Обложка худ. A. Шпир. — Три года на о. Врангеля. Очерк Г. А. Ушакова. — Степь пробуждается. Рассказ Михаила Ковлева. — Охотники за пшеницей. Биографические рассказы Поля Крюи. — Погоня за куном. Рассказ Петра Ширяева. — На заводской трубе. Рассказ М. К. — Как это было: В гостях у обезьян. Очерк Ал. Смирнова-Сибирского. — Длинноносы. Рассказ-быль В. Сытина. — Смерть лихого. Рассказ-быль В. Савина. — Крысиный царь. Рассказ-быль К. Алтайского. — Из великой книги природы. — Очаги социалистического строительства СССР. Турксиб. — Об'явления.
С 1927 по 1930 годы нумерация страниц — общая на все номера года. В № 5 номера страниц с 321 по 400.
Орфография оригинала максимально сохранена, за исключением явных опечаток — Гриня
Три года на о. Врангеля.
Очерк Г. А. Ушакова.
I. Первые известия.
9 марта 1823 г. русский путешественник Ф. П. Врангель, сидя в дымной палатке на мысе Шелагском, угощал своего новою знакомца. Это был один из чукотских камакаев-старшин. Камакай оказался хорошим знатоком своею края и на вопрос Врангеля не существует ли какая-нибудь земля на море к северу от чукотских берегов, — ответил следующее:
«Между мысом Ерри (Шелагским) и Ир-Кайпио (Северным) близ устья одной речки, с невысоких прибрежных скал в ясные летние дни бывают видны на севере, за морем, высокие, снегом покрытые горы, но зимою однако их не видно. В прежние годы приходили с моря, вероятно оттуда, большие стада оленей, но, преследуемые и истребляемые чукчами и волками, теперь они не показываются».
По мнению камакая, виденные с берегов горы находились не на острове, а на такой же просторной земле, как и его родина.
Так Ф. Врангелем были получены первые сведения об острове, который впоследствии получил его имя. Однако отважному путешественнику посетить или увидеть таинственную землю не удалось. Его героические попытки пробраться к острову по льду не увенчались успехом. Преодолев невероятные трудности при продвижении вблизи азиатского берега, он дальше встречал или движущийся лед или открытую воду. Несмотря на это, Врангель на приложенную к отчету о своей экспедиции карту нанес указываемую чукчами землю с горами к северу от мыса Якая. В действительном существовании ее он не сомневался.
Это дало последующим путешественникам возможность опознать землю и закрепить за ней имя Врангеля.
Впервые имя Врангеля острову было присвоено английским капитаном Лонгом, увидевшим остров с юга, с китобойного судна «Нил», летом 1867 г.
Только 58 лет спустя после попыток Врангеля достичь острова к берегам его подходят первые корабли и высаживаются первые люди. Это были американцы на судах «Корвин» и «Роджерс». В поисках погибшей «Жанетты», пользуясь благоприятным состоянием льдов, они подходят к острову. Первый из них задерживается у острова всего лишь несколько часов и ограничивается поднятием флага Соединенных Штатов. Вторым судном был «Роджерс» под командой капитана Берри. «Роджерс» простоял здесь девятнадцать дней. За это время экипажем была проделана большая работа. Остров был осмотрен вокруг, результатом чего явилась довольно подробная карта его. Были собраны некоторые коллекции по флоре и фауне, а также образцы горных пород.
Капитан Берри, признавая заслуги Врангеля, окончательно закрепил за островам его имя.
В последующие 30 лет остров никем не посещался и никого не интересовал. И лишь в 1911 году к его берегам подходит русский ледокол «Вайгач». В юго-западной части острова с «Вайгача» была высажена береговая партия, которая произвела здесь машинные наблюдения, определила астрономический пункт и своими топографическими работами внесла изменения в карту Берри.
В 1916 г., по окончании работ гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана, в которую входили ледеколы «Таймыр» и «Вайгач», царское правительство, уведомляя нотой иностранные державы о включении в территорию России новооткрытых земель, отмечает свои права и на ряд других островов, лежащих против северных берегов Азии. Среди них упоминается и остров Врангеля. Ни одна страна против этого не возражает. Со времени появления острова на картах, где бы последние ни издавались, он всегда закрашивался цветом России.
II. Красный флаг над «владением короля Георга».
Но царское правительство не принимает никаких мер к фактическому осуществлению своих прав на остров. Такое невнимание к острову ведет к тому, что при первом же стечении благоприятных обстоятельств предпринимаются попытки отчуждения его от территории России.
Эти попытки связаны с именем известного полярного путешественника В. Стефансона. История их такова. Воспользовавшись тяжелым положением Советской России в период гражданской войны и опираясь на временное пребывание в 1914 году на острове членов экипажа «Карлука», судна Канадской полярной экспедиции, погибшего во льдах севернее о. Врангеля, Стефенсон заявляет права Англии на о. Врангеля. Он посылает на остров оккупационный отряд в составе пяти человек под руководством канадца А. Крауфорда. Первым шагом этого отряда на остров было поднятие британского флага и объявление острова «новым владением кораля Георга». Однако оккупанты, говоря между собой, ясно сознают всю шаткость своих «прав» на остров. Так, например, руководитель отряда Крауфорд в письме, отправленном Стефансону с о. Врангеля, пишет: «…Мы спокойны относительно нашей работы здесь, хотя повидимому русские думают, что они владеют островом и их сибирские власти способны нанести нам нежеланный визит».
Судьба отряда Крауфорда была трагической. Недостача продуктов и неудовлетворительное снаряжение повели к гибели всего отряда, за исключением одной эскимоски-поварихи.
Но полярные исследователи настойчивы. А настойчивость Стефансона сказалась даже и в попытках оккупировать остров. В 1923 г. он снаряжает новый отряд и посылает его на остров.
Советское правительство, получив сведения об оккупации острова и использовав неприведшие к положительным результатам все возможности дипломатической переписки, снарядило в 1924 г. на остров экспедицию на ледокольном судне «Красный Октябрь». Экспедиция под командой Б. В. Давыдова вышла из Владивостока 20 июля и 19 августа достигла о. Врангеля. Экспедиция подняла на острове советский флаг, проделала некоторые научные работы, сняла всех людей и доставила их во Владивосток.
Так была ликвидирована попытка отчуждения о. Врангеля.
III. Чем заинтересовал Стефансона остров Врангеля.
Чем же замечателен о. Врангеля? Почему канадцы проявили такую настойчивость в попытках захватить его?
Остров лежит между 71° и 72° северной широты и под 180° западной долготы, почти в 200 километрах к северу от берегов Чукотского полуострова.
Площадь острова — семь тысяч квадратных километров. Почти две трети этой площади занимают горы. Они вытянулись двумя грядами в широтном направлении вдоль всего острова. Некоторые из их вершин достигают высоты 3000 футов над уровнем моря. Эти горы, как и весь остров, состоят из мощных складок темных глинистых сланцев. Сланцы часто прорезываются жилами изверженных пород — порфиров и гранитов. Мощность жил не везде одинакова. Иногда жилу еле замечает глаз, а в других местах, как например на северо-восточной оконечности острова, изверженные породы образуют грандиозные скалы до 300 футов высотой. Основные породы покрыты тонким слоем темной глины (продуктом выветривания глинистых сланцев), составляющей почвенный покров. В горах, особенно на их склонах, почвенный покров почти отсутствует. Здесь господствуют каменистые россыпи, образовавшиеся из обломков скал, трескающихся от морозов.
Климат здесь суров. Зима тянется девять месяцев. Из них два месяца падают на полярную ночь, когда солнце не поднимается из-за горизонта. Морозы в середине зимы достигают 60° по Цельсию. Страшные метели свирепствуют в продолжение всей зимы. Эти метели страшнее для человека, чем самые жестокие морозы. Они часто делают невозможным какое бы то ни было передвижение по острову. А если принять во внимание, что они начинаются в конце сентября и продолжаются до десятых чисел мая, то станет понятна их роль в жизни человека на острове. Иногда метель продолжается до 8–9 суток без перерыва. Горе охотнику, если такая метель захватит его в пути.
Теплый летний период года здесь очень непродолжителен, и едва ли бы житель средних широт согласился признать этот период за лето. В обычный день летом температура держится на 4–5 градусах тепла, а день, когда температура поднимается до 6–8 градусов, считается очень теплым. Весьма редко температура достигает 10–12 градусов, и тогда неизбалованный теплом колонист считает такие дни жаркими. Такое повышение температуры является менее обычным, чем падение ее в летний период до -7 и даже до -8 градусов.
Таким же обычным явлением в летний период являются туманы. Льды почти круглый год окружают остров, нагромождаясь в огромные ледяные горы-торосы. Только в августе и сентябре льды ломаются, разрежаются и делают возможным подход к острову.
В прямой зависимости от климатических условий находится и растительный мир острова. Из лесных пород на острове нет ни одной. Единственным представителем кустарниковых является жалкая полярная ива. Но и она в большинстве случаев стелется вплотную к земле. Только как исключение в глубоких горных падях, защищенных от ветров, можно встретить небольшие лужайки ивы, достигающей колен человека.
Кроме ивы на острове произрастает из цветковых свыше сотни видов, а из споровых широко распространены мхи и лишайники. Однако сплошного растительного покрова здесь не найти. Растительность располагается миниатюрными лужайками и даже пучками в углублениях почвы, трещинах, ручейках и т. д.
Животный мир на острове не отличается богатством видов, но зато часто поражает количеством особей.
Из насекомых здесь имеется около тридцати видов. Это бабочки, шмели, поденки, жуки, муравьи, пауки и мухи. Хотя редко, но встречаются и комары.
Летом особенно оживляют остров птицы. Их прилетает сюда около тридцати видов. Уже в десятых числах апреля, когда еще стоят сильные морозы, появляется вестница весны — пуночка. В конце месяца прилетают кайры, а в конце мая воздух начинает оглашаться разноголосым птичьим концертом. В это время прилетают чайки, гуси, гаги, полярные совы, морские кулички, бакланы, гагары и т. д. Особенно многочисленны гуси, кайры и чайки. В период гнездования они собираются огромными массами. Кайры, бакланы и чайки гнездятся исключительно на скалах, образуя так называемые «птичьи базары». По побережью острова встречаются грандиозные скалы, сплошь усеянные в летний период птичьими гнездами. В течение всего лета здесь стоит несмолкаемый шум от крика птиц и хлопанья их крыльев.
Из млекопитающих на острове в большом количестве имеются полярные мыши, белый песец и белый медведь, хотя последнего вернее будет отнести к обитателям прибрежных полярных льдов.
В водах, омывающих остров, из морских животных водятся моржи, тюлени и белухи. Особенно обращает на себя внимание огромное количество моржей, собирающихся вокруг острова в летний период. Здесь можно одновременно наблюдать десятки и даже сотни пловучих льдин, покрытых тушами отдыхающих моржей. Часто бывают случаи, когда охотники возвращаются с моря с пустыми руками не потому, что нет зверя, а потому, что его слишком много, и охотники, наученные горьким опытом, не решаются нападать на зверя.
Обилие зверя и привлекало в первую очередь внимание оккупантов.
Но это не единственная причина «внимания» их к острову. Благодаря своему географическому положению, о. Врангеля в последние годы приобрел еще одно важное значение. В связи с непрестанно растущими успехами авиации и воздухоплавания с каждым днем все более и более укрепляется идея воздушных путей, которые в недалеком будущем, пересекая высокие широты, должны связать Европу с Америкой и Дальним Востоком. Остров Врангеля, лежащий на линии этих путей, должен стать авиобазой, хозяин которой получит большие выгоды.
Это значение острова прекрасно учитывалось Стефансоном, и он при захвате, пытаясь доказать права Англии на него и необходимость включения его во «владения короля Георга», говорит:
«Фалькландские острова лежат у самых берегов Аргентины, но в то же время находятся во владении Англии. Эти острова в мирное время были необходимы для усиления коммерческой мощи империи, а в военное должны служить базой для крейсеров. Нам нужно, чтобы остров Врангеля принадлежал Великобритании как территория для развития ее воздушных сил — дирижаблей и аэропланов, как Фалькландские острова служат нашим крейсерам и шхунам».
Так думал Стефансон. Но в своих расчетах он недостаточно уяснил себе то положение, что о. Врангеля лежит не у берегов Аргентины, а у берегов Советского Союза. Это положение повело к тому, что второй отряд, посланный им на остров в 1923 г., летом следующего года, в результате экспедиции «Красного Октября», оказался во Владивостоке.
IV. Советская колония на о. Врангеля.
Ликвидировав попытку отчуждения острова, советское правительство поставило вопрос о колонизации, фактическом закреплении его за Советским Союзом.
В 1926 г. мне было поручено снарядить колонизационную экспедицию на остров Врангеля и руководить первой советской колонией, на которую возлагалась почетная задача закрепления острова за Советским Союзом.
Нас было немного. Моими сотрудниками были врач Н. П. Савенко и опытный полярник учитель И. М. Павлов. Этим и ограничивался состав сотрудников экспедиции. Наши жены, согласившиеся разделить с нами всю тягость жизни за полярным кругом, были первыми европейскими женщинами на о. Врангеля. Два русских промышленника, из которых один был с женой и дочерью, дополняли состав русской группы колонии.
Остальную часть колонии составляли девять семей эскимосов, взятых мною с Чукотского полуострова. Слухи о богатстве зверя на острове, дошедшие до них, привлекли их внимание, и они недолго колебались перед тем как бросить насиженные места в бухте Провидения и на мысе Чаплино. Их было 51 человек, включая женщин и детей.
1926 год был необычайно благоприятным по состоянию льдов, и уже 8 августа мы вошли в бухту Роджерс на южном берегу острова. Здесь мы образовали нашу главную базу.
Угрюмо встретил нас остров. Его суровый вид, плохая слава, безжизненность и могилы погибших оккупантов наводили на тяжелые мысли. Пароход «Ставрополь», завезший нас на остров, выгрузив продукты и снаряжение, 15 августа 1926 г. покинул о. Врангеля. С этого дня всякая связь с материком была утеряна, В течение трех лет только один раз нас навестили гидропланы. Все эти три года мы были предоставлены самим себе и могли рассчитывать только на свои силы. Жуткие морозы, беспрерывные метели и двухмесячная полярная ночь зимой, туманы летом и льды круглый год — вот условия, в которых мы жили, работали и боролись. Это были три года борьбы за жизнь, за существование колонии на острове. Мы вышли победителями из этой борьбы. Минувшие три года оставили неизгладимый след в жизни каждого участника экспедиции.
Ряд неповторяемых по красоте картин полярной природы навсегда останется в памяти и снова и снова будет манить в арктику.
Полное незнакомство с необитаемым до нас островам, с его природой и условиями жизни сделали первый год существования колонии самым тяжелым. Постройка жилищ и склада для продуктов и снаряжения заняла первый месяц нашего пребывания на острове. Это было первой нашей заботой.
Второй не менее важной заботой была заготовка мяса. Колония, имевшая свыше сотни собак и состоящая преимущественно из эскимосов, без мяса обрекалась на гибель. Поэтому все силы были брошены на охоту. Но было уже поздно. Главный сезон охоты на моржа длится в районе острова с половины июля до двадцатых чисел августа. С половины августа льды начинают отодвигаться от острова, а вместе с ними отходит и морж, который преимущественно держится у кромки льдов. Так и случилось в 1926 г. Льды скрылись за горизонт, и морж исчез. Лишь изредка подносило к острову небольшие массы льдов, и мы пользовались каждым таким случаем для того, чтобы добыть тушу-другую. Не один раз приходилось рисковать жизнью, чтобы хоть сколько-нибудь обеспечить колонию моржовым мясом на долгую полярную зиму.
V. Охота за моржами.
Северо-восточный ветер густой массой гонит лед вдоль берега. В миле от берега я замечаю льдину с небольшим стадом моржей. Эскимосы тоже видят моржей, но на этот раз они не бегут стремглав к лодкам, а, сбившись в кучу, угрюмо рассматривают море. Оно сегодня не манит охотников. Резкий ветер поднял на свободных пространствах воды крупную волну. То-и-дело доносится треск ломающихся льдин. Заметно меняется их расположение. Где пять минут назад была свободная вода — теперь плотная масса льдин. А еще через пять минут новая картина. Вот почему эскимосы, всегда готовые броситься на моржей, теперь не двигаются с места.
Нужна решительность, а ее частенько нехватает эскимосам. Надежда на одного Иерока. Он энергичный охотник и пользуется славой лучшего рулевого на всем Чукотском побережье. Я отзываю его в сторону.
— Иерок. У нас нет мяса,
— Да, начальник, у нас нет мяса, — соглашается Иерок.
— Надо ехать.
— Да, надо ехать.
— Почему же никто не двигается?
— Видишь, как быстро гонит лед. Какой плохой ветер. Они боятся.
— Но зима без мяса еще страшнее.
— Да, начальник, ты прав. Без мяса зима страшна.
— А ты поедешь?
— С тобой поеду. А если мы скажем — надо ехать, они тоже поедут.
Мы берем оружие и, ни слова не говоря, идем к вельботу. Павлов, слышавший наш разговор, идет вслед за нами. А за ним к нам присоединяется еще пять эскимосов.
Вельбот, подхваченный попутным ветром, под умелой рукой Иерока на полном ходу огибает огромные льдины и, как змея, проскальзывает в узких щелях между ними. Вокруг нас грохот. Приходится кричать, чтобы сосед услышал твои слова. Льдины то-и-дело сталкиваются друг с другом. Часто их столкновение настолько сильно, что они разлетаются на куски. Одна из них, похожая на, гриб, словно обиженная нашим невниманием, с шумом перевертывается позади проскользнувшего вельбота. Несколько мгновений мы наблюдаем на ее месте огромную бурлящую воронку. Потом появляется высокий ледяной столб, но он недолго задерживается и скоро с треском падает набок, обдавая нас тучей брызг.
Моржи почти у самой кромки льда. Позади их видны пенящиеся гребни волн. Чем ближе мы к ним, тем больше шум, сильнее волнение и быстрее движение льда — больше опасность.
Но нам нужно мясо. Его надо вырвать у грохочущих льдин и пенящихся волн. Иероком овладело вдохновение. Резкий холодный ветер его мало беспокоит. Без рукавиц и без шапки, с развевающимися волосами, он словно прирос к рулю. Каждое движение, малейший поворот руля у него точны. Мы часто пролетаем в такие щели, где вельбот обоими бортами чуть не чертит о соседние льдины…
Но вот и моржи. Льдину сильно качает, и звери не спят. Они уйдут после первого же выстрела. Надо убить сразу. Делаем залп, и два огромных самца остаются нам в награду за риск.
Но это еще не все. Мы находимся в трех милях от колонии и в полутора от берега. Путь обратно в колонию закрыт уплотнившимся льдом, и пытаться пройти туда — бесполезно. Решили пробиваться прямо к берегу. Свежевать моржей нет времени. Пришвартовываем их к бортам вельбота. Мы окружены густым льдом. Парусом пользоваться нельзя.
Приходится двигаться вместе со льдом и, только пользуясь небольшими прогалинами, продвигаться к берегу. Каждый шаг с боем. Всем нам ясно наше положение, и поэтому каждый делает все возможное. Время от времени нам удается раздвинуть две соседние льдины и продвинуться на несколько десятков метров к берегу. Вельбот часто сжимается двумя льдинами, и мы с замиранием сердца ждем, что вот-вот он треснет как орех. Но пришвартованные к бортам туши моржей спасают нас. Они действуют как хорошие буфера.
Несколько часов упорной борьбы — и мы уже недалеко от берега.
Вдруг вельбот застревает между двумя льдинами. Раздается треск… К счастью лопнула только верхняя доска…
В конце концов вельбот упирается носом в берег, и мы с облегчением вздыхаем.
Голодные, измученные борьбой со льдом, сидим на твердой земле и посматриваем на нашу добычу. Эти две моржовых туши могли стоить жизни восьми человек. Но недостаток мяса зимой поведет к еще большим жертвам. Поэтому мы должны пользоваться каждой возможностью. Должны рисковать.
Но иногда ни риск, ни настойчивость не помогали. Льды держались далеко от острова, и моржа не было. Мрачно мы смотрели тогда на море. Оно было чисто и безжизненно. Лишь время от времени ветер доносил до нас еле уловимый рев моржей. Но они были за горизонтом, куда мы не рисковали выйти на наших жалких байдарах и полусгнивших вельботах. То, что случайно добывалось на открытой воде, мы съедали. Близилась зима, долгая, темная, суровая. Мало она обещала хорошего. Мы знали, что зимой мяса не добудешь. В надежде, что нам посчастливится в другом месте, я перебросил однажды троих охотников в бухту Сомнительную, лежащую в тридцати с лишним километрах к западу от бухты Роджерс, где была наша главная база. Переправляя их с семьями с нашей главной базы, я тогда немало беспокоился, так как терял их из виду и не мог ни следить за их благополучием, ни прийти во-время на помощь, если бы она понадобилась. А теперь рад тому, что решился тогда на этот шаг. В Сомнительной нам неожиданно улыбнулось счастье. Здесь оказалось лежбище моржей, и звери вышли на берег в огромном количестве. Охотники убили тридцать моржей.
Мы облегченно вздохнули. Но наша потребность выражалась в 75–80 моржовых тушах, а мы имели всего с прежним запасом 33. С этим запасом мы и вошли в первую зимовку.
4 октября ударила первая метель, и через два дня установился санный путь. Мы начали поездки по острову. Некоторую надежду на пополнение наших запасов мяса давала медвежья охота. Но надежда так и осталась надеждой. Льды с северной стороны острова, где было наибольшее средоточие медведя, были все время в движении. Это означало, что мы не могли там охотиться ни на собаках, ни на байдаре, ни пешком. Бывали дни, когда мы видели до десяти медведей сразу, но все они оставались для нас недосягаемыми на густо движущемся льду, свободные пространства воды в котором были заполнены ледяной кашей. Не вытерпев, мы часто бросались на лед, но, приняв несколько холодных ванн, возвращались на берег. Скрипели зубами, ругались. Но это не помогало. Медвежатина и золотистые шкуры оставались на льду.
VI. За медвежатиной и золотистыми шкурами.
Однажды мы пересекли остров и разбили бивак на северной его стороне. Ночью в 200 метрах от нашей палатки прошел медведь. Рассмотрев его огромные свежие следы, мы решили посвятить весь день охоте. Всякий охотник поймет, что другого решения принять было нельзя: мы нуждались в мясе. Направив двух своих спутников в одну сторону, я вместе с эскимосом Таяной пошел в другую.
Мы уже мысленно смаковали свежую медвежатину и поглаживали и оценивали золотисто-белые шкуры. Грех вполне простительный. Кто же выходит на охоту, заранее не взвешивая своей добычи. Ну, мы и прикинули добычу на вес, попробовали на вкус, перевели на цифры и… пошли искать медведей.
Уже через полчаса наткнулись на свежий след. Медведь долго шел вдоль берега, но потом круто повернул в море. Посоветовавшись, пошли за ним. Таяна заботливо предупредил меня, чтобы я не ступал на след медведя, а то «он узнает, что мы идем за ним, и уйдет». Я не стал перечить эскимосу. Но и эта «предосторожность» не помогла. Через десять минут мы подошли к большой перемычке из только-что образовавшегося льда. Он был еще темный и легко пробивался палкой. След медведя часто прерывался небольшими полыньями. Лед не выдерживал тяжести зверя, и он то-и-дело проваливался. С утра дул теплый восточный ветер, и теперь молодой лед еще больше размяк. С грустью проследили мы на сколько хватал взгляд след зверя и молча повернули обратно.
И так три раза!
Стоило нам направиться по следу, как уже через десять-пятнадцать минут нас останавливала полоса молодого льда или открытая полынья. Разочарованные, уставшие, мы сидели на берегу и, молча посасывая трубки, смотрели на лед.
Вдруг я заметил, как одна из льдин изменила свою форму. Вглядевшись, я увидел у ее подножья бледно-желтое пятно. Скоро это пятно вытянулось и поднялось рядом со льдиной.
— Медведь! — крикнул я, хватаясь за бинокль. — Два… три… — дополнял я шопотом, хотя звери были от нас на расстоянии метров пятисот.
Это была медведица с двумя пестунами. Сама она стояла на задних лапах и обнюхивала высокую торосистую льдину.
Стрелять было далеко, и мы, сунув в карманы горящие трубки и подхватив винчестеры, бросились к зверям.
Через пять минут я уже по плечи окунулся в холодную воду и тщетно пытался достать ногами дно. Быстрое течение тянуло под лед, и я с трудом боролся с ним. Таяна помог мне выбраться из «ванны», но через пятнадцать метров от него самого над поверхностью льда осталась одна голова. Однако он успел выхватить свой нож и, по рукоятку воткнув его в лед, легко держался, пока я не подоспел на помощь. Вытащив его из воды, я тут же вновь провалился сам…
В течение каких-нибудь двадцати минут я успел принять пять ванн, а Таяна четыре. Наши меховые одежды совершенно промокли и так увеличились в весе, что молодой лед совершенно отказывался нас держать. А старые крепкие льдины, как назло, попадались очень редко.
Но в полукилометре от нас до полтонны мяса и три пушистые шкуры! Все это наше. Бросить? Да это же самая необоснованная расточительность. Будь не знаком нам охотничий азарт — тогда другое дело. Нет, оставить было невозможно. Мяса! Мяса! Гарпунный ремень лихорадочно опоясывает мою талию, и я, без слов поняв намерение Таяны, ложусь на лед и ползу к старой, крепкой льдине. Укрепившись на ней, я перетягиваю Таяну, привязанного к другому концу ремня. При таком способе передвижения мы захватываем во много раз большую площадь и избавляемся от ванн. Медленно, но верно.
Звери заметили разыгрываемую нами пантомиму, но наблюдать ее ближе не пожелали. Они зашли с подветренной стороны, забрались на высокую льдину и, вытянувшись на задних лапах, в течение нескольких минут ловили носом ветерок, дувший с нашей стороны. Потом они не спеша пошли в море. А нам осталось только вернуться на берег и выжимать воду из своих одежд.
Уже ночью, измученные, мы с трудом добрались до бивака. Наши одежды превратились в ледяные панцыри и при резких движениях ломались. Все тело ныло от мучительной боли.
VII. Первая жертва.
Солнце с каждым днем все меньше и меньше задерживалось над горизонтом. 23 ноября показался только верхний край диска. Все небо горело. Вода казалась черной вороненой сталью. Снег переливался розовыми, оранжевыми, синими и фиолетовыми цветами. Так торжественно природа прощалась с солнцем. На следующий день мы солнца уже не видели. Скоро поблекли все краски. Весь ландшафт посерел, словно кто его посыпал пеплом. Началась полярная ночь. Она была первой и самой трудной в жизни колонии.
Морозы доходили до 60 °C. Жестокие беспрерывные метели, отсутствие солнца и незнакомство с островом часто делали невозможными сколько-нибудь отдаленные поездки. Запасы мяса быстро стали таять. Собак начали кормить вареным рисом и потеряли их почти половину. Скоро начались заболевания и среди людей. В большей или меньшей степени переболела вся колония. С каждым днем настроение колонистов падало. 15 января 1927 г. крупп вырвал из среды колонистов первую жертву — умер самый опытный, преданный и энергичный эскимос Иерок.
Когда я вошел в юрту, Иерок лежал укутанный в меха и бредил. Вместо дыхания у него вырывалось хрипение; в груди клокотало. Он часто повторял: «Сыглагок… Сыглагок…». На минуту он пришел в сознание и, пытаясь протянуть руку, приветствовал меня:
— А, Умилек. Компания…
Но тут же начал бредить и приглашать меня на охоту. Потом спросил:
— А Таяну мы возьмем? — и забылся.
Я видел, что старик не перенесет этой болезни. Конец его близок. Больно сжалось сердце. Как в калейдоскопе, в моей памяти пронеслись моменты, проведенные с ним. Вспомнилось, как он в темную бурную ночь, заставшую меня с Таяной и Анакулей на байдаре в бухте Роджерс, собрал всех охотников и отправился на поиски… Вспомнилась его маленькая приземистая фигура, освещенная светом костра, когда он стал на мою сторону и горячо выступал против суеверий своих сородичей… Яркими картинами пронеслись сцены на совместной охоте и длинные вечера в палатке, проведенные около сооруженной им же жировой лампы…
Всегда бодрый, веселый, смелый, готовый каждую минуту прийти на помощь товарищу и заражавший всех своей энергией, теперь он был больной и беспомощный.
Я терял человека, который понимал меня, был незаменимым товарищем, с которым крепко сроднили пять месяцев совместной жизни и борьбы.
С тяжелой болью я вышел из юрты.
У входа стоял Кив'яна. За последние дни он заметно похудел и загрустил.
— Плохо, плохо… — с надрывом проговорил этот великан.
Я знаю, что его гложет. Он боится не только за Иерока, но и за себя. Дело в том, что раньше, когда заходил разговор о расселении по острову, он всегда заявлял:
— Куда Иерок, туда и я.
Теперь старик на пути, пуститься по которому Кив'яне совсем не хочется. И суеверный страх давит его душу.
Побродив по берегу, я пошел домой и взял книгу. Но сегодня не читалось. На душе было неспокойно.
Около полуночи под окном проскрипели шаги и раздался стук в дверь. Я бросился к Павлову и, столкнувшись с ним в дверях, услышал:
— Иерок умер…
Иерока похоронили.
Я первый раз наблюдал похороны эскимоса.
На покойника надели будничную кухлянку, такие же штаны, торбаза, шапку и рукавицы. После этого тело положили на оленью шкуру и накрыли одеялом. Сверх одеяла вдоль тела был положен деревянный брусок. Завернув концы постели и одеяла, тело вместе с бруском увязали тонким ремнем, оставив с каждой стороны по три петли. Теперь тело напоминало хорошо спеленутого ребенка, только головы не было видно, а ноги по щиколотку наружу.
Покойника положили на середину полога, и одна из дочерей умершего поставила на него деревянные блюда с вареным мясом. Все присутствующие сели вокруг, и началась прощальная трапеза. В заключение всем было налито над умершим по чашке чая, а на опустевшее блюдо, оставшееся на прежнем месте, насыпаны сухари.
По окончании чаепития тело ногами вперед вынесли из юрты, поддерживая за петли, прикрепленные с боков. Сзади юрты стояла приготовленная нарта, но тело положили не на нее, а рядом — ногами к северу. Все присутствующие сели на снег. Ближе всех сел Таг'ю, руководящий похоронами. Я было остался стоять, но мне сделали знак, чтобы я сел.
Етуи стал у головы, Кмо у ног покойника, и оба взялись за торчащие концы бруска. Таг'ю и Аналько начали задавать покойнику вопросы, и мертвый… «заговорил». После каждого вопроса Етуи и Кмо приподнимали тело за брусок. По понятиям эскимосов, если покойник дает утвердительный ответ, то легко поднимается, а когда он хочет сказать нет, то становится тяжелым, и два человека с трудом поднимают его от земли. Говорили, что иногда покойник словно прирастает к земле, и его никакими силами не оторвешь.
Иерока спрашивали:
— Отчего ты умер? Не зашаманил ли кто-нибудь?
Етуи и Кмо, кажется, с великим трудом поднимают покойника, — значит «нет».
— Ты один пойдешь?
И прежним способом получается утвердительный ответ.
— А после тебя никто не умрет?
«Нет» — отвечает покойник.
— Будет ли у нас мясо?
«Да».
— Закапывать ли тебя в землю?
«Нет».
— Разве ты куда-нибудь хочешь уйти?
«Да».
— Ты наверно пойдешь на землю, где похоронена твоя жена?
И последний ответ Иерока:
«Да».
Опрос окончен.
Тело положили на нарту ногами вперед. У изголовья поставили небольшой деревянный ящик с продуктами и снаряжением покойника. Впрягли собак, и процессия тронулась.
С боков нарты шли провожающие и держались за петли, делая вид, что покойника не собаки везут, а они несут на руках. Дорога шла в гору. Собаки часто останавливались. При каждой остановке люди тяжело произносили: «Эге-ге-ге-геей» («Охо-хо-хо»), — говоря этим покойнику, что они очень устали, почему и произошла задержка. Потом они, обходя вокруг нарты, обменивались местами и терлись о спеленутый труп кто плечом, кто грудью, кто поясницей, и стряхивали над ним свою одежду, передавая таким образом покойнику все свои недуги.
Во всей процессии не было ни одной эскимоски.
Достигнув места, выбранного для погребения, собак отстегнули от нарты, разгребли тонкий слой снега и на очищенное место положили тело.
Таг'ю ножом перерезал ремни, снял постель и одеяло, разрезал сначала торбаза, потом, по очереди, штаны, рукавицы, кухлянку, шапку и все снял с покойника, оставив его совершенно голым.
В то же время остальные перерезали все ремни на нарте; переломили на несколько частей полозья, доски и вардины. Все эти обломки сложили в одну груду и придавили камнями. Вся одежда, постель, одеяло и ремни, снятые с покойника, были также изрезаны на мелкие куски, сложены в две другие кучки и старательно придавлены камнями.
На мой вопрос: для чего ломаются вещи и закладываются камнями, эскимосы ответили:
— Если оставить все целым, то Иерок скоро соберется, возвратится в колонию и уведет еще кого-нибудь. А так, пока он все исправляет, да починяет — забудет дорогу и не придет. А закладываем вещи камнями для того, чтобы не было плохой погоды. Если вещи плохо придавлены и колеблются, то от их движений начинается сильный ветер, буря, снег и дождь.
Около головы покойника сделали небольшой круг из камней и в нем положили нож, чайник, чашку, напильник, точильный брусок, трубку, спички и кисет с табаком. Эти вещи также переломали и всячески старались привести их в негодное состояние. Сюда же были положены несколько сухарей, горсть сахару, кусок кирпичного чаю и по куску курительного и жевательного табаку. Оставшиеся чай, табак, сахар и сухари поделили между присутствующими.
После этого Таг'ю роздал всем по небольшому отрезку ремня, бывшего на покойнике. Получившие ремень завязали оба конца его ординарным узлом, пояснив, что это делается для того, чтобы наша жизнь не ушла за Иероком: через узлы она не может уйти.
Теперь меня попросили ехать вперед, так как начиналась особенно важная часть похорон — «закрывание» дороги, чтобы по этой дороге не вернулся покойник и не увел с собой еще кого-нибудь. Я был со своей упряжкой собак и не мог участвовать в этой части ритуала, в чем и сам убедился, со стороны наблюдая за «закрыванием» дороги.
Эскимосы, обойдя раз вокруг тела, направились к колонии. Впереди шел Таг'ю. Выйдя на след, где прошла нарта с покойником, эскимосы завернули назад и, сделав петлю, как бы завязав узел, продолжали путь. Но скоро сделали новую петлю. Так на расстоянии полутора километров было завязано пять узлов.
Вернувшись в колонию и не заходя в юрту, эскимосы вышли на лед. Здесь Таг'ю, а за ним и все остальные, несколько раз кувыркались и, покатавшись на гладкой поверхности льда, вернулись на берег. Тут эскимосы развели костер и долго встряхивали и выбивали над ним свои одежды. Похороны окончились, и участники разошлись по юртам.
Скрылись в своей юрте и дети Иерока. У них начались траурные дни. Траур продолжается пять суток (тальхлимат кавай — пять спать, как говорят эскимосы). В этот период никому не разрешается ни входить в юрту, ни выходить из нее. В юрте никто в течение пяти суток не раздевается. В дни траура категорически запрещается производить какую бы то ни было работу, а в особенности шить.
На мое удивление по поводу такого обычая Аналько рассказал следующую коротенькую легенду:
— После смерти одного эскимоса его жена, сидя в пологе и думая рассеять свое горе, взяла жилу, оленью шкуру и начала шить торбоза. Скоро совершенно гладкая и ровная жила, которой она шила, стала за что-то цепляться. Женщина часто осматривала жилу и не находила ни одного узла, ни одного утолщения. Но только лишь она начинала шить, как жила снова за что-то цеплялась. Словно кто-то держал ее. Наконец за пологом послышалась какая-то возня. Женщина окликнула и, не получив ответа, решила, что в кладовую забрались собаки. Она зажгла «анех-конь» и вышла в кладовую. Пламя «анех-конь» осветило пол, и там женщина увидела… труп своего схороненного мужа!.. Утром хоронили ее вместе с вернувшимся мужем, а торбоза так и остались недошитыми. Это было очень давно, но с тех пор «пять спать» после похорон не шьют не только в юрте умершего, но во всем селении, — закончил рассказчик.
Как ни странно, у меня после описанных похорон осталось такое впечатление, словно никто не умирал и никого не хоронили. Просто снарядили и проводили Иерока в далекий путь. И кажется, что Иерок увидит солнце, которое через несколько дней выйдет из-за горизонта и разукрасит в голубые и нежно-розовые цвета пепельно-серую картину полярной ночи, мириадами драгоценных камней украсит бесконечные ледяные поля, приведет нежно-золотистых медведей и стада жирных глуповатых моржей…
Как страстно старик ждал этого времени! Сколько он возлагал на него надежд!
VIII. Борьба с Тугнагаком.
По пословице «одна беда ведет другую», вскоре после смерти Иерока умер один из новорожденных ребят. Положение с мясом не улучшалось. Многие болели. Все это привело, крайне суеверных эскимосов к мысли, что на о. Врангеля живет очень злой чорт, который не желает, чтобы на его земле жили люди.
«Тугнагак» (чорт, злой дух) умный, хитрый, изворотливый. Он мешает охоте на зверя и делает плохую погоду, то-есть лишает эскимоса единственного источника жизни. Мало того, Тугнагак, как уже было сказано, похищает тень человека, вселяется сам в него, приносит болезнь и, наконец, смерть. Бороться с ним могут только шаманы, и то не всегда. Обыкновенный человек бессилен и старается сохранить с ним хорошие приятельские отношения и всячески ублажить этого врага жертвами. Он угощает Тугнагака самыми ценными продуктами: табаком, сахаром, чаем, жиром и т. д.
Во время поездки с Аналько на северную сторону острова мне удалось наблюдать, как Аналько устанавливал добрососедские отношения с чортом — хозяином этой части острова. Рано утром Аналько вышел из палатки. Он захватал с собой сахар, чай, табак, хлеб и другие продукты. Сев на землю, эскимос повел следующую речь:
— Ну, здравствуй Тугнагак! Вот я, Аналько, приехал на эту землю. Начальник дал мне много товаров: табак, чай, сахар, муку, макароны… Вот на, попробуй. Я, Аналько, тебя угощаю. Вот сахар, вот чай, здесь табак, вот хлеб из муки. Кушай, кушай. Кури табак. Будем жить дружно. Ты мне давай медведей, песцов, моржей, лахтаков, нерп. Кушай, кушай. Товару много. Кури…
Во время этого монолога Аналько крошил продукты и разбрасывал вокруг себя.
Но есть вещи, которыми иногда можно и отпугнуть чорта. Так, например, некоторые выливают вокруг юрты остатки перегоревшего в лампе жира. Этого не любит Тугнагак. Но особенно не любит он, когда бьют в надутый пок.
Однажды, ночуя у Ан'ялека в бухте Сомнительной, я был разбужен громкими криками и глухими ударами. Выйдя из юрты и не найдя никого, я зашел в стоящую рядом юрту Пали и там узнал следующее. Хозяин юрты и ночевавший у него мой спутник Павлов собрались уже лечь спать, когда услышали лай собак. Паля, думая, что пришел медведь, вышел с винчестером, но ничего не обнаружил. А собаки продолжали лаять. Тогда он пригласил с собой Павлова, дошел до вельбота, взял пок (тюленья шкура, надутая воздухом) и начал бить в него и кричать. Оказывается он думал, что около юрт бродит Тугнагак, и решил отпугнуть его. Собаки скоро успокоились, и Паля заключил, что Тугнагак достаточно напуган шумом и ушел.
Врангелевский Тугнагак, по мнению эскимосов, был особенно злым и хитрым. Он был мастером на все руки. Доходило дело до того, что эскимосы не всегда решались в темноте пройти триста метров между их юртами и нашим домом. На мой вопрос, почему они не боялись ездить на охоту со мной, они отвечали: «Ты большевик, а большевика и чорт боится». Но я в это время сам лежал больным и не мог выехать с охотниками. Никакие убеждения не помогали. Чорт крепко сидел в сознании эскимосов, и результаты пропаганды могли сказаться только в самом неопределенном будущем. А положение колонии не давало отсрочек. Надо было одним ударом сбить чорта с его позиций. Помогли медведи.
Оправившись от болезни, я выехал на северную сторону, где, по мнению эскимосов, была штаб-квартира чорта, и на мое счастье убил медведя. Это был удар чорту. Охотники решили, что он уже не так силен, как они думали, и потянулись на охоту. Снова удача. Снова мясо и шкуры. Эскимосы повеселели. Упадочное настроение окончилось. Положение колонии было спасено.
Подошедшая весна и с каждым днем улучшающаяся охота окончательно оздоровили колонию.
IX. Колония за работой.
Теперь задача сводилась к тому, чтобы не допустить подобных условий при следующих зимовках. Вступая в зимовку, нужно было совершенно обеспечить колонию мясом. Но это не совсем легко было сделать в наших условиях.
Моржа здесь, как уже было сказано, огромное количество, но зимой его нет. Лето же слишком коротко. А туманы и штормовые дни ограничивают сезон охоты на моржа одним месяцем. За этот месяц надо заготовить мяса на остальные одиннадцать месяцев. Беспечность эскимосов, малочисленность охотников и тихоходность имевшихся в нашем распоряжении вельботов и байдар очень усложняли заготовку мяса. Поэтому все силы в летний период бросались на моржовую охоту. Сотрудники фактории наравне с охотниками были заняты добычей мяса. Зато вторую и третью зимовки колония провела вполне благополучно и проделала большую работу по сбору материалов, характеризующих природные условия острова.
К таким материалам нужно отнести, во-первых, метеорологические наблюдения. Ведение их было возложено на врача фактории Н. П. Савенко. Он регулярно проводил их в течение всех трех лет.
Мною за время пребывания на острове собраны коллекции по фауне, флоре, геологии и палеонтологии острова и проведена маршрутная съемка побережья острова. В этих работах неоценимые услуги оказал мне второй сотрудник фактории И. П. Павлов. Часто помогали в работе и эскимосы. Правда, побуждения их были не всегда одинаковы. Птиц они приносили мне, в большинстве случаев имея в виду обещанную плату.
Увидев, что я собираю растения, при чем беру их обязательно с цветами, эскимосы решили, что эти цветы будут увезены в Москву, там их посмотрят, срисуют, сделают с такими рисунками ситцы и пришлют на Чукотку и о. Врангеля. Поэтому все, и особенно женщины и девушки, заботливо приносили каждый, вновь замеченный цветок и показывали место, где он был найден. Это значительно облегчало работу. Позднее я рассказал им цель сборов, но им работа настолько понравилась, что они продолжали приносить мне цветы, требуя иногда в награду показать, как выглядят засушенные растения в моем гербарии на белом листе бумаги.
Самой трудной была работа по съемке. Она была закончена весной 1928 года, после двадцативосьмидневной поездки на собаках при лютых морозах. Еще осенью 1927 года была сделана попытка нанести остров на карту. Но эта первая попытка не дала никаких результатов. Выехав на работу с т. Павловым 8 октября, я попал в полосу жестких метелей и туманов. Из двадцати шести дней пути было только два с половиной дня, в которые можно было вести работу. Все же остальное время по трое и четверо суток завывали метели, державшие нас в палатке. Всю силу свирепствующих здесь метелей ясно может представить только человек, испытавший эту прелесть на себе.
X. Поездка по острову.
Середина марта. Ясное утро. Легкий юго-восточный ветерок. Сильный мороз.
Наши сборы недолги. Нарты увязаны накануне. Запрягаем собак — и в путь. Со мной Анакуля, Етун, Аналько, Нноко и жены двух последних — Махшук и Тыманаун.
Цель поездки — пересечь остров и оставить на северной стороне Аналько и Нноко с женами. Они будут первыми поселенцами на северном берегу.
У нас три упряжки собак. На каждую собаку приходится около 30 килограммов груза. Они сильно исхудали за полярную ночь. Все же, несмотря на это, без особого труда тащат нарты.
Но не отъехали мы еще и десяти километров от колонии, как движение начало замедляться. Через час после отъезда ветер перешел на восточный, а еще через полчаса начался встречный норд.
Даль затуманилась. Под ногами закурился снег. Навстречу текут миниатюрные снежные ручейки. Они заметно растут. Словно пар, все выше и выше подымается над ними мельчайшая снежная пыль. Налицо все признаки начинающейся метели.
Отсылаю обратно Аналько с женщинами, а с остальными, продолжаю путь, решив, если удастся, завезти сначала продукты и снаряжение. Полчаса еще продвигаемся сравнительно легко. Но ручейки снежной пыли все растут, соединяются. Снежную пыль несет уже на высоте метра. Собаки начинают останавливаться. Ветер крепнет с каждой минутой. Скоро начинается настоящий ад. Ветер поднял снежную пыль до 10 метров и, словно взбесившись, бросает ее в лицо. Почти невидимые кристаллики снега бьют с такой силой, что скоро мучительная боль начинает сводить все лицо. Анакулина нарта идет в пятнадцати метрах позади моей, а я различаю только ее силуэт. Третьей нарты совсем не видно. Чтобы не растерять спутников, останавливаюсь и все три нарты связываю общим ремнем. Вверху просвечивает голубое небо. Может быть метель стихнет? Вперед!
Лицо перестало чувствовать удары снега. На нем сплошная ледяная маска. Чувствую, как легкие наполняются влагой. Дышать трудно. Дыхание парализуется. В изнеможении бросаюсь на нарту. И вдруг… чудо! Еле волочившаяся нарта, словно птица, понеслась вперед. Мелькает мысль: «Собаки подхватили — значит медведь». Сдергиваю с плеч винчестер. А нарта летит — в ушах резкий свист, голова кружится… Всем телом наваливаюсь на тормоз. И… новое чудо! Никакого сопротивления. Срываю с лица снежную маску и гляжу на собак. Видно только ближайших. Они лежат, свернувшись клубком и уже наполовину занесены снегом. У нарты замело полозья. Я понял, что собаки давно остановились. Снежная пыль несется навстречу сплошной массой и создает полную иллюзию бешеной гонки. Анакулины собаки также спокойно лежат за моей нартой, а ездок, как и я, не замечает остановки…
Он сидит на нарте спиной к ветру и громко выкрикивает обычное понукание: «Эк, эк!» Бегу к третьей нарте — та же картина. Етуи и Нноко также спокойно подставляют спины под ветер и покрикивают на собак. Даже в их позах сказывается твердая уверенность в движении нарт.
Мой смех выводит их из заблуждения. Иду к своим собакам. На их мордах ледяная корка в палец толщиной. Снимаю с них маски. Бедняги взвизгивают, лижут руки, прыгают мне на грудь и снова, свернувшись клубком, ложатся на снег.
Делаю еще одну попытку двинуться вперед, но уже через сотню метров собаки опять тычутся мордами в снег, тщетно желая избавиться от новой ледяной корки. Они перестают слушать команду и бросаются из стороны в сторону, пытаясь спрятаться от снежного потока. Наконец вся упряжка как по команде поворачивает назад и, чуть не перевернув нарту, мчится по ветру. Все усилия повернуть — бесполезны. Надо возвращаться. Сбрасываем груз и на пустых нартах мчимся вместе с ветром. А он ревет, будто опьяненный победой, и гонит нам вслед тучи снежной пыли.
Досаднее всего то, что это происходит при ясном лазурном небе. Ни одной тучки, ни одного намека на облачко. Бездонный нежно-голубой купол и яркое солнце. Это вверху. А внизу — на высоте десяти метров над землей — свист ветра, сплошная масса несущегося снега…
Через полтора часа подъезжаем к колонии… Ясное небо, еле заметный северо-западный ветерок и… никакой метели!
На следующий день я опять собираю эскимосов и отправляюсь в путь. Чтобы облегчить нагрузку, снаряжаю еще одну нарту. Тихо. Мороз еще сильнее вчерашнего. Почти все время бежим рядом с нартами. Женщины не могут долго бежать, больше сидят, сжавшись, на нартах и изрядно мерзнут.
До четырех часов двигаемся без приключений. Только изредка останавливаемся, чтобы дать передохнуть собакам и покрыть новым льдом полозья нарт. Для последней операции у каждого из нас за пазухой бутылка с водой и на санях небольшой кусок медвежьей шкуры или, как мы ее называем — «войда». Мы выливаем на войду воду и быстро проводим ею по полозу. Тоненькая, блестящая корочка льда крепко пристает к нему. Трудность этой операции заключается в том, что работу надо произвести на сильном морозе голыми руками, а искусство в том, чтобы наложить лед на полоз ровным и тонким слоем. В тех местах, где слой льда трех четвертей миллиметра, он тут же трескается и осыпается, и труд пропадает. Зато, если операция проведена умело, нарта скользит необычайно легко. Поэтому стоит рискнуть вынуть руки из теплой рукавицы.
В четыре часа ставим палатку и закусываем. Наше меню не изысканно: сырое мерзлое моржовое мясо с кусочками сала, сухари и чай с консервированным молоком. Молоко тоже мерзлое и твердое, как камень. Мы топором разрубаем банку пополам и одну половину вместе с жестью бросаем в чайник, а другую засовываем в мешок — не расплещется! Намерзшиеся эскимоски вплотную прижались к шумящему примусу и жадно глотают кипяток. Я голыми руками держу горячую железную кружку и чувствую, как теплота из рук разливается по всему телу. Милая кружка! Какое счастье держать тебя в руках и чувствовать твою теплоту!
Однако пора трогаться. Палатка начинает колебаться. Потянул западный ветерок. Уже появляются снежные ручейки. Умудренный вчерашним опытом, я залпом проглатываю кипяток, бросаю кружку в мешок и тороплю эскимосов. В путь! Пока не разыгралась метель нам надо добраться до Медвежьего перевала. Путь к нему лежит как раз между южным и северным горными хребтами. Перевал от нас в двух часах пути. Но эти два часа обходятся нам дороже всего дня. Ветер усиливается. Ручейки расширились, поднялись и заняли весь проход между хребтами. Долина преобразилась. На западе за горизонт опускается огромный красный шар солнца. Вернее не шар, а сфероид — кто-то взял и сплюснул солнце. Весь запад горит. Загорается снег, загораются снежные ручьи и пыль над ними. Словно вся долина оказалась залитой расплавленным металлом, бурно стекающим по склону. От потока подымается ярко-красный пар. А на горизонте густофиолетовой массой высится пик Берри и окружающие его вершины.
Огромный «пожар» снежных полей приковывает взгляд. Он одновременно и восхищает и давит мощностью. Эскимосы, обычно равнодушные к красотам природы, сейчас не отрывают взгляда от курящихся красных потоков. Етуи возбужденно кричит:
— Пинепихток! (Очень хорошо!)
Но пожар не греет. Он жутко холоден. Холодный ветер чувствуется сквозь двойную меховую одежду. Мех малахая вокруг лица от дыхания и снежной пыли превратился в ледяное кольцо. Руки и лицо потеряли чувствительность. Горло болит от постоянного понукания собак. Вместо крика у нас вырывается хрип. Путь кажется мучительным.
Уже стемнело когда мы въехали на перевал и сделали остановку на ночлег. Здесь ветер менее чувствителен, но мороз тот же. Собаки зябнут и жалобно повизгивают. Снег так тверд, что все их старания сделать себе постель ни к чему не приводят. Мой передовик «Фрам», огорченный неудачей, садится на задние лапы, подымает вверх морду и начинает жалобно выть. Через минуту к нему присоединяется «Кудлан», за ним «Блошка» и скоро вся стая. Вынимаем ножи и подходим к беднягам. Они уже знают, что мы собираемся делать и словно по команде умолкают. Вырезываем куски крепкого снега и утаптываем образовавшиеся ямки. Собаки свертываются калачиком, ложатся в ямы и старательно прикрывают лапы и носы пушистыми хвостами. Теперь им будет тепло.
Для себя мы раскидываем палатку. Снежный пол ее устилаем оленьими шкурами и на них ложимся в спальных мешках. Усталость берет свое, и мы скоро засыпаем. Ночью я просыпаюсь от страшной боли в ногах. Они замерзли. Сегодня не спасает и теплый спальный мешок. За палаткой слышны быстрые шаги. Это греется Етуи. Он бросил мешок и бегает вокруг палатки. Нноко примостился в углу и старается разжечь примус. Женщины тоже не спят. Я бросаю мешок, набиваю чайник снегом и подаю Нноко. Надо заработать кружку спасительного кипятку.
— Скучали ли вы?
Теперь мне часто задают этот вопрос. Обычно я на него отвечаю:
— Да, скучаю. Скучаю по острову, по моим спутникам эскимосам, по моей упряжке собак, по метелям.
В этом году мы, видя состояние льдов, не ждали парохода и готовились к четвертой зимовке. «Литке», буквально продравшись сквозь стену льдов, разбил наши планы. Как забились наши сердца, когда мы увидели ледорез. Ведь это был первый пароход за три года. В 1927 г. два аэроплана доставили нам годовой комплект «Правды» и несколько писем, и после этого в течение двух лет мы снова не видели ни одного человека вплоть до прилета гидроплана перед приходом «Литке». Несколько десятков человек, стоявших на борту корабля, показались нам огромной толпой. Непонятные, новые для нас слова, целые фразы и незнакомые имена наполняли речи прибывших товарищей: пятилетка, соцсоревнование, уклончик, зажим самокритики, районы полной коллективизации, Нобиле, Чухновский и т. д. и т. д.
Самым понятным местом в газете была четвертая страница — объявления. Все это интриговало, манило. Хотелось скорее попасть на материк, окунуться в шум городов, услышать новые лозунги революции, уловить новые темпы жизни, скорее оставить остров.
Но вот наступил день отъезда. Прогудел гудок. Надо прощаться. До боли сжимаются руки. Еще больнее на сердце. Три года борьбы рука об руку. Три года морозов, метелей и льдов! Общие неудачи и радости сроднили, спаяли нас в одну семью…
«Литке» дал ход. Скрывается в тумане наш домик. Бледнеют очертания берега. Мы уходим от острова. Не раз за три года у каждого из нас срывались проклятия по его адресу. А теперь мы почувствовали как крепко сжились с ним, с его суровой природой, с его метелями.
Скучали ли мы?
Во-первых, почти все мы были охотники. А какой охотник скучает, если у него под носом всегда имеется зверь! Мы боролись за свою жизнь, за существование колонии, за красный флаг над островом. А разве можно скучать в борьбе? Разве можно скучать, имея перед глазами суровую красоту арктики? Какая из наших иллюминаций сравняется с полярным сиянием, которое запечатлелось в нашей памяти, как улыбка на суровом лице арктики.
XI. Улыбка арктики.
Еще в детстве я увлекался отчетами арктических экспедиций и дневниками полярных исследователей. В них всегда меня поражали, захватывали, увлекали и манили две стороны. Во-первых, то неимоверное, нечеловеческое напряжение нравственных и физических сил человека, то упорство, с которым он шаг за шагом отвоевывал ледяные пространства. И во-вторых, то спокойствие, с которым арктика встречала гордеца-человека, в свою очередь вырывая у него одну жертву за другой. Ярко нарисованные картины полярных сияний почему-то уже тогда ассоциировались у меня с безмолвными улыбками строгого и загадочного, как у сфинкса, лица арктики. Рисовалось, что с этой улыбкой она спокойно принимает удары человека и заманивает его все дальше и дальше в свои ледяные объятия. Увидеть эту улыбку стало моей мечтой,
Перешагнув полярный круг, я с нетерпением ждал этого феерического явления, и при первом сообщении о его признаках, вылетел из комнаты. Резкий ветер ударил мне в лицо, когда я невольно повернулся к северу. Но север был чист. Только звезды ярко блестели на темном бархате неба. На западе я увидел два гигантских луча, выходящих из-за горизонта и простиравшихся на четверть небесного свода. У основания цвет их был молочно-белый и резко выделялся на небосклоне. По мере удаления от горизонта свет постепенно бледнел и наконец рассеивался совершенно. Форма лучей резко напоминала старинные китайские двуручные мечи. Просвечивающие сквозь них звезды создавали впечатление, что какой-то искусный мастер затейливо украсил их бриллиантами. Как завороженный наблюдал я за этими фантастически-гигантскими мечами. Невидимая рука время от времени приводила их в движение, заставляя то удаляться друг от друга, то снова сближаться. Словно кто-то выравнивал их.
Скоро мне показалось, что вокруг стало значительно светлее. Инстинктивно я стал искать источник света. Прямо на востоке щель, образованная темными облаками, горела ярким желтым светом. Не успел я задержать здесь взгляда, как из-за облака несколькими градусами выше светящейся щели выбросило целый сноп лучей, напоминающий полуразвернутый веер. Нежнейшие малиновый, желтый, зеленый и пурпуровый цвета раскрашивали веер. Лучи каждое мгновение меняли свою окраску. Тот, что за секунду перед тем был малиновым, сейчас горел пурпуром, а через мгновение нежным желтым, переходящим в свою очередь в фосфорическо-зеленый. Почти четверть часа продолжалась эта непередаваемая по красоте игра красок. Лучи несколько раз вытягивались и почти доходили до зенита, потом падали в южную часть небосвода и снова сильно укорачивались. Наконец окраска их стала сильно бледнеть. Они теснее придвинулись друг к другу. Веер закрылся и через несколько минут превратился в большое белое страусовое перо, красиво завернувшееся к югу. Вслед за ним из того же основания выросло новое такое же перо и легло параллельно первому Оба они слегка колебались, незначительно удлинялись и снова сокращались.
Пока я наблюдал восток, на западе сказочные мечи оторвались от горизонта, преобразились в три узкие бледные полосы и неподвижно висели на небосклоне. Внутри их также не было заметно никакого движения.
Казалось, что силы, только-что так фантастично украшавшие небо, иссякли и теперь остались на небе от прежней феерической картины только бледные мазки.
Я посмотрел на часы. Было ровно десять. Как незаметно прошел час! Легкую суконную куртку свежий норд пронизывал насквозь Только теперь я почувствовал холод. На небе перемен не было. Продрогший, но радостный и возбужденный «улыбкой арктики», я пошел в дом. Но уютная, теплая комната казалась тесной и душной. Раскрытые книги не тянули к себе. Озноб скоро прошел, и я, одевшись в меха, через десять минут был снова наружу.
«Страусовых перьев» уже не было. Через зенит с востока на запад тянулась широкая светлая полоса. Оба ее конца рассеивались не доходя до горизонта. Внимательно рассматривая полосу, я заметил в ней слабое движение. Было похоже, что с запада на восток вдоль дуги сияния проносится пелена тончайшего тумана.
Но мне недолго пришлось наблюдать за этой полосой. Не больше как в пять минут небо снова преобразилось. Теперь заговорил сам север. Сначала здесь из-за горизонта всплыло маленькое светлое облачко. Оно тихо поднялось градусов на 25 над горизонтом и остановилось. Проходит минута, другая, а облачко без изменения. Вдруг оно сильно увеличилось и скоро начало вытягиваться в длину. Облачка как не бывало, а вместо него — узкая лента, захватившая весь северный сектор. Она долго извивалась точно змея и наконец приняла форму горизонтально лежащей буквы S. Один конец буквы полуразвернут, а другой наоборот — круто завернулся внутрь. Вот опять перемена. Круто завернутый конец вспыхнул ярким малиновым светом. Секунда — и малиновый свет быстро-быстро побежал вдоль буквы. На его месте вспыхнул пурпур и понесся по тому же пути. Желтый… Зеленый… Между ними — непередаваемые по разнообразию и красоте оттенки.
Концы буквы S развернулись. Теперь это грандиозный сказочный занавес. Он быстро-быстро колеблется. Мягко очерченные складки бегут от одного к другому. Они то разглаживаются, то сбиваются в одно место. Весь занавес горит, искрится и переливается.
Север словно вдохнул новые силы в бледную полосу неподвижно тянущуюся через зенит. Она сгустилась в ленту, слегка зарумянилась и как загипнотизированная начала медленно подвигаться к занавесу. Последний также медленно возвращается к северу, теряет свои окраски и скоро совершенно рассеивается. Лента, заняв его место, ярко вспыхивает, развертывается в еще более эффектный занавес, но задерживается недолго. Север ее тянет к себе. Она превращается в правильную дугу, упирается концами в горизонт, бледнеет и замирает. Часть небосклона, заключенная в дугу, потемнела и кажется темно-синим бархатом. Звезды как будто стали ближе и ярко горят ровным светом…
Часы показывали половину двенадцатого. В полночь я снова вышел из дома. Дуга занимала то же положение, только вершина ее ниже опустилась над горизонтом и вся она еще более побледнела. Небо, заключенное в нее, потеряло прежнюю ярко выраженную темную окраску.
Силы иссякли. Сияние кончилось.
Степь пробуждается.
Рассказ Михаила Ковлева.
I. Бубен и обрез.
Липкая промозглая тьма ноябрьской ночи тесно обступила костер. Головешки тревожно потрескивали, багровели, вспыхивали и обрушивались. Спиральные дымные фонтанчики и золотая мошкара искр улетали в ветренное лохматое небо. Кровавые отблески и мягкокрылые тени, сменяя друг друга, проносились по скуластым лицам сидящих вокруг костра. Гигантский горб холма, выпятив вперед кривые базальты уступчатых подножий, с трех сторон защищал огонь и людей. С четвертой была степь — бескрайняя, черная, молчаливая. В сотне метров справа тесно прижались к материнской груди скалы кривые лачуги и юрты спящего улуса. Ночь нависла кругом.
Один из сидящих гулко вздохнул. Узловатые пальцы его протянулись к огню и бесстрашно подняли вверх струисто тлеющий уголь. Положенный на табак, уголь побагровел, золотыми вспышками разрывая ажурную пленку нагара. Частые вспышки закровавили мерно причмокивающие на мундштуке трубки толстые губы. Курильщик сбросил уголь, смачно плюнул в костер и сипло бросил:
— Время!
— Что же, докладывай, Апон! — поддержал его кто-то из тьмы.
Молодой курчавый хакас наклонился вперед. Через узкий прорез монгольских век задумчиво и пристально всматривались в огонь живые черные глаза.
— Старики! — медленно заговорил Апон. — Не надо итти в Урянхай[1]. Что Урянхай? Урянхай далеко-далеко. Про далекое люди всегда говорят хорош. А почему? Потому, что издали видно одно солнце, а дождь увидишь, только попав в него. Вы, старики, сказали: «Апон, иди в Урянхай; Апон, смотри, как там люди живут». И Апон послушался. Апон поехал через Абакан[2], Минусу[3] и Ермаковку[4]. Много-много дней ехал Апон. Сначала была степь, потом был лес, горы, еще лес и еще горы. Большой лес и большие горы! Десять раз, сто раз такие горы, — обернулся он к угрюмому холму за своей спиной. — Горы до неба! А за горами был Ус[5]. А в Усе много-много комиссерен спрашивали Апона, куда ему нужно, и не хотели пускать его в Урянхай. «Урянхай теперь Танну-Тува — другая сторона, — говорили они. А чтоб итти в другую страну, нужно пазалыг-бланка — визу». Но у Апона не было пазалыг-бланка. Тогда Апон опустил голову и сказал, что поедет домой. И верно, поехал, да не один, а вместе с толстым русским Васей. Недалеко отъехал Апон. В лесу он отдал лошадь с телегой Васе, а сам пошел напрямик в сторону полуденного солнца. Только берданку, спички да сухари взял с собой Апон. Три дня и три ночи шел он лесом и горами, лазал по камням, ломал ногти, сбивал ноги. Над горами свистел холодный ветер. Было холодно, ох, как холодно! Но Апон шел. Видел сохатого, видел барана-архара с рогами, круглыми как бубен шамана, и лесной дядя хотел съесть Апона. Тогда Апон стрелял из берданки, лесной дядя сделал «уф» — и ушел. Три дня и три ночи шел и карабкался Апон, пока не остались позади последние горы и деревья. А за горами снова стало тепло и начались степи. Такие же, как и у нас, хорошие степи. Это был Урянхай.
Слушатели теснее подвинулись к огню. Отсветы костра сверкали в напряженных зрачках. И, чувствуя на себе горячие взгляды, Апон с увлечением продолжал рассказывать:
— Но стоит ли туда переселяться? Бросать родную землю, дешево распродавать стада, которые не проведешь через горы? Так могут сделать только баи. Не лучше ли всем чохчос[6] помогать друг другу, живя здесь, объединиться и вместе держать скот. Вы думаете хорошо в Урянхае? Нет! Зачем ты, Алексейс, зачем Губон-шаман и ты, богач Димитрий, говорите, что в Урянхае болота из молока и холмы из баранины? Зачем твердите, что за половину белого червонца там дают столько пастбищ для скота, сколько охватит взгляд с самого высокого кургана. Для чего обманываете, что в Урянхае жирный баран стоит половину рубля, а за пол-барана дают ситцу на трех баб? Слушайте, люди Хакасы! — зазвенел рассказчик. — Это все ложь, так говорит вам Апон. В Урянхае тесно, земли мало, стада тощие, баранина и молоко стоит столько же, сколько и у нас, а ситцу и табаку нет совсем. В Урянхае трудно достать спички, и за три коробки дают барана. Здесь для наших детей совэт-улгу[7] сделала школы, а там их еще нет. Тут мы сами выбираем себе хакуметчи[8] и во всем нам помогает совэт-улгу. А в Урянхае не так… Алексейс, Губон-шаман и богач-Димитрий обманули вас, люди Хакасы.
Тяжелая трубка уже давно перестала пыхтеть. Курильщик наклонился к огню, и его юркие, заплывшие жиром глазки вонзились в лицо Апона.
— Не слушайте его, хакасы! — захлебываясь слюной и размахивая трубкой, закричал Димитрий. — Он сам лгун. Он продался коммунистам и совэт-улгу. Коммунистам нужно, чтобы вы жили на их земле, работали на них все вместе и платили налог. Вот для чего они не хотят пускать вас в счастливый Урянхай. Вот почему они подкупили Апона распускать сплетни. Не даром Апон хотел поступить в чиитэриин комунис пиригизи[9]. Не слушайте этого лгуна!
Курильщик тяжело поднялся. Под расшитой рубашкой колыхался его упругий живот.
Апон вскочил тоже, швыряя в лицо Димитрия короткие, злые слова:
— Ты, клоп! Ты, как и всякий бай, сосешь кровь! У нас, у бедняков ты высасываешь кровь! За твоим скотом смотрим мы, а жиреешь ты. У тебя тысяча и сто баранов. Совэт-улгу не любит таких, как ты. А ты не любишь платить налог. Вот почему ты хочешь удрать в Урянхай. Ты подговорил Алексейса и Губона-шамана. Алексейс тоже богат и не хочет отдавать власти своих долгов. А шаман сердится, что кругом стало много врачей и ветеринаров, которые не дают ему портить людей и скот. Ты клоп и шаман клоп!
Димитрий взвизгнул и, высоко занеся руку, размахнулся. Трубка свистнула и, стремительно блеснув над костром, резнула щеку Апона. Он покачнулся, хватаясь за ушибленное место, как-то странно присел и вдруг пружинисто прыгнул через костер, поднимая маленький, костлявый кулак.
Голоса и движение раскололи ночной покой. Высокий сутулый мужчина в обшитых бисером катанках[10], сверкая продетой в левое ухо крученой жести серьгой, встал между врагами. Кучка хакасов, шумя и переругиваясь, окружила их плотным кольцом.
— Стой, Апон, стой, Димитрий! — крикнул высокий. — Дело нельзя решать кулаками. Мы сами разберем, кто прав.
— И я! — донесся из тьмы за костром, чуть хриплый старческий голос.
В зыбкий полукруг огненных бликов, важно ступая обутыми в короткие сапоги ногами, входил широкоплечий грузный человек.
Космы засаленных черных волос падали на расшитый бисерными звездами ворот его рубахи. Клочковатая мочала встрепанной, тронутой грязной сединой бороды закрывала подбородок и широкие скулы, поднимаясь к неподвижным рачьим глазам. Прикрепленная к рубашке густая бахрома из длинных разноцветных лоскутов, закрывая грудь, болталась по коленям. Пришитые к ней и к рукавам маленькие медные бубенчики надтреснуто брякали при каждом шаге. Зловещий жестяный звук разрывал внезапно наступившую почтительную тишину.
Шаман медленно подошел к костру и, вытянув руки, поднял над огнем тяжелый обруч разрисованного спиралями и звездами кожаного бубна. Сухие губы двигались, что-то шепча, и стеклянные тупые зрачки бесстрастно смотрели во тьму. Бубенчики замолкли, и литая тишина нависла кругом. Хакасы молчали, поспешно опускаясь на корточки. Опершись ладонями о согнутые колени, они напряженно ждали. Багровые отблески костра и кружевные тени дрожали на лицах. Только высокий человек с серьгой, трое молодых парней и Апон остались стоять в стороне.
Высокий наклонился к Апону и горячо зашептал:
— Ты поспешил, парень! Разве ты не знаешь, что почти все люди из нашего улуса должны Димитрию кто пять, а кто и десять баранов. Разве ты никогда не слышал, что кто не в долгу, тот или сам богат, или боится шамана? Их послушают, а нам будет плохо.
Апон выпрямился и, подавляя негодование, заговорил:
— А кто виноват в этом, Карол? Ты — хакуметчи нашего улуса! Меня не было здесь много-много недель. Давно уже вместе со всеми нашими единомышленниками, — показан он на свою группу, — ты должен был заявить в район, что шаман и баи сбивают и обманывают людей улуса. Ты сам виноват. Теперь уже поздно спорить. Иди, запрягай коней. Поедем в район.
Карол мрачно потупился. Потом, решась на что-то, тряхнул кудлатой головой, от чего звонко брякнула серьга в его ухе, и шагнул вперед. Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо. Один из стоящих рядом молодых хакасов, до сих пор кивками и слабыми восклицаниями подтверждавший упреки Апона, остановил председателя.
— Смотри, — указывая на костер, тихо сказал он. И, словно подчеркивая это предупреждение, ухнул раскатистый удар бубна.
Камлание начиналось.
Шаман мерным шагом обходил огонь. Отблески костра озаряли трепавшиеся лоскутки. Оловянные мертвые зрачки старика поднялись в беззвездное хмурое небо. Слабо бренчали колокольчики. Через каждые два шага шаман вытягивал вперед бубен и гулко ударял по напряженной коже толстой треугольной дощечкой с длинным хвостом из разноцветных лент. И в такт каждому отрывистому вибрирующему звуку тонко, нараспев взвизгивал.
Хакасы сидели на корточках, не оборачиваясь и вздрагивая при каждом ударе. Шаг шамана все удлинялся. Теперь он уже почти прыгал, широко раздвигая кривые ноги и на ходу вертясь как волчок. Удары учащались, гремели, им вторило угрюмое эхо холма. Все чаще и сумбурнее мелькали ленты, мелкой жестяной дрожью, надрывая уши, бряцали бубенцы. Раскаты бубна слились в урчащий надрывной вой. Вокруг костра, сливаясь в сплошную многоцветную ленту, сумасшедше вертясь, проносилась то багровая, то черная фигура шамана. Ноги отбивали неистовую дробь. Задыхаясь, шаман подвывал ударам, все выше и выше поднимая истошный жалующийся голос.
Звуки и шаги переплетались, догоняя друг друга, нарастая, как колеблющаяся гора, чудовищным древним плачем троглодитов, плачем давным-давно прожитых веков, заливая замолкшую черную степь.
И вдруг — обрушились… В последнем диком ударе и взвизге точно лопнула кожа бубна и горла. Шаман, шатаясь, остановился. Оскаленные глаза его вылезли из орбит. Пот заливал морщинистые багровые щеки. Искривленные страшной гримасой, залитые пеной губы со свистом втягивали холодный воздух. Стремительным рывком шаман выхватил из-за пазухи горсть маленьких блестящих цилиндриков и серебристым каскадом швырнул их в молящихся.
Хакасы гибко вскочили, и почти каждый на лету поймал цилиндр. Шаман закачался и с глухим стуком, не разгибаясь, как доска упал ничком на влажную землю. Руки его раскинулись, ноги, точно в конвульсиях, выбивали частую дробь. Хакасы обступили шамана кольцом и снова присели на корточки. Каждый, тесно зажмурив веки, приложил к лицу пойманного на лету цилиндрического божка. Сделанные из бумаги и тряпок, завернутые в многоцветную мишуру, божки дрожали на молитвенно застывших лицах, серебрясь и играя отсветами в зыбких отблесках костра.
А шаман прорицал. Не поднимая головы, отрывистыми воплями выкрикивал странные слова:
— Хенази, хенази![11] Где солнце бывает в полдень? Хенази, хенази! Туда идите, люди, Хакасы. И конь, и баран, и юрта — туда! Ольхе, ольху, ольхи![12] Разбил непокорных Агу-бог. Самохвал-камень[13] — непокорные в камень. Разбейте непокорных, люди Хакасы! Туда, где солнце бывает в полдень, там молоко и мясо. Туда идите, люди Хакасы! Так велит Агу-бог!
— Ольху-у! Ольху-у! — надрывным стоном ответили молящиеся. И замолкли, теснее прижимая к губам мишурные туловища божков. Тишина и тьма тесно обступили потрескивающий огонь. Апон осторожным движением положил руку на холодные пальцы председателя. Карол понял и бесшумно двинулся вперед. Но было поздно. Шаман поднял от земли иссиня-белое, дергающееся судорогой лицо и, подпираясь локтем левой руки, молча вытянул правую.
Димитрий понял первый. Гибко вскочил и кинулся на молодых.
— Бей комунисам! Держи комунисам! — истошно закричал он, наскакивая на Карола.
Тяжелый кулак председателя жестким ударом обрушился на переносицу бая. Димитрий странно цапнул руками за воздух и, закачавшись, свалился. Апон и его друзья бросились в сторону. Но сейчас же вслед затем мелькающая путаница кулаков и лиц с воем окружила бегущих. Сухолицый сутулый хакас, взвизгивая, взмахивал выхваченным из-за голенища ржавым кухонным ножом. Плюхающие звуки ударов и горячее хрипение дерущихся наполнили ночь. Апон наотмашь хватил кулаком в чей-то гулко екнувший живот, мучительно напрягаясь, отбросил локтем наседавшего слева, зажмурился от звонкого удара в ухо, метнулся было в сторону и упал, спеленутый кандалами дюжины жестких рук.
Карол, тонко вскрикивая, бил направо и налево, и от каждого удара узловатых костлявых кулаков навзничь летел очередной нападавший. Человек с ножом подскочил сзади, ухнул и, приседая в отчаянном размахе, хряпнул металлической рукояткой ножа по шершавому затылку председателя. Жалко звякнула серьга. Колени Карола подломились и он тяжело упал. Липкий туман захлестнул глаза, что-то стиснуло горло, кулаки разжались. Ноги дерущихся топтали бесчувственное тело.
Один из молодых, стиснув челюсти, отбивался долго и страшно. Сбросив овчинный тулуп, он как вихрь вертел вокруг себя сучковатое полено. Дерево с гудением рассекало воздух, мощные глухие шлепки валили нападавших. И на мгновение они отступили. Храпящий гвалт побоища сменился напряженным молчанием.
Тогда Димитрий, поднявшись на одно колено, жирно всхлипывая и глотая слюну, выдрал из-за пазухи потемневшую сталь старого обреза. Кулак скользнул по ржаво лязгнувшему затвору и короткое дуло зыбко задрожало в руке.
— Уйди! — поводя прицелом, хищно закричал Дмитрий. Хакасы, толкаясь, расшатнулись по сторонам. Человек с дубиной, увидев обрез, метнулся, ахнул и, бледнея, присел, готовый прыгнуть. Гулкий хлопок расколол тьму. Эхо запрыгало по холмам, ударило, повторило и, замирая, унеслось в ночь. Пристреленный слабо вздрогнул и уронил полено. Потом покачнулся, удивленно и кротко огляделся, глубоко с надрывом произнес: «о-о-ох!», подламываясь, упал и вытянулся.
II. Побег.
Слизывая жир, стынущий на заскорузлых грязных ногтях, и сладко причмокивая, Димитрий ел. Дымящаяся горка темного остро пахучего бараньего мяса на огромной глиняной тарелке стояла перед ним. Бай пальцами отрывал обжигающе горячие куски, икал, сладко щурился и поминутно подносил к сальным губам тяжелый жестяной ковш. Жена Димитрия — щуплая, тусклоглазая хакаска, — путаясь в бесчисленных складках черного сарафана, заботливо ходила вокруг. Выбивающиеся из-под туго стянувшего голову цветного платка растрепанные тощие косы болтались на ее груди. В просторной юрте было жарко и душно. Уставленные посудой полки и многоиконный киот, где засаленные лики христианских угодников мирно опирались о туловища хлопушкообразных шаманских божков, затягивались табачным туманом.
Две тяжелые трубки дымили не переставая. Одну из них сумрачно зажал в гнилых зубах сутулый Алексейс. Свалившая предсельсовета медная рукоятка кухонного ножа торчала у него из-за грязного голенища. Шаман курил сосредоточенно, изредка придавливая тлеющий табак специальным деревянным стержнем.
Кончив есть, Димитрий звонко рыгнул и, отодвигая забросанную обглоданными костями тарелку, взглянул на гостей. Жена прибрала посуду, набила мужу трубку и, храня покорное молчание, притаилась в углу.
— Как, Губон? Пойдут ли? — спросил Димитрий, заглядывая шаману в глаза.
— Все пойдут, — коротко ответил шаман.
— Ты сказал им, Губон, что те, кто не пойдет, должны сейчас же платить долги мне, Димитрию? Сказал, что тех, кто не заплатит, будут гноить в тюрьме?
— Сказал. — Шаман затянулся и, выбрасывая дымный фонтан к полукруглому войлоку потолка, бесстрастно прибавил: — И также то, что после смерти таких будет гноить Агу-бог.
Алексейс ерзнул на своем месте.
— Надо, надо итти! — быстро заговорил он. — И скорее итти. За мной много, ох как много долгов! Я могу заплатить их, что эти налоги для моего богатства. Но только глупый платит, когда можно не платить!
Димитрий засмеялся жирно и сладко. Огниво, которым он разжигал трубку, заплясало в руке.
— Ты очень прав, Алексейс, — давясь дымом и хохотом, вымолвил он. — Лучше не платить. Но разве ты не знаешь, что скоро за твоим алымом приедут комиссэрен. Вместо недоимки они возьмут тебя.
— И тебя тоже, — отрезал Алексейс. — Или ты уже забыл? Где молодой Карном? Чья пуля вчера ночью отправила его к богу Миколке?
— К богу-Агу! — холодно поправил шаман.
Димитрий перестал смеяться. Затянутые салом глазки нервно сузились. Он помолчал и ответил раздумчиво:
— Да, надо итти. И скорей. Мы пойдем той стороной, где садится солнце и где нет русских сел. А дальше будет большой лес.
— Большой лес! — подхватил Алексейс. — Лес и горы. А помнишь ли ты, что говорил о них Апон? Как проведем мы там наших баранов и коней?
— Мы и не станем проводить. — Димитрий спокойно прищурился. — Я уже посылал своего работника к толстым иноземцам в Миколаевку[14]. Завтра оттуда приедет большой купец. Он купит у нас, баев, все наши сытые стада. Пусть немного дешевле, но зато сразу. Этот сплетник Апон сказал, что в Урянхае баран стоит столько, сколько и здесь. А белые червонцы провезти туда много легче баранов.
Алексейс восторженно закатил глаза.
— Ух, ух! — сладко сказал он. — Ты очень умен, Димитрий. Ты будешь большим вождем. Но кто же купит баранов у бедняков, которые пойдут с нами?
— Никто! — самодовольно улыбаясь, произнес Димитрий. — Разве только рыси и лесные дяди в горах. А нам что до этого? Плохо, что мы не можем итти в Урянхай одни только баи. Но так нельзя. Надо, чтобы шел целый народ. Все люди, всего улуса. Тогда совэт-улгу скажет: иди, народ, ты свободен жить где хочешь. Совэт-улгу не давит малый народ, как давил большой белый царь. Но совэт-улгу тоже злая. Она не хочет, чтобы мы, баи, жили хорошо, разводили большие стада и нанимали себе много-много работников. Как будто плохо быть богатым. Совэт-улгу завидует нам и одних нас не пустит. А вместе с народом пройдем и мы. — Димитрий замолчал.
— Ты будешь большим вождем! — почтительно покачивая головой, повторил Алексейс. — Большим вождем! Если так, то нам надо только не выпускать никого из улуса да крепко держать Карола и Апона. Никто не должен уйти, пока Апон и Карол сидят в ремнях и пока не двинемся мы, баи. Хорошо ли смотрит Иван? Крепко ли заколотили баню? Не поедет ли потихоньку баба Карола в район болтать там свои жалобы и сплетни?
Шаман выколотил трубку о каблук и медленно сказал:
— Иван верен Агу-богу. Димитрий дал ему половину белого червонца и берданку. Иван знает как стрелять и…
Тяжелый удар выстрела прокатился за юртой. Заливистый крик слился с эхом. Где-то, удаляясь, неистово загремели колеса. Дробный топот бегущих послышался рядом. Угол войлока откинулся, пропуская в юрту колючий ветер и дождливую ночь. Косматый человек с дымящейся одностволкой в руках ворвался внутрь и, задыхаясь, прокричал:
— Аристаны[15] бежали!
По липкой грязи, за припертой тяжелым болтом дверью прохлюпали широкие шаги. Кто-то снаружи остановился у самой притолки, поводимому, прислушиваясь, переступил с ноги на ногу, гулко вздохнул и не спеша прошел дальше.
Под низким потолком наглухо заколоченной курной бани стояла духота и тьма. Только через продолбленную ниже сруба узкую лазейку-дыру, полузасыпанную кучами влажной, недавно разрыхленной земли, проникали слабые отсветы мокрой, осенней ночи. Три человека, скорчившись, ждали.
— Прошел? — нервно шепнул один из них. — Он сторожил все время. Кто это?
— Кривой Иван! — сдавленно ответил другой и звякнул облепленным глиной заступом. — Кому еще? Разве не Иван подпевает баям на каждом собрании? Димитрий дал ему денег и берданку. Велел стрелять в того, кто захочет уйти из улуса. Баи боятся, что уехавшие позовут комиссэрен. А мы боимся их, баев. Слушай, Карол, слушай и ты, Апон! Вы знаете, мы, батраки, не хотим итти в Урянхай. Но шаман и Димитрий велят нам итти. Мы верим Апону, что там будет хорошо только баям. Но если мы не пойдем, Агу-бог накажет нас за неповиновение шаману, а совэт-судья за то, что мы должны много баранов Димитрию. Так сказали шаман и Димитрий. Но если комиссэрен приедут сюда, пусть они арестуют Димитрия и других за то, что они убили парня Карнама. И пусть они не велят нам итти в Урянхай. Мы будем очень рады этому. Мы сможем не итти и в то же время не станем отвечать перед Агу-богом за то, что не выполним его воли. Так решили мы, бедняки-батраки. Мне — Петре — и Кукону поручено вывести вас отсюда и дать вам коней. Я разрезал ремни, которыми вы были связаны. Вот прокопанный мною выход. Идите же в район, зовите комиссэрен, а мы вам скажем большое-большое спасибо.
Длинное тело Карола двинулось к говорившему. — Спасибо тебе, Петрэ. — Где кони? — тихо спросил он.
Пришедший указал направо.
— Кони за холмом, Кукон с ними. У вас будут ладные кони. Длинный Хмол дал в коренники своею Ки, я — Искээра. Ты знаешь, я беден, у меня только один конь, но когда мой Искээр бежит, никто не увидит его подков! Ки тоже ладный конь. Во всей степи только у Димитрия есть такие кони.
Апон наклонился к лазейке. — Идем, Карол, — горячо шепнул он во тьму. — А ты, Петрэ, дай мне топор или нож. Ночью в степи нас могут окружить волки… Всякие волки…
— В телеге есть топор, берданка и патроны, — заспешил освободитель, подталкивая беглецов.
Три тени поочередно мелькнули в лазейке.
Из ночного, нависшего неба моросил назойливый мелкий дождь. Колючий ветер порывами наскакивал на длинный ряд заснувших лачуг и юрт. Влажная тьма обступила улус. Беглецы крались задами, бесшумно переступая по липкой грязи. Холм совсем неожиданно выдвинулся из мрака. У подножья стало суше, и здесь беглецы, все еще крадучись, пошли быстрее. Базальтовый выступ подножья закрыл от них улус. Где-то близко, за бархатным занавесом тьмы слабо пофыркивали и мягко стучали подковами лошади. Засунув три пальца в рот, Петрэ издал короткий чуть слышный свист.
— Ого-го! — внятно, но сдавленно прилетел ответ.
Из темноты, поблескивая оковкой, выплыли очертания телеги. Закутанный в тулуп маленький человек, стоящий тут же, бросил на руки Апона сырые веревки вожжей.
— Хантым он, — весело сказал он. — Добрый путь — И вместе с Петрэ отбежал в сторону.
— О-оп! — уже не скрываясь, звонко крикнул Карол. Застоявшиеся лошади горячо и шумно рванули с места. Колеса взвизгнули, упругий ветер хлестул в лицо, и телега, гремя, ринулась вдаль.
— Эге-ге! — неистово заревел кто-то со стороны улуса. Пучок красного огня разодрал ночь. Ружье оглушительно ухнуло, и покатилось кругом, дробясь и ломаясь, гулкое эхо.
Но копыта плясали, грохотала телега и летели навстречу просторы.
III. Звери преследуют.
Заря поднималась лениво. Над холодными далями медленно багровело небо. Густые тени стлались по мокрой земле.
Ступенчатые конусы холмов вырастали из тьмы. Сначала показались пирамидальные шапки девственно белых снегов, потом из вуалевых лохмотьев тающих туманов стали выползать кривые горбы подножий. Матовая дымка скрывала даль. Направо и налево, вдоль чуть намеченного проселка уходили к небу острия диких высот. Они закрывали далекие горизонты, то лысые, как головы мудрецов, то засеребренные первыми снегами.
Кругом бежали сутулые, низкорослые курганы. Белые ребра известковых камней торчали на них, как кости погребенных там древних хакасов. Сухотравная пустынная степь стыла вокруг, зябко дрожа в объятьях жгучего ветра.
Холодное дыхание пустыни овевало мчащуюся телегу. Лошади, уже третий час раскидываясь в отчаянной рыси, мерили даль. Крупы и сухожилия лоснились жирной пеной усталости. Сено сбилось. Апон ничком лежал на жестких досках подпрыгивающей, кричащей осями телеги и ожидающим чутким взглядом смотрел назад, в уже преодоленные просторы.
— Нету? — через тесно сжатые губы спросил Карол. И тугие вожжи щелкнули по влажным бокам лошадей.
— Нет… — не оборачиваясь, сказал его товарищ. — А будут, Карол.
Ответ был короток и мрачен. Оба беглеца замолчали.
Обросшее шерстью иссохшей травы выпуклое брюхо холма почти перегородило дорогу. Слабо намеченные колеи кинулись влево, огибая холм. Телега круто повернула, узкая, еще туманная расщелина, сдавленная желваками валунов и зеленоватыми глыбами базальта, пронеслась мимо. И сразу же лошади, сбивая ритм, шарахнулись в сторону. Искээр, отчаянно задрав голову, косил налитыми кровью белками. Потом рванулся, почти разрывая постромки и увлекая за собой Ки; ринулся вперед неистовым, грохочущим галопом. Апона мучительно подбросило на жестких досках, но вдруг он увидел, передернулся, выхватил кнут и уже сам, понукая, истошно закричал:
— О-о-оп! О-оп!
Из расщелины, в мягком скачке развевая пушистый хвост, показался сухоногий мохнатый зверь. Ярко-рыжая шерсть заливала его костлявую спину, широкими проплешинами сползая к серым бокам. Длинная, низко склоненная голова гибко качалась в такт стремительной рыси. Не отставая от мчащейся телеги, красный волк[16] бежал чуть сзади и сбоку. Равнодушный как случайный попутчик, он следовал рядом, даже не смотря на лошадей, но в непонятной его небрежности чувствовалось неумолимое решение.
Апон, во все стороны подкидываемый надрывающимися в грохоте колесами, рванул берданку.
— Подожди! — задыхаясь, крикнул Карол, — Он один!
Ружье опустилось. Люди неотступно следили за волком. И вдруг… Не веря себе, они подняли руки к глазам. Зверь, казалось, раздвоился. Уже вторая рыжесерая тень рядом с первой следовала за телегой.
— Смотри! — Апон жестко стиснул локоть товарища. Карол повел глазами вдоль протянутой руки.
Третий волк бежал слева.
Лошади обезумели. Фыркая и дико задирая гривастые шеи, они скакали, далеко выкидывая звенящие копыта. Телега металась во все стороны. Карол уже не правил, отпустив бесполезные вожжи.
Из-за кривого кургана плавно вынырнул четвертый волк. Распластываясь в беге, звери бесшумно летели за телегой.
Седое небо медленно светлело. Тени холмов, приближаясь, распахивались перед слепо несущимися конями. Пять (уже пять!) живых теней неслись во след.
Карол не выдержал. Кнут взвизгнул, и змеистый ремень заплясал по потным крестцам.
— О-о-оп! О-оп! — раздирая рот, кричал человек.
Лошади хрипели в усилиях,
Апон, унимая колючую дрожь, поводил пляшущим дулом берданки. Тугой толчок швырнул его плашмя. Телега вздыбилась, треснула, кони заплясали на месте. Коренник заржал истошно и заливисто. Карол, прижав ладонью ушибленный висок, приподнялся.
В десяти метрах впереди неподвижно застыли еще три волка.
Звери охотились на людей.
Чуткая тишина сменила грохот и крик. Лошади, застыв на месте, крупно и часто дрожали. Вскакивая, Апон увидел ввалившиеся огромно-черные глаза на бумажно белом лице Карола.
— Топор! — снова поднимая ружье, прохрипел он.
Волки уже тихо, почти трусцой сжимали круг. Хвосты деревянно вытянулись.
Зыбкая мушка заслонила лобастую голову. С грохотом отдал приклад. Синее облачко метнулось в сторону. Волк визгливо взвыл и рухнул, поводя сухими ногами. Апон уронил сменный патрон, ткнул дулом в оскаленную слюнявую пасть набежавшего волка. Карол с криком отмахивался топором. Лошади снова неистово кинулись вперед, давясь свистящим дыханием. Рыжий зверь, раскачиваясь, повис у Искээра на шее. Черная кровь хлестала по белым клыкам.
Телега грохотала, подскакивала, неслась. Волки прыгали у колес. Зубчатый капкан челюстей впился в ногу Апона. Закусив губу, он взметнул приклад. Тяжелое дерево хрустнуло на шершавом черепе. Волк дернулся. Телега страшно подскочила на заднем колесе. Лохматое тело забилось в пыли с переломленным хребтом. В прокушенном голенище Апона наросла горячая мокрота. Не видя перед собой новых врагов, он обернулся. Карол еще раз взмахнул топором и удивленно застыл. Телега шатнулась и снова остановилась. Ноги Искээра медленно подогнулись. Он проржал коротко и страдающе, закачался и гулко упал.
Шесть волков вприпрыжку исчезли за буграми. Апон растерянно осмотрелся. И понял все.
Из-за дальнего холма позади, иссиня-черные на фоне рассвета, летели, догоняя, два тарантаса.
Апон хотел подняться и со стоном опустился на прежнее место.
— Димитрий! — слипающимися губами выдавил он. Но Карол уже и сам увидал. Он заметался было кругом, бестолково размахивая топором, рванулся к лошадям, что-то закричал и, нелепо притопнув, сплеча ударил по постромкам. Апон, преодолевая боль, сполз с телеги. Истомленный Ки вздрогнул, отряхивая ненужную сбрую. Тяжелая рука рванула его под уздцы. Дышло упало.
— Лезь! — гаркнул Карол.
Бледнея от пронзительной боли в икре, Апон швырнул берданку и навалился животам на горячую спину лошади. Перекинул здоровую ногу и сел. Карол схватил кнут и неуклюже взобрался за ним. Конь вздрогнул от непривычной тяжести, затанцовал, фыркнул, дернулся под ожогом кнута и прыгнул вперед. Сзади уже доносился слабый перестук тарантасов.
— Не уйдем!.. — подскакивая в грузном галопе, почти простонал раненый,
— Молчи! — сурово кинул Карол. — Енисей; близко, совсем недалеко…
Конь, задыхаясь, скакал по степи.
Рассвело совсем. Белый холодный свет разлился по сумрачным далям. Холмы по краям дороги, отступая, разбегались к еще туманным дугам горизонта. Только впереди, перегораживая взгляд, громоздились усеченные гранитные пирамиды береговых высот. Упругий влажный ветер бодро дунул в лоснящуюся от пота, шумно хрипящую грудь коня. Кнут в руке Карола визжал по мокрым, ходуном ходящим лошадиным бокам. Сзади, настигая, медленно наростала дробь колес.
— Оставь… я все равно ранен, — не оборачиваясь и странно сутулясь, заговорил Апон. — Ки не вынесет двоих. Оставь меня.
Карол, сдавливая челюсти, посмотрел назад. Переполненные людьми тарантасы неслись в километре от них. Уже различались молниеносно мелькающие ноги лошадей. Преследователи явно забирали вправо, отрезая спуск к парому. Карол выпрямился и властным, но нежным движением положил левую руку на прыгающее плечо Апона. Правая снова взметнула кнут.
Оставалась лишь одна надежда — лодка. Дробный скрежет колес приближался. Его уже не заглушало свистящее дыхание коня. Но и холмы впереди, выростая, взлетели в хмурое небо. Земля поползла кверху. Лошадь зашаталась. Под запекшейся е переполненном кровью сапоге левой ногой Апона, надрываясь в отчаянных ударах, бунтовало сердце коня. И когда за последним гребнем расплеснулся впереди ветренный великий простор Енисея, Ки застонал как человек и рухнул. Кровавая пена заклубилась из его ноздрей.
Поднимая прокусившего себе губу иссиня-белого Апона, Карол взглянул направо. В полукилометре от них, к вырезанному в груди холма паромному спуску уже подлетали тарантасы.
Сияющая как стальной ятаган в исполинских ножнах каменных берегов, несла могучая река тяжелые зеленые волны. Богатырские плечи течения расшвырнули лысые скалы островов. Кинжалы ослепительно белых осенних береговых льдов кипели шумной пеной. Среди свинцовоизумрудных волн величаво проносились огромные, рыхлые льдины. Между ними вскипала снеговая каша, льдины грузно сталкивались, вертясь как волчки.
По Енисею шла шуга — осенний пловучий лед.
Суровое отчаяние охватило Карола. Только тяжелый паром мог пробиться через эти льды. Мгновение человек стоял неподвижно, беспомощно стискивая руки. Потом решился и, обняв спину Апона, вместе с ним сбежал к гудящей воде.
Глаза Карола метались между каменных глыб и рассыпчатого гравия побережья.
«Лодку! Только бы лодку!» — одна напряженная мысль захватила сознание.
И лодка нашлась.
В десятке метров слева наполовину в воде, как щит черепахи, чернело промасленное днище рыбацкой плоскодонки.
— Помогай! — хрипел Карол, просовывая ладони под скользкий борт. Четыре руки тянули, надсаживаясь в смертном усилии. Еще и еще! Немели мускулы. Апон душно простонал и пошатнулся.
Лодка нехотя грузно перевалилась на тупой срезанный киль. Под полусгнившей лавкой брякнуло надломленное весло. Наваливаясь грудью на трехугольный срез кормы, Карол толкал, сжав зубы, белея от напряжения и рвущей боли растянутых сухожилий. Апон, тонко вскрикивая, помогал товарищу. За каждым его шагом оставалось дымящееся малиновое пятно.
Киль взвизгнул по скользкому гравию. Нос шумно раздвинул пенную воду. Остроребрая льдинка предупреждающе стукнулась о лодку, булькнув, нырнула в закрутившуюся бутылочно-зеленого цвета воронку и проплыла мимо. Апон перевалился через борт и упал на лавку.
— Не могу, друг, — почти прорыдал он.
Карол взмахнул рукой успокаивающе весело. Толкнул еще раз и, уже ощущая ладонями плавное движение всплывшего носа, обернулся на хищный крик позади.
К лодке бежали пятеро. Впереди, стремительно ковыляя под уклон, как-то боком прыгал Алексейс. Заржавленное «пибоди» качалось в его руках.
Карол, черпнув сапогом обжигающе холодную воду, грузно вскинулся в лодку. Налег на весло. Течение рвануло корму, и кипятковые барашки вспенились вокруг бортов.
— Стой! Убью! — злобно ревел Алексейс.
Карол, сгибая ноги, нагнулся и широко сплеча занес весло. Нос запенил зеленую стынь волны. Увлекаемая толчками и течением лодка кинулась вперед.
Выстрел бухнул и густо пророкотал по воде. Апон уловил еще растерянно-кривую гримасу на твердом лице товарища. Потом Карол, как птица, красиво и вольно взмахнул руками и молча рухнул на дно. Серьга в его ухе звякнула и задрожала. Развороченный затылок набухал горячей кровью.
— Архысь[17], — преодолевая тоску и муку, позвал Апон. Ответа не было. Тогда он сам поднял упавшее весло.
Каменный берег медленно уходил назад, и фигуры на нем молчали. Еще раз фыркнуло огнем «пибоди». Смешной фонтанчик взбулькнул за кормой. Апон облизнул соленую губу и через силу ударил веслом. Волны закручивали лодку, вынося ее на самый стрежень, в грозный поток льдин. Крутая блестящая глыба подвинулась в шуме и пене. Весело беспомощно заюлило в стремительной воде. Глыба грянула в хрупкие доски. Дерево жалко захрустело, и правый борт легко, как бумага, вдавился внутрь. В щели хлынули проворные струйки. Нос лязгнул по льду, задрался кверху, скользнул и снова сполз в волны. Каскад холодной пены обдал Апона с головы до ног. Но это вернуло ему силы. Кривясь от боли, встал по щиколку в ледяной воде и снова взмахнул веслом.
Целое ледяное поле, крутя перед собой кипящий водоворот снегового сала, наступало на корму. Повинуясь веслу, лодка прыгнула вперед. Льдина зловеще царапнула по обшивке и пронеслась мимо. Но за ней, бурля, надвигалось острозубое войско шуги. Апон боролся, хрипя в усилиях, то задерживая лодку, то стремительно бросая ее в редкие просветы свободной воды.
Разбитая лодка текла и незаметно погружалась, наполняясь водой. Холодные струи леденили истекающую кровью ногу. Холод смерти подступал к горячему сердцу Апона. Он поднял голову…
И увидел, что победил. Желанный берег надвигался. Он был уже близко, вырастая надежным гранитным приютом. Но еще ближе шел паром. Стальной трос звенел как струна контрабаса. Тяжелые бревна ворот[18] трещали под его нажимом. Огромный паром рассекал льдины железной оковкой мощных бортов. Блестели жиром торжествующие глазки Димитрия. Он стоял впереди потных лошадей, окруженный толпой хихикающих подпевал, и тыкал на лодку пальцем.
Тогда Апон понял. На том берегу было «пибоди», на этом будет обрез. А в середине — смерть.
Выпрямляясь, он бросил весло. Льдины звенели. Течение медленно выносило полузатонувшую лодку прямо к сходням уже пристающего парома. Толчок. Еще, еще. Корма медленно повернулась, прижимаясь к камням.
— Три версты еще! — беззвучно прошептали окоченевшие губы. — Еще три! До района… а нога…
Он деревянно и фальшиво усмехнулся. Затем — медленно и бережно занося больную ногу — вылез из лодки и стал неподвижно, полузакрыв глаза. Ледяная дрожь трепала худое мокрое тело.
Мерный грузный топот отчетливо приближался. Фыркали лошади. Апон сжал веки… Сейчас…
— Эй, товарищ! — звонко сказал кто-то совсем рядом.
«Товарищ?» — он поднял глаза.
На алюминиево-чистом фоне снежных холмов ровным частоколом застыли шлемы витязей. Шашки нежно звенели о сталь стремян. А восемьдесят глаз смотрели лучисто и так же нежно, как прозвучало короткое слово «товарищ». Вороной мерно посапывающий конь вынес вперед командира. Он наклонился к Апону и спрашивал удивленно:
— Товарищ, что с вами?.. Товарищ!
Но Апон уже не слышал, что говорил ему начальник посланного на истребление волков взвода N-ского кавалерийского полка. В глазах хакаса ярче солнца отражались сорок пятиконечных звезд.
Через два с половиной года знойным летом ехал я вместе с агентом Мясопродукта по глухим местам Чебаковского района, Хакасского округа. Шелкотравная степь и солнечное небо расстилались кругом. Последний улус давным-давно остался позади, но на зеленых склонах холмов паслись многотысячные бараньи гурты. Я удивился и спросил:
— А это чьи?
— Колхоза «Хакас-овцевод», — с готовностью отвечал мой спутник. — Здесь у меня, батенька, крупнейшие закупки. Лучшее мясо и лучшая шерсть. Образцовый колхоз. Пять улусов объединились. Шерсточесальную фабрику имеют, школу, ясли, клуб и в нем даже уголок безбожников. Раньше-то здесь все баи да шаманы ворочали, ну а как расстреляли двоих за кулацкий террор — предулуссовета, видите ли, да батрака они убили, — так сразу колхозное дело пошло. Впрочем здесь и председатель мастак. Активист. Недавно из комсомола в партию передали. И дело делать умеет. Может слышали: хакас Алгачев, Апон?!
Охотники за пшеницей.
Биографические рассказы Поля Крюи.
I. Цель жизни — пшеница.
Неизвестно, когда и как началась охота человека за пшеницей. Никто не помнит имени того первого земледельца, который «приручил» дикую пшеницу юго-западной Азии — того неизвестного гения, которому много тысячелетий назад впервые пришла в голову мысль сохранить семена этого жизненно важного растения на случай голодовки его племени. Так почему бы нам не начать эту историю с замечательных дел американца Марка Карльтона?
Карльтон был суровым и фанатичным мечтателем, какими были вероятно те безыменные египетские, ассирийские, китайские и американские борцы с голодом, которые впервые решили копить воду, чтобы заставить сухую почву производить пищу в изобилии. Но, называя Карльтона мечтателем, мы вовсе не хотим сказать, что он был кабинетным ученым, отвлеченным теоретиком. Прежде всего это был человек дела, обладавший энергией динамомашины, настоящий американец средне-западной области — рослый дюжий детина; работал он не покладая рук и не зная усталости.
— Я проживу вероятно до ста лет, — говорил он своим друзьям.
Он никогда не отрывал глаз от той черной земли, из которой колос пшеницы извлекает крахмал и клейковину; от каждой новой почвы он ждал какого-то сказочного урожая.
Марк-Альфред Карльтон родился в поселке Иерусалиме, в штате Охайо. Первоначальное образование получил там же, в сельской школе. В 1876 году, когда ему было десять лет, он со всей семьей переехал в Клауд-Каунти, в Канзасе, и здесь ему сразу пришлось узнать, какая тяжелая задача — вырастить пшеницу в этой суровой стране. Как раз в том году все посевы поселенцев были уничтожены черной ржавчиной, выпивавшей сок из соломинок и заставлявшей зерна сморщиваться в колосьях. Карльтон ходил тогда еще в коротких штанишках, но в своих воспоминаниях о том времени он пишет: «Ядовитые споры носились в воздухе как серные пары и щекотали ноздри».
Это событие оставило в сознании мальчика неизгладимый след. Увлекался ли он плаванием, играл ли в бэзбол, он никак не мог отделаться от преследовавших его мыслей, не мог позабыть вида и запаха ужасных, пожиравших молодые посевы спор черной ржавчины, этого бича пшеничных полей.
В 1887 году, когда Карльтону исполнился двадцать один год, он получил скромный сверток пергамента, перевязанный красивой ленточкой, в котором говорилось, что он удостоен звания баккалавра наук Канзасского сельскохозяйственного колледжа. Но юноша был уже далеко впереди своих учителей. Он был талантливым ботаником, самородком-одиночкой, и казенное образование не могло оказать на него плохого влияния. Все свободное время он проводил на плоской горячей равнине Канзаса, и это безбрежное земельное пространство было его лабораторией.
Карльтон целыми днями ползал на животе, рассматривая сквозь увеличительное стекло пятнышки ржавчины на стебельках различных трав и растений, или с сосредоточенным видом сидел и ковырялся в черной высохшей земле, изучая ее состав.
Он терпеливо отмечал каждый злак и каждую былинку в этой странной и печальной местности, где почва богата и плодородна, а погода резко изменчива. Он любил шагать по бесконечным просторам полей, покрытых нежной яркой зеленью молодых всходов. Он любил наблюдать, как медленно поднимается стебелек твердой озимой пшеницы, как образуется на нем ржавчина и постепенно убивает растение.
По вечерам он подолгу сидел за изучением греческого и латинского языков, и изучал он их вовсе не для самообразования, а исключительно потому, что все виды пшеницы, трав и паразитов носят в научных трудах названия на этих мертвых языках.
— На всякое дело он набрасывался с таким видом, как будто был погонщиком скота, — рассказывает один из его старых друзей.
Вся страна для него превратилась в поле, засеянное пшеницей, а пшеница стала его жизнью.
II. Первые опыты.
Маленькая кафедра профессора естественной истории в Вичитском университете показалась Карльтону слишком тесной. Он бросил эту службу и стал работать на Манхаттанской экспериментальной станции в Канзасе. Здесь в возрасте двадцати семи лет он сделал одно очень важное открытие.
Среди ботаников того времени существовало мнение, что ржавчина может переходить с ячменя на рожь и со ржи на пшеницу. Карльтон осторожно выкопал несколько молодых стеблей ячменя, тоненьким ножичком нанес на их листья споры черной ржавчины, взятой с больного ячменя, и посадил эти стебельки среди молодой пшеницы. Ячмень заболел ржавчиной, но пшеница продолжала оставаться здоровой.
Затем он проделал обратный опыт: привил ржавчину молодой пшенице и посадил ее среди ячменя. Результат получился тот же. Стебельки пшеницы покрылись смертельным черным налетом, ячмень же благополучно продолжал свой рост. Этим простым и точным опытом Карльтон доказал, что каждый хлебный злак имеет своего особого врага, и разрушил старинное суеверие о том, что один и тот же вид ржавчины может поражать разные сорта хлебных злаков.
Это открытие принесло ему большую известность. Правительство назначило его заведующим всеми селекционными работами над пшеницей в САСШ. В 1894 году этот могучий канзасец с большими мечтательными серыми глазами отправился в Вашингтон. Здесь он увидел, что вся армия ученых и борцов за пшеницу состоит из одной конторщицы и двух молодых помощников с грошовыми окладами жалованья. Но Марк Карльтон никогда никому не указывал на смехотворность этого учреждения, имевшего под своим высоким покровительством десятки миллионов акров[19] засеянной земли. В конце концов этот усатый сын равнины представлял собой целую армию. Он горячо взялся за работу.
Когда он работал еще в Канзасе, он пробовал лечить заболевшую пшеницу, опрыскивая ее разными химическими составами, но не добился никаких результатов.
«Странное дело, — рассуждал Карльтон. — На широком пространстве Канзаса носятся биллионы спор ядовитой ржавчины, и все-таки миллионы бушелей[20] пшеницы благополучно вызревают. Где-то в мире должна быть такая пшеница, которая в состоянии отразить атаку любого паразита, и эту пшеницу я должен найти…»
Он затеял грандиозный и довольно фантастический эксперимент, который вряд ли был бы под силу целой коллегии ученых. Из разных концов мира он стал выписывать образцы лучших сортов пшеницы, и вскоре его лаборатория была завалена тысячами пробных пакетов. Здесь были и бородатая онигара из Японии, и гафкани из Турции, и волосатая пролиферо из Италии, и озимая гирка из России, и знаменитые близнецы Джек и Том из далекой Австралии, и много других.
Весь этот интернациональный пшеничный конгресс Карльтон в том же году рассадил на небольших отдельных грядках близ Гаррет-парка, в Мэриленде. Что сделает этим чужеземным гостам оранжевая ржавчина, паразитирующая на листьях? Найдутся ли среди них такие, которые смогут устоять перед спорами черной ржавчины, поражающей стебли?
Однако этот грандиозный опыт оказался пустой тратой времени. Лишь кое-где появилась ржавчина в виде небольших красивых оранжевых пятнышек, не причинивших пшенице особого вреда. Но где же страшная ржавчина, жадно обгладывающая молодые стебли?
«Что значит хороший урожай пшеницы в мягком прекрасном климате Мэриленда? — думал Карльтон. — Я должен был проделать этот опыт там, на западе, в далеком и суровом Канзасе».
Он вспомнил беспрестанные жалобы фермеров, вспомнил, как в холодную осень ветер со Скалистых гор сдувает пшеницу с лица земли, и пришел к основному выводу: «Не важно, как родится пшеница в хороших условиях и в благоприятные годы, а важно, как она переносит тяжелые. Я должен найти такую пшеницу, которая выдержит все испытания».
Им овладела тоска по родным канзасским степям. В конце лета 1895 года, захватив с собой несколько сот мешочков с семенами пшеницы — чемпионами разных стран, — он отправился в Салину, в Канзасе.
III. Сокровище меннонитов.
Приятель Карльтона фермер Стиммель предоставил ему для опыта свободный участок земли. Карльтон тщательно подготовил этот кусок чернозема и засеял его сотнями сортов пшеницы.
Он не сидел на месте в ожидании пока подрастут его зеленые детки, а беспокойно бродил по Великой равнине, осматриваясь, наблюдая, докучая фермерам расспросами. А по ночам он сидел на маленькой грязной одинокой ферме, носившей громкое название гостиницы, и читал. Он с головой ушел в чтение книг, которые рассказывали ему о чудесной пшенице с ярко-пурпуровым зерном, растущей в Абиссинии, или о том, что в Екатеринодаре, в далекой России, выпадает дождей в год на 20 кубических сантиметров меньше, чем в Гуроне, в Южной Дакоте.
К концу лета он вернулся к своему опыту на ферму Стиммеля. В эту суровую осень даже Карльтон дрожал от ледяных ветров, а ужасная зимняя стужа пронизывала до костей. Было слишком холодно, слишком сухо. Почва вздувалась, трескалась и рассыпалась. Земляная пыль взлетала вверх и уносилась западным ветром. Неожиданно наступала оттепель и шел дождь, а потом ударял мороз, и красивая сверкающая корка льда покрывала нежные побеги лучших мировых образцов пшеницы. Да, это была настоящая бойня…
Но Карльтон был счастлив. Этот эксперимент был для него откровением. В простых таблицах он аккуратно зарегистрировал печальные результаты своего опыта. Карльтон владел инстинктом настоящего сына природы, и одна суровая зима могла рассказать ему больше, чем десятки научных опытов в теплицах или с условиях мягкого климата. Он собрал жалкие остатки своей экспериментальной пшеницы и в следующем году переехал на место прежней своей работы, на Манхаттанскую опытную станцию.
Снова наступила канзасская зима. В своих научных докладах Карльтон называл ее «строгой зимой». А к концу лета 1897 года осталось в живых менее сотни сортов из тысячи первоначальных образцов иноземной пшеницы.
— Я должен ехать в Россию, — стал поговаривать Карльтон. — Мне необходимо познакомиться с черноземной полосой Южной России и поискать там самых твердых сортов пшеницы.
Поездка в Россию стала его манией.
Однажды во время своих скитаний по Канзасу он встретился с русскими меннонитами[21]. Эти странные люди с успехом выращивали пшеницу даже в самые тяжелые суровые годы.
Карльтон исходил всю Великую равнину, начиная от долины Красной реки на севере и кончая пустынными техасскими степями на юге.
Всюду, где бы он ни был, он присматривался к свойствам почвы и на ходу делал летучие анализы. И всюду он видел, что фермеры сеют только мягкую пшеницу, одни красную, другие белую. Он видел, как они терпели неудачу, разорялись дотла и уходили куда глаза глядят. За сравнительно короткий срок до четверти миллиона поселенцев должны были покинуть Канзас.
Карльтон рассеянным взглядом смотрел на это бегство и неожиданно вспомнил меннонитов. Эти люди и не думали уходить из Канзаса, они строили себе прекрасные дома. Карльтон видел, как они собирали по тридцати бушелей с акра твердой пшеницы, в то время как вокруг них от недорода царили нищета и разорение.
Он подружился с меннонитами, забрасывал их вопросами, которые они плохо понимали, не отходил от них ни на шаг.
— Но эту пшеницу… — он надкусывал твердые красные зернышки, — где вы ее взяли? — приставал он к сектантам.
— Эту пшеницу испокон веков сеяли наши предки. Называется она турецкой, — сообщили они Карльтону.
Оказывается, их деды привезли ее с собой из Таврической губернии. Когда они уезжали из России и садились на пароход, каждый глава семьи имел с собой около бушеля этой пшеницы. Она являлась для них величайшей драгоценностью. Вначале мельники отказывались принимать пшеницу меннонитов, так как их жернова не могли ее размолоть; потом были построены специальные мельницы для этой пшеницы.
Карльтон снова вернулся к своим опытам, порыскал по полям, просмотрел записи и обнаружил, что некоторые из твердых сортов русской пшеницы устояли лучше других. И он перенесся воображением за тысячи километров, на безбрежную черноземную полосу южно-русских земель. Весь мир должен стать его лабораторией!
IV. В далекой России.
В июле 1897 года Карльтон уехал из Вашингтона в восточном направлении, держа путь на Россию.
Как ужасно он надоедал важным чиновникам из Департамента земледелия, чтобы добиться этой командировки! Он перебивал их на полуслове, едва только они начинали ему возражать, ослеплял их фейерверком своих фантастических замыслов, засыпая градом фактов. Он брал карту Дакоты, Канзаса и Небраски и накладывал ее на карту юга России.
— Вот, джентльмены! Вы видите, как они поразительно точно совпадают! — повторял он без конца мягким, но настойчивым голосом.
Каким-то таинственным чутьем он предугадывал то, о чем писал впоследствии: «Если бы человек, путешествующий по канзасским равнинам, во время сна был перенесен в Таврическую губернию, на юг Россси, он не заметил бы большой разницы в окружающей обстановке, разве только в людях, характере построек и домашнем скоте».
— Что же вы в конце концов предлагаете? — с досадою спрашивали чиновники.
— Ну как же вы не понимаете! — восклицал Карльтон. — Ведь в нашей средне-западной области нет местной пшеницы. Там имеется множество разных сортов, случайно занесенных поселенцами. А в России… Там пшеница натуральная, существующая с древнейших времен. Неужели же вам не ясно, что только такая пшеница может выжить в наших условиях?
— Да, но…
— Вы хотите спросить, почему мы должны испробовать именно эту пшеницу на нашей западной равнине? Да потому, что эта равнина абсолютно похожа на русскую черноземную полосу. Долгая холодная зима, сухое короткое лето. Дожди? И там и тут в период созревания выпадает одинаковое количество осадков. Но самое главное — это характер почв. Их невозможно отличить одну от другой!
— Но, позвольте…
— Нет, нет, джентльмены! Вы обязательно должны командировать меня на поиски лучшей русской пшеницы!
Наконец ему было указано на то, что он не знает русского языка. Он отправился домой, окружил себя кучами словарей и грамматик и принялся добросовестно изучать этот дьявольски трудный язык…
Таким образом исключительно благодаря личной энергии и настойчивости Карльтону удалось поехать в Россию.
Он не надолго задержался в Одессе и в Петербурге для беседы со специалистами. Все лето и осень он посвятил охоте за пшеницей. Один и тот же вопрос неотступно стоял перед ним:
«Какие сорта озимой пшеницы лучше всего переносят самые холодные ветры в наиболее бесснежные зимы?»
На ломаном русском языке, или на английском, или же просто с помощью знаков он спрашивал каждого встречного:
— Какие сорта вашей яровой пшеницы лучше всего сопротивляются засухе и паразиту ржавчины?
Он задавал эти вопросы и помещикам, и ученым агрономам, и безграмотным крестьянам. Но больше всего он смотрел. Его большие серые глаза, казалось, видели нечто такое, что влекло его все дальше на восток, к пустынным зауральским степям.
В своем неуклонном движении на восток он дошел до Тургайской степи, простирающейся на юго-восток от Оренбурга. Он уселся на маленькие дрожки и пустился в странствие по этой прерии, раскаленной как Сахара. Он низко перегибался со своего ненадежного экипажа, чтобы ковырнуть пальцем чернозем обнаженной иссохшей равнины, впитывавшей в себя короткие летние дожди, как гигантский лист пропускной бумаги.
Наконец он остановился у одинокой, крытой кошмой киргизской юрты. И здесь Карльтон нашел то, чего искал.
Он нашел твердую пшеницу, называемую кубанкой. Она была настолько тверда, что ее трудно было отличить от ячменя. В степях западной Азии на протяжении несчетного числа веков она выпускала на земли светлозеленые побеги, а эта земля возделывалась таким грубым и примитивным орудием, которое никак нельзя было назвать плугом. Кубанка выталкивала кверху свои крепкие короткие стебли, несмотря на адскую жару. Ее плоские налитые колосья, щетинившиеся длинными жесткими бородками, киргизы жали серпами в самую жаркую пору дня. Стеклянные твердые зерна вымолачивались цепами или же с помощью верблюдов, которых гоняли кругом по разложенной на земле пшенице.
Карльтон весь отдался радостным мечтам. Его глаза были устремлены теперь на далекий родной запад.
Он видел перед собой бесконечную линию фронта американских борцов с голодом, городских ученых и несчастных фермеров; он видел плоскую знойную равнину, широко расстилающуюся на сотом меридиане…
И Карльтон, закупив большое количество семян кубанки, отправил их в Америку. Он не преминул послать туда также арнаутку, гарновку и переродку — этих славных сестер неприхотливой кубанки.
Но он этим не ограничился.
Проводя дни и ночи над составлением карт атмосферных осадков, он медленно пробирался из одной глухой деревушки в другую. Он видел русских мужиков с их женами и детьми, темных, забитых, не умевшие ни читать ни писать. Но как изумительно эти люди обрабатывали свою землю! С каким искусством и терпением, вколоченным в них долгими веками смертельной борьбы с голодом, они обхаживали и лелеяли эту сухую и упрямую, но исключительно богатую перегноем почву.
Карльтон внимательно изучил их работу и простые остроумные орудия и с этими новыми данными о почвах вернулся в Америку.
V. Борьба за кубанку.
Прямо с поезда он отправился в Департамент земледелия. Он предстал перед чиновниками, развернул карту западной равнины перед их сморщенными носами, резким взмахом карандаша провел две гигантских черты на несколько градусов западнее и восточнее сотого меридиана — от Дакоты (на севере) до Техаса (на юге).
— Вот здесь должна расти твердая русская пшеница! — коротко сказал он.
Через некоторое время Карльтон с присущей ему пылкостью отправился пропагандировать свою пшеницу по всему необъятному простору западной равнины. В самых проклятых, выжженных солнцем местах, где ни один нормальный человек не решился бы возделывать пшеницу, можно было увидеть его могучую фигуру и черную войлочную шляпу.
— Попробуйте вот эту пшеницу! Сделайте опыт! Эта твердая пшеница у вас пойдет! — взывал он к поселенцам, этим суровым детям равнины с потрескавшимися губами, дубленой кожей и куриными лапками около глаз. — Чем хуже условия, тем лучший хлеб вы получите из этой пшеницы…
Между тем грандиозный опыт Карльтона все шире и шире распространялся по прерии. Он посеял кубанку в самых далеких и сухих окраинах запада. Затем он разослал ее семена во все концы Великой равнины, во все широты от Техаса до долины Красной реки.
И вот наконец твердая русская пшеница начала себя показывать. Карльтон стал получать одобрительные отзывы о ней от профессоров различных экспериментальных сельскохозяйственных станций. Один из них писал о кубанке и арнаутке: «Оба сорта великолепно перенесли засуху и даже в этот суровый год дали тридцать бушелей с акра, между тем как другие сорта дали только от двух до восьми».
Но недостаточно было одних научных сообщений, предстояло еще выдержать отчаянную борьбу, чтобы заставить американцев сеять русскую пшеницу. Карльтон начал собственными силами проталкивать кубанку на рынок. По всем направлениям он пихал, нажимал, агитировал.
Кубанка и арнаутка широко применялись в Европе для производства макарон. Жители Дакоты с пренебрежением стали называть кубанку «макаронной пшеницей».
Карльтон написал американским консулам в Лионе и Марселе, чтобы они подняли в прессе шум об американской твердой пшенице и сообщили французским любителям макарон, что в Америке возделывается макаронная пшеница не хуже русской. Но что забавнее всего, он начал убеждать американцев, что они должны сделать макароны своим национальным блюдом, столь же распространенным, как ветчина и яйца.
Чтобы укрепить корни своей возлюбленной твердой кубанки в черной и высохшей американской почве, Карльтон превратился в страстного пожирателя макарон, в новоявленного макаронного пророка. Он всецело отдался обращению людей в макаронную веру.
Тетради с записями и карты атмосферных осадков на его столе сменились руководствами по кулинарии. Он советовался с знаменитыми поварами. Он заполнял научные бюллетени, которых никто не читал, рецептами изысканнейших блюд из манной крупы, которая также делается из твердой пшеницы. Он давал подробные наставления, как печь оладьи, указывал точную температуру для приготовления манного суфле, превозносил до небес холодный пуддинг из манной крупы, который особенно приятен на вкус, если его приправить гусиным жиром.
Но в конце концов главное назначение всякой пшеницы — давать продукт первой жизненной необходимости — хороший хлеб. И вот мельники Миннеаполиса и северо-западной области подняли вой по поводу новой твердой пшеницы, которая стала появляться на их мельницах. Камни, рассчитанные на обычные мягкие сорта пшеницы, плохо справлялись с твердой кубанкой.
— Она настолько тверда, что наши жернова не в состоянии ее размолоть! — кричали они.
Они стали отчаянно ругать Карльтона и прозвали кубанку «пшеницей-ублюдком».
Тогда Карльтон отправился к ним. С широко открытыми горящими глазами он рассказывал им о мельницах на берегах далекой Волги, о том, что самый лучший хлеб в России выпекается из твердой пшеницы. Он шутливо ругался с ними. С подкупающей искренностью он обращался к их культурности, успокаивал и ободрял их.
Узнав, что один мельник в южной части Миннеаполиса размалывает твердую пшеницу, Карльтон пришел в неописуемый восторг, забросил все свои дела и помчался на мельницу.
Карльтон напек булок из двух сортов муки — из кубанки и твердой яровой пшеницы, дающей самую лучшую и популярную в Америке муку, и разослал их с соответствующими анкетами двумстам пятидесяти выдающимся людям.
Так он трудился в поте лица над своей тонкой и сложной задачей. Никогда еще ни одна научная работа не проталкивалась вперед с помощью таких странных, ненаучных и разнообразных приемов силами одного человека. Одинокий, под градом насмешек и проклятий, Карльтон протащил кубанку до решительного момента — до момента ее славной битвы с паразитом черной ржавчины.
VI. Победа за победой.
Даже когда Карльтон спал — и то ему снилась твердая пшеница. Он досмерти надоедал чиновникам из Департамента земледелия, с горящими глазами убеждая их в неподражаемых качествах кубанки. Он стал очень скучным и нудным человеком. Люди над ним смеялись. Но природа пришла ему на помощь.
С одной фермы на другую распространялась весть о стойкости и твердости кубанки.
— Чудеса! Эта проклятая трава растет без всяких дождей!.. Я собрал двадцать пять бушелей с акра в прошлом году! — рассказывали один другому дакотские фермеры.
Они начали сеять кубанку, несмотря на грошовую плату, которую давали за нее на рынке. Но они были еще слишком осторожны и консервативны: на один акр новой пшеницы они сеяли несколько акров старой — «красной свирели» и «голубого стебля», — не подозревая, что этим самым готовят блестящий эксперимент для Карльтона. Это было в 1904 году.
Снова подкралась эпидемия черной ржавчины. На фермах близ Арапаго в Небраске, где прожорливый паразит погубил все посевы «свирели» и «голубого стебля», неуязвимая кубанка приветливо кивала волосатыми колосьями, набитыми зерном. Так же обстояло дело по всей северо-западной области, в обеих Дакотах и до самых границ Саскачевана. Фермеры раскрыли рот от изумления. Даже мельники перестали зубоскалить.
Сам Карльтон был поражен этим неожиданным успехом. Он принес кубанку на Великую равнину для борьбы с засухой, он хотел превратить пустынные земли западных окраин в плодородные поля, чтобы накормить хлебом голодающих поселенцев. Но кубанка устояла вовсе не потому, что победила засуху, а потому, что отразила разбойничий налет черного паразита — ржавчины. По его расчетам кубанка должна была сослужить службу фермерам, живущим на юге, в сухой безводной местности вокруг Амарилло. Но она прекрасно прижилась и одержала блестящую победу также и в Дакоте, на далеком севере.
Из одной осененной тополями хижины в другую, по всей Дакоте пронеслась весть о чудесной новой пшенице, дающей хлеб в плохие годы.
За пять лет урожай кубанки вырос до двадцати миллионов бушелей. И вот канзасские земледельцы стали поговаривать о новом чуде — твердой красной харьковской пшенице. Тот же Карльтон привез ее из России в 1900 году. Всю дорогу в Россию он ехал с таким чувством, словно что-то забыл там в первую поездку; его неудержимо влекли к себе места, лежащие далеко к северу от Таврической губернии, из которой канзасские меннониты привезли свою турецкую пшеницу. Он прибыл в город Старобельск, Харьковской губернии, где лето суше, а зима холоднее и ветреннее чем в Канзасе. Там он высмотрел один вид твердой пшеницы, который крестьяне сеют в осеннее время. Она была жесткая, тяжелая, с красным зерном, медленно всходила осенью, глубоко зарываясь корнями в чернозем и расстилая по земле молодые побеги, чтобы перехитрить злобные зимние ветры.
Почти без всякой борьбы ярко-зеленые посевы харьковской пшеницы разлились, как вода по гладкому кухонному столу, по всему западному Канзасу. А летом, после всех зимних ужасов, волнующиеся красно-золотые поля говорили уже о том, что разведение пшеницы в этой стране из неверной и азартной игры превратилось в интересное и важное занятие для людей, которые хотят работать, чтобы хорошо жить.
VII. Удары судьбы.
В то время как новая пшеница совершала триумфальное шествие по всей стране, одна из дочерей Карльтона заболела детским параличом.
«Я израсходовал все средства, какие только мог собрать, на ее лечение, — рассказывает Карльтон. — Я тратил пропасть денег на поездки к разным знаменитостям, которым я ни капельки не верил, но мистрис Карльтон на что-то надеялась».
Ясно, что ему приходилось брать взаймы, — ведь его жалованье было меньше трех тысяч долларов в год. Но правительство Соединенных Штатов и не думало помогать Карльтону. Ведь он открыл кубанку и харьковскую пшеницу… «в порядке служебного долга»!
Карльтон не стал просить помощи у своего хозяина — правительства. Он всячески старался выпутаться собственными силами, занимая деньги направо и налево. Он стал занимать небольшие суммы даже у своих товарищей по работе. Ему приходилось брать у одного, чтобы отдавать другому, и в конце концов он сделался предметом шуток даже для тех людей, которые его очень любили и знали, какой это исключительно честный человек.
Обремененный материальными заботами, он не мог уже внимательно следить за развитием и ростом охоты за пшеницей, которой он положил начало своими великими исследованиями. Но его конечно не прогонят со службы, — этого не может случиться! Ведь его двадцатилетняя работа увеличила хлебные богатства страны в десять миллионов раз. Урожай янтарно-желтой косматой сибирской пшеницы поднялся с двадцати до семидесяти миллионов бушелей в год! В 1914 году она была даже премирована на выставке, одержав победу над старой яровой пшеницей «красной свирелью».
В там же году половину всего урожая твердой озимой пшеницы в стране составляла красная харьковская — больше восьмидесяти миллионов бушелей. Передовая линия борцов с голодом на сотом меридиане могла теперь смеяться над свирепыми осенними ветрами. Доброе красное зерно харьковской пшеницы наполняло бесконечные обозы, двигавшиеся к железным дорогам — на Монтану, Охлагому, Небраску и в его родной штат Канзас. О, если бы эти люди только знали! Или если бы у Карльтона был свой человек в продажной буржуазной прессе! Или если бы он не был таким чудаком!..
VIII. Конец героя.
Дом Карльтона в Вашингтоне был продан с торгов за неплатеж по закладной. Он переехал с семьей в избушку с дырявыми стенами на реке Потомак.
В 1918 году один из сыновей Карльтона был помещен в больницу для операции. В то время как жизнь мальчика висела на волоске, его сестра, девушка семнадцати лет, внезапно заболела. Через пять дней она умерла…
Тогда же Карльтон сделал последнее усилие, чтобы освободиться от множества тяготивших его мелких долгов. Он взял взаймы у одного хлебопромышленника солидную сумму в четыре тысячи долларов и у двух других друзей несколько меньшие суммы. Но к несчастью оказалось, что эти хлебопромышленники принадлежат к оппозиционной политической партии.
В 1918 году он был приглашен в кабинет секретаря Департамента земледелия. Секретарь был осведомлен одним возмущенным членом конгресса о том, что Карльтон, славный охотник за пшеницей, взял взаймы денег у хлебопромышленников, принадлежавших к оппозиционной партии.
И вот Карльтону был дан трехмесячный отпуск без сохранения содержания. В течение этого срока он должен был уплатить все свои долги хлебопромышленникам, в противном случае…
В 1919 году площадь посева твердой красной пшеницы выросла до двадцати одного миллиона акров, что составляло третью часть всего посева пшеницы в Америке.
В течение последующих семи лет некоторые банки, в которых хранились векселя, выданные Марком Карльтоном, получали чеки за его подписью в погашение части или всей суммы долгов. Чеки получались из Бокка-дель-Торо в Панаме, из Киамеля в Гондурасе и даже из Перу. Он таскался с одной должности на другую по знойным экваториальным странам.
Лица, которые давали свои бланки на его векселях, получали из банков эти добрые вести, и больше ничего. Карльтон всегда был большим чудаком. Также и старые друзья, которые когда-то ссужали его деньгами, не надеясь на возврат, начали получать от него небольшие суммы без всяких объяснений.
На юге Карльтон страдал от жары и москитов, к тому же он был совершенно одинок, потому что жена и дети остались на севере. Он тосковал по семье и родным равнинам, но ему так и не пришлось их больше увидеть. 26 апреля 1925 года в небольшом городке Пэта, в Перу, Марк-Альфред Карльтон скончался на пятьдесят девятом году от острой малярии.
Подумал ли кто-нибудь о памятнике славному охотнику за пшеницей или хотя бы о скромной бронзовой дощечке на месте его погребения? В «Официальном Вестнике Департамента Земледелия» до сих пор еще не было ни слова о смерти Марка Карльтона.
Пусть же его памятником будут необозримые поля харьковской пшеницы, ярко зеленеющие после лютой зимы, которая до прихода Марка Карльтона разоряла сотни и тысячи земледельческих хозяйств. Пусть напоминанием о нем будут безбрежные золотые просторы косматой кубанки, ожидающей жатвы на тех полях, где до прихода славного охотника за пшеницей свирепствовал страшный паразит черной ржавчины!
Погоня за куном.
Рассказ Петра Ширяева.
Вечерами в мою избушку приходил с пчельника Кузьма Петрович. У него была красивая библейская голова с открытым смелым лбом, правильным носом и живописной путанной бородой. Я испытывал почти чувство обиды, когда он начинал говорить: так не шли к этой великолепной голове бахвальство и льстивый, пропитанный фальшью голос. Посасывая крохотную самодельную трубочку и поминутно сплевывая на пол, Кузьма Петрович больше всего любил говорить о самом себе. О чем бы ни начинал он рассказывать, выходило всегда так, что он, Кузьма Петрович, и удачливее, и умнее, и находчивее всех, а когда речь заходила о его былом благополучии, то оказывалось, что коровы у него были не просто коровы, а необыкновенные: «с молоком — ну, скажи, одна сливка»; мед — не просто мед, а рассыпчатый, вроде манной крупы; свиньи — «по двадцати пудов» каждая, а шомпольное ружье било «куда глаз хватит!»
— Кузьма Петрович, а что твоя Жучка по белке ходит? — спрашивал я, глядя на лохматую паршивую собачонку, часто приходившую с ним.
Кузьма Петрович многозначительно ухмылялся и отвечал не сразу. Присаживался на корточки у пылающей печки, раскуривал от уголька трубочку, пропускал в кулак библейскую бороду и сплевывал. Потом изрекал с деланной скромностью:
— Корову за нее не возьму!
И, помолчав, начинал рассказывать о других собаках, бывших у него до Жучки, еще более необыкновенных — понятливых и умных, как человек, и верных, как смерть.
— Был у меня Шарик!.. Уйдем, бывало, со старухой на три дня на село, а его запрем в пчельнике. Конечно, оставим ему хлеба. Веришь, никогда сразу не слопает, распределит на три дня и кушает по порции, во-о какой был!
— Куда же он делся?
— Охотнику одному он понравился. Пристал: продай, да продай, ну я и отдал! Бери, говорю, на доброе здоровье, коль нравится! Почему человеку одолжение не сделать? Я, знаешь, человек такой, для хорошего человека почему не услужить?! А уж и соба-ака была, таких теперь и нету!..
— Кузьма Петрович, а медведей тебе случалось бить?
— Бивал.
И снова наступала длительная пауза, оттенявшая скромность ответа. Кузьма Петрович доставал из печки уголек, перекатывал его с ладони на ладонь, раскуривая, усиленно хрипел пустой трубочкой и не начинал рассказа о медведе, пока я не понуждал его к этому повторной просьбой. Убитый медведь оказывался таким же необыкновенным, как и все в его рассказах: огромный, как лось, свирепый, как тигр, и жирный, как рождественский боров.
— А вот Степан Максимыч убил восемь штук! — вставлял я в паузу, чтобы подзадорить старика.
— Степан, он еще молодой! — помолчав, отвечал Кузьма Петрович, — Ему того не видать, что я видал. Теперь медведь смирный пошел…
Во время одного из таких разговоров в избушку шумно вошел Степан Максимыч. Весело поздоровавшись, сбросил ружье, сумку и с улыбкой, обращаясь к Кузьме Петровичу, сказал:
— А я, Кузьма, за куницей пришел! Тут, за пчельником, в седьмом квартале должна непременно быть.
Кузьма Петрович сделал безразличное лицо.
— А мне что?.. Добудешь — твое счастье! — равнодушно проговорил он, посапывая трубочкой, но в его равнодушии я сразу почуял обеспокоенность, тревожную настороженность и скрытую враждебность к Степану Максимычу. Куница была редкая и ценная добыча в этих краях. В поисках за ней крестьяне-охотники проводят не один день в лесу.
Сидя у печки, Кузьма Петрович надолго замолчал; ворочал пылающие дрова, набивал табаком то-и-дело потухавшую трубку, плевался, а мы со Степаном Максимычем оживленно обсуждали план охоты на завтра.
Посидев так в молчании, Кузьма Петрович ушел к себе на пчельник.
— Всю ночь теперь не будет спать, — смеясь, говорил Степан Максимыч. — Завистной старик!
— А ты действительно за куницей пришел? — спросил я.
— Какая тут куница! Это я нарочно брехнул, чтоб Кузьму растревожить! По русакам пойдем завтра.
Глаза Степана Максимыча лучились плутоватым смешком; было приятно и легко разговаривать с ним после Кузьмы Петровича. В его небритом, поросшем рыжеватой беспорядочной растительностью лице было много лукавства, ума и вместе с тем простодушия. И пожалуй самой приятной чертой в нем было уменье слушать. Он слушал всем лицом: глазами, ртом, морщинками лба, завешенного вихрами, и своим вниманием заражал собеседника. Было такое впечатление, будто каждый разговаривающий с ним перематывает из себя в него какую-то ленту, ни один знак на которой не проходит неотмеченным его вниманием…
В семь утра, когда я и Степан Максимыч были уже готовы выйти из избушки, вошел Кузьма Петрович.
— Дров-то тебе на сегодня хватит, березовых не добавить? — осведомился он у меня с необычной заботливостью.
Степан Максимыч лукаво подмигнул мне.
— В седьмой пойдете? — помолчав, спросил Кузьма Петрович.
— Э-эх, Кузьма! — засмеялся Степан Максимыч. — Не бойсь ничего, за русаками пойдем, на бугры; никакой куницы в седьмом нету…
— А мне чего ж бояться, куниц я на своем веку добыл сколько тебе не видать! А что в седьмом нету — я и без тебя знаю!
Мы вышли.
— Зачем ты тревожишь старика? — упрекнул я Степана Максимыча.
— А зачем он завистной? Потому и тревожу! По-его теперь выходит — ежели вокруг пчельника найду куницу, то не бить ее, вроде как она его, а по-мне — хоть на самом пчельнике попадись, все одно убью, потому лес теперь ни для кого не заказан! А тревожится он понапрасну, никакой тут куницы быть не должно…
Перед вечером, к концу охоты, усталый и иззябший, я стоял на просеке, прислушиваясь к собаке, гонявшей беляка. Хотелось есть, хотелось сидеть у пылающего очага в избушке со стаканом горячего крепкого чаю. Неутомимый Степан Максимыч крутился неподалеку по осиннику, пытаясь перехватить гонного беляка. Гон приближался ко мне. Я приготовился, забывая на миг усталость. Но вместо беляка на просеку неожиданно вышел Степан Максимыч. Согнувшись, он что-то рассматривал на снегу. Я подошел к нему. Он выпрямился и, указывая на еле заметный след, пересекавший просеку, взволнованно проговорил:
— Куница.
Некоторое время в молчании мы смотрели друг на друга. О чем думал Степан Максимыч — я не знаю. Я думал о Кузьме Петровиче. Совсем близко от нас прошла с гоном собака, но обоим нам было теперь не до зайца. Добыть куницу для Степана Максимыча — значило заработать тридцать рублей; для меня это был первый случай поохотиться за куницей.
— Давай распутывать след, — сказал Степан Максимыч. — Должна она быть здесь, потому для кормежки самое подходящее место. Ты иди по следу, а я сейчас моментом обрежу круг.
«Обрезать круг» — на языке охотников означает замкнуть в круг след зверя. Вместо того, чтобы итти по следу, который десятки раз может возвращаться назад, охотник свертывает с него и описывает большой круг в том же направлении, в каком идет след, с таким расчетом, чтобы начало и конец круга сошлись. Если след зверя не пересек линии описываемого круга — значит зверь в кругу, и тогда уже охотник начинает распутывать след в полной уверенности, что зверь находится на определенном участке леса.
Степан Максимыч пошел влево, а я, вглядываясь, медленно двинулся по самому следу. Лес был смешанный: березки, осины, кое-где ели и сосняк и совсем редкие дубы.
— Ежели след оборвется — стой и жди меня! — приказал уходя, Степан Максимыч.
С неповторимым старанием и внимательностью разбирался я в запутанном ходе осторожного и хитрого хищника; несколько раз останавливался в полном недоумении, возвратившись к тому самому месту, от которого начал свои поиски. Начинал снова — и снова запутывался. Сбивали многочисленные беличьи следы, напоминавшие отчасти след куницы. Так безрезультатно пропутался я почти на одном и том же месте вплоть до прихода Степана Максимыча.
— Должна непременно быть здесь, — сказал он весело. — Круг небольшой дал. Пьем ноньче могорыч, теперь никуда от нас не уйдет! Куда след ведет? Разобрался? Пойдем вместе.
Поминутно пригибаясь к земле, Степан Максимыч быстро закружил по лесу, перешел небольшой выруб и через каких-нибудь пятнадцать минут остановился, посматривая на верхушку осины.
— Что? — шопотом спросил я, подходя ближе.
— Пошла верхом. Видишь, след кончился… — озабоченно проговорил Степан Максимыч и осмотрелся.
— А почему ты думаешь, что она пошла верхом?
Степан Максимыч нагнулся к основанию осины, у которой оборвался след, и показал мне на снегу осыпавшийся со ствола мох.
— Тут она прыжок дала, — пояснил он, — на эту самую осину, — вишь, насорила?
— Что же нам теперь делать? Пойдем домой! — разочарованно предложил я, в полной уверенности, что теперь куница для нас недосягаема.
— Без куницы домой не пойдем! — твердо отрезал Степан Максимыч. — Вот если очень далеко ушла верхом, ну, тогда правда, не взять, потому поздно, смеркаться зачинает.
Для меня было совершенно непонятно, как можно определить направление, в котором ушла куница по верхушкам деревьев. В первый раз я усомнился в словах Степана Максимыча и с неохотой, разбитый мгновенно насевшей на меня усталостью, поплелся за ним.
«Куница пошла верхом, по деревьям, а он смотрит вниз, на снег, — думал я — Домой бы теперь, чайку бы…»
Лес стал реже. Чаще попадались дубы. Собака, бросившая гонять зайца, присоединилась к нам. Так же, как и я, она лениво плелась сзади. И посматривая на нее, я находил в ней молчаливого своего единомышленника: она тоже была измучена, ей тоже хотелось в избушку, где ее ждала еда и мягкая подстилка, на которой так приятно лежать после целого дня беспрерывного гона и лизать пылающие натруженные лапы, а потом уснуть крепким несобачьим сном и изредка вздрагивать во сне, нарушаемом лесными виденьями…
— Степан Максимыч, идем домой!
— Сейчас мы ее найдем, — выпрямился Степан Максимыч. — Здесь она… Сюда шла! — показал он рукой на группу старых дубов впереди.
— Почему?
— Видишь, когда она идет верхом, роняет на снег то кору, то сломит сучок, я и примечаю, это все одно что след. Теперь надо смотреть на дубья, если дупло приметишь — непременно тут.
Степан Максимыч осмотрелся и быстро направился к одному из дубов, корявому и старому, с искривленным стволом. И сейчас же крикнул.
— Здесь. Иди скорей сюда!
Я подошел, мгновенно забыв про чай и избушку. Метрах в десяти от земли в стволе дуба была длинная щель. Она показалась мне слишком узкой для того, чтобы в нее могла пролезть куница, но Степан Максимыч, оживившийся необычайно, повеселевший, уверенно сказал:
— Здесь! Готовь ружье! Султан, поди сюда!
Подошедшая собака подошла к дереву, обнюхала и, задрав вверх голову, начала прыгать и лаять. Держа ружье наизготовку, я не спускал глаз с щели. Степан Максимыч бросил ружье на снег, сломал сухую осинку и подошел к дубу.
— Ну, теперь смотри, как покажется — бей!
Он стукнул сперва осторожно, потом сильней по стволу дерева осинкой. До боли я напрягал зрение; боялся не только на миг отвести взгляд от таинственной дыры вверху, но даже моргнуть.
— Не видать? — то-и-дело спрашивал Степан Максимыч.
— Нет.
— Хитрая, стерва!.. Эх, топора не взял! Ты смотри, смотри, ежели выскочит — пойдет по сучкам, верхом…
— Я смотрю,
— Должно быть самец, кун старый, вот и не показывается. Нету?
— Нет.
— Собаку не отпущай от себя!..
— Султан, иди сюда!
Собака, вначале принявшая самое живое участие во всем этом, лаявшая и прыгавшая вокруг дерева, теперь стихла и успокоилась, не видя от этого никаких результатов. Отойдя шагов на десять, разрыла снег и улеглась, свернувшись в клубок.
«Никакой куницы наверное здесь нет, — подумал я, взглянув на нее. — Была, может быть, да ушла».
Смеркалось. По снегу легли фиолетовые нежные тени. Крепчал мороз.
— Вероятно ушла, — высказал я свое соображение.
Степан Максимыч был упрям.
— Обожди! Сейчас…
Вместо того, чтобы стучать, он начал водить по стволу палкой, подражая пиле. И лишь только провел раз-другой, я совершенно отчетливо разглядел, как что-то метнулось по щели снизу вверх.
— Есть! — крикнул я прерывающимся голосом. — Здесь!
— Смотри, смотри, обязательно должна сейчас выйтить! — торопливо ответил Степан Максимыч и еще ожесточеннее запилил по дереву.
— Может быть выстрелить туда? — предложил я.
Степан Максимыч бросил палку, взял ружье и стал рядом со мной.
— Бей.
Я выстрелил, целясь в трещину.
— Вдарь еще!
Второй выстрел тоже не дал никакого результата.
— Не иначе — старый кун… Теперь нипочем не выйдет, — озабоченно заговорил Степан Максимыч. — Потому смекнул: деваться некуда, вот и затаился… Как на грех и топора не взял я! Всегда с топором хожу, а ноньче как затмение нашло; в лесу без топора, как без рук. Ах ты, нечистая сила!.. Стреляй еще раз!
Кун не показывался. Лес темнел. И чудесная, заворожившая нас трещина вверху медленно исчезала, сливаясь в одно с темным корявым стволом дуба. Вправо от нас заскрипели по снегу полозья саней. Кто-то ехал. Степан Максимыч стремительно бросился туда, крикнув мне на ходу:
— Не отходи, смотри, собаку не отпущай!..
Было слышно мне как он остановил ехавшего, спрашивая топор. Вернулся с ругательствами, без топора.
— Ведь надо же такому случаю быть — нету!. Ах ты, господи! Никогда без топора не ходил, а тут вот поди ж ты, мать..! Ну, ладно! Обожди, собаку не пущай за мной, сейчас шолохом выгоним…
С ожесточением он начал ломать молодые осинки. Работая ножом и зубами, связал их в длинный шест лыками и подошел с ним к дубу. Без шапки, мокрый от торопливых усилий, он несколько раз безуспешно пытался попасть концом шеста в почти невидное теперь узкое отверстие дупла. Зыбкий шест гнулся, запрокидывался назад, ломался… Снова работали зубы, отдирая лыко, работал самодельный перочинный нож, опять поднимался зыбкий шест, шарил по стволу почта у самой щели, но в щель не попадал.
— Правей… чуть-чуть полевей… повыше! — направлял я, следя за концом шеста и до рези в глазах напрягая зрение. В один из каких-то моментов я увидел как зыбкая вершинка шеста всунулась змеей в щель, и в то же мгновенье оттуда метнулось в воздух гибкое живое тело. Я видел, как в полумраке наступивших сумерек оно перевернулось несколько раз в стремительном паденьи своем на землю, видел, как подпрыгнуло, мягко шлепнувшись в снег в пяти шагах от меня, и метнулось вперед. Раз за разом громыхнули мои два растерянные выстрела.
— Упусти-ил?! — с непередаваемым отчаянием и надрывом взвыл Степан Максимыч и заметался, и закружился, словно от смертельной раны, на месте падения куницы. — Султан, Су-лтан, сюда, Султан!..
И не видя собаки около себя, он вдруг сам бросился в припрыжку по направлению, в котором скрылась куница, и залаял по-собачьи, подражая гону:
— Гав-гав-гав!..
Собака помчалась следом за ним. На снегу осталась шапка, ружье, сумка с патронами и… я. Было почти темно. В небе зажигались морозные звезды. Густела тишина; вечер плавил деревья в темную массу. Старый огромный дуб передо мной менял свои очертания и казался живым — черные голые сучья шевелились. Справа дошел чуть слышный таинственный хруст, будто чьи-то зубы точили сухую корочку. Прошло пять и десять минут. Быть может полчаса. Давно смолк голос Степана Максимыча и обиженный лай Султана. Я подобрал ружье, шапку и сумку, оставленные Степаном Макоимычем, и медленно пошел в том направлении, откуда в последний раз дошел до меня ею голос. В мыслях было только одно: «про-ма-зал!» Выразительное и стыдное слово. А перед глазами — неотступное видение стремительного хищного тела, перевертывающегося в воздухе: смерть или жизнь?.. Из неравной роковой схватки с всесильными хозяевами леса зверь вышел победителем…
Темная фигура Степана Максимыча очутилась рядом со мной совсем неожиданно и не с той стороны, откуда я ждал. Молча он принял от меня ружье и шапку с сумкой. В молчаньи двинулись к дому.
— Ты бы хоть обругал меня! — выговорил наконец я робко.
Степан Максимыч с остервенением сплюнул.
— Обоих нас застрелить не жалко за такие дела!..
Всю дорогу до избушки он не произнес больше ни слова и лишь, когда подходили к пчельнику Кузьмы Петровича, сказал:
— Никому и не говори об этом!
Разговор в этот вечер у нас не клеился. Степан Максимыч вздыхал, плевался, то надолго задумывался и, щуря глаза, устремленные в одну точку перед собой, часто-часто мигал веками. Раза два прерывал раздумье шопотным ругательством. И это был первый и единственный вечер, когда я заметил, что, слушая меня, Степан Максимыч думает о чем-то другом…
Кузьма Петрович пришел вскоре после нашего возвращения.
— Чего добыли?
Я скользнул глазами по лицу Степана Максимыча и поспешно ответил:
— Ничего, Кузьма Петрович, задаром проходили!
— Садись, Кузьма, чай пить! — пригласил Степан Максимыч. — Вьюнов-то ловишь?
— Поймал ноне утром.
— Много?
— Да нет… с полпуда, больше не будет,
— Крупный?
— Вьюн хороший, жи-ирный! Завтра утречкам принесу, поджарите…
— Знаменитая вещь, если поджарить! — облизнулся Степан Максимыч, отмахнул с потного от чая лба волосы, выпрямился и, смотря в лицо Кузьме Петровичу, неожиданно признался:
— А мы, Кузьма, куницу упустили!..
Кузьма Петрович, стоявший у двери, жадно шагнул к столу, сел и впился глазами в Степана Максимыча; на лице у него было и недоверие, и радость, и неодолимое желанье скорей узнать подробности.
— Не веришь? Ей-богу упустил! — повторил Степан Максимыч. — Да ку-ун какой! Старый, червонца четыре стоит!
Слово за словом он пересказал все перипетии нашей неудачной охоты; мой позорный промах смягчил, упирая на темноту, в которой мне пришлось стрелять. Я отметил, что в подробном рассказе своем Степан Максимыч не обмолвился ни одним словом, которое могло бы служить указанием места нашей охоты на куницу. Не опросил об этом и Кузьма Петрович. Следующий день подтвердил мое предположение: в рассказе о неудачливой нашей охоте Кузьму Петровича больше всего интересовал вопрос: где?
Обогнув пчельник, мы пробирались густым ольшанником к буграм, в ельник, где, по нашим рассчетам, непременно должны были быть русаки…
— Куна этого я все одно добуду, — упрямо говорил мне Степан Максимыч, шагая впереди меня и зорко присматриваясь к каждому следу. — Ежели бы не к вечеру вчера дело было, непременно нашел бы!.. Денька через два пойду и добуду. Кормится он в том месте. Сегодня бы пошел, да охота очень русаками с тобой побаловаться…
Я ни у кого не видел такой походки, как у Степана Максимыча. Он шагал «в разметку», выворачивая наружу носки ступней и почти не сгибая в коленях ног. Со стороны казалось — он идет медленно, но я знал но горькому опыту как трудно поспевать за ним. В лаптях, в толстых суконных онучах, густо перевитых оборками, его короткие ноги всегда казались мне литыми из чугуна. Расстояний для него не существовало, а его «версты» я всегда расценивал километров по пяти. В сумке с патронами у него всегда была краюха хлеба. Он ел на ходу. Пройдет километр-два, отломит небольшой кусочек и съест, через два-три — еще. «Чтоб время не терять и не отощать чтоб», — объяснял он…
В этот день охота сложилась для нас удачная: к полудню мы взяли трех русаков. Взяли бы наверное и еще, но на мое несчастье Степан Максимыч снова наткнулся на куний след и, мгновенно забыв о русаках, исчез в осиннике. Некоторое время до моего слуха доходил хруст веток под его шагами, шорохи раздвигаемых осинок, потом все смолкло. Я остался вдвоем с Султаном на просеке. Хотя Степан Максимыч и заверил меня, что он сейчас вернется, я решил его не ждать и медленно двинулся к дому. Султан бежал впереди, сразу сообразив, что работа кончена и в избушке его ждет еда. С большой неохотой подошел он ко мне, когда, заметив свежий след беляка, я начал подзывать его, ткнул мордой в отпечаток заячьих лап, посмотрел на меня, ткнул еще и опять посмотрел на меня, как бы говоря: «Стоит ли? Не лучше ли домой?» Настаивать я не стал: сетка с двумя русаками уже изрядно оттянула мои плечи. Мы двинулись дальше, но в следующий момент Султан метнулся с просеки в кусты и погнал. Я отчетливо увидел темное гибкое тело быстро ускользавшее от Султана к груше сосен, вправо от меня. И первая мысль была: «Куница!» Я побежал следом за Султаном. У сосняка он остановился и, подпрыгивая, начал лаять вверх, на одну из сосен. Сколько я ни пытался увидеть что-нибудь в густой зеленой хвое, я ничего не увидел, хотя и был уверен, что куница именно здесь. И боясь, что от меня одного она уйдет, закричал во всю мочь:
— Степа-а-ан, го-оп! Сте-па-а-ан, сю-да-а-а!..
Держа ружье наготове, я безрезультатно шарил глазами по верхушкам сосен и не переставал звать:
— Сте-па-ан, о-го-го-го-о!
И был несказанно удивлен, когда вместо Степана Максимыча, ко мне неслышно вдруг подошел Кузьма Петрович. За плечами у него было ружье, а за веревочным поясом топор. Я сразу догадался, что он все время крутился по нашим следам в надежде установить место, где мы нашли вчера куницу.
— Что кричишь? Ай нашел что? — спросил он, осматривая сосняк.
— Белка! — солгал я.
Кузьма Петрович еще раз подозрительно осмотрел сосняк и равнодушно проговорил:
— Белки тут много. Ты что ж, видал ее?
— Видел. Собака по земле гнала.
— По земле?! — переспроси Кузьма Петрович.
В это время я заметил на одной из сосенок беличье гнездо, «гаюшку», как называют его здесь охотники. От Степана Максимыча я знал, что куница часто скрывается в беличьих гнездах, и боясь, что Кузьма Петрович догадается в чем дело, я, не желая уступать ему честь открытия убежища куницы, сказал:
— Может быть это совсем и не белка, а куница?
Но Кузьма Петрович уже догадался. Я заметил это по быстрому воровскому взгляду, брошенному им сперва на гаюшку, потом на меня.
— Куницы здесь не должно быть! — проговорил он смиренным отеческим голосом и опять украдкой вскинул глаза к гаюшке.
— На всякий случай ты постучи по этой вот сосне топором, — предложил я. — Проверим!
— Да зря стучать; куницы тут не должна быть! — повторил Кузьма Петрович.
— Сте-па-а-ан, го-го-оп, сю-да-а!.. — закричал я.
Кузьма Петрович вынул из-за пояса топор, подошел к сосне, но не к той, на которой была гаюшка, и начал рубить.
— Не эту! — поправил я. — Вон ту, с гнездом!
Словно на пытку его толкали, неохотно подошел Кузьма Петрович к сосне с гаюшкой и только стукнул раза два топором, как из гаюшки выкинулась великолепная куница, перескочила на другую сосну и затаилась в зеленой гуще хвои. Я видел ее совершенно отчетливо в момент прыжка, но выстрелить не успел. Держа ружье у плеча, пытался разыскать ее снова и не мог. Чуя смертельную опасность, куница затаилась. Я отошел в сторону на несколько шагов, чтобы увеличить таким образом поле наблюдения, и лишь только выбрал позицию, притаившийся хищник не выдержал и огромным чудесным прыжком хотел переброситься на следующее дерево. Мой выстрел оборвал прыжок. Убитая наповал куница упала в трех шагах от меня.
Завистливо рассматривал ее Кузьма Петрович и, передавая мне, сказал;
— Самец, кун. Ореховый кун.
Ореховые куницы, по его словам, были самые ценные.
На просеке к нам присоединился Степан Максимыч.
— В кого стреляли? — спросил он, здороваясь с Кузьмой Петровичем и подозрительно косясь на него.
Я вынул из кармана куницу.
Степан Максимыч как стоял, так тут же сел на снег и стянул с головы шапку. Я никогда не видел так быстро поглупевшего лица. Брови у него ушли вверх, набирая на лоб морщинки; рот полураскрылся, покруглели глаза — бессмысленные, пустые, ничего не понимающие в этой жизни, где куница сама лезет в руки охотнику-новичку, в то время как завзятые охотники попусту тратят дни и целые недели в поисках за ней…
— Ну что ж это такое, ты подумай только, — рассуждал он с Кузьмой Петровичем, идя сзади меня. — Тут, можно сказать, не жалея себя, ходишь-ходишь за ней, а он вот только приехал — чик, и готово! Ах, ты, история-то какая, прямо даже чудно!
— Я то с топором был; стукнул, она тут и есть! — отвечал Кузьма Петрович и в третий раз начинал свой рассказ о том, как услыхал мой крик, как подошел, как сразу увидел гаюшку, и из его рассказа выходило так, что если бы не он — куницы мне не видать как своих ушей.
Я слушал и решал неразрешимый вопрос: кому из них отдать куницу?
На заводской трубе.
Рассказ М. К.
I
Покинутый завод стоял на отлогом, ветренном и солнечном склоне длинного сутулого холма. Узкая лента зарастающей ковылем булыжной дороги взбегала от шоссе к приземистым баракам сушилок. Дощатые крыши сушилок чернели дырами, навесы обваливались. Изрезанные лопатами края глубокого каррьера сползли и обрушились. Рыхлые осыпи черной земли прикрыли светлевшие на дне ямы липкие пласты голубоватой глины. Лопух и крапива лохматили склоны. Дорога обогнула каррьер и заметно круче поползла вверх.
Тяжело ступая, Петр Спирин вытер потный лоб и хмуро сказал:
— Пропал заводишко-то!
С трудом поспевающий за ним, запыхавшийся от жары и подъема, человек в кургузом пиджачке горестно и утвердительно закивал косматой головой и со вздохом проговорил:
— Пропал, паря… Это ты верно.
— А кто виноват? — почти злобно спросил Спирин. — Сохранить надо было. Себе же, небось. Эх, вы!..
Человек в пиджаке негодующе взмахнул рукой.
— Ты, товарищ дорогой, не агитируй, не агитируй! — хитро прищурясь, заговорил он. — Мы и сами понимаем, что и как. А только тут нельзя было сохранить…
— Это почему же нельзя?
— А потому. Ты послушай сначала.
Ловко загородившись от ветра, рассказчик зажег погасшую было трубку и, глубоко затягиваясь, начал:
— Был тут у нас, еще в одиннадцатом году, купчик такой, Ерофеев звали. Затеял он себе дачу ставить. Согнал народ, начали под фундамент рыть. Глядь — глина. Хорошая глина. Туда-сюда, душонка-то купецкая сразу и про дачу забыла. Почуял, значит, поживу. Немца-инженера позвал. Немец понюхал глину, помял, говорит — точно, годится. Начали строиться. Лес у нас не близко, материал за двадцать километров подвозили. Стукнуло Ерофеева по мошне. Вексельки выдать пришлось. Однако терпел, думал сторицей вернет. Выстроился, дорогу провел, рабочих нанял. Заработал завод. Все честь-честью. Недели три прошло, стали под шестой миллион кирпичей подходить, как вдруг яма дно показала. Понял? Глина-то вся. Ну Ерофеев туда-сюда, здесь рыл, там рыл — нету глины, вся вышла. Пропал толстопузый! Вексельки к протесту, завод с торгов за двести рублей купил кто-то, да и тот потом прикинул, что разбор дороже материалов станет — и отступился. С той поры и стоит завод, почитай двадцать лет! Вот что.
— Ну, что же! — перекидывая на другое плечо мешок с тяжелыми инструментами, буркнул Спирин. — Все равно! Использовать надо было. Железо, кирпич. Дерево на дрова. Прочее — в утиль, Колхозники вы, должны знать! Да и ты хорош — сам председатель, а не смотришь!
Председатель рассердился.
— По-о-о-корнейше благодарим вас, драгоценный товарищ бригадир! — поясно кланяясь, заворчал он. — Что же ты думаешь, мы об утиле-то ничего не слыхали? Не-ет! Посмотри-ка вот, сам, что тут годного? Ну?
Собеседники стояли уже у самого завода, Хмурые развалины сараев окружили их со всех сторон. Покрытая осколками кирпича земля заросла колючей чащей крапивы. Великим запустением веяло от сгнивших в труху стен и зияющих провалов окон.
— Мерекаешь? — торжествовал председатель. — Да тут, паря, все, что до революции не растащили, на новый константиновский кирпичный, имени Ленина, завод пошло. Лом разный, негодный — на субботниках сообща в утиль собрали. Понял?
Спирин молчал. Собеседник был прав. Кругом не было ничего, кроме ржавчины, заплесневевшей гнили да каменного мусора. А на разлагающиеся развалины со всех сторон смотрели живые просторы. Вокруг холма, забрызганные золотом солнечной россыпи, расплеснулись голубые раздолья лугов. Упругий волнующий июльский ветер гнал чистые волны прохлады.
— Хорошо! — тихо сказал Спирин.
— Хорошо, это точно! — с готовностью поддержал председатель. — Только парит. Тут-то ветер, а внизу душно. Гроза будет, не иначе. Но, хорошо-то хорошо, а ты все же, паря, признайся: нечего здесь больше использовать!
— А это? — ткнув пальцем в небо, спросил Спирин. Председатель поднял голову. Прямо над ними врывалась в солнечную синеву могучая колонна дымогарной трубы.
II
Сложенная из потускневшего красного кирпича, труба была огромна и кругла, как крепостная башня. Расширявшееся основание терялось в разгромленных временем стенах кочегарки. Потом двадцать лет снег и дожди разрушали штукатурку, и труба казалась теперь изглоданной неведомыми страшными язвами.
— Эх, паря! — прервал молчание председатель. — Сколько уж об этой трубе разговору было! Взрывать — дорого, подкапывать — опасно. Опять же, кирпич старый, плохой…
— Ну, а громоотвод почему не сняли? — допытывался Спирин. — Или не видели?
Вдоль трубы бежал вверх гладкий стальной стержень. Высоко в синеве, выдаваясь над устьем дымохода, слабо сверкало отточенное острие, Нижняя часть громоотвода была отломана, и конец металлического стержня, слабо покачиваясь, висел примерно в трех метрах от земли.
— Сколь возможно сняли, дорогой товарищ, — решительно заявил председатель. — Не леса же в самом деле для пустяков строить?
— Леса? — удивился Спирин. — Зачем леса? Да и не пустяки это! Наконечник ведь платиновый, он денег стоит. Да железа метров тридцать! Скрепы видно выпали. Наверху только и укреплено. Влезть да снять.
Председатель густо захохотал, хлопая себя ладонями по бедрам.
— Вле-е-езть?! Ишь ты! По гладкому-то. Брось пушки лить!
Спирин рассердился.
— Эх ты… дядя! Кто говорит — сбоку, лезть. Изнутри!
— Из-ну-три?!
— Ну да! Не велика штука. Болты там вбиты. На манер лестницы. В каждой трубе так — для очистки. Пойдем.
Собеседники перелезли через рассыпающиеся остатки стен и вошли в давно уже лишенную крыши кочегарку. Сводчатое жерло глубокой топки прогнулось, отдельные кирпичи обрушились, сужая черную глотку печи. Лохмотья древней пыльной сажи свисали по сторонам, точно крылья заснувших нетопырей.
Спирин нагнулся и заглянул в топку.
Глухое далекое рокотание, донесшееся до слуха бригадного, остановило его.
— Эг-ге! — тревожно покачивая головой, сказал председатель. — Слышишь, гром! А трактора-то у нас в поле. Сено есть невывезенное. Пойдем-ка!
Спирин выпрямился и посмотрел на горизонт. Справа, на юге, слабо нарастала темно-фиолетовая косматая туча. Ветер улегся, и глубокая знойная тишина стояла над лугами.
— Стороной пройдет! — успокоительно сказал бригадный. — Успеешь!
— Нет, это ты зря! — заспешил его собеседник, с тревогой рассматривая небо. — Барометр, паря, упал, вот в чем дело. Как бы града не было. Идем, промочит. В другой раз снимешь.
— Иди, не держат тебя! — снова сгибаясь, заявил Спирин. — Видишь вот, перепугался, а сами нардом на горе выстроили, да без громоотвода. Сниму здесь, туда пристроим. Понял?
Председатель, колеблясь, переступил с ноги на ногу.
— Ну, вольному воля… — сказал он наконец. — Обедать-то приходи.
Затем еще раз взглянул на небо и решительно зашагал вниз, под гору. Спирин стащил с себя истертую кожаную куртку, положил ее на камни и, прижав локтем мешок с инструментами, решительно вошел в печь.
Широкая горловина топки перешла в тесный свод дымоходного борова. Густые тени сменились тьмой. Терпкая духота перехватила дыхание. Едкая кирпичная пыль щекотала горло. В одном месте свод трубы прогнулся, и Спирин больно ушиб темя. Пришлось согнуться и ползти на четвереньках, цепляясь брюками и царапая колени об острые обломки рассыпавшихся кирпичей. Тьма вместе с духотой нарастали, и бригадный обрадовался, почуяв впереди просторную прохладу вертикальной трубы. Освежающая волна обратной тяги внезапно принесла к нему в ноздри тошнотворно-сладкий запах гниения. Под ступившей на что-то мягкое ногой четко хрустнуло. Спирин вздрогнул. Торопливо прополз еще два шага и вскочил на ноги.
Он стоял уже на дне большой трубы. Полутемное жерло взлетало спиральными ободами чернокрасных кирпичей. Тесные круглые стены ровно убегали вверх, сдавливаясь на каждом метре. Снизу казалось, что труба не слегка суживающийся кверху цилиндр, а колоссальный конус с широким основанием и игольчато-острой вершиной. Далеко-далеко вверху виднелся рваный клочок золотистой синевы летнего неба. Он не был кругл. Это говорило за то, что труба засорена. Но чем именно и на какой высоте — оставалось тайной.
Ровное упругое дуновение тяги стремилось вверх, навстречу падающим тусклым лучам, овевая разгоряченное тело Спирина. И вместе с ним снова долетел прежний противно-сладкий запах.
— Что за чорт? Падаль, что ли? — буркнул Спирин и полез в карман. Холодное дыхание тяги три раза гасило вспыхивающие огоньки. Наконец Спирин вынул три спички сразу и ловко загородил их ладонями. Синяя искра вспыхнула и задрожала, покрываясь оранжевой коронкой пламени. В мерцающих отсветах выплыла тяжелая куча полусгнившего сена, принесенного сюда должно быть игравшими мальчишками, обрезки досок, стружки и….
— Вот дьявол! — не удержался бригадный. Под его ногами лежал почти истлевший трупик зайца. Маленькое, пушистое, тронутое червями тело было изорвано и искромсано до неузнаваемости. Дальше валялись кости и перья неведомой давно погибшей птицы, целая горсть пуха, покрытая пятнами давно засохшей крови. Еще и еще кости.
— Ну и ну…
Спирин огляделся со смешанным чувством недоумения и легкой тревоги. Слабо шуршала тяга. Человек засмеялся, плюнул, еще раз с сомнением посмотрел вверх — и небрежно швырнул в сторону уже догорающие спички.
III
В первую секунду как-то сразу стало особенно темно. Но глаза быстро привыкли, а падавшие сверху сумеречные лучи манили к небу. Спирин провел рукой по шероховатой стене и почти сразу нащупал первый болт.
— Лезть, что ли? — громко сказал он сам себе. — Пожалуй и правда стоит снять!
Прислушался, но не уловил грома. Гроза повидимому уходила, и солнечное небо над трубой обещало мир. Бригадный вскинул мешок поудобнее на спину и взялся за железо. Подъем не страшил его. За спиной — надежный пятнадцатилетний стаж «высокого кровельщика», приходилось одолевать высоты и почище этой, но…
— Стой, а не проржавели ли болты?..
Спирин испытующе шатнул толстое прочное железо, присмотрелся — и уже спокойно поставил на него ногу.
Брусья были длинные, с вертикальными скобами, чтобы не соскальзывала ступня, и казались еще совершенно целыми. Через каждые полметра друг над другом торчали они из стены, уходя вверх, к устью трубы, к зовущему небу. Дышалось теперь свободно. Снизу поддувало бодрым холодком, и Спирин, легко и радостно напрягая привычные мышцы, гибко вскидывал покорное тело. С каждым шагом становилось светлее. Тени падали вниз. Труба медленно суживалась, и плотные кольца покрытых старой гарью кирпичей все теснее и теснее смыкались вокруг человека.
«Кирпичи еще на ять! — пробуя, подумал Спирин. — Разобрать — на целую постройку хватит».
Он наугад взметнул руку к следующему болту. Под согнутыми пальцами, вместо жесткого холодка железа, скрипнуло зыбкое дерево.
Густое, похожее на вопль, гоготанье прорезало тишину, сейчас же вслед за тем широкая черная тень с гулким хлопающим шумом перегородила свет.
Что-то пушистое, но жесткое, тяжко и оглушающе ударило по голове бригадного. Спирин покачнулся. Сердце сразу оборвалось и отчаянно рухнуло куда-то вниз. Только судорожной хваткой побелевших пальцев человек удержал свое, готовое последовать за сердцем, тело. И, задыхаясь, поднял голову. В полуметре над ним с гудением вертелась живая, ширококрылая тень. Рядом с ней грузно свисала укрепленная на болтах бесформенная куча хвороста и пуха. Ушастая круглая голова нависла над человеком. Огромные, тускло светящиеся тупые глаза невидяще уставились вниз. Пружинно разогнулась трехпалая хищная лапа. Изогнутые кинжалы когтей ударили стремительно и мощно. Фуражка слетела с головы Спирина, а сам он покачнулся, но уже почти улыбаясь своему испугу.
— Брысь ты, черт мохнатый! — хрипло крикнул Спирин и, освободив правую руку, коротко и уверенно выбросил вперед костлявый кулак. Жесткое тело хрустнуло под ударом. Филин подпрыгнул и, бестолково колотя по кирпичам мохнатыми крыльями, опустился к коленям Спирина. Бригадный носком сапога ожесточенно двинул по спине ошеломленной птицы. Филин жалобно ухнул, дернулся в сторону, бешено захлопал крыльями и, осыпая человека теплым ворохом выбитых мечущихся перьев, ринулся вверх. На мгновение широко развернутые крылья мелькнули над устьем трубы — и филин исчез.
— Что, не понравилось?! — позлорадствовал вслед Спирин. — Ишь, колдун мохнатый. Сколько дичи нажрал!
Выгибая спину и упираясь в кирпичи, человек подтянулся к гнезду. Три больших, усеянных бурыми крапинками яйца лежали в кучке теплого пуха.
«Спускаться буду — возьму для ребят», — подумал Спирин и, осторожно пробуя скобы, двинулся выше.
Рубашка бригадного терлась о противоположную стену, порой цепляясь за неровности кирпичей. Все чаще и чаще зияла стена ранами трещин. Острые углы вылезших кое-где из своих гнезд кирпичей затрудняли подъем.
Один из них, задетый локтем Спирина, оторвался и шумно рухнул вниз. Глухой мягкий удар долетел до слуха человека. И вслед за тем на него слабо пахнула горькая пронзительность дыма.
— Тьфу! За двадцать лет не проветрилась! — буркнул бригадный, перекидывая руку на следующий болт. Этот следующий вздрогнул под пальцами. Расшатавшиеся здесь кирпичи уже слабо держали железный прут, и Спирин призадумался, прежде чем подниматься дальше. Но до устья оставалось, очевидно, не больше двух метров, а предпоследний болт выглядел надежным. Подтягиваясь на мускулах и упираясь лопатками в другую стену, человек миновал угрожающее место. И сейчас же почувствовал пробежавший по нервам скользкий холодок чувства опасности.
«А что, если, как стану спускаться, обвалится… да в голову?».
Спирин стиснул пальцы и зубы, точно раздавливая слабость, и новым тугим усилием приподнялся к самому устью трубы.
Острый ветерок бойко дунул в лицо. Улетел. Перед глазами развернулись простор и…. туча.
Спирин сначала не поверил себе. Темное пятнышко на горизонте превратилось в угрюмый пожарный занавес, наглухо задернувший голубые декорации неба. Туча косматилась грязными сединами грозовых облаков, густела и вырастала, набухая грозными фиолетовыми тонами. Давящая тишина висела кругом. Со своей головокружительной высоты Спирин видел, как поперек ясного простора зеленеюще-ровных полей, надвигаясь, ползла наступленная тень тучи. Бескрайние дали вокруг померкли. Ветер улегся совсем.
Спирин нахмурился.
— Вот тебе и на! Анашкин-то, видно правильно… — почти громко сказал он — и замолк, сам удивляясь звуку своего голоса. Затем порывисто, уже спеша и нервничая, укрепил ноги на последнем стержне и, наваливаясь грудью на острое ребро трубы, рванул мешок с плеч. Тускло сверкавшее острие громоотвода слабо дрожало справа, в метре над головой. Два проржавевших докрасна болта прочно удерживали провод у внешней стороны устья. Потрескавшиеся фарфоровые изоляторы окружали железо. Доставая клещи, Спирин слегка перегнулся через край и заглянул вниз. Знакомое чувство влекущей пропасти, смешанное с чуть заметным головокружением, хлынуло в глаза и грудь. Труба, казалось, плыла куда-то в сторону, медленно наклоняясь над развалинами. Но бригадному было не до наблюдений. Звонким ударом человек разбил изолятор и взялся за болт.
Словно в ответ небо, как бомба, лопнуло над головой. Ослепительно-белый, расплавленный зигзаг разрезал бурую тучу. Гулкие чудовищные колеса грохота сорвались с невидимых высот, покатились вдаль, дробясь и ломаясь в замирающих перекатах. И сразу же на трубу прыгнул, наваливаясь, ветер. Он загудел в ушах, переполняя грудь, вскидывая с земли мятущееся облако коричневой пыли. Труба плавно качнулась и заметно задрожала.
Спирин ожидал этого. Старый кровельщик не мог не знать, что хорошо построенные башни, шпицы и трубы должны качаться, чтобы устоять против ветра. Но сейчас и он жадно уцепился за край дымохода, едва не выронив инструмент. Затем с трудом оправился и, повертываясь лицом к завывающей стремительности ветра, наложил клещи на болт.
Упорство блеснуло в жестких зрачках. Челюсти человека и инструмента одновременно сжались. Вторая молния едва не ослепила Спирина. Гром ударил за ней почти мгновенно, раскалывая уши тяжелым чугунным ревом. И сразу же стремительно и тесно хлынул вниз частый серебряный гребень ливня. Ветер орал и все скорей и скорей метался вокруг. Труба шаталась и плыла куда-то. Но вырванный болт уже дрожал в руках человека. Не останавливаясь, он протянул клещи ко второму. Второй еле держался на стене, и Спирин сообразил, что достаточно самого легкого рывка — и стальной провод тотчас рухнет вниз.
Но увидел что-то и, с дрожью откидываясь назад, застыл. По платиновому острию бесшумно бежал вниз маленький, языкастый, ярко-синий огонек.
Ветер, словно готовясь ко второму штурму, как-то сразу утих. Батальоны косматых облаков копошились на багровом фоне воинственной тучи. Дождь лился звонким сплошным потоком, и Спирин уже промок насквозь. Ручейки текли по его лицу, и влажные пряди волос лезли в глаза.
Тяжело дыша и все больше откидываясь назад, смотрел на грозный искристый огонек. И когда новая молния иссиня-белым блеском залила глаза, человек решился на отступление. Нащупывая ногою болт, осторожно втянул голову за край трубы…
Жаркое дыхание влажной гари мгновенно охватило его. Густой сизый дым хлынул в лицо, слезя зрачки. Задыхаясь, Спирин посмотрел вниз.
На дне трубы гудело и вскидывалось багряное дымное пламя.
IV
«Спички… бросил… сено…».
Три слова отпечатались в мозгу, как вспышка новой молнии. Отчаянно напрягая мышцы, Спирин снова высунулся за край трубы, перекошенным ртом всасывая вновь поднявшийся освежительно-стремительный вихрь… Гроза бушевала над человеком, гром и дождь тысячами голосов стонали и выли вокруг покорно шатавшейся трубы.
Душные клубы горького дыма фонтанировали из зияющего жерла навстречу буре. Ветер рвал их, швыряя в лицо Спирину. Но даже и сейчас человек боролся. Мозг работал отчетливо и точно, и руки еще покорялись ему. Он понял, что спускаться вниз, в это дымное пекло — безумие. Зажмурив залитые слезами и ослепленные светом молний глаза, глотая ветер и дым, бригадный сорвал с себя, насквозь мокрые, рубашку и брюки. Мешок с инструментами лег на край трубы. Влажное платье полетело вниз, в багровое жерло, чтоб хоть на время задавить пламя. По голым бугристым плечам барабанил дождь и редкие, звонкие градины. Руки вздулись желваками мышц.
Огонь Эльма исчез с качавшегося под ветром платинового острия. Но Спирин знал; что последний болт, на котором держался громоотвод, не выдержит тяжести человеческого тела. Теперь нужно было уже укрепить этот стержень, во что бы то ни стало укрепить!
Сначала Спирин пытался вбить острие пробойника в щель между кирпичами. Но молоток дрожал в руке, теснимое свирепым ветром тело не давала опоры, глаза слипались и горели. Из устья трубы навстречу дождю тяжело взлетел густеющий горячий дым. Гром на части полосовал тучу. Пробойник выскочил из мокрых пальцев и, сверкая в молниях, ринулся вниз. Тогда Спирин схватился за болт руками. Он рвал и дергал его с каким-то отчаянием. Хрустнул кирпич. Пятьдесят килограммов железного кабеля повисло в победивших руках.
«Укрепить! Но где?» — Шероховатые стенки трубы не давали нужной опоры.
Прокусывая губы в нечеловеческом усилии, Спирин согнул конец громоотвода и рядом с собой вдавил его внутрь трубы. «Надежно ли это? Нет!» Надо сделать еще один крюк и зацепить его за тот болт, на котором стоял он сам. А для этого нужно наклониться. Спирин тесно зажмурил глаза и, полной грудью глотнув ветер, нагнулся, почти вися на левой руке.
Раскаленное дыхание огня и дыма пробивалось в нос, сжигало легкие, мутя мысли, горячей кровью наливая мокрую голову. Человек походил сейчас на снаряд, застрявший в жерле стреляющей пушки. Железо лязгнуло о железо. Надо согнуть крюк. Согнуть! Согнуть! Спирин снова приподнялся, снова жадно глотнул свежесть ветра, дождя и бури. Головокружение шатало его, как вихрь трубу. Секунду он дышал, оскалясь, весь опеленутый дымом, вытягиваясь в струнку навстречу грозовому грохот. Потом опять нырнул в жар и смрад. Железо разрезало натруженные ладони. Спирин давил последним смертным усилием. Стержень медленно гнулся. В разрывающихся легких не хватало воздуха. Мучительная тошнота скребла внутренности. Человек выбился из трубы вместе с фонтаном дыма, черный, как негр, весь обожженный, облитый дождем и рвотой. Он, безумея, рвал на себе последние тряпки белья, обматывая ими кровоточащие ладони. И наконец, перебросив через край закопченные сажей ноги, стиснув пальцами железо, ринулся вниз, в свистящий простор, навстречу земле и молнии…
Подбегающие видели, как под сеткой дождя стремительно скользнуло вниз голое черное тело. На высоте трех метров, судорожно взмахнув руками, оно рухнуло вниз… на протянутые к нему дюжие руки…
Весь в воде и копоти, Спирин открыл глаза. Труба тяжело дымила над ним. Грохотал вдали уходящий гром.
— Эх, паря, паря! — растерянной бестолково топтался вокруг него председатель. — Ты дым-то благодари, милый… дым! Не увидев дыма, разве бы за тобой прибежали?!
— А не за мной, так за громоотводом! — бледно улыбаясь, прошептал бригадный.
Как это было:
В гостях у обезьян. Очерк Ал. Смирнова-Сибирского.
Длинноносы. Рассказ-быль В. Сытина.
Смерть лихого. Рассказ-быль В. Савина.
Крысиный царь. Рассказ-быль К. Алтайского.
В ГОСТЯХ У ОБЕЗЬЯН
Очерк Ал. Смирнова-Сибирского
«— Смотрите, как интересно! Хорошо бы познакомиться с ними поближе. Зоопарк в Штеллинге расширяется, и для нескольких экземпляров место там найдется…
Говоривший это протянул руку и показал в сторону реки. Там, в проходе между скал, виднелась группа странных живых существ. Издали их можно было бы принять за больших собак, но у них были толстые и непомерно длинные конечности, и движения их отличались крайней неуклюжестью. Это были собакоголовые обезьяны-павианы.
Обезьяны шли к реке на водопой. Это они делали каждый полдень, когда африканский зной становился особенно нестерпим. В окрестных скалах у обезьян был свой город. Охотясь за львами и леопардами, звероловы часто наблюдали своеобразную жизнь обезьяньего народа.
Предводительствуемые вожаком, обезьяны подошли к реке и стали утолять жажду. На людей они не обращали никакого внимания: европейцы в этих местах были впервые, а туземцы их мало тревожили. Но если бы обезьянам стал известен разговор, который в это время происходил в лагере, то он им наверное не понравился бы: охотники обсуждали план предстоящей охоты на обезьян.
План был скоро составлен. Когда обезьяны ушли от реки, охотники нарубили колючего терновника и забаррикадировали все подступы к воде, оставив только один. На следующий день обезьяны снова явились на водопой. Встретив на своем пути колючую преграду, павианы сначала были озадачены этим непонятным для них явлением, но, обнаружив свободный проход, не преминули им воспользоваться. Через день обитателей скал ждал новый сюрприз: идя к реке по узкому проходу, они наткнулись на рассыпанную по земле просяную муку „дурру“, а до нее они были большие охотники. Не прошло и десятка минут, как от дурры не осталось и следа.
Людям в лагере только это и надо было. Продолжая угощать доверчивых обезьян дуррой, они в то же время возились над странным сооружением, напоминавшим те верши, какими в Сибири ловят рыбу. Это была ловушка — большой конус, связанный из тонких гибких прутьев. Через несколько дней готовую ловушку поставили в проходе у реки, приподняв один край ее так, чтобы под ловушку могла влезть самая крупная обезьяна.
Обезьяны, не подозревая коварства, продолжали лакомиться дуррой, залезая за ней под ловушку. Момент осуществления задуманного близился. К палке, подпиравшей ловушку, привязали длинную веревку, свободный конец протянули в кусты, где спрятался один из охотников. Дальнейшее произошло так, как было рассчитано. Явившись на водопой, обезьяны первым долгом помчались лакомиться дуррой, рассыпанной вокруг ловушки. Несколько обезьян залезло под ловушку, где угощенье было насыпано особенно щедро. Веревка вдруг натянулась, выдернула подставку — и тяжелая клетка накрыла доверчивых лакомок…
Голыми руками пойманных обезьян не возьмешь. Охотники вырубают в лесу прочные рогульки, придавливают ими обезьян к земле и только после этого снимают ловушку. Затем пленников заворачивают в брезент и скручивают прочными веревками, а месяц спустя они уже сидят в железных клетках. Океанский пароход навсегда увозит их от берегов родной Африки…».
Эту охоту на обезьян, описанную Карлом Гагенбеком в его книге «Звери и люди», я невольно вспоминаю, когда дохожу до конца улицы Октябрьской Революции в Сухуме. Передо мной вывеска: «Сухумский научно-исследовательский питомник обезьян». В числе питомиц — одна из тех обезьян, которые так доверчиво лакомились тогда дуррой. Создатель огромнейшего зоопарка и отважнейший зверолов Гагенбек почти во всех уголках земли имеет своих знакомцев.
Склон горы, рассеченный густо заросшим Команским ущельем, опоясан каменной кладкой. В ней маленькая дверца; она не заперта — сегодня питомник открыт для посетителей. Вхожу и иду по узкой тропинке, обсаженной по сторонам стройными кипарисами, Целиной тут не пройти — этот уголок настоящие африканские джунгли. Вечно живущие секвои, лакированные лавры, сочные агавы, магнолии, а между ними маленькие деревца камелий с крупными, уже готовыми распуститься бутонами. Все это перепутано ползучими растениями и лианами. Воздух влажен и душен как в теплице, солнечные лучи почти никогда сюда не заглядывают.
По календарю сейчас начало февраля; в Москве, откуда я выехал неделю назад, завывают метели. А тут — температура плюс тридцать!
Обогнув гору, тропинка переходит в лестницу с земляными ступеньками и ползет вверх. «Джунгли» редеют, в просвете виднеется большое странного вида здание, опутанное железными прутьями. Это вальера — жилище обезьян. У решотки толпа народа. Человек в белом медицинском халате что-то говорит, но его слушают рассеянно. Глаза всех устремлены за решотки, где скачут, раскачиваются и кувыркаются коричневые мохнатые обезьяны с острыми собачьими мордами.
Вальера населена собакоголовыми павианами — обитателями скал Северной Африки. Тут и гамадрилы, и бабуины, и чаквы, и сфинксы, и, наконец, анубисы, считавшиеся у древних египтян священными. Трудно сказать, за что этим обезьянам воздавались божеские почести, но вид их определенно неприятен. У всех у них на седалищных частях огромные мозоли — пятна ярко-красной кожи, совершенно лишенной шерсти. Издали эти мозоли похожи на открытые кровоточащие раны.
На людей обезьяны не обращают никакого внимания, продолжая заниматься своими делами. Одни из них ищут друг у друга насекомых, другие раскачиваются на канатах, третьи, сидя на ступеньках лестницы, грызут грецкие орехи, старательно очищая скорлупу. Вот самец-гамадрил подходит к решотке и протягивает руку, — он желает с кем-нибудь поздороваться. Вид у него самый невинный, но за этой невинностью скрывается коварство — гамадрил стаскивает с неосторожных посетителей головные уборы, при чем особое пристрастие питает к дамским шляпам. В первый год существования питомника на этой почве было немало курьезов, но теперь это случается редко, так как посетителям воспрещается подходить близко к клеткам. Нельзя также прикасаться к обезьянам — во избежание переноса на них каких-либо болезней. Вдобавок, обезьяны отвечают на ласку иногда довольно своеобразно: они так любовно могут пожать руку, что жертве рукопожатия придется итти в амбулаторию на перевязку…
— У павианов на уме, кажется, одни только гадости, — замечает кто-то из публики. — Впрочем, эти обезьяны бывают иногда кое-чем полезны человеку. В Южной Африке павианов приучают к отыскиванию воды во время путешествий по безводным местностям. Когда запас воды приходит к концу, павиану дают съесть что-либо соленое, а затем, привязав к веревке, следуют за ним. Мучимое жаждой животное бросается из стороны в сторону, обнюхивает воздух и безошибочно приводит к ближайшему источнику или же с яростью начинает разрывать землю, указывая этим, что тут близко находится вода.
Собакоголовых в питомнике 35 штук. Следующая вальера также заселена ими. Тут же живут макаки — они отлично уживаются с павианами. Макаки приземистые животные с сильными, но не очень длинными конечностями. У них тупое лицо с толстым подбородком. На больших пальцах рук и ног сидят плоские человеческие ногти, а на остальных пальцах ногти похожи на черепицу. Тело покрыто густой шерстью темно-коричневого цвета, который на лице и конечностях переходит в огненно-красный.
Ростом макаки значительно меньше павианов и в особенности самцов-гамадрилов, которые в два раза больше самок. При нашем приближении одна из макак, ловко цепляясь за железные прутья, поспешно бежит вверх, неся под брюхом миниатюрного детеныша. Это самый молодой обитатель питомника: он появился на свет лишь месяц назад. У самок-обезьян очень развито материнское чувство, и няньчиться с детенышами, повидимому, доставляет им огромное удовольствие. В этом отношении любопытна собакоголовая обезьяна Таня. Она очень хочет иметь детей, но не имеет их по некоторым физиологическим причинам. И вот, чтобы утолить свою материнскую тоску, Таня облюбовала одну макаку и определила ее на положение своего детеныша. Она няньчится с макакой так, как будто это действительно ее ребенок, не расставаясь с ней ни на одну минуту и готовая защищать ее при малейшей опасности. Макаке, повидимому, это нравится: она платит самозванной мамаше такой же привязанностью, принимая ее ласки как должное.
От этой вальеры идем к большому двухъэтажному дому, окна которого забраны железными прутьями. Тут живут наиболее интересные экземпляры обезьяньего городка — человекообразные. Их пока пять штук: четыре шимпанзе и один оранг-утан или меас, как этих обезьян называют на их родине, на острове Борнео. Человекообразных обычно показывают через стеклянную дверь балкона. Я дожидаюсь, когда посетители уходят, и иду с профессором Л. Н. Воскресенским, заведующим питомником, внутрь помещения. В коридоре сталкиваемся с собакоголовой обезьяной, которую служитель ведет на цепочке.
— Занесите в ваш блок-нот этого проказника. Любопытнейший тип! — говорит профессор.
В самом деле, Вася — так зовут этого бабуина — вполне заслуживает странички блок-нота. Бабуин — непременный завсегдатай обезьяньей амбулатории: постоянно он чем-нибудь болен. Первое, что познакомило Васю с хирургическим ланцетом, это… геморрой. Как ухитрился непоседа-бабуин приобрести эту бюрократическую болезнь — непонятно, но геморрой у него был самый настоящий. Через несколько месяцев после операции у Васи разболелись зубы, да так, что бедняга целыми ночами жалобно охал, совсем по-человечески приложив руку к щеке. Осмотр обнаружил у Васи три дупла. Их запломбировали, и бабуин опять повеселел, принявшись за свои проказы. Не прошло однако и трех дней, как Вася снова повесил нос. Осмотр не давал никаких результатов, а между тем Васю нельзя было узнать — из веселого жизнерадостного парня он превратился в дряхлого старика. Дальнейшие наблюдения показали, какая болезнь угнетала Васю. Его снова положили на операционный стол и… омолодили. Операция прошла удачно, и бабуин запрыгал как ни в чем не бывало. Но тут новая беда: несколько дней назад, разгрызая орех, Вася ухитрился сломать себе зуб. Корень удалили под кокаином, и вот теперь Васю каждый день водят в амбулаторию для перемены тампона.
— Есть люди, которые всю жизнь лечатся от каких-нибудь болезней. Так и Вася, — улыбается профессор. — Будь он застрахованным, разорил бы любую страхкассу…
Бабуина подводят к двери операционной и предлагают ему ее открыть. Вася отлично умеет открывать двери, но эту комнату он знает слишком хорошо, чтобы иметь особое желание в ней побывать. Протянув руку, он тотчас же ее отдергивает и бросается в сторону. В глазах его страх и мольба, он молчаливо просит не подвергать его этой пытке. Но разве врачу доступно чувство сострадания? Он настойчив, и Вася это понимает. Решив, что страшной комнаты ему не избежать, Вася покорно открывает дверь и через минуту лежит уже на белом столе.
Сначала Вася отчаянно кричит и всячески сопротивляется, но скоро затихает: ему открывают рот. Бабуин в преклонном возрасте — зубы у него порядочно стерлись, и среди них три с пломбами. Тампон меняется быстро. Не чувствуя на себе цепких рук, Вася быстро вскакивает. «Уф, уф!» — издает он и смотрит на нас с таким видом, словно хочет сказать:
«Вот напасть, братишки!.. Чуть жив остался!..»
— Ничего, ничего, — смеется профессор. — В следующий раз будешь осторожнее грызть орехи…
Других больных сегодня нет. Профессор отпирает ключом узенькую дверь, и мы входим в большую комнату, залитую солнечным светом. Посреди — небольшая клетка из толстого железа. Профессор говорит:
— Познакомьтесь: обитатель лесов Борнео, оранг-утан Бобка… Большой шалун…
Рыжее косматое чудовище действительно изъявляет желание познакомиться: подходит к решотке и протягивает огромную волосатую лапу. Я в нерешительности: можно ли прикоснуться к этой почти человеческой руке с плоскими ногтями? Профессор выводит меня из затруднения:
— С виду он очень благодушен, но все-таки от этой лапы держитесь подальше… Сила у него колоссальная.
В самом деле — руки, ноги, коренастое с выступающим вперед животом туловище и, наконец, ряд острых зубов — все в Бобке говорит о страшной силе. Он без труда пожалуй справится с быком. Странное впечатление производят только глаза и уши — они непропорционально малы и очень похожи на человеческие, что и дает оранг-утану право называться человекообразным. Тем не менее встреча с этим человекообразным на свободе была бы не очень приятна.
Но сейчас Бобка — одно благодушие. Чувствует он себя тут совсем неплохо, о чем прежде всего свидетельствует тот факт, что за последние полгода он прибавился в весе на пятнадцать кило. Не дождавшись рукопожатия, он убирает руку, с удивительной легкостью подвешивается на канат и начинает раскачиваться. Лестница, прочный толстый канат и деревянная болванка составляют меблировку каждой клетки человекообразных. На лестнице они любят сидеть после еды, по-своему наслаждаясь кейфом, на канатах занимаются физкультурой, а болвашками играют, перекидывая из руки в руку или гоняя их по полу.
В следующей комнате клетки с шимпанзе. Их четыре: Макки, Зюзи, Черныш и Белла. Увидев нас, они подбегают к решоткам и просовывают руки, приглашая этим поиграть с ними. Все они очень подвижны и оживленны. Ростом они значительно меньше оранг-утана, и в их глазах нет той свирепости, которая временами мелькает у последнего. Если кого и надо признать ближайшим родственником человека, так это их, шимпанзе. Их большие и круглые глаза с радужной оболочкой смотрят светло, добродушно и с таким осмысленным выражением, какого не бывает ни у одного животного. Неприятен лишь рот — большой, морщинистый, опушенный снизу редкими белыми волосками. Губы у шимпанзе, как впрочем и у всех обезьян, очень подвижны и могут вытягиваться в виде хобота.
— Ребятишкам пора обедать, — говорит профессор, смотря на часы. Затем он вынимает из кармана свисток и начинает свистеть. Резкий звук сверлит уши, разносится по всем комнатам, но на обезьян это не производит ни малейшего впечатления. Бобка продолжает раскачиваться на канате, Макки спокойно сидит на ступеньке лестницы и сосредоточенно чешет щеку, остальные возятся с болвашками. Мне казалось, что обезьяны будут реагировать на свисток, и я вопросительно смотрю на профессора.
— Этот сигнал на них не подействует, потому что он никогда не сопровождается едой, — говорит он. — Но смотрите теперь…
Профессор берется за колокольчик. Заметив это, Макки выжидательно поднимает надбровные дуги и настораживается. Звонкая трель проносится по комнатам, но звук колокольчика тотчас же тонет в оглушительном реве. Это кричат обезьяны. Эти крики ни с чем нельзя сравнить и невозможно передать. Целая гамма звуков, начиная с самых низких и кончая сопрано, несется из клеток. Обезьяны мечутся в клетках как сумасшедшие. Криками они выражают и свое удовольствие предстоящим обедом и в то же время нетерпение. Они хорошо знают значение звонка — после него им дадут вкусный обед.
— Обратите внимание на язык обезьян — он отличается необычайной тональностью, — замечает профессор. — Американский ученый Иеркс, изучающий язык обезьян, нашел в нем 32 звука…
В дверях показывается человек с тарелками в руках. Это общий любимец обезьян — заведующий их продовольствием. Заметив его, обезьяны тотчас же успокаиваются. Они прекращают крик и спешат к решоткам, чтобы получить свою порцию. Начинается кормежка. Тарелки с нарезанными яблоками и мандаринами ставятся в клетки, обезьяны усаживаются и приступают к еде. Получили все, и только Макки, самая умная обезьяна, остается без кушанья. Она смотрит умными глазами на профессора, и в глазах у нее несомненный вопрос: «А что же мне?»
— Ты будешь кушать отдельно, — улыбается тот и отпирает дверцу клетки. Макки очевидно знает, что это значит. Она терпеливо дожидается, пока открывается дверца, а затем бросается на грудь профессора и обнимает его руками. Профессор несет обезьяну к столу и усаживает на стул. Заведующий продовольствием кладет перед обезьяной вилку, потом ставит тарелку с фруктами.
— Можешь кушать, Макки…
Макки с спокойной настойчивостью начинает есть. Отлично разбираясь во вкусовых качествах поданного кушанья, она «заостряет свое внимание» прежде всего на мандаринах. Куски скользят по тарелке, не желая попасть на вилку, но Макки со спокойной настойчивостью нанизывает их на острие и неторопливо отправляет в рот. У обезьянки нет и признака жадности, с какой обычно набрасываются на пищу даже такие умные животные, как охотничьи собаки. Глядя на ее морщинистую руку, держащую вилку, я не могу отделаться от иллюзии, что это сидит за столом человек…
Обезьяна, принимающая пищу с вилки, не новость — такую картину можно видеть в любом зверинце. Гораздо интереснее то, что Макки учили не побоями и мучительной дрессировкой, как это практикуется в зверинцах, а совсем иначе. Началось с того, что Макки во время еды клали вилку и ложку, показывая при этом, как нужно ими действовать. Обезьяна попробовала, а в следующий раз она уже сама потянулась к ложке, когда ей подали жидкую пищу, очевидно поняв, что действовать этим орудием много удобнее, чем собственной лапой. И теперь она настолько усвоила значение ложки и вилки, что сердится, если ее обед сервируют не надлежащим образом.
Так же было и с постельными принадлежностями. На ночь в обезьяньи клетки ставят ящики с матрасами, в которых они спят. Сначала обезьяны не понимали назначения этих ящиков и спали прямо на полу. Но вот одна из обезьян, движимая вероятно простым любопытством, залезла в ящик, полежала в нем — и этого было достаточно. Спать в ящике оказалось мягче и теплее. На следующую ночь обезьяна водворилась в ящик, взгромоздившись прямо на одеяло. Скоро, однако, очередь дошла и до него. Как-то ночью было особенно холодно, и обезьяна привалилась к одеялу. Тепло! Нельзя ли эту штуку использовать больше? Стала тормошить, трясти, случайно набросила на себя — совсем хорошо! Дальше-больше, и вот оказалось, что спать под одеялом куда лучше, чем без него. Теперь все человекообразные спят в ящиках, сами накрываясь одеялами.
С фруктами покончено. Обезьяны получают второе блюдо — компот. Кормят их три раза в день и всегда в определенные часы. Меню очень разнообразное; помимо фруктов, обычной пищи своей родины, обезьяны с превеликим удовольствием едят черный и белый хлеб, вареный картофель, молоко и даже такие «деликатесы», как лук и редьку. Прекрасно акклиматизировавшись, обезьяны в то же время перешли без всякого для себя ущерба и к соответствующей климату пище. Их питание питомнику обходится: человекообразных — 80 копеек в сутки, и остальных — 30 копеек.
Обед обезьян кончен. Профессор водворяет Макки в клетку, и мы покидаем вальеру. В обезьяньих домах тихо — их обитатели наслаждаются послеобеденным кейфом. Когда я направляюсь к выходу, из зарослей до меня доносится стук топоров и голоса людей. На территории питомника идет большое строительство: для мелких обезьян приспосабливается заросшее лесом ущелье, в котором они будут жить в таких же условиях, как на своей родине, а для человекообразных строится большой дом, более отвечающий условиям их жизни. Кроме того, питомнику надо приготовиться к приему новых жильцов: весной он получит партию обезьян в сто штук.
Сухумский питомник обезьян — интереснейшее учреждение нашего Союза. Он существует всего лишь два года, но достигнутые им результаты довольно значительны. Уже теперь можно определенно сказать, что вопрос акклиматизации обезьян, их питания и размножения вне родины получает совсем иное освещение. Раньше считалось, что обезьяны — и в особенности человекообразные — не могут долго жить вне своей родины, кормить их надо только привычной пищей, а что касается размножения, то тут не было двух мнений: обезьяны не могут размножаться на чужбине. Опыт Сухумского питомника блестяще опроверг эти предположения. При соответствующей системе воспитания и рациональном уходе все без исключения обезьяны очень быстро акклиматизируются, привыкают к пище, которая раньше им и не снилась, и размножаются ничуть не хуже, чем под тропиками.
За все время существования питомника не было ни одного случая гибели обезьяны. Все они чувствуют себя прекрасно, неуклонно прибавляясь в весе и давая здоровое жизнерадостное поколение. Можно почти не сомневаться, что дальнейшие опыты в этом направлении могут выработать тип обезьяны, которая будет чувствовать себя в более северных широтах так же хорошо, как чувствуют себя сейчас обитатели тропиков в Сухуме. Создание собственного большого «запаса» обезьян имеет огромное значение для целей экспериментальной медицины, ибо конечная цель всех опытов над обезьянами — это человек.
До сих пор, как известно, для медицинских экспериментов пользовались главным образом собаками, но экспериментирование над обезьяной, как ближайшим «родственником» человека, несомненно даст более эффективные результаты. Работа в этом направлении уже проводится питомником: на ряду с исследованием методики использования обезьян изучается их высшая нервная деятельность, а попутно и их болезни. С весны этого года, когда питомник получит новую партию обезьян, будет приступлено к изучению на них социальных болезней, являющихся до сего времени страшным бичом человечества, — туберкулеза, сифилиса, трахомы, рака и саркомы.
Работа Сухумского питомника вызывает живейший интерес ученых. Летом минувшего года его посетил ряд видных научных работников Москвы, Ленинграда и других крупных центров нашего Союза. Интересуются им также и за границей. Профессор Воскресенский, возглавляющий научно-исследовательскую работу питомника, получает много писем от американских и немецких ученых с запросами о работе питомника и возможности его посещения. Сухумский питомник — это первое в мире учреждение, поставившее целью систематическое изучение обезьян на строго научной почве. Правда, некоторые опыты над обезьянами уже производились, но все они имели случайный, эпизодический характер.
Без преувеличения можно оказать, что наш продолжающий расширяться оборудованием Сухумский обезьяний питомник является одним из крупнейших достижений советской научной мысли за последние годы. Идея организации этого питомника принадлежит Я. А. Тоболкину и профессору В. Д. Шервинскому.
ДЛИННОНОСЫ
Рассказ-быль В. В. Сытина
Рисунки худ. В. Щеглова
Метеорологическая станция в Тамбове предсказала наступление весны не ранее двадцатых чисел апреля. Рассчитав маршрут, я выехал лошадьми в глубь Липецкого уезда первого. На другой же день подул теплый юго-западный ветер, и на его крыльях прилетела весна. В десять суток исчез снег с полей, по оврагам понеслись бушующие ручьи, а дорога сделалась непроезжей.
— Чорт бы побрал всех этих оракулов-предсказывателей! — ворчал я, шагая за дрожками, которые еле тащила по размякшему чернозему лошаденка. — Хотя бы до Липецка удалось добраться и там бы переждать водополье…
Но неудачи редко выступают по одиночке.
В сельсовете маленькой деревушки, раскинувшей свои избы по песчаным буграм левого берега реки Воронежа, меня предупредили:
— Переправы нет. Лед поводит, а у берегов закрайки.
Так по милости распутицы я сделался пленником Желтых Песков — название приютившей меня деревни. Поселиться пришлось у некоего Федора Ивановича, в его хате семь на восемь, с пятью поросятами, теленком, овцой, котом, хозяйкой и двумя карапузами. Эта разношерстная и разноголосая компания вела себя крайне шумно с самого рассвета, и я спасался на реке, где часами без всякой помехи пил воздух весны, сначала под гул льдин, сталкивающихся друг с другом и карабкающихся на берег, а потом под плеск волн широкого разлива и крик чаек и нырков.
Вечерами Федор Иванович, утихомирив ребят, раскладывал на столе старую карту и начинал расспрашивать меня о неведомых ему краях и странах; о том, как проехать на Байкал, в Крым, на золотые прииски, или о том, как ему лучше построить свое хозяйство. При этом он всегда говорил, что хочет сделать коммуну, и, кивая на портрет Ильича в красном углу, добавлял:
— Да что, брат, хочу вот к его заместителю писать, чтобы помогли нам машинами и тракторами. Без них трудно колхоз строить!
На четвертый день моего заключения в Желтых Песках, вечером, когда я под визг поросят под печкой рассказывал хозяину о Турксибе, в хату вошел старик с мальчуганом. Старика я уже знал — это был Евстигней, первый рыбак округи. Старик молча сунул нам руку, уселся на лавку у печи и, достав кисет, стал скручивать «козью ножку».
Минуты две прошло в полном молчании — слышно было даже, как среди украшавших стену старых открыток и мыльных оберток шуршали черные тараканы. Федор Иванович сосредоточенно разглядывал карту, уперев, пальцем в Балхаш. Нарушил молчание Евстигней. Он закурил, пустил к потолку клуб дыма и угрюмо сказал:
— А знаешь, Хведор, длинноносов обратно (опять) принесло на Илькину косу, И мно-о-о-го!
Я удивленно повернулся к Федору Ивановичу.
— Что это за штука такая?
Он нехотя оторвался от карты.
— Так… Длинноносы — длинноносы и есть. Хахулями их еще называют. Хошь, плыви завтра на зорьке с Евстигнеем на Илькину — сам увидишь, что за штука длиннонос.
На рассвете, по звенящему ледку, затянувшему рытвины, отправились к реке. Долбленка Евстигнея, серебряная от осевшего за ночь инея, лежала на берегу смоленым пузом вверх. Мы перевернули ее, стащили на воду и тихо поплыли вниз по течению.
Поднялось солнце. Высоко-высоко над нами пролетела стайка чернета, характерно свистя крыльями: «сви-сви-сви-сви-сви…» Широкий разлив разостлался кругом. Могучий, спокойный, но в то же время холодный и какой-то угрюмый, он напомнил мне стально-голубое лицо Байкала…
Евстигней тихо толкнул меня веслом: «Смотрите!» Я быстро повернулся в ту сторону, куда он указывал рукой.
Метрах в ста от нас, на желто-сером фоне узкой песчаной косы чернело несколько неподвижных точек…
«Замерзли, бедняжки, — подумал я. — Сидят, не шелохнутся длинноносые вестники весны. Куличишки это, вероятно. Интересно, какой породы. Ну, ладно: взлетят — видно будет».
Долбленка, подгоняемая сильными ударами весла, быстро приближалась к Илькиной косе… Черные комочки вдруг зашевелились. Один стремительно прыгнул в воду и скрылся, а три других, распустив длинные плоские хвосты, заковыляли вдоль берега.
— Чорт возьми! — расхохотался я. — Вот так птички! Да это же великолепный выхухоль!
Евстигней круто повернул долбленку носом в берег. Зазвенел лед, лодка, шурша, выползла на песок.
— Имай, Александрыч! Они криволапые, по суше бегать не могут! — крикнул рыбак.
Я выскочил из лодки и в несколько прыжков догнал ковылявших длинноносов. Двух откинул ногой подальше от воды, а третьего схватил за шею. Схватил — и сейчас же раскаялся. Резкая боль в пальце заставила меня тряхнуть рукой. Зверек выскользнул, отлетел в сторону и шлепнулся на лед. Тонкая заберега проломилась, и река мгновенно поглотила длиноноса. Я не рассчитал, что рот зверька с острыми зубами находится почти что на самой шее!..
Пока я приходил в себя от постигшей неудачи, Евстигней догнал одного из длинноносов на берегу и ударом весла прикончил его. Общими усилиями мы перевязали мой пораненный палец и, усевшись на борт долбленки, стали разглядывать убитую выхухоль. Зверек, величиной с добрую крысу, был покрыт густым буро-коричневым мехом. Хвост, длинный и плоский, оказался совершенно лишенным волоса.
— Это у него кормовое весло, — объяснил Евстигней. — А лапы, лапы!.. Посмотри сам, Александрыч, — чисто весла для греба!
Широкие, направленные назад и вбок, лапки зверька действительно напоминали весла. Не менее интересной была и голова выхухоля. Глаза и уши спрятаны в меху, а нос, вытянутый трубочкой, занимал по крайней мере половину общей длины головы. Рассматривая зверька, я понял, почему местные жители окрестили его птичьим, куличьим именем «длиннонос».
Евстигней вытащил долбленку подальше на берег, и мы снова уселись на борт, молча попыхивая цыгарками.
— Александрыч, хошь, расскажу тебе про хахуль длинноносную? — заговорил наконец рыбак.
Я утвердительно кивнул головой.
— Так вот, слушай, милай! Живут они, эти твари диковинные, в пойме, по старицам[22]. Роют норы в берегах с выходом в воду, — в воде как рачьи норы… По дну старицы к норе дорожки-бороздки проделывают. На рыбалке не раз разрывали мы ихние гнезда и находили там траву сухую, как у мышей, и еще об'едки разные — корешки, чешую рыбью. Молодь хахули-матки выводят и весной, и летом, и осенью; до четырех штук водит одна матка. Лет сорок назад у нас в поймах было много длинноносов. Как лягуши кишели, и никто их не трогал. Потом купцы покупать шкурки хахульи стали. Что тут было! Вентерями рыбными ловить начали, из ружей стрелять, да и просто палками вот на этой самой Илькиной косе каждую весну сотнями хахулей били. Тебе может непонятно, почему они сюда плывут в водополье. Да дело в том, что норы их в пойме заливает! Они к берегу плывут, а течение как раз на Илькину косу бьет. Понятно? Так вот, били длинноносов, били — и докончили! Совсем их не стало. Потом декрет вышел — запрещение охоты на хахуля. Думали мы: ничего не выйдет из этого, крышка, теперь уж не расплодятся. Ан, нет! Пять лет всего не бьем, а сколько их развелось обратно?!
Старик замолчал… Он задумался, утомленный долгим рассказом. Я положил зверька в лодку и стал подводить итоги рассказа Евстигнея. Одним из первых декретов советской власти по линии мирного строительства (1921 г.) был закон-инструкция по охране памятников природы, старины и искусства и, в частности, по охране вымирающих или сильно истребленных зверей и птиц, например, бобра, выхухоли, зубра, белой цапли и т. д. Закон этот не только сохранил от истребления интересного зверька, выхухоль, но и создал предпосылки для построения правильного охотничьего хозяйства, в котором объектом промысла будет и этот зверек, имеющий прекрасную шкуру, очень высоко котируемую на заграничных меховых рынках.
Пока мы курили и раздумывали, солнце поднялось уже высоко. Забереги подтаяли. Ветер засвистал над рекой.
— Едем, что ли, чаек пить, — сказал Евстигней.
Я согласился, и мы поплыли к Желтым Пескам.
СМЕРТЬ ЛИХОГО
Рассказ-быль В. Савина
С обрыва «Крутого» открывался обширный вид на равнину левого берега Кубани. Изрезанные перелесками сочные луга уходили к далекому голубому горизонту. Под обрывом, стиснутая скалами, клокотала Кубань, образуя пенистые водовороты и заливая желтые отмели сердитой волной. На одной из этих отмелей нашел последний отдых любимец всего нашего полка — конь Лихой.
Этот памятный день начался, как и всегда, шумной и напряженно торопливой работой полкового штаба. Был жаркий полдень, когда меня вызвал командир и, вручая запечатанный пакет, коротко бросил:
— Доставьте спешно в штаб бригады. Для быстроты исполнения езжайте на Лихом.
Через десять минут легким аллюром я выезжал из станицы по пыльной дороге. Лихой — гнедой красавец со стройными ногами, гордой головой и умными глазами. В его жилах текла буйная кровь, и она давала себя чувствовать, как только немного ослабевали поводья. Тогда конь, озорно перебирая ногами, ускорял ход; мгновенно останавливаясь у рытвин и камней, он птицей перелетал через них и несся дальше.
Я ехал уже около часа. Пыльная дорога сменилась узкой заросшей тропинкой, вьющейся между высокими зарослями терновника и кислицы. Тропу я выбрал для сокращения пути к месту поручения, и выбрал сознательно, хотя она вела через лошадиное кладбище, где недавно было расстреляно около сотни больных сапом лошадей. Заросли скоро кончились, и я выехал на голое поле, покрытое рытвинами и холмиками свеже насыпанной земли. Это и было лошадиное кладбище.
Лихой стал беспокойно втягивать воздух и настороженно прядал ушами. Беспокойство коня передалось и мне; осмотревшись, я понял его причину. Несколько десятков трупов лошадей было вырыто из земли бродячими собаками. Они копошились в ямах десятками, сбежавшись вероятно со всей окрестности. Ход дальнейших событий развернулся катастрофически быстро.
Я дал шпоры Лихому, и не успел он прибавить ходу, как из ближайшей ямы выскочила тощая небольшая собачонка и бросилась под ноги коню. Хриплый лай разнесся по всему полю, и колючие мурашки пробежали по моему телу. Чтобы лай не привлек остальных собак, я выхватил шашку и, перегнувшись на седле, с размаху рубанул по собаке. Испустив пронзительный визг, она рухнула с отрубленным задом.
Сигнал был подан. Из бесчисленных ям вылетело с полсотни собак. Воющая и рычащая орава кольцом окружила нас, хватая Лихого за ноги. Укусы и дикая разноголосица ожесточенного лая привели коня в бешенство. Он вздымался на дыбы, лягался, метался из стороны в сторону, и я ежеминутно ожидал, что рухну в эту раз'яренную стаю и буду разорван в клочья.
Блестящая сталь моей шашки давно уже покрылась кровью, и я, как в жаркой схватке, рубил направо и налево оглушенный переходящим в визг лаем. Исход боя решил мохнатый, захлебывающийся от ярости рыжий пес. Сделав громадный прыжок, он яростно вцепился в круп Лихого. Конь взметнулся на дыбы и, закусив удила, бешено понесся по рытвинам и буграм, ежеминутно рискуя сломать ноги. За нами с заливистым лаем понеслась лавина собак.
Через минуту-другую мы влетели в заросли кислицы и терновника. Тонкие ветки захлестали по телу, цепляясь острыми колючками за одежду, разрывая ее в клочья, иголками впиваясь в тело. Еще несколько минут — и перед нами открылась необ'ятные просторы далеких закубанских лугов. Напрягая последние силы, я старался остановить Лихого, но он, храпя и зло закусив удила, несся прямо к обрыву. Несколько полубредовых секунд — и мы на самом краю двенадцатиметрового обрыва «Крутого».
Далеко внизу крутит воронками водоворотов Кубань. Мгновенная мысль: «Если сорвемся — смерть!» С бешенством отчаяния всаживаю шпоры в бока Лихого, изо всей силы натягиваю поводья.
Поздно! Громадный прыжок — и головокружительная бездна открылась под нами. В лицо ударила сильная струя воздуха, и мы с Лихим рухнули в холодную воду. Бурлящий водоворот подхватил меня, смыл с седла, завертев, потащил ко дну, а потом, точно рассердившись, выбросил на поверхность воды. Я боролся за свою жизнь с каким-то остервенением. Несколько раз засасывающая воронка водоворота со все возрастающей силой тащила меня ко дну. Наконец, захлебывающийся, с помутившимся сознанием, я неожиданно был выброшен на желтую солнечную отмель небольшого островка.
Шатаясь, я поднялся с мокрого песка и совершенно бессознательно сделал шагов десять по направлению к берегу. Труп Лихого преградил мне путь. Из воды торчали лишь неестественно закинутая голова и странно вздувшиеся бока. Оскаленная пасть коня и стеклянные глаза с застывшим в них ужасом были жутки.
Смутно помню, как добрался я до штаба бригады. Мокрый, ободранный, весь в кровавых ссадиных, я чувствовал, что меня лихорадит. Передавая комбригу пакет, успел только сказать:
— Лихой там, на отмели у «Крутого».
Потом перед глазами пошли красные, все расширяющиеся и разрастающиеся круги, и я потерял сознание.
Очнулся я уже в лазарете, и первым моим вопросом было: «Где Лихой?» Полковой врач подошел ко мне и, улыбнувшись, проговорил:
— Лихого зарыли там, на отмели… А что касается вас, то, право, мы не думали, что вы очнетесь.
Я попросил позвать командира и подробно рассказал ему, как все это со мной случилось…
КРЫСИНЫЙ ЦАРЬ
Рассказ-быль К. Алтайского
Нас заедал гнус.
Трижды-проклятое насекомое свободно прокусывало обветренную кожу. Беспощадный, острый, как остяцкая костяная игла, хоботок прокалывал рубахи. Опухшие, в конец измученные зудом кожи, мы глотали горький дым, спасаясь от маленьких мучителей. Густые, серые рои гнуса кишели над нами с гнусным, тонким, иезуитским жужжанием, словно предупреждали, что мы будем казнены за то, что проникли в этот первобытный, неисхоженный край.
Обдорск[23], деревянный городок, кусочек архитектуры XVI века, аванпост цивилизации и советов, стоящий на высоком берегу реки Полуя, остался далеко сзади. Над нами висело суровым холстом обдорское небо. Кругом — вперед и назад — расстилался Обдорский край, шестьсот тысяч квадратных километров пустынь, болот и озер, край, могущий вместить Бельгию, Данию или Голландию.
Мы плыли по неисследованной речке Тром-Юган, встречая изредка остяцкие юрты и стада оленей.
Потом плыли по Пихтовой речке.
Потом перенесли «областки» — малюсенькие легкие лодочки — в речку, названия которой мы не знали. На карте этой речонки помечено не было.
Край чинил нам препятствия, не пуская в глубь неисследованных земель. Через каждые три-четыре часа встречались «заломы»: могучие стволы павших великанов-деревьев преграждали наш мучительный путь. Мы вытаскивали «областки», обходили преграды и снова плыли на север, влекомые неизвестностью, как гуси и лебеди вешней ярью. Наши одежды обветшали. Мы были грязны и обветрены. Перочинные наши ножи и двустволка казались в этой глухомани чудесами техники. Спички давно вышли: выручала зажигалка.
Стоял август — месяц гнуса. Солнце целые сутки не сходило с неба. В полночь кроваво-красный диск докатывался до горизонта и, слегка коснувшись земли, прыгал вверх. Снова хлестала солнечная кровь, как из горла зарезанного оленя, и мы не могли оторвать глаз от этой величественной картины, забывая гнус, лишения и неизвестность впереди.
Однажды мы встретили на берегу странный памятник. Стояли жерди, связанные оленьими жилами. На жердях висели вырезные ветвистые оленьи рога. Внизу грудой лежали рыбьи и звериные кости.
Остатки стойбища? Кладбище? Примета? Полярная веха?
Оказалось — как мы после узнали, — это «шайтан», божество, созданное скудным самоедским воображением.
Остяки и самоеды в Обдорском краю — идолопоклонники. История человечества окрашена здесь тонами мамонтовых зорь. Здесь — первоначальное накопление культуры, эра звероловов и пастухов.
И чудесны здесь и гул остяцкого схода, выбирающего свой остяцкий совет, и юноша-самоед, приехавший на оленях на пленум самоедского совета.
Нас — нежданных гостей и соглядатаев первобытного края — трое: я, пишущий этот рассказ, мой друг Борис Синкевич и еще один энтузиаст следопытства — Миша Ланин, житель города Тюмени, немного знающий здешние наречия.
Мы плыли на север по неизвестной речонке, а кругом расстилалась пустыня: ни человека, ни зверя, ни птицы, — один гнус. И если бы мы под этим неугасающим незаходящим солнцем увидели вдруг крутоклыкого рыжеволосого мамонта — мы не удивились бы. Неописуемы здешняя пустыня, вечный покой, живая неизжитая древность… Но мы встретили не мамонта, а… крысиного царя.
Началось это так.
Утром, когда речонка сделала крутой поворот, вдали замаячило самоедское стойбище. Мы сделали привал, вытащили «областки» на берег, развели костер. Запасы подходили к концу, и мы решили добыть у самоедов рыбы. Борис остался у костра, а мы с Мишей пошли к стойбищу.
Два десятка юрт стояло на сугреве, напоминая становище первобытного человека. Скуластые кареглазые оленеводы удивились нам и испугались нас. Их успокоило немного самоедское приветствие Миши Ланина. Миша повел трудный и долгий разговор со старым самоедом, сидевшим у входа в юрту.
Как зверек, жадными бусинками глаз смотрела на нас девчурка из юрты.
Рыбы мы получили вдоволь. В обмен отдали три крючка-удочки и пустую бутылку. Мы расплатились баснословно дорого!
Разговор Миши с самоедом был не о рыбе. Миша видимо волновался. Слушая самоеда, он сказал мне скороговоркой:
— Любопытнейшая история. Поблизости живет «крысиный царь».
Наговорившись досыта, Миша сделал знак рукой, означавший нето «спасибо», нето «прощай».
Мы пошли к Борису. У костра, за завтраком, Миша познакомил нас с открытием:
— Километра четыре отсюда проживает неизвестный человек. Он живет в избушке у болота. Болото кишит крысами. Человека здесь боятся и зовут «крысиным царем».
Мы радовались бурно и несдержанно. Мы плясали по-дикарски на этой дикарской земле и пели несуразицу. Потом быстро собрались и поплыли на поиски крысиного царя. Разыскать его было не совсем просто, но к вечеру мы его все-таки разыскали. Самоеды, простодушно рассказывавшие о крысином царе, не обманули. На берегу болотища, в царстве гнуса, стояла сказочная «избушка на курьих ножках». Она была примитивна по архитектурной конструкции, но это все-таки была избушка, а не юрта.
При ближайшем рассмотрении она оказалась довольно вместительной и даже удобной. Легендарный крысиный царь вышел к нам, низенький, с живыми глазами и по-негритянски толстыми губами.
— Алло! Вы путешественники?
Обрамленное черной ассирийской бородой лицо крысиного царя зацвело приветливой улыбкой. Он стосковался по людям, этот отшельник седого севера, и не скрывал удовольствия.
— Заходите, вы будете дорогими гостями.
Говорил он по-русски, без акцента, но одежда его — кроме болотных охотничьих сапог — ничем не отличалась от самоедской.
Мы вошли в избушку — и ахнули.
Избушка внутри была сплошь меховой. Оленьими мехами был устлан пол; стены были обиты дорогим, повидимому, мехом — бархатным и нежным, напоминающим одновременно и кота и котика.
— Прошу покорно — располагайтесь, отдыхайте. Я сейчас вскипячу чай.
Он быстро исчез.
Мы осматривали чудесное жилище крысиного царя. Кроме меховой обивки нас поразил превосходный американский винчестер, перед великолепием которого наша двустволка казалась жалкой. Над кроватью с меховым одеялом висела полка с книгами. На маленьком столике помещался чернильный прибор, изображавший зверька вроде крысы. Прибор был высечен из какого-то розоватого, нам неизвестного камня.
Крысиный царь скоро вернулся.
— Ну, рассказывайте, — жадно заговорил странный человек с ассирийской бородой. — Вы представить себе не можете, как я проголодался по людской речи. Что нового в мире? Правда ли, что пушное дело в СССР растет, как богатырь?
Мы ответили на все вопросы. Мы рассказали коротко о своем пути по стране гнуса, оленей и незаходящего солнца. За чаем крысиный царь рассказал нам о себе. История его чудесна, как чудесно все в этом краю. Вот она вкратце.
— Меня зовут здесь крысиным царем, — сказал человек с черной бородой, и глаза его засверкали мыслью и весельем. — Зовут царем, но я скорее подданный крыс. Чтобы вы меня лучше поняли, я начну издалека.
Я с детства болел географической лихорадкой. Чтобы удовлетворять хоть частично ненасытный туристский аппетит, я нанимался матросом. Я плавал на Волге, на Каме и на Вятке. Потом судьба меня забросила на море. Проплавав три года, я высадился в Канаде. Там захворал и застрял на два года. Попал к скорняку — поляку Кашинскому. Там впервые увидел шкурки ондатры. Это — грызун, побольше нашей крысы. В Канаде ондатру зовут «мускусной крысой». Мех этой крысы блестящ, бархатист, густ и чрезвычайно красив. Вот, посмотрите, это шкурки ондатры. У нас этот зверь неизвестен. К нам он попадает в переработанном виде и продается под названием «американской выхухоли». Насколько ондатра неизвестна у нас, настолько она популярна в Северной Америке. Там мускусная крыса то же, что у нас белка.
В тысяча девятьсот седьмом—девятом годах в Северной Америке добыто было восемь миллионов шкурок ондатры. Потом добыча скакнула, я слышал, до семнадцати миллионов шкурок. Зверь этот, надо сказать, совершенно безобидный. Живет он в болотистых и озерных местностях. Питается болотными растениями. Значение ондатры, как пушного зверя, можно выразить так: одна только пушнина ондатры дает охотникам Северной Америки столько же, сколько нашим охотникам вся пушнина взятая вместе!
В Канаде, в домике Кашинского, посетила меня мысль привезти акклиматизировать ондатру в России. Выздоровев, я начал охоту на ондатр. Удалось поймать одиннадцать штук. Я няньчился с ними, как с малыми детьми. Кое-как, с тысячью приключений я довез до России восемь крыс. Это был мой триумф! Я поселился недалеко от Москвы, рядом с болотом, и организовал маленький питомничек. Встретили меня недружелюбно. Кругом жили огородники — грубый, несговорчивый народ. Им казалось, что мои ондатры ночами опустошают их огороды. Дело пошло в полицию. Полиция встала на сторону огородников. Меня погнали с болота.
Восемь ондатр жили у меня в клетке и хирели. Это было как раз в год об'явления войны. Когда началась мобилизация, я дезертировал, ушел в нынешнюю область Коми, к зырянам, и скрывался в лесах. Единственным утешением сделались для меня ондатры.
Углубляясь на север, я пристал однажды к каравану звероловов, шедших в глубь северных просторов.
Где-то, в седых глухих лесах была моя первая остановка. Я сколотил себе полушалаш-полуизбушку, а ондатр припустил в питомничек, устроенный в болоте. Добывая пропитание охотой, следил, как привыкали мои крысы к климату, как они веселели и резвели в питомнике. Но мне и тут не повезло. Пришли зыряне, посмотрели на мой шалаш, на питомник, на ондатр — и тихо, но обстоятельно сказали:
— Уходи откуда пришел. У тебя дурной глаз и чужие нездешние звери.
Зыряне были хозяева леса. Я зазимовал в лесной деревушке, плел сети и пилил дрова.
Продав часы и пушнину, добытую в лесах, я купил клячу. На этой кляче пустился в последний северный путь. Это было примерно в тысячу девятьсот восемнадцатом году.
С тех пор я живу тут как отшельник. Раза два в год пробираюсь в Обдорск, сдаю пушнину, добываю соли, пороху, дроби и опять сюда.
Как видите, я устроился ничего. Добыл себе даже литературу. Пишу книгу об ондатрах. Население оставило меня в покое, окрестив меня «крысиным царем». Две неприятности здесь: отрыв от мира, от СССР и безлюдие. Но я не уйду отсюда, пока не доведу мою миссию до конца. Я решил доказать — и докажу, — что разведение ондатры в СССР — это новый Алдан, новые неиссякаемые золотые россыпи. У нас — немерянные пространства под болотами.
— Мы можем развести полчища ондатр. На мировом пушном рынке у «американской выхухоли» объявится могучий конкурент — «советская выхухоль». Пушнина — это валюта. Нам нужна валюта хотя бы для того, чтобы осветить полярную ночь электрическими солнцами. Эта валюта у меня в болоте.
Лицо крысиного царя цвело, глаза горели, как звезды. Веяло от него творческой мощью человека северной закалки. Подмигивая мне, Борис Синкевич сказал вполголоса:
— Жалко, что на такого человека не напал Джэк Лондон. Он написал бы роман и назвал его «Крысиный царь».
Крысиный царь говорил без умолку.
— Вы не представляете, что за прелесть эти ондатры! С тех пор, как они признали это болото своим жилищем, они плодятся как рыбы. Ондатры дают в год по нескольку пометов. В каждом помете по семи-восьми крысенят. На этом болоте у меня вырос целый крысиный народец.
— Сколько же у вас крыс?
— Не знаю. Я считал, но потом потерял счет. Скоро я справляю десятилетний юбилей моей отшельнической жизни. За эти десять лет мое крысиное стадо стало огромным.
— Позвольте… Что же вам здесь сидеть? Вы блестяще доказали, что мускусная крыса может жить в наших болотах… Вам надо сделать заявку…
— Правильно. Я это сделаю непременно, но раньше я кончу книгу об ондатрах. К этому времени у меня будут блестящие образцы шкурок «советского выхухоля».
Тут вступил в разговор я:
— Дорогой товарищ, — сказал я крысиному царю. — Ваши заслуги в пушном хозяйстве СССР безусловно почтенны. Я честно предупреждаю вас, что если выберусь отсюда живым, то напишу об ондатрах и о вас, крысиный царь!
Крысиный царь опустил глаза.
— Это ваше безусловное право, — сказал он. — Но я не скажу вам своего имени, пока не кончена моя миссия.
После этого разговора крысиный царь повел нас на болото. Это был огромный заповедник, где свободно, не боясь человека, жили бархатно-шерстные грызуны величиной чуть побольше обыкновенной крысы.
Крысиный царь, ликуя, показывал на болото и говорил:
— Это будет ондатровый питомник Госторга номер первый. Отсюда мы расселим ондатр по всем негодным болотам. Северный холод сделает пушистой драгоценную шкурку «советского выхухоля». Мы еще посмотрим, чорт побери, какой мех гуще и бархатнее — американской или советской ондатры…
За коротким северным летом наступает в этом краю полярная ночь, пугаемая лишь сполохами северного сияния.
Крысиный царь посоветовал нам скорее ехать в Обдорск. Он указал нам кратчайший путь в деревянный городок на мысу реки Полуя. В пяти километрах от Обдорска — Обь; южнее, ниже — почта, телеграф, радио, стальные магистрали, союз ржи и железа СССР.
Мы тепло простились с крысиным царем (он так и не назвал нам своего имени).
За тысячи миль от чудесного Обдорского края кажется пышным сном ондатровое болото, избушка, устланная мехами, крысиный царь с ассирийской бородой и светящимися мыслью глазами энтузиаста.
Тогда я вынимаю из походного чемодана блестящую шкурку «советского выхухоля». Эти шкурки еще не котируются на мировом пушном рынке. Но они будут котироваться. Будут!
Берегись, Канада!
Из великой книги природы.
Карлики и великаны звездного мира.
Природа любит контрасты. Она создает карликов и великанов не только в мире живых существ, но и в бесконечном космическом пространстве. И только знакомство с этими контрастами дало пытливому уму человека более точное понятие о строении вселенной.
Никогда в своем понимании различных явлений природы человек не заблуждался более глубоко, чем в первоначальном представление о величине Земли по сравнению с другими звездами. Он ставил Землю в центр вселенной, а звезды считал по размеру такими, какими он их видел. Древнегреческие натурфилософы считали Солнце отверстием на небесном своде диаметром около полуметра, через которое на Землю падали лучи мирового огня. С их представлением о строении мира была бы несовместима мысль, что громадная, по их мнению, Земля не занимает и миллионной доли объема дневного светила.
Лишь когда Коперник свел Землю с ее пьедестала и поместил вместо нее Солнце в центр звездного мира, взгляды человечества на относительные размеры небесных тел резко изменились. Земля оказалась не величайшим, а напротив — одним из самых ничтожных небесных тел, карликом среди них, несмотря на свой незначительный объем (около биллиона[24] кубических километров) и не менее солидный вес (5.956 триллионов[25] тонн). Среди планет, к группе которых принадлежит наша Земля, она оказывается одной из небольших. Из массы самой крупной из планет — Юпитера — можно было бы сделать не менее 1.295 шаров величиной с Землю. Сатурн по объему в 745 раз больше Земли, Нептун — в 78 раз, Уран — в 63 раза.
Не если наша мать-Земля является далеко не величайшим из небесных тел, то она и далеко не самое малое из них. По сравнению с ней планета Меркурий представляется в свою очередь карликом. Земля превосходит его по объему в 20 раз. Несколько меньше Земли по объему и весу Венера — наиболее яркое небесное светило после Солнца и Луны. Значительно больше разница в размерах между Землей и ее спутником Луной: Земля в 50 раз превосходит ее по объему и в 80 раз по массе.
Но и Луна в свою очередь является настоящим великаном по сравнению с мелкими планетами — так называемыми астероидами, скопища которых находятся между Марсом и Юпитером. Среди этого небесного «сброда» множество тел диаметром не более 10 километров, и лишь очень немногие — свыше 100 километров. Их насчитывают более 900, и постоянно открываются все новые и новые. Однако все они свободно смогли бы уместиться в теле нашей Луны.
Но еще большие контрасты бросятся нам в глаза, если мы будем сравнивать Солнце и планеты, так как по отношению к ним оно является поистине матерью-великаном. По объему Солнце в 1300000 раз больше нашей Земли. Но по своей массе оно не в такой степени превосходит Землю, так как она состоит из более плотного вещества, чем Солнце; вес Солнца превосходит вес Земли всего в 330000 раз.
Итак, у небесных светил следует различать величину занимаемого ими пространства и величину веса. По своей массе Земля по сравнению с Солнцем примерно то же, что муха по сравнению со взрослым человеком; это сопоставление особенно подчеркивает ничтожество размеров нашей Земли. Даже величайшую из планет — Юпитер — Солнце превосходит в 1000 раз по объему и во столько же раз по массе. Как мы видим, разница в размерах между членами этой громадной семьи не только «космического», но до некоторой степени и «комического» характера.
Однако и Солнце не должно слишком гордиться своими размерами. По сравнению со своими планетами оно действительно великан, но по сравнению с планетами других звезд — лишь очень скромный карлик. Ибо неподвижные звезды, к числу которых относится и наше Солнце, также очень существенно отличаются друг от друга по размерам. Наука строго разграничивает звезды-гиганты и звезды-карлики. Различие в размерах тесно связано с различными этапами развития неподвижных звезд.
Согласно новейшим данным астрономии мы должны представлять себе ход развития небесного тела приблизительно следующим образом. Из очень большого количества тончайшего пылеобразного или газообразного первичного вещества, наполняющего все мировое пространство, сначала образуется как бы более густой туман, который не имеет еще собственного света. В течение бесчисленных миллионов и миллиардов лет в различных пунктах вселенной туман сгущается в огромные газовые шары, которые вследствие образования теплоты и повышения температуры начинают испускать красный свет. Это первая стадия звезды-гиганта.
Уплотнение продолжается и повышает температуру образовавшегося небесного тела, при чем цвет его переходит сначала в желтый, а потом в белый. В этой стадии звезды достигают как бы высшей точки своего развития. При дальнейшем уплотнении тело сжимается все в меньший и меньший шар; одновременно, вследствие продолжительного лучеиспускания начинается постепенное охлаждение, в результате которого тело приобретает опять температуру, соответствующую красному цвету. В этом состоянии звезда достигает своей карликовой стадии. Дальнейшее охлаждение прекращает ее свечение, и она до конца своего существования остается невидимой. Эта теория хода развития неподвижных звезд, а также разделение их на карликовые и гигантские, принадлежит астрономам Рёсселю и Герцшпрунгу.
Наше Солнце находится сейчас на нисходящей линии своего жизненного пути. В мире неподвижных звезд оно представляет собой охлаждающуюся звезду, которая испускает желтый свет. Постоянные звезды, испускающие белый свет, напротив, находятся в стадии гигантов, и объем такого небесного тела превосходит объем Солнца приблизительно во столько раз, во сколько оно само превосходит мельчайшую из своих планет.
Красная звезда Бетельгейзе в созвездии Ориона имеет диаметр в 240 раз больший, чем у Солнца, превосходя его по объему в 14 миллионов раз. Эта гигантская звезда занимает пространство, равное орбите планеты Марс. Еще крупнее звезда Антарес в созвездии Скорпиона — из нее можно было бы сделать 90 миллионов таких солнц, как наше. Величина ее по сравнению с Солнцем такова же, как его величина по сравнению с Луной.
Но если неподвижные звезды так четко могут быть разделены на карликов и великанов по своему объему, то этого далеко нельзя сказать об их массе. Напротив, оказывается, что все неподвижные звезды, несмотря на огромную разницу в размерах, относятся по своей массе к одной категории с Солнцем. Этот замечательный факт объясняется тем, что карликовые звезды вроде Солнца обладают значительно большей плотностью чем звезды-гиганты. Итак, если Бетельгейзе, как упомянуто выше, в 14 миллионов раз больше Солнца, а по массе равна ему, то это значит, что она состоит из вещества в 14 миллионов раз более легкого, чем вещество Солнца, то-есть находится в стадии чрезвычайной разреженности.
Сорокопуты и кошка.
Весною в саду, в густой заросли сиреневых кустов, пара сорокопутов свила гнездо и вывела птенцов. Но их семейное благополучие было скоро разрушено рыжей кошкой, которая, найдя гнездо, уничтожила всех птенчиков.
Сорокопуты подняли отчаянный крик, долго растерянно летали вокруг опустелого гнезда, но, наконец, успокоившись, не улетели из гнезда, а остались тут же, ночуя в зарослях сиреневых кустов.
С этого времени, стоило только рыжей кошке показаться в саду, как сорокопуты поднимали крик и принимались кружить около нее, причем, налетая с неистовой яростью, старались клюнуть ее, как можно больнее.
Рыжая кошка была ошеломлена таким дерзким нападением, сначала она пробовала не обращать внимания на сорокопутов, но когда несколько метких ударов клюва дали себя особенно почувствовать, она начала остерегаться своих врагов, пытаясь прокрасться незаметно.
Однако, сорокопуты, казалось, наблюдали за нею. Как бы не заметно кошка не появлялась в сад, птицы поднимали громкий крик и налетали на нее. В конце концов рыжая кошка готова была просить пощады и, во время таких нападений, она ложилась на спину и жалобно мяукала. Но это нисколько не трогало сорокопутов и они, продолжая свое преследование с прежним ожесточением, добились наконец того, что рыжая кошка совершенно перестала появляться в саду.
Прошел год, снова наступила весна, и тут пришлось убедиться, что рыжая кошка, бывшая прежде беспощадной истребительницей птичьих гнезд, теперь совершенно не трогала их, хотя добраться до некоторых из них было бы и не трудно, а преследовавших ее сорокопутов в этом году уже не было видно.
Но вот что интересно: у рыжей кошки раннею весной появились котята, из которых один был оставлен и вскоре превратился в бойкое, игривое существо.
Однажды, резвясь в саду, он начал подкрадываться к прыгающему по дорожке воробью. И тут вдруг рыжая кошка бросилась к нему и наделила его парою полновесных пощечин.
Мы, наблюдавшие эту сцену, не сразу сообразили в чем дело. Однако потом вспомнив, как относилась в этом году рыжая кошка к птичьим гнездам, решили что она навсегда прекратила охоту за птицами и хочет отучить от этого котенка.
Наше предположение подтвердилось дальнейшими наблюдениями: последующие попытки котенка поинтересоваться птицами пресекались рыжей кошкой таким же суровым образом, и в конце концов он уже не обращал внимания на птиц.
Днепропетровск.
Очаги социалистического строительства СССР.
Турксиб.
(К табл. на 4 стр. обл.)
Хлопок разводится у нас и в Средней Азии, и в Закавказье но перерабатывается в хлопчатобумажные ткани почти всецело в Центрально-промышленном районе, на многочисленных и достаточно мощных фабриках, расположенных в окрестностях Москвы, Иваново-Вознесенска, Твери, Костромы и др. Сырье отделяется таким образом от мест переработки расстоянием в несколько тысяч километров, и это обстоятельство, при недостаточно еще развитой у нас железнодорожной сети между этими двумя районами, нередко приводит к перебоям в работе текстильных фабрик, к станкам которых не успевает во-время попадать сырье. Расположение текстильных фабрик на столь далеком расстоянии от их сырьевой базы объясняется тем, что именно в Центральном районе нашей страны до Октябрьской революции всегда имелся избыток дешевой рабочей силы (в основном из-за малоземелья), которой на окраинах, где произрастает хлопок, почти нельзя было найти.
В условиях советского хозяйства, перестраиваемого на совершенно иных, социалистических началах, все соображения, которыми руководствовались фабриканты, отпадают. Мы не можем смотреть равнодушно, как смотрело царское правительство, на культурную и промышленную отсталость наших окраин и интенсивно проводим их индустриализацию. Мы строим поэтому наша текстильные и другие промышленные предприятия в районах производства необходимого для них сырья. Весь план нашего строительства на ряд последующих лет проникнут стремлением подтянуть отставшие в промышленном развитии районы, расширить их и привести их к возможности использовать местные природные богатства. Мы сохраним, конечно, текстильные (в том числе и хлопчатобумажные) фабрики там, где они существуют в настоящее время, но на ряду с этим будем сооружать — и уже сооружаем — такие фабрики и в районах производства сырья — в Средней Азии и в Закавказьи, то-есть там, где возможен посев хлопка.
Одновременно с этим мы должны позаботиться о надлежащем развитии своих сырьевых районов — сюда помимо районов посева и сбора хлопка, относятся районы промышленного овцеводства, дающего сырье для шерстяной и суконной отраслей текстильной промышленности.
Надо иметь в виду, что до сих пор нам никогда не хватало своего хлопка для обеспечения работы текстильных фабрик, и недостающее количество этого хлопка мы принуждены были ввозить из-за границы, главным образом, из Америки и Египта, переплачивая на этом огромные суммы денег. Твердо вступив на путь индустриализации, а вместе с тем и возможно большего освобождения от иностранной зависимости, мы должны обратить внимание на соответствующее развитие сырьевой базы для хлопчатобумажной промышленности.
Такая директива и была дана в прошлом году Центральным Комитетом ВКП(б), поставившим перед хозяйственными органами требование освободиться к концу текущего пятилетия, т.-е. в 1933 году, от ввоза хлопка из-за границы, а в дальнейшем развивать хлопковое хозяйство так, чтобы от ввоза хлопка мы перешли к вывозу его на заграничные рынки. В соответствии с этим разработан и уже проводится в жизнь широкий план не только развития существующих районов хлопководства, но и создания новых — на территории, например, Украины, Северного Кавказа и др. Что касается передвижения текстильных фабрик к районам производства сырья, то пятилетний, уже осуществляемый, план наметил сооружение хлопчатобумажной фабрики на 40 тысяч веретен в Туркменистане, на 20 тысяч веретен в Таджикистане, и так далее.
Как бы однако ни развивали мы хлопководство в новых районах, все же еще на долгий ряд лет средне-азиатские республики останутся главными поставщиками сырья для нашей хлопчатобумажной промышленности. Объясняется это и климатическими условиями, позволяющими разводить в Средней Азии лучшие сорта хлопка, и наличием свободной площади для посева, и особой выгодностью устройства оросительных сооружений, поскольку вложенные средства здесь окупятся и станут приносить доходы гораздо скорее, нежели в других районах.
На пути к широкой индустриализации средне-азиатских республик, на пути к широкому развитию в них хлопководства до сих пор стоял ряд весьма серьезных препятствий. Так, эти республики были связаны с центральной частью СССР слишком недостаточной сетью железных дорог, не говоря о том, что и внутри этих республик передвижение и перевозка грузов совершается почти исключительно на верблюдах, по труднейшим для транспорта песчаным пустыням. Республики эти страдают от отсутствия в них леса, а привозимый кружными путями лес чрезвычайно удорожает строительство. В еще большей степени зависят средне-азиатские республики от привозного хлеба (пшеницы).
Отсутствие развитого железнодорожного сообщения с центральными промышленными и сельскохозяйственными районами Союза вообще крайне невыгодно отражалось на хозяйственном развитии средне-азиатских республик, поскольку ставило под постоянную угрозу не только снабжение их необходимыми товарами, но и вывоз из них промышленного сырья, несмотря на всю его ценность.
Все эти соображения привели наше правительство к решению о постройке такой железной дороги, которая, во-первых, дала бы правильный выход всему сырью, производимому в средне-азиатских районах, а, во-вторых, обеспечила бы постоянное и правильное снабжение этих районов зерновыми продуктами, лесными материалами и всякого рода промышленными товарами.
Направление задуманной дороги было выбрано от Семипалатинска до Алма-ата. На севере, от Семипалатинска, новая линия должна примкнуть к большой, уже существующей железнодорожной магистрали, ведущей в остальные районы Союза, а следовательно и на Москву. На юге, в Алма-ата, дорога примкнет к сети уже существующих путей Средней Азии и обеспечит кратчайший выход товарам Узбекистана, Туркменистана и других национальных средне-азиатских республик и одновременно снабжение этих республик товарами, привозимыми с севера. Из Сибири по новой дороге пойдет в Среднюю Азию и хлеб, и лес, и металл с заводов Урала и со строящегося в Кузнецком бассейне огромного металлургического завода.
Новая дорога соединит Сибирь с Туркестаном (ныне — Узбекистаном). Поэтому ее называют сокращенным именем — Турксиб.
Строительство Турксиба, начатое в 1927 г., было поведено ускоренным порядком, притом одновременно с двух концов — с юга и с севера. Строителям пришлось преодолеть много препятствий: путь часто пересекался песчаными пустынями, горными кряжами и реками. Достаточно упомянуть хотя бы Иртыш, через который построен теперь большой мост. Общее протяжение дороги составит около 1450 километров.
Первоначально предполагалось окончить сооружение дороги к 1 сентября 1930 года. Однако темп строительных работ был взят таков, что выполнение календарных планов постройки все время шло с превышением. Дорога будет закончена на 4 месяца ранее срока — строители сдадут ее правительству СССР 1 мая 1930 года.
На отдельных участках сооружаемой дороги движение уже открыто: например, от ст. Луговой до Алма-ата (на южном участке) и от Семипалатинска до Улалы (с севера).
Об'явления.