Книга представляет собой обширный свод свидетельств и мнений о жизни и творчестве выдающегося русско-американского писателя, составленный из эпистолярных и дневниковых фрагментов; выстроенные в хронологическом порядке, они не только позволяют проследить процесс формирования писательской репутации Владимира Набокова, но и показывают особенности восприятия его произведений представителями разных культур, воссоздают тот образ, который запечатлелся в сознании современников. Среди авторов, невольно внесших свой вклад в составление грандиозной цитатной мозаики, – и малоизвестные литераторы «незамеченного поколения» русской эмиграции, и именитые авторы «первого ряда»: Георгий Адамович, Марк Алданов, Иван Бунин, Гайто Газданов, Борис Зайцев, Георгий Иванов, Корней Чуковский, Иван Шмелев, Исайя Берлин, Ивлин Во, Кристофер Ишервуд, Флэннери О’Коннор, Джойс Кэрол Оутс, Джон Фаулз, Джон Чивер, Кингсли Эмис.
От автора
Эта книга выросла из небольшого раздела «Набоков в переписке и дневниках современников», который мыслился как скромное дополнение к основному корпусу антологии «Классик без ретуши», составленной из рецензий на первые издания набоковских произведений, а также эссе, литературных портретов, некрологов, фрагментов обзорных статей1 – образчиков всех критических жанров, заложивших фундамент нынешней набоковианы. Собранный материал позволил наглядно представить историю восприятия творчества Владимира Набокова на протяжении более чем полувекового периода, с 1920-х по 1980-е гг., в русской, а затем и в англоязычной критике: от отзывов на первые поэтические сборники до рецензий на посмертно изданные тома лекций по литературе.
Судьба «Классика без ретуши», вышедшего из печати летом 2000 г., в общем и целом сложилась счастливо. Книга была встречена дюжиной печатных отзывов, по большей части хвалебных, так что издатель, захотевший переиздать ее, мог бы без труда набрать целый букет броских цитат для рекламной аннотации на задней обложке: «“Классик без ретуши”… – одно из лучших научных изданий последнего времени, интересное как для многочисленных поклонников таланта Набокова-Сирина, так и для его не менее многочисленных ярых ненавистников» («Иностранная литература»); «Шестисотстраничный том представляет самый компактный и удобочитаемый итог российского набоковского бума 90-х» («Коммерсант-Daily»); «Антология “Классик без ретуши” – несомненно лучший российский сборник о Набокове, без него теперь не сможет обойтись ни один автор, занимающийся творчеством Набокова» («Новая русская книга»); «…очевидно, отныне ни одна серьезная работа о Набокове не обойдется без упоминания этой книги. Как, впрочем, и работа по истории русской или европейской литературной критики» («1-е сентября»)2.
Изданная трехтысячным тиражом, антология довольно быстро разошлась и теперь является библиографической редкостью. Ее быстро взяли в оборот пираты и плагиаторы. Мало того, что электронную версию «Классика…» вывесили на нескольких сайтах, – ко всему прочему он вызвал к жизни несколько набоковедческих сочинений, представляющих собой беспардонный пересказ его содержания, лишь слегка разбодяженных многоумными замечаниями, типа: «Только критик, конгениальный играющему с ним творцу, выпавшему из парадигмы, способен стать подлинным медиатором между ним и читающей публикой. Такого критика едва ли можно воспитать, его не сформирует никакое высшее учебное заведение. Таким критиком можно только родиться». (Понятное дело: именно автор брошюры, а не какие-то там ходасевичи, вейдле и кейзины, и является «подлинным медиатором».)
При данных обстоятельствах, делающих проблематичным возможность переиздания книги, скромному редактору-составителю только и остается, что утешаться наполеоновским афоризмом – «кража – лучший комплимент гению» – и сожалеть о том, что несколько досадных опечаток, допущенных по его вине, так и будут множиться с каждым скачанным текстом.
На одну из них, ту, что на странице 186, со злорадным удовольствием как минимум
Охота за параллелями, аллюзиями и анаграммами, конечно же, – увлекательное занятие, хотя, как показывает пример Чарльза Кинбота, чревата безумием. Да и слишком много одержимых «набокоедов» подвизаются сейчас на истоптанной интертекстуальной ниве. «Их сотни, тысячи, миллионы…» Имя им легион, и не мне пытаться остановить безумный бег этого псевдонаучного стада.
Занятый другими литературоведческими проектами и «новым преданный страстям», я все же время от времени возвращался к замыслу, отчасти уже реализованному в «Классике…», и продолжал собирать те сведения о Набокове, которые помогли бы погрузиться в прошлое и поэтапно, шаг за шагом, проследить его путь на литературный Олимп, представить сложный и драматичный процесс его канонизации, а если получится – восстановить тот образ, который запечатлелся в сознании его первых читателей, еще не загипнотизированных звездным статусом монтрейского небожителя, еще не ослепленных той лучезарной легендой, которой он облек свое имя.
Для подобной реконструкции необходимо тщательное изучение документальных свидетельств, оставленных в мемуарах, письмах и дневниках современников Набокова, оказавших определяющее влияние на судьбу его книг и писательскую репутацию. Разумеется, при этом надо учитывать, что в каждом из трех указанных жанров в большей или меньшей степени допускаются элементы художественного вымысла и стилизации.
Эстетическая преднамеренность, стремление приукрасить или, наоборот, очернить нашего героя в первую очередь характерна для мемуаров, как правило, подчиненных не только закону «личной перспективы», но и определенному художественному заданию. («Странно, каким восковым становится воспоминание, как подозрительно хорошеет херувим по мере того, как темнеет оклад, – странное, странное происходит с памятью…»)
Немногочисленные мемуарные тексты о Владимире Набокове хорошо известны – благо они неоднократно перепечатывались в 1990—2000-х гг. и щедро цитировались биографами писателя. Помимо полумемуарной книги Зинаиды Шаховской «В поисках Набокова», это фрагменты воспоминаний Нины Берберовой «Курсив мой», Иосифа Гессена «Годы изгнания: жизненный отчет», Василия Яновского «Поля Елисейские» (все они перепечатаны в первом томе антологии «В.В. Набоков: Pro et contra»3), глава «Коля и Володя» из мемуаров Лазаря Розенталя «Непримечательные достоверности»4, упоминания в книгах Николая Андреева5, Льва Любимова6, а также мемуарные очерки Морриса Бишопа7, Курта Ветзстеона8, Ханны Грин9, Евгении Каннак10, Николая Раевского11, Глеба Струве12, Ричарда Уортона13, Ефима Фогеля14. У некоторых мемуаристов (например, у Шаховской и Яновского) образ Набокова представлен скорее негативно и в целом совпадает с его малосимпатичной «литературной личностью» – ортодоксального эстета, гордеца и сноба, – которая запечатлелась в интервью и предисловиях к английским переводам его русских романов. Бóльшая часть англоязычных воспоминаний, как правило, принадлежащих американским почитателям Набокова из числа его студентов и коллег по университету (М. Бишоп, К. Ветзстеон, Х. Грин), наоборот, подернута, как заметил еще Глеб Струве, «налетом агиографии – что было столь чуждо самому Набокову, человеку “строгих мнений”»15.
Вполне очевидно, что по своим жанровым характеристикам воспоминания не вписываются в хроникальный сюжет нашего документального повествования. По большей части написанные много лет спустя после общения автора с Набоковым, мемуарные тексты тем самым нарушают хронологический принцип подбора данных; отличаясь «умышленными умолчаниями и искажениями», они несут в себе внушительный заряд беллетризации и содержат губительный «фермент недостоверности», который, как верно указывала Л.Я. Гинзбург, «заложен в самом существе жанра»16. К тому же вводить их в научный оборот нет нужды17: они доступны каждому, у кого имеется мало-мальски полная набоковская библиография.
Стремясь соблюсти жанровую чистоту книги, я отказался не только от мемуарных вставок, но и от использования образчиков такого эпистолярно-публицистического гибрида, как «Письмо в редакцию». Особенно обильна текстами подобного рода англо-американская периодика 1950—1960-х гг. Две книги Набокова, скандальная «Лолита» и эпатажно-буквалистский перевод «Евгения Онегина», как известно, вызвали бурные дискуссии в прессе. Ураган критических статей, в свою очередь, спровоцировал лавину возмущенных или, наоборот, восторженных писем в редакции периодических изданий. Такие послания, изначально рассчитанные на публичное восприятие, не предполагающие прямого ответа от адресата, лишь формально относятся к эпистолярному жанру и гораздо ближе к критике и публицистике.
Для воплощения моего реконструкторского замысла куда больший интерес представляют мнения о личности и творчестве Набокова, рассыпанные в приватных письмах и дневниках современников: мысли и впечатления, записанные для себя или доверенного корреспондента, без оглядки на публику, без профессиональных уловок присяжных критиков (зачастую отрабатывающих редакторский заказ или пишущих в соответствии с интересами и программными установками тех или иных литературных групп). Именно эти свидетельства составляют основу любой рецептивной постройки, в возведении которой профессиональные критики и литературоведы далеко не всегда играют главную роль. Тем более что в иных обстоятельствах «эпистолярный жанр зачастую оказывался одной из немногих возможностей высказать свои мысли без скидок на конъюнктуру и цензуру»18, как это было в Советской России, где почитатели Набокова не имели ни малейшей возможности высказаться о нем в официальной прессе (предпочитавшей замалчивать белоэмигранта и антисоветчика), или в послевоенный период жизни русской эмиграции, когда в силу известных причин литературный расцвет 1920—1930-х гг. сменился упадком, газетно-журнальный мир пожух и скукожился, словно «поздним хладом пораженный» осенний лист, и оставшиеся в живых писатели не только растеряли своих читателей, но и зачастую не имели возможности печатно высказываться о литературе по «гамбургскому счету»; неудивительно, что литературная критика мигрировала с газетных и журнальных страниц в частную переписку. По мнению авторитетного исследователя русского зарубежья, «письма литераторов этого времени нередко представляли собой, помимо всего прочего, наиболее непредвзятую литературную критику и эссеистику, включая кроме деталей быта также оценки вновь появляющихся произведений и изданий, литературных событий, осмысление прошедшего периода»19. (В правоте этих слов вы можете убедиться, проследив за эпистолярными диалогами таких многолетних корреспондентов, как Глеб Струве и Владимир Марков, почти не высказывавшихся о Набокове в послевоенной эмигрантской печати, но при этом бурно обсуждавших его произведения в письмах.)
Характеристики и описания Набокова, попавшие на страницы писем и дневников «по горячим следам», непосредственно после личного общения с ним, вдумчивые разборы его произведений и спонтанные вкусовые суждения о них, типа «нравится / не нравится», а также споры, стенания и восторги, вызванные только что прочитанной книгой (еще не покрытой хрестоматийным глянцем и не заляпанной заковыристыми интерпретациями профессиональных «набокоедов»), слухи, жалобы, инвективы – все эти живые свидетельства набоковских друзей и недругов, поклонников и хулителей не только существенно дополняют наше представление о художнике, но и многое говорят о времени, в котором он творил, о господствовавших литературных вкусах эпохи, о кругозоре, пристрастиях и интересах тех читателей, которым волею судьбы довелось играть роль непосредственных адресатов его сочинений.
В связи с
Не буду лукавить: далеко не все критические суждения о набоковском творчестве, намытые мной в эпистолярных толщах, блещут глубиной и оригинальностью. Все они, конечно же, крайне противоречивы, субъективны и зачастую обусловлены писательской ревностью, элементарной завистью к успешному сопернику и порой говорят гораздо больше не о Набокове, а об авторах тех или иных высказываний, среди которых – и безвестные литераторы «незамеченного поколения» русской эмиграции, и именитые зубры, фигуры «первого ряда», представлявшие разные культурные традиции и этнопсихологические стереотипы восприятия: Георгий Адамович, Марк Алданов, Иван Бунин, Гайто Газданов, Борис Зайцев, Георгий Иванов, Иван Шмелев, Джон Апдайк, Исайя Берлин, Ивлин Во, Кристофер Ишервуд, Мэри Маккарти, Генри Миллер, Джойс Кэрол Оутс, Эдмунд Уилсон, Джон Фаулз, Кингсли Эмис…
Неудивительно, что диапазон оценочных суждений о Набокове, представленных в книге, предельно широк – от благоговейного поклонения до стойкого отвращения, так что нам нелегко будет составить цельный образ писателя из обманчивых отражений, порожденных зеркалами чужих душ. Буквально в каждом фрагменте цитатной мозаики перед нами предстает весьма специфический Набоков (Сирин), имеющий мало сходства с Набоковым других авторов: «ломака, весь без души, весь – сноб вонький»; «хорошо воспитан»; «хам не по природе, а по выбору, гордыне»; «отличный малый»; «безнравственный старик, грязный старик»; «искренний и сильный талант»; «талантливый, эгоцентричный, игривый клоун, дурачащийся перед зеркалом»; «один из самых талантливых современных русских писателей»; «никогда не был глубоко связан с русской культурой… законченный космополит»; «настоящий русский интеллектуал дореволюционного типа, полный шуток и веселья»; «ипохондрик»; «мошенник и словоблуд»; «слегка не в своем уме»; «паршивый мелкий сноб… с оттенком какого-то извращенного подлеца»; «настоящий барин»; «жулик, самый настоящий жулик»…
Как видим, картина получается, мягко говоря, пестрой. Вот уж действительно: «Друг друга отражают зеркала, / Взаимно искажая отраженья…»
Вероятно, многих набоковских почитателей разочарует этот «портрет без сходства», который на протяжении полувека создавался усилиями людей, не подозревавших о существовании соавторов и даже в собственную оценочную палитру намешавших красок всевозможных цветов и оттенков. Во многих эпистолярных и дневниковых отзывах о произведениях и творческой личности Набокова гневные инвективы и ядовитые замечания уживаются с похвалами и восклицаниями, исполненными завистливого восхищения. Джон Фаулз, например, начал дневниковые записи об «Аде» с обвинений автора в нарциссизме и безнравственности, а закончил их на благостной ноте: «Мы с ним родственные души…» А вот протоирей Александр Шмеман, на страницах своего дневника высказавший немало критических суждений в адрес Набокова, вдруг вспоминает элегическую концовку рассказа «Памяти Л.И. Шигаева»: «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» – и признается, что «за такие-то вот строчки» готов простить ему все прегрешения.
Допускаю, что оценки и интерпретации произведений Набокова, содержащиеся в письмах и дневниках его первых читателей и толкователей, будут малоинтересны рядовому набокофилу (если уж он составил собственное мнение о писателе и его книгах, то, само собой разумеется, его вряд ли кто-нибудь сможет в чем-то переубедить). Однако наверняка и представителей этого племени заинтересуют те дневниковые записи и письма, которые принадлежат людям, лично знавшим Набокова, в которых имеются сведения, заполняющие лакуны в его биографии, передаются его «твердые суждения», говорится о его внешности, привычках, особенностях поведения в различных жизненных обстоятельствах, о том впечатлении, которое он производил на посторонних, и проч. и проч.
Хочу предостеречь: и в такого рода текстах можно встретить рецидивы откровенной мифологизации или, попросту, вранья. Скажем, я сомневаюсь в том, что бойкий английский журналист Оберон Во, на голубом глазу утверждавший, будто его «приятель» Набоков «вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика», вообще был знаком с писателем; как и в том, что автор «Машеньки» и «Защиты Лужина» в пору своей берлинской молодости бегал к «девочкам за три марки и с хлыстом», о чем сплетничал другой злоязычный газетчик, Владимир Деспотули.
С осторожностью надо подходить и к душераздирающему рассказу набоковского издателя Джеймса Лафлина (см. с. 158 наст. изд.), согласно которому эгоцентричный писатель, увлеченный охотой за редкой бабочкой в горах Юты, предпочел не реагировать на стоны, раздававшиеся в ущелье, откуда на следующий день извлекли труп старателя, умершего от потери крови. Судя по всему, Лафлин, этот удачливый делец, не чуждый эстетическим поползновениям, был человеком сложным, в чем-то закомплексованным, болезненно переживавшим, что высокомерный аристократ Набоков не воспринимал его как ровню21. Для вящего спокойствия поклонников Набокова замечу: история с брошенным на произвол судьбы беднягой могла быть и выдумана. Хотя записной набоковский недоброжелатель непременно возразит мне: «Можно ли представить, чтобы подобную байку сочинили, скажем, о Толстом или Чехове? И разве не согласуется неблаговидный поступок, приписанный Набокову, с его имиджем, с той
Уклоняясь от прямого ответа на эти провокационные вопросы, приведу цитату из предисловия В. Вересаева к его знаменитому монтажу «Пушкин в жизни»: «Многие сведения, приводимые в этой книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды – но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он дает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня бывает свой дым. О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской»22.
Именно по этой причине я, вслед за моим предшественником, могу повторить: «Критическое отсеивание материала противоречило бы самой задаче этой книги»23, которая вовсе не претендует на фактическую достоверность всех зафиксированных высказываний о ее главном герое. Пусть о правдивости или ложности тех или иных сообщений судит читатель. От него же зависит, как расставить акценты, чтобы уяснить, о ком же все-таки здесь идет речь: о гениальном художнике, недопонятом и недооцененном современниками, или о «мошеннике и словоблуде», вознесенном на гребень успеха литературным скандалом.
Моя задача заключалась в создании многоцветной цитатной мозаики, в которой каждый камешек представлял бы интерес независимо от того, добавляет ли он новый штрих к портрету одного из самых противоречивых художников ХХ века или больше говорит о психологии, вкусах и пристрастиях пишущих о нем авторов.
В получившейся картине можно выделить несколько тематических узоров. Помимо пунктирно намеченной биографии писателя, легко выстраиваемой из расположенных в хронологической последовательности эпистолярно-дневниковых фрагментов, это издательская и читательская судьба его главных творений, обраставших и много лет спустя после первой публикации все новыми критическими оценками и противоречащими друг другу толкованиями (здесь центральное место занимает, конечно же, «Лолита», принесшая своему создателю мировую известность), а также целый ряд побочных сюжетных линий, раскрывающих сложные, подчас драматичные отношения Набокова с такими яркими личностями, как Иван Бунин и Эдмунд Уилсон, Георгий Адамович и Глеб Струве. Испытывая к Набокову противоречивые чувства, они тем не менее на протяжении многих лет обращались к его творчеству и вели с ним заочный спор, вовлекая в него все новых и новых корреспондентов.
Завершая вступление, хочу оговорить хронологические рамки своего лоскутного повествования. Когда я корпел над ним, передо мной встал вопрос: до какого времени его доводить? До смерти героя? До выхода последней посмертной публикации, вызвавшей «кривые толки, шум и брань» у публики? Или смерти последнего набоковского современника? Но кого считать современниками Набокова? Его сверстников? Непосредственных спутников в жизни и литературе? Или всех, чье земное бытие хотя бы на короткий срок протекало параллельно его жизненному пути? (В таком случае и я могу гордо именовать себя набоковским современником! Помню, как в первый раз услышал его имя. Бархатные сумерки летнего вечера, дачный домик на речке Медведица. На дощатом столе потрескивает транзистор. Я, семилетний мальчик, слушаю вместе с родителями передачу радио «Свобода». Диктор, пробившись сквозь треск и улюлюканье глушилок, сообщил о смерти доселе неведомого мне писателя-эмигранта, а потом зачитал фрагмент завораживающе певучей прозы: прочувствованное описание красивой девушки – Тамары из «Других берегов», как я сейчас понимаю.)
Поскольку набоковский канон активно пополнялся за счет посмертных изданий, почти всегда вызывавших резонанс в литературном мире, да и многие сверстники писателя, в том числе лично знавшие его и оставившие о нем немало интересных сведений, и после 2 июля 1977 г. продолжали здравствовать и обмениваться мнениями о его произведениях, я решил не ограничиваться роковой датой и расширил хронологические рамки до конца 1980-х гг., времени, когда благодаря перестройке набоковское творчество обрело второе рождение, став доступным миллионам русскоязычных читателей. Перестроечные републикации и переиздания, превратившие полумифического эмигранта в культового автора, а затем и в классика русской литературы, открыли новый этап в посмертной судьбе Владимира Набокова. О рецепции его творчества в постсоветской России, конечно же, когда-нибудь напишут историки литературы. Я же пока не считаю возможным выходить за обозначенный временной рубеж.
Со времени выхода «Классика без ретуши» изданы многие эпистолярные массивы как русских, так и англоязычных набоковских «реципиентов». И на Западе, и в России рубеж веков отмечен невиданным доселе интересом к «нон-фикшн», литературе факта, в том числе к эпистолярному наследию представителей литературного сообщества: поэтов, прозаиков, критиков, во многом определявших облик литературы ХХ столетия. На запрос неленивой и любопытной публики незамедлительно отреагировали самоотверженные публикаторы-архивисты и предприимчивые издатели; благодаря бурному развитию Интернета информация об их публикациях и книжных изданиях стала прибывать подобно весеннему паводку, так что мне, скромному исследователю, прежде, в доинтернетскую эру, собиравшему упоминания о Набокове в дневниках и письмах его современников по крупицам, с лупой в руках, пришлось разрабатывать целые эпистолярно-дневниковые залежи. Как сказал бы Флобер, «я готовился выискивать песчинки, а мне на голову валились глыбы».
Впрочем, я подозреваю, что и эти «глыбы» лет через десять покажутся песчинками, ведь сейчас на поверхности – лишь небольшая часть эпистолярного айсберга. Многие сокровища еще таятся в архивах и ждут своих публикаторов. Однако и опубликованные материалы, содержащие весьма интересные сведения и мнения о личности и творчестве Владимира Набокова, лишь частично задействованы в набоковедческой литературе и, уж конечно, малодоступны для рядовых читателей. Это относится и к письмам русских эмигрантов, в большинстве своем рассеянным по малотиражным научным сборникам, и тем более к переписке англоязычных корреспондентов.
Хорошо понимая, насколько неполно предлагаемое вашему вниманию документальное повествование, я твердо уверен в том, что при переизданиях книги ее монтажная композиция позволит гармонично вобрать все новонайденные материалы, которые (кто знает?) позволят по-новому взглянуть и на писателя, и на его литературное окружение. Надеюсь, однако, что и в теперешнем виде мой труд будет прочитан с интересом всеми, кто не равнодушен к творчеству Владимира Набокова.
Льщу себя надеждой, что главного героя книги, «великого мастера мистификаций и розыгрышей», не раз обращавшегося к теме непрозрачности и неуловимости человеческого «я», составленная мной коллекция его ликов и личин, скорее всего, позабавила бы. Не случайно устами героя-повествователя одного из лучших своих русскоязычных творений, повести «Соглядатай», он провидчески утверждал: «Ведь меня нет, – есть только тысячи зеркал, которые меня отражают. С каждым новым знакомством растет население призраков, похожих на меня. Они где-то живут, где-то множатся. Меня же нет…»
Его нет с нами более тридцати лет. И все же «цепким паразитом» он живет, меняя цвета и обличья, в каждом из нас, навсегда околдованных словесным волшебством его книг; и каждый раз, когда мы обращаемся к ним, «продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, – и не кончается строка», и вновь и вновь нас дразнит тайна «истинной жизни» и бессмертия великого писателя.
Дневниковые и эпистолярные фрагменты, взятые из различных публикаций и архивных материалов, даются в строго хронологическом порядке. Для удобства чтения републикованные тексты в большинстве случаев освобождены от редакторских помет: угловых или квадратных скобок, выделявших авторские сокращения. Разного рода выделения в текстах оригиналов и печатных источников (подчеркивания, разрядка и проч.) воспроизводятся курсивом. В титульных строках приводятся имена отправителей и получателей писем, дата написания текста. При воспроизведении писем и дневниковых записей по мере возможности сохранены особенности авторской манеры, относящиеся к написанию имен и специфике пунктуации.
Переводы англоязычных текстов, за исключением особо оговоренных случаев, выполнены автором.
Автор выражает искреннюю благодарность за помощь в работе над книгой Марии Васильевой, Галине Глушанок, Марку Дадяну, Анне Курт, Олегу Коростелеву, Александру Ливерганту, Валентину Масловскому, Николаю Пальцеву, Людмиле Сурововой, Наталье Тагер, Сергею Федякину, Станиславу Швабрину, Жоржу Шерону.
1910-е годы
<…> Обедаем у Набоковых с Аргутинским. <…> Володя читал свои стихи.
Удивительно талантливые. И все же я в нем не чую l’étoffe d’un vrai poète24. Уж больно он насыщен «буржуазной» культурой – хоть и позирует теперь слегка на художественного debraille25.
<…> От Хотяинцевой мы отправились далее к Браиловским. Там сидели Набоковы. <…> Все четверо – мать, два сына и отец – вымытые, свежие, чисто одетые и в нашем «залежалом» обществе имеют невероятно лоизенный26 вид.
<…> В половине четвертого назначен концерт Ян-Рубан у Браиловских на даче. <…> Mme Набокова в первом же антракте подсела к Сереже и стала говорить с ним о сыне поэте, о книжке стихов, которую он не мог издать из-за событий, о музыке, о первой книжке стихов, за которую ее сын кается, на что Сережа ответил: «У поэта обыкновенно нет семьи, а раз в данном случае есть, то семья должна бы оградить его от ошибок». <…>
1920-е годы
<…> Сирин очень милый, но <…> я стихов его не люблю. <…>
<…> Я познакомился с Сириным, и он оказался очень славным мальчиком. И стихов у него много неплохих. <…>
<…> Сегодня к нам в пансион переселился Сирин. Он милый мальчик. Вот бы мне его жизнерадостность и презрение к «мелочам жизни», которые, увы, всегда сильнее меня. <…>
<…> Видел я оглавление следующей книжки «Современных записок». Опять те же черти: Бунин, Мережковский, Алданов, Осоргин, Ходасевич – сил нет, сдохнуть можно. <…> Ну хоть бы кого-нибудь новенького. Сирина бы что-нибудь напечатали – он недурную книжку выпустил, писать может. <…>
Хочется рассказать обстоятельно Вам историю с моим ответом Сирину на его рецензию о Вашей книге. На одном собрании Клуба поэтов Сирин возбудил вопрос об организации литературного вечера и между прочим предложил выступить и мне. Я отказался, нигде еще не было моей статьи. Но она поспела к этому вечеру, и я принес ее туда с намерением ее прочесть. Но, увидав много незнакомой публики, решил отложить чтение, перенес его в Клуб поэтов. Встретясь с Сириным, я сказал ему, что у меня есть статья, но я думаю, что для этого состава публики она верно будет неинтересна.
«А о чем статья», – спросил Сирин. «Статья полемическая», – ответил я. «Ага, догадываюсь, верно по поводу Р.?» – «Это мой ответ на вашу рецензию, – ответил я, – и предупреждаю, что нападение будет жестокое». – «Но, что же, – сказал Сирин, – я буду готовиться! Я это чувствовал раньше!»
И после, когда мне приходилось несколько раз на этом вечере проходить возле Сирина, он шутливо говорил мне: «Вы какой, я не знал, что вы такой, вас надо бояться».
Сообща было решили, что я буду читать на следующем собрании Клуба русских поэтов.
На этот вечер я приехал с сестрами Бродскими с опозданием, когда происходило чтение Матусевича. За большим столом пили чай, кушали сладкие вещи и внимали выступающим поэтам. Было очень мило, уютно. Аплодировали, выбирали в члены союза, острили… Словом, очень мило, дружно, уютно. Но вот предлагают читать мне. Беру тетрадку; интересуются прочесть, что написано на обложке. Обложка нежно-розового цвета, и на ней два слова очень крупного почерка: Achtung, Achtung!27 Показал Сирину, сидевшему рядом со мной, – «я не читаю по-немецки», – отвечает он. С началом чтения всё затихло, замерло, все напряженно слушают.
«И это про Ремизова, – читаю я, – вот так штука». Общий хохот. Продолжаю. В некоторых местах моего чтения снова дружный хохот.
Наконец, чтение кончено. Все словно оцепенели. Впечатление было огромное, словно разразившаяся бомба оглушила всех, а рассказ о VII главе и затем цитата из Блока о черни, как удар бича со всего лихого размаха силою. Все растерялись.
Молчание. Наконец взволнованный Сирин, покрасневший, стараясь быть спокойным, обращается ко мне: «Вы меня сравниваете с Булгариным?» – «Нет, я вас не сравнивал с Булгариным, но нахожу литературную аналогию между его критикой на VII главу Онегина и вашей рецензией и книгу А.М. Ремизова, – отвечал я.
«Разве вы не знаете, что Булгарин служил в III отделении?» – спрашивает он.
«Да, знаю, читал! Но повторяю, что здесь речь идет о литературной аналогии».
Сирин берет за руку свою жену, встает и, обращаясь ко мне, говорит: «Я оскорблен», и далее, сказав мне дерзость, торопливо уходит. Снова замешательство. Наконец председатель собрания заговорил. Начал вздыхать и говорить – «как жаль, что я не знал раньше
Но вот раздается спокойный голос Матусевича: «А я считаю выступление Н.В. совершенно правильным. Рецензия Сирина была действительно возмутительна, и, написав такую рецензию, он должен был ждать настоящего ответа! Вообще Сирин уже несколько раз и ранее выступал с подобного характера рецензиями о книгах молодых писателей, что не следовало бы делать».
После Матусевича меня поддержал Гофман, Раиса Блох, Элиашева и Нина Бродская. Остальная часть гостей безмолвствовала. Но зато, к моему изумлению, выступил поэт Вл. Пиотровский и так нелепо предательски по отношению ко мне. После долгих разговоров Клуб просил меня, чтобы я в письме им сообщил, что в своей статье я не имел намерением сравнивать Сирина с Булгариным и что целью было сопоставление рецензий по литературной аналогии. И было решением относительно Сирина потребовать от него извинений.
Просьбу Клуба я исполнил. Клуб послал копию моего письма Сирину, но он не желает извиняться и говорит, что Клуб даже ни при чем, что это его личное дело со мной.
Я им сказал, что шел в Клуб поэтов, а не в притон, куда ходят с ножом за голенищем – любители драк. А не любители драк, как я, вообще избегают таких сборищ. Что Сирин, как поэт и прозаик, мог, «подготовившись», поразить меня меня своим «интересным ответом», это его настоящее оружие. Был у меня недавно Б. Бродский и сказал, что группа писателей осуждают Сирина и решили потребовать от него извинений или же его удаления из Клуба: «или мы или он», – они решили.
Но пока все осталось без перемен. Сирин упорствует. Между прочим, он покидает Берлин, переселяясь в Париж. «Он не может жить с Вами в одном городе», – сказал мне один шутник.
В Клуб поэтов я подам заявление о своем выходе оттуда.
Разумеется, в «Руле» поместить мою статью невозможно, ну подумайте, разве же пропустят мою статью, направленную против сына одного из основателей газеты!
Вот тут и делай что хочешь. В своей газете он черт знает что печатает, а возразить им негде.
И скажу Вам, дорогой Алексей Михайлович, несмотря на все эти неприятности (говорю совершенно чистосердечно), я не раскаиваюсь, что выступил с чтением статьи. Напротив, у меня прекрасное чувство удовлетворения. До этого, вернее, до написания статьи я был буквально болен.
Да и думаю, что Mr. Сирин вряд ли вздумает еще раз когда-либо выступить с отзывом такого характера, как его рецензия.
То, что он сказал – «я оскорблен», – неправда. Он просто был морально избит и растоптан. И то, что он выругался, говорит о том, как он пуст, ничтожен. Ведь в общем он действительно бездарен и безвкусен, начиная с его «Билибинского» псевдонима. <…>
<…> Т.к. положение с беллетристикой у нас катастрофическое, то мне приходят в голову следующие меры:
1. Предложить Сирину начать печатание у нас романа со следующей книжки (прежде чем он сам предложит). Для этого, конечно, надо взять роман не читая. Думаю, что риск не большой. <…> Если он даже не согласится начать печатать – такое предложение закрепит за нами роман и нам не надо будет опасаться, что его переймут у нас. <…>
Дорогой Марочка,
пересылаю письмо Сирина. Очень радуюсь, что дело у него устроилось. В следующей книжке (40) надо оставить для него 40 стр. – я и торопил его ответом и согласием, указывая, что к 1-му июля нам нужны первые главы («будем печатать по 2–3 листа»). Прошу тебя немедленно дать ответ редакции об
1. 500 фр. за лист.
2. Немедленная оплата
3. Первый фельетон в 300–400 строк перед выходом каждой книжки.
Разумеется, мы ничего не имеем против печатания по-немецки в журнале Ульштейна. Мотивирую первые два пункта:
Сирин выдвинулся в первые ряды заграничных писателей и стоит 500 фр. Несправедливо платить ему столько, сколько мы платим начинающим и второстепенным авторам.
Нам надо привязать и закрепить его за журналом – не надо, чтобы разница между нашей оплатой и тем, что ему смогут предложить в другом месте, была слишком велика.
Сирин живет в Германии, и по немецким ценам и 500 фр. (84 марки) – гроши. Он очень нуждающийся человек, живет своими заработками, и оплата по получении рукописи побудит его к аккуратности. <…>
<…> Сирину написал. Надеюсь, что он не будет возражать. Важнее другое: эти условия могут ему показаться обидными и невыгодными, а хотелось бы его привязать к журналу – мне кажется, что «Современные записки» должны очень на него рассчитывать, принимая во внимание критическое положение беллетристического отдела. <…>
<…> Роман
<…> Ян читал главу из романа Сирина <…>. Сирин человек культурный и серьезно относящийся к своим писаниям. Я еще не чувствую размера его таланта, но мастерство большое. Он, конечно, читал и Пруста и др. современных европейских писателей, я уж не говорю о классиках. <…>
<…> Алданов, Зайцев, Ходасевич – слышал это стороной – потрясены Сириным: боятся, что всех их забьет. <…>
<…> Роман Сирина обещает что-то интересное. Писателю этому – несомненно талантливому – надо было бы все же как-нибудь освободиться от чрезмерно старательной литературности <…>, щеголеватых подробностей, препятствующих показать читателю необычайно проницательную наблюдательность автора. И литературность и наблюдательность должны быть неуловимо разлиты по всему произведению, а не должны подноситься читателю подчеркнуто. Автор словно боится, что его намерения не дойдут до читателя в простом письме, и посылает «заказные». В литературном творчестве это свидетельствует лишь о недостаточной зрелости таланта. Но Сирин еще выпишется, ибо талантом он не обделен. <…>
<…> У нас (точнее, в Берлине) объявился неплохим писателем Сирин; проглядите в последней книге «Современных записок» его «Защиту Лужина». Он же написал роман «Король-дама-валет». <…>
<…> Книга Яну от Сирина. Мне понравилась надпись: «Великому мастеру от прилежного ученика», он не боится быть учеником Яна, и видимо даже считает это достоинством, – вот что значит хорошо воспитан <…>.
<…> Вчера прочли 2 рассказа Сирина. «Возвращение Чорба» – заглавие хуже всего. Рассказ жуткий, много нового, острого, но с какой-то мертвечинкой, и как он не любит женщин. «Порт» – много хуже и о русских пишет почти как иностранец. Хорош Марсель. А сегодня «Звонок», – очень хорошо! Но жестоко и беспощадно. Он умеет заинтересовывать и держать внимание. Фокусник сидит в нем, недаром так хорошо он изобразил его в «Картофельном эльфе». Второй рассказ «Письмо в Россию» – хорошо, но пишет он о пустяках. Мы попросили потом прочитать Яна «Несрочную весну». – Нет, Сирину еще далеко до него, не тот тон, да и не та душа. <…>
<…> Сирин прислал книжку только что вышедших рассказов. Читаем ее вслух. Очень талантлив, но чересчур много мелочей и кроме того есть кое-что неприятное. А все-таки никого из молодых с ним и сравнивать нельзя! <…>
<…> Читали два рассказа Сирина, «Сказка» и «Рождество». «Сказка» – написанный очень давно, поражает своей взрослостью. И как чудесно выдумал он черта, – стареющая толстая женщина. Как он все завернул, смел очень. А ведь почти мальчишкой писал. Да уж очень много ему давалось с детства: языки к его услугам, музыка, спорт, художество, все, все, все. О чем бы ни хотелось писать, все к его услугам, все знает. Не знает одного – России, но при его культурности, европеизме, он и без нее станет большим писателем. «Рождество» – лиричнее, и потому слабее, не в лирике у него дело, но бабочка написано [так!] превосходно, молодец! <…>
<…> Два рассказа Сирина. «Гроза» – слаб, а «Бахман» очень хорошо! Сирин тонко знает музыку. <…>
<…> Вечером обычное чтение. «Подлец». <…>
<…> Вечером опять Сирин. «Пассажир» и «Катастрофа» Как у него всегда работает воображение, и как он всегда и все рассматривает со всех сторон и старается найти новую и подать самое простое блюдо, приготовленное по-новому. Это вечное искание и интересно. Сквозь Proust’а он прошел, да я думаю не только сквозь Рroust’а, а сквозь многих и многих, даже утерял от этого некоторую непосредственность, заменяя ее искусностью, а иногда фокусом. <…>
<…> Кончили Сирина, и жаль: последние рассказы «Благодать» и «Ужас» – очень противоположны, но оба хороши. В «Благодати» даже новая нота – примирение с миром. Что это – случайность? Или он поедет когда-нибудь по этому пути? Во всяком случае – писатель он крайне интересный, сочетавший все последние достижения культуры запада с традицией русской литературы и даже с âmе slаvе28.
Он войдет в европейскую литературу и там не будет чужд. Ведь все до сих пор русские писатели, которыми восхищаются европейские собратья, все же относятся к ним как к японской живописи некогда. Восхищаются, берут кое-что от нее, но все же она остается для европейского взгляда чуждой. А Сирин, мне кажется, не имеет этой чуждости, Россия у него на втором плане, на первом общечеловечность. «[Картофельного] Эльфа» пропустили, так как уже читали. <…>
<…> После обеда И.А. [Бунин] читал Сирина. Просмотрели писателя! Пишет лет 10, и ни здешняя критика, ни публика его не знает. <…>
1930-е годы
<…> Вечером читали «Защиту Лужина». Местами хорошо, а местами шарж, фарс и т.д. Фокусник он ужасный, но интересен, ничего не скажешь. Но мрачно и безысходно. Но Лужин это – будет тип. В каждом писателе, артисте, музыканте, художнике сидит Лужин. <…>
<…> Я Вас очень прошу написать одну страничку (или даже меньше) для «Современных записок» (до 28-го) о Сирине «Возвращение Чорба». Я считаю, что это Ваш долг обратить на Сирина внимание публики. <…>
<…> Посылаю тебе «Соглядатая» Сирина. Мне нравится меньше, чем «Лужин», но все-таки и это талантливо. Т.к. мы брали «на корню», то я ему написал, что роман будет напечатан осенью – в летней книжке надо сделать перерыв (так мы думали в редакции). Он очень просит напечатать всё в одной книжке (всего 4 листа) – я написал, что постараемся, но не уверен. Обещал ему выслать деньги при первой возможности – не позже чем через месяц (по старому условию мы платим при получении рукописи). <…> Я просил Ивана Алексеевича [Бунина] написать страничку для «Современных записок» о «Возвращении Чорба» Сирина. Это надо обязательно, ибо Сирина совсем замалчивают или несправедливо ругают (Адамович). Если Иван Алексеевич не согласится, попроси Осоргина. Обязательно сделай это. <…>
<…> Для оценки повести Сирина нельзя обойтись без экспертизы двух спецов – по шахматам и по психиатрии. Это говорит уже не совсем в пользу автора. Художественное произведение должно быть убедительно для читателя помимо всяких профессиональных экспертиз. Спец по шахматам у меня под рукой. Мой зять – довольно крупный шахматист. Он остался доволен шахматной стороной повести. И даже находил, что многое там напоминает одного современного маэстро – не из самых первачей. Спеца по психиатрии у меня под руками нет. Итак, по этой части я беспомощен в оценке.
Однако вот «Красный цветок» Гаршина для меня убедителен, несмотря на мою беспомощность в области психиатрии. Что же это означает? А вот остается немотивированной любовь М-me Лужиной к ее нелепому супругу. Конечно, «любовь зла – любят и козла». Бывает, что именно нелепость мужчины вызывает страсть в женщине. Но в повести любовь является без всякой почти художественной мотивировки, каким-то капризом автора. <…>
Дорогой Маркуша,
вчера получил твое письмо с рукописью Сирина и вчера же ответил: «pas d’objection»29. «Не возражаю», если Вы по тем или иным причинам считаете это нужным, – хотя как будто у нас в портфеле есть что-то принятое из мелочей.
По существу же вещь Сирина эта мне не очень понравилась (как, впрочем, и все его рассказы). Однообразен он очень, и печатать подряд его журналу, по-моему, невыгодно. Однообразен, всегда пуст душевно, – это утомляет и отвращает. Да и с точки зрения репутации журнала полезнее больше пропускать разнообразных имен. Но, повторяю, не возражаю, если у Вас обоих есть основания стоять за Сирина. <…>
<…> После завтрака пошли каждый по своим делам. Я ходила в библиотеку. На вопрос мой, что теперь больше всего читают и спрашивают, библиотекарша ответила:
– Конечно, бульварное. А потом книги, где нет революции. Так и просят: «только, пожалуйста, без революции!» Хотят отдохнуть на мирной жизни. <…>
Я спросила о Сирине.
– Берут, но немного. Труден. И потом, правда, что вот хотя бы «Машенька». Ехала-ехала и не доехала! Читатель таких концов не любит! <…>
<…> Был в <…> Праге, Дрездене, Берлине и Данциге. Видел много стран и людей – о чем и доложу Вам при свидании. <…> Ближе познакомился с Сириным. У него интересная жена – евреечка. Очень мне оба понравились. Написал новый большой роман – надеюсь, что отдаст нам <…>.
<…> Мы всю дорогу говорили о Сирине, о том роде искусства, с которым он первый осмелился выступить в русской литературе, и Иван Алексеевич говорил, что он открыл целый мир, за который надо быть благодарным ему. <…>
<…> Говорили о Сирине. Д[митрий] С[ергеевич Мережковский] сказал: «Боюсь, что все это мимикрия <…>. Нужен только тот писатель, который вносит что-то новое, хоть маленькое» <…>
<…> После завтрака Дмитрий Сергеевич [Мережковский], по обыкновению, ушел отдыхать, Володя отправился заказывать билеты, а мы втроем остались с З.Н. [Гиппиус]. <…> На этот раз она была мила и старалась говорить откровеннее и понять нас. Говорила, что теперь нет ничего интересного для нее в молодых писателях, что все «Фельзены и Поплавские ее разочаровали». <…>
Потом говорила о Сирине. Он ей тоже не нравится. «В конце концов так путает, что не знаешь, правда или неправда, и сам он – он или не он… И так хочется чего-нибудь простого…»
Фондаминские приехали вчера, и вчера же вечером Илья Исидорович поднялся к нам. <…>
В Берлине он провел вечер (свой самый приятный вечер там) у Сирина-Набокова. Он живет в двух комнатах с женой «очень хорошей, тонкой», и по некоторым мелочам живут они трогательно.
Любезно-нервен? Или нервно-любезен? – спросил И.А. [Бунин].
– Да… как вам сказать… Он благожелательный человек… Так приятен, хотя и производит такое впечатление, что в нем то же, что в его романах, – он в них раскрывается до конца, дает всего себя, а что дальше?
Вот за это, признаться, стало, глядя на него, страшно.
– Ну а внешность?
<…> И.И. [Фондаминский] рассказывал. Мы слушали. <…> О Сирине: «Очень приятный, и жена его евреечка, образованная, знает языки, очень мила. <…> На отца не похож. И.Ал. [Бунина] обожает. Показывал бабочек. Влюблен в них. <…>»
<…> Нельзя давать больше 50 стр. Сирина – это чтение не для всех. <…>
<…> Сирин превосходен (Ив.Ал. [Бунин] находит его роман первоклассным), но недостаточно занятен. <…>
<…> В «Современных записках» пойдет новый роман Сирина «Camera obscura» – изумительно талантливый и интересный. Из немецкой жизни. <…> В Берлине много провел времени с Сириным. Он очень хочет перебраться во Францию – на юг, в Ниццу. Я пытаюсь ему это устроить. <…>
<…> Прочла Сирина. Какая у него легкость и как он современен. Он современнее многих иностранных писателей. Вот у кого <…> есть «ироническое отношение к жизни». Вот кто скоро будет кандидатом на Нобелевскую премию <…>
<…> Ходил знакомиться с Набоковым (Сириным). Сказал о желании Майльстона привлечь его к писанию сценариев для Холливуда (вернее, «стори», которые могут быть переработаны в сценарии). Он очень этим загорелся. Сказал, что буквально обожает кино и с увлечением смотрит фильмы. Дал мне рукопись своего нового романа «Камера обскура», который печатается одновременно по-русски в «Современных записках» и по-немецки отдельной книгой. <…>
<…> Прочел «Камера обскура» Набокова. Вряд ли это пригодно для американского фильма. Чересчур эротично, и нет ни одного положительного лица. Герой, что называется, «мокрая курица», а героиню, чтобы возвести ее в центр фильма, надо сделать хотя бы и отвратительной, но более значимой.
Сегодня завтракал у Набоковых и расстался с ним на том, что он пришлет мне пересказы тех своих вещей, которые он считает пригодными для кино. <…>
<…> Мы обещали Сирину, если будут деньги, послать аванс за «Camera» – он голодает. Пошлите ему сейчас же возможно больше. «Camera» находится у Ильи Ник. Коварского – он отдал ее переводчику. <…>
<…> На днях видел здесь Сирина (который мне, между прочим, понравился – он оказался гораздо проще и милее, чем я почему-то ожидал), и вот он рассказывал, что недавно в Берлине советский писатель Тарасов-Родионов, убежденный коммунист, по собственной инициативе добился свидания с ним, Сириным, и в разговоре очень хвалил его писания, с которыми он (Тарасов) познакомился давно за границей, убеждал Сирина, что он совсем не «буржуазен», и старался уговорить его ехать в Россию! Не думаю, чтобы ему подобное задание могло быть дано ГПУ. Для чего и кому Сирин в России нужен? <…>
<…> И.А. [Бунин] читал вслух рассказ Сирина, не принятый «Последними новостями» будто бы за неприличность. Ничего особенного там, однако, не было. Но жестокая вещь. Сирин делается действительно жестоким. Называется рассказ «Хват». <…>
<…> Читали «Защиту Лужина» Сирина-Набокова? Хороша. <…>
<…> Человек, способный так тонко чувствовать, как Буров, – для меня во сто крат дороже прилизанного Сирина… Что же толку, когда от него у меня на душе холодно… Сердцем я ему не верю. Он не знает страдания и копается в сортирных мелочах. Может быть, жизнь его со временем стукнет хорошо башкой о стенку горя и страданий – тогда, вероятно, и он сможет затронуть душу. <…>
<…> Ты меня спрашиваешь, что я думаю о Сирине. Он, конечно, талантливый очень… но что дальше? Теперь уже есть, но все-таки хотелось бы еще. Он «Новый град» без религии (что мы под этим разумеем – наше поколение). Глядя на него, не скажешь: «Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое», – на это Алданов ответил: «Ему материально тоже очень трудно». Одним словом, он очень модерн. Но изящный, воспитанный, и я думаю, что знает, «откуда ноги растут». Нам он очень понравился. Читал блестяще, очень интересный отрывок. Народу было полным-полно – 3300 франков собрали, а зал маленький. Илья Исидорович милейший смотрит на Сирина влюбленно <…>
<…> Потом мы всю дорогу говорили о Сирине. Он [Леонид Зуров] мне говорил: «Я не хочу разблестываться, как Сирин, я даже вычеркиваю очень удачные сравнения, я как комнату свою просто держу, так и писать хочу. В этом я и от И.А. [Бунина] отличаюсь. У него только этот блеск временами, а за ним есть что-то серьезное. А у Сирина только блеск. Он взял эту особенность у Бунина и разблистался. Теперь другие даже и сравнивают Сирина с И.А. И.А. это может быть неприятно. Раньше он один умел так, а теперь и Сирин стал то же делать, да только еще чаще». <…>
<…> Сирин написал роман «Отчаяние» и хочет, чтобы «Последние новости» печатали его <…> на последней странице, а к августу он окончит роман для «Современных записок». Не слишком ли? Мне как-то страшно за него как за писателя. Правда, это современно, но ведь когда писатель очень современен, то это очень опасно – выдержит ли он, когда эта современность пройдет? Если даже он все время будет идти в ногу с современностью, то как после смерти? <…>
<…> Удивляюсь статье Адамовича (в № «Последних новостей» от 1 июня) о «Camera obscura» Сирина. Роман этот исключительно талантлив – и именно поэтому он мне неприятен: как Вы знаете, я не терплю повоенной Германии, а она в его романе показана с достаточной правдивостью в интимной жизни. Однако не об этом хотел сказать, – а вот о чем: конец романа превосходит все, что было талантливого, а порою и гениального в русской художественной литературе. Такой сцены, какою Сирин закончил свой роман, нельзя назвать даже гениальной (это не то слово!): тут уже колдовство, ибо я никогда не думал, что человеческое слово может быть так выразительно. Я читал эту сцену вчера днем – и мне стало так страшно <…>, что я от страха выбежал на улицу. Между тем, Адамович, которого люблю за абсолютный вкус (как бывает абсолютный слух), этой сцены как будто и не заметил… Попомните мое слово: Сирин окончит сумасшедшим домом. – Разве можно так переживать, так писать! <…>
<…> Если И.А. [Бунин] не даст 2-й части [«Жизни Арсеньева»], или Алданов не даст совсем, очень убеждаю вас печатать Сирина. Вещь может понравиться или нет, но Сирин первоклассный писатель, и мы не провалим номер. Если же мы заполним номер Зайцевым и рассказиками, мы снизим наш уровень. <…>
<…> Читаю я теперь меньше – так всегда, когда работаю. Последняя книга – это Сирина «
<…> Вы спрашивали в последнем письме об Ирецком и Сирине. <…> Сирин, –
Душевно Ваш
<…> русские писатели начинают очень забывать язык. Не исключая даже именитых. В. Сирин очень талантливый беллетрист, но о присланной мне им «Камере обскуре» я откровенно написал ему, что если это не «нарочно», то надо взяться за словарь и синтаксис. Язык подстрочного перевода с английского или немецкого. Ужасно жаль. <…>
Дорогой Александр Валентинович
По целому ряду «пунктов» Вашего последнего письма мне хочется с Вами безоговорочно согласиться – правы Вы, говоря о Сирине (верно, что «Камера обскура» значительно ниже предыдущего). <…> У Сирина самое сильное: оптика. Зоркость его поразительна. Изящная, тончайшая отделка раз увиденной детали – изумляет. Понятно, это мастер Божьей милостью: и когда он «видит» благодаря внутреннему толчку («clairvoyance!»)30 – он неподражаем. Но бывает, по-видимому, так, что этого внутреннего толчка, этого озарения почему-либо в данный момент – нет. И, – о, ужас! – Сирин начинает «вспоминать» – как он «это делал» «в прошлые разы»… А «делать» это
<…> Последний № «Современных записок» удачно составлен. <…> Что до «изящной словесности», то раз нет продолжения «Жизни Арсеньева», то на первом месте, конечно – Сирин. Сейчас он достиг предельной виртуозности и этим подчас прямо-таки захватывает. Но я не могу сам себе объяснить, почему все же что-то в нем отталкивает, не то бездушие, не то какое-то криводушие. Умно, талантливо, высокохудожественно, но – безблагодатно и потому вряд ли не эфемерно. <…>
<…> А Сирин все-таки писатель замечательный, хотя и автомат. Он мне нисколько не интересен и не «нужен», но не могу ему не удивляться. <…>
<…> Прочитали ли Вы «Повесть о пустяках» Темирязева, – замечательная книга. Я прочитал ее тотчас после Сиринской «Камеры», – и все хождения по проволоке словесного искусства, все жонглерские ухищрения жеманного иностранца, очень четко говорящего по-русски Сирина показались подлинной ерундой по сравнению с пустяками Темирязева.
<…> В Берлине – русском заштатном городе – новостей никаких. Сирин презирает весь мир и, вероятно, потихоньку бегает к девочкам. За три марки и с хлыстом. <…>
<…> что касается беллетристики – раз журнал выходит так редко, трудно читателю читать в нем разогнанные на несколько книжек произведения типа романа-хроники – вроде «Пещеры» или произведений Зайцева и Шмелева. Просто – теряется нить. Другое дело – вещи Бунина, где вообще нет «фабулы», так что их можно читать и по кускам (Сирин – не в счет: он пишет так, что раз прочитанное уже не забывается). <…>
<…> Что останется после 10 лет – вот что важно. Я знаю, что будут жить многие из «эмигрантских писателей» и после этих «десяти лет», но будут ли там Сирин (мое выражение «Сирин для сирых» привилось здесь), Поплавские и Бакунины? Я в этом сомневаюсь. Поэтому у них и отношение такое: на все плевать, я сегодня царствую, а другие с их тревогами, муками, ожиданиями отклика (Вы замечательны в этом плане, Александр Павлович!) – в болото их! <…>
<…> Насчет Сирина Вы правы: блистательно, сверхталантливо и – отвратительно. Чем? Думается, тем, что современную Weltschmerz31, ощущение метафизической тревоги, обреченности, духовной опустошенности он обращает в материал для литературного фокусничанья. <…>
<…> Я несколько раз виделся с Сириным и был на его вечере, на котором было человек 100–120 уцелевших в Берлине евреев, типа алдановских Кременецких – среда, от которой у меня делается гусиная кожа, но без которой в эмиграции не вышло бы ни одной строчки по-русски. Сирин читал стихи – мне они просто непонятны, – рассказ, очень средний, – и блестящий отрывок из biographie romancée – шаржа? памфлета против «общественности»? – о Чернышевском. Блестящий.
А что Вы скажете о «Приглашении на казнь»? Знаю, что эс-эры, от которых зависело ее появление в «Современных записках», дали свое согласие с разрывом сердца… Сирин чрезвычайно к себе располагающ – puis c’est un monsieur32, – что так редко у нас в литературных водах, – но его можно встречать 10 лет каждый день и ничего о нем не узнать решительно. На меня он произвел впечатление почти трагического «неблагополучия», и я ничему от него не удивлюсь… Но после наших встреч мой очень умеренный к нему раньше интерес – необычайно вырос. <…>
Дорогой Вадим Викторович,
большое спасибо – второй (полный) экземпляр «Современных записок» получил. <…> Сирин привел меня в большое раздражение – нестерпимо! Чего стоят одни эти жалкие штучки § 1, § 2 и т.д. Почему §? И так все – ни единого словечка в простоте – и
<…> Сладкопевчую птичку Сирина… полячок Худосеич – из злости! – из желчной зависти и ненависти к «старым», которые его не терпят, из-за своей писательской незадачливости, – превознес, а всех расхулил – «жуют-пережевывают» <…>.
Сирина еще не опробовал я, но наперед знаю его «ребус».
Дорогой Вадим Викторович,
«Современные записки» пришли, благодарю. Напишу Вам, как желали, <…>, есть что сказать и
<…> О Сирине: думаю, что выводов об утрате его для русской литературы делать еще никак нельзя. «Приглашение на казнь» – славы ему не прибавит, конечно; это – срыв. Вернее, – нарочитая выходка, в пику «почтеннейшей публике». Но он, герой, настолько талантлив, что и это хулиганство его не может погубить: талант возьмет верх и выведет на дорогу. Так хочется думать и верить, – слишком мы уж бедны в литературной «смене». <…>
<…> Насчет Сирина – не могу с Вами согласиться. Соглашаюсь только, что он
<…> Отравился Сириным (58 кн. «Современных Записок») «Приглашение на казнь»! Что этт-о?!! Что эт– т-о?! Наелся тухлятины. А это… «мальчик (с бородой) ножки кривит». Ребусит, «устрашает буржуа», с[укин] с[ын], ибо ни гроша за душой. Всё надумывает. Это – словесное рукоблудие. (Оно и
<…> Прочитал «Отчаяние» Сирина. Мне совсем не понравилось. Претензия огромная, а вещь не убеждает. Талант бесспорный, но калека и так уж вяще изломался, что едва ли и выпрямится. Реальные фигуры (жена, брат ее) совсем хороши, но о герое от «я» остается такое смутное впечатление, что не понять, кто сумасшедший, он ли, автор ли или оба? Остается, как от «Камеры обскуры», какая-то противная слизь в душе. И при том – этот искусственный, не русский язык… Нет, не для меня. <…>
<…> Прочитавши до конца «Приглашение на казнь», убедился окончательно, что Сирин – гениальный писатель, но все еще не выучившийся себя ограничивать и слишком часто увлекающийся собственной виртуозностью, отчего и к нему можно применить то, что как-то Толстой сказал об Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Вернее: иногда становится жутко, но скоро проходит, т.к. нет динамики, нет градации, все время – нажим педали. <…>
<…> Последняя вещь Сирина (в «Современных записках») «Приглашение на казнь» и меня чрезвычайно разочаровала. Но я остаюсь при прежнем мнении: огромный талант – на непонятном мне и, думаю, нездоровом пути. Французский перевод его книги успеха не имел. Он был в Париже в феврале, устроили для него вечер, который дал тысячи две. Но работу для него здесь отыскать не удалось, а в Берлине ему очень тяжело, тем более что женат он на еврейке. <…>
<…> Мне хочется для очередной книжки дать статью о творчестве Сирина как, так сказать, культурно-историческом факте. Я все больше и больше «проникаюсь» им, и сейчас многое из того, что казалось мне у него игрою, виртуозничаньем, представляется мне вполне осмысленным и внутренно оправданным его столь показательной для нашего времени интуицией жизни. Я перечел сейчас целиком «Приглашение на казнь», затем – некоторые его предшествующие вещи, а параллельно «Vouage au bout de la nuit»33 Céline’а и нашел множество сродных черт у обоих – и притом таких, которые сближают их творчество с творчеством эпохи «кризиса средневековья», эпохи жутких видений, апокалиптических страхов, поглощенности идеей смерти. Напишу вскоре и пришлю на Ваш суд. <…>
<…> Какая скука – рассказы в «Современных записках» – Ремизова и Сирина. Кому это нужно? Им – меньше всего, и именно поэтому – никому. <…>
<…> «Весна в Фиальте» Сирина написана живо, много оригинальных мыслей, так же как характеристик действующих лиц. Слог энергичный, «нервный», мне очень нравится, но самая главная «героиня», так же как и личность «героя», от имени которого ведет рассказ автор, могли быть другими, заменены более симпатичными типами. Скажу больше, что от всего рассказа отдает немножко «клубным» анекдотом, вроде тех фельетонов, которые помещает в «Последних новостях» великосветский писатель кн. Барятинский. О силе таланта Сирина высказывались уже присяжные критики, и мне ничего не остается как от души пожелать ему дальнейшего процветания. <…>
<…> «Современные записки» уже прочитал и – совершенно искренне отвечу Вам – номер снова превосходный (в общем), ничуть не уступает по уровню и разнообразию двум предыдущим номерам. Правда, беллетристика и поэзия, на мой неискушенный вкус, на этот раз слабее (кроме интересной Берберовой, характерного Ремизова и великолепного – со всеми его качествами – Сирина: замечательный этот его стиль: полное жизни тело (плоть), сквозь которое прямо просвечивает некая метафизика, но никакой души, совершенное отсутствие «психологии». <…>
<…> Как-то я читал сравнение Сирина с Салтыковым. Что у них общего? Один талантливый пустоцвет, искусный кунстктатор, другой болеющий язвами жизни писатель. <…>
Дорогой Александр Валентинович! Был очень рад получить Ваше интересное письмо.
Вы пишете об «Отчаяньи». Это еще что?! Вот в «Современных записках» идет его «Приглашение на казнь»… По сравнению с
<…> Сейчас в Париже сезон литературных вечеров. <…> Был вечер Сирина, исключительно многолюдный. Сирин читал отрывок из своего романа о Чернышевском, некоторые отрывки из этого романа я слышал уже в Берлине. Впечатление от этих отрывков и чтения (на редкость актерского) неловкое и тягостное, но мне кажется, что подбор их умышленно сделан для развлечения публики, которая и осталась очень довольной. Из разговоров с Сириным я знаю, что этот роман и серьезнее, и умнее. Но сиринское формалистическое жонглерство – у Сирина – представляется мне все же загадкой. <…>
<…> О кафедре русского языка в Yale надо серьезно подумать. Соединение тюркологии и русского языка идея идиотская. Нам нужно не тюрколога, а профессора русского языка и словесности. Наиболее подходящий кандидат для последнего, так это, на мой взгляд, Набоков, но не Ваш, а писатель Сирин. Он свободно пишет и говорит по-английски, кончил Кембриджский университет, крупный и глубокий писатель, пишущий на английском так хорошо, как по-русски. <…>
<…> После злобной статьи против меня <…> не может быть и речи о каких-либо сношениях с Пильским. Я одобрил и одобряю его фельетон о Сирине, которого люблю как сына В.Д. Набокова – близкого моего друга и автора трогательной статьи обо мне в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона. Сирина я знал с первых месяцев его бытия, и меня трогала восторженная любовь к нему В.Д. Помню, в Берлине, за полгода до подлого убийства, Набоков в обществе нескольких друзей праздновал скромно новоселье. Он говорил мне с восторгом о таланте сына, приехавшего из Англии на побывку в Берлин. Он заставил сына прочесть мне стихи на смерть Блока, – стихи холодные, картонные. Нечто вроде казарменной переклички: Пушкин, Лермонтов и др. Большой художественный талант Сирина дал сбой. То, что он пишет на русском языке, он никогда не решился бы напечатать на английском. Последняя его выходка в отношении русской литературы и дорогих мне имен встретила удачную отповедь у Пильского. Я похвалил – вот и все. <…>
<…> Крайне неблагоприятно складывается по части литературной с книжкой «Современных записок». <…> Небывалое, мне кажется, в истории журнала
<…> Относительно Сирина: не волнуйся зря заранее. Я категорически написал ему, что
<…> Я думаю, я повлиял на многих. Но как это доказать, как определить? Я думаю, не будь меня, не было бы и Сирина (хотя на первый взгляд он кажется таким оригинальным) <…>.
<…> Я слышал, что Вы называли Всеве пьесу Сирина «пиранделизмом». Как я хотел бы, чтобы она не попала Жукову. Помогите, если можете. Напишите сами дирекции нашей, чтобы ее подтолкнуть прочесть пьесу как можно скорее. <…>
<…> Относительно пьесы Сирина здесь, в Русском Драматическом Театре царит легкое смущение. Пьеса, говорят, неактуальна и требует гротескной постановки, что к лицу Русского Драматического Театра, «как корове седло» <…>
<…> Были вчера в Русском Театре на пьесе Сирина «Событие» – полный до отказа зал… Бунин, говорят, громко ругался во втором и третьем актах <…>.
<…> Всева Хомицкий рассказывал, что Вам не понравился Сирин, и мне после первого чтения рукописи [нрзб.], а потом я прочел ее вторично, и она мне понравилась. Ставить ее интересно, но она очень многоречивая и неумело сделана. <…>
<…> Сиринская вещь [«Истребление тиранов»] – просто гениальна и произвела на меня потрясающее впечатление. <…>
Дорогой Вадим Викторович,
давно уже собираюсь написать Вам, поделиться впечатлениями от последнего № «Современных записок», да все было недосуг. <…> Жалею, что «Дар» уже кончен. Сколько там презабавных вещей! Сирин прежде всего, по-моему – великий и несравненный пародист. На этот раз только слишком уж портретным вышел у него Адамович («Христофор Мортус»). Жалко, что биография Чернышевского у Вас выпущена. Надеюсь, впрочем, что «Дар» выйдет вскоре целиком. <…>
<…> Сирин когда-то пытался дать «активиста», уходящего в Советскую Россию. По-сирински это было довольно красиво, но и по-сирински – пусто, бессодержательно, беспредметно. Вы же «знаете, чего хотите»!
<…> Общее впечатление от книжки очень хорошее. <…> замечателен «Дар». <…>
Не могу еще окончательно решить для себя: какова же ценность сиринского «Дара». Написано часто plus que parfait34 (действительно «plus quam perfectum», прости плохую игру слов). Интересно скомпоновано вокруг темы роста писательского дарования. Сначала стихи – даны образцы стихов Сирина и комментарий к тому, как они создавались. Потом проза – и снова дан ее образец и дан к нему комментарий. Так растет и зреет писательский «дар». Побочная тема: любовь, счастливая любовь, сопутствующая этому росту дара. Еще более побочная: как к этому росту (критики, публика, собратья по перу, воображаемый «современный» художник – Кончеев). Зачем-то сбоку, но лучшие по подъему – главы об отце и матери, о бабочках, о путешествии отца. Самое глубокое по лиризму – вера и ожидания возращения отца. И в общем – все же не объединено, искусственно, многословно. Замечательный художник! Такая острота восприятия… и вдруг трата своего «дара» на остроумные карикатуры Пильского и Адамовича, как это мелко! Достоевский хоть писал свои пасквили на Грановского и Тургенева, а не на Пильского. Страницы, которые просятся в «антологию русской прозы», в историю литературы, может быть, действительно, останутся только в примечании! <…>
<…> Прочел я Андреева первый том… все-таки в общем говенноватисто. Ну, а Сирин? Вера на ночь вчера читала этого Вальса – в ярости. А я и читать не стану, с меня довольно его рассказа в «Русских записках» и опять «Дара». Я нашел себе писателя по вкусу, апостол Павел. Этот писал действительно замечательно. Это тебе не Сирин. <…>
<…> В восхищении от «Вальса» сиринского. Вещь глубочайшая по замыслу и оригинальнейшая. <…>
<…> Сестра моя Надя недавно заявила мне тихим своим и покорным голосом: «Не нравится мне Сирин. Кривляка». И замолчала, опустила глаза. Сирин читал. Говорят, читал хорошо (я не был). В общем, он провел собою такую линию, «разделительную черту»: евреи все от него в восторге – «прухно» внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. «Русский аристократизм для Израиля». На том и порешим. <…>
<…> Очень мне понравилась Ваша статья о Чехословакии. Гораздо меньше – обе статьи – и Бунина, и Алданова – о Куприне. Зато – великолепен – «Дар». Вот уж действительно самое выдающееся произведение нашей эмигрантской литературы. Если памятником ее останется только «Дар», этого будет достаточно. Для меня лично создается тягостный cas de consiense35. В. Сирин предложил мне издать
<…> Мои впечатления от февральского № (еще не успел, однако, прочесть всего): в последнем рассказе Сирина нет, как мне кажется, подлинного единства – но, впрочем, может быть, мне еще не удалось расшифровать его до конца? У него ведь все – аллегории. Но все же – изумительно по мастерству речи и чему-то, что захватывает. <…>
<…> То, что Вы говорите о Сирине, вполне верно. Но все же я его люблю больше Зурова и даже, пожалуй, Бунина – и вот почему. Главное задание писателя все-таки воздействовать на читателя эмоционально. Высшее чувство, которое он может внушить читателю к своему герою, конечно, любовь, восхищение. Так у Льва Толстого любишь всех – до таких, как Долохов или Анатоль Курагин. И поэтому его герои так навсегда и всецело внедряются в читателя. Бунин же (м.б., здесь сказывается влияние французов – у Пруста это качество чрезвычайно сильное) совсем не внушает такого восхищения и не заставляет влюбиться в героя; он не в области чувства, а в области
<…> Сирин все-таки нестерпим – лихач возле ночного кабака, хотя и замечательный <…>.
<…> В Париже мало веселых сплетен, а если кто-то с кем-то подрался, то невесело. Видаюсь с Сириным и его сыном (и женой). <…> Живется им трудно и как-то отчаянно. Пишет он «роман призрака» (так он мне сказал). Что-то будет! <…>
<…> Стихи Сирина эффектны, но не стоят его прозы! <…>
Многоуважаемая Александра Львовна,
Я сегодня же написал В.В. Набокову. Наведя некоторые справки – я мало еще кого знаю, – но те два лица, у которых я был, очень охотно помогут свести его с издательствами и литературными кругами. На заработки переводами, по-видимому, рассчитывать особенно не приходится, так как сравнительно мало издается переводов литературы, и у издателей есть свои переводчики, там очень большая конкуренция, и проникнуть в эту среду, как мне говорили, трудно. Я думаю, что при том знании языка Владимир Владимирович в конце концов станет писать и по-английски. Думаю также, что его заработками могли бы стать лекции или отдельно, или в каком-либо университете или другом учреждении. При его образованности тем хоть отбавляй, а при этом Владимир Владимирович и неординарный специалист по энтомологии (по сей специальности он окончил Кембридж, может и это пригодиться). Я не могу никак найти Михаила Ивановича Ростовцева. Он, кажется, если я не ошибаюсь, уже хотел что-то сделать для него в университетской области. Владимира Владимировича я знаю с детства, он был одно время моим учеником, когда был мальчиком – мы вспоминали о моих уроках рисования еще недавно в Париже. Я его очень люблю и как писателя, и как совершенно исключительного человека и так бы хотел его приезда и чтобы благополучно он устроился. Спасибо Вам за хорошие слова о моей работе и очень жалею, что не пришлось познакомиться с Вами. Надеюсь, в будущем это будет.
Искренне преданный и уважающий Вас М.Д.
<…> Володя заходил на днях. Выглядит ужасно. Саба ему аккуратно теперь выдает по 1000 фр. в месяц (до сих пор получил 4000), но, конечно, ему этого не хватает. Теперь он получил три урока по 20 фр. Итого в неделю 60 фр. К нему приходят ученики. В Америке ему обеспечена кафедра и есть вообще перспективы хорошо устроиться, но сейчас он не может ехать, так как ждет квоты. <…>
<…> Сирин меня интересует больше всех других эмигрантских писателей. Он, правда, довольно скользок – иногда съезжает на явную бульварщину, иногда пользуется эффектами дурного тона (напр., конец «Камеры обскура» и самый конец «Дара»). В нем есть что-то от американца-карикатуриста (кажется, его звали Горн) из «Камеры обскура». Он немного шарлатан и любит поморочить голову. Но все же он очень интересен, и сила изобразительности у него очень велика. В конце концов, зачем требовать от человека того, чего он не имеет, а не радоваться тому, что имеет? Сирин, каков он есть, явление очень оригинальное и большое, и этого достаточно. Из его вещей наибольшее впечатление (из читанных мною) произвело на меня «Приглашение на казнь».
1940-е годы
<…> Про Сирина, который забежал в это время случайно на полчаса, [И.А. Бунин] сказал, отвечая Любе : «Нельзя отрицать его таланта, но все, что он пишет, это впустую, так что я читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота». <…>
<…> Перечел «Подвиг» Сирина. Хорошо: а все же Сирин не умен, а
<…> По-моему, Сирин идет по пути того [же]
На днях была у Сирина, который только что приехал на «Шамплене» из Парижа. Я в свое время хлопотала у Толстой и у Вильчура, чтоб ему помогли приехать, хотя знакома с ним не была, и в свое время его критика моих «Итальянских сонетов» мне не понравилась. Однако на безрыбье и рак – рыба, а человек он безусловно очень талантливый, хотя все писания его мне глубоко несимпатичны, во всем какая-то безжалостность, безлюбовность, бестактное любопытство и механистичность.
Соня Гринберг должна была дать его адрес и телефон. Из-за одного любопытства я бы не пошла, но Литературный фонд просил меня поговорить с Сириным относительно выступления в память Вильчура, а также относительно лекции, за которую бы ему заплатили. И вообще просили войти в контакт и спросить, чем они могут быть полезны. Когда Соня отвечала мне по телефону, Сирин стоял около, и я слышала, как она его сначала спрашивала, он отвечал, а она повторяла его ответ. Мне понравился голос, отчетливый. Голос человека, привыкшего свободно держаться в обществе. Женя сказала потом, что он был вообще очень аристократичен.
Я позвонила наутро и условилась прийти к нему в шесть часов. В этот день была тяжелая жара, у меня болела голова. После урока английского отправилась к Сирину.
Он открыл мне, извиняясь, что принимает меня в халате. С ним были жена и шестилетний сын, славный мальчишка. Я знала в Праге его сестер – Ольгу и Елену. Ольга, взбалмошная, несчастная, с хорошим контральто, очень неудачно была замужем. У Ольги были очень большие голубые глаза, несчастные и простодушные, гладкие темные волосы. Немного дегенеративный тонкий рот, слегка асимметричный подбородок. Вела она себя с доверчивой бестактностью. Сирин рассказал теперь, что она развелась, вышла опять замуж, родила ребенка и мечтала приехать в Париж. Зачем? – Я пойду там в галлиполийское собрание. (Второй муж галлиполиец.)
Глаза у Сирина и обеих сестер очень похожие. У Ольги они красивее, крупнее, выразительнее. У Елены и глаза, и все лицо незначительнее, хотя она более хорошенькая, чем Ольга. Сирин Елену любит гораздо больше, а об Ольге говорит с пренебрежением: «Сумасшедшая». У него лицо очень красное, видимо, обожжено солнцем, и глаза голубели довольно глупо. Значительного в лице ничего. Аристократического тоже. Встретил он меня хорошо, и я сидела довольно долго, разговаривал о Париже, Нью-Йорке. Рассказывал, как его сын Дмитрий читал стихи в диктофон. – Диктофон изменяет голос к лучшему, он делается такой сочный, густой, как варенье. (Сравнение заранее обдуманное и просмакованное, искусственное.)
Сирин страстный любитель бабочек (видимо, знаток тоже). Шахматист. Это соответствует его желаниям: он к своим героям относится как к насекомым и ставит их в шахматные положения. К выступлению он отнесся без энтузиазма, даже когда я ему сказала, что это связано с заработком. Он ответил: – Только птички поют бесплатно, как говорил Бунин. Или это Шаляпин так говорил?
Я сказала, что оба могли так говорить. Он так, видимо, и не примет участие в выступлении, хотя жена вспомнила, что от Вильчура они получили «небольшой чек». Я к Сирину очень охладела.
<…> Вчера в проливной дождь приехал Набоков. <…> Владимир Владимирович очень мил и интересен. Сегодня с утра, несмотря на погоду, он пошел на охоту за бабочками. <…>
Дорогой Билли!
Могу ли я попросить Вашего совета и обратиться к Вам за помощью? Мой юный друг, сын одного из моих самых лучших друзей в России, некий Владимир Набоков сейчас находится здесь, в США, он эмигрировал из Франции. Не знаю, слышали ли Вы раньше это имя, но он один из самых известных романистов молодого поколения русских писателей. Его перу принадлежит несколько обширных и небольших по объему романов, прежде всего, конечно, по-русски, а некоторые из них [изданы] уже по-немецки; написанная им по-английски новелла пока не была, к сожалению, напечатана, поскольку английские продавцы книг считали, что по размеру она слишком мала для издания отдельной книгой. Псевдоним его Сирин. Он закончил в Англии Кембриджский университет, где и достиг совершенства в английском языке. В Кембридже его очень хорошо знают и рассматривают как ученого, подающего большие надежды. Он говорит по-английски с детства (его родители были очень состоятельными людьми и держали дома учителя). Он совершенствовал английский в Кембридже, и теперь английский его второй язык. Он к тому же хорошо знает французский и немецкий. Он интересуется историей литературы и подготовил курс лекций о развитии русской литературы. Вопрос сейчас состоит в том, чтобы найти возможность помочь этому молодому и талантливому человеку. Это, конечно, трудно, особенно летом, но, возможно, Вы с Вашими широкими связями смогли бы что-нибудь сделать даже сейчас, например, организовать его лекции в студенческих лагерях или что-нибудь другое. Может быть, Ваша Академия могла бы предоставить ему небольшой грант для его научного исследования или выделив ему стипендию. То, что для меня совершенно невозможно, для Вас значительно проще, ибо Вы лучше знаете источники такого финансирования и лучше знаете специалистов в этой области. На следующий год нужно будет предпринять более значительные усилия, чтобы помочь ему. Это может быть курс лекций в каком-нибудь университете или колледже. Я уже об этом говорил с Фернисом, но университетский бюджет этого, оказывается, не позволяет. Поэтому Йейль с этой точки зрения безнадежен. Я сообщаю Вам все это, ибо знаю, что Вы интересуетесь судьбой молодых талантливых писателей, какой бы национальности они ни были. Графиня Александра Толстая знает его очень хорошо и могла бы рассказать Вам о нем более подробно.
<…> Как хорошо, что Сирин приехал! Я уверен, что он устроится, может быть, кое-как на первое время, а потом уже прочнее. Только при теперешних катастрофах исчезает его уже не очень многочисленная публика. <…> Дело обстоит так. Осенью и зимой я надеялся, что удастся устроить два места здесь по русской литературе. <…> в ближайшие два-три года вряд ли удастся устроить второе место. <…> Конечно, все эти внутренние подробности останутся между нами. Мы устроим публичную лекцию осенью для Сирина, но больше ничего конкретного не могу выдумать в данный момент. <…>
<…> Сирина сейчас нет в Нью-Йорке. Я видел его в июне, незадолго до его отъезда на ферму, по приглашению профессора Карповича. Он скоро возвращается, и я тогда спрошу его, состоятся ли его лекции в Калифорнии. Вы можете писать ему по адресу Толстой – Фаундэшэн, 16 289 4-я авеню, Нью-Йорк. <….> Сирин жаловался, что американские издатели дают авторам подробные инструкции: о чем писать, кого хвалить и кого ругать, какую развязку дать роману и т.д. На темы о русских беженцах никакого спроса нет: устарели. Но разлагающиеся Советы и разлагающаяся французская демократия, как тема чрезвычайно актуальная, думаю, покажется издателям «хорошим риском» <…>.
<…> Хочу также напомнить тебе о Владимире Набокове, про которого я рассказывал, когда был в Принстоне… Его английский превосходен (он учился в Кембридже). Я поражен великолепным качеством его рецензий. Он отличный малый и считается русскими самым значительным талантом среди эмигрантских писателей после Бунина, который старше его. Некоторые из его романов переведены и изданы у нас. Он хочет прочесть лекцию «Искусство и пропаганда в России» – его уже пригласили в Корнель и Уэллсли. Его воззрения ни белоэмигрантские, ни коммунистические. Он из семьи либеральных помещиков, представлявших интеллектуальную вершину своего класса. Отец его был знаменитым лидером кадетской партии. Владимир сейчас в довольно сложном положении. У него жена, кажется, полуеврейка; он бежал из Франции, когда туда пришли немцы <…>
Мой дорогой мистер Маклиш!
Надеюсь, Вы простите меня за то, что я беспокою Вас просьбой, хотя лично не знаком с Вами.
Известный русский писатель, Владимир Набоков (псевдоним Сирин), в этом году приехал из Европы.
Этот сравнительно молодой человек (ему 36 лет) получил свое образование во Франции и Англии (закончил Кембридж). Он владеет русским, французским и английским языками, и, если у Вас есть вакансии, он будет очень полезен.
Поверьте мне, что я не стал бы Вас беспокоить, если бы крупный русский писатель не находился сейчас в состоянии крайней нужды. Если Вы сумеете сделать для него что-нибудь, я буду Вам крайне обязан.
Искренне Ваш
<…> Сидела я у себя в комнате и случайно, «подняв кверху рыло», увидела массу книг «Современных записок» со статьями Сирина. Можете себе представить, что со мной сделалось. Я набросилась читать и, несмотря на близорукость (если не сказать больше), прочла почти все, стало веселее, но на «Даре» остановилась. Правду сказать, ничего не понимаю. Постараюсь кончить, может быть поумнею. Как он остроумен, оригинален, жив, умен, интересен, после него тошно читать что-нибудь другое. Знаете ли Вы его адрес? Очень бы я хотела написать ему, легче бы стало, а то не с кем поделиться, все смотрят на него с английской точки зрения, а Вы знаете, что это значит. Вроде как Вий перевел «Приглашение на казнь», а объяснить им невозможно, не поймут. Ведь Сирина нужно понимать и читать меж строк, чувствовать, проникнуть и вдыхать ту атмосферу, которой он окружает свои произведения, а англичан не окунуть в эту атмосферу, им нужно что-то осязательное, точное, а не почти неуловимое. Вот если бы было описание лопаты и цена была бы 6/6, им было бы ясно. <…>
<…> А вот с Вашим отзывом о Сирине-Набокове я не согласен. Это настоящий писатель и, пожалуй, самое крупное сейчас явление после Бунина (которого Вы, кажется, недолюбливали). В Вашем замечании о его языке есть доля правды, но только доля. Сирин умен и знает, что для писателя нет большей беды, как очутиться вне стихии родного языка. Поэтому он создал свой особый язык – «конденсированный» – правильный, но нарочито выхолощенный, если хотите, «лабораторный», но в нем есть своя прелесть – с точки зрения правильности, я думаю, не к чему придраться, но это язык, если хотите, «мертвый», но такой высокой языковой культуры, что невольно им любуешься, ибо это все же мастерство. Сирин, вообще, необычайно «литературный» писатель, впитавший в себя наши величайшие достижения, но писатель без веры, без своего бога – поэтому увлекающий своей выдумкой, но оставляющий неудовлетворенной нашу жажду узнать что-то новое о самом для нас важном, существенном. Уже в Бунине последнего периода это есть, у Сирина «писательство» стало самоцелью и самоутверждением. Но я напрасно занялся в письме таким сложным и спорным вопросом. Вы, я уверен, позже сами Сирина оцените и увидите, что это не перепев, а явление самобытное и очень русское. <…>
<…> О Сирине-Набокове. Все, что Вы пишете о нем, – очень интересно и, надо думать, соответствует действительности, – но я не имею права судить об этом, так как прочел лишь ¾ одного романа этого автора («Camera obscura») в присланных мне Сергеем Порфирьевичем томах L—LII «Современных записок». Вот когда прочту все его романы (а их много!) – буду сметь свое суждение иметь, а Вам и книги в руки. Но если «le style c’est l’homme»36, то стиль прочитанного мною отрывка рисует человека, который не является героем моего романа. А почему – Вы сами ответили на это в своем письме, и мне теперь легко объяснить первое свое впечатление. Чем дольше я живу (а следовательно – чем больше читаю), тем больше отвращаюсь от «чистой литературы» с ее иногда великим мастерством: я ее очень «ценю» – и не очень «люблю», а ведь в любви все дело. Ценю «парнасцев», а люблю – Верлена; ценю Бунина и (Вы правы) не люблю его, и всегда готов повторить по его адресу слова из «Власти тьмы»: «Опамятуйся, Микита! Душа надобна!» Вот почему разбросанная и отнюдь не академическая «Кащеева цепь» Пришвина для меня выше всех романов Бунина вместе взятых. Думаю, что по аналогичной причине я буду «ценить» и Сирина-Набокова (когда прочту его романы), но вряд ли буду «любить» его; сужу об этом по Вашей же оценке его, как «мастера», необычайно «литературного», но писателя «без веры, без Бога», то есть без единого на потребу, ибо «tout le rest est
<…> Вы пишете, что у Сирина плохой язык. Правда, он все время в немецком обществе, а среди русских он в «еврейском обществе», потому что в большинстве русская колония в Берлине была еврейская (денежная буржуазия). Когда Набоков был убит (1922) на лекции Милюкова (метили в Милюкова, за редактирование писем царицы к царю), то семья Набокова осталась без гроша, а Сирин стал пробивать себе дорогу сам. <…>
<…> Завтра еду в Париж (40 верст) и наведу справки – как послать Вам книги – а кстати и табак, – нужна ли цензура, дозволено ли это? Если дозволено, то вышлю Вам свои книги, а также Бунина, Сирина (прекрасный писатель, самый талантливый из новых наших здешних, сорока лет, сын кадета Набокова <…>).
<…> Не очень повезло Сирину. Его роман «провалился» и у критики, и у публики: не идет. Между тем это очень интересная книга (написанная им прямо по-английски!). До сих пор он имел место в женском колледже, но его контракт не был продлен, и теперь он надеется зарабатывать на существование своими бабочками (при музее). <…>
<…> После завтрака пришел Бунин. Говорили о «Новом журнале» (№ 2), он, как и Люба, считает, что сиринские стихи талантливы, но ругают его «вообще» – «талантлив, но не люблю, неприятен». <…>
<…> Владимир, г-жа Набокова и юный Митя недолго погостили у нас. У них все, кажется, идет хорошо. Юта породила множество новых забавных историй, над которыми мы много смеялись. Владимир и сам по себе напоминает странную, но прекрасную бабочку. Однажды один молодой филолог-русист спросил меня, какое место занимает Набоков в русской литературе. Прежде всего, я отказался от сравнений, потому что ненавижу такого рода вещи. Потом я все же изложил ему свое мнение, тебе, впрочем, известное, что, безусловно, он один из самых талантливых современных русских писателей, хотя и самый неукорененный из них. Последнее – факт его биографии, и я уверен, что всякий раз он сам глубоко это переживает. Он уводит [читателя] в никуда, и всякий раз, когда я читаю его романы (но не рассказы), я ощущаю ужасную пустоту. Честно говоря, я не понимаю, из чего сотворен его мир. <…>
<…> Видел на днях Сирина, приезжавшего сюда из Бостона. Он все чудит, хотя ему не 20 лет, а уже 45. Написал по-английски книгу о Гоголе, в которой, по его словам, в качестве образца пошлости разобран Гёте! Так он мне <…> говорил, но возможно, что это мистификация: книга еще не вышла. <…>
Дорогой Уилсон!
Только что Набоков прислал нам рассказ, который по прочтении заставит Вас широко улыбнуться. Он относится к лучшим его вещам: искусный, великолепный своей непринужденностью, пронизанный стрелами мудрой сатиры, которые придают ему оригинальность.
Вчера мы виделись с Набоковым в Музее Агассиса и обсудили новые переводы из Пушкина, которые, по моим расчетам, он даст мне посмотреть на будущей неделе. Есть ли надежда, что этим летом мы сможем возобновить Вашу серию статей? Если да, то я начну направлять его на тех поэтов, о которых Вы будете писать.
<…> По приглашению Дос Пасоссов, я и Набоковы поехали в Провинстаун, на обед в ресторане «Бони Дун» – он получился не слишком интересным. <…>
На следующий день я заполучил Набоковых – с деморализующими последствиями, которые предчувствовал. Предполагалось, что Чарли приедет вчера вечером, но когда он в конце концов прибыл, оказалось, что с ним будет и Аделаида, и получалось, что им нельзя остаться здесь ночевать; мне пришлось прервать крепкий сон Володи, чтобы он перебрался к Вере. <…>
Володя шлет тебе наилучшие пожелания. Мы все по тебе скучаем. Набоковы возвратились в Биллингсгейт. <…> Нина и ее друг считают, что Вера выглядит как первоклассная русская гувернантка, и находят ее довольно несносной особой. Это натолкнуло меня на мысль: Володя воспроизвел взаимоотношения с гувернантками своего детства. Тем не менее, у нас с ней совершенно одинаковые представления о завтраке, и мы сократили количество утренней пищи до поразительного минимума. Сегодня утром вкладом Набоковых была вареная колбаса. <…>
<…> Я совершенно забыл поблагодарить тебя за корректуру набоковской фантазии. Я где-то приобрел его роман – очаровательный, изящно сделанный. У меня странное чувство, что я уже встречал нечто похожее и столь же прекрасное. Напоминает Т.С. Элиота. Не могу припомнить, а значит, всё это, вероятно, ложное воспоминание (парамнезия, по-твоему). <…>
<…> Я случайно прочла «Гоголя» Набокова, и книга мне так понравилась, что я купила «Себастьяна Найта». Думаю, я ни разу в жизни не встречала человека, который был бы в большей мере художником, чем Набоков, и у меня, когда я читала эти замечательные книги, замирало сердце от сознания того, что ведь я
<…> О Сирине, его поразившем. Иван Алексеевич: – «Блеск, доходящий до разврата. И внутренняя пустота. А потом – жулик, самый настоящий жулик». Говорил долго и не совсем спокойно. Вспомнил, что и у него кое-что взял. «В “Господине из Сан-Франциско” у меня о глазах негра – “облупленное яйцо”. Согласитесь, что неплохо. Но он берет и по десять раз на одной странице; душит, так, что сил нет. Я его крестный отец. Был приятелем с его отцом, он мне как-то прислал тетрадь стихов, подписанную “Сирин” с просьбой дать свой отзыв. (Набоков-Сирин тогда еще в Оксфорде учился.) Я сказал, что слабовато, но есть хорошие. Вообще в стихах он лучше, чем в прозе. А подпись не понял – так и написал, что это птица Сирин или Св. Сирин». <…>
<…> Перечитываю некоторые старые книжки «Современных записок». Сколько интересного! Но сколько чудовищного! Напр., «Дар» Сирина! Местами Ипполит из «Войны и мира»! <…>
Дорогой Кристиан!
Кажется, я уже рассказывал тебе два или три года тому назад о моем друге Владимире Набокове. Он славный малый, поэт и романист, сочиняющий на русском и английском, а еще специалист по бабочкам, пишущий на энтомологические темы. Живет он в Кембридже; часть недели работает в отделе бабочек Музея Пибоди, другую – в Уэллсли Колледж, где преподает русский язык, за что получает 2000$ (за первую работу еще меньше). Поскольку ему трудно содержать семью, он ищет чего-нибудь получше. Он сообщил мне, что до него дошли слухи об открывшейся в Принстоне вакансии преподавателя русского языка и литературы, и спросил, знаю ли я что-нибудь об этом. Мне бы очень хотелось, чтобы он устроился на хорошее место. Со времени прибытия в Соединенные Штаты он стал одним из моих близких друзей, и я чрезвычайно высокого мнения о его дарованиях. Говорят, он превосходный преподаватель и лектор. Думаю, в некоторых учебных заведениях сделать карьеру ему мешали политические взгляды. Он сын того Набокова, который в Думе был лидером кадетов (конституционных демократов) и считался bêtes noires38 Ленина. Кадеты были либералами, желавшими установить конституционную монархию по английской модели, и были в равной степени проклятием для большевиков и реакционеров. Набоков-старший был застрелен в Германии – на вечере, во время которого черносотенцы, мстившие за революцию, пытались убить Милюкова. Таким образом, Владимир одновременно и антисоветчик, и антимонархист. Учился он в Англии, в Кембридже. <…>
<…> Перечитываю кое-какие разрозненные книжки «Современных записок» – между прочим, с большим удовольствием «Начало конца». И дикий, развратный «Дар», ругаясь матерно.
<…> Похоже, Госдеп пытается завязать контакты с В. Набоковым для того, чтобы предоставить ему место на русском радиовещании. Надеюсь, это получится, насколько я знаю, платят там хорошо, – хотя мне трудно вообразить, что он подавит свою склонность к извращенному юмору, из-за которого у него порой случаются неприятности. <…>
<…> Я мило провел время в Кембридже. Зазвал Набоковых на ужин в отеле, а после мы пошли к Левиным. Вера удивительно относится к Володе: пишет за него лекции, перепечатывает рукописи и ведает всеми его издательскими делами. И еще поддакивает ему во всем, так что в конце концов мне делается даже неловко, хотя самого Набокова все это чрезвычайно устраивает. Она запрещает своему четырнадцатилетнему сыну читать «Тома Сойера», поскольку считает, что книга безнравственна, дает пример плохого поведения и внушает мальчикам мысль, что даже в слишком юном возрасте можно проявлять интерес к маленьким девочкам. Вчера днем я пришел проведать их, и у нас была неизбежная беседа о Толстом и Достоевском, которого они презирают. <…>
<…> Милый друг, был у меня Бахрах с твоей книгой «Современных записок». <…> Прочитал – столько огорчений! Сколько истинно ужасных стихов! До чего
<…> Я разочарован новым романом Володи Набокова и именно по этой причине не буду его рецензировать. Любопытно, что ты о нем скажешь? <…>
<…> Между прочим, я занят поиском профессора русской литературы. Мне нужен человек, который своим творческим отношением к литературе засосет студентов в аудитории. У нас и без того много составителей примечаний; уж коли литература состязается с наукой, она должна быть подана как способ жизнестроительства и проявления человеческой мудрости. Единственный, о ком я думаю, – Владимир Набоков. <…>
Дорогая Кэтрин: я прочитал рассказы Набокова и считаю, что оба они превосходны. Нельзя заменить ни слова. Из того, что ты говорила мне о «Знаках и символах», я ждал чего-то вроде самых омерзительных сочинений французских натуралистов; но в набоковском рассказе подробности – самого обыденного толка. Суть в том, что родители парня тоже разделяют идею «соответствий», и без этих деталей рассказ теряет смысл. Ума не приложу, как кто-то может не понять рассказ, подобно вашим редакторам, или возражать против отдельных подробностей; а тот факт, что по их поводу возникли сомнения, наводит на мысль о поистине тревожном состоянии редакторского ступора. Если редакция «Нью-Йоркера» будет утверждать, что рассказ написан как пародия, я рассержусь точно так же, как, по твоим словам, рассердился Набоков (удивляюсь, что он до сих пор никого не вызвал на дуэль); и каждый раз, получая корректуру моих статей, хоть я и обязан воспринимать смехотворные редакторские замечания всерьез, я, сам когда-то работавший редактором, не буду уверен, появились ли они в результате прочтения такого количества рукописей, что редакторы уже не способны были внимательно прочесть написанное.
Однако, кроме этого, встает вопрос о всей художественной прозе «Нью-Йоркера», про которую я слышал жалоб больше, чем о чем-то другом в журнале. Ужасно, что рассказ Набокова, такой тонкий и ясный, в глазах редакторов «Нью-Йоркера» превратился в заумный психиатрический опус. (Как могут они заявлять о том, что рассказ грешит литературщиной?) Он может показаться таким по сравнению с теми бессмысленными и пустоватыми анекдотами, которые выходят из-под механического пресса «Нью-Йоркера» и о которых читатель забывает две минуты спустя после прочтения. <…>
Пишу обо всем этом так подробно для того, чтобы ты могла показать письмо всем, кто отвергает набоковский рассказ, и использовала его в своей антиредакторской кампании.
Только что прочел очерк «Мое английское образование»; по-моему, он идеально подходит «Нью-Йоркеру». Не могу вообразить, какие у тебя могут возникнуть сомнения на его счет. Он нигде не дает для них повода, это всего лишь воспоминания, ничем не отличающиеся от воспоминаний о детстве Менкена, которые печатались в «Нью-Йоркере» из номера в номер. Насколько я могу понять твои намеки, проблема здесь в манере письма; я сам не уверен, что означает слово «raiser»39 в четвертой строке на пятой странице, но во всем остальном я не вижу ничего, что может вызвать возражение. И если уж я завелся, хочу в связи с этим продолжить и выразить протест против того, как в «Нью-Йоркере» понимают стиль. Редакторы настолько боятся чего-то необычного, неожиданного, что скоро получат премию за банальность и отсутствие вкуса. <…>
<…> Читаю Сирина «Подвиг». Хорошо! Как художник Сирин сильнее всех зарубежников и должен быть поставлен прямо вслед за Буниным. «Защита Лужина» – книга с проблесками гениальности. <…>
Проза Сирина действует на меня возбуждающе – хочется писать самому. Это третий роман С., который я читаю, а впереди еще пять (в журналах). <…>
<…> Знаешь ли ты, что Владимир Набоков будет преподавать русский язык в Корнеле? Они [Владимир и Вера Набоковы] безмерно рады, так как это означает хорошую зарплату, к тому же это единственный университет, где ведется серьезная работа по изучению бабочек. <…>
<…> Рад, что у Володи все хорошо. Он написал мне, что новое место работы устраивает его гораздо больше, чем Уэллсли. Между прочим, когда я показал ему первое из моих стихотворений-палиндромов, он тут же написал по-русски четверостишие, в котором каждая строка читается одинаково в обоих направлениях. Вся эта тенденция писать стихи задом наперед, наверное, один из симптомов конца цивилизации. <…>
<…> Я слышал от Володи, что он очень счастлив в Итаке и этот переезд был для них мудрым решением. Ты, наверное, помнишь о своих страхах за его здоровье прошлой весной. Признаться, я не воспринимал все это всерьез, как он ни хотел нас в этом уверить, потому что знаю – он ипохондрик. Скорее всего, я поеду навестить его в конце этого месяца или чуть позже и потом расскажу тебе подробнее, какими я их нашел. <…>
1950-е годы
<…> [Набоков] заканчивает писанием автобиографию на английском: тепличная жизнь в роду Набоковых, куда ни русские дожди, ни ветры не проникали. Читали отрывки. Мастерство восхитительного рода. Выйдет осенью у Харперс’а <…>
<…> Малыш, как тебе эта страница из «Под знаком незаконнорожденных» Владимира Набокова <…>?!
«Имя его подобно Протею. В каждом углу он плодит двойников. Почерку его бессознательно подражают законники, которым выпала доля писать той же рукой. В сырое утро 27 ноября 1582-го года он – Шакспир, она – Уотли из Темпл-Графтон. Два дня спустя, он – Шагспир, она же – Хатуэй из Стратфорда-на-Авоне. Так кто же он? Вильям Икс, прехитро составленный из двух левых рук и личины. Кто еще? Человек, сказавший (не первым), что слава Господня в том, чтобы скрыть, а человечья – сыскать. Впрочем, то, что уорикширский парень писал пьесы, более чем удовлетворительно доказывается мощью сморщенных яблок и бледного первоцвета.
Здесь две темы: шекспировская, исполняемая в настоящем времени Эмбером, чинно принимающим гостя в своей спальне; и совершенно иная – сложная смесь прошлого, настоящего и будущего – тема, которой ужасное отсутствие Ольги причиняет страшные затруднения. Это была, это есть их первая встреча со времени ее смерти. Круг не заговорит о ней, даже не спросит о прахе; и Эмбер, который тоже стесняется смерти, не знает, что сказать. Имей он возможность свободно передвигаться, он мог бы молча обнять своего толстого друга (жалкое поражение для философа и поэта, привыкших верить, что слово превыше дела), но как это сделать, когда один из двух лежит в постели?»40
Набоков – единственный из ныне живущих на земле людей, кто способен рассеять русский сон, и сегодня он демонстрирует это (понимаю, почему Америка игнорирует его роман, так как приобрела новый экземпляр, заказав его в Нью-Йорке, всего за 75 центов). Он делает это на той высоте, где я наиболее уязвима: с присущей ему одному виртуозностью он убеждает меня, что по своей сути американцы – враги всего уникального. Никто другой на всем белом свете не смог бы убедить меня в этом.
<…> Дорогой мой, <…> – ты нисколько не поглупел – просто смысл набоковской цитаты непонятен вне контекста. Я привела ее ради пассажа о Шекспире и рассуждения о том, что Бог облекает тайной, а человек – отыскивает. А следующий абзац, который имеет смысл только в контексте романа, но не вне его, я вставила из-за фразы о разных людях, поэте и философе, неспособных поцеловать друг друга, ибо «поэт и философ привыкли верить, что слово превыше дела» – и от всего этого я испытываю детский восторг, поскольку помню твое письмо о «разгадке существования созданий, которые подобно нам, пожертвует всем и кем угодно во имя слов, не поступков – слов».
Я писала, что в тот день Набоков рассеивал русский сон – своей книгой – и что он показал: нынешний порядок вещей враждебен всему исключительному, и если ты подтвердишь, что человек и государство ненавидят исключительность, я тут же взбунтуюсь, ибо мой символ веры – в слове.
<…> О
<…> о Сирине нельзя одним словом или двумя словами. Это сложное обстоятельство, единственное в своем роде. Пишет он сейчас только по-аглицки (он не скажет: по-английски). Редко когда выходит небольшая пьеса по-русски. Все <…> посвящены России. Это его боль, очень глубокая, которую не изжить. Английская проза – чудо. Вильсон, которого я считаю наперед (в кредит) одним из лучших литературных умников в нашей Америке, говорил мне, что Набоков и еще только Конрад и Сантаяна умели из иностранцев творчески писать по-английски. И это много. Набоков удивительно неровный, капризный писатель. Помните его монографию о Гоголе? В ней он просто хочет наскочить и обидеть бедного читателя. Это потому, что это защита Набокова – писателя, непризнанного и непонятого, как ему кажется. Писательская обида – вечная тема. Иногда и поза. Но талантлив он страшно, стихийно, и Бог нас просил беречь его. <…>
<…>
<…> Мы пошли на вечер «Нью-Йоркера» отметить его двадцатипятилетнюю годовщину. Торжество было грандиозным – тысяча человек приглашенных – и куда менее привлекательным, чем пятнадцать лет назад, когда на нем было гораздо меньшее число сотрудников и авторов. В действительности, вечер был самой настоящей катастрофой, так что кто-то предложил «Нью-Йоркеру» описать его в стиле «Хиросимы» Херси. <…> Владимир Набоков, который по случаю прибыл из Корнеля, узнав, что здесь присутствует Стенли Эдгар Хайман, подскочил к нему и спросил, что он имел в виду, назвав его отца «царским либералом». Хайман, вероятно, испугался, что Набоков прибегнет к рукоприкладству, и пролепетал: «О, я считаю вас великим писателем! Я восхищаюсь вашими произведениями!» Набоков вернулся с острой невралгией и долгое время провел в больнице. <…>
<…> А вчера пришел к нам Михайлов, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень это на меня похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что Вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе. Есть и дурацкое про Поплавского – он, видите ли, был среди прочих парижских поэтов как «скрипка среди балалаек». <…>
<…> В.В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил [его] в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И
<…> Вот Вы восхитились Сириным. Я согласен, даже согласен на Ваш эпитет «гениальный». Бесспорно, он необычайно даровит, до неприличия. Но если у него есть то, чего у Вас нет, то и у Вас есть то, чего нет у него. Вы внутренно наверстываете то, к чему он бросается «рывком», и по дороге видите то, на что ему смотреть некогда. Мне Сирин всегда скучен, при всем его блеске – и поверьте, традиция глупых «Чисел» тут ни при чем. Просто, je ne suis plus amusable41, по крайней мере на это. А вот Гоголя я все-таки люблю, хотя он еще пустее Сирина и лживее его (нет, это я вру – «Старосветских помещиков» тому не написать). <…>
Игорь, Дуся, милый,
Поздравляю! <…>
Прилагаю статью Адамовича из «НРС» [«Нового русского слова»] и все станет понятным. <…>
Читал же статью на лекции Набокова-Сирина – одним глазом, из вежливости! Да – великолепен Набоков – снобирующий американцев чистейшим King’s English и блещущий несколько театральным родным языком (разбирал «Вольность» и «Анчар»). Ради великолепия этого королевского английского языка («do you know» – а не «ду ю ноу») и хожу его слушать. <…>
<…> Не дошел ли до Вас сборник стихов Сирина? Евангулов написал о нем идиотски-высокомерно. Это блестящее хамство, но все-таки блестящее, а местами (редко) и самая настоящая поэзия. Терапиано тоже фыркает, а в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах (кроме, конечно, Игоря Владимировича [Чиннова]). <…>
<…> Читаю «Дар» Сирина. Очень нравится (но не сплошь). Мне дал книгу один наш учитель после того, как сам не смог дочитать дальше 9-й страницы по причине «непонятности». <…>
<…> Мы как раз тоже последнюю неделю читали «Дар» Сирина (вслух). Я раньше не читал всего – только начал в «Современных записках» (которые по соображениям радикальной интеллигентской цензуры отказались к тому же напечатать всю IV главу, как оскорбительную для памяти Чернышевского). Это не лучшая вещь Набокова, но, как все, что он пишет, местами на редкость талантливо. И вместе с тем есть в его таланте какая-то исконная порочность. Я в свое время много писал о его ранних вещах (я был в русской критике одним из первых его пропагандистов), но писал больше в положительном смысле, а сейчас меня позывает написать по-иному, но я должен сначала для себя это осмыслить. Кой-какой ключ к беспристрастному пониманию себя он сам дает в «Даре», в критике книги Годунова-Чердынцева, особенно в воображаемых диалогах с Кончеевым. Когда-то по-своему Борис Зайцев определил основной порок Сирина, назвав его «писателем без Бога». В этом есть правда, но это не все. Или, может быть, Вы скажете, что писателю и не надо Бога, или лучше хороший писатель без Бога, чем плохой с Богом? <…>
<…> «Дар» я окончил и от многого в нем – в восторге. Мне даже его attitude42 к Чернышевскому по душе, хотя я здесь субъективен; но ведь меня со школьных лет кормили на «демократической» критике, и всякий удар по ней мне как маслом по сердцу. <…> Но Вы правы, что у Сирина Бога нет. Но у него есть хоть трансцендентное ощущение иного мира за этим, а моему поколению и это как воздух нужно.
Кстати, какой это
<…> Нужно начать с первоклассного материала (а где его взять?), чтобы вызвать к жизни другие творческие и завистливые энергии. Понятно, надежда моя на Набокова, которого надеюсь обнять очень скоро. Но кто его знает? Есть у него гениальный рассказ; нигде не был напечатан; он мне его читал в Париже. Извините – порнография, правда, изумительно засекреченная для первого взгляда, для второго могут издателя посадить в каталажку. Воображаете? Не доведи Господи. Но соблазнительно очень. Буду просить его изменить немного. Рассказ называется «Волшебник». «Современные записки» от этого «Волшебника» отказались когда-то. <…>
<…> Гостил здесь Набоков. Третьего дня устроили встречу его с нашими общими друзьями из шмеманова кружка. Набоков дал блестящее представление и всех, должно быть, очаровал. Он умеет. Мне с ним было на этот раз интересно: расскажу. И выступление его на эстраде было примечательно, в особенности из-за нескольких слов о Блоке. Попросил его дать в «Опыты» эту речь. Обещал прислать, после каких-то исправлений. С его обещанным рассказом что-то неясно: тоже расскажу. <…>
<…> Набоков-поэт намного слабее Набокова-прозаика, тут заметнее его недостаток стихийного дарования (в поэзии ничего не скроешь), но его книга о Гоголе очень хороша. <…>
<…> Как Вам понравилась статья Адамовича о Набокове (собственно, о Пастернаке, ибо до Набокова он в ней не дошел)? Какая-то ни нашим, ни вашим. Между прочим, когда-то, если не ошибаюсь, он заодно с большинством парижан ругал прозу Набокова, а теперь заговорил иначе. (Тогда Георгий Иванов назвал Набокова пошляком и писателем для черняшек, а Гиппиус, заступаясь за Иванова, на которого многие обрушились, писала, что, мол, в прежнее время и не на такие авторитеты разрешалось посягать, не то что на такого «посредственного» писателя, как Сирин.) Внешнее сходство с Пастернаком у Набокова, конечно, есть, но это скорее ловко сделанный pastiche43 (я все больше и больше прихожу к мысли, что Набоков – несравненный pasticheur), а сути пастернаковской, его магии и в помине нет. <…>
<…> Кончил «Защиту Лужина» (на днях высылаю Вам первую партию книг – библиотечных и тех из Ваших, которые Вы хотели иметь обратно пораньше). В общем «Дар» мне больше нравится, он зрелее, но это тоже неплохо. Сирин все-таки писатель ограниченных возможностей и одной темы, на что особенно обращаешь внимание, так как он часто очень нескромен и склонен высокомерно обесценивать многое хорошее (отдельные замечания в его «Гоголе» и даже в романах). Он, конечно, остер и интересен, но главным образом в мелочах, во фразах, в деталях. Ему бы оставаться в традиции Стерна – острого абсурда, тонкого наблюдения, но он рвется к Достоевскому, и там сразу видна его ограниченность, отсутствие подлинной страстности – и все неубедительно. Таков конец «Лужина». Он – тонкий рационалист, а хочет быть мистиком, лезет в бездны, хочет осуществить трансцендент, а ломится не в ту дверь, даже и не замечая того. Отсюда фальшь. Между прочим, кажется, для Сирина типично неумение справиться до конца и с темой и с сюжетом. Из того, что я читал, лишь «Приглашение на казнь» в этом смысле удовлетворило, и там конец интересен, хотя в конечном счете придуман тоже. У меня есть подозрение, что он просто не знал, как кончить, и удачно выдумал в конце концов. Иваск там находит даже глубины. Не знаю… Женские образы у Сирина всегда неудачны. Насколько видишь Лужина, настолько даже приблизительно не представить его жену. Этот «трансцендент» ему тоже не удается.
Читаю фразу: «(Отец Лужина) в музыке разбирался мало, питал тайную постыдную страсть к “Травиате”»*. Вот к чему приводит снобизм. Сирину, может быть, даже сейчас неизвестно, что «Травиата» может быть и не синонимом музыкальной пошлости и что Верди начинает очень высоко котироваться в музыкальных кругах – на что есть все основания. Но все уверенные в своем вкусе терпят такие поражения рано или поздно, когда время открывает замечательные вещи в том, что они презирали. <…>
<…> По поводу Сирина. Мне «Защита Лужина» нравится больше, чем «Дар». Может быть, это, впрочем, потому, что я ее прочел гораздо раньше, и то новое и свежее, что есть в Сирине, поразило меня сильнее, а в «Даре» это уже повторение, развитие, утончение – тех же специй, да попряней. Но, по-моему, «Защита Лужина» и «Король, дама, валет» и построены лучше, чем «Дар». У Сирина, конечно, необыкновенный дар внешнего восприятия, внешней наблюдательности, острота зрения поразительная, и с этим сочетается очень большой дар слова, благодаря чему внешние восприятия находят себе адекватное и остро-свежее выражение. Но внутреннего зрения он лишен, иных миров и не нюхал, его глубины (в «Приглашении на казнь», например) случайные, бессознательные, едва ли иногда не из подражания родившиеся (думаю, что при желании он мог бы подражать кому угодно). Я всегда говорил, что его вещи глубже и «умнее», чем он сам. С Пастернаком у него сходство чисто внешнее, он умеет усваивать чужие приемы, даже писателей, к которым относится враждебно и презрительно (так он, если не ошибаюсь, долго относился к Пастернаку, к Блоку; Достоевского он ненавидит, не считает писателем). При всем его волшебном владении инструментом стиха, музыки у него нет, и тут опять огромная разница с Пастернаком. Насколько я знаю, он к музыке абсолютно нечувствителен. (Но насчет «Травиаты» Вы все-таки напрасно его критикуете – Верди пересматривать начали уже позже, а тогда Сирин лишь отразил очень распространенный взгляд. Впрочем, надо сказать, умея очень хорошо выставить напоказ людскую пошлость, Сирин сам то и дело впадает в пошлость – чего стоят одни его каламбуры.) Насчет женщин Вы правы, но я бы сказал, что у него вообще нет людей, а только маски, марионетки, восковые и шахматные фигуры. Его единственная настоящая тема – творчество, он ею одержим, может быть потому, что где-то в глубине глубин сознает собственное творческое бессилие, ибо его-то творчество сводится в конце концов к какому-то бесплодному комбинаторству. В «Защите Лужина» ему удалось поднять эту тему на какую-то трагическую высоту, а в «Даре», который, может быть, написан лучше и зрелее, вышла наружу вся стерильность его собственного творчества, поскольку Годунов-Чердынцев – это, несомненно, сам автор. По-своему это тоже трагично, но трагедия здесь не объективирована, она субъективно обнажена. <…>
<…> Ваша характеристика Сирина мне очень понравилась. Но ему самому вряд ли понравится. Но, может быть, уже пора отвести его на подобающее место. Он уже ясен и прошел свою спорную фазу. <…>
<…> Теперь вернемся к литературе. Статейки своей о Сирине я не помню хорошо, а № газеты еще не получил. Но уж очень Вы козыряете его «гением». Он очень способен, c’est le mot juste44, гения я его не чувствую. Особенно в стихах. А propos45, как раз Алданов меня уверял летом в Ницце, что я должен, вероятно, на всю жизнь затаить на Сирина злобу из-за того, что он меня вывел в «Даре». А я никакой злобы не чувствую, честное слово! И вовсе не по всепрощению, а по сгусяводизму, которым все больше проникаюсь. А изобразил он мою статью под видом Мортуса очень талантливо, и я удивлялся: как похоже! Только напрасно намекнул, что Мортус – дама, это его не касается, и притом намек доказывает, что он ничего в делах, его не касающихся, не смыслит! <…>
<…> Я уже в деталях забыл вторую часть статьи Адамовича, но помню, что она мне понравилась. Но, несмотря на очень приятную язвительность, он преувеличивает поэтическое значение и дар Набокова. Он почти ставит его в футуристическую традицию, тогда как на самом деле Набоков болтается между течениями. Течения играют большую роль – поэтический стиль обычно является результатом общих усилий – всей ли эпохи или одного течения. Набоков одиночка и не большого размера, так что тона он задать не может. Парижане же общими усилиями чего-то добились. У Набокова осталась единственная возможность – pastiche и фырканье, т.к. он искусственно держался в стороне, думаю, что из соображений главным образом личных. Во всяком случае, «на Парнасе он цыган». <…>
Дорогой Глеб Петрович!
Я не считаю, что Адамович преувеличил дар Набокова как таковой, а что он преувеличил его поэтический дар, стихотворный. Относительно стихотворения о «сусальной Руси» я скорее согласился бы с ним, а не с Аронсоном. <…>
Мне дали читать «Опыты» № 1. Производит очень приятное впечатление. Там есть Ваше стихотворение, выгодно отличающееся от окружающих – запинающихся, ломаных. Оно свежее и приятное. Впрочем, среди ивановских есть очень хорошие. Набоковское совсем нелепое. <…>
<…> Почему отсутствует Варшавский? И Яновский, которого Вы не любите? А Сирин? Мне часто говорят, что я его не люблю. Действительно, любить его не в силах. Но каждая его строчка для журнала – золото.
<…> Насчет Сирина – спорить больше не будем. <…> Вы правы – может быть, Сирин и гений, но как будто гений с Сириуса, а не с земли, где находится все то, что мне интересно и дорого. <…>
<…> Между прочим, в № 2 проза может выйти занимательнее – тут будут: Сирин (обещал твердо на днях прислать, но он надувала) <…>.
<…> Что до Набокова, то я не хочу углубляться в лес сейчас, но в этой вещи, больше, чем когда-либо, я вижу его слабые стороны, его какую-то фундаментальную ограниченность (если я когда-нибудь раскачаюсь написать о нем по поводу «Дара», я разовью эту тему). Он, конечно, блестящ – после него, например, просто нельзя читать Варшавского и другую беллетристику, до того это беспомощно – но в блеске его есть что-то раздражающее, какая-то жуткая внутренняя пустота. <…>
<…> Статья Вейдле действительно отличная: согласен (в «Опытах»). <…> Зато вот в Сирине на этот раз есть что-то несносное. Я не читал, только посмотрел – но все его штучки, выверты и парадоксы меня раздражают. При всем блеске в конце концов получается почти что «моветон». <…>
<…> Я, в общем, с Вами согласен насчет Набокова. У меня тоже, когда читаю, внешнее восхищение им смешивается с внутренним отталкиванием. Если б были сейчас писатели большой внутренней полноты, он бы сразу отошел на второй план. Но в наше «счастливое» время после Набокова сразу начинается Нароков. В его мемуарах там и сям неприятные устанавливания звеньев собственной связи с великой литературой (о няне Пушкина, о собаках Чехова).
Я согласен с Вами и насчет Варшавского, хотя он и очень понравился Моршену, а Иваск мне писал, что Варшавский «не проигрывает» даже после Набокова. По-моему, очень даже проигрывает. <…>
Между прочим, а propos Бунина и Набокова, я как-нибудь напишу небольшую статью о прозаиках, которые страшно хотели быть поэтами, и возьму их главными примерами. <…>
<…> Варшавский меня всегда трогает своим простодушием, беспомощностью и отсутствием всякой лжи. Набоков в сто раз даровитее, но его нельзя читать после Варшавского, «воняет литературой» после первой фразы. <…>
Дорогой Владимир Сергеевич.
Я не знаю, кто кому не ответил, вероятно – я Вам. Простите, если так. Но сегодня я пишу Вам, чтобы сказать, что я прочел Ваш отрывок в «Опытах» и нахожу его прелестным и замечательным. <…> После Вас я просто не в силах был читать Набокова, при всем его удивительном таланте: до чего хлестко, пусто, шикарно, лживо-блестяще, и в конце концов ни к чему! Какой-то сплошной моветон, рассчитанный на то, чтобы прельщать, но лично во мне только вызывающий скуку. <…>
<…> Кстати, я только теперь прочел № 3 «Опытов» и ахнул, до чего изговнился Сирин. Что за холуйство: «наши 60 лакеев», «бриллианты моей матери», «дядя оставил мне миллионное состояние и усадьбу “с колоннами”» и пр. и пр. Плюс «аристократическая родословная». И врет: «не те Рукавишниковы». Как раз «те самые». И миллионы ихние, и всем это было известно. «У меня от музыки делается понос» – из той же хамской автобиографии. От его музыки – и у меня делается… <…>
<…> Я рад, что Вы оценили рассказ Варшавского в «Опытах» <…> по-моему, он не только «выдерживает соседство» с Набоковым (Ваши слова), но и много лучше него. Конечно, у Набокова больше таланта. Но важен не только числитель, но и знаменатель. Набоков редко бывал так никчемно «блестящ» (да и не очень блестящ!), как в последних «Опытах», с налетом несомненного моветона. <…>
<…> «Новый журнал» пришел позавчера. Ну, по-моему, Сирин, несмотря на несомненный талант, отвратительная блевотина. Страсть взрослого балды к бабочкам так же противна – мне – как хвастовство богатством и – дутой – знатностью. «Не те Рукавишниковы» из отрывка в «Опытах». Вранье. Именно те. И хамство – хвастается ливреями и особо роскошными сортирами, доказывает, что все это не на купеческие, а на «благородные» деньги. Читали ли Вы, часом, мою рецензию в № 1 «Чисел» о Сирине: «Смерд, кухаркин сын…»? Еще раз под ней подписываюсь. И кто, скажите, в русской литературе лез с богатством. Все, кто его имел, скорее стеснялись. Никто о своих лакеях и бриллиантах и в спокойное время никогда не распространялся. <…> Интересно знать Ваше мнение, тошнит ли Вас от Сирина или не тошнит. Мне кажется, что должно тошнить. <…>
<…> О Набокове? Я его не люблю. А Вашу рецензию (резковатую) в «Числах» не только помню, но и произносил ее (цитировал) жене, когда читал «Другие берега». Ну, конечно же, пошлятина – на мою ощупь, и не только пошлятина, но какая-то раздражающая пошлятина. У него, как всегда, бывают десять–пятнадцать прекраснейших страниц, читая которые Вы думаете – как хорошо, если б вот все так шло – было бы прекрасно, но эти прекрасные страницы кончаются и начинаются снова – обезьяньи ужимки и прыжки – желанье обязательно публично стать раком – и эпатировать кого-то – всем чем можно и чем нельзя. Не люблю. И знаете еще что. Конечно, марксисты-критики наворочали о литературе всякую навозную кучу, но в приложении к Набокову – именно к нему – совершенно необходимо сказать: «буржуазное искусство». Вот так, как Лаппо-Данилевская. Все эти его «изыски» – именно «буржуазные»: «мальчик из богатой гостиной». А я этого не люблю. И врет, конечно – и бицепсы у него какие-то мощные (какие уж там, про таких пензенские мужики говорили – «соплей перешибешь» – простите столь не светское выражение). Вообще, я к этой прозе отношусь безо всякого восторга. И честно говорю: не мог читать его книги. Возьму, подержу, прочту стр. десять – и с резолюцией – «мне это не нужно, ни для чего» – откладываю. Прочел только – с насилием над собой – две книги (обе в деревне, летом): «Дар» в прошлом году, «Приглашение на казнь» (в деревне во Франции). Не могу, не моя пища. Кстати, мелочь. Не люблю и его стиль. Заметьте, у него неимоверное количество в прозе – дамских эпитетов – обворожительный, волшебный, пронзительный, восхитительный, и дамских выражений – «меня всегда бесит» и пр. О нем можно было бы написать интересную «критическую» статью. Но это работа. <…>
<…> Гринберг, по-видимому, спятил на Сирине и его гениальности. Было время, он носился с Маяковским. По-моему, «Опыты» должны бы остаться вне Сирина, – не браня его, конечно, по глупому примеру «Чисел», но и не интересуясь им. «Il n’est pas de la maison»46, и если даже его мэзон лучше, то это дом – не наш, и у меня лично нет никакого желания туда переселяться. <…>
<…> Мне осталось страниц сорок, чтобы дочитать роман Владимира Набокова. Я восприняла его совершенно не так, как Вы. Вторая часть меня не утомила; мне понравились описания мотелей и чудовищные картины американской жизни, как и безысходное отчаяние всей этой истории. Что меня расстроило, так это мое непонимание второй части; кажется, она превращается во что-то вроде мифа или аллегории, но во что именно – я не смогла понять. Все в ней становится откровенно символичным или же подразумевает одни несчастья. Я не прочла финал, в котором, вероятно, все проясняется: мы должны были уехать до того, как я смогла закончить чтение. Еще меня удивило то, что к концу стиль делается ужасно небрежным. Но может быть это входило в замысел? В чем я уверена, так это в том, что всякий, кто издаст роман, подвергнется судебному преследованию. Набоков изображает нимфолепсию, или как там это называется, слишком прельстительно, как подлинный соблазн. Неужели Филип осмелится? <…>
<…> Что касается набоковского романа, то здесь я согласен с Вами: невзирая на его литературные достоинства или недостатки, никто не посмеет взяться за издание. Я говорил о нем с Филипом, и он собирается обдумать план, как опубликовать некоторые главы романа. Похоже, ему он понравился больше всех, исключая разве что Елену Уилсон, которая просто обожает его. Чёртова книга! Теперь, когда я иду по Мэдисон-авеню, то по меньшей мере за три квартала, способен распознать нимфетку, или подросшую нимфетку, или перезрелую нимфетку. <…>
<…> Насчет книги Владимира – думаю, моя позиция где-то посредине. Пишу так, потому что еще не закончила ее: я прочла три четверти второй части, когда мы вынуждены были уехать. Согласно инструкции Роджера Страуса, я оставила ее в Челси для передачи Филипу Раву – он может напечатать что-то из первой части в «Партизэн ревью». Не согласна с тем, что вторая часть скучная. Она представляется мне скорее загадочной. Мне показалось, что повествование здесь превратилось в усложненную аллегорию или в ряд символов, смысл которых я не смогла уловить. Боуден предположил, что нимфетка – символ Америки, попавшей в объятия стареющего европейца (Владимира); отсюда все эти описания мотелей и прочих атрибутов Соединенных Штатов (между прочим, именно эти описания мне понравились).
Но во второй части есть и более определенные символы; чувствуется, что у персонажей имеются воздушные змеи смыслов, за которые дергают откуда-то сверху, из таинственных Володиных эмпирей. Например, как насчет этого преследователя? Думаю, я, наверное, нашла бы ответ на вопрос, если бы прочла книгу до конца.
С другой стороны, мне показалось, что книга написана довольно-таки неряшливо, особенно вторая часть. Роман перенасыщен тем, что преподаватели литературы называют «невнятностью», всеми этими пустейшими Володиными шутками и прибаутками. Я даже подумала, а не специально ли он так писал – может быть, это входило в его замысел. <…>
<…> Дорогой Струве! Большое спасибо за рукопись; только что прочел ее с огромным удовольствием. <…> Вы очень добры к Алданову и Набокову, но мне удивительно слышать от русского, что последний даже в социальном плане – вне русской системы координат. Безусловно, его неукорененность характеризует положение русского изгнанника. <…>
<…> Я получил сегодня «Другие берега» Набокова. Читать сейчас всю книгу (вернее, вторую часть ее, не вошедшую в журнальные публикации) у меня нет времени. Но, открыв книгу наудачу, я напал на следующее место о Бунине: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (дальше идет о личном знакомстве с Буниным – довольно зло). А страницей раньше Набоков кается в том, что когда-то «слишком придрался к ученическим недостаткам Поплавского и недооценил его обаятельных достоинств». Таким образом, я потерял своего главного союзника в критическом отношении к Поплавскому. <…>
<…> Я все-таки чувствую внутреннюю правоту, ставя Набокова и Бунина в одну категорию. Ваша цитата для меня просто спасение и доказательство правоты (где он предпочитает стихи Бунина прозе). Оба они прозаики-поэты, а не поэты-прозаики (разница, пожалуй, такая же большая, как между человекобогом и богочеловеком). В тайниках Набоков не поэт, он примитивен в стихах, несмотря на все усилия скрыть это «модернизмом». Он пахнет почти Никитиным, но стыдится этого и рядится под highbrow47. <…>
<…> (С чего Вы взяли, кстати, что я собираюсь отказываться от оценки Поплавского только потому, что Набоков взял назад свое мнение о нем?) Вы правы, что в Набокове есть Никитин (есть даже и Надсон!), но все-таки это не так просто – если брать под сомнение набоковские поздние стихи, то приходится брать под сомнение и его прозу (что я как-то и делаю). Впрочем, я никогда об этом с Вами не спорил – и Бунин и Набоков прозаики, пишущие стихи, но Вы в этом вопросе как-то все упрощаете, слишком грубо делите (кстати, я не знаю, как Вы расцениваете прозу Гёте – как прозу поэта? Но ведь это же явление совершенно другого порядка, чем проза Пастернака или Мандельштама. Проза Пушкина и Лермонтова тоже иное дело). Для Набокова всё же существенно, что он написал сотни стихотворений до своего первого рассказа и продолжал писать стихи и потом. <…>
<…> Брат из Парижа мне пишет, что концовка пассажа Бунина в книге Сирина – «очень ловкая имитация бунинского письма». Я этого не заметил (но читал пока не очень внимательно). Если так, это подтверждает мое мнение, что Сирин прежде всего несравненный пародист и pasticheur. <…>
<…> Стихов Сирина я не люблю, у него формальный талант, внешний блеск, постоянно – слишком уж здорово, постоянно – он утомительно красуется этой способностью. Поэму, конечно, читал, вспоминаю, – и не люблю! Вспоминаются (куда большие масштабом) стихи А. Белого – и все-таки не поэт, а прозаик. <…>
<…> Кое-что об отдельных вещах:
Варшавский интересен в первой части, но не о Набокове, и притом по названию его статьи можно ждать параллели, сопоставления, а он просто ограничился разбором «Приглашения на казнь», вещи пустой и банальной, при всех ее стилистических штучках. Все эти будущие тоталитарные ужасы с роботами и номерками успели превратиться в «общее место», лживое и глупое, и не стоило Варшавскому об этом и говорить. <…>
<…> Ваша статья очень хорошая в отдельных замечаниях, и очень хорошо написана, но почему Вы не
<…> Я расспрашивал его [В. Набокова] насчет его скабрезного романа. Там говорится о мужчине, который влюбился в маленькую девочку; эта тема в нашей стране (и, на мой взгляд, справедливо) – совершеннейшее табу. Он утверждает, что там нет ни единого непристойного слова и что это по-настоящему трагическая и страшная история. Что ж, надеюсь, книга не окажется и в самом деле скандальной. <…>
<…> Дорогая Элен… Понедельник и среду я провел у Набоковых в Итаке. Он – профессор с пожизненным содержанием, но все же немного опасается того, что случится, когда выйдет его новая книга, о которой я тебе рассказывал (по-видимому, они ничего не сказали тебе о ней из-за ее аморальности). Никому не говори про нее, а то дойдет до академических кругов. Несмотря на это, никогда не видел Набоковых такими бодрыми; я очень хорошо провел время с ними. Я притащил им огромное количество шампанского, которое не смог бы выпить в одиночку. Он работает над переводом «Евгения Онегина» и громадным комментарием: нет нужды добавлять, что в нем особо подчеркивается глупость других переводчиков и комментаторов. Полагаю, что перевод хорош. Он более или менее принял метод, использованный мной при переводе нескольких отрывков: точно следуя за текстом оригинала и передавая строки разной длины в соответствии с метрической схемой пятистопного ямба. <…>
Набоков недавно сделал открытие, что Стендаль – дутая репутация, и намеревается поведать эту новость студентам. Еще он впервые прочел «Дон Кихота» и объявил, что книга эта никудышная. Я не мог согласиться с ним, так как не читал ее. Он пришел к выводу, что «Смерть Ивана Ильича» – лучшая вещь из всех, когда-либо написанных Толстым. Он очарован как раз тем, что мне в ней не нравится (она не раскрывает всей правды жизни). Из-за той манеры, с которой он говорил о книге, смакуя ее жестокую иронию, она выглядела рассказом самого Набокова. Когда я заметил, что в ней слишком много говорится о нравственном падении, он был удивлен и возмущен. Он забыл о толстовском взгляде на жизнь и думает, будто эта вещь – из числа тех, что пишет он сам. <…>
<…> Кстати, ты читал его «Лолиту»? Книга показалась мне настолько гадкой, что это даже отвратило меня от него самого. <…>
<…> Купил Адамовича («Свобода и одиночество» [так!
<…> Насчет «Камеры обскуры» согласен с Вами. У Сирина вообще проскальзывает пошлость, но тут она прорвалась вовсю. Это самая плохая его вещь (я как раз недавно ее пересмотрел и по-русски и по-английски). В извинение ему можно только сказать, что эта вещь была написана в надежде пристроить ее в кинематограф, когда он очень бедствовал и нуждался в деньгах. Ею действительно заинтересовался замечательный немецкий актер Кортнер, но из постановки, кажется, ничего не вышло <…>.
<…> Книга [«Одиночество и свобода»] имеет некоторый успех (устный). Я удивлен, т. к. не ждал этого. Терапиано сообщил мне, что возмущен Набоков: будто бы «рвет и мечет». Если из-за себя лично, то напрасно. Ничего дурного о нем в книге нет, а что он с чем-то очень русским не в ладу, верно это ему только приятно.<…>
<…> Парижская «Русская мысль» сообщает, что новый английский роман Сирина («Волшебник») выходит (по-английски) во Франции. Очевидно, это тот роман, о котором Вишняк говорил мне, что американские издатели отказались принять его из-за порнографии. Получается новый Генри Миллер или «Улисс»; может быть, это создаст успех Сирину, но Нобелевскую премию ему после этого едва ли дадут. <…>
<…> Адамович для Вас и для Моршена – явление новое, Вы лучше можете воспринять его разговоры об эмигрантских писателях, чем мы, 30 лет слышащие их и давно уже привыкшие к блестящей, извилистой, неопределенной, без твердых очертаний, импрессионалистической критике Адамовича. Все очень хорошо, все – спорно, все нужно читать между строк. Мне кажется, похвала Сирина-поэта – случайность, Адамович никогда не был в особенном восторге от его поэзии, уж хотя бы потому, что Сирин стремится к внешним эффектам, впрочем, помню, в какой-то своей статье о стихах Сирина в «Новом русском слове» Адамович многое у него хвалил. Значит, в последние годы (после войны) в отношении сиринских стихов «линия» Адамовича изменилась, обернулась другой стороной своего хамелеоновского цвета. <…>
<…> А вот Адамович о стихах «Василия Шишкова» (он же Сирин): «Талантлива каждая строчка, каждое слово, убедителен широкий их напев, и всюду разбросаны те находки – то неожиданный и верный эпитет, то неожиданное и сразу прельщающее повторение… – которые никаким опытом заменить нельзя». Любопытно и пикантно то, что Адамович
* Перечитал сейчас все стихотворение и нахожу, что оно не столько под Пастернака, сколько под Багрицкого. Но у Набокова почти всегда
** Кстати, в этом стихотворении есть и тайная сигнатура Набокова: «уборная, кружащаяся в сумерках летних»! <…>
<…> «Уборная» у Сирина. Неужели Вы не заметили, что у него нет почти романа или рассказа (а иногда и в стихах), где бы не фигурировала уборная или акт, совершаемый в ней (и в английских его рассказах тоже). Есть у Набокова очень интересный рассказ, немного экспериментальный, как бы вводящий в его творческую лабораторию, где он говорит, что мечтает написать роман из жизни старушки-уборщицы в парижских общественных уборных (рассказ называется «Пассажир», я когда-то перевел его на английский и напечатал). <…>
<…> «Уборные» у Набокова я замечал, но они у меня в сознании не сложились в «систему». Кстати, когда я на субботе у Моршенов упомянул, что Вы считаете Набокова «pastiche’ером», Кузнецов за него обиделся и прочитал с очень большим чувством какое-то раннее стихотворение Набокова о Страстях Господних – в доказательство чего, я не понял. <…>
<…> Я вовсе не утверждаю, что Набоков
<…> Ты спрашиваешь меня, что я думаю о «Лолите»? Я думаю, что Набоков никогда ничего более значительного не написал. Это – лучшая его книга, не радующая, не благодатная, но самая пылкая и свежая. Она очень страшная в гоголевском смысле этого слова. Принадлежит она к отделу «Ада», по каталогу Ватиканской библиотеки, хотя непристойность отдельных эпизодов фабулы, да и всей темы, как-то искупляется громадным артистическим умением. Читаешь и с отвращением и умилением, с досадой и восторгом. Мысли в ней нет никакой – Набоков уносится эмоциями, раздирается. Удивительная сцена убийства двойника – это знаменитое «зеркало» Гоголя. Мне нужно было написать для русского одного издания рецензию о «Лолите», и я до сих пор не знаю, как за это взяться, но эпиграф мне явился сразу, как только я прочел книгу: «Как отвратительна действительность… и что она против мечты» – это опять-таки Гоголь из «Невского проспекта», откуда вышла отчасти и «Лолита». Ибо никакой действительности в ней нет, а есть тоскливая мечта поэта о том, что когда-то померещилось. В «Лолите» Набоков рассказал о своей душевной жизни с огромной щедростью и об этом можно долго говорить. <…>
<…> В «Санди Таймс» Грэм Грин рекламировал какую-то порнографическую книгу. Я имею в виду такого сорта книгу, за которую ты готова сажать в тюрьмы. <…>
<…> Возвращаюсь к набоковской «Лолите». Позволь быть совершенно откровенным и признаться в том, что я всегда относился к его писаниям двойственно и никогда не мог сформировать в себе окончательного к ним отношения. Но мне кажется совершенно неверным рассматривать его творчество в общих категориях, поскольку он принадлежит к той группе писателей, кто считает себя «исключениями из норм морали». На самом деле у него нет связи с родной землей и с материнским языком, он происходит из мира, созданного писателями-романтиками 1830-х годов; он, безусловно, ближе к Эдгару А. По, Гоголю и французам вроде Бодлера, чем кто бы то ни было другой из современных писателей. Тематическая безвкусица его романа для тебя не новость. Но у Свифта была Стелла, у По – Аннабел Ли, у Льюиса Кэрролла – множество его Алис. Тем не менее я считаю «Лолиту» самой замечательной книгой Набокова потому, что она написана с наибольшей искренностью в сравнении с другими его вещами <…>.
<…> Сейчас, когда читаю и перечитываю Гёте, я вспоминаю, как Володя Набоков говорил: «Ужасный Гете», – он нарочито неправильно выговаривал имя, как и в случае с Фрейдом. Я понимаю теперь, почему как писатель Гёте непонятен ему: в его понимании литературное творчество – нечто вроде яиц Фаберже или подобной искусно сделанной безделушки. <…>
<…> Когда-нибудь Вы будете горько раскаиваться за диплом гениальности, выданный Вами Сирину. <…>
<…> Раздобыл почти всю прозу Сирина-Набокова и читаю с наслаждением. Знакомы ли Вы с нею? А поэт он неважный (больше рассказчик, чем поэт). <…>
<…> Не сочувствую теме о Сирине: придется Вам втирать самому себе очки. Не можете Вы любить сочинения Сирина – отдавать должное, допускаю. Внешне он само собой мастер, но внутренне «гнусная душонка», паршивый мелкий сноб. И с оттенком какого-то извращенного подлеца. Обратили ли Вы в его воспоминаниях, среди лакейских самовосторгов своими бывшими лакеями и экипажами – вскользь то тут, то там холодно-презрительные обмолвки о его брате. Это бы ничего – ну не любил брата, не сходился с ним, мало ли чего. Но если знать судьбу этого брата (кстати, жалко-милого безобидного существа) и сопоставить с тем, как подает, зная, что с ним сделали, Сирин – становится – по крайней мере мне – зловеще омерзителен. Брату Сирина, в гитлеровской Германии, отрубили голову топором – по приговору суда за гомосексуализм! Вы же человек, по-моему, органически не способный любить в писателе т.н. мастерство для мастерства. А не любя Вы, по-моему, и написать хорошо не сможете. <…> Вывести на чистую воду Сирина – с его дурацкими страстями к бабочкам – Вы бы, вероятно, здорово бы могли. Но ведь это табу. Ох, беретесь за дохлое дело. <…>
<…> Дошел ли до Вас – в натуре или по слухам – последний, тоже «порнографический», роман Набокова «Lolita», вышедший во Франции? Я его приобрел в Париже и сейчас читаю. Есть кое-что напоминающее «Камеру обскуру», но «погуще»: это автобиография сексуально извращенного человека и история (растянутая на два тома) его «романа» с 12-летней девочкой. Пошлости и безвкусия хоть отбавляй. Все говорят, что непристойность оправдывается обычным блеском Набокова, но блеск, на мой взгляд, какой-то фальшивый, заемный. Есть элемент сатиры на американский быт и психологию, иногда довольно удачной, иногда дешевой, но это – en faisant48. В общем, это скорее неудача Набокова. <…>
<…> Жаль, что Вы до сих пор не прочитали моей книги. Мне интересно Ваше общее мнение о ней; с частностями, конечно, может быть очень много несогласий (вижу, что о Набокове Вы отметили совершенную мелочь, а мне интересно, согласны ли Вы в целом; сам он, говорят, очень обижен за то, что я так распространился – и нелестно – о его
<…> Вы никогда не писали о том, что Вы должны: кому неизвестно. Творцу, России. Существенно, что должны. Набоков на долги плюет: и вот поступил в цирк. Стал первым акробатом. Но цирк – это только симпатичное развлечение. <…>
Дорогой Владимир Федорович!
<…> Не огорчайтесь выпадами Адамовича! Достаточно прочесть книгу Глеба Струве, чтобы увидеть, сколько несправедливейших приговоров вынесла неблагодарная эмигрантская критика лучшим своим писателям (Сирину-Набокову, например). <…>
<…> Желчь моя закипела, увидев в каком-то Life’е или Time’е портрет «новеллиста» Набокова, с плюгавой, но рекламной заметкой. Во-первых, грусть смотреть, во что он превратился: какой-то делегат в Лиге наций от немецкой республики. Что с ним стало: [нрзб.] надутый с выраженьем на лице. Был «стройный юноша спортивного типа» (кормился преподаванием тенниса)… Но желчь моя играет не из-за его наружности, а из-за очередной его хамской пошлости: опять который раз с гордостью упоминает о выходке его папы: «продается за ненадобностью камер-юнкерский мундир». Папа был болван, это было известно всем, а сынок, подымай выше, хам и холуй, гордясь такими шутками, как эта выходка. Вообще, заметили ли Вы, как он в своей биографии, гордясь «нашими лакеями», «бриллиантами моей матери», с каким смердяковским холуйством оговаривается, что его мать не из «тех Рукавишниковых», т.е. не из семьи знаменитых купцов-миллионеров, и врет: именно «из тех»… Очень рад до сих пор, что в пресловутой рецензии назвал его смердом и кухаркиным сыном. Он и есть метафизический смерд. Неужели Вы любите его музу – от нее разит «ножным потом» душевной пошлятины. <…>
К Набоковым меня отвез на машине сын Отиса Джордж Манн. Пиджака он с собой не взял и спустился к ужину в своей любимой пестрой рубашке навыпуск. Увидев его в этом «наряде», Володя заметил, что выглядит он как тропическая рыба. Сказать Джорджу нечего, поэтому он помалкивает и говорит, только когда к нему обращаются. При этом человек он достойный, хорошо, в традиционном духе держится. Я боялся, что литературные и ученые беседы Джорджу наскучат, однако слушал он нас с интересом и впоследствии рассказывал матери, что больше всего его увлек наш с Володей горячий спор, который длится уже много лет. Споря до хрипоты о русском и английском стихосложении, мы с ним обменивались ударами, точно игроки в теннис – Володя, кстати, считается хорошим теннисистом. Идея, с которой Володя не расстается, будто русский и английский стихи, по сути, ничем друг от друга не отличаются, почерпнута им, в чем я теперь окончательно убедился, у его отца, лидера кадетов в думе и сторонника конституционной монархии по британской модели. Володин отец полагал, что между Россией и Англией, странами такими разными, существует (должна существовать) тесная связь. В середине семнадцатого века русские писали силлабические стихи, то есть в поэтической строке имелось определенное количество слогов. Но уже в середине восемнадцатого века в России получил распространение стих тонический, в основе которого был не слог, а ударение – ямб или хорей, или любой другой метр, который строится на чередовании ударных и безударных слогов. Но русский разговорный язык не приспособлен к системе ударений немецкой и английской поэзии, состоящей из периодов, перемежаемых основными и второстепенными ударениями. А потому всякая попытка привить русскому языку западную ритмическую систему приводит к тому, что, с одной стороны, строго соблюдаются регулярные ямбы, чего английская поэзия, зачастую переходящая с хорея на ямб и обратно, стремится избегать, а с другой, разнообразие достигается жонглированием основными ударениями. В рамках этого стихосложения огромного эффекта добивается Пушкин, но когда вглядываешься в его строку, то видишь, что он почти никогда ударение в словах не переносит. Володя отвергает саму идею метрического разнобоя, которая так много значит у Шекспира и Мильтона, и по этой причине утверждает, что «Never, never, never, never, never» в «Короле Лире» – это либо пятистопный ямб, либо прозаическая строка. Судя по всему, он усматривает упрек Пушкину в утверждении, что, с точки зрения английской метрической системы, его стих менее гибок, чем шекспировский, и даже считает, что в гибкости стиха Пушкин преуспел больше Шекспира.
С интересом Джордж Манн слушал и рассказы Набокова о животных, которых ему довелось увидеть на западе. В Монтане он, забравшись на холм, заметил внизу длинного зверя с когтями; на медведя этот зверь похож не был. Когда же он спросил про него у зоологов, те тут же сменили тему, и Володя сделал вывод, что они примерно себе представляют, о каком животном идет речь, но до времени говорить, кто это, не хотят. Сам же он подозревает, что это гигантский ленивец, чьи доисторические останки можно обнаружить в пещерах Лас-Вегаса. Джордж сказал, что в лесистых районах Хаймаркета до сих пор встречаются черные медведи – эта порода с бурыми не имеет ничего общего. Еще он сказал, что там водятся, причем в большом количестве, дикобразы, которых подстрелить очень трудно; я об этом понятия не имел. Там, по его словам, последнее время можно встретить и древесных волков. Зоологи штата прозвали их «собкойями» – говорят, это гибрид от спаривания диких собак с койотами, которые сбежали из поезда, когда их перевозили с запада в зоопарк на востоке. Мне, впрочем, эта теория представляется малоправдоподобной. На огромной шкуре, выставленной на столетнюю годовщину Бунвилла в одном из городских магазинов, значилось: «Древесный волк».
В понедельник Джордж вышел к ужину в хорошо сидящей плотной рубашке бежевого цвета. С нами вместе за столом сидели Джейсон Эпстайн, приехавший договориться насчет публикации «Лолиты», и немецкий профессор, преподаватель французского языка, который переезжал из Корнеля в Принстон. Надо надеяться, я не обманул его ожиданий, и без того уже отчасти обманутых, когда рассказал, чего следует ожидать от провинциальных аристократических замашек Принстона. Володя выступал в роли веселого, общительного хозяина, чего раньше за ним не водилось и что, по-моему, ему не вполне свойственно. Успех «Пнина» и шум, который наделала «Лолита», к тому же запрещенная в Париже, явно пошли ему на пользу. Без галстука, волосы ébouriffé50, он попивал из маленьких стаканчиков «профессорские» (как их называет Фрохок из Гарварда) портвейн и шерри, был со всеми радушен и, судя по всему, пребывал в превосходном настроении. Однако уже на следующий день, вернувшись с экзаменов, которые продолжались два часа и принимать которые Вера, конечно же, ему помогала, он выглядел усталым, подавленным и раздраженным. Володя рассказал мне, что филолог Роман Якобсон, только что побывавший в России, уговаривал его вернуться на родину, но он ответил, что в Россию не вернется никогда, что отвращение к тому, что там происходит, превратилось у него в наваждение. Здесь, в Америке, он, безусловно, перерабатывает: ему приходится совмещать преподавательские обязанности с сочинением книг. На этих днях ему предстоит проверить сто пятьдесят студенческих работ. В тот вечер нервы у него были на пределе, но он поднимал себе настроение спиртным, и я, несмотря на свою подагру, от него не отставал. Поначалу он был мил и обаятелен, однако затем впал в свойственное ему полушутливое, полусумрачное состояние. В этом настроении Володя постоянно противоречит собеседнику, стремится настоять на своем, и это при том, что некоторые его заявления бывают совершенно абсурдны. Так, он утверждает, причем безо всяких доказательств и вопреки хорошо известным фактам, что Мериме не знал русского языка, Тургенев же знал английский настолько плохо, что с трудом разбирал газетный текст. Он отрицает, что русские заслуженно считаются прекрасными лингвистами, и о каждом русском, хорошо владеющем английским, говорит, что у него наверняка были гувернантки или наставники. Я же познакомился в Советском Союзе с несколькими молодыми русскими, которые, ни разу не побывав за границей, выучились тем не менее говорить на отличном английском языке. Объясняются эти его завиральные теории тем, что себя он возомнил единственным писателем в истории, который одинаково безупречно владеет русским, английским и французским, – вот почему, должно быть, самые простительные ошибки (например, ошибка Штегмюллера, перепутавшего verre a vin с verre de vin51) вызывают у него приступы язвительной ярости. Между тем сам он порой допускает ошибки в английском и французском, и даже в русском языке. Ни он, ни Вера не поверили мне, когда я пару лет назад сказал им, что французское слово fastidieux означает «скучный», «надоевший» и ничего общего с английским fastidious52 не имеет. Вопреки авторитету Даля, великого русского лексикографа, Володя настаивал на том, что корень у слов «самодур» и «дурак» разные. Теперь же он пытается меня убедить, что английское слово nihilist произносится «ni:hilist». Разумеется, ему, несмотря на всю его изобретательность, очень нелегко справляться одновременно с двумя столь разными языками, тем более что между британским и американским английским имеется существенная разница.
Вера всегда на стороне Володи; чувствуется, что она буквально дрожит от гнева, если в ее присутствии пускаешься с ним в спор. Она внесла свою лепту в нашу дискуссию о стихосложении, поинтересовавшись со всей серьезностью, правильно ли она меня поняла, что «Евгений Онегин» написан силлабическим стихом, и, когда я ответил, что не мог сказать подобную чушь, дала понять, что у них сохранились мои письма, в которых именно это и говорится. Когда во время нашего спора я, чтобы доказать свою правоту, стал приводить примеры из классической поэзии, о которой Володя не знает ровным счетом ничего, он выслушал меня молча, с усмешкой на лице. Наши отношения чем-то напоминают мне отношения между членами литературного клуба. Я привез Володе «Histoire d’O»53, весьма изысканный и забавный порнографический роман; Володя же в ответ отправил на мой домашний адрес сборник фривольных французских и итальянских стишков, которые он читал, когда переводил Пушкина. В Итаке со мной случился очень сильный приступ подагры, мне приходилось сидеть, задрав ногу, и даже ужинать отдельно от всех, не за общим столом, и мне показалось, что Веру это немного покоробило. Она так сосредоточена на Володе, что обделяет вниманием всех остальных, ей не нравится, что я привожу ему порнографические книги и вино: однажды я прихватил с собой литровую бутылку шампанского, которую мы весело распили у него на крыльце. На следующее утро после ужина, подпорченного моей подагрой, когда я уезжал и Володя вышел со мной проститься, я сделал ему комплимент, сказав, что после утренней ванны выглядит он превосходно. Володя заглянул в машину и буркнул, пародируя «Histoire d’O»: «Je mettais du rouge sur les levres de mon ventre»54. «Он вернул вам эту пакость?» – спросила меня Вера. По всей вероятности, она тоже заглянула в этот роман. Услыхав, что мы о нем заговорили, она с отвращением заметила, что хихикаем мы точно школьники. В этой книге довольно правдиво описана парижская жизнь семьи русских эмигрантов, напомнивших мне Елениных родственников. Я спросил Володю, не показалось ли ему, что французский язык в романе несколько странен, и предположил, что книга написана кем-то из русских. «Скорее, поляком», – поправил меня он.
Видеть Набоковых для меня всегда удовольствие. Наши стычки носят интеллектуальный характер, хотя достается, и крепко, обоим. Но после наших встреч у меня всегда остается какой-то неприятный осадок. Мотив Schadenfreude55, постоянно присутствующий в его книгах, вызывает у меня отвращение. В его романах унижению подвергаются все и всегда. Он и сам, с тех пор как уехал из России и после убийства отца, по всей видимости, многократно испытывал унижение, особенно болезненное из-за заносчивости, присущей богатому молодому человеку. Сын либерала, бросившего вызов царю, он не был принят в кругах реакционного, консервативного дворянства. И за испытанное им в молодости унижение приходится теперь расплачиваться его героям, он со злорадством подвергает их всевозможным страданиям и вместе с тем себя с ними отождествляет. И в то же время он во многих отношениях человек потрясающий, сильная личность, великолепный работник, он всей душой предан своей семье и – истово – своему искусству, у которого есть немало общего с искусством Джойса; Джойс – один из немногих искренних его увлечений. Несчастья, ужасы и тяготы, что пришлись на его долю в изгнании, сломали бы многих; он же, благодаря силе воли и таланту, преодолел все невзгоды <…>
<…> Набоковский «Пнин» – восхитительное произведение, чего нельзя сказать о «Лолите». <…> [Набоков] делает всё возможное, чтобы раздуть вокруг нее грандиозную шумиху, но скандал еще не просочился в Корнель. <…>
<…> Я только что навестил Набоковых и был удивлен тем, что Владимир считает «Лолиту» самым главным из своих творений, как на русском, так и на английском. Тем не менее я считаю, что впервые он пошел на контакт с более широкой аудиторией, как это ни странно, написав «Лолиту» и «Пнина». Впечатлившись последней книгой, руководство калифорнийского женского колледжа предлагает ему хорошую должность. <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 14 октября 1957
<…> Читаю «Машеньку» Сирина – вещь еще довольно беспомощная, хотя и намечается будущий Сирин-Набоков. Но как видно здесь, что у него нет и минимального чувства психологической правды (любовно-эротические сцены хуже, чем у папá Моршена, – это как мальчик пишет о взрослых). Думаю, что в этом ключ его отталкивания от «реализма». Он – реалист-неудачник, а не человек гоголевского нутра (на что он претендует). <…>
<…> Насчет Набокова Вы, конечно, правы. Я более или менее это всегда говорил, хотя и не совсем так формулировал (не знаю вот только, претендует ли Набоков на «гоголевское нутро». Думаю, что по-настоящему не претендует). А «Машенька» для первого романа все-таки хорошая вещь, хотя в ней на видном плане – «березки», которые Набоков потом так презирал. Всего ужасней в ней – помимо некоего общего композиционного замысла – сатирическое изображение жизни русского эмигрантского пансиона в Берлине.
Многоуважаемый Роберт Фелпс,
с большим удовольствием прочла «Лолиту», возвращаю ее Вам по почте. Истории о маниакальных страстях очень редки на всех языках и во все времена, тем более – рассказы о сексуальном извращении. Сила воздействия отчасти обусловлена здесь контрастом между утонченным протагонистом и той неизящной ситуацией, в которой он оказался, скрытой дикостью и жестокостью американской жизни и его всепоглощающей страстью. Набоков наконец-то овладел американскими идиомами; на это ушло несколько лет, но теперь у него получилось. И какое богатство восприятия! Совершенное творение!
<…> № 8 (а не 7-й, как Вы пишете) «Опытов» я видел только мельком у Ледницкого (моя подписка, очевидно, истекла, и мне не прислали). Ничего не читал, только проглядел «Заметки переводчика» Набокова, по поводу которых Ледницкий хотел со мной говорить. Он возмущен набоковским подрыванием авторитетов, тем тоном, каким он говорит о «бездарных» имяреках. Самого Ледницкого он упоминает мимоходом, и при этом – по словам В[ацлава] А[лександровича] – делает бесцеремонную передержку. Должен сказать, что меня тон и стиль Набокова тоже возмущает, а по существу ценное в этих «Заметках» (я имею сейчас в виду и те, что появились в НЖ [«Новом журнале»]) перемешано, как и в книге Гоголя, с давно открытыми Америками или с аррогантно и бездоказательно поднесенным вздором. Я даже не нахожу, чтобы эти «Заметки» были так уж хорошо написаны (этим Иваск оправдывает напечатание их). Я не считаю, что Иваск
<…> С Вашим замечанием о Набокове я согласен. Меня его тон раздражает, а в его замечании о «плохой» собственной книжке ничего, кроме фарисейства, не вижу. И слишком уж он злоупотребляет эпитетом «бездарный» (Языков – третьестепенный!! – какой же он тогда поэт). Кстати, это доказательство его непричастности к поэзии, подлинный поэт благодарен всему мало-мальски хорошему в поэзии. Но относительно «низвергания авторитетов» не вижу ничего страшного. Почему бы их не низвергнуть? Главное, справедливо ли, что он пишет? Если эти промахи у Чижевского есть, их надо отметить, а относительно тона тут: Чижевский и сам никого не щадит. Другое дело, что Набокову неплохо бы иметь больше уважения к академическому миру, который все же его приютил (то же относится и к Иваску), – но я против «редакционных примечаний». Надо писать ответ, если не согласен, а не примечание <…>.
<…> Я не говорил, что Иваск должен был сопроводить статью Набокова каким-то редакционным
Иваск <…> Набокова <…> отклонять, конечно, и не хотел – ему, несомненно, приятно было – помимо всего прочего – ущемить Чижевского. Еще летом он написал мне, что статья Набокова будет сенсацией в «Опытах», причем особо отметил выпады против Чижевского. Я никакой «сенсации» в этой статье, по совести, не вижу. Если считать, что c’est le ton qui fait la musique56, то я не нахожу ее даже особенно «хорошо написанной» (в чем Иваск видит теперь ее главное оправдание). <…>
<…> Меня удивило, что Вы стали больше «художником», чем были до сих пор. Я не приписываю Сирину никакого влияния на Вас, но думаю, что Ваше упорное восхищение его словесной тканью кое-что внесло и в Ваше писанье. <…>
<…> Попадался ли Вам новый перевод «Героя нашего времени» Набокова (Anchor book – paperback) с его же предисловием. Как всегда, Набоков «свергает» – и хотя перевод очень хорош, давать студентам страшно: прочтя предисловие, они уже тебе не поверят, что Лермонтов – хороший писатель. (Назло традиции Набоков считает «Тамань» худшим рассказом, а «Фаталиста» лучшим из всех в романе.) Свой перевод он называет «первым» (все остальные сбрасывает со счетов как «парафразы»). Говорит, что Лермонтов не умел подавать женщин (а сам Набоков?). Но есть и интересные замечания (роль eavesdropping57 в «Герое»). В конце, по своей привычке, пользуется идеями Эйхенбаума, не ссылаясь. <…>
<…> Мне кажется,
<…> Говорила с Жиродиа – «Лолита» выходит в Соединенных Штатах! Разве не удивительно? Она великолепно написана, но это самая эротичная книга, которую я прочла за долгое время. Ее можно выслать по почте – у Жиродиа есть разрешение. Непоследовательность цензуры! <…>
<…> В письме к Карповичу я также поднимал вопрос о необходимости больше писать о себе, об эмигрантской литературе. Он с этим согласен вполне (привел пример, что Набоков на вопрос, есть ли у него потребность писать по-русски, пожаловался, что на русское не получает отклика, и даже упрекнул НЖ [«Новый журнал»], что тот не отозвался ни на «Дар», ни на рассказы, ни на «Другие берега»). Это правильно. Для пишущих нужен отклик (можно даже назвать это «канифолью»), без этого все чахнет. <…>
Спасибо за «Лолиту»: она пришла в наш дом погостить. Пока я встретил только три непонятных слова, и поскольку я не могу вспомнить, что они значат, мне придется кое-как довести дело до конца без них. <…>
Я уже сталкивался с г-ном Набоковым прежде. У меня есть его замечательное исследование, озаглавленное «Гоголь». Я написал «озаглавленное», потому что это блестящее исследование самого Набокова, и я точно не знаю, где там остался Гоголь. Далеко не в каждом фрагменте, доступном моему разумению. Гоголь стал одним из самых старых и дорогих моему сердцу друзей. Мне не было и четырнадцати, когда я открыл для себя «Мертвые души», и двенадцати, когда я прочел «Тараса Бульбу». Это было вхождение во вселенную. <…> Гоголь воздействует на меня, словно веселящий газ, даже когда я лишь предвкушаю чтение. Стоит мне только подумать о названии рассказа «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», как я покатываюсь со смеху. <…>
Набоков не слишком высокого мнения о «Шпоньке и его тетушке», а именно: он утверждает, что Гоголь не был писателем-реалистом. Так что «Мертвые души», «Ревизор» и проч. – не изображение России, а преломление гоголевского гения. <…> Нечто подобное говорится о Шекспире: мол, он просто сочинял кровавые мелодрамы в соответствии с хорошо известными образцами эпохи, и мы просто вычитываем нужное нам из его пьес, полагая, что он сознательно написал четыре или пять величайших трагедий, известных человечеству. Тем не менее многие продолжают думать именно так. И тысячи из нас, сквозь слезы смеющихся над собой и в сладком отчаянии заламывающих руки над «Мертвыми душами» и «Ревизором», видят и будут видеть в них именно жизнь старой России. Русский дух. Подозреваю, что у Набокова имеются основания придерживаться противоположного мнения. Он – независимый ум, возвышающийся над царями и комиссарами и с этой выигрышной позиции воспринимающий их как злобных глупцов. Это выгодная позиция для человека, который с легким пренебрежением потерял почву под ногами, но обрел небеса, открытые его исключительному интеллекту лишь в одной области – области Искусства. Он превосходный художник. Но, по сути, он говорит: «Ничего нет». Безумцем покажется тот, кто в наши дни решится возразить ему. Истинное искусство обычно немного опережает реальность; его – распадается еще до распада. <…> Я написал, что Набоков говорит: «Ничего нет». В глубине души я противлюсь этому и придерживаюсь другой точки зрения, которую Набоков, да и не только он, может презрительно высмеять. Я стою за то, о чем несколько лет тому назад, защищая Пастернака, писал Эренбург: «Если всю землю покроют асфальтом, когда-нибудь в нем появится трещина и сквозь нее прорастет трава». Это навсегда отделяет меня от Набоковых. <…>
<…> А насчет «Лолиты» я очень все-таки подозреваю, что Набоков бил на скандал и успех скандала – сегодня в НРС [«Новом русском слове»] прочел, что он продал за 150 000 долларов плюс 15% чистой прибыли кинематографические права. А по свежим следам успеха «Лолиты» вышел в другом издательстве сборник новых рассказов (вероятно, написанных по-английски, некоторые были, кажется, напечатаны в «Нью-Йоркер») под названием «Nabokov’s Dozen»58. <…>
Прочтите в Nation от 30/VIII отзыв (отрицательный) о «Лолите» – я согласен почти с каждым словом в нем.
<…> В Nation тоже прочел о Lolita. Пожалуй, верно. У Набокова многое строится на practical joke59, на скрытом издевательстве над читателем, но это расчет опасный, в конечном счете в дураках остается автор. Для меня смерть Иванова и обогащение Набокова полны смысла, и мне начинает казаться, что этот роман просто дрянь и такой судьбы заслуживает (я ведь не смог дочитать его в свое время). <…>
<…> Я вышлю тебе «Лолиту» вместе с Джоном Перри – он уезжает восьмого числа. Что за книга, право! Можешь думать, что нисколько не интересуешься двенадцатилетними девочками, но уверяю тебя – ты изменишь свое мнение. Первые три четверти книги – это нечто! Почти так же хорошо, как у Жене. <…>
<…> Владимир ведет себя весьма неприлично по отношению к Пастернаку. Я за последнее время трижды говорил с ним об этом по телефону, но он только и знает, что твердит, какой ужасный этот «Живаго». Он хочет считаться единственным современным русским прозаиком. Меня забавляет, что «Живаго» стоит прямо за «Лолитой» в списке бестселлеров; интересно, сможет ли Пастернак, как говорят на скачках, все-таки обскакать ее <…>.
<…> На днях я прочел «Лолиту». Столь же талантливо, сколь и противно, и вовсе не из-за девочки, а вообще во всем. Но у него в одном пальце больше savoir faire60, чем у Пастернака. <…>
<…> «Лолита». Мне запомнилась только «клубничка». Американское издание романа буквально перенасыщено всякого рода интеллектуальными аллюзиями. У меня даже появилось подозрение: уж не имеем ли мы дело с неким современным аналогом Боудлера (в чью задачу входило очищать литературные произведения высокого качества от вкраплений непристойности), призванным привносить в «клубничку» подобие художественного достоинства. Если у кого-либо из Ваших коллег, растленных крючкотворов, есть парижское издание, добудьте его для меня. Возможно, это иллюзия, но мне кажется, оно должно быть очень забавным. <…>
<…> Получил письмо от Набокова, который просит меня рекомендовать ему подходящего заместителя на весенний семестр, на который он хотел бы получить отпуск. Прилагаю при сем описание курсов, которые надо читать. Прочтя это описание, Вы поймете, что для таких курсов нелегко кого-нибудь рекомендовать. Я бы сам не взялся без основательной подготовки, на которую не так просто найти время. Единственные, кто мне приходят в голову – это Эрлих, может быть Матлоу и… Вы. Первых двух я назвал Набокову (не знаю, как он к ним относится, но он должен их знать, и пусть сам к ним обращается). Вас я тоже тентативно61 назвал; написал, что запрошу Вас. Почти уверен в Вашем отрицательном ответе, едва ли Вы – помимо всего прочего – можете отлучиться на весну. Но чем черт не шутит. Отвечая мне, верните набоковский «проспект». Если ответ положительный, и Вы дерзнете, напишите лучше прямо Набокову – дело срочное, по его словам. Его адрес:
Prof. V. Nabokov
Goldwin Smith Hall
Cornell University. Ithaca, N.Y.
Если он получит весной отпуск, он, может быть, часть времени проведет в Калифорнии. Подозреваю, что отпуск может быть связан с фильмованием «Лолиты». Тогда он, наверное, будет у вас, т.е. в Голливуде. <…>
<…> Завершаю. Только что получил невероятное письмо от гостиничного портье в Монтрё: утверждает, что был свидетелем тому, как какой-то ненормальный звонил в «Нью-Йорк Таймс» по междугородной, заявляя, что может доказать (!), будто подлинный автор «Лолиты» – я. Что до книги, то я ее еще не прочел – только полистал, стиль не понравился. Впрочем, не исключено, что я пристрастен. Это мне вообще свойственно <…>
<…> Раймонд [Мортимер] говорит, что «Лолита» – всего лишь литературное произведение, предостерегающий в моральном плане вымысел, но публика может не усмотреть этого и отнестись к роману как к развращающему и непристойному. Молю Бога, чтобы Уэйденфельд его не издавал. <…>
<…> Пришла С.М. Ростовцева. С[офья] М[ихайловна] рассказывала очень много интересного про Бунина, Куприна и т.д. Спорила с Мишей [Карповичем] о Набокове (которого она знала еще маленьким мальчиком, а потом много видела). С.М. говорила, что в его писаниях неприятное снобство и черствость к людям часто проскальзывают, а Миша говорил, что это не снобство, а оригинальничанье. <…>
Вита показала мне отрывок из «Лолиты», которую она кончила читать. Я и вообразить не мог чего-то более растленного, исполненного похоти, чем этот пассаж. У меня в голове не укладывается, как Найджел может допустить, хотя бы на одну минуту, что его будут связывать с изданием этой книги. Вся эта история беспокоит и смущает меня.
Я не собиралась беспокоить тебя насчет «Лолиты», зная, что ты и без того обеспокоен и раздражен, но теперь, когда и сама я прочитала роман, не могу не присоединить свой голос к общему хору. Признаюсь, меня ужаснула и устрашила мысль, что вы должны издать эту книгу.
Пойми, я была готова поверить, что это:
а) разновидность предостерегающей истории, предупреждение;
б) трагическая история порядочного во всех иных отношениях человека, внезапно охваченного страстью к очень юной девушке;
в) произведение, имеющее литературную ценность.
А теперь я нахожу, что хотя с пунктом а) и можно было бы в некотором душевном состоянии согласиться, но вот пункты б) и в) поддержать весьма затруднительно.
Возьмем их по порядку:
б) Человек вообще не обязательно изначально приличен. Я знаю, ты ответишь, что книга представляет собой исследование эксцентричного и редкого типа извращения. Придерживайся автор этого и трактуй именно так, во всех иных отношениях считая своего героя нормальным и мужественным, хотя, возможно, сверхсексуальным человеком, внезапно обнаружившим себя непреодолимо прельщенным своей юной падчерицей, роман обладал бы большей трагической убедительностью. Но это совсем не так, ибо он постоянно описывает свои чувства к другим «нимфеткам», а что шокирует меня более всего, так это его предположение насчет предполагаемой Лолитиной дочки и даже внучки, которые могут в будущем заменить Лолиту. Это кажется мне смакованием циничного порока.
Думается, что именно это всецело разрушило тему, которая могла бы стать в книге центральной: подлинную, хотя, по нашим соображениям, отталкивающую страсть героя к Лолите, изобличив его в обыкновенной плотской похоти, не поддержанной ни малейшим стремлением к постоянной привязанности. При всей возвышенности его страсти к девочке, он не мог не задаваться вопросом, как избавиться от нее, когда она перестанет быть «нимфеткой».
А тут еще и физиологические подробности – похотливые описания вкупе с соответствующими намеками – которые (на мой, во всяком случае, взгляд) отвратительны.
в) Что до литературной ценности, мне известно, некоторые критики считают ее весьма высокой. Я же не нашла там ничего, кроме одного-двух пассажей, вроде таких, как отчет о перемещениях героев по Америке. Но разве по одному этому можно судить о стиле? Не знаю, на каком языке был написан оригинал и не в «Олимпии» ли его перевели на язык, который даже не американский и тем более не качественный английский. Вероятно, вы ответите, что можете дать вещь в лучшем переводе.
Из сказанного мною должно быть ясно, насколько предосудительной я считаю вашу настойчивость в деле издания «Лолиты». Книга нанесет тебе непоправимый урон в Борнмуте, в будущем вы потеряете клиентуру, к тому же вся эта история несомненно запятнает чистое имя издательства «Уэйденфельд и Николсон».
Пишу Вам насчет «Лолиты», которую мы с Витой только что прочли. Мы не считаем, что ее литературные достоинства в любом случае оправдывают непристойность, пронизывающую всю книгу. Только один из миллиона способен понять, что она представляет собой высоконравственную или назидательную историю или все, что угодно, только не «растление» в терминах «Доклада о непристойных публикациях». Основной массе читательской публики книга покажется непристойным смакованием худшего вида извращения – порока, при котором крайняя степень разврата сталкивается с чистейшей невинностью. Она повсеместно вызовет осуждение, а Вашему издательскому дому создаст репутацию не смелого и «передового» издательства, а фирмы, специализирующейся на непристойных книжках. Вы можете счесть это проявлением консервативного пуританства части публики, но читатели в большинстве своем – пуритане, и нет извращения, которое преисполнило бы их большим ужасом, нежели то, что с таким смаком описывается в «Лолите».
Большое тебе спасибо за письмо о «Лолите». Весьма любезно с твоей стороны, что ты так сильно обеспокоена и столь твердо предостерегаешь меня. Сердечно тебе благодарен.
Я согласен, что Гумберт Гумберт ужасный человек – ужасный в продолжение всей книги. Но это и стало одним из аргументов в пользу публикации. Читатель никогда не примет его сторону. Будь он пристойный человек, другой пристойный человек мог бы решить, что любовь к нимфеткам – несчастье, а не позорное прегрешение. А так это внушает неприятие. Не думаю, что ты всерьез полагаешь, будто книга об аморальной персоне обязательно и сама аморальна. Некоторые из величайших трагедий в литературе, такие, к примеру, как «Агамемнон», имеют дело с ужасными людьми и ужасными пороками. Таким образом, «развращение» воистину неверное слово. «Лолита» не развращает никого, кроме уже развращенных. Да, книга может вызвать шок и отвращение к подобным людям, и я думаю, что это основательный повод для возражения против публикации. Считаю, что твое возражение весьма существенно. И хотя даже закон не разрешает обвинять издателя в «развращении», твои доводы есть нечто такое, к чему каждый издатель должен, очевидно, отнестись с большим вниманием.
Ты не считаешь, что роман обладает какой-либо литературной ценностью. (Кстати, он написан по-английски, точно так, как ты читала его: это не перевод.) Если бы не литературные достоинства «Лолиты», она бы сразу потерпела крах. А вообще я удивлен, что ты так низко оцениваешь ее достоинства. Весьма многие из тех, чье мнение ты уважаешь, считают, что это произведение выдающихся достоинств. Если у тебя есть октябрьский (или, возможно, сентябрьский) номер «Энкаунтера», почитай статью Лайонела Триллинга по этому поводу. Многие ведущие критики Англии и Америки оценивают роман высоко. Если бы мы отказались от его издания, нас обвинили бы в ужасном малодушии и измене принципам. Очевидно, в случае необходимости нужно быть готовым к таким обвинениям, что весьма неприятно.
Относительно всего этого я обеспокоен не меньше твоего и в высшей степени благодарен тебе за совет.
<…> Наполовину прочел взятый на время экземпляр «Лолиты»; я должен закончить к среде, когда комиссия Герберта соберется, чтобы обсудить ее и г-на Р.О. Батлера. Боюсь, из-за этих двоих наш злосчастный билль может пойти ко дну. Пока же я могу только сказать, что художественная ценность «Лолиты» ничтожна, а что касается порнографии, то степень ее высока. В книге повествуется о сорокалетнем мужчине, вожделеющем к двенадцатилетней девочке, которая уже потеряла девственность с фермерским мальчишкой и вполне созрела для немолодого любовника. Ни одна подробность не опущена, обо всем рассказывается со смаком <…>.
По почте мы получили большую статью Бернарда Левина о «Лолите». Статья – в поддержку книги, что только делает твое положение еще более шатким, так как теперь ты должен ее опубликовать. Но я по-прежнему убежден в том, что из публики 99 процентов воспримут ее как неприличную и развращающую нравы и что твоя фирма потеряет репутацию. Жаль, что, пока все это продолжается, я не в Англии. До настоящего времени у меня была привычка при встрече с маленькими девочками, играющими на палубе, гладить их по голове. Но после «Лолиты» я отвожу от них взгляд, не желая быть заподозренным в libido senilis62. Уверен, что публикация этой книги разрушит твои политические планы.
<…> Сирин на десятки лет затаил раздражение
<…> Только что закончил читать «Лолиту», а после подписал письмо в «Таймс», которое проложит ей путь к публикации в Англии. Я от нее в восторге – умная, увлекательная и мучительная книга, хотя иногда ее оснастка кажется чересчур изощренной. Фокусничество. Но если прибегнуть к другой метафоре, канат, по которому шел автор, действительно был опасным, и вряд ли его можно упрекнуть за использование страховки. Тем не менее слишком много усилий было приложено, чтобы успокоить и заставить замолчать раздраженного читателя, и когда Гумберт Гумберт в конце концов оказывается не нимфоманом, а вполне приличным и заслуживающим доверия мужем, жаждущим только одного – прожить до самой смерти со своей дорогой Лолитой, подобно Дарби и Джоан, – я почувствовал, что из-за этого и его характер и занимательность сильно проиграли, и что Набоков слишком далеко зашел в своем стремлении подсластить пилюлю. <…>
<…> Не хочу высказываться в печати о том, что мне не нравится «Лолита», которой, как бы то ни было, не могу отдать должное. Конечно же, я считаю, что книгу надо издать, и с этой точки зрения всегда буду ее поддерживать. <…>
<…> По поводу «Лолиты». Я подписал письмо в «Таймс» с требованием опубликовать роман в Англии, хотя нашел его чудовищно скучным, нестерпимо вычурным, глубоко антиамериканским, местами чрезвычайно забавным (там, где с потрясающей силой передан ужас мотелей и определенного типа американский образ жизни), чересчур затейливым и даже, на мой вкус, белоэмигрантским. Говорят, что Набоков скоро приедет в Англию – в день публикации романа, после чего издатель, вероятно, сядет в тюрьму, а нам во имя свободы слова придется носить ему продуктовые передачи. <…>
На днях, читая набоковского «Гоголя», почувствовал такое же раздражение, как во время чтения «Лолиты». Я не удивился, услышав вчера от Герба Голда из Корнеля, что Набокову ужасно не понравилась моя статья о книге Дика Льюиса. Меня не оставляло ощущение замкнутого пространства, погруженности в кричащую эксцентричность: его взгляды настолько отличаются от моих, настолько антиисторичны, насколько можно вообразить. Одному Богу известно, как далеко можно зайти, непрерывно «помещая» себя в поток времени или пытаясь разобраться в историческом климате, однако этот тип мышления в литературе и вне ее мне так близок, и мое понимание политики (в античном смысле) таково, что я не могу воспринимать абсолютно идиосинкразическое, фарсово-эксцентричное сознание Набокова без легкого приступа истерии. Сталкиваясь с подобной ментальностью, я испытываю странное ощущение своей крайней неполноценности. Очевидно, ненависть Набокова к Пастернаку – Голд говорит, что даже его поэзию он считает «женственной», напоминающей Эмили Дикинсон, – проистекает из нетерпимости к тем особенностям «Живаго», которые меня более всего восхищают.
Дорогой Лайонел,
привожу курьезный пример того, как в Англии нас с тобой намертво привязывают друг к другу. Дело в том, что мне наплевать на «Лолиту», я даже не прочел ее полностью и не написал о ней ни слова. Но в Англии полагают: раз уж ты хвалишь ее, значит, я должен делать то же самое. <…>
<…> Получил предложение от «Уорнер бразерс» сыграть в фильме «Лолита». Долго я отказывался читать «Лолиту», но наконец меня вынудили взяться за нее. Она неплохо написана – в довольно любопытной манере, но при этом чрезмерно порнографична и совершенно омерзительна! Я даже представить не могу, как буду играть в длительной, исполненной похоти любовной истории вместе с двенадцатилетней девочкой. Более омерзительного проекта еще не бывало. <…>
Разговаривал – в турецких банях – с Луисом Роулингсом, богатым евреем, оптовым торговцем женской одеждой, который хотел бы выпускать одеколон «Ноэль Кауард», а затем – крем после бритья, мыло и т.п. Идея выглядит неплохо, при условии, что товары очень хорошего качества, а я смогу на этом прилично заработать. Если Ларри [Лоуренс Оливье] или Джеральд Дю Морье могут рекламировать сигареты, то я не понимаю, почему бы мне не рекламировать туалетную воду. Это, безусловно, менее унизительно, чем играть в «Лолите». <…>
<…> Между прочим, Танбридж-Уэллс недавно попал в новости. В «Геральд трибьюн» появилась статья, в которой рассказывается о переполохе, возникшем, когда в вашей публичной библиотеке обнаружили «Лолиту»: библиотекарь настойчиво заверял, что респектабельные граждане Танбридж-Уэллса практически ее не читают. <…>
<…> Турецкий посол сказал о «Лолите» (непристойной книге, пользующейся популярностью в Америке): «Я не люблю читать про такие вещи. Предпочитаю смотреть на них». <…>
<…> Тебе не кажется, что «Лолита» – великолепный роман? Я от него в восторге. <…>
<…> Нет, я не обнаружил в «Лолите» каких-либо достоинств, разве что как в «клубничке». Но в данном качестве она доставила мне немало приятных минут. <…>
<…> Пришел сигнальный экземпляр книги рассказов Джона Апдайка – они разочаровывают, – а также ранний роман Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта»: он вышел новым изданием в «Нью дирекшнз». Уверяю Вас, если Вы еще не читали Набокова, то много потеряли. Почитайте, к примеру, «Пнина». Если покажется интересным, «Истинную жизнь Себастьяна Найта» я Вам пришлю <…>
<…> Mapия Семеновна сказала мне по телефону, когда я с ней говорил позавчера, что мне было фантастическое письмо от Набокова, который поражается, как я могу восхищаться таким «про-советским» романом, как «Живаго» (а вчера мне один член здешнего Английского отдела сказал, что Набоков считает роман – не он один! – антисемитским). Mapия Семеновна пересылает мне это письмо. Оно, очевидно, – отзыв на посланный мною Набокову оттиск моего доклада о проблемах эмигрантской литературы. Я не видал интервью, которое Набоков дал о романе английской газете «Дэйли Мэйль», но был уверен, что он критиковал роман с чисто литературной точки зрения (что меня бы не удивило). Я запрашивал Виктора Франка и просил его прислать мне копию интервью, но он мне написал, что его, большого поклонника Набокова, так возмутило это интервью, что он тут же разорвал его. <…>
<…> Набоков Пастернаку, будем говорить прямо, завидует – как и должно быть. Несмотря на весь свой талант, он не может не чувствовать духовной высоты Пастернака, и, хотя он притворяется, что на такие вещи плюет, внутри его это скребет. <…>
<…> Все еще не могу очиститься от омерзительной «Лолиты». Утверждения Ниггса, будто это «великое» произведение литературы, самый настоящий вздор. Литература ничего не потеряет, если оно не будет опубликовано. Полагаю, это умная, великолепно написанная книга. Но также считаю ее «непристойной» – в том смысле, что она «способна развращать». Со стороны Нигса просто глупо утверждать, что это «предостерегающая история», которая удержит всех, кто охвачен подобного рода соблазном, от желания воплотить его в жизни. Извращенцы подобного рода одержимы физической привлекательностью, и их не оттолкнет то, что Лолита была противной маленькой шлюшкой. Набоков подчеркивает физическую привлекательность с такой бесстыдной настойчивостью, что это скорее распалит страсть извращенцев, а не расхолодит ее. <…>
<…> Читала «Истинную жизнь Себастьяна Найта». Набоков мне всегда нравился, начиная с книжки «Под знаком незаконнорожденных». Это было давно, и она вылетела у меня из головы – за вычетом того обстоятельства, что произвела на меня впечатление, возможно, даже повлияла на мою манеру. Но когда я читала Вашу первую книгу, «Под знаком незаконнорожденных» вновь пришли мне на ум. <…>
<…> Большое спасибо за отрывки из писем Набокова. Для меня несколько вещей из них утвердили мои прежние подозрения. Во-первых, Набоков явно завидует Пастернаку, и зависть эта не одного художника к другому, не Сальерическая, ибо Набоков искренне, видимо, считает «Живаго» вещью неудачной, и тут он не одинок, да и нельзя было ожидать от него иного, зная его вкусы. Основа этой зависти – комплекс неполноценности. Набоков давно уверился, что этика в художественность не входит, и вдруг встречается с вещью, которая духовно-этическим содержанием и сильна, и он внутренне чувствует, что это большая сила, что благородство, чистота – вещи решающие и роман Пастернака именно из-за них производит действие на читателя, но сам Набоков не может это открыто признать, ибо давно «доказал», что это всё ерунда. На этой почве он может просто возненавидеть Пастернака – и есть за что. Пастернак ставит под сомнение всю его эстетику.
Еще одна вещь: у Набокова – явный эмигрантский комплекс, и это даже забавно у человека, который «вырвался» из эмигрантского «болота». Он до сих пор помнит, кто, когда и почему его выругал. А в общем, он, конечно, «ушел за какой-то далекий, сизый горизонт». <…>
<…> Дорогой Глеб Петрович,
простите меня, что не отвечал на Ваше последнее письмо, в котором Вы меня спрашивали, не участвует ли Набоков в моем пастернаковском альманахе. Разумеется, его нет. Год примерно назад он, не прочитав еще «Живаго», стал меня бомбардировать ругательствами по адресу БЛП [Бориса Леонидовича Пастернака]. Отношение его было недоброжелательное, потому что почти одновременно выходила в свет и его «Лолита». Он не мог не понимать, как ужасно невыгодны для него неизбежные сопоставления этих двух книг, случайно появившихся на здешнем рынке. Набокова я хорошо знаю и много лет. Его огромное дарование нисколько не помогает ему преодолеть старый хронический провинциализм, накопившийся с первых дней его за границей: он не меняется с 20-х годов, когда Европа его так «поразила». Он все еще думает, что литература должна «эпатировать». <…>
<…> Вчера вечером приходил прощаться Набоков. Он уезжает в европейское путешествие на 6–7 месяцев. Я снова предложил ему принять участие в альманахе. Он уверял меня, что при всех других условиях он был бы рад, но из-за БЛП он этого сделать не может. Он готов был держать пари со мной, что пройдет год-полтора и Пастернак приедет сюда в Америку, в гости, делегированный как бы властями. И добавил, что мне будет стыдно за себя, что я затеял настоящее издание. Эдакий вздор! – подумайте! И откуда такой «злобный загиб»[?] Он мне рассказал о Вашей переписке о Пастернаке и его «антисемитизме».
Набокова я очень люблю, но мы часто не сходимся. Его солипсизм и нарциссизм и еще какие-то заскоки меня выводят из себя, а потом проходит, когда он умеет быть обаятельным и талантливым собеседником. Я очень рад, что так блестяще устроились его материальные дела. <…>
Во вторник начал вести занятия в лос-анджелесском колледже. Две пары сегодня, и еще одна была вчера. Забавно, но я недоволен собой. Пожалуй, моему курсу не хватает стержня. В вечерней группе есть одна монашка, которая зарделась, когда другой студент спросил меня, что я думаю о «Лолите». Я ответил: «Мне она не нравится – я не верю, что герой по-настоящему любит маленьких девочек. Чувствую – все это аффектация. По-моему, к любовному влечению следует относиться серьезно».
<…> Дочитываю «Лолиту». Язык упоительный. Художественные мазки превосходные. Всякая другая манера после «Лолиты» кажется устарелой, провинциальной. Нужно ли изобразить дом, пейзаж, человека, обед или ужин, или номер гостиницы, или кровать, или купанье в пруду – все слова у него так свежи, и точны, и смелы, что читаешь и визжишь от восторга.
И до того талантливо, что и сам заражаешься его безумной, наркотической, изнуряющей похотью, и все сексуальное, что было пережито тобою когда-то, снова активизируется с удесятеренною силою, и радуешься вместе с автором, когда умирает Лолитина мать и он остается с Лолитой вдвоем. Но отодвигаешь книгу, и наваждению конец. Вы знаете, как я далек от добродетели, но, Таничка, у 13-летних девчонок все же есть – как это ни странно – душа, интересная для меня чрезвычайно, любимая мною, вызывающая во мне чувство почтительности. Когда я говорю с Вашей Верой, я, как бы ни старался, не могу думать о ней по-набоковски, хотя и знаю, что вся ее душевная прелесть, возможно, и сексуальна (как в Наташе Ростовой), но все же это
Если бы Вы писали роман, Вы писали бы его как V. N. Иногда я слышу в «Лолите» Ваш голос. Но как чудесно изображена она сама, маленькая сволочушка (беременная!).
Вторая часть лучше первой. Простите дикое письмо – болит голова, – голит болова, как сказал бы В.Н.
<…> Набоков должен «выдать» свой анти-Пастернакизм рано или поздно в печатной форме. Тогда можно его расчехвостить, и еще как (я давно того хочу: не потому, что не люблю его как писателя, – а потому, что он заслужил уже, чтоб его высекли: создал на копейку, а нос задирает на рубль). <…>
<…> Что до Набокова, то он уже печатно высказался против Пастернака (в интервью с «Daily Mail») и примерно в тех же выражениях, что в письме ко мне. К сожалению, я не мог достать это интервью: Виктора Франка, большого поклонника Набокова, оно так взбесило, что он тут же разорвал его. Кстати, писал я Вам, что автор статьи о Набокове в «Sports Illustrated» (я говорил с ним по телефону) обещал достать мне два экземпляра этого номера (один для Вас), объяснив, что он появился только в «восточном» издании. А Вы видели, что «Приглашение на казнь» вышло по-английски в переводе сына Набокова под его редакцией. Вышел также томик его английских стихотворений (бóльшая часть их была напечатана в «New Yorker»). Этот томик он прислал мне – первая его книга, которую он прислал мне после «Отчаяния», до того он дарил мне каждую с надписью. <…>
<…> Ледницкий написал мне, что видел в Париже на телевизоре [так! –
«Lolita est un chef-d’œuvre… c’est beau comme paysage… sone essence est une bonne action… le meilleur lecteur de ce roman c’est moi-même, mais j’espère qu’il y a encore quelques lectures dans le mond du même rang…»63
Прилагаю также присланное мне Ледницким интервью с женой Набокова. Верните. Меня удивляет, что Набоков вообще выступал по телевиденью: до сих пор я считал его врагом такого рода publicité. <…>
<…> Нигс [Найджел Николсон] рассказывает: Набоков как-то признался ему, что всю жизнь боролся против влияния на него «Каких-то людей». «Стиль этой книги, – сказал он, – словно наркотик». Прекрасно, но я могу заверить его, что «Лолита» не оказала на меня подобного влияния.
<…> Уверен, что «Лолиту» надо прочесть, хотя она и вызовет у тебя скуку и омерзение, так и знай! <…>
<…> На прошлой неделе пошел на вечеринку, чтобы встретиться с очень приятным человеком, Владимиром (Лолита) Набоковым. Ты читал его «Лолиту»? Не думаю, что ей будет позволено осквернить твою родину. Возможно, и нашу страну тоже. Книга только что вышла, и на нее может обрушиться государственный палач. Смешная, глубокая и, по-моему, чрезвычайно умная книга. Мне она очень нравится. <…>
<…> А вот что Вы думаете о «Лолите», если ее читали? Я прочел недавно, и самое удивительное в ней, по-моему, то, что при восклицаниях о любви на каждой странице в ней любовь «и не ночевала». Это совершенно сухая, мертвая книга, хотя и блестящая (даже чувственности нет, ничего: все выдумано). Кстати, английские отзывы в большинстве очень сдержанные. <…>
<…> На днях, тоже с большим опозданием, прочел Вашу статью о Набокове. Статья бесспорно интересная, хотя я лично не согласен почти ни с одним Вашим словом. Но соглашаться не обязательно. Я читал «Лолиту»: с восхищением «виртуозностью» и с очень большой скукой. <…>
1960-е годы
<…> «Лолита». Я еле ее дочитал, так мне было скучно. Блестяще и совсем ни к чему. И какой вздор с налетом учености написала о Набокове Берберова в «Новом журнале»! Но если говорить о таланте «изображения и повествования», то в Набокове его больше, и даже бесконечно больше, чем в «Живаго», который уже начинает водворяться на свое законное, средне декадентское, – хоть и не без трогательности, – место. Мне лично «Живаго» интереснее, но как писатель Набоков головой выше. <…>
<…> Вы стали слишком чувствительны к «художественности». По-моему, нет ничего опаснее. Вас как будто смутил Набоков. Он почти гениально талантлив, не спорю, но образец это дурной, и, кстати, «Лолита» – в конце концов совсем плохая книга. <…>
<…>
Пусти меня, отдай меня. Воронеж,
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня или вернешь,
Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…
1935 г.
Я читал это заклинание Набокову. Он выслушал, подумал и сказал, что в одиночестве – и это знает по себе – человек начинает «играть» словом. Мандельштам его вообще крепко заволновал. Он сам как-то вдохновился и прислал стихи для сборника, которые я и буду печатать. <…>
<…> Большое спасибо за рецензии, возвращаю их. Сирин как критик – никуда, просто ужас. Безвкусная манера писать о чужих книгах, как будто он вещает что-то, сюсюкая, из кресла в гостиной. Любование собой, излишняя уверенность в своем вкусе. Но он прав, видя сусальность у Поплавского, упуская, однако, что эта сусальность элемент, а не качество его поэзии (вроде финала 4-й симфонии Малера). <…>
Во второй рецензии Сирин (хотя не знает, что такое «куща») гораздо лучше – потому что он восхищается Ладинским, а не фыркает. Этот метод критика обычно дает лучшие результаты, ибо фыркающие почти всегда чего-то не уразумели.
<…> Что касается Набокова, то рассказы у него замечательные, романы хуже, а теперь, под конец жизни он впал в какой-то глупейший снобизм дурного вкуса – к чему, впрочем, у него была склонность и раньше. <…>
<…> Теперь читаю книгу Vladimir’а Nabokov’a «Pnin», великую книгу, во славу русского праведника, брошенного в американскую университетскую жизнь. Книга поэтичная, умная – о рассеянности, невзрослости и забавности и душевном величии русского полупрофессора Тимофея Пнина. Книга насыщена сарказмом и любовью. <…>
В этом романе автор делится с читателями своими воспоминаниями об одном русском человеке, которого он встречал в Петрограде, в Париже, в Америке. Этот человек не очень-то высокого мнения о правдивости своего биографа. Когда тот завел в его присутствии разговор о какой-то Людмиле, Пнин громко крикнул его собеседникам:
– Не верьте ни одному его слову. Все это враки… Он ужасный выдумщик! <…>
В этом, к сожалению, я убедился на собственном опыте. Со слов своего отца Владимира Дмитриевича Набокова романист рассказывает в своих мемуарах, будто в то время, когда я предстал в Букингемском дворце перед очами Георга V, я будто бы обратился к нему с вопросом об Оскаре Уайльде. Вздор! Король прочитал нам по бумажке свой текст, и В.Д. Набоков – свой. Разговаривать с королем не полагалось. Все это анекдот. Он клевещет на отца. <…>
<…> О Сирине я тоже с Вами согласна: блеск, сверкание и отсутствие полное души. Я люблю больше всего его «Машеньку», которая нравилась и Ивану Алексеевичу, люблю его рассказ «Звонок», единственный человеческий. <…>
<…> Главная тема нынешнего вечера – «Пнин». <…> Книга ей [А.А. Ахматовой] вообще не понравилась, а по отношению к себе она нашла ее пасквилянтской. Книга мне тоже не нравится, или, точнее, не по душе мне та душа, которая создает набоковские книги, но пасквиль ли на Ахматову? Или пародия на ее подражательниц? Сказать трудно. Анна Андреевна усматривает безусловный пасквиль.
После обеда мы с Гарри Левиным и несколькими молодыми людьми беседовали в соседнем зале для приемов о литературе. Меня изумляет, как высоко все оценивают «Лолиту». Говоря о помешательстве на нимфетках, я выдвинул «свою теорию»: все это новейшая реакция мужчин на современный «матриархат». В США властвуют жены и матери. И мужчина берет реванш: восхваляя девочек-подростков, он доказывает, что любит именно их, а не опытных и зрелых женщин. «Лолита» и мода, имитирующая девчоночий стиль, наглядно показывают: мужчин привлекает то, что предшествует зрелой женственности; и хотя они подчиняются женщинам, но при этом не испытывают к ним влечения. Я думаю о кризисе, который эта тенденция вызывает у женщины: о чувстве, что она стала ненужной, старой, что ей тридцать!.. И о тех усилиях, которые предпринимает женщина, чтобы казаться не просто молодой, а все еще незрелой, все еще нежной маленькой девочкой.
Кажется, Гарри Левина эта гипотеза заинтересовала.
<…> Возвращаю перевод Сирина – ничего особенного не нахожу, есть и промахи. Во всяком случае, при всем к нему уважении как переводчику на английский, в области перевода на русский ему надо сказать: чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Ведь не блещет и его «Аня в стране чудес». <…>
<…> Вчера пришел 2-й № «Воздушных путей». <…> Кстати, одно из стихотворений Набокова – пародия на пастернаковские стихи о Нобелевской премии. Что этот господин не может успокоиться?! Сильно все-таки задел Пастернак этого Сальери наших дней. У меня руки чешутся на Набокова – но никто не напечатает. <…>
<…> Ну, а гнуснейшая пародия на «Нобелевскую премию» возмутила и меня, и жену, и многих еще. И притом – этот мерзавец Набоков еще припутал сюда свою «Лолиту» – «бедную» свою прельстительницу всего мира – девочку… Но вот результат: первая книга «Воздушных путей» была куплена одной организацией в количестве 400 экз., а вторая только в количестве 50 – и
<…> Я было (по моей всегдашней отвлеченности) написал о стихах В. Набокова (в рецензии о «Воздушных путях») то, что думаю, т.е. – очень отрицательно: и ухо плохое – какофония в первом, а во 2 – наглость.
Ирина Владимировна [Одоевцева] вовремя схватила за руку (сказал ей об этой рецензии): «Что, хотите иметь второго Корвин-Пиотровского, только более авторитетного, знаменитого и богатого?! Да он… Жоржа чуть не съел за ту рецензию, давно, в “Числах”, когда еще был не так знаменит и богат!!!» – В общем, сознаюсь, отступился от «журнальной драки», т.к. еще раз «разводить опиум чернил слюною бешеной собаки» не хочу, черт с ним! А жаль!
Так нахал и будет торжествовать со своей мраморной рукою! <…>
<…> Терапиано пишет мне следующее о 2-х стихах Набокова из Воздушных путей». [Цитируется предыдущее письмо Ю. Терапиано
<…> Я не успел <…> ответить на Ваше последнее письмо. Меня в нем
Не знаю, почему Вы думаете, что я принадлежу к «набоковцам» (?) и что мои личные (давно, в сущности, сошедшие на нет) отношения с Набоковым помешали бы мне высказать мое мнение: в конце концов, я единственный не постеснялся в печати отметить отрицательные стороны книги Набокова о Гоголе, назвать ее «аррогантной». Георгий Иванов когда-то написал о Набокове гнусность (должен ли был Набоков за это сводить счеты с ним, я не знаю), но, во всяком случае, это тут ни при чем. Набоковская пародия тоже гнусность, и об этом следовало бы прямо сказать. Терапиано это сделать было совсем просто, так как он никак с Набоковым не связан. Меня никто не просил рецензировать «Воздушные пути», а во мне очень сильна привитая в Англии привычка (традиция) не писать рецензий иначе как по заказу редакции, особенно зная, что в том издании, где я сотрудничаю (в данном случае в «Русской мысли»), будет писать кто-то другой. Самому Гринбергу я очень резко отозвался о стихотворении Набокова и сказал ему, что он
<…> Набоков, конечно, человек особенный, но его стихотворение, второе (первое очень хорошее), все-таки наглость. Дошла ли до Вас эпиграмма на него? Если нет, то вот она:
Очень хорошо! У меня руки чесались поместить в седьмом номере, но куда! Разобидится, вероятно. А остро и живо – это надо ценить, по-настоящему острить теперь разучились. <…>
<…> Эта «Лолита» Сирина, разве настоящий русский писатель мог такую книгу написать! И совсем не потому, что она якобы «аморальная». Вовсе она не аморальная. Наоборот, автор «моралист»… что и понижает ее ценность. Большой русский писатель пишет без ненависти к людям, это не типично для русской литературы. Кроме того, русский писатель – религиозен (как поэт, иногда даже против воли. Даже Бунин по-своему религиозен). Прочтите в «Лолите» воспоминания героя о русском шофере, который отбил у него жену. Какая ненависть против всех нас! <…>
<…> Ты видел новую Володину книгу [«Бледный огонь»]? Я прочел ее с интересом, но она все равно кажется мне несколько глуповатой. Напиши, как по-твоему. Я ожидал, что профессор окажется настоящим королем, а комментатор – убийцей. Непохоже, чтобы у автора был тот же замысел <…> (на книгу его вдохновила работа над переводом «Онегина»). <…>
<…> Рада сообщить, что я неожиданно написала несколько вещей. Правда, только рецензии, одну – на новую книгу Владимира Набокова «Бледный огонь» – она выйдет на этой неделе в «Нью рипаблик», – другую, поменьше, на Сэлинджера [«Френни и Зуи»] для «Обзёрвер». Вторую статью я написала за два дня, она получилась очень злой и не доставила мне особого удовольствия, кроме того, что я ее закончила; зато я действительно влюбилась в набоковскую книгу и много работала над ней, испытывая чистейшее наслаждение. Мне очень интересно будет знать, что ты скажешь о книге, когда прочтешь ее; по моему мнению, это одна из жемчужин нашего века, нечто совершенно новое, хотя здесь есть проблески «Лолиты», «Пнина» и других его произведений. Среди прочего, это очень смешная и в то же время очень грустная книга про университетскую жизнь. По-моему, она рассказывает об Америке и ее «новой» цивилизации больше, чем всё, что я прочла прежде. Это первая известная мне книга, которая способна превратить нашу нелепую новую цивилизацию в произведение искусства, как если бы он выгравировал ее, словно «Отче наш», на булавочной головке. Это необычная игра или головоломка, которая требует несколько игроков для того, чтобы разгадать ее, и которая причудливо соответствует нашему веку групповщины. Я обежала весь Париж: библиотека, друзья, знающие русский, друзья, знающие немецкий, друзья, разбирающиеся в шахматах, и волшебным образом заинтересовала их, как будто из вторых рук им тоже передался огонь книги. Подобная заразительность – одно из ее свойств. И все это совершенно отличается, скажем, от «Поминок по Финнегану», потому что там, когда найдешь все отсылки, ты просто возвращаешься к тексту, но в случае с книгой Набокова все, что ты собрал, прекрасно само по себе – редкие птицы и бабочки, движение звезд, любопытные шахматные этюды, отрывки из Поупа и Шекспира, Платона, Аристотеля, Гёте… Естественно, я не смогла разъяснить в ней всё, и мне не терпится узнать, что другие обнаружат в книге из того, что я не заметила. Те рецензии, которые я успела прочесть, – абсолютно тупые, упустившие практически всё, – чего и следовало ожидать, как будто Набоков, посмеиваясь, уже написал статьи рецензентов. Ну, довольно об этом. <…>
Дражайшая Мэри —
Когда пришло твое письмо, я как раз собиралась написать тебе. <…> Статья о Набокове – очень, очень хорошая, действительно превосходная, очень остроумная и головоломная, однако я еще не читала книгу. Вскоре я собираюсь сделать это, хотя вряд ли у меня будет время для чтения перед Паленвиллем. Есть нечто в Набокове, чего я не переношу. Словно он все время хочет показать тебе, какой он умный. И словно он считает себя умнее всех… Есть что-то вульгарное в его утонченности, а у меня аллергия на такого рода вульгарность, потому что она так хорошо мне знакома, потому что я знаю много людей, пораженных ею. Но, возможно, в данном случае это неверно. Посмотрим. У него есть только одна книга, которой я искренне восхищаюсь, – это пространное эссе о Гоголе. <…>
<…> Только что прочел набоковскую «Лолиту», которая принадлежит к классике мировой литературы и в своей божественной самодостаточности стоит в одном ряду с творениями Джойса, Пруста, Манна и Жене.
Мое мнение о Набокове, прежде сформированное критиками, было не слишком высоким… вот какова наша удивительно компетентная американская критика <…>.
<…> Новая книга Набокова [«Бледный огонь»] – литературный трюк, но трюк изобретательный <…>
<…> Читали Вы новый роман Набокова? И интервью с ним в «Newsweek»? (Прочтите – из этого интервью я узнал, что переводится «Защита Лужина» и готовится перевод «Дара».) Какую ахинею об этом романе (я, впрочем, романа еще не читал, сужу по американским отзывам) написал Завалишин! А фильм «Лолиты», судя по лондонскому «Дэйли Телеграф» и по «Тайм», совсем провалился. Что говорят о нем в «ваших» кинематографических кругах? <…>
<…> По странному совпадению, когда я заканчивал отзыв (в высшей степени отрицательный) на «Бледный огонь» для «Партизэн ревью», пришел «Нью рипаблик» с твоим многословным панегириком. Удивлению моему не было предела. Я счел необходимым добавить финальный раздел, в котором полемизирую с тобой, поскольку в своих похвалах ты зашла чересчур далеко и придаешь книге слишком большое значение. Больше всего я удручен тем, что твоя статья на 14/15-х представляет собой экзегезу и толкование такого же сорта, как и у бедняги Кинбота, а также тем, что только в крошечном последнем абзаце ты дала несколько оценочных суждений и таким образом снизошла до критики. И еще я удручен лобовым столкновением между твоим вкусом и моим. Надеюсь, как и ты. <…>
Недавно видел Набокова во время шикарной вечеринки после премьеры «Лолиты» на крыше «Тайм-Лайф билдинг» (шампанское было на каждом столе). Он был очень радушен и добр, поскольку пока знает только то, что я восторгался «Лолитой». Между прочим, фильм хорош, хотя и не передает дух книги. <…>
Дорогая Мэри,
по поводу «Бледного огня»: из всего, что я читал о нем, твоя статья – единственная, в которой по-настоящему схвачена суть книги. Остальные рецензенты даже не знали, что о ней и подумать. Правда, я не понимаю, как ты можешь считать ее одним из величайших произведений искусства нашего времени. И хотя замысел изобразить комментатора, подменяющего собой поэта, сам по себе любопытен, я считаю, что в целом книга получилась довольно глупой. Все эти его фокусы раздражали меня и наводили скуку, и я, в отличие от тебя, не стал утруждать себя, чтобы разгадать их. На мой взгляд, порой ты придаешь некоторым деталям смысл, который он [Набоков] вовсе не имел в виду.
<…> «Бледный огонь» очень забавен – лучше сначала прочесть книгу и только потом – рецензию Мэри. Ее статья очень умна, хотя, по-моему, предназначена для тех, кто не собирается читать книгу, – она так подробно обо всем рассказывает! Лота сейчас корпит над «Бледным огнем», и поскольку в нем так много построено на языковой игре и проч., она время от времени обращается ко мне за помощью. <…>
<…> Закончил читать Набокова [«Бледный огонь»], этот отдающий голубизной кошмар. Идея соорудить роман из примечаний великолепна своей оригинальностью, но гомосексуальный король приводит меня в оторопь. <…>
<…> Мой датский издатель выпустил «Лолиту» – но здесь она потерпела фиаско. Датчане от нее не в восторге. <…>
<…> Читаю «Смех во тьме» – не забавный пустячок, а в высшей степени серьезное произведение. Книга в мягкой обложке, с пожелтевшей и ломкой бумагой. Купил ее давным-давно в лавке и почему-то до сих пор не прочел. Как странно читать такую первоклассную вещь в такой скверной обложке. О, что за книга! <…>
<…> Тебе нравится «Бледный огонь»? О, я просто умирала со смеху. Думаю, в большой степени вещь написана в манере Гарольда Эктона. <…>
<…> Мне ужасно понравился «Бледный огонь», и я полагаю, что поэма – не пародия и не пастиш, а само по себе очень хорошее произведение искусства.
<…> Открыл Набокова и оказался очарованным этой удивительной атмосферой обмана, этим диапазоном двусмысленности; его методика заинтересовала меня, я нахожу ее очень близкой мне по духу, но его образность – тень фокусника на мерцающем занавесе и все эти слащавые педики – не мое это. <…>
<…> Я пришел на прием, устроенный «Боллинген Пресс» в честь Набокова; он бросился ко мне и крепко жал мою руку, приговаривая: «Ах, какая радость видеть вас, Макдональд, мой пррреданный поклонник, как прекрасно вы отозвались о “Бледном огне” А наше детище, наше совместное открытие – прадед Пушкина! И прочее, и прочее». Отмечу, что «Бледный огонь» я раскритиковал в «Партизэн ревью», а также послал в «Энкаунтер» письмо с протестом против публикации его двенадцатистраничного эссе о пушкинском прадеде, в котором утверждал, что это – груда незначительных фактов, не имеющих отношения к Пушкину-писателю, по сути – неосознанная пародия на американские диссертации. Замечу также, что он настоящий русский интеллектуал дореволюционного типа, полный шуток и веселья <…>.
<…> Только что вышел труд Набокова (Сирина) в четырех томах: перевод «Евгения Онегина»
<…> Вышел набоковский Пушкин. Я возьму его с собой в Талкотвиль и самым тщательнейшим образом изучу – в надежде дать тебе статью к концу лета. Только что проглядывая его, я мог заметить, что в Володином переводе почти столько же недостатков (временами одних и тех же), как и Арндтовском. В нем полно безвкусной писанины, диковинных слов и неуклюжих фраз. А некоторые его замечания о русском языке ошибочны. <…>
Дорогой Олег Николаевич, насчет Набокова скажу Вам так: человек весьма одаренный, но внутренне бесплодный. «Других берегов» я не читал, но знаю его еще по Берлину 20-х гг., когда был он тоненьким изящным юношей. Тогда псевдоним его был: Сирин. Думаю, что в нем были барски-вырожденческие черты. Один из ранних его романов «Защита Лужина» (о шахматисте) мне очень нравился. Но болезненное и неестественное и там заметно – и чем дальше, тем больше проявлялось. Он имел успех в эмиграции, даже немалый. И странная вещь: происходя из родовитой дворянской семьи, нравился больше всего евреям – думаю, из-за некоего духа тления и разложения, которые сидели в натуре его. Это соединялось с огромною виртуозностью. В свое время мы с Алдановым собирали ему деньги на отъезд в Америку. Он и отъехал. Материально процвел там – «Лолита» эта дала большие деньги. Приезжал он и сюда, уже «Набоковым», а не «Сирином». В «Nouvelle Litteraire» (или «Figaro Litteraire», точно не помню) было интервью с ним. Говорил он чушь потрясающую, а в растолстевшем этом «буржуе» никак уже нельзя было узнать приятного худенького Сирина. У Данте сказано:
Бунин, как человек здорового склада, с трудом выносил его. На меня его облик наводит «метафизическую грусть»: больших размеров бесплодная смоковница.
Пишу это Вам, лично. Для энциклопедии пишите свое, что Вам кажется и видится. <…>
<…> Как это ни странно, перевод [«Евгения Онегина»] представляет собой жалкое зрелище: вялый, монотонный, буквалистский – с некоторыми фразами, которые звучат не по-английски. В нем полностью возобладал глуповато-извращенный педантизм. <…>
<…> Перевод «Евгения Онегина», сделанный Набоковым, разочаровал меня. Комментарии к переводу лучше самого перевода. <…>
<…> Набоков счел Ходасевича «величайшим поэтом XX века»! Это меня удивляет. Едва ли тут «кукушка и петух», хотя он верно помнит, что Ходасевич его превозносил, когда все его ругали (Зин. Гиппиус – «юлю в литературе», Г. Иванов – «кухаркин сын» и т.д.). Ходасевич, конечно, хороший поэт, но в рамках и пределах, твердо чувствующихся. У самого Набокова есть строчки – правда, только строчки, – которые идут дальше и выше его. <…>
<…> Наш лучший переводчик с русского на англо-американский – ваш земляк, мастер слова, В.В. Набоков, и последняя его работа, перевод «Евгения Онегина», содержит интересную проблему, обсуждать которую сейчас заняло бы слишком много времени <…>
<…> А насчет того, что у Набокова есть строчки, которых не написать бы Ходасевичу: у него были стихи в «Современных записках», еще до войны, где что-то было о «фосфорных рифмах последних стихов», за подписью Б. Житкова. Меня это стихотворение поразило, я о нем написал в «Последних новостях», спрашивая и недоумевая: кто это Житков? – и не зная, что это Набоков. Конечно, в целом Ходасевич больше поэт, чем он. Но у Набокова есть pointes64, идущие дальше, по общей, большей талантливости его натуры. <…>
<…> Получил ответ от жены Набокова (карандашом): не возражают против включения его стихов, но сперва хотят видеть переводы. <…>
<…> Условие Набокова меня не удивляет. Он в этом отношении очень придирчив и, увидев переводы, легко может отказать. Я не знал, что Вы его включаете, думал, что Вы его поэзию не гутируете. (Я тоже только что получил письмо от его жены – в ответ на мое
<…> Кстати, я получил недавно четырехтомник «Евгений Онегин» Набокова. Есть очень интересные замечания, кое-какие остроумные догадки, но перевод плохой, – хотя бы уже потому, что он прозаический. И кроме того автор – слишком уж презрителен, высокомерен, язвителен. Не знаю, что за радость быть таким колючим. Мне нравится и «Lolita» и «Pnin», но если бы он отнесся к Пнину добродушнее, мягче, уважительнее, – повесть была бы гораздо художественнее. Я знал этого автора, когда ему было 14 лет, знал его семью, его отца, его дядю, – и уже тогда меня огорчала его надменность. А талант большой – и каково трудолюбие! <…>
<…> Относительно Набокова (я все еще отвечаю на Ваше письмо): Вашу характеристику этого «монстра» разделяют многие. Кроме меня – потому что я очень хорошо его знаю. Он, уверяю Вас, совсем иной, когда отдыхает от своей «позы». Художники всех видов неизменно играют какую-то роль, которая «сочиняет» их личность. Естественность для них – редкое и необычное состояние. Хочу Вам напомнить, что Набокову приходилось жестко бороться за признание своего таланта. Были у него тяжкие времена, и, как наивно это ни звучит, надменность была его главным оружием. Но он честен в этом страшном мире. <…>
<…> Вам, возможно, известен перевод Владимира Набокова, на который я давал отзыв в «Санди Нью-Йорк Таймс». Он вызвал целую дискуссию. Это четыре тома: один – собственно перевод, два – совершенно необычные комментарии и четвертый – русский текст издания 1837 года и при нем поразительный трактат о просодии, который должен Вас заинтересовать. Набоков более чем разделяет Ваши опасения относительно непереводимости «Евгения Онегина» – он полагает, что перевести «Онегина», да и всякое рифмованное произведение на английский язык рифмованными стихами и притом сохранить его форму «тематически невозможно». Сам он в своем переводе делает попытку сохранить ритм, но даже ритмом жертвует, если ритм мешает точной передаче смысла данной строки. <…>
Дорогая Соня. Я написал Вам письмо за день до получения Вашего письма. Ваше письмо так интересно, что хочется сейчас же откликнуться на него. Никто не отрицает, что Владимир Набоков – искренний и сильный талант и что снобизм – его защитная маска. Но все же к людям он относится с излишней насмешливостью. Для меня Пнин – трогательно жалок, патетичен, а для него только смешон. И очень обидны показались Анне Ахматовой его (правда, превосходные) пародии на ее лирику. Комментарии к «Онегину» блистательны. Перевода я не сверял, но то презрение, которое он питает к другим переводчикам «Онегина», я вполне разделяю. <…>
<…> Четырехтомный «Eugene Onegin» у меня есть. Очень интересная работа! Я ведь помню Vld. Nab. четырнадцатилетним мальчиком. Уже тогда он подавал большие надежды. Его комментарии очень колючие, желчные, но сколько в них свежести, таланта ума! Хотелось бы прочитать Вашу рецензию в «Sunday New York Times». Другие переводы «Евг. Онегина» – особенно Бэбетт Дейч – ужасны. <…>
<…> Из Англии я отправилась в Италию и в Швейцарию, встретила Набокова на Ривьере, где он отдыхает и пишет новый роман. Вы, наверно, получили в свое время ту книжку «New York Review of Books», в которой Эдмунд Вильсон так строго критиковал Набоковского Пушкина. Он сделал при этом и сам несколько ошибок, полагая, например, что либретто для оперы «Евгений Онегин» написал сам Чайковский. <…>
<…> Очевидно, автором [В. Набоковым] движет желание принизить своих героев и таким образом утвердить собственное превосходство, которое он не мог бы проявить в жизни; вот поэтому он и вынужден создавать марионеток – чтобы унижать и оскорблять их… И еще мне крайне не нравятся его неуклюжие переводы. По крайней мере, Констанция Гарнетт (или это была Изабель Хэпгуд?) заботилась о целом, и у нее не было потребности осаживать лошадей и прерывать звон их бубенчиков, дабы прочесть лекцию о том, что неясные очертания елей, закрывающие горизонт, – это на самом деле подросшие зеленовато-коричневые образцы еловых сеянцев Макса Шлинга номер 542. <…>
Милая, загадочная Соня, хотя Ваш друг, живущий на Ривьере, написал обо мне злой анекдот (в своих воспоминаниях), он все же мой любимый писатель. Из всех его книг я больше всего люблю «Pale Fire». И «Lolita» и «Pnin», и «Defence», и онегинский четырехтомник – для меня бесспорные шедевры. (Кстати, заметили и Вы, что в «Пнине» есть две чудесные пародии на А.[нну] А.[ндреевну Ахматову]?) Из четырехтомника я узнал много нового, многое прочитал с упоением. А «The “Eugene Onegin” Stanza»:
для меня несомненно классика…
Конечно, я не со всеми его утверждениями согласен, так как, например, очень люблю книгу его переводов «Pushkin, Lermontov, Tyutchev», о которой он очевидно забыл, когда писал эту «Stanz»‘у. Я сочинил о его «Онегине» довольно большую статью, мне известны статьи об «Онегине» – проф. Эрнеста Симмонса и др., но все они бьют мимо цели. Я изучил все переводы «Онегина»: Эльтона, Бэбетт Дейч (старый и новый ее перевод), бедного проф. Kayden’а и т.д. и надеюсь, что статья моя в конце концов появится в печати.
У меня в моем альманахе «Чукоккала» есть автограф молодого В.Н. – терцины. Если хотите, пришлю Вам фото (Edm. Wilson еще до меня не дошел).
<…> Видели ли Вы Эдмунда Уилсона о набоковском «Онегине»? Чудесная, изящная статья; очень тонко охарактеризован Владимир Владимирович, но жаль, что Уилсон не слишком тверд в русском языке и что знакомство с Пушкиным у него шапочное. Из-за этого он не заметил
<…> Эдм. Уилсон написал очень талантливо, очень тонко об «Онегине» Вл. Вл-ча, как жаль, что при этом он, Уилсон, так плохо знает русский язык и так слаб по части пушкиноведения. Вл. Вл. его сотрет в порошок. <…>
<…> Вы должны были получить продолжение переписки Эдмунда Вильсона и Набокова. С Вильсоном я не согласна совершенно. Исправлять Набокова в части русского языка не его дело совершенно, и он абсолютно неверно определил место Набокова в американской литературе. Владимир никогда не был глубоко связан с русской культурой, оставив родину в шестнадцатилетнем возрасте, ему удалось на Западе ассимилироваться без труда. Он законченный космополит, и это его специфическая черта. Просто изумительно, как человек – я имею в виду Вильсона, – изучающий русский язык, как мне известно, не меньше четверти века, так слабо знает его и русскую литературу. Ответ и поправки, сделанные Набоковым, тоже не столь уж глубоки. <…>
<…> Почему оставили Вы свою статью о Набокове?
Хочу сообщить, что «Лолита» выйдет вскоре в Нью-Йорке по-русски, и я конечно же пошлю Вам ее по воздуху. Вы писали, что Вам эта книга нравится, русский ее вариант даже и не перевод, но сделан самим Набоковым, и небольшие отрывки, которые оттуда знаю, великолепны. <…>
<…> Все, конечно же, подумают, что он [Набоков] – непогрешимый русский ученый, который знает гораздо больше, чем любой не русскоговорящий человек; так будут думать независимо от того, прав ты или нет; чем больше ты будешь возражать, тем больше он будет отвечать. Я уверен, суть дела в том, что подобного рода перевод – не что иное, как литературный курьез <…>, что он содержит все промахи самоупоенного виртуоза, с его огромным нарциссическим талантом и неспособностью к переводу других произведений искусства, предполагающего дар самоотречения, которого он абсолютно лишен. Комментарий – коллекция знаний, характерная для типичного русского дилетанта девятнадцатого века, но вся вещь в целом – это результат работы Набокова, а не Пушкина. Ты прав – он слегка не в своем уме. <…>
Дорогой Джек,
спасибо тебе за вырезки газетных статей. Я и Набоков сражаемся теперь на два фронта: на страницах «Энкаунтера» и «Нью-Йорк ревью оф букс». Это напоминает мне гоголевскую повесть о ссоре между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем.
<…> пришел «Encounter» с феерической статьей о «Евгении Онегине». Целый день я наслаждался этим полемическим шедевром, но потом пришел номер «N.[ew] Y.[ork] Review of Books» с невероятным ответом Эдмунда Wilson’а – и я подумал, как потрясающа судьба Пушкина, как он живуч и как властно он поставил требование перед лучшими писателями США, чтобы они знали русский язык! <…>
<…> Это на самом деле удивительно, как много народу занимается сейчас русскими темами. Вы сделали то же наблюдение по поводу спора Набоков–Вильсон, вдруг оборвавшегося. Кстати: я надеялась встретить Набокова во Флоренции, но он там не показался. Он подлинный герой у сегодняшних журналистов; многие считают его «гигантом» и предсказывают на следующий год Нобелевскую премию. Что ж, если ее получил Шолохов, Набоков достоин ее гораздо больше. <…>
<…> Статью о четырехтомном «Евгении Онегине» закончил уже месяца два, сейчас она переводится на английский язык, и я надеюсь получить в нашем Союзе писателей официальное разрешение напечатать статью в N. Y. «Review of Books». <…>
<…> Хотелось бы знать, почему Ваша статья о Владимире Владимировиче все еще не появилась в «N. Y. Book Review»! Очень хочу прочесть ее, тем более что Вы были весьма критичны в своих суждениях, разговаривая с Женей. Помню, что я получала от Вас неоднородные оценки его произведений, но его комментарии Вы назвали исключительно удачными.
<…> Мое
<…> На днях Владимир Владимирович прислал мне новое, исправленное издание своих автобиографических воспоминаний. Как обычно, перед тем как прочесть, вернее – перечесть их, я просмотрела в индексе знакомые мне имена. Против Вашего имени – Чуковский – автор указывает на стр. 254, смотреть Корнейчук, и там я прочла интересную историю о Вашей поездке в Англию в 1916 году в качестве члена специальной группы. Он сообщает следующее: «Там был официальный банкет под председательством сэра Эдварда Грея и забавное интервью с королем Георгом V, у которого Чуковский, enfant terrible группы, добивался узнать, нравятся ли ему произведения Оскара Уайльда – “ди ооаркс оф Оалд”. Король, не отличавшийся любовью к чтению и сбитый с толку акцентом спрашивавшего, ответил в свою очередь вопросом, нравится ли гостю лондонский туман; (позже Чуковский торжественно цитировал это как пример английского ханжеского замалчивания писателя из-за аморальности его личной жизни)». Как это занимательно! Я не знала, что Ваш интерес к литературе так велик, что вы были способны взрывать правила дворцового этикета. Искренние мои поздравления по этому поводу. <…>
Соня, милая Соня!
<…> Выдержку из воспоминания Вашего друга я получил, и никак не могу представить себе, зачем и над чем он глумится. Действительно. У меня не было гувернеров, какие были у него, и английский язык я знаю самоучкой. Он был барин, я был маляр, сын прачки, и если я в юности читал Суинберна, Карлейла, Маколея, Сэмюэля Джонсона, Хенри Джеймса, мне это счастье далось в тысячу раз труднее, чем ему. Над чем же здесь смеяться? Выдумку о том, будто я в Букингэмском дворце обратился к королю Георгу с вопросом об Уайльде – я считаю довольно остроумной, но ведь это явная ложь, клевета. Конечно, это не мешает мне относиться ко многим его произведениям с любовью, радоваться его литературным успехам, – 65 лет литературной работы приучили меня не вносить личных отношений в оценку произведений искусства, но я уверен, что никто из знающих меня не поверит злому вымыслу знаменитого автора. <…>
Дорогой Корней Иванович,
я нахожу набоковскую ложь отвратительной и собираюсь написать ему об этом, процитировав в своем письме Ваши слова. В самом деле, выдумать, как французы говорят, сплошную неправду о живом человеке – какая безвкусица! И это не первый раз случается с ним <…>.
<…> Относительно Влад. Влад–ча: люди, прочитавшие его мемуары (я не читал их), пишут мне с удивлением, с возмущением по поводу его строк обо мне: видят здесь чуть не пасквиль. Но я вскоре поостыл и думаю, что
<…> Относительно Набокова: после того как я написала ему насчет его выдумки относительно Вашей поездки в Лондон вместе с его отцом, он в ответ просил меня передать Вам, что его сын вырос на вашем «Крокодиле» и «Мойдодыре». Мне кажется, что он чувствует себя очень неловко, будучи уличенным. <…>
<…> Cody предложил мне написать предисловие к «Защите Лужина». Я согласился, в виду гонорара, но сказал ему, что г. Набоков может заявить против меня «отвод» – и по-своему будет прав, если вспомнить все, что я о нем писал. Ну, посмотрим. Конечно, «Защита Лужина» – книга блестящая, а я теперь стал мудрым старцем и отношение к Набокову изменил. Все ведь начал Георгий Иванов обозвав его в Числах «кухаркиным сыном», – помните? <…>
<…> Гершенкрон (кто он, кстати?) о Набокове мне понравился. Набокова стоило давно (при всем им восхищении) хорошенько высечь, и Гершенкрон делает это удачно – но только вначале, к концу он как-то выдыхается, а главное, хотя формально он отдает должное и плюсам Набокова, он как-то невыпукло подает эти плюсы, а у Набокова в комментариях есть несколько замечательных мест. Критик должен уметь и восхищаться где надо. <…>
<…> Какая мутная, претенциозная чушь набоковское «Приглашение на казнь». Я прочитал 40 страничек и бросил. <…>
<…> Я вспомнил Влад. Влад.
<…> Сейчас я писал воспоминания о Бунине, Сологубе, Вал. Брюсове – и для отдыха хочу написать (по заказу «Нового мира») статейку о набоковском «Евгении Онегине». Против моей воли статья получается разгромная. Зачем я пишу Вам об этом, не знаю. <…>
<…> В пятницу после полудня – организованная Иваском встреча с двумя гостями за чашечкой кофе: Игорь Чиннов, преподаватель русской литературы (в Париже с 1947 по 1953, теперь преподает в Канзасе), и С., польский поэт, приехавший из Лондона. Чиннов – о бунинских «Воспоминаниях»: чрезвычайно несправедливые,
Можно задаться вопросом. Читая дневник и письма Толстого, так же как и письма Флобера, поражаешься тому, какие муки доставляло им писательство. Сопряжен ли с муками творческий процесс Набокова? Только ли бабочка – единственный конечный результат болезненного роста (Набоков – энтомолог, и все его посвящения обычно снабжены изображением бабочки)? И еще я заметил, что в клоунах (а в набоковском стиле много клоунады) обычно таится глубокая печаль. В его случае это не очевидно, но все-таки может быть, глубоко, на самом дне!
То ли потому что я коротко знал Набокова, то ли из-за моего интереса к его творчеству, он привлекает меня и как человек, и как писатель, хотя его произведения, несмотря на всю их виртуозность и даже красоту, оставляют меня холодным. <…>
<…> Читал целый день роман Сирина (Набокова) «Дар». Я читал его раньше, но по тексту «Современных записок», т.е. без главы о Чернышевском, да и не так внимательно, как сейчас. Роман великолепен. По-моему, это лучший роман этого автора. Он прекрасен и по замыслу, и по прихотливой и небанальной сюжетной структуре, и по словесному мастерству. Но главная его удача – герой его убедителен как талант, как человек с поэтическим даром. Подобного примера я не знаю во всей мировой литературе: обычно (кроме «Мартина Идена», м.б.) «писатели» – герои романов – условно-ходульные фигуры. <…>
<…> И еще я очень благодарен Вам за то, что Вы сказали о Набокове. Редко читал я писателя, который казался бы мне более занудным и отталкивающим, чем он. Он олицетворяет тот тип писателя, который я больше всего ненавижу, – с неизменной самодовольной ухмылкой интеллектуала, выражающей чувство, что всё и особенно
Набоков. В высшей степени необычный человек, необычный даже для его положения прирожденного аристократа. Настолько необычный, что должен отгораживаться от других писателей; необычный в том, что его ощущение реальности так сложно и запутанно, что он научился искусству отделять себя от «сна разума», не быть при этом связующим звеном между первым и вторым, но в то же время представлять их как другую версию реальности, как фокус из его набора фокусника… Необычный в своей мечте о любви, в способности научной
Единство времени для художника-наблюдателя. Время – огромный круг, чья окружность –
Владимир невинен. Чист и добр. Внешняя оболочка Набокова, эгоизм, исчезает, и ты понимаешь, что имеешь дело с необычайно одаренным ребенком. Болезненно замкнутым. В его воспоминаниях есть возвышенное благочестие – абсолютно добропорядочного человека. (Испытания русского барина, никому не желающего зла.) По своей природе Владимир в высшей степени миролюбив. Мир литературы – мир
В[ладимир] – мастер слова; он строит предложения таким образом, чтобы увидеть, куда они его заведут. Любит экспериментировать с ощущениями, создавать и разрушать законы восприятия. Движим необходимостью творить реальность.
Главная его особенность – боязнь молчания и
Слова чрезвычайно важны для В. Они обладают волшебной силой
<…> Но мне вообще почти никогда не нравятся переводы стихов – особенно тех, которые я знаю и люблю. Переводы стихов стихом же почти никогда не удаются, почти всегда это не только не то, но и
<…> Видали Володю Набокова на обложке «Ньюсуик»? Он напоминает статиста, нанятого, чтобы позировать в роли Володи – Владимира Набокова <…>.
<…> О набоковской «Аде» высказаться окончательно не могу. Это – книга, которую надо, чтобы до конца разобраться в ней, прочесть больше одного раза. Разобраться – во всех выкрутасах. Стоит ли разбираться, другое дело. Гениально? Нет, не сказал бы, хотя в романе есть очень «глубокий» трактат о природе времени – якобы новая, гениальная теория, опрокидывающая и Бергсона, и Эйнштейна, и всех их предшественников. Но это тоже – «выкрутасы». Чисто словесные выкрутасы, которых больше, чем когда-либо, должны были бы Вам понравиться. Я пришел к заключению, что книга
<…> Когда я лежал в больнице, прочел около ста пятидесяти страниц «Ады», но она мне не понравилась. Думаю, в конце концов я ее одолею. <…>
<…> Набоков, «Ада». Он безнравственный старик, грязный старик; роман по большей части мастурбация; доставляющие физическое наслаждение мечтания старого человека о юных девушках; все окутано осенней дымкой в духе Ватто; очень красиво, он вызывает из области воспоминаний сцены, мгновения, настроения, давно минувшие часы почти так же искусно, как Пруст. Его слабая сторона – та, где он ближе к Джойсу, хотя, мне кажется, она нужна ему больше, чем большинству писателей. Я хочу сказать, что сентиментальные, слабые места как-то очень гладко, легко переходят у него в замечательные прустовские сцены. Думаю, неорганизованность огромной эрудиции, проистекающая от усиленного чтения и странных увлечений, никогда не даст ему подняться на вершину Парнаса; но и без того есть нечто неприятное в отбрасываемой им тени – нарциссизм, онанистическое обожание его, Набокова. Почти как у Жене, но без искренности того. <…>
Дочитал «Аду». Она мне очень понравилась: роман для романистов, точно так же как некоторые вещи Баха считаются музыкой для музыкантов. Только писатель (если быть точным – писатель, напоминающий, подобно мне, таинственный сад) способен уразуметь, о чем книга. Думаю, я
Мне особенно понравилось набоковское понимание времени как свойства памяти, а не пространства: чем бы ни являлось настоящее, оно живет в сознании; таким образом, то, что мы помним, может быть ближе нам того, что непосредственно воспринимается чувствами. <…>
В еженедельнике «Wiadomości» М.К. Павликовский дал Набокову титул «величайшего из ныне живущих писателей». Как много писателей в разных странах, чье величие либо скрыто, либо не может быть оценено по достоинству из-за отсутствия перспективы. Нет сомнений в том, что Набоков добился большого коммерческого успеха со времени выхода «Лолиты». Между прочим, до этой публикации был ли М. Павликовский о нем того же мнения, что и сейчас? Было бы интересно узнать. Также несомненно, что Набоков – удивительный литературный виртуоз, который выполняет изумительные словесные пируэты и блестяще обводит читателей вокруг пальца. Боюсь, однако, что это не более чем восхитительное цирковое представление. Является ли цирк высшей формой театрального искусства? Менее разнообразная, но зато более волнующая драма, по крайней мере на один уровень выше цирка. Набоков способен проделывать удивительные вещи со словами и образами, но часто задаешься вопросом, есть ли во всем этом внутренняя необходимость? Чувствуешь, что за всем этим блеском маловато серьезности, и можно легко догадаться, что вряд ли для Набокова писательство было такой же мукой, как для Флобера или Толстого. Высочайшего таланта виртуоз, но романист, романам которого недостает силы и композиционной собранности. Безусловно, художник, но меньше, чем виртуоз. Вот почему, читая Набокова, не можешь забыться. В его историях нельзя, как у Толстого, увидеть реальность, большую, нежели наша повседневность. Ими можно восхищаться и наслаждаться, но увлечься ими трудно. По крайней мере, так я ощущаю и его русские, и гораздо более затейливые английские романы. Ни любви, ни сострадания, ни отождествления с тем, что изображается! Тогда почему «величайший»? Талантливый, эгоцентричный, игривый клоун, дурачащийся перед зеркалом. Лелеющий свои слова, словно это драгоценные ювелирные украшения (часто это и впрямь так!), и восхищающий ценителей слов ради слов – не силой их выражения, а изящным расточительством. Простите, но я предпочитаю Казандзакиса. Поставил бы Павликовский Казандзакиса выше Набокова, если бы Казандзакис был еще жив?… Что касается Набокова, я прочитал и перечитал «Лолиту». Я прочитал его русские романы, и некоторые мне нравятся (в частности, я очень люблю «Защиту Лужина»). Но я не нахожу в них истинного величия, волнующей силы, литературной магии… крови из сердца соловья, которая сделала розу столь прекрасной в восхитительной сказке Уайльда «Соловей и роза». Это не про творчество Набокова, головное искусство, которое не способно тронуть чье-либо сердце… Хотя есть исключения. Одно из них – финальный эпизод «Лолиты»: он трогает до глубины души. Но это именно исключение. Все остальное – лишь игра слов. Так я чувствую. Вероятно, я ошибаюсь, а может быть, ошибаются М. Павликовский, Нина Берберова, Мэри Маккарти и другие, кто возносит Набокова на вершину славы… Набоков не считает Стендаля писателем! Ставит ли М. Павликовский Набокова выше Стендаля? Выше Бальзака? Выше Пруста? Для Набокова двое последних также не великие писатели. Такое непомерное высокомерие не служит доказательством гениальности, в отличие от скромности.
Рассказал Олегу Масленникову про мнение М. Павликовского о Набокове. Он ответил: «
Достоевский не отделывал свою прозу столь же тщательно, как Набоков, но у него не было времени, он должен был зарабатывать писательством на жизнь. У Достоевского была идея, глубокая нравственная и религиозная идея, которую он хотел донести до читателя, видение жизни, основанное на сострадании. Набоков же любую идею в литературе считает мертвечиной, хотя и в его романах чувство жалости порой поднимает голову то там, то здесь. И неудивительно, ведь оба, и Набоков, и Достоевский, происходят из одного источника, из Гоголя. Достоевский – непосредственно, Набоков – через Белого. Оба принадлежали к гоголевскому направлению русской литературы, в котором особое внимание уделялось другой стороне бытия, потусторонней реальности, отражению жизни в «кривом зеркале» воображения. Как выразилась по поводу Набокова Нина Берберова, «жизнь, перевернутая вверх ногами». Для Набокова это всего лишь игра, в которую он играет очень искусно. Для Достоевского в этом таился намек на высшую реальность, переосмысление всех ценностей, сложившихся благодаря христианской концепции страдания. Думается мне, что Достоевский пошел дальше и (если смотреть ретроспективно) завершил то, что Набоков только наметил. Таков мой план статьи о Набокове и Достоевском!
Одно удивительно – отсутствие в набоковских произведениях Петербурга как мотива. Пушкин, Гоголь, Достоевский, Блок, Белый – у всех имперский город выступал как мотив, как персонаж. Не то у Набокова! Его детские и юношеские воспоминания связаны с различными загородными поместьями, но не с Санкт-Петербургом…
1970-е годы
<…> Кстати, Набоков, который Вам так нравится (и мне тоже), живет в Швейцарии, в Монтрё – в 80 км от Женевы. С его сестрой я знаком, она живет рядом с нами, и мы друг у друга бываем. Она много рассказывает о брате, обожает его. Набоков и его жена живут вот уже сколько лет в небольшом скромном отельчике, живут отшельнически и аскетически. Он нелюдим, к сожалению. Нам хотелось бы его заполучить на лекцию в нашем кружке. Не выходит. Изредка он навещает сестру в Женеве и в каждый свой приезд рисует карандашом на стене в уборной бабочку и ставит дату. Так что у нее в уборной набоковские фрески…
<…> Ох, если попаду в Швейцарию, то хоть через дырку в заборе посмотрю на Набокова, боже, как я перед ним преклоняюсь…
<…> Вместе с Саймоном Олбери зашел в «Национальный дом кино» посмотреть «Артура Пенна 1922», документальный фильм о режиссере «Оружия для левши», «Бони и Клайда», «Погони», «Маленького большого человека» и множества успешных бродвейских постановок, например, «Сотворившая чудо».
Первый фильм – о Набокове и с его участием – был маленьким шедевром, главным образом потому, что Набоков сам по себе яркий персонаж. С упрямым высокомерием он ухитряется ускользнуть от ответа: отчасти потому, что, очевидно, не принимает себя всерьез, но прежде всего благодаря тому, от чего в фильме открещивается, утверждая, будто не унаследовал от отца дар говорить плавно и живо. На самом деле у него превосходное чувство юмора, чудесная наблюдательность и всепоглощающее добродушие, прекрасно дополняющее его педантизм. В свое время я прочел многие его вещи; после фильма хочется прочесть еще больше, особенно автобиографическую книгу «Память, говори». <…>
<…> Дорогие Эллендея и Карл, должна вас искренне поблагодарить – за что бы вы думали? – за Набокова. Этот год – после встречи с вами – был моим первым набоковским годом. Может быть, я не сказала вам, что открыла том «Лолиты» году в 1956-м или 57-м – и с негодованием закрыла на 50-й или 60-й странице. И совершенно забыла как о книге, так и об авторе. За последние годы при чтении американских газет и журналов Набоков как-то вошел в мое сознание (довольно неохотно). Я прочла пару его романов. Пожалуй, «Приглашение на казнь» оказалось книгой, которая действительно произвела на меня серьезное впечатление. Затем «набоковский психоз» начался у моей дочери – что тоже существенно на меня повлияло. А потом, как я сказала, приехали Вы. Я прочла Ваши «Ключи к “Лолите”» вместе с романом и поразилась собственной некомпетентности и глухоте (я имею в виду свою первую попытку). Это трагическая книга, поиски счастья трагического человека – одна из самых трагических (и чистых) в современной литературе.
Месяц назад я достала «Память, говори», взяла с собой и читала очень медленно, одну главу за три-четыре дня. Смаковала ее. Я до сих пор живу в его мире, который так сильно и совершенно неожиданно пересекается с моим. Эта книга была гораздо важнее для меня, чем «Ада», – она гораздо более лирическая, гораздо более «моя», если вы понимаете, что я имею в виду. «Память, говори» и подаренная вами «Лолита» – вот мой Набоков. Любые действия, направленные на увеличение содержимого набоковской полки в нашей библиотеке, будут встречены с энтузиазмом. Пожалуйста, пришлите и сборник статей о его творчестве, где опубликована работа Эллендеи. Как бы я хотела, как мне необходимо поговорить обо всех этих вещах. Между прочим, в марте я читала лекции в Новосибирске (в Академгородке). Это было как раз во время американской выставки (о народном образовании). На моей лекции присутствовали несколько молодых людей – гидов, а двое из них оказались вашими студентами. Задавали много вопросов, и один из них – о Набокове.
Качество воспоминания, памяти самой по себе, путь от «реального факта» к художественному вымыслу (я думаю не о его – Набокова – романах, а о мемуарах, о «Память, говори») – как это потрясает. <…> Итак, моя главная просьба – Набоков. Прежде всего, я планирую прочитать все, что можно достать. <…> Многие из моих друзей проходят эту «набоковскую фазу». Я не одна <…>
Пролистал толстенную «Аду». На каждой странице – русские или французские фразы, да еще стихотворные цитаты. Она почти полностью состоит из каламбуров, как будто писать просто и ясно достойно порицания. Вещи вроде Ги де Монпарнас вместо Ги де Мопассан показывают недостаток вкуса. Нет, не нравится мне книга. Скучно разгадывать бесконечные загадки, хотя в некоторых из них и проявлено незаурядное мастерство. Набокову семьдесят, и его продуктивность изумительна. Не знаю, напишет ли он еще книгу, но я надеюсь, что он сможет. В качестве прощального залпа предпочтительнее был бы простой, изящный роман, наподобие «Защиты Лужина», но не «Ады» – этого талмуда, полного запутанных мест и загадок. Что-нибудь, исполненное мягкого юмора, как в «Пнине», и без клоунады.
<…> Саня [А.И. Солженицын] о Набокове: «Никогда не поверю, что он отказался (от Нобелевской премии. –
<…> очень печально, но это факт: вторая эмиграция ни одного писателя, кроме Вас, не дала. Правда, и первая была не очень в этом смысле блестящей: если говорить о поколении, которое начало писать за границей, то оно дало одного поэта – Поплавского – и одного прозаика – Набокова, тоже, как видите, не жирно. Да и бедный Набоков на старости лет свихнулся. <…>
<…> Набоков выглядит еще моложе! Огромный коммерческий успех «Лолиты» позволил ему распродать все, что он написал до нее, и на русском, и на английском; один за другим в переводе на английский выходят даже те русские романы, которые были написаны больше сорока лет тому назад… В «Книжном обозрении “Нью-Йорк Таймс”» – новое интервью Набокова. Читать его неприятно. Очевидно, Набоков утерял способность говорить как простой смертный, пусть и прославляемый всеми. Интервью превратилось в развязный спектакль, выступление капризного мальчика, которое недостойно набоковского таланта. И притом возраст! В 72, после такого большого успеха, наконец пришло время стать взрослее и бросить эти глупые игры в «enfant terrible». <…>
<…> Набоков неожиданно написал мне письмо, в котором сообщает о том, что ценит мою дружбу и что все прощает. Ему сказали о моей болезни, а он всегда испытывает радость, когда узнает, что его друзья в плохой форме. Он оплакивал Романа Гринберга по меньшей мере за десять лет до его смерти. <…>
Дорогая Кэтрин,
спасибо за письмо <…>.
Набоков стал совсем несносным. Он выставляет себя благородным русским либералом и в то же время – важным русским барином. На самом деле он ни то и ни другое. Подозреваю, что во многом его нынешний ужасный нрав обусловлен состоянием его языка. В постскриптуме к русской версии «Лолиты» он признается в том, что отчасти утратил свой русский, а его английский становится все более и более экстравагантным. Возможно, тебе, как редактору, удавалось выправить его английский.
Набоков – русский писатель (точнее сказать, был им до 1940 года), который в какой-то момент начал писать по-английски. В настоящее время почти все его русские вещи переведены на английский, хотя большинство из них переведено другими людьми. Правда, значительную часть перевел его сын Дмитрий, под присмотром самого Набокова, но это не то же самое, что аутентичный авторский перевод. Набоков говорил мне, что такой перевод для него тяжелое испытание, так как теперь он ориентирован на другого читателя, с иной системой координат, и у него возникает естественное желание – переписать книгу, фактически создать новое произведение на ту же тему.
<…> Набоков – увлекательная игра, шахматная партия: читаю, даже восхищаюсь. Игры нужны, и это моя особая тема. <…>
<…> Вчера – на сон грядущий – перечитывал страницы из книги J. Schlumberger об A. Gide и его жене <…>.
Тоже вчера – две главы из «Дара» Набокова, который перечитывал много раз. Смесь восхищения и возмущения: какое тонкое разлито во всей этой книге
<…> Вот случайно купил за девяносто пять центов и лениво перечитываю «Пнин» Набокова. Как он верно подметил фальшь американского университета, карикатуры на Оксфорд, Гейдельберг и Сорбонну, но карикатуры дешевые. Диссертации, докторат, наука – тут все это вроде зажигалки, которую, не зная, что с ней делать, дикарь вешает себе на нос или на ухо и страшно горд. Эксперты без культуры, мешанина курсов, которые студент выбирает, как овощи на базаре. Библиографии, душный, затхлый воздух «департаментов», напичканных гениями. <…>
<…> И все-таки всегда тайная мечта написать что-то приближающееся к чуду некоторых страниц «Жизни Арсеньева»: арестанта в окне острога, цветистого обрыва над станицей в Крыму. У Набокова тоже есть такие волшебные описания: например, в «Весне в Фиальте». Как странно: они оба, владея этим чудным даром воссоздания природы, ничего подобного не достигают, когда доходит дело до человеческой жизни, до человеческих чувств. <…>
<…> Сейчас дочитал новый роман Набокова «Look at the Harlequins». Странная вещь! Псевдобиографический роман. Не все понял. Надо будет еще раз перечитать. Обычного стилистического блеска вдоволь, но…
<…> Мое знание русской литературы 20-го века в значительной мере ограничено произведениями тех поэтов, с которыми я встречался, прежде всего – Евтушенко и Вознесенского. <…> И я должен упомянуть о вашем гениальном эмигранте Набокове, чья ностальгическая проза и поэзия, а также замечательный перевод «Евгения Онегина» значительно обогатили мое собственное представление о литературе вообще и о русской литературе в частности.
<…> То ли Набоков, то ли мадам Набокова (они неотличимы друг от друга по манере выражаться) против того, чтобы к ним приехал фотограф и сделал фото для статьи. Мы обменялись полдюжиной каблограмм. Теперь Набоков осторожно намекает, что согласится на фотографа, если текст интервью предоставят ему для рассмотрения. К счастью, у «Тайм» незыблемое правило не делать ничего подобного. Об этом ему сообщили. В настоящее время – тишина. <…>
Вечереет, становится сумрачно. Не темнота (она будет позже), а светло-серые сумерки, когда, как говорят русские, «все кошки серы». Сумрачно снаружи, сумрачно внутри… Было ли у Набокова, вечно юного Набокова чувство всепроникающей серости?
В последнем выпуске «Нэйшенал обзёрвер» прочел о нем замечательную статью Энн Тайлер «Набоков возвращается, ослепляя нас зеркалами». Она про его новую книгу «Истребление тиранов и другие истории», в которую вошло 12 рассказов, написанных между 1924 и 1938 и теперь переведенных его сыном Дмитрием. Есть ли среди них «Волшебник»? Кажется, есть, ведь Энн Тайлер заметила по поводу одного из рассказов (не упомянув названия), что в нем «Гумберт Гумберт появляется за 30 лет до “Лолиты”». Надо будет поискать книгу: хочу прочитать рассказ. Набоков так и не дал мне его (хотя обещал!), а когда вышла «Лолита», заверил меня, что полностью задействовал его в романе. Так ли? Великий мастер мистификаций и розыгрышей, с его неизменными зеркальными играми. Привожу его высказывание о «Лолите»: «
Я более или менее прочитал книгу Карла Проффера о «Лолите», а затем «Твердые суждения» самого Набокова (главным образом интервью, где он очень откровенен в своих
<…> почти ни один роман Набокова на английском языке – а уж тем более «Лолита» – не стоит его более ранних произведений <…>.
<…> Ну, а скажите: какого черта Вам понадобилось писать рецензию на Александра Солженицына? Что, без Вас его не прочли бы? Или надо защищать его от Синявского? Видно, это тоже удел эмигрантов: все бывшее
Вчера, 4 июля, в Норвиче Н.В. Первушин сказал за завтраком: «Скончался большой русский писатель». Пауза.
– Кто же?
– Набоков.
Сразу увидел его купольный череп, вместивший не только два языка, но и все бесчисленные творческие комбинации русских и английских слов. Вспомнил широкую улыбку – поддразнивающую – не без добродушия, но и не без надменности.
Всегда ощущал в нем скулящий страх и вопиющий ужас перед смертью. Умер ли он в одночасье или долго болел, мучился?
Верная, гордо-профильная – царица Иудейская – Вера Евсеевна. Урожденная Слоним – и, что подчеркивалось, не в родстве с М.Л. Слонимом. Высокий красивый, но ушастый сын, которого видел в Гарварде. Теперь ему, наверное, за сорок. Бас, певший в
В просторном салоне отеля в Монтрё – во вкусе 900-х гг. Я что-то говорил, В.В., улыбаясь, указывал на стену. В.Е. пояснила: – Солнечные зайчики. В.В.: – Как же – я читал ЧиннОва. Он… Я.: – ЧИннов!
– ЧиннОв жив, а о живых поэтах я не высказываюсь. Подписал им мою «Золушку».
В.В.: – Прекрасная обложка. Морковь! В.Е. как-то написала: «В.В. взял “Золушку” в горы, где ловил бабочек».
Гарвард, м. б., 52 г. Набоков заменял М.М. Карповича. Ходил на его «Комментарии к “Евгению Онегину”». Все иностранные слова или имена В.Е. писала на доске. В. В. не может взять в руки мела.
Пригласили в наши антресольные комнаты. Тамара кормила обедом и пасхой.
Я показал мою новенькую машинку для оттачивания карандашей. В.В. смеялся:
– Нравится… понимаю…
И эта деталь вошла в его повесть «Пнин». М. б., находил он во мне «пнинское»? Но я никогда не считал «Мартина Идена» Джека Лондона великим романом.
Попросил В.В. прочесть стихи к князю Качурину (связано с окачурится).
В.Е. (строго): – А вы его стихи не очень любите.
Я отрицал, но неискренне.
Был приглашен Мишей Фейером в Миддлбери. В.В. комментировал начало 8-й главы «Е. Он.». А к обеду он вышел в коротких штанах, что Миша воспрещал студентам. Это, конечно, нарочно.
На гарвардском обеде гр. Стенбок-Фермор, сложив руки:
– Что Вы, В.В., думаете об «Анне Карениной»?
– Помните, кого-то вытошнило на ее шубу… в спину.
Ничего подобного не было, но это значило – отшить!
Очень отшивал он и великих ученых – Якобсона и Чижевского. Мне: «Чижевский – подслеповатый грабитель на большой дороге…»
Меня только раз ошарашил, когда я спросил о Лескове.
– Лесков русского языка не знал.
– Какой же язык он знал?
– Английский.
Неправдоподобные языковые способности Набокова.
Но не гений. Впитал всю литературу и играл на ней, как на шахматной доске. Комбинативный талант. Отказался от боли, от бремени, которое иногда и «портит» мастерство, например, размышляющими отступлениями Гоголя, Достоевского, Толстого. Искусство для Н. только искусство. Игра.
Пытался делать МАТ смерти. Но и это игра, кажется, в «Ultima Thule».
Одна из его мыслей: прекрасно пространство, его всегда мало. Иначе: прекрасен мир с его потенциями. Убийственно время.
В романе «Ада»: на Аде (это, конечно, Вера) он поздно женится. Полное творческое и дружеское счастье с ней. Но не вечное. В 70 с чем-то герой теряет «секс», но еще творит и счастлив. А смерть еще не приходит.
Адамович не находил «человеческого» в Набокове и сказал Роджеру Хагглунду: «Лучше плевать в потолок, как Розанов, чем читать Набокова».
Издевки Георгия Иванова: «Набоков – граф – из кинематографа» …
Человеческое, конечно, было. Вызываемое в читателе сочувствие к Лужину, Эдельвейсу («Подвиг»), к избитому пошло-ненавистными немцами русскому интеллигенту в изумительной повести «Озеро, облако, башня» (дактиль). Хотел бы перечесть. Две горизонтали (озеро, облако) и вертикаль (башня).
Некоторое хвастовство в «Других берегах». Выпяченное широкое барство. Это не по-барски. Не барское было и у Бунина. Не хватало им личной барской щедрости при щедрости таланта.
Бунин на лезвии ножа «подавал» – похоть со сладостью ее и отвращением к ней («Митина любовь») и смерть, смерть, смерть. Иногда, читая Бунина, задыхаешься на его лезвии ножа. Этого задыхания Набоков не вызывает.
Последние русские прозаики (в этом порядке): Розанов, Бунин, Набоков, Белый. У Солженицына кишка тонка.
Утром натягивал носки. А Набоков их уже не натянет!
Ни один человек не достоин уважения. Каждый человек достоин жалости. Розанов (цитата по памяти из «Уединенного»).
А русская литература (и, конечно, не только русская) – армия, и все – товарищи по несчастью.
Прощайте.
<…> В Эконе (Швейцария) узнал от миссионеров, рукоположенных архиепископом Лефевром, что мой приятель Джорджи Набоков тяжело болен в своем монтрейском отеле, и тут же поспешил к нему. Увы, я опоздал. Хотя он сомневался в искренности моего энтузиазма относительно его поздних романов, мы делали вид, будто у нас общая страсть к бабочкам, и часто утомляли небеса своими беседами на брегах озера Леман, когда, попивая славный аперитив из редких альпийских трав, рассказывали друг другу об этих очаровательных созданиях. На самом деле Джорджи, или Владимир, как его зовут иностранные друзья, был заядлым любителем розыгрышей и вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика. После двух замечательных комических романов – «Пнин» и «Лолита» – в 1962 году он создал «Бледный огонь», величайший шедевр иронии. Когда представители литературного истеблишмента Америки (и некоторые английские критики, вроде полоумного бедняги Энтони Бёрджесса) не понимая юмора, приняли эту вещь всерьез, Набоков разочаровался в людях и поселился в стране, где делают часы с кукушкой, чтобы писать всякую тарабарщину. Вероятно, он испытывал извращенное удовольствие, когда всякие псевдоинтеллектуалы и шарлатаны превозносили откровенную чушь, вроде бессмысленной «Ады», как важный вклад в литературу, однако то было эгоистичное удовольствие одинокого человека; так что, пожалуй, мне следовало бы попросить архиепископа отслужить по нему заупокойную мессу. <…>
<…> Умер Набоков ! Явление, в сущности, трагическое и символическое в русской культуре. Я его чувствую как человека почти
<…> Читал вчера Набокова. «Весна в Фиальте». И раздумывал о месте и значении этого удивительного писателя в русской литературе. Вспоминал давний ужин с ним в Нью-Йорке. «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» За такие-то вот строчки сразу все ему прощаешь: снобизм, иронию, какую-то «деланость» всего его мира. <…>
Дорогой Павел Юрьевич!
Получил сегодня № 13 (августовский; запоздавший выходом?) номер «Меноры» и, прочтя первым делом Вашу статью о Набокове, с которым мы когда-то были большими друзьями и которого я один из первых среди русских критиков приветствовал и высоко оценил как русского писателя, был немало шокирован, увидев, что Вы нашли нужным цитировать из его послесловия к
А набоковский перевод «Лолиты» – что бы ни думать о самом романе – ужасный с литературной точки зрения, тоже, на мой взгляд, недостойный Набокова.
Ваш
<…> Искусство
Дорогой Глеб Петрович!
Получил Ваше письмо-упрек, когда лежал в больничной палате Адассы, в отделении сердечно-сосудистых болезней. Немножко поболел, а теперь вроде все в порядке.
За письмо – благодарен Вам, ибо всегда следует прислушаться и остерегаться впасть в ошибку, которая может повести к заблуждениям гораздо более значительным. Не желая терять привычку внимательного отношения к прочитанному, решил перечитать ставший таким знаменитым роман Б. Пастернака «Доктор Живаго», а перечитав, и надо признаться – с большим трудом, пришел к первоначальному впечатлению и к полному согласию с очень точной оценкой Владимира Набокова. Этот роман никоим образом нельзя сравнить с тем лучшим, что было сочинено Б. Пастернаком и чем он мне когда-то был дорог как поэт. <…>
Нет в нем такой глубины, и я, прочитав эту книгу еще тогда, при первом выходе ее в свет, никак не мог понять, что там есть такого, отчего было так много шума. Ну, за рубежами Советской России такой шум был вполне понятен, и весьма характерна голливудская киноаранжировка этого романа с пикантным вальсом в виде, так сказать, перевода с языка собственного пафоса Б. Пастернака на язык западного обывателя. Что-то трудно себе представить вальс на тему «Процесса» Кафки или даже на тему располагающего по своему аллегорическому названию к такой музыкальной форме страшного по глубине «Приглашения на казнь» Набокова.
<…> Как глубоко заметил Достоевский, «никто не проникался так нравами и пониманием склада души чуждого народа, как то мог делать Пушкин, ибо эта способность прирожденна ему, как истинно совершеннейшему выразителю русской души». Этой же способностью обладал, как истинно совершеннейший выразитель высот русской культуры, Владимир Набоков, которому в изображении в «Лолите» Америки или в «Король, дама, валет» – Германии мог бы позавидовать любой американский и немецкий писатель. В полной мере обладал и Исаак Бабель этой способностью в понимании склада души чуждого народа, ибо эта способность прирожденна ему была, как истинному выразителю еврейской души.
Борис Пастернак являл собою трагический пример совершенно противоположных свойств. Он настолько отступился от своего народа, что не только не дано ему было, как, впрочем, и многим другим, оторвавшимся от еврейства евреям, понять то, что своей глубочайшей интуицией провидчески понял русский мыслитель В.В. Розанов, – что «все сводится к Израилю и его тайнам», но даже паутинки не осталось, которая связывала бы его чем-нибудь с тем, кто, по его собственному выражению, «как воздух, нескончаем».
<…> Я столь подробно остановился в связи с Вашим письмом на «Докторе Живаго», рассматривая роман и его автора в нескольких контекстах и направлениях, именно потому, что, получив всемирную известность, в отличие, например, от удивительного по глубине розановского «Апокалипсиса нашего времени», этот роман внес в мир ту смутность мысли, при которой все труднее становится людям понимать истину.
В Б. Пастернаке мыслитель был гораздо ниже поэта. А ведь как поэт, как писатель в свое время он был очень одинок. Не менее одинок и непонимаем, чем М. Цветаева, чем В. Набоков. <…>
Дорогой Павел Юльевич!
Я получил вчера Ваше длинное заказное письмо. Вижу, что мой “упрек” Вас очень задел, раз Вы, несмотря на только что перенесенную серьезную болезнь, уделили моему письму столько внимания. Ответить сколько-нибудь пространно, к сожалению, не могу: 1) потому, что занят одной очень запущенной срочной работой, а 2) потому, что мы в каком-то смысле, мне кажется, пишем «мимо» друг друга. Постараюсь это вкратце объяснить.
К роману Пастернака я отношусь далеко не без критики. В нем с литературной точки зрения есть много промахов. Но под суждением Набокова – хотя и он, вопреки тому, что Вы, мне кажется, думаете, осуждал роман как литературное произведение (просто плохое), все другое в нем его просто не интересовало – подписаться не могу: вижу в нем все-таки и интересную и значительную вещь, хотя могу понять и ту критику, которой Вы его подвергаете (Набоков от нее просто отмахнулся бы – эта сторона, повторяю, его просто не интересовала). Приведу на всякий случай то, что Набоков написал мне в частном письме о романе: «Мне нет дела до “идейности” плохого провинциального романа – но как русских интеллигентов не коробит от сведения на нет Февральской революции и раздувания (sic) Октября… и как Вас-то, верующего православного, не тошнит от докторского нарочито церковно-лубочно-блинного духа… У другого Бориса (Зайцева) все это выходило лучше. А стихи доктора: “Быть женщиной – огромный шаг”».
Я очень хорошо знал Набокова, дружил с ним, в Берлине 1922—24 гг. Потом, с 1925 по 1939 год мы с ним много переписывались и два раза встретились в Лондоне, где я ему устроил несколько русских и английских выступлений. Война разлучила нас. После войны мы встретились только раз – в 1947 году в Нью-Йорке. Но переписка наша некоторое время спорадически продолжалась, хотя Набоков с годами писал все реже и реже, поручая жене писать за себя (все же у меня есть и его письма из Швейцарии). Мне сдается, что в Вашей оценке Набокова и подходе к нему есть две большие ошибки. 1) Вы считаете его умным человеком и даже как будто «мыслителем». Я не уверен, что он был умен (иногда очень даже сомневался в его именно уме в общепринятом смысле слова). А мыслителем он вовсе не был. Он был одарен огромным литературным талантом и гениальным видением, и это делало его большим писателем. Но, в сущности, ему было мало что сказать, и с годами он все больше и больше уходил в словесную игру, которой предавался со страстью (поэтому все его английские романы, включая «Лолиту», которую я никогда не ставил высоко – он это, по-видимому, чувствовал, а потому охладевал ко мне – и которую Вы как будто очень цените, слабее почти всех его русских вещей). 2) Он был совершенно чужд религии, а к христианству относился, я бы сказал, даже враждебно. Уже по этому одному он не мог оценить романа Пастернака, религиозной «инспирации» которого, как бы ни относиться к нему, нельзя отрицать. Вы говорите, что «Доктор Живаго» далек от идеала, который Пастернак сам сформулировал. Не буду спорить. Но для Набокова самый идеал был неприемлем. И он, как видите, отвергал огульно все стихи доктора Живаго. В этих стихах есть, разумеется, «просчеты», но есть среди них и замечательные (и как раз религиозные). Набокову они ничего не говорили и не могли говорить. Вы, я вижу, очень высоко ставите «Приглашение на казнь». Я – тоже. Но Вы видите в этом романе то, чего сам Набоков не замышлял. Набоков – очень интересный случай на редкость одаренного писателя, совершенно лишенного духовности. Не было ее, мне кажется, и в человеке. Не думаю, чтобы эта бездуховность была просто позой, как иногда можно было бы подумать. В каком-то смысле Набоков-писатель был больше самого себя. <…>
Довольно показательно, что в Вашем письме в «защиту» Набокова Вы ссылаетесь на таких писателей, как Достоевский и Розанов. Отношение Набокова к Достоевскому как к писателю и мыслителю, как Вы знаете, было с известного момента (в одном из ранних стихотворений он его «воспел») очень отрицательным. А Розанов как писатель – а тем более как «мыслитель» – для Набокова, я думаю, не существовал. Я думаю, что я не зашел бы слишком далеко, если бы определил Набокова как довольно банального безбожника, позитивиста…
Ну вот, простите за этот краткий и, наверное, неудовлетворительный ответ. Вы говорите, что когда-то ценили и любили Пастернака-поэта. Набоков, насколько я знаю, никогда его не любил. Пастернак всегда должен был ему казаться slovenly66 (не подберу подходящего русского слова – это не просто «неряшливый»).
Всего Вам доброго – и, прежде всего, здоровья.
Ваш Г.С.
Спасибо Вам, дорогой Глеб Петрович, за письмо, которое очень располагает к ответу. Оно меня убедило в том, что возможен такой доброжелательно-живой разговор на расстоянии, когда два человека, следуя голосу своего сердца, прямо и доверчиво все говорили бы друг другу. В этом большая свобода. И тут, может быть, с особой наглядностью сказывается совершенно необходимая между людьми способность постичь и принять этот свободный обмен мнений.
То, что я написал о Набокове в журнале и в письме к Вам, достаточно для того, чтобы понять, что я воспринимаю Набокова и его творчество по-иному, чем Вы. Вы, дорогой Глеб Петрович, совершенно правы, когда ставите вопрос о творческой природе Набокова, исходя из единственно возможного для определения подлинно великого искусства религиозного критерия. И, исходя из этого критерия, Вы считаете, что, вместо того чтобы выразить высшую человечность своей божественно-человеческой природы и данный человеку свыше талант, творчество Набокова является лишь отпечатком его умелого писательского занятия. По моему же разумению, книги Набокова ведут к тем чувствам, которые можно назвать высшими и лучшими.
«Для меня, – писал Набоков в послесловии к «Лолите», – рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя как-то, где-то, чем-то связанным с другими формами бытия, где искусство (т.е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма».
Эта мучительная жажда нежности, доброты, гармонии, восторга не есть ли основная примета высшего творческого качества, содержащего в себе некое священное, возвышенное начало, которое и является источником творческого совершенства? Когда в 60-х годах, будучи еще в России, я привез в Коктебель набоковский «Дар» в журнале «Современные записки» и читал его покойной Марии Степановне Волошиной несколько вечеров подряд, она в конце чтения сидела долго молча и, наконец, сказала: «Да, в этой удивительной книге много неба».
В нашем с Вами разговоре, дорогой Глеб Петрович, речь шла не о борьбе двух мнений, а об установлении более тонких различий и о выработке таких критериев, которые отвращают от заблуждений и устремляют к исстари чтимому и освященному поколениями идеалу этического характера. В идеале этом – ясная мысль, чистое намерение связано с творческой, неизменно на добро направленной волей.
Будьте здоровы и всех Вам благ.
П. Гольдштейн
<…> Идиллический день, проведенный дома. Читаю Эндрю Филда «Набоков. Его жизнь в частностях»… Набоков и его очаровательно разнообразная жизнь. Я нахожу «Лолиту» менее интересной, чем считала раньше. Но тем не менее он прекрасный писатель. Возможно, чересчур самоупоенный, но сторицей вознаграждающий за чтение, и я с удовольствием читаю о нем – когда не обращаю внимания на путаницу филдовской прозы. (Набоков, должно быть, чувствовал отвращение к книге, и я не могу осуждать его за это.) …В конечном счете нужно признать за писателем право на свою тему и свой голос, точно так же как мы признаем, должны признавать неповторимость каждой личности. Конечно, подобные допущения нелегко даются критикам. На самом деле такие проявления, любые проявления милосердия, вообще не свойственны критике. Но по мере того как писатель стареет, превращается в миф, как в случае с Набоковым (и будет ли то же со мной – на каком-то другом уровне, на совершенно ином уровне?), критика, по-видимому, становится неуместной. Ты только смотри, слушай, внимай, восхищайся и будь благодарен. А затем переходи к другому писателю, другому художнику. Но критики должны высказывать «суждения». Приставая с мелочами, классифицируя, сравнивая, раздавая оценки. Уравновешивая первоначальные заявления всеми этими «однако», «с другой стороны»… На самом деле уничтожая свою связь с художником. Нельзя быть другом, нельзя относиться по-дружески к тому, кто выстраивает нас по ранжиру и так безжалостно опредмечивает… Неудивительно, что Набоков, наделенный столь безмерной гордыней, презирал критиков. Они потенциальные друзья, которые предают нас… которые лишают нас самой возможности дружить. <…>
<…> Думал в эти дни о творчестве Набокова – в связи с предложением выступить на симпозиуме, ему посвященном, в июле в Norwich’e <…>. В каком-то смысле все его творчество карикатура на русскую литературу (Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов). Будучи частью ее, но ее не принял. Наибольшее притягивание – к Гоголю, тоже «карикатурному», наибольшее отталкивание – от Достоевского, самого из всех «метафизического». И все же он ими всеми, в том числе, конечно, Достоевским, определен, из мира русской литературы выйти не может. Только там, где у Гоголя – трагедия, у Набокова – сарказм и презрение. <…>
<…> Помню, Набоков сказал мне, что Вера считала те пять лет, которые он посвятил переводу [«Евгения Онегина»], колоссальной тратой драгоценного времени, и, думается мне, скорее всего, она была права, если иметь в виду сам перевод, получившийся неудачным. Но ведь есть еще и комментарий, а это чистейший Набоков, то есть нечто интересное само по себе; вероятно, единственная ценная часть этого четырехтомного издания. <…>
<…> Между прочим, Вейдле выразил удивление, что я разделяю критическое отношение к набоковскому переводу «Евгения Онегина». Я на эту тему довольно пространно отозвался. А потом как-то случайно взял с полки «Страдания немолодого Вертера» покойного Дукельского и перечел его насмешливо презрительное стихотворение (в отделе «сатиры и эпиграммы») о Набокове. В этом стихотворении есть несомненная доля правды и удачно подмеченные черточки, но все-таки думаю, что Дукельский хватил через край. Я уверен, что, дружа с Набоковым, я лучше знал и его сильные и его слабые стороны. А Дукельский с Вами когда-нибудь разговаривал о Набокове? <…>
<…> Я тоже отрицательно отношусь к набоковскому переводу Е.О. [«Евгения Онегина»], просто считаю это неудачей. М.б., третья великая русская неудача – после ивановского «Явления Христа народу» и «Хованщины» Мусоргского (хотя я лично последнюю люблю и даже предпочитаю «Борису…»). <…>
<…> Набокова читаю, словно у меня какие-то личные счеты с ним. Может быть, в том смысле, что я всегда читал его с наслаждением как бы физиологического свойства. Бесконечно «вкусно». Но чтение это почти как соучастие в каком-то нехорошем деле, и отсюда потребность «катарсиса», выяснения, что же тут «нехорошо». По отношению к другим писателям у меня никогда этого чувства не было (русским). Набоков всегда
<…> Переписка Набокова с Эдмундом Вильсоном (изданная С. Карлинским). В сущности – неинтересная, поверхностная. Одержимость «литературой», но как-то «безотносительно». Mutatis mutandis67 к Набокову приложимо брюсовское: «…всё в жизни есть средство для ярко-певучих стихов…», для «сочетания слов».
1980-е годы
<…> «Другой интересный вопрос»: Сирин. Его не любила – отчасти, конечно, с легкой руки Адамовича. Но вообще он казался нам всем искусственным, автоматом, – все, включая последние его романы. Все – кроме самых первых, берлинских рассказов. Он мне и теперь не нравится. По-моему, он взял худшее на Западе. К тому же он сноб и пишет так, как играют в шахматы (сравнение не случайное!). У него не ум – а мозг. И подделывать он все умеет ловко. Все это пустота. <…>
<…> Купил вчера Набокова «Lectures on Literature» (Austen, Flaubert, Kafka, Joyce, Proust). Пока что пробежал две-три страницы посередине книги. Все тот же
<…> Недели две тому назад в воскресной «Нью-Йорк Таймс» лекция Набокова о Достоевском, рекордная, с моей точки зрения, по своему злому легкомыслию. Боюсь, что от Набокова мало что останется, что все в нем исчерпывается его «блеском». <…>
<…> Я немного разочаровалась в «Лолите», которую на протяжении многих лет – начиная с 1960 года – читала, перечитывала и которую, вероятно, буду перечитывать. Скука самоотносимого искусства и, в конечном счете, отсутствие воздуха, близорукость, завышенная самооценка, в сущности – любопытный пример упадка воображения. Но многие фразы – должна сказать, подавляющее большинство – написаны блестяще <…>.
<…> В английских лекциях Набокова о русской литературе – неожиданная для меня глава о Чехове, о глубине, о человечности его. Неожиданная потому, что я начал эту книгу «кровожадно» – и вдруг…
<…> Осилил уйму книг за последнее время. Точнее – не осилил. «Отчаяние» Набокова. Этот парень самый настоящий шибболет, не так ли? Что ты думаешь о Набокове? Ну – трам-тара-рам! По нему можно судить, что не так с доброй половиной американских писак – у остальной половины плохо другое, – и к тому же он задурил башку многим местным дурням, включая и моего малыша Мартина. Не знаю, как ты, но я способен стерпеть всё, даже поток сознания, но только не повествователя, которому нельзя верить. <…>
Уважаемая Наталья Ивановна, простите, что отвечаю на письмо Ваше с таким опозданием, но я получил его только вчера. Упреки, в нем содержащиеся, меня несколько задели, и я хотел бы попытаться оправдаться, хотя вполне возможно, что Вы уже и позабыли, о чем шла речь. Начну с Набокова и с этой истории с переводом его стихотворения. Я действительно столь же низкого мнения о нем как о поэте, сколь высокого – как о прозаике. Более того, я убежден – и говорю это в том же самом интервью, – что существует прямая зависимость между крахом его как поэта и успехом как новеллиста. В конечном счете, главная его тема: раздвоенности, зеркальности бытия, отражения одной жизни в другой, эха и т.д. – есть не что иное, как разогнанный до гигантских масштабов принцип рифмы. Переводить же его я взялся исключительно из-за бредовости задачи как таковой. Кроме того, зная практику перевода стихотворных текстов с русского на английский, я полагал, что, по крайней мере, в главном – т.е. в смысле формы – не погрешу против оригинала. Что же касается моего предпочтения переводить поэтов второсортных и сопутствующей этому дополнительной степени безответственности, то безответственность эта объясняется именно второсортностью содержания оригинала: превратить плоскую мысль в глубокую менее зазорно, чем упростить или опошлить мысль высокую. <…>
<…> Ты совершенно прав насчет Набокова. У него были прекрасные манеры, но ледяная кровь. Однажды летним днем, когда он гостил у меня в горах Юты, за обедом он рассказал мне, что слышал что-то вроде стона, раздавшегося в Ущелье Гризли. Он не пошел посмотреть, что там было, поскольку охотился за невиданной прежде бабочкой. На следующий день туристы нашли тело пожилого старателя, который упал в глубокое ущелье, разбил голову и истек кровью. <…>
<…> В целом Мартин [Эмис] хороший критик – если не принимать во внимание его пристрастие к романам Набокова (по мне, так «Лолита» – откровенно третьесортная штука, расцвеченная мишурным блеском дрянь). <…>
<…> Перевод [«Героя нашего времени»], выполненный Мартином Паркером, совсем неплох, и, уж конечно, ничуть не хуже, если не лучше, набоковского. В предисловии к своему переводу Набоков пишет, что все остальные переводы «Героя нашего времени» на английский – всего лишь «переложения». Вздор. Когда вышел набоковский перевод, я взял на себя труд и прошелся по нему, сверяя с переводом Паркера. Единственное отличие в том, что Паркер часто делает пропуски в речи повествователя, например, опуская фразы типа «сказал старый капитан», так что повествование идет как бы само собой. В одном месте переводчик заменил «кружевную рубашку» «блузой» и т.п. Трудно найти лучший образчик претенциозной чуши, которую нес Набоков для того, чтобы добиться популярности (и я по-прежнему самого низкого мнения о «Лолите»). <…>
Любопытная уловка современных деятелей искусства и культуры (из породы Растиньяков). Писатель (Набоков в заметках о Гоголе), находящийся под влиянием теорий Фрейда, фрейдизма, изо всех сил иронизирует над фрейдистами, показывая свою якобы духовную самостоятельность, которой – нет! <…>
<…> Набоков преувеличен. Он большой писатель, он великолепен. Но
Недавно в «Литературной газете» состоялся «круглый стол» (с иностранцами), посвященный
«
В конце он на последнем пределе любит ее – беременную, убогую жену убогого
Великая любовь – в отличие от любви умеренной – бывает похожа на болезнь, на опрокинутое равновесие. Для нее годятся любые, непредусмотренные ситуации; она их на свой лад обрабатывает. <…>
<…> Чтение Набокова «Другие берега»
Очень
Новое в нем для Русской традиции идет от Марселя Пруста. Что у Пруста было следствием болезни, у Набокова – здорового, спортивного (теннис, шахматы) – приобретает налет снобизма, снобизма здорового, спортивного в сущности организма. Безлюбая душа, эгоистичная, холодная. <…>
<…> Владимир Набоков – литература для сытых, равнодушных, эгоистичных, «избранных». <…>
Во втором номере «Нового мира» напечатано «Изобретение Вальса»,
КОММЕНТАРИИ
С. 19 Бенуа Александр Николаевич (1870—1960) – художник, искусствовед, мемуарист, основатель художественного объединения «Мир искусства»; с 1908 по 1917 г. – сотрудник газеты «Речь», был близко знаком с ее редактором, отцом писателя В.Д. Набоковым; после революции 1917 г. принимал деятельное участие в работе всевозможных организаций, связанных главным образом с охраной памятников искусства и старины, а с 1918 г. стал заведовать Картинной галереей Эрмитажа; в 1926 г. покинул СССР, не вернувшись из заграничной командировки.
Судейкина Вера Артуровна (урожд. Де Боссе, в замужестве также Люри, Шиллинг; с 1940 г. Стравинская; 1888—1982) – актриса, мемуаристка, вторая жена художника Сергея Юрьевича (Георгиевича) Судейкина (1882—1946), вместе с которым с июня 1918 до апреля 1919 г. жила в Крыму: сначала в окрестностях Алушты, затем в Ялте и в Мисхоре. Рядом, в Гаспре, в имении графини С.В. Паниной, проживали Набоковы, о чем рассказывается в одиннадцатой главе «Других берегов»: «Мы осели в Гаспре, около Кореиза. <…> В своей Гаспре графиня Панина предоставила нам отдельный домик через сад, а в большом жили ее мать и отчим, Иван Ильич Петрункевич, старый друг и сподвижник моего отца» (
С. 20 Струве Глеб Петрович (1898—1985) – литературовед, переводчик, критик, сын философа, политического и общественного деятеля Петра Бернгардовича Струве (1870—1944) и Антонины (Нины) Александровны Струве (1869—1943); в 1920—1930-х гг. – приятель Набокова. Впервые встретился с ним летом 1919 г., в Англии, но по-настоящему сблизился осенью 1922 г. в Берлине, куда начинающие литераторы переехали по окончании учебы: оба жили неподалеку, сотрудничали в одних и тех же изданиях и входили в поэтическое объединение «Братство круглого стола». До войны Струве много сделал для пропаганды творчества Набокова: написал несколько статей и рецензий на русском, английском и французском языках, перевел на английский рассказы «Возвращение Чорба» и «Пассажир», в феврале 1937 и весной 1939 г., во время визитов писателя в Англию, выступил в роли импресарио, устроив несколько его литературных выступлений. К середине 1950-х гг., времени написания своего главного литературоведческого труда, «Русская литература в изгнании» (1956), Струве заметно охладел к творчеству Набокова, о чем можно судить и по «набоковской» главе «Русской литературы в изгнании» (где настойчиво проводится тезис о «нерусскости» писателя), и по многочисленным признаниям, сделанным в письмах.
Осоргин Михаил Андреевич (наст. фам. Ильин; 1878—1942) – прозаик, критик, публицист, участник революционного движения: в 1904 г. вступил в партию эсеров, за участие в московском вооруженном восстании 1905 г. был арестован и приговорен к ссылке; в мае 1906 г. был освобожден под залог, после чего нелегально выехал за границу, где провел 10 лет (преимущественно в Италии). Нелегально вернулся в Россию в 1916 г.; активно включился в общественную жизнь страны: был одним из организаторов, а затем и председателем Всероссийского союза журналистов, занимал должность товарища председателя Московского отделения Союза писателей. После установления большевистской диктатуры неоднократно арестовывался (в том числе и за работу в Комиссии помощи голодающим при ВЦИК); в сентябре 1922 г. вместе с группой писателей и ученых был выслан из Советской России на «философском пароходе». На страницах зарубежной печати активно выступал в качестве критика, причем, в отличие от других писателей старшего поколения, активно помогал начинающим авторам (например, Ивану Болдыреву, Гайто Газданову, Василию Яновскому). Одним из первых русских парижан высоко оценил дарование «берлинца» В. Сирина: помимо благожелательной рецензии на роман «Машенька» (именно он упоминается в письме), Осоргин написал несколько отзывов на произведения молодого писателя: рассказ «Ужас», романы «Король, дама, валет», «Подвиг». Подробнее см.:
Зарецкий Николай Васильевич (1876—1959) – художник-иллюстратор, искусствовед; до революции сотрудничал в журналах «Весы» и «Золотое руно»; с 1920 г. в эмиграции; в 1922 г. поселился в Берлине; в 1923—1924 гг. – сотрудник литературного приложения газеты «Накануне», издательств З.И. Гржебина и «Эпоха»; с 1925 по 1931 г. – председатель берлинского Союза русских живописцев, ваятелей и зодчих; с 1931 по 1950 г. жил в Праге. Пламенный поклонник Алексея Михайловича Ремизова (1877—1957), Кавалер Обезьяньего знака 1-й степени с завитком пестиковым Обезвелвопала (шутейного ордена, учрежденного Ремизовым), Зарецкий был уязвлен разносной рецензией Набокова (Cирина) на ремизовскую книжку «Звезда надзвездная» (Руль. 1928. (№ 2424) 14 ноября. С. 4). В антисиринском памфлете, зачитанном на литературном вечере Клуба поэтов, Зарецкий пропел осанну Ремизову, а придирчивого рецензента уподобил персонажу крыловской басни «Петух и жемчужное зерно»: «Рецензент, подчеркивая массу “недочетов” книги, заканчивает ее заключением, что у Ремизова
С. 21
С. 22
С. 23 Фондаминский Илья Исидорович (псевд. Бунаков; 1881—1942) – публицист, общественно-политический деятель, член ЦК партии социалистов-революционеров; дважды эмигрировал из России: первый раз – в 1906 г., спасаясь от царской полиции (вернулся в 1917 г., был комиссаром Временного правительства на Черноморском флоте); второй раз – весной 1919 г., спасаясь от большевиков; был основателем и соредактором «Современных записок», главного «толстого» журнала русского зарубежья, в котором при его активном содействии были опубликованы многие произведения Набокова. Личное знакомство с Набоковым состоялось осенью 1930 г. – вовсе не «в начале лета», как ошибочно утверждает Б. Бойд, слепо доверившийся набоковскому предисловию к английскому переводу «Подвига» (см.:
С. 24
Бунина Вера Николаевна (урожд. Муромцева; 1881—1961) – жена Ивана Алексеевича Бунина (1870—1953), переводчица, мемуаристка.
Впервые писатели встретились 30 декабря 1933 г. на торжественном вечере, устроенном в честь Бунина русскими «берлинцами»: «талантливейший из молодых зарубежных писателей» произнес речь о поэзии «нобелиата» и прочитал несколько его стихотворений (Вечер в честь Бунина в Берлине // Возрождение. 1934. 11 января. С. 4). Постепенно, по мере творческого взросления Набокова, благоговейный восторг, который питал начинающий автор к живому классику, угасал, а после более тесного знакомства с «Лексеичем, нобелевским» (так Набоков окрестил Бунина в письме З. Шаховской) и вовсе сменился еле сдерживаемой насмешливой неприязнью. Именно в этом духе выдержан эпизод из тринадцатой главы набоковских воспоминаний (в русской версии – «Другие берега»), рассказывающий о парижской встрече с Буниным в январе 1936 г. Бунин, в свою очередь, сначала поощрительно отзывался о произведениях молодого писателя (известен его завистливо-восхищенный отзыв по прочтении «Защиты Лужина»: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня»), но затем, когда популярность Сирина грозила затмить его славу, стал испытывать по отношению к нему тяжелое чувство, в котором в равной пропорции были намешаны писательская ревность и принципиальное неприятие набоковской эстетики.
Кизеветтер Александр Александрович (1866—1933) – историк, публицист, политический деятель, член кадетской партии, депутат 2-й Государственной думы; в августе 1922 г. по постановлению Коллегии ГПУ выслан за границу; поселился в Праге, где активно включился в жизнь русской диаспоры: был профессором русской истории в Пражском университете, членом Союза русских академических организаций за границей, товарищем председателя, с 1931 г. – председателем Русского исторического общества; многие его письма соредактору «Современных записок» Марку Вишняку представляют собой вдумчивые разборы публикаций из свежих номеров журнала.
С. 25 Кузнецова Галина Николаевна (1900—1976) – поэт, прозаик, литературная ученица и возлюбленная И.А. Бунина; с 1927 г. жила вместе с Буниными. В декабре 1933 г. вместе с В.Н. Буниной сопровождала писателя во время его визита в Швецию, но уже вскоре после нобелевских торжеств увлеклась певицей Маргаритой Августовной Степун (1897—1972). В 1935 г. последовал разрыв отношений между Буниным и Кузнецовой, которая тем не менее вместе с М.А. Степун жила у Буниных с февраля 1937 до апреля 1942 г. Наиболее значительным вкладом Кузнецовой в русскую литературу считается «Грасский дневник» (1967), в котором рассказывается о ее совместной жизни с Буниным.
C. 27
…
С. 28 Руднев Вадим Викторович (1879—1940) – общественно-политический деятель, член партии эсеров; за антиправительственную деятельность неоднократно арестовывался и подвергался ссылке; во время Октябрьской революции занимал активную антибольшевистскую позицию: возглавлял Комитет общественной безопасности, боровшийся с большевиками в Москве, участвовал в созыве Учредительного собрания, а после его роспуска перешел на нелегальное положение, был членом различных антибольшевистских организаций (Земгор, Союз Возрождения России); в апреле 1919 г. навсегда покинул Россию; в эмиграции был одним из соредакторов «Современных записок», а с 1939 г. – единоличным редактором журнала.
С. 29
С. 30
Бертенсон Сергей Львович (1885—1962) – библиограф, историк литературы и театра, переводчик; до революции занимал ряд должностей (помощник делопроизводителя Кабинета Его Императорского Величества, помощник секретаря Общества защиты и сохранения в России памятников искусства и старины), состоял для поручений при главноуполномоченном Северного района Российского общества Красного креста; с 1918 г. – заведующий труппой и репертуаром в Московском художественном театре. В июне 1928 г. покинул Советскую Россию: при содействии В.И. Немировича-Данченко получил разрешение выехать за границу в отпуск, из которого так и не вернулся; поселился в США, работал в Голливуде. Совместно с И. Косинской перевел на английский набоковский рассказ «Картофельный эльф» (перевод был опубликован в журнале «Esquire» в 1939 г.), планировал переделать его в сценарий для постановки в Голливуде. В 1932 г., во время деловой поездки в Германию, Бертенсон встречался с Набоковым, вел переговоры об экранизации его произведений («Камера обскура», «Отчаяние»). Несмотря на заинтересованность Набокова, из этих планов ничего не вышло. Лишь в 1968 г. режиссер Тони Ричардсон и сценарист Эдвард Бонд взялись за экранизацию англоязычной версии «Камеры обскуры» «Laughter in the Dark» («Смех во тьме»). Фильм, главные роли в котором исполнили Анна Карина и Никол Уильямсон, вышел на экран в 1969 г.
С. 31
Карпович Михаил Михайлович (1888—1959) – историк, публицист, мемуарист; с мая 1917 по 1922 г. работал в Вашингтоне в составе посольства России; с 1927 по 1957 г. преподавал в Гарвардском университете; с 1943 г. соредактор, а с 1946 по 1959 г. – главный редактор нью-йоркского «Нового журнала». Знакомство с Набоковым состоялось в апреле 1932 г. в Праге, куда писатель приехал навестить свою мать. В дальнейшем оба поддерживали приятельские отношения: Карпович помог Набокову при переезде из Франции в Америку, а летом 1940 г. Набоков, тогда только прибывший в США и не имевший своего угла, провел несколько недель на вермонтской даче Карповича. Весной 1957 г. Карпович не поддержал набоковскую кандидатуру на получение профессорской ставки в Гарварде (именно во время этого заседания Роман Якобсон сравнил знаменитого писателя со слоном, которого не стоит приглашать на должность профессора зоологии), после чего Набоков резко изменил к нему отношение: согласно дневниковым записям Марка Шефтеля, он назвал Карповича «старой лисой» и пригрозил, что непременно изобразит его в одном из своих романов вместе с «большевиком» Якобсоном: «Я еще их выведу в одном из моих романов» (
Амфитеатров Александр Валентинович (1862—1938) – писатель, литературный и театральный критик, журналист, снискавший скандальную славу своими фельетонами (за один из них, «Господа Обмановы» (1902), в котором высмеивались члены династии Романовых и сам Николай II, был сослан на пять лет под гласный надзор полиции в г. Минусинск). В 1921 г. бежал из Советской России (вместе с семьей переправился через Финский залив на лодке). В лекции «Литература в изгнании», посвященной литературе русского зарубежья, Амфитеатров благосклонно отозвался о творчестве Набокова 1920-х гг.: «Сирин в рассказах и стихах своих мучительный эстет и лирик с уклонами в фантастический импрессионизм, обещает выработаться в очень значительную величину. Он хорошей школы. В первом своем романе “Машенька” Сирин подражательно колебался между Б. Зайцевым и И.А. Буниным, успев, однако, показать уже и свое собственное лицо с “необщим выражением”. Второй роман Сирина “Король, дама, валет” – произведение большой силы: умное, талантливое, художественно психологическое, – продуманная и прочувственная вещь» (
С. 32 Деспотули Владимир Михайлович (1895—1977) – журналист; в эмиграции сначала был сотрудником газеты «Руль», затем – берлинским корреспондентом парижской газеты «Возрождение», а с 1934 г. стал главным редактором пронацистской газеты «Новое слово». Во время Второй мировой войны сблизился с НТС, был арестован гестапо, но после допросов с «пристрастием» отпущен на свободу, которой, впрочем, наслаждался недолго: весной 1945 г. Деспотули был арестован органами Смерша и на 11 лет отправлен в ГУЛАГ, после освобождения жил в Западном Берлине, преподавал русский язык.
Любопытно, что в графоманском памфлете «Плач вопиющего в пустыне», составившем вторую часть книги «Грустно, тяжко без Сталинградовой России» (Leiden, 1947), Буров осыпал похвалами Набокова – «писателя блестящего, и так бессовестно затюканного нашими эмигрантскими Сеньковскими» (Указ. соч. С. 176) и при этом нападал на его зоила, «Георгия Абрамóвича» (так он переименовал Георгия Адамовича, в послевоенные годы – сотрудника просоветской газеты «Русские новости»), и П.Н. Милюкова, главного редактора газеты «Последние новости», на страницах которой неоднократно печатались набоковские произведения: «А что писал господин Абрамóвич, и так же пренебрежительно, о выдающемся писателе
Зайцева Вера Алексеевна (урожд. Орешникова, в первом браке Смирнова; 1877—1965) – жена писателя Бориса Зайцева, подруга В.Н. Буниной.
С. 33 Грузенберг Оскар Осипович (1866—1940) – адвокат и общественный деятель, участник многих громких судебных процессов (М. Бейлиса, Горького, Короленко, Троцкого, думцев-выборжцев и т.д.), принесших ему славу одного из самых ярких судебных ораторов России начала ХХ в.; с 1921 г. в эмиграции; с 1922 по 1923 г. жил в Берлине, где встречался с семейством Набоковых; затем переехал в Ригу и там, несмотря на статус иностранца, продолжал заниматься адвокатской практикой.
Сомов Константин Андреевич (1869—1939) – живописец и график, участник объединения «Мир искусства», один из основателей одноименного журнала; с 1923 г. – в эмиграции.
Горный Сергей (наст. имя и фам. Александр-Марк Авдеевич Оцуп, 1882—1942) – писатель, участник Белого движения: в 1919 г. был ранен в бою под Екатеринославом, попал в плен к махновцам, но при помощи англичан был освобожден и вывезен на Кипр; в 1922 г. переехал в Берлин, где активно включился в литературную жизнь русской диаспоры; был лично знаком В. Набоковым, вместе с которым некоторое время был членом литературных объединений «Братство круглого стола» и «Веретено». Набоков был не слишком высокого мнения о писаниях Горного – судя по пренебрежительному отзыву о его мемуарной книге «Санкт-Петербург (Видения)» (1925), данному в одном из писем Г. Струве: «Сергей Горный все тот же нестерпимо-однообразный популяризатор частных воспоминаний» (цит. по: Звезда. 2003. № 11. С. 121).
С. 35 Бицилли Петр Михайлович (1879—1953) – литературовед, критик, историк; до эмиграции из России в 1920 г. – профессор истории Новороссийского университета; в 1920—1922 гг. преподавал в университете города Скопье (Македония); с 1924 по 1948 г. – в Софийском университете. Один из крупнейших филологов русского зарубежья, автор нескольких литературоведческих и исторических книг, Бицилли проявил себя и как плодовитый критик, живо интересующийся текущим литературным процессом. В восприятии набоковского творчества Бицилли проделал сложную эволюцию: от почти полного неприятия до безоговорочного признания. Если в статье «Жизнь и литература» он отказывался признать целостность сиринских произведений – «Великолепны отдельные места в произведении Сирина. Но мы часто не знаем, к чему они. Они не слагаются в единое целое. У автора нет образа мира, как нет его у его героев. В художественном произведении, написанном прозою, т.е. языком самой эмпирической жизни, художественная идея есть не что иное, как образ самой жизни. Нет его у художника, нет и художественной идеи. Нет произведения как целого. Этот срыв изумительного, несравненного по мастерству, по богатству своих возможностей художника, – не случайность. Он знаменует собою катастрофу всей нашей культуры, состоящую в разрыве между “внутренней” жизнью и “внешней”; или – что то же – в распаде человеческой личности, в утрате ею своего “ведущего голоса”, мелодии, характера» (Современные записки. 1933. № 51. С. 279—280), – то в статьях второй половины 1930-х гг. ставил писателя в один ряд с классиками XIX в., Гоголем и Салтыковым-Щедриным, и давал самые высокие оценки его произведениям: «В эмиграции выдвинулся писатель, который, несомненно, – столь могуче его дарование и столь высоко его формальное совершенство, – “войдет в русскую литературу” и пребудет в ней до тех пор, пока вообще она будет существовать. Это В. Сирин» (Новый град. 1936. № 11. С. 132). Примечательно, что Набоков, обычно скупой на похвалы критикам, особенно критикам русского зарубежья, среди лучших критических статей о своем творчестве выделял работы Бицилли. Например, в письме переводчику П.А. Перцову он заметил, что «умнее всех» о нем писал именно Бицилли (см.:
Балакшин Петр Петрович (1898—1990) – прозаик, критик, переводчик. Участник Первой мировой войны и Белого движения, эмигрировал из России в 1920 г. – сначала в Японию, затем в Китай. С 1923 г. поселился в США; помимо литературного творчества активно занимался журналистикой, основал альманах «Земля Колумба», сотрудничал в старейшей газете русского зарубежья «Новое русское слово», где поместил разгромную рецензию на роман «Камера обскура»: в ней он причислил Набокова к категории «бездумных писателей для бездумного чтения» и приравнял его к таким поставщикам развлекательного чтива, как П.Н.Краснов, Н.Н. Брешко-Брешковский и Эдгар Уоллес (
С. 36 Штейгер Анатолий Сергеевич (1907—1944) – поэт, наиболее полно воплотивший в своем творчестве эстетические принципы «парижской ноты». Судя по всему, в его письме описывается литературный вечер, устроенный 6 апреля 1935 г. в доме набоковского знакомого Иосифа Гессена.
С. 37 Шмелев Иван Сергеевич (1873—1950) – писатель, публицист; с ноября 1922 г. – в эмиграции. Его многолетняя переписка с философом Иваном Александровичем Ильиным (1883—1954), полная взаимных похвал (из-за чего корреспонденты порой уподобляются персонажам известной крыловской басни), в то же время являет собой настоящую «школу злословия» – так много в ней сплетен, язвительных замечаний и критических шпилек в адрес большинства собратьев по перу: Бунина, Мережковских, Ходасевича («Худосеича»), Адамовича (его называют не иначе как «Гадамовичем» или «Гадом») и, разумеется, Сирина, который как никто другой представлялся Шмелеву воплощением упадка русской литературы.
C. 39
С. 40 Гессен Сергей Иосифович (1887—1950) – философ, публицист; с 1910 по 1914 г. был одним из соредакторов философского журнала «Логос», с 1914-го – приват-доцент Петербургского университета; в 1917 г. возглавил кафедру педагогики историко-филологического факультета Томского университета; в декабре 1921 г. эмигрировал из России; с 1924 по 1934 г. был профессором Русского педагогического университета в Праге, затем переехал в Польшу, где преподавал в университетах Варшавы и Лодзи.
Волжанин Осип (наст. имя Иосиф Александрович Израэльсон; 1870—1943) – журналист, писатель; в 1924 г. эмигрировал из России; с 1928 г. жил в Ницце; сотрудничал в газетах «Последние новости», «Дни», «Сегодня».
С. 41 Ростовцев Михаил Иванович (1870—1952) – филолог, историк, профессор древней истории и классической филологии, член Петербургской академии наук; до революции преподавал в Царкосельском лицее и в Петербургском университете; в 1918 г. покинул Россию; с 1920 г. жил в США, преподавал сначала в Висконсинском университете, а с 1925 г. – в Йеле. Будучи другом В.Д. Набокова, Ростовцев неоднократно встречался с Владимиром Набоковым; активно содействовал его переезду в США.
С. 42
«Искренне считаю, что “Жизнеописание Ч[ернышевского]” –
Я бы затруднился ответить, по чистой совести, на этот вопрос определенно отрицательно. Во всяком случае, – даже греша в редакционных делах непохвальным “самоуправством”, столь огорчающим моих коллег, – в вопросах, ангажирующих
В ответном послании (10 августа 1937 г.) уязвленный автор «Дара» выступил в защиту своего детища и категорически заявил: «Вашим отказом – из цензурных соображений – печатать четвертую главу “Дара” Вы отнимаете у меня возможность вообще печатать у Вас этот роман. <…> скажу без обиняков, никакого компромисса и совместных усилий я принять не могу и ни одной строки ни вымарать, ни изменить в ней не намерен. <…> Пожалуйста, не примите этого письма за вспышку писательского гонора. Свои романы я пишу для себя, а печатаю ради денег – все остальное баловство случайной судьбы, лакомства, молодой горошек к моим курам. Мне только грустно, что для меня Вы закрываете единственный мне подходящий и очень мною любимый журнал» (Из архива В.В. Набокова / Публ. В. Аллоя // Минувшее. М., 1992. Вып. 8. С. 278—279).
Ракитин Юрий Львович (наст. имя и фам. Георгий Львович Ионин; 1921—1946) – актер, режиссер; до революции был режиссером Александринского театра, после эмиграции – белградского Национального театра.
С. 43 Полонский Яков Борисович (1892—1951) – журналист, в годы эмиграции – сотрудник парижской газеты «Последние новости».
Цетлин Михаил Осипович (1882—1945) – поэт, прозаик, критик, общественный деятель. Из России эмигрировал дважды: первый раз в 1907 г. (как участник революции 1905—1907 гг.), второй – после двухгодовой побывки на родине, в 1919 г. С 1920 по 1940 г. был редактором-консультантом отдела поэзии «Современных записок». Активно выступая на страницах журнала в качестве критика, Цетлин неоднократно рецензировал книги В. Сирина; в 1940 г. вместе с женой переехал в США и там вместе с М. Алдановым основал «Новый журнал», где были напечатаны последние русскоязычные произведения Набокова.
С. 44
Зайцев Борис Константинович (1881—1972)
С. 45 Павловский Михаил Наумович (?—1963) – предприниматель, общественный деятель, член партии эсеров, при Уфимской директорией заведовал снабжением антибольшевистской Народной армии; в ноябре 1918 г., во время военного переворота, был арестован колчаковцами и выслан в Китай; обосновавшись в Шанхае, Павловский занялся бизнесом, причем настолько успешно, что с 1937 г. стал спонсировать «толстый» журнал «Русские записки» и основал одноименное издательство, в котором вышел сборник «малой прозы» Набокова «Соглядатай» (1938).
Гершельман Карл Карлович (1899—1951) – поэт, художник, критик; участник Белого движения, вместе с армией барона Врангеля эвакуировался в Галлиполи; в 1922 г. обосновался в Таллине; в начале 1940 г. перебрался в Польшу; во время войны работал в Познани, в городском землемерном управлении; в январе 1945-го, спасаясь от Красной армии, бежал в Баварию.
С. 46
Берберова Нина Николаевна (1901—1993) – писательница, критик, с 1922 по 1932 г. – гражданская жена В. Ходасевича, вместе с которым покинула Россию в июне 1922 г.; неоднократно встречалась с Набоковым во время его визитов в Париж и позже, в период с 1938 по 1940 г., когда он поселился там вместе с женой и сыном. В своих критических статьях и мемуарной книге «Курсив мой» (1972) выказала себя пылкой поклонницей набоковского творчества. В специальном номере журнала «Трикуотерли», посвященном семидесятилетию Набокова, были опубликованы сразу две ее статьи: «Механика “Бледного огня”» (The Mechanics of Pale Fire // Triquarterly 1970. № 17. Р. 147—159) и «Набоков в тридцатых» (Nabokov in the Thirties // Triquarterly 1970. № 17. Р. 220—233), причем последняя вызвала неудовольствие юбиляра. «Мисс Берберовой, – сердито указывал он в «Юбилейных заметках», – гораздо лучше удается изображение персонажей моих романов, чем описание В. Сирина, одного из моих персонажей в “реальной” жизни» (цит. по:
Добужинский Мстислав Валерианович (1875—1957) – художник, участник творческого объединения «Мир искусства», художественный критик, мемуарист; давал юному Набокову частные уроки рисования, о чем тот упоминает в четвертой главе «Других берегов»: «Знаменитый Добужинский, <…> учил меня находить соотношения между тонкими ветвями голого дерева, извлекая из этих соотношений важный, драгоценный узор, и <…> не только вспоминался мне в зрелые годы с благодарностью, когда приходилось детально рисовать, окунувшись в микроскоп, какую-нибудь еще никем не виданную структуру в органах бабочки, – но внушил мне кое-какие правила равновесия и взаимной гармонии, быть может пригодившиеся мне и в литературном моем сочинительстве» (
С. 47 Кянджунцева Елизавета – жена нефтепромышленника и общественного деятеля Гайка Григорьевича Кянджунцева (?—1939); их дети, Ирина и Савелий (Саба), были хорошо знакомы с Владимиром Набоковым (Савелий был однокашником Набокова по Тенишевскому училищу); в 1930-х гг. они неоднократно встречались с Набоковым в Париже; С. Кянджунцев, владевший парижским кинотеатром, оказывал нуждавшемуся писателю материальную помощь еще до того, когда в конце 1930-х тот перебрался из гитлеровской Германии во Францию, и даже одалживал ему свой смокинг на время публичных выступлений. Нелицеприятный портрет Кянджунцева Набоков дал в письме (от 4 октября 1937 г.) другому своему однокласснику, Самуилу Розову: «Кянджунцева я часто видел в Париже. Ты прав насчет карт, но вместе с тем в нем смешно-привлекательно то, что он ничуть, даже физически <…> не изменился. Я редко наблюдал такую инфантильность. “Запросов” никаких. Ничего не читает и не знает. У него кинематограф в Париже, я там раза два был с ним: с волнением следя за действием, он переживал фильму, как дитя, делая догадки насчет того, как дальше поступит герой, недоумевая по поводу нерасторопности одного, доверчивости другого – и даже выкрикивая какие-то предостережения» (цит. по: Новый журнал. 1999. № 214. С. 120).
C. 48
Гессен Евгений Сергеевич (1910—1944) – поэт, член поэтического объединения «Скит» (Прага); погиб в немецком концлагере.
Кроткова-Франкфурт Христина Павловна (псевд. К. Ирманцева; 1904—1965) – поэтесса, журналистка, критик; в 1922 г. вместе с семьей эмигрировала в Чехословакию, жила в Праге, входила в поэтическое объединение «Скит»; в начале 1930-х поселилась во Франции, оттуда в 1937 г. переехала в Канаду; в 1939 г. перебралась в США, где стала сотрудничать в газете «Новое русское слово».
С. 49
С. 50
Мозли Филип (1905—1972) – историк, советолог; в начале 1940-х – профессор русской истории Корнельского университета; поклонник Набокова, уже с конца 1930-х гг. неоднократно пытавшийся устроить его в Корнельский университет.
С. 51 Гольденвейзер Алексей Александрович (1890—1979) – юрист, публицист, общественный деятель; с 1921 г. – в эмиграции; до Второй мировой войны жил в Германии, был представителем Нансеновского комитета при Лиге Наций; в 1937 г. переехал в США. С В. Набоковым познакомился в июне 1936 г. во время процесса по ликвидации родового имущества немецкого композитора Карла Генриха Грауна (1701—1759), далекого набоковского предка по отцовской линии; в конце 1950-х гг. вел тяжбу с немецким правительством о возмещении материальных убытков, понесенных В.Е. Набоковой во время нацистского правления; осенью 1962 г. по решению берлинского суда ей присудили пожизненную ренту: 100 марок (25 долларов) в месяц. Подробнее о взаимоотношениях Гольденвейзера и Набоковых см. публикацию Г.Б. Глушанок: «А.А. Гольденвейзер и Набоковы. (По материалам архива А.А. Гольденвейзера)» (в кн.: Евреи из России в Америке. Иерусалим; Торонто; М., 2007. С. 115—142).
Уилсон Эдмунд (1895—1872) – ведущий американский критик 1930—1940-х гг., с которым начиная с 1940 г. Набоков поддерживал дружеские отношения. Уилсон всячески способствовал акклиматизации Набокова на американской почве: временно исполняя обязанности литературного редактора журнала «Нью рипаблик», заказывал ему критические статьи и рецензии, знакомил с издателями и редакторами престижных американских журналов, пристраивал (пусть и не всегда успешно) набоковские рукописи, написал в целом благожелательную рецензию на «Николая Гоголя», первую книгу Набокова, написанную в Америке. Тем не менее по мере литературных успехов своего протеже Уилсон испытывал по отношению к нему двойственное чувство, в котором приязнь соседствовала с писательской ревностью, о чем красноречиво говорят многочисленные упоминания о Набокове в уилсоновских письмах. Подробнее о взаимоотношениях Набокова и Уилсона см.: «Хороший писатель – это в первую очередь волшебник…» Из переписки Владимира Набокова и Эдмунда Уилсона. Сост. и пер. с англ. А. Ливерганта. Вступительная статья и коммент. Н. Мельникова // Иностранная литература. 2010. № 1. С. 80—250.
Рахманинов Сергей Васильевич (1873—1943) – композитор, пианист и дирижер; в конце 1917 г. покинул Россию, в 1918 г. поселился в США; неоднократно оказывал материальную поддержку Набокову: например, в мае 1938 г. выслал нуждавшемуся писателю 2500 франков; сразу после переезда из Франции в Америку, в мае 1940 г., Набоков побывал в гостях у Рахманинова и на следующий день получил от него коробку с вещами, «среди которых была визитка (скроенная, вероятно, во времена прелюдий)» (
С. 52 Шкловская Зинаида Давыдовна (?—1945) – жена публициста Исаака Владимировича Шкловского (псевд. Дионео). В наброске некролога З.Д. Шкловской, предназначавшегося для «Нового журнала», Г. Струве описал свою последнюю встречу с ней в Париже весной 1944 г.: «Помнится, встретила она меня фразой, которая стала чем-то вроде условного пароля у нас – она постоянно ее употребляла при личном свидании, в разговорах по телефону и в письмах: “Скучно в Европе без Сирина!” Дело в том, что в последние годы своей жизни З<инаида> Д<авыдовна> стала большой поклонницей литературного творчества В.В. Набокова-Сирина. Кажется, я первый познакомил ее с его произведениями; во всяком случае я должен был доставать и приносить ей все новые вещи Сирина, когда они появлялись в “Современных Записках”. Особенно увлекалась она “Приглашением на казнь” – ей казалось, что она понимает эту вещь, как никто. С семьей Набокова ее связывали давние личные отношения: она глубоко уважала и ценила покойного Влад<имира> Дм<итриевича>. И очень была дружна с его братом дипломатом Конст<антином> Дм<итриевичем> (от которого, кстати, у нее сохранилась целая пачка живых и остроумных писем). Помню, как она была счастлива, когда в 1938 г. я привел к ней В.В. Набокова. Как радовалась она за него, когда в 1940 г. узнала от меня, что ему удалось вовремя выбраться из Франции в Соединенные Штаты. Но тут же сказала: “Скучно в Европе без Сирина!”, и эта фраза вместе с фразой о том, как неинтересно жить в интересное время, стала как бы ее припевом к войне» (цит. по: Русская литература. 2007. № 1. С. 223).
Бем Альфред Людвигович (1886—1945) – критик, историк литературы, публицист; в эмиграции преподавал в пражском Карловом университете, был организатором и руководителем литературного объединения «Скит поэтов» (позднее – «Скит»). В отличие от большинства эмигрантских литераторов старшего поколения очень высоко ценил творчество Набокова (Сирина) и в статье «Человек и писатель» широковещательно заявил: «Эмиграция оправдана тем, / Что в ней появился Сирин» (Меч. 1936. 3 мая (№ 18). С. 3). Во время Второй мировой войны вступил в переписку с оказавшимся в Германии критиком и публицистом Ивановым-Разумником (наст. имя Разумник Васильевич Иванов; 1878—1946).
C. 53
Постникова Елизавета Викторовна (1884—1961) – мемуаристка, жена издателя и библиографа, члена партии эсеров Сергея Порфирьевича Постникова (1883—1965); с 1921 г. – в эмиграции.
C. 54
Гринберг Роман Николаевич (1893—1969) – бизнесмен, меценат, издатель, приятель Набокова (они познакомились в 1939 г. в Париже, когда Гринберг брал у Набокова уроки английского языка); как и Набоков, с началом Второй мировой войны Гринберг переехал в США, где тесно общался с писателем и вплоть до грандиозного коммерческого успеха «Лолиты» оказывал ему материальную поддержку; будучи соредактором журнала «Опыты» (в 1953—1954 гг.), а затем, в 1960—1967 гг., единолично издавая альманах «Воздушные пути», активно привлекал к сотрудничеству писателей «первой волны» эмиграции, в том числе и Набокова: в этих изданиях были опубликованы последние набоковские произведения, написанные по-русски: стихотворения, главы из «Других берегов», «Заметки переводчика» (подробнее об этом см. опубликованную Р. Янгировым переписку между Гринбергом и Набоковым:
C. 55
Уикс Эдвард (1898—1989) – американский журналист, критик; с 1938 по 1966 г. – редактор журнала «Атлантик», в котором, начиная с перевода рассказа «Облако, озеро, башня» было опубликовано несколько рассказов и стихотворений Набокова.
С. 56 Чандлер Реймонд (1888—1959) – англо-американский писатель-детективщик и сценарист, корифей таких поджанров массовой литературы, как «крутой детектив» и «черный роман».
Бойден Полли – известная своим богемным образом жизни и коммунистическими симпатиями приятельница Э. Уилсона, автор романа «Розовое яйцо», жена состоятельного чигагского адвоката, владельца большого дома в Труро (Массачусетс), где Уилсон провел зиму 1942 г. Фрагмент из послания Поли Бойден Уилсон процитировал в письме Набокову от 31 мая 1945 г., сопроводив его ироничным замечанием: «…отрывок этот, убежден, потешит твое неутолимое нарциссическое тщеславие» (цит. по: Иностранная литература. 2010. № 1. С. 128).
C. 57
С. 58
Бишоп Моррис (1893—1973) – американский литературовед, профессор романской литературы Корнельского университета, приятель В. Набокова; в 1947 г., возглавляя университетскую комиссию по найму профессора русской литературы, сыграл решающую роль в предоставлении Набокову преподавательской ставки в Корнеле.
C. 59
С. 60 Гладков Александр Константинович (1912—1976) – советский поэт и драматург, прославился пьесой «Давным-давно» (1942); страстный библиофил, в 1948 г. Гладков собрал крупную коллекцию эмигрантских изданий (среди них были и номера главного журнала русского зарубежья «Современные записки», в котором печатались основные довоенные произведения Набокова), за что в 1949 г. был арестован и получил 6 лет лагерей.
С. 61 Болдыреф Фрэнсис (урожд. Моц; 1905—?) – литератор, автор литературоведческого исследования о творчестве Джеймса Джойса (Reading Finnegans Wake, 1959), многолетняя корреспондентка американского поэта Чарльза Олсона (1910—1970).
С. 62 Струве Алексей Петрович (1899—1976) – сын известного философа и общественного деятеля П. Б. Струве; библиограф, владелец букинистического магазина в Париже; познакомился с Набоковым осенью 1932 г., во время его первого парижского турне (октябрь—ноябрь 1932 г.).
С. 63
Поводом для стычки, описанной в письме Уилсона, стала статья Хаймана, посвященная тогдашней американской критике (The Critic as Narcissus // Accent. 1948. № 8 (Spring). P. 187—191); в ней Хайман обвинял многих критиков в чрезмерной субъективности, приводящей к подмене интенций автора домыслами интерпретатора, и в качестве яркого примера подобной подмены приводил «Николая Гоголя» «сюрреалиста» и «цариста-либерала» Владимира Набокова.
С. 64
C. 65
Марков Владимир Федорович (1920—2013) – критик, литературовед, переводчик; эмигрант «второй волны»; в 1941 г. добровольцем пошел на фронт, тяжело раненным попал в немецкий плен; после войны остался на Западе: до 1949 г. жил в Регенсбурге, затем переехал в США, где при содействии Г.П. Струве стал докторантом Калифорнийского университета в Беркли; до выхода в отставку в 1990 г. – профессор Отдела славянских и восточноевропейских языков и литератур Калифорнийского университета; в многолетней переписке с Г.П. Струве неоднократно обращался к творчеству Набокова. В 1965 г. Марков, в соавторстве с американским поэтом Мэррилом Спарксом, подготовил антологию русской поэзии в переводе на английский язык (с параллельными русскими текстами). На просьбу опубликовать марковские переводы двух его стихотворений, «Каким бы полотном батальным ни являлась…» и «Какое сделал я дурное дело…», Набоков через жену ответил отказом, но затем, по словам В.Е. Набоковой, «неожиданно для самого себя, перевел оба стихотворения сам» и в конце концов дал согласие на публикацию. Выполненные Набоковым переводы стихотворений вошли в антологию. См.: Modern Russian Poetry. An anthology with verse translations edited and with introduction by Vladimir Markov and Merril Sparks. Indianapolis—N.Y.: The Boobs-Merrill, 1967. Р. 478—479.
C. 66
С. 67
С. 69
С. 69—70
С. 70
C. 71
Иванов Георгий Владимирович (1894—1958) – поэт, прозаик, критик. В эмиграции с 1922 г. Непримиримый враг В. Набокова (Сирина), в 1930-х гг. Иванов вел против него самую настоящую литературную войну, в которую постепенно втянулись ведущие сотрудники парижского журнала «Числа». Официальным началом кампании, развязанной Георгием Ивановым, считается появление в первом номере «Чисел» грубой, доходящей до прямых оскорблений антисиринской статьи, в которой писатель обвинялся в эпигонском подражании второстепенным образцам западноевропейской беллетристики, в потакании вкусам массового читателя и т.п. Формальным поводом для атаки стал пренебрежительный отзыв Набокова о романе «Изольда» И. Одоевцевой, жены Г. Иванова (Руль. 1928. 30 октября (№ 2715). С. 5). В интервью и письмах Набоков утверждал, что его рецензия была единственным поводом для появления враждебной статьи Иванова. См., например, письмо Глебу Струве от 3 июня 1959 г.: «Мадам Одоевцева прислала мне свою книгу (не помню, как называлась – “Крылатая любовь”? “Крыло любви”? “Любовь крыла”? – с надписью: “Спасибо за “Король, дама, валет” (т.е. спасибо, дескать за то, что я написал “Король, дама, валет” – ничего ей, конечно, я не посылал). Этот ее роман я разбранил в “Руле”. Этот разнос повлек за собой месть Иванова. Voila tout. Кроме того, полагаю, что до него дошла эпиграмма, которую я написал для альбома Ходасевича:
Тем не менее, говоря о литературной войне между Ивановым и Набоковым, помимо житейски бытовых объяснений, следует учитывать и глубинные эстетические и мировоззренческие расхождения между противниками.
С. 72
С. 73
C. 75
C. 76
C. 78
С. 79
C. 81
С. 82 Кленовский Дмитрий Иосифович (наст. фам. Крачковский; 1893—1976) – поэт, эмигрант «второй волны» (в 1942 г. во время немецкой оккупации Украины он вместе с женой, немкой по происхождению, переехал в Австрию, а затем в 1943 г. – в Германию).
С. 83
C. 85
C. 87
С. 89 Боган Луиза (1897—1970) – американская поэтесса, переводчица, критик, долгие годы сотрудничала с журналом «Нью-Йоркер».
С. 90
…
C. 91
C. 92
Нин Анаис (полное имя Анхела Анаис Хуана Антолина Роса Эдельмира Нин-и-Кульмель; 1903—1977) – американская и французская писательница, снискавшая известность своими эротическими романами и дневником, в котором откровенно рассказывается о ее богемной жизни в Париже и Нью-Йорке, дружбе и любовных связях со многими известными литераторами: Генри Миллером, Антоненом Арто, Лоренсом Дарреллом, Эдмундом Уилсоном и др.
Чамберс Уиттакер (1901—1961) – американский журналист и писатель; в 1925 г., будучи студентом Колумбийского университета, увлекся марксизмом и вступил в коммунистическую партию США, сотрудничал в коммунистических изданиях: газете «Дэйли уокер» и журнале «Нью массез»; с 1932 по 1938 г. был агентом советской разведки; к концу 1930-х разочаровался в коммунизме, вышел из компартии, порвал с советской разведкой и занялся (без особого успеха) разоблачением ее агентов, проникших в аппарат американского правительства. Антикоммунистическая деятельность Чамберса активизировалась в годы холодной войны и маккартистских чисток: он принял участие в работе Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и дал показания против нескольких высокопоставленных чиновников, работавших на советскую разведку; в 1952 г. выпустил автобиографическую книгу «Свидетель», ставшую бестселлером. В 1950-х Чамберс сблизился с идеологом американского «неоконсерватизма», публицистом Уильямом Фрэнком Бакли-младшим (1925—2008), сотрудничал в основанном им журнале «Нэйшнл ревью».
C. 93
C. 94
Гилгуд Артур Джон, сэр (1904—2000) – английский актер и режиссер.
C. 95
С. 96 Миллер Генри (1891—1980) – американский писатель, чьи скандально прославившиеся романы вплоть до 1961 г. были запрещены в США как порнографические. В отличие от своего приятеля и многолетнего корреспондента Лоренса Даррелла (1912—1990) – английского поэта и писателя, добившегося известности после публикации тетралогии «Александрийский квартет» (1957—1961), – Миллер не был поклонником набоковского творчества, о чем откровенно заявил в интервью 1964 г. журналу «Playboy»: «Не могу читать Набокова. Не мое это: уж слишком он литератор, слишком поглощен стилем – всем, что выставляет напоказ его виртуозность» (цит. по: Conversations with Henry Miller / Ed. by Frank Kersnowsky and Alice Hughes. University press of Mississippi, 1994. Р. 87). Набоков, в свою очередь, отрицательно относился к творчеству Миллера; в одном из писем Елене Сикорской он уничижительно отозвался о миллеровской прозе: «бездарная похабщина» (
Николсон Гарольд (1886—1968) – английский дипломат, публицист, прозаик, автор биографий «Поль Верлен» (1921), «Теннисон» (1923), «Байрон» (1924), «Суинберн» (1926), а также нескольких романов и путевых очерков. Набоков высоко ценил его книгу «Какие-то люди» («Some People», 1926), о чем, в частности, писал Эдмунду Уилсону (в письме от 7 января 1944 г., см.: Dear Bunny, Dear Volodya. The Nabokov—Wilson Letters, 1940—1971 / Ed. by Simon Karlinsky. Berkeley: University of California Press, 2001. Р. 134).
С. 97 Сэквилл-Уэст Виктория (1892—1962) – английская писательница и поэтесса, входившая в литературное содружество «Блумсбери»; любовница Вирджинии Вулф, ставшая прототипом Орландо, центрального персонажа одноименного романа писательницы. В 1913 г. вышла за муж за Г. Николсона.
С. 100 Харт-Дэвис Руперт Чарльз (1907—1999) – английский издатель, литератор; в истории английской литературы ХХ в. остался благодаря изданной им переписке с Джорджем Уильямом Литлтоном (1883—1962), преподавателем литературы в Итонском колледже.
C. 101
Экерли Джо Рэндолф (1896—1967) – британский писатель, журналист, редактор журнала «Лиснер».
Берлин Исайя, сэр (1909—1997) – английский философ (родился в богатой еврейской семье в Риге), один из основателей современной либеральной политической философии. Несмотря на то что Берлин покинул Россию в детстве (в 1921 г. его семья переехала в Англию), он хорошо говорил по-русски и всегда интересовался русской историей и культурой; в 1945 и 1956 гг. посещал СССР и общался с крупнейшими поэтами того времени, Ахматовой и Пастернаком. Берлин нередко критически отзывался о произведениях Набокова, в том числе и о «Лолите», однако именно с этим романом связана анекдотическая история, зеркально отражающая курьезный инцидент 1916 г., описанный в «Других берегах», – когда в нарушение правил этикета Корней Чуковский стал расспрашивать Георга V «нравятся ли ему произведения – “дзи воркс” – Оскара Уайльда» (
С. 102 Кейзин Альфред (1915—1998) – американский критик, литературовед, представитель так. наз. «нью-йоркских интеллектуалов» – группы литераторов левой ориентации (но при этом – противников сталинизма), во многом определявших климат в литературной жизни США 1940—1960-х гг.; автор ряда статей о творчестве Набокова, в том числе рецензии на роман «Ада» (перевод рецензии см.:
Кауард Ноэль Пирс, сэр (1899—1973) – английский драматург, актер, композитор и режиссер; в начале 1970-х жил в Монтрё по соседству с Набоковым.
С. 103 Фёгелин Эрик (1901—1985) – политический философ; в 1930-х преподавал в Венском университете; в 1938 г. эмигрировал в США, где с перерывами провел большую часть жизни.
О’Коннор (Мэри) Флэннери (1925—1964) – американская писательница, одна из ярких представительниц так наз. «южной школы» американской литературы.
С. 104
С. 105
С. 106
Ишервуд Кристофер (1904—1986) – англо-американский писатель; в 1930—1933 гг. работал учителем английского языка в Германии, с приходом к власти нацистов покинул страну. В 1939 г. эмигрировал в США, где и прожил оставшуюся жизнь; в 1950-х – начале 1960-х преподавал современную английскую литературу в Государственном колледже Лос-Анджелеса.
С. 107 Чуковский Корней (наст. имя и фам. Николай Васильевич Корнейчуков; 1882—1969) – писатель, переводчик, литературовед, до революции – влиятельный критик, близкий знакомый В.Д. Набокова (среди прочих изданий дореволюционной России Чуковский печатался в кадетской газете «Речь», издателем которой был отец будущего писателя). Когда в 1916 г. юный поэт В. Набоков «имел несчастие издать» на деньги, полученные в наследство от дяди, В.И. Рукавишникова, сборник стихов (незрелых и подражательных), В.Д. Набоков прислал книжку Чуковскому с просьбой об отзыве. Тот прислал поэтическому неофиту лестное письмо, но при этом как будто по ошибке вложил в конверт черновик другого письма, в котором юношеские вирши Набокова подвергались суровой критике. Таким образом, анекдот из набоковской автобиографии, так уязвивший самолюбие Чуковского, можно расценивать как маленькую месть писателя своему первому зоилу.
С. 108
С. 109
C. 110
С. 111
Газданов Гайто (Георгий Иванович, 1903—1971) – один из самых ярких прозаиков младшего поколения эмигрантских писателей, занимавший второе место после Сирина-Набокова в негласной табели о рангах; в печати всегда уважительно отзывался о Набокове, называя его «единственным талантливым писателем “молодого поколения”» (Литературные признания // Встречи. 1934. № 6. С. 260).
С. 112 Чуковская Лидия Корнеевна (1907—1996) – писательница, дочь Корнея Чуковского; приятельница А.А. Ахматовой, о которой много лет, подобно И.П. Эккерману, вела дневниковые записи.
Элиаде Мирча (1907—1986) – румынский писатель, философ, историк религий; в 1945 г. эмигрировал во Францию; в 1956 г. переехал в США, где преподавал в различных университетах.
…
С. 113 Филиппов Борис Андреевич (наст. фам. Филистинский; 1905—1991) – поэт, прозаик, литературовед, эмигрант «второй волны»; во время Великой Отечественной войны, оказавшись на территории, оккупированной немецкими войсками, сотрудничал с гестапо; в 1944 г. бежал от наступавшей Красной армии в Латвию, а затем в Германию; в 1950 г. нашел прибежище в США, где преподавал в различных университетах; в соавторстве с Г.П. Струве подготовил к печати сочинения А.А. Ахматовой, Н.С. Гумилева, Н.А. Клюева, О.Э. Мандельштама, Б.Л. Пастернака.
С. 114 Хомяков Геннадий Андреевич (псевд. Геннадий Андреев; 1904—1984) – эмигрант второй волны, литератор, журналист, редактор журнала «Мосты».
С. 115 Можайская Ольга Николаевна (в замужестве Емельянова; 1896—1973) – поэтесса, критик; в эмиграции с 1920 г.
С. 116 Керуак Джек (1922—1969) – американский писатель, представитель так называемого «разбитого поколения» в послевоенной американской литературе.
С. 117
Макдональд Дуайт (1906—1982) – американский публицист, культуролог и литературный критик. Помимо разносной рецензии на «Бледный огонь» (рус. перевод см.:
С. 118 Бишоп Элизабет (1911—1979) – американская поэтесса, однокашница Мэри Маккарти по Вассар-колледжу, приятельница поэта, драматурга и переводчика Роберта Лоуэлла (1917—1977), чей перевод мандельштамовского стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков…» Набоков раздраконил в статье «По поводу адаптации» (см.:
Чивер Джон (1912—1982) – американский прозаик; в эссе «Вдохновение» скупой на похвалы Набоков сочувственно отозвался о его рассказе «Сельский муж», назвав его «прекрасно вычерченным романом в миниатюре» (цит. по:
Максвелл Уильям (1908—2000) – американский писатель; на протяжении сорока лет, с 1936 по 1975 г., был литературным редактором журнала «Нью-Йоркер», тесно сотрудничал с Набоковым, который помянул его теплым словом в интервью Герберту Голду и Джорджу А. Плимптону: «Воспоминание о сердечной дружбе с <…> Биллом Максвеллом из “Нью-Йоркера” вызвало бы и у самого высокомерного писателя только чувство благодарности и удовольствия» (цит. по:
С. 119
С. 120 Ярмолинский Авраам Цалевич (1890—1975) – американский переводчик, критик; выходец из России (родился в украинском городке Гайсине), в 1911 г. переселился в Швейцарию; в 1913 г. переехал в США, где закончил Колумбийский университет; с 1918 по 1955 г. возглавлял славянское отделение Нью-Йоркской публичной библиотеки. Зимой 1923/24 гг. вместе с женой, поэтессой и переводчицей Бабеттой Дейч (1895—1952), посетил Россию (он был послан в командировку для пополнения книжных фондов) и познакомился с К.И. Чуковским, с которым на протяжении многих лет поддерживал переписку. После переезда Набокова в США Ярмолинский познакомился с ним и вступил в переписку (см.: Переписка В.В. Набокова с А.Ц. Ярмолинским. Вступительная статья Галины Глушанок // Вышгород. 1999. № 6. С. 59—76).
С. 121 Джаррелл Рэндалл (1914—1965) – американский поэт, критик; четырехтомный набоковский перевод «Евгения Онегина» получил в подарок от своего приятеля, Майкла ди Капуа, в ту пору – редактора детской литературы в издательстве «Макмиллан».
«Соня» – скрываясь за этим именем и выдавая себя за высокооплачиваемую модель, любительницу литературы и искусства, приятель В.В. Набокова Р.Н. Гринберг вступил с Корнеем Чуковским в переписку, которая продлилась с октября 1964 по май 1967 г. Наряду с разными литературными и социально-политическими темами, которые поднимались в этом исключительно интересном эпистолярном романе, в письмах корреспондентов часто упоминается творчество и личность Набокова. Подробнее об этом см.:
C. 122
С. 123 Симмонс Эрнест Джозеф (1903—1972) – американский славист, литературовед, критик. Осенью 1940 г. именно Симмонс получил место в Корнельском университете, на которое пытался устроить Набокова профессор Ф. Мозли; переход Симмонса в Колумбийский университет сделал возможным появление Набокова в Корнеле. Несмотря на эти перипетии, судя по всему, между Набоковым и Симмонсом не возникло неприязни: в 1946 г. они записали программу о «Ревизоре» для радиостанции Си-би-эс; в 1964 г. Симмонс сочувственно отозвался о набоковском «Онегине» на страницах книжного обозрения «Нью-Йорк Таймс»: «Набоков работал над переводом “Евгения Онегина” с 1950 года, и его затянувшаяся битва породила ожидания, что это будет magnum opus. Теперь, когда книга появилась, ее спорные места и полный отказ от рифм могут кого-то разочаровать. Но во всех формальных отношениях это великолепное достижение – непревзойденный перевод и комментарий пушкинской поэмы. Действительно, по точности перевода на английский с ним нечего сравнивать, точно так же и комментарий превосходит все, что есть на русском» (
C. 124
Пауэлл Дон (1896—1965) – американская писательница, приятельница Эдмунда Уилсона.
C. 125
С. 126
С. 127
C. 128
C. 130
С. 131 Шефтель Марк Юрьевич (1902—1985) – американский литературовед (родился в еврейской семье в России, в Староконстантинове); после революции вместе с семьей оказался на территории Польши, затем жил во Франции и Бельгии; в 1942 переехал в США, где стал преподавать литературу в Корнельском университете. Многолетний коллега Набокова по университету, Шефтель довольно тесно общался с ним (сохранилась переписка между ним, Набоковым и Романом Якобсоном, в которой обсуждался совместный проект по изданию комментированного англоязычного перевода «Слова о полку Игореве»). Некоторыми набоковедами Шефтель (в отличие от Набокова говоривший по-английски с сильным акцентом) считается прототипом Пнина. В частности, этой теме посвящена книга Г. Димент «Пниниада. Владимир Набоков и Марк Шефтель» (1997), где и опубликованы выдержки из дневника Шефтеля, не раз обращавшегося к личности и творчеству своего прославленного сослуживца (который, как с горечью отметил автор дневника, покинув Корнель, ни разу не написал ему).
С. 132 Дики Джеймс Лафайет (1923—1997) – американский поэт, писатель и критик; получил широкую известность в США после того, как в 1972 г. был экранизирован его роман «Избавление» («Deliverance», 1970). Примечательно, что в одном из интервью Дики восторженно отозвался о «Лолите»: «Я люблю “Лолиту”: думаю, это лучшая вещь Набокова, которую я читал. Набоков поражает меня своим высокомерием и умничаньем, но это и впрямь первоклассный роман» (The voiced connections of James Dickey: interviews and conversations / Ed. by D. Baughman. University of South Carolina Press, 1989. Р. 239).
C. 134
Фаулз Джон (1926—2005) – знаменитый английский писатель, которого некоторые критики величали «английским Набоковым». См., например, рецензию Джозефа Эпстайна на роман «Волхв» (An English Nabokov // New Republic. 1966. Vol. 154. February 19. Р. 26—29).
С. 135
«
С. 136
С. 138 Крикорьян Сергей Нерсесович (р. 1925) – сын белого офицера, эмигрировавшего из России в конце Гражданской войны; окончил Лувенский университет (Бельгия) и Европейский колледж; сменив множество профессий, осел в Женеве, где работал инженером-экономистом, попутно возглавлял русский литературный кружок; по собственному признанию, «всегда интересовался русской литературой и встречался со многими русскими писателями, как советскими, так и зарубежными»; по своей инициативе вступил в переписку с Анатолием Васильевичем Кузнецовым (1929—1979) – советским писателем, получившим сенсационную известность благодаря документальному роману «Бабий Яр» (1966) и в 1969 г. бежавшим на Запад: выехав с разрешения властей в Лондон (якобы для сбора материалов для написания книги о V съезде РСДРП), Кузнецов попросил политического убежища; в эмиграции он оставил литературу и занялся журналистикой (работал на радио «Свобода»).
Пейлин Майкл (р. 1943) – британский актер, писатель и телеведущий, прославившийся в 1970-х гг. в составе комик-группы «Монти Пайтон».
С. 139 Орлова Раиса Давыдовна (1918—1989) – филолог-американист, критик; вместе со своим третьим мужем, писателем и правозащитником Львом Зиновьевичем Копелевым (1912—1997) эмигрировала из СССР в 1980 г. Как признавалась сама Орлова в письме Набокову, посланном в июле 1970 г., к принятию его творчества она шла «медленно и мучительно» (см.: Четверть века спустя (Из переписки Р.Д. Орловой с американскими литераторами) / Публ. В.Н. Абросимовой // Известия Российской Академии наук. Серия литературы и языка. 1998. Т. 57. № 1. С. 61). Именно ей принадлежит негативная оценка «Лолиты» в обзорной статье «Давайте разберемся! Что нам дорого в американской литературе»: «Одной из наиболее ходовых и шумно рекламируемых книг в США (и не только в США) был роман русского эмигранта Набокова “Лолита”. Но ведь нельзя же поверить, что блестящее по форме описание того, как двенадцатилетняя эротоманка изощренно соблазняет пожилого мужчину, действительно является сегодняшним днем американской словесности» (Литература и жизнь. 1959. 11 сентября (№ 109). С. 3).
С. 140
C. 141
С. 142 Шмеман Александр Дмитриевич (1921—1983) – богослов, общественный деятель. Родился в г. Ревеле (Таллине); юность провел в Париже, где в 1945 г. окончил Богословский институт. В 1946 г. принял священство. В 1951 г. вместе с семьей переселился в Нью-Йорк. С 1962 по 1983 г. – декан Свято-Владимирской семинарии; с 1962-го – руководитель Русского студенческого христианского движения (РСХД).
С. 143 Апдайк Джон (1932—2009) – американский писатель, поэт, критик, начиная с комплиментарной рецензии на английский перевод «Защиты Лужина», в которой Набоков был назван «лучшим англоязычным писателем своего времени» (Grandmaster Nabokov // New Republic. 1964. Vol. 151. September 26. Р. 15—18), откликавшийся практически на все набоковские публикации (в том числе и посмертные). Подробнее об отношении Апдайка к Набокову (и влиянии Набокова на его творчество) см.:
Во время визита в СССР в 1967 г. Апдайк познакомился с Р.Д. Орловой; в 1970-х та собиралась издать книгу о русско-американских связях и поэтому опрашивала американских писателей, в том числе и Апдайка, выясняя, какова роль русской литературы в их жизни и творчестве.
Солтер Джеймс (р. 1925) – американский писатель; выпускник Вест-Пойнта, в качестве летчика-истребителя принял участие в Корейской войне; известность в США ему принесла удачная экранизация романа «Охотники» («The Hunters», 1956).
C. 144
С. 145 Дьяконов Игорь Михайлович (1915—1999) – историк, востоковед, переводчик, мемуарист, многолетний корреспондент филолога, переводчика и правозащитника Ефима Григорьевича Эткинда (1918—1999), в 1974 г. эмигрировавшего из СССР во Францию.
C. 146
C. 147 Во Оберон (1939—2001) – литератор, журналист, сын писателя-сатирика Ивлина Во.
C. 148
C. 149 Гольдштейн Павел Юльевич (1917—1982) – писатель, публицист; в 1938 г. за письмо И.В. Сталину в защиту В.Э. Мейерхольда был арестован и отправлен в ГУЛАГ, откуда вышел лишь в 1956 г.; с 1956 по 1970 г. работал в Литературном музее им. А.С. Пушкина (Москва); в 1971 г. эмигрировал в Израиль; жил в Иерусалиме, где основал религиозно-философский журнал «Менора», на страницах которого, среди прочего, опубликовал некролог «Памяти Набокова» (Менора. 1977. № 13).
C. 153
Оутс Джойс Кэрол (р. 1938) – американская писательница, критик, автор нескольких статей о творчестве Набокова: рецензий на английский перевод «Соглядатая» («The Eye». From 1930 – Something Thin From Nabokov // Detroit Free Press. 1965. November 14. Р. 5-D) и роман «Transparent Things» (New Republic. 1972. Vol. 167. November 18. P. 32), а также эссе «Субъективный взгляд на Набокова» (Saturday Review of Arts. 1973. № 1. Р. 36—37; русский перевод см.:
C. 155
Хотя зарифмованный антинабоковский памфлет и не блещет художественными достоинствами, он все же представляет несомненный историко-литературный интерес, поэтому привожу его полностью:
C. 156 Червинская Лидия Давыдовна (1907—1988) – поэтесса, в своем творчестве стремившаяся к наиболее полному выражению эстетических принципов «парижской ноты». Художественное мировоззрение Червинской сформировалось под влиянием Г. Адамовича, что не могло не сказаться и на ее отношении к творчеству Набокова. Перу Червинской принадлежит отрицательная рецензия на пьесу «Событие» (см.:
C. 157 Эмис Кингсли (1922—1995) – английский прозаик, поэт, критик; как и его корреспондент, поэт Филип Ларкин (1922—1985), входил в литературное объединение «Движение», участники которого выступали с критикой модернизма, считая его очередной стадией романтизма, губительной для европейской культуры и искусства. Как литературный критик Эмис проявил себя непримиримым набокофобом. Из-под его пера вышло три негативные рецензии на набоковские произведения: отрицательный отзыв на роман «Пнин» – «вялый, безвкусный салат из Джойса, Чаплина, Мэри Маккарти» (см.:
…
Бродский Иосиф Александрович (1940—1996) – поэт, переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1986 г.; на Западе имя Бродского стало широко известно после суда над ним по обвинению в тунеядстве (1964 г.) и публикации судебной стенограммы в европейской и американской прессе. До вынужденной эмиграции Бродского из СССР Набоковы оказали ему материальную поддержку: через Карла и Эллендею Проффер, регулярно посещавших Советский Союз, переслали джинсы (в ту пору фирменные американские джинсы были дефицитом для рядовых советских граждан). В то же время Набоков без особого восторга отозвался о поэзии Бродского, в частности о поэме «Горбунов и Горчаков», которую в 1969 г. ему передал Карл Проффер. Со слов мужа Профферу ответила Вера Набокова: «…Спасибо за письмо, две книги и поэму Бродского. “Она содержит много прелестных метафор и ярких рифм, – говорит В. Н., – но испорчена неверными ударениями, недостатком языковой дисциплины и избытком слов вообще. Однако художественная критика была бы нечестной ввиду кошмарных его обстоятельств и страдания, звучащего в каждом стихе”» (цит. по: Звезда. 2005. № 7. С. 141). Проффер рассказал автору «Горбунова и Горчакова» о реакции Набокова, и «с этого момента», как полагает набоковский биограф Брайан Бойд, «Бродский начал отвергать Набокова» (
И содержание, и развязный тон интервью произвели неприятное впечатление на поклонников Набокова. Наталья Ивановна Артеменко-Толстая (1926—2003) – литературовед, библиограф, пионер отечественного набоковедения – написала Бродскому полное упреков письмо, в котором, по сути, обвинила его в хлестаковщине.
C. 158 Лафлин Джеймс (1914—1997) – американский издатель, основатель издательства «Нью дирекшинз», в котором были опубликованы первые англоязычные произведения Набокова: роман «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1941), «Николай Гоголь» (1944), сборник рассказов «Девять историй» («Nine Stories», 1947) и книга переводов русских поэтов «Three Russian Poets» (1945). Лафлин познакомился с Набоковым в июле 1941 г., когда специально заехал к нему для того, чтобы договориться об издании его будущих книг. Летом 1943 г. Набоков с семьей жил в горном отеле Лафлина «Алта-Лодж», расположенном возле каньона Уосатч, штат Юта. За время тесного общения с Лафлином у Набокова сложилось о нем противоречивое мнение: «В Лафлине яростно соревнуются помещик и поэт, и первый немного впереди», – писал он Эдмунду Уилсону в июле 1943 г. (Dear Bunny, Dear Volodya. The Nabokov—Wilson Letters, 1940—1971 / Ed. by S. Karlinsky. Berkeley: University of California Press, 2001. P. 116). Характерно, что заключительную главу «Николая Гоголя» Набоков уснастил карикатурным образом своего издателя, с которым к концу 1940-х гг. прекратил активное сотрудничество. В 1954 г. Набоков вел переговоры с Лафлином об издании «Лолиты», однако тот отказался от «мины замедленного действия», которую ему предлагал писатель.
Пауэлл Энтони (1905—2000) – английский писатель, автор двенадцатитомной серии романов «A Dance to the Music of Time» («Танец под музыку времени»).
C. 159 Свиридов Георгий Васильевич (1915—1998) – композитор и пианист.
Гинзбург Лидия Яковлевна (1902—1990) – литературовед.
…состоялся «круглый стол»… – В нем приняли участие А. Битов, В. Ерофеев, О. Матич, В. Медиш, В. Солоухин, Д. Урнов, Р. Хэнкель (см.: Владимир Набоков: Меж двух берегов / Записали С. Селиванова, В. Куницын // Литературная газета. 1988. 17 августа (№ 33). С. 5).
Источники
А.А. Гольденвейзер и Набоковы (по материалам архива А. Гольденвейзера) / Публ. Г. Глушанок // Евреи из России в Америке. Иерусалим; Торонто; М., 2007. С. 119.
А.В. Амфитеатров и В.И. Иванов: переписка / Публ. Дж. Мальмстада // Минувшее. Исторический альманах. СПб.: Atheneum—Феникс, 1997. Вып. 22. С. 518.
В.В. Набоков и И.А. Бунин. Переписка / Публ. Р. Дэвиса и М. Шраера // С Двух берегов. С. 174, 180, 182, 186, 204—206.
«…В памяти эта эпоха запечатлелась навсегда». Письма Ю.К. Терапиано к В.Ф. Маркову (1953—1956) / Публ. О. Коростелева // Минувшее. Исторический альманах. СПб.: Atheneum: Феникс, 1998. Вып. 24. С. 273, 281, 313, 354.
«Верной дружбе глубокий поклон»: Письма Георгия Адамовича Ирине Одоевцевой (1958—1965) / Публ. Ф.А. Черкасовой // Диаспора. 2003. Вып. 5. С. 452.
Вести из провинции: Письма Сергея Горного Александру Амфитеатрову / Публ. О. Демидовой // Русская культура ХХ века на родине и в эмиграции. Имена. Проблемы. Факты. Вып. 1. М., 2000. С. 205—207, 216—217.
Встреча с эмиграцией: Из переписки Иванова-Разумника 1942—1946 годов / Публ., вступ. ст., подгот. текста и коммент. О. Раевской-Хьюз. М.: Русский путь, 2001. С. 43—44, 170, 231.
Вторая проза: сборник статей. Таллин, 2004. С. 162.
Георгий Иванов – Ирина Одоевцева – Роман Гуль. Тройственный союз. Переписка 1953—1958 годов / Публ., сост., коммент. А.Ю. Арьева и С. Гуаньелли. СПб.: Петрополис, 2010. С. 368.
Дневник Я.Б. Полонского. Иван Бунин во Франции // Время и мы. 1980. № 55. С. 281, 282; № 56. С. 298.
«Дребезжанье моих ржавых струн…». Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940—1967) / Публ. Р. Янгирова //
«Другой газеты сегодня в Германии быть не может…». Письма Владимира Деспотули к Александру Бурову (1934—1938) / Публ. С.В. Шумихина // Диаспора. 2007. Вып. 8. С. 309, 318, 334.
«Друзья, бабочки и монстры». Из переписки Владимира и Веры Набоковых с Романом Гринбергом (1943—1967) / Публ. Р. Янгирова // Диаспора. 2001. Вып. 1. С. 514—515, 529.
Загадочная корреспондентка Корнея Чуковского. Переписка К. Чуковского с Соней Гордон / Вступ. ст. и послесл. Л. Ржевского // Новый журнал. 1976. № 123. С. 111, 115, 117, 122, 130—131, 133—134, 137, 142, 146—147, 151, 153—156, 158.
И.А. Бунин: Новые материалы. Вып. II. / Сост., ред.: О. Коростелев и Р. Дэвис. М.: Русский путь, 2010. С. 53.
Иванов-Разумник: Личность. Творчество. Роль в культуре: Публикации и исследования. Вып. 2. СПб., 1998. С. 148—149.
Из переписки Е.Г. Эткинда с И.М. Дьяконовым (июнь—декабрь 1976) / Публ. П.Л. Вахтиной и И.Б. Комаровой // Звезда. 2001. № 7. С. 109.
Из писем Георгия Адамовича Игорю Чиннову / Публ. М. Миллер // Новый журнал. 1989. № 175. С. 250.
Империя N. Набоков и наследники. Сборник статей / Редакторы-составители Ю. Левинг, Е. Сошкин. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 13.
Константин Андреевич Сомов: Письма, дневники, суждения современников. М.: Искусство, 1979. С. 408.
М. Горький и М.А. Осоргин. Переписка / Публ. И.А. Бочаровой // С Двух берегов. С. 469.
«Мир на почетных условиях…». Переписка В.Ф. Маркова с М.В. Вишняком. 1954—1959 / Публ. О. Коростелева и Ж. Шерона // Диаспора. 2001. Вып. 1. С. 572.
Мнемозина. Документы и факты из истории отечественного театра ХХ век / Ред.-сост. В.В. Иванов. 2004. С. 275—277.
«Мы горды нашей дружбой…». Переписка К. Чуковского с Ярмолинскими. 1925—1969 // Новый журнал. 2008. № 252. С. 215.
«Мы с Вами очень разные люди…». Письма Г.В. Адамовича А.П. Бурову / Публ. О.А. Коростелева // Диаспора. 2007. Вып. 9. С. 334, 348.
«Парижский философ из русских евреев». Письма М. Алданова А. Амфитеатрову / Публ. Э. Гаретто и А. Добкина // Минувшее. Исторический альманах. СПб.: Atheneum—Феникс, 1997. Вып. 22. С. 518, 597—599.
Переписка Г.В. Адамовича с Р.Н. Гринбергом: 1953—1967 / Публ. О.А. Коростелева // Литературоведческий журнал. 2003. № 17. С. 18, 125, 127, 161.
Переписка И.А. Бунина с М.А. Алдановым / Публ. А. Звеерса // Новый журнал. 1983. № 152. С. 159.
Переписка Набоковых с Профферами / Публ. Г. Глушанок и С. Швабрина // Звезда. 2005. № 7. С. 142.
Переписка Сергея Крикорьяна с Анатолием Кузнецовым / Публ. С. Крикорьяна // Звезда. 2000. № 7. С. 160—161.
Переписка через океан Г. Иванова и Р. Гуля // Новый журнал. 1980. № 140. С. 203—204.
Письма Б. Зайцева И. и В. Буниным /
Письма В.Н. Буниной [к Н.П. Смирнову] // Новый мир. 1969. № 3. С. 228.
Письма Г.В. Адамовича И.В. Чиннову // Новый журнал. 1996. № 198/199. С. 210.
Письма Глеба Струве Владимиру и Вере Набоковым 1942—1985 годов / Публ. М.Э. Маликовой // Русская литература. 2007. № 1. С. 223.
Письма запрещенных людей: литература и жизнь эмиграции 1950—1980-е годы. По материалам архива И.В. Чиннова / Сост. О.Ф. Кузнецова. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 603—604, 624—625.
Письма И. Бунина к Б. Зайцеву / Публ. А. Звеерса // Новый журнал. 1980. № 138. С. 170—171.
Письма Михаила Осоргина Марку Вишняку / Публ. Д. Финс и Т. Осоргиной-Бакуниной // Новый журнал. 1990. № 178. С. 278.
Поэты пражского «Скита». Проза. Дневники. Письма. Воспоминания / Сост. О.М. Малевича. СПб.: Росток, 2007. С. 511, 512.
Скифский роман / Под общ. ред. Г.М. Бонгард-Левина. М.: Российская политическая энциклопедия, 1997. С. 291, 294.
Современные записки (Париж, 1920—1940). Из архива редакции / Под ред. О. Коростелева и М. Шрубы. М.: Новое литературное обозрение, 2011—2013.
Т. 1. С. 487, 493—494, 511, 528, 596, 608, 638, 708, 824, 839—840, 842, 876—878, 897;
Т. 2. С. 535, 559, 571, 573, 618, 621, 624, 626—627, 786, 806, 817, 826, 836, 908;
Т. 3. С. 573—574.
Сто писем Георгия Адамовича к Юрию Иваску (1935—1961) / Публ. Н.А. Богомолова // Диаспора. 2003. Вып. 5. С. 424, 452.
Устами Буниных: Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы: В 3 т. / Под ред. М. Грин [Франкфурт-на-Майне:] Посев, 1981. Т. 2. С. 209, 233, 236, 253.
Т. 3. М.: ТЕРРА—Книжный клуб, 2001. С. 345, 347, 362.
Т. 15. Письма (1926—1969). М.: ТЕРРА—Книжный клуб, 2009. С. 462—463, 573.
Якорь. Антология русской зарубежной поэзии / Под ред. О. Коростелева, Л. Магоротто, А. Устинова. СПб.: Алетейя, 2005. С. 315.
«Я молчал 20 лет, но это отразилось на мне скорее благоприятно»: Письма Д.И. Кленовского В.Ф. Маркову 1952—1962 гг. / Публ. О. Коростелева и Ж. Шерона // Диаспора. 2001. Вып. 2. С. 636, 639.
«Я с Вами привык к переписке идеологической…»: Письма Г.В. Адамовича В.С. Варшавскому (1951—1972). Предисловие, подготовка текста и комментарии О.А. Коростелева // Ежегодник Дома русского зарубежья имени Александра Солженицына. М., 2010. С. 258, 269, 271, 278, 283, 290, 301, 315, 320, 323, 325.
The Ackerley letters / Ed. by N. Braybrooke. N.Y., L.: Harcourt Brace Jovanovich, 1975. Р. 147, 160.
Alfred Kazin’s Journals / Sel. and ed. by R.M. Cook. Yale University Press, 2011. Р. 240, 395.
Arrows of longing: the correspondence between Anaïs Nin and Felix Pollak, 1952—1976. Swallow Press, 1998. Р. 128.
Between Friends: The Correspondence of Hannah Arendt and Mary McСarthy. 1949—1975 / Ed. by C. Brightman. N.Y., San Diego, London: Harcourt Brace & company, 1995. Р. 132—133, 135—136.
Charles Olson and Frances Boldereff: a modern correspondence / Ed. R. Maud and S. Thesen. Welsleyan University press, 1999. Р. 195—196, 205—206.
The collected works of Eric Voegelin. Vol. 30. Selected correspondence 1950—1984 / Ed. by T.A. Hollweck. Columbia: University of Missouri Press, 2007. Р. 383.
The correspondence of Henry Miller and Elmer Gertz / Ed. by E. Gertz and F.F. Lewis. Amsterdam. L.: Feffer & Simons, 1978. Р. 116.
Crux: the letters of James Dickey / Ed. by M.J. Bruccoli and J. Baughman. N.Y.: Alfred Knopf, 1999. Р. 290.
Dear Bunny, Dear Volodya. The Nabokov—Wilson Letters, 1940—1971 / Ed. by S. Karlinsky. Berkeley: University of California Press, 2001. Р. 152—153, 167—168, 320—321.
The diaries of Auberon Waugh, 1976—1985: a turbulent decade / Ed. by A. Galli-Pahlavi. L.: Private Eye, 1985. Р. 31.
Edmund Wilson, the man in letters / Ed. by D. Castronovo, J. Groth. Ohio University Press, 2001. Р. 72, 126, 131, 149, 151—152, 305—306, 333.
Georgij Ivanov / Irina Odojevceva. Briefe an Vladimir Markov: 1955—1958 / Mit einer Einleitung herausgegeben von H. Rothe. Köln; Weimar; Wien, 1994. S. 59—60.
Guy Davenport and James Laughlin: selected letters / Ed. by W.C. Bamberger. W.W. Norton, 2007. Р. 58.
The Journal of Joyce Carol Oates: 1973—1982. N.Y.: Ecco, 2007. Р. 231—232, 439.
The Journals of John Cheever. Ballantine Books, 1993. Р. 175, 184.
Lawrence Durrell and Henry Miller. A Private Correspondence / Ed. by G. Wiches. L., 1963. Р. 352—353.
The letters of Evelyn Waugh / Ed. by M. Amor. L.: Weidenfeld and Nicolson, 1980. Р. 516, 523, 586.
The letters of Kingsley Amis / Ed. by Z. Leader. L.: Harper Collins Publishers, 2000. Р. 938—939.
The letters of Nancy Mitford and Evelyn Waugh / Ed. by C. Mosley. Boston, N.Y.: Houghton Mifflin Company, 1996. Р. 384, 414—415, 468.
The Lyttelton / Hart-Davis Letters: Vol. IV: 1959 / Ed. by R. Hart-Davis. Chicago: Academy Chicago Pub, 1987. Р. 1, 163.
Memorable Days: The Selected Letters of James Salter and Robert Phelps / Ed. by J. McIntyre. 2010. Р. 138.
A Moral Temper. The Letters of Dwight Macdonald / Ed. by M. Wreszin. Chicago: Ivan R. Dee, 2001. Р. 326, 357.
The Noёl Coward Diaries / Ed. by G. Payn and S. Morley. De Capo Press, 200. Р. 407, 408.
Odyssey of a friend: Whittaker Chambers’ letters to William F. Buckley, Jr., 1954—1961 / Ed. by W. F. Buckley, Jr. Washington: Regnery Books, 1987. Р. 212—213.
The Papers of Christian Gauss. N.Y., 1957. Р. 331, 347.
Randall Jarrell’s Letters / Ed. by M. Jarrell. L.: Faber and Faber, 1986. Р. 492.
Selected letters of Raymond Chandler / Ed. by F. MacShane. N.Y.: Columbia University Press, 1981. Р. 39—40.
Sir John Gielgud: A Life in Letters / Ed. by R. Mangan. N.Y.: Arcade Publishing, 2004. Р. 212—213.
Vita and Harold: The Letters of Vita Sackville-West and Harold Nicolson / Ed. by N. Nicolson. N.Y.: Putnam’s, 1992. Р. 426.
What There Is to Say We Have Said: The Correspondence of Eudora Welty and William Maxwell / Ed. by S. Marre. N.Y., 2011. Р. 157.
What the women lived: selected letters of Louise Bogan. Harcourt Brace Jovanovich, 1973. Р. 310—311.
Words in air: the complete correspondence between Elizabeth Bishop and Robert Lowel / Ed. by T. Travisano and S. Hamilton. L.: Faber & Faber, 2008. Р. 418.
ГАРФ. Ф. 5912. Оп. 2. Д. 90. Л. 18.
Дом русского зарубежья им. А.С. Солженицына. Архив В.С. Варшавского. Ф. 54.
Российский фонд культуры. Фонд И.С. Шмелева. Оп. 9. № Р16.
Русский архив в Лидсе. MS. 1500/4; MS. 1066/1590.
Собрание Жоржа Шерона (Лос-Анджелес).
Columbia University. The Rare Book and Manuscript Library. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. New York.
Gleb Struve Papers (Box 105—106). Hoover Institution Archives. Stanford University, Palo Alto.