На излете

fb2

«Ахалтекинец главнокомандующего шел как по струнке. Свита, несмотря на снеговые плюмажи, золотые аксельбанты, солнечные кирасы, несмотря на коней и оружие, рядом с богатырем Михаилом Александровичем казалась стайкой воробьев, вприскочку следующих за хозяином двора кочетом.

Тит испугался несуразных крестьянских мыслей и вытянулся сильней, хотя только что казалось – сильней некуда. За ребрами, где у православного положено жить сердцу, возник тяжелый, горячий, толчками раздувающийся желвак. Когда великий князь остановил тонконогого Черемиса напротив батареи Тита, желвак в груди взорвался…»

Готово. Началось.

Борис Пастернак

Ахалтекинец главнокомандующего шел как по струнке. Свита, несмотря на снеговые плюмажи, золотые аксельбанты, солнечные кирасы, несмотря на коней и оружие, рядом с богатырем Михаилом Александровичем казалась стайкой воробьев, вприскочку следующих за хозяином двора кочетом.

Тит испугался несуразных крестьянских мыслей и вытянулся сильней, хотя только что казалось – сильней некуда. За ребрами, где у православного положено жить сердцу, возник тяжелый, горячий, толчками раздувающийся желвак. Когда великий князь остановил тонконогого Черемиса напротив батареи Тита, желвак в груди взорвался.

Шрапнелью.

– Четвертая? – коротко справился Михаил Александрович у графа Курамышева-Дербентского.

– Она, – с гордостью ответствовал граф.

– Ахейцы! – воскликнул великий князь. – Сокрушим басурманина, артиллерия?

Бомба в утробе Тита образовалась и взорвалась повторно, наполнив его огнем и восторгом. Он, как положено, отсчитал: четыре-три-два-и-рраз, – и гаркнул вместе со всеми: «Рад умре ву слав О-те-че-ства!!!» Аж слезы брызнули.

Когда проморгался, главнокомандующий стоял прямо перед ним. Тит забыл, как дышат, и одеревенел.

А Михаил Александрович встопорщил смоляные с нитками ранней седины усищи и, будто империал отчеканил, спросил. У него, у Тита, спросил:

– Как звать, витязь?

– Бомбардир Тит Захаров, – слова вышли наружу совершенно без участия Тита.

В бок ему немедленно воткнулся чей-то чугунный кулак. «Ваше сиятельство», – зашипело с тылу бешеным голосом майора Сипелева.

– …Ваше сиятельство! – отрывисто добавил Тит, уже понимая, что от раны, полученной при отражении первого десанта антиподов под Дюнкерком, лекари выходили его, дурака, ой как напрасно. Позабыть такое…

Михаил Александрович усмехнулся и промолвил:

– Меня не бойся, бомбардир. А врага тем паче не смей! – Он строго и в то же время весело взглянул на блестящие радостным самоварным блеском пушки Четвертой батареи. Поверх строя глянул. Ростище саженный и не то еще позволял проделывать великому князю. – Что, женат ты, Захаров? Или блудом живешь, по кружалам харю мочишь?

– Женат, ваше сиятельство! – с восторгом выкрикнул Тит.

– В который раз?

– Первый, ваше сиятельство!

– Ого! Орел. Сколько кампаний прошел, бомбардир?

– Шестая будет, ваше сиятельство!

– Вот как?!

То ли показалось Титу, то ли и впрямь в глазах главнокомандующего мелькнуло восхищение. Да отчего бы и не мелькнуть? В пяти походах выжить и жену не потерять – это же за малым не сказка.

– Ну, так люби супругу сей ночью, как в последний раз. А ежели останешься в грядущей баталии живым, бомбардир Тит Захаров, пожалую тебя офицерским званием, – сказал Михаил Александрович, через мгновение взлетел на Черемиса и поскакал прочь.

А со стороны майора Сипелева раздался громкий костяной стук.

Должно полагать, это захлопнулась разверстая от изумления майорская пасть.

И мерцал закат, как блеск клинка.

* * *

– Приплыли-то они, антиподы-басурмане, из-за Норманнского океана на больших паровых кораблях, – покручивая конец пегого бакенбарда, рассказывал Кузьма Фёклов молодым артиллеристам. Тит не у каждого из них имена-то покамест знал. А у многих после завтрашнего боя так никогда и не узнает.

Кузьма брехал, чем далее, тем диче и нелепей:

– У каждого корабля пять труб кирпичных, четыре гребных колеса медных, пять палуб дубовых. На каждой палубе пятьсот птиц скаковых да тысяча солдат. Солдаты-то худющие, цветом кожи рыжие, головы плешивые. Сами телешом, только на чреслах юбка из пера срамоту прикрывает. Ружей у них нет и пистолетов нет. Сабель тоже нет. Луки есть и топоры махонькие, чтоб бросать.

– А пушки-то небось есть? – спросил какой-то губастый, безусый, сметанная голова и очи столь синие, каких у солдат не бывает.

– Пушки, само собой, есть. Но не то что у нас, а чугунные и тоже на пару. Басурманские канониры топку-то пушечную распалят, а как завидят, что бока покраснели – и давай в жерло либо ядра, либо мелкие камни-кругляши бычьей лопаткой швырять. Потом отбегут и дернут рычаг особливый. Тут она и стрелит. На три версты паром сожжет, камнями посечет.

– Будет врать! – не вытерпел, расхохотался Тит, находивший, что чересчур пугать новобранцев не след. – Не слушайте-ка его, робяты, он же пустомеля. Три версты паром! Эва загнул.

– Ну, не три, – без спора согласился Кузьма. – А все одно дело швах. Неладно умирать, когда пулей убьют или палашом порубят. Но когда постигнет огненная кара и живьем сварят, как чайнец утку, втрое хуже.

– А за каким лешим приплыли-то они? – снова спросил губастый-синеглазый, сметанная голова. – Правду ли говорят, будто людоеды они, эти рыжие басурманы? У себя, говорят, всех крестьян да мещан поели, вот и погнал их голод через море.

– То половина правды, – отвечал Кузьма Фёклов, закуривая трубочку и незаметно подмигивая Титу: не мешай, дескать. – Едят они не мясо людское, а только требуху да мозги. А потом их шаманы в башку-то опустевшую ящичек нарочитый вкладывают. Из ракушек он сделан, из крабовых панцирей. Круглый, наподобие бутоньерки от конфект монпансье. Только внутри не леденцы, а крючки разные, шпеньки, пружины да зубчатые колесики. Как у брегета, к примеру. Видали? Нет? Ну, нате, мой поглядите. Эй, аккуратней, стоеросы, не напирать!

Новобранцы столпились вокруг Кузьмы, жадно рассматривали открытые часы.

– Вот так и в том ящичке, – сказал Фёклов, бережно убирая дорогой брегет за пазуху. – Сквозь темечко покойнику, ясно, скважину проламывают для ключа, и свинцом оковывают. А брюхо сухой травой да корешками набивают, жилой зашивают. Заведут после такого мертвого человека ключиком на сто оборотов – и встает он, и делает, что прикажут. Спать ему не надо, жрать-пить не просит. Так и бродит, покуда вовсе не сгниет. Зовется зоб.

– Сами рыжекожие басурмане поголовно заводные, – поддержал брата-ветерана Тит. – Только плоть у них долго не гниет, потому как крепко просолена и провялена.

– Да ну! – в голос засомневались новобранцы, нервно похохатывая. А пуще всех ржал любознательный губошлеп, сметанная голова. – Вовсе уж вы зарапортовались, мужики. Сказки бабьи говорите.

– Мы вам не мужики, сопливцам, – теплым, да грозным голосом сказал Тит. – Мужики землю пашут, мы – супостатов убиваем. И вы завтра будете. Быстро, грубо и умело, и ваш дух, и ваше тело вымуштрует война. А теперь марш полковым маткам под юбки! Спать всем! Да мигом! – прикрикнул со строгостью.

Сам же поднялся пружинисто с ранца кожаного, добела за годы службы вытертого, рубаху чистую одернул и двинулся на женскую половину бивака.

К Кулеврине своей Авдеевне.

* * *

Ох и горяча у Тита жена! Поддает в страсти, как кобылица норовистая – другого мужа, не столь могутного да проворного, разом скинула б. Да Захаров Тит не любой. Уд у него – тот же банник орудийный: толст, крепок. Руки жилами канатными перевиты, живот втянутый, весь бугристый от напряжения, как стиральная доска полковой прачки. Кость у Тита широкая, ноги колесом из-за мышц толстых да сухих, без жирка.

Кулеврину бомбардир охаживал со звериным ревом, она отвечала стоном нутряным. Не было у них никакого стыда, не было скромности. Не до того сейчас, чтоб таить от людей ночное супружеское сражение, когда наутро будет сражение смертное!

О, шествие любви дорогой триумфальной!

И четвертые объятия подобрались к пику. Тит ухнул филином и выплеснулся с гидравлической силой, как говаривал знакомый бесстыдник, любимец французского уланского полка поэт Крюшон.

– Довольно, что ли? – Бомбардир куснул ласково жену за литое плечо.

– Глупый ты у меня, – нежно сказала Кулеврина. – Второго уж разочка довольно было. Я ж говорила.

Тит заважничал наподобие молодожена:

– Мало ли чего ты лопочешь, когда…

Она сжала его щеки ладонями, прикрыла рот поцелуем. Оторвалась, мотнула головой – волосищи распущенные взметнулись.

– Уйдешь?

– Останусь, – после недолгого раздумья решил Тит.

Кулеврина от радости совсем не по-бабьи, а по-девчоночьи тихонько взвизгнула, изо всей силы прижалась к нему большим своим телом.

– Будет, чего ты… – бормотал Тит. – Ну, не последний же раз милуемся. Ты вот чего слушай. Когда побьем антиподов, мне званье офицерское дадут. Сам великий князь Михаил Александрович обещал.

Кулеврина поверила сразу. Закаменела.

– Тут ты меня и бросишь. Уйдешь, я умру.

– Нет, – твердо сказал Тит. – Никогда не брошу. Обещаю.

– Смотри, кто гуляет! – сказала через минуту Кулеврина, утирая слезы. – Вроде знакомец твой.

Полог они не опускали, и Тит увидел, как невдалеке, по-журавлиному вздымая ноги, вышагивает французский улан Шарль Крюшон, сочинитель бесстыдных стихов. Рядом семенила тонкая, словно тростиночка, Жизель. На голове – реденький венок из ромашек. Волосы у нее были светлыми-пресветлыми, как у любопытного губастого новобранца, только отливали не соломой, а полированной сталью.

– Она впрямь ему сестра? – с восторженным бабским ужасом спросила Кулеврина.

– Кузина. Значит, двоюродная. Либо того дальше. А то ты не знала.

– И они правда ложатся вместе?

– Истинная правда.

– Так это же блуд! – сладко обмирая, сказала Кулеврина.

– По-нашему, может, и блуд, – молвил, зевнув, Тит. – А по-французски обычное дело. Давай-ка спать, родная.

Прежде чем закрыть глаза, он еще раз взглянул в сторону галльской парочки. Шарль широко и плавно размахивал руками – наверное, читал срамные стихи.

Глаза моей сестры бездонны и безбрежны, как ты, немая Ночь, и светятся, как ты. Огни их – чистые и страстные мечты, горящие в душе, то пламенно, то нежно

А Жизель кружилась на одной ножке. Танцевала.

* * *

К третьему часу сражения извелись. Уж и переговариваться сил не оставалось. Лежали на сладкой мураве и слушали, как рокочет, гремит, трещит на бранном поле. Нюхали кислый пороховой дым, что приносило изредка ветерком, слушали отзвуки дикарского визга рыжекожих басурман. Молились.

Позиция сипелевской батареи была секретная, возле глубокого лога, по склонам густо заросшего орешником. Решили штабные генералы, что всенепременно поведут антиподы логом отборные части, дабы ударить в тыл объединенным европейским войскам. Видали тут ночью их разведчиков на страшенных птицах, что питаются, как известно, тухлым человеческим мясом.

Пойдут, встретим.

Охраняли батарею французские уланы, полторы сотни. Кони у них умницы – лежат, не всхрапнут, не заржут. Кузины, как одна, простоволосые, локоны в тугие пучки убрали, а перси – наружу. Война! Ля гер!

И в бой уланы первыми вступили. Авангард антиподов верхами на птицах-плотоядах шел. Пропустили их французские кавалеры глубже в лес, чтоб ни один назад не убежал, да ударили в сабли.

Басурмане, которых сразу не срубили, резвы оказались: побросали птиц, завыли-заголосили не по-людски, и врассыпную. Поди, догони на конях в сплошном кустарнике! Выскочил один рыженький – и к расчету Тита Захарова. Ровно пацан какой – тощий, маленький, голый. Носатый и весь узорами мерзостными разрисован. С топором. Успел он топориком замахнуться, не успел метнуть. Тит его банником по голове приласкал. Рухнул антипод, череп у него словно нежный хрящ ребенка лопнул и как ракушка-перловица раскрылся, а оттуда не кровь с мозгами – шестеренки желтенькие!

Удивляться некогда было. Потому что полезли в лог тысячи пеших демонов рыжекожих. Без особого порядка, вроде муравьев. Часть колонной прет, а часть по кустам собаками шныряет. Того и смотри, наткнутся на пушки.

Тут и загрохотал майор Сипелев:

– Четвертая, пли!

Враз повалились плетенные из орешника фашины, засияла на солнце смертоносная орудийная бронза. Навел Тит Кулеврину свою Авдеевну жерлом на басурманскую силу, развел лядвеи литые, крикнул надрывно:

– С богом, родимая!

Кулеврина поднатужилась, ахнула мучительно – и пошла рожать.

У-ух! У-ух! Садит, почитай, без передышек. У-ух!

Не зря, видно, бомбардир Тит Захаров ночью четыре любовных захода делал.

У-ух!!!

Жужжат шрапнели, словно пчелы, собирая ярко-красный мед.

Когда заряды кончились, загородил Тит собой жену, снова за банник взялся. Глядь, а рядом Шарль Крюшон стоит. Без коня бесстыжий поэт-улан, без пистолетов. Каска с конским хвостом помята, сестренка Жизель в крови по самую рукоятку. Видать, есть среди антиподов и живые люди, не одни мертвяки заводные. Рубит Крюшон басурманские головы, как траву косит. Плюется словами молитвы незнакомым французским богам:

– Мердэ! Мердэ! Эпит’т ваш’юмат ля пюситэ!

Роковая стрела, что убила его, на излете уж была. Попади она в кирасу уланскую, соскользнул бы широкий наконечник вовсе без вреда. А только угодила она чуть выше нагрудника, грифоном украшенного, – аккурат в горло поэту. И тотчас пошли у него изо рта пузыри цветом вроде как арбузный сок.

Без единого слова упал Крюшон ничком и саблю выронил.

Подхватил ее Тит, заревел раненым медведем и попер на рожны басурманские.

Сколько времени рубил, не запомнил. Когда рука подыматься перестала и от потери крови ноги заплелись, подставил ему плечо свой, артиллерист. Насилу узнал Тит в закопченном брате-солдате новобранца губастого. По сметанным волосам, ставшим кое-где бурыми, да по очам синим, каких у солдат не бывает.

Осмотрелся бомбардир. В логу рыжих тел басурманских навалено – будто икры кетовой в судке со свадебного стола. Знатно! Знатно!

– Как звать? – из остатней моченьки спросил Тит новобранца.

– Сашкой! Сашкой меня звать.

– Слушай, Сашка. На тебя оставляю Кулеврину Авдеевну. Так и доложишь господину майору Сипелеву, если живой он. Запомни, Сашка, что пушка она редкой мощи и точности. А уж как бабу ее и сравнить-то не с кем. Жалей, холи ее, артиллерист!

И повалился бомбардир Тит Захаров наземь.

Запричитала, завыла бессильная после стрельбы Кулеврина. Захлопотал возле умирающего бомбардира новобранец Сашка, роняя из синих глаз, каких у солдат не бывает, слезы. Те, что бывают у солдат на войне очень часто.

Тит попробовал ему улыбнуться, да не смог. Как же так, подумал он, я, носитель мысли великой, не могу, не могу умереть.

А потом солнышко погасло.

* * *

Жеребца возвращавшийся из госпиталя прапорщик Захаров разгорячил не по надобности, а от ребячества. Покрасоваться захотел. Как-никак родная его батарея попалась навстречу. Хоть теперь и бывшая.

Когда конь поднялся на дыбы, затанцевал, Жизель тихонько ойкнула, обхватила Тита тонкими руками, прижалась остренькими ребрышками к его боку. Знакомые и незнакомые артиллеристы заорали восторженно, кто-то подбросил в воздух шапку. Потом шапки полетели густо.

Непривычно бледный лицом майор Сипелев – вкруг шеи лилейный шарф ордена Триумфа, левая рука на черной перевязи – как равному отсалютовал Захарову шпажонкой.

Проезжая мимо Кулеврины Авдеевны, Тит отвернулся. Невмоготу было глядеть на ее ядреное бронзовое тело, недавно еще родное и манящее, а сейчас, после того как познал прапорщик Захаров французскую ласку тростиночки Жизельки, опостылевшее.

Кулеврина, закусив до крови фитиль, промолчала.

Уйдешь, я умру.

«Гордая», – со странным, сладко-горчащим чувством подумал Тит.

Уйдешь, я умру.

А Сашка – сметанная голова, очи синие, каких у солдат не бывает, вдруг звонким и веселым голосом завел:

Солдатушки, бравы ребятушки,Где же ваши жены?

Батарея, затопав сапожищами сильней прежнего, подхватила:

Наши жены – пушки заряжены,Вот где наши жены!Наши жены – пушки заряжены,Вот где наши жены!..Солдатушки, бравы ребятушки,Где же ваши сестры?Наши сестры – пики, сабли востры,Вот где наши сестры!Наши сестры – пики, сабли остры,Вот где наши сестры!..

Тит дождался любимого: «Наши деды – славные победы!» – молодецки гикнул и пришпорил жеребца.

Уйдешь, я…