Дом на улице Овражной

fb2

Соколовский Александр Александрович родился в 1925 году в Москве. Во время Великой Отечественной войны был корреспондентом военной газеты «На разгром врага». После войны учился в Литературном институте имени Горького.

Свою литературную деятельность Соколовский начал в военные годы со стихов. С 1947 года стал писать детские рассказы и очерки. Первая повесть — «Добро пожаловать», написанная автором совместно с писательницей Н. Саконской, — была издана в Детгизе в 1952 году. Вторая повесть — «Новичок» — вышла там же в 1955 году.

В настоящее время писатель работает над сборником рассказов о забайкальской тайге. Не забывает он и корреспондентскую работу. По заданию журналов и газет много разъезжает по стране и пишет очерки и рассказы.

В своей повести «Дом на улице Овражной» автор рассказывает о пионерах, изучающих историю родного города.

Отзывы и замечания по книге редакция просит присылать по адресу: Москва, А-55, Сущевская, 21. Издательство ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», массовый отдел.

Глава первая

Ступени крыльца скрипели, и я старался ставить ногу осторожнее: сперва на пятку, потом на носок. Доски скрипели и от Женькиных шагов, но он не обращал на это никакого внимания.

— Стучи, — сказал Женька, оглядев дверь и не найдя звоночной кнопки.

— Почему это я? И так все время то звоню, то стучу…

— Ничего не все время. Я вчера звонил последний. — Женька подтолкнул меня к двери. — Стучи. Уговорились ведь по очереди.

Пришлось постучать.

Нам долго не отпирали. А может быть, мне просто показалось, что долго. Наконец за дверью послышалось быстрое постукивание каблуков. Сердитый женский голос спросил:

— Кто? Кто там?

— Откройте, мы по делу, — отозвался Женька, прижавшись губами к самой двери.

Звякнула цепочка, скрипнула щеколда. Нас оглядели сквозь щелку. Цепочка зазвенела снова, и дверь отворилась. На пороге, запахивая одной рукой полу цветастого халата, а другой придерживая у горла воротник, стояла пожилая женщина и ежилась от холода.

— Давайте живее! — потребовала она вдруг, а что непонятно. — Ну, скорее, скорее. Видите сами, не июнь месяц.

Что на дворе не июнь, а январь, мы с Женькой знали очень хорошо. Во-первых, у нас были новогодние каникулы, а во-вторых, мне то и дело приходилось растирать варежкой уши. Но чего надо от нас этой женщине, ни я, ни Женька не понимали и глядели на нее, хлопая глазами.

— Ну, что вы уставились? Хотите, чтобы я в сосульку превратилась? Долго мне еще дожидаться?

Конечно, ей было холодно стоять в раскрытых дверях. Но она могла позвать нас зайти хотя бы в прихожую.

— Нам узнать надо… — первым спохватился я. — Мы хотели спросить…

Чуть отстранив меня, Женька решительно подхватил:

— Вы в этом доме давно живете?

— Давно, давно. На агитпункте знают.

— А с какого года вы живете?

Женщина рассердилась.

— Что вы мне голову морочите? Говорите скорее, какое у вас дело. Вы из агитпункта?

— Нет, мы из Дома пионеров, — растерянно протянул я.

— Отку-уда?

Женька толкнул меня локтем. Мы еще раньше уговорились, если он толкнет, значит я должен молчать и не вмешиваться.

— Понимаете, — принялся поспешно объяснять он. — Мы из исторического кружка. Изучаем историю этой улицы… Овражной…

— Тут до восемнадцатого века овраги были… — совсем некстати вставил я.

— В восемнадцатом веке я тут не жила, — с раздражением ответила женщина и захлопнула перед нами дверь.

С минуту мы стояли молча, слушая, как стукается о дверную ручку цепочка. Потом Женька набросился на меня.

— И что ты лезешь не вовремя? Просили тебя? Выскочил со своими оврагами!..

— Ну, Жень, — оправдывался я. — Это ведь интересно. Тут вот овраги были… Домов за каналами — никаких. Лес стоял…

— Интересно! Все дело испортил со своим интересом.

Он махнул рукой и сбежал с крыльца. Я поплелся за ним.

— Из агитпункта! — досадливо говорил Женька, шагая по тротуару. — Виноват я разве, что не из агитпункта? В восемнадцатом веке не жила!.. Сами видим, не маленькие…

Я шел за ним и радовался уж тому, что он меня больше не ругает. Вдруг Женька остановился, и я с разбегу на него наскочил.

— Ничего, Серега, — сказал он, обернувшись. — Великое открытие — это, знаешь, не просто взять да в кино пойти. Вот, например, Ньютон… Хотя Ньютону не так-то уж и трудно было. Я в одной книжке читал: он сидел в саду, а ему яблоко по макушке — хлоп. Он и открыл закон земного притяжения.

— Мне тоже этим летом у бабушки в деревне яблоком попало, — вспомнил я. — Как треснет по голове… А как ты думаешь, Женька, Ньютон то яблоко потом съел или выбросил?

Но Женька меня не слушал. Он что-то высматривал на другой стороне улицы и вдруг, ухватив меня за рукав, потащил за собою через мостовую.

Мы остановились в узком тупичке между косыми сараями, возле кучи рыжих заснеженных бревен, приваленных к телеграфному столбу.

— Здесь! — сказал Женька. — Здесь будет наблюдательный пункт.

— Зачем пункт? — удивился я. — Для чего?

— Бестолковый ты какой-то, Серега. Подождать надо. Не одна же она в этом доме живет! Может, кто-нибудь выйдет… Садись.

Мы уселись на бревна. Из тупичка был хорошо виден дом и скрипучее крыльцо, с которого мы только что спустились. Мы сидели молча и ждали. У меня все больше и больше коченели руки. А в кончики ушей словно кто-то втыкал острые иголки.

Честно признаться, я уже жалел, что связался с Женькой. Третий день приходилось стучаться в незнакомые квартиры и нарываться на всякие неприятности. Мне не верилось, что из нашей затеи выйдет какой-нибудь толк.

Перед самыми каникулами Иван Николаевич, руководитель нашего исторического кружка в Доме пионеров, на занятии объявил, что наш кружок будет изучать новую тему — историю Овражной улицы. Я сейчас же решил записаться в первую группу, которая изучала доисторическую эпоху. Древняя история мне нравится больше современной и разных там средних веков, а Иван Николаевич весь кружок разделил на пять групп — по пяти историческим периодам. И тут как раз в дело вмешался Женька. Он сказал, что двадцатый век куда интереснее доисторической эпохи. Еще он сказал, что я бы помер со скуки, если бы родился в какой-нибудь четвертичный период кайнозойской эры, когда не было ни кино, ни самолетов, даже обыкновенных елок не было, а одни только папоротники.

— Представляешь! — хохотал он. — Пригласили бы тебя на новогодний папоротник!.. Вместо лампочек… головешки! Дед Мороз — в мамонтовой шкуре… И подарок — вместо мандаринов и конфет — кусок жареного ихтиозавра!.. Или каменный топор!..

Пока он выдумывал, какие еще подарки могли дарить на Новый год в древние века, я смеялся вместе с ним, а потом мы чуть не поссорились. Я стал доказывать Женьке, что изучать самые давние времена куда важнее, чем наш век, в котором мы сами живем и все видим. Но он ответил, что по сравнению даже с восемнадцатым веком доисторическая эпоха все равно, что детский сад по сравнению с нашим шестым «А».

— Детский сад! — кричал я. — Пошел бы ты один, с копьем, на мамонта охотиться?!. Или на саблезубого тигра махайрода?!.

— Подумаешь, мамонт! — презрительно кривился Женька. — Вот я в кино видел, как один моряк, еще в гражданскую войну, взял связку гранат и под танк кинулся. Это тебе танк, а не махайрод!

Мы долго спорили и, наверно, поссорились бы, если бы Женька с первого класса не был моим лучшим другом, если бы с первого класса мы с ним не сидели за одной партой и если бы он не умел всегда убедить меня в чем угодно. Он вспомнил и Отечественную войну и революцию. И… в общем я записался в пятую группу.

В нашей группе было пятеро ребят: Валя Леонтьев, Зина Гунько, Лева Огурецкий и мы с Женькой. Иван Николаевич сказал, что все мы будем заниматься историей революционного прошлого Овражной улицы, и дал нам с Женькой задание подготовить доклад о событиях 1905 года. Вале, Зине и Леве досталась Октябрьская революция, 1917 год.

…Город наш сейчас отыщешь на любой географической карте Советского Союза. А лет триста пятьдесят назад нашего города не было еще ни в какой географии. Да и какая в те времена была география.

Сначала это был даже никакой не город, а только одна крепость да несколько деревянных домишек. Расти он начал только при царе Петре, когда в здешних местах стали находить руды — медь, железо, олово — и камни-самоцветы — зеленый в жилках малахит, синюю ляпис-лазурь, черный и розовый турмалин, дымчато-прозрачный, словно затуманенное стекло, горный хрусталь, пеструю, будто лягушачий живот, яшму… Тогда по всему нашему краю, на запад и на восток, пошли заводы и шахты, рудники и множество поселений.

Отыскали медь недалеко и от нашей крепости. Рассыпались по холмам бревенчатые домики. Их становилось все больше и больше. Вокруг домиков и медного рудника раскинулись на много верст дремучие леса. При царице Екатерине приехал в наши места псковский купец Степан Каратаев и построил тут большую фабрику. Готовила эта фабрика строевой лес. Часть воды из речки Тоймы отвели в овраги, затопили их, чтобы удобнее было сплавлять бревна, и овраги превратились в канал. Внук купца Степана Каратаева, он уже был очень и очень богатый, привез на фабрику заграничные машины, и стала она выпускать стулья, столы, шкафы и комоды. Потом рядом с мебельной фабрикой выросла другая — бумажная. Она тоже принадлежала Каратаеву.

Медь с рудника отправляли километров за двадцать в Коромыслиху, где какой-то богач поставил пушечный завод. Эту медь переплавляли на пушки.

Но хотя были в городе и медный рудник, и мебельная фабрика, и бумажная, город был еще очень мал. Дома строили только до канала. За ним стоял лес, который сотни лет вырубали, жгли на уголь, а деревьев все равно было так много, что, казалось, он совсем даже не редеет. В общем глухой был у нас городишко.

А зато сейчас он какой! Дома появились и за каналом. Лет тридцать назад геологи нашли в пригороде, на севере, возле болот, залежи алюминиевой руды — бокситов. Там тоже построили завод. Болота осушили, поставили дома для рабочих, дубовую рощу превратили в парк. Эти дома, и парк, и завод стали называть Новым городом.

Если бы нам с Женькой было побольше лет, мы бы успели увидеть, как прокладывали автотрассу к новой шахте, километрах в пятнадцати от завода: пласт бокситов тянулся далеко на восток, к Уральским горам.

После Октябрьской революции у нас в городе построили не только один алюминиевый завод. Сейчас вовсю работают две фабрики — обувная и фанерная. А вот медного рудника больше нет. Видно, всю медь выкопали из земли. И завод в Коромыслихе больше не отливает пушек. Ведь это раньше, давным-давно, пушки делались из меди, а теперь они стальные. Коромыслихинский завод сейчас выпускает электрические лампочки.

Хотя мы с Женькой и не видали, какой наш город был лет сто назад, но представить себе могли. Ведь в центре новостроек появилось совсем немного — домов десять-двенадцать. Остальные здания остались такие же, как были до революции, деревянные, одноэтажные, редко в два или три этажа. Но названия улиц изменились. Правда, только некоторых. Вот, например, Овражная улица так и осталась Овражной, хотя никаких оврагов тут давно и в помине нет. На этой улице новых домов тоже мало. Но к нам в школу на сбор как-то раз приезжал архитектор и рассказывал, каким будет наш город лет через десять. Он сказал, что старых домов совсем не останется, а всю Овражную застроят новыми зданиями. Много же придется строить! Овражная — очень длинная улица. Она начинается почти в самом центре, у площади Гоголя, и тянется километра на два вдоль канала до мебельной фабрики и бумажного комбината. Их бывший владелец Каратаев тоже жил на Овражной, в двухэтажном просторном особняке за чугунной оградой. В этом особняке теперь помещается наш городской Дом пионеров.

Мы с Женькой оба живем на Ворошиловской улице. Она от Овражной совсем недалеко: две остановки на автобусе. Но пешком идти даже быстрее, потому что автобус ходит редко и всегда переполнен пассажирами. Да и зачем тратить деньги на билеты, если две остановки — такие пустяки! — и пробежать можно?

Конечно, мы — и я и Женька — на Овражной бывали столько раз, что и не сосчитать. Ходили и в Дом пионеров, на занятия кружка, и бегали смотреть, как ремонтируют старинную церковь. Сначала купола на ней торчали, как четыре гнилые репы, а потом их позолотили. На колокольню подняли громадный пузатый колокол. Он поднимался вверх неохотно, чуть покачиваясь, словно ему было лень взбираться на такую высоту.

Много раз, очень много раз бывали мы на Овражной улице, но разве мог я когда-нибудь представить, что здесь и произойдут со мной удивительные, необычайные приключения!..

Глава вторая

Хотя прежде, когда я учился в четвертом и пятом классе, мне не раз приходилось бывать в городском музее, я никогда не думал, что на Овражной улице случилось во время революции столько событий. Узнавать я стал о них лишь теперь, когда мы с Женькой, захватив тетрадки, каждое утро приходили в просторные тихие залы музея и записывали все, что можно было записать об улице Овражной.

Собирать материалы для доклада оказалось совсем не трудно. Мы просто записывали, где на этой улице в 1905 году стояли баррикады, в каком доме собирался рабочий марксистский кружок, как действовала боевая дружина, штаб которой находился на мебельной фабрике. Сначала, правда, нас то и дело гоняли из зала в зал. Только мы начнем записывать, как из какой-нибудь боковой двери молча и деловито выходил хмурый человек с тоненькой острой указкой в руке, а за ним так же деловито появлялась в зале толпа экскурсантов.

— Ну-ка, ребята, отойдите в сторонку, — говорил этот человек, и нам приходилось уходить в другой зал.

Там нас настигала та же экскурсия или появлялась какая-нибудь другая, и снова надо было уступать место у стенда. Но иногда мы с Женькой забывали про свои записи и заслушивались: очень уж было интересно.

Как-то в одном зале, возле развешанных на стене картин, портретов и фотографий, у которых мы только что стояли, опять появилась толпа экскурсантов. Нас, как всегда, попросили отойти и не мешать. Мы встали в сторонке, а экскурсовод начал рассказывать. Я тотчас услышал название Овражной улицы, и мы оба насторожились.

— На этой фотографии вы видите особняк купца Стратона Иванова. Это был один из самых богатых людей в городе. Он жил на Овражной улице…

Мы с Женькой хорошо знали этот дом. Он стоял наискосок от Дома пионеров. Но мы никогда не подозревали, что в подвале этого особняка в 1907–1909 годах тайно работала подпольная типография большевиков. Купцу Стратону Иванову ничего о ней не было известно. Зато его сын, Николай Стратонович, помогал подпольщикам, доставал бумагу, шрифты, краску.

Показалось как-то купцу, что под полом вроде какой-то шум. Но сын убедил его, что появились в подвале мыши. Купец мышей до смерти боялся и завел сразу десять котов. Поднимали они по ночам такую возню, что шума работающей печатной машины совсем не было слышно.

Однажды Николай Стратонович сказал отцу, что собирается ехать в Германию — лечиться. Купец отвалил ему денег, а он никуда не уехал и на отцовские деньги выписал из-за границы новую печатную машину. Сам же он два месяца, не выходя, просидел в подвале, помогая рабочим печатать революционные листовки.

— Здесь, на стенде, вы видите портрет Николая Стратоновича Иванова, — показал указкой экскурсовод.

Из узкой рамочки смотрело на нас спокойное лицо худощавого человека с аккуратной бородкой. Серые внимательные глаза были чуть прищурены. Я долго глядел на портрет, а когда обернулся к Женьке, то заметил, что он ставит в своей тетрадке какие-то крестики. Я заглянул через его плечо.

— Что это ты отмечаешь?

— Знаешь, Сёрега, что я придумал, — ответил Женька шепотом, потому что сердитый экскурсовод недовольно взглянул в нашу сторону. — Знаешь что! Мы не только доклад приготовим, а сделаем еще альбом. У меня есть чистый совсем. Это я отмечаю, про какие события можно фотографии достать или самим нарисовать картинки…

«Самим» — это он, конечно, сказал, чтобы меня не обидеть. Он-то рисовал здорово. А из меня художник неважный.

— Понимаешь, — продолжал шептать Женька. — Доклад — что? Прочитал — и забыл. А альбом останется! Только Ивану Николаевичу пока ничего не скажем, ладно?

На третий день мы исписали обе тетрадки, и, когда вышли из музея, Женька о чем-то задумался.

— Эх, Серега, — сказал он, вздохнув. — Здорово уже успели нашу историческую эпоху изучить. Ничего нам не осталось.

— Конечно! — подхватил я. — Надо было нам в первую группу записаться. Нашли бы какие-нибудь древние черепки — вот и угадывай, кто здесь жил, какие люди. А сейчас что? Найдут лет через тысячу, ну, хоть нашу отрядную стенгазету, и даже по ней все ясно станет. Вот, скажут, жили здесь в двадцатом веке такие два приятеля Сережка Кулагин да Женька Вострецов!..

На следующее утро мы решили зайти к Ивану Николаевичу и рассказать ему, какие мы собрали материалы.

Дома у Ивана Николаевича мы бывали не раз. Он жил в самом центре, на улице Ленина, рядом с автобусной остановкой.

— Ну-ну, исследователи, — встретил он нас, весело поблескивая очками, — говорите, как дела с докладом? Много сделали новых открытий?

Тут и дернуло меня за язык:

— Материала мы много собрали, Иван Николаевич, а никаких новых открытий нет. Все и без нас уже пооткрывали.

Иван Николаевич внимательно на меня посмотрел, перелистывая наши тетрадки.

— Что ж, молодцы, — сказал он, — думаю, что достаточно понаписали. Можно и доклад готовить.

Потом он встал, еще раз пристально на меня поглядел и вдруг спросил:

— А вам обязательно хочется сделать какое-нибудь открытие?

Мне показалось, что Иван Николаевич просто решил над нами посмеяться. Я уж и сам хотел сказать, что пошутил. Но Женька опередил меня.

— А разве можно сейчас какое-нибудь важное открытие сделать? — спросил он как будто между прочим. Но уж я-то видел, что он волнуется. — Разве можно?.. — повторил Женька. — Ведь про революцию — и про тысяча девятьсот пятый год, и про семнадцатый — уже давно все известно…

— Ты так думаешь? — проговорил Иван Николаевич.

Холодок пробежал у меня по спине. Мне почему-то показалось, что Иван Николаевич знает какую-то тайну, но сомневается, можно ли нам ее доверить.

— Ладно, — сказал Иван Николаевич. — Будет у меня для вас особое задание.

— Какое? — Женька вскочил со стула, и глаза его загорелись.

— Узнаете завтра.

Целый день мы с Женькой гадали, что это может быть за задание. Женька уверял меня, что мы непременно полезем в какие-нибудь неизведанные пещеры, где собирались рабочие-дружинники и где на стенах остались неразгаданные надписи. Я сначала возражал ему, но потом мне и впрямь стало казаться, что есть у нас в городе какие-нибудь неизвестные катакомбы, вроде тех, что описаны в книге «За власть Советов!».

На другое утро чуть свет Женька прилетел ко мне, и мы побежали к Ивану Николаевичу.

— Хорошо, что пришли так рано, — сказал он. — Времени у меня сегодня мало, а нам нужно пойти в городской архив.

— Зачем? — разом спросили мы.

— Там узнаете.

До архива надо было ехать на автобусе. Мы ехали молча. Я знал, что спрашивать у Ивана Николаевича про особое задание бесполезно: сейчас все равно он ничего не скажет. Так, в молчании, только переглядываясь и перемигиваясь с Женькой, доехали мы до остановки площадь Советов.

Когда мы вышли из автобуса и свернули в переулок, Иван Николаевич неожиданно заговорил сам. Но про задание опять ничего не сказал. Мы только услышали от него, что сотрудники архива работают сейчас над материалами событий первой русской революции и что найдено много ценных документов.

— Вот и посмотрим, — закончил он, — может быть, для вас тоже отыщется что-нибудь интересное. Надо только как следует порыться в архиве.

Когда мы подходили к зданию архива, я думал, что придется спускаться в какой-нибудь подвал, набитый бумагами, в которых и правда надо будет рыться, чихая от пыли. Но архив оказался похожим на библиотеку. В светлых, чистых комнатах — ни соринки. По стенам — ряды желтых полок. На них, под стеклами, стоят одинаковые папки в синих переплетах.

Иван Николаевич что-то сказал маленькой седой женщине, которая сидела за столиком в одной из комнат. Она прищурилась и оглядела нас так пристально, что я даже потрогал пальцами, не съехал ли у меня галстук набок. Мог еще испачкаться воротничок, и я на всякий случай скосил глаза. Нет, все было в порядке.

— Сейчас принесу, — сказала женщина, кончив нас разглядывать, и вышла.

Вскоре она вернулась и положила на стол две одинаковые синие папки с черными тесемочками: одна была потоньше, другая потолще. Иван Николаевич взял одну из них и бережно развязал тесемки.

— Ну-ка, попробуйте разобраться, — сказал он, расправляя на столе листок бумаги.

Это был затрепанный, пожелтевший от времени лист. Даже не целый лист, а только отрывок. Правый верхний угол у него был обгорелый, а нижний слева — оторван. Коричневая бахрома на обожженной стороне проходила как раз по изображению двуглавого орла, так, что он превратился в одноглавого. Снизу, под орлом, стояли печатные старинные буквы: «уѣздная Судебн…» И еще ниже: «Слѣдоватѣль по особымъ дѣ…»

Наверно, ни я, ни даже мой друг Женька не смогли бы разобраться в этой загадочной бумаге, если бы нам не помогли Иван Николаевич и маленькая седая сотрудница архива. Ее звали Татьяной Федоровной.

— Давайте вместе разберемся, — сказал Иван Николаевич, увидав, что мы в недоумении хлопаем глазами над этой бумагой. — Видите цифру? Вот здесь, наверху слева.

— Одна тысяча девятьсот семь… — медленно, неуверенно прочитал я.

— Тысяча девятьсот седьмой год! — догадался Женька.

— Правильно. А что это был за год? Ну-ка, вспомните. Это входит в тему вашего доклада.

Ну, это-то мы, конечно, помнили. После вооруженного восстания в 1905 году, когда царские войска подавили революцию, министр Столыпин издал закон, по которому революционеров стали преследовать еще больше, чем преследовали раньше. Их сажали в тюрьмы, угоняли на каторгу и в ссылку. Многих в то время казнили…

Женька сразу стал об этом рассказывать, а я только поддакивал, потому что он говорил очень быстро, словно боялся, что Иван Николаевич его перебьет.

— Так, так, — кивал головой Иван Николаевич. — Все правильно, Вострецов. Значит, эта бумага относится к…

— К тысяча девятьсот седьмому году! — наконец-то удалось и мне вставить словечко.

— Верно. Давайте посмотрим дальше.

Так, буква за буквой, слово за словом, прочитали мы хитрые завитушки, разбросанные рукой какого-то судебного писаря. Из бумаги можно было понять, что это первый лист судебного дела, которое разбиралось у нас в городе в июне 1907 года. Обвиняемой была женщина двадцати двух лет. Звали ее Ольга. Я увидел это имя — Ольга. Дальше кусок листка был сожжен. Следующая строчка начиналась с половины фразы: «…ющей мѣстожи…» Снова — обгорелая бахрома, внизу слева оторванный угол, и опять строчка начинается с половины слова: «…ражной».

— Она жила на Овражной улице! — опять первым догадался Женька.

— Правильно, — сказал Иван Николаевич.

Дальше в бумаге было еще несколько оборванных строчек, мы прочли лишь слова «сословія» да старое название нашей области, которая в те годы называлась губернией. Ни фамилии, ни отчества этой неизвестной Ольги в бумаге не оказалось.

— Вот и все, — сказал Иван Николаевич.

С удивлением, еще ничего не понимая, взглянул я на него. О каком особом задании говорил он нам вчера? Может быть, нам с Женькой, как тимуровцам, надо будет взять шефство над старой пенсионеркой, участницей восстания тысяча девятьсот пятого года? Может быть, эта рваная бумажка пригодится нам для доклада о революционном прошлом Овражной улицы?

Кажется, всегда смекалистый Женька на этот раз понимал не больше меня. А Иван Николаевич смотрел на нас пытливо и серьезно. Никогда раньше я не видел у него такого выражения лица. Казалось, он с беспокойством и даже с тревогой ждет от нас какого-то важного ответа.

— Надо… фамилию узнать… — почему-то очень нерешительно вдруг проговорил Женька.

Я опять ничего не понял. Для чего нам ее фамилия? Но, видно, я и правда, как всегда уверяет Женыка, бестолковый.

— Верно, — сказал Иван Николаевич. — Фамилию ее надо узнать. Но не только фамилию. Надо узнать, что стало с нею после суда, в каком доме на Овражной улице она жила, за что осудил ее столыпинский суд. Видите, ничего о ней пока не известно. Но зато мы предполагаем, что она осталась жива, участвовала в революции в семнадцатом году и воевала в гражданскую войну на фронте. Ну-ка, давайте посмотрим еще один любопытный документ.

Он взял другую папку, развязал тесемки. Я думал, что перед нами опять окажется какой-нибудь кусок рваной бумаги, но Иван Николаевич вытащил из папки и положил на стол толстую тетрадку, переплетенную в новенькую картонную обложку.

Глава третья

Сейчас, когда все наши поиски давно позади, когда я сижу за столом и по поручению исторического кружка Дворца пионеров, по поручению всего отряда нашего шестого «А» 14-й средней школы вспоминаю и описываю наши с Женькой похождения, — эта тетрадка опять лежит передо мной. Но теперь-то я знаю все, о чем в ней написано. А там, в архиве, Иван Николаевич сам отыскал страницу, откуда надо было начать. Я все-таки успел заметить, что под новенькой картонной обложкой есть другая — потертая, клеенчатая, с оторванным уголком. На первой страничке, сильно засаленной, стояли фамилия и имя: «Альберт Вержинский» — и цифра: «1918».

— Этому человеку принадлежала тетрадка, — объяснил Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером, служил в войсках Колчака. — Потом Иван Николаевич быстро перелистал пожелтевшие странички и сказал, осторожно разгладив листки: — Читайте вот отсюда.

«5-е мая 1919 г.» — потускневшими от времени чернилами было выведено в верхнем углу страницы.

Конечно, потом, позже, мы с Женькой прочитали и начало, где этот Альберт описывал, как он удирал со своим братом, поручиком Георгием Вержинским, из революционного Екатеринбурга — так раньше назывался город Свердловск.

«Кажется мне сейчас, — писал он, — будто все на земле сошли с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные уголки, обжитые в продолжение многих, многих лет, — и мчатся, мчатся подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, вся наша прежняя жизнь с ее надеждами, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Надя! Что же будет теперь со всеми нами? Ах, ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная любовь, и всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..»

«Бандиты и кровопийцы» — это он так называл большевиков.

В начале ноября Вержинские добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинулась она смертельным походом на запад, на Москву. Альберт в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я это сам знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучные стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:

Луна плывет в сиреневом тумане, Качается, как лодка на волне, И снова я с сердечной раной В разлуке вспомнил о тебе…

Над каждым стишком стояли одинаковые буквы «N. R.».

Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков Альберт больше не ругал. Видно, разглядел, наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:

«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, смеется надо мной, называет сопляком. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязали седую старуху. По слухам, два ее сына служили у красных. Она кричала… О, как она кричала! До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страданий звучит у меня в ушах… Я подумал о моей матери, оставшейся там, далеко, в Екатеринбурге. Недавно у нас появился мой товарищ по училищу, тоже бывший юнкер, а теперь подпоручик, Валечка Косовицын. Он рассказывал, что большевики не тронули ни одной семьи, из которой мужчины ушли в армию Сибирского правителя. Почему же мы режем, вешаем, убиваем, пытаем?.. Говорят, что большевики офицеров и тех-то не всегда расстреливают, а солдат, захваченных в плен, как правило, оставляют в живых. Наши же ставят к стенке всех без разбора: и командиров и рядовых солдат большевистской армии… Что же происходит? Боже, вразуми меня! Наверное, я чего-нибудь не понимаю…»

Потом в тетрадке все чаще и чаще стали попадаться такие размышления. Стихов и букв «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень, от которых после того, как там побывали белые, остался один пепел, появлялись фамилии офицеров, покончивших с собой.

Но все это мы прочитали в дневнике уже после, а тогда, в архиве, Иван Николаевич дал нам прочесть всего несколько страниц, начиная с той, где стояло число 5 мая 1919 года.

«С юга приходят неутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь. Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего красными войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и серьезнее, чем мы это себе представляем.

Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши каратели расстреляли, повесили, замучили, перепороли столько людей? Иногда мне кажется, что весь мир сошел с ума и катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее и не в силах уже остановиться.

Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, мне казалось, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальной России. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на шайку мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения России от „красной заразы“. Многие офицеры спились окончательно, у многих нервы истощены до предела — эти на грани сумасшествия. За последние две недели только в одной нашей дивизии двадцать шесть офицеров покончили с собой.

Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо гибнуть, не зная, за что умираешь.

7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон, наконец, занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы. Всю ночь шли по непролазной грязи, все офицеры охрипли от крика, хотя кричать поблизости от неприятеля, который бродит по степи, по меньшей мере глупо. Но как не орать, если вязнут в рытвинах упряжки, падают лошади, орудия застревают в ямах и канавах?

Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.

2 часа дня. Большевики начали наступление на левом фланге 6-го полка. Туда было брошено несколько эскадронов. Красные отступили. Удалось захватить пленных. Я видел их, направляясь в расположение III батальона из штаба полка. Двоих мужчин и одну женщину конвойные вели в штаб, на допрос к Белецкому. Как раз в тот момент, когда они показались за поворотом дороги, я стал искать по карманам спички. Очевидно, забыл коробку на столе у адъютанта. Я остановился и стал ждать, надеясь прикурить у солдат.

Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое ранены, еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня с ненавистью. Конвоир толкнул ее прикладом. Она качнулась вперед и пошла дальше. Бородатый дядька, из казаков, конвойный, дал мне прикурить и сказал, указывая на нее концом штыка:

— Важная птица. Большевичка. Комиссарша, что ли…

Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я сижу и пишу при мигающем свете керосиновой лампы, ее ненавидящие глаза горят передо мною. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать? Больше? Какая сила заставила ее, молодую, прекрасную, идти на смерть, не преклоняя головы, гордо, с презрением глядя в лицо палачу? Наверно, так же шли на казнь бесстрашные дочери Французской революции. Помню, как еще в гимназии мы с Георгием увлекались этими страницами истории…

Когда я вечером по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого, капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось вырвать у них ни слова. Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же как и я, ненавидит Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злости. И ведь не хватит его удар, мерзавца!

8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, не раздумывая.

За полночь я вышел на улицу. Ночь тихая. Сияли большие майские звезды. Я остановился, глядя на них, и снова передо мной вспыхнули глаза этой женщины. Они не молили о помощи, нет, они грозно и безмолвно твердили: „Смотри, запоминай, ты — соучастник!“

Мне показалось, что сейчас, еще минута, и я сойду с ума. Что-то неведомое подталкивало меня, какая-то невероятная сила влекла на край села, к амбару, где были заперты те трое.

Часовой у амбара окликнул меня. Я вытащил из кармана первую попавшуюся под руку бумажку. Кажется, это был рецепт, который вчера мне прописал в лазарете доктор Иволгин. Часовой, очевидно, решил, что у меня пропуск от Белецкого. Но на всякий случай он сказал:

— Пускать не велено, ваше благородие.

Я намекнул, что у меня есть задание подслушать, о чем говорят пленные большевики. Он отошел в сторону. Я велел ему оставаться возле двери, а сам обошел постройку и приник ухом к сырым от росы доскам. Сердце билось так, что я не слышал ничего, кроме этих частых ударов… Потом я стал различать приглушенные голоса.

Первым заговорил мужчина.

— Мурыжат, гады… — И еще, спустя несколько минут: — Лучше бы уж сразу — в расход.

Потом раздался другой мужской голос, низкий и хриплый:

— Петро, ноги-то у тебя как?

— Плохо, — раздалось в ответ. — Тот черный, с молотком, как ударит… Ни одной живой косточки нет…

Опять наступило молчание. Затем женский голос прозвучал чисто и твердо:

— Первое условие — не падать духом. Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек. Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат.

Ответил тот, кто говорил вначале. Голос его прерывался. Очевидно, Белецкий („черный, с молотком“ — это, конечно, он) истязал его больше других.

— Знаем, Оля, — проговорил он. — Несколько часов осталось. Только как бы нас… за эти часы… как бы не кокнули…

— Боишься? — прозвучал опять ее голос, и на этот раз в нем слышался гнев.

— Нет, не боюсь, — тихо отозвался раненый. — Жалко только — перед смертью своих не повидаю… Может, и могилы-то не найдут…

— Рано говорить о смерти, — сказала она. — Еще повоюем. Еще увидишь своих. Побываешь у себя в Сосновке. И я к себе домой, на Овражную, попаду. И жизнь будет тогда, Петро!.. Такая жизнь, что и присниться не может!.. Превратится твоя Сосновка в золотой сад… Кулаков-мироедов прогоните. Хозяйство будет общее…

— А я учиться пойду, — вставил хриплый голос. — Ты ведь, Оля, до войны, я слыхал, учительшей была. Запиши с ребятишками в свою школу…

Послышался смех. Да, эти люди, стоящие на краю могилы, были так сильны, так несгибаемо сильны, что могли смеяться!.. Дрожь охватила меня при мысли, что, может быть, сегодня на рассвете выведут их к обрыву у реки, как выводили уже многих, и тупые равнодушные пули, просвистев, оборвут биение этих мужественных сердец. Мне нестерпимо захотелось сейчас же, немедленно ободрить их, уверить, что судьба их может измениться к лучшему. Невероятная мысль мелькнула, как вспышка молнии: спасти, помочь им бежать!..

От неловкого движения под моей ногою хрустнула ветка. Голоса в амбаре тотчас же умолкли. Я представил, как настороженно прислушиваются сейчас эти трое за стеной. И, почти не владея собой, прижавшись губами к доскам, я зашептал:

— Товарищи! Вы слышите меня, товарищи?..

Это непривычное, когда-то ненавистное слово сейчас прозвучало для меня неожиданной музыкой.

— Ты кто? — осторожно спросили из-за стены.

Раздался предостерегающий голос женщины:

— Спокойнее, товарищи, это может быть провокация.

— Нет, нет, не провокация, — торопливо принялся уверять я. — Ведь я услышал, что завтра на рассвете вы ждете своих. Не выдам. Только говорите вперед потише, могут услышать…

— Ты наш? — спросил хриплый мужской голос. — Партизан?

— Нет, я служу в армии генерала Войцеховского. Но, верьте мне, я вас спасу…

Послышались шаги часового. Вероятно, прошло много времени. Последний раз приникнув губами к шершавой доске, я поспешил шепнуть, обращаясь только к ней, к ней одной:

— Оля! Оля! Вы слышите меня? Я вас спасу! Убью Белецкого! Перегрызу зубами горло каждому, кто причинит вам боль!..

— Я слышу, — негромко ответила она. — Но если вы действительно хотите нам помочь, постарайтесь сразу же, как только появятся первые красноармейцы, послать их сюда, покажите им, где нас держат. Поняли?

Я не успел ответить. Из-за угла показался часовой, за ним неясными тенями шли еще двое. Я отступил за угол амбара и замер, нащупывая в кармане теплую ручку браунинга. Если это пришли за пленными, чтобы вести их на казнь, — будь что будет. Я перебью конвойных, и, может быть, мне вместе с пленными, вместе с нею, удастся бежать…

— Хорошо тебе, Захарыч, — раздался неторопливый голос, явно принадлежащий кому-то из солдат. — Стой, покуривай, солнышка дожидайся. А нам, может, команда будет реку переходить… Эх, жисть служивая!.. Ну, бывай.

Солдаты прошли. Часовой потоптался, наверно удивляясь, куда я мог запропаститься, и шаги его стали приближаться. Я быстро свернул за другой угол амбара и, ступая неслышно, скрылся за деревьями.

Вернувшись домой, я почувствовал себя совершенно разбитым. Что делать? Что делать? Провести подкоп под амбар? Рассказать все капитану Астахову и вместе с ним устроить пленным побег? Успею ли я предупредить красных, если они появятся в селе сегодня ночью? Не упаду ли, сраженный первой шальной пулей?..»

На этом месте строчки в тетради обрывались. Что произошло дальше с пленными и с Альбертом Вержинским, было неизвестно. Мы с Женькой принялись торопливо листать странички. Но они были чистые. Потом одновременно взглянули на Ивана Николаевича.

— Это все, — отрывисто ответил он на наши вопросительные взгляды.

— А дальше нету?

— Нет. Дальше только по истории тех лет известно. Девятого мая войска белого генерала Войцеховского — вы о нем тут читали — перешли в наступление южнее Бугульмы. Две дивизии красных — двадцать пятая и двадцать шестая — ответили на это наступление контрударами. Одиннадцатого мая части белых отступили за реку Ик. Вот что произошло тогда. А подпоручик Вержинский, видимо, погиб в одном из этих боев.

Иван Николаевич закрыл тетрадь и постучал пальцем по ее картонному переплету.

— Но пока нас это интересовать не должно. Важно, что второй раз встречается нам имя нашей неизвестной землячки.

— Учительницы этой, Ольги! — негромко воскликнул Женька.

— Да, Ольги. Она жила в нашем городе, на Овражной улице, работала учительницей, была участницей восстания в тысяча девятьсот пятом году, сражалась на фронте в районе Бугульмы в тысяча девятьсот девятнадцатом.

Конечно же, я самый бестолковый человек на свете! Женька уже обо всем догадался, а я сидел и пялил глаза то на него, то на Ивана Николаевича, не понимая, для чего показывал он нам судебную бумагу и дневник подпоручика Вержинского.

Пока я размышлял в недоумении, Женька вскочил и закричал так, что Татьяна Федоровна, склонившаяся за своим столом над какими-то бумагами, вздрогнула и подняла голову.

— Ее найти надо, Иван Николаевич! — орал Женька. — Надо найти эту учительницу… Ольгу!..

— Ну, — усмехнулся Иван Николаевич, — ее-то, пожалуй, вы не найдете. Может быть, думаете, тут, в архиве, никаких справок не наводили? Два месяца разыскивали, да так и не нашли. Но если мы узнаем ее фамилию, отчество, если отыщем дом, где она жила, то выяснить все остальное будет уже нетрудно. Вот и дается вам особое боевое задание — попытаться все это разузнать. Для этого придется, вероятно, друзья, пройти вам всю Овражную улицу, из дома в дом, порасспросить жильцов, особенно старых, кто жил на Овражной еще до революции, не слыхали ли они, не помнят ли такой соседки, которая была учительницей и которую звали Ольга. Работникам архива такой поход был бы, конечно, не под силу. А вы можете попробовать.

— Мы пройдем, — не задумываясь, ответил Женька. — Верно, Серега? Пройдем всю улицу и узнаем!..

Щеки у Женьки пылали. Он взъерошил волосы, и они поднялись дыбом. Галстук съехал набок.

— Что ж, — кивнул головой Иван Николаевич, — узнавайте. Но только с одним условием! — Он поднял палец. — О докладе не забывайте. Подготовьте его обязательно, что бы там ни случилось. А теперь Татьяна Федоровна даст вам бумаги, и вы перепишите себе в точности и вот этот листок, — он указал на первую папку, — и последние странички дневника. Они вам еще могут пригодиться, а из архива их выносить нельзя.

Глава четвертая

Мы в точности переписали порванный листок и страницы из тетради Альберта Вержинского, а когда вышли на улицу и пошли к автобусу, Женька говорил не умолкая:

— Ну, Серега, теперь мы сделаем настоящее открытие! Это тебе не мамонты или бронтозавры какие-нибудь!.. — Потом он тут же, на ходу, стал размышлять вслух, как лучше нам искать. — Давай так. Пойдем по обеим сторонам. Ты, к примеру, будешь заходить в четные номера, а я — в нечетные.

Не успокоился он и тогда, когда мы сели в автобус. Только стал говорить потише.

— Ты слушай, Серега. Ей в тысяча девятьсот седьмом году сколько было? Двадцать два? Так ведь в той рваной бумажке сказано. А сейчас, значит, сколько?

— Что ты, Женька, — даже подпрыгнул я. — Она, наверно, на фронте тогда еще погибла… Ведь Иван Николаевич сам сказал, что справки наводили.

— Наводили, наводили! Заладил одно. Мало ли что справки! Фамилии-то ее не знают. Ты попробуй подойди к справочной и скажи: ищу, мол, Женьку, тринадцати лет. Тебя так шуганут, что не обрадуешься. Мало ли у нас в городе Женек! А я тебе говорю: живая она.

— Ну, сколько ей сейчас? — поверив ему, принялся высчитывать я. — Двадцать два и еще… — Сообразив, что неизвестной женщине, которую нам надо было отыскать, сейчас никак не меньше семидесяти лет, я воскликнул: — Она могла, Жень, и так от старости помереть!

— Тоже сказал — от старости! Вон у Карнаухова бабка — девяносто почти. А какая резвая! Гимнастикой, наверно, каждый день занимается. А еще я слыхал, на Кавказе один дед сто сорок четыре года живет. Семьдесят — это ведь пустяки!

Когда мы сошли с автобуса, у меня в голове гудело от Женькиных рассуждений. Но мне стало и впрямь казаться, что эта неизвестная учительница Ольга жива и мы ее найдем. Я даже представил себе ее лицо, строгое и смелое, как у нашего директора школы Клавдии Алексеевны. Может быть, и правда живет она, скромная, уже совсем старая, на Овражной улице, в каком-нибудь домике с палисадником, и никто не знает, кто она такая.

Мы попрощались с Женькой у наших ворот и уговорились завтра утром ровно в девять встретиться возле его дома.

С этого-то дня и начались наши приключения.

На следующее утро ровно в девять часов мы уже шагали к скверу на площади Гоголя, откуда начиналась Овражная улица. Женька поднял на тротуаре обгорелую спичку и спрятал ее в кулаке за спиной.

— Выбирай. Найдешь — твоя сторона четная.

Я выбрал правую руку, и в ней оказалась спичка.

— Ну, иди, — сказал Женька, показывая на старый трехэтажный дом номер два. — Я, наверно, успею, пока ты ходишь, уже целых четыре дома обойти. Как дойду вон до того перекрестка, буду тебя ждать.

Я долго топтался на тротуаре перед подъездом, не решаясь войти. Как-то неловко было стучаться в чужую квартиру и спрашивать, не здесь ли пятьдесят лет назад жила учительница, которую звали Ольга. И сумею ли я объяснить, кто она такая? Да на меня, наверно, посмотрят как на какого-нибудь сумасшедшего!

— Ну! Ты что стоишь? — окликнул меня Женька с другой стороны улицы.

Он стоял и смотрел на меня, дожидаясь, наверно, когда я войду в подъезд. Показывать ему, что я трушу, очень не хотелось, и, решив — будь что будет, — я толкнул тяжелую, громко заскрипевшую дверь.

Ступенька, еще одна, третья, четвертая… Площадка. Справа одна квартира, слева другая. Сердце билось так, словно я поднялся не на пять ступенек лестницы, а без остановки взбежал на шестой этаж. Дверь в первую квартиру была усеяна кнопками звонков. Под каждой белела табличка с надписью. Я стал читать фамилии. «Николаю и Кириллу Громобоевым». «Звонить только Альбине Бойко». «Зезегов Иван Гаврилович». «Цыпленочкину». «Семенчуку 1 раз, Кубышкиной 2 раза». И крепко приклеенная квадратная бумажка: «Волкову стучите».

Я читал и перечитывал эти имена и фамилии, переступая с ноги на ногу. Какую кнопку нажать? Для чего так много звонков? То ли дело у нас в квартире — одна кнопка. Нам — один звонок, нашим соседям, Кузаковым, — два, Илье Филипповичу, директору сберкассы, — три. А тут!.. Громобоевым я решил не звонить. Сразу представились два здоровенных дядьки с оглушительными голосами. Фамилия Зезегов мне тоже не понравилась. В табличке с именем Альбины Бойко смутило слово «только». Выйдет еще и скажет: «Чего звонишь? Не видишь, написано: „Только мне“!» Кнопка, которой пользовались гости Кубышкиной и Семенчука, тоже показалась мне не внушающей доверия. Кто их знает, что за люди: живут вроде вместе, а звонки врозь. Наконец я стал присматриваться к фамилии Цыпленочкина. Фамилия была ласковая. Наверно, это какой-нибудь добрый старичок, пухленький, лысый, с мягкими розовыми руками, похожий на доктора, который прошлую неделю приходил к нам, когда заболела гриппом моя мать. Я еще немного потоптался перед дверью и неуверенно ткнул пальцем в кнопку звонка.

Не отпирали долго. Наверно, старый ласковый Цыпленочкин был глуховат. Я представлял себе сгорбленного старичка, который сидит за столом в маленькой комнатушке и пьет чай. Наклонив голову, он прислушивается, как звякает ложечка в стакане, и совсем не слышит звонка… Впрочем, я и сам его не слыхал. Может быть, звонок просто не работает? Я еще раз нажал кнопку и с минуту не отпускал. И вдруг совершенно неожиданно дверь распахнулась. Передо мной стоял громадный небритый человек в помятых брюках и подтяжках, надетых прямо на ночную рубаху. Лицо у него было заспанное и злое.

— Чего надо? — хрипло спросил он.

Растерянно и испуганно глядел я на него снизу вверх. Неужели это и есть Цыпленочкин?

— Ну, чего тебе тут надо?! — заорал он.

Я шарахнулся в сторону и кубарем скатился со ступенек в парадное. Вслед гремел сиплый бас:

— Развелось хулиганье! Поспать не дают в воскресенье!.. От горшка два вершка, а уж научился хулиганить!.. Драть некому!..

Пулей вылетел я на улицу и чуть не сшиб с ног Женьку. Оказывается, он стоял в подъезде и тайком проверял, как я справляюсь с первым заданием.

— Так, понятно, — сказал Женька. — Понятно, как ты ищешь.

— Да ведь я, Жень, хотел уже спросить, а он как заорет!..

— Заорет! — разозлился Женька. — И зачем я только с тобой связался! Ничего не умеешь. Идем, я тебе покажу, как надо.

Продолжая ворчать, Женька зашагал через улицу на другую сторону. Он храбро постучал в дверь одноэтажного домика, на стене которого висел круглый, с козырьком и лампочкой номер «1».

— Кто тут? — спросили за дверью.

— Откройте, пожалуйста, мы по делу, — решительно ответил Женька и покосился на меня: смотри, мол, вот как нужно.

Дверь отворила низенькая старушка в аккуратном переднике и ситцевом платке, из-под которого выбивались седые прядки. Она оглядела нас, прищурившись, наморщив остренький нос, и вдруг чему-то страшно обрадовалась.

— Заходите, заходите, голубчики вы мои! Смотрите-ка, и воскресенья не пожалели! Ну, молодцы, молодцы…

Никак не ожидали мы такого приема. А старушка, стаскивая с нас шапки и помогая раздеться, приговаривала радостно и удивленно:

— А ведь не ошибся Иван-то Николаевич. Сказал, что вы зайдете. И правда зашли. Золотые вы мои…

Я не верил своим ушам. Неужели Иван Николаевич успел уже побывать здесь и предупредить старушку о нашем особом задании? А она, подталкивая нас вперед по узкому коридорчику, заставленному какими-то сундуками и ящиками, все говорила не переставая:

— Сюда сперва заходите. Только приехали, так у меня тут не убрано. Иван Николаевич, как собрался уезжать в колхоз, говорит мне: «Придут, — говорит, — тетя Ксения, ребята, помогут вам прибраться». Уж так он вас хвалил, так хвалил!..

В комнате, куда она нас втолкнула, был такой беспорядок, будто час назад здесь произошло землетрясение. Стулья в углу сбиты в кучу, на полу мусор, какие-то бумажки, обрывки газет, веревки, тряпки. С потолка на шнуре свисал электрический патрон без лампочки. Кожаный диван, похожий на толстого неповоротливого бегемота, расположился посреди комнаты. Валики его были прислонены к стене.

Ошарашенные, стояли мы с Женькой в дверях и смотрели на этот разгром. Я не успел спросить, почему Иван Николаевич вдруг уехал в какой-то колхоз и отчего уверил эту разговорчивую старушку, будто мы ей непременно поможем прибрать в квартире. Она немедленно нагрузила нас разными делами: Женьке сунула в руки веник, а мне велела повесить на окна занавески.

— Еще печку надо затопить! — вспомнила она. — Лучинки-то я утром нащипала, а дрова из сарая мне трудненько таскать. Ведь восьмой десяток пошел. Для Ивана-то Николаевича я тетя Ксения, а для вас — бабушка… Батюшки! — спохватилась вдруг она. — А плитка-то! Утром сегодня ка-ак пыхнет!.. Чуть сердце не зашлось со страху. Да вы небось понимаете в электричестве-то!.. Ну-ка, иди вот ты, рыженький… — Старушка отобрала у Женьки веник. — Погляди, что с плиткой.

Женька ушел со старушкой на кухню. Взобравшись на стул и нанизывая на круглую толстую палку деревянные кольца, к которым была прикреплена тюлевая занавеска, я видел сквозь открытую дверь, как он возился с плиткой, подпрыгивая, когда его ударяло током. Старушка, глядя на его работу, всякий раз при этом отскакивала в сторону, охала и хваталась за щеки.

Повесив занавеску, я взял веник и стал сметать в кучу мусор на полу. Женька успел за это время починить плитку, и бабушка Ксения отправила его в сарай за дровами.

Я уже придвинул к стене диван и расставил стулья, когда Женька грохнул в коридоре охапкой поленьев.

— Что, печку теперь растопить? — услыхал я его голос.

— Растопи, миленький! — отозвалась старушка. — Лучинки вон там, во вьюшке сохнут.

В коридоре что-то разбилось с громким звоном.

— Ох, господи! — запричитала бабушка Ксения. — Чашку разбила. Ванечкину любимую… Ну, ничего, к счастью это… — Она появилась в дверях и спросила меня: — Тебя как звать?

— Сережа.

— Сереженька. Вот и хорошо. Сереженька. Поди-ка, милок, помоги мне посуду в буфет поставить. Да что ж это ты, голубчик! Сперва занавеску повесил, а потом метешь!

— Вы так велели. Сами сказали: Женьке подмести, а мне — занавески.

— Так ведь я думала — раньше подметете. Снимай-ка, снимай. Теперь их вытряхивать надо.

Снова пришлось мне лезть на стул. Потом вместе с беспокойной старушкой мы пошли вытрясти занавески. В коридоре Женька кашлял от дыма, растапливая печь. На полу возле открытого сундучка валялись черепки разбитой чашки. В сундуке, переложенные стружками, лежали чашки, блюдца, тарелки — большие и маленькие, пузатый белый чайник, какие-то сахарницы и молочники.

Я опять взгромоздился на стул и стал вешать занавески на окна. Женька, наконец-то растопив печку, принялся таскать из коридора посуду и расставлять ее в буфете, а бабушка стала готовить на кухне обед.

Так незаметно мы провозились часов до двух.

— Ну вот, — сказала бабушка Ксения, оглядываясь, — ну, вот и хорошо. Теперь и пообедать можно.

Есть мне хотелось страшно, так, будто бы я не ел уже целую неделю. У меня просто дыхание сперло, когда Женька стал отказываться от обеда. Хорошо, что старушка замахала на него обеими руками.

— И думать не смейте! Сейчас же руки мыть и за стол. У меня уж давно все готово.

Вскоре мы сидели за столом, накрытым чистой скатертью, перед чистыми тарелками, перед красивой, в цветочках, хлебницей, где аккуратными ломтями лежал пахучий хлеб, и от усталости, от голода и от неожиданности всего, что с нами случилось, не могли даже разговаривать.

— Ну и борщ вышел! — объявила довольная старушка, ставя на стол дымящуюся кастрюлю.

Борщ и правда оказался такой вкусный, что я мигом очистил целую тарелку. Да и Женька уписывал его за обе щеки. Мы едва успевали отвечать на расспросы старушки, которая совсем некстати интересовалась, кажется, всем на свете: как мы учимся, какие у нас уроки, хорошие ли учителя и не деремся ли мы в школе. Мы отвечали с набитыми ртами, так что у нас выходило «нифефо» вместо «ничего» и «форофо» вместо «хорошо».

После борща бабушка Ксения принесла сковороду с котлетами и кастрюлю с макаронами.

Наконец с обедом было покончено. Часы захрипели, словно набирая воздуха в простуженные легкие, и устало пробили три раза.

— Ну, спасибо вам, дорогие вы мои, — сказала бабушка Ксения. — Приходите в гости. Всегда буду рада. А Иван Николаевич приедет, скажу ему, какие у него шефы распрекрасные.

— Какие шефы?! — в один голос воскликнули мы.

— Известно какие. Тимуровцы. Он ведь говорил, когда уезжал: придут тимуровцы из двадцать девятой школы, мои шефы…

— Мы не из двадцать девятой! — закричал Женька. — Мы из четырнадцатой.

— Ах ты, господи! — всплеснула руками старушка. — Значит, и четырнадцатая школа над нами шефство взяла? Это что же, вас учителя посылают или сами вы на собраниях решаете?

Только тут смутной тревогой шевельнулась у меня беспокойная догадка. Да не приняла ли эта разговорчивая бабушка нас за каких-нибудь других ребят? Может быть, не про нас совсем говорил ей Иван Николаевич?!

— Мы над вашим домом шефство не брали, — сказал Женька. — Мы зашли по делу. Нам Иван Николаевич другое задание дал. Мы с ним вчера в архив ходили…

— В архив? — недоверчиво переспросила старушка. — Да он вчера утром в колхоз уехал.

— Кто уехал? Иван Николаевич?

— Ну да, Иван Николаевич Корнеев, Ванечка, племянник мой.

— Какой Корнеев? Разве его фамилия Корнеев?

— Конечно. У нас вся семья Корнеевы. И я Корнеева тоже, Ксения Феоктистовна.

— А Самарского Ивана Николаевича вы не знаете? — упавшим голосом спросил Женька.

— Самарского? Нет, самарских мы никого не знали. От Хабаровска до Самары-то, поди, дней пять поездом ехать надо. Раньше мы в Хабаровске жили А уж годков тридцать тому Ванечка рабфак кончил. Переехали в Ижевск. А уж из Ижевска — сюда. Инструктором его в совнархоз назначили… Да и Самара-то нынче уже не Самарой, а Куйбышевом называется, — закончила бабушка Ксения.

— Я не про Куйбышев спрашиваю, — уныло протянул Женька. — Это нашего Ивана Николаевича фамилия — Самарский.

— Вашего? — удивилась старушка. — Какого вашего? Да вы никак расстроились чем? — забеспокоилась она, заметив наши огорченные физиономии.

— Значит, вы в этом доме недавно живете? — без надежды спросил Женька.

— Да второй день как приехали. Видите, еще прибраться не успела.

— И не знаете, кто тут раньше, до революции, жил?

— Эка, милый! До революции. И перед нами-то кто жил, не знаю, и не видала прежних хозяев. Да мне-то и на что? Дом хороший, крепкий, сухо здесь. Печки небось только прошлое лето перекладывали. Если б еще сырость развели или мышей, тогда, понятно, я бы уж узнала, кто жил. Уж я бы до исполкома дошла, а пристыдила бы за такие беспорядки. А так чего ж мне? Никакого беспокойства. Да вам-то зачем понадобилось знать, кто тут жил?

— Учительницу мы одну ищем, героиню, — опустив голову, ответил Женька. — Она на этой улице в тысяча девятьсот пятом году жила.

— Батюшки! В девятьсот пятом!.. Да, может, переехала куда! Как же найдете вы ее? Родные мои! Неужто в школе такое задают?

— Нет, не в школе, — покачал головой Женька. — Это у нас так, другое задание. — Он посмотрел на меня и сказал виновато: — Пойдем, Сережка.

Надо было в ту минуту видеть моего лучшего друга Женьку Вострецова! С опущенной головой шел он к двери, в измятой, перепачканной сажей рубашке, с руками, исцарапанными спиралью электроплитки. Мне было так жалко его, что, когда мы вышли на улицу, я даже не стал напоминать, что все это случилось по его вине. А на языке у меня вертелись разные упреки. Так и хотелось оказать, что если мы везде будем топить печки и вешать на окна занавески, то и в десять лет не найдем учительницы Ольги. Но я молчал, шагая рядом с поникшим моим другом. Ведь со всяким может случиться такое!

Прощаясь с Женькой возле его ворот, я, чтобы совсем его успокоить, даже сказал:

— Ничего, Женька. Ты не расстраивайся. Ну, представь, будто никакие тимуровцы из двадцать девятой школы к ней не должны были прийти. Что, мы с тобой не помогли бы разве? Ведь бабушка-то старенькая совсем. Куда ей диваны двигать!..

После таких слов, неожиданных для меня самого, я показался сам себе ужасно умным и благородным. Но Женька только махнул рукой и с досадой дернул плечом.

— Выдумал тоже — не помогли бы! Конечно бы, помогли. И не из-за этой уборки вовсе у меня настроение плохое.

— А из-за чего же? — растерянно спросил я.

— Из-за того, что глупо подумал. Выпучил глаза! Обрадовался: так сразу все нам и расскажут. Нет, Серега. Еще ой-ей-ей сколько ходить придется!.. Но мы ее найдем все-таки, ту учительницу! — добавил Женька и уверенно тряхнул головой. — Вот увидишь, найдем!

Глава пятая

Несмотря на такую Женькину уверенность, нам не везло ни на второй, ни на третий день, хотя мы обошли восемь домов. Хорошо еще, что Женька, поразмыслив, решил ходить по квартирам вдвоем.

— Вместе, пожалуй, легче, — сказал он. — Один что-нибудь забудет — другой напомнит. Правильно?

— Конечно, правильно! — не задумываясь, согласился я.

Угловой трехэтажный дом мы обследовали вместе с Женькой от нижнего до верхнего этажа. Но ни в одной квартире не нашлось человека, который знал бы что-нибудь о неизвестной учительнице по имени Ольга. Не слыхали о ней и в соседних домах. Мы показывали судебную бумагу, странички из дневника подпоручика Альберта Вержинского, объясняли, расспрашивали. Кто в ответ пожимал плечами, кто просто удивлялся: как это так пропал человек и найти его невозможно, а иные попросту косились на нас с подозрением: не смеемся ли мы и не затеваем ли какую-нибудь проказу.

Минувшей осенью, помню, у нас в классе решили собирать аптечные пузырьки от лекарств. Это было куда легче. Позвонишь в квартиру и спросишь: «У вас нет пузырьков?» Тебе сразу ответят: «Нет», или скажут: «Погоди-ка, как будто были». А тут приходилось по полчаса втолковывать, что нам надо. И, наверно, за всю свою жизнь я не увижу столько недоуменных и недоверчивых взглядов, сколько увидал за эти три дня. Конечно, попадались и такие жильцы, которые выслушивали нас внимательно, и я видел, что история пропавшей без вести учительницы их всерьез интересует. В доме номер 2, том самом, где жил сердитый Цыпленочкин, на втором этаже нас встретил толстый седой жилец, имени и отчества которого мы с Женькой так и не узнали. Он нам не сказал, а мы и не спрашивали. Этому человеку очень понравилось, что мы взялись за такие поиски. Он два раза перечитал наши бумажки и сказал, что узнать, куда исчезла такая замечательная женщина, — дело хорошее.

В пятом доме нас тоже встретили приветливо. Там жили, занимая небольшую комнатку, две сестры, обе немолодые, но, как нам показалось, очень добрые. Они напоили нас горячим чаем, выслушали и посочувствовали, что нам дали такое нелегкое задание.

Однако ни эти сестры, ни толстый жилец из дома номер 2 ничего не слыхали про учительницу по имени Ольга, которая когда-то давным-давно жила на Овражной улице.

На третий день безуспешных наших поисков, часов в пять, усталые, голодные и замерзшие, мы возвращались по домам. На площади Гоголя нам навстречу попался Лешка Веревкин из нашего класса. Он шагал, гордо поглядывая по сторонам. Пальто его было расстегнуто, чтобы все видели новенький, в кожаном футляре фотоаппарат «Смена», который к Новому году подарил ему отец, заместитель директора мебельной фабрики. Увидав нас, Лешка вприпрыжку побежал нам навстречу.

— Вот хорошо, что встретил вас! Поехали завтра утром за канал в Новый город! Я специально пленку зарядил… — Он похлопал ладонью по футляру. — Сто восемьдесят единиц ГОСТ… Особочувствительная. Поснимаем в парке!.. У меня даже экспонометр есть! — И он вытащил из кармана какую-то мудреную плоскую картонку с цифрами и надписями.

Я видел, что Женька с завистью смотрит на Лешкин аппарат. Но он все-таки отвернулся и сказал, что у нас ответственное задание и поэтому ехать с Лешкой в парк мы не можем.

— Подумаешь, ответственное! — фыркнул Веревкин. — Ну и не надо. Один поеду.

Он зашагал своей дорогой, а мы пошли дальше своей. Я злился на Женьку. Ну что случится, если мы пропустим завтра один день? Дом, который нам надо найти, все равно никуда от нас не убежит. А вот каникулы скоро кончатся, и тогда уж будет не до фотографии… Но я размышлял об этом про себя. Спорить с упрямым моим другом все равно было бесполезно.

И снова с утра мы пошли на Овражную и опять стучались к незнакомым людям, пока не очутились в куче рыжих, запорошенных снегом бревен, в тупичке между сараями напротив скрипучего крыльца дома номер 10.

Наверно, с полчаса сидели мы, дожидаясь неизвестно чего. Я здорово замерз. Наконец мне стало совсем невмоготу.

— Женька, — пожаловался я, — холодно. Ну чего мы сидим? Зашли бы пока в другой какой-нибудь дом. Так ведь можно до самого вечера прождать.

— Холодно! — передразнил Женька. — А мне, думаешь, жарко? — Он снял варежку и подул на пальцы. Они были красные, я видел, что он сгибает их с трудом. — Может, думаешь, Роберту Пири было легко, когда он к Северному полюсу шел? А дети капитана Гранта? Им всю тридцать седьмую параллель надо было пройти, и они все-таки нашли своего отца…

Удивительно, до чего Женька любил приводить всякие примеры. Он припомнил Георгия Седова и Амундсена, а заодно и капитана Кука, который сделал великие открытия, хотя его и съели людоеды на Гавайских островах. Тут Женька, конечно, перехватил. Историю капитана Джемса Кука я знал не хуже. Гавайцы его вовсе не съели, а только убили и разрезали на мелкие части. Но он сам виноват: не надо было притеснять туземцев, раз он приехал к ним в гости.

Мы опять молча уставились на крыльцо десятого дома. И вдруг на ступеньки этого крыльца взбежала какая-то девчонка в серой меховой шубке и синей шапочке. Она потопала ногами и сунула руку в карман, наверно за ключом.

— Быстрей, Серега! За мной! — крикнул Женька, и мы ринулись с бревен.

Женька первым очутился на крыльце, когда девчонка уже вставила ключ в замочную скважину. Услышав грохот наших заледенелых башмаков, она испуганно обернулась и, растопырив руки, прижалась спиной к двери.

— Вы что? Что вам надо?.. Мама!..

— Ты погоди, не ори… — задыхаясь, шипел Женька. — Мы тебя не тронем.

Но девчонка ничего не слушала. Она орала, барабанила в дверь ногами, и глаза у нее были такие, словно мы с Женькой собираемся ее растерзать, как гавайцы капитана Кука.

Внезапно я почувствовал такой крепкий толчок, что шапка слетела у меня с головы и сам я полетел с крыльца носом в снег. А когда, побарахтавшись, наконец, выбрался из сугроба и отфыркался, то увидел на крыльце высокого парня в полушубке и мохнатой шапке, сбитой на затылок. Женька, так же как и я, выбирался из сугроба, только с другой стороны крыльца. Парень глядел то на него, то на меня, хмуря светлые брови.

— Не имеете права драться! — обиженно крикнул Женька.

— Давай, давай отсюда! — пригрозил парень. — А то еще и не так влетит!

— Мы по важному историческому делу, а вы деретесь!

Девчонка осторожно тронула парня за рукав.

— Они не дрались, Володя. Это я, наверно, сама испугалась. Они, может, и не из Васькиной компании…

— Погоди, Светланка, — сказал парень. Он сошел на две ступеньки пониже и спросил: — По какому, говоришь, делу?

— По такому! — шмыгая от обиды носом, хмуро ответил Женька. — Мы тут, около дома, два часа сидим — ждем, а вы деретесь…

— Ладно, не хнычь, — примирительно сказал Володя. — Бывают ведь ошибки. Тут на нашей улице такие бедовые ребята живут…

— Я и не хнычу, — отвернулся Женька. — А только раньше, чем драться, спросить надо.

— Ну, заладил одно — драться да драться. Понятно ведь, нечаянно вышло. Что же, хочешь, чтоб я прощения у вас просил?

— Не надо нам ваше прощение.

— А что же вам нужно? Ну-ка, давайте, заходите в дом и рассказывайте. Дай-ка им, Светланка, веник. Пусть отряхнутся.

По-моему, Женька забыл о том, что у человека должна быть гордость. Я на его месте и разговаривать бы не стал, а просто повернулся и ушел. А он вместо этого взял у девчонки короткий обтрепанный веник и стал деловито отряхивать снег с пальто и башмаков. Что мне оставалось делать? На улице холод, мороз до костей пробирает. Я нахмурился и вместе с Женькой вошел в дверь, которую отпер парень в полушубке.

За дверью в прихожей было темно. Но девчонка повернула выключатель, и под потолком вспыхнула тусклая лампочка.

— Раздевайтесь, вот сюда вешайте, — хлопотала она. — Проходите… Сюда, сюда, в эту дверь…

Она бестолково суетилась, наверно все еще чувствуя себя виноватой оттого, что из-за нее нам попало.

В комнате, где мы очутились, было очень тепло. В углу, у окна, стоял письменный стол, заваленный книгами и тетрадями. Книгами был набит и большой шкаф со стеклянными дверцами. Книги валялись на подоконнике, на стульях и даже на кровати, застеленной коричневым одеялом.

— Это папин кабинет, — сказала девчонка. — Днем папа на заводе, и здесь занимается Володя. У него скоро сессия.

Я не знал, что такое сессия. И названия у книг были непонятные: «Сопротивление материалов», «Организация производства»… Девчонка, бегая по комнате, убирала со стульев книги.

— Садитесь. Сейчас Володя придет. Только умоется…

Женщины в цветастом халате, которая встретила нас первый раз, когда мы постучались, не было видно. Наверно, она ушла, пока Женька спорил со мной на бревнах. Приглядываясь к Светланке, я заметил, что она похожа и на эту женщину и на Володю. Такие же, как у него, светлые волосы, брови — острыми уголками, такая же, как у него, морщинка над переносицей, когда она хмурилась. Без своей меховой шубки и синей шапочки она оказалась худой и длинноногой.

Мы не успели сесть, как вошел Володя, крепко потирая руки.

— Ну, пескари, — весело сказал он, сдвигая книги на кровати в кучу и усаживаясь, — докладывайте, какие такие у вас важные дела.

Женька достал из кармана порядком уже потрепанные бумажки, которые мы переписали в архиве. Я привык, что в каждом доме, куда мы входили, эти бумаги разглядывали с недоверием, будто бы мы кого-нибудь собрались обмануть. И поэтому нисколько не удивился, когда Володя, повертев так и эдак листок судебного дела, с недоумением спросил:

— Это что же за ребус такой?

В который раз приходилось Женьке объяснять, что нам надо. Но на этот раз долго растолковывать не пришлось. Володя слушал, не перебивая, только изредка поглядывая то на меня, то на Женьку, то переводил взгляд на Светланку, будто бы хотел ей сказать: «Ну и дела! Ты только послушай!» Она стояла у печки, заложив руки за спину, и молча кивала ему в ответ.

— Занятная история, — сказал Володя, когда Женька кончил рассказывать. — Так вы, значит, разыскать собрались эту учительницу? Здорово! — Он принялся перебирать наши бумаги, потом встал и прошелся по комнате. — Да, нелегкое у вас дело.

— Сами знаем, что нелегкое, — ответил Женька и вздохнул. — Нам бы только найти хоть одного человека… Хотя бы одного, кто ее видел, эту Ольгу…

— Вот это-то и трудно. Шутка ли, сколько лет прошло! Верно, Светланка?

Девчонка опять молча кивнула.

— Ведь этой учительницы, может быть, и в живых-то уже нет, — продолжал Володя. — А впрочем, — перебил он сам себя, — не буду вас заранее разочаровывать. Ясно одно: поиски вам надо продолжать. — Он помолчал, задумавшись о чем-то. — Если я правильно понял, вы хотите знать, кто жил в этом доме в те годы? Так ведь? К сожалению, я этого не знаю. Я еще вот какой был, когда мама со мной приехала в этот город в сорок втором году, в эвакуацию. Отец тогда на фронте воевал. Потом, уже после войны, приехал он за нами, да так здесь и остался. Работает сейчас на алюминиевом заводе. Мама знает, кто перед нами жил. Только ждать ее долго придется. Она в филармонию ушла, вернется, наверно, поздно.

Вероятно, Женьке, так же как и мне, не хотелось опять встречаться с неприветливой хозяйкой дома.

— Не надо, — поспешно замотал он головой. — Вы лучше сами у нее узнайте, а мы потом еще зайдем.

— Погодите, погодите! — удержал его Володя и, подумав, сказал: — Может быть, дедушка Виталий знает.

— Правильно! — подхватила Светланка. — Дедушка Виталий сам бывший красногвардеец. Помнишь, Володя, он рассказывал, как телеграф захватили!

— Конечно, должен знать! — решил Володя. — Вот что, ребята. Посидите, а я сейчас отцу на завод позвоню.

Он быстро вышел в коридор, где я, еще входя, заметил на стене телефон. Мы остались втроем: я, Женька и длинноногая Светланка.

— Дедушка Виталий тоже на заводе работает, — объяснила Светланка. — Он уже старый, а на пенсию идти не хочет. Раньше он рядом с нами жил, в доме четырнадцать. А в прошлом году ему квартиру на Калининской дали, недалеко от завода. — Она замолчала, а потом сказала потише, виновато теребя юбку: — Вы на меня не сердитесь, ладно? Тут в Купавинском переулке такие мальчишки! Колька Поскакалов, Петька Чурбаков… А главный у них Русаков Васька. Вы его знаете, наверно.

Еще бы нам не знать Ваську Русакова! Мне не раз приходилось спасаться от него, когда я шел в Дом пионеров на занятия кружка. Васька никому на улице не давал проходу. И дружки у него были такие же, как он сам, драчуны. Они жили в Купавинском переулке, а сам Васька — на Овражной, где-то в конце, возле Дома пионеров. Позапрошлой весной, когда я только записался в кружок, Васька так ловко швырнул мне под ноги палку, что я хромал потом целую неделю. И как это мы с Женькой до сих пор ни разу его не встретили?

Светланка продолжала оправдываться. Она говорила, что ни за что не испугалась бы, если бы не приняла нас за мальчишек из Васькиной компании, но я слушал ее рассеянно.

Вернулся Володя.

— Все узнал, — сказал он, присаживаясь к столу и придвигая к себе листок бумаги. — Вот адрес. Виталий Ильич Купрейкин. Калининская, двадцать шесть. Лучше всего к нему зайти в выходной.

Женька взял бумажку с адресом, сложил и спрятал ее в карман. Я понял, что настала пора уходить, и встал.

— Вы приходите, — провожая нас к двери, говорил Володя. — Интересно узнать, найдете вы эту Ольгу или нет.

— Приходите обязательно! — крикнула нам вслед Светланка. — Придете?

— Придем, — пообещал Женька и махнул рукой.

Мы снова были на улице. Все так же уходила она вдаль, прямая, с голыми деревцами, словно нарочно воткнутыми в громадные сугробы. Но теперь, когда я вспомнил о Русакове, она казалась мне чужой и опасной. Чудилось, что из каждой подворотни могут выскочить Васькины ребята, наброситься на нас… Ой, как туго тогда придется нам с Женькой!..

— Жень, — произнес я, плохо скрывая страх. — А что, если на нас Васькины ребята нападут?

Женька пожал плечами, подумал с минуту и ответил:

— Ну и что же? Мы возьмем да и расскажем им, для чего мы ходим.

— Они тебя и слушать не станут! Надают по шее, и все.

— Эх ты, трус! — с презрением сказал Женька. — Ваську испугался! Я вот книжку читал про Шерлока Холмса. Так там бандиты пострашнее Васьки. Не то что по шее надавать, а запросто в любую минуту убить могут… Связался я с трусом!.. Если боишься, сиди дома. Я один буду искать.

Он повернулся и зашагал по тротуару, не оборачиваясь.

Я смотрел ему вслед. Конечно, страшно, очень страшно было встретиться с Васькой и его ребятами, но еще хуже было слышать от Женьки такие обидные слова.

— Постой, Жень! — крикнул я. — Подожди!

Он остановился.

— Чего тебе?

— Ладно, Женька, я с тобой буду. Искать уж, так вместе. Может, и правда мы Ваську уговорим.

— Конечно, уговорим! — просиял Женька. — Что же Васька, не человек, что ли? Не поймет, какое у нас задание?..

Мы свернули в переулок и пошли к Ленинской.

— Жень, а что такое сессия? — спросил я, вспомнив непонятное слово.

— Это у студентов экзамены так называются, — объяснил Женька. — У нас сосед, Игорь, тоже в институте учится. Там у них каждую зиму и каждое лето экзамены.

— Два раза? — не поверил я.

— Ага!

— А сопротивление материалов что такое? — снова спросил я.

— Это я не знаю, — признался Женька. — Надо будет спросить у Игоря.

Мы попрощались на перекрестке. Я торопился домой. Хотелось есть. К тому же мать вчера ругала меня за то, что каждый день пропадаю неизвестно где.

— Ну, я пошел, — сказал Женька, протягивая руку. — Завтра утром за тобой забегу.

Я опять вспомнил про свои опасения. Что, если как раз завтра мы и встретимся с Васькой Русаковым?.. Но сказать об этом Женьке не решился, да и он уже зашагал прочь, сунув руки в карманы.

Глава шестая

Что такое сопротивление материалов, я вечером узнал у отца. Он сказал, что есть такая наука о прочности разных строительных материалов, деталей машин и всяких конструкций.

— Вот видишь мост? — спросил отец, подведя меня к окну. В окно, сквозь морозную дымку, был виден мост через Тойму. По нему шли пешеходы, тянулись бесшумной вереницей грузовые машины, автобусы и легковые автомобили. — Чтобы построить такой мост, — сказал отец, — тоже надо знать эту науку.

Потом отец объяснил, что в технике все должно быть точно рассчитано. Без расчета нельзя построить ни дома, ни плотины, ни доменной печи. Без расчета не поднимется в воздух самолет и быстро сломается заводской станок.

— Да тебе-то зачем понадобилось это знать? — вдруг удивился отец, на полуслове прервав свои объяснения. — Ты что, инженером, что ли, собираешься стать?

— А что! Может, и инженером буду, как ты, — ответил я. — А то еще моряком или летчиком…

— Ну ладно, моряк, — засмеялся отец. — Спать тебе уж пора. Да, постой-ка! Мать говорит, гоняешь ты где-то целыми днями. Смотри, не поплыви на уроках, когда каникулы кончатся.

— Не поплыву. А гоняю, потому что у меня дело есть. От нашего исторического кружка задание.

Уже засыпая, я услышал, как ко мне за занавеску тихо заглянул отец, наклонился, поправил одеяло.

— Пап, а пап, — сонным голосом проговорил я, — а почему называется сопротивление? Ведь в этой науке про расчеты только.

— Не только про расчеты, Сергей. Чем больше материал испытывает нагрузки, тем больше он этой нагрузке сопротивляется, не хочет уступить и разрушиться. Конечно, каждый материал сопротивляется по-разному. Дерево, например, меньше выдержать может, чем железо, а железо — меньше, чем сталь…

Снилась мне в эту ночь какая-то неразбериха. То громадные мосты, по которым мчались с грохотом и свистом тяжелые поезда, то самолеты, взмывающие в высокое синее небо. А под утро приснилось, будто Женька стоит надо мной и говорит: «Пойдем, Серега, к подполковнику Белецкому. Я его взял в плен, и он сейчас нам скажет, где у него спрятаны красноармейцы». Потом Женька куда-то исчез, словно растаял, а вместо него появилась громадная стена. И сам я стою у этой стены в разорванной красноармейской гимнастерке и гордо смотрю в глаза белым. А они уже подняли винтовки, целятся в меня. Но я так смотрю на них, что они отворачиваются от моего взгляда и отводят черные дула винтовок. А где-то за стеной грозно гремят копыта лошадей. И вот прямо через эту высоченную стену летят на головы белым горячие кони, развеваются рыжие гривы, сверкают так, что больно глазам, острые кавалерийские шашки… И на переднем коне, в кожанке и курчавой кубанке, мчится девчонка. Лихо врезается она в кучу бегущих белогвардейцев, и улыбается мне, и машет рукой. И вижу я, что она точь-в-точь похожа на Светланку. Такие же, как у нее, синие глаза и русые волосы выбиваются из-под кубанки, такие же — острыми уголками — брови и косая морщинка над переносицей… А рядом с ней, откуда ни возьмись, Женька. Соскочил с лошади и ко мне. Теребит, толкает, рад, видно, что подоспел на подмогу…

Когда я открыл глаза, надо мной стояла мать, в окно светило ослепительное солнце.

— Ну и разоспался! — говорила мать. — Не добудишься тебя. Брыкаться даже стал. Вставай, десятый час. Да и дружок твой полчаса под окнами свистит.

Я вскочил и босиком кинулся к окну. Женька стоял на тротуаре напротив и, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, глядел на мое окошко. Я показал ему, чтобы он не стоял, как дурак, на морозе, а шел бы в дом. Женька быстро сообразил, что означают мои знаки, и побежал через улицу. А я поспешно стал натягивать рубашку и брюки.

Одевшись, я выбежал из-за занавески. Отец уже давно ушел на работу. Вот это я поспал!

Женька вошел сердитый.

— Ну и соня! Договорились в девять. Знаешь, сколько жду?!

— Ничего, Жень, я сейчас, быстро.

Если бы мать отпустила меня, я бы ушел с Женькой, не дожидаясь завтрака. Но она заставила и меня и его сесть за стол, поесть жареной картошки и выпить чая.

— Опять шляться пошли! — недовольно заметила она, увидав, что я торопливо напяливаю пальто и шапку. — И где вас только носит! Ну, Сергей, смотри: если жаловаться на тебя придут, так и знай — уши надеру.

— Да никто, мам, тебе жаловаться не будет. Мы же задание выполняем.

— Знаю я ваши задания. Расколотишь где-нибудь окно — мне штраф платить.

Она еще ворчала, гремя на кухне посудой, когда мы выскочили на улицу.

Солнце сияло в небе, как начищенный до блеска медный колокол. Казалось, весь город наполнен до края веселым солнечным звоном. Звенели подковы лошадей на мостовой, звонко гомонили воробьи, звеня, падали капли с бородатых сосулек, дворники деловито звякали скребками, счищая с тротуаров наледь. Но когда мы свернули с шумной широкой Пушкинской улицы в узкий переулочек, сразу все переменилось. Пешеходов здесь было мало, а машин и лошадей — почти ни одной. И воробьи как будто щебетали тут не так громко. Даже дворники не стучали скребками, а словно для того, чтобы не нарушать тишины, просто посыпали тротуары песком.

— Скоро каникулы кончатся, — сказал Женька, глядя на синее, без единого облачка, небо.

— Кончатся, — ответил я и тоже поглядел на небо. — До конца каникул, пожалуй, всю улицу пройти не успеем.

— Ничего, — тряхнул головой Женька. — Хоть на полчаса, а будем сюда приходить. Настоящие открытия никогда без труда не делаются. Тут упорство нужно.

— Жень! — вспомнил я вдруг. — А отец мне вчера сказал, что такое сопротивление материалов. Это наука такая. Прочность изучает. Из какого материала что строить надо, как рассчитывать…

— Я тоже вчера у Игоря спрашивал, — отозвался Женька. — Только он не знает. Говорит, у них, на литературном отделении, это знать не надо.

— А на кого учится ваш Игорь?

— На учителя.

Я немного удивился. Я думал, что учителя должны все знать. Но поделиться с Женькой своими размышлениями я не успел: переулок кончился, и мы вышли на Овражную.

— Так, — сказал Женька, оглядываясь. — Вчера в десятый заходили. Может, сегодня до пятнадцатого успеем.

— Если нигде комнаты убирать не заставят да печки топить, то, наверно, успеем, — поддел я его.

— Ладно уж, — хмуро буркнул Женька. — Печки! Мало ли какие ошибки бывают!

Мы перешли улицу и остановились возле приземистого одноэтажного домика. Два низких окошка выжидательно глядели на нас из-под приподнятых уголками вверх карнизов. Вход в дом, вероятно, был во дворе, за воротами.

— Сегодня тебе первому стучать, — напомнил я.

Женька кивнул и толкнул калитку.

Дверь в дом, точно, оказалась за воротами. Поднявшись на две каменные ступеньки, Женька постучал. Никто не ответил. Он постучал снова.

— Ну-ка, Серега, посмотри в окно. Может, спят там?

Я выбежал на улицу и, привстав на цыпочки, заглянул в одно из окон. Но оно было завешено плотной синей шторой, и ничего увидеть я не смог. Штора была и на втором окошке. Я уже собрался возвратиться к Женьке, как вдруг кто-то легонько стукнул меня по плечу. Вздрогнув от неожиданности, я обернулся.

Передо мной стоял незнакомый человек и внимательно смотрел на меня. Он был немолод. Из-под каракулевой, пирожком, зимней шапки выбивались пряди седых волос. В руке незнакомец держал небольшой кожаный чемоданчик.

— Ты, мальчик, не к Петру Терентьевичу пришел? — спросил этот человек, продолжая все так же пристально меня разглядывать.

— Не-ет… Я не знаю… — в растерянности протянул я.

В воротах показался Женька.

— Ну, Серега, ты что же? — нетерпеливо крикнул он, но, увидав незнакомца, запнулся.

— Ага, — проговорил тот. — Вас, оказывается, целая компания. Послушайте, вы не знаете, когда придет Петр Терентьевич?

— Нет, не знаем, — ответил Женька, подходя ближе. — Нам самим кто-нибудь из этого дома нужен.

— Вот как? Прекрасно. Значит, он нужен нам всем. В таком случае вот что. Пусть один из вас сейчас пойдет на Пушкинскую улицу. Знаете такую?

— Конечно, знаем.

— На Пушкинской, в доме пятьдесят восемь, находится универсальный магазин…

Должно быть, этот незнакомец был приезжий. Кто же у нас в городе не знает универмага на Пушкинской!..

— Нужно подняться на третий этаж, в секцию обуви, и попросить Петра Терентьевича… Запомните?

— Давай, Серега, пойди ты, — сказал Женька. — А я пока зайду в дом двенадцать и в тринадцатый тоже.

— Теперь так, — продолжал незнакомец, обращаясь уже только ко мне. — Память у тебя хорошая?

— Хорошая, — ответил я.

— Так вот. Когда увидишь Петра Терентьевича, скажи ему: «Приехал Никифор Витольдович и привез письмо от Нионилы Спиридоновны», Запомнишь? Ну-ка, повтори.

Хотя имена были трудные, я повторил их без запинки.

— Молодец. Подожди, — остановил он меня, видя, что я уже собираюсь бежать. — Передай еще, что Никифор Витольдович остановился в гостинице, в номере двести тридцать шестом.

— В двести тридцать шестом! — повторил я, крепче нахлобучивая шапку. — Все скажу.

— И не забудь спросить насчет учительницы! — крикнул мне вслед Женька, когда я уже мчался по Овражной в сторону площади Гоголя.

Только на Пушкинской я вспомнил, что мы не уговорились с Женькой, как нам потом встретиться. Но бежать обратно все равно было поздно. Я с разбегу влетел в сверкающую дверь универмага и понесся на третий этаж.

В магазине, как всегда, было полно покупателей. Гремела музыка. Иногда она умолкала, и громкий голос объявлял: «Граждане покупатели, в нашем магазине вы можете приобрести новые пальто, костюмы, посуду, изделия из хрусталя и фарфора…»

В отделе обуви было много народу. Я с трудом пробился к продавцу, который доставал с полки желтые, на каучуке, ботинки, и крикнул:

— Дяденька! Позовите, пожалуйста, Петра Терентьича!.. Дяденька!..

Продавец обернулся, и я узнал Цыпленочкина. Он, наверно, не запомнил меня, потому что, равнодушно взглянув, сказал:

— Петр Терентьевич на контроле.

У отгороженного прилавка контроля покупателей было мало. Небольшого роста седенький человечек ловко заворачивал и перевязывал бечевкой коробки с башмаками и туфлями.

— Вас Петр Терентьич зовут? — спросил я.

— Да, Петр Терентьевич. А ты кто же такой?

— Меня Никифор Витольдович послал.

Я увидел, как у него беспокойно забегали глаза под старомодными, в серебряной оправе, очками.

— Катерина Ивановна! — позвал он, уронив на пол круглый клубок бечевки. — Катерина Ивановна, будьте добры, смените меня ненадолго.

— Да нет, я только на минутку, — объяснил я ему. — Никифор Витольдович…

Он быстро выскочил из-за прилавка, схватил меня за руку и потащил к окну, где сидел, верно дожидаясь кого-то, мальчишка лет пяти с новеньким игрушечным ружьем в руках. Здесь, прижав меня в угол, Петр Терентьевич, поминутно оглядываясь по сторонам, зашептал:

— Тише, молодой человек, тише. Ну, говори скорее, что передал Никифор Витольдович.

— Он сказал, что приехал и привез письмо от этой… от Нионилы Спиридоновны, — в точности повторил я просьбу седого незнакомца, удивляясь, почему упоминание о нем так разволновало Петра Терентьевича.

— А сейчас он где?

— Остановился в гостинице, в номере двести тридцать шестом.

— Остановился в гостинице… в номере… — над чем-то задумавшись, пробормотал старичок. — Так-так… А ты-то его откуда знаешь?

— Он нас с Женькой случайно встретил возле вашего дома, — сказал я и вспомнил Женькин наказ. — У нас, Петр Терентьевич, задание из Дома пионеров. Мы учительницу одну ищем…

— Какую учительницу?

— Ольга ее зовут. Мы имя знаем, а фамилию нет.

— Ольга? Какая Ольга? — озадаченно переспросил продавец. — Не знаю.

— Петр Терентьевич! — позвали из-за прилавка. — Петр Терентьевич! Подойдите сюда. Тут в чеке что-то напутано…

— Сейчас иду, сейчас! — Он обернулся ко мне. — Послушай, дружок, уж сослужи мне службу до конца. Гостиница рядом. Сбегай туда и найди двести тридцать шестой номер. Никифору Витольдовичу скажи, что вечером я пришлю к нему племянника тети Вари. Найдешь?

— А меня пустят?

— Конечно, конечно. Скажешь двести тридцать шестой, по делу. Кто же тебя может не пустить? Иду, иду, — откликнулся он, потому что его опять позвали из-за прилавка. — А тебе вот за расторопность… — Продавец вытащил из кармана смятую пятирублевку и сунул ее мне в ладонь.

— Что вы! — Я отдернул руку и даже оглянулся: не видит ли кто-нибудь. Мне показалось, что невысокий плотный человек в черном скромном пальто и обыкновенной, неприметной кепке, разглядывавший возле прилавка башмаки, как-то странно посмотрел на меня и на Петра Терентьевича. — Что вы, — повторил я. — Не надо. Я и так, без денег…

— Бери, бери, пригодится на папиросы.

— Да я и не курю даже…

— Ну, мороженое купишь.

— Не нужно, спасибо. Я просто так пойду.

— Ну, как хочешь. — Петр Терентьевич спрятал пятерку в карман. Потом улыбнулся и небольно щелкнул меня по носу. — Ишь ты, бессребреник.

Он потрепал меня по щеке своей жесткой ладонью, пахнущей сапожной кожей, и проворно юркнул за прилавок. Я посмотрел ему вслед и побрел к лестнице. Не понравился мне этот беспокойный продавец. Все в нем казалось каким-то нечистым: и руки, от которых пахло башмаками, и желтоватое, в оспинах лицо, и бегающие, с красными жилками мутноватые глазки. «Наверное, совесть нечистая, вот и бегают», — подумал я, спускаясь по лестнице.

Меня обгоняли люди со свертками, авоськами, распухшими от покупок. Какой-то длинноногий юноша, улыбаясь невесть чему, толкнул меня новенькой детской коляской. И вдруг мне почудилось, будто в толпе, на втором этаже, промелькнул человек в черном пальто и знакомой кепке. И снова показалось, что его проницательные глаза скользнули по мне испытующе, словно этот человек хотел меня крепко запомнить. Впрочем, я так был занят своими мыслями, что тотчас же забыл об этой встрече.

Глава седьмая

Я в точности исполнил все, что велел Петр Терентьевич. Правда, в гостинице, в просторном, уставленном креслами вестибюле, я чуть оробел. Но швейцар в костюме с золотыми галунами и лампасами, узнав, кто мне нужен, весь изогнулся и приветливо закивал головой.

— Пожалуйте! Только что пришли!.. На третий этаж поднимитесь и направо…

Увидав меня, Никифор Витольдович слегка удивился.

— О! Мой юный друг!

— Меня Петр Терентьевич прислал, — объяснил я и тут же, в дверях, не входя в комнату, повторил то, что просил передать продавец.

— Что же, отлично, отли-ично! — потирая руки и быстро окидывая взглядом пустой коридор, сказал Никифор Витольдович.

Я нерешительно топтался на месте.

— Ну, я пойду. Можно?

— Конечно, конечно, мой друг. А ты где живешь?

— Тут, недалеко, на Ворошиловской. Дом девятнадцать.

— Великолепно! Ну что ж, Сергей… Тебя, кажется, Сергеем звать? Ну что ж, непременно загляну к тебе в гости. Да! — будто бы внезапно спохватившись, воскликнул он. — Тебе, может быть, деньги нужны?

И этот тоже с деньгами лезет! Сговорились, что ли?!

— Не надо, — краснея, отказался я и, неуклюже попрощавшись, кинулся к лестнице.

По дороге к Овражной я все время думал об этих людях. Казалось странным и удивительным, почему этому Никифору Витольдовичу вздумалось послать в универмаг меня. Мог ведь пойти и сам. А кто такой «племянник тети Вари»? Отчего старичок в магазине так разволновался, узнав, что незнакомец привез ему какое-то письмо? Все это было загадочно и непонятно.

Выйдя из переулка на Овражную, я огляделся. Женьки нигде не было видно. Но я сразу рассудил, что за это время он не успел, пожалуй, обойти больше двух или трех домов, и не спеша двинулся по тротуару к тому домику, где, по словам Никифора Витольдовича, жил старичок продавец.

Ждать мне пришлось недолго. Вскоре из ворот дома напротив вылетел Женька, сердитый и красный.

— В куклы играть! — фыркнул он, увидав меня. — Нашла время!

— Какие куклы?

— Да ну! — Женька с досадой махнул рукой. — Девчонка тут… Одна дома. Мама, говорит, на базар ушла… Ты, говорит, в куклы будешь играть?! Оставляют же детей без присмотра!..

И тут вдруг я окончательно решил сказать Женьке то, что накипело за время наших напрасных поисков.

— Знаешь что, Женька, — объявил я. — Давай лучше пойдем к Ивану Николаевичу и скажем, что не будем больше искать. Сам видишь, в какой дом ни зайдем, никто ничего не знает. Вот и продавец этот тоже про Ольгу в жизни не слыхал…

Кажется, вся Женькина злость тотчас же обрушилась на меня.

— Это кто пойдет? — побледнев, очень тихо спросил он. — Ты пойдешь? Ну и иди. Только знай, больше ты мне после этого не друг. Так и скажи Ивану Николаевичу: Вострецов один ищет, а я не буду. Да и правда, — добавил он, махнув рукой. — Какой от тебя толк? Только все хнычешь. То тебе холодно, то Ваську испугался. Такому не исследователем быть, а на печке сидеть…

Я уже не рад был, что заговорил об этом.

— Ну, говори последний раз: будем искать вместе?

— Будем, — опустив голову, ответил я и покорно поплелся за Женькой.

В дом номер 14, где жил когда-то старый рабочий Виталий Ильич Купрейкин, мы решили не заходить: все равно придется ехать к нему на Калининскую в воскресенье. Дома двенадцатый и тринадцатый, пока я бегал в универмаг и гостиницу, без меня уже обследовал Женька.

— Пошли в пятнадцатый, — сказал мой друг и зашагал к двухэтажному полудеревянному дому, весь низ которого занимала керосиновая лавка. Я двинулся следом.

Вход в дом был со двора. На второй этаж вела узкая крутая лестница. На верхней площадке было две двери: одна направо, другая налево. Женька подергал за проволочную ручку звонка у левой двери. Звякнул колокольчик. Послышались шаркающие шаги, и в дверях показалась высокая прямая старуха со строгим лицом. В руке она держала половник, от которого шел пар.

— Вам кого? — спросила она сурово.

Мне стало неловко от ее колючего взгляда. Я даже попятился.

— Вы извините, — сказал Женька. — Мы только на минуточку.

— А все-таки кого вам надо? — все так же строго настаивала старуха, загораживая дверь и не пуская нас в квартиру.

— Вы не знаете? — заторопился Женька. — Тут у вас, на Овражной, учительница одна жила… Ольга ее зовут… — Он поспешно вытащил из кармана наши бумаги.

— Ольга? Какая такая Ольга? — удивленно произнесла она, и вдруг суровое ее лицо посветлело. — Так вам, наверно, Ольгу Александровну надо, Пономареву! Как же не знать! Ее все знают. Она у нас человек заслуженный. Депутат горсовета…

Мы не верили своим ушам. Неужели нашли?

— Замечательная женщина! — продолжала старуха, энергично взмахивая половником. — Такая чуткая, заботливая…

— А где… где она живет? — запинаясь от волнения, спросил Женька.

— Да в доме двадцать! Наискосок от нас. Ну, как же мне не знать Ольгу Александровну!..

Кубарем скатились мы с лестницы, не дожидаясь, пока хозяйка квартиры кончит расхваливать учительницу из дома двадцать. Перегнав меня во дворе, Женька только крикнул, обернувшись:

— Скорее!

Мы бросились через улицу, чуть не попали под колеса отчаянно загудевшей машины и, провожаемые громкой бранью шофера, помчались по тротуару. Шестнадцатый… Восемнадцатый… Двадцатый!..

— Здесь, Сережка!

Женька остановился и, отдышавшись, оглядел меня придирчиво и деловито.

— Галстук поправь. Ну-ка, дай я сам. И пуговица оторвана. Вот растяпа!

На пальто у меня действительно не хватало пуговицы. Должно быть, потерял в универмаге, когда пробирался в толпе. Я с огорчением покрутил торчавшие в петле ниточки. И вдруг что-то белое промелькнуло в воздухе. От сильного удара по уху у меня перед глазами запрыгали разноцветные шарики, как будто в лицо мне швырнули горсть пороху. В тот же миг у Женьки с головы слетела шапка. Схватившись за ухо, я испуганно оглянулся, и тотчас же крепкий снежок залепил мне правый глаз. Я взвыл от боли. Но другой глаз у меня был все-таки цел, и я увидал над соседним забором двух мальчишек, взобравшихся, должно быть, на высокий сугроб. Это были Васька Русаков и верный его дружок Колька Поскакалов. Перед ними, на доске забора, рядом лежала батарея снежков.

— А ну, Коля́! — завопил Васька. — Давай еще залп!

В нас опять полетели снежки. Один чуть не задел меня по носу, другим попало Женьке по щеке. Я не стал дожидаться нового залпа и, забыв про Женьку, про учительницу Ольгу Александровну, до встречи с которой оставалось каких-нибудь два шага, про наш уговор объяснить Ваське, какое у нас задание, — сорвался с места и пустился наутек.

— Куда, Серега? Стой! — кричал мне вдогонку Женька.

— Стой, Серега, мы тебе еще влепим! — улюлюкая, гоготал Васька.

— Эй, держи его, держи! — визгливо смеялся Колька Поскакалов.

Я мчался не оглядываясь. Еще два снежка просвистели у меня над головой, и я припустил быстрее. Помню, на бегу я несколько раз поскользнулся, упал, вскочил на ноги и побежал дальше.

Опомнился я только у сквера на площади Гоголя и остановился, тяжело дыша. И тут, отдышавшись, вдруг вспомнил: Женька! Что теперь будет? Мне представлялось, как Женька подойдет, как посмотрит презрительно мне в лицо, может быть, с негодованием плюнет на мостовую…

Солнце рассыпало по сугробам радужные искры. В скверике гомонили малыши, суетясь вокруг недолепленной снежной бабы. Прогудел самолет, и по площади скользнула его стремительная тень. И во всем этом — в солнечных искрах, в криках ребятишек, в реве самолета — была какая-то тревога, затаившаяся, неясная, но неизбежная, как эти громадные сугробы, которые не растают до самой весны…

С замирающим сердцем ждал я Женьку.

И вот он показался из-за угла, выбежал, огляделся и, наклонив голову, засунув руки в карманы, двинулся прямо ко мне.

— Струсил, — процедил он сквозь зубы.

— Испугался, — честно признался я.

Горечь, стыд и удар Васькиного снежка жгли мне лицо. Ухо пылало, правый глаз распух. Должно быть, вид у меня был очень жалкий и виноватый, потому что Женька внезапно смягчился и сказал:

— Ладно уж, на первый раз прощается.

— Я, Жень, ни за что бы не убежал, — торопливо, захлебываясь принялся убеждать я своего сурового приятеля. — Мне только показалось, что ты тоже побежал. И еще, что они камнями кидаются. Мне ведь по глазу-то, знаешь, как попало!..

— Камнями! Ты, Серега, не ври. Струсил, и все.

Я умолк и зашмыгал носом, потому что Женька все-таки был прав.

— Ну, смотри, — пригрозил Женька. — Если снова побежишь, я с тобой больше разговаривать не буду.

— Что? Опять пойдем? — вырвалось у меня.

— Снова трусишь?

— Нет, Жень, что ты! — стараясь, чтобы голос звучал как можно храбрее, заверил его я. — Нет, я не боюсь… А может, все-таки через переулок пройдем? Там проходной двор есть. Я знаю. Через него можно позади дома шестнадцать выйти. А потом задами к двадцатому.

— Нет, — упрямо помотал головой Женька. — Пойдем по Овражной. И если Васька опять кидаться станет или драться полезет, мы ему скажем такое!.. Мы ему скажем, что он хулиган, потому что мы дело делаем, а он нам мешает. Понял?

— Понял, — невесело согласился я. — А если он все равно нам надает?

— Тогда драться будем, — решительно сказал Женька.

Мы опять зашагали по тротуару. Признаюсь, я чувствовал себя не очень-то хорошо. Драться с Васькой и вообще с кем-нибудь из его ребят мне не улыбалось. Все они и сам Васька Русаков были старше нас с Женькой, здоровее и ростом повыше. Но, конечно, их главарь представлялся мне самым страшным из всех. Правда, видеть его мне приходилось издали. Может быть, потому вообразил я раз и навсегда, что глаза у него должны обязательно быть зеленые, как у кошки, очень злые и с такими же, как у кошек, узкими щелочками-зрачками. Даже издали можно было разглядеть, что лицо у Васьки хмурое, словно он сердит на весь белый свет. Даже не надо было подходить близко, чтобы заметить, что кулаки у него громадные и красные, будто обмороженные. Слышал я, что Васька учится в шестом классе, хотя ему давно пора было бы перейти в восьмой. А уж о драках, которые учинял он на улице, о силе Васькиных кулаков и говорить не приходится: о них знали все на Овражной.

Впрочем, толком я его не знал, даже никогда с ним не разговаривал. Одно только было мне ясно: попадись мы в лапы к Васькиным приятелям — полетят от нас одни клочья. Поэтому-то шагал я вслед за Женькой с такой опаской. И хотя я восхищался и даже гордился Женькиной смелостью, меня все-таки то и дело тянуло оглянуться: не крадутся ли за нами Васька и его приятель Колька Поскакалов.

Длинным, очень длинным показался мне на этот раз наш путь. Но Васьки нигде не было видно. На углу с криками носились мальчишки-малыши с деревянными пиками и черными игрушечными наганами. Неторопливо шли люди. Проехала грузовая машина с кирпичами. К тротуару жалась подвода, запряженная рыжей понурой лошадью.

— Ну и вид у тебя! — сказал Женька, разглядывая мою вспухшую и, наверно, очень испуганную физиономию. Он вдруг засмеялся. — А улепетывал ты! Ну, прямо как заяц!.. Голову прижал, ноги разъезжаются!..

— Ну тебя! — недовольно поежился я. — Пошли лучше скорее.

— А галстук все-таки поправь, — строго сказал Женька, перестав смеяться. — Он у тебя еще больше набок съехал… Ну вот, теперь пошли.

Мы поднялись на небольшое крылечко, и Женька осторожно постучал в дверь. Сердце у меня забилось. Я мгновенно позабыл про Ваську, и даже боль как будто прошла. Вот сейчас откроется дверь, и мы увидим старую седую женщину — ту неизвестную учительницу, ради которой мы обошли столько домов, ради которой я падал носом в сугроб и заработал сегодня синяк под глазом.

Дверь отворилась внезапно. Мы даже не слышали шагов. На пороге стояла стройная молодая женщина со смуглым лицом и темными вьющимися волосами. Черные живые глаза ее оглядывали нас с внимательным любопытством.

— Вы ко мне, ребята? — спросила она.

— Нет, — помотал головою Женька. — Нам учительницу надо… Ольгу Александровну…

— Пономареву, — подсказал я.

— Ага, Пономареву, — закивал Женька. — Она дома?

— Дома, — улыбнулась женщина. — Проходите. Ольга Александровна Пономарева — это я.

Глава восьмая

Каникулы подходили к концу. В магазине канцелярских принадлежностей, на Ленинской, у прилавка, где торговали тетрадками, с утра выстраивалась очередь. Мать два раза уже ходила на какие-то родительские собрания в школу. Дома почему-то все чаще стали попадаться под руку учебники — то задачник по алгебре, то «Физика», то «Грамматика». Громадная елка, которая накануне Нового года засверкала в витрине универмага, почти совсем осыпалась. Сияющие разноцветные шары, пестрые флажки, золотые шишки и орехи — все это как будто потускнело и потеряло свой заманчивый блеск.

Да, каникулы подходили к концу. Но нашим поискам все еще не было видно конца. Ольга Александровна Пономарева, конечно, оказалась не той Ольгой, которую мы искали. Зато она очень здорово нам помогла. Она помнила наизусть всех жильцов во всех домах на Овражной. Ведь Пономарева была депутатом горсовета, и ей часто приходилось бывать в квартирах у избирателей.

— Запишите фамилии пенсионеров — коренных жителей нашей улицы, — посоветовала она. — Вам будет гораздо легче искать. Точно будете знать, к кому идете, и не в каждый дом заходить придется.

Ольга Александровна сама помогла нам составить список. Фамилий набралось штук тридцать. Я очень обрадовался, не найдя среди них никого из Русаковых. Значит, Васькин дом можно будет обойти сторонкой. Однако радость свою я скрыл и Женьке ничего не сказал.

За три дня до воскресенья мы решили обойти первых жителей Овражной улицы по списку Ольги Александровны, а в воскресенье поехать к Виталию Ильичу Купрейкину. В пятницу, встретившись с Женькой на улице возле газетного киоска, мы опять пошли на Овражную. На перекрестке нас кто-то окликнул. Мы оба разом обернулись и увидели Ивана Николаевича.

— Ну, искатели, как успехи? — поздоровавшись, спросил он.

— Ищем, — вздохнув, сказал Женька.

— А что же так грустно? Надоело, что ли?

— Ну что вы, Иван Николаевич! Мы все равно всю улицу пройдем. Верно, Серега? Вот нам учительница одна с Овражной список даже составила. Коренных пенсионеров… Мы уже двадцать домов обошли. Без списка. А теперь по списку пойдем.

— А доклад как? Готовите?

Мы разинули рты и сконфуженно переглянулись. С нашими поисками мы совсем забыли о главном задании — подготовить доклад.

— Ай-яй-яй! — осуждающе покачал головой Иван Николаевич, сразу угадав по нашим физиономиям, что мы только сейчас вспомнили о докладе. — Ведь договорились как будто…

— Мы все подготовим, Иван Николаевич, — принялся уверять Женька. — И альбом еще сделаем…

— Какой альбом?

— О революционном прошлом. Мы хотели сперва вам не говорить, а просто принести, когда будет готов…

— А ведь это хорошая мысль, Вострецов! — воскликнул Иван Николаевич. — Прекрасная мысль! Обязательно составьте альбом. Но прежде давайте встретимся и потолкуем, как за него взяться, где достать и как разместить материалы. Это вы очень хорошо придумали. — Он взглянул на часы. — Между прочим, во вторник соберется кружок. У нас теперь новое расписание занятий. Обязательно приходите. Ну, да вы еще открытки получите. Напоминание. Что ж, желаю удачи.

Он приветливо помахал нам рукой и зашагал к автобусной остановке, а мы пошли дальше.

Первым в нашем списке значился какой-то Леонид Александрович Вольский. Против его фамилии стояла цифра 23. Свернув на Овражную, мы пошли направо, поглядывая на номера домов. Вот и дом № 23, старинный особняк с узкими высокими окнами, над которыми сверху вместо карнизов, разинув пасти, смотрят пустыми глазами гривастые и плоские львиные морды.

Быстро отыскав дверь с медной дощечкой «Л. А. Вольский», мы позвонили.

— Сейчас, сей-час, — нараспев раздалось за дверью. — Иду, и-ду…

Щелкнул замок, дверь распахнулась.

— Нам к Леониду Александровичу, — смело сказал Женька.

— Милости прошу, — отступив чуть в сторону, пригласил нас войти старый, но, видно, еще крепкий хозяин квартиры.

У него было худощавое лицо, белые лохматые брови и пышные седые усы. Наверно, с утра Вольский еще не причесывался, потому что волосы его, такие же седые и пышные, как усы, торчали во все стороны, будто грива у тех львов, что были вылеплены над окнами дома.

— Прошу располагаться, — проговорил он, когда мы разделись и вошли в комнату. — И честно вам скажу: сгораю от любопытства узнать, что привело в мою скромную обитель столь прелестных юношей.

Я огляделся. Его «обитель», пожалуй, нельзя было назвать скромной. Комната больше походила на музей. На стенах картины и фотографии, какие-то старинные тарелки и длинные узкие полосы шелка с очень тонким рисунком: птицами, деревьями, островерхими китайскими пагодами. На тумбочках и высоких деревянных треножниках поблескивали вазы. Громадный ковер, прибитый одним краем у самого потолка, устилал широкую тахту.

— Усаживайтесь поудобнее, таинственные гости! — церемонно говорил хозяин, указывая тонкими длинными пальцами на эту тахту. — Я же упокою свое старое тело вот в этом кресле.

Он разговаривал совсем как артист на сцене. Я видел однажды в Детском театре пьесу «Три мушкетера». Там герои Д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис обращались друг к другу точно так же.

— Вы, наверно, артист, — не подумав, выпалил я.

— Все мы артисты, друг мой, в этой запутанной трагикомедии, называемой жизнью, — ответил он, усаживаясь в кресло. — Итак, осмелюсь спросить: чему обязан вашим столь ранним визитом?

Рассказывать начал, конечно, Женька. В общем-то это правильно. Я, наверно, обязательно бы забыл что-нибудь важное. Так уж удивительно я устроен. Если сижу за столом и вспоминаю о чем-нибудь про себя, то могу припомнить все до самой малюсенькой мелочи. А стоит мне только рот раскрыть, как сейчас же все мысли станут перескакивать с пятого на десятое.

Пока Женька объяснял, для чего мы пришли, я смог осмотреться получше. На картинах большей частью были изображены какие-то ветхие лачуги и развалины. В простенке же между окнами висел большой портрет в коричневой тяжелой раме. На портрете был нарисован молодой человек с чуть приподнятыми плечами и небольшими усиками. Взглянув на Вольского, который снисходительно слушал Женькины разъяснения, я догадался, что это портрет самого Леонида Александровича, только в молодости.

В углу, рядом с окном, стоял широкий письменный стол. На нем, распластав крылья, возвышалась большая бронзовая птица на мраморной подставке. Еще я увидел на этом столе много всяких безделушек: каких-то статуэток, коробочек, стаканчиков для карандашей. Потом мое внимание привлекла груда монет. Очень много денег, целая куча. Наверно, Вольский пересчитывал их, когда мы позвонили. Но почему-то среди этой груды не было ни одной бумажки, только мелочь.

— Так-с, — проговорил Леонид Александрович, когда Женька кончил рассказывать. — Значит, если я вас правильно понял, вы историки. Юные историки и исследователи времен и народов. В таком случае, мы с вами коллеги. Я тоже историк и исследователь. Но меня, признаюсь, не интересуют люди. Да, да… Люди — это не большая историческая ценность. Они приходят в мир, чтобы свершить великие деяния, но уходят, ничего не свершив. И я был молод. И я хотел создать свою Героическую симфонию, написать «Макбета», построить Эйфелеву башню и изобрести электрическую лампочку. Но миру не угодно было сделать меня своим избранником… Все мы лишь песчинки в космосе, из ничего родились и в ничто уходим.

Хотя я понимал и не все, что он говорит, но говорил он красиво. Ну, конечно, если бы на его месте сидел не старый седой человек, а кто-нибудь из нашего класса, я бы еще с ним поспорил. Как это так, люди не большая историческая ценность? Как же так, они уходят, ничего не совершив? А Димитрий Донской или Минин и Пожарский? А Суворов? А Чапаев? А Зоя Космодемьянская?..

— Вещи! — поднимаясь во весь рост, воскликнул Леонид Александрович. — Вещи — вот что бессмертно. Что знали бы мы о египетском фараоне Хеопсе, если бы он не воздвиг свою знаменитую пирамиду? Кому был бы известен Фултон, если бы он не создал парового двигателя? Только вещи, переходя от поколения к поколению, оставляют память в людских сердцах…

Он говорил громко и торжественно, шевеля большими своими усами, насупив лохматые брови, поднимая вверх тонкий длинный палец. И я подумал, что он, наверно, приврал, будто бы он историк. Видно, все-таки был когда-нибудь артистом. Эта догадка как-то невольно вырвалась у меня вслух:

— А вы, наверно, все-таки артист!..

Я сказал это и сам смутился. Леонид Александрович взглянул на меня и произнес:

— Нет, я не артист. Я нумизмат! — Он шагнул к столу и позвал нас. — Ну-ка, идите сюда. Вы увидите, что такое настоящая историческая ценность. Идите смелее!

Очумевшие от его необычайных речей, мы нерешительно переглянулись, но все-таки встали и подошли к столу. И тут, взглянув на груду мелочи, я увидал, что это не обыкновенные пятаки или гривенники, а какие-то совсем не знакомые мне монеты. Одни были совсем крохотные, с ноготь величиной, другие — побольше. Были и очень большие — как карманные часы. Желтые, белые, темно-красные, с зеленью, круглые, овальные, с дырочками посередке. Четкие, так что издали можно было разглядеть на них корону, орла или льва с кривой саблей в поднятой лапе; полустертые, старые, потемневшие от времени… Их было множество.

— Всю жизнь я собираю монеты, — сказал Леонид Александрович, подвигая к себе какую-то плоскую коробочку. — Такой полной коллекции нет, пожалуй, ни у кого в стране. И вот недавно мне удалось достать… — Он взглянул на нас так таинственно, будто собирался преподнести сюрприз. — Мне удалось достать…

Словно фокусник, он ловким движением раскрыл коробочку, и я увидел на шелковой белой подушечке темный кружок величиною с двугривенный. Приглядевшись, на этом кружке можно было рассмотреть изображение какого-то старика, сидящего на табуретке и опирающегося рукой на палку. На другой руке, вытянутой вперед, у него сидела птица.

— Знаете ли вы, что это такое? — загадочно спросил Леонид Александрович.

— Ясно что, — удивился Женька. — Монета.

— Да, да, — с грустью произнес чудаковатый хозяин квартиры. — Для вас это простая монета. А для меня это свидетельница величайших в мире событий, кровавых битв, героических веков… Она прожила на свете две тысячи триста лет! Да знаете ли вы, что это подлинная тетрадрахма Александра Македонского?!

Историю Древней Греции мы учили еще в прошлом году, в пятом классе. Я даже получил пятерку, отвечая как-то урок про Персидский поход. Но время это было такое давнее, что войны Александра Македонского казались мне чем-то вроде сказки. Однако сейчас, глядя на темный кружок, я вдруг почувствовал, что никакая это не сказка, а на самом деле давным-давно жили и Александр Македонский и персидский царь Дарий, и шагали по дорогам воины в сверкающих шлемах, и звенели мечи, и ржали боевые кони.

— Смотрите, — с оживлением говорил Леонид Александрович, осторожно переворачивая монету с одной стороны на другую. — Видите, здесь выбит профиль? — Мы с Женькой чуть не стукнулись лбами, наклонившись над коробочкой. — До сих пор считалось, что это изображение головы Геракла, мифического героя Древней Греции. Но я убежден, что лицу Геракла неизвестный ювелир придал черты самого Александра. Ну, что вы скажете? Интересное открытие?

Одна за другой мелькали перед нами монеты. Динарий Юлия Цезаря, выпущенный в сорок четвертом году до нашей эры; громадная древнеримская монета асс, такая тяжелая, что носить их несколько штук в кармане, наверно, древним римлянам было очень неудобно; малюсенький римский сестерций с изображением головы богини Ромы — покровительницы древнего Рима; узорчатый, со львом, двуглавым орлом, щитами и коронами талер императора Максимилиана… И о каждой монете Леонид Александрович рассказывал долго, с удовольствием, ласково поглядывая на эти металлические кружочки, поглаживая их пальцами, сдувая пылинки. Наконец он устал и, отойдя от стола, тяжело опустился в кресло.

— Вот, мои юные коллеги, — проговорил он, — какая у меня коллекция. И разве стоит тратить силы на никчемные поиски какой-то учительницы? Что значит людская суета по сравнению с молчаливым величием этих древних реликвий?..

— А мы и не тратим на никчемные, — хмуро отозвался Женька. — Может, если про ту учительницу узнать, то ее портрет тоже на какой-нибудь монете или на медали надо изобразить… — Он помолчал и добавил неуверенно: — Вы бы лучше вспомнили, а? Она ведь на этой улице жила… Ольга ее звали…

— Нет, друг мой, — прикрыв глаза, утомленно покачал головою Леонид Александрович. — Не помню. Да и вообще не верю, чтобы в этом городе, на краю Европы, мог жить хоть один человек, чье имя представляло хоть какой-нибудь интерес.

— Как же не мог? — вспыхнул Женька, и в голосе его прозвучала обида. — Вы просто не знаете, а говорите. Вы, наверно, и в музей-то никогда не ходили. А мы были там с Серегой. Еще какие герои жили!.. А учительница эта, Ольга!.. Она, может, на баррикадах сражалась!.. Может, в тюрьме сидела или на каторге была!..

От возмущения Женька покраснел, стал махать руками и шмыгать носом. Я изо всех сил толкал его под стулом ногой. Но он только отмахивался. Леонид Александрович смотрел на него озадаченно. Я подумал, что он, наверно, сейчас встанет и скажет: «А пойдите-ка вы оба отсюда вон, надоел мне этот крик и шум!» Но вместо этого старый хозяин вдруг поднял руку.

— Постой, постой, — проговорил он. — В каком году, ты сказал, ее осудили?

— В одна тысяча девятьсот седьмом, — все еще сердясь, хмуро буркнул Женька.

— Девятьсот седьмой… девятьсот седьмой… — Вольский потер пальцами лоб, словно силился что-то припомнить. — Мне тогда было… одиннадцать лет…

— Тогда столыпинская реакция была… — подавшись вперед и впиваясь в Леонида Александровича глазами, принялся помогать ему Женька. — Тогда всех революционеров судили…

— Погоди, погоди, — нетерпеливо прервал его Вольский. — Я тогда учился в четвертом классе гимназии… Учительница? Нет, никакой учительницы я не помню… Да что ты меня путаешь! — вдруг воскликнул он и ударил себя ладонью по лбу. — Никакая она не учительница! Это Маленькая докторша.

— Докторша? — в недоумении переспросил Женька. — Какая докторша?

— Ну, конечно! Маленькая докторша. Так мы ее звали!..

Глава девятая

Сколько прошло времени? Час, два, больше? Мы сидели и слушали Леонида Александровича, боясь пропустить хоть слово. Он теперь не казался мне чудаковатым. Все, что он рассказывал, было просто и понятно, как хорошая книга, от которой нельзя оторваться.

Говорил Леонид Александрович медленно, часто умолкая и задумчиво улыбаясь. Я слушал, глядя то на него, то на портрет стройного молодого человека с аккуратными усиками, и, будто перескакивая со ступеньки на ступеньку, все ниже и ниже, представлял себе его в давние годы. Тогда он носил форму гимназиста, не было у него еще никаких усов, и звали его не Леонидом Александровичем, а просто Леней.

Я хорошо представил себе то время… Неспокойная осень. В город отовсюду ползут тревожные слухи. Слова «бунт», «восстание», «революция» на все лады повторяют и полицейский пристав, который заходит к Лёниному отцу — чиновнику судебной управы, и бородатый дворник Куприян, и кухарка Ариша. Говорили, что большевики готовят нападение на самого царя. Появилось и еще одно слово, которого Леня прежде никогда не слыхал, — «стачка».

Как-то дворник Куприян, злобно ворча, принес в дом лист бумаги с оторванными углами. Он снял его с ворот дома, где жили Вольские. В листке было сказано, что рабочие должны с оружием в руках защищать свои права. Еще говорилось там, что царь гонит на войну с Японией тысячи рабочих и крестьянских сыновей и что гибнут они из-за глупости царских генералов, чтобы богачи и хозяева заводов и фабрик еще больше наживались и богатели.

От дворника пахло водкой и луком. Он сказал, что эти листовки вешают на стенах и заборах разбойники-большевики, студенты и евреи. Под большим секретом сообщил он Лёниному отцу, что недолго большевикам и евреям осталось тешиться и пить христианскую кровь.

Когда Куприян ушел, отец вслух, хотя и негромко, прочитал весь листок матери, а увидав, что Леня стоит и слушает, прогнал его из столовой.

С каждым днем становилось в городе все тревожней, все неспокойней. Говорили, будто на пушечном заводе, в Коромыслихе, рабочие устроили митинг и многих из них зарубили вызванные туда казаки.

Однажды Леню не пустили утром в гимназию, хотя день был не воскресный и не праздничный. Ариша, ахая и суетясь, снимала со стен иконы и для чего-то ставила на подоконники, так, чтобы их было видно с улицы. Отец вернулся со службы еще до полудня. Выглянув из окна, Леня увидел, что улица как-то необычно пустынна, а во многих окнах соседних домов выставлены иконы. Он спросил у матери, для чего их выставили, но мать велела ему сейчас же отойти от окна.

В полдень за окнами послышалось нестройное пение. Леня тайком приоткрыл занавеску и увидел толпу людей. Люди пели и несли в руках иконы и портреты царя. Но вот, поравнявшись с бакалейной лавкой, где, сколько Леня помнил себя, торговал маленький добрый и близорукий Самуил Шнейдер, несколько человек из толпы бросилось к дверям. Лене почему-то стало страшно. Сначала он подумал, что, наверно, это «разбойники-большевики» собираются ограбить лавку старого Шнейдера. Но тотчас же заметил среди толпы дворника Куприяна.

Толпа ревела и ломилась в двери лавки. Леня увидал, как Куприян поднял с мостовой камень и швырнул его в окно. Брызнули стекла. Внезапно дверь распахнулась, и сам старый Шнейдер, бледный, с трясущимися губами, появился на пороге. Его сбили с ног. Он что-то кричал. Леня тоже закричал от страха и кинулся к матери, в столовую.

Неожиданно на улице загремели выстрелы. Потом все стихло.

Вечером Ариша, убежав куда-то на полчаса, вернулась и сообщила новости. Толпа разбежалась, потому что за Шнейдера заступились рабочие с мебельной фабрики. У рабочих были ружья, но стреляли они вверх, видно, чтобы только попугать.

С этого дня Леня стал бояться дворника Куприяна, а когда тот ругал большевиков и студентов, не верил ни одному его слову.

Как-то вскоре, выходя из гимназии после занятий, Леня встретил своего одноклассника Степу Кукушкина. Степы в тот день на уроках не было, и все решили, что он заболел. Но Кукушкин сказал, что и не думал болеть, а ходил смотреть митинг на мебельной фабрике.

Мальчики вдвоем побежали к фабрике. Еще издали увидели они в воротах множество людей. Рабочие стояли молча, сосредоточенно, окружив незнакомого Лене человека в черном пальто и широкополой шляпе. Было их очень много. Видно, пришли сюда и рабочие с бумажной фабрики и большерукие, хмурые, закопченные землекопы с рудника, где на днях уволили шестерых рабочих.

Незнакомец что-то говорил, стоя на куче ящиков посреди двора. Чтобы лучше видеть и слышать, ребята взобрались на забор. Человек в шляпе говорил о том, что черносотенцам-погромщикам надо дать крепкий отпор. Он сказал, что во многих городах рабочие организовали комитеты общественной обороны, милицию и дружины. Леня вспомнил стрельбу на улице, когда толпа ломилась в лавку Шнейдера. Наверно, это толпу разогнали такие же дружинники, как и в тех городах, о которых говорил незнакомый оратор.

Потом на ящиках появилась худенькая, совсем молодая женщина в синей шубке и белой меховой шапочке. У нее был звонкий голос, и мальчишки, сидя на заборе, хорошо все слышали. Она говорила, что рабочие не должны терпеть, когда хозяева увольняют их, штрафуют и стараются украсть каждую копейку. Этому надо положить конец. Пусть администрация рудника примет обратно шестерых уволенных рабочих, пусть увеличит поденную плату, отведет помещение для больницы…

В толпе послышались крики: «Правильно!», «Верно говорит!» А девушка рассказывала, что на многих заводах — она сама там была — хозяева пошли на уступки рабочим. Только выступать нужно всем вместе, сообща, — пускай хозяева поймут, что рабочие до конца будут бороться за свои права.

Внезапно Леня услыхал разноголосые трели полицейских свистков. По улице к воротам фабрики бежали городовые. За ними, у площади, показались казаки на лошадях. Что-то не видно их было, когда Куприян швырнул камень в окно лавки Самуила Шнейдера!

Размахивая нагайками, казаки врезались в толпу рабочих. Ребята кубарем скатились с забора и задворками побежали по домам.

Прошло еще несколько дней. Разное говорили о том, что произошло на фабрике Каратаева. Кто уверял, что нескольких агитаторов-большевиков арестовали, кто, наоборот, убеждал, что рабочие прогнали казаков. Леня не знал, куда девалась девушка в синей шубке. Но однажды вечером у двери раздался стук. Отворив, Леня увидел Аришу, которая морщилась, видно от боли, и тихо стонала. А рядом с ней, поддерживая ее под локоть, стояла та самая девушка, что выступала на митинге. Оказалось, что Ариша, возвращаясь домой от сестры, поскользнулась на улице и упала. Девушка помогла ей добраться до дому. Вместе с Аришей прошла она на кухню, велела Лене принести из аптечки бинты, согрела воду, усадила Аришу на табурет, разула и принялась растирать ей ногу…

Прибежали в кухню отец и мать Лени, захлопотали, засуетились. Но девушка сказала, что теперь Арише надо денек полежать, и она поправится. Вот тогда-то и назвали ее «Маленькой докторшей».

Наступил декабрь. Но тревога не рассеялась. Прошли слухи, что в самом Петербурге и в Москве вспыхнул бунт. Особенно много говорили о московских бунтовщиках. А в одно пасмурное утро Леня, проснувшись, услыхал за окнами странные звуки: будто кто-то хлопал доской по листу фанеры. Вскочив с постели, Леня босиком подбежал к окошку. Улица на перекрестке была загорожена кучей каких-то бочек, ящиков, мешков, сорванных с петель дверей и железных кроватей. Изредка среди этой груды возникало легкое белое облачко, и тогда раздавался звук удара доской. Потом Леня понял, что это винтовочные выстрелы. Вскоре он разглядел и людей, которые прятались за мешками и ящиками. Они стреляли в сторону площади, но в кого они целятся, не было видно. Неожиданно среди этих притаившихся фигур Леня заметил знакомую синюю шубку. Он сразу же узнал Маленькую докторшу. В ее руке был револьвер, из которого она время от времени посылала пули туда же, куда стреляли и остальные.

Слышались выстрелы и со стороны площади. Иной раз от какого-нибудь ящика отлетала в сторону щепка. Леня догадывался, что это в ящик попала пуля. Вдруг один из защитников баррикады как-то странно дернулся, выпрямился во весь рост, выронил винтовку и упал. Тотчас же Маленькая докторша наклонилась над ним, приподняла его голову, и Леня с ужасом увидел, что по лицу этого человека течет кровь. Девушка что-то крикнула обернувшись. Потом схватила винтовку, которую выронил этот, наверное убитый, человек, и стала стрелять, крепко прижимая приклад к плечу и щеке.

Но больше Леня ничего не увидел. В комнату вбежала мать с совершенно белым, словно сильно напудренным лицом, схватила сына за плечи и потащила в столовую, а оттуда, полуодетого, черным ходом вывела во двор…

— Два дня я просидел в подвале флигеля, у соседки — прачки Нюры, старой, очень жалостливой женщины, — рассказывал Леонид Александрович. — Даже там, в подвале, было слышно, как стреляют на улице. Потом стали раздаваться редкие глухие звуки, от которых вздрагивали стены и подпрыгивали в буфете чашки. Нюра говорила, что солдаты, которые усмиряли бунтовщиков, подвезли к городу пушки… — Он помолчал, прикрыв глаза ладонью, и проговорил нараспев, со вздохом: — «В крови родился наш кровавый век…» — словно собрался прочитать какие-то стихи, да вдруг забыл, как дальше.

— А докторша эта? — нетерпеливо, взволнованно спросил Женька.

— Ее я больше не видел, — отвечал Леонид Александрович. — Но, помню, то ли полгода, то ли год спустя отец как-то, вернувшись со службы, за чаем сказал матери: «Знаешь, по делу бунтовщиков будут судить двадцать восемь человек. И среди них, представь себе, наша Маленькая докторша».

— Она! — вырвалось у Женьки. — Ясно, она! А как ее фамилия, не помните?

— Ну, откуда же! — развел руками Леонид Александрович. — Она не представилась мне… Погоди-ка, погоди… — Он чуть наклонил голову, будто прислушиваясь. — Кажется, она назвала свое имя…

— Да имя мы знаем, — разочарованно протянул Женька. — Ольга. Нам бы фамилию узнать.

— Ольга? — переспросил Вольский. — Почему Ольга? Она сказала Людмила.

— Людмила? — вскрикнул пораженный Женька.

— Ну, конечно. Я прекрасно помню. Отец в тот вечер, когда она помогла Арише, пошел проводить ее к двери. Он ее очень благодарил и спросил, как ее зовут. Она засмеялась, сказала, что это неважно. А потом, уже в дверях, ответила: «Людмила». — Вольский опять закрыл глаза и наклонил голову. — Я до сих пор помню ее голос, чистый, звонкий… — Он вздохнул. — Ах, годы, годы, как они пролетели!..

— Не она, — сразу помрачнев, проговорил Женька.

Я кивнул. Перед моими глазами все еще проносились на взмыленных лошадях казаки с нагайками, громоздились ящики, мешки и бочки баррикады, падал сраженный пулей человек, и девушка в синей шубке приподымала его неподвижную голову с закрытыми навсегда глазами, а потом хватала винтовку, чтобы послать еще одну пулю в царских солдат, штурмующих баррикаду…

— Надо было нам на его монеты смотреть! — сердито ворчал Женька, когда мы снова очутились на улице. — Рассказал бы сразу про баррикады, и все тут. Подумаешь, коллекция у него…

— Это ты, Женька, зря говоришь, — возразил я. — Коллекция у него хорошая.

— А я и не говорю, что плохая. Только нам с тобой не сестерции нужны и не драхмы разные.

— Тетрадрахмы, — поправил я.

— Ну, все равно, пускай будут тетрадрахмы. Сдал бы их лучше в музей. Все бы тогда посмотрели. А то сидит, трясется над ними… — Женька с досадой и злостью отшвырнул носком башмака подвернувшуюся ледышку, и она, крутясь, покатилась по мостовой.

— Женька, — спросил я. — А что такое ну-миз-мат?

— Не знаю, — пожал плечами Женька. — Вроде монахи такие были. В средние века. Убивали всех и пытали.

— Какие монахи? Это ты, наверно, перепутал. То иезуиты!

— Верно, иезуиты. Ладно, Серега! — вдруг повеселел Женька. — Дальше искать надо. Не все же тут, в списке, у нас нумизматы. Может, нормальные люди есть. Ну-ка, кто следующий?

Он вытащил из кармана бумажку и развернул ее. Мы оба наклонились, разбирая его каракули. Внезапно чья-то тень упала на наш листок. Я поднял голову и прямо перед собой увидел хмурую физиономию Васьки Русакова. Рядом с ним, посмеиваясь, засунув руки в карманы расстегнутого короткого пальто, стоял Колька Поскакалов. Колючий холодок страха пробежал у меня по спине. Я рванулся было назад, но наткнулся на чьи-то кулаки. Сзади, скаля зубы, стояло еще трое мальчишек из Васькиной компании.

— Ну-ка, давайте, мы тоже почитаем, — подмигнув своим, сказал Колька и вырвал из Женькиных рук листок. — Люблю про шпиенов.

— Это не про шпионов, Коля, — принялся объяснять Женька. — Это список пенсионеров…

— Але? Плохо слышу! — издеваясь, приложил ладонь к уху Поскакалов. — Про пионеров?

— Нам задание дали в кружке… — запинаясь, пояснил я. — Мы одну учительницу ищем…

— Фью! Учительницу! — присвистнул Васька. — А мы, что же, за нее не сойдем разве? Мы тоже поучить можем, верно, Коля́?

— Еще как! Такую пропишем арифметику, что до осени запомнишь без переэкзаменовки.

— И учебное пособие есть! — Васька поднес к моему носу громадный кулак.

— Да будет с ним разговаривать, — нетерпеливо перебил Русакова один из мальчишек, стоявших позади. — Дадим им, чтобы больше по нашей улице не ходили.

— Вы лучше не деритесь! — вдруг, попятившись, закричал Женька. — Вы послушайте лучше!..

Но тут я почувствовал оглушающий удар по затылку. Кто-то подставил мне ножку, кто-то толкнул, и я полетел на мостовую. Рывком за шиворот меня снова поставили на ноги, и я снова упал от крепкого удара в грудь. На Женьку наседало трое — сам Васька, Колька Поскакалов и еще один мальчишка, губастый и вихрастый Петька Чурбаков. Я слышал, как Женька, отбиваясь, отчаянно кричал:

— Трое на одного, да? Трое на одного! Нумизматы проклятые!

— А! Ты обзывать? — завизжал Поскакалов.

Наверно, изловчившись, Женька здорово стукнул Петьку Чурбакова, потому что тот завопил во все горло. Оставив меня, остальные двое ребят кинулись к Женьке. Очутившись на свободе, я очень быстро, на четвереньках, пополз к тротуару, всхлипывая от боли и обиды, подхватил свою шапку, которая свалилась у меня с головы еще в начале драки, вскочил на ноги и бросился бежать.

— На помощь, Сережка! Сюда!.. — донесся до меня Женькин голос. Но я мчался во всю прыть, налетая на прохожих, ничего не видя перед собой, забыв обо всем на свете.

Глава десятая

Мать отворила мне дверь и в страхе отшатнулась. Покорно приготовился я к взбучке. Но мать молча схватила меня за руку и потащила в комнату, к зеркалу. Из дверцы платяного шкафа глянул на меня мальчишка с царапиной на щеке и ссадиной на шее, испуганный и жалкий. Воротник у пальто был надорван, из разорванного плеча торчал клочок ваты, пуговицы отлетели. Под глазом красовался громадный синяк — я даже не помнил, когда и кто мне его посадил.

— Хорош? — спросила мать.

Что я мог ей ответить? Вид у меня действительно был не слишком прекрасный.

— Бандит, разоритель… — стаскивая с меня пальто и шапку, говорила мать. — Вдвоем с отцом на тебя напастись не можем. У всех дети как дети, а этот!.. На порог больше не пущу твоего Женьку. Так и знала, так я и знала, что этим кончится ваша беготня…

Я вздрогнул. Только теперь ясно дошел до меня страшный смысл того, что произошло. Я убежал, удрал, постыдно струсил, оставил Женьку одного. Будто гром, грянул у меня в ушах его отчаянный крик: «На помощь, Сережка!..» Он всегда звал меня грубовато и чуть насмешливо Серегой. А тут: «Сережка!..», «На помощь!..» Видно, совсем скверно приходилось ему одному среди целой оравы Васькиных приятелей.

Я уже не слышал голоса матери. Только ее слова «на порог больше не пущу» настойчиво и нелепо звучали у меня над ухом, словно кто-то невидимый повторял и повторял их без конца.

Тупо глядя перед собой и ничего вокруг не замечая, я сидел на диване и с тоской представлял, что теперь будет. В том, что на этот раз Женька не простит моей трусости, я не сомневался. Рассеянно скользя взглядом по окнам, обоям, столу, буфету и стульям, я не видел ни стульев, ни буфета, ни гардин на окнах. Передо мной возникало суровое лицо Женьки, его упрямые глаза глядели на меня жестко и враждебно.

Вдруг эти жесткие глаза потеплели и улыбнулись мне. И, удивленный, очнувшись от оцепенения, я понял, что давно уже смотрю на портрет отца, который висит рядом с буфетом. Отец! Он фотографировался, вернувшись с фронта, еще в гимнастерке с погонами майора инженерных войск: на них четко были видны скрещенные топорики. Над карманом слева поблескивал орден Боевого Красного Знамени. Там, на войне, отцу было куда тяжелее, чем полчаса назад мне на Овражной улице. Но отец не был трусом. Под огнем, когда справа и слева в кипящий Днепр шлепались фашистские снаряды, он наводил мост для переправы. Самолеты, пролетая над самой землей, строчили из пулеметов, а саперы чинили дорогу, чтобы по ней шли на запад наши танки, пушки и самоходные орудия… Нет, мой отец не был трусом. И бесстрашно ждала смерти запертая в сарае учительница по имени Ольга. И не было страха в сердцах ее товарищей — красноармейцев… А я?

«Трус, трус, трус!» — беспощадно и зло ругал я самого себя и повторял с яростным наслаждением это обидное слово и готов был отколотить себя за свою постыдную трусость.

— Садись за стол, — услышал я голос матери и послушно поднялся с дивана.

Есть мне не хотелось. Я только для виду поболтал ложкой в тарелке и поковырял вилкой в котлете. Зато компот я как-то незаметно для себя выпил весь и съел яблочные дольки. «А что, если взять сейчас и сбегать к Женьке? — мелькнула у меня мысль. — Может быть, он опять только поругается немножко да и простит. Дам ему самое последнее честное-пречестное пионерское, что никогда больше это не повторится!..»

— Да! — твердо сказал я сам себе и вскочил из-за стола.

— Куда собрался? — строго спросила мать.

— Я, мам, тут недалеко, на минуточку.

— Никуда не пойдешь ни на какую минуточку.

— Ну, мам, я только на чуть-чуть.

— Будешь сидеть дома. Понял? До самого понедельника даже к двери не подходи.

Она сняла с вешалки мое пальто, сунула его в шкаф и повернула в дверце ключ.

Медленно тянулось время. Я попробовал было раскрыть книгу. Но приключения Сани Григорьева, от которых я еще два дня назад не мог оторваться, сегодня почему-то не лезли в голову. Взял игру «Летающие колпачки» — мне в день рождения ее подарил отец, — но колпачки то падали на пол, то не долетали до лунки, и я закрыл коробку.

Стемнело, и с сумерками мне стало еще тоскливее. Уныло тикали часы. Мать села шить, и стук швейной машины звучал в ушах монотонно и раздражающе, как жужжание мухи. Я включил приемник и стал слушать. Протяжный бас тоскливо, хватая за сердце, выводил:

Ты-ы взойди, моя-a заря, Последня-а-я за-аря-а! Наста-ало вре-емя мое-о-о!..

Я узнал арию из оперы «Иван Сусанин». Отец очень любил ее и как-то раз, когда мы слушали эту арию вместе, тихонько подпевал: «Наста-ало вре-емя мое-о-о!..»

Иван Сусанин! И он, зная, что идет на верную смерть, не струсил, не предал свою родину, а завел врагов в дремучий лес, откуда они уже не смогли выбраться. А я? Я испугался какого-то Васьки и удрал, а Женька остался один… С досадой я выключил радио.

Совсем стемнело, и за окном закачался фонарь. Наконец в прихожей хлопнула дверь и раздались тяжелые крепкие шаги. Я кинулся к двери встречать отца.

Он вошел, снял пальто и взглянул на мои синяки и царапины.

— Знаки препирания?

— Ты все шутишь, — сердито отозвалась мать. — А его выдрать следовало бы как сидорову козу. Ты бы посмотрел, в каком виде он явился!

Она со стуком закрыла машину крышкой и пошла на кухню разогревать ужин. Отец присел на диван, привлек меня к себе, заглянул в лицо и спросил:

— Что случилось? Ну-ка, рассказывай.

Но я не смог ничего рассказать. От ласкового его голоса, от целого дня мучительных раздумий вся горечь и весь стыд, что накопились у меня в сердце, вдруг подступили к глазам неудержимыми слезами, защипали в носу, сдавили горло. И, уткнувшись лицом в колючий холодный орден на груди отца, я громко, захлебываясь, разревелся.

— Вот так так!.. — поглаживая меня по голове, успокаивая и утешая, говорил отец. — Зачем же реветь-то? Ведь уже совсем не больно. А если компресс сделать из свинцовой примочки, то и вовсе пройдет.

Нет, он не понимал, мой умный, мой смелый отец, что я плачу совсем не от боли и что не помогут мне никакие примочки и компрессы…

Мать все-таки настояла на своем: всю субботу и все воскресенье я просидел дома. Я вздрагивал от каждого звонка и мчался к дверям — открывать, надеясь, что придет Женька. Но приходил то почтальон, то точильщик спрашивал, не надо ли поточить ножи-ножницы, то кто-нибудь к соседям. Часами торчал я у окна, глядя на улицу. Но мой друг не появлялся. Друг? Да захочет ли он теперь называть меня своим другом?

Весь день в воскресенье стучалась в сердце моем тревога. Как-то встретимся мы завтра с Женькой? С чего начать объяснения? Я был уверен, что объясняться мне с ним придется.

Утром в понедельник я проснулся очень рано. Наверное, все та же мучительная тревога разбудила меня ни свет ни заря и мгновенно отогнала сон.

Встал. Оделся. Заглянул в портфель: все ли книжки и тетради собраны. Уронил пенал, загремел карандашами. Разбудил мать. Наспех позавтракал, рассеянно проглотил две картофелины. Оделся и выскочил на улицу. И пока спускался по лестнице, все ломал голову, чего мне не хватает. У ворот вспомнил: Женька! Он каждое утро забегал за мной, и в школу мы шли вместе.

Всю дорогу до школы мучило меня смутное беспокойство, и я не мог понять отчего. Может быть, оттого, что я никак не мог придумать, что бы такое сказать Женьке в свое оправдание, а может быть, оттого, что небо было пасмурное, неприветливое и пасмурно, неприветливо было у меня на душе.

Возле школы нагнал меня Олежка Островков из нашего класса.

— Приятная встреча! Сам Кулагин! Салют-привет!..

Я очень обрадовался, увидав его, и сразу догадался, отчего меня мучило беспокойство: просто не хотелось входить в школу одному.

Хотя было еще рано и до первого звонка оставалось с полчаса, вся школа уже гудела от голосов, громкого хохота, топота и суетни. В коридоре около нашего класса толпились ребята. Тамара Гусева, староста, за что-то распекала Гешку Гаврилова. Он уныло шмыгал носом, уставясь глазами в пол. Но, пожалуй, он один сегодня был такой невеселый. У остальных ребят были радостные, раскрасневшиеся лица — не то с мороза, не то от нетерпеливого ожидания.

— Кулагин пришел! Здорово, Кулагин!

— И Островков здесь!

— Ты, Сережка, что такой кислый? — хлопнул меня по плечу здоровяк Борис Кобылин. — Небось все каникулы проспал? Что-то и на катке тебя не было видно…

— Он не проспал! — выскочил вперед Лешка Веревкин. — У них с Вострецовым особое задание — ворон считать. Они мне сами говорили. Наверно, не всех успели сосчитать, вот и настроение плохое.

Костя Веселовский, председатель совета отряда, деловито подошел, помахивая какой-то бумажкой.

— В хоккейную команду запишешься? Гаврилов уже записался и Кобылин. Мне Никита поручил команду собрать.

Я рассеянно кивнул, удивившись, правда, почему это Никита, наш пионервожатый, поручил составить команду Веселовскому, хотя тот на коньках кататься не умеет. Но тотчас я забыл о Косте и о хоккее. Я искал Женьку, беспокойно оглядываясь по сторонам. Женьки среди ребят не было.

Тамара кончила отчитывать Гешку — оказалось, за то, что он пришел с грязным воротничком, — и крикнула повелительным басом:

— А ну, давайте в класс! Скоро звонок!

На руке у Гусевой поблескивали новенькие часики: должно быть, их ей подарили дома к Новому году. Она то и дело озабоченно и деловито на них поглядывала.

С веселым гамом, с хохотом и визгом, распахнув обе половинки двери, все ринулись из коридора в класс. Меня тоже втолкнули в дверь. Я сел за свою парту, третью от учительского стола. Мое место было с краю, около прохода, а у стены сидел Женька. Но почему же его так долго нет? Что с ним случилось? Не заболел ли он после драки с Васькиными ребятами? Может быть, его так поколотили, что он лежит теперь дома и не может встать?..

Едва только я подумал об этом, как в дверях показался Женька. Его встретили дружным грохотом крышек парт, звонкими возгласами, так же как встретили меня и Островкова, так же как, наверно, встречали сегодня всех, кто приходил в школу. Но я не кричал. Только сердце забилось вдруг часто-часто, как будто меня должны были вызвать к доске, а я не приготовил урока.

Вот сейчас, думал я, он подойдет и скажет, как говорил обычно: «Ну-ка, пусти меня на мое место; расселся, как три толстяка…» Но Женька окинул взглядом ребят, посмотрел на меня, нахмурился, отвернулся. Потом подошел к Гешке Гаврилову, который сидел позади, через парту, и спросил:

— С тобой никто не сидит?

— Никто, никто, — радостно закивал головою Гешка, поспешно отъезжая на край скамейки.

— Я с тобой сяду.

— Садись, конечно!.. Вместе будем!..

Гаврилов прямо-таки задыхался от счастья. Еще бы! Женька — лучший ученик в классе, а у Гешки всего одна пятерка — по физкультуре. Небось думает, что теперь есть у кого списывать. Но дудки! Не такой человек Женька, чтобы можно было у него списать. Я как-то в прошлом году хотел переписать из его тетрадки примеры по алгебре, которые задавали на дом. Да не тут-то было…

Признаюсь, в эти минуты я просто ненавидел Гешку. Эта ненависть перемешалась в душе моей с горечью обиды, с болью и удивлением. Женька! Мой лучший друг!.. Неужели же кончилась наша дружба?.. Наверно, если бы Женька сел за парту к Борьке Кобылину, или к Олежке Островкову, или даже к самому Косте Веселовскому, я ненавидел бы и их так же. Но в то же время вместе с ненавистью и обидой росла во мне упрямая гордость. «Пусть, — со злостью думал я. — Пусть не хочет сидеть со мной, пусть не хочет дружить… Не надо. Обойдусь и без него. Вот сейчас скажу Островкову или Кобылину, чтобы садились ко мне за парту. Пускай увидит, что не очень-то я огорчен».

Конечно, это были глупые мысли. Я не позвал ни Островкова, ни Кобылина. Место рядом со мной так и оставалось пустым, и к горечи и обиде вдруг прибавилась тоска. Я знал, что не оправдаться мне перед Женькой и что дружбе нашей пришел конец.

Глава одиннадцатая

Прошла неделя. Женька за это время ни разу ко мне не подошел и не сказал ни слова. Меня будто б и не было в классе. А если нам случалось на перемене столкнуться в коридоре, он просто обходил меня, словно я не человек, а какой-нибудь столб. Однажды я все-таки не вытерпел и окликнул его, сделав вид, что мне нужен красный карандаш. Но в ответ Женька на меня даже не взглянул и процедил сквозь зубы:

— Я с трусами не хочу разговаривать.

После этого случая я твердо решил ни за что больше к нему не подходить. Не хочет дружить — напрашиваться не стану.

В Дом пионеров я не пошел, хотя в понедельник получил открытку, где меня извещали, что занятия исторического кружка будут проводиться по вторникам, два раза в месяц.

Весь вечер во вторник я просидел над книгой «Два капитана». Читал до самого ужина, пока мать почти силой не усадила меня за стол. Но после ужина, едва допив чай, я снова схватился за книгу. Что за чудеса? Почему тогда, в пятницу, эта книга показалась мне неинтересной? Теперь я не мог от нее оторваться. Вместе с Саней Григорьевым мчался я в бой на самолете, вместе с ним храбро бросал в лицо трусливому жулику Ромашке полные презрения слова, хотя Саня был весь изранен, а Ромашка цел и невредим, да к тому же еще держал в руке пистолет. Вместе с отважным летчиком пробирался все дальше и дальше, в глубь полярных снегов, чтобы раскрыть тайну гибели экспедиции капитана Татаринова… «Бороться и искать, найти и не сдаваться!..»

Я перевернул последнюю страницу и закрыл книгу. Закрыл ее с таким чувством, какое бывает, когда в яркий солнечный день выйдешь вдруг из кино, жмурясь от нестерпимого света и еще переживая то, что минуту назад видел на экране. Да, бороться и искать с таким упрямством, как Саня Григорьев, могут немногие. Разве сравнишь, к примеру, наши с Женькой поиски с теми, которым посвятил всю свою жизнь Саня?.. Впрочем, Женька тоже упорный и может чего угодно добиться, если захочет.

К концу недели как-то незаметно в школе накопилось у меня множество дел. Домашние задания, дежурства, подготовка к сбору, посвященному Чехову… В хоккейную команду я записался еще в первый день после каникул, и мы частенько тренировались за школой на маленьком катке. Постепенно я стал забывать и о нашей с Женькой ссоре и о задании Ивана Николаевича. Но бывало, не скрою, вдруг мелькнет иной раз мысль: «Вот бы Женька увидел…» Или: «Эх, жаль, нету рядом Женьки!..» Так случалось, когда во время хоккейной тренировки мне удавалось послать шайбу точно в ворота или пройти, гоня ее перед собою клюшкой, через все поле; это бывало, когда не выходил дома какой-нибудь пример из задачника по алгебре; бывало и по другим причинам. Все-таки, что там ни говори, а друзьями мы с Женькой были настоящими…

В воскресенье мать послала меня в магазин за подсолнечным маслом. Я оделся, захватил бутылку, потому что масло продавали разливное, выскочил на улицу и возле самого дома столкнулся с Лешкой Веревкиным. Пальто у него, как и в прошлый раз, было расстегнуто, и из-под него виднелся фотоаппарат.

— Еду в зверинец, снимать, — деловито сообщил он. — Хочешь со мной?

— Леша, а Леш! — взмолился я. — Ты подожди немножко, а? Я только куплю масло, отнесу домой и куда хочешь с тобой поеду.

— Ладно, — снисходительно согласился Веревкин. — Только смотри не задерживайся, а то для съемок погоду упустим.

Куда там задерживаться! Если бы в магазине была громадная очередь, я бы и то, наверно, изловчился как-нибудь, чтобы пролезть поскорее. Но у прилавка покупателей не было, и минут через пятнадцать мы с Лешкой уже бежали к остановке автобуса.

— А ты чего, Лешка, свой аппарат под пальто носишь? — полюбопытствовал я. — Можно ведь сверху. А то простудишься еще на морозе, все время расстегнутый.

— Ты ничего не понимаешь, — сказал Веревкин. — Настоящие фоторепортеры никогда на пальто аппаратуру не носят. Я видел одного, из Москвы приезжал к отцу на фабрику. У него, думаешь, один аппарат? Целых три! И еще какая-то коробка. И все это под пальто.

— Может, тебе просто какой-нибудь глупый репортер попался, — с сомнением проговорил я.

— Сам ты глупый. В Москве дураков не бывает.

— По-моему, дураки всюду есть, — подумав, решил я.

— Это по тебе видно, — засмеялся Веревкин.

…Зверинец у нас в городе небольшой. То есть парк сам по себе не маленький, но зверей там немного. Конечно, слона, как в Московском зоопарке, нет, и носорога тоже, и бегемота. Но олени, лось, тигр с тигрицей, волки, рысь, два медведя — белый и бурый — есть. Ну, барсуки там, зайцы разные, ежи, черепахи и прочая всякая мелочь — это не в счет. Этого и в любом живом уголке можно насмотреться. Летом в нашем зверинце всегда бывает много народу. А зимой почти никого. Да летом и снимать, конечно, интереснее. Но не ждать же тепла и солнышка, если надо сфотографировать медведя или оленя!

В заснеженном парке, где среди деревьев стояли клетки, посетителей было мало. Пустынные дорожки и свесившиеся над ними белые, мохнатые от инея ветки, замерзший пруд, где в летние дни плавали жадные до хлебных корок утки и гуси, — все это выглядело тоскливо и неуютно.

— Давай, Сережка, я для начала сфотографирую тебя на фоне оленя, — важно сказал Лешка, расстегивая футляр. — Встань вон туда.

Я послушно подошел к клетке, где, высоко подняв красивую голову, стоял и грустно смотрел на меня северный олень в темно-серой теплой шубе с косматым воротником на шее.

— Сейчас установим выдержку, — говорил Веревкин, вытаскивая картонку с цифрами и надписями. — Так… Портрет на воздухе. Месяц январь. Небо облачное… Чувствительность — сто восемьдесят. Получается при полной диафрагме… одна двадцать пятая секунды.

Он высчитывал, морща белесые брови, что-то крутил на своей картонке и на аппарате, а я стоял и терпеливо ждал. Олень тоже ждал, задумчиво пожевывая мягкими губами, пофыркивая и нюхая снег.

— Готово! — сказал Лешка. — Теперь замри.

Я замер, стараясь не дышать, выпучив глаза. Веревкин приставил аппарат к глазу и велел мне отойти немного в сторону, потому что олень, оказывается, в кадр не попал. Потом он вспомнил, что не проверил какую-то глубину резкости, и снова стал что-то крутить. Наконец у него все сошлось, и он крикнул:

— Снимаю!

Затем он сфотографировал отдельно оленя и отдельно меня, причем сказал, чтобы я не пялил глаза, как верблюд, а стоял, как нормальный человек. После этого мы пошли дальше. Возле каждой клетки повторялась та же история. Лешка снимал сперва меня на фоне какого-нибудь животного, потом зверя отдельно и меня отдельно. Так и шло: я вместе с медведем, медведь сам по себе и я без медведя; я вдвоем с волком, волк без меня и я без волка…

— Вот если бы можно было тебя в клетку к тигру посадить, — мечтательно вздохнул Веревкин. — Был бы мировой кадр. Хоть прямо в стенгазету.

— Конечно, — поежившись, сказал я. — А сверху надпись: «Шестой класс „А“ с прискорбием извещает о безвременной кончине ученика Кулагина Сергея…» И вокруг черная каемка.

— Ты ничего не понимаешь, — почему-то рассердился Лешка. — Бывают комбинированные съемки. Можно снять так, будто ты вообще взорвался. Или с крыши упал… Я еще буду такими съемками заниматься.

С этого воскресенья стали мы с Лешкой Веревкиным друзьями не друзьями, а так, приятелями. Конечно, с Женькой Веревкина сравнивать было нельзя. Женька никогда ничем не хвастал, а Лешка, признаться, был порядочный хвастун. Женьку я уважал за честность и прямоту, а Веревкин любил приврать. Но зато у Женьки не было фотоаппарата, а у Лешки он был. Правда, в среду утром, встретив меня у школы, Лешка признался с огорчением, что из его снимков в зверинце ничего не вышло, потому что пленка оказалась засвеченная. Но тут же уверил меня, что в следующий раз непременно все получится. Он пообещал даже, что мы будем фотографировать вместе и он обязательно меня научит и даст самому поснимать.

Мы часто стали встречаться с Веревкиным. Он заходил ко мне домой, а я к нему. Моей матери он очень понравился. И правда, Лешка разговаривал со всеми очень вежливо; если к нему обращался кто-нибудь из старших, то обязательно вставал. Он как-то сказал мне, что его мать специально занимается с ним правилами хорошего тона. Я впервые узнал от него, что когда приходишь в гости, то нельзя, например, зевать; чихать можно только в носовой платок; не надо первым совать руку, когда здороваешься со старшими; за столом нужно сидеть прямо, не класть на стол локти, не наклоняться низко над тарелкой, жевать надо либо на правой, либо на левой стороне, а не набивать полный рот, как обезьяна. Все эти правила Лешка заучил очень здорово. Но как-то, когда мы ехали в автобусе и на одной остановке в дверь влезла старушка, Лешка нарочно отвернулся и сделал вид, будто ее не замечает, и место ей уступила какая-то девушка. Может быть, впрочем, в его правилах есть только про чихание и про то, как жевать. А о том, что старшим надо уступать в автобусе место, Лешка нечаянно не выучил. Женька-то уж, наверно, не отвернулся бы, хоть, я уверен, правил не знает.

Дома у Веревкиных все были тоже очень вежливые и аккуратные. Особенно Лешкина бабушка. Но из-за занятий фотографией у Лешки все время с ней были неприятности. То вдруг у нее пропадут все защипки для белья — они нужны Лешке, чтобы сушить пленку; то вместо соли всыпет она в суп столовую ложку закрепителя, то разобьет нечаянно какую-нибудь склянку, и Лешка начнет на нее ворчать. Но однажды, когда она вместо какой-то своей микстуры выпила Лешкин фотораствор и ей сделалось дурно, Веревкин не на шутку перепугался, побледнел и побежал, не одеваясь, в больницу — вызвать врача.

Как-то раз, когда мы с Лешкой собирали у него дома из конструктора шагающий экскаватор, почтальон принес письмо.

— Это от дяди Юры! — обрадованно сказал Лешка. — Из Хабаровска. Видишь штемпель?

На круглой печати, поставленной на марку с изображением самолета «ТУ-104», действительно можно было разобрать название города Хабаровска.

— У меня дядя, мамин брат, директор спичечной фабрики, — оживленно рассказывал Веревкин, вертя в руках конверт, глядя сквозь него на свет и даже нюхая. — Вот хорошо, если бы он приехал. Он веселый, все время шутит!.. А в позапрошлый год, помнишь, я в школьный живой уголок белку принес? Это он мне из тайги привез в подарок.

— Как ты белку принес, я помню, — кивнул я. — Мы еще тогда удивлялись, почему ты ее себе не оставил.

— Для коллектива, — веско пояснил Лешка. — Пусть общая будет. А то дома от нее спасения нету. Клетка маленькая… И опять же хлопот много: кормить надо, чистить за ней… — Веревкин вздохнул и положил конверт на край стола. — Чужие письма распечатывать нельзя, — с сожалением сказал он.

Потом Лешка рассказал, что дядя у него в Отечественную войну был командиром полка.

— Он и в гражданскую еще воевал. Партизаном был на Дальнем Востоке. Помнишь, песня такая есть:

И останутся, как в сказке, Как маячные огни, Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни.

Конечно, я знал и помнил наизусть эту песню. Мы в школе и в пионерском лагере пели ее не раз.

— Вот дядя Юра станцию Волочаевку брал в гражданскую войну, — сказал Лешка. — Он тогда был партизаном. И Хабаровск тоже освобождал от белых. Раньше он во Владивостоке жил, а лет пять назад переехал в Хабаровск.

Хабаровск!.. Хабаровск!.. Мне показалось, что я совсем недавно где-то слышал об этом городе, кто-то в нем был, но где и когда — не мог вспомнить. Да к тому же Лешка вдруг стал меня ругать за то, что я вставил не на место поперечную планку в нашем экскаваторе, и я принялся исправлять свою ошибку.

Но когда я возвращался от Веревкина домой, мне опять вспомнилось: Хабаровск!.. Кто же там жил из моих знакомых?..

На перекрестке я почувствовал, что кто-то взял меня за рукав. Обернувшись, я увидел высокого улыбающегося юношу и не сразу узнал Володю, Светланиного брата, от которого нам влетело на Овражной улице.

— Что, не узнал? — весело спросил он. — Ну как, зажили боевые раны?

Я не понял, о каких ранах он спрашивает: о тех, которые я получил от Васькиных приятелей, или о каких-нибудь еще. А Володя продолжал расспрашивать:

— Ну, нашли учительницу? А к Купрейкину ездили? Я, между прочим, нашим ребятам в институте рассказал про ваши поиски. У нас там тоже есть любители истории. Нашлись даже такие, что позавидовали вам. Говорят, только бы не бросили искать мальчишки. Ведь могут и правда новое героическое имя открыть.

Не знаю, почему вдруг мне стало как-то неловко признаться, что мы с Женькой поссорились и если он и ищет неизвестную учительницу, то уже один, без меня. И я пробормотал что-то не слишком понятное и вразумительное.

— Смотрите, не отказывайтесь от этого дела, — сказал Володя. — Я почему-то уверен, что вы найдете. Главное — не сдаваться. Ни в коем случае не сдаваться, а искать, искать, искать.

«Бороться и искать, найти и не сдаваться!» — промелькнул у меня в голове девиз Сани Григорьева. Да, может быть, Женька и найдет эту учительницу, может быть, в городском музее будет даже висеть ее портрет рядом с портретом Николая Иванова. Может быть!.. Вспомнит ли тогда Женька, что мы начали поиски вместе? Наверно, вспомнит, но уж, конечно, никому не скажет, что первые дома на Овражной улице мы обошли с ним вдвоем, что вместе мерзли на бревнах, вместе целый день провозились дома у старушки Ксении Феоктистовны, прибирая квартиру за каких-то неизвестных нам тимуровцев из двадцать девятой школы…

Стоп! Ксения Феоктистовна! Бабушка Ксения!.. Эго она говорила, что приехала к нам в город из Ижевска, а раньше жила в Хабаровске. Так вот почему мне вспомнилось название этого далекого города!

— Не забудьте свое обещание, — говорил между тем Володя. — Когда найдете вашу учительницу или хоть известия о ней какие-нибудь появятся, непременно зайдите рассказать.

— Мы зайдем, — кивнул я невесело. — Может, Женя один зайдет, без меня…

— А лучше бы вместе. Дружба у вас теперь еще крепче станет. Уж я-то знаю, поверь мне. Если вместе с кем-нибудь делаешь одно хорошее дело, то потом дружба с этим человеком становится крепче стали. Любую нагрузку выдержит. В любой беде не сдаст.

Он простился со мной и широко зашагал по переулку к Овражной улице. Я посмотрел ему вслед и побрел своей дорогой. Грустно и тяжело стало вдруг у меня на душе. «Крепче стали!..» Нет, что-то не стала она крепче, наша с Женькой дружба. От одной неудачи взяла и рассыпалась. Мне вспомнились объяснения отца, когда я спросил, что такое сопротивление материалов: «Чем больше материал испытывает нагрузку, тем больше он этой нагрузке сопротивляется…» А как же дружба? Чем больше нагрузки, тем она скорее разрушается? Так, что ли? И еще вспомнилось: «Дерево меньше выдержать может, чем железо, а железо — меньше, чем сталь…» А человек? Сколько же может выдержать человек? Подумаешь, сталь! Вбили себе в землю сваю, стой и поддерживай какой-нибудь мост. Свалились бы на эту сваю такие несчастья, какие иной раз выпадают человеку!..

От всех этих мыслей стало мне совсем невесело, и домой я пришел хмурый, молча поужинал и лег спать.

Глава двенадцатая

Видно, Лешка, бегая все время в расстегнутом пальто, успел здорово закалиться. Он не кашлял и не чихал. А вот я, хоть и застегивался на все пуговицы, заболел. Я лежал дома, глотал какие-то таблетки, запивал их нарзаном, отчего они противно шипели во рту, слушал радио, читал книжки и пробовал даже от скуки рисовать. Но хорошие картинки у меня получались, только когда я срисовывал их через копирку. А без копирки линии на бумаге выходили какие-то волосатые и кривые.

Пока я болел, ко мне два раза забегал Лешка. В четверг он примчался, запыхавшись, и сказал, что завтра, в пятницу, навестить меня придет целая делегация от нашего класса.

— Это я придумал, — не удержался, чтобы не похвастать, Лешка. — Цени, какой я тебе друг!

— А Женька Вострецов? — вырвалось у меня почти против воли.

— Что Вострецов?

— Ну, он тоже придет? — смутившись и покраснев, пробормотал я.

— A-а! Нет, не придет. Ему Веселовский сказал, чтоб он со всеми пошел, а он только головой замотал. Веселовский говорит тогда: я, говорит, давно уже за вами с Кулагиным наблюдаю. Вы, говорит, почему поругались? А Вострецов вдруг ка-ак разозлится. Это, говорит, не твое дело. А Костя ему: как это не мое? А чье же? Я, говорит, председатель совета отряда. Если два пионера ссорятся, то их надо помирить… А Вострецов знаешь что сказал? Мало ли, говорит, что ты председатель. С кем хочу, с тем и ругаюсь. И к Кулагину идти ты меня не заставишь… А в самом деле, Сережка, почему вы поругались? Такие друзья были и вдруг…

Он тарахтел как заведенный. Я напряженно слушал его, но на вопрос не ответил. Только сказал неохотно:

— Так, поссорились, и все. — И добавил, отвернувшись: — Из-за дела поссорились.

— А-а… — опять протянул Лешка и снова спросил с любопытством — А из-за какого дела?

— Так, из-за одного.

— Не хочешь говорить, — обиженно надулся Веревкин. — А еще называется лучший друг.

— Мало ли что лучший! — пожав плечами, сказал я. — Просто неважно из-за чего, вот и все.

«И совсем ты мне не лучший друг, — раздумывал я, когда Лешка, потрещав еще немного, убежал. — Вот Женька, тот действительно был другом. Он бы не приставал зря с расспросами, если видел, что человеку неприятно рассказывать о своей беде».

И вспомнил я, как однажды в пионерском лагере отчитала меня старшая вожатая Дора Борисовна за то, что в походе я нечаянно отстал от своего отряда, заблудился в лесу и вместо лагеря, усталый, напуганный и голодный, только к вечеру забрел в соседнюю деревню. Она кричала, что я заставляю волноваться и переживать весь педагогический персонал, что меня вообще давно пора выписать из лагеря и отправить домой… А Женька не стал ругаться. И только ему одному я поведал, как искал отряд, как звал ребят, чуть не сорвав голос, как плутал среди деревьев, раздирая в кровь ноги и руки. Женька тогда сказал, что мне надо развивать наблюдательность. Ведь когда мы утром вышли из лагеря, было солнышко, и светило оно нам прямо в глаза. Значит, мы шли на восток. Правда, к полдню на небо набежали тучи. Но ведь и без солнца можно узнать, где восток, где север, а где запад. Например, у сосен ветки гуще на южной стороне ствола, а на камнях, что попадаются у лесных опушек, с того бока, который обращен к северу, часто растет мох-лишайник… Женька, оказалось, знал множество примет, по которым можно определить стороны горизонта. И уж, конечно, он понимал лучше нашей Доры Борисовны, что упреками и всякими обидными словами делу не поможешь.

Вспомнил я и о том, как в школе один раз сломал фикус, который стоял в биологическом кабинете. Меня после этого водили к заведующей учебной частью Марии Тимофеевне, грозили сообщить родителям и в конце концов предложили дать выговор на совете отряда. Вот тогда-то и вступился за меня Женька. Он видел, что я не нарочно сломал этот проклятый фикус, а меня на него толкнул Гешка Гаврилов. И я знал, что Женька заступается за меня не потому, что он лучший мой друг, а оттого, что я страдаю не по справедливости. И знал я также, что если бы я оказался на самом деле виноват, то он первый поднял бы руку и проголосовал за выговор.

Много еще можно было вспомнить разных историй. И я вспоминал их, вспоминал, пока не заболела голова.

Отец вернулся с работы веселый, поздоровался, спросил, как я себя чувствую, и высыпал мне на одеяло кучу оранжевых мандаринов. Он сказал, что на заводе у них, наконец-то, утвердили проект узкоколейки, за которую инженеры боролись с самой весны. Отец был доволен, шутил, смеялся, крепко потирал руки, словно они у него закоченели. А я слушал его и все гадал, придет завтра Женька или нет. Мне почему-то казалось, что он передумает и завтра зайдет вместе с ребятами меня навестить.

Лешка не соврал. Делегация действительно заявилась ко мне часа в четыре. Пришли Костя Веселовский и Тамара Гусева, председатель нашей санитарной комиссии чистюля Мишка Маслов, занозистая и шумная Вера Свечкина, Олежка Островков, Борис Кобылин. Прибежал и Лешка со своим фотоаппаратом.

— Надо запечатлеть трогательную сцену у постели тяжело больного, — сообщил он. Потом деловито огляделся и сказал, что нужно будет сделать небольшую перестановочку: кровать отодвинуть подальше от стены. Он вытащил из кармана какую-то удивительную лампу — продолговатую, с медной шапочкой на цоколе. — Придется ввернуть, — проговорил он. — При естественном освещении снимать — ничего не получится. Добавим пятьсот ватт для яркости…

— У тебя что при свете, что без света, все равно не получится, — поддразнила его Вера.

— А вот увидишь! Вот увидишь! — яростно откликнулся Лешка.

Они заспорили, а я слушал их и все ждал: вдруг откроется дверь и войдет Женька. Войдет и скажет: «И я к тебе, Серега. Здорово, что ли?» Мне казалось даже, что приди он сейчас, я бы тотчас выздоровел от радости. Но дверь не открывалась, и Женька не появлялся.

— Тише вы, будет галдеть! — басом прикрикнула на спорщиков Тамара, восстанавливая порядок.

Ребята просидели у меня часа два, наперебой рассказывая, какие в нашем классе новости. А новостей за мое отсутствие накопилось немало. Совет отряда запланировал на 20 февраля большой концерт самодеятельности в честь Дня Советской Армии; состоялась хоккейная встреча с командой шестого «Б», и мы выиграли со счетом 7:5; Нина Васильевна, наша классная руководительница, предложила организовать в классе «Уголок бытового обслуживания», чтобы, если у кого оторвется пуговица или будут нечищенными ботинки, можно было пришить или почистить; Гешка Гаврилов получил двойку по географии, а близорукая, нескладная девчонка Сима Соловейчик на уроке физкультуры так неловко прыгнула через козла, что чуть не вывихнула себе руку.

Мне было жаль Симу Соловейчик, которая всегда очень переживала каждую свою неудачу; я с досадой выслушал живописный рассказ Бориса Кобылина о хоккейном матче, в котором мне не пришлось участвовать, и в душе позлорадствовал, узнав, что Гешка получил двойку.

Потом Лешка ввернул в патрон свою лампу, и она вспыхнула таким ослепительным сиянием, что у меня заболели глаза. Веревкин заставил всех сесть вокруг меня и сделать вид, будто бы мы разговариваем, но ни в коем случае не разговаривать, чтобы лица не получились некрасивыми. Он пересаживал ребят возле моей кровати то так, то эдак и, наконец, выключил свою ужасную лампу, но сказал, что надо посидеть минут десять в темноте и подождать, пока она остынет.

Когда часы пробили шесть, все заторопились уходить.

— Ты скорее поправляйся, — сказал на прощание Костя Веселовский. — А то потом, знаешь, догонять трудно. По русскому сейчас суффиксы глаголов проходим. На правописание такие примерчики, что ой-ей-ей!.. — Он наморщил нос и потер переносицу. — Что-то я все время хочу у тебя спросить и забываю. Веревкин со своими съемками все мысли из головы выбил. То дышать, то не дышать… Будто у доктора в кабинете. Ну ладно, вспомню еще…

Я был уверен, что Костя собирается спросить у меня о причинах нашей с Женькой ссоры, и, признаться, радовался, что он об этом позабыл.

Ребята ушли. Стало тихо. Мать принесла ужин. Я поел и стал слушать, как тикают часы в столовой и как на улице гудят автомашины. С полчаса пролежал так, слушая и думая о своем, а потом незаметно уснул.

В кровати я провалялся не больше недели, а в школу помчался с таким чувством, будто бы не был там целый год. Я давно уже заметил, что болеть приятно только первые два дня. Лежишь себе в постели, почитываешь книжки и думаешь: «А наши-то там, в классе, сейчас корпят над диктантом, трясутся, что их к доске вызовут…» Но пройдет еще денек, и так захочется в школу, что хоть вскакивай прямо с температурой и беги!

Встретили меня в классе так, словно я был самый долгожданный гость, и будто бы целую неделю ребята только обо мне и тревожились. Каждому хотелось со мной поздороваться, точно я не дома больной провалялся, а на неделю слетал в межпланетное путешествие. Каждый? Нет, Женька даже и не взглянул на меня.

Зато Лешка вертелся вокруг меня волчком. Он даже сказал, что специально не стал проявлять ту пленку, на которую фотографировал ребят у моей постели, потому что хочет проявить ее со мной вместе.

Костя Веселовский сообщил, что составляет список участников самодеятельности, и спросил, что я умею делать. Но я с огорчением сказал ему, что ничего не умею.

— Вот так так, — озабоченно проговорил Костя. — А записываются все. Ну ладно, — решил он. — Я тебя тоже включу, а там хоть пианино будешь передвигать.

Мишка Маслов оглядел меня со всех сторон и с сожалением заметил, что у меня начищены башмаки и все пуговицы целехоньки. Оказалось, что «Уголок бытового обслуживания» уже начал работать и Мишка назначен ответственным.

— И что это вы все такие аккуратные стали? — недовольно сказал он. — Раньше у одного воротничка нет, у другого рукав порвался. А сейчас «уголок» зазря только пропадает.

Я чувствовал себя в этот день именинником. Даже учителя, выслушав рапорт дежурных и узнав, что я пришел в класс, оживленно кивали мне головой:

— А, Кулагин! Выздоровел? Это хорошо. С возвращением.

Но прошел день, еще один, и все пошло по-старому. Никто уже не обращал на меня внимания, и опять я стал таким же обыкновенным учеником, как и другие.

Дня через три после моего торжественного возвращения в класс, в понедельник, прямо с хоккейной тренировки, разгоряченный и веселый, возвращался я домой. Вприпрыжку взбежал на третий этаж, позвонил и долго не отпускал кнопку. Отворила мать.

— Раззвонился не вовремя, — сердито турнула она меня. — Вечно с выдумками. Отец заболел.

Все веселье разом исчезло.

— Заболел? Когда?

— Днем прямо с завода привезли. От тебя, видно, заразился. Ты смотри мне, не шуми. Голова у него болит. И температура высокая…

На цыпочках вошел я в комнату. Отец лежал на диване, устало прикрыв глаза.

— Сергей? — негромко спросил он. — Видишь вот… Схватила меня нелегкая… Грипп какой-то вирусный. И насморка нет, а скрутило всего. И что за грипп? Врач говорит, эпидемия какая-то из Азии пришла…

— Ты бы не разговаривал много, — проворчала мать. — А то еще больше температура подпрыгнет.

— Да ей уж, пожалуй, некуда больше подпрыгивать. И так почти сорок…

Мать вышла на кухню. Отец подождал, пока за нею закроется дверь, и, приподнявшись на локте, сказал с досадой:

— Болеть-то мне, Сережка, сейчас совсем нельзя. С узкоколейкой только теперь и заботы!.. Да еще электролизеры новые конструируем. Хотим, понимаешь, чтобы материала пошло столько же, сколько на прежние шло, а ванны чтобы были вдвое больше… — Он подмигнул. — Между прочим, вот тут и пригодится нам наука о сопротивлении материалов…

Вернулась мать. Он поспешно и озорно приложил палец к губам и откинулся на подушку.

Я знал, что такое электролизеры. Отец рассказывал, как выделывают алюминий. Сначала из бокситовой руды при помощи химии или в специальных печах извлекают глинозем — белый кристаллический порошок. Потом этот глинозем плавят вместе с криолитом, и криолито-глиноземный расплав попадает в электролизеры — громадные ванны. Там при температуре в девятьсот градусов жары пропускают сквозь эту массу электрический ток, и по желобам выливается из ванны, застывает в формах уже готовый металл.

Мать опять ушла на кухню, и отец снова приподнялся на локте.

— Слушай, Сергей. У меня тут в столе остались важные схемы и расчеты. Чтобы не задерживать дело, съездил бы ты на завод, отвез их в конструкторское бюро.

— Конечно, — с готовностью вскочил я. — Давай отвезу. Я знаю, где это. От проходной налево, в управлении.

— Правильно. Спросишь там инженера Чижова и передашь ему папку. А то пока еще они курьера соберутся послать…

Я выдвинул ящик стола и достал довольно пухлую папку с бумагами. Потом отец попросил меня вырвать еще чистый листок из тетрадки и дать ему чернила и ручку, чтобы написать инженеру Чижову записку.

Я хотел отправиться тотчас же, но мать и слушать ничего не стала.

— Поедешь после обеда, ничего с твоими бумагами не сделается, — твердила она.

Когда мы пообедали, она сама помогла мне одеться, только велела, чтобы я не расстегивался, потому что на улице ветрено, и еще чтобы не попал под машину.

До завода автобус едет около получаса. Я хорошо устроился возле окна и смотрел на проносившиеся мимо дома, скверы, магазины, газетные киоски… Вот и заводские корпуса, могучие, похожие на выгнутые гигантские спины неведомых чудовищ…

— Проходная, дальше не едем! — крикнула кондукторша.

В здании управления меня остановил усатый вахтер.

— К кому надо?

— К инженеру Чижову. Меня отец послал передать эту папку.

— Эге, — прищурился вахтер. — Ты не инженера ли Кулагина сынок?

Я кивнул.

— Оно и видно. Точь-в-точь вылитый отец. Ну проходи, проходи…

В конструкторском бюро было светло и тихо. Сквозь огромные окна свет заливал довольно большую комнату, тесно уставленную косыми чертежными досками, над которыми трудились люди.

— Тебе, мальчик, кого нужно? — приветливо улыбаясь, спросила девушка в сиреневой косыночке.

— Мне инженера Чижова надо.

— Чижова? Пройди вон туда, в конец. У окна сидит Чижов.

Она говорила почти шепотом, и я тоже отвечал ей шепотом. А когда она показала, куда надо идти, я только кивнул в ответ и пошел на носках, осторожно обходя доски.

В конце комнаты, возле окна, за столом сидел и что-то подсчитывал на маленькой счетной машинке седой гладко выбритый человек. Я постоял немного, посмотрел, как он крутит ручку машинки, не решаясь заговорить. Наконец он поднял голову и посмотрел на меня, чуть сощурив красноватые, будто от бессонницы, веки.

— У меня записка… От моего отца… И вот… — Я положил перед ним папку, достал записку и повернулся, чтобы уйти.

Он взглянул и покачал головой.

— Это не мне. Это инженеру Чижову.

— А… Я думал, это вы Чижов.

— Подожди немного, он сейчас придет. Присядь пока.

Я сел и стал ждать. По правде говоря, ждать было нечего. Седой старик легко бы мог передать папку и без меня. Но мне нравилось в этой чистой тихой комнате, где бесшумно работали люди.

Седой старик все крутил и крутил ручку, сверяя и исправляя что-то в большой сшитой вместе пачке исписанной бумаги. В соседней комнате негромко затрещал телефонный звонок. Скрипнула дверь, и женский голос позвал:

— Товарищ Вержинский! Альберт Владимирович! Вас к телефону!

Глава тринадцатая

В первые минуты мне показалось, что я просто ослышался. Но голос еще раз с нетерпением повторил:

— Альберт Владимирович!.. Товарищ Вержинский!..

— Вы меня? — приставив ладонь к уху и приподымаясь, спросил седой старик, которого я принял за инженера Чижова.

— Ну конечно! — донеслось из-за двери. — Вас к телефону!

Старик торопливо заложил свою пачку бумаг линейкой, встал из-за стола и ушел. А я сидел, остолбенев от изумления, с вытаращенными глазами и разинутым ртом. Альберт Вержинский? Неужели тот самый?.. Да не сплю ли я? Или, может быть, у меня жар, как у отца?

Я даже пощупал себе лоб. Нет, лоб был холодный. Только капли пота выступили на нем от волнения.

Вержинский! В миг перед глазами моими промелькнули желтые застекленные полки архива, тетрадка в картонном переплете, внимательные глаза маленькой седой сотрудницы Татьяны Федоровны… Промелькнули пожелтевшие странички, исписанные торопливым неровным почерком, загадочные буквы «N. R.»…

Старик вернулся, покашливая, снова уселся за стол. А я все еще не мог прийти в себя. Наконец с трудом, запинаясь, я спросил чуть слышно:

— Вы… Альберт Вержинский?..

Тотчас же я вспомнил, что старик, по-видимому, глуховат и не расслышал моего вопроса. Но он услыхал и, удивленно приподняв брови, кивнул головой:

— Я Вержинский. Что же тут особенного?

Дрожь охватила меня. Его, конечно, изумила моя оторопелая физиономия. Откуда же он мог знать, что для меня встретить его все равно, что увидать где-нибудь на улице египетского фараона Рамзеса Второго.

— А вы… Вы тот самый Альберт Вержинский? — пролепетал я, чувствуя, что получается совсем глупо. — Тот самый или другой какой-нибудь?

— Что с тобой, мальчик? — пожал плечами старик. — Какой тот самый?..

— Ну, тот, который подпоручиком был у генерала Войцеховского?..

Первый раз в жизни видел я, чтобы человек мог так побледнеть. Он стал желтовато-белый, как бумага, что была прикреплена к чертежной доске у окошка.

— Откуда… ты знаешь?.. — проговорил он.

И тут я забормотал что-то совсем несусветное. Наверно, будь на моем месте Женька, он бы, конечно, сообразил, что надо сказать. Не знаю, много ли понял Вержинский из моих бессвязных восклицаний, но только вдруг он сгорбился и схватился рукой за сердце.

— Ты… Ты нашел… мой дневник… — срывающимся голосом тихо вскрикнул он.

— Это не я… То есть мы нашли… То есть нам показывали в архиве… Мы эту учительницу искали… Вместе с Женькой… Мы думали, что вас тогда убили… А вы живой, оказывается…

— Боже мой!.. Боже мой!.. — шептал старик, еле шевеля губами.

Мимо нас прошел большими тяжелыми шагами высокий широкоплечий человек с кипой каких-то бумаг. Он взглянул на Альберта Владимировича и испуганно кинулся к нему.

— Что с вами? Вам нехорошо?

— Ничего, ничего, — криво улыбнулся Вержинский. — Пройдет…

— Что значит пройдет! — заботливо наклоняясь, говорил высокий. — Мы сейчас машину вызовем. Поезжайте домой… Товарищ Кузнецова! Позвоните в гараж. Альберту Владимировичу плохо.

Из-за досок стали высовываться головы. В комнате сразу сделалось шумно. Захлопали двери. Повеяло сквозняком.

— Ничего, ничего, — повторял старик, доставая из пиджачного кармашка маленькую бутылочку. — Вот приму валидол… Все пройдет.

— И не спорьте, — отрезал высокий. — Немедленно домой. Товарищ Кузнецова, вы проводите Альберта Владимировича.

— Мальчик… — сказал Вержинский, указывая на меня. — Пусть он тоже поедет со мной. Кстати… товарищ Чижов!.. У него к вам дело… Какая-то записка…

Только сейчас очнулся я от оцепенения, охватившего меня во время этой суеты.

— Я записку вам привез… И папку… Меня отец прислал, инженер Кулагин…

— Ты сын Степана Андреевича Кулагина? — спросил Чижов, разворачивая и пробегая глазами записку. — Спасибо, что привез расчеты. Это очень нужно.

— Машина ждет, товарищ Чижов, — прибежав, сообщила девушка в сиреневой косынке, у которой я спросил, где можно найти инженера. — Можно ехать, Альберт Владимирович, — заботливо сказала она Вержинскому.

Вместе с каким-то молодым черноволосым человеком в очках она помогла старику подняться, и он медленно, с трудом передвигая ноги, пошел к дверям. По дороге он несколько раз оглянулся, проверяя, видимо, иду ли я за ним. Я не отставал, но в голове у меня трещало и гудело от всего, что произошло.

Чижов проводил нас до новенькой синей «Победы», которая ждала у входа в управление, помог девушке усадить старика на заднее сиденье и велел обязательно последить, чтобы Альберт Владимирович лег и не вздумал бы ходить.

— Пусть непременно ляжет, — обернулся он и ко мне.

Я кивнул и тоже влез в машину. Хлопнула дверца. Взревел мотор. «Победа» плавно тронулась с места, и мы покатили мимо высокой заводской стены, мимо проходной, откуда начала выходить смена, свернули на шоссе и помчались в сторону темневших вдали корпусов рабочего района.

Ехать пришлось недолго, но я успел прийти в себя. И тогда тревожно и настойчиво стали донимать меня разные сомнения. Зачем Вержинскому понадобилось, чтобы я поехал с ним? Не собирается ли он завезти меня к себе домой да там, когда мы останемся одни, разделаться со мной? Может, он всю жизнь хранил в тайне, что когда-то служил у белых? Недаром ведь он так побледнел и испугался…

Помогая Кузнецовой вести Альберта Владимировича по лестнице на второй этаж, я чувствовал, как страх противным холодком забирается мне в самое сердце. Не лучше ли сейчас, пока не поздно, взять и улизнуть подобру-поздорову? Но тотчас же, еще настойчивее, чем мои опасения, зазвучал, забился строгий и твердый голос где-то у меня внутри: «Опять трусишь? Опять хочешь удрать, когда, может быть, два шага остается тебе до того, чтобы узнать, что стало с пленными красноармейцами, с ней, с учительницей Ольгой!..»

— Ну, я прощаюсь с вами, — сказала девушка. — Только, Альберт Владимирович, уговор! Лечь и не вставать. Ладно? Я к вам доктора пришлю.

— Спасибо, спасибо, — закивал головой Вержинский.

Она помахала рукой и, легко стуча каблучками, сбежала по лестнице вниз. Альберт Владимирович отпер дверь, и мы очутились в прихожей его квартиры.

Комната, где жил Вержинский, была заставлена кучей вещей. У двери стояла простая железная кровать, наспех застланная грубым зеленым одеялом. На ней валялась смятая подушка. Дверцы большого шкафа были приотворены, и на полках можно было разглядеть какие-то запыленные пузырьки, банки, коробки. Пустыми банками от консервов, грязными бутылками из-под кефира и аптечными пузырьками был заставлен круглый стол без скатерти. Оглядевшись, я решил, что Вержинский живет в одиночестве и не часто убирает у себя в комнате.

— Ты садись, садись… — приговаривал он, не замечая, что я присматриваюсь к нему настороженно и недоверчиво. — Сам-то я, действительно, лучше прилягу. А ты присядь. И рассказывай, рассказывай. Что-то ты начал там, в управлении, говорить о каких-то поисках… В каком архиве вы мой дневник отыскали?..

Но я не сел, а глупо затоптался на одном месте.

— Может, вам чаю вскипятить? — спросил я. — Или лекарство какое-нибудь дать?..

— Не надо, не надо мне чаю. Садись. Рассказывай.

Я неуверенно сел на стул, а Вержинский лег на кровать, с трудом сняв ботинки. Путаясь и сбиваясь, принялся я рассказывать о том, как в кружке поручили нам с Женькой подготовить доклад о революционном прошлом Овражной улицы, как мы ходили в музей, как Иван Николаевич повел нас в архив и показал загадочную бумагу из суда и его, Вержинского, дневник, который хранится в синей папке.

Вержинский слушал, не отрывая от меня взгляда своих воспаленных глаз, потом опустил веки, и я замолчал, думая, что он уснул.

— Дальше, дальше, — глухо проговорил он.

— Ну, дальше мы ваш дневник и бумагу ту там, в архиве, переписали. Не весь дневник, а только последние странички. С того места, где про Чистополь и про Сергиевск…

И тут, неожиданно для самого себя, я стал повторять наизусть целые куски из его тетрадки. Мне было невдомек, что пока мы с Женькой ходили по квартирам на Овражной улице, я успел так хорошо все запомнить, почти слово в слово. Правда, ничего удивительного в этом не было. Хватает же мне два раза прочитать страницы из учебника, чтобы запомнить урок, а тот дневник Женька при мне читал, наверно, раз двадцать. Он, оказывается, крепко засел у меня в памяти.

— «Первое условие — не падать духом! — вспоминал я. — Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек. Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат…»

Он слушал, не открывая глаз, что-то беззвучно шепча про себя. А я строку за строкой, в точности, как было написано, повторял ему его собственные строчки.

— …«Что делать? Что делать? Провести подкоп под амбар? Рассказать все капитану Астахову и вместе с ним устроить пленным побег? Успею ли я предупредить красных, если они появятся в селе сегодня ночью? Не упаду ли, сраженный первой шальной пулей?..» — Я остановился и перевел дух. — А дальше нету. Иван Николаевич говорил, что потом белые перешли в наступление, а красные тут ударили и отбили их за реку Ик…

— Наступление… — пробормотал Альберт Владимирович, недобро усмехнувшись, и покачал головой. — Это было начало конца… В три дня рухнули все надежды Колчака, а с ним и его заграничных хозяев.

— А пленные — те, в амбаре? — волнуясь, спросил я. — Ольга эта? Учительница?..

— Ольга! — прошептал Альберт Владимирович. — Если бы я знал! Если бы я знал!.. Но, думаешь, я не искал ее? — спросил он, опять приподымаясь. — Думаешь, не узнавал?.. Я изъездил десятки городов, где есть улицы с названием Овражная… Я расспрашивал, писал письма… Да разве найдешь?.. — Он тяжело и глубоко вздохнул. — Война… Потом разруха… Голод… А я даже фамилии ее не знал. Да и теперь не знаю.

Вержинский замолчал и долго лежал, откинувшись на смятую подушку. Должно быть, ему было очень трудно говорить. Но он вдруг заговорил снова, медленно, часто умолкая, чтобы отдохнуть.

— В ту ночь мне не пришлось больше взяться за свой дневник. Вероятно, часовой у амбара что-то заподозрил и доложил о моем странном посещении начальнику караула. Около трех часов ночи раздался стук в дверь. Я поспешил спрятать тетрадь в щель между стеной и половицей. Хорошо, что успел. Денщик отворил, и ко мне ворвался Белецкий. Он вытащил из кобуры револьвер и приставил его к моей груди. Я видел прямо перед собой его глаза. Это были глаза бешеного зверя. Помню, он заревел, тыкая дулом револьвера мне в грудь: «Ты что делал у амбара, мерзавец? Отвечай! Какой ты показывал пропуск?..» Кровь бросилась мне тогда в лицо. Сейчас уж не могу вспомнить, что я в те минуты ему наговорил. Но, кажется, высказал все, что думал об этом негодяе, все, что было на сердце. Потом опомнился… Да было уже поздно. Белецкий поднес к моему лицу кулак и сказал… Медленно так, с присвистом: «Наконец-то я тебя раскусил, большевистское охвостье!» Больше — ни слова. Только это. Но я уже знал — мне не уйти от его мести. Уснуть я не мог. Сначала думал, что лучше, может быть, сразу пустить себе пулю в лоб. Затем немного успокоился. Стал рассуждать трезвее. Но нервы были напряжены. Я строил самые невероятные планы. Бежать к амбару, туда, к пленным. Убить часового… Выпустить их… Уйти вместе с ними к красным… Я выглянул в окно. У крыльца заметил темную фигуру унтера с винтовкой. Попробовал дверь — заперта снаружи. Денщик тоже куда-то исчез… Значит, не выйти… Белецкий поймал меня в западню… Я был уверен, что он оставил не одного часового, а нескольких. Сколько времени прошло, не знаю. Вдруг по улице проскакали всадники. Они что-то кричали. Затрещали выстрелы. Я выбил стекло и через окно выскочил на улицу. Все село проснулось. Метались люди, испуганно ржали кони. Из окон, из дверей выскакивали солдаты в одном белье. Я увидел прямо над собой оскаленную морду лошади. На ней сидел какой-то человек в фуражке. Я различил нашитую на околыше большую пятиконечную звезду. Потом свистнула шашка. Страшный удар в плечо…

Альберт Владимирович снова надолго умолк. Я опять подумал, что он уснул. Но он проговорил, потирая рукою грудь слева:

— Больше ничего не помню… Очнулся уже в лазарете. Судили меня в трибунале. Я рассказал о себе все, без утайки… И про пленных рассказал… Наверно, судьи мои видели, что я раскаиваюсь искренне. Потому и сохранили мне жизнь. Больше в армию я, конечно, не вернулся. Уехал в Екатеринбург, к матери, поступил работать… Мать скончалась… Тогда и стал я ездить из города в город, искать, узнавать… Попал и сюда… Здесь и умру…

— Что вы! — горячо стал я его успокаивать. — Вы молодой еще… А Ольгу мы с Женькой найдем… Если я не найду, то уж он обязательно!.. Он знаете какой? Упорный!..

— Молодой, говоришь? — переспросил Вержинский и ласково улыбнулся, взглянув на меня. — Да ведь мне давно пора на пенсию, мой милый мальчик. Шестьдесят два года не шутка… Но я буду работать! — Лицо его опять помрачнело. — Буду работать, пока смогу держаться на ногах! Пока бьется сердце. Теперь оно, увы, совсем слабое… Никуда не годится…

— Да зачем же работать! — воскликнул я. — Если заявление напишете, то вам сейчас же без разговоров пенсию дадут!

Казалось, он не слышал меня, думая о чем-то своем.

— Никакими человеческими силами, — сказал он, — не создать, не восстановить того, что мы тогда разрушили. Кровь, смерть, нищета, боль, унижения… Все это шагало по нашим следам. И для чего? Для чего? Разве я в первые же годы после войны не увидел, как ошибался? Разве я не видел, что за несколько лет советская власть сделала с Россией то, чего ни Колчак, ни Керенский, ни сам царь с его министрами не смогли бы сделать в тысячелетие!.. Разве трибунал решает, можно или нельзя простить человеку его преступление? Нет, мой трибунал здесь, вот здесь… — Он постучал костяшками пальцев по своей груди, с той стороны, где бьется сердце, и добавил чуть слышно: — И этот трибунал уже вынес мне приговор…

— Но вы ведь их спасти хотели, тех пленных! — не вытерпел я. — Вы же сами тогда написали в дневнике.

Чуточку подумав, чтобы вспомнить, я прочитал наизусть:

— «Мне казалось, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальной нашей России. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения России от „красной заразы“…»

Он слушал, широко раскрыв глаза, с таким странным выражением, будто бы я наговорил ему невесть каких радостных вещей. И понемногу бледность на лице его сменилась легким розовым румянцем. Я увидел, как дрогнули его красноватые веки и как по щеке на подушку медленно сползла слеза.

— Вы что, Альберт Владимирович? — испугался я и вскочил. — Может, вам, правда, воды принести, а? Хотите?..

Я больше не чувствовал никакого страха. Мне почему-то стало очень жалко этого удивительного старика, который, наверно, был совсем одинок и несчастлив.

— Не надо воды, мой мальчик, — слабо улыбнувшись, проговорил Вержинский. — Не надо. — Он с трудом дотянулся и погладил меня по руке. — Спасибо тебе… Большое спасибо…

Глава четырнадцатая

Я долго ждал автобуса на остановке, нетерпеливо бегая по тротуару и не замечая, что мороз начинает пощипывать щеки и уши. Ну и удивится Женька, когда я расскажу ему о Вержинском!.. Вот, поди, вытаращит глаза!.. И оттого, что я действительно смогу поразить Вострецова, у меня прыгало сердце.

Наконец, переваливаясь в намерзших колеях, подошел автобус. Со скрипом раздвинулись двери. Я втиснулся в них.

Сжатый со всех сторон пассажирами, я вспоминал все, о чем мне рассказывал Альберт Владимирович. Это надо было получше запомнить, чтобы в точности пересказать Женьке. Мне не приходило в голову, что я мог пропустить что-нибудь очень важное или, воспользовавшись такой необычайной встречей, позабыть расспросить подробнее о самой Ольге, которую Вержинский видел собственными глазами. Мне казалось, что я узнал у него все, что только можно было узнать. Ведь, уходя, я даже спросил, что это за таинственные буквы «N. R.» над стихами про луну и любовь. Альберт Владимирович объяснил, что это первые буквы имени и фамилии одной екатеринбургской его знакомой — дочки какого-то доктора, Нади Ростовцевой.

— Так, юношеское глупое увлечение… — добавил Вержинский. — Нарядная куколка. Пустышка. Жеманная барышня. — Он слабо шевельнул рукой, и брови его дрогнули, будто бы ему вдруг стало больно за то, что он сочинял стихи для такой глупой и пустой девчонки, как эта Надя.

Сойдя с автобуса, я что было сил помчался домой. Меня подгонял ветер, дующий в спину, и нестерпимое желание непременно поскорее поделиться хоть с кем-нибудь необычайной новостью. Я забыл, что меня, наверно, заждались дома, что уехал на завод с поручением отца в три, а сейчас уже, должно быть, около семи. Передо мной все еще стояло усталое и печальное лицо Альберта Владимировича. Почему он вдруг погладил мою руку и стал благодарить? За что?..

Прыгая вверх по лестнице через две ступеньки, я решил сейчас же рассказать обо всем, что со мной случилось, отцу. Но мать встретила меня сердитыми упреками.

— Где это тебя носит, непутевого? Отец болен, я с ног сбилась, а он, нате, пожалуйста, пропал неизвестно куда.

— Почему же, мама, неизвестно? Очень даже известно. Я, знаешь, у кого был? У Альберта Вержинского! Честное слово!..

— У какого еще Вержинского? — проворчала мать.

Взволнованно принялся я объяснять ей, кто такой Вержинский, кто такая Ольга, какое задание дал нам с Женькой Иван Николаевич. По-моему, довольно понятно рассказал и про судебную бумагу и про дневник… Мать выслушала меня, не прерывая. А потом сказала, покачав головой:

— Вечно гоняешь с разными глупостями. Наплел-то, наплел… Суды какие-то, баррикады… Господи, и когда ты только поумнеешь?

— Тебе это все равно, — обиженно сказал я. — А мы, может, открытие сделаем… Вот я отцу расскажу, увидишь, он все сразу поймет.

— Я вот тебе скажу! — сурово пригрозила мать. — Он только что заснул. Чтобы тебя и не слышно было, понял?

Отец, и правда, спал, отвернувшись к стене. Я прошел мимо него на цыпочках, достал портфель и уселся готовить уроки. Время от времени я поглядывал, оборачиваясь, не проснулся ли отец. Но он спал, тихо посапывая.

Не ладилось у меня что-то в этот день с уроками. Я учил правила правописания частицы «не» с глаголами, но буквы расплывались перед глазами; взялся за географию — задали реки и озера Азии, — и вместо Тигра и Сыр-Дарьи видел перед собой скачущих лошадей и подполковника Белецкого с револьвером в руке; а раскрыв учебник ботаники и прочитав, как надо выращивать капусту, вовсе ничего не понял. Наконец, усталый и разбитый, махнув на все рукой, я разделся и забрался под одеяло.

Должно быть, от волнений, которые пришлось мне пережить, я наутро чуть не проспал и едва не опоздал в школу, так что рассказывать отцу о Вержинском было уже некогда. Только успел сказать, что, когда вернусь из школы, он узнает удивительные вещи.

Зато по улице я мчался, словно меня кто-нибудь подстегивал. Конечно, уж Женьке-то размусоливать ничего не придется. Он сразу все поймет. Но, снимая пальто в раздевалке, я решил, что сообщу ему необычайную новость, чуточку помучив и подразнив его.

Женька уже пришел и рылся в портфеле, вынимая ручку, тетрадки и учебник ботаники. Подойдя к нему и хитро прищуриваясь, я сказал:

— А я что знаю!

— Ну и знай себе, — буркнул Женька и еще ниже наклонился над портфелем.

— Может, сказать, а?

— Иди ты от меня подальше! — со злостью вдруг прошипел Женька. — Отстань… — И добавил, сузив глаза: — Предатель.

Будто плетью по лицу, полоснуло меня это слово. А я-то несся к нему с такой радостной вестью! Я-то мечтал, как подойду и скажу ему, что разговаривал с самим Вержинским!

— Ну хорошо… Хорошо же!.. — даже задохнулся я. — Пожалеешь еще!..

И, круто повернувшись, я зашагал к своей парте.

Прозвенел звонок. Дежурные развесили на доске цветастые плакаты с изображениями кочана капусты, кочерыжки и веточки с цветами. Вошла учительница ботаники Анна Ивановна. Начался урок.

Глухо и невнятно доносился до меня тонкий, неуверенный и всегда какой-то испуганный голосок Симы Соловейчик, отвечавшей у доски. Я не слушал ее. «Хорошо же, — думал, уставившись в парту. — Пусть Женька так ничего и не узнает. А я вот один, без него, буду искать Ольгу!.. И найду один. Тогда пускай он сам подойдет ко мне и первый протянет руку. Пускай попросит прощения. Я буду стоять гордый и непреклонный. Может быть, только взгляну на него холодно и спокойно. А потом скажу: „Сам виноват: я тебя предупреждал“».

Мне почудилось, будто кто-то окликнул меня. Потом еще раз. Мишка Маслов, сидевший позади, больно ткнул в плечо концом ручки.

— Ты что, не слышишь? Вызывают…

Занятый своими думами, я действительно не слыхал, что Анна Ивановна несколько раз подряд нетерпеливо повторила мою фамилию.

— Что с тобой, Кулагин? — строго спросила она, когда я, наконец, выскочил из-за парты и, второпях ударившись коленкой об угол скамейки, побежал к доске: — В каких облаках ты витаешь? Продолжи нам рассказ Симы.

Продолжить рассказ? Если бы я знал, на чем она остановилась! Я стоял, глупо выпучив глаза, разглядывая капустный кочан, нарисованный на плакате.

— Ну, мы ждем, Кулагин.

— Это… Это капуста… — шмыгнув носом, сообщил я.

— Правильно, конечно. Не арбуз. Это всем нам известно. Ну, а как образуется капустный кочан?

Я услышал, как Лешка Веревкин что-то торопливо зашептал, пытаясь, видно, выручить меня. Из всего его шепота явственней всего прозвучало слово «кочерыжка».

— Из кочерыжки… — проговорил я.

По партам пронесся невнятный шелест. Ох, как знаком мне был этот противный безнадежный шепоток! Словно ветер, проносился он по классу, когда тот, кто отвечал у доски, путался и говорил глупости. И так же хорошо я знал, что этот ветерок всегда бывает предвестником бури…

— Понятно, Кулагин, — хмуро сказала Анна Ивановна. — Капустный кочан образуется из кочерыжки, а яблоки на яблоне, по-видимому, из веток. Садись, Кулагин, и дай мне свой дневник.

Опустив голову, ни на кого не глядя, брел я к своей парте, неся дневник, где в этот день появилась первая за весь год двойка. Сел, не поднимая головы. Горько задумался. И почему это так бывает, что все несчастья сразу сыплются на одного человека? И с Женькой поссорился, и отец заболел, и вот двойка теперь…

На перемене Лешка набросился на меня.

— Ты что же, глухой, что ли? Я ему подсказываю, подсказываю, а он хоть бы что! Разве не слыхал, как я старался? Заладил одно — из кочерыжки. Кочерыжка — это стебель. А кочан из почки образуется. Эх, ты! — Но тут же, видно, чтобы успокоить меня, он весело принялся уверять: — Ничего, Сережка, ты двойку исправишь. Подумаешь, велика беда — двойка. Это если все время одни двойки, как у Гаврилова! А тут случайно…

Я и сам знал, что исправить отметку будет нетрудно. Мне стало легче от Лешкиного участия, и вдруг невольно, наверно, чтобы отблагодарить Лешку за добрые слова, я стал рассказывать ему о наших с Женькой поисках, об Ольге и о вчерашней истории с Вержинским.

Мой рассказ на Веревкина никакого впечатления не произвел.

— Подумаешь, белогвардеец! Бывший офицер!.. — пожал он плечами. — Я вот один раз на улице знаешь с кем разговаривал? С самим народным артистом Бабочкиным, который Чапаева в кино играл. Он, помнишь, приезжал к нам прошлым летом и выступал в парке?

Веревкин стал с увлечением рассказывать, как летом сам Бабочкин — Лешка сразу же узнал его: вылитый Чапаев, только без усов — подошел к нему на улице и спросил, как ближе пройти в Филармонию.

…Возвращаясь домой из школы и поднимаясь по лестнице, я решил ничем не показывать, что получил двойку. Поэтому постарался, чтобы голос мой звучал как можно веселее и беспечнее. Но разве можно что-нибудь хоть раз скрыть от моего отца? Он пристально взглянул на меня и просто спросил:

— Ну-ка, признавайся, Сергей: двойку схватил сегодня?

И откуда только догадался?

— Схватил, — уныло признался я, и тотчас же, чтобы оправдаться, стал рассказывать, как поехал вчера к Вержинскому, как разговаривал с ним, а заодно выложил все и о наших поисках, и о ссоре с Женькой, и о том, как хотел сегодня с ним помириться…

Отец слушал молча, с любопытством поглядывая на меня, и я видел, что история исчезнувшей неизвестно куда учительницы Ольги заинтересовала его всерьез. Он даже попросил мать не мешать мне рассказывать, когда она вздумала было поворчать на меня за то, что я не даю больному человеку покоя. Когда же я дошел до встречи с Вержинским и, сам увлекшись, почти в точности повторил то, что мне пришлось услышать, отец даже крякнул.

— Вот так штука! Значит, это его дневник вам показывали в архиве? Ну и ну! — Потом, спохватившись, он заторопил меня: — Давай-ка, давай дальше.

— А что ж дальше? Все уже.

— Как все? А кто же Ольгу-то, учительницу эту, нашел?

— Никто не нашел. Женька, может, чего-нибудь и узнал. Да непохоже. Больно он сердитый ходит в последнее время. А спрашивать я у него не хочу.

— Это, пожалуй, верно, — подумав, согласился отец. — Самолюбие надо иметь. Но вот, жаль, хорошая затея понапрасну пропадет.

— Почему пропадет? — вскочил я. — Я сам теперь буду искать! Один!.. И найду, вот увидишь!..

— Ты вот что, Сергей, — негромко сказал отец. — Ты попусту не хорохорься. Один ничего не сделаешь. Силенок не хватит. Тут, брат, штука сложная. Видишь, как запутано все. Поэтому, хочешь, дам тебе совет? Пойди-ка сегодня же к вашему Ивану Николаевичу и расскажи ему про Вержинского. Он получше вас с Женькой разберется что к чему. Ты мог чего-то недодумать, что-то пропустить, о чем-то не спросить. Но только предупреди его, что Альберт Владимирович человек больной и подход к нему нужен осторожный. О том, что он бывший офицер, в белой армии у Колчака служил, о том, что его в трибунале судили, это мы все знаем. Но никто ему никогда не напоминал о прошлом. Он свою вину перед советской властью искупил. Не жалея сил, до шестидесяти двух лет работает. На пенсию не уходит. И вспоминать ему о своем прошлом очень тяжело. Понимаешь меня?

Конечно, я все хорошо понимал. Ведь я помнил, как, прикоснувшись к груди, Вержинский вчера глухо пробормотал: «Мой трибунал здесь, вот здесь… И этот трибунал уже вынес мне приговор…»

— И вот еще что, — добавил отец, помолчав. — Кроме Ивана Николаевича, никому о Вержинском не болтай. А то еще дойдет до старика, расстроится он…

— А Женьке? — спросил я. — Женьке тоже нельзя говорить?

— Да ведь ты же с ним в ссоре?

— В ссоре… Правильно… А если помиримся?

— Ну, если помиритесь, тогда пожалуй. Ведь задание у вас общее.

— Общее, — вздохнул я и побежал к вешалке, чтобы одеться.

— Ну-ка, погоди! — остановил меня отец, когда я уже засовывал руку в рукав. — А двойку-то собираешься исправлять?

— Обязательно исправлю! Это же нечаянно так вышло…

— Ну смотри, чтобы больше не было таких нечаянностей.

— Не будет! — уверенно крикнул я и, схватив шапку, бросился в дверь.

Глава пятнадцатая

Ивана Николаевича я дома не застал. Жена его сказала, что он ушел на какое-то заседание и будет поздно.

— Если он тебе очень нужен, — добавила она, — то можешь зайти к нему сегодня часов в семь в Дом пионеров. У него там кружок занимается.

Верно! Как же я мог забыть? Ведь сегодня вторник!

Я вернулся домой и сел учить уроки. На этот раз ничто не отвлекало меня, времени было достаточно, и я выучил все, что задали на дом.

В шесть часов, когда за окном уже стемнело, я сложил учебники и тетрадки в портфель и стал собираться.

На улице потеплело. Сыпал, кружась и мягко падая на мостовую, на тротуары и на плечи прохожих, легкий снежок. Переулком я вышел на Овражную, размышляя, что надо будет отозвать Ивана Николаевича в сторонку, чтобы нас никто не слышал. Немного смущало меня то, что придется встретиться с Женькой. Но в конце концов я убедил себя, что это даже хорошо. Пусть-ка Женька поломает голову, какие у меня с Иваном Николаевичем могут быть секреты.

Только что зажглись фонари. Они светили тускло, словно еще не набрались сил. Вдруг я оступился и чуть не упал. Развязался шнурок на ботинке. Я присел, чтобы завязать его покрепче, и внезапно совсем рядом, за забором, услышал чей-то негромкий говор.

— Все взяли?

— Все.

— Что же Клецка с вами не пришел? Донесете ли вдвоем?

— Попробуем.

Голос того, кто спрашивал, показался мне знакомым. Да и другой, потоньше, видно мальчишеский, тоже. Скрипнула калитка, и не успел я опомниться, как на меня наткнулся Колька Поскакалов. В руках у него был какой-то сверток.

— Ты что? — ухватив меня за шиворот, звонким шепотом спросил он. — Подслушиваешь, да?

— Чего подслушиваю? Пусти. Я ботинок завязывал…

— Сейчас как врежу раз, узнаешь тогда ботинок.

Кто-то отстранил Кольку, и я увидел Петра Терентьевича. Это возле его дома развязался у меня на беду проклятый шнурок!..

— Кто это? Ну-ка, ну-ка! Батюшки! Старый знакомый! А ну, отпусти его, — строго приказал продавец Кольке и, улыбнувшись мне, как тогда, в магазине, небольно щелкнул по носу. — Как дела, бессребреник? Чего в гости не заходишь?

От растерянности я забормотал что-то про школу, про хоккей, про Дом пионеров и даже про «Уголок самообслуживания».

— Вы его не обижайте у меня! — так же строго, обернувшись к Кольке и второму парню, в котором я узнал Петьку Чурбакова, сказал Петр Терентьевич. — Это парень свой… Да вот вам, кстати, и третий. Берите с собой. Он мальчонка расторопный, ничего, что ростом неказист. Я сейчас еще мешок вынесу.

Петр Терентьевич скрылся за воротами. Мальчишки разглядывали меня с любопытством.

— Так ты, значит, с Терентьичем-то знаком? — протянул Колька. — А мы тебя тогда чуть не излупили… Сказал бы, так никто бы тебя и не тронул.

— Ну да, не тронул! Вы как налетели!..

— Ладно, не дрейфь, — миролюбиво усмехнулся Поскакалов. — С нами не пропадешь. — И добавил с уважением: — А дружок-то твой здорово дерется. Так дал мне в глаз, что до сих пор чешется.

Скрипнула калитка.

— Вот, берите еще один, — сказал Петр Терентьевич, протягивая сверток, такой же, какие были у Кольки и у Петьки. — Ну, и айда. Только глядите у меня! Чтобы без шуму. — Он постоял немного, осматривая нас всех по очереди, поманил пальцем Кольку и что-то шепнул ему, кивнув в мою сторону.

— Пошли, — коротко и угрюмо позвал нас Поскакалов.

Все произошло с такой быстротой, что я не успел сообразить, для чего и куда меня посылают. Но если бы даже и знал, то, наверно, покорно двинулся бы вслед за Колькой и Петькой, потому что, вздумай я удрать, они бы все равно меня поймали.

Мы шли молча. Не доходя Дома пионеров, свернули влево, к каналу, поднялись на горбатый мостик. Должно быть, ребятам не раз приходилось проделывать этот путь. Они шли уверенно, хотя время от времени почему-то с опаской оглядывались по сторонам.

— А куда мы идем? — наконец, когда мы были уже на другой стороне канала, осмелился спросить я.

— Куда надо, туда и идем, — грубо оборвал меня Колька, — много будешь знать, мозги скособочатся.

Мне показалось, что голос его звучит не очень твердо. Должно быть, он шел выполнять поручение Петра Терентьевича с неохотой.

За каналом, вдоль больших пустырей, ютились крохотные деревянные домики. Раньше, еще лет десять назад, здесь кончался город. Но теперь — я это знал от отца — по плану стройки вместо этих ветхих домишек будут строить новые каменные здания, пустят автобус, замостят улицы…

Мы пересекли какой-то пустырь, слабо освещенный одним-единственным фонарем, и остановились возле домика, огороженного покосившимся забором. Сняв варежку, Колька стукнул в калитку два раза, а потом, чуть подождав, еще один раз. За забором скрипнула дверь, и чей-то тихий голос спросил:

— Кто здесь?

— От тети Вари племянник, — отозвался так же тихо Поскакалов.

Так вот, оказывается, кто такой загадочный племянник тети Вари! Значит, это про Кольку я говорил Никифору Витольдовичу.

Пока за воротами кто-то возился, негромко ругаясь в темноте, я толкнул Кольку в бок.

— А я тоже в гостинице был. У Никифора Витольдовича. Меня Петр Терентьевич посылал сказать ему, что ты вечером придешь.

— Ни в какую гостиницу я не ходил, — отмахнулся Колька. — Выдумал тоже!

Новая загадка! Что же это за тетя Варя, у которой столько племянников?!

Калитка, наконец, отворилась. За нею было еще темней, чем на пустыре. Однако возле ворот кто-то стоял. Я только не разобрал кто.

— Проходите, — раздался хриплый голос. — Сколько вас?

— Трое.

Я заметил, что окна в доме за забором были совершенно темные. Но сквозь узкую щель в двери пробивался свет. Впрочем, в дом мы не пошли. Человек, отворивший калитку, повел нас в обход, вокруг дома, к сараю. Тут он снова долго возился и ворчал, отпирая замок. Дверь заскрипела на старых петлях. Мы гуськом, друг за другом, вошли в сарай. Вспыхнула спичка, желтым качающимся пламенем разгорелась свеча в фонаре, и только тут, оглядевшись, я с изумлением узнал нашего провожатого. Это был… Цыпленочкин.

Оторопев, стоял я истуканом и глядел на него, пока Колька не толкнул меня в спину.

— Ты что? Уснул, что ли?

— Нет, ничего, — ответил я и снова осмотрелся.

В сарае, громоздясь друг на друга, стояли ящики, валялись доски, ржавые куски железа, дырявые ведра, сломанное колесо от телеги, два старых корыта и несколько больших тюков.

— Мешки давайте, — приказал Цыпленочкин.

Он взял у нас свертки, поднял фонарь и ушел куда-то, оставив нас в темноте. Мы молча ждали. Слыша рядом громкое сопение Кольки Поскакалова, я в недоумении размышлял, почему Цыпленочкин, который — уж кому это знать лучше! — жил на Овражной, оказался вдруг здесь, в доме на пустыре. Но ответить себе на эту новую загадку не мог.

Не знаю, сколько прошло времени. Послышались шаги. Звякнуло и, грохоча, покатилось ведро. Наверно, Цыпленочкин о него споткнулся. Затем появился свет, и показался он сам, волоча туго набитый чем-то мешок.

— Один есть.

Это повторилось еще раз и еще. Три мешка, одинаковые, плотно наполненные, вынес Цыпленочкин из какого-то тайника.

— Ну, все, — отерев со лба пот и ставя фонарь на ящик, сказал он. — Грузитесь да выходите по одному.

Обратный путь был куда труднее. Мешки оказались тяжелыми. Но что за груз насовал в них Цыпленочкин, я не знал.

На Овражную мы вышли не тем переулком, которым пробирались к каналу, а задворками, мимо сараев и кладовушек, помойных ящиков и мусорных куч. Наверно, другого выхода не было, все-таки пришлось пройти немного по Овражной. Правда, перед тем как выйти на нее, Колька велел нам подождать, убежал вперед, а потом вернулся и сказал, что можно двигаться.

Я чувствовал, что тут делается какое-то недоброе дело, и очень обрадовался, когда мы, наконец, вошли во двор.

— Молодцы, — встретил нас старый продавец. — Недолго ходили. Никто вас не видал?

— Никто, — заверил Колька.

— Ну и хорошо. Хуже нет, чем любопытные глаза… — Петр Терентьевич приподнял один из мешков и закряхтел. — Тяжеленек. — Потом полез в карман и стал что-то совать в руки ребятам. — Это тебе, тебе и тебе тоже.

Я ощутил в ладони сложенную шуршащую бумажку и догадался, что это деньги.

— Не надо, спасибо, — как и в прошлый раз, в магазине, попробовал было отказаться я.

— За спасибо не наработаешься, — проворчал Колька и добавил сурово: — Бери, раз дают.

Я испугался и сунул бумажку в карман.

Должно быть, времени было еще не так много — не больше девяти. Я мог успеть в Дом пионеров. Но, когда мы очутились на улице, ребята сказали, что проводят меня до дома.

— Не нужно, что вы! — возразил я. — Мне еще в Дом пионеров поспеть надо.

— Ишь, пионер выискался! — насмешливо отозвался Колька и отрезал: — Домой пойдешь. Ясно?

Они проводили меня до самой двери. Даже поднялись со мной по лестнице. А когда я хотел уже позвонить, Поскакалов вдруг отдернул от звонка мою руку и шепотом пригрозил:

— Что было — никому ни слова! Понял? А то живым не будешь! Теперь звони. А мы тут, на лестнице, подождем.

Они прытко взбежали на несколько ступенек, а я нажал кнопку, и сердце у меня дрогнуло от неясной тревоги.

— Ну, рассказывай, как Иван Николаевич тебя встретил! — потребовал отец. — Удивился небось, а?

— Я, папка, в Доме пионеров не был…

— Как так не был?

Я понял, что невольно сболтнул лишнее, и стал выкручиваться. Пришлось сочинить историю, будто бы я на улице встретил Лешку Веревкина, и мы пошли к нему проявлять пленку. Не знаю отчего, но рассказ мой получился правдоподобным. Во всяком случае отец ничего не заподозрил.

— А к Ивану Николаевичу я завтра зайду. После школы. Прямо домой.

— Ну ладно, завтра так завтра, — кивнул отец. — Твое дело.

Нехотя поужинав, я стал раздеваться. Потом вспомнил, что в пальто остался носовой платок, и пошел к вешалке. Я запустил руку в карман и вдруг наткнулся на сложенную бумажку. Пальцы точно прикоснулись к раскаленному утюгу. Украдкой, чтобы не заметили отец или мать, я вытащил деньги и юркнул к себе за занавеску. Бумажка оказалась новенькой пятидесятирублевкой. Никогда до сих пор у меня не было столько своих собственных денег. И за что я их получил? За то, что помог перетащить какие-то ерундовые мешки!..

Деньги я сунул в башмак и решил, что завтра непременно куда-нибудь перепрячу. Или, может, лучше, истрачу все сразу, чтобы никто не нашел. А то пойдут расспросы: почему да откуда. Не отвертишься. И мне вспомнился зловещий голос Кольки Поскакалова: «Никому ни слова! А то живым не будешь!..»

Ворочаясь с боку на бок на кровати, я с беспокойством раздумывал об этом странном приключении. Что же все-таки было в тех мешках? За так просто, наверное, Петр Терентьевич раскошеливаться бы не стал. И вдруг меня осенило. А что, если этот продавец совсем и не продавец даже? Может, он какой-нибудь шпион! И Цыпленочкин тоже. Пожалуй, Цыпленочкин больше на настоящего шпиона похож, на такого, каких в книжках рисуют и в кино показывают. А Петр-то Терентьевич с виду добренький… Но если они шпионы или диверсанты, надо немедленно, сейчас же бежать и сообщить об этом. Куда? В милицию? А потом?.. А потом подстерегут где-нибудь возле дома и убьют. Недаром ведь Колька и Петька проводили меня до самой двери. Наверное, специально, чтобы проследить, где я живу…

Голова разламывалась от самых невероятных мыслей и опасений. Не скоро уснул я в эту ночь.

Глава шестнадцатая

Наверно, Женька еще в тот день, когда я получил двойку по ботанике, почувствовал, что хватил лишку. Утром, едва я появился в классе, он подошел ко мне и небрежно сказал:

— Ты, Серега, не злись… Если хочешь, давай мириться…

Но я гордо отвернулся и промолчал. Что значит давай мириться? Ведь у меня же гордость. Вон и отец говорит, что у человека должно быть самолюбие.

Женька постоял еще немного, смущенно потоптался на месте и отошел.

Весь день — и на уроках и на переменах — я размышлял о вчерашней истории. Она не выходила у меня из головы. Хорошо, что меня ни разу не вызвали отвечать, а то бы не миновать мне еще одной двойки. Вид у меня, должно быть, был такой удрученный и рассеянный, что Костя Веселовский на большой перемене даже спросил:

— Ты что, Кулагин, опять заболел?

Откуда было знать ему, какие мучительные размышления не дают мне покоя!..

После уроков, поспешно одевшись, я побежал домой к Ивану Николаевичу, на улицу Ленина.

Дверь, как и в прошлый раз, отворила мне его жена.

— А Иван Николаевич уехал в командировку, — сообщила она, узнав, что он мне нужен. — Вернется не раньше, чем через две недели.

— Две недели! — опешив, ахнул я.

— Ты, если не ошибаюсь, вчера заходил? — спросила жена Ивана Николаевича.

— Заходил.

— Так я же тебе сказала, что вечером у него занятия в Доме пионеров.

— Сказали.

— А что ж ты туда не пошел?

Что я мог ей ответить? Пробурчал что-то и побрел прочь.

Две недели!.. Неужели придется ждать? А что сказать отцу, если он спросит, был ли я у Ивана Николаевича? Небось когда узнает, что Иван Николаевич уехал в командировку, то обязательно сделает выговор за то, что я вчера вместо Дома пионеров бегал к Лешке. Скажу-ка лучше, что все в порядке, что Иван Николаевич все узнал и примет меры. Какие? Почем я знаю! Меры, и все. «И почему так бывает? — раздумывал я, подходя к дому. — Соврешь один раз, а за этой ложью, будто цепочка — звено за звеном, — потянется вранье, и нет от него спасения!..»

К счастью, отец ни о чем меня не спросил. К нему пришел мастер с завода, рационализатор, и они сидели, разбираясь в разных схемах и чертежах. Я тихонько прошмыгнул мимо них и сел готовить уроки.

Прошло несколько дней, и я начал понемногу забывать о таинственном путешествии с Колькой Поскакаловым и Петькой Чурбаковым за канал, к дому на пустыре. Ни тот, ни другой больше ни разу не появились. Деньги, полученные от Петра Терентьевича, я тратить не стал, а засунул их подальше в тумбочку, что стояла возле моей кровати. Туда, кроме меня, никто не лазил, потому что важного в ней ни для отца, ни для матери ничего не было. Она была набита только моими вещами: шарикоподшипниковыми колесиками, мотками проволоки, кусками свинца для грузил на лето и прочим добром.

А в классе у нас полным ходом шла подготовка к концерту. Мне она доставила множество хлопот. Костя Веселовский решил непременно «охватить» подготовкой весь класс. А если наш председатель совета отряда что-нибудь вдолбит себе в голову, то уж того ничем не выбить.

Хорошо Борису Кобылину! Он умеет ходить на руках и вообще такой силач, что один двоих ребят поднимает. Ему и задумываться не пришлось: он просто сказал, что покажет в концерте акробатический номер. Олежка Островков объявил, что будет фокусником. Второе звено в полном составе взялось разучивать физкультурные пирамиды. Мишка Маслов долго убеждал Костю, что ему в самый раз прочитать лекцию о пользе чистоты. Но тут вмешался наш отрядный вожатый, девятиклассник Никита Кузнецов, и Мишке от своей увлекательной затеи пришлось отказаться. Да и верно! Кому это на веселом утреннике захочется слушать лекцию? Тогда Маслов решил, что прочитает стихотворение про танкистов. Даже робкая Сима Соловейчик, застенчиво покраснев, согласилась что-нибудь станцевать. Кажется, один только Лешка наотрез отказался выступать и упрямо твердил, что будет фоторепортером нашей стенгазеты и сделает карточки всех участников концерта.

Но что делать мне, если ни читать стихи, ни показывать фокусы, ни ходить на руках, ни петь я не умею. Ну, нет у меня никаких талантов. И фотоаппарата мне никто не дарил. Как же, спрашивается, меня-то «охватывать»?

— Ладно, придумаем что-нибудь, — тряхнув головой, решил Костя, когда я пожаловался ему на полное отсутствие у меня всех дарований. — Но участвовать ты все равно будешь.

— И что он может придумать? — размышлял я вслух, когда мы с Лешкой однажды шли к нему домой.

— Ну, мало ли что! — отвечал Веревкин. — Дело найдется. Можно занавес на сцене открывать. Или еще — у Олежки Островкова ассистентом. У всех фокусников ассистенты бывают, я в цирке видел. Только там все больше лилипуты. А ты в лилипуты ростом не вышел.

— Ну, вот видишь! Даже в лилипуты не гожусь, — вздохнул я. — Что же мне прикажешь, ноги, что ли, подрезать?

— Зачем же ноги? — засмеялся Веревкин. — Ноги тебе еще пригодятся в хоккей играть. А вот голова, по-моему, ни к чему.

До чего же любил Лешка всякие дурацкие шутки, да еще в самый неподходящий момент! Мне сейчас было не до смеха. Но дуться на него и ругаться с ним мне не хотелось: ведь мы шли к нему специально, чтобы проявить и отпечатать пленку, на которую он снимал делегацию, приходившую меня навестить.

Проявлять оказалось нетрудно. Сперва я стоял у двери в ванную и сторожил, чтобы кто-нибудь нечаянно не зажег в ванной свет. А Лешка за дверью в темноте вставлял пленку в бачок. Наконец он вылез, красный и потный, неся в вытянутых руках черный круглый бачок из пластмассы.

— Теперь верти потихоньку вот за эту ручку, — сказал он. — Да не в ту сторону! Видишь, стрелка? Сюда, справа налево крути.

Я послушно стал поворачивать ручку. Лешка тем временем установил в ванной увеличитель, притащил туда черный пакет с фотобумагой, прикрепил к бельевой веревке бабушкину защипку, чтобы сушить пленку, когда проявится, вытащил из-под ванны бутылку с проявителем для бумаги и объяснил, что проявлять пленку и бумагу в одном и том же растворе ни в коем случае нельзя. Он суетился и носился по всей квартире с таким деловым видом, будто бы без его суетни карточки ни за что не могли бы получиться.

Минут через двадцать, промыв пленку прямо в бачке под струей воды, мы повесили ее сушиться, прищемив конец бабушкиной защипкой. Лешка посмотрел несколько мокрых кадров на свет и радостно объявил, что съемки вышли мировые.

— Сейчас, конечно, ничего еще не видно. А вот когда отпечатаем, тогда посмотришь, как я снимаю!

Целый час надо было дожидаться, пока пленка высохнет, и, чтобы зря не терять времени, мы сели готовить уроки. Лешка то и дело бегал в ванную — проверять, высохло или нет. Наконец он сказал:

— Готово! Идем!..

Он зажег в ванной красный фонарик, налил в плоские ванночки проявитель, закрепитель и воду. Мы уселись на две табуретки и стали печатать снимки. Очень интересно было следить, как на белой бумаге, опущенной в проявитель, постепенно начали проступать неясные пятна. Я сидел, покачивая ванночки, а Лешка включал свет в увеличителе и громко отсчитывал:

— Раз… Два… Три… Четыре… Пять… Шесть!.. — И, крикнув: «Все!» — щелкал выключателем. И опять мы сидели, красные от света фонарика.

— Ну, теперь смотри, Сережка! — торжественно проговорил Лешка, когда мы отпечатали последнюю карточку и положили ее в ванночку с чистой водой.

Вспыхнула яркая лампочка под потолком, и я, щурясь от света, не сразу разобрал, что такое изображено на первой попавшейся мне под руку, еще мокрой бумажке. Вот ребята сидят вокруг моей кровати. Но почему все они очутились за какой-то частой косой сеткой? Потом я изумился еще больше. На голове у Мишки Маслова красовались громадные ветвистые рога.

— Лешка! — закричал я, тараща глаза. — Гляди-ка! Почему это у Мишки рога на голове выросли?

— Какие еще рога? — озадаченно спросил Веревкин.

— Да вот! Смотри, какие большущие!

Лешка наклонился над карточкой и вдруг упавшим голосом сказал:

— Идиот!

— Ну вот, Лешка, — не на шутку обиделся я. — Всегда ты ругаешься. А еще правила вежливости учишь. Ну что, если я тебя тоже назову болваном или ослом? Приятно будет?

— Да не ты идиот, а я идиот! — с досадой отмахнулся Лешка.

— А! Ну, это другое дело, — успокоился я. — Это правильно.

— Чего правильно? Чего правильно? — чуть не плача, крикнул Веревкин. — Не видишь, что ли? Я пленки перепутал. В прошлый раз вместо нашей, которую мы в зверинце снимали, чистую проявил. А ту взял и снова вставил в кассету!..

Я с любопытством разглядывал мокрые фотографии. Меня разбирал смех. Вот сидит Костя Веселовский, и не разобрать, то ли он белого медведя обнял, то ли медведь его лапами обхватил. А вот Борька Кобылин! Только отчего это у него две головы? Да вторая-то голова моя!.. Тамара Гусева очутилась в клетке, и к шее было словно пришито туловище тигра. Ну и покажет она Лешке, если увидит такую помесь!

Давясь от хохота, я перебирал карточки. А Лешка рассматривал их мрачно, огорченно повторял:

— И как я мог перепутать? Как мог? Обе пленки испортил!.. А еще дяде Юре хотел послать карточку! Показать хотел, как я снимаю! Вот и послал…

Мне стало жаль Лешку. Я решил его успокоить и сказал, что поснимать в зверинце можно еще раз, а насчет делегации — тут уж придется Веревкину ждать, пока я снова заболею.

Домой я возвращался веселый. Было около восьми. Думал, значит успею еще немного почитать. Вчера в библиотеке я обменял «Два капитана» на другую книгу, тоже очень интересную, — «Борьба за огонь» Ж. Рони-старшего. До сих пор я не читал ни одной его книги.

Книга оказалась прямо замечательная. Я ведь очень люблю самую древнюю историю. А в этой книжке как раз описывается доисторическая эпоха — каменный век. Ну и трудная же тогда у людей была жизнь! Из оружия у них были только копья, дубины, рогатины и топоры из дерева и камня. Огонь они добывать не умели. И потому, когда у них погас костер, все они упали духом. Но один смелый юноша по имени Нао вызвался пойти и достать огонь.

В первый же вечер, вчера, я прочитал почти половину книги, до того места, где рассказывается, как Нао и его друзья Гав и Нам решили похитить огонь у племени людоедов — кзаммов. Удалось им это или нет, я пока не знал и поэтому спешил домой, чтобы поскорее взяться за книгу.

Возле нашего дома я вдруг увидел, как от фонаря отделилась какая-то фигура и вперевалочку двинулась ко мне.

Сердце екнуло от недобрых предчувствий. Да, так и есть: Колька Поскакалов!..

— Ты где пропадаешь? — накинулся он на меня. — Полчаса тебя дожидаюсь.

— Я у Лешки был… Мы пленку проявляли…

— Пленку проявляли! Нашел время. Пошли со мной.

— Куда?

— Ты еще поспрашивай! Сказано — пошли, значит иди.

Голос у Кольки прямо дрожал от ярости. И мне стало вдруг так страшно, что я покорно поплелся за ним.

На этот раз мы не заходили к Петру Терентьевичу, а свернули только в Купавинский переулок. Там, велев мне подождать на скамейке, Колька исчез и через несколько минут вернулся вдвоем с Петькой Чурбаковым. У обоих в руках были свертки.

Я думал, что мы пойдем куда-нибудь в другое место, а не в тот дом, где были в прошлый раз. Но нам опять пришлось пересечь пустырь, и так же, как тогда, Колька постучал — два раза и, немного погодя, еще один. Нас снова встретил Цыпленочкин, и спустя часа полтора или два мы уже возвращались в город, сгибаясь под тяжестью мешков.

На этот раз я решил все же узнать, что там спрятано, и потихоньку пощупал свой мешок. По-моему, там были башмаки. Пальцы мои наткнулись сперва на носок ботинка, а потом на каблук. Это открытие почему-то немного успокоило меня. Может быть, в том, что мы делаем, нет ничего страшного?!

Как и прошлый раз, старый продавец из универмага принял от нас мешки и всем роздал по пятидесятирублевой бумажке.

Я вернулся домой разбитый и усталый. Снова стали одолевать меня беспокойные мысли. Конечно, может быть, Петр Терентьевич и Цыпленочкин и не шпионы. Но почему же все-таки они держат свои дела в такой тайне? Нет, тут что-то не чисто. Внезапно тревогой кольнула меня догадка. А что, если вся эта компания какие-нибудь опасные жулики или воры? Может быть, по ночам они грабят на темных улицах прохожих и снимают с них башмаки? Нет, это было мало похоже на правду. Эх, если бы можно было кому-нибудь рассказать обо всем!.. Но я помнил угрозу Кольки Поскакалова и даже вздрогнул, представив, как он расправится со мной, если я проболтаюсь.

В воскресенье мы вместе с Лешкой опять ездили в зверинец. Он снова фотографировал меня у клеток. Но вдруг возле клетки с рысью его лицо озабоченно сморщилось. Он стал трясти аппарат, что-то крутить и, наконец, испуганно сказал, что аппарат, наверное, сломался.

— Не протягивается пленка… Застревает… И счетчик не работает…

Так и пришлось уехать из зверинца, не досняв половины зверей.

Наутро Лешка пришел в класс мрачный.

— Испортился аппарат, — сказал он. — Я его разбирать стал, уже почти нашел, в чем дело… А он обратно не собирается… В мастерскую отдавать надо. Вот не везет! Наверное, к сбору еще и не починят.

До концерта оставалось три дня, когда Костя Веселовский сказал мне на перемене:

— Придумал, что ты будешь делать.

— Что?

— Вести программу. Номера объявлять.

— Номера? Да я никогда в жизни не объявлял!

— Мало ли что! — холодно проговорил Веселовский. — Я вот, например, петь совсем не умею. А как сказала нам в лагере вожатая: «Веселовский запевает!» — так запел! Не хуже, чем в Большом театре. Значит, я отмечаю, — сказал он, не дав мне даже возразить. — Конферансье — Кулагин.

Глава семнадцатая

Весь день бродил я за Костей и уверял его, что ничего у меня не получится и что вести концерты я не умею. Но разве ему что-нибудь докажешь? Уперся — и ни в какую.

— Это поручение совета отряда. Значит, должен выполнить. А вместо того чтобы отвиливать, лучше изучай образцы. Тарапуньку и Штепселя, Мирова и Новицкого… А то еще, помнишь, летом к нам из Свердловска двое приезжали, выступали в парке?

Но когда же мне было изучать образцы, если до концерта осталось всего три дня? Потом вдруг меня осенило.

— Костя! — сказал я. — А ведь Тарапунька и Штепсель — их двое. И Миров с Новицким тоже. Можно, я Лешку Веревкина возьму в помощники? У него все равно аппарат испортился, а стихи учить или песню уже времени нет.

— Бери Лешку, — ответил Веселовский. — Хочешь, я сам с ним поговорю?

— Не надо. Я только передам, будто бы ты или Никита велели!

А Лешка хорош! Назвался еще лучшим другом! Как услыхал, что нам надо вдвоем объявлять номера, сразу стал выкручиваться. То у него бабушка заболела, то он собирается в авиамодельный кружок записаться… Но я ему прямо сказал:

— Ты, Лешка, лучше не ври. Ничем у тебя бабушка не заболела. А в кружок записывайся, сколько хочешь. Тебе же не месяц тренироваться — номера на сцене объявлять.

Веревкин вздохнул и согласился.

Мы долго обсуждали, как нам лучше вести программу.

— Давай лучше так, — сказал он, когда я вспомнил про Тарапуньку и Штепселя. — Давай лучше не как Тарапунька и Штепсель, а как Вадим Синявский и Николай Озеров: полконцерта ты будешь объявлять, а полконцерта — я.

— Ну, Лешка, это, по-моему, просто скучно получится. Ведь это концерт, а не футбольный матч.

— Мало ли что скучно! Нам совет отряда задания не давал, чтобы все с хохоту померли. Главное, надо объявлять погромче, вот так. — Тут он подпрыгнул, выпучил глаза и заорал: — Выступает выдающийся акробат нашего класса Борис Кобылин!

— Вот здорово! — обрадовался я. — У тебя, Лешка, очень здорово получается. Лучше, знаешь, ты один и объявляй. А я тебе из-за занавеса буду подсказывать.

— Вот еще! — встопорщился Веревкин. — Во-первых, не ты у меня помощник, а я у тебя. Верно? Значит, я помогать должен. И подсказываю я лучше. Помнишь, на ботанике подсказывал?

— Еще бы не помнить. Это ведь из-за твоей подсказки мне Анна Ивановна двойку поставила.

— Ну да! Всегда ты на других сваливаешь. Выучил бы урок получше, не сел бы в лужу со своей кочерыжкой!

— Ладно уж, — миролюбиво сказал я. — Не время сейчас ругаться. Только один я объявлять не буду. Лучше вместе.

— Хором?

— Зачем хором? Вечно ты придумаешь. Просто один номер ты, другой я.

Мы с полчаса спорили, охрипли, устали и, наконец, решили: будь что будет.

Концерт подготовили длиннющий, в два отделения. Пригласили шестой «Б» и оба пятых класса. А Костя сообщил по секрету, что они с Никитой приготовили такой сюрприз, что все ахнут.

И вот наступил этот день. Я очень волновался. Зато Лешка чувствовал себя отлично и хорохорился.

— Не бойся, Сережка! Все будет в полном порядке. Ты одно помни: объявляй и погромче. Иди тренируйся.

Я побрел за сцену. Там стоял шум и крик. Кто пел, кто танцевал. Борька Кобылин выжимал на коврике стойку. Второе звено последний раз повторяло свои пирамиды. В углу Олежка Островков ругал сумрачного Гешку Гаврилова:

— Совсем ослеп! Не видишь, что ли? Сел прямо на волшебную коробку! Что я теперь буду делать?

Гешка сопел и переминался с ноги на ногу.

Я остановился, набрал в грудь побольше воздуху и гаркнул что было сил:

— Выступает выдающийся ученик нашего класса!..

Борька Кобылин как стоял на руках, так и брякнулся на пол. Второе звено все рассыпалось в один миг. У Олежки попадали из рук какие-то коробки. Весь красный от гнева подлетел ко мне Костя Веселовский.

— Ты чего тут разорался? Тебя не хватало. Смотри, всех напугал!..

Я хотел было ему объяснить, что это репетиция, но тут вместо голоса из горла вырвался какой-то непонятный писк. Пропал голос.

— Иди на сцену! — закричал Веселовский. — Сейчас начинаем!

Пошел я на сцену ни жив ни мертв. А навстречу мне Лешка, белый как сахар.

— Ой, Сережка, — сказал он, — придется тебе одному концерт вести. Гляди, что случилось.

Он повернулся ко мне спиной, и я увидел, что сзади на штанах у него здоровенная дырка.

— Ты нарочно, — засипел я. — Ты нарочно, наверно, штаны порвал. Ну и делай, что хочешь. У меня, слышишь, голос пропал совсем от твоей тренировки!..

— Это ты сам нарочно потерял голос! — заорал Веревкин. — Виноват я разве, что там гвозди со всех сторон понатыканы? Как же я выйду на сцену такой рваный?

Вдруг он уставился на меня, да так страшно, что по моей спине снизу вверх побежали мурашки. А Лешка еще как прыгнет, как зарычит!.. Я кинулся от него в сторону.

— Лешка! Ты что? Может, ты с ума сошел? Кто же теперь объявлять будет?

Он остановился и стал чесать в затылке.

— Здорово у тебя горло прихватило. Да ладно, не бойся, иди сюда. Это я так просто, попугать тебя хотел. Я слыхал, от испуга голос иногда возвращается.

— Балда ты, Лешка, — разозлился я. — От испуга люди только заикаться начинают. Не хватает еще, чтобы я заикаться стал.

— Что же делать? — оглядываясь, в отчаянии спросил Веревкин.

— Лешка! — вдруг придумал я. — Знаешь что? Тебе ведь к публике спиной поворачиваться не надо! Выйди на сцену, объяви, а потом так вот и попяться, и попяться…

Я показал, как надо ему пятиться, и больно ударился спиной о какой-то угол. Оглянулся — ребята выносят на сцену стол. Костя Веселовский размахивает красной скатертью.

— Опять ты тут вертишься под ногами? — увидав меня, крикнул он. — А ну, помоги стол поставить. К нам гость приехал — участник гражданской войны! Понятно теперь, какой сюрприз? Вы сперва его объявите. А потом уже концерт начнется.

«Ну, — подумал я, — пропал концерт! Если на сцене за столом будет сидеть гость, то Лешке уж не повернуться ни в какую сторону. Разве что боком выходить…»

— Костя! — решительно просипел я Веселовскому. — Говори, что нам делать? У меня, сам видишь, с голосом что случилось. А Веревкин штаны порвал.

— Что-о? — Глаза у Кости выкатились на лоб. — Да вы что, сговорились? Эй, Островков! Позови Симу Соловейчик! Веревкину надо штаны зашить. Пусть иголку с нитками возьмет.

Лешка покраснел.

— Это зачем же Соловейчик? Я не хочу, чтобы Соловейчик. Пусть лучше из мальчишек кто-нибудь зашьет.

— Вот еще! — набросился на него Веселовский. — Портного тебе, что ли, сейчас искать прикажешь?

Тут вперед выскочил Олежка.

— А давайте я зашью. У меня, знаете, какая ловкость рук! Недаром я фокусник!

— Ладно, зашивай, — решил Костя. — Сбегай в наш «Уголок самообслуживания», принеси иголку и нитки. Ты, Веревкин, снимай брюки. Завернись пока вот в скатерть. А ты, Кобылин… У тебя деньги есть?

— Есть. Пять рублей.

— Беги к тете Наде, в буфет, попроси у нее сырых яиц. Сейчас мы тебе, Кулагин, вернем твой голос, — обернулся он ко мне. — От сырых яиц всегда голос лучше становится.

Я уже давно заметил, что в совершенно, кажется, безвыходные минуты наш Костя Веселовский никогда не теряет присутствия духа. Должно быть, за это-то и выбрали мы его в председатели.

Борька умчался в буфет, Олежка — в класс, а Лешка завернулся в скатерть, словно римский император в тогу. Вскоре прибежал Островков и принес иголку, в которую уже была вдета длиннющая белая нитка.

— Как же белыми? — испугался Лешка. — Брюки-то у меня черные.

— Черных нет, — объяснил Островков. — Наверно, девчонки, которые «Казачок» танцуют, все извели.

— Скажи еще спасибо, что белые нашлись, — вставил Костя. — А то так весь концерт дырявый бы и проходил.

Олежка устроился на кончике стола и стал весело орудовать иголкой. Прибежал запыхавшийся Борька Кобылин и притащил пакет.

— Вот. На все деньги купил. Семь штук. Только сырых нету, одни крутые.

— Вот я не знаю, — с сомнением проговорил Костя, — помогут ли крутые.

— Пускай ест, — сказал Кобылин. — Все равно хуже не будет. И не пропадать же зря пятерке!

Никогда прежде не приходилось мне съедать сразу семь крутых яиц, да еще без соли и без хлеба!.. Первые три штуки я кое-как одолел, а четвертое стало застревать у меня в горле. Да разве полезут они, когда все участники концерта столпились вокруг и наперебой помогают:

— Еще, еще одно съешь… Может, лучше станет.

— Ну-ка, попробуй. Появился голос?

Я пробовал, но из горла у меня вместе с желтковыми крошками выскакивало только противное сипенье.

— Давай, давай, — подгонял Веселовский. — Начинать уже пора.

Я давился, кашлял, мотал головой и, когда, наконец, одолел седьмое, последнее яйцо, то не смог уже не только объявлять номера, но даже встать с места.

— Вот это спасибо, — мрачно сказал я. — Вот это накормили!

— Все в порядке! — раздался бодрый голос Олежки Островкова. — Ловкость рук! На, Лешка, носи на здоровье!

Веревкин дернул к себе свои брюки, и тут что-то затрещало на коленке у Островкова. Оказывается, он второпях пришил Лешкины штаны к своим.

А за занавесом раздавались аплодисменты, и нетерпеливые голоса требовали начинать концерт. Мы стояли, глядя друг на друга вытаращенными глазами. Даже Костя Веселовский, всегда такой находчивый, и тот растерялся.

И тут, то ли от страха, что концерт сорвется, то ли от крутых яиц, ко мне вернулся голос. И я закричал звонко, на всю сцену:

— Борька! Кобылин! Дай на время твои брюки Лешке! Ты же акробат! В трусиках выступаешь!

— Правильно придумал Кулагин! — воскликнул Костя. — Молодец!

— А я как же? — захныкал Островков. — У меня совсем уж не зашьешь. На коленке — сразу видно!..

Но теперь к нашему председателю вернулась его прежняя находчивость.

— А тебе даст кто-нибудь из второго звена, — успокоил он Олежку. — Да и зачем тебе вообще брюки? Ты же фокусник! Факир! Мы тебе найдем что-нибудь вроде скатерти. Завернешься, и будет как будто индийское сари!.. А ну, все со сцены! Начинаем!

Лешка выбежал из-за кулис и, прыгая на одной ноге, подворачивая Борькины брюки сверху и снизу, спросил меня недоверчиво:

— А может, ты, Сережка, соврал? Может, и не пропадал у тебя голос?

Но я не успел ответить. Костя за сценой хлопнул в ладоши, Борис дернул за веревку, занавес разъехался, и мы с Лешкой дружно объявили, что утренник шестого класса «А», посвященный Дню Советской Армии, начинается.

Глава восемнадцатая

Первым на сцену вышел наш отрядный пионервожатый Никита. Он сказал, что День Советской Армии празднуется 23 февраля в честь победы Красной Армии в годы гражданской войны под Нарвой и Псковом. Части Красной Армии тогда дали отпор напавшим на Советскую республику германским империалистам.

— Красная Армия, — говорил он, — героически сражалась на всех фронтах, которые окружали кольцом молодую Советскую страну. Враги наступали с запада и с востока, с севера и с юга. Но недаром поется в песне: «Этих дней не смолкнет слава, не померкнет никогда!» Давайте-ка все вместе споем эту песню!

Никита, словно дирижер, взмахнул руками. Учительница пения Зинаида Марковна заиграла на рояле, и весь зал, все ребята, которых мы пригласили на концерт, запели громко и стройно:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед, Чтобы с бою взять Приморье, Белой армии оплот!

И мы с Лешкой пели тоже, стоя у края сцены:

Чтобы с бою взять Приморье, Белой армии оплот!

Пели и за сценой: Борька Кобылин, Костя Веселовский, Тамара, Олежка Островков, пел Гешка Гаврилов, тоненько выводила Сима Соловейчик:

Наливалися знамена Кумачом последних ран, Шли лихие эскадроны Приамурских партизан…

И летела эта песня над нашими головами, откликалась эхом во всех уголках зала и развевалась, словно знамя, пробитое пулями…

Шли лихие эскадроны Приамурских партизан…

Кончилась песня, замерла, будто прошагал мимо нас красноармейский отряд, блеснули на солнце штыки и только пыль осталась висеть в солнечном воздухе, поднятая каблуками сотен сапог.

К нам подошел Никита.

— Теперь объявляйте, — шепнул он. — Объявляйте: к нам в гости приехал участник гражданской войны, бывший боец Чапаевской дивизии Павел Максимович Чугай.

— Я объявлю! — рванулся Лешка.

— Почему это ты?

— Я! А то ты опять голос сорвешь!

Ну и чудак же Лешка! То совсем объявлять не хотел, еле согласился, а теперь так и рвется.

— Давайте оба! Хватит спорить! — прикрикнул на нас Никита, и мы, красные, сердитые, выскочили на сцену.

Пока я собирался с духом, Веревкин быстро повторил то, что велел сказать Никита, а я только постоял рядом и растерянно похлопал глазами.

С одной из задних скамеек в зале поднялся коренастый, полный, уже немолодой человек с коротким ежиком стриженых седых волос и, крепко ступая, зашагал к сцене. Его провожали такими аплодисментами, что, казалось, еще минута — и рухнет потолок. Несколько раз по пути он останавливался и, оборачиваясь к ребятам, махал им рукой. Ладонь у него была большая, видно очень сильная. Из такой небось не выпадет острая шашка!

Поднявшись на сцену, Чугай долго не мог начать говорить: очень уж здорово хлопали. Наконец аплодисменты утихли, и наш гость заговорил. Голос его, негромкий, но очень четкий, был, наверно, хорошо слышен во всех уголках зала.

— Вот вы спели песню, — начал он. — И вспомнил я, что в те годы, о которых собрался вам рассказать, этой песни еще не было. Да многого не было. Еще не построили в то время университета в Москве на Ленинских горах, не уезжали на целину герои-комсомольцы, не побывали на Северном полюсе советские ученые-исследователи, не был запущен в межпланетное пространство искусственный спутник… И не мечтали мы даже в те годы о таких чудесах. Но учиться, жить по-новому, без помещиков и без господ, — об этом мы мечтали. И верили, бросаясь в бой за нашу республику, что будет эта республика могучей и прекрасной — станет тем царством социализма, за которое отцы наши не щадили жизни своей в девятьсот пятом и семнадцатом годах.

Вот, бывало, идешь с отрядом через какую-нибудь деревушку, а под ноги тебе подкатится мальчонка. Драный весь, чумазый, такой худой, что диво — в чем только душа держится. Увидит красное знамя, песню звонкую услышит «Смело мы в бой пойдем за власть Советов» и уж знает: эти не обидят. «Дяденька, — попросит, — дай хлебца…» Возьмешь его на руки, а он легонький совсем от голода. Только глаза сияют. Вот за эти сияющие глаза, за то, чтобы не было у нас в стране таких голодных, оборванных ребятишек, чтобы на себя, а не на хозяина-богатея работал трудящийся человек, — за все это и шли на смертный бой по долинам и по взгорьям бойцы Красной Армии в тяжелые годы гражданской войны.

Слушать стоя было очень неудобно, а присесть не на что. Лешка как-то примостился на небольшом ящике, но тотчас же над самым ухом прошипел голос Олежки Островкова:

— Ты, Веревкин, куда садишься? Последний волшебный ящик сломать хочешь?!

Лешка взвился, будто бы вся крышка Олежкиного ящика была утыкана булавками. Наконец мы уселись прямо на настил сцены. А Чугай в это время уже рассказывал, как он попал в Красную Армию.

Странное дело! Устроен я, что ли, как-то по-особенному? Но если рассказывают что-нибудь или попадется интересная книга, я все перед собой вижу, будто бы в кино. Как-то летом, в лагере, я признался в этом Женьке. Он тогда объяснил, что это от воображения. Я на него обиделся и сказал, что ничуточки не воображаю. Но Женька стал смеяться. Оказывается, я не так понял. Воображать — значит задаваться, а у меня просто есть фантазия.

Вот и сейчас, слушая Павла Максимовича, видел я перед собой приволжские степи, по которым шли на запад, прорываясь к Симбирску и Самаре, белогвардейские полки Колчака.

Тяжело начался для Советской республики 1919 год. С севера, с юга, с запада и востока наступали на Москву белогвардейцы и иностранные интервенты. У белых были новенькие винтовки, теплые шинели, пушки и танки. А у Красной Армии не хватало даже патронов. В городах жили на голодном пайке. Но рабочие и крестьяне отдавали последнее, чтобы Красная Армия смогла сдержать наступление врага.

Было Павлу Максимовичу в ту пору всего семнадцать лет. Но умел он уже крепко сидеть в седле и метко стрелял из винтовки.

— В Чапаевскую двадцать пятую дивизию попал я в апреле, под городом Бузулуком, — рассказывал Павел Максимович. — Действовала там особая Ударная группа, и командовал одной из красноармейских частей Василий Иванович Чапаев, роста небольшого, глаза с прищуром, большие усы. Ходил в кожаной тужурке, с ремнями крест-накрест и в черной курчавой папахе. С виду, поглядишь, простой человек. А как сядет на коня, как взмахнет шашкой, сразу видно — богатырь. И любили же его бойцы! Голову за него положить никто не пожалел. Только, когда говорили ему об этом, посмеивался он: «Голову кладите за Советскую власть, а за себя-то я и сам постоять сумею».

Конечно, в точности, как рассказывал Павел Максимович, я всего повторить не могу. Да в те минуты я как будто и не вслушивался в слова. Передо мною вспыхивали желтым пламенем взрывы артиллерийских снарядов, мчались в битву бойцы-чапаевцы, а впереди сам Чапаев на коне, в развевающейся бурке. И сам я словно скакал следом за ним на коне в бой, и сам будто взмахивал свистящей шашкой над головами белых. А Лешка, тот даже подпрыгивал, вытягивал шею и ударял кулаком о ладонь:

— Так их! Так их!..

Почти месяц бились чапаевцы под Бузулуком с колчаковским войском, а в начале мая двинулись в наступление.

— Много товарищей моих осталось на полях под Молчановкой и Староверовкой, под станцией Узели, под Бугульмой и Уфой, — сурово сказал Павел Максимович. Но голос его окреп и зазвучал громко, словно слышал он издалека победные трубы и видел развевающееся красное знамя. — Но не зря пролилась рабочая кровь. Наголову разбила Красная Армия белые отряды Колчака и погнала их за Урал, в Сибирь. Родилась в огне Советская страна и навеки развевается над ней красное знамя, под которым бились не на жизнь, а на смерть герои-красноармейцы.

Никогда не слыхал я такого грома аплодисментов, как в ту минуту, когда Павел Максимович спускался со сцены. Хлопали все: и в зале и за сценой. Мы с Лешкой хлопали тоже изо всех сил. И вдруг меня словно обожгло. Да ведь он, чапаевец этот, под Бугульмой с белыми дрался! Может быть, это его отряд ворвался в ту деревню, где, запертые подполковником Белецким, томились в амбаре пленные красноармейцы, учительница Ольга!

— Лешка! — задохнувшись, закричал я, стараясь перекричать грохот аплодисментов. — Лешка, объявляй пока один! Я его догнать должен!

— Кого?

— Чугая!.. Чапаевца!..

— Вот еще! Я, может, тоже хочу с ним поговорить…

— Лешка! Мне же по делу надо, честное пионерское! Ну, если ты мне, правда, друг, то отпусти меня, а? Я потом… Я потом один буду весь концерт объявлять!

Наверное, на лице моем было такое выражение, что Веревкин испуганно закивал головой.

— Ладно, иди. Только расскажешь потом, про что вы говорили!

Он еще что-то кричал мне вслед, но я уже не слушал его. Кубарем скатился я со сцены в зал, где ребята, повскакав с мест, обступили Павла Максимовича. Кого-то пришлось оттолкнуть, кого-то потеснить. Наконец я все-таки пробился к нему. И вдруг заметил, что с другой стороны, так же расшвыривая и расталкивая всех, к Чугаю протискивается Женька. Я вспомнил, что Женьке надо одному из первых читать в первом отделении стихи про Красную Армию. Наверно, он уговорился с Костей или с Никитой, чтобы его выступление немного передвинули. А может быть, он решил, что успеет еще прибежать на сцену. И уж, конечно, я сразу догадался, зачем Женька пробивается к Павлу Максимовичу.

Мы остановились возле Чугая, хмуро поглядывая друг на друга. Видно, Женька не хотел приступать к разговору при мне. И я тоже первым начинать не собирался. Павел Максимович посмотрел на нас и положил обе ладони нам на плечи — мне и Женьке.

— Вы что, спросить меня о чем-нибудь хотите?

Я закивал головой. Кивнул и Женька. Но в то же время мы не спускали друг с друга глаз.

— Эге! — проговорил Чугай. — Что это вы? Как будто съесть друг друга хотите глазами!

— Они раньше самые лучшие друзья были, — выскочил неизвестно откуда Мишка Маслов. — А потом поругались. И мириться не хотят!

— Так вы в ссоре? — протянул Павел Максимович, и я почувствовал, как его большая ладонь крепко — не вырваться — стиснула мне плечо. — Ну вот что, пока не помиритесь, я и разговаривать с вами не стану.

Наверно, и Женьку тоже Чугай держал не отпуская. Он было дернулся в сторону, но вырваться не смог.

— Ну-ка, ну-ка, смелей, — приговаривал Павел Максимович, подталкивая нас все ближе и ближе друг к другу.

Наконец мы столкнулись — лицо к лицу. Чугай взял сначала мою руку, потом Женькину и соединил их.

Несколько минут мы сопели, упершись лбами и стараясь выдернуть руки из сильных, твердых как железо ладоней чапаевца. Время от времени то я, то Женька посматривали друг на друга исподлобья. Потом мне показалось, будто Женька чуть сильнее сжал мои пальцы, и я ему ответил. Он поднял голову. Мы посмотрели друг другу в глаза, и в глазах у Женьки я не увидел вражды. Они глядели примирительно и смущенно.

Так стояли мы молча, не замечая, что Чугай больше не держит нас, а мы сами крепко сжимаем друг другу руки. Женька слегка улыбнулся, заулыбался и я.

— Вот так, — сказал Павел Максимович. — Ну, а теперь спрашивайте.

К нам подбежал запыхавшийся Веселовский.

— Женька! Вострецов! Тебе выступать!..

Женька растерянно поглядел на меня, на Павла Максимовича, на Костю, который тянул его за рукав.

— Вот что! — решил Чугай. — После концерта подойдете ко мне, тогда и поговорим.

— А вы разве останетесь? — загалдели вокруг ребята. — Вы смотреть будете?

— Конечно, останусь и посмотрю ваш концерт.

— Ура! Остается! Садись, ребята!..

— К нам, к нам садитесь! — тащили Павла Максимовича к себе девчонки из шестого «Б».

— Нет, к нам! У нас место специально приготовили! — ухватив гостя за рукав, спорили с ними мальчишки-пятиклассники.

— Вот беда, разорваться не могу! — засмеялся Чугай.

Девчонки все-таки пересилили. Они потащили Павла Максимовича к окошку, где было оставлено для него местечко. А мы с Женькой и Костей помчались на сцену.

Глава девятнадцатая

Объявлять номера нам все-таки пришлось вдвоем с Лешкой. Он был очень доволен. А я каждый раз, выходя на сцену, с беспокойством посматривал в зал: не ушел ли Павел Максимович. Нет, девчонки из шестого «Б», кажется, держали его крепко.

Боясь, как бы у меня снова не сорвался голос, я теперь не орал; а объявлял нормально, не слишком громко. Но получалось как будто неплохо. Только, когда наступила Женькина очередь, голос у меня немного дрогнул. Правду сказать, я еще не был уверен, что мы с Женькой помирились по-настоящему.

— Стихотворение «Армия наша сильна». Прочитает Женя Вострецов!

Женька вышел на сцену и даже не взглянул на меня. Я почувствовал, как сердце у меня застучало тревожно. Ну конечно, Женька только для вида пожал мне руку. Да, может, и не сам пожал. Просто Павел Максимович нарочно покрепче сдавил наши ладони, а я решил, что это Женька сам, по своей охоте…

С горечью размышлял я об этом, уставясь в пол, пока Женька читал стихотворение. И так глубоко задумался, что не заметил, как он кончил. Но вдруг я увидел его прямо перед собой и даже отшатнулся от неожиданности. Но Женька был очень взбудоражен и не обратил на это внимание.

— Ну что? — спросил он прерывисто, словно запыхался от быстрого бега. — Ничего вышло?

Женька спрашивал, понравилось мне или нет, как он читал стихи!

Значит, мы и правда помирились, на самом деле! И хотя я не слыхал ни словечка из стихотворения «Армия наша сильна», но заговорил быстро-быстро, волнуясь и чувствуя, что краснею:

— Здорово, Женька! Еще как! Будто настоящий артист!.. Заслушаться можно!..

— Ну, вот еще… артист… — смущенно проговорил он, а потом не сильно, в шутку, стукнул меня кулаком в живот и сказал, как говорил всегда, грубовато и чуть насмешливо: — Эх ты, Серега…

И опять застучало у меня сердце. Но теперь не тревожно, а радостно, весело и счастливо. И от этой громадной радости стал я бормотать какие-то слова про нашу ссору, про драку с Васькиными ребятами, про то, что я убежал тогда не нарочно, а нечаянно. Но Женька махнул рукой и перебил меня:

— Ладно, Серега, будет тебе!

На сцене в это время выступало второе звено. Ребята выстраивались, взбирались друг другу на плечи, разбегались и сбегались снова. К нам подскочил Лешка Веревкин.

— Ты что же? — с обидой воскликнул он, увидев меня. — Заговорился! А я один за двоих объявляю!

— Беги, Серега, — подтолкнул меня Женька. — Когда перерыв будет, вместе пойдем у Павла Максимовича спрашивать про Ольгу.

В перерыве к Чугаю опять пришлось пробиваться с боем. Но вдвоем-то протиснуться легче.

— А, друзья-приятели! — заметив нас, улыбнулся Павел Максимович. — Ну как, не успели снова поссориться за это время?

— Что вы! — смущенно ответил Женька.

— Мы никогда больше не поссоримся! — подхватил я.

— В таком случае я готов вас выслушать.

— У нас дело такое… — проговорил Женька, нерешительно озираясь на столпившихся вокруг ребят. — Очень серьезное дело.

— Военная тайна, что ли? — хитро прищуриваясь, шепотом спросил Чугай, и все кругом засмеялись.

— Не тайна, а все равно… — насупился Женька. — Рассказывать долго.

— Ну вот что, — Павел Максимович посмотрел на часы. — Мне сейчас уже пора уезжать. Если можете отпроситься, то проводите меня. По дороге расскажете о своем серьезном деле.

Мы опрометью кинулись к Никите. Женька быстро объяснил ему, почему нам надо непременно уйти. Я бы так никогда не сумел объяснить. Наш вожатый выслушал его и удивленно спросил:

— Почему же вы раньше ничего об этом не говорили? — И добавил: — Ладно. Разнос я вам потом устрою. А сейчас идите. Я скажу Веревкину, чтобы он один вел второе отделение. Или помощника ему другого найду.

У подъезда школы Чугая ждала машина. Но он сказал шоферу, что пройдется пешком, и мы пошли втроем по улице: Павел Максимович в середине, я справа, а Женька слева.

— Ну, рассказывайте, — сказал Чугай, вынимая из портсигара папиросу и закуривая. — Видно, разговор у вас и правда ко мне серьезный, если вы даже с концерта ушли.

— Концерт что! — мотнул головою Женька. — Тут такое дело!..

И он принялся подробно рассказывать о нашем задании, о поисках, о судебной бумаге и дневнике Альберта Вержинского.

Я едва удержался, чтобы не перебить его и не сказать, что с этим самым Вержинским виделся и разговаривал всего неделю назад… Но подумал, что смогу преподнести эту невероятную новость после. Прерывать Женьку не стоило.

Потом Женька стал рассказывать уже о том, чего я не знал. После нашей драки с Васькиными ребятами он в воскресенье ездил на Калининскую, к старому мастеру Виталию Ильичу Купрейкину. Оказалось, что Чугай знает Купрейкина.

Но… — тут Женька вздохнул, — Виталий Ильич про Ольгу тоже не мог вспомнить. Зато он назвал фамилию человека, который жил в доме, где с 1942 года поселилась семья Михаила Михайловича Волкова, отца Володи и Светланки. До войны там жил хороший знакомый Купрейкина — Виктор Захарович Коростелев. В 1905 году он работал на Каратаевской мебельной фабрике и даже участвовал в революционных событиях: был дружинником в дни баррикадных боев. Но еще в сороковом году он уехал к дочери в Москву, и с тех пор Виталий Ильич его не видел.

— Я в Москву письмо написал, в адресный стол, — рассказывал Женька. — Виталий Ильич сказал, что там могут кого хочешь разыскать. А потом я получил ответ. Вот.

Он полез в карман и достал измятый конверт. На бумажке, которая оказалась в конверте, было написано коротко и ясно:

«На ваш запрос отвечаем: Коростелев Виктор Захарович, возраст примерно семьдесят два года, в городе Москве не проживает».

— Так, понятно, — прочитав бумажку, сказал Павел Максимович и возвратил ее вместе с конвертом Женьке.

Женька вздохнул, засунул конверт обратно в карман и проговорил печально:

— Всю улицу обошел. Два раза с мальчишками дрался. Ко всем пенсионерам заходил. Даже никто и не помнит такую Ольгу. — Он помолчал и с надеждой взглянул на Чугая. — Вот там, в дневнике у этого белогвардейца, у Вержинского, написано, что где-то в деревне южнее Бугульмы пленных взяли. И ее тоже. Может, она попадалась вам где-нибудь на фронте?

— Э, брат, — усмехнулся Павел Максимович. — Фронт-то ведь большой был. И на Бугульму наступали сразу четыре дивизии: с юга — двадцать шестая, с севера и северо-запада — двадцать седьмая, а с запада — в лоб — пятая и вторая стрелковые. Наша двадцать пятая дивизия обошла Бугульму с юго-востока…

— Так там и написано, — волнуясь, перебил Женька. — Там и написано, в дневнике этом: «Наш батальон занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы».

— Степной Зай… — сказал Павел Максимович. — А названия деревни там нет?

— Названия нету, — подумав, ответил Женька.

— Стой, Женька! — не вытерпел я. — Ведь название у самого Вержинского можно спросить!

— У кого-о? — вытаращив глаза, протянул Женька. — Ты что, Серега, с ума, что ли, сошел?..

— Ничего я не сошел! А я Вержинского видел. Дома у него был. Честное пионерское под салютом!..

Женька смотрел на меня так, словно я и в самом деле только что выскочил из сумасшедшего дома. Да и Чугай косился недоверчиво.

— Ну вот, не верите? А он на заводе работает. В конструкторском бюро! Живет на улице Клары Цеткин, дом сорок четыре! Я даже адрес специально запомнил.

И, путаясь, сбиваясь, перескакивая с пятого на десятое, я стал рассказывать о моей удивительной встрече с Альбертом Владимировичем.

— Как же так, Серега? — по-моему, еще не очень-то веря мне, воскликнул Женька. — Как же ты мне раньше не сказал?

— Я хотел… Помнишь, тогда… Ну, когда двойку по ботанике получил… А ты так огрызнулся, что у меня всякая охота пропала.

— Вот они до чего доводят, ссоры! — вставил Чугай и обернулся ко мне. — Ну, а название деревни-то ты почему у него не спросил?

— Эх ты, Серега! — произнес укоризненно Женька. — И адрес запомнил и про Надежду Ростовцеву узнал, а название деревни… Что ж ты?

— Ну, ведь мы можем хоть сейчас к нему вместе поехать, — сконфуженно оправдывался я. — Давай сядем в автобус и поедем.

— Конечно, съездить надо, — подхватил Чугай. — Поезжайте и все узнайте подробно: в какой части служил этот Вержинский — номер и название; как называлась деревня, где их батальон стоял. И вот… — он вытащил из кармана блокнот, автоматическую ручку, вырвал листок и что-то записал на нем. — Вот мой телефон. Когда все узнаете, сразу же мне позвоните. Дело это очень интересное и, вы сказали правду, серьезное. — Он приподнял рукав и посмотрел на часы. — Ну, а теперь мне пора. Желаю вам удачи.

Он широко, размашисто зашагал по улице. А мы, постояв с минуту и проводив его глазами, побежали к автобусной остановке.

Ах, как много мне надо было сказать Женьке! И о том, как хотелось с ним помириться, и каким я чувствовал себя виноватым за свое постыдное бегство во время драки, и о том, как болел и ждал, что он придет. И я говорил, говорил не переставая, пока мы ехали в автобусе к Вержинскому, на улицу Клары Цеткин. Я забыл о просьбе отца не слишком-то распространяться о Вержинском. Забыл об угрозе Кольки Поскакалова. Я поведал Женьке о страшных путешествиях за канал, к одинокому домику на пустыре. Но разве можно что-нибудь скрыть от лучшего друга?

— Так ты им, значит, помогал те мешки таскать? — настороженно спросил Женька.

— Помогал. А что мне делать? Этот Колька убил бы меня, если бы я не пошел.

— Ну, идти, конечно, надо было, — согласился Женька. — А знаешь для чего?

— Для чего?

— Чтобы потом пойти в милицию и сказать, куда ты ходил.

— В милицию! Хорошо тебе говорить. А они потом придут ко мне домой, и от меня только один пшик останется. Нет уж…

Никогда бы не подумал, что от таких обыкновенных слов Женька прямо-таки взбесится.

— Молчать? А они тем временем будут дальше воровать, да? А красный галстук у тебя зачем висит? Просто так, для красоты? Тогда сними его и отдай Кольке Поскакалову. Пускай он твой галстук продаст на рынке вместе с теми башмаками! Небось когда Павлик Морозов узнал, что его отец враг, он и отца не пожалел и смерти не испугался. А ты?.. Да этот Терентьевич!.. Думаешь, он не враг? Самый настоящий! Народное добро ворует. И тебя еще в свою шайку хочет затащить. Для этого, что ли, Чапаев погиб? Ольга, которую мы с тобой ищем, для этого пытки сносила?..

— Ну, Женька! — пытался я остановить не на шутку разошедшегося друга. — Ну, если хочешь, пойдем в милицию. Я и деньги туда принесу, которые от Петра Терентьевича получил. Они у меня в тумбочке лежат. Сто рублей. Жалко, конечно, отдавать… Я хотел фотоаппарат, как у Лешки, купить… Но такое дело…

— Аппарат! Лешке аппарат на честные деньги купили. А ты хочешь на ворованные? Да я бы плюнул на те сто рублей и в помойку бы выбросил! Завтра пойдем с тобой в милицию и все скажем. Понял?

— Улица Клары Цеткин! — закричала кондукторша.

Мы вылезли из автобуса и побежали к уже знакомому мне дому. Я запомнил и парадное и номер квартиры. Мы взбежали по лестнице, и я громко постучал в дверь.

Отворила нам какая-то женщина в косынке, из-под которой, словно громадные блестящие гвозди, вбитые прямо в голову, торчали бигуди. Она с удивлением посмотрела на наши разгоряченные лица и спросила, кто нам нужен.

— Альберт Владимирович дома?

— Альберт Владимирович? Нет. Он уже неделю, как лежит в больнице.

— В больнице? В какой?

— Во второй городской.

— Едем! — решительно потащил меня за рукав Женька. — Едем в больницу.

— Стой, Женька! А как же в школу? Там ведь концерт идет.

— Обойдутся без нас. Концертов ты не видал!

Наверное, Женьке не терпелось поскорее своими глазами увидеть Вержинского. Кажется, он мне только теперь поверил, что я не выдумал про Альберта Владимировича.

Вторая городская больница находилась недалеко от зверинца. Нам снова пришлось полчаса ехать на автобусе.

В больнице у окошечка справочного бюро мы постояли в очереди и, наконец, оба разом всунулись в полукруглое отверстие.

— У вас тут больной один лежит… — обратился я к молодой девушке в белом халате. — Вержинский Альберт Владимирович.

— Нам к нему пройти надо, — добавил Женька.

— А в каком отделении он лежит?

Мы озадаченно переглянулись.

— Сердце вроде, — неуверенно сказал я.

Девушка сняла телефонную трубку и набрала номер.

— Тетя Маша?.. У вас лежит больной… Как фамилия?

— Вержинский, — хором подсказали мы.

— Вержинский, — повторила девушка в трубку. — Что? Давно? А-а…

Она осторожно положила трубку и взглянула на нас.

— А вы кто ему будете? Родные, что ли?

— Нет, так, знакомые… Но нам очень, очень нужно к нему!

Девушка перелистала какие-то бумажки, для чего-то переставила с места на место чернильницу и сказала:

— Больной Вержинский вчера вечером, в двадцать три часа, скончался…

Глава двадцатая

Мы вышли из больничных ворот ошарашенные и подавленные. Вержинский умер!.. Умер!.. Это слово, нелепое и страшное, стучало у меня в ушах. Умер вчера, в двадцать три часа. Это значит, в одиннадцать вечера. А я в это время уже спал. И утром проснулся как ни в чем не бывало. Завтракал, собирался в школу. Беспокоился, сумею ли вести программу концерта. Потом — в школе. Была контрольная по алгебре. Все время не получался один пример, и я сдал свою тетрадку Дмитрию Петровичу последним… А Вержинского уже не было на свете!..

Ветер стал как будто бы сильнее. А может быть, мне просто так казалось. Но было холоднее, чем полчаса назад, когда мы вышли из автобуса у больницы. Я поплотнее надвинул шапку, поднял воротник и засунул руки в карманы. И вдруг пальцы мои наткнулись на какую-то бумажку. Я вытащил ее. Что за цифры: «22–68»?.. Вспомнил: телефон Чугая.

— Женька, — сказал я, первый нарушая молчание. — Может, Павлу Максимовичу позвоним?

— Что ж теперь звонить? Что мы ему скажем? — Женька помолчал и проговорил вздохнув: — И отчего это люди умирают не вовремя!..

Невесело попрощались мы возле Женькиного дома. Он меня к себе не позвал, да я и сам бы не пошел: не хотелось.

Долго я в этот день не мог заставить себя сесть за уроки. Лезли в голову разные неприятные мысли. Но в конце концов все-таки стал заниматься.

На заводе уже знали о смерти Альберта Владимировича. Для отца это не было новостью. Когда он пришел с работы и я стал рассказывать о том, что мы узнали в больнице, у него только брови нахмурились.

— Знаю. Что ж, ничего не поделаешь. Старый был человек и больной очень… Жалко, конечно. Одинокую жизнь прожил. И всю жизнь не давала ему покоя мысль, что сделал он в молодости первые шаги не по верной дороге, против народа пошел, против справедливости…

— Папа, — тихо позвал я. — А почему он тогда мне спасибо сказал? Что я ему сделал?

— Ты-то? А ты, Сергей, помог ему поверить, что не все в прошлом у него было черно. Ты пришел таким светлым пятнышком и убедил его, что и в те годы, в те трудные годы все-таки оставался он человеком и не опустился до конца. Ясно?

Нет, мне это было не очень ясно. Но спрашивать больше я не стал.

Лег я в тот вечер рано, без конца ворочался, засыпая, вспомнил, что не рассказал отцу ни о примирении с Женькой, ни о том, что завтра мы с ним решили пойти в милицию.

Отец теперь уходил на завод гораздо раньше, чем я просыпался. И когда я встал, его уже не было дома. Зато, подбежав к окну, я увидел Женьку, который топтался на тротуаре напротив.

— Иди сюда! — крикнул я ему, открыв форточку.

Конечно, мать только так, в сердцах, грозилась, будто больше не пустит Женьку к нам на порог. Она у меня добрая. Только любит поворчать. А если рассердится, то отходит потом быстро. Наверно, она даже сама забыла о своей угрозе, потому что встретила Женьку приветливо и усадила его пить чай вместе со мной.

В школу мы, как и прежде, бежали вдвоем. В раздевалке, увидав нас, Костя Веселовский удовлетворенно сказал:

— Наконец-то! Я уж думал, ребята так, зря говорят, что вы помирились.

Лешка на меня дулся. Еще бы! Ведь вчера я удрал с концерта, ничего ему не сказав. А сегодня пришел вместе с Женькой. К тому же еще Женька снова пересел на свое старое место, за мою парту. Я чувствовал, что Лешка был прав, обидевшись на меня. Все-таки когда мы не разговаривали с Женькой, Веревкин был мне хорошим товарищем. А теперь…

— Ты, Лешка, не дуйся, — сказал я ему. — Ну, подумаешь, нашел за что. Мы ведь помирились с Женькой. А теперь втроем дружить будем.

— Правда? — обрадовался Веревкин. — А я уж думал, что ты со мной раздружиться хочешь.

На ботанике Анна Ивановна вызвала меня к доске. Но теперь я сразу услышал свою фамилию и, схватив дневник, уверенно пошел отвечать.

— Расскажи, Кулагин, все, что ты знаешь о моркови, — проговорила Анна Ивановна и что-то пометила в классном журнале.

— Морковь — очень распространенное овощное растение, — немного волнуясь, начал отвечать я. — Растение это двулетнее. В первый год морковь образует корнеплод, а на второй у нее появляется цветоносный стебель. Он дает плоды и семена.

Анна Ивановна кивала головой. Это был хороший признак. Она всегда так, молча, кивала, если отвечали правильно.

— Морковь любит рыхлую почву, — приободрившись, продолжал я. — Но свежее навозное удобрение для нее не годится. В таких условиях корнеплод у нее становится ветвящийся и уродливый…

Анна Ивановна не отпускала меня долго. Она велела мне рассказать и о посеве моркови, и о появлении всходов, и об отрастании листьев. А когда я все это рассказал, она приподняла руку над столом.

— Хватит, Кулагин. Ты хорошо знаешь урок. Ну, а как насчет капусты? Ты до сих пор уверен, что кочан образуется из кочерыжки?

— Нет, Анна Ивановна, — смущенно ответил я. — Кочерыжка — это капустный стебель. Когда капустную рассаду высаживают в открытый грунт, у нее продолжают отрастать листья. После поливки, окучивания и подкормки из почки, которая находится наверху у стебля, и образуется кочан.

— Вот теперь верно, — сказала Анна Ивановна. — Дай мне свой дневник.

Скосив глаза, что было силы, я увидел, как она аккуратно поставила в дневнике отметку, и сразу же, обернувшись, показал всему классу, а в особенности Женьке всю пятерню с растопыренными пальцами.

— Молодец, Серега! — похвалил меня Женька, когда, гордый и красный от счастья, я сел на свое место.

Настроение в этот день у меня было замечательное. Но на последней перемене Женька мне его испортил.

— Уговор помнишь? — спросил он. — В милицию пойдем сразу после школы.

Весь урок английского языка я просидел хмурый и беспокойный. А когда отзвенел последний звонок и мы вышли на улицу, я сказал Женьке:

— Может, все-таки не пойдем, а? Может, лучше я сперва отцу скажу?

Но Женька посмотрел на меня так грозно, что я с упавшим сердцем махнул рукой.

— Ладно, пойдем.

— А деньги у тебя с собой?

— Какие деньги?

— Которые тебе Петр Терентьевич давал за помощь.

— Нет, дома забыл!

— Эх ты, растяпа! Пошли за ними.

Дома, к счастью, мы не застали матери. Она, наверно, еще не вернулась из магазина. Быстро отыскав среди хлама в моей тумбочке две запрятанные пятидесятирублевки, я сунул их в карман, и мы бегом пустились вниз по лестнице.

Отделение милиции было недалеко, за углом. Женька втолкнул меня в дверь, и я наткнулся на бравого плечистого милиционера, который не очень-то приветливо спросил:

— А вы куда направляетесь?

— Нам к начальнику надо, — выступая вперед, объяснил Женька.

— Это зачем к начальнику?

— По срочному делу.

— По срочному делу вон к дежурному обращайтесь.

Мы прошли в просторную комнату, где за деревянной загородкой сидел, облокотившись на стол, человек в синем кителе с погонами старшего лейтенанта. Перед ним, навалившись грудью на загородку, плакал пьяными слезами какой-то детина в ватнике и рваной шапке.

— Товарищ начальник… — жалобно тянул он. — Ну, отпустите вы меня. Ей-богу, слово даю, никогда это больше не повторится. Ведь на заводе узнают — стыд на весь цех! Я и ножку-то подставил нечаянно. Все водка проклятая, чтоб ей сгореть!..

— Сгореть или не сгореть, вам лучше знать, — строго отвечал старший лейтенант. — А на заводе действительно узнают. И перед судом за хулиганство предстанете по всей справедливости. Ну, а до расследования мы вас должны задержать. — Он обернулся к нам и спросил:

— Вы что, ребята?

— Нам к самому главному начальнику надо, — сказал Женька.

— К главному? А что у вас к нему за дело?

— Рассказывай, Серега, — подтолкнул Женька.

— Ты лучше сам расскажи. У меня не получится.

Женька оглянулся и проговорил таинственно:

— Мы хотим про жуликов рассказать, которые ботинки воруют. Вот он… — Женька кивнул в мою сторону. — Он тем жуликам помогал. Он знает, куда они носили.

— Стоп! — вдруг остановил его старший лейтенант. — Подождите минуточку, — и он быстро вышел из комнаты.

По тому, как встревоженно нахмурились брови дежурного, я понял, что к начальству мы все-таки попадем. И действительно, минут через пять старший лейтенант вернулся.

— Пройдите к начальнику. Он вас ожидает. Сазонов, проводите.

В чистом и светлом кабинете, куда мы вошли, за широким столом, к которому был приставлен другой, накрытый зеленой скатертью, сидел пожилой седоватый человек в простом темном костюме. Он взглянул на нас пытливо и с любопытством.

— Садитесь.

Мы сели, и я отчего-то сразу оробел.

— Ну, рассказывайте, что у вас такое, — проговорил начальник, закуривая папиросу и разгоняя ладонью дымок. — Не смущайтесь, не смущайтесь.

Голос его звучал ободряюще, и я вдруг торопливо стал рассказывать этому человеку все: и как возле домика Петра Терентьевича встретили мы незнакомца, который назвался Никифором Витольдовичем, и как я бегал в универмаг, как забеспокоился старый продавец, узнав о письме от Нионилы Спиридоновны. Я рассказал, как передал Никифору Витольдовичу в гостинице то, что поручил мне сказать Петр Терентьевич. Потом я принялся вспоминать, как мы шли через канал на пустырь, к домику, где встретил нас Цыпленочкин, и как вместе с Колькой Поскакаловым и Петькой Чурбаковым возвращались потом на Овражную.

Начальник слушал молча, только время от времени затягивался папиросой и разгонял ладонью дымок.

— Я сперва думал, они шпионы, — говорил я, решив открыть всю правду до конца. — А потом пощупал, там, в мешке, ботинки лежат. Наверно, они просто жулики. Хотя вот я читал в одной книге, будто у шпионов специальные ботинки есть. Он вроде ботинок обыкновенный, а каблук у него пустой. И в этот каблук можно чего хочешь спрятать…

Вокруг глаз начальника паутинкой легли веселые морщинки. Не знаю, отчего ему вздумалось смеяться. Мне-то самому было вовсе не смешно.

— Ну, вот и все, — сказал я и вдруг испугался.

А что, если сейчас этот начальник встанет и скажет: «Вот что, гражданин Кулагин. Ты помогал ворам и шпионам. И до расследования мы тебя должны задержать…»

Он и правда встал, вышел из-за стола и прошелся по кабинету. Я замер. От страха даже руки вспотели.

— Так, ребята, — серьезно, больше не улыбаясь, проговорил начальник. — Вы нам очень, очень помогли. Большое вам спасибо.

Он подошел к столу и снял телефонную трубку.

— Перышкина ко мне. Немедленно.

Через минуту отворилась дверь, и в кабинет вошел невысокий и плотный человек в пальто и кепке. Где-то я уже видел это простое, широкоскулое лицо, эти пристальные изучающие глаза! Но где?

— Уходить собрались? — спросил начальник.

— Так точно. Хотел съездить на завод, с бригадмильцами там побеседовать.

— Придется вашим бригадмильцам подождать, — сказал начальник и с силой вдавил папиросу в пепельницу. — Раздевайтесь. Будете составлять протокол. Вот ребята пришли по делу номер двести четырнадцать. Интересные у них сведения.

Ни словом не возражая, Перышкин снял пальто, кепку, и тут я вспомнил. Ну, конечно! Я видел этого человека в универмаге, когда разговаривал с Петром Терентьевичем. Сначала у прилавка, а потом на втором этаже, в толпе… Так, значит, милиция и тогда уже следила за хитрым продавцом!..

Наверно, Перышкин меня тоже узнал. Во всяком случае, взгляд его задержался на мне дольше, чем на Женьке.

— Ну, рассказывайте, — кивнул он и подвинул к себе несколько листков бумаги.

Мне пришлось повторить всю историю с начала до конца. Перышкин слушал и записывал. А когда все было записано и начальник попросил меня поставить под протоколом свою подпись, я спросил с любопытством:

— А их теперь заберут всех, да?

Лицо у начальника стало строгим.

— Вот что, мальчики, — негромко, но твердо сказал он. — О том, что вы у нас были, не должна знать ни одна живая душа: ни товарищи ваши, ни родные. Поняли? Никто. Тайны хранить умеете?

— Умеем, — заверил Женька.

— Ну, так знайте: это очень большая и важная тайна.

— А мы никому и не скажем, — сконфуженно проговорил я.

— Договорились.

— А если они опять меня позовут мешки таскать?

— Если позовут, пойди с ними. Но постарайся ничем себя не выдать. Сумеешь?

— Не знаю… Может, сумею.

— Не «может», а так надо, — сказал начальник, взглянув на меня, и опять улыбнулся. — Ну, а теперь идите. Еще раз спасибо вам.

Он крепко пожал мне и Женьке руки, и, когда мы выходили, я услыхал, как он крикнул в телефонную трубку:

— Начальника ОБХСС!

Только в комнате, где сидел дежурный, я вспомнил, что не отдал начальнику деньги.

— Погоди, Женька, я сейчас!

Кинувшись назад, я постучал в дверь, из которой мы только что вышли, и ворвался в кабинет.

— Что, забыл что-нибудь? — удивился начальник.

— Забыл!.. Деньги вот… Я их от Петра Терентьевича получал два раза. Возьмите…

И я положил на стол две сложенные четвертушками зеленые пятидесятирублевки.

Глава двадцать первая

Прошло несколько дней, и я начал замечать, что с Женькой творится что-то неладное. Он стал какой-то рассеянный, хмурый, неразговорчивый. Сперва я подумал, что он за что-нибудь на меня сердится, и однажды утром, когда мы шли в школу, решил спросить напрямик, как водится между настоящими друзьями. Но Женька вдруг заговорил сам, и я все понял.

— А ведь нам, Серега, пожалуй, не найти этой учительницы Ольги, — сказал он. — Пенсионеров всех обошли, к Купрейкину я ездил, письмо в адресный стол написал, с Вержинским ты сам разговаривал, Чугай тоже ничего не знает. Больше и спрашивать не у кого.

— Не у кого, — согласился я, и мне стало грустно.

— А что мы могли сделать? — словно оправдываясь передо мной, вздохнул Женька. — Вон в архиве ученые и то не узнали…

— А вот Володя, помнишь, который нам на крыльце тогда надавал? Он сказал, что бросать поиски нельзя. Искать, искать! Найти и не сдаваться… — как-то нечаянно вырвались у меня слова из девиза Сани Григорьева.

— Что-то ты, Серега, раньше не очень хотел искать, — припомнил Женька. — Даже собирался Ивану Николаевичу сказать, что отказываешься.

— Ну, то раньше было! — протянул я. — А сейчас… Эх, жалко, Альберт Владимирович умер!..

В субботу мы решили начать писать наш доклад и посмотреть, какие материалы есть у Женьки для альбома. Оказалось, что пока мы были в ссоре, Женька успел посоветоваться с Иваном Николаевичем, и тот сам дал ему штук десять фотокарточек и открыток, которые могли бы пригодиться. Остальное можно было вырезать из старых журналов «Огонек». Женькин отец их выписывал, и они связками лежали на шкафу.

Я спросил, не заругается ли отец, если мы будем вырезать из журналов рисунки. Но Женька ответил, что отец разрешил взять журналы.

Работали мы дома у Женьки. Так было удобнее. Во-первых, не тащить же от него ко мне все журналы, альбом, наши тетрадки, с которыми мы ходили по залам музея, краски, тушь и прочие необходимые вещи. Во-вторых, у нас всего одна комната, а у Вострецовых две, и мы там никому не помешаем.

Страничек в альбоме — мы сосчитали — было сорок. А фотокарточек и картинок из журналов набралось не больше тридцати. Но Женька сказал, что не обязательно лепить на каждую страничку по открытке или картинке. Он, например, придумал записать в альбом рассказ Леонида Александровича и озаглавить его так: «Я это видел своими глазами». И подзаголовок: «Воспоминания старого жителя Овражной улицы».

— По-моему, этот рассказ странички три займет, — прикинул Женька. — Да я еще к нему что-нибудь нарисую и красками раскрашу.

На первый лист в альбоме мы наклеили вырезанное с обложки журнала большое красное знамя с серпом и молотом. А под ним Женька красиво вывел зеленой тушью: «История вооруженного восстания в нашем городе на Овражной улице в 1905 году». И еще ниже приписал помельче: «Работа членов исторического кружка Дома пионеров Вострецова Евгения и Кулагина Сергея».

— Здорово получилось! — с восхищением сказал я, взглянув на надпись. — Теперь давай наклеим эту вот картинку с баррикадой.

— Много ты понимаешь! — ответил Женька и, взяв у меня вырезку из журнала, отложил ее в сторону. — Сперва надо объяснить, почему революция произошла.

— А почему, Женька, она произошла?

— Эх, ты! — возмутился он. — В музей ходили, две тетрадки исписали, а не знаешь. — И, порывшись в куче вырезок, фотографий и открыток, нашел одну и сунул мне под нос. — Вот, гляди!

Я посмотрел. На рисунке был изображен полуголый человек с изнуренным, мокрым от пота лицом, с полуоткрытым ртом и напряженными измученными глазами. Он лежал на спине, держа в руках кирку, и бил этой киркой в низкий неровный потолок у себя над головой. Неподалеку еще два таких же полуголых человека с трудом толкали вагонетку.

— Это шахтеры, — пояснил Женька.

— Какие же это шахтеры? — не разобравшись сразу, возразил я. — Ты, Женька, наверно, картинки все перепутал. К нашему соседу Илье Филипповичу приезжал недавно брат из Донбасса, шахтер. Здоровый такой, веселый. Захохочет, так стекла дребезжат. Он рассказывал, у них новые комбайны уголь откалывают, целая железная дорога под землей проведена… А это что? Может, у них тут комбайн на ремонте, вроде как у нас в доме лифт?

— Сам ты на ремонте! Это же до революции… Так раньше люди на шахтах работали…

— А, до революции, — наконец-то сообразил я.

— Ну да. А вот еще!

Женька опять схватил какую-то картинку. Я увидел сгорбленного старика, который, навалившись грудью на ручки старинного плуга, увязая ногами в земле, помогал тощей лошаденке тянуть этот плуг через поле. Рядом со стариком, тоже напирая на плуг, брел мальчишка с хмурым и бледным лицом.

— Крестьянин, — догадался я. — Тоже до революции.

— Спасибо, сам понял, — ядовито сказал Женька.

— Конечно, понял, — обиженно ответил я. — А ты смейся, пожалуйста. Я же в то время не жил еще на свете.

— А в исторический кружок для чего записался? Не знаешь разве, что рабочих и крестьян эксплуатировали богачи?

— Знаю.

Женька снова порылся среди бумажек.

— Эх, еще бы картинку про русско-японскую войну раздобыть! Царь когда эту войну затеял, рабочие все возмутились и решили: революцию надо поскорее начинать.

Сколько мы ни искали в журналах, нужной нам картинки о русско-японской войне найти не могли.

— Ничего, — подумав, успокоил меня Женька. — Я попрошу у Ивана Николаевича, когда он из командировки приедет. А для картинки мы в альбоме пустое место оставим. Он, смотри, что мне дал!

На открытке, которую показал Женька, был изображен военный корабль с башнями и пушками. Он несся по синему морю, рассекая волны. На одной мачте развевался красный флаг.

— Броненосец «Потемкин», — сказал Женька.

— Ну, это я знаю! Это мы еще в четвертом классе учили! На нем матросы восстание подняли из-за того, что их гнилым мясом кормили. Всех офицеров побросали за борт…

Очень довольный своими знаниями, я гордо посмотрел на Женьку. Но он в ответ фыркнул.

— Здорово ты учил, Серега. Из-за гнилого мяса никто восстания поднимать не будет. «Потемкин» стоял в море, недалеко от Одессы. А в Одессе бастовали рабочие. Они позвали на помощь матросов. А офицеры не хотели, чтобы матросы рабочим помогали. Понял? Гнилое мясо только так, для повода было. Эх, ты! Перестал в кружок ходить, а Иван Николаевич нам рассказывал про это очень подробно.

Я молчал, пристыженный. А потом спросил:

— Женька! А для чего нам это надо — «Потемкин»? Ведь он по Черному морю плавал. А у нас тема — Овражная улица.

— Это, Серега, я и сам не знаю, — признался Женька. — Иван Николаевич сказал: революция по всей России началась. В разных городах. Так и надо показать в альбоме. И про Девятое января найти картинку, когда царь приказал в мирную демонстрацию стрелять, и про Октябрьскую стачку, когда два миллиона рабочих бастовало!.. А лучше бы, конечно, сразу про Овражную. Вот мне Иван Николаевич специально фотокарточку дал. Узнаешь?

— Узнаю. Это дом, где рабочий кружок занимался. Такая в музее висит.

— Он и достал в музее. А вот еще одна!

На мутной, не очень четкой карточке я увидел нагроможденные бочки, мешки, поваленный фонарный столб, вывеску со старинной надписью: «Бакалейные товары Битюгова».

— Это очень редкая фотография, — сказал Женька. — Баррикада на Овражной улице. Ну, конечно, это копия. Настоящая-то в музее хранится, в фондах.

— Женька, — проговорил я, разглядывая карточку. — Может, это как раз та баррикада, на которой Ольга сражалась!

— Может, и та, — отозвался Женька и нахмурился. — Ладно, хватит зря болтать, — вдруг неизвестно отчего рассердился он. — Давай-ка дальше будем клеить!

В субботу я вернулся домой только часам к десяти. Но мать меня не ругала, потому что она знала, что мы сидим у Женьки, делаем альбом и готовимся к докладу. Где живет Женька, я ей сказал. На всякий случай. Чтобы знала, в каком месте меня искать, если что-нибудь случится.

— Тут тебя спрашивали, — встретила она меня, оторвавшись от швейной машины.

— Кто?

— Мальчишки какие-то. Сказали, из твоего класса. Да не верится что-то. Один длинный такой, глаза хитрые, зеленые. А второй поменьше, рыжий, губастый. Им, видать, пора уж в восьмой. Не иначе, как второгодники. Я им и не сказала, где ты. Не водился бы ты с такими, Сергей. Вот то ли дело Леша Веревкин. Да и Женька твой лучше.

Сердце у меня отчаянно запрыгало. Конечно, это приходили Колька Поскакалов и Петька Чурбаков! Значит, их не забрали в милицию? А может быть, забрали, да отпустили? Может быть, они уже знают, что мы вчера ходили к начальнику, и пришли, чтобы мне отомстить?!

Тревога, громадная, словно грозовая туча, нависла надо мной. И спал я в ту ночь беспокойно, и снились мне то Петька Чурбаков, то Колька Поскакалов, то мрачный Цыпленочкин, который орал на меня и топал ногами. Но в воскресенье, на другой день, произошли такие события, что я забыл и о Кольке и о всей его компании.

Утром, придя к Женьке, я поделился с ним своими опасениями.

— Да что ты боишься! — воскликнул он. — Дурья голова! Если сам начальник милиции велел тебе никому не рассказывать, то от кого могут Колька с Петькой узнать?

Пожалуй, Женька был прав. Но на сердце у меня все-таки было неспокойно. Мы трудились над альбомом, потом взялись писать доклад, а я вздрагивал от каждого звонка, от каждого стука, от шагов в коридоре.

К обеду мы здорово устали и решили отдохнуть. Женькина мама, Антонина Павловна, худенькая подвижная женщина, сказала, что пора обедать. И вдруг в прихожей раздался звонок. Один… Другой… К Вострецовым!..

— Женька! — взмолился я, увидев, что он кинулся к двери открывать. — Если это они пришли, то скажи, что меня тут нету, ладно?

— Ладно, — кивнул Женька.

Я замер, прислушиваясь к шуму в прихожей. Вот щелкнул замок, вот раздались чьи-то приглушенные голоса…

Внезапно дверь распахнулась, и в комнату влетел взволнованный с вытаращенными глазами Женька. За ним, запыхавшись, видно от быстрого бега, вбежала Володина сестра Светланка.

— Серега, живей! — закричал Женька. — Приехал!.. Бежим!.. Пообедаем после!..

Он сорвал с вешалки и кинул мне пальто. Одеваясь, я никак не мог понять, кто приехал и почему понадобилось так мгновенно срываться и мчаться куда-то, когда хочется есть.

Не прошло и двух минут, как мы уже неслись к Пушкинской улице, в центр.

По дороге Светланка, как могла, объяснила, в чем дело. Наверно, она начала рассказывать Женьке еще там, на пороге, когда прибежала к нему, потому что сейчас как будто собралась продолжать прерванный рассказ.

— Ну вот… Значит, он говорит…

— Ты сначала, с самого начала расскажи, — перебил ее Женька. — Пусть Серега тоже послушает.

Оказалось, что сегодня утром в дом к Волковым кто-то постучал. Светланка отперла дверь и увидела старого высокого человека, который попросил разрешения войти. Долго он стоял в прихожей, молча, словно что-то вспоминая. Потом вздохнул и только тогда, спохватившись, объяснил вышедшим к нему отцу, матери, ей и Володе, что зовут его Виктор Захарович Коростелев.

— Понимаешь, Серега! — кричал Женька, прибавляя ходу, хотя мы и так бежали как угорелые. — Понимаешь? Это он и есть! Старый большевик, про которого я письмо в адресный стол посылал! Ну, рассказывай дальше, рассказывай, Светланка!

— Ну вот… — продолжала Володина сестра. — Он как сказал, что прожил в этом доме сорок лет и еще дрался на этой улице во время восстания на баррикадах в 1905 году, так я про вас и вспомнила. И Володя вспомнил… Он и рассказал ему, что вы приходили, искали какую-то учительницу Ольгу… Он думал, думал, а потом говорит: «Знаю, — говорит, — о ком они спрашивали. Пусть, — говорит, — зайдут ко мне в гостиницу, в триста семьдесят пятый номер!» Володя меня сразу к вам послал. А я не знаю, куда идти. Хорошо, фамилию Кулагин запомнила. Мой папа, Сережа, твоего отца, оказывается, знает. Он на завод позвонил. Там ему адрес сказали. Я домой к тебе прибегаю, а тебя нет. Спасибо, мама твоя мне сказала, куда надо идти…

— Понимаешь, Серега! — в волнении твердил Женька. — Это ведь он сам, Коростелев!.. А мне ответ прислали, что в Москве не проживает!..

— Он говорил, что лет пять назад с дочкой в Ленинград переехал! — сказала Светланка. — А у нас в городе проездом.

— Проездом! — закричал Женька и припустил с такой скоростью, что и я и Светланка сразу от него отстали.

Глава двадцать вторая

В вестибюль гостиницы мы ворвались как на пожар.

— Это куда же вы торопитесь, молодые люди? — сурово спросил швейцар — тот самый, у которого я спрашивал, как пройти к Никифору Витольдовичу.

— Нам в триста семьдесят пятый номер, к Коростелеву! — задыхаясь, крикнул Женька.

— Нельзя, — помотал головой швейцар. — Там старый человек живет, заслуженный. Нечего вам его беспокоить. Знаю я вас, небось в школу куда-нето пришли звать. Мало ему беспокойства на свете было. Еще по школам ходить!.. Не пущу.

— Да мы не приглашать, — попытался объяснить Женька. — У нас дело…

— Сказал, не пущу, и не просите, — уперся швейцар.

И тут меня осенило.

— А к Никифору Витольдовичу можно пройти? — тихо спросил я. — В двести тридцать шестой номер?

— Куда? — переспросил швейцар и насторожился.

— В двести тридцать шестой. Вы меня уже пускали.

— В двести тридцать шестой, пожалуйста… — неизвестно отчего запинаясь, пробормотал швейцар. — Все пойдете?

— Все! — смело крикнул я.

На втором этаже Женька дернул меня за рукав.

— Ты что, Серега? Зачем мы к твоему Никифору пойдем?

Я засмеялся:

— Это же хитрость! Надо ведь нам было проскочить! Бежим на третий!

Мы с топотом мчались по длинному коридору. Справа и слева мелькали двери. Вот и цифра триста семьдесят пять. Отдышавшись немного, Женька первый постучал.

— Да, войдите! — раздался голос.

— Пошли, — кивнул Женька и толкнул дверь.

Мы очутились в просторной светлой комнате. За круглым столом, который стоял посередине, сидели два человека. Один был совсем седой, с орденом Ленина на пиджаке. Другой — с усами, в мешковатом костюме, сухощавый и сутуловатый.

— Здравствуйте, Виталий Ильич! — обрадованно поздоровался Женька.

И Светланка подхватила:

— Здравствуйте, Виталий Ильич!

Усатый закивал головой.

— Светочка! Неужели ты? Скажи, пожалуйста, как выросла! Ну, а это кто? — принялся он разглядывать Женьку. — Эге! Узнаю, узнаю! Молодой историк. Пострельцов, кажется?

— Вострецов, — поправил Женька.

Я понял, что человек в мешковатом костюме — тот самый заводской мастер Купрейкин, к которому Женька ходил на Калининскую без меня. Значит, старый большевик Виктор Захарович Коростелев — зто другой, с орденом.

— Привела своих исследователей революционного прошлого? — спросил он Светланку и обернулся к нам. — Кто же из вас Женя, а кто Сережа?

— Я Женя, а он Сережа, — сказал Женька. — Здравствуйте, Виктор Захарович.

Мне стало не по себе. Купрейкин был знаком с Женькой, Коростелев знал уже Светланку. А я вроде оказался тут чужим, никому не знакомым. Но вскоре мое смущение и неловкость рассеялись. Виктор Захарович усадил нас на диван и сразу же перешел к делу.

— Стало быть, вы ищете участницу восстания 1905 года? Ольгу?

— Искали, — ответил Женька. — Всю Овражную обошли. Никто такой не помнит. А у нас задание — обязательно ее найти. В архиве бумаги дали… — он сунул руку в карман и растерянно захлопал глазами. — Дома забыл! Торопился очень… У нас переписано. Одна бумажка из суда, еще листки из дневника одного… белогвардейца, Вержинского… Серега его видел один раз, да он умер.

— Это не тот ли Вержинский, который у нас на заводе в конструкторском бюро работал? — спросил Купрейкин.

— Тот самый, — кивнул я, — Альберт Владимирович.

— Какой же он белогвардеец? Я его давно знаю.

— Ну, он бывший белогвардеец, — объяснил Женька. — Офицер. В армии у Колчака служил.

— Скажи, пожалуйста! — удивился Виталий Ильич.

— Погоди-ка, постой, Виташа, — прервал Купрейкина Виктор Захарович. — А вы, часом, не помните, что в той бумаге написано?

— Как же не помним! — воскликнул Женька. — Я могу хоть сейчас в точности ее нарисовать. Даже разорвать могу так же, как она была разорвана!

— Ну-ка, ну-ка, нарисуй. Вот тебе бумага, а вот и карандаш.

Пока Женька рисовал, низко наклонившись над столом и высунув кончик языка, я стал рассказывать Купрейкину и Коростелеву про Вержинского. Виктор Захарович слушал сосредоточенно, а Виталий Ильич то и дело хлопал себя ладонями по коленям и ахал:

— Вот так штука! Ну и дела! Ай-яй-яй!..

Но, по-моему, самым любимым его выражением было: «Скажи, пожалуйста!»

Я едва успел кончить рассказ, как Женька выскочил из-за стола и положил свою работу перед Виктором Захаровичем.

— Вот она какая… Это орел. Здесь буквы. А тут уже написано.

— Смотри ты! — опять удивился Купрейкин, взглянув на Женькино художество. — И орел и буквы… с ятями и ерами… Ну и мастер! Скажи, пожалуйста!..

Коростелев долго рассматривал листок, держа его далеко от глаз в вытянутой руке. Потом он отложил бумагу в сторону и с силой потер ладонью подбородок.

— Ясно. Знаю, о ком тут речь. И раньше догадывался. Вот, когда еще в старый свой дом зашел… — он кивнул в сторону Светланки.

Мне нравилось, как он говорит: отрывисто, крепким баском. Но, видно, не так-то легко было вспомнить о том, что происходило в давние-давние годы. С минуту Виктор Захарович молчал, глядя поверх наших голов и чуть приподняв уголки лохматых седых бровей. Мы тоже молчали дожидаясь. Кажется, Женька даже затаил дыхание, чтобы не мешать Коростелеву думать.

— Впервые я увидел ее дома у одного из наших рабочих, — начал рассказывать Виктор Захарович, и я понял, что «она» — это Ольга. — Собрались мы вроде на вечеринку. А на самом деле в тот вечер состоялось первое занятие рабочего марксистского кружка. Ольга как раз и стала этот кружок вести.

Многое из того, о чем говорил Коростелев, было нам с Женькой знакомо. О марксистском кружке, о стачке на фабриках и рудниках, о митингах и казачьих налетах, о том, как готовились к восстанию рабочие, мы узнали, когда ходили по залам музея. Но нигде, ни в одном зале, ни на одном стенде, ни под одним стеклом в рамочках на стенах не было ни слова об Ольге. Да и слушать Коростелева было, конечно, интереснее, чем экскурсовода в музее. Ведь тут, перед нами, сидел живой человек, который видел своими глазами и баррикады и казаков!.. И видел не так, как Леонид Александрович — с забора или из окошка. А сам хватал под уздцы казачьих лошадей, сам слышал свист тяжелых нагаек, сам украдкой переносил на мебельную фабрику оружие из тайников и сам дрался на баррикадах рядом с ней, загадочной Ольгой, которую мы так долго и напрасно искали по всей Овражной улице…

— Где она жила, никто не знал, — продолжал свой рассказ Виктор Захарович. — Это было известно одному только Варфоломееву, старому столяру-краснодеревщику. Квартира Ольги находилась на конспирации. Но между фабричными ходили слухи, что родом она из нашего города и семья у нее тут живет.

Потом Коростелев стал рассказывать, как готовились к восстанию на мебельной фабрике. Все началось с рудника. Осенью уволили там шестерых рабочих. Мебельщики устроили митинг и объявили забастовку.

— Всех нас это увольнение взволновало. Такое ведь с каждым из нас произойти могло. А раз уволили с фабрики или с рудника — значит и из рабочих бараков выселили. Я сам с матерью и сестренкой в таком бараке жил. Тесно, холодно, крыша худая. Печка — только одно слово, что печка. От названия теплее не будет. Мать больна, работать не может. Сестренке Машутке девяти еще нет. Отец от чахотки умер. Я один за всех работник. Получаю гроши, работаю часов по двенадцати… Потому-то и собралось на митинг народу видимо-невидимо: и с нашей фабрики, и с бумажной, и с рудника…

Я подумал, что, наверно, об этом самом митинге рассказывал нам с Женькой Леонид Александрович, но спросить, видел ли Коростелев двух мальчишек-гимназистов на заборе, не решился. Зато когда Виктор Захарович стал вспоминать, как налетели на рабочих казаки, как засвистели, обрушились на безоружных людей казачьи нагайки и шашки, я уверился окончательно: митинг был тот самый.

— Этот казачий налет все и решил, — сказал Коростелев. — Дня через три постановили мы на фабрике избрать рабочий комитет — поднимать восстание.

Оружие у всех нас давно было припасено. По домам его держать опасались. Шпики шныряли всюду. Так что винтовки, револьверы, патроны и самодельные бомбы мы прятали на фабрике. А у кого не было винтовки или револьвера, те смастерили себе тесаки.

В рабочий комитет выбрали и Ольгу. Она сама по плану города отметила, где надо поставить баррикады, куда отправить рабочие посты, в каких местах поблизости от фабрики разоружить городовых, сама писала тексты революционных прокламаций. Она не только кружок могла вести, но оказалась и хорошим военным организатором. Мы единодушно признали ее нашим руководителем и подчинялись ей беспрекословно.

Так до самого начала декабря шла у нас подготовка. А в первых числах декабря, когда выпал снег…

— Да что же это я заговорился! — спохватился вдруг Виктор Захарович. — Давайте-ка чайку попьем. За чаем ведь и беседовать веселее!

— И то правильно! — подхватил Виталий Ильич. — С чайком куда лучше слушается.

Мы начали было смущенно отказываться, но Коростелев подошел к стене и нажал какую-то кнопку. Спустя несколько минут в дверь постучали. Вошла девушка в белом переднике.

— Вызывали?

— Дайте нам, миленькая, чайку, — попросил Виктор Захарович.

— И сахарку, — добавил Виталий Ильич.

— Ну, это само собой, — кивнул Коростелев. — Печенья, конфет… Словом, тащите всего побольше.

— Сию минуточку, — весело кивнула девушка и исчезла.

Глава двадцать третья

Вскоре она вернулась и принесла поднос, на котором стояли два чайника — один большой, никелированный, другой поменьше, пузатый, с цветочками, ваза с печеньем, сахарница. Еще лежала коробка с конфетами, перевязанная розовой ленточкой.

Мы уселись вокруг стола. Светланка взялась хозяйничать. Накрыла на стол, разлила по стаканам чай, насыпала сахар. Виктор Захарович положил всем на блюдечки печенье, а коробку открыл и сказал, чтобы мы не стеснялись. Я даже удивился, вспомнив, как мне стало не по себе, когда я вошел в эту комнату.

— Ну, хотите слушать, что дальше было? — спросил Коростелев, размешивая ложечкой сахар в стакане.

— Конечно, хотим! — в один голос откликнулись и я, и Светланка, и Женька.

Купрейкин засмеялся.

— Ему самому приятно молодость свою вспоминать. Да и то! Боевой был парень! Орел…

Я взглянул на Виктора Захаровича. Седой, с глубокими морщинами на чисто выбритом полном лице, с голубыми глазами, которые смотрели то весело, то задумчиво, то пристально, словно проникая в душу, он, наверно, в те давние годы действительно был орлом. А сейчас слово «парень», по-моему, не очень-то к нему подходило.

— Ну, слушайте.

Коростелев отпил глоток чая, аккуратно поставил стакан на блюдце и снова принялся рассказывать, а мы замерли и перестали звякать ложками.

— Так вот, когда выпал снег, все у нас было готово. Настроение у всех боевое. Знали мы, что стачки и забастовки вспыхивают по всей России: и в Москве, и в Петербурге, и в Иваново-Вознесенске. Значит, мы не одиноки.

И вот на рассвете третьего декабря стали мы собираться на фабрику. Шли задворками, пробирались проходными дворами и темными переулками. Часа не прошло, как вся рабочая дружина была уже вооружена и посты начали расходиться по ближайшим улицам и площадям. Меня вместе с двумя товарищами — Афанасием Сташковым и Григорием Рубакиным — Ольга послала разоружить городового на Генеральской площади. Теперь она Гоголевской называется, а прежде стоял там памятник какому-то толстому генералу и как раз возле памятника всегда ходил городовой.

Как ни в чем не бывало, покуривая, дошли мы до площади. Под пальто у нас за пояса заткнуты револьверы. Городовой был на месте. Физиономия заспанная, видно, только что на пост вышел. Афанасий — он старшим у нас был назначен — приказал нам ждать в подъезде углового дома. А сам вперед пошел.

Стоим мы — боимся шелохнуться. А вдруг сейчас городовой засвистит, поднимет тревогу? Из подъезда хорошо нам видно: подошел Сташков к городовому, спросил о чем-то. Тот в затылке почесал, и вдруг глаза у него на лоб полезли. Это Афанасий свой револьвер вытащил. Мы сейчас же выскочили из подъезда — и к нему. Городовой совсем онемел со страху. Думал, наверно, что мы убить его собрались. Побледнел, губы кривятся, мигает, а сказать ничего не может. Шашку мы у него с пояса отцепили и свисток отняли. Хотел я еще по шее ему дать для пущего страху, но Афанасий не разрешил: «Пусть, — говорит, — все знают, что новая революционная власть приходит всерьез, без всякого озорства».

Отпустили мы городового, и побрел он прочь. А мы вернулись на фабрику. Там и узнали, что уже все городовые на своих постах поблизости разоружены.

Я слушал, и перед глазами моими, будто сквозь мелькавшие снежные хлопья, маячила площадь Гоголя, сквер, где малыши лепили толстого снеговика. Наверно, в то хмурое декабрьское утро малышам было не до игр. Ведь даже из дома, из квартиры мать Леонида Вольского увела своего сына-гимназиста в подвал, к прачке. Нет, если бы посчастливилось хоть каким-нибудь чудом, ну хоть на один часок, на пятнадцать минут вдруг появиться на свет не теперь, а в те годы, я бы ни за что не побежал в подвал. Интерес тоже — сидеть в темноте, будто крот, когда рядом кипит бой, свистят пули, происходит настоящая революция!..

Потом я подумал, что угловой дом, где стояли в подъезде Виктор Захарович и Григорий Рубакин, должно быть, дом № 2, а подъезд, может быть, тот самый, куда я заходил в первый день наших с Женькой поисков и откуда вылетел будто ошпаренный, испугавшись заспанного Цыпленочкина.

Впрочем, мои размышления ничуть не мешали мне внимательно слушать Коростелева.

— Пока мы разоружали городовых, — продолжал он свой рассказ, — товарищи, оставшиеся на фабрике, в переулках строили баррикады. В домах вокруг жило много рабочих, так что из квартир тащили все, что под руку попадется. Мы с Афанасием и Григорием подоспели уже в тот час, когда поперек самой Овражной наваливали бочки, ящики, мешки с песком, перины, вывороченные фонарные столбы. Я сам, помню, открутил с чьей-то калитки дверь. Прямо на петлях и унес. Такая вдруг взялась в руках сила, что выдернул все гвозди одним рывком.

Не знаю, было ли в то утро холодно. Мне, например, казалось, что на улице стоит жара. Только чуть лихорадило. Чувствовал, что в этот день должно произойти со всеми нами что-то необычное, такое, что бывает лишь раз в жизни… А в ушах не ветер свистел, а звучала песня. Наша песня. Я ее впервые еще лет восемь назад услыхал:

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут, В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут…

Появилась Ольга. В руке она несла красный флаг на крепком гладком древке. Ольга укрепила на вершине баррикады красный флаг. Подхватил ветер алое полотнище. Заплескалось оно, развернулось, вспыхнуло огнем.

Виктор Захарович вспоминал, как специально посланные Ольгой рабочие перерезали телефонные провода, чтобы городской губернатор не смог вызвать войска из соседнего города. Но жандармский полковник все же успел связаться с гарнизоном. И казаки, наверно те самые, что разогнали рабочих во время митинга, тоже были наготове.

— Когда казаки и солдаты показались со стороны Генеральской площади, мы скрылись за баррикадой, — продолжал Коростелев. — Ольга была рядом со мной. Я поменялся с ней оружием. Она кому-то отдала свой револьвер, а сама взяла винтовку. Но все-таки, хоть и была она настоящей испытанной революционеркой, смелым большевиком-руководителем, — револьвер-то весом полегче винтовки. Вот я и дал ей свой маузер.

Рассыпались солдаты цепью, открыли по баррикаде огонь. Мы отвечали им редкими выстрелами. Берегли патроны. Ольга выслала в обход переулками, в тыл войскам, группу дружинников. Их повел Варфоломеев.

С баррикады нам было хорошо видно, как солдаты перебегают с места на место, от подворотни к подворотне. То и дело к Ольге подбегали связные с соседних баррикад. Там тоже встретили солдат огнем. В Купавинском переулке защитникам баррикады удалось даже заставить роту солдат отступить.

Вскоре я высмотрел в солдатской цепи офицера. Он что-то кричал солдатам. Слов не было слышно. Только видно, как он машет рукой в белой перчатке. Прицелился хорошенько и выстрелил. Офицер покачнулся, упал. И тотчас же пули защелкали по ящикам. От одного оторвало щепку, и она пролетела мимо моего уха, словно кто-то бросил ее изо всей силы. Но тут меня будто стегнуло хлыстом по голове… Больше ничего не помню. Очнулся не у себя дома, в бараке, а у какой-то старушки. Оказалось, провалялся в горячке больше двух недель. Рассказали мне тогда, что со стороны канала солдаты подвезли пушки. Стали на улице и на фабричном дворе рваться снаряды… Одну баррикаду, в переулке, всю разворотило. Погибли мои друзья Афанасий Сташков и Григорий Рубакин. Да и сам я еле жив остался…

Виктор Захарович умолк и о чем-то задумался, нахмурив брови. И вдруг Женька, подавшись вперед, спросил:

— А как она была одета, Ольга?

— Что? — переспросил Коростелев, будто очнувшись.

— В чем она была? — повторил Женька. — Может, в синей шубке?

— Верно, в синей, — кивнул Виктор Захарович, глядя на Женьку с удивлением. — И шапочка у нее была белая, меховая. Ольга ее всегда сзади шпилькой к волосам прикалывала. Да ты откуда знаешь, как она была одета?

Но Женька не ответил.

— Серега! — заорал он. — Это она была! Честное слово!.. Это про нее Леонид Александрович рассказывал!

— Ну да! — не поверил я. — Ту звали не Ольга, а Людмила.

— Постойте, постойте, искатели! — прервал нас Виктор Захарович. — Какой Леонид Александрович? Объясните толком.

Перебивая друг друга, мы принялись рассказывать о чудаке, собирающем древние монеты.

— Он вашу баррикаду из окна видел! И как вас ранило, видел!.. — Женька даже вскочил от возбуждения. — Ольга потом взяла вашу винтовку и стала стрелять!..

— Людмила! — опять напомнил я.

— Да, у нее несколько имен было — и Людмила, и Ольга, и Зинаида, — сказал Коростелев, — чтобы легче было от шпиков скрываться. — И, помолчав, он добавил: — Только я больше ее не встречал. В городе оставаться было опасно. Уехал я, как поправился, в Нижний, к деду, а оттуда — в Екатеринбург. Там и в партию вступил. Сюда вернулся лишь в сентябре 1918 года. Тогда-то и узнал, что пять дней держали наши дружинники оборону. Но силы иссякли. Помощь из Коромыслихи не подоспела. А солдат было много. Если бы нам всем сообща подняться, как в семнадцатом году, тогда, может быть, и не одолели бы нас солдаты.

Он встал и загадочно поглядел на меня и на Женьку.

— А сейчас я вас удивлю. Хотите узнать как?

Конечно, мы хотели. Впрочем, он и так уж нас удивил достаточно.

— Удивлю я вас тем, — продолжал Виктор Захарович, — что покажу вам нашу Ольгу.

— Где? — встрепенулся я и стал оглядываться.

— Ну, конечно, не живую, а на фотокарточке, — сказал Коростелев.

Он подошел к письменному столу, выдвинул ящик и достал из него небольшой продолговатый листок.

— Ну-ка, посмотрите. Я вчера в музее увидел эту фотографию и сразу же узнал Ольгу. Копию мне в фондах дали.

Мы все — и я, и Женька, и Светланка, и даже Виталий Ильич — разом склонились над листком. На нем была изображена группа людей в шинелях, в пальто, перепоясанных пулеметными лентами, в кожаных тужурках. В первом ряду стояла молодая женщина, тоже в тужурке, с кобурой на ремне. Хоть карточка была старая и нечеткая, все равно можно было разглядеть ее лицо, решительное, красивое, с темными, сдвинутыми к переносице бровями.

— Погоди-ка, погоди-ка! — проговорил вдруг Виталий Ильич, внимательно рассматривая фотографию. — Да ведь я ее знаю! Ольгу вашу знаю!.. Эта фотография осенью восемнадцатого года сделана. Тогда из нашего города на фронт уходили добровольцы. А женщина эта на вокзале от имени Реввоенсовета и комитета партии речь держала. Ну да! Она и есть!.. Я и фамилию ее слыхал. Только вспомнить сейчас не могу. То ли Рыбакова, то ли Каблукова…

Не отрываясь, глядели мы с Женькой на фотографию. Так вот она какая, Ольга! Командир боевой рабочей дружины! Комиссар Красной Армии!.. Вот она, героиня, которую мы так долго искали!..

— Можете эту карточку взять себе на память, — сказал Виктор Захарович. — Мне в музее еще одну дадут. Да и зайти туда до отъезда я все равно должен: помочь там кое в чем.

— Даже и не говори мне про отъезд! — заволновался Виталий Ильич. — Видали делового человека! В родной город приехал — не может лишнюю недельку погостить. Скажи, пожалуйста! Вчера только с поезда сошел и завтра опять на поезд.

Виктор Захарович засмеялся, узко сощурив веселые глаза.

— Да не кипятись ты, самовар. Сказал, не могу. А вот летом уж приеду на целый месяц. Обязательно. Ты не забудь лучше на вокзал прийти, проводить меня.

— Ну, уж это как-нибудь вспомню. Приду за полчаса до отхода. Поезд в пять уходит?

— В пять.

— Ну вот. У меня память редкая. Вагон номер девять…

— Что и говорить! Память как у Юлия Цезаря. Не девять, а семь.

— Не может быть! Скажи, пожалуйста! Ну и голова стала!.. Нет, видно, правда, пора мне на пенсию…

Они оба захохотали, ударяя друг друга ладонями по коленям.

— Да! — вспомнил вдруг Виктор Захарович, когда мы стали прощаться. — Все спросить у вас хотел. Вот Светлана говорила, вы Ольгу нашу учительницей называли. Откуда же вам известно, что она была учительница?

Женька в изумлении вытаращил глаза.

— В дневнике у Альберта Вержинского написано, — протянул он. — Ее учительницей красноармеец назвал, который с ней вместе в амбаре сидел. Ну-ка, Серега, прочитай.

Я точно, наизусть повторил то место из дневника Альберта Владимировича, где говорилось, как он подслушивал возле амбара. Виктор Захарович выслушал меня и подмигнул Купрейкину:

— Слыхал? Вон у кого память-то! — Но тотчас же задумчиво нахмурил брови. — Что-то напутал твой красноармеец. У нас, правда, вела она кружок. Но ребят в школе как будто никогда не учила. Мы бы знали. Да и не могла учить: от жандармов скрывалась. А учителя всегда на виду.

Когда мы вышли в коридор, Женька растерянно сказал:

— Что же это такое, Серега? Может, Вержинский совсем не про нее в дневнике писал? Может, он ее и не видал никогда?

— Как же не видал? А Овражная улица? И имена совпадают?!.

— Мало ли на свете Овражных улиц. Твой Вержинский сам говорил, что десяток городов объездил. И Ольга тоже на земле не одна…

Теряясь в догадках, спустились мы в вестибюль. Там, как и прежде, когда мы вбежали, было пусто. Только на одном стуле сидел какой-то человек. Он так увлекся, читая газету, что совсем ею закрылся. Швейцар, увидав нас, отчего-то вдруг сильно закашлялся. Человек на стуле выглянул из-за газетного листа, и я увидел, что это Перышкин из отделения милиции. Он тоже узнал нас с Женькой, отложил газету и подошел. Лицо его было сердито.

— Здравствуйте! — разинув от удивления рты, поздоровались мы.

— Здравствуйте-то здравствуйте, — ответил Перышкин. — А скажите, дорогие люди, зачем вам понадобилось к Никифору Витольдовичу ходить?

— Да мы не ходили, — принялся объяснять я. — Мы к большевику ходили, к Коростелеву. А швейцар не пускает… Ну, я и придумал, что к Никифору…

— Вот что, друг, — строго сказал Перышкин, и голос его чем-то стал похож на голос начальника милиции. — Такими вещами не шутят. Понял? А ну-ка, марш отсюда!

До чего же любопытны девчонки! Едва мы очутились на улице, как Светланка тотчас же пристала, чтобы мы рассказали ей, кто такой Никифор Витольдович и что это за человек поджидал нас в вестибюле.

— Не твое дело! — в сердцах огрызнулся я.

Женька осуждающе на меня посмотрел и сказал обидевшейся Светланке:

— Понимаешь, мы пока не можем тебе сказать. Это не наша тайна. А с тобой, Серега, — добавил он сурово, — разговор будет особый. Мы уже не первый раз из-за твоего дурацкого языка в неприятные истории попадаем. И на Овражной, когда ты со своими оврагами вылез, и у начальника милиции… Ладно, потом поговорим.

Глава двадцать четвертая

Когда мы пришли к Женьке домой, он действительно стал меня ругать.

— Ты что, маленький, что ли? Не понимаешь! Ведь Никифор этот или, как его там… Он ведь жулик, спекулянт… Швейцар, как мы пришли, наверно, сразу в милицию по телефону позвонил.

Я терпеливо слушал. Женька, конечно, был прав. Он всегда бывает прав, и спорить тут нечего.

Отчитав меня как следует, Женька сказал:

— Ладно, хватит. Давай за работу. — Он положил перед собой недоконченный альбом и стал его перелистывать. — Хорошо, что еще не весь исписали и исклеили. А то на самое важное и места бы не хватило. Теперь половину страниц у нас займет все про Ольгу, то, что Виктор Захарович рассказывал. И доклад надо переделать.

Мы провозились до самого вечера. А когда я уходил, Женька сказал, что завтра надо будет обязательно зайти на Овражную, к Леониду Александровичу: рассказать ему, что на митинге и на баррикадах он видел не Людмилу, а Ольгу и что домой Аришу тоже она привела.

— Мы карточку эту к нему захватим. Интересно, узнает он свою Маленькую докторшу или нет?

Так мы и решили. И на другой день сразу же после школы побежали на Овражную, к Вольскому.

Как-то совершенно по-новому, по-иному представилась мне эта длинная прямая улица. Будто бы я сам прожил на ней лет пятьдесят! Будто бы я сам притаился в подъезде, следя, как подходит к городовому Афанасий Сташков.

Вот тут, на площади Гоголя, стоял когда-то памятник толстому генералу. Слева, в особняке с колоннами, помещалось жандармское управление. А там, дальше, в стороне, где дымит трубами фабрика, преграждала улицу баррикада. На ней развевался красный флаг. И свистели пули. И падали ее защитники, отдавая жизнь за свободу и справедливую власть.

И еще думал я, шагая по Овражной улице, что Женька снова оказался прав. Изучать наш двадцатый век куда интереснее, чем древнюю доисторическую эпоху. Правда, и в те времена была борьба. Вот хотя бы такая, как у племени уламров в книге «Борьба за огонь». Но, к примеру, с девятьсот пятым годом ту борьбу даже и сравнивать нечего.

До дома, где жил чудаковатый собиратель древних монет, было недалеко, когда из дверей булочной выскочил вдруг Васька Русаков и чуть не столкнулся с нами. Это была до того неожиданная встреча, что мы все трое растерянно остановились друг против друга.

— Здорово, — хмуро сказал Васька.

— Здравствуй, — ответил Женька. — Что же ты один ходишь? Растерял, что ли, своих ребят?

— Их сегодня ночью в милицию забрали, — отвернувшись, сказал Васька. — Они жуликами оказались… Башмаки какие-то воровали…

— А ты и не знал? — насмешливо прищурился Женька.

— А то знал разве? Если бы знал, то никогда бы с такими не водился. Ну, подраться, снежками покидать — это я люблю. А чтобы жулики!..

— Эх, ты! Снежками покидать! Мы с Серегой особое задание выполняли, героиню разыскивали. А ты только нам мешал. Да еще бы один мешал, ладно. А то всех ребят назвал и рад, что справился.

Васька молчал, ковыряя носком ботинка снег. В раскрасневшейся, без варежки, руке вздрагивала плетеная сумка с хлебом. Впервые я видел Ваську так близко. Глаза у него были совсем не кошачьи, а обыкновенные человеческие. Только какое-то особенное мелькало в них изредка выражение: то ли грусть, то ли боль, словно вспоминалось ему что-то очень тяжелое и нехорошее.

— Сколько мы домов обошли! — продолжал стыдить его Женька. — Всю Овражную!.. На морозе стыли, из квартир нас гоняли!.. Мало нам было, да? Еще вы драться полезли. Ну, ничего. Зато теперь все в порядке. И ребят твоих в милицию забрали и мы всё узнали, кто она такая была, та героиня, которую мы искали. — Он взял меня за рукав. — Пошли, Серега. — Потом, будто спохватившись, обернулся к Ваське. — Лучше, чем драться, в Дом пионеров, в кружок бы записался.

— А куда я запишусь? — уныло спросил Васька. — В какой кружок?

— Да куда хочешь. В авиамодельный… или в спортивный… Там кружков знаешь сколько!

— Меня не примут, — хмуро сказал Русаков. — Двоек много. И дисциплина тоже… не очень…

— А ты исправь двойки. Кто тебе мешает?

— Дома заниматься нельзя, — сказал Васька. — Тетка у меня… Жуть…

Кажется, Женька, решивший сперва поиздеваться над Васькой, теперь передумал. Он глядел на Ваську исподлобья, внимательно и серьезно.

— А ты бы в школе занимался, — сказал он, помолчав. — В классе после уроков. У нас многие остаются.

— Я уж пробовал, — махнул рукой Васька. — Не получается… Вот на завтра задачку задали, опять решить не могу. Снова, наверно, двойка будет.

— А какая задачка? — поинтересовался Женька. — Трудная?

— Если бы легкая была, я бы сам решил, — с досадой сказал Васька. — А то иксы всякие, игреки…

Женька помолчал.

— Ладно, — вздохнул Васька. — Пойду. Холодно. И тетка ругаться начнет.

— Погоди! — остановил его Женька. — Хочешь, я тебе помогу задачку решить?

— А сумеешь? — недоверчиво вскинул глаза Васька.

— Сумею. Пойдем.

Васькины глаза вспыхнули радостью и надеждой.

— Пойдем. Тут недалеко. Я в доме пятьдесят три живу.

Мы зашагали по Овражной рядом, все трое. Я немного осуждал Женьку за то, что нам приходится отрываться от дела. Можно было бы сперва зайти к Леониду Александровичу, а потом, если уж ему так хочется, — к Ваське. Но Женька шагал решительно, не глядя на меня, и думал о чем-то своем.

Дом, где жил Русаков, стоял наискосок от Дома пионеров, одноэтажный, каменный, с низким крыльцом. На улицу выглядывали два окошка с цветочными горшками по подоконникам. За крохотным палисадником торчали из сугробов голые кусты сирени и шиповника.

— Только ноги вытирайте, — предупредил Васька, пропуская нас в прихожую, — а то тетка заругается.

Мы старательно пошаркали ногами о коврик у порога и прошли вслед за Васькой в комнату, где на кровати, закутавшись с головой в одеяло, кто-то спал, громко храпя.

— Тише! — шепнул Васька. — Идемте дальше. Там еще одна комната есть.

Мы на цыпочках прошли мимо кровати и очутились в небольшой комнатке, где стоял колченогий столик, продавленный матрац на четырех кирпичах и большой фанерный ящик в углу. Этот ящик был набит всякой всячиной: деревянными чурбаками, какими-то колесиками, кусками жести, мотками проволоки, старыми батарейками от карманного фонаря, плоскогубцами, молотками и напильниками.

— Приемник хотел собрать, — объяснил Васька, заметив, что я разглядываю ящик. — Да не смог… И некогда… — Он взял с подоконника задачник по алгебре и положил перед Женькой на стол. — Вот, гляди. Эта задача. Из одной трубы выливается, а в другую вливается…

Женька наклонился, разбирая задачку.

— Ну, это легко! Тут надо найти одно число… Ты вот представь себе бассейн. У него две трубы. Через одну вода в бассейн льется, а через другую выливается.

— И зачем такой бассейн? — подивился Васька. — Лучше бы через одну трубу вливалось бы, а другую просто пробкой заткнуть. Тогда бы скорее налилось.

— Конечно, лучше. Да только задачи тогда бы не было.

Пока Женька объяснял Ваське задачу, я огляделся получше. На стене висели две картины и какая-то фотография. На одной картине, держась за животы, хохотали запорожцы, пишущие письмо турецкому султану, а на другой — через тенистый пруд был перекинут бревенчатый мостик. Фотография была старая, в коричневой рамке. На ней была изображена молодая женщина с красивым лицом, гладко причесанными волосами и решительно сдвинутыми бровями. Глаза из-под бровей смотрели внимательно и смело. И вдруг…

— Женька! — вскрикнул я так громко, что у самого зазвенело в ушах. — Гляди, Женька!

Женька уставился на фотографию, потом стремительно сунул руку в карман и вытащил ту карточку, которую нам подарил Коростелев и которую мы захватили, чтобы показать Леониду Александровичу.

— Ой, как похожи! — в изумлении протянул он.

— Верно, похожи, — согласился Васька, посмотрев на нашу карточку и сравнив ее с фотографией на стене.

Женька порывисто обернулся к нему.

— Васька, кто это? Ты ее знаешь?

— Понятия не имею. Висит какая-то. Давно уже висит. Сколько себя помню.

— Слушай, Васька! — заволновался Женька. — Дай нам эту фотографию, а? На один день только… Ну, на час… Мы ее покажем Коростелеву. Можно? Мы принесем в сохранности, честное пионерское!

— Это чего в сохранности? Это чего принесете? — раздался вдруг позади нас ворчливый голос.

Мы оглянулись. В дверях стояла толстая краснолицая женщина с заспанными маленькими глазками. Нечесаные волосы ее спускались на лоб и на щеки неопрятными жирными прядками. Она смотрела на нас подозрительно и сердито.

— Чего это вы отсюда унести задумали?

— Это мои товарищи, тетя Клава, — засуетился Васька, сразу весь съежившись. — Они вот эту карточку попросили. А я не знаю, кто тут снят…

— Не знаешь, и не твое дело, — оборвала его тетка. — И я не знаю. А раз висит, то пускай и висит себе. Ничего из дому выносить не позволю! Ишь, развел приятелей! Одних в милицию позабирали, так других напустил! Чтоб висела, где висит. Слышали? А ты, Васька, пустяками не занимайся. Козу напоить надо. Да смотри, одних тут этих шалопаев не оставляй. Видала я таких. Не проследишь — все из дому вынесут.

Васька стоял, опустив голову, и кусал губы. Толстуха громко икнула, повернулась и вышла. Потом за стенкой, должно быть в кухне, стало слышно, как она фыркает, наверно умываясь.

— Это твоя тетка и есть? — спросил Женька.

— Она, — со злостью ответил Васька Русаков. — Взялась неизвестно откуда. Приехала, когда мать умерла. Из детского дома забрала… На воспитание… За отца на меня пенсию получает. Отец мой еще в войну на фронте погиб. — Он засопел, с ненавистью прислушиваясь к фырканью за стеной. — Наводит всяких тут… Водку пьют. Песни орут. Домой приходить неохота…

— Слушай, Васька! — Женька оглянулся и зашептал ему в самое ухо. — Может, возьмем все-таки, а?

Васька покачал головой.

— Нельзя.

— Женька! — придумал я. — Давай сбегаем к Лешке Веревкину. Пусть он придет со своим аппаратом и карточку эту переснимет! Мы его попросим. Он проявит и отпечатает. Тогда и отнесем к Виктору Захаровичу!..

— Не успеем, — покачал головой Женька. — Сейчас половина третьего, а Виктор Захарович в пять уезжает.

— А мы прямо на вокзал! Я помню! Вагон седьмой! Успеем!

— Ну да? — с сомнением проговорил Женька. — Он еще рассердится… Ведь нас не приглашали провожать.

— Да мы разве провожать, Женька? Мы ведь по делу! Только поскорее надо!

Это было впервые, чтобы я уговорил Женьку, а не он меня. Но все-таки я его уговорил. Мы сказали Ваське, что вернемся мигом, и выскочили на улицу.

Ох, как мы бежали! Если бы Лешкин дом был чуточку дальше, чем там, где он стоял, то у меня, наверно, выпрыгнуло бы сердце. Взлетев на четвертый этаж, я первый забарабанил в дверь.

Лешка отворил сам. Он, должно быть, только что пообедал, потому что губы у него были масленые, а глаза утомленные и довольные.

— Бежим! — не успев отдышаться, закричали мы, перебивая друг друга. — Бери аппарат и лампу! И штуку твою, которая выдержки показывает!..

— Куда? — опешив от неожиданности, отпрянул Лешка.

— Потом узнаешь! Скорей!

Прошло меньше получаса, а мы уже стучались у дверей Васькиного дома. Позабыв вытереть ноги, мы опрометью кинулись в комнату, где висела фотография. Мне почему-то показалось, что ее нет на месте: кто-нибудь снял. Но она висела все там же, на стене. Все так же, решительно сдвинув брови, смотрела на нас молодая женщина, необычайно похожая на ту, которая была на карточке, подаренной Коростелевым.

— Что снимать? Кого? — спрашивал Лешка, оторопело озираясь.

— Вот! Ее!

— Фотографию?

— Да! Ввинчивай лампу.

Еще не зная, в чем дело, Васька кинулся нам помогать. Он подставил стул, сам влез на него и ввернул в патрон Лешкину страшную лампу. Она вспыхнула ослепительным светом, и, словно живые, сверкнули смелые глаза женщины на фотографии.

Несколько раз заставили мы Веревкина щелкать аппаратом. Он истратил половину пленки. Наконец Женька сказал, что, пожалуй, хватит. Потом мы снова помчались к Лешке домой. Васька, махнув рукой и на козу и на тетку, схватил пальто, шапку и бросился вслед за нами.

Когда мы влетели к Лешке, запыхавшись, но не чувствуя усталости, часы на стене в одной из комнат показывали половину четвертого.

Мы все втроем помогали Веревкину разводить проявитель и закрепитель, вставлять пленку в бачок, заперлись в темной ванной; мы по очереди крутили черную пластмассовую ручку справа налево, как показывала стрелка на бачке. А часовые стрелки двигались слева направо, все вперед и вперед. Без двадцати четыре, без четверти, без десяти…

— Готово! — едва переводя дух, сказал Лешка, вынимая пленку из бачка. — Хорошенько промыть уже, пожалуй, не успеем.

— Какое там промыть! — замахал на него руками Женька. — Давай скорее переводи на бумагу!

— Мокрую нельзя, — покачал головой Лешка. — Испортится.

Мы повесили пленку на защипку. Мы дули на нее изо всех сил, махали полотенцем и с тоской поглядывали на часы. Ровно четыре, пять минут пятого, семь минут…

Только в половине пятого, пощупав пленку, Лешка сказал:

— Теперь можно.

В ванную мы забрались все. Лешка вставил пленку в увеличитель, и на подложенный под объектив прямоугольничек бумаги лег такой же ровный прямоугольник света.

— Раз, два, три, четыре… — считал Лешка, а мне казалось, что он считает удары моего сердца и заодно секунды, которые остались до отхода поезда. — Пять, шесть… Все!

Я схватил бумагу и сунул ее в ванночку. Не сразу, медленно — мне показалось, что очень медленно, — проступали на бумаге контуры лица. Сначала темные волосы, расчесанные на гладкий пробор, потом глаза, брови…

— Получилось! — радостно воскликнул Женька. — Получилось! Молодец, Лешка!..

Выхватив из закрепителя и окунув в ванночку с водой этот маленький, но такой драгоценный листок бумаги, красные и вспотевшие, выскочили мы из ванной.

— Господи боже мой! На кого вы похожи?! — испуганно вскрикнула Лешкина мать.

Но мы ничего не успели ей ответить. Толкая друг друга, даже не застегнув пуговицы на пальто, выбежали мы из квартиры.

Наверно, прохожие думали, что мы не в своем уме. Впереди прыжками мчался Женька, размахивая мокрой фотокарточкой, за ним летел Васька, за Васькой — я, а позади всех — Лешка.

Большие часы над входом в универмаг на Пушкинской показывали без четверти пять.

До вокзала пешком идти минут двадцать. Но мы вбежали на перрон через десять минут.

— Скорей, скорей, опоздаете! — засмеялся, увидав нас, человек в красной фуражке, наверно дежурный по вокзалу.

— Нам… седьмой… вагон!.. — задыхаясь, крикнул Женька.

— Вон туда! — показал начальник станции, махнув рукой вправо.

Седьмой вагон оказался как раз напротив киоска, где торговали пивом и папиросами. Я первый увидел возле подножки сутулую фигуру Виталия Ильича Купрейкина. Должно быть, он пришел проводить старого друга. А на вагонной площадке стоял Виктор Захарович Коростелев.

— Виктор Захарович! — срывающимся голосом закричал Женька. — Виктор Захарович!

— А! Провожатые! — улыбнулся Коростелев, увидев нас.

Но нам было не до улыбок.

— Виктор Захарович! Смотрите!.. — Женька протянул старому большевику успевшую уже просохнуть фотокарточку.

Коростелев взглянул и уверенно кивнул головой.

— Она! Как живая! Ольга!.. Да где же вам удалось этот портрет раздобыть?

— Вот у него дома, — Женька ткнул пальцем в сторону молчаливо стоявшего Васьки. — У Васьки Русакова. На стенке висела…

— Вспомнил! — вдруг воскликнул Виталий Ильич. — Русакова ее фамилия!.. Ну да, Русакова!

Паровоз свистнул протяжно и гулко. Громыхнули сцепления. Вагоны медленно поползли мимо перрона, мимо дежурного в красной фуражке, мимо толпы провожающих, мимо носильщиков в белых фартуках. Медленно отъезжал все дальше и дальше Виктор Захарович Коростелев. Он стоял на площадке вагона и махал нам рукой. И мы тоже махали ему руками изо всех сил. Мы кричали: «Счастливого пути! Приезжайте еще…» И долго смотрели, как становится все меньше и меньше, тускнеет, исчезая в ранних февральских сумерках, красный фонарик на площадке последнего вагона.

Глава двадцать пятая

Ушел поезд. Уехал Виктор Захарович. И тогда мы обернулись к Ваське.

— Это что же? — еще не очень уверенно произнес Женька. — Выходит, Васька, Ольга Русакова в твоем доме жила?

— Не… не знаю, — ответил он, запинаясь, и взглянул на карточку так, словно видел ее впервые. — Может, и жила.

— Что значит «может»! — воскликнул Купрейкин. — Ты, что же, родных своих не знаешь? Да эта Ольга, всем героиням героиня, возможно родной бабкой тебе приходится. Или еще кем-нибудь! — И добавил рассерженно: — Скажите, пожалуйста! «Может»!

— Я и отца-то не помню, а не то что бабку, — мрачно пробасил Васька. — Мать — и то чуть-чуть. — Вдруг он встрепенулся. — У нас на чердаке сундук какой-то стоит. Бумаги там разные… Тетка сперва выбросить хотела или в печке сжечь. А я на чердаке спрятал. Целый день таскал… И сундук старыми рогожами закидал. Подумал, отцовы бумаги. Зачем их жечь?

— Видали? — возмущенно развел руками Купрейкин. — Тетка у него нашлась! Тетку-то небось знаешь. А такого человека позабыл!

— Да ведь я не видал никогда эту, которая на карточке, — оправдывался Васька.

— Вот что, Пострельцов! — решительно сказал Виталий Ильич. — Ты у них вроде командира. Пойди разберись там, в сундуке. А если что непонятно, несите ко мне домой. Вместе посмотрим. Самому надо бы с вами пойти, да меня ждут.

И он простился с нами.

Только выйдя на привокзальную площадь, я вспомнил, что ни Лешка, ни сам Васька еще ничего толком не знают. Не знают, почему мы так разволновались, увидав фотографию на стене; почему ее надо было переснимать в такой спешке и кто такая вообще Ольга Русакова. Я сказал об этом Женьке.

— Верно ведь! — спохватился он.

И, шагая по улицам от вокзала к Овражной, мы принялись рассказывать Ваське и Лешке все с самого начала, с того дня, когда получили задание сделать доклад о событиях 1905 года; с тех дней, когда впервые в архиве прочитали имя неизвестной революционерки Ольги, до вчерашней встречи с Коростелевым, старым большевиком, которого Васька и Лешка видели всего каких-нибудь пять минут.

Рассказывали мы по очереди: то Женька, то я. То вдруг начинали спорить и перебивать друг друга. Тогда Васька, слушавший все время молча, говорил нетерпеливо:

— Будет вам! Дальше-то что?

Лешка тоже слушал очень внимательно, хотя я видел, что ему то и дело хочется вставить словечко. Но Васька словно угадывал, когда он собирался нас прервать, и так свирепо оборачивался к Веревкину, что тот мгновенно передумывал.

— Да, история! — проговорил Русаков, когда мы замолчали. — И правда, может, та Ольга у нас в доме жила?

— Ясно! — убежденно тряхнул головой Женька. — И верно Виталий Ильич сказал. Она, может быть, родней тебе приходится.

Дома у Русакова нас встретила разъяренная тетка.

— Удрал, шельмец! А козу кто поить будет? А посуду кто вымоет? А печку кто натопит? Возьму сейчас швабру да так пройдусь по спине, что своих не узнаешь!

Она наступала на Ваську, размахивая здоровенными кулаками, выпячивая нижнюю губу и сдувая со лба прилипшие растрепанные волосы. От нее пахло водкой.

Испуганно сжавшись, Васька пятился к порогу.

И вдруг, покраснев, Женька выступил вперед. Он стал перед Васькиной теткой, преградив ей дорогу, и наклонил голову, словно хотел ее боднуть.

— Вы не очень-то на него кричите, — сказал он тихо, но так упрямо, что тетка растерялась и замолчала. — Он вам не лакей, чтобы на него орать и шваброй грозиться. Он пенсию за отца получает. А вы вообще в этом доме не имеете права жить. Вот скажу начальнику милиции — это мой знакомый, — он вас живо отсюда выгонит.

— Да ты что? Да ты кто такой? — бестолково топчась на месте, побледнев, забормотала она. — Ты чего в чужом доме распоряжаешься?

— Это вы тут в чужом доме, а распоряжаетесь. А мы государственное задание выполняем. И вы нам не мешайте. Может, те бумаги, которые вы в печку бросить хотели, ценность имеют! У вас право есть такие важные бумаги в печку кидать?

— Какие бумаги? Ничего я не знаю. Да заберите их, если надо!

Тетка ошеломленно отступила и, бормоча что-то, скрылась за дверью.

Мы стояли, пораженные этой сценой. Женька, будто бы ничего не случилось, сказал:

— Веди на чердак, Васька.

— Постойте, — засуетился Русаков. — Там темно… Надо свечку взять…

Из-за двери выглянула Васькина тетка.

— Ты только с огнем там осторожнее, Васенька! Не подожги, боже упаси!..

— Ишь ты — «Васенька»! — подмигнул нам Русаков, когда мы взбирались по узкой лесенке на чердак. — Добрая стала. — Он насупился и добавил угрюмо: — Все равно я от нее уйду. Опять в детский дом попрошусь.

— Погоди, Васька, — отозвался Женька. — Мы Виталию Ильичу скажем. Он на заводе в партийном комитете. Он тебя поможет в интернат устроить.

— А примут?

— Примут. Раз отца-матери нету, то примут. У нас в соседней квартире девчонка одна жила, Глаша Лыскова. У нее тоже мать умерла. Так сразу в интернат взяли.

На чердаке было темно и холодно. Медленно разгорелась свечка и осветила толстые балки, закопченную печную трубу, какие-то веревки, сломанные стулья, черепки разбитых крынок и кучу рогож в углу.

— Там! — сказал Васька.

Он оттащил в сторону одну рогожу, еще одну, и мы увидели большой сундук, окованный потемневшей, зеленой от сырости медью.

— Открывай! — почему-то шепотом сказал Женька.

Мы с Лешкой вдвоем подняли крышку. Она заскрипела и откинулась.

— Свети!

Сундук был до половины набит какими-то бумагами. Они лежали отдельными листками, пачками и связками. Васька укрепил свечку, накапав на край сундука воску, и вытащил несколько листков. Женька взял один из них. Листок очень попортился от сырости. Но все-таки можно было разобрать каждую буковку ясного и твердого, очень четкого почерка.

— «Рабочий! — читал Женька. — Ты изнываешь на адской работе больше полусуток, а зарабатываешь так мало, что хватает только на хлеб. Твои дети, твоя жена, твои отец и мать голодают. Посмотри, как живет хозяин фабрики! У него роскошный особняк. Он купается в золоте. Ты же зябнешь в холодном бараке, под дырявой крышей! Вставай, поднимайся, рабочий! Вставай на защиту твоих прав, твоей свободы. Твои притеснители хотят закабалить тебя. Долой начальников, если они не уменьшат рабочее время и не увеличат платы рабочим!»

— Листовка! — догадался Лешка.

— Листовка, — кивнул в ответ Женька. — И подпись есть: «Фабричный комитет».

Другой листок был отпечатан в типографии. Но среди строчек, там и тут, все тем же твердым и ясным почерком были вставлены слова или исправлены буквы.

«У нас нет самых насущных (вставлено „политических“) прав: ни свободы стачек, собраний (вычеркнута запятая, приписано „и“), союзов, ни свободы слова и печати. Нами правят не выбранные нами люди, а крепостники (прибавлено „и кровожадные деспоты“), назначенные царем. У нас вместо неприкосновенности личности — (вписано „полный“) полицейский произвол. Вот против этого-то произвола и протестуем мы, рабочие России! Долой самодержавие! Объединяйтесь под знаменем революционной социал-демократии!..»

Снизу под текстом была приписка от руки: «Товарищ Варфоломеев, надо немедленно отпечатать это и распространить на фабриках и руднике. Ольга». Почерк был все тот же, отчетливый и твердый.

— Поняли, ребята? — спросил Женька, когда мы дочитали все до конца. — Это она сама писала и листовку исправляла. Самый первый лист!..

Его волнение передалось и мне. Вот за такие маленькие листки, отпечатанные в типографии, людей сажали в тюрьму, избивали нагайками, выгоняли с работы! Сколько же лет прошло? Много, очень много… А слова эти все живут, все гремят, и прежняя осталась в них сила!

Кроме листков, написанных от руки или отпечатанных, в сундуке еще лежали пачки писем. Одни конверты были аккуратно перевязаны бечевкой, другие просто сложены в пачку. Женька наугад взял какой-то конверт и прочитал адрес: «Овражная, дом 53. Русаковой Анастасии Дмитриевне». Мы догадались, что Анастасия Дмитриевна — это, должно быть, какая-нибудь родственница Ольги, потому что узнали знакомый почерк на конверте. И мы не ошиблись.

«Мамочка, родная! — было написано на пожелтевшем листке. — Уезжаю на фронт. Может быть, проездом буду в нашем городе. Тогда обязательно зайду. Все идет хорошо, очень хорошо. Настроение у меня замечательное. Не волнуйся за меня, моя дорогая. Битва нам предстоит тяжелая, потому что врагов у революции еще много, и так просто смириться они не захотят. Но мы победим. Победим непременно. Так же, как победили в октябре прошлого года. Мы идем в бой за наше правое рабочее дело, а когда воюешь за правду, нельзя не победить. Нас ведет в бой большевистская партия, а у нее верная рука и зоркий глаз. Впереди еще много трудностей. Ленин говорит, что мало взять власть в свои руки, надо суметь еще эту власть удержать. И мы удержим. На то мы и большевики. Кончится война, и начнем мы строить, создавать, восстанавливать. И взамен старого мира появится новый, прекрасный, невиданный мир, имя которому — Социализм!.. А ты живи и жди меня. Береги Максимку. Пусть растет веселым и здоровым. Пусть вспоминает маму. Пусть подрастает настоящим человеком, большевиком, борцом за народное дело. Крепко вас целую. Твоя дочь Оля. 14 августа 1918 года».

— Максимка! — проговорил Женька. — Это ее сын, наверно. Маленький тогда был еще…

— Это мой отец, — вдруг раздался тихий голос Васьки Русакова. — Моего отца Максимом звали…

Свечка догорела до конца. Слабый язычок пламени затрещал, мигнул и погас. Мы очутились в полной темноте. Только сквозь полукруглое чердачное оконце на нас смотрели и подмигивали морозные синие звезды.

Потом от сияния этих звезд темнота немного рассеялась, и в голубоватом сумраке я увидел Ваську. Глаза его были широко раскрыты. Он уставился прямо перед собой, кажется ничего вокруг не замечая.

Так молча стояли мы четверо над распахнутым сундуком, а звезды все ярче и ярче вспыхивали и искрились в чердачном окошке.

Глава двадцать шестая

…Через неделю, ко вторнику, когда должен был собраться в Доме пионеров исторический кружок, наш доклад был готов. И альбом мы тоже закончили.

Утром во вторник, едва мы с Женькой вошли в класс, нас обступили ребята.

— Вострецов! Кулагин! Расскажите, как вы Ольгу Русакову искали! Как сундук нашли! Про все расскажите!..

Женька сердито посмотрел на Лешку Веревкина. Я тоже догадался, что это Лешка успел уже растрезвонить по всему классу о нашей находке. Конечно, Женька сердился на Веревкина не за то, что он рассказал про наши похождения. Просто он не любил болтунов. А Лешке, прежде чем звонить на весь свет, надо было хотя бы спросить, согласны мы или нет, чтобы о наших поисках знали другие.

Сквозь толпу, окружившую нас, протиснулся Костя Веселовский.

— Вострецов, — сказал он. — Совет отряда постановил, чтобы вы все рассказали на сборе. Мы специальный сбор устроим. Расскажете?

— Ладно, — кивнул Женька. — А сейчас уже некогда. Урок скоро начнется.

Наш доклад в Доме пионеров был назначен на семь часов. Но мы вышли из дома в половине пятого. Накануне Женька получил от Ивана Николаевича открытку. В ней было написано:

«Дорогие Женя и Сережа! Я только что вернулся из командировки и уже все знаю. Свой доклад будете делать во вторник, в 7 часов. Но я прошу вас прийти в Дом пионеров к пяти. Хочу услышать подробно, как вам удалось разыскать дом, где жила Ольга Ивановна Русакова. Жду. С приветом И. Самарский».

В том, что Иван Николаевич уже все знает, не было ничего удивительного. Ведь сундук из дома Русаковых на другое же утро перевезли в архив. Мы с Женькой сами видели, как его осторожно переносили в кузов грузовика, который специально для этого приехал на Овражную. Но откуда известно отчество Ольги Русаковой? Должно быть, работникам архива удалось отыскать его в каком-нибудь письме.

Мы шли на Овражную, обсуждая все эти дела.

— А все-таки, Серега, не все мы еще узнали, — сказал Женька.

— Конечно, не все, — согласился я. — Куда она после суда девалась — раз; где воевала на фронте — два; почему тот красноармеец ее учительницей назвал — три… Если, конечно, там, в амбаре, была она, а не другая какая-нибудь Ольга. А если она, то куда же она потом исчезла?

— Да, хорошо бы узнать!

— Ну, Женька, как же мы узнаем, сам подумай? Если бы Альберт Владимирович не умер, можно было бы ему карточку показать. Уж он-то сразу бы узнал. А теперь…

Иван Николаевич ждал нас в комнате занятий исторического кружка.

— А, исследователи! — приветливо встретил он нас. — Ну, здравствуйте, здравствуйте. Видите, вот и сделали вы открытие. Да еще какое! Ну, садитесь и рассказывайте. Только все, как было, по порядку.

Говорили мы с Женькой по очереди, так же как и в гостинице у Коростелева. Но на этот раз мы рассказали все: и как искали Ольгу, и как дрались на Овражной с Васькиными ребятами, и как поссорились, а потом опять помирились. Рассказали мы о том, что напрасно все время называли Ольгу Русакову учительницей, потому что Виктор Захарович уверен, что учительницей она никогда не работала. Однако Иван Николаевич как будто пропустил это мимо ушей, словно ему давно уже было все известно. Он только сказал, весело поблескивая очками:

— Да, немало пришлось вам вынести. Но зато пострадали вы недаром. Надеюсь, не жалеете, что затеяли эти поиски?

— Что вы! — с жаром воскликнул Женька. — Если еще надо будет искать, вы нам опять поручите! Мы хоть весь город обойдем!

Я хотел было добавить, что, если понадобится, мы можем обойти и весь земной шар, но подумал, что Иван Николаевич, пожалуй, мне не поверит.

— А что с ней потом стало, с Ольгой Русаковой? — помолчав немного, спросил Женька. — Потом, после суда? Мы не знаем.

— Работники архива уже разобрались в письмах и документах, которые лежали в сундуке, — ответил Иван Николаевич. — Ольга Русакова была за революционную деятельность приговорена к пятнадцати годам каторжных работ в июле 1907 года. Но с каторги ей помогли бежать. Она уехала за границу, в Швейцарию. А в феврале 1917 года вернулась в Россию. Большевики тогда готовились к решительным боям. Центральный Комитет партии направил Ольгу Ивановну в Нижний Новгород. Вы, конечно, знаете — так раньше назывался город Горький. Там она вела большую работу на заводах и фабриках, в железнодорожных мастерских, среди солдат. Как и большинство партийных руководителей, она находилась на нелегальном положении. А семья ее — мать и маленький сын — жили тут, в нашем городе, на Овражной улице. Когда в Нижнем большевики взяли в свои руки власть, партия поручила Ольге Ивановне большое дело — наладить работу школ, чтобы ребята могли учиться. Хлопотная это была штука. Учебники старые, негодные, преподаватели гимназий работать отказываются. Да они все равно не сумели бы учить ребят по-новому, так, как хотела их учить революция. Вот и приходилось Ольге Ивановне организовывать, искать, уговаривать, приказывать… Она даже сама некоторое время вела уроки в нескольких школах в Нижнем Новгороде. Помните, в дневнике у Альберта Вержинского говорится, как один из красноармейцев, что вместе с ней в плен к колчаковцам попали, назвал ее учительницей. Она действительно была учительницей. Только совсем недолго.

Мы с Женькой переглянулись. Так вот оно что! Значит, учительницей Ольга Русакова была уже после революции. А мы-то думали, что раньше. Ясно, почему Виктор Захарович Коростелев и Леонид Александрович Вольский не могли знать «учительницы» Ольги!..

— В марте 1918 года, — продолжал Иван Николаевич, — на Советскую республику со всех сторон напали враги: белогвардейцы, иностранные интервенты, всякие атаманы и бандиты… В августе восемнадцатого года Ольга Ивановна уехала на фронт. Проездом она побывала здесь, в своем родном городе. Но, к сожалению, ее последнее письмо помечено четырнадцатым августа 1918 года.

Я вспомнил то письмо, которое мы прочитали на чердаке. Под ним стояло это число: 14 августа. Значит, оно и было последней вестью от Ольги Русаковой с фронта!..

— А что с нею дальше было, неизвестно, — сказал Иван Николаевич. — Только по дневнику Альберта Вержинского можно судить, что воевала она в районе Бугульмы и попала в плен к колчаковцам.

— Эх! — Женька с досадой стукнул себя кулаком по коленке. — Жалко, что больше ничего о ней узнать не смогли!

— Да вы не очень огорчайтесь, — ободрил нас Иван Николаевич. — Теперь всё узнаем. Раз удалось установить ее фамилию, то во всем остальном уже разберутся. В Москве есть архив Красной Армии. Сделают запрос и выяснят. Я уверен: не пройдет и месяца, как мы все будем знать.

— Ну, — разочарованно протянул я. — Без нас узнают!

— Нечего, ничего, — засмеялся Иван Николаевич. — Вы свое дело сделали. И, прямо скажу, сделали неплохо. Молодцы! А новых открытий в жизни на вашу долю выпадет немало. Уверяю вас. Неизведанного-то на свете еще, ох, как много! — Он взглянул на часы. — Однако заговорились мы. Половина седьмого. Сейчас начнут собираться ребята.

В эту минуту тихо отворилась дверь, и в комнату бочком, очень смущенно вошел Васька Русаков. Он остановился на пороге и нерешительно затоптался на одном месте.

— Васька! — закричали мы. — Здравствуй! Ты что, доклад послушать захотел?

— Я записаться… — сказал Русаков. — Сперва думал в авиамодельный… А потом к вам решил, в исторический. Чтобы вместе.

— Это Вася Русаков, внук Ольги Ивановны! — наперебой принялись объяснять мы Ивану Николаевичу. — Той самой Ольги! Примем его, а?

— Что ж, примем, — согласился Иван Николаевич, посматривая на Ваську с любопытством. — А учишься ты как?

Васька сконфуженно молчал.

— Учится-то он неважно, — сказал Женька. — Но он исправится. Мы с Сережей будем ему помогать. Примем, а? Иван Николаевич?

— Ладно, примем. Только если вы за него ручаетесь.

— Ручаемся! — в один голос воскликнули мы.

— А он сам за себя как? Тоже ручается?

И Васька, упрямо тряхнув головой, твердо ответил:

— Ручаюсь.

По-моему, доклад у нас получился неплохой. Правду сказать, я сам-то говорил совсем немного — только о том, как рабочие фабрик и рудника готовились к восстанию. А про битву на баррикадах, про Ольгу Русакову, про Коростелева все рассказал Женька. Я же сидел и слушал.

Слушали все ребята. И Васька тоже сидел тихо и даже, кажется, боялся шевельнуться. А я глядел на него и думал о далеких сражениях, о смелых людях, которые боролись за свободу, и о самом Ваське, который, если бы не мы с Женькой, может быть, так и не узнал бы никогда об Ольге Русаковой.

«Эх, Васька, Васька! — думал я. — Не знал, Васька, чей ты внук. Учился плохо, дрался и хулиганил. В школе с тобой никто из ребят дружить не хотел. И связался ты, Васька, с жуликами вроде Кольки Поскакалова. А ведь Ольга Русакова, наверно, мечтала, что ее внук тоже станет настоящим человеком, не каким-нибудь там драчуном и двоечником, а справедливым и честным… Эх, Васька! Да будь я внуком такой героини, я бы и сам героем стал!»

И вдруг я вспомнил о моем отце, который воевал на фронте, был ранен под Варшавой и занимал Берлин. Я вспомнил, что Женькин отец, Федор Алексеевич, пробивался во время Отечественной войны со своим батальоном из окружения, попал в плен, бежал и пробрался в партизанский отряд под Брестом. Слыхал я также от самого Женьки, что его дедушка бился с белогвардейцами генерала Деникина еще в гражданскую войну, осенью 1919 года, возле города Тулы. А дядя Лешки Веревкина! Лешка ведь говорил, что его дядя партизанил на Дальнем Востоке, бил врагов у станции Волочаевка и у города Хабаровска. Конечно, нечего говорить, на баррикадах в девятьсот пятом году никто из них не сражался. Но если Ольга Русакова была героиня, то и мой отец, и Женькин, и Лешкин дядя тоже смелые люди. И боролись они так же, как она, за нашу Родину, за свободу и счастье… И над их головами развевалось красное знамя и свистели вражеские пули. И, наверно, если порасспросить, то окажется, что у каждого в нашем классе найдутся родные, которыми можно гордиться. Даже у ленивого Гешки Гаврилова! И никому из нас нельзя забывать о них! И тем более нельзя позорить их славных имен!

…После доклада все стали рассматривать наш альбом. Хвалили и меня и Женьку, так что из Дома пионеров мы возвращались веселые и возбужденные. Все-таки что ни говори, а приятно, когда тебя хвалят. Васька пошел проводить нас до угла. Он тоже был весел, и только иногда где-то в уголках его черных глаз мелькала тревога. Я понимал, как тяжело ему из сияющего огнями, шумного Дома пионеров возвращаться к себе домой, где пьяная тетка снова будет на него орать и грозиться отколотить шваброй. Наверно, потому-то, когда я остановился на углу, чтобы с ним попрощаться, Васька сказал:

— Идемте, я вас еще немножко провожу.

Так и проводил он нас до самого Женькиного дома.

— Ты заходи ко мне, — сказал Женька. — Я вот тут живу, в десятой квартире. Вместе уроки будем делать. А что тебе непонятно, всегда объясню.

— А когда можно зайти? Завтра можно?

— И завтра заходи. Прямо после школы.

— Женька! — вспомнил вдруг я. — Как же после школы? У нас в четыре матч с шестым «Б».

— Ну и что же? Выучим вместе уроки и пойдем все втроем на твой матч. Пойдем, Васька? Поглядим, как Серега будет мимо ворот бить.

— Это почему же мимо? — обиделся я. — Зря ты говоришь. Я не хуже Борьки Кобылина играю.

— Да ладно, не дуйся. Это я пошутил. Чтобы не сглазить. Ну, Васька, придешь?

— Приду.

Он махнул нам рукой и зашагал назад, к Овражной.

Хоккейной встречи с шестым «Б» я ждал с особенным нетерпением. Ведь первый матч прошел без меня: я тогда болел.

К встрече с шестым «Б» у меня давно все было заранее приготовлено: коньки наточены, клюшка проверена, мама выстирала и выгладила фуфайку, гетры заштопала — я их порвал как-то во время тренировки.

Народу в день встречи возле катка собралась куча — не протолкнуться. Даже старшеклассники пришли. Они стояли позади всех зрителей, снисходительно переговариваясь и перешучиваясь. Впереди, подложив под себя кто кирпич, кто портфель, расположились малыши.

Каток у нас при школе небольшой — в длину метров двадцать и в ширину почти столько же, так что для игр боковые линии приходится расчерчивать краской. Но зато ворота настоящие, хоккейные, — 183 сантиметра в ширину и 122 в высоту. И шайба тоже такая, как полагается — резиновая, диаметром 6 сантиметров. Конечно, в настоящей, взрослой команде иногда играют пятнадцать участников, а у нас в команде было всего по шесть — вратарь, два защитника и три нападающих.

Мы переоделись в раздевалке и вышли на лед вместе с командой шестого «Б».

Наш класс сидел на скамейках у самого поля. В одном из первых рядов я увидел Женьку, а рядом с ним — Ваську. Все ребята были в сборе. Только Лешки Веревкина что-то не видать. Неужели совсем не придет? А ведь обещал поснимать во время матча!..

Мы прокричали, как и полагается, «физкульт-привет», и игра началась. Нападающие шестого «Б» — центральный Леня Спицын и левый Андрейка Скворцов — сразу прорвались к нашим воротам. Они ловко и точно передавали друг другу шайбу, и она, словно живая, скользила от одного к другому мимо наших защитников. Гешка Гаврилов, вратарь, приседал, словно танцуя перед воротами. Я погнался за Скворцовым, переходя из нападения в защиту, потому что положение было угрожающим. Андрейка уже нацелился, чтобы бросить шайбу. Но ему не хватило какой-нибудь секунды. Опередив меня, наш центр Борька Кобылин с силой бросил шайбу в сторону ворот шестого «Б».

Началась наша атака. Но защита у шестого «Б» была крепкая. Мы даже не успели дойти до зоны нападения, как Скворцов и Спицын опять повели шайбу к нашим воротам, передавая ее друг другу. Но теперь-то Олежка Островков, правый защитник, был настороже. Вообще в хоккее нельзя действовать все время одинаково. А Леня и Андрейка шли точно так же, как первый раз. Им удалось переброситься только трижды, а потом шайба была уже на моей клюшке. Я довольно точно отдал ее Кобылину, а сам помчался к линии зоны нападения, стараясь не выходить за нее, пока Борис не передал мне шайбу обратно. Если оба мои конька окажутся за линией и Борис в это время передаст мне ее из средней зоны, значит положение «вне игры». Но Кобылин, кажется, не собирался пасовать мне. Наверно, во что бы то ни стало решил сделать бросок самостоятельно. Он вошел в зону защиты шестого «Б», обошел защитника, другого и вдруг неожиданно послал шайбу в мою сторону. Я даже не прицелился, а просто бросил ее вперед.

Я не видел, попала она в ворота или нет. Только услыхал, как завопили болельщики — ребята из нашего класса, — и понял, что не промахнулся. Женька махал мне рукой. Мишка Маслов подбрасывал вверх шапку. Я заметил, как сквозь толпу к Женьке и Ваське пробирается Лешка Веревкин. Наверно, он очень торопился, потому что лицо у него было красное. Я удивился, что Лешка не принес свой фотоаппарат. Может быть, он опять у Лешки сломался? Последнее, что я увидел, это как Веревкин присел рядом с Женькой и протянул ему какую-то бумажку. Женька развернул ее и стал читать. Васька тоже наклонился, заглядывая через его плечо.

А между тем шайба уже снова была в игре. Олежка Островков быстро отнял ее у Лени Спицына и передал мне. Я — Борьке. Я хотел повторить тот же маневр и побежал в среднюю зону. Однако шайба ко мне не попала. Ее перехватил Андрейка и, обойдя Островкова, мигом очутился у наших ворот. Гешка заметался, кинулся вправо, влево, поскользнулся и плюхнулся на лед. А шайба пролетела мимо него прямо в сетку.

Теперь уже орали и подбрасывали вверх шапки болельщики шестого «Б». Но сквозь этот гам я все-таки расслышал голос Женьки Вострецова:

— Серега! Серега!..

Женька стоял и звал меня, размахивая листком бумаги. Неужели он не понимает, что мне сейчас не до бумажек?

— Серега, сюда! — кричал Женька.

Я в недоумении смотрел на него, забыв, что игра уже началась, и не замечая, что Борис Кобылин послал мне шайбу. Неожиданно я увидел перед собой Андрейку Скворцова, а шайбу возле своих ног. Еще миг — и Андрейкина клюшка коснется ее!.. И тут, растерявшись, я так толкнул нападающего шестого «Б», что он отлетел метра на три в сторону и упал на лед. Раздался свисток. Судья, девятиклассник Дима Федоров, подъехал ко мне и резко сказал:

— За грубость удаляю тебя с поля на две минуты.

— Да какая же грубость? Я нечаянно!

— Не задерживай игру и не спорь с судьей.

Я вздохнул и понуро покатил с поля.

— Это все из-за тебя! — сердито отругал я Женьку. — Машет всякими бумажками.

— Да ты читай! — Женька сунул мне бумагу под нос, не обращая даже внимания на то, что я ворчу.

— Чего там еще?

Я взял у него листок и прочитал первую строчку: «Хабаровск, 1 марта».

— Это я от дяди Юры получил, — хвастливо объявил Лешка. — Авиапочтой. Ты читай, читай.

Еще ничего не понимая, я пробежал глазами по строчкам: «Здравствуй, дорогой племянник! Получил твое письмо и фотографию…»

— Какое письмо? Какую фотографию?

— Я моему дяде послал фотокарточку Ольги Русаковой в конверте, — объяснил Лешка и вдруг покраснел. — Ты здесь не читай. Он про ошибки пишет. А ты вот отсюда…

Но дочитать письмо тут же до конца мне не удалось.

— Кулагин, твой штраф кончился, — услышал я голос Димы Федорова. — Выходи на поле и вступай в игру.

Нет, положительно в этот день мне не везло. Как только я вышел на лед и ударил клюшкой по шайбе, которую мне послал Борька Кобылин, лопнул шнурок на моем ботинке. Судья опять остановил игру.

Другого шнурка у меня не было. Кто же мог думать, что он порвется! Я спросил, нет ли шнурка у запасного нашей команды — Вани Голубцова, но он так сильно замотал головой, что я понял сразу: ему очень хочется самому поиграть, и, если даже был у него шнурок, он бы мне все равно его не отдал.

— Ладно, иди ты, — вздохнул я и заковылял к Женьке, Лешке и Ваське Русакову, которые все еще наперебой спорили о чем-то над письмом Лешкиного дяди.

— Давайте, что ли, почитаю, — сказал я. — Все равно больше не смогу играть.

Глава двадцать седьмая

«Здравствуй, дорогой племянник! — писал Лешке его дядя. — Получил твое письмо и фотографию. Должен тебе сказать, что фотография меня порадовала больше письма. Все-таки слово „разыскивали“ надо бы писать через „а“, а вводные предложения выделять запятыми. Но вот за рассказ о том, как ваши ребята — Женя и Сережа — нашли дом, где жила Ольга Ивановна Русакова, спасибо. Ведь давным-давно, еще в двадцать втором году, когда били мы белых на Дальнем Востоке, довелось мне встретить Ольгу Русакову и воевать с ней рядом…»

Должно быть, глаза у меня были совершенно очумелые, когда я тут оторвался от письма и посмотрел на Женьку, на Лешку и на Ваську.

— Ты дальше читай, дальше! — торопил меня Женька.

Но я и сам уже, без его понуканий впился глазами в мелкие, не очень разборчивые буквы.

«Было это в феврале месяце, в 1922 году. Позади нас, партизан и красноармейцев, лежала громадная Сибирь, а впереди маленькая станция Волочаевка — путь к Хабаровску и ко всему Приморью. Не хотели белые этой станции отдавать, укрепились на ней, бронепоезд подвели, а у Волочаевки взорвали и сожгли мосты.

Первый раз встретил я Ольгу Русакову недалеко от Волочаевки, на железнодорожной станции Ольгохта. Нашему партизанскому отряду поручило командование эту станцию от белых защищать. А насели на нее белогвардейцы тучей. Кажется, и помощи-то ждать неоткуда. Лежим мы на насыпи с винтовками, а сами уж и к смерти готовимся. Понятно, ничем на голом полотне не укрыться. „Ну, говорю, ребята, до последнего все погибнем, а врага тоже поколотим, пока сил хватит“. Тут и выскочили из тумана прямо к нам какие-то люди. Мы было, не разобравшись, огонь по ним открыли. А потом видим, наши!.. И впереди женщина бежит. Шинель перетянута туго, маузер в руке, на груди красный бант. „Здравствуйте, — говорит, — я — Русакова, комиссар полка. Командир батальона ранен. Приняла команду“.

Вот так и познакомился я с Ольгой Ивановной Русаковой. Отбили мы с ее батальоном атаку белых. Командовать она умела! Я, на что с Красной Армией всю Сибирь прошел, и то перед ней мальчишкой себя чувствовал. Будто ученик какой-нибудь. Ведь я тогда не знал, что она еще в 1905 году баррикадными боями руководила.

В тот же вечер встретил я Русакову в штабе.

— Побратались мы с вами, товарищ Веревкин, — говорит она.

— Побратались, — отвечаю.

— Теперь — на Волочаевку.

— На Волочаевку!

Вскоре приказ пришел — брать Волочаевку. Только не легкое это оказалось дело. Открыли белые такой огонь, что мы к станции и пробиться не смогли. Будто невиданная снежная метель поднялась тогда над землею. Все перемешалось от пальбы. Не разобрать, где свои, где чужие. Падают, неподвижно застывают в сугробах красноармейцы. Криков не слышно от грома. И в том месте, где рванул снаряд, черная яма остается, глубокая, как могила.

Отступили мы на запад. Видно, не в лоб, не напрямую надо брать Волочаевку, а обойти ее с севера и с юга. Так и командующий решил. Двинулся наш отряд в обход поздней февральской ночью по глубокому снегу к деревне Нижне-Спасская.

Не знаю, далеко ли мы от железной дороги отошли, только вдруг поднялся буран. Свистит ветер, с ног сбивает. На усах сосульки намерзли. А с нами ведь еще пушки. Их тоже тащить надо, лошадям помогать.

Светать стало. И вдруг — прямо из метели — вырвались на нас белые. Было это так неожиданно, что и они и мы остановились друг против друга — растерялись. Наш командир первым опомнился. Раздалась команда: „Развернуть орудия, по белым гадам прямой наводкой — огонь!..“ И ударили наши пушки. Метров на тридцать, не дальше, били. Никогда раньше не думал я, что можно из полевых орудий, будто из винтовок простых, стрелять. Да делать больше было нечего. Единственное, что могло нас спасти, — это страху на врага нагнать. И ведь испугались белогвардейцы, смешались, побежали.

Только нельзя так долго из пушек стрелять. Это тебе не пулеметы. Разобрались белые, что нас меньше, чем их, и давай обходить наш отряд с двух сторон. Тут и их орудия заговорили. Затрещали винтовки. Справа, слева, сзади разворотило снег взрывами. Один боец упал, застонал другой. С меня пулей шапку сорвало. Затоптались наши на месте. И тут снова увидел я Ольгу Русакову. Она появилась внезапно из метели, вся облепленная снегом, в своей туго перепоясанной шинели, с маузером в руке: „Вперед, товарищи! За мной! Нам на помощь идут кавалеристы!“

И такой звонкий, такой сильный и смелый был у нее голос, что ринулись бойцы за нею в атаку, смели белых, бесстрашно бросились на грозные пушки. И не выдержали враги такого натиска. Стали отступать к северо-востоку, к железной дороге. А там уже зарево разгоралось и гремел бой — это подошли к Волочаевке отряды с севера.

Я бежал рядом с Ольгой. Кажется, она меня не узнала в этой страшной огненной кутерьме. И вдруг она остановилась, словно наткнулась на что-то, выронила маузер, потом качнулась вперед, будто хотела его поднять, и упала в снег… И такой болью меня обожгло, словно не ей, а мне в тело вонзилась белогвардейская пуля. Но злость во мне закипела такая, что рванулся я вперед, ничего не разбирая. Только штыком колю, бью прикладом по вражеским плечам, по головам, по чему попадет…

Два дня гнала Красная Армия врага на восток, к Хабаровску. На привалах, когда подтягивались обозы, наведывался я в полевой лазарет — узнать, что с Ольгой Ивановной. Она была без сознания. Лежала в санитарной двуколке бледная, глаза широко открыты, будто бы видела она такие дали, каких другим увидеть не дано. Как-то раз услышал я, что она шепчет какие-то слова. Наклонился, разобрал едва-едва: „Максим“. Мне потом там же, в лазарете, сказали, что Максимом ее сынишку звали.

Ничего я в ту пору о ней не знал: кто она такая, откуда родом. Говорили, будто бы воевала она на колчаковском фронте, попала в плен, но отбили ее красные истерзанную, измученную, полуживую. Но толком ничего никто сказать не мог. Она, видно, о себе рассказывать не любила.

Хабаровск мы заняли 14 февраля. Один полк остался в городе для гарнизонной охраны да еще для того, чтобы добить спрятавшихся белогвардейских офицеров. Там же, в Хабаровске, остались и раненые. В здании бывшей гимназии устроили госпиталь. Сиделке одной поручил я от имени всего нашего партизанского отряда хорошенько ухаживать за Ольгой Ивановной. Предупредил, что приеду сам и узнаю, выполнила ли она партизанский наказ. Даже фамилию и имя этой женщины записал: Корнеева Ксения Феоктистовна.

Дал я ей такой наказ, и пошла Красная Армия дальше, к Приморью, к Тихому океану, добивать белых. Писал я этой сиделке после, но ответа не получил. Почта тогда работала плохо. А потом уехала она куда-то из Хабаровска, да и госпиталь в другое место перевели. Но в тридцатые годы я специально приехал в Хабаровск из Владивостока, чтобы разузнать, что стало с Ольгой Ивановной Русаковой. Так ничего и не узнал. И вот у меня к тебе, Леша, какая просьба. Если вашим историкам — Жене и Сереже — удастся что-нибудь новое о ней выяснить, ты непременно мне об этом напиши».

Дальше дядя спрашивал, как у Лешки дела в школе, здоровы ли мама, папа и бабушка. Но это было уже неинтересно. Я только пробежал глазами по строчкам. А потом поднял голову и вскочил со скамейки.

— Чего же ты стоишь, Женька? — закричал я. — Бежим к ней скорее!

— К кому? — изумился Женька.

— Да к Корнеевой, к бабушке Ксении!

Тут глаза у Женьки стали такие громадные, что я испугался, как бы они не выскочили.

— Что? — заорал он и схватил меня за руку.

Ну и память у Женьки! Неужели он не вспомнил имени и фамилии старушки, у которой мы еще в первый день наших поисков так усердно подметали пол и передвигали диван? Я так сразу понял, что это она и была той сиделкой в госпитале, о которой написал Лешкин дядя.

Я едва успел снять коньки, умоляя Женьку чуточку подождать. На поле все еще шла игра. Зачитавшись, я не заметил, что в ворота шестого «Б» наши игроки забили еще три шайбы. Но, правду сказать, дожидаться, как кончится игра, я не мог. Впрочем, и так было ясно, что мы не проиграем.

Пожалуй, мчаться с такой скоростью, как бежал Женька, было не обязательно. Бабушка Ксения никуда бы от нас не делась. Но Женька несся как угорелый, и мы старались не отставать. Впрочем, за последние дни мне так много приходилось бегать, что я натренировался.

Вот и площадь Гоголя, скверик, возле которого я ждал Женьку после того, как Васька Русаков атаковал нас снежками. Вот и одноэтажный чистенький домик Корнеевых. Думал ли я в тот день, когда вешал на окна занавески и передвигал диван, что мне придется побывать здесь еще раз!

Нам отворила сама бабушка Ксения.

— А! Помощники! — заулыбалась она, узнав меня и Женьку. — А ведь у меня все прибрано, и плитка больше не ломается.

— Мы не убирать пришли, бабушка Ксения, — сказал Женька, отдышавшись. — Мы по делу!

— Ну, входите, входите, золотые вы мои. А я уж думала, опять для шефства.

Мы разделись в прихожей и прошли в ту комнату, где Ксения Феоктистовна кормила нас вкусным обедом.

— Присаживайтесь, гостями будете, — хлопотала она, двигая стульями. — Я Ванечке-то говорила, какие вы оказались тимуровцы. А ведь за вами следом настоящие шефы пришли. Из двадцать девятой школы. Для них уж и дел никаких не осталось. Потоптались да и ушли.

— Бабушка Ксения, — взволнованно перебил ее Женька. — Вы в 1922 году в Хабаровске жили?

— Жила, милок! Как же!

— А в госпитале работали?

— Работала. Да ведь как же не работать? Там при японцах да при белых такое было, что и не описать! Убивали, грабили, дома жгли. Сколько хороших людей замучили!.. А как взяли Хабаровск красные, так будто праздник наступил. Ну и пошла я в госпиталь. Какая-никакая, а все помощь. Да вы что меня спрашиваете? — вдруг спохватилась она. — Это ж давно было!

— У вас там, в госпитале, раненая одна лежала, — еще больше волнуясь, продолжал Женька. — Ольга Ивановна Русакова.

— И, милый! Там раненых было столько!.. Разве каждого упомнишь!

— А вы вспомните, вспомните! Ее сразу привезли в госпиталь, в здание гимназии. И партизанский командир вашу фамилию записал. — Женька торопливо достал письмо Лешкиного дяди. — Вот. Он сам письмо прислал.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрю, что за письмо такое!

Ксения Феоктистовна надела очки и стала читать, медленно шевеля губами. Мы ждали, не сводя с нее глаз.

— Ой! Как же! — вскрикнула старушка. — Помню, помню! Максимку поминала! Жалобно так говорила: «Максимушка, не холодно тебе? Давай я тебя укрою…» А бывалчи, мечется в жару-то да и кричать зачнет: «Огонь, огонь!..» То ли жгло ее что, то ли виделось, будто снова она на войне и враги кругом ее обступают… И сколько же в ту пору людей навещать ее приходило!.. И командиры и солдаты простые. Все спрашивают, жива ли… Видать, хорошим была она человеком, если у стольких людей живую память по себе оставила.

— А она умерла разве? — дрогнувшим голосом спросил Васька.

— Померла, милые вы мои, померла. На третий день. Уж чего только доктор ни делал! И кровь переливали и операцию производили два раза. Да не помогло. Пуля-то, говорили, два дня в ней сидела невынутая. Кровь заразилась. И померла она, в память даже не пришла. Да нешто тот партизан живой остался?

— Живой, — кивнул Женька. — А она, Ольга Русакова, точно умерла? Может, вы не знаете?

— Как же так не знаю! На моих руках, голубушка, последний раз вздохнула. И похоронили ее там, в Хабаровске, в братской красной могиле. Из ружей стреляли. Салют, значит, последняя солдатская честь. — Бабушка Ксения помолчала и спросила осторожно, посмотрев по очереди на Женьку, на меня, на Лешку и на Ваську: — А она вам, часом, не родная будет, эта Ольга?

— Родная, — глухо ответил Женька и, опустив голову, добавил: — Всем нам родная…

* * *

Вот и все. Кажется, я рассказал обо всем, что хотел. Ничего не забыл. Впрочем, нет, еще не все.

Про Васькины беды мы рассказали Виталию Ильичу Купрейкину, и Ваську устроили в школу-интернат. Тетку его поймали на какой-то спекуляции и выселили из города. И правильно сделали, потому что от нее на свете все равно никому нет никакой пользы.

О наших приключениях мы с Женькой рассказали на сборе отряда. А после сбора Костя Веселовский сказал мне, что эту историю надо записать.

— Настоящая книга получится, — уверял он. — Ты, Кулагин, сможешь: у тебя память хорошая и по русскому языку пятерка.

Он еще добавил, что это можно считать поручением всего нашего отряда.

Не знаю, получилась ли у меня книга, но все-таки поручение отряда я выполнил. Значит, все в порядке.

За то, что мы нашли фотокарточку Ольги Русаковой и сундук с бумагами, нам с Женькой дали премии. Он получил настоящие часы на кожаном ремешке, а я — фотоаппарат. Такой же, как у Лешки, — «Смена». Но, по-моему, если рассудить справедливо, то Женьке одному надо было бы дать и часы и аппарат. Ведь это он уговорил меня записаться в пятую группу и изучать революционное прошлое Овражной улицы. Это он не сдался и не отступил, продолжая поиски. Это ему попало от ребят из бывшей компании Васьки Русакова. И без него я бы никогда ничего не сделал, а про Ольгу Ивановну Русакову, может быть, до сих пор не было бы ничего известно.

Между прочим, Кольку Поскакалова и Петьку Чурбакова мы с Женькой и Васькой как-то раз встретили на Овражной улице. Из милиции их отпустили и в тюрьму не посадили. Может быть, потому, что они оказались не настоящие жулики, а может быть, потому, что лет им еще немного и они могут исправиться. Я у них об этом не спрашивал. Они, как только заметили нас, так сейчас же шмыгнули в переулок. А у Васьки я спросил, почему их выпустили. Васька нехотя ответил, что отдали родителям на поруки. Он тут же с удовольствием добавил, что отец Кольки Поскакалова так здорово выдрал Кольку ремнем, что слышно было, как он орал, аж на площади Гоголя.

Поглядев вслед своим бывшим дружкам, Васька нахмурился и отвернулся. По-моему, он и раньше их встречал. Наверно, даже у него с ними был крепкий разговор: недаром ведь они так испугались.

А совсем недавно и я их встретил. Когда шел в Дом пионеров, столкнулся с ними нос к носу на площади Гоголя. И — вот честное пионерское! — совсем не струсил. Колька покосился на меня и не сказал ни слова. И прошли мы, будто не заметили друг друга. Конечно, разные у нас дороги: им в одну сторону, мне — в другую. Только вот откуда у меня смелость взялась, не пойму. Может быть, оттого, что Васька теперь был не с ними, а с нами — со мной и с Женькой заодно, а может быть, потому, что после стольких приключений стал я крепче и сильнее. Ведь даже металл — сталь или железо — могут сопротивляться разным нагрузкам. А человек и подавно.

Да, самое-то главное забыл. В нашем городе нет больше Овражной улицы. То есть улица, конечно, осталась, но название у нее теперь другое. Она называется улицей имени Ольги Русаковой. И когда нам с Женькой приходится идти мимо дома номер пятьдесят три, мы непременно останавливаемся возле низенького крыльца. Сколько раз прежде, шагая по этой улице, проходили мы, не обращая на этот дом внимания! Ни разу не остановились, ни разу не задумались, что за люди тут жили. И сколько же еще есть таких домов? И в нашем городе и в других городах — по всей стране!..

И мы останавливаемся. Стоим и молчим. А потом шагаем дальше по улице, которая хотя и не центральная в нашем городе, но знаменитая все равно, а для нас с Женькой — самая дорогая на всем свете.