Рождение нового мира всегда начинается с разгрома прежнего. Век назад Европа стояла на грани войны, и хватило нескольких выстрелов, чтобы черта была пройдена. Невиданное оружие и средства массового запугивания положили конец рыцарству и империям. Бесчисленные армии сражались за Париж и Иерусалим. Одним из последних сражений стала Армагеддонская битва, развернувшаяся в окрестностях горы Мегиддо, – именно там, где, согласно Библии, надлежит произойти битве конца времен.
В антологии представлено множество вариантов того, какой могла быть и какой была тогдашняя реальность под тонкой коркой повседневности.
© «Снежный Ком» 2014
Огонь бытия
Плечом к плечу
Окружающий мир медленно, но неизбежно двигался к своему совершенству, радуя предстоящих потомков как цифрами промышленного роста, так и изобилием товаров и фотогеничностью владык обитателей Российской, Британской и Германской империй. Тех самых властителей – родственников друг другу, наслушавшихся не тех советчиков или просто боявшихся прослыть слабаками, а может, уверенных в том, что на коммунальной мировой кухне не обойтись без небольшого скандала, чьи итоги будут очевидны, пока еще не опадут свежие листья с деревьев…
Еще на складах громоздились только что изготовленные пушки, спешно строились дредноуты, изобретатели обивали пороги военных министерств, предлагая к производству чудо-огнеметы, супермины и баллоны с ядовитейшими газами, а безымянные герои сурового Грядущего уже значились в мобилизационных списках…
21 февраля 1914 года на заседании Госсовета был рассмотрен новый законопроект по борьбе с пьянством, согласно которому за подпольную торговлю алкоголем, нарушающую государственную монополию, полагалось шестнадцать месяцев тюрьмы. Кроме того, предусматривались и штрафы в размере от десяти до пятидесяти рублей за «неохранение пьяного», поскольку, как говорилось в тексте, «кто споил пьяного, тот пусть и охраняет».
27 февраля, на второй день работы съезда русской группы Международного союза криминалистов обсуждалась проблема хулиганства. Выступивший приват-доцент Павел Исаакович Люблинский заявил, что слово «хулиган» – американское, название дикого племени в Северной Америке, с которым боролись англичане. Затем на съезде начались обсуждения, как же бороться с этим явлением – действовать убеждением или усилить репрессии? В ходе дискуссий пришли к выводу, что «хулиганы – моральные нигилисты». Заодно и выяснили, что хулиганов больше всего в Москве, и немало – в Санкт-Петербурге.
5 марта состоялась встреча министра иностранных дел России С. Д. Сазонова с послом Германии Ф. Пурталесом, во время которой от него было потребовано объяснений по поводу публикации три дня назад в германской проправительственной газете «Кёлнише цайтунг» статьи «Россия и Германия». В ней говорилось о возможной угрозе российского нападения в 1917 году: «Политическая оценка Россией своей военной мощи будет иной через три или четыре года. Восстановление ее финансов, увеличение кредита со стороны Франции, которая всегда готова предоставить деньги на антинемецкие военные цели, поставили Россию на путь, конца которого она достигнет осенью 1917 года».
В конце марта коммерческий суд столицы объявил несостоятельным должником Федора Григорьевича Круглова, владельца колбасной мастерской, добавлявшего в колбасу краску для придания ей более привлекательного цвета.
9 апреля в Институте путей сообщения прошел товарищеский суд над двумя студентами, написавшими в блокнот товарища несколько непристойных выражений. Сквернословам объявлен выговор.
На следующий день петербургская охранка отправила в Департамент полиции донесение, посвященное «оккультическим бдениям в доме Константина Арсеньева», происходившим в Царском Селе на Московской улице в доме Сутугина. Константину Константиновичу Арсеньеву, академику, редактору журнала «Вестник Европы», отставному статскому советнику, было семьдесят три года. На беседы «мистического характера» у него ежедневно собиралось до тридцати человек, в том числе графиня Софья Сергеевна Игнатова, княгиня Вера Федоровна Гагарина…
16 апреля в газете «Петербургский листок» была опубликована статья «Торговля живым товаром в Петербурге». В ней говорилось, что З. Алексеева и М. Качалова, занимающиеся совращением несовершеннолетних, на улицах подходили к ученицам мастерских, угощали конфетами и призывали бросить ученье и начать веселую жизнь.
28 июня на поле «Невского общества подвижных игр», располагавшемся на Малой Болотной, петербургская британская колония устроила спортивный праздник для моряков английской эскадры, прибывшей в Санкт-Петербург с дружеским визитом. В программе были бег на сто метров, бег парами со связанными ногами, бег в мешках и прочая экзотика – на потеху публике. Российским морякам из Второго Балтийского экипажа, приглашенным в качестве почетных гостей, предложили поучаствовать в перетягивании каната. Отечественные матросы не подкачали и дважды перетянули команду крейсера «Королева Мэри». В качестве призов победители соревнований получили серебряные портсигары и подсвечники, а также деревянные шкатулки в традиционном русском стиле.
Ферма «Серебряная Терраса», расположенная неподалеку от столицы департамента Овернь, на склоне древнего вулкана, славилась живописностью и отменными сырами канталь, салер и фурм-д’амбер. И не только ими – путешественники иной раз делали изрядный крюк, чтобы отведать фаршированный рубец, ветчину с бобами и, конечно, печеный картофель алиго, запивая всё это стаканчиком доброго вина. А чего стоит касуле с белой фасолью, гусятиной и душистыми травами из большого котла, что день и ночь мерно побулькивает на очаге!
Кухней и харчевней ведала хозяйка, мадам Лугару с дочерями и невесткой, женой старшего сына. Мужчины семейства трудились на винограднике, на полях, на скотном дворе. Кстати, хозяйственные постройки, равно как и главный дом, были добротные, старинные, помнившие не то что императора Наполеона, но и Людовика XV. Дата постройки – 1765 – была выбита над воротами, и, узрев ее, почти каждый гость вспоминал об экспедиции королевских охотников во главе с лейтенантом де Ботерном против легендарного зверя-людоеда, бесчинствовавшего в этих краях. И потому не отказывал себе в удовольствии спросить:
– А сейчас тут волки на людей нападают?
– Когда как, – уклончиво отвечали хозяева фермы.
– И вам не страшно?
– Да чего нам бояться, с нашей-то фамилией! Любой оборотень за своих примет![1]
Примерно так и отвечал средний сын фермера Арман-Эжен парижскому промышленнику, путешествовавшему по Оверни и Лангедоку с чадами и домочадцами аж на трех автомобилях. Причиной, побудившей их завернуть на «Серебряную Террасу», была не только слава о кулинарном мастерстве мадам Лугару, но и необходимость починить разболтавшиеся за время пути машины.
Парижане проследовали в обеденный зал, который хоть и сохранял атрибуты старинной харчевни – тяжелую мебель, гравюры «под старину» и расписные тарелки на стенах, – но был уже перестроен так, чтобы гости не страдали от тесноты и могли наслаждаться видами окрестностей за панорамными окнами. Арман, исполнявший на ферме обязанности механика, занялся автомобилями.
Вся округа знала – этот молодой человек с детства испытывал интерес к железу и двигателям, а окончив курсы при заводе в Клермон-Ферране, он стал признанным в округе мастером. Иной раз соседи даже судачили – вот уехать бы парню в Париж и выучиться там на настоящего инженера. Но, с другой стороны, покинуть родной край насовсем, жить в большом городе… Нет, качали головами виноделы и пастухи, это здесь, среди потухших вулканов и зеленых долин столичные гости умиляются окситанскому говору, а дома на обладателя такой речи они будут смотреть, как на жалкую деревенщину…
Хотя, быть может, и стоило попробовать, возражали другие соседи. И у них были свои резоны. Ведь Франция переживала невероятный автомобильный взлет. Уже закрылась в Париже последняя линия конного омнибуса, и шестьсот автозаводов от Peugeot и Renault до Berliet и даже Delaunay-Belleville, поставщиков русского императорского двора, наперебой предлагали почтеннейшей публике множество самоходных экипажей. Во всем мире большинство автомобилей были французского производства. Так что у хорошего механика была возможность основательно продвинуться, несмотря на окситанский акцент[2].
Работу Арман закончил быстро и заверил почтенных гостей, еще наслаждавшихся десертом, что с машинами теперь всё в порядке. Вдали, на дороге, ведущей из города, показалась движущаяся точка. Очень скоро Арман разглядел верхового, а потом и узнал его – это был младший брат Валери, отправившийся утром за мелкими покупками. Но сейчас он спешил так, будто вез не горсть пуговиц, дюжину вилок и пару секаторов, а, как минимум, донесение лейтенанта де Ботерна королю об успешном завершении охоты.
– Арман! – еще издали закричал Валери. – Война!
Подскакав и спешившись, подросток добавил взволнованно:
– Боши объявили нам войну! Мне мсье Люка сказал, а он сам видел телеграмму в мэрии!
Валери действительно был еще очень молод… Даже Наполеона не застал.
Попытки заранее ограничить процесс очередного раздела мира рамками, не превосходящими пределов культурного кровопролития, конечно, были. Так, 12 августа 1898 года министр иностранных дел России граф Михаил Муравьев адресовал, как говорится, граду и миру, дипломатическую ноту следующего содержания: «Охранение всеобщего мира и возможное сокращение тяготеющих над всеми народами чрезмерных вооружений являются целью, к которой должны бы стремиться усилия всех правительств. Всё возрастающее бремя финансовых тягостей расшатывает общественное благосостояние. Сотни миллионов расходуются на приобретение страшных средств истребления, которые, сегодня представляясь последним словом науки, завтра должны потерять всякую цену ввиду новых изобретений. Государь Император повелеть мне соизволил обратиться к правительствам государств, представители коих аккредитованы при Высочайшем Дворе, с предложением о созыве конференции в видах обсуждения этой важной задачи».
Увы, та самая Гаагская конференция хоть и состоялась, но не особо помогла. Пользу сумели извлечь только британцы, получившие впоследствии компенсацию в шестьдесят пять тысяч фунтов за обстрел рыболовной флотилии и потопление одного суденышка – Вторая Тихоокеанская эскадра вице-адмирала Рожественского, едва начав путь навстречу грядущей Цусиме, наткнулась на рыболовов. Кто-то принял их за японские миноносцы, неведомо как попавшие в Немецкое море, и скомандовал огонь на поражение. Тогда же, кстати, несколько снарядов с броненосца «Князь Суворов» прилетело совсем не по назначению, чуть не потопив пока еще ничем не примечательный крейсер «Аврора».
«Сильная Германия желает, чтобы ее оставили в покое и дали развиваться в мире, для чего она должна иметь сильную армию, поскольку никто не отважится напасть на того, кто имеет меч в ножнах… Все государства, за исключением Франции, нуждаются в нас и, насколько это возможно, будут воздерживаться от создания коалиций против нас в результате соперничества друг с другом», – говорил старый мудрый Бисмарк, считавший войну, тем паче против России, довольно-таки скверным способом улучшить свою жизнь. Но к 1914 году «железный канцлер», увы, почил в относительном мире, а его нерадивый ученик кайзер Вильгельм II так и не исцелился – ни от обид на категоричный тон, которым Бисмарк наставлял его в искусстве править Германией, ни от острого желания поступать наоборот.
Кайзер желал, чтобы германская столица была признана «самым прекрасным городом в мире». Хотя Берлин начала ХХ века и так являлся одним из центров прогресса. Уже к концу XIX века здесь было десять вокзалов. С 1905 года по всему городу ходили автобусы, образуя единую систему общественного транспорта. В 1913 году автомобильное движение достигло такой интенсивности, что пришлось расставить на улицах регулировщиков. У кайзера имелся собственный автомобиль «Даймлер» с клаксоном, исполнявшим мелодию из оперы Вагнера «Золото Рейна».
Знаменитый дирижабль графа Цеппелина висел над городом и был виден отовсюду – ночью его освещали мощные прожектора. На боках воздушного корабля красовались рекламные баннеры. Siemensstadt, завод и штаб-квартира электрической компании, занимал обширный квартал целиком. В 1913 году здесь трудилось семь тысяч человек, в том числе три тысячи в электромоторном цехе и столько же – в цехе электрокабелей.
Многие германские граждане, как столичные, так и приезжие, находились в состоянии, близком к экстазу, наблюдая за берлинским почти совершенством. Оркестры в кофейнях бесконечно исполняли патриотические мелодии.
Предвоенный мир был прекрасен, богат и полон скрытых противоречий. И вот, наконец, летом 1914 года рванула «пороховая бочка Европы» – произошли печальные события на Балканах. В этом регионе противоречия Тройственного союза и Антанты, двух враждующих европейских блоков, проявлялись особенно остро. Возлагать надежды если не на полное примирение, то хотя бы на самый худой мир не приходилось после того, как несовершеннолетний туберкулезник Принцип, студент и идейный террорист, застрелил наследника престола Австро-Венгерской империи. Который, кстати, был одним из самых упорных противников назревающей войны. Хотя тогда почти все были одновременно ее противниками, по крайней мере, на словах, а на деле люто жаждали кто реванша, кто новых побед, кто новых территорий.
И началось…
Немецкая актриса Тилла Дюрье, искренне радуясь, писала в эти дни: «У нас война! Еда стынет, пиво становится теплым, но нам до этого нет никакого дела. У нас война!» Ассоциация немецких евреев объявила, что каждый немецкий еврей «готов пожертвовать на нужды войны всю свою собственность и даже кровь».
25 июля Германия начала скрытую мобилизацию без официального объявления.
28 июля Австро-Венгрия объявила Сербии войну.
29 июля Николай II отправил Вильгельму II телеграмму с предложением «передать австро-сербский вопрос на Гаагскую конференцию». Ответа не последовало.
1 августа Германия объявила войну России, а 3 августа – Франции. Мир, стоявший на грани, перешагнул ее. Мечты о грядущем возвращении Золотого века снова оказались несбыточными. А в Железном веке человечество ожидало множество пренеприятных сюрпризов…
За много лье от маленького Клермон-Феррана в огромном Санкт-Петербурге жизнь пока еще тоже шла своим чередом. Василий привычно приступил к повседневному труду ни свет ни заря. Как то было заведено на Охте с тех самых пор, как государь Петр Алексеевич основал на невских берегах свою новую столицу. Тогда помимо служивого люда, артельщиков-строителей, корабельных мастеров потянулись сюда и те, кто обеспечивал всю эту ораву пропитанием, – огородники, рыбаки, молочницы. Вот молочницы на Охте и жили. Их мужья и сыновья были пастухами, столярами, позолотчиками, а женщины из поколения в поколение ранним утром спешили к переправе через Неву с кувшинами парного молока. Даже сам Пушкин их собирательный образ увековечил. Охта весь город молоком поила. Одна из городских легенд даже утверждала, что лично Петр Великий повелел доставить на Охту породистых молочных коров, голландских и холмогорских.
Теперь времена уже не те. Подступают городские кварталы, фабричные корпуса. Молочный промысел на Охте приходит в упадок. Но семейство, к которому принадлежал Василий, еще держалось за старинное занятие. Наконец молочницы – сама хозяйка, а также бабушка с подрастающей внучкой – устремились с бидончиками на ближайшие дачи, летом там продать молоко было проще, чем в городе. А Василий, проводив коров в стадо, отправился подремать прямо в хлеву, закопавшись в солому.
Пробудился он от громкого гомона за оградой. Голоса были неразборчивы, только один из них Василий сразу распознал – выклики мужичка, обычно торговавшего лубочными картинками возле Смольного собора. На тех картинках красовался Денис Давыдов, умелым наскоком поражающий французские тылы, Кутузов на совете в Филях, сам Благословенный государь Александр I, въезжающий на белом коне в Париж, и прочие герои и знаменательные события славной Отечественной войны.
На Охту торговец лубками заходил нечасто, обычно ближе к зиме, когда его изделия охотно покупали на подарки, а иногда и вешали на рождественские елочки рядом с пышными бумажными цветами. Продажа таких елочек была еще одним сезонным промыслом охтенок. Сейчас же мужик с лубками бодро кричал, предлагая свой товар, почти над ухом у Василия. И ведь, судя по отзвукам, картинки пользовались спросом в собравшейся толпе.
А толпа-то почему собралась? Вылезать Василий не спешил, но стал напряженно прислушиваться, а потом и приник к щели, желая рассмотреть происходящее. Жители окрестных домов окружали торговца плотным кольцом, а он говорил про германцев, про то, что сам видел, как строятся в походный порядок расквартированные в Питере полки. И про то, что в городе уже повсюду слышно – началась война.
– Так что, почтенные, не миновать большой баталии теперь!
– А чего ж, дяденька, побьем мы германца?
– Побьем, как не побить! Покупаем лубки, яркие, правдивые, о славе оружия русского и чудесах великих!
Василий уже не раз слышал слово «война», поэтому не взволновался. Благо лубочник и окружившее его общество тоже особого беспокойства не проявляли. Пока что.
Одну из самых объективных картин мира дает перелистывание слегка несвежих газет. Новости и пропаганда в них уже отстоялись, виден процесс формирования метаморфоз. Утратив сиюминутную актуальность, передовицы сохраняют былую пафосную тенденцию демонстрации своей абсолютной правоты и ничтожности недругов.
2 августа 1914 года в Зимнем дворце Николай II подписал высочайший манифест, коим объявлялась война Германии. Затем царь произнес речь перед генералами и офицерами гвардии и армии и городскими дамами, имевшими право приезда ко двору: «Со спокойствием и достоинством встретила наша великая матушка Русь известие об объявлении войны. Убежден, что с таким же чувством спокойствия мы доведем войну, какая бы она ни была, до конца…»
Войны по традиции начинаются с оглашения официальных документов с патриотическими лозунгами, а спустя несколько часов вроде как само по себе вспыхивает пламя народного гнева. Через два дня в Санкт-Петербурге уже бушевали антинемецкие погромы. Толпа ворвалась в здание германского посольства на углу Морской улицы и Исаакиевской площади, сбросила «безобразные статуи голых германцев», сорвала флаг, а герб вместе с одной из скульптур был немедленно утоплен в Мойке. Мебель, картины и простыни повыбрасывали из окон во двор, где тут же принялись жечь…
Обнаруженный на чердаке посольства его служащий российского происхождения шестидесятилетний Альфред Маврикеевич Кетнер был убит «в патриотическом порыве». Может, именно он и стал одной из первых жертв Великой войны. Полиция, с трудом водворившая «разбушевавшихся патриотов» из разграбленного здания, задержала сто одного человека. Среди них были рабочие, подмастерья, официанты и люди без профессий.
5 августа в ходе очередной демонстрации было выдвинуто требование объявить «бойкот всему немецкому». Демонстранты разгромили находившуюся на Невском проспекте редакцию газеты «Petersburger Zeitung» и кафе на углу Невского и Садовой улицы, принадлежащее германскому подданному Рейтеру. Из города начали выселять подданных германской и австрийской империй…
Через день в газете «Ведомости Петроградского градоначальства» появился следующий текст:
«13 июля обязательным постановлением воспрещены в столице всякие демонстрации и манифестации; однако проходившие в городе грандиозные патриотические шествия были допускаемы ввиду совершенно мирного их характера и высокой цели, а между тем в последние дни эти манифестации были омрачены появлением насилия, выразившегося в срывании вывесок, битье стекол и т. д. некоторых предприятий и завершившегося разгромом бывшего германского посольства. Ввиду этого считаю себя вынужденным напомнить населению столицы об указанном обязательном постановлении воспретить всякие шествия по улицам города. Обращаюсь ко всем жителям города с просьбой не допускать проявления каких-либо враждебных действий по отношению к иностранным подданным…»
Уже в середине августа в петербургских газетах появилась новая рубрика – «Германские зверства», которую писали тысячи вернувшихся с курортов через Швецию российских подданных.
15 августа российские войска вступили в Восточную Пруссию. В этот же день согласно секретной телеграмме петербургского градоначальника было приказано «немедленно освободить всех задержанных за бесчинство и озорство в отношении здания Германского посольства».
До Москвы волна погромов докатится чуть позже. Дмитрий Рогозин впоследствии напишет в романе «Барон Желток»: «Он неспешно раскрыл плотно забитый бумагами портфель и достал оттуда дело с пометкой: «Спешное. Секретно». Оно касалось обстоятельств тех самых кровавых немецких погромов 26–29 марта 1915 года, в которых ему поручено тщательно и объективно разобраться, «желательно без нагнетания», как того пожелал государь. Полным ходом шла война с Германией и Австро-Венгрией, русская армия несла страшные потери на западных границах Империи, но Москва после беспорядков выглядела так, будто кайзеровская авиация сбросила на нее тысячу зажигательных бомб. Поиски «немецких шпионов» среди фабрикантов из числа эльзасских немцев вывели на улицы Замоскворечья, в Лефортово, на Лубянку, Мясницкую и даже на Красную площадь десятки тысяч погромщиков и мародеров. Волнения охватили даже ближайшее Подмосковье – деревни Свиблово, Ростокино, Всехсвятское. Согласно отчету сенатской комиссии, в ходе погромов пострадало 475 торговых предприятий, 207 квартир и домов, 113 германских и австрийских подданных и 489 русских подданных (с иностранными или похожими на иностранные фамилиями). Ущерб был нанесен многим российским, французским и английским фирмам и магазинам, иностранным консульствам и даже предприятиям, выполнявшим военные заказы».
В старом центре Манчестера в одном из тихих переулков давно существовала лавка букиниста. Располагалась она на первом этаже старинного дома, причем, по слухам, в самом жилище хранилось такое собрание редких книг, что за любую из них ректор местного университета, не задумываясь, отдал бы лучшую из своих парадных мантий. Но даже эти слухи циркулировали среди узкого круга посвященных. И те немногие, кто пытался выяснить истину в разговоре с владельцем лавки, натыкались на непробиваемую стену чуть заметной иронии и мастерского уклонения от прямых ответов. При этом почтеннейший мистер Хайд, эсквайр, оставался неизменно и неподражаемо учтивым.
Его сын Лоуренс окончил университет, но склонности к семейному делу не проявлял, предпочитая физику и химию. Причем не зря старался – сам великий Резерфорд, нобелевский лауреат, взял его в ассистенты. Хайд-старший был этому не рад и продолжал надеяться, что в скором времени наследник вернется к изучению тонкостей фамильного бизнеса.
Сам мистер Хайд был таким знатоком книг, что ему не пришлось прилагать усилия, дабы попасть в попечительский совет университетской библиотеки, напротив – его приглашали на каждое заседание особой открыткой с золотым обрезом, какие отправлялись только самым значимым персонам. Поговаривали, правда, и о том, что уважаемый библиофил на самом деле имеет выраженные ирландские корни и даже состоит в родстве с тем Хайдом[3], который слывет чудаком и собирает сказки и предания по глухим деревням Коннахта и Лейстера. Но сейчас, в начале ХХ века волшебные сказки даже в лучших домах были в большой моде, равно как и сочувствие романтическим ирландским негодяям.
Впрочем, вполне возможно, что это были лишь пустые домыслы. Ведь сам мистер Джозеф Хайд никогда не был замечен даже в неподобающих модных разговорах. Казалось, он постоянно живет среди манускриптов и фолиантов, в крайнем случае – первоизданий Шекспира. А что до родства, то в теплое время года, когда закрывался университет и студенты разъезжались по домам, букинист отправлялся куда-то в Пеннины, где у него вроде бы имелась маленькая фамильная усадьба. Ездил он туда и на День всех святых, и на собственные именины. А супруга мистера Хайда, как он рассказывал, жила там всё время. Для ее хрупкого здоровья большой город оказался вреден.
Кстати, после одной из таких поездок слухи о его книжной коллекции начали затихать. Один отчаянный студент, дождавшись отъезда букиниста, решил тайно пробраться в его дом, чтобы хоть мельком увидеть легендарную библиотеку. Затею свою юноша осуществил легко, вот только книг не увидел совсем. И вообще, дом внутри был так уныл и пуст, что авантюриста охватил ужас, и он в панике бежал прочь. После чего и проболтался в ближайшем пабе о своих приключениях одному из еще не отбывших на каникулы сокурсников.
5 августа Лоуренс Хайд вернулся домой раньше обычного, но выглядел озабоченным.
– Отец, началась война!
– Она уже неделю как началась в Европе, – проворчал Хайд-старший. – Разве нас это так уж касается?
– Наша страна объявила войну Германии.
– Разве мало было войн за последний век? И еще будут…
– Мой учитель уезжает в Лондон. Ему предложена должность в Адмиралтействе.
– Вот и хорошо. Наконец-то ты оставишь свои прихоти и сможешь заняться книгами, как подобает достойному представителю нашего славного рода!
– Нет, отец. Я еду с ним.
Сэр Эрнст Резерфорд, недавно получивший рыцарское звание и право носить меч – не за подвиги на ратном поле, но за неустанное научное изучение невидимого мира, – сразу после начала войны был назначен членом гражданского комитета Управления изобретений и исследований британского Адмиралтейства. Ему предстояло решить проблему определения местонахождения подводных лодок с помощью акустических приборов. Сэр Эрнст не скрывал радости, узнав о согласии ученика сопровождать его.
– С вашими способностями, Лэрри, грешно прозябать в глуши! – изрек ученый. – Война всегда представляет собой бедствие, но она же и способна служить двигателем прогресса.
В Первой мировой войне участвовали тридцать восемь (из пятидесяти четырех существовавших в то время на планете) государств Европы, Азии, Северной Америки, Африки с населением свыше полутора миллиардов человек. Сотни тысяч людей были призваны на военную службу, в том числе – из далеких колоний. Были нарушены многие коммуникации, в той или иной степени война затронула почти всех людей на земле.
В апреле 1914 года подполковник Пауль Эмиль фон Леттов-Форбек стал командующим германскими войсками в Германской Восточной Африке. К августу 1914 года вооруженные силы этой колонии состояли из 261 германского офицера, унтер-офицеров и солдат и 4680 туземцев. Утром 8 августа два английских крейсера начали обстрел немецкой станции беспроводного телеграфа в Дар-эс-Саламе. Затем началась высадка британского десанта, и Леттов-Форбек начал свою партизанскую войну, о которой позже рассказал в своих воспоминаниях: «Проволочную связь между Неймоши и Таветой прибывший позже директор полевой почты мог характеризовать только как сносную. Изоляторами служили отбитые горлышки от бутылок, прикрепленные на кольях или на ветках от деревьев; проволока была взята из изгородей на плантациях. Однако повреждения были настолько значительными, что широкий обмен сведениями и донесениями долго продолжаться не мог. Наша связь с внешним миром с началом войны была почти что отрезана… обычно для получения новостей мы были вынуждены перехватывать неприятельские разговоры по радио и захватывать неприятельскую почту или другие документы».
«Наша маленькая горсть солдат, в лучшие для себя периоды не превосходившая числом трех тысяч европейцев и примерно одиннадцати тысяч аскари, в течение всей войны приковывала к себе во много раз превосходящего врага… – писал Леттов-Форбек в мемуарах. – Против нас было выставлено около трехсот тысяч человек с тысячей автомобилей и многими десятками тысяч верховых и вьючных животных, и эти войска были снабжены всем, чем располагал мир, объединившийся против Германии, с его неистощимыми ресурсами. Однако, несмотря на подавляющую численность противника, наш маленький отряд, имевший ко дню заключения перемирия едва 1400 бойцов, всё же держался и был готов к бою…» Капитулировал отряд 23 ноября 1918 года – после того, как Леттов-Форбек увидел 14 ноября у захваченного в плен англичанина Гектора Кроуда документы, из которых следовало, что между Германией и Антантой заключено перемирие.
А в 1914 году по обе стороны фронта царила уверенность в том, что война будет быстрой и победоносной. По плану графа фон Шлиффена на завоевание Франции отводилось всего тридцать девять дней. На сороковой день немцам надлежало праздновать окончательный разгром давнего соперника, а французам оставалось разве что справлять тризну по ушедшему навсегда величию.
Но реальность по давней дурной привычке опять внесла свои коррективы – так уж повелось, что количество пренеприятных сюрпризов превышает как число, так и продолжительность приятных. Но зато остается память о героях, которые без тех событий могли прожить долгую жизнь обычных людей…
Слова «способности» и «прогресс» постоянно мелькали и во время дискуссии, развернувшейся во французском генеральном штабе. Речь шла о создании особой структуры, которая будет призвана обеспечить военную разведку (и контрразведку, само собой) малочисленными, но мобильными и высокоэффективными группами специального назначения.
– Но как вы можете поручиться, что они будут надежными в смысле дисциплины? – недоумевал чопорный старый генерал. – Предоставить такую свободу действий вчерашним гражданским, это слишком опрометчиво, разве нет?
– Нам важно выиграть войну, – возразил начальник Генштаба, – и ради этого можно освободить от обязательной шагистики десяток-другой особо ценных специалистов.
Слово главнокомандующего оказалось решающим. На следующий вечер, когда уже стемнело, возле фермы «Серебряная Терраса» остановился неприметный автомобиль, и водитель сразу же погасил фары. Выскочил, чтобы открыть дверцу для единственного пассажира, однако тот уже выбрался и стучал в ворота негромким, но четким условным стуком.
Ворота распахнулись. Приехавший жестом показал шоферу – загоняй, мол, машину во двор. А сам, сторонясь полосы света из ближайшего окна, прошел к дому. Шофер выполнил распоряжение, заметил, что ворота быстро захлопнулись за ним, но разглядеть людей не смог, только смутные тени мелькнули и скрылись во мраке.
Волчий вой раздался так близко, что бравый ординарец генерала Жоффра вздрогнул и положил руку на кобуру. Конечно, ограда высокая… и давно наступил ХХ век, эпоха науки и реализма, однако этот вой невольно вызывал воспоминания о страшных сказках про оборотней, слышанных в детстве. Поежившись, ординарец уселся на шоферское место и захлопнул дверцу автомобиля. Как-то оно так спокойнее…
А в доме шел негромкий разговор.
– Анри, это небывалая война, – произнес гость. – Всё, что раньше было само собой разумеющимся, скоро будет забыто. Нет больше войны по правилам, с красивыми пехотными каре, знаменами, раззолоченными мундирами. Мои офицеры еще не поняли это, да я и сам не до конца понимаю. Но это так. Всё, что раньше годилось только для войны с туземцами в колониях, теперь через считаные дни станет допустимо и в Европе.
Лугару-старший тяжело вздохнул:
– Когда-то и штурм Каркассона казался немыслимым…
Генерал Жоффр был уроженцем Лангедока, поэтому, услышав о Каркассоне, кивнул печально:
– Ты меня правильно понял, Анри.
– И чем мы можем помочь?
– Я хочу поговорить с Арманом.
– Сейчас позову. Что ж, ему не привыкать воевать…
Война только разворачивалась в поистине широкоформатное действие, но в тылу уже запахло пороховой гарью, немереными барышами для немногих и лишениями и трудностями для остальных. Газеты запестрели объявлениями соответствующей тематики:
«К вступительным экзаменам на ускоренные КУРСЫ ПРАПОРЩИКОВ при военных училищах быстрая и солидная ПОДГОТОВКА с гарантией успеха…»
«ГЕНЕРАЛЬСКОЕ пальто на крымском барашке, на рост выше среднего ПРОДАЕТСЯ Ропшинская улица дом № 18 квартира № 18. Видеть с 10-ти до 12-ти часов и с 5-ти до 7-ми часов».
Журнал «Искры» подробно сообщал о визите французского главнокомандующего, намекая, что «вождь французской армии» провел переговоры не только о взаимодействии обычных войск, но и о сотрудничестве в области тайных операций и разработки нового небывалого оружия.
«Нынешний главнокомандующий французской армией генерал Жоффр и высшие русские военные круги хорошо знают друг друга. Во время поездок в Россию генерал Жоффр находился в тесном общении с целым рядом начальствующих лиц русской армии. Генерал Жоффр был милостиво принят Государем Императором в Новом Петергофе. В день своего приезда в Петроград генерал Жоффр в беседе с журналистами заявил:
– Как солдат, я не имею права ничего сказать по поводу нашей миссии…
Из всего этого с несомненностью вытекает, что результатом посещения Великим Князем Николаем Николаевичем Франции и поездки генерала Жоффра в Россию явились полное ознакомление союзных держав с военными силами друг друга и выработка согласованных действий… Относительно генерала Жоффра следует еще добавить, что перед поездкой в Россию он, в качестве начальника французского генерального штаба, много работал над реформированием плана французской мобилизации».
Что еще изменилось в столице после вступления Российской империи в войну? Появились патриотические призывы (в том числе – и объявления, предлагающие бойкотировать германские магазины и товары, покупать русское), начался повсеместный сбор пожертвований в пользу фронта, обустройство новых частных больниц для раненых. В первые недели все верили в быструю победу над врагом. На фронт отправились многие аристократы и представители светского общества, но уже через пару месяцев в Петрограде начались отпевания геройски погибших в боях гвардейских офицеров (и не только их). Затем стали наводить порядок и запретили торговлю спиртными напитками. Было издано распоряжение градоначальника, коим запрещалось «воспроизводить фотографические снимки и рисунки с воинских частей и учреждений, с укреплений, орудий, судов, постов, железнодорожных путей и всяких работ, производимых по распоряжению военных властей, а также ходить в районе таких работ вне проезжих или необходимых для местных жителей дорог».
Любой говоривший по-немецки вызывал в толпе подозрение и мог быть назван врагом… Были убраны все вывески на немецком…
Впрочем, жертвы были не только на фронте. 28 августа дворники дома № 4 по Эртелеву переулку, Василий Михайлов и Сергей Сидоркин, решили гульнуть и выпили большое количество денатурированного спирта из большого фонаря, освещавшего двор. После того как они почувствовали себя плохо, были отправлены в Обуховскую больницу, где ночью и скончались. Спустя пять дней в больницу Святой Марии Магдалины, располагавшуюся на Васильевском острове, поступил с признаками отравления денатурированным спиртом сапожник Василий Жаров, который вскоре, не приходя в сознание, скончался.
На тихой окраине Питера о начавшейся войне еще ничего не напоминало. Разве что через несколько дней проехала со стороны дач в открытом экипаже барыня в сарафане с душегреей и в высокой кике. При ней были нарядные детишки в костюмах разных стран, но каких – этого Василий распознать не сумел, приметил только белую ланголию[4] и яркий жилет поверх белой же рубашки на одном из мальчиков. В такой одежде был изображен на лубочной картинке, висевшей в горнице, некий греческий герой, воевавший против турок. Под мышкой барыня держала толстого мопса в наморднике с карнавальными усами.
– Да ведь прямо царь Вильгельм! – воскликнул кто-то из зевак, указав на собачку.
Барыня, как понял Василий из последующих разговоров, ехала на благотворительный базар, собирать деньги для лечения раненых.
А еще несколькими днями позже хозяев дома окликнул другой постоянный покупатель, проезжавший мимо. Пока его супруга жаловалась молочнице, что летний отдых пришлось прервать, а значит, не до конца насладиться творожными запеканками, молочными сладостями и прочими лакомствами, на которые их дачная кухарка такая мастерица, этот господин хоть и в штатском пока, но с очевидной военной выправкой вдруг обратил свой взор на Василия.
Потом посмотрел на хозяина, который тоже без удовольствия слушал женскую болтовню, переминаясь с ноги на ногу. И – снова на Василия. Спросил:
– А скажи-ка, молодец, ты на солнце обгореть не боишься?
– Нам солнце не страшно, сударь, мы привычные.
– Ах вот как… И что же ты, совсем со двора не выходишь?
– Не положено. Только если позовут.
– Кто позовет?
– Хозяева. Или дети хозяйские, когда вырастут и своим домом заживут.
– Понятно. Надо же, говорила мне матушка, что у нас в роду видящие бывали, а я не особо верил. Но я думал, что ваше племя поменьше габаритами будет, всё больше котики или хорьки всякие.
– Могу и котиком… – усмехнулся Василий.
– Да? То есть, и это правда? Интересно, интересно… А хотел бы ты мир посмотреть, там, за воротами?
Василий не ответил. Но ощутил жгучее желание увидеть всё то, о чем говорилось в сказках, что слабым подобием отображалось на цветных лубках…
Назавтра младший домовой Василий с подворья такого-то на Малой Охте получил официальную призывную повестку, предписывающую хозяевам дома исполнить подобающий обряд провожания, а ему самому – прибыть в распоряжение полковника особого отдела Эдуарда Алексеевича Утукина.
Положение на фронтах, привлекавшее внимание миллионов на пяти континентах, заполнило на четыре долгих года первые полосы газет. Выходивших даже в тех странах, которые придерживались нейтралитета.
27 августа 1914 года военные сводки немецкой стороны звучали торжествующе: «Германские армии с победными боями вступили на территорию Франции от Камбре до Вогез. Враг, разгромленный на всех участках фронта, отступает и не может оказать серьезного сопротивления наступающим германским войскам».
Впрочем, реальность была чуточку менее радужной. Один из офицеров тогда записывал в дневнике: «Наши люди дошли до крайности. Солдаты валятся от усталости, их лица покрыты слоем пыли, мундиры превратились в лохмотья… Солдаты шли с закрытыми глазами и пели, чтобы не заснуть на ходу. И только уверенность в предстоящем триумфальном марше в Париже поддерживала в них силу».
Уже упомянутый план недавно почившего графа фон Шлиффена был прост и понятен – сначала взять Париж, потом добивать. 30 августа армия фон Клюка оказалась уже в Компьене. Защищать Париж было некому. Британцы спешно отступали. Их главнокомандующий сэр Джон Френч демонстрировал явное намерение бросить генерала Жоффра и его солдат на произвол судьбы.
Но в последнюю минуту, когда до французской столицы оставалось десять лье, начальник полевого Генштаба Мольтке-младший решил, что будет проще добить отступающего противника, а потом уже занимать его столицу. Утром 1 сентября воздушная разведка донесла французскому командованию, что немецкие войска повернули и двинулись на юго-восток. Но тем самым они подставили под удар свой собственный фланг…
Генерал Жоффр приказал перебросить войска из Вогезов к Парижу и начать контрнаступление. Правительство Франции эвакуировалось из столицы, напоследок наделив военного коменданта Галлиени неограниченными полномочиями. 3 сентября весь город был оклеен листовками с его обращением: «Мне дано поручение защитить Париж от захватчиков. Я его выполню до конца». Местом решающего сражения стала местность, прилегающая к реке Марна.
Накануне первого удара союзников по немецкому флангу, положившего начало битве на Марне, а именно вечером 4 сентября 1914 года Арман Лугару оказался на дороге, ведущей из Парижа к Вилье-Котре. Подготавливаемые тайные операции в захваченной немцами столице внезапно оказались неактуальны, поскольку скоростная оккупация не состоялась. А вот на фронте «особо ценному специалисту» занятие наверняка могло найтись… Хотя линии фронта как таковой еще не было – кто-то отступал, кто-то пытался окружить хоть кого-нибудь. Шестая армия генерала Монури где-то там впереди спешно разворачивалась в боевые порядки. На дорогах царил хаос – велосипеды и мотоциклы, пешие подразделения и беженцы, бронеавтомобили, крестьянские телеги, а в центре всего этого безобразия – новенький биплан на буксире, прицепленный к еще недавно щегольскому, а теперь покрытому толстым слоем пыли и дорожной грязи авто-кабриолету.
Арман наблюдал всё это из кузова грузовика. Он ехал вместе с пехотинцами, чей командир по имени Шарль то впадал в меланхолическое молчание, то вдруг, воодушевившись, начинал декламировать:
Смерив чтеца взглядом, далеким от восхищения, Арман поинтересовался, впервые ли тот направляется в зону боевых действий. Лейтенант не был юношей, недавним курсантом, скорее уж одним из недавно мобилизованных гражданских. Он осекся, недовольный, что его так грубо перебили, вернул равнодушному слушателю негодующий взгляд и воскликнул:
– Когда звери терзают нашу землю, никто не смеет отсиживаться в тылу.
– Беда в том, что на той стороне, в большинстве своем, такие же люди.
– Вы рассуждаете, как социалист!
– Нет, я реалист. Противника надо оценивать трезво.
Лейтенант сник, пробормотал:
– Мы последние…
– Да вроде нет, – отозвался Арман, – подкрепление еще должно быть.
– Мы последние, кто способен чувствовать душой! А следом идут такие, как вы, молодой человек! Рассуждающие! Умничающие! Те, кто не верит ни во что и гордится этим!
– Чьи стихи вы читали? – спросил Арман, чтобы остановить поток восклицаний.
– Мои собственные! – окончательно обиделся почтенный лейтенант. – Тридцать переизданий, между прочим, за восемь лет!
6 сентября французским войскам был зачитан приказ Жоффра: «Каждый должен помнить, что теперь не время оглядываться назад: все усилия должны быть направлены к тому, чтобы атаковать и отбросить противника. Войсковая часть, которая не будет в состоянии продолжать наступление, должна во что бы то ни стало удерживать захваченное ею пространство и погибнуть на месте, но не отступать».
И начались бои. Следующий день мог стать для французов и англичан роковым, но к ним подоспело подкрепление – Марокканская дивизия, только что прибывшая в Париж и переброшенная к Марне на том транспорте, который комендант смог отыскать, – половина по железной дороге на поезде и дрезинах, собранных по всем депо, половина на такси.
9 сентября немцы стали отступать к северу. Несостоявшийся блицкриг сменился «бегом к морю», вскоре превратившим войну в позиционную. Но почти шестьсот тысяч немцев, французов и англичан, которых начало сентября застало еще живыми и здоровыми, об этом уже никогда не узнали.
Командир пехотного взвода поэт Шарль Пеги был убит одним из первых. Он лишь на месяц с небольшим пережил своего однокурсника, редактора газеты «Юманите» Жана Жореса, застреленного в парижском кафе «Круассан» за четыре дня до начала военных действий. Убийца – участник Лиги друзей Эльзаса – Лотарингии Рауль Виллен – считал Жореса предателем национальных интересов Франции: тот пытался предотвратить войну организацией международной забастовки, утверждая, что рабочим нечего делить. Впрочем, не только им.
Но, согласно многовековой традиции, алчность власть имущих принято драпировать высокими материями. В том числе – об обновлении и возрождении. И через столетие на месте снесенных братских кладбищ героев Великой войны появятся скромные таблички. Но уже без многих, окончательно утерянных имен…
Арман быстро осознал, что в штабе генерала Монури никто не склонен рассматривать его как особо важного специалиста и тем более прислушиваться к его мнению, продиктованному древним предчувствием опасности.
– Послушайте, Лугару, у меня нет ни лишних людей, ни транспорта… вообще никакого нет, солдат на такси возить приходится прямо из Парижа. А проклятые таксисты не преминут счет выкатить верховному командованию! Военный бюджет трещит по швам! А тут вы, вместо того, чтобы выполнять приказы, настаиваете на захвате сарая с саперными лопатками или что там может оказаться?
– Поверьте, мой генерал, там может найтись и нечто более серьезное. Опыт подсказывает…
– Опыт? Молодой человек, какой у вас может быть опыт?! Вы во время прошлой войны еще на свет не появились! У меня нет времени на ваши фантазии! Свободны! Ждите приказаний.
Арман, который лично помнил не то что злополучную «прошлую» войну с немцами, но и ту, когда furia francese громили испанцев при Рокруа[5], а баварцев при Нёрдлингене, покинул штабную палатку, отошел подальше и витиевато выругался. Рядом раздался смех. Среди англичан, вперемешку с французами занимавших позиции на Марне, обнаружился некто, чья внешность, несмотря на грязь и пыль, показалась Арману смутно знакомой. Возможно именно потому, что франтоватому красавчику в английской форме грязь и пыль как-то даже не особо вредили, да и походка его оставалась расслабленной, будто на прогулке.
– Кажется, мы уже встречались в этих местах, – сказал он.
– Да, – понизил голос Арман, – при Карле Безумном. Или принце Хэле, как вам больше нравится…
– Какая разница, – усмехнулся Лэрри Хайд. – Самое главное, что сейчас мы на одной стороне. Не хотелось бы своей шкурой проверять искусство ваших арбалетчиков.
– Можно подумать, моей шкуре больше нравятся ваши лучники, среди которых вы, о мой почтенный собрат, были далеко не последним стрелком…
Произнеся эти тирады, оба расхохотались.
А потом Лэрри деловито спросил:
– Что ты там нашел такого важного?
– Ты слышал?
– Вы оба так орали, что и человек расслышит без труда, не то, что я. В чем дело?
– Да немцы, похоже, заслали диверсантов выше по течению. Генерал думает, что оно не стоит внимания. А я бы проверил…
– Как говоришь, место называется?
– Чертова Лужа.
Лэрри помрачнел и сказал:
– Если это та Лужа, о которой я слышал, там может быть всё, что угодно.
– На плато Лангр.
– Она самая…
Шаги, направлявшиеся в их сторону, оба услышали издалека, а потому прекратили обсуждение. Но показавшийся из-за бронемашины бравый русоволосый парень однозначно не был человеком, а потому его встретили не столько настороженными, сколько вопросительными взглядами.
– Доброго дня, господа, – поклонился пришедший. – Я вот услышал, что вы о плато Лангр говорите, а далеко ли это отсюда?
– Ну, не близко, – проговорил Арман. – Что тебя так заинтересовало?
– Там же сыр делают, вот и интересно стало… Мы же испокон веков при молочном промысле.
– Да сейчас вообще-то война, ты не заметил? – съязвил француз. – Не до сыра.
– Так у нас недаром говорят еще со времен государя Петра «война войной, а обед по расписанию».
– Хорошее правило, – хихикнул Лэрри. – Хотя и сформулировал его немецкий кайзер. Да не дергайся ты, не нынешний, а тот, что с вашим Петром очень даже дружил. Лучше расскажи, как ты здесь оказался?
Василий поведал, как разговорился с полковником из разведки и тот изыскал в древних законах параграф, позволяющий домовому по особому распоряжению свыше и при наличии сородичей, способных присматривать за жилищем и хозяйством, отправиться и в путешествие, и на войну.
– Как у вас всё сложно!..
– Нет, сложно – это у людей.
Личная яхта стального промышленника и оружейного короля Густава Круппа носила имя «Германия». Она была свадебным подарком, который он преподнес своей жене Берте, благодаря которой и стал членом семьи Крупп. Но на самом деле «Германии» отводилась куда более важная роль, чем быть дорогой игрушкой тевтонской оружейной королевы и ее супруга. Яхта должна была побеждать в парусных гонках, принося славу своей тезке-стране и ее правителю кайзеру Вильгельму.
«Германия» была построена на военной верфи в Киле. Корпус был из знаменитой крупповской стали. Яхта побеждала во всех гонках на протяжении шести лет, регулярно ставя рекорды скорости. Иногда, впрочем, она занимала второе место – когда в гонке участвовала яхта самого кайзера, построенная на той же верфи. После начала Первой мировой войны яхта «Германия», находившаяся тогда в английском порту, была конфискована и впоследствии переправлена в США, где и затонула. Сейчас она лежит на дне у острова Key Biscayne.
22 сентября 1914 года германский крейсер «Эмден» обстрелял индийский город Мадрас. С первых дней осени он охотился в Бенгальском заливе на торговые суда. Вскоре командир «Эмдена» фон Мюллер узнал из радиоперехвата, что по его душу идет британская эскадра. Крейсер был спешно снабжен фальшивой четвертой трубой, после чего двинулся прямо к Мадрасу, беспрепятственно вошел в гавань и открыл огонь по нефтехранилищам «Бирманской нефтяной компании». «Маяки мирно горели, что в значительной степени облегчило нашу задачу, – вспоминал старший офицер «Эмдена» Хельмут фон Мюкке. – Открыв прожектор, мы сейчас же нащупали им наши жертвы – высокие белые с красной крышей нефтяные цистерны. После нескольких выстрелов над ними показались громадные языки голубовато-желтого пламени, из пробоин, причиненных снарядами, хлынули потоки горящей красным огнем жидкости…» Когда нефть в емкостях запылала, немцы принялись обстреливать городские кварталы и стоявшие в гавани корабли. После первых ответных залпов береговых батарей «Эмден» дал задний ход и благополучно скрылся.
Ночь внезапно озарилась вспышкой пламени. Над деревушкой, где были расквартированы союзные войска, разлилось багровое зарево. Ударил сигнальный колокол. Арман ругнулся, будучи раздосадован необходимостью покинуть сеновал, где он так удобно устроился на ночлег, хоть и без прекрасной селянки, но зато в относительном уюте. Он еще не успел заснуть, когда всё случилось, поэтому мигом спрыгнул на землю, минуя приставную лестницу, и помчался туда, где разгорался пожар.
Из ближайшего пруда люди черпали ведрами воду пополам с тиной и по цепочке передавали их к пожарищу, пытаясь, если и не погасить пылающий дом, то хотя бы не допустить распространения огня на соседние строения.
В темноте Арман буквально нос к носу столкнулся с Лэрри, тот показал вперед, в темноту, прорычав:
– Он там!
Оба устремились в погоню, которая вышла короткой – через три дома от горящего они скрутили убегающего человека, в котором Лэрри признал поджигателя. Диверсант оказался щуплым и немолодым мужичком, который бессвязно мычал, бормотал, всхлипывал и на вопросы не отвечал. Арман в сердцах отвесил ему затрещину, но и это не помогло.
Приехал следователь, дело представлялось ясным – замаскированный негодяй на службе Германии облил керосином и поджег дом, в котором были расквартированы английские офицеры. Виновник, уже обретший дар речи, ничего внятно объяснить не мог, клялся, что событий той ночи не помнит совсем. Удалось выяснить, что он был известен как контрабандист еще с довоенных времен, хотя подобным промыслом в приграничных селениях занимался едва ли не каждый второй. А с началом войны и исчезновением легальных возможностей добывать спиртное, сигареты, равно как брюссельские кружева и прочие нужные вещи не первой необходимости, контрабанда расцвела и усилилась.
Объяснения несчастного не были приняты во внимание. Он был признан виновным и по законам военного времени приговорен к смерти. Но привести приговор в исполнение не успели. Когда расстрельная команда уже строилась у ближайшего оврага за околицей, в деревеньку влетел изрядно запыленный автомобиль. Из него бодро десантировались ученого вида господин в штатском и военный с властными манерами, но без знаков различия.
– Где поджигатель? – спросил военный. – Отставить расстрел! Он нужен для дальнейшего расследования!
Злополучного контрабандиста, еще не осознавшего, что он спасен, доставили пред светлые очи визитеров. Один из них, оказавшийся доктором, внимательно оглядел его и спросил:
– Так что же произошло, любезный?
– Да не помню я ничего! – возопил несчастный уже в который раз. – Вечером лег спать, а потом бац – стою в проулке, и вон они меня схватили, трясут, ругаются.
Доктор воззрился на «них», то есть Армана и Лэрри. Оставив поджигателя, подошел к ним поближе, понизив голос, сказал:
– А вы, господа, верно угадали, что он не в себе. Интересно, как?
– У него в голове туман был, – невозмутимо ответил Лэрри.
– Туман… ну это вы, конечно, образно выразились. Хотя, по сути, правильно.
– И по факту тоже, – хладнокровно заметил Лэрри.
– По факту? Вы что, прямо в череп ему заглянули?! Впрочем… Впрочем, вы, наверное, и впрямь имеете такую возможность. А в мою голову вы тоже успели наведаться?
– У нас не принято ходить в гости без приглашения. Или крайней необходимости.
Довольный врач захохотал. Арман спросил:
– Мы слышали, что наш огнепоклонник не единственный, это так?
Собеседник замялся, но все-таки кивнул. Лэрри позволил себе усмехнуться, только проводив взглядом умчавшуюся машину.
– Хочешь, предскажу нам с тобой ближайшее будущее? – предложил он.
– Да что тут предсказывать, – проворчал Арман, – нас наверняка вызовет начальство и потребует искать того, кто сводит с ума мирных французов, они вспоминают о счетах времен Столетней войны и начинают нападать на англичан…
– Или нападают без всяких воспоминаний.
14 сентября 1914 года на совете Петроградского университета выступил шестидесятидвухлетний профессор Александр Станиславович Догель, член-корреспондент Петербургской Академии Наук, входил в состав Комитета по присуждению Нобелевских премий.
Догель, осудив «зверские поступки варваров XX века – германцев», призвал своих ученых коллег отныне не печатать трудов на немецком языке и в германских изданиях, а также прекратить «поддержку германской промышленности», не покупая больше у нее научные приборы и реактивы. Помимо этого, профессор Догель на совете университета поставил вопрос об исключении из состава почетных членов совета тех германских ученых, которые, по мнению Александра Станиславовича, «позорят и унижают науку».
30 августа 1914 года Верховному главнокомандующему русской армией великому князю Николаю Николаевичу было нанесено первое документально засвидетельствованное оскорбление. Двадцатисемилетний эстонец Р. Я. Трейман, владелец писчебумажного магазина, продавая двум покупательницам литографированный портрет военачальника, неосторожно обронил фразу: «Правда ли, он на дурака похож?» Возмущенные покупательницы сразу донесли на Треймана в полицию. Тщетно он объяснял, что имел в виду лишь плохое качество исполнения литографии. Трейман был приговорен к шести месяцам заключения в крепости.
20 сентября в Елагином дворце вдовствующая императрица Мария Федоровна написала письмо великому князю Николаю Михайловичу, так охарактеризовав немцев: «Это такие чудовища, внушающие ужас и отвращение, каким нет подобных в истории… немцы хуже диких зверей. Надеюсь ни одного из них не видеть всю мою жизнь. В течение пятидесяти лет я ненавидела пруссаков, но теперь питаю к ним непримиримую ненависть…»
Еще осенью 1914 года слухи о немецком засилье в окружении Николая II вызывали многочисленные шутки, но уже весной 1915 года, после неудач российской армии и развертывания в стране милитаристской пропаганды, повсюду началась шпиономания и германофобия. Появились многочисленные заявления о немецком засилье – в том числе в царском окружении.
В июне 1915 года из Сибири в редакцию газеты «Русское слово» пришло следующее красноречивое письмо: «Сотни лет стонет Русь многострадальная от присосавшихся к ней чужестранцев, особенно немцев… Каждый литературный работник должен ратовать за полное освобождение от немецкого засилья, где бы оно ни было, включительно до царского двора».
Известный публицист А. Ренников, печатавшийся в «Новом времени», считался экспертом, разоблачающим «германское засилье», получал множество писем-доносов. Среди них было и отправленное в феврале 1915 года из Новгородской губернии послание следующего содержания: «Близ ст. Ушаки Николаевской ж. д. находится имение покойного Кн. Голицына, где проживает немец управляющий фон Казер. Местное население взвинчено против него невероятно, питаясь различными слухами. В конце концов, и местная полиция обратила на него внимание, и произведенным ею дознанием подтвердилось, что Казер через прислугу распускает такие слухи, за которые русским не поздоровилось бы. Например, его рассказ, ставший достоянием полицейского протокола, после поездки в Царское Село, гласит: «Видел я Царскосельский Дворец, уж очень он хорош, и пригодится для нашего Вильгельма, а для русского царя довольно и одной комнаты с решеткой».
В первые месяцы войны было отпечатано множество красочных лубков и карикатур, на которых российские и малороссийские селяне доблестно «сбивали» и мастерски «захватывали» не только вражеские аэропланы, но и дирижабли. Кроме того, в начале 1915 года московским издательством И. М. Машистова был выпущен плакат «Охота казаков за немецкими аэропланами». Ранее в журнале «Лукоморье» были напечатаны рисунки на подобную тему, в том числе – художника И. А. Владимирова «Подстреленный аэроплан».
В ноябре 1915 года в Акмолинской области народная учительница узрела в крестьянской избе цветной патриотический плакат «Дракон заморский и витязь русский». На нем красовался русский витязь, поражающий трехглавого дракона, головы которого представляли германского и австрийского императоров и турецкого султана в их характерных головных уборах. Учительница, как было запротоколировано, публично сказала: «Напрасно Вильгельма рисуют таким, он не такой, а умный, красивый, образованный, из его страны выходят всякие фабриканты…»
В российском тылу ходило множество самых разных слухов, с которыми приходилось бороться представителям соответствующих служб. Так, тридцатичетырехлетний крестьянин Вятской губернии был осужден на три недели ареста за то, что в августе 1915 года ходил по своей деревне и утверждал, что «у нас Николка сбежал, у нашей державы есть три подземных хода в Германию и один из дворца, может быть, туда уехал на автомобиле. У нашего государя родство с Вильгельмом. Воюют по согласию, чтобы выбить народ из боязни, чтобы не было восстания против правительства и царя, но и теперь гостятся…»
Среди самых распространенных были слухи о пудах золота, полученных великим князем Николаем Николаевичем (младшим) за то или иное предательство. Так, в ночь на 1 января 1916 года пьяный тамбовский торговец, вскоре арестованный, рассказывал посетителям местного трактира, что (как это фигурирует в деле) «бывший Верховный Главнокомандующий Великий Князь Николай Николаевич продал Карпаты и Россию за бочку золота и теперь война проиграна…»
Полковник Вальтер Николаи, глава немецкой разведки с 1913 по 1919 год, писал в своих мемуарах: «С аэропланов начали сбрасывать значительные количества почтовых голубей и шаров для широкого снабжения ими населения в целях разведки в тылу германского фронта. Почтовых голубей помещали попарно, в маленьких корзинках и выпускали последних с аэропланов на маленьких шелковых парашютах. В корзинах находилась пища, подробное указание об обращении с голубями, анкетный лист, образец сообщения, французские деньги и воззвание следующего рода: «…Союзники должны быть хорошо осведомлены о положении врага и его намерениях. Оказать эту услугу должны вы, добрые патриоты, находящиеся среди неприятельских войск. Вот средства для этого. По достижении мира мы сумеем вас вознаградить, а вы будете всегда горды тем, что действовали, как хороший патриот». На необитаемых участках в тылу германского фронта было найдено много корзин с умершими почтовыми голубями. В декабре 1917 года их было найдено шестьдесят три, в январе последнего года войны – сорок один, в конце мая того же года при одной лишь армии – сорок пять. Цифры эти представляют лишь незначительную часть сброшенных почтовых голубей. Значительная часть осталась, без сомнения, необнаруженной и была использована населением. Постоянно наблюдались летящие почтовые голуби. Как ни трудно было попасть в них, всё же удалось одиннадцать из них подстрелить. Все они несли под крыльями военные сообщения».
За большие заслуги в Великой войне почтовому голубю № 888 было присвоено звание полковника британской армии. После смерти он был погребен со всеми подобающими воинскими почестями.
Предсказание сбылось. За двумя приятелями прислали машину, тот самый автомобиль, который когда-то был мирным и красивым, а теперь пропылился насквозь и обзавелся наращенными бортами из металлических листов, кривовато, но крепко приклепанных по бокам. Ветровое стекло местами потрескалось. Немногословного шофера удалось быстро разговорить, ибо машины он любил, а второго такого собеседника, подобного Арману, он едва ли нашел бы на большей части Западного фронта. Но подробностей начальственного замысла шофер попросту не ведал.
Зато знал – и рассказал, ловко объезжая воронки от снарядов, – что все британские подразделения на этом участке фронта велено было передислоцировать по возможности и разместить так, чтобы мирные граждане подобраться к ним могли разве что с очень большим трудом. Поскольку за последние десять дней было восемь случаев, когда какой-нибудь безобидный почтенный папаша Дюпон или непризывной еще юнец Жан вдруг хватали ведро с керосином или просто хороший пучок просмоленной пакли и кидались поджигать дома, где находились на постое союзники. В трех случаях поджигатели не обошли вниманием конюшни, причем позаботились заранее подсыпать лошадям в кормушки какую-то заразную дрянь. И то, что часть коней удалось спасти из огня, обернулось вспышкой болезней в конюшнях, куда перевели погорельцев. При этом ни один диверсант так и не смог внятно объяснить, что сподвигло его учинить союзникам такой внезапный сеанс friendly fire. Уцелевшие поджигатели – кое-кого пристрелили без всякого трибунала – поначалу все как один твердили о провале в памяти, а потом начинали проявлять явные признаки психического расстройства.
Уже по прибытии Арман и Лэрри узнали то, что не разглашалось.
– Все они контрабандисты, – поведал им тот самый контрразведчик, что приезжал за поджигателем, – но это не удивительно. Удивительно то, что среди них почти все наши люди, грех ведь не использовать такой ресурс. Они тут все тайные тропы в болотах и лесах знают.
– И такая массовая перевербовка?..
– Само по себе еще может быть, у нас один сотрудник полсотни немецких дезертиров завербовал. Но чтобы вот так заставить человека что-то сделать и забыть, что и почему, главное – почему? – он сделал… Один, правда, смог вспомнить, что попался немцам, но ему никаких приказов не давали, поговорили и отпустили. Короче, Лугару, вы пойдете в качестве контрабандиста на ту сторону и непременно попадетесь. А вы, Хайд, будете его вести и страховать.
– Интересно, – хмыкнул Лэрри, – они не допускают мысли, что я могу сойти за француза?
– За француза ты сойдешь, а за мелкого приграничного мошенника – не очень, – отозвался Арман. – Тебя хоть в рубище одень, всё равно любой увидит явного аристократа. Но поскольку графы-разбойники в здешних краях давно уже не водятся…
– А кажется, это было лишь вчера, – меланхолично заметил Лэрри.
Выполнить первую часть задания – перейти линию фронта и попасться первому же германскому патрулю удалось без всякого труда. Дальше начались странности, причем неприятные. То, что задержанного привезли не в комендатуру, а в госпиталь, уже выглядело странно, а когда Арман мельком сквозь распахнутую дверь рассмотрел помещение, которое явно предназначалось не для людей, а для какого-то монстра, то подумал, что дело совсем плохо. Причем плохо в любом варианте – распознали ли немцы, с кем имеют дело, или же держат здесь собственное чудище.
Но его провели мимо странного узилища, и, наконец, Арман оказался в кабинете, обставленном вполне уютно и обыденно. Плотные шторы защищали его от дневного света. Хозяин кабинета, в белом халате поверх военной формы, вполне любезно предложил сесть, поинтересовался, не желает ли гость кофе.
– Конечно, по условиям военного времени кофе не так хорош, как хотелось бы, ведь в Африке тоже идет война. Но всё же…
Арман покачал головой.
Немецкий доктор заговорил снова, причем так монотонно, что разобрать слова было почти невозможно. Сначала Арман удивился, но через несколько секунд сообразил – задачей доктора является усыпить очередной объект. А потом, возможно, внушить ему что-нибудь. Например, желание прогуляться до ближайшей английской казармы с керосином и спичками.
Арман постарался «уснуть» как можно правдоподобнее, даже всхрапнул пару раз. На самом деле он, конечно, и не думал спать, размышляя, как понадежнее оглушить доктора, а потом незаметно доставить его на окраину ближайшего болота, где засел Лэрри с оружием и корзиной почтовых голубей.
Когда доктор отвернулся, не прекращая говорить, Арман бесшумно подкрался к нему и, слегка напрягшись, чтобы наметившееся изменение его облика стало очевидным, клацнул зубами над самым ухом гипнотизера.
…В общем, даже глушить особо не пришлось. Пока они волокли добычу обратно – вот уж контрабанда получилась, не посрамили временное ремесло! – Лэрри периодически ворчал насчет непригодившейся корзины с треклятыми птицами. Оставить ее кому-то из местных жителей они не рискнули, опасаясь провалить основное задание. По той же причине и не выпустили всех голубей сразу – немцы уже научились отслеживать их.
Захваченным «языком» оказался настоящий врач-психотерапевт Иоганн Шульц, учившийся в Лозанне, Гёттингене и Бреслау, получивший докторскую степень за работу «Об изменениях крови при неврологических и психических заболеваниях». Работать ему довелось не только в психиатрических клиниках, но и в институте экспериментальной терапии во Франкфурте-на-Майне под руководством самого Пауля Эрлиха. Шульц, ставший с началом войны полковым врачом и начальником госпиталя, создал собственный метод гипноза, который и оттачивал на местных контрабандистах.
Доставили его куда следует без особых трудностей, хотя в разгар пути через болото слегка очнувшийся доктор начал кричать:
– Я вам ничего не скажу!
Арман переглянулся с Лэрри и лениво произнес на плохом немецком:
– Хорошо, чистенький человечек попался, упитанный. Сегодня отличная жратва будет!
– Да, – ответствовал соратник, – прямо как в добрые старые времена.
– Еще немного они повоюют, истребят друг друга, и наше время вернется.
– Ну, этого мы прямо сегодня голубями нафаршируем. Ты перец и гвоздику не забыл?..
Больше доктор Шульц о себе напоминать не отваживался до самого французского штаба. Возможно, благодаря этому он уцелел и дождался конца войны. А после отличился, работая в Немецком институте психологических исследований и психотерапии, где проводил эксперименты по перевоспитанию гомосексуальных мужчин. Шульц утверждал, что гомосексуальность бывает наследственная и излечимая. Проверяя возможность к излечению, он принуждал подозреваемых к сексу с проститутками. Те, у кого не получалось, отправлялись в концлагерь.
После начала Первой мировой войны немецкий адмирал Гуго Поль выступил в поддержку идеи подорвать английскую экономику, применяя подводные лодки против торговых судов. Ведь Англия всегда зависела от морских перевозок. А оспаривать у Великобритании господство на море было для кайзеровской Германии при слабости ее надводных сил совершенно бесперспективным занятием. Немалое значение имело и то обстоятельство, что к началу войны германский флот уступал британскому и состоял из 5 эскадр линейных кораблей (из которых 3 были экстренно сформированы в ходе мобилизации), эскадры броненосцев береговой обороны, 5 отрядов крейсеров (всего 37 линкоров, в т. ч. 15 дредноутов, 8 броненосцев и 25 крейсеров, в том числе 3 линейных), 8 флотилий эскадренных миноносцев, отряда заградителей и 3 дивизионов тральщиков, 2 флотилий подводных лодок.
То есть единственным действенным средством могли стать только подводные лодки, с помощью которых появлялась возможность проникнуть в контролируемые Британией моря, разрушить ее всесилие на море и нанести ей удар в самое чувствительное место – снабжение и торговлю.
Вечером 2 августа 1914 года командиры германских подводных лодок получили приказ: «Немедленно приступить к боевым действиям против Великобритании». Через четыре дня десять лодок вышли в боевое патрулирование.
Но англичане отнюдь не оказались совершенно беззащитными. Уже 9 августа британская Первая эскадра легких крейсеров вошла в соприкосновение с увертливым врагом. Находившийся в дозоре «Бёрмингэм» обнаружил лодку U-15, лежащую в дрейфе, и открыл беглый огонь. Лодка начала медленно двигаться, но форштевень крейсера ударил ее в середину корпуса, разрезав пополам. Через три дня на базу вернулись только семь немецких подлодок…
9 января 1915 года Поль вновь в категорической форме потребовал активизировать военные действия на океанических путях и использовать подводные лодки против торговых судов. 4 февраля 1915 года он отдал приказ о начале неограниченной подводной войны. С 18 февраля водное пространство вокруг Великобритании и Ирландии вместе с Английским каналом объявлялось зоной войны.
Всё больше немецких лодок отправлялись топить чужие транспорты, при этом кайзеровская Германия приобрела в мире имидж «злобного агрессора», но так и не смогла взять под контроль морские вражеские коммуникации. 7 мая 1915 года на линии Ливерпуль – Нью-Йорк подводная лодка U-20 потопила английский лайнер «Луизитания». В числе погибших пассажиров было сто пятнадцать американцев, что значительно осложнило отношения Германии с США и другими доселе нейтральными государствами. Спустя три месяца лодка U-24 отправила на дно пассажирский лайнер «Арабик»…Но внешне вполне безопасные торговые суда союзников стали превращаться в замаскированных охотников на субмарины, на которых размещались орудия, торпеды и военные экипажи.
Обстрел начался еще утром. Из-за ливших несколько суток кряду дождей каждый взрыв разбрасывал липкую грязь. На дне траншей образовались мутные лужи глубиной по щиколотку. Глина при каждом шаге чавкала под ногами. Хорошо, что июль, а не ноябрь, но даже летний затяжной ливень успешно превращает землю в месиво и отбирает у людей последние крохи живого тепла.
Арман и Лэрри, которым повезло встретиться вновь на стыке французских и английских участков фронта к западу от Реймса, расположились поближе к наблюдательному пункту, от которого было мало толку. Стекла стереотрубы были заляпаны той же грязью, поэтому офицер-наблюдатель постоянно и крепко ругался. Попытки протереть оптику успеха не имели – сразу вслед за тем очередной разрыв поднимал в воздух липучие куски глины, и очистку можно было начинать сначала.
– Ничего не меняется, – проворчал Арман. – Осады, бастионы, мины. Тебе не кажется, что все их разговоры о прогрессе – пустая болтовня? Да ты посмотри, четыре года прошло, и опять мы на Марне!
Лэрри пожал плечами и отрешенно проговорил:
– Знаешь, у нас в замке был архивариус… любил читать старинные летописи и сравнивать с современностью.
– И что с ним стало?
– Уволили на всякий случай.
– Давно?
– При королеве-девственнице. Елизавете Великой…
– А это не он потом стал известен как Шекспир?
– Может, и он. Я не следил. Так, давай-ка отсюда убираться.
Арман одним прыжком переместился к повороту траншеи. Наблюдатели шарахнулись в другую сторону, похоже, они были в курсе, что мистер Хайд попусту тревогу не поднимает. Остался безучастным к происходящему только парнишка, который уже час тщетно пытался укрыться от дождя, скорчившись у земляной стенки и пряча руки в рукавах, а голову в воротнике. Лэрри ринулся к нему, схватил за шиворот и поволок в сторону.
Они едва успели добраться до места, где остановился Арман, как земля вздыбилась, брызнула мокрыми комьями. Рвануло так близко, что грохот взрыва оказался почти не различим – как и прочие звуки долго после этого. Спасенный солдатик ошалело взирал на Лэрри, бормоча бессвязное.
– Уймись, Джонсон! – сверкнул глазами тот.
– Но я же воочию видел твой настоящий облик – ты эльф! Мне спас жизнь эльф! Что будет с моей душой?
– А почему с ней что-то должно быть?
– Ты мне спас жизнь – значит, я у тебя в долгу.
– Увы, ты не настолько дорогой экземпляр, чтобы я рассчитывал от тебя получить что-то взамен…
– Не может быть это просто так! За этим что-то кроется!
– Если тебе мало того, что мы товарищи по оружию и я тебя спас, можешь считать, что обязан мне жизнью. И если ты не можешь пережить того, что жизнь спас тебе эльф, то у тебя есть только один выход – подняться во весь рост из окопа и ждать вражеской пули.
– Ты что, этого хочешь?
– Если бы этого хотел, то тебя бы не спасал, рискуя при этом своей жизнью.
– А если бы тебя спас негр, ты бы также не находил себе места? – вмешался Арман.
– Нет… – вконец растерялся тот.
– А если один из азиатских дикарей? Скажи мне, пожалуйста, где та самая грань спасения, составь список – кто может тебя спасать и не огорчать… Неужели для тебя фронтовое братство ограничено только хомо вооруженис одного цвета крови и разреза глаз?
Несчастный уже не пытался отвечать, но Арман и Лэрри не унимались:
– И как тебе формулировка в похоронке? «Он не вернулся из боя потому, что не хотел, чтобы ему спину прикрывал эльф»!
– А если тебя бы спасла женщина?
– Ну и что?
– Так у женщин души до недавнего времени не было!
– Ладно, Лэрри, не заводись. Видишь, парнишка к Древу Познания истории даже не подходил…
– В данное время Древо Познания плодоносит снарядами, которые начнут падать через пару минут.
– Откуда ты знаешь? – вскинулся еще один парень, по виду – ну просто родной брат вконец растерявшегося Джонсона.
– Да просто чувствую… И позволь не говорить, каким местом!
Во время войны на центральных площадях германских и австрийских городов были установлены деревянные скульптуры, именовавшиеся тем не менее «железными воинами». Или еще точнее – «воинами из гвоздей». Всякий внесший определенную сумму на военные нужды получал право забить в скульптуру гвоздь – от простого железного до золотого, в зависимости от размера пожертвования. Кроме того, жертвователи получали специальные значки. Тех, кто уклонялся от взносов, окружающие быстро начинали подозревать в предательстве. Чаще всего для забивания почетных гвоздей устанавливали статую президента фон Гинденбурга.
За первые три года войны в Берлине были задержаны 1785 человек за незаконное ношение военной формы, в том числе 384 самозваных офицера. Было доказано 175 случаев шпионажа в пользу Франции, 59 – Англии, 55 – России, 21 – Бельгии, 2 – Италии.
За время войны по обвинению в государственной измене в Германии было осуждено:
225 немцев, в том числе 67 эльзас-лотарингцев,
46 французов,
31 голландец,
25 швейцарцев,
22 русских,
20 бельгийцев,
13 люксембуржцев,
5 датчан,
4 австрийца,
3 англичанина,
3 итальянца,
3 шведа,
1 перуанец.
Главную задачу – заставить врага сдаться – успешнее всех выполняли американские пропагандисты, которые до войны были специалистами по рекламе. Составленная ими листовка рекомендовала немцам: «Когда вас возьмут в плен американцы, отдайте это первому же офицеру, который будет проверять ваши документы». Далее сдавшийся в плен немец должен был заполнить свой послужной список, а позже – подтвердить, что его содержали в хороших условиях и кормили «говядиной, белым хлебом, картофелем, бобами, сливочным маслом, поили настоящим кофе из зерен и молоком, а также снабжали табаком и т. д.». Гарантируя заботливый уход, американцы обращали внимание на то питание, которое могли предложить, – для германской армии, лишенной изобилия, это было убедительнее всего. Но в ответ германское командование лишь пыталось уверить своих солдат, что настоящий немецкий воин всегда должен помнить о своем долге.
Добились германские пропагандисты своими занудными рассуждениями о роли особо культурной немецкой нации лишь того, что немецкое слово Kultur надолго превратилось в символ скучного, педантичного высокомерия. Очень часто британцы вообще ничего не придумывали – просто брали очередное агрессивное заявление или образчик германского хвастовства и распространяли его в печати. Иногда с комментариями, иногда даже без.
Немцы же в первые два года войны всячески поливали грязью Антанту, пробуждая у ее солдат и мирных жителей предсказуемую ненависть. Энни Окли, артистка американского шоу «Дикий Запад», во время гастролей в довоенном Берлине получила возможность выстрелить в Вильгельма II – в одном из номеров она с сорока шагов выстрелом из кольта гасила сигару, которую курил случайно выбранный зритель. Кайзер шагнул на арену в ответ на приглашение Энни прежде, чем успел подняться «подсадной» ассистент. Опешившая артистка тем не менее успешно отстрелила кончик императорской сигары. По слухам, во время войны Энни написала кайзеру письмо с просьбой о возможности выстрелить еще раз.
В своих воспоминаниях генерал Людендорф писал, что «с тяжелым сердцем верховному главнокомандованию часто приходилось временно уменьшать порции мяса, хлеба, картофеля и жиров для войск, а также овса и сена. Мы делали это, чтобы поддержать народ и сохранить в нем способность продолжать войну…». Но после поражения в Первой мировой генерал пошел другим путем. 14 октября 1925 года прославленный генерал Людендорф подписал договор с алхимиком по имени Франц Сераф Таузенд, основав тем самым общество «164».
Таузенд появился на свет 5 июля 1884 года в небольшом баварском городке Крумбахе. Сменив несколько профессий, он стал в Гамбурге учиться аптекарскому ремеслу, позже, уже в 1922 году выпустил брошюру «180 элементов, их атомарный вес и приведение их в гармоничную периодическую систему». Сопоставив элементы и ноты, он пытался обосновать собственную периодическую таблицу. Вскоре в Мюнхене заговорили о том, что Таузенду удалось получить искусственное золото…
Попытку прорыва фронта удалось отбить, орудие небывалой дальнобойности после десятка выстрелов замолчало. А потом и вовсе за линией фронта что-то ухнуло, полыхнуло синеватой вспышкой и наступила тишина. Спустя несколько минут в траншею скатился худенький, мелкий человечек, извазюканный в глине полностью. Когда разведчик стер грязь с физиономии, она не стала светлее.
– Это еще кто? – пробормотал спасенный Лэрри парень, едва пришедший в себя. – Он же черный?
– Я тебя про негров спрашивал? – зарычал Арман. – Ты что ответил?
– А откуда он взялся?
– Да мало ли откуда, может, и из зуавов… там вон целый полк за линией фронта полгода партизанил.
Чернокожий парень огляделся и весело спросил:
– Куда это я попал?
– А ты кто?
– Сержант Эмиль Лану, отдельный диверсионный отряд 369-го пехотного полка!
– А, янки!.. Промахнулся ты малость, ваши во-о-он там.
– Да какой из меня янки?! Я же из Луизианы, из Нью-Орлеана. Хотя вообще-то да, наш полк формировали в Нью-Йорке, «Адские воины Гарлема», если кто слышал, командир – полковник Уильям Хэйуорд. А что не в тот окоп забрел, так на то я и Братец Кролик, чтоб чудить. И вообще, пока полз, думал не о том. Кстати, как тут насчет ужина?
Озадаченное молчание было ему ответом.
– Ну вы что, как будто первый день на войне! Не будут они сегодня стрелять, и завтра тоже… Зря я, что ли, туда ползал со спецзаданием!
Лэрри пристально посмотрел на пришельца, переглянулся с Арманом и спросил тихонько:
– Братец Кролик, говоришь?
– Ну да, а что?.. Ого! Парни, я, конечно, догадывался, что и в вашей Европе есть наши, но чтоб сразу двое!..
– Или наши – в вашей Америке, – усмехнулся Арман. – Да, вот они мы, тут тоже при каждом верховном командовании по аналогичному отряду. Правда, швыряют по театрам военных действий, как начальству в голову взбредет… И чем дальше, тем бестолковее.
– Эх, – вздохнул Эмиль, – это я понимаю, сам чуть ли не с апреля бездельем маялся. А вот поручили бы нам самостоятельно операцию разработать, так война бы через пару дней закончилась, верно?
– Ш-ш-ш, не болтай лишнего.
Спасенный Лэрри солдатик продолжал опасливо озираться. И присутствие угольно-черного Братца Кролика явно не способствовало восстановлению его душевного равновесия. Поэтому Арман поначалу предпочел не обнаруживать своей сущности.
А поскольку кашевары наконец-то подогнали ужин, то вскоре общая тревога уменьшилась, а на черного пришельца перестали обращать внимание. От соседней группы солдат доносились обрывки разговора:
– Про эльфов он рассказывал…
– Про кого?! А, про этих… Чего про них говорить? Им до нас никакого дела нет.
– А что, они на самом деле существуют?
– Я ж тебе говорю, им до нас никакого дела нет. Всё зависит от того, когда к ним подойти. Помешал – смахнут с дороги и всё тут. А если вовремя – всё будет отлично. И как тут понять, злые они или добрые? Первый скажет, что они козлы, второй – что они боги. Всё просто, ребята, всё просто…
– Жаль, что они сами по себе…
Лэрри иронично усмехнулся. И тут из темноты донесся низкий вой с перекатами и похрипыванием. Все боязливо втянули головы в плечи. Нет, не все. Братец Кролик с любопытством прислушался, Лэрри остался невозмутим. Арман – отозвался. Темнота помолчала и ответила глухим удаляющимся порыкиванием, перешедшим в громкое урчание.
– Не иначе, – ухмыльнулся Лэрри, – боевое немецкое привидение против нас выслать пытались.
– А как с ними сражаться, их же пули не берут! Только серебряные…
– Да ерунда это, шутит он.
– Конечно, – кивнул Лэрри. – Привидения – они интернациональны. Или ты считаешь, что в потустороннем мире у каждого есть паспорт с пропиской?
– Ну вроде того…
– К сожалению, я не обладаю полной статистикой, но пример привести могу. В шотландском замке Гламс на каменном сиденье напротив гостиной королевы Елизаветы обитает слуга-негритенок.
– И за что его прикончили? – фыркнул чернокожий диверсант. – Чересчур много варенья слопал?
– Да нет, ему просто приказали сидеть на скамье и ждать дальнейших распоряжений, а потом забыли. Он просидел целую ночь в холодном коридоре, простудился и умер.
– Тебе не кажется, что мы все, независимо от цвета кожи, сидим в том самом коридоре?
Повисла тяжелая тишина, нарушенная вопросом Джонсона:
– А почему немцы терпят, что ими зверь правит?
– Зверь? – Лэрри обернулся. – Тогда и нами тоже.
– Да ты предатель!
– А как у зверя кузеном может быть человек? Монархи же родственники. Вильгельм, Георг и Николай.
Против этого сказавший ничего возразить не смог, но последнее слово он всё же явно намеревался оставить за собой:
– Конечно, легко рассуждать, когда живешь вечно…
– Думаешь, это большая радость? – немедленно парировал Лэрри.
– Но ты столько живешь, ты же жизнью наслаждаешься! Постоянно! Веками!
– У тебя была любимая собака или кот?
– Ну да.
– Ты был счастлив, когда они умирали? Вот тебе и счастье долгой жизни…
Товарищ председателя «Общества сближения между Россией и Америкой» Николай Бородин, ихтиолог, член масонской ложи «Чермака», входившей в «Великий Восток народов России», и депутат Думы был во время войны специалистом по использованию искусственного холода для хранения скоропортящихся продуктов. Он вспоминал: «Поездка на фронт летом 1916 года была для меня поучительной. Поручение было из числа пикантных: выяснить причины порчи громадного количества рыбы, поставленной армии Министерством земледелия… Осматривая эти гигантские провиантские магазины с громадными запасами всевозможных пищевых продуктов для всепожирающей миллионной армии, я не мог освободиться от впечатления, что всё это богатство отобрано от массы оставшегося в тылу мирного населения, которое рано или поздно ощутит нехватку во всем этом добре… Но с чем было трудно мириться – это с бесполезной гибелью этого собранного со всех концов матушки России добра. Между тем, не говоря пока о рыбе, я при осмотре складов видел горы подмоченного сахара, риса, сухарей…»
2 марта 1917 года «Рейхсбанк» направил представителям немецких банков в Швеции приказ под номером 7433, который гласил: «Настоящим удостоверяем, что запросы на получение денежных средств, предназначенных для пропаганды прекращения войны в России, поступят через Финляндию. Получателями сумм будут следующие лица: Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Суменсон, Козловский, Коллонтай, Стивере и Меркалин, на которых, в соответствии с нашей инструкцией № 2754, открыты счета в филиалах немецких частных банков в Швеции, Норвегии и Швейцарии. Эти документы должны иметь две подписи – Дирхау и Милкенберга. Каждый запрос вышеуказанных русских представителей должен выполняться незамедлительно».
22 июня 1917 года Временное правительство, желая поддержать дух наступающих войск, законодательно предоставило право на получение государственного пайка внебрачным семьям солдат. Совет крестьянских депутатов и земельные комитеты Тульской губернии приняли резолюцию: «…рабочих, добросовестно не исполняющих свои обязанности, отправлять на позицию или же не давать хлеба и не принимать в деревню. Подстрекателей на захват и участвующих в захвате высылать из общины и предавать суду как изменников родины, уличенных в краже навсегда высылать из общины и лишать земельных наделов».
В сентябре 1917 года газета «Ведомости Московского комиссариата градоначальничества» поместила материал следующего содержания: «Несколько месяцев назад в Москве сформировался женский батальон смерти, составленный исключительно из девушек-доброволиц, воодушевленных высоким порывом активной защиты родины. Тогда по всей России разлилась волна женского добровольного движения: формировались полки, батальоны, шли на фронт ударные женские роты… Поступали также сведения, что солдаты на фронте выражали недовольство фактом присылки к ним женских батальонов, находя, что им зазорно сражаться в окопах бок о бок с женщинами».
Василий привык к грохоту разрывов, треску пулеметов и прочим звукам войны. Привыкнуть к постоянному ощущению человеческого страха и отчаяния было гораздо труднее. Потому что слишком много тут было людей, уставших до безразличия и одержимых не то чтобы жгучим желанием выжить, а наоборот – тяжелым, упорным предчувствием гибели.
Но даже таких людей надо было кормить. В окопной грязи, в сырости и холоде миска горячей каши, котелок супа, кружка чая обретали значение, которое в иное время мог понять лишь тот, кто по-настоящему голодал или всерьез странствовал.
Вот только мир, как когда-то возмечталось, Василий не особо и увидел. Разве что Францию, куда сопровождал полковника Утукина, ездившего к союзникам с секретной миссией. И мнение о своей собственной миссии он невзначай услышал, когда полковник обсуждал с кем-то достоверность сведений о немецкой секретной лаборатории.
– Ну, у нас такая тоже есть, причем не одна, – хмыкнул Утукин. – А какая настоящая, пусть немецкая разведка выясняет. Пусть побегает, пока мы почву для реального наступления готовить будем.
– А домовой вам зачем понадобился?
– Провиант проверять.
– Чтобы поставщики не мошенничали?
– И это тоже, хотя на всех наших воров-интендантов никаких домовых не напасешься. Но главное, уже известны случаи намеренного отравления вражескими диверсантами и воды, и табака, и съестных припасов.
Действительно, в 1916 году случаи отравления подброшенным немцами табаком и поддельными папиросами русских фабрик стали массовыми. В Галиции австрийцы, отступая, оставляли в окопах и крепостных погребах отравленное вино, а в казармах – чистое белье, пропитанное ядом. Под Барановичами и Сморгонью немцы сбрасывали с аэропланов ядовитые конфеты, сигары, бульонные кубики, пачки кофе.
– Да, ушло время честной войны. Раньше государи мятежников в чужих землях не поддерживали.
Дальше Василий прислушиваться не стал. Побрел заниматься своими прямыми обязанностями. Проверял на очередном складе мешки с крупой, бочки с сельдью, гонял мышей, выводил жучков. Пару-тройку раз не удержался – устроил особо наглым интендантам, поставлявшим испорченную муку и пшено с червями, то, что достопочтенный Бертольд Герстман из Дортмунда еще во времена Петра Великого назвал звучным словом «полтергейст». Интенданты в страхе бежали от падающих кирпичей и табуреток, норовивших дать пинка. Но жульничать не переставали.
Конец войны наступил для Василия, когда немцы прорвали фронт на том участке, где в неглубоком тылу находился инспектируемый им склад. В спешном отступлении про него просто забыли, а вход в хранилище, расположенное в крепостных подземельях, был разрушен и засыпан землей во время артобстрела.
Но Василий об этом не знал. И продолжал неустанно беречь запасы, ожидая, когда они понадобятся…
Во время Первой мировой прямо в рамках обычного цивилизованного мира все разделились на своих и чужих. Если раньше чужими, по отношению к которым дозволялось всё, были туземцы в далеких колониях или разнообразные мятежники-изгои, то теперь чужаками, которые «не люди вовсе» стали все, кто находился по другую сторону границы или фронта.
До этого отвязными авантюристами и злодеями, которым всё дозволено, были конкистадоры или, позже, регулярные колониальные войска, вынужденные выполнять непростую цивилизаторскую миссию. Теперь в эту категорию бойцов-цивилизаторов включили и часть интеллектуальной элиты, которой по статусу с давних времен полагалось генерировать эталон разума, нравственности и гуманизма. После того как великие писатели стали штатными пропагандистами, шаблоны представлений о дозволенном были изменены навсегда и ремонту уже не подлежали, даже когда умолкла канонада.
Впрочем, писатели в большинстве своем иллюзий не испытывали. Бюро военной пропаганды появилось в Англии в первый год войны, при этом частично работу вели и частные организации. Потом возникло Управление информации, которое возглавил Джон Бьюкен, будущий лорд Твидсмур и автор остросюжетных романов «Тридцать девять ступеней» и «Утренние дворы». В 1927 году Бьюкен стал членом Палаты общин, а в 1935 – генерал-губернатором Канады.
Всеми любимый папа Винни-Пуха Алан Александр Милн являлся сотрудником секретного отдела военной пропаганды МИ-7б (MI7b), который существовал с 1916 по 1918 год. После войны было приказано уничтожить всю связанную с ним документацию. Однако бумаги не сожгли, а намеревались выбросить на свалку как обычный мусор. Их случайно нашел и сберег капитан Джеймс Ллойд, работавший там вместе с Милном. Среди машинописных страниц нашли несколько сатирических стихотворений Милна, который был пацифистом и гордился тем, что не произвел ни одного выстрела по врагу. В стихах он саркастически описывал свою работу – необходимость лгать в статьях о «злых гуннах» и германских фабриках, где перерабатывались на мыло трупы собственных солдат.
Герберт Уэллс, побывавший на передовой в августе 1916 года, признавался: «Я никогда не хотел идти на фронт добровольцем, подвергаться муштре, отдавать честь, защищать железнодорожные мосты и водопроводные трубы от воображаемых немцев, рыскающих по ночам на проселочных дорогах Эссекса, охранять пленных в лагерях и тому подобное, зато один из моих старинных замыслов (“Сухопутные броненосцы”, 1903) воплотился в виде танков…»
Дж. Р. Р. Толкин спасался в окопах от хандры тем, что сочинял несуществующий язык. А впоследствии прославленный автор «Властелина колец» признавался: «На самом деле мой Сэм Гэмджи списан с английского солдата, с тех рядовых и денщиков, которых я знал во время войны 1914 года и которым сам я уступал столь во многом».
Был во время Великой войны забыт обычай не трогать мирных жителей – раньше они могли оказаться случайной жертвой разгоряченных победителей или погибнуть от шального ядра, но целенаправленно их недругами никто не считал. Теперь же врагами стали не только солдаты противника, но и женщины, и дети враждебной стороны.
Тактика выжженной земли, раньше применявшаяся лишь в колониях, пришла в Европу. Но и другие части света, как уже упоминалось, не остались в эти четыре кровавых года без внимания.
Во время боев в северной Палестине между союзной экспедиционной армией и немецко-турецкими частями Арман Лугару однажды оказался в маленьком селении, расположенном на берегу крохотного, но при этом пресного озера. Котловина была окружена высокими холмами, которые заслоняли домишки от ветров.
Здесь он снова встретился с Эмилем-Кроликом, который радостно поведал, что правительство Соединенных Штатов прислало в Европу не только солдат, но и большую группу ученых. И ему очень жаль, что он не может сию минуту увидеть, что они там делают.
– Знаешь, – проворчал в ответ Арман, – я уже насмотрелся на то, что способны придумать эти ученые господа. Начинаю думать, что старые добрые времена, когда дрались алебардами и стреляли из луков, были и впрямь не так плохи.
– Но тогда негров, арабов и прочих туземцев не считали за людей вообще!
– А сейчас у них есть все права… в первую очередь право сдохнуть на этой чертовой войне вместе с белыми. И с нами.
– М-да… – Эмиль замялся. – Вот с одной стороны это селение хорошо устроено, вода рядом…
– А что тебе не нравится?
– Горы.
– Разве это горы!
– Всё равно обзора нет.
– На высотах должны быть посты, но ты прав, в этой неразберихе всё может случиться. И посты забудут выставить, и часовые заснут… А городишко, между прочим, прикрывает важное направление.
– Тут мало солдат.
– Должны подойти еще канадцы и, кажется, новозеландцы.
– Хорошо бы. А то тревожно мне.
Арман кивнул. Ему тоже было не по себе с середины вчерашнего дня. Но чем дольше шла война, тем меньше внимания уделялось мнению таких, как он. То, как отмахивался от него генерал Монури накануне Первой Марнской битвы, теперь казалось верхом заинтересованности. Арман вспомнил рассказ Лэрри, как его надежды на научную работу и должность в Адмиралтействе оказались иллюзорными, а сам недавний помощник Резерфорда был отправлен в распоряжение спецслужб, не всегда представлявших, чем он может быть полезен.
Эмиль задумчиво рассматривал покосившуюся каменную башню, которая, наверно, должна была помнить еще финикийцев.
– Что там?
– Наблюдатель сидит, насколько знаю, – пожал плечами Арман.
Эмиль помолчал, потом сказал тихонько:
– А по-моему, его там нет. Там никого нет.
Арман прислушался и понял, что луизианский кролик-оборотень прав. Нету там никого живого. Переглянувшись, они оба со всех ног рванули к башне. Сразу за порогом Арман чуть не споткнулся о два мертвых тела, а потом ему преградил путь рыцарь в ржавой кольчуге, но с опасно блеснувшим мечом. Эмиль выкрикнул фразу на неведомом Арману языке, противник отступил на шаг.
«Умертвие, здешнее, не успокоить – только в камень», – вспомнилась древняя инструкция. Откуда ж ты тут взялся, из крестоносцев небось. И как эти чертовы тевтоны умудрились тебя поднять… Арман полоснул боевым ножом по стене, открывая в ней полость. Эмиль снова обрушил на немецкое особо опасное умертвие, осевшее тут со времен короля Барбароссы, набор гортанных ругательств, а возможно, и вежливую рекомендацию уйти по-хорошему. Арман его родного языка всё равно не знал. Ржавого отшвырнуло аккурат в стенной проем, который тут же сомкнулся.
– Фух! – выдохнул Братец-Кролик. – Быстрее наверх, а то туман ползет, не успеем посмотреть на перевал.
– Туман?! – Француз ринулся по лестнице, прыгая через три ступеньки.
Наблюдатель был мертв, пулеметчик тоже. А наползавший на селение туман вовсе не был облаком, зацепившимся за вершину горы…
– Газовая батарея! Проморгали!
Пока Эмиль пытался подать сигнал тревоги, стуча какими-то железными обломками и крича бессвязно, Арман развернул пулемет в сторону дороги с перевала. Но ни турки, ни немцы не торопились воспользоваться плодами газовой атаки.
– Когда они успели затащить туда баллоны да в таком количестве? – пробормотал Эмиль.
– Это не батарея, – присмотревшись, резюмировал Арман.
– А что?
– Дракон. Они не только огонь выдыхать умеют.
– Ну, тогда нам конец… Он крылатый или ползучий?
– Взлетит – увидим. А пока не знаю.
Эмиль задумчиво покивал и вдруг вполне расслабленно уселся на пол. Со смешком сказал:
– На башне… над облаком ядовитого газа – прямо как в романе того англичанина. Забавно, правда?
– Забавнее некуда. Этот газ опасен для нас, как и для людей.
– Знаю, мы же дышим, как они. А нож у тебя хороший. Заговоренный?
– Нет, просто мастер хороший делал.
– Выживем – закажу себе такой же.
– Вряд ли. Тот оружейник уже лет триста назад умер.
– Эх, надо было мне раньше подсуетиться! Что там на дороге?
– Ничего.
– Я так и думал, – поежился Эмиль. – Что-то мне совсем скверно. Ты как?
Арман не ответил, вглядываясь в происходящее внизу. На дороге, ведущей со стороны прорыва, и впрямь никого не было, но в ядовитом тумане кто-то двигался. И этот кто-то внушал прямо-таки панический ужас. Арман прислонился к стене, прикрыл глаза, постарался выровнять дыхание. Вроде отпустило немного.
– Ты сказал – канадцы? – пробормотал Эмиль. – Ну, конечно, мне рассказывали. Они его и привезли, уж не знаю как.
– Что?
– Вендиго. Там ходит вендиго. Чудовище северных лесов[6]. Он не дышит, ему газ без разницы.
Взошедшая багровая луна озарила мертвый поселок, дорогу и мелькнувшее в разрыве ядовитого тумана существо, ростом и обликом подобное человеку. Никакой одежды на нем не было – только набедренная повязка, нет, длинная жесткая бесцветная шерсть, похожая на конский волос. Грубая бледная кожа казалась безжизненной, а под ней, как будто, не было ничего кроме плотно обтянутых костей и сухожилий. Ноги-лапы со складками перепонок между длинными цепкими пальцами, на концах которых виднелись белые втяжные когти, были босы. На голове красовалась растрепанная копна жестких бесцветных волос. Огромные тяжелые челюсти на волчий манер выдавались вперед, за черными губами угадывался трехрядный оскал острых треугольных зубов. Глубоко под покатым лбом, полуприкрытые черными веками, сверкали желтые удлиненные глаза в два раза больше человеческих.
– Что он там шастает туда-сюда, время тянет?
– Ну да, – Эмиль натянуто улыбнулся, попытался пошутить: – Согласно первому уставу американских рейнджеров, «индейцы и французы любят нападать на рассвете».
– Главная беда – ему что мы, что немцы, что дракон, всё едино. И даже я с ним не справлюсь.
– Он нас заметил, – на удивление спокойно сказал Эмиль. – Идет сюда.
– Вижу. Заткнись. Ломай перила. Разводи костер.
– Огнем его не…
– Быстро!!!
В знаковом ноябре 1917 года разразилась битва за Иерусалим. Обороняли его турки-османы и немцы под командованием генерала Фалькенхайна, а штурмовала британская Египетская экспедиционная армия, которой командовал Эдмунд Алленби, уже успевший выбить турок из Газы и выиграть сражение за хребет Эль-Мугар. В рядах этой армии сражались англичане, индусы, выходцы из Австралии и Новой Зеландии.
8 декабря войска Алленби захватили западный Иерусалим и вышли на южные подступы к Вифлеему. А на следующий день город был взят полностью. Эдмунд Алленби намеревался въехать в Иерусалим на коне, как подобает полководцу-победителю, но потом отказался от этой идеи ради уважения религиозной значимости древнего города. 11 декабря 1917 года генерал Алленби вошел в Иерусалим пешком.
Миновал почти год, и в северной Палестине разразилось сражение, ставшее одним из последних в Первой мировой войне и получившее, что характерно, звучное название – Армагеддонская битва.
Причем, это название точно отражало реальность, ибо местом сражения стала как раз та локация на поверхности Земли, где, согласно Библии, надлежит в последней битве на исходе времен сойтись Добру со Злом.
Наводящее трепет даже на атеистов слово «Армагеддон» произошло от «хар Мегиддо» на иврите, то есть «гора Мегиддо», которая и поныне существует в десяти километрах от города Афул в предгорье Кармель. Когда-то здесь разразилась первая зафиксированная в истории человечества битва – в XV в. до н. э. фараон Тутмос III разбил здесь объединенное войско финикийских правителей. С тех пор местность у холма Мегиддо не раз становилась полем брани. В 1799 году Наполеон, назвавший эту территорию идеально подходящей для битвы, разгромил тут османов.
И вот в сентябре 1918 года при Мегиддо сошлись в решающей схватке османская группа армий «Йылдырым» с примкнувшим немецким контингентом и армия генерала Алленби – всё те же храбрые британцы, индусы, австралийцы плюс французы, итальянцы, армяне… И арабы, приведенные сюда знаменитым Лоуренсом Аравийским. Сражение вошло в историю как последняя битва с классическими кавалерийскими атаками, которые Алленби успешно сочетал с применением самой современной военной техники и авиации. Индусы и австралийцы прорвали османский фронт во многих местах, полностью разрушив связь между подразделениями противника. Вскоре турецко-немецкие силы были разгромлены полностью – только шесть тысяч человек из тридцати пяти тысяч избежали гибели или плена. Кавалерия союзников вместе с арабскими повстанцами устремилась на Дамаск, с падением которого военные действия в этом регионе были окончены.
«Я смутно понимал, что суровые дни моей одинокой борьбы миновали, – вспоминал Лоуренс Аравийский. – Игра в одиночку против странностей жизни была выиграна, и я мог дать расслабиться своим членам в этой призрачной уверенности… Алленби вручил мне телеграмму из Форин офис, подтверждавшую признание за арабами статуса воюющей стороны, и попросил перевести ее на арабский язык для эмира, но ни один из нас не знал, что это значит даже на английском, не говоря уже об арабском языке…»
В 1919 году Алленби стал фельдмаршалом и получил титул виконта Мегиддо. Он был Верховным комиссаром Египта и Судана, а после отставки в 1925 году стал ректором Эдинбургского университета. Его именем назван один из мостов через реку Иордан.
Во время Великой войны погибло почти 65 тысяч солдат – уроженцев Индии, 115 тысяч – из африканских колоний Франции, 59 тысяч австралийцев, почти 17 тысяч – из Новой Зеландии, 14 тысяч – из немецких колоний в Африке, 10 тысяч китайцев, тысяча выходцев с Карибских островов, 415 японцев…
…О судьбе Армана Лугару из департамента Овернь и Эмиля Лану из Нью-Орлеана официально ничего не сообщалось. Впрочем, ходили упорные слухи, что они, разведя огонь из ветхих кедровых балясин и бросив в него некое снадобье из старинного медальона, призвали Дикую Охоту, которая смела с лица земли и слабоуправляемого монстра вендиго, и самоходную газовую батарею – сконструированного в тайной германской лаборатории дракона с ядовитым дыханием.
«Да я сам видел! Шестерни всякие так и полетели в разные стороны! – при каждом удобном случае уверял благодарных слушателей боец из передового новозеландского дозора, который на свое счастье войти в ту деревушку еще не успел.
От самого селения тоже ничего не осталось. Отравленным насмерть было к этому времени всё равно, зато турки с немцами двинуться туда не осмелились.
Кто-то из офицеров штаба Алленби вроде бы даже заметил Армана и Эмиля, въезжавших в Дамаск вместе с Лоуренсом Аравийским и эмиром Фейсалом. Впрочем, в окружении виконта Армагеддонского излишне болтливых не было.
А жители Нью-Йорка не знали Эмиля в лицо. Но они радостно приветствовали всех «Гарлемских воинов», когда те в парадном строю шли 17 февраля 1919 года по Пятой авеню. Общественное негодование, коим сопровождалось формирование первого «черного» полка, протесты против того, чтобы негры получили привилегию сражаться и гибнуть наравне с белыми, – всё это было забыто. На какое-то время.
Наверняка ведал правду о своих товарищах только Лэрри. Но никому не рассказывал. И даже Джонсон, усердно искавший повод доказать неблагонадежность своего спасителя, тщетно пытался подслушивать его разговоры, но ничего в них не понимал. А подглядеть, с кем беседует мистер Хайд, и вовсе оказывалось невозможным. Даже если голос казался смутно знакомым. В знаменитый парижский ресторан «Серебряная башня», где Лэрри назначил кому-то встречу, Джонсона попросту не пустили. Так что последующей беседы он не услышал.
– Знаешь, я жениться собираюсь.
– Вот горе для местных девиц!
– От кого слышу, от праведника?! – воскликнул Лэрри. – Давно ли ты стал святым?
– Я?!
– Вот и я говорю, что не похоже!
– А кто она?
– Клэрис. Дочка полковника Неллигана, их часть еще до войны квартировала рядом с Манчестером. Я раньше ее считал совсем малышкой. И тут долго не виделись, а потом встретились. Меня словно огнем обожгло: куда ты, дурак, раньше смотрел?!
Лоуренс Джон Хайд вернулся в Англию к концу ноября 1918 года и, намереваясь жениться на мисс Клэрис Неллиган еще до Рождества, обратился за паспортом общего образца, в получении которого ему было отказано.
– Но мне обещали выдать паспорт еще в начале войны.
– У вас есть письменное подтверждение? Нет? Ну, видите… Хотя, если вы намереваетесь вступить в брак, вы можете получить необходимые документы. С одним условием.
– Каким?
– Вы официально признаете, что вы обычный человек, и подпишете соответствующую декларацию. Потому что на поверхности Земли всеми правами обладают только люди. Согласны?
– Нет.
– Тогда мы ничем не можем вам помочь.
– А я – вам. В следующей войне я не участвую.
– Мы обойдемся без вас.
…Через несколько месяцев после окончания Великой войны миллионы людей заучивали фразу «Мы не рабы, рабы не мы» из «Букваря для взрослых».
Кинжал
Тонкий серпик луны в ясном ночном небе – словно кривой нож-бейбут на ковре из пестрой овчины. Светится, но не светит. Редкими крапинками россыпь звездочек вокруг него серебрится. И самые заметные среди них семь звезд семи братьев. Когда Алибек на них смотрит, сразу рассказы отца в ночном вспоминает – и про исход на небо семи сыновей богини вьюги, и про тропинку из рассыпавшейся соломы.
Сидит Алибек на расстеленной бурке, голову запрокинув и спиной к шершавому стволу прислонившись, а чтобы не уснуть, пятку одной ноги на носке другой держит. Стоит задремать, как нога соскальзывает, и Алибек в чувство приходит. Еще хороший способ не спать – покалывать себя чем-то острым. Так и делает юноша – висящим на поясе кинжалом тычет себя в бедро для бодрости. Наступает час, когда всё живое замирает – и лошади в стойлах перестают жевать, и собаки сворачиваются в кружок, прикрываясь хвостами, а в сон тянет даже тех стариков, что всю ночь кряхтят и ворочаются.
Но Алибеку нельзя спать, волка двуногого он стережет. Выжидает, когда пройдет мимо него тайной тропой из аула абрек Увайс. Долго парень искал удобное для себя место. И нашел. Прямо здесь лесная дорожка расширяется, переходя в покрытую густой травой поляну, – есть, где двум мужчинам развернуться.
Слева доносится шорох. Ветер? Нет. Всадник выезжает на поляну, едет, не скрываясь, даже башлык на голову не накинул.
– Эй ты, сын шакала, – медленно окликает его Алибек, выходя навстречу.
От неожиданности лошадь всхрапывает, да и наездник пугается, дергается в седле. Однако быстро успокаивается – одиночка ему не страшен, – лишь поглядывает по сторонам, коварного выстрела опасается. Потому и винтовку, что под правой рукой дулом вниз висит, в ход не пускает. Не верит он, что Алибек один, засады стережется.
Широко расставив ноги, кладет Алибек правую руку на рукоять кинжала. Всё! Вызов брошен. Даже света звезд достаточно, чтобы абрек увидел жест парня.
Но не принимает вызова Увайс, пускает коня прямо на парня, словно грудью хочет сбить его. Проворный Алибек плавно уходит с пути. Он мог бы слукавить, крикнуть, что сидит в засаде человек с ружьем, и, если не сойдет Увайс с лошади, то лишится ее навсегда. Однако не поворачивается язык у юноши на нечестную речь. Мнется Алибек, а абрек принимает его колебание за нерешительность и страх.
– Сопляк, – бросает Увайс, с презрением оглядывая парня. – Хочешь заработать на волке?
Кривится Алибек – хотя и молод, а понимает: на совесть бьет абрек, на награду в сто рублей за свою голову намекает – дескать, продать хочет его парень. Нет, не деньги нужны юному мстителю. И не поддастся он на уловки коварного врага.
– Шакал ты, а не волк. Падаль ешь. Отдай кинжал, что ты украл у отца! – кричит Алибек.
– Это мой кинжал. Я забрал его по праву победителя, – уверенно отвечает Увайс.
– Нет! Этот кинжал принадлежал еще отцу моего отца и семи поколениям моих предков, – возражает Алибек. – А ты вор! И убийца. Ты ударил отца в спину.
И не выдерживает Увайс оскорблений, спешивается с коня. Понимает: винтовкой парня не запугать, это ясно, стрелять в него – подло, с коня же биться несподручно, даже свесившись в седле. Да и не до трюков ему таких сейчас – живот полон вареного мяса и галушек, что наелся он у вдовы в ауле.
Легко – словно и не весит с годовалого бычка, – спрыгивает с лошади опытный в стычках Увайс, чувяки лишь траву приминают. Тоже кладет руку на рукоять. Ту самую, родную, отцовского кинжала.
Скрипит зубами Алибек при виде жеста – оскорблен он за память предков, и в ответ выдвигает свой кинжал из ножен. Бой начинается. Показать обнаженный клинок всё равно что взвести курок, следующее действие – выстрел. Когда кинжал покидает ножны, впустую им никто не размахивает.
Стремительно сближаются противники: кинжал – оружие близкого боя. Один удар, одно движение могут решить исход схватки. Только не может понять Алибек – враг идет на него, всё так же держа ладонь на рукояти висящего на поясе кинжала. Что задумал коварный абрек?
Вдруг вспоминает юноша уроки отца – смотреть нужно не на руки, а в глаза, они выдадут, если враг что-то задумал. И спасается в последний миг. Будто огонек пробегает в зрачке Увайса, и Алибек резко падает в сторону, уходя от нападения, лишь молния обжигает предплечье. Увайс таки зацепил его! Но как?
Смеется хитрый враг при виде опрокинувшегося на спину Алибека. Уверен, что победил, даже не спешит добить. Что есть сил вглядывается парень в абрека, и с трудом в темноте замечает – зажат в его левой руке кинжал – простой, черный, без всяких украшений, и оттого удобный для грязной работы убийцы. Вороненый клинок не отсвечивает, рукоять из абрикосового дерева черна как душа владельца, да и ножны, обернутые шагреневой кожей, под стать кинжалу.
Как же он забыл? Левша ведь Увайс. И бьет обычно слева. А правую руку положил на другой кинжал для обмана.
Жжется рана чуть выше локтя. Ничего страшного, удар по касательной прошел, просто порез глубокий, а на земле Алибек оказался от неожиданности и силы атаки. Неудачно, причем, упал, прям о камень саданулся. Острая грань под лопатку пришлась, аж дыхание перехватило. Стиснув зубы, чтобы крик не вырвался, приходит он в себя. Но Увайс этого не знает, думает, повержен противник, гримасничает от боли. Прикинуться бы сейчас Алибеку тяжелораненым, да снова гордость не позволяет.
Увайс тем временем отсмеялся, готов добить. Словно коршун с налета бьет распластанного Алибека: в глубоком приседе на одно колено, опуская кинжал сверху. Метит он в сердце, но Алибек быстро собирается и резко откатывается в сторону, уходя от удара. Однако занесенную руку уже не остановить, кинжал ударяет о булыжник, что притаился в траве, и с жалобным звоном вырывается из руки, отлетая в сторону. Силен абрек, мощное запястье слегка дрогнуло, когда другой мог бы вывих заработать.
Зато лишился своего грязного инструмента абрек. Отлетел в сторону кинжал, затерялась темная полоса стали в черной в свете луны траве.
Впрочем, и у Алибека положение не лучше. Его кинжал блестит на земле: и недалеко, шагах в пяти всего, но не позволит ему Увайс поднять оружие, вот-вот обрушится на хрупкого юношу всем телом.
Рывком вскакивает на ноги Алибек – проворство его оружие – и всё равно опаздывает: Увайс заступил дорогу, загораживая путь к кинжалу. Переминаются с ноги на ногу враги, тяжело дышат – всего пару минут как бьются, а столько сил уже ушло.
Понимает Алибек: чем больше он медлит, тем скорее отдышится мощный соперник. Странно только: почему не спешит он вытаскивать из ножен кинжал отца, что так и висит у него на поясе? Забыл, что ли, про него?.. Но в любом случае нужно действовать, пока абрек в запале. Конечно, если следовать традициям чеченской борьбы, когда соперники борются исключительно в стойке, не выдержать Алибеку против кряжистого, как утес, Увайса. Значит, снова нужно вспоминать уроки отца, что учил сына приему кунака-казака. Пришло время воспользоваться подарком. Головой вперед, вытянув руки, бросается парень в ноги абреку, хочет дернуть его на себя, свалить на землю, а там перескочить и добраться до кинжала.
Коварна росистая трава, чувяки пропитались влагой и соком, еще и скользят так не к месту. Растягивается на земле юный мститель, оказываясь беззащитным перед нависшим над ним абреком. Всё, удар неминуем, сжимается тело в ожидании смертельного исхода. Но что-то медлит Увайс вонзить кинжал в спину. Успевает прийти в себя Алибек, перекатывается в очередной раз вбок и, пораженный, видит, как выхватил Увайс обратным хватом кинжал, чтобы удобно, в два движения вверх-вниз вонзить ему клинок в спину, но вместо этого по немыслимой дуге ударяет себя же в грудь. С хрустом сминаются ребра – удар столь силен, что клинок насквозь пробивает грудину чуть пониже сердца. И рушится на землю Увайс с вонзенным в грудь кинжалом отца.
Застыл в недоумении Алибек, шепчет слова молитвы, благодарит Всевышнего, древних духов, что спасли его от неминуемой гибели, направили руку врага против него самого.
Внезапный стон перебивает его. Жив еще Увайс, хотя жизнь и утекает из него тонким ручейком. Изо рта струйка крови показалась, хрип мешается со словами. Алибек рядом присел, слушает сбивчивую речь умирающего, ждет, чтобы ясин над телом прочитать.
– Забери свой… кинжал… Не надо мне его было брать… Знал ведь… Зачем взял?.. Не покорить дух… Тебя защищает… Забери…
Замолкает абрек, откинута его голова, глаза закатились. Вот и всё, свершилась месть, а кинжал вернулся к законному хозяину.
Бережно, обхватив рукоять двумя пальцами, словно хрупкий цветок, тянет Алибек оружие, вытаскивает из раны. Темен клинок от крови абрека, мрачно молчит его дух. Несколько раз втыкает парень в землю кинжал – пусть очистится он, пусть со сгустками крови уйдет и свершившиеся им зло.
– Спасибо тебе, кинжал! – шепчут его губы и расцветают в улыбке, когда в ответ в пальцах, стискивающих рукоять, ощущает Алибек легкое покалывание.
Густеет бульон в котле, вырываясь клубами вкусного пара, и словно пчелы на мед стягиваются к кухне добровольцы. Собираются кучками, балагурят, посматривая в нетерпении на повара, что невозмутимо следит за мясом. Пять котлов на четыреста с лишним человек всадников Чеченского полка, что входят в Кавказскую туземную конную дивизию. С «германом» собрались воевать. Кто такой, мало кто знает, но, видно, плохой человек, раз жить спокойно не хочет.
Рядовые, или «всадники», как уважительно называют добровольцев, сплошь чеченцы из двух округов – Грозненского и Веденского. Урядники, сотники и прочее начальство – вперемешку русские, казаки, чеченцы, другие кавказцы. Командира добровольцы пока не видели, не прибыл он еще, а в его отсутствие распоряжается адъютант полка – щеголеватый Тапа Чермоев с лихо закрученными тонкими усиками и слегка сдвинутой набекрень папахой. Для чеченцев он свой – одной всё ж крови. Для казаков и русских свой – потому, что в конвое Его Величества успел отслужить. Со всеми Тапа общий язык находит. А без этого никак – и так не всякий день без стычек обходится. Добровольцы как один парни задиристые, дерзкие, друг другу дорогу не уступят, вот и рубятся чуть что.
Алибек держится особняком, он тут один из своего аула, знакомых никого. Но посматривает по сторонам с интересом.
Вот весельчак и острослов Моха как обычно рассказывает о своих подвигах. Юркий и проворный как воробей, хотя и зовут его ветром в переводе с чеченского. Только какой он ветер, так, легкий сквознячок. Никто его Мохой и не называет, все Хозой – воробьем – кличут. Всеобщий любимец он во взводе, но, что удивительно, тянется к немногословному Алибеку, дружбу свою навязывает.
Впрочем, Алибек тоже в сотне не из последних – правофланговый, самый рослый в полку. А если взглянуть на его широкие плечи при тонкой талии, да горделивую осанку, то не удивительно, что командование при проверках из штаба постоянно его в пример ставит.
Вообще же все ребята как на подбор – рослые, стройные, плечистые. Один Хоза воробушком посреди голубей скачет. Но у него своя заслуга – на сборах такую джигитовку выдал, что комиссия только головой качала, и взяли парня аж в первую сотню.
Толпятся всадники у котла, втягивают носами вкусные запахи. Понять можно – устали, проголодались, с рассвета учатся премудростям – рассыпаться в лаву, нестись единой цепью. Для непривычных к дисциплине горцев такие маневры как нож под ребра – болезненно и неприятно, хотя и не смертельно. Ни личной удали показать, ни прежние навыки применить – хоть заново учись на коне скакать. А и приходится – не привыкли горцы сидеть прямо в седле, то направо, то налево свешиваются, и при дальних переходах сбивают лошадям спины. Это что коней касается. А сабельный бой? Заставляют командиры лозу рубить, а горцы – ни в какую, что за ребячество, палки рубить, игра это, что ли? Вот будет сражение – там другое дело.
Притом парни все тертые, им терять нечего. Набирали-то охотников. Разные люди съехались – кто от крови прячется, кто удаль показать хочет, кто за длинным рублем пришел. Жалованье неплохое, всё ж таки двадцать рублей в месяц, да за такие деньги в родном селе можно в большие люди выбиться, дом на равнине справить, быка, и не одного, купить. Правда, с лошадью и амуницией нужно было прийти своими. Потому кого-то общество собрало, кто побогаче, своим рискнул, а кто, как Алибек, добыл в схватке.
Впрочем, сам парень о стычке с абреком не распространяется. Он ведь даже до дома не добрался в ту ночь, с близкими не попрощался. Ночевать не стал, оседлал коня Увайса и спустился в долину, понимая, что в родных местах рано или поздно искать его начнут. А рано утром наткнулся на отряд вербовщиков во главе с поручиком Смирновым, что возвращались в город из горных аулов. Не стал раздумывать, вместе с ними в Грозный и двинулся. Уже тут коня на рынке у одного казака сменял. Не мог на Увайсовом коне он спокойно сидеть, душа переворачивалась, стоило вспомнить распростертое тело абрека. Новая лошадка так себе, зато о прежнем владельце не напоминает. И пускай сам Увайс немало людей в другой мир отправил, но на то он и разбойник. А Алибек другой. Эх, скорей бы куда-то подальше отсюда, чтобы в сражение…
Заиграли вдруг дудки, забили барабаны, побежали командиры.
– Стройся!
Новый командир наконец приехал. За последние две недели Алибек совсем запутался в начальстве. Урядники, сотники, командиры – все нарядные, в серебряных погонах, в цветных бешметах и черкесках. И все требуют честь отдавать. Вначале возмущались, потом плюнули, поняв, что бессмысленно заставлять всадников прикладывать руку к голове. Горец скорее сделает вид, будто не заметил офицера, да мимо проедет…
Вот и сейчас всадники неторопливо тянутся к лошадям, а бегают более привычные к дисциплине казаки, подгоняя горцев. Те же вышагивают не спеша. Куда гнать, не война же. Ломаной линией выстраиваются они перед покрасневшим от гнева командиром – строй никто не держит, лошади подгарцовывают на плацу.
– Эй, где твоя пика?! – Густобородый, в светлой черкеске командир подъезжает к Мохе. Тот в ответ недоуменно пожимает плечами – то ли вопроса не понял, то ли дурака валяет.
– Ты что мне тут? – еще гуще багровеет командир, оглядываясь на едущего сбоку адъютанта полка. Чермоев переводит вопрос Мохе. Тот неожиданно отвечает на ломаном русском:
– Палка зачем мини? У мини оружие есть, – он поднимает кинжал. – А палка я выкинул… к… матери.
Хохот сопровождает его ответ. Скрипнув зубами, командир молча следует дальше, ругаясь под нос.
Впрочем, как только официальный смотр заканчивается и всадники начинают показывать свои воинские навыки, командир забывает о своем недовольстве, в восхищении оглаживая свежевыбритую голову под казачьей папахой. Подполковник – солдат не из паркетных, повоевал за свои тридцать пять лет знатно.
А посмотреть есть на что. Одна за другой сотни совершают марши, роют окопы, преодолевают препятствия, перестраиваясь по сигналам трубы, делают перебежки, стреляют, колют чучела. Затем приходит черед рубки. Всадники посотенно выстраиваются в два ряда и по очереди скачут к лозам, снося их направо и налево, и пристраиваются к своим с левого фланга.
Моха, как всегда, чудит. Стоит он последним и без пары. Когда же, наконец, очередь доходит и до него, всадник разворачивает свою лошадь и направляет ее прямо на сидящую за столом, крытым зеленым сукном, комиссию. В ужасе командиры смотрят на приближающегося джигита, какой-то корнет пытается выскочить наперерез и перехватить коня, но Моха огибает его ловким маневром, а перед самым столом дает таких шенкелей скакуну, что тот взлетает над пригнувшимися офицерами и приземляется уже за их спинами. Штаб-офицеры, не стесняясь, кроют удальца трехэтажным матом на нескольких языках сразу, а командир полка хохочет изо всех сил и несколько раз хлопает в ладоши, отдавая дань уважения мастерству наездника. Из всех сидящих за столом он один не втянул голову в плечи и не нагнулся, когда Моха пролетал над ними…
Полк снова выстраивается на плацу. Чермоев довольно щурится: смотр прошел успешно, подполковник доволен, остались лишь мелкие формальности. И тут командир подъезжает к правофланговому.
– А что, удалец, правду ли ваши кинжалы так хороши, как говорят? Что не хуже булатных клинков они?
Молчит Алибек, глазом косит на командира, не понимает, какого ответа ждет тот от него. В разговор снова вмешивается Чермоев:
– Истинная правда, Александр Сергеевич. Я знавал умельцев, что бурки одним ударом половинили. Железо как масло режет.
Морщится подполковник:
– Вы, Абдул-Меджид Орцуевич, погодите пока. Пускай сам молодец покажет, что его кинжал может.
Делать нечего. Не хотел бы Алибек впустую отцовский кинжал из ножен доставать, но и честь горца уронить нельзя.
Приносят откуда-то две винтовки – «мосинки» с гнутыми стволами и без штыков. В бой с ними уже не идти, так что и жалеть нечего. Укладывают между двух чурбаков, сотник командует Алибеку:
– Ну, давай, не посрами честь полка!
А у Алибека пальцы судорогой свело – не желают они тащить клинок из ножен. Словно какая-то неведомая сила держит его там, заклепала так, что и не отодрать. Никакие молитвы и воззвания не помогают парню – намертво сидит кинжал.
– Давай! – орет командир почти в ухо, и не выдерживает Алибек. Напрягая все свои силы, выдергивает он кинжал и, блеснув в воздухе серебряным орнаментом, обрушивает его на ненавистную сталь.
– Блямс!
Металлический лязг далеко разносится по плацу, возвращаясь эхом. Винтовки же остаются лежать невредимыми, получив лишь еще по одной выбоине. Зато рука Алибека с кинжалом отлетает, словно отброшенная взрывом, странно переламываясь в плече. Похоже, вывихнул сустав всадник. Однако сам парень не чувствует боли. С ужасом смотрит он на огромную выщербину в лезвии, понимая, что больше не чувствует знакомого покалывания в сжимающей кинжал ладони.
Не видит Алибек, как сочувственно кивает ему подполковник, досадливо морщится Чермоев и переглядываются между собой однополчане. Всё и всех заслонила ему эта выбоина в клинке, и ощущает он пустоту где-то внутри себя, словно не кусок металла, а часть души вдруг отлетела от него с громким «блямс».
Третий день нудит мелкий дождик. До печенок пробрал, сил нет терпеть сырость. Бурки и папахи вдвое тяжелее стали, пропитавшись влагой.
Странные места эти Карпаты. Вроде как горы, а вроде как и нет. Другие они для кавказцев. Запах иной, леса иные, даже реки по-особенному журчат.
Однако начальство считает: горцев – в горы, там им сподручнее воевать будет. И в чем-то оно право. С детства привыкают горцы взбираться на отвесные скалы, наигрались еще подростками, кто выше взберется или кто дальше на коне перед кручей остановится. И кони у них приноровились к подъемам.
Но вот к чему так и не привыкли чеченцы, так это к дисциплине. Всё норовят друг перед другом покрасоваться. Командиры, устав запрещать и наказывать, нашли применение горской удали – стали в разведку отправлять. Сколько уже молодцов себя героями показало, не счесть. Абдул-Муслим на пару с Амалом вызвались разведать, есть ли противник в одной деревеньке, еле ноги унесли оттуда, на целую дивизию напоровшись, но зато вызнать всё успели. В другой раз сам командир лично отправил четверых – Чингиза, Сайпуди и Эльмурзу вместе с казаком Семеном – в деревню узнать что там и как, а те такой тарарам устроили – в одну халупу ворвались, где австрияки сидели, а их аж двенадцать человек с винтовками оказалось, ну и повязали всех. Понятное дело, всех георгиевскими крестами наградили.
Вот и Алибеку как-то «птица» досталась – георгиевская медаль с изображением герба – двуглавого орла, что для магометан без изображения православного Святого Георгия делается. Ворчат всадники – зачем птица, пусть джигит будет.
Не раз «языка» приводил Алибек, дорогу разведывал, собой рисковал, а убивать никого не приходилось. И ведь лезет парень в самое пекло, надеясь, что отомрет в бою его кинжал, почувствует он, наконец, знакомую дрожь в рукояти, но тщетно. Не возвращается жизнь в клинок, остается он обычной железкой вроде тех кривых ножей, что каждому солдату в армии выдают.
И вот снова разведка. Не просто деревня на пути полка, большой город в предгорье Карпат – гряда теряется в тумане где-то за горизонтом. Одетый в камень город – словно древний некрополь из родных мест Алибека. Булыжные мостовые, здания с высокими шпилями. И ни единого человека на улицах – город будто вымер. Некрополь как есть. Но не доверяет подполковник обманчиво-туманной тишине, не спешит вводить полк, а кидает вначале клич – кто готов разузнать, что и как.
Опять Алибек в первых рядах. Вездесущий Моха увязывается за ним. А где эти двое, быть веселой потехе, и, значит, еще с десяток любителей горячих стычек вызывается в разведку. Всадники отправляются налегке – полы черкесок приторочены к поясам, кинжалы наперевес – вот и всё оружие.
Минуют притихший в ожидании зимы и холодов лесок – даже мокрая палая листва уже не шуршит под ногами, – выходят на открытую местность. Туман всё густеет, значит, река близка, а за ней и городские ворота. Проходят по горбатому мосту, всадники дивятся – мост каменный, тяжелый, а не падает, – вступают под свод старинных крепостных ворот.
Едут, озираясь по сторонам и вверх – если где ждать засады, так здесь – в каменном мешке. Тишина полнейшая, только цокот копыт раздается, да легкое позванивание уздечек. И едва въезжают сквозь ворота в город, как из-за ближайших башен раздается дружный ружейный залп. Засада! Несколько всадников слетают с седел, Моха падает вместе с конем, успевая спрыгнуть в последний миг.
Алибек едет первым, лишь по какой-то чудесной случайности ни одна пуля его не задевает. Что делать? Бьют с двух сторон, скрыться некуда. Вернуться на мост? Чтобы стреляли в спину? Да никогда.
С громким «Алла» бросает он вперед коня, оголенный клинок в руке. Еще несколько человек поспешает следом, Алибек машет им на башню напротив. Чувствует, даже не видя, как уходят остальные вправо, но сам уже не останавливается. Огибает башню и едва не застывает на месте от неожиданности – вся улица запружена фигурками в грязно-зеленых мундирах. Австрияки! Одни спешно перезаряжают ружья, другие приникли к бойницам старой башни.
Отступать поздно. Алибек еще сильнее пришпоривает коня и несется на ближайшего солдата. При виде страшного горца маленький, узкоплечий австриец с густыми усами дергает магазин своего «манлихера», пытаясь побыстрее перезарядить его. Ружье, что с примкнутым штык-ножом чуть ли не больше самого солдата, почему-то заело и не поддается. Отчаявшись, австриец выставляет его перед собой, надеясь уколоть длинным клиновидным штыком надвигающегося всадника. Но Алибек в запале отмахивается кинжалом и летит дальше, даже не замечая, что напрочь перерубил штык.
Не прерывая свой яростный клич, свесившись с седла, Алибек кружит, как шаровая молния, по узким улочкам, неся смерть врагу. Конь, весь в мыле, делает огромные скачки, перенося своего грозного седока – заросшего густым волосом, сливающимся с ворсом мохнатой папахи, – от одной стычки к другой. Выстрелы почти не тревожат горца – редкие пули успевают за его стремительным ходом, иногда пробивая слух неприятным свистом возле уха.
Кинжал в руке Алибека – будто меч из легенды, что способен рассечь скалу, он рубит, режет, колет, не разбирая металл или дерево перед ним. И плывет за горцем темный шлейф из страха и ярости. Неуязвимый для смерти всадник внушает такой ужас австрийцам, что, бросая винтовки, горохом сыплются они с башни, бегут врассыпную, вопя от страха и беспомощности. Улочка, только что запруженная солдатами, опустевает в несколько минут.
А наконец-то ощутивший знакомый зуд в ладони Алибек ликует и теряет всякий контроль над собой. Где враг? Где достойный противник? Мечется на пятачке всадник, не находит никого. И вдруг, словно наткнувшись на невидимую стену, резко останавливает он коня, увидев нечто поразительное.
Широко расставив крепкие ноги в красных штанах, стоит перед ним натуральный великан. На две головы выше, чем сам Алибек, причем шапка с пером роста только добавляет, и в плечах пошире. Черные усы – каждый чуть ли не в ладонь длиной – лихо закручены кверху, мрачный вид придают. Темно-синий мундир едва сходится на мощной груди, расшит золотом. На поясе массивная сабля висит, рукоять серебряной нитью обвита. С другой стороны – тонкий кинжал с серповидной гардой и таким же хвостовиком.
Австрийский гусар! Сотне Алибека пока с ними в сражение вступать не доводилось, только видели как-то издали, как летели гусары по полю, словно стайка разноцветных птичек. А этот, судя по богатому убранству, еще и офицер, да, небось, и из дворян. Не зря кинжал на пояс прицепил, хотя он гусарам не полагается.
Австриец тем временем рукой делает жест, будто лошадь за уздечку осаживает, и головой при этом качает. Намекает, чтобы с коня слезал, понимает Алибек. А гусар еще и револьвер из кобуры вынимает и в сторону откидывает, саблю заместо него из ножен тянет.
Спешивается Алибек. Сам же искал противника, вот и нарвался, как бы теперь головы не сносить. И без всяких ритуалов и церемоний – это ж война, а не дуэль – бросается он с кинжалом на гусара, надеясь на внезапность нападения. Но австриец уже саблю выхватил, легко крутит ее перед собой – никак не подобраться. Кружит тогда вокруг великана горец, словно в танце, ноги его так и мелькают, то в одну сторону уходит он, то в другую, а потом раз и удар с разворота. Гусар только успевает поворачиваться, топчется на месте, как медведь на ярмарке, но близко горца не подпускает.
Делает стремительный выпад Алибек, приседая на левое колено и пытаясь поднырнуть под звенящий круг, что образует в воздухе сабля гусара. В последнюю секунду уходит австриец с линии удара, отбивает укол с жалобным звоном. Конец пришел его сабле. Лишилась она большей части клинка, один эфес с жалким огрызком остался у него в руке, срезал остальное кинжал.
Отбрасывает в сторону испорченное оружие австриец, вытаскивает из ножен кинжал. Странно волнообразная форма у клинка, никогда такой Алибек прежде не видел. И клеймо мастера интересное – горец его почему-то способен отчетливо разглядеть с нескольких метров – два скрещенных меча.
Начинает вдруг вибрировать в руке Алибека кинжал, тревожно гудит он, вселяя в душу парня сомнение и трепет. Понимает горец: почувствовал его кинжал достойного соперника – у врага такое же родовое оружие, что поколениями впитывало память воинственных предков, вбирало в себя их души, превращаясь в живое существо из металла, как и у него. Не просто солдаты двух армий сошлись сейчас в противоборстве на тесной улочке старинного города посреди древних карпатских гор. Нет, две истории, два древних рода столкнулись между собой, и идти дальше сможет только один из них. Пришел тот час, когда жизнь как ярмарочный плясун на веревке стоит на одной ноге над пропастью смерти, и всё умение нужно сейчас приложить канатоходцу, чтобы выстоять и добраться до спасительного края обрыва.
Отводит в сторону руку с кинжалом Алибек, распрямляет ее, смотрит противнику прямо в глаза и ждет – ну-ка прояви себя, гусар! Непоколебим как скала австриец, ухмыляется лишь в густые усы. Не выдерживает азартный горец игры в гляделки, срывается с места, набегает на врага, чтобы в двух шагах от него сильно оттолкнуться и, взлетев над землей, занесенным над головой кинжалом как соколом – сверху вниз – ударить гусара в грудь. Уклоняется от удара гигант, делает шаг влево, а упавший в полуприседе горец вонзает клинок в мостовую, попадая между двух булыжников. И тут же, не вставая, с разворота, рубит врага кинжалом по ногам. Но тот снова готов к обороне, резко поднимает ногу, на которую нацелен кинжал, и сам делает несколько рубящих ударов наотмашь. На счастье Алибека, движения гусара слегка размашисты и парень успевает уклониться, а затем сам переходит в нападение, чередуя колющие и рубящие удары. В какую-то секунду кинжал даже достигает цели, слегка царапая щеку австрийца, и застывая у его горла. Всего одно усилие нужно сделать, чтобы острие рассекло кожу и мышцы, и из шеи врага ударил кровавый фонтан. Однако доли секунды не хватает: Алибек слишком сильно приблизился к австрийцу, и тот толкает его грудью, опрокидывая на спину. Оказавшись на земле, проворный горец быстро откатывается в сторону и прыжком становится на ноги. Снова и снова, отходя и атакуя, кружат они с гусаром в смертельном танце.
Ничего не может поделать с недругом горец, сил остается всё меньше, дыхание учащается, сбиваясь на хрип. Еще пару минут, и Алибеку придет конец. Он и так удивительно долго стоит против столь грозного врага, и только благодаря отцовскому кинжалу, что направляет его руку, заставляя двигаться именно так, а не иначе.
– Помоги мне, отец, – взмаливается про себя Алибек. – Пусть я не уйду неотомщенным, как я не дал это сделать тебе.
И будто порыв холодного ветра обдает парня. На мгновение мысли его обретают ясность и прозрачность родникового источника, и он словно видит, что должен делать.
Остановившись и широко расставив слегка согнутые в коленях ноги, он замирает, зажав кинжал в вытянутой руке, и дождавшись, когда обрадованный капитуляцией парня гигант приблизится и занесет руку для удара сверху, резко распрямляется, уходя за спину врагу, и оттуда, снизу и сбоку, через подмышку гусара, полосует его по горлу.
Брызгает струя теплой крови, содрогнувшийся великан на мгновение застывает, а затем медленно начинает оседать на землю, увлекая за собой и горца. И только мелькает мысль у парня – «а почему падаю я?», как он тоже опускается рядом. Кинжал гусара наискосок разрубил ключицу и плечо Алибека, добравшись до сердца и лишив его жизни.
В смертельном объятии рушатся бойцы на землю, щедро орошая ее своей кровью, а их клинки в последнем боевом приветствии ударяются друг о друга и с прощальным звоном разлетаются на куски.
Но уже не видит Алибек гибели своего кинжала, как не видит он рыдающего над его телом Моху, не слышит стука подков родного полка, входящего по расчищенной от врага дороге в древний прикарпатский город.
Чертовка
Вам, милостивые государи или государыни, в Санкт-Петербурге случалось ли бывать? По всей видимости, нет. Напрасно, занятный городишко.
Я бывал в нем трижды. В первый раз в 1824-м, прибыл как раз накануне наводнения. Что за чудо это наводнение, должен вам сказать. Людишки мёрли как мухи, только успевай. Да-с. Вторично посетил я эти места в 1905-м, но задержался всего на сутки. Вам, почтенные, про Кровавое воскресенье приходилось ли слыхать? Нет? Я так и знал. Поверьте на слово, это было шикарное действо, со времен Варфоломеевской ночи ничего подобного не припомню.
Ну а в третий раз занесло меня в этот городишко аккурат вчера, и назывался он уже Петроградом, потому что шла большая война с германцами. Война, достопочтенные! Война! Самое чудесное время, благодатное, изобильное. Наутро я не отказал себе в удовольствии не спеша прогуляться по Невскому, плюнул на площадь перед Казанским собором, дал пинка зазевавшейся гимназистке и подставил подножку дьячку так, что тот загремел тощей мордой в грязь.
К полудню добрался я до Дворцовой. Здесь, в палатах Зимнего, стараниями недалекого государя был разбит госпиталь на тысячу коек для нижних чинов. В этом заведении мне предстояло обосноваться надолго.
Я не представился, виноват. Поверьте, не потому, что с годами подрастерял хорошие манеры. А всего лишь оттого, что имен у меня было множество, и всех вы наверняка не запомните. К примеру сказать, в Греции звался я Валериосом, в Испании – доном Валерио, во Франции и вовсе месье Валье. Ну а в России – Валерьяном Валерьяновичем, прошу любить и жаловать. Для друзей – просто Валерьяшей, но так как друзей у меня нет и, даст черт, не будет, попрошу без фамильярностей.
Так я госпитальному Хранителю и сказал, едва переступил порог и отвесил небрежный поклон.
– Валерьян Валерьянович, к вашим услугам. Прошу величать исключительно полным именем, понятно вам?
Хранитель не ответил, и я поднял на него взгляд. Ей-черту, я бы предпочел видеть визави кого-нибудь другого. Он, правда, наверняка тоже. Так или иначе, скрестив на груди руки, растопырив белесые крылья за спиной и нацепив выражение надменного превосходства на холеную благостную ряшку, на меня пялился господин э-э…
– Как нынче вас величать? – не стал гадать я.
– Михаилом Назарьевичем, – снизошел до ответа этот ханжа.
С Михаилом Назарьевичем впервые столкнулись мы во Флоренции, веков эдак шесть назад, во время чумы. Правда, звали этого хлыща тогда синьором Микаэло, носил он белую складчатую дерюгу до пят и чертовски здорово управлялся с игральными костями. Обыграл он меня вчистую, до сих пор не могу забыть глумливый смешок, летящий мне в спину, когда я, несолоно хлебавши, убирался из чумного города прочь. Я взял у него реванш в Париже, в 1871-м, на углу улицы Седан и бульвара Ришар-Ленуа. Звали его тогда месье Мишелем, и мы сидели друг напротив друга на развороченной мостовой, а версальские гвардейцы сосредоточивались под арками для атаки на баррикаду.
– Аверс мой, – заказал он.
Я щелчком запустил в воздух серебряную монету в пять франков, и мы с месье святошей уперлись в нее взглядами. Мгновения растянулись, монета, крутясь волчком, словно зависла в воздухе и упорно не хотела падать, но потом упала-таки, и мы оба подались к ней, едва не столкнувшись лбами.
– Реверс! – объявил я.
Секунду спустя гвардейцы метнулись в атаку. Получасом позже я с гордостью смотрел на ссутулившегося и закрывшего руками лицо месье Мишеля, на безвольно поникшие белесые крылья у него за спиной, а уцелевших коммунаров оттаскивали от баррикады в сторону и одного за другим ставили у побитой пулями кирпичной стены…
– Ну-с, – сказал я, оборвав воспоминания. – Что творится в этом чертоугодном месте?
– Богоугодном, – поправил Хранитель. – Сами осваивайтесь, господин хороший, у нищих духом слуг нет.
Я пожал плечами и двинулся прочь, оставив святошу в тылу. Вам, уважаемые, про ангелов-хранителей читывать приходилось ли? Что, дескать, у каждого человечишки свой? Если читывали – забудьте: это, стесняюсь сказать, брехня. Хранитель один – один на всех, и его удел – противостоять такому, как я.
В Николаевском зале я насчитал две сотни коек. Свободных не было, на каждой лежал новоиспеченный кандидат на тот свет. Или на этот, в зависимости от наших с Михаилом Назарьевичем скорбных дел. До обеда я знакомился с контингентом – односторонне, разумеется: увидеть меня воочию выпадало немногим, лишь тем, до которых я снисходил, оказывая им немалую честь.
Простите, немилостивцы мои, отвлекся. Положением дел остался я крайне недоволен. Большинство лежачих были уже помечены. Те, что шли на поправку, – Хранителем; те, кому никакое излечение не светило, – моим предшественником. Так вот, последних было меньше, гораздо меньше, значительно.
– Слава богу, – услышал я, когда стукнуло три пополудни. – Уже двое суток ни единого летального случая.
Я обернулся – неказистый кривоногий хирург эдаким экстравагантным образом подбивал клинья к задрапированной в бесформенную хламиду сестре милосердия.
– Вашими молитвами, доктор, – опустила очи долу та.
Я хмыкнул. Молитвами, как же. У нас беспричинно замену не присылают – мой предшественник явно оказался слабаком и сейчас наверняка месил глину где-нибудь на передовой. И поделом ему: пускай вспомнит, каково это, когда через тебя пролетает снаряд. Или, того хуже, насквозь прошивает тебя пулеметной очередью. Это вам не какая-нибудь щекотка – ощущение, поверьте на слово, пренеприятнейшее.
– А вы, Кларисса Андреевна, в воскресенье вечером что поделывать думаете? – не отставал от милосердной сестрицы кривоногий костоправ.
Девица вздохнула. Вопрос явно задавался не впервые и основательно ей поднадоел.
– Я занята, Григорий Фомич.
– Чем же, позвольте узнать?
Девица вздохнула вновь, я даже на мгновение посочувствовал ей. Терпеть не могу занудства.
– Я-то? – Сестра милосердия подняла очи горе. – Я, Григорий Фомич, в воскресенье вечером сношаюсь.
– Что? – оторопел бедолага Фомич. – Что вы сказали?
– Вы что же, не слышали? Я сказала «сношаюсь». С вашего позволения – с гвардейским поручиком.
Я едва не зааплодировал и вгляделся пристальнее. Сровнялось сестре Клариссе Андреевне лет эдак двадцать пять. Была она хороша лицом и высоколоба, а в карих глазах, клянусь адом, лучилась чертовинка. Остальное под бесформенной хламидой с красным, будь он неладен, крестом оказалось не разглядеть, но я дал себе слово при первой возможности посетить служебную сестринскую келью и ознакомиться в подробностях. Признаться, я был порядочно удивлен, если не сказать изумлен: в сестры милосердия обычно отбирали самых что ни на есть закоренелых пуританок и слащавых недотрог.
К вечеру я закончил обход. Что ж, его немудрое императорское величество постарался. В лазарете заправляли три с половиной десятка коновалов. При них состояли четыре дюжины сестер да пара сотен санитаров вперемешку со всяким сбродом. Парадные залы были заставлены койками. Николаевский, Фельдмаршальский, Александровский, Белый… В Гербовом шили простыни и наволочки, а в галереях развернули операционные и перевязочные пункты.
В канцелярию госпитальной общины явился я за час до полуночи и до утра трудился – знакомился с персоналом. Заочно, разумеется. Среди прочих изучил и досье на сестру милосердия Клариссу Андреевну Ромодановскую. Княжеской фамилии оказалась дамочка, да еще какой. Вам, премногоуважаемые, о Федьке Ромодановском не приходилось слыхать ли? Нет? Вам повезло. Въедливый был мужчина, дотошный и шибко ответственный: при государе Петре Алексеевиче не одну сотню людишек в пыточных замучил.
Хранитель ждал меня в Георгиевском зале, невесть по каким резонам от госпитальных коек свободном. Мы раскланялись. Рожа у него была еще благостнее, чем накануне.
– Приступим? – предложил он.
– К вашим услугам.
Мы начали с орлянки, и я выиграл подпоручика Ермолаева, но проиграл матроса второй статьи Прибытко. Это была равная борьба: рублевая монета выпала на орла, потому что в последнюю минуту воля Хранителя одолела мою.
– Хорунжий Огольцов, – объявил я следующую ставку. – В штос, если не возражаете.
Мы играли хорунжего долгих три с половиной часа. Я дважды передернул и побил его карту, но это лишь свело общий счет вничью. На третий раз Хранитель поймал меня за руку.
– Вы сшулеровали, Валерьян Валерьянович, – спокойным голосом поведал он. – Ваша карта бита.
– Виноват, – признал поражение я. – Хорунжий за вами. Играем рядового Павлова. Банкуйте.
Он забрал колоду и принялся ее тасовать.
– Скажите, Михаил Назарьевич, – обратился к Хранителю я. – Вам когда-нибудь приходилось шулеровать?
Он перестал тасовать и долго смотрел на меня, молча, не отводя взгляда. Я ждал.
– Видите ли, сударь, – ответил он наконец. – Я вас ненавижу. Не только вас персонально, но всю вашу братию. Вот уже две тысячи без малого лет я занимаюсь тем, что спасаю от вас людей. И всякий раз тщетно – рано или поздно один из вас добирается до тех, кого я вытащил. Так есть ли смысл играть нечестно?
Я не стал отвечать. Смысл, безусловно, был. Лучшим из нас, тем, которые поднимались на вторую ступень, не приходилось исполнять грязную работу. И лучшим из них – тоже. Я много бы дал, чтобы одолеть ступень и войти в число этих лучших. Но я был для этого еще слишком юн – я отправился на тот свет в 1232-м, в Вероне, а на должность заступил и вовсе в 1264-м.
– Вам не хотелось бы слушать арфы и дегустировать нектары, Михаил Назарьевич? – полюбопытствовал я. – Вместо того, чтобы проделывать бессмысленную работу в море боли, гноя и крови?
Он подобрался. Надменная холеная ряшка на миг утратила самодовольное выражение. Голубые водянистые глазки сощурились и перестали походить на ангельские.
– Вам, сударь, – сказал он, будто сплюнул, – этого не понять. Извольте понтировать.
Он протянул колоду. Я подрезал ее валетом бубен. Десять минут спустя я выиграл у него рядового Павлова.
– Достаточно, – брезгливо сказал он. – Вам сегодня слишком везет, сударь. Честь имею кланяться, завтра продолжим.
Я отправил куда следует выигранного рядового, за ним подпоручика и до вечера проскучал. Правда, чайная ложка рвотного, опрокинутая в компот баронессе Гильденбандт, скуку несколько скрасила. Я смеялся, словно умалишенный, когда эта чопорная сучка наблевала на общий стол.
Едва начало темнеть, я отправился в каморки, где переодевались в штатское сестры милосердия. Увы, времена, когда созерцание женских прелестей хоть как-то развеивало скуку, для меня были давно в прошлом. Когда у вас из задницы растет хвост, а между ног, увы, пусто… ну, вы, господа, понимаете, самые пикантные зрелища не слишком-то радуют душу.
Я сейчас кое в чем признаюсь, драгоценные вы мои. Не вздумайте надо мной смеяться – хотя бы потому, что это занятие может плохо для вас закончиться. Так вот – увидав обнаженную Клариссу Андреевну, я вдруг об отсутствии кое-чего существенного между ног забыл. Нет-нет, поверьте на слово, тонких талий, широких бедер и полных грудей мне приходилось видеть в избытке. Шоколадного цвета волос до плеч – тем более. Но что-то в ней было, в этой княгине, нечто особенное, и я даже не сразу понял, что именно, а понял, лишь когда она повернулась ко мне лицом. Я даже присвистнул, да так, что все псы, сколько их было в округе, разом взвыли.
Вам, высокопочтенные, не приходилось ли слушать сплетни о том, что глаза, якобы, зеркало души? Приходилось? Не верьте, это всего лишь домыслы, плоды людского невежества. Глаза врут. Они отражают душу, только если эта душа – определенного, крайне редкого свойства. И отражают лишь для тех, кто умеет такую душу увидеть. Я умел. Кларисса Андреевна оказалась женщиной особого склада. Редкостного, таковых встретишь раз на миллион. Она была дамой нашего толка, вы понимаете? Людишки таких еще называют «чертовками».
– Кларисса Андреевна, голубушка, – услышал я голос невзрачной девицы с плоской грудью и прыщами на тощих ляжках. – У вас не найдется случайно мази? – Девица зарделась и ткнула в прыщи обкусанным ногтем. – Понимаете, доктора мне просить неудобно, и я…
Княгиня Ромодановская поморщилась.
– Вы когда-нибудь о дамской гигиене слыхали? – осведомилась она. – Подмываться надобно, милочка, особенно после грязного мужика.
Я подумал, что худосочную сейчас хватит удар.
– Да вы… да вы… вы что? – залепетала она. – Как вы смеете?! Я никогда, я…
– Я пошутила, – бросила Кларисса Андреевна. – Разумеется, вы чисты, девственны, непорочны. И, осмелюсь предположить, неприятности у вас именно поэтому. Не волнуйтесь, у меня есть подходящее притирание, я вам его одолжу.
– Браво! – сказал я, выбравшись вслед за княгиней на Дворцовую.
Она даже не шарахнулась, как произошло бы с любой другой на ее месте. Обернулась через плечо, вгляделась в сгустившиеся вечерние сумерки, хмыкнула и двинулась дальше.
– Вы настоящая леди, – подал я голос.
Кларисса Андреевна остановилась. Вновь вгляделась в темноту. Дворцовая на двадцать шагов вокруг была пустынна.
– Полноте, – обронила она. – Я, конечно, перебрала вчера с марафетом, но не настолько, чтобы слышать загробные голоса, наблюдать духов или кто вы там.
Кларисса Андреевна двинулась дальше, а я в полном восторге последовал за ней. У Александрийского столба клевал носом ночной извозчик.
– На Лиговку!
Извозчик встрепенулся. Княгиня Ромодановская нырнула вовнутрь видавшей виды крытой кареты с обшарпанной лакировкой и задернула шторки. Я, небрежно просочившись сквозь дверцу, уселся напротив. Извозчик гаркнул на лошадей, экипаж тронулся.
– Позвольте представиться, – проговорил я.
На этот раз Кларисса Андреевна таки отшатнулась.
– Вы кто? – прошептала она испуганно.
– Меня зовут Валерьян Валерьянович. Пускай вас не беспокоит, что я невидим. Так и должно быть, и ваш вчерашний марафет тут ни при чем. Вы, кстати, какой нюхаете? Могу достать отличный французский порошок, наивысшего качества.
С минуту собеседница молчала, настороженно глядя на меня из темноты. Потом заговорила, и, клянусь адом, голос ее ничуть не дрожал:
– Французский коньячок тоже можете?
– Разумеется, любезная Кларисса Андреевна. Вы какой предпочитаете?
– Мы знакомы? – вопросом на вопрос ответила она. – Нет? Так какого черта вы зовете меня по имени?
Я вновь едва не зааплодировал – она опять попала в самую точку.
– Именно, – подтвердил я. – Именно какого черта.
– Ах, вот оно что, – Кларисса Андреевна пренебрежительно фыркнула. – Я читала одного германского стихотворца. Раньше, еще до войны, я, знаете ли, дама весьма образованная. Так вот, этот стихотворец сочинил поэму про некоего доктора, к которому явился…
Я с трудом удержался от смеха. Вам, драгоценные мои, читывать бездарные сочинения господина Гёте не приходилось ли? Нет? И правильно, и не читайте – жутчайшая ересь. Станет мессир Мефистофель являться каким-то людишкам личной персоной, как же. Да ни в жизнь: для этого у него есть такие, как я.
– Вы, матушка Кларисса Андреевна, довольно невежественны, – сказал я вслух. – Но это дело поправимое, было бы желание.
Она подалась вперед.
– Вы в самом деле тот, о ком я думаю?
– Поди знай, о ком вы думаете, – пренебрежительно усмехнулся я. – Если о гвардейских поручиках…
– Да бог с ними, с поручиками, – прервала меня она. – Вернее, черт с ними. Я хочу посмотреть, как вы выглядите.
Признаться, я немного смутился. Мой внешний вид – это вам, господа мои немилосердные, похлеще, чем какой-нибудь выбравшийся из гроба скелет.
– Вы в самом деле этого хотите? – счел нужным уточнить я.
– Разумеется.
– Что ж…
Вам, судари или сударыни, на университетских лекциях бывать не приходилось ли? Нет? Похвально. Ничего там интересного нет. Выжившие из ума профессора изощряются в тупоумии, тщась уразуметь природу вещей и лопоча о многомерности пространства, в котором ни дьявола не смыслят. Какая там, к чертям, многомерность. Кто наделен высшей силой, волен оставаться невидимым или являть себя людишкам – вот и вся недолга. Последнее, впрочем, чревато воплями и истериками: людишки, как правило, оказываются к подобным зрелищам не готовы.
Я уселся поудобнее, произнес простейшее заклинание и предстал. Ни воплей, ни истерик не последовало.
– А вы видный мужчина, – констатировала непреложный факт Кларисса Андреевна. – И, по всей видимости, галантный кавалер. Это, позвольте спросить, у вас что?
– Рожки, – объяснил я. – Копытца там ниже, хвост под сюртуком. Вы удовлетворены?
– Смотря какой смысл вы вложили в последнее слово, дорогой Валерьян Валерьянович.
Я хихикнул – она, как и подобает «чертовкам», оказалась весьма остроумна.
– В этом смысле у нас с вами ничего не выйдет, – сказал я не без сожаления. – Увы. Но знакомство со мной, уверяю вас, может оказаться весьма полезным. Вам не надоели поручики?
– Смертельно надоели. Вы можете предложить что-нибудь получше?
Я снисходительно улыбнулся.
– Естественно. Государя императора не обещаю, но какого-нибудь генерала от инфантерии не из самых задрипанных – почему бы нет.
– Звучит заманчиво, – Кларисса Андреевна облизнула чувственные полные губы. – И что мне нужно для этого сделать?
– Ровным счетом ничего. Разве что сказать мне «да». И, возможно, немного посодействовать в моих начинаниях.
На следующий день я выиграл у Хранителя в лото восемь рядовых, уступив лишь однажды. Он отбил двух канониров и ефрейтора в фараон, но в железку я снова взял верх – мне достались сразу три унтера и штаб-ротмистр.
– Довольно, – на этот раз игру прервал я.
– Как вам будет угодно.
Я изобразил нерешительность.
– Мы могли бы разыграть дюжину-другую унтеров в вист, – предложил я. – Или в белот, если пожелаете.
Хранитель презрительно скривил губы.
– За кого вы меня держите, сударь?
Я развел руками.
– Не хотел вас задеть. Думал, возможно, за полсотни последних лет вы приобрели необходимый навык.
Хранитель не ответил, и я из Георгиевского зала ретировался.
– Как вам это понравилось? – осведомился я тем же вечером у княгини Ромодановской.
Мы неспешно фланировали по Невскому. Вернее, фланировала она, а я, как и подобает наставнику, держался в двух шагах по левую руку.
– Вы были великолепны, Валерьян Валерьянович. Особенно когда подменили тот бочонок в лото.
– Вы заметили? – изумился я.
– Я следила очень внимательно. Скажите, а вы не опасаетесь, что вас, так сказать, обнаружат?
Я укоризненно покачал головой. Людишки всё-таки скудоумны, даже самые лучшие из них. Не к вам, благородные господа, относится, а впрочем, к вам тоже. Ангела смерти видят лишь те, кому он предстает, а не любой, кому приспичит. Почему-то эту элементарную, в общем-то, истину людишкам удается усвоить с превеликим трудом, да и то далеко не всем.
– Будьте покойны, дорогая Кларисса, – уверил я свою спутницу. – Что-что, а конфиденциальность я гарантирую.
Она внезапно остановилась.
– Валерьян Валерьянович, зачем я вам?
Этого вопроса я ждал, в ее положении его задают все. Я мог бы ответить честно – что каждая завербованная душа зачисляется на мой счет и приближает меня к новой ступени. Что мне осточертела полевая работа, что пробиться наверх крайне нелегко, и поэтому… Я не стал говорить правду. Во-первых, потому что отвечать правдиво – моветон и редко когда бывает целесообразно. А во-вторых, потому что была еще одна причина, и тоже правдивая.
– Вы мне нравитесь, – не стал я эту причину скрывать. – Чертовски нравитесь.
– Вот как? Мне лестно. И что со мной станется, когда я умру?
– Я буду ходатайствовать о зачислении вас в штат. Вы наверняка догадываетесь, какие блага эта должность предоставляет.
Следующие десять минут мы шли молча. Моя Кларисса пыталась свыкнуться с новостью. Я не мешал. Одно дело, когда «чертовкой» тебя людишки зовут за глаза, и совсем другое, когда это звание соответствует сути вещей.
– Что ж, – нарушила наконец паузу Кларисса. – Я согласна.
– И вы не пожалеете, – с пылом заверил я. – Мудрое и правильное решение.
– Скажите, сударь… Почему ваш противник отказался играть в вист или во что вы ему там предлагали?
– Он не просто отказался, – краями губ улыбнулся я. – Он принял это за насмешку. Видите ли, дело в том, что…
Дело было в том, что в коммерческих играх господину ханже у меня нипочем не выиграть. Вист это не штос, где весьма непросто сшулеровать. Вист – это где смошенничать можно на каждом ходу, а поймать за руку, когда сдаешь себе козырной онёр из рукава, чрезвычайно трудно, если не сказать «невозможно».
– Он попросту трус, – скрыл правду я. – И проиграть там, где требуются сообразительность и острота ума, боится до чертиков.
На следующий день прибыла новая партия раненых – голов в триста. По этому поводу ходячих в спешном порядке принялись передислоцировать в лазареты попроще. Еще теплые от их тел койки наскоро перестилались, чтобы принять новых постояльцев.
– Нам предстоит немалая работа, сударь, – приветствовал я Хранителя. – Вы, надеюсь, в форме?
Он досадливо фыркнул, и мы уселись на ставшее уже привычным место в Георгиевском зале.
– Что здесь делает эта женщина? – надменно кивнув в сторону Клариссы, осведомился Михаил Назарьевич. – Я видел ее здесь и вчера.
– Моя протеже, – небрежно ответил я. – В свободное от дежурства время обучается ремеслу. Вы имеете что-то против?
Хранитель с минуту молчал.
– Вы всё же отвратительное существо, сударь, – сказал он наконец. – Взгляните: молодая, красивая женщина. Занималась богоугодным делом, у нее была возможность спасти свою бессмертную душу. До тех пор, пока не явились вы. Как же…
– Ближе к делу, – оборвал я. – Не лезьте, куда вам не следует.
Хранитель крякнул, молча стасовал колоду и дал мне подснять.
– Казак Онищенко, – объявил он. – Пять партий в баккара.
Я легко выиграл все пять. Вслед за ними с той же легкостью заполучил еще двух казаков и вахмистра.
– Достаточно? – с издевкой спросил я. – Вы явно сегодня не в форме. Впрочем, мы можем сменить игру. Как насчет партии в белот?
Хранитель посмотрел мне в глаза.
– Идет, – выдохнул он. – Сдавайте.
– Я не ослышался? – изумился я. – Вы согласны сыграть в белот? На кого же?
– На всех.
– В каком смысле? – оторопел я. – Что значит «на всех»?
Белесые крылья за спиной Хранителя трепыхнулись.
– Это значит – на всех разом. Вы надоели мне, господин чертов служка. Смертельно надоели. Вы, такие, как вы, и эта работа. Давайте покончим с этим. Вы будете играть?
– Конечно, – я наскоро, пока он не передумал, перетасовал колоду. – Извольте подснять.
Я набрал девятьсот шестьдесят очков, когда у него не было еще и шестисот.
– Не желаете сдаться? – предложил я.
– Да подите вы!..
– К черту? – вкрадчиво уточнил я. – С удовольствием.
Я раздал, сбросив себе из-под низа терц от туза треф и открыв семерку треф козырем. Хранитель спасовал, и я раздал прикуп.
– Терц, – объявил я и вышел червовым тузом. – Терц от козырного туза, бела, во взятке партия.
Хранитель секунду помедлил.
– Не проходит! – прогремел он и побил моего туза козырной восьмеркой. – Белот валет козырь, ренонс червей и каре валетов сбоку.
В ошеломлении я застыл. Он предъявил комбинацию, сгреб мои карты и сложил очки. Счет сравнялся.
– Как получилось, что вы пасовали на трефу? – выдохнул я.
Хранитель хмыкнул.
– Не ваше дело, – презрительно проговорил он. – Это вы играете в белот чертовски хорошо, а я как бог на душу положит. Тасуйте.
Усилием воли я справился с ошеломлением и принялся тасовать. Три туза один за другим скользнули под манжет.
– Срежьте, сударь.
Он подснял, и я раздал по шесть карт. Козырем выпала бубна.
– Пас, – объявил Хранитель.
– Играю!
Я раздал прикуп. Тузы из-под манжета перекочевали в ладонь. Я мельком взглянул на свои карты. Старший козырь, две старшие боковые масти и одинокая семерка треф. Выиграть Хранитель мог только чудом.
С полминуты он думал. Затем окинул меня изучающим взглядом и усмехнулся.
– Вы сдали мне одни фоски, – сказал он. – Мне не с чего ходить. Но у меня на руках каре дам.
Он рывком перевернул карты рубашками вниз. Я замер – четыре дамы скалились мне в лицо. Я бил три из них. Но не трефовую. Ходом с дамы треф он выигрывал партию. Любой другой его ход давал победу мне.
– Ну что, любезный Валерьян Валерьянович, – проговорил Хранитель насмешливо. – Дело в даме, не так ли? Весь вопрос – в какой! Хотите пари, что я наверняка угадаю?
И тут до меня дошло. Я резко обернулся. Кларисса Андреевна, княгиня Ромодановская, скрестив на груди руки, стояла у меня за спиной. Я понял.
– Ход дама треф, – небрежно обронил Хранитель. – Партия!
Я медленно, в три приема, поднялся.
– С-сука, – просипел я. – Глупая блудливая сука. Так ты, оказывается, была в сговоре с этим снобом. С самого начала, с самого первого дня водила меня за нос, не так ли? Семафорила ему у меня за спиной. Ты хотя бы понимаешь, что с тобой теперь будет?
Она не ответила. Только лишь побледнела. Высокая грудь, которой я любовался в сестринской келье, вздымалась под красным, будь он проклят, крестом.
– Зачем? – с горечью спросил я. – Зачем ты это сделала? Думаешь, этот святоша, – я кивнул на Хранителя, – тебя вытащит? Ошибаешься. Душу можно продать всего лишь раз. Обратно ее не выкупишь. Знаешь, что это такое – вечно гореть в аду?
Княгиня кивнула.
– Наслышана, – едва уловимым шепотом проговорила она.
– Так зачем? Кто тебе эти три сотни убогих калек?
Она внезапно улыбнулась – по-чертовски, задорно, отчаянно и лукаво.
– Да никто, – бросила она, словно речь шла о пустяках. – Вам, сударь, этого не понять.
Грёза
Сизым июньским вечером, когда серые облака уже укутали солнце, я поднялся на крыльцо и позвонил в дверь. Я подумал, как чудно может быть то, что люди ждут меня, но сами еще не знают об этом. Мысль эта даже раззадорила меня. Я стоял на пороге дома, где раньше не бывал, я должен был встретиться с людьми, о которых ничего совсем не знал, и я собирался продать им то, чего они так хотели купить. Другие, впрочем, поэтому могли бы назвать меня коммивояжером. Что ж, буду им. Другие еще не раз придумают, как меня назвать…
Дверь открыл худой и седой лакей. Он посмотрел на меня невозмутимо и несколько строго, спросил, кто я и как меня представить. Похлопав старика по плечу, я ответил, что меня давно уже ждут, и, узнав, что господин у себя в кабинете, я тотчас же поднялся по лестнице. Я прошел мимо безобразных и некрасивых портретов – то, вероятно, были предки хозяина дома. И вполне возможно, что они жили в этом унылом месте.
– Добро вече![7] – сказал я с порога и без приглашения вошел в кабинет.
Плотный и усатый мужчина, сняв пенсне и отведя взгляд от газеты, уставился на меня. Он сидел на самом краешке кожаного коричневого кресла так, как если бы стеснялся занять его всё даже в собственном доме. Мужчина привстал и уже собирался мне что-то сказать, но я немедленно протянул ему руку и, заслышав у двери шарканье лакея, сразу же перешел к делу.
Не получив в ответ рукопожатия, я показал мужчине браунинг. Черный, красивый, блестящий браунинг.
Резким жестом мужчина выставил вошедшего слугу за дверь, затем недоверчиво посмотрел на меня. Он покраснел. Вспотел. Его русые жесткие усы нервно шевелились. Он бросил взгляд на пистолет, потом, заалев еще больше, – на меня. Мужчина предложил мне сесть и спросил совсем машинально, как любого незнакомого человека, мое имя и откуда я.
Я не ответил. Лишь перевесил с левой руки на правую самшитовую трость, – то был мой первый и изумительно удачный вклад в свой деловой image[8]. Более того, я сделал вид, что не заметил, как он по-детски восторженно смотрел на браунинг, так и не решившись еще взять его из моей руки, – и я с любопытством принялся рассматривать комнату. Зеленые обои в темно-зеленую полоску, дубовый стол, на нем – неяркая лампа. По углам комнаты, как туман, ютился сумрак. Но он всё больше смелел и разливался по полу, преданно лаская мои ступни.
Тут мужчина посмотрел на меня щенячьими серыми глазками и спросил о цене.
Я и тогда ничего не ответил.
– Одлично… Одлично…[9] – повторил он сам себе и принялся рыться в ящиках стола.
Когда он решил выписать мне чек, я остановил его, сказав, что принимаю только наличными.
– Одлично, – вновь сказал мой первый покупатель и вновь стал тормошить содержимое ящиков.
После того как я неторопливо пересчитал врученные мне деньги и сунул их в карман жилета, мужчина спросил, не желаю ли я посмотреть на чудо, которое он теперь неуверенно держал в руке, в действии. На что я ответил, что в ближайшие пару месяцев буду очень, очень занят, да и потом дел не убавится. Тогда он с сожалением вздохнул и пролепетал:
– Хвала. Хвала лепо[10].
Тогда я пожелал ему еще раз доброго вечера и вышел за дверь.
«Завтра», – услышал я уже в коридоре.
Экипаж дождался меня, и мы тронулись в вечерней мгле по темным улицам в сторону вокзала. Я садился на поезд, уходящий на северо-запад.
…Когда началась война, спросишь ты. Что ж, любовь моя, для меня, как сторонника этернализма, даты – малозначительны. Но я точно знаю, что мое сраженье началось, когда мой взгляд встретился с твоим…
Безмолвная светлая ночь заглядывала в спальню.
Лиза поднялась с постели и подошла к окну. А вдруг то, что ей приснилось нынче, было правдой, думала она. Она видела людей, столпившихся вокруг семейной пары: мужчина и женщина лежали посреди улицы. И вдруг она, Лиза, в черном траурном платье опустилась прямо на них, присела рядом с раненым мужчиной, обняла его и закрыла ладонью в черной кружевной перчатке его глаза. Сперва люди вокруг суетились, и снилось Лизе, что женщину унесли, и будто она осталась жива. Но вдруг умолкли все… И Лиза незримою для всех тенью взмыла вверх над толпой…
Явь прогнала страх. Обняв себя, Лиза вздохнула.
– Дитя мое, ты еще не спишь? – спросил Серж, войдя в комнату.
Серж полагал себя профессором. Он был высоким, худым мужчиной лет пятидесяти. На носу у него всегда были очки-велосипеды, способные изуродовать почти любое лицо. И в тот раз им это удалось.
Серж всегда называл Лизу дитя. Не «любимая», не даже «душенька», ни каким другим ласковым именем, а только так – дитя. «Мое дитя».
– Нет, – ровно ответила Лиза и села на кровать возле Сержа. – Вы, наверное, закончили свои дела на сегодня?
И как бы Сержу в ответ, в угоду, она называла его на вы.
– Да, дитя мое. Всё эта ясная погода! Вот если б дождь! Заждался я грозу, – сказал Серж, раздевшись и прижав к себе Лизу.
– Лизонька, Лизонька, – шептал Серж, бесстыдно целуя ее, рыжие ее волосы, в тени ночи казавшиеся серыми, ее лицо, бледное в сиянии полного месяца…
Часы пробили девять. Девять ровно, как полагали они, но в действительности спешили на одну минуту. Кроме их звона в дешевом пансионе не было слышно ни единого звука: ни шагов в коридоре, ни голосов в соседних комнатах. Но были звуки, переполнявшие пансион день-деньской и всю добрую ночь, – гудки поездов городской железной дороги. Оттого казалось, что весь дом куда-то едет. И, вероятно, именно эти злосчастные гудки паровозов так уценили номера. Однако оно мне было очень кстати – поначалу я решил экономить и накопить денег, чтобы чуточку позже приобрести что-нибудь действительно желанное. А покамест я лишь обновил свой гардероб, а также купил новенький, в вензелях, портсигар.
Теперь было девять. Я вышел из комнаты и по коридору прошел до прихожей, где висело темное зеркало. Окинув себя взглядом, я поправил котелок, убедился, что костюм недурно сидит, и довольно сам себе улыбнулся. С таким настроением я вышел и направился с очередным делом. И хотя в июле продаж было немного, я теперь чувствовал себя намного уверенней, чем в день встречи с моим первым покупателем.
Июльский вечер коснулся города. Когда я вошел в здание с колоннами, облака приютили последние лучи солнца, хотя по-прежнему было довольно светло. Я бодро поднялся по мраморной лестнице и быстрым шагом направился к двери еще не запертого кабинета. Я уже успел привыкнуть к тому, что люди не ожидают моего появления, и потому, не мешкая, сразу же переходил к делу. Так вышло и на этот раз. Нестарый господин с нафабренными усами смотрел на меня пристально, следил за каждым моим движением, когда я взял из его рук карту и развернул ее на столе, прежде переставив с дубовой громадины помешавшие предметы. Затем я ткнул в карту пальцами и поднял юго-восточную границу, всучив ее в мясистую ладонь господина. Тогда он довольно ухмыльнулся и, крепко сжав границу в своей лапе, спросил, хочу ли я чего-нибудь взамен. Денег, господин, это лучшее, что вы мне могли предложить. Удовольствие от вашей счастливой физиономии я уже купил. Я лишь добавил, что если у него есть еще столько же купюр, сколько он предложил мне, то я мог продать еще одну штуковину. Он хитро улыбнулся, полагая, что вступил в сговор со мной, и вопросительно посмотрел на меня. Тогда я вынул из кармана пиджака две, в сущности игрушечные, пушки и поставил их на Белград.
Господин с нафабренными усами оперся руками о стол и некоторое время смотрел на карту. Затем, вновь ухмыльнувшись и повторив себе несколько раз «Gut, Gut!»[11], он спросил, считаю ли я, что время уже пришло. Я не считал время, как сторонник этернализма, – только деньги, и я всего лишь предлагал идеи – решали покупатели. Я ровно ничего ему не ответил.
Передав мне еще одну пачку купюр, он, как бы умасливая меня, спросил, хочу ли я посмотреть на свою идею живьем. Отказался я от подобной затеи и теперь, между тем решив для себя, что следующее приглашение непременно приму.
– Gute Nacht[12], – учтиво пожелал я.
Господин с блестящими усами и сияющими серыми глазами кивнул мне в ответ.
Когда я вышел из кабинета, то обнаружил, что вечер, следуя за мною, уже запустил свои лапы в коридор и обласкал его. Довольный удачной сделкой, я покрутил в руках эбеновую трость, – эта, с набалдашником в виде коршуна, стала моей любимицей, – и радостно поспешил к дожидающемуся меня экипажу. Что ж, подумал я, если и дальше так хорошо пойдут дела, а дальше ожидал я их только больше, то, пожалуй, смогу купить себе автомобиль.
…Любовь моя, хотел бы я каждый вечер возвращаться к тебе. Хотел бы, чтобы каждый вечер ничего не мешало нам быть вместе. Чтобы я мог держать тебя за руку и глядеть в твои небесно-голубые глаза…
– Мне опять снился сон, – сказала Лиза, глядя за окно.
На небе вновь была полная луна, и – ни единого облачка. От этого Серж был сердит. Он ждал грозу. Он жаждал грозу: Серж в своих опытах хотел обогнать Теслу. Ему не терпелось изобрести то, что затмило бы все предыдущие выдумки его ученого соперника. А пока погода была ясная, Серж изобретал чудо. Намедни он узнал, что через месяц в Париж прибудет молодой человек, который, как говорили, был чертовски хорош собой. Молодого человека очень интересовали последние достижения науки, которые он предпочитал покупать через посредников, чудеса же и идеи он покупал при личной встрече и, поговаривали, за баснословные деньги. А деньги Сержу были теперь нужны – он решил создать высокочастотный трансформатор…
– Я знаю о твоих снах, дитя мое, – ответил Серж небрежно: он был увлечен работой. – Как только… – тут Серж снял круглые очки и посмотрел на Лизу. – Скоро у меня будет весь мир, Лизонька! Весь! И тогда закончатся твои сны: душа твоя будет счастлива.
Лиза верила Сержу: ей приходилось ему верить. Но – сон стоял перед глазами. Будто она шла вновь в атласном черном платье по улицам тихого старого города и вдруг услышала артиллерийские залпы, и вместо того, чтобы немедленно уйти прочь, полетела к солдатам. Невидимая, она остановилась возле самого молодого. Лиза затыкала уши при каждом залпе, а после оборачивалась на солдата. И вдруг он упал убитым. Тогда Лиза присела и обняла его. Всё стихло. Лиза заметила, что подол платья испачкан в слякоти, что на кружевных перчатках – кровь и грязь, и ей труднее стало дышать, но она в том винила корсет. Кругом – тишь, и Лиза черной тенью поднялась к небесному сумраку.
– Она в Париже… – сказал Аркадий.
– Вы тоже, – заметил я.
Мне было почти жаль его. Наверное, чувство жалости – одно из самых разрушительных для человека. Оно заслоняет всё живое в том, кого жалеют.
Я закурил.
– Быть может, я с нею встречусь…
«Черт возьми, – подумал я. – Бери экипаж и езжай к ней, тем более что Лиза написала тебе, где остановилась! И прекрати ныть». В конце концов, его почти детская беспомощность начала меня раздражать. Вчера вечером Аркадий сел рядом со мной на террасе гостиницы и принялся рассказывать о Лизе мне, постороннему человеку. О том, что она уже полгода живет в Париже, что до этого они иногда виделись на вечерах, куда приглашали его общие с Лизой знакомые, что он писал ей, когда они жили в Петербурге, что теперь она пишет ему после переезда во Францию. На мое счастье, я прослушал добрую половину его истории – я думал, как мне продать чудо. Я подобного еще не продавал, и потому эта мысль занимала меня и тогда, и весь сегодняшний день.
– Лизавета Павловна, – вслух сказал Аркадий.
Он писал письмо, он очень старался, так, что даже потел. Он спрашивал у меня совета, полагая, что такие франты, как я, должны лучше разбираться в любовных письмах. Разбирался ли я? Предположу, что нет: я ни разу не писал любовных писем, хотя полагаю, что
…Любовь моя, если я написал бы тебе письмо, я хотел бы стоять рядом и смотреть, как ты читаешь, следить за движением твоих глаз. Мне было бы интересно, произнесешь ли ты какое-нибудь слово вслух, напишешь ли ответ…
На часах было без пяти минут девять. Аркадий никак не мог собраться с мыслями и своими вздохами отвлекал меня от моих раздумий.
– Я должен написать ей, чтобы она уехала из Парижа, пока его не взяли немцы. Если бы произошло какое-нибудь чудо, способное их остановить… – мечтал Аркадий. – Но я не покину город, если она не уедет.
– Это глупо, мой друг, – уже не выдержав, сказал я.
Потупив взгляд, Аркадий умолк.
– Mon ami[13], мне пора идти, – сказал я, посмотрев на часы. – Полагаю, мы с вами не встретимся больше здесь. Увидимся, когда кончится война! – весело сказал я, стараясь подбодрить Аркадия. – Как закончится – приезжайте ко мне в Лондон. Вместе с Лизой. Надеюсь, к тому времени она станет вашей женой.
Аркадий густо покраснел. Затем спросил:
– Куда же вы так поздно?
Тут я разозлился на него, и мне захотелось ответить ему что-нибудь резкое.
– Наверное, к женщине… – чуть слышно заключил он, только теперь приметив у меня в руке ярко-розовый пион.
Я немедленно, не попрощавшись, вышел с террасы. Мне было настолько жаль Аркадия, что даже теперь хотелось, чтобы его уродливые толстые очки остались целыми. Но потом я решил, что мысль, в общем, недурна. И сразу же захотелось познакомиться с mademoiselle[14], которая была бы также недурна.
Лиза проснулась рано – еще не рассвело. Она поднялась и вышла на балкон. Сентябрьское утро было холодным и сырым. Дымкой стелился туман по земле.
Нынче Лизе в третий раз приснился сон, когда она была в черном платье. Она шла вдоль окопа, потом увидела юного солдата, лежащего близ него. Она опустилась рядом, обняла его голову и прижала к своим коленям. Солдата трясло, его лицо и плечи были в крови. Лиза целовала его лоб, а когда он умер, ладонью, испачканной в крови и грязи, закрыла ему глаза. Лиза беззвучно поднялась вверх и увидела, как по земле стелилась туманом чернота, она ласкала мертвые тела, пила их кровь и возвращала плоть земле. Вдруг Лиза услышала гул и шум и полетела навстречу звукам. Когда она подлетела и попробовала спуститься, то почувствовала дрожь, и ей пришлось подняться. Тогда она увидела, как солдаты, задрожав, лопнули, распались на множество мельчайших частиц и рассыпались по земле. Тут Лиза увидела оружие, поразившее солдат, – небольшую черную коробочку, – и узнала ее. То было творение Сержа. Лиза стремглав полетела за проводом, шедшим от коробочки, и вскоре увидела людей в военной форме, стоявших возле красных такси. Спустившись к ним, Лиза заметила, что среди них был молодой человек, одетый вовсе не по-военному. На нем был черный в тонкую полоску костюм, новенький, еще пахнущий фабрикой, котелок. Смуглое лицо молодого человека было гладко выбрито по новой моде: ни бакенбард, ни бородки, ни даже усиков у него не было.
Лиза увидела, что к молодому франту подошел один из военных и, не скрывая сладости в голосе, сказал:
– Tres bien! Tres bien! Merci[15].
– S’il vous plaît, – кивнув, ровно ответил молодой человек. – Au revoir[16].
Тогда Лиза встала прямо перед ним и посмотрела ему в глаза – живые, черные глаза. Он же прошел мимо нее и, сев в такси, уехал.
Солнце уже собиралось, быть может, опалить горизонт, как набежали мышино-серые облака, одно за другим, и заслонили собой лучи.
По бледным, почти белым, щекам Лизы текли прозрачные слезы. Что-то было в погибших солдатах, которым она закрывала глаза, что-то нестерпимо родное, что уходило со смертью каждого из них. Как будто это что-то Лиза теряла вместе с ними…
Дела мои процветали, и к лету шестнадцатого года мне удалось скопить приличную сумму. В конце мая я купил уютный домик в славном местечке под Лондоном. Хорош был не только дом, но и сад вокруг него, и раскинувшиеся поля за садом. Я был счастлив, настолько, насколько подобное возможно для человека. Я нанял садовника, купил бьюик, а чуть позже – Серебряного Призрака, купил шерстяной макферлан для прохладной погоды и даже гончих псов. Английский же климат к тому времени еще не успел меня достать.
Между последних своих сделок особенно хорошо я запомнил ту, когда я продал бравому летчику идею и даже назвал ее The Lafayette[17]. Впрочем, о самой сделке говорить нечего, больше необычного было в том, как он воспользовался идей, и – в небо поднялись самолеты, осыпав землю смертью. Я смотрел вверх, задрав голову, и мое сердце замерло от восторга, от истинного восхищения! Но я подумал, что если так и дальше будут воевать, то, очевидно, войны прекратятся.
Чуть раньше я продал пухленькому мужчине с бакенбардами Miniatur-Flammenwerfer[18]. Он долго торговался со мной, полагая, что идея палить в противника огнем – его собственная. Однако же я настоял на своем. Позже именно с этих денег, заплатив за два года вперед, я нанял удивительного садовника. Самым поразительным было то, что садовник был еще жив. В чем держалась душа, то, видно, очень скоро должно было вернуться в землю, но, несмотря на все ухищрения возраста, не возвращалось. Удивило меня и то, с какой любовью он говорил о цветах и саде, – и тогда я уже не мог его не нанять.
Я обожал смотреть на проданные идеи в действии, и только однажды, не считая тех случаев, когда одно дело шло за другим, я отказался от просмотра. Идея была уникальна, однако же, и весьма опасна. Произошло это около полугода назад. Ушлому, высокому парню с жесткой бородкой я продал der kleiner Ballon mit Chlor[19]. Он хитро щурился, поглядывая на меня. Вероятно, он полагал, что такое маленькое и опасное чудо способно принести быструю победу над противником. Что ж, вышло иначе, как я узнал позже.
Нынче я вновь прибыл во Францию. Мне предстояло продать интересную и занимательную идею, но, при всем при том, воплощение ее было уродливо. Вечер был теплый, городок – тихий, джентльмен – покладистый, и мы быстро обо всем договорились. Я радовался тому, что так легко смог продать столь безобразную вещь, и, наверное, не упомянул бы о ней, если бы она не была последней полюбившейся мне идеей за время этой войны. Покупателей я еще приметил, продавцы, в том числе, тепловых лучей, тайком искали встречи со мной, но чувствовал я досаду от того, что дело мое становилось рутинным.
…Любовь моя, теперь я мечтал, чтобы война поскорее завершилась. Мне не хватало твоей улыбки, твоего голоса, твоих сияющих глаз, твоего присутствия в одной комнате со мной, в моей жизни. Но я бы никогда не посмел вторгнуться в твою жизнь. Именно вторгнуться, потому что моя любовь для меня – моя война между страстью и нежеланием причинить тебе боль…
Поздно вечером, включив настольную лампу, Лиза перечитывала письмо от Аркадия. Он решился написать ей полгода назад, на Рождество, и присылал письма после этого каждые две недели. Ему, вероятно, сложно было говорить о своих чувствах, и Аркадий писал о войне и о том, что в России скоро всё-всё будет по-другому. Как именно, он не знал, но верил в грядущие перемены. Лиза ничего не отвечала Аркадию. Пришлось бы говорить о Серже, о том, что из-за переезда к нему она рассорилась с родными и очень тосковала без них. О том, что жизнь с Сержем всё больше напоминала сон. Поначалу Лиза была очарована им, его манерами и умом, и ждала предложения после переезда. Но потом началась война, и нынче приходилось ждать, когда она закончится, потому что Серж был слишком увлечен изобретением механического осциллятора, чтобы повторить опыт Теслы, созданием говорящего робота и ловлей гроз. Но, казалось, – не Лизой.
Серж знал о письмах и, улыбаясь, сам передавал их Лизе. Его ухмылка настолько коробила Лизу, что она порой несколько дней не вскрывала конверт.
Два года почти Лизе не снились дурные сны, и она уже позабыла о них. Но прошлой ночью на ней вновь было траурное платье. Лиза шла по дороге, и вдруг появилось серо-зеленое чудище и проползло рядом с ней, за ним – еще одно, и еще. Они ползли по земле, шумя механическими лапами, подминая землю под собой. Тут грянули залпы, – и Лиза заткнула уши, – чудища огнем били по солдатам. И снова – залпы. Лиза улетела от чудищ и спустилась в окоп. Там никого не было, никого живого. Лиза прошла дальше и заглянула в блиндаж. В него сочился тусклый дневной свет. По земляному полу блиндажа без стыда и стеснения бегали две тощие крысы. Лиза тут же собралась выйти, но услышала, как кто-то звал маму, тихо-тихо, как пищат мыши ночью. Лиза, присев рядом с молоденьким солдатом, вытирала его слезы, целовала их, а когда он умер, закрыла ему глаза.
Когда Лиза поднялась из окопа, никого вокруг не было. Только опустилась, как призрак, тишина. Лиза шла, решив вернуться к дороге, а когда оборачивалась, видела, как из черной грязи поднимались красные маки.
Лиза подлетела к двум мужчинам у автомобиля. Она узнала одного из них – то был молоденький смуглый щеголь, он задорно крутил в руках трость с набалдашником в виде падальщика. Всем сердцем в ту минуту возненавидела его Лиза, но тут же остыла: она ощутила вдруг в нем что-то родное, то же, что в убитых солдатах. Тогда Лиза тенью поднялась ввысь…
– Дитя мое, – сказал Серж, взяв Лизу за руку и вернув ее из мира воспоминаний. – Дурной сон привиделся?
– Да, – кивнула Лиза.
– Я всё улажу, – шепнул Серж. – Улажу…
Он снял круглые очки и поцеловал Лизу.
Ее бледное лицо было в тени, за светом лампы.
Промозглым осенним вечером я вернулся в гостиницу. Я был зол. Профессор, с которым я сегодня встретился, еще не закончил новую идею. У него, видите ли, не хватало вдохновения. К тому же он был расстроен из-за смерти своего друга и коллеги, профессора Сержа. Тот ловил грозы, и один из его последних опытов, конечно же, самый последний, не удался. Молния, как говорили, испепелила его. Хотя свидетелей тому не было.
Теперь я решил сразу же отобедать и, выбрав столик, устроился. В самом центре зала сидел пожилой мсье с белой густой бородой и курил трубку. Несомненно, мсье, несмотря на нескончаемый кашель, любил курить. И, видимо, дымить тоже. Приди я позже, в сизом тумане не разглядел бы ни столов, ни фикусов по углам зала.
И вдруг я обернулся – я всей душою почувствовал, что должен был. В зал вошла девушка, одетая в черное атласное платье. Она присела за столик, осторожно огляделась и, посмотрев прямо на меня, тут же отвернулась. Точнее сказать, я предположил, что она посмотрела на меня – ее лицо было скрыто за черной ажурной вуалью.
Я решил подойти к ней сразу же, как закончу с ужином, но девушка раньше вышла на балкон, и я последовал за ней.
– Какая гроза, – тихо сказала она и повернулась ко мне.
На половину ее лица, спрятанного за вуалью, падал свет из зала, на другую же половину – тень вечера.
– Я подумал, – сказал я прямо, – что мог где-то раньше вас видеть.
– Вы знали моего мужа, профессора Сержа, – ответила Лиза. – И моего друга Аркадия, он писал мне о вас… Он тоже погиб, – вздохнув, сказала она.
Позже мне рассказали чудную историю о смерти Аркадия. Он вернулся обратно в Россию, вошел в родной дом, поздоровался с мамой, служанка приготовила ему ванну, а он ударился головой об дверной косяк. И умер. Самое изумительное в этой истории то, что умер он, Белобарский, после того, как перешел на сторону большевиков.
– Мне очень жаль, – сказал я.
Только это пришло мне на ум. Я даже на мгновение посочувствовал Лизе.
– Я знаю, кто вы, – вдруг сказала она. В ее голосе я слышал досаду и усталость. Лиза еще раз тихо вздохнула. – Вы продаете мир. Я видела вас в своих снах. Я видела, чтÓ вы делаете.
Лиза смотрела на меня ровно и спокойно, так, как будто бояться ей уже больше было нечего.
– А ктÓ вы? – спросил я.
– Я просто мечта, – тихо ответила она.
– Вы хотели бы что-нибудь продать? – нагло спросил я.
– Войну, – не страшась меня, ответила она.
Тут зарядил ливень, и Лиза отвернулась от меня. Лиза любила дождь. Я точно знал. Так же, как и то, что она не любила войну. От войны ее руки были испачканы землей, а ее кровь – в земле. Я никогда не пачкал руки именно кровью, но другие могли бы так сказать.
– Продано! – улыбнулся я, ибо чувствовал к Лизе необъяснимую симпатию, и, сняв белые перчатки, подставил ладони дождю.
Во второй раз я встретил Лизу в кафе у железнодорожного вокзала в Париже. Была половина одиннадцатого вечера – мой поезд в Афины, куда меня любезно пригласили, отправлялся через полчаса, и я решил выпить с Лизой чашечку кофе. Лиза не возражала. И тогда тоже на ней было траурное платье, с корсетом, как уже не носили. Лиза уезжала на юг Франции, к подруге, которая согласилась стать ей компаньонкой.
– Он не оставил мне ничего… – сказала Лиза и посмотрела на меня.
Однако и в этот раз я не разглядел ее лица: Лиза в вуали сидела спиною к свету.
– Может ли быть, чтобы мечта жила дольше своего создателя? – спросила она.
– Вероятно, пришло время мечте жить своей жизнью, – ответил я.
– Жить… Вы знаете, почему я до сих пор живу? – спросила она так, как будто я должен был знать ответ.
Впрочем, Лиза и сама только вчера узнала, прочитав дневники Сержа.
– Из-за вас, – сказала она.
Я провожал Лизу взглядом, когда мы попрощались. Лиза ушла, окутанная тенями и грезами. Она села в вагон, и паровоз, громко прогудев и напустив дыма, увез Лизу, увез из моей жизни. Я почувствовал, что для меня ушло что-то очень дорогое и близкое…
…Любовь моя, я взял отпуск и плыл на громадном пароходе к тебе, к теплым берегам Америки. И само мое сердце подгоняло махину. Мне не терпелось быстрее увидеть тебя. Обнял бы тебя, расцеловал бы, любовь моя, за твою красоту, за твою молодость, надежды и мечты! Ты и сама, любовь моя, – моя греза. Вот только примешь ли ты мои сердечные порывы?..
Серж ходил по комнате взад и вперед, туда и обратно. Все его мысли были о новом изобретении, о том, которое он еще не создал, о той идее, которую он еще не претворил в жизнь. Да, его опыты по телепортации удались, да, он сконструировал самого настоящего механического робота, да, его задумка с передачей тепловых лучей была близка к успеху! Да! Но Серж хотел большего. Гораздо большего. Вдруг кто-то придумает передать лучи скорее него? Вдруг кто-то создаст робота более совершенного всего через полгода? А через каких-нибудь пятьдесят или сто лет про его механического робота и вовсе никто не вспомнит.
Сержу хотелось создать, сотворить что-то, что жило бы вечно. Что-то, что не зависело бы от времени, от новых формул и чужих всё более совершенных механизмов. У него была мечта!
И тут Серж, выглянув в окно, наткнулся взглядом на афишу. На ней была прекрасная юная девушка, и она так ласково смотрела на него. Серж рванул вниз, выбежал на улицу и сорвал афишу. Потом, прилично заплатив, он купил фильм. Серж повесил в своей комнате огромный экран, во всю стену, и, выключив свет, крутил хрупкую пленку…
Но не фильм был нужен Сержу. Нет. Ему была нужна его мечта. Во плоти. Такая же живая душой и телом, как и он сам. И тогда Серж запирался в своей лаборатории и порой не выходил оттуда по несколько дней.
И вот однажды, поздним вечером, затея удалась. Серж, прежде включив свое изобретение для материализации мечты, выключил свет, запустил проектор и стал прокручивать пленку.
…В комнату с экрана спустилась греза. Она была его, только его. Прекрасная, как сама любовь, рыжеволосая юная девушка. Ее светлое тело было перед ним, и теперь ей нужно было дать душу. И Серж дал. Он соткал ее душу из шести частей. Одна – была его, для трех частей он выбрал самых молодых дальних родственников, которые у него только были, для пятой части он взял долю души принца, надеясь на то, что принц, как и юные племянники, будет жить прилично долго. Шестая – была часть души бога. Чтобы мечта Сержа жила вечно.
Нежным весенним утром я сел за свободный столик в кафе.
В Афинах меня приняли тепло, чему я был рад. Рад, как бог, ибо я и был богом. Но рожден я был не от семени Зевса – меня породила сырая от крови земля и мечты человеческие о завоевании всего мира. Я стал новым богом. Другие еще придумают, как меня назвать. А пока я был простым коммивояжером и с удовольствием продавал новейшее оружие, которого не было у моего олимпийского коллеги, и мечты о мировом господстве, которое теперь стало вполне достижимо.
Я прибыл в Новый Орлеан, чтобы немного отдохнуть, пока у меня было свободное время до следующих удачных сделок, и – полюбоваться тобой, любовь моя.
Жмурясь на солнце, ты улыбался и весело болтал со своей девушкой. Ты пригласил ее попробовать мороженое. Я полагал, что едят его только дети. В сущности, ты и был ребенком, тебе было семнадцать лет. Конечно, уже не возраст богов, но всё же…
Ты и душою был дитя. Ты ничего не знал ни обо мне, ни о войне. Битвы твоих дедов остались в прошлом, о нынешней ты узнавал из газет. Пока ты лишь собирал урожай с цветущих хлопковых полей твоего отца.
…мне нравился твой смех, нравилось, как ты носил кепку по американской моде, нравились твои светлые волосы. И тогда я вспомнил, что у меня еще нет личного виночерпия. Но – нет. Тогда ты стал бы моим спутником. А вдруг задела бы тебя стрела, целившаяся в меня, и на крови твоей распустились маки? Нет. Я не мог желать тебе гибели. Хотя, полагаю, я был с тобою так робок лишь потому, что совсем недавно стал богом.
Тогда я решил, что в свободное время стану заходить к тебе в комнату. И вместе с мраком, исчезая рано поутру, буду целовать твои позолоченные заревом кудри…
Кожанка
Кожанку-то я снял с германского авиатора.
Аппарат его как-то появился из-за леса. Шел низко, рыская вверх-вниз, из стороны в сторону, колесами чуть не касался верхушек сосен. Видать, куда-то хотел незаметно долететь, да не сложилось. Взводный наш Пецулевич, произведенный в прапорщики из вольноперов на днях, скомандовал открыть заградительный огонь и сам принялся садить из револьвера.
Посчитай-ка: из полусотни стволов по немцу салютировали, да пять патронов в винтовке. Я успел целый магазин высадить, вставить новую обойму, когда аэроплан был у меня над головой и трижды выстрелить уже вдогон.
Короче, сбили мы его, иначе истории никакой бы и не было. Аэроплан не то чтоб в лоскуты – но подырявили изрядно. Он и без того не шибко ровно летел, а после обстрела зачихал, задымил, накренился и сел за речкой в поле. Мы, конечно, к нему кинулись, но пока добежали, аэроплан во всю полыхал.
Летчик, дурья башка, вместо того, чтоб чинно и благородно сдаться, сперва попытался улизнуть через овраг. Да, видать, ранили мы его или при посадке стукнуло, но только мы его настигли. Он и начал из пистолета шмалять. Ваську Обуховского сразу насмерть положил, Петьку Симонова ранил так, что через час тот и отошел. Еще троих задел, а Пецулевичу сбил форменный картуз и руку продырявил.
Ну, мы ответно саданули. Кричал Его Благородие, чтоб живым брали, – да где там. Я после в кожанке семнадцать дыр насчитал.
После загасили пожар, чтоб он на лес и поле не перекинулся. Я тогда двигатель осмотрел – имел я надежду построить аэроплан в отряде. Но взглянул на мотор – махнул рукой. Огонь сплавил медные масляные трубки, алюминиевый корпус – проще новый выточить, ну и сталь в пламени отпустилась.
Раненых и убитых отнесли в лагерь. Пецулевич целой рукой германца обыскал, пистолет себе забрал, бумажник, а более ничего при пилоте и не было. Ботинки разве что, но пока он в лагере лежал, их кто-то утянул.
Послали, конечно, за ротным фельдшером. Пецулевич ушел в палатку бумагу чернилами марать – отчет писать. Был при этом, конечно, зол. Что аэроплан сбили – это хорошо. А вот что двоих положили, да столько раненых – кто же за такое похвалит. Это один человек бой дал. Да еще рана у него воспалилась, тревожила – ранило-то его впервой, переживал: не отравлены ли пули.
Когда вышел, отдал посыльному пакет, тот дабы отнес донесение в штаб, посмотрел на немца, сказал:
– Заройте падаль подальше…
Может, и падаль, да по замыслу Господнему создан, по его образу и подобию. Братья Лавр да Фрол взяли кобылу, дроги, лопаты, ну и мертвеца, само собой, да поехали молча. Они вообще молчаливые были.
А возле моста я их догнал.
– Стойте, – говорю. – Отдайте мне мертвякову кожанку.
– На кой? – спрашивает Лавр.
– Обуховского немец застрелил, а он мне целковый должен был!
– Кто? Немец – целковый?.. Когда ж он успел-то?
– Не ерунди, – отвечаю. – Обуховский должен был. Теперь я с германца взыщу.
Братья переглянулись, и Фрол говорит:
– Сымай, раз так.
И вижу: не торопятся они мне помогать. А я ведь не люблю мертвяков. С одной стороны – тихие, никем не норовят покомандовать, с другой… Не люблю, и всё тут. Но целковый – есть целковый. Я когда до войны на заводе жаток работал, мне хозяин за смену столько платил. Пока немца ворочал, раздевал, заметил, что легкий он какой-то.
Кожанку-то я снял, в руках покрутил, да в мешок к себе спрятал. Только раз и примерял – коротка она мне, да в плечах узка тогда была. Немецкий летчик махонький был – иначе как бы он в аэроплан влез. А я – сами изволите видеть. Так что думал я латки поставить, а после сменять на махорку или сахар.
Заметил ли я тогда что-то? Так точно, заметил. Кожанка-то словно из единого шматка кожи сшита. А даже не сшита… Как же объяснить-то… Швов на ней не было. Странное дело, конечно… Но немцы аэропланы, дирижабли, газы выдумали. Чего бы им кожанку без швов не сочинить?
Что после стало? Улита едет – когда-то будет.
После нас в бой кинули – не до кожанки стало.
Молебен провели, а после наш полк и панцирный дивизион против австрийцев в атаку послали. Думали, видать, что мы фронт прорвем, а далее ударники в прореху вклинятся. Да не сложилось. С передовых позиций и первой линии окопов мы австрияк выбили.
Далее панцирники где днищем на бруствер сели, где в воронке застряли, где подбили. А без них атака и захлебнулась. Лавра на мине ранило между окопами, Фрол брата полез спасать – его из пулемета и срубило – даже и крикнуть не успел. Ну а Лавр позже умер, на ничейной полосе. Пецулевича опять же пулей царапнуло – он за это Анну на шашку получил. Мне осколком порвало полу шинели, да с убитого австрийского унтера снял крохотный пистолет системы Фроммера.
Вот и весь толк с атаки до копейки.
Ударники в тылу остались курить, а мы две недели в окопах просидели – голову поднять боялись. Их артиллерия по нам била. Сидишь в окопе, кашу ешь, а тебе в миску земля сыплется. В атаку, австрияки, конечно, ходили, ну и мы тоже вылазки устраивали.
А как отвели остатки полка в тыл, снова я про кожух вспомнил, достал его на свет, осмотрел. Мать честна! Нет прорех! Все дыры куда-то делись. Так я собственными глазами видел, как ее пулями решетили!
Стал кожу рассматривать, вертеть – нет нигде изъяна. Порылся по карманам – думал, может, она еще пятаки да гривенники печет, или что там у германцев. Да тьфу ты! Дохлого мыша вытащил. Он, видать, в карман залез погреться, да издох, задохнулся. Уж не пойму, отчего он не прогрыз себе выход.
Гляжу, Васька Малый издалека кожанкой любуется. Подошел поближе, говорит:
– Я, конечно, извиняюсь, да только уступи мне тужурку. Всё равно носить ее не будешь. Мала она тебе.
Тогда я на Ваську внимательно посмотрел. Звали Малым, во-первых, чтоб отличать от Василия Большого, во-вторых, оттого что был он действительно росточку не огромного, ну и в-третьих и в-главных – потому что фамилия у него такая. Но всё же покрупней он немца был.
– Да тебе она зачем? Тоже ведь жать будет.
– А мне для фасону надо, для форсу. Бабам в деревне скажу, что я с броневиков. Ну, так что, продашь?
Кожанка-то ладная. С одной стороны – дыры сама затягивает, но с другой – мыша в кармане. А деньги – они всегда нужны.
– Тридцать рублей, – отвечаю.
– Да ты что! Креста на тебе нет! Я до войны за двадцать целковых себе пальто шил! Семь рублей! Больше всё равно нет.
– Так то до войны было, сейчас пойди, походи по базару. Двадцать пять.
Столковались с ним за двенадцать рублей – семь он мне сразу отдал, да пятерку позже обещал. Рубль я сразу в лавку снес. Махорки купил, да из-под прилавка полуштоф самогона. Вышел из лавки, скрутил самокрутку, а огня-то нет. Спросил у нашего нового вольнопера. Тот спичку протянул и вкрадчиво спрашивает:
– Доколе, товарищ, мы свою кровь за империалистов проливать будем?..
– За огонь, – отвечаю, – спасибо. Но шел бы ты к черту?..
Вот и поговорили.
Уж не знаю что именно, но бабы в Малом чего-то находили. Сие показывает, что бабы вообще – народ неразумный. Под стать росту и норов у Васьки был – мелкий, суетливый. Говорить красиво мог – это да, язык – что помело. Только по глазам видно было – врет ведь, каналья.
А хорошим людям с бабами не везет. Мне вот, к примеру, никогда не везло. И вот Ваську Большого взять – тоже, хотя чего в нем не хватало дурам. Человек верный, сильный. А уж смелый… Мы его называли полным Георгиевским кавалером, правда, в шутку. У него полного банта солдатского Егория не имелось, зато сам был телом тучен.
В деревнях солдату никакого почтения. Это в газетах пишут, дескать, на фронте богатыри и молодцы, державы гордость. А деревенский люд думает, что солдаты – навроде саранчи, всё тянут, а что не утянут – попортят. Последнее особенно баб касается, даром что своих мужиков в деревне нет – забрили в войско. Лучше уж никакого, чем рядовой солдат. Ты перед ним, шельмецом, душу и тело откроешь, а его на следующий день убьют. Оттого без плезира к сельским барышням и подходить не моги.
Деньга-то у меня имелась, да только бабы всегда были, а деньги – заканчиваются.
– Глупый ты, – сказал мне вольнопер, когда я не занял ему денег. – Скоро победит коммунизм, и деньги свое отживут. Останешься с ними, как дурень с фантиками.
– Хоть и фантики, да мои. Ежели денег не будет, чем со мной расплатишься тогда?
– Благами нового общества.
– Да откуда у вас блага без денег появятся? Где же тут логика здравого смысла? Это как вместо блох и тараканов у вас заведутся коровы.
– Не доросло до этого твое сознание.
– Да ну тебя, – отвечаю.
Сказал-то я крепче, да не всякому слову есть место на бумаге. Да и важно это? Вот и я говорю – неважно.
А кожанка и броневики – экая невидаль. Я в войско добровольцем пошел, скучно стало на заводе. Пока обучался в запасном батальоне, меня звали слесарем на бронепоезд. Сейчас бы служил на «Хунхузе». Да я не захотел, насмотрелся на заводе на паровики. Подавал рапорт о переводе в авиаотряд. Летчиком бы, конечно, меня не взяли. Но желательно мне было хотя бы стрелком попасть на многомоторный «Сикорский» или даже механиком – авось бы покатали. Очень хотелось сверху на мир посмотреть.
Тогда ведь много чего иного важного происходило. Война – это само собой.
Атака-то, в которую нас бросили, была частью большого наступления. Только у нас оно запнулось, а южнее – дело пошло. И броневой дивизион от нас перебросили, да и пополнения сперва туда отправляли. Но, надо сказать, и австрийцы нам сильно не досаждали, видать, сильно им в том наступлении досталось.
Васька Малый, конечно, на гулянки ходил, на танцы. Пока бронедивизион стоял – танцевали под патефон, когда уехал – под гармонь. Бабы тогда к Ваське стали с опаской относиться: какой ты, касатик, бронеход, ежели все уехали, а ты остался.
И сперва мы его слабость за расстройство от отказов приняли. После думали – заболел. Чай, не в Ливадии – подстыл где-то или, может быть, съел не то. Он даже к фельдшеру ходил. Да фельдшер у нас – известный коновал, в медицину пошел только из-за дармового спирта. Но микстуру фельдшер какую-то дал, только от нее Малому хуже делаться не перестало.
Последние дни так и вовсе лежал, ничего не ел, только воду пил. И дрожал как от холода – так мы его кожанкой укрывали. А в гроб его не я клал – а то бы я сразу догадался. Это после мне сказали, что необычайно он легкий был. Хотя ведь и ранее здоровяком его не назовешь, да еще болел…
За кожанку он мне как семь рублей уплатил, так более и копейки не дал, стало быть, не расплатился он за нее. Ну и забрал я ее к себе…
А третьего дня после похорон Малого приехали на моторе с лихачом два офицера: штабс-ротмистр и поручик. Чины невелики, да только Пецулевич перед ними как червяк на сковородке крутился. Да и не только он: приехал наш полковник, белый как мел. Вольнопер наш куда-то сдымил, видать, думал, что по его душу – да много чести.
Спрашивали про сбитого летчика. Съездили они на место, где упал немецкий аэроплан. Порылись в золе да пепле, не нашли ничего. Я отчего знаю – дневальным я стоял при палатке взводного стоял. Тайны с поисков не делали. Штабс-ротмистр лишь сказал:
– Метко стреляете, шельмецы. Было бы лучше, чтоб похуже. Но что стало – то стало. Где похоронили?
– Не могу знать, – отвечает Пецулевич.
– А кто хоронил?
– Фрол да Лавр!
– Подать сюда!
– А их нет! Погибли!
Подняли взвод, стали искать могилу германца. Конечно, перво-наперво – на кладбище. Нашли могилы двоих, кого немец положил, а самого немца нет. Ну, оно понятно: немец или католик, или лютер, негоже ему в освещенной земле лежать. Но стали за оградой искать – нет свежих могил. Видать, братья схоронили где-то в леске, может, у речки. А где? Недели три, почитай, прошло, яму травой забило.
Вот тогда приезжие и пригорюнились. Пецулевич тоже испугался, не было бы хуже. Но обошлось. Пецулевичу за ранение дали Анну на шашку, а за германца – Станислава с мечами в петлицу.
Прежде чем опять в окопы нас послали, прислали нам пополнение: всё более юнцов, но был один и вовсе старик, который, видно, еще с турком лет сорок назад воевал, а на войну со своей винтовкой пришел.
Ну а на фронте с той поры, как нас с передовой отвели, немного-то изменилось. Позиции ни на вершок не сдвинулись, но окопались, в землю вросли и мы и австрияки. Пулеметы и пушки расставлены, каждый клочок земли пристрелян. Что нам, что врагу в атаку идти – только людей зазря класть.
Но наши окопы недавно были их первой линией, и от нас ко второй – переходы шли. На участке нашего взвода их три было. Два прямых засыпали, а один, изломанный прикрыли пулеметами: «Гочкис» с нашей стороны, а с их – «Шварцлозе». Но к тому времени, как мы вернулись, солдаты освоились таким образом: ежели пулеметный расчет на бруствер цветастую тряпку положил, значит, офицеров в окопах нет, и, стало быть, пожалуйте в гости.
К австриякам я не ходил. И как-то боязно, да и неправильно. Зато их в наших окопах видал, хотя и не часто – более старались меняться да брататься на ничейной полосе. Что называется: ни вашим, ни нашим.
– Они тоже солдаты, – пояснял новый вольнопер. – Они тоже обмануты своими правителями. А надобно штыки поворотить против эксплуататоров, да и самим по домам: детей растить, хлеб сеять. Фабрики – трударям…
Ладно, конечно, говорил. Так ладно, что и у меня сомнения заворочались.
Воевать и правда не хотелось. Война до победного конца?.. Да конца того и не видно. Третий год воюем, да пока всё больше отступаем. Это же сколько у немца придется землю назад возвращать? Турка бьем, австрияк – тоже. Но немцы из другого теста слеплены.
Пришла осень, и, как водится, задождило. В окопах – лужи.
У нас в городе такую погоду мрякой называли. Мряка – это когда не поймешь, не то дождь на улице, не то туман, небо как из свинца сделано, сыро и холодно. В дозоре стоять или посты обходить – одно мучение. Я по такой погоде более мерзну, чем на морозе – вот лужи замерзнут, и станет полегче.
Грязь повсюду. В атаку идти лениво. Пройдешь по полю саженей двадцать – и на ногах полпуда глины. Я из газолиновой бочки, кастрюль и жести собрал годиновскую печь, поставил ее в нашей землянке – все греться заходили.
– Чисто буржуй твоя печь: пока кормишь – греет. Чуть зазевался – прогорела и остыла, – сказал как-то Васька.
– А ты не зевай, – отвечаю. – А не нравится – иди на улице греться.
В землянке – хорошо. Дранкой да корой обшиты стены. На них открытки: «Подвиг штабс-капитана Петра Нестерова», «Летчик Андрей Данилин ведет бой над Данцигом», вырезки из газет: штабс-ротмистр Александр Казаков рядом с плененным им австрийским летчиком.
– Я ведь Казакова видел, – стал я рассказывать остальным. – Издалека, правда. Верст этак с двух. Зато как видел – он австрияка таранил. И таки сбил супостата.
После меня зашел вольнопер, стал газетенку читать. О войне заговорили. Румыны-то объявили войну Германии и тут же почти все свои земли спустили. Даже слухи пошли, что и нас снимут, отправят на помощь румынам. Говорили, что англичане против германцев применили новое оружие – бронелохани. Что это такое – пока ведомо только генералам, но по-газетному выходило, что немцам теперь каюк.
– Не может быть такого, – говорю. – Немцы тоже не лыком шиты. Своих броневиков наделают.
– Пишут также, что скоро если кому ногу оторвет или, положим, руку, то фельдшер новую подберет у убитого, пришьет вместо утерянной – и снова в бой! – прочел далее вольнопер.
– Да что же это, братцы, будет? – возмутился Васька Большой и ныне единственный. – Это теперь и по увечью домой не отпустят. Может, еще скажешь, что голову пришивать будут.
– А я слышал, что был у них один врач, – стал рассказывать старик с берданкой. – Так тот, значит, из разных кусков мог сшить человека и оживить.
– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.
– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.
– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.
Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.
– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.
– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.
После шинельку запахнул и вышел.
Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.
Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.
В землянке – холодно, прогорела печь. Присел я, значит, у печурки, стал растапливать, заодно газету, брошенную вольнопером, пролистал. Про бронелохани в самом деле было пропечатано, а вот про то, что руки-ноги пришивать будут – не нашел, сколь не листал. Сочинил, выходит, вольнопер. С чего бы?
Думал я, да так и не понял.
Когда печку растопил – вышел на улицу. А там, мать честна, белым-бело, снег выпал. Да не припорошил, а лег этак на полдюйма сразу. В окопе я Пастушка застал, стоял он и снег ладонью гладил.
– Холодный, – говорит.
– А какой ждал?.. – отвечаю.
– Не знаю, первый раз снег вижу.
– Это как же получается?
– У нас указом по городу зима за ненадобностью была отменена. Потому и снега нет.
– Это что же, у вас вечное лето?..
– Вечное лето – нельзя, иначе мир не обновляется. У нас в соседнем от ноября месяце живут цветущие сады.
Малахольный, что с него взять.
– А что же тебе не сиделось там?
– Мир захотел посмотреть.
Пожал я плечами:
– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…
За осенью зима приходит – никак не иначе.
У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.
Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.
Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:
– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.
– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!
Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.
Ведь и пилот ее носил, и Васька Малый, и я – а ни потертости на ней нет, ни дыр. Однако же подвоха я опасался, оттого надевал кожанку нечасто. Ведь даром получить что-то хорошее – это только в сказках, да и то не всегда.
А понял я это случайно. Васька Большой среди зимы где-то яблоками разжился и меня угостил по доброте душевной. Я в карман бросил и по делам пошел. О них вспомнил лишь в сумерках, хотел перекусить – намаялся за день. Сунул руку в карман – а там от них остался жмых какой-то, вроде того, что остается после перегонки, только суше – кожура да косточки.
Я хоть и не семи пядей во лбу, но дважды два сложить умею, хотя и не сразу. Прежний фельдфебель, царствие ему небесное, говаривал, дескать, я не робкого десятка, потому как пока додумаюсь испугаться – опасность и минет. Все мысли приходят в голову, просто иные выбирают сложный путь. Одна – через сердце, а другая – через задницу.
Кожанка была живая или вроде того. И чтоб раны свои залечить, она что-то должна была есть. Это не Малый не то съел – это кожанка его переваривала, как яблоки переварила и мышу. И летчик германский, видать, тоже был кожанкой поглоданный – оттого аэроплан и летел неровно.
А вот дальше непонятно. Что-то летчик вез. И не то ждали его у нас, не то после узнали, но те два офицера искали не сколько покойника, сколь то, что он вез. Может – эту тужурку, может – еще что-то.
Было бы иное время, так я бы Пецулевичу доложил, чтоб их благородиям донес. Да время-то не иное. Закончились их благородия – вся Власть Советам. Во взводе образовался солдатский комитет, и верховодить стал в нем вольнопер, только нынче он требовал, чтоб к нему обращались «товарищ Петр». Оно ведь как бывает: одни поднимаются вверх, потому что непотопляемые, другие – потому что дерьмо…
Меня, правда, тоже звали в совет.
– Всю жизнь тобой командовали, помыкали. Сейчас другое время пришло, твоя власть!
– А жалованье какое положено? – спрашиваю.
– А жалованье не положено.
– Зачем власть тогда нужна? – не понял я.
– Несознательный ты… – махнул рукой вольнопер.
Ну, вот Совет всё и решает. Приходит приказ, положим: атаковать, а Совет и постановляет: в атаку не ходить – и вся недолга. Если решит иначе, что, конечно, вряд ли, Пецулевич нас в атаку поведет. Как по мне, для таких резолюций ума надо немного. При вольнопере завсегда двое заезжих из петроградского гарнизона, а сам он так и шастает в австрийские окопы. Говорит, что ходит брататься, пропагандировать свою коммунию среди австрияк – а там кто его знает.
В войске разговоры ведутся:
– Домой надобно. Хлеб сеять, баб тискать.
Причем рвутся домой всё больше те, у кого и с хлебом и с бабами до войны не очень было. Как говорится: от работы кони дохнут, да и им рисковать ни к чему.
На фабрике за мной никто не скучал, кроме напильника и рейсмуса. Да и встретил недавно земляка, то рассказал, что нынче на фабрике и работы нет – всё митинги.
В июльские дни, когда в Петрограде-городе началась очередная кровавая буза, вольнопер стал воду мутить:
– Надо идти в народ, будь он проклят! – сказал. – Двинемся в Петроград, яростно постоим за революцию, попоем «Интернационал».
– Никак невозможно, – ответил Пецулевич. – Мы на фронт поставлены.
Ругались они до крика, так что в австрийских окопах, верно, слышали.
Я за спором со стариком издаля наблюдал. Кому как, а мне в Петроград не хотелось. Чего я там не видел? Ничего я там не видел, да и не стремился. На войне всё просто: здесь наши окопы – а там их. А в столицах, говорят, октябрист совершенно не отличается от кадета.
Спор, меж тем, ударом приклада прервал один из подручных вольнопера, сшиб Пецулевича с ног. Произведенный к тому дню в подпоручики Пецулевич остался лежать, харкая кровью и выбитыми зубами, а вольнопер с товарищами ушел.
– Погубит он нас, – сказал старик, сжимая берданку.
Я на небо посмотрел – туда, где боженька на облаке должен сидеть. Но облаков не увидел, зато аэроплан летел – уж не разобрать чьей системы. Я даже залюбовался. К летчикам в войсках отношение двоякое: с одной стороны, покамест мы грязь месим, они в чистом по небу порхают, с земли их попробуй сбей, зато сами могут и бомбу сбросить и флашетту. С другой, я полагаю, не столь они уж и неуязвимы: крыло отвалится или аппарат загорится – и не спасешься в небе.
– Так что скажешь-то? – старик напомнил. – Упаси нас господь от Петрограда.
– Бог у нас уже старенький, полуглухой, все молитвы не слышит, – отвечаю.
– А ну мне! Не святохульствуй здесь! – старик говорит. – А может, я его из берданки-то шлепну?
– Да нет, у меня другая мысль есть. Должны мы Господу помочь.
И тем же вечером при всех подошел я к вольноперу, говорю:
– Позвольте от нашей роты и от меня лично вручить вам эту революционную кожанку. Вам-то она немного великовата, но потом сядет.
Принял он, конечно, подарок. Руку мне долго тряс.
– Пробудилась, говорит, у вас сознательность! Даже если вас революция разогрела – победим!
А кожанка у меня последний месяц в сумке лежала, ну и, видать, изголодала, поскольку за неделю вольнопер в землю ушел. Думал я его схоронить в той же кожанке, да вот чего испугался: неизвестно, чего наворотили в ней? Может, она вольнопера переварит, корни пустит к другим мертвецам, разрастется под кладбищем… Да лучше уж и правда в огонь.
Старик ко мне подошел, заговорил о покойном. Ну, я ему и выложил про кожанку, первому открылся. Спросил его, не поможет ли спалить.
– И думать забудь, – старик отрезал. – Дурак ты, фельдфебель, хоть и верноподданный, но всё равно дурак. Ты что, думаешь, я тут просто так?.. Ну-ка, вспомни, когда я появился?..
– С год назад, после наступления.
– Олух ты, прости господи. Я тут после того, как вы сбили аэроплан. Пилот был нашим человеком, летел от самой Варшавы. Единственной ниточкой он был к тому хирургу, который корни людям пришивал. Теперь, выходит, тужурка – всё, что нам осталось.
– А чего же было не допросить каждого?
– Опасались мы, что германские шпионы имеются. Но коль всё решилось, давай мне кожанку. За то, что сохранил ее, – будет тебе благодарность и награда.
И кто тогда меня за язык дернул отказать:
– Не отдам, – отвечаю.
И в кармане сжал рукоять пистолетика.
– Вызывай, – говорю. – С наградой своих начальников. А кожанка пока в надежном месте полежит.
Он такого не ожидал, похоже, подумал и ответил:
– Это можно, но не сразу. В стране, сам видишь, что творится.
– Ну, ничего. Дольше ждали.
Сомнение я вот еще какое имел: кроме старика у нас во взводе еще вольнопер появился. К государю у него никакого почтения, в австрийские окопы он шастал за здорово живешь. Может, он с неприятелем какие дела имел – ведь с чего бы ему было про пришивание конечностей беседу вести? Ведь хотел, наверное, каналья, разговорить, чтоб я про чего-то ляпнул не подумав. Но вольнопера уже не спросишь, а друзья у него остались. Может, они тоже ищут след от сбитого авиатора.
Окопы у нас тогда полного профиля были – по ним можно было ходить, головы не пригибая. В бруствере – туровые ниши, в которых шинели, противогазы, патроны с гранатами да всяческий солдатский скарб. А сколько всего можно спрятать за доски, которыми окопы обшиты, – уму непостижимо.
А тут еще новая беда: нащупал я сзади за прокладкой утолщения. В медицине я малость разбираюсь – с нашим фабричным врачом три раза пил. И вот, значит, показалось мне, что кожанка на сносях.
Но, если вдуматься, то не так уж и много от кожанки вреда. От войны, положим, или от революции больше. Разве кожанка виновата, что кого-то она переварила? Не набрасывалась же она на нас, а сами мы ее на себя надевали. Пока я ее носил, яблоками и сыром подкармливал – она меня не особо и трогала. Зато какая польза, если ее приручить! Целые поля, на которых произрастают штиблеты, полушубки. А дальше – больше. Станки сами себя производят, живородящие дома… Дальше больше: ты ее шашкой на шматки порубил – а из каждого куска новая куртка вырастает!
А потом как получилось. В утренних сумерках Петька полез по проходу к австрийским окопам. Видать, хотел сменять яблоки на рафинад или еще что-то. И с той стороны ударил пулемет. Петьку – в решето, яблоки рассыпались по траншее.
Весь взвод вскочил: что за дела? С какого перепугу стреляют? Не было такого уговора!
А я еще по звуку понял: бьют не из «Шварцлозе», а из чего-то навроде «максимки». И доносят, мол, в окопах вражеских солдаты не в австрийских, а немецких касках.
Как есть: ночью австрийцев на позиции сменили германцы. Австрияки нас не предупредили вовсе – вот и братайся с ними после этого. А германцы не то не знали про тряпку, не то нарочно ее положили на условленное место.
К полудню нас артиллерийским налетом накрыло – отсиделись в землянке. Бывало и хуже: и дольше лупили, и сильней. Когда огонь германцы перенесли за наши спины, выглянули из землянок и щелей и увидали, через дым и неосевшую пыль, как поднимаются германские цепи. В былые времена отбили бы мы такую атаку, да что ты! Только времена были уж не былые. Кто-то из винтовки садит, кто-то оружие вырывает.
– Не сметь стрелять! – кричат. – Это же наши братья, селяне да рабочие!
Иные просто побежали. Пецулевич наган выдернул, грозил за дезертирство стрелять, да так и не выстрелил ни разу. Не успел – ему в спину кто-то пулю всадил. Я наган подобрал, в землянку заскочил, из-за плаката «Подвиг и гибель летчика Нестерова» выдернул кожанку.
Выскочил – немцы уже близко, а сзади сплошной вал огня – то их артиллерия нас от запасных позиций и подмоги отрезает.
Помните, я говорил, что на фронте всё просто? Так вот забудьте. Из-под германского удара мы ушли в сторону, в болота. Края нами-то были разведаны, старик за клюквой ходил, пути знал. А уходя, мы вешки убирали.
Солнца нет, зато мох со всех сторон деревьев.
– Не туда куда-то идем, – Пастушок сказал. – Давайте я вас выведу.
– Да помолчал бы, – старик ему говорит. – Выведет он, как же…
Проплутали часов шесть. Стали на полянке лагерем, когда сумерки сгущаться начали – куда уж по темноте идти. Было нас тогда человек двадцать.
– Костры не жечь, – сказал я, будучи за старшего. – Германец рядом может быть. Ночь без огня перетерпим.
– А может, лучше сдаться? – кто-то распропагандированный сказал. – Ведь всё равно скоро и у них революция будет – так товарищ Петр говорил. Мол, русский начнет, а немец закончит.
– А ну мне! Прикладом по зубам не хочешь? Не моги и думать!
Стало быть, разбили лагерь.
Я кожанку достал, стал ее вытирать. Пока она лежала в тайнике, отяжелела изрядно. А чем питалась – непонятно: червями ли, или сырой землей. И землей этой она изрядно перемазалась. Я грязь стал рукой убирать: поверху стер, а вот в трещинках, что всегда в коже есть, она осталась. И вдруг увидал я, что морщинки эти вроде рисунка образуют. Вот ведь оно послание, кое все искали.
Только хотел позвать старика, как тот сам подошел.
– Прихватил и ее? Успел-таки? – спросил, а когда я кивнул, добавил: – Вот и ладненько. Вот и делу конец.
Из сапога достал сигнальную шашку и шнур дерганул. Над лесом зажглась красная ракета.
– Ты чего творишь?! – закричал я. – Немцы нас обнаружат.
– Непременно обнаружат. Мы это послание долго ищем. Теперь найдем этого докторишку, – старик говорит и тычет в меня маузером. – Сопротивление бесполезно. Ты, я видел, наган подобрал. Бросай его на землю.
Вокруг нас уже остальные собрались. Винтовки на изготовку взяли, да всё никак не решат, в кого стрелять.
– Дурак ты, фельдфебель. От ваших Пецулевичу было поручено приглядывать – не появятся ли вещи с аэроплана. Кому ж еще? Все-таки офицер.
– А вольнопер?..
– А он тоже дурак. Тоже искал доктора, но для своих большевицких нужд. Может, хотели скрестить казаков с лошадьми, чтоб получились кентавры-кавалеристы. Уж не знаю, откуда они прознали. Да только если бы он вас с фронта в Петроград увел, ушла бы кожанка.
– И атака сегодняшняя из-за кожанки?..
– Необычно быстро сегодня смекаешь. Думали всё перерыть, ну а коль ты ее прихватил с собой – так то и лучше, – посмотрел он на других и говорит: – А вы, ребята, втыкайте штыки в землю. Для вас война закончена. Сегодня же будете горячее есть и в тепле ночевать, под крышей.
Вот тут я и задумался.
– А награда мне за кожанку полагается?.. – говорю.
– Отдал бы ее раньше – была бы награда. А теперь – уж извини.
– Подожди, я в аэроплане чего нашел, может, за это наградите?
– За что? Показывай.
Я полез в вещмешок и, значит, руки не вынимая, из «Фроммера» всадил в старика четыре пули.
– Ну, что стояли? – остальным говорю. – И кто вы после этого? В плен так захотелось?..
– Так всё равно немцы сюда придут, – мне отвечают. – А теперь нас не погладят по головке.
– Ну и пусть не гладят, переживу как-то. А кожанку в болоте утоплю, сожгу, чтоб им не досталась. Ишь чего захотели – задарма…
Помолчали, но недолго.
– Я выведу вас отсюда, – вдруг сказал Пастушок.
– Да ты что, малой, с дубу рухнул? – спросил Васька Большой. – По темноте нас утопишь.
– Пока сумерки, до темноты час-полтора, а больше мне не надо.
– Ты что, эти места знаешь?..
Мальчишка покачал головой.
– Так как же ты нас выведешь, если дороги не знаешь?
– Места не знаю, а дорогу найду.
– Как такое быть может?..
Тут я за мальчишку вступился:
– Пускай ведет, – говорю, – всё равно хуже не будет.
И он повел.
Шли через туман, какими-то буераками, оврагами. И будто бы прошли немного, версты три всего, четыре – от силы, никак не пять… Дорог не пересекали, никого не встретили. Вдруг расступаются деревья, и выходим мы на берег широченной реки.
– Что-то не помню я на картах такого. Что за река?.. – спрашиваю.
– Волга, – отвечает Пастушок.
Сперва хотел ему уши надрать, да раздумал. Подобной реки в этих лесах быть не может вовсе. Но коль она уже есть – отчего бы ей не быть Волгой? А тут еще рыбака встретили, он посмотрел на нас, как на дураков, но сказал, что мы на Волге у Царицына.
Это как же может быть? Были у Пинска, а тут три версты прошли и Царицын?
– Парень, – кто-то спросил. – А ты можешь увести нас во времена, когда на Руси этот бардак прекратится?
– Назад во времени пути нет, – отвечает Пастушок. – А вперед мне так далеко от дома не разрешают уходить. А если хотите – отведу, откуда я пришел. В Китеж. Туда еще ни одна смута не добиралась.
Разожгли огонь и у костра проспорили всю ночь. Что парень не лжет – уже ни у кого сомненья не было. В Царство Господнее, конечно, никто никого силком не тащит. Но у кого семья осталась, у кого – любимая, у кого – родители.
Утром разделились и ушли в тишь. Кожанку я Пастушку отдал – он обещал приглядеть за ней.
А я, выходит, остался.
Отчего, спросите. Ведь что меня в этом мире держало? Да почти ничего. Ерунда. Мечта. Я еще у Пастушка спросил: аэропланы у вас в Китеже имеются?.. Он мне и ответил, что аэропланы им без надобности.
Тогда я с кожанки перерисовал морщинки – получилась карта. Я пока на фабрике работал, научился чертежи читать. А карты – почти ничем от чертежей не отличаются. На карте – метка. Может, там сам доктор обитает, может, там дорожка к нему начинается.
Помогу ему, чем смогу, – может, чего починить по дому надо. Если он другим корни пришивает, пусть мне крылья пришьет – уж больно полетать хочется.
Ангел во плоти
Боль вошла в его сердце внезапно, как пробуждение от кошмара. Он всегда хотел умереть во сне. Его желание сбылось.
Он не успел открыть глаза. Но это было не нужно – смотрел он теперь совсем в другую сторону, в себя самого. Захваченный огненным вихрем невыносимой муки, он растворился в ней, слился с ней и полетел в бездонную пустоту. Но, как ни странно, соединившись с пожирающим его страданием, он не перестал существовать, а, напротив, стал еще явственнее. Еще живее. Еще осознаннее. И ощущение не падения, но высокоскоростного подъема в обступившей его беспросветной мгле наполняло убитое вроде бы сердце неизъяснимой радостью. Или ему только показалось, что он умер?
Нет, он действительно умер. Но отчего же эта смерть несла не забвение себя, а прояснение, не распад, но обретение, не страх, но вдохновение?
– Потому что ты хорошо прожил свою жизнь. Ту, которая была сейчас прервана. – Голос, уверенный и умиротворенный, влился в сознание и словно стал его неотъемлемой частью.
Чувство невероятной с ним близости снизошло на умершего волной гармонизирующего покоя. И когда его сознание стало таким же благостным, как и сознание вошедшего в него голоса, он полностью пришел в себя. Память огромным морем пережитых эмоций, чувств, мыслей, решений и действий плескалась прямо в его сердце. Оказывается, оно неубиваемо, его духовное сердце. И оказывается, именно в нем и сосредотачивалась вся его вечная жизнь.
– Посмотри на себя со стороны, – мягкий приказ подтолкнул его ожившую волю.
Море накопленного опыта слегка взволновалось, пошло сначала рябью, а затем и волнами. Одна из них, самая крупная, неожиданно еще больше выросла и девятым валом обрушилась на его внутренний взгляд. Погрузившись в глубину нахлынувшего впечатления, он вынырнул на поверхность совершенно иного пространства.
Приглушенный свет был накинут на комнату золотистым покрывалом. Огромные свечи у камина догорали, заплетая свои янтарные отблески в красное мерцание вяло дотлевающих углей. Предутренняя прохлада просачивалась сквозь плотно занавешенные окна, надежно отделяя королевские покои от извечно угрожающего им внешнего мира. Но и их оберегание, равно как и защита прекрасно подготовленных стражей вокруг спальни, оказалось не слишком действенным средством предотвратить грядущее…
Три черные фигуры проявились прямиком из подступающего к телу холода. Он крикнул, чтобы предупредить лежащего в кровати мужчину о надвигающейся опасности, но спящий не проснулся. Лишь язычки желтого свечного пламени взметнулись, вспугнутые его сильным, но безуспешным намерением.
Холод, породивший пришельцев, стал еще сильнее и внезапно материализовался в равнодушный стальной блеск в руках одного из них, другого, третьего… И когда нож вошел в грудь слишком крепко уснувшего мужчины, он закричал не вместе с ним, а вместо него. Потому что тот, кому предназначался удар, умер мгновенно. И потому что он, смотревший на убиваемое тело с высоты пятиметрового потолка, прочувствовал всю боль за него. Ведь он один мог ее воспринять. Ведь он один жил в этом теле долгие, но столь быстро пролетевшие годы.
Женщина, лежавшая рядом с ним, умерла на мгновение позже. Но, в отличие от него, она проснулась на секунду раньше, чем стальной клинок пронзил ее сердце. Как и он, она не издала ни звука. Но причина ее молчания была иной. Если он умер, так и не осознав настигшей его участи, то она за последний отпущенный ей сознательный миг поняла и приняла свою судьбу. Она умерла, глядя ему в глаза. Потому что за мгновение до смертельного удара ее душа уже летела к его душе.
Вместе они смотрели на парящее напротив удивительное существо. Огромные белоснежные крылья были неподвижны, но жили уникальной внутренней жизнью. Переливающиеся в них оттенки голубого и розового цвета излучали одновременно блаженство и непоколебимую силу.
– Вы прожили хорошую совместную жизнь, – близкий до боли голос изливался из ангельского сияния и без усилий проникал в сердца внимающих ему людей. – Но это последнее ваше единение. Отныне каждый пойдет своей дорогой. Поблагодарите друг друга и попрощайтесь.
Ее глаза, всегда наполненные теплым светом, сейчас, после исхода души из тела, светились особенно ярко.
– Спасибо за всё, что сделал для меня! За любовь и помощь, за искренность и надежду…
– За поддержку и понимание, за верность и дружбу! – его голос вторил ее словам, умножая и разворачивая вложенное в них значение.
Свет, исходящий из их глаз, волной разливался по комнате. И ничего из того, что было вокруг них, ни оставленная роскошь, ни покинутые тела, ни утраченная власть – ничто сейчас не имело значения. Только любовь и благодарность жили в их сознании и позволяли чувствовать себя по-настоящему живыми.
– Прощание закончено, – изрек ангел, и тотчас ее душа влетела в его сияющие крылья и исчезла в них. Ласковый, но непреодолимый свет остановил его выработанное за земную жизнь желание последовать за ней.
– Она ушла в рай. Но тебе туда рано. Ты сделал несколько крупных ошибок в жизни, и поэтому я не могу отправить твою душу в вечное блаженство. Ты должен искупить свои грехи, исправить ошибки.
– Хорошо. – Смирение пришло вслед за осознанием истинности ангельских слов. – Что я должен делать?
– Сейчас ты не имеешь возможности войти ни в рай, ни в ад. Такое положение указывает на необходимость прожить еще одну жизнь. В прежней жизни твое служение свету было недостаточным. В следующем воплощении ты обязан посвятить себя ему целиком.
– Я стану священником или монахом?
– В этом нет надобности для мира, в котором ты будешь жить, и нет необходимости для тебя. Мир нуждается в яром служителе добру, облеченном светской властью. Именно через власть ты не смог проявить свои лучшие качества раньше. Именно через власть ты получишь шанс обнаружить и доказать преданность созиданию и добру.
– Ты оживишь мое убитое тело?
– Нет. Ты получишь новое. Но твое задание будет сложным, потому что ты совершил слишком грубые ошибки в прошлом. В новом теле уже имеется душа. Ты должен преодолеть ее убеждения и заблуждения, взять над ней власть, или же соединиться с ней через любовь и дружбу и доказать свою силу в окружающем мире. Война – условие твоего нового воплощения. Война внутренняя, с иной душой и самим собой, и внешняя, с нападающим на тебя злом. Остановить его, сдержать его разрушительную силу в себе и вовне – твоя приоритетная задача. И помни: никогда не принимай на веру однозначность зла или добра. Соблазн чаще всего кроется в черно-белом восприятии людей и мира.
Резкий смех ударил по ушам. Он дернулся и открыл глаза, продолжая созерцать окружавшее его голубовато-розовое сияние. Оно постепенно уплывало из сознания, отпуская фокус его внимания. Несколько раз сморгнув, он сосредоточился, наконец, на внешнем мире.
Миловидная невысокая женщина заливисто смеялась, стоя у распахнутого настежь огромного окна. Солнечный свет струился по ее пухлой фигурке. Протягивая к окну руку, она держала что-то в ладони.
– Посмотри, – уловив его пробуждение, она бросила в сторону игривый взгляд. – До чего смешная белка! Не понимает, это же стекло!
Продолжая хохотать, она манила беспомощно тычущегося в окно пушистого зверька заветным лакомством.
– Софья… – слово выплыло из пространства вне фокуса его сознания.
Обернувшись, женщина с радостным возгласом подбежала к кровати.
– Ты проснулся, любимый… – Покрывая горячими поцелуями его лицо, она дышала сладким ванильным ароматом.
– Ты моя драгоценность! – Поглаживая роскошные светлые локоны, рассыпавшиеся по ее покатым плечам, он наслаждался разлившейся внутри сердца неизбывной нежностью. И тут же, почувствовав ее чужеродность, неожиданно сильно сжал прильнувшую к нему белую руку.
– Ай! – Чуть отстранившись, женщина с изумлением вглядывалась в его глаза. – Ты что? Больно ведь!
– А… Прости… Не знаю, что на меня нашло… – Он аккуратно вывернулся из обнимающих его рук и поднялся с постели. Пушистый ворс ласково защекотал голые ступни. Растерянно оглянувшись, он встретился взглядом с молчаливо созерцавшей его растрепанной красавицей.
– Франц, что с тобой? Нездоровится? Я приглашу доктора!
Вскочив на ноги, женщина побежала к темнеющей в дальнем конце комнаты широкой двери.
– Не стоит. – Поймав ее за руку, он осторожно привлек незнакомую Софью к себе.
Равнодушие, царствовавшее в его душе, мгновенно низвергло в глубины подсознания волну поднимающейся из них горячей страсти. «Да что же это такое, черт побери?» – мысленно пробормотал он, сбитый с толку своими противоречивыми эмоциями. Чувство, что он давно и близко знаком с тревожно глядевшей на него женщиной, и одновременно полное ее незнание рвали на части сознание, заводя в тупик. Выпустив руку знакомой незнакомки, он с удовольствием прошелся по ласкающему ноги шелку к тускло мерцающему зеркалу на дальней стене. Что-то неудержимо его влекло к этому закованному в роскошную раму куску отражающего реальность стекла…
Через десять секунд перепуганная красавица, стоя на коленях возле распростертого на полу мужского тела, пронзительно кричала и звала на помощь.
– Ты думал, что всё будет так же легко, как пообещал тебе твой пернатый друг с куриными мозгами? – Голос, исходивший отовсюду из обступившей его тьмы, был невероятно, немыслимо неприятен. Словно гниющая плоть всего мира вдруг обрела способность говорить…
– Ты не справился один раз и провалишь всё снова! Никто не сможет остановить меня и предотвратить неминуемое. Никто, ни твои жалкие покровители, ни тем более ты, ничтожное отродье человеческого рода! Никчемность, не сумевшая проявить себя нигде! Но, если хочешь доставить этому миру побольше страданий и привести его к заслуженному концу – тогда действуй! Ибо ни на что другое, кроме самораспада и уничтожения окружающей действительности, ты не способен! А я буду сопровождать тебя повсюду и свидетельствовать твой заслуженный позор! И клянусь твоей бесполезной душой, ты не раз пожалеешь, что встал у меня на пути!
Тьма отпустила его столь же внезапно, как и окружила. Открыв глаза, он судорожно вздохнул. Вонь исчезла, сменившись знакомым ароматом свежих булочек. Склонившаяся над ним бледная красавица смотрела на него из пелены застывших в ее взгляде слез.
– Ничего страшного, жить будет, – веселый мужской голос ярким солнечным лучом заплясал в воскресшем сознании. Простоволосая женщина, с трудом сдерживая рвущуюся наружу боль, чуть заметно кивнула.
Он последовал за лучом нежданного света и увидел низенького полнокровного бодрячка, собирающего в увесистый чемоданчик медицинские инструменты. Почувствовав его взгляд, мужчина поднял голову и приветливо улыбнулся.
– Ваше высочество, не смею вас больше задерживать. Проблемка ваша такая мизерная, что ее вовсе нет. Вам не следует слишком резко вставать с постели. Проснулись – полежите маленько. Все мы знаем, вы человек очень деятельный, но во имя страны, коей вы скоро будете управлять, поберегите себя!
Закинув в чемодан последнюю железку, врач поклонился и жизнерадостным колобком выкатился из комнаты.
– Похоже, он один не боится меня и даже любит! – закончив фразу, он тут же осознал ее чужеродность.
– А почему он должен меня бояться? Меня и так все любят! – мгновенно возразил он своему внутреннему оппоненту, неведомо каким образом, но имеющему отчетливый внешний голос!
– Что я несу? – почти тотчас согласился тот, и он сразу понял, что это был обманный маневр. – И правда, я дурак. Врачишка наверняка сербский шпион.
– Какой шпион? – Сбитый с толку, он тем не менее продолжал отстаивать свою точку зрения, лишь в ней находя безопасное чувство единения с самим собой. – У меня очень сильная разведка. Все вражеские проникновения под контролем.
– Врач шпион. Его надо уничтожить, – не унимался невидимый оппонент.
– Нет! Он мой подданный. Честный подданный.
– Софья!
– Софья!
Два возгласа, почти одновременно вырвавшиеся из одного горла, как ни странно, ничуть не напугали обладательницу этого имени. Накрыв лоб мечущегося на кровати мужчины полной мягкой ладонью, она примирительно промолвила:
– Франц, дорогой, успокойся. Всё хорошо. Ты же знаешь, эти последствия туберкулеза, который покалечил твою душу, не смертельны. Приступ надо просто пережить, полежать. Ты сможешь. Ты очень сильный человек.
– Я сильный, – два голоса в одном ответе сплелись так тесно, что ей показалось, будто приступ прошел.
– Хотя раньше не было заметно, чтобы ты мыслил о себе в двух лицах… – сочувственно гладя мужа по щеке, Софья обреченно вздохнула.
Когда дверь за ней закрылась, он встал с кровати и быстро, пока страх не заполнил душу, подошел к зеркалу. Затаив дыхание, он увидел там то, что и ожидал увидеть. Из стеклянной глади на него пристально смотрели два человека. Один, очевидно, тот, кого называли Францем, – дальний знакомец. Несколько раз они встречались на деловых обедах и балах. Другой – известный до мельчайшей черточки. Еще бы, ведь это был он сам. Но только вот почему когда он хотел поднять руку, рука поднималась не у него, а у Франца? Если он улыбался, губы растягивались не у него, а у Франца… Когда он приседал, менял позу не он сам, но Франц… Почему же этот отдаленно знакомый человек, не друг и не враг, вдруг стал ему столь близким? Почему душа его, Александра, убитого короля Сербии, поселилась именно в это тело?
Только выражать свою волю в словах они могли оба. Но Александр предчувствовал – это было ненадолго.
– Эрцгерцог, я всегда восхищался вашей проницательностью! – Мягкий голос полковника фон Ааренау действовал лучше любого успокоительного. Верный друг, возможно, единственное надежное плечо во всей империи – Александр чувствовал это очень ясно, столь сильно было дружеское отношение души Франца к сидящему напротив человеку.
– Вы бесконечно правы, сменив систему тактических ходов именно сейчас! Мир, находящийся на краю войны, может быть спасен!
– Какое мне дело до всего мира! – Пытающийся восстановить правление в собственном теле, Франц обдавал потеснившую его душу откровенной яростью.
– Разумеется, никакого! – Умение сочетать дипломатичность с жестокостью, крайне редкое для военного качество, наделяло полковника мастерством гениального манипулятора. Блестящий стратег на поле боя и, что гораздо важнее, в политических играх, он построил все свои победы на поле одного выигранного сражения – на прирученной лестью душе эрцгерцога. Но, как известно, самый грандиозный триумф может обернуться не менее масштабным провалом…
– Только Австрия! И ее новые границы! – Прижав к груди костлявые руки, Брош по-собачьи преданными глазами смотрел на своего хозяина.
– Я изменяю программу объединения Австрии и Венгрии. Поступательность, постепенность и ненасильственность – отныне таков наш лозунг! – Выпятив подбородок, Александр в теле эрцгерцога прямо уставился на елозившего под его взглядом полковника.
Какой неприятный тип! Но, как чуял он исходившие от души Франца эмоции, очень нужный человек. Александр довольно улыбнулся – вместе с растущей способностью прочитывать душу соперника сила того уменьшалась. С каждым произнесенным словом Александр наполнялся ощущением полноты жизни. Своей, чужой – не имело никакого значения. Главное было – решить поставленную перед ним задачу. Ее убитый король Сербии осознавал необычайно хорошо.
– Мы избежим этой бойни. Войны не будет ни в нашем государстве, ни в Европе.
Сердце колотилось в груди так сильно, что было больно дышать. Боль разливалась по телу, но он не обращал на нее внимания – его сознание было сконцентрировано на одном-единственном желании – выжить.
Тьма вокруг была абсолютно живой. И она была всюду. Не она застилала лес, по которому он бежал, но деревья вырастали из тьмы, вылеплялись из колышащегося повсюду зловонного мрака. Вонь была столь невыносима, что лишь с неимоверным усилием он делал новый вдох. Жажда жизни была сильнее темноты, страха и вони. И поэтому он дышал. И бежал.
Мгла тоже дышала. Но ее дыхание было противоестественно всякой жизни. Спазмы панического ужаса стискивали душу и тело в ответ на дыхание тьмы. На каждом вдохе она пыталась высосать из него оставшееся сознание. На каждом выдохе она порождала невероятно омерзительных чудовищ. Его чудовищ. Нет ничего ужаснее поднявшихся из глубины души страхов.
Монстры бежали следом за ним. След в след, ведомые запахом его страха. Он знал, что пытаться убежать от них – пустое дело. Но желание выжить было сильнее любых доводов. С каждым его шагом они становились ближе. Ближе становились разлагающиеся тела убитых врагами им любимых людей, горящие развалины знакомых с детства домов, покрытые прахом родные улицы и парки…
Он сделал уже столько шагов, что уже не различал, где бьется его сердце, а где пульсирует чудовищное бытие. И когда он пересек свою персональную, невидимую, но прекрасно ощутимую, финишную черту, они настигли его. В последний миг он понял, в чем заключался их замысел – они загнали его в логово его личной тьмы. В его страх. В его ненависть. В его заблуждения. А он-то думал, что сумеет сбежать от самого себя. Как водится, понимание пришло слишком поздно. И тотчас ускользнуло из распадающегося сознания, оставляя его на растерзание тьмы. И, как всякому загнанному зверю, ему оставался лишь один путь – нападение.
Он развернулся и кинулся на них. Казалось, они оценили его смелость. Испугались. А может быть, просто решили потешиться. Пока они отступали, он снова почувствовал свободу. Свободу выбора. Свободу быть человеком. Отчаяние придает сил, иногда настоящих, а порой и ложных. Он выбрал самого омерзительного из чудовищ. И пошел в атаку. Он ожидал, что схватка закончится быстро. Но не предполагал, что настолько. Так быстро, что он не успел даже осознать мгновение своей гибели. Однако боли он не почувствовал. Он просто провалился во мрак. Или стал им. Но теперь ему было не страшно. И это было самое главное.
Он ненавидел кошмары с детства. Ну почему они снились ему всю жизнь? Правда, помогала молитва, дурные сны отступали на неделю-полторы. Однако сейчас молиться совсем не хотелось. Напротив, мысли о Боге раздражали и вселяли необъяснимую ярость. Да и зачем нужен Бог, если он сам прекрасно знал, что надо делать. То, ради чего он родился на этот свет. Ради единственной возможной благой цели. Ради своего отечества. Он с радостью отдаст свою жизнь за то, что любил больше всего на свете. Тем более что жить ему, умирающему от туберкулеза, оставалось совсем недолго…
Уже неделю он отражался в зеркале один. Франц исчез, но движения его души по-прежнему ощущались на периферии сознания. Однако признаки жизни соперника Александра не беспокоили: он добился превосходства в своем внутреннем мире, теперь предстояло одержать победу в мире внешнем. Что там говорила ему абсолютная тьма в первый день его нахождения в чужом теле? Он почти забыл те пропахшие гнилым мясом лживые слова… Все его усилия, всё внимание было сосредоточено сейчас на главном деле нынешней жизни – на предотвращении войны.
Кое-что из эмоционального и ментального багажа поверженной души оказалось полезным. Например, безумное стремление эрцгерцога к власти. Александр посмеивался над этой одержимостью, считая, что настоящие правители никогда не зацикливаются на идее собственного могущества. Зачем доказывать очевидное? И потом, власть облагает ответственностью. Как жаль, что элементарное правило расплаты и оплаты слишком часто игнорировалось властьимущими людьми!
Но любая слабость имеет в своем истоке силу. Чем значительнее слабость, тем больше сила. Зная это, Александр нашел способ применения недюжинной энергии соперника. Он направлял ее в сложные русла, легко пробивая защиту оппонентов и врагов. Да, он практически питался ресурсами побежденной души. Каждый глоток ее энергии прибавлял ему чувства самодостаточности и мощи. Изменения духа были столь впечатляющи, что отражались на состоянии тела. Однажды утром Софья, теперь уже его жена, с удивлением заметила, что Франц (он давно привык откликаться на это имя) стал непохож на самого себя. Принеся в кровать крошечное серебряное зеркальце, она предложила ему самому в этом удостовериться. Заглянув в него, он испытал невероятное облегчение: нет ничего приятнее возвращения в свой прежний облик. Нет, черты лица и строение тела оставались не его, но Франца. А вот глаза, вернее, их выражение и цвет, кардинальным образом изменились.
Нынешним утром он посмотрел в зеркало опять. Его глаза на лице Франца Фердинанда светились осознанием близкого завершения данной ему миссии. Сегодня он поедет на открытие музея в Сараево. Но это была официальная версия его визита. На самом деле ему предстояло подписать сначала тайный договор с правящей верхушкой государства. С военной верхушкой. С теми, кто решал многое, да что там, почти всё. И от этого договора зависела судьба всей Европы…
Грохнуло так, что машину едва не выбросило с мостовой. Но опытный шофер справился и вывел их из зоны бедствия. Александр, наученный питаться чужими энергетическими выбросами, тут же воспользовался предоставленной возможностью. Энергия разрушения, яростной волной атаковавшая автомобиль, была уловлена и проглочена его жаждущей постоянной подпитки душой. Ведь это так трудно – жить в одном теле с сопротивляющимся тебе другим сознанием! Не просто жить, но и решать поставленную перед тобой задачу!
Мрачная энергия чужой смерти и боли наполнила душу. Не замечая ее изменившейся окраски, Александр упивался ощущением переполнявшего его могущества. В ответ на духовные процессы тело выбросило в кровь ударную дозу адреналина. Горячей струей жгучая смесь азарта, гнева, и ненависти разлилась по жилам.
– На площадь! В ратушу!
Острая боль пронзила руку. Резко повернувшись, он уперся взглядом в полные слез глаза Софьи.
– Может быть…
– Не может! – Выдернув ладонь из ее пальцев, с раздражением растер свою зудящую после впившихся в нее ногтей кожу.
– Я говорил, что всё будет хорошо. – Усевшись на кожаное сиденье, он с ласковым упреком посмотрел на скорбно застывшую рядом с ним женщину. Такой чужой она не казалась ему никогда. Всё-таки она никогда не была его женой. Надо признать, он просто ею пользовался, как и всем, что принадлежало Францу. Но разве могло быть иначе в его положении? Хотя, наверное, ему стоило попытаться ее полюбить…
– Дорогой, мне кажется, мы едем не в том направлении… – Слабый голос Софьи коснулся его ликующей души.
Еще пару часов, и он поставит свою подпись под столь необходимым для многих стран документом!
– Мы едем туда, куда нужно. – Сухой тон его ответа ударил ее, словно хлыст. Вздрогнув, она снова взяла его за руку.
– У меня дурное предчувствие. Любимый, пожалуйста, давай отложим эту встречу.
Он досадливо поморщился, передернув плечами. Умоляющие интонации с недавних пор вызывали у него глухое раздражение.
– Пожалуйста… – стискивая его пальцы, она продолжала жалобно канючить. – Ну почему ты так сильно изменился в последнее время… Франц, ведь ты был раньше совсем другим. Ты любил меня…
Франц… Слабак и недотепа. Помешанный на власти и страдающий манией величия кретин… Конечно, кого он мог любить, кроме этой простушки. Скользнув краем глаза по согбенному силуэту, Александр недовольно надул губы. И почему там, наверху, выбрали именно этих бестолковых людей ему в навязанных соседей?
– Франц…
– Мы и вправду не туда едем. Заплутали. – Сдвинув фуражку, шофер озадаченно почесал в затылке. – Простите, выше высочество. Нервы ни к черту.
– Так разворачивайтесь! – прервав начавшуюся словесную канитель, рявкнул Александр.
Нет ничего хуже, чем иметь дело со слюнтяями и истериками!
Узкая улочка не оставляла места для быстрого маневра. Нетерпеливо барабаня пальцами по кожаному сиденью, Александр с растущим раздражением наблюдал за вялыми движениями шофера. Что с ним случилось, черт побери? Где он растерял весь свой профессионализм и сноровку?
Возникшая потребность всегда удовлетворяется, но не всякий раз подходящим для человека способом. Время, замедлившееся в его личном пространстве, вдруг набрало небывалую скорость в окружающем мире. Он не сразу осознал происходящие изменения, хотя воспринял их без промедления.
Сначала всё окутала ледяная мгла. Колючие холодные иглы впились в кожу, словно она и не была прикрыта несколькими слоями одежды. Темень, внезапно рухнувшая на город, мгновенно поглотила его и столь же быстро отступила, не дав возможности осознать масштабность своего присутствия. Однако глаза уже привыкли к ней. Быстро, слишком быстро… Слепящий солнечный свет резанул по сетчатке. Александр зажмурился, но сразу же открыл глаза снова, привлеченный спасительно темным пятном. Оно возникло прямо перед ним, так близко, что мгновение он думал, будто окончательно ослеп.
Но он всё прекрасно видел. Пятно густой зловещей мглы проступало из рассеянного в воздухе света. Несмотря на свои небольшие размеры, оно казалось бездонным и безразмерным. Словно зачарованный, Александр созерцал подступающую к нему тьму, испытывая от визуального контакта с ней какое-то странное удовольствие. Его взгляд, погруженный во мрак, не видел ничего. И эта неспособность воспринимать была отчего-то сладостной и манящей…
Хриплый кашель заставил его вздрогнуть. Сидевшая рядом женщина с трудом глотала воздух. Только увидев ее мучения, Александр ощутил омерзительную вонь, разлившуюся повсюду. Когда он снова повернулся к темному пятну, он увидел его. Силуэт своей смерти.
Обжигающая горячая боль пронзила шею, смешалась с вытекающей из нее кровью и залила бьющееся в судороге тело. Последнее, что он услышал, был предсмертный крик по-прежнему любившей его женщины. Последнее, что он увидел, были черные глаза в упор смотревшего на него мужчины. Пораженный застывшим в них выражением равнодушия, он вошел в окутавший его белоснежный свет.
Она опять требовала развода. Нет, ну почему он не послушался тогда совета отца и всё-таки женился на дочери этого полуграмотного фермера? Неужели не было ясно, что яблоко от яблони недалеко падает? Эх, наивная в упрямстве молодость… Лишь бы настоять на своем… Лишь бы прочувствовать свою личность…
– Сэр, вы идете? – Навязчивый и фамильярный от распирающего его нетерпения секретарь в который раз заглянул в комнату. Ну сколько можно подгонять! Однако принципы дипломатии надо соблюдать везде, особенно – в своем кабинете.
Вздохнув, Ллойд-Джордж поднялся из-за стола. Сегодняшний день обещал быть крайне важным в истории вверенного ему государства. Сегодня он проложит Англии куда более длинный и широкий путь в светлое будущее. Никто, кроме него, не понимал, что войну прекращать еще рано. Но ставить свою подпись уже пора.
Он потратил долгие годы своей жизни, чтобы наполнить казну и поднять престиж собранного им правительства. Своего имени. Своей страны. Он, единственно выдающийся на сей день премьер-министр Великобритании, убедил всех, что войну следует прекратить. И именно по этой причине ему удастся пустить дело вспять. Никто не усомнился в его искренности тогда, не усомнится и сейчас. Ллойд-Джордж самодовольно ухмыльнулся. Ему действительно нет равных в проницательности и подковерной игре! Да разве они, эти горе-политики, видят дальше своего носа? Разве они могут обозреть всё игровое поле, отличить скрытых козырей от пыжащихся пешек, рассчитать преимущества друзей и врагов на десять шагов вперед? Да они даже толком не понимают, кого привлекать в союзники, а против кого сражаться. Проедатели казенных денег! Один он, Ллойд, может не транжирить, но умножать богатства страны!
Сегодня он повернет историю вспять и войдет в ее анналы несокрушимым памятником английского могущества! Потирая вспотевшие от сдерживаемого волнения ладони, он направился к двери, но в двух шагах от нее остановился, прерванный в движении вполне естественной в данном случае мыслью. Нельзя появляться на публике, не приведя себя в порядок! Пройдя через кабинет, министр вошел в личную уборную. Склонившись над раковиной, он не спеша, тщательно умылся. Прохладная вода долгожданной благодатью заструилась по усам. Вынув из кармана костяную расческу, мужчина поднял лицо к висевшему на стене овальному зеркалу.
На шум и грохот, щедро заполнившие уборную, кабинет и прихожую, вбежал испуганный секретарь. С перекошенным от ужаса лицом он кинулся к шефу, скрючившемуся на полу под грудой битого стекла. Полосуя руки острыми осколками, не обращая внимания на сочившуюся из ран кровь и боль, юноша самозабвенно раскапывал сверкающий курган.
– Господи! Вы живы?
В следующее после «эксгумации» мгновение он со священным страхом рассматривал ничуть не поврежденное лицо премьер-министра. Открыв глаза, тот внимательным и долгим взглядом созерцал своего спасителя.
– Вы… В порядке? Доктора? – осознавая ненужность последнего, на всякий случай предложил служащий.
– Нам нужно спешить. Подписание конвенции не терпит отлагательств.
– Как подписание? Какой конвенции? – Голос секретаря сорвался на жалобный писк. – Вы же говорили, что война должна продолжаться?
– Неважно, что я говорил. Забудьте это. – Металлические нотки в голосе премьер-министра пригвоздили язык несчастного клерка к нёбу.
– Но вы… – с трудом откашлявшись, вымолвил верный помощник Ллойд-Джорджа. – А что с вашим голосом? Сэр. Вам нужен доктор! Осколок стекла явно попал вам в горло и повредил связки! Вы говорите не своим голосом!
– Не нужен мне врач, – подняв с пола крупный кусок разбитого зеркала, произнес глава правительства. Он улыбнулся, созерцая родные ему цвет и выражение чужих глаз. – Я в полном порядке. Просто следуй за мной.
– Люди никогда не будут жить в мире! Это я тебе обещаю, жалкий кусок человеческих отходов! – Голос, наполненный ужасающим смрадом, вился за ним черным дымным хвостом.
Но Александр не боялся его. Он знал: всё, что довелось и доведется ему испытать, будет во благо его душе. Потому что она служит свету. Потому что он искренне любит людей. И потому что теперь он окончательно понял свое предназначение.
Ангел, встретивший его после третьего воплощения, был необычайно доволен. Он проигнорировал просьбы Александра оставить его в соседстве с душой английского премьер-министра до конца дней их общего тела.
– Ты выполнил свою миссию, он выполняет свою. Ты взял слишком много его энергии, и ему суждено умереть от энергетического истощения, от рака. Но не вини себя – ты действовал во благо всего человечества. К тому же твое присутствие – а особенно дружба с душой Джорджа – позволило ей подняться на новую эволюционную высоту. Твоя задача выполнена. Ты остановил стремительную разрушающую мощь зла. Но выиграно лишь одно сражение. Теперь тебе предстоит выбрать: идти в рай и наслаждаться вечным покоем или бороться за власть света снова и опять. Если ты откажешься, мир не рухнет. Мы найдем тебе замену.
Ему не понадобилось ни секунды на раздумье. Он давно знал ответ, рожденный из выбора его сердца.
– Я остаюсь активно служить свету.
Другого выбора у него не было. Ведь теперь он стал ангелом.
Отныне он обладал возможностью самому видеть необходимость следующего воплощения. Боевые ангелы, такие, как он, сражаются в телах обычных людей. Они должны быть неотличимы от мира, чтобы победить скопившееся в нем зло. Любой ангел знает – тьма не бывает пассивной никогда.
Он смотрел на себя в зеркало и улыбался тому единственному материальному, что отражало постигшее это тело духовное изменение, – своим глазам. Он привык перевоплощаться, но иногда параметры тела приводили его в некоторое замешательство. Требовалось время, чтобы привыкнуть к новым габаритам.
– Господин премьер-министр!
Развернувшись на зов, он едва не упал. Удержав равновесие, через плечо подмигнул отраженному в зеркале грузному человеку. С его душой, очень сильной и независимой, ему придется налаживать особые отношения.
– У нас появилась проблема! – Голос помощника звучал взволнованным фальцетом. – Нам объявили войну. Как хорошо поступил ваш предшественник, что проложил нам дорожку к сердцу России! Наверное, вместе мы сумеем одолеть нашего общего врага!
Тяжело ступая, он автоматически пожевывал привычно болтающуюся во рту сигару и чуть заметно кивал, про себя усмехаясь человеческой наивности. Этот враг не был общим врагом. Это был его персональный враг. Тьма так же, как и он, успешно воплощающаяся в избранных ею людях. Даже в нескольких одновременно. И поэтому она всякий раз имела имя.
И он знал точное имя одного из своих нынешних врагов.
Гитлер.
Автопортреты Пьера Виттона
Я познакомился с Пьером Виттоном в августе 1918 года. Война уже подходила к концу, объединенные силы Антанты рвались к решающим победам, а безногие, безрукие, отравленные газом героические ветераны – преждевременно поседевшие мальчишки – заполняли одну палату за другой. Но работы прибавилось не только у хирургов. До войны я мог позволить себе принимать двух-трех пациентов в неделю и жить припеваючи, а с началом военных действий мой кабинет стали осаждать матери, которые хотели, чтобы их сыновья к ним вернулись. Потому что с фронта приезжали тела, лишенные душ, и вернуть души обратно в бренную оболочку должен был я.
Во мне сражались две школы – исторически достоверный, спокойный и повсеместно распространенный позитивизм и новомодное, непонятное пока до конца веяние – психоанализ Фрейда. Прочитав «Теорию сновидений» с демонстративным скептицизмом, я возвращался к ней снова и снова, поглощая впоследствии все регулярно выходившие работы немецкого гения – книги, статьи, лекции по психоанализу. Я нашел его теории вполне применимыми к ряду патологических случаев, особенно к мужчинам, чья психика пошатнулась из-за женщины.
Но, работая с солдатами, возвращавшимися с войны, мне пришлось пользоваться более привычными методами анализа и классификацией психических заболеваний Крепелина. Солдаты подчинялись общим законам и не требовали – в большинстве своем – глубокого погружения в разум. Их психологические травмы были поверхностны; чаще всего в основе последних лежал какой-то конкретный случай. Я помню пациента, который панически боялся ходить по земле или траве, лишенной твердого покрытия. Он был уверен в том, что наступит на мину даже в мирное время. Физически он был совершенно здоров. Как выяснилось из нескольких содержательных бесед, его друг наступил на мину буквально в нескольких шагах от него. Мой пациент бросился к другу, попытался вынести его с поля боя, но не успел – тот умер у него на руках. Я не буду останавливаться на том, какие аргументы использовал, чтобы убедить пациента не бояться земли и травы, но поверьте – если вы знаете причину, не так трудно устранить и следствие. Так или иначе, по иронии судьбы для излечения ребят, пострадавших в боях с немцами, я вынужден был пользоваться наработками исключительно немецких психиатров – в определенной мере это примиряло меня с кайзеровской агрессией.
Теперь о Пьере Виттоне. В конце 1918 года, как и многие другие независимые психиатры, я работал в общественном госпитале. Десятки раненых прибывали ежедневно на протяжении всей войны, и кто-то должен был их успокаивать, приводить мозги в порядок, внушать им надежду. Нас, психиатров, в госпитале было двое – я работал в правом крыле, а мой коллега Буадрон – в левом. Мы решили, что разделить пациентов по географическому признаку проще всего.
В целом, можно было выделить два основных направления деятельности военного психиатра. Первое – беседа с вновь поступавшими ранеными, если те могли связно общаться. Это было довольно просто. Чаще всего в наш госпиталь привозили лежачих больных, обычно ампутантов, которые уже давно смирились с судьбой и не требовали к себе особого внимания.
Второе направление было сложнее. К нему относились не те солдаты, которые требовали успокоения и примирения с новой реальностью, а действительно сошедшие с ума. Тогда, в конце 1910-х годов, никаких наработок по общению с пережившими травматический стресс солдатами не было. Это сегодня посттравматические расстройства тщательно изучены, в том числе и на практике. А в те времена мы были вынуждены сражаться с проблемами, исходя из собственного опыта и интуиции. И, надо сказать, у нас неплохо получалось. По крайней мере, могу утверждать это относительно себя.
Виттона перевели к нам из Нанси, практически с Западного фронта – он валялся там почти полтора года. Мне не сообщали о поступлении каждого нового пациента – просто когда я был нужен, меня вызывали, а иногда присылали ветеранов прямо в мой крошечный кабинетик – поговорить по душам.
Виттон постучал и вошел.
«Пьер», – представился он. А потом добавил: «Здравствуйте».
У него был аристократический выговор, выдающий выпускника хорошей школы и, скорее всего, университета. Внешность его совершенно не соответствовала манере общения. Некогда он был, вероятно, красив и статен, но теперь практически не мог разогнуться, и цвет его кожи напоминал оконную замазку. Я спросил, что с ним случилось. На самом деле в документах всё было запротоколировано, просто такой вопрос служил лучшим тестом для определения первичной причины психологической травмы. Если солдат начинал теряться, скрывать информацию, путаться или переводить разговор на другую тему – значит, причина именно в травме, дальше можно было не копаться. Если же ветеран спокойно называл причину и ждал дальнейших вопросов, к нему требовался более серьезный подход. В общем и целом, солдат второго типа было значительно меньше, чем первого, и это серьезно упрощало мою работу.
«Газы», – пожал плечами Виттон. Этот ответ был исчерпывающим – землистая кожа, тяжелое дыхание, нарушенная координация говорили о серьезном химическом отравлении, затронувшем не только легкие, но и центральную нервную систему.
«Иприт?» – спросил я.
«Фосген. Иприт появился позже», – рассудительно ответил он.
Первый разговор с новым пациентом всегда самый трудный. На второй и тем более третьей встрече вы уже знаете, о чем говорить, – по сути, вы продолжаете тему, которую подняли во время предыдущих бесед. А вот первая встреча – основополагающая. В ее ходе определяется, насколько хорошим будет дальнейший контакт. Скажу больше. Если бы военная психиатрия в те времена не была моей обязанностью, я бы отказывался от половины пациентов после первой же беседы. Я просто понимал, что не смогу им ничем помочь. Но я был должен.
Виттон говорил мало, но четко и по существу. Он не был подвержен импульсивным взрывам, взвешенно отвечал на поставленные вопросы и излагал свою точку зрения на различные военные и мирные проблемы, аргументируя ее опытом своей прошлой жизни. Единственной темой, на которую он не очень хотел говорить, была семья. Он всего один раз упомянул отца, и то вскользь. Еще я понял, что у него был как минимум один брат. В личном деле родственники указаны не были по личной просьбе больного. Я оставил эту загадку на потом.
От довоенного прошлого он уходил аккуратно и старательно. Я так и не понял, кем он был по специальности, какой университет окончил. В его прекрасном образовании я не сомневался – Виттона выдавала не только правильная речь, но и обширные познания в самых разных областях. Он явно тяготел к технике, особенно хорошо разбирался в воздухоплавании, в конструкции самолетов и способах их пилотирования. Удивительно, что служил он на земле, а не в небе.
Примерно в середине разговора Виттон взял со стола карандаш, посмотрел на меня и тихо спросил: «Можно?» Я кивнул. Он взял лист чистой бумаги из стопки и начал механически рисовать. Рисовал он на протяжении всей беседы. На рисунок он почти не смотрел – так обычно коротают время люди, которым просто некуда деть руки. Но этой проблемы у Виттона не было – с самого начала он сидел в одной и той же позе, положив кисти на колени, причем ладонями вверх. По сути, «карандашный порыв» стал его первым движением более чем за полчаса.
Уходя, он не забрал рисунок с собой, а оставил его на столе вместе с карандашом, что еще четче высветило версию о необходимости занять руки. Тем не менее рисунок я внимательно изучил и сохранил. Он хранится у меня и сегодня наряду с другими его работами – при необходимости я могу продать свою «коллекцию» и на эти деньги купить пару квартир в Париже. «Ранний Виттон» – так это теперь называется.
На рисунке был изображен схематический человечек, напоминающий узника Освенцима – худой, с палочками-руками, палочками-ногами и аномально большой головой. Никаких деталей не было заметно – лишь черный силуэт и пробивающие насквозь огромные глаза, точно у подсвеченного на Хэллоуин черепа. Я положил рисунок в стол и подумал, что в следующий раз всё-таки спрошу у Виттона, что значит его рисунок. Возможно, это кто-то из его знакомых, возможно – квинтэссенция какого-то чувства, возможно – сборный образ однополчан или, наоборот, врагов. Всё это может помочь мне в работе.
Но больше я Виттона не видел. Он отказался ходить к психиатру, а через три недели перевелся в другой госпиталь – куда-то на юг Франции. Рисунок остался у меня – я не стал его выбрасывать, а положил в папку, где хранил спонтанное творчество пациентов – рассказики, стихи, зарисовки, аппликации.
Конечно, я бы не запомнил Виттона. Он был нормальным – ровно настолько, насколько вообще может быть нормален человек, вернувшийся с войны инвалидом. Красивый мужчина в самом расцвете сил, превращенный судьбой в жалкую развалину. Виттон держался спокойно и сухо, принимая свою долю такой, какой она обрушилась на него.
Великая война – так мы называли ее в те годы – завершилась 11 ноября 1918 года подписанием Компьенского перемирия. Генерал-майор фон Винтерфельдт подписал бумагу, по которой Германия теряла практически всё нажитое за предыдущие мирные десятилетия. Старика Фоша в Париже встречали как Иисуса Христа – он был спасителем всея Европы. Годом позже перебрался в столицу и я – меня уже давно приглашали в одно парижское медицинское учреждение на руководящую должность. В этом приглашении немалую роль сыграли мои военные успехи – дотошные проверяющие высчитали, что из моих рук практически все солдаты выходили здоровыми, непьющими и готовыми к мирной жизни. Буду откровенен – в этом мне просто повезло. Во Франции были и значительно более талантливые врачи, но психиатрия – это вам не лечение зубов. Далеко не всё здесь зависит от таланта врача.
В Париже у меня наконец дошли руки до научной деятельности. За первый же год я опубликовал ряд статей и почти закончил монографию, посвященную посттравматическому синдрому – благо опыта в данном вопросе у меня было хоть отбавляй. Помимо заведений для душевнобольных при работе над статьями я посещал различные компании, где полагал встретить всевозможных оригиналов и эксцентриков – то есть людей явно не обыденного душевного состояния, но при этом не окончательно безумных. На одном из подобных сборищ мой знакомый представил меня Франсису Пикабиа. Я слышал это имя до того, но никогда не видел его картин. Пикабиа произвел на меня впечатление очень открытого человека, он живо интересовался моей профессией и предложил свою помощь в вопросе иллюстрирования монографии. При этом он толком не мог объяснить свое видение мира словами. Я пытался понять подтекст его знаменитой картины «Дитя-карбюратор», написанной в 1919 году, но Пикабиа разводил руками и, сбиваясь, нес какую-то удивительной неосмысленности чушь. Потом он глуповато улыбался и оправдывался: «Просто я так вижу».
Впрочем, впервые побывав в его мастерской, я создал собственный психологический портрет Пикабиа, снявший для меня все вопросы – по крайней мере, на тот период. Один из углов мастерской был увешан техническими чертежами двигателей внутреннего сгорания и других механизмов; часть чертежей была раскрашена. Пикабиа пытался совместить несовместимое – сухое, механическое инженерное дело с яркостью сюрреалистической палитры. С моей точки зрения, ему это блестяще удалось.
Он познакомил меня с другими блестящими мастерами, жившими в Париже того времени, – Максом Жакобом, Жоржем Браком, Андре Дереном, Джорджо де Кирико, юным Жаном Кокто и, конечно, великим Пабло Пикассо. Для Пикассо это был переходный период от кубизма к сюрреализму. Благодаря сближению с Дягилевым и женитьбе на Ольге Хохловой он был подвержен сильному влиянию балетной эстетики и на некоторое время вернулся к фигуративности в творчестве. Пикассо выделялся на фоне всех художников и скульпторов, его окружавших. Находясь подле него, ты просто понимал: ты стоишь рядом с величайшим мастером на земле – из всех уже рожденных и еще не появившихся на свет. Пикассо сказал мне, что наиболее интересным в плане моих медицинских исследований было бы общение с Руссо или Аполлинером – но к тому времени обоих уже не было в живых.
Тем не менее, спустя примерно полгода, в начале 1922-го, Пикабиа заскочил ко мне домой и сказал, что нашел идеальный объект для изучения. Он был знаком с этим человеком уже около года, но до сих пор почти ничего не знал о его творчестве – а тут вдруг узнал и понял: точно, это подарок для «нашего доктора», как называли меня представители художественной среды.
Надо сказать, что к тому времени я немножко охладел к исследованиям. Мне исполнилось тридцать семь, и я, наконец, встретил женщину, с которой мне по-настоящему хотелось связать свою жизнь. Ее звали Мария, по происхождению она была испанка, и нас познакомил Кокто, который на каждую встречу обязательно являлся с очередной дамой, всем ее представлял, а потом сам забывал ее имя. Мария пришла с ним – но осознав, что целью Кокто является исключительно плотское наслаждение, а знакомство с известными художниками – просто его метод знакомства, отказалась от проводов домой. И ее подвез на таксомоторе я.
Марии было двадцать пять, она была умной и симпатичной – не жгучей, а скорее по-домашнему уютной. Ее воспитал отец, потому что мать умерла от туберкулеза еще до войны, и воспитал, надо сказать, в строгости. Познакомившись со мной, он, отставной военный, учинил мне такой допрос, будто я был как минимум пленным партизаном. Но не забывайте – я психиатр. Мгновенно раскусив его личность, я произвел на него столь хорошее впечатление, что он, по-моему, в тот же день заявил Марии: «Я требую, чтобы ты вышла за него замуж». Так или иначе, дело шло к предложению.
Но, конечно, отказаться от «пациента» Пикабиа я не мог. Поэтому на следующий день я отправился в его студию, куда был приглашен и таинственный персонаж, мое лучшее наглядное пособие. И каково же было мое удивление, когда я узнал этого человека – да, это был Пьер Виттон.
Он тоже узнал меня, и мы пожали друг другу руки, точно старые друзья, хотя встречались, по сути, всего однажды, и не то чтобы в очень приятных обстоятельствах. Я рассказал Пикабиа, как мы познакомились, а Виттону сообщил, что по сей день храню его рисунок, который он сделал на бумажке, сидя в моем кабинете за четыре года до нашей новой встречи. Виттон улыбнулся – ему было приятно.
Мы сидели втроем и разговаривали об искусстве. Хотя Виттон неплохо в нем разбирался и, в принципе, был столь же адекватен, сколь и во время войны, нечто всё-таки в нем изменилось – едва заметно, практически незримо. Иногда он смотрел не на собеседника, а мимо, точно отсутствовал в комнате. Иногда он забывал, что говорил за минуту до того, и повторялся практически слово в слово, хотя общая суть его высказываний оставалась вполне адекватной. Когда он, извинившись, вышел в туалет, Пикабиа спросил у меня: «Морфий, не правда ли?» Я согласился. Действительно, по возвращении Виттон вел себя совсем иначе, стал чуть сонливее, но при этом четче поддерживал беседу и высказывал более обоснованные и острые мнения. Передо мной был зависимый от наркотика человек.
Мы с Виттоном договорились встретиться отдельно и вспомнить военные времена. Он пообещал рассказать, как попал на войну и почему начал рисовать только после ранения – да, он признался, что до войны никогда не брал в руки кисть. Самих его работ я пока не видел, но надеялся, что они будут интересны с точки зрения психоанализа. Надо сказать, что Виттон выглядел ненамного лучше, чем в нашу первую встречу – кожа его несколько порозовела, но и только. Дышал он по-прежнему тяжело, с присвистом.
Мы договорились встретиться через три дня у него в мастерской – но к тому времени я удивительным образом погрузился в его прошлое, узнав один занимательный факт, а точнее – догадавшись кое о чем. Как ни странно, мне в этом помогла Мария. Она не раз говорила мне, что ужасно хочет поехать в африканские колонии Франции, посмотреть на настоящих львов в природных условиях, а не в зоопарке, возможно, покататься на верблюде. Несколько дней назад я намекнул ей, что поездка, скорее всего, состоится – и я действительно планировал ее в качестве нашего свадебного путешествия, хотя официального предложения Марии еще не сделал.
Но в любом случае она уговорила меня – раз уж путешествие будет – прямо сейчас начинать к нему готовиться, особенно в плане приобретения необходимых в дороге предметов. И на следующий день мы отправились в гигантский магазин «Луи Виттон» на Елисейских Полях за чемоданами и сумками.
Вот тут-то меня и осенило. Пока Мария спорила с продавцами по поводу удобства того или иного чемодана, я размышлял – не может ли Пьер быть каким-либо образом связанным с Луи Виттоном? Может, он его сын или внук? Конечно, я знал о существовании торговой марки Виттонов и раньше – но мало ли однофамильцев на свете! Например, в Париже есть как минимум три различные фирмы, в названии которых встречается моя фамилия. Хотя у меня она, конечно, более распространенная, чем Виттон.
И я спросил у менеджера торгового дома, кто сейчас возглавляет компанию. Он ответил: «Господин Жорж Виттон». Я спросил, могу ли я как-нибудь встретиться и поговорить с господином Жоржем. Управляющий сказал, что господин Виттон, в принципе, ведет прием частных лиц, но строго по определенным дням, и в любом случае он сейчас находится вне Парижа. Так или иначе, я узнал, как попасть на прием к Жоржу Виттону.
Потом я встретился с Пьером Виттоном. Студия его, расположенная в классической парижской мансарде, имела довольно жалкий вид. Узкое окно давало слабый свет, чуть ли не половину комнаты занимал раскладной диван, и повсюду были рисунки. Виттон не пользовался холстом и рисовал на плотной бумаге – причем, судя по всему, с огромной скоростью. Впрочем, техническая примитивность его работ не предполагала глубокой проработки деталей.
Сами картины меня потрясли своей природной грубостью, естественностью и – в определенной мере – жутью. На всех работах были изображены люди, причем художник пользовался только двумя красками – черной и белой. Иногда он покрывал бумагу предварительным фоном – чаще всего красным. Черные картины предназначались для продажи. К ним Пьер относился в определенной мере пренебрежительно, беспорядочно свалив их у левой стены мастерской. Некоторые от небрежного отношения были повреждены, надорваны – Пьер не трудился хотя бы растягивать их на деревянных каркасах, не говоря уже о полноценных рамках. Тем более бумага выдерживала значительно меньшие напряжения, нежели ткань.
Белые картины стояли нарочито аккуратно. Фон почти у всех был красным, лишь у некоторых – черным. Удивительно, но при всем детском убожестве полотен у Пьера был невероятный талант передавать эмоции – пусть и ограниченное их количество. Лучше всего у него получался страх – его вызывали черные картины. Жуткие худые люди – после Второй мировой их будут сравнивать с узниками концентрационных лагерей – с руками-клешнями вызывали неприязнь, заставляли передернуться даже самого искушенного зрителя. Если на картине присутствовали две фигуры, четко было понятно, в каких взаимоотношениях они находятся и какого плана диалог ведут – хотя никаких конкретных деталей, вроде черт лица, Виттон не выписывал.
И вот странность – ровно те же самые фигуры, выписанные белой краской, смотрелись не столь жуткими. Их нечеловеческий танец, движения их лишенных суставов конечностей казались шаманским развлечением, вызовом белого духа, а не черным падением в бесконечную тьму. Я представил себе одну из белых картин в черном исполнении – акценты тут же сместились в сторону зла.
Я спросил у Пьера, почем он продает свои полотна. Он сказал – сколько дадут. Он не ценил свое творчество и относился к нему скорее как к вынужденному физиологическому процессу вроде мочеиспускания, нежели как к труду. Ответив на вопрос, он сказал, что готов – и даже хочет – подарить мне любую картину, я могу выбрать сам. Собственно, выбор был одновременно труден и прост. С одной стороны, фигуры Виттона были практически одинаковыми; с другой – разница между ними всё-таки существовала, и была столь эфемерной, что выбор казался невыполнимой задачей. Я рассматривал одну работу, сравнивал с другой, и никак не мог понять, что интереснее – когда фигура на изображении поднимает клешню вверх или опускает вниз. Вроде бы одно и то же, но всё-таки иначе.
В итоге я остановился на картине, изображавшей нечто вроде скелета с огромной женской грудью, вырисованной символическими белыми кругами. Но Виттон неожиданно спохватился: «Нет, нет, прошу вас, выбирайте из вот этих». Он показал на «черные» картины. Я понял, что белые он предназначал для чего-то иного. Впрочем, «черные» работы и в самом деле больше отвечали моим потребностям. Я планировал поместить картину Виттона над своим столом и показывать ее пациентам, идущим к выздоровлению. Буквально за год до этого Герман Роршах (в кои-то веки не немец, а швейцарец) опубликовал весьма интересную работу, психодиагностический тест, основанный на восприятии пациентом черно-белых или цветных клякс. Мне пришло в голову, что можно выяснять мнение каждого пациента о фигурах на картине Виттона – и, исходя из этого, строить аналитическую картину его сознания.
На картине, которая в итоге мне досталась, изображены две фигуры, судя по всему, мужские. Сперва кажется, что они танцуют, но затем становится понятно, что это ссора, спор, война. Выбрав работу, я спросил у Виттона, кого конкретно символизируют фигуры. Он ответил, что левая – Анри Петена, правая – Эрика фон Фанкельхайна, а вся картина – это иносказательная метафора битвы при Вердене, кровавой мясорубки, длившейся почти целый год и унесшей жизни более чем трехсот тысяч солдат. Надо отметить, что догадаться об этом, глядя на картину, невозможно было никоим образом – под двумя черными танцующими фигурами могло скрываться что угодно. Поэтому я принял объяснение Виттона и даже впоследствии, поместив картину в раму, написал пояснительную табличку: «Верденская мясорубка», П. Виттон. Он помечал картины своими именем – обычно в правом нижнем углу, размашисто, кистью, сливая буквы V и U так, что получалось W. Впоследствии я понял, что дело было не в его почерке – эта маленькая хитрость применялась специально, чтобы с одной стороны подписываться честно, а с другой – маскировать фамилию, чтобы ее трудно было опознать.
Помимо крупных картин, в мастерской было множество рисунков – на газетных обрывках, на стенах, даже на потолке ютились пляшущие человечки, живые иллюстрации к знаменитому рассказу Артура Конан Дойля.
Я пробыл в гостях у Виттона порядка двух часов. Он ничем меня не угостил (и, похоже, в его доме толком ничего съестного и не было) и бурно рассказывал о своем творчестве, поясняя скрытый смысл той или иной пары черных человечков. Про белую сторону он говорить не хотел.
Потом я ушел. Не могу сказать, что мне хотелось пообщаться с Виттоном подольше. Он оказался не столь интересным экземпляром, каким обещал быть изначально, даже более того – скучным. Его отравленный морфием разум, будучи еще более или менее структурированным, иногда съезжал в алогичные сентенции и скучнейшие рассказы о будущем, которое он для себя планировал. Будущее Виттон видел в довольно странных красках – морфин завтра, морфин послезавтра и морфин еще в течение многих лет, и тонна морфина на гонорары от продажи картин. Вокруг морфийной темы, конечно, появлялись и другие жизненные реалии, но они быстро тонули в зыбучем порошке.
Прошлое же Виттона было более объемным и трагическим. Правда, оно начиналось лишь в 1916 году, в каком-то из крошечных столкновений на Западном фронте, когда немцы применили фосген против французских отрядов, и Виттон попал под эту страшную атаку. Тяжелая травма легких привела к продолжительной коме, во время которой нарушилась иннервация отдельных частей тела – Виттон больше никогда не чувствовал правую ногу, а пальцы на руках у него дрожали, и он мог их контролировать, только успокоив расшатанные нервы с помощью очередной дозы алкоголя. Он дышал с присвистом, прихрамывал, не мог бегать, а поднимаясь по лестнице, останавливался через каждые две-три ступеньки. Это было его прошлое – хромое, изувеченное, проведенное в госпиталях, в жалких каморках под самыми парижскими крышами, на улицах, в прокуренных художественных салонах и – в заведениях для душевнобольных.
Впрочем, в первый раз его, совершенно неадекватного, напавшего на женщину в булочной, забрали лишь в 1923 году. Его увезли в полицейский участок, там пытались протрезвить, но его невменяемость явно выходила за рамки обычного алкогольного или наркотического отравления, и так Пьер Виттон стал постоянным пациентом госпиталя Святой Анны в четырнадцатом округе Парижа. Я имел доступ в больничную структуру, хотя и вел в основном частную практику – и однажды попытался навестить Виттона, но он не захотел со мной разговаривать.
Он сидел в отдельной комнате и рисовал. Ему не хватало бумаги – ему предоставили, кажется, около двадцати листов, но он заполнил их белыми человечками буквально за сутки, и тогда кто-то из сердобольных врачей принес ему пачку газет. Он замалевывал газеты красным фоном и рисовал поверх – всё те же чудовищные, похожие друг на друга фигуры живых скелетов с витиеватыми, лишенными костей и суставов конечностями. Черную краску ему не привезли, или он сам не просил. Во всех картинах использовался только красный и белый цвет.
Я посмотрел на него через зарешеченное окно, попытался завязать разговор, но Пьер только посмотрел на меня невидящими глазами и продолжил малевать. Если я не ошибаюсь, шел март 1924 года.
К тому времени я уже женился на Марии. Она была беременна – на шестом месяце, – мы обзавелись собственной квартирой в городе, довольно просторной и в хорошем районе, моя практика росла, а на подъезде появилась золоченая табличка с моей фамилией и часами приема. В принципе, Пьер Виттон для меня ничего не значил – случайное знакомство, случайный пациент. Я и думать забыл, что некогда хотел встретиться с самим Жоржем Виттоном и узнать, не связан ли Пьер с этой славной фамилией.
Я не стремился к знанию, но оно само меня нашло. Круг моих пациентов постепенно становился всё богаче и значительнее, и через некоторое время я стал практически завсегдатаем различных приемов в высшем свете. Особенно их любила моя супруга. Родив в начале 1925 года розовощекого крепыша, она не располнела, как иные дамы, но расцвела новой, полнокровной красотой и женственностью – и в своем новом обличье полюбила появляться на публике, хотя раньше отличалась скромностью и даже в какой-то мере замкнутостью. Поэтому середину двадцатых годов мы провели на раутах, в светских салонах, мы познакомились с парижскими знаменитостями, мы стали вхожи в богатые дома, и я превратился, можно сказать, в модного доктора. В отличие от многих своих коллег, достигших того же уровня, я старался выполнять свою работу столь же тщательно, как и когда делал ее практически бесплатно. Многие врачи не стремятся излечить пациента, поскольку лишь больной может служить источником дохода, но я, наоборот, создал себе славу человека, который не облегчает, но спасает. Поэтому у меня было много разных пациентов, а не несколько постоянных. Впрочем, поверьте, психологические проблемы представителей высшего света после того, как ты общался с солдатами, прошедшими войну, кажутся мелкими и устраняемыми за один-два приема.
На одном из светских приемов, в конце 1929 года, я познакомился – совершенно случайно – с Гастоном-Луи Виттоном, наследником чемоданной империи Loius Vuitton. Гастону-Луи было тогда сорок шесть лет, а его отцу и главе компании Жоржу Виттону – семьдесят пять. Гастон был деловым, крепким и уверенным в себе человеком, лучшего наследника для себя Жорж воспитать, наверное, не мог. В принципе, Жорж практически отошел от дел, и его сын выполнял обязанности, так сказать, регента при немощном короле.
Начав разговор с сумок и биографии легендарного деда Гастона-Луи, я задал ему само собой разумеющийся вопрос – не является ли Пьер Виттон его родственником. Гастон-Луи помрачнел, но рассказал мне практически всё, потому что надеялся, что с новыми знаниями я, психиатр, тем более знающий Пьера, сумею помочь последнему, если тот, конечно, примет помощь.
Узнал я следующее. У Жоржа Виттона было три сына – старший Гастон-Луи и два младших – близнецы Жан и Пьер. Гастон-Луи унаследовал отцовские способности к бизнесу, а Жан и Пьер переняли другое – технический склад ума и умение складывать детали в механизмы. Еще в 1877 году Жорж придумал, как построить помесь вертолета и автожира, но так и не воплотил его в железе – он слишком опередил свое время. И конструкцию автожира, и принцип его работы оформил на полвека позже блестящий испанский авиаконструктор Хуан де ла Сиерва.
Для Жоржа это было лишь занимательное хобби – в принципе, во второй половине XIX века человек знал, что подняться в небо иначе как на воздушном шаре (а чуть позже – дирижабле) невозможно. Но вот молодость Пьера и Жана пришлась на расцвет авиации, ее первые, неуверенные, но такие большие шаги. И в 1908 году они построили вертолет. Интересно, что еще раньше для того, чтобы принять участие в скачках, Пьер подделал свои документы, изменив год рождения, и потому официально был на пять лет старше брата, хотя реально – на две минуты моложе. В общем, близнецы создали удивительную машину и при помощи отца представили ее сперва на Франко-Британской выставке в Лондоне, а затем на Первом парижском авиасалоне 1909 года. У вертолета была пирамидальная рама и два винта с четырьмя лопастями каждый; винты вращались в разные стороны, чтобы компенсировать момент – в те годы такая конструкция казалась совершенно безумной.
Конечно, вертолет так и не полетел. Они даже не установили на него двигатель, начав проектировать новую машину к следующему авиасалону. И в 1910 году Виттоны привезли на выставку сразу два аппарата – самолет и вторую генерацию вертолета, уже с двигателем. Сейчас, глядя на эти конструкции, я смеюсь. Но с другой стороны, в те времена никто толком не знал, какая именно система будет эффективнее прочих. Братья Райт ставили на одну карту, Сантос-Дюмон на другую, а Блерио – на третью, и все эти карты в какой-то области оказывались козырными.
Но для вертолетов было слишком рано. Хотя Поль Корню поднялся в воздух на лопастной машине тремя годами раньше, устойчивого управляемого вертолетного полета сумели добиться лишь во второй половине 1920-х годов, уже после того, как Пьер Виттон скатился в бездну безумия.
К началу Великой войны близнецам было по двадцать девять лет, хотя Пьер по документам числился тридцатичетырехлетним. Оба отправились на фронт добровольцами, младшими офицерами, оба были на хорошем счету, оба были смелы и не пытались отсидеться в штабе – только Жану повезло больше, чем Пьеру. Последний, как я уже знал, получил серьезную травму – как физическую, так и психологическую.
Безумие Пьера заключалось даже не в его аномальном, грубом, искреннем и уродливом искусстве, и даже не в злоупотреблении наркотическими веществами. В первую очередь Пьер возненавидел семью. Обычно близнецы тесно связаны друг с другом, порой даже на расстоянии ощущая влияние брата, – но Пьер отгородился от Жана глухой стеной, а Гастону-Луи написал одно-единственное письмо, в котором просил забыть о нем и никогда не пытаться с ним связаться. И Гастон-Луи, и Жан приняли безумие брата. Отец, Жорж, некоторое время хотел вернуть сына в семейное лоно и даже встречался с ним, но потом махнул рукой. Пьер эмигрировал в свой собственный внутренний мир, чтобы остаться там навсегда.
Жан остался тем самым технарем, который строил вертолет для парижского авиасалона, у Пьера же внезапно и непредсказуемо обострились чувства, и математика уступила место симптоматическим всплескам противоречащих друг другу настроений. Гастон-Луи рассказал, что во время единственной его встречи с Пьером за последние десять лет он попросту не узнал брата. Тот стал другим – и в плане восприятия реальности, и даже внешне. Последнее легко объяснялось воздействием фосгена. Да, впрочем, и первое тоже.
Так или иначе, Гастон-Луи Виттон снова пробудил во мне интерес к Пьеру Виттону, и вскоре после этого раута я решил навестить художника. Он обнаружился в небольшой частной психиатрической клинике, где пытался избавиться от морфийной зависимости – правда, безуспешно. Наша беседа состоялась, но вышла какой-то скомканной и пустой.
Виттон всё более уходил вглубь себя. Он рисовал, рисовал, рисовал этих человечков – картины, написанные белым, по-прежнему стояли у правой стены, а слева было всего три рисунка черным. Я попросил у Пьера один из них, он даже не обратил внимания на мой вопрос, и тогда я взял картину сам. Белую картину, пока он не видел, – мне хотелось повесить ее рядом с черной, с другой стороны стола. Такая схема придала бы моему кабинету определенную гармонию. На картине был танцующий человек – в странной позе, с изогнутыми гуттаперчевыми руками. Пьер ничего не заметил. Я не чувствовал себя вором – Пьеру были не нужны его картины. Он то ли спасал себя, то ли, наоборот, вдавливал еще глубже с их помощью, но когда картины были готовы, то становились бесполезным грузом.
Шли годы. Моя жизнь текла своим чередом. Мария родила троих детей – двух мальчиков и девочку. Мы купили дом в сельской местности неподалеку от Парижа и перебрались туда. Я собирал коллекционные вина и принимал обеспеченных пациентов в огромной гостиной с шестиметровым потолком.
Когда началась новая мировая война и Париж пал, мой старший сын Томас стал активным участником Сопротивления. Он сблизился с Робером Бенуа, известным до войны автогонщиком, и был членом его ячейки. Они занимались поставками оружия сопротивленцам, устраивали саботажи, помогали скрываться «нежелательным элементам». Всё это я узнал уже после победы, когда дело моего сына было извлечено из стопки точно таких же в одном из архивных шкафов концлагеря Бухенвальд. Его тело так и не нашли – скорее всего, оно превратилось в пепел в одной из чудовищных печей, а его имя навсегда осталось выбитым на мемориале пропавших без вести бойцов Сопротивления – рядом с великими Бенуа, Гровером-Уильямсом и десятками, сотнями других.
Лишь во время Второй мировой войны я заметил, что относительно Первой память начала меня подводить. В первые сентябрьские дни 1939 года, когда Франция только-только объявила войну Третьему рейху, все уже говорили о том, что история повторяется, вспоминая значительные сражения Великой войны и полагая новую ее логическим продолжением. Постаревшие ветераны стали востребованы ввиду своего боевого опыта, а я приготовился принимать новые порции солдат, не желающих верить в потерю ноги или руки.
Первое несоответствие моей памяти и реальной истории вскрылось, когда по радио вспоминали штурм Льежа – одно из первых крупных сражений Великой войны, произошедшее в августе 1914 года. Диктор расписывал героизм бельгийских солдат и доблестное командование Жерара Лемана, приведшее к значительным потерям с немецкой стороны. В битве погибло пятнадцать тысяч бельгийцев, но они сумели забрать с собой около двадцати пяти тысяч вражеских воинов и серьезно задержать наступление.
Слушая всё это, я недоумевал. Я совершенно точно помнил, что Льеж сдался. Я помнил, как первые сводки с фронтов клеймили позором генерала Лемана, который предпочел бескровную капитуляцию массовым потерям личного состава. Взяв Льеж без боя, немцы устроили в городе страшный разгул и разврат, точно дело происходило в средневековье. Грабежи, изнасилования – на город обрушилась банда наемников, а не регулярные войска, – так говорили свидетели падения города. Сейчас же я слышал по радио какой-то откровенный бред.
Тогда я не нашел этому объяснения. Я не хотел диагностировать у себя психических отклонений, пусть и говорят, что психиатр и псих – это примерно одно и то же. Я убедил себя в том, что заблуждался, тем более что никаких материальных доказательств у меня не было. Но путаница номер два окончательно вогнала меня в ментальный ступор. В беседе с одним моим знакомым всплыла тема парижских такси. Он всячески восхвалял героизм таксистов, которые на своих «Рено» довезли до места битвы на Марне порядка шести тысяч солдат – это подкрепление предрешило исход битвы и разгром немцев. Но ведь я совершенно точно знал: битву на Марне французы проиграли. Я принимал в ней участие, и я хорошо помнил, какое презрение и ненависть испытывали к профсоюзу таксистов, отказавшему генералу Галлиени в автомобилях для переброски войск. Я попросил знакомого подробнее рассказать о сражении и о роли таксистов в его исходе – и он подтвердил: да, именно благодаря своевременному подвозу солдат Марокканской дивизии на «Марнском такси» в помощь терпящей поражение Шестой армии Монури французы сумели переломить ход сражения и пойти в наступление. Я, получивший ранение в ногу во время той самой кампании, не мог поверить. В тот же день я отправился в библиотеку и взял там простейший учебник по истории Великой войны. Да, прочел я, битва на Марне была выиграна французами – в моей новой реальности. В прежней торжествовали немцы.
Третий подобный экскурс в видоизменяющееся прошлое был связан с битвой при Морследе, продолжавшейся с июля по ноябрь 1917 года. Суть заблуждения в данном случае была значительно проще – и потому намного страшнее, чем в предыдущих. Дело в том, что другое название этого сражения – Третья битва при Ипре. Я знал оба названия и четко ассоциировал их между собой. Но в очередной радиосводке при сравнении наступательной операции союзных войск осенью 1944 года с аналогичными действиями времен Первой мировой я услышал сочетание «Третья битва при Ипре, или сражение при Пашендейле». Именно так назвали битву несколько раз на протяжении трансляции – и я достал с полки большой атлас, чтобы найти этот Пашендейль. Он оказался почти там же, всего в нескольких километрах от Морследе. Но местоположение тут роли не играло – я точно звал название битвы и не мог в этом ошибаться. Моя память снова подложила мне свинью.
Вторую мировую мы пережили мирно и спокойно – хотя мои мысли всегда находились с Томасом, который пропадал где-то в Париже по делам Сопротивления. Я не знал, где он и что с ним, вплоть до того времени, когда его имя оказалось в списках казненных после освобождения лагеря Бухенвальд. Нас же – меня, Марию, двоих младших детей – немцы не трогали. Только иногда, расквартировавшись в деревне, приходили за молоком и маслом, за которые на удивление исправно платили новенькими марками. Они говорили, что после войны марки станут общеевропейской валютой – кто же знал, что всё произойдет ровно наоборот?
И, конечно, за все эти годы я от силы пару раз вспомнил о существовании Пьера Виттона. Мне было просто не до него. Надо было как-то выживать, а судьба сумасшедшего наследника чемоданной империи была очень далека от насущных вопросов. Жорж Виттон к тому времени уже скончался – в 1936 году, – и бразды правления компанией принял Гастон-Луи. Действия Гастона-Луи во время войны с одной стороны были направлены на выживание, но с другой – вызывали отвращение, как и марионеточное правительство маршала Петена. Виттон понял, что если не сотрудничать с немцами открыто, если демонстративно не принять сторону оккупантов, то с бизнесом можно распрощаться. Экономический фактор оказался сильнее гордости и любви к Родине.
Компания заключила с правительством режима Виши договор о сотрудничестве и стала чуть ли не эксклюзивным поставщиком дорожных сумок и сопутствующих изделий для оккупационных войск. Более того, Гастон-Луи инициировал строительство отдельного цеха, где делали сувенирную продукцию, восхваляющую Петена и Гитлера, спасителей Франции. Одних только бюстов Петена сделали порядка двух с половиной тысяч. Когда я впервые увидел на портрете Гитлера крошечное клеймо фабрики Луи Виттона, я понял, что Пьер, отстранившись от семьи, в определенной мере был прав.
Потом война закончилась. Стерлась, заглохла трагедия Томаса. Младшие дети поступили в университеты, окончили их и разъехались по разным городам. Мы с Марией остались вдвоем. Я уже перестал вести активную практику – мне было лень, да и денег было достаточно для того, чтобы не работать. Вот тогда-то я и встретился с Пьером Виттоном снова.
Предпосылкой этого стала одна его картина, которую я видел в мастерской много лет назад – написанный белым портрет скелета-женщины с огромной грудью. В 1945 году я услышал, что из нейтральной Швейцарии вернулся мой друг Франсис Пикабиа, и я поспешил его навестить. Говорили мы о былом, о падении искусства, о военных трагедиях, в общем, о всякой всячине. Но на стене в его квартире висела работа Виттона – ее сложно было с чем-либо перепутать, – черная копия той самой белой картины. Я спросил о ней у Пикабиа – он ответил, что Виттон подарил ее ему перед самой войной. Сам Виттон, насколько я понял, временно уехал из Парижа и жил где-то в глубинке.
А примерно через полгода, уже в 1946 году, принадлежавшая мне картина Виттона, написанная белой краской, неожиданно потемнела, точно на нее напылили сажи. По сути, она превратилась в черную. Мне было не до реставрации, дел хватало, и лишь в 1950-м я собрался отдать ее мастеру, который должен был понять, что произошло с краской и можно ли вернуть работе ее оригинальный вид. Реставратор снял картину со стены, извлек из рамы стекло, присмотрелся и сказал: «Она написана черной краской». Я начал спорить – да нет же, что вы, она висела в моем кабинете много лет и всегда была белой. Реставратор пожал плечами, но всё-таки отщипнул крошечный образец краски для анализа. Картину он с собой не забрал. Через три дня он мне позвонил и подтвердил, что это обычная сажевая краска, белой она не могла быть по определению. Я повесил видоизменившуюся картину обратно и сел за телефон, чтобы выяснить, жив ли еще Пьер Виттон и если да, то где его можно найти.
Всё оказалось проще, чем я полагал изначально. Пьер Виттон по-прежнему был в госпитале Святой Анны. То есть не то чтобы он жил там постоянно, но в среднем раз в год он обязательно туда попадал за очередную безумную выходку. К слову, все его пребывания в психиатрических больницах оплачивал его брат Гастон-Луи – эту подачку от семьи Пьер молча принимал.
Он постарел, но как-то не очень заметно. Ему было шестьдесят пять, но выглядел он от силы на пятьдесят, и на его лице практически не отразились годы алкоголизма и потребления морфия. Я полагал, что он не будет со мной разговаривать, уйдя в свой кокон, но Виттон был дружелюбен – как тридцать лет назад, когда я пришел в его парижскую мастерскую. Более того, ощущение дежавю усиливалось из-за обилия картин, расставленных точно таким же, как и в те годы, способом – белые справа, черные слева.
Украденную картину я принес с собой – она должна была послужить основным предметом для беседы. Виттон радушно принял меня в своей крошечной комнатке – единственной уступкой врачей было большое, даже огромное решетчатое окно, позволявшее проникать внутрь достаточному для рисования количеству света. Я практически сразу, не откладывая, развернул картину и признался в том, что некогда взял ее без спроса. Сперва он напрягся, но затем рассмотрел изображение, пожал плечами и сказал: ничего страшного. Я спросил, кто изображен на рисунке. Он сказал, что это портрет эрцгерцога Франца-Фердинанда. И тогда я задал ему вопрос, почему я украл белый портрет, а возвращаю ему черный.
Он сразу же замкнулся. Радушие и гостеприимность как рукой сняло. Виттон взял картину, которую только что хотел вернуть мне, и поставил ее к левой стене. Он попросил меня уйти. Но не стоит забывать, что я умею работать с различными психическими отклонениями, причем весьма неплохо. За следующие полчаса я сумел пробиться через его защиту. Правда, выудил я из него немного, поскольку он сам толком не понимал, что происходит, основываясь не на логичных построениях, а на инстинктах. Да, он косвенно подтвердил, что его работы меняют цвет. Это происходит, когда они, так сказать, «срабатывают», хотя в чем заключается «срабатывание», я понять не смог. Поэтому белые картины должны быть при нем – он должен знать, какая картина уже выполнила свою функцию, а какая – нет. Почерневшие картины – это отработанный материал. Еще я узнал, что он на протяжении десятков лет рисовал каждый день по автопортрету. Он показал мне некоторые – в основном черные. Он видел себя в образе человечка с руками-граблями, который стоял во флегматичной, расслабленной позе и буравил зрителя огромными глазами-дырами. В комнатке хранилось два десятка автопортретов – все одинаковые.
Но потом он снова замкнулся и снова стал просить меня уйти. Я хорошо чувствую, когда с пациентом «сражаться» бессмысленно, – и я ушел, пожелав ему удачи. Дома я долго рассматривал себя перед зеркалом, оттягивал морщины, хмурил лоб, поглаживал лысину, и искренне завидовал генам Виттона, который, будучи моим ровесником, выглядел значительно более молодым, несмотря на чудовищно нездоровый образ жизни.
Лишь через три месяца я понял, в чем дело. Точкой просветления для меня стали воспоминания какого-то ветерана, который успешно отвоевал сперва в Первой мировой войне, а затем и во Второй. Радиоприемник в тот день играл какую-то фоновую музыку, а затем переключился на военную тематику, всё никак не сходившую с первых полос газет. В первую очередь интерес к ней подогревали Малые Нюрнбергские процессы, последовавшие за основным, – они закончились совсем недавно и служили непрекращающимся источником новостей для журналистов.
Выступавший ветеран вспоминал события битвы на Сомме – в ходе одного из ее боев, к слову, и пострадал Пьер Виттон. Речь шла о сражении при Гильемоне, произошедшем в начале сентября 1916 года. Дивизии Шестой французской армии должны были выбить немецкие оборонительные силы с занятых позиций. Серьезные, опытные военачальники – Жоффр, Хейг, Фош – делали попытку за попыткой, отправляя своих солдат на смерть, но немцы держались совершенно непробиваемо, точно построили перед своими земляными окопами бронированные стены. Так рассказывал ветеран.
Ровно за неделю до этого тот же ветеран говорил о тех же событиях – если бы не разница в текстах, можно было бы подумать, что это повтор. Но в первом своем выступлении он рассказывал о том, как с трудом, с множеством жертв, но союзным войскам всё-таки удалось выбить противника из Гильемона и окрестностей.
Битву при Гильемоне он сравнивал с одним из сражений Второй мировой, в котором тоже принимал участие. О последнем сражении оба раза он рассказывал совершенно одинаково.
И был еще один фактор. В беседе с Виттоном я расспрашивал его, как называется та или иная его картина. Одно из полотен – на удивление многофигурное, там были изображены восемь человечков – называлось «Битва при Гильемоне», оно было белым и стояло у правой стены.
В тот же день сразу после радиопередачи я поехал в больницу, чтобы проверить свою догадку. Пьер Виттон по-прежнему занимал небольшую комнатку с огромным окном, но вот картин поубавилось. Художник отказался со мной общаться. Сестра сказала, что иногда Виттон устраивает «чистки», упаковывая часть картин и отправляя их в мусор. Очередная чистка случилась как раз за день до моего визита. Большинство картин растаскивают врачи – они вообще нередко забирают себе плоды творчества душевнобольных, некоторые из соображений коллекционирования, некоторые подрабатывают продажей произведений искусства.
К тому времени Жан Дюбюффе (с которым я тоже был шапочно знаком во время жизни в Париже и вращения в художественной среде) уже ввел расхожий термин «ар брют», «грубое искусство», и его коллекция работ, созданных душевнобольными, инвалидами, заключенными и прочими представителями маргинального сообщества, снискала значительную известность в Европе. Насколько я знал, Дюбюффе купил у Виттона порядка двадцати картин – все, конечно, черные, и даже создал некую иллюзию известности Пьера. Стоимость «пляшущих человечков» по-прежнему была невелика, но всё-таки поднялась на новый уровень, и врачи с радостью забирали картины, чтобы получить прибавку к зарплате.
«Отбракованные» Виттоном картины не валялись непосредственно на помойке, а были аккуратно сложены у стены. Некоторые к тому времени уже отобрал для себя главврач, иные забрали рядовые доктора и сестры. Но та картина, которую я искал, нашлась практически сразу. Восемь черных фигур, нарисованных на газетном листе, выкрашенном в красный цвет. Черных, да, именно черных. Картина чернеет, когда меняется история. Когда выступающий по радио ветеран меняет свое мнение о давно прошедшей битве. Когда ты понимаешь, что всё, что ты знал о прошлом, – неправда.
И я помчался наверх, обратно к Виттону, но в коридоре перед его палатой столпились медсестры и врачи, а его на носилках спешно везли куда-то прочь. Он был в полусознании, взмахивал рукой и пускал слюни. Я сразу понял, что с ним произошло – передозировка морфина. Откуда, спросите вы, у больного морфин? Всё просто. Врачи подрабатывают и таким способом. Где достать обезболивающее как не в больнице?
Я понимал, что сейчас до Виттона не достучаться. Поэтому, воспользовавшись всеобщей неразберихой, я зашел в его комнату и забрал несколько белых картин, в том числе явно свежий, утренний автопортрет.
Передозировка стала роковой – он впал в кому и провел в ней порядка двух недель, после чего долго восстанавливался, не мог связно говорить и никого не узнавал. Я приезжал к нему в больницу, потом в клинику, куда его перевели на вялотекущий стационар, потом снова в психиатрический госпиталь – но он впал в кататонический ступор с оцепенением, принял эмбриональную позу и перестал реагировать на внешние раздражители. Он не совершал никаких движений, разве что моргал глазами, принимал пищу исключительно через трубочку и мочился под себя. Разогнуть его было практически невозможно, для принятия ванны Виттона удерживали четыре здоровенных санитара.
Я ничем не мог ему помочь. Моя страшная и странная догадка требовала подтверждения и дополнительных подробностей, но никто, кроме Виттона, не мог дать ответы на мои вопросы. Я полагаю, вы тоже догадались о том же, о чем и я. Белыми красками Виттон рисовал события такими, какими хотел их видеть, – он называл своих символических героев конкретными именами, а картинам давал названия, четко соотносящиеся с реальностью. И реальность менялась, прогибаясь под его кистью. Когда картина выполняла свою функцию, она меняла свой цвет.
Я думаю, что он хотел изменить свое прошлое. Он пытался вернуть себе нормальную внешность, нормальные легкие, нормальную голову. Он хотел, чтобы того чертова боя не было, чтобы он, Пьер Виттон, мог вернуться с войны не изувеченным инвалидом, а обычным человеком.
Виттон провел в состоянии овоща чуть более десяти лет. В 1961 году мне позвонили из больницы и спросили – не хочу ли я снова навестить своего друга (так как я приезжал к нему в среднем раз в полгода, врачи сделали вывод, что мы дружили). Я спросил: что-то случилось? Да, ответили они. Пьер Виттон неожиданно разогнулся, сел и внятно попросил воды.
С каждым новым визитом к Виттону я обращал внимание на то, как стремительно он старел. Мне только-только стукнуло семьдесят, и выглядел я вполне на свои годы. Но моя внешность изменялась, как у всех нормальных людей, постепенно. Появлялись новые морщины, новые пятнышки на коже, новые седые волосы. Когда смотришь на себя в зеркало каждый день, тебе кажется, что ты остаешься таким же, как и в раннем детстве, ты не замечаешь собственного возраста. К слову, так же я не замечал и возраста Марии – она по-прежнему казалась мне самой прекрасной женщиной на земле.
А вот Виттон за десять лет постарел примерно на тридцать. Когда с ним случилась беда, он выглядел на сорок пять – пятьдесят, сейчас же ему можно было дать за восемьдесят (на самом деле ему исполнилось семьдесят шесть). И теперь, придя к нему в последний раз, я внезапно понял смысл его автопортретов.
Он, Пьер Виттон, был Дорианом Грэем и Бэзилом Холлуордом в одном лице.
Он сидел передо мной на узкой больничной койке и рассказывал. Прерываясь, местами путая слова, но в целом связно – как тогда, в конце Великой войны, когда мы встретились в первый раз.
Всё, что рассказал мне некогда Гастон-Луи Виттон, было правдой. И про брата-близнеца Жана, и про вертолет, и про ранение. До битвы на Сомме он был самым обычным человеком, наследником обеспеченной семьи, впереди маячила карьера, знакомство с прекрасной девушкой из высшего общества, большой дом, карапузы и управляющая должность второго плана в компании. Он прекрасно разбирался в бухгалтерских делах и стал бы серьезным подспорьем для старшего брата.
Но война всё изменила. Вернувшись, он не мог сложить даже два и три. Более того, изменилось его сознание – он просто не хотел ничего складывать. Он впал в апатию. Его любимым занятием стало рисование человечков на клочках бумаги. Три месяца после выхода из госпиталя он просидел в своей комнате, глядя в окно. Его разум сознавал, что это омерзительно, что нужно жить, сражаться, идти вперед – но что-то удерживало его изнутри. Что-то превращало его в амебу.
Он знал, что его картины способны изменить прошлое. «Не спрашивайте, откуда, – сказал мне он, – просто знал». И тогда он стал рисовать конкретное прошлое – то, которое должно было измениться. На всех его картинах – без исключения – была изображена Первая мировая война. Он «назначал» свои фигурки солдатами и офицерами, военачальниками и маркитантами, полковыми шлюхами и героями сражений. Он называл их именами королей и генералов, и сталкивал последних в танцах и драках, и вслед за его картинами менялось прошлое. Проигранные сражения оборачивались выигранными, а захлебнувшиеся наступления – успешными, и лишь одно сражение оставалось неизменным – небольшой локальный бой близ речки Ипр, в ходе которого Пьер Виттон потерял свой противогаз и полной грудью вдохнул смертоносный фосген.
Он был одержим одной-единственной идеей – стать нормальным, вернуть свое тело и разум. Но чем старше он становился, чем больше алкоголя и морфия принимал его организм, тем дальше он уходил от собственной мечты. Иногда он рисовал «запоями» – по несколько дней не спал, не ел, не пил, а рисовал, рисовал, рисовал, и падал в изнеможении. Каждой из десятков тысяч своих картин он что-то менял – но всегда не то, что нужно. Ежедневные автопортреты тоже были данью изменениям прошлого – они принимали в себя всю дрянь, которую он потребил за прошедшие сутки.
Когда с ним случился удар, он потерял возможность двигаться – и рисовать. Он не помнил первых пяти лет в ступоре. Следующие пять – вспышками, урывками. Несколько недель назад к нему постепенно стала возвращаться способность взаимодействовать с окружающим миром. Он увидел себя в зеркале и понял, что менять больше нечего. Что он – глубокий старик, и его жизнь осталась позади. Он мог поменять прошлое, но не вернуться в него. И тогда внезапно он обрел покой. Он понял, что именно это и должно было произойти – в любом случае.
Передо мной сидел безумец, который диктовал Первой мировой войне и ее генералам свои правила – причем спустя много лет после смерти этих генералов. Он был гением, равного которому не видел свет, но он истратил свой невероятный дар впустую, выцарапывая на игрушечных полигонах новые военные карты. Вот это и есть настоящее безумие, подумал я.
Я оставил его там, а через полгода пришло известие, что Пьер Виттон умер в возрасте восьмидесяти двух лет. Никто так и не узнал, что в юности он добавил себе пять лет, подделав документы. Семья Виттон приняла решение похоронить Пьера на больничном кладбище, а не в семейном склепе. На похоронах присутствовал только Жан, даже Гастон-Луи не соизволил приехать.
Иногда я смотрю на картины Виттона и гадаю, что конкретно изменила та или иная работа. Может, в одном случае он своим искусством убил десятки тысяч невинных людей или, наоборот, спас их от смерти. Это неважно. Важно то, что Пьер Виттон – это живое доказательство того, что прошлым жить нельзя. Прошлое ушло, его больше нет, и единственное, что стоит свеч, – это будущее. Когда я пишу это, я ощущаю себя мудрым скучным дедушкой, который полагает, что может чему-то научить молодое поколение. В некоторой степени я такой и есть. Но существует и еще один слой.
Я беру старую газету, густо замазываю ее красным, а поверх белой краской рисую тонкую скелетообразную фигурку. Мне очень хочется, чтобы наутро краска потемнела.
Вечерний этюд
Поезд прибыл в Париж с большим опозданием. В здании Северного вокзала все окна были закрыты светомаскировкой. Мокрый от дождя перрон тускло блестел. Шерц раскрыл зонт, поднял воротник пальто, перехватил поудобнее ручку саквояжа и зашагал к выходу в город.
На привокзальной площади он сразу направился к стоянке такси (Леблан предупредил, что трамваи уже давно не ходят). Ни одного автомобиля – только несколько старомодных, словно сошедших с открыток двадцатилетней давности, конных повозок.
Закутанная в черный дождевик фигура на козлах вскинула голову, придержала пальцами ускользающий капюшон – женщина. Худая, лицо бледное, взгляд равнодушный.
– Приняли дело от мужа, мадам? – поинтересовался Шерц.
– От отца, – устало ответила возница. – Хорошо, что сохранил фиакр. Какая глупость эта ваша война…
Шерц предпочел не продолжать разговор. Узкая улица вилась между темных, стоявших вплотную друг к другу домов. Фонари не горели. В редких проемах между зданиями мелькало рассеченное на лоскутья лучами прожекторов сумрачное небо.
Фиакр свернул на Рю Бержер, остановился возле четырехэтажного отеля с плотно закрытыми ставнями. От третьего этажа вдоль фронтона свисал почти до самого тротуара огромный национальный флаг, – его пропитанное влагой трехцветное полотнище закрывало сразу два ряда окон. «Не дай бог, номер окажется с видом на эту линялую тряпку», – подумал Шерц, рассчитываясь с возницей.
Однако Леблан не зря пользовался репутацией исполнительного и надежного человека – номер смотрел во двор и рядом с окном спальни располагалась пожарная лестница. Шерц швырнул саквояж на продавленный задницами сотен постояльцев диван, плюхнулся в стоявшее напротив кресло и с наслаждением закурил.
С потолка капала в подставленные ведра вода, в углу тлели в жаровне угли – подвал и есть подвал. Сырость, a нормального отопления нет.
– Знаешь, что я ненавижу здесь больше всего? – Роз критически оглядела себя в зеркале, провела пуховкой по лицу, шее, обнаженным плечам. – Запах! Сколько ни прыскай духами, всё равно вся гримерная провоняла потом, сортиром, плесенью и папиросным дымом. Черт бы побрал эти цеппелины. Из-за них приходится выступать в подземельях. Ни окон, ни вентиляции. Кротовый балаган. А на сцене так разит, что у бедняги Реми к концу номера глаза слезятся.
Она сердито тряхнула головой, скорчила гримаску и начала обрисовывать контурным карандашом и без того пухлые губы.
– Мы должны радоваться, что есть хоть такая работа, – возразила Эжени, осторожно нагревавшая на спиртовке щипцы для завивки. – Театры закрыты, большинство ресторанов – тоже. Если бы не эти концерты…
– Концерты?! – Роз резко повернулась, оставив рот недорисованным. – Это для тебя они концерты – голос, талант, сольный номер! А я просто выхожу показать осатаневшим от сидения в окопах самцам свои голые ляжки. Вообще не понимаю, зачем Реми утруждает себя фокусами – этим отпускникам совершенно всё равно, что он вытаскивает из цилиндра, кролика или контрабас. Лишь бы я поклонилась пониже, чтобы они могли заглянуть сразу и под юбку и в декольте!
Она раздраженно махнула рукой и опять уставилась в зеркало. Ее соседка по гримерной пожала плечами.
– Ты преувеличиваешь. На концерты ходят не только отпускники. И что плохого в том, что им нравится тебя разглядывать? С тебя не убудет, а людям, вырвавшимся с фронта в Париж, нужно хоть немного развеяться.
– А мне нужны деньги, – Роз, закончив накладывать грим, стащила со стоявшей на подзеркальнике болванки белокурый парик и начала прилаживать его поверх собственной прически. – Тебе хорошо – певицы всегда имеют поклонников с толстыми кошельками. Промурлыкала пару шансонов, подцепила этого островитянина и доишь. А я всего лишь ассистентка. Лежу в ящике и улыбаюсь, пока Реми распиливает меня пополам! На что я могу рассчитывать?
– Мне показалось, вчера ты уехала с каким-то пожилым хлыщом в очень даже неплохом авто…
– Именно что хлыщом! Провинциальный отец семейства приехал на три дня в столицу. Всё, на что его хватило, – попытаться накачать меня дешевым вином. Не знал, бедняга, сколько я могу выпить… Кстати, ты ведь обычно носишь с собой аспирин. Не одолжишь ли таблеточку? Голова разламывается…
– Конечно, – Эжени, порывшись в сумочке, достала пузырек. – Возьми, оставь себе. У меня дома есть еще.
– Ты ангел. Кстати, у тебя самой-то всё в порядке? Весь вечер молчишь. Что случилось?
– Ничего не случилось, – певица грустно улыбнулась. – Всё по-прежнему.
– Дорогой братец никак не поймет, что ты ему не мать, да и он уже давно не ребенок?
Эжени ничего не ответила, только вздохнула. Роз сочувственно взглянула на товарку, сняла с плечиков расшитое блестками трико и начала втискивать в него свои пышные формы.
Леблан свернул к Опере, пересек бульвар. Там всегда было людно, и ни дождь, ни война не могли этого изменить. Тыловики и отпускники в поисках развлечений, миндинетки в поисках мужчин, уличные торговки в поисках заработка. Смех, цоканье каблучков, трели аккордеонов и губных гармошек, лица, освещенные вспышками зажигалок. Запах прелых листьев, дешевой пудры и крепкого армейского табака. Но стоило отойти чуть подальше – и снова темнота, тишина, только порывистый ветер треплет патриотические транспаранты на домах.
Заказчик – «мсье Пьер» – ждал возле Биржи, у самой ограды. Они обменялись условленными фразами, пошли в сторону моста. Леблан искоса поглядывал на спутника. Высокий, рыжеватый. Волевое лицо, уверенный взгляд.
– Далеко он живет? – тот же легкий, едва уловимый акцент, что и по телефону. «Я фламандец», – объяснил заказчик во время первого разговора.
– В Латинском квартале. Минут пятнадцать ходьбы.
«Пьер» кивнул, оторвал взгляд от подсвеченного противовоздушными прожекторами острова Ситэ, пристально посмотрел на Леблана:
– Теперь, когда можно наконец не бояться, что нас подслушают телефонные барышни, могу я спросить, кто он, этот ваш изобретатель?
Леблан вздохнул.
– Голодранец. Сидит на шее у сестры – кафешантанной певички. Мы договорились, что я найду ему заказчика, а он уплатит мне комиссионные. Я добрый человек, мсье. Согласился работать без задатка.
Помолчал и добавил:
– Он очень странный. Не от мира сего. Будете с ним разговаривать – имейте это в виду.
– Учту, – спокойно ответил заказчик.
– Эжени!
– Алекс, пожалуйста, не сейчас! Скоро мой выход, испортишь прическу!
– Дорогая, но я так соскучился!
Эжени вывернулась из рук англичанина, томно вздохнула:
– Я тоже… – и снова повернулась к зеркалу.
Алекс прошелся по крошечной гримерной – четыре шага вперед, четыре назад – спросил другим, сухим и требовательным тоном:
– Ты сказала ему?
Эжени покачала головой.
– Нет. Не было подходящего времени. У него какой-то срочный заказ, он поглощен своими опытами. Отмахнулся от всех моих попыток завести серьезный разговор.
Алекс остановился за спиной певицы, встретился взглядом с ее отражением, недовольно нахмурил брови:
– Мне это начинает надоедать. Твой брат взрослый человек, ты не можешь заботиться о нем бесконечно. У тебя должна быть своя жизнь. Мне не нравится, что ты поешь в этом кабаке, не нравится, что ты содержишь Макса, а больше всего не нравится, что из-за его капризов постоянно откладывается твой переезд в Англию.
Эжени, по-прежнему глядя в зеркало, улыбнулась виновато, вздохнула.
– Это не капризы. Он просто не такой, как все.
Алекс резко развернул ее к себе:
– Да-да, я знаю, он непризнанный гений, не понятый человечеством. Дорогая, я не могу больше ждать. Идет война. Никто не знает, что будет завтра. Я хочу жениться и оставить после себя ребенка. Я даже согласен выделять определенную сумму на содержание твоего ненормального родственника, но категорически против того, чтобы ты нянчилась с ним, как с грудным младенцем или паралитиком. Пусть он неспособен к строевой, однако вполне способен сам вытирать себе нос. Если ты не соберешь чемоданы до конца недели, я начну думать, что Макс – это только предлог.
– Хорошо, – покорно согласилась Эжени. – Я поговорю с ним сегодня же.
– Обещаешь?
– Да. Алекс, ну что ты делаешь, сюда могут войти…
– Никто не войдет. Я запер дверь.
Париж экономил электричество, и свет на ночь отключали. После визита к изобретателю пришлось спускаться по лестнице почти впотьмах, только внизу пробивалось от консьержки дрожащее мерцание свечей. Шерц сосредоточенно анализировал только что состоявшуюся беседу. Он не любил, когда события, вместо того, чтобы развиваться логично и последовательно, вдруг начинали хаотическую пляску. При необходимости мог, разумеется, импровизировать и находить удачные решения непредвиденных проблем, но это не доставляло ему удовольствия – по натуре Шерц был скорее педантом, чем авантюристом. Поэтому любая непредвиденная мелочь настораживала. Вот и сейчас – парнишка сказал, что товар по ошибке унесла из дома его сестра. Правда это или ложь? Действительно он настолько не от мира сего, что раскладывает свои изобретения где попало, или ломает комедию?
Шедший впереди Леблан придержал дверь, пропуская Шерца. Снаружи у крыльца мокли пустые цветочные горшки и велосипеды. Шерц искоса взглянул на толстячка-француза. Леблан уверяет, что изобретатель и вправду чокнутый. Но кто поручится за самого Леблана? Не ведет ли он двойную игру?
Тот ответил безмятежным взглядом, заметил благодушно:
– Я же говорил, что он с придурью. Но вы молодец. Сразу сумели расположить его к себе.
– Да неужели? – скептически приподнял брови Шерц. – Вот уж в жизни не подумал бы. Он цедил слова сквозь зубы и за всё время разговора посмотрел в мою сторону всего пару раз. Заметили?
– Конечно, – кивнул Леблан. – Но он разговаривал с вами. Отвечал на вопросы. Даже о планах на будущее упомянул. Говорю вам, вы ему понравились.
– Ему понравился задаток, – с иронией возразил Шерц. – Деньги открывают любую дверь и привлекают сердца. Кстати, а какой процент он вам должен отстегнуть с этой сделки?
– Наймите меня сбывать свой товар – и узнаете, – ухмыльнулся посредник. – А пока – пардон, коммерческая тайна. Идемте – я провожу вас до шантана, где поет эта девица.
Он внезапно остановился, хлопнул себя по карманам.
– Забыл перчатки у него в прихожей. Подождите секундочку, я мигом.
Эжени била нервная дрожь, она изо всех сил старалась не смотреть на лежавший на полу труп высокого рыжеватого мужчины, из-под которого медленно расползалась темная лужа. Полицейский фотограф – низенький, худой, похожий на старого седого грызуна – неторопливо делал снимки. Второй полицейский, чуть помоложе и поупитаннее, расспрашивал свидетельницу, время от времени делая пометки в блокноте. Тут фотограф снова поджег магний, и девушка так вздрогнула, что допрашивающий перешел с официального тона на отечески-сочувственный:
– Успокойтесь, мадемуазель, вы вне опасности.
Та судорожно всхлипнула:
– Это было так ужасно… Он, наверное, маньяк. Ворвался в гримерку, набросился на меня, пытался сорвать одежду… Какое счастье, что Алекс вернулся и пристрелил его!
– Вам очень повезло, – кивнул полицейский, покосившись на скромно стоявшего у стены англичанина. – А вы, мсье, просто замечательно стреляете. Девять человек из десяти не рискнули бы пустить в ход оружие – побоялись ненароком попасть в мадемуазель.
– В моей стране аристократ обязан уметь всё, – с достоинством проговорил герой дня. – Фехтовать, стрелять, боксировать, скакать на лошади и управляться с парусом и веслами. Меня учили всему этому с раннего детства.
– Похвально, мсье, весьма похвально, – полицейский записал имена и адреса свидетелей, кивнул напарнику, и представители закона удалились.
– Пустите! Я ищу мадемуазель Эжени Вышински! – Дверь распахнулась, и в гримерку вбежала девочка лет двенадцати.
– Мими? – удивилась Эжени. – Что случилось? Это дочка моей консьержки, – объяснила она Алексу.
– Добрый вечер, мадемуазель! Матушка послала меня к вам сказать, что вашего брата нашли мертвым с во-о-о-от такой дыркой в голове! Его кто-то пристрелил из пистолета!
Эжени сначала несколько мгновений тупо смотрела на Мими, потом пронзительно завизжала и забилась в истерике.
Леблан сидел за угловым столиком и смотрел на эстраду. Под низким потолком подвального зала плавали сизые клубы дыма. Старуха-тапер, не вынимая из густо накрашенных губ сигареты, энергично барабанила по клавишам. Кордебалетные девицы, заученно улыбаясь, старательно подбрасывали вверх обтянутые темным шелком ноги.
Алекс пробрался к столику Леблана, брезгливо взглянул на стоявший рядом стул, тщательно вытер его салфеткой, осторожно уселся.
– Всё в порядке, – сказал он без предисловий. – Девушка дала нужные показания, у вашей полиции нет ко мне никаких претензий. Я предпочел бы убить его в менее людном месте, но дать ему уйти сейчас означало бы идти на риск его потерять. Как вам удалось убедить его пойти в гримерку?
– Да я, собственно… – начал было Леблан и замолчал.
Англичанин молча ждал ответа.
– Он услышал фамилию мадемуазель, когда объявляли ее номер, – объяснил Леблан. – Вот и решил познакомиться. Моей заслуги тут нет.
– Что ж, в любом случае вы мне очень помогли. Спасибо.
– Да не за что, – отмахнулся Леблан. – Долг патриота и французского гражданина. Мы же вроде как союзники.
– Да, – с достоинством кивнул Алекс, достал из-за пазухи конверт. – Вот ваш… хм… гонорар за эту операцию. Кстати, вы уверены, что наш юный гений не успел изготовить это свое снадобье? Страшно даже подумать…
– Уверен, – успокоил толстяк, принимая конверт. – Парнишка так долго оправдывался перед немцем за то, что заказ будет готов только через неделю…
Он поднял глаза на собеседника.
– Здесь больше, чем мы договаривались.
Алекс покровительственно улыбнулся:
– Небольшой бонус лично от меня. Вы хорошо провернули это дело. Изобретение не создано, германский агент уничтожен, изобретатель – тоже. Секретное оружие кануло в Лету, и ничто не мешает Эжени уехать в Англию и стать моей женой.
Леблан изумленно вытаращил глаза.
– Вы что – серьезно хотите жениться на шантанной певичке? Я думал, вы ухаживали за ней только чтобы подобраться к ее братцу…
Алекс резко встал, с шумом отодвинул стул.
– Я британский офицер и джентльмен, – сухо сказал он. – И никогда не позволил бы себе давать серьезных обещаний порядочной девушке, не имея намерений их исполнить. Всего доброго.
Леблан проводил его взглядом, пожал плечами, пробормотал:
– Островитяне… – и опять поднял глаза на эстраду.
Танцовщиц там уже не было. Вместо них пышная блондинка в розовом трико и прозрачных шароварах сладострастно извивалась под восточную музыку, отвлекая публику от завозившегося с реквизитом фокусника.
– Хороша, – одобрительно заметил Леблан и не отводил глаз от сцены до конца номера. Потом наскоро нацарапал записку, подозвал гарсона и велел ему отнести послание за кулисы.
Подошел полицейский – тот самый, что допрашивал Эжени.
– Я тщательно обыскал всю гримерную – проверил и сумочку девушки, и карманы ее пальто, и ящики, где они хранят всю эту актерскую дребедень. Ничего. Или ты ошибся, или тебя намеренно пустили по ложному следу.
Леблан кивнул. Не глядя, сунул в подставленную ладонь купюру, снова уткнулся в бокал.
Наконец появилась Роз, уже переодевшаяся, без грима и без парика. Гарсон проводил ее к столику Леблана.
– Привет, – сказала она, плюхаясь на стул.
– Привет, – Леблан оценивающе разглядывал девушку, задерживая взгляд на особенно аппетитных изгибах ее крупного тела. – Как тебя зовут?
– Роз.
– Красивое имя. Меня можешь называть мсье Леблан. Как дела, Роз?
– Хреново, – равнодушно ответила девушка.
– Что так?
– Платят мало, любовника нет, работа дурацкая, заведение еще хуже. В гримерке воняет так, что свинью бы стошнило, да еще какой-то придурок подружку сегодня чуть не пристукнул, да сам нарвался на пулю. В результате имеем труп и лужу крови на полу. Всё в той же гримерке. А у тебя?
– С деньгами всё в порядке. Любовницы пока тоже нет. Вони, трупов и придурков и вокруг меня хватает. – Он посмотрел на пустой бокал, потом опять на девушку. – Пить будешь?
– Буду.
– Молодец, – Леблан одобрительно кивнул, сделал заказ.
Когда принесли вино, пригубил, спросил:
– А ты хотела бы уметь читать мысли?
– Не знаю… Никогда об этом не думала. Хотела бы, наверное.
– Вот и я хотел. Не вышло.
– Почему?
– Тот, кто мог бы сделать средство для чтения мыслей, умер, – Леблан помолчал и добавил: – Скоропостижно.
– Царствие небесное, – набожно прошептала Роз, осеняя себя крестным знамением. – Отчего он умер?
– От пули в лоб.
– Мир праху его.
– Аминь, – поддержал Леблан. – Ты чего не пьешь?
– Я, наверное, аспирин сначала приму. А то с утра голова болела.
Роз достала из сумочки пузырек, вытряхнула на ладонь белую таблетку.
– Странный какой-то аспирин, – сообщила она, проглотив лекарство. – Вовсе не кислый.
Некоторое время оба молчали, неторопливо потягивая из бокалов свое вино.
– Ты очень привлекательная, – неожиданно сказал Леблан. – Как раз в моем вкусе.
Роз смотрела на него странным, слегка удивленным взглядом.
– Ну, что замолчала? – Леблан посмотрел в упор, нахмурился. – Не нравлюсь?
– О чем ты сейчас думаешь? – спросила Роз. – Только честно.
– Честно? Думаю, что с тех самых пор, как уехал из Нормандии, не видел такой здоровой, пышной, крепкой девки. И еще кое о чем, но пока рановато об этом рассказывать. Если споемся, позже сама всё узнаешь, – он подмигнул, усмехнулся. – А почему ты спросила?
– Интересно же, какое впечатление я произвожу на умных, солидных, разбирающихся в людях мужчин… – Роз улыбнулась. – Знаешь, похоже, этот аспирин не так уж плох. Голова почти совсем прошла. Так что ты там говорил насчет попозже?
Дрова мироздания
Механик
…Холод не беспокоил его.
Память, настойчивая пленница ума, проявляла картины, фотографические отпечатки прошедшей жизни, из которой нам не вырваться, как из сетей кошмара поутру, в поту и судорогах нелепых видений, связывающих нас с прошлым, которое мы хотим позабыть.
Снежинки таяли на непокрытой голове. Он стоял перед надгробием, стянув берет, и не мог понять, что удерживало его здесь, на кладбище Терцо. Хотел ли он удостовериться, что
Где-то в стороне, может, и на другой стороне реки, заухал филин. Он повернул голову на звук, в сторону бывшего поля боя, автоматически отмечая излом траншей, узлы бункеров и гнезда пулеметных точек – привычка, от которой ему не избавиться… потом снова взглянул на надгробие.
Надпись на искрошенном цементе дешевой серийной плиты гласила:
«Лт. Винченцо Кассини, 131 Арт. Полк 2-й Див. Итал. Кор. Воор. Сил», и ниже – «2 февр 1881–15 окт 1917»
Как это часто бывало в последние годы, когда дрянная память услужливо подсовывала мгновения прошлого, от которого ему хотелось откреститься, стереть, смыть, как серебро фотопластинки, – заболела голова. Он автоматически потер старый шрам на лбу, последнее, что осталось от войны… потом посмотрел на гору. Провалы пещер затянулись зеленью кустарника. Мало что напоминало о происшедшем.
У них был выбор: остаться совершенным орудием войны или попытаться стать частью нового мира, исчезнуть, затеряться бесследно, раствориться в послевоенной Европе или пересечь океан…
Пухленькая словоохотливая хозяйка отеля в Терцо, где он остановился, рассказала ему об ужасе двенадцатого сражения на Изонцо. Сотни храбрецов «
По ее словам, тело лейтенанта Кассини было извлечено из-под завала где-то неподалеку.
Он хмыкнул.
Если бы пухляшка знала.
Обитатель этой могилы может спать безбедно. Хотя бы по той простой причине, что кости, гниющие в ней, не принадлежат бывшему лейтенанту Кассини. И – главное – сгниют они в лучшем случае через несколько сотен лет. Если вообще сгниют…
– …К чертям собачьим! – Бригадный генерал Эгберс со злостью швырнул трубку на стол и отвернулся от связиста, виновато вытянувшегося в струну перед командиром. – Флоссен, лейтенанта Хартвига сюда, немедленно!
Адьютант пулей вылетел из бункера. Крутой нрав Эгберса был хорошо знаком штабистам Четвертой Ударной.
Наступление немецкой армии под Тольмино натолкнулось на отчаянное сопротивление итальянцев, засевших в пещерах горы Изонцо над рекой с одноименным названием. Батареи орудий и пулеметные расчеты, словно ласточкины гнезда, натыканные в обрывах над рекой, легко подавляли любые попытки немцев переправиться через реку и закрепиться на западном берегу.
Эгберс ожесточенно потер заросший щетиной подбородок. Фон Бюлов, командующий Четырнадцатой армией, настаивал на продолжении атак, невзирая на потери. Между тем огонь артиллерии по пещерам Изонцо не приносил ожидаемых результатов: позиции итальянцев были укреплены на совесть, и контробстрел противника наносил серьезный урон – макаронники пристреляли узловые точки на противоположном, более низком, берегу реки, не позволяя немцам выдвинуть орудия тяжелого калибра ближе, для результативного артиллерийского обмена.
Полковник Кроннинг, командир Третьего Особого Химического Полка, только что телефонировал Эгберсу о том, что в помощь Четвертой Ударной придается спецподразделение «Гельбшаттен». Эгберс не был сторонником применения химического оружия: с самого начала войны, когда газобаллонные атаки хлором и фосгеном приносили столько же жертв среди наступающих сил немецкой армии, сколько и среди обороняющихся войск Коалиции, он презирал ведение «нечестной» войны…
Гауптман Дитц, командир спецотряда, доложит о тактических соображениях по поводу атаки на пещеры Изонцо лично генералу Эгберсу, как только «Гельбшаттен» прибудет в расположение Четвертой дивизии и гауптман проведет рекогносцировку.
Именно это и взбесило Эгберса. Дитц «доложит о тактических соображениях»… Завуалировано, но понятно: терпение Ставки истощилось. Наверняка какой-нибудь выскочка, хлыщ, мальчишка со свежеиспеченным дипломом Академии и связями… Дитц? Фамилия слишком ординарная, чтобы вспомнить кого-то «наверху», в Ставке.
– Герр генерал, по вашему приказанию… – голос лейтенанта Хартвига прервал размышления генерала.
– Пауль, вам знакомо имя Иоганн Дитц? Он, кажется, из новичков, но с покровителями… – Эгберс жестом пригласил лейтенанта к столу.
– Нет, мой генерал! Однако, если позволите… – Хартвиг подошел ближе, остановившись в проеме света от окна штабной палатки. Блики заиграли на ордене Красного Орла третьей степени – награде, врученной лейтенанту самим Гинденбургом за доблесть в битве при Трентино. Отменный разведчик, умница… и предан императору до гробовой доски, подумал Эгберс, глядя на щеголеватого офицера.
– …Я встречу спецотряд по прибытии и постараюсь
– Прекрасно, мой мальчик. Примите отряд с дивизионным радушием, предложите хороший ужин, выпивку. Девочек пригласите, ну сами знаете, из Ловенны, – Эгберс прищурил глаз, игриво хохотнул, но завершил встречу сурово:
– Я буду говорить с Дитцем завтра пополудни. Ваш доклад я ожидаю в десять ноль-ноль. У меня всё. Вопросы? Свободны!
Хартвиг щелкнул каблуками сапог, повернулся и споро вышел из палатки. Эгберс смотрел ему вслед, с тоской вспоминая сына, который погиб при штурме крепости Эссау два года тому. Он был примерно того же возраста, что и Хартвиг.
Проклятая война.
Капитан Дитц стоял в центре единственной площади городка Терцо, скрестив руки за спиной и покачиваясь на широко расставленных ногах – носок-пятка, носок-пятка… Хартвиг напряженно улыбался, всё еще ожидая ответа на приглашение, но Дитц, похоже, просто проигнорировал его; такого неуважения Хартвиг снести не мог.
– Герр гауптман, дорога была наверняка утомительной. Я понимаю ваше желание сразу же приступить к делу… – Хартвиг скривился, не в силах подавить неприязнь. Наглец-капитан даже не повернул головы в его сторону.
Солнечный луч, редкий гость последних дней октября, отразился в стеклах больших защитных очков, прикрывающих глаза капитана. Разведчик сцепил зубы. «На рапирах, сволочь, и без защитных наконечников, ты бы у меня умылся кровью в минуту…»
Гауптман выглядел бы странно, даже диковато для непосвященного глаза – но не для Хартвига, который был знаком со спецодеждой химических подразделений имперской армии.
Кисти рук Дитца затянуты в тонкие черные перчатки. Плащ из прорезиненной ткани плотно облегал торс; перехваченный в талии широким ремнем, он спадал до земли широкими складками. Стоячий воротник плаща скрывал шею полностью. Лицо его, помимо больших очков-«консервов», прикрывала походная противопылевая маска. Лейтенант обратил внимание на красно-бело-черный прямоугольник, вышитый на маске; посередине него на красном щите виднелась слоновья голова с длинными бивнями – символ экспедиционного корпуса Камеруна.
Хотя и форменный, плащ явно был переделан: вместо двух стандартных накладных карманов на груди тот имел множество небольших карманов на кнопках. К своему удивлению, лейтенант разглядел также и разноцветные проводки и петельки, непонятного назначения крохотные замки и застежки, трубочки и пистоны, которые обильно усеяли плащ Дитца. Достойным удивления был и головной убор гауптмана. Он походил на стандартный
Его наблюдения за странным нарядом капитана прервал резкий хлопок, громкий, как выстрел – на площадь, кашляя сизыми клубами дыма и натужно урча, вкатился грузовик, потом другой, затем еще несколько… Колонна автомобилей выглядела так, словно бы она прибыла в городок после многодневного перехода: тенты грузовиков покрыты пылью, колеса выпачканы толстым слоем глины. Несколько мотоциклеток, с колясками, переделанными под транспортировку груза (Хартвиг обратил внимание на то, что мотоциклетки везли длинные, больше метра, тонкие баллоны, выкрашенные в темно-коричневый цвет), завершали колонну, которая замкнула площадь и стоявших в ее центре офицеров в импровизированное кольцо.
Дитц вытянул шею и гаркнул несколько отрывистых, коротких команд. Колонна заглушила двигатели; из-под тентов и из кабин на площадь посыпались солдаты, около двух десятков. Хартвиг заметил, что все они похожи друг на друга: рослые, крепко сбитые, в легкой полевой форме, состоящей из курток, галифе и коротких сапог грубой кожи. Такие же фуражки, как и у Дитца, те же очки-«консервы» и маски на лицах – с тем же слоном на трехцветном поле.
Солдаты выстроились в каре рядом с трехосным грузовиком. Его рессоры почти выпрямились от нагрузки, означая, что большая цистерна, установленная вместо кузова, была наполнена под верх.
Хартвиг молча наблюдал за действом. Он уже понял – с капитаном разговора не будет, но всё еще надеялся, что сумеет узнать хоть что-то к докладу Эгберсу; то, что происходило на площади, могло пригодиться…
Между тем Дитц сделал несколько легких, быстрых шагов к выстроившейся группе. Солдат на левом краю каре скомандовал «Смир-р-р-рно!», и весь отряд, дружно притопнув, замер.
Только теперь Хартвиг понял, что было необычным в подчиненных Дитца.
Они все походили друг на друга, как близнецы.
Одинакового роста, одинаковой комплекции, в одинаковой, ладно сидящей, униформе. Единственным отличием оказались крупные цифры, вышитые белым на рукавах… Хартвиг потряс головой, словно стараясь избавиться от наваждения. В самом деле, голова его слегка кружилась, и он списал это на предвечернюю жару. Солнце палило вовсю, что, похоже, ничуть не трогало гауптмана и его бравую команду.
– Ну, так, мерзавцы! Вы прибыли на две минуты позже – это неслыханно! – Дитц медленно шел вдоль строя, в упор разглядывая солдат. – Двенадцатый, я надеюсь, что в этот раз задержка вышла не по вине твоей толстой задницы… Через тридцать минут развернуть лагерь во второй линии, на стыке позиций восьмого драгунского полка и третьего артбатальона, во-о-от… – остановившись, он резко вскинул руку, описав дугу, и его палец уткнулся в карту, ловко подставленную всё тем же крайним «близнецом», очевидно старшим команды, – …здесь!
Две дюжины глоток дружно рявкнули: «Слушаюсь!» Солдаты синхронно подпрыгнули и, вбив пыль в мостовую площади крепкими ногами, ладно развернулись в сторону капитана, который обогнул каре и теперь оказался рядом с Хартвигом. Тот всё так же молча, но с возрастающим изумлением наблюдал за странным отрядом и его начальником.
– Лейтенант Хартвиг сообщит данные о позициях макаронников, которых вы, чертово семя, должны вышибить из этих пещер в два дня! Восьмой, дай в ухо двенадцатому – он, похоже, никак не придет в себя…
Тугой, с хорошую дыню, кулак одного из солдат въехал в голову соседа по шеренге. Исполнительность отряда производила впечатление.
Опешивший от такого резкого перехода лейтенант не успел открыть и рта, а капитан уже стоял вплотную к нему, сверкая стеклами «гогглов»:
– Помимо данных о вооружении и личном составе укрепрайона противника, лейтенант поможет вам, шкуродеры, организовать поимку любой – я подчеркиваю, – любой живности, которая находится в расположении итальяшек, засевших в горе!
Хартвига обдало жаром – поначалу он приписал это возмущению, но странное чувство зависимости от силы, исходившей от гауптмана Дитца, заставило его утвердительно кивнуть головой.
«Какая, к дьяволу, живность?!» – подумал разведчик.
– Любая, герр лейтенант: итальянцы сентиментальны и наверняка натащили с собой собак или там кошек, плюс лошади – не на руках же они приперли орудия в пещеры? – Дитц не прочел его мысли; оказалось, Хартвиг произнес это вслух… Отряд грохнул раскатистым гоготом.
– Р-р-р-разойдись! – рыкнул Дитц, и строй молодцов рассыпался в мгновение. Заурчали моторы, застрекотали мотоциклетки… через две-три минуты лишь острый запах отработанного горючего напоминал о происшедшем.
Не поспевая за быстро шагающим капитаном, Хартвиг пытался выяснить на ходу, что именно имел в виду Дитц, когда говорил о поимке «живности». Ярость сдавливала горло разведчика, мешая дышать в полную силу:
– Герр капитан… Помилуйте – лошади? Собаки?! Для чего?.. Как это может…
Не сбавляя темп, капитан нравоучительно заговорил – голос его напоминал скрежетание ножа по стеклу:
– Франц Хельм. Средневековый теоретик тактических методов атаки крепостей, лейтенант. Вас в академии чему обучали? – Он внезапно остановился, и Хартвиг едва не воткнулся носом в маску Дитца. – Прямая дорога к террору осажденных замков, по Хельму – использование домашних животных для нагнетания паники, поджогов, отравления питьевой воды и так далее… Например, Хельм предлагал привязывать к кошкам, сбежавшим из крепости, небольшую бомбу с греческим огнем; если потом кошку хорошенько напугать и выпустить, она примчится к хозяевам и подожжет их дом. Просто, не правда ли?
Хартвиг понял, что Дитц попросту издевается. Но едва собрался дать наглецу отповедь, как капитан поднял гогглы на лоб и, сузив глаза, процедил:
– Идиотская затея! Понятно, что я не собираюсь нашпиговывать пещеры тифозными нечистотами по Хельму… А вот сведения о вооружении, воинском составе, а главное – расположении и мощности огневых точек по мере увеличения высоты мне будут нужны не позднее чем в четырнадцать ноль-ноль. Постарайтесь не разочаровать меня, герр лейтенант!
Хартвиг механически кивнул. Он был совсем не из пугливых, но бездонность зрачков гауптмана вызывала неясную тревогу; горящие адским пламенем глаза, глубоко упрятанные в складках кожи без бровей, казалось, проникали в самый мозг разведчика…
Хартвигу повезло.
Его сокурсник по академии, Макс Фельке, который служил в штабе Четвертой дивизии, знал о Дитце куда больше, чем, пожалуй, нужно было разведчику для доклада Эгберсу следующим утром. Фельке был накоротке с адъютантом полковника Кроннинга, командира Дитца.
Захватив две бутылки эльзасского, Хартвиг напросился на ужин с однокашником поздним вечером, после традиционного ежедневного артобстрела позиций итальянцев. Обстрел, как и много раз до того, не принес успеха, и раздосадованный Фельке, проклиная итальяшек, быстро надрался – успев, тем не менее, рассказать разведчику немало интересного о Дитце.
Заинтригованный донельзя Хартвиг пытался отделить вымысел и слухи от реальности, но в истории Дитца и особенно его загадочного отряда было слишком много дыму.
Например, говорили, что Дитц специализировался в «персональном терроре», задаче настолько же сложной, насколько и неблагородной. Его отряд якобы перебрасывали с одного участка фронта на другой, следуя перемещениям конкретных подразделений противника, в особенности необученных или плохо подготовленных к ведению химической войны. Дитц сжигал цепи врага при поднятии в атаку из ранцевых огнеметов, изматывал его хирургически точными обстрелами химическими минами, метко забрасывал позиции терроризируемого подразделения (даже если оно находилось на отдыхе или перегруппировке где-то во втором эшелоне) химическими бомбами из газометов… Такая тактика направленного, «точечного» террора, когда, например, полк противника методически и целеустремленно подвергался постоянным атакам с применением химического оружия, независимо от расположения подразделения, его перемещений и даже отводов с передовых позиций в тыл, сеял ужас и панику, деморализуя врага. Дитц с его «Гельбшаттеном» был мастером точечного террора.
Масса других фактов – или вымыслов? – относилась непосредственно к отряду «Гельбшаттен».
Говорили, что солдаты Дитца не знают страха. Во время вывода немецкого экспедиционного корпуса из Камеруна и Габона слаженные действия бойцов отряда и самого Дитца, перекрывших долину Нтем перекрестным огнем полудюжины станковых огнеметов, дали возможность вытащить группировку «Львов Могавы», почти две тысячи человек, без единого потерянного солдата. Танкетки Антанты, прорвавшись по гребню, расстреливали их в упор из спарок-Гочкисов, но «Демоны Дитца», как называли бойцов «Гельбшаттена» в Африке, продолжали поливать долину огненными струями…
Их не брали пули, не останавливали огнеметы, и лишь прямые попадания крупного калибра, разрывающие тело в куски, могли – по слухам – сгубить бесовское отродье.
Но как только «Гельбшаттен» появлялся на другом участке фронта, «демонов» снова было двадцать…
Командование доверяло гауптману Дитцу и часто привлекало его отряд к выполнению опасных и сложных операций. В штабе говорили, что техническое обеспечение «Гельбшаттена» не имело равных не только в немецкой армии, но и в войсках Антанты. «Демоны» применяли новейшие сверхсекретные химикаты, пользовались минами и фугасами, сочетающими эффективность отравляющих веществ высокой степени поражения и высокую бризантную мощь. По слухам, в арсенале отряда имелись «медведки», некое подобие одноместных субмарин, для быстрого рытья туннелей под землей; фугасы с отравляющими веществами закладывались «демонами» под позициями врага глубоко в тылу…
Бойцы «Гельбшаттена» могли «летать» (как полагал Хартвиг, они скорее всего пользовались мини-дирижаблями), проводить под водой неограниченно долгое время (дыхательные аппараты кольцевого действия, хмыкнул разведчик про себя), но что особо ценилось командованием – они были отчаянно смелы, подчинялись Дитцу беспрекословно, без колебаний жертвовали собой, если требовалось защитить своего командира, и словно бы восставали из пепла, как Феникс. Хартвиг язвительно предположил, что скорее всего отряд Дитца пополнялся резервом из какого-нибудь отдаленного городка в Силезии – из-за его отрезанности от остального мира, принцип «все кузены спят со всеми кузинами» в итоге приводит к появлению на свет дебилов, похожих друг на друга… но Фельке не принял его шутки. Внезапно подобравшись, он почти трезво взглянул на разведчика и сказал, что «демоны», по слухам, или заговоренные мертвяки, или механические куклы-доппельгангеры… «Или и то, и другое», внятно произнес штабист и громко икнул. Его снова развезло, и он понес околесицу о том, что Дитца чураются в Ставке потому, что тот и сам словно полуживой – из-за многочисленных ранений, химических ожогов, ипритных язв его кожа выглядит как шагрень, и поэтому Дитц почти никогда не снимает очков и маски.
Хартвиг вспомнил холод темных, как ночь, зрачков капитана, передернул плечами и скомкал окончание ужина, преждевременно откланявшись.
С такой дистанции пещеры не выглядели внушительно для невооруженного глаза. Небольшие дыры в сырной голове горы; проемы отдельных пещер заложены мешками с песком или укреплены дополнительными слоями каменных кладок – подслеповато щурясь амбразурами, эти были добротно укрыты от взгляда.
Капитан осматривал позиции итальянцев из далеко выдвинутого к срезу реки наблюдательного пункта, после доклада Хартвига и встречи с генералом Эгберсом. Хорошо укрытый и замаскированный окоп давал возможность внимательно изучить пещеры, проверяя данные лейтенанта на местности.
Дитц поднял бинокль и навел резкость. Так и есть. Из почти полусотни естественных пещер больше двух третей переделаны макаронниками в укрепленные точки. Он повел биноклем, прикидывая соотношение орудий и пулеметных гнезд. Хартвиг сказал, что итальянцы вооружены преимущественно горными пушками шестьдесят пятого калибра и турельными пулеметами ФИАТ; недостатка в боеприпасах у них нет. Во время разговора капитана с Эгберсом тот с досадой сказал, что выбить итальяшек из пещер было бы проще, если бы удалось отрезать укрепрайон от тылов. Макаронники – неважные бойцы, если их не накормить вовремя или не выдать положенную порцию вина перед ужином. Но для этого нужно переправиться через Изонцо – или выше, или ниже по течению, а вся долина реки простреливалась итальянскими батареями с приличной меткостью. Поэтому, как сказал Эгберс (и Дитц явственно почувствовал, чего стоило старому служаке признаться в этом), он рассчитывает на помощь отряда «Гельбшаттен».
Капитан перевел бинокль на нижний ряд пещер. Около полудюжины огневых точек – густой кустарник мешал точнее оценить их количество. Добраться до них с уровня реки невозможно. Несмотря на то, что самая нижняя пещера нависала над рекой на высоте всего лишь двух-трех метров, она была прилично укреплена: стволы двух орудий и четверка пулеметов виднелись в окнах полукружия дота, выстроенного в большом естественном проеме.
Блики солнца, отражаясь от воды, играли на зелени кустарника, покрывшего крутой берег у основания горы. Столетия потребовались реке для того, чтобы пробиться сквозь скальные породы, вытачивая протоки, вымывая пещеры…
Капитан зажмурился. Решение, к которому он пришел, было одновременно иррациональным и изящным.
…Холод пробирал до кончиков пальцев. Ночь выдалась бессонной. Пьетро попытался закутаться в шинель с ногами, но треск рвущейся материи привел его в отчаяние. Проклятая осада, чертовы немцы, опостылевшая слизь, которая покрывала всё, от гашеток пулемета до пуговиц мундира. Шинель прогнила. Монотонная музыка капель, падающих с потолка пещеры, выедала мозг. Вода была вездесущей… С месяц назад Пьетро не мог бы и подумать, что он сможет не просто жить, но воевать в гнилостной сырости, вечном полумраке и промозглом холоде пещер Изонцо – а вот поди ж ты…
Он зло выругался и поднялся на ноги, пребольно стукнувшись макушкой о потолок «казармы», небольшой выемки в углу пещеры.
– Говорил же я тебе: не снимай каску, болван! – заржал рядом капрал Рецци.
– Пошел ты… – Пьетро хотел было врезать Рецци как следует, но строгий окрик сержанта остановил его.
Пьетро прошлепал по лужам к турельной установке, уселся на сиденье и надел плечевые ремни станкового пулемета.
– Рецци, твоя вахта через три часа, и попробуй, жирная твоя харя, закосить на то, что ты проспал! – Пьетро терпеть не мог капрала, но пулеметчиков в батальоне не хватало, а Рецци, надо отдать ему должное, при всей своей хреновой сущности стрелял отменно.
Он повернул турель пулемета, вглядываясь в полумрак. В принципе, он мог бы накрыть сектор с закрытыми глазами – за три недели противостояния он и Рецци наловчились в стрельбе с отменной точностью, и их сержант с гордостью говорил артиллеристам двух «Каноне М-06», с которыми они делили мытарства пещеры, что его парни припаяют немецким гранатометчикам задолго до того, как те смогут приблизиться на расстояние броска.
– Святая Мария и великомученик Паоло… – пробормотал пулеметчик.
Увиденное пригвоздило его к месту.
Обычные ориентиры противоположного берега – развалины дома у среза реки и огромный валун, напоминающий голову в немецком шлеме с шишаком – исчезли. Отблески прожекторов немцев от поверхности воды дали понять, что уровень реки сильно поднялся, сомнений не было… Но отчего?
Пьетро услышал новый звук. К унылому шлепанию капель с потолка пещеры добавилось журчание струй воды.
Пулеметчик засуетился в поисках фонаря, но сержант опередил его. Свет выхватил часть амбразуры. Вода сочилась через проем, жадно облизывая стену из бутового камня; с каждым мгновением струи множились, усиливались, и вот уже поток, водопад хлынул внутрь пещеры… Свет фонаря заметался по стенам – сержант будил спящих солдат.
Вопли, обрывки команд офицеров, шум воды добавили хаоса.
– Навались! Быстрее, быстрее, река затапливает пещеру! – Голос лейтенанта-артиллериста на мгновение перекрыл бардак; его команды старались откатить пушки назад, ко входу.
Пьетро спрыгнул с сиденья установки, пытаясь снять пулемет с турели, но сделать это в одиночку не удалось.
– Рецци, где ты там? Пулемет… Помоги… – Горло сдавило от ужаса. Черт с ним, с пулеметом – пора уносить ноги!
Спрыгнув вниз, Пьетро ринулся назад, к выходу. Кто-то оттолкнул его, он зацепился рукавом за маховик турели, потерял равновесие и с размаху ударился виском о стену.
…Он пришел в себя. Его спасла противогазная сумка, закрепленная на груди. Наполненная воздухом, сумка сыграла роль спасательного жилета и удержала Пьетро на плаву лицом кверху, пока он был без сознания. Сколько времени прошло с момента удара – он не знал, но одно было очевидным: река заполнила пещеру под самый верх, и вход в нее оказался под водой. Пьетро плавал в небольшой воздушной «линзе» под потолком.
Похоже, немцы запрудили реку и подняли уровень воды, затопив их огневую точку – а может, и те, что находились выше их дота. Передняя часть пещеры также оказалась под водой, и теперь, барахтаясь в кромешной тьме, Пьетро пытался сориентироваться, в какую сторону ему придется нырять, чтобы выбраться из ловушки через амбразуру. Он не собирался загибаться в холодной до ломоты в костях воде…
Свет, поначалу неяркий, но постепенно усиливающийся, пробил водную толщу. Кто-то, подсвечивая путь под водой, уверенно и споро приближался к Пьетро. Обрадованный пулеметчик подумал, что парни хватились его и теперь пытаются вызволить из беды… Он хлебнул воздуха, сколько мог – легкие были сжаты тисками холода, – и, оттолкнувшись от потолка ногами, нырнул навстречу свету.
Цилиндрический предмет, нечто, похожее на торпеду, промчался рядом с Пьетро, направляясь в глубь пещеры. Его отбросило в сторону – настолько быстро передвигался предмет. Паника сдавила мозг. Пьетро понял, что ошибся, что его не спасают и что самому до амбразуры ему недотянуть…
Последнее, что он увидел перед тем, как захлебнуться, были еще два таких же предмета-торпеды, двигающиеся в пещеру вслед за первым.
Он внезапно понял, что именно так удивило его в этих предметах.
Лица.
Глаза на лицах, повернутых вперед, горели ярким, кроваво-красным светом, освещая людям-«торпедам» путь в толще воды.
С последней искрой угасающего сознания, уже не отличая явь от галлюцинаций, он увидел, как человеческие «торпеды», сложив ладони и выдвинув руки треугольниками впереди головы, врезались в скрытую под водой стену пещеры и затем, почти так же легко, как они передвигались в воде, начали ввинчиваться в толщу горы…
Дитц понимал, что лейтенант Хартвиг – размазня и слюнтяй. Когда (по требованию Эгберса) капитан пояснил свой план, тот возмутился: слишком «жестокой» показалась ему идея командира «Гельбшаттена».
Обсуждение плана Дитца проходило в штабной палатке, где, кроме Дитца, Эгберса и Хартвига, не было никого – секретность миссии «Гельбшаттена», затребованная Ставкой, соблюдалась неукоснительно.
Когда капитан проводил рекогносцировку, он обратил внимание на то, что уровень реки Изонцо в петле, огибающей итальянские огневые точки, находится всего лишь в нескольких метрах от нижних пещер. Постройка временной дамбы ниже по течению позволит поднять уровень воды в реке настолько, чтобы затопить две-три первые пещеры – при этом позиции немецких войск не пострадают в значительной мере, поскольку лишь первая линия окопов окажется под водой, да и то временно. Как только пещеры уйдут под воду, итальянцы будут вынуждены оставить их, и «Гельбшаттен» примется за дело.
Капитан опустил детальные пояснения того, как именно его бойцы проведут операцию по выживанию макаронников из остальных пещер. Он интуитивно понимал, что чистюля Хартвиг, да и Эгберс, как вояки, воспитанные в традициях прошлого века, будут против методов, привычных для его отряда.
Он сказал лишь, что для отвлечения внимания расчетов итальянских батарей и пулеметных гнезд необходимо ввязать их в интенсивный обмен огнем, используя все виды оружия – артиллерию, пулеметный обстрел и аэропланы.
Эгберс тем не менее настоял на докладе Дитца о планируемых действиях его отряда. Капитан не подал виду и тем же ровным, глухим голосом рассказал о приготовлениях «Гельбшаттена».
Его «демоны» пробурят подкопы в породе из нижних, затопленных, пещер, установят фугасы в толще горы, по возможности как можно ближе к огневым точкам, и после их подрыва натурально выкурят макаронников фосгеном. Чтобы обеспечить нужную летучесть фосгена, который был тяжелее воздуха, Дитц планировал смешать ядовитый газ с гелием. Вдобавок, чтобы сделать противогазы итальянских солдат неэффективными, он решил подрывать фугасы вместе с зарядами «агента ДА», дифенилхлорарсина: фильтры английских противогазов, которыми оснащены солдаты пещер, легко «пробивались» аэрозольной взвесью арсина. В течение секунд маски будут сорваны кашляющими, задыхающимися солдатами, и тогда в пещеры пойдет фосген…
Хартвиг переглянулся с Эгберсом и, едва владея собой, сказал, что варварские методы ведения войны никогда не приветствовались в Четвертой дивизии. Некоторое время Дитц молчал, мерно и тяжело дыша; воздух, с шумом выходящий из-под его маски, казалось, постепенно сменялся дымом, и лейтенанту даже почудился запах серы…
Наконец капитан едва слышно сказал:
– Ну что ж… – и единым быстрым движением снял фуражку, наушники, очки и маску.
Хартвиг подавил возглас отвращения. Генерал Эгберс сжал губы и отвел взгляд.
Назвать
– То, что вы видите, господа, есть последствия действий многочисленных отравляющих веществ, которые находятся на вооружении противника – дифосген, горчичный газ, хлор… – Дитц привычно и ловко надел маску, очки и фуражку, закрепив ее дугой наушников на гладком черепе. – Если лично вы полагаете, что мы должны отвечать на удар рапиры… – он повернул голову в сторону Хартвига, сделав короткую паузу («Как он догадался?», подумал разведчик), – … легким тычком в грудь, то я оставляю за собой право на выбор ответного выпада.
Капитан сделал шаг в глубь палатки и, не глядя на собеседников, продолжил:
– Мы все – профессионалы, ландскнехты Молоха войн. Не мне напоминать вам, господа, что войну, как выражение воли сильных мира сего, следует вести с запертым на все замки сердцем и умом, отстраненным от традиционных добродетелей людских. Английские пилоты пьют шнапс с нашими асами после того, как сбиты, и посылают им банки с кофе в благодарность за теплый прием… Идиотизм! Ведут ли войну «честными»… – он сделал четкий акцент на последнем слове, – или преступными, с точки зрения мировой общественности, способами, включая отравляющие газы… это не суть важно. Унижение, отвращение, боль, ужас, опустошение, падение цивилизаций, гибель тысяч и миллионов есть результат любой войны, и неважно, какими способами он достигается. Если вы в самом деле считаете себя цивилизованными членами сообщества, давайте прекратим сражаться и запретим войну как метод разрешения конфликтов, – капитан повернулся к Эгберсу и Хартвигу, и холод логики блеснул в стеклах его очков. – Но я больше чем уверен, что вы, как истинные профессионалы, не станете этого делать… Именно поэтому я предлагаю не начинать дискуссию о гуманности моих методов. Надеюсь, вы согласитесь с тем, что неуместно смешивать в кучу высокие идеалы человечества с довольно ограниченным выбором «грязных» методов для убийств, разрухи и прочих бедствий, которые и вы, и я причиняем ему, человечеству, ежедневно!
Последние слова он произнес в полный голос, словно бы подчеркивая свою позицию.
– С вашего позволения, герр генерал, я откланяюсь. Я рассчитываю на помощь ваших людей в строительстве временной дамбы у Терцо, как и на должную огневую поддержку операции. Поутру, лишь только итальянцы покинут две нижние пещеры после затопления, «Гельбшаттен» начнет операцию по обезвреживанию остальных огневых точек. Я гарантирую, что завтра, начиная с пятнадцати ноль-ноль, со скал Изонцо не прозвучит ни единого выстрела, и ваши солдаты после переправы через реку смогут беспрепятственно атаковать Вторую армию Венето с флангов.
Дитц воспользовался замешательством Эгберса и лейтенанта и быстро вышел.
Оба офицера не могли и представить, что у Дитца, помимо решения задачи, поставленной Ставкой, был еще и личный интерес во взятии пещер Изонцо.
Его звали Винченцо Кассини. Дитц охотился за Кассини, лейтенантом-артиллеристом итальянской армии, более трех лет.
Об этом не знал никто, кроме самого капитана и Кассини. Вымуштрованные «демоны» выполняли каждую команду командира, не задавая вопросов, что помогало Дитцу в его поисках.
Его время пришло. Как подтвердили командиру пятый и одиннадцатый «демоны» после допроса «языка», захваченного вчера, Кассини командовал артиллерийской батареей в одной из пещер над рекой…
Вода ушла быстро. Немцы разобрали дамбу после начала артобстрела. К одиннадцати утра, когда орудийная обработка итальянских позиций достигла предела – казалось, скала шаталась после сотен снарядов, выпущенных гаубичной артиллерией Четвертой дивизии, – «Гельбшаттен» уже заложил полтора десятка фугасов в толще горы.
«Демоны» Дитца не теряли времени.
…Эгберс наблюдал за происходящим из бункера на холме. Перископ, наведенный на скалу, не позволял в полной мере оценить масштаб атаки. Генерал с досадой оттолкнул бесполезный инструмент.
Облака разрывов густо покрыли поверхность скалы. Итальянские батареи тем не менее продолжали ожесточенный ответный огонь, сосредоточив его на позициях немецкой артиллерии второго эшелона. Особенно активно работали пушки крупного калибра в двух пещерах, упрятанных в складке горы на северо-восточном обрыве. Достать их гаубицами не удавалось, и попытка выжечь макаронников огнеметами, предпринятая немцами на прошлой неделе, закончилась неудачей.
Генерал связался с командиром приданного авиаторного полка и запросил поддержку с воздуха. Наличие крупного калибра – «каноне навале», судя по мощи выстрелов – у противника тревожило Эгберса; две-три полевые пушки в этих пещерах были, по всей видимости, заменены более мощными… но как итальянцам удалось втащить тяжелые орудия на такую высоту?
Он нетерпеливо посмотрел на часы. До начала атаки Дитца оставался почти час. За это время «каноне» наломают дров – длинноствольные орудия легко доставали до третьей линии окопов немцев и даже дальше…
Спустя пятнадцать минут, тянувшихся, как патока, Эгберс наконец-то разглядел тонкий, как игла, фюзеляж биплана «АГО», разведчика, звук моторов которого заглушала канонада. Разведчик нырял осой между шапками шрапнельных разрывов, крутясь у северо-восточного обрыва горы, и вскоре улетел, приветствуемый ревом восторга из немецких окопов: там предвкушали вторую часть действа в воздухе, которое тем не менее началось еще через четверть часа… А в это время орудия крупного калибра из пещер продолжали мешать с грязью траншеи немцев.
Шестерка «Альбатросов» выстроилась в большую карусель и начала методично обстреливать амбразуры с грозными «каноне», поочередно сваливаясь из карусели для атаки на батареи противника. На время воздушной атаки огонь немецких пушек прекратился, но пещеры стали огрызаться еще яростнее. «Альбатросы» чувствовали себя хозяевами положения, потому что у итальянцев не было должной воздушной поддержки еще со времен Второй битвы при Изонцо, и немецкие самолеты с каждым заходом всё увереннее накрывали цель пулеметным огнем. Так продолжалось довольно долго, и, казалось, «Альбатросы» наконец заставят орудия замолчать, – до той поры, когда итальянский егерь-ардито, высунувшись из пещеры, метко поджег один из «Альбатросов» огнеметом… Другой самолет потерял управление и взорвался, врезавшись в скалу. Когда еще один биплан развалился на куски от прямого попадания зенитного снаряда, Эгберс понял, что воздушная атака провалилась.
Он в гневе закрыл глаза. Генерал не слишком верил в успех «Гельбшаттена», однако в нынешней обстановке немцы отыграли все свои козыри…
Почему, черт возьми, медлит Дитц?! Неужели он не видит, не знает, что происходит?
Словно бы в ответ на его мысли, гора вздрогнула, натужно охнула, будто живая, вспухнув на глазах, и затряслась, заколыхалась в агонии. Из нескольких пещер, как из зева дьявола, полыхнуло пламя взрывов, языки которого выпростались на десятки метров. И лишь тогда до немецких траншей, до бункера с Эгберсом докатилась дрожь земли, донесся звук исполинского взрыва, многократно усиленного эхом из глубокого ложа реки. Звук был больше похож на рев мифического великана, побежденного в битве, в которой он считал себя неуязвимым, – и боль, и ярость поражения смешались в этом трубном звуке.
Эгберс, завороженный увиденным, замер.
Гора словно бы съежилась, уменьшилась в размерах… Из ее пещер, которые еще недавно так яростно огрызались смертоносным орудийным огнем, потекли слезы…
Желто-коричневые слезы тяжелыми струями стекали из глаз-пещер. Фосген, желтая смерть, то, о чем говорил командир «Гельбшаттена». Газа было много, невероятно много; похоже, Дитц постарался… Эгберс покачал головой. Он представил, что сейчас происходит в изуродованных пещерах с теми несчастными, кто чудом остался в живых, но были обездвижены, завалены обрушившейся породой…
Тишина нависла над долиной реки Изонцо. Плотные облака пыли и дыма, смешанные со смертоносным газом, грязно-серым саваном накрыли гору.
Эгберс вздохнул, взглянул на часы и приказал начать переправу через реку в пятнадцать ноль-ноль.
Когда первые понтоны немцев ткнулись в каменистый берег противоположной стороны, пушки Изонцо молчали. Капитан Дитц сдержал свое обещание.
… – Дыши, дыши нормально… нет, не сопротивляйся, я помогаю тебе! Сосредоточься!
Рука в черной лайковой перчатке насильно протолкнула дыхательный патрубок противогаза в стиснутые губы, одновременно зажав нос и прикрыв глаза человека, чье лицо было бы скорее похоже на мраморную скульптуру от обильно покрывшей его пыли, если бы не рваная рана на лбу, которая сочилась кровью. Вытолкнув загубник, он зашелся в мучительном, разрывающем легкие, приступе кашля.
Рассеянный свет проникал сквозь пролом в стене. Амбразура, разваленная взрывом, чудом удерживала свисающую вниз гигантскую «сигарету» тяжелого орудия, зацепившегося казенником за изгиб скалы на краю пещеры.
Лицо перекосилось от боли. Те же руки в перчатках сноровисто натянули на него маску противогаза.
– Теперь вставай, поднимайся, слышишь? У меня мало времени! – Обладатель перчаток бесцеремонно тормошил беднягу.
– Как ты… меня разыскал? – Голос из-под маски звучал негромко.
– «Демоны»…они, как собаки, чуют своих хозяев. Как настоящих, так и бывших, – хмыкнул Дитц.
Едва человек, которого он поднял, смог самостоятельно стоять, капитан сделал быстрый шаг в сторону; в его руке сверкнула вороненая сталь «люгера».
– Повторюсь: у меня нет времени. Ты знаешь, зачем я тебя искал.
Раненый кивнул.
– А если бы я погиб? – Он склонил голову.
– Не валяй дурака…
– С чего ты взял, что я знаю секрет… даже если он существует? Мастер не посвящал меня в детали его сделки с Мельцелем, точно так же, как и Мельцель держал в тайне детали его сговора с фон Кемпеленом, – сказал раненый. Резкий кашель снова заставил его согнуться пополам.
– Я знаю, что ты знаком с механикой «демонов»; ты чинил их тогда, в начале века, в Трансваале. Отпираться бессмысленно, Непомук… Или Винченцо, прости, – Дитц хмыкнул. – Не стоит убеждать меня в том, что тайна тебе неизвестна, я знаю это так же наверняка, как и то, что ты построил последних «демонов», троих или четверых – двенадцатый, к примеру, явно твое создание. Просчеты в логике… замедленная реакция на огонь… ну, в общем, не будем запираться, да? – Дитц громко свистнул.
Словно из-под земли, пятерка «демонов» выросла перед ним.
– Взять этого… – капитан небрежно ткнул рукой в сторону Кассини, – и скрытно доставить в лагерь. У меня с ним будет длинный разговор.
– Веерстаан! – закричал внезапно раненый на африкаанс («Не подчиняться!»).
Двое из «демонов» заколебались, потом быстро заговорили вполголоса с остальными… Все пятеро вдруг замерли.
– Идиоты! Взять его! Я ваш командир! – Дитц терял контроль над механизмами, он понимал это. «Демоны» не подчинились. – Ват хом! («Схватите его!») – разъяренно гаркнул капитан, надеясь, что команда на африкаанс повлияет на тупоголовых механоидов лучше, чем немецкий…
Кассини вдруг развел руки в стороны и затем сделал резкое движение открытами ладонями в сторону капитана. «Демоны» полукругом двинулись к Дитцу, постепенно оттесняя его к стене. «Люгер» в руке капитана прыгнул раз, потом другой… Хлесткие выстрелы звучали один за другим, но пули не приносили вреда механоидам.
Внезапно пол пещеры всколыхнулся и треснул, распадаясь, открыв гигантскую зияющую воронку, заполненную огнем… взорвался последний, самый мощный, фугас, установленный «Гельбшаттеном». Вместе с ним взлетел на воздух склад боеприпасов всего укрепрайона. Мощнейший взрыв снес верхушку горы – от пещеры, в которой Дитц обнаружил Кассини, по диагонали до южного гребня Изонцо.
Вихрь раскаленных газов пронесся по вновь сформировавшемуся кратеру, испепеляя всё на своем пути. Дитц, Кассини и «демоны» исчезли в кроваво-огненном шаре, покрытом черными прожилками…
…Он еще раз глянул на надгробную плиту. Потер шрам на лбу – последнее, что осталось на память от войны… потом крикнул:
– Двенадцатый, пора!
Рявкнул мотор грузовика-фургона, на боку которого, под аляповато выполненным рисунком, изображающим манеж с десятком молодцов в цирковых трико, жонглирующих гирями, можно было различить потертую надпись: «Техноциркачи Спинелли: необыкновенная точность в метании ножей и стрельбе из ружей вслепую! Подводное шоу людей-торпед и левитация под куполом цирка!»
Он хлопнул дверцей, оставляя прошлое в могиле с искрошившимся надгробием.
Истребитель с черным драконом
В этот летний вечер мой брат Манфред подначил всех пилотов нашей эскадрильи провести вечер на террасе нашего французского особнячка, в обществе девятнадцати бутылок «Шато О’Брийон», поднятых из прохладного погреба, и четырех пулеметов «Шпандау», отобранных у охранения нашего аэродрома, чтобы «поймать на живца», как он выразился, английские бомбардировщики, третий день бомбившие наш аэродром с пунктуальностью, достойной лучшего применения. Манфред даже поспорил с Вольфом, на бутылку настоящего «Айсвайна», что собьет хотя бы одного, не сходя с места.
Вечер был теплым, закат замечательным, вино отличным, пулеметы стояли на белой скатерти столов как главное блюдо вечера, в ожидании закуски, общество состояло исключительно из своих – пилотов высочайшего класса, асов, как теперь их называли. Я попал в это общество благодаря поддержке брата – желающих было более чем достаточно и кроме меня, – и я был полон желания достойно войти в круг этих заслуженных людей.
Мы пили вино, созерцали закат и травили охотничьи байки.
Первым был, как самый молодой среди нас, – Вольф, и его байка о перестрелке из кабины в кабину с одним не в меру горячим англичанином, с автором рассказа в качестве подвижной мишени. История встретила самый горячий прием.
– Какого дьявола? – возмущался Вольф. – Вы видели эту дыру в моем «Фоккере»? Он едва не развалился пополам! Это что было? Дробовик?
– Колесцовый пистолет шестнадцатого века, насколько я смог разглядеть, – произнес наш тонкий ценитель антиквариата Карл-Август фон Шоэнбек, созерцая темнеющее небо сквозь бокал с вином. – Чистейший дорогущий антиквариат, в серебре. Набитый обрезками гвоздей по обрез дула. Вам повезло, дорогой Вольф, что это ваш противник сейчас лежит на зеленой лужайке всмятку, а не вы.
Потом была моя очередь, Манфред подбил – и я рассказал всем историю о том, как сбил свой первый самолет, пробив бак противника последним патроном в ленте, за что и был вознагражден овациями в честь моего упорства и дружескими похлопываниями по плечу.
А брат поддержал меня и рассказал самую удивительную историю этого вечера – историю об истребителе с черным драконом.
– Это случилось очень давно, – произнес мой брат, Манфред фон Рихтгофен, поднимая с пола и сажая себе на колени свою собаку, Морица. – Когда я был еще совсем молод. Около года назад. Я только что сбил своего третьего. Еще никто не звал меня «Красным Бароном». Великий Бёльке командовал нами, подающими надежды молодыми пилотами. Никто из нас не задумывался, что случилось с предыдущими подававшими надежды, а Бёльке не рассказывал. Бёльке был сугубо конкретен и внушал нам политые кровью предшественников истины с упорством истинного пророка.
– Старайтесь заходить на атаку сверху, – говорил он нам. – По возможности солнце нужно держать у себя за спиной. Начав атаку, не прекращайте ее. Стреляйте только с короткого расстояния, когда противник уже пойман в прицел. Не теряйте противника из поля зрения и не поддавайтесь на уловки. Какую бы атаку вы не предпринимали – заходите на противника сзади. Если вас атакуют сверху – не пытайтесь увернуться, а идите в лобовую атаку. В полете над вражеской территорией не забывайте, в какую сторону отходить. Эскадрильям: лучше всего атаковать группами по четыре или шесть самолетов. Если группа распадается, старайтесь избегать ситуаций, когда несколько человек летят за одним самолетом.
Манфред запил эту обширную цитату глотком вина и продолжил:
– Это его собственные слова, вы все их знаете, и я бы не повторял их, если бы не был настолько пьян. Это истина в последней инстанции, наш катехизис, наша религия. Я по сей день следую этим принципам, и ни разу не пожалел.
То были дни сражения под Камбрэ, я только одерживал свои первые победы, но Бёльке уже выделял меня, хотя, видит бог, от этого становилось только труднее. Но я счастлив и горд, что меня учил такой человек.
То, о чем я хочу рассказать, случилось в самый разгар сражения, люди тысячами умирали каждый день, и никто не обратил внимания на одновременную гибель четырех самолетов-разведчиков – не до того было. Никто, кроме Бёльке. Он сразу заподозрил неладное. Так вышло, что во время сражения наши пехотинцы вышли на новый рубеж, и район где наземные службы отметили падение наших самолетов, был некоторое время под нашим контролем.
Бёльке взял меня с собой.
Мы доехали до места на автомобиле, и пришлось долго идти пешком по нашим траншеям, потом по изувеченному воронками полю, потом по французским окопам, захваченным нашими штурмовиками. Измотанные до предела пехотинцы светлели лицами, встречая двух пилотов в этих загаженных и политых кровью норах. Именно тогда Бёльке сказал мне, что мы – летчики, сражаемся в небе на виду у целого мира, мы образец для всей армии, и должны всегда это помнить, даже умирая…
Нам пожимали руки, угощали подозрительным содержимым своих фляжек. Бёльке пил, не меняясь в лице, здоровался с офицерами за руку, и я следовал его примеру. Рядовые робко просили у Бёльке автографы, и тот оставлял их на оборотах грязных, засаленных конвертов с письмами близких, которые эти ребята доставали из-под шинелей, где держали их рядом с сердцем. Он был широк душой, великий человек.
Господа пехотные офицеры проводили нас к месту.
Усеянная полными воды воронками равнина уходила к горизонту – ни одного живого дерева. Там, среди мусора недавнего наступления, лежало то, что осталось от наших самолетов. Закопченные обломки двигателей, путы проволочных расчалок и разорванных пулеметных лент, смятые куски алюминия носовых обтекателей, свернутые трубки шасси. Осталось немного. Остальное: деревянный каркас, лакированная ткань крыльев, хвостовые плоскости, винты, тела пилотов – всё сгорело без остатка.
– Они падали оттуда, – Бёльке указал на затянутый дымом горизонт. – Падали очень быстро, один за другим. Они все сгорели еще в воздухе. Погибли почти одновременно. Непонятно…
– Застали врасплох?
– Четверку на «Альбатросах»? Никогда не слышал о таком. И чтобы погибли все до единого. Обрати внимание, Манфред. Патроны разорвало прямо в лентах. Они все не сделали и выстрела. А это что за странное повреждение?
Двигатель «Оберюрсель», весом в восемьдесят килограммов черного железа и твердой стали, был разрезан почти надвое ударом чего-то раскаленного – остались брызги расплавленного металла, расплесканные ветром и застывшие на корпусе. Удар о землю смял корпус двигателя меньше, чем это нечто…
– Не понимаю.
– Я тоже, Манфред. И это опасно. Нам следует разобраться.
Бёльке договорился, что остатки самолетов доставят в наше расположение. Господа пехотные офицеры любезно проводили нас до автомобиля.
Мы вернулись в свое расположение уже ночью. Бёльке отпустил меня отдыхать, и вечер я провел за дружеской игрой в бильярд. Помнится, разбил тебя, Карл, в пух и прах! Потом я уехал в город, преподнести букет роз моей Кейт, и вернулся в расположение уже под утро.
Возвращаясь к себе, я увидел, что Бёльке еще не ложился.
– Командир? – спросил я, остановившись у него на пороге.
– Рихтгофен, – произнес Бёльке, откидываясь в кресле. На столе перед ним лежали карты, листы с донесениями наземных служб и докладами пилотов.
– Вы не ложились, командир?
– Нет пока. Разбираюсь с донесениями. Это началось не вчера. Не с этого несчастного звена. Самолеты пропадали и раньше. В основном по ночам. При хорошей видимости. В ясные, безоблачные ночи…
– Ночной охотник?
– Всё, как правило, начиналось с того, что противник сжигал прифронтовой аэростат. Взлетала группа прикрытия, и возвращались не все. Обычное с виду дело. Наземные наблюдатели докладывали о вспышках пламени в облаках… Самолеты падали на нашей стороне. Противника никто не видел.
– Интересно, кто бы это мог быть…
– О да. Завтра… уже сегодня, буду докладывать командованию. Необходимо предпринять ответные действия.
– Готов в любую минуту, командир.
– Уверен в этом, Манфред, – улыбнулся Бёльке. И я пошел спать.
На следующий день меня вместе с Бёльке вызвали в штаб.
Сначала докладывал Бёльке. Потом вызвали меня.
– Проходите, Рихтгофен. Садитесь, – сказали мне. – Нам требуется ваше компетентное мнение как летчика и офицера.
– Я готов.
– Наше командование имеет основания предполагать появление у противника так называемого авиационного огнемета. Нас интересует ваше мнение относительно природы этого оружия, тактики его применения, необходимых навыков пилота для его использования.
Помолчав, я произнес:
– Крайне интересно.
А что еще я мог им сказать?
– Мы хотели бы знать ваше практическое мнение. Применение огнеметов в воздушном бою – возможно?
Я некоторое время молчал, стараясь сформулировать свой ответ как можно менее дерзко:
– Я бы сказал, – произнес я наконец, – что установить огнемет на свой самолет может только человек, полностью утративший связь с реальностью. Скорее, полный психопат. Сумасшедший самоубийца, возможно. И только один раз. Огнемет, насколько я знаком с вопросом, вещь крайне малоприменимая в воздушном бою и, безусловно, опаснее для самолета, на котором его установят, чем для противника. В нашем деле достаточно риска и храбрецов. Но это – подлинное самоубийство. Если речь идет о чем-то вроде нашего ранцевого «Кляйфа» – первой жертвой такого применения станет в первую очередь его собственный самолет.
– Ваш командир считает несколько иначе.
– Возможно, мне не хватает его опыта.
– Вы вполне компетентны, Рихтгофен. Ваш командир очень хорошо о вас отзывается и сам предложил выслушать ваше мнение. В качестве альтернативы.
Я помолчал, обдумывая, как потактичнее изложить свое мнение.
– Не стесняйтесь, Рихтгофен.
– Дело еще и в том, господа, – произнес я, – что в течение воздушного боя вес самолета, а соответственно, и скорость виража и набора высоты, постоянно драматически изменяются. Расходуются топливо и боеприпасы, баланс нагрузок постоянно смещается, и управлять такой машиной в воздухе нужно с чутьем, сравнимым с чутьем кавалериста, вплоть до приложения веса собственного тела на виражах или выравнивании. А ведь, падая даже с лошади, можно разбиться насмерть. И именно из кавалерии приходят наши самые лучшие пилоты, я сам оттуда. Я с трудом представляю принцип того оружия, о котором вы говорите, но однозначно там должен быть бак с жидким содержимым, расходуемым крайне быстро, а что-то большее на истребительный самолет не поставить, просто нет места.
И масса боевых эволюций, в процессе которых этот воздушный огнеметчик просто неизбежно будет попадать в собственный факел при попытке использования по цели.
То есть истребитель с таким вооружением потребует высочайшего мастерства пилота и постоянно на грани гибели от собственного вооружения. По-моему, пулемет уместнее, что и общая практика показала.
– Благодарю вас, лейтенант. Более вас мы не задерживаем.
Потом меня с Бёльке отвезли на аэродром.
– Боюсь, – произнес я, пока мы ехали по пыльной сельской дороге в расположение, – я не смог вполне поддержать ваше истолкование событий.
– Ничего, – великодушно засмеявшись, ответил он. – Я и сам в нем не уверен. Полагаю, вы исходили из собственных представлений и имели полное на то право, конечно. Только я полагаю, что тут может быть что-то совсем другое… Но мне всё же удалось донести до командования всю серьезность положения. Мы займемся этим делом. Выясним всё до конца. Сегодня предсказывают хорошую погоду. Эта ночь наша – будем ждать ночной атаки на аэростаты. Мы его застанем врасплох.
– Вы действительно думаете, что это может быть огнеметчик?
– Вот и увидим.
– Доверьте это дело мне, командир! Вами нельзя рисковать, вы же лучший…
– Вот именно поэтому рисковать буду я, – просто ответил Бёльке. – И именно потому я беру вас с собой.
Я отнюдь не сразу понял, что это был комплимент.
Вечер мы провели в кабинах самолетов, готовые к взлету в любое мгновение. И наш неведомый враг нас не обманул.
– Аэростат сбит! – доложили по цепочке вестовых от аэродромного телефона. – Железнодорожная станция Эрми! К станции идут английские бомбардировщики!
– Рихтгофен! – Бёльке крикнул мне из кабины. – Бомбардировщиками займется звено Беме! Наша цель – огнеметчик!
– Так точно, командир!
Он взлетел первым. Я следовал за ним.
Огромная осенняя луна взошла над гребнем Вими в слабой дымке легкой облачности. Мы быстро набрали высоту и шли теперь вдоль линии фронта, постоянно качая крыльями и озираясь. Мы искали своего врага.
В конце концов, это он нашел нас.
Я заметил приближающийся с запада огонек, колеблющийся, едва не задуваемый ветром, – запал огнемета? Черная тень бесшумно – с выключенным двигателем? – падала на нас из тьмы, оставляя белый дымный след. Мы у него были как на ладони, на фоне полной луны. Я едва успел упасть в левый разворот с пикированием, когда ярчайшая вспышка, осветившая небо до самых облаков, ослепила меня. Несколько секунд я видел только эти ослепительно белые облака, даже зажмурившись изо всех сил. Я чувствовал, что падаю, что вот-вот завалюсь в штопор. Где-то надо мной стремительно удалялся стук пулемета – Бёльке стрелял.
На ощупь, словно шенкелями лошадь в скачке, я потянул рычаги и вслепую вышел из пике, выровнял самолет и только потом начал что-то видеть.
Я увидел их снизу, метрах в двухстах. Бёльке гнался за противником, и я мог это только наблюдать. Бёльке стрелял. И я ждал, что его противник вот-вот упадет. Бёльке висел у него на хвосте, а тот по-прежнему оставлял за собой явный дымный след. Задет?
Вдруг мое внимание привлекло какое-то неестественное движение самолета Бёльке. Они слишком сблизились! Столкновение? До сих пор я не видел столкновения в воздухе – я представлял его себе иначе. Они словно просто слегка соприкоснулись. Но на такой огромной скорости самолет Бёльке сотряс сильнейший удар. Бёльке отстал от своей жертвы и спускался большими кругами. Сначала у меня не было ощущения, что он падает, но, вдруг обнаружив его под собой, я увидел, что часть верхнего крыла его самолета отвалилась. А потом, я уже не мог видеть, что происходило, – попав в облака, он скрылся из виду. Я ничем не мог ему помочь…
Его черный противник тоже исчез. Убрался прочь.
Я вернулся на аэродром, и там меня уже ждала печальная весть. Бёльке почти удалось посадить свой изувеченный самолет за линией наших окопов, но удар об землю его доконал. Он умер в своем разбитом самолете. Ему было двадцать пять лет.
– Черный дракон… – прошептал он, прежде чем умереть.
Эти его слова слышали пехотинцы, выбравшиеся из ближайших окопов, чтобы помочь ему. Его последние слова напугали всех там присутствовавших. И меня они заставили похолодеть.
Об этом теперь не принято говорить. Почему-то теперь считается, что он погиб при столкновении с нашим же аэропланом. В штабе мне объяснили, что национальный герой не может погибнуть при столь странных обстоятельствах. Как по мне, то, что они придумали взамен, и вовсе дурацкая байка. Вам я могу это сказать.
Тело Бёльке еще не остыло, а я уже вновь был в воздухе. Искал его убийцу, кем бы он ни был. Вернулся под утро, пополнив свой счет седьмым самолетом. Не тем самолетом. К тому времени на аэродром Первого истребительного соединения англичане уже сбросили этот свой знаменитый вымпел с трогательной надписью: «В память о капитане Бёльке, нашем мужественном и благородном сопернике, от британских Королевских воздушных сил».
Кого-то это, может, и растрогало – вот только не меня. Самовлюбленные поганцы…
Я сбил того, кто сбросил вымпел, через несколько дней. Но это был не тот, кто убил Бёльке – на сбитом самолете был обычный трехцветный рондель Королевского воздушного корпуса.
Черный дракон? Что ж. Буду искать черного дракона. Чем бы он ни оказался. Именно в тот день я впервые приказал аэродромным техникам покрасить мой самолет в красный цвет. Я хотел, чтобы мой враг знал, кто идет за ним.
А еще красный цвет ночью становится черным.
Ближе к полудню меня вызвали в штаб. И выпотрошили по полной.
– Здесь нет места частной инициативе, Рихтгофен! Таких частных инициаторов у нас сметают в сторону, если вообще не расстреливают за саботаж. Такие не получат на фронте ничего: ни еды, ни топлива, ни патронов, ни медицинской помощи. Тут настоящие солдаты сражаются за родную страну и погибают каждый день. Их тяжелый труд мы обязаны обеспечить, и ваше дело здесь – выполнять исключительно приказы командования. Странно, что я вынужден вам это объяснять. Мы ценим сбитые вами самолеты, и весьма высоко! Но здесь нет места мстителям-одиночкам. Вам понятно?
– Так точно!
– В частном порядке пилоты могут мечтать о чем угодно вне боя, даже договариваться о чем-то. Но война и приказы стирают все эти идеи, как мел с доски. Здесь все делают то, что должно. До самой победы. Или смерти. Свободны, Рихтгофен.
Я мог только щелкнуть каблуками и выйти вон.
А потом мы хоронили Бёльке. Я шел за гробом и нес подушку с его наградами, думая совершенно о другом. Был Бёльке прав или нет? Что он имел в виду, сказав «черный дракон»?
Я нуждался в активной деятельности. Я хотел нанести ответный удар. Дать им понять, что радоваться рано. Что место Бёльке в небе не останется свободным, и их жизнь не стала ничуть безопаснее.
После похорон я напился, угнал грузовик и добрался до города, к моей Кейт. Признаю – это было нелегкое для меня время. Мне требовалось собраться с духом.
Но утром я был снова на месте, готов и свеж. Готовый к действиям.
Командование любезно довело до моего сведения, что, по данным разведки, союзники не применяли огнеметные аэропланы. Вопрос закрыт, служите и далее, так же ревностно.
Что ж, так и будет.
Черный дракон продолжал сжигать наши аэростаты и наших летчиков, не оставляя вестников поражения. Он был призраком. Никто его больше не видел кроме меня. Никто не остался после этого в живых. Значит, это оставалось моим делом.
Нам нелегко было встретиться – он был ночным охотником, а мы летали с утра, чтобы, по заветам Бёльке, подбить на завтрак одного-двух англичан. Он летал, когда хотел, – я не имел возможности такое себе позволять.
Между тем я одержал свою пятнадцатую победу и был представлен к «Пурпурному Максу». Такой же орден я нес на подушке с наградами Бёльке.
Теперь я был лучшим. И именно потому я должен был сбить Черного дракона, знать бы еще, что он такое… Бёльке, Кирмайер, Пфайффер, Винтгенс… его список уже был достаточно длинным.
Мы вновь столкнулись с ним над Аррасом уже летом, поздним вечером, когда тяжелое красное солнце тонуло в тучах над горизонтом. Я вышел прямо на него из облаков. В холодных лучах заката я видел его совершенно ясно, словно держал на вытянутой руке. Стремительный самолет беззвучно, с выключенным двигателем, падал в сторону нашего фронта. На всю длину фюзеляжа был нарисован черный готический дракон, изрыгающий пламя. И девиз «Прирожденный поджигатель» или что-то в этом роде, латынь о ту пору мне отказала.
Тонкий след белого дыма оставался за ним, и метался огонек пламени на носу. Всё-таки он существовал.
Я сразу понял, что это он. А он сразу заметил меня. Со стрекотом завелся его двигатель позади кабины – это был толкающий двигатель, для биплана типа «Де Хэвилленд». Он резко набрал скорость и высоту, но я висел у него на хвосте, и я был хозяином положения. Отлетался, поджигатель.
Дальнейшее мне крайне неприятно вспоминать, но вспоминать приходится, чтобы учиться на своих ошибках. Он оказался лучше меня. Его самолет был быстрее на вираже, он легко набирал и сбрасывал скорость. Он мгновенно поменял наши роли в этой игре, просто сделав подъем вверх, словно уходя на иммельман, но тут же сбросив скорость, и словно перепрыгнул через мой самолет хвостом назад, одаренный сукин сын. И вот я у него на прицеле. Чудовищная вспышка, и лишь потому, что я сразу бросил свой самолет в сторону, я не сгорел дотла прямо там.
Он гонял меня по небу, а этот постоянный ветер, что дует с побережья, тем временем сносил нас в сторону наших позиций. Признаюсь, я искал повода выйти из боя. Он не позволял мне взять себя на прицел.
Он прижимал меня к деревьям. Оборачиваясь, я ясно видел, как пламя, бьющееся в длинном металлическом ящике на носу его самолета, начинало бурлить и вспухало стремительной огненной струей, что обрамляла ослепительно белый луч, опережавший мысль. Я видел, как за мгновение до разряда пламя отражается алой вспышкой в огромных стеклах черных очков, закрывавших почти всё лицо пилота, и лишь то, что я успевал заметить, как это начиналось, до сих пор спасало мне жизнь. Луч гас, пламя огненной кометой уходило к горизонту, оставляя истаивающий хвост раскаленного воздуха.
Задевая землю, луч поджигал и валил огромные деревья.
Это была машина смерти, сжигавшая всё до горизонта, с безжалостным богом за рычагами управления. Истинный ас, подобный Тору, преследовал меня. Против него у меня был только пулемет и мой красный истребитель.
Мне удалось уйти от земли и скрыться в облаках. Почти удалось. Там мы и столкнулись нос к носу, и я в отчаянии тянул гашетку пулемета, поливая его огнем в отчаянной лобовой атаке.
Я видел, как мои пули, не долетев, истаяли в белой встречной вспышке…
Очнулся я через две недели. Дыра в голове была роскошная. Аккуратная, диаметром в дюйм, идеально круглый вход и выход, одного размера. Мне повезло, что рана запеклась от жара, и я не истек кровью на месте. Что вы так смотрите? Или вы полагаете, я смог бы приземлиться на то поле с пулей в голове? Да мне бы полчерепа выбросило из кабины, попади мне в голову эта самая пулеметная пуля! Он достал меня, сукин сын. Достал. Но теперь я твердо знал, что он уязвим, что он человек. Что я скоро и неизбежно вернусь в небо и спрошу с него за всё.
И еще одно. Лежа в госпитале, вспоминая наш бой, секунда за секундой, досконально, до головной боли, до крови на бинтах, до невольного крика, я понял, что облака рассеивали действие луча, как туман не пропускает солнечные лучи. Потому он нуждался в хорошей погоде и ясном небе и избегал боя в облаках. Потому я жив.
Через месяц я сбежал из госпиталя. Ждать я больше не мог.
Мне была нужна особая машина для грядущего дела. Что-то такое, на чем я мог бы не дать держать себя в прицеле достаточно долго для поражения лучом.
Очередное детище Фоккера – триплан «Фоккер Dr I», был именно тем, что нужно. Да, я знаю, что вы все разом не любите этот самолет. Что он сырой, он медленный, особенно на подъеме на больших высотах, что двигатель сжирает масло, словно с хлебом. Что кабина тесная, и при взлете с посадкой из нее ничего не видно.
Но мне была нужна его исключительная маневренность – и именно ее у него в достатке. Как он резко виражирует – особенно направо! Легкие и мощные рули управления и высоты. Прекрасный самолет в умелых руках! Два пулемета «Шпандау» со ста метров убедят в этом кого угодно.
А от луча света не убежишь.
Я выбрал свое оружие, мой новый самолет. На следующий день он уже ждал меня на поле, снаряженный и заправленный, красный от винта до хвоста, до кончиков крыльев. Мне даже не пришлось ничего говорить – аэродромная обслуга работала всю ночь, без приказа.
Я не мог обмануть их ожиданий. И я отправился в воздух, на свою личную войну, словно рыцарь, севший на коня и опустивший забрало, покидает родимый замок, чтобы схлестнуться в схватке с черным драконом…
Незадолго до отлета я беседовал с доверенным представителем самого Энтони Фоккера, доставившего мне мой самолет прямо с завода и следившего за его сборкой.
– То, что я расскажу вам, ритмайстер, не знает наше командование. Это информация совершенно конфиденциальная, частного порядка, так как имеет отношение к интересам отечественных промышленников.
Черный дракон – это английский летчик-ас шотландского происхождения, летчик-энтузиаст, записавшийся в КВК в первый же день войны, переживший катастрофу, изуродованный газовой атакой и еще более изувеченный собственными хирургами, создавший истребитель с черным драконом – его протез, его меч. Истребитель, вооруженный чудовищно опасным для собственного пилота лучевым гиперболоидом. В любую секунду его ждет взрыв камеры аппарата – мы полагаем, что лишь короткое время использования и постоянный поток воздуха не дает аппарату расплавиться при разряде. Что-то подобное перед войной пробовали и у нас и у русских, но прототипы были неисправимо опасны в действии, и очевидно, какие-то компоненты химического заряда аппарата страшно токсичны – обслуживающий персонал сильно болел и терял волосы. Нормальный человек не стал бы летать с такой опасной штукой под носом.
Летает он только ночью – днем солнце режет изъеденные фосгеном глаза. Он наследник обширного состояния, его отец совладелец авиационного предприятия, во всем ему потакает – полеты ведут со взлетной полосы концерна «Эйрко» в разрушенном рыцарском замке в Аргонском лесу, якобы с целью испытаний экспериментального самолета-прототипа. Когда-то, в начале войны, сам Иммельман сбил его над Верденом в разгар газовой атаки, и тот упал в самое пекло и пролежал там три дня под артиллерийским обстрелом, окончательно спятив. Два года скитался по госпиталям и вот вернулся отомстить. Командование союзников не хочет обнародовать его присутствие на фронте, мало кто знает, что он вообще жив. Он обезумевшее чудовище. Убейте его. И если возможно – захватите аппарат.
– Вы много знаете, герр инженер…
– Авиастроением в Европе занимается не очень много людей – нам известны все значимые фигуры.
– Что ж, спасибо за ваш рассказ, герр инженер. Ничего не могу обещать, кроме того, что убью его.
Да, господа. Таков был мой враг. Он не стал жить госпиталями и увечьями, врачами и постельным режимом. Не упивался жалостью к себе, не погрязал в депрессии, не изливал свою горечь и самосожаление на ближних и дальних, не называл родину сифилисной шлюхой, нет. Он отбросил всё, дал волю своей ярости, он выполз на обрубках на поле боя, чтобы вонзить обломки клыков в ногу врага и вырвать его ахиллесово сухожилие. Он стал пулей, стал живой бомбой. Его цель – достать кого-то из нас и утащить за собой на тот свет. Уважаю.
И я шел ему навстречу, чтобы убить его первым.
Много трудов мне пришлось приложить, чтобы найти его, чтобы застать врасплох. Его было трудно найти – сбитые им аэростаты числились погибшими от ударов молний и самовозгораний. Сбитые им летчики записывались пропавшими без вести.
И тогда я начал сбивать их самолеты. Сбивать столько, сколько никто еще не сбивал. По двое за вылет. По трое. Вы и сами всё это могли видеть. Со временем, с той стороны фронта обо мне сложилось некоторое мнение. Он жег наших – я жег их, только я не прятался в ночи. Затем командование в частной беседе довело до моего сведения, что среди английских летчиков заметен некоторый ажиотаж в моем отношении. Что уже сложилось частное, естественно, негласное «общество охоты на красный истребитель» с большим количеством участников, намеревавшихся при случае свести меня в могилу и со всеми почестями положить на нее еще один лицемерный венок. Меня просили оставить полеты и сосредоточиться на обучении пополнения. На что я ответил им словами Бёльке:
– Я лучший. И именно потому я должен летать.
Где-то там черный дракон ждал меня.
Дело решилось неожиданно. Он сам вызвал меня. Сброшенный вымпел на нашем аэродроме, письмо на французском со временем и местом. И постскриптум: «Рассчитываю на то, что падать ты будешь долго. Падать и гореть».
Это был мой способ вытащить его на бой. И мне это удалось.
Мы сошлись с ним в небе над Вийревалем, на закате. Небо было ясным, но ночь обещала туман. Я собирался не дать ему уйти.
Я первым заметил стремительно приближающийся в тишине огонек пламени – он вновь падал на меня с остановленным двигателем. Но я был готов. Серией импровизированных эволюций я пошел на сближение – мне нужна была дистанция для пулеметного огня. Он завел двигатель, когда понял, что я раскусил его начальный план.
Это была тяжелая и прекрасная ночь, никто из нас не был в состоянии взять другого на прицел. Мне удалось приблизиться, но он не давал мне зайти ему в хвост. А я, соответственно, не давал этой возможности ему.
И всё время я следил за уровнем топлива.
И вот, наконец, этот час настал. Постоянный ветер с моря снес нас с места, где начинался бой в сторону наших позиций. Это был тот самый миг, когда ему потребуется выйти из боя, чтобы хватило бензина вернуться.
Он едва не поймал меня, когда всё-таки лег на обратный курс, а затем неожиданно бросил его, стоило мне сесть ему на хвост. Луч пламени осветил облака, мой «Фоккер» влетел в поток раскаленного воздуха, самолет встряхнуло, мое лицо обдало жаром уже погасшего луча. А он, словно забыв о возвращении, гнал меня, стегая лучом, прижимая к земле. Подбираясь всё ближе и ближе.
Меня спас туман, поднявшийся над рекой. Я скрылся в нем, как под покрывалом матери. Луч бессильно полыхнул где-то позади, как грозовой отсвет. Я летел в совершенной белизне, не видя винта собственного самолета, и искал в себе силы вернуться.
Я должен был сделать то, от чего нас всегда предупреждали. То, чему противоречил весь мой предыдущий опыт. Бей или беги. Я не мог его достать. Я не мог от него бежать. Он, казалось, наплевал на то, сколько топлива у него осталось. Он решился дожать меня. Стоит мне показаться из тумана – и мне конец, для него дистанция не важна, лишь бы видеть, на что направить луч.
Как во сне, я накренил самолет на крыло и развернулся обратно.
Там, в этом тумане мы и столкнулись нос к носу, винт к винту. Он не стал ждать – он нырнул в туман прямо за мной. Никто из нас не ожидал столкновения. И когда замолотили мои пулеметы, я понял, что дико кричу. Мы разминулись во тьме буквально впритирку. Я не видел, попал ли я куда-то. Но позади меня, через пару длинных мгновений, раздался могучий взрыв, не похожий на вспышку луча. Что-то чудовищное снесло туман, разодрало воздух и швырнуло мой самолет в темноту. Я едва смог его выровнять.
Я сделал круг над местом взрыва. Огромное грибообразное облако уже погасло, когда я рискнул на последних каплях бензина приземлить свой самолет на широкий луг у берега реки. Я вылез из самолета, дошел до берега и прислушался. Лишь вялая далекая канонада…
Если от него что-то и осталось – то лежало теперь на дне. Так, кое-какие разбросанные обломки…
Я оставил самолет на берегу – топлива в баке совсем не осталось. К утру я вышел на дорогу, где меня подобрала санитарная машина, следовавшая в нашу сторону.
Через пару дней мой самолет доставили обратно, на наш аэродром. Никто, естественно, не засчитал мне эту победу – ее было некому подтвердить… Может быть, господа из «общества охоты на красный истребитель» могли бы что-то сказать. Но по понятным причинам они промолчали…
На этом мой брат Манфред закончил дозволенные речи и покинул наше общество ради позднего визита к Кейт Отесдорф, своей любимой. Время налета давно минуло, и мой брат был теперь должен фон Шоэнбеку целую бутылку.
– Ты слышал о чем-то подобном раньше, Лотар? – спросил меня фон Шоэнбек, когда Манфред вышел.
– Нет. Сам услышал впервые.
– Надо же, – тихо проговорил Шоэнбек, звонким шлепком убивая комара у себя на шее.
Никто из присутствующих не знал, что и сказать.
Мы вернули пулеметы аэродромной обслуге и разошлись спать.
Откровения такого рода из уст моего брата позже больше никогда не повторялись. Хотя вскоре я услышал нечто вроде эпилога от него самого в его беседе с Кейт Отесдорф, которую я случайно услышал.
– Говорят, что я уверился в собственном бессмертии, – произнес Манфред, останавливаясь с Кейт под руку около мраморной ротонды, в которой я как раз вознамерился, созерцая пасторальную долину, выкурить длинную французскую папиросу.
– Говорят тихо, но я услышал, – продолжил мой брат, не заметив меня. – Это не так. Просто именно это небо, полеты, сберегли меня, подарили мне еще несколько лет жизни. Может быть, благодаря авиации я даже переживу войну. Останься я простым кавалеристом – меня уже давно бы зарыли в снарядной воронке вперемешку с останками собственной лошади, как тысячи других… Наводит на размышления, для чего всё это? О предназначении… Я лучший – но это не ответ. Сколько когда-то лучших уже лежит в могилах – Бёльке, Иммельман? Я не думаю, что лучше их, – просто продержался дольше. Когда миллионы вокруг гибнут, глупо быть уверенным в своей неуязвимости. Я буду жить, пока я нужен. Невозможно постоянно думать о том, почему именно я. Я так я.
– Ты же потрясающий летчик, так все говорят, – тихо сказала ему Кейт. – Ты будешь жить долго.
– Я не безошибочен, – тихо ответил мой брат. – Часто мне кажется, что я не один, что рядом есть другие Манфреды Рихтгофены, за такой тонкой непроницаемой пленкой бытия. И вот я выживаю постоянно благодаря им. Это они ошибаются. В пылу боя я чувствую, как они постоянно летят рядом со мной, совершая ошибки, смертельные ошибки, выбирая неверные решения, правильные оставляя мне, спасая жизнь мне одному. Их пробивают пулями на неверном вираже, они падают в штопор с сорванными расчалками, они горят заживо в потоке бензина из пробитого бака. Они погибают, погибают, погибают. Они, но не я. И я знаю, что они не бесконечны. Однажды они кончатся, и тогда придет моя очередь…
Не смейся, мне кажется, это очень серьезно, мне не хватило бы воображения такое придумать самому или сумасшествия, чтобы такое допустить всерьез, ты же знаешь, я очень трезвомыслящий, других у нас убивают.
– На самом деле вы все сумасшедшие.
– Знаешь, сверху особенно хорошо заметно, что самые главные безумцы на этой войне отнюдь не в небе…
– Господи, Манфред… Зачем ты так рискуешь?
– Зачем, дорогая Кейт? Но ведь это и только это является предназначением рыцаря – убивать драконов…
Я не стал слушать, что он говорил ей дальше. Ушел к друзьям, незаметно спустившись по мраморной лестнице к реке.
Помнится, англичане так больше и не прилетели. Зато мы им славно задали, навалившись на их аэродром всей эскадрильей, подловив целое звено на взлете, – в тот день меня впервые с полным правом назвали асом…
А мой брат и мой командир «Красный Барон» Манфред фон Рихтгофен вскоре пал. Не дожил до нашего поражения, до позорного перемирия в Компьенском лесу. Он погиб раньше, убитый пулей неизвестного, над Морланкуром, сбив к тому времени уже больше восьмидесяти вражеских самолетов. Он стал такой же историей этой войны, как те, что мы рассказывали друг другу в тот вечер. Он не выбрался. Он остался там навсегда.
Я помню его молодым.
О пилоте истребителя с черным драконом я больше ничего не слышал.
Я не знаю ничего о работах с похожим оружием. После Версальского мира разбираться в этом вопросе, думаю, стало просто некому. Со стороны наших бывших противников тоже ничего не пишут. Эта история прочно забыта.
Всё, что осталось от самой славной и самой неизвестной победы моего брата, – это лишь пара осколков гиперболоидного зеркала в серебряном кубке за шестидесятую победу Манфреда, в ряду таких же кубков на длинной полке в нашем домашнем музее, собранном в его честь. Больше нет ничего.
Птица без ног
– Предлагаю выпить за Джона Помероя и майора Брока, – сказал мой друг Тадеуш.
Осторожно, чтобы не расплескать вино, он опустил зажатый в металлической руке бокал на стол и выудил из кармана летной куртки две пули – разрывную и зажигательную. Звякнув, они легли на белую скатерть возле багровых винных пятен. Рядом стояла маленькая деревянная клетка, в которой сидел желтый кенар – мой друг никогда не расставался со своим любимцем. Даже в узкой кабине биплана держал клетку у себя на коленях. Тэд улыбнулся и с вызовом осмотрел наполненный людьми зал. Он всегда был готов к драке, Тадеуш Гилевич, смахнувший уже шесть врагов и погибший в прошлом году над пыльными дорогами Линса. Врачи вернули Тэда к жизни, если так можно назвать его нынешнее существование.
– За людей, подаривших нам победу в виде этих двух маленьких смертоносных сестричек, – произнес он, вновь поднимая бокал.
У меня перед глазами возник сегодняшний рассвет с горящим цеппелином и вынырнувший из клубов дыма «Кэмел» с нарисованным на киле оскаленным черепом. Услышать торжествующий крик Тадеуша в шуме «собачьей схватки» было невозможно, но я чувствовал его победу. Она колола иголочками в пальцах. Вместе с ревом мотора рвалась на свободу, всё выше и выше за белые облака, туда, куда не поднимется ни один аэроплан. Я кричал вместе с другом, ловя в прицел преследующий его «Альбатрос» с черным крестом на боку.
Фриц, ты опоздал! Go fly a kite! Пальцы нажимают гашетку до упора. Сестрички идут одна за другой, вспарывая воздух. Точки и тире чередуются, как в телеграфе. От крыла «Альбатроса» отлетают клочья. Вражеский биплан ныряет, уходит зигзагами, прижимается к земле, но участь пилота предрешена. Ему не спастись. Через минуту я догоню его биплан и всажу последнюю короткую очередь. Говорят, что мой старый мертвый враг Иммельман однажды сбил летуна, израсходовав всего пятнадцать патронов. Пули пробьют топливный бак, загорится масло, и «Альбатрос» рухнет на землю в двухстах метрах до линии фронта. Засчитанная победа и чья-то жизнь.
– Это не по правилам! – Из-за соседнего столика поднялся командир второго звена майор Баркер, с которым мы соревнуемся по числу сбитых аэропланов, хвастаем, распушив воображаемые хвосты, как петухи на поединке. Пижонские усики, холеное лицо потомственного аристократа, такой хорошо смотрится везде – и на званом обеде, и в крохотной кабине аэроплана. – Это нарушение Гаагских конвенций! Как вы не понимаете, что так нельзя воевать? Мы же летуны, в конце концов, а не убийцы!
– Рыцари неба? – ухмыльнулся я, поворачивая голову к майору. – Честь, доблесть и аэропланы? Вы, сэр Джон, не были в небесах, когда по земле ползут клубы хлора? Маленькие фигурки там, внизу, суетятся и падают, но их проблемы выглядят такими надуманными и неестественными. Мы выше этого. У нас благородные дуэли и гордость своими победами. Знаете, сколько бомб для Лондона нес сегодняшний цеппелин?
Я плеснул вино в бокал и отхлебнул, чувствуя, как кадык пытается прорвать кожу.
– Вы не были в городе, когда вокруг рвутся бомбы и спасение выглядит чудом? Кажется, что попал в ад. Ты лежишь, оглохший, опрокинутый ударной волной, вжавшийся в землю, и понимаешь, что – всё, не успел, не сделал. Не закрыл собой.
– Рой, перестань! – Тэд схватил меня за предплечье.
Что я должен перестать? Бокал дрожит в руке, отбивая дробь на столе. Стол вздрагивает, и красные пятна прыгают перед глазами, словно выплеснувшаяся кровь Аманды.
– Остановись!
Вокруг падают камни, стучат как пули по мостовой. Я боюсь открыть глаза, чтобы не увидеть неподвижную Аманду. В голове звучит последний разговор. «Я ухожу от тебя. У нас нет будущего». Мы не успели расстаться. Нет, не у нас, Аманда, – будущего нет у меня.
– Мне плевать на все ваши конвенции, – сказал я, отстранив руку Тадеуша.
Захотелось встать и выйти наружу, подальше от сослуживцев, но я подавил это желание. Не стоит доставлять удовольствие Баркеру. Тем более что приступ ярости скоро пройдет. Завтра мы снова поднимемся в небо – я, Тэд, старина Баркер и многие другие. Те, кто доживут, и те, кто не доживут до конца мясорубки, которую мы называем Великой войной. Небо делает всех равными. Оно примиряет и дарит свою глубину.
Камни от взрыва из прошлого улеглись. Я больше не чувствовал под ладонью липкую кровь.
Вечер. Маленький ресторанчик в провинциальном городке. Фронт далеко – до него миль двадцать. Лишь изредка доносится эхо канонады, но оно кажется нереальным, словно это вдалеке грохочет гроза. А здесь играет музыка. Смеется, сев на колени к Баркеру, девушка с ярко накрашенными губами. Подол ее платья расчетливо поднят, чтобы присутствующие могли оценить красоту ног.
Я поднялся и вышел на свежий воздух.
Наша война близко – аэропланы ждут летунов. Я подошел к своему «Кэмелу» и провел ладонью по его гладкому боку. Притронулся к холоду пулемета, сдвинул на четверть оборота пропеллер. Пальцы скользнули по нарисованной на фюзеляже красной птице. Когда-то мне понравилась эмблема французской эскадрильи «Аисты», и я, вооружившись краской и кистью, попытался изобразить нечто подобное. Но моя птица получилась смешной – маленькой, взъерошенной, с растопыренными крыльями. Она задиристо рвалась в бой. У птицы было еще одно отличие от французских аистов – не хватало ног. Закончить рисунок помешал германский разведчик, появившийся в небе. При взлете я опрокинул банку с краской.
Беса в кабине не было. Он появляется только в небе – черное пятно на границе зрения. Здесь, на земле, мне казалось, что это лишь проблемы с глазами от перепада давления. А наши разговоры с Бесом я предпочитаю забывать, иначе следует логичный вывод о проблемах с головой. Возможно, мы все больны на этой войне.
«Зачем тебе небо, пилот? – тихий шепот Беса. Он слышен, даже когда мотор работает на пределе. – Что ты ищешь здесь?»
Он продолжит спрашивать, даже если я отвечу. Не знаю, хочет ли он меня слышать.
«Может быть, ты забыл внизу себя?»
«Возможно, Бес, – иногда отвечаю я. – А может, мне просто нравится убивать. Чувствовать свое превосходство, когда мы грыземся в небе как собаки».
«Врешь, – тихо смеется Бес. – Ты просто бежишь от прошлого».
Его не заставить замолчать. Слова так и будут звучать в голове, пока не вернешься на землю.
Я достал из кобуры револьвер и сел на ящик из-под патронов. Солнце уже наполовину зашло, окрасив крыши домов в кровавый цвет. Возле ящика рос первый весенний одуванчик. Я вытащил из револьвера пять патронов, оставив только один, прокрутил барабан и поднес оружие к груди, представляя, как самураи из далекой страны легко решали свои проблемы. Избавиться от войны. Избавиться от Беса и воспоминаний. Больше не чувствовать на ладони липкую кровь.
Подошел Тадеуш с двумя бокалами вина, клетка с канарейкой болталась на ремне через плечо. Сел рядом, поставил клетку возле себя и молча протянул мне бокал.
– Не стоит умирать, уж поверь бывшему мертвецу, – сказал он.
В его груди за металлической броней щелкали какие-то механизмы и проскакивали искры, запуская сердце. «Словно часы», – смеялся неунывающий Тадеуш.
Моему другу повезло – когда его вытащили из горящих обломков аэроплана, военному врачу-инженеру Кулишеру, прибывшему из столицы, потребовались подопытные кролики для своих экспериментов. Или не повезло – это с какой стороны посмотреть.
– Можно? – спросил Тэд, забирая револьвер у меня из рук. – Именной? Говорят, что в начале войны ты застрелил из него немецкого летуна? – поинтересовался он.
– Врут люди, – сказал я, вспоминая захлебнувшийся крик бедняги Фрица.
Когда на аэропланах стали устанавливать пулеметы, в ручном оружии пропал смысл. Но револьвер я всё равно беру с собой в небо – ведь не знаешь, когда может понадобиться пуля. Говорят, что личное оружие – это душа воина. Может, да, а может, и нет. Но револьвер пережил вместе со мной не один аэроплан.
– Что ты ищешь в небе, Рой?
Бокал в руке вздрогнул, и часть вина выплеснулась на землю.
– Знакомый вопрос? – Тадеуш поднялся, подошел к моему аэроплану и поставил пустой бокал на крыло. – Раньше, когда я был жив, тоже видел в самолете
Тэд вернулся обратно и тщательно прицелился в бокал из револьвера.
– Испортишь машину, и мне придется тебя застрелить, – сказал я.
– Не переживай, – ухмыльнулся мой друг.
Он нажал на спуск, и в вечерней тишине раздался щелчок курка.
– Не повезло, – произнес я.
Тэд прокрутил барабан и вновь поднял оружие. Пришлось отобрать у него револьвер.
– Кто они, Рой? – спросил Тадеуш. – Те, кого мы скрываем друг от друга. С кем мы разговариваем в небесах? Какого
– Ч-черного, – выдавил я.
Тадеуш сорвал одуванчик и просунул сквозь прутья клетки.
– Ешь, – улыбнулся он, – эх ты… пичуга малая. Я пустышка, Рой, после того как умер. Моя кабина пуста. И я думаю – может быть, небеса отражают наши души, как волшебное зеркало? Вдруг я лишился своей, когда умер в первый раз? В небе меня теперь никто не ждет.
– Потому ты носишь с собой канарейку?
Тадеуш ласково посмотрел на кенаря и сказал:
– Говорят, что боши перевели на наш участок фронта свой летающий цирк Рихтгофена. Разведчик видел красные аэропланы.
– Он смог вернуться? – спросил я.
– Смог, – подтвердил мой друг.
– Тогда ему показалось. Красный Барон не отпускает добычу.
– Всякое бывает. По слухам, число его побед перевалило за сотню. Боишься?
– Нет, – сказал я.
– И правильно, – кивнул Тадеуш, механизмы в его шее ответили едва слышными щелчками. – Может, он нарочно отпустил разведчика, чтобы мы узнали и боялись?
– Возможно, – пожал я плечами.
– Значит, завтра будет хлопотный день. Давай отдыхать. – Тэд ушел.
Я вспомнил о бокале в руке и поднес его ко рту. На мгновение замер, когда показалось, что в хрустальном сосуде плещется кровь. Но это было всего лишь вино. Оно разливалось всё шире и шире, затягивая в свою пучину. Опять? Снова сон наяву, который случается после приступов ярости. Мозг играет со мной странные шутки. Окружающую действительность заливает размытым туманом. Я вновь оказываюсь в ресторане, но уже другом, нереальном.
Они сидят в зале, молчаливые, сосредоточенные. Не обвиняют, даже не смотрят в мою сторону. Просто сидят. Я вижу их, как Беса в моей кабине, лишь краем глаза. Посмотришь прямо – и мертвецы исчезнут. Останется только один, тот, что еще жив, как и я, – мой враг и мой товарищ в призрачных снах.
– Здравствуй, Манфред, – говорю я.
– Привет, Рой, – улыбается Красный Барон. – Мне кажется, что нашим встречам приходит конец. Завтра я могу тебя убить.
– Или я тебя. Во втором случае мне будет не хватать наших разговоров. Ты так и не выяснил, почему мы можем общаться… таким образом?
– Не знаю. У меня это началось после ранения в голову. Еще говорят о мистической связи душ. Странно, да? Мы же враги.
Манфред встал и подошел к окну. Сидящие за столами призраки проводили его взглядами.
– Подойди сюда, Рой, – позвал меня Красный Барон. Я стал рядом с ним. – Ты тоже их видишь?
– Да, – сказал я.
За окном шли солдаты. Их разорванные шинели свисали залитыми кровью клочьями.
– Нас было пятеро, – начал рассказывать Манфред, хотя я ни о чем не спрашивал. Он сложил руки на груди и не смотрел в мою сторону. – Я летел на «Фоккере». За мной шли Юст, Гуссман, Шольц и Удет. Ваши войска отступали, и нас встретила прикрывающая группа «Кэмелов».
Красный Барон замолчал и обернулся ко мне.
– Они ушли из боя. Ваши самолеты. Драпанули так, что я ухитрился сбить только одного. А потом мы расстреляли отступающих солдат. Снижались до десяти метров и били почти в упор. До сих пор эта картина у меня в голове. Брошенные пушки, лежащие люди и бьющиеся лошади. Я не могу забыть эту дорогу, Рой.
– Война не спорт и не рыцарские поединки. Если мы забудем – нам напомнят. Это мой, Манфред, – кивнул я на сидящего за ближайшим столиком летуна в обгоревшей куртке. – Смахнул сегодня у самой линии фронта.
Они все были во сне – убитые нами в воздухе, упавшие на землю и умершие от ран, обгоревшие, со сломанными руками и ногами. Они сидели тихо и почти незаметно, лишь напоминая о своем присутствии зыбкими призрачными очертаниями.
– Когда мы проснемся, мы снова начнем убивать, Рой, – сказал Рихтгофен. – Мы не сможем остановиться.
– Наверное. Прощай, Манфред.
– Прощай, Рой Браун.
– Какого цвета твой гость в кабине, там, в небе? – спросил я и, не дожидаясь ответа, вернулся в реальность.
Выпил вино, поднялся и похлопал аэроплан по фюзеляжу.
– Пока, птичка. До завтра.
Поздним вечером я перебирал патроны, выстраивая их перед собой на столе. Патроны стояли ровно, не сгибаясь, словно смелые воины, не ведающие сомнений.
«Завтра мы снова начнем убивать».
Последний патрон покачнулся, задев соседа. Оба упали, вызвав цепочку столкновений, и я подставил ладони, не позволив патронам скатиться со стола. Через минуту я вновь начну их перебирать, отыскивая возможные дефекты. Плохой патрон заклинит пулемет в критический момент боя, а от этого зависит твоя жизнь. Или чужая.
«Завтра я убью тебя, Рой».
«А я тебя, Манфред».
Прошедшие сны расплывчатые, словно растаявшие, как дым, фантазии. Чувства забываются, и всё кажется несерьезным, придуманным. Материальны лишь патроны на столе, которые завтра решат исход боя. Они, а не мастерство высшего пилотажа – все эти петли и повороты ничего не стоят, когда аэроплан противника летит тебе навстречу и требуется лишь одно – выдержка. В «собачьей схватке» выживает тот, кто лучше стреляет и остается холодным. Пальцы, нажимающие на гашетку, не должны дрожать.
Я отложил в сторону бракованный патрон. Не нам с тобой, Красный Барон, остановить эту войну.
Туманный рассвет наступил вместе с грохотом взрывов. Комья земли стучали по металлической крыше ангара. Я снова бежал вместе с Амандой. Только в прошлом мы мчались к ближайшему подвалу, а сейчас я выбегал под взрывы, в царящий у взлетной полосы ад.
– Наблюдатели их проворонили! – крикнул Тадеуш. Казалось, что он наслаждается происходящим, на его лице играла улыбка. – Взлетаем, Рой!
Грянул взрыв, камешки застучали по железной груди Тэда.
Аманда упала на землю.
Я покачнулся, всё поплыло перед глазами, шум боя начал отдаляться, сменившись комариным звоном. Надо мной склонилось лицо Тадеуша, он что-то беззвучно говорил. Но я не слышал. Я видел Аманду, которая неподвижно лежала на мостовой – сжавшаяся, как маленький, выпавший из гнезда птенец. Я подбежал к ней, перевернул на спину… Руки запачкались в крови.
– Вставай!
Звуки нахлынули как лавина. Я вскочил на ноги. В небе кружили красные «Фоккеры» – трипланы германской одиннадцатой эскадрильи, которой командовал мой враг Рихтгофен. Уходил, надсадно гудя, тяжелый бомбардировщик.
Такой же, как и убийца моей Аманды.
Мы провели последние сутки вместе. Ее тело стройное и желанное. Маленькие твердые груди под белой блузкой.
«Я должна уйти. Насовсем. Тебе нужно небо, а не я».
«Глупая, я ведь не могу тебя отпустить».
Касаюсь губами мочки уха и опускаюсь ниже, расстегиваю блузку, освобождаю плечо с россыпью родинок.
«Мы не можем быть вместе. Я не хочу остаться вдовой».
Я отвожу в сторону подаренный мною медальон и целую в ложбинку между двух холмиков.
«Ты всё придумала, – говорю я. – Меня не убьют. Я вернусь к тебе, обещаю».
Я соврал, Аманда, мне не к кому теперь возвращаться. Для меня существует лишь небо. Но мне всё кажется, что ты не умерла, что я придумал твою смерть, как оправдание своего ухода.
Как только я оказался в кабине, нервное напряжение схлынуло, сменившись холодной яростью.
«Завтра я убью тебя, Рой».
Это мы еще посмотрим, Красный Барон. Я принимаю твой вызов.
Мы взлетели – моя пятерка аэропланов. Смелая красная птичка рвалась в бой. Моторы гудели, и впереди ждало небо. Нас не сбили на взлете, и уже через минуту «собачья схватка» разделилась на индивидуальные бои.
«Что ты ищешь в небе, летун?» – Бес появился справа от меня темным пятном на краю зрения.
– Не сейчас. Видишь, я занят.
На хвосте два «Фоккера». Это не Рихтгофен – я избегаю его, он избегает меня, вступив в схватку с «Кэмелом» Тадеуша. Но те, которые сзади, тоже реальная угроза. Пули свистят в воздухе. В фюзеляже появляются дырки. Рядом падает горящий биплан майора Баркера.
«Что ты оставил на земле?»
Рывок вправо. Вывожу «Кэмел» с линии огня. Я забыл на земле себя, Бес, свою жизнь, свою судьбу. Меня нет. Я умер, как и Тадеуш. Мы все здесь мертвы. Если бы это было возможным, я бы всё отдал, чтобы не было этой проклятой войны. Я не знаю, кто ты и чего добиваешься. Я не умею молиться, я не знаю нужных слов, но если меня услышат, помоги.
И вдруг наступила тишина. Надо мной светило яркое солнце. Я плыл вместе с белыми облаками по небу, наполненному тишиной, светом и спокойствием. Где-то внизу сражались маленькие игрушечные аэропланы, словно дети играли в войну понарошку. Беззвучно вспыхивали разрывы от выстрелов зениток. «Кэмел» с черепом на фюзеляже задымил и вышел из боя, но триплан Манфреда устремился следом за ним – Красный Барон не отпускает добычу. Тадеуш уводил биплан рывками. Рихтгофен не стрелял, поджидая тот миг, когда сможет наверняка поразить цель.
Я устремился на помощь к Тэду, бросив аэроплан в пике. Взгляд залила серая пелена. Черное пятно Беса металось перед глазами. Птица без ног летела убивать.
Мысленно я сократил расстояние между мной и красным «Фоккером». Сознание разделилось – я продолжал сидеть в кабине «Кэмела» и одновременно меня засасывала воронка сна наяву. Второй «я» теперь находился в триплане Красного Барона.
– Здравствуй, Рой, – сказал Рихтгофен. – Впереди твой друг?
В «Кэмеле» Тадеуша загорелось масло. Языки пламени выбивались из фюзеляжа, аэроплан летел, оставляя позади черные клубы едкого дыма.
– Я ведь убью его, если ты меня не остановишь.
Тот Манфред, который говорил со мной, казалось, не зависел от Красного Барона, чьи пальцы нажимали на гашетку пулемета. Прищуренный взгляд, стиснутые губы – Манфред, управляющий «Фоккером», выглядел как хищник, преследующий жертву. Для него существовала только очередная победа.
– Убей меня, Рой, – сказал другой Манфред. – Я ведь предупреждал, что не остановлюсь.
Первый «я» стрелял. Длинные очереди разрывали воздух, но расстояние между моим «Кэмелом» и «Фоккером» Рихтгофена было слишком велико. Поздно! Не успеть… Аэроплан Тадеуша будто споткнулся о невидимую преграду, клюнул носом и стремительно полетел к земле. Из клубов дыма вырвался желтый комочек – выпущенная канарейка устремилась в вышину, словно вылетевшая душа моего друга.
Еще секунда, и Красный Барон уйдет с линии огня, а я упущу возможность убить своего врага. Сознание больше не находилось в его «Фоккере». Оно слилось с другим «я» в кабине «Кэмела». Красная птичка готова была растерзать противника. Но мои непослушные пальцы отказывались давить на гашетку, потому что в кабине «Фоккера» я видел себя.
Я, а не Красный Барон убивал моих друзей. Я, а не Красный Барон вел счет своих побед, словно на спортивном соревновании. Я вспомнил свой беззвучный крик, когда держал на руках тело Аманды.
Кто-то должен остановиться первым. Манфред фон Рихтгофен летел впереди, подставляя «Фоккер» под выстрелы, которых не прозвучало. Мои пальцы соскользнули с гашетки. Мы летели друг за другом, не сворачивая.
С земли стреляли пулеметы.
Возможно, это был действительно удачный выстрел. Возможно, кому-то просто повезло. Потом мне рассказывали, что пуля пробила грудь Рихтгофена у самого сердца, но умер он не в воздухе, а на земле. Его красный аэроплан рухнул у окопов, и множество фигурок-муравьев устремились к павшему хищнику.
Я повернул «Кэмел». Чувств не было – только пустота. Пройдет несколько дней, и победу над Красным Бароном присвоят мне – войне всегда нужны новые герои. Но это будет в будущем. А сейчас я возвращался на аэродром.
Что-то светлое, словно маленькое невесомое облачко, бывшее ранее Бесом, оторвалось от моего биплана, развернуло крылья и устремилось к солнцу за белые пушистые облака.
Галицийские сны
В жаркий полдень на крыльцо мелкой галичанской хаты, прильнувшей, словно невеста к плечу жениха, к огромному желтому валуну, взошел чуть прихрамывающей походкой юноша, возникший словно из ниоткуда. По крайней мере, именно за юношу его принял часовой, дремавший поодаль от крыльца, в тени сочной лещины.
– Ну-ка, осади назад! Куда пошел? Видишь, чего написано?
Рядом с завалившимся дверным косяком действительно была прибита дощечка со старательно выведенным словом «ШТАБЪ». Краска на солнце уже облупилась, и пора бы ее было обновить. Впрочем, ни это обстоятельство, ни окрик, никак не помешали молодому человеку войти в хату. Он лишь бросил незадачливому часовому:
– Винтовку подбери, пальцем, что ли, стрелять будешь? – и толкнул скрипучую дверь.
В избе, где кроме прихожей имелась всего одна комнатушка, перегороженная ситцевой занавесью, на узкой кровати, свесив руку к полу, старательно храпел офицер. Китель, портупея и брюки аккуратно сложены на лавке, на столике – ворох бумаг, оплывшая свечечка и пустая кружка. Сентябрьская липкая жара прижала всех, кто находился на хуторе. Люди или ползали наподобие вялых мух, или прятались в тени, где их всё равно догонял полуденный сон.
Взглянув на бумаги, на свечной огарок, на лицо спящего – раскрасневшееся в собственном поту, со вздутой на лбу веной, вошедший так же быстро ретировался. Он понял, что тут всю ночь шла работа и прерывать чей-то сон – не лучший способ представиться.
– Тс-с-с! – приложил он палец к губам, выходя из хаты, где уже поджидал солдат с оружием на изготовку. – Не шумим. Раз спят, зайду позже. – И сразу же совсем другим тоном: – Где, ты говоришь, кухня? Покормиться бы. Живот к спине прилип, пока добирался.
Теперь часовой смог разглядеть его лучше. Морщины в уголках карих глаз, шершавый след бритья над верхней губой, тонкий шрам справа на шее, и еще один – под правым глазом. Взгляд – насмешливый и вместе с тем отвлеченный, будто разговаривая об одном, человек думает совершенно о других делах. По всему выходило, юнец-то вовсе не юнец. Просто выглядит молодо. Часовой, повидавший всяких людей и во всякое время, опустил винтовку.
– Вы бы, в другораз прежде, чем куда лезть, спрашивали. Пост – на то и пост, чтобы порядок, и чтобы никого не пропускать, даже если в погонах. А уж те, которые без погон… – мыслями часовой перебирал варианты, кто, что, а главное – откуда взялась эта птица залетная.
Если бы не стоянка на хуторке, ни за что бы он не проворонил службу. До шляха верст семь, немного вроде, но – верхами, через гору и лес, а там кручи неподъемные, овраги с осыпями, заросли ежевичные, а терновник – почище стальной проволоки, не всякий доберется. Другой путь, вдоль берега, – это вообще верст двадцать, с дорогами тут полный швах. Да и стрелок австрийский всегда какой-нибудь окажется. Те, что с перышком на смешном картузе. Из самого Тироля. Те, что промахиваются редко.
– Первая мысль часто самая верная, – подмигнул пришелец. – А через гору тяжко, да надежней.
– Мысли, что ли, читаете? Или совпало? О том и думаю, откуда и зачем…
Юноша – не юноша одним движением скинул с плеч домотканую накидку, спасающую во влажных галичанских лесах от комарья, и под распластавшимся на небе солнцем сверкнула звездочка, приютившаяся на тонкой красной полоске.
– Виноват, господин прапорщик!
Часовой, осознав, в каком положении его застали на посту, смутился и замолк, насупившись.
– Не переживай, – миролюбиво и даже уважительно сказал пришелец. – Вижу, Георгия имеешь, значит – службу знаешь. Как звать-то?
– Солдат сто девяностого Очаковского полка сорок восьмой дивизии Васыль Крюков!
– За что крест?
– За японскую кампанию.
– А сам откуда?
– Звенигородский я, вашбродь, с-под Москвы.
– Из-под Москвы? Неужели взаправду – Васыль?
– Василий я. Третий месяц тут уже. На галичанский лад, значит. Кто Васыль, кто Петро, кто Славко. А столоваться, – у нас в лесу столуются. Там и начальство сейчас. В хате – другого полка офицер, зашел в гости и вздремнул с дороги.
– Зашел в гости? За двадцать верст? Ясно, Васыль. Ладно, про то, как на посту заснул, никому не скажу, но это только по первому разу. Штаб всё же, и на столе бумажки разные, смекаешь?
– Так точно! Благодарствую. Жара проклятущая сморила. От реки сном веет. Всё журчит, ручейки, речечки, солнце…
– Потерпи. Скоро дожди начнут. Тогда вспомнишь ручейки и речечки да с солнышком в придачу. Ты вот что… Что приснилось-то, расскажешь?
Солдат напрягся, по его лицу пробежала темная волна, он отпрянул от прапорщика, словно от прокаженного.
– Не помню, ваше благородие. Как есть, ничего не помню. Сон, он ведь сон и есть. Столоваться – прямо вам, шагов триста, до поляны, а там влево, увидите. А про сон не помню.
– Что ж, и на том спасибо. Сны рассказывать всякому встречному-поперечному совсем не надобно, верно?
Перекинув дерюжку через руку, насвистывая что-то легкомысленное, пришелец зашагал, так же прихрамывая, по тропе к краю леса.
– Про сон ему расскажи… – бурчал вслед часовой, почесывая в затылке. – Как тут расскажешь? Неужто прознали уже? Эх-ма… Ну и слава богу!
Деревья шевелили ветвями, будто плыли в теплом плотном воздухе. С покатых круглых вершин спускалась горная прохлада. Она перемешивалась с лесной свежестью тут, у Днестровского берега, и воспаряла обратно. Воздух был чист и пахуч, в него вплелись запахи лип, дубов, акаций, и вежливым шумом обозначал себя совсем рядом невидимый, ступеньками стекающий с вершин ручей.
Галиция. Предгорья, леса, реки, родники. Всюду целебные источники. Воды здесь с избытком. Похоже, теперь ее поболее станет, ведь слезы – тоже вода. А еще кровь. Война – она как прокаженное дерево, слезой да кровью орошается.
Двадцать четвертый корпус Восьмой армии растянулся от Галича до Чорткова, обозначив здесь южный фас Юго-Западного фронта. Он один, этот корпус, сдерживал попытки австрийцев хоть как-то помешать проведению Галицийской операции, когда российское войско опрокинуло во встречном сражении австрийцев и вышибло их ко Львову, за Станислав и за реку Сан. Сколько народу тут полегло, сколько крови – славянской, германской, австрийской, с венгерцами, моравцами, чехами в придачу. Слезы и кровь, огонь и дым. Вертятся чигири водяных млинов – карпатских мельниц, давят тяжелые жернова масло льняное и конопляное. Но сильнее есть камни. Ожили, завертелись, давят судьбы и радость людскую. Кто виноват и в чем причина? Ответа нет, только смех какой-то сквозь камень и сквозь землю, будто из-под ног, идет вместе с гулом кавалерийской атаки, с тяжкими вздохами разрывов. А на поляне, под поникшими огромными ивами, в солдатском кружке пелась песня. Новая война лишь начиналась. Жернова только разгонялись, шершаво дребезжа по разбитым дорогам обозами и пушечными колесами, клубясь паровозным дымом, неся в теплушках к фронту всё новые и новые полки и дивизии. Но скоро настанет время петь песни и об этой войне, а пока – о прошлых битвах и о славе выводили песенники:
– Рвались, грызя железо, кони в огонь турецких батарей. Неслись в атаку эскадроны лихих драгун-богатырей.
– Ага! Разведка пожаловала! Вовремя, – приветствовал его появление подпоручик, сидевший ближе остальных у входа на поляну.
– Мы вас еще позавчера ждали, – хмуро приветствовал старший по званию из офицеров, находившихся на поляне. – Проходите, прапорщик, не стесняйтесь. Тут у нас и кухня, и преферанс, и даже спальня, если вам угодно, лавки видите, какой ширины? Не удивляйтесь, что о вашем прибытии заранее извещены, сорока на хвосте принесла.
– Я не удивлен. Прапорщик Виктор Славин. По распоряжению штаба армии к вам, – отрекомендовался прибывший и протянул сложенный вчетверо бумажный лист, – вот предписание, Георгий Григорьевич.
С минуту старший по званию молчал, вглядываясь в примечательное лицо нового офицера, пытаясь угадать, каким образом возникли эти шрамы и как может это характеризовать человека. Ивовые ветки, слегка колышась, также изучали его, пробегая по щекам и по лбу тенями.
– Вы ошиблись. Георгий Григорьевич Ефимов отбыл в штаб дивизии.
– Ну и ну, – подхватив слова старшего офицера, засмеялся подпоручик, что приветствовал первым, – разведка, а уже ошибается!
– Никак нет, господин Ку-ку, Мадам. Вряд ли я ошибся. Если честно, весьма рад встретить людей, не утерявших чувство юмора.
Подпоручик покраснел. Такой кличкой его дразнили в полку, после случая, когда он, еще до войны, находясь на рождественском балу у самарского губернатора и пребывая в приподнято-шампанском настроении, сыграл с завязанными глазами с дамами в прятки. Там, случайно наткнувшись на самого губернатора и приняв его отчего-то за барыню, он и произнес свое знаменитое «Ку-ку, мадам! Вот и я!» и попытался поцеловать пойманную фигуру, чем сотворил большой конфуз и обрел себе красочное прозвище.
– По штатному расписанию, в полку имеется лишь один офицер в чине подполковника, так что… Вы – это вы, Георгий Григорьевич. Прошу извинить за фамильярность. Это никак не свидетельствует о неуважении. Просто желаю сразу разъяснить, что об офицерах части мне известно если не всё, то многое.
– Что ж, действительно, начальник штаба, Ефимов, к вашим услугам, – ответил подполковник, изучивший предписание, нимало не смущаясь тем обстоятельством, что его внезапная мелкая ложь так удачно раскрыта. – Одного не пойму. Тут написано, что вы по особому заданию штаба и что с нашей стороны надлежит оказывать всяческое содействие, но… Как-то всё невнятно, что ли. Мало ли, что вам захочется тут сотворить, а нам, значит, оказывать содействие. Здесь армия, молодой человек.
Ивовые тени, почти уже успокоившиеся, вновь насторожились, принявшись заново ощупывать пришельца, и в умиротворенном воздухе пропела птица.
– Прошу меня извинить. – Прапорщик пожал плечами. – Со временем, возможно, я отвечу на многие вопросы. И сотворить мне захочется лишь то, что послужит делу победы наших армий. А еще, – взглянув на подпоручика, – я не из разведки.
– Как это? Тут прямо указано – сбор информации, анализ обстановки…
– Ввиду начала военных действий, при штабах созданы контрразведывательные отделы. Такой отдел отныне существует и в Восьмой армии, и именно к нему я и отношусь. Разведчику не обязательно знать всё про всех в нашей армии, гораздо важнее ему быть знакомым с офицерским составом противника и их планами. А я…
– Ясно. Вы – фискал, приставленный, чтобы отслеживать неблагонадежных.
– Я не жандарм, господин подполковник. Да и задача моя несколько иного свойства.
– Разве эти ваши отделы комплектуются не из жандармских служащих? Кем вы были до войны? Вернее, до создания таких отделов?
– До начала войны имел честь принадлежать к корпусу императорской пограничной стражи. Хотинская бригада. К жандармской службе, увы, касательств не имел.
– Отчего такое сожаление?
– Оттого, что в жандармском корпусе есть чему научиться. По их ведомству хватает умелых людей. Мы ведь к Министерству финансов относились. Бумаги, аудиты, всякие правовые коллизии, хотя и границу стерегли. А по досмотру и фискальным делам таможенная служба занималась. Так что зря вы так о жандармах. Работали вместе, видел их в деле.
– Ну-ну, голубчик, – пошел на попятную начштаба, – я не ставлю под сомнение качеств служащих в жандармском управлении, лишь высказываю недоумение. Отчего служащий контрразведки – и вдруг к нам? Да будет известно, не так давно полк противостоял частям группы Кевеса и выдержал испытание с честью. Какие проверки бывают выше? Оборону нашу австрийцы прорвать, сколь ни старались, так и не смогли. На севере другие части армии продвинулись до Лемберга, – Львова, по-нашему… А то, что вы из пограничной стражи в действующую армию – это похвально.
– Заслуги ваши под сомнение в штабе не ставятся. Весьма надеюсь, что и вы не станете испытывать предубеждений против меня лично. А деятельность по роду занятий я бы хотел начать… – палец вновь прибывшего описал дугу, обводя по очереди всех офицеров и нижних чинов, отчего все они, так же по очереди, менялись в лицах, – да вот хотя бы с кухни! – остановил он жест на пустой миске, стоящей на столе. – Театр начинается с вешалки, а армия – с кухни.
– Гуляш! – рассмеявшись и простив известность своего потешного имени, сказал подпоручик. – У нас сегодня венгерский гуляш! Повар решил всех обратить в племя огнедышащих змиев.
– Да он с дороги голодный, ваше превосходительство! – так же весело отреагировали другие, словно голод как-то пояснял не самую приятную миссию прибывшего. И ивовые тени совсем успокоились.
– Ну, хорошо, – почувствовав, что обстановка разряжается, и что прапорщик – не какая-то штабная цаца, не мрачный зануда, щеголяющий причастностью к обществу рыцарей плаща и кинжала, подполковник подобрел, морщины разгладились на его лице. – Подайте обед. Да принесите из погребка кувшин вина. За знакомство. Думаю, поладим.
– Это вне всяких сомнений. Не исключено, что мое задание и ваша головная боль – одного и того же свойства.
– Откуда вам известно, о чем у нас тут голова болит?
– Говорю же – я из пограничной стражи. Сводки, реляции всякие читаю, сопоставляю, думаю…
– Ладно. Вы тут знакомьтесь пока, а я пойду, вздремну. К вечеру командир вернется, тогда всё обсудим.
Подполковник удалился, а перед прапорщиком возникла тарелка дымящегося венгерского гуляша, обильно присыпанного растертым любистком. Густой красный соус выдавал неумолимую острую суть блюда. Перца и других приправ повара не пожалели. Как известно, всё острое кровь разгоняет.
Вокруг собрались офицеры, – подпоручик Ку-ку, Мадам, звавшийся на самом деле Ильчевым Денисом, штабс-капитан Красноруцкий, поручик Стрельцов, ведавший бумажной частью штаба полка, и другой поручик – Невестин, из артиллеристов, относящийся к сорок восьмой артиллерийской бригаде. Вина подали ровно кувшин. Всем по чарке, а в продолжение пошел крепкий чай.
– Вино – для здоровья, чай – для службы! – подмигнул Ильчев. – У нас без излишеств.
Тихо-тихо, а потом…
Вот из-за этого «потом» и оказался Виктор Славин в лесной глуши днестровского каньона.
За время активных действий в период проведения Галицийской битвы полк потерял ровно такое же количество бойцов, что и в последующую после окончания операции неделю. Потери во время боя ясны. Бой без потерь не бывает. Но вот потери в неделю затишья…
Картина складывалась следующая. Солдаты сорок восьмого полка становились жертвами неожиданных артиллерийских налетов, происходивших всегда внезапно и всегда – безошибочно. Залп невидимой батареи накрывал места скопления бойцов, ни разу не случилось так, чтобы враг обстрелял какой-то несущественный, свободный от войск квадрат. Это могло означать лишь одно – корректировку огня.
– Смотри, – Ильчев указал на противоположный берег, над которым нависал круглый поросший лесами косогор, – где-то там, за вершинкой, их гаубичная батарея. Уже и аэропланы летали, и лазутчиков отправляли, а всё никак не можем засечь, откуда бьют. Пятого дня, в соседнем леске, вторая рота собралась байки травить и пить чай. Ударили, что ураган налетел, восемь человек мертвыми, да восемь раненых, командир поклялся, что даст пять сотен тому, кто батарею разыщет.
– Как такое могло быть? Может, наблюдатель с другого берега?
– Может, и наблюдатель. Только по берегу наших секретов полно. А лес такой, что просто с горы не спуститься. Должны заметить.
– Ну а если не спускаться? Если на самой верхушке наблюдательный пункт, с оптикой, с дальномерами, с полевым телеграфом? Пронаблюдали, скорректировали, из гаубиц ахнули?
– Может, и пункт. Только опять же – аэропланы летали, лазутчики несколько раз ходили. Искали тайные лазы или след от наблюдательного пункта. И ничего. Но главное не в этом. Мы проверяли – ни с той стороны, ни с самой верхушки ни зги тут не видно. Видишь, какая листва всюду? Разглядеть, что да как, да сколько человек, да где сидят – никакой возможности.
– Вот и в штабе говорят – чертовщина сплошная. Будто кто-то им подсказывает. Потому меня и отправили.
Славин взглянул в сторону реки и понял, что сквозь плотную ивовую завесь да с большого расстояния – Днестр тут шириной в две-три сотни саженей, а то и более, – ничего не углядеть. А значит… А что это всё значит?
В голове носились факты и фактики, укладываясь для пристального разглядывания и упорядочивания на мысленно нарисованный стол с зеленым сукном, на манер бильярдного. Командир полка. Пообещал крупную сумму. Проверить – настолько ли состоятелен. При каких обстоятельствах погибли бойцы второй роты? Кто находился из офицеров при обстреле? Кто был до обстрела и ушел? Кто первым покинул расположение роты, кто куда бежал, как ложились снаряды… Авиаторы. Кто летал? Одни и те же или всегда разные? Каково подлетное время? Могла ли артиллерия врага сменить дислокацию за это время? Лазутчики. Кто ходил, когда, куда, что обнаружил, как возвращался… Если охотникам объявили награду, могли вполне без всякой системы на авось в поиск ходить, а это ерунда, так ничего не найти…
Вопросы, вопросы, вопросы. Стол, нарисованный в сознании, всё заполнялся и заполнялся всякими заметками, сносками, подчеркиванием важных фраз. Пусть версий будет сотня, из которых больше половины – ерундовые, главное, чтобы затесалась и та единственно верная, которую ему предстоит найти.
И вдруг всё изменилось. Как будто сознание куда-то заспешило. Старая ива баюкала, красуясь зелеными косами, офицеры пили чай, бросая взгляды на контрразведчика, солдат-раздатчик поинтересовался, будет ли господин прапорщик еще гуляша, и Славин, только-только распробовавший это блюдо и испытавший к нему приязнь, вдруг понял, что ни за что не может попросить добавки. Но отчего так? Что за смутная тревога внутри? Что за состояние?
Он попытался вызвать обратно видение стола, такое привычное, что не раз позволяло разобрать по полочкам всё-всё-всё, но вместо этого возникли отчетливые пальцы, ухватившие перо, и, роняя жирные чернильные кляксы, написали прямо поверх всегда девственно-чистого зеленого сукна одно корявое слово.
Беги!
– Господа, – словно сквозь туман услышал он собственный голос, – тут, кажется, становится слишком людно. Не повторить бы нам то, что уже происходило…
– Что? Что вы… – начал кто-то удивленно.
Но в следующую секунду вдали послышался какой-то звук лопающихся шутих. Плотный, почти скомороший звук. Пых-пых-пых. Затем пауза, а затем снова, – пых, пых, пых. И странным образом среди дневного спокойствия и бездвижья раздался комариный писк.
– Ветер, что ли? Или… О господи! – прошептал Ильчев, глаза которого стали схожи с большущими пуговицами.
– Брысь с поляны! – заорал артиллерийский поручик и добавил, еще более повышая голос: – Быстрее, в бога душу мать! Сейчас накроет!
Все сорвались с мест и ринулись кто куда, лишь Славин вслушивался в комариное пение, которое усиливалось, становилось отчетливей. Время растянулось, стало гуттаперчевым, он наверняка бы так и остался сидеть, если бы не чья-то жесткая рука, ухватившая за шиворот и потащившая в сторону, под упавший древесный ствол. Ноги сопротивлялись, и сам он недоумевал, отчего нужно бежать, падать лицом в сухие листья, в перегной, в муравейник. А потом его качнуло огромной горячей волной. Раз-два-три, раз-два-три, словно закружило в вальсе вместе с листьями, с землей, с обломками кухонного стола и вырванными с корнями деревьями. Рядом пролетала чья-то фуражка, и небо оказалось вначале снизу, затем сбоку, и только потом вернулось на место. В ушах звенело, голова, словно дыня соком, наливалась изнутри болью. А затем он увидел собственные ладони – в крови, и перед глазами плясали красные пятна. Всё произошло быстро, налет уложился всего в минуту, но эта минута показалась кусочком вечности, в которой он едва-едва не остался.
– А, контузило, это ерунда! – бравадой прикрывая бледность лица, подошел Ильчев, отряхивая с брюк щепки и грязь.
– Вы как, прапорщик? – Совсем рядом двоился штабс-капитан, казавшийся седым волшебником оттого, что рядом приземлился разорванный мешок с мукой.
По всему выходило, именно штабс-капитан спас Славина, утащив в укрытие.
– Нормально. Только всё дрожит и в ушах шум. А еще вот, – он протянул перед собой ладонь, показывая кровь.
Подошедший Ильчев внимательно оглядел его, затем втянул воздух носом и расхохотался.
– Добавку принесло! Прямо в руки!
Метрах в двух нашелся чугунный казанок, из которого расплескало подливу к гуляшу, часть которой попала Славину на руки и на живот. Вслед за Ильчевым засмеялся штабс-капитан, потом сам Славин. Через минуту все собравшиеся на поляне люди хохотали, не пытаясь сдерживать судорожный смех, рвущийся откуда-то изнутри.
– Гуляш! – визжал по-детски Ильчев. – Мамочка, держите меня! Это гуляш!
Что в переводе означало только одно – мы живы. Любой смех на войне переводится именно так.
Повар с помощниками подбирали раскиданный взрывной волной инвентарь. От столовой осталась одна лавка, остальная импровизированная мебель была разбита.
И только артиллерийский поручик не смеялся со всеми, он внимательно оглядывал стволы деревьев, сходил влево, затем вправо с поляны, поковырял ножичком иву. А после счастливо выдохнул:
– Пронесло. Если бы на несколько шагов ближе и если бы не деревца, лежать нам всем и слушать «со святыми упокойтесь…» в могилках. Чуть-чуть комендоры прицел бы другой взяли – хана!
– Ну, что, с крещением вас, господин контрразведчик, теперь на своей шкуре прочувствовали, какие дела у нас творятся! – весело проговорил Красноруцкий.
– Да уж, прочувствовал, – ответил Славин, понемногу приходя в себя, – кстати, отныне я ваш должник.
– Это за что?
– Ну а кто меня за шиворот тащил под дерево? Не вы ли? Растерялся я. Впервые из пушек в меня во время обеда палят.
– Э-э, голубчик, – заглянув в глаза, протянул штабс-капитан. – Да вы, видать, со своим ангелом-хранителем дружбу водите. Я такое встречал – когда человек ничего ни сообразить, ни сделать не успевает, а будто за него кто делает и соображает. Я не знал, в какую щель лезть от страха, так что о вас некогда думать было.
– Так кто же? Я сам? – отчетливо вспомнив, как рубаху за лопатками собрала в жменю крепкая ладонь, остолбенел Славин.
– Именно, голубчик. Вы, кстати, самое безопасное место себе приметили, не удивляйтесь, не такое еще на войне случается.
Еще минут через десять на поляну выбежал подполковник Ефимов вместе с тем самым офицером, которого Славин видел спящим в штабной избе.
– Что? Опять? Живы? Какие потери? Кто погиб? Кто ранен? – Подполковник, увидев картину разрушений, которые причинил артналет, даже растерялся и частил словами.
– Да что же это? – обратился он к поручику. – Да как же это так?
– Никак невозможно, – согласился артиллерист. – Случайно разве что попасть. Но тратиться, рискуя выдать расположение батареи, палить наугад – это вряд ли. Австрияки не дуры. Тут прицел точный, математический. Накрыли с первого раза, всего двумя залпами. Похоже, знали, куда бьют и сколько снарядов нужно. Два шага в сторону – и всё. Лежали бы все как есть кишками наружу.
– Прикажите, господин подполковник, отправить солдат в лес, прочесать местность до версты во все стороны, – пришел в себя прапорщик. – Если нас кто-то видел и как-то передал координаты, то можем найти следы. Вдруг повезет?
Минут через пятнадцать над хуторком прострекотал аэроплан с опознавательными кругами российской армии. Покружил над вершиной, затем, словно решившись на отчаянный шаг, перевалил за склон и скрылся по ту сторону гор. Никакой стрельбы не последовало, и вскоре аэроплан полетел обратно, покачав крыльями над рекой.
Наверное, только спокойствие и деловитость в поведении остальных офицеров, попавших под артобстрел, позволили Славину быстро прийти в себя и точно так же сразу включиться в дело. Предстояло много работы.
Воздушная разведка, как всегда, не дала никаких результатов. Цепь солдат, прошедшая через лес, словно невод, так же оказалась без улова. К вечеру прибыл командир полка, полковник Любавский. Он уже узнал новость в штабе корпуса и потому несколько нервничал. Уж он-то точно понимал, к чему такие совпадения – неожиданные артобстрелы, всегда в точку, а после – прикомандирование офицера отдела контрразведки.
– Вы думаете, кто-то здесь корректирует работу артиллеристов? Кто-то из наших? Но это невозможно. Вы сами говорите, что находились на поляне не более получаса, как произошел обстрел. Если бы кто-то наш, ему потребовалось больше времени. Увидеть, передать, чтобы австрийцы успели приготовиться к стрельбе, дать пару залпов и после упрятать пушки.
– С пушками, как утверждает поручик Невестин, как раз проще. Гаубицы могут стрелять с закрытых позиций, то есть они уже пристреляны по каким-то ориентирам и своих позиций не меняют. Если кто-то увидел скопление солдат и, тем более, офицеров, перед ним задача как-то это передать и сообщить номер пристрелянного ориентира. Вправо от ивы, ближе десять от красного камня, и так далее, у артиллерийских наблюдателей свои секреты и премудрости.
– А передать? Передать-то как?
– Не знаю. Может, голубиная почта?
– Думали уже. Вернее, пытались сами организовать голубиную почту, чтобы с той стороны сведения получать. Не вышло. Здесь, в ущельях, настоящее царство хищных птиц. Орлы, ястребы, соколы. А еще огромные вороны, которые живут на скалах, кроки называются, видели таких? Тут село недалеко есть, так и называется, – Кроки. Никакой птице через реку не перелететь, вмиг засекут и атакуют, только перья над водой. Пятерых почтовых голубей потеряли. Каждый рублей по пятидесяти стоит, небось.
– Искровая станция?
– Искровая станция – та может. Только где ее тут взять? Это же не просто ящик какой-то в лесу землей присыпать. Это и динамо-машину, и антенну нужно иметь…
– Я проверю. Пообщаюсь с нашими искровиками, при штабе стоит рота, пусть просветят.
– Ну, проверьте. Только зря всё это. Слишком громоздко и нелепо. Каждый раз к станции убегать, передачу вести, а это тоже уметь нужно. Не верю я. И в то, что кто-то из своих, не верю. Все в деле побывали, все вместе почти месяц с австрийцами лоб в лоб стояли.
– Я понимаю, такая догадка бросает тень на ваш полк, но и вы должны понять – в штабе обеспокоены, в период затишья и стабилизации фронта один из полков – не несколько полков, а именно один-единственный! – вдруг несет потери, равные боевым. Я тоже не верю в то, что могут быть причастны ваши солдаты или офицеры, но проверить обязан. Честь имею, Павел Николаевич!
– Что ж, воля ваша. Проверяйте, только… Ну, тише, что ли. Если в каждом офицере кто-то будет видеть предателя, такая армия будет терпеть неудачи.
– Полностью разделяю ваши взгляды. А теперь действительно побегу. Хочу успеть с телеграфистами и искровиками пообщаться. Завтра снова к вам.
– Не стану задерживать. Если какие просьбы и пожелания – всегда к вашим услугам.
– Постараюсь не досаждать просьбами. И, кстати, господин полковник, какие сны вам тут снятся?
Любавский аж крякнул от неожиданности. Вопрос застал его врасплох.
– Так вот оно что… Так бы и сказали…
– Что сказал бы?
– Что в штабе армии не хотят признавать интерес к этим россказням про особенные сны и потому нашли повод отправить под удобным предлогом вас. Только всё зря, господин прапорщик. Нет здесь никаких тайн. Места глухие, лесные, непривычные. Река среди камня бежит, шепчет постоянно, климат, война, – много причин, чтобы сны изменились. Сами скоро всё поймете.
– Ну, нет. Повод – это двадцать пять погибших при загадочных обстрелах. А может, у врага новая система прицеливания? Может, тут, на нашей стороне, оставлены наблюдатели из числа австрийцев или местных жителей, которые избежали высылки из районов боевых действий? Давайте так, полковник, вначале я разберусь, что к чему, с этой таинственной артиллерией, а потом уже поговорим о снах, вы согласны?
– Ерунда эти сны, лично я в них не верю, но хорошо, разберитесь вначале с артиллерией.
Наверное, мало кто поверил бы в особенности снов на позициях сто девяностого полка, если бы не одно но. Сразу после артиллерийского налета, о котором рассказывал Ильчев, том самом, когда погибло восемь нижних чинов, младший полковой аудитор доложил о результатах перлюстрации солдатских писем. И оказалось, что за день до смерти все восемь погибших описали в письмах один и тот же сон. Что сидели, пили чай, и вдруг с другого берега ударили пушки. Каждый из восьми написал, что во сне им стало понятным, что погибнут при обстреле. У остальных солдат подобных фантазий не имелось, и списать всё на совпадения сочли невозможным делом. Вот о чем знал Славин, но не мог рассказать в полку.
После обмена репликами он вместе с обозниками отправился за перевал. Там, побывав в расположении отдельной искровой роты, Славин набрался знаний и о современных системах связи, и о видах радиоволн, о способах передачи данных. Ему показали, как выглядят передатчики, как ведется работа и как выставляется передающая антенна. В общем, к вечеру он уже знал почти всё. Заодно поведал любопытствующим, как попал в первый же час нахождения в полку под артналет и как принял соус за собственную кровь.
Обозная команда, принимавшая продукты, осталась ночевать прямо рядом с телегами, благо земля была сухая и теплая, штабисты отправились кто куда, здесь, в корпусе, он мало кого знал, и его тут ничего не задерживало, зато там… Там, в расположении сто девяностого полка, его ждала тайна, ради которой и затевалась вся командировка. Прав был полковник, очень прав. Но не мог открыть Славин, что это не просто приказ – разобраться, что означают все эти слухи о странных снах, – а личная просьба командующего армией, генерала от кавалерии Алексея Алексеевича Брусилова.
– Вы знаете, я не люблю лжецов, и сам не лжец. И вместе с тем верю в неотвратимость предопределенных событий. А потому мне нужно, чтобы вы распутали историю со снами в сто девяностом полку. Они должны стать или просто снами, или тем инструментом, который поможет нам в ратном труде, – напутствовал перед выполнением задания генерал с божьим командирским даром, как называли офицеры Генштаба командующего армией.
А после шло другое наставление, от начальника контрразведывательного отдела.
– Вы должны понять, что интерес к этому делу у Алексея Алексеевича не просто академический. Вещие сны, или же просто совпадения, обусловленные тревожными состояниями, которые на войне не редкость, или действительно какое-то предвидение – это еще не самое важное. Важно то, что в полку многим снится странное, о чем сообщили результаты тайной перлюстрации писем всех солдат и офицеров полка. Слишком многие писали о том, что видят тут во снах весьма странные картинки. Впрочем, мало кто описывал, что именно за сновидения их посещали. В общем, вам предстоит во всем разобраться.
– А что означали слова генерала, что сны могут стать полезным инструментом? Не слишком ли опасно доверяться снам?
– Тут, друг ты мой расписной, скрыта некая семейная тайна. Вы должны знать, что не всем геройским офицерам, начиная с генералиссимуса Суворова, фартит в семейной жизни. Не избежал такой участи и наш командующий. Развод, печали, всё такое. Но после наладилось, и образовалась новая семья. Супругой, да будет вам известно, стала Надежда Владимировна Желиховская, особа весьма и весьма примечательная. К тому же – племянница некоей мадам Блаватской. Слыхали?
– Блаватская? Основательница спиритического общества? Та, что путешествовала в Индию и в другие страны и создала труд, именуемый «Тайной доктриной»?
– Да-да, совершенно верно. Командующий весьма глубоко изучил ее трактаты. Так что его интерес – это что-то выше простого человеческого любопытства.
– Странно. Насколько я слыхал, Алексей Алексеевич назвал психологические опыты мадам Блаватской сплошным вздором?
– Верно. Именно так он и отозвался. А вы представьте на минуту, что стало, если бы Алексей Алексеевич открыто восхищался и проповедовал учения госпожи Блаватской? Учтите, он изучил многие ее записи и постоянно интересовался у супруги, что пишет ее тетка с вершин Тибета? Как вы думаете, доверили бы ему управление целой армией в Российской империи, признайся он в подобных интересах? В общем, суть задания весьма и весьма расплывчата. Постарайтесь сделать всё возможное, чтобы потом держать ответ перед командующим. Бог в помощь, Виктор Иванович.
После этого Славин и приступил к выполнению задания, что едва не привело в первый же день к гибели. И теперь, пробираясь через ночной лес, подсвеченный разве что полной луной, он мысленно чертыхался, не понимая, как мог поддаться таинственному импульсу и решиться на еще один переход из ставки корпуса к реке. Тропа терялась во мраке, всюду слышалась какая-то особая, ночная жизнь, то ухнет сова, то пробежит быстрый зверь, то хрустнет ветка, а после ей отзовется целый хор всполошенных ночных птиц. Трижды он цеплялся накидкой за сучья, ткань трещала, но держалась. Дважды опасно спотыкался – склон был весьма крутым, и если не повезет, то можно катиться кубарем вниз, сшибаясь с деревьями, колотясь своими, человечьими ребрами, о выступающие там и тут каменные ребра горы. Но всё обошлось. Ночной кошмар закончился, когда он вышел к костру, зажженному перед палатками, кое-как уместившимися среди деревьев. Вначале он подумал, что это верх неблагоразумия, когда вот так, из-за опасности налета разжигают огонь и тем самым обозначают цель. Затем понял, что костер разожжен умело, под холмиком, и вокруг ложились разве что отсветы, а сами палатки находятся в стороне, шагах в тридцати. Стояла упоительная тишь, невозможная на войне, не позволяющая даже думать, что идет война. Издали отчетливо слышались водные всплески – это выбрались к поверхности огромные днестровские сомы и плескались, будто тяжелые каменные чушки. Берег находился поблизости, но увидеть его было невозможно – всё покрывали пологи ивовых пушистых ветвей. Гора спускалась к реке уступами, и так же уступами росли деревья. Выходило, что каждая ступенька прикрывалась листвой двух-трех деревьев, которые росли ступеньками ниже. Действительно, заметить что-либо с того берега было сложно.
Обрадованный тем, что удалось добраться без приключений, Славин успокоился и улегся на куче хвороста, собранного рядом с костром, снял форменную одежду и, накрывшись всё той же пастушьей дерюжкой, уснул.
Вначале его тревожили комары, забивавшиеся под нательное белье и натыкавшиеся там на стойкий дегтярный дух, – день за днем приходилось натираться дегтярным мылом, и натиск кровососущих насекомых ослабевал. Потом комариный писк сменился неким пульсирующим звуком, потом тот же писк стал громче, потом…
– Беги! – вновь прозвучал голос в сознании, и Славин увидел, что, пока он спал, на поляне появилась для заступления на пост ночная смена – бойцов пятнадцать, под командованием четверых унтеров. Они протирали спросонья глаза, кто-то уже пристраивал к огню большущую кружку, надетую на палку, нагреть кипятку для чая, и только он один знал, что сейчас произойдет.
– Бегите! Спасайтесь! Накроет! – заорал совсем рядом учуявший его мысли всё тот же артиллерийский поручик Невестин.
И прапорщик снова не мог шевельнуться, и смотрел, как прыгают во все стороны солдаты, как из палаток выскакивают другие, разбуженные криками, и как встает дыбом земля, превращая ночь в совершенный ад. Вот только не нашлось сейчас руки, что тащила бы за шиворот, а потому он просто смотрел, привалившись к деревцу, не в силах сделать ни единого движения. А в следующую секунду в лицо ему брызнул горячий и яркий свет.
И он проснулся.
На небольшом импровизированном плацу, – единственной ровной площадке, которую удалось очистить для построений, шла учеба новобранцев, которыми пополнился полк после Галицийской операции.
– К господам унтер-офицерам и фельдфебелям обращаться в соответствии с их чином, то есть господин унтер-офицер, господин фельдфебель. Ясно?
– Я-а-асно! – неуверенно тянули солдатики.
– К господам офицерам от прапорщика, через подпоручика, поручика до штабс-капитана обращаться «ваше благородие». Ясно?
– Я-а-асно!
– К господам капитанам, подполковникам и полковникам обращаться «ваше высокоблагородие». Ясно? К господам генерал-лейтенантам и генерал-майорам обращаться «ваше превосходительство». К господам генерал-фельдмаршалу и генералу от инфантерии, кавалерии и артиллерии обращаться «ваше высокопревосходительство». Ясно? Учеба закончена, после обеда спрошу, как запомнили.
К вскочившему и хлопающему глазами Славину подошел артиллерийский поручик Невестин и потрепал по плечу.
– Называется – болезнь войной. Я видел, как вы во сне метались, наверное, снова налет приснился? Это часто такое…
– Да? Вот уж действительно болезнь. Как взаправду. Будто пушки австрийские по солдатскому строю ударили. А я не мог даже пошевелиться.
– Это что. Некоторые, кто в рукопашных атаках побывал, ночами на соседей во сне кидаются, за горло хватают. Долго, очень долго будет из тех, кто останется жив, война выходить. Как яд.
– Если так не любите войну, отчего пошли в офицеры? Да еще – в пушкари?
– Традиции, господин Славин, семейные традиции, будь оно неладно.
– Что ж, для офицера действующей армии настроены вы весьма пессимистично.
– Да нет, при чем тут это… Дело знаю, батарея у меня одна из лучших, расчеты подготовлены. А вот муштра… Ну, на кой ляд солдату знать, как там к генерал-фельдмаршалу обратиться? Им бы в первой атаке не лечь, да домой без увечий вернуться. Их бы из винтовок палить обучали с утра до вечера, а они всё шагистикой занимаются. Неистребима, видать, муштра в армии российской.
– Послушайте, поручик, я, конечно, ценю то, что вы сделали для всех и лично для меня, когда окриком заставили прятаться от налета, но не слишком ли много откровений с вашей стороны? Я, наверное, тоже не в восторге от порядков, что случаются в армии, но…
– Да ладно, господин прапорщик, тут все через одного точно так же думают, просто скажут не все, значит, никакого секрета я вам не открыл, а взамен снисхождения по поводу моих брюзжаний открою другой секрет. Вот он будет интересен.
– И какой же? – Прапорщик плеснул в лицо из большой кружки, смывая остатки сна.
– Секрет напрямую связан со вчерашним, а может, и с предыдущими налетами.
– Ну-ка, отойдемте чуть в сторонку… Что за новость?
– Новость в том, господин Славин, – взгляд поручика казался безмятежней неба, – что это был вовсе не артобстрел.
– Как это? – от неожиданности и нелепости такого заявления прапорщик улыбнулся.
– Да черт его знает, как. Только на месте налета я не обнаружил ни единого осколка снаряда. Никаких следов. Ни шрапнели, ни сгоревших порохов, то есть – ни-че-го!
– Вы же сказали, если память не изменяет, что если бы залп на десяток шагов в сторону, то всем конец?
– Память вам не изменяет, я действительно так сказал. К этому выводу я пришел, увидев, каким образом поломаны ветви у деревьев и каково направление ударной волны. Но потом облазил то место вдоль и поперек, искал везде – и не нашел никаких подтверждений, что на поляну падали именно артиллерийские снаряды.
– Ну а что же тогда это могло быть? Что тогда убило почти тридцать человек за последние две недели?
– А это уж вам виднее, что их убило. Но там, где восьмерых прижучило с неделю назад, – тоже, ни единого осколка, ничего. Шрапнель везде след оставит. Это же просто стакан, наполненный доверху стальными пулями или стержнями. Он взрывается в заданной точке и поражает всё живое на обширной территории. А тут – ничего, ни пуль, ни стержней… Мне самому всё это весьма странно, вот и решил поделиться.
– Верно решили. Давайте так, поручик, вы будете моим консультантом по артиллерийским вопросам до тех пор, пока не раскроем эту невидимую и неосязаемую батарею.
– Я не против. Только уж попросите официально у нашего командира, чтобы не подумали, будто я наушничать к контрразведке бегаю.
– Ох уж эта наша брезгливость к фискальным органам… Ладно, я вас понимаю. А про то, что вы мне сказали, пока молчок. Хочу кое-что проверить…
За день Славин успел снова побывать в штабе корпуса, в корпусном госпитале и отправить несколько запросов по разным адресам. В госпитале ему сообщили, что причиной смерти семерых рядовых и одного фельдфебеля, погибших в расположении сто девяностого полка на прошлой неделе, явилась тяжелейшая контузия.
– И что? Ни единого ранения?
– Ни единого, мой хороший, – фамильярничал с ним врач, усталый профессор медицины, отправившийся на фронт добровольцем. – В сопроводительных записках значилось, что погибшие попали под артиллерийский обстрел. При обстреле причинами смерти могут быть либо тяжелые раны и увечья, как верно вы заметили, либо, – тут он назидательно поднял палец вверх, – воздействие взрывной волны, причинившей закрытую компрессионную травму головного мозга и иных важных органов.
– То есть, вы хотите сказать, что ваш некролог составлен с учетом того, что написано в сопроводительной записке?
– Именно так, мой хороший.
– А если бы вам представили трупы погибших в атаке или при пулеметном обстреле, без всяких внешних повреждений, что тогда бы вы записали в некрологе?
– Ну-у… Вас ведь не было здесь, когда фронт держал удар, а после шел против австрийского фронта? А было, собственно, совершенно не до некрологов. Только по нашей, восьмой армии, чуть не семьдесят тысяч людей – как корова языком… Раненые вообще без счета шли. Вся канцелярская работа как-то на второй план упряталась. Потому, попадись мне, как вы сказали, погибшие в атаке и не имеющие внешних повреждений, я бы записал причиной смерти повреждение внутренних органов и опять же, – тяжелые контузии, нарушающие жизненные процессы.
– Благодарю. И попрошу об одолжении, – если случится что-либо подобное прошлому артиллерийскому обстрелу и будут погибшие, приложите все усилия, чтобы указать точнее причины смерти. Если контузия, то каких органов, с какой стороны, каких размеров повреждения и всё прочее. Вас не затруднит такое дело? Составлю об этом предписание через штаб армии.
– Я врач. Но вместе с тем – солдат. Должен выполнять приказы. Тем более, если вы считаете это важным для контрразведки…
– Это для всех важно! – в сердцах приподнял голос Славин, которого уже потихоньку начинало раздражать пренебрежительно-презрительное отношение к его ведомству.
Затем он снова поговорил с искровиками, которые сообщили, что ничьи радиостанции в радиусе действия их армейских аппаратов, в эфир не выходили. Еще ему было подтверждено то, о чем говорил подполковник, – действие голубиной почты в приднестровском каньоне весьма осложнено обильностью хищной птицы, и на этот способ передачи информации никто особо не полагался, а из хищной птицы почтальон не получится. С тем прапорщик и вернулся в расположение полка. И вот там его снова ждал сюрприз.
Когда он вышел на поляну, где недавно закончили экзаменовать новобранцев о чинообращениях – к слову, ни один из них экзамен не выдержал, – то увидел, как на краю плаца разожгли огонь.
– Это мы чайком побаловаться, – пояснил седоусый унтер, – сейчас молодым посты станем показывать. Дело важное.
Вот только важное дело не случилось. Будто сквозь туман и совсем из другого пространства прапорщик увидел, что унтер протягивает к огню кружку, ту самую, из которой он утром плеснул себе в лицо, и теперь кружка нанизана на длинную жердь, чтобы не обжечься. Потом на поляну вышел поручик Невестин и уже собрался что-то сказать, но только успел раскрыть рот, как вдалеке снова раздался звук. Три лопнувшие шутихи. Ласковые, воздушные, словно пар из-под крышки со щами, звуки – пых-пых-пых.
Затем свист. Тонкий, становящийся всё отчетливей.
– Беги с поляны! – точно как в сегодняшнем сне заорал поручик, а Славин, почти как во сне, замер, всматриваясь в кусочки неба, проглядывавшие сквозь густые кроны, и пытался увидеть, откуда прилетит незримая смерть.
Затем поручик кошкой вцепился Славину в грудь и повлек куда-то вниз, подминая под себя, скатываясь вместе с ним в овражек. А через секунду мир перевернулся. Три разрыва сотрясли пространство на поляне. Из новобранцев, не успевших отреагировать на окрик, четверо осталось лежать у костра, а с ними и седой унтер, так и не выпустивший из рук палку с кружкой. Славин выбрался из-под оглушенного и трущего виски Невестина и подбежал к убитым. Осмотрел первого, затем второго, третьего… У одного из них имелась кровавая рана в боку, у второго – глубокая царапина у виска, остальные трое оказались без видимых повреждений.
– Опять… Опять то же самое! И я это всё видел ночью, пока спал! – вертелось в голове у Славина, но сам он уже царапал на бумаге записку врачу, морща лицо.
– Вы! – окрикнул он прибежавших к плацу офицеров. – Быстро оформляйте всё, что положено, и отправьте погибших в корпусной госпиталь… Передадите врачу мое предписание о вскрытии. Вы! – теперь он переключился на Невестина. – Вы в порядке? Осмотрите всё, только без помощников. Я сам помогу.
«Что ж, господа хорошие, значит, действительно, сны тут не просто сны, – думал он про себя. – И предопределенность вполне возможна».
Более всего Славина убедило не просто совпадение событий, но мелкая деталь, явившаяся во сне и повторившаяся наяву, – кружка, протянутая к огню. Эта мелочь не позволяла всё легко списать на совпадение.
Осмотр места, как втайне и боялся Славин, выказал полное отсутствие следов шрапнели, а вместе с тем ветки были посечены и поломаны так, как если бы над поляной, на высоте восьми-десяти саженей, разорвалась именно шрапнельная граната.
Затем, к концу дня, пришли вести от корпусного врача. Обследование показало, что в двух случаях на телах имелись раны, однако они не являлись причиною смерти. Во всех пяти случаях причиной можно обозначить контузию. К заключению, составленному на пишущей машинке, имелась приписка, выполненная от руки: «Если бы мне не сообщили о случившемся артобстреле, я, возможно, поставил бы диагноз «острая сердечная недостаточность», который ставят во всех случаях, когда определить причину смерти затруднительно и даже невозможно. Повреждений внутренних органов и внутренних кровотечений вскрытием выявлено не было».
– Что будем делать? Вы доложили в штаб? – поинтересовался артиллерист, облазавший окрестности в поисках фрагментов шрапнельной гранаты, но тоже ничего не обнаруживший.
– А что я могу доложить? Что у нас тут творится невесть что, а мы не можем понять, отчего погибают солдаты? Вот что, поручик, возьмите ваших бомбардиров, прочешите еще раз всё вокруг, впрочем, можно привлечь и пехоту. Версией поиска будет, якобы мы ищем новый тип австрийских снарядов. Это должно выглядеть убедительным объяснением. А я займусь кое-чем другим…
В тот же вечер после разговора с командиром полка было решено готовить охотницкую команду. В первую очередь принимали тех, кто уже бывал за линией фронта в поиске. Отобрали троих дюжих пластунов из второй сводно-казачьей дивизии, состоящей при армии. Затем шел сам Славин, как лицо, владеющее немецким и венгерским языками, а так же в качестве главного команды. Еще им придали двух фельдфебелей-саперов с набором инструментов. Выступать решили посреди ночи, чтобы к рассвету уже находиться по ту сторону косогора, непосредственно перед позициями полка. Как пояснил Невестин, маловероятно, чтобы артиллерия била так точно с большой дистанции.
Легли они всей командой раньше, чем в полку сыграли отбой. Да и отбоя, собственно, сегодня не играли, пошли на воинскую хитрость, от которой всем охотникам пришлось затыкать уши матерчатыми затычками. Оружие – револьверы и ножи, было проверено и готово, саперы изготовили плот, на котором предстояло переправиться через реку. Но прежде чем экспедиция состоялась, прапорщик Славин увидел еще один сон. Теперь совершенно странный. В нем никто никого не убивал, не стреляли какие-то неизвестные пушки, не приходилось вскакивать ото сна с колотящимся сердцем. Но вместе с тем сон был недобрым, темным. Перед Славиным проходили рота за ротой какие-то совсем иные солдаты. В странной форме, со странным оружием, в стальных зеленых касках. На касках красовались звезды, в глазах застыли усталость и тоска. Потом их сменяли солдаты прошлого времени, в высоких киверах, с большущими кокардами, гремя амуницией и длиннющими кремниевыми ружьями. Славин чувствовал, как мимо и сквозь него проходят иные эпохи. Полки императрицы Анны Иоанновны, воевавшие Хотин у турок, полки Минина и Пожарского, отбросившие польскую рать, полки из будущего, полки из прошлого. Сколько тут, в Галиции, да и не только в ней, прошло русского войска – не счесть.
Когда Славин проснулся, разбуженный аккуратным встряхиванием за плечо, в памяти его вертелся образ нескончаемой вереницы солдат, что тянулась, будто река времени по этим дремучим местам, кровью и потом создавая будущие западные границы империи.
– Пора! – сказал казачий урядник, старший среди пластунов.
И они пошли.
Рассказать обо всем, что происходит в охотницком поиске, – невозможно. Это как по минутам описывать каждое действо, каждую мысль и каждый страх охотников. Добираясь до вершины, они постоянно опасались быть замеченными вражескими наблюдателями. Чтобы как-то помочь им, командир полка пошел на хитрость – была придумана обманная штука, будто бы в расположении празднуют что-то радостное, торжественное, это позволило охотникам незаметно переправиться на другой берег. Разгульное действо продолжалось с ночи до утра, играла музыка, полковой трубач не жалел легких, барабанщики – рук, а две дюжины солдат выводили во всю мощь разными голосами песню заамурцев: «Грянем, да так, чтобы сопки проснулися, враг задрожал на биваке своем!»
Хор был слышен и звучен. Эхо разносило слова песни на несколько верст по каньону. Тем надеялись усыпить бдительность врага. Затем охотники взобрались наверх, потом спустились с пригорка и оказались на большом травяном поле, ровном, гладком, будто стол. Ни холмика, ни кочки, как невесело сказал урядник. Если где-то за их спинами, на склоне и остались наблюдатели, то они себя никак не проявили, и теперь опасность крылась в другом, – как одолеть предполье, оставшись незамеченным? Было решено передвигаться ползком, а так как солнце уже вставало над Галицией, приходилось брать в расчет, что австрийцы произвели подъем флага и теперь вершили утреннюю молитву. Охотникам повезло, они наткнулись на вражеский секрет, который должен был засечь их на подходе к армейским позициям, но все участники секрета – трое рядовых, один унтер и офицер-лейтенант, самым бессовестным образом спали. Чтобы избежать лишнего шума, вначале им всем воткнули в рот по кляпу. А затем, когда незадачливые дозорные пришли в себя, было предложено добровольно направиться в расположение русского полка, не производя шума. Один из пластунов так выразительно при этом поигрывал широким ножом, что все пятеро сразу же согласились.
Австрийцы по-прежнему были сильны, но поражение в Галицийской битве их сильно обескуражило и заставило поверить в силу российской армии и в ее способность побеждать. С лейтенанта Славин взял слово офицера, что тот не станет кричать и звать на помощь, когда ему вытащат кляп, тот с неохотой согласился, и на обратном пути прапорщик успел его допросить о странной артиллерийской батарее. То, что рассказал австриец, совершенно не внесло никакой ясности. Он сообщил, что артиллерийские парки находятся позади основных позиций войск, которые приготовились к обороне, и расположены сразу за предпольем. По замыслу командования, в случае, если русским придет в голову форсировать Днестр и карабкаться кверху, не имея возможности быстро доставить сюда же свою артиллерию, основное сражение должно произойти именно на том самом поле, где и был пленен вражеский секрет. Лейтенант признал, что на склонах каньона со стороны австрийцев есть некоторое количество наблюдательных постов, но ни о каких артиллерийских корректировщиках он не слышал, а главное, не слышал, чтобы стреляли пушки, стоящие за траншеями на закрытых позициях. Хотя ему известно, что в начале сентября, в активной фазе битвы, перед взгорком располагались несколько артбатарей, которые должны были сдерживать наступательный порыв русских, прикрывая отход своих войск за Днестр. Потом батареи были сняты, а одна из них оказалась полностью разгромлена огнем русских гаубиц.
– Где стояли ваши батареи?
– Там, там и там, – указал рукой офицер, – а та, что разбили полностью, – вот там, в низинке. Только…
– Что – только? Говорите уже, лейтенант.
Расположение уничтоженной батареи полностью совпадало с местом, которое Невестин указал как самое вероятное для произведения тайных обстрелов.
– Только нам запретили туда ходить, сказали – какие-то новые химические снаряды, и очень опасно. А армейский капеллан почему-то не торопится с заупокойной службой.
– Ну-ка, хлопцы, вы пока спускайтесь, а я сползаю, гляну, что там с батареей. Если услышите стрельбу – меня не ждите, и когда в другой раз пойдете, тогда и загляньте в низинку.
Славин отделился от отряда и пополз в сторону. День набирал солнечную силу, но роса выпала обильной и не успела высохнуть, отчего прапорщик весь измазался травяной зеленью.
Когда до низины оставалось не более десяти саженей, Славину будто бы послышалась немецкая речь в несколько голосов, но странным образом разобрать, о чем они говорили, было совершенно невозможно.
– Так бывает только во снах, – отчего-то подумалось прапорщику.
Затем, вжавшись в пахнущую разнотравьем землю, обкалываясь часто растущим здесь чертополохом, он подполз к едва приметному брустверу. Голоса стали чуть громче, но вместе с тем – еще более неразборчивыми. И трижды повторился странный смех. Он мог звучать именно так, если бы смеющийся находился за сотню шагов и будто парил над поляной, Славин даже вскинул взгляд к небу, где ползли ленивые, безучастные ко всем людским страстям облака.
Но вот осталась последняя сажень. Прапорщик, приготовив к стрельбе наган, осторожно заглянул за бруствер. И обомлел от жуткого зрелища, что представилось ему во впадинке.
Позиция была прикрыта сетью со вплетенными ветвями и листьями, отчего ее невозможно было заметить с аэроплана. Там, опираясь один на другого и на земляные насыпи, вокруг разбитых орудий полусидели, полулежали мертвые артиллеристы. Один, второй, третий, четвертый, пятый… Славин поначалу не смог воспринять картину как что-то реальное, ему почудилось, будто это такой особый маскарад, и что среди мертвых скрываются настоящие пушкари, готовые снова произвести выстрел по сигналу невидимого корректировщика. Но живых тут не было. Время и падальщики сделали свое дело, картина смерти ужасала, полуразложившиеся трупы смердели, странно, что раньше никто не заметил этого запаха, ведь он разносился на большое расстояние. Седьмой, восьмой, десятый, – считал и считал Славин. Три орудия. Три расчета по четыре человека, всего двенадцать. Полуистлевшая форма, лохмотья, колышущиеся на ветру, – казалось, будто мертвые шевелились. Окоченевшие руки подносчика мертвой хваткой вцепились в снаряд, офицер склонился над картой огня, стрелок положил руку на затвор… Славину даже почудилось, будто он слышит потрескивание спускового механизма, готового ударить по капсюлю и отправить гранату в полет к другому берегу, хотя ствол орудия перекорежило разрывом, и он съехал набок. Ветер, протиснувшись под маскировочную сеть, пролетая над пушечными лафетами, словно играл с мертвецами, трогал их за погоны, за пуговицы, не пугаясь жутких посиневших провалов глазниц. Ветер издавал звуки, схожие с речью, потому что его резало острыми углами зарядных ящиков и краями стреляных гильз. Мертвый мутный глаз командира, казалось, уставился прямо на Славина, будто вопрошая, а что ты тут делаешь, на моей позиции? Славин содрогнулся – на него взглянула сама вечность, обрисовав всю тщетность бытия и скоротечность жизни. Осторожно, боясь потревожить чуткое забвение непогребенных тел, прапорщик пополз обратно.
Отряд он догонял в великом смятении, стряхивая сковавшую тело оторопь. Пластуны уже готовили плот, но не решались отправиться обратно, не дождавшись прапорщика, и потому все обрадовались, когда Славин выкатился из прибрежных кустов на узкую каменистую полоску берега.
– Ну, что там? Удачно сходили, ваше благородие?
Но Славин молчал, руки его дрожали. Наконец решился.
– Вы, – указал он на двоих саперов. – Нужно вернуться. Инструмент берите с собой.
– Можно поинтересоваться, на какой случай инструмент брать? Проволоку резать, или…
– Лопаты. Нужно копать. Давайте с нами еще вот этих солдат, всех трех, от них всё равно проку немного, пусть тоже копают. Потом с богом отпустим. А вы, – теперь он обращался к пластунам, – доставьте в полк унтера и офицера, их будет достаточно для разговора. Нас не ждите, отправляйтесь прямо сейчас, если что – новый плот соорудим, тут леса много…
И они ушли обратно. А потом саперы, видавшие всякие виды фельдфебели, крестились широко и часто, увидев то, что видел до них Славин. И так же крестились пленные, только не справа налево, а наоборот ложился у них крест. Кто хочет властвовать, не такую еще придумает разницу среди людей и веры человеческой. Прапорщик лег рядом с бруствером, потому что знал, не побегут пленные, ведь поняли, что назад их отпускают. А еще не побегут, потому как дело важное все вместе тут делали. Саперы вопросов задавать не стали, хотя могли бы спросить – отчего не сами австрийцы своих мертвяков хоронят? Отчего им приходится по очереди колоть лопатами жирный луг и укладывать мертвые тела в чужой форме? А прапорщик упал в короткий сон. И видел…
Что он видел в том сне – никому неизвестно. Только с тех пор, как вернулись из поиска, ни он, ни саперы многого не болтали. А налеты прекратились. Больше не били с того берега невидимые пушкари, и полк продолжил жизнь. Ведь даже на войне она есть. Начальнику отдела контрразведки Славин сообщил, что, по-видимому, тайная батарея неприятеля передислоцирована, и более странных налетов не будет. И что в расположении полка действительно снятся вещие сны, каждому свое. Говорят, туда приезжал сам командующий, генерал от инфантерии Алексей Алексеевич Брусилов, и пригодилась новобранцам всё-таки наука о чинопочитании, и именовали его верно, – Ваше Высокопревосходительство! – и кричали троекратное ура. А после генерал изволил лечь спать в той маленькой хате, которую первой увидел Славин, как явился в полк. Смотрел генерал свой сон и повел через два года войско в такой прорыв, о котором и мечтать никто не мог, совершив то, что не удавалось никому в этой войне – прорвать полностью фронт и уйти в глубь вражеской обороны. Славин подал рапорт о переводе в другую часть, потому что видел во снах далеко. Слишком далеко, и потерял полностью покой. Потому что в незнании того, что предопределено, – смысл жизни. Может быть, кому-то нужно попасть в горы, к самой вершине мира, чтобы обрести знания, а кто-то видел всё, пока сидел в галицийских лесах. А значит, верно говорят, Бог – везде, и в тебе самом, и когда ты ищешь где-то вдалеке, ты его теряешь…
Сын гения
Он проснулся внезапно и резко. Почудилось сквозь сон, что кто-то толкнул его в плечо.
Вскинулся всполошенно, скосил взгляд влево. Нет никого. Да и кому быть ранним утром в комнатушке на третьем этаже грязной московской меблирашки?
Полежал расслабленно, разглядывая светлые блики на потолке.
Утро было раннее; наверное, часов пять, не больше. Уличные фонари еще горели, и окно отпечаталось на потолке трапецией с размытыми контурами.
Какой славный сон ему приснился под утро! Он с Катенькой гулял в солнечный теплый день по огромному полю, сплошь до самого горизонта покрытому высокой травой, среди которой там и сям поднимались разноцветные головки цветов. На лазурном небе ни облачка, солнышко ласкает лицо нежными лучами, весело щебечут невидимые птицы.
Они смеялись, дурачились, собрали огромный букет цветов. Вышли к речке, извилистой темно-серой лентой изгибавшейся среди полей. За рекой обнаружились белые домики какого-то села. Чуть ниже по течению дымил трубой маленький пароходик.
Катенька обхватила руками за шею, прижалась всем телом и со смехом чмокнула в губы – в одно легкое касание, нежно, так, как умела делать только она. Он обнял ее, носом зарылся в дивные волосы, пахнувшие свежим сеном, травой и цветами…
И тут его толкнули в плечо.
«Вот и всё, – подумал он вяло. – Пора собираться. Нечего тянуть, если уж решился».
Поднялся с кровати, босиком прошелся к окну по холодному дощатому полу.
Небо постепенно синело, но звезды были еще видны. Серпик луны серебрился над крышей соседнего дома. Внизу процокала копытами лошадь – ранняя пролетка отправилась в центр Москвы.
Он налил из ведра воду в медный таз и тщательно умылся – до пояса, пофыркивая от ледяного прикосновения жидкости. Насухо вытерся свежим полотенцем.
Побрился и вымыл голову он еще с вечера, когда окончательно всё решил. Теперь оставалось только причесаться.
Зажег толстую свечу на столе, металлическим гребнем расчесал вихрастые кудри, стоя перед зеркалом на стене.
Белую рубаху купил тоже намедни. Потратил последние деньги, даже на ужин уже не хватило, пришлось доедать сухую коврижку, запивая пустым кипятком. Ну, и ладно. Теперь уж всё равно…
Рубашка была хороша – мягкая, свежая, ладная. В самый раз, как на него сшитая.
Потом надел брюки – ношеные, но вполне еще приличные, без пузырей на коленях, и стрелочки наличествуют. Сойдет.
Ботинки тоже не новые, но начищенные с вечера едва ли не до зеркального блеска. Даже щетку с ваксой не поленился взять у дворника Фомы Кузьмича.
Взглянул на иконы в правом углу комнаты. Нет, молиться сегодня не стоит. Как-то это будет не по-божески, кощунственно. А вот крестик серебряный на цепочке надеть нужно. Он же не нехристь какая-нибудь, и уходить с этого света нехристем не будет. А там уж пусть Господь сам рассудит, достоин ли Игнатий, сын Константинов, священного креста али нет.
Конвертик серенький с предсмертной запиской внутри тоже был заготовлен еще со вчерашнего дня, лежал на столе. Тут же был и наган, снаряженный шестью патронами.
«Впрочем, для моего дела хватит и одного, – невесело улыбнулся кончиками губ. – Нужно только поточнее прижать дуло к виску».
Взял наган. Рукоять точно легла в руку. Металл холодил ладонь.
Мурашки толпой прошлись по позвоночнику. Лицо почему-то сделалось деревянным, предательски задрожали пальцы.
«Нельзя расслабляться, – решительно остановил себя. – Нужно сделать всё быстро, без нюней: раз – и всё».
Глубоко вдохнул, стараясь успокоить грохотавшее сердце. Резким движением вскинул наган к правому виску, ткнул дулом в кожу перед ушной раковиной. Дернул указательным пальцем спусковую скобу.
Оглушительно щелкнуло около уха.
Мир остался прежним – утренним, тихим. Живым.
Осечка?!
«Может, это судьба? – молнией сверкнула мысль. – Может, не стоит?»
«Нет, – жестко осадил самого себя. – Нужно. Чтобы быть там вместе с Катенькой».
Наган в пальцах ходил ходуном, но он собрался, крутанул барабан, снова упер дуло в висок.
Металлический щелчок – и тишина.
Да что же это такое? Что-то не так с патронами или, может быть, боек неисправен?
Он повертел барабан, зачем-то заглянул в темный зрачок дула.
– Не трудитесь, Игнатий Константинович, – голос с легким смешком раздался у него за спиной. – Наган стрелять не будет!
Испуганно шарахнулся, резко обернулся.
У левой стены комнаты, рядом с высоким дубовым шкафом, стоял незнакомец. На вид – лет сорок – сорок пять. Высокий, широкоплечий. Усы острыми стрелками под крупным прямым носом, в карих глазах отражается огонек свечи. Одет был странно: серебристые сапоги с голенищами едва ли не до колен, такого же цвета облегающий комбинезон с плотным валиком вокруг шеи. На голове округлый металлический шлем. Нечто, похожее на рыцарское забрало, но по виду из темного стекла, сдвинуто с глаз на лоб.
– Я преобразовал порох в патронах в обычный песок, а капсюли – в керамику, – улыбаясь, сообщил гость в серебристых одеждах.
– Вы кто? – У Игнатия мигом пересохло во рту. Комнату он перед отходом ко сну запер изнутри на засов. – Как вы сюда попали?
– Как обычно: прилетел на антиграве и прошел сквозь стену, – незнакомец лукаво прищурился. – Есть в моем арсенале такой способ перемещения. Исключительно для частных визитов.
– Понятно, – Игнатий сглотнул образовавшийся в горле нервный ком. – Я просто свихнулся…
– Глупости, Игнатий Константинович! Вы в своем уме, – весело фыркнув, успокоил собеседник. – С вашим душевным здоровьем всё в полном порядке, можете мне поверить. Просто я действительно располагаю средствами, еще неизвестными местной науке. Почти мистическими.
– Так, значит, вы призрак… – Игнатий облизал губы. Сердце грохотало где-то под горлом.
– К нечистой силе я тоже не имею никакого отношения, – гость улыбнулся широко и успокаивающе. – Хотите, докажу?
Он повернулся и перекрестился на образа. Покосился на Игнатия:
– «Отче наш» читать или так поверите?
– Да кто же вы такой? – Игнатий не узнал собственного голоса – сдавленный, сиплый, испуганный.
– Чеслав Сэмюэль Воля-Волянецкий, – собеседник четко, по-офицерски, дернул подбородком. – По национальности – русский, хотя в роду были и поляки, и румыны, и даже американцы. Кстати, полтора века назад в Восточной Польше земельные угодья моих сородичей Волянецких граничили с поместьем ваших предков Циолковских. Говорят, мой прадед был даже влюблен в вашу прабабушку, но Беата, в конце концов, предпочла пойти под венец с другим…
Игнатий почувствовал дрожь во всем теле. Ноги сделались какими-то ватными.
– Ну а по профессии я – миростроитель…
– Миростроитель, – губы Игнатия задвигались, словно сами собой. В голове заклубился туман. – Не понятно… Чем же вы занимаетесь?
– Давайте-ка присядем, Игнатий Константинович, – Волянецкий шагнул к столу, ногой пододвинул деревянный стул и уселся, положив нога на ногу.
Игнатий молча двинулся следом и опустился на табурет напротив гостя.
Как-то сразу полегчало. В голове прояснилось, хотя сердце всё еще колотило в грудь тревожным колоколом.
– Миростроители строят миры. Целые вселенные самых разных миров, – сказал Волянецкий, расслабленно откинувшись на спинку стула. Рассохшаяся спинка протяжно заскрипела. – Если представить ваш мир как огромное дерево, то мы всего лишь отделяем от его ствола отдельную веточку и постепенно растим из нее полноценную ветвь. То есть строим еще один мир, параллельный вашему в многомерном континууме. И так множество раз.
– Угу, – Игнатий смотрел на гостя остекленевшим взглядом. – Ствол и веточка, значит…
– Сейчас вы, конечно, слишком возбуждены, чтобы полностью понять и принять то, что я говорю, – Чеслав Сэмюэль вздохнул. – Но потом разберетесь. Вы же в университете штудируете математику и механику, не так ли?
– Так, – Игнатий кивнул почти машинально. – Ствол и веточка… Мы, стало быть, сейчас в веточке?
– В одной из веточек. Потом, когда-нибудь в будущем, множество ветвей составят крону. Представьте себе Вселенную, в которой имеется огромное звездное скопление – десятки или даже сотни тысяч Солнц, а около них – Земли, населенные людьми. Человеческий мир, но из разных, отличающихся друг от друга по пройденному историческому пути и культуре планет.
– Красивая мечта, – прошептал Игнатий. – Фееричная…
– Пока мечта, – согласился Волянецкий. – Но мы для того и строим миры, чтобы она стала явью.
Он окинул Игнатия взглядом, словно еще раз присматриваясь к собеседнику – цепко, внимательно и оценивающе.
– Не буду скрывать, у нас есть виды и на вас, Игнатий Константинович. Вам предстоит немало сделать вот в этой самой вашей веточке…
– Вот как? – Брови Игнатия поползли на лоб. – И что же я должен, по-вашему, совершить?
– Давайте-ка вы положите оружие на стол, – Чеслав Сэмюэль кивнул на наган, который Игнатий по-прежнему вертел в руках. – Ваш пистоль сейчас хоть и совершенно безвреден, но всё равно неприятно, когда вы машинально направляете его мне в живот и дергаете пальчиком около спусковой скобы. Рефлексы, знаете ли…
Игнатий покорно положил наган на стол, пальцами отодвинул в сторону свечки.
– Ну, вот и ладненько, – удовлетворенно кивнул Волянецкий и продолжил: – А виды на вас простенькие. Хотелось бы, чтобы вы окончили курс обучения в университете и, сделавшись инженером и математиком, продолжили дело вашего батюшки – Константина Эдуардовича Циолковского, гения российской науки.
– Тут какая-то ошибка, – Игнатий тряхнул кудрями. – Недоразумение… Мой отец – обычный учитель в гимназии. Преподает основы физики, математику и чуть-чуть астрономию. В Калуге всё общество считает его человеком чудаковатым, если не сказать больше – блаженным.
– Ваш отец – не городской сумасшедший, Игнатий Константинович, – покачал головой Волянецкий. – В этом году он издаст книгу, которая навсегда впишет его имя в мировую историю как основателя нового направления в науке и технике. Космонавтика – так лет через тридцать-сорок назовут то, что сейчас именуется междупланетными сообщениями.
– Жюль Верн, «Из пушки на Луну». Я читал.
– Не из пушки, – возразил Чеслав Сэмюэль. – Книга вашего батюшки будет называться «Исследование мировых пространств реактивными приборами». Реактивные приборы – это ракеты. Ракеты, похожие на те, которые сейчас используют для фейерверков и шутовства, и совсем иные, другой конструкции, на жидких топливах.
Гость помолчал и продолжил:
– Хорошо было, если бы вы пошли по стопам Константина Эдуардовича. Его идеи – ваша реализация. В будущем такая цепь развития событий должна придать вашему миру особый колорит и содержание.
– В будущем… – задумчиво произнес Игнатий. Он уже успокоился, хотя в то, что сейчас говорил пришелец, верилось с трудом. – А вы, значит, знаете, каким будет будущее? Ну да, конечно, вы же сами его строите… Погодите, но если вы строите множество миров из одного исходного ствола, то, наверное, можете перемещаться и во времени? Можете попадать в прошлое и менять его… И значит, вы можете…
Он запнулся, уставился на Волянецкого округлившимися глазами.
– Не могу, – сказал Чеслав Сэмюэль бесцветным голосом. – Я не могу отправиться в прошлое в этой временной ветви и остановить бомбиста Василия Кириллова, который покушался на жизнь губернатора. И не могу уберечь вашу невесту Екатерину Сергеевну от взрывной волны и разящих осколков… Точнее так: я могу переместиться во времени и проделать всё это, но это будет уже другая ветвь пространственного «дерева». А ваше настоящее останется прежним.
– Значит, помочь мне никто не в силах, – сухо констатировал Игнатий. – Ни вы, миростроитель, ни сам Господь… Вот поэтому мне нечего делать на этой ветке вашего дерева. Пусть у батюшки будут другие продолжатели его славных дел.
– Вы говорите так потому, что живете своим горем, – сказал Волянецкий. – Наверно, это действительно выглядит мужественно и красиво: умереть ради любви.
– Вы иронизируете! – Игнатий возмущенно выдохнул. – Не смейте!
– Нисколько не иронизирую, – Чеслав Сэмюэль чуть подался вперед, заглядывая собеседнику в глаза. – Но умереть из-за любви – это очень уж просто. Собрался с духом, приставил дуло к виску, дернул пальцем спусковую скобу – и всё. Решил всё одним махом. А воссоединишься ли с любимой в иных мирах – это уж бог весть… Игнатий Константинович, а если всё-таки попытаться иначе: жить ради любви?
Он помолчал, разглядывая лицо собеседника, потом продолжил:
– Что, если попробовать жить так, чтобы каждый свой шаг, любое дело, все свершения посвящать любви – вашей Екатерине Сергеевне?
– Звучит патетично. «Жить во имя любви»…Красивая фраза, – Циолковский криво усмехнулся. В глазах защипало. – Вы всех своих марионеток на ветвях времени вот так наставляете, да?
Тень обиды скользнула по лицу Волянецкого.
– Не всех, – произнес он, поджав губы. – Обычно всё намного проще: мы во сне ретранслируем в человеческую психику всё то, что хотим донести до конкретного субъекта, который нас интересует. Обычно эти трансляции – простая калька событий из ранее построенных миров. Разумеется, с некоторыми корректировками по содержанию, – чтобы внушение подействовало именно так, а не иначе.
– Ловко! Вы двигаете нас, живущих на ветвях времени, как шахматные фигуры! Как оловянных солдатиков, расставленных на столе!
– Не совсем так, – Волянецкий по-прежнему пытливо смотрел в лицо собеседника, чуть наклонив голову влево и прищурив глаза. – За субъектом внушения всё равно остается свобода выбора. Наши «ночные картинки» – всего лишь рекомендация, яркое описание одного из возможных способов действий. А далее человек волен выбирать свой жизненный путь сам.
– Значит, всё-таки выбор есть, – Игнатий чуть смягчился, опустил голову.
– Кроме того, такие внушения применяются чрезвычайно редко, только в кризисных жизненных ситуациях, – продолжил Чеслав Сэмюэль. – Мы ценим право человека быть самим собой.
– Но ко мне вы решили явиться лично, – Циолковский снова поднял взгляд на гостя. – Почему?
– Потому что однажды, много лет назад, со мной случилась похожая история, – тихо сказал Волянецкий и грустно улыбнулся. – И я едва не наделал глупостей…
Некоторое время они сидели молча.
– Извините, – сказал Игнатий. – Я, кажется, был излишне дерзок.
– Да нет, ничего, – Волянецкий пожал плечами.
– Жить ради любви, – произнес Игнатий почти шепотом. – Ради памяти Катеньки…
Он уставился отсутствующим взглядом куда-то в пространство над головой гостя.
– Вот так обстоят дела, Игнатий Константинович, – Чеслав Сэмюэль пружинисто встал со стула и шагнул к окну. Выглянул наружу и констатировал:
– Уже почти рассвело. Мне пора уходить.
Циолковский вскинулся, поднялся с табурета:
– Так быстро? И вы мне больше ничего не скажете?
– А что я могу вам еще сказать? – Волянецкий обернулся к собеседнику. – Дать инструкции? У вас полная свобода выбора. Право строить свою жизнь так, как вы захотите. А мне следует исчезнуть, не оставив следов. Я даже патроны в вашем нагане вернул в исходное состояние.
– Это, наверное, чрезвычайно интересно – строить разные вселенные, – сказал Игнатий задумчиво.
– Это очень трудно, Игнатий Константинович, – Волянецкий вздохнул. – Всё равно, что прожить жизнь.
Он улыбнулся, широко и дружески:
– У вас сейчас есть возможность создать новый мир. Такой, какой вы захотите. И я верю, что у вас это получится! Ну а теперь до свидания!
– Мы еще встретимся?
– А это всецело зависит от вашего выбора, – Чеслав Сэмюэль лукаво прищурился. – У нас же, у миростроителей, не принято оставлять на произвол судьбы тех, кто смог удачно построить свой собственный мир. До встречи!
Волянецкий быстро шагнул вперед и совершенно бесшумно вошел в стену. Что-то большое тенью мелькнуло за окном.
Игнатий рванулся вперед, выглянул наружу, пошарил глазами по небу, но ничего не увидел. Гость из ниоткуда бесследно растворился в пространстве и времени.
Циолковский вернулся к столу, взял наган, повертел в руках.
– Жить во имя любви, – сказал почти шепотом. – Во имя моей Катеньки…
За окном над крышами домов оранжево-розовым пожаром разгорался рассвет.
На огневую позицию выдвигаться начали еще заполночь.
Бронепоезд двигался скрытно: не зажигая огней, неспешно, лишь иногда постукивая колесами на стыках рельс.
Игнатий Константинович нервничал ужасно. Сначала бледный, напряженный, как струна, ходил из угла в угол в оружейном отсеке. Как маятник в часах на стене: туда-сюда, туда-сюда. Потом не выдержал, отправился лично проверять все шесть установок в соединенных общим коридором бронированных вагонах. Ни за что, ни про что, из-за сущего пустяка, обругал по матери прапорщика Ворошилова. Тут же извинился, дружески потрепал по плечу.
Клим Ворошилов только рукой махнул: понимал, что капитан Циолковский сейчас слегка не в себе. Оно и понятно. Испытание предстоит весьма серьезное: первое боевое применение установок «К-1». Труд едва ли не десятка последних лет. Бессонные ночи в конструкторском бюро и цехах паровозного завода. Бесчисленные испытания на секретном полигоне около Луганска, в жару, в дождь и в холод. Эх, да разве ж всё упомнишь?
И вот она, голубушка наша, «Катюша» – так прозвали установку ребята-сборщики на заводе – готова, смонтирована по шести комплектов на трех бронепоездах и отправлена на германский фронт – для натурных испытаний и боевого применения, для прорыва вражеской обороны. За которым должно воспоследовать мощное движение пехотных частей и кавалерии на север Германии, а потом – на Берлин, стрелой в самое сердце проклятой кайзеровской империи.
Разумеется, все шесть установок на бронепоезде оказались в полном порядке: снаряжены как надо, запасные боевые комплекты наличествуют, расчеты бодрствуют и начеку, солдаты выспались и отдохнули днем – свежи, как огурчики, взятые прямиком с грядки. Всё вычищено, вылизано, готово к бою.
Циолковский придирчиво осмотрел ракетные комплексы лично, заглянул в каждый угол, проверил наводку и запалы. Рванулся по коридорам поезда обратно, в оружейку – еще что-то, наверное, замыслил. Клим, само собой, двинулся следом: уж, почитай, десять лет он вместе с Константинычем, привык быть рядом.
Вдруг вспомнилось почему-то, как в девятьсот пятом Циолковский вытащил его почти из самых лап жандармерии. Кровавые январские события в Питере эхом отозвались в провинциальном Луганске. Клим тогда связался с социал-демократами, и ему грозили крупные неприятности – ссылка в Сибирь, а то и каторга.
Инженер Циолковский лично явился в жандармерию и потребовал немедленного освобождения мастерового Ворошилова.
«Голубчик мой, Игнатий Константинович! – взвился жандармский подполковник, начальник луганского сыскного отделения. – Да он же бунтарь! Социалист!»
«Прежде всего, он – толковый мастер и хороший организатор рабочих, – твердо парировал Циолковский. Взглянул в лицо жандарму с лукавым прищуром. – Или вы, милостивый государь, готовы взять на себя ответственность за срыв секретной государственной программы военного значения?»
Конечно же, жандармский подполковник не был готов противодействовать разработкам инженера Циолковского, лично санкционированным самим государем. Так и стал мастеровой Клим Ворошилов ближайшим помощником Главного конструктора «К-1». С революционерами и подпольем пришлось распроститься – какая там революция, если дни и ночи проводишь на заводе да на испытаниях?
Ну а когда год назад начался нынешний шухер – войнушка с германцами и австрияками, Игнатий Константинович получил капитанское звание, а для Клима Ворошилова выхлопотал погоны прапорщика: ажно к самому министру обороны обращался, да…
Но вернуться в оружейку у Циолковского не получилось. По дороге, в проходе между вагонами, капитана поймал за ремень полковник Стрельников, начальник поезда. Потащил за собой, махнул рукой Климу – давай, мол, за нами.
Пришли в полковничью «келью». Стрельников без лишних церемоний достал из шкафчика три пузатые рюмашки, бутылочку «шустова». Плеснул каждому коньяку по два пальца:
– А давайте-ка, господа, за удачу! За то, чтобы у нас сегодня всё получилось!
– За победу! – поддержал Клим.
Пивал с господами он, конечно, редко, но тут сердцем понял, что полковник хочет не просто выпить, а старается успокоить Игнатия Константиновича.
Чокнулись, выпили, не закусывая. Щеки Циолковского тотчас же порозовели. Фигура как-то сразу обмякла.
– Ну, вот и хорошо! – Полковник окинул взглядом капитана, весело подмигнул Климу. Достал из нагрудного кармана «Павла Буре» на серебряной цепочке. – А теперь пора на командный пункт. До залпа осталось десять минут.
Друг за дружкой они отправились в головной вагон, по металлическим ступенькам поднялись в обзорную башенку.
Ночь была темной, не видно ни зги. Впереди, всего в полутора километрах, начинались германские позиции, за ними – подтянувшиеся к фронту обозы и склады. Немец готовился атаковать послезавтра. Но разведка прознала об этом, и в ставке Верховного было решено упредить врага, мощным ударом атаковать первыми сразу в трех направлениях. Смести внезапными залпами «Катюш» фронт германцев и ударить в образовавшиеся прорехи всеми силами, пока кайзер не очухался.
Стрельников снял телефонную трубку, покрутил рукоятку динамо на стене, рявкнул в конус на мембране:
– Команда «Готовсь»!
Клим украдкой перекрестился. Начинаем, Господи.
Секунда, вторая, третья…
Металлические крыши на вагонах стали раздвигаться, одновременно все шесть Открылись темные зевища, и оттуда, синхронно, как на смотре, и совершенно бесшумно стали подниматься платформы с установками, боевыми расчетами и ящиками ракетных снарядов.
Первый залп уже был снаряжен. Шесть установок, по двадцать четыре ракеты на каждой, установлены в три ряда. В темноте на рельсовых направляющих едва угадывались остроносые снаряды с маленькими крылышками по бокам.
– Поездной группе «Стоп машина»! – сказал Стрельников в телефон.
Бронепоезд нервно дернулся, останавливаясь. Приглушенно лязгнула сцепка.
– Команда «Прицел»! Группа целей «А»!
Засуетились расчеты, чуть качнулись установки, наводимые механическими тягами на цель.
Игнатий Константинович словно окаменел весь. Руками обхватил предплечья, нервно покусывал губы, всматривался в темень – всё ли в порядке с установками? Будто и не армейский капитан теперь, а по-прежнему рефлексирующая интеллигенция!
Минута на прицеливание. Строго по нормативу. Мигнули один за другим шесть фонариков со всех вагонов – есть прицеливание, готовы.
– Ну-с, господа, с богом, – прошептал Стрельников, а в телефон гаркнул что есть мочи:
– Первый, второй, третий, четвертый, пятый, шестой! Поочередно, полным залпом, огонь!
Полыхнули вспышки запальников. С нарастающим шипением рванули в небо ракеты первого ряда. Протяжно запели «тю-у-у», набирая высоту. Легли на курс, обозначившись в небесах огненными полосками, победно и громогласно запели «вау-у-у», пикируя, словно углядели впереди искомые цели.
А следом уже пошла вторая волна ракетных снарядов, за ней тут же рванула и третья.
Впереди, за линией фронта, расцвели грядки огненных цветов. Бабахнуло, загрохотало, жахнуло звуковой волной в уши. Небо озарилось разгорающимися пожарами. Повалил дым.
– Молодцы, орелики! – Стрельников сдвинул фуражку едва ли не на затылок. – Накрыли немчуру первым же залпом!
Игнатий Константинович стоял молчаливый, снова побелевший лицом. Во все глаза глядел на пожарище за фронтовой линией.
– Второй залп готовсь! – скомандовал Стрельников.
…А утро потом выдалось хорошее, солнечное и теплое. Словно и не было ночного огненного кошмара.
По телеграфу сообщили, что и другие бронепоезда успешно отстрелялись. Все в самое яблочко, и в ракетных установках ни одного отказа. В образовавшиеся бреши пошли прорывные части Брусилова, Корнилова и Юденича, растеклись на всю ширину фронта, громя противника.
Стрельников распорядился всем отдыхать после ночных стрельб. Но Игнатий Константинович спать не захотел, а вознамерился лично прибыть в полевой штаб, который расположился в двух километрах к северо-востоку, в только что занятом городишке Вирзиц: хотел убедиться, что обозы с запасными залпами уже подтягиваются от Ревеля. Клим, конечно же, отправился с ним – как шерочка с машерочкой. А если без смеху, то с опаской: территорию только что взяли, мало ли что, вдруг нарвется капитан на какого-нибудь недостреленного фельдфебеля.
Шли неспешно, у самого Вирзица их нагнал караульный взвод под командованием поручика Дебольского.
– Взвод, равнение направо! – скомандовал поручик, углядев их на обочине дороги. Молодцевато вскинул ладонь к виску в военном приветствии, распорядился громогласно:
– Песню запевай!
Взвод словно только и ждал команды.
– Расцветали яблони и груши, – начал молодой и задорный голос, и тут же многоголосие подхватило:
Игнатий Константинович остановился столбом, удивленно выкатил глаза.
– Это… Это что же такое? – спросил приглушенно, когда взвод, подняв завесу пыли, промаршировал мимо. – Кто песню сочинил?
– Музыку под гармонь Ленька Дербенев подобрал, из хозроты который, – Ворошилов заулыбался довольно. – А слова… Слова, знамо дело, народные!
Ну, не будешь же рассказывать капитану, что третьего дня всю ночь промучился, сочиняя поэзию?
В Вирзице с делами управились только к трем пополудни. Отобедали при штабе, вышли пройтись, взглянуть на городишко. Ничего особенного: кирха, банк, местная управа, дома господские. Прошлись до самой окраины – дальше только степь. У крайнего каменного дома заметили группу людей, все в черном, батюшка католический, катафалк с запряженной лошадкой.
– Хоронят кого-то, что ли? – Игнатий Константинович остановился. – Ну-ка, Климушка, сбегай, узнай.
Сбегал, узнал.
– А таки хоронят, Игнатий Константинович, – сообщил, вернувшись. Кивнул в сторону дома на краю городка:
– Здесь семейство фон Браунов обитает, местного помещика. Вот ихнего сыночка сегодня ночью шальным осколком и убило. Аккурат когда мы стрельбу начали, он проснулся, подбежал к окну. Верно, думал, что фейерверк праздничный устраивают. Ну, его прямо в головку и шарахнуло… Всего-то три годика от роду мальцу было. Вернером звали…
Десантный модуль «Галеон» завис над лунной поверхностью в невидимом режиме на высоте сто метров. Чеслав Волянецкий и Игорь Лосев могли видеть всё, а их увидеть было невозможно.
Полтора часа назад «Святая Екатерина» мягко опустилась на четыре металлические ноги у северо-западной границы Океана Бурь. Алексей Леонтьев мастерски посадил лунник. Едва заметное облачко пыли лишь на несколько секунд поднялось под днищем корабля.
– Кстати, Чеслав, – Лосев полуобернулся к сидевшему в соседнем кресле Волянецкому, – а почему русские назвали свой посадочный аппарат «Святая Екатерина»? Помните, в других мирах – «Орел», «Родина», «Заря»? А здесь – не «Россия», не «Русь», а почему-то «Святая Екатерина». Ну, не странно ли, а?
– Решение Главного конструктора, Игнатия Циолковского. Мотивов – не знаю, – Чеслав Сэмюэль пожал плечами.
Почему-то не хотелось открывать Лосеву маленькую личную тайну давно уже превратившегося в солидного академика парнишки-студента из маленькой квартирки на третьем этаже московской меблирашки.
«Святая Екатерина» со стороны была похожа на домик из золоченой фольги, приютившийся среди лунных камней и холмов. Солнце светило ярко, звезд на черном небе видно не было, только бело-голубая округлая блямба Земли висела над необычайно близким горизонтом.
– «Вымпел – один», «Вымпел – два», – высокий женский голос раздался из динамиков сквозь легкое потрескивание радиоэфира. – Прошла терминатор, минут через сорок буду над вами. Пора выходить, мальчики!
– Ага, всё идет по графику, – Лосев мельком взглянул на часы. – Сейчас будут высаживаться!
Орбитальный корабль «Сергий Радонежский», который пилотировала третий член экипажа Анна-Жаннет Ерченко, вышел из лунной тени и теперь, двигаясь по орбите, приближался к луннику: играл роль ретранслятора для надежной радиосвязи с Землей.
– Поняли тебя, Аннушка, – отозвался Леонтьев изнутри «Святой Екатерины». – Мы готовы, открываю люк.
Не прошло и минуты, как кругляш на выходе из лунника провернулся внутрь, образовав темный проем, и Леонтьев ногами вперед принялся неуклюже выбираться наружу.
– Я – «Вымпел – первый», – Леонтьев переступил на ступеньки. – Начинаю спуск!
– Не спеши, Алексей, – в динамиках раздался новый голос – баритон, хорошо известный всей планете: князь Георгий Гагарин десять лет назад первым из людей облетел Землю на космическом корабле «Рассвет». – Теперь уже некуда торопиться. Вы у самой цели.
Леонтьев осторожно, медленно переставляя ноги, спустился по ступенькам. Замер на последней.
– Готов к высадке, Земля, – командир «Святой Екатерины» говорил спокойно и уверенно, как на наземной тренировке.
– Дерзай, Блондин, – разрешил Гагарин – он сейчас сидел в кресле главного оператора в наземном Центре управления полетом. – С богом!
«Блондином» князь прозвал Алексея Леонтьева еще в самом начале их общей космической карьеры – за редкий рыжеватый чубчик. За десяток лет от чубчика, увы, остались одни воспоминания, но прозвище сохранилось.
– Маленький шаг для одного человека, но огромный шаг для всех людей, – сказал Леонтьев в микрофон. – Вперед, Россия!
Нога в ботинке осторожно опустилась на лунный грунт.
– Твердая поверхность, – констатировал космонавт и стал на серый грунт обеими ногами. – Ребята, я на Луне!
– Земля, я – «Сергий Радонежский», – скороговоркой затараторил динамик голосом Ерченко. – Человек на Луне! Повторяю, человек на Луне! Девятое мая сорок пятого года, шесть часов сорок семь минут по Москве!
– Да не разоряйся ты так, Анютка, – захохотал Леонтьев. – Растрещалась на весь космос, как сорока!
– Алексей Архипович, как самочувствие? – в эфире прозвучал низкий, хрипловатый голос.
– Это еще кто? – поинтересовался Лосев. Почему-то спросил шепотом, словно их могли услышать.
– Профессор Циолковский, – Волянецкий кашлянул. – Он сегодня тоже на связи.
– Самочувствие отличное, Игнатий Константинович, – весело ответствовал Леонтьев. – Голова не кружится, легкость в теле неимоверная. Хочется петь и танцевать!
– Молодец! Клим Ворошилов вам привет шлет.
– Ну, и ему наше с кисточкой!
Тем временем с борта лунника по ступенькам осторожно спустился Олег Макарин – бортовой инженер, второй член экипажа. Прыжком спрыгнул на Луну, качнулся и замер, широко расставив ноги.
– Земля, я – «Второй». Присоединился к «первенцу». Начинаем работу!
Бело-сине-красный флаг России развернулся среди лунных пейзажей. Рядом установили голубое полотнище Лиги наций.
– Парни, – в голосе князя Гагарина прорезались официальные нотки, – с вами хочет поговорить Его Императорское Величество.
– Здравствуйте, господа, – поздоровался Алексей Николаевич. – Рад приветствовать вас от всего российского народа!
…Через три часа программа лунной высадки была завершена, Леонтьев и Макарин вернулись в лунник, и взлетная ступень «Святой Екатерины», бесшумно отделившись от посадочного модуля, круто пошла вверх, в космос. Чеслав Волянецкий выключил видеозапись и распорядился:
– Игорь, давай-ка на минутку прилунимся. Хочу прогуляться наружу.
– Приспичило, командир? – фыркнул Лосев.
– Есть одно маленькое дельце, – нахмурившись, отмахнулся Волянецкий.
Он спустился в донный отсек, надел скафандр и сквозь шлюз вышел на лунную поверхность. В руках держал маленький бумажный сверток.
Отошел на несколько шагов от десантного модуля. Развернул бумагу. Внутри оказалось фото в простенькой деревянной рамке. С черно-белой, слегка уже пожелтевшей фотографии улыбался трехлетний карапуз в матросском костюмчике.
Вернер фон Браун, мальчишка, сраженный шальным осколком три десятка лет назад.
В этом мире не было СС-штурмбаннфюрера фон Брауна. Не строились концлагерь «Дора» и подземный ракетный завод «Нордхаузен». Не создавалось «оружие возмездия» «Фау-2» и не падали ракеты на Антверпен и Лондон.
Но в этом мире восторженный юноша из германской провинции уже никогда не будет рассматривать в телескоп Венеру и Марс, мечтая о межпланетных полетах. Белокурый молодой человек не потащит на плече свою первую жидкостную ракету на маленький испытательный полигон под Берлином. Седовласый конструктор не вытрет украдкой слезы радости, когда могучий носитель «Сатурн-5» отправит в полет к Луне первую пилотируемую экспедицию на «Аполлоне-11».
Чеслав Сэмюэль Волянецкий опустился на правое колено и аккуратно положил фото в рамке на лунный грунт. Мальчишка в матроске взирал полными удивления глазенками на антрацитово-черное небо, на палящее Солнце и наполовину затянутый облаками шар Земли.
Чеслав Волянецкий провел пальцами в перчатке скафандра по фотографии и одними губами прошептал:
– Прости…
Он проснулся резко и внезапно. Вскинулся всполошенно, отбросил одеяло, сел на кровати, опустив ноги на пол.
Раннее утро. Часов пять, не более. Фонари на улице еще не потушили. Зеленовато-желтый свет проникает в комнату через окошко, отпечатывается на потолке трапецией с размытыми краями.
Какой странный сон ему приснился! Словно фильма из синематографа. Разве что в цвете и со звуком. Гм, никогда раньше такого не снилось.
Сначала он беседовал в этой комнатушке со странным пришельцем в серебристых одеждах. Волянецкий, кажется? Да, да, Чеслав Сэмюэль, вспомнил! Русский, это при такой-то фамилии и имени, надо же…
Потом он вдруг перенесся примерно лет на двенадцать вперед. Сделался инженером и военным. Но на мир смотрел как-то странно. Словно он – вовсе и не он, а кто-то рядом. Прапорщик Клим Ворошилов, ага! Чудно… Снаряды остроносые, «Катюша»…Гм, а вот хоть сейчас можно всё нарисовать прямо в чертежах, по памяти!
А потом он уже стал самим Чеславом Волянецким, будто переселился в его тело. Луна, «Святая Екатерина», Леонтьев и Макарин, фотокарточка Вернера фон Брауна на сером лунном песке…
Игнатий встал, подошел к столу.
Наган, снаряженный с вечера, поблескивал металлическим блеском. Рядом лежал конвертик с предсмертным письмом.
Повернул голову к окну. Над крышами застыл серпик луны, точками сияли огоньки звезд.
Как там сказал Волянецкий в этом красочном сне? «Умереть из-за любви или жить ради любви»…
Почти по-шекспировски: «Быть или не быть? Вот в чем вопрос».
«А если сместить район прицеливания ракет чуть левее, в сторону от Вирзица? – вдруг подумалось. – Мальчишка фон Браун наверняка останется в живых. Гм, а вот интересно, кто тогда окажется на Луне первым – мы, русские, или германцы?»
Он взял со стола наган. Рукоять легла в ладонь, металл охолодил кожу.
Игнатий Константинович Циолковский, будущий главный конструктор российских ракетных и космических систем, выдвинул ящик письменного стола и сунул в него оружие – с глаз долой, в самый угол, подальше.
Жить ради любви.
Голубка белая, голубка чёрная
К Вану успевают на рассвете.
Бьют врага в спину, у стен осажденного Кахакамеча.
Мелькает мысль: как там наши у Айгестана? И тут же…
Усатый турок целится в лицо, но старший унтер-офицер российской армии, Гаспар Эдесян, успевает первым.
– За Отечество! – орет он, бросаясь на османских супостатов.
– За царя-батюшку! – сливается его крик с сотней других.
Взвод Эдесяна ввинчивается в ряды противника, турок справа, турок слева, штык во вражий живот, кишки на винтовке, стряхнуть и идти дальше. Винтовки заряжай! Пли! Заело. Эдесян открывает затвор и привычным движением поправляет патрон в магазине.
– Черт бы побрал эти остроконечные пули.
– Зато наши винтовки никакой непогоды не боятся, – пехотинец Николай Скворцов бежит, как всегда, рядом.
– Винтовки – хороши, но пули…
Подпустить врага ближе. Вот так. Штык впивается бегущему турку в бок. Драгоценные секунды теряются, чтобы освободить зацепившееся за ребра оружие. А турчонок-то совсем мальчишка. Был. Хруст костей. Взрыв гранаты. Эдесян падает, прижимается к земле. Рядом ойкает Николай Скворцов.
– Ранен?
– Ерунда, господин старший унтер-офицер, – выдыхает парнишка, левый рукав его гимнастерки пропитывается кровью. – Царапина. Это что, это пустяки. Помню, удирал я как-то из дома одной благородной девицы – батюшка ея не вовремя пожаловал. Так я из окошка да и в крыжовник! Без штанов! Вот где рана была.
Николай силится засмеяться. У него даже получается.
Слева стрекочут пулеметы.
Эдесян срезает троицу османов, глядит на товарища, улыбается. Николай Скворцов умеет поднять настроение одним своим видом. Высокий, худющий, несуразный, лицо вытянутое, сплошь в юношеских прыщах, волосы неопределенного цвета, при этом сие чудо не перестает похваляться подвигами на любовном фронте. Даже под пулями.
На какой-то миг становится тихо. Эдесян осматривается. Противник сдает позиции, наши почти у ворот, однако слева у стены – полковник Алексей Серов с горсткой солдат окружен, но бьется так неистово, что странно, почему враг еще в ужасе не убежал. Железный человек этот полковник! Ни один бой без него не обходится, не то что командир роты – капитан Аствацатуров, тот, небось, опять в хвосте армии околачивается. Стратег жалкий.
– Николай, прикрывай, – и мелкими перебежками спешит к стене.
Шестерых укладывает сразу – в спину, но выбирать не приходится. Нескольких ранит. Главное – не попасть в полковника. Пуля – дура, штык – молодец. Вперед. Николай, несмотря на рану, сражается рядом. Окруженные, при виде подмоги, восстают духом. Недобитый турок, лежа на спине, вскидывает винтовку, целится в российского полководца, Эдесян успевает прыгнуть, сбить полковника с ног. Откатить в сторону. Пуля свистит над головами. Краем глаза Эдесян замечает, как недобитого добивают штыком. Однополчане-пехотинцы уже бегут на подмогу.
Эдесян поднимается и видит несущегося по полю брани коня, вроде не ранен, только ошалел от пальбы и хаоса. Даже отсюда понятно: породистый! Знатному турку принадлежал… Словно ловя на себе восхищенный взгляд, белогривый скакун становится на задние ноги, громко ржет и уносится к Ванскому озеру.
«Надо изыскать потом и поймать. После победы. Пропадет ведь», – лошадей Гаспару Эдесяну всегда было больше жаль, чем людей.
В поле зрения возникает капитан Виктор Аствацатуров. Высокий, подтянутый, с роскошной шевелюрой и усами, не запачканными пылью битвы, он, выпятив грудь с крестом Владимира в петлице, что-то рьяно доказывает сержанту Балкину, командиру второго взвода. Эдесян сплевывает и со спасенным полковником мчит к воротам. И те открываются.
Войска русской Кавказской армии вошли в Ван. Двумя часами ранее, не дожидаясь исхода битвы, из города удрал губернатор с ближайшим своим окружением. Следом в бегство ударились и оставшиеся турки. Часть догнали и изничтожили на месте.
Старший унтер-офицер Гаспар Эдесян маршировал в шеренге, во главе личного взвода по древнему городу, смотрел на разрушенные здания, на испещренные пулями укрепстены Кахакамеча, глядел в лица приветствующих их ополченцев и кипел от гнева.
Трусливые собаки! Не эти люди, конечно. Те, что держали ванцев в осаде целый месяц, поливая огнем и натравливая на них курдов. Те, что вырезали и жгли мирные армянские поселки в округе Вана. Те, что завидев, как к их жертве идет подмога, удрали, поджав хвосты.
Ничего. Еще встретимся лицом к лицу, штыком к штыку.
К слову, о сожженных деревнях… Не забыть бы о старушке…
Освободители заняли цитадель Ванской скалы. Разместив взвод в узкой каменной пещере с окном-бойницей, Эдесян отправился искать старушку. Та обнаружилась у входа, сидящей просто на траве. Солдат запоздало подумал, что лестницы крепости для дряхлых ног слишком круты и высоки.
– У вас есть в Ване родственники? – спросил он на армянском.
Женщина подняла изборожденное морщинами лицо. Ветер трепал редкие седые волосы.
– Моего мужа и зятя в начале года забрали. Сказали – в армию. Зятя еще ладно, а старика-то? Я их больше не видела. Внуку трехлетнему вспороли живот у меня на глазах, а дочерей изнасиловали, а после убили… Как убивали – уже не видела, сознание потеряла. Ироды, стало быть, решили, что померла, так и оставили. Ни в этом городе, ни в этом мире у меня нет никого. А ты, наверное, возомнил, что меня спас?
Гаспар Эдесян молчал с минуту.
Перед глазами стояла горящая деревня, которую проходили вчера. На грязных улицах валялись трупы женщин, стариков, детей… Их убийцы, раздосадованные долгими неудачами в Ване, здесь не встретили сопротивления. Завывал ветер, где-то кричала раненая лошадь. Страшно, как человек. Страшнее, чем человек. Эдесян пошел на крик.
– Ун-дег, куда? – рявкнули сзади.
– Лошадь добью, вашвысокобродь.
– Назад!
Но он уже свернул за дымящиеся развалины. Вороная кобыла лежала на серых грядках, из вспоротого бока хлестала кровь, передние копыта били землю, влажные глаза уставились на подошедшего солдата. Даже кричать перестала. Поняла, что пришел… Кто – палач, избавитель? Эдесян вскинул винтовку, прицелился, выстрелил в голову.
– Ирод!
Обернулся и увидел маленькую сухую бабульку. Не сразу даже понял, что обругала она его по-армянски.
– Давай! – захрипела старушка. – И меня тоже. Давай же.
– Она отмучалась, бабушка. А вам здесь оставаться нельзя.
И пристроил выжившую армянку в обоз с провизией, чем вызвал гнев капитана Аствацатурова.
– Вы что себе позволяете, ун-дег? Кто газг’ешил стаг’уху тащить? Она же вот-вот богу душу отдаст.
– Прикажете пристрелить ее, как лошадь? – устало бросил Гаспар Эдесян.
– Наглец, – капитан влепил пощечину.
Тогда больно не было.
Сейчас – стало.
Эта женщина, как и вороная кобыла, безмолвно просила о милости. Но, кажется, людям, в отличие от лошадей, в милосердии отказано.
– Николай, – пробормотал Эдесян, – позаботься, чтобы у женщины было всё необходимое. Помоги ей подняться по ступеням. Потом дом подыщем.
Дамский угодник склонился над старушкой, помогая встать.
У входа в цитадель робко цвела айва.
Капитан Вардгес Аствацатуров, именуемый в армии Аствацатуровым Виктором, мучился несварением желудка. Кормили на фронте препаршиво, а у него, между прочим, диета особая. И строгий график приема пищи. Еще и вши! Как ни старался обезопасить себя от этой дряни, бельем шелковым запасся на три года вперед, всё равно докучали, мрази. Вот и сейчас… Чешется… А нельзя. Надо слушать генерал-лейтенанта – и руки по швам.
Офицеров собрали в большом квадратном зале – когда-то царских покоях урартских царей.
Сначала лидеры местного ополчения полчаса рассказывали о том, что им и так было известно. Про многолетнее угнетение армян в Османской империи, про разорение мирных сел и насильную депортацию их жителей, про укрытие беженцев в городе Ван и начало сопротивления, про то, как крупные армянские районы – Кахакамеч и Айгестан оказались отрезаны друг от друга турецкими войсками, и повстанцы двух лагерей только вчера встретились, спустя месяц боев.
Потом слово взял генерал-лейтенант Куваев. Выказал восхищение мужеством ванцев. Объявил о создании новых отрядов армянских добровольцев – из Ванских ополченцев. Это правильно.
– Инструктором новобранцев назначить старшего унтер-офицера Гаспара Эдесяна.
Тоже верно. Дело ему по плечу, и под ногами меньше будет путаться.
– Также приказываю утвердить прошение полковника Алексея Серова и представить старшего унтер-офицера Гаспара Эдесяна к награде Георгиевским крестом третьей степени за отличие в боях под Ваном.
А это зачем понадобилось? У него уже есть один Крест! Не много ли для какого-то ундера?
«Это потому-у, что ун-дер вшей не боится, – загудел в голове противный голос папаши. – И имеет он ночами девиц-ц, а не ишаков».
Капитан Аствацатуров мотнул головой. В животе недовольно булькнуло.
– Ваше высокоблагородие, разрешите выступить в бой, вместо того, чтобы с желторотами возиться! – Гаспар Эдесян вытянулся по струнке перед спасенным давеча полковником.
– Вольно, солдат, – полковник выглядел устало. – Нет сейчас боев, передышка – и надо ее использовать с толком.
– Тогда в караул, в разведку…
– Вот обучишь добровольцев и пойдешь. И какие они тебе «желтороты»? Месяц город родной обороняли.
Да… Это, кстати, тот еще вопрос: как обороняли? С жалкой горсткой людей, с недостатком оружия и патронов, против полноценной вооруженной до зубов армии…
Гаспар Эдесян взял у Николая, вызвавшегося помогать, кожаную сумку, положил на землю, на давешней равнине за Кахакамечскими воротами, открыл, обнажив две ручные гранаты. Перед ним выстроились армянские новобранцы, с полсотни человек, переодетые уже в форму Российской империи. По-русски, между тем, ни один ни ква-ква, потому и назначили Эдесяна инструктором.
– Это – ручная граната образца четырнадцатого года. Она же – бомба. Она же – «бутылочка». Прежде чем заряжать, ее необходимо поставить на предохранитель. Для этого берем гранату в левую руку – вот так. Правой снимаем кольцо, оттягиваем ударник, левой рукой держим крепко, топим рычаг взвода в рукояти, затем ставим предохранительную чеку поперек окна курка, а теперь, вот так, пальцами надеваем кольцо на рукоять и рычаг. Продвигаем до упора. Всё понятно?
– Так точно, – раздался сбоку звонкий голос. – Главное нье забыть сказать врагу: «Эй, враг, падажды, дарагой! Я тут граната заражу».
Николай фыркнул. Звонкий голос повторил то же самое на армянском. Послышались сдавленные смешки.
– Отставить, – пророкотал Эдесян.
И тут увидел, что у шутника – косы до пояса, толстенные, черные, змеями застыли на коричневой гимнастерке.
– Ты кто такая?!
– Солдат самообороны. Как оньи. Учьитса буду, – и глазища бархатные на пол-лица сверкают.
– Во дела. Только этого не хватало.
– Это Иония, – сообщил армянин средних лет со шрамом на лице. – Айсорская беженка. Прибилась к нам, помогала во время осады – патроны подносила, еду готовила, одежду штопала.
«А говорили – все айсорки страшные, как смертный грех», – пробормотал старший унтер-офицер и добавил громче:
– Вот что, Иония. С этой гранатой не каждый мужчина справится. Тут пальцы сильные нужны. А от ужина хорошего я не откажусь.
Айсорка нахмурилась. В бархатных глазах заискрились молнии.
– Думаешь, дэвушка только для кухня годьитса?
– Пожалуй, не только, – хихикнул в рукав Николай.
– Думаю, что кухня – важная часть фронта. Знаешь ли, голодный солдат – не солдат…
Бархат глаз потемнел.
– Ладно. Слушай сюда, есть для тебя другое задание. Вчера с нами старая армянка приехала. Она во время набега детей потеряла и внуков, дом сгорел, жить не хочет. Никого, говорит, не осталось в мире. Займи ее чем-нибудь. Хоть той же готовкой, хоть любым другим делом – во имя ополчения. Чтобы появилась цель в жизни. А потом подыщи в городе для нее жилье, – и, подумав миг, рявкнул: – Выполнять!
Айсорка вздрогнула, вытянулась в струнку. Приложила ладонь к козырьку.
И пошагала к крепости.
Капитан Аствацатуров подрезал ножницами усы, глядя в маленькое мутное зеркало. Настроение было препаршивое. Три месяца на фронте, а привыкнуть к грязи, вони, крови – и вшам! вшам! – никак не может. Хорошо, что отец не видит. В письмах родителю, разумеется, капитан на смрад и паразитов жаловаться не смел. Бои описывал красочно, бравого вояку из себя изображал старательно и надеялся, что правдоподобно. Получить бы скорее орден «с мечами», чтобы папаша успокоился и перестал про позор семьи талдычить, и – назад, в штаб. Там место благородному человеку! Благородный человек должен головой работать, а не штыками размахивать.
Закончив с усами, капитан щедро полился одеколоном.
Несправедливо!
Он столько сил положил, чтобы стать уважаемым человеком в армии. Имя Вардгес, сложное для русских генералов, заменил на привычное им – Виктор. Даже каг’тавить по-гвардейски стал в угоду высокому начальству. Только начальство его стараний в упор не замечает. Раздает Кресты всяким ундерам…
К слову, об ундерах. Капитан выглянул в квадратное окно. Гаспар Эдесян вышагивал вдоль стены с отрядом новобранцев, все хором орали песню:
Он еще и поет!
Капитан отложил ножницы, пулей слетел по каменной лестнице, едва не споткнувшись о какую-то смуглую девицу, и встретил наглеца-ундера у входа в цитадель. Наглец хохотал в унисон с новобранцами.
– Что за балаган вы здесь устг’оили, ун-дег? Не взвод, а маг’тышки! Извольте взять солдат и вымыть пол на кухне и в «цаг’ской зале».
– Ваше высокоблагородие, у нас же куча бабья добровольческого.
– Зубными. Щетками. Вымыть. Выполнять! Потом отчитаться. Постойте. Лично вам газг’ешаю не мыть, но пго-конт-г’о-ли-говать. Понятно слово?
И, довольный собой, вернулся в крепость.
– Говорят, он корсет носит, – сообщил Николай Скворцов, натирая в вечерних сумерках каменные полы. – Виктор наш, Аствацатуров.
– Кто говорит?
– Васька Пятов. Говорил. Он в Батуме при нем служил и видел, как красавец усатый пузико-то затягивал!
– Врал, небось, – равнодушно бросил Эдесян.
На кухню он отослал часть добровольцев и треть взвода. С оставшимися отправился в бывшую «царскую залу». Николая вообще не хотел грузить дурной работой, всё же ранен. Однако тот сам напросился. «Разве это работа? Вот помню, поехал я в лес с одной крестьянкой… По дрова!»
Что до Васьки Пятова – застрелили его там же, под Батумом. А дурацкая сплетня про корсет уже давно по полку ходит.
– Всё вроде бы, – Николай дополз до края залы, выровнялся и утер пот.
Другие солдаты также выстроились перед командиром.
– Вольно. Николай Скворцов, отнеси ведра и щетки на кухню, остальные – свободны. А я перед Аствацатуровым отчитаюсь.
– Есть!
Солдатские сапоги загрохотали по лестнице.
Гаспар Эдесян подошел к узкому окну, в лицо дунул теплый ветер. Пахло цветами и гнилью. И соленой водой.
– Я искать тьебя, – чернокосая вошла в зал совершенно бесшумно. – Мнье сказать, ты пол мыть.
– Вот спасибо им, – буркнул Эдесян с большим раздражением, чем хотелось бы.
– Я устроить Ануш в моя пещера.
– Ануш?
– Женщина, который ты привез. Она не такой старый, как кажется. Бьеда делать ее старше. Я уговорить ее мстить за семья. Помогать нам. Она больше не хотеть умьереть.
– Молодец, солдат. Хвалю. Свободен.
Иония не двинулась.
– Что-то еще?
– Я помогать Ануш. Теперь хотьеть помогать тьебе.
– Э…
Иония двинулась к выходу. Обернулась.
– Идти.
Гаспар Эдесян озадаченно моргнул, но всё же пошел следом.
– Показать хотеть что-то, – пояснила девушка, спускаясь по лестнице, некогда «парадной», а сегодня – дряхлой, с раскрошившимися ступеньками.
После они прошлись по узкому каменному карнизу, поднялись по новой лестнице, более высокой и отвесной. И оказались на смотровой площадке, кое-где сквозь камень пробивалась трава. У стены кто-то предусмотрительный навалил сена. Айсорка поманила к краю, и русский армянин Гаспар Эдесян узрел во всей красе озеро Ван, которое сами ванцы гордо величали «морем». Конечно, видел он его не впервые. К городу подходили со стороны пристани. Но одно дело, когда маршируешь на бой – не до красот, совсем иное сейчас. Синие волны мягко бились о берег, отталкивались о землю и убегали за вечерний горизонт. Вытоптанная врагами равнина, казалось, выдыхала с облегчением, дышала свободой. То тут, то там валялись обломки досок, колесо от телеги, прочий мусор – следы турецкой армии. Эдесян всмотрелся вдаль – не появится ли белогривый красавец? Красавца не было, зато некрупное мохнатое животное с разбегу плюхнулось в воду и радостно поплыло прочь от берега. Эдесян удивленно обернулся к спутнице.
– Это ван-кедиси. Турьецкий ванский кошка. Льюбит плавать.
– Ясно. Где ты русский выучила?
– Мой отец – купьец. Был. Торговать много с Россия. Шерсть продавать.
– Ясно. Мой тоже купец, – солдат невесело хмыкнул, будто вспомнил нечто досадное. – Откуда ты?
– Из Урфа. Они приходить ночью, всю мою семью, всех соседей, всех наших друзей… Я сбежать. Как – не знать сама. Та ночь – мнье снится, но наяву плохо ее помнить. Сюда добратся, услышать, что ополченцы собьиратся в Ван.
Гаспар Эдесян помолчал – бывает, что не всё выразишь словами. В душе клокотал гнев наполовину с отчаянием. Хотелось помочь, сделать хоть что-то. Но… Он простой русский солдат, он всего лишь выполняет приказы.
– Иония. Что означает твое имя?
Она смотрела вдаль.
– Голубка – по-вашему.
– Правда? Как странно…
Голубку он ждал, о голубке мечтал последние месяцы своей жизни в Петербурге. Только та была другой. Белокрылой и нежной – юной графиней. Разумеется, звали ее иначе – Ольгою Александровной, лишь в мыслях он обращался к ней «голубка», да при редких коротких встречах. И вот, получается, судьба новую пташку послала? Взамен о несбывшейся?
Гаспар попробовал представить юную графиню в солдатской форме, с полоской пыли на нежной щеке. Не получилось. Тогда он резко развернул айсорку лицом к себе, заглянул в бархат глаз.
– Ты говорила, что собираешься чем-то мне помочь?
– Да.
И впилась губами в его губы.
Полетели на пол гимнастерки.
– Голубка моя, – прошептал Гаспар, стягивая с Ионии брюки, но видя перед собой юбку персикового цвета, расплетая черные косы, а видя светлые кудри, лаская тяжелые груди, а видя, видя… – Голубка.
Была глубокая ночь, когда русский армянин и айсорская беженка насытились друг другом и, тяжело дыша, улеглись рядом на ворохе сена. Луна серебрила тела любовников, Иония, шепча непонятное, провела пальцами по высокой груди и уткнулась носом в плечо мужчины.
Только тогда старший унтер-офицер Эдесян вспомнил, что так и не отчитался перед Аствацатуровым.
Тенью скользить по горам. Времени мало, но она быстрая.
Рассветный ветерок приятно холодит тело, которое еще помнит ночное тепло. Легкая улыбка трогает губы. Гаспар Эдесян повел добровольцев на утреннюю пробежку с разминкой, а о ее «пробежке» никому знать не обязательно. Этот русский армянин решил, что покорил ее. Что ж… с ним хорошо, и нежно, и жгуче, и лучше, чем со всеми, кто был раньше, но он ей не хозяин. И те – другие, не хозяева. Она и только она будет владычицей своей судьбы. И пусть пока вынуждена подчиняться, но это временно. Это пройдет. Она подождет. Она умеет ждать.
Еще один перевал.
Уже скоро.
– Сынок, ты Ионию не видел?
Эдесян остановился перед Ануш – пожилая женщина латала чьи-то штаны во дворе цитадели и выглядела гораздо лучше, чем при их первой встрече.
– С утра найти не могу. Проснулась, а ее нет нигде.
Эдесян только плечами пожал. Ему всё утро было не до Голубки. Неделю он муштрует новобранцев, пора бы уже показать командованию результат. К тому же Аствацатуров, разозленный забытым отчетом, закрепил за взводом Эдесяна уборку территорий на всю неделю. Правда, сегодня он от этой обязанности избавлен – поступил приказ от полковника Серова взять людей из взвода и обученных добровольцев и отправиться в обход территорий. Наконец-то – дело! Другими словами, ночью-то он Голубке рад, но днем не до нее совершенно. Оттого помочь пожилой армянке солдат ничем не мог.
– Ладно, – махнула рукой женщина. – Спасибо тебе, сынок.
– За что?
– Это ты послал ко мне Ионию, я знаю. Она не то чтобы заменила мне дочь… Боль моя не утихла и не утихнет до конца никогда, и сегодня снова ночь напролет проплакала, но я снова нужна кому-то. Она ведь тоже, как и я…
Гаспар Эдесян кивнул. Никогда не знал, что говорить в таких случаях.
К вечеру сгущается туман, и кажется, что по Вану летят лишь головы в солдатских фуражках. В густой мгле полуразрушенный город выглядит мистически, вот выплывает здание суда, смотрит на тебя пустыми глазницами разбитых окон, вот возникает изувеченное дерево, шевелит уцелевшими ветвями, вот пустота скулит собачьим голосом. Караул доходит до Айгестана. Беседки, что не так давно утопали в зелени и звенели смехом, сейчас молчат вытоптанными цветниками, выломанными перилами. Шорох слева. Полуночная птица.
Полусонные дома. Осиротевший ручей течет на окраине Айгестана.
Нога спотыкается о невидимые в тумане бревна, брошенные на дороге. Гаспар Эдесян останавливается на миг. Слышатся ругательства – строй сбивается с шага.
И тут же – шум впереди, быстрая тень.
– Ложись! – только и успевает крикнуть Эдесян.
Над головой свист пуль.
Во мгле мелькают силуэты, доносится курдская речь. Эдесян шепотом и жестами отдает команды, и уже через полминуты курды взяты в кольцо. Их оказывается вдвое меньше, чем ванских караульных. Кому-то удается улизнуть в туман. Солдаты прикрывают Эдесяна огнем из винтовок, он заряжает гранату. Вспышка в сумраке, грохот. Пятеро курдов ложится на месте. Двоих ранят и берут в плен. Маленький, худой курденыш орет и вырывается, пока не получает прикладом по голове. Его соратник, плотный и хмурый, с густой бородой, идет молча.
Пленных отводят в нижние пещеры Ванской скалы – бывшие склепы царских захоронений.
По дороге отряду встречается Иония. Она с любопытством смотрит на пленников и сообщает Эдесяну, что его ждет ужин.
Счастливчик всё-таки нахал-Эдесян. За неделю скольких посылали в караул – пустые возвращались. А этот – сразу двоих «языков» притащил.
Капитан Виктор Аствацатуров почти жалел, что не отправился в обход сам. Допрос лазутчиков длился до рассвета, пока, наконец, мелкий не выдал, что главная цель пославших их османов не Ван, а освобождение Алашкертской долины, занятой русскими войсками осенью, с тем чтобы отрезать войскам этим путь к Эрзеруму. Курдов заперли в пещере, а через два часа обоих обнаружили мертвыми. Врач предположил яд, правда, не сумел определить, какой именно.
Странно, если уж умудрились протащить с собой отраву, почему не самоубились раньше, до допроса? И можно ли верить их словам? Капитан Аствацатуров не верил, но спорить с начальством не стал. А потому Кавказский армейский корпус и примкнувшие эдесяновские добровольцы отправляются в Алашкерт. Часть ополченцев останется в городе.
Прямо сейчас Эдесян формирует отряды, отдает последние наставления.
«Девку айсорскую, небось, с собой поволочет. Спасибо, хоть бабку оставляет».
Ануш пришла попрощаться.
Пехотная дивизия Кавказского армейского корпуса была готова выступать. Воспитанники Гаспара Эдесяна заняли достойное место в ее рядах. Воспитанники и одна воспитанница.
– Я ехать с вамьи. Ты сказать – все желающие вступать в русский армия. Нужны добровольцы.
Старая Ануш печально смотрела за горизонт. Эдесян отвел айсорку в сторону.
– Может, останешься, Голубка чернокрылая? Городу тоже необходимы добровольцы. Да и ей, – кивок в сторону женщины, – дочь нужна, а тебе – мать.
Иония взглянула с укоризной. В бархате глаз читалось: «Мне
– Я с вамьи ехать. Помогать буду, я многое уметь, ты же вьидеть. Я записаться в русский армия. И меня принять.
Эдесян кивнул. Хочет ехать – пусть едет. Ему же вдруг подумалось о другом – страшно бросать город без надежной защиты. Но от него уже ничего не зависит.
Кавказский армейский корпус был готов выступать.
В зимнем небе кружили две голубки – белая и черная. Высоко поднялись, однако Гаспар Эдесян видел птиц очень четко. Каждая летела сама по себе, но не сводила взгляда со второй. Круг за кругом, две летуньи всё ближе и ближе друг к другу. И уже не поймешь, где черная, где белая, птицы кружат в хороводе, сжимают друг друга в кольцо. Облако из перьев заслоняет горизонт.
Гаспар Эдесян моргнул. Задремал у печи. И неудивительно – который день у подножия холодных гор Деве-Бойне, который бой в Эрзерумском укрепрайоне. Жаркий Новый год выдался, горячий. Несмотря на мороз.
А Голубка его тут же суетилась, у котла с супом.
Хорошо, что забрал ее из Вана. Уйдя из освобожденного города российские войска отстояли Алашкерт, который, как и ожидалось, попытались отбить турки. А те, озлобленные поражением, отыгрались на Ване. В конце лета османы захватили незащищенный город, вырезали население, Ванскую крепость – и ту развалили.
Когда Эдесян узнал об этом, он напился. До свинячьего визга. Впервые за всю войну. И сам не помнил, как оказался в штабе Аствацатурова – но разговор с капитаном, тоже нетрезвым, врезался в память если не навсегда, то надолго.
– И чего ты – ик – истеришь? Это война, во-й-й-й-на, понимаешь? – Капитан ткнулся усами в щеку Эдесяна, обдал густым запахом одеколона и пота.
Хмель смахнул с офицера напускной лоск, даже картавость исчезла. Эдесяну тогда подумалось, что он впервые увидел Вардгеса.
– Я их учил. Я в них верил…
– Плохо учил, зна-ачит.
Эдесяну захотелось дать ему в ухо. Он даже замахнулся, но кулак уплыл вбок, не задев капитана. Старший унтер-офицер шумно втянул носом воздух, а Вардгес посмотрел со снисхождением.
– Что-о ты пыхтишь, как самовар? Чему учил? Как воевать? А как власть в городе удерживать, забыл рассказать? А-а, ты и сам не знаешь…
– И почему же, ваше высок… высокобродие, не знаю?
– А что бы ты с недовольными твоей властью сделал?
– С нед… недовольными? Я бы… хек… разобрался, чем они недовольны… Провел бы эту… работу.
– А чего ее проводить? Стрелять надо!
– Что? Вы, в-ваше высокоблагородие, человек без чести.
– А ты весь из себя положительный. И потому никогда не станешь настоящим полководцем. Вспомни – ик! – хотя бы Наполеона, величайшего человека. Когда он стал истинным правителем Франции? После девятнадцатого брюмера? Как бы ни так! После англо-роялистского заговора против него. Он не смотрел, кто виноват, кто нет – он казнил всех высокопоставленных подозреваемых, даже бурбонского принца. А потом, пока Европа очухивалась, провозгласил себя императором.
Вардгес перевел дух, с презрением покосился на Эдесянов стакан с самогоном. Выставил на стол рюмку, плеснул коньяку из фляги. Подумал, достал вторую рюмку, налил и Эдесяну.
– Умел человек быть жестоким, храня при этом холодный ум. Вспомни, ка-ак он уложил толпу мятежников на паперти! Под звон колоколов! А с пленными турками в Египте ста-ал возиться? Нет! Кормить нечем – р-расстрел! Вот так ведут себя настоящие полководцы, тебе ясно, унтер?
Эдесян помотал головой. Красивые речи капитана не ложились на его картинку мира. Тот, не дождавшись ответа, презрительно дернул усами.
– Ты великим хочешь стать или нет?
– Великим – хочу. Тираном – н-не хочу.
– Кре-етин.
– А вы сами-то чего желаете, ваше высокоблагородие?
Вардгес погрустнел.
– Орден хочу. С «мечами». Дед мой героем был, и отец – тоже. А я – позор семьи. «Таких как ты ишак трахает», – говорит. Отец, в смысле. Награды за службу в штабе не считаются, только боевые ему подавай. Хотя самому прославиться лишь случай помог. Никогда на фронте не геройствовал, а под Мукденом в пятом году его отряд наткнулся – случайно – на японскую кавалерию. Папашу и перемкнуло. Выхватил шашку и помчал на желтолицых. Разбил. Получил генерала и орден. А тебя, говорит, ишак… Бр-р-р…
– Отцы – они такие. Асканум[21].
Капитан застыл с рюмкой в руке, казалось – заснул. Но затем встрепенулся, крякнул, влил в себя остатки коньяка. Уставился на Эдесяна.
– Вы, ун-дег, выг’ажайтесь по-г’уски! И не думайте, мой отец был великим человеком. Гег’оем. В том же пятом году в составе Семеновского полка подавлял декабрьских мятежников в Москве. И я этим гог’жусь!
Дальше говорили с Аствацатуровым еще о чем-то, но всё сказанное покрылось хмельным туманом.
Печной огонь дышал в лицо жаром, в пламени возникло лицо Наполеона. Великий полководец смотрел на солдата с укоризной. Эдесян моргнул. Снова дремать начал.
Он встал, наскоро похлебал подоспевшего супа и, отмахнувшись от «сладкого» бархатноглазого, побрел в домишко горной деревеньки, ставшей пристанищем их роты. А какой бой три дня назад гремел за эту заброшенную деревеньку! И не потому, что стратегический объект, а потому, что дом, даже самый захудалый означает какое никакое, а тепло. Сколько солдат на этой войне – и русских, и турков – полегло не от пуль, а от мороза.
В дом.
Спать.
К утру подтянулся обоз с провизией из Алашкерта. Вовремя. Хотя и удивительно, как добрались до них по горам. Говорят, привезли продукты, медикаменты и сестру милосердия. Первые два – понятно, а последняя – зачем? Санитаров у них хватает, а баба на фронте – только обуза. Айсорка – не в счет. Она выносливая. За всё время не пикнула ни разу, что, мол, устала, замерзла, не выспалась или еще чего. Иные солдаты-новобранцы в истерики впадали, а эта – терпит.
Эдесян, потягиваясь, вышел на порог. И замер. Солдаты разгружали поклажу с мулов, а у пегого полуконя стояла… та самая сестра милосердия. Светлые локоны выбивались из-под пуховой косынки, лукавый, хоть и уставший взгляд блуждал по лицам солдат, словно кого-то выискивая. Нет, не может быть. Померещилось. Эдесян мотнул головой, зажмурился. И представил вместо грубого тулупа с красным крестом на рукаве – белую шубку, вместо платка – меховую шапку, а еще – сафьяновые сапожки на каблучке вместо валенок… Открыл глаза.
Господи-боже. Неужели? Зачем? Как?
– Эй, командир, ты что, привидение увидел? На тебе лица нет, – дамский угодник подкрался незаметно.
– Голубка, – прохрипел Эдесян, плохо понимая, что говорит. – Голубка моя приехала. Графиня…
Николай проследил за взглядом командира.
– Сестричка, что ли? – Рядовой присвистнул. – Хороша. А у тебя что, все бабы – голубки? Чтобы не запутаться?
– Балбес.
– Так чего же встречать не бежишь?
Побежишь тут, когда ноги к порогу примерзли. В бой, под пули мчать в разы легче. Но Голубка облегчила задачу. Наконец заметила, улыбнулась, блеснула сине-зелеными глазами и зашагала к покосившемуся домику.
Одетая, как последняя крестьянка, с темными кругами под глазами и исхудавшим лицом, давно не знавшим пудры и румян, она всё равно выглядела графиней! Сестра милосердия приблизилась к солдатам, а эдесяновы ноги по-прежнему не желали шевелиться.
– Здравствуй, Гаспар, – голос, этот нежный голос.
Эдесян кивнул, пожирая пришелицу глазами и глазам же своим не веря.
– Разрешите представиться, сударыня: солдат русской Кавказской армии Николай Скворцов, – пока Эдесян моргал, дамский угодник уже целовал сестре милосердия ручку.
– Очень приятно. Ольга Александровна, – сказала девушка.
– Пошел вон, – прошипел Эдесян.
А затем схватил Ольгу свет Александровну за руку и потащил за собой, подальше от убогой горной деревушки, пропахшей смертью, от любопытных глаз однополчан, от этой войны, от гари и боли, от всего и всех. Остановился на пригорке у присыпанной снегом пихты. Нахмурил брови.
– Откуда вы здесь, графиня? Зачем вы здесь? Разве война – для вас, для таких, как вы?
– А ты, значит, совсем не рад меня видеть? – Юная графиня надула губки.
Эдесян лихорадочно соображал, что ответить. Собеседница расценила молчание по-своему – вздернула подбородок, резко развернулась и ушла. Попыталась уйти. Эдесян и сам не понял, когда сгреб ее в охапку, сжал в объятьях.
– Гадкий! Мерзкий! Отвратный! Я так тебя искала, столько вытерпела, всё, всё ради нашей встречи! А ты, ты… – Девушка колотила его кулачками по груди и всхлипывала, грозя разрыдаться.
– Простите, простите, графиня, я сам не свой. Не плачьте. Только не плачьте, – женские слезы были единственным оружием, против которого Эдесян бессилен. – Я рад, как же не рад? Просто не ожидал совершенно. Не думал даже…
– По-твоему, я только за вышивкой сидеть способна? – Она достала из кармана платочек, вытерла глаза, высморкалась, после чего добавила капризно: – И перестань называть меня «графиней». Здесь я для всех Ольга Александровна. Или просто – Ольга.
– Как скажете, сударыня. Ольга, Оленька, как вы здесь очутились?
– Тебя искала! Ты когда на фронт уехал, я сразу на курсы медсестер пошла. Закончила, хотела вдогонку, а папенька – ни в какую. В Петербурге, говорит, милосердствуй. Вон, полный лазарет раненых. Я в слезы, а он: «Молчать! Несовершеннолетняя ты еще!» Пришлось подчиниться, я при государыне нашей работала полгода – знаешь, какая она отважная? Ни крови, ни гноя не чуралась… А потом, стало быть, как восемнадцать весной исполнилось, так папеньке и сказала: «Не указ вы мне больше».
Она красноречиво вздохнула, глянула искоса.
– Долго тебя искала, из части в часть переводилась. В Алашкерт приехала – и опоздала, ушли вы уже. Еле упросила мулов с провизией вам снарядить. А ты – кричать!
– Глупая девочка, – он обнял ее сильнее. – Тут же война, тут убивают каждый день, понимаете?
– Я заметила, представь себе, – фыркнула юная графиня и мечтательно добавила: – Помыться бы с дороги.
– Парилка есть… Маленькая, правда, убогая, но рабочая, мы в ней вшей знатно погоняли. Пойдем – истоплю.
Капитан Виктор Аствацатуров был горд собой и раздосадован одновременно. Это ведь он придумал смелый и дерзкий план – прорваться в эрзерумскую долину через хребет Карга-Базар, слывущий непроходимым настолько, что турки не сочли за нужное его укреплять, и теперь он маячил единственным незащищенным участком горного укрепрайона Эрзерума. Однако поделиться гениальной идеей Аствацатуров ни с кем не успел – такое же озарение снизошло и на генерала Кавказского фронта, о чем и сообщалось в утреннем приказе.
Капитан остановился у приземистого дома, занятого под кухню, вдохнул морозный воздух, пригладил усы. Всё-таки соврал он выскочке-ундеру, вернее, не сказал всей правды – не только орден нужен Виктору Аствацатурову, славы полководца он жаждет сильнее. И что душой кривить – весьма ее достоин! Только, чтобы выстраивать блестящие стратегии, совсем не обязательно торчать под пулями. Более того – пули лишь думать мешают.
В глубине дома раздался звон. Капитан обернулся, в тот же миг на пороге, тараща глаза, возник солдат Николай Скворцов.
– Что за шум? Отвечать!
– Ваше высокоблагородие, ничего серьезного. Иония миску уронила…
Дзынь-грох-бах-дзынь!
– Вг’ать мне надумал?
– Никак нет, вашбродь…
Дзынь!
Капитан ворвался в дом. Айсорская девица – волосы растрепаны, глаза сверкают, тулуп распахнут – стояла посреди кухни и, рыча львицей, швыряла чем попало в стену: миски, ложки, кастрюли, ножи – всё шло в дело!
– Отставить! – рявкнул Аствацатуров.
Иония вздрогнула и замерла. А затем бросилась опрометью из дома, едва не сбив топтавшегося на пороге Скворцова.
– Ух, ваше высокоблагородие, как вы ее сразу… А меня – ни в какую. Никак не мог угомонить окаянную.
– Что пг’оизошло? Доложить, – прорычал Аствацатуров.
– Никак не могу знать, ваше высокоблагородие.
– Будешь вг’ать, весь взвод Эдесянов поплатится.
– Ерунда, ваше высокоблагородие… Бабья дурь. К господину старшему унтер-офицеру знакомая приехала. Графиня. Сестра милосердия. А Иония как узнала, взвилась до небес, что коршун, какая уж тут «голубка»…
– Гг’афиня? Сестг’а милосег’дия? Ты пьян, солдат?
– Никак нет, ваше высокоблагородие. Час назад, когда вы на совете были с другими офицерами, обоз приехал. С продуктами, медикаментами, ну и… графиней.
– Бг’ед какой-то. Если навг’ал, пг’икажу выпог’оть. Свободен.
Крылья белые, паром окутаны. Волосы светлые на нежных плечах. Грубый обмылок скользит по круглому бедру, по плоскому животу и выше, выше, к маленькой острой груди… Под руками солдата напряглось тело юной графини. Сколько он мечтал об этом теле, сколько раз засыпал, не смея даже надеяться, что грезы хоть когда-нибудь сбудутся. Юная графиня задышала часто-часто, а солдат, намылив груди, коснулся шеи, отодвинул волосы, поцеловал за ухом.
Чувствуя, что желание побеждает разум, отстранился, принялся поливать любимую водой, боясь, что в любую минуту может проснуться и утратить едва обретенную мечту. Юная графиня – такая хрупкая, почти прозрачная – поежилась и вдруг прижалась к нему всем телом.
Он осторожно коснулся розовых губ.
Интересно, был у нее кто-то? Вряд ли, учитывая, как ее берегли.
Подхватил долгожданную на руки, вынес в предбанник, уложил на старую лавку. И через несколько минут убедился – не было, он первый, она ждала его, она шла к нему. И от этого желание захлестнуло с новой силой.
Вывалившись из бани, Эдесян удивился необычайной тишине. Ни стрекота пулеметов вдалеке, ни гомона товарищей поблизости. Юная графиня цепко ухватилась за руку, и солдат был готов подумать, что вот оно – счастье, но…
– Ун-дег Эдесян!
Тишина не длилась долго.
Он вытянулся по струнке.
– Вольно. За мной, ун-дег.
Эдесян пошел за капитаном, любимая проводила его слегка обиженным взглядом.
– Значит так, Казанова, – процедил Аствацатуров, закрыв за ними дверь штабного домика, – мне безг’азличны ваши похождения, пока они никому не вг’едят. Но бабьи г’азбогки, г’азггомленные кухни и пг’очая ег’унда нам здесь не нужны абсолютно. Особенно накануне новой операции. Вам понятно, ун-дег?
– Какие кухни?.. Э… Иония?
– Да, да, истег’ичка ваша Иония. А, втог’ая – кто?
Эдесян замялся, а капитан неожиданно улыбнулся, похлопал по плечу и заговорил совершенно другим тоном.
– Да не застг’елю я вас за пг’а-авду! Я пг’осто должен знать, что пг’оисходит в моей г’оте. Я в ответе за всех солдат и за пог’ядок. Итак, откуда взялась эта Голубка номег два?
Эдесян помянул тихим словом болтуна Николая, а потом вдруг понял, что он так долго скрывал свою любовь, столько времени даже самому себе боялся в ней признаться, что теперь ему просто необходимо высказаться. Хоть кому-нибудь! Пусть даже Виктору Аствацатурову.
– Это долгая история, ваше высокоблагородие. Она – графская дочь, я был простым жокеем. Папаша ея в прошлом кавалерист конно-егерского полка, лошадей очень любит. Ни одной скачки не пропускал. И дочку с собой таскал. На скачках мы с ней и познакомились, после моей победы. Граф Александр Ремской тогда гневался сильно, он на другую лошадь ставил. А юная графиня, как выяснилось, как раз за меня и болела, вопреки папеньке. В общем, стали мы встречаться украдкой: короткие встречи, осторожные взгляды, нечаянные прикосновения. Знаете, как бывает? Каждая минута – на вес золота, полгода таились, а потом война. Я – в армию, она – на курсы сестер и за мной. Вот, приехала.
– Аг’мянин – и жокей, – задумчиво проговорил Аствацатуров.
Казалось, всё остальное не заинтересовало его вовсе.
– Отец мне этого до сих пор не простил, – хмыкнул Эдесян. – Он-то уважаемый армянский купец, как полагается. А я лошадей люблю. Он мне: «Еще мой прадед возил шелк из Персии в Россию-матушку», а я… Одним словом, разругались вдрызг. Почти не общались. Хотя пару раз я видел его на скачках, как мне кажется.
– Постойте. А выступали под каким именем?
– Так ли это важно, ваше… Ладно. Граф Метеор меня звали.
– Надо же. Я на вас ставил. Стало быть, Ггаф Метеог и ггафиня Ольга? Ладно, ун-дег, баб своих угомоните. Завтг’а соединяемся с частями пег’вого Кавказского ког’пуса и выступаем к эгзег’умской долине через Каг’га-Базар. И чтобы никаких истег’ик в пути!
Она сделает. Сегодня совершит то, к чему так долго шла. Во имя семьи, во имя своего народа, но не только – теперь еще и во имя любви. Не потому ли решилась?
Капитан Виктор Аствацатуров человек во многом умный, но помыслами не чист и слаб, как всякий мужчина. Его слабость – нелюбовь к ее льву. Стоило намекнуть, что зла она на Гаспара и не простит никогда измены, как он ей историю про графинюшку-то и выложил. Что ж, не так всё плохо. Нешто она не справится с капризной неженкой? Что у той есть, кроме наивных глаз да юного тела? А вот у Ионии козырь имеется, да такой, что ей не только Гаспар, но вся русская армия вовек благодарна будет.
– Лев мой, – Гаспара она встретила в вечернем полумраке с папиросой в зубах.
– Иония. Я тебя тоже искал. Ты зачем кухню разнесла?
Пепел от папиросы упал на серый снег.
– Не сердись на Ионию. Я вьедь о деле говорить буду.
– Да неужели? А я хотел разъяснить тебе…
Она порывисто сжала его ладонь.
– Не час для рьевность. Думать лучше про переход сквозь Карга-Базар!
– Ты откуда о нем знаешь?
– А разве это большой тайна? Всье солдаты об нем говорить. А я сказать должна. Офьицеры ваши не слушать женщина, но ты послушай. Я тропу знать. Между Карга-Базар и Гяур-даг. Провьеду, даже птица не замечать, не то что турок.
– А тебе-то о ней откуда известно? О тропке?
Айсорка свела брови. Повела грудью.
– Мой отьец купец был, я уже говорить. Много по стране колесить и меня с собой брать. Он и тропку показать, купцам секретные путьи тоже знать важно. И потом… я здесь нье просто так, я за народ свой мстить, – в руках у красавицы сверкнул клинок. – А ты, если не верить Ионии, взять этот нож и вонзить ей в сердце. Но не ранить больше словамьи. Бьери!
И вложила оружие в ладонь солдата. Тот с отвращением отшвырнул его в сторону.
– Дура-баба! На карте свою тропу показать сможешь?
Метель хлещет лицо.
Лед хрустит под ногами. Темно – на узкую тропу у обрыва даже днем не проникает свет, не говоря уж о такой ночи.
Иония идет рядом. Черные косы запорошены снегом, ледышки на ресницах, щеки горят пунцовым.
Николай идет, шатаясь. Падает на колени. В темноте Эдесян с трудом поднимает друга, подставляет плечо.
– Ноги. Ног не чувствую, – хрипит дамский угодник.
Эдесян взваливает товарища на спину. За ночь они потеряли по меньшей мере двоих – солдат Соловин сорвался в ущелье на глазах у всего взвода, а сержант Киров просто исчез. Шел-шел рядом – и нету. Николая он не отдаст этой ночи, этим горам, этой зиме. Если верить бархатноглазой, уже недолго осталось.
Эдесяна шатает, ноги скользят, кто-то поддерживает его за локоть. Иония. Ее выдержке любой солдат позавидует. А вот Ольгу правильно оставили в тылу, приедут позже и более ровной дорогой. Аствацатурова – туда же. Такие тропы не для изнеженных ног.
Идти вперед и вперед. Не думать о скользком под ногами, о тяжести за плечами, не смотреть в ледяные глаза вечности, вечность подождет. Сегодня они дойдут живыми. Если и суждено старшему унтер-офицеру Гаспару Эдесяну сложить голову, то сделает он это на поле боя, а не в мерзлых горах. Недостойна такая смерть солдата. Да немного уже осталось, не-мно-го…
Внезапно метель стихает. Из-за мрачной тучи нагло выступает луна. Эдесян, как и все его товарищи, не сразу понимает, что на горной тропе светила не разглядеть. И если они его видят, значит…
Они дошли.
Госпиталь Эрзерума был переполнен.
Отовсюду – стоны, крики, запах крови, гноя и пота.
Дыша через раз, юная графиня Ольга шла между плотными рядами коек.
– Сестра!
– Сестра!
–
Ольга склонилась над раненым османом. На курсах учили, что их долг – помогать раненым, любым раненым, независимо от пола, возраста, национальности.
У османского солдата не было правого глаза, на его месте – кровавая повязка.
– Воды. Воды, – стон сбоку.
–
–
Она знала, о чем просит вражеский солдат, но исполнить просьбу не могла. Ее учили только спасать.
– Воды-ы-ы! – Ольга повернулась к солдатику Никите Фомину, мальчишке с простреленным плечом – она вчера ассистировала на операции, как же нехорошо вышло… Юная графиня тряхнула головой, отгоняя воспоминание. Поднесла мальчишке воды, помогла напиться.
– Сестра! Где сестра? В операционную, срочно!
Боже! Опять!
Она слабо застонала и кинулась в операционную.
– Наконец-то, – вскричал Михаил Львович, грузный, плечистый мужчина с сединой на висках, – где вас носит?
И осекся, вперился в Ольгу взглядом.
– Снова вы? Черти лысые, неужели больше никого нет? Где Мария Александровна?
Юная графиня развела руками. В памяти всплыла вскрытая рана Никиты, потемнело в глазах. Только бы снова не стошнило, то только бы…
– Эй, ваша светлость, заснули на ходу? – рявкнул врач. – Воды, говорю, вскипятите. Полный таз, – и, отвернувшись, кому-то: – Найдите Марию Александровну! Вот же ж, графинюшка на мою голову, послали черти лысые…
Он подошел к больному – пожилому солдату с обмороженными ногами. Как же его зовут? По отчеству – Васильич, а имя… Ольга вскипятила воду, приготовила бинты, вату. Васильич орал благим матом, угрожал каждому, кто притронется к его ногам. Доктор велел ампутировать обе.
– Жить хочешь, а? К семье вернуться, хоть безногим, но живым, – ровно спросил Михаил Львович, вкалывая морфий.
– Кому я буду нужен? Что смогу делать? Как семью кормить?
– Если умрешь, точно не накормишь.
К счастью для Ольги, Мария Александровна, немолодая и опытная медсестра примчала к началу операции, а потому участие юной графини свелось к простым «подай-принеси», на окровавленный стол не смотреть, к стонам раненых, чью боль до конца не унимает даже морфий, она почти привыкла.
Принеси-подай. Бинт, скальпель, шприц… Унеси, выбрось, помой.
Кажется, всё, зашивают. Еще немного и можно на воздух. На пять минут, вдохнуть запах снега и мороза, а не крови и…
– Ваша светлость! Выноси!
Ольга не сразу поняла, что бледное с красным, которое ей предстоит вынести, – ноги несчастного Васильича. И разом из операционной исчез весь воздух…
– Да кто ж ее на фронт-то пустил, – Михаил Львович стонал раненым зверем, рядом кряхтела Мария Александровна, в нос бил резкий запах нашатыря. – Ей за прялкой сидеть, женихов в окно выглядывать, а не у меня под ногами путаться! И без того работаю на измор, еще и с неженкой этой возиться.
– Простите меня, – Ольга неуверенно поднялась на ноги, отвергла протянутую руку медсестры. – Я просто… Я правда хотела помогать. Я в Петербурге при императрице нашей, государыне Александре, служила… Я…
На столе стонал безногий Васильич. К горлу снова подступил комок.
– Простите.
Юная графиня выбежала из комнаты. Нет, не тошнота ее гнала прочь, а слезы. Обидно стало до глубины души. Ведь с лучшими намерениями в сестры милосердия записывалась. Да, прежде всего, хотела найти Гаспара. Но и помогать – тоже! Женихов, говорит, ждать. Какие женихи, если убьют всех? И кто виноват, что от природы Ольга столь чувствительна? Не нарочно же, в конце концов, она сознание теряет. И разве ж знала она, что так будет? На курсах сдерживаться было проще. В Петербуржском госпитале ее, как неопытную, к серьезным операциям не допускали. Делала перевязки, уколы, раны промывала… И казалось ей, что всё не так уж и страшно.
Ольга выбежала из госпиталя, прохрустела по свежему снегу, прижалась к широкому кедру.
Искренне, ведь искренне хотела помогать. Видела себя спасительницей русской армии, на деле же – только и слышит насмешливое «графинюшка» в спину, а порой и в лицо. А может, врет себе? Может, когда б не Гаспар, не сунулась бы на войну ни за какие коврижки?
Гаспар. Он единственный, кто ее поддерживает. Говорит, чтобы не отчаивалась, что главное – доброе сердце, а с впечатлительностью она со временем совладает. А смеются над ней потому, что на фронте без смеха не выживешь. Юная графиня хмыкнула. Где сейчас Гаспар, когда он особенно нужен? Помчал очищать от турок свой ненаглядный Ван! Неизвестно, к кому она больше ревновала любимого – к беженке, которая так и крутится рядом, или к этому городу у озера-моря? И кого сам Гаспар любит больше?
Ольга глубоко вздохнула, словно стараясь наглотаться морозного воздуха впрок.
Пора возвращаться в госпиталь.
Пленных не брать! Не бр-р-рать!
Эти слова эхом гремели в ушах Аствацатурова.
На совете он сам выступил за – с каких чертей кормить врагов, когда своим пропитания едва хватает? Наполеон в Египте также размышлял, и Аствацатуров всегда был согласен с полководцем. Да и приказ о расстреле ошметков турецкой армии, настигнутой на западе от Эрзерума, он отдал, не дрогнув. Что же сейчас так паршиво?
Давать наставления ундеру было легче, чем следовать им самому. А-а, ундер всё одно ученик бездарный, ни рожна не усвоил. А он, Виктор Аствацатуров, всё понимает, только к крови и грязи никогда не привыкнет.
Капитан прошел вдоль крепостной стены Эрзерума, группа солдат козырнула ему и вытянулась в струнку. Он махнул: «Вольно», и уселся на заснеженное бревно у древней мечети.
Пленных не бр-р-рать. Не бг-г-гать пленных.
Вскрыл корреспонденцию из Вана. В первом письме докладывалось, что старший унтер-офицер Гаспар Эдесян едва ли не голыми руками одолел отряд турецких диверсантов. Один против десяти бросился. «Вот-вот, учись», – зашелестел в голове знакомый голос. Капитан скривился. Что ж им всем так на подвиги везет?
Развернул второе послание.
В нем сообщалось о представлении Эдесяна к награде Георгиевским крестом второй степени по содействию полковника Серова, а также прилагался приказ о зачислении нахала в Школу прапорщиков Кавказского фронта с последующим присвоением высшего офицерского чина.
Аствацатуров саданул кулаком по бревну.
Одноглазый осман исчез.
Юную графиню встретила лишь пустая койка с запятнанной наволочкой.
Умер? Выписали? Ольга хотела обратиться к караульному казаку, успела отметить, что прежде его в госпитале не видела, но тут в спину толкнули.
– Дорога дай, граф-ф-финьюшка.
Айсорская девица притащила ворох свежего белья.
– Русский выучи для начала, – процедила Ольга, вздернув подбородок.
На них лениво оборачивались, стычки графини и беженки стали уже обычным делом, Ольга из самолюбия больше молчала, но порой не сдерживалась. Айсорка открыла рот для новой глупости, но вдруг выронила белье и помчалась к выходу. Со двора донесся шум, юная графиня также устремилась к дверям, уже зная, что увидит.
Из Вана вернулись солдаты. В первых рядах вышагивал Гаспар Эдесян, за ним – личный взвод и отряды армянских добровольцев, чьи ряды заметно пополнились. Как он злился, когда на него опять армянских новичков повесили!
Со всех сторон слышались приветствия. Еще бы! Лев ее офицером станет! Рядом топтались мрачный Аствацатуров и восторженная айсорка, но Ольга не замечала их. Какое они имеют значение, когда у Гаспара – радость? А значит – и у Ольги радость тоже. Она расплылась в улыбке, жалея лишь о том, что нельзя обнять любимого прямо сейчас.
Вечером солдаты Гаспара решили устроить в честь командира пирушку. Значит, надо идти и купить всё самое лучшее. Самой. Не грязной же беженке доверять праздничный стол?
Юная графиня сгрузила в корзинку вяленую рыбу, соленые помидоры, остановилась, чтобы выбрать тушенку, и замерла.
Вспомни о грязной, она и появится.
В соседнем ряду у прилавка с посудой стояла айсорка с высоким мужчиной в черном штатском пальто и повязкой на правом глазу. Аккуратной такой повязкой, совсем не похожей на грязный бинт из госпиталя. Да и сам мужчина почти не напоминал измученного пленного солдата. Не напоминал. Но Ольга всё равно его узнала. И поняла, что так и не выяснила, куда пропал раненый? И почему он теперь на свободе? Надо рассказать Гаспару…
Но тут айсорка обернулась. И схлестнулись чернота и зелень глаз. И поплыл базар перед взором.
Она очнулась от хохота и холода. Поняла, что ее несут, перекинутой через плечо.
– Ну графинюшка дает! Раньше от крови в обморок падала, а теперь – от базарной вони.
– Там мясо продается. С кровью.
– Я идти, а она – падать.
– Спасибо Ионии, приволокла дуреху. Дай, помогу донести.
– Солдат. С ней солдат был…
– Очнулась. Разумеется, солдат, ваше сиятельство! Тут сплошные солдаты.
Новый взрыв хохота.
– Отойдите все! – рявкнуло над ухом, и стало спокойней.
– Гаспар, лев мой, – любимый отобрал ее у айсорки, прижал к себе, понес в крепость. – Я должна тебе сказать…
– Тихо, тихо. Ну, поплохело, ну, бывает.
– Иония…
– Вовремя мы ее за папиросами послали, тебе сказать забыли, чтобы докупила.
– Папиросы? Нет же, послушай, она была не одна.
– А это меня совсем не волнует, – Гаспар уложил ее на постель. – Отдыхай.
Она попалась.
Всего на пять минут замедлила шаг, два слова сказать успела, а эта графиня злополучная уже глазища свои вытаращила. Ускользать десятки раз от бывалых вояк и попасться избалованной девке – это надо суметь.
В обморок графинюшку уложить не сложно. И сейчас ее, болезную, никто даже слушать не стал. Но ночью она всё же напоет на ушко Гаспару лишнего, а тот, гляди, поверит. Захочет проверить.
Нет, нельзя допустить.
Иония закрылась на кухне, никогда не нуждалась она в замках – глаз отвести, если надо, умела, но сейчас решила перестраховаться. Сильнее сосредоточиться на деле.
Сухие травы, ягоды, грибы – наследство от матери, что может спасти, а может – напротив.
Но главное – верно сказать слова.
Иония расплела косы, склонилась над кипящей кастрюлей, заговорила нараспев, с каждой строчкой кидая новый корешок или плод:
На праздник в честь своего льва Ольга пришла в платье василькового цвета и с такой же лентой в волосах, хотя Гаспар уговаривал ее не идти вовсе. Слаба, мол, еще. Ерунда!
В крохотной зале Эрзерумской крепости было тесно, но весело. На столе – самогон и закуска. На скамье – Колька Скворцов с баяном. Повсюду смех, разговоры, шутки. И Гаспар рядом. Что еще надо? Ольга лукаво хмыкнула. Схватила стакан с мутной жидкостью. Вот сейчас она покажет, кто здесь слаб! И опрокинула стакан в рот. Закашлялась. Кто-то протянул ей ломоть хлеба, кто-то аплодировал. Загорелись щеки. За спиной Колька Скворцов выводил заунывным голосом:
– Что за тоска? – зазвенела графиня. – У нас ведь праздник!
– И то верно, – раздалось со всех сторон. – Братцы, запевай!
Ольга ухватила любимого под руку и пустилась с ним в пляс вокруг стола, то и дело задевая стулья, натыкаясь на однополчан Гаспара, вызывая в ответ дружеский смех и присвисты. То ли от быстрой пляски, то ли от духоты и хмеля закружилась голова. Ольга остановилась, вцепилась за стол, силясь успокоить дрожь в ногах. Комната будто уплыла куда-то, остался лишь край стола и пропасть под ним.
– Выпейте чаю, графиня.
Кто это сказал? Знакомый голос…
– Чаю, дорогая?
Это уже Гаспар. Комната вернулась, вернулись смех, песня, звон стаканов. И чашка пахла травами. Юная графиня кивнула и отхлебнула ароматное варево.
Спал Гаспар тревожно.
Не зря он не пускал Голубку свою, Ольгу, на праздник. Отдыхать ей надобно, а не плясать. Вот к концу вечера голова опять и разболелась. Эдесян отвел ее в дамскую спальню, уложил, а среди ночи проснулся – Голубка под боком. Плохо, говорит. Страшно. Женщины… Сказала бы просто – одиноко!
Похихикал тогда и обнял, засыпая.
А утром стало не до смеха. Вся горячая лежала юная графиня, в бреду, руки мелко тряслись, грудь высоко вздымалась.
Лекаря! В госпиталь!
Хрусь-хрусь сапогами по снегу, папироса за папиросой, когда же выйдет врач? Когда скажет, что с ней? Выскочил санитар, умчался, вернулся, шмыгнул внутрь, ни слова не проронив.
А потом за старшим унтер-офицером Гаспаром Эдесяном пришли. Свои же. Хмурые и сосредоточенные. Эдесян смотрел на них и тупо мотал головой. Что? О чем они? Какой арест? Не может он «под стражу», он должен быть здесь, ждать новостей о любимой. Куда, куда вы меня?
В себя пришел, когда за ним закрылась тяжелая дверь крохотной комнаты. Еще повезло – он один здесь. Пленных турок напихивали, что тех селедок в бочку. Стало быть, он единственный преступник российской армии. Отравитель! Что за бессмыслица?
Эдесян походил по каменной каморке без единого окна. Сел на пол.
Ее светлость Ольга Александровна. Голубка белокрылая. Графиня ненаглядная.
Отравлена. Может, уже мертва. Как же так? Господь всемогущий и милосердный, как жить теперь? Собственная судьба Эдесяна не беспокоила. Глупость какая. Отравитель. Да разве ж гоже солдату ядом мараться? Для врагов у него винтовка и штык имеются. А Ольга – нешто враг ему? Оля, Оленька…
Эдесян не знал, сколько он просидел на каменном полу, прежде чем клацнул замок, скрипнула дверь. И в темном проеме возникла девушка с длинными косами. Тонкая ладонь схватила за запястье.
– Уходьим. Оньи убить тьебя.
– Иония? Как ты…
– Не времья. Идьем быстрее.
– Нет, погоди. Откуда ты здесь? Как прошла через охрану?
– Если надо, Иония уметь ходьить так, что ее никто не видеть. Нас ждать друзья. Ты спасаться!
– Ольгу ты отравила.
– Бежать, торопиться!
– И курдских пленников – тоже, – он отшатнулся от девушки.
– И что? Ты в день больше льюдей убивать!
– Да. Потому что я – солдат. А ты – обыкновенная убийца. Убирайся, Иония. Надеюсь, ты спасешься. Но я тебя видеть более не желаю. Никогда.
– Лев мой…
– Вон, – прошипел Эдесян.
И она отступила. Растворилась в темноте. Старший унтер-офицер даже не стал проверять, заперла ли дверь.
За ним пришли на рассвете.
Провели по лестницам, через длинную залу, мимо широкого окна – а во дворе крепости его добровольцы на разминку вышли, кто их теперь учить станет? – завели в кабинет, где уже сидели четыре офицера, включая Аствацатурова. Судьи, они же – обвинители. И никакого адвоката, разумеется.
– Допг’ыгались, ун-дег.
На всё расследование – сорок восемь часов.
– Ольга жива?
– Садитесь, старший унтер-офицер, – подполковник Олег Дерин, председатель военно-полевого суда, кивнул на стул. – Вы обвиняетесь в попытке убийства высокопоставленной особы, а именно – графини Ольги Александровны Ремской.
– Попытки? Значит, живая?
– Слово предоставляется уважаемым судьям.
– Мы все пг’екга-асно видели, что стаг’ший унтег-офицег Гаспаг Эдесян пог’гяз в женских г’азбогках. Пг’исутствующие на пг’азднике наблюдали, как Гаспаг Эдесян поил ггафиню чаем, в котог’ом после обнаг’ужили г’едкий яд. Кг’оме того, айсогкую беженку по имени Иония со дня отг’авления ггафини никто не видел. Подозг’еваю сг’овог с целью устг’анения неугодной единицы. Добавлю также, что постг’адавшая была обнаг’ужена в постели подозг’еваемого. Видимо, хотел пг’оконтг’олиг’овать пг’оцесс.
– Что с Ольгой? Она поправится?
– Вы лучше о себе подумайте, старший унтер-офицер, – отрезал подполковник. – Чаем графиню поили?
– Да, ваше высокоблагородие, но я понятия не имел…
– Просто: да или нет?
– Да.
– Как видите, подозг’еваемый пг’изнался…
– Гаспар!
– Нельзя сюда, нельзя… Ваши высокоблагородия, я пытался ее не пустить, – молодой солдатик развел руками, а Ольга, бледная, с кругами под глазами, прислонилась к стене, прижала руку к груди.
– Он не убивал. Я клянусь вам! Мне айсорка чай подала, Гаспар позже подошел. Всё беженка, проклятая. Я ее на базаре с беглым османом видела, она боялась, что выдам. А Гаспар вообще ничего не знал об этом, а то бы она и его…
И упала без сил.
Дыма без огня не бывает.
Обвинение в убийстве с него сняли, но приказ о поступлении Эдесяна в Школу прапорщиков отменили.
– Извольте зайти ко мне в штаб, – капитан Виктор Аствацатуров сиял, как новая монета.
Эдесян зашел, проигнорировав «Вольно», застыл на пороге, вытянув руки по швам.
– Вы понимаете, ун-дег», я человек бла-агог’одный. Двог’янин, понятно вам? – Он достал стопки, из которых они пили с Вардгесом, достал коньяк. – Я пг’ежде всего – за спг’аведли-ивость. И я убежден, что пг’оцесс по вашему делу завег’шился спг’аведливо. Бег’ите стопку и г’адуйтесь, что живы.
И опрокинул в себя коньяк.
– Коли пег’ед ггафиней вы чисты, так тому и быть. Но в офицег’ы должны идти люди – бла-агог’одные. Понятно вам, соба-а… пг’остите, ун-дег?
Эдесян ответствовал, что понятно, и испросил разрешения идти. Стопка осталась нетронутой.
От капитана направился прямиком в госпиталь – к любимой. Сил у Голубки хватило лишь на один рывок – от койки до суда. Обратно унесли на руках.
Эдесян присел на стул, у постели юной графини. Ольга коснулась его руки.
– Я так расстроена.
– Чем? Я ведь жив.
– Но ты не станешь офицером.
– Велика беда!
Он задумался на минуту.
– А знаешь, Аствацатуров прав – паршивый из меня учитель.
– Что?
– Я за эту войну насмотрелся на всякое. Понял, что убийство убийству рознь. Иония меня многому научила…
– Она меня отравить пыталась!
– И этого я ей никогда не прощу. Но и она, и Ануш, и сотни других заставили меня посмотреть другими глазами на войну. Пусть Вардгес получает награды, мне они больше не нужны. Раньше турки были для меня врагами потому, что нам так сказали. Сейчас – из-за того, что они уничтожают мой народ. Не в бою, а подло, в спину. И народ Ионии тоже. В Ване я плохо обучил добровольцев. И эрзерумских – не так хорошо, как хотелось. Но я исправлюсь. Будут новые. Много новых. И полковнику больше не придется меня уговаривать. Я буду их учить и подготовлю наилучшим образом. И, если понадобится, возглавлю.
– Ты уйдешь из российской армии?!
– Пока не знаю. Но я не уйду от своего народа.
– А я – от тебя не уйду.
Ольга прижалась к нему, и Эдесян обнял ее, хрупкую, белокрылую. А перед глазами на одно лишь мгновение мелькнуло:
Черная голубка кружит высоко в небе.
Всё медленней и медленней, наконец, начинает падать.
Но даже на земле слышно, как с каждой секундой затихает сердце птицы.
И каждый удар отзывается словом: Гаспар… Гаспар… Гаспар…
…Боль затмила разум.
Сквозь пелену мути виднеются серые мундиры с золотыми поясами. Боль заставляет ее говорить. Рассказать, как ненавистны ей владельцы этих мундиров, как проклинала она турок, убивших родню и друзей, и как клялась отомстить. Как согласилась на предложение османского офицера, развлекавшегося с ней до утра: «Или ты с нами, или отправляешься вслед за семейкой», не из страха согласилась, а чтобы ближе к врагу быть. И когда вела русских тропою секретною, каждый их шаг был во имя ее мести.
Ответом был плевок.
– На том твоя месть и закончится.
Серая форма сменяется черным одеянием палача.
Лохмотья, что прикрывали ее тело, летят на пол. Тело облито уксусом. Руки и ноги привязаны. Острый скальпель впивается под ключицу, теплое и густое течет по спине. Иония знает, что ее ждет. Боль от пореза – только начало.
– В сознании. Она должна оставаться в сознании до самого конца.
Как бы ни так. Иония убивала других, но себя – никому не позволит. Для себя она избрала легкую смерть. Ее сердце уже бьется слабее. С каждой секундой замедляет бег. Ударов всё меньше, но в каждом – молитва за свой народ.
И в каждом – имя, что повторяла все эти дни.
И с каждым – всё меньше боли.
Второго надреза она уже не почувствовала.
Через год, зимой 1917-го, начался распад русской Кавказской армии. Но у Гаспара Эдесяна к тому времени была своя…