Потерянная комната и другие истории о привидениях

fb2

Призраки, духи, фантомы — вечные скитальцы, не находящие упокоения: они повергают обывателей в трепет, толкают на безрассудные поступки, заставляют поверить в реальность таинственного и сверхъестественного. На пирушку с привидениями в потерянную комнату явились Ч. Диккенс, Дж. Ш. Ле Фаню, Дж. К. Джером, М. Р. Джеймс и многие другие, а с ними уютно леденящие душу гости.

Составитель: Людмила Брилова

© Издательство: «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2008 г.

* * *

Чарльз Диккенс

СИГНАЛЬЩИК

— Эге-ге, там, внизу!

Когда я его окликнул, сигнальщик стоял у дверцы будки, держа в руке свернутый флажок. Учитывая характер местности, следовало ожидать, что он сразу догадается, откуда послышался голос, но вместо того, чтобы взглянуть вверх — на край крутого откоса, нависавшего чуть ли не у него над головой, он обернулся назад и впился взглядом в железнодорожное полотно. Проделал он это на какой-то особый манер: впрочем, объяснить, в чем тут состояла странность, я бы затруднился. Но повел он себя действительно странно: ведь привлекло же что-то в нем мое внимание, хотя его укороченная расстоянием фигура терялась в тени на дне глубокой выемки, я же стоял высоко над ним, облитый лучами грозно пламеневшего заката, — мне даже пришлось заслонить глаза рукой, прежде чем я сумел его различить.

— Эге-ге, внизу!

Сигнальщик снова развернулся и посмотрел вперед и только потом, задрав голову, заметил меня высоко над собой.

— Есть тут тропинка, чтобы я спустился к вам — на два слова?

Сигнальщик, не отвечая, продолжал меня разглядывать, и я не спешил повторять свой досужий вопрос. Тем временем воздух слегка задрожал, земля под ногами еле заметно сотряслась и тут же мощно заколыхалась: стремительное приближение паровоза заставило меня отпрянуть, будто меня могло скинуть с верхотуры. Когда поезд пронесся мимо и застлавшие обзор клочья пара понемногу рассеялись, я снова бросил взгляд вниз и увидел, как сигнальщик сворачивает флаг, который он держал на вытянутой руке, пока состав не прошел.

Я повторил свой вопрос. Выдержав паузу и не переставая пристально в меня всматриваться, сигнальщик ткнул свернутым флажком куда-то вверх и вбок — на две-три сотни ярдов в сторону от места, где я стоял. Я крикнул ему, что понял его знак, и пошел, куда он указывал. Внимательно огляделся и обнаружил извилистую неровную тропу, которая вела вниз.

Выемка была на редкость глубокой, с почти отвесными скатами; рыхлая поверхность камня под моими подошвами делалась все более влажной и вязкой. Поэтому спуск оказался достаточно долгим, и мне хватило времени подивиться тому, с какой неохотой — чуть ли не против воли — сигнальщик показал мне дорогу.

Пропетляв по зигзагообразной тропе и очутившись невдалеке от сигнальщика, я увидел, что он стоит между рельсами, по которым только что промчался поезд, и в его напряженной позе угадывалось ожидание. Левой ладонью он подпирал подбородок, левый локоть опирался на ладонь правой руки, прижатой к груди. Вид его выражал столь острую настороженность, что я на секунду остановился в недоумении.

Ступив наконец на железнодорожный путь, я подошел к сигнальщику: это был темноволосый человек с нездоровым цветом лица, густобровый и чернобородый. Его пост находился в месте самом что ни на есть безотрадном и уединенном. По бокам выемку замыкали иззубренные откосы из мокрого камня, оставляя над головой лишь неширокую полоску неба; с одной стороны это громадное узилище уходило, изгибаясь, вдаль; с другой, менее протяженной, горел угрюмым красным светом семафор и зияла еще более угрюмая горловина непроницаемо темного туннеля, массивная и грубая кладка которого наводила тоску. Так мало проникало сюда солнечного света, что тяжелый могильный запах не разгоняли даже порывы ледяного ветра, пронизавшего меня до мозга костей таким холодом, будто я покинул земные пределы.

Сигнальщик еще не успел пошевелиться, как я приблизился к нему вплотную. По-прежнему не сводя с меня глаз, он отступил на шаг и вскинул руку.

Место службы тут, видно, безлюдное (начал я), и оно меня заинтересовало, как только я увидел его сверху. Посетители, наверное, здесь большая редкость, но, можно надеяться, их визиты не всегда нежелательны? Перед ним человек, который всю жизнь провел взаперти, стиснутый тесными рамками, а теперь, оказавшись наконец на воле, желал бы утолить проснувшуюся тягу к таким вот грандиозным сооружениям. Речь моя сводилась примерно к этому, но я далек от уверенности, в точности ли так выразился; я и всегда-то не умел удачно завязать разговор, а сейчас в обличии собеседника что-то меня обескураживало.

Сигнальщик вперил взгляд в красный семафор возле горловины туннеля, изучил его самым внимательным образом, как если бы в нем чего-то недоставало, а потом снова повернулся ко мне.

Надзор за семафором, кажется, входит в обязанности сигнальщика?

Сигнальщик негромко спросил:

— А разве вам об этом неизвестно?

Я пристальней вгляделся в тусклое лицо собеседника, в его недвижно застывший взор и вздрогнул от жуткой мысли: что, если передо мной не простой смертный, а призрак? Нельзя было отделаться и от подозрения, что с рассудком у него не все ладно.

Теперь и я попятился, но при этом поймал мелькнувшую у него в глазах тревогу: он как будто втайне меня опасался. Мои нелепые страхи тут же рассеялись.

— Вы так на меня смотрите, — произнес я с натянутой улыбкой, — словно я внушаю вам ужас.

— Я засомневался, — пояснил сигнальщик, — не видел ли вас раньше.

— Где?

Сигнальщик указал на красный фонарь семафора.

— Там? — переспросил я.

Не спуская с меня глаз, он еле слышно обронил:

— Да.

— Дружище, да что мне там делать? Ладно, скажу вам как на духу: я никогда там не бывал, можете под присягой это подтвердить.

— Пожалуй, смогу, — согласился сигнальщик. — Да, наверняка смогу.

Скованность его отпустила, меня тоже. Он с готовностью отвечал на мои вопросы, подыскивая слова поточнее. Много ли у него хлопот? Да как сказать, ответственности хватает, но бдительность и аккуратность — главное, что здесь требуется, а работы как таковой — физического труда — не так уж много. Менять сигнал семафора, поддерживать его в порядке, время от времени поворачивать эту железную ручку — собственно, и все. Что до нескончаемо долгих одиноких часов, им тут проведенных (меня сильно это впечатляло), то сигнальщик просто сказал, что так уж сложилась его жизнь и он с этим свыкся. Он самостоятельно выучил здесь иностранный язык — если можно это так назвать, поскольку учил его только по книгам, а о произношении слов имеет лишь самое примитивное понятие. Решал задачи с дробями — простыми и десятичными, пробовал заняться и алгеброй, но с математикой он еще со школы не в ладах. Всегда ли по долгу службы ему необходимо оставаться в этом сыром ущелье и может ли он хоть изредка выбираться из этого каменного мешка на солнышко? Что ж, когда как. Зависит от обстоятельств: бывает, линия перегружена, бывает — нет; имеет значение и разное время суток. В ясную погоду он улучал часок-другой и поднимался в горку проветриться, но, поскольку его в любую минуту могли вызвать, с удвоенным беспокойством прислушивался тогда к электрическому звонку, так что даже короткая вылазка, сами понимаете, особого удовольствия ему не доставляла.

Сигнальщик повел меня к себе в будку: там горел очаг, на столе лежал служебный журнал, в котором ему полагалось делать записи; тут же находились телеграфный аппарат с диском, циферблатом и стрелками, а также электрический звонок, о котором он уже упоминал. Выразив надежду, что его не заденет мое предположение, я заметил, что он, по-видимому, получил неплохое образование и, вероятно (тут я снова повторил, что не имею ни малейшего намерения его обидеть), достаточно основательное для того, чтобы претендовать на лучшее место в жизни; сигнальщик согласился, что примеры названного несоответствия в изобилии отыщутся среди представителей самых разных слоев общества — обитателей работных домов, полицейских и даже тех, кто в порыве отчаяния не нашел ничего лучшего, как записаться в солдаты; насколько ему известно, примерно так же обстоит дело и с персоналом почти любой крупной железнодорожной компании. В молодости (мне, видя его в этой хибарке, трудно в такое поверить — ему самому верится с трудом) он изучал натурфилософию, посещал лекции, но сбился с пути, пренебрег возможностями, скатился на дно, откуда так и не сумел подняться. Но жаловаться на судьбу ему незачем. Что посеял, то и приходится пожинать. Жизнь заново не начнешь.

Все, что я тут сжато пересказал, сигнальщик поведал мне неторопливо и размеренно, сохраняя серьезный и сосредоточенный вид и отвлекаясь изредка на то, чтобы поворошить в очаге угли. Время от времени, обращаясь ко мне, он вставлял словечко «сэр», особенно когда вспоминал годы юности, словно желая дать мне понять, что не притязает ни на какой иной статус, кроме нынешнего. Раза два-три раздавался звонок: он прочитывал сообщения и передавал ответ. Однажды должен был выйти наружу: встретить проходивший поезд, выставить флажок и обменяться парой слов с машинистом. Обязанности свои он исполнял на редкость пунктуально, с превеликой старательностью, прерывая рассказ на полуслове и не возобновляя его до тех пор, пока все необходимые действия не были выполнены.

Короче говоря, я счел бы сигнальщика надежнейшим исполнителем своего профессионального долга, если бы не одно обстоятельство: во время нашего разговора он дважды умолкал и с вытянутым лицом оборачивался к звонку, вовсе НЕ звонившему, распахивал дверь будки (она была закрыта, чтобы не впускать внутрь нездоровой сырости) и, выглянув, всматривался в красный семафор у входа в туннель. Оба раза он возвращался к огню в непонятной оторопи, которую я приметил в нем (не в силах ее разгадать) еще раньше, издалека.

Вставая с места, чтобы откланяться, я сказал:

— Вы почти уверили меня в том, что я свел знакомство с человеком, вполне довольным судьбой.

(Не скрою, что на самом деле этой фразой я рассчитывал вызвать его на откровенность.)

— Думаю, так оно когда-то и было, — отозвался он тем же приглушенным голосом, что и в самом начале, — но душа у меня, сэр, не на месте, совсем не на месте.

Он охотно вернул бы сказанное, если бы только мог. Но слова уже вырвались, и я не преминул за них ухватиться.

— Отчего же? Что вас тяготит?

— Это непросто передать, сэр. Очень, очень непросто. Если вы снова ко мне заглянете, я попробую.

— Но я и вправду намерен вас навестить еще раз. Скажите когда?

— Я ложусь спать рано утром, но заступлю на дежурство завтра в десять вечера, сэр.

— Я приду в одиннадцать.

Сигнальщик поблагодарил меня и вышел проводить за дверь.

— Я, сэр, выставлю белый свет, — произнес он негромко, — пока вы не найдете тропу наверх. А найдете — не окликайте меня! И когда взберетесь на вершину — тоже не окликайте!

Он так это сказал, что меня пробрало ознобом, но я только кивнул:

— Да-да, хорошо.

— И когда спуститесь завтра вечером вниз — не окликайте! Позвольте на прощание задать вам один вопрос: почему вы крикнули сегодня «Эге-ге, там, внизу!»?

— Да бог его знает. Крикнул что-то — сам точно не вспомню…

— Не что-то, сэр. Те самые слова. Мне они хорошо известны.

— Допустим, именно так я и крикнул. Почему? Конечно же потому, что увидел внизу вас.

— Только по этой причине?

— По какой же еще?

— У вас не было ощущения, что вам внушили их каким-то сверхъестественным способом?

— Нет.

Сигнальщик пожелал мне доброй ночи и занялся семафором. Я двинулся вдоль железнодорожной линии в поисках тропы (испытывая весьма неприятное чувство, будто сзади меня нагоняет поезд). Вскарабкиваться в гору легче, чем спускаться, и я добрался до гостиницы без каких бы то ни было осложнений.

Верный данному слову, следующим вечером я ступил на первый изгиб змеистой дорожки ровно в одиннадцать вечера, едва до меня донесся отдаленный бой часов. Сигнальщик ждал меня у подножия, в семафоре горел белый свет.

— Всю дорогу молчал, как велели, — начал я, как только мы сошлись, — теперь-то можно говорить?

— Разумеется, сэр.

— Тогда добрый вечер, вот вам моя рука.

— Добрый вечер, сэр, а вам моя.

Обменявшись рукопожатием, мы направились бок о бок к будке, вошли в нее, прикрыли дверь и расположились у очага.

— Я принял решение, сэр, — подавшись вперед, заговорил сигнальщик почти что шепотом, — не заставлять вас дважды меня расспрашивать о моих тревогах. Вчера вечером я принял вас за кого-то другого. Потому и места себе не нахожу.

— Из-за своей ошибки?

— Нет. Из-за того — другого.

— Кто же он?

— Не знаю.

— Похож на меня?

— Не знаю. Лица его я не видел. Лицо заслоняла левая рука, а правой он размахивал — что есть мочи. Вот так.

Он показал мне, как именно, — в его жесте мне почудились крайнее возбуждение и исступленный призыв: «Ради бога, прочь с дороги!»

— Однажды лунной ночью, — начал свой рассказ сигнальщик, — сидел я вот здесь и вдруг услышал крик: «Эге-ге, там, внизу!» Вскочил с места, выглянул за дверь и вижу: тот самый «кто-то» стоит у красного семафора возле туннеля и машет рукой, как я вам только что показал. Голос у него охрип от крика, но он не умолкал: «Берегись! Берегись!» И снова: «Эге-ге, там, внизу! Берегись!» Я схватил фонарь, включил в нем красный свет и кинулся навстречу с возгласами: «Что там такое? Что случилось? Где?» Человек почти сливался с чернотой туннеля. Вблизи было непонятно, почему глаза у него закрыты рукавом. Я подбежал вплотную и только протянул руку — отвести рукав, как он исчез.

— В туннеле? — спросил я.

— Нет! Я ринулся в туннель, промчался ярдов с полсотни. Остановился, поднял фонарь над головой: там были цифры разметки да потеки на стенах. Наружу я выскочил еще быстрее (там, в туннеле, мне стало невыносимо тошно), при свете красного фонаря осмотрел красный фонарь семафора, поднялся по железной лесенке на верхнюю площадку, спустился и бросился к себе в будку. Телеграфировал в оба конца: «Подан сигнал тревоги. Что произошло?» Мне с обеих сторон ответили: «Все спокойно».

Стараясь не замечать ледяной щекотки, медленно пробежавшей у меня по спине, я попытался убедить сигнальщика в том, что померещившаяся ему фигура — не что иное, как следствие оптического обмана; известно, что некоторые пациенты, страдающие подобными галлюцинациями (а возникают они в результате расстройства чувствительных нервов, которые обеспечивают зрительное восприятие), вполне отдают себе отчет в природе этого недуга и даже способны доказать его происхождение с помощью поставленных на себе экспериментов.

— Что касается воображаемого крика, — заключил я, — вслушайтесь только на минуту в завывания ветра внутри этой искусственной теснины — как он неистово гудит в телеграфных проводах.

Все это верно, согласился сигнальщик после того, как мы немного посидели молча; уж кому-кому, а ему ли не знать о свойствах здешнего ветра и проводов: немало долгих зимних ночей он провел тут в одиночестве, к ним прислушиваясь. Затем он попросил меня обратить внимание на то, что рассказ его еще не окончен.

Я принес свои извинения — и он, тронув меня за руку, неторопливо продолжил:

— Спустя шесть часов после Видения на линии случилась памятная железнодорожная катастрофа, и не позже, чем через десять часов, сквозь туннель пронесли погибших и раненых — мимо того места, где стоял тот человек.

Меня бросило в дрожь, но я постарался с собой совладать. Совпадение ошеломляющее, нечего и говорить, подтвердил я: настолько исключительное, что оно не могло не поразить моего нового знакомца. Однако не приходится сомневаться, что исключительные совпадения — отнюдь не редкость: в подобных случаях об этом необходимо помнить. Впрочем, признавая это, я счел необходимым добавить (мне показалось, будто мой собеседник собирается возразить), что люди здравомыслящие в повседневной жизни случайным совпадениям серьезного значения не придают.

Сигнальщик вновь взмолился позволить ему довести историю до конца.

Я вновь принес свои извинения за то, что поневоле его прервал.

— Случилось это, — он опять тронул меня рукой, глянув ввалившимися глазами себе за спину, — ровно год тому назад. Минуло полгода или чуть больше, я понемногу оправился от внезапного потрясения, и вот однажды ранним утром стою в дверях… бросил взгляд на красный семафор, а там — опять призрак.

Он замолчал, не сводя с меня глаз.

— Он крикнул?

— Нет. Молчал.

— Махал рукой?

— Нет. Склонился к опоре семафора и закрыл лицо руками. Вот так.

Я проследил за его движениями. Это был жест скорбного отчаяния. В такой позе изображают каменные изваяния на надгробиях.

— Вы подошли к нему?

— Вернулся в будку и опустился на стул — отчасти собраться с мыслями, отчасти справиться с дурнотой. Когда шагнул наружу, уже совсем рассвело, а призрака и след простыл.

— И ничего такого не стряслось? Обошлось без последствий?

Сигнальщик постучал мне по руке указательным пальцем, всякий раз сопровождая прикосновение многозначительным кивком:

— В тот самый день я заметил в окне поезда, выходившего из туннеля, какую-то суматоху: чьи-то головы, руки, кто-то чем-то размахивал. Я успел подать сигнал машинисту — и остановить поезд. Он выпустил пар, повернул кран тормоза, но состав по инерции проехал вперед еще на полторы сотни ярдов, если не больше. Я ринулся вдогонку и на бегу услышал жуткие крики и рыдания. В одном из вагонов внезапно скончалась молодая красивая девушка: тело принесли ко мне в будку и положили вот тут, на полу, между вами и мной.

Я невольно отодвинулся в сторону вместе со стулом и перевел взгляд с половиц на сигнальщика.

— Да-да, сэр. Именно так. Все в точности так и произошло, как я вам рассказал.

Я не находил слов: добавить было нечего, во рту пересохло. Рассказ сигнальщика подхватил протяжный и жалобный плач ветра в телеграфных проводах.

— Вот так, сэр, — снова заговорил сигнальщик, — судите сами, насколько все это выбило меня из колеи. Призрак вернулся неделю тому назад. С тех пор он тут нет-нет да и появится.

— У семафора?

— Когда горит красный свет.

— И как себя ведет?

Сигнальщик с еще более отчаянной и красноречивой жестикуляцией повторил прежнюю немую пантомиму: «Ради бога, прочь с дороги!»

— Теперь нет мне ни сна, ни покоя. Призрак в мучительном отчаянии — минута за минутой — взывает ко мне: «Там, внизу! Берегись, берегись!» Стоит и машет мне. Звонит в звонок…

— А звонил он, — ухватился я за эту зацепку, — вчера вечером, когда я был у вас и вы ходили к двери?

— Звонил дважды.

— Вот видите, — заметил я, — как воображение сбивает вас с толку. Звонок был у меня перед глазами, уши у меня не заложены — и, ей-же-ей, НИКАКИХ звонков в те моменты не раздавалось. До и после — тоже, кроме тех звонков вполне естественного происхождения, когда вас вызывали со станции.

Сигнальщик покачал головой:

— Я на этот счет сроду не ошибался, сэр. Звонок призрака со служебным пока ни разу не путал. Когда звонит призрак, звонок совсем по-особому, странно вибрирует — и я вовсе не утверждал, будто эта вибрация заметна глазу. Неудивительно, что вы ничего не слышали. Зато я слышал.

— И когда вы выглянули за дверь, вам померещился призрак?

— Он БЫЛ там.

— Оба раза?

— Оба раза, — твердо заявил сигнальщик.

— Вы не подойдете сейчас к двери со мной — посмотрим вместе?

Сигнальщик покусал губы, словно борясь с собой, но поднялся с места. Я открыл дверь и шагнул на ступеньку, тогда как он задержался у косяка. Горел красный сигнал: «Путь закрыт». Мрачно темнел вход в туннель. Узкий проход ограждали высокие стены из влажного камня. На небе сияли звезды.

— Вы его видите? — спросил я, пристально изучая лицо сигнальщика. Взгляд его казался напряженным и сосредоточенным, но, наверное, таким же был и мой, когда я перевел глаза в ту же точку.

— Нет, не вижу. Его там нет.

— Согласен.

Мы вернулись в хижину, затворили дверь и уселись на прежние места. Я мысленно прикидывал, как бы получше воспользоваться этим удачным, если его так можно назвать, поворотом, но сигнальщик возобновил разговор совершенно будничным тоном, точно не произошло ничего примечательного, и я почувствовал себя обескураженным.

— Теперь, сэр, думаю, вы вполне уяснили суть дела: меня терзает мучительный вопрос — чего он хочет, этот призрак?

Я ответил, что, пожалуй, не совсем улавливаю, в чем, собственно, суть.

— О чем он предупреждает? — задумчиво продолжал сигнальщик, глядя на огонь и лишь изредка оборачиваясь ко мне. — В чем заключается опасность? Откуда она исходит? Где-то на линии таится угроза. Случится какое-то страшное бедствие. После всего происшедшего сейчас, в третий раз, сомневаться в этом не приходится. Но пока для меня это жестокое наваждение. Что мне делать? — Он вытащил из кармана носовой платок и стер капли пота с разгоряченного лба. — Телеграфировать об опасности в одну или другую сторону линии или же сразу в обе никаких оснований нет. — Сигнальщик обтер платком ладони. — Пользы это не принесет, а у меня будут неприятности. Меня сочтут помешанным. Выйдет вот что. Сообщение: «Опасность на линии. Примите меры». Ответ: «Какая опасность? Где именно?» Сообщение: «Неизвестно. Но, ради бога, будьте начеку!» Меня уволят. А как же иначе?

На его душевные терзания тяжко было смотреть. Бедняга невыносимо страдал из-за своей добросовестности, не в силах противостоять непонятной угрозе, которой подвергались чужие жизни.

— Когда призрак впервые явился под красным семафором, — сигнальщик, отведя назад свои черные волосы, в лихорадочном волнении принялся потирать виски, — почему он не сообщил мне, где должна произойти авария, если ее нельзя избежать? Почему не сообщил мне, каким образом ее предотвратить — если возможно предотвратить? А когда явился снова, закрыв лицо, почему бы вместо того прямо не оповестить: «Девушка умрет. Нельзя отпускать ее из дома»? Если, явившись вот так дважды, призрак преследовал единственную цель — показать, что его предупреждения сбываются, и подготовить меня к третьему визиту, почему бы прямо не поставить меня в известность уже сейчас? А кто я такой, Господи? Простой сигнальщик на этой богом забытой станции! Почему бы ему не явиться лицу влиятельному — кому все поверят, кого послушаются?

Видя беднягу в таком состоянии, я уяснил, что и ради его собственного блага, и во имя общественной безопасности единственное, чем я могу ему помочь, — это его успокоить. Посему, не касаясь более вопроса о реальной или сверхъестественной природе случившегося, я постарался внушить ему, что любому добросовестному служащему необходимо держать себя в здравии и, если зловещий феномен ему непонятен, пусть утешает себя тем, что назубок знает свой долг. В этом я преуспел значительно больше, нежели в попытках убедить его в иллюзорности им виденного. Сигнальщик успокоился, внимание его переключилось на его ночные обязанности, и в третьем часу я с ним расстался. Я предлагал задержаться до утра, но он и слышать об этом не желал.

Взбираясь по тропе вверх, я не раз и не два оглядывался на красный семафор — и оглядывался с беспокойством; я подумал, что мне вряд ли мирно спалось бы от его соседства, — все это так, не скрою. Крайне угнетали меня и мысли о двух несчастных случаях подряд и о мертвой девушке. Не стану умалчивать и об этом.

Но более всего мучил меня вопрос, как я должен действовать, будучи посвященным во все эти неизвестные прочим обстоятельства? Я удостоверился воочию в полной разумности, неусыпной бдительности, редком усердии и пунктуальности сигнальщика, но сколь долго он сумеет сохранять в себе эти качества — при этаком-то душевном разладе? Должность у него незначительная, однако в высшей степени ответственная, и решился бы, к примеру, я сам с риском для жизни положиться на его способность нести службу с прежней неукоснительностью?

Тем не менее я чувствовал, что обратиться к начальству железнодорожной компании — через голову сигнальщика, не посовещавшись с ним и не выработав компромисса, — будет в известном смысле предательством; в итоге я собрался предложить ему (пока что сохраняя все в полной тайне) совместно отправиться за советом к наиболее опытному из практиковавших в данной местности медиков. По словам сигнальщика, через день расписание у него будет таким же: он освободится спустя час-другой после рассвета, а заступит на дежурство вскоре после захода солнца. В соответствии с этим мы и условились о моем визите.

Вечер того дня выдался на славу, и я вышел пораньше, чтобы им насладиться. Когда я брел по полевой тропе близ верхушки откоса, солнце еще не село. Растяну-ка свою прогулку еще на часик, подумалось мне: полчаса туда и полчаса обратно — и как раз подойдет время явиться в будку сигнальщика.

Прежде чем продолжить прогулку, я приблизился к краю откоса и машинально бросил взгляд вниз с того самого места, откуда увидел сигнальщика впервые. Не подыщу слов для описания своего ужаса: у самого входа в туннель маячила человеческая фигура — левым рукавом она заслоняла глаза, а правой рукой неистово размахивала в воздухе.

Мое оцепенение длилось недолго: это и в самом деле был человек, а чуть поодаль толпились другие люди, к которым он и обращал свой жест. Красный фонарь семафора не горел. Вблизи его опоры — что было для меня новостью — из деревянных кольев и брезента соорудили низкий шалашик, размерами не больше балдахина над кроватью.

Не в силах побороть дурного предчувствия (я запоздало упрекал себя в том, что оставил сигнальщика одного, не поручил никому за ним присмотреть и проследить за его действиями — из-за этого, быть может, и случилось несчастье), я опрометью сбежал по извилистой тропе.

— Что случилось? — выдохнул я.

— Утром погиб сигнальщик, сэр.

— Дежурный из этой будки?

— Именно, сэр.

— Тот самый, мой знакомый?

— Если знакомый, сэр, то вы его узнаете, — произнес человек, отвечавший мне за всех остальных, и, скорбно обнажив голову, приподнял край брезента. — Лицо у него ничуть не пострадало.

— Но как же это случилось, как случилось? — твердил я, поочередно обращаясь к собравшимся, когда брезент вернули на место.

— Его сбил паровоз, сэр. В Англии не сыскать было человека, который лучше знал бы свое дело. Но он почему-то не отошел на изгибе от наружного рельса. Случилось это средь бела дня. Сигнальщик зажег семафор, в руке у него был фонарь. Когда паровоз показался из туннеля, он стоял спиной к нему, и паровоз на него наехал. Вел состав вот этот машинист: он нам сейчас показывал, как все это произошло. Покажи еще раз джентльмену, Том.

Том, в грубой темной робе, занял прежнее место возле горловины туннеля.

— Проезжаю я изгиб туннеля, сэр, — пояснил он, — и в конце вижу сигнальщика, как если бы смотрел на него в подзорную трубу. Времени сбавить скорость уже не было, а об его крайней осторожности кто только не знал. Свистка он, кажется, не слышал, и я его отключил: мы же вот-вот должны были на него наехать — ну я и крикнул ему что было мочи.

— И что вы крикнули?

— Эге-ге, там, внизу! Берегись! Берегись! Ради бога, прочь с дороги!

Я вздрогнул.

— Ох, какого ужаса я натерпелся, сэр. Уж я кричал ему, кричал. А глаза загородил рукой, чтобы ничего не видеть, но рукой махал до последнего, только что толку?

Не стану ничего добавлять к моему рассказу, уточняя ту или иную подробность; отмечу только напоследок странное совпадение: машинист выкрикнул не только те слова, которые навязчиво преследовали злополучного сигнальщика, но также и другие, которые домыслил я сам, причем про себя — когда тот воспроизводил жесты призрака.

Джозеф Шеридан Ле Фаню

ПРИЗРАК И КОСТОПРАВ

Перебирая бумаги моего бесценного и почитаемого друга — покойного Френсиса Перселла, который на протяжении почти полувека отправлял нелегкие обязанности приходского священника на юге Ирландии, я наткнулся на следующий документ. Подобных записей у него накопилось немало: он прилежно и неутомимо собирал старинные местные предания, какие в тех краях, где он проживал, бытуют в изобилии. Собирание и систематизация различных легенд было, сколько я помню моего друга, его излюбленным занятием, но мне и в голову не приходило, что тяга ко всяким странностям и чудесам настолько в нем окрепнет, что побудит его заносить плоды своих разысканий на бумагу, и впервые я узнал об этом только после того, как, став наследником его имущества, сделался, согласно завещанию, и обладателем всех его рукописей. Тем, кто сочтет склонность к литературным занятиям несовместимой со нравами и привычками сельского священника, надобно указать, что существовала некогда порода священнослужителей — представителей старой школы, ныне почти уже вымерших, чей кругозор был по многим причинам более широким, а литературные интересы более глубокими, нежели у питомцев Мэйнута[1].

Необходимо, пожалуй, добавить, что поверье, подкрепленное нижеследующей историей — а именно о покойнике, обязанном на первых порах подносить свежую воду похороненным ранее соседям по кладбищу, которые томятся в чистилище от невыносимой жажды, на юге Ирландии распространено повсеместно. Пишущий эти строки готов поручиться за достоверность случая, когда почтенный и зажиточный фермер из графства Типперэри[3], озабоченный мозолями почившей супруги, положил ей в гроб две пары башмаков: легкие — для сухой и тяжелые — для слякотной погоды, желая тем самым избавить ее от неудобств, связанных с неизбежными походами за водой для увлажнения иссохших глоток насельников чистилища. Между двумя похоронными процессиями, одновременно достигающими кладбища, возникают порой ожесточенные стычки: каждая сторона стремится обеспечить своему покойнику первенство погребения — и, следственно, избавить от возлагаемой на последнего постояльца должности пешего водоноса. Не столь давно имел место случай, когда представители конкурирующей процессии, из боязни лишить своего усопшего товарища этого неоценимого преимущества, избрали кратчайший путь на кладбище и, в нарушение одного из наиболее глубоко укоренившихся суеверий, попросту перебросили гроб через ограду, дабы, минуя кладбищенские ворота, опередить соперников. Нетрудно привести множество подобных примеров, наглядно свидетельствующих о прочности этого широко распространенного среди селян — жителей юга — предрассудка. Не стану, впрочем, долее обременять читателя предварительными пояснениями, но спешу представить его вниманию следующий текст:

Извлечение из рукописей его преподобия, покойного Френсиса Перселла, из Драмкулаха

Привожу эту историю по памяти со слов рассказчика, стараясь воспроизвести ее возможно точнее. Не лишним, вероятно, будет заметить, что язык у него был, как говорится, подвешен неплохо — и у себя в приходе он долгое время наставлял способную молодежь в тех науках, гуманитарных и естественных, какие считал нужным преподать: этим обстоятельством, надо думать, и объясняется присутствие в рассказе ряда ученых слов, употребленных не столько из-за их уместности, сколько ради благозвучия. Итак, приступаю, без дальнейших предисловий, к делу и предлагаю вашему вниманию рассказ об удивительных приключениях Терри Нила.

Да, история эта, конечно, диковинная, и говорить нечего, но такая же правда, как то, что вы здесь сидите; и, смею заявить, в семи приходах не найдется никого, кто сумел бы рассказать ее лучше и пунктуальнее, чем я, потому как случилась она с моим отцом — и я не раз ее слышал от него самого и, скажу не без гордости, словам и подписи моего отца можно было верить так же апелляционно, что и клятве любого сельского сквайра. Стоило какому-нибудь бедняге попасть в переделку — кто шел в суд давать показания в его пользу? Мой родитель, кто ж еще. Только сам-то он человек был честный и трезвенник — такого во всей округе не сыщешь; очень, правда, охочий пропустить стаканчик, зато лучше всякого другого смыслил в плотницком и столярном деле. А потому он взялся за ремесло костоправа, оно и понятно: никто не мог с ним сравниться в умении починить сломанную ножку стола или стула; и точно, народ к нему валом валил — что старые, что малые: такого на памяти старожилов еще не бывало. Так вот, Терри Нил (так звали моего отца) почувствовал, что на душе у него становится все легче, а кошелек все тяжелеет, и тогда он обзавелся небольшой фермой на земле сквайра Фелима, невдалеке от старого замка — местечко, скажу я вам, славное; и с утра до ночи к нему со всех сторон ковыляли бедолаги — кто с перебитой рукой, кто с ногой, и всем он вправлял кости куда следует. Итак, ваша милость, все обстояло распрекрасней некуда, однако был заведен такой обычай, чтобы кто-нибудь из селян в случае отъезда сэра Фелима сторожил по ночам старый замок, вроде как из любезности соседу, но очень уж неприятной была для них эта обязанность: каких только страхов не рассказывали о старом замке. Все в округе знали, да и сам я об этом слышал еще до того, как в первый раз надел башмаки, что дед нынешнего сквайра — добрый джентльмен, упокой, Господи, его душу! — завел привычку ровнехонько в полночь прогуливаться по замку с тех самых пор, как у него в голове лопнул кровяной сосуд, когда он вытаскивал из бутылки пробку, совсем как вы или я это делаем и, даст бог, еще будем делать, только не в этом суть. Старый сквайр, как я уже говорил, повадился вылезать из рамы, в которой он висел — то бишь портрет его, крушить вдребезги стаканы и бутылки — помилуй нас, Господи! — да выпивать до капли все, что ему попадалось под руку, хоть и не самое великое это прегрешение; а потом, если случалось зайти кому из домочадцев, мигом забирался обратно в раму и глядел оттуда с неповинным видом, точно ему и невдомек, кто там набедокурил, — такой вот проказливый старикашка.

Итак, ваша милость, я и говорю, как-то раз семейство сквайра задержалось в Дублине на недельку-другую, а потому, как обычно, кому-то из деревни надо было ночевать в замке, и на третью ночь настал черед пойти туда моему отцу.

— Вот ведь бочки-бочоночки! — говорит он сам себе. — Чего это ради я должен сидеть там сиднем всю ночь, пока старый бродяга, привидение, прости господи, будет разгуливать по всему замку и творить всякие бесчинства?

Но деваться было некуда, и вот он напустил на себя бесшабашный вид и, прихватив бутылку с выпивкой и бутылку со святой водой, пошагал, как стало смеркаться, к замку.

Дождило вовсю, вечер выдался мрачный, и уже совсем стемнело, когда мой отец добрался до замка; у входа он обрызгал себя святой водой и тут же понял, что должен малость хлебнуть спиртного, чтобы согреть нутро. Дверь ему отворил старый дворецкий — Лоренс Коннор; они с отцом издавна были на короткой ноге. Разглядев, кто стоит перед ним (а отец сообщил, что настал его черед сторожить замок), Лоренс предложил составить ему компанию и провести ночь вместе, и, будьте уверены, отец ломаться не стал.

— Растопим камин в зале, — говорит Ларри.

— А почему не в холле? — говорит отец.

— В холле топить нельзя, — говорит Ларри, — там в дымоходе старое галочье гнездо.

— Ну тогда, — говорит мой отец, — давай устроимся на кухне — не годится таким, как я, рассиживаться в залах.

— Нет-нет, Терри, — говорит Лоренс, — уж если блюсти старинный обычай, так блюсти его как должно, честь по чести.

«Черт бы побрал этот старинный обычай», — говорит мой отец, но говорит про себя: не хотелось ему показать Лоренсу, будто он чего-то побаивается.

— Ладно, Лоренс, — говорит он вслух. — Будь по-твоему. — И оба идут сначала на кухню дождаться, пока в зале разожгут камин, а дело это минутное.

Значит, так, ваша милость: вскорости поднялись они в гостиную и расположились поудобнее возле камина; принялись калякать о том о сем, курить и отпивать по глоточку из бутылки, а в огонь подбросили побольше торфа и коряг — хорошенько прогреть свои голяшки.

Так вот, сэр, я и говорю: покуривали они себе и беседовали по душам, пока Лоренса не начало клонить в сон, что и понятно — служил он в замке невесть сколько лет и поневоле привык подолгу спать.

— Ну нет, это никуда не годится, — говорит мой отец, — ты, смотрю, уже вовсю клюешь носом.

— Ах ты, черт, — говорит Ларри, — да я всего на минутку прикрыл глаза, они у меня от табачного дыма слезятся. А тебе нечего мне пенять, — сурово говорит он (уж очень он был обидчив — упокой, Господи, его душу!), — давай валяй дальше, рассказывай, я тебя слушаю внимательно, — говорит он и опять закрывает глаза.

Ну, отец мой увидел, что спорить с ним без толку, и стал рассказывать дальше. Будто нарочно, это была история о Джиме Салливане и его старом козле — куда как веселая и уж такая занятная, что и садовая соня уши навострит, а уж христианин — и подавно встрепенется. Но, ей-богу, чтоб так рассказывать, как мой отец, — такого еще никто не слыхивал: он что есть мочи выкрикивал каждое слово, лишь бы Ларри не уснул, но все понапрасну; только осип, а Ларри О’Коннор, не дождавшись конца истории, пустил такой храп, что твоя прохудившаяся волынка.

— Язви его, — говорит мой отец, — только этого недоставало, — говорит он, — старый пройдоха! Прикинулся моим другом, а сам захрапел, и сиди теперь тут с ним на пару по соседству с призраком, — говорит он. — Да сохранит нас Крест Господний! — говорит он и уже собрался встряхнуть Лоренса как следует, да сообразил, что если его растолкать, то старикан уж точно отправится к себе в постель, а оставаться в зале одному как перст вовсе ему не улыбалось.

— Ну, так тому и быть, — говорит мой отец. — Не стану беднягу тревожить. Не по-дружески это как-то, не по-людски, — говорит он, — досаждать человеку, когда его сон сморил. Хорошо бы только, — говорит он, — заодно с ним храпака задать.

И тут он принялся расхаживать взад-вперед по гостиной и бормотать молитвы, пока не взмок с головы до пят — не при вас, ваша милость, будь сказано. Но от молитв оказалось мало проку, и потому волей-неволей пришлось моему отцу выцедить примерно с пинту горячительного, чтобы хоть капельку успокоиться.

— Эх, — говорит он, — вот бы и мне так вольготно устроиться, как Ларри. А не попробовать ли, — говорит он, — вздремнуть? — И с этими словами придвинул большое кресло поближе к Лоренсу, да и устроился в нем поудобнее.

Однако вот о какой странной штуке я забыл упомянуть. Мой отец никак не мог, сколько ни старался, не взглядывать изредка на картину, и всякий раз ему мерещилось, будто глаза с портрета за ним следят и, мигая, вроде как его провожают, куда бы он ни двинулся.

— Так-так, — говорит он, едва в этом уверился, — вот не повезло, так не повезло, не миновать мне сегодня беды, раз уж я угодил в это проклятое место, — говорит он, — но от перепуга теперь никакой пользы, коли помирать, так помирать храбро, — говорит он.

Да, ваша милость, мой отец уж постарался изо всех сил держаться молодцом, и ему раза два-три даже показалось, будто он совсем засыпает, однако уснуть ему мешала буря: большущие вязы за окном стонали и скрипели под ветром, который выл и ревел в дымоходе. Один порыв был до того свирепый, что можно было подумать — стены замка вот-вот рухнут до основания. И вдруг все вмиг улеглось — и стало тихо-тихо, будто в июльский вечер. Да, ваша милость, не прошло и трех минут, как моему отцу послышался какой-то шорох со стороны камина; отец чуточку приоткрыл глаза и явственно увидел, как старый сквайр выбирается из картины: плащ он скинул с плеч, а сам ступил на каминную полку — и потом спрыгнул на пол. Так вот, осторожный старый негодник — отцу подумалось, что подлее этой выходки и быть не может, — прежде чем приступить к разным пакостям, замер на минутку и прислушался, крепко ли оба они с Ларри спят, а когда достоуверился, что все тихо и мирно, протянул руку к бутылке виски, ухватил ее и одним махом опрокинул в себя чуть ли не целую пинту. И затем, ваша милость, этаким образом подкрепившись, осторожненько поставил бутылку на прежнее место — аккурат туда, где она и стояла. После чего призрак как ни в чем не бывало взялся мерить зал шагами с таким трезвым и внушительным видом, будто сроду не вытворял ничего подобного. И всякий раз, когда он проходил мимо моего отца, от него нестерпимо разило серой, и вот тогда у отца душа по-настоящему ушла в пятки: уж он-то в точности знал, что ад именно серой провонял насквозь — прошу прощения у вашей милости. Во всяком случае, он частенько слышал об этом от преподобного отца Мэрфи, который уж наверняка знал, что к чему; теперь-то он тоже на том свете — упокой его душу, Господи! Что ж, ваша милость, мой отец крепился, как только мог, до тех пор, пока призрак не приблизился к нему вплотную — и тут запах серы ударил ему в ноздри с такой силой, что дыхание у него перехватило, он раскашлялся безо всякого удержу и едва не вывалился из кресла, в котором сидел.

— Хо-хо! — говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и пристально его оглядывая. — Да никак это ты, Терри Нил? Ну и как живешь-можешь?

— Рад служить вашей милости, — говорит мой отец (еле ворочая языком — он был ни жив ни мертв от страха), — и счастлив увидеться сегодня с вашей милостью, — говорит он.

— Теренс, — говорит сквайр, — ты человек уважаемый, — (а это была истинная правда), — и трудолюбивый, к тому же настоящий трезвенник — воистину образец трезвости для целого прихода, — говорит он.

— Благодарю вашу милость, — говорит мой отец, собравшись с духом, — вы, как джентльмен, всегда отличались учтивостью в речах — упокой, Господи, вашу милость.

— Упокой, Господи, мою милость? — говорит призрак (физиономия у него прямо-таки побагровела от ярости). — Упокой мою милость? — говорит он. — Ах ты, деревенский невежа, — говорит он, — подлый ты, жалкий неуч, где, в какой конюшне ты позабыл свои манеры? Если я и мертв, то это не моя вина, — говорит он, — и не таким, как ты, тыкать меня в это носом при каждом удобном случае, — говорит он, топнув ногой так, что половица под ним чуть не провалилась.

— Ох-ох, — говорит мой отец, — я и вправду всего лишь бедный жалкий неуч, — говорит он.

— Он самый! — говорит сквайр. — Но так или иначе, — говорит он, — я не для того, чтобы выслушивать твои глупости и лясы с тобой точить, сюда взошел… сошел то есть, — говорит он (оговорка хоть и малозаметная, но мой отец ее мимо ушей не пропустил). — А теперь послушай, Теренс Нил, — говорит он, — я всегда хорошо относился к Патрику Нилу, твоему деду, — говорит он.

— Точно так, ваша милость, — говорит мой отец.

— И кроме того, полагаю, что я всегда был трезвым, добропорядочным джентльменом, — говорит сквайр.

— Именно так, ваша милость, — говорит мой отец (в жизни он так нагло не врал, но поделать с собой ничего не мог).

— Так вот, — говорит призрак, — хотя голова у меня всегда была трезвая, трезвее, чем у многих, по крайней мере у многих джентльменов, — говорит он, — и, невзирая на то что временами я представлял собой образец истинного христианина и щедро благодетельствовал беднякам, — говорит он, — невзирая на все это, там, где я обретаюсь сейчас, мне приходится совсем не так легко, как я имел основания рассчитывать, — говорит он.

— Надо же, какая досада! — говорит мой отец. — Быть может, ваша милость желала бы перемолвиться словечком с преподобным отцом Мэрфи?

— Придержи язык, презренный нечестивец, — говорит сквайр, — вовсе не о душе я думаю; твое нахальство меня просто бесит — заговорить с джентльменом о его душе, да еще когда не душа у него не на месте, а совсем другое, — говорит он, хлопнув себя по бедру. — Мне нужен тот, кто в этом деле смыслит, — говорит он. — Нет, не душа меня беспокоит, — говорит он, усаживаясь напротив моего отца, — не душа, гораздо больше беспокоит меня правая нога, которую я подвернул возле охотничьей засады в Гленварлохе в тот день, когда сгубил черного Барни.

(Мой отец выяснил впоследствии, что это был любимый жеребец сквайра, который сломал себе хребет под его седлом, когда перепрыгнул через высокий забор вдоль оврага.)

— Надеюсь, — говорит мой отец, — что не этим убийством ваша милость так обеспокоена?

— Придержи язык, болван, — говорит сквайр, — и я тебе расскажу, почему меня моя нога так беспокоит, — говорит сквайр. — Там, где я провожу основную часть своего времени, за исключением короткого отпуска, чтобы здесь рассеяться, — говорит он, — я вынужден ходить пешком гораздо больше, чем привык в своей прошлой жизни, — говорит он, — и много сверх того, чем это полезно для моего здоровья. Должен тебе сказать, что тамошний народ на удивление охоч до свежей и прохладной воды — за неимением питья получше; притом климат в тех краях чрезвычайно жаркий, а удовольствие это маленькое, — говорит он. — Мне же поручено обеспечивать жителей водой для питья, хотя ее-то мне самому достается с гулькин нос. Работенка хлопотная и утомительная, можешь мне поверить, — говорит он, — потому как все жители до единого водохлебы каких поискать, не набегаешься: только принесу, ан глядь, на донышке уже сухо, но что меня вконец убивает, так это моя хромота. И я хочу, чтобы ты дернул меня как следует за ногу и вправил сустав на место, — говорит он. — Собственно, именно это мне от тебя и нужно, — говорит он.

— Как будет угодно вашей милости, — говорит мой отец (хотя валандаться с призраком ему хотелось меньше всего), — но только вряд ли я посмею обращаться с вашей милостью таким образом, — говорит он, — я ведь так поступаю только с простым людом, вроде меня самого.

— Хватит болтать! — говорит сквайр. — Вот тебе моя нога, — говорит он и задирает ее повыше. — Тяни, коли жизнь тебе не безразлична, — говорит он, — а коли откажешься, я своим потусторонним могуществом искрошу все твои собственные кости в мелкий порошок, — говорит он.

Заслышав такое, отец понял, что деваться ему некуда, а потому ухватил сквайра за ногу и начал тянуть — тянул-тянул до тех пор, пока (прости господи) пот его не прошиб и ручьями не потек по лицу.

— Тяни, черт бы тебя побрал, — говорит сквайр.

— Рад стараться, ваша милость, — говорит мой отец.

— Тяни сильнее, — говорит сквайр.

Отец тянет его за ногу и чуть не лопается от натуги.

— Глотну-ка я капельку, — говорит сквайр и протягивает руку к бутылке. — Надобно немного взбодриться, — говорит он, хотя выглядел бодрее некуда. Но, какой он ни был ловкач, тут дал маху и ухватил совсем не ту бутылку. — Твое здоровье, Теренс, — говорит он, — давай-ка тяни, будто за тобой черти гонятся. — И с этими словами подносит к губам бутыль со святой водой, но не успел к ней прикоснуться, как взревел диким голосом (можно было подумать, что стены замка рассыплются) и дернулся так, что нога оторвалась и осталась в руках у отца. Сквайр перекувырнулся через столешницу, а мой отец, перелетев в другой конец зала, рухнул плашмя на пол.

Когда мой отец пришел в себя, через дребезжавшие от ветра ставни проникали веселые солнечные лучи, а сам он лежал на спине, стиснув в руке ножку одного из старых громадных кресел. Конец ножки, вывороченной из гнезда с мясом, глядел в потолок, а старина Ларри, как водится, наполнял комнату оглушительным храпом. Тем же утром мой папаша отправился к преподобному отцу Мэрфи и с того самого дня вплоть до самой кончины не пренебрегал исповедью и не пропускал ни единой мессы, а его рассказу про случай в замке верили тем больше, чем реже он его повторял. Что касается сквайра, его призрак — то ли потому, что святая водица пришлась ему не по вкусу, то ли потому, что лишился ноги, — в замке больше не показывался.

Леонард Кип

ДУХИ В ГРАНТЛИ

Глава I

Лондонский дилижанс высадил меня у сторожки Грантли-Грейнджа, и остальной путь я по старой привычке проделал пешком. Рождественское утро выдалось на редкость погожим, прошагать милю по ухоженной аллее ничего не стоило, я охотно согласился бы и на более длительную прогулку. Легкий снежок больше походил на снежную пыль, но его хватило, чтобы преобразить окрестность: бурый дерн оделся изысканным, жемчужной белизны покрывалом, сухие листья хрустели под ногами, могучие дубы на светлом фоне выглядели еще древней и величавей и весь парк необычайно повеселел.

Когда я подходил к самому дому, церковные часы пробили полдень, и тут же все колокола завели веселый рождественский перезвон. Вверх-вниз, туда-сюда, то обрывок мелодии, то снова сбивчивая многоголосица; отдельные ноты, двойные, тройные созвучия и далее все, что способен выдать удачный подбор колоколов, — словом, трезвон самый залихватский. С минуты на минуту я ожидал, что мне навстречу поспешит мой дядя Рутвен. Ведь я знал, как он любит колокола; когда затевались звоны, он, чтобы лучше слышать, подсаживался обычно к открытому окну. И как мне сквозь безлиственные кроны хорошо виден дом, так и дядя Рутвен тут же меня заметит в окошко. Я даже на миг огорчился, когда ко мне никто не вышел и даже никто не встретил в дверях, так что пришлось войти без доклада. Через главный холл я направился в библиотеку.

В центре комнаты стоял дядя Рутвен: голова запрокинута, взгляд сверлит стену напротив, одна рука поднята на уровень лица, вторая — заведена за спину, лицо выражает твердую решимость. И видом, и позой он походил на статую античного «Дискобола». Похоже, я и застал его за метанием: чуть погодя он подобрал в другом конце комнаты валявшуюся на полу толстую книжку и вернул на стол.

— «Анатомия Меланхолии»[4], — хихикнув, пояснил он мне. — До сих пор никто не мог похвастаться, что целиком проникся этой книгой — а, Джеффри? Хотя все мы, конечно, когда-никогда приобщались к ней понемногу. Попала прямо в грудь и выпала между лопаток — прошла как сквозь летний туман. Исчез, голубчик, понял намек: пора и честь знать.

— Кто, дядя Рутвен? — спросил я.

— Дух, понятное дело.

Тут я слегка растерялся. Да, мне уже приходила в голову мысль, что библиотека Грантли-Грейнджа — самое подходящее место для привидений. Резные дубовые панели, потемневшие от времени, прослужили уже четыре века. Верх стен был затянут испанской кожей в причудливых штампованных узорах. Глубокий и широкий камин был так глубок и широк, что тлевшие в нем большие поленья выглядели как обычные сучья. Окна с громоздкими средниками помещались в нишах, и свет в них проходил приглушенный тенями. Столы, стулья и высокие книжные шкафы, рельефные и до того массивные, что они казались приросшими к месту, были изготовлены как будто для племени гигантов. С потолка свисали необычные лампы, гротескные канделябры на стенах освещали в основном внутреннюю поверхность своих тяжелых металлических абажуров. Над каминной полкой и рядом с дверями висели темные от старости картины; Сальватор Роза[5] под слоем вековой грязи представлял собой мешанину разнообразных теней с редкими вкраплениями поблекших пятен света. По обе стороны от него — восемь-десять портретов: гофрированные воротники, винно-красные ткани, доспехи; лица на покрытых трещинами и источенных жучком картинах были почти неразличимы, но по костюмам можно было судить о том, какие направления деятельности по собственной воле или нехотя выбирали себе в свое время и их прототипы. Да, это была угрюмая старая библиотека, где изобиловали трещины, которые бесполезно заделывать, паутина, с которой бессмысленно бороться, сквозняки, неизвестно откуда проникающие; где по стенам вечно плясали не подвластные никаким разумным законам тени. Само собой, временами думалось, что зал этот предназначался отнюдь не для людского удобства, но для шабашей ведьм или пиров привидений; когда на тусклом золоте узора, украшавшего испанскую кожу, несмело вспыхивал случайный солнечный луч, в моей голове рождались самые странные фантазии. Но, в конце концов, это были всего лишь праздные мысли, и я никак не ожидал, что воочию увижу здесь выходца с того света.

— Дух, вы говорите? — изумленно повторил я.

— Ну да, дух. Не пропускает ни одного Рождества, и уже много лет. Стоит зазвонить колоколам — и он тут как тут, словно они его разбудили. Если бы ты прежде проводил у нас рождественские праздники, ты бы, верно, его видел. Думает, он здесь свой и имеет все права. Сперва я немного пугался, но потом привык и отношусь спокойно. Люблю только показать, что я в доме хозяин, а призрак — он покладистый, вроде не обижается. Я вот ругнусь на него, а потом всегда маюсь раскаяньем. Но ты меня знаешь, Джеффри, чего я не переношу, так это нахальства. Кому это понравится: какой-то дух разгуливает по дому, словно он тут собственник, а ты у него в гостях? Погуляет-погуляет и исчезнет, и ничего такого важного не скажет.

Слушая, как непринужденно дядя Рутвен рассуждает о сверхъестественных явлениях, я вытаращил глаза.

— Но вы ведь и не даете ему возможности? — Я перевел взгляд на книгу, лежавшую на столе.

— Пожалуй, ты прав, Джеффри… не даю. Наверно, прояви я терпенье, чего-нибудь путного от него бы дождался. Но как раз терпенья мне и не хватает, а тут каждое Рождество одно и то же — как не вспылить? Вот и кидаю в него книгой, а потом совесть мучит. Не очень-то гостеприимный я получаюсь хозяин. С другой стороны — год за годом не оставляет в покое, и, сколько их еще бродит по дому, одному богу известно. Да, Джеффри, еще один есть точно. Сам я его не видел, но видел Биджерз, дворецкий, и он говорит, они оба похожи как две капли воды. Дам я слабину, а они вдруг явятся толпами, каково будет тогда жить в доме? Но довольно об этом. Ты, наверно, хочешь посмотреть свою комнату. Это Южный эркер, рядом с площадкой третьего этажа. Биджерз отнесет твой чемодан. Кстати, жаль, Лилиан еще не вернулась с континента. С ней бы тебе было интересней, чем со мной. Но я буду стараться, Джеффри. Ланч, как обычно, в час.

Сопровождаемый Биджерзом, я проследовал наверх, к Южному эркеру. Это была большая комната на южной стороне дома с просторным восьмиугольным окном-фонарем и с мебелью еще древней и массивней, чем в библиотеке, если такое возможно. Кроватный занавес из гобеленовой ткани, выцветший, с причудливым рисунком, я бы отнес к временам крестовых походов. Шкаф для одежды поражал своими размерами и основательностью; можно было подумать, что в прежние беспокойные времена хозяева дома, впутавшись в неприятности, находили там безопасное убежище. Прочие предметы обстановки были ему под стать, и все они придавали мрачный вид комнате, которая при иных условиях выглядела бы вполне жизнерадостно. Не спасала дело и тусклая картина, с большим тщанием изображавшая погребальную урну и плакучую иву, а в придачу — многочисленное, облаченное в траур семейство, которое шествовало парами по извилистой тропе к могиле, чтобы, обступив ее, предаться стенаниям. Пока я почтительно рассматривал это произведение искусства, в окно при каждом порыве ветра упорно стучались кривые ветки старого сучковатого тиса. От всего этого мне совсем взгрустнулось и, так же как в библиотеке, пришли мысли о привидениях. Помня свои недавние переживания и не желая заново обременять свой ум странными фантазиями, я постарался от них отделаться, и вскоре мне это действительно удалось. Я даже сумел относительно легко и не фальшиво напеть вполголоса оперную застольную песнь. Но тут, повернув случайно голову, я увидел странную фигуру, которая стояла в изножье кровати и не сводила с меня глаз, с выражением, впрочем, вполне дружелюбным.

Это был приятный молодой человек едва ли старше двадцати двух лет, вида отнюдь не бесплотного и не расплывчатого, а очень даже живого. Если бы не слова дяди и если бы знать объяснение, как в комнату мог незаметно проникнуть посторонний, мне не пришло бы и мысли о сверхъестественном вмешательстве. Манеры у красавчика были аристократические, наряд — пурпурный кафтан с прорезью и вышивкой по всей длине рукава, изящная шпажка на боку, шляпа с пером в руке — самый изысканный. Волосы падали длинными локонами на широкий кружевной воротник, бородка была закручена на конце, как и крохотные, подвернутые вверх усики. Лицо, доброе и кроткое, любезно улыбалось, выказывая самые дружеские чувства.

— Безмерно счастлив свести с вами знакомство, — заметил он, играя золотым кружевом на рукоятке рапиры. — Особенно потому, что за время болезни меня мало кто навещал. Пожалуй, кроме дворецкого, в последнее время не было никого, да и тот как будто новый. Его поставил на должность еще один чужак, который, непонятно на каком основании, здесь распоряжается. Как только поправлюсь, я со всем этим разберусь.

— Вы говорите, вам нездоровилось?

— Да, дурнота, непонятная бессонница, а все из-за комка в груди, за который я должен благодарить Гарольда, моего братца. Если бы не эта история, я бы вас познакомил. Но я вас спрашиваю: после случившегося могу ли я оказать ему подобную честь? Стоит ли вообще с ним общаться? Если бы здесь присутствовала кузина Беатрис…

Тут в дверь постучали, и призрак, отшатнувшись немного в сторону, начал тускнеть и постепенно — сначала ноги, потом туловище и, наконец, лицо — весь истаял в воздухе. Я уже видел полностью резное изножье кровати, которое он прежде собой заслонял; не осталось совсем ничего, что напоминало бы о странном визитере. Открыв дверь, я увидел только Биджерза, дворецкого.

— Ланч готов, мастер Джеффри, — сказал он. — Рыбы сегодня не будет, Западный дилижанс не прибыл, но грибы просто исключительные. Слышал мимоходом, как вы беседовали с духом — не с нижним духом сэра Рутвена, а с верхним. Сэр Рутвен видел только нижнего, а я обоих. Этого видел на прошлое Рождество, примерно в то же время. Беседой он меня, правда, не удостоил: кто я, всего лишь дворецкий. Они очень друг на друга похожи, мастер Джеффри. На обед подадут оленью ногу — очень рекомендую, да и почки тоже заслуживают внимания.

Глава II

В оставшееся время моего визита не произошло ничего заслуживающего упоминания. Рождественские праздники прошли как обычно, на следующее утро я вернулся в Лондон, и вскоре история с духами стала изглаживаться из моей памяти. Вначале, разумеется, я не мог думать ни о чем другом. Но мне помнилось, как хладнокровно воспринимал происходящее дядя Рутвен; я и сам начал склоняться к более трезвому подходу и задумался: что, если наиболее странные подробности являются не чем иным, как плодом моего воображения? В конце концов я пришел к выводу, что никакого духа не было, я просто видел сон.

Тем более я был занят по горло, и времени на праздное любопытство и досужие размышления совсем не оставалось. Первые восемь месяцев я прилежно готовился к карьере адвоката, а затем старательно забывал все выученное, сопровождая в прогулках по Лондону кузину Лилиан. Она вернулась из поездки по континенту и, прежде чем отправиться в Грейндж, на некоторое время остановилась с отцом в Лондоне. Приятный долг опекать Лилиан достался в основном мне: сэр Рутвен охотно освободил себя от этой докуки. Я был по уши влюблен в кузину, однако ни за что на свете не признался бы в этом преждевременно, чтобы Лилиан не стала мною помыкать. В конце концов мы, разумеется, рассорились. Это произошло накануне отъезда сэра Рутвена и Лилиан домой, и она, известив меня, что отправляется дилижансом в 10.45, строго-настрого наказала, чтобы я ни в коем случае не вздумал ее провожать. Мне это показалось добрым знаком, и я тут же поспешил к дилижансу. Как обычно бывает в таких случаях, мне не повезло, я опоздал, но невезенье обернулось удачей. Лилиан, поняв дело так, что я не настроен в скором времени мириться, начала раскаиваться в своем поведении.

Незадолго до Рождества сэр Рутвен, как обычно, пригласил меня в Грейндж. К его письму была приложена надушенная записка от Лилиан, где было сказано, что она охотно уехала бы на Рождество с тетей Элинор, но это невозможно и посему она остается дома, однако, если я явлюсь в Грейндж прежде, чем она куда-нибудь отбудет, она сочтет это положительным оскорблением. Записка очень меня воодушевила, я счел, что дела мои неплохи, тут же упаковал сундук и рождественским утром сел на первый дилижанс и отправился в Грантли-Грейндж.

И снова при выходе из дилижанса я был встречен колокольным звоном, и снова ко мне никто не вышел, и я поспешил в библиотеку засвидетельствовать свое почтение дяде Рутвену, которого рассчитывал застать на привычном месте у камина. Да, он был в библиотеке, однако не сидел, а стоял. Стоя рядом с креслом, он отвешивал самый сердечный поклон кому-то, кто находился в дальнем конце комнаты. Переведя взгляд туда, я заметил молодого человека в придворном платье двухсотлетней давности; приложив руку к сердцу, он с еще большей старомодной любезностью и приветливостью возвращал дядюшке поклон. Ни на мгновение я не усомнился, что вижу «нижнего» духа. В самом деле, он был почти неотличим от духа «верхнего». Тот же возраст, то же радостное и благорасположенное выражение лица. Густые локоны, падавшие на воротник, остроконечная бородка, бархатный, с разрезами, костюм, кружева, золотые кисточки, узкая рапира с изысканной отделкой. Заметные различия сводились к более темному цвету лица и волос, а также яркому, винно-красному цвету платья. Душа радовалась при взгляде на это взаимное приветствие, столь оно было сердечным и церемонным: дядя приседал до тех пор, пока не стукнулся о стоявший сзади стол, дух в ответном поклоне задел кончиком ножен Сальватора Розу, добавив к следам жучков свежую царапину.

— Видишь, Джеффри, — шепнул дядюшка, изготавливаясь к новому поклону, — он явился снова, минута в минуту. Тогда же, когда и в прошлом году, словно его разбудили колокола. Помнится, ты предположил, что я, наверное, повадился слишком резко его обрывать. Будем же на сей раз осмотрительны и выслушаем его историю с начала до конца. — Он обратился к призраку: — Счастлив снова вас видеть, любезный сэр.

— Я счастлив не менее и даже более, — отозвался дух. — И я знаю, что мой брат Артур, услышав о вашем прибытии, радовался бы точно так же. Впрочем, от кого ему услышать? После того как он дурно со мной обошелся, — собственно говоря, возвел на меня поклеп, — было бы ниже моего достоинства приближаться к нему даже для того, чтобы сообщить такую новость. Придется поэтому приветствовать вас единолично.

— Нет, ты только послушай! — пробормотал дядя Рутвен, краснея от гнева. — Я старался изо всех сил, но возможно ли обмениваться любезностями с тем, кто вообразил, будто я у него в гостях? Я обращаюсь с ним так радушно, как только могу, а в результате он, глянь, позволяет себе покровительственный тон.

Случилось так, что, тронутый теплым дядюшкиным приветствием, призрак немного переместился нам навстречу и оказался между нами и окном. От перемены места переменилась удивительным образом и его наружность. Красивое, располагающее лицо обернулось странной путаницей линий, черты закрыло паутиной борозд и морщин, и что они выражают — было не понять. Впрочем, через миг прежняя картина вернулась на место. Призрак отодвинулся от окна, лицо его вновь сделалось четким, в нем высветились любезность, утонченность и ум. Тайна объяснилась лишь впоследствии. А в ту минуту странное зрелище мелькнуло так быстро, что казалось излишним выяснять причины происшедшего. В память мне врезалась только одна деталь: красная линия поперек его шеи, словно бы след насилия. Даже когда дух посторонился, она не изгладилась, пока на нее падал прямой солнечный свет.

— Будь здесь кузина Беатрис, — заметил дух далее, — она, конечно, тоже была бы счастлива вас принять. Но где она теперь? Я не видел ее уже несколько дней. Как вы думаете, возможно ли, что братец Артур, мало того что оскорбил меня необоснованным подозрением, но еще и настроил против меня кузину? Если это так, пока жив, ни за что…

— Ты только послушай! Пока он жив! Молча выносить подобный бред? — крикнул дядя Рутвен. — Ну что, Джеффри, видишь теперь, что надо положить этому конец?

С этими словами дядюшка, как в предыдущее Рождество, схватил большую книгу и мстительно швырнул в незнакомца. Если раньше у меня возникали сомнения относительно его нематериальной природы, теперь их не осталось. Сколь бы плотным и непрозрачным ни казался призрак, том, попав ему в живот, свободно пролетел насквозь и шлепнулся на пол с той стороны, сама же фигура не претерпела ни малейшего ущерба, за исключением только мелькнувшей на лице тени неудовольствия, что при таком грубом приеме было вполне понятно. Осознав как будто, что ему не рады, призрак поблек и исчез.

— «Цицерон» Миддлтона[6] на сей раз, — заметил дядя, утирая лицо и рассматривая орудие, которое только что с успехом использовал. — Переварил, как и прошлогодний том. Если так пойдет дело, освоит в конце концов всю мою библиотеку. Ничего не попишешь, Джеффри. Ты видел, я старался быть вежливым. Но когда какой-то призрак изображает из себя владельца дома и к тому же разговаривает так, будто он живой, кто устоит перед искушением заткнуть ему рот? Ну ладно, Джеффри, готовься к ланчу. Южный эркер, как в прошлом году.

Поскольку комната была та же и все катилось по прежней колее, я ожидал новой встречи с духом в пурпурном платье. И понятно, поднимался по лестнице не без некоторых опасений. Одно дело, когда тебе является дух с самого начала улыбающийся и дружелюбно настроенный, и совсем другое — когда ты намеренно пересекаешь дорогу духу, у которого, быть может, настроение сейчас не из лучших, и он решит досадить тебе при помощи каких-нибудь сверхъестественных средств. Переодеваясь, я все время ждал появления духа и нервно оглядывался. Но так уж заведено, что самые, казалось бы, верные ожидания оправдываются редко; никто меня не потревожил, и я, переодевшись, радостно и спокойно отправился в столовую.

У порога гостиной я услышал легкий шелест шелков, вошел и застал там кузину Лилиан: она уже была одета к ланчу и теперь охорашивалась у камина. После того, что произошло в Лондоне, она, разумеется, изобразила надменный реверанс и обратилась ко мне по фамилии, словно к чужаку, представленному ей только вчера; я, конечно же, ответил поклоном, каким Рэли впервые приветствовал королеву Елизавету[7]. Слегка подняв брови в знак того, что удивлена моим вторжением, Лилиан заметила, что сэр Рутвен как будто находится в библиотеке. Я сказал, что уже видел сэра Рутвена и нашел его полностью поглощенным беседой с духом. Поскольку день сегодня как будто приемный и могут явиться другие посетители, я решил пока что его не тревожить, а с ее разрешения остаться здесь.

Благополучно покончив с преамбулой, мы перешли к обмену колкостями; иные приходилось импровизировать, однако большая часть, заготовленная много ранее, хранилась в запасе как раз для подобного случая. Обмен снарядами не приносил большого ущерба, каждый из нас оставался недосягаем в своей крепости, меж тем мы постепенно успокоились и дело пошло к примирению. Насколько бы растянулся этот процесс при обычных обстоятельствах, не знаю, но внезапно Лилиан словно что-то подтолкнуло. Схватив меня за руку, она, как встарь, обратилась ко мне просто по имени. Я обернулся: ее взгляд, удивленный, но не то чтобы особенно испуганный, был устремлен в противоположный конец комнаты.

— Смотри, Джеффри! — прошептала она. — Верхний дух! Как его сюда занесло?

Глава III

Обернувшись, я заметил наконец духа в пурпурном бархатном костюме, склонявшегося до самого пола в столь смиренном поклоне, что гневаться на него было невозможно, хотя объяснение все же требовалось.

— Позвольте, любезный сэр, — заговорил я, — такое вторжение…

— Я, разумеется, должен извиниться. — Последовал новый поклон. — Этим утром я немного опоздал к Южному эркеру. Проходя по коридору, я заметил здесь даму. Решив, что это кузина Беатрис, я вошел. Вижу, это была ошибка. Прошлой ночью я без конца ворочался, не давал покоя комок в груди; плохой сон, расстроенные нервы — вот я и обознался. Всему виной, наверное, возмутительный поступок братца Гарольда. А теперь мне остается только извиниться за вторжение и уйти.

— Задержитесь ненадолго, — попросил я. — Это моя кузина мисс Лилиан, она нисколько вас не боится и простит вам этот небольшой промах. И… и мне нужно многое вам сказать.

Собственно, я опасался, что вижу духа в последний раз, а мне из милосердия следовало просветить его относительно его истинного положения. Поистине печально было наблюдать юного призрака, миловидного и приветливого, который не первый уже век разгуливает, считая себя живым, и я решил: будет благим деянием исправить его ошибку. Как нарочно, в тот же миг мне подвернулось убедительное доказательство. Собираясь удалиться, призрак сделал шажок в сторону; как в прошлый раз его собрат, он оказался между мною и окном, и схожим образом его черты накрыла сеть борозд и морщин. Но поскольку в такой позе он задержался немного дольше, чем другой призрак, мне скоро открылась его тайна. Удивительное явление: яркий солнечный свет пронизывал призрака насквозь, голова при этом делалась прозрачной. Не такой прозрачной, как стекло, а скорее матовой, как фарфоровая пластина, которую держат против света: мутная, она все же пропускает свет и на ней отчетливо проступают темные трещины и дефекты. Подобным же образом свет преобразил голову нашего гостя; она сделалась полупрозрачной, вроде облачка или тумана, и во всех направлениях ее пересекали прямые и кривые линии различной толщины. Вначале мне показалось, что под сплетением линий черты лица исчезли совсем и их можно видеть только в профиль, но вскоре я убедился, что это не так. Они оставались на месте: блестящие глаза, нежный рот, красивой формы ухо. При известном усилии их общие контуры все еще можно было различить. Просто на них наложилось множество других линий, проступивших из глубины черепа. Но и эти, другие линии оказалось возможным проследить. Широкая искривленная борозда обозначала контур долей головного мозга. Я видел границы глазного яблока под орбитой глаза, видел тонкие нити, связывающие глаз с мозгом. Видел барабанную перепонку, мелкие косточки уха, четко обозначенные извилистые ходы между носом и ухом. Нёбо, глотку — до самого того места, где начинался нарядный кружевной воротник. Короче говоря, под яркими солнечными лучами голова молодого человека уподобилась современным медицинским моделям из воска, в которых точно воспроизведены на полагающихся местах все детали скелета; более того, в отличие от любой рукотворной модели, эту голову можно было изучать во всех подробностях, не разнимая.

— Как долго, — начал я, сдвигаясь чуть в сторону, чтобы видеть духа на фоне стены, а не окна (я рассчитал точно: призрак вернул себе человеческий облик, черты обозначились с обычной четкостью, лишние линии и дуги исчезли), — как долго вы хвораете и плохо спите по ночам из-за боли в груди?

— Неделю, пожалуй, или даже больше.

— Простите, тут вы — да и тот, другой — чуточку промахнулись в хронологии. Тот небольшой эпизод, который, по-вашему, длится всего лишь несколько дней, в действительности растянулся более чем на два столетия. Вас постигло такое состояние ума, когда невозможен правильный счет времени. Почему подобное произошло, у меня не спрашивайте. Тем не менее печальные факты таковы, что ваши блуждания продлились уже два века и не известно, кончатся ли они вообще. В доказательство я могу сослаться на ваш костюм, сшитый по моде времен Карла II[8], меж тем как наступил уже тридцать восьмой год правления королевы Виктории[9].

Я примолк, рассчитывая, что дух пожелает задать какой-нибудь вопрос. Но он растерянно молчал, и я продолжил:

— И вы опять заблуждаетесь, полагая, что полученное вами телесное повреждение всего лишь нарушило ваш сон. Нет, вы умерли и, разумеется, были должным образом похоронены. Соответственно, сейчас вы не человек, а всего лишь призрак. Должно быть, вам неприятно это слышать, но рано или поздно пришлось бы узнать. В конце концов, нет ничего плохого в том, чтобы быть благовоспитанным, добропорядочным духом. В качестве такового вам позволено показываться каждое Рождество, но лишь на несколько минут, после чего вы, без сомнения, возвращаетесь к себе в могилу. Там, как я предполагаю, вы дремлете до следующего Рождества — у вас ведь, похоже, нет ясного представления о том, где вы находитесь. По крайней мере, вам уютно и привольно, чего не скажешь о многих прочих духах. Даже отец Гамлета вроде бы претерпевал мучения, при том что, если верить свидетельствам, он был, не в пример своему брату, очень достойным человеком. Вы мне не верите? Тогда, в качестве доказательства, встаньте, пожалуйста, перед окном — прямо под солнечные лучи. А теперь, позвольте, я подержу для вас зеркало. Вглядитесь в отражение — видите, вы просвечиваете насквозь? По-моему, это самое надежное доказательство того, что человек благополучно перешел в разряд духов. Вот видны ходы у вас в ухе, завитки мозга, яремная вена. А вот эту линию не примите за нерв или иную деталь анатомии — это трещина в стекле. Если вам захочется потом из любопытства изучить свою внутреннюю анатомию основательней, советую воспользоваться новым, хорошим зеркалом. Ну, вы еще сомневаетесь относительно своего нынешнего состояния?

— Увы, какие уж тут сомнения, — простонал дух. — Но что же мне делать?

— Занятий множество. Я думаю вот что: как человеку не следует вести праздную жизнь, так и у духов должны быть свои обязанности. Едва ли в незримом мире хозяйство организовано так, чтобы духи зря прожигали жизнь, а вернее, существование. Будь я духом, уж я бы постарался приискать себе какое-нибудь достойное применение. Наверное, нашел бы способ приносить пользу миру, мной покинутому. Предположим, вы поставите себе задачу удержать в памяти хоть что-нибудь касающееся вашего пребывания в незримом мире: к какому разряду вы отнесены, куда посланы и прочее подобное, и через мое посредство время от времени делились бы этими сведениями с человечеством. Не кажется ли вам, что это было бы благое деяние, что все живущие на земле были бы вам бесконечно благодарны?

Дух молча помотал головой. Очевидно, благодарность всех живущих на земле не особенно его прельщала.

— Или же, — продолжал я (меня осенила новая идея, особенно мне понравившаяся, поскольку я в последнее время увлекался юридическими аспектами медицины), — или же вы могли бы внести немалый вклад в изучение анатомии и патологоанатомии. В печати сообщалось о человеке, имевшем в боку отверстие, через которое можно было наблюдать за процессами пищеварения, что принесло большую пользу медицинской науке. Нужно ли говорить, что ваш случай бесконечно интереснее и куда перспективней с практической точки зрения? Не особенно рискуя ошибиться, предположу, что тело у вас такое же прозрачное, как голова, и только одежда мешает наблюдать за функционированием ваших внутренних органов. Разоблачившись, вы запросто могли бы при ярком солнечном свете демонстрировать работу сердца, легких и желудка. Давая ежедневные сеансы, вы обогатили бы науку новыми открытиями. В вашем организме, несомненно, заключен некий тонкий, призрачный, едва уловимый флюид, аналогичный человеческой крови, и медики могли бы изучать его циркуляцию. Во врачебной науке имеются неразрешенные вопросы, касающиеся некоторых органов и сосудов: действительно ли человеческий организм в них нуждается, или это рудименты, в процессе развития утратившие свое значение. С вашей помощью эти вопросы могли бы быть разрешены. Собственно…

Захваченный размахом своих предположений, я отвлекся от призрака и сквозь полуприкрытые веки созерцал потолок, но тут Лилиан, тихонько дернув меня за рукав, скосила глаза на нашего гостя, и я понял, что пора обратить на него внимание. Он неподвижно стоял у окна, однако любезной мины у него на лице как не бывало; по нему разливался теперь румянец злобной ярости, омрачившей все его черты. Я, естественно, смолк, он резко повернулся ко мне.

— Вы все сказали? — Дух разразился старомодным богохульством времен династии Стюартов[10]. — Ваше оскорбительное предложение на том заканчивается? Хорошо ли вы поразмыслили, прежде чем додуматься до того, что сэр Артур Грантли, придворный короля Карла, не найдет себе более достойного занятия, чем иллюстрировать собой теории всевозможных горе-лекарей и шарлатанов?

Извергнув еще одно кощунственное ругательство, дух наполовину вытянул из ножен тонкую рапиру, злобным, мощным толчком отправил ее обратно, выскочил за порог и исчез. Из коридора донеслись топот и еще пара-тройка диковинных устаревших ругательств.

Глава IV

Мы с Лилиан обменялись взглядами, полными немого удивления. Колокол позвал на ланч, мы все так же молча двинулись в столовую.

— Возможно ли, — начал я, когда мы вошли в следующую комнату, — что этот человек, которого мы принимали за скромного домочадца, на самом деле являлся главой семьи? И твоим, Лилиан, предком?

— Папа должен знать. Спросим его за ланчем.

И вот, когда старый джентльмен взялся за вино, орехи и изюм (до этой минуты он занимался исключительно обедом и не любил, чтобы его отвлекали), Лилиан спросила:

— А был ли такой сэр Артур Грантли, папа?

— Дай подумать, — пробормотал дядя Рутвен. — Да, был, два столетия назад. Теперь припоминаю. Их было два брата-близнеца; старший наследовал поместье и титул, младший получил звание капитана королевской гвардии. Можно было ожидать, что ровесники, связанные столь тесными узами родства, будут жить душа в душу, но случилось иначе. Они рассорились, один брат убил другого и был за это повешен.

— А сохранились ли какие-нибудь записи, дядя Рутвен?

— Разве что в «Государственных процессах»[11]. Я туда никогда не заглядывал. Ни в «Берке»[12], ни в «Дебретте»[13] ссылок нет. Из этих весьма полезных сборников можно узнать только, что Гарольд Грантли умер в возрасте двадцати двух лет; причина умолчания, вероятно, — забота о семейной чести, хотя по прошествии стольких лет едва ли это необходимо. Нет лучшего средства очистить фамильный герб, чем время. Неприятно, конечно, когда клеймо убийцы лежит на твоем отце или деде, но если речь идет о событиях двухвековой давности — кого это волнует? Иначе лихо бы пришлось всем до единой королевским фамилиям. Возьмем ее величество всемилостивейшую королеву Викторию — разве есть свидетельства, что ее хоть сколько-нибудь заботят подозрения, омрачающие память королевы Марии Шотландской?[14] Да лучше иметь предков с дурной славой, чем без всякой славы. Ну, обнаружит кто-нибудь, что на одной из ветвей его фамильного древа устроился Гай Фокс[15], — станет ли это для него ударом? В любом случае это пустячное убийство в роду Грантли нас не должно огорчать: прямая линия наследования тогда прервалась, майорат достался нам[16] как представителям побочной ветви.

Исчерпав свое знание предмета, дядя Рутвен вновь взялся за стакан и далее повел речь о выращивании репы. Но мы с Лилиан этим не удовольствовались, после ланча ускользнули в библиотеку и сняли с верхней полки один из пыльных, ветхих от старости томов «Государственных процессов». Книгу, похоже, годами не снимали с полки, но мы, зная, при каком монархе произошел интересующий нас случай, за считаные минуты отыскали процесс «Rex Grantley»[17]. Книга была очень тяжелая, и мы сначала расположились у стола. Но там было слишком высоко, мы сели рядышком на софу, раскрыли книгу на коленях и стали вместе читать. Признаюсь, мне такое чтение понравилось. Лилиан пришлось склонить голову, ее локоны задевали мое плечо, теплое дыхание обвевало щеку. Чтобы поддержать Лилиан (как-никак на коленях половина тяжеленного тома), я обвил ее за талию, а она так углубилась в рассказ об убийстве, что как будто ничего не заметила. В литературе нередко встречаются такие эпизоды: молодой человек и девица сидят подобным же образом и читают одну на двоих книгу. Обычно это бывает томик поэзии или, на худой конец, увлекательный роман. Вопрос состоит в том, часто ли случается, чтобы молодая леди и ее поклонник увлеченно знакомились с историей убийства, совершенного одним из представителей ее семейства, и не чувствовали при этом ничего, кроме интереса к сюжету, как если бы главную роль в повествовании играли какой-нибудь Джек Шеппард[18] или Оливер Твист. Но, как верно заметил дядя Рутвен, уж очень это было давно.

Из отчета в «Государственных процессах» следовало, что Артур и Гарольд Грантли были близнецы и им сравнялось по двадцать два года. Как говорил дядя Рутвен, Артур был старший и ему достались титул и поместье, Гарольд же получил офицерский чин в дворцовой гвардии. Естественно, братья много времени проводили вместе и все думали, что они очень друг к другу привязаны. Случались, разумеется, и небольшие размолвки, но вплоть до убийства никто не замечал, чтобы между ними пробежала черная кошка. Беда произошла в один из рождественских дней, около полудня. Гарольд взял отпуск, чтобы навестить в Грейндже брата; после раннего обеда (гостей в доме не было, и некоторыми формальностями и церемониями братья пренебрегли) оба сидели за столом, беседовали, ели ломбардские орехи и пили вино. Возможно, они и выпили лишнего, однако не настолько, чтобы уж очень опьянеть. Вино разве что слегка разогнало кровь, но, как оказалось, это и привело к несчастью, лучше уж им было упиться до бесчувствия. Сэр Артур воспользовался случаем показать брату ценное фамильное наследие, известное как большой ланкастерский бриллиант и доставшееся их семье от боковой ланкастерской ветви[19]. В лихую годину Кромвеля[20] бриллиант прятали в тайнике, и только теперь извлекли на свет божий. Можно предположить, что сэр Артур, неравнодушный к их кузине Беатрис и желавший на ней жениться, объявил, что подарит ей семейную драгоценность, Гарольд же (он и сам был влюблен в Беатрис и не менее брата надеялся на взаимность) стал возражать, разгорелась ссора. Как бы то ни было, в доме слышали, как они громко спорили, неожиданно Гарольд позвал на помощь, прибежавшие домочадцы увидели, что его брат лежит на спине бездыханный, с явственными следами насилия на шее. Рассказ Гарольда сводился к тому, что сэр Артур внезапно откинулся на спинку кресла и стал задыхаться, словно его хватил удар. С другой стороны, выдвигались аргументы, что крепкие молодые люди не мрут на каждом шагу от внезапного припадка, что на трупе заметны следы удушения, что между братьями произошла размолвка (этого не отрицал и Гарольд), что они были соперниками в любви (само по себе достаточный повод для ненависти и ссоры) и — более того — что Гарольд, как претендент на наследство, был заинтересован в смерти брата. Опять же, бриллиант исчез. Если бы смерть была естественной, драгоценность никуда бы не делась, но она была главным поводом к ссоре, а потому убийца решил уничтожить улику, выбросив ее, по всей вероятности, в озеро. Словом, все ополчились на оставшегося в живых брата, добавились и политические мотивы, в наше время едва ли понятные; кое-кто из фаворитов короля рассчитывал, устранив высокопоставленного соперника, продвинуться по служебной лестнице в гвардии и сумел повлиять на монарха не в пользу подозреваемого. В общем, после многих перипетий и продолжительного судебного процесса Гарольд был признан виновным и казнен.

— Теперь, — сказал я Лилиан, — для меня прояснилось многое, чего я не понимал. Красная линия на шее нижнего духа, боль в груди у духа верхнего (не иначе как от давления извне) — все эти обстоятельства складываются в единую историю и как нельзя лучше совпадают с судебным отчетом. Только — вот что на первый взгляд кажется странным — убитый как будто не помнит, что был убит, а убийца не помнит, что был казнен.

— В самом деле странно. Ну да не ждать же от духов большого ума!

— Это странно на первый взгляд, но стоит поразмыслить, и все встает на места. Претерпев насилие, мы часто впоследствии ничего не помним. Возьмем человека, который упал с высоты или получил удар дубинкой и потерял сознание; очнувшись, он понимает только, что с ним что-то случилось, но самого падения или удара не помнит. Почему же должно быть иначе, когда пострадавший умер? Рассмотрим обстоятельства в этом свете, и мы увидим: молодой баронет пробуждается в могиле, смутно помня о том, что на него как будто напали, о самом же убийстве даже не догадывается. Точно так же младший брат пробуждается и думает, что он живой; память о законном наказании стерлась, помнится только, что его обвиняли в насильственном преступлении, каком — неизвестно, однако он обижен и не находит себе покоя.

— В самом деле, это очень правдоподобно, — согласилась Лилиан. — Но если он все же невиновен?

— В это трудно поверить, слишком много фактов говорит против. Такое неразумное предположение могло прийти в голову женщине, которой хочется смыть пятно с фамильного герба.

— Тьфу на фамильный герб, — отозвалась Лилиан, изображая вытянутыми губками «тьфу». При этом она была так хороша, что я, по-прежнему поддерживая ее за талию, всерьез задумался, а не воспользоваться ли случаем, чтобы сделать предложение. Оно ведь само собой разумелось, и каждый, в том числе и сама Лилиан, со дня на день его ожидал; дело внутрисемейное, предвидели его давно, обсуждали неоднократно, так чего же медлить, почему не открыть свое сердце?

— Думаю, Лилиан, — начал я, — сейчас самое время поговорить о нашем будущем.

— Хорошо, Джеффри.

На ее щеках выступил румянец; она догадывалась, что будет дальше: последует любовное признание, составленное в самых нежных выражениях. Но что касается нежных выражений, то по крайней мере в этом я, помня недавние провинности Лилиан, решил ее разочаровать.

— Нет, — сказал я, — Гарольд не мог быть осужден безвинно, в это невозможно поверить. Так что, Лилиан, видишь сама: ваша семейная репутация изрядно подпорчена. Тем не менее я, к несчастью, очень сильно к тебе расположен, а потому предлагаю руку и сердце. Надеюсь, этим я не нанесу себе слишком большой урон.

— Ты очень-очень добр, Джеффри, — отвечала Лилиан. — Я бесконечно благодарна тебе за такую честь. Мне кажется, каждой семье рано или поздно случается пережить какой-нибудь позор вроде смертной казни. У нас он уже позади, и я расцениваю это как величайшее везенье. А вот по вашей линии позор еще ожидается, и, судя по всему, выпадет он настоящему ее поколению. Я рада принять твое предложение — хотя бы для того, чтобы иметь законное право быть рядом и поддерживать тебя во время предстоящего испытания.

Так совершилась наша с Лилиан помолвка.

Глава V

Предполагалось, что венчание состоится не сразу. Дядя Рутвен придерживался старомодных понятий относительно брака; прежде всего он считал, что молодой человек не имеет права жениться, пока не приобретет профессию, ибо фамильное состояние — вещь слишком ненадежная и семья не должна зависеть от превратностей судьбы. Таким образом, было решено подождать моего успешного дебюта в суде.

Он состоялся в ближайшем октябре. Мне была доверена роль третьего адвоката в процессе «Ученик благотворительной школы против церковного старосты», угроза физическим насилием. Церковный староста отодрал ученику уши за игру в шарики на надгробии, но, к несчастью, настиг его уже за чертой кладбища. Это позволило вести речь о превышении власти и предъявить иск. Тяжба тянулась без малого пять лет, пора было переходить к судебному разбирательству. В качестве свидетелей вызвали директора школы, викария, добрую половину прихожан и троих звонарей — все они явились. Дополнительно требовалось свидетельство игрушечного мастера, который продал ученику шарики, однако получилось так, что вызов застал его в Шотландии, на смертном одре. Были назначены лица, уполномоченные отобрать у него показания. Игрушечный мастер лежал в бреду, сознание возвращалось к нему не более чем на полчаса в день, и он хотел воспользоваться этим промежутком, чтобы составить завещание. Однако судебные порученцы упорно не давали ему это сделать, требуя показаний; они сбивали мастера с толку, и он вновь начинал бредить. Процесс, разумеется, требовалось отсрочить, пока требуемое свидетельство не будет получено.

Случилось так, что старший адвокат отсутствовал и обязанность просить отсрочки легла на меня; немного опасаясь за свой голос, я все же справился с заданием. Судья сказал, что при согласии противной стороны никаких возражений не предвидится, противная сторона подтвердила свое согласие, отсрочка была дана. После этого я написал сэру Рутвену, что мой дебют в суде состоялся. Сэр Рутвен тут же откликнулся, интересуясь, появится ли в «Таймс» репортаж о моей речи. Я ответил, что этого не ожидаю, поскольку газеты, в ущерб другим важным новостям, посвящают главное внимание конфликту в Черногории[21]. Дядя Рутвен ответил, что в целом удовлетворен, даже если «Таймс» обо мне промолчит, и что теперь, когда я способен содержать семью вне зависимости от унаследованного состояния, свадьба может быть назначена сразу после Рождества. Мне было предложено приехать в рождественский сочельник, мы уютно пообедаем в тесном кругу, пока не начнут съезжаться приглашенные гости.

Соответственно, я появился в Грантли-Грейндже днем двадцать четвертого и поднялся в свою комнату в сопровождении Биджерза, который не только осветил мне дорогу, но и помог распаковать багаж. При этом он с непринужденностью, свойственной старым слугам, пустился судить и рядить о последних событиях.

— Только что доставили корзину с превосходным большим лососем, мастер Джеффри, но это на завтра. Вы его оцените, когда увидите; сэр Рутвен им очень гордится. Духи с вашего прошлого приезда не показывались, — может, и вовсе ушли навсегда. Поговаривают, на следующей неделе на бракосочетание явится сам граф Килдар, но явится или не явится, а серебряный кувшин уже прислал. Может, всех духов в конце концов заперли на замок там, где их место. Элинор, тетушка мисс Лилиан, между прочим, заткнула за пояс графа Килдара. Она, говорят, прибыть не сможет, но видели бы вы, мистер Джеффри, какие она прислала серьги с бриллиантами — в ломбардский орех величиной! Что до сегодняшнего винограда, боюсь, он кое-где тронут плесенью, зато устрицы…

— Хорошо-хорошо… спасибо, Биджерз. — Поток слов меня утомил, и Биджерз, поняв намек, сделал вид, что снимает пылинку с моего венчального фрака, и потихоньку выскользнул за порог. На самом деле я не столько устал, сколько хотел поразмыслить в одиночестве. Что-то в замечании Биджерза пробудило во мне ассоциации, но настолько смутные и неуловимые, что никаких путных выводов из них извлечь не удавалось. Бриллианты размером с ломбардский орех… бриллианты-орехи, орехи-бриллианты — эти слова связались у меня в голове в мелодию, но что из них следует? Как я ни напрягал мозг, фрагменты не укладывались в определенную картину. Ночью продолжалось то же самое: те же слова, те же звуки, та же мелодия, похожая на перестук колес поезда. Среди ночи я проснулся: меня вдруг осенило, но решение загадки показалось столь диким и невероятным, что я сразу его отбросил. Даже тогда, в полусне, в час, когда буйные фантазии мешаются со столь же фантастическими снами, я счел эту идею сумасбродной и достойной осмеяния; вновь погружаясь в сон, я думал, что окончательно с нею расстался. Но вот я пробудился, в окне ярко светило солнце, а в памяти воскресла все та же чудна́я мысль. Странное дело: мыслил я уже по-дневному спокойно и здраво, наплыва буйных фантазий можно было не опасаться, а ночная идея, причудливая и призрачная, как прежде, вызывала уже не смех, а желание серьезно и тщательно ее обдумать. В конце концов, ничто не мешало проверить ее экспериментально, хотя действовать следовало втайне и осторожно, дабы не навлечь на себя насмешки, если затея провалится.

Одевшись, я на цыпочках прокрался вниз. Утро только начиналось, внизу все было тихо, только одна из горничных смахивала с мебели пыль. Поскольку все давно привыкли к моим ранним прогулкам, она лишь на миг скользнула по мне взглядом и снова взялась за дело. Через окно-дверь я вышел на голую и блеклую зимнюю лужайку. Садовник заново укутывал растения соломой, но и он лишь притронулся к шляпе и ничего не сказал. По гравиевой дорожке я обогнул террасу и достиг задворков дома, а оттуда свернул к сосновой роще поблизости.

Посреди нее располагался семейный склеп Грантли. Вид его нисколько не омрачал настроения; это была кирпичная постройка нескольких футов в высоту, с некоторой претензией на архитектурную гармонию. Со склепом не было связано ни суеверий, ни сентиментальных воспоминаний. Собственно, на тот день там покоилось не более полутора десятков представителей семейства. Склеп был сооружен четыре века назад, и рассчитывали его приблизительно на сотню покойников, но во времена мятежа в поместье побывали солдаты Кромвеля; им не хватало пуль, и они повыбрасывали мертвых Грантли за порог, чтобы пустить в переплавку свинцовые гробы. После этого здесь нашли приют лишь два-три поколения Грантли; прочих стали хоронить на кладбище у деревенской церкви. Лет десять назад склеп понадобилось открыть, чтобы установить дату смерти одного из усопших, необходимую как доказательство в суде. Дверь, которой давно не пользовались, заупрямилась, в конце концов пришлось сломать замок. Разумеется, запоры собирались восстановить, но — опять же разумеется — не восстановили: как всякое не особенно спешное дело, его откладывали со дня на день, а потом оно выветрилось из памяти. Незапертая дверь немного отошла, хотя ее никто больше не трогал, садовники стали прислонять к ней инструменты, потом открыли шире, чтобы прятать инструменты от дождя, и так, шаг за шагом, полупустой склеп превратился в сарай для садового инвентаря. Здание обросло виноградом, у цоколя скопились папоротники, посторонний принял бы его за обветшавший ледник.

Я толкнул дверь еще немного и заглянул внутрь. Солнце стояло низко, за деревьями, и прямые лучи сюда не проникали, но света хватало, чтобы разглядеть у самого входа груду грабель и мотыг, а также, чуть дальше, ряд ниш, предназначенных для гробов, но с давних времен пустующих. Внутри я установил, что ниши идут двойными рядами, теряясь во мраке. Я раскурил поярче сигару и, зажигая свечу за свечой, двинулся на разведку. В дальнем конце я обнаружил несколько ниш с гробами, которые находились на разных стадиях разрушения. Темная тканевая обивка истлела, кусочки ее валялись тут же и на каменном полу. Внешние деревянные вместилища кое-где уцелели, а кое-где распались на щепки. На нижнем краю некоторых ниш виднелись медные таблички с именами и датами, но они сохранились не все. В одной из ниш помещался источенный червями гроб грубой работы, но ни имени, ни даты, ни даже следа таблички не нашлось. Я не мог не предположить, что здесь покоится несчастный Гарольд Грантли; ему по праву было предоставлено место в фамильном склепе, однако кто-то из милосердных побуждений распорядился не указывать имени, дабы злосчастная судьба покойного канула в Лету. Все более надеясь на то, что поиски достигнут цели, я зашагал дальше. Поминутно меняя свечи, внимательно читал имя за именем; чтобы разобрать под грязью старинные буквы, приходилось протирать таблички носовым платком. Гробов оставалось все меньше, надежда постепенно уступала место разочарованию. Но это продолжалось недолго; вскоре я с несказанной радостью прочел на одной из табличек: «Артур Грантли, опоч. 25 дек. 1663 в возр. 22».

Так вот он — тот, кого я искал. Я стал внимательно разглядывать все, что уцелело. Побитый молью, изгрызенный крысами покров, вставленные один в другой гробы, вот и все. На миг я забеспокоился и огляделся: что, если рядом возникнет веселое юное привидение в пурпурном бархате и кружевах — на поясе качается рапира, и грозно спросит, с какой стати я его беспокою, но вокруг было тихо. Я пребывал наедине с собственными мыслями и намерениями, никто не собирался препятствовать мне или задавать вопросы.

Я боялся, что придется просить кого-нибудь о помощи, но зря. Все как нельзя лучше способствовало моему замыслу. Внешнее хранилище, покоробленное, источенное червями, сгнило окончательно, его можно было бы разбить на части одним ударом; свинцовый средний гроб был разъеден ржавчиной, швы распаялись и разошлись, и мне не понадобилось особых усилий, чтобы отогнуть конец крышки; внутренний гроб из красного дерева прогнил не меньше внешнего и подался так же легко. В считаные мгновения крышки всех трех гробов были вскрыты, туда можно было запросто просунуть руку.

Ненадолго я заколебался. Что, если, как иногда случается, останки не подверглись тлению и моя ладонь наткнется на твердую плоть? Справившись со страхом, я потихоньку протиснул руку внутрь — она не встретила сопротивления. Лишь тонкий слой праха на дне, едва ли достаточный, чтобы пальцем начертать на нем имя. Это было все, что осталось от веселого молодого кавалера, двенадцатого баронета Грантли. Я начал неспешно шарить по дну, перебирая прах, пока, ближе к дальнему концу, не наткнулся на небольшой твердый предмет. Сердце екнуло от волнения. Что это? То, на что я надеялся, или уцелевший фрагмент кости? Дрожа с головы до ног, я зажал предмет большим и указательным пальцем и кинулся к двери склепа. В полусумраке у приоткрытой двери моя уверенность окрепла, а при ясном дневном свете, подставив находку под золотые солнечные лучи, я расстался с последними сомнениями: мне в руки попал давно потерянный ланкастерский бриллиант.

Глава VI

Вернувшись в дом, я промолчал о своем приключении. Мне казалось, время еще не приспело, лучше подождать до вечера. Язык не поворачивался при ослепительном свете утра повествовать о тайнах мрака, вечных снов и вскрытых гробниц. Пока сумерки не внушат слушателям соответствующего настроения, кто поверит моему рассказу?

Более того: что, если днем явится дух, разгневанный моим вторжением в гробницу, потребует бриллиант назад и, быть может, я испугаюсь его чудовищных угроз и отдам свою находку? Обычное время явления духов близилось, их можно было ждать с минуты на минуту. Дядя Рутвен уже сидел в библиотеке, поджидая своего визитера. Он был как раз настроен не особенно дружелюбно по отношению к духам и громко объявил, что не намерен, как прежде, церемониться; миролюбию его пришел конец, и больше он их в доме не потерпит. А уж в эти дни особенно — сказал он; в доме готовится праздник, есть чем заняться и без них. И вот он, настороженный, уселся в большое кресло и, держа под рукой самый тяжелый том Британской энциклопедии, приготовился сокрушить духа при первых признаках его появления, прежде чем тот промолвит хотя бы одно слово.

Но к удивлению всех домочадцев и к сугубому разочарованию сэра Рутвена (он ведь приготовился действовать и не готов был смириться с тем, что зря потерял время), духи не появились: ни наверху, ни внизу. Ровнехонько в двенадцать, как никогда весело, забили колокола; многоголосый перезвон поражал необычной четкостью и быстротой; но дядю никто не тревожил, и Британская энциклопедия лежала рядом невостребованная. Наконец день стал клониться к вечеру, прозвучал гонг к обеду и мы направились в столовую.

На следующий день мы уже должны были обедать в большой компании; утром, после Рождества в тесном кругу, ожидались первые гости, которые нарушат наше уединение, и тогда уже не придется жаловаться на скуку. Но сегодняшний день сэр Рутвен желал провести без посторонних. Нас было мало, однако все помнили про Рождество и желали достойно его отпраздновать. Куда ни посмотри, комнату украшали остролист и омела. В дальнем конце камина уютно лежало большое рождественское полено, вокруг него весело трещали сучья поменьше, и оно старалось от них не отставать, но не всегда успешно — при его-то размерах. Пока оно с достоинством тлело, вокруг творились буйные игры, сопровождаемые громким треском и шипеньем. В трубу уплывали кольца красиво подцвеченного дыма, пламя вспыхивало языками, освещая все дальние углы и бросая красные отсветы на старые поблекшие портреты; даже древний, весь в трещинах, Рембрандт, на котором никто ничего не мог различить, заиграл яркими солнечными искрами.

Стол был накрыт только для нас троих, но в честь праздника так торжественно, как на два десятка пирующих. В центре водрузили, сняв чехол из зеленого сукна, высокий ветвистый канделябр, которым пользовались лишь в особых случаях. Из мест длительной ссылки вернули антикварное серебро (сэр Рутвен успел уже забыть о его существовании), и оно, как в прежние века, приятно замерцало в неярком свете канделябра. В расставленных там и сям вазочках неназойливо благоухали цветы. В нужное время из кухни должны были принести голову кабана, чтобы мы любовались, вкушали и делали вид, что ничего лучше в жизни не пробовали. Рождественский пудинг, шепнул мне Биджерз, удался как никогда за многие годы. Вокруг царили уют, гармония и веселье; все располагало к тому, чтобы поведать мою историю.

Возможно, не без некоторой театральности я извлек на свет ланкастерский бриллиант и положил на ладонь Лилиан. Я сказал, что не могу придумать лучшего подарка на Рождество, чем вернуть ей ценную и древнюю фамильную реликвию. В самых общих чертах я коснулся того, как реликвия была добыта, зато подробней описал ход мыслей, который привел к догадке, где она спрятана. Я объяснил, что находка позволяет по-новому взглянуть на материалы в «Государственных процессах»; она доказывает, что младший брат не виновен ни в каком убийстве: в пылу ссоры старший брат случайно проглотил бриллиант, приняв его за один из орехов из горки у тарелки (они были той же величины); этим убедительно объясняются и пятна на шее покойного, и исчезновение бриллианта, и — вероятней всего — докучный комок в груди духа, одетого в пурпурный бархат.

— Да-да, это именно так, — прервал меня негромкий голос.

Мы подняли глаза: у дальнего конца стола стояли оба призрака. Еще больше, чем прежде, меня поразило их сходство: различался только цвет платья. Одинаковые лица, красивые и обаятельные, одинаковые любезные манеры. Все сердечные раны явно были залечены, призраки сплетали руки в ласковом братском объятии.

— Мы все слышали, — продолжил дух в красном, — и получили объяснения, до которых сами не смогли додуматься. Оба мы с братом Артуром теперь знаем, что мы мертвы, а посему не вправе впредь посещать кров, более нам не принадлежащий. Мне известно, что меня повесили, но, поскольку я был невиновен, подробности меня не занимают. В любом случае я должен уже давно покоиться в могиле. Моя семья уверилась в моей невиновности, братец Артур, как мне известно, несмотря на давешнюю перепалку, по-прежнему меня любит, так что мне до мнения посторонних?

— А я, — подхватил призрак в пурпурном, — просто не знаю, как вас благодарить за свое избавление. Ночами я лежал — теперь мне это понятно — в могиле и не мог заснуть из-за странного комка в груди. Но нынче утром, около восьми, меня внезапно отпустило; это было такое блаженство, что я проспал — впервые за долгие годы пропустил колокольный звон и не нанес в назначенный час своего обычного рождественского визита. Но это всего лишь блаженство телесное, несравнимое с блаженством душевным: я ведь узнал, что братец Гарольд на самом деле не причинил мне никакого вреда. Думаю, если бы мы пришли к согласию по единственному поводу, который нас разделяет, то есть по поводу нашей общей привязанности к кузине Беатрис, мы бы…

— Пожалуй, тут я легко мог бы вас успокоить, — вмешался дядя Рутвен. — Если вы уделите мне минутку внимания, я покажу вам верный оригиналу портрет вашей кузины Беатрис в позднейшие годы.

Подняв со стола канделябр, он направил свет на одну из картин, висевших на стене. На портрет кузины Беатрис в зрелые лета. Картина была в трещинах, темная и ветхая, но лицо по странной случайности сохранилось хорошо. Это было лицо, давно утратившее свежесть и миловидность юности, но не приобретшее взамен достоинства — украшения зрелых лет. Густо загримированное и напудренное лицо ветреницы, без малейших следов приятности или доброты; сам сэр Годфри Неллер[22], при всем своем искусстве, не смог, не жертвуя схожестью, украсить его хотя бы искрой благородства или убрать мерзкое тщеславие, что проглядывало в каждой черте.

— Портрет вашей кузины Беатрис на пятидесятом году жизни, — пояснил дядя Рутвен. — Замуж она не вышла, при дворе отличилась своим умением жульничать в карты.

Юноши-призраки внимательно всмотрелись в картину. Мне показалось, что их братское объятие сделалось еще теснее. Наконец они, удовлетворенные, отвернулись.

— Не думаю, что у нас когда-либо повторятся ссоры из-за кузины Беатрис, хоть мы и забываем иногда, что больше не живы. — По лицу старшего брата пробежала обаятельная улыбка. — А теперь, когда все разногласия так благополучно улажены, нам остается только проститься. Сон брата Гарольда не будет отныне тревожить мысль, что я к нему несправедлив, моему сну не станет мешать комок в груди, — вероятнее всего, мы не пробудимся больше, чтобы вам докучать.

— Погодите, — вскричал дядя Рутвен. Искренне тронутый, он забыл и думать о Британской энциклопедии. — Куда же вы так скоро? Не хотите ли с нами пообедать?

Духи тем временем уже начали исчезать: как раньше, граница невидимости побежала от ног выше и добралась уже до середины туловища. Тут она нерешительно дрогнула и двинулась вниз; призраки снова показались полностью. Словно бы подержались в раздумье за ручку двери и вернулись.

— И еще, — продолжил дядя. — Я должен извиниться за прежние грубые поступки по отношению к одному из вас.

— Все уже забыто. — Призрак в красном отвесил поклон. — Что скажешь, братец Артур, можем мы немного задержаться?

— Разве что минуту-другую, братец Гарольд, хотя бы для того, чтобы искупить невежливость по отношению к молодому джентльмену, которую я позволил себе не далее как в прошлом году.

Призраки сели за стол, и обед начался. Приятно было наблюдать их старомодную любезность: галантные наклоны головы при каждом слове, адресованном Лилиан, ловкость, с какой они, не желая привлекать к себе излишнее внимание, делали вид, будто едят и пьют. Не обладая телесностью, они на самом деле не могли ни есть, ни пить, но все время подносили ко рту полные бокалы и вилки с кушаньями и, не притронувшись, возвращали обратно. Одно удовольствие было слушать их разговор: приправленный кое-где, по моде прошлых времен, богохульством, он тем не менее поражал живостью, остроумием, искрометным весельем. Вначале, конечно, беседой завладел дядя Рутвен с очерком позднейшей семейной истории, но далее слово перешло к духам, которые полчаса премило развлекали нас неизвестными дотоле историйками про двор Веселого Короля. Естественно, я забыл о современности и обратился мыслями к романтическому прошлому; воображение неудержимо увлекло меня в старые добрые времена Стюартов. Прозаический девятнадцатый век остался за спиной, я вмешался в веселую беззаботную толпу — король и придворные вовсю вознаграждали себя за лишения, которые претерпели в мрачный период Республики. Вокруг меня теснились, превращая прошлое в реальность, а настоящее — в изменчивый миф, Гамильтон[23] и Нелли Гвин[24], де Грамон[25] и Барбара Вильерс[26], Франсес Стюарт[27], те и другие ославленные мертвецы, поступки которых не заслуживают одобрения, но имена, овеянные романтикой, живут в истории и все еще притягивают наше любопытство. Под влиянием минуты даже портрет старой бедной шулерши Беатрис Грантли облекся как будто прежним очарованием юности; в бликах свечей и рождественского полена на нем проступили не заметные прежде следы красоты, и в целом оно вернуло себе ту миловидность, которой прельстился в свое время, когда она случайно явилась при дворе, король Карл, — впрочем, вскоре он забыл о мимолетном флирте, вернувшись к более устойчивым привязанностям.

— Вот уж поистине веселый двор; грустно вспоминать о нем, зная, что никогда там больше не окажешься, — заключил призрак в пурпуре. — И как бы украсила его собой моя прекрасная юная родственница, — добавил он, кланяясь Лилиан, — даже кузина Беатрис с ней бы не сравнилась. И я уверен: не в пример ей, с годами ваш облик не утратит привлекательности и благородства. А чтобы оправдать мое предсказание, будьте осторожны, не повторяйте моей ошибки.

Призрак многозначительно указал на ланкастерский бриллиант, который, по странному совпадению, лежал как раз подле тарелки Лилиан в горке ломбардских орехов.

— Однако не сомневаюсь, — добавил он в куртуазной манере своего века, — эти нежные губки ни на какие промахи не способны. А бриллиант, дополненный парным, пусть лучше послужит украшением для прелестных ушек.

— Парным, вы сказали? — удивился я, задавая себе вопрос, не проглотил ли юноша-призрак два бриллианта и не слишком ли поспешно я закончил поиск.

— Да, парным. Неужели не знаете? В самом деле? Было ведь два больших бриллианта, ланкастерский и йоркский. Благодаря союзу отпрысков этих двух враждебных партий они достались оба одному семейству, а потом, опять же через брак, перешли к Грантли. Во времена Кромвеля бриллианты, чтобы их не конфисковали, были спрятаны в разных местах, местоположение тайников для большей надежности нигде не записывали, а передавали из уст в уста. Во времена Реставрации секрет был известен мне одному. Перед смертью я, как вам хорошо известно, успел извлечь на свет божий ланкастерский бриллиант. Йоркский все еще находится в тайнике. Разрешите нам с братом преподнести его вам как наш совместный рождественский подарок. Вы найдете его в металлической шкатулочке рядом с…

И тут как раз за окном подал голос захудалый бентамский петушок. Это была жалкая, лысая птичка, с висящим крылом и кривым пальцем; из-за этих, а может и других, незаметных нам дефектов он был постоянно гоним из общества насельников птичьего двора. Его норовили клюнуть даже курицы. Его голос, тонкий и писклявый, походил на свист неумелого школьника. И произошло это не в полночь и не на заре, а в семь часов вечера. С чего бы, казалось, уважающему себя духу повиноваться столь жалкому крику столь жалкой птицы в столь ранний час? Но, видимо, существует такое непреложное правило для всех законопослушных привидений; или, быть может, слишком это затруднительно — делить на разряды различные образчики петушиного пения. Так или иначе, при первом же хриплом писке призрак замолк и вопросительно взглянул на своего брата; тот кивнул, и оба медленно растворились в воздухе.

— Какие же они смешные, эти духи! — проговорила Лилиан. Но мне подумалось, что, глядя на ланкастерский бриллиант и прикидывая, как бы выглядели на ней оба рождественских подарка, она горько пожалела о том, что петушишка не затеял свой концерт хотя бы минутой позднее.

Фиц-Джеймс О’Брайен

ПОТЕРЯННАЯ КОМНАТА

Жара стояла удушающая. Солнце давно скрылось, но как будто оставило после себя свой жизненный дух — жару. Воздух застыл; листья акаций, заслонившие мои окна, повисли грузом на тонких стеблях. Дым от сигары не поднимался выше моей макушки, и приходилось разгонять это стоячее бледно-голубое облачко ленивыми взмахами руки. Рубашку я расстегнул, открытая грудь тяжело вздымалась, пытаясь вобрать в себя хоть сколько-нибудь свежего воздуха. Казалось, даже городские шумы одолела дремота; тишину нарушал один только гул комаров.

Пока я лежал, задрав ноги, в кресле и мысли мои, как иногда бывает, блуждали незнамо где, мной овладело странное желание: неспешно перебрать в уме главные предметы обстановки в комнате. Эта задача как раз соответствовала моему тогдашнему настроению. Комнату уже накрыла тень сумерек, но тусклые очертания мебели еще виднелись, и мне ничего не стоило вычленить взглядом отдельные предметы; притом кресло стояло так удачно, что не приходилось даже вертеть головой.

Imprimus[28] призрачная литография Калама[29]. Она выглядела всего лишь черным пятном на белой стене, но память воспроизводила картину во всех деталях. Полночь, пустынная местность, в центре на переднем плане — дуб, похожий на привидение. Отчаянно, во всю силу дует ветер; он сносит влево изломанные, одетые скудной листвой ветки. По грозному небу стремятся бесформенные нагромождения туч, дождь хлещет почти параллельно горизонту. На заднем плане вересковая пустошь переходит в бескрайнюю тьму; в самой дали словно бы плывут в пространство неясные формы, вызванные к жизни то ли воображением, то ли искусством. У подножия гигантского дуба стоит закутанный в плащ человек. Плащ под напором ветра плотно облепляет его тело, петушиное перо на шляпе дыбится, как бы в испуге. Лица не видно: подхватив плащ обеими руками, человек закрывает его с двух сторон складками ткани. Впечатление такое, что картина бессюжетна. Она ни о чем не повествует, однако обладает таинственной, внедряющейся в память силой — потому я ее и купил.

Рядом с картиной, чуть ниже, просматривается круглое пятно — это моя курительная шапочка. Спереди вышит мой герб, из-за этого я ее не ношу, однако, если как следует пристроить ее на голове, чтобы длинная синяя кисточка свисала вдоль щеки, она мне, по-моему, очень даже идет. Помню время, когда ее шили. Помню миниатюрные ручки, которые проворно продергивали шелковые нитки сквозь натянутую на пяльцы ткань; помню, с каким трудом мне досталась цветная копия моего герба, по которой был вышит рисунок спереди на ленте; помню поджатые губки и наморщенный юный лоб мастерицы, когда она гадала, что же делать с облаком, из которого торчит рука в латах (изображение в верхней части моего герба); помню блаженный миг, когда те же миниатюрные ручки водрузили головной убор мне на голову (я принял горделивую позу, но продержался в ней недолго) и как я, уподобившись монарху, немедленно после коронации воспользовался своей монаршей привилегией: обложил единственную подданную налогом, уплаченным, впрочем, без всякого ропота. Ах, шапочка сохранилась, но не стало вышивальщицы: она готовилась укрыть шелком мою макушку, меж тем как к нити судьбы над ее собственной головой уже тянулись ножницы Атропос![30]

До чего же громоздким кажется в неверном сумеречном свете большое фортепьяно в левом от двери углу! Я не умею ни играть, ни петь, но фортепьяно у себя держу. Мне приятно, глядя на него, сознавать, что за музыкой далеко ходить не надо, даром что я не способен снять наложенное на нее заклятье. В этом объемистом ящике дремлют Беллини[31] и Моцарт, Чимароза[32], Порпора[33], Глюк[34] и прочие — по крайней мере, их души, — и я этому рад. Недвижные, как мумии, там покоятся все оперы, сонаты, оратории, ноктюрны, марши, песни и танцы, какие когда-либо выбирались на свет из-за ограждения в четыре перекладины, что заключает в себе мелодии. Однажды фунты, вложенные мною в неиспользуемый инструмент, полностью окупились. Ко мне в гости пожаловал Блокита, композитор. И разумеется, его неудержимо повлекло к моему фортепьяно, словно бы оно обладало неким магнетизмом. Он настроил инструмент и начал играть. Долгие часы, пока в глубинах полуночи не возжегся серый призрачный рассвет, Блокита сидел и играл, а я, лежа у окна, курил и слушал. Импровизации его были причудливы, неистовы, иногда невыносимо мучительны. Казалось, струны вот-вот разорвутся от боли. В мрачных прелюдиях слышались вскрики падших душ; волны рождавшихся под его руками звуков полнились смутными жалобами, бесконечно далекими от красоты и гармонии. Бродили по отдаленным пустошам, в сырых, угрюмых кипарисовых рощах меланхолические любовники, изливая свои безответные печали; резвились и пели среди болотной трясины злобные гномы, жуткими голосами славя свою победу над сгинувшим рыцарем. Таков был ночной концерт Блокиты, но наконец он захлопнул крышку фортепьяно и поспешил зябким утром восвояси, на инструменте же осталась печать неизбывных воспоминаний.

Между зеркалом и дверью висят снегоступы — памятка о странствиях по Канаде. Мы долго гнались сквозь лесную чащобу за карибу[35]; ломая тонкими копытцами ледяную корку, он вяз в сугробах; наконец бедняга окончательно запутался в можжевеловой поросли, и мы безжалостно его застрелили. Помню, как франкоканадец Габриэль и полукровка Франсуа перерезали оленю горло и на снег потоками хлынула горячая кровь; помню cabane[36] из снега, которую построил Габриэль, — как тепло там было спать, как прыгали в демонической пляске по черной стене леса отсветы нашего костра, как мы жарили на завтрак бифштексы из оленины и до какого свинского состояния упился к утру Габриэль, который всю ночь прикладывался потихоньку к моей фляжке с бренди.

А вот висит над каминной полкой длинный кинжал без рукояти — при взгляде на него мое сердце наполняется гордостью. Я нашел его, когда был маленьким, в древнем-предревнем замке, где некогда жил один из моих предков по материнской линии. Этот самый предок — кстати, оставивший след в истории — был чудак, старый пират; обитал он на самой крайней точке юго-западного ирландского побережья. Ему принадлежал целиком Иннискейран, плодородный остров, который расположен напротив острова Кейп-Клира; разделяющий их атлантический пролив с бурным течением рыбаки называют Гул. Жуткое место — этот самый Гул в зимнюю пору. В иные дни плавать там и вовсе невозможно, и Кейп-Клир подолгу остается отрезанным от большой земли.

Старый пират, о котором идет речь (сэр Флоренс О’Дрисколл его звали), вел бурную жизнь. С вершины своего замка он наблюдал за океаном, и, стоило показаться на горизонте судну с богатым грузом (товарами с юга для трудолюбивых негоциантов Голуэя), сэр Флоренс распускал паруса своей галеры и на обратном пути лишь в случае особой неудачи не вез с собой на буксире корабль с командой. Так он и жил: на наш современный взгляд, не то чтобы очень честно, однако вполне в ладу с нравами того времени. В один прекрасный день, как можно было ожидать, у сэра Флоренса случились неприятности. Ограбленные купцы подали жалобу в английский суд, и ирландскому викингу пришлось отправиться в Лондон, чтобы похлопотать за себя перед доброй королевой Бесс[37], как ее называли. У сэра Флоренса имелся один очень существенный козырь: он был на загляденье хорош собой. В его жилах текла не кельтская, а наполовину испанская, наполовину датская кровь; нордическая стать сочеталась в нем с правильными чертами лица, пламенным взором и темными волосами, свойственными иберийской расе. Все это, возможно, и послужило причиной его необычно долгого пребывания при английском дворе, а также толков, которые упоминаются местным историком: английская королева, мол, оказала ирландскому вождю милости иного рода, нежели те, каких обычно могут ожидать подданные от государыни.

Прежде чем отбыть в Англию, сэр Флоренс доверил заботиться о своей собственности англичанину по фамилии Халл. За долгий срок этот Халл сумел так втереться в доверие местным власть имущим, что мог рассчитывать на помощь едва ли не в любой своей затее. После продолжительной отлучки сэр Флоренс, полностью прощенный за все свои проступки, вернулся домой. Вернее, не домой. Всей его недвижимостью завладел Халл, не собиравшийся уступать ни акра неправедно приобретенной земли. Взывать к закону было бесполезно: его блюстители поддерживали противоположную сторону. Не приходилось взывать и к королеве: место прежнего фаворита занял новый, а бедный ирландский рыцарь был совершенно забыт. Большая часть жизни нашего викинга ушла на безуспешные попытки вернуть себе свое громадное состояние; в старости ему пришлось довольствоваться единственным замком у моря и еще островом Иннискейраном: до этих владений у узурпатора не досягнули руки. Вот какая старинная история из жизни моего рода проступает из мглы, когда я разглядываю в потемках висящий на стене кинжал без рукояти.

Примерно таким образом я перебирал в своем сонном мозгу принадлежащую мне собственность. Стоило мне перевести взгляд на очередной предмет, вернее, на место, где он должен был находиться (в сгустившейся тьме от зрения было мало толку), как меня начинали осаждать воспоминания и волей-неволей я сдавался на их милость. Перечисление подвигалось медленно, сигара в конце концов сократилась до горячего и горького окурка, который я едва удерживал во рту, а тем временем гнет жары и духоты сделался невыносимым. Пока я выдумывал всяческие способы охлаждения своей страждущей плоти и отбрасывал их как несбыточные, окурок начал обжигать мне губы. Я злобно швырнул его в открытое окно и наклонился посмотреть, как он будет падать. Он опустился вначале на листья акации, брызнул красными искрами, скатился вниз и шлепнулся на темную дорожку сада, отбросив слабый мимолетный отсвет на угрюмые деревья и замершие в неподвижности цветы. Был ли то контраст между красной вспышкой окурка и безмолвным мраком сада или слабое шевеленье листьев, которое я заметил при вспышке, — но что-то подсказало мне, что в саду прохладно. Спущусь-ка вниз, подумал я, прямо сейчас: не может быть, чтобы в саду было жарче, чем в комнате; ветра нет, ну и ладно, все равно на открытом воздухе легче дышится, потому что чувствуешь свободу и простор. Я встал, зажег еще одну сигару и вышел в длинный, извилистый коридор, который вел к парадной лестнице. Знать бы мне, что я не вернусь больше в свою комнату, — с совсем иным настроением я пересек бы тогда ее порог!

Я обитал в очень большом доме, где занимал две комнаты на третьем этаже. Дом был старомодный, в верхние этажи вела огромная круглая лестница, расположенная в самом центре, от каждой площадки расходились по таинственным уголкам путаные коридоры. Чертоги мои были обширны, и щелей и поворотов в них было не перечесть. Переходы не кончались. Тупики как таковые были тут неизвестны. Коридоры и галереи, как геометрические линии, тянулись в бесконечность, не иначе как перед архитектором была поставлена задача соорудить здание, где можно бродить, не поворачивая назад, целую вечность. Интерьеры казались мрачными не из-за громадных размеров, а из-за полной и жутковатой наготы, что словно бы заполняла собой все уголки. Пустыня царила повсюду: на лестничных клетках, в коридорах, залах, вестибюлях. На голых стенах не было ни единого украшения, чтобы оживить тонущие в полумраке перспективы. Деревянная отделка стен — без резьбы, простые строгие карнизы — без глядящих оттуда гипсовых масок, лестничные площадки — без мраморных ваз. Куда ни посмотри — все тускло и безжизненно; подобные интерьеры в Америке большая редкость. Как будто привели в порядок и покрасили заново дом с привидениями Гуда[38]. Слуги тоже смахивали на тени и показывались нечасто. Приходилось по три раза звонить в колокольчик, прежде чем соизволит явиться хмурая горничная, что же до чернокожего подавальщика, выходца из Конго (по виду ни дать ни взять ходячий мертвец), то тот показывался не прежде, чем ты, отчаявшись его дозваться, удовлетворишь свою надобность иным способом. Уж лучше бы он вообще не появлялся, говорил ты себе, досадуя при виде его угрюмой дикарской физиономии. Он приближался бесшумно, едва волоча ноги, и наконец выныривал из темноты, чернущий, похожий на африта, призванного против воли силой заклинаний[39]. Когда двери всех комнат бывали закрыты и длинный коридор освещала одна только маленькая масляная лампа на столике в конце, где зажигали свечи припозднившиеся жильцы, глазу представлялась самая унылая, невообразимо безжизненная перспектива.

И все же этот дом меня устраивал. При своем созерцательном образе жизни и домоседстве я наслаждался полной тишиной, которая там царила. Жильцов там было немного (из чего я заключаю, что хозяин не особенно процветал), и они, под гнетом мрачной местной атмосферы, передвигались бесшумно, как духи. Не припомню даже, когда я встречался с собственником дома. Счета раз в месяц клали на стол невидимые руки, пока я совершал пешую или верховую прогулку, требуемую сумму я вручал прислужнику-африту. В целом, помня о бодрой и суетливой жизни Нью-Йорка, следует признать, что мой дом был погружен в аномальную спячку, и я, жилец, ценил это как никто другой.

В поисках зефиров я ощупью спустился по широкой темной лестнице. В саду, по сравнению с комнатой, было прохладней, и я, более-менее придя в себя, прошелся с сигарой по темным, осененным кипарисами дорожкам. Стояла темень. Высокие цветы на краю тропинки слились в густом мраке в сплошные массы пирамидальной формы; цветков, листьев было не различить, деревья же, напротив, потеряли всякую форму и походили на сгрудившиеся облака. Место и время располагали к игре фантазии: в непроницаемых для глаза углублениях могли разыгрываться сцены, сколь угодно причудливые. Я шел все дальше и дальше, и эхо моих шагов на замшелой, не посыпанной гравием тропинке вызывало у меня двоякое чувство. Я был один и в то же время словно бы не один. Глубокая тишина, нарушаемая лишь глухим стуком шагов, свидетельствовала, что здесь никого, кроме меня, нет, но те же звуки вселяли в меня и противоположное ощущение. Вот почему я не вздрогнул, когда из сплошной тени под гигантским кипарисом со мной кто-то заговорил:

— Сэр, не дадите ли огоньку?

— Конечно, — отозвался я, безуспешно разглядывая, кто бы это мог быть.

Некто вышел вперед, я протянул ему сигару. Сказать уверенно можно было только одно: это был человек на редкость маленького роста. Я далеко не великан, однако, чтобы поднести ему сигару, мне пришлось низко склониться. Он энергично затянулся, моя сигара вспыхнула, и передо мной вроде бы мелькнуло бледное странное лицо в ореоле длинных растрепанных волос. Вспышка, однако, была настолько мимолетной, что я не мог определить, видел я его в самом деле или, по причине бессилия чувств, дал волю воображению.

— Поздненько же вы гуляете, сэр, — проговорил незнакомец, невнятно меня поблагодарил и вернул сигару, которую я не сразу нащупал в темноте.

— Не позднее обычного, — сухо ответил я.

— Хм! Так вы любитель поздних прогулок?

— Когда приходит охота.

— Вы здесь живете?

— Да.

— Чудной дом, правда?

— Мне кажется, просто спокойный.

— Хм! Поверьте мне на слово, скоро он и вам покажется чудным. — Сказано это было вполне серьезно; одновременно его костлявый палец, как тупой нож, больно врезался мне в руку.

— Никак не могу поверить вам на слово, коли вы такое утверждаете, — грубо отрезал я и, не сумев скрыть отвращение, стряхнул с себя костлявый палец.

— Ну-ну, без обид, — поспешно пробормотал мой невидимый собеседник странным, приглушенным голосом: заговори он громче, он бы, наверное, сорвался на визг. — Злостью делу не поможешь. Вы убедитесь, что это чудной дом. Все так считают. Вам известно, кто там живет?

— Сэр, я никогда не вмешиваюсь в чужие дела. — Мой ответ прозвучал резко: при подобных манерах еще и держится невидимкой, ну как тут не пожелать отвязаться от него как можно скорее?

— Правда? А я вот вмешиваюсь. Я знаю, кто они… ну ладно, ладно, ладно. — При каждом «ладно» голос его повышался; последнее он выкрикнул, разбудив среди уединенных тропинок жуткое эхо. — Вы знаете, что они едят? — продолжил незнакомец.

— Нет, сэр… меня это не интересует.

— О, скоро заинтересуетесь. Вы должны этим интересоваться. Обязаны. Я вам скажу, кто они. Они колдуны. Упыри. Каннибалы. Вы никогда не замечали, как они едят вас глазами, когда вы проходите мимо? А пища, которую они подают вам на стол? А не случалось ли вам в самый глухой час ночи услышать, как скользят украдкой по коридору шаги, заметить, как поворачивается ручка двери? А их магнетическое воздействие — стоит им появиться, и дрожь сотрясает ваши тело и душу, лоб покрывается холодной испариной, на жарком солнце и то не отогреться? Да, а как же! Вам это знакомо! Не отпирайтесь!

Серьезность и стремительность речи собеседника, приглушенный тон, страсть в голосе — от всего этого мне стало не по себе. Мне вдруг померещилось, будто я вспоминаю эпизоды и ощущения, о которых он говорил, и я содрогнулся, стоя среди непроницаемой тьмы.

— Хм! — Сам того не замечая, я заговорил доверительным тоном. — Нельзя ли вас спросить, откуда вы все это знаете?

— Откуда знаю? Потому что я их враг. Потому что они трепещут, заслышав мой шепот. Потому что я иду по их следу упорно, как ищейка, и неслышно, как тигр, потому что… потому что… когда-то я был одним из них!

— Негодяй! — вскричал я. Невольно поддавшись его страстному тону, я сделался сам не свой. — Вы хотите сказать, что вы…

Тут я, сам того не желая, вытянул руку и попытался схватить невидимого собеседника. Кончиками пальцев я ощутил гладкую, как стекло, поверхность, и вдруг она скользнула прочь. Злобное шипенье послышалось в сумраке, за ним свист, словно пролетела пуля, — еще миг, и я почувствовал, что остался один.

Тотчас мной овладело в высшей степени неприятное чувство. Пророческое предвиденье какой-то грозной опасности; неодолимое и острое желание как можно скорее возвратиться в свою комнату. Повернувшись, я ринулся наугад по аллее темных кипарисов; при виде чернеющих по краям цветочных зарослей у меня каждый раз екало сердце. Эхо моих шагов словно бы двоилось, в нем слышался топот таинственных преследователей. На ветках сирени и жасмина, что тянулись поперек дорожки, словно бы выросли крючковатые руки, хватавшие меня на бегу; я ждал, что вот-вот на моем пути воздвигнется страшный и неодолимый барьер, через который мне вовек не перебраться.

Наконец я достиг парадного входа. Одним прыжком перескочив четыре-пять ступеней крыльца, я пробежал холл, широкую гулкую лестницу, темные мрачные коридоры и, хватая ртом воздух, остановился у своей двери. Здесь я помедлил, чтобы отдышаться, и всей тяжестью оперся на одну из створок. Но стоило мне налечь на дверь, как она внезапно подалась и я головой вперед ввалился в комнату. Я был ошеломлен: когда я уходил, там царила тьма, теперь же сияли огни. Освещение было таким ярким, что несколько секунд, пока глаза не привыкли, я не видел ничего, кроме ослепительного блеска. От такой неожиданности я, разумеется, оправился не сразу и миг-другой стоял в растерянности, прежде чем заметил, что помещение не только освещено, но и заполнено посетителями. Причем какими! Я был так поражен, что потерял дар речи и способность двигаться. Все, что я мог, это привалиться к стене и вытаращить глаза.

Эта сцена могла происходить на страницах «Фобласа»[40], мемуаров графа де Грамона[41] или в каком-нибудь из замков министра Фуке[42].

Вокруг большого стола в центре комнаты, который я, подобно школяру или ученому, усеял ворохом книг и бумаг, восседали полдюжины гостей: трое мужчин и три женщины. Сам стол поражал роскошью. В серебряных филигранных вазах громоздились сочные фрукты Востока, в ажурных прорезях блестела, играя множеством оттенков, их глянцевая кожура. Изящные серебряные блюда (не работы ли самого Бенвенуто?)[43], беспорядочно расставленные по скатерти из белоснежного дамаста, были полны сочных, душистых яств. И бесконечное изобилие бутылок: узких с Рейна, приземистых из Голландии, пузатых из Испании, в причудливой оплетке — из Италии. Все оставшееся пространство занимали стаканы и бокалы всевозможных цветов и размеров: объемистый немецкий кубок со сплюснутыми боками соседствовал с дутым венецианским, невесомо, как воздушный пузырь, опиравшимся на свою нитяно-тонкую ножку. По комнатам блуждали ароматы роскоши и сладострастия. От ламп, горевших во всех мало-мальски пригодных для них местах, слегка тянуло благовониями, в большой вазе на полу теснились охапки магнолий, тубероз, жасмина, благоухая одни слаще и терпче других.

Чувственной атмосфере моей комнаты вполне соответствовали и ее обитатели. Женщины необычной красоты были наряжены в платья самых причудливых фасонов и ярких расцветок. Округлый гибкий стан; черные томные глаза; полные, свежие, как вишни, губы. Трое мужчин были в полумасках, и я различал только тяжелые челюсти, острые бородки и крепкие шеи, подобно массивным колоннам выраставшие из их дублетов. Все шестеро возлежали вокруг стола на римских ложах, пили залпом пурпурное вино и, откинув голову, разражались диким хохотом.

Прислонившись к стене и бессмысленным взглядом созерцая эту вакханалию, я простоял, наверное, минуты три, и все это время пирующие меня словно бы не замечали. Наконец две женщины, ни единым жестом не давая понять, знали они раньше о моем присутствии или нет, поднялись на ноги, приблизились, взяли меня за руки и подвели к столу. Я следовал за ними машинально, как кукла. Между их ложами стояло еще одно, мне на него указали, я сел. Без сопротивления позволил женщинам обвить руками мою шею.

Тебе нужно выпить, — сказала одна, наполняя большой бокал красным вином, — это «Кло Вужо» редкостного урожая, а это, — она пододвинула ко мне оплетенную бутыль с янтарной жидкостью, — это «Лакрима Кристи».

— Тебе нужно поесть, — сказала другая, протягивая руку за серебряным блюдом. — Вот отбивные, тушенные с оливками, а вот ломтики филе с фаршем из толченых сладких каштанов. — Не дожидаясь ответа, она стала наполнять мою тарелку.

При виде кушаний я вспомнил, о чем меня предупреждал незнакомец в саду. Едва я напряг память, как ко мне вернулась способность двигаться и говорить.

— Демоны! — вскричал я. — Не надо мне ваших проклятых яств. Я вас знаю. Вы каннибалы, упыри, колдуны. Прочь, говорю вам! Прочь из моей комнаты!

Единственным ответом на мою страстную тираду был всеобщий взрыв хохота. Мужчины перекатывались на кушетках, гримасничали, их полумаски тряслись. Женщины вскрикивали, вскидывали высокие тонкие бокалы; рыдая от смеха, они бросились мне на грудь.

— Да, — продолжил я, как только стихли раскаты веселья. — Да, сию же минуту прочь! Это моя комната! Не нужно мне здесь ваших чудовищных оргий!

— Его комната, — взвизгнула моя соседка справа.

— Его комната! — эхом повторила соседка слева.

— Его комната! Он называет эту комнату своей! — подхватила, корчась от смеха, вся компания.

— С чего ты взял, что это твоя комната? — спросил наконец мужчина напротив, когда весельчаки притихли.

— С чего я взял? — возмутился я. — С чего я взял, что это моя комната? По-вашему, я могу ошибиться? Вот моя мебель… фортепьяно…

— Он называет это фортепьяно! — снова зашлись соседки, когда я указал в угол, где стоял огромный рояль, освященный воспоминаниями о Блоките. — О да! Это его комната. Вот… вот его фортепьяно!

Услышав, с какой странной интонацией они произносят слово «фортепьяно», я пристальней присмотрелся к предмету, на который указывал пальцем. Вторжение этих людей в мою комнату, конечно, поразило меня до глубины души и заставило вспомнить странные истории, услышанные в саду, однако до сих пор я все еще надеялся, что это маскарад, устроенный в мое отсутствие какими-то чудаками, что кто-то решил так изощренно надо мной пошутить, а вакханалия, которую я застал, — часть этой шутки. Но, обратив взгляд в угол, я обнаружил там не большое, громоздкое фортепьяно, а фасад огромного темного органа с трубами до самого потолка. Поспешно прикинув, я сообразил, что он занимает то самое место, где стоял мой собственный инструмент, и тут мне сделалось совсем не по себе. Я растерянно огляделся.

Вся остальная обстановка изменилась тоже. На месте старого кинжала без рукоятки, связанного у меня со столь многими историческими воспоминаниями, висел на собственном ремне из алого шелка турецкий ятаган, рукоятка его, вся в драгоценных камнях, искрилась в свете ламп. Место заветной шапочки, памятки о погибшей любви, занял рыцарский шлем, увенчанный фигурой золотого дракона в прыжке. Необычная литография Калама перестала быть литографией: кусок стены тех же размеров и очертаний был вынут, и в этом оконце отчетливо наблюдалась та же — и в тех же масштабах — сцена, но настоящая и с настоящими действующими лицами. Там были и старый дуб, и штормовое небо, только ветер действительно вздымал ветви дуба и гнал по небу облака. Путешественник в плаще исчез, но появились танцоры, мужчины и женщины, сплетавшие руки в неистовой пляске вокруг гигантского дерева; обрывки их диких песнопений подхватывал, вторя им, ветер. Исчезли и плетеные снегоступы, мои помощники в многодневных путешествиях по снежным пустыням Канады; их заменила пара странных восточных туфель с загнутыми носами — немало раз, вероятно, под негасимым солнцем Востока хозяин этих туфель сбрасывал их перед порогом мечети.

Поменялось все. Куда ни падал мой взгляд, вместо знакомых предметов обнаруживалось нечто диковинное. И все же во всех заменах наблюдалась некоторая общность с прежней вещью. Словно бы она на время поменяла форму, но еще не потеряла прежнее содержание. Я мог бы поклясться, что эта комната моя, хотя ни на одну вещь я не указал бы как на принадлежащую мне. Каждый предмет напоминал прежнюю мою собственность. Я поискал в окне акацию — но нет, за открытой оконной решеткой качались длинные шелковистые листья пальмы; и все же движениями, очертаниями своими эта пальма походила на мое любимое дерево. Ее листья словно шептали: «Мы только кажемся пальмовыми листьями, а на самом деле мы листья акации; да, те самые, в которых резвились бабочки, которые хлестало дождем, которыми ты любовался в полудреме сквозь дым сигары!» И так во всем. Комната была моя и одновременно не моя; с ужасом поняв, что не способен примирить сущность предметов с их обликом, я почувствовал, что теряю последний разум.

— Ну что, решил наконец, твоя это комната или не твоя? — спросила девица слева, поднося мне гигантский бокал с пенным шампанским и злорадно усмехаясь.

— Моя, — упрямо ответил я и резко отвел от себя бокал, залив ароматным вином белую скатерть. — Я знаю, что она моя, а вы — мошенники и колдуны, хотите свести меня с ума.

— Ну-ну! — мягко произнесла она, нисколько не обидевшись на грубое обращение. — Ты чересчур разволновался. Альф сыграет для тебя что-нибудь успокоительное.

Повинуясь ее жесту, один из мужчин поднялся с кушетки и сел за орган. После краткой, бурной прелюдии зазвучала, как мне показалось, симфония воспоминаний. Мрачная, исполненная пронзительной боли музыка рисовала как будто темную ненастную ночь, холодный риф, бьющийся о него в вечной злобе невидимый, но грозно слышимый океан. На рифе — одинокая пара, он живой, она мертвая; прижимая к себе ее нежную шею, нагую грудь, он тщится отогреть ее, вернуть к жизни, меж тем как его собственную жизненную силу высасывает ледяное дыхание бури. Время от времени в мелодию вплетались пронзительные минорные ноты, словно крики морских птиц или предвестие близкой смерти. Пока незнакомец играл, я едва сдерживал себя. Мне казалось, я слушаю, я вижу Блокиту. Удивительная ночь, когда я, упиваясь и страдая, внимал его игре, возобновилась с того самого места, на котором была прервана, и мелодию творила та же рука. Я впился взглядом в человека, которого женщина назвала Альфом. Он сидел в плаще и дублете, при длинной шпаге и маске из черного бархата. Но его заостренная бородка и загадочно-знакомая копна всклокоченных, точно под ветром, черных волос — все это всколыхнуло во мне воспоминания.

— Блокита! Блокита! — крикнул я, исступленно вскочив с ложа и, словно ненавистные цепи, скидывая с шеи кольцо прекрасных рук. — Блокита, друг, поговори со мной, молю! Скажи этим гадким колдунам, пусть оставят меня в покое. Скажи, они мне отвратительны. Скажи, я приказываю им убраться прочь из моей комнаты!

Человек за органом даже не пошевелился. Он бросил играть, и последняя тронутая им нота печальным стоном истаяла в воздухе. Остальные мужчины и женщины снова издевательски расхохотались.

— Ну что ты заладил: твоя комната да твоя? — спросила моя соседка с улыбкой вроде бы доброй, но, на мой взгляд, невыразимо противной. — Разве мы не доказали, что ты ошибаешься: мебель не та, весь вид комнаты не тот, какая же она твоя? Ты у нас, вот и смирись с этим. Никто тебя не гонит, не беспокойся больше о своей комнате.

— Смириться? — вскинулся я. — Сосуществовать с нежитью, есть ужасное мясо, наблюдать ужасные картины? Ни за что! Вы напустили чары, сделали комнату не такой, как была, но я все равно знаю: она моя. Так что убирайтесь!

— Тише, тише! — вмешалась еще одна сирена. — Уладим дело полюбовно. Бедный джентльмен заупрямился и готов устроить скандал. А нам скандалы не нужны. Нам нравится ночь и ночная тишина, а из ночей мы предпочитаем лунные, когда луна погребена в облаках. Так ведь, други?

Мрачные, зловещие улыбки мелькнули на лицах ее таинственных слушателей, словно выскользнули из-под масок.

— Так вот, — продолжала она, — у меня есть предложение. Смешно было бы с нашей стороны уступить комнату единственно потому, что этому джентльмену угодно называть ее своей. И тем не менее, не выходя за рамки справедливости, я склонна уступить его нелепым претензиям. В конце концов, не так уж много она для нас значит, эта комната; мы с легкостью добудем себе другую, вот только обидно подчиняться столь категорическому требованию. Тем не менее мы готовы поставить ее на кон. То есть, — она повернулась ко мне, — я предлагаю разыграть комнату. Если выиграете вы, мы сей же час вам ее уступим, если же выигрыш выпадет нам, вы обязуетесь удалиться и больше нас не беспокоить.

Поскольку покров тайны все сгущался и рассеять его я при всем старании не мог, меня чуть ли не обрадовал представившийся шанс. О последствиях проигрыша или выигрыша я не думал. Мною руководила неопределенная надежда, что, воспользовавшись предложением, я смогу мигом вернуть себе свою тихую комнату и спокойствие духа, столь странным образом нарушенное.

— Согласен! — нетерпеливо выкрикнул я. — Согласен. Согласен на что угодно, лишь бы избавиться от такого бредового соседства!

Женщина тронула золотой колокольчик, лежавший рядом на столе, и не успел умолкнуть звон, как в дверь вошел чернокожий карлик с серебряным подносом, на котором стояли стаканчики с игральными костями. Меня сотрясла дрожь, когда в низкорослом африканце я заметил сходство с черным, похожим на вурдалака лакеем, который издавна мне прислуживал.

— Ну что? — Женщина схватила один из стаканчиков и протянула мне другой. — У кого больше, тот выиграл? Мне бросать первой?

Я кивнул. Она встряхнула кости, и я испытал невыразимое облегчение: ей выпало пятнадцать.

— Очередь за тобой, — с насмешливой улыбкой произнесла женщина, — но, прежде чем ты кинешь кости, повторяю свое предложение. Живи с нами. Будь одним из нас. Мы посвятим тебя в свои тайны и приобщим к удовольствиям — а они таковы, что ты их себе не представишь, пока не испробуешь. Передумать еще не поздно. Присоединяйся!

Яростно выругавшись в ответ, я судорожно встряхнул кости и кинул их на стол. Они все не останавливались, и в эти краткие мгновения я волновался так, как никогда ни прежде, ни впоследствии. Наконец они улеглись передо мной. Жуткий, сводящий с ума смех зазвенел у меня в ушах. Я вглядывался в кости, но без толку: в глазах у меня потемнело и я не различал, сколько выпало очков. Прошла секунда или две. Зрение прояснилось, и я в отчаянии откинулся назад: я выбросил двенадцать!

— Проиграл, проиграл! — взвизгнула моя соседка, отчаянно расхохотавшись. — Проиграл, проиграл! — низкими голосами подхватили мужчины в масках. — Прочь, трус, — закричали все, — ты не годишься в нашу компанию. Помни, что обещал: прочь!

Незримая сила подхватила меня за плечи и толкнула к дверям. Тщетно я упирался. Тщетно кричал и звал на помощь. Тщетно молил о снисхождении. Ответом были взрывы издевательского веселья, невидимка напирал, и я, шатаясь, как пьяный, приближался к дверям. Когда я ступил на порог, орган грянул мелодию, исполненную неистового торжества. Невидимка вложил всю силу в мощный толчок, и я кубарем выкатился в гулкий коридор. Дверь быстро затворилась, и я успел лишь бросить мимолетный взгляд на обиталище, которое покидал навеки. С ним произошло быстрое, как тень, преображение. Лампы потухли, чаровницы и замаскированные мужчины исчезли, цветы, фрукты, яркое серебро и причудливая мебель тоже растворились в воздухе; на доли секунды передо мной предстала моя прежняя комната. За окном смутно колыхалась акация, стол был завален книгами; призрачная литография, любимая шапочка, канадские снегоступы, фамильный кинжал — все вернулось на место. А за роялем — нет, не за органом — сидел и играл Блокита.

Дверь с размаху захлопнулась — растерянный, убитый горем, я остался за порогом.

Едва придя в себя, я отчаянно бросился к двери, чтобы ее проломить. Пальцы уперлись в сплошную холодную стену. Двери не было! Я ощупал не один ярд стены справа и слева. Надеяться было не на что: мне не попалось ни щели, ни трещины. С диким криком я кинулся вниз по лестнице. Никто не отозвался. В вестибюле мне попался негр; схватив его за шиворот, я потребовал назад свою комнату. Показав страшные белые зубы, острые, как зубья пилы, демон внезапным рывком высвободился из моих рук и со смехом и бессвязным лепетом скрылся за поворотом коридора. Пока я мерил неверными шагами дорожки одинокого сада, моим крикам вторило эхо, а высокие траурные кипарисы окутывали меня тенью, как саваном. Мне никто не встретился. Нигде не было ни души. Я должен был в одиночестве сносить свое горе и отчаяние.

С того страшного часа я не видел своей комнаты. Я искал ее повсюду, но не нашел. Найду ли?

Амелия Б. Эдвардс

ИСТОРИЯ С ПРИВИДЕНИЯМИ, РАССКАЗАННАЯ МОИМ БРАТОМ

Эту историю с привидениями рассказал мне мой брат. Случилась она около 30 лет назад, когда он, взяв с собой альбом для рисунков, путешествовал по Верхним Альпам в поисках сюжетов для иллюстрированной книги о Швейцарии. Добравшись до Оберланда через Брюниг, брат в окрестностях Мейрингена заполнил альбом тем, что привык называть «фрагментами» пейзажей; затем через Большой Шейдек он отправился в Гриндельвальд, куда прибыл сумеречным сентябрьским вечером примерно час спустя после захода солнца. В тот день проходила ярмарка, и городок был переполнен людьми. Гостиница получше была забита до отказа (тридцать лет назад в Гриндельвальде имелось всего две гостиницы), и брат направился в другую, у крытого моста, рядом с церковью; здесь он с трудом получил пледы и матрас в комнате, уже занятой тремя другими путешественниками.

Гостиница «Адлер» была весьма непритязательной — наполовину ферма, наполовину постоялый двор; по фасадам тут и там просторные галереи, внутри огромный общий зал, похожий на сарай. В дальней части зала стояли длинные кухонные плиты, напоминавшие металлические прилавки; на них дымились кастрюли, внизу пылал огонь. В другом конце курили, прихлебывали и разговаривали постояльцы, человек тридцать-сорок, в основном альпинисты, кучера и проводники. Брат занял место среди них, и ему, как и другим, подали миску с супом, блюдо с говядиной, бутыль деревенского вина и маисовый хлеб. К нему подошел огромный сенбернар и ткнулся носом в руку. Мало-помалу брат вступил в разговор с двумя оказавшимися рядом молодыми итальянцами, загорелыми и кареглазыми. Они были из Флоренции. Звали их Стефано и Баттисто. Уже не первый месяц они путешествовали по торговым делам, продавали камеи, мозаики, слепки, прочие красивые безделушки из Италии и теперь держали путь в Интерлакен и Женеву. Устав от холодного севера, они, как дети, страстно мечтали о том дне, когда снова увидят голубые холмы и серовато-зеленые оливы, вернутся в свою лавку на Понте-Веккьо и в дом на берегу Арно.

Отправляясь на ночлег, брат с облегчением увидел, что эти двое и есть его соседи по комнате. Третий постоялец был уже на месте и крепко спал, отвернувшись к стене. Они едва на него взглянули; все устали и думали лишь о том, чтобы подняться засветло и, как договорились, вместе пойти через Венгернальп до Лаутербруннена. Итак, мой брат и юные итальянцы наспех пожелали друг другу спокойной ночи и вскоре, по примеру незнакомца, отбыли в страну сновидений.

Брат спал так крепко, что, разбуженный на рассвете веселым шумом голосов, несколько минут сидел, сонно кутаясь в плед и не понимая, где находится.

— Добрый день, синьор, — воскликнул Баттисто. — У нас появился попутчик.

— Кристьен Бауманн, родом из Кандерштега, мастер по музыкальным шкатулкам, рост пять футов и одиннадцать дюймов в башмаках, — к вашим услугам, — представился молодой человек, которого накануне вечером застали спящим.

Это был юноша самой привлекательной наружности. Подвижный и сильный, великолепно сложенный, с вьющимися каштановыми волосами и прямым взглядом ясных глаз, — стоило ему произнести слово, как в них начинали плясать огоньки.

— Доброе утро, — сказал мой брат. — Вчера вечером, когда мы пришли, вы уже спали.

— Спал! Надо думать: я целый день провел на ярмарке, а пришел из Мейрингена лишь накануне вечером. Отличная ярмарка, скажу я вам!

— И правда отличная, — подхватил Баттисто. — Мы продали вчера камей и мозаик почти на пятьдесят франков.

— Так вы продаете камеи и мозаики! Покажите мне ваши камеи, а я похвалюсь своими музыкальными шкатулками. Есть очень красивые, с цветными видами Женевы и Шильона на крышках, они играют две, четыре, шесть и даже восемь мелодий. Ба! Да я устрою для вас настоящий концерт!

С этими словами он расстегнул ремень сумки, выложил шкатулки на стол и — к восторгу итальянцев — завел их одну за другой.

— Я тоже приложил к ним руку, — похвастался Кристьен. — Правда, чудо что за музыка? Бывает, заведу перед сном шкатулку, да и засну под ее звуки. И тогда меня наверняка ждут приятные сновидения! Но давайте сюда ваши камеи. Может, я куплю одну для Марии, если сойдемся в цене. Мария — моя невеста, на следующей неделе у нас свадьба.

— На следующей неделе! — воскликнул Стефано. — Так это же совсем скоро. У Баттисто тоже есть невеста, в Импрунете, но они еще не скоро пойдут под венец.

Баттисто зарделся, как девица.

— Помолчи, брат! — сказал он. — Показывай давай камеи и прикуси язык!

Но от Кристьена было не так-то легко отделаться.

— Как ее зовут? — спросил он. — Эй! Баттисто, ты должен назвать ее имя! Она хорошенькая? Брюнетка или блондинка? Вы часто видитесь, когда ты дома? Она тебя очень любит? Так же сильно, как Мария любит меня?

— Ну откуда мне знать? — осмотрительно отозвался Баттисто. — Она любит меня, а я люблю ее — вот и все.

— А как ее зовут?

— Маргерита.

— Чудесное имя! Бьюсь об заклад, она так же прекрасна, как и ее имя. Ты сказал, она блондинка?

— Ничего такого я не говорил. — Баттисто открыл зеленый ящик, обитый железом, и стал вынимать лоток за лотком с прелестными вещицами. — Вот! Все эти картинки, составленные из крошечных кусочков, — римские мозаики, а эти цветы на черном фоне — флорентийские. Основа из темного твердого камня, а цветы — из пластинок яшмы, оникса, сердолика и прочих цветных камней. Эти незабудки, например, из бирюзы, а мак вырезан из кусочка коралла.

— Римские мне нравятся больше, — сказал Кристьен. — А что это за здание — с арками вокруг?

— Это Колизей, а рядом — собор Святого Петра. Но мы, флорентинцы, не очень-то жалуем римские мозаики. Они и вполовину не так красивы и ценны, как наши. У римлян мозаики наборные.

— Наборные или нет, мне больше всего нравятся вот те небольшие пейзажи, — сказал Кристьен. — Вот этот особенно хорош, с остроконечной пирамидой и деревом, а позади горы. Как бы я хотел подарить такой Марии!

— Тебе, так и быть, отдам за восемь франков, — ответил Баттисто, — вчера мы две такие продали по десять. На них изображена гробница Кая Цестия в окрестностях Рима[44].

— Гробница! — отшатнулся Кристьен. — Diable![45] Такой свадебный подарок не к добру.

— А ты ей не говори, она и не догадается, — посоветовал Стефано.

Кристьен покачал головой:

— Это почитай что обман.

— Да нет же, — вмешался мой брат, — хозяин этой могилы умер восемнадцать или девятнадцать веков назад. Все уже забыли, что он когда-то был здесь похоронен.

— Восемнадцать или девятнадцать веков назад? Так он был язычник?

— Конечно, если ты имеешь в виду, что он жил до рождения Христа.

Лицо Кристьена тут же прояснилось.

— Ну, тогда все в порядке, — сказал он, вытащил холщовый кошелек и сразу же расплатился. — Могила язычника — это и не могила вовсе. В Интерлакене я из этой мозаики сделаю брошку для Марии. Скажи, Баттисто, а что ты привезешь в Италию своей Маргерите?

Баттисто рассмеялся, позвякивая своими восемью франками.

— Это как пойдут дела. Если успеем подзаработать до Рождества, я, может быть, привезу ей швейцарского муслина из Берна, но вот уже семь месяцев, как мы уехали, а выручили пока что едва ли сотню франков сверх расходов.

Тут разговор перешел на обычные темы, флорентинцы спрятали свои сокровища, Кристьен снова затянул ремнем поклажу, и все четверо вышли из гостиницы, чтобы позавтракать на свежем воздухе.

Стояло изумительное утро, безоблачное и солнечное, в виноградных лозах над крыльцом шелестел прохладный ветерок, и по столу бегали тени от листьев. Со всех сторон виднелись гигантские горы, к пастбищам подступали голубоватые ледники, по их краям темнели сосновые леса. Слева Веттергорн, справа Айгер, прямо перед ними — ослепительный и вечный, как обелиск из покрытого инеем серебра, Шрекгорн, или Пик Ужаса. После завтрака путешественники попрощались с хозяйкой гостиницы и, взяв с собой горные посохи, отправились к Венгернальпу. Наполовину залитая солнцем, наполовину скрытая в тени, перед ними лежала тихая долина, кое-где виднелись фермы, поперек стремился пенистый поток, вырвавшийся из ледникового плена. Трое юношей бодро шагали впереди, их голоса мелодично звенели, оживленный разговор то и дело прерывался взрывами смеха. Мой брат почему-то загрустил. Он отстал от попутчиков, бросил в воду красный цветочек и проводил его взглядом, сравнивая с человеческой жизнью, уносимой потоком времени. Почему так безмятежны остальные и отчего так тяжко на сердце у него самого, брат не знал.

Братом все больше овладевала меланхолия, попутчики же, наоборот, хохотали все заливистей. Молодые и полные надежд, они мечтали о счастливом будущем, фантазировали и строили воздушные замки. Баттисто, разговорившись, признался, что главная мечта его жизни — жениться на Маргерите и стать мастером-мозаичистом. Стефано, чье сердце было свободно, предпочитал путешествовать. Кристьен, который выглядел самым преуспевающим, заявил, что для него важнее всего арендовать ферму в своей родной Кандерской долине и вести там патриархальную жизнь, как его отцы и деды. Что до торговли музыкальными шкатулками, то, говорил он, нужно переселиться в Женеву, чтобы это дело стало доходным, а он не променял бы сосновый лес и заснеженные вершины на все города Европы. Мария тоже родилась среди гор, и ей невыносима мысль, что пришлось бы всю жизнь прожить в Женеве, навеки распрощавшись с долиной реки Кандер. Пока они болтали, настал полдень, и путешественники немного передохнули в тени гигантских елей, украшенных гирляндами серо-зеленого мха.

Они подкрепили свои силы под серебристые звуки одной из музыкальных шкатулок Кристьена; вскоре где-то вдали, за выступом Юнгфрау, послышалось грозное эхо лавины.

Затем они снова двинулись вперед под палящими лучами солнца к вершинам, туда, где на голых склонах не встретишь уже альпийскую розу и даже коричневый лишайник все реже пробивается среди камней. Монотонность пейзажа нарушал только лес из мертвых — одни остовы — сосен, да высоко на вершине перевала — между путниками и небом — одиноко ютился небольшой постоялый двор. Здесь они снова передохнули и выпили за здоровье Кристьена и его невесты кувшин деревенского вина. Кристьеном овладела неудержимая радость, и он без конца пожимал всем руки.

— Завтра вечером, — сказал он, — я вновь обниму мою Марию! В последний раз мы виделись два года назад, когда я был еще подмастерьем. Теперь я мастер, у меня жалованье тридцать франков в неделю, и я вполне могу жениться.

— Тридцать франков в неделю! — воскликнул Баттисто. — Corpo di Bacco![46] Везет же людям.

Кристьен просиял.

— Да, — сказал он, — мы будем очень счастливы и скоро — кто знает? — осядем до конца дней в Кандерской долине, и вырастим детей, чтобы продолжили наше дело. Ах! Знай Мария, что завтра вечером я буду дома, то-то бы она радовалась!

— Как так, Кристьен? — спросил мой брат. — Разве она не знает?

— Даже не догадывается. Она ждет меня, но только послезавтра — раньше мне и не поспеть, если я пойду кругом через Унтерзеен и Фрютиген. Но я хочу переночевать сегодня в Лаутербруннене, а завтра утром отправиться через ледник Члингель в Кандерштег. Если я встану до рассвета, то к заходу солнца уже буду дома.

Тут тропа резко повернула и стала спускаться вниз, где открывалась потрясающая панорама уходящих вдаль долин.

Кристьен с громким криком подбросил вверх шапку.

— Смотрите! — Он раскинул руки, будто пытаясь обнять всю эту бесконечно дорогую его сердцу землю. — О! Смотрите! Это холмы и леса Интерлакена, и здесь, под обрывом, у нас под ногами, лежит Лаутербруннен! Хвала Господу, который создал нашу родину такой прекрасной!

Итальянцы обменялись улыбками, думая про себя, что их долина Арно намного красивее, но мой брат всем сердцем откликнулся на благодарственную молитву юноши, который воспринимал красоту как наследие, принадлежащее ему по праву рождения. Теперь их путь лежал через огромное плато, с обширными полями и лугами, где были разбросаны богатые фермы со старыми бревенчатыми постройками: огромные свесы остроконечных крыш, резные балконы, увешанные золотыми связками кукурузы. У тропинки голубела черника, тут и там росли горечавка и бессмертник. Вниз по крутизне тропинка пошла зигзагом, и меньше чем за полчаса они спустились на дно долины. Сосны на самой вершине еще горели в вечерних лучах, а путешественники уже сели обедать все вместе в гостиной небольшого постоялого двора с видом на Юнгфрау. Вечером брат сел за письма, а трое молодых людей тем временем прогуливались по деревне. В девять вечера они пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам.

Несмотря на усталость, брату не спалось. Им владела все та же необъяснимая меланхолия; наконец, он погрузился в беспокойную дрему, но то и дело все время просыпался от каких-то непонятных кошмаров, приступов безотчетного ужаса. Под утро он крепко заснул и пробудился только ближе к полудню. Его ждало печальное известие, что Кристьен уже давно ушел: поднялся до рассвета, позавтракал при свете свечи и двинулся в путь в предрассветной мгле — по словам хозяина, веселый, как уличный скрипач на ярмарке.

Стефано и Баттисто остались и ждали, чтобы по просьбе Кристьена передать моему брату прощальную записку и приглашение на свадьбу. Он пригласил также и их, и они пообещали быть; итак, мой брат договорился встретиться с ними в Интерлакене в следующий вторник, откуда они могли не спеша отправиться в Кандерштег, с тем чтобы прибыть на место в четверг утром и присутствовать на бракосочетании. Брат купил несколько небольших флорентийских камей, пожелал молодым людям удачи и долго смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду.

Предоставленный самому себе, он вышел с альбомом и целый день провел в верхней долине; к заходу солнца пообедал в одиночестве у себя в комнате при свете единственной лампы. Покончив с едой, он придвинулся ближе к огню, вынул карманное издание Гёте «Об искусстве»[47], предвкушая несколько часов приятного чтения. (Ах, как хорошо мне знакомы и эта книга в выцветшей обложке, и рассказ брата об этом одиноком вечере!) Тем временем на землю опустилась ночь, холодная и сырая. Влажные поленья потрескивали в очаге, ветер с воем обрушивался на долину, и при каждом внезапном порыве в окно яростно барабанил дождь. Вскоре брат понял, что не может читать. Ему никак не удавалось сосредоточиться. Он без конца перечитывал одну и ту же фразу, не в силах понять ее смысл, а длинный хоровод мыслей уводил его в далекое смутное прошлое.

Так тянулся час за часом, и в одиннадцать вечера он услышал, как внизу захлопнулись двери и хозяева и слуги отправились спать. Брат решил не поддаваться больше мечтательному забытью, подбросил свежих поленьев в очаг, поправил фитиль в лампе и сделал несколько кругов по комнате. Потом открыл окно; дождь бил ему в лицо, а ветер трепал волосы, как листья акации в саду под окном. Прошло несколько минут, и когда наконец брат закрыл окно, его лицо, волосы и рубашка на груди были совершенно мокрыми. Он развязал было рюкзак и вынул сухую рубашку, чтобы переодеться, но тут же уронил ее, вскочил на ноги и, затаив дыхание, стал с недоумением прислушиваться.

Порывистый ветер, то плакавший где-то совсем рядом, то затихавший вдали, принес знакомую мелодию, нежную и чистую, как сладостный напев с острова Просперо[48]; она определенно доносилась из музыкальной шкатулки: днем раньше этот мотив сопровождал их обед под елями Венгернальпа!

Может, это Кристьен возвещал о своем возвращении? Если так, то где он? Под окном? Снаружи в коридоре? Укрылся на крыльце, ожидая, пока его впустят? Брат снова открыл окно и позвал его:

— Кристьен! Это ты?

Ответом было полное молчание. Со стоном унесся вдаль последний порыв ветра и дождя, затрепетали, как живые, сосны.

— Кристьен! — повторил брат и услышал свой голос, отозвавшийся странным эхом. — Ответь! Это ты? — И вновь молчание.

Он высунулся в окно — в темноте не разобрать было даже очертаний крыльца внизу. Брат готов был поверить, что ослышался, но мелодия зазвучала снова — на этот раз как будто прямо в комнате.

Когда он обернулся, ожидая увидеть Кристьена, звуки резко оборвались и страшный холод объял все его существо — это была не обычная нервная дрожь, не озноб после дождя и ветра, а смертельный ледяной холод в каждом кровеносном сосуде, паралич, сковавший каждый нерв, ужасающее сознание того, что через несколько секунд легкие перестанут дышать, а сердце биться! Не в силах ни говорить, ни двигаться, он закрыл глаза и решил, что умирает.

Странный обморок длился всего несколько секунд. Постепенно живительное тепло вернулось, вернулись и силы, чтобы закрыть окно и добраться до кресла. Только теперь он обнаружил, что перед рубашки у него заледенел, а капли дождя в волосах превратились в твердые сосульки.

Брат посмотрел на часы. Остановившиеся стрелки показывали без двадцати двенадцать. Взял с каминной полки термометр: ртутный столбик стоял на шестидесяти восьми[49]. Силы небесные! Как такое возможно при температуре шестьдесят восемь градусов и при жарком огне, пылающем в камине?

Он плеснул в бокал коньяка и залпом выпил. Чтобы лечь в постель, не могло быть и речи. Он боялся уснуть — едва осмеливался даже думать о чем-то. Единственное, что ему оставалось, — переодеться, подбросить в камин поленьев, закутаться в шерстяное одеяло и сидеть всю ночь в большом мягком кресле у огня.

Однако сидел он недолго — видимо, тепло и нервная усталость склонили его ко сну. Утром брат проснулся в постели, но не мог вспомнить, как и когда до нее добрался.

Снова стоял чудный день. Ничто не напоминало о дожде и ветре, вдали сияла в безоблачном небе вершина Сильвергорна. Глядя на яркий свет, брат готов был усомниться в событиях прошлой ночи, и, если бы не свидетельство наручных часов, которые все еще показывали без двадцати двенадцать, подумал бы, что все это ему приснилось. Едва ли не все свои страхи он уже приписывал излишне возбужденному и утомленному сознанию. И однако же ему все еще было не по себе, и, не испытывая ни малейшего желания снова ночевать в Лаутербруннене, он решил этим же утром отправиться в Интерлакен. Пока он неспешно завтракал, раздумывая, идти ему семь миль по дороге пешком или лучше доехать, к двери гостиницы быстро подкатил шарабан и из него выскочил молодой человек.

— Это ты, Баттисто? — удивился брат, когда тот вошел в комнату. — Вот уж не ожидал! Где Стефано?

— Я оставил его в Интерлакене, синьор, — ответил итальянец.

В его лице и голосе было что-то странное, настораживающее.

— В чем дело? — едва выговорил брат. — Он не болен? С ним ничего не случилось?

Баттисто покачал головой, украдкой осмотрел коридор и прикрыл дверь.

— Со Стефано все в порядке, синьор, но… но произошло нечто… нечто странное! Синьор, вы верите в привидения?

— В привидения, Баттисто?

— Да, синьор, потому что, если дух какого-нибудь человека, живого или мертвого, может являться людям, ко мне вчера ночью, без двадцати двенадцать, приходил дух Кристьена.

— Без двадцати двенадцать? — переспросил брат.

— Я лежал в постели, синьор, и Стефано спал в той же комнате. Поднимался я в спальню ничуть не замерзший; когда засыпал, думал о чем-то приятном. И укрыт был тепло, одеялом и еще пледом в придачу, но проснулся от страшного холода; меня сковало так, что я едва дышал. Силюсь позвать Стефано, но не могу. Все, думаю, настал мой смертный час. И тут слышу музыку под окном: точь-в-точь шкатулка Кристьена, как она играла, когда мы сели перекусить в лесу, только на этот раз звучала она как-то странно, грустно и очень торжественно — страх да и только! Затем, синьор, звуки стали стихать, словно их уносило ветром. Когда музыка смолкла, моя застывшая кровь побежала быстрее и я кликнул Стефано. Выслушал он меня и говорит, дескать, мне все это приснилось. Прошу его зажечь свет, чтобы посмотреть на часы. Мои часы остановились и показывали без двадцати двенадцать, но, что самое удивительное, на часах Стефано было то же самое время. Так скажите, синьор, верите вы, что такое могло быть на самом деле, или, как Стефано, считаете, что это был сон?

— А что ты сам об этом думаешь, Баттисто?

— Я думаю, синьор, что с беднягой Кристьеном на леднике случилось какое-то несчастье и что вчера ночью ко мне приходил его дух.

— Баттисто, ему нужно помочь, если он жив, или найти его тело, если он мертв; мне ведь тоже сдается — что-то здесь неладно.

И тут мой брат вкратце рассказал Баттисто, что с ним самим приключилось этой ночью. Он отправил посыльных к трем лучшим проводникам в Лаутербруннене и велел собрать веревки, топорики для льда, альпенштоки и прочее снаряжение, необходимое для экспедиции на ледник. Брат торопился изо всех сил, но двинуться в путь сумели только к полудню.

Прибыв через полчаса в местечко Штехельберг, они оставили шарабан у какого-то шале и поднялись вверх по крутой тропе, откуда ледник Брайтгорн, возвышавшийся слева зубчатой стеной из льда, был виден как на ладони. Их путь лежал через пастбища и сосновый лес. Они добрались до небольшого поселка из нескольких шале под названием Штейнберг, где наполнили бутылки водой, приготовили веревки и собрались выйти на ледник Члингель. Скоро они уже были на льду.

Здесь проводники попросили всех остановиться и затеяли совещание. Один из них предлагал отправиться через нижний ледник налево и добраться до верхнего ледника по скалам, которые окаймляли его с юга. Двое других предпочитали северную, правую сторону, и именно этот путь в конце концов выбрал мой брат. Солнце теперь палило с нещадной, почти тропической силой, и передвигаться по льду, испещренному длинными предательскими трещинами, гладкому, как стекло, и голубому, как летнее небо, было и трудно, и опасно. Молча, осторожно двигались они в связке, через интервалы примерно в три ярда: два проводника впереди, третий замыкал группу. Свернув вправо, они оказались у подножия крутой скалы около сорока футов высотой; по ней им предстояло взобраться, чтобы достичь верхнего ледника. Одолеть этот подъем брат и Баттисто могли только при помощи веревки, укрепленной сверху и снизу. Двое проводников, используя выбоины в камне, взобрались на скалу, один остался внизу. Верхние сбросили конец веревки, и мой брат приготовился идти первым. Он уже поставил ногу в выбоину, но замер на месте, услышав сдавленный крик Баттисто.

— Santa Maria i Signor![50] Посмотрите!

Брат обернулся. В какой-нибудь сотне ярдов, на самом свету, стоял (брат клялся в этом и божился) Кристьен Бауманн! Какой-то миг — и он пропал. Не рассеялся, не упал, не ушел, а просто исчез, как будто его и не было. Бледный как смерть, Баттисто рухнул на колени и закрыл лицо руками. Брат онемел от ужаса: он понимал, что спасательная экспедиция подошла к концу, но концу совсем не радостному. Что до проводников, они в недоумении переглядывались.

— Неужели вы не видели? — в один голос спросили мой брат и Баттисто.

Нет, они ничего не видели, а тот, который остался внизу, сказал:

— А что тут видеть, кроме льда и солнца?

На это брат ответил только, что не сделает ни шагу, пока проводники не осмотрят тщательно вот ту расселину (увидев на ее краю Кристьена, брат не сводил с нее глаз). Двое проводников спустились со скалы, подобрали веревки и с недоверием последовали за моим братом. На узком конце расселины он остановился и вогнал в лед альпеншток. Необычно длинная, похожая в начале на обычную трещину, она постепенно расширялась, словно маня в неведомую синюю бездну, обвешанную по краям длинными, похожими на алмазные сталактиты, сосульками. Они двинулись вдоль кромки, и вскоре младший из проводников вскрикнул:

— Есть! Вижу! Что-то темное, в глубине, застряло в зубцах!

Все видели: в расселине, скрытый ледяными выступами, темнел какой-то непонятный предмет. Мой брат предложил сотню франков тому, кто спустится и поднимет тело наверх. Проводники колебались.

— Мы ведь не знаем, что это, — сказал один.

— Может, просто мертвая серна, — предположил другой.

От их безразличия брат вскипел гневом:

— Никакая не серна. Это тело Кристьена Бауманна, родом из Кандерштега. И если все вы такие трусы, черт с вами, я спущусь сам!

Младший проводник сбросил шапку и куртку, затянул вокруг пояса веревку и взял в руку топорик.

— Я пойду, месье, — сказал он коротко, и товарищи стали спускать его вниз.

Мой брат отвернулся. Его охватила тревога, к горлу подступил комок. В ледовой глубине глухо застучал топорик. Проводник потребовал еще веревку, потом все молча расступились, и брат обернулся: у края расселины стоял, красный и дрожащий, младший проводник, а у его ног лежало тело Кристьена.

Бедный Кристьен! Из веревок и альпенштоков соорудили подобие носилок и с большими трудностями понесли его обратно в Штейнберг. Оттуда с помощью местных жителей они добрались до Штехельберга, где погрузили тело в экипаж, и так доставили в Лаутербруннен. На следующий день брат взял на себя печальную обязанность заранее явиться в Кандерштег и предупредить близких Кристьена. С тех пор минуло три десятка лет, но и по сей день моему брату больно рассказывать об отчаянии Марии и о том горе, которое он, сам того не желая, принес в эту мирную долину. В тот же год несчастная Мария умерла, и, в последний раз проезжая через Кандерскую долину по пути в Гемми, мой брат видел ее могилу на деревенском кладбище, рядом с могилой Кристьена Бауманна.

Вот такую историю с привидениями слышал я от своего брата.

Артур Грей

ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ ЭНТОНИ ФФРАЙАРА

Мир не знает своих героев — сказал кто-то. Вот и наш кембриджский микрокосм: едва ли мы хорошо осведомлены обо всех великих покойниках, кого видели стены местных колледжей. Кто из нас слышал об Энтони Ффрайаре из Джизус-колледжа? История о нем умалчивает. Между тем, если бы не прискорбное происшествие, безыскусный пересказ которого приводится ниже, он мог бы сравняться славой с Бэконом из Тринити[51] или Гарвеем из Киза[52]. Те дожили до старости, Ффрайар же умер на третьем десятке, не завершив свой труд и не снискав известности даже у современников.

Письменные свидетельства его земных трудов скудны: несколько раз он упоминается в бухгалтерских книгах, указаны даты матрикуляции и получения ученых званий в регистрах колледжа, имеется дата его погребения в книге церкви Всех Святых. Дабы стало ясно, чего лишилось человечество из-за его ранней смерти, рискну дополнить эти незамысловатые сведения несколькими более или менее предположительными подробностями. Пусть читатели судят сами, превысил ли я в своих домыслах меру разумного и вероятного.

Энтони Ффрайар был зачислен в колледж в 1541/42 учебном году, когда ему было пятнадцать или шестнадцать. Звание бакалавра искусств получил в 1545 году, магистра — в 1548-м. К концу 1547 года вошел в совет колледжа, а летом 1551 умер. Таковы факты, зафиксированные в документах. Срок членства Энтони Ффрайара в совете совпал с пребыванием на посту главы колледжа доктора Рестона. Он умер в тот же год, что и Ффрайар. Комната, отведенная Ффрайару как члену совета, находилась на втором этаже у западного конца Капеллы. Лестницу позднее присоединили к квартире ректора, но дверь, что вела к ней из галереи внутреннего двора, существует до сих пор. Во времена Ффрайара ближайший неф Капеллы использовался в качестве приходской церкви, окна его выходили на кладбище, называвшееся тогда кладбищем Джизус-колледжа; ныне оно относится к ректорскому саду.

Ффрайар, разумеется, имел священнический сан: в те дни члены совета чуть ли не поголовно были священниками. Из этого, однако, не следует, будто он занимался теологией или воспринимал свой сан иначе чем необходимую формальность. Он поступил в Кембридж вскоре после утверждения Шести статей и разгона монастырей[53]; сделался членом совета — в суровую протестантскую эпоху протектора Сомерсета[54]; причем ректор и члены совета неприкрыто симпатизировали догмам и ритуалам старой веры. Тем не менее, как мне представляется, Ффрайар не интересовался религиозным противоборством и никоим образом в нем не участвовал. Предположу, что он был человеком довольно замкнутым, ненасытным в своих исследованиях природы; всецело отдав себя «новой науке», зародившейся в Кембридже во времена Реформации, он отодвинул человечество на второй план.

Называя Ффрайара алхимиком, я прошу вас учесть, что в середине шестнадцатого века на этой науке еще не лежало клеймо легковерия и обмана. Алхимия была подлинной наукой, и ее изучали в университете точно так же, как в наши дни изучают производные от нее дисциплины — физику и химию. Устремления алхимиков относились к области метафизики, однако методы использовались строго научные. Ффрайар не был визионером, он твердо стоял на позициях логики и прагматики. Алхимией он занялся не ради богатства или славы и не с целью осчастливить человечество. Им руководила необоримая страсть к научным исследованиям, страсть, иссушающая все прочие чувства. В противоположность иным, не столь научного склада алхимикам, что одержимы идеей философского камня или эликсира жизни, Ффрайар обладал холодным умом агностика. И мысли, и труды он целиком посвятил поискам «магистерия» — панацеи от всех человеческих недугов.

Над этой задачей он четыре года неутомимо трудился у себя в лаборатории. Не единожды цель казалась близка, но в последний миг ускользала; не единожды исследователь готов был отчаяться, признав ее недостижимой. Летом 1551 года Ффрайар приблизился к открытию вплотную. Он не сомневался в успехе, требовалось только экспериментальное подтверждение. Вслед за уверенностью в его сердце поселилась новая страсть: сделать свое имя столь же славным в медицине, сколь славны имена Галена и Гиппократа[55]. Оставались дни — даже часы — до обнародования открытия, которое взбудоражило бы весь мир.

Летом 1551 года в Кембридже наступили трудные времена. Как никогда прежде, там распространилась эпидемия болезни, которую называли «английский пот»; болели ею, по словам Фуллера[56], одни сутки, на вторые пациент бывал либо мертв, либо здоров. В городе от эпидемии погибло не так много народу, но затем она с внезапной лютой свирепостью накинулась на Джизус-колледж. Первой жертвой стал малолетний Грегори Грондж, учащийся и хорист, живший в школе при колледже — во внешнем дворе. Ему едва сравнялось тринадцать; Энтони Ффрайар знал его в лицо. Он умер 31 июля и был погребен тем же днем на кладбище Джизус-колледжа. Похоронная служба состоялась в Капелле — ночью, как было принято в то время. В шестнадцатом веке похороны в колледже были событием довольно рядовым. Однако судьба несчастного мальчика, умершего в окружении чужих людей, не могла не тронуть даже холодное сердце Ффрайара. И испытывал он не только жалость. Сумрак в Капелле, ректор и чинный ряд членов совета на скамьях в алтаре, их капюшоны и мантии, похожие на саван, заунывные песнопения, тонкие мальчишеские голоса товарищей Грегори по хору — от всего этого на Ффрайара повеяло неизбывной жутью.

Миновало три дня, умер еще один певчий. Ворота колледжа заперли на засов и выставили стражу, с городом стали сообщаться лишь через специально назначенного посыльного. Но эти меры предосторожности ни к чему не привели, 5 августа смерть настигла учителя мальчиков, мистера Стивенсона. За ним последовал 7 августа один из младших членов совета, сэр Ставнер («сэром» он именовался благодаря степени бакалавра). На следующий день не стало ректора, доктора Рестона. Он был суровый, мрачный человек, внушавший трепет своим подчиненным. Смерть одного из магистров 9 августа заключила временно этот скорбный перечень.

Но еще прежде устрашенный совет принял все возможные меры. 6 августа отправили по домам студентов. В тот же день покинула колледж часть членов совета. Дрожащая кучка остальных собралась 8 августа, дабы постановить, что колледж будет закрыт, пока не отступит мор. До той поры единственным его обитателем назначался местный прислужник, некий Роберт Лейкок, связываться с городом он должен был исключительно через своего сына, жившего на Джизус-лейн. Возможно, причиной такого решения стала смерть ректора: на том собрании он уже не присутствовал.

Лейкок, прозванный «хозяином», остался бы в колледже один-одинешенек, если бы Ффрайар не настоял на своем решении остаться тоже. Его исследования, обещавшие скорый результат, необходимо было продолжать во что бы то ни стало; вне лаборатории колледжа работа неминуемо бы застопорилась. Кроме того, Ффрайар был уверен, что, если эксперимент оправдает ожидания (а в этом он не сомневался), его здоровью ничто не будет угрожать. Он упивался воображаемой картиной — как он, стоя, подобно Аарону, между жизнью и смертью, победит мор[57] при помощи всесильного «магистерия». Но, пока этот час не наступил, Ффрайар закрылся на засов даже от Лейкока, распорядившись, чтобы тот оставлял ему еду на лестничной площадке. К одиночеству он привык и ничуть его не страшился.

Три дня Ффрайар и Лейкок жили в колледже уединенно, не общаясь даже друг с другом. Три дня Ффрайар, с головой уйдя в свои исследования, не думал о страхе, о зачумленном мире за воротами, едва вспоминал даже о скудном дневном рационе, ждавшем его за дверью. 12 августа предстоял судьбоносный для всего человечества день: труды Ффрайара должны были увенчаться триумфом, еще до полуночи он рассчитывал решить загадку «магистерия».

Когда исследователь взялся за последний эксперимент, уже начали сгущаться сумерки. Работа неизбежно должна была занять несколько часов, и тут Ффрайар вспомнил, что с самого утра у него во рту не было и маковой росинки. Отодвигая засов, он рассчитывал увидеть у порога привычную порцию. Однако еды не было. Нерадивость Лейкока разозлила его, он подождал еще немного, прислушиваясь, не приближаются ли шаги. Наконец Ффрайар собрался с духом и спустился в окруженный аркадой дворик. Стал звать Лейкока, но ответа не услышал. Подумал, что нужно добраться до двери кладовой и постучать. Лейкок ночевал в кладовой, служившей ему жилищем.

Ффрайар стучался и звал Лейкока, но внутри было тихо, если не считать крысиной возни. Двинулся к окошку у решетки, рядом с которым, как он знал, стояла кровать старика, и снова стал звать. Отклика по-прежнему не было. Наконец Ффрайар решился влезть через незастекленное окно и взять еду, какая подвернется. Внутри, в непроглядном мраке, он споткнулся о небольшое возвышение и понял, что это передвижная кровать. В свете от окошка Ффрайар различил простертое тело «хозяина» Лейкока: он был мертв и уже окоченел.

Потрясенный, Ффрайар поспешил обратно в свою комнату. С экспериментом нужно было еще больше торопиться. Когда он закончится, опасность минует, можно будет отправиться в город и вызвать санитаров, чтобы увезли старика. Трясущимися руками он разжег огонь в жаровне, которой пользовался при опытах, вдвинул ее в камин и установил перегонный куб, где собирался получить «магистерий».

И сел ждать результата. Постепенно сгустились сумерки, комнату освещало только зыбкое пламя жаровни. Ффрайара лихорадило, сердце сжимала безымянная тревога; при всей уверенности в своем средстве, он предпочитал видеть в этом признаки страха, а не болезни. В колледже и вокруг, в городе, царила мертвая тишина, только булькало в перегонном кубе и время от времени били часы Капеллы, заведенные еще Лейкоком. Звук был такой, словно заговорил мертвец. Однако звон часов сулил Ффрайару, что близится время его освобождения.

Спал он или нет — не знаю. Пробудился он, явственно услышав, как часы бьют час. Эксперимент должен был закончиться в десять, и Ффрайар вскочил на ноги, испугавшись, как бы не произошла катастрофа. Однако все было спокойно. Огонь горел, жидкость кипела медленно, все шло пока нормально.

И снова колокол пробил один раз, помолчал и пробил еще. Ффрайар — или это ему показалось — открыл дверь и прислушался. Колокольный звон повторился. В памяти всплыла ночь похорон мальчика-хориста. Звон был не иначе как погребальный. Но по ком? С содроганием Ффрайар вспомнил о мертвом старике в кладовой.

Осторожно, ощупью Ффрайар спустился по лестнице. Ночь стояла тихая, безветренная, дворик был погружен в непроглядный мрак. На той стороне Ффрайар повернул к Капелле. За оконными панелями теплился свет. Дверь была открыта, Ффрайар вошел.

В хорошо знакомом помещении у алтарной дверцы мерцала свеча. Рядом (освещенный сзади, отчего лицо тонуло в тени) стоял звонарь в черном одеянии, который молча и сосредоточенно занимался своим печальным делом. Любопытство взяло верх над страхом, и, приближаясь к алтарной дверце, Ффрайар решительно заглянул ему в лицо. Это был «хозяин» Лейкок.

Ффрайар прошел на хоры и потихоньку приблизился к привычной скамье. В центральном проходе на возвышении покоилась фигура, окутанная черным покровом. Справа и слева от нее стояли двое певчих. На сиденьях по обе стороны Ффрайар разглядел сквозь сумрак четырех человек. Их лица скрывали капюшоны, но в высокой фигуре, занимавшей место ректора, нельзя было не узнать доктора Рестона.

Колокол смолк, началась служба. С легким удивлением Ффрайар узнал в ней католическую погребальную мессу, которая была под запретом. Торжественный интройтус[58] прочитал голос Рестона; в соседе Ффрайара, закутанном в капюшон и басом произносившем ответствия, угадывался учитель Стивенсон. Никто из участников церемонии Ффрайара словно бы не замечал.

Мрачное действо близилось к концу. Четверка спустилась с хоров и обступила усопшего в центральном нефе. Без страха и без любопытства, угадывая уже, что́ предстоит увидеть, Ффрайар тоже приблизился и поднял покров, скрывавший лицо покойника. Он узрел — самого себя.

В то же мгновение четверо участников церемонии заунывными голосами завершили службу, и хористы, один за другим, загасили четыре свечи.

— Requiem aeternam dona ci, Domine[59], — пропела четверка в капюшонах, и первая свеча погасла.

— Et lux perpetua luceat ei[60], — прозвенело ответствие двух хористов, и погасла вторая.

— Cum sanctis tuis in aeternum[61], — откликнулась четверка, и свеча осталась только одна.

Ректор откинул капюшон и обратил свои жуткие глаза прямо на живого Энтони Ффрайара, простер руку над разделявшим их гробом и схватил его за плечо.

— Cras tu eris mecum[62], — пробормотал он, словно бы антифоном вторя погребальной песни.

С шипеньем и треском потухла последняя свеча.

Шипенье и треск, а также внезапно наступившая темнота вернули Ффрайара к действительности. Увы практическим наукам, увы славе Ффрайара, увы роду человеческому, умирающему и обреченному умирать! Сосуд с чудодейственным отваром, призванным спасти человечество, опрокинулся, содержимое вылилось на огонь. Конечно, происшедшее можно было поправить, на это хватило бы нескольких часов, но у Ффрайара их не было. Как он провел ту ночь, не ведомо никому из смертных. Все, что известно дальше о его биографии, содержится в книгах прихода Всех Святых. Если вы сумеете разыскать древний том, заполненный в 1551 году (а я не уверен, что он сохранился до наших дней), в нем обнаружится следующая запись:

Август XIII. Почившие.

Погребены на погосте Джизус-колледжа

Хозяин Лейкок

Энтони Ффрайар — от болезни

Умер ли он на самом деле от «английского пота», я не знаю. Но то, что ночью 12 августа 1551 года живой человек был отпет мертвецами, единственными своими соседями в Джизус-колледже, так же верно и неоспоримо, как все остальные факты, приведенные в рассказе об Энтони Ффрайаре.

Джером К. Джером

ПИРУШКА С ПРИВИДЕНИЯМИ

Введение

Это было в сочельник. Я начинаю именно так потому, что это самое общепринятое, благопристойное и респектабельное начало, а я был воспитан в общепринятом, благопристойном и респектабельном духе, привык поступать самым общепринятым, благопристойным и респектабельным образом, и эта привычка стала у меня второй натурой.

Собственно говоря, нет необходимости уточнять дату нашей вечеринки: опытный читатель, не дожидаясь разъяснения, сам поймет, что дело было в сочельник. Если в рассказе участвуют призраки, значит, время действия — сочельник. Это у привидений самый излюбленный и боевой вечер. В сочельник они справляют свой ежегодный праздник. В сочельник каждый обитатель загробного мира, из тех, кто хоть что-нибудь собой представляет (впрочем, о духах следовало бы говорить: каждый, кто ничего собой не представляет), — будь то мужчина или женщина, выходит на свет божий себя показать и людей посмотреть. Каждый красуется своим саваном, своим похоронным нарядом, критикует чужие костюмы и посмеивается над цветом лица других замогильных жильцов.

Своего предрождественского парада — так, я уверен, называют они между собой это событие — все жители царства духов несомненно дожидаются с большим нетерпением.

Особенно готовятся к нему высшие слои общества: злодейки-графини, зарезанные ими бароны, а также пэры с генеалогией от Вильгельма Завоевателя[63], успевшие придушить кого-нибудь из родичей и кончившие буйным помешательством. В эту пору в мире духов повсеместно и с большим усердием разучиваются глухие стоны и дьявольское хихиканье. Неделями, наверно, репетируются душераздирающие крики и жесты, от которых кровь леденеет в жилах. Заржавленные цепи и окровавленные кинжалы вытаскиваются и приводятся в пригодный для работы вид, а покровы и саваны, заботливо спрятанные с прошлогоднего парада, вытряхиваются, чинятся и проветриваются.

Да, хлопотливая ночка в царстве духов эта ночь на двадцать пятое декабря!

Вы, конечно, успели заметить, что непосредственно в рождественскую ночь духи никогда не показываются. Видимо, волнения плохо отражаются на их здоровье и с них вполне хватает сочельника. Вероятно, целую неделю после сочельника духи-джентльмены жалуются на головную боль и торжественно клянутся, что с будущего года раз и навсегда прекратят всякие рождественские выступления, а призрачные леди становятся истеричными и колкими, то беспричинно заливаются слезами, то, не говоря ни слова, покидают комнату, стоит только с ними заговорить.

Привидения, которым нет надобности сохранять великосветские традиции, привидения среднего сословия, время от времени, насколько я слышал, появляются и в другие вечера, в свободное время. В канун Дня всех святых и в ночь под Ивана Купалу некоторые из них склонны отмечать своими посещениями какие-нибудь события местного значения, — например, годовщину повешения своего или чужого дедушки. Или появляются, чтобы предсказать какое-либо несчастье.

Ах, как он любит напророчить беду, этот рядовой британский призрак! Пошлите его предсказать кому-нибудь горе, и он просто вне себя от счастья. Дайте нашему призраку возможность ворваться в безмятежную семью и перевернуть там все вверх дном, пообещав членам семьи в самое ближайшее время похороны, разорение, бесчестие или иное непоправимое зло, о котором любой здравомыслящий человек не желал бы узнать раньше, чем оно свершится, — и наш дух примется за дело, сочетая чувство долга с большим личным удовольствием.

Он бы никогда не простил себе, если б с кем-нибудь из его потомков приключилась беда, а он за несколько месяцев до того не покачался бы ночью на спинке кровати будущей жертвы или не выкинул бы какую-нибудь чертовщину на лужайке перед домом.

В любое время года появляются также очень молодые или очень совестливые духи, знающие кое-что о потерянном завещании или о нерасшифрованном письме; если эта тайна тяготит их, они будут бродить и бродить без конца. Есть еще разновидность щепетильных духов, — например, дух чудака, возмущенного тем, что его похоронили на мусорной свалке или в деревенском пруду. Такой субъект способен будоражить по ночам весь приход, пока кто-нибудь не устроит ему новые похороны, на этот раз по первому разряду.

Но все это исключения. Как я уже сказал, обычный благопристойный дух показывается раз в год в сочельник и вполне удовлетворяется этим.

Почему из всех ночей в году привидения избрали именно сочельник, я никак не могу понять. Обычно эта ночь — одна из самых неприятных для прогулок, — холодная, ветреная и сырая.

Под Рождество у каждого и без того достаточно хлопот с живыми родственниками, которых набирается полон дом, а тут еще втираются призраки покойных.

Наверное, в самом воздухе Рождества, в его спертой, душной атмосфере есть нечто призрачное, нечто, вызывающее на свет духов, подобно тому, как летние дожди привлекают на поверхность земли лягушек и улиток.

И не только сами духи постоянно напоминают о себе в сочельник, но и живые люди в канун Рождества всегда сидят и рассуждают о них. Сто́ит только пяти или шести лицам, говорящим на родном для них английском языке, собраться в предрождественскую ночь у камина, как они непременно начинают рассказывать друг другу разные истории о призраках. Ничто нас так не привлекает в сочельник, как правдивые рассказы друзей о привидениях. В этот веселый семейный праздник мы любим рассуждать о могилах, мертвецах, убийствах и пролитой крови.

Опыт показывает, что во встречах самых разных людей с призраками очень много общего, но это не наша вина, — это вина духов, которые никогда не ставят новых спектаклей, а придерживаются старого, проверенного шаблона.

И поэтому, если вы однажды в сочельник побывали в гостях и слышали рассказы шести лиц об их приключениях с привидениями, дальнейшие истории ничего нового вам уже не дадут. Это все равно что присутствовать на представлении двух бытовых комедий подряд или читать один за другим два юмористических журнала. От повторения вы испытываете лишь невыносимую скуку.

Вы всегда услышите о молодом человеке, который приехал на рождественские праздники погостить в усадьбу к своим знакомым. В сочельник ему отводят комнату в западном крыле дома. Глубокой ночью дверь его комнаты тихонько открывается и появляется кто-то, чаще всего молодая дама в ночном одеянии. Она не торопясь входит и садится прямо на постель. Хотя молодой человек никогда раньше ее не видел, он полагает, что это родственница хозяев или гостья, которая не могла заснуть, почувствовав себя одинокой, и зашла к нему немножко поболтать и рассеяться. У него не возникает даже мысли, что это привидение, он слишком простодушен. Она не произносит ни слова, а когда он всматривается пристальней — ее уже нет.

На следующее утро молодой человек рассказывает о ней за завтраком и спрашивает каждую из дам, не она ли была его посетительницей. Но все они уверяют, что он ошибся. Смертельно бледный хозяин дома просит его не говорить больше на эту тему, что крайне удивляет молодого гостя.

После завтрака хозяин отводит его в сторону и объясняет, что к нему являлся призрак дамы, которую зарезали на той самой кровати, где он спал, или которая на этой кровати зарезала кого-то другого, — это, впрочем, значения не имеет. Вы можете стать духом, либо собственноручно прикончив кого-нибудь, либо став жертвой кровавого преступления, — как вам больше нравится. Призрак-убийца как будто более популярен, но, с другой стороны, вы сумеете с бо́льшим эффектом пугать людей, если вы призрак убитого, ибо тогда вы можете показывать свои раны и издавать жалобные стоны.

Следует упомянуть еще о скептическом госте. Кстати, главным действующим лицом этих историй всегда является гость. Фамильное привидение мало интересуется членами своей семьи, зато оно очень любит посещать гостя, — например, такого, который, выслушав рассказ хозяина об имеющихся в доме привидениях, смеется, говорит, что нисколько не верит в существование духов и берется в ту же ночь лечь спать в посещаемой призраками комнате, если его туда отведут.

Все общество умоляет его не быть таким безрассудным, но он, как всякий дурак, упорствует и отправляется в желтую комнату (или комнату другого цвета, в зависимости от обстоятельств) с легким сердцем и зажженной свечкой, желает всем спокойной ночи и запирает за собой дверь.

На следующее утро его волосы белы как снег.

Он никому ничего не говорит о том, что ему довелось увидеть. Это чересчур страшно.

Встречается также дерзкий гость, который, увидев таинственного пришельца, сразу понимает, что это — привидение. Он наблюдает за тем, как оно появляется и исчезает за деревянной панелью, после чего преспокойно засыпает, поскольку привидение, по-видимому, не склонно вернуться, и, следовательно, нет смысла мучить себя бессонницей.

Он никому не рассказывает о встрече с духом, опасаясь напугать остальных гостей: некоторым людям привидения очень действуют на нервы. Он решает проверить, не появится ли призрак в следующую ночь.

И когда привидение действительно появляется, он встает с постели, одевается, причесывается, следует за ним и делает открытие, — оказывается, между комнатой, где он спал, и пивным погребом существует потайной ход, которым, очевидно, нередко пользовались в проклятые старые времена.

Следующий популярный персонаж в эпосе о привидениях — молодой человек, просыпающийся глубокой ночью, как от толчка, с каким-то странным ощущением. Он видит у самого изголовья своего богатого дядюшку, убежденного холостяка. Дядюшка улыбается жалостной улыбкой и растворяется в воздухе. Молодой человек встает и смотрит на часы. Оказывается, часы остановились на половине пятого, он накануне забыл их завести.

На другой день он наводит справки и узнает, что, как ни странно, богатый дядя, чьим единственным племянником, а значит и наследником, он до сих пор был, женился на вдове с одиннадцатью детьми ровно без четверти двенадцать два дня тому назад.

Молодой человек не делает попыток объяснить необычайное происшествие, он только уверяет, что все это — чистейшая правда.

А вот еще случай в несколько другом роде. Поздно вечером возвращаясь домой после обеда у франкмасонов, некий джентльмен видит, что в полуразрушенном аббатстве, мимо которого лежит его путь, что-то светится. Он подкрадывается к двери, заглядывает в замочную скважину и видит, что призрак «серой монашки» целуется с призраком «коричневого монаха».

Это зрелище его так шокирует и пугает, что он, не сходя с места, теряет сознание и лежит всю ночь напролет, прислонившись к двери аббатства, онемевший и окоченевший, с зажатым в руке ключом от собственной парадной двери. В таком виде его обнаруживают и приводят в чувство.

Все эти события не только происходят в сочельник, но и рассказываются в сочельник. В другие вечера всякие беседы о духах не укладываются в традиции английского общества на нынешней стадии его развития.

Вот почему, представляя вашему вниманию печальные, но подлинные истории о встречах с привидениями, излишне сообщать людям, изучающим англосаксонскую литературу, что все это происходило и рассказывалось в сочельник.

Тем не менее я это делаю.

Как рассказывались эти истории

Был сочельник. Мы были в гостях у моего дяди Джона в его доме на Лэбурнум-гров, 4.

Что-то слишком часто в моей повести повторяется слово «сочельник». Я сам это замечаю, и это начинает надоедать даже мне. Но пока я не вижу, как этого избежать. Итак, был сочельник. Мы сидели в тускло освещенной гостиной (рабочие газовой компании как раз объявили забастовку), и огонь в камине, то вспыхивавший, то снова угасавший, бросал причудливые тени на яркие обои, а снаружи, на пустынной улице, хозяйничал безжалостный ураган, и ветер, как неумиротворенный призрак, с громкими стенаниями носился по площади и, рыдая и причитая, кружился вокруг молочной лавки.

Мы поужинали и сидели полукругом у камина, курили и беседовали.

Ужин у нас был отменный, — можно смело сказать, что поужинали мы на славу. Впоследствии в связи с этими рождественскими праздниками у нас произошли семейные неурядицы. Поползли слухи о том, как мы встречали Рождество, причем говорили главным образом о моей роли на этом вечере. И тут имели место такие замечания, которые нельзя сказать, чтобы удивили меня, — я знаю свою родню не первый день, — но были мне просто неприятны. Что же касается тети Марии, я даже не берусь сказать, когда я снова захочу с ней встретиться. Я считал и считаю, что тетя Мария и без того достаточно хорошо меня знает.

Но хотя ко мне отнеслись несправедливо, — жестоко и несправедливо, как я позднее вам докажу, — это не повлияет на справедливость моего отношения к другим, в том числе к тем, кто позволил себе столь оскорбительные измышления по моему адресу.

Я отдаю должное кулинарным изделиям тети Марии, ее горячему пирогу с телятиной, омарам с гренками, подогретым ватрушкам, сделанным по ее особому рецепту (в холодных ватрушках, по-моему, нет той прелести, они куда менее ароматны). Когда эти ватрушки омываются заветным старым элем моего дядюшки Джона, как не признать их отменно вкусными! Я отдал дань тому и другому тогда же, без промедления, — сама тетя Мария должна была это подтвердить.

После ужина мой дядя сварил пунш с виски. Пуншу я тоже отдал дань, сам дядя Джон признал это. Ему приятно видеть, сказал он, что мне нравится его изделие.

Тетушка вскоре после ужина пошла спать, оставив с дядей Джоном целую компанию — приходского священника, старого доктора Скроббллса, мистера Сэмюэля Кумбеса, Тедди Биффлса и меня. Мы были единодушны в том, что идти спать еще рано, так что дядя сварил еще одну чашу пунша, и мне кажется, что все мы воздали ей по справедливости, — по крайней мере, знаю, что я наверняка воздал. Это моя страсть — я имею в виду стремление к справедливости.

Мы посидели еще у камина, и тогда доктор для разнообразия сварил пунш с джином, хотя лично я не почувствовал большой разницы. Но, как говорится, все к лучшему, и мы были счастливы и весьма любезны друг с другом.

Весь вечер дядя Джон рассказывал нам очень забавную историю. Да, это была действительно презабавная история! Сейчас я уже забыл, о ком и о чем там говорилось, но помню, что тогда она доставила мне много удовольствия — кажется, еще никогда в жизни я так не смеялся. Очень странно, что я не могу припомнить эту историю, хотя он рассказывал ее нам четыре раза. И мы сами виноваты, что он не успел рассказать ее в пятый раз. Потом доктор спел очень остроумную песню, в которой изображал разных домашних животных. Он немножко путал их голоса. Он ржал, подражая петуху, и кукарекал, когда надо было хрюкать. Но мы все равно понимали, кого он представляет.

Я начал было рассказывать весьма занимательный анекдот, но меня несколько озадачило, что, судя по моим наблюдениям, никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Это было довольно-таки невежливо со стороны всех остальных, но вскоре я догадался, что я все время говорил мысленно, сам с собой, вместо того чтобы говорить вслух, и, конечно, никто не подозревал, что я что-то рассказываю. Все они, возможно, удивлялись моей красноречивой мимике и оживленному выражению лица. Любопытнейшее заблуждение! Со мной никогда еще не приключалось такой штуки.

Затем наш приходский священник стал показывать карточные фокусы. Он спросил нас, знаем ли мы игру под названием «Три листика». Он сказал, что с помощью этой проделки подлые, бессовестные личности, завсегдатаи скачек и им подобные субъекты, обжуливают легковерных молодых людей, оставляя их без гроша. Он сказал, что это очень простой фокус — все зависит от ловкости рук. Рука действует так быстро, что глаз не успевает уследить.

Он решил показать нам, как проделывается это жульничество, чтобы мы были предупреждены и не стали жертвой какого-нибудь проходимца. Он взял дядину колоду карт из чайницы, выбрал три карты, одну фигурную и две фоски[64], сел на коврик перед камином и стал объяснять, что́ он собирается делать. Он сказал:

— Я беру в руки эти три карты — вот так — и показываю их вам. А затем я спокойненько кладу их рядышком на ковер, лицом вниз, и предлагаю вам указать фигурную карту. И вы будете уверены, что знаете, где она лежит.

И он все это проделал.

Старый мистер Кумбес, один из наших приходских старост, сказал, что фигурная карта находится посередине.

— Это только показалось вам, — сказал священник с улыбкой.

— Вовсе не показалось, — возразил мистер Кумбес. — Я вам говорю, что она посередине. Ставлю полкроны, что это средняя карта.

— Вот вы и попались! Это как раз то, о чем я вас предупреждал, — сказал наш священник, обращаясь ко всем нам. — Вот именно таким путем и заманивают наивных молодых людей, о которых я вам рассказывал, и вытаскивают деньги из их карманов. Они уверены, что угадают карту, им кажется, что они ее видели. Они не отдают себе отчета в том, что ловкое движение рук опережает самый острый глаз, и на этом-то они и попадаются.

Он сказал, что знавал молодых людей, отправлявшихся с утра на лодочные гонки или соревнования по крикету с хорошим запасом фунтов стерлингов в кармане. Уже через несколько часов они возвращались домой без гроша, потеряв все благодаря этой ужасной, скверной игре.

Он сказал, что, пожалуй, возьмет полкроны мистера Кумбеса, — это послужит для него полезным уроком и, может быть, спасет его деньги в будущем. Да, он возьмет эти два с половиной шиллинга и внесет их в фонд по обеспечению неимущих одеялами.

— Пусть моя судьба вас не волнует, — ответил ему старый мистер Кумбес. — Только смотрите, как бы вам самим не пришлось позаимствовать два с половиной шиллинга из одеяльного фонда!

И он положил свои деньги рядом со средней картой и перевернул ее.

Что́ бы вы думали, — это действительно была дама червей!

Мы все были очень поражены, особенно сам священник.

Он сказал, что, впрочем, действительно так иногда бывает: человек может поставить на правильную карту, но лишь по чистой случайности.

А еще он сказал, что это самое большое несчастье, какое только может произойти с человеком (ах, если бы люди понимали это!). Ведь если человек попытался играть и выиграл, он приобретает вкус к этому так называемому развлечению, его манит рискнуть еще и еще раз, пока он не выходит из игры обобранным и разоренным.

Затем он метнул карты снова. Мистер Кумбес сказал, что на этот раз дама червей лежит рядом с угольным ведром, и пожелал поставить на карту пять шиллингов.

Мы стали смеяться над ним, пробовали отговорить его. Он не желал слушать наших увещаний и настаивал на своем праве катиться по наклонной плоскости.

Наш священник сказал, что в таком случае — хорошо! Он предупреждал — и умывает руки. Если он (мистер Кумбес) твердо решил быть дураком до конца, пусть он (мистер Кумбес) так и поступает.

Священник сказал, что со спокойной совестью возьмет эти пять шиллингов и тем самым покроет образовавшуюся недостачу в фонде на покупку одеял.

Итак, мистер Кумбес положил две монеты по полкроны около карты, лежавшей рядом с угольным ведром, и перевернул ее.

И что́ бы вы думали, — она снова оказалась дамой червей!

После этого дядя Джон поставил целый флорин[65] и тоже выиграл.

И затем мы все стали играть, и все выиграли. Все, за исключением священника, разумеется. Он провел очень плохо эти четверть часа. Я никогда еще не видел, чтобы кому-нибудь так не везло в карты. Он ни разу не выиграл.

Потом мы выпили еще немного пунша, причем, приготовляя его, дядя сделал очень забавную ошибку: он забыл налить туда виски. Ах, как мы потешались над ним! В виде штрафа мы заставили его влить в пунш двойную порцию виски.

Да, в тот вечер мы основательно повеселились.

А затем каким-то образом мы перескочили на разговоры о привидениях. Потому что следующее, что я припоминаю, это то, как мы рассказывали друг другу всевозможные истории с привидениями.

Рассказ Тедди Биффлса

Первым начал Тедди Биффлс. Я изложу его историю в точности так, как он нам ее рассказал.

(Но не спрашивайте, как мне удалось сохранить каждое слово, — стенографировал ли я его речь или получил от него готовую для опубликования рукопись — я вам все равно не скажу. Это производственная тайна.)

Биффлс назвал свою историю

ДЖОНСОН И ЭМИЛИЯ,

ИЛИ ПРЕДАННЫЙ ДУХ

Когда я впервые встретился с Джонсоном, я был еще подростком. В ту пору я вернулся домой на рождественские каникулы, и по случаю сочельника мне разрешили лечь спать довольно поздно. Открывая дверь в свою маленькую комнатку, я очутился лицом к лицу с Джонсоном, который выходил оттуда. Он проструился сквозь меня и, издав долгий и жалобный стон, исчез через лестничное окно.

На мгновение я опешил, — я ведь был в то время школьником и еще ни разу не видел призраков. Я заколебался — ложиться спать в этой комнате или нет. Но потом вспомнил, что привидения опасны только грешникам, а потому лег, хорошенько закутался и заснул.

Наутро я сказал отцу, что видел в своей комнате привидение.

— Да, это старина Джонсон, — ответил отец. — Можешь его не бояться, он тут живет.

И он рассказал мне историю этого страдальца. Оказывается, Джонсон при жизни, еще в ранней молодости, полюбил дочку прежнего арендатора нашего дома. Это была девушка изумительной красоты. Звали ее Эмилия, но ее фамилию отец не помнил.

Джонсон был слишком беден, чтобы жениться на ней. Он нежно поцеловал ее на прощанье, обещал скоро вернуться и отправился в Австралию сколачивать состояние.

Но тогда Австралия еще не была тем, чем стала впоследствии. Путешественников в те отдаленные времена было мало, попадались они редко, и если удавалось изловить кого-нибудь на большой дороге, то имущество, обнаруженное на его трупе, часто не оправдывало расходов на самые скромные похороны. Поэтому Джонсону понадобилось почти двадцать лет, чтобы разбогатеть.

Выполнив тем не менее поставленную перед собой задачу и успешно избежав встреч с полицией, он благополучно выбрался из Австралии и вернулся в Англию, полный радостных надежд, предвкушая свидание со своей невестой.

Он добрался до ее дома, но нашел его заброшенным и погруженным в тишину. Соседи ничего не могли сообщить, кроме того, что в одну туманную ночь вся семья Эмилии таинственно исчезла и никто с тех пор их не встречал и ничего о них не слышал, хотя и владелец дома, и местные торговцы не раз пытались наводить о них справки.

Бедный Джонсон, вне себя от горя, стал искать возлюбленную по всему свету. Но он не нашел ее и после многих лет бесплодных поисков возвратился коротать одинокую старость в том самом доме, где он и Эмилия в счастливом прошлом провели столько безмятежных вечеров.

Он жил здесь совсем один, бродил по пустым комнатам, плакал и звал свою Эмилию, умоляя ее вернуться. И когда бедняга скончался, дух его продолжал делать то же самое.

Как раз в то время, рассказывал отец, мы и взяли дом в аренду, и агент, оформляя договор, сбросил из-за привидения десять фунтов арендной платы в год.

После этого я, как и все домашние, на каждом шагу встречал Джонсона в любое время ночи. Сначала мы чурались его, сторонились, давая ему дорогу, но потом, когда свыклись и убедились, что нет никакой нужды в церемониях, мы стали попросту проходить сквозь него. Нельзя сказать, чтобы он нам очень мешал.

В общем, он был любезным и безобидным старым привидением, и все мы сочувствовали ему. В особенности умилялись женщины: их трогала его загробная преданность. Но с течением времени привидение стало немного докучать нам. Оно, видите ли, было уж чересчур печальным. В нем не было ничего приветливого, отрадного. Вам было его жаль, но вместе с тем оно вас раздражало. Оно было способно, например, часами сидеть на ступеньках и лить слезы, беспрерывно всхлипывая. Стоило только проснуться ночью, и вы слышали доносившиеся откуда-нибудь вздохи и стоны, доказывавшие, что оно слоняется по комнатам и коридорам. Легко ли заснуть в таких условиях! А когда у нас собирались гости, оно имело обыкновение усаживаться за дверью той самой комнаты, где мы веселились, и без умолку рыдать и причитать. Вреда оно нам не причиняло, но тень его скорби омрачала нашу жизнь.

— Мне здорово опротивел этот старый идиот, — сказал однажды вечером мой отец (глава нашей семьи иногда выражался довольно резко, особенно если вывести его из себя). Накануне Джонсон был надоедливее, чем обычно, и испортил ему приятную партию в вист, сидя в каминной трубе и охая так громко, что все партнеры стали забывать, какая масть козырная и какие карты вышли из игры. — Нам надо избавиться от него так или иначе. Хотел бы я знать, как это сделать.

— Ну, — сказала моя мама, — можешь мне поверить, он не оставит наш дом, пока не найдет могилу своей Эмилии. Это ее он ищет. Найди могилу Эмилии, приведи его туда, и ты увидишь, он будет чувствовать себя там как дома. Помяни мое слово.

Эта мысль показалась нам здравой, но затруднение заключалось в том, что все мы были в таком же неведении о местонахождении могилы Эмилии, как и сам бывший мистер Джонсон. Отец уже склонялся к тому, чтобы подсунуть бедному созданию могилу какой-нибудь другой Эмилии, но судьбе не прикажешь: выяснилось, что на много миль вокруг не похоронена ни одна Эмилия. Никогда еще я не видел местности, до такой степени лишенной усопших Эмилий.

Тут я стал думать, как быть, и выпалил такое предложение:

— Нельзя ли состряпать для старого хрыча что-нибудь похожее на могилу? Он, кажется, простодушное существо, этот Джонсон, его нетрудно будет околпачить. Мы ничего не потеряем, если сделаем попытку.

— Клянусь Юпитером, так мы и сделаем! — воскликнул мой отец, и уже на следующее утро он позвал рабочих, которые сделали в глубине фруктового сада холмик с надгробным камнем, украшенным следующей надписью:

Светлой памяти Эмилии.

Ее последние слова были:

«Скажите Джонсону, что я его люблю».

— Это наверняка проберет его, — задумчиво проговорил мой отец, обозревая сие произведение искусства в законченном виде. — Во всяком случае, я надеюсь, что так оно и будет.

Успех был полный.

Мы заманили его в сад в ту же ночь, и тут, друзья, произошла невообразимо трогательная сцена. Надо было видеть, как Джонсон бросился к надгробному камню и зарыдал. Глядя на него, отец и старший садовник Скиббинс плакали, как дети.

Джонсон больше никогда не попадался нам в комнатах. Теперь он проводит каждую ночь на могиле, проливает там слезы и, по-видимому, вполне счастлив.

Можно ли его видеть? О да, приезжайте к нам, и я поведу вас туда и покажу его. Обычно его можно застать от десяти вечера до четырех часов ночи, ну а по субботам — с десяти до двух.

История, рассказанная доктором

Молодой Биффлс вложил много чувства в свой рассказ, и я горько плакал, слушая его. Мы все призадумались, и я заметил, что даже старый доктор украдкой вытирал слезу. Не смущаясь этим, дядя Джон сварил еще одну чашу пунша, и постепенно наша скорбь рассеялась.

Спустя некоторое время доктор почти совсем развеселился и рассказал нам о призраке одного из своих пациентов.

При всем желании я не могу передать вам его истории целиком. Все потом признали, что это был лучший из рассказов, самый мрачный и страшный, но я толком его не понял, — он был какой-то сбивчивый.

Начал доктор хорошо, потом что-то там произошло, и вдруг наступил конец. Не могу понять, что случилось с серединой его рассказа.

В самом конце — вот это я хорошо помню — кто-то что-то нашел, и это напомнило мистеру Кумбесу очень любопытный случай, который произошел однажды на старой мельнице, некогда находившейся в аренде у его шурина.

Мистер Кумбес сказал, что сейчас расскажет эту историю, и прежде чем кто-нибудь успел его остановить, он уже начал.

Он сказал, что его история называется:

ЗАГАДОЧНАЯ МЕЛЬНИЦА,

ИЛИ РАЗВАЛИНЫ СЧАСТЬЯ

— Надеюсь, все вы знаете моего шурина, мистера Перкинса, — начал мистер Кумбес, вынимая изо рта свою длинную глиняную трубку и укладывая ее за ухо (мы не были знакомы с его шурином, но не стали спорить, чтобы не терять времени), — и знаете, конечно, также, что он однажды взял в Суррее в аренду мельницу и перебрался туда на жительство.

Эта самая мельница много лет тому назад принадлежала какому-то зловредному старикашке, известному скряге, который там и умер, спрятав, по слухам, все свои деньги в одном из укромных уголков мельницы. Вполне естественно, что каждый, кто после него жил на мельнице, пытался добраться до этого клада, но безуспешно. Местные всезнайки говорили, что никто и не найдет скрытых сокровищ, пока дух скупого мельника не проникнется симпатией к одному из новых арендаторов и не откроет ему свою тайну.

Мой шурин не придавал особого значения этим разговорам, считая их болтовней досужих старух, и, в противоположность своим предшественникам, не делал никаких попыток обнаружить скрытые богатства.

— Если раньше дела шли так же, как теперь, — говорил мой шурин, — мне непонятно, каким образом мельник, будь он последним скрягой, мог что-нибудь накопить; во всяком случае, столько, чтобы ради этого стоило затевать поиски.

Но все-таки он не мог совсем выбросить из головы мысль об этом кладе.

Однажды вечером он пошел спать. Ничего необыкновенного тут нет, это ясно. Он частенько ложился с вечера пораньше. Удивительно другое: как только на церковной колокольне пробило двенадцать часов, мой шурин проснулся, словно от толчка, и почувствовал, что заснуть больше не может.

Джо (так его зовут) приподнялся и сел на постели. Он посмотрел вокруг и увидел, что в ногах кровати притаилось нечто, укрытое густым сумраком.

Потом оно передвинулось в полосу лунного света, и мой шурин увидал сморщенного старикашку в коротких лосинах и с волосами, заплетенными в косичку.

Мгновенно в мозгу Джо вспыхнуло воспоминание о спрятанном золоте и старом скряге.

«Он пришел показать мне, где зарыт клад», — подумал мой шурин; он тут же решил, что не истратит все деньги только на себя, а уделит и другим маленькую частицу.

Призрак двинулся к двери. Мой шурин надел брюки и последовал за ним. Дух спустился вниз, в кухню, скользнул к плите, повздыхал и исчез.

Утром Джо позвал двух печников. Они сняли трубы и разобрали плиту, между тем как он стоял рядом, с мешком из-под картошки наготове, чтобы складывать туда золото.

Вместе с плитой они разрушили половину стены, но не нашли даже медной монеты. Мой шурин не знал, что и подумать.

На следующую ночь старичок появился снова, и снова повел Джо за собой на кухню. Но на этот раз он не пошел к плите, он остановился посреди кухни и стал вздыхать.

«О, теперь мне понятно, чего он хочет, — сказал самому себе мой шурин, — клад у него под кухонным полом. Зачем же этот старый идиот в прошлый раз торчал у плиты и делал вид, что надо искать в трубе?»

Весь следующий день они взламывали пол в кухне, но единственное, что им удалось найти, это трехзубую вилку, да и то со сломанной ручкой.

На третью ночь дух явился как ни в чем не бывало, и в третий раз направился в кухню. Придя туда, он многозначительно посмотрел на потолок и исчез.

— Э, да он и на том свете, кажется, ума не набрался, — бормотал Джо, торопливо возвращаясь к себе в постель. — По-моему, он мог бы сразу показать настоящее место.

Все же сомнений не было, и чтобы достать клад сверху, они сразу после завтрака принялись разбирать потолок. Когда от потолка не осталось ни дюйма, стали снимать пол верхней комнаты.

Там они нашли приблизительно столько же сокровищ, сколько их можно найти в пустой литровой банке.

На четвертую ночь, когда привидение явилось с обычным визитом, мой шурин вышел из себя и швырнул в него сапогом. Сапог прошел сквозь призрак и разбил висевшее на стене зеркало.

На пятую ночь, когда Джо, по установившейся у него привычке, проснулся ровно в полночь, дух стоял возле него в удрученной позе и с самым жалобным выражением лица. Умоляющий взгляд его больших печальных глаз совершенно расстроил моего шурина.

«Кто его знает, — подумал он, — может, этот пустоголовый субъект искренне хочет открыть свою тайну. Может быть, он просто забыл, куда засунул свое богатство, и теперь старается вспомнить. Послушаю его еще разочек».

Увидя, что Джо собирается следовать за ним, дух благодарно заулыбался и повел его на чердак, а там поднял палец вверх и мгновенно растаял.

— Ну, на этот раз он попал в точку, надеюсь, — сказал мой шурин, и наутро они взялись стаскивать с мельницы крышу.

Понадобилось целых три дня, чтобы добросовестно снять всю крышу, но единственное, что при этом нашли, было птичье гнездо, после чего пришлось покрыть мельницу просмоленным брезентом, чтобы укрыться от дождя.

Вы, может быть, подумаете, что это вылечило беднягу Джо от поисков клада? Ошибаетесь!

Он сказал, что за всем этим должно скрываться нечто реальное, иначе привидение перестало бы появляться. Кроме того, зайдя уже так далеко, он решил идти до конца и разгадать загадку, чего бы это ему ни стоило.

И вот каждую ночь он вставал с постели и послушно брел за бесплотным старым обманщиком по всему двору. Каждую ночь старикашка указывал ему другую точку, и на следующий день мой шурин приступал к сломке указанного места, где, очевидно, был замурован клад. К концу третьей недели на мельнице не осталось ни одной комнаты, пригодной для жилья. Все стены были снесены, все полы вынуты, в каждом потолке зияла дыра.

А затем, так же внезапно, как и появился, дух прекратил свои посещения, и моему шурину ничто уж больше не мешало заняться в свободное время восстановительными работами.

Что заставило эту старую образину так нелепо подшутить над семейным человеком и честным налогоплательщиком? Ах, именно на этот вопрос я не могу вам ответить.

Некоторые утверждали, что дух коварного старика проделал все это в отместку за то, что мой шурин сначала в него не поверил. А другие считали, что призрак был при жизни вовсе не мельником, а водопроводчиком или стекольщиком, и ему приятно было видеть, как мельницу портят и разрушают. Но толком никто ничего не знал.

История, рассказанная священником

Мы выпили еще немного пунша, а затем священник рассказал нам свою историю. Я никак не мог разобраться в ней и потому не могу ее пересказать. Никто из нас не мог в ней разобраться. С точки зрения содержания это была довольно занимательная история. Сюжетов в ней было необыкновенное множество, а событий хватило бы на дюжину романов. Никогда еще я не слыхал рассказа, где было бы столько разных происшествий, случившихся с таким количеством разнообразных персонажей.

Мне представляется, что каждый человек, которого наш священник когда-либо и где-либо видел или о котором слышал, — попал в этот рассказ. В нем были сотни персонажей. Каждые пять секунд он вводил в нить рассказа новую коллекцию действующих лиц на фоне совершенно новых событий.

Рассказ развивался примерно так:

— И тогда мой дядя побежал в сад и взял там свое ружье, но привидения там, конечно, не было, и Скроггинс сказал, что он в него не верит.

— Не верит в кого именно? И кто такой Скроггинс?

— Скроггинс! Ах, вы не знаете? Это тот, другой, — понимаете, это его жена…

— Какая жена? Откуда она взялась и что ей нужно?

— Так вот об этом я вам и рассказываю. Это она нашла шляпу. Она приехала в Лондон со своей двоюродной сестрой, которая является моей невесткой, а другая племянница вышла замуж за человека по фамилии Эванс, а когда все кончилось, Эванс понес коробку к мистеру Джекобсу, потому что отец Джекобса видел этого молодого человека живым, а когда он умер, Джозеф…

— Подождите, оставьте в покое Эванса с его коробкой; что случилось с вашим дядей и ружьем?

— Ружьем! Каким ружьем?

— Ну, ружьем, которое ваш дядя держал в саду и которого там не оказалось. Что он сделал с этим ружьем? Может быть, он застрелил из него кого-нибудь из этих Джекобсов и Эвансов, Строггинсов и Джозефов? Если так, то это благое дело, и мы с восторгом послушаем о нем.

— О нет, что вы, это было бы невозможно, его ведь заживо замуровали в стену, вы же помните, а когда Эдуард IV[66] говорил об этом с аббатом, моя сестра сказала, что, принимая во внимание состояние ее здоровья, это невозможно, потому что может пострадать ребенок. И вот они назвали его Горацио, по имени ее собственного сына, который был убит при Ватерлоо[67] еще до своего рождения, и лорд Напир[68] сам сказал, что…

— Скажите, а вы сами имеете представление, о чем вы рассказываете? — спросили мы его тут.

Он сказал «нет», но поручился, что каждое его слово — чистейшая правда, потому что его родная тетка все это видела собственными глазами.

После этого мы его с головой накрыли скатертью, и он заснул.

Затем стал рассказывать мой дядя.

Он предупредил, что его история — самая правдивая из всех.

ПРИЗРАК ГОЛУБОЙ СПАЛЬНИ

— Я вовсе не хочу нагонять на вас страх, мальчики, — начал мой дядя чрезвычайно многозначительным, чтобы не сказать зловещим, тоном, — и если вы предпочитаете оставаться в неведении, я вам не скажу ничего, но если говорить начистоту, этот самый дом, где мы с вами сейчас находимся, тоже населен привидениями.

— Что вы говорите! — воскликнул мистер Кумбес.

— Говорю то, что вы слышите, а если не слышите, то нечего просить меня говорить, — ответил мой дядя с некоторым раздражением. — Что за привычка болтать глупости! Говорю вам, что в этом доме нечисто. В голубой спальне (комнату рядом со спальней в доме моего дяди принято называть голубой, потому что там умывальные принадлежности этого цвета) каждый сочельник появляется дух ужасного грешника, который когда-то под Рождество убил уличного певца кусочком каменного угля.

— Как ему удалось? — спросил мистер Кумбес с живейшим интересом. — Это, наверное, не так просто?

— Не могу вам сказать, как именно он это сделал, — ответил мой дядя. — Он не объяснял нам самой техники. Полагают, что певец остановился как раз перед его домом и начал петь какую-то балладу, и когда он открыл рот, чтобы взять верхнее си-бемоль, этот злодей швырнул из окна куском угля, который попал певцу в рот, застрял в горле и задушил его.

— Для такого дела нужно метко бросать, интересно как-нибудь попробовать свои силы, — задумчиво пробормотал мистер Кумбес.

— Увы, это было не единственным его преступлением, — прибавил мой дядя. — Еще раньше он отправил на тот свет одного оркестранта, игравшего соло на корнет-а-пистоне.

— Скажите пожалуйста! — воскликнул мистер Кумбес. — Неужели и это факт?

— Конечно, факт, — сердито отрезал мой дядя. — По крайней мере, этот факт не менее достоверен, чем все подобные ему. Просто вы сегодня слишком придирчивы. Говорю вам, обстоятельства дела не оставляли никакого сомнения. Бедный корнетист жил в этом районе что-то около месяца, и, по отзывам старого мистера Бишопа, тогдашнего владельца «Веселых Песочников», был самым старательным и работящим корнетистом, какого тот когда-либо встречал. Он мне сам рассказывал его историю и утверждал, что этот музыкант знал только две мелодии, но даже если бы он знал сорок, то не мог бы играть ни с большей силой, ни большее количество часов в день. Две пьесы, которые он исполнял, были «Анни Лори» и «Милый дом, родной мой дом», а что касается его искусства, то, по словам мистера Бишопа, даже ребенок разобрался бы в том, какое из двух произведений он играет.

Этот музыкант, бедный и одинокий служитель муз, каждый вечер играл два часа на улице прямо против нашего дома. И однажды вечером многие видели, как корнетист, получив, по-видимому, приглашение, зашел в дом, но никто не видел, что он оттуда вышел.

— А соседи не предлагали вознаграждение тому, кто его найдет? — спросил мистер Кумбес.

— Никто не предложил и полпенса, — ответил мой дядя. — А на следующее лето, — продолжал он, — к нам приехал духовой оркестр, собиравшийся — так они сообщили нам в день приезда — пробыть у нас до осени. На другой день музыканты в полном составе — все здоровые, веселые ребята — были приглашены на обед к этому закоренелому грешнику. И после этого, пролежав целые сутки в постели, вся компания оставила наш город в самом жалком состоянии. Врач нашего прихода, оказывавший им помощь, заявил, что весьма сомнительно, сможет ли кто-нибудь из них впредь сыграть хоть одну арию.

— А вам не известно, чем он их угощал? — спросил мистер Кумбес.

— К несчастью, нет, — ответил мой дядя, — но главным блюдом, говорят, был свиной паштет, купленный в станционном буфете.

— Я уже забыл об остальных преступлениях этого чудовища, — продолжал мой дядя. — Раньше я все их помнил, но память у меня теперь не та, что раньше. Впрочем, вероятно, я не погрешу против истины, если выскажу предположение, что он несколько причастен к последующим похоронам одного джентльмена, который музицировал, перебирая струны арфы пальцами ног, и что он также несет некоторую ответственность за одинокую могилу молодого безвестного чужестранца родом из Италии, как-то посетившего наши места и игравшего на шарманке.

— И вот теперь каждый сочельник, — заключил мой дядя, как бы рассекая своим густым, мрачным голосом напряженное мучительное молчание, прокравшееся, точно тень, в комнату и овладевшее всеми нами, — дух этого ужасного грешника появляется в голубой спальне нашего дома. Там, от полуночи и до первых петухов, раздаются дикие вопли и стоны, насмешливый хохот, а временами призрачные звуки ударов. Там он ведет свою ожесточенную призрачную битву с привидениями корнетиста и певца, иногда поддерживаемыми тенями оркестрантов, в то время как дух задушенного арфиста исполняет безумные замогильные мелодии призрачными ногами на призраке сломанной арфы.

Дядя прибавил, что в сочельник голубая спальня не может быть использована по назначению, — спать там никак нельзя.

— Т-с-с! — прошептал дядя, поднимая, в знак предостережения, руку к потолку.

Мы, затаив дыхание, прислушались.

— Тсс! Слышите! Они сейчас как раз там, в голубой спальне!

Тогда я встал и сказал, что желаю провести ночь один в голубой спальне.

Но прежде чем я расскажу свою собственную историю, то есть историю того, что произошло в голубой спальне, — мне хотелось бы предложить вам небольшое предисловие, или

Мои личные комментарии

Собираясь приступить к рассказу о моих собственных приключениях с привидениями, я нахожусь в большой нерешительности. Видите ли, это совсем не такого рода история, как те, что я вам рассказывал до сих пор, — вернее, как вам рассказывали Тедди Биффлс, мистер Кумбес и мой дядя. Это истинная история. Это вовсе не то, что обычно рассказывает джентльмен, сидя в сочельник у камина и попивая пунш с большим количеством виски; это отчет о подлинных событиях.

Да, это вовсе не рассказ в общепринятом значении слова, это именно отчет. И потому, я чувствую, он почти неуместен в такой книге. Он был бы гораздо более кстати в биографическом исследовании или, скажем, в учебнике английской истории.

Есть еще одно обстоятельство, которое затрудняет мое повествование, — оно заключается в том, что речь пойдет обо мне самом. Рассказывая вам эту историю, мне придется все время говорить о себе, что среди нас, современных писателей, совершенно не принято. Если у нас, литераторов нового направления, есть какое-нибудь похвальное стремление, более постоянное, чем все остальные, так это стремление никогда не казаться самовлюбленным.

Я сам, — так меня уверяют, — довожу до крайности эту застенчивость, эту боязливую сдержанность во всем, что касается моей особы, — и читающая публика весьма этим недовольна. Люди приходят ко мне и говорят:

«Ну, послушайте, почему вы не расскажете о себе хоть немножко? Это нас интересует. Напишите что-нибудь о себе».

Но я всегда отвечал: «Нет!»

И не потому, что я считаю эту тему неинтересной. Наоборот, я даже представить себе не могу темы, более захватывающей для всего человечества или, по крайней мере, для его культурной части.

Я не пишу о себе принципиально, — потому что это противоречит истинному искусству и подает дурной пример подрастающему поколению. Другие писатели (их немало), я знаю, делают это, но я ни за что заниматься этим не буду, разве что в исключительных случаях.

При обычных обстоятельствах, следовательно, я бы умолчал об этом происшествии. Я бы сказал самому себе: «Нет! Это талантливый и поучительный рассказ, это необычайный, увлекательный и роковой рассказ, и читатели с удовольствием выслушали бы его, да и мне самому страстно хотелось бы поскорей его рассказать, но он целиком посвящен мне, моей личности, тому, что я говорил, видел и сделал, — и я не могу это описывать. Мой сдержанный характер, моя скромная натура не позволяют говорить о себе так много».

Однако, ввиду необычайности некоторых обстоятельств, я вынужден, несмотря на всю свою скромность, воспользоваться возможностью рассказать именно о том, что произошло со мной лично.

Как я уже говорил, в нашей семье из-за этой пирушки произошла размолвка, и я за свое участие в событиях, о которых собираюсь рассказать, стал жертвой жестокой несправедливости.

Чтобы возродить мою прежнюю репутацию, рассеять тучи клеветы и измышлений, которыми она была запятнана, — лучше всего, я убежден, дать читателю простое, полное достоинства повествование о неприкрашенных событиях, происшедших со мной, с тем, чтобы каждый мог самостоятельно судить обо всем.

Чистосердечно признаюсь, что главной моей целью является стремление отмести незаслуженные подозрения. Воодушевленный этим побуждением (а я считаю, что это почтенное и дельное побуждение), я нахожу в себе силы преодолеть мое обычное отвращение к разговорам о самом себе и таким образом перехожу к той части повествования, которая называется

Моя собственная история

Я вам уже говорил, что как только мой дядя закончил свой рассказ, я встал и заявил, что решил провести предстоящую ночь в голубой спальне.

— Ни за что! — вскричал мой дядя, вскакивая с места. — Ты не должен подвергать себя столь смертельной опасности! Кроме того, там не застлана постель.

— Подумаешь, какая важность! — ответил я. — Мне приходилось жить в меблированных комнатах для молодых джентльменов, и я привык спать в постелях, которые не перестилались годами. Не отговаривайте меня. Я молод, вот уже больше месяца, как ничто не отягощает мою совесть, и духи не причинят мне вреда. Я, может быть, смогу даже оказать на них хорошее влияние, уговорю их успокоиться и разойтись по домам. И помимо всего, мне хочется поглядеть на это представление.

Высказавшись, я снова сел. (Как случилось, что мистер Кумбес очутился в моем кресле, вместо того чтобы быть в другом углу комнаты, где он сидел весь вечер? Почему он, мистер Кумбес, не извинился, когда я сел прямо на него? Почему молодой Биффлс стал изображать моего дядю Джона и требовать, чтобы я целых три минуты тряс его за руку и уверял, что всегда любил его, как родного отца? — эти события до сих пор остаются для меня загадкой.)

Вся компания пробовала отговорить меня от того, что они называли бессмысленной затеей, но я оставался непоколебим и требовал осуществления своих законных прав. Я был «рождественским гостем», а гость в сочельник спит в комнате с привидениями. Это входит в его роль.

Они сказали, что если у меня такие веские основания, то у них возражений больше нет; они зажгли для меня свечу и в полном составе пошли провожать меня наверх.

Не знаю, был ли я возбужден сознанием, что совершаю благородный поступок, или в меня вселилась сама неустрашимость, но в эту ночь я взлетел по лестнице с необычайной легкостью. Ценой колоссального напряжения воли я задержал себя на площадке верхнего этажа, мне хотелось идти все выше, хоть на крышу. Но с помощью перил я все же укротил свои честолюбивые намерения, пожелал моим спутникам доброй ночи, вошел в спальню и запер за собой дверь.

С самого начала у меня все пошло вкривь и вкось. Не успел я отойти от двери, как моя свеча вывалилась из подсвечника. Сколько раз я ни подбирал ее и ни втыкал в подсвечник, она каждый раз снова выскакивала, — такой скользкой свечки мне еще не попадалось никогда. В конце концов я решил обойтись без подсвечника и зажал свечу в руке, но и тогда она не желала держаться прямо. Тут уж я совсем рассвирепел, выбросил ее за окно, разделся и лег в постель в полном мраке.

Я не заснул, и мне вовсе не хотелось спать. Лежа на спине, я смотрел в потолок и думал о разных вещах. Хорошо, если бы я мог вспомнить хоть что-нибудь из того, что приходило мне в голову в ту ночь: все это было так забавно, что я от души хохотал, и кровать тряслась вместе со мной.

Я лежал таким образом около получаса и совсем было забыл о призраках, как вдруг, случайно оглядывая комнату, я в первый раз в жизни увидел весьма самоуверенное привидение, сидевшее в кресле у огня, с призрачным глиняным чубуком в руках.

В первую минуту я, как и большинство людей в подобных обстоятельствах, подумал, что сплю и вижу сон. Я приподнялся в постели и протер глаза. Но нет: сквозь его тело я видел спинку кресла. Это было вне всякого сомнения настоящее привидение. Оно посмотрело в мою сторону, вынуло тень трубки изо рта и приветливо кивнуло мне головой.

Самым поразительным во всем этом приключении было то, что я не чувствовал ни малейшей тревоги. Скорее наоборот, я был отчасти рад его видеть. У меня появился собеседник.

Я сказал:

— Добрый вечер. Вам не показалось, что сегодня выдался холодный денек?

Он сказал, что сам этого не заметил, но полагает, что я прав.

Несколько секунд мы молчали, а затем, желая облечь свою мысль в наиболее приятную форму, я сказал:

— Вероятно, я имею честь беседовать с духом того джентльмена, у которого произошел несчастный случай с уличным певцом?

Он улыбнулся и ответил, что с моей стороны очень любезно помнить об этом. Один певец — это пустяк, хвастать особенно нечем, но ведь с миру по нитке…

Я был потрясен его ответом, так как предполагал, что услышу вздох раскаяния. Дух же, казалось, наоборот, гордился тем, что произошло. Тут я подумал, что, если он так невозмутимо отнесся к моему намеку на певца, может быть, он не обидится, если я спрошу его и о шарманщике. Меня интересовала судьба этого бедного юноши.

— Правда ли, — спросил я, — что вы причастны к смерти того итальянского подростка, который приехал сюда с шарманкой, исполнявшей шотландские напевы?

Он страшно рассердился.

— Причастен? — вскричал он с негодованием. — Кто осмелился утверждать, что хоть чуточку помогал мне? Я сам самолично прикончил юнца! Без всякой помощи. Один справился. Пусть кто-нибудь скажет, что я лгу!

Я успокоил его и уверил, что у меня никогда не возникало сомнения в том, что он был подлинным и единственным убийцей шарманщика. Потом я спросил, что он сделал с трупом корнетиста, которого убил.

Он спросил:

— Кто именно из корнетистов вас интересует?

— Ах, так их было несколько? — осведомился я.

Он улыбнулся, слегка кашлянул и сказал, что ему не хотелось бы прослыть хвастуном, но, считая вместе с тромбонистами, их было семеро.

— Боже мой! — воскликнул я. — Так или иначе, но вы немало потрудились на своем веку; это ведь не так просто.

Он сказал, что, может быть, ему не приличествует высказываться по этому поводу, но вряд ли многие из рядовых привидений среднего сословия имеют на своем счету столько неоспоримо полезных дел.

Он сосредоточенно попыхивал своей трубкой в течение нескольких секунд, а я сидел и наблюдал за ним. Насколько я помню, я раньше никогда не видел, как привидение курит трубку, и это меня заинтересовало.

Я спросил, какой сорт табака он предпочитает, и он ответил:

— В большинстве случаев призрак кавендиша[2] ручной резки.

Он объяснил, что призраку каждого человека достается после смерти призрак всего табака, выкуренного им при жизни.

Он сам, например, при жизни выкурил изрядное количество кавендиша, так что теперь вполне обеспечен его призраком.

Я сказал, что эти сведения мне пригодятся, и теперь я постараюсь, пока живу, выкурить как можно больше табака. Я решил приступить к этому без промедления и сказал, что за компанию закурю трубку, а он ответил:

— Правильно, дружище, закурим.

Я протянул руку к пиджаку, достал из кармана все, что полагается, и зажег трубку.

После этого мы и вовсе перешли на дружескую ногу, и он открыл мне все свои преступления.

Он рассказал, что когда-то жил по соседству с одной молодой девицей, которая училась играть на гитаре, а в доме напротив жил молодой джентльмен, увлекавшийся игрой на контрабасе. Лелея коварные и злобные планы, он познакомил ничего не подозревавших молодых людей и убедил их соединиться и бежать из дому против воли родителей, захватив с собой музыкальные инструменты. Они так и сделали, и еще до истечения медового месяца она проломила ему голову контрабасом, а он навсегда изувечил ее, пытаясь запихнуть ей в рот гитару.

Мой новый друг сообщил мне также, что он частенько заманивал разносчиков сдобных булок, надоедавших ему своими выкриками, в темную прихожую и там заталкивал им в горло их изделия, пока они не погибали от удушья. Он уверял, что ему удалось угомонить таким образом восемнадцать крикунов.

Затем он взялся за молодых людей обоего пола, которые на вечеринках декламировали длинные и скучные поэмы, а также за развязных подростков, разгуливающих ночью по улицам, играя на гармонике. Они не стоили того, чтобы с ними возиться поодиночке, и он собирал их по десять штук вместе и приканчивал с помощью какого-нибудь яда. Ораторов из Гайд-Парка и лекторов общества трезвости он запирал по шесть человек в маленькую комнату, оставляя каждому по стакану воды и по кружке для сбора пожертвований. Таким образом он предоставлял им полную возможность заговорить друг друга до смерти.

Слушать его было большим наслаждением.

Я спросил его, когда он ожидает появления остальных духов — певца, кларнетиста и трубачей духового оркестра, о которых упоминал дядя Джон. Он улыбнулся и сказал, что ни один из них больше сюда не придет.

Я спросил:

— Разве не правда, что они каждый год в сочельник встречаются здесь, чтобы подраться с вами?

Он ответил, что это было правдой. В течение двадцати пяти лет они ежегодно собирались здесь и сводили счеты, но больше этого не будет. Он сумел их всех по очереди искромсать, выпотрошить и сделать совершенно непригодными для рождественских выступлений. Последний, кто сегодня еще появился, был дух одного из оркестрантов. С ним он расправился только что, перед самым моим приходом, и выбросил то, что от него осталось, через щель между оконными рамами. Он сказал, что остатки находятся в таком состоянии, что уже никогда больше не смогут называться привидением.

— Но я надеюсь, что вы сами не прекратите свои обычные визиты, — сказал я. — Хозяева дома будут опечалены, если вы перестанете навещать их.

— Ах, право, не могу обещать, — ответил он. — Не вижу в этом большого смысла. Разве что, — любезно добавил он, — если вы будете здесь. Если в следующий сочельник вы будете спать в этой комнате, я приду.

— Ваше общество доставило мне большое удовольствие, — продолжал он, — вы не удираете, испуская вопли, когда видите гостя, и ваши волосы не встают дыбом. Вы не можете себе представить, — воскликнул он, — как мне надоели эти встающие дыбом волосы!

Он сказал, что людская трусость донельзя раздражает его.

Как раз в этот момент какой-то легкий звук донесся к нам со двора. Он вздрогнул и смертельно почернел.

— Вам худо? — воскликнул я, бросаясь к нему. — Скажите, как вам помочь? Не выпить ли мне немного водки, чтобы вас подкрепил ее дух?

Он не ответил и несколько мгновений напряженно прислушивался, а затем с облегчением вздохнул, и тень вновь заиграла на его щеках.

— Все в порядке, — пробормотал он. — Я боялся, что это петух.

— О, теперь еще слишком рано, — запротестовал я, — еще глубокая ночь.

— Разве это куриное отродье с чем-нибудь считается? — с горечью возразил он. — Они с одинаковым успехом начинают кукарекать в самой середине ночи, и даже раньше, если могут этим испортить человеку его вечернюю прогулку. Я убежден, что они делают это нарочно.

Он сказал, что один из его друзей, дух человека, убившего агента водопроводной компании, любил появляться в доме, в подвале которого хозяева держали кур, и стоило полицейскому пройти мимо дома и зажечь свой карманный фонарик, как старый петух, в полной уверенности, что взошло солнце, принимался кукарекать словно сумасшедший, и тогда бедный дух должен был исчезать. Случалось, он возвращался к себе уже в час ночи, взбешенный тем, что все его выступление продолжалось не больше часа.

Я согласился, что это, действительно, несправедливо.

— Ах, в какое нелепое положение мы поставлены, — продолжал он, вне себя от негодования. — Не могу понять, чем руководствовался наш старик, там, наверху, когда придумал этот петушиный сигнал. Сколько раз я ему твердил и повторял: установите определенное время, и каждый из нас будет его придерживаться; скажем, до четырех часов утра летом и до шести утра зимой. Какая прелесть твердое расписание!

— А как вы поступаете, когда вообще поблизости нет петухов? — осведомился я.

Он собирался ответить, но снова вздрогнул и прислушался. На этот раз я сам отчетливо услышал голос петуха, принадлежавшего нашему соседу мистеру Боулсу.

— Ну вот, извольте радоваться, — сказал он, подымаясь и протягивая руку за шляпой. — И приходится мириться, ничего не поделаешь. Интересно, который час все-таки?

Я посмотрел на свои часы и сказал, что половина четвертого.

— Я так и думал, — прошептал он. — Пусть мне только попадется эта гнусная птица: я сверну ей шею.

И он собрался уходить.

— Если бы вы подождали меня минуточку, — сказал я, вскочив с постели, — я бы проводил вас домой.

— Это очень мило с вашей стороны, — поблагодарил он, — но, — и тут он остановился, — мне, право, совестно вытаскивать вас на улицу ночью.

— Какие пустяки, — воскликнул я, — я с удовольствием прогуляюсь!

Я кое-как оделся и захватил зонтик, а он взял меня под руку, и мы вместе вышли на улицу.

У самой калитки палисадника мы встретили Джонса, одного из местных констеблей.

— Добрый вечер, Джонс, — сказал я (в праздники я всегда ощущаю прилив вежливости).

— Добрый вечер, сэр, — ответил он немного грубовато, как мне показалось. — Разрешите спросить, что вы тут делаете?

— Пожалуйста, могу вам сказать, — ответил я, взмахнув зонтиком, — я собираюсь немного проводить моего друга.

Он спросил:

— Какого друга?

— А, да, конечно! — засмеялся я. — Я и забыл. Вам его не видно. Это дух джентльмена, который убил певца. Я провожу его только до угла.

— Гм, на вашем месте, сэр, я бы этого не делал, — сказал Джонс мрачно. — Послушайтесь моего совета, проститесь-ка с вашим другом тут и возвращайтесь домой. Может быть, вам невдомек, что на вас ничего нет, кроме ночной рубашки, ботинок и цилиндра. Где ваши брюки?

Манеры этого человека возмутили меня. Я сказал:

— Джонс, не заставляйте меня писать на вас жалобу. Я вижу, что вы пьяны. Мои брюки там, где им полагается быть: на ногах их хозяина. Я отлично помню, как надевал их.

— Я их не вижу, значит, вы их не надели, — дерзко возразил он.

— Простите, — отчеканил я, — повторяю, я их надел. Полагаю, мне лучше знать, надевал я их или нет.

— Не спорю, — ответил он, — но на этот раз вы, видно, не знаете. Я провожу вас домой, и давайте не будем больше препираться.

В этот момент дядя Джон, которого, очевидно, разбудили наши голоса, открыл парадную дверь, а тетя Мария появилась у окна в ночном чепчике.

Я объяснил им ошибку констебля, разумеется в шутливом тоне, чтобы не навлечь на него неприятности, и обратился к духу, желая, чтобы он подтвердил мои слова.

Увы, он исчез. Он оставил меня, не сказав ни единого слова, даже простого «до свидания». Меня так обидела его черствость, что я разрыдался, и дядя Джон повел меня домой.

Зайдя в свою комнату, я обнаружил, что Джонс был совершенно прав. Я, оказывается, действительно не надел брюк. Они по-прежнему висели на спинке кровати. Очевидно, не желая задерживать гостя, я о них забыл.

Таковы, друзья мои, фактические обстоятельства дела, которые — как скажет каждый доброжелательный и здравомыслящий человек — невозможно истолковать превратно и клеветнически.

Но невозможное все же случилось.

Отдельные личности, — повторяю, отдельные, — оказались неспособными понять простую цепь изложенных мною событий иначе как в ошибочном и оскорбительном свете. На мою репутацию брошена тень, — и кем же? — моими родственниками, людьми одной крови и плоти со мной.

Но я не злопамятен, и лишь для того, чтобы восстановить истину и отмести незаслуженные обвинения, я выпускаю в свет этот отчет о подлинных событиях.

Эдмунд Митчелл

ФАНТОМ ОЗЕРА

Я получил профессию адвоката, но жизнь библиотечного затворника мне больше по душе, а потому, имея неплохой независимый доход, я предпочитаю держаться в стороне от безумств судебных ристалищ.

Проживаю я в Лондоне, в меблированных комнатах, а когда меня там нет, то почти наверняка можно найти в Иствуд-Холле, чудесном старом доме, окруженном красивым парком, — от столицы его отделяют два-три часа пути.

Иствуд привычен мне с детства. Миссис Армитидж, бывшая его хозяйка, приходится мне тетей; она заменила мне мать, так как я рос сиротой. На двоих ее сыновей, с которыми меня разделяет около десяти лет, я всегда смотрел как на младших братьев и был к ним очень привязан. Их отец, полковник Армитидж, подхватил на службе за границей какую-то заразу, долго болел и умер, когда Чарльзу сравнялось три года, а у Нормана начал резаться первый зуб.

Когда на миссис Армитидж свалилось это несчастье, я и сам был еще ребенком. Правда, в отличие от ее сыновей, я понимал уже, что такое смерть, и убитая горем вдова, супружескому счастью которой был отпущен столь недолгий срок, находила во мне самое искреннее сочувствие и утешение, какого можно ожидать от мальчика. В тот час, когда наступил давно предрешенный конец и тетя, обняв меня за шею, отчаянно зарыдала, узы нашей родственной привязанности еще более окрепли. В последующие годы я сделался не по летам задумчив — наверное, так на меня повлияла ее подспудная печаль. Как бы то ни было, когда я повзрослел, тетка стала обращаться ко мне за советом во всем, что касалось ее детей и собственности.

Годы шли, братья тоже сделались взрослыми, я поселился в другом месте. Но мои комнаты в Иствуде всегда меня ждали, и, когда бы я ни появился, двоюродные братья и тетка радостно меня приветствовали.

И всегда за мной сохранялась роль семейного советника. Ни один важный шаг не был предпринят без моего ведома. Достаточно было и незначительного повода, чтобы меня срочно вызвали в Иствуд, и я радовался этому как предлогу прервать на время учебные и книжные занятия. Я был свободен от оков брака и мог в любую минуту поехать, куда душа пожелает.

Мне часто вспоминается один из подобных визитов в Иствуд. На этот раз я был вызван туда по очень основательной причине. Полк, где служил Чарльз, неожиданно решили отправить в Индию, и перед отплытием брату дали краткий отпуск, чтобы попрощаться с домашними. Конечно, меня тут же вызвали телеграммой: требовалось обсудить и решить множество вопросов.

Бедная тетя очень горевала из-за предстоящей долгой разлуки с сыном. Сам же Чарльз был радостно возбужден. Рожденный для военного ремесла, он жаждал перемен и приключений. Три-четыре дня продолжались хлопоты, настал час расставания; Чарльз с матерью простились со слезами на глазах.

Мы с Норманом проводили Чарльза в Портсмут и видели, как отплывал «Малабар». Братья были очень привязаны друг к другу, бедняга Норман боялся заговорить, скрывая дрожь в голосе. Когда мы с Чарльзом в последний раз простились за руку, в его крепком пожатии ощущались любовь и благодарность. Мы следили, как отплывало судно, молодой воин в окружении своих товарищей вновь и вновь махал нам рукой с палубы. Потом мы понуро тронулись в обратный путь.

Я проводил Нормана в Иствуд и задержался на несколько дней, чтобы по мере сил успокоить изнывавшую от тревоги мать. К концу второй недели, когда я собрался в Лондон, миссис Армитидж уже вспоминала отсутствующего сына не с печалью, а с надеждой.

Миновало полгода, и Норман тоже покинул семейное гнездо: он поступил на дипломатическую службу и был откомандирован в посольство за границу. Из Индии от Чарльза регулярно поступали вести, он писал матери длинные письма, она, как мы условились, отсылала их Норману, а Норман — мне. Таким образом мы знакомились со всеми его новостями и отвечали ему почти с каждой почтой.

Наступила середина лета (Чарльз отбыл в начале того же года). Я уже больше месяца сидел в Лондоне, стояла изнурительная жара. Уже несколько дней я тосковал и не мог взяться за работу.

Однажды утром, выглянув на улицу и убедившись, что зной не спал, я не выдержал: пора было спасаться с душных улиц и раскаленных тротуаров. Я отправился через зеленые поля и журчащие ручьи — в Иствуд.

Там меня ждал самый приветливый прием. Отпустив от себя обоих сыновей, миссис Армитидж грустила и скучала; когда я объявил, что пробуду не меньше двух-трех недель, она была благодарна. В тот вечер мы очень приятно провели вдвоем время за обедом, разговор шел исключительно о мальчиках и их письмах. Вскоре ожидалась почта из Индии, мы наперебой гадали, что там будет.

В начале одиннадцатого мы разошлись по спальням. Мои комнаты располагались в первом этаже бокового флигеля; там имелась застекленная дверь, выходившая на лужайку. Я распахнул створки, зажег лампу, затененную абажуром, и, подставив лоб прохладному воздуху, сел читать.

Но почему-то в тот вечер мне было не сосредоточиться на книге. В конце концов я смирился, встал, зажег сигару, потушил лампу, тихонько закрыл за собой дверь и побрел в парк.

Одно из главных украшений Иствуда — озеро; в ширину с одного берега до другого легко добросить камень, но длина со всеми поворотами превышает милю.

С этим озером у меня связаны воспоминания из раннего детства: лодки, купанье, рыбная ловля, коньки. Туда я и направил неспешные стопы. Через четверть часа я был уже на обсаженной деревьями тропе, которая следовала изгибам берега. Наконец показался лодочный сарай, расположенный у самого широкого места. Я сел на скамью, докурил сигару и предался размышлениям.

Лунные лучи серебрили поверхность озера, отчего еще больше темнели тени деревьев и одетых кустарником островков. Вдоль долины дул напоенный ароматом ветерок, едва слышно шелестели листья, журчала у берега вода.

Преисполнившись блаженства, забыв о прошлом и равнодушный к будущему, я чувствовал себя древним лотофагом[69]. Журчала вода, шелестели листья. Едва слышно донесся издалека, с колокольни деревенской церкви, звон колоколов. Полную тишину ночи лишь время от времени нарушал всплеск: это форель ловила мошек.

Минул, наверное, целый час, как вдруг что-то заставило меня встрепенуться. Я подался вперед, напряженно прислушиваясь.

Странно было слышать эти звуки ночью в середине лета, однако мое привычное ухо опознало в них не что иное, как скрип льда — словно по замерзшему озеру выписывал протяженные дуги конькобежец.

Звуки ненадолго стихли, но не совсем. То же самое я слышал многократно зимними ночами, когда, опередив Чарльза и Нормана, ожидал их у лодочного сарая, пока они огибали поворот в сотне ярдов от меня. Стоило в голове промелькнуть этой мысли, как звуки сделались громче: со звоном ударялся о лед стальной конек и, глухо шурша, катился дальше.

Невольно я перевел взгляд на изгиб озера, который тонул в чернильной черноте под сенью больших деревьев. Привычное ухо ловило и распознавало все нюансы шума, сердце шепнуло: «Он прошел поворот».

И в тот же миг из тени на серебряную поверхность пулей выскочил конькобежец (обознаться было невозможно) и энергично, стремительно стал приближаться ко мне. Как зачарованный, ни о чем не думая, я следил за его изящными движениями. Вот конькобежец поравнялся с лодочным сараем. Очертания его были туманны, но я разглядел, что это молодой человек благородной осанки, в широкополой шляпе, плотно закутанный в темный плащ.

Еще чуть-чуть, и он оказался бы прямо напротив меня. Но внезапно конькобежец вскинул руки, слабо вскрикнул и словно бы ушел под воду.

Тут ветви деревьев склонились, как под ветром, мимо пронесся студеный порыв (почудилось даже, что он швырнул мне в лицо снегом), меня до костей пробрало морозом. По озеру пробежали и разбились о стены сарая мелкие волны. Потом все стихло, и, стряхнув с себя леденящий ужас, я обнаружил, что мои щеки обвевает все тот же благоуханный летний бриз, а внизу, у самых ног, все так же мирно, еле слышно плещется вода.

Все, что я видел и слышал, представлялось настолько подлинным, что первым моим побуждением было кинуться за лодкой и плыть туда, где скрылся из виду конькобежец. Я бросился к лодочному сараю, забыв, что его, пока никто не катается, всегда держат под замком. Сообразив, что до лодки не добраться, я дал себе время подумать.

Прежде я размышлял о так называемых сверхъестественных явлениях разве что случайно и вскользь и потому в них не верил. Теперь мне пришлось признать, что происшествие этой ночи — из тех, что не снились моей философии[70].

Когда я отвернулся и зашагал по береговой тропинке домой, меня все еще трясло от страха. Мне всегда представлялось, что я человек довольно здравомыслящий и не подверженный причудам воображения, но тут я то и дело пугался собственной тени. И лишь добравшись до своей комнаты, я вздохнул облегченно.

Спал я беспокойно, урывками, в семь утра встал вконец разбитый. Завтрак подавали в девять. В восемь я вышел на улицу, надеясь часовой прогулкой вернуть себе бодрость.

Ненадолго я заколебался, выбирая между береговой тропой и подъездной аллеей. И выбрал последнюю.

Пока я стоял у главных ворот и раздумывал, глядя на дорогу, повернуть назад или пойти дальше, со стороны деревни показалась двуколка. У ворот она остановилась, седок бросил вожжи и спрыгнул на землю. Я сразу узнал деревенского почтмейстера. Он был бледен, в руке у него я заметил зловещий желтый конверт.

— Что случилось, мистер Скотт? — выдохнул я.

— Слава богу, мистер Хоторн, что я наткнулся на вас. Я сам принял телеграмму, сразу как открыл контору, и стрелой сюда.

— Что это?

Я взял у почтмейстера телеграмму и распечатал.

Послание, очень краткое, пришло из Калькутты. Автор, офицер из полка Чарльза, адресовал его миссис Армитидж. Там говорилось, что ее сын, проболев всего шесть часов, умер от лихорадки.

Это было все. «Подробности письмом», — говорилось в конце.

Сердце у меня упало. Голова пошла кругом. Потом я осознал, что за страшная на меня возложена задача. Нескольких секунд мне хватило, чтобы принять решение. Я вскочил в двуколку мистера Скотта, и мы на полной скорости покатили в деревню. Я тут же отправил телеграмму Норману в Париж: «Срочно возвращайся домой. Безотлагательно».

Потом я попросил Скотта доставить меня обратно. Напоследок я ему сказал:

— Помните: ни слова миссис Армитидж, пока не вернется мистер Норман. Пусть это будет нашим с вами секретом.

К завтраку я немного опоздал. Одному Богу известно, как я вынес трапезу. Свою рассеянность и неразговорчивость я объяснил жестокой головной болью. Вернувшись к себе, я кинулся листать «Брэдшо»[71]. Оказалось, Нормана можно было ожидать на следующее утро в половине седьмого.

День прошел как в дурном сне, я не понимал, что делаю и говорю. Закрыться у себя в комнате я побоялся, нужно было оставаться рядом с тетушкой, а то как бы кто-нибудь в мое отсутствие не сообщил ей ненароком ужасную весть.

Я вздохнул облегченно с наступлением ночи, когда тетя ушла спать. Сам я провел ночные часы, расхаживая из угла в угол. Они тянулись бесконечно!

Но вот наступил рассвет. В пять утра я был на железнодорожной станции. Через час ко мне присоединился добряк-почтмейстер. Он просил прощения, но: «Видите ли, сэр, я не мог не прийти». Его переполняло сочувствие, и я был благодарен, что нашелся хоть один человек, с которым можно посоветоваться.

Поезд прибыл минута в минуту, на платформу выскочил Норман. Лицо у него было бледное, встревоженное.

— Что случилось, Гарри? Что-то с матушкой?

— Нет, — еле выговорил я.

— Значит, с Чарли?

Тут он узнал все.

Мы отправились в дом, за багажом взялся присмотреть мистер Скотт. Я отвел Нормана к себе, вошли мы через застекленную дверь, никто в доме не знал о его приезде.

К восьми Норман немного пришел в себя, и мы обсудили, как исполнить тяжкий долг — сообщить новость его матери.

Что происходило потом, описывать не стану. Когда миссис Армитидж вошла в гостиную, где подавали завтрак, она сразу догадалась по моему лицу, что произошло нечто ужасное. Я выдавил из себя: «Чарльз». Слава богу, Норман был рядом, и она пала на его грудь. Ей было для кого жить: у нее остался Норман.

Лишь через несколько месяцев я рискнул заговорить с тетей о видении, которое явилось мне на озере накануне того дня, когда поступило ужасное известие о Чарльзе. С самого начала я связал в уме эти два события, однако упоминать о них боялся. Но вот пришел день, когда мы смогли спокойно и без ропота вспомнить прошлое.

Тогда-то я и услышал впервые историю «фантома озера». Она была основана на семейном предании: за несколько поколений до нас молодому владельцу Иствуд-Холла в самую ночь накануне его свадьбы вздумалось покататься на коньках. Зима выдалась морозная, лед был надежный, и друзья его не отговаривали, хотя составить ему компанию никто не захотел. Однако в тот день на озере сделали прорубь для лебедей. Несчастья никто не видел, оказать помощь было некому. Тело нашли на следующее утро, девица, собиравшаяся под венец, сошла с ума при виде своего погибшего жениха.

Отсюда пошла легенда, что, когда один из Армитиджей умирает внезапной или насильственной смертью, кто-нибудь из членов семьи непременно видит на озере призрачного конькобежца и слышит его захлебывающийся крик.

Когда полковник Армитидж поведал фамильное предание супруге, они согласились, что лучше бы эта мрачная легенда канула в Лету. Сам полковник отошел в лучший мир после длительной болезни; ни о каких сверхъестественных явлениях, связанных с его смертью, не сообщалось. Один или два человека, знавших эту странную историю, помалкивали, вспоминать о ней было некому, и только сейчас она достигла моего слуха.

Время продолжало неслышными шагами двигаться вперед, миновало еще пять или шесть лет. Норман успешно делал дипломатическую карьеру, обещая в будущем стать видным государственным деятелем. Миссис Армитидж здравствовала и управляла домом. Я проводил у нее немалую часть года.

Однажды меня снова призвали в Иствуд в связи с важным семейным делом. Из Берлина возвращался Норман, чтобы вступить в брак. Выехать он собирался недели через две.

Нельзя сказать, что это была неожиданная новость, но переполоху она наделала изрядно. Все две недели ушли на подготовку к приезду Нормана (вначале одного, а затем с невестой) и к последующему знаменательному событию.

Но вот все было готово, Нормана ожидали с часу на час. В последнем письме он сообщал, что постарается выехать как можно раньше, но не знает точно, когда его отпустят со службы.

Была ранняя осень, дни стояли душные. Наслаждаться прохладой можно было только по вечерам, и я любил проводить эти часы на озере, где почти всегда дул вдоль долины ветерок. Нельзя сказать, что мне не приходили здесь печальные мысли. При виде озера я не мог не вспоминать судьбу Чарльза. Часто, когда сгущались вечерние тени, я склонялся и прислушивался, не скрипит ли лед под коньками призрака. Но ни разу ничего не слышал.

Весь день мы провели в ожидании, но последний поезд из Лондона пришел без Нормана. Мне нужно было написать несколько важных писем, и я вскоре после обеда пожелал тетке доброй ночи и ушел к себе. Трудился я до десяти. Для прогулки на лодке поздновато, подумал я, однако эта утомительная жара, и к тому же я так долго водил пером по бумаге… Взяв ключи от лодочного сарая, я отправился к озеру.

Среди лодок имелась недурная гоночная гичка. Я вывел ее из сарая в намерении хорошенько размять руки. Взялся за весла, лодка полетела, за кормой потянулся, искрясь под полной луной, длинный белый след.

Быстро добравшись до дальнего конца озера, я уже не так резво погреб обратно. В конце пути, у самого лодочного сарая, я взглянул на часы. Было десять минут двенадцатого.

Я поднял весло, чтобы развернуть гичку под прямым углом к берегу и завести в сарай, но тут меня как парализовало.

Издалека, на крыльях бриза, до меня долетал размеренный скрип коньков!

Похолодев от ужаса, я слушал. Звуки то затихали, то становились громче, я следовал мысленно за призрачным конькобежцем вдоль изгибов берега, мимо скоплений деревьев.

Скрип зазвучал отчетливо, он приближался, приближался немилосердно быстро.

Наконец из-за поворота показался знакомый уже конькобежец и по искрящейся поверхности воды заскользил ко мне.

На мгновение я застыл. Но наконец связь разума и мышц восстановилась, одним взмахом еще поднятого весла я развернул лодку вдоль берега, как раз на пути призрака.

Я открыл рот, но не сумел издать ни звука. Но вот, приложив все силы, я выкрикнул: «Эй! Эй!»

Эхо разнесло мой испуганный голос по долине, и я едва его узнал.

Конькобежец как будто замедлил шаг; я услышал скрежет, какой бывает при резком торможении.

В двух десятках ярдов от лодки конькобежец остановился. «Эй! Эй!» — еще раз крикнул я, забыв все остальные слова.

Призрак вгляделся в меня, в мою длинную лодку, которая загораживала ему путь, медленно повернулся и покатил в обратном направлении. Он скрылся за поворотом, скрип замер вдали.

Как я выбрался на берег, рассказать не могу. Я знал, где в лодочном сарае хранится бренди, но едва сумел дрожащими руками поднести стакан ко рту. За себя я не боялся. Я думал о Нормане.

До самого рассвета я сторожил в лодочном сарае и напряженно прислушивался, но страшный скрип коньков не тревожил больше ночную тишину. Утром я проскользнул в дом.

Переодевшись, я постарался успокоиться. В шесть я был на деревенской почте; из-за меня мистер Скотт поднялся на два часа раньше обычного.

Отправив телеграмму в Берлин на адрес Нормана с вопросом, отбыл ли он в Англию, я сел ждать ответа. В глазах было темно, сердце бешено колотилось.

Через четверть часа аппарат застучал: поступила телеграмма. Не подумав о том, что вестей из Берлина ждать еще рано, я вскочил на ноги.

— Это не вам, сэр, — сказал мистер Скотт, подходя к аппарату. Я следовал за ним по пятам.

— Хотя нет, вам, — взволнованно воскликнул он и добавил: — От мистера Нормана.

Под душераздирающий стук телеграфного аппарата почтмейстер стал слово за словом читать сообщение. Оно пришло из Дувра и было послано в час ночи. В нем значилось: «Кораблекрушение в Ла-Манше. Не тревожьтесь. Жив, еду домой».

Телеграмма лежала на лондонском Главпочтамте, пока не открылась почтовая контора в Иствуде.

Схватив шляпу, я кинулся на станцию. Норман мог прибыть утренним поездом. Так и случилось. Какую же пламенную хвалу вознес я Господу, когда увидел кузена живым и здоровым!

Вскоре я узнал в общих чертах, что произошло. Норман прибыл в Кале, когда английский пакетбот только-только отчалил. Но в Дувр как раз отплывал буксир с несамоходным судном. Норман тут же сел на него, надеясь, что все же успеет на почтовый поезд из Дувра. В самом конце пути судно накрыло туманом, и вскоре на него налетел тот самый пассажирский пароход, на который Норман не успел. Мелкое судно сразу пошло ко дну, все, кто был на борту, за исключением Нормана, погибли.

Но самая удивительная часть истории еще впереди. Норману не хотелось спать, и все время пути он провел на палубе. За несколько минут до аварии он случайно глянул на часы. Было без четверти одиннадцать. Вскоре он уже барахтался в волнах, спасая свою жизнь. Он видел пакетбот, на них налетевший: не сбившись с курса при столкновении, он скрылся в туманном сумраке.

По подсчетам Нормана, он пробыл в воде не меньше получаса. Надежда оставила его, тело закоченело, сознание угасало, и тут сквозь толщу тумана до него долетел слабый оклик: «Эй! Эй!»

Самое странное было то, что он узнал мой голос, — это я звал его с той стороны водного пространства.

Обретя второе дыхание, Норман поплыл туда, откуда донесся крик, и сам попробовал меня окликнуть. Но с онемевших губ не сорвалось ни звука.

И снова мой голос прокричал: «Эй! Эй!» Ответить Норман не смог.

Дальше он помнил только, что очнулся на борту пакетбота и кто-то смачивал ему губы бренди.

Сразу после аварии с пакетбота отправили шлюпку, чтобы отыскать в тумане и спасти команду злосчастного судна. Нашелся, однако, один Норман, и то когда спасатели почти уже потеряли надежду. Они услышали плеск воды и подоспели в самую последнюю минуту. На борт его подняли бесчувственным. Вскоре его привели в сознание, и он смог сразу продолжить путь в Лондон.

Я рассказал свою историю Норману и его матери, и с этого дня они смотрели на меня как на его спасителя.

Прошли годы; когда я приезжаю в Иствуд, на колени мне карабкаются малыши, детские голоса ласково окликают: «Дядя Гарри». Миссис Армитидж (она уже очень немолода, я и сам перевалил за половину земного срока) неизменно встречает меня благословением. Норман с женой (ее тоже посвятили в эту историю) заменяют мне брата и сестру.

На озере, в том месте, где в былые века нашел свой безвременный конец молодой хозяин Иствуда, соорудили искусственный остров. Но никто из нас не упоминает больше в разговоре легенду о «фантоме озера», нам хотелось бы только одного: навсегда о нем забыть.

Эдмунд Г. Суэйн

ВОСТОЧНОЕ ОКНО

Если случалось Вермюйдену с голландцами[72], что осушили болота, сотворить что-нибудь полезное, память об этом сошла с ними в могилу. А вот зло, ими содеянное, живо по сю пору. Обмелевшие по их милости реки заросли в конце концов илом, осушение одного участка земли обернулось заболачиванием другого.

Местечки вроде Стоунграунда, расположенные по берегам этих несчастных рек, стали беспомощными жертвами голландского инженерного искусства. Естественный сток перекрыт, река подтапливает участки местных жителей. Состоятельные собственники садов обнаружили, что их угодья из прибрежных сделались придонными: летнее наводнение губит нередко весь урожай.

Одно из таких наводнений, в самом начале двадцатого века, обернулось для Стоунграунда настоящей катастрофой, и мистер Батчел (сам будучи садоводом, он мог оценить размеры ущерба, понесенного его менее состоятельными соседями) начал хлопоты с целью предоставить пострадавшим компенсацию.

Деньги, однако, в Стоунграунде не залеживаются, и средства, бывшие на сей раз в его распоряжении, оказались совершенно недостаточными. Похоже было, что всякий, потерявший руд картофеля, получит возмещение не более чем за ярд[73].

Именно в те дни, когда мистер Батчел скорбел из-за неудачи своего благого начинания, и произошло счастливое приключение, в котором сыграло столь странную роль восточное церковное окно.

Прежде чем приступить к рассказу о нем, необходимо это окно вкратце описать. Больших размеров витраж был изготовлен в период упадка этого вида художеств. Как рисунок, так и краски оставляют желать лучшего. Сам замысел, однако, основан на весьма благотворной традиции. Пять крупных панелей в нижней части отданы под пять сцен из жизни Спасителя, на второй из них, считая с севера, высится в рост фигура святого Иоанна Крестителя, именем которого освящена церковь. Она единственная имеет отношение к нашему рассказу.

Как было уже упомянуто, мистер Батчел обладал некоторыми познаниями в музыке. Он живо интересовался церковным хором и посещал едва ли не все репетиции; при отсутствии регента мистер Батчел успешно его заменял. Согласно давнему заведению, стоунграундский регент, дабы не доставлять лишних хлопот церковному сторожу, после репетиции сам гасит в церкви свет и запирает двери. Само собой, в случае надобности мистер Батчел брал на себя и эти обязанности.

Читателю будет полезно узнать эту процедуру в подробностях. В одном из нефов церкви стоял большой газомер, и мистер Батчел обычно, прежде чем его выключить, обходил церковь, гася все огни, кроме одного. Последним всегда оставался светильник, ближайший к алтарной двери (до него можно было дотянуться с сиденья на хорах); опыт показывал, что мистер Батчел вполне успевал к нему от газомера, прежде чем огонь потухнет. Легче легкого было после этого повернуть выключатель, отыскать в потемках дверь и запереть церковь на ночь.

В тот вечер, о котором идет речь, певчие, получив позволение, с обычной поспешностью разошлись. Мистер Батчел задержался, чтобы собрать брошенные ими как попало книжечки и описанным выше порядком погасить свет. Но едва он выключил последний светильник и осторожно начал спускаться с сиденья, взгляд его упал на фигуру Крестителя. На улице еще хватало света, чтобы различить изображения в восточном окне, и мистеру Батчелу было видно, как святой Иоанн, повернувшись к нему лицом, выпрямил правую руку и указал на север. Повторив это движение три раза, фигура застыла в прежней привычной позе.

Читатель не подумает, конечно, будто нарисованная на стекле фигура внезапно обрела подвижность, — не подумал этого и мистер Батчел. Однако в том, что она двигалась, сомневаться не приходилось, и мистер Батчел не был настолько лишен любопытства, чтобы не предпринять расследование. Не забывайте также, что приключение в старой библиотеке (о нем рассказывалось выше) научило его обращать внимание на знаки, от которых кто-нибудь другой предпочел бы отмахнуться. Поэтому мистер Батчел не собирался ставить в этом деле точку. Он был готов принять тот факт, что всему виной обман зрения, но что породило иллюзию? Это мистер Батчел вознамерился выяснить. На первый вопрос ответ нашелся сразу. Если сама фигура Крестителя оставалась неподвижной, значит, шевелилось что-то позади нее. Поэтому мистер Батчел без промедления вышел за порог и запер за собой дверь, дабы исследовать окно с внешней стороны.

Нет в Стоунграунде ни одного обитателя, кто не знал бы о разрушении главного дома старинного поместья и не скорбел бы о нем. Около пятнадцати лет назад дом сгорел, и от этого бедствия приход так и не оправился. Вскоре после гибели дома поместье попало в руки перекупщикам, которые не сумели сделать с ним ничего путного, и целое десятилетие, а то и больше, оно пустовало, отданное на милость природы и посторонних людей. Обугленные развалины дома все еще возвышаются среди груд камней, которые давно уже заросли обычными для пустыря сорняками; на месте величественного строения с садом и парком не осталось ничего, кроме унылых руин.

Стоунграундская церковь была построена шесть веков назад внутри ограды поместья или, как выражались в старые времена, при погосте, причем необычно близко к дому (чему причиной превосходный пласт гравия, которым строители не могли не соблазниться). В дни допотопной простоты это, вероятно, никого не смущало, но время шло, прогресс наступал — в обществе возникло представление о том, что нельзя валить все в одну кучу. Соответственно, перед кладбищем возвели основательную каменную ограду, достаточно высокую, чтобы изолировать его от дома.

Преобразования были сделаны с учетом того, что требовалось экономить место. Церковь своей восточной стеной уже вторгалась глубоко в сад; от южного фасада дома ее отделяло не более пяти десятков ярдов. Поэтому кладбищенскую ограду здесь строить не стали. Она проходила с севера до ближайшего угла церкви, далее следовало само церковное здание, и от южного угла — снова ограда. Восточная церковная стена и окно выходили непосредственно в сад сквайра. По фасаду вился его плющ, сень его деревьев по утрам защищала окно от солнечных лучей.

Пока мы восстанавливали в памяти эти обстоятельства, мистер Батчел выбрался из церкви и через кладбище достиг дверцы в ограде, примыкавшей к юго-восточному углу алтарной части. Эту дверцу добавил в предыдущем столетии один из сквайров для своего и домочадцев удобства. Она давно уже не использовалась, и мистеру Батчелу пришлось потрудиться, чтобы ее открыть. В конце концов он оказался по ту сторону и принялся изучать вторую панель витража. Луна светила довольно ярко, позволяя хорошо рассмотреть темную поверхность стекла, а также фигурную решетку, его защищавшую.

Напротив окна находились нижние ветви высокой березы, росшей на старом кладбище, ее серебристая кора поблескивала при лунном свете. Листья уже облетели, и мистер Батчел почти без помех видел фигуру Крестителя в ее свинцовом обрамлении. Однако заинтересовавший мистера Батчела вопрос: что же там такое шевелилось — оставался без ответа. Слегка разочарованный, он готов был уже повернуть домой, но тут луна затмилась облачком и наступила полутьма, такая же, как тогда, в церкви. Окно и все вокруг темнело, и, когда Креститель совсем исчез из виду, глазам мистера Батчела представилась совсем иная картина: на сук то ли легонько опирался, то ли парил над ним некий туманный белесый образ, занимавший почти то же место, что и изображение святого.

Едва ли это можно было назвать человеческой фигурой. Скорее полуфигурой: мистеру Батчелу, любителю виста, пришло в голову причудливое сравнение с валетом из карточной колоды, когда его диагональный собрат скрыт лежащей сверху картой.

О том, чтобы пойти домой, теперь не могло быть и речи. Взгляд мистера Батчела был прикован к видению. Когда луна проглянула в разрыв между облаками, оно на миг исчезло, но вслед за новым облачком явилось опять. Единственная рука трижды поднялась, указывая на север, на развалины дома, — точь-в-точь жест Крестителя, замеченный мистером Батчелом в церкви.

Само собой, при виде этого мистеру Батчелу ничего не оставалось, как шагнуть к дереву (он стоял чуть поодаль), видение при этом слетело вниз и в сторону, замерев между ним и руинами дома, не на земле, а немного выше, как если бы в землю упиралась нижняя, отсутствующая часть фигуры. Судя по всему, призрак поджидал мистера Батчела, и тот по мере сил, путаясь в плюще и ежевике, поспешил следом, но, стоило ему сделать очередной шаг, как призрак отлетал дальше, к развалинам.

Выбравшись на более гладкую дорогу, мистер Батчел зашагал быстрее. Вскоре перед ним оказался травянистый участок, в лучшие времена бывший лужайкой, но призрак и тут не остановился, и мистер Батчел с надлежащей почтительностью продолжил преследование. В конце концов призрак замер на вершине большой груды каменных обломков, подпустил мистера Батчела поближе и скрылся в щели между двумя большими камнями.

Луна на время выглянула из-за облаков, и мистер Батчел разглядел эту щель и воспользовался светлым промежутком, чтобы пометить ее местоположение. Найдя под ногами крупную ветку, он укрепил ее в щели, расщепил свободный конец и вставил туда одну из бывших при нем церковных бумаг. Теперь не могло быть сомнений, что щель не потеряется — ведь мистер Батчел собирался вернуться сюда при дневном свете и продолжить разыскания. На сегодня же как будто все было закончено. Снова надвинулся сумрак, но необычная фигура не показалась, и мистер Батчел, немного помедлив, отправился домой, к своим повседневным занятиям.

Он не принадлежал к тем людям, кого может выбить из привычной колеи какое-нибудь, пусть даже захватывающее, приключение; не принадлежал и к тем, кто в любом необычном опыте видит признаки нервной болезни. Мистер Батчел был человек широких взглядов и потому верил свидетельству собственных чувств, даже если они расходились с наблюдениями других людей. Если бы его в тот вечер кто-нибудь сопровождал и не увидел бы всего, что открылось мистеру Батчелу, викарий сделал бы вывод, что ему была отведена в этом деле более значительная роль, чем его спутнику.

И вот на следующее утро он без промедления вернулся туда, где побывал накануне. Отметка оставалась на месте, и мистеру Батчелу удалось исследовать щель, куда, по видимости, просочился призрак. Она находилась меж двух больших камней, на самом верху груды обломков, и за эти камни и взялся мистер Батчел. Задача оказалась только-только ему по силам. Опустив камни на землю по разные стороны холмика, он начал разбирать руками обломки и обнаружил среди них две тусклые, почерневшие серебряные монеты.

Эта находка никоим образом не объясняла ночное происшествие, но мистер Батчел, естественно, предположил, что призрак намеревался привлечь к монетам его внимание; он забрал их, дабы в дальнейшем пристально рассмотреть. Дома, поднявшись в спальню, он плеснул воды в тазик для мытья рук и с помощью мыла и щеточки для ногтей счистил с монет грязь. Через десять минут, добавив в воду нашатырного спирта, он довел их до блеска и хорошенько высушил, после чего можно было приступать к изучению. Это оказались две кроны времен королевы Анны[74], отчеканенные (судя по буквочке «э») в Эдинбурге, с розами и плюмажами, что указывало на английское и валлийское происхождение серебра. Дата отсутствовала, однако мистер Батчел, не колеблясь, отнес монеты приблизительно к 1708 году. Находка была красивая и сама по себе очень интересная, однако что бы она значила? Это оставалось неразрешимой загадкой. Мистера Батчела ждала другая работа, и он, положив монеты на туалетный столик, забыл о них.

Весь вечер он почти не вспоминал о монетах и лишь перед отходом ко сну взял их в руки, чтобы еще раз полюбоваться ими при свечах. Не открыв для себя ничего нового, он отправил обеих «анн» почивать на столике, а вскоре и сам приготовился ко сну.

У мистера Батчела была привычка засыпать с книгой. В ту пору ему как раз случилось перечитывать романы автора «Уэверли», и на пюпитре при кровати у него лежал «Вудсток»[75]. Дойдя до искусно подстроенного «явления призрака», он, естественно, спросил себя, не попался ли он сам на ту же удочку, однако вскоре заключил, что в его случае ни о каком трюке речь не шла. Тотчас забыв о своем приключении, он вернулся к роману.

На сей раз, однако, чтение наскучило ему прежде, чем начали смыкаться веки; сон никак не приходил, а когда пришел, то ненадолго. Собственно, ночь у него выдалась на редкость беспокойная. Снова и снова — приблизительно каждый час — он пробуждался от смутного сознания, что в комнате кто-то есть.

В одно из последних пробуждений он ясно различил какой-то звук или, как он это назвал про себя, «призрак» звука. Мистер Батчел сравнил этот звук с поскуливаньем собаки, которой отказал голос. Это было не очень вразумительное сравнение, но более или менее соответствующее истине. От этого подобия звука мистер Батчел сперва сел в постели и внимательно огляделся, а потом, ничего не обнаружив, зажег свечу. Не то чтобы он ожидал от нее какого-нибудь толку, но, во всяком случае, в комнате стало уютнее, и мистер Батчел погасил свечу не сразу, а еще с полчаса читал.

Больше помех не было, но, когда наступило время подниматься, мистер Батчел смутно чувствовал, что скверно провел ночь. Едва ли не с удивлением он убедился в том, что монеты никуда не делись. Он проверил их сразу, как только встал. Он бы, наверное, даже обрадовался, если бы они исчезли; во всяком случае, обрадовался бы любой перемене, если бы она помогла объяснить его приключение. Однако все было по-прежнему. Если ночью здесь побывал гость, монеты его как будто не интересовали.

Мистер Батчел опять оставил две кроны на столе и принялся за свои обычные обязанности. Последние были такого свойства, что вытеснили все посторонние мысли, и о монетах он вспомнил только перед сном. Он твердо намеревался вернуться к куче обломков, где были найдены монеты, но времени для этого так и не выкроил. Монеты он больше не трогал. Раздеваясь, он попытался прикинуть их стоимость, но отвлекся мыслями на что-то другое. Вскоре он улегся в постель, надеясь на этот раз выспаться лучше.

Но его надежды не оправдались. Через какой-нибудь час его вновь разбудил хорошо знакомый безголосый вой. Звук (за неимением лучшего будем употреблять это слово) упорно не смолкал. Мистер Батчел понял, что заснуть не удастся, и, все более тревожась, решил встать и одеться.

И тут у него зародилась догадка, потому что в тот же миг звук оборвался. Кто-то словно бы того и добивался, чтобы он встал. Отсюда следовало заключить, что от него чего-то желали — и в эту ночь, и в предыдущую. Мистер Батчел был не такой человек, чтобы не откликнуться на призыв о помощи. Даже в подобных невероятных обстоятельствах, раз в нем нуждались, он был готов действовать. Вознамерившись вернуться к главному дому поместья, он полностью оделся, спустился вниз, накинул на себя теплое пальто, вышел в дверь холла и прикрыл ее за собой, и все это время вокруг было тихо.

За порогом его подозрение сменилось уверенностью. Стало окончательно ясно, что с постели мистер Батчел поднялся не просто так, а по призыву: в тридцати ярдах перед ним маячила странная кремовая полуфигура, двигавшаяся к развалинам. По мере сил мистер Батчел поспешил за ней; как прежде, ему мешали плющ и сорные травы, и фигура медлила, его поджидая, и, как прежде, она исчезла, подведя его к знакомой груде обломков.

Под главным домом не существовало ни темниц, ни других подземных помещений. Это был обычный жилой дом, о чем свидетельствовали все особенности постройки. Мистер Батчел не сомневался, что приключение примет отнюдь не романтический оборот, и несколько досадовал оттого, что его треугольный друг (как он начал называть призрака) снова скрылся из виду. Если этот друг чего-то добивается, почему же он столь малодушно исчезает? Однако делать было нечего, только ждать его нового появления.

В кармане у мистера Батчела имелась трубка, и он, не выпуская из виду ту самую груду обломков, уселся на основание солнечных часов. Набил трубку, закурил, ежеминутно ожидая какого-нибудь знака, но тщетно. В кустах поблизости шуршали ежи, над головой пели птицы — вот и все. Мистер Батчел выкурил вторую трубку — и ничего. Выбив ее о ботинок, он вернулся к холмику, рядом с которым валялась помеченная ветка, сунул ее в щелку, где скрылся призрак, и отправился восвояси, где его ждали постель и — в качестве награды за труды — пять часов здорового сна.

Мистер Батчел дал себе слово, что на следующий день так или иначе разберется в происходящем. С утра пораньше он явился к главному дому поместья, на сей раз с садовой киркой и лопатой. Убрав пометку и воткнув в холмик кирку, он разгреб сверху мелкий мусор. То вручную, а то лопатой он быстро срыл половину кучи, обнаружив при этом еще несколько монет.

Среди них было еще три кроны, две полукроны и около дюжины более мелких монет. Все это мистер Батчел аккуратно завязал в платок, немного передохнул и продолжил раскопки. От кучи, как выяснилось, оставалось всего ничего. Далее на свет божий появилось несколько дубовых реек длиной около девяти дюймов, а потом (мистер Батчел уже этого ждал) крышка шкатулки с сохранившимися на ней петлями. Она лежала донышком кверху на плоском камне, почти не запачканная (в чем мистер Батчел убедился, взяв ее в руки); над длинной и широкой прорезью в крышке виднелась золоченая надпись: «В пользу неимущих»; изящный рисунок букв, старинное правописание свидетельствовали о ее двухвековой давности.

Мистер Батчел не долго раздумывал о том, что бы все это значило. Что шкатулка с содержимым попала сюда при обрушении стены, было вполне очевидно. Не менее очевидным представлялся факт, что она была спрятана в одной из разрушенных пожаром стен, и мистер Батчел нисколько не сомневался, что судьба свела его с вором, укравшим некогда в церкви копилку для пожертвований. Задача была выполнена, дальнейший осмотр ничего не дал. Тщательно собрав обломки шкатулки, мистер Батчел ушел.

Дальнейшие его действия оправдать невозможно. Он не мог не знать, что монеты являются «найденным кладом» и посему принадлежат короне. Несмотря на это, он вознамерился обратить их в современную наличность (как это сделать, ему было хорошо известно) и внести в Фонд пострадавших от наводнения, о котором так пекся. Словно монеты были его собственностью, он очистил их так же, как две первые кроны, отослал в Лондон своему другу-антиквару, чтобы тот их продал, и стал ждать ответа. Крышку от копилки он хранит до сих пор в качестве памятки о своем приключении.

Друг-антиквар не долго томил мистера Батчела ожиданием. Покупатели нашлись мгновенно, и цена превзошла самые смелые надежды мистера Батчела. Пакет ушел в Лондон в субботу. А уже в следующий вторник с последней вечерней почтой прибыл чек на двадцать гиней. В лежавший на столе подписной лист Фонда тут же была внесена запись о взносе, но что к ней добавить, мистер Батчел решил не сразу. Рядом с графой «сумма», где числился двадцать один фунт, он оставил пустую строчку, дабы означить дарителя позднее, когда поразмыслит на досуге, как это сделать.

Удаляясь на покой, он оставил лист с записью на столе. Когда мистер Батчел раздевался, ему пришло в голову, что вполне уместно будет назвать эти двадцать гиней «возмещением», каковое слово он и решил внести в пустую строчку. Но утром, вновь поразмыслив, он передумал и прямо из спальни поспешил к письменному столу, чтобы сделать наконец запись и забыть о ней.

Однако произошло то, на что мистер Батчел никак не рассчитывал. Подойдя к столу, он с удивлением обнаружил, что строчка уже заполнена. Неразборчивым продолговатым почерком там было обозначено: «Наконец! Матф. Ст. 26».

Удивительней всего было то, что почерк показался мистеру Батчелу знакомым, но откуда, он сообразил не сразу. Однако память на такие вещи у мистера Батчела была редкостная, и еще до завтрака он сумел с уверенностью установить автора.

И мистер Батчел не ошибся. Направившись прямиком к сундуку с приходскими записями, содержимое которого полностью изучил в последний раз, когда выкроил для этого время, он извлек оттуда сверток с отчетами констеблей. На поиски нужного почерка ушло не более пяти минут. Это, несомненно, была рука Салатиэля Трапстона, служившего констеблем в 1705–1710 годах и встретившего смерть при исполнении служебного долга. Едва ли необходимо напоминать читателю соответствующее место из Евангелия:

«Ты не выйдешь отсюда, пока не отдашь до последнего кодранта».

Джон Кендрик Бангз

ПРОКАЗА ТЕОСОФОВ

I

Одного взгляда на мисс Холлистер Уиллису хватило. Он был сражен. Она полностью воплощала в себе его идеал, хотя до встречи с нею его идеал был совершенно иным. Девушка его мечты представлялась похожей на Юнону[76] — в мисс Холлистер не было ничего от Юноны. Волосы у нее были золотисто-каштановые — Уиллис прежде терпеть не мог этот цвет. Если бы такая шевелюра украшала голову другой женщины, Уиллис назвал бы ее рыжей. Это показывает, что он был не просто сражен, а сражен наповал. Взгляды его поменялись радикально. Мисс Холлистер опрокинула старый идеал и воцарилась на его месте, и все это время с ее лица не сходила улыбка.

Но было что-то у мисс Холлистер в глазах, чему заулыбалось сердце Уиллиса. Они были большие, круглые и блестящие — и глубокие. Такая в них таилась глубина, такая угадывалась проницательность, что от их взгляда в глубинах души Уиллиса всколыхнулись пылкие чувства, и в то же время его несколько смутило подозрение, что от мисс Холлистер не скрыта ни одна извилина его мозга с запрятанными там мыслями, а вернее — с абсолютным отсутствием таковых, поскольку их полностью вытеснили восторги.

— Боже милостивый! — сказал Уиллис впоследствии сам себе (способный временами к мудрым суждениям, он не нуждался в иных наперсниках, кроме самого себя), — боже милостивый! Не иначе, она может заглянуть мне прямо в душу, и если вправду заглянет, мои надежды разбиты, ведь что такое моя душа в сравнении с ее? Горный ручеек, никак не способный соперничать с Амазонкой.

Тем не менее Уиллис позволял себе надеяться.

— Вдруг случится что-нибудь непредвиденное, и возможно — возможно, я придумаю какую-нибудь хитрость, чтобы скрыть от нее свое убожество. Прикрою цветным стеклом окошки своей души — поди разгляди тогда ее изъяны. Дымчатые стекла, почему бы нет? Сквозь дымчатые стекла смертные могут смотреть на солнце, так почему бы мне не прибегнуть к ним, обращая взгляд к двум светилам, едва ли не столь же ослепительным?

Бедняга Уиллис! Фортуна повернулась к нему спиной. Вдали зрел роковой заговор, навеки разрушивший его упования, и вот как это произошло.

В один прекрасный день Уиллису случилось раньше обычного возвращаться домой. На углу Бродвея и Астор-плейс он сел в омнибус, шедший к Мэдисон-авеню, заплатил за проезд и занял место в углу, в заднем конце салона. Его ум, как обычно, был занят восхитительной мисс Холлистер. Несомненно, говорил он себе, всякий, кто хоть раз ее видел, не может думать ни о чем другом, и от этой мысли его кольнула ревность. Как смеют другие думать о ней? Наглые, ничтожные смертные! Никто этого не достоин — даже он сам. Но он может измениться. По крайней мере, он может попытаться стать достойным мыслей о ней, а все другие не могут. Как бы ему хотелось взгреть каждого, кто хотя бы упомянет ее имя!

— Наглые, ничтожные смертные! — повторил он.

А потом омнибус остановился на Семнадцатой улице, и кто, по-вашему, вошел в салон? Мисс Холлистер собственной персоной!

«Ну и ну! — подумал Уиллис. — Боже милостивый, она — и в омнибусе! Чудовищно! Мисс Холлистер в омнибусе — это все равно что Минерва[77] в тележке бакалейщика. Презренный, подлый мир, где Минерве приходится ездить в омнибусе, то есть мисс Холлистер — в тележке бакалейщика! Нелепость несусветная!»

Тут он приподнял шляпу, потому что мисс Холлистер мило кивнула ему по пути в противоположный конец салона, где остановилась, держась за поручень.

«Странно, почему она не сядет? — подумал Уиллис. Оглядев салон, он убедился, что все места, кроме того, где сидел он, свободны. Собственно, в омнибусе не было никого, кроме мисс Холлистер, водителя, кондуктора и самого Уиллиса. — Пожалуй, пойду поговорю с ней, — решил было он, но тут же усомнился: — Нет, лучше не надо. Она заметила меня, когда входила; если бы ей хотелось поговорить, она села бы рядом или напротив. Я покажу себя достойным ее, если не стану ей навязывать свое общество. Но вот что непонятно: почему она стоит? Вид у нее усталый».

Тут мисс Холлистер повела себя совсем уж непонятно. Она слегка наклонила голову, словно обращаясь к кому-то, стоявшему в боковом проходе, пробормотала несколько слов (что именно, Уиллис не разобрал) и опустилась на сиденье в дальнем конце салона. На лице у нее была написана досада, можно даже сказать, враждебность.

Уиллис больше прежнего терялся в догадках, сменившихся тревожным недоумением, когда на Сорок второй улице мисс Холлистер встала и, не удостоив его ни единым взглядом, прошла мимо него к выходу.

— Ноль внимания, разрази меня гром! — в ужасе воскликнул Уиллис. — Но почему, хотел бы я знать? Ничего не понимаю. Неужели она подвержена капризам — это с ее-то глазами? Нет. Невозможно. Но в чем же тогда дело?

Как ни ломал себе голову Уиллис, ему не удалось разрешить загадку. Происшествие представлялось совершенно необъяснимым.

— Я это выясню, наберусь смелости и выясню это, — произнес он, после того как часа два ломал себе голову над загадкой недовольства мисс Холлистер. — Явлюсь вечером к ней и задам прямой вопрос.

Первое свое намерение он выполнил, но второе — нет. Явиться он явился, но вопроса не задал, потому что мисс Холлистер не дала ему такой возможности. Получив его карточку, она послала сказать, что ее нет дома. Через два дня, случайно встретив Уиллиса на улице, она смерила его холодным взглядом и снова дала понять, что не желает с ним знаться. Через полгода было объявлено о ее помолвке с одним бостонцем, а ближайшей осенью мисс Холлистер из Нью-Йорка сделалась миссис Барроуз из Бостона. Знакомым рассылались карточки, но Уиллис ничего не получил. Разрыв был полным и окончательным. Но почему? Ничто не тревожило его так, как эта загадка. Чем он так провинился перед мисс Холлистер?

II

Минул год, Уиллис оправился от удара, сокрушившего его надежды, но частенько гадал о причинах странного поведения своего идеала. Он обсуждал это происшествие с друзьями, но они тоже не приблизились к разгадке — все, за исключением одного. Этот самый друг слышал от своей жены (школьной соученицы и близкой подруги мисс Холлистер, ныне миссис Барроуз), что мисс Холлистер ценила Уиллиса очень высоко, пока не обнаружила, что он не всегда придерживается правил галантности.

— Галантности? Это я-то не придерживаюсь правил галантности? — удивился Уиллис. — Да разве со мной такое случалось? Бронсон, дружище, уж ты-то знаешь, каково мое обращение с женской половиной человечества, равно как и с мужской. Если существует на свете человек, превративший вежливость в манию, то это как раз я. Любезней меня вообще никого нет. Когда я играю дома в покер, у меня пустеют карманы, потому что я взял себе за правило никогда не обыгрывать своих гостей ни в карты, ни в другие игры.

— Это не вежливость, — вставил Бронсон. — Это идиотизм.

— Это подкрепляет мое утверждение. Моя вежливость граничит с идиотизмом. Я забыл о правилах галантности? Вот те на! Какой я дал ей повод, чтобы так говорить?

— Понятия не имею, — отозвался Бронсон. — Ее спроси. Может, ты перестарался по части вежливости. Избыточная галантность — это хуже, чем грубость. Возможно, мисс Холлистер решила, что ты хочешь ее унизить своей преувеличенной вежливостью. Ты ведь знаешь слова поэта. Соросис гнева не таит, как женщина, когда мужчина к ней снисходит[78].

— Я уж подумываю написать миссис Барроуз и спросить, в чем моя провинность.

— Отличная мысль, — кивнул Бронсон. — Барроуз будет в восторге.

— Ты прав. Об этом я не подумал.

— Думать — это вообще не твой конек, — сухо заметил Бронсон. — На твоем месте я бы выждал время, объяснение всплывет само. Чего только на свете не бывает, а жена говорила мне, что Барроузы собираются провести зиму в Нью-Йорке. Наверняка судьба вас где-нибудь сведет.

— Нет уж, я не собираюсь бывать там, где можно на них наткнуться. Не желаю второй раз получить от ворот поворот — ни от одной женщины, даже от миссис Барроуз, — твердо возразил Уиллис.

— Молодчина! Так и действуй, — насмешливо улыбнулся Бронсон.

Спустя неделю-другую Уиллис получил от мистера и миссис Бронсон приглашение пообедать с ними в домашней обстановке. «У меня будут друзья, очень неглупые люди, и я хочу вас с ними познакомить, — писала миссис Бронсон. — Приходите непременно».

Уиллис пришел. Неглупыми друзьями оказались мистер и миссис Барроуз, и, к удивлению Уиллиса, бывшая мисс Холлистер очень радостно его приветствовала.

— О, мистер Уиллис. — Она протянула руку. — Счастлива снова с вами повидаться!

— Благодарю, — несколько растерянно отозвался Уиллис. — Я… это поистине приятный сюрприз. Я… я и понятия не имел…

— Я тоже. Если бы я знала, что вас здесь встречу, честное слово, мне было бы немного неловко. Я… ха, ха!.. глупо, но никак не решусь об этом заговорить… однако я должна. Я очень дурно с вами обошлась.

— В самом деле? — улыбнулся Уиллис. — Как же?

— Ну, я, собственно, не виновата, только не помните ли: чуть больше года назад мы с вами ехали в центр города на омнибусе — по Мэдисон-авеню?

— Хм! — Уиллис сделал вид, что силится вспомнить. — Постойте-постойте… ах да, кажется, помню. Других пассажиров как будто не было и… э-э…

Тут миссис Барроуз откровенно рассмеялась:

— Это вы думали, что других пассажиров нет, но они были. Салон был переполнен.

— Такого случая я не помню. Насколько мне известно, мы только один раз ехали вместе в омнибусе…

— Да-да, об этом случае и идет речь, — перебила его миссис Барроуз. — Когда я вошла, вы сидели в уголке в заднем конце салона, и меня возмутило, что мне пришлось занять место, предложенное незнакомцем, который проявил большую настойчивость. Прежде он много раз попадался мне на глаза и вызывал у меня безотчетную, но глубокую антипатию.

— Не понимаю, — изумился Уиллис. — Мы были в салоне одни.

— Это вам так представлялось, хотя в то время я об этом не знала. Я же, когда вошла, увидела, что все сидячие места заняты. Вы ответили на поклон, но не предложили мне место. Это сделал незнакомец, я хотела отказаться, но не смогла. Он был примерно моего возраста, с очень необычными глазами. Им было невозможно противиться. Он не столько предложил, сколько приказал; я ехала и думала: как это так — вы сидите не шелохнувшись в другом конце салона, не позаботились уступить мне место и отчасти виновны в том, что мне пришлось принять услугу совершенно незнакомого и крайне неприятного человека. Меня душило негодование, и, собравшись с духом, чтобы выйти, я с вами не попрощалась. Не укладывалось в голове: обычно вы сама любезность, а в тот раз поступили вопреки всем ожиданиям.

— Но, миссис Барроуз, — запротестовал Уиллис, — какой смысл уступать даме место, когда вокруг пустуют еще два десятка мест?

— Никакого смысла. Но лишь прошлой зимой я обнаружила, что с нами сыграли шутку.

— Как так? Шутку?

— Да. Это была шутка. Вы видели салон пустым, а я — переполненным астральными телами членов Бостонского теософского общества.

— Что-о? — прохрипел Уиллис.

— То же сказала и я. — Смех миссис Барроуз раскатился серебряным колокольчиком. — Они были большие друзья моего мужа, прошлой зимой он пригласил их к нам на обед, и кто, вы думаете, явился первым?

— Дух мадам Блаватской?[79] — Уиллис усмехнулся.

— Не совсем. Противный незнакомец из омнибуса. И знаете, он мне напомнил о том происшествии. По его словам, он с сотоварищами на неделю отправили свои астральные тела в Нью-Йорк, там они отлично развлеклись, и никто их не видел, кроме меня. Я ведь (сама прежде не догадывалась) наделена даром психической восприимчивости, и мне доступны невидимые глазу образы.

— Если они сыграли со мной шутку, то эта шутка очень подлая! — с досадой воскликнул Уиллис, как только к нему вернулся дар речи.

— Нет-нет. — Смех миссис Барроуз прозвучал так чарующе, что Уиллис пожалел о своих разбитых надеждах. — Все произошло случайно, они о вас даже не думали.

— Ну нет, наверняка думали. Это же друзья вашего супруга, и они хотели меня уничтожить.

— Уничтожить? — удивилась миссис Барроуз. — С какой стати друзьям мистера Барроуза желать вам зла?

— Потому, — неспешно и тихо начал Уиллис, — потому что они, похоже, знали: с той минуты, когда я вас впервые увидел, я… Но это история с несчастливым концом, миссис Барроуз, так что я лучше промолчу. Как вам нравится в Бостоне?

Монтегю Родс Джеймс

ГРАФ МАГНУС

Как попали в мои руки бумаги, из которых я вывел связный рассказ, читатель узнает в самую последнюю очередь. Однако мои выписки необходимо предварить сообщением о том, какого рода эти бумаги.

Итак, они представляют собой отчасти материалы для книги путешествий, какие во множестве выходили в сороковые и пятидесятые годы. Прекрасным образцом литературы, о которой я веду речь, служит «Дневник пребывания в Ютландии и на Датских островах» Хораса Марриэта[80]. Обычно в этих книгах рассказывалось о каком-нибудь неизведанном месте на континенте. Они украшались гравюрами на дереве и на стальных пластинах. Они сообщали подробности о гостиничном номере и дорогах, каковые сведения мы теперь скорее найдем в любом хорошем путеводителе, и основное место в них отводилось записям бесед с умными иностранцами, колоритными трактирщиками и общительными крестьянами. Словом, это были книги-собеседники.

Начатые с целью доставить материал для такой книги, попавшие ко мне бумаги постепенно приняли форму отчета о единственном, коснувшемся только одного человека испытании, к завершению которого и подводил этот отчет.

Пишущим был некто мистер Рексолл[81]. Я знаю о нем ровно столько, сколько позволяют узнать его собственные записи, и из них я заключаю, что это был пожилой человек с некоторым состоянием и один-одинешенек на целом свете. Своего угла в Англии у него, похоже, не было, он скитался по гостиницам и пансионам. Он, возможно, предполагал когда-нибудь обосноваться на одном месте, но так и не успел; сдается мне, пожар на мебельном складе «Пантекникон» в начале семидесятых годов[82] уничтожил многое из того, что могло пролить свет на его прошлое, поскольку он раз-другой поминает имущество, сданное туда на хранение.

Выясняется также, что мистер Рексолл в свое время опубликовал книгу о вакациях в Бретани. Ничего более об этом труде я не могу сообщить, поскольку усердный библиографический поиск оставил меня в убеждении, что книга выходила без имени автора либо под псевдонимом.

Нетрудно составить приблизительное представление о его личности. Это был умный и развитый человек, без пяти минут член совета своего колледжа — Брейзноуза[83], как мне подсказывает оксфордский ежегодник. Безусловно, его искусительной слабостью было излишнее любопытство — в путешественнике, может быть, простительная слабость, однако наш путешественник в итоге дорого заплатил за нее.

Приготовлением к новой книге как раз и было путешествие, ставшее для него последним. Его вниманием завладела Скандинавия, о которой сорок лет назад в Англии знали не очень много. Возможно, он набрел на старые книги по истории Швеции или мемуары и осознал надобность в книге, где странствия по этой стране перемежались бы рассказами про знатные шведские фамилии. Запасшись, как водится, рекомендательными письмами к некоторым шведским аристократам, он отбыл туда в начале лета 1863 года.

Нет нужды пересказывать, как он разъезжал по Северу или несколько недель просидел в Стокгольме. Следует лишь упомянуть о том, что некий тамошний savant[84] навел его на ценный семейный архив, принадлежавший владельцам старого поместья в Вестергётланде[85], и исхлопотал для него разрешение поработать с документами.

Упомянутое поместье, или herrgård, мы здесь назовем Råbäck (по-английски это звучит примерно как «Робек») — в действительности у него другое название[86]. В своем роде это одно из лучших сооружений в стране, и на гравюре 1694 года, помещенной в «Suecia antiqua et moderna»[87] Даленберга[88], сегодняшний турист признает его сразу. Поместье было построено вскоре после 1600 года и в рассуждении материала близко тогдашнему домостроительству в Англии: красный кирпич, облицованный камнем. Воздвиг его отпрыск знатного рода Делагарди, чьи потомки и поныне владеют им[89]. Когда случится говорить о них, я так и буду их называть: Делагарди.

Мистера Рексолла они приняли уважительно и тепло и настаивали, чтобы он жил у них, пока будут продолжаться его занятия. Оберегая свою независимость и стесняясь плохо говорить по-шведски, он, однако, обосновался в деревенской гостинице, и житье там оказалось вполне сносным, во всяком случае в летнюю пору. Такое решение повлекло за собой ежедневные прогулки в усадьбу и обратно — это меньше мили. Сам дом стоял в парке, укрытый или, лучше сказать, теснимый громадными вековыми деревьями. Неподалеку, за стеной, раскинулся сад, дальше вы попадали в густую рощу, за ней сразу озерцо, какими изобилует тот край[90]. Там уже начиналась пограничная стена, вы взбирались по крутому холму, кремнистую кручу чуть покрывала земля, и на самой вершине стояла церковь в окружении высоких темных деревьев. На взгляд англичанина, это было курьезное сооружение. Низкие неф и приделы, много скамей, хоры. На западных хорах стоял старый, пестро раскрашенный орган с серебряными трубами. На плоском потолке церкви художник семнадцатого столетия изобразил причудливо-кошмарный Страшный суд, смешав в одно языки пламени, рушащиеся города, горящие корабли, стенающие души и смуглых скалящихся чертей. С потолка свисали красивые бронзовые паникадила; кафедру, как кукольный домик, покрывали резные раскрашенные фигурки херувимов и святых; к аналою крепилась подставка с тройкой песочных часов. Подобное убранство вы увидите во множестве шведских церквей, только эта церковь выделялась пристройкой к основному зданию. У восточного края северного придела основатель поместья выстроил для себя и своих родственников мавзолей. Это восьмиугольное здание с круглыми оконцами под куполом, увенчанное неким подобием тыквы, из которого вырастает шпиль, — шведские зодчие обожают эту деталь. Купол снаружи медный и выкрашен черной краской, а стены мавзолея, как и церкви, ослепительно белые[91]. Из церкви нет входа в усыпальницу. С северной стороны у нее есть приступок и своя дверь.

Дорожка мимо кладбища ведет в деревню, и через три-четыре минуты вы у порога гостиницы.

В первый день своего пребывания в Робеке мистер Рексолл нашел дверь церкви открытой и сделал то описание внутреннего убранства, которое я привел здесь. Однако в усыпальницу ему попасть не удалось. В замочную скважину он лишь разглядел прекрасные мраморные изваяния и медные саркофаги с богатым гербовым орнаментом, чрезвычайно раздразнившим его любопытство.

Документы, обнаруженные им в поместье, были как раз того рода, какие требовались для его книги: семейная переписка, дневники, счета прежних владельцев с подробными, разборчивыми записями, с забавными и живописными деталями. Первый Делагарди представал в них сильной и одаренной личностью. Вскоре после строительства дома в округе настала нищета, крестьяне взбунтовались, напали на несколько замков, что-то пожгли и порушили. Владелец Робека возглавил подавление мятежа, и в записях упоминались суровые кары против зачинщиков, которые он учинил недрогнувшей рукой.

Портрет Магнуса Делагарди[92] был одним из лучших в доме, и мистер Рексолл изучал его с интересом, не ослабевшим после целого дня работы с бумагами. Он не дает подробного описания, но я догадываюсь, что это лицо подействовало на него скорее силою выражения, нежели правильностью черт либо добродушием; да он и сам пишет, что граф был на редкость безобразен.

В тот день мистер Рексолл ужинал в усадьбе и возвратился к себе хотя и поздно, но еще засветло. «Не забыть спросить церковного сторожа, — пишет он, — не пустит ли он меня в усыпальницу. Он, безусловно, имеет туда доступ; я видел его вечером на ступенях, он, по-видимому, отпирал или запирал дверь».

Я выяснил, что утром следующего дня мистер Рексолл беседовал со своим хозяином. То, что он подробнейше это расписал, сперва меня удивило; потом уже я сообразил, что бумаги, которые я читаю, были, во всяком случае вначале, материалами к задуманной книге, а задумана она была в псевдоочерковом духе, где вполне допустимы диалоги вперемешку с прочим.

Целью мистера Рексолла, как он сам говорит, было выяснить, сохранились ли какие-либо предания о графе Магнусе в связи с его деятельностью и пользовался ли этот господин любовью окружающих или нет. Он убедился в том, что графа определенно не любили. Если арендаторы опаздывали на работы, их драли на «кобыле» либо секли и клеймили во дворе замка. Были один-два случая, когда люди занимали земли, краем заходившие в графские владения, после чего их дома таинственным образом сгорали зимней ночью со всеми домочадцами. Но сильнее всего запало трактирщику Черное Паломничество[93] графа — он заговаривал о нем несколько раз, — откуда тот либо что-то привез, либо вернулся не один.

Вслед за мистером Рексоллом вы, естественно, заинтересуетесь, что такое Черное Паломничество. Однако на сей счет вам придется потерпеть, как терпел и мистер Рексолл. Хозяин был явно не расположен распространяться и даже заикаться на эту тему и, когда его вызвали на минуту, вышел со всей поспешностью, через малое время заглянув в дверь сказать, что его требуют в Скару и вернется он только вечером.

Так, не удовлетворив своего любопытства, мистер Рексолл отправился в усадьбу разбирать бумаги. Те, что попались ему в тот день, скоро отвлекли его мысли в сторону: это была переписка между Софией Альбертиной из Стокгольма и ее замужней кузиной Ульрикой Леонорой из Робека с 1705 по 1710 год[94]. Письма представляли исключительный интерес, давая яркую картину шведской культуры того времени, что подтвердит всякий, кто читал их полное издание в публикациях Шведской комиссии исторических рукописей.

К вечеру он закончил с письмами и, вернув коробку на полку, естественным образом взял несколько ближайших томов, дабы определить, какими он будет заниматься назавтра в первую очередь. На той полке помещались главным образом хозяйственные книги, заполненные первым графом Магнусом. Впрочем, стояла там и книга другого рода — трактаты по алхимии и иным предметам, также написанные почерком шестнадцатого века. Не будучи знатоком подобной литературы, мистер Рексолл, не жалея места, безо всякой нужды выписывает названия и первые строчки этих трактатов: «Книга Феникс», «Книга тридцати слов», «Книга жабы»[95], «Книга Мириам»[96], «Turba philosophorum»[97][98] и тому подобное, а затем столь пространно изъявляет свой восторг, обнаружив на листке в середине тома, первоначально не исписанном, рукою графа Магнуса начертанные слова: «Liber nigrae peregrinationis»[99]. Правда, там было всего несколько строк, но этого было достаточно, чтобы отнести предание, утром помянутое хозяином, во всяком случае ко временам графа Магнуса, и, возможно, хозяин ему верил. Вот те слова в переводе: «Желающий обрести долгую жизнь да обретет верного гонца и увидит кровь врагов своих, а вперед этого пусть отправится в город Хоразин и поклонится князю…» — тут было подчищено одно слово, но не до конца, и мистер Рексолл был почти уверен, что он правильно читает «aeris» («воздуха»)[100]. Запись обрывалась латинской фразой: «Quaere reliqua hujus materiei inter secretiora» («Прочее об этом смотри в личных бумагах»).

Нельзя отрицать, что все это бросало довольно мрачный свет на вкусы и верования графа; однако в глазах мистера Рексолла, отделенного от него почти тремя столетиями, граф вырастал в еще более яркую фигуру, добавив к своему могуществу знание алхимии и обретя с нею что-то вроде магии[101]; и, когда, вдоволь наглядевшись на портрет в холле, мистер Рексолл отправился к себе в гостиницу, его мыслями целиком владел граф Магнус. Он не глядел по сторонам, его не пронимали ни вечерние лесные запахи, ни картины заката на озере, и когда он неожиданно остановился, то он изумился тому, что дошел почти до ворот кладбища и в нескольких минутах пути его ждет обед. Взгляд мистера Рексолла упал на мавзолей.

— А, — сказал он, — вот и вы, граф Магнус. Очень хотелось бы увидеться с вами.

«Как многие одинокие люди, — пишет он, — я имею привычку говорить с самим собою вслух, не ожидая ответа. Естественно и к счастью для меня, в этот раз ни голоса, ни ответа не прозвучало; только женщина, я думаю, прибиравшая церковь, уронила на пол что-то металлическое, и от этого звука я вздрогнул. А граф Магнус, я полагаю, спит крепким сном».

В тот же вечер хозяин гостиницы, знавший о желании мистера Рексолла повидаться со служкой, или дьяконом (как он именуется в Швеции), познакомил их у себя. Быстро договорившись осмотреть на следующий день склеп Делагарди, они еще некоторое время беседовали. Памятуя, что среди прочего шведские дьяконы готовят конфирмантов[102], мистер Рексолл решил освежить свои познания в Библии.

— Не скажете ли мне что-нибудь о Хоразине? — спросил он.

Дьякон озадачился, но тут же вспомнил, что место это было проклято.

— Само собой разумеется, — сказал мистер Рексолл, — сейчас городок лежит в руинах?[103]

— Скорее всего, да, — ответил дьякон. — Старики священники говаривали, что там народится антихрист; существуют всякие истории…

— А! Какие же истории? — поспешил спросить мистер Рексолл.

— Я как раз хотел сказать, что все их перезабыл, — сказал дьякон и вскоре после этого распрощался.

Оставшийся один хозяин был целиком в распоряжении мистера Рексолла, который не собирался щадить его.

— Герр Нильсен, — сказал он, — мне попало в руки кое-что о Черном Паломничестве. Не откажите рассказать, что вам известно. Что привез с собой граф по возвращении?

Может, шведы вообще не спешат с ответом, а может, это была отличительная черта трактирщика — не знаю. Только мистер Рексолл отмечает, что хозяин с минуту смотрел на него, прежде чем заговорил снова. Он приблизился к своему постояльцу и с видимым усилием сказал:

— Мистер Рексолл, я расскажу вам одну маленькую историю, но только одну, не больше, и ни о чем не расспрашивайте меня после. При жизни моего деда — это, значит, девяносто два года назад — некие два человека сказали: «Граф давно мертв, мы его не боимся. Сегодня ночью пойдем на охоту в его лес». Это та дубрава на холме, что видна за Робеком. А те, кто их слышал, сказали: «Не ходите. Там наверняка бродят люди, которым бродить не положено. Им положено лежать смирно, а не бродить». Но те двое рассмеялись. Лесничих там не было, потому что в тот лес никто не ходил. И здесь, в поместье, никого не было. Так что эта пара могла поступать, как ей заблагорассудится.

Ладно, той же ночью они ушли в лес. Мой дед сидел здесь, в этой комнате. Дело было летом, ночь стояла светлая; открыв окно, он видел лес и все слышал. И вот он сидел тут, и еще двое-трое с ним, и все слушали. Сначала они ничего не слышали. Потом слышат — а вы знаете, как это далеко, — слышат, кто-то завопил, да так, словно из него душу вырывали. Все, кто тут сидел, ухватились друг за друга и обмерли на три четверти часа. Потом еще слышат — сотнях в трех ярдов отсюда, — кто-то как захохочет! И это не из тех двоих, что ушли. Это вообще, говорят они, не человек хохотал. А потом услышали, как захлопнулась огромная дверь.

Когда взошло солнце, они все пошли к священнику. И говорят ему: «Облачайтесь, отче, и идемте хоронить их, Андерса Бьернсена и Ханса Торбьерна».

Они, понимаете, были уверены, что те двое уже покойники. И пошли они все в лес. Дед, сколько жил, помнил про это. Говорил, что они сами были как покойники. И священник был белый от страха. Когда они пришли к нему, он сказал: «Я слышал, как ночью один кричал. Слышал, как потом другой смеялся. Не будет мне больше сна, если я этого не забуду».

Итак, они пошли в лес и нашли тех двоих на опушке. Ханс Торбьерн стоял спиной к дереву и все отмахивался руками, словно отталкивал что-то невидимое. Он, выходит, остался живой. Они увели его, поместили в лечебницу в Нючёпинге, и к зиме он помер, а руками так и махал все время. И Андерса Бьернсена они нашли. Но этот был мертвый. И вот что я вам скажу про него, про Андерса Бьернсена: он был красивым мужчиной, а тут у него и лица не осталось, одни голые кости торчали. Представляете? Мой дед забыть этого не мог. Они положили его на носилки, которые были с ними, накрыли голову холстиной, и священник пошел впереди. И по пути они все запели, как могли, заупокойную молитву. Только пропели первый стих, один из тех, что шли впереди, вдруг упал, остальные оглянулись и видят: холстина съехала и на них во все глаза смотрит Андерс Бьернсен. Этого они вынести не смогли. Священник закрыл ему лицо, послал за лопатой, и они тут же, на этом месте, его и зарыли.

На следующий день, пишет дальше мистер Рексолл, дьякон прислал за ним после завтрака, и его повели к церкви и к усыпальнице. Он отметил, что ключ от мавзолея висит на гвоздике сбоку от кафедры, и тогда же подумал, что раз церковь, похоже, не запирается, то ему не составит труда одному наведаться к статуям раз и другой, если он сразу же не удовлетворит свой интерес. Помещение, куда он вошел, оказалось внушительным. Памятники большей частью представляли собой крупные изваяния семнадцатого-восемнадцатого веков, напыщенно-величавые, обильно украшенные эпитафиями и гербами. В центре сводчатого зальца стояли три медных саркофага, покрытые тонкой резьбы орнаментом. На крышках двух из них лежали, как это принято в Дании и Швеции, большие металлические распятия. На третьем же, где, как выяснилось, покоился граф Магнус, вместо распятия была вырезана его фигура в полный рост, а вокруг саркофага несколько рядов того же богатого орнамента представляли разные сцены. Один барельеф изображал сражение: пушка изрыгала клубы дыма, высились крепости, шли отряды копейщиков[104]. На другом была представлена казнь. На третьем через лес бежал во всю мочь человек с развевающимися волосами и распростертыми руками. За ним двигалась странная фигура; художник будто намеревался изобразить человека, но ему не хватило на это умения, а может, его намерением было показать именно такое чудовище — трудно сказать. Признавая мастерство, с каким была выполнена вся сцена, мистер Рексолл склонялся ко второму предположению. Эта малорослая фигура была укутана в плащ с капюшоном, волочившийся по земле. Трудно было назвать рукой то, что торчало из этого куля. Вспомнив по этому поводу морского дьявола, то бишь осьминога, мистер Рексолл продолжает: «Увидев это, я сказал себе: если здесь представлена некая аллегория — например, дьявол преследует обреченную душу, — то это может быть навеяно историей графа Магнуса и его таинственного спутника. Посмотрим, каким-то предстанет охотник: это, несомненно, будет демон, дующий в свой рог». Однако этой тревожащей воображение фигуры не обнаружилось, лишь на холме, опершись на трость, стоял человек, закутанный в плащ, и наблюдал за охотой с явным интересом, который резчик попытался передать соответствующей позой.

Мистер Рексолл отметил также отличной работы массивные висячие замки — всего их было три, — оберегавшие покой саркофага. Один, он видел, разомкнулся и лежал на полу. Стесняясь задерживать дьякона и жалея тратить попусту рабочее время, он поспешил в усадьбу.

«Любопытно отметить, — пишет он, — что, возвращаясь знакомой дорогой, настолько уходишь в свои мысли, что абсолютно не замечаешь ничего вокруг. Сегодня вечером, уже во второй раз, я совершенно не отдавал себе отчета в том, куда иду (у меня было намерение одному зайти в гробницу и переписать эпитафии), и вдруг как бы пробудился и обнаружил, что снова стою перед воротами кладбища и, представьте себе, напеваю что-то вроде: „Вы не проснулись, граф Магнус?“, „Вы спите, граф Магнус“ — и уж не помню, что там еще. Похоже было, что этому нелепому времяпрепровождению я посвятил известное время».

Он нашел ключи от усыпальницы на месте, переписал многое из того, что хотел переписать, и, вообще говоря, работал, пока не стемнело.

«Я, должно быть, ошибся, — пишет он, — сказав, что разомкнулся один замок на саркофаге графа; вечером я увидел на полу два замка. Я поднял их и, не сумев закрепить, осторожно положил на подоконник. Оставшийся третий держался крепко, и, хотя, по всей видимости, это замок с пружиной, я не могу понять, как он открывается. Если бы мне удалось его отпереть, то, страшно сказать, я бы попытался открыть и саркофаг. Странно, как влечет меня к себе личность этого, боюсь, жестокого и мрачного дворянина».

Следующий день, как выяснилось, был последним днем пребывания Рексолла в Робеке. Он получил письма касательно своих капиталовложений, и выяснилось, что дела требуют его возвращения в Англию. Его работа с архивами практически завершилась, а путь предстоял долгий. Он решил нанести прощальные визиты, закончить свои записи и отправляться домой.

Визиты и завершение записей заняли больше времени, чем он предполагал. Гостеприимное семейство уговорило его отобедать с ними — они обедали в три часа, — и за железные ворота Робека мистер Рексолл вышел почти в половине седьмого. Сознавая, что в последний раз идет этой дорогой, он задумчиво шел берегом озера, стремясь сохранить в себе ощущение этого места и времени. Достигнув вершины кладбищенского холма, он долго стоял там, озирая бескрайнее море близких и дальних лесов, лежавших темной массой под бирюзовым небом. Когда он собрался уходить, ему неожиданно пришла мысль попрощаться и с графом Магнусом, и со всеми прочими Делагарди. Церковь находилась всего ярдах в двадцати, а где висит ключ от усыпальницы, ему было известно. Вскоре он стоял у большого медного надгробия, по обыкновению разговаривая с собою. «Может быть, в свое время вы были негодяем, Магнус, — говорил он, — но мне все равно хотелось бы вас увидеть или…»

«В этот самый миг, — пишет он, — я почувствовал удар по ноге. Я довольно проворно отдернул ее, и что-то со стуком упало на пол. Это разомкнулся на саркофаге последний, третий замок. Я нагнулся подобрать его, и — небеса свидетелем, что это истинная правда, — не успел я выпрямиться, как скрипнули металлические петли и я отчетливо увидел, что крышка поднимается. Может быть, я повел себя как трус, но я не смог оставаться там долее ни секунды. Я был за порогом этого страшного сооружения быстрее, чем сейчас записал или выговорил эти слова. И что страшит меня более всего, я не сумел запереть за собой дверь. Записывая сейчас у себя в комнате случившееся (не прошло и двадцати минут), я задаюсь вопросом, продолжился ли потом этот скрип металлических петель, и не могу ответить на этот вопрос. Знаю только, что меня встревожило что-то еще, чего я здесь не записал. Но был то звук или я что видел — не могу вспомнить. Что же такое я сделал?»

Бедный мистер Рексолл! На следующий день он, как и планировал, отправился обратно в Англию и благополучно добрался туда, но добрался человеком сломленным, как я могу судить по отрывочным записям и изменившемуся почерку. В одной из маленьких записных книжек, доставшихся мне вместе с его бумагами, содержится если не ключ, то намек на то, что он пережил. Бо́льшую часть пути он плыл на небольшом суденышке, и я отметил, что не менее шести раз он пытался пересчитать и описать своих спутников. Записи были примерно такого рода:

24. Деревенский пастор из Сконе[105]. Обычное черное пальто и мягкая черная шляпа.

25. Коммерсант из Стокгольма. Направляется в Трольхеттан[106]. Черный плащ, коричневая шляпа.

26. Мужчина в длинном черном плаще, в широкополой шляпе, очень старомодный.

Последняя запись вычеркнута, и сбоку приписано: «Возможно, тот же, что № 13. Пока не видел его лица». Найдя номер тринадцатый, я увидел, что это католический священник в сутане.

Итог всегда был одинаков. Двадцать восемь человек, из них один мужчина в длинном черном плаще и широкополой шляпе, а другой — «коротышка в темном плаще с капюшоном».

С другой стороны, неизменно отмечалось, что к обеду выходят только двадцать шесть пассажиров, и мужчина в плаще, скорее всего, отсутствует, а коротышка отсутствует определенно.

В Англии мистер Рексолл, как выясняется, высадился в Харидже[107] и сразу же решил избавиться от одного или двух людей, в которых он, несомненно, видел своих преследователей, хотя и не распространялся на их счет. С этой целью, не доверяя железной дороге, он нанял крытый одноконный экипаж и отправился дальше в сельскую глушь, в деревню Белшем-Сент-Пол[108]. Он добрался до места к десяти часам вечера. Августовская ночь была лунной. Он сидел впереди и смотрел в окно на пробегавшие мимо поля и рощи; ничего другого не было видно. И вот он подъехал к развилке дорог. Перед ним неподвижно стояли две фигуры, обе в темных плащах, на высоком была шляпа, на коротышке — капюшон. Он не успел разглядеть их лиц, и они даже не шелохнулись. Тем не менее лошадь дико прянула и сорвалась в галоп, а мистер Рексолл упал на подушки, близкий к отчаянью. Он уже видел их прежде.

В Белшем-Сент-Пол ему повезло, он нашел пристойно обставленную комнату и следующие двадцать четыре часа прожил сравнительно спокойно. В это время он сделал свои последние записи. Они слишком бессвязны, чтобы привести их здесь полностью, однако смысл их достаточно ясен. Мистер Рексолл ожидает прихода своих преследователей — каким образом и когда, ему неведомо, — и постоянно повторяет: «Что же я сделал?» и «Есть ли надежда?» Врачи, он уверен, признают его сумасшедшим, полицейские высмеют. Священника поблизости нет. Остается только запереть дверь и взывать к Господу.

Еще в прошлом году жители Белшем-Сент-Пол вспоминали, как много лет назад августовским вечером к ним приехал странный господин, и как через сутки его нашли мертвым и было назначено следствие, и как присяжные, увидев тело, попадали в обморок, а было их семеро, но ни один потом не проговорился, что они увидели, и как вынесли приговор: «Кара Господня», и как владельцы того дома на той же неделе уехали в другие края. Они, я полагаю, так и не узнали, что на эту таинственную историю когда-нибудь может быть и будет пролит слабый свет. Так случилось, что в прошлом году их маленький дом перешел ко мне как часть наследства. Он пустовал с 1863 года, и не было никакой надежды его сдать; поэтому я пустил его на слом, а бумаги, из которых я тут сделал извлечения, были обнаружены в забытом шкафчике, под окном, в лучшей спальне.

Эймиас Норткот

ХОЛМЫ ДАУНЗА[109]

Нижеследующий рассказ о происшествии из моей собственной жизни, рассказ, не влекущий за собой никаких определенных выводов, я осмеливаюсь опубликовать лишь потому, что его, как мне кажется, сочтут небезынтересным терпеливые исследователи, которые изучают феномены окружающего нас невидимого мира. Это было первое происшествие оккультного характера, с каким я столкнулся, и оно оставило в моей памяти неизгладимый отпечаток.

Случилось оно, увы, много лет назад, когда я был еще молод и как раз усиленно занимался, готовясь к ответственному экзамену. Мой друг Дж. находился в том же положении, и мы вдвоем решили расстаться на время с Лондоном и домашней жизнью и поискать тихого местечка за городом, где все будет благоприятствовать занятиям.

Дж. было известно одно такое место: ферма мистера Харкнесса, его отдаленного свойственника. Он был бездетный вдовец и жил по большей части уединенно на ферме Бранксом, где за ним смотрели пожилая экономка и один или двое слуг. Хотя мистер Харкнесс называл себя фермером и в самом деле вел довольно большое хозяйство, он обладал немалыми знаниями и культурными потребностями, много читал и глубоко изучил местную историю и фольклор. Отличаясь добродушным характером, он принадлежал в то же время к великим молчальникам и, по всей видимости, пугался самой мысли о том, чтобы поделиться своими краеведческими познаниями с чужаками вроде нас. Тем не менее, из родственной привязанности к Дж., он рад был принять нас к себе платными постояльцами и со своей экономкой приложил все усилия, чтобы мы чувствовали себя как дома.

Бранксом-Фарм представляет собой большое старомодное здание, окруженное обычными сельскими постройками; расположено оно в долине, что вьется меж холмов Даунза. Местность там красивая и уединенная; многие городские обитатели были бы удивлены, если бы узнали, что в двух-трех часах езды по железной дороге от Лондона сохранились обширные участки открытого ландшафта, где можно бродить часами, не встречая ни души, и где о цивилизации напоминают только извилистые пути, которые связывают между собой мелкие городки, деревни, одинокие коттеджи и фермы. Прямо за домом круто вздымается самый высокий в окрестности холм Бранксом-Даун, а по ту его сторону, милях в трех, расположен Уиллингбери, ближайший город, имеющий железнодорожное сообщение с Лондоном.

Я должен подробней описать географию участка между Уиллингбери и фермой Бранксом. И ферма, и город, как почти все жилье в холмистой местности Даунз, гнездятся в долинах; дорога, их соединяющая, тянется шесть или семь миль, огибая длинную гряду холмов Бранксом-Даун. Но по прямой расстояние между ними составляет не более трех миль; взобравшись по овечьей тропе на вершину холма Бранксом, путник видит внизу обширную неглубокую впадину, по форме близкую к кругу, диаметром около трех четвертей мили, а за ней — пологий склон следующего холма. С вершины второй возвышенности видна дорога Уиллингбери — Овербери; по еще одной овечьей тропе путник достигает ее приблизительно в миле от Уиллингбери.

Весь холм покрыт красивым дерном, без деревьев и кустарника, а в те времена, о которых повествует моя история, там не было и ни одной изгороди. Едва ли не единственные здешние обитатели — стада овец под надзором пастухов и бдительных собак; дикие животные робко жмутся к естественным убежищам. О красоте холма, да и всей окрестности распространяться излишне. К чему эти описания человеку, знакомому с очарованием прогулок на свежем воздухе по упругому вековому дерну, когда глаз свободно блуждает по милям и милям гладких холмов и лишь изредка натыкается на цепочку деревьев, — человеку, наблюдавшему, как скользят по косогорам полосы света и тени? Тот же, кому не выпало счастья самому прогуляться в ясную погоду по холмам Даунза, едва ли оценит со слов их магическую притягательность; остается только посоветовать ему отправиться туда и своими глазами увидеть местные красоты.

Так вот, мы с Дж. избрали себе пристанищем ферму Бранксом и приступили к упорным занятиям, чередуя их с длительными прогулками. Время текло приятно и с пользой, и, осознав однажды, что минуло уже больше половины предусмотренного срока, мы огорчились. Мы стали было изобретать предлог, чтобы задержаться в Бранксоме, но внезапно произошло событие, поменявшее наши планы.

Однажды, когда мы вернулись с прогулки, Дж. ждала телеграмма с сообщением, что он срочно нужен в Лондоне; не исключалось, что вернуться в Бранксом ему не удастся. Чтобы успеть в Уиллингбери к дневному поезду, пришлось поторопиться; чем плестись по объездной дороге в повозке, которую тянула за собой ленивая старая кобыла мистера Харкнесса, быстрее было пересечь холм пешком. Дж. поспешно запихал в сумку кое-что из одежды и зашагал к станции. Я провожал его к поезду, и мы мчались на всех парах. Однако мы неправильно рассчитали время: дневной поезд уже ушел; мы выяснили, что ближайший поезд к Лондону — ночной почтовый — прибывает в Уиллингбери незадолго до одиннадцати.

Дж. уговаривал меня покинуть его в гостинице и возвратиться в Бранксом до темноты, но мне хотелось составить ему компанию, дабы он не пал духом. Мы сошлись на том, что пообедаем вместе в «Голубом льве» и там же скоротаем вечер до отхода поезда. Я ничуть не сомневался, что по хорошо знакомой тропе легко доберусь в Бранксом даже ночью; дорогу мне будет освещать луна — она должна была взойти около десяти. Поезд прибыл в положенное время, я благополучно усадил в него Дж. и направился к дороге, соединяющей Уиллингбери с Овербери, чтобы оттуда свернуть на знакомую овечью тропинку.

Из Уиллингбери я вышел в начале двенадцатого; луна, на которую я так рассчитывал, пряталась за густой пеленой облаков. К полной тишине добавилась глубокая темень, но я не сомневался, что не заблужусь, и спокойно шагал по дороге до того места, где необходимо было свернуть. Глаза уже привыкли к темноте, и я, без труда различив начало овечьей тропы, начал быстро взбираться на холм.

Необходимо оговорить, что до той минуты я был, как обычно, бодр телом и душой, хотя немного огорчен оттого, что Дж. внезапно уехал и нашему приятному общению настал конец. И еще: до той ночи я не подозревал в себе способности к духовному восприятию. Правда, мне иногда снились очень жизнеподобные и связные сны, однако, как большинство молодых людей на третьем десятке, я не привык задумываться об оккультных феноменах. Также следует иметь в виду, что дело происходило четыре десятка лет назад, когда мир незримых сущностей и прочие подобные предметы не столь занимали умы общества.

Я начал подъем на холм, но вскоре заметил, что во мне происходит что-то странное. Боюсь, мне не удастся описать свои ощущения так, чтобы меня понял человек, никогда не испытывавший ничего подобного, и в то же время люди, имеющие такой опыт, сочтут мой рассказ бесцветным и упрощенным.

Загадочным образом мое существо словно бы раздвоилось. Одна, привычная личность — я сам, мое тело — шагала по овечьей тропе, ни на миг не забывая о необходимости смотреть по сторонам, а также себе под ноги. Этой личности было одиноко и чуть-чуть тревожно. Темень, тишина и бескрайний простор действовали угнетающе. Я испытывал смутную тревогу и страстно желал увидеть наконец приветливые огоньки фермерского дома. О другой моей личности трудно сказать что-то определенное; она как будто существовала отдельно от тела и внешнего сознания и парила в области, где не существует ни пространства, ни времени. Ей был ведом иной мир, окружающий наш привычный мир и сообщающийся с ним; прошлое, настоящее и будущее в нем слиты в один миг, все точки пространства, близкие и отдаленные — холм и самые дальние из невидимых звезд, — сходятся в одной точке. Все было одномоментным и вечным. Сколько длилось это состояние, не знаю, — вероятно, несколько минут, а затем что-то во мне внезапно стронулось и моему земному существу (или мне это показалось?) была возвращена полная власть над сознанием.

Я заметил, что я не один. Справа, на расстоянии в четыре-пять ярдов, в том же направлении шел человек. Он появился так внезапно и беззвучно, словно возник из-под земли. Он двигался со мной нога в ногу, но, судя по всему, меня не замечая, и я обратил внимание на то, что он ступал по мягкому дерну совершенно бесшумно. Я плохо видел его в потемках, но было ясно, что он высок, крепко сбит, одет в длинный плащ, до самых ступней, плащ, воротник которого частично закрывал лицо. Голову покрывала странная треугольная шляпа, в руках виднелось что-то вроде короткой увесистой дубинки.

Я вздрогнул. Роста я небольшого и силой не отличаюсь, и появление на одиноком холме диковинного незнакомца меня насторожило. Что ему нужно? Если он следовал за мной от самого Уиллингбери, то зачем? Как бы то ни было, я решил не выдавать своего беспокойства и, бросив еще один взгляд на незнакомца, пожелал ему доброго вечера.

Он не обратил на меня ни малейшего внимания, — казалось, даже не слышал приветствия; в мертвой тишине он мерно шагал рядом со мной по косогору.

Чуть выждав, я заговорил снова; на этот раз я не узнал собственного голоса, словно он шел не из моих уст, а откуда-то издалека:

— Темная выдалась ночка.

Тут он мне ответил. Тягучим размеренным голосом, в котором слились безнадежность и мука, он произнес:

— Для вас она темная. А для меня стократ темнее.

Я не находил ответа, однако, чувствуя, что храбрость моя на исходе, решил, как бы трудно это ни было, поддержать беседу:

— Необычное место для ночных прогулок. Далеко вы собрались?

Он не удостоил меня ни взглядом, ни поворотом головы.

— Ваш путь короток и легок, мой же далек и труден. Доколе, Господи, доколе? — незнакомец возвысил голос до крика, руки взметнул над головой, а потом уронил жестом отчаяния.

Мы были уже у самой вершины холма, и тут я заметил, как усиливается ветер. Пока я слышал только отдаленный вой — но мы находились за уступом холма, а на вершине нас атаковал стремительный порыв.

На крыльях ветра, мешаясь с его завываниями, прилетели другие звуки: человеческие голоса, многочисленный нестройный хор. Они причитали, кричали, пели, рыдали, временами даже смеялись. Вся плоская чаша под холмом Бранксом огласилась этим хором. Я не видел никого, кроме моего загадочного попутчика, который упорно шагал вперед; боясь этого соседства, но еще более страшась оказаться в одиночестве, я от него не отставал. Было все так же темно, иной раз голоса слышались совсем рядом, но мои глаза ничего не различали. И только когда мы прошли самую нижнюю точку и начали взбираться по противоположному склону, ветер разорвал облака и на холмы низвергся поток лунного света. Передо мной предстало невероятное, устрашающее зрелище. Весь Бранксом-Даун кишел сновавшими туда-сюда людьми; иные казались занятыми какими-то своими делами, другие же брели без цели, в мольбе и жалобе заламывая над головой руки. Толпа, самая разношерстная, была наряжена в костюмы всех эпох, но преобладали среди них старинные. Где-то виднелась группа в древнебританских жреческих мантиях, в стороне шел солдат в римском, увенчанном орлом шлеме. На других были одежды более позднего времени: стальные доспехи средневекового рыцаря, живописное платье и длинные волосы кавалера из семнадцатого века. Но присмотреться было невозможно: толпа находилась в постоянном движении. Едва я сосредоточивался на одной фигуре, как она растворялась в воздухе, а на ее месте возникала другая, чтобы точно так же расплыться под взглядом.

Мой спутник не обращал на толпу ни малейшего внимания. Он все так же шагал к вершине, с прежним жестом отчаяния скорбно вопрошая: «Доколе, доколе?»

У самой вершины мой спутник опережал меня на несколько ярдов. В верхней точке он остановился и застыл, вздев руки над головой. Внезапно его очертания дрогнули и начали расплываться в воздухе, постепенно от него ничего не осталось. Ветер тут же стих, голоса смолкли; оглядевшись, я увидел только голую, залитую лунным светом окрестность.

С вершины холма я заметил огонек в окне Бранксом-Фарм. Спотыкаясь, я ринулся вниз: мистер Харкнесс стоял у открытой двери. Когда я входил, он смерил меня странным взглядом.

— Неужели вы шли через Бранксом-Даун? — воскликнул он. — И когда — сегодня, именно сегодня!

— Да, — кивнул я.

— Мне нужно было вас предупредить, но я ждал, что вы вернетесь днем. Нынче на Бранксом-Дауне неспокойная ночь; бывало, здесь исчезали люди и никто больше о них не слышал. Ни один пастух и ногой туда не ступит: раз в год, именно в эту ночь, если верить молве, на холм возвращаются все, кто умер здесь насильственной смертью. Они ищут свой утраченный покой.

Гай Ньюэлл Бусби

ПРОФЕССОР ЕГИПТОЛОГИИ

С семи до половины восьмого по вечерам, то есть в предобеденные полчаса, большой зал отеля «Оксиденталь» служит практически гостиной: на протяжении всего сезона его заполняет самая фешенебельная публика, зимующая в Каире. Не был исключением из правила и тот вечер, который я собираюсь описать. У подножия красивой мраморной лестницы (гордость владельца отеля) беседовали французский министр, чье имя было у всех на слуху, и английская герцогиня; ее дочь, хорошенькая, но несколько субтильная девушка, меж тем вяло флиртовала с одним из бимбаши — офицеров англо-египетской армии под командованием сирдара[110], — прибывшим из Судана в отпуск. В гостиной, по правую руку от зала, итальянская графиня (происхождения столь же сомнительного, сколь и ее сомнительные бриллианты) делала вид, что слушает историю, которую рассказывал ей красавец греческий атташе, но на самом деле ловила обрывки фраз, которыми обменивались поблизости острослов из России и не менее острая на язык дщерь Соединенных Штатов. Здесь были представлены едва ли не все национальности, но преобладали — не к нашей чести — англичане. Блестящему зрелищу придавали дополнительную красочность мелькавшие там и сям военные и дипломатические мундиры (позднее должен был состояться прием во дворце хедива[111]). В целом с политической точки зрения собрание было внушительное.

В конце зала, у больших стеклянных дверей, седовласая статная дама немолодых лет разговаривала с местным английским врачом, одним из самых известных; этот седой, неглупый на вид человек обладал выигрышным свойством: с кем бы он ни общался, собеседнику казалось, будто он для доктора самый интересный и приятный на земле человек. Они обсуждали, как лучше одеться в поездку по Нилу. Сидевшая рядом дочь дамы еще с времен их первого посещения Египта была хорошо знакома со взглядами матери на обсуждаемый предмет (то же, впрочем, можно сказать и о докторе), а потому предпочитала, откинувшись на спинку дивана, рассматривать присутствующих. Ее большие темные глаза смотрели задумчиво. Подобно матери, она серьезно относилась к жизни, но интересы у них несколько различались. Не ждать же от девушки, которая была третьей в списке выпускников, сдавших экзамен для получения отличия по математике в Кембридже, что она станет подолгу взвешивать в уме сравнительные достоинства егерского шерстяного трикотажа и простой (она же «садовая») фланели. Из этого, однако, не нужно заключать, будто она была синим чулком — я имею в виду, конечно, общепринятое значение этих слов. За все свои занятия она бралась основательно; поскольку математика увлекала ее так же, как других людей увлекают, скажем, Вагнер, шахматы или крокет, она сделала математику своим хобби и — надобно признать — очень преуспела в этой науке. В другое время она ездила верхом, правила лошадьми, играла в теннис и хоккей и, глядя на мир спокойными, внимательными глазами, была склонна находить в нем больше добра, чем зла. Все мы натуры противоречивые, но лишь немногие ее близкие друзья (таких были единицы, и между собой они не общались) знали, что здравомыслящую, вроде бы не склонную увлекаться фантазиями девушку неудержимо влекла к себе мистика или, точнее, оккультизм. Возможно, она раньше всех прочих стала бы это отрицать, но предлагаемая история послужит лучшим подтверждением моей правоты.

Миссис Уэстморленд с дочерью покинули свой уютный йоркширский дом в сентябре, немного пожили на континенте и добрались до Каира в ноябре — самом удачном, на мой взгляд, месяце: наплыв приезжих еще не начался, гостиничные слуги не устали от своих обязанностей и — что еще важнее — лучшие комнаты пока свободны. Теперь же наступила середина декабря, и фешенебельный отель, которому они не изменяли уже долгие годы, был забит с подвала до крыши. Каждый день прибывали новые желающие и получали отказ, управитель непрестанно сетовал, что не имеет еще сотни комнат, куда разместить новых гостей. Он был швейцарец и потому рассматривал содержание отеля как профессию.

В тот вечер миссис Уэстморленд и ее дочь Сесилия уговорились с доктором Форсайтом вместе пообедать, то есть вкусить трапезу за его столиком, в расчете встретиться с человеком, о котором много были наслышаны, но не имели случая свести с ним знакомство. Речь идет о некоем профессоре Констанидесе, авторе широко известных научных работ, пользовавшемся славой одного из крупнейших специалистов по египтологии. Миссис Уэстморленд не особенно придирчиво выбирала круг знакомых; кто ее сотрапезник — английский граф или авторитетный иностранный savant[112], — ей было все равно, лишь бы обедать в приятной компании.

— В самом деле, дорогая, какое это имеет значение, — говаривала она, обращаясь к дочери. — Если еда вкусная и вино безупречное — к чему особенно разбираться? Что премьер-министр, что сельский викарий — оба, в сущности, всего лишь мужчины. Накорми их хорошо, и они растянутся и замурлыкают, как кошки. Разговоры им ни к чему. — Из этих слов видно, что миссис Уэстморленд хорошо знала мир, ее окружающий. Разделяла ли ее взгляды мисс Сесилия — вопрос другой. Во всяком случае, она добрых две недели нетерпеливо ждала встречи с Констанидесом, который, как многие считали, обладал особой интуицией (возможно, следует сказать «чутьем»), помогавшей ему находить гробницы фараонов XI, XII и XIII династий.

— Боюсь, Констанидес запаздывает, — произнес доктор, в очередной раз взглянув на часы. — В этом случае, надеюсь, вы разрешите мне, как его другу и приглашающей стороне, за него извиниться.

Доктор всегда любил послушать собственный голос, а в данном случае был особенно к этому расположен. Миссис Уэстморленд была вдова с немалым состоянием, и он не сомневался, что Сесилия в самом скором времени выскочит замуж.

— У него остается еще три минуты, — спокойно заметила мисс Уэстморленд. И тем же тоном добавила: — Возможно, нам следует его поблагодарить, если он вообще появится.

И миссис Уэстморленд, и ее приятель доктор взглянули на Сесилию с добродушным упреком. У первой не укладывалось в голове, как можно отказаться от такого обеда, какой, несомненно, заказал для их компании доктор; второй же не представлял себе человека, способного разочаровать знаменитого доктора Форсайта, который хоть и не преуспел на Харли-стрит[113], зато благополучно сколачивал себе состояние здесь, в стране фараонов.

— Уверен, мой добрый приятель Констанидес нас не разочарует. — Доктор в четвертый раз глянул на часы. — Возможно, я слишком тороплю события; во всяком случае, сколько мне известно, он всегда был пунктуален. Замечательный, поистине замечательный человек этот Констанидес. Никогда такого не встречал. А уж ученый!

Высказав такую высокую оценку, доктор подтянул манжеты, поправил галстук, в самой что ни на есть докторской манере устроил на носу пенсне и с вызовом оглядел зал, словно спрашивая, не наберется ли кто-нибудь смелости возразить.

— Вы, конечно, читали «Мифы Древнего Египта», — тоном не вопросительным, а утвердительным заметила мисс Сесилия.

Доктор немного смешался.

— Гм! Погодите минутку, — пробормотал он, пытаясь найти выход из затруднительного положения. — Что ж, по правде, моя дорогая юная леди, я не уверен, что мне довелось изучить именно этот его труд. Собственно, профессиональные обязанности не оставляют досуга, чтобы читать книги, не связанные непосредственно с моей специальностью. Медицинская литература, конечно же, должна быть на первом месте.

У мисс Сесилии дернулись уголки губ, словно она старалась сдержать улыбку. Тут стеклянная дверь вестибюля распахнулась, и на порог ступил мужчина. Вид его был столь необычен, что все повернули головы, но это как будто ничуть его не смутило.

Посетитель был высок, хорошо сложен и выглядел как человек, привыкший повелевать. Глаза на овальном лице были посажены несколько широко. И только когда они смотрели на тебя в упор, ты понимал, какой они обладают силой. Скулы чуть высокие, лоб, пожалуй, круче отступал к черным как смоль волосам, чем встречается обычно у греков. На гладко выбритом лице был виден широкий решительный рот, плотно сжатые губы свидетельствовали о твердом характере. Знатоки моды отметили бы, что посетитель безупречно одет, мисс Сесилия же, щедро наделенная ценным даром наблюдательности, обратила внимание на почти полное отсутствие драгоценностей: исключение составляли единственное кольцо и великолепная жемчужная запонка для воротничка в странной оправе. Посетитель огляделся и, заметив доктора Форсайта, поспешил к нему.

— Дорогой друг, — произнес он по-английски разве что с легчайшим акцентом, — нижайше прошу прощения, если заставил вас ждать.

— Напротив, — бурно возразил доктор, — вы сама пунктуальность. Позвольте мне удовольствие — удовольствие поистине огромное — представить вам моих друзей: миссис Уэстморленд и ее дочь, мисс Сесилию, которую я так часто при вас упоминал.

Профессор Констанидес с поклоном заверил, что очень рад знакомству. Сама не зная почему, мисс Сесилия почувствовала себя приблизительно так же, как в тронном зале, когда ее представляли ко двору. Тут же прозвучал гонг, и под шорох юбок и вееров общество устремилось в столовую. В качестве хозяина доктор Форсайт предложил руку миссис Уэстморленд, Констанидес с мисс Сесилией последовали за ними. Девушка не могла подавить в себе некоторого раздражения: она восхищалась ученым и его трудами, но угораздило же его носить эту фамилию… (Надобно заметить, что последний встреченный ею Констанидес беспардонно обманул ее при покупке броши с бирюзой и с тех пор, когда при ней произносили «Констанидес», ей хотелось заткнуть себе уши.) Столик доктора Форсайта находился в дальнем конце, у окна, и оттуда было удобно обозревать всю комнату. Это был незабываемый обед — по крайней мере одной из сотрапезниц он наверняка запомнился на всю жизнь.

За двумя или тремя переменами блюд разговор вели исключительно Сесилия и Констанидес; доктор и миссис Уэстморленд были чересчур заняты, чтобы тратить время на досужую болтовню. Лишь позднее они вспомнили о правилах застолья — другими словами, обратили внимание на своих соседей.

С тех пор я часто задумывался о том, с каким чувством вспоминает Сесилия тот вечер. Не иначе как с целью наказать меня за любопытство, она заявила однажды, что не представляла себе прежде, что такое беседа с по-настоящему умным человеком. Я проглотил обиду: ведь мы с Сесилией если не любовники, то по меньшей мере старые друзья, да и кухарка у миссис Уэстморленд такая, какие на дороге не валяются.

С того вечера Констанидес имел возможность чуть ли не каждый день, хотя бы недолго, наслаждаться обществом мисс Уэстморленд. Они встречались на площадке для поло, совершали поездки по Гезире, ходили за покупками на базар Муски, после дневного чаепития слушали оркестр на балконе отеля «Шепердз». Констанидес неизменно бывал ненавязчив, колоритен и занимателен. Более того, где бы он ни появлялся, он всегда притягивал к себе внимание. Он был явно лучше знаком с туземными кварталами, чем с европейскими. Сесилия отметила, что с ним обходились почтительно, словно с монархом. Она удивлялась, но молчала. Сам я могу только недоумевать, почему ее матушка вовремя ее не предостерегла. Не могла же она не замечать, что столь тесное общение чревато опасностью. Первым забил тревогу старый полковник Беттенем. Он приходился Уэстморлендам отдаленной родней и поэтому мог говорить без обиняков.

— Что он за человек, мне сказать трудно, — заметил он, обращаясь к миссис Уэстморленд, — но на вашем месте я бы поостерегся. В это время года Каир бывает наводнен искателями приключений.

— Но, дорогой полковник, — удивилась миссис Уэстморленд, — не станете же вы утверждать, будто профессор — искатель приключений? Его нам представил доктор Форсайт, и он написал множество умных книг.

— Жизнь, дорогая мадам, не сводится к книгам, — рассудительно возразил полковник с тонкой объективностью, характерной для тех, кто не читает книг. — Собственно, я должен вам признаться, что один из моих капитанов, Фиппс, несколько лет назад написал роман, первый и последний. Товарищи по офицерской столовой указали ему, что это занятие не украшает офицера, и он, знаете, больше не брался за перо. Что до этого человека, Констанидеса, как его называют, то я бы поостерегся, очень бы поостерегся.

Мне говорили, что эта беседа заронила в душу бедной миссис Уэстморленд такое беспокойство, в котором она не призналась бы даже самой себе. Подобно дочери, она подпала под профессорские чары. Если бы кто-нибудь принялся допытываться, она бы, несомненно, не стала отрицать, что предпочитает грека-профессора англичанину-полковнику — даром что это прозвучало бы ересью. И все же… ладно, вы и без дальнейших объяснений поймете, что я имею в виду. Думаю, именно я первым заметил, что назревают серьезные неприятности. Я уловил у девушки во взгляде напряженность и не знал, чем ее объяснить. Потом у меня в сознании забрезжила истина, и — стыдно признаться — я начал пристально наблюдать за Сесилией. Сейчас у нас нет друг от друга секретов и она рассказала мне о многом, что случилось в этот поистине поразительный период, ибо иначе как поразительным его не назовешь. Никто из нас, пожалуй, не сознавал, насколько своеобразна разыгрывавшаяся у нас на глазах драма; осмелюсь предположить, что второй такой не бывало никогда. Минуло Рождество, на пороге был Новый год, и вот приблизилась развязка. Думаю, к тому времени даже миссис Уэстморленд заподозрила что-то неладное. Но вмешиваться было слишком поздно. Что Сесилия не была влюблена в Констанидеса, я ни минуты не сомневаюсь. Скорее она была им зачарована, зачарована до глубины души — случай (к счастью для человечества) столь же редкий, сколь и непонятный. Кризис наступил — если говорить точно — 3 января, во вторник. Вечером миссис Уэстморленд с дочерью в сопровождении доктора Форсайта отправилась на прием во дворец одного паши, чье имя мне, очевидно, не следует упоминать. Ради ясности повествования нужно только оговорить, что паша считал себя во многом современным человеком и немало этим гордился и что получить приглашение к нему жаждал всяк и каждый. В его гостиной можно было встретить самых выдающихся людей Европы, а при случае вам приоткрывались даже политические интриги, которые — выражаясь осторожно — давали повод поразмыслить о ненадежности всех человеческих начинаний и политики в частности.

Констанидес появился далеко не в начале вечера. Гости заметили, что он более обычного молчалив. Позднее Сесилия позволила ему увести ее на балкон: в эту ясную лунную ночь оттуда открывался превосходный вид на Нил. Что в точности он ей сказал, я так и не смог выяснить, единственно ее мать уверяла, что дочь возвратилась очень взволнованная. Собственно, они почти сразу же вернулись в отель, и Сесилия, сославшись на усталость, ушла спать.

Дальнейшая часть истории покажется вам, как и мне в свое время, невероятной. Тем не менее у меня есть неоспоримые доказательства ее истинности. Время близилось к полуночи; в большом, обычно шумном отеле ненадолго воцарилась тишина. Сказав, что Сесилия ушла спать, я был не совсем точен: она пожелала матери спокойной ночи и удалилась к себе, но не легла. Несмотря на то что за окном было свежо, Сесилия распахнула створки и стала рассматривать залитую лунным светом улицу. О чем она думала, не знаю, она и сама этого не помнит. Однако я склонен считать, что она находилась в полугипнотическом состоянии и голова ее была свободна от мыслей.

Далее я предоставляю слово самой Сесилии.

Как долго я простояла у окна, не знаю. Может, пять минут. А может, час. И тут произошло нечто странное. Я понимала, что это неблагоразумно и даже предосудительно, но меня неудержимо потянуло на улицу. Я просто задыхалась в доме и чувствовала, что если тут же не выйду на свежий воздух, то умру. Что еще поразительней, мне нисколько не хотелось обуздать этот необычный порыв. Мною словно бы управляла воля гораздо более сильная, чем моя, и сопротивляться ей не было никакой возможности. Едва сознавая, что делаю, я переоделась, накинула на себя плащ, выключила электрический свет и вышла в коридор. Все слуги-арабы в белых одеяниях были простерты на полу: так у них принято спать. Стук моих шагов на главной лестнице поглощал толстый ковер. Зал был погружен в полутьму, ночной сторож был где-то на обходе, меня никто не видел. Пройдя вестибюль, я повернула ключ парадной двери. Мне все так же везло: замок сработал беззвучно и я очутилась на улице. Но даже тут я не подумала о том, насколько глупа эта эскапада. Я ощущала только таинственную силу, которая влекла меня вперед. Без колебания я свернула направо и зашагала по тротуару так быстро, как никогда в жизни не ходила. Под сенью деревьев было сравнительно темно, но на дороге — светло как днем. Однажды мимо меня проехала карета, до слуха донеслись веселые голоса пассажиров-французов; в остальном на городских улицах не было как будто никого, кроме меня. Позднее с минарета соседней мечети муэдзин пропел призыв к молитве, его подхватили муэдзины на других мечетях. На очередном углу я, как по команде, остановилась. Вспоминаю, что меня пробирала дрожь, но почему — неизвестно. Говорю об этом только затем, чтобы отметить: хотя я не владела собой и не могла вернуться в отель, способность наблюдать осталась при мне.

Едва я оказалась на упомянутом углу (я его узнаю, наверное, если увижу снова), как дверь одного из домов отворилась и оттуда вышел мужчина. Это был профессор Констанидес, однако его появление в подобном месте в подобный час, как и прочие события этой ночи, нисколько меня не удивило.

— Вы мне повиновались, — произнес он вместо приветствия. — Это хорошо. А теперь в путь: час уже поздний.

Тут же послышался грохот колес, из-за угла быстро вывернул экипаж и остановился рядом с нами. Спутник помог мне войти и занял соседнее место. И даже тогда, совершая неслыханный поступок, я и не думала сопротивляться.

— Что это значит? — спросила я. — Бога ради, что это значит? Зачем я здесь?

— Скоро узнаете, — последовал ответ, и в голосе профессора почудилась незнакомая мне нота.

Прежде чем снова заговорить, мы проехали значительное расстояние и даже как будто пересекли реку.

— Подумайте, — сказал мой спутник, — не припоминаете, случалось ли нам раньше вместе ездить?

— В последнее время очень часто, — ответила я. — Вчера — на поло, а накануне — к пирамидам.

— Подумайте еще. — Спутник коснулся моей руки. Его ладонь была холодна как лед. И все же я только помотала головой.

— Не помню, — отвечала я, но перед моим мысленным взором все же мелькнула туманная картина, слишком неуловимая, чтобы назвать ее воспоминанием.

Профессор еле слышно вздохнул, и мы снова замолчали. Лошади, судя по всему хорошие, шли резвым аллюром. Я не особенно интересовалась дорогой, но наконец что-то привлекло мое внимание и я поняла, что мы следуем к Гизе. Вскоре показался знаменитый музей, прежний дворец экс-хедива Исмаила[114]. Тут же экипаж остановился в тени альбиций[115], и спутник помог мне выйти. Он сказал что-то (насколько я поняла, по-арабски) кучеру, тот хлестнул лошадей и поспешно укатил.

— Пошли, — произнес мой спутник тем же повелительным тоном и первым направился к воротам старого дворца.

Выполняя его волю, как свою собственную, я все же отметила, как красиво выглядит здание при лунном свете. Днем оно представлялось блеклым и бестелесным, теперь же, в восточных кружевах, являло собой зрелище поистине сказочное. Профессор отпер ворота. Как ему это удалось, не знаю. Достаточно того, что не успела я оглянуться, как мы уже пересекли сад и стали подниматься по ступенькам главного входа. Осталась за спиной дверь, мы очутились в переднем помещении. И снова я подчеркиваю поразительный факт: даже и теперь я не испугалась, а ведь случись это невероятное приключение в другое время, меня бы, наверное, трясло от страха. Лунный свет лился потоком, обрисовывая древнюю скульптуру, прочие невероятные памятники давно минувших эпох. Мой спутник отдал новый приказ, и мы пересекли вторую комнату, оставив позади «Сельского старосту» и «Сидящего писца». Я потеряла счет помещениям, мне казалось, что мы взбираемся по бесконечной лестнице. Наконец в одной из комнат Констанидес замедлил шаг. Там хранились многочисленные саркофаги с мумиями, лунный свет проникал через отверстие в потолке. Мы остановились перед одним из саркофагов — я обратила на него внимание, когда в последний раз была с профессором в музее. Я четко различала роспись. Ловким движением, выдававшим привычку, профессор Констанидес сдвинул крышку — моим глазам предстала мумия, обернутая бинтами. Лицо, на удивление хорошо сохранившееся, было открыто. Я вгляделась, и мной овладело чувство, какого я никогда не испытывала. Тело мое словно бы сжималось, кровь леденела. Вначале я пыталась сопротивляться, вырваться из державших меня оков. Но тщетно. Я проваливалась… проваливалась неизвестно куда. Откуда-то с далекого расстояния послышался голос человека, приведшего меня в музей. Вспыхнул свет, я словно бы попала в сон, но для плода фантазии он был слишком реален, слишком правдоподобен.

Вокруг царила ночь, небо было усеяно звездами. В отдалении располагался большой армейский лагерь, время от времени звучали выкрики часовых. Как ни странно, меня это не удивляло. Даже свою необычную одежду я принимала как должное. Слева, у реки, стоял большой шатер, перед ним постоянно сновали вооруженные люди. Я огляделась, словно кого-то ожидая, но никто не появился.

— В последний раз, — говорила я себе. — Будь что будет, это в последний раз!

Я все ждала, в тростниках на берегу реки вздыхал ветер. Из ближней палатки (шла война с ливийцами, войско возглавлял самолично Узиртазен, сын Аменемхета) доносился шум, там пировали. Из пустыни тянуло холодом, я дрожала в тонкой одежде. Потом я укрылась в тени соседней скалы. Послышались шаги, появился высокий человек, он ступал осторожно, словно опасаясь быть замеченным часовыми у царского шатра. Увидев его, я вышла ему навстречу. Это был не кто иной, как Синухет, младший сын Аменемхета и брат Узиртазена[116] (тот в это время совещался в шатре со своими военачальниками).

Он и сейчас стоит у меня перед глазами: высокий, красивый, с дерзким, как подобает мужчине, видом. Он ступал уверенным шагом человека, которого с детства готовили к ремеслу воина. На миг я пожалела о том, что несу ему дурную весть, — но только на миг. Я услышала голос Узиртазена в шатре и после этого не могла думать ни о ком другом.

— Это ты, Нофрит? — спросил Синухет, завидев меня.

— Я! А ты опаздываешь, Синухет. Не спешишь расстаться с пиршественной чашей.

— Ты несправедлива ко мне, Нофрит, — отвечал он гневно (Синухет был известен своей вспыльчивостью). — Этим вечером я вовсе не пил вина. Я пришел бы раньше, но меня задержал начальник стражи. Ты на меня не сердишься, Нофрит?

— Нет, как бы я посмела, господин. Ты ведь царский сын, Синухет.

— Клянусь богами, лучше бы я им не был. Все достанется Узиртазену, моему брату, а я, как шакал, должен подбирать объедки. — Он помолчал. — Но наш замысел идет к успешному концу. Еще немного подождать, и я стану правителем этой земли и всей страны Хем в придачу. — Синухет выпрямился в полный рост и бросил взгляд на спящий лагерь. Всем было хорошо известно, что между братьями нет особой любви и совсем нет доверия.

— Тише, тише, — шепнула я, опасаясь, как бы кто его не услышал. — Не говори так, господин. Если тебя кто-нибудь услышит, ты знаешь, какова будет расплата!

Синухет злобно усмехнулся. Ему было хорошо известно, что пощады от Узиртазена ждать не приходится. Он и прежде навлекал на себя подозрения, а теперь затеял отчаянную игру. Он шагнул ближе и взял мою руку. Я бы отняла ее, но не успела. В том, что он настроен серьезно, сомневаться не приходилось.

— Нофрит, — начал он, и я ощутила на щеке его дыхание, — что ты мне ответишь? Время разговоров прошло, пора действовать. Как тебе известно, я предпочитаю действия словам, и завтра мой братец Узиртазен поймет, что я не слабее его.

Мне было известно такое, что я могла бы высмеять его хвастливую речь. Но время для этого еще не приспело, и я промолчала. Синухет устроил заговор против своего брата, которого я любила, и надеялся на мою помощь. Но я не собиралась ему помогать.

— Послушай. — Синухет еще приблизился и заговорил таким тоном, что не поверить в его искренность было невозможно: — Ты знаешь, как я тебя люблю. Ради тебя я сделаю все, что угодно. Будь сейчас мне верна и потом требуй, чего только душа пожелает. Все готово, еще до захода луны я стану фараоном и усядусь на трон рядом с Аменемхетом, моим отцом.

— Ты так уверен, что твой план не провалится? — Я усмехнулась, поражаясь его безрассудству, ибо безрассудством было думать, будто по его слову победоносная армия нарушит верность своему полководцу и обратится в бегство перед лицом врага. Более того, я знала: зря он считает, что отец ценит его больше, чем Узиртазена, так много сделавшего для царства, любимого и знатью, и простым народом. Но Синухет не привык задумываться об опасностях и возможных неудачах. Его вера в себя была безгранична, он не сомневался в успехе своего заговора против брата и отца. Он раскрыл мне свои планы, они были дерзкими, но я видела, что они обречены на провал. На что он мог рассчитывать в случае неудачи? Я слишком хорошо знала Узиртазена, чтобы ожидать от него милосердия к брату. Изо всех сил стараясь быть убедительной, я взмолилась, чтобы Синухет отказался от своего замысла или, на худой конец, отложил его. С яростью во взгляде он схватил меня за руку и притянул к себе.

— Ты решила меня предать? Тогда тебе лучше пойти и утопиться в реке. Предай меня — и тебя не спасет ничто и никто, даже сам фараон.

Я знала, что так и будет. Синухет был настроен отчаянно: задумывая заговор, он поставил на карту все, что имел. Могу сказать уверенно: в том, что нас свела судьба, не было моей вины, и все же именно в эту ночь мне ничего не осталось, как только встать на его сторону или навлечь на него гибель.

— Нофрит, — сказал он чуть погодя, — звание супруги фараона, оно ведь чего-то стоит? Как его не пожелать, особенно если желание так легко исполнимо?

Я знала, однако, что он обманывает себя ложными надеждами. То, что он задумал, никогда не осуществится. Я была как сухая трава меж двух огней. Хватило бы единственной искорки, чтобы разгорелся пожар, который меня уничтожит.

— Слушай, Нофрит, — продолжал Синухет. — Тебе ничего не стоит вызнать планы Узиртазена. Извести меня завтра, что у него на уме, а об остальном можно не беспокоиться. Твоя награда превзойдет все ожидания.

Я не собиралась выполнять его просьбу, но и перечить ему сейчас было смерти подобно. Я дала уклончивый ответ, позволив ему надеяться на мою помощь, простилась и поспешила в свое временное жилище. Не прошло и часа, как ко мне явился посланец от Узиртазена: тот звал меня к себе. Не ведая, что это значит, я сразу повиновалась.

Узиртазена я застала в окружении его военачальников. С первого взгляда сделалось ясно, что он на кого-то очень зол, и у меня были все причины предположить, что рассердила его я. Увы, я была права. Заговор Синухета был разоблачен, его взяли под стражу, о нашей с ним вечерней встрече сделалось известно. Тщетно я уверяла, что невиновна. Улики были против меня.

— Говори, девица, рассказывай все, что тебе известно. — Голос Узиртазена было не узнать. — Тебя спасет только правда. Посмотрим, совпадет ли твой рассказ с рассказами остальных!

Дрожа всем телом, я стала отвечать на вопросы. Было ясно, что Узиртазен больше мне не доверяет, что благосклонность его утеряна мной безвозвратно.

— Хорошо, — проговорил он, когда я закончила рассказ. — А теперь повидаемся с твоим соучастником, человеком, который меня — будущего фараона — предал бы мечу, не получи я вовремя предупреждения.

Он подал знак одному из стоявших рядом командиров, тот вышел и вскоре вернулся с Синухетом.

— Приветствую тебя, братец. — Узиртазен произнес это насмешливо, развалившись на стуле и глядя из-под опущенных век. — Недолго ты мешкал сегодня за пиршественной чашей. Боюсь, вино пришлось тебе не по вкусу. Прости, в другой раз поищем что-нибудь получше, и то как бы ты не счел нас негостеприимным хозяином.

— У меня были дела, я не мог задерживаться, — отвечал Синухет, глядя брату в глаза. — Едва ли ты желаешь, чтобы я пренебрегал своими обязанностями.

— Ну что ты! Может, эти дела касаются нашей личной безопасности? — продолжал Узиртазен все так же мягко. — Может, до тебя дошли слухи, что кто-то в нашем войске замышляет против нас недоброе? Назови их имена, чтобы мы могли примерно их наказать.

Не дав Синухету времени ответить, Узиртазен вскочил на ноги.

— Собака! — вскричал он. — И ты смеешь ссылаться на дела, когда занят не чем иным, как заговором против моего и отцова престола. Многие месяцы я подозревал тебя и вот вывел на чистую воду. Клянусь богами, чье имя свято: прежде чем прокричит петух, ты будешь казнен.

Тут Синухет заметил меня и вскрикнул. На лице его было ясно написано: он думал, что я его выдала. Он собирался заговорить, скорее всего, опровергнуть мои слова, но снаружи раздался гул голосов. Узиртазен приказал страже узнать, что произошло; в шатер вошел гонец. Он был в пыльной одежде, уставший с дороги. Приблизившись к Узиртазену, посланец преклонил колени.

— Приветствую тебя, фараон, — начал он. — Я послан к тебе из дворца Титуи.

Лицо Узиртазена исказила тревога. На лбу Синухета выступили капли пота. Мы узнали, что Аменемхет умер и, соответственно, царство унаследовал Узиртазен. Новость была столь неожиданной, а следствия ее столь далеко идущими, что все это невозможно было сразу осмыслить. Я покосилась на Синухета, наши глаза встретились. Мне показалось, он что-то замышляет. Как молния он метнулся ко мне, сверкнул в воздухе кинжал, в грудь мою вонзилось горячее железо, больше я ничего не помню.

Почувствовав, что падаю, я очнулась от сна (если то был сон): я находилась в музее рядом с саркофагом, тут же стоял профессор Констанидес.

— Ты видела, — сказал он. — Через века ты заглянула в тот день, когда ты была Нофрит и я, решив, что ты меня предала, убил тебя. Потом я бежал из лагеря в Кадуму. Там я и умер, но было определено, что моя душа не узнает покоя, пока мы не встретимся и ты меня не простишь. Все эти годы я ждал… и вот мы наконец встретились.

Странно сказать, даже и тут мне не пришла мысль, что происходит нечто невероятное. Но теперь, когда это приключение черным по белому занесено на бумагу, я спрашиваю себя, не слишком ли многого я требую, призывая здравомыслящих людей мне поверить. Неужели я действительно та самая Нофрит, которую четыре тысячелетия назад убил за мнимое предательство Синухет, сын Аменемхета? Это представлялось невероятным, и все же, если то был сон, порожденный моим воображением, тогда что он означает? Боюсь, на эту загадку ответа мне не получить.

Я молчала, и мое молчание, судя по всему, причинило профессору боль.

— Нофрит, — его голос взволнованно дрожал, — подумай, как я нуждаюсь в твоем прощении. Без него я погиб, и здесь, и в ином мире.

В негромком голосе звучала мольба, на освещенном луной лице отражалось беспредельное отчаяние.

— Прости… прости, — вскричал он снова, простирая ко мне руки. — Если не простишь, меня вновь постигнет мука; я терзаюсь ею с тех самых пор, как совершил деяние, навлекшее на меня погибель.

Меня трясло, как лист на ветру.

— Если вы говорите правду, чему я не могу поверить, я от души вас прощаю. — Я едва узнавала собственный голос.

Несколько мгновений Констанидес молчал, потом опустился на колени и поднес к губам мою руку. Встал и склонил голову на грудь мумии, рядом с которой мы стояли. И, обращаясь к мумии, заговорил:

— Упокойся, Синухет, сын Аменемхета, ибо предсказанное свершилось и наказанию твоему пришел конец. Отныне тебе дозволено почивать в мире.

Он водрузил на место крышку гроба и повернулся ко мне.

— Пойдем, — сказал он, и мы прежним путем направились к выходу.

Покинув здание, мы выбрались через сад на дорогу. Там нас ждал экипаж, мы сели. Лошади вновь помчались во весь опор по тихой дороге, унося нас обратно в Каир. Во время поездки мы не произнесли ни слова. Моим единственным желанием было вернуться в отель и склонить больную голову на подушку. Остался за спиной мост, впереди лежал город. Который пробил час, я не имела ни малейшего понятия, но прохладный ветерок говорил о близости рассвета. На прежнем углу кучер остановил лошадей, я вышла, и он, словно повинуясь отданному наперед распоряжению, уехал.

— Разрешите проводить вас в отель? — с обычной любезностью спросил Констанидес.

Я пыталась ответить, но голос мне отказал. Я бы предпочла проделать путь в одиночку, но мой спутник не мог этого допустить, и мы отправились вместе. На углу возле отеля мы остановились.

— Здесь нам нужно расстаться. — Помолчав, Констанидес добавил: — Навсегда. Больше я никогда не увижу вашего лица.

Я смогла только спросить:

— Вы покидаете Каир?

— Да, я покидаю Каир, — повторил он с особенным упором. — Я исполнил то, что должен был исполнить. Не бойтесь, больше я вас не потревожу.

— Я не боюсь. — Это была неправда: я не просто боялась, а обмирала от страха.

— Нофрит — ибо, верьте или не верьте, вы та самая Нофрит, которую я хотел сделать царицей и любил больше всех женщин на свете; сегодня ночью вам было дозволено заглянуть в прошлое, но это в первый и последний раз. Распорядись судьба иначе, мы свершили бы вместе великие деяния, однако сие было неугодно богам. Так пусть прошлое покоится с миром. А теперь… прощайте! Этой ночью я обрету покой, к которому так долго стремился.

Не добавив ни слова, он повернулся и ушел. Как так получилось, не знаю, но дверь отеля была открыта, и я поспешно проскользнула внутрь. И снова, к моей радости, в зале не было ночного сторожа.

Опасаясь попасться кому-нибудь на глаза, я взлетела по лестнице, пробежала коридор, где в тех же позах спали слуги, и оказалась у себя. В комнате ничто не изменилось, можно было надеяться, что о моем отсутствии никто не заподозрил. Я снова подошла к окну и, необычно взволнованная, выглянула на улицу. В небе уже были заметны признаки рассвета. Сев и вспомнив события вечера, я, несмотря на неоспоримые доказательства, попыталась убедить себя в том, что видела сон. Но нет, не смогла! Наконец я утомилась и легла в постель. Обычно я засыпаю быстро, но не стоит удивляться, что в этот раз сон не приходил. Час за часом я ворочалась с боку на бок, в голове крутились мысли. Встав и посмотревшись в зеркало, я едва узнала себя. За завтраком матушка обратила внимание на мой изможденный вид.

— Детка, ты выглядишь так, будто всю ночь не ложилась, — заметила она, откусывая тост. Она сама не ведала, насколько была близка к истине.

Потом она с одной дамой из отеля отправилась за покупками, а я вернулась к себе, чтобы прилечь. Когда мы встретились за ланчем, я сразу заметила, что матушка хочет сообщить важную новость.

— Дорогая Сесилия, я только что виделась с доктором Форсайтом и потрясена до глубины души. Не хочу тебя пугать, дитя, но слышала ли ты, что профессора Констанидеса сегодня обнаружили в постели мертвым? Кошмар, да и только! Похоже, он скончался этой ночью!

Не стану утверждать, будто нашлась, что ей ответить.

Эдвард Бенсон

В ОТСВЕТАХ КАМИНА

Весь день, с восхода солнца до его заката (когда тусклый свет за окном постепенно сошел на нет), не переставая шел снег. Однако в гостеприимном уютном доме Эверарда Чандлера, где я в который уже раз встречал Рождество, вполне хватало забав и часы текли на удивление быстро. Промежуток от завтрака до ланча был заполнен небольшим турниром по бильярду, временно свободные игроки развлекали себя бадминтоном и утренними газетами, затем, до чая, большая часть гостей занялась игрой в прятки по всему дому, исключая только бильярдную: она служила прибежищем тем, кто желал покоя. Но таких нашлось не много; мне кажется, волшебство Рождества возвратило нас в детство, и мы с опаской, затаив дыхание, сновали на цыпочках по темным коридорам, ожидая, что вот-вот из-за угла с диким криком выскочит бука. Усталые от возни и переживаний, мы собрались затем за чайным столом в холле, где бегали тени, мерцали на дубовых панелях отсветы обширного камина, питаемого отличным топливом — дровами вперемешку с торфом. Далее, как заведено, последовали истории о привидениях, ради которых электрический свет совсем выключили, и слушателям предоставлялось гадать, кто там затаился в темном углу, пока повествователи наперебой изощрялись, проливая потоки крови и громоздя скелет на скелет. Я только что внес в беседу свой вклад и льстил себя надеждой, что меня никто не переплюнет, но тут заговорил Эверард, впервые за вечер решивший угостить собравшихся страшной историей. Он сидел напротив меня, свет пламени падал прямо на его все еще бледные, истощенные после осенней болезни щеки. Тем не менее он в тот день храбро и энергично, как никто, обшаривал темные углы, и теперь меня удивило выражение его лица.

— Нет, я ничего не имею против призраков, — сказал он. — Их атрибутика изучена вдоль и поперек, и когда мне рассказывают о воплях и скелетах, я ощущаю себя в привычной обстановке и могу, на худой конец, спрятать голову под одеяло.

— Но у меня как раз скелет сдернул одеяло, — сказал я в свою защиту.

— Знаю, но я не об этом. Сейчас в этой комнате присутствуют семь, нет, восемь, скелетов, во плоти и крови вместе с прочими ужасами. Но куда страшнее этого детские кошмары, потому что они расплывчаты. Они вызывали самую подлинную панику, так как ты не знал, чего бояться. Если только их воскресить…

Миссис Чандлер проворно поднялась на ноги.

— О, Эверард, — вмешалась она, — не собираешься же ты на самом деле их воскрешать. Думаю, одного раза достаточно.

От этого у собравшихся захватило дух, и все хором принялись уговаривать Чандлера: ведь вот он, драгоценный случай послушать истинную историю о привидениях из первых рук.

Эверард рассмеялся.

— Нет, дорогая, я вовсе не хочу их воскресить, — ответил он жене. И обратился к нам: — Но, в самом деле, упомянутый мной… да, пожалуй, кошмар не вполне соответствует этому названию, слишком уж он далек от всего привычного. Ни на что не похож. Вы, пожалуй, скажете, что ничего вообще не случилось, непонятно почему я испугался. Но я испугался, испугался до оторопи. А ведь я всего лишь что-то видел, чему не знаю названия, что-то слышал — да, может, просто камень упал!

— Ну, пусть это даже упал камень, все равно расскажи, — попросил я.

Кружок гостей у камина зашевелился, не просто усаживаясь поудобней, а настраиваясь на другой лад. Мне, по крайней мере, показалось, что детская веселость, так долго владевшая нами в тот день, внезапно улетучилась. Мы шутили над чем ни попадя; искренне, забыв обо всем, отдавались игре в прятки. Но теперь — так мне представилось — речь зашла о настоящих прятках; теперь нас подстерегали в темных углах ужасы реальные — а если не совсем реальные, то неотличимо похожие на реальность. И восклицание миссис Чандлер (она снова уселась на место): «А ты не разволнуешься, Эверард?» — уж точно разволновало всех нас. Комнату по-прежнему заполняла таинственная тьма, лишь там и сям вспыхивали по стенам отсветы камина, и ничто не мешало воображать себе в затененных углах всякую всячину. Более того, Эверард тоже скрылся в тени: прежде свет от пылавшего в камине бревна падал ему прямо в лицо, теперь бревно потухло. До нас долетал из низкого кресла только голос, медленный, но очень отчетливый.

— В прошлом году, — говорил он, — двадцать четвертого декабря, мы с Эйми, как обычно, встречали Рождество под этой самой крышей. Присутствовал и кое-кто из вас. Трое или четверо — точно.

Это относилось и ко мне, однако подтверждения вроде бы не требовалось, и я, как остальные, промолчал. И Чандлер продолжал без остановки:

— Те из присутствующих, кто был здесь на прошлое Рождество, помнят, какая теплая тогда стояла погода. Помнят также, что мы играли на лужайке в крокет. Не скажу, что нам не было зябко, но хотелось потом рассказывать, как мы играли в крокет на Рождество, и иметь этому свидетелей.

Тут он повернулся и обратился ко всему кружку:

— Как и сегодня в бильярд, мы играли укороченные партии; и уж точно тогда на лужайке было не холоднее, чем нынче после завтрака в бильярдной: не удивлюсь, если сугробы за окном выросли фута на три. Может, и больше; послушайте.

Внезапно в камине взвыл ветер, и подхваченное сквозняком пламя взметнулось вверх. В окна полетел снег, и когда Чандлер сказал: «Послушайте», мы обратили внимание на перестук снежных хлопьев по стеклу, подобный легким шагам множества маленьких ног, со всех сторон стремящихся на место встречи. Сотни ног собирались снаружи, и удерживало их вне дома только стекло. И четверо или пятеро из сидевших вокруг камелька скелетов обернулись и поглядели в окна. Они состояли из мелких панелей в свинцовом переплете. На перекладинах скопился снег, но больше ничего не было видно.

— Да, в прошлый сочельник погода стояла очень теплая и солнечная, — рассказывал Эверард. — Осенью не было заморозков, и на клумбах отважно продолжал цвести единственный георгин. Видя его, я всякий раз думал, что он не иначе как спятил.

Чандлер помедлил.

— Хотел бы я знать, не спятил ли и я сам, — добавил он.

Никто его не прерывал; в его словах было что-то завораживающее, они как-то связывались с игрой в прятки, со снежной пустыней за окном. Миссис Чандлер давно сидела в кресле, но я слышал, как она заерзала. Бывало ли такое, чтобы за каких-нибудь пять минут веселая компания забыла о веселье? Вместо того чтобы смеяться над собой, играя в глупые игры, мы всерьез играли в серьезную игру.

— Как бы то ни было, — обратился ко мне Эверард, — я сидел на улице, а ты с моей женой играл укороченную партию в крокет. Внезапно я обнаружил, что на дворе не так уж тепло: на меня вдруг напала дрожь. Я поднял глаза. Но не увидел ни тебя, ни жену, ни игру в крокет. Передо мной предстала картина, никоим образом с вами не связанная, — во всяком случае, я на это надеюсь.

Как разит добычу рыболов с острогой или охотник с ружьем, так бьет в цель и хороший рассказчик. И мы были сражены, подобно рыбе или оленю. Покуда рассказ не подошел к концу, все сидели на своих местах как прикованные.

— Вам всем знакома лужайка для крокета, — говорил Чандлер, — ее окружают цветочный бордюр, а за ним кирпичная стена, где имеются одни-единственные ворота. Подняв глаза, я увидел, что лужайка (в первый миг она была на месте) съеживается и стенки вокруг нее смыкаются. При этом они росли в высоту, одновременно свет начал меркнуть, испаряться с небес, вверху воцарилась полная тьма, и только через ворота проникало тусклое свечение.

Как я уже говорил, на клумбе цвел георгин, и я, когда свет померк и вокруг начало происходить невообразимое, в отчаянии задержал взгляд на знакомом предмете. Но это был уже не цветок с красными лепестками, это были неяркие красные огни. Реальности вокруг уже не осталось, одна галлюцинация. Я больше не сидел на лужайке, наблюдая игру в крокет, вокруг было помещение с низким потолком, похожее на хлев, но только круглое. Я не вставал на ноги, но балки проходили над самой моей головой. Было темно, но не совсем: свет чуть просачивался из двери напротив, которая, по-видимому, вела в коридор, сообщавшийся с улицей. Чего совсем не было в этом жутком логове, так это свежего воздуха; вонь стояла такая, что хоть топор вешай; можно было подумать, здесь не один год жили в скотских условиях люди и за это время в доме ни разу не убирали и не проветривали. Но ладно бы угнетенное дыхание, еще хуже это помещение угнетало душу. В нем стоял густой запах преступления и мерзости; кто бы ни были его обитатели, думалось мне, они не принадлежат к роду человеческому; пусть они мужчины и женщины, но родня им — звери, что рыщут в поле. И еще, надо мной словно бы тяготел груз тысячелетий; меня перенесло в эпоху неведомой древности.

Он помолчал, в камине вновь взметнулось и опало пламя. Но в мимолетном свете я увидел, что все лица обращены к Эверарду и на всех написано испуганное ожидание. Я и сам испытывал то же самое и с содроганием ждал, что будет дальше.

— Как я уже говорил, — продолжал рассказчик, — на месте перепутавшего время года георгина горел теперь тусклый огонек, и я перевел взгляд на него. Вокруг огонька собрались тени; сперва я не мог разглядеть, что это. Но вскоре то ли мои глаза привыкли к темноте, то ли огонь разгорелся ярче, но я различил человеческие фигуры, только очень маленькие: когда один из человечков поднялся на ноги, от его макушки до низкого потолка оставалось еще несколько дюймов. Он был одет в подобие рубашки, достигавшей колен, но руки были голые, волосатые. Человечки живее зажестикулировали и зашептались, и я понял, что речь идет обо мне: они указывали на меня. И тут я разом похолодел от ужаса: выяснилось, что я беспомощен и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Со мной случилось то, что бывает в кошмарах. Я не способен был двинуть пальцем, повернуть голову. Парализованный страхом, я хотел крикнуть, но не издал ни звука.

Все мною пережитое стремительностью напоминало сон: мгновенно, без всякого перехода, картина исчезла, я снова был на лужайке, жена все так же замахивалась для удара. Только с лица у меня лился пот и тело, с головы до ног, сотрясала дрожь.

Вы скажете, что я заснул и увидел кошмар. Возможно, но ни до, ни после происшествия сонливости я не испытывал. Все выглядело так, словно к моим глазам поднесли книгу, на миг раскрыли и снова захлопнули.

Тут я вздрогнул: кто-то — не знаю, кто именно — рывком встал с кресла и включил электричество. Признаюсь честно, я был этому рад.

Эверард рассмеялся.

— Ей-богу, я чувствую себя как Гамлет в сцене со спектаклем, — сказал он, — в присутствии дяди-злодея. Ну что, продолжать?

Никто вроде бы не ответил, и Эверард продолжил:

— Что ж, предположим пока, что это был не совсем сон, а галлюцинация. В любом случае, видение не оставляло меня в покое; не один месяц оно пряталось на задворках сознания: то, так сказать, дремало, то шевелилось во сне. Бесполезно было говорить себе, что я волнуюсь попусту; казалось, что-то проникло в мою душу, в ней укоренилось зерно ужаса. И со временем оно пошло в рост, так что я не мог даже приписывать пережитое мимолетному помрачению ума. Не скажу, что у меня расстроилось здоровье. Я как будто нормально ел и спал, но если прежде по утрам сознание возвращалось ко мне постепенно, мешаясь с приятной дремой, то теперь я пробуждался внезапно и резко, чтобы погрузиться в бездну отчаяния. За столом я то и дело застывал, задавая себе вопрос, не зря ли я ем или пью.

В конце концов я поделился своей бедой с двумя людьми, надеясь, что сама исповедь принесет мне облегчение. И еще я надеялся, хотя и очень слабо, что какой-нибудь врач с помощью простого снадобья переубедит меня в том, что причина моего несчастья — не плохое пищеварение и не расстройство нервной системы. То есть я исповедался жене, которая подняла меня на смех, и доктору, который тоже повеселился и уверил, что я обладаю крепким — даже избыточным — здоровьем. В то же время он посоветовал мне сменить климат и обстановку: самая подходящая мера против галлюцинаций, порожденных воображением. И еще он сказал, в ответ на заданный в лоб вопрос, что я определенно не схожу с ума, за это он готов поручиться собственной репутацией.

Что ж, как каждую осень, мы отправились в Лондон; там ничто не напомнило мне о том единственном происшествии в рождественский сочельник, но оно не забывалось, оно само напоминало о себе: в противоположность снам или снам наяву, оно не тускнело, а с каждым днем становилось живее; можно сказать, оно въедалось в мозг подобно кислоте, накладывало на него неизгладимый отпечаток. После Лондона была Шотландия.

В прошлом году я впервые взял в аренду небольшой лесок в Сазерлендских горах, называемый Глен-Каллан, — место очень отдаленное и глухое, но для охоты просто великолепное. Оно находится невдалеке от моря, и местные жители всегда напоминали мне, чтобы я, собираясь на холм, брал с собой компас, ведь морские туманы взбираются в гору за считаные минуты — попадешься, а потом ждешь часами, пока прояснится. И я вначале их слушал, но, как всем известно, если мера предосторожности оказалась излишней раз, потом другой, в третий о ней забываешь. Прошло несколько недель, погода неизменно стояла ясная, и я, естественно, частенько стал выходить на прогулку без компаса.

В один прекрасный день меня занесло в малознакомый уголок моих владений — очень высоко расположенное плато на краю леса; с одной стороны оно круто спускалось к озеру, с другой, более полого — к реке, которая из этого озера вытекала; внизу, в нескольких милях, стоял охотничий домик. Из-за ветра нам пришлось взбираться не легким путем, а по скалам, от озера — во всяком случае, на этом настоял проводник. Я спорил, мне не верилось, что, если мы изберем более удобную дорогу, олени непременно нас учуют, но проводник не сдавался, и в конце концов сдался я, ведь решать надлежало проводнику. Жуткий подъем изобиловал гигантскими валунами и глубокими впадинами, прикрытыми разросшимся вереском; зевать не приходилось — на каждом шагу мы ощупывали дорогу палкой, чтобы не переломать себе кости. Вдобавок вереск так и кишел гадюками, по пути к вершине нам их попалось не меньше дюжины, а я этих тварей на дух не переношу. Но часа через два мы все-таки добрались до вершины и убедились, что проводник был решительно не прав: если олени оставались там же, где мы в последний раз их видели, они должны были нас учуять. Получив обзор, мы обнаружили, что так оно и произошло; во всяком случае, оленей нигде не было. Проводник утверждал, будто ветер переменился — оправдание явно несостоятельное, и я задумался о том, по какой причине он избегал другой — самой подходящей, как мы теперь убедились, — дороги, а что причина была, я не сомневался. Однако этот промах не лишил нас охотничьей удачи; меньше чем через час мы нашли еще оленей, в два часа дня мне выпал случай пустить в ход ружье, и я застрелил мощного самца. Я уселся на вереск, перекусил и, наслаждаясь заслуженным отдыхом, погрелся на солнышке и выкурил трубку. Тем временем проводник нагрузил тушу оленя на пони, и тот потрусил с добычей домой.

Утро выдалось на редкость теплое, с моря дул легкий ветерок, воды искрились под голубой дымкой в нескольких милях от нас; несмотря на жуткий подъем, в душе у меня все утро царило полнейшее спокойствие, и я даже время от времени проверял, так сказать, свое сознание: сохранился ли в нем след прежнего ужаса. Но там ничто не отзывалось. Впервые с вечера Рождества я избавился от страха и теперь, лежа на вереске и наблюдая, как медленно тают в голубом небе клубы дыма от трубки, расслаблялся телом и душой. Но долго отдыхать мне не пришлось, подошел Сэнди и стал меня торопить. Погода портится, сказал он, ветер снова меняется, на вершине больше делать нечего, нужно поскорее спускаться, а то вроде бы от моря пошел туман.

— Опасное дело — лазать в тумане. — Сэнди кивком указал на утесы, по которым мы взобрались вверх.

Я удивленно вытаращил глаза: справа простирался до реки пологий склон, не было никакого смысла пускаться в головоломный путь, который мы избрали утром. Еще более, чем прежде, я уверился, что проводник не просто так избегает явно более удобной дороги. Но в одном он был прав: от моря поднимался туман. Порывшись в кармане, я убедился, что забыл компас.

Последовала курьезная сцена, занявшая немало времени, а им при данных обстоятельствах следовало дорожить. Я настаивал на самом здравом решении: спуститься пологим склоном, Сэнди умолял поверить ему на слово, что крутой склон — самая лучшая дорога. Больше всего меня раздражало, что в пользу своего предпочтения он приводил самые нелепые доводы. На выбранном мною склоне есть якобы топкие места (этого не могло быть после долгой непрерывной череды солнечных дней), он протяженнее (явная неправда), он изобилует гадюками. Видя, что его аргументы меня не убедили, Сэнди прикусил язык и молча поплелся следом.

Не успели мы пройти половину спуска, как нас застиг туман, взлетавший из долины, как брызги волны; за минуту-другую нас окутало такой плотной пеленой, что в десяти ярдах ничего не было видно. Представился еще один повод поздравить себя с тем, что наш путь пролегает вдали от опасных утесов, отнявших у нас утром так много сил. Гордый тем, что проявил такую мудрость при выборе дороги, я по-прежнему шагал впереди; можно было не сомневаться: еще немного, и мы выйдем на тропу вдоль речного берега. К тому же меня окрыляло полное отсутствие страха — со времен Рождества я не испытывал такой безотчетной радости. Я чувствовал себя будто школьник дома на каникулах. Между тем туман сгущался; то ли над ним образовалось настоящее дождевое облако, то ли он был настолько плотным, но я за час промок так, как никогда в жизни. Влага как будто проникала сквозь кожу, холодила самые кости. А тропа, куда я рассчитывал выйти, все не показывалась. Сзади, бормоча себе под нос, шагал проводник, но протестовать вслух не решался. Словно чего-то опасаясь, он держался ко мне вплотную.

Разные случаются на свете неприятные спутники, не приведи господь, к примеру, гулять по холмам вместе с пьяницей или сумасшедшим, но хуже всего спутник перетрусивший, потому что страх заразителен; незаметно я начал опасаться, что страх нападет и на меня. От этого до полного ужаса — один шаг. Добавились и другие трудности. Временами мы вроде бы ступали по ровной поверхности, иногда я замечал, что дорога идет вверх, однако же она должна была вести только вниз; не значило ли это, что мы окончательно заблудились? На дворе был октябрь, уже начинало темнеть, и я почувствовал облегчение, когда вспомнил, что после захода солнца ожидается полнолуние. Но грянул мороз, и с неба вместо дождя сплошной стеной посыпался снег.

Мы попали в переделку, но тут же появилась надежда: невдалеке слева послышалось журчание реки. Собственно говоря, река должна была находиться прямо по курсу, мы отклонились в сторону на добрую милю, но это было лучше, чем блуждать вслепую, как мы блуждали уже час. Я повернул влево и пошел к реке. Но не успел я пройти сотню ярдов, как сзади внезапно раздался приглушенный крик: это Сэнди, словно от кого-то спасаясь, панически улепетывал в туман. Я окликнул его, но не получил ответа, только слышен был стук камешков у него под ногами. Я не имел понятия, что его напугало, но, не заражаясь больше его страхами, зашагал, можно сказать, бодро и весело. Но тут передо мной вырисовался внезапно черный силуэт, и я, в безотчетном порыве, начал карабкаться к нему, спотыкаясь, по очень крутому травянистому косогору.

Разгулялся ветер, метель слепила глаза, но я утешал себя тем, что ветром скоро развеет туман и при полной луне я быстро доберусь домой. Приостановившись на косогоре, я понял, однако, что, во-первых, черный силуэт уже рядом, а во-вторых, что он защищает меня от снега. Я вскарабкался еще на десяток ярдов — под дружественную, как мне казалось, сень.

Склон венчала стена высотой футов в двенадцать, как раз передо мной в ней виднелась дыра, а скорее проем, откуда сочился свет. Удивленный, я согнулся пополам (проход был очень низкий) и двинулся вперед; десяток ярдов — и стена осталась позади. Небо внезапно прояснилось (наверное, туман рассеяло ветром), луна, все еще прятавшаяся за летучими полосами облаков, давала достаточно света.

Я находился в круглом замкнутом пространстве; наверху, футах в четырех от земли, торчали обломки камней — должно быть, они прежде поддерживали перекрытие. И тут одновременно произошли два события.

Тот ужас, что преследовал меня целых девять месяцев, вернулся: давешнее видение повторилось наяву. А еще я разглядел кравшуюся ко мне фигурку — карлика ростом примерно три фута шесть дюймов. Это говорили мне глаза, а уши говорили, что он споткнулся о камень; ноздри свидетельствовали о том, что я вдыхаю зачумленный воздух, душа — что этим воздухом невозможно дышать. Я, кажется, пытался крикнуть, но не смог; и уж точно пытался двинуться с места, но тоже не смог. А карлик подбирался все ближе.

И тут я услышал собственный крик и, пришпоренный тем же ужасом, что приковывал меня к месту, ринулся по каменному коридору обратно. Выпрыгнув на травянистый косогор, я понесся прочь с такой скоростью, какая, надеюсь, мне больше никогда в жизни не понадобится. Куда бежать, я не думал, лишь бы куда-нибудь подальше. Тем не менее мне посчастливилось, вскоре я наткнулся на береговую тропу и через час был в охотничьем домике.

На следующий день меня одолела простуда, и, как вам известно, я полтора месяца провалялся с воспалением легких.

Такова моя история, и объяснений ей найдется множество. Можете сказать, что на лужайке мне приснился сон и что я вспомнил его, когда в непогоду забрел в старый замок пиктов, где, кроме меня, искала убежища какая-нибудь овца или коза. Да, есть сотни способов, как истолковать происшедшее. Но совпадение было уж очень странное, и для тех, кто верит во второе зрение, оно может представить интерес.

— И это все? — спросил я.

— Да, и мне этого более чем хватило. Похоже, звонит колокольчик. Пора переодеваться к обеду.

Сакс Ромер

ОДЕРЖИМЫЙ ДОМ

Я проворно шагал по длинной буковой аллее. Серыми облачными грядами над Деврерз-Холлом висел снег, укрывший позднее толстым слоем подъездную дорогу и мощные стволы деревьев. Так я впервые познакомился с этим домом.

Что касается Эрла Райланда, то он увидел Деврерз-Холл в окошко автомобиля по пути в Стратфорд и задержался на час двадцать пять минут, чтобы получить ключи и осмотреть дом, после чего снял его на три года. Это случилось два дня назад. А теперь, пока я входил в ржавые железные ворота и взбирался по широкой лестнице на террасу, к парадной двери, внутри стучали ведра и шуршали метлы — это значило, что работы в доме уже ведутся полным ходом. Неплохо все-таки быть сыном воротилы с Уолл-стрит.

Как обещал, я проверил, насколько подрядчик продвинул ремонт, а потом приступил к осмотру роскошного старинного особняка. В постройке явственно прослеживался почерк Ванбру.[117] В зале для приемов меня поразили прежде всего резной плафон, искусная лепка и большие окна с каменными средниками и ромбовидными цветными стеклами.

В этом крыле дома никого, кроме меня, не было, и, проходя через бывшую библиотеку, я обратил внимание на низенькую арочную дверь в дальней стене. Она была открыта, изнутри пробивался слабый свет. Направившись туда, я спустился по шести каменным ступеням и оказался в комнатушке, судя по всему значительно более древней, чем остальные помещения.

До самого потолка тянулся камин искусной резной работы, стенные панели поражали необычным рисунком. Свет проникал через одно-единственное окошко. А перед ним, спиной ко мне, стоял монах в сутане с капюшоном!

От неожиданности и испуга я ахнул, и монах обратил ко мне румяное бородатое лицо. Как же я был удивлен, заметив в зубах у таинственного посетителя вересковую трубку!

— Я вас напугал? — спросил незнакомец с резким ирландским акцентом. — Простите! Я не видел Деврерз уже многие годы, потому и решился проникнуть сюда без приглашения. Я отец Бернард из соседнего монастыря. А вы мистер Райланд?

Я снова шумно вздохнул, на сей раз от облегчения. Широкоплечий и вполне материальный, попыхивающий трубкой, отец Бернард оказался не призраком, а самым доподлинным смертным.

— Нет, — отозвался я. — Он будет позднее. А меня зовут Камберли.

Монах сердечно пожал мне руку. Ему как будто хотелось что-то сказать, но он колебался.

— Великолепное старое здание, — сказал я. — А эта комната, верно, построена раньше всех прочих?

— Она осталась от старого здания, Деверо-Холла. Деврерз — искаженное название.

— Деверо-Холл, — повторил я. — По имени владельцев?

Отец Бернард кивнул:

— Дом принадлежал Роберту Деверо, графу Эссекскому. Вон над дверью его герб. Сам он здесь не жил, но, если вы владеете средневековой латынью, надпись вам скажет, кто тут обитал.

Пока я разбирал трудноразличимые буквы, монах с любопытством за мной следил.

— Здесь по милости благородного покровителя, Роберта Деверо, милорда Эссекского, — читал я, — работал Маккавей Носта из Падуи, ученик Мишеля де Нотрдама, искатель прозрения.

— Носта был еврейский астролог и маг, — пояснил монах, — и, как видите, он объявлял себя учеником прославленного Мишеля де Нотрдама, или Нострадамуса. Он жил здесь под покровительством графа до тысяча шестьсот первого года, когда Эссекс был казнен. Если верить легенде, он был учеником не Нострадамуса, а его господина — дьявола, и он навлек погибель на своего покровителя. Что сталось потом с Ностой из Падуи, никому не известно.

Отец Бернард помолчал; в его голубых глазах, внимательно за мной следивших, таилась какая-то потаенная мысль.

— Что скажете: я прямо живой путеводитель? Так оно и есть. У нас в монастыре хранятся старинные записи. После смерти Роберта Деверо дом достался одной испанской семье — Мигели, так они себя называли. Их боялась вся округа; согласно письменным свидетельствам, в этой самой комнате служили черные мессы и устраивали шабаши!

— Боже милосердный! История у дома не из приятных!

— Последнюю из рода Мигелей сожгли за колдовство на рыночной площади в Эшби не столь давно, в тысяча шестьсот сороковом году!

Боязливо оглядывая мрачное помещение, я, вероятно, не сумел скрыть свою растерянность.

— Когда Деверо- или Деврерз-Холл сносили и строили заново, эту часть прежнего здания по какой-то загадочной причине не тронули. Но позвольте вам сказать, что с тысяча шестьсот сорокового по тысяча восемьсот шестьдесят третий год, когда дом снимал некий мистер Николсон, никто не смог тут жить!

— И что им мешало? Привидения?

— Нет, пожары!

— Пожары?

— Вот именно! Если вы внимательно осмотрите комнаты, то обнаружите, что некоторые подверглись перестройке — полной или частичной — не при Ванбру, а много позже. И всякий раз причина было одна — пожары! Со времен Мигелей в Деврерзе погибли от огня семеро несчастных, и что удивительно — пожар ни разу не распространялся за пределы той комнаты, где начался!

— Отец Бернард, прошу вас, довольно пока об этом! Какой кошмар! Сюда собираются на Рождество некоторые из моих лучших друзей!

— Я предупредил бы мистера Райланда, если бы он так не поторопился. Но, скорее всего, он бы только посмеялся! Все, что вы можете сделать, мистер Камберли, это молчать до окончания праздника. Потом убедите мистера Райланда съехать отсюда. Я, как мне кажется, чужд суевериям и предрассудкам, но с фактами не поспоришь. Деврерз-Холл одержим!

Компания, собравшаяся встретить Рождество в Деврерз-Холле, была отборная, лучше не придумаешь. В ней не было великосветских зануд, потому что Эрл не дружил с великосветскими занудами. Присутствовали и старики, и молодежь, и дети. Что за рождественские праздники без детей?

Мистер Райланд с миссис Райланд вернулись из Нью-Йорка, и расчетливый делец оказался милейшим старым джентльменом, украшением рождественских торжеств. Явились друг Эрла по Гарварду — преподобный Листер Хансон, миссис Хансон (сестра Эрла) и двое юных Хансонов. Ими, вкупе с миссис Ван Эйк, красивой тридцатилетней женщиной, никогда не появлявшейся в сопровождении мужа, исчерпывается список гостей из Америки.

Однако Эрл не испытывал недостатка и в английских друзьях, и все они, ровно два десятка, тоже приняли участие в новоселье, пришедшемся на рождественские дни.

Вечером двадцать третьего декабря я вошел в старый зал для приемов, где сияло не меньше тысячи свечей и теплые отсветы камина плясали на резных дубовых листьях фриза, символизирующих гостеприимство. Пораженный и восхищенный, я застыл в дверях и стал рассматривать странные геральдические фигуры на темных от времени панелях.

Угол возле оркестровой галереи занимала громадная елка, вокруг нее собралась детвора, бросая нетерпеливые взгляды на необычные подарки, свисавшие с еще не оттаявших ветвей. На темных дубовых скамьях у камина сидели мистер Райланд с женой, еще одна седовласая дама и отец Бернард; компания была разношерстная, но веселая. Говоря коротко, старинный зал представлял собой картину во вкусе Чарльза Диккенса.

— Все замечательно, Эрл! — проговорил Хансон.

Обернувшись, я увидел, что они с Эрлом Райландом стоят возле меня.

— Вот приедет Мона, тогда и будет замечательно! — последовал ответ.

— Отчего задерживается мисс Вирек? — спросил я.

Мона Вирек, невеста Эрла, с матерью должна была прибыть в тот же день.

— Что-то я ничего не понял из ее телеграммы, — ответил он, недоуменно хмуря лоб. — Но она приедет завтра, в рождественский сочельник.

Хансон хлопнул его по спине и улыбнулся.

— Не унывай, Эрл. А вот и отец Бернард, снова рассказывал байки. Смотри, как смеется твой батюшка.

Эрл обернулся: к ним бодрой походкой приближался служитель церкви, лицо его расплывалось в улыбке, глаза лучились весельем. В покинутой монахом группе гостей царило самое оживленное настроение. Добравшись до нас, он подхватил под руку американского священника и отвел его в сторонку для приватной беседы; я тем временем думал о том, какое свободомыслие утвердилось в нашей дружной компании. Двое служителей церкви, отошедших побеседовать наедине, выглядели приятнейшей для глаза картинкой. В доме царил истинный дух Рождества.

Я направился к дубовой скамье, где забавлялись хлопушками Джастин Гринли с женой и маленькой дочкой, а с ними заодно и миссис Хансон; и тут через боковую дверь вошел молодой Лоренс Бауман.

— Вы не видели миссис Ван Эйк? — поспешно спросил он.

Никто ее не видел, и Бауман, не теряя времени, отправился искать дальше.

Гринли лукаво приподнял брови, но промолчал. Собственно, внимание Баумана к означенной особе уже вызвало некоторые толки, однако миссис Ван Эйк была давней приятельницей Райландов, и мы надеялись, что она благоразумно сбудет с рук романтического юнца, благо милых девушек среди гостей имелось достаточно.

Тут я заметил, как от двери под оркестровой галереей мне делает знаки отец Бернард.

— Вы, конечно, никому не говорили об известных нам обстоятельствах? — спросил он, когда я к нему присоединился.

Я кивнул, и монах с улыбкой обвел взглядом собравшихся.

— Вижу, из кабинета старого чародея устроили уютный уголок, — продолжал он, — но, между нами, я бы не позволял молодым людям надолго там задерживаться! — Взгляд его был серьезен. — Если Деврерз-Холл и вправду подвластен врагу рода человеческого, то, думаю, среди присутствующих он не найдет себе ни одной жертвы. Надобно вам знать, мистер Камберли, что, согласно легенде Деврерз-Холла, Маккавей Носта — или архисупостат собственной персоной — является сюда в ответ на малейшую дурную мысль, дурное слово или деяние в этих стенах! Если существует общество, ему неподвластное, то это то самое, что нынче здесь собралось! — Он сказал это как бы в шутку, скользя глазами по веселым группам гостей в большой, ярко освещенной комнате. — Но, дай Бог, все дурное осталось в прошлом.

Отец Бернард собирался уходить: как и прочая монастырская братия, он принадлежал к привилегированным посетителям, имевшим право являться и уходить, когда им вздумается. Я прошелся с ним по галерее, где успели развесить картины из коллекции Эрла Райланда. Одно из окон было открыто.

Мы глянули вниз, где под темными окнами сиял ослепительно белый ковер лужайки; морозный свет луны зажигал искрами волшебные, словно осыпанные алмазной пылью, кусты, за ними высились сказочно белые деревья. Раздались приглушенные голоса, снежную поляну пересекли двое: женщина в тускло-красном плаще с меховым капюшоном и мужчина в плотном дорожном пальто поверх фрака. Он обнимал женщину за талию.

Ничего не добавив к пожеланию доброй ночи, монах покинул меня в дверях галереи.

Но я заметил его силуэт у отдаленного окна: он на миг задержался и поднял руку в старомодном благословении.

Оставшись один в длинной галерее, я как-то растерял недавнюю веселость. Постоял немного у открытого окна, но больше никого не увидел. Сценка нескромного флирта между миссис Ван Эйк и юнцом, только что окончившим Кембридж, показалась мне неуместным диссонансом атмосфере праздника. Лужайка по эту сторону дома располагалась укромно, однако я не сомневался, что отец Бернард заметил парочку и узнал их. Я догадывался также, о чем он подумал. Медленно возвращаясь в зал под гулкий стук собственных шагов, я с тревогой думал о том же. В отличие от монаха, подверженного, вероятно, средневековым суевериям, я был от них свободен или, по крайней мере, считал себя свободным, однако при мысли о жутких трагедиях, которые видели эти стены, я не мог не содрогнуться.

Царила тишина. Когда я поравнялся с последним окном, лунный луч, пройдя сквозь цветную оконную панель, нарисовал на дубовом полу алое пятно, и я заторопился. Мне показалось, будто под паркетом разгорался огонь!

И в тот же миг в морозном ночном воздухе ясно послышался удар большого колокола от парковых ворот.

Мне и самому хотелось поскорее узнать, в чем дело. Но меня легко опередил Эрл, все надежды и мысли которого были сосредоточены на Моне Вирек. Когда я подошел к воротам, он уже распахивал их со своей обычной безумной энергией. Сторожка при воротах пустовала, потому что штат прислуги не был укомплектован, и кто-то из слуг после ухода отца Бернарда запер ворота на ночь.

Монах ушел минуты две назад, не более, а теперь в воротах стоял высокий мужчина в мехах, опираясь рукой о плечо шофера. Снегопад возобновился.

— Что такое? — испуганно вскричал Райланд, когда с запозданием появился лакей, обязанный смотреть за воротами. — Авария?

Незнакомец в ответ сделал свободной рукой жест, удивительным образом выдавший в нем иностранца, и улыбнулся, обнажая зубы. У него были маленькие усики, черная острая бородка, тонко прорисованные черты лица, властные глаза.

— Ничего серьезного, — ответил он. В его голосе, очень низком и музыкальном, мне почудился тон большого органа. — Шофера ослепило метелью, и мы съехали с дороги. Я, похоже, вывихнул ногу, и машина нуждается в починке…

Поскольку ближайший дом находился почти в двух милях, Эрл Райланд долго не раздумывал. Вскоре мы уже сопровождали этого внушительного господина по аллее в дом. Хотя гость отнекивался, Эрл послал слугу приготовить для него комнату. Снег падал сплошной стеной, нас с Райландом облепило с головы до ног. У подножия лестницы на террасу, где в снежном потоке весело дробились лучи света, мне бросилась в глаза какая-то странность — пока только странность.

На незнакомце — с верхушки черной меховой шапки до кромки черного мехового пальто — не было ни одной снежинки!

Не дав мне времени поразмыслить над этим обстоятельством, нежданный посетитель заговорил:

— Мне слегка оцарапало лицо разбитым стеклом. — И верно, хотя прежде я не заметил его раны. — Не хотелось бы зря пугать ваших гостей. Нельзя ли войти через какую-нибудь боковую дверцу?

— Конечно! — с готовностью согласился Райланд. — Пожалуйте сюда, сэр.

Так, незамеченные остальной компанией, мы вошли через дверцу в башне южного крыла и проводили незнакомца в одну из спален, которых там было множество. Он рассыпался в благодарностях, но от медицинской помощи отказался, объяснив, что довольствуется услугами своего угрюмого спутника. Когда метель немного стихнет, сказал он, шофер попробует починить автомобиль, чтобы продолжить поездку. Гость не хотел злоупотреблять нашим гостеприимством; все, что ему требовалось, это часок отдохнуть.

— Даже не думайте о том, чтобы уехать сегодня, — радушно возразил Райланд. — Я позабочусь, чтобы вас снабдили всем необходимым.

Вошел слуга незнакомца с сумкой; мы спустились обратно в зал.

— Ну и ну! — воскликнул Эрл. — Я даже не спросил, как его зовут, и сам не представился!

Он посмеялся над своей забывчивостью, и мы присоединились к гостям. Но обстановка в зале непонятным образом изменилась. Буря набирала силу, ветер выл вокруг Деврерз-Холла, как сборище вампиров. Младшее поколение, числом пять, было отправлено по кроватям, старших, всех как одного, потянуло к камельку. При нашем появлении присутствующие оживились.

— Никак, нас приняли за призраков, — вскричал Райланд. — Кто тут рассказывал истории о привидениях?

Миссис Ван Эйк потянулась изящной ножкой к камину и выразительно передернула белыми плечами.

— Мистер Хансон рассказывал о процессах над ведьмами в Салеме, — отозвалась она, переведя взгляд на Эрла. — Не знаю, что ему за удовольствие нас пугать!

— Не столь давно, в тысяча шестьсот сороковом году поблизости, в Эшби, сожгли одну женщину по обвинению в ведовстве, — продолжал Хансон. — Помню, читал об этом в одной книге о ведовских процессах; речь шла о молодой испанке, необычайно красивой, звали ее вроде бы Изабелла де Мигель.

Я вздрогнул. Беседа свернула на опасную тему. Старый мистер Райланд рассмеялся, но как-то невесело.

— Довольно о демонах и ведьмах, — проговорил он. — Терпеть не могу этот вздор, поговорим о чем-нибудь позабавнее.

Тут дом сотрясли три оглушительных удара, словно бы гигантским молотом стучали по наковальне. Все стихли, затем посыпались испуганные вопросы: «Что, что это?»

Ответа никто не знал, и Эрл так же терялся в догадках, как и все остальные. Он выбежал из комнаты, я за ним. Ветер выл и свистел все сильнее. У низенькой арочной дверцы, которая вела к служебным помещениям, сбились в кучку перепуганные слуги.

— Откуда шум? — бросил Эрл.

От группы отделился его американский дворецкий Нолсон:

— Вроде бы это наверху, сэр. Но что бы это могло быть, не представляю.

— Тогда пойдем и посмотрим.

Мы стали подниматься по массивной лестнице, Нолсон намного от нас отставал. Мы усердно искали, но источника шума так и не нашли. Пока Райланд осматривал комнату двух своих малолетних племянников (те мирно спали), я взобрался еще на три ступеньки и по низкому сводчатому проходу вышел в южное крыло. Насколько мне было известно, там не селили никого, кроме пострадавшего в аварии незнакомца. Из-под двери пробивался яркий свет, и трудно было себе представить, сколько же там горит свечей. Я постучал.

За окнами зашелся в ярости порыв ветра; когда он стих, послышалось что-то вроде хлопанья крыльев.

Дверь приоткрылась. Меня ослепило светом. Я увидел нашего незваного гостя: на нем был просторный халат необычного оттенка красного цвета.

— Вас не побеспокоил шум? — спросил я.

— Нет. — Его низкий, гулкий, как орган, голос звучал недоуменно, однако черные глаза смеялись. — А в чем дело?

— Мы слышали странный шум, — кратко пояснил я. — Как ваша нога, лучше?

— Спасибо… большое спасибо. Я жду, пока мой слуга сообщит, как дела с машиной.

Ни выражение красивого лица, ни тон низкого голоса, ни даже веселые огоньки в глазах его не выдавали, но я с абсолютной уверенностью решил, что шум шел из его комнаты. Мне захотелось убежать! Не знаю, как бы я поступил, но тут ко мне присоединился Райланд.

— Простите, что вас беспокою, — заговорил он своим обычным бодрым голосом, — но в доме слышатся курьезные шумы! Кстати, забыл упомянуть: меня зовут Уилбур Эрл Райланд, и я надеюсь, вы пробудете у меня столько, сколько вам потребуется!

— Благодарю вас. — Ответ прозвучал спокойно и равнодушно. — Вы очень любезны. Я граф Стано из Падуи. Доброй ночи.

Он затворил дверь.

И снова задул ветер, взвывая, как хор фурий, завихрился в конце южного крыла; снова захлопали невидимые крылья. Эрл схватил меня за руку.

— Что это? Слышали — кто-то смеется?

— Нет, — неуверенно ответил я. — Это воет буря.

На лестничной площадке Райланд опять обернулся ко мне:

— А что это граф жег у себя в комнате? Это не свечи!

У подножья лестницы нас ждала толпа. Никто не спешил расходиться по спальням, самые робкие собирались устроиться по два человека в комнате.

— Шофер графа вернулся? — спросил Райланд у Нолсона.

— Он только что вошел в комнату для слуг, сэр. Он…

— Тогда заприте дверь.

— Он был на улице, а там валит снег, сэр…

— И что?

— А на пальто у него ни снежинки.

Голос у Нолсона дрогнул, он обернулся к другим слугам; им явно не хотелось возвращаться к себе.

— Он что-то накинул сверху, осел! — рявкнул Райланд. — Беритесь все за свои дела! Вы как дети малые.

Больше нас ничто не побеспокоило, кроме жуткого завывания ветра, но историй о привидениях никто уже не рассказывал. Наверх, в спальни, гости поднимались по просторной дубовой лестнице группами. Мистер Райланд, его сын и я задержались дольше других; прощаясь, мы ни словом не упомянули о том, что — не сомневаюсь — занимало мысли каждого.

Заснуть было трудно. Мою спальню — старомодную изящную комнатку с дубовыми панелями — сотрясало бурей, которая рассвирепела не на шутку. Час за часом я лежал, слушая посторонний звук, отличный от голоса бури; хоть я и слукавил, отвечая Эрлу, я тоже его различил.

И наконец в какое-то мгновение я понял: это был дикий, демонический смех.

Я соскочил на пол. Звук раздавался не в доме, решил я, а снаружи. Сжавшись в ожидании ледяного порыва ветра, я приоткрыл окно с тяжелым свинцовым переплетом. Мне было видно южное крыло дома.

Из маленького квадратного оконца кабинета, принадлежавшего Маккавею Носте, вырвался огненно-яркий луч, в котором бешено крутился водоворот снежинок.

Луч вспыхнул на миг и тут же погас.

Я плотно затворил окно.

В необычных обстоятельствах мы прозреваем необычные истины. В тот час я не сомневался, что безыскусная вера отца Бернарда стоит больше, чем все наши мудрствования, и я многое бы отдал, чтобы он оказался рядом.

На следующий день мне было не до радостей и удовольствий: снедаемый тревогой, я оставался настороже, хотя ничего так и не узнал. Кто был человек, называвший себя де Стано? Стано ведь это анаграмма имени Носта. Куда его шофер отвез автомобиль в починку? Почему гость избегал отца Бернарда (я заметил это утром)? Де Стано ссылался на общих знакомых — все они отсутствовали. Гостеприимство Эрла зашло слишком далеко. Человек, способный ходить, хотя бы с помощью массивной трости из черного дерева, вполне мог бы нанять автомобиль, добраться до станции и продолжить свой путь.

Деврерз-Холл почти опустел, но я под разными предлогами отказался от участия в вылазках. Пока я курил на террасе, из дома вышла миссис Ван Эйк, одетая в прогулочный костюм, который на восточный манер обтягивал ее гибкую фигуру.

— Мы с мистером Бауманом собрались прогуляться в монастырь. Как насчет того, чтобы отправиться с нами, мистер Камберли?

— Спасибо, но на меня неожиданно свалилась работа, так что придется отказаться! Вам не попадался на глаза новый гость?

— Граф Стано? Я видела его, но не сейчас. Странная личность! Знаете, мистер Камберли, я его побаиваюсь!

— Да что вы?

— Он самый искусный гипнотизер! О, я должна вам показать! Он разозлился, что я не верила в его способности, и вдруг сказал, чтобы я к нему притронулась, хоть бы мизинцем. Я притронулась, и — глядите!

Она стянула перчатку и показала мне руку. На кончике пальца виднелся волдырь, как от ожога!

— Ясное дело — гипнотическое внушение! — засмеялась миссис Ван Эйк. — Он не всегда такой раскаленный.

Пока она смеялась, на крыльце появился юный Бауман, и они вместе удалились.

Я вернулся в дом.

Графа Стано никто из слуг не видел; когда я постучался в дверь, ответа не последовало. На обратном пути я встретил в коридоре Листера Хансона.

— Привет! — сказал я. — А я думал, вы ушли вместе со всеми.

— Нет. У меня тут были кое-какие дела. Марджори и дети ушли кататься на коньках.

Я помедлил.

— Эрл с ними?

Хансон рассмеялся:

— Он взял машину и поехал на станцию. В ближайшие три часа может прибыть Мона Вирек.

Довериться ли Хансону? Да, решил я, поскольку не мог больше держать свои подозрения под спудом.

— Что вы думаете об этом Стано? — в лоб спросил я.

Хансон нахмурился:

— Как ни странно, я его до сих пор не видел. Он откровенно меня избегает. Собственно, Камберли, его вообще мало кто видел. Вы заметили, конечно, что он под всяческими предлогами не выходит к столу? Он живет с нами под одной крышей, но уверяю: большая часть гостей ни разу с ним не встречались.

Этого было довольно. Я уверился, по крайней мере, что Хансон ко мне прислушается, и, отведя его к себе в комнату, высказал невероятные подозрения, которые разделял со мной отец Бернард.

Мой рассказ подошел к концу; молодой священник слушал, глядя в окно. Когда он повернулся ко мне, на лице его было необычно серьезное выражение.

— История отдает средневековьем, — сказал он, — но для церковнослужителя в ней нет ничего невероятного. Мне довелось изучать темные страницы прошлого, связанные с ведовством, демонологией и одержимостью. Я знакомился в Германии со свидетельствами людей не глупее наших современников. Понимаю ваши сомнения и скепсис, но знайте: я солидарен в этом вопросе с отцом Бернардом. Граф Стано, кем бы он ни был, должен убраться восвояси.

— Но каким оружием мы располагаем против…

— Камберли, если некое чудовище в человеческом обличье проникло в наше общество, значит, оно услышало чей-то призыв. Известно вам предание Деврерз-Холла, леденящая кровь история этого места?

Немало удивленный, я кивнул.

— Хотите спросить, откуда ее знаю я? Вы забываете, что я подробно изучал этот предмет. И я намеревался, как только все разъедутся, убедить Эрла съехать отсюда. Камберли, в этом доме нечисто.

— А есть ли способ очистить его от…

— Для этого нужно одолеть то, что, согласно легенде, впервые появилось здесь под именем Маккавея Носты. Но кто из нас, слабых смертных, способен свершить такой подвиг?

Я помолчал.

— Вспомните, Хансон, — сказал я наконец, — мы ведь можем и ошибаться, потому что, сталкиваясь с таинственными происшествиями, неминуемо рассматриваем их в свете того, что нам известно о Деврерзе.

— Можем, — согласился Хансон. — Однако мы не должны успокаиваться, пока в этом не убедимся.

И вот мы вдвоем обошли весь дом в поисках графа де Стано, но безуспешно. Вчерашняя буря не повторилась, сумерки спускались на самый что ни на есть мирный зимний пейзаж. Гости возвращались, группа за группой, прибыл и Эрл Райланд, судя по виду, очень встревоженный.

— Мона пропустила поезд, — объяснил он. — Просто злой рок какой-то.

Хансон промолчал, но когда Эрл ушел наверх переодеваться, он обратился ко мне:

— Вы, конечно, знакомы с Моной Вирек?

— Хорошо знаком.

— Да, Камберли, не зря Эрл так ею восхищается. Она просто ангел во плоти. Верно сказано — злой рок! После обеда Эрл опять поедет на станцию. Вы ведь знаете, он так импульсивен, а я все думаю о том, что мы, возможно, ошибаемся.

Близилось время обеда, и я поспешил к себе переодеться. Как я уже говорил, забавное маленькое окошко в моей комнате выходило на южное крыло. Когда я наклонился к дубовому подоконнику, нащупывая свечу, мой взгляд скользнул на ту сторону заснеженной лужайки, где неясно вырисовывались в наступающих сумерках серые кусты.

В южную дверь поспешно скользнули двое: Лоренс Бауман и Мари Ван Эйк. Чтобы переодеться к обеду, им придется поспешить. Я нашел свечи, но выронил их и уставился в окно: такого ужаса я в этом доме еще не испытывал.

Вслед за парой по снегу побежали следы — следы невидимки; он вошел за ними в южную дверь. Над призрачным следом вилось как будто облачко пара.

— Боже правый! — шепнул я. — Боже правый!

Как я переодевался, знает один всеведущий Господь. Помню только, как, уже у подножия лестницы, я, сдерживая дрожь в голосе, спросил у Нолсона:

— Граф де Стано в доме?

— Думаю, нет, сэр. Как будто он сегодня уезжает. Но сам я, сэр, графа так ни разу и не видел.

Заглянув в дверь длинной комнаты, которую Эрл приспособил под бильярдную, я обнаружил там Баумана: он поправлял галстук перед маленьким зеркальцем.

— Вы видели графа де Стано? — спросил я коротко.

— Да. Он в малой гостиной беседует с Мари… с миссис Ван Эйк.

Я тут же развернулся. В старый кабинет, ныне малую гостиную, вела только одна дверь. Я надеялся (и страшился, признаюсь) встретить там графа Стано лицом к лицу.

Комнату освещал один лишь потрескивавший очаг, миссис Ван Эйк стояла, прислонившись к каминной полке, на ее обнаженных плечах играли красные отсветы.

— Я рассчитывал застать здесь графа де Стано, — сказал я, когда она обернулась.

— Но он вам наверняка попался по пути? Когда вы вошли, он не мог уйти дальше библиотеки.

Я покачал головой, и во взгляде миссис Ван Эйк мелькнул испуг.

— Вы уверены? — спросила она. — Не понимаю. Да, кстати, он уже уезжает.

Она крутила в руках странное маленькое украшение, висевшее на цепочке у нее на шее. Перехватив мой взгляд, миссис Ван Эйк показала мне безделушку.

— Необычная вещица? — Она неловко усмехнулась. — Граф сказал, что это древнеассирийский любовный амулет.

Это был крохотный золотой телец, и я невесть почему осознал, что при взгляде на него мои щеки залила бледность.

Прозвучал гонг.

У дверей зала для приемов мне встретился Листер Хансон. Его поиски, как и мои, не дали результата.

За столом мы являли собой самое веселое общество. И снова не верилось в то, что в наш круг могла проникнуть враждебная сила. Эрл Райланд то и дело взглядывал на часы, давая всем повод для добродушных насмешек.

— Знаю, это невежливо, — сказал он, — но вы не представляете себе, как я беспокоюсь о Моне.

Когда обед наконец завершился, он поручил гостей своим старикам, а сам сломя голову, как мальчишка, выбежал к машине и помчался на станцию.

Хансон тронул меня за плечо.

— Начнем с комнаты графа де Стано, — шепнул он.

Мы незаметно выскользнули из зала и поднялись по лестнице. На площадке нам попалась горничная миссис Ван Эйк с ворохом платьев.

— Вы пакуете вещи? — резко остановил ее Хансон. Его тон внезапно сделался подозрительным.

— Да, сэр, — отвечала девушка. — Хозяйка получила послание и должна сегодня же уехать.

— Вы видели графа де Стано?

— Высокого темного джентльмена с черной тростью? Он только что прошел по коридору, сэр.

Хансон проводил горничную взглядом.

— Ни о каких посланцах я не знаю, — сказал он, — миссис Ван Эйк собиралась провести рождественское утро здесь.

По отделанному дубом коридору мы поспешили в южное крыло. Комната графа пустовала. Камин не горел, окно было открыто, но жара стояла невыносимая.

Что-то заставило меня выглянуть в окно. От края лужайки, между рядами заиндевевших кустов, цепочкой тянулись следы.

— Смотрите, Хансон! — Я схватил священника за руку. — Я хочу знать, сон это или не сон!

От следов поднимался легкий парок.

— Наденем пальто и проследим, куда они ведут, — хладнокровно отозвался Хансон.

Покидая комнату графа Стано, я испытал неописуемое облегчение. Мы оделись и приготовились к выходу. И тут с пугающей внезапностью, нарушая студеную тишину вечера, налетел ветер; в его завываниях слышалась ярость настоящей бури. Тут же повалил снег.

Гости в зале готовились к танцам, а мы, борясь с метелью, обогнули угол дома.

Следы скрылись, снег падал вихрящейся завесой.

Мы обошли кругом все здание, в обширном дворе горели лампы и фонари. Слуга Лоренса Баумана готовил автомобиль; он объяснил нам, что повезет миссис Ван Эйк на станцию. Но мы с Хансоном тут же заметили перетянутый ремнями багаж юного Баумана.

Возвращаясь тем же путем, мы увидели впереди две облепленные снегом фигуры: женщину в тускло-красном плаще и мужчину в просторном дорожном пальто. Они прошли на террасу, к открытым дверям, откуда струился свет. Эрл Райланд уже вернулся. У подножья лестницы стоял его большой «панхард».

— Боже! Глядите! — Хансон потянул меня за рукав.

Я знал, чего ожидать, и все же сердце у меня екнуло.

За отпечатками подошв миссис Ван Эйк и Баумана потянулся дымящийся след. Таинственный невидимка поднялся на террасу, постоял, потом обогнул северный угол дома.

— Да оборонит нас всех сегодня Господь! — пламенно взмолился священник. — Вперед, Камберли, вперед! Чего бы то ни стоило, мы должны следовать за ним! — хрипло добавил он.

Кого из нас сильнее колотила дрожь, не знаю. Миновав бодряще-светлое пространство перед открытой дверью, мы пустились по дьявольским следам. Ветер стих так же внезапно, как задул; снег еще шел, но потихоньку. За углом большого дома нас ждало зрелище, от которого мы лишились последних остатков мужества.

Под окном комнаты, известной как комната с фонарем, в отсветах камина и множества свечей, падавших прямо на злобное лицо, скорчилась фигура в красной мантии. Это вглядывался в окно, хищно скрючивая пальцы и что-то бормоча, средневековый демон. Он клонился все ниже и ниже, потом отпрянул назад и закрыл свой жуткий лик руками, защищаясь от кого-то, кто приближался к окну изнутри. Вскрикнув не звериным, но и не человеческим голосом, демон пустился в бегство, по снегу потянулась новая цепочка дымящихся следов.

За окном с частым переплетом неясно обрисовалась стройная фигура, холодный свет, отраженный от снега, упал на чистое овальное лицо Моны Вирек.

Мы поплелись назад к террасе.

— Проклятие Деврерз-Холла в его истинном обличье, — пробормотал Хансон, — в алой мантии Маккавея Носты, сиречь самого Сатаны!

Мы не смели, да и не могли бы рассказать кому-нибудь об увиденном, однако вечерние увеселения оставили нас равнодушными. Часы текли, праздничную атмосферу ничто не нарушало, но во мне зрели дурные предчувствия.

И все же, стоило мне взглянуть на Мону Вирек — хрупкую и светловолосую, с удивительными голубыми глазами (не раз я вздрагивал от мысли, что она принадлежит скорее к небесным созданиям, чем к земным), — и бодрость духа ко мне возвращалась.

Отсутствие миссис Ван Эйк и Баумана первым заметил Хансон.

Он сказал мне об этом, как раз когда утихшая было буря возобновилась с новой силой.

— Слышали? — шепнул он.

Эрл, который вполголоса беседовал с Моной, поднял глаза. К мелодии бури снова присоединились дьявольский хохот и глухие хлопки. Это было похоже на грозное предупреждение.

В зал ворвался белый как смерть Нолсон.

— Мистер Райланд! Мистер Райланд! — кричал он, забыв об этикете.

Вмиг у двери сгрудилась толпа. У порога стоял слуга Баумана, его била дрожь.

— Ума не приложу, что с ним сталось, сэр, — рассказывал он. — Они с миссис Ван Эйк собирались выехать в половине двенадцатого, я зашел за ним в малую гостиную. О Боже, сэр! Мне показалось, будто в окно влетела огромная сова.

Мы не стали медлить. Все высыпали за дверь и сквозь снегопад ринулись к южному крылу.

В окне кабинета астролога бушевали синие всполохи! Пронзительный крик достиг наших ушей и потонул в реве ветра.

— В окно не забраться! — выкрикнул Райланд. — Давайте в обход, через библиотеку. Выстраивайте цепочку, Нолсон — передавать ведра!

Бегом поднимаясь по заснеженным ступеням террасы, Хансон упал. Кто-то остановился ему помочь. Мы с Райландом вместе ворвались в библиотеку. Там было темно, однако по контуру старинной, в железных гвоздях двери, за которой ступеньки спускались в кабинет, сияло голубое свечение.

С вытянутыми руками я прыгнул в темноту, и между мною и дверью встало какое-то препятствие — огненное препятствие. С приглушенным воплем я отскочил.

Райланд пробежал мимо. На фоне зловещего отсвета возник его силуэт; Райланд вскинул руки, заслоняя лицо. Но неодолимая, судя по всему, сила отбросила его назад, и он рухнул к ногам гостей, столпившихся в дверях библиотеки.

— Боже! — простонал он, с трудом поднимаясь на ноги. — Что это там перед дверью?

Внутри гудело, как в топке, в дубовые стены что-то глухо билось. Мы стояли в темноте и глядели на дверь. Кто-то вышел вперед.

— Ни шагу, Мастерз, — хрипло предупредил Райланд. — Мне ожгло руки до самых локтей. Там, перед дверью, какая-то адская сила. Держитесь все поодаль, пока не принесли свет. Света! Скорее!

Все потянулись из темной библиотеки в холл. Кто-то бормотал пришедшие на ум молитвы, внутри гудело пламя, снаружи стонал ветер.

Иные из тех, с кем я потом обсуждал это происшествие, пришли к выводу, что оно — галлюцинация, насланная каким-то искусным и неразборчивым в средствах иллюзионистом, но меня никто не переубедит.

И тут — видимо, из банкетного зала — явилась Мона Вирек. За ней шли две дрожащие служанки со свечами. Она была бледна, но полностью владела собой.

— Мона! — хрипло крикнул Эрл. — Это дьявольские штучки! Туда нельзя…

Спокойным жестом остановив его, она взяла у одного из мужчин лампу.

— Мистер Хансон мне все объяснил, Эрл. Сам он подвернул ногу, иначе был бы здесь. Я знаю: что бы ни было там, в библиотеке, оно не способно мне повредить. Оно страшно только для тех, кто его боится. Я отопру дверь, Эрл, — я обещала.

— Мона! Неужели Хансон попросил тебя…

— Ты не понял. Он попросил меня, потому что мне ничто не грозит.

Эрл хотел ее остановить, но не сумел: он забыл о своих обожженных руках. Мона вошла, не сомневаясь, что хранима свыше.

И она была хранима.

Невидимое пламя ее не коснулось, никто не встал у нее на пути. Войдя вслед за ней в библиотеку, Эрл увидел, как она склонилась и отперла дверь. Наружу вырвались клубы маслянистого, иссиня-черного дыма.

Мы думали, что помощь пришла слишком поздно, однако по ступеням, пошатываясь, поднялся Лоренс Бауман. На руках у него висела бесчувственная Мари Ван Эйк.

— Слава Богу, — набожно произнес старый мистер Райланд.

Тут наши уши пронзил бешеный вопль. Все в ужасе замерли. Одно из окон библиотеки со стуком распахнулось, в комнату ворвался снежный вихрь.

— Кто-то вылетел наружу! — крикнул один из гостей.

— Де Стано! — вырвалось у Эрла.

Несколько человек подскочили к окну. В ненастных сумерках по снегу неслось красное пятно, удаляясь в сторону буковой аллеи. Ветер стих, в монастыре ударил колокол.

— К полуночной, — сказал я.

С первым ударом алая фигура замерла, обернулась и вроде бы воздела руки. Тут кто-то из стоявших у двери сказал, что таинственный пожар в старом кабинете потух, оставив после себя лишь одно свидетельство: обуглившуюся кое-где обшивку стен. С новой силой взвыла буря. Я был не единственным, кто расслышал сквозь ее шум хлопанье крыльев.

Мона Вирек и Бауман склонились над бесчувственной женщиной. На ее коже виднелся выжженный силуэт тельца, но сама фигурка исчезла.

Ветер унялся, снегопад тоже, как из-за занавеса на небо выплыла луна. Мари Ван Эйк открыла глаза и огляделась; выражения ее лица я никогда не забуду.

— Пожар! — прошептала она. — Пожар! Что это?

Колокол замолк.

— Это утро Рождества! — сказала Мона Вирек.

Джон Бойнтон Пристли

КОРОЛЬ ДЕМОНОВ

Труппу, набранную для Большой Ежегодной Рождественской Феерии Тома Барта в старом браддерс-фордском театре «Ройял», раздирала склока. Труппа эта совсем не была «компанией веселых друзей», каковую составлявшие ее актеры усердно изображали — при любезной помощи местного рецензента — на страницах «Браддерсфорд геральд» и «Уикли геральд баджит». Актриса, игравшая Первого мальчика, сказала своему мужу и еще пятидесяти пяти разным лицам, что она может работать с кем угодно и прославилась благодаря этой способности, но что на этот раз дирекция отыскала и пригласила на роль Первой девочки единственную в своем роде актрису, из-за которой никто уже не может работать ни с кем. Первая девочка сказала своей приятельнице, Второму мальчику, что Первый мальчик и Вторая девочка все портят и могут очень даже просто погубить спектакль. Королева фей то и дело подчеркивала, что по причине всем известной мягкости своего характера она не хочет поднимать шума, но что рано или поздно Второй девочке придется услышать кое-что не слишком приятное. Джонни Уингфилд заявлял, что публика ждет прежде всего хорошей, крепкой игры главного комика, которому на сцене должна быть предоставлена полная свобода, но кое-кто этого еще не уразумел. Клоуны Диппи и Доп-пи намекали, что, будь здесь даже две сцены, Джонни Уингфилду все равно их было бы мало.

Но все были согласны в одном, а именно в том, что во всей провинции нет лучшего демона, чем Кирк Айртон, приглашенный Томом Бартом специально для этого спектакля. Феерия называлась «Джек и Джил»[118], и те, кому любопытно, какое отношение имеют демоны к Джеку и Джил, двум простодушным ребятишкам с бадьей воды, должны пойти на ближайшую рождественскую феерию, после чего их представление о сказках чрезвычайно расширится. Кирк Айртон был не просто демон, но Король демонов, и при первом поднятии занавеса он стоял на тускло освещенной сцене перед небольшим хором демонов-слуг — местных баритонов, которым платили по десять шиллингов за вечер. Айртон подходил для этой роли — он был высокого роста, лицо имел прямо-таки сатанинское и к тому же отлично гримировался; кроме того, что еще важнее, он соответствовал ей и в вокальном отношении — у него был потрясающий бас самого демонического тембра. Он много раз пел Мефистофеля в «Фаусте» в хорошей гастрольной труппе. Поистине у этого человека в прошлом было прекрасное будущее. Если бы не одна слабость, он никогда не попал бы в феерию. Беда была в том, что он уже давно завел привычку больше чем надо «закладывать за галстук». Все называли это так. Никто не говорил, что он слишком много пьет, но все единодушно утверждали, что он «закладывает за галстук». И теперь трудно было поручиться, что все сойдет благополучно.

Айртон начал репетировать свои два номера с таким увлечением, что пустая заброшенная галерка сотрясалась от звуков его могучего голоса, но на следующих репетициях появились зловещие признаки «закладывания за галстук».

— Все в порядке, мистер Айртон? — обеспокоенно спросил помощник режиссера.

Айртон поднял свои страшные сатанинские брови.

— Конечно, — ответил он хрипловато. — Что вас тревожит, старина?

Тот поспешно объяснил, что он и не думает тревожиться, и продолжал:

— Все будет отлично. Ваши два номера — это как раз то, что нужно здешней публике. В этих краях вообще народец очень музыкальный. Да вы же знаете Браддерсфорд. Вы тут уже выступали.

— Выступал, — мрачно подтвердил Айртон. — И ненавижу этот проклятый городишко. Сдохнуть можно со скуки. Совершенно нечем заняться.

Нельзя сказать, чтобы это заявление обнадеживало. Помощнику режиссера было слишком хорошо известно, что Айртон уже нашел себе занятие в городе, и его восторженное описание местных полей для гольфа не имело успеха. Айртон, кажется, ненавидел и гольф. Положение становилось угрожающим.

Премьера должна была состояться на второй день рождества. К полудню стало известно, что Кирк Айртон был замечен в курительной комнате «Бочарной гильдии» недалеко от театра, где он весьма основательно «закладывал за галстук». Его видел там один из рабочих сцены. («Как он лакал — честное слово, я глазам своим не поверил», — сказал этот джентльмен, на которого вполне можно было положиться при оценке чьей-либо поглощающей способности.) Оттуда, как выяснилось, Айртон исчез вместе с несколькими такими же шумливыми субъектами, из которых двое, по общему мнению, были жителями Лидса; а в Браддерсфорде знают, что такое жители Лидса.

Занавес должны были дать ровно в семь пятнадцать. Почти вся труппа собралась в театре очень рано. Кирка Айртона не было. Не было его и в шесть тридцать, хотя ему еще предстояло сделать сложный грим с блестящими веками из фольги и всем прочим и в момент поднятия занавеса он должен был находиться на сцене. Отправили посыльного к нему на квартиру по соседству с театром. Но еще до того, как посыльный вернулся и сообщил, что мистера Айртона нет дома с самого утра, помощник режиссера в отчаянии стал натаскивать одного из местных баритонов, лучшего среди этих неповоротливых тупиц, на роль Короля демонов. Шесть сорок пять — Айртона нет; семь — Айртона нет. Надеяться было не на что.

— Ну ладно, пусть потом пеняет на себя, — сказал великий мистер Барт, который приехал, чтобы благословить свою Большую Ежегодную. — Больше не видать ему у меня ангажемента до самой смерти. А этот здешний молодец — что он такое?

Помощник режиссера тяжко вздохнул и вытер потный лоб.

— Это кривоногий баритон из методистской церкви.

— Придется ему как-то выкручиваться. Надо будет подсократить партию.

— Сократить — это мягко сказано, мистер Барт! Я уже ее всю искромсал, а он разделается с тем, что еще осталось.

Том Барт, как всякий благоразумный импресарио, был приверженцем традиционной феерии, начинающейся по старинке таинственной до жути сценой с участием сверхъестественных персонажей. На сей раз вниманию зрителей предлагалась пещера в холме, на вершине которого находился Волшебный Колодец; в этом мрачном уединенном месте перед ними должны были предстать Король демонов и его слуги, размахивая своими малиновыми плащами и строя — на хорошем вокальном уровне — всевозможные адские планы. Затем Королю демонов надлежало исполнить номер, не имеющий никакого отношения ни к Джеку и Джил, ни к демонологии, затем следовал выход Королевы фей в белом луче прожектора, маленький диалог и короткий дуэт.

Декорации пещеры были установлены, пятеро демонов-слуг заняли свои места, шестой, ставший теперь Королем, получал последние указания от помощника режиссера, а оркестр за занавесом доигрывал увертюру, как вдруг неизвестно откуда на слабо освещенной сцене появилась высокая внушительная фигура.

— Боже милостивый! Это Айртон! — воскликнул помощник режиссера и устремился к нему, бросив временного Короля демонов, а ныне жалкое его подобие. Вновь прибывший невозмутимо занял свое место в центре. Он выглядел великолепно. Плотно облегающий костюм, малиновый со зловещим зеленым отливом, был куда лучше заготовленного. Грим был вообще сногсшибательный. Лицо светилось зеленоватым фосфорическим светом, глаза вспыхивали из-под поблескивающих век. При виде этого лица помощник режиссера вдруг, как последний идиот, затрясся от страха; но, будучи прежде всего помощником режиссера, а потом уж человеком (как и положено помощникам режиссера), он трясся недолго, потому что страх тут же уступил место бурной радости. Все понятно, мелькнуло у него в голове, Айртону пришлось гонять в Лидс или еще куда-то за этим изумительным костюмом и гримом. Славный старина Айртон! Конечно, он заставил их поволноваться, но игра стоила свеч!

— Ну что, Айртон, все в порядке? — быстро спросил помощник режиссера.

— Все в порядке, — отвечал Король демонов, сопровождая свои слова небрежным, но величественным жестом.

— Тогда возвращайтесь назад в хор, — сказал помощник режиссера баритону из методистской церкви.

— Слава тебе господи, — отозвался тот со вздохом облегчения. Он не был честолюбив.

— Все готовы?

Скрипки заиграли тремоло, и занавес пошел вверх. Шестеро демонов-слуг во главе с баритоном из методистской церкви, у которого теперь на радостях голос звучал вполне сносно, сообщили публике, кто они такие, и надлежащим образом приветствовали своего монарха. Король демонов, величественно возвышаясь над ними и подчиняя себе все пространство сцены, отвечал им голосом удивительной красоты и силы. Затем он исполнил свой номер. Это была старая песня о моряках, кораблекрушениях и бурях, сопровождаемая бутафорскими громом и молнией и не имевшая никакого отношения к Джеку и Джил и почти никакого к демонам. Бесспорно, репетировали именно эту песню: слова были те же, музыка та же. И тем не менее все было иное. На этот раз песня просто пугала. Слушая ее, вы видели, как огромные волны перекатываются через гибнущие корабли и отчаянные бледные лица исчезают в морской пучине. Что касается бури, то она превзошла все ожидания. Раздался такой оглушительный удар грома и сверкнула такая молния, что все демоны-слуги, дирижер и рабочие сцены вздрогнули от неожиданности.

— Черт побери, как вы это устроили? — спросил помощник режиссера, перебежав за сценой в другую кулису.

— Я как раз сейчас это самое спрашивал у Хораса, — ответил человек, в ведении которого находились два листа жести и пушечное ядро.

— Ведь и взяться-то ни за что не успели, — сказал Хорас.

— А я думаю, это кто-то рванул большую китайскую хлопушку для фейерверка, — продолжал его товарищ. — Дурака кто-то валяет, ясное дело.

Теперь на сцену упал белый чистый луч прожектора, и в нем засияла мисс Далей Феррар, Королева фей, взмахивающая своим серебряным жезлом. Мисс Феррар непонятно отчего нервничала, и ей стоило большого труда держать себя в руках. Конечно, премьера есть премьера, но мисс Феррар переиграла всех Королев фей в течение последних десяти лет (и всех Первых девочек в течение предпоследних десяти лет) и в этой роли, казалось бы, могла ни о чем не беспокоиться. Она быстро заключила, что нервную дрожь у нее вызвало внезапное возвращение мистера Айрто-на, которого она уже не надеялась увидеть. При этой мысли ей стало ужасно обидно. К тому же, как опытная Королева фей, у которой и прежде бывали неприятности с демонами, она не сомневалась, что теперь он без конца будет отвлекать от нее внимание публики. И все только потому, что он придумал такой грим! Грим действительно был отличный, тут спорить не приходилось. Это зеленоватое лицо, эти сверкающие глаза — в самом деле можно испугаться! Пожалуй, он даже перестарался, решила она. Все-таки феерия есть феерия.

Продолжая взмахивать жезлом, мисс Феррар сделала несколько шагов и воскликнула:

— Твои, о демонов Король, я козни знаю, И вызов я тебе бросаю!

— Кто ты? — проревел он презрительно, уставив в нее длинный указательный палец.

Мисс Феррар полагалось ответить: «Да, я, Королева Страны фей», но она не могла выговорить ни слова. Когда этот чудовищно длинный палец указал на нее, она внезапно почувствовала острую боль и застыла парализованная. Она стояла, неловко держа свой жезл, широко раскрыв рот, недвижная, онемевшая, и не понимала, что с ней происходит. «Неужели это удар? — проносилось у нее в голове. — Как тогда у дяди Эдгара в Гринвиче? О-о, наверняка! О-о, что мне делать? О-о! О-о! О-о-о-о-о!»

— Хо-хо-хо-хо-хо! — Король демонов развеселился и огласил театр ужасными лающими звуками.

— Ха-ха-ха-ха-ха! — Это смеялся баритон из методистской церкви со своими товарищами; смех был жалкий, неуверенный, чуть ли не виноватый и свидетельствовал о том, что баритон-методист и его товарищи, эти добропорядочные браддерсфордские демоны, вконец растерялись.

Их король сделал быстрое, почти незаметное движение рукой, и мисс Феррар вновь ожила. Через секунду она уже сама не верила, что сейчас только была не в состоянии говорить и двигаться. Та страшная минута унеслась, как дурной сон. Она снова бросила ему вызов, и на сей раз не произошло ничего, кроме обычного обмена несколькими корявыми строчками плохих стихов. Их, впрочем, было немного, так как за диалогом следовал дуэт и всю предшествующую ему сцену надлежало прогнать возможно скорее. Этот дуэт, в котором два сверхъестественных существа в очередной раз бросали вызов друг другу, был заимствован местным композитором и дирижером из раннего Верди,

Они спели по нескольку тактов каждый, потом у них была пауза, а дирижер тем временем продемонстрировал возможности своего оркестра из четырнадцати человек в весьма эффектном оперном пассаже. Воспользовавшись передышкой, мисс Феррар, стоявшая совсем рядом со своим партнером, шепнула:

— Вы сегодня удивительно в голосе, мистер Айртон. Завидую вам. А я страшно нервничаю… даже не знаю почему. Дорого бы я дала, чтобы петь так, как вы!

Ответом ей была вспышка этих сверкающих глаз (грим в самом деле был изумительный!) и странное, едва заметное движение длинного указательного пальца. На большее не оставалось времени, так как снова началась вокальная партия.

Тому, что произошло дальше, ни один человек в театре не удивился сильнее, чем сама Королева фей. Мисс Феррар слышала, как дивной красоты голос звенит и рвется ввысь, но не могла поверить, что это ее сопрано. Оно потрясало. Ковент-Гарден устроил бы ему овацию. Никогда прежде за все двадцать лет усиленной работы голосовыми связками мисс Феррар так не пела, хотя она всегда чувствовала, что где-то в ней дремлет такой голос, который только дожидается условного знака, чтобы пробудиться и поразить мир.

И теперь каким-то фантастическим способом этот знак был ему дан.

Но Королева фей не затмила своего сверхъестественного партнера. Ничто не могло бы затмить его звучного баса и великолепной пластики. Они превратили этот украденный и изуродованный дуэт в произведение искусства, полное глубокого смысла. В нем слышалась битва Неба и Ада. Занавес опустился при довольно громких, но редких аплодисментах. В Браддерсфорде очень любят музыку, но, к сожалению, самые завзятые меломаны не ходят на премьеры феерий, иначе восторгу публики не было бы конца.

— Грандиозно, — сказал мистер Барт, все это видевший и слышавший. — Ничего, Джим. Пускай они поклонятся. Вы двое, идите кланяться! — И когда оба они поклонились — мисс Феррар, вся дрожа от возбуждения, а Король демонов, которого происходящее явно забавляло, спокойно, почти презрительно, — мистер Барт продолжал: — Я вам говорю, в другом городе пришлось бы просто остановить спектакль. Но здесь с ними беда: не хотят хлопать и все тут. Тяжелы на подъем.

— Вы совершенно правы, мистер Барт, — заметила мисс Феррар. — Их трудно расшевелить. А хорошо бы! Правда, мистер Айртон?

— Напротив, расшевелить их очень легко, — произнесла высокая фигура в малиновом костюме.

— Если это вообще возможно, то сейчас они должны были бы проснуться, — ответила мисс Феррар.

— Вот именно, — согласился мистер Барт снисходительно. — Вы были грандиозны, Айртон. Но этих ничем нельзя расшевелить.

— Можно, можно. — Король демонов, который, как видно, очень вошел в образ, потому что еще не возвратился к обычным интонациям, щелкнул своими Длинными пальцами приблизительно в направлении зрительного зала, издал короткий смешок, повернулся и вдруг бесследно исчез, что, впрочем, и нетрудно было сделать, так как за кулисами всегда уйма народу.

Полчаса спустя мистер Барт, его директор и помощник режиссера пришли к единодушному выводу, что в Браддерсфорде что-то неладно. Должно быть, вино в этом городе лилось, как вода, — другого объяснения не было.

— Или они все пьяны, или я, — кричал помощник режиссера.

— Двадцать пять лет показываю им феерии, — сказал мистер Барт, — но такого никогда не видел.

— Зато по крайней мере никто не может сказать, что они недовольны.

— Недовольны! Они слишком довольны! Они там все с ума посходили. Честно говоря, мне это даже не нравится. Уж слишком это хорошо.

Помощник режиссера взглянул на часы.

— Во всяком случае, спектакль здорово затягивается. Интересно, когда мы кончим с такими темпами? Если так пойдет каждый вечер, придется настричь купюр на час, не меньше.

— Вы только послушайте, что там творится, — сказал мистер Барт. — И это ведь самая старая хохма во всем спектакле. Вы только послушайте! Нет, черт возьми, они все выпивши!

Что же произошло? А вот что: просто-напросто публика вдруг решила вести себя так, как в Браддерсфорде не было принято. За браддерсфордцами давно установилась печальная слава людей, которым трудно угодить — и не по причине особой изысканности их вкуса, а главным образом потому, что если уж им приходится выкладывать деньги, то они требуют взамен чего-нибудь такого, что оправдало бы затраты, и обычно приходят в места увеселения в мрачном и подозрительном расположении духа. Наиболее выносливые импресарио любят показывать свои премьеры именно в Браддерсфорде, зная, что если спектакль прошел там, он пройдет где угодно. Однако последние полчаса принесли столько смеха и аплодисментов, сколько театр «Ройял» не слышал и за полгода. Каждый выход вызывал бурю рукоплесканий. Самые пустяковые и заезженные шутки и трюки заставляли весь театр визжать, реветь и ходить ходуном. После каждого музыкального номера раздавались настойчивые требования биса. Даже арестанты, специально выпущенные из тюрьмы ради этого спектакля, вряд ли оказались бы более благодарной аудиторией.

— Знаете, — сказал Джонни Уингфилд, вернувшись со сцены, где он изображал старуху, преследуемую коровой, — мне что-то страшновато. Что с ними такое? Это что — новый способ освистывать?

— Меня не спрашивайте, — сказала Первая травести-мальчик. — Я здесь всегда была любимицей публики, это вам может подтвердить мистер Барт, поэтому я нисколько не удивилась, что они так принимают меня, но что они делают теперь! Устраивать столько шума буквально из ничего — это же курам на смех! И спектакль затягивается.

Еще через четверть часа этого дикого восторга, этого бреда мистер Барт недовольно говорил, обращаясь к Первой девочке и стоя к ней более чем вплотную, против чего Первые девочки, как правило, не возражают:

— Слушайте меня, Элис. Если это сейчас не прекратится, я выйду на сцену и призову их к порядку. Вот уж никогда бы не поверил, что они могут так себя вести. Кстати, забавная вещь: только что я кому-то сказал… постойте, кому же это? В общем, я сказал, что мне хотелось бы, чтобы эта публика немножко расшевелилась. Ну, теперь я беру свои слова обратно. Вот так.

Они явственно услышали чей-то довольный смех — негромкий, но сочный.

— Эй! — закричал мистер Барт. — Кто там? Что еще за шуточки?

Поблизости никого не было.

— По голосу похоже на Кирка Айртона, — сказала Первая девочка.

Но Айртона нигде не было видно. Два человека, произведшие розыски в его уборной и около нее, вернулись ни с чем. Но до следующего выхода Айртона оставалось еще около часа, и ни у кого не нашлось времени проверить, не напивается ли он снова. Странно, однако, что неистовство публики прекратилось так же внезапно, как и началось, и еще задолго до антракта она стала прежней невозмутимой браддерсфордской публикой, упрямо дожидающейся развлечения, которое стоило бы выложенных денег. Феерия шла своим чередом, в точности как на репетиции, пока не настало время очередного выхода демонов.

Джек, найдя Волшебный Колодец и скатившись с холма, должен был забрести в таинственную пещеру и немного в ней отдохнуть. По крайней мере он объявил, что собирается отдохнуть, но, изображаемый крупной и пышнотелой женщиной и, по-видимому, наделенный неугомонным женским темпераментом, он вместо этого с большим удовольствием спел популярную песенку. В конце песни, когда Джек снова объявил, что сейчас он отдохнет, из люка должен был появиться Король демонов. Тут снизу, где стояла наготове подкидная доска, сообщили, что Король демонов не пришел и выстреливать на сцену некого.

— Куда, ну куда, к черту, девался Айртон? — стонал помощник режиссера, посылая людей на поиски во все концы театра.

Момент настал. Джек проговорил свою реплику, и помощник режиссера из кулисы делал актрисе отчаянные знаки. Джек взвизгнул, и это стало самым жизненно правдивым эпизодом во всей феерии. Дело в том, что здесь в тексте была ремарка «пугается», и Джек вне всякого сомнения испугался (вернее, испугалась) по-настоящему, ибо еще не отзвучала реплика, как все увидели страшную зеленую вспышку, затем ослепительное малиновое сияние, и перед Джеком возник появившийся буквально ниоткуда Король демонов. Теперь Джек был в плену, где ему предстояло дожидаться своих спасителей — Джил и Королевы фей. Тут, очевидно, у Первого мальчика внезапно обнаружились актерские способности, о которых прежде никто не догадывался, или актриса действительно была насмерть перепугана, потому что она стала похожа на огромного кролика, затянутого в трико. Это не предусмотренное режиссурой появление Короля демонов вывело ее из равновесия, и она то и дело бросала в кулисы беспокойные взгляды.

После долгих споров, во время которых было немало выпито, в феерию решили ввести новую танцевальную сцену в виде адского балета. Король демонов, желая поразить своего пленника и продемонстрировать ему свое могущество, прикажет своим подданным танцевать — разумеется, не раньше, чем сам он позволит себе спеть кое-что в сопровождении своей верной шестерки. Об этой сцене в Браддерсфорде говорят и сегодня. Только в тот вечер, один-единственный раз, ее видели во всем блеске, но этого оказалось достаточно, ибо она вошла в местные хроники, и в браддерсфордских барах часто держат пари, вспоминая, что и как тогда было, и призывают хозяина заведения рассудить спорящих. Сначала Король демонов спел свой второй номер в сопровождении баритона из методистской церкви и его товарищей. Сделал он это просто великолепно, и шестерка во главе с баритоном-методистом, начавшая довольно вяло, под его свирепым взглядом тоже стала выше всяких похвал. После чего Король демонов призвал своих танцующих подданных, взятых из труппы под названием «Веселые йоркширские девочки Тома Барта» и наряженных в изящные, но с некоторой чертовщинкой красные и зеленые одежды. Пока «Веселые йоркширские девочки» танцевали на авансцене, шестеро демонов-слуг делали на заднем плане какие-то ритмические движения, намекая, что они тоже могли бы танцевать, если бы захотели; этот намек, как знал и помощник режиссера и сам режиссер, был чистейшим обманом. В действительности шестеро браддерсфордских баритонов не умели танцевать и не стали бы даже пробовать по причине своей неуклюжести и упрямства.

Но когда «Веселые йоркширские девочки» вволю порезвились, Король демонов выпрямился во весь свой исполинский рост, махнул рукой в сторону баритона-методиста и его товарищей и строго приказал им танцевать. И они затанцевали, они заплясали как одержимые! Король сам отбивал им такт, то и дело сверкая глазом на дирижера, чтобы он быстрее махал своей палочкой, а шестеро демонов-слуг с самыми нелепыми и недоумевающими физиономиями выделывали удивительнейшие антраша, высоко подпрыгивали, перекатывались друг через друга, раскидывая в экстазе руки и ноги — и все точно под музыку. Их лица блестели от пота, глаза растерянно вращались, но они не останавливались, а продолжали скакать еще безумнее, как настоящие разыгравшиеся демоны.

— Танцуйте все! — проревел Король демонов, щелкнув своими длинными пальцами, как кнутом, и четырнадцать циников, сидевших в оркестровой яме, вдруг, должно быть, почувствовали прилив вдохновения, потому что заиграли с дьявольским темпераментом, но на редкость чисто и музыкально, и на сцену снова выбежали «Веселые йоркширские девочки» и тоже включились в эту дикую забаву, притом не так, как делают что-то сто раз отрепетированное, а так, словно их тоже охватило вдохновение. Они присоединились к разбушевавшейся шестерке, и вот уже восемнадцать «Веселых йоркширских девочек» превратились во многие десятки. Сама сцена, казалось, стала расти, чтобы дать место всем этим вертящимся фигурам, этому буйному разгулу. Они кружились, и прыгали, и скакали, как помешанные, и публика, вытряхнутая, наконец, из оболочки своей невозмутимости, громко их приветствовала, и все слилось в одном вихре сплошного безумия.

Но когда это кончилось, когда Король закричал «Остановитесь!» и все затихло, — стало казаться, что ничего этого не было, что им все это привиделось, и никто не решился бы поклясться, что это произошло на самом деле. Баритон-методист и остальные пятеро чувствовали некоторую слабость, но каждый из них был убежден, что вся эта дикая пляска вообразилась ему, пока он делал спокойные ритмические движения на заднем плане. Никто уже ничего не мог сказать определенно. Феерия шла своим чередом; Джил и Королева фей (которая теперь жаловалась на невралгию) освободили Джека, а Король демонов позволил себе оказаться посрамленным, после чего снова незаметно скрылся. Его начали искать, когда представление заканчивалось и оставался только большой заключительный выход всех участников. Он должен был идти с Королевой фей, деля с нею аплодисменты, адресованные сверхъестественным персонажам. Мисс Феррар, терзаемая невралгией, отложила из-за него свой выход, но поскольку Король не нашелся, она одна поднялась сзади по маленькой лесенке, чтобы величественно спуститься вниз, к публике. Но уже стоя на верхней ступеньке и собираясь сделать первый шаг, она, к удивлению своему, обнаружила, что ее партнер тоже здесь и что скрывался он, должно быть, затем, чтобы подновить свой грим. Сейчас у него был еще более дьявольский вид, чем раньше.

Когда они шли между рядами «Веселых йоркширских девочек», теперь до зубов вооруженных копьями и щитами в блестках, мисс Феррар прошептала:

— Надо было заказать букет. Здесь никогда ничего не дождешься.

— Вам хочется цветов? — спросила фантастическая фигура рядом с ней.

— А как вы думаете! Каждому бы захотелось…

— Нет ничего проще, — заметил он, неторопливо кланяясь огням рампы. Он взял ее за руку и повел в сторону, и лишь только их руки соприкоснулись — мисс Феррар расскажет вам об этом уже через полчаса после вашего знакомства, — от ее невралгии не осталось и следа. Теперь наступило время цветов. Мисс Феррар знала: Первой травести-девочке поднесут букет, купленный дирекцией, а Первой травести-мальчику — букет, купленный ею самой.

— Ой, смотрите! — воскликнула Вторая травести-мальчик. — Что творится! Браддерсфорд сошел с ума!

Пространство между оркестровой ямой и первым рядом партера превратилось в оранжерею. Дирижера не было видно из-за огромных букетов, которые он едва успевал передавать. Букетов были десятки, один красивее другого. Это не укладывалось в голове. Должно быть, кто-то потратил на цветы целое состояние. Их все подавали и подавали под несмолкающие аплодисменты и приветственные возгласы, и у каждой актрисы уже было по меньшей мере два или три букета. Мисс Феррар, порозовевшая, с широко раскрытыми глазами и огромной охапкой орхидей, повернулась к своему сверхъестественному коллеге, но обнаружила, что тот опять незаметно исчез. Занавес опустился в последний раз, но все оставались на сцене, нагруженные дорогими цветами, и возбужденно болтали. Вдруг кто-то вскрикнул «Ай!» и выронил свои цветы, и другие тоже вскрикнули «Ай!» и выронили свои цветы, пока наконец все, у кого были в руках букеты, не выронили их с криком «Ай!»

— Жжет! — вопила Первая девочка, дуя на пальцы. — Жжет как огнем. Поглядите, как меня обожгло! Ну и шутки!

— Ой, смотрите! — снова воскликнула Вторая травести-мальчик. — Смотрите на цветы — они все вянут!

И правда, они все увядали, блекли, роняли лепестки, свертывались, съеживались, умирали…

— Вам тут час назад записочку принесли, сэр, — сказал швейцар директору, — да только я никак не мог до вас добраться. Это из Лидса, из больницы. Сказали, что мистера Айртона днем сбила машина на Кабаньей улице, но завтра он уже будет на ногах. Они сначала не знали, кто он такой, и никому не могли сообщить.

Директор выпучил глаза на швейцара, издал какие-то странные звуки и пустился бежать, мысленно давая обеты трезвости и воздержания.

— И еще одно дело, — сказал рабочий сцены помощнику режиссера. — Вот тут я его видал в последний раз. Постоял он минуту, а в следующую минуту его уже не было. Гляньте-ка теперь на это место: вон, все обуглилось.

— Это точно, — сказал его товарищ, — да вы принюхайтесь, просто потяните носом, и больше ничего не требуется. Не знаете, кто это начал палить серу в театре? Уж, во всяком случае, не мы с вами, а? Но я, кажется, догадываюсь, кто.