстепенных поэтов 1830-х годов можно встретить новообразования, синтаксические вольности, непредвиденные образы и проч., но все это носит характер нарушений, отклонений от некой довольно крепкой стилистической основы, в общих чертах подчиненной еще нормам 20-х годов. «Ложно-величавая» школа жила, в сущности, на чужом стиле, по мере сил приспособляя его к своим потребностям. Вот почему из всех представителей этой школы наибольшим успехом пользовался Бенедиктов, которому удалось создать стиль, соответствующий ее тенденциям.
В поэзии Бенедиктова современники могли найти не только искомую романтическую личность, но и тот «переворот» в стихотворном языке, который тщетно пытался произвести Шевырев. У Бенедиктова, в самом деле, непривычное вместо привычного, заметное вместо стертого, разбухшая метафора вместо эпигонской гладкости. Отличительная черта метафоричности Бенедиктова — это резкая ощутимость в метафоре прямого, первичного значения ее элементов, что ведет к реализации метафоры и в конечном счете к логическому абсурду — словом, к тому, что безоговорочно отвергала русская поэтика от Батюшкова до Пушкина. Практика Бенедиктова, хотя и в вульгаризованной форме, прививала русской поэзии навыки романтического построения образа. Его безудержный максимализм, лексический, семантический, предсказывает порой стихотворные эксперименты модернизма конца XIX — начала XX веков. Бенедиктов ниспроверг систему эстетических запретов, столь непреодолимую для поэтов предыдущего поколения. В принципе он отказался от всяких регулирующих начал и, допустив любые слова в любых сочетаниях, извлек из романтических возможностей самые крайние результаты. У Бенедиктова не только сняты классические нормы логики и хорошего вкуса, но и нормы языка оказались необязательными. Отсюда знаменитые новообразования («безверец», «видозвездный», «волнотечность», «нетоптатель» и т. д.), которые сопоставляли впоследствии с футуристическим словотворчеством.
Мещанско-чиновничья среда, выдвинувшая Бенедиктова, в целом была неспособна к выработке обобщающих идей и собственных культурных ценностей, — в этой области ей приходилось вести паразитическое существование. Для вульгарного применения культурно-идеологических ценностей характерны подражательность, упрощение и смешение. Последнее потому, что для тех, кто ценности не создает, но заимствует из разных мест, как готовые результаты чужих достижений, — непонятна их внутренняя несовместимость.
Лирический герой Бенедиктова — это «самый красивый человек», украшенный всем, что только можно было позаимствовать в упрощенном виде из романтического обихода. Для поэтов-любомудров романтическая, в частности натурфилософская, тема в поэзии являлась производным от определенной идеалистической концепции мира. Бенедиктовская романтика, потеряв непосредственную связь с философскими истоками романтизма, превратилась уже в элемент обывательской эстетики, но при этом она сохраняет в суммарном и упрощенном виде ряд основных романтических представлений: представление о стихийном величии и о символической значимости сил природы, представление об «избранниках человечества», преследуемых «чернью», представление о любви к «идеальной деве» и т. п. На основе этого паразитического романтизма Бенедиктов разрабатывает модные поэтические темы. Так, например, из всех стихотворений Бенедиктова едва ли не наибольшим успехом пользовался «Утес», в котором иносказательно дана тема одинокой, гордой личности, бросающей вызов обществу.
В поэзии идеологически подлинной слово оплачивается трудом, борьбой, мыслью, в него вложенными. Отсутствие социальных ценностей, стоящих за поэтическими средствами выражения, в поэзии Бенедиктова непрерывно разоблачается благодаря совмещению несовместимого. Так, «космическая» грандиозность, к которой тяготеет вся эта поэзия, не мешает нисколько наивной идеализации мещанского быта. Характерно, например, стихотворение «Вальс», в котором Бенедиктов переносит в мировые пространства петербургский бал средней руки. Широкое применение космогонических образов восходит у Бенедиктова и к русской одической традиции XVIII века, и к Шиллеру, но в дальнейшем он начинает пользоваться космогонией, так сказать, в своих собственных видах.
«Вальс» появился в 1841 году в «Современнике», редактировавшемся тогда Плетневым, и в той же книжке журнала напечатан «Галопад» поклонницы Бенедиктова поэтессы Шаховой;
В своей вариации «Вальса» Шахова убавила мировые сферы и прибавила адъютанта. Этого оказалось достаточно, чтобы — при всей чистоте намерений поэтессы — превратить «Галопад» в пародию, причем однобокую. Ведь у Шаховой только гостиная, а Бенедиктову важно было столкнуть гостиную с мирозданием.
Скрещение элементов, как бы утративших свое первоначальное назначение, — основная черта бенедиктовского стиля, вплоть до отдельных словосочетаний, в которых смешаны славянизмы и архаизмы, городское просторечие, «галантерейные» выражения, деловая речь и т. д. Таковы, например, словосочетания: «к паре черненьких очей», «певец усердный твой» (ср. «усердный чиновник») или о локоне — «шалун главы». На такой почве лирика утрачивает стилистическую непроницаемость, в свое время свойственную ей более, чем какому бы то ни было другому роду литературы. В лирику пробиваются слова из быта, занимая место рядом с поэтическими условностями. В своем роде это было расширением возможностей лирического слова, как расширением было и бенедиктовское строение образа.
При всей оторванности от философских истоков направления, стилистика Бенедиктова обладала чертами романтизма, в первую очередь густой, напряженной метафоричностью. Обилие образов сближало его поэзию и с одой XVIII века, и с французским романтизмом (Гюго), противопоставляя ее «прозрачному» лирическому стилю школы Батюшкова, которому свойственно было плавное движение единой темы и скупость в отборе выразительных средств.
В поэзии Бенедиктова дошло до крайнего своего предела романтическое брожение 30-х годов. При этом Бенедиктов был настолько даровит и стихом владел настолько искусно, что в первый момент его восприняли как высокого романтического поэта читатели самого разного уровня[42].
Поэзию Бенедиктова ценили Жуковский, А. Тургенев, Вяземский, Тютчев. Известные критики — Плетнев, Сенковский — писали о его замечательном даровании. Шевырев провозгласил Бенедиктова «поэтом мысли». И. С. Тургенев признавался впоследствии в письме к Толстому: «.. Знаете ли вы, что я
Литературной ситуации 1830-х годов присуща парадоксальная черта: поэты-романтики этих лет среди своих блужданий и исканий не заметили решений проблем современной поэзии, предложенных Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым. Между тем уже ранний Лермонтов решил проблему романтической личности; Тютчев нашел новый метод философской лирики. Пушкин же вывел лирическую поэзию на безмерно широкую дорогу художественного познания исторической и современной действительности.
Пушкин, зрелый Лермонтов, Тютчев позднего периода расторгли обязательную некогда связь между высокой поэзией и высоким слогом с его славянизмами и архаической окраской. Это стилистическое освобождение открыло перед поэзией мысли принципиально новые возможности.
Что касается творчества начинающего Лермонтова, то это удивительный плод, который принесла поэтика 1830-х годов, поэтика больших слов и напряженных эффектов. Семнадцатилетний юноша всей совокупностью своей духовной жизни завоевал право сказать:
Большие слова на этот раз оказались равны своему предмету — молодой героической душе человека. Но Лермонтов, оправдавший патетическую поэтику, быстро от нее отказался. Настолько быстро, что вышел к читателю уже занятый разрешением совсем иных творческих задач.
В творчестве юного Лермонтова открытия совершались за пределами печати. Удивительнее незаинтересованность, с которой любомудры отнеслись к творчеству Тютчева. Тютчев в юности принадлежал к кружку Раича, участники которого были идейно и лично связаны с Обществом любомудрия. И все же знаменем этого круга стал не Тютчев, а элегический Веневитинов. Это обусловлено не только внешними обстоятельствами (отъезд Тютчева в 1822 году на долгие годы за границу, разрозненные, случайные — до 1836 года — появления тютчевских стихов в печати). В поэзии Тютчева нет наглядного единства, в том числе единства лирического героя. Тютчев не сосредоточен на судьбах романтического поэта, ни на какой-либо другой, столь же канонической теме романтизма. Его поэтическая мысль, внутренне единая, воплощаясь, дробится и проникает в многообразные явления бытия. И Шевырев, в 1835 году провозгласивший поэтом мысли Бенедиктова, в 1836 году
Русские шеллингианцы прошли мимо величайших явлений своего времени, потому что они всегда искали поэта с той же программой. Не подошел под эту философскую программу и Баратынский, — даже в 1830-х годах, в пору своего сближения с Иваном Киреевским и его единомышленниками. Баратынского этот круг признал мыслящим поэтом, но отнюдь не считал его поэзию существенным, принципиальным фактом своей духовной жизни.
Поэты-любомудры средствами рационалистической по своим истокам, по своему существу поэтики пытались воплотить новые философско-романтические замыслы, и вся их деятельность отмечена этим творческим противоречием. Поэтика устойчивых стилей предписывала традиционность, принципиальную повторяемость поэтических средств. Эта повторяемость расценивалась не как недостаток оригинальности, но, напротив того, как необходимое условие узнавания данного стиля. В этой системе существовал определенный подбор метафор, метонимий, сравнений — и каждый новый образ являлся своего рода развитием или вариантом традиционного иносказания, лежавшего в его основе. Это стилистическое наследство досталось молодым русским романтикам, недостаточно сильным, чтобы его преодолеть. Философское стихотворение поэтов-любомудров строится чаще всего путем нанизывания на некий тематический стержень отдельных иносказаний. Вот, например, как Хомяков решает излюбленную им тему поэтического вдохновения:
В этом стихотворении есть стержневая мысль, выраженная даже догматически, тезисно. Но, кроме того, каждый почти стих представляет собой отдельный, замкнутый метафорический образ; лирическое движение возникает из непрерывного их чередования и сцепления.
Не любомудры, не Станкевич и его друзья, а Тютчев нашел небывалый еще метод для философской лирики XIX века. Для этого он прежде всего должен был освободиться от нормы готовых стилей. Воспитанный в традициях высокой лирики XVIII века, Тютчев широко использовал эти традиции, но он использовал их для создания образов непредвидимых и первозданных, слагающихся в контекст нового типа. Нанизывание самодовлеющих, замкнутых иносказаний Тютчеву чуждо. Он строит философское стихотворение как единый, охватывающий символ. Иногда это выражается в излюбленных Тютчевым параллелизмах между явлением природы и духовной жизнью человека, но и без явного параллелизма у Тютчева возникает сквозной образ:
«Живая колесница мирозданья» (живая, потому что трепещущая звездами) — это образ такой динамичности, что он не может замкнуться в собственных ассоциациях; они овладевают всем текстом, пронизывают его до конца.
Лермонтов еще не печатался. Тютчев прошел стороной. Зато с Пушкиным московским шеллингианцам пришлось встретиться лицом к лицу. История заставила их решать вопрос об отношении к Пушкину как вопрос самый значительный и неотложный, и они в целом решили его отрицательно[44]. Признание в этом кругу получил, собственно, только «Борис Годунов», отвечавший требованию исторической и национальной проблематики. Лирика же Пушкина с удивительной слепотой была ими отнесена к разряду «бездумной» поэзии.
В 1826 году, в связи с подготовкой к изданию «Московского вестника», любомудры сделали попытку вовлечь Пушкина в круг своих интересов. Ожидания их оказались тщетными. Свидетельством этих ожиданий является послание Веневитинова к Пушкину, в котором он трактует Пушкина как ученика Гете. Это было явной натяжкой, и эту трактовку скорее следует понимать как предложенную Пушкину программу его будущего развития.
Еще двусмысленнее шевыревское послание к Пушкину 1830 года. Шевырев призывает Пушкина возродить мощь русского поэтического языка, идя по стопам Ломоносова и Державина. Попутно дается уничтожающая характеристика современной русской поэзии:
А ведь эта современная поэзия была прежде всего поэзией Пушкина. В сущности Шевырев — разумеется, в замаскированной форме — призывает Пушкина преодолеть самого себя. Не случайно через несколько лет (1835) в отзыве на «Стихотворения» Бенедиктова Шевырев зачислил Пушкина и его соратников в период «изящного материализма» — во-первых, отживший, во-вторых, низший по сравнению с новым периодом мысли. В качестве поэта мысли Пушкину противопоставлен был Бенедиктов[45].
Пушкин же тем временем совершал в лирике решающий переворот. Сделанное Пушкиным проливает свет на искания, нередко смутные, современных ему поэтов и на будущие судьбы русской поэзии.
Один из основных лирических жанров 1820-х годов — элегия; и в ней Пушкин первоначально полностью сохраняет классическую «батюшковскую» традицию. Но сквозь условную ткань этого стиля очень рано начинают проступать новые черты психологической конкретности (в том же направлении движется и элегия Баратынского). При этом Пушкин, в отличие от многих поэтов-романтиков, осуществляет индивидуализацию лирики не через образ лирического героя. Для Пушкина важнее другое — то, что можно назвать
Классическая русская элегия начала века строилась иначе. Поэт мог, разумеется, исходить из конкретного события, даже из биографического случая. Но случай этот оставался за текстом, поглощаясь миром поэтических символов. Так, например, широко известная в литературных кругах история несчастной любви Жуковского и Маши Протасовой составляла подразумеваемое, а не непосредственное содержание его любовной лирики, в том числе и переводной. Индивидуализируя лирическое событие, Пушкин открыл дорогу лирике Тютчева, Лермонтова, Фета, Некрасова и всей последующей.
Лирика Пушкина 1830-х годов выражала сознание конкретного, современного, исторически обусловленного и исторически мыслящего человека[46]. Поэт любомудров также, конечно, выражал некое состояние современного сознания, но выражал его в формах, отрешенных от действительности, абстрактных и как бы вневременных. Язык этого поэта — условно-поэтический и тоже как бы вневременный — был непригоден для поэзии исторической и современной действительности.
Еще в заметке 1828 года Пушкин протестовал против «условленного, избранного» литературного языка, против «условных украшений стихотворства» и выдвинул требование «нагой простоты». Сущность совершенного Пушкиным великого переворота состояла в том, что лирическому слову возвращен был его предметный смысл, и тем самым поэту дано невиданно острое орудие для выражения насущной человеческой мысли. Слова больше не отбираются ни по лексическому признаку, ни по признаку постоянной принадлежности к той или иной системе поэтических знаков и символов. Стихотворная речь открыта теперь любым словам, то есть любым явлениям действительности. Следовательно, любое фиксирующее действительность слово могло быть теперь превращено в эстетический факт, не становясь при этом иносказанием, условным «сигналом». Таково
Совершенный Пушкиным переворот был делом величайшей трудности. Речь ведь шла совсем не о том, чтобы просто решиться ввести «прозаические» слова в поэтический текст. Само по себе это трудностей не представляло; но путь механических стилистических смешений — это путь Бенедиктова, приводящий нередко к непроизвольному комическому эффекту. У Пушкина речь шла об эстетическом чуде претворения обыденного слова в слово поэтическое. В условных поэтических стилях лирическое слово утрачивало свое предметное значение, свою материальность. В поздней лирике Пушкина оно сохраняет предметность, но этой предметностью оно не ограничено.
В искусстве реалистическом жизненные ценности определяются значением вещей, уже не заранее заданным, как в классицизме и в романтизме, но исторически складывающимся и всякий раз утверждаемым художником. Для Некрасова величайшей ценностью являются судьбы русского крестьянства, и это определит пафос его демократической поэтики. Но для того чтобы у Некрасова некогда «низкие» слова могли прозвучать как самые высокие, нужен был переворот, совершенный Пушкиным.
Для того чтобы обыденное, разговорное слово могло по праву занять место рядом с испытанными символами высокого и прекрасного, оно, это разговорное слово, должно в свою очередь стать представителем заново утверждаемых жизненных ценностей. Так, в стихотворении «Осень» русская природа, уединенная сельская жизнь, слитая с этой природой, управляемая ее законами, являются величайшими ценностями, — в частности, потому, что они предстают нам здесь как условие поэтического вдохновения, творческого акта, о котором, собственно, и написано стихотворение «Осень».
Здесь отчетливо видно, как сфера значительного и прекрасного втягивает в себя, пронизывает собой и тем самым преображает обыденные вещи.
Пушкин показал, что в слово, полностью сохраняющее свою психологическую или вещественную конкретность, может быть вложен огромной силы заряд идеи, социальной и моральной. Тем самым Пушкин решил поставленную временем задачу
В статье «В чем же наконец существо русской поэзии…» Гоголь писал: «Пушкин слышал значение свое лучше тех, которые задавали ему запросы, и с любовию исполнял его».
Поздняя лирика Пушкина принесла плоды в поэзии Лермонтова, Некрасова; но сама по себе она и в 1840-х годах не стала фактом широкого литературного звучания. В конце своей деятельности Пушкин упорно думал над романом в новом, психологическом роде. Замыслы эти не осуществились, но своими стихами последних лет Пушкин подвел русскую литературу к порогу большой прозы. И в великом русском романе второй половины XIX века будут решаться вопросы, поставленные Пушкиным.
В будущее, однако, вошло не только увиденное Пушкиным, но и многое из того, мимо чего он прошел. Русская литература второй половины XIX века невозможна не только без реалистических открытий зрелого Пушкина, но и без душевного опыта романтиков 1830-х годов, отразившегося и в творчестве второстепенных поэтов этого времени.
СТИХОТВОРЕНИЯ
Д. В. ДАШКОВ
Дмитрий Васильевич Дашков (1788–1839) известен в истории русской поэзии своими переводами греческой эпиграммы, имевшими важное значение для развития поэтических стилей в XIX веке. Окончив с отличием Московский университетский благородный пансион (где учился вместе с Грамматииым и Милоновым), Дашков начал службу в Московском архиве ведомства коллегии иностранных дел, а затем в министерстве юстиции, под начальством И. И. Дмитриева, с которым впоследствии сохранял литературные связи. Уже в 1803–1805 годы он печатает в пансионских изданиях («Утренняя заря», «И отдых в пользу») свои переводы с французского. В начале 1810-х годов он — заметная фигура в русской литературной жизни, член Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, активный сотрудник «Цветника», «Санктпетербургского вестника», «Вестника Европы». В 1810–1811 годах выходят его первые критико-полемические работы, направленные против А. С. Шишкова и обосновывающие общественно-литературную позицию будущего «Арзамаса» («О переводе двух статей из Лагарпа», 1810; «О легчайшем способе возражать на критики», 1811). Дашков противопоставил литературно-политическому консерватизму «шишковистов» либеральную просветительскую позицию молодых писателей из окружения Карамзина. Статьи Дашкова укрепили за ним репутацию блестящего полемиста. В них сложился особый стиль иронической похвалы, развитый затем в пародийных «речах» арзамасцев (речь в похвалу графу Д. И. Хвостову, 1812; «Письмо к новейшему Аристофану», 1815, направленное против А. А. Шаховского). Исключенный в 1812 году из Общества за «похвалу» Хвостову, Дашков становится одним из основателей и активных участников «Арзамаса», где также читает несколько «речей», пишет пародийную кантату против Шаховского и т. д. В то же время он выступает и как теоретик «серьезной» критики, обосновывая просветительский взгляд на нее как на способ формирования общественного мнения, очищения нравов и просвещения общества («Нечто о журналах», 1812).
По своим литературным симпатиям Дашков — «классик»: античность сохраняет для него значение эстетической нормы; уже в 1811 году он пишет о необходимости изучения античных литератур в подлиннике, хотя сам еще не владеет греческим языком[47]. Его ближайшее литературное окружение составляют Жуковский, Д. Н. Блудов, Батюшков, познакомивший его с Н. И. Гнедичем; много позднее Дашков вспоминал, как Батюшков, «бывало, бежал сообщить» ему «всякое новое… стихотворение» Гнедича[48]. В «Арзамасе» он занят вместе с тем изучением немецкой литературы и философии — Гердера, Якоби, Гете. В 1815 году он читает здесь свои переводы «Парамифий» Гердера[49]. Можно думать, что взгляд Винкельмана и Гердера на античную культуру и, в частности, на антологию как на художественно совершенное выражение определенного этапа исторического бытия человечества и национального характера народа оказал влияние на Дашкова. Во всяком случае, «Антология» Гердера (хорошо известная русским эллинистам 1810-х годов) оказывается для него одним из основных источников при изучении и переводе греческих эпиграмм. Таким образом, традиционно «классицистское» восприятие античности осложняется у Дашкова элементами исторической философии преромантического периода.
В 1817 году Дашков, обративший на себя внимание графа Каподистрия, назначается вторым советником при русском посольстве в Константинополе, уезжает из России и живет в Константинополе и Буюкдере. Он становится очевидцем кровавых греко-турецких столкновений, во время одного из которых был казнен патриарх Григорий. Благодаря вмешательству Дашкова были спасены от гибели десятки греческих семейств. В 1818 году он усиленно занимается греческим языком и читает Гомера и Платона. В письме И. И. Дмитриеву от 1 (13) ноября 1818 года он впервые приводит текст греческой эпиграммы в своем переводе; в дальнейшем цитация эпиграмм в его письмах становится обычным явлением. В 1820 году Дашков совершает путешествие по Греции, пытаясь отыскать в монастырях греческие и латинские манускрипты, грузинскую библию и утраченные антологии Агафия, Филиппа Фессалоникского и Мелеагра. В его путевых записках (в «Северных цветах» 1825 и 1826 годов) сказывается незаурядный прозаик, развивавший лучшие черты карамзинской прозы — ясность, сдержанность и изящество. Вернувшись в Россию в 1820 году, Дашков помогает Батюшкову и С. С. Уварову в издании брошюры «О греческой антологии» (1820). Его собственные переводы, однако, оказываются первой попыткой переводить эпиграмму «размером подлинника» — элегическим дистихом и воспроизвести как поэтические особенности, так и дух греческого оригинала. Это была принципиальная литературная позиция, сближавшаяся с «неоклассической» позицией Гнедича, которому Дашков писал в 1825 году: «Без вас древняя мера стихов, столь свойственная русскому языку, еще долго осталась бы у нас в одной „Тилемахиде“ или в давно забытом стихотворении А. Радищева: к XVIII веку (т. е. „Осьмнадцатое столетие“)»[50]. К Гнедичу Дашков нередко обращался за консультацией, в частности в вопросах греческой просодии, которую он стремился изучить в историческом движении и передать при помощи русских гекзаметров и пентаметров. Сделанные им переводы, помимо художественных достоинств, обладают также и филологической ценностью. В самом выборе материала Дашков не был чужд и общественной тенденции; среди его переводов значительное место занимают эпиграммы, воскрешающие дух античного патриотизма, героизма и презрения к смерти. В 1825–1828 годах он печатает их в «Северных цветах», «Полярной звезде» и «Московском телеграфе». Есть основания думать, что Дашков пытался создать образцы оригинальных стихотворений по типу античной эпиграммы (см. примеч., с. 699). Со второй половины 1820-х годов Дашков почти совсем отходит от литературы, занимая ряд государственных постов (товарищ министра внутренних дел, с 1832 года министр юстиции). Он намеревается осуществить введение ряда серьезных улучшений в законодательство (гласного судопроизводства, адвокатуры), он принимает ближайшее участие в подготовке цензурного устава 1828 года — одного из наиболее прогрессивных актов в русском литературном законодательстве XIX века, — однако в условиях консервативной феодально-бюрократической системы усилия его были сведены до минимума. Человек непоколебимой стойкости характера (Пушкин называл его «бронзой») и выдающихся, но не развернувшихся до конца способностей, Дашков поражал современников и своей крайней замкнутостью, холодностью и наклонностью к ипохондрии, вполне раскрываясь лишь нескольким ближайшим друзьям, — более всего Жуковскому[51].
1. ПРИНОШЕНИЕ ДРУЗЬЯМ
2–45. ЦВЕТЫ, ВЫБРАННЫЕ ИЗ ГРЕЧЕСКОЙ АНФОЛОГИИ
1. ЖЕРТВА ОТЧИЗНЕ
(Диоскорид)
2. ЛЮБОВЬ СЫНОВНЯЯ
(Неизвестный)
3. ОРЕЛ НА ГРОБЕ АРИСТОМЕНА
(Антипатр Сидонский)
4. АЯКС ВО ГРОБЕ
(Неизвестный)
5. УТОПШИЙ К ПЛОВЦУ
(Феодоринд)
6. ГРОБ ИСИОДА
(Алкей Мессенский)
7. МОЛИТВА
(Неизвестный)
8. СУЕТА ЖИЗНИ
(Паллад)
9. К СМЕРТИ
(Агафий)
10. К ИСТУКАНУ НИОБЫ
(Неизвестный)
11. СПЯЩИЙ ЕРОТ
(Платон Философ)
12. ПЕВИЦА
(Мелеагр)
13. НЕНАЗВАННЫЕ
(Неизвестный)
14. АЛКОН [52]
(Лентул Гетулин)
15. К ЖИЗНИ
(Эсоп)
16. УМИРАЮЩАЯ ДОЧЬ
(Анита)
17. УТОПШИЙ, ПОГРЕБЕННЫЙ У ПРИСТАНИ, К ПЛОВЦУ
(Леонид Тарентский)
18. УМЕРШИЙ К ЗЕМЛЕДЕЛЬЦУ[53]
(Неизвестный)
19. К ИСТУКАНУ АФРОДИТЫ В КНИДЕ
(Неизвестный)
20. ПЛАЧУЩАЯ РОЗА
(Мелеагр)
21. БЕЗМОЛВНЫЕ СВИДЕТЕЛИ (Мелеагр)
22. ГОЛОС ИЗ ГРОБА МЛАДЕНЦА
(Македонии Ипат)
23. ГРОБ ТИМОНА[57]
(Ти́мон Мизантроп)
24. <ГРОБ ТИМОНА>
(Игесипп)
25. ФОКИОНОВ КЕНОТАФ[58]
(Фалек)
26. ОГРАБЛЕННЫЙ ТРУП
(Платон Философ)
27. ОТСРОЧЕННАЯ КАЗНЬ
(Паллад)
28. ЕРОТ ПАСТУХОМ[60]
(Мирин)
29. ВРЕМЯ, ИСТУКАН ЛИСИППОВ[61]
(Посидипп)
30. СКОРОТЕЧНОСТЬ
(Неизвестный)
31. ОМИР
(Филипп Фессалоникский)
32. ИРОДОТ[62]
(Неизвестный)
33. ЕВРИПИД
(Неизвестный)
34. СОБАКА НА ГРОБЕ ДИОГЕНА[63]
(Неизвестный)
35. СПАРТАНСКАЯ МАТЬ
(Неизвестный)
36. ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ
(Неизвестный)
37. ПОЗДНО РАЗБОГАТЕВШИЙ
(Неизвестный)
38. ЕРМИЙ И АЛКИД
(Антипатр Сидонский)
39. ИВИК
(Антипатр Сидонский. II. 28. LXVIII)
40. ПОЛИНИК И ЕТЕОКЛ
(Антифил Византийский. II. 164. XXXVI)
41. СОЮЗ ДРУЖБЫ
(Неизвестный. IV. 252. DCXLII)
42. СМЕРТЬ ОРФЕЯ
(Антипатр Сидонский. II. 24. LXVII)
43. СЕТОВАНИЕ ОБ УМЕРШЕЙ
(Мелеагр. I. 31. CIX)
44. К ИЗВАЯНИЮ ПАНД, ИГРАЮЩЕГО НА СВИРЕЛИ
(Платон Философ. I. 105. XIV)
45. К РАЗЛИВШЕМУСЯ ПОТОКУ
(Антифил Византийский. II. 162. XXXI)
46–49. НАДПИСИ К ИЗОБРАЖЕНИЯМ НЕКОТОРЫХ ИТАЛЬЯНСКИХ ПОЭТОВ
1. ДАНТЕ
2. ПЕТРАРКА
3. ГРОБ АРИОСТА
4. ТАССО
В. И. КОЗЛОВ
Василий Иванович Козлов (1793–1825) — характерный представитель поэтического дилетантизма 1810–1820-х годов, деятельность которого представляет, однако, историко-литературный интерес. Сын московского купца, одного из основателей Коммерческой академии, Козлов получил хорошее образование (дома, затем на первых курсах Коммерческой академии и Московского университета). Уже в юности он владел несколькими европейскими языками и был ориентирован в области истории, литературы и политических наук. В 1809–1811 годах Козлов — активный сотрудник журналов П. И. Шаликова («Аглая»), М. И. Невзорова («Друг юношества») и М. Н. Макарова («Журнал драматический»), где печатает басни, послания, элегии, стихотворения на случай и многочисленные переводы, прежде всего немецкой сентиментальной и преромантической литературы (ранний Гете, Гердер, Э. Клейст и др.). 1812 год принес разорение семье; Козлов вынужден искать службы и переезжает в Петербург, где становится сотрудником П. П. Пезаровиуса, издателя «Русского инвалида». В 1814–1822 годах он помещает здесь целую серию критических статей и фрагментов, где, следуя романтической эстетике (прежде всего немецкой), обосновывает тезисы о национальных путях искусства, исторических этапах его развития («чувственный» этап — античность, «духовный» — христианское искусство средних веков и т. д.), о национальной и исторической обусловленности и множественности эстетических идеалов и пр. В своих незаконченных «Драматургических отрывках» (1815) он одним из первых в России пытается создать на этих основах целостную теорию романтического искусства (в первую очередь театра), затрагивая и ряд специфических вопросов его поэтики (сценическая природа драматургии, психологические основания драмы) и в ряде случаев предвосхищая теоретическую деятельность русских эстетиков 1820-х годов, в частности любомудров. В защиту немецкой романтической эстетики против эпигонов классической критики он прямо выступил в 1816 году на страницах «Русского инвалида», начав полемику с антиромантическими статьями «Духа журналов» («Нечто о мнении француза о немецкой литературе»). Несомненный интерес представляет и его критический анализ лингвистической теории А. С. Шишкова («О богатстве языка и о переводе слов», 1815), обширная рецензия на «Полярную звезду» (1824) и др. Поэтическое творчество его постепенно отходит на задний план; он занят черновой журнальной работой, а остаток времени употребляет на посещение светских салонов. Тяготение к высшему свету, приобретавшее у Козлова гипертрофированные формы, вызывало насмешки в литературных кругах (в том числе пренебрежительные отзывы Дашкова и Пушкина), между тем оно было своего рода способом социального самоутверждения бедствующего образованного разночинца, вынужденного жить поденным литературным трудом и остро чувствовавшего власть сословных предрассудков. Его письма 1810–1820-х годов полны жалобами на одиночество, невозможность личного счастья, глубокую душевную депрессию. Это настроение отражается и в немногочисленных сохранившихся стихах Козлова этих лет («К мечтам», 1819; «Весеннее чувство», 1817; «Сонет», 1819; «Сонет» (В. И. А-ой), 1819; «Вечерняя прогулка», 1823; и др.).
Стихи Козлова, эклектически соединявшие стилевые тенденции «архаиков» и карамзинистов, были уже анахроничны для середины 1820-х годов, хотя, наряду с обычной для преромантической эпохи медитативной элегией, он пытался культивировать разнообразные поэтические формы (октаву, сонет). Значительную часть его поэтической продукции составляют, как прежде, альбомные мадригалы.
Литературный круг Козлова представлен в это время А. Ф. Воейковым (с которым он, впрочем, не близок и, по-видимому, тяготится его диктатурой в «Русском инвалиде»), А. С. Шишковым, примыкавшими к «Беседе» А. П. Буниной и Е. Н. Пучковой; наконец, светскими литераторами-дилетантами, как, например, покровительствовавший ему кн. Н. Б. Голицын. Он поддерживает связь с московскими карамзинистами — Шаликовым, Макаровым, Бланком, Головиным и др. В петербургском кругу последователей Карамзина Козлов принят не был. В 1824 году, с предполагаемой реорганизацией «Русского инвалида», Козлов уходит из редакции и по предложению Греча и Булгарина становится сотрудником «Северной пчелы». В это время он уже тяжело болен туберкулезом, к которому добавляется еще и нервное потрясение, связанное с какой-то личной потерей. 11 мая 1825 года Козлов скончался[67].
50. ВЕСЕННЕЕ ЧУВСТВО
51. К МЕЧТАМ
52. МЕЧТАТЕЛЬ
53. ВЕЧЕРНЯЯ ПРОГУЛКА
Элегия
54. ПРЕДЧУВСТВИЕ
(Сонет)
55. СОНЕТ
А. А. Б-ВОЙ
(При посылке моих сонетов)
С. Д. НЕЧАЕВ
Степан Дмитриевич Нечаев (1792–1860), сын рязанского уездного предводителя дворянства, получил домашнее образование и, сдав экзамены за Московский университет, поступил в 1811 году актуариусом в коллегию иностранных дел. В 1811–1812 годы он служит переводчиком при канцелярии рижского военного губернатора. В 1817–1823 годах Нечаев — директор училищ Тульской губернии. Уже в середине 1810-х годов он усиленно интересуется проблемами истории и литературы. В 1816 году он член-соревнователь (с 1823 года — действительный член) Общества истории и древностей российских при Московском университете; в 1820 году становится членом университетского Общества любителей российской словесности. Во вступительной речи «О выборе предметов в изящных искусствах» он отдает «высокому» искусству решительное предпочтение перед «прелестным», видя в нравственной пользе основной критерий ценности искусства и настаивая на выборе для поэзии преимущественно национальных или религиозных тем[69]. Эти идеи в известной мере составили литературную основу сближения его с кругом декабристских литераторов. Поэтическая деятельность Нечаева в эти годы крайне интенсивна; он печатается в «Русском вестнике» (1816–1817), «Благонамеренном» (1820, 1823), «Сыне отечества» (1821), но больше в «Вестнике Европы» (1816–1826), «Трудах Общества любителей российской словесности при Московском университете» (1818–1824) и «Дамском журнале» (1823–1825). Его литературную среду составляют московские карамзинисты с сильными «архаическими» симпатиями (М. Н. Макаров, Н. Д. Иванчин-Писарев, М. А. Дмитриев); сам он тяготеет к поэзии конца XVIII века, где своеобразно переплелись черты позднеклассической и сентиментальной поэтики. Культ чувствительности, сентиментального «дружества», уединения сочетается у Нечаева с обращением к гедонистической лирике, галантным «стихам на случай» — и, с другой стороны, к дидактическому посланию аллегорического характера и даже оде. Нечаеву не чужда и религиозная резиньяция; однако он осуждает деспотизм, крепостное право, сословные привилегии («Мысли и замечания», 1819–1824). По-видимому, уже в 1818 году он становится членом Союза Благоденствия[70]. Декабристские настроения окрашивают и его педагогические и исторические занятия. Он сближается с А. Бестужевым, Рылеевым и Кюхельбекером, привлекает московских литераторов к участию в «Полярной звезде», сообщает о прохождении в цензуре «Войнаровского» Рылеева и т. д.[71] Нечаев общается с А. Тургеневым, Вяземским, Баратынским, Грибоедовым, Полевым, печатается в «Московском телеграфе» (1825–1826). Вместе с тем он не порывает и с «классиками», в 1824 году с И. М. Снегиревым, М. Т. Каченовским и И. И. Давыдовым разбирает «Пушкина „Кинжал“ и романтиков и слепое им удивление, плод невежества» и даже упрекает новейших писателей, в отходе от классической поэтики[72].
В сентябре 1826 года Нечаев командируется для расследования раскола в Пермскую губернию, откуда привозит обширный этнографический и фольклорный материал. Во время поездки он встречается со ссыльным М. И. Пущиным и восстанавливает связи с одним из основателей Союза Благоденствия Ал. Н. Муравьевым, с которым продолжает общение и переписку по религиозным и церковно-административным вопросам[73]; в 1832 году он даже был вынужден давать письменные показания по обвинению в «непередаче начальству известия о заговоре в Ирбите» в 1826 году[74]. 13 июня 1827 года Нечаева причисляют к собственной его императорского величества канцелярии, и он переезжает в Петербург. В 1828 году он женится на С. С. Мальцевой, свойственнице Карамзиных и родственнице обер-прокурора Синода П. С. Мещерского. Он возобновляет отношения с петербургскими литературными кругами; эпизодически общается с Пушкиным. При содействии родных жены он получил должность обер-прокурора Синода (1833–1836); здесь он проявил себя как ревностный и придирчивый чиновник. Литературная деятельность Нечаева в это время почти полностью прекращается, но продолжается его успешное продвижение по службе. Он становится тайным советником и сенатором. Вторую половину жизни он живет в Москве, барином-хлебосолом, лишь изредка позволяя себе приветствовать своих литературных друзей посланиями в духе «домашней литературы»[75].
56. РОСТОВСКИЙ МОНАСТЫРЬ
57. К Г. А. Р..К
(Послано с Кавказских вод)
58. К Я<КУБОВИЧ>У («Кавказских рыцарей краса…»)
59. К НЕЙ
60. УМИРАЮЩИЙ ПЕВЕЦ
61. ВОСПОМИНАНИЯ[78]
Посвящается Вас.<алию> Фед.<оровичу> Тимковскому
62. ПОСЛАНИЕ К ЛЕОНИДУ
(Писано в 1825 году)
63. К СЕСТРЕ
В. Н. ОЛИН
Валерьян Николаевич Олин (ок. 1788[105] — 1840-е годы) ни по рождению, ни по воспитанию не принадлежал к наследственной дворянской интеллигенции. Сын тобольского вице-губернатора, он получил первоначальное образование, скорее всего, у учителей местного народного училища или семинарии. Начав службу канцеляристом в 1802 году, он до конца не сумел выбиться из числа мелких чиновников. Литературная деятельность Олина началась в кругу писателей Беседы любителей русского слова. Первым его печатным произведением был «Панегирик Державину» (СПб., 1809). Позднее он был принят в члены-сотрудники «Беседы». В это время он неудачно пробует силы в драматургии, сочинив под руководством И. А. Дмитревского трагедию в стихах «Изяслав и Владимир». Ближе всего был Олин к участникам «Беседы», затронутым преромантическими веяниями, — Державину, Н. И. Гнедичу, В. В. Капнисту, которому он помогал в переводах из древних, И. М. Муравьеву-Апостолу, поборнику изучения античности. В 1813 году вышел его вольный перевод поэмы «Сражение при Лоре» Оссиана, за которым последовали более самостоятельные обработки отдельных фрагментов оссианического цикла. Наряду с этим в 1814–1819 годах Олин публикует ряд антологических стихотворений, переводы Горация, Овидия (прозой), римских историков и ораторов.
С 1814 года Олин сотрудничал в «Сыне отечества». В 1818 году он организует «Журнал древней и новой словесности» (1818–1819), одной из задач которого была пропаганда античной литературы. Однако тематика оказалась случайной, и издание успеха не имело. Большинство материалов принадлежало Олину и Я. Толмачеву. Кроме того в журнале приняли участие — видимо, при посредстве В. В. Капниста — Ф. Глинка, Н. Кутузов, Я. Н. Толстой, П. Колошин.
В 1820 году Олин окончательно порывает с «Беседой», публикуя рецензию на «Освобожденный Иерусалим» Тассо в переводе А. С. Шишкова и речь при вступлении в Вольное общество любителей российской словесности, вызвавшую одобрение П. А. Вяземского. В лагере романтиков он занял место среди сторонников Жуковского. Однако предпринятая им литературно-критическая газета «Рецензент» (1821) не сыграла никакой роли в литературной борьбе, хотя здесь и появился положительный отклик на «Руслана и Людмилу», разбор стихов Батюшкова и горацианских од Капниста.
В 1824 году Олин принял участие в полемике о «Бахчисарайском фонтане». Выдвинутое им общее определение романтизма как поэзии страстей и характеров, а романтической поэмы как романа в стихах свидетельствовало, что он принял в новом направлении лишь изменение тематики и мелодраматизацию сюжета. Позднее он определил южные поэмы Пушкина как лишенные плана подражания Байрону. «Полтава» и «Борис Годунов» явились для него знамением заката поэтической звезды Пушкина.
Для самого Олина основным признаком романтической поэзии является эмоциональная приподнятость. Он переводит из Шиллера, Мура, Вальтера Скотта, Ламартина, Виланда, Гете. Поэмы Олина «Оскар и Альтос» (1823) и «Кальфон» (1824), благожелательно встреченные критикой, развивали старую оссианическую тематику. Не без влияния Байрона была задумана поэма «Манфред», об Италии рыцарских времен. Сюжет «Корсара» Олин перерабатывает в прозаическую трагедию «Корсер» (1826) по образцу французских книжных драм. В 1827 году он выпустил перевод «Баязета» Расина, сделанный в таком же высоком ключе. Из лирических стихотворений наиболее значительными были проникнутые глубоким личным чувством элегии, по настроению близкие к «Медитациям» Ламартина. Мелкие стихотворения печатались в альманахах, «Литературных листках», «Московском телеграфе» и в изданиях А. Ф. Воейкова, постоянным сотрудником которого Олин сделался после ссоры с Н. Полевым и Ф. Булгариным из-за резких нападок на «Корсера».
В 1829–1831 годах Олин издавал полупериодический альманах «Карманная книжка для любителей русской старины и словесности» и вместе с В. Я. Никоновым литературную газету «Колокольчик» — малопредставительные по составу авторов и, подобно прежним изданиям, прекратившиеся за недостатком подписчиков.
Последнее его сочинение, повесть «Странный бал», часть задуманного романа «Рассказы на станции» в стиле Гофмана и Ирвинга, появилась в 1838 году. К ней были приложены восемь последних стихотворений Олина. Далее имя его теряется.
В историю литературы благонамереннейший литератор Олин вошел как жертва цензуры. В 1818 году была уничтожена брошюра-оттиск «Письма о сохранении и размножении русского народа» Ломоносова, «Рецензенту» были запрещены переводы из иностранных изданий, за запрещением «Стансов к Элизе» последовал полицейский выговор Олину за выраженное автором недовольство цензурным постановлением. В 1832 году был запрещен роман Олина «Эшафот, или Утро вечера мудренее» из эпохи Анны Иоанновны[106]. Даже «Картина восьмисотлетия России» (СПб., 1833) за излишние похвалы Николаю I удостоилась личного неодобрения императора. Один из немногих писателей, пытавшихся жить литературным трудом, Олин прожил и кончил жизнь в крайней нищете.
Отдельно стихотворения Олина никогда не выходили, хотя еще в 1817 году он пытался предпринять такое издание[107].
64. КАИТБАТ И МОРНА
(Из Оссиана)
65. ПЕРЕВОД ГОРАЦИЕВОЙ ОДЫ [108]
К ТИНДАРИДЕ
66. АРКАДСКАЯ НОЧЬ
67. УПОВАНИЕ
Элегия
68. СТАНСЫ
69. СТАНСЫ К ЭЛИЗЕ
70. РОМАНС МЕДОРЫ
Из 1-й песни Бейроновой поэмы «Корсар», The Corsair
71. РОМАНС ЛОРЫ
Из романтической поэмы в 2-х песнях под названием «Манфред»
72. <СМЕРТЬ ЭВИРАЛЛИНЫ>
73. СЛЕЗЫ
В. С. ФИЛИМОНОВ
Владимир Сергеевич Филимонов (1787–1858) известен прежде всего своей поэмой «Дурацкий колпак». Сын богатого рязанского помещика, он был уже в 1799 году зачислен на службу в коллегию иностранных дел. В 1805–1809 годах Филимонов учился в Московском университете, в 1811–1812 годах служил в министерствах юстиции и полиции. В 1813–1814 годах Филимонов участвовал в заграничных походах, побывал в Германии, в 1817–1819-м служил вице-губернатором в Новгороде. Литературную деятельность начал в 1804 году. Его первым литературным шагам содействовал Жуковский, который остался для него на всю жизнь главой современной поэзии; высоко ценит он и творчество Батюшкова, с которым у него установились довольно близкие дружеские отношения. Испытав влияние русского и западного сентиментализма (Руссо, Карамзин), Филимонов в своем раннем творчестве остался все же архаистом, враждебным «чувствительности» эпигонов Карамзина и ближайшим образом связанным с традицией XVIII века. Он пишет послания, песни (в том числе стилизации народных песен), любовные стихи в жанре «легкой поэзии», особое внимание уделяет басне. Значительное место в его литературной продукции занимают переводы из Горация; ему принадлежит и не увидевший света полный перевод «Опытов» Монтеня (фрагменты из него Филимонов печатал в своей газете «Бабочка»). В 1818 году его избирают почетным членом Общества любителей российской словесности; он является действительным членом и «михайловского» общества.
В 1822–1824 годах Филимонов живет в отставке в Москве; он ведет жизнь дилетанта-эпикурейца, находя ей философское обоснование в сочинениях Горация, Дроза, Циммермана и др. Круг знакомых его довольно обширен; среди них — юноша Полевой, которому он оказывает покровительство на правах мецената[115]. В 1822 году выходит сборник «Проза и стихи» — итог его раннего творчества; в начале 1820-х годов он печатается почти во всех журналах.
В 1825 году Филимонов переезжает в Петербург, общается с Л. Бестужевым, Жуковским, Вяземским, Пушкиным. В 1827 году он навлекает на себя неудовольствие правительства, подав записку по крестьянскому вопросу и конституционный проект. В его переписке этих лет затрагиваются довольно острые политические темы. В следующем году выходят две первые части его поэмы (повести в стихах) «Дурацкий колпак», над которой он работал с 1824 года. Герой ее, «мудрец» под «дурацким колпаком», не лишенный черт гедониста, противопоставлен «свету» как своего рода «естественный человек». Сюжетной канвой служит автобиография поэта. Поэма имеет подчеркнуто дилетантский, «домашний» характер, повествование окрашено иронией, изобилует отступлениями, сатирическими намеками и зарисовками и лишено сюжетной целостности. Не исключено, что на «Дурацкий колпак» оказали известное влияние выходившие главы «Евгения Онегина»; однако литературная генеалогия поэмы сложнее: она включила элементы «исповеди» XVIII века, стернианства, нравоописательной сатиры, моралистического эссе. Теснее всего она, однако, связана с традицией «домашней поэзии», процветавшей в особенности в московских литературных кругах. Не прошла бесследно для Филимонова и новая романтическая поэзия; он сочувственно упоминает Гете и Шиллера, бывших образцом для русских романтиков, а в позднем романе «Непостижимая» (1841) дает высокую оценку Байрону.
В 1829–1830 годах Филимонов издает газету «Бабочка». Газета была непрофессиональной и малоавторитетной, хотя подчеркнуто ориентировалась на пушкинский круг, противопоставляя себя прежде всего изданиям Греча и Булгарина, как «торговой литературе». В 1829 году Филимонов назначается на должность архангельского губернатора, но уже в 1831 году его привлекают к следствию по делу Сунгурова. В бумагах его были обнаружены письма и документы (в том числе секретные), относящиеся к восстанию 1825 года. Он был отрешен от службы и отправлен в Нарву под надзор полиции, без права въезда в столицы; лишь в 1836 году ему разрешено было жить в Москве.
В 1837 году Филимонов издал «гастрономическую» поэму «Обед». В 1840-е годы он пишет и печатает довольно много, преимущественно басни, которые вышли отдельным изданием в 1857 году; издание это натолкнулось на цензурные препятствия. Умер Филимонов в бедности, растратив свое довольно большое состояние; в последние годы он пытался поддерживать связи с молодыми литераторами (Г. Н. Геннади и др.), однако воспринимался ими как обломок давно ушедшей литературной эпохи[116].
74. ДУРАЦКИЙ КОЛПАК
Ma nullité se rend justice[117].
Года текут своей чредою…
Глава 1
Глава 2
Глава 3,4
Глава 5
Глава 6
А. Г. РОДЗЯНКА
Аркадий Гаврилович Родзянка (1793–1846) родился в помещичьей семье на Полтавщине. Детские годы его прошли вблизи от одного из культурных центров Украины — Обуховки и Трубайцев, имений В. В. Капниста и Д. П. Трощинского, с семьями которых он сохранил многолетнюю дружескую связь. В этой среде он воспринял некоторые идеи как декабристского окружения Капниста, так и украинской дворянской фронды, с ее культом национального прошлого и «малороссийской свободы». Литературные интересы его укрепились во время учения в Московском университетском благородном пансионе, где его учителем был известный поэт и теоретик архаистического направления А. Ф. Мерзляков. Уже в 1839 году в письме к А. С. Норову он будет называть себя и своего адресата «воспитанниками Мерзлякова и
В пансионе Родзянка выступил как поэт. В 1816 году он переезжает в Петербург и поступает в гвардию. К этому времени он уже известен как автор анакреонтических и горацианских стихов («Призвание на вечер», 1814; «Клятва», 1815; «К Лигуринусу», 1816). Наряду с ними он разрабатывает и высокие жанры классицистской лирики («Властолюбие (подражание Ж.-Б. Руссо)», 1812; «Державин», 1816, и др.). По-видимому, через Капнистов он знакомится с Державиным и сближается с «Беседой любителей русского слова». Наследник просветительской традиции, «архаист», он пишет в 1817 году пародийную балладу «Певец», направленную против Жуковского и шире — против самых основ формирующейся романтической эстетики. Значительное место в его стихах этих лет занимают гражданские темы («Развалины Греции», 1814; «Потомство», 1816). В 1818–1819 годах он служит в лейб-гвардии Егерском, а затем в Орловском пехотном полку. В Петербурге Родзянка входит в круг членов Союза Благоденствия. В эти годы он находится под все усиливающимся влиянием либеральных идей, распространяющихся в гвардии. Его общественная ориентация и связь с литераторами декабризма и декабристской периферии естественно приводят его в общество «Зеленая лампа». Позднее Родзянка вспоминал о противоправительственных стихах, читавшихся в заседаниях общества. Вероятно, здесь же произошло его знакомство с Пушкиным; их отношения вскоре же приобрели дружески-фамильярный характер. Это время — период наибольшего расцвета политического вольномыслия Родзянки, впрочем довольно умеренного. В 1818 году он пишет «Послание о дружбе и любви Аврааму Сергеевичу Норову», где декларативно утверждает примат дружбы, познания и долга над эпикуреизмом и противопоставляет гражданские добродетели древних «робкому страху» и «жизни в цепях» современного поколения. 3 марта 1821 года Родзянка выходит в отставку с чином капитана и в том же году уезжает в Полтаву, в свое имение Родзянки Хорольского уезда, однако продолжает печатать стихи в «Сыне отечества», «Невском альманахе», «Полярной звезде» и других изданиях.
Кризис Союза Благоденствия способствовал росту скептических настроений Родзянки, которые находили, по-видимому, поддержку и в атмосфере кружка Капнистов. К 1822 году он становится в оппозицию к радикальным декабристским кругам и пишет сатиры «Споры» и «Два века», где нападает как на правительственную реакцию, так и на радикализм «демагогов».
Основная часть его поэтической продукции в 1820-х годах — любовная лирика элегического и частью гедонистического характера; художественный уровень ее, как правило, невысок. В 1830 году Родзянка женился на Н. А. Клевцовой, которой посвятил целый цикл стихов 1830–1835 годов; к середине 1830-х годов относятся и его иронические и сатирические стихотворения из быта мелкопоместного украинского дворянства с прежними просветительскими тенденциями (ср. резкую сатиру «Мысли после постановления о выборах дворянства», 1832); он заявляет о своей верности идеям «свободы» и «блага народа» («На холеру», 1830) и в 1835 году пишет «На уничтожение имени малороссиян» — стихотворение, оппозиционное правительству, проникнутое элегическим сожалением о славном прошлом Украины и посвященное «памяти вельмож малороссийских».
Некоторый интерес представляет и его «Послание к Н. П. Базилевской» (1842), с резко иронической характеристикой «торговой литературы», в частности «Библиотеки для чтения» Сенковского[124].
75. ПРИЗВАНИЕ НА ВЕЧЕР
76. СПОРЫ
77. ДВА ВЕКА
(Отрывок)
78. ЭЛЕГИЯ («Как медленно приходит счастье…»)
79. АЛЕКСАНДРУ ИВАНОВИЧУ МИХАЙЛОВСКОМУ-ДАНИЛЕВСКОМУ
80. ОНА МЕРТВА
81. НА ХОЛЕРУ
Ивану Александровичу Башилову
82. НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА СЕРГЕЕВИЧА ПУШКИНА
83. ЭЛИЗИУМ
В. И. ПАНАЕВ
Владимир Иванович Панаев, сын общественного деятеля и видного масона И. И. Панаева, родился 6 ноября 1792 года в городе Тетюшах Казанской губернии. Рано потеряв отца, воспитывался вместе с братьями и сестрами в семье дяди, брата матери, А. В. Страхова, племянника и друга Г. Р. Державина. Образование получил в Казанской губернской гимназии, в 1804 году преобразованной в университет. Еще в нижнем классе гимназии начинает писать стихи, а затем входит в литературное общество университета. По примеру брата и своего учителя, известного идиллика Ф. К. Броннера, Панаев обращается к жанру идиллии — одному из характернейших для европейского сентиментализма (ср. «Дафнис и Милон», 1810); образцом ему служит преромантическая идиллия Геснера. Около 1814 года известие об идиллиях Панаева было передано Державину, который ободрил начинающего поэта. В 1815 году Панаев переезжает в Петербург, лично знакомится с Державиным и входит в его литературный круг. В 1816 году он избирается действительным членом Общества любителей словесности, наук и художеств, а в январе 1820 года — Общества любителей российской словесности. Служит Панаев в департаментах министерств юстиции и путей сообщения (1817), затем в комиссии духовных училищ (1820). Он печатается в «Сыне отечества», «Соревнователе», но особенно в «Благонамеренном», с редактором которого, А. Е. Измайловым, он сошелся ближе других. Панаев был одним из активнейших «михайловцев» и постоянным посетителем салона С. Д. Пономаревой (по преданию, драматическая любовь к нему хозяйки стала причиной ее безвременной смерти). В салоне Пономаревой Панаев был одним из вдохновителей кампании против «молодых поэтов» (Дельвига, Баратынского), хотя непосредственного участия в полемике с ними не принимал.
Литературная продукция Панаева в конце 1810-х — начале 1820-х годов довольно разнообразна. Он — автор нескольких речей и похвальных слов: Александру I, М. И. Кутузову, «Речи о любви к отечеству» (1819) и других, проникнутых охранительно-патриотическими тенденциями; многочисленных новелл-анекдотов в жанре «справедливой» или «полусправедливой» повести («Жестокая игра судьбы», 1819; «Приключение в маскараде», 1819; «Отеческое наказание», 1819, и др.). Он пишет альбомные стихи, послания, элегии и т. д., среди которых есть несколько несомненно удачных («Вечер», «К А. Н. А. при начале весны», 1820). К числу его лучших элегий принадлежит медитация «К родине» (1820), навеянная воспоминаниями детства и насыщенная реалиями. Однако основным жанром Панаева остается идиллия, принципы которой он формулирует в рассуждении «О пастушеской или сельской поэзии» (1818). Вслед за Геснером Панаев ищет в идиллии патриархальной «невинности и чистоты нравов» и «языка сердца», отвергая, хотя и не безусловно, возможность современной идиллии, так как «продолжительное рабство» сделало «грубыми и лукавыми» «нынешних пастухов и земледельцев» и исключило «мифологические вымыслы». Примитивная идеализация древности, требование непременной назидательности и осуждение всего «низкого и грубого» сближает Панаева с поздними эпигонами сентиментализма. В 1820 году Панаев издал свои идиллии 1810–1819 годов отдельным сборником. Сборник этот был с восторгом принят в кругу «Благонамеренного», где за Панаевым прочно утвердилось название «русского Геснера»; сдержанно-комплиментарные отзывы получил он от И. И. Дмитриева и Жуковского. Академия наук по представлению А. С. Шишкова наградила его золотой медалью. Пушкин и Баратынский отозвались о творчестве Панаева резко иронически.
Идиллии Панаева были известным литературным достижением: они отличались свободой версификации и поэтической техники и показывали гибкость и емкость самого жанра — от дескриптивной элегии до небольшого сценического действия. Вместе с тем, лишенные драматического начала и строго выдержанные в пределах нейтральной, «средней» лексической нормы, они производили впечатление чрезвычайно правильных и холодных поэтических этюдов с обязательным дидактическим элементом; психологический строй персонажей задан заранее и крайне рационалистичен.
Панаеву принадлежат также опыты стилизаций русской народной лирической песни, которую он стремится сблизить с жанром идиллии в своем понимании. Тяготение Панаева к народной песне отмечал его друг и биограф Б. М. Федоров. В национальном характере Панаев особенно выделял патриархальные черты[125]. Эта же тенденция характеризует и его повесть из крестьянской жизни «Иван Костин» (1823).
В 1820-е годы Панаев успешно продвигается по службе — от начальника V отделения департамента уделов (1826) до директора канцелярии министерства императорского двора (1832). Он тесно связан с виднейшими деятелями бюрократической сферы, является членом многочисленных комиссий, кавалером нескольких русских и иностранных орденов, почетным членом ученых и литературных обществ, а с 1841 года — ординарным академиком по отделению русского языка и словесности. Любитель живописи, Панаев в течение 50 лет собрал одну из лучших в Петербурге частных картинных галерей. В 1848 году он был избран почетным членом Академии художеств. В своих литературных вкусах и симпатиях он остановился на 1820-х годах; он органически не приемлет современной литературы, начиная с Гоголя, за ее демократически-разночинный характер и в 1840–1850-е годы представляет в глазах связанного с ним молодого поколения литераторов (племянник его И. И. Панаев, А. Я. Панаева, молодые Аксаковы) фигуру архаическую, смешную и реакционную. Умер Панаев 20 ноября 1859 года. Незадолго до смерти он написал свои «Воспоминания»[126], — небезынтересные по литературному и историческому материалу, но тенденциозные, они вызвали целую серию «поправок» и полемических откликов.
84–90. ИДИЛЛИИ
1. ИДИЛЛИЯ IX
Дафнис и Дамет
Ах, Дафнис, как я рад, что встретился с тобою!
О, видно по глазам; но что тому виною?
Ну, далее.
Да, правда; надобно кого-нибудь позвать.
Что держишь, Дафнис, ты?
2. ИДИЛЛИЯ XII
Филлида и Коридон
Прекрасно! но пойдем.
Куда же ты?
Домой.
Так делать нечего, знать должно потерпеть!
Ах, нет, не говори!
3. ИДИЛЛИЯ XIV
Коридон
4. ИДИЛЛИЯ XV
Палемон
5. ИДИЛЛИЯ XIX
Дамет
6. ИДИЛЛИЯ XXII
Сновидение
О, верно, ты видел подземных богов?
Увы! это только во сне, на беду.
И ты, засыпая…
Дочь старца Эввула?
7. ИДИЛЛИЯ XXV[128]
Осень
91. К РОДИНЕ
92. РАССТАВАНЬЕ
93. МАТЬ И ДОЧЬ
(Опыт русской идиллии)
Б. М. ФЕДОРОВ
Борис Михайлович Федоров (1798–1875) родился в Москве, в дворянской семье. Систематического образования он не получил и еще ребенком был определен в службу — в Петербургский надворный суд, позднее в министерство юстиции; с 1818 года служил в департаменте духовных дел под начальством А. И. Тургенева, секретарем которого вскоре стал (1821). Уже в 1812–1813 годах он дебютирует патриотическими одами, пьесами и сатирами; в 1814 году издает сборник «Минуты смеха», а в 1815 году — журнал «Кабинет Аспазии». В 1818 году выходят его «Опыты в поэзии» (ч. 1; вторая не появилась), подведшие итог его раннего творчества. К этому времени круг его литературных связей довольно широк: ему покровительствует А. И. Тургенев (сохранивший к нему расположение до конца жизни), Карамзин, Дмитриев, Шишков, Державин; он дружен с Панаевым и будущим цензором К. С. Сербиновичем. С 1819 года он член Обществ любителей словесности, наук и художеств и любителей российской словесности. Поэтическая деятельность Федорова отличается эклектизмом: автор сентиментальных и даже романтических элегий, романсов и баллад («Разлука рыцаря», 1819; «Альфонс», 1820; «Федор и Маша», 1820, и др.), он в то же время культивирует традиционную для XVIII века сатиру, осмеивающую «подьячих», нравы «модного света», общечеловеческие «пороки» и «странности», пишет оды и большое число стихов «на случай». Эти последние очень сближают Федорова с низовой официозной поэзией XVIII века, типа Рубана и др.; он приближается к ней и по своему социальному самосознанию поэта-чиновника, зависящего от меценатов и относящегося к своей литературной деятельности утилитарнопрагматически.
Уже в ранний период подчеркнутый и несколько назойливый морализм и благонамеренность определяются как основное качество литературной продукции Федорова. Они обусловили и преимущественное внимание, которое он уделял басне; пышным цветом расцветает официозный дидактизм и в детских стихах Федорова. В 1820 году он — один из активных деятелей правого крыла «соревнователей», выступающий в поддержку В. Н. Каразина; в ближайшие годы он принимает активное участие в борьбе «измайловцев» против «союза поэтов». Его стихотворные памфлеты и пародии этих лет принадлежат к заметным явлениям литературной полемики (наряду со статьями Цертелева и пародиями Сомова). Равным образом выступает он и против «Полярной звезды». Его «антиромантическая» позиция сказалась в разборе «Бахчисарайского фонтана» Пушкина в «Письме в Тамбов о новостях русской словесности» (1824); он предпринимает характерную попытку отделить Пушкина от Вяземского и «союза поэтов». В 1823–1824 годах, замещая П. П. Свиньина, Федоров издает «Отечественные записки», где помещает ряд статей на исторические темы и первые главы романа «Князь Курбский». В это время основной его литературный враг — Ф. Булгарин, борьба с которым в значительной степени носит коммерческий характер. В 1820-е годы Федоров печатается почти во всех журналах; однако даже его сторонники и благожелатели смотрят на его стихи как на массовую продукцию; широкое хождение имела эпиграмма Дельвига «Федорова Борьки мадригалы горьки» и т. д. и самое прозвище Федорова — «Борька». В 1826–1827 годах он издает альманах «Памятник отечественных муз», где благодаря содействию А. Тургенева, помещает ряд неизданных произведений Карамзина, Батюшкова, Вяземского, Пушкина; к 1827–1828 годам относится и его личное общение с Пушкиным, не скрывавшим иронического отношения к нему[132]. В 1828 году он предпринимает издание журнала «Санктпетербургский зритель», где помещает рецензию на IV и V главы «Евгения Онегина», встреченную Пушкиным также иронически. К этому времени относится и начало его деятельности как детского писателя; среди его стихов для детей есть некоторое количество несомненно удачных, довольно долго державшихся в репертуаре детского чтения[133]. Своеобразным проявлением литературного консерватизма Федорова была поддержка им крестьянских поэтов — М. Д. Суханова, Е. И. Алипанова, Ф. Н. Слепушкина, в творчестве которых он усматривал благонамеренность и патриархально-идиллический нравственный кодекс. Отсюда и тяготение его к идиллическому творчеству В. Панаева, и собственные опыты стилизации «сельских песен». Другой формой утверждения «добрых нравов» для него является басня, моралистический аполог, дидактическая легенда.
Литературно-издательская деятельность Федорова уже с конца 1820-х годов была для него средством к существованию. В 1830-е годы он постоянно озабочен поисками службы, вынужден прибегать к покровительству чиновных и титулованных особ (Шишкова, Т. Б. Юсуповой); с начала 1840-х годов влачит полунищенское существование. Еще в 1833 году он проходит в члены Российской академии — большинством в один голос. Во второй половине 1830-х годов Федоров сотрудничает в «Журнале министерства народного просвещения»; его переписка с Сербиновичсм, в это время редактировавшим журнал, пестрит остережениями против неблагонамеренных и подрывающих устои сочинений. Он становится добровольным осведомителем III отделения и в 1840-е годы известен как автор доносов на «Современник» и «Отечественные записки». В начале 1840-х годов он сотрудничает в «Маяке», позднее в «Северной пчеле». Для либеральной и революционно-демократической критики он представляет собой крайне одиозную фигуру. Резкие отзывы о его изданиях дают Белинский и Добролюбов. Федоров печатается до конца 1850-х годов; одна из его последних книг была составлена из стихотворений, посвященных Николаю I («В память Николая I», 1857).
94. ТЕРПЕНИЕ
95. СОЮЗ ПОЭТОВ
96. СОЗНАНИЕ
97. ОБОДРЕНИЕ
98. НЕРАВНАЯ УЧАСТЬ
99–102. ЭЗОПОВЫ БАСНИ В СТИХАХ
1. ВОЛК И ЯГНЕНОК
2. ЯВОР
3. МАЛЬЧИК И ПРОХОЖИЙ
4. МЕДВЕДЬ И ЛИСИЦА
103. В ПАМЯТЬ МИЛЫМ
О. М. СОМОВ
Орест Михайлович Сомов (1793–1833) известен преимущественно как критик и беллетрист. Поэтическая деятельность не была для него определяющей, однако в начале 1820-х годов представляла собою довольно заметное явление. Обедневший потомок старинного дворянского рода, Сомов родился в Волчанске, на Украине; образование получил в одном из частных пансионов, затем в Харьковском университете. Первые его стихи появились в 1816 году в «Украинском вестнике» и в «Харьковском Демокрите». На протяжении 1816–1817 годов он печатает здесь многочисленные стихотворения «на случай», эпиграммы, эпитафии и т. д. Около 1816 года Сомов переезжает в Петербург и в 1818 году избирается членом Обществ любителей российской словесности и любителей словесности, наук и художеств. Он сотрудничает в «Благонамеренном» и «Соревнователе», печатая здесь басни, переводы и переделки образцов легкой и анакреонтической поэзии (Парни, Дезожье) и т. д. В 1819–1820 годах Сомов совершает заграничную поездку, посетив Польшу, Германию, Францию, и знакомится с современной французской литературой и театром. В 1820 году Сомов возвращается в Петербург и теснее сближается с кругом А. Е. Измайлова; он — постоянный посетитель и салона С. Д. Пономаревой, где носит прозвище-псевдоним «Арфин». В 1821 году своим разбором перевода Жуковского из Гете «Рыбак» Сомов открыл полемику группы Измайлова против «новой школы словесности». На стороне «михайловцев» и В. Н. Каразина он оказывается и во время известного конфликта в среде «соревнователей» 15 марта 1820 года.
В 1822–1823 годах Сомов пишет ряд памфлетов, эпиграмм и критических разборов, направленных против Дельвига и Баратынского. Его имя постоянно упоминается и в ответных полемических выступлениях дельвиговского кружка. Вместе с тем позиция Сомова не есть позиция «антиромантика»: в начале 1820-х годов он делает перевод антиклассицистской сатиры Бершу и обращается к творчеству Байрона. Значительное влияние на Сомова оказывает и атмосфера общественного подъема 1820-х годов; в его поэтическом творчестве появляются произведения ораторского жанра, с ярко выраженной гражданской окраской. Такова «Греция» (1820) — одно из лучших произведений филэллинистической литературы периода декабризма; теми же настроениями проникнуты и переведенные им «Записки полковника Вутье о нынешней войне греков» (1825), популярные в декабристских кругах. С 1821 года Сомов активизирует свою деятельность в «ученой республике», сближается с Рылеевым и Бестужевым, принимает участие в издании «Полярной звезды» и «Соревнователя», где в 1823 году печатает свою наиболее значительную литературно-теоретическую работу «О романтической поэзии». Статья эта — результат изучения западных литератур и трудов теоретиков романтизма (г-жи де Сталь и др.), а также собственных занятий Сомова русским и украинским фольклором — обосновывает необходимость национальной поэзии, «неподражательной и независимой от преданий чуждых».
После восстания 14 декабря Сомов был арестован, однако освобожден, за неимением данных о его участии в деятельности тайного общества. В 1826–1829 годах он — постоянный сотрудник «Северной пчелы», где печатает критические статьи и переводы; он выступает (в «Северных цветах» и других альманахах) и со своими оригинальными повестями, на материале преимущественно украинского быта и фольклора. Профессиональный литератор, Сомов вынужден добывать себе средства к существованию исключительно литературным трудом. В 1829 году, порвав с Булгариным, Сомов переходит к Дельвигу и становится одним из ближайших его сотрудников по изданию «Северных цветов», а затем (в 1830–1831 годах) «Литературной газеты». К поэзии в это время он обращается лишь случайно. Умер Сомов в 1833 году[134].
104. КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
(Опыт русского размера)
105. ИСТОРИЯ
106. СОЛОЖЕНОЕ ТЕСТО
(Народный рассказ)
107. НЕВЫГОДЫ БОГАТСТВА
Подражание Дезожье
108. ПЕСЕНКА
109. ГРЕЦИЯ
Подражание Ардану[135]
Plectuntur Achivi. Horat.[136]
110. ГРЕКИ И РИМЛЯНЕ
Сатира
Подражание Бершу
111. <САТИРА НА СОВРЕМЕННЫХ ПОЭТОВ>
А. С. НОРОВ
Поэтическая деятельность Авраама Сергеевича Норова (1795–1869) была довольно интенсивной в 1820-е годы. Выходец из старинного дворянского рода, он родился в деревне Ключи Саратовской губернии, воспитывался дома, затем в Московском университетском благородном пансионе и впоследствии сохранял связи со многими московскими литераторами (Д Глебовым, М. Макаровым, С. Раичем, Д. Веневитиновым и др.). Не окончив курса, он в 1810 году поступил прапорщиком в гвардейскую артиллерию, участвовал в военных действиях 1812 года, под Бородином потерял ногу и был взят в плен; вернувшись с войны, около года провел в своем имении.
Литература и история, к которым Норов чувствовал влечение с детства, в 1813–1814 годах становятся его основным занятием; он изучает языки (французский, английский, немецкий, испанский, итальянский, латинский, греческий, позднее древнееврейский); а по приезде в Петербург начинает выступать в печати («Дух журналов», 1816), преимущественно с переводами из Вергилия и Горация. Его героическая биография, страстная любовь к литературе, открытый и доброжелательный характер снискали ему расположение петербургских литераторов. В 1818 году по рекомендации М. В. Милонова он был принят в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств; в 1821 году — в Общество любителей российской словесности. Наряду с переводами он печатает в «Благонамеренном» отрывки обширной дидактической поэмы «Об астрономии», над которой работает и в последующие годы. В кругу «Благонамеренного» поэма оценивалась как образец жанра. По своим симпатиям Норов — «классик», хотя никакого участия в литературной борьбе не принимает.
В 1821–1822 годах Норов совершает свое первое путешествие по Европе, посещает Германию, Францию, Италию, Сицилию; позднее (1828) он издает свои путевые очерки отдельной книгой. Впечатления путешествия отразились в его стихах («Остров Нордерней (послание к Глебову)», 1822). С 1821 года начинает проявляться его устойчивое тяготение к итальянской поэзии (переводы из П. Ролли, 1821; Петрарки, 1821; Данте, 1825–1827; Ариосто, 1828); переводит он и Шенье («Младая узница», 1823; «Красавица», 1824), отдавая таким образом дань антологической поэзии. Стихи его появляются в «Благонамеренном» (1818–1821), «Вестнике Европы» (1819–1821), «Соревнователе» (1821), «Сыне отечества» (1820–1823, 1828), «Новостях литературы» (1823–1825), «Полярной звезде» (1824), «Северной лире» (1827) и др. В 1828 году появляются отрывки из его «фантазии» «Очарованный узник», которой он, видимо, придавал некоторое автобиографическое значение.
В 1823 году Норов получает чин полковника. В 1827 году он служит по министерству внутренних дел при адмирале Сенявине. В 1830-х годах удельный вес поэзии в творчестве Норова падает; его занимают проблемы истории, археологии, религии; он собирает огромную библиофильскую библиотеку — одно из лучших в России книжных и рукописных собраний. В это время растут и религиозные настроения Норова. В 1834–1836 годах он совершает путешествие в Палестину, Малую Азию и Иерусалим и издает книгу «Путешествие ко святым местам» (1838), отличающуюся как литературными, так и научными достоинствами. В конце 1830-х годов он предпринимает третье путешествие — вверх по Нилу, описанное им в книге «Путешествие по Египту и Нубии» (1840). В 1840 году Норов — член Российской академии, в 1849-м — сенатор, в 1851-м — действительный член Академии наук по отделению русского языка и словесности. В это время он занят преимущественно изданием памятников и работой по Археографической комиссии. В 1854–1859 годах он министр народного просвещения; на этом посту он оказался консервативным и бесхарактерным администратором, вызывавшим всеобщее единодушное неудовольствие. В 1860 году он совершает еще одно путешествие в Палестину. К 1868 году относится его критический разбор «Войны и мира», написанный с консервативных позиций. По-видимому, в поздние годы Норов предпринял полный перевод Анакреона, принадлежащий к высшим его поэтическим достижениям; в нем (как и в переводе из Вергилия) сказалась ориентация на державинскую «словесную живопись», в сочетании с лаконизмом художественных средств и некоторой лексической архаизацией приведшая к созданию своеобразной и поэтичной миниатюры. Стихи Норова собраны не были[137].
112. ПОСЛАНИЯ К ПАНАЕВУ
113. ЧЕЛЬД-ГАРОЛЬД
Подражание немецкому
114. ОТРЫВОК ИЗ ФАНТАЗИИ «ОЧАРОВАННЫЙ УЗНИК»
(Узник получил от своего стража перо, бумагу, чернила)
115–120. ИЗ АНАКРЕОНА
1. «Что мне в высокой науке…»
2. «Спящею пчелой из розы…»
3. «Борзых узнают коней…»
4. «Дайте, жены, дайте мне…»
5. «Не беги меня, девица…»
6. «Этот бык, поверь, девица…»
121. «Сирийка, с греческой повязкой в волосах…»
А. А. КРЫЛОВ
Александр Абрамович Крылов родился в 1793 году[140] в семье помещика Олонецкой губернии. Получив первоначальное образование в Олонецкой губернской гимназии, он в 1813 году поступил в Санктпетербургский педагогический институт, а в 1819 году, по окончании курса, был определен надзирателем в Санктпетербургское училище глухонемых. В это время начинается и его литературная деятельность. С февраля 1817 года он член Общества любителей российской словесности и печатает в «Соревнователе» свои переводы из Вольтера и Делиля и подражания Оссиану («Оскар и Дермид», 1818; «Минвана», 1819). Крылов ориентируется также на французскую элегическую поэзию XVIII века, с характерными чертами преромантизма (Мильвуа, Парни). В 1820 году он увольняется «по прошению» из училища и уезжает в свое имение Кулибино под Тихвином. В январе 1821 года, «по выбору дворянства», он становится почетным смотрителем Тихвинского училища. В 1820–1822 годах его поэтическая деятельность наиболее интенсивна. Он пишет несколько любовных элегий (в том числе лучшую из них — «Недоверчивость», 1821), упрочивших в литературных кругах его репутацию талантливого элегика. Несмотря на лестные отзывы современников, элегии Крылова не были новым словом в поэзии 1820-х годов; однако они способствовали выработке и нормализации стиля традиционной «унылой элегии», культивируя лаконизм, рационалистическую ясность и эмоциональную сдержанность, которые воспринимались критикой как особое присущее Крылову «мужество языка». В Обществе любителей российской словесности (где он был «цензором стихов») Крылов поддерживает «левую», антикаразинскую группу, разделяя декларации «высокой поэзии», провозглашенные Дельвигом («Поэт») и Кюхельбекером («Поэты»). Утверждением общественного назначения и непреходящей ценности поэзии было его послание «К К<юхельбекер>у» (1821)[141]. Вместе с тем он осуждающе смотрит на гедонистическую поэзию Дельвига и Баратынского и в мае 1821 года выступает в Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств с резким памфлетным стихотворением «Вакхические поэты», направленным против своих бывших друзей. Эта демонстративная ориентация Крылова на группу А. Е. Измайлова вызвала резко иронический ответ Баратынского «К-ву. Ответ» (1821?). Полемика на этом закончилась. В ближайшие два года Крылов вообще отходит от поэтической деятельности, занятый, по-видимому, семейными делами (к этому времени относится его женитьба). В январе 1824 года он возобновляет свои отношения с «михайловским» обществом. В 1825 году П. А. Плетнев напомнил читателям о Крылове в «Северных цветах»; он же, по-видимому, и напечатал несколько его антологических стихотворений, принятых современниками благожелательно. В эти годы Крылов много читает, осваивает итальянский язык, готовясь переводить итальянских поэтов, усиленно интересуется Вальтером Скоттом и задумывает роман с изображением нравов провинциальной Руси XVII века. Он сближается с кружком тихвинской интеллигенции, собиравшимся вокруг А. П. Римского-Корсакова (отца композитора), отличавшимся литературными интересами и не чуждым политического вольномыслия. Зимой 1828–1829 года Крылов тяжело заболевает; результатом болезни были психическое расстройство и слепота. 14 июля 1829 года Крылов скончался в своем имении под Тихвином.
122. К К<ЮХЕЛЬБЕКЕР>У
123. РАЗЛУКА
124. ВАКХИЧЕСКИЕ ПОЭТЫ
(К А. Е. Измайлову)
125. ИСТРЕБЛЕННАЯ РОЩА
Из Мильвуа
126. ВЕСНА
127. МОГИЛА ПЕРСИДСКОГО ПОЭТА
Из Мильвуа
128. НЕДОВЕРЧИВОСТЬ
Элегия
129. К ПЛЕТНЕВУ
130. А. А. К-ОЙ
131. К КЛЕНУ
Подражание Парни
В. И. ТУМАНСКИЙ
Василий Иванович Туманский (1800–1860), один из наиболее значительных элегиков 1820-х годов, принадлежал к старинному украинскому дворянскому роду. Получив домашнее воспитание, учился в Харьковской гимназии, затем в Петропавловском училище в Петербурге; в 1819 году отправляется в Париж и поступает в качестве вольнослушателя в Collège de France, где слушает лекции известнейших профессоров этого времени (Кузена, Араго и др.). Первое выступление Туманского в печати относится к 1817 году («Поле Бородинского сражения»). Ранние стихи его выдержаны в традиционных формах «кладбищенской элегии» или горацианского эпикуреизма; избирает он в качестве образцов и французских и немецких преромантических поэтов (Парни, Мильвуа, Тидге); охотно пишет и альбомные стихи. Еще до отъезда, 14 марта 1818 года, он избирается действительным членом Общества любителей словесности, наук и художеств и довольно активно участвует в деятельности общества и в журнале «Благонамеренный». Встреча в Париже с Кюхельбекером, несомненно, способствовала росту его политического либерализма; Кюхельбекер упоминал о Туманском в своих дневниковых заметках 1821 года и посвятил ему стихотворение «К Ахатесу» — один из значительных образцов гражданской лирики 1820-х годов.
В 1821 году Туманский вместе с Кюхельбекером возвращается на родину. Связи его с «михайловским» обществом постепенно слабеют; взамен этого он с 1821 года становится участником Общества любителей российской словесности; одновременно укрепляются и общественные мотивы в его творчестве («Гимн богу», «Послание к кн. Н. А. Цертелеву», 1823; «Век Елизаветы и Екатерины», 1823). Туманский заявляет себя сторонником «новой школы» поэтов. Его стихи («Видение», «Черная речка» и др.), подчеркнуто метафоричные и отражающие влияние Жуковского, подвергаются теперь критическим и эпиграмматическим атакам в «Благонамеренном». Туманский решительно примыкает к левому крылу «ученой республики», принимает ближайшее участие в полемике с Цертелевым и Федоровым, выступает в защиту радикальных петербургских кружков, задетых в сатире Родзянки, и т. д.
В 1823 году Туманский уезжает в Одессу, откуда продолжает поддерживать связь с Бестужевым и Рылеевым, которые обращаются к нему не только как к литературному, но и как к политическому единомышленнику, вверяют его попечениям Мицкевича, Малевского и Ежовского, направляющихся в Одессу, и т. д.[142] К 1823 году относится, по-видимому, и его личное знакомство с Пушкиным; к личности и творчеству Пушкина он относится почти восторженно, несмотря на какое-то предупреждение из Петербурга, чтобы он избегал слишком близкого общения[143]. Туманский становится посредником между Пушкиным и «Полярной звездой». Его совместное с Пушкиным письмо Кюхельбекеру 11 декабря 1823 года есть своего рода общественно-литературная декларация, попытка отторгнуть Кюхельбекера от «младоархаиков» во имя «объединения» и «спасения народной нашей словесности» (см. вступ. статью, с. 24). При всей короткости общения, Пушкин, впрочем, несколько иронически отзывается о творчестве Туманского одесского периода. Иронию вызывали подражательные черты поэзии Туманского; он не открывал новых путей, а продолжал традиционную линию «унылой элегии», правда, добиваясь высокой степени ее гармонизации[144]. Сам Пушкин позднее отмечал в лучших стихах Туманского «гармонию и точность слога». Вслед за Пушкиным Туманский сближает элегию и с антологической лирикой, но при этом не ставит себе целью ни воссоздание строя чувств «древних», ни углубление эмоционально-психологического содержания своих элегий за счет «диалектики чувства». В лексическом отношении он в это время также чуждается каких-либо поисков, лишь усовершенствуя традиционные «поэтизмы», характерные для элегии его предшественников. Этот недостаток ощущал и сам Туманский, признаваясь, что он «не привык» к лирической «дерзости».
Поэтическую деятельность Туманский в Одессе небезуспешно совмещает со служебной: с 1823 года он служит в качестве актуариуса (затем переводчика) в ведомстве государственной коллегии иностранных дел. М. С. Воронцов очень ценит Туманского как чиновника; его постоянно командируют с разными поручениями в Крым, Херсон, Молдавию и т. д. В одесских салонах и литературных кругах он также является одной из заметных и ценимых фигур. После 14 декабря 1825 года следственная комиссия интересовалась личностью Туманского, упомянутого в некоторых показаниях; однако к следствию он привлечен не был. Туманский тяжело переносит поражение восстания и начавшиеся репрессии; в 1827 году он прозрачно пишет Пушкину о наступлении реакции в Одессе.
С организацией «Московского вестника» при ближайшем участии Пушкина, Туманский становится его активным сотрудником, хотя далеко не во всем разделяет позиции журнала. Последовательная ориентация журнала на немецкую романтическую эстетику оказывается ему чуждой; он рассматривает ее как отход от насущных современных проблем в область «отвлеченных умствований». В известной степени скептицизм Туманского по отношению к «метафизике» любомудров разделял почти весь пушкинский круг, литературно сближавшийся скорее с французской просветительской традицией.
Со второй половины 1820-х годов поэтическая продуктивность Туманского идет на убыль. В 1827 году он принимает участие в издании «Одесского вестника»; в 1828-м — назначен состоять при председателе диванов княжеств Молдавии и Валахии графе Палене по дипломатической части; в 1829-м — участвует в редактировании Адрианопольского мирного трактата. В 1830–1831 годах Туманский посещает Петербург и Москву, видится с Дельвигом и Пушкиным; в 1831 году в письме к С. Г. Туманской дает восторженную характеристику «Путешествию Онегина». 1830-е годы Туманский проводит в дипломатических разъездах; служит в Яссах по комитету о составлении нового регламента по управлению Молдавией и Валахией, а с 1835 года по протекции своих родных, Кочубеев, назначается вторым секретарем при посланнике в Константинополе А. П. Бутеневе. Вернувшись в 1839 году в Петербург, он оставляет дипломатическую службу и переходит в Государственный совет в качестве статс-секретаря по департаменту экономии.
Пишет Туманский в 1830-е годы мало; однако стихи этого времени составляют лучшую часть его поэтического наследия. В эпоху господства «поэзии мысли» Туманский остается верен элегической основе своего раннего творчества, хотя оно и претерпевает значительную эволюцию. В 1830 году он выступает с декларативным утверждением общественной функции поэзии («Стансы», 1830). В стихах его усиливается «объективное», эпическое начало; предметный мир его стихов расширяется и конкретизируется; обогащается их эмоциональный диапазон. К такого рода стихам принадлежит серия лирических пейзажей Туманского, среди которых выделяется получившая широкую популярность «Мысль о юге» (1830); ср. также «Мысль о севере» (1830), «Strand-Weg» (1833), «Дом на Босфоре» (1836). В 1832 году, возможно под впечатлением жизни в Молдавии, он вновь обращается к Шенье и создает два антологических стихотворения («Приглашение», «Отроковице»). Однако и в своей любовной лирике он предпочитает теперь прозаизацию, куплетные формы, ритмико-интонационное строение романса («Размолвка», 1833; «Песня», 1843), предвосхищая в некоторых отношениях романсную лирику Фета или Полонского.
С конца 1830-х годов Туманский совершенно отходит от поэзии; в 1839–1840 годах он занимается составлением «Истории Государственного совета». В 1841 году он действительный статский советник; однако его служебная карьера омрачается в 1844–1846 годы столкновениями с новым государственным секретарем Н. И. Бахтиным. В 1846 году он выходит в отставку и поселяется в своем имении Апанасовке Полтавской губернии, время от времени выезжая в Петербург и Москву.
В последние годы жизни Туманский активно участвует в подготовке крестьянской реформы и даже избирается депутатом для представления в Петербург «Проекта положения об улучшении быта помещичьих крестьян Полтавской губернии». Поручения этого он, однако, принять уже не смог и 23 марта 1860 года скончался.
132. КАРТИНА ЖИРОДЕТА
133. ЮНОЙ ПРЕЛЕСТНИЦЕ
134. ВИДЕНИЕ
135. ГИМН БОГУ
136. К СЕСТРЕ
(При посылке ей сочинений Жуковского)
137. МИЛОЙ ДЕВЕ
138. МУЗЫ
139. ТОРЖЕСТВО ПОЭТА
140. К KH. Н. А. ЦЕРТЕЛЕВУ
141. МАЙ
142. ВЕК ЕЛИСАВЕТЫ И ЕКАТЕРИНЫ
(Отрывок из послания к Державину)
143. ЧЕРНАЯ РЕЧКА
144. ЗЕНЕИДЕ
145. ЭЛЕГИЯ («Как звонкое журчание Салгира…»)
146. МАНЦЕНИЛ[145]
Из Мильвуа
147. ОДЕССА
148. ПОСТОЯНСТВО
149. ГРЕЧЕСКАЯ ОДА
(Песнь греческого воина)
150. ЭЛЕГИЯ («На грозном океане света…»)
151. ЭЛЕГИЯ («На скалы, на холмы глядеть без нагляденья…»)
152. МОЯ ЛЮБОВЬ
153. ДЕВУШКА — ВЛЮБЛЕННОМУ ПОЭТУ
154. ПЕСНЯ («Друг веселии неизменный…»)
155. ЭЛЕГИЯ («Не озабочен жизнью я!..»)
156. НА КОНЧИНУ Р<ИЗНИЧ>
Сонет
Посвящ<ается> А С. Пушкину
157. СЕТОВАНИЕ
158–159. ГРЕЦИЯ
Два сонета
1. «Давно ль твой плач, как жалкий плач вдовицы…»
2. «Внемли! Чей зов потряс пещер сих своды…»
160. ЭЛЕГИЯ («Не ведает мудрец надменный…»)
161. ПЕСНЬ ЛЮБВИ
162. ОДЕССКИМ ДРУЗЬЯМ
(Из деревни)
163. ПОЭЗИЯ
Сонет
164. ГРЕЧАНКЕ
165. В ПАМЯТЬ ВЕНЕВИТИНОВА
166. КОЛЬЦО
167. ЧЕНЕРЕНТОЛА
168. РОМАНС
(На голос вальса Беетговена)
169. МЫСЛЬ О ЮГЕ
170. ИМЯ МИЛОЕ РОССИИ
171. СУДЬБА
172. ЗВЕНО
173. СТАНСЫ («Ни дум благих, ни звуков нежных…»)
174. МЫСЛЬ О СЕВЕРЕ
175. ПРИГЛАШЕНИЕ
176. ОТРОКОВИЦЕ
177. STRAND-WEG[149]
(Береговая дорога от Мемеля до Кенигсберга)
178–179. ДВЕ ПЕСНИ
1. РАЗМОЛВКА
2. ПРИМИРЕНИЕ
180. НЕАПОЛЬ, ПРОЩАЙ
(Посвящается М. В. А-г)
181. ДОМ НА БОСФОРЕ
182. ОТРАДЫ НЕДУГА
183. ЛЮДИ И СУДЬБА
184. ЖАЛОБА
185. ПЕСНЯ («Любил я очи голубые…»)
ПОСВЯЩЕНА А. О. СМИРНОВОЙ
186. ПЕВЕЦ
Быль
Ф. А. ТУМАНСКИЙ
Федор Антонович Туманский (1799–1853) [150] — троюродный брат В. И, Туманского. По окончании Киевской гимназии вышних наук учился в Московском университетском благородном пансионе и Московском университете (1817–1821) на отделении словесных наук. В пансионе он не пользовался никакой литературной известностью и, возможно, даже ничего не писал[151]. Окончив курс, Туманский 21 июня 1821 года поступил в департамент духовных дел, где был сослуживцем Панаева, Б. Федорова, Воейкова и Л. С. Пушкина, с которым у него установились близкие дружеские отношения; по-видимому, через него он коротко знакомится с Дельвигом и Баратынским и входит в дельвиговский кружок[152]. В 1823 году появляется (под анаграммой) первое известное нам его стихотворение («Родина»). Он принимает участие в подготовке к изданию стихотворений Пушкина, а в 1825–1830 годах выступает в «Северных цветах» как автор нескольких элегий, которые встречают признание у современников и даже перепечатываются несколькими годами позднее. Туманский не выходит за рамки элегической традиции 1820-х годов; его стихи принадлежат к показательным и удачным ее образцам. Его «Птичка» (1827), соотносящаяся с аналогичными стихами Пушкина и Дельвига, приобрела особую популярность; современники ставили ее выше, нежели пушкинскую. Сам Туманский, человек флегматичный и беспечный, относился к своему творчеству как типичный дилетант; его равнодушие к поэтическим лаврам в значительной мере было причиной того, что до нас дошло не более 10 его стихотворений. В 1825–1827 годах Туманский служил в департаменте разных податей и сборов, а в 1828 году был определен в штат канцелярии полномочного председателя диванов княжеств Молдавии и Валахии[153]. В 1834 году он оставляет службу и поступает на нее вновь лишь в 1837 году — уже в Петербурге, в хозяйственный департамент министерства внутренних дел; в 1837–1838 годах он принимает участие в редактировании «Журнала министерства внутренних дел». В 1841 году он получает назначение секретарем консульства в Молдавии. С 1851 года Туманский — генеральный консул в Сербии; в Белграде он и скончался 5 июля 1853 года.
187. РОДИНА
188. К…(«Я не был счастьем избалован…»)
189. ЭЛЕГИЯ («Когда на зов души унылой…»)
190. К УВЯДАЮЩЕЙ КРАСАВИЦЕ
191. ЭЛЕГИЯ («Невидимо толпятся годы…»)
192. ПТИЧКА
193. ПУШКИН
П. А. ПЛЕТНЕВ
Петр Александрович Плетнев (1792–1865) выступал как поэт лишь до середины 1820-х годов. Родившись в Твери, в семье священника, он в 1810 году был перевезен в Петербург и помещен в Санктпетербургский педагогический институт. По рекомендации директора института (а затем и Лицея) Е. А. Энгельгардта, заметившего Плетнева, он восемнадцати лет уже начинает деятельность педагога. Плетнев сближается с пансионскими литераторами (P. Т. Гонорским, И, С. Георгиевским), посещает публичные выступления (в частности, Крылова в 1811 году); в 1810 году знакомится с А. И. Тургеневым, ставшим его первым литературным покровителем. По окончании института (в 1814 году) Плетнев остается там в качестве учителя и одновременно (с 1815 года) преподает историю в Военно-сиротском доме[154]. В 1817 году начинается тесная связь его с Кюхельбекером, сослуживцем по институту, и через него — с Дельвигом[155], в 1816 или 1817 году он знакомится и с Пушкиным.
С 1818 года Плетнев начинает печататься (под анаграммой «*» или инициалами «П. П.») — в «Благонамеренном», «Сыне отечества», затем в «Соревнователе», «Невском зрителе», «Журнале изящных искусств» (1823) и альманахах. Первые стихи Плетнева — элегии, послания, баллады («Пастух», 1820; «Могильщик», 1820), отмеченные сильным влиянием Жуковского и отчасти Батюшкова, носят подражательный, даже ученический характер. В 1819 году Плетнев становится действительным членом Обществ любителей словесности, наук и художеств и российской словесности. Связь с первым у него в значительной мере случайна; в последнем он является одним из активнейших членов и одно время негласно редактирует «Соревнователь»[156]. Он близок с Ф. Глинкой и Гнедичем[157] и в особенности с кругом Дельвига. В 1820 году он принимает участие в борьбе против В. Н. Каразина и его группы. Гораздо менее успешны были попытки Плетнева сблизиться с кругом Карамзина и «арзамасским братством»; он оказывается чужим даже Жуковскому, в еще большей мере — Карамзину и Вяземскому. В 1822 году он вызвал резкое недовольство Батюшкова и прежних арзамасцев, в том числе Пушкина, опубликовав стихотворение «Б<атюшков> из Рима»; болезненно мнительный Батюшков усмотрел в нем враждебное выступление с намеками на падение своего таланта. Между тем в критических статьях этого времени Плетнев заявляет себя решительным приверженцем «новой школы» Батюшкова — Жуковского (см. его «Разбор элегии Батюшкова „Умирающий Тасс“», 1823; «Путешественник (Из Гете)», 1823); специальные статьи он посвящает также «Кавказскому пленнику» Пушкина (1822), идиллии Гнедича «Рыбаки» (1822), антологическим стихам Пушкина и Вяземского (1822) и др. Несомненное тяготение к молодым «романтикам» сочетается у Плетнева со своеобразным эклектизмом критической и эстетической позиции и зависимостью от традиционной нормативной поэтики. Плетневу вообще свойственна осмотрительность и преимущественная комплиментарность суждений, что отмечал и Пушкин, советуя ему «не писать добрых критик» и отрицательно оценивая одну из наиболее крупных его работ «Письмо к графине С. И. С. о русских поэтах» (1824); в ней Плетнев выступил как сторонник «элегической школы» ламартиновского типа, поддерживая как традиционную «унылую» элегию А. Крылова или М. Милонова, так и обновленную элегию Пушкина. В собственных стихах 1818 — начала 1820-х годов Плетнев также эклектичен. Симптомы отхода от подражательности обнаруживаются у него в изобилующей реалиями элегии «К моей родине» (1819) и в особенности в опытах исторической элегии («Гробница Державина», 1819; «Миних», 1821), где традиция медитативной элегий служит для разработки общественно значительной исторической картины или эпизода, предвосхищая, таким образом, некоторые черты рылеевских дум. Тем не менее Плетнев не пошел дальше усовершенствованной «унылой» элегии; созданные им образцы лишены динамического и драматического начала и свидетельствуют не столько о большом поэтическом даровании, сколько о литературном вкусе, отражающем устремления и уровень поэтической культуры прежде всего дельвиговского кружка.
В начале 1820-х годов Плетнев захвачен ростом общественных настроений в кругу «соревнователей» и обращается к традициям общественной сатиры и «высокой» оды XVIII столетия (ср. его разбор оды В. Петрова, 1824). Эти тенденции отразились в его оде «Долг гражданина», посвященной H. С. Мордвинову и перекликающейся с «Гражданским мужеством» Рылеева[158]. Прямое утверждение общественной функции поэзии содержится и в его послании «К Вяземскому» (1822), где намечен и ряд социально значительных тем и предметов сатирического обличения (общественный индифферентизм, злоупотребления крепостничества и т. д.); в известном смысле Плетнев следует здесь за сатирой Милонова, которой он дал высокую оценку в специальном разборе (1822). В 1823 году, однако, обозначается и отход Плетнева от радикального крыла «соревнователей». А. Бестужев сообщал о появлении в обществе «партии Дельвига — Плетнева», к которой примкнули Гнедич и Ф. Глинка. Полемика возникает в связи со статьей Плетнева о «Полярной звезде»[159] и «Письмом к графине С. И. С.». Греч, Бестужев и другие упрекают Плетнева в недооценке Державина, преувеличении значения творчества Жуковского и Баратынского и т. д. Эта борьба являлась следствием как конкуренции между «Полярной звездой» и «Северными цветами», так и идеологических разногласий «левого» и «умеренного» крыла «ученой республики».
Издание «Северных цветов» привело к обособлению дельвиговского кружка, которое, впрочем, не было абсолютным: в 1824 году Плетнев — один из наиболее активных «соревнователей» и в то же время ближайший сотрудник Дельвига по альманаху. Литературно-общественная позиция Плетнева выразилась в ряде его посланий — Баратынскому, Дельвигу, Гнедичу, Пушкину, в которых получил отражение характерный культ дружбы и поэтического творчества. Лучшее из них — послание к Пушкину; высоко оцененное самим Пушкиным, оно положило начало их дружескому сближению. Другой литературной удачей Плетнева было послание «К рукописи Б<аратынско>го стихов», одно время приписывавшееся самому Баратынскому и, действительно, довольно близкое к его поэтике. Для посланий Плетнева обычна автобиографическая идея «поэзии в душе», компенсирующей скромные размеры поэтического таланта; элегические мотивы одиночества, отчужденности также в известной мере имеют у него автобиографический подтекст.
С начала 1820-х годов Плетнев занят не только литературной, но и издательской работой: он участвует в изданиях В. Л. Пушкина, Озерова, Жуковского, а впоследствии делается постоянным и преданным литературным комиссионером Пушкина, связи с которым навлекли на него подозрения в неблагонадежности и в 1826 году послужили материалом для секретного следствия[160]. Во второй половине 1820-х годов обнаруживается явное тяготение Плетнева к антологической лирике; он создает несколько антологических элегий, принадлежащих к числу удачных образцов этого жанра («Ночь», 1827; «Море», 1827; «Безвестность», 1827, и др.). С конца 1820-х годов Плетнев совершенно оставляет поэтическую деятельность; он преподает и помогает Дельвигу в издании «Северных цветов» и «Литературной газеты», где помещает несколько небольших рецензий. Смерть Дельвига была для Плетнева тяжелым ударом, вызвавшим длительную депрессию. В 1835–1836 годах Плетнев — один из ближайших помощников Пушкина в его журнальных начинаниях и работе над «Современником». После смерти Пушкина он становится издателем этого журнала, задачу свою он видит в культивировании «пушкинских начал» в литературе, которые понимает чрезвычайно узко и консервативно. Начиная с 1830-х годов Плетнев пишет серию литературных очерков-портретов, в известной мере с той же задачей («Александр Сергеевич Пушкин», 1838; «Евгений Абрамович Баратынский», 1844; «Жизнь и сочинения И. А. Крылова», 1845; «О жизни и сочинениях В. А. Жуковского», 1852, и др.), имеющих, однако, значительную историко-литературную и нередко мемуарную ценность; выступает с критическими разборами произведений Гоголя, Островского, Писемского; продолжает педагогическую деятельность как профессор и ректор Петербургского университета. Литературно и лично он связан в поздние годы с Жуковским, Вяземским; более всех — с Я. К. Гротом, издавшим впоследствии трехтомное собрание его сочинений[161].
194. ГРОБНИЦА ДЕРЖАВИНА
Элегия
195. К МОЕЙ РОДИНЕ
Элегия
196. К ДЕЛЬВИГУ
197. К РУКОПИСИ Б<АРАТЫНСКО>ГО СТИХОВ
198. УДЕЛ ПОЭЗИИ
199. К Н. И. ГНЕДИЧУ
200. К МУЗЕ
201. К ВЯЗЕМСКОМУ
202. К А. С. ПУШКИНУ
203. СУДЬБА
204. УМЕРШАЯ КРАСАВИЦА
205. РОДИНА
206. ПОСЛАНИЕ К Ж<УКОВСКОМУ>
207. А. Н. С<ЕМЕНО>ВОЙ
208. ИЗМЕНА
209. К ВЕСЕЛОЙ КРАСАВИЦЕ
210. ВОСПОМИНАНИЕ
211. СТАНСЫ К Д<ЕЛЬВНГУ>
212. НОЧЬ
213. МОРЕ
214. РЫБОЛОВ
215. БЕЗВЕСТНОСТЬ
Н. М. КОНШИН
Николай Михайлович Коншин (1793–1859) — потомок обедневшего дворянского рода. Учился в гимназии (по-видимому, в Воронеже), затем был отправлен в Петербург для определения в корпус. Из-за отсутствия необходимых документов мальчик, после долгих мытарств, попадает лишь в роту для разночинцев; в 1811 году он получает чин подпрапорщика и выпускается в армию (в полевую артиллерию), несмотря на блестяще выдержанный экзамен, дававший ему право на службу в гвардии. В 1814 году он участвует в походе к Варшаве и к Кракову; в Шклове он знакомится с учителем французского языка А. Старынкевичем, по-видимому стимулировавшим его интерес к литературе. Коншин следит за современной поэзией, усиленно читает Жуковского; в остальном ведет обычную жизнь армейского офицера, деля свое время между товарищескими кутежами, походами и любовными увлечениями. В 1819 году он вступает в Нейшлотский полк в Финляндии, где служит в чине штабс-капитана (с 1821 года — капитана). Здесь зимой 1820 года начинается его знакомство и затем дружба с Е. А. Баратынским, переведенным сюда унтер-офицером; здесь он находит интеллектуальную среду, «уголок европейской образованности и поэзии», с налетом и политического вольномыслия[163].
Первый известный нам поэтический опыт Коншина — его послание к Баратынскому (1820). В последующие годы жанр дружеского послания, отмеченный сильным влиянием Баратынского, утверждается в поэзии Коншина; от Баратынского же идет и «финляндская тема», с характерной ориентацией на скандинавскую мифологию; тема эта сохраняется в стихах Коншина до конца 1820-х годов. Через Баратынского Коншин устанавливает связь с Вольным обществом любителей российской словесности, куда он и был принят в 1821 году; в 1821–1822 годах, будучи в Петербурге, он сближается (также через посредство Баратынского) и с кругом Дельвига; с последним он общается во время своих последующих наездов в Петербург и при посещении в 1822 году Дельвигом, В. Эртелем и Н. И. Павлищевым Роченсальма. Петербургскому кружку посвящен ряд стихотворений Коншина («К нашим», 1821; «Поход», 1822; «Ропот», 1822, и др.). Элегическая и анакреонтическая лирика Коншина 1820-х годов несамостоятельна и создает ему репутацию поэтического «спутника» — подражателя Баратынского. Для Коншина характерна ироническая «прозаизация», сочетание поэтизмов со сферой разговорно-бытового просторечия («Отрывки из послания к доктору о привычке к чаю», 1820; «Поход», 1822, и др.). В середине 1820-х годов Коншин активно печатается в журналах и альманахах («Полярная звезда», «Мнемозина», «Невский альманах», «Новости литературы» и др.).
В 1823 году Коншин вместе с Баратынским сочиняет сатирические куплеты, задевающие власть и общество; в результате возникшего конфликта он выходит в отставку (1824) и уезжает из Финляндии; в 1824–1827 годах он служит в качестве чиновника в Петербурге, Костроме и Твери. В его стихах появляются и новые тенденции — к аллегоризму, даже мистического толка («Владетель волшебного хрусталька», 1825; «Баул», 1826; «Дверь», 1826). В 1829–1837 годах Коншин — правитель канцелярии главноуправляющего Царским Селом и дворцовым правлением; в 1830 году вместе с Е. Ф. Розеном он издает альманах «Царское Село», объединивший произведения литераторов дельвиговского круга; к 1831 году относится и наиболее интенсивное общение его с Пушкиным[164]. В 1830-е годы Коншин начинает выступать в печати и как прозаик («Две повести», 1833; роман «Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 г.», 1834, и др.); повести Коншина были приняты критикой сдержанно, а роман вызвал уничтожающую рецензию Белинского.
С 1837 года Коншин служит директором училищ в Твери; с 1850 года — директором Демидовского лицея в Ярославле. В 1840–1850-х годах он усиленно занимается историей (прежде всего русской медиевистикой), общается с Погодиным, Шевыревым, Плетневым, Языковым; пишет мемуарные заметки о Дельвиге, Жуковском, Баратынском[165] — в известной степени движимый желанием противопоставить «золотой век» русской поэзии современной литературе (как Белинскому, так и Сенковскому), которую он решительно отвергает, В его стихах конца 1830–1840-х годов усиливается медитативнофилософское начало; традиционные элегические мотивы приобретают у него теперь черты обостренного социального и личного пессимизма. Печатается он в «Маяке» (1840–1841), «Москвитянине» и «Современнике». Умер Коншин в Омске 31 октября 1859 года[166].
216. БОРАТЫНСКОМУ («Куда девался мой поэт?..»)
217. Е. А. БАРАТЫНСКОМУ («Поэт, твой дружественный глас…»)
218. БОРАТЫНСКОМУ («Забудем, друг мой, шумный стан…»)
219. К НАШИМ
220. ТРИ ВРЕМЕНИ
221. ПРОШЕДШЕЕ («За рубежом владычества мечты…»)
222. МЕЧТА
223. ПОХОД
224. ЖАЛОБА
225. КОМУ-НИБУДЬ
(Посвящено сестре)
226. РОПОТ
227. ФИНЛЯНДИЯ
228. БОРАТЫНСКОМУ («Напрасно я, друг милый мой…»)
229. АРИЯ («Век юный, прелестный…»)
(На голос: Nargeons la tristesse) [168]
230. ЗАПАД
Егда даси преподобному твоему видети нетление.
231. ЖАЛОБЫ НА П<ЕТЕР>БУРГ
232. ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА К ВАМ
233. ВОСПОМИНАНИЕ («Друг того, чей взор тоскующий…»)
234. ВОРОН
235. ПУТЕШЕСТВЕННИК
236. ПРИСТАВ ДОМА СУМАСШЕДШИХ К ПОСЕТИТЕЛЬНИЦЕ
В. Н. ГРИГОРЬЕВ
Василий Никифорович Григорьев родился 25 января 1803 года в семье бедствующего петербургского чиновника. Одиннадцати лет был отдан в Петербургскую губернскую (будущую 2-ю) гимназию, которую окончил в декабре 1820 года. Из гимназии, отличавшейся рутинерством и бездарностью преподавателей, Григорьев вынес лишь чрезвычайно скудные сведения; однако он с благодарностью вспоминал впоследствии профессора русской словесности Н. Бутырского, который ободрил и поддержал первые поэтические опыты Григорьева — перевод из Оссиана «Гимн солнцу» и переложения псалмов. С начала 1820-х годов Григорьев начинает помещать в «Благонамеренном» свои стихи, преимущественно переводы из Салиса, Ламартина, Маттисона, Клопштока и др. Общение с Бутырским и товарищами по гимназии (в частности, П. Ободовским) вводит его в круг литераторов; одновременно Григорьев усиленно пополняет недостатки своего образования чтением и изучением языков. В 1821 году он поступает на службу в Экспедицию о государственных доходах, однако, несмотря на трудолюбие и исполнительность молодого чиновника, служебная карьера поначалу ему явно не удается. В декабре 1823 года уже получивший некоторую известность своими стихотворениями Григорьев избирается по представлению Рылеева членом Вольного общества любителей российской словесности.
Литературно-общественная позиция Григорьева в это время складывается под непосредственным влиянием декабристского крыла Общества; в его творчестве этих лет преобладающая роль принадлежит гражданским мотивам. По-видимому под воздействием Рылеева и Ф. Глинки, он возвращается к псалмодической лирике, используя библейскую образность для создания ораторских инвектив, насыщенных гражданским содержанием в духе аллюзионной декабристской поэзии («Падение Вавилона», 1822; «Чувства плененного певца», 1824; «Жалобы израильтян», 1824); характерно и обращение его к теме новгородской вольности («Берега Волхова», 1823) и наиболее героическим эпизодам русской истории («Нашествие Мамая», 1825); в том же русле декабристской литературной традиции идет и его известное стихотворение «Гречанка» (1825), наряду с «Грецией» Туманского один из наиболее значительных в литературе 1820-х годов откликов на греческое восстание. Весной 1825 года Григорьев впервые посещает Кавказ; «кавказская тема» с этого времени становится одной из важных в его творчестве.
Ни восстание 14 декабря, ни следствие по делу декабристов не коснулись Григорьева; однако еще в 1828 году в «Северных цветах» он печатает «Сетование» — одно из лучших своих стихотворений, проникнутое ощущением гражданской скорби и, несомненно, связанное с недавними событиями. Григорьев сохраняет и расширяет литературные связи: с Гречем и Булгариным (в «Сыне отечества» и «Северном архиве» он печатается еще в 1830-е годы), с Измайловым; в кружке Дельвига он знакомится с Пушкиным; у Булгарина (в 1826 году) — с Грибоедовым. В апреле 1828 года Григорьев отправляется в длительную служебную командировку на Кавказ; здесь он встречается со ссыльными А. Бестужевым и В. С. Толстым и присутствует на обеде по случаю свадьбы Грибоедова; в 1829 году он же первым встретил тело убитого Грибоедова, о чем рассказал в одном из своих очерков. Посетив Грузию, Нахичевань, Пятигорск, составив обозрения Нахичеванской провинции, персидской границы и торговли в Закавказском крае, Григорьев в конце декабря 1830 года вернулся в Петербург, с репутацией авторитетного знатока экономики и статистики. В 1832–1835 годах он постоянно находится в разъездах по служебным поручениям — в Олонецкой и Архангельской губерниях, в Пскове, на Украине, в Прибалтике, в Крыму[169]. Путевые впечатления проецируются в его поэзию, в частности «восточной темой», разрабатываемой, однако, в духе традиционной для романтической поэзии 1830-х годов «ориентальной» экзотики. Из стихов Григорьева исчезают общественные мотивы; происходит и смена жанровых форм. Он культивирует романс, лирический монолог, философско-дидактическую балладу; поэтика его приобретает черты «бенедиктовской» напряженности и мелодраматизма, однако без бенедиктовских крайностей. Стихотворения Григорьева 1830-х годов не выделяются как сколько-нибудь заметное и оригинальное явление и представляют интерес главным образом как факт эволюции поэтического стиля.
Во второй половине 1830-х годов поэтическая деятельность Григорьева почти прекращается; в поздние годы он дает своему творчеству невысокую оценку, рассматривая его не как «дар, ниспосланный… свыше», а как «минутную вспышку довольно живого воображения», результатом которой было то, что из него «не вышло ни настоящего поэта, ни истинно дельного чиновника»[170]. До конца жизни он остается в департаменте государственного казначейства, последовательно получая назначения правителя канцелярии, исправляющего должность начальника отделения, наконец вице-директора (с 1858 года). В 1842 и 1846 годах он совершает две заграничные поездки. Умер Григорьев 5 декабря 1876 года в отставке, дослужившись до чина действительного статского советника. После него остались обширные мемуары («Заметки из моей жизни», 1851–1863) преимущественно бытового характера, с некоторыми ценными сведениями, касающимися его встреч с писателями[171].
237. ГОРНЫЙ ПОТОК
238. ПАДЕНИЕ ВАВИЛОНА
239. РЕКА ЖИЗНИ
240. К С-У, ОТЪЕЗЖАЮЩЕМУ НА РОДИНУ
241. ТОСКА ОССИЯНА
242. БЕРЕГА ВОЛХОВА
(Посвящено Алексею Романовичу Томилову)
243. К УЕДИНЕНИЮ[173]
244. ЗАМЕРЗШИЙ ВИНОГРАД
245. БЛИЗОСТЬ МИЛОЙ
246. ЧУВСТВА ПЛЕНЕННОГО ПЕВЦА
(Подражание 136 псалму)
247. К НОЧИ
248. К НЕВЕРНОЙ
249. ГРЕЧАНКА
250. НАШЕСТВИЕ МАМАЯ
(Песнь Баяна)
251. ВЕЧЕР НА КАВКАЗЕ
252. ЗИМНЯЯ НОЧЬ В СТЕПИ
253. БЕШТАУ
254. СЕТОВАНИЕ
(Израильская песнь)
255. ГРУЗИНКА
256. КНЯЗЬ АНДРЕЙ КУРБСКИЙ[178]
257. К *** («Жар юности блестит в его очах…»)
258. РОМАНС («От огня твоих очей…»)
259. ГРОЗА
260. РОМАНС («Не верю я! как с куклою, со мною…»)
А. А. ШИШКОВ
Александр Ардалионович Шишков (1799–1832) был племянником адмирала А. С. Шишкова. Рано оставшись круглым сиротой, он воспитывался в доме дяди и получил хорошее образование: с детства знал несколько европейских языков и увлекался литературой и театром. Писать он начал рано: уже в 1811 году (несомненно, при участии А. С. Шишкова) выходит отдельной брошюрой его «Преложение дванадесятого псалма». Постоянно общаясь с кругом «Беседы» и молодыми приверженцами Шишкова (А. И. Казначеевым, С. Т. и H. Т. Аксаковыми), он явно тяготел к новым веяниям в литературе (так, он хранил у себя памфлет Батюшкова «Певец в Беседе любителей русского слова»). Захваченный общим патриотическим подъемом 1812 года, юноша в 1815 году зачисляется в чине поручика в Кексгольмский полк и совершает заграничный поход; 10 января 1816 года он переводится в Гренадерский полк, стоявший в Царском Селе. Здесь он знакомится с Пушкиным и с другими лицеистами, в 1817 году — с Кюхельбекером. Пушкин адресует ему послание («Шишкову», 1816), где характеризует его как поэта-эпикурейца и, по-видимому, политического вольнодумца. Ранняя лирика Шишкова до нас не дошла. В 1817 году Шишков уже штаб-ротмистр Литовского уланского полка; в мае 1818 года, в результате вмешательства А. С. Шишкова, обеспокоенного «юношескими увлечениями», бретерством и «пороками» племянника, его переводят в Кабардинский полк и отправляют в Грузию под начальство А. П. Ермолова. Эта поездка отразилась в его «Перечне писем из Грузии», своеобразном «путешествии», выдержанном в стернианской лирико-иронической манере, со стихотворными вставками. В Грузии Шишков провел три года, живя главным образом в Кахетии и Тифлисе, где был дежурным офицером при корпусном штабе и участвовал в нескольких экспедициях. В офицерском кругу он лишь укрепляет свою репутацию кутилы и бретера; однако в Тифлисе, по-видимому, поддерживает отношения и с литературными кругами; известно, что он общается там с Кюхельбекером. Его стихи южного периода (и, возможно, более ранние) составили сборник «Восточная лютня» (1824); сюда вошли дружеское послание (H. Т. Аксакову, 1821), горацианская любовная лирика, восточная баллада («Осман»), сатира-послание («К Метеллию»), включающаяся в круг аллюзионных декабристских инвектив. Вероятно под влиянием «Руслана и Людмилы», он начинает работу над сказочно-богатырской поэмой «Ратмир и Светлана», но, оставив этот замысел, пишет байронические поэмы на экзотическом материале («Дагестанская узница», позднее «Ермак» и «Лонской», известный в отрывке). Отмеченные сильным влиянием Пушкина (прежде всего «Кавказского пленника»), они создали Шишкову репутацию подражателя и были приняты критикой крайне сдержанно (см., например, эпиграмму Баратынского «Свои стишки Тощев пиит…», 1824 или 1825). В 1821 году Шишков, навлекший на себя неудовольствие Ермолова, переводится на Украину, в Одесский пехотный полк; около 1824 года он женится здесь на дочери отставного поручика Твердовского, похищенной им у родителей. В Одессе Шишков пытается обновить свои прежние литературные связи, в том числе с Пушкиным, который пишет ему в 1823 году дружески-ободрительное письмо. В январе 1825 года его арестуют по подозрению в причастности к тайным обществам и привозят в Петербург; следствие оканчивается быстро за отсутствием улик. В 1827 году его постигает новый арест: III отделению стали известны его послание «К Ротчеву», проникнутое декабристскими настроениями, и экспромт «Когда мятежные народы…», прямо направленный против правительства, хотя написанный, возможно, еще до 1825 года. 7 октября 1827 года Шишкова переводят «под строгий надзор» в Динабург. Тяжесть его положения усугубляется отсутствием всяких средств к существованию; лишь помощь А. С. Шишкова позволяет его жене с двухлетней дочерью выехать с Украины. В его письмах А. С. Шишкову звучит почти отчаяние. Между тем в Динабурге Шишков много пишет и переводит, общается с заключенным Кюхельбекером и налаживает связи (по-видимому, через Аксакова) с Погодиным и кругом «Московского вестника». Шишкову претит позиция «Московского телеграфа», с которым он вступает в полемику, и лишь по необходимости он продолжает сотрудничать с Воейковым, редактором «Литературных прибавлений к „Русскому инвалиду“». В 1828 году выходит его сборник «Опыты … 1828 года», включивший и стихи, написанные еще на юге. Среди них выделяется цикл посланий («Щербинскому», «X……..у» и др.), содержащих этический кодекс гражданина в его декабристском понимании и стилистически близких к публицистическим поэтическим декларациям эпохи декабризма, с их характерной символикой, «словами-сигналами» и т. п.; к ним примыкает и «Бард на поле битвы» с трагической темой «тризны по павшим», которую мы находим, например, у А. И. Одоевского. Вместе с тем (как это, впрочем, характерно и для поэзии декабристов после 1825 года) в его стихах ясно ощущается мотив изгнанничества и личной трагедии («Глас страдальца», «Другу-утешителю», «Родина», «Жизнь»), В Динабурге Шишков обращается к изучению польской и немецкой литературы; он переводит отрывок из «Конрада Валленрода» Мицкевича и начинает большую работу по переводу поэзии, прозы и драматургии Гете, Шиллера и немецких романтиков: З. Вернера, Кернера, Раупаха и в особенности Тика («Фортунат», «Эльфы», «Белокурый Экберт», «Руненберг» и др.). В 1829 году Шишков вновь был предан суду за проступки дисциплинарного характера; как человек «вовсе неблагонадежный к службе», он был уволен в отставку с запрещением жить в столицах. В 1830 году он поселяется в Твери, где в следующем году выпускает четыре тома «Избранного немецкого театра»; продолжает сотрудничать в «Московском вестнике», затем в «Телескопе» и «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“», где публикует кроме стихов незаконченный сатирический «Опыт словаря»[179]; печатает в «Северной пчеле» две главы начатого им романа «Кетевана, или Грузия в 1812 году» (1832). Его литературное окружение составляют И. И. Лажечников, Ф. Н. Глинка, кн. И. Козловский. В конце 1820-х — начале 1830-х годов творчество Шишкова воспринимает ряд черт немецкой романтической поэтики (некоторые из них — романтическую иронию, элегический тон, тяготение к фольклору — Шишков отмечает в предисловии к переводу «Фортуната» Тика). В «Эльфе» (1831) он обращается к излюбленному Тиком жанру драматической сказки, стремясь соединить «наивную» поэзию с углубленным подтекстом и романтической символикой для создания эмоциональной атмосферы; попытку опосредованной, «суггестивной» подачи драматической ситуации он делает в балладе «Агриппина» (1831). Вместе с тем основой творчества Шишкова остается все же рационалистическая поэтика (ср. аллегорическое послание к Глинке, «Демон» и т. д.). Поэтическая лексика и фразеология Шишкова в поздний период тяготеют к афористичности и иногда к разговорному просторечию («К Эмилию»). Заслуживает внимания и попытка Шишкова перевести «Пролог в театре» из «Фауста» Гете в стилистическом ключе русской романтической поэзии 1830-х годов; стремление передать стилистическое и интонационное богатство сцены приводит у него к значительному обогащению самой традиционной поэтики (см. последний монолог Поэта). Поэтическое развитие Шишкова было оборвано случайной и трагической смертью: он был зарезан во время драки 28 сентября 1832 года[180].
261. H. Т. А<КСАКОВ>У
262. ОСМАН
263. К МЕТЕЛЛИЮ
264. ДРУГУ-УТЕШИТЕЛЮ
Элегия
265. Щ<ЕРБИНСКОМ>У («Дай руку мне, товарищ мой!..»)
266. УКРАИНА
267. РОДИНА
268. РОТЧЕВУ («Велико, друг, поэта назначенье…»)
269. X…У («Так, друг мой, так, бессмертен тот…»)
270. БАРД НА ПОЛЕ БИТВЫ
271. ТРИ СЛОВА, ИЛИ ПУТЬ ЖИЗНИ
272. ЭЛЬФА
Лес. Ночь.
Летите прочь; не пойте страшных песен.
Лес. Солнце всходит. Эльфа при колыбели.
273. НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
274. ЖИЗНЬ
Элегия
275. АГРИППИНА
276. ИЗ ГЕТЕВА «ФАУСТА»
277. ПРОЗАИКУ
278. К ЭМИЛИЮ
(Отрывок)
279. Ф. Н. Г<ЛИНКЕ>
280. ДЕМОН
К. К-у
А. Г. РОТЧЕВ
Александр Гаврилович Ротчев (1806–1873)[182], сын скульптора, в 1822–1829 годах (с перерывами) учился на нравственно-политическом отделении Московского университета и по своим личным и литературным симпатиям принадлежал к кругу А. И. Полежаева. В 1826 году он подозревался в сочинении вместе с Полежаевым антиправительственных стихов. Связь его с Полежаевым сохранилась и позднее; в 1829 году Полежаев прислал на его имя свое стихотворение «Видение Валтасара» для напечатания в «Московском телеграфе»[183]. Ротчев был связан и с оппозиционными студенческими кружками (с братьями Критскими, Шишковыми). В 1827 году он был взят под надзор полиции за сочинение аллегорического стихотворения о дубе и атлете, в котором был усмотрен намек на самодержавие[184]. Печатался Ротчев в «Атенее», альманахах, но преимущественно в «Галатее» и «Московском телеграфе»; в 1829 году он был втянут в резкую полемику Раича с Полевым и перестал сотрудничать в «Галатее». Помимо политических стихов, почти целиком до нас не дошедших, Ротчев пробовал свои силы в области любовной лирики («Вакханка», 1826; «Соломон», 1829; «К молодой девушке», 1829) и в переводах-вариациях, преимущественно из Байрона («Разбитие Сеннахерима», 1826; «Мелодия» (подражание Байрону), 1826; «Тьма», 1828). Под влиянием «Еврейских мелодий» Байрона и отчасти Полежаева у Ротчева вырабатывается стиль романтического ориентализма, типичного для поэзии 1830-х годов; для его стихов характерен экзотизм, эмоциональная напряженность; в то же время они сохраняют символико-аллегорическую основу аллюзионной политической поэзии 1820-х годов. Одновременно Ротчев выступает как театральный переводчик; с середины 1820-х годов в печати и на сцене систематически появляются его переводы и переделки из Шиллера («Мессинская невеста», 1829; «Вильгельм Телль», 1829; «Орлеанская дева», 1831), Шекспира («Макбет», с немецкого, 1829), Гюго («Эрнани», 1830; «Кромвель», 1830) и др. Переводы Ротчева были предметом полемики, с диаметрально противоположными отзывами; положительно оцениваемые в «Северной пчеле» и «Московском телеграфе», они подвергаются постоянным и очень резким нападкам в «Телескопе», как отличающиеся «неслыханным неуважением к оригиналу». За переводы драм Шиллера Ротчев, впрочем, 15 марта 1829 года был избран действительным членом Общества любителей российской словесности при Московском университете. Исключительная плодовитость Ротчева в значительной мере объяснялась его постоянной потребностью в литературном заработке В 1828 году он женился на княжне Е. П. Гагариной; этот мезальянс едва не привел к общественному скандалу. Е. П. Гагариной посвящены и его «Подражания Корану», вышедшие отдельным изданием в 1828 году, но печатавшиеся в журналах ранее, с 1826 года, сразу вслед за выходом первых пушкинских «Подражаний». В «Подражаниях Корану» Ротчев учитывает как опыт своих переводов из Байрона, так и «декабристских» аллюзионных стихов, выбирая для поэтической интерпретации те суры корана, которые давали возможность применений к современной социальной жизни (о социальном неравенстве, гонениях за веру, грядущем торжестве справедливости и т. д.); в них проходит мотив утопического «золотого века» и характерная эсхатологическая тема, развиваемая затем русской поэзией 1830-х годов. Эсхатологические мотивы в свойственной Ротчеву аллегорической трактовке достигают апогея в серии его переводов из «Апокалипсиса» («видения Иоанна»), которые должны были, по-видимому, также составить цикл.
В начале 1830-х годов поэтическая деятельность Ротчева, по существу, оканчивается. В 1830 году он переезжает в Петербург, где поступает на службу в контору императорских театров копиистом и исправляющим обязанности переводчика, а в 1835 году переходит на службу в Российско-Американскую компанию. В 1835–1842 годах он совершает заграничные плавания в качестве комиссионера компании, проводит некоторое время в Калифорнии (где, между прочим, управляет известным поселком «Росс») и печатает ряд статей о своих путешествиях (1835–1850-е годы). В 1842 году Ротчев вышел в отставку, но с 1850 года вновь служит в разных департаментах и редакциях газет — «Русского инвалида» (1857–1858), «Северной почты», «Ведомостей Санкт-Петербургской городской полиции» (1862–1866), «Петербургского листка» (1867). В 1869–1871 годах Ротчев опять за границей и помещает в газетах корреспонденции о франко-прусской войне. В последние годы жизни участвовал в издании «Туркестанских ведомостей» (1870) и редактировал «Саратовский справочный листок» (1872–1873), куда привлек круг молодых способных литераторов. Скончался Ротчев в Саратове 20 августа 1873 года[185].
281. ПЕСНЬ ВАКХАНКИ
282–288. ПОДРАЖАНИЯ КОРАНУ
1. «Клянусь коня волнистой гривой…»
2. «О Магомет! благое слово…»
3. «Богач, гордясь своим именьем…»
4. «Когда в единый день творенья…»
5. «На бреге моря странник скудный…»
6. «Младые отроки с мольбой…»
7. «Сильна, творец, твоя рука!..»
289–291. <ИЗ АПОКАЛИПСИСА>
1. ВИДЕНИЕ ИОАННА («Где тот великий, чья рука…»)
2. ВИДЕНИЕ ИОАННА («Свершилось диво предо мною!..»)
3. ВИДЕНИЕ («Из края в край земли созрелой…»)
292. СОЛОМОН
П. Г. ОБОДОВСКИЙ
Платон Григорьевич Ободовский (1803–1864), известный главным образом как драматург и театральный переводчик, в 1820–1830-е годы систематически выступал как поэт и добился некоторой известности. Выходец из старинного дворянского рода, он родился в Галиче, учился во 2-й петербургской гимназии и в Высшем училище. Начало его литературной деятельности восходит еще к гимназическим годам; в это время у него (как и у его товарища по гимназии В. Н. Григорьева) определяется тяготение к религиозной символике и аллегоризму немецких сентиментальных и преромантических поэтов, сохранившееся и в дальнейшем, вместе с устойчивым интересом к немецкой литературе («Детство (Из Маттисона)», 1829; «Близость милой» Гете, 1829; отрывки из «Песни о колоколе» Шиллера, 1830, и др.). Во многом он пытается следовать Жуковскому; среди его ранних, не попавших в печать опытов есть баллада в подражание «Людмиле» («Эдвин и Клара», 1820); он пишет дескриптивную элегию с символическим пейзажем, подражая «Славянке» («Карповка», 1821); однако в своем стремлении к аллегоризму Ободовский идет значительно дальше своего учителя. Особое место в его творчестве занимает традиция «переложений псалмов», к которым непосредственно примыкает серия «кантат» на евангельские сюжеты (так обозначены в рукописи «Торжество искупителя», 1822; «Искупитель во гробе», 1822; «Плач пленных израильтянок», 1823; очень близко к ним «Падение Иерусалима», 1823). «Кантаты» Ободовского — это жанровые образования, соединяющие в себе лиро-эпическое и драматическое начала, с разнометрическими фрагментами текста. Вообще стихи Ободовского стоят уже вне сложившейся жанровой системы, это прямые аллегории («Утро», 1823; «Отважный пловец на чужбине», 1827), моралистические послания; его элегии («Сельская элегия», 1825; «Эрминия», 1829; «Лила», 1827; «Мария», 1830) также в значительной мере теряют внешние признаки жанра, сближаясь с «романсами», «стансами» или «мелодиями» 1830-х годов.
В 1823 году, окончив обучение, Ободовский поступает в ведомство Государственной коллегии иностранных дел и одновременно начинает педагогическую деятельность; в 1824–1827 годах он служит в качестве «комнатного надзирателя» и «учителя российской и латинской грамматик» при 2-й гимназии, читает курс русского языка в Воспитательном доме (1824–1830) и является «учителем переводов» в Воспитательном обществе благородных девиц. Служба не приносит Ободовскому удовлетворения; занят он преимущественно поэтической деятельностью. С 13 сентября 1823 года он член Вольного общества любителей словесности, наук и художеств; участвует как поэт в «Благонамеренном», «Сыне отечества и Северном архиве», «Новостях литературы», «Галатее», «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“», «Полярной звезде», «Невском альманахе», «Северных цветах». В 1820-х годах он обращается и к байронической поэме на «восточные» темы. В 1828 году выходит его поэма «Хиосский сирота», получившая большую популярность отчасти из-за своей благотворительной цели: основанная на действительном событии, она распространялась по подписке в пользу пленного греческого сироты. Работает он и над «персидской повестью» «Орсан и Леила». К «ориентальному романсу» (балладе) Ободовский обращался еще в начале десятилетия («Мать-убийца», 1821; «Неутешный бедуин (элегия)», 1821; «Зора. Индийский романс», 1825; оставшиеся в рукописи «Бенгальские розы» и др.). Пишет он и «песни», в том числе и «русские песни», которые у него также близки к романсной форме, а иногда имеют балладный сюжет; не исключено, что некоторые из песен были так или иначе связаны с его драмами.
В феврале 1830 года Ободовский уезжает за границу, где остается до 1835 года, слушая лекции в Германии и Швейцарии; здесь он получает диплом доктора философии. По возвращении в Петербург служит в качестве переводчика департамента внутренних сношений, а с 1839 года возобновляет педагогическую деятельность (инспектор классов училища св. Екатерины, профессор российской словесности Главного педагогического института и т. д.). Как педагог Ободовский пользуется известностью в аристократическом Петербурге. Однако подлинную популярность ему приносят драмы — переведенные, переделанные и оригинальные, — непременная принадлежность русской сцены 1830–1840-х годов; огромный успех выпал на долю его «Велизария» (1839). Драмы Ободовского, профессиональные, написанные с хорошим знанием сцены, однако не свидетельствовали об оригинальности дарования и наряду с драмами Кукольника и Полевого трактовали преимущественно мелодраматические и официально-патриотические сюжеты. Столь же официально-патриотический характер носят и его поздние литературные выступления; значительное количество поздних его стихов осталось в рукописи[186].
293. УТРО [187]
294. ПАДЕНИЕ ИЕРУСАЛИМА
295. ПЕСНЯ АЛЬПИЙЦА
296. СЕРБСКАЯ ПЕСНЯ
297. ПЕРСИДСКИЙ ВЕЧЕР
298. РУССКАЯ ПЕСНЯ («Ты не плачь, не тоскуй…»)
299. ОТВАЖНЫЙ ПЛОВЕЦ НА ЧУЖБИНЕ
Аллегория[191]
(Посвящается Н. И. Б.)
300. ЛИЛА
301. ТВЕРСКАЯ ПЕСНЯ
302. МАРИЯ
М. П. ЗАГОРСКИЙ
Рано умерший Михаил Петрович Загорский (1804–1824), как можно судить по ряду данных, был сыном известного анатома, профессора Медико-хирургической академии П. А. Загорского. В 1819 году он поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета в качестве «вольного студента», но уже в 1821 году тяжелая болезнь заставляет его прервать занятия. 29 января 1823 года он подает прошение о разрешении держать экзамен за университетский курс; однако оканчивает университет лишь в 1824 году. 30 июля того же года он умирает[192].
Первоначальное литературное воспитание Загорского для 1820-х годов было довольно архаичным. Первые его опыты (шарады, эпиграммы) печатаются в «Благонамеренном» (1820); некоторый успех выпал на долю его сентиментальной баллады «Лиза» (1820), попавшей и в рукописные сборники. Загорский много переводит — из Горация, Вергилия, Шиллера и немецких преромантических поэтов (Фосс, Штольберг); отдает он дань и оссианизму («Морна», 1823; «Кальмар и Орля (из Байрона)», 1823; «Мальвина» и др.). Его оригинальные сочинения наиболее удачны в эпических жанрах: ему принадлежит несколько басен и сказок («Лисица и медведи», 1820; «Два извозчика», 1823; «Два колоса», 1823; «Пьяница» и др.), в которых вырабатывается непринужденный, легко-иронический стиль повествования, примененный потом Загорским и в более крупных формах. Одновременно он обращается к фольклорным темам: уже посмертно, в 1825 году, была опубликована его прозаическая стилизация волшебной сказки «Оборотень, или Старуха-красавица», переложение из «Слова о полку Игореве» («Ярославна») и фрагменты большой поэмы «Илья Муромец», над которой Загорский работал в течение нескольких лет. Можно думать, что «Илье Муромцу» предшествовала работа над иным сюжетом (о Мстиславе); сохранился набросок, озаглавленный издателями «Нападение богатыря Мстислава на войска хазарского хана (отрывок из повести)» и написанный так называемым «русским стихом» (хорей с дактилической клаузулой), употреблявшимся для имитации былинного стиха, и с прямой цитацией былинных формул. В дальнейшем поэт избирает в качестве героя Илью Муромца, а в качестве образца — «Неистового Роланда» Ариосто и только что появившуюся поэму Пушкина «Руслан и Людмила». Все это довольно характерно для литературного фольклоризма первых десятилетий XIX века; рассматривая былину, песню и т. д. как форму исторического колорита, национальной старины, Загорский стремится создать на основе вольной переработки мотивов былинного эпоса и древней русской поэзии («Слово о полку Игореве») романтическую волшебно-рыцарскую поэму. Вслед за Пушкиным он сохраняет характерный шуточно-иронический тон повествования, с прямым авторским комментарием, пародийными анахронизмами и бурлескным снижением героев. Пушкин, несомненно, видел в Загорском своего возможного продолжателя и последователя. Прочитав отрывки из поэмы, он писал Плетневу 4–6 декабря 1825 года: «Не уж-то
303. АНДРОМАХА
304. ИЛЬЯ МУРОМЕЦ
Богатырская поэма
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
<ИЗ ПЕСНИ ВТОРОЙ>
<Бой богатыря с Саганом, печенежским царевичем, и что было с Саганом после поединка>
<ИЗ ПЕСНИ ПЯТОЙ>
<Нечаянное нападение Ильи Муромца на стан печенежский>
<РАННЯЯ РЕДАКЦИЯ ПЕСНИ ПЕРВОЙ>
305. <ОПИСАНИЕ САДА>
П. П. ШКЛЯРЕВСКИЙ
Павел Петрович Шкляревский родился 15 января 1806 года в г. Лубны Полтавской губернии в семье священника[194]. На одиннадцатом году мальчик был отправлен в Петербург, к дяде, который дал племяннику хорошее воспитание и образование, сначала дома, а потом (в 1823–1827 годах) в петербургской (впоследствии 3-й) гимназии. Здесь Шкляревский начинает писать стихи; хорошо владея несколькими древними и новыми языками, он переводит Салиса, Маттисона, Гете, Шиллера, Клопштока, Байрона, В. Скотта. Его первые Печатные выступления относятся к 1823 году; несколько его стихотворений А. Е. Измайлов поместил в «Благонамеренном» (1823), «Календаре муз» (1826 и 1827) и «Невском альманахе» (1826); одно появилось в «Северных цветах на 1827 год». В гимназии Шкляревский сблизился с будущим историком М. С. Куторгой, издавшим впоследствии посмертный сборник его стихов; в 1827 году оба они поступили в Петербургский университет (Шкляревский на философско-юридическое, Куторга на словесное отделение), а в следующем году в числе других соискателей были направлены в Дерпт, в Профессорский институт. Здесь Шкляревский ревностно возобновляет прерванные занятия; его успехи в изучении филологии и философии высоко оцениваются профессорами; однако уже в 1829 году он заболевает и 5 июля 1830 года умирает от туберкулеза легких.
До нас дошло около трех десятков стихотворений Шкляревского, главным образом переводных; в стихах этих уже успели определиться некоторые особенности своеобразной и оригинальной поэтической манеры. Шкляревский не следует эпигонам элегической поэзии 1820-х годов, — он тяготеет к философской символике и усложненной и несколько абстрактной образности. Современники не без основания замечали в его стихах мистический оттенок, в частности идущую от немецкой поэзии и Жуковского идею двоемирия («Детство»). Характерны для него и эсхатологические мотивы, которые получат затем развитие в русской поэзии 1830-х годов. Представляют интерес и архаизаторскис тенденции Шкляревского, несомненно идущие от увлечения этимологией: намеренное и постоянное обращение к славянской лексике — у него не только следование традиции «высокой поэзии», но и попытка отыскать новые и необычные экспрессивные средства путем обнажения этимологических связей слова и разрушения его привычной ассоциативной сферы; отсюда его смелые и непривычные неологизмы, несколько напоминающие словотворчество Языкова («Пляска», 1826; «К другу», 1827, и др.).
306. ФИАЛКА
307. ПЕВЕЦ
Из Гете
308. ПЛЯСКА
309. К ДРУГУ
(Во время грозы)
310. ПЛАЧ ЯРОСЛАВНЫ
311. ДРЕВНЯЯ ГРЕЧЕСКАЯ ПЕСНЯ
312. ДЕТСТВО
А. Д. ИЛЛИЧЕВСКИЙ
Алексей Дамианович Илличевский, лицейский однокашник Пушкина, родился в 1798 году в семье чиновника, занимавшего в 1812–1819 годах должность губернатора в Томске. Учился в Санкт-петербургской гимназии, затем в Царскосельском лицее (1811–1817), где пользовался репутацией способного, но честолюбивого и склонного к карьеризму ученика. Среди лицеистов считался поэтическим конкурентом Пушкина. Илличевский — неизменный участниц рукописных лицейских сборников и журналов («Для удовольствия и пользы», 1812; «Лицейский мудрец», 1815), где помещает свои карикатуры, басни, эпиграммы, анакреонтические стихи; составитель «Лицейской антологии, собранной трудами пресловутого — ийший» (лицейский псевдоним Илличевского). Творчество Илличевского было очень типично для культа «легкого стихотворства», господствовавшего в Лицее. С 1814 года он начинает систематически выступать в печати («Вестник Европы», 1814; «Российский музеум», 1815; «Кабинет Аспазии», 1815; «Северный наблюдатель», 1817). В 1817 году, по окончании Лицея, Илличевский уезжает в Сибирь в качестве чиновника Сибирского почтамта в Тобольске; прощальные послания ему адресовали Дельвиг и Пушкин. Живет он в Томске, у отца, занимавшего в это время должность томского губернатора. Он не теряет связи с петербургскими литераторами, переписывается с Кюхельбекером, своим лицейским товарищем[195], в 1819 году избирается в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств и печатает анаграммы, шарады, басни и эпиграммы в «Благонамеренном» (1820–1821, 1823). В 1820 году он помещает здесь и статью «О погрешностях в стихосложении», где пытается определить и обосновать принципы «легкой поэзии» на русской почве. В 1821 и 1822 годах он приезжает в Петербург, где возобновляет связи с Дельвигом и постоянно участвует в традиционных празднованиях лицейских годовщин. Принят он и в салоне Пономаревой; 2 февраля 1823 года он выходит в отставку[196] и 16 февраля уезжает в заграничное путешествие (в Париж)[197], 4 марта 1825 года вновь поступает на службу (в министерство финансов, затем в департамент государственных имуществ). Стихи его появляются в «Новостях литературы» (1824, 1826), «Московском телеграфе» (1827) и «Северном Меркурии» (1830). Творчество его не претерпевает заметных изменений; он лишь совершенствует стилистическую отделку, улучшает версификацию и т. д. В 1827 году он собирает разновременные стихи в сборник «Опыты в антологическом роде»; в предисловии он вслед за Батюшковым выступает в защиту «легкой поэзии» как полноправного жанра, знаменующего собой «успехи словесности» и «усовершенствование языка». Представления Илличевского об антологической поэзии уже архаичны для конца 1820-х годов; «антологию» он понимает, в духе поэтической практики XVIII века, как собрание небольших стихотворений галантно-эротического, эпиграмматического или моралистического характера, отличающихся изощренностью стиля и поэтической техники и афористичностью построения. Даже в структуре и жанровом делении своего сборника Илличевский следует доромантической «Anthologie Française» (1816), откуда он заимствует около трети стихов в «Опытах»[198]; ориентируется он и на русских продолжателей традиции — И. И. Дмитриева, Батюшкова, В. Л. Пушкина. Созданные Илличевским образцы в ряде случаев несомненно удачны и принадлежат к лучшим достижениям «легкой поэзии» в 1820-е годы: они отличаются непринужденностью, остроумием, в иных случаях даже виртуозностью формы; в то же время в них отсутствует как глубина, так и оригинальность. После 1827 года Илличевский печатается лишь изредка. В 1828 году он довольно близко общается с Дельвигом и Пушкиным и поддерживает связь с лицеистами, главным образом 1-го курса. Более всего, однако, он озабочен своим продвижением по службе, которое совершается медленно (лишь в 1831 году он был утвержден начальником 5 отделения департамента государственных имуществ, а в 1834 году получил чин статского советника). Умер Илличевский 6 октября 1837 года, после тяжелой двухлетней болезни.
313. ОТ ЖИВОПИСЦА
314. ДЕРВИШ
315. ТРИ СЛЕПЦА
316. N. N., ПОДНОСЯ ЕЙ ЯБЛОКО
317. 19 ОКТЯБРЯ
318. ОРЕЛ И ЧЕЛОВЕК
319. АКТЕОН И МЕНЕЛАЙ
320. ПРАВЕДНЫЙ СУД
321. РАЗНЫЕ ЭПОХИ ЛЮБВИ
322. ОПАСЕНИЕ ИЗЛИШНЕЙ ЛЮБВИ
323. СОВЕРШЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
324. К ДРУЖБЕ
325. МЫСЛЬ АРИСТИППА
326. КОРСАР И ЗАВОЕВАТЕЛЬ
327. ДОГАДЛИВЫЙ ХОЗЯИН
328. ВЛАСТЬ КРАСОТЫ
329. ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ
330. МЕРА ЖИЗНИ
331. ИСТОРИЯ ПЯТИ ДНЕЙ
332. ЭПИЛОГ
333. АКЕРМАНСКИЕ СТЕПИ
334. БАХЧИСАРАЙСКИЙ ДВОРЕЦ
335. МЕЧТА ПАСТУШКИ
М. Д. ДЕЛАРЮ
Михаил Данилович Деларю (1811–1868) родился в Казани, в семье начальника архива инспекторского департамента Главного штаба. Проведя раннее детство в Казани, в 1820 году поступил в Царскосельский лицей, который окончил 29 июня 1829 года. Большое влияние на Деларю оказала лицейская традиция, начатая первым (пушкинским) выпуском и существовавшая и позже, хотя уже в ослабленном и искаженном виде; еще в 1840-е годы Деларю принимает участие в праздновании лицейских годовщин и поддерживает переписку с бывшим директором Лицея Е. А. Энгельгардтом, который воспринимает его как одного из носителей «лицейского духа». Еще лицеистом Деларю познакомился с Пушкиным и, вероятно, тогда же вошел в кружок лицеистов разных выпусков, группировавшихся около Дельвига. По окончании Лицея Деларю поступает на службу в департамент государственного хозяйства и публичных зданий, а с 1833 года служит секретарем в канцелярии военного министерства.
Поэтическая деятельность Деларю началась еще в Лицее в конце 1820-х годов; дебютировал он в печати переводом из «Метаморфоз» Овидия (1829). С 1830 года он активно сотрудничает в изданиях Дельвига — «Северных цветах» и «Литературной газете». Как поэт Деларю развивается под непосредственным влиянием Дельвига; он воспринимает прежде всего «антологическую» линию его творчества, культивируя гекзаметр и элегический дистих и создавая образцы излюбленных Дельвигом жанров — антологической эпиграммы, идиллии («К Неве»), фрагмента — «подражания древним» («Прелестнице»), сонета. Подобно Дельвигу, он стремится расширить сферу «антологии», пытаясь воспроизвести дух восточной любовной лирики («Эротические станцы индийского поэта Амару»), обращаясь и к русским народнопоэтическим мотивам, впрочем едва намечающимся («Ворожба»). Эти эксперименты не вели у Деларю ни к созданию поэтической типологии чужих культур, ни к преломлению принципов антологической лирики в пределах традиционных жанров; они остановились на стадии стилизации и послужили для Деларю лишь школой «слога». Критика ценила «знание языка» и стилистическою выдержанность стихов Деларю; его поощряли Плетнев и Дельвиг, писавший ему: «Пишите, милый друг, доверяйтесь вашей Музе, она не обманщица, она дама очень хорошего тона и может блестеть собственными, не заимствованными красотами»[199]. Пушкин, напротив, невысоко ценил его поэзию за «чопорность» и «правильность», не находя в ней «ни капли творчества, а много искусства»[200]. В поэзии Деларю определяются и мотивы и темы, получившие широкое распространение в 1830-е годы, например тема «демона», «падшего ангела», взятая им от Жуковского (переводившего Клопщтока и Т. Мура); в трактовке ее Деларю всецело следует за Жуковским, воспринимая как раз наиболее слабые стороны его творчества («серафический» аллегоризм, моралистичность). Смерть Дельвига была непоправимой потерей для Деларю; со времени распада дельвиговского кружка его творчество идет на убыль. В 1831–1834 годах он еще поддерживает общение с литературными кругами; сближается с Пушкиным, которому оказывает некоторые услуги, в частности предупредив его о перлюстрации его писем и т. д.[201], в 1834 году, будучи в Казани, принимает участие в деятельности литературного кружка А. А. Фукс. В том же году за перевод стихотворения В. Гюго «Красавице», признанный безнравственным и кощунственным, Деларю был отстранен от должности. В 1837 году он получает место инспектора одесского Ришельевского лицея. В 1841 году из-за слабого здоровья и трудной служебной обстановки выходит в отставку и занимается почти исключительно хозяйственными делами в своем имении под Харьковом, пытаясь выйти из материальных затруднений. К литературе он возвращается лишь спорадически, опубликовав в одесских изданиях и плетневском «Современнике» несколько переводов из Овидия и выпустив в 1839 году гекзаметрическое переложение «Слова о полку Игореве».
336. ПАДШИЙ СЕРАФИМ
337. К ГЕНИЮ
338. МЕФИСТОФЕЛЮ
339. К НЕВЕ
340. ВОРОЖБА
341. ГОРОД
342. ПРЕЛЕСТНИЦЕ
343. МОГИЛА ПОЭТА
(Посвящ<ается> памяти Веневитинова)
344. МУЗА
345. РОЗА
346. АНФОЛОГИЧЕСКОЕ ЧЕТВЕРОСТИШИЕ
347–351. ЭРОТИЧЕСКИЕ СТАНЦЫ ИНДИЙСКОГО ПОЭТА АМАРУ
1. НОВОБРАЧНАЯ
2. ПОКОРНЫЙ ЛЮБОВНИК
3. НЕТЕРПЕНИЕ
4. ВЕРХ НАСЛАЖДЕНИЯ
5. ЗАТРУДНЕНИЕ
352. СТАТУЯ ПЕРЕТТЫ В ЦАРСКОСЕЛЬСКОМ САДУ
353. НОЧЬ
354. МОЙ МИР
355. ВОКЛЮЗСКИЙ ИСТОЧНИК
Сонет
(Е. А. К-ф)
356. КРАСАВИЦЕ
Из Виктора Гюго
Е. П. ЗАЙЦЕВСКИЙ
Ефим Петрович Зайцевский (1801–1860) получил известность главным образом как «поэтический спутник» Д. Давыдова, хотя их сближает скорее внешняя биографическая общность, нежели общность литературной традиции. Сведения о Зайцевском скудны; он учился в Морском кадетском корпусе, в 1817 году произведен в гардемарины и затем служил на Черном море (с 1819 года в качестве мичмана, с 1824 года — лейтенанта). В 1819 году его встречал в Николаеве В. И. Даль, оставивший о нем лестный отзыв.
Наиболее ранние известные нам стихи Зайцевского относятся к началу 1820-х годов; это традиционная элегия, в ряде случаев прямо ориентированная на известные образцы (например, элегию Баратынского); в это время Зайцевский начинает разрабатывать и жанр дескриптивной элегии, где основное место занимает пейзажное экзотическое описание («Абазия», 1823). Именно этот жанр, иногда включающий лирическую медитацию, исторические и философские ассоциации, оказывается характерным для Зайцевского, и наибольшие поэтические удачи ожидали его как раз на этом пути («Развалины Херсонеса», 1825; «Учан-Су», 1827; «Вечер в Тавриде», 1827). Живя на юге, Зайцевский ищет сближения с литературной средой. Он был, несомненно, вхож в литературные круги Одессы: он посвящает стихи хозяйке одесского литературного салона В. Д. Казначеевой, знаком с В. И. Туманским и А. А. Шишковым[202]. В печати стихи его появляются с 1825 года; печатается он в самых разных столичных изданиях — журналах и альманахах.
Во время русско-турецкой войны 1828 года, служа на корабле «Париж», Зайцевский принял участие в знаменитом морском сражении под Варной, а также в штурме самой крепости, проявил незаурядную храбрость и получил тяжелую рану в руку разрывной пулей; подвиг его был отмечен Георгиевским крестом, наградой в две тысячи рублей, чином капитан-лейтенанта и долгосрочным отпуском для излечения раны. В 1829 году он уезжает на Кавказские минеральные воды, а в 1830 году, по пути на воды в Германию, посещает Петербург, где принят в кругу Дельвига, знакомится с Пушкиным, Вяземским, Сомовым и помещает два своих стихотворения в «Литературной газете». В 1830 году здесь было помещено и поэтическое приветствие ему Д. Давыдова («Счастливый Зайцевский, поэт и герой…», 1828), принесшее ему известность. В 1831–1833 годах Зайцевский посещает Германию, Швейцарию и Италию, встречается с С. А. Соболевским, З. Волконской и Шевыревым, который несколько иронически отозвался о его творчестве в письме к М. П. Погодину. В марте 1833 года он в Петербурге и, привлеченный к участию в Энциклопедическом словаре Плюшара, выходит из редакции вместе с Пушкиным, В. Ф. Одоевским, доктором Гаевским и П. П. Свиньиным в знак протеста против руководства О. И. Сенковского. Как явствует из помет под его стихами, в конце 1830-х годов он снова был в Риме, а в 1840–1841 годах — в Петербурге и Москве[203]. В стихи Зайцевского конца 1830-х годов органически входит «итальянская тема», в сущности продолжающая линию его «восточных» или «южных» стихов. Насколько можно судить по немногочисленным публикациям в русской печати («Маяк», 1840–1842) в поздние годы он обнаруживает тяготение и к антологической лирике («Анио», 1839; «Корабль», 1840).
В 1846 году Зайцевский был причислен к русской дипломатической миссии в Неаполе. В сохранившемся письме к В. И. Фрейгангу 8 апреля 1848 года он описывает революционную ситуацию в Неаполе, — умеренность его политической позиции и боязнь народных волнений не мешает ему приветствовать установление республики[204]; из письма этого явствует, между прочим, что в марте этого года у него наступило резкое ухудшение зрения, грозящее почти полной слепотой. Известно, однако, что он продолжал службу, в 1851–1853 годах был генеральным консулом в Сицилии, в 1853 году вновь вернулся в Неаполь. В октябре 1853 года его видел в Венеции Вяземский. Умер Зайцевский в Неаполе в конце 1860-го или самом начале 1861 года[205].
357. АБАЗИЯ
358. ОДИНОЧЕСТВО
359. ВЕСНА
360. РАЗВАЛИНЫ ХЕРСОНЕСА
361. ЧЕРНОЕ МОРЕ
362. ВЕЧЕР В ТАВРИДЕ
Ее превосходительству Варваре Дмитриевне Казначеевой
363. УЧАН-СУ[207]
(Посвящается Анне Евстафьевне Удом)
364. ДЕНИСУ ВАСИЛЬЕВИЧУ ДАВЫДОВУ («Я вызван из толпы народной…»)
365. АНИО
366. КОРАБЛЬ
В. Н. ЩАСТНЫЙ
Василий Николаевич Щастный родился в 1802 году в семье небогатого дворянина на Волыни. Учился в иезуитском коллегиуме в Кременце, где изучил, в частности, латинский, польский, немецкий и французский языки. В 1819 году вступил юнкером в Митавский драгунский полк; в феврале 1826 года по домашним обстоятельствам вышел в отставку в чине штабс-капитана и определился в государственную канцелярию в Петербурге на должность писца (в 1827 году он получил чин титулярного советника)[209].
В 1828 году в «Альбоме северных муз» А. А. Ивановского появляются его переводы из «Крымских сонетов» Мицкевича и оригинальные стихи; видимо, к 1828 году относится и начало его личного общения с Мицкевичем[210]. Щастный был знаком с нежинскими лицейскими литераторами из круга Гоголя (Кукольником, В. И. Любичем-Романовичем)[211]; в конце 1828 года он входит в круг Дельвига, где получает признание в особенности как переводчик «Фариса» Мицкевича (1828). Он переводит и пропагандирует также творчество Ю. Коженевского, своего знакомого по Кременцу; перевод трагедии Коженевского «Отшельник» (1832) был одной из наибольших удач Щастного-переводчика[212]. В 1828–1832 годах Щастный сотрудничает в «Северных цветах», «Невском альманахе», «Подснежнике», «Царском Селе», «Альционе», «Комете Белы», «Литературной газете», то есть преимущественно в изданиях, связанных с кружком Дельвига. Как поэт Щастный отправляется от элегической традиции 1820-х годов, однако деформирует ее в соответствии с новыми поэтическими вкусами. Он обращается к изображению «сумеречных», даже иррациональных состояний человеческого духа, отступает от рационалистической точности поэтического слова, стремится к увеличению экспрессивности за счет внутренней драматизации и мелодраматизации стихотворения и иной раз позволяет себе вводить в традиционную элегию бытовые, «антипоэтические» картины («Хандра», 1832). После смерти Дельвига Щастный (с М. Л. Яковлевым и др.) разбирал дельвиговский архив и уничтожил значительную его часть, опасаясь вмешательства III отделения[213].
В 1835 году по состоянию здоровья Щастный оставляет Петербург и переселяется в Житомир, где служит в Волынской гражданской палате (заседателем от короны), а затем в Волынском губернском правлении. В 1840 году Щастный — штатный смотритель Злотопольского уездного дворянского училища. К этому времени он, по-видимому, вступает в конфликт с полонофильски настроенными кругами волынского дворянства; в прошениях своих он жалуется на преследующие его недоброжелательство и зависть; в дальнейшем он был обвинен в злоупотреблениях по службе и отрешен от должности «за неуместное посвидетельствование в пользу помещика Млодецкого», находившегося под следствием за угнетение крестьян. В 1853–1854 годах он был в Киеве, где его посетили В. П. Гаевский и М. А. Максимович; далее следы его теряются. Часть бумаг, оставшихся после его смерти, вдова передала М. И. Семевскому в 1884 году.
367. БЕЗУМНЫЙ
368. КТО ПРИПОДНЯЛ НЕСКРОМНОЮ РУКОЙ
369. К* («Напрасно ты печаль твою скрываешь…»)
370. РЕВНОСТЬ
371. ФАРИС[214]
372. ХАНДРА
А. П. КРЮКОВ
Александр Павлович Крюков (1803–1833) начал свою деятельность в качестве горного чиновника и изучал маркшейдерское дело в Илецкой Защите (ныне Соль-Илецк). Тяготение его к литературе, насколько можно судить, обнаружилось довольно рано: первые его стихи, попавшие в печать, уже отличаются довольно высоким уровнем поэтической техники. С 1822 года Крюков печатается в «Благонамеренном», «Сыне отечества», «Вестнике Европы» (иногда под анаграммой: «К. Илецкая Защита»). В 1824 году П. П. Свиньин, познакомившийся с ним во время посещения Илецкой Защиты, уже знает о нем как о поэте «прекрасного таланта»[221]. В 1826 году Крюков служит в Оренбурге. Он интересуется местным — башкирским, казахским — фольклором, бытом и историей; впоследствии он станет автором ряда этнографических очерков («Оренбургский меновой двор», 1827, и др.) и незаконченного романа «Якуб-Батыр»; в 1825 году он пишет «казахскую» поэму-балладу «Каратай»[222]. Некоторое время Крюков проводит в степях северо-восточного Казахстана, занимаясь дорожным строительством; результатом этих впечатлений явились впоследствии повести «Киргизский набег» (1829) и «Рассказ моей бабушки» (1831), последняя из которых послужила одним из сюжетных источников «Капитанской дочки» Пушкина[223]. По автобиографическим намекам в стихах Крюкова можно заключить, что сатирические тенденции в его творчестве привели к столкновению его с провинциальной помещичьей средой. В первой половине 1827 года он покидает Оренбург и переезжает в столицу, где служит в департаменте внешней торговли в должности столоначальника. Он сближается с петербургскими литературными кругами, в частности с кружком Дельвига, и помещает свои стихи и прозу в «Северных цветах» и «Литературной газете». Стихи его принимаются благожелательно; Кюхельбекер называл его в дневнике «небесталанным» подражателем Пушкину[224]. Всего до нас дошло немногим более двух десятков стихов Крюкова, разнообразных в тематическом и жанровом отношении (элегии, альбомные стихи, послания и т. д). По своей поэтической культуре Крюков стоит на границе 1820-х и 1830-х годов; он не был захвачен исключительно элегическим направлением, прошел мимо антологических тем; в его творчестве ясно ощущается размывание жанровых границ и выделяются традиционные для 1830-х годов темы — «поэт и общество», с преимущественным вниманием к поэтической биографии Байрона, Тассо, и другие. Поздние стихи Крюкова, при внешней традиционности, говорят о значительном, но не успевшем окрепнуть поэтическом таланте. Их специфичной особенностью является ясно выраженное ироническое и сатирическое начало. Крюков примыкает к той линии романтической поэзии, которая особенно охотно разрабатывала в этой тональности тему «поэт в светском обществе» (таково, например, творчество А. А. Башилова, с которым Крюков был лично знаком и обменялся посланиями перед своей поездкой в Крым в 1828 году)[225]. Инвективы против «света» и, с другой стороны, провинциального общества сочетаются у Крюкова с характерным романтическим неприятием города. Этот сложный комплекс пронизан ироническими, сатирическими и лирико-элегическими интонациями. Ирония Крюкова получает чрезвычайно широкий диапазон — от сатирической зарисовки и снижения, прозаизации темы («Полночь в городе», 1829) до романтической иронии лирико-медитативного оттенка, углубляющей драматическое содержание («Воспоминание о родине», 1827; «Охлаждение», 1829; «Письмо», 1830). Среди современников Крюков пользовался репутацией эпиграмматиста; так, одно время ему приписывалась пушкинская эпиграмма «В Академии наук»[226]. Ранняя смерть Крюкова (7 февраля 1833 года), после недолгой болезни, перешедшей в белую горячку, вызвала некрологи, где отмечался его «необыкновенный талант»[227].
373. ПУСТЫНЯ
374. ВОСПОМИНАНИЕ О РОДИНЕ
375. ПРИЕЗД
376. ЛЮБОВЬ
377. СРАВНЕНИЕ
378. ПОДРАЖАТЕЛЬ
379. НЕЧАЯННАЯ ВСТРЕЧА
380. ПОЛНОЧЬ В ГОРОДЕ
381. ВНЕЗАПНАЯ СМЕРТЬ
382. ОХЛАЖДЕНИЕ
383. ДВА ЖРЕБИЯ
384. ПИСЬМО
Е. Ф. РОЗЕН
Барон Георгий (Егор) Федорович Розен (1800–1860) родился в Ревеле; получил основательное домашнее образование, преимущественно классическое. Еще в ранней юности он писал латинские стихи гекзаметром и сафической строфой[229], а позднее путем самостоятельного чтения приобрел обширную эрудицию в области истории, философии и литературы. В 1819 году Розен поступил в Елизаветградский гусарский полк, и позднее в письме Ф. Н. Глинке вспоминал: «…я начал заниматься вашим языком, будучи гусарским корнетом, и ревностное изучение труднейшего языка для меня услаждалось таинственною красотою Ваших произведений; я сроднился с поэтом, который пленительно высказывал то, к чему лежало сердце мое»[230]. Уже в первой половине 1820-х годов Розен начинает переводить русских поэтов на немецкий язык, а затем и писать оригинальные русские стихи. Первые его выступления в печати относятся к 1825–1826 годам («Дамский журнал», «Московский телеграф»); в 1828–1829 годах выходят отдельно его «Три стихотворения» и «Дева семи ангелов и тайна». В 1827 или 1828 году Розен знакомится с кругом любомудров [231] и печатается в «Московском вестнике», а в следующем году, через Шевырева, входит в круг Дельвига — Пушкина и сотрудничает в «Северных цветах» и «Литературной газете». Стихи Розена находят поддержку у Пушкина, Вяземского, Сомова и др. По позднейшим воспоминаниям Розена, Пушкин настойчиво побуждал его заниматься лирической поэзией, отмечая при этом как раз те мотивы и тенденции в его творчестве, которые не совпадали с его собственными[232]. Следует заметить, однако, что гипертрофированное самолюбие Розена и крайне преувеличенное представление о ценности своего творчества наложили отпечаток на его воспоминания; признание его поэтических заслуг не было безусловным, и в нем сказывалось естественное снисхождение к даровитому, но все же чужеязычному поэту: до конца жизни Розен не смог избавиться от стилевой какофонии, вызывавшейся его невосприимчивостью к оттенкам поэтического слова, пристрастием к неологизмам и архаизмам в сочетании с просторечными формами и т. д. В 1847–1848 годах Шевырев вспоминал, что «Московский вестник» неохотно печатал его «немецко-русские» стихи; несколько ироническое наименование его «германо-русским пинтой» нередко в частной переписке (у В. П. Титова, Сомова и т. д.). Общее направление творчества Розена, действительно, вело в сторону от эпигонского потока подражателей Пушкину, он тяготел скорее к немецкой романтической традиции. Восприняв учение Шиллера о независимости эстетических категорий от нравственных, Розен в то же время моралистичен в самом существе своего творчества, предметный мир его стихов постоянно стремится к превращению в дидактическую аллегорию. По своей поэтике стихи Розена близки и к романтической поэзии 1830-х годов, предвосхищая лирику Бенедиктова, которого, наряду с Подолинским, Розен высоко ценил; они отличаются тем же декламационно-риторическим характером, сочетанием разнородных лексических сфер и наклонностью к словесно-образному каламбуру («Тоска по юности», 1826; «Лето жизни», 1827; «Мертвая красавица», 1830; «Три символа», 1833). Розен разрабатывает ряд популярных в 1830-е годы поэтических мотивов и тем: безумия поэта («Видение Тасса», 1828), «естественного человека», стесненного оковами «света» и цивилизации («Пастуший рог в Петербурге», 1831), и др. Стихи его перегружены историческими реалиями и ассоциациями — от древнего мира до средневековья; характерны — впрочем, малоудачные — попытки создать моралистическую балладу на материале прибалтийской истории («Казнь отца в сыне»; «Эсты под Беверином», 1832). Особое место в творчестве Розена занимает русская фольклорная тема, разработку которой он начал переводами на немецкий язык песен Дельвига. Отрицая «простонародность», Розен рассматривал русское крестьянство как средоточие патриархальных нравов, христианских чувств и смирения, а также этических понятий и представлений, близких «естественному человеку». Розен стремится со-едать «русскую идиллию» («Родник», 1843), стилизует народную песню, пишет «народные рассказы» в стихах и т. д. «Народный дух», как понимал и практически отображал его Розен, в наибольшей степени проявился в его исторической драматургии, которую Розен считал своим основным литературным делом («Дочь Иоанна III», 1835; «Осада Пскова», 1834; «Россия и Баторий», 1833, и др.). Вполне соответствуя теории «официальной народности», драмы Розена привлекли внимание Николая I, по желанию которого Розен предпринимает переделку их для сцены. Литературные отношения Розена с конца 1820-х годов отличаются крайней сложностью и неустойчивостью, что в значительной мере объяснялось и его личными качествами: у него завязываются связи с Дельвигом, Воейковым, Полевым, Гречем, позднее Сенковским, — в большинстве случаев кончающиеся разрывом или конфликтом; так, критический отзыв Дельвига на поэму Розена «Рождение Иоанна Грозного» (1830) стал причиной их разрыва в 1830–1831 годах. Тем не менее связь с литераторами пушкинского круга у него сохраняется: Розен сотрудничает с ними в «Северных цветах», «Литературной газете», собственных альманахах «Царское Село» и «Альциона» (1830–1833); довольно близкие отношения устанавливаются у него с Пушкиным. Розен выступает как прозаик («Константин Левен», 1831; «Очистительная жертва», 1832; «Зеркало старушки», 1833), как переводчик на немецкий язык Пушкина и Дельвига[233] и в особенности как критик — ему принадлежит обширный и серьезный разбор «Бориса Годунова» (1833), статья о стихотворениях Пушкина (1832), напечатанное в пушкинском «Современнике» не лишенное интереса критическое исследование «О рифме» (1836), где он доказывал необходимость возвращения к безрифменному стиху русской народной поэзии и поддерживал опыты белого стиха у Пушкина, Дельвига и Жуковского. В 1836 году он вместе с Глинкой работал над либретто «Ивана Сусанина». В середине 1830-х годов обнаруживается и консервативность литературных взглядов Розена; став с начала 1840-х годов соиздателем и постоянным рецензентом «Сына отечества», он становится в резкую оппозицию к современной литературе и критике (Белинский, Гоголь, отчасти Лермонтов), которой пытается противопоставить самые разнородные явления литературной жизни 1830-х годов — Пушкина, Жуковского, Булгарина, Полевого, Марлинского и т. д.; с полемической целью были написаны и его мемуары «Ссылка на мертвых» (1847), где он изложил историю своих взаимоотношений с Пушкиным, представляя последнего как литературного антагониста Гоголя. В 1838–1839 годах Розен в качестве секретаря сопровождал великого князя Александра Николаевича в путешествии по Италии и Германии; результатом поездки были его путевые очерки и ряд стихотворений, в том числе исторических («Римские венцы», 1838; «Встреча в Эгерском замке», 1838). В 1830-е годы он продолжает разрабатывать и балладные, символико-аллегорические и псевдофольклорные эпические и лирические темы и сюжеты («Домовой», 1833; «Сороковая невеста», 1837; «Голос духа», 1837; «Вечный огонь», 1842, и т. д.); печатает несколько драм и исторических трагедий. Выйдя в отставку в 1840 году, он вынужден существовать главным образом литературным заработком. Если в 1830-е годы он был непосредственным участником литературной жизни Петербурга, посещая салоны и литературные собрания П. А. Плетнева, Н. И. Греча, А. А. Краевского, Ф. А. Кони, В. И. Карлгофа, И. И. Панаева, А. Ф. Воейкова, то с начала 1840-х годов он живет уединенно на своей даче в Кушелевке, печатается почти исключительно в «Сыне отечества» и «Северной пчеле» и постепенно теряет прежние литературные связи. В 1859–1860 годах Розен служит при Главном управлении цензуры; рапорты его обнаруживают органическое неприятие и непонимание современной литературы и верноподданническое усердие[234].
385. ТОСКА ПО ЮНОСТИ
386. ВИДЕНИЕ ТАССА[235]
Тасс и Мансо.
387. ЧЕРНЫЙ АНГЕЛ
388. ВЕСТАЛКА
389. МЕРТВАЯ КРАСАВИЦА
390. ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
391. 26-е МАЯ[236]
392. ПАСТУШИЙ РОГ В ПЕТЕРБУРГЕ
393–394. МИЛОЙ НЕЗНАКОМКЕ
1. «Как иногда, в прекрасный вечер лета…»
2. «В шуме, в блеске, средь веселий…»
395. ОКТАВЫ
396. ПЕСНЯ («Ягодка ль спелая…»)
397. БЫЛО ВРЕМЯ
398. ДОМОВОЙ
Старинная быль
399. ЭВРИПИД
H. С. ТЕПЛОВА
Надежда Сергеевна Теплова (в замужестве Терюхина) родилась 19 марта 1814 года в Москве, в зажиточной купеческой семье[238]. Получила хорошее домашнее образование, литературное и музыкальное; вместе с сестрой, будущей поэтессой Серафимой Тепловой (в замужестве Пельской), брала уроки у известного пианиста Шпревица: в семье были прочные музыкальные интересы и часто устраивались домашние музыкальные вечера. Обе сестры рано проявили литературное дарование — тринадцати лет Н. Теплова впервые выступает в печати со стихотворением «К родной стороне», написанным в подражание «Эоловой арфе» Жуковского. В конце 1820-х годов Тепловы уже знакомы с Шаликовым, С. Н. Глинкой; стихи их появляются в «Дамском журнале». По-видимому, они были дружны и с поэтессой М. А. Лисицыной (существуют стихи последней, адресованные С. С. Т<епловой>, и позднее стихотворение Н. Тепловой «В память М. А. Л<исицын>ой», 1842).
Круг лирических тем и образов у Тепловой определяется уже в конце 1820-х — начале 1830-х годов и в дальнейшем почти не изменяется, — это романтическая тема конфликта «мечты» и «существенности», тема экзальтированной женской дружбы, религиозные мотивы, в иных случаях приближающиеся к мистическим. В жанровом отношении Н. Теплова тяготеет к медитативному фрагменту, субъективно окрашенной пейзажной зарисовке, лирическому монологу с камерным, интимным колоритом. По своему интонационному и стилистическому строю лирика Н. Тепловой необычайно «прозаична», — эта особенность в дальнейшем превращается в осознанный принцип, при том, что уже в 1830-х годах она достигает довольно высокого уровня технического мастерства (см. «Свирель»). Она неохотно пользуется тропами, почти не употребляет богатой рифмы и уже в ранние годы обращается к безрифменному стиху («На смерть девы»). Н. Теплова печаталась очень мало; стихи ее появлялись в журналах, по-видимому, при посредничестве М. А. Максимовича, который с конца 1820-х годов становится литературным «опекуном» обеих сестер. В 1827–1834 годах Максимович печатает стихи Н. Тепловой в «Московском телеграфе», «Телескопе», «Северных цветах», «Деннице»[239]. В 1833 году он издал первый сборник стихов Н. Тепловой, который вызвал немногочисленные, но благожелательные отклики, в том числе Белинского и И. Киреевского[240]. В середине 1830–1840-х годов Н. Теплова изредка помещает свои стихи в «Московском наблюдателе», «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“», «Киевлянине», «Литературной газете» (1848), «Отечественных записках»; здесь она в 1842 году печатает «Отрывок из повести» — единственный известный нам ее опыт большой стихотворной формы. В 1838 году выходит новое издание стихов Тепловой (с 1837 года она выступает и под фамилией мужа — Терюхина). Мотивы тоски, безнадежности, религиозной резиньяции в ее позднем творчестве усиливаются. Она не остается в стороне от общественных вопросов времени, своеобразно и субъективно отражая психологическую и нравственную проблематику женского движения, — однако перспективы его оценивает пессимистически, так как убеждена в извечности и неразрешимости конфликта между одаренной женской натурой и объективными условиями общества («Совет», 1837; «К…», 1839). В последних ее стихах ясно звучат ноты личной трагедии (раннее вдовство, смерть дочери). H. С. Теплова скончалась в Звенигороде 16 июня 1848 года.
400. ПРОСЬБА
401. ЯЗЫК ОЧЕЙ
402. НА СМЕРТЬ ДЕВЫ
403. СЛЕЗЫ
404. «Теперь горжусь своей свободой…»
405. К СЕСТРЕ
406. ОСЕНЬ
407. ПЕРЕРОЖДЕНИЕ
408. ФЛЕЙТА
409. ЦЕЛЬ
410. ВОСПОМИНАНИЕ
411. НА СМЕРТЬ А. С. ПУШКИНА
412. МИНУВШЕЕ
413. СОВЕТ
К ДЕВ.<ИЦЕ> Д…ЛЬ
414. СВИРЕЛЬ
415. К СЧАСТЛИВИЦЕ
416. БЕССОННИЦА
417. ВЕСНА
418. «Болит, болит мое земное сердце…»
419. «Ты миновал, безумья сон…»
420. ЛЮБОВЬ
В. Г. ТЕПЛЯКОВ
Виктор Григорьевич Тепляков был одной из примечательнейших фигур в русской поэзии 1820–1830-х годов, как по таланту и уровню поэтического мастерства, так и по своей биографии и положению в литературе. Он родился 15 августа 1804 года в семье тверского помещика; воспитывался дома, затем в Благородном пансионе при Московском университете. Уже в пансионе он пишет стихи (биограф его, Ф. А. Бычков, видел в его бумагах стихотворение, датированное 1819 годом). 10 сентября 1820 года он поступает юнкером в Павло-градский гусарский полк, в 1824 году произведен в поручики. Некоторое влияние на него оказал его сослуживец по полку, известный П. П. Каверин, приобщивший его к масонству и, несомненно, способствовавший росту его политического вольномыслия. Каверина и Теплякова связывали и литературные интересы, в их переписке постоянно упоминаются имена поэтов, в том числе Байрона и Пушкина. Каверин, приятель Пушкина и собиратель его стихов, вероятно, знакомил Теплякова и с ходившими в списках антикрепостническими и антиправительственными стихами. В полку у Теплякова вырабатывается своеобразный политический абсентеизм, форма оппозиционности, которая сохранится у него в дальнейшем. Служба его тяготит, к тому же развивающаяся болезнь (ревматизм, болезнь горла) делает ее для Теплякова физически трудной и обременительной. Его влечет литературная деятельность, он пытается завязать связи с петербургскими литературными кругами. 11 февраля 1824 года в Вольном обществе любителей российской словесности читаются его стихи «Незабудка» и «Зораида к шиповнику»; оба стихотворения были отвергнуты. Некоторые связи устанавливаются у него лишь с графом Д. И. Хвостовым и А. Е. Измайловым. Известные нам ранние стихи Теплякова уже обнаруживают несомненный талант и владение поэтической техникой; холодный прием их, как можно думать, объясняется некоторой необычностью их портики, предвосхищающей стиль поэзии 1830-х годов, который воспринимался «элегиками» как неточный и разрушающий традицию. Тепляков отдает дань гражданской поэзии: сохранилась одна часть его поэмы «Бонифаций» (1823), выдержанная в духе аллюзионной гражданской поэзии и посвященная восстанию марсельцев против тирании Карла Анжуйского под руководством трубадура Бонифация (XIII век). Вместе с тем поэма отразила и черты «кризиса 1823 года»: герой ее уже тронут скептицизмом, его лирическая биография отмечена чертами байронического драматизма. Характерен и выбор сюжета (исторический Бонифаций был выдан марсельцами Карлу и казнен). Так уже в раннем творчестве Теплякова обозначается тип гонимого и предаваемого героя, который затем заново возникнет в его лирике, приобретя автобиографические черты.
Четвертого марта 1825 года Теплякову удается наконец выйти в отставку. Восстание 14 декабря застает его в Петербурге; он уклоняется от присяги Николаю I и — во избежание вопросов об этом на исповеди — посылает исповедоваться вместо себя своего брата, юнкера лейб-гвардии Конного полка Аггея Теплякова[241]. Обман был раскрыт, и священник донес властям о неблагонадежности Теплякова. Во время обыска у него были найдены предметы масонского культа. 20 апреля 1826 года оба брата были арестованы и заключены в Петропавловскую крепость. Сырой каземат окончательно разрушил здоровье Теплякова; он попал в госпиталь, а 24 июня 1826 года, освобожденный из заключения, отправлен в Александро-Невскую лавру на церковное покаяние. Лишь в конце 1826 года, после прошения на высочайшее имя, он был переведен на жительство в Херсон под надзор полиции; здесь он подвергся нападению грабителей и едва не был убит. По вновь поданному прошению на высочайшее имя он был назначен на службу в таганрогскую таможню[242]. К 1826 году, по-видимому, относятся два автобиографических стихотворения Теплякова — «Затворник» и «Изгнанник».
В 1828 году Тепляков определен в штат новороссийского и бессарабского генерал-губернатора М. С. Воронцова; тогда же ему удается добиться разрешения поехать для лечения на Кавказские минеральные воды, где он сближается с кругом Г. А. Римского-Корсакова. По возвращении он получает поручение вести археологические розыски на юге России. В марте 1829 года его командируют с археологическими целями в Варну и соседние области, отвоеванные у турок, где еще шли военные действия. Следуя за воинскими частями, неоднократно подвергаясь опасности быть убитым в стычке или заразиться свирепствовавшей чумой, Тепляков собирает древности для Одесского музея и делает несколько важных археологических открытий. Свое пребывание за грающей он описал в ряде писем, которые в переработанном виде составили книгу путевых очерков «Письма из Болгарии» (1833)[243], в них Тепляков впервые выступил как незаурядный мастер лирической прозы, в некоторых отношениях предвосхищающий прозу Лермонтова. Одновременно с письмами создается и серия его «Фракийских элегий» (1829), в совокупности своей составляющих своеобразный цикл, объединенный фигурой лирического героя — гонимого судьбой странника. Вернувшись в Россию, Тепляков получает разрешение поселиться в Одессе и входит в кружок одесских ученых, литераторов и любителей искусства (И. П. Бларамберг, Казначеевы, А. И. Левшин, А. Г. Тройницкий, М. П. Розберг и др.). Он участвует в одесских литературных начинаниях — «Одесском вестнике», «Литературных листках», «Одесском альманахе», посещает литературные вечера[244]. В 1830 году через своего брата и литературного конфидента Ал. Г. Теплякова он вступает в контакт с «Северными цветами» и «Литературной газетой», где печатает несколько писем и стихотворений, вызвавших интерес и одобрение в пушкинском кругу.
Стихи Теплякова конца 1820-х — начала 1830-х годов во многом отправляются от лирики Пушкина, но уже тяготеют и к поэтической системе послепушкинской эпохи, с ее специфическими формами поэтической условности и резким усилением субъективного начала. Лирический субъект «Странников» (1829), «Фракийских элегий» (1829), «Одиночества» (1832) — изгой, отвергнутый родиной, лишенный друзей и домашнего очага; его странничество — тяжелый и неизбежный крест: скептик и мизантроп, он осознает свой удел как наименьшее зло из возможных Однако разрыв с естественными страстями и привязанностями, которые он надеется заменить искусственной жизнью чистого интеллекта, оказывается в значительной мере иллюзорным и становится источником внутренней трагедии — одиночества и ностальгии. Выхода из этого круга нет: пройдя бурю, войну, чуму, тепляковский странник вновь видит перед собой перспективу бесконечного скитальчества. Все эти поэтические мотивы в большой мере были отражением умонастроений самого Теплякова. В концепции «Фракийских элегий» и других стихов этого периода они как бы получали историко-философское обоснование: Тепляков неоднократно возвращается к теме исторически бессмысленного круговорота общества, где каждую цивилизацию ждет неизбежная гибель; к теме мировых катаклизмов, уничтожающих культуры («Кавказ», 1828; «Гебеджинские развалины», 1829; отчасти «Чудный дом», 1831).
В 1832 году выходит первый сборник его стихов, изданный A. Г. Тепляковым; в предисловии издателя был сделан намек на драматическую судьбу автора, а поэзия его полемически противопоставлена идеям «положительного века» и «коммерческой литературы». Сборник был построен как лирическая автобиография героя-автора: наиболее «объективные» и оптимистические стихи (первое из них — «Благотворная фея» — утверждало власть поэтической фантазии) открывали сборник; резкий перелом в тональности создавали «Затворник» и «Изгнанник», за которыми следовали стихи о скитальчестве, о духовной драме, саркастические эпиграммы, написанные в Одессе и характеризующие обывательскую рутину провинциального общества; завершался сборник «Чудным домом», с его идеей «суеты сует» земного мира. Книга была принята благожелательно, но коммерческого успеха не имела. В 1833 году выходят «Письма из Болгарии» и ряд стихотворений Теплякова в «Литературных листках». Жизнь в Одессе тяготит Теплякова, его переписка этих лет изобилует мизантропическими и пессимистическими нотами. Одесские друзья и покровители Теплякова (М. С. Воронцов, P С. Эдлинг, А. П. Зонтаг) стремятся исхлопотать ему прощение, по просьбе Зонтаг Жуковский представляет ко двору вышедшие книги.
В 1834–1835 годах Тепляков вновь отправляется на Восток, посещает Константинополь, Малую Азию и Грецию. В 1835–1836 годах он около года проводит в Петербурге. Он знакомится с Пушкиным, к которому чувствует благоговейное уважение, общается с Плетневым, Кукольником, Бенедиктовым, входит в кружок Жуковского и B. Ф. Одоевского, своего прежнего товарища по Благородному пансиону[245]. Одоевский принял ближайшее участие в подготовке второго тома его стихотворений, вышедшего к маю 1836 года; том этот включил «Фракийские элегии» и стихи с 1832 года; Тепляков придавал ему большое значение и за печатанием его наблюдал сам[246]. Здесь выделяется цикл любовных стихов с характерной темой измены возлюбленной, в «лермонтовском» варианте: лирический герой, одинокий и враждебный всему миру, сосредоточивает свои душевные силы в любви к единому существу — «ангелу», который ему изменяет. С этой темой ближайшим образом связана вторая, также сближающая Теплякова и Лермонтова, — тема «демона», проклинающего «всю тварь» «в самом себе» и распространяющего «на все миры» «свою бездонную печаль» («Два ангела», 1833; см. вступ. статью, с. 29). Отличительной особенностью поздних стихов Теплякова оказывается ирония, близкая к иронии немецких романтиков; в «Вакхической песне», в «Слезах и хохоте» она приобретает характер сарказма и создает контраст внешне оптимистического тона стихов и глубокого пессимизма содержания. В неопубликованном варианте предисловия к сборнику 1836 года Тепляков указывал, что основными формами современной литературы должны стать
В 1836 году Тепляков, причисленный к константинопольской миссии, вновь едет на Восток — в Грецию, Египет, Сирию, Палестину, Константинополь; снова попадает в районы чумной эпидемии. В мае 1840 года он получает разрешение уехать в Париж, где знакомится с Шатобрианом, Балланшем, Мицкевичем, посещает салоны Сиркуров и Рекамье. Однако и Париж не удерживает его надолго; брат его писал впоследствии, что здесь «он скучал более чем где-нибудь и с грустию вспоминал о жизни своей на Востоке». В июле 1841 года он путешествует по Германии, Швейцарии, Италии. В Риме у него возникает замысел произведения о Беатриче Ченчи, оставшийся неосуществленным, — за время путешествия он, по-видимому, вообще не пишет стихов. Летом 1842 года он возвращается во Францию. В последнем письме брату из Парижа он подводит безрадостный итог своего путешествия: «Что мне теперь с собой делать? Я видел все, что только есть любопытного в подлунном мире, и все вто мне надоело до невыразимой степени». 2 (14) октября 1842 года Тепляков скончался от апоплексического удара[248].
421. БОНИФАЦИЙ
422. ЗАТВОРНИК
Земля! не покрывай кровь мою; да не заглушатся мои стенания в недрах твоих.
423. КАВКАЗ
Г. А. Римскому-Корсакову
424–430. ФРАКИЙСКИЕ ЭЛЕГИИ
(Писаны в 1829-м году)
Ma bouche se refuse à tout langage qui n’est pas le vêtement même de la pensée… et d’ailleurs… ma lyre est comme une puissance surnaturelle qui ne rend que des sons inspirés.
1. ПЕРВАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Отплытие[258]
Adieu, adieu! my native shore Fades o’er the waters blue…
2. ВТОРАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Томис
3. ТРЕТИЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Берега Мизии
4. ЧЕТВЕРТАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Гебеджинские развалины[285]
Пойду лить слезы и оглашу громкими воплями горы и стези пустыни, некогда столь прекрасные; ибо всё сгорело на них, ибо там нет уж ни единого проходящего, не слышно более гласа того, который обладал ими; ибо от птиц небесных и даже до зверей земных, всё их покинуло и удалилось.
5. ПЯТАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Гебеджинские фонтаны
6. ШЕСТАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Эски-Арнаутлар
7. СЕДЬМАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Возвращение
431. ЖЕЛАНИЯ
432. СТРАННИКИ
Я гражданин Вселенной.
Я везде чужестранец.
433. ЧУДНЫЙ ДОМ
434. ОПРАВДАНИЕ
Ah! Si…
435. ЛЮБОВЬ И НЕНАВИСТЬ
Conosceste i dubbiosi desiri?
436. ОДИНОЧЕСТВО
Il faut que je vogue seul sur l’océan du monde.
437. ДВА АНГЕЛА
438. МОЯ СТАРУШКА
439. МЕНАДА
440. ВАКХИЧЕСКАЯ ПЕСНЯ
441. СЛЕЗЫ И ХОХОТ
ПРИМЕЧАНИЯ
Настоящее издание знакомит читателя с творчеством поэтов пушкинской поры (1820–1830-е годы), не представленных в других сборниках Большой серии «Библиотеки поэта» — как персональных, так и коллективных[317]. В большинстве случаев стихотворное наследие этих поэтов не переиздавалось (даже не было собрано) и практически неизвестно читателю, между тем оно имеет определенную историческую и эстетическую ценность.
Включенные в издание тексты в своей совокупности должны дать читателю и известное представление о качественном своеобразии литературной эпохи 1820–1830-х годов. Из числа поэтов избираются те, творчество которых характеризовало различные стороны и стадии поэтического движения времени, в частности литературно-общественную борьбу. В основу деления материала по томам положен отчасти хронологический, отчасти историко-типологический принцип (см. вступ. статью). При распределении материала внутри томов составители стремились по возможности отразить направление поэтической эволюции. Для 1820-х годов своего рода вехами процесса являлись литературные кружки и общества с более или менее определенным поэтическим лицом. Так, первый том начинается поэтами «позднеклассической» и «позднесентименталистской» ориентации — Дашковым, Козловым, Нечаевым; эклектиками, затронутыми романтическими веяниями (Олин) и т. д. Далее идут поэты «михайловского» общества, с характерными для них «легкими жанрами», дидактическим посланием и сатирой, идиллией, литературным памфлетом антиромантического характера. Развитие элегической традиции и рост гражданских, декабристских тенденций в поэзии связаны с деятельностью левого крыла «соревнователей» (В. И. Туманский, Григорьев, отчасти ранний Плетнев) и не входивших организационно в общество А. А. Шишкова и Ротчева. Следующая группа имен принадлежит позднее сложившемуся «дельвиговскому кружку», с его специальными интересами в области антологии, элегии антологического типа, литературной песни и т. д. Том завершается В. Г. Тепляковым, уже стоявшим на грани новой поэтической эпохи, предвосхищавшим отдельными чертами Лермонтова.
Второй том, подобно первому, экспонирует материал не столько в хронологическом порядке, сколько в исторической последовательности поэтических явлении и традиций, возникших в ту эпоху. Во второй том вошли поэты либо сложившиеся ранее, но творчески тяготевшие к 1830-м годам, либо всецело принадлежавшие этому времени. За отдельными исключениями литературные пути этих авторов протягиваются к 1840–1850-м и даже 1860–1870-м годам. Их творческий облик отличает более выраженный писательский профессионализм, что стало нормой литературной жизни именно в 1830-е годы. Как правило, почти все поэты второго тома обильно и систематически печатались, издавали сборники своих стихотворений, многие из них выступали на поприще беллетристики или журнальной деятельности. Наконец, в их поэтической практике наблюдается характерное для 30-х годов возрастающее значение больших жанров (поэма, стихотворная повесть), в особенности драматизированных («мистерии», «фантазии», «драматические поэмы»).
Открывается второй том произведениями поэтов кружка С. Е. Раича, литературная деятельность которых представляла собой явление переходного порядка, сочетавшее в равной мере тяготение к романтизму и к гармонической школе. Одна из центральных фигур второго тома — С. П. Шевырев, участник раичевского кружка, вскоре присоединившийся к любомудрам, зачинателям особого, философского ответвления в романтизме 1820-х годов. Далее следует группа романтиков, вступивших в литературу во второй половине 20-х годов: А. Ф. Вельтман, Трилунный, А. И. Подолинский, Л. А. Якубович — поэты, соприкасавшиеся с пушкинским кругом, но в целом далекие от его художественных интересов. Еще более поздний этап в истории романтизма представляют поэты кружка Герцена и кружка А. В. Никитенко — H. М. Сатин и В. С. Печерин и такие промежуточные фигуры, как В. И. Соколовский и К. А. Бахтурин. Замыкают том произведения поэтов «Библиотеки для чтения» — Н. В. Кукольника, А. В. Тимофеева, Е. Бернета. Им предшествует раздел, посвященный К. П. Масальскому, типичному представителю «торгового направления» в поэзии.
Как и всякая историко-типологическая схема, данная структура, конечно, условна и отражает лишь общие линии развития поэзии в данный период.
При отборе материала составители стремились включать в издание лучшие, наиболее интересные и характерные образцы творчества того или иного поэта. Ограниченный объем двухтомника вынудил либо отказаться от помещения некоторых крупных произведений, либо довольствоваться публикацией отрывков из них. При отборе текстов иногда учитывалось их издание в «Библиотеке поэта». Так, например, не включена в двухтомник поэма «Див и Пери» Подолинского, дважды печатавшаяся в сборниках Малой серии; в ограниченном количестве представлены произведения Шевырева и т. д.
Каждый персональный раздел открывается биографической справкой, содержащей и историко-литературную характеристику данного поэта, поскольку монографические характеристики такого рода лишь отчасти входят в задачу вступительной статьи. Произведения внутри разделов располагаются в хронологическом порядке; при отсутствии авторской даты и твердых оснований для датирования в ломаных скобках указывается год первой публикации или первого чтения стихотворения. При наличии двух редакций произведения указываются даты каждой. Источник даты в примечаниях не оговаривается, если есть дата в каком-нибудь из изданий, перечисленных в библиографических данных к каждому стихотворению. При датировке стихотворений, печатающихся по альманахам, при отсутствии авторских дат дата цензурного разрешения условно считается датой сформирования альманаха (иногда комплектование альманаха продолжалось после получения цензурного разрешения) и принимается в качестве источника даты для стихотворений, включенных в альманах. Даты цензурных разрешений указываются в Списке сокращений.
Текст произведений критически устанавливается по всем доступным источникам, печатным и рукописным; наличие авторских сборников, посмертных изданий, больших собраний автографов отмечается в специальных преамбулах к примечаниям к каждому разделу; в необходимых случаях здесь же дается анализ и критика источников. В примечаниях к произведениям указывается место первой и последующих публикаций, сопровождавшихся изменением текста (простые перепечатки не отмечаются), вплоть до издания, по которому произведение печатается. Отсутствие формулы «Печ. по…» означает, что текст печатается по первой публикации, являющейся единственным источником текста. Перепечатка стихотворения в прижизненном сборнике без изменений в необходимых случаях обозначается словами «Вошло в…». Далее указывается местонахождение автографа (если он известен), сообщаются сведения текстологического и историко-литературного характера и поясняются реалии, в том числе мифологические, необходимые для понимания текста. Общеизвестные мифологические и исторические имена и факты не объясняются. Редакторские заглавия и конъектуры заключаются в угловые скобки; авторские зачеркивания — в квадратные скобки. Тексты печатаются по современной орфографии; при этом сохраняются особенности орфографии и пунктуации, являющиеся стилевой и интонационной характеристикой текста и отражающие живое звучание стиха. Часто упоминаемые источники обозначаются сокращенно (см. Список сокращений); дополнительные сокращения для отдельных разделов вводятся в специальных преамбулах к примечаниям к каждому разделу. Сведения о датах чтения стихов, за исключением специально оговоренных случаев, взяты из книги: В. Базанов, Ученая республика, М.—Л., 1964 (для Вольного общества любителей российской словесности) и из протоколов и отчетов Вольного общества любителей словесности, наук и художеств (архив общества — в Отделе редких книг и рукописей Научной библиотеки им. А. М. Горького в Ленинградском государственном университете им. А. А. Жданова). В первом томе раздел «В. Н. Олин» (тексты, биографическая справка, примечания) подготовлен В. П. Степановым.
ААН — архив Академии наук СССР.
AF — Anthologie Française, I–II, P., 1816.
Альбом северных муз. Альманах на 1828 год, изданный А. Ивановским), СПб., 1828, ц. р. 31 декабря 1827.
Альциона — Альциона. Альманах на 1831–1833 год. Издан бароном Розеном (на 1831 г. — СПб., 1831, ц. р. 17 октября 1830 г.; на 1832 г, — СПб., 1832, ц. р. 20 ноября 1831 г.; на 1833 г. — СПб., 1833, ц. р. 18 октября 1832 г.).
Базанов — В. Базанов, Ученая республика, M.—Л., 1964.
Барсуков — Н. П. Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 1–22, СПб., 1888–1910.
БдЧ — «Библиотека для чтения».
Белинский — В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, тт. 1–13, М.,1953–1959.
Благ. — «Благонамеренный».
BE — «Вестник Европы».
Гал. — «Галатея».
ГБЛ — Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина.
ГИАЛО — Государственный исторический архив Ленинградской области.
ГИМ — Отдел письменных источников Государственного исторического музея.
ГПБ — Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Гусев — «Песни и романсы русских поэтов». Вступ. статья, подготовка текста и примеч. В. Е. Гусева, «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1965.
ДЖ — «Дамский журнал».
ЖДНС — «Журнал древней и новой словесности».
ЖМНП — «Журнал министерства народного просвещения».
ИВ — «Исторический вестник».
Календарь муз на 1826 год, изданный А. Измайловым и П. Яковлевым, СПб., 1826 (ц. р. 15 октября 1825 г.; на 1827 г. — СПб., ц. р. 21 декабря 1826 г.).
КБ — «Комета Белы. Альманах на 1833 год», СПб., 1833 (ц. р. 30 октября 1832 г.).
ЛГ — «Литературная газета».
ЛГК — Отдел рукописей библиотеки Ленинградской государственной консерватории.
ЛГТБ — Ленинградская государственная театральная библиотека им. А. В. Луначарского.
ЛГУ, арх. — архив Вольного общества любителей словесности, наук и художеств в Отделе редких книг и рукописей Научной библиотеки им. А. М. Горького в Ленинградском государственном университете им. А. А. Жданова.
ЛЛ — «Литературные листки» (Петербург).
ЛЛ (Одесса) — «Литературные листки» (Одесса).
ЛН — «Литературное наследство».
ЛОИИ — Рукописный отдел Ленинградского отделения Института истории.
ЛПРИ — «Литературные прибавления к „Русскому инвалиду“».
МВ — «Московский вестник».
МН — «Московский наблюдатель».
МОЛРС — Общество любителей российской словесности при императорском Московском университете.
Мордовченко — Н. И. Мордовченко, Русская критика первой четверти XIX века, М.—Л., 1959.
Москв. — «Москвитянин».
МТ — «Московский телеграф».
НА — Невский альманах на 1825 [—1833] год, изданный Е. Аладьиным (на 1825 г. — СПб., 1825, ц. р. 4 декабря 1824 г.; на 1826 г. — СПб., 1825, ц. р. 7 декабря 1825 г.; на 1827 г. — СПб., 1826, ц. р. 27 октября 1826 г.; на 1828 г. — СПб., 1827, ц. р. 9 декабря 1827 г.; на 1829 г. — СПб., 1828, ц. р. 27 декабря 1828 г.; на 1830 г. — СПб., 1829, ц. р. 17 сентября 1829 г.; на 1831 г. — СПб., 1831, ц. р. 24 ноября 1830 г.; на 1832 г. — СПб., 1832, ц. р. 21 октября 1831 г.; на 1833 г. — СПб., 1833, ц. р. 10 января 1833 г.).
НЗ — «Невский зритель».
НЛ — «Новости литературы».
ОА — «Остафьевский архив князей Вяземских», под ред. и с примеч. В. И. Саитова, тт. 1–5, СПб., 1899–1913.
Одесский альманах на 1831 год, изданный П. Морозовым и М. Розбергом, Одесса, 1831 (ц. р. 17 марта 1831 г.; на 1839 г. — Одесса, ц. р. 31 декабря 1838 г.).
ОЗ — «Отечественные записки».
ОЛРС — Вольное общество любителей российской словесности.
ОЛСНХ — Вольное общество любителей словесности, наук и художеств.
Памятник отечественных муз. Альманах для любителей словесности на 1827 [1828] год, изданный Борисом Федоровым, СПб., 1828 (ц. р. 21 декабря 1826 и 21 декабря 1827 г.).
ПГП — Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, тт. 1–3, СПб., 1896.
ПД — Рукописный отдел Института русской литературы Академии наук СССР (Пушкинского дома).
ПЗ — Полярная звезда. Карманная книжка для любительниц и любителей русской словесности на 1823[—1825] год, изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым (на 1823 г — СПб., 1823, ц. р. 30 ноября 1822 г.; на 1824 г. — СПб., 1824, ц. р. 20 декабря 1823 г.; на 1825 г. — СПб., 1825, ц. р. 20 марта 1825 г.).
ПЗ 1960 — Полярная звезда, изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым, издание подготовили В. А. Архипов, В. Г. Базанов и Я. Л. Левкович, М. —Л., 1960.
ПиС — «Пушкин и его современники. Материалы и исследования», вып. 1–39, СПб. — Л., 1903–1930.
Полевой — «Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов», ред., вступ. статья и комментарий Вл. Орлова, Л., [1934].
ПСС — Полное собрание сочинений.
ПССт — Полное собрание стихотворений.
Пушкин — Пушкин, Полное собрание сочинений, тт. 1–16 (и справочный том), М.—Л., 1937–1959.
Пушкин, Письма, тт. 1–3 — Пушкин, Письма (1815–1833), тт. 1–3, М.—Л., 1926–1935 (тт. 1–2 — под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского, т. 3 — под ред. и с примеч. Л. Б. Модзалевского).
Пушкин, Письма, т. 4 — Пушкин, Письма последних лет (1834–1837), Л., 1969.
РА — «Русский архив».
PB — «Русский вестник».
РИнв — «Русский инвалид».
РЛ — «Русская литература».
PC — «Русская старина».
РФВ — «Русский филологический вестник».
СА — «Северный архив».
СЛ — «Северная лира на 1827 год. Посвящается любительницам и любителям отечественной словесности Раичем и Ознобишиным», М., 1827 (ц. р. 1 ноября 1826 г.).
СО — «Сын отечества».
СО и СА — «Сын отечества и Северный архив».
Совр. — «Современник».
Соревн. — «Соревнователь просвещения и благотворения» («Труды Вольного общества любителей российской словесности»).
СПч — «Северная пчела».
СиН — «Старина и новизна».
Ст. сказка — «Стихотворная сказка (новелла) XVIII — начала XIX века». Вступ. статья и составление А. Н. Соколова. Подготовка текста и примеч. H. М. Гайденкова и В. П. Степанова, «Б-ка поэта» (Б. с.), М.—Л., 1969.
СЦ — Северные цветы на 1825[—1832] год… (на 1825 г. — СПб., 1825, ц. р. 9 августа 1824 г.; на 1826 г. — СПб., 1826, ц. р. 25 февраля 1826 г.; на 1827 г. — СПб., 1827, ц. р. 18 января 1827 г.; на 1828 г. — СПб., 1827, ц. р. 3 декабря 1827 г.; на 1829 г. — СПб., 1828, ц. р. 27 декабря 1828 г.; на 1830 г. — СПб., 1829, ц. р. 20 декабря 1829 г.; на 1831 г. — СПб., 1831, ц. р. 18 декабря 1830 г.; на 1832 г. — СПб., 1831, ц. р. 9 октября 1831 г.).
Тел. — «Телескоп».
ТОЛРС — «Труды Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете».
УЗ — Утренняя заря. Альманах на …[1839–1843] год, изданный В. Владиславлевым (на 1839 г. — СПб., 1839, ц. р. 15 ноября 1838 г.; на 1840 г. — СПб., 1840, ц. р. 14 октября 1839 г.; на 1841 г. — СПб., 1841, ц. р. 30 октября 1840 г.; на 1842 г. — СПб.,1842, ц. р. 24 июля 1841 г.; на 1843 г. — СПб., 1843, ц. р. 30 мая 1842 г.).
ХГ — «Художественная газета».
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства (Москва).
ЦГАОР — Центральный государственный архив Октябрьской революции.
ЦГВИА — Центральный государственный военно-исторический архив.
ЦГИА — Центральный государственный исторический архив (Ленинград).
ЦГИАМ — Центральный государственный исторический архив (Москва).
ц. р. — цензурное разрешение.
ЦС — Царское Село. Альманах на 1830 год. Издан Н. Коншиным и Б<ароном> Розеном, СПб., 1829 (ц. р. 2 декабря 1829 г.).
Д. В. ДАШКОВ
1–45. Автографы переводов Д. в большинстве случаев утрачены. Несколько эпиграмм процитированы в его письмах (см., например, письма к П. А. Вяземскому 10 октября 1821 г. и 4 апреля 1823 г. ЦГАЛИ). В архиве А. В. Никитенко (ПД) сохранилась копня на отдельном листке с текстами неопубликованных эпиграмм Д. и оригинальным поэтическим предисловием ко всему собранию — «Приношение друзьям», стилизованным под эпиграмму. По-видимому, работа над переводами охватывает 1818–1824 гг. 4 января 1824 г. Д. сообщал И. И. Дмитриеву, что вновь принялся за нее и прочитал полтома комментариев, «чтобы хорошо понять дюжины две стихов» (РА, 1868, с. 600). Можно думать, что, готовя первую подборку эпиграмм для СЦ, Д. усовершенствовал уже сделанные переводы (см:. РА, 1891, № 7, с. 359).
1. Печ. впервые по копии ПД.
2–45. В цикле «Цветы, выбранные из греческой анфологии» №№ 1–13 впервые — СЦ на 1825, с. 305, с подписью-астронимом: ** и примеч.: «Отрывок из перевода отборных греческих надписей с подлинника. Мера стихов и ударения в именах собственных соблюдены в точности»; № 14–21 — ПЗ на 1825, с. 279, с подписью-астронимом: ** и примеч.: «Другой отрывок сего перевода отборных греческих надписей был напечатан в Северных Цветах, стран. 305–312»;. №№ 22–29 — МТ, 1827, № 17, отд. 2, с. 3, без подписи и с примеч.: «Другие отрывки сего перевода отборных греческих надписей, с подлинника, были напечатаны в „Северных Цветах“ и „Полярной звезде 1825 года“» и «благодарностью» Н. А. Полевого «просвещенному переводчику» за доставление эпиграмм в МТ. В экземпляре ГПБ — помета рукой П. А. Вяземского: «Дмит.<рия> Вас.<ильевича>Дашкова; бывшего министра»; №№ 30–38 — МТ, 1828, № 1, с. 46. без подписи. В экземпляре ГПБ помета рукой П. А. Вяземского: «Д. В. Дашкова»; №№ 39–45 печ. впервые по копии ПД. Названия эпиграмм принадлежат Дашкову. Далее в комментарии к каждой эпиграмме указывается книга и номер в Палатинской антологии.
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19. Антология Плануда, XVI, 159.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46–49. СЦ на 1828, с. 71 втор. паг. без подписи (ц. р. 3 декабря 1827 г.). Предположение об авторстве Д. высказывалось (см.: М. П. Алексеев, Первое знакомство с Данте в России. — В сб.: От классицизма к романтизму, Л., 1970, с. 57). В пользу этого предположения есть ряд косвенных аргументов, как историко-литературных, так и стилистических. Д. печатался строго анонимно в узком круге изданий, прежде всего в СЦ, причем просил Дельвига соблюдать тайну авторства (РА, 1891, № 7, с. 358–359); в конце 1827 — начале 1828 г. он активизирует свою деятельность, печатая эпиграммы в МТ. Интерес к итальянскому языку и литературе возник у Д. еще в ранние годы (в 1810 г. он писал письма по-итальянски, см. «Библиографические записки», 1859, № 10, с. 293); в дальнейшем он укреплялся в общении с арзамасцами, в особенности с Батюшковым; Д. поддерживал и Раича, переводчика «Освобожденного Иерусалима» Тассо (см. т. 2 наст. изд.; РА, 1868, с. 605). Помимо прямых итальянских цитат, надписи содержат редкие в русской литературе итальянские огласовки собственных имен (Гоффред, Зербин; ср. также Тассо, Ариосто, Данте — вместо французских Тасс, Дант и т. д.); стремление к фонетической передаче ономастики характерно и для других переводов Д. Как и переводы античной эпиграммы у Д., они написаны элегическим дистихом, архаизированы лексически и синтаксически (ср. латинизированный синтаксис в ст. 1 № 3) и снабжены характерными филологическими примечаниями; по жанру это — надгробная надпись или надпись к изображению. Все это делает предположение об авторстве Д. вполне вероятным.
1.
2.
3.
4.
В. И. КОЗЛОВ
50. Благ., 1819, № 12, с. 345, с подписью: В. К — в и датой: 22 апреля. ДЖ, 1823, № 11, с. 177, под загл.: «Весна», с подписью: К. Публикация ДЖ представляет, по-видимому, более ранний вариант, который К. посылал Шаликову при письме от 5 мая 1817 г.; в письме он указывал, что стихотворение написано весной, в момент временного выхода из депрессии; «…о титуле, — замечал К., — я мало заботился и написал просто: „Весна“» (ДЖ, 1829, № 46, с. 108). Печ. по Благ.
51. Благ., 1819, № 7, с. 3; с подписью: В. К-в.
52. Благ., 1819, № 13, с. 17, с подписью: В. К-в.
53. НЛ, 1823, № 23, с. 159, с подписью: К.
54. ДЖ, 1825, № 4, с. 157.
55. ДЖ, 1824, № 16, с. 128, с подписью: В. К-в. Посвящено Александре Александровне Бибиковой (в замужестве Безобразовой) (ум. 1875), дочери А. А. Бибикова (1765–1822), в 1808–1810 гг. бывшего чрезвычайным посланником и полномочным министром при неаполитанском дворе.
С. Д. НЕЧАЕВ
56. BE, 1823, № 10, с. 118. Описан Ростовский Спасо-Яковлевский Дмитриев монастырь (основан в XIV в.) на берегу озера Неро.
57. ДЖ, 1824, № 18, с. 206, с подписью: С. Н. Обращено к Григорию Александровичу Римскому-Корсакову (1792–1852), гвардейскому офицеру, кутиле и оригиналу, члену Союза Благоденствия, отличавшемуся образованностью и либерализмом. Написано в 1823 г.: Н. был «уволен для лечения на Кавказских минеральных водах» 18 мая 1823 г. (ЦГИА); около 14 июня туда же выехало и семейство Корсаковых (см.: РА, 1901, кн. 4, с. 550).
58. МТ, 1825, № 10, с. 130, с подписью: С. Н. Обращено к декабристу Александру Ивановичу Якубовичу (1792–1845), известному как бретер и «романтическая натура», служившему на Кавказе в 1818–1823 гг.
59. ДЖ, 1824, № 14, с. 55, с подписью: С. Н. Адресат не установлен.
60. МТ, 1825, № 1, с. 49. В ст. 58 конъектура по смыслу («Но, обручен…»).
61. ПЗ на 1825, с. 225. Об этих стихах А. И. Тургенев писал Вяземскому 28 мая 1825 г.: «Я очень доволен стихами Нечаева: они полны мыслей и чувства. Язык чистый и благозвучный, как говорят наши профессоры» (ОА, т. 3, СПб., 1899, с. 130). Уже в 1837 г. о них упоминал поэт И. П. Бороздна как о прекрасном описании «полуденной России со стороны Кавказа» (И. П. Бороздна, Поэтические очерки Украины, Одессы и Крыма, М., 1837, с. 124).
62. Урания, М., 1826, с. 118, в составе «Двух посланий к Леониду». Предназначалось для альманаха «Звездочка»; набрано не было и сохранилось в цензурной рукописи (ЦГВИА) под загл. «К Лиодору»; по этой рукописи опубликовано (не совсем точно) в PC, 1883, № 7, с. 76 и ПЗ 1960, с. 784. Печ. по Урании. Написано не позднее весны 1825 г.: А. А. Бестужев, уезжая от Н. и из Москвы 23 мая 1825 г. (см.: И. М. Снегирев, Дневник, т. 1, с. 149), взял это стихотворение с собой (письмо к нему Н. от 9 сентября 1825 г. — PC, 1889, № 2, с. 320).
63. МТ, 1826, № 2, с. 58. Предназначалось для альманаха «Звездочка»; сохранилось в цензурной рукописи (PC, 1883, № 7, с. 71 и ПЗ 1960, с. 777, с датой: 6 ноября 1825).
В. Н. ОЛИН
64. СО, 1817, № 23, с. 133, с примеч. автора: «Стихотворение сие есть вводная повесть, находящаяся в первой песне „Фингала“, поэмы Оссиановой. Разделяя сего же барда поэму „Сражение при Лоре“ на две песни, отрывки коей помещены в 18 нумере (1817 г.) журнала сего, принужден я был вследствие сделанного мною расположения и по другим причинам, кои объясню при издании стихотворений моих, поместить в окончание первой песни вводную повесть. Повесть сию я взял из вышеозначенной поэмы Оссиана и, распространя оную в некоторых местах, вложил в уста Уллина, барда Фингалова. Желая мерную поэзию сделать разнообразнее, употребил я во вводной сей повести разные стопы, как то: стопу дактилическую, трохеическую, пеоническую 2-ю с дактилическою и трохеическою, пеоническую 1-ю с трохеем, и пеоническую 3-ю с анапестом. Есть ли меры сии понравятся читателям, я весьма доволен буду».
65. СО, 1817, № 47, с. 60; ЖДНС, 1819, ч. 5, № 6, с. 50. Печ. по СО, 1820, № 43, с. 131. Вольный перевод 17-й оды 1-й книги од римского поэта Горация (65–8 гг. до н. э.); эпиграф — начальные строки оды. Адресат оды, по-видимому, флейтистка, лицо неизвестное; называя ее Тиндаридой, Гораций подчеркивает, что считает ее как бы новой Еленой (по «Илиаде» Гомера и другим преданиям — дочь Зевса и Леды, жены спартанского царя Тиндарея).
66. СО, 1817, № 51, с. 240; под загл.: «Ночь в Аркадии». Печ. по НА на 1826, с.189. В СО начиналась стихом «Вот взошла луна златая…», использованным А. С. Пушкиным в стихотворении «Ночной зефир» (1824).
67. СО, 1822, № 18, с. 179. Печ. по изд.: «Две элегии, посвящены памяти незабвенной супруги», СПб., 1823, с. 1. Эпиграфом к первой публикации служили строки из стихотворения французского поэта А. Ламартина (1790–1869) «La foi» («Вера»):
(Я читаю в грядущем смысл настоящего: надежда закрывает за мной двери небытия и, открывая будущее моей восхищенной душе, через смерть объясняет мне загадку жизни. —
68. СО, 1822, № 88, с. 223. В качестве эпиграфа взят «Alcaie fragment» («Отрывок в духе Алкея») английского поэта Томаса Грея (1716–1771). Авторские разъяснения внесены, очевидно, по настоянию цензуры; см. примеч. 69.
69. Печ. по рукописи (ГПБ), список рукой В. А. Олениной. Ее отец, А. Н. Оленин, был заместителем попечителя Санктпетербургского учебного округа, ведавшего цензурой; Олин обращался к нему в связи с запрещением стихотворения цензором А. Красовским, усмотревшим в «Стансах» насмешки над религией. Изложение цензурного дела (апрель 1823 г.) и замечания цензора см. в кн.: «Беседы в Обществе любителей российской словесности при императорском Московском университете», вып. 3, М., 1871, с. 43. В 1820-е годы «Стансы» вместе с возражениями цензора широко распространялись в списках, в том числе и самим Олиным, как свидетельство глупости и мракобесия цензуры. В своем объяснении он писал: «В заключение гг. цензоры, сказав, что вся эта пиеса и грешна и соблазнительна, спросили меня, к кому она именно писана? К женщине или девице, к ближайшей родственнице или посторонней, говоря, что это им необходимо нужно знать, потому что по моим стихам видно, что будто бы я с этой особой имел очень тесную связь. Я отвечал им, что на будущей неделе стану говеть и исповедоваться и что тогда покаюсь священнику в грехах моих; но так как цензура не есть исповедная, а цензоры не попы, то и не нахожу никакой нужды объясняться с ними по сему предмету». В ответ цензоры, жалуясь, что Олин в обществе превратно и оскорбительно толкует их действия, ссылались и на эту его «дерзость». В цензурном объяснении Олин назвал «Стансы» подражанием отрывку из поэмы Вальтера Скотта «Рокби», однако они не связаны с этим источником. Переводы Олина из «Рокби» появились позднее (НА на 1826, с. 246; «Колокольчик», 1831, № 43, с. 165).
70. ЛЛ, 1824, ч. 1, № 1, с. 23. В отд. изд. «Корсер, романтическая трагедия в 3-х действиях, с хором, романсом и двумя песнями турецкою и аравийскою, заимствованная из английской поэмы лорда Бейрона под названием The Corsair» (СПб., 1827, с. 22) этот текст заменен другим.
71. ЛЛ, 1824, ч. 2, № 6, с. 231, с примеч. издателя (Ф. В. Булгарина): «Г-н Олин, известный публике с весьма выгодной стороны своими пиитическими произведениями, занимается ныне сочинением сей оригинальной поэмы, которая уже приведена к окончанию». Полностью поэма «Манфред» неизвестна (см. примеч. 72).
72. ЛЛ, 1824, ч. 4, № 19–20, с. 27. Печ. по изд.: «Кальфон, поэма», СПб., 1824, с. 51. Поэма была издана А. А. Ивановским (1791–1848), литератором, близким к декабристам, с которым, судя по напечатанному здесь посвящению, О. связывали дружеские отношения. Издатель в свою очередь снабдил книгу портретом автора, «одного из первоклассных поэтов наших», в «байронической» позе (см. в наст. изд.). «Кальфон» — вторая, после «Оскара и Альтоса», и последняя оссианическая поэма О. Основа сюжета заимствована из 5-й песни поэмы «Фингал»; английский текст этого отрывка напечатан в конце книги. Во «вступлении» отмечены внесенные изменения, обоснован выбор стихотворного размера (4-стопный ямб) и сообщается, что автор работает над оригинальной поэмой «Манфред» из жизни Италии эпохи феодализма. В первой публикации к строкам отточий примеч. издателя (Ф. В. Булгарина): «…точки поставлены самим сочинителем».
73. Альбом северных муз на 1828 год, с. 260, с подписью: NN. Под этой же подписью в данной книжке журнала напечатано заведомо принадлежащее Олину стих. «Две розы» (с. 252). Позднее оно было перепечатано в «Колокольчике» (1831, № 26, с. 102), как и стих. «К Аглае» (№ 29, с. 115), под астронимом: *****; второе из них с полной подписью см.: НЛ, 1825, кн. 12, с. 142.
В. С. ФИЛИМОНОВ
74. Печ. по отд. изд. («Дурацкий колпак», СПб., 1828), включившему первую часть поэмы. Сам Ф. относил начало работы над поэмой к 1824 г. (Бабочка, 1829, № 5, 16 января, с. 1). Последующие части Ф. печатал фрагментами в разных журналах и альманахах (МВ, 1828; НА на 1828 и 1829; Бабочка, 1829–1830; Денница на 1831). Отдельное издание второй части вышло в том же 1828 г. (ц. р. 23 ноября 1828 г.), частей 3–5 — в 1838 г. Первую часть поэмы Ф. посылал Грибоедову и Пушкину со стихотворными посвящениями (МВ, 1828, № 16, с. 321; см.: Пушкин, Письма, 1, с. 398). Пушкин, получив стихи Ф. (утром 22 марта 1828 г.), ответил в тот же день посланием «В. С. Филимонову», с парафразой первых строк поэмы («Вам музы, милые старушки» и т. д.); автограф этого стих, хранился у Ф. и был опубликован, впервые в изд.: «Невский альбом, издаваемый Николаем Бобылевым. Год второй», СПб., 1840; с издателем его Ф. был связан и поместил у него несколько своих стихотворений. 13 апреля 1828 г. Ф. праздновал выход книги, пригласив Пушкина, Вяземского, Жуковского, А. Перовского и др. (ЛН, 1952, № 58, с. 75; В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсон, Сквозь «умственные плотины», М., 1972, с. 195). Положительные отзывы о книге Ф. дали И. И. Дмитриев и Вяземский; отрицательные появились в СПч в 1828 и 1829 гг. («Ученые записки Московского обл. пед. института», 1958, т. 66, вып. 4, с. 68).
(«Дурацкий колпак», СПб., 1838, с. 32).
А. Г. РОДЗЯНКА
Основным источником текста стихов Р. служит тетрадь его произведений 1812–1840 гг., составленная им для жены, Н. А. Клевцовой, в 1838–1840 гг.; была прислана автором А. С. Норову и сохранилась в собрании последнего в ГБЛ (далее: Сб. ГБЛ). Она представляет собою писарскую копию, с некоторыми ошибками переписчика. Стихи в ней, как правило, датированы и дают ряд разночтений к более ранним печатным текстам. Небольшое количество автографов и копий стихов Р. сохранилось в разных фондах ПД и фондах А. С. Норова в ГБЛ и ЦГАЛИ.
75. Дух журналов, 1816, кн. 37, с. 484 (ст. 1–24); полностью — «Дух журналов», 1816, кн. 50, с. 1123, под загл.: «Призвание на вечер А. Е. Р. (Анакреонтические стихи)» и с примеч.: «Сии стихи ошибкою напечатаны были без конца в 37 книжке сего издания. Просим уничтожить их там; здесь оне сполна. Примеч.<ание> Издателя)»; НА на 1826, с. 271. Печ. по Сб. ГБЛ; предпоследний стих, пропущенный переписчиком, восстанавливается по печатным изданиям.
76. «Временник Пушкинской комиссии, 1969», Л., 1971, с. 53 (ст. 73–76, 89–94, 189–214). Печ. по Сб. ГБЛ. Сатира отражает рост общественно-политического скептицизма в 1822–1823 гг., характерный, в частности, для Пушкина и декабристских кругов. В центре ее стоит дебатировавшаяся еще в XVIII в. проблема терпимости — политической и религиозной (ср., например, знаменитый трактат Вольтера «О терпимости», 1763). Первые зерна «нетерпимости» Р. видит в самом существе «спора», который он рассматривает как форму интеллектуального деспотизма одной стороны над другой. Тем самым проблема «нетерпимости» обращается как против правительствующей группы и официальной и неофициальной церкви, так и против «спорщиков», идеологов тайных обществ.
77. «Временник Пушкинской комиссии, 1969», Л., 1971, с. 57 (ст. 17–24, 31–75, 79–118). Печ. по Сб. ГБЛ. Ст. 76–110 процитированы Р. в письме А. С. Норову от 22 декабря 1839 г. (ГБЛ); по этому источнику исправляются ст. 87, 98. Сатира Р. распространилась в литературных кругах в 1823 г.; 10 мая о ней писал В. И. Туманский сестре, как об удачной литературно, но противной его образу мыслей и «недостойной Родзянки» — по нападениям как на Пушкина, так и на других лиц, которых «скорей одобрять, нежели порицать… должно» (В. И. Туманский, Сочинения и письма, СПб., 1912, с. 250). В июне 1823 г. сатира стала известна и Пушкину. В 1824 г. она была прислана Р. в ОЛСНХ и читалась (видимо, в литературно-полемической своей части). Памфлет Р. продолжает и конкретизирует «Споры» и направлен против грозящего деспотизма «демагогов», якобы стремящихся к личной власти; в нем отразились кризисные настроения в либеральных и даже декабристских кругах, связанные с распадом Союза Благоденствия и усилением политической реакции. Противопоставление «двух веков» — XVIII и XIX — как века «расцвета» и века «упадка» нередко в дидактической сатире 1820-х годов (см.: «Век Елисаветы и Екатерины» Туманского, № 142). См.: В. Э. Вацуро, Пушкин и Аркадий Родзянка. — «Временник Пушкинской комиссии, 1969», Л., 1971, с. 56, где предложено обоснование адресатов сатиры. Образцом для Р., возможно, явилась сатира Вольтера «Два века» (1771).
78. Печ. впервые по Сб. ГБЛ. Вольный перевод элегии Парни «Que le bonheur arrive lentement…»; переводилась также Батюшковым («Элегия», 1804 или 1805).
79. НЛ, 1824, кн. 10, ноябрь, с. 38, под загл.: «Послание к А. И. М<ихайловскому>-Данилевскому». Печ. по Сб. ГБЛ. Было послано Р. в авторизованной копии при письме Михайловскому-Данилевскому от 12 сентября 1824 г. из села Родзянок в Кременчуг, где в это время находился адресат (ПД).
80. Печ. впервые по Сб. ГБЛ. С этим стихотворением тематически связано второе — «Она жива» (Сб. ГБЛ).
81. Печ. впервые по Сб. ГБЛ. В 1830 г. эпидемия холеры охватила южные области страны.
82. «Русское обозрение», 1897, № 5, с. 420; вторично — Н. Ф. Сумцов, А. С. Пушкин. Исследования, Харьков, 1900, с. 329; обе публикации с неточностями. Печ. по Сб. ГБЛ. Автограф — в Рукописном отделении Института литературы им. Т. Шевченко АН УССР (Киев).
83. Печ. впервые по Сб. ГБЛ. Датировке не поддается. Посвящено, по-видимому, Н. А. Клевцовой.
В. И. ПАНАЕВ
Наследие П. собрано не было. Единственный его сборник — «Идиллии Владимира Панаева», СПб., 1820 (далее — Идиллии); экземпляр с его авторской правкой (возможно, для переиздания) — ПД (далее — Идиллии ПД). Даты идиллий — в оглавлении сборника.
84–90. 1. Благ., 1818, № 2, с. 144. Печ. по Идиллии ПД, с. 31. Идиллия под этим же заглавием, но в прозе была прочитана П. в ОЛСНХ 31 января 1818 г.
2. Благ., 1819, № 3, с. 135. Печ. по Идиллии ПД, с. 42.
3. Благ., 1818, № 12, с. 263, с подписью: В-р. П-в. Вошло в Идиллии. Читалось М. В. Милоновым в ОЛСНХ 24 октября 1818 г.
4. Благ., 1819, № 1, с. 3. Печ. по Идиллии, с. 55.
5. Благ., 1820, № 2, с. 115. Вошло в Идиллии. Читалось в ОЛСНХ во второй половине 1819 г.
6. Идиллии, с. 79. Напечатано также в Благ. (1820, № 11, с. 366) с отзывом о книге.
7. Соревн., 1820, ч. 9, кн. 3, с. 320. Вошло в Идиллии. Читалось в ОЛРС 23 февраля 1820 г. Б. Федоров отмечал близость этой идиллии к элегиям («Владимир Иванович Панаев, Воспоминание с обозрением его идиллий», СПб., 1860, с. 45).
91. Соревн., 1821, ч. 14, кн. 2, с. 190. Вписано П. в альбом С. Д. Пономаревой (ПД) 3 июня 1821 г. Читалось в ОЛРС 21 марта 1821 г. Написано в 1820 г. во время посещения поместья Панаевых в Тетюшах после продолжительного отсутствия. Стихи эти П. предполагал вставить в свои мемуары, где есть описание окрестностей Тетюшей, ключа «Гремяч», двух «древних болгарских минаретов» на противоположном берегу Волги и т. д. (BE, 1867, № 9, с. 208).
92. Памятник отечественных муз на 1827 г. с. 14 втор. паг. Положено на музыку С. И. Донауровым.
93. НА на 1827, с. 98.
Б. М. ФЕДОРОВ
Количество отдельных изданий статей, стихотворений, драм Ф. исчисляется десятками; среди них сборники стихов: «Минуты смеха, или Собрание некоторых забавных стихотворений Бориса Федорова», СПб., 1814; «Опыты в поэзии Бориса Федорова», ч. 1. СПб., 1818; «Вечерние рассказы. Собрание повестей и преданий в стихах», СПб., 1829; «Гитара и свирель, или Собрание песен и романсов Б. Федорова», СПб., 1829 (далее — Гитара и свирель); «Детские стихотворения», СПб., 1829; «Эзоповы басни в стихах, изданные для детей Б. Федоровым», СПб., 1829 (далее — Эзоповы басни). Я. К. Грот упоминал о неизданном, имевшемся в корректуре сборнике «Стихотворения Б. Федорова», СПб., 1840 (Г. Р. Державин, Сочинения, т. 9, СПб., 1883, с. 509). Сборник этот не разыскан.
94. РИнв, 1822, 2 марта, с. 220. В 1868 г. Ф. писал К. С. Сербиновичу: «Пушкину понравились мои стихи из послания к Норову (помещен<ного> в Доме Жур<налов> 1816 г.) — он выписал несколько стихов — а они вошли в собрание его сочинений! То же было и с другою моею пиесою „Терпение“, помещенною некогда в Рус.<ском> Инвалиде еще при Пезаровиусе. Она приписана Пушкину» (ЦГИА; в первом случае речь идет об отрывке «И где, как и всегда бывало, С тех пор, как видим белый свет, Ученых много, умных — мало, Знакомых тьма… а друга нет!» — «Дух журналов», 1817, № 2, с. 86.
95. BE, 1822, № 19, с. 211 и одновременно Благ., 1822, № 39, с. 512, оба текста с подписью: Д. Врс-въ. Принадлежность Ф. устанавливается записью в дневнике его сослуживца и приятеля Сербиновича: «Его (Ф. —
96. Благ., 1823, № 11, с. 342, с подписью — й. Ф. сообщил В. П. Гаевскому о своем авторстве (Совр., 1853, № 5, с. 17).
97. Соревн., 1823, ч. 23, кн. 1, с. 64, под ошибочным загл.: «Одобрение» и с датой: 22 мая 1823 (дата чтения, а не написания). Печ. по Благ., 1823, № 17, с. 303, где есть примеч. автора, указывающее на ошибки первой публикации и содержащее полемический экскурс (см. ниже). Стихотворение писалось для чтения в торжественном собрании ОЛРС в доме Державина 22 мая 1823 г. (см.: Базанов, с. 290 и сл.); 19 мая оно было представлено на последнее подготовительное собрание «соревнователей» и читано 22 мая. «Несколько стихов» из него в тот же день А. И. Тургенев послал П. А. Вяземскому. 25 мая он писал: «В стихах Федорова, кои также доставлю, много хорошего, и публика была ими очень довольна. Он более всех захлопай (чуть не сказал ухлопан)» (ОА, т. 2, с. 325). Совершенно иную оценку стихам Ф. дал А. А. Бестужев в письме Вяземскому 23 мая: «Борис Федоров — гадок, словесный вор и чтец преотвратительный — не знаю, как и когда прошла сквозь оппозицию его пьеса» (ЛН, 1956, № 60 (1). с. 204). Мнения Вяземского и Бестужева почти совпали: Вяземский писал А. И. Тургеневу 31 мая: «Что значат первые четыре стиха Федорова? Нет в них никакой связи»; в письме 3 июня он высказывается еще резче: «Что за стихи у Федорова, когда нет почти ни одной путной рифмы! Посмотри на его „Ободренье“, под которое не подпишу одобренья» (ОА, т. 2, с. 327, 329). Отклик на «Ободрение» появился и в СА, где рецензент (видимо, Ф. Булгарин) ядовито заметил, что автор оды «в самых убедительных выражениях» изъяснил, что «
98. Благ., 1823, № 11, с. 332. Печ. по Памятнику отечественных муз на 1827 г., с. 76.
99–102. Благ., 1823, № 14, с. 135; № 16, с. 276, 278; № 18, с. 364. Печ. по «Новой детской библиотеке», 1829, № 3, с. 100; с. 109; № 4, с. 96. Вошло в «Эзоповы басни», СПб., 1829. Переложение было осуществлено с русского прозаического перевода И. И. Мартынова (см. объявление о его выходе в Благ., 1823, № 13, с. 72; в Благ., 1823, № 14 Ф. уже сообщал, что им переложено 50 басен). Басни были прочитаны в ОЛСНХ. В предисловии Ф. указывал на близость к тексту как на свою основную задачу. В некоторых баснях («Явор», первая ред. басни «Медведь и Лисица») ощущается текстуальная близость к басням Крылова («Медведь в сетях», «Свинья под дубом»).
103. Гитара и свирель, с. 49. Написано, вероятно, под впечатлением семейного горя: в 1826 г. скончалась жена Ф. (см.: Памятник отечественных муз на 1827 г., с. 59, 60 втор. паг.).
О. М. СОМОВ
104. ИЗ, 1820, № 8, с. 159. К стихотворению приложена схема размера. Читано в ОЛСНХ 3 октября 1818 г. Попытка передачи «народного стиха» шестистопным хореем с дактилическим окончанием характерна для имитаций 1810 — начала 1820-х годов.
105. Соревн., 1819, ч. 5, кн. 1, с. 67. Перевод басни французского баснописца Буасара (1743–1831) «L’Histoire», переводившейся также И. И. Дмитриевым («История», 1818); по-видимому, как и перевод Дмитриева, связан с выходом в 1818 г. первых восьми томов «Истории Государства Российского» Карамзина.
106. Печ. впервые по автографу ПД, где имеет подпись-псевдоним: Архип Вѣдминский и помету: «Таруза». Представляет собою пародию на «народные рассказы» Ф. Глинки («Бедность и труд») и в особенности на «Овсяный кисель» Жуковского (1816, напечатано в 1818 г.). Последнее произведение — попытка Жуковского ввести в русскую литературу демократическую идиллию И.-П. Гебеля (1760–1826) — подвергалось осуждению даже в ближайшем кругу Жуковского как «грубое» и внеэстетическое. С. близко следует за текстом Жуковского, осмеивая с позиций нормативной эстетики «простонародную» тематику и лексику оригинала, сгущая ее до вульгарной и натуралистической. Пародия С. — одно из ранних проявлений борьбы «измайловцев» против Жуковского; на другом листе рукою С. выписано стихотворение Жуковского «Рыбак» (перевод из Гете), послужившее вскоре объектом критического разбора С. (НЗ, 1821, № 1, с. 56; см.: В. Жирмунский, Гете в русской литературе, Л., 1937, с. 109; Мордовченко, с. 166) и записана его резкая эпиграмма на Жуковского. По свидетельству Измайлова, С. был застрельщиком полемики. 29 июля 1820 г. Измайлов писал П. Л. Яковлеву: «Вчера пришел ко мне в синем парижском сертуке, с тесемками, со снурками и в широких белых портках Орест Сомов. Злодей! Заговорил меня по-французски! Вчерашний же день он поссорился с Гречем. Вот как это случилось. Они встретились в книжной лавке Слёнина. Сомов, взяв в руки последний № Сына отечества, где расхвален отчет Жуковского о Луне, начал упрекать Греча в недостатке вкуса и грозился разобрать эту пиэсу. Греч назвал его моською („Ай моська! знать, она сильна“ и пр.). „Пусть я моська, — возразил Сомов, — однако не из тех, которые лижут задницы!“ — Каков же Сомов? Вот что значит побывать в Париже!» (ПД). В дальнейшем в борьбу против поэтических принципов Жуковского включились и Греч, и сам Измайлов.
107. Благ., 1821, № 9, с. 78. Вольный перевод песни М.-А. Дезожье (1772–1827) «Les inconvénients de la fortune».
108. Благ., 1821, № 10, с. 143. Автограф, под загл.: «Песенка в грустный час» — ПД, альбом С. Д. Пономаревой. Читана в ОЛСНХ 12 мая 1821 г. Отражает драматическое неразделенное чувство С. к С. Д. Пономаревой. Накануне, 11 мая, С. писал ей: «Прелестная повязка спала с глаз моих: пустота в сердце, уныние в душе и одиночество в мире, всегдашний мой удел, которого тягость я доселе не столько чувствовал или, по крайней мере, старался позабывать с некоторого времени, — теперь снова и сильнее тяготят меня… Ночи бессонницы и дни тоски накажут меня за безрассудную доверенность моего сердца» (ААН). Письмо С., как по настроению, так и фразеологически, довольно близко данному стихотворению.
109. Соревн., 1822, ч. 17, кн. 2, с. 195. Перевод — переделка стихотворения Ардана (Ardant), напечатанного в сборнике: «Recueil de lʼAcadémie des jeux floraux de 1812», Toulouse, s. a., p. 42. О самом Ардане сведений не сохранилось. Стихотворение — одно из наиболее значительных выступлений в защиту Греции в русской гражданской поэзии 1820-х годов. Концовка стихотворения (10 строк) принадлежит самому С.
110. СО, 1823, № 11, с. 174. Вольный перевод сатирической «Элегии» («Qui me délivrera des Grecs et des Romains…») Жозефа
111. Базанов, с. 236 (ст. 73–84, 85–96, 121–145). Автограф ст. 121–132 — ЦГАЛИ, альб. Измайлова («Памятник дружбы»). Печ. по копии ПД (бумаги Хвостова), с исправлением ошибок переписчика. Принадлежность С. устанавливается как по почерку в альбоме Измайлова, так и по записи Хвостова: «№ 121. Певец. Сатирическое сочинение Сомова на живых и мертвых, т. е. Николева, Грузинцева и других». С. ориентируется на сатиру Батюшкова «Певец в Беседе любителей русского слова» (1813), где названы, в частности, Николев, Глазунов и др.; в создании сатиры Батюшкова принимал некоторое участие и А. Е. Измайлов, — см. примеч. Н. В. Фридмана в кн.: К. Н. Батюшков, Полное собрание стихотворений, «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1964, с. 292. «Певец» — не есть название стихотворения С., а лишь обозначение протагониста.
А. С. НОРОВ
Автографы (немногочисленные) стихов Н. имеются в составе его архива в ЦГАЛИ и ГПБ и единичные в ПД.
112. Соревн., 1821, ч. 16. кн. I. с. 84. Печ. по Соревн. с исправлением ошибки в ст. 15–16. Автограф, под загл.: «Послание к В. И. П.» и с датой — ПД, альбом Панаева. Другой автограф (автокопия с печатного текста, ст. 1–23) — ЦГАЛИ. Поводом к написанию послания был выход «Идиллий» Панаева (1820). Послание Н. ближайшим образом соотносится с посланием Панаеву М. В. Милонова, записанным задолго до выхода сборника (24 октября 1818 г.) на предшествующих страницах панаевского альбома. Милонов призывал Панаева петь «прелести златого века», счастливой любви и невинных нравов (Сочинения М. В. Милонова, СПб., 1849, с. 170). Читано на заседании ОЛРС 6 июня 1821 г. и единогласно избрано. 7 нюня 1821 г. О. Сомов записал в своем дневнике: «Я передал Глинке послание Норова к Панаеву, где он говорит ему, что человеческая природа портится все более и более; хорошие стихи, есть только несколько погрешностей в стиле. Глинка читал его в том же заседании, и все его одобрили» (ААН). Полемический отклик на послание Н. был написан родственником (мужем сестры) Панаева Ф. Рындовским («В. И. Панаеву», Казань, 1821) — см.: Благ., 1823, № 23–24, с. 338).
113. НЛ, 1824, кн. 10, ноябрь, с. 36. Непосредственный источник не установлен. Стихотворение — свободная вариация на тему «Песни Чайльд-Гарольда», прямых соответствий в поэме Байрона не имеет и является интерпретацией образа героя, а может быть, и самого Байрона (такая ассоциация, доходившая до отождествления, была обычна в 1820-е годы (ср. стих. Г. Гейне «Чайльд-Гарольд»), Байрон умер 19 апреля 1824 г.; 23 мая появилось объявление о его смерти в русских газетах (РИнв, 1824).
114. МВ, 1828, № 23–24, с. 199. Упоминание об «Очарованном узнике» есть уже в письме Н. А. И. Кошелеву (октябрь 1826 г.): «Я счастлив, как мой „Очарованный узник“, пока обольщает его сладостный сон. Ах, страшно будет ему проснуться опять в пустом подземелье!..» (Н. Колюпанов, Биография Александра Ивановича Кошелева, т. 1, кн. 2, М., 1889, с. 441). Не исключено, что появление тюремной темы у Н. было связано с заключением его брата В. С. Норова, декабриста. Стихотворение имеет ряд точек соприкосновения с «Шильонским узником» Байрона.
115–120. Печ. впервые по автографам ЦГАЛИ. Датировке не поддается; судя по почерку, может относиться к 1850-м или даже к 1860-м годам. Об этих переводах упоминал А. В. Никитенко: «Позднее, когда он (Норов. —
2. Сюжет, известный в России также по сборнику идиллий Феокрита (III в. до н. э.): ср. идиллию 19, «Воришка меда», почти совпадающую с этим стихотворением. Переведено также Державиным («Венерин суд», 1797).
3. Переведено Пушкиным («Узнают коней ретивых…», 1835).
5. Переведено также Державиным («Люси», 1797).
6. Намек на миф о красавице Европе, которую похитил Зевс, обратившись в быка и перевезя ее на спине через океан.
121. Печ. впервые по автографу ЦГАЛИ. Озаглавлено: «(Virgilii Сора)». Перевод приписываемого Вергилию стихотворения («Сора») «Танцовщица».
А. А. КРЫЛОВ
122. Соревн., 1821, ч. 13, кн. 1, с. 85. Читано в ОЛРС 17 января 1821 г. В. К. Кюхельбекер с 8 сентября 1820 г. был за границей.
123. Благ., 1821, № 3, с. 128.
124. Благ., 1821, № 10, с. 140. Автограф, с датой (по-видимому, записи) — в альбоме А. Е. Измайлова «Памятник дружбы» (ЦГАЛИ). Было прочитано в ОЛСНХ 26 мая 1821 г. См. биограф. справку.
125. Благ., 1821, № 16, с. 209. Перевод элегии французского поэта Шарля
126. Соревн., 1821, ч. 14, кн. 1, с. 58. Читано в ОЛРС 17 января 1821 г.
127. Соревн., 1821, ч. 14, кн. 3, с. 299. Читано в ОЛРС 17 января 1821 г. Перевод стих. Мильвуа «Le tombeau d’un poète persan» (переводилось также Д. Глебовым — «Гробница Бенамара, персидского поэта» (1816). — «Элегии и другие стихотворения…», с. 35). В основе сюжета лежит биографическая легенда о поэте Фирдоуси (X в.), авторе знаменитой книги «Шах-Намэ», награда за которую застала бедствовавшего поэта уже мертвым. Источником Мильвуа послужили сочинения географа и историка Конрада Мальте-Брюна (1775–1826) и стих. Вильгельмины де Шези (1783–1855) «Песнь о Востоке» («Gesang vom Morgenlande»), где дана близкая разработка сюжета. Биография Фирдоуси, с указанием на стих. Мильвуа, была помещена в СЦ на 1826.
128. Соревн., 1821, ч. 15, кн. 1, с. 87. Читано в ОЛРС 23 мая 1821 г. Об этой элегии см. восторженный отзыв Плетнева (Соревн., 1823, ч. 21, кн. 1, с. 102; СЦ на 1825, с. 61) и П. П. Каверина (PC, 1896, № 2, с. 430). Более сдержанный (не дошедший до нас) отзыв принадлежал Пушкину (Пушкин, т. 13, с. 140).
129. Соревн., 1822, ч. 17, кн. 1, с. 79. С П. А. Плетневым К. был знаком, видимо, еще по Педагогическому институту, а затем по ОЛРС и сохранял связь после отъезда в имение; ср. стих. Плетнева «Невесте поэта» (читано в ОЛСНХ 27 января 1821 г.; Благ., 1821, № 3, с. 144), написанное, по-видимому, в ответ на стихотворение К. «Портрет моей невесты» (читано в ОЛРС 20 декабря 1820 г.; Соревн., 1821, ч. 13, кн. 2, с. 274). Плетнев и позднее пытался побудить К. вернуться к литературной жизни (СЦ на 1825, с. 61). Ср. также послание к К. Я. И. Бередникова («Зачем умолк, младой певец, И не пленяешь нас стихами…» и т. д. — РА, 1910, № 4, с. 567).
130. СЦ на 1829, с. 187 втор. паг. Адресат не установлен.
131. СЦ на 1829, с. 186 втор. паг. Вольный перевод элегии 3 из кн. 4 «Poésies érotiques» Парни («Belle arbre, pourquoi conserver…») (переведено также О. Сомовым — «К клену (Подражание Парни)». — Благ., 1821, № 4, с. 205).
В. И. ТУМАНСКИЙ
Стихотворения Т. впервые были собраны в 1881 г. двоюродным племянником поэта, графом А. Г. Милорадовичем, в сборнике «Стихотворения Василия Ивановича Туманского (1817–1839)», СПб., 1881 (далее — Изд. 1881). Издание осуществлялось по печатным материалам и отдельным автографам; к нему были приложены стихотворения Ф. А. и А. А. Туманских, а также биографические и библиографические данные. Издание это в значительной мере носит любительский характер. После того как в 1889 г. стал доступен архив Т., на его основе были изданы книги: С. Браиловский, Василий Иванович Туманский. Биографический и историко-литературный очерк, с приложением неизданных произведений поэта, СПб., 1890 (далее — Изд. 1890) и «Письма Василия Ивановича Туманского и неизданные его стихотворения», Чернигов, 1891 (далее — Изд. 1891), опубликованные Милорадовичем. Результатом многолетнего изучения материалов стал сборник «В. И. Туманский, Стихотворения и письма». Редакция, биографический очерк и примечания С. Н. Браиловского, СПб., 1912 (далее — Изд. 1912), включивший все известные стихотворные тексты Т., воспроизведенные по автографам и печатным изданиям, и снабженный обширным историко-литературным, биографическим и текстологическим комментарием, где были приведены (выборочно) и черновые варианты. Между тем в текстологическом отношении издание оказалось неудовлетворительным даже для своего времени (тексты подготовлены небрежно, система подачи вариантов не выработана, проблема источника текста не поставлена и т. д.). Один из самых серьезных дефектов Изд. 1912 — произвольность атрибуций, приведшая к включению в корпус стихов Т. произведений Батюшкова, Вяземского и Тютчева (см. рецензию Н. В. Недоброво в Известиях ОРЯС, 1912, т. 17, кн. 3, с. 357). После 1912 г. стихотворения Т. отдельно не издавались. Фонд автографов Т. сосредоточен в ГПБ, небольшое их количество имеется в ПД и ЦГАЛИ. Автографы ГПБ — преимущественно беловые или перебеленные, с последующей правкой, превращающей их в черновик; первоначальные черновые редакции, как правило, отсутствуют. Сведения по истории архива см.: Изд. 1912, с. 327 и «Материалы для словаря одесских знакомых Пушкина», Одесса, 1926, с. 19.
132. НЛ, 1823, кн. 4, № 26, с. 208. Автограф, под загл.: «Картина» — ГПБ. Печ. по НЛ, с исправл. по автографу опечатки в ст. 6.
133. Изд. 1890, с. 39. Автограф — ГПБ. Читалось в ОЛРС 15 ноября 1822 г.
134. ПЗ на 1823, с. 389. Автограф (беловой, с позднейшей карандашной правкой) — ГПБ. Строфы 1–5 зачеркнуты карандашом. К ст. 36 сделано примеч.: «Напечатано до сих пор. Последняя строфа выброшена по совету друзей». Далее следовала эта строфа (в автографе зачеркнута):
Печ. по автографу.
135. СО, 1822, № 51, с. 230. Читалось в ОЛНСХ 21 декабря 1822 г.
136. Благ., 1823, № 5, с. 326. Обращено к Софье Григорьевне Туманской (1805–1868), двоюродной сестре и близкому другу поэта. В 1822–1823 гг. Т. стремился руководить ее чтением и постоянно посылал ей книги.
137. ПЗ на 1823, с. 314. Печ. по автографу ГПБ.
138. СО, 1823, № 4, с. 190. Автограф ст. 1–14 и 33–40 (средний лист утрачен) — ГПБ.
139. Соревн., 1823, ч. 21, кн. 2, с. 291. Автограф (беловой, с позднейшей карандашной правкой) — ГПБ. Печ. по автографу. Читалось в ОЛРС под загл. «Торжество певца».
140. Соревн., 1823, ч. 23, кн. 1, с. 60. Читалось в ОЛРС в 1823 г. Является откликом на выступления Н. А. Цертелева (1790–1869) — одного из вдохновителей антиромантической группы в ОЛСНХ (см. вступ. статью, с. 25). Ср., например, речь Цертелева в ОЛРС в январе 1823 г. — предисловие к «Исторической картине русской словесности», с критикой «молодых романтиков», якобы пренебрегающих требованиями «высокой цели, содержанием и чистотой языка», и статью «Новая школа словесности» (читана в ОЛСНХ 8 марта 1823 г.); здесь в уста адепта «новой школы» вкладывается определение гения, довольно близкое характеристике Байрона в стихотворении Т.: «Поэт не знает пределов, пламенное воображение его объемлет всю вселенную, его гений — деспот, располагающий все по своему произволению» и т. д. Стихи Т. о гении стали объектом насмешек «михайловцев», а апология Байрона вызвала пасквиль о «г. Мглине» (Туманском), «одном из молодых отличных наших пиитов», который аттестует «Бейроном» «двоюродного своего братца г. Федула Мглина» (Ф. А. Туманского). — Благ., 1823, № 17, с. 328; № 18, с. 410.
141. СО, 1823, № 23, с. 127. Отмечено А. А. Бестужевым (ПЗ на 1824, с. 12) как одно из заметных явлений поэзии 1823 г.
142. ЛЛ, 1823, № 1, с. 5 (ст. 65–77); Изд. 1890, с. 34 (ст. 1–19 и 46–89); полностью — Изд. 1912, с. 111. Автограф (с утраченным 2-м листом), послуживший источником первой публикации, — ГПБ. Недостающий лист был разыскан С. Н. Браиловским для Изд. 1912; местонахождение его ныне неизвестно. Печ. по автографу (ст. 1–19 и 46–89) и Изд. 1912 (ст. 20–45). В автографе после заглавия: «Сочинитель [после необходимого введения к своему предмету рассказывает], рассказав начало русской словесности при Петре, новое устройство и победы России, направление, данное умам великим ее образователем, снова обращается к Державину». Готовилось Т. для чтения на публичном собрании «соревнователей» в доме Державина; на последнем подготовительном заседании 19 мая 1823 г. было утверждено к чтению, под загл.: «Век Елизаветы и Екатерины II. Отрывки из послания к Державину» (Базанов, с. 300). Читалось Т. в собрании 22 мая 1823 г., вместе с отрывками из «Войнаровского» Рылеева. Общий объем и характер прочитанного произведения неизвестны; какие-то эпизоды были посвящены Ломоносову, просветительской деятельности Екатерины и пр. (СА, 1823, № 11, с. 374). Видимо, Т. предполагал продолжить работу над «отрывками»; на обороте листа автографа сохранились карандашные наброски, совершенно стершиеся и не поддающиеся чтению. В стихах Т. давалась трактовка Державина как гражданского поэта, выразителя своего века, близкая к осмыслению его в думе Рылеева «Державин» (1822) и противостоявшая умеренной трактовке Державина в речи Н. А. Цертелева «О философских или нравоучительных одах Державина» (см. Благ., 1823, № 10, с. 300, под загл.: «О нравственно философических одах Державина»); эта последняя была отвергнута после бурных прений 16 мая (Базанов, с. 300; ЛН, 1956, № 60, кн. 1, с. 200); продолжением начавшихся споров о назначении поэзии было послание Т. к Цертелеву (см. ниже). О проблеме «двух веков» в 1820-е годы см. примеч. 77. Не исключено, что в «отрывках» отразилась проблематика «Двух веков» Родзянки; сатира эта, вызвавшая у Т. противоречивое отношение, была известна ему уже в начале мая 1823 г., а может быть, и ранее. «Послание» Т. вызвало одобрение левой части «соревнователей»: А. А. Бестужев сообщал П. А. Вяземскому 22 мая 1823 г.: «Туманскому аплодировали, и стоит: были звонкие стихи и новые картины» (ЛН, 1956, № 60, кн. 1, с. 204); А. И. Тургенев собирался прислать Вяземскому «смелые» стихи Т., но не получил их вовремя (письмо 25 мая 1823 г. — ОА, т. 2, СПб., 1899, с. 325); Бестужев благожелательно упомянул о них в ПЗ на 1824 (с. 8) и просил их у Т. для ПЗ на 1825: «Mon cousin, будь ласков и пришли что-нибудь на красное яичко — махни-тко Державина! Мы поклонимся в пояс» (письмо от 24 декабря 1824 г. — PC, 1890, № 8, с. 382). Небольшой отрывок из стихотворения процитировал Ф. Булгарин в «Письмах о Петербурге» (ЛЛ, 1823, № 1, с. 5), с примеч.: «Отрывки из сего прекрасного послания, находящегося поныне в рукописи, читаны были в публичном заседании Общества любителей российской словесности мая 23 дня (22 мая. —
143. ЛЛ, 1823, № 1, с. 13. Стихотворение стало предметом полемики как метафорическое и принадлежащее к «новой школе». См.: Д. В. р. ст-в (Б. Федоров), «Разговор о романтиках и о Черной речке». — Благ., 1823, № 15, с. 169; Гильев, «Письмо к сердечному другу моему в О…» — там же, 1823, № 17, с. 322 (в статьях упоминаются также «Видение» и «Музы»).
144. ПЗ на 1824, с. 319. Автограф, под загл.: «[Семнадцатилетней] Юной красавице», с посвящением эпилога «З. А. О.» и датой — ГПБ. Адресат не установлен.
145. ЛЛ, 1824, № 6, с. 232, с примеч.: «Писано в Крыму. Изд.». Автограф, с датой и пометой: «Иски-Сарай» — ГПБ. Иски-Сарай (Эски-Сарай) — деревня по дороге в Алушту, на реке
146. НЛ, 1825, кн. 13, № 7, с. 60. Автограф — ГПБ. Перевод стих. Мильвуа «Mancenillier». Та же тема — в «Анчаре» Пушкина. Т. опустил сентиментальную концовку подлинника, усилив трагическое звучание и антитиранический пафос стихотворения (см.: В. Саводник, Забытый поэт пушкинской плеяды В. И. Туманский. — PB, 1902, № 2, с. 557). Предназначалось для ПЗ на 1824. 3 октября 1823 г. Рылеев в письме к Т. сожалел, что «Манценил» «переведен не пятистопными стихами»; в приписке к тому же письму сообщил, что цензор А. С. Бируков не пропустил стихотворение, как слишком либеральное (К. Ф. Рылеев, Полн. собр. соч., М.—Л., 1934, с. 474). Переведено также А. Ф. Раевским («Древо смерти». — «Украинский журнал», 1825, № 3, с. 173).
147. ПЗ на 1824, с. 240. Это стихотворение иронически упомянуто Пушкиным в «Евгении Онегине» (Пушкин, т. 6, с. 202, 465) как пример поэтической идеализаций.
148. ПЗ на 1825, с. 155, с подписью: Т-ий. Автограф, с первоначальным, зачеркнутым загл.: «Элегия» и датой — ГПБ.
149. Звездочка, с. 75. Печ. по СЛ, с. 82, где датировано 1824 г. Автограф, с датой: декабрь 1823 г. — ГПБ. Отклик на повстанческое движение в Греции, за которым Т. внимательно следил еще в 1821 г. (см. биографии, справку); 29 августа 1821 г. он читал в ОЛРС «Греческую песнь» («К Румью!») Кюхельбекера. В бумагах Т. сохранился подстрочный перевод «Песни в честь Марка Боцариса, лорда Байрона и Каралскали, героев, умерших за свободу Греции», а также ряд выписок из трудов о Греции (Изд. 1912, с. 221, 384; ГПБ). Пушкин считал, что «Греческая ода» и «К одесским друзьям» «отличаются гармонией, точностию слога и обличают решительный талант» (Пушкин, т. 11 с. 48).
150. Соревн., 1824, ч. 28, кн. 2, с. 217.
151. СЦ на 1825, с. 289, с подписью: Т.
152. Там же, с. 319, с подписью: Т. Позднее в печати было приписано Пушкину. Автограф, под загл.; «Элегия (1824)» — ГПБ.
153. НЛ, 1825, кн. 11, № 2, с. 95, с подписью: В. Т-ий. Автограф, с датой — ГПБ. В письме С. Г. Туманской от 3 июля 1825 г. Т. писал об этом стихотворении как об «отрывке из маленькой повести», который принял на свой счет А. Г. Родзянка (Изд. 1912, с. 283). Родзянка бывал у Туманских в Вознесенске в 1823 г. и увлекся сестрой Софьи Григорьевны — Ульяной (Юлией, в замужестве Санковской, 1799–1886) (см.: Изд. 1891, с. 136). На стихотворение Т. Родзянка ответил стихотворением «Ответ поэта девушке» (НЛ, 1825, № 5). О стихотворении Т. одобрительно отозвался Пушкин, писавший автору из Михайловского:
(Пушкин, т. 13, с. 206; письмо от 13 августа 1825 г.; ср. также письмо к Л. С. Пушкину конца января — начала февраля 1825 г. — там же, с. 143, с более сдержанным отзывом).
154. Звездочка, с. 69. Печ. по НА на 1827, с. 165. Автограф — ГПБ.
155. ПЗ на 1825, с. 154, с подписью: Т-ий. Перепечатка — ЛПРИ, 1833, № 10, с. 79, с датой: 1824. Автограф, с первоначальным, зачеркнутым загл.: «Моя судьба» — ГПБ.
156. СЛ, с. 153. Автограф, под загл.: «На смерть Р-чь» и без посвящения — ГПБ.
157. МВ, 1828, № 8, с. 358. Вторую редакцию стихотворения (до нас не дошедшую) Т. отдал в СЦ на 1831; 9 декабря 1830 цензор Н. П. Щеглов представлял ее в Петербургский цензурный комитет, который разрешил ее с изменениями ст. 31–36 и 43–45. Вторичная попытка Дельвига напечатать стихотворение без изменений в ЛГ в марте — апреле 1831 г. также окончилась неудачей (Н. К. Замков, К истории «Литературной газеты» барона А. А. Дельвига. — PC, 1916, № 5, с. 277; там же — дошедшие до нас разночтения редакций).
158–159. Соревн., 1825, ч. 31, кн. 2, с. 217, с подписью: Т. Автограф — ГПБ. См. примеч. 147.
160. МВ, 1827, № 15, с. 227.
161. МВ, 1827, № 10, с. 110.
162. СЛ, с. 17, без подписи. Было послано Пушкину при письме от 2 марта 1827 г. вместе с другими стихотворениями (см. примеч. к стих. «Греческая ода»). В послании отразились впечатления Т. от недолгого пребывания в кругу родных в Глуховском повете весной и летом 1826 г. 10 ноября 1826 г. он писал С. Г. Туманской из Одессы: «…ни театр, ни товарищи, ни городские забавы — ничто не заменит в сердце моем удовольствия, которое вкушал я в родном кругу» и т. д. (Изд. 1912, с. 297).
163. МВ, 1827, № 9, с. 7. Автограф — ГПБ; ранняя редакция, датированная 10 мая 1825 г. — там же (см.: Изд. 1890, с. 45).
164. МВ, 1827, № 8, с. 309. Автограф, с датой — ГПБ. Прислано Пушкину из Одессы при письме от 2 марта 1827 г., где Т. писал: «Я бы желал, чтобы вы прежде всего напечатали стихи „К Гречанке“. Я люблю эту пьесу потому, что написал в ночь после бала и ужина, полупьяный и психически влюбленный. В ней есть какая-то дерзость выражений, к которой я обыкновенно не привык» (Пушкин, т. 13, с. 322).
165. МВ, 1827, № 12, с. 318. Автограф — ПД. По-видимому, написано сразу же по получении известия о смерти поэта 15 марта 1827 г.
166. МВ, 1828, № 1, с. 15. Черновой (с первоначальным зачеркнутым загл.: «Юноше») и беловой автографы — ГПБ. Возможно, входило в число стихотворений Т., пересланных Пушкиным Погодину при письме около 17 декабря 1827 г. (Пушкин, т. 13, с. 350).
167. Галатея, 1829, № 1, с. 44, под загл.: «К…» и с примеч.: «Ченерентола — италианское название Сандрильоны (Золушки)». Печ. по «Альционе», 1831, с. 76 втор. паг., где имеется примеч.: «Сия пьеса была помещена в „Галатее“, но с ошибками; она выправлена самим автором и доставлена издателю». Адресат не установлен.
168. СЦ на 1831, с. 34 втор. паг. Положено на музыку И. В. Романусом и Д. П. Соломирским. По-видимому, «вальс Беетговена», на который сделана ссылка, — одна из многочисленных в 1820-е годы подделок. Несколькими годами позднее «романс на голос Бетховенова вальса» написала и Е. П. Ростопчина («Море и сердце», 1834). См.: М. Алексеев, Бетховен в русской литературе. — «Русская книга о Бетховене… (1827–1927)», М.,1927, с. 171.
169. СЦ на 1831, с. 5 втор. паг. Автограф — ГПБ. Одно из наиболее популярных стихотворений Т. (см., например, отзыв в ЛПРИ, 1833, № 64, где оно характеризуется как образец «роскоши и блеска выражений»).
170. Совр., 1837, т. 7, с. 195. Автограф — ГПБ. Написано в Бургасе, где Т. с декабря 1829 г. находился в качестве чиновника дипломатической канцелярии Главной квартиры (Ф. П. Фонтон, Воспоминания. Юмористические, политические и военные письма, т. 2, Лейпциг, 1862, с. 182).
171. СЦ на 1831, с. 79 втор. паг. Черновой и беловой автографы (последний — с датой) — ГПБ.
172. Совр., 1837, т. 8, с. 70, с датой: 1834; там же, с. 332 — исправление в ст. 7 опечатки, искажающей смысл. Автографы — черновой (с датой: декабрь 1830) и беловой (с датой: 1834) — ГПБ. Положено на музыку М. А. Балакиревым.
173. Совр., 1837, т. 8, с. 271. Автограф, с датой — ПД (в деле Санктпетербургского цензурного комитета). Отклик на европейские события 1830 г. (июльская революция во Франции, польское восстание). Стихотворение представлялось для помещения в СЦ на 1831 и запрещено в заседании комитета 9 декабря 1830 г., так как в нем было усмотрено «направление мыслей неблагоприятное, судя по обстоятельствам времени» (ПД). В 1831 г. Дельвиг вновь представлял «Стансы» в Главное управление цензуры для напечатания в ЛГ, но безуспешно (см.: «Временник Пушкинского дома, 1914», Пг., 1914, с. 13). В 1837 г. строфы 3–4 вызвали возражение цензора, но были пропущены (ПиС, вып. 16, СПб., 1913, с. 94).
174. Совр., 1837, т. 8, с. 62, с датой: 1831 и примеч.: «Написано в противоположность стихотворению „Мысль о юге“. Автора упрекали в непатриотическом пристрастии к полуденным странам — вот его ответ и оправдание». Автографы — черновой (с датой: ноябрь 1830) и беловой — ГПБ.
175. Изд. 1890, с. 43. Автографы — черновой, под загл.: «Отрывок» и беловой — ГПБ.
176. Совр., 1837, т. 8, с. 65. Свободное переложение мотивов «Euphrosine» А. Шенье. Интерес Т. к Шенье возник еще в начале 1820-х гг.; томик Шенье со своими пометами он постоянно возил с собой (см.: «Начала», 1922, кн. 2, с. 262).
177. Совр., 1837, т. 8, с. 266. Автограф (ст. 1–34) — ГПБ. Печ. с конъектурой (по смыслу) в ст. 71.
178–179. Совр., 1837, т. 8, с. 66. Автограф первого стих., с загл.: «Ссора» и пометой: «Неаполь. Ноябрь 1833» — ГПБ.
180. УЗ на 1839, с. 382. Автограф, под загл.: «Прощание с Неаполем», с датой, с пометой «Неаполь» и без посвящения — ГПБ. Адресат посвящения не установлен.
181. Совр., 1837, т. 8, с. 72. Написано под впечатлением пребывания в Константинополе (в качестве второго секретаря при русском посланнике А. П. Бутеневе, 1835–1839).
182. ОЗ, 1839, № 1, отд. 3, с. 176.
183. Там же, № 3, отд. 3, с. 274.
184. УЗ на 1840, с. 358.
185. Отд. нотное изд., с музыкой В. Осипова. СПб., Бернард, ц. р. 1843. Печ. по Изд. 1890, с. 42, где воспроизводится по автографу — ГПБ. С 1850-х годов входит в песенники (Гусев, с. 1027).
186. Изд. 1890, с. 41. Печ. по автографу ГПБ. Окончание утрачено; датировке не поддается.
Ф. А. ТУМАНСКИЙ
Стихотворения Т. были собраны после его смерти в изд.: «Стихотворения Василия Ивановича Туманского (1817–1839)», СПб., 1881 и Д. Языков, Федор Антонович Туманский (Его жизнь и поэзия), М.,1903.
187. Соревн., 1823, ч. 21, кн. 1, с. 218, с подп.: Ѳ.—; СЦ на 1830, с. 78 втор. паг., с полной подписью.
188. СЦ на 1825, с. 316.
189. СЦ на 1826, с. 26 втор. паг.
190. Там же, с. 91 втор. паг.
191. Там же, с. 123 втор. паг.
192. СЦ на 1827, с. 259. Копия рукой Л. С. Пушкина — (не автограф!) — ПД, альбом А. Вульф (см. воспроизведение ее как автографа — «Временник Пушкинского дома, 1914», СПб., 1914, с. 93). Наиболее популярное стихотворение Т. Существует указание (в неизданном альбоме Е. П. Ростопчиной), что оно было написано для своего рода поэтического конкурса между Пушкиным («Птичка»), Дельвигом («К птичке, выпущенной на волю!») и Т. На основании этого указания Ю. Н. Верховский датировал все три стихотворения 1822 г. (Ю. Н. Верховский, Барон Дельвиг, Пб., 1922, с. 97). Замечание Ростопчиной и датировка Верховского не согласуются с фактами биографии Пушкина и Т. и с автобиографическим характером стихотворения Пушкина (см. примеч. Б. В. Томашевского в кн.: А. А. Дельвиг, Полное собрание стихотворений, «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1959, с. 318). М. В. Юзефович, пользовавшийся консультацией близкого друга Т. Л. С. Пушкина, замечал, что «Птичка» Т. превосходит пушкинскую, хотя написана позже (РА, 1874, № 9, с. 731). С 1850-х годов стих, входит в песенники; кроме того, существует 12 авторских музыкальных переложений (М. И. Бернарда, М. В. Бегичевой, H. М. Ладухина, В. И. Ребикова, Ц. А. Кюи и др.; см. Гусев, с. 1013; «Русская поэзия в отечественной музыке (до 1917 года). Справочник», сост. Г. К. Иванов, вып. 1, М., 1966, с. 351).
193. Северная звезда, СПб., 1829, с. 63, под загл. «Поэт»; тогда же перепечатано в «Букет благовонных цветов…», М., 1829, с. 40, с подписью: Ф. Т…ский. Тот же текст (по списку в альбоме О. С. Павлищевой), но под загл. «Пушкин» — П. П. Вяземский, Поли, собр. соч., СПб., 1893, с. 485. Печ. по РА, 1874, № 9, с. 728, где опубликовано М. В. Юзефовичем (с тем же загл.) по списку, полученному от Л. С. Пушкина и, несомненно, восходящему к автографу. Позднее перепечатывалось под загл.: «А. С. Пушкину». Предположительно, без твердых оснований датировалось 1825 г. (В. Туманский, Стихотворения, СПб., 1881, с. XXVIII; ср.: М. А. Цявловский, Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951, с. 667).
П. А. ПЛЕТНЕВ
Подавляющее большинство сохранившихся автографов П. содержится в его тетради стихотворений в ПД, которая, видимо, служила П. макетом будущего собрания. Заполнение ее началось не ранее 1822 г. (водяной знак бумаги — 1822 г.); с самого начала собрание было разделено на три «книги»; в пределах каждой из них, насколько можно судить при отсутствии авторских дат, хронологический порядок соблюдается лишь для стихов 1825–1827 гг., находящихся в конце разделов (книга вторая заключается единичным стихотворением 1832 г.). Это позволяет предположительно отнести все записи к 1825–1827 гг. и датировать некоторые стихи в конце разделов по положению в тетради. Все автографы — беловые, иногда с правкой, превращающей их в черновик. Этим собранием пользовался Я. К. Грот, издавший первое и единственное собрание стихотворений П.: «Сочинения и переписка П. А. Плетнева», т. 3, СПб., 1885 (в дальнейшем — Соч. 3), на листах есть его пометы и в отдельных случаях правка.
194. СО, 1819, № 25, с. 273. Об этом стихотворении см.: В. К. Кюхельбекер, Дневник, Л., 1929, с. 134 (запись от 31 августа 1833 г.); Кюхельбекер находил в нем «нечто истинно поэтическое», заставляющее его пересмотреть свое прежнее невысокое мнение о таланте П. Могила Державина находилась в церкви Хутынского монастыря, недалеко от Новгорода. Эпиграф — измененные строки из послания Жуковского «К Вяземскому (Ответ на его послание к друзьям)» (1814).
195. СО, 1820, № 3, с. 129. Разбор элегии дал Кюхельбекер, отметивший в нем, как и в стих. «Победа» (1819), «усилие выйти из толпы подражателей Батюшкова и Жуковского» (НЗ, 1820, № 2, с. 114). Эпиграф — из стихотворения римского поэта Катулла (ок. 87–55 до н. э.) (Carmina, 31), в котором описывается возвращение на родину (на полуострове Сирмии находился дом Катулла).
196. А. А. Дельвиг, Полное собрание стихотворений, Л., 1959, «Б-ка поэта» (Б. с.), с. 302. Автограф — ПД. В. П. Гаевский, по-видимому со слов П., сообщал, что на первую строку этого послания «Дельвиг, где ты учился языку богов?..» Дельвиг обыкновенно отвечал: «У Кошанского» (Совр., 1853, № 2, отд. 3, с. 68, примеч. 2). Послание П. вызвало «Ответ» Дельвига («Зачем на меня ты и глупость, и злобу, Плетнев, вызываешь нескромной хвалой…»), датируемый 1820 г.; видимо, и послание П. относится к этому году.
197. Соревн., 1821, ч. 15, кн. 3, с. 340, без подписи и с загл.: «Стихи, написанные на манускрипте поэта». Печ. по автографу (более позднему) — ПД. Читалось в ОЛРС 12 сентября 1821 г. Приписывалось некоторое время Баратынскому, к ранним стихам которого стилистически близко; было введено в Полное собрание сочинений Баратынского, под ред. М. Гофмана, т. 1, СПб., 1914, с. 204. См. также: П. П. Филиппович, Два неизданных стихотворения Баратынского. — «Чтения в Историческом обществе Нестора-летописца», кн. 24, вып. 1, Киев, 1914, отд. 3, с. 11.
198. Соревн., 1821, ч. 16, кн. 1, с. 87. Автографы (более поздние) — альбом Кеппена и тетрадь П. (ПД), в которой заключает весь сборник и составляет «Эпилог». Печ. по Соч. 3, с. 310 (последняя рукописная редакция), с сохранением первоначального заглавия («эпилог» — не заглавие, а место стихотворения в составе сборника). Читано в ОЛРС 12 декабря 1821 г.
199. НЛ, 1822, кн. 2, № 25, с. 188. Печ. по СЦ на 1831, с. 57 втор. паг., где появилось вместе с ответным посланием Гнедича (написанным в 1824 г. и опубликованным в отрывке в СЦ на 1828, с. 47 втор. паг.). Автограф — ПД. О своем послании П. вспоминал в письме к Гроту 17 марта 1845 г.: «Гнедичу я писал без особенного случая, просто по элегическому расположению духа, с детства и до зрелой осени преобладающему во мне… В моем <послании> есть места, которые и до сих пор я люблю. Гнедичево прозаично все, кроме конца, где изображен Ахилл» (ПГП, т. 2, с. 425).
200. Соч. 3, с. 297. Автограф — ПД. Датируется по содержанию: по-видимому, написано П. ко дню своего тридцатилетия (ср. ст. 17: «Половины дней не стало»), то есть в 1822 г. В стихотворении отражаются черты поэтического стиля Жуковского. Как явствует из пометы Я. К. Грота на рукописи, последний стих был исправлен Пушкиным.
201. Соч. 3, с. 301. Автограф — ПД. По-видимому, относится к 1822 г. По поздним воспоминаниям Вяземского, знакомство его с П. произошло в начале 1820-х годов: «Плетнев был уже тогда приятелем Жуковского и другом Пушкина, Дельвига, Баратынского. Эти связи его тот же час породнили с ним и меня» («Утро. Литературный и политический сборник, изд. М. П. Погодиным», М., 1866, с. 154). Между тем картина отношений, дающая контекст посланию, была сложнее. Имя П. — как синоним бездарного литератора — появляется в письме Вяземского А. Тургеневу 13 ноября 1820 г. (ОА, т. 2, с. 103). 27 октября 1821 г. Вяземский просит Тургенева «ввести» его «в сношение» с П., занимавшимся в это время изданием сочинений В. Л. Пушкина (ОА, т. 2, с. 221). Первое письмо П. Вяземскому, с шуточным «посланием», написано 6 января 1822 г. (Соч. 3, с. 382); ответное письмо Вяземского (16 февраля) начинается также шутливым посланием:
Только после этого обмена уместно было адресовать Вяземскому («Знакомцу новому») послание серьезного и «учительного» характера, подобное публикуемому.
202. Соревн., 1824, ч. 26, кн. 2, с. 201, без ст. 53–60 (видимо, цензурная купюра). Печ. по автографу ПД. Поводом к написанию послания было резкое недовольство «арзамасцев» элегией П. «Б<атюшк>ов из Рима» (см. биограф. справку; подробно см.: Н. В. Фридман, Поэзия Батюшкова, М., 1971, с. 9). В письме к Л. С. Пушкину от 4 сентября 1822 г. Пушкин также осудил П., заметив при этом, что «Плетневу приличнее проза, нежели стихи — он не имеет никакого чувства, никакой живости — слог его бледен, как мертвец» (Пушкин, т. 13, с. 46). Письмо это Л. С. Пушкин показал П.; в сентябре или октябре 1822 г. П. прислал Пушкину свое послание при письме (до нас не дошедшем); в октябрьском письме брату Пушкин писал: «…Послание Плетнева, может быть, первая его пиэса, которая вырвалась от полноты чувства. Она блещет красотами истинными. Он умел воспользоваться своим выгодным против меня <по>ложени<ем>; тон его смел и б<лагороден?>» (там же, с. 53). Ст. 5–6 процитированы П. в письме к Пушкину от 7 февраля 1825 г. (там же, с. 139). О дальнейших отношениях П. с Пушкиным см. биограф. справку.
203. НЛ, 1823, кн. 4, № 25, с. 191. Печ. по автографу (более позднему) — ПД. Можно думать, что в стихотворении отразились впечатления от «Умирающего Тасса» Батюшкова; в разборе этого стихотворения П. указывал на «важную моральную истину» в описании Тасса: «Ничто не отвратит железныя судьбы, Не знающей к несчастному пощады», замечая при этом, что «если такое изречение поставить отдельно от предмета, поэтически изображенного, или начать им период, то оно само по себе, как холодная мысль, покажет недостаток чувства и не произведет никакого действия» («Журнал изящных искусств», 1823, № 3, с. 214; цитируем по экземпляру П. — библиотека ПД, где устранены цензурные искажения). «Начав период» этой мыслью, П. стремится далее осложнить ее: чистая совесть позволяет мужественно противостоять ударам судьбы. Поэтическая концепция стихотворения включает и фигуру Тассо в батюшковской интерпретации (ср. у Батюшкова: «Он видит грозный час, С веселием его благословляет» и т. д.).
204. ПЗ на 1824, с. 86. Автограф — ПД, с разночтением в двух последних стихах; последовательность редакций неясна. Печ. по ПЗ.
205. ПЗ на 1824, с. 196. Автограф — ПД. Положительный отзыв Пушкина об этом стихотворении см. в его письме к Бестужеву от 8 февраля 1824 г. (Пушкин, т. 13, с. 88).
206. Соревн., 1825, ч. 29, кн. 1, с. 3, без подписи. Автограф, под загл.: «К Жуковскому» — ПД. Послание отражает характерный для П. «культ Жуковского», начавшийся еще до личного знакомства; в 1818 г. он читает вместе с Кюхельбекером сборники «Für wenige» («Для немногих») Жуковского и в беседах с Дельвигом восхищается его поэзией (РА, 1871, № 2, с. 075, 078; Соч. 2, с. 18); критика видит в нем прямого подражателя Жуковского (Кюхельбекер, Взгляд на текущую словесность. — НЗ, 1820, № 2, с. 113). Знакомство произошло, видимо, в 1820 г. (Соч. 3, с. 565). С 1822 г. П. прямо пропагандирует творчество Жуковского, становясь на его сторону против критиков Благ., в частности при сравнительной оценке переводов его и Милонова (ср.: «Ж<уковск>ий из Берлина». — СО, 1822, № 7, с. 327; Соревн., 1822, ч. 17, кн. 1, с. 52, — в противовес, например, статье В. Кн<яжеви>ча — Благ., 1821, № 23–24, с. 217). Для П. Жуковский — основоположник и признанный глава романтической школы в России и создатель нового поэтического языка, отличающегося смелостью, свободой и гармонией, хотя и некоторой «темнотой мыслей» (ср.: Н. И. Греч, Опыт краткой истории русской литературы, СПб., 1822, с. 307, где цитируется отрывок из неизданной «Общей характеристики русских поэтов» П.; иронический отзыв Карамзина о ней см.: СиН, кн. 1, СПб., 1897, с. 126). В 1822 г. П. высоко оценивает «Шильонского узника» (Соревн., 1822, ч. 19, кн. 17, с. 209), а в 1823 г. анализирует перевод «Путешественника» Гете как образцовое романтическое стихотворение («Журнал изящных искусств», 1823, № 2, с. 126). К тому же году относится и первое известное нам письмо П. к Жуковскому (1 июня 1823); в это время П. еще не знаком с Жуковским близко; посредником между ними является А. Ф. Воейков (Соч. 3, с. 519), с которым он несколько раз посещает Жуковского в Царском Селе. Несмотря на острое желание П. войти в ближайший круг Жуковского, это так и не осуществилось. В 1840-х годах он вспоминал, что, будучи чужим этому кругу, он «складывал ступени жизни своей» из событий его жизни (Соч. 3, с. 565), а в 1831 г. жаловался Пушкину: «Жуковский совсем не знает меня; потому что он никогда не имел случая видеть меня близко» (Пушкин, т. 14, с. 194). В 1823–1824 гг. П. занят изданием сочинений Жуковского (3-е изд., чч. 1–3, СПб., 1824); а в 1824 г. в «Письме к графине С. И. С. о русских поэтах» характеризовал его как «первого поэта
207. СЦ на 1825, с. 301. Автограф — ПД. Александра Николаевна
208. СЦ на 1825, с. 274. Печ. по автографу ПД.
209. ПЗ на 1825, с. 34. Автограф — ПД. Положено на музыку Н. И. Дюром.
210. Соч. 3, с. 304. Автограф — ПД. Датируется предположительно, по положению в тетради (не позднее 1825 г.).
211. СЦ на 1826, с. 12 втор. паг. Печ. по автографу (более позднему) — ПД.
212. СЦ на 1827, с. 334. Автограф — ПД.
213. СЦ на 1827, с. 317, под загл.: «Воспоминание». Автограф (с более поздней заменой заглавия) — ПД. Печ. по Соч. 3, с. 291, где текст воспроизводится по автографу.
214. Соч. 3, с. 299. Автограф — ПД. Датируется предположительно, по положению в тетради, не ранее 1827 г.
215. СЦ на 1828, с. 28 втор. паг. Автограф — ПД.
Н. М. КОНШИН
Автографы (и частью авторитетные копии) стихотворений К. сохранились в ПД в составе тетрадей, находившихся позднее у П. А. Плетнева (далее — ТП) и академика М. Н. Сперанского (далее — ТС). Обе тетради, лишь частью совпадающие по составу, дают более поздние по сравнению с печатным текстом редакции; из них последней по времени является ТС, заполнявшаяся в конце 1830-х — начале 1840-х годов. Стихи в ТС датированы (за небольшим исключением); даты не всегда точны. Несколько автографов поздних стихотворений — ПД, архив Н. П. Вульфа.
216. Благ., 1820, № 17, с. 329, с цензурной заменой ст. 21–23. Печ. по автографу (ТП). Первое напечатанное стихотворение К. Начальные строки перекликаются с «Посланием к барону Дельвигу» («Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой…») Баратынского, которое К. слышал в чтении автора в «Ликоловских казармах»; концовка — парафраза на темы послания Баратынского «К<рылову>» и «Послания к барону Дельвигу». Написано, по-видимому, до перехода Баратынского в роту К., когда К. находился в Лийкала
217. Соревн., 1820, ч. 12, кн. 12, с. 324, под загл.: «Боратынскому. Ответ», без подписи и с цензурной купюрой (ст. 13–16). Печ. по автографу (ТС). Читалось в ОЛРС 29 ноября 1820 г. как сочинение «неизвестного» (вместе с № 218) и было «одобрено», но вызвало цензурные затруднения (П. П. Филиппович, Жизнь и творчество Е. А. Баратынского, Киев, 1917, с. 62). Видимо, является ответом на послание «Коншину» («Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам…», см. выше).
218. Печ. впервые по автографу (ТП). Несомненно, это стих, читалось 29 ноября 1820 г. в ОЛРС вместе с № 217, как поступившее от «неизвестного» под загл.: «Баратынскому (при выступлении из лагеря в деревню)».
219. Совр., 1853, № 5, отд. 3, с. 46, в отрывках (ст. 9–48, 61–84. 93–96, с цензурной купюрой). Печ. по автографу (ТС); более ранняя ред. — ТП. Написано не ранее лета 1821 г., когда Нейшлотский полк прибыл в Петербург для несения караульной службы; вместе с полком Баратынский и К. оставались здесь до марта 1822 г.
220. Печ. впервые по автографу (ТС). Более ранняя редакция, под загл.: «Разочарование» — ТП.
221. НЛ, 1823, кн. 5, № 38, с. 191 (ранняя редакция, под загл.: «Воспоминание»). Печ. по поздней переработанной редакции (ТС). Автограф — ТП. По-видимому, это стихотворение («Воспоминание. К Р…») было читано в ОЛРС 12 сентября 1821 г. Адресовано, вероятно, Анне А. Радищевой, адресату нескольких стихотворений К. 1821 г.
222. Печ. впервые по автографу (ТС). Ранняя редакция, под загл.: «Вечер» — ТП.
223. НЛ, 1823, кн. 4, № 26, с. 107. Печ. по автографу (ТС); более ранний автограф — ТП. Написано, по-видимому, перед возвращением в Финляндию из Петербурга (в марте 1822 г.). Под «поэтом» можно понимать как Баратынского, так и самого К. Стихотворение было довольно популярно и перепечатывалось; вызвало насмешку Н. А. Полевого, процитировавшего ст. 3–4 как антипоэтические (МТ, 1826, № 4, с. 371).
224. Печ. впервые по черновому автографу (ТС). Ранняя редакция, под загл.: «Разочарование» — ТП.
225. ЦС, с. 311, под загл.: «Песня (Кому-нибудь)» и без посвящения. Печ. по автографу (ТС). Песня была положена на музыку (см. ЦС, приложение). Полностью процитировано в BE (1830, № 3, с. 244) как «образец черствой мечтательности».
226. Печ. впервые по автографу (ТП). Датируется предположительно, по содержанию. В стихотворении идет речь о петербургских друзьях К., с которыми он расстался в марте 1822 г. (см. примеч. 219; с Дельвигом К. виделся также летом 1822 г. и в сентябре того же года); о «подругах» К. — его петербургском романе — см. примеч. 221, 227.
227. Соревн., 1824, ч. 27, кн. 1, с. 10, под загл.: «К Лиде»; НЛ, 1826, кн. 16, май, с. 118, под загл.: «К Делии». Печ. по автографу (ТС). Ранняя редакция («К Лиде») — ТП. Лида — условно-поэтическое имя; посвящено, по-видимому, некоей Марии Т., предмету увлечения К., для встречи с которой он дважды приезжал в Петербург (осень 1822 г. и декабрь 1822 — начало февраля 1823 г.) (А. И. Кирпичников, Очерки по истории новой русской литературы, изд. 2, т. 2, М., 1903, с. 94; Н. Коншин, Для немногих, ГПБ). Ст. 34–35 — парафраза ст. 7–8 стих. Баратынского «Отъезд».
228. Печ. впервые по автографу (ТП). Год написания устанавливается предположительно, по следующим данным: стихотворение написано после 1820 г. (1 августа 1820 г. датировано другое послание, из Валькиалы, № 216) и до отъезда К. из Финляндии в январе 1824 г. В августе 1821 г. К. и Баратынский были в Петербурге (ср. помету под посланием: Котка, т. е. Роченсальм). Из двух остающихся дат — 1822 и 1823 — более вероятна последняя; к этому году относятся сатирические куплеты Баратынского и К. и конфликт его с обществом (см. биограф. справку), отразившийся и в данном послании. Предлагаемая датировка снимает предположение И. Н. Медведевой (Е. А. Баратынский, Полное собрание стихотворений, Б-ка поэта (Б. с.), т. 2, Л., 1936, с. 246), что косвенным ответом на это послание является «Добрый совет» Баратынского («Живи смелей, приятель мой…», 1821); напротив, в данном послании есть отклики и фразеологические переклички как с «Добрым советом» (ср. «уже нет нужды мне в совете»), так и с другими посланиями Баратынского к К. («Пора покинуть, милый друг…», 1821; «Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам…», 1820).
229. НА на 1826, с. 187, под загл.: «Песня». Печ. по автографу (ТП). Одно из наиболее распространенных стихотворений К., было положено на музыку А. Л. Гурилевым («Цыганская песня») и К. К. Альбрехтом, вошло в песенники. Ср.: «Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников», М., 1971, с. 37.
230. НА на 1827, с. 189, под загл.: «Дверь» и без эпиграфа. Печ. по автографу (ТС). Эпиграф — Псалтырь, Столпописание Давида, 15.
231. Северный Меркурий, 1830, № 32, с. 128, под загл.: «Город» и с подписью: Н. К. (в оглавлении: Кон-на (Ник. Мих.) Автограф журнальной редакции, под загл.: «Добрый совет» и с датой: 1828 — ТП. Печ. по черновому автографу последней редакции (ТП).
232. Печ. впервые по копии (ТС). Автограф неизвестен. Обращено к семейству Вульфов — Елизавете Петровне Вульф (1789–1848) и ее детям Никите Петровичу (1818–1884) и Екатерине Петровне (1817–1894), с которым К. был дружен с конца 1830-х годов (см.: «Радуга. Альманах Пушкинского дома», Пб., 1922, с. 107). 15 сентября 1837 г. Е. П. Вульф писала Н. П. Вульфу: «В Тверском собрании… познакомились с почтенным семейством Коншиных, из коих Николай Михайлович, теперешний директор гимназии, человек умный, добрый, любящий поэзию» (ПД).
233. Маяк, 1840, ч. 12, гл. 2, с. 18, с подписью: Н. К-н. Автограф, под загл.: «Дума (Из Байрона)», с датой и пометой: «Тверь» — ТС. Вольный перевод «еврейской мелодии» Байрона «Солнце неспящих» («Sun of the Sleepless»).
234. Маяк, 1840, ч. 12, гл. 2, с. 18, с подписью: Н. К-н. Черновой автограф с датой и пометой: «Тверь» — ТС.
235. Печ. впервые по автографу (ТП). Перевод стих. Шиллера «Der Pilgrim», переведенного также Жуковским («Путешественник», 1815).
236. Печ. впервые по автографу (ТС).
В. Н. ГРИГОРЬЕВ
Фонд автографов, сосредоточенный в ГПБ, включает несколько отдельных беловых и черновых рукописей стихотворений и тетрадь-сборник «Прегрешения моей молодости» (далее: Сб. ГПБ), составлявшийся около 1840 г. За исключением единичных поздних стихотворений, все автографы этого сборника являются автокопиями с печатного текста, обычно с указанием места публикации и даты. Пометы эти не всегда точны: Г. не располагал полным списком своих публикаций; он пользовался доступными ему текстами, оставляя без внимания частные разночтения редакций и авторизуя тексты заново (внося исправления стилистического характера, в отдельных случаях сводя редакции; ср. стих. «Гречанка» и т. д.). Таким образом, есть основания принимать Сб. ГПБ как основной источник текста.
237. Благ., 1821, № 11–12, с. 184. Вольный перевод стих. Ф. Л. Штольберга (1750–1819) «Der Felsenstrom». Переведено также М. Загорским («Горный поток». — НА на 1826, с. 61).
238. Соревн., 1822, ч. 19, кн. 1, с. 76. Печ. по Сб. ГПБ. Читалось в ОЛРС 8 мая 1822 г. В декабристской литературе «падение Вавилона» — гибель порока и тирании; «царь Вавилона» — Навуходоносор — обычное обозначение тирана. Возможно, что поводом для стихотворения послужила смерть Наполеона в 1821 г. (Г. А. Гуковский, Пушкин и русские романтики, М., 1965, с. 277).
239. Благ., 1822, № 34, с. 301, с подписью: Гр… Резкая критика этого стихотворения как порождения «новой школы» появилась за подписью «Старый критик. Колтовская» в Благ., 1822, № 36, с. 381; автор, опираясь на выступление В. Княжевича (Благ., 1821, № 23–24, с. 217), напал, в частности, на ст. 17–18, как на «модных и чудовищных гермафродитов»: «Теперь пишут у нас:
240. Соревн., 1822, ч. 20, кн. 1, с. 80. Читалось в ОЛРС 4 сентября 1822 г. Обращено, по-видимому, к С. Старынкевичу, однокашнику Г. по гимназии, поддерживавшему с ним отношения и позже (см.: «Записки о моей жизни», ГПБ). Видимо, ответом на это стихотворение служит послание «К В. Н. Гр…ву», подписанное «С. Ст-ч. М. Шклов» (Благ., 1823, № 9, с. 211), где автор призывает адресата «сбросить иго поэта» и быть его другом. Шкловские Старынкевичи были не чужды литературе (см. с. 348 наст. изд. и ЛН, 1956, № 60, кн. 1, с. 559); С. Старынкевичу принадлежит, в частности, перевод из «Иоанны д’Арк» Шиллера в Благ., 1821, № 3, с. 34; см. также Благ., 1820, № 13, с. 43, 1821, № 13, с. 12, 1822, № 38, с. 462 и т. д.
241. Соревн., 1822, ч. 20, кн. 3, с. 320. Печ. по Сб. ГПБ. Читалось в ОЛРС 23 октября 1822 г. Свободное переложение мотивов поэмы Оссиана-Макферсона «Берратон» (ср. «Последнюю песнь Оссиана» Н. И. Гнедича, 1804).
242. Соревн., 1823, ч. 24, кн. 1, с. 53. Печ. по НЛ, 1824, кн. 8, № 23, с. 170, где сопровождалось примеч.: «Сие стихотворение было уже напечатано в одном журнале, но с неверного списка и с пропусками». В Сб. ГПБ переписано с текста Соревн., с одним разночтением. Посвящено Алексею Романовичу Томилову (1779–1848) — новоладожскому уездному предводителю дворянства, члену Общества поощрения художеств, известному любителю искусств. Было прочитано в ОЛРС в 1823 г. Развивает характерную для декабристской литературы тему героического древнего Новгорода и Пскова.
243. Соревн., 1823, ч. 24, кн. 3, с. 267. Автокопия — Сб. ГПБ. Было прочитано в ОЛРС в 1823 г.
244. ПЗ на 1824, с. 271.
245. Соревн., 1824, ч. 25, кн. 1, с. 54. Автокопия — Сб. ГПБ. Читалось в ОЛРС в 1823 г. Перевод стихотворения Гете «Nähe der Geliebten». До Г. его переводили И. Борн («Близость любезного», 1803), А. И. Мещевский («Присутствие милой» — BE, 1817, № 5, с. 5), Дельвиг («Близость любовников», 1819); см. также переводы этого стихотворения в НЛ, 1824, № 12, с. 92; BE, 1821, № 10, с. 98. Ср.: В. Жирмунский, Гете в русской литературе, Л., 1937, с. 118.
246. Соревн., 1824, ч. 25, кн. 1, с. 52. Печ. по Сб. ГПБ. Читалось в ОЛРС 7 января 1824 г. Характерный образец использования библейской символики в декабристской литературе.
247. Соревн., 1824, ч. 26, кн. 3, с. 321. Автокопия — Сб. ГПБ. Читалось в ОЛРС 12 мая 1824 г.
248. СЦ на 1825, с. 322. Печ. по Сб. ГПБ. Одно из наиболее популярных и часто перепечатывавшихся стихотворений Григорьева.
249. Соревн., 1825, ч. 29, кн. 2, с. 157; НА на 1826, с. 107, без последней строфы. Печ. по Сб. ГПБ, где автокопия восходит к тексту НА, в котором восстанавливается выпущенная строфа. Стихотворение — характерный пример декабристского филэллинизма.
250. ПЗ на 1825, с. 270. Автокопия — Сб. ГПБ. Речь идет о Куликовской битве 1380 г., где великий князь Дмитрий Иванович (Донской) нанес поражение золотоордынскому хану Мамаю.
251. СО и СА, 1826, № 2, с. 190, под загл.: «Вечер на Мечуке». Печ. по Сб. ГПБ. Предназначалось для «Звездочки» (ПЗ 1960, с. 800). Комментарием к этому стихотворению служит позднейшая запись в воспоминаниях: «Бештау — известковая гора о пяти пирамидальных вершинах, из которых самая высокая стоит в средине, а меньшие четыре по сторонам ее. Она имеет довольно правильную и даже красивую форму, но бедна растительностию. Главная вершина ее по свойству известковой почвы привлекает к себе сырость из воздуха и перед дождем бывает покрыта кругом облаками, точно шапкою. Поэтому здешние жители говорят перед ненастьем: „Плохо, Бештау шапку надел“. Кроме Бештау, есть подле Пятигорска еще другая высокая гора — Мечук. Она конусообразной формы и вся покрыта зеленью. Раз мне удалось — еще в 1825 году, когда я первый раз был здесь, — взъехать на самую вершину ее верхом на лошади, и оттуда любовался закатом солнца, которого лучи отражались на снежной цепи Кавказских гор и обливали горы радужным светом. Великолепный вид этот дал мне мысль написать стихотворение (Вечер на Кавказе или Мечуке, хорошенько не помню), которое и было в 1826 году напечатано в каком-то альманахе или журнале, тоже не могу вспомнить» («Заметки из моей жизни», ГПБ).
252. Календарь муз на 1827 г., с. 36 втор. паг. (ц. р. 21 декабря 1826 г.), под загл.: «Ночь в степи. (Из путевых записок)». Печ. по Сб. ГПБ.
253. СЦ на 1827, с. 256. Печ. по Сб. ГПБ.
254. СЦ на 1828, с. 57 втор. паг. Печ. по Сб. ГПБ. Свободное переложение мотивов «еврейской мелодии» Байрона «Oh! weep for those…». Стих, тесно связано с группой аллюзионных декабристских стихов на библейские темы, в частности, варьирующих мотивы 136 псалма Давида, где оплакивается разрушение Иудеи Вавилоном в VI в. до н. э. и пленение иудеев (ср., напр.: Ф. Глинка, «Плач плененных иудеев», 1822; Н. Языков, «Подражание псалму 136», 1830 и др.; ср. также более ранние стихи самого Г.: «Жалобы израильтян (Из Байрона)», 1824 и № 246). После поражения восстания 1825 г. эти мотивы приобрели особенно резкую гражданскую окрашенность.
255. СЦ на 1829, с. 69 втор. паг. Печ. по Сб. ГПБ. Написано во время посещения Грузии в 1828 г.; в Тифлисе Г. провел лето (до начала сентября) этого года.
256. НА на 1830, с. 217. В жанрово-тематическом отношении, возможно, ориентируется на думы Рылеева «Курбский» (1821) и «Глинский» (1822). Личность Курбского в это время привлекает ряд историков и литераторов (В. Ф. Тимковский, Б. М. Федоров, H. С. Арцыбашев, Ф. В. Булгарин). Курбский был в войске польского короля Стефана Батория, осадившего и взявшего Полоцк в 1579 г.; под Полоцком Курбский написал Ивану IV одно из своих писем памфлетного характера, приведенное у Карамзина («История Государства Российского», т. 9, изд. 4, СПб., 1834, с. 297); монолог Курбского у Г. является очень свободным переложением этого письма, с интерполяцией эпизодов, взятых из других мест «Истории». Г., усиливая антитиранический пафос выступления Курбского в духе аллюзионной декабристской поэзии, в то же время переносит центр тяжести на трагедию Курбского, вынужденного проливать кровь соотечественников; он несколько переакцентирует карамзинскую трактовку, вслед за Рылеевым склоняясь к оправданию Курбского.
257. СО и СА, 1834, № 27, с. 3, под загл.: «П-н» и с подписью: В. Г. Печ. по Сб. ГПБ.
258. СО и СА, 1834, № 29, с. 138, с подписью: П. Автокопия — Сб. ГПБ.
259. Одесский альманах на 1839 г., с. 479. Печ. по Сб. ГПБ.
260. Печ. впервые по Сб. ГПБ.
А. А. ШИШКОВ
Литературное наследие Ш. дошло до нас не полностью, и автографы стихов его в настоящее время неизвестны. Ряд поздних стихотворений, не вошедших в два прижизненных издания: «Восточная лютня», М., 1824 (далее: Сб. 1824) и «Опыты Александра Шишкова 2-го, 1828 года», М., 1828 (далее: Опыты), был напечатан в 1-й части «Сочинений и переводов капитана А. А. Шишкова», СПб., 1834 (далее: СиП), вышедших посмертно. Посмертное собрание первоначально готовилось в Москве С. Т. Аксаковым, Н. И. Надеждиным и М. П. Погодиным при непосредственном участии вдовы поэта Е. Шишковой (см.: В. Шадури, Друг Пушкина А. А. Шишков и его роман о Грузии, Тбилиси, 1951, с. 150 (далее: Шадури), но не состоялось из-за недостатка подписчиков; по инициативе Н. И. Греча, поддержанной Пушкиным, оно было осуществлено через Российскую Академию (см.: «Рукою Пушкина», М. — Л., 1935, с. 820). Непосредственная работа над ним началась не ранее самого конца 1833 г., уже после смерти Е. Шишковой; 16 декабря А. С. Шишков в письме Академии просил о попечительстве над изданием «четырех гг. членов, а именно: Василия Алексеевича Поленова, Владимира Ивановича Панаева, Петра Ивановича Соколова и Александра Сергеевича Пушкина»; «по выслушании сего предложения», как указано в протоколе, «члены Академии, в нем поименованные, изъявили свое согласие на сделанное им его высокопревосходительством поручение» (ААН). Как явствует из протоколов заседаний, к 3 июня 1833 г. в распоряжении будущих кураторов тома стихотворений находился экземпляр Опытов, журнальные публикации (или списки с них) стихотворений «На взятие Варшавы», «К Молве», «Прозаику» и «разные стихотворения в рукописи», а именно: «Из Гетева „Фауста“», «Агриппина», «Ощипанная ворона», «Жизнь», «Песнь вайделота», «Украйна», «Сон девы» (напечатано под загл. «Спящая дева»), «К Зайцевскому», «Ф. Н. Г<линке>», «К Эмилью», «А…у» (Аксакову), «Тоска» (по-видимому, «Другу-утешителю»), «Демон. (Другу И. Д. князю Козловскому)» и «Египтянка» (ААН). 17 июня А. С. Шишков предоставил в их распоряжение и экземпляр Сб. 1824 (там же). Два сборника и перечисленные стихотворения исчерпывают состав 1-го тома СиП и позволяют судить о текстологии и источниках текста в этом издании. СиП носят следы как цензурного, так и редакторского вмешательства, направленного на стилистическую унификацию текста; редакторские исправления в ряде случаев нивелируют особенности поэтической манеры Шишкова и иногда отличаются крайней поэтической неумелостью (что, между прочим, исключает участие Пушкина, которое предполагалось некоторыми исследователями). Таким образом, СиП могут не приниматься во внимание при установлении окончательного текста стихотворений, известных издателям не в рукописи, а лишь в прижизненных публикациях (это — стихотворения в журналах, частично в Опытах и весь Сб. 1824, полученный от А. С. Шишкова, явно без авторской правки). Сложнее вопрос об окончательном тексте стихотворений, которые были получены издателями в рукописи, возможно авторской и более поздней, нежели прижизненные публикации; здесь есть несомненные следы авторской работы Шишкова. Эти стихотворения («К А<ксаков>у», «Другу-утешителю», «Эльфа», «Жизнь», «Агриппина», «Из Гетева „Фауста“», «Ф. Н. Г<линке>», «Демон») печ. по СиП с критической проверкой текстов по предшествующим публикациям и по списку стихотворений, указанному выше.
261. НЛ, 1823, кн. 6, № 42, с. 45, под загл.: «К А**», с пометой: «Тифлис» и цензурной купюрой ст. 23–27; Сб. 1824, с пропуском (очевидно, при наборе) ст. 13. Печ. по СиП, с. 32, с восстановлением ст. 26–27 по Сб. 1824. Адресовано Николаю Тимофеевичу Аксакову (ок. 1797–1882), брату С. Т. Аксакова, в 1820 г. — поручику Измайловского полка, с которым Ш. был знаком с детства. В Тифлисе Ш. пробыл с конца декабря 1818 по декабрь 1821 г. (Шадури, с. 85, 107).
262. Сб. 1824, с. 33. Вошло в СиП, ч. 1, с. 58 с заменой имени «Рогдай» на «Сурхан». Печ. по Сб. 1824.
263. Сб. 1824, с. 58; СиП, ч. 1, с. 60, под загл.: «К Метеллию (Отрывок)» и с цензурным (или редакционным) изъятием ст. 40–55. Печ. по Сб. 1824. Античный колорит стихотворения условен; это типичная для декабристской литературы аллюзионная сатира. Отмечено в рецензии СПч., 1825, № 1 как «образцовое… по слогу», отличающееся «необыкновенными мыслями и возвышенными чувствованиями» и рисующее картину, «достойную кисти Персия, Горация, Ювенала».
264. НЛ, 1826, кн. 16, апрель, с. 62, под загл.: «Утешителю-другу». Предполагалась вторичная публикация в НА (под загл.: «Другу-утешителю»), но цензурный комитет потребовал смягчения девяти последних строк (заседание 25 октября 1826 г., ЦГИА), и перепечатка не осуществилась; Опыты, с. 32, под загл.: «Другу-утешителю». Печ. по СиП, ч. 1, с. 50 (по-видимому, обозначено в списке как «Тоска», однако издатели сохранили заглавие Опытов). Адресат не установлен.
265. НЛ, 1826, кн. 16, апрель, с. 107, под загл.: «Щербинскому». В СиП, ч. 1, с. 34 небольшая правка редакционного характера в ст. 4. Печ. по Опыты, с. 11.
266. НА на 1827, с. 79. Вошло в Опыты и СиП. Ш. приехал на Украину в начале 1822 г. и находился здесь до октября 1827 г. (Шадури, с. 107).
267. НА на 1827, с. 160. Печ. по Опыты, с. 47. В СиП не вошло.
268. «Ученые записки Саратовского университета», 1948, т. 20, вып. филологии., с. 107, по списку, приложенному к письму от 17 июня 1827 г. начальника Московского жандармского управления генерала А. А. Волкова А. X. Бенкендорфу (ЦГИАМ). Печ. с исправлением по автографу ст. 2 и конъектурой по смыслу в ст. 17–18 (эпитеты «боготворимый, величавый» относятся к «свободе», а не к «барду»). Автограф — в следственном деле Ш. (ЦГВИА); текст здесь подвергнут автоцензуре: в ст. 11 вместо «власти роковой» — «грусти роковой»; вместо ст. 16–31 следует:
Стихотворение было доставлено Волкову осведомителем Золотовым; посылая его Бенкендорфу, Волков указывал, что оно сочинено «недавно»; Бенкендорф представлял его Николаю I. О последовавших событиях см. биограф, справку. С А. Г.
269. Опыты, с. 12. Вошло в СиП, ч. 1, с. 35, с незначительной редакционной правкой. Адресат не установлен.
270. Опыты, с. 38. Вошло в СиП, ч. 1, с. 54 с небольшой редакционной правкой. Примечание, по-видимому, имеет целью завуалировать политическое звучание стихотворения, написанного в ближайшие годы после разгрома восстания 14 декабря и суда над декабристами. О «старинных испанских романах», где нередки описания и вставные романсы, оплакивающие смерть героев и поражение войска, Ш. мог знать хотя бы из известной книги Ж. Сисмонди «История литературы полуденной Европы», где (в т. 3) есть некоторые из таких романсов и в подлинниках и переводах. Стилистически Ш. следует, однако, не им, а оссианической традиции.
271. Опыты, с. 45. Вошло в СиП, ч. 1, с. 52 с существенным разночтением («покорность» вместо «готовность»).
272. СЦ на 1830, с. 39 (ст. 1–126). Печ. по СиП, ч. 1, с. 8. Благожелательный отклик на «Эльфу» появился в МВ (1830, № 3, с. 305).
273. МВ, 1830, № 8, с. 314. В СиП не вошло.
274. Тел., 1831, № 4, с. 485, под загл.: «Последняя песнь». Печ. по СиП, ч. 1, с. 41.
275. Одесский альманах на 1831 г., с. 176. Печ. по СиП, ч. 1, с. 17. Источник баллады — рассказ Тацита (Анналы, XIV, 3–4), согласно которому, Нерон, боясь влияния своей матери Юлии
276. Там же, с. 310 (в оглавлении: «Первый пролог Гетева „Фауста“». Печ. по СиП, ч. 1, с. 76, где опубликовано под ошибочным загл.: «Директор театра. (Из Гетева „Фауста“)». Заглавие восстанавливается по рукописи и ст. 143 по первой публикации, как явно измененный по цензурным соображениям. Отрывок является неполным и вольным переводом «Пролога в театре» и в то же время своего рода интерпретацией Гете в духе романтической русской поэзии 1820–1830-х годов. Ш. имеет в виду дать апофеоз Поэта, противопоставленного «толпе», отвергающего «презренные расчеты» и чуждого каких-либо иных стимулов творчества, кроме «вдохновения». Соответственно все монологи Поэта (за исключением последнего) лишены конкретных бытовых деталей и интонационной гибкости (что есть у Гете) и являются прямыми декларациями «высокого»; они включают большое количество традиционных поэтизмов, отсутствующих в подлиннике.
277. ЛПРИ, 1832, 23 апреля, с. 261 с подписью: Ал. Ш-в 2-й и пометой: «Тверь. 1832». Вошло в СиП.
278. СиП, ч. 1, 63. По предположению В. Н. Орлова, опубликовано с цензурными сокращениями («Декабристы. Поэзия. Драматургия. Проза. Публицистика. Литературная критика», М. — Л., 1951, с. 636); на это указывает как подзаголовок «Отрывок» (ср. аналогичный случай — стих. «К Метеллию»), так и явный пропуск (нарушение очередности женских и мужских рифм) после ст. 63.
279. ЛПРИ, 1832, 22 июня, с. 399, под загл.: «Г…». Печ. по СиП, ч. 1, с. 39. С Ф. Н. Глинкой Ш. был знаком еще с конца 1810-х годов, когда Глинка, по собственному признанию, был «почти домашним человеком» в доме А. С. Шишкова (Шадури, с. 58). В 1830–1832 гг. Глинка и Ш. находятся в Твери и близко общаются.
280. БдЧ, 1834, т. 3, отд. 1, с. 21, под загл.: «Бывает», с подписью: А. Ротчев и датой: «СПб. 28 декабря 1832». Печ. по СиП, ч. 1, с. 67. Публикация БдЧ вызвала протест адресата стихотворения, кн. И. Д. Козловского, опубликованный в «Молве» (1834, № 18, с. 275), под загл: «Ошибка наборщика. Письмо к издателю» (помечено: Тверь, 25 апреля 1834), где автор, в частности, писал: «…Сие стихотворение принадлежит покойному Александру Ардалионовичу Шишкову. В начале сентября 1832 года, незадолго пред своею смертью, он, по просьбе моей, написал оное послание ко мне, и в то же время я читал его И. И. Лажечникову, Ф. Н. Глинке и другим. Списки с него находятся во многих руках и должны находиться в собрании сочинений Александра Ардалионовича у наследников его». Козловский ссылался также на черновой автограф, находившийся у него, удостоверяя идентичность ему печатного текста, за исключением пропуска между ст. 8–9:
А. Г. РОТЧЕВ
281. Гал., 1829, № 4, с. 207. Предназначалось для СЦ на 1827. 14 декабря 1826 г. Санктпетербургским цензурным комитетом было «решительно» запрещено (ЦГИА). Вольный перевод — переложение идиллии «Lydé» А. Шенье.
282–288. Отд. изд.: «Подражания Корану А. Ротчева», М, 1828 (далее — Подр.). Ц. р. 12 ноября 1827 г.
1. СЦ на 1827, с. 333, под загл.: «Подражание арабскому» и. с ошибочной подписью: Тютчев. Ошибка исправлена Дельвигом в СПч., 1827, № 2. Печ. по Подр., с. 5 (№ 1). Вписано Р. в альбом М. А. Максимовича («Киевская старина», 1882, № 1, с. 160). Первые 4 стиха встретили цензурные затруднения, но были пропущены (протокол Санктпетербургского цензурного комитета от 14 декабря 1827 г… ЦГИА). Варьирует мотивы суры 100 Корана («Мчащиеся») и некоторых других (16, 71 и др.).
2. МТ, 1827, № 20, с. 172. Печ. по Подр., с. 28 (№ 12). Варьирует мотивы сур 14, 21, 34, 38.
3. МТ, 1827, № 20, с. 171. Печ. по Подр., с. 18 (№ 8). Переложение притчи из суры 18 («Пещера»), где Ротчев усилил социальную мотивировку конфликта.
4. Подр., с. 10 (№ 4). Переложение притчи из суры 15 («Ал-Хиджр»).
5. Подр., с. 13 (№ 6). Переложение притчи о путешествии Моисея с ангелом (сура 18 — «Пещера»).
6. Подр., с. 16 (№ 7). Переложение распространенной в средневековой литературе сирийской легенды о семи спящих отроках из суры 18; в новое время перерабатывалась Гете, Козегартеном, Рюккертом; в русской литературе — В. К. Кюхельбекером (см.: М. П. Алексеев, Поэма В. К. Кюхельбекера «Семь спящих отроков» и ее источники. В кн.: «От „Слова о полку Игореве“ до „Тихого Дона“» Л., 1969, с. 99). Последние 4 стиха не имеют аналогий в Коране и переводят притчу в план социальной утопии с мотивом «золотого века».
7. Подр., с. 26 (№ 11).
289–291. По-видимому, часть целого цикла переводов Р. из Апокалипсиса, лишь частично попавшего в печать. Одновременно с Р. Апокалипсис перелагает М. Лихонин (см. его «Подражания Апокалипсису» в МВ, 1828, № 21–22, с. 3). Стихотворение под загл.: «Видение Иоанна» было представлено Р. в МОЛРС 30 марта 1829 г.; его было определено прочесть в ординарном собрании («ОЛРС при Московском университете. Историческая записка и материалы за сто лет», М., 1911; с. 93); какое-то «Видение Иоанна» Р. передал в СЦ на 1829 (письмо Сомова К. С. Сербиновичу 27 ноября 1828 г. — «Пушкин. Исследования и материалы», т. 6, Л., 1969, с. 291). Идентификация этих «Видений» затруднительна; возможно, что № 290 или какие-то неизвестные нам стихи, не пропущенные цензурой (см. ниже).
1. МТ, 1828, № 9, с. 70. Переложение гл. 6. Апокалипсиса (Откровения Иоанна Богослова).
2. МТ, 1829, № 3, с. 341. В 1830 г. с незначительными изменениями отдано Р. в «Северный Меркурий»; 7–8 февраля цензор П. И. Гаевский представил рукопись в цензурный комитет, обратив особое внимание на последнюю строфу. 26 февраля разрешено Главным управлением цензуры при условии, что автор «покажет главу и стих Апокалипсиса, из коих она (строфа. —
3. Санктпетербургский вестник, 1831, № 10, с. 262. Автограф (?) — ГПБ (ф. 831, Цензурные материалы, т. 5), с пометами цензора: «Нельзя. 2 янв.» и «Назначалось для Сев. Цветов»; первые 4 стиха отчеркнуты со знаком NB. Возможно, что это те самые стихи, о которых Сомов писал 27 ноября 1828 г.; 22 ноября 1829 г. он упоминал еще об одном «Видении» (для СЦ на 1830), задержанном духовной цензурой; однако оно не совпадает с публикуемым по содержанию (см.: «Пушкин. Исследования и материалы», т. 6, с. 294; наш комментарий к этим письмам требует уточнений). Настоящее «Видение» получило визу цензора Гаевского 21 января 1831 г. (по журналу 16 января). Стихотворение является переложением гл. 14 Апокалипсиса.
292. Атеней, 1829, № 12, с. 559, под загл.: «Из Соломона». Автограф (?) — ГПБ, ф. 831, № 5. Печ. по «Санктпетербургскому вестнику», 1831, № 14, с. 20. Переложение гл. 3 «Песни песней».
П. Г. ОБОДОВСКИЙ
Автографы стихов О. имеются в составе его архива в ПД; большая их часть, видимо, пропала вместе с рукописями пьес и другими бумагами сразу после смерти писателя, при переезде семьи на новую квартиру (ИВ, 1903, № 12, с. 992). Сохранившаяся часть автографов включает тетрадь «Опыты в стихах Платона Ободовского» (далее — Опыты), со стихами 1820–1824 гг. (автографы большей частью беловые, последующей правкой превращенные в черновик; в ряде случаев дают редакции более поздние, чем печатные; стихи датированы), и некоторое количество черновиков 1830–1840-х гг., в разных редакциях, как правило неоконченных и не подвергшихся, окончательной обработке.
293. Благ., 1823, № 16, с. 261. Печ. по автографу ПД (Опыты).
294. ПЗ на 1824, с. 233 (ст. 57–76). Печ. по Соревн., 1824, ч. 25, кн. 1, с. 48, где напечатано полностью, с примеч.: «Отрывок из сего-прекрасного стихотворения помещен в „Полярной звезде“ на сей год». Автограф (более ранней редакции) — ПД (Опыты). Читалось в ОЛСНХ в 1823 г. В стихотворении отразились мотивы ветхозаветных пророчеств о гибели Иерусалима за грехи; реальная его основа — события 70 г. н. э., описанные историком Иосифом Флавием (р. 37 г. н. э.) в его «Иудейской войне»; в этом году Иерусалим был разрушен до основания императором Титом.
295. ПЗ на 1825, с. 152. Автограф, под загл.: «Швейцарская песня» — ПД (Опыты). Интерес к Швейцарии пробудился у О. под влиянием «Писем русского путешественника» Карамзина, где Швейцария описана как страна патриархальной свободы (см. письмо к родителям 29 ноября 1831 г. — PC, 1903, № 11, с. 355).
296. Календарь муз на 1826 г., с. 67 втор. паг. Автограф — ПД. Свободный перевод песни «Момак и дjевоjка» из сборника Вука Караджича (кн. 1,№ 422).
297. Памятник отечественных муз на 1827 г., с. 251 втор. паг., под загл. «Вечер в Ширазе» (отрывок). Автограф (поздняя редакция) — ПД. Печ. по автографу. Принадлежало, по-видимому, к замыслу «восточной поэмы» «Орсан и Леила» (см. отрывки из нее в СЦ на 1826, с. 41 и 88 втор, паг., Календаре муз на 1826 г., с. 122 втор. паг., «Звездочке» 1826 г. — ср. ПЗ, 1960, с. 772, 797).
298. Там же, с. 197 втор. паг. Пользовалась популярностью; входила в песенники 1820–1850-х годов (Гусев, с. 1013); положена на музыку также А. Е. Варламовым, В. Волковым, В. Т. Соколовым.
299. СО, 1827, № 4, с. 387. Посвящено, вероятно, Никите Ивановичу Бутырскому (1783–1848), критику и поэту (см. биограф. справку).
300. НА на 1828, с. 325. Довольно популярное стихотворение, неоднократно перепечатывалось.
301. Карманная книжка для любителей русской старины и словесности на 1829 год. Издана В. Н. Олиным, СПб., 1829, с. 393. Возможно, была связана с замыслом или каким-то сценическим вариантом драмы «Великий князь Александр Михайлович Тверской» (1826) — о восстании тверичей против посла Золотой Орды Шевкала (Чолхана) в 1327 г. В сохранившемся тексте драмы (ЛГТБ, 1826 и 1836; отрывки — «Памятник отечественных муз. Альманах для любителей словесности на 1828 год, изданный Борисом Федоровым», СПб., 1828, с. 83) песня отсутствует. Ср. также «думу» А. Шидловского «Александр Тверский» (Календарь муз на 1826-й г., с. 5 втор, паг.).
302. СО и С А, 1830, № 23, с. 250.
М. П. ЗАГОРСКИЙ
303. Соревн., 1825, ч. 29, кн. 1, с. 7. Образцом для баллады 3., видимо, служили баллады Жуковского «Кассандра» (перевод из Шиллера, 1809) и «Ахилл» (1814).
304. Песнь 1-я, с подзаг.: «третьи варианты» — Славянин, 1830, № 1, с. 43; отрывок из 2-й песни — НЛ, 1825, кн. 14, ноябрь, с. 132; отрывок из 5-й песни — там же, с. 129; ранняя редакция песни 1-й, с подзаг.: «первые варианты к первой песни» — Славянин, 1827 № 6, с. 81; там же — «вторые варианты». Известна еще одна редакция 1-й песни (Славянин, 1827, № 1, с. Г, № 2, с. 20), с примеч.: «Поэт, в девятнадцатой весне скончавший жизнь свою, не мог окончить и даже исправить предлагаемую повесть; он успел написать только пять песней оной. Для первой остались варианты, которые здесь и поместятся» и т. д. (подписано «С.» — сочинитель?). Публикация отрывков из «Ильи Муромца» осуществлялась исключительно в журналах Воейкова друзьями З., может быть самим издателем; им же, по-видимому, даны и заглавия. Подзаголовки «первые» и «вторые» «варианты», вероятнее всего, обозначают хронологическую последовательность редакций (см. ниже).
Творческая история поэмы остается совершенно неизвестной, так как рукописи ее не сохранились, а разные редакции 1-й песни имеют немного точек соприкосновения. По-видимому, поэма, следуя традиции авантюрно-рыцарского повествования, не имела строгого сюжета. Все сложившиеся редакции написаны не ранее 1820 г., так как обнаруживают хорошее знакомство автора с полным текстом «Руслана и Людмилы», вышедшим в свет в июле — августе этого года. Работа над поэмой продолжалась до конца жизни З. (1824). Можно думать, что первоначально З. предполагал разрабатывать сюжет, имитируя широко популярную волшебно-рыцарскую поэму Л. Ариосто «Неистовый Роланд», с которой критика прямо связывала и «Руслана и Людмилу». Вероятно, к первоначальному замыслу поэмы принадлежат «первые варианты» 1-й песни, написанные октавой, с характерной пародийной интонацией; в них есть и прямая отсылка к «Руслану и Людмиле» (в дальнейшем прямые реминисценции из Пушкина у З. почти исчезают). Вместе с тем уже в этой редакции З. пытается воспроизвести особенность именно пушкинской поэмы — специфическую фигуру автора-повествователя (см.: Б. В. Томашевский, Пушкин, кн. 1 (1813–1824), М.—Л., 1956, с. 358). В последующем З. отказывается от октавы, создавая астрофическую поэму в четырехстопных ямбах, по образцу «Руслана и Людмилы». Публикуемая редакция 1-й песни, как можно думать, является наиболее поздней; она отличается меньшей калейдоскопичностью чудесных явлений, большей зрелостью описаний и сложностью композиционной организации.
305. НЛ, 1825, кн. 14, ноябрь, с. 137, с подзаголовком: «Отрывок из 4-й песни поэмы „Илья Муромец“». Вставной эпизод, варьирующий аналогичные описания в волшебно-рыцарской поэме (Ариосто, Тассо и др.).
П. П. ШКЛЯРЕВСКИЙ
Автографы стихотворений Ш. не сохранились. Ими пользовался М. С. Куторга при издании посмертного сборника Ш. «Стихотворения», СПб., 1831 (далее: Стих.), который в большинстве случаев является единственным источником текста. Для этого сборника Куторга проделал некоторую текстологическую работу по отбору редакций и «приведению в порядок» «лучших статей»; ни степень авторитетности редакций, ни степень редакторского вмешательства в текст нам неизвестны.
306. Стих., с. 10. Перевод стих. В. Скотта «The Violet».
307. Славянин, 1827, № 48, с. 347. Ранняя ред. — Стих., с. 67. Перевод стих. Гете «Der Sänger».
308. СЦ на 1827, с. 285. Печ. по Стих., с. 20. Перевод стих. Шиллера «Der Tanz».
309. Стих., с. 47. Перевод с немецкого; источник не установлен. См. аналогичное стихотворение у П. Ободовского (1821; Благ., 1823, № 3, с. 194); см. также «Ода к безбожнику во время сильной грозы» И. Е. Великопольского (Благ., 1820, № 14, с. 107).
310. Стих., с. 11. Вариации на тему «Слова о полку Игореве».
311. Стих., с. 33. Ст. 26, по-видимому, испорчен. В оглавлении помета: «С греческого». Перевод «Военного гимна греков» Константина Ригаса (Риги, 1754–1798), основателя гетерии, революционера и поэта, казненного турками. Гимн Риги, ставший особенно популярным в период освободительного движения, был записан и переведен Байроном. В России переводился Н. И. Гнедичем (1821): ср. также перевод в BE, 1821, № 20, с. 260.
312. Стих., с. 59. В оглавлении помета: «С немецкого». Имеет ряд точек соприкосновения со стих. Ф. Маттисона (1761–1831) «Die Kindheit» (переводилось также А. Мансуровым — BE, 1819, № 11, с. 165 и П. Ободовским — СО, 1829, № 4, с. 387). Прямой перевод близкого стих. Маттисона («Die Kinderjahre») сделал сам Ш.
А. Д. ИЛЛИЧЕВСКИЙ
Единственный сборник И. — «Опыты в антологическом роде», СПб., 1827 (далее — Опыты).
313. К. Я. Грот, Пушкинский лицей (1811–1817), СПб., 1911, с. 166, по копии Я. К. Грота, сделанной в 1833 г. из так называемого «сборника Яковлева — Корфа» (см.: Пушкин, т. 1, с. 430). Копия Грота — ПД. Идентичный текст по копии в «тетради А. В. Никитенко» (ГБЛ) — «Русские Пропилеи», т. 6, М., 1919, с. 49. В др. ред. — Н. Гастфрейнд. Товарищи Пушкина по императорскому Царскосельскому лицею, т. 2, СПб., 1912, с. 167 (по копии в сб. «Дух лицейских трубадуров», ныне ПД). Печ. по публикации К. Я. Грота; характер разночтений заставляет предпочесть эту редакцию как более позднюю: как это обычно у И., в поздней редакции подчеркивается контрастное противопоставление смежных строф для усиления пуантировки в заключительной кадансирующей строфе, ощущается большая естественность лексического и синтаксического строя и т. д. Является ответом на стихотворение Пушкина «К живописцу» (1815) и, как и оно, обращено к Е. П. Бакуниной (1795–1869), сестре лицеиста А. П. Бакунина, предмету увлечения Пушкина и (по преданию) И. (см.: В. Гаевский, Пушкин в Лицее и лицейские его стихотворения. — Совр., 1863, № 8, отд. 1, с. 380).
314. Благ., 1821, № 4, с. 202. Читано в ОЛСНХ 20 января 1821 г. Печ. по Опыты, с. 54 (раздел «Басни»).
315. СЦ на 1826, с. 93 втор. паг. Печ. по Опыты, с. 10 (раздел «Аллегории»), с исправлением опечатки в ст. 5 по СЦ. Перевод стих, французского поэта Бартелеми Имбера (1747–1790) «Les trois aveugles».
316. СЦ на 1826, с. 94 втор. паг. Печ. по Опыты, с. 23 (раздел «Мадригалы»). Перевод стих, французского писателя Пьера-Амбруаза-Франсуа-Шодерло де Лакло (1741–1803) «A une dame à qui l’auteur offrait une pomme dans un bal et qui ne voulut la recevoir qu’avec des vers» (по тексту AF, II, c. 318).
317. Русский альманах на 1832 и 1833 годы, изданный В. Эртелем и А. Глебовым, СПб., 1832, с. 362. Копия (рукой М. Л. Яковлева) ранней редакции — ПД (на одном листе со стих. Дельвига «Снова, други, в братский круг…»). По этому тексту впервые — В. Гаевский, Празднование лицейских годовщин в пушкинское время. — ОЗ, 1861, № 12, отд. 3, с. 32 (с ошибками; точнее — К. Я. Грот, Празднование лицейских годовщин при Пушкине и после него. — ПиС, вып. 13, СПб., 1910, с. 45). Печ. по «Русскому альманаху». Написано по случаю лицейской годовщины 19 октября 1826 г. И. был участником годовщин 1822, 1825, 1826, 1828, 1829, 1831–1833, 1835 и 1836 гг. и, возможно, некоторых других, о которых не сохранилось сведений; ему принадлежит ряд экспромтов и куплетов по случаю этих праздников лицеистов 1 курса.
318. СЦ на 1827, с. 291. Печ. по Опыты, с. 64 (раздел «Нравственные мысли»). Источник не установлен. Близкое стихотворение есть у Тютчева («С поляны коршун поднялся…», до 1836 г.) и у Трилунного («Земная цепь» — Атеней, 1830, ч. 1, с. 92; ср. стих. Ф. Н. Глинки «Земная грусть» и др.).
319. Опыты, с. 26 (раздел «Осмистишия»).
320. Опыты, с. 50 (раздел «Осмистишия»), Вольный перевод эпиграммы Ж.-Б. Руссо (1670–1741) «Quand, pour ravoir son épouse Euridice» (кн. 2, эпиграмма 1). Ироническое переосмысление мифа об Орфее и Эвридике, согласно которому бог подземного царства Плутон вернул Орфею жену, плененный его пением, взял же ее снова в Аид
321. Там же, с. 51 (раздел «Осмистишия»). Перевод стих. французского поэта Антуана Гомбо де Мере (1610–1684) «Point d’amour sans payer» (AF, II, c. 68).
322. Там же, с. 91 (раздел «Осмистишия»), Перевод стих, французского поэта Мезе (Mézès) «Sur l’absence du Lucrèce» (AF, II, c. 18).
323. Там же, c. 100 (раздел «Осмистишия»), Вольный перевод стих. Жана-Ожье де Гомбо (1570–1666) «Les gens du monde» (AF, 1, p. 121).
324. Там же, c. Ill (раздел «Осмистишия»), Перевод начала монолога Поллукса из 1-й сцены 3-го акта «трагедии» «Кастор и Поллукс» П.-Ж. Бернара (1710–1775), помещенного в AF, II, с. 399 как отдельное стих. «A l’Amitié».
325. Там же, с. 57 (раздел «Нравственные мысли»). В ст. 3 конъектура в соответствии с подлинником («жалеть» вм. «желать» в Опытах). Перевод стих. Жана-Николя-Мари Дегерля (1766–1824) «Mot d’Aristippe» (AF, I, c. 230).
326. Там же, с. 63 (раздел «Басни»). Перевод стих. французского поэта Водена (Vaudin) «Le Pirate et le Conquèrant» (AF, I, c. 434).
327. Там же, c. 66 (раздел «Сказки»).
328. Там же, с. 70 (раздел «Анакреонтические стихотворения»). Перевод стих. французского поэта П.-Ж. Бернара «Madrigal» («Quel est ô dieux! le pouvoir d’une amante»). Согласно Гомеру, причиной Троянской войны было похищение сыном троянского царя
329. Там же, с. 29 (раздел «Нравственные мысли»).
330. Там же, с. 108 (раздел «Десятистишия»). Возможно, восходит к стих. французского поэта д’Эрмита Майяна «Sur le tems» (AF, II, c. 416).
331. Там же, c. 115 (раздел «Идиллии»). Перевод стих. «Les cinq jours», (AF, I, c. 303), подписанного «Saint Amand». В полном собрании стихотворений известного прециозного поэта Сент-Амана (1594–1661) такого стихотворения нет.
332. Там же, с. 118.
333–334. СЦ на 1828, с. 37 втор. паг., в цикле: «Три сонета. (Из Мицкевича)», куда вошло: 1. «Акерманские степи». 2. «Плавание». 3. «Бахчисарайский дворец». Переводы из «Крымских сонетов» Мицкевича.
335. Северная звезда, СПб., 1829, с. 66.
М. Д. ДЕЛАРЮ
Единственный сборник Д. — «Опыты в стихах Михаила Деларю», СПб., 1835 (далее — Опыты).
336. ЦС, с. 235, с пометой: «Царское Село. Лицей. 1827». Беловой автограф — ЦГАЛИ. Печ. по Опыты, с. 19. Разработка популярной темы (ср. «Пери и ангел» Жуковского — из Т. Мура, 1821; его же «Аббадона» — из Клопштока, 1814; «Див и Пери» Подолинского, 1827).
337. НА на 1830, с. 203, под загл.: «К моему гению». Печ. по Опыты, с. 26.
338. ЛГ, 1830, 1 мая, с. 199, под загл.: «Злому духу» и с датой: Октябрь 1829. Печ. по Опыты, с. 52. Тематически связано со стих. Пушкина «Демон» (1823).
339. СЦ на 1830, с. 48 втор. паг. Печ. по Опыты, с. 62.
340. ЛГ, 1830, 31 января, с. 51. Печ. по Опыты, с. 65.
341. Альциона на 1831, с. 36 втор. паг. Печ. по Опыты, с. 51.
342. СЦ на 1831, с. 51 втор. паг., под загл.: «Глицере» и с эпиграфом из Горация (кн. 1, ода XIX). Печ. по Опыты, с. 69. Ст. 1 — реминисценция из стих. Пушкина «В крови горит огонь желанья…» (ст. 3.).
343. СЦ на 1831, с. 80 втор. паг. (с зашифровкой имени Веневитинова). Печ. по Опыты, с. 73. Дмитрий Владимирович
344. ЛГ, 1831, 21 мая, с. 236. Печ. по Опыты, с. 93.
345. СЦ на 1832, с. 33 втор. паг. под загл.: «Увядающая роза». Печ. по Опыты, с. 22.
346. СЦ на 1832, с. 157 втор. паг. Вошло в Опыты, Памяти Дельвига Д. посвятил также стих. «К могиле бар<она> Дельвига» и «Полет души» (ЛГ, 1831, № 6, с. 47).
347–351. Альциона на 1833, с. 89. Печ. по Опыты, с. 139 (№№ 1, 5); №№ 2–4 печ. по Альционе. В тексте альманаха авторское примеч.: «NB. Санскритское сочинение, из которого почерпнуты сии стансы, носит в подлиннике заглавие
352. КБ, c. 176, с примеч.: «С немец<кого>». Печ. по Опыты, с. 125. Источник не установлен. Написано на статую-фонтан П. П. Соколова в Царском Селе, изображающую Перетту (из басни Лафонтена «Молочница и кувшин»), разбившую кувшин с молоком, с которым связывались надежды на будущее благосостояние. Антологическая эпиграмма Пушкина на эту статую (также элегическим дистихом) — «Царскосельская статуя» появилась в печати одновременно со стих. Деларю (СЦ на 1832), однако была написана еще в 1830 г.
353. КБ, с. 205. Вошло в Опыты.
354. КБ, с. 211. Вошло в Опыты.
355. БдЧ, 1834, т. 4, отд. 1, с. 115. Вошло в Опыты. Печ. по изд.: «Новогодник. Собрание сочинений в прозе и стихах современных русских писателей. Изданный Н. Кукольником», СПб., 1839, с. 99. В «Новогоднике» посвящено Елизавете Алексеевне Карлгоф (во втором браке Драшусовой), с мужем которой, поэтом и прозаиком В. И. Карлгофом (1799–1841), Д. был дружен (см.: PB, 1881, № 11, с. 239).
356. БдЧ, 1834, т. 7, отд. 1, с. 131. Перевод стихотворения В. Гюго «A une femme» («Enfant, si j’étais roi…», сб. «Les Feuilles d’Automne»). Появление этого перевода вызвало жалобу митрополита Серафима военному министру графу Чернышову, отдавшему 19 декабря 1834 г. приказ об отрешении Д. от должности. Существовала версия, что митрополит обратил на эти стихи внимание Николая I. Репрессии, постигшие Д., равно как и самое стихотворение, получили широкую известность (см., например, запись в дневнике А. В. Никитенко и дневнике Пушкина 22 декабря 1834 г, где приведена и эпиграмма И. А. Крылова на Д., вызванная этим происшествием — Пушкин, т. 12, с. 335; см. также: РА, 1869, с. 074; PC, 1880, № 9, с. 217; № 10, с. 423; PC, 1891, № 6, с. 668; ИВ, 1908, № 3, с. 801; «Щукинский сборник», вып. 7, М., 1907, с. 243; Е. Бобров, М. Д. Делярю и его перевод из Гюго. — РФВ, 1905, № 2, с. 188; «Вольная русская поэзия второй половины XVIII — первой половины XIX века», Л.,1970, с. 873 (примеч. С. А. Рейсера). В русской печати это стихотворение Гюго появилось еще до перевода Д., хотя и в смягченном виде К* («Будь я шах, я все бы дал…» с подписью: I. (В. Н. Григорьев). См. СО и СА, 1832, № 49, с. 190 и его Сб. ГПБ. Положено на музыку А. Станюковичем и М. М. Ипполитовым-Ивановым.
Е. П. ЗАЙЦЕВСКИЙ
357. ПЗ на 1825, с. 112.
358. Славянин, 1827, № 49, с. 393, с подписью: Е. З-ий.
359. ПЗ на 1825, с. 111, с подписью: Е. З-ий. Печ. по НА на 1827, с. 161.
360. СО, 1825, № 8, с. 408.
361. НА на 1827, с. 76.
362. НА на 1828, с. 312.
363. СЦ на 1828, с. 32. Стихотворение включается в традицию лирико-философских медитаций, начатую «Водопадом» Державина (к которому восходят образы 1-й строфы) и в дальнейшем поддержанную «Водопадом» Баратынского (1821), «Нарвским водопадом» Вяземского (1825) и т. д. Ср. также более позднее стих. А. А. Бестужева «Шебутуй» (1829).
364. ЛГ, 1830, 20 февраля, с. 85. Ответ на послание Давыдова «Зайцевскому, поэту-моряку» (1828), опубликованное также в ЛГ (1830, 10 февраля, с. 69).
365. Маяк, 1841, ч. 22, гл. 1, с. 3, с подписью: З-ий.
366. Маяк, 1841, ч. 23, гл. 1, с. 17, с подписью — З-ий. Автограф — ГПБ.
В. Н. ЩАСТНЫЙ
367. Альбом северных муз, с. 176.
368. СЦ на 1829, с. 130 втор. паг.
369. Подснежник, с. 226.
370. Подснежник, с. 140.
371. Подснежник, с. 17, с примеч.: «Стихотворение сие, недавно написанное г. Мицкевичем, до напечатания на польском языке, переведено по желанию почтенного поэта с его рукописи». Это примечание вызвало «Предостережение» Щ., где он указывал, что «г. Мицкевич на перевод сего стихотворения никому ни желания, ни запрещения не объявлял», и что «вместо „по желанию почтенного поэта“ должно читать „по желанию почитателей поэта“» (СПч, 1829, 20 апреля).. Возможно, перевод сделан еще в 1828 г., в декабре появилось извещение о выходе польского подлинника (СО, 1828, № 23–24, с. 362); до публикации Щ. читал его у Дельвига, снискав одобрение слушателей и в особенности самого Дельвига (А. П. Керн, Воспоминания, Л., 1929, с. 276); он был благосклонно встречен в литературных кругах (см.: СПч, 1829, 11 апреля; «Декабристы и их время», М. — Л., 1951, с. 40; PB, 1871, № 10, с. 629) и затем перепечатывался (ЛЛ (Одесса), 1834, № 2–3, с. 25; включался в издания Мицкевича советского времени). В 1829 г. появились еще три перевода «Фариса» — П. Манассеина, П. Сиянова и анонимный (см.: «Адам Мицкевич в русской печати», М.—Л., 1957, с. 17). Эмир
372. КБ, с. 358.
А. П. КРЮКОВ
373. Благ., 1825, № 11, с. 404.
374. СО, 1827, № 13, с. 88.
375. Памятник отечественных муз на 1828 г., с. 327.
376. Там же, с. 324.
377. СПч, 1828, 23 октября, с. 3. Характеристика Байрона, возможно, навеяна стих. Пушкина «К морю» (1824); ср. у Пушкина! «Как ты, ничем неукротим» и ст. 9.
378. Славянин, 1828, № 32, отд. 2, с. 220.
379. СЦ на 1829, с. 151 втор. паг.
380. Подснежник, с. 116, с подписью: А. К.
381. Подснежник, с. 230, с подписью: А. К.
382. ЛГ, 1830, 31 мая, с. 250.
383. ЛГ, 1830, 21 мая, с. 233, с подписью: А. К. Имя автора раскрыто в оглавлении.
384. Карманная книжка для любителей русской старины и словесности на 1830 год, издаваемая В. Н. Олиным, № 5, СПб., 1830, с. 59.
Е. Ф. РОЗЕН
Автографы отдельных стихотворений Р. сохранились лишь случайно, так как весь архив его был уничтожен сразу после его смерти его братом бароном П. Ф. Розеном, как ненужный хлам (ОА, т. 3, примеч., с. 660). Источником текста служат поэтому журнальные публикации. Текст этот не окончателен; автор возвращался к своим ранним стихам, редактируя их и в ряде случаев значительно перерабатывая. К середине 1840-х годов Р. осуществил переработку ряда своих ранних стихотворений; в статье «Ссылка на мертвых» он писал: «…я очень рад, что, вопреки совету Пушкина… не издал моих мелких пьес: я успел их вычистить, придать каждой из них форму, более соответственную содержанию, и, наконец, не без труда, дошел до того, что могу издать их с чистою совестью, если вздумаю издать при жизни» (СО, 1847, № 6, отд. 3, с. 33). Эти поздние редакции, возможно даже составившие сборник, очевидно, погибли вместе с архивом Р.; поэтому о дефинитивном тексте его стихов можно говорить лишь условно.
385. MT, 1826, № 15, с. 100.
386. MT, 1828, № 16, с. 507. Беловой автограф — ГИМ. Журнальный текст содержит значительное количество разночтений с автографом; в нем устранены германизмы, стилистические несообразности и т. д. Можно предполагать, что сцена подверглась редактированию в кругу МТ, улучшившему текст и затем санкционированному автором (авторедактура Р. не всегда приводила к улучшению текста; так, явное ухудшение его дает вторая редакция стих. «Лето жизни», — ср.: МВ, 1827, № 24, с. 285, и Гирлянда, 1831, ч. 1, кн. 2, с. 46). Печ. по МТ. В сцене отразился ряд мотивов реальной и легендарной биографии Тассо, получивших популярность в романтической литературе — как западной (Гете, Байрон, Шелли, Раупах), так и русской (Батюшков, М. Д. Киреев, Н. В. Кукольник). Галлюцинации Тассо, страдавшего манией преследования, — факт его реальной биографии; в письмах из госпиталя св. Анны он уверял, что ему является злобный дух, уносящий его бумаги, книги и т. д.; позднее, после освобождения, ему представлялись образы древнего мира, Сократ и др. Сцена явления духа Тассо (в ином контексте и интерпретации) есть и у Н. В. Кукольника («Торквато Тассо», 1833, акт 3, явл. 3).
387. Подснежник, с. 149, под загл.: «Ангел смерти», данным по настоянию цензора («Пушкин. Исследования и материалы», т. 6, Л., 1969, с. 292).
388. ЦС, с. 7.
389. ЦС, с. 131.
390. Альциона на 1831, с. 8 втор. паг.
391. Альциона на 1832, с. 33 втор. паг. Автограф, с датой — ПД, в письме Р. Пушкину 27 июня 1831 г., где Р. писал: «Вменяя себе в приятную обязанность удовлетворять желаниям Вашим — по мере сил моих — посылаю Вам требуемую пиэсу: 26 мая. Поправьте, что Вам не понравится, и позвольте поместить в Альционе» (Пушкин, 14, с. 183). В печатном тексте изменены две последние строки (было: «И ценит жизнь Поэт — уста Мемнона Теперь звучат напевами Сиона!»); трудно сказать, однако, было ли это результатом вмешательства Пушкина.
392. СЦ на 1832, с, 14 втор. паг. В письме С. П. Шевыреву от 17 марта 1833 г., упрекая И. В. Киреевского за умолчание об этом стихотворении в обзоре, посвященном СЦ, Р. замечал: «Сказать правду, я сам не дорожил этой пиесой и, написав ее, подумал: живет! Но покойный Гнедич да Пушкин надоумили меня, что она выше обыкновенного» (РА, 1878, кн. II, с. 48).
393–394. Первое стих. — НА на 1832, с. 115 (ранняя редакция); полностью цикл — Альциона на 1832, с. 87. Печ. по тексту Альционы.
395. Альциона на 1832, с. 93 втор. паг.
396. Альциона на 1832, с. 43 втор. паг.
397. Альциона на 1833, с. 111 втор. паг.
398. Новоселье, СПб., 1833, с. 317. Отзыв об этом стихотворении H. М. Языкова (отрицательный) см.: ЛН, 1952, № 58, с. 107.
399. ЛГ, 1846, 29 февраля, отд. 3, с. 1. Беловой автограф — ГПБ. 1 ноября 1855 г. вписано Р. в альбом Г. П. Данилевского с подзаголовком «Памяти Пушкина» (ГПБ). Печ. по последнему автографу, с сохранением журнального примеч., опущенного в альбомном варианте. Стихотворение в аллегорической форме отразило конфликт поэта со двором (см.: Н. Лернер, Рассказы о Пушкине, Л., 1929, с. 199). На смерть Пушкина Р. написал несколько стихотворений (см.: «Могила Пушкина» — СО, 1847, т. 2, кн. 3, отд. 3, с. 1; ср. воспоминания В. Бурнашева — РА, 1872, стлб. 1814).
Н. С. ТЕПЛОВА
При жизни Т. вышли два ее сборника: «Стихотворения Надежды Тепловой», М., 1833 (далее — Сб. 1833) и «Стихотворения Надежды Тепловой (Терюхииой). Издание второе, умноженное», М., 1838 (Сб. 1838). Автографы Т., находившиеся после смерти поэтессы в распоряжении ее сестры С. С. Тепловой (Пельской), в настоящее время не разысканы. В 1848 г. Пельская посылала М. П. Погодину тетрадь, включившую значительную часть наследия Т. (в том числе и неопубликованные стихи), пытаясь осуществить их издание (Барсуков, т. 10, с. 312). Попытка не удалась, и лишь в 1859 г. рукописи Т. попали к М. А. Максимовичу, который воспользовался ими, готовя сборник «Стихотворения Надежды Тепловой (Терюхиной). Третье издание (дополненное)», М., 1860 (Сб. 1860), где некоторые стихотворения имеют разночтения по сравнению со Сб. 1833 и 1838. Характер разночтений различен; в некоторых случаях это явно авторская правка, улучшающая текст; в других — по-видимому, результат редакторской работы составителей. Есть случаи очевидных ошибок и типографских опечаток, часть которых может быть исправлена по предшествующим публикациям. При всем том Сб. 1860 приходится в большинстве случаев принимать в качестве источника текста, так как в основе его лежат, несомненно, не разновременные рукописи, а редакции Сб. 1838, в части своей исправленные самой поэтессой.
400. Сб. 1833, с. 39, под загл.: «К….» и с датой: 1830. Печ. по Сб. 1838, с. 68. Вошло в Сб. 1860. Стихотворение было приведено в рецензии МТ как выражающее дух поэзии Т., заключающейся в «звуках грусти, печали, скорби тяжкой, неутешной» (МТ, 1833, № 16, с. 584; см. также СПч, 1834, 4 августа, с. 698, где оно также перепечатано полностью).
401. СЦ на 1832, с. 54 втор. паг. Вошло в Сб. 1833, 1838, 1860. Отмечено в рецензии МТ как содержащее «яркую мысль» (МТ, 1833, № 16, с. 584; см. также МТ, 1832, № 1, с. 117).
402. Сб. 1833, с. 58, с датой: 1831. Печ. по Сб. 1838, с. 54, с исправлением опечатки в ст. 4 по Сб. 1833. Вошло в Сб. 1860.
403. Тел., 1832, № 18, с. 186; Сб. 1838; Сб. 1860. Вошло в Сб. 1833 (с датой: 1832). Разночтения текстов прижизненных публикаций (в ст. 3, 5, 6) носят характер типографских опечаток; в ст. 10 в Сб. 1838 можно предполагать авторскую правку. Исправления ст. 10:—11 в Сб. 1860 — по-видимому, редакторские. Печ. по Сб. 1838 с исправлением ст. 3 по двум первым прижизненным публикациям.
404. Подарок бедным. Альманах на 1834 год. Одесса, 1834, с. 153, под загл.: «Спокойствие». Сб. 1838, под загл.: «Тишина» и с датой: 1832. Печ. по Сб. 1860, с исправлением ошибочной датировки (1842).
405. Денница на 1834, с. 66 (ц. р. 24 октября 1833 г.). Вошло в Сб. 1838 и 1860. Это стихотворение Белинский приводил как образец стихов Тепловой, содержащих «ребяческую мысль», но «вылившихся из души и полных чувства» (Белинский, т. 7, с. 655). Адресовано С. С. Тепловой (Пельской).
406. МН, 1835, август, кн. 2, с. 512, с датой: 1835. Октября 11. Печ. по Сб. 1838, с. 59. Вошло в Сб. 1860.
407. МН, 1835, декабрь, кн. 1, с. 364. Вошло в Сб. 1838. Печ. по Сб. 1860, с. 40, с исправлением искажающей смысл пунктуации в ст. 13 по Сб. 1838.
408. МН, 1835, октябрь, кн. 1, с. 381. Вошло в Сб. 1838 и 1860.
409. Сб. 1838, с. 51. Печ. по Сб. 1860, с. 51.
410. МН, 1836, апрель, кн. 1, с. 495. Вошло в Сб. 1838. Печ. по Сб. 1860, с. 26.
411. ЛПРИ, 1837, № 21, с. 202. Печ. по Сб. 1838, с. 43. Вошло в Сб. 1860. Первая строфа — парафраза на темы стих. Жуковского «На кончину ее величества королевы Виртембергской».
412. Сб. 1838, с. 5. Печ. по Сб. 1860, с. 34.
413. БдЧ, 1838, т. 28, отд. 1, с. 149, под загл.: «К девице-поэту», с подписью: Н. Терюхина (урожденная Теплова) и датой: 1837; Сб. 1838. Печ. по Сб. 1860, с. 16.
414. Сб. 1838, с. 71. Печ. по Сб. 1860, с. 67.
415. СО и СА, 1838, т. 4, отд. 1, с. 95, с подписью: Н. Терюхина. Печ. по Сб. 1838, с. 44. Вошло в Сб. 1860.
416. Сб. 1838, с. 75. Печ. по Сб. 1860, с. 71.
417. Сб. 1860, с. 95.
418. Сб. 1860, с. 123.
419. Сб. 1860, с. 131. Посвящено памяти мужа (ср. написанное на его смерть стих. «Сон», датированное июнем 1845 г. — Сб. 1860, с. 130). О муже Т. сведений не сохранилось; можно думать, однако, что им был Николай Степанович Терюхин, капитан, в 1836–1842 гг. служивший штатным смотрителем Серпуховского уездного училища (ср. стих. Т. 1837–1838 гг. «Память былого» и «Жажда молитвы», с пометой «Серпухов» — СО, 1838, т. 2, отд. 1, с. 27 и 93), а в 1843–1845 гг. бывший чиновником Межевой канцелярии министерства юстиции (в чине титулярного советника). С 1846 г. имя его исчезает из месяцесловов, что согласуется с предполагаемой датой его смерти.
420. Развлечение, 1859, 17 января, с. 25. Вошло в Сб. 1860.
В. Г. ТЕПЛЯКОВ
Имеются два сборника стихотворений Т.: «Стихотворения Виктора Теплякова», М., 1832 (далее: Стих. 1832) и «„Стихотворения Виктора Теплякова“, ч. 1. Фракийские элегии; ч. 2. Стихотворения разных годов», СПб., 1836 (далее: Стих. 1836).
421. Печ. впервые по автографу ПД. Другие части поэмы неизвестны. В основе сюжета — восстание Бонифация III Кастелланского в XIII в. за освобождение Прованса из-под власти Карла Анжуйского, возглавившего крестовый поход против альбигойцев. О личности Бонифация, рыцаря и поэта, Т. черпал сведения в «Литературной истории трубадуров» Милло (t. 2, Р., 1774, р. 34), «Литературе полуденной Европы» Ж. Симонда де Сисмонди (2-nd éd., t. 1, P., 1819, p. 224), «Общей истории Прованса» Папона (t. 2, P., 1778, р. 337, 418), на которые он сделал ссылки; там же приведены и отрывки из сирвент Бонифация. По-видимому, поэма должна была кончаться, согласно этим источникам, предательством марсельцев, выдачей Бонифация Карлу и казнью его (у Папона, впрочем, Бонифаций не казнен, а изгнан). В трактовке образа Бонифация Т. следует традиции байронической поэмы (так, в источниках нет мотива трагической любви и разочарования героя); не ставит он своей задачей и воспроизведение исторического колорита, насыщая текст аллюзиями в духе гражданской поэзии 1820-х годов.
422. Стих. 1832, с. 49. По семейному преданию, было написано на стене камеры в Петропавловской крепости, где Т. находился с 20 апреля до 24 июня 1826 г. (ИВ, 1887, № 7, с. 6; картотека Б. Л. Модзалевского в ПД). Эпиграф — Библия, книга Иова, гл. 16, ст. 18.
423. МT, 1829, № 11, с. 301, с датой и пометой: «Кавказские минеральные воды». Печ. по Стих. 1832, с. 71. Стихотворение стилистически тесно связано с письмом А. Г. Теплякову с Горячих Вод от 20 июня 1828 г.: «Пускай ваш взор обнимет эти очаровательные картины истинно-романтических окрестностей, эти муравчатые долины, которые подобно
424–430. «Фракийские элегии» Т. считал основным своим литературным трудом («главные волны нашего моря») и ощущал их как явление новое в жанровом отношении (ПиС, вып. 29–30, Пг., 1918, с. 219; ср.: МН, 1836, апрель, кн. 2, с. 740). Элегии создавались, по-видимому, одновременно с ПБ (1829) и отразили впечатления путешествия по Востоку; будучи ближайшим образом связаны с путевыми письмами Т., они в то же время естественно сложились во «вторичный цикл», единый по своей эмоциональной тональности и лирическому герою. Единство этого цикла было подчеркнуто и в извещении о выходе Стих. 1836, написанном В. Ф. Одоевским (МН, 1836, апрель, кн. 2, с. 740). Издать «Фракийские элегии» полностью Т. намеревался еще в 1830 г. (ЛГ, 1830, 26 мая, с. 244), но осуществил это намерение только в Стих. 1836; в это время, может быть по дипломатическим соображениям, Т. оговаривается в печати, что элегии, как и ПБ, уже не соответствуют его нынешним взглядам (см.: ЛЛ (Одесса), 1833, № 4, с. 30; ПБ, с. XII; Стих. 1836, с. XII). О литературной установке «Фракийских элегий» см. биограф. справку. Выход в свет Стих. 1836 вызвал иронический отклик Сенковского (БдЧ, 1837, т. 20, № 1, отд. 6, с. 2; № 2, отд. 6, с. 29), на который Т. ответил резкой эпиграммой (PC, 1896, № 4, с. 205), и положительную рецензию Пушкина (Совр., 1836, т. 3, с. 170; Пушкин, т. 12, с. 82); ср. также отклик в ЛПРИ, 1837, № 3, с. 25. Эпиграф — из сочинений Пьера-Симона Балланша (1776–1847) — афористическое обобщение идей, выраженных в его «Опыте об общественных учреждениях»; книгу эту (Oeuvres de М Ballanche, t. 2, P., 1830) T. упоминает в письме к В. Ф. Одоевскому 1835–1836 г. (ПиС, вып. 29–30, с. 216). Примечания Т. к элегиям, отчасти раскрывающие их реалии и исторические источники, см. в тексте. Имена и исторические факты, упомянутые только в объяснениях Т., не комментируются.
1. СЦ на 1831, с. 7 втор, паг., с датой и пометой: «На венецианском бриге „La Perseveranza“»; вторично — ЛЛ (Одесса), 1834, № 4–5, с. 38, под загл.: «Отплытие. Элегия». Печ. по Стих. 1836, с. 5. Комментарием к этой элегии служит письмо А. Г. Теплякову из Варны 29 марта 1829 г. (ЛГ, 1830, 26 января, с. 41; в др. ред. — ПБ, с. 3), где Т. описывает свой отъезд 23 марта 1829 г.: «Сначала какая-то непонятная радость овладела моим сердцем… Я расхаживал скорыми шагами по шканцам и громко декламировал: „Шуми, шуми, послушное ветрило!“ и проч. Но эта болтливая радость исчезла вместе с берегами моей отчизны. Подобно Ирвингу Вашингтону, мне казалось, что в это время я закрыл первый том моей жизни со всем тем, что он заключал в себе».
Несколько ранее описана сцена заката на море и цитируется строка элегии: «Прости, о родина, прости» (ПБ, с. 7). В письме Т. прямо указал на один из своих литературных источников — элегию Пушкина «Погасло дневное светило…»; другой подчеркнут эпиграфом из 1-й песни «Паломничества Чайльд-Гарольда» Байрона. О соотношении элегии с поэмой Байрона, не мешающем, впрочем, «самобытному таланту» поэта, писал Пушкин (Пушкин, т. 12, с. 82).
2. Одесский альманах на 1831 г., с. 157, с датой и пометой: «На венецианском бриге „La Perseveranza“». Печ. по Стих. 1836, с. 13. В тексте альманаха за примеч. Т. следовало примеч. М. П. Розберга (подписанное М. Р.) со сравнением поэзии Греции и Рима. В трактовке Овидия Т. следует за пушкинским посланием «К Овидию» (см.: В. Алексеев-Попов, Пушкин и литературная жизнь Одессы. — В кн.: О. С. Пушкин в Одесi, Одеса, 1949, с. 146). Элегия была благожелательно принята; отмечалась легкость и звучность стиха, при некоторой растянутости и однообразности (Тел., 1831, № 13, с. 98). Пушкин критиковал «неточность» и «фальшивость» некоторых строк (ст. 27, 39–40, 45–47); ст. 170–174, 179–197 назвал «прекрасными».
3. Ст. 21–41 и 63–64 (последние — в несколько измененном виде) — ПБ, с. 137 и 160 (письма А. Г. Теплякову из Девно 24 апреля и из Праводов 30 апреля). Печ. по Стих. 1836, с. 25. Эпиграф — из стих. Шиллера «Четыре века» («Die vier Weltalter»). К берегам Добруджи (древней Мизии) корабль Т. подошел 25 марта 1829 г. (ПБ, с. 15–20). 27 марта он был застигнут штилем в виду Варны, откуда был слышен выстрел заревой пушки (см. ст. 148–149). До Варны Т. добрался 28 марта к 12 часам дня (ПБ, с. 23, 25). Таким образом, элегия должна предположительно датироваться 27 марта (см. ст. 150–151).
4. Стих. 1836, с. 33. Т. обнаружил развалины в Гебеджи 22 апреля 1829 г. и в тот же день описал их в письме к Г. А. Римскому-Корсакову (ПБ, с. 88). Эпиграф — Библия, Книга пророка Иеремии.
5. Стих. 1836, с. 45. О «гебеджинских фонтанах» Т. писал в упомянутом выше письме к Римскому-Корсакову 22 апреля 1829 г.
6. Стих. 1836, с. 57. Отзыв А. С. Стурдзы об этой элегии как о «высокой поэзии» см.: PC, 1896, № 8, с. 416. Эпиграф — из «Певца во стане русских воинов» Жуковского.
7. Стих. 1836, с. 69. Эпиграф — стих. П.-Ж. Беранже «Куплет к молодежи» («Couplet aux jeunes gens»),
431. Стих. 1832, с. 159. Эпиграфы — из стих. «Обет» («Vœu») В Гюго (в сб. «Les Orientales») и из VIII главы «Евгения Онегина» («Отрывки из путешествия Онегина»). Соотносительность последнего эпиграфа и названия (а также первой строки) стихотворения дает повод для датирования его 1830–1831 гг. (впервые цитированный фрагмент «Онегина» появился в ЛГ, 1830, 1 января, с. 2; в сборник вошли стихи 1824–1831 гг.). Однако самое стихотворение по содержанию близко к письму Т. из Правод 30 апреля 1829 г. (ПБ, с. 158), где уже процитированы ст. 61–62. В абсолютном большинстве случаев, доступных проверке, эпиграфы в стихах Т. появлялись лишь при перепечатке их в сборниках. Поэтому есть основания считать, что «Желания» написаны в период путешествия, не позднее конца апреля 1829 г., что отчасти подтверждается и последними строфами.
432. СЦ на 1830, с. 81, с датой и пометой: «Одесса». Печ. по Стих. 1832, с. 61. Стихотворение это Сомов, помогавший Дельвигу в издании СЦ и ЛГ, посылал цензору К. С. Сербиновичу 22 ноября 1829 г. с запиской, где писал: «Пиеса прекрасная! нельзя ли ее как-нибудь выгородить от убавок? тем более, что в ней говорится не положительно, а в виде спора» («Пушкин. Исследования и материалы», т. 6, Л., 1969, с. 293). Тем не менее нападки второго странника на любовь — «божественный союз» душ — были исключены; ст. 116–124 представляют собою цензурную купюру. 30 февраля 1830 г. Сомов писал Т., что Пушкин «очень хвалит» «Странников», «Дельвиг также» (PC, 1896, № 3, с. 660). Стихотворение включается в традицию стихотворных новелл о «странствователях» и «домоседах» (ср.: «Теон и Эсхин» Жуковского, «Странствователь и домосед» Батюшкова); в противоположность обычному решению проблемы, Т. отдает предпочтение «страннику» исходя из пессимистической концепции бытия (см. биограф. справку). Эпиграф — слова Сократа в передаче Плутарха («Об изгнании»): «Я не афинянин и не грек, но гражданин мира».
433. Стих. 1832, с. 169. Стихотворение снабжено примеч. издателя А. Г. Теплякова: «Для объяснения случая, породившего сие странное произведение, мы не излишним почитаем предложить нашим читателям отрывок из письма, полученного нами от автора из Одессы от 15 августа прошлого года… „Все нынешнее лето, — говорит он, — прожил я в странном, нелепом строении, известном в *** под привлекательным названием
434. КБ, с. 279. Печ. по Стих. 1836, с. 127. Эпиграф — название «немецкой новеллы» С. Буффлера. Об автобиографической основе стих. см. биограф. справку.
435. КБ, с. 324. МН, 1836, апрель, кн. 2, с. 737, с пометой: «На бриге „Св. Николай“, 17 и 18 августа 1832 г.». Печ. по Стих. 1836, с. 133. Стих. было избрано Т. и В. Ф. Одоевским для предварительной публикации перед выходом Стих. 1836; оно было снабжено примечанием с характеристикой всего собрания, написанным Одоевским и просмотренным Т. (см.: ПиС, вып. 29–30, Пг., 1918, с. 217). Эпиграф — из песни 5 «Ада» Данте. Пушкин писал в своей рецензии, что «если бы г. Тепляков ничего другого не написал, кроме элегии „Одиночество“ и станса „Любовь и ненависть“, то и тут занял бы он почетное место между нашими поэтами» (Пушкин, т. 12, с. 90).
436. КБ, с. 246. Печ. по Стих. 1836, с. 189. 16 ноября 1832 г. Т. писал брату из Одессы: «Я почти никуда не выхожу, никого не принимаю. На прошлой неделе хотел от скуки не шутя жениться на прачке Salambier; что же, ведь по чести не хуже Дидеротовой Аннеты или Терезии Ивана Яковлевича Руссо! да раздумал; черт ли в женитьбе? Если бы вы прочли новую нашу пьеску „Одиночество“. Автор, если не ошибаюсь, право, жалок, глуп, благочестив — все вместе» (PC, 1896, № 3, с. 670). Элегию «Одиночество» Пушкин целиком выписал в своей рецензии (см. предыдущее примеч.).
437. ЛЛ (Одесса), № 24, 1833, с. 205, под загл.: «„Два ангела“ (отрывок)»; «Подарок бедным, альманах на 1834 г.», Одесса, 1834, с. 154 (с тем же подзаголовком). Печ. по Стих. 1836, с. 175. Сохранилось несколько выписок Т. из «Мессиады» Клопштока (во французском переводе), имеющих помету: «К Двум ангелам» (ПД); возможно, «Мессиада» послужила одним из источников стихотворения, хотя выписки Т. не находят прямых соответствий в тексте.
438. ЛЛ (Одесса), 1833, № 19, с. 154. Вошло в Стих. 1836. В Стих. 1836 в оглавлении подзаголовок: «Подражание Беранже». Перевод стих. Беранже «La bonne vieille»; строфы 3–4 — автобиографического характера. Т. особенно интересовался Беранже в последний период своего творчества и сделал из него несколько переводов («Счастье», «Песнь казака»); ср. упоминание об этом поэте в предисловии к Стих. 1832 (А. Г. Теплякова) как о «представителе гражданской религии своих соотчичей, — Каннинге, говорящем языком едкой сардонической поэзии» (с. VII). Эпиграф — из стих. Батюшкова «Источник». Стих. «Моя старушка» предполагалось в 1834 г. перепечатать в одесском альманахе «Подарок бедным» (см. письмо P. С. Эдлинг к Т. от февраля — марта 1834 г. — Р. Библ., 1916, № 5, с. 20), но потом оно было заменено (см. примем. 437).
439. Стих. 1836, с. 121. Эпиграф — из стих. H. М. Языкова «Дева ночи» (1828).
440. Стих. 1836, с. 115. В оглавлении подзаголовок: «Подражание Байрону». Вольный перевод песни Байрона «Наполни снова кубок..» («Fill the goblet again…»). Эпиграф — из 11-й (не 8-й) оды Горация.
441. Стих. 1836, с. 167. Форма стихотворения восходит к сатире Вольтера «Jean qui pleure et Jean qui rit» («Жан, который плачет, и Жан, который смеется»). До Т. к ней обращались П. Сумароков («Плач и смех», 1788) и В. Ф. Раевский («Смеюсь и плачу. (Подражание Вольтеру)», конец 1810-х — начало 1820-х годов). Разработка темы у Т. оригинальна. Первый эпиграф — из стих. Жуковского «Песня» («Отымает наши радости…», 1820).