Кошкин Нос

Уже неделю Профессор не шел, он — передвигал ноги. Уже неделю, как внутри него поселился страх. Страх был нового свойства, неизведанного доселе оттенка и запаха. Не багряный лагерный страх приближающейся боли, не кумачовый страх долгого звонка в дверь, и даже не черный страх неизвестности, пропахшей рвотой и ржавой солью трюма. Новый, пустивший корни в отупляющую душу и тело усталость, он был ослепительно белым. Бил Профессора под дых хрустальной чистотой и драл ноздри холодом, забирался под веки иглами искрящегося на солнце снега, застилал пеленой глаза. Тундра, покрытая белым холодом и придавленная серым небом, лежала вокруг, и каждая ее пядь источала страх, от которого не было спасения — страх остаться с ней один на один. Новый, неведомый доселе, он седьмой день вытравлял из Профессора остатки человека.

Первое время Профессор пытался бороться. Он решил, что пока страх еще не укоренился внутри, удастся вырвать его слабые побеги. Нужно только смотреть на яркие пятна: на черную фуфайку идущего впереди или на желтые кончики лыж, широких и от старости негодных, проскальзывающих на твердом снегу лысым кумусом. Профессор был готов разглядывать даже темно-вишневую слюну, что приходилось изредка сплевывать, трудно и вязко, и такие же краповые прямоугольники погон на овчинных тулупах конвоиров, что сидели в медленно идущих нартах и изредка покачивали дулами ППШ. Это действительно помогло, но ненадолго. Одной долгой ночью, пока охрана грелась спиртом в чуме самоедов-проводников, трое расконвойных растворились в полярной темени. Искать их не стали — оставили пурге и холоду. Утром колонна двинулась дальше на запад.

После этого утра страх оказаться наедине с тундрой победил Профессора.

Все, что у него осталось — мутный зрачок солнца, красного и призрачного. Но как на грех, солнце всегда светило так скудно, что Профессор не видел собственной тени.

Быть может, он мог бы научиться бесстрашию у оленеводов, украсть немного самоедской храбрости. Чернявые и желтолицые, они могли помочь Профессору забыть о белом страхе. Подходя дважды в сутки к продуктовой нарте за пайкой, он жадно тянул носом воздух, пытаясь постичь, отщипнуть спокойствие, окружающее закутанные в малицы фигуры. Но те словно поняли его замысел. Сторонились.

Профессор не винил их, нет. Для них он был грязным, битым цинготными язвами, чужаком. Да и не он один. Самоеды держались поодаль от заключенных и вечерами пили шумными глотками из солдатских кружек парную, только сцеженную, оленью кровь.

— Воны так с цингой борются, — утирая от рдяного усы, пояснил как-то вертухай с широкой соплей на погоне односопельнику.

Глядя на засеменившего к еще дергающейся оленьей туше ефрейтора, Профессору вдруг подумалось, что и у отважных самоедов внутри проклевываются ростки беспокойства, а может, даже боязни. От этой мысли Профессору вдруг стало немного легче: болезни своей он не страшился, скорее, был ей благодарен. Она, разъедающая слизистые, пожирающая медленно, но верно плоть, расплатилась щедро. Вырвала его из плена вытягивающих жилы медноносных жил острова Вайгач и повела сквозь холодные волны к богатой фосфором рыбе, к богатому жиром морскому зверью. Так думал Профессор, едва стал расконвойником и получил от Советской Власти право отбывать срок на поселении. Так думал он, когда ступил на материк, и даже когда в Нарьян-Маре жадно вслушивался в несгибаемый голос диктора Информбюро, говорившего о кровопролитных боях за Киев, ожидая, пока остальных строителей новых рыболовецких артелей соберут в колонну по двое и отправят на запад, к полуострову Канин. Так думал Профессор, пока не познакомился с белым страхом. Но даже сейчас он был благодарен цинге за то, что она избавила его от неизбывного кисловатого привкуса меди во рту.

То, что этот день станет для него, Профессора, последним, он понял утром семнадцатого перехода. Глаза не пожелали раскрываться. Профессор долго тер их загрубевшими и потрескавшимися пальцами и снегом, смог кое-как разлепить веки. Весь мир превратился в зыбкие пятна, призрачные силуэты, подрагивающие очертания. Получив около ларь хан кусок хлеба и ломоть вяленой оленины, он уже было собрался отойти от продуктовой нарты, но кто-то ухватил его за рукав. Профессор инстинктивно сжал крепче пайку и только тогда различил похожий на карликовую кремлевскую елку силуэт.

— Хавы то, — негромко сказал самоед. — Ненць, Я'Миня падвы падарта ил малей.

И Профессор понял. Молча принял кружку и, обжигая губы о холодный алюминий, сделал большой глоток. Водка скользнула по пищеводу и взорвалась в желудке, наполнила его теплом, а рот — нестерпимым жжением. Самоед забрал кружку, налил еще водки и выплеснул под ноги Профессору.

— Хавы то, — повторил он и пошел прочь. — Хавы то, — сказал он стоящим неподалеку оленеводам и Профессор скорее понял, чем увидел, что те понимающе закивали.

— Чего это они? — спросил давешний ефрейтор у старшего товарища.

— Говорят, не жилец, — сплюнул махру на снег усатый.

Профессор передвигал ноги. Он пытался не отстать от черного пятна впереди. Пятно двигалось рывками, то и дело спотыкалось, боролось с проскальзывающими лыжами, но угнаться за ним Профессору не удавалось. Сзади напирали. Бранились, шипели и толкали кончиками лыжных палок в спину. Профессор молчал. Берег дыхание. Ему казалось, что с каждым выдохом из него выходит жизнь. На время ругань и тычки прекращались. Потом спереди появлялось новое черное пятно, но Профессор не мог угнаться и за ним.

Профессор передвигал ноги, из которых вынули плоть и кости, в которые набили вагонетку медной руды, которые уже не чувствовал, не ощущал своими. Они превратились в ходули, выточенные из тяжелого железного дерева, хлопнули на морозе, надломились там, где раньше были колени, и Профессор медленно осел на снег, по-жабьи растопырив ноги, и повалился ничком между лыж.

Последним, что увидел Профессор, было немыслимо огромное пятно белого цвета. Последним, что услышал — «та нехай лежить» и затихающий скрип наста под полозьями нарт.

* * *

Нея лежал на снегу и внимательно вглядывался в человека, отставшего от большого аргиша. Он узнал его сразу, как только увидел, но теперь, затаив дыхание, ждал, куда упадет тот, за кем послали Нея. Человек медленно опустился, поджав под себя ноги, качнулся и завалился лицом в снег.

— Плохо, — подумал Нея и досадно поморщился. — Совсем плохо. Головой на закат лег.

Кто-то зычно крикнул, и аргиш стал. К упавшему заспешили люди, подкатил хан с поблескивающим вороненой сталью пулеметом. Крикнули еще раз, и колонна двинулась дальше, оставляя на белом снегу черную щепку тела.

Нея подождал, пока нутус хан с русскими уполами и пулеметом станет совсем крошечным, и только тогда свистнул собак.

Хасава хан ходко шла к чуму. Хаски бодро тянули лямки, не просили ни крика, ни хорея. Не спрашивали дороги домой, не отвлекали хозяина. Словно знали, что Нея сильно задумался.

Старый ненць всю дорогу сидел молча, не пел, не говорил с лайками. Только пускал из ноздрей едкие струи дыма, время от времени набивал табак в носогрейку, да раскачивался в такт хасавы, подпрыгивающей на ривах. Так же в такт покачивался позади него укрытый оленьей шкурой совсем больной русский. Нея не стал даже открывать ему зубы точильным камнем, чтобы отпереть дыхание, знал — русский жив. Иначе не влетела бы гагара в чум, не приснился бы в последнюю ночь месяца случки оленей человек с черным лицом. Не знал Нея одного — зачем хэхэ его родителя велел проводить русского на другую сторону. Русского, о котором Нея ничего не знал. Русского, у которого ничего не было, кроме плохой одежды и плохих лыж.

У которого не было даже тени.

Не понимал Нея, как будет он вести русского мимо нижних селений, как будет нахваливать спутника и уговаривать духов пропустить дальше. Не знал, чем собрать его в дорогу. Одно знал Нея точно — прежде нужно будет отправиться к слугам Нга, может к самому Хабча Мирене, и выпросить тень русского назад. Хотя бы кусок его синдрянг, хотя бы ненадолго. А потому — стряхнул с себя длинные мысли, крикнул «кале!» и подправил собак хореем объезжать расставленные загодя самоловы.

* * *

Профессор медленно тонул в теплой воде. Тонул плавно и долго, настолько, что нестерпимо хотелось наконец достичь дна. Но как ни пытался он различить землю внизу, под ним была лишь непроглядная темень. Вода давно заполнила легкие Профессора, он уже не делал попыток ее выдохнуть. Сердце остановилось, и в полной тишине тело опускалось и опускалось, приближаясь к такому недостижимому дну. Профессор знал, что может шевелить руками и ногами, что может попытаться выплыть, подняться к поверхности, но не хотел. Здесь было тепло и покойно, а там, на поверхности, непременно холодно и страшно. И когда невидимая сеть опутала Профессора и дернула вверх, он почувствовал что-то похожее на раздражение.

Холодно не было. Было темно и больно. Профессор поднес руки к глазам и не увидел пальцев, лишь почувствовал их кончиками грубую ткань повязки. Уцепил за край и начал было тянуть ее с лица, но кто-то властно сказал ему прямо в ухо: «Кале!»

— Кале, — чуть тише повторил голос. Горячие и сухие ладони обхватили запястья Профессора и вытянули его руки по швам. — Еркарар намге? — после краткого молчания спросил голос.

— Не понимаю, — честно ответил Профессор и помотал головой. Под веками тут же вспыхнули тюльпаны.

Голос молчал. В тишине потрескивало горящее дерево. Оно обдавало Профессора особым, почти забытым запахом, редким запахом, который мог опознать Профессор в этом новом месте. Дерево имело запах, чужой, но все-таки понятный, и более приятный, чем другой понятный запах — запах немытого тела и старых шкур. Профессор лежал молча, укрытый чем-то волосатым и медленно втягивал в себя сладковатый дым очага. До тех пор, пока в него не ворвался острой нотой запах табака, едкий до одурения.

— Хабцяко пин, пин, — вдруг сказал голос.

Профессор глупо, по-мальчишески, улыбнулся. Деревянный край плошки ткнулся в изогнутые неловкостью губы. Рот наполнился густым, вязким и терпким. Не в силах задержать дыхание, Профессор сглотнул. Покалывая холодом, варево потекло по горлу внутрь.

— Хабцяко пин, — донесся голос сквозь заполнившую Профессора темноту.

* * *

Снежная болезнь забрала на время глаза русского. Это было хорошо. Пока он был слеп, Тэри Намге не видели его, и не нашли прежде Нея. Злые хэхэ не смогли забрать тело. Теперь в чуме Нея они уже не смогут добраться до русского раньше времени. Теперь можно было вернуть русскому глаза.

Чтобы снять боль, Нея вывернул веки и сделал два узких надреза. Спустил дурную кровь. Обмотал чистой тряпицей и шесть дней менял корпию со свежим крепким чаем. Шесть дней поил супом, шесть дней менял между его ног постели. На седьмой русский очнулся.

— Какого ты рода? — спросил Нея. Не зная рода, нельзя просить хэхэ вернуть тень.

Русский не понял. Не смог ответить. Нея достал носогрейку и принялся думать.

Без названия рода отправляться в путь за душой было без толку. Можно только просить хворь уйти. Здесь, в среднем мире.

— Уходи, хворь, уходи, уходи, — попросил Нея. Плеснул на землю отвар, напоил остатками русского. Скоро хворь должна вернуть тому глаза. Но вот тень вернуть нельзя.

— Зачем ты велел помочь ему, родитель? — ловя короткое дыхание русского, спрашивал Нея у духа отца. Хэхэ нгытырм не отвечал. Может, не слышал. Он был далеко на севере, там, где оба моря бьют об один берег.

Нея курил и думал. И чем больше ходил его ум, тем чаще возвращался к русским словам. Тем, которые Нея не хотел вспоминать, которые спрятал в самом дальнем чуме своей жизни.

Нея повстречал русские слова, когда отец впервые взял его в факторию. Пока отец и брат отца сдавали пушнину и забирали соль, порох и ткань, семнадцатилетний Нея смотрел на странного человека со странной штуковиной. Он просил ненцьев петь в широкую трубку из блестящей меди, похожую на старый гриб с перевернутой шляпкой. Взамен человек давал табак и ленты.

Уже потом Нея узнал, что странная штуковина была прибором фонографом, а странный человек командирован в тундру Русским музеем Императора Александра I. Тогда же он понял, что человек этот — русский, а еркар его — Борис Михайлович.

Русский Борис, едва заметив двупалую кисть Нея, стал красен лицом, ухватил и не отпускал больше. Только когда разыскали отца и брата отца, да уговорились о ясаке, ослабил хватку, но так и не отпустил. Увез Нея в большой город на воде, где оленей не было вовсе, а русских было столько, что кружилась голова. Нея стали одевать в русскую одежду из сукна и показывать людям в белых малицах. Так прошло три зимы, а на четвертую зашли в комнату Нея громкие русские с винтовками, в черных одеждах и шапках с черными лентами. А тот, что был в кожаном пиджаке, поправил деревянный ящичек на правом бедре и сказал что он — упол, что царя больше нет и Нея свободный.

Нея вышел из каменного чума в три яруса, прошел через парк, шагнул за двери из железных прутьев и пошел домой.

Две зимы шел Нея домой и видел только плохое и страшное, страшное настолько, что не стал даже хранить эти видения. А когда снова увидел факторию, то в центре ее, за казенными складами, стоял чум, а над ним на шесте трепетала ткань праздничного цвета. Упол в кожаном пиджаке объяснил через безоленного ненцьа, что старого царя теперь нет, но ясак платить надо, и, чтобы записать Нея в книгу, выдал ему паспорт, назвав новым именем. Имя Нея не понравилось, но он промолчал. Спросил только: «Кто тогда теперь царь?» Упол нахмурился, но ответил, что вместо царя теперь Ленин и Сталин, шибко большие русские начальники, и даже показал Нея их карточку. Тогда Нея спросил, не знает ли упол его отца и брата его отца, давно ли они были в фактории и куда ушли. На что упол ответил, что они были шаманы и эксплуататорский элемент. Народ судил их, оленей забрал, а самих ликвидировал и бросил в тундре.

— Как ликвидировал? — переспросил Нея непонятное слово.

Упол достал из деревянной шкатулки пистолет и сказал:

— Вот из этой штуки.

Что было дальше, Нея не помнил. Его проглотила шаманская болезнь. Он попал в нижний ярус и встретил доброго и злого хэхэ. Они съели его плоть, обглодали кости и отвели тень на небо к Нуму Вэсоко. И когда Нум думал, что делать с синдрянг Нея, пришел хэхэ его родителя, и просил вернуть сына в средний мир. Нум разрешил и велел Нея стать тадебе, но не простым, а самдорта — камлающим со слугами Нга, повелителя нижнего мира.

Очнулся Нея в тундре, один, весь в засохшей крови. Гнус не ел его, и Нея понял, что рядом хэхэ-помощник, а когда заговорил с ним, то увидел, что помощником стал его родитель.

До восхода говорил Нея с родителем и спрашивал:

— Как научиться камлать с темными хэхэ?

Родитель ответил. Указал путь на север, к подземным пастбищам земляных оленей я'хора, где оба моря бьют об один берег. Там нашел Нея останки родителя, и нгытырм научил его всем именам духов нижнего мира. Без воды и пищи камлал Нея три ночи. Камлал, складывал в самый дальний чум памяти русские слова, и клялся забыть к ним дорогу — совсем, как пурга заметает воргу от легкой нарты. Нея был верен слову до того самого дня, когда в чум влетела гагара, до той ночи, когда приснился ему незнакомый русский с почерневшим лицом, а нгытырм родителя велел собираться в путь.

Теперь Нея курил, нгытырм молчал, а значит — пришло время доставать русские слова.

* * *

Ложка оставляла нечеткие, но все же заметные следы на кирпичной, еще старорежимной, кладке камеры. Профессор стоял на коленях на верхних нарах и, потея всем телом, давил на алюминиевый стилограф. Особенно тяжело давался знак натурального логарифма.

Было, было что-то неверное, неуловимо неправильное в формуле глухого провинциала-самородка. Еще тогда, в девятьсот третьем, читая его «Исследование мировых пространств реактивными приборами», Профессор понял, какие грандиозные возможности откроются перед человечеством при должном подходе. Тогда же ухватил он своим внутренним научным чутьем пробел, малый, но очевидный для него, Профессора, просчет. В формуле не хватало легкого, завершающего штриха, связывающей нити между скоростью истечения продуктов сгорания из сопла ракетного двигателя, стартовой массой ракеты и ее массой без топлива на активном участке траектории.

Мысль эта не давала Профессору житья, стала занимать его целиком. Он забросил преподавать, продал все ценное и съехал на Охту, в одноэтажный угрюмый дом с обширным подполом.

Профессор был так увлечен этой идеей, что кровавые события октября не смогли достучаться до него сквозь узкое оконце его подпольной лаборатории. Революция не заметила исхудавшего человека с фанатичным блеском в глазах. Приняла за своего. Позже, правда, она исправила ошибку, и люди в кожаных пальто долго держали кнопку дверного звонка. Но тогда, когда в испытаниях появились первые результаты, Советская Власть прошла мимо Профессора. Он тоже не заметил ее, он мчался в Калугу, прижимая к груди савьенский портфель желтой кожи.

Константин Эдуардович не удостоил Профессора вниманием. Ни лично, ни в переписке. И это тогда, когда Советы перестраивали мир, когда им еще не было дела до внеземных станций, газовых рулей, кислородно-водородных топливных паров и сил сопротивления воздушной оболочки Земли. Чего уж говорить о том, как высоко задралась борода сына лесничего после двадцать третьего, когда немец Оберт признал его основателем теории космического полета.

Вышедшая в двадцать девятом «Космические ракетные поезда» поразила Профессора в самое сердце. Она была страшнее, чудовищнее, чем наводнение. Самоучка все же читал его письма. Профессор исписал три листа гневными строками, но в Москву их так и не отправил. Он еще крепче сжал зубы и глубже погрузился в работу.

Шаг за шагом Профессор приближался к решению задачи. Он даже выбрал букву греческого алфавита, которой назовет искомое число. Красивую и строгую, как вытянувшийся во фрунт солдат, букву, созвучную его, Профессора, фамилии. Но цифры ускользали от древней каппы, не давали пригвоздить себя копьями знака равенства.

Профессор искал и искал зависимость. Он делал это даже во сне, беспокойном и горячечном. Делал это, пока звучал длинный звонок в парадном, пока шел процесс, тогда, в тридцать втором, когда глухой сын лесничего получил орден Трудового Красного Знамени, а Профессор — десять лет лагерей. И после — в тюрьме и на этапе, на узких полках вагонзака, Профессор прокручивал раз за разом результаты, полученные в душной от плесени лаборатории на Охте. Ему все так же не хватало каппы, константы, отделяющей его от универсального уравнения, работы всей жизни. Зависимости, позволяющей отбросить гравитацию и сделать реальностью космические ракетные поезда. Малости, ради которой он готов был проводить годы возле аэродинамической трубы, ставя тысячи, десятки тысяч экспериментов. Малости, которую получить в его теперешнем положении не представлялось никакой возможности.

Обожженная глина, помнящая еще кирпичные заводы Катуаров и Якобсона, крошилась под натиском металла, отлитого Страной Советов, сыпалась на ветхий тюремный матрас, набитый прелыми опилками. Щербины складывались в стройные ряды цифр, приближая Профессора к его вожделенной каппе.

Вдруг что-то защекотало шею. Профессор дернулся и стряхнул на тюфяк прусака. И тут, словно по команде, из щелей нар, из швов матраса, стрекоча закрылками, поползли, побежали сотни, тысячи тараканов. Они ползли и ползли, накатывая волнами, словно проигравшиеся в «тысячу тараканов» зэки разом опрокинули два десятка кульков, свернутых из Органа Центрального Комитета ВКП(б), и вытряхнули из них свои карточные долги. Прусаки лезли под робу, копошились, вгрызались в кожу. Профессор отбросил ложку, скатился кубарем с нар и давил своим телом хитиновые панцири о цементный пол камеры. Тараканы звучно лопались, гибли, но их место занимали другие, накрывая Профессора с головой. Он закричал, чувствуя, как твари набиваются в рот и ноздри, забивают горло, и проснулся.

Или решил, что проснулся. Над Профессором стоял, слегка наклонив маленькую голову со следами эмбриодии, самоед, покрытый черными царапинами татуировок, голый и страшный в своей первобытности.

— Лакомбой! — сказал он и приветственно поднял руку. Профессор зажмурился, пытаясь отогнать видение, но оно не исчезло. Четыре пальца на самоедской кисти срослись, отчего ладонь походила на кожаную мозолистую варежку. — Жуки сожрали твою тень, — медленно, будто подбирая слова, произнес самоед по-русски и улыбнулся, словно старый приятель.

Профессор смотрел в узкие глазные щели на плоском лице, на выступающие скуловые дуги, на пуговичный нос и полуоткрытый род самоеда и не мог пошевелить языком. Даун протянул свою страшную руку и сдернул с Профессора оленью шкуру. Только тогда Профессор понял, что и сам наг, как Адам.

— Вставай. Мыться надо. Совсем плохо пахнешь, — сказал самоед и как был, голый, вышел из чума.

Обтирание снегом не дало эффекта: покрытый татуировками самоед сидел напротив профессора и наливал ему в плошку отвар из медного чайника.

— Пей. Хороший цяй. Силу дает, — протянул самоед деревянную посудину. Потом налил и себе.

Профессор кутался в оленью шкуру и, чувствуя, как подкрадывается слабость и тошнота, дул на горячее варево. На вкус напиток оказался терпким и вяжущим. Тишину чума ломали только резкие хлопки березы в очаге, да шумное прихлебывание самоеда. Когда в плошке проступило дно, Профессор и правда почувствовал себя немного лучше.

Самоед закончил хлебать, отставил посуду. Узкие, со складками у внутренних уголков, глаза пристально посмотрели на Профессора.

— Какого ты рода?

При звуках самоедского голоса в чум зашла белая лайка и улеглась у порога.

— Какого ты рода? — не обращая внимания на собаку, повторил самоед.

Что ему за дело, какого я рода, подумалось Профессору, но вслух он честно ответил:

— Отец мой подал в отставку в чине штабс-капитана инженерных войск.

Самоед горестно вздохнул, будто это известие расстроило его до крайности. Он забил в короткую трубку щепоть табаку и закурил. Задумался.

— Смотри, — задетое эмбриодией лицо вдруг озарилось радостью. — Я — самдорта, — хлопнул он себя по груди кожаной варежкой.

— А я думал, ты — самоед, — вырвалось у Профессора. Горький и вязкий отвар сделал его мысли легкими, а язык говорливым.

— Зачем самоед? — двупалая рука указала на псину. — Он — хаска. Я — ненць. Ты — тоже ненць, только русский, — самоед замешкался, видя непонимание. Помолчал и выдал радостно: — Ненць — значит человек. А ты какого рода?

Профессор пожал плечами. Ненць снова задумался, запыхтел трубкой.

— Имя твое какое? — вдруг радостно спросил он, словно вспомнил что-то важное.

— Профессор, — вдруг сказал Профессор. Хотя и не профессор он был вовсе, а только доцент, а Профессор была всего лишь кличка, что прилипла к нему еще в Крестах, да так и осталась, заменив настоящее имя и фамилию.

— Хорошо, Про Фэ Сор, — кивнул его новый знакомец со странным именем Самдорта. — Хорошо. А чум твой где?

— Далеко, в столице. В большом городе, — махнул рукой Профессор и поймал себя на мысли, что говорит с самоедом, будто с дитятей. — Много чумов. Очень много.

— Где Сталин? На Коровьей Воде? — Самдорта замешкался. — Мэс Ва?

Профессор улыбнулся и покачал головой. В их дикой беседе не было ничего забавного, но шальная веселость щекотала сердце, выбиралась изнутри, мешала сосредоточиться. Мысли Профессора стали играть в чехарду.

— В Петербурге. Большой город на воде.

— Был там, — знающе кивнул самоед. — Большое становище. Много всего. Людей совсем нет, одни русские.

Профессор расхохотался. Игра в слова веселила его самым бессовестным образом. Он насилу успокоился и утер выступившие слезы. Ненць-самоед невозмутимо дымил трубкой. Потом сдвинул брови и сурово, как когда-то старший следователь Анисимов, спросил:

— Кто твой хэхэ?

— Простите? — от неожиданности Профессор перешел на «вы».

— Хэхэ, — повторил Самдорта. Теперь уже он говорил с Профессором, будто с ребенком. — Мой хэхэ — налим, — ткнул он в рыбий силуэт на левом предплечье. — У тебя кто? Кто твой дух-помощник?

— Нет у меня хэхэ, — ответил Профессор. Новое слово вышло похожим на кашель.

— Совсем плохо. Совсем, — опечалился Самдорта. — А раньше ты что делал? Я нельму ловил, палкура, чира. Песца бил еще, оленя гонял, но совсем раньше. Теперь камлаю. А ты?

Профессор задумался. Как объяснить вот так вот разом, сидя на оленьих шкурах у очага, чем он занимался последние годы? Служил стране, которая из матери-империи стала советской мачехой? Которой никогда не нужны были его знания, ей нужна была сначала медная руда, а теперь — рыба. Как объяснить покрытому рисунками и узорами самоеду, что он искал свою каппу? Каппу, которая позволит человечеству шагнуть за порог Земной атмосферы и устремиться к глубинному Космосу.

— Это настолько важно? — растерянно прошептал он.

— Важно. Совсем важно, — кивнул самоед и даже вынул трубку изо рта, подчеркивая важность. Налил до краев плошку чаем и протянул Профессору. — Когда человек переходит на другую сторону, то делает там то же, что и на этой. Поэтому в путь ему надо собрать все вещи, что будут нужны. Тебе тоже скоро собираться в путь. Как это по-русски, — замешкался самоед. — Вот. Скоро умирать.

Профессор поперхнулся. Закашлялся.

— Так что ты делал, Про Фэ Сор?

Мысль о смерти давно не пугала Профессора, но слова самоеда повернули ее другой гранью. Помогли сделать выбор:

— Я учил. Давал знания. Отвечал на вопросы.

— Ммм, — понимающе промычал самоед. Похоже, ответ его удовлетворил. — Так ты тоже тадебе, — и видя, что Профессор не понял, перевел, — шаман. Это хорошо. Вдвоем нам легче будет просить у Нга твою тень. Ты в среднем мире камлал или в верхнем?

— В верхнем, — ответил Профессор. — Я учил, как подняться выше земли. Выше звезд, выше солнца.

Самдорта хитро улыбнулся и погрозил Профессору своей кожаной рукавицей:

— Зачем обманываешь, Про Фэ Сор? Выше звезд и луны, далеко за солнцем начинается седьмой слой неба. Там живет только Нума и его жена Я'Мюня. Никто не может подняться, даже самый сильный шаман. Только до пятого слоя можно, где Яв'мал Вэсоко.

— Ну я же не пешком учил добираться, — улыбнулся в ответ Профессор. — Я учил делать таких железных птиц, что могут долететь и до твоего Нума.

Самдорта замер истуканом и уставился на Профессора широко раскрытыми глазами. Трубка вывалилась из распахнутого рта.

* * *

Когда Нея решил выведать еркар больного русского, он не знал, как назвать ему свой. Имя, что написал на паспорте упол, Нея не нравилось, а открывать настоящее чужаку он не хотел. Потому назвался словом, которое про него знал каждый ненцья — самдорта — тот, кто камлает с хэхэ нижнего мира.

Нея всегда любил ходить умом заранее, но даже его ум не мог дойти, что больной русский Про Фэ Сор настоящий выдутана, да такой великий, что приручил железную Минлей-тиртя — птицу, что летает до самого светлого Нума.

Теперь Нея понял, почему так настойчив был нгытырм родителя. Отчего хэхэ отца велел найти русского без тени и проводить его на ту сторону тундры. Про Фэ Сору не нужна была больше его синдрянг, он мог и без нее попасть на суд к Нуму. Все, что было нужно русскому выдутане — верный проводник, который соберет его в дорогу.

Про Фэ Сор уже давно спал, уставший от разговора, а Нея все сидел у огня и думал, как лучше собрать белого выдутана в путь. Думал, сможет ли русский добраться до пастбища народа сихиртя у берега, омываемого двумя морями, хватит ли у него сил. Лишь изредка снимал чайник с сызмы и подливал чаю в плошку.

Лайка у порога навострила уши и тоненько заскулила. Затем и сам Нея почувствовал — к его чуму приближалась нарта, а следом за ней что-то большое, больше самого тяжелого нутуса, рычащее и страшное.

Нея накидал поверх спящего Про Фэ Сора шкур, посадил сверху лайку. Надел малицу и штаны из ровдуги и уселся у очага ждать.

На улице хаски затеяли лай. Нюка над порогом откинулась, и в чум вошел ненцья. Скинул капюшон и коротко, украдкой, поклонился. Нея знал этого ненцья. Он осел на фактории и ездил по тундре только с Красным Чумом.

Нея он не нравился, слишком много говорил о русских начальниках, о Сталине, и называл тадебе и большеоленных ненцьев плохими словами. Сам же, когда его жена положила в дупло третьего ребенка, пришел к Нея просить помощи. Нея помог — четвертый ребенок выжил.

Следом за лживым ненцья, топоча унтами, вошли двое. Нея сразу узнал в них уполов, даже без кожаных пиджаков и деревянных коробочек на боках.

Один из них поднял руку к шапке и представился:

— Уполномоченный УГРО Семенов.

Второй упол высокий, как медведь, сильно похожий носом, ушами и усами на ту карточку шибко большого русского начальника, что Нея видел в фактории, представляться не стал. Наклонился, протянул широкие, как лопаты, ладони к очагу и поджег об него белую гильзу папиросы. Сунул в зубы и выдохнул дымом в лицо Нея:

— Паспорт покажи.

Нея протянул здоровой рукой сложенный в осьмушку листок.

— Так, Прокопий Хатынзи, — протянул упол имя, которое Нея не нравилось. — Ты почему не на фронте?

— Обожди, Вахо, — одернул его упол Семенов. И взглядом показал на двупалую руку Нея. Похожий на нового царя Вахо пощипал ус и вернул паспорт. — Прокопий, — тихо продолжал Семенов. — Мы ищем одного человека, которого зовут, — как зовут человека, Нея не расслышал, имя потерявшегося заглушил толмач из Красного Чума. — Он преступник, понимаешь, Прокопий?

Нея дождался, пока толмач закончит и кивнул.

— Он не появлялся у тебя недели две назад? Нет? А в тундре ты его не встречал? Может, мертвого находил? Скажи, находил недавно мертвого русского в тундре, а, Прокопий?

Нея усердно мотал головой, шепча про себя камлания хэхэ, отводящим глаза. Он затылком чувствовал, как горят в темноте за его спиной глаза хаски, что лежала поверх укрытого шкурами Про Фэ Сора. От усердного камлания на губах Нея выступила пена.

— Да он дурачок совсем, — сказал большой, как медведь, упол. — Пустое это, Андрей. Идем.

— Пустое? — вдруг взорвался спокойный и тихий до того упол Семенов. — Да у меня приказ из самой Москвы! Найти и доставить этого зека, живым или мертвым! Что я им скажу? Что его ваши белые медведи подъели? Труп мне нужен, хоть бы труп какой!

— Да не кипятись ты так, — как-то сразу стал меньше большой упол. — Найдем мы тебе труп, Андрей Яковлевич.

— Не сомневаюсь, — зло процедил упол Семенов и вышел вон. — Заводи! — крикнул он уже снаружи.

— Ты это, Прокопий, если вдруг увидишь кого из не местных, скажи вон Метяне, — сквозь железный рев прокричал упол Вахо. Кивнул ненцьу из Красного Чума и ушел. Метяня, ненцья, который не нравился Нея, выбежал следом за русским хозяином.

Нея утер губы и без сил опустился на шкуру возле очага.

* * *

Очнулся Профессор разбитым. В голове качался дурман и ошметки сна. Ему опять снилась недостижимая каппа, и еще — будто кто-то звал его, окликал его, Профессора, по его настоящему имени и фамилии.

Самоед Самдорта уже сидел, поджав ноги, возле Профессора, и пыхтел носогрейкой.

— Ешь, — протянул он прямоугольное блюдо, на котором дымилось и истекало жиром мясо. — Тебе нужно много сил, чтобы добраться до земель сихиртя.

— Кого? — с набитым ртом спросил Профессор.

— Маленьких железных людей. Они живут у двух морей и пасут там земляных оленей. Там тебе нужно будет лечь. Ешь, — повторил самоед. — Потом мы будем собирать тебе вещи в дорогу. Те, что нужны для жизни с той стороны тундры.

— Но у меня ничего нет, — прошептал Профессор, до конца осознав, что понимает самоед под словом «лечь». — Даже одежда на мне, — он провел по затертой малице ладонью, — и та — твоя.

— Когда мой родитель умер, я был совсем далеко. Он не смог научить меня камлать. — Самдорта стащил с себя малицу и стоял теперь перед Профессором голый по пояс. — Потом я вернулся, нашел его нгытырм и все узнал. Нгытырм родителя научил меня именам всех хэхэ и всем их тропинкам. Теперь я ношу их имена, — похлопал по татуировкам самоед, — а когда лягу сам, новый тадебе сможет научиться у меня именам хэхэ. Если найдет мой нгытырм в земле сихиртя. В стране маленьких людей, что жили здесь еще до прихода ненцья.

Самоед покопался в мешочке у пояса. Выудил костяную иглу. Ссыпал порох в плошку. Залил его отваром из чайника, а остатки протянул Профессору:

— Пей, будет острая мысль. Вспомнишь все имена хэхэ верхнего мира. А потом рисуй, — самоед кивнул на пол чума. Профессор пригляделся и понял, что шкуры, лежавшие на полу, перевернуты шерстью вниз и покрыты ровным слоем золы. — Рисуй, Про Фэ Сор, а я буду рисовать на тебе.

Профессор сделал большой глоток прямо из носика чайника. Снял малицу. Сел.

Дрожащие пальцы оставляли робкие, но все же заметные следы на золе. Особенно тяжело давался знак натурального логарифма.

* * *

Нарта ходко резала полозьями снег. Она покачивалась, мерно поскрипывая, что придавало ей сходства с медленно плывущим по течению прогулочным яликом. Профессор лежал, закутанный в мягкие шкуры молодых оленей, и представлял, что течение несет его вниз по Неве, рассекающей спящий Петербург на две неравные части.

Профессор думал не о приближённых оценках динамики полета ракет, не о тех случаях, когда силы аэродинамического сопротивления и тяжести невелики по сравнению с реактивной силой, не о неизбежности потерь топлива на преодоление тяготения при подъёме космических ракетных поездов на должную высоту без толкача, и даже не о неуловимой каппе. Он думал о том, какое животное могло бы стать его, Профессора, хэхэ.

Из всех рыб, зверей и птиц только двуглавый орёл нравился Профессору больше прочих. Сходство было, конечно, отдалённое, не такое яркое, как у налима и самоеда с его рукой-плавником, но имперский символ не шел из головы. Пусть с орла давно сняли монаршую корону, отобрали скипетр и державу, гордая птица не погибла. Профессору очень хотелось в это верить. А ещё в то, что когда-нибудь, пусть даже через сотню лет, двуглавый орёл вернётся на шпили Кремля и банковские билеты.

— Самдорта, — вдруг позвал профессор. — Как будет «налим» по-самоедски?

— Нея, — ответил, не оборачиваясь, тот.

Долгая ночь сменялась коротким днем. Профессор спал, думал, пил густой бульон, что варил самоед, пока отдыхали собаки, и продолжал путь вниз по Неве под мерный скрип тундровой шлюпки.

Нарта сделала резкий поворот влево и где-то на подходе к Финскому, почти у Васильевского острова, встала. Профессор открыл глаза и прислушался: тихий морозный воздух тундры и правда взрезал рокот морского прибоя.

— Хаски боятся, не хотят дальше. Чуют земляных оленей. Дальше пешком пойдем, — объявил самоед, помогая Профессору подняться. Поднырнул под руку, крепко обнял, и они побрели к темнеющим впереди холмам.

Последнюю часть пути Профессор только переставлял ноги, повиснув на плече самоеда. Тропа широкими петлями спускалась к прибою. Северо-западный ветер метал пену и осколки ледяных торосов на смерзшуюся в мозаику гальку. Густой серый туман мешался с тучами водяных брызг и размывал грань между морским льдом и льдом суши.

Самоед уверенно вел Профессора к подножию сопки — груды песка, гранита и глины, принесенных ледниками и спаянных миллионами лет в единое целое. В небольшой расщелине клубился все тот же серый туман.

— Пришли, — шепотом произнес самоед. Плеснул из фляжки спирта: сначала на камень у входа в пещеру, потом — на тряпку заготовленного факела. — Аккуратно ступай, Про Фэ Сор. Глубоко падать, — покачал головой самоед и первым шагнул на вырубленную в промороженной глине ступеньку.

На третьем десятке Профессор бросил считать. Низкий свод, крутой спуск, застоявшийся бедный воздух пещеры душил его, заставлял болезненно сжиматься сердце. Голова кружилась. Профессор опирался ладонью о покрытую изморозью стену уходящей вниз галереи и просто старался не упасть.

Внезапно спуск прекратился. Они оказались в небольшом вытянутом гроте с низким потолком и песчаным полом. В центре наподобие стола были сложены три плоских гранитных плиты. В дальнем конце угадывалось что-то большое и темное.

— Это мой родитель, — самоед подвел Профессора к каменному ложу. — Не весь, только его нгытырм, — пояснил Самдорта, наклонив факел. Огонь высветил покрытую инеем и татуировками иссохшую мумию старика ненцья. — Ты тут ляжешь. Рядом.

Профессору стало нехорошо. Он перевел взгляд на темнеющее в дальнем углу склепа пятно.

— А там что?

— Я'хора, — важно сказал самоед и тут же пояснил. — Земляной олень там. Сторожит путь ниже, к стойбищам сихиртя. Когда шаман просит, я'хора отходит и видно путь в землю железных людей. Посмотри сам, — самоед протянул факел Профессору и принялся разводить очаг. — Мне делать надо много еще. Не мешай. Опоздать можем.

Профессор медленно пошел к земляному оленю, держа в вытянутой руке факел, словно рапиру. Из темноты на него так же медленно выплывало нечто, похожее на средних размеров валун, густо посыпанный инеем. Валун словно когда-то пытался вылезти из гранитной стены пещеры, но застрял, сжатый ее тяжелыми сводами. Из самого центра валуна торчал огромный кончик рога. Профессор приблизился и рукавом малицы стряхнул с камня ломкую индевелую корку. Валун был глыбой льда. Из нее на Профессора, нет, сквозь Профессора, смотрел мамонт.

Профессор отшатнулся, схватился за грудь, словно пытаясь ладонью удержать внутри взбесившееся сердце. Медленно выпрямился, запрокинул голову и так же медленно втянул в себя воздух. Через долгую минуту ему стало легче. Он открыл глаза.

Прямо над ним, на низком своде пещеры что-то было. Профессор придвинул факел ближе, стараясь рассмотреть наскальные рисунки облюбовавших этот склеп самоедов.

— Самдорта, — слабо позвал Профессор. Факел в его руке задрожал. — Что это?

— Не узнал? Это твоя железная птица Минлей, — на миг оторвался от приготовлений самоед.

— Нет, вот это что? — Профессор указал пальцем на восьмерки, хаотично нацарапанные возле продолговатого тулова птицы.

— Крылья, что еще? — пожал плечами самоед. — У Минлей-тиртя железное туловище и цемь пар крыльев.

— Сколько? — сипло переспросил Профессор.

— Цемь пар.

Сердце Профессора гулко бахнуло и взорвалось. Кровь ударила в виски. Легкие обвисли пустыми картофельными мешками.

Ему хотелось смеяться. Ему хотелось плакать. Танцевать вокруг возящегося у костра самоеда и целовать его изуродованные эмбриодией щеки. И кричать, кричать во все горло: цемь пар! це-эм-пар! эм-це-два! Масса-и-квадрат-скорости-света. Энергия — вот его каппа, которую так тщетно искал Профессор все эти годы, чтобы найти на пороге смерти в забытой Богом глуши, у пастбища земляных оленей. А она была рядом, совсем рядом и уже очень давно, с самого девятьсот пятого года, и ускользала между пальцев, среди миллионов цифр статистической обработки бесполезных экспериментов. Но теперь, теперь он уже никуда не отпустит свою каппу.

Профессор часто задышал, жадно хапая холодный стоячий воздух пещеры.

— Самдорта, дай мне нож, — сказал Профессор, и в его голосе было столько силы, что самоед не посмел отказать. — Смотри, Самдорта, — Профессор царапал острым стальным кончиком закопченный свод пещеры. — Вот это! Видишь? Это я хочу забрать с собой на ту сторону тундры. Ты понял, Самдорта? Понял? — голос от волнения дрогнул. — Обещай мне!

Самоед кивнул и начал копошиться в кожаном мешочке, подвешенном на поясе.

— Вот и славно, — выдохнул Профессор. — Вот и славно, — повторил он и снял малицу.

* * *

Профессор лежал на покрытом инеем плоском камне у входа в страну белоглазых карликов-сихиртя. Он лежал голый по пояс рядом с иссушенной временем мумией безымянного шамана. Ему не было ни больно, ни холодно. Ему было покойно.

Самоед выводил голосом низкие длинные ноты, провожая Профессора на ту сторону тундры. Костяная игла мерно била острием по коже Профессора, оставляя в такт шаманским камланиям точку за точкой — значение каппы для будущих учеников. Когда самоед умолкал, чтобы набрать в легкие воздуха, было слышно, как волны Белого и Баренцева моря шипят пенными брызгами, ударяясь о Канин Нос.

«Ложка — пань, кошка — кань», — вдруг вспомнилась Профессору присказка коми-пермяка, осужденного по «хозяйственной» статье за колхозную пшеницу.

«Забавно, — подумал Профессор. — Выходит, мне выпало преставиться на кошкином носу. Забавно», — еще раз успел подумать Профессор прежде, чем умер.

* * *

Нея прикрыл глаза и курил трубку. Над посыпанной снежной крупой пармой медленно поднималось желтое око Нума. Хасава ходко шла к чуму. Хаски бодро тянули лямки, не просили ни крика, ни хорея. Не спрашивали дороги домой, не отвлекали хозяина. Нея наполнял легкие табачным дымом и медленно выдыхал на низких, горловых нотах. Он не камлал, он просто желал русскому Про Фэ Сору теплой жизни на новом месте.

Нея возвращался домой, выводил печальную мелодию, полную умиротворения и благодати, и улыбался одними глазами.

Он не знал, что через год далеко-далеко, на краю тундры — Я'Мале, соберутся на сход-Манадалу ненцьы, чтобы просить у русских начальников справедливости. А те привезут вместо нее пулеметы на нартах и назовут сход разных еркаров «контрреволюционной организацией» — словами непонятным для Нея, но понятными для упола Вахо. Что для «пресечения работы антисоветских элементов» в его чум войдет этот похожий на медведя упол и заберет Нея так далеко, что он не сможет уже увидеть родных мест.

Не знал, что через сотню лет русский охотник на земляных оленей найдет в пещере у двух морей нгытырм Про Фэ Сора, и тот научит всех людей приручать железную птицу Минлей.

Но одно Нея знал точно — он выполнил волю нгытырма-родителя: достойно собрал и проводил белого тадебе Про Фэ Сора на другую сторону тундры. Поэтому Нея курил, прикрыв глаза, и улыбался.