По охвату стихотворного наследия видного поэта пушкинской эпохи А. И. Полежаева (1804—1838) настоящее издание приближается к полному собр. стихотворений — за пределами книги осталось несколько малозначительных произведений. Материал в издании распределен по четырем рубрикам (всюду с хронологической последовательностью в расположении произведений): 1) Стихотворения. 2) Поэмы и повести в стихах. 3) Переводы. 4) Приложение. Имеется раздел «Варианты»
«Бесприютный странник в мире».
…И вот еще одна встреча с Полежаевым, современником Жуковского, Батюшкова, Грибоедова, Боратынского, Языкова, Тютчева и, разумеется, Пушкина, именами которых обозначен беспримерный расцвет поэзии и эпоха ее самодержавия в литературе.
При всей масштабности своего дарования, при обилии творческих перекличек с крупнейшими поэтами-современниками и предшественниками, Полежаев выглядит фигурой явно обособленной на фоне поэтической культуры 1820—1830-х годов, представленной и стихами таких видных мастеров, как Денис Давыдов, Вяземский, Дельвиг, Рылеев, Веневитинов, И. Козлов и другие.
Два великих художественных стремления, возникшие почти одновременно, во многом предопределили бессмертные завоевания поэтического искусства той поры — его все более тесное сближение с действительностью и почти столь же активное отрешение от нее, погружение в мир мечты, легендарного прошлого, в тайны мироздания и человеческого сердца.
Если первое стремление породило гармонический реализм пушкинской поэзии и близкие ему тенденции в творчестве Грибоедова, Боратынского, Вяземского, Языкова, то второе — романтизм Жуковского, Козлова, Рылеева, Тютчева, позднее — Лермонтова.
Почти параллельное развитие реалистических и романтических тенденций являет сложную картину их поляризации, сближения, взаимообогащения и творческой полемики.
Существеннейшее дополнение в эту картину внесла поэзия Полежаева. Она в равной степени пронизана обоими противоположными стремлениями, которые нашли в ней самое крайнее и резкое выражение. Сближение с действительностью вызвало в творчестве поэта сильную струю натурализма, а отлет воображения от конкретной жизненной реальности — романтизм, проникнутый громадным напряжением созидающего духа.
Изначально образовавшееся «двоемирие» творчества Полежаева, сохранившееся до конца литературного пути поэта, — любопытнейший художественный феномен, находящий свое объяснение в своеобразном складе авторской индивидуальности, в закономерностях русской жизни и литературного движения.
Романтизм ранних стихотворений Полежаева, среди которых преобладают переводы,[1] сказывается прежде всего в безграничном одухотворении, а в конечном счете и мифологизации живой и неживой природы. Все сущее в этих стихах предстает как воплощение невидимой верховной воли. Она персонифицирована то в традиционном образе творца вселенной, то в виде гения-небожителя, наделяющего избранных чад земли своими божественными способностями (ода «Гений»), то в виде теней умерших, непостижимо воздействующих на судьбы живых («Оскар Альвский» — перевод из Байрона, «Морни и тень Кормала» — подражание Оссиану). Все важные события среди людей совершаются как бы по указке свыше — такова мысль, пронизывающая и оду «Гений», и переводы из Ламартина. Само вдохновение — это неистовое воспламенение души поэта, охватывающее ее по воле зиждителя («Восторг — дух божий», перевод из Ламартина).
В количественном отношении главное место в ранней лирике Полежаева занимают переводы из Ламартина: «Человек», «Провидение человеку» и «Отрывок из поэмы „Смерть Сократа“». Внимательный читатель не может не заметить, что все эти произведения отвечают на один и тот же вопрос, который, как видно, немало беспокоил Полежаева: если жизнь полна несчастий, страдания и зла, то не ставит ли это под сомнение благость и справедливость творца, а следовательно, и само его существование?
Произведения Ламартина объединяет тема восстания разочарованной личности против несправедливого миропорядка и развенчание этого протеста. Убеждая отчаявшихся и сомневающихся, Ламартин — поэт, конгениальный Жуковскому, который еще раньше и независимо от него поднимал те же вопросы, — размышляет в своих стихах об ограниченности человеческого разума, в необъятной гордыне своей дерзнувшего опереться лишь на самого себя. Второе, о чем пространно говорит Ламартин, — вера в бессмертие человеческой души. Если оно несомненно, как в этом убежден Сократ, герой одноименной поэмы, то все беды и горести земной жизни не могут служить доводом для обвинений бога в попустительстве злу. Истинное же предназначение человека — быть достойным своей небесной родины.
Самое любопытное заключается в том, что в своей скандально нашумевшей и написанной почти одновременно с переводами из Ламартина стихотворной повести «Сашка» (1825—1826), отнюдь не рассчитанной на публикацию, Полежаев уходит в диаметрально противоположный мир творчества. Для героя «Сашки» нет ничего важнее чувственных наслаждений. Он не верит ни в бога, ни в бессмертие, а в суждениях о чем бы то ни было сполна полагается на собственный ум. Складывается впечатление, что, переключаясь в иное русло творчества, поэт меняет и свое мировоззрение, как бы становится другим человеком — не духовным, а земным, увлеченным лишь телесными потребностями.
Замысел повести был подсказан Полежаеву первой главой «Евгения Онегина», опубликованной в 1825 году. Вводная часть пушкинского романа, как известно, была посвящена преимущественно картинам светского быта, до такой степени опоэтизированного, что он поднимался до уровня бытия. Знакомство с началом «Евгения Онегина» внушило Полежаеву озорной и дерзкий замысел — написать нечто вроде «Анти-Онегина», передразнивающего сочинение Пушкина. Подобное передразнивание имело своей целью последовательное противопоставление пушкинскому герою вместе с окружающей его великосветской средой — героя грубого, антиэстетического, бесконечно далекого от салонов и аристократических верхов. Использованная в качестве контрастного фона первая глава «Онегина» должна была, по замыслу Полежаева, внести в его бурлескную повесть комический эффект.
Следует подчеркнуть, что повесть писалась с отчетливым осознанием ее нелитературности и адресовалась она читателям определенной категории, а именно студентам Московского университета и вообще молодежи, поглощенной освоением своей мужской природы с присущей этому возрасту брутальностью.
Нелитературность «Сашки» заключалась, во-первых, в ошеломляющей откровенности изображения таких цинических, исподних сторон быта, которые в «изящной словесности» были нетерпимы; во-вторых, в отречении от поэтических условностей и фантазии, ибо большинство эпизодов и подробностей, описанных в «Сашке», было взято из жизни самого автора. Принципиальный, эпатирующий антиэстетизм произведения дополнялся небрежной, болтливой манерой повествования, имитировавшей безыскусственность разговорной речи, густо начиненной вульгарной, нецензурной и жаргонной лексикой.
В «Сашке» подвергаются отрицанию чуть ли не все устои современного общества: церковь, христианская мораль, светская власть, включая полицию и даже университетскую администрацию. «Трусливая подчиненность» кому бы то ни было упоминается с безграничным презрением.
Опасный политический смысл этого бунтарства был более чем очевиден, хотя «буйственная свобода», пропагандируемая в «Сашке», переходила в отрицание и тех общественных связей и норм, которые не имели прямого отношения к социальному угнетению. Институт семьи, культурные нормы публичного быта тоже третировались как досадные стеснения свободы.
Какова же цель этого бунтарства? Ответ совершенно ясен: эмансипация плоти, беспрепятственное удовлетворение инстинктов, в особенности эротических влечений. Но, как уже ясно из сказанного, эмансипация плоти перерастала в эмансипацию духа.
Проблема «естественного» человека — одна из ключевых в русской литературе того времени — сужается в «Сашке» до апологии природных инстинктов. Натуралистический характер произведения тем самым полностью отвечал его идейному пафосу.
Следует иметь в виду, что культ «буйственной свободы» получил широкое распространение именно в среде студентов Московского университета, особенно в демократических по происхождению кругах этой молодежи. Социально не определившаяся молодежь чутко реагировала на различные проявления гнета и несправедливости. Зачитывавшаяся запрещенными стихами Пушкина и Рылеева, склонная к атеистическим настроениям, она в то же время наивно торопилась продемонстрировать свое раскрепощение в бравадах и чувственных излишествах.
Полежаев жил этими настроениями. Он домогался не только авторской славы небывалого по своей дерзости и откровенности произведения, но и самоутверждения в реальной жизни (с соответственной репутацией). Этим в значительной мере обусловлен автобиографический характер повести. Сашка — не кто иной, как студент Александр Полежаев, рассказывающий в стихах о своих собственных подвигах, которые должны были принести ему славу величайшего буяна в среде «своих» и вызвать негодование и ужас в среде благонамеренной публики.
Автобиографический материал ни в какой степени не сковывал Полежаева в резко контрастной (по отношению к «Онегину») характеристике главного героя. Имитируя композицию Пушкина, Полежаев также начинает свой рассказ с поездки к дядюшке молодого повесы, предающегося в пути раздумьям об ожидающей его скуке в семье петербургского родственника. После этого Полежаев, как и Пушкин, знакомит читателя с биографией своего героя, фамильярно — в противовес Пушкину — называя его Сашкой. Далее следуют выразительные параллели. Если Онегин родился «на брегах Невы», то Сашка — в провинциальном захолустье; если наставником первого был французский эмигрант, то пестуном второго был «лакей из дворни». Онегин был изолирован от неприглядного простонародного быта. Сашка, напротив, резвился в обществе кучеров, где быстро преуспевал в «похабствах, в бабках, свайке». Если Онегин стал блестящим представителем столичного beau monde’a[2], в совершенстве постигшим салонный этикет, если он предавался утонченным наслаждениям, флирту, скучал на балах и в театре, то его антипод проводит время в трактирах, за шумными «возлияниями» Бахусу, азартно упивается цыганскими хорами, дикой пляской. Любовь у Сашки и его приятелей низведена до уровня элементарного физического влечения, удовлетворяемого в домах терпимости и случайными связями.
Дистанция между автором и героем у Полежаева несравненно меньше, чем у Пушкина. Автор «Сашки» во многом дублирует своего героя, местами прямо-таки отождествляется с ним, рекомендуя себя в качестве участника Сашкиных похождений. Но есть и существенное различие. Автор — идеолог поэмы. Все самые смелые тирады против церкви, «презренных палачей», все вольнолюбивые мысли принадлежат ему. И это отчасти спасало положение: критика социального гнета могла восприниматься независимо от эмансипации плоти, отчего серьезность мятежных мотивов возрастала. Что касается героя, то, хотя все взрывчатые идеи излагаются в качестве его характеристики, он все же фигура сугубо практическая, демонстрирующая свое «буйство» лишь в пределах низкого быта. И тут-то выясняется, что подобное «буйство» дискредитирует апологию вольности, ибо оно оборачивается насилием над ни в чем не повинными людьми. С компанией приятелей Сашка, например, без всякого повода скандалит на улице, задевая прохожих, устраивает погром в притоне с избиением его обитательниц, нисколько не смущаясь жалким положением «жриц любви», вынужденных торговать своим телом. Короче говоря, получилось, что вольность — привилегия известного сорта молодежи, не останавливающейся и перед эгоистическим произволом. Далее: герой, будучи воплощенным олицетворением свободы, неизменно выглядит рабом своих чувственных вожделений. От начала и до конца произведения Сашка весь во власти своего пола. И наконец еще один существенный момент. Во второй главе выясняется, что он очень зависим от окружающей среды. В сущности, роль лидера компании студентов-дебоширов — иллюзия, возникающая ввиду того, что этот герой всегда почти подается крупным планом, между тем его буйные выходки и оргийный темперамент обнаруживаются лишь в кругу таких же или еще более бесшабашных гуляк.
Появление в доме респектабельного петербургского дяди превращает смелого вольнодумца в оробевшего нашкодившего мальчишку. Автор подтрунивает над унижением своего героя. Петербургскому житью-бытью Сашки посвящена бо́льшая часть второй главы повести, где контрастных перекличек с текстом Пушкина совсем немного (важнейшая из них — эпизод посещения героем театра). Дело в том, что в Петербурге с Сашкой происходит разительная метаморфоза, в известной мере сблизившая его внешний облик с Онегиным. Вчерашний хулитель bon ton’а отныне сам его ревностный приверженец. Одетый на средства дяди по последней моде, Сашка корчит из себя видавшего виды холеного франта. Он догадывается, что ему не след поддаваться восторженным реакциям театральной публики, ибо в таком случае в нем могут заподозрить провинциального простака. И, под стать Онегину, зевавшему на спектаклях, Сашка «роль полусонного играл». Только его всегдашний эротизм и пристрастие к крепким напиткам, теперь уже проявляющиеся исподтишка, напоминают в нем московского Сашку.
Его внутренняя перестройка и ассимиляция в доме дяди зашли столь далеко, что он, забыв о своем атеизме, начинает полулицемерно-полуискренне доказывать «премудрость бога». И лишь вернувшись в Москву, попав в окружение приятелей-собутыльников, Сашка восстанавливает свой прежний облик «безбожного сорванца».
Полежаев, несомненно, отдавал себе отчет в известной несостоятельности своего героя, как и в нереальности его вольнолюбивой «программы». Недаром в стихах поэта читатель ощущает смену интонаций — от апологетически-восторженной до лукаво-ироничной и слегка насмешливой, впрочем никогда не переходящей в осудительную. Следует поставить в заслугу поэту то, что он не побоялся показать разные, в том числе и «слабые», стороны своего героя, придав ему тем самым черты противоречивости и жизненной достоверности. В результате автопортретная тенденция «Сашки» обрела большую полноту выражения, что, судя по всему, забавляло поэта и удержало его от нагромождения однообразных фривольных эпизодов.
После того как сочинение Полежаева было закончено, оно тотчас пошло по рукам в многочисленных копиях и стало одним из самых популярных произведений рукописной литературы.
Именно в это время в стране произошли события, которые привели к режиму правительственного террора. После разгрома декабристского восстания царь и правящая клика усердно занялись искоренением революционной «заразы» всюду, где для этого был хотя бы малейший повод. Испуганному воображению нового императора размеры идеологической диверсии представлялись в крайне преувеличенном виде. Такой обстановкой воспользовались «тьмы разных гадин», которые «поднялись… тогда со своими клеветами и наветами».[3] Жертвой доносчика стал и Полежаев.
Проживавшему в Москве жандармскому полковнику И. П. Бибикову, дальнему родственнику любимца царя А. X. Бенкендорфа, представился случай выказать свою бдительность и усердие по службе. Попавшийся ему в руки список «Сашки» был более чем удачной поживой. Между тем, повесив декабристов, царь 24 июля 1826 года прибыл в Москву. Не теряя времени, Бибиков сфабриковал донос на Полежаева и на Московский университет. В доносе говорилось, что воспитанники университета «не уважают законов, не почитают своих родителей и не признают над собой никакой власти».[4] В качестве иллюстрации приводились наиболее резкие инвективы Полежаева в адрес церкви и духовенства (строфы 9, 18, 20—21). Бенкендорф поделился находкой с царем, и дело завертелось. Обвинить Полежаева в преступлении было совсем нетрудно: ни один из поэтов еще не обличал таким открытым текстом духовенство и не заявлял столь беспардонно о своем атеизме.
Не подозревавший беды Полежаев, лишь недавно сдавший выпускные экзамены в университете, в ночь на 28 июля был увезен в Кремль, а утром препровожден в кабинет императора. Царь решил учинить суд над Полежаевым в присутствии министра народного просвещения А. С. Шишкова и попечителя Московского учебного округа А. А. Писарева, которые накануне были вызваны для этого специальной запиской самодержца.[5]
О том, что именно произошло в кабинете императора, известно немногое, и этим немногим мы обязаны главным образом А. И. Герцену, узнавшему о происшествии из уст самого Полежаева только в 1833 году, когда он познакомился с поэтом. В мастерском очерке Герцена, в лоск зацитированном биографами поэта, есть подробности бесспорные, но есть и маловероятные. Это понятно: сам Герцен восстановил в памяти рассказ Полежаева спустя много лет.
Царь, сообщает Герцен, первым делом показал Полежаеву тщательно переписанный текст «Сашки» и спросил, он ли автор сочинения. Услышав утвердительный ответ, царь, обратившись к министру, сказал: «…вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, — прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву.
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать». Но грубый окрик императора вынудил его приняться за чтение. «Сначала, — пишет Герцен, — ему было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца».[6] Такой ход событий едва ли правдоподобен. Прежде всего нелегко представить себе Николая I терпеливым слушателем довольно длинного сочинения, насчитывавшего более восьмисот строк. Да и Полежаев в его положении вряд ли мог испытывать «воодушевление». Скорее всего, ему велено было прочесть специально отмеченные места, произнести которые вслух было особенно тяжко. По данным еще одного, довольно надежного мемуариста, Полежаев «неудобные для чтения места экспромтом заменял другими стихами».[7]Догадавшись об этом, царь вырвал у поэта тетрадь и уличил в обмане. По уверению мемуариста, Полежаев этому обстоятельству приписывал потом упорную, не проходившую с годами монаршую неприязнь к себе.
Выслушав Полежаева, Николай I заявил, что он положит «предел этому разврату», то есть мятежным идеям, спровоцировавшим 14 декабря. Затем император будто бы осведомился у А. С. Шишкова о поведении Полежаева, хотя министр не обязан был знать студентов персонально. Видимо, вопрос был задан А. А. Писареву или ректору университета А. А. Прокоповичу-Антонскому (если он также присутствовал на этом судилище). В отвечавшем, писал Герцен, «проснулось что-то человеческое» и он отозвался о поведении Полежаева в положительном смысле.
Царь объявил, что положительный отзыв «спас» Полежаева, которого, однако ж, необходимо наказать «для примера другим». Последовал вопрос: «Хочешь в военную службу?»
Полежаев молчал. «Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь? — Я должен повиноваться, — отвечал Полежаев.
Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: — От тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне
Услышав о поцелуе Николая I, Герцен изумился, но, по его словам, Полежаев «клялся, что это правда». Подтверждением тому могут служить и строки документального стихотворения «<Узник>», где сказано, как царь почтил поэта враждой и, «лобызая, удушил».
Разыграв хорошо отрепетированную с декабристами роль строгого, но великодушного судьи, Николай I пытался внушить Полежаеву иллюзию некоей человеческой симпатии, будто бы зародившейся в нем. Этим он, видимо, рассчитывал превратить поэта в верноподданного стихотворца.
В тот же день было сформулировано «высочайшее повеление», согласно которому студент с чином XII класса Александр Полежаев определяется унтер-офицером в Бутырский пехотный полк. Повеление предписывало учредить над Полежаевым строгий надзор и ежемесячно доносить о его поведении начальнику Главного штаба.
В конце сентября 1826 года Бутырский полк был направлен в Рязанскую губернию. Позднее он был переведен в Тверскую губернию. Для Полежаева с его крайне неуравновешенным психическим складом и нетерпимостью к любым стеснениям свободы служба в армии превратилась в затянувшееся на двенадцать лет замедленное убийство.
Александр Иванович Полежаев был внебрачным сыном молодого помещика Л. Н. Струйского от дворовой девушки Аграфены Федоровой, проживавшей в главной усадьбе семейства Струйских Рузаевке Пензенской губернии (Инсарского уезда). С целью легализации положения Аграфене, после того как она в 1804 году стала матерью, был подыскан жених — купеческий сын Иван Полежаев. Польстившись на выделенное невесте приданое, он в январе 1805 года обвенчался с ней и увез в Саранск (той же губернии). В декабре 1808 года фиктивный отец мальчика бесследно исчез, оставив ему в наследство свою фамилию, а в июне 1810 года скончалась и Аграфена, незадолго до смерти перебравшаяся в имение Леонтия Струйского сельцо Покрышкино (Саранского уезда).
Незаконнорожденные дети господ — явление довольно распространенное в царской России. Поэты А. X. Востоков, И. П. Пнин, Жуковский — старшие современники Полежаева — тоже родились вне брака и тоже не унаследовали фамилий и привилегий отцов. Однако ни на кого состояние «промежуточности», двусмысленности своего положения не повлияло до такой степени неблагоприятно, как на Полежаева. Его детский мир неоднократно рушился: близкие ему люди один за другим исчезали, заменялись новыми. Осиротевший подросток был отдан в семью тетки — скотницы Анны (младшей сестры матери). Струйский, видимо, питал отцовские чувства к сыну, но его влияние на мальчика могло быть только отрицательным. Это был человек властный, неуправляемый в гневе, злоупотреблявший спиртным. Среда «дикого помещичества», которая, по меткому выражению Η. П. Огарева, «с дворней пьет и дворню бьет»,[8]исказила и спутала ценностные ориентации будущего поэта. Струйский не смог или не успел узаконить сына. Все же юноша Полежаев в 1816 году был помещен отцом в частный пансион при Московской губернской гимназии, а в 1820 году поступил в Московский университет (на словесное отделение), пополнив ряды его вольнослушателей. Этот контингент студентов в основном составляли дети лиц из так называемых податных сословий, отцы которых принадлежали к духовенству, мещанству, купечеству и очень редко к крестьянской среде. Числившийся по документам мещанином, Полежаев мог быть допущен к университетскому образованию только таким путем. Окончившие полный курс университета в соответствии с действовашим законодательством исключались Сенатом из податного состояния, после чего получали диплом, а вместе с ним и права личного дворянства. Такая перспектива ожидала и Полежаева.
Едва приступив к занятиям в университете, Полежаев лишился забот отца. Засекший до смерти своего «бурмистра», Струйский был изобличен, осужден и выслан в Сибирь (г. Тобольск), где в 1825 году и нашел свой конец. Средства на содержание юного студента отныне поступали нерегулярно — уже от дядей поэта, распоряжавшихся теперь собственностью его отца. Единственным покровителем Полежаева стал его третий дядя — Александр Николаевич, у которого Полежаев неоднократно гостил в Петербурге и которого изобразил в «Сашке».
Обучение Полежаева в университете растянулось на шесть лет (вместо положенных трех). «Сашка», повесть «Рассказ Кузьмы, или Вечер в „Кенигсберге“» и ряд других вещей объясняют причину столь долгого обучения, протекавшего при довольно беспорядочном образе жизни их автора.
В пестрой, демократической по составу среде вольнослушателей Полежаев окончательно обретает черты личности со стертым социальным мышлением. Чувство неполноценности, отщепенства, беспочвенности глубоко травмировало его психику. Свобода от всяких социальных связей, столь бравурно провозглашенная в «Сашке», неминуемо должна была обернуться другой стороной — одиночеством, беззащитностью, гнетом пессимистических настроений. Мрачные предчувствия дают о себе знать уже в стихах перевода из Ламартина (то есть до июльской катастрофы 1826 года), в которые Полежаев ввел строки, отсутствующие во французском оригинале:
«Минута роковая» не заставила себя ждать. С нее начался отсчет новым бедам. В состоянии гнетущей депрессии, вызванной убийственным однообразием казарменного режима, 14 июня 1827 года Полежаев совершает безумный поступок — самовольно оставляет полк, стоявший в деревне Низовка (Тверской губернии), и добирается до Вышнего Волочка. В пути к нему стало возвращаться чувство реальности. На случайно занятые у попутчицы деньги он нанимает извозчика и 20 июня возвращается.[9] Шестидневную отлучку Полежаева приравняли к дезертирству, и он предстал перед военным судом. На следствии провинившийся объявил, что совершил свой поступок «в крайнем расстройстве духа», «по врожденному в нем свойству необдуманной пылкости».[10] Полежаев признался также, что задумал добраться до Петербурга, чтобы через начальника Главного штаба И. И. Дибича умолить императора об освобождении его от военной службы ввиду слабого здоровья. В искренности поэта вряд ли можно сомневаться. Вместе с тем признания эти характеризуют его как человека, управляемого исключительно эмоциями, настроениями и абсолютно неспособного взвешивать осуществимость поставленных целей или предвидеть последствия своих поступков. Кроме того, Полежаев, должно быть, еще наивно верил в возможность какого-то индивидуально-снисходительного отношения к нему императора.
Военно-судная комиссия постановила разжаловать унтер-офицера Полежаева в солдаты и лишить его приобретенного по окончании университета дворянского звания. Приговор побывал на конфирмации у Николая I, и после того в нем появилось небольшое дополнение: «без выслуги». Низведенный до положения самого бесправного человека, каким был в то время солдат царской армии, Полежаев, с его дарованиями и культурными запросами, по милости царя был отныне обречен на пожизненную кабалу. У поэта не оставалось ни одного человека, который мог бы морально и материально поддержать его. Петербургский дядя порвал все отношения с племянником. О помощи других родственников нечего было и думать. Спасаясь от мрачных мыслей, Полежаев все чаще стал искать забвения в вине.
В мае 1828 года, когда Бутырский полк находился в Москве, поэт с большим опозданием вернулся в казармы и в ответ на выговор фельдфебеля обрушился на него с площадной бранью. За новое нарушение воинского устава Полежаев был посажен на гауптвахту при Спасских казармах. Написанная им там сатира «Притеснил мою свободу…» свидетельствует, что поэта временами покидало реальное представление о своем бесправном положении, которое вытеснялось совершенно необоснованными надеждами на какие-то преимущества. Понося фельдфебеля, в «угождение» которому он попал в каземат, Полежаев пишет стихотворение, в котором проглядывает презрение к «шуту» — простолюдину. Заканчивалось оно так: «Я — под спудом на минуту, Он — в болоте навсегда».
На самом деле «минута» растянулась в многомесячное тюремное заключение. Длительное пребывание в полуподвальной тюрьме не могло не подорвать и без того расшатанное здоровье поэта. Именно здесь он скорее всего и подхватил чахотку, которая десять лет спустя свела его в могилу. Беспросветным было и моральное состояние арестованного. Лишенному дворянских привилегий, ему, как обыкновенному солдату-штрафнику, угрожало прогнание сквозь строй. Единственным утешением для поэта была завязавшаяся в заключении дружба с мелким чиновником Лозовским, тоже Александром, чья служба в приказе общественного призрения давала ему поводы для свиданий с Полежаевым. Лозовский ободрял Полежаева, побуждая его писать, оказывал ему кое-какие услуги. Именно в каземате Спасских казарм поэт написал большое интересное стихотворение «<Узник>» и целый ряд других, скрепленных тюремной темой.
Наконец 17 декабря 1828 года было вынесено решение по делу Полежаева, где говорилось, что он заслужил «прогнание сквозь строй шпицрутенами, но в уважение весьма молодых лет» и с учетом долговременного содержания под арестом он «прощен без наказания с переводом в Московский полк».[11]
По верному суждению Огарева, «Полежаев заканчивает в поэзии первую неудавшуюся битву свободы с самодержавием».[12] Почему же именно ему, человеку далекому от декабристских кругов и лишенному гражданских идеалов, выпала такая честь? Без преувеличения можно сказать, что в первое пятилетие после поражения декабристского восстания протестующий голос Полежаева раздавался громче, чем у кого-либо из русских поэтов.
Чтобы понять сложившуюся ситуацию, следует напомнить хотя бы о двух особенностях гражданской поэзии декабристов, претерпевших в мрачную пору правительственного террора существенные изменения.
В декабристской поэзии до 1826 года выделяются два типа произведений. В одном из них преобладала критика русской действительности — крепостничества («барства дикого»), самодержавия (в лице царя-деспота, временщика Аракчеева, правящей знати), подпирающих его институтов церкви, суда, военной бюрократии. Сюда же относятся стихи, разоблачающие постыдное примиренчество современников с рабством и произволом властей (стихи В. Ф. Раевского, «Гражданин» Рылеева, агитационные песни Рылеева и Бестужева). Задачей произведений второго типа было воспитание гражданского и революционного энтузиазма современников на материале героических страниц отечественной истории («думы» и поэмы Рылеева).
После 14 декабря 1825 года тираноборческие идеи в поэзии декабристов и декабристской периферии теряют свой наступательный пафос. Люди, подчинившие свою жизнь святой цели ниспровержения социальной несправедливости, не могли позволить себе сводить счеты с покаравшим их деспотом — ведь в противном случае их инвективы могли быть приняты за выражение бессильной злобы к императору и его сатрапам. В программном «Ответе» А. И. Одоевского на послание Пушкина «В Сибирь», написанном как бы от лица всех сосланных декабристов, ясно сказано, что они полны решимости продолжить борьбу за свободу с «царями». Множественное число здесь весьма показательно: оно означает самодержавие, то есть деспотическую систему правления. Декабристские поэты испытывали необходимость осмысления своего подвига в широкой исторической перспективе. На материале отечественной истории они показывали различные проявления тиранической власти на Руси, стремившейся к удушению народной вольности (стихотворения и поэмы Одоевского, А. Бестужева, Кюхельбекера).
Хотя Полежаева покарала та же августейшая рука, что и декабристов, он отнюдь не ощущал себя продолжателем их дела. Его идея личной свободы почти ничего общего не имела с идеей «общественного блага», которую поэты-декабристы понимали как торжество справедливых законов, гарантирующих равные права и обязанности граждан. В обрушившихся на него репрессиях Полежаев увидел только жестокую волю злобного самодержца и бездушных людей, претворявших эту волю с отвратительным рвением. Инвективы в адрес царя были проникнуты личной ненавистью Полежаева к своему тирану, и он не стеснялся в выражениях, величая «священную особу» самодержца Иудой, палачом, удавом, «ефрейтором-императором», тем самым подрывая авторитет коронованного диктатора. Уже в «Вечерней заре» (1827) мы встречаем слова о том, что «родная страна палачу отдана». Подобные оскорбительные выклики обычно сочетались с мотивами личных страданий, проникнутыми еще не веданной в русской поэзии силой трагического чувства. В то время агитационный эффект от таких стихов был выше, чем от какой бы то ни было другой оппозиционной поэзии.
Зверская расправа над декабристами, угроза превращения страны в гигантский застенок сделали необычайно актуальной в поэзии тему пленения и тюрьмы. Для Полежаева в этих словах заключалась жуткая реальность целого периода его биографии. Не случайно в его стихах второй половины 20-х годов тюремная тема выдвигается на первое место. Речь идет о таких стихотворениях, как «Цепи», «<Узник>», «Осужденный», «Табак», «Песнь пленного ирокезца», «Песнь погибающего пловца».
Автобиографический характер тюремной темы — явление нечастое в гражданской поэзии 1820-х годов. В творчестве декабристских узников она также представлена довольно скромно. Назовем стихи «первого декабриста» В. Ф. Раевского, еще в 1822 году павшего жертвой властей, — «Певец в темнице», «Послание к друзьям в Кишинев», тюремные стихи Рылеева «<Князю Е. П. Оболенскому>», его же «Тюрьма мне в честь — не в укоризну…», «Узника» Ф. Н. Глинки, наконец «Одичалого» Г. С. Батенькова. Можно предположить, что в полежаевском «<Узнике>» преломились кое-какие подробности и черты «Послания» Раевского, давно ходившего по рукам в списках.[13] Но при известном сходстве обоих произведений как велико различие в их звучании! Раевский не сомневается в грядущей победе правого дела, которому он предан, он видит себя в авангарде лучшей части свободолюбивой молодежи России, к представителям которой (Пушкину и генералу Μ. Ф. Орлову) он обращается со своим посланием. Поэтому и перспектива гибели в сыром сибирском остроге его не страшит. Герою полежаевского «<Узника>» такого утешения не дано. Хотя он и называет себя мастером «сатир и острых слов», главное в его прошлом — «служение» богу вина и веселья — единственное, что соединяло его с миром живых людей. Но связь оказалась химерической. Друзья — участники этих пиров — тотчас забыли про поэта, как только он оказался за решеткой.
Мучаясь от одиночества, от тяжелых дум и неуважения к себе, Полежаев проникается пессимизмом. В отличие от декабристских поэтов ему, как сказал Огарев, «дорого личное страдание в безысходной тюрьме и чувство близкого конца или казни».[14]
Больше оснований для сопоставления «<Узника>» с «Одичалым» Батенькова, написанным, кстати, почти одновременно с полежаевским стихотворением и на ту же самую тему (Полежаев, естественно, не мог знать текста «Одичалого»). В отличие от большинства декабристов Батеньков долгое время томился в одиночном заключении. Почти с такой же натуралистической достоверностью он описывает полускотский тюремный быт крепостей, от которого можно было не только одичать, но и сойти с ума. Отчаяние неудержимо овладевает героем «Одичалого». И все же несчастный узник, переживший разгром движения, воспитавшего его гражданские чувства, замурованный в каменном мешке, в конечном счете проникается сознанием своего высокого предназначения, неотделимого от борьбы за священное дело. Как позднее и у других декабристских поэтов, вера в достижение общего блага трансформировалась у Батенькова в христианское чаяние бессмертия духовной жизни человека. Воодушевлявшая на подвиг идея, потерявшая практическое значение и превратившаяся в иллюзию, тем не менее продолжала выполнять функцию регулятора самосознания Батенькова, давала ему внутреннюю опору, которая позволяла сохранить свое достоинство и преодолеть «одичание».
У Полежаева такого выхода не было. В «<Узнике>», как и в других произведениях поэта второй половины 20-х годов, нетрудно приметить богоборческие настроения, вообще говоря, всегда чуждые декабристским поэтам, чей социальный утопизм был отчасти сродни христианскому учению о равенстве людей перед богом.
В шестой главе «<Узника>» поэт приводит популярные доводы французских просветителей-материалистов, опровергающие догмат христианской церкви о всемогущем, всеблагом и всемудром боге — творце мира и людей, ибо догмат этот не совместим ни с засильем зла на земле, которому так подвержено лучшее создание бога — человечество, ни со свободой воли людей, как раз толкающей их ко злу. Если я страдаю невинно, рассуждает Полежаев (любопытна тут замена страдающего человечества личностью самого поэта), значит, по воле самого бога, или же бог не предвидел злосчастных последствий моей свободы, которую даровал мне. Оставляя вопрос нерешенным, поэт склоняется к тому, что он жертва другого бога, столь же всесильного, но слепого и жестокого. Имя ему — рок (или судьба).
Следует отметить, что Полежаев как будто вовсе забыл, что переведенная им медитация Ламартина «Провидение человеку» парировала те самые доводы, которые выдвигались в «<Узнике>», идеей бессмертия человеческой души. Полностью обходя идею бессмертия, в которое Полежаев, судя по всему, не верил, он рисует в «<Узнике>» жуткую картину собственного конца: его непогребенное тело становится «добычей вранов и червей». Однако поэт все же мыслит себя свидетелем этого омерзительного пиршества, то есть не может представить полного уничтожения своего «я».
Стихи Полежаева с бунтарскими мотивами тайно ходили по рукам. Их разыскивали и переписывали. По свидетельству А. Милюкова, запрещенные стихи Рылеева и Полежаева хорошо знали воспитанники одной из гимназий.[15] Я. М. Неверов записал в дневнике 26 января 1831 года, что у бывшего соученика поэта по Московскому университету H. С. Селивановского можно ознакомиться с запрещенными стихотворениями Полежаева.[16] Известный шпион И. В. Шервуд раздобыл в 1828 году копии нескольких стихотворений поэта[17], содержащих бунтарские строки, и сочинил очередной донос, призывавший к бдительности III Отделение. Шервуд уверял, что стихи Полежаева направлены «против религии, государя и отечества». Полежаеву удалось избежать очередного расследования, видимо, лишь благодаря тому, что в это время он находился далеко от Москвы.
Агитационный эффект мятежной лирики Полежаева объясняется и тем, что царь выступал в ней как угнетатель своего народа. Зловещий образ венценосного палача сопровождается темой народного рабства. Полежаевские «Четыре нации» — одно из самых крамольных, самых хлестких стихотворений, не уступающих по своей остроте агитационной песне Рылеева — Бестужева «Ах, тошно мне…», — обошли всю Россию.
Автор «Четырех наций» зло высмеивает царя и народ, привыкший к рабскому повиновению. Стрелы Полежаевской сатиры летят в двух противоположных направлениях — в угнетателей и угнетенных — позиция, немыслимая для поэтов-декабристов, которые верили в то, что народ русский по природе своей вольнолюбив. Кроме того, они считали, что в интересах успешной борьбы с тиранией не следовало подчеркивать покорность народных масс.
В литературе о Полежаеве высказывалось мнение, что его осуждение этой покорности того же рода, что и у революционеров-демократов 60-х годов, горячо любивших народ и возмущавшихся его долготерпением. Однако у Полежаева есть стихотворения, в которых именно народная масса выступает носителем мятежных настроений. Это уже упоминавшийся «<Узник>» и песня «Ай, ахти, ох, ура!..». Как и «Четыре нации», они скорее всего написаны в период 1827—1829 годов. То есть об изменении взглядов поэта за это время говорить не приходится. В «<Узнике>» описывается мрачное подземелье, куда кроме поэта-арестанта брошено «десять удалых голов — царя решительных врагов». В своих религиозно кощунственных молитвах они костерят августейшего монарха матерным словом.
В песне подразумеваются солдаты, оставшиеся верными Николаю I «в день большой кутерьмы» (то есть 14 декабря), опираясь на которых он удержался на престоле. Именно об этой громадной услуге и напоминают солдаты, прошедшие «по братним телам», царю, который должен был, по их расчетам, облагодетельствовать их. Как видим, Полежаев отнюдь не склонен идеализировать солдатскую массу. Но, возмущенные неблагодарностью Николая-государя, который нещадно их муштрует и наказывает, эти же самые солдаты проклинают своего мучителя и угрожают ему беспощадной расправой.
Справедливо было сказано о Полежаеве, что «крушение его частной жизни не только не принесло с собою крушения его поэтического значения, но скорее… развило в нем некоторые поэтические стороны, которым без того бы никогда бы не проявиться».[18] Несчастья, постигшие поэта, действительно углубили некоторые стороны его духовного склада, придали надрывно-трагическое звучание его стихам.
Стихотворение «Вечерняя заря» (1826) ознаменовало решительное обновление романтической лирики Полежаева, которая стала подлинной исповедью его сердца и в которой утвердилась гегемония авторского «я». Стихи «от первого лица» не были новостью в русской поэзии. При всем том это «я» в лирике Пушкина, Д. Давыдова, Боратынского, Языкова, Вяземского было в значительной мере объективированным художественным персонажем, вписанным в более или менее конкретную жизненную ситуацию. Привилегия авторского «я» в поэзии романтизма — способность ощущать себя частью мирового целого, но для этого нужны были особо веские мотивы: духовное богатство личности, ощущающей себя микрокосмом, пережитые ею исключительные обстоятельства, возносящие ее над массой обыкновенных людей. В иных случаях романтический поэт возвышался до роли пророка, провозвестника высоких истин, глашатая великих стремлений века, самозабвенного жреца искусства. В исповеднической лирике Полежаева нет и намека на какую бы то ни было почетную миссию. То, что делает его исключительной фигурой и дает основание поставить свое «я» в отношении к миру в целом, — это, как ему казалось, сверхчеловеческая мера страданий, насильственное отчуждение от жизни и обреченность. Традиционно возвышенная тема смерти накладывала соответствующий отпечаток на образ автора, а тема
Авторское «я» в поэзии Полежаева — это обычно обнаженно автобиографическое «я». Порой оно облекается художественной условностью («Осужденный», «Песнь пленного ирокезца», «Живой мертвец» и другие). Но и условные персонажи поэта, внешне отделенные от авторского «я» (например, главные герои поэм «Кориолан», «Видение Брута», стихотворений «Тюрьма», «Ренегат»), по сути дела тоже автопортретны.
Героя Полежаева делают исключительным и его страстные признания в преступных умыслах и деяниях, горячая жажда покаяния, очищения души от всего низменного, порочного. Оказывается, автобиографический герой поэта — грешник, да еще великий грешник! Такое явление было сенсационным событием в русской литературе. Нравственный облик поэта (необязательно романтического) искони считался неуязвимым в его произведениях. Назначение поэта (каких бы сторон жизни он ни касался в своих стихах) быть воспитателем сограждан, адвокатом справедливости, творцом прекрасного. Подобное убеждение было аксиомой.
Одно дело Святополк Окаянный или Борис Годунов (в одноименных «думах» Рылеева), на совести которых ужасные злодеяния. Но совсем другое дело — порочные черты автора, который исповедуется в них перед современниками. Каковы же поводы для подобных самообличений?
В статье о Полежаеве 1842 года Белинский говорил: «Слишком рано поняв
Второй повод для покаяний — ненависть к людям как ответная реакция на их зло и равнодушие, превращающая внутренний мир поэта в сплошной ад:
Поэту мнится, будто он одержим «демонской силой». Так в лирическом герое Полежаева появляются черты демонического героя, предваряющего аналогичный образ в поэзии Лермонтова. Но полежаевский демонический герой страдает от своих отрицательных настроений и жаждет порвать с ними. В отличие от Лермонтова он только однажды (в «Провидении») — чуть ли не на минуту — отождествил себя с образом самого Люцифера, с тем чтобы тотчас выйти из этой ужасающей его роли. Демонический герой Полежаева далек от того монументального лирического образа, который преследовал долгое время воображение Лермонтова. В нем нет ни могущества, покоящегося на громадном интеллекте лермонтовского героя, ни глубокой потребности в любви.
Наконец, третий повод для покаянных настроений — эротические вожделения, которые поэт часто называл «мятежными страстями». И неслучайно: стремление к грешной «беззаконной» любви было вызовом любви, дозволенной церковным браком, мещанским приличиям. Сладость такого греха обладала особым обаянием для поэта. Между тем «страсти ненасытные», даже чисто мечтательные, истощали психику поэта, а порой приводили к варварской растрате сил, которые, как ему думалось, были исчерпаны до дна. О своем преждевременном увядании Полежаев впервые поведал в «Вечерней заре», потом в песне «Зачем задумчивых очей…» (ок. 1828 года), на которую обратил внимание Белинский. Герой песни отвергает любовь девушки из-за неспособности ответить на ее чувство к нему. Не зная хронологии полежаевских стихотворений, критик пришел к выводу, что поэт уже в ранней молодости одряхлел от чувственных злоупотреблений и в дальнейшем томился лишь «бесплодными желаниями».[20] Но, обращаясь к полному корпусу стихотворений Полежаева, по большей части поддающихся датировке, нельзя не заметить, что периоды мучительных депрессий, аскетических состояний, мертвенности души у Полежаева сменялись периодами оживления. Приходили «часы выздоровления», и поэт «воскресал бытием» даже вопреки всем злополучиям, в самой подчас безотрадной обстановке, как, например, в каземате Спасских казарм (см. гл. 3 «<Узника>»). Доказательства тому — такие стихотворения 1830-х годов, как «Раскаяние», «Тарки», «Призвание», «Ожидание», романс «Одел станицу мрак глубокий…» и другие.
Полежаев, несомненно, гиперболизировал свои прегрешения. Пристрастный прокурор, он беспощадно обвиняет себя даже в незначительных или вовсе мнимых преступлениях, тогда как множество его современников (в том числе и писателей), столь же чуждых религиозной морали, нисколько не терзалось угрызениями совести.
Но то, что Полежаев в своей лирической исповеди не побоялся с такой откровенностью заговорить о несовершенствах и уязвимых чертах своей личности, не только делает честь его беспрецедентной в литературе искренности. Гораздо важнее, что следствием этой самокритики было расширение нравственной проблематики и изобразительных возможностей поэзии. Наконец, была явлена без малейших прикрас одна истина: поэт до такой степени живой человек, что и ему не чужды слабости, заблуждения и не слишком достойные поступки.
В состоянии внутреннего угнетения, отвращения ко всему и к самому себе, с такой пронзительной болью изображенном в «Живом мертвеце», сам Полежаев видел возмездие за чувственные злоупотребления. Тут была только часть правды. Периодическая подверженность этим состояниям была особенностью психического склада поэта, с присущими ему резкими перепадами настроений от оживления к подавленности. С юных лет Полежаев познал эти внезапные приступы лютой тоски и душевного оцепенения. Отсюда чрезмерная переоценка гедонистических влечений, культ эротики, ощущаемой как противоядие от подавленности «живого мертвеца» — состояния, по-разному отразившегося в ряде лучших его стихотворений: «Вечерняя заря», «Цепи», «Провидение», «<Узник>», «Зачем задумчивых очей…», «Ожесточенный», «Ночь на Кубани», «Тоска». Половина и́з них связана с тюремной темой. Нетрудно представить, что получалось, когда внешнее порабощение сопровождала внутренняя скованность. Реальная и духовная тюрьма смыкались, и обе беды исторгали у поэта поистине вопль мирового страдания.
Одиночество в романтической поэзии — даже в том случае, когда оно добровольное, — неизбежный удел ее положительных героев. В этом не только драматизм их общественного положения, но и осознанная ими потребность. Уединение — путь к углублению своего внутреннего мира, к духовному обогащению, к обнаружению сокровенных тайн вечной книги бытия, которые рано или поздно оплодотворят и возвысят жизнь «толпы», теперь с презрением взирающей на романтического отшельника. «Чем дале от людей — тем мене он один», — сказал о романтическом поэте Вяземский в стихотворении «Байрон».
Иное дело — Полежаев. Его одиночество сулило ему только оскудение духа, муки «живого мертвеца». Угнетенный внешними обстоятельствами поэт до того уходил в себя, что терял всякую связь с действительностью и оказывался во второй — внутренней тюрьме. Не случайно он так дорожил любой возможностью вырваться из своего внутреннего затворничества, наполнить себя свежими впечатлениями жизни, отдаться ее пьянящим призывам. Однако «бегство в действительность» почти всегда означало погружение только в быт, в сферу витальных потребностей, вещественных забот, поверхностных человеческих контактов.
Итак, идеал личной свободы воплощался в нескованном выражении возвышенных стремлений, в борьбе с насилием всех видов, включая и борьбу с собственной «неестественной свободой» — отчуждением от жизни. Здесь Полежаев проявлял себя как типичный романтик. Жажда свободы отчасти удовлетворялась в мире быта, потому что частный быт не подлежал строгой опеке властей и потому что внедренные в него моральные и культурные императивы не всегда соблюдались. А нужда в личной свободе диктовалась здесь гедонистическими влечениями, напряженность которых вела к столкновению с этическими предписаниями. При этом в изображении быта у Полежаева, как правило, наблюдается крен в сторону натурализма.
Действительность, отражавшаяся в обоих мирах творчества поэта, воспринималась им очень своеобразно. Полежаев весьма обобщенно и расплывчато представлял себе систему подавления и стеснений личности в современном ему обществе — в виде незримой тотальной силы, лишь время от времени обретавшей те или иные зримые очертания. Но подобное представление не мешало ему в другое или в то же самое время воспринимать эту действительность как свободную, то есть лишенную строгого порядка, социальной иерархии и социальной дисциплины. В результате жизнь оказывалась либо неопределенно скованной, либо неопределенно свободной, либо и той и другой одновременно, ибо структурный ее характер осознавался весьма туманно.
Мы уже знаем, что Полежаев зачастую видел в русской действительности бессрочную тюрьму. Но перу того же Полежаева принадлежит целый ряд произведений, в которых он упивается вольным воздухом бытия, которые наполнены озорной веселостью, юмором, эксцентрикой или по крайней мере полным забвением своих бед («Песня» — перевод из Панара, «Кремлевский сад», «Белая ночь», «Тарки», повести «День в Москве», «Чудак», «Царь охоты»). Достойно удивления, что некоторые из названных произведений написаны в самые тяжелые для автора первые годы его солдатчины.
Чрезмерная обобщенность, суммарность и разорванность мировосприятия Полежаева имели далеко идущие последствия для него как человека (не способного прогнозировать социально обусловленные действия окружающей его среды) и как поэта. В его стихах жизнь вообще приобретала крайне изменчивый (часто коварно изменчивый) и текучий характер, в котором терялась мера свободы и несвободы. Вместе с тем все человеческие коллективы, союзы и общество в целом лишались своих структурных связей, превращались в диффузную, безликую массу — анонимную толпу, которая также являлась носительницей свободы и насилия.
Толпа — ключевое понятие в творчестве Полежаева. Совокупность свойств, которые определяют ее существование, складывается у поэта в универсальную модель общества. Эта модель постулирует генеральную схему расстановки персонажей: субъективное «я» (в ряде случаев заменяемое условными персонажами, которых поэт наделяет существенными свойствами своей личности), соотнесенное с неопределенно многочисленной человеческой средой.
Оба мира поэзии Полежаева не только густо населены, но и перенаселены. Любопытно примечание, которым поэт в 1837 году сопроводил один из отрывков «<Узника>»: «Под солнцем, озаряющим неизмеримую темную бездну, будто в хаосе, вращаются и пресмыкаются миллионы двуногих созданий, называемых человеками». Неисчислимое количество людей непосредственно изображается или подразумевается во многих произведениях разных жанровых форм. Чаще всего это масса лиц совершенно чужих, а то и чуждых автобиографическому герою (или его заместителю). К неопределенному множеству относятся и знакомые автобиографического героя. Друзья тоже, по сути дела, — лишь «знакомцы», дружба с которыми носит характер случайных встреч и не выходит за пределы бытовой суеты. Границы между друзьями, просто знакомыми и врагами подвижны. Прочность дружбы обратно пропорциональна количеству приятелей. Они тотчас исчезают при первой беде поэта:
В «<Узнике>» оставленный всеми герой исчисляет своих псевдодрузей большой круглой цифрой: «сто знакомых щегольков — Большого света знатоков».
Неизбывное одиночество полежаевского автобиографического героя — не только результат печально сложившейся судьбы. Поэт до того уходил в себя и в свои личные проблемы, что не способен был никого выделить из окружающих его людей, всерьез заинтересоваться их индивидуальностью. Сказанное относится и к Лозовскому.[21]
Полежаев посвятил ему пять стихотворений, в которых немало пылкой дружеской риторики, но из которых невозможно составить даже общего представления о личности адресата. Правда, на то были и объективные причины: культурный багаж и умственный кругозор Лозовского, судя по всему, едва ли намного возвышался над чертой посредственности. Оказать глубокое влияние на Полежаева он, конечно, не мог, хотя поэт ценил его за отзывчивость, сострадание к себе, переросшее затем в сердечную привязанность. В этих стихотворениях автор более всего говорит о себе, а Лозовский предстает выключенным из всех жизненных связей, кроме одной — дружеского союза с одиноким страдальцем. К этому, пожалуй, и сведена сущность образа Лозовского, в котором нет ни единой портретной черты оригинала.
Обычно люди, которых изображал Полежаев, являлись в его стихах бледными проекциями его расщепленного «я», отдельные свойства которого персонифицировались. Подобной проекцией и явился образ Лозовского, на которого Полежаев переносит свою способность к искренней, бескорыстной симпатии. В конце концов он отождествил его с собой: «Я буду — он, он — будет — я! В одном из нас сольются оба».
Итак, Лозовский не смог избавить Полежаева от снедающего его чувства одиночества и потерянности в чуждом ему мире человеческих «множеств». Любопытный мотив оторванности от этих «множеств» встречается в «<Узнике>». В смрадном каземате «томится лютою тоской» поэт-арестант, а за стеной — в Спасских казармах — совсем иная атмосфера:
Для раннего Полежаева праздная уличная толпа была поистине захватывающим зрелищем. К пространному обозрению такой толпы целиком сводится «Рассказ Кузьмы, или вечер в „Кенигсберге“». Уличные сценки щедро разбросаны и в «Сашке». В основе этих зарисовок по большей части живые впечатления автора. Вот типичный случай такого натурного живописания:
Легко заметить, что тексты подобных «описей» строятся по примитивной формуле: 1 + 1 + 1 и т. д. Но они не так бессодержательны, как может показаться с первого взгляда. Прежде всего каждая человеческая «единица» разительно отличается от другой по своему социальному статусу, профессии и предположительным нравственным качествам. Разнокалиберность такой толпы Полежаев передает и другими «особыми приметами»: возрастными, половыми, национальными, внешним видом, выражением лица, отличительными принадлежностями туалета, позами и т. д. Более чем показателен в этом отношении «Рассказ Кузьмы»: примененный здесь способ изображения фланирующей бульварной публики вызывает в памяти стихи Пушкина: «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!» В самом деле, кого только не поместил Полежаев в стихотворный каталог: тут и армяне, и бухарцы, «и с красоткою счастливец», «и бонтонная мамзель», «и изнеженный спесивец», «и разряженный портной». Каждый чем-то отличается от других, причем отличается единственным признаком, подчас только деталью туалета:
Человек в толпе у Полежаева — всегда одномерный, даже более того, не человек, а монада, дробь человека. В иных «описях» мини-характеристики «персон» разрастаются: они могут даже получить имена-этикетки, что-то говорить и делать (см., например, «День в Москве»), но и тут их одномерность не исчезает.
Нельзя также не заметить, что при всей пестроте своего состава сумма персонажей-«статистов», вовлеченных в толпу, подчиняется закону нивелировки, соблюдению некоего эфемерного демократизма. «Низшие» в ней пребывают на равных правах с «высшими». Подобная уравнительность в «Рассказе Кузьмы» подчеркнута стандартным оформлением перечня фигур — с назойливыми анафорическими «и», «тот», «та».
Далее, при всей скученности людей, достигающей телесного касания, толпа, даже празднично оживленная (как в «Сашке»), никого не сближает: все соблюдают дистанцию. Взаимное любопытство, общая приподнятость настроения не способны отменить разобщенность индивидов.
Впрочем, не менее свойствен Полежаеву и другой способ обрисовки хаотичной толпы, когда под влиянием общего аффекта она превращается в сплошную однородную массу, в которой раздельность существования индивидов уничтожается. Так в «Имане-козле» возмущение против обманщика-имама поднимает на ноги всех мусульман деревушки, которые устраивают самосуд над нечестивым служителем аллаха. Здесь сверхплотное единство массы потребовало компактных средств изображения: «И сонмы буйного народа К нему нахлынули на двор».
Разъяренный народ действует как один человек. Чаще всего в моменты превращения толпы в нерасчлененное бесформенное тело Полежаев прибегает к метафорам. Он обычно отождествляет толпу, наэлектризованную единым чувством, с природными стихиями, нередко — с водной стихией, порой с мощными порывами ветра, с огнедышащим вулканом и т. п. Подобные метафоры встречаются в «Кориолане» и в кавказских поэмах. Существенно, что и в изображении строго организованных коллективов, таких, как воинские части, Полежаев придерживается тех же средств, которые он применял в картинах неупорядоченного, случайного скопления людей.
В полежаевской толпе живет стихийное влечение к свободе, но в целях обуздания своих же разрушительных стремлений к безначальной воле она весьма склонна к подчинению, к преклонению перед авторитетами (чаще ложными, но иной раз и подлинными — таковы генералы в кавказских поэмах). Нередко человеческое море колеблется в том и в другом направлении одновременно.
Лирика в силу своей специфики (сжатость текста) побуждала Полежаева к предельно обобщенным и лаконичным образам массы. Толпа здесь изображается непосредственно, как реальное окружение автобиографического героя, например — «народная толпа» в «Иване Великом». Иногда это «толпа знакомцев вероломных» («Раскаяние»).
В ряде стихотворений с условным сюжетом толпа — своеобразное действующее лицо. В «Осужденном», например, узник готовится к выходу на площадь, «кипящую» падкой на кровавые зрелища толпой. В «Песни пленного ирокезца» героя истязает целое скопище мучителей. А ему в этом кошмаре слышатся голоса теней умерших предков, которые обещают сойти на землю «совокупной толпой» и отомстить за него. В «Ренегате» «влюбленный сибарит» «пожирает взором» прелести многочисленных наложниц гарема.
Но толпа не только скученность и многочисленность. Она пространственно и духовно разводит людей и создает пустыню одиночества. Пребывание в кругу совершенно чуждых для себя людей Полежаев однажды сверхлаконично обозначил одной строкой-оксюмороном: «В толпе безлюдной» («Демон вдохновения»).
Гораздо интересней условно-метафорические образы человеческой массы. В «Песни погибающего пловца», которая могла бы служить превосходным эпиграфом ко всему творчеству Полежаева, море — это, конечно, житейское море. Одинокий отважный плаватель — сын моря (читай: людей, толпы), пренебрегший друзьями, «узами любови», оставил «мирный брег». Он возлюбил вольную жизнь на безбрежных просторах грозной стихии, где некоторое время удачно лавировал, и море терпело его дерзость до определенного момента, ополчившись затем на него, чтобы погубить смельчака. Конечно, емкий смысл стихотворения не сводится к сказанному. Буря на море — это и буря ожесточенных страстей толпы, но это и душевные потрясения самого пловца, от которых он безмерно устал. Этим объясняется финал «Песни» (герой примиряется с трагической участью), который так удивлял Белинского своей кроткой тональностью.
Поэтическое «я» Полежаева (либо эквивалентные ему условные персонажи) — своеобразно детерминировано толпой, более того, оно — самый индивидуальный и самый полномочный представитель этого хаотического, разношерстного «общества». В этом «я» гораздо сильней и ярче выражено стремление массового человека к обособлению и свободе, переходящей в трагическое отчуждение, и стремление к общению, к слиянию с гедонистической толпой и даже к растворению в ее аффективной одержимости. Наконец, оно же — выразитель ее немыслимых колебаний и шараханий между самыми крайними влечениями. Короче говоря, автобиографический (или автопортретный) герой — олицетворение коллективной души массы. И это понятно: ведь окружающая поэта среда — гигантская проекция его субъективного «я». И наоборот: толпа в известном смысле — духовный портрет автора с его расщепленным сознанием и разнонаправленными влечениями. Гипнотизирующее воздействие на него толпы и в том, что в ней он видит полного, «многостороннего» человека, обладающего всевозможными свойствами, тогда как сам он тяготится своей односторонностью.
В итоге и образ автора неизбежно приобретал черты множественного, многоролевого, колеблющегося человека. И если толпа — это исполинский хамелеон, то и ее главный представитель выглядит как некий оборотень.
С чертами «оборотничества» автобиографического (шире — лирического) героя поэта мы уже отчасти сталкивались в «Сашке». Эффект оборотничества многократно прослеживается в оде «Гений».[22] Оно определяет решающие сюжетные ходы в «Имане-козле»: нищий оборванец Абдул внезапно делается богачом, облекаясь в роскошные парчи, а служитель аллаха, напялив шкуру козла, выдает себя за посланца ада. Мотив переодевания (он очень важен и в «Сашке») — показатель того, сколь слабо ощущал Полежаев стабильность социальных и других ролей.
Наглядный пример другого — нравственно-психологического — оборотничества являет одно из самых поразительных стихотворений — «Провидение» (1828). Оно отражает пессимизм и ожесточение поэта в период его заключения в каземате Спасских казарм — настроения, которые моментально были уничтожены благой вестью об освобождении. Сначала герой стихотворения — «отступник мнений своих отцов», «с душой безбожной», одержимый нечеловеческой гордыней, враждебный «небу», что позволяет поэту отождествить его с самим Люцифером, то есть Сатаной. Далее происходит нечто странное. Статус могущественного повелителя адских духов вдруг резко понижается, и он оказывается «в когтях чертей», которых именует теперь своими «подземными братьями». Попав в разряд низших духов, герой уже ощущает себя не столько служителем зла, сколько страдающим существом, для которого пребывание в адской тьме непереносимо. В этом месте стихотворения читателя поджидает еще одна неожиданность: бессмертный дух жаждет избавиться от мук посредством… самоубийства, то есть он незаметно становится смертным человеком. А когда это решение созревает окончательно, то адская мгла (теперь это уже просто подземелье — тюрьма) рассеивается: милосердный бог извлекает несчастного узника из тьмы, оживляет его «остов могильный»:
Так демонический герой, пройдя ряд ступеней в своем преображении, становится приверженцем творца.
К распространенным приемам оборотничества в лирике Полежаева надо отнести переключение персонажа из категории условных или условно-фантастических образов в реальный автобиографический образ. С предельной наглядностью этот прием выражен в «Живом мертвеце»: фантастический выходец из могилы во второй части стихотворения непосредственно идентифицируется с авторским «я».
С оборотничеством непосредственно смыкается другой, столь же характерный для Полежаева прием обрисовки персонажей, обусловленный пониманием человека как совокупности одномерных лиц. Вспомним портрет Николая I в «<Узнике>». Полежаев видел царя в нескольких шагах от себя. Он мог бы воспользоваться в своем памфлетном портрете кое-какими реальными впечатлениями. Но поэт создает «гибридный» образ императора, составленный из имен людей, имеющих негативный нарицательный смысл, подключив к ним еще и чудовищного удава. В результате получилось: «Второй Нерон, Искариот, Удав бразильский и Немврод».
Еще более показателен суммарный образ цыганки в одноименном стихотворении. Поэт видит свою героиню идущей «перед толпою на широкой площади́»:
Полежаевский портрет цыганки в свое время поставил в тупик А. В. Дружинина. «Читатель, — писал он, — даже не может дать себе отчета, какого рода цыганку описывает поэт — молода или стара эта цыганка… Поэт даже как бы нарочно запутывает представления; сладостные речи у него выходят страшнее ударов сечи, дивная жена имеет в глазах разбежавшиеся искры наглости… а в результате сам читатель сбивается с толку и не может решить, о ком говорено было поэтом: о прекрасной ли девушке цыганского племени или о мрачной ведьме из того же народа».[23] В своей придирчивой критике стихотворения с позиции художественного подобия жизни Дружинин довольно верно передал суть этого мозаичного, множественного, но отнюдь не индивидуального образа. Полежаевская цыганка — суммарный образ разных женских типов цыганского племени. В этот зыблющийся (и тоже оборотнический) портрет введены черты и цыганки — вещей предсказательницы судьбы, и молодой темпераментной артистки, и нескромной прельстительницы.
Пребывание в таком странном мире, внезапно меняющем свой облик, где необозримые человеческие множества (а множественность сродни неопределенности, неоднородности, хаотичности) сами не ведают, какие события они могут развязать, отдавало его во власть неведомых сил. А это влекло за собой мистификацию действительности.
Богоборческие идеи, столь ярко сказавшиеся в шестой главе «<Узника>», все же не избавили поэта от некоторых рудиментов религиозного сознания. Мысль о том, что «система звезд, прыжок сверчка, Движенье моря и смычка» — созданья «творческой руки», то есть что бог — зодчий природы, отнюдь не оспаривается в этом произведении. В контексте других стихотворений («Ожесточенный», «Осужденный», «Атеисту», «Отчаяние») природа и бог — понятия смежные, если не тождественные. В «Отчаянии», например, природа мыслится как прямой заместитель бога, причем здесь ей приписана даже божественная миссия воскрешения мертвых. В этом можно усмотреть признаки тяготения Полежаева к пантеистическим воззрениям, но не более того. Ведь поэт не раз обращался к природе как антропоморфному и разумному существу, способному покарать, понять и простить его.
Привлекает внимание тот факт, что стихи Полежаева густо насыщены персонажами христианской мифологии (тот же бог-творец, сатана, ангелы, архангелы, демоны, добрые и злые духи). Потребность в широком использовании этих персонажей нельзя свести к чисто художественной стороне дела.[24] Поэт действительно ощущал себя пленником могущественных сил, властно распоряжавшихся его внешней и внутренней жизнью. В различных наименованиях, которые присваивались этим силам, проглядывает величайшая неуверенность поэта в своем завтрашнем и даже сегодняшнем дне. С этим связана необычайно подвижная в его стихах иерархия богов — следствие отхода от традиционного понимания судьбы, широко отразившегося в поэзии ближайших предшественников и современников Полежаева. Надо полагать, первый из русских поэтов, он возвел судьбу в ранг верховного божества. С точки зрения мировоззренческой здесь не было ничего оригинального. Подобное понимание судьбы типично для массового человека, которым манипулируют неясные ему социальные силы и которым он приписывает удачные для себя или неудачные комбинации обстоятельств. В период начавшегося угасания религиозной веры, — а таким периодом, несомненно, была эпоха Полежаева (вспомним, что никогда не писалось столько антиклерикальных стихов, как в то время), — судьба обретает автономию и всевластие, чуждые христианскому вероучению, в котором она всегда трактуется только в качестве орудия миродержавного промысла. Антропоморфный бог-вседержитель уступает место безличному, слепому и оборотническому «богу» — судьбе. Этот процесс размывания религиозного сознания и отразился в стихах Полежаева.
Показательно в этом смысле стихотворение 20-х годов «Рок», черты своеобразия которого особенно наглядно проступают в сравнении с одноименным стихотворением Языкова (1823), где рок наделен однозначной характеристикой. Это — «ангел злодеянья», «посол неправых неба кар». В стихотворении Полежаева рок — псевдоним капризно изменчивой судьбы, совершенно безразличной к обитателям земли. Он не только губит, но и милует, правда, тоже без всякого разбора. Его жертвы и фавориты — абсолютно случайны. Рок избавляет от костра плененного царя Креза, возносит на вершину славы ничтожного раба-гладиатора, умерщвляет всемогущего Кира, дарует России «ефрейтора-императора». Выходит, что в слепоте и безразличии рока все же таится и возможность справедливых, благих решений.
О двойственном, предательски изменчивом поведении судьбы в отношении к себе Полежаев говорит, как бы подводя итог своему плаванию по волнам моря житейского, в стихотворении «Красное яйцо» (1836). Очень редко судьба «улыбалась» ему. И тогда в ней обнаруживались проблески добра и разума. В таких случаях она превращалась в обычного бога — небесного филантропа («Провидение») или в «доброго гения» («Мой гений») — тоже небесного патрона, олицетворявших милостивую волю судьбы. Поскольку же всякого рода злоключений и душевных терзаний поэту хватало с избытком, постольку злая воля — теперь уже слепой, коварной судьбы, соответственно переименованной в «злого гения» или демона, — ощущалась как фатальная неизбежность. Роковая обреченность полежаевского автопортретного героя обычно заранее предуказана зловещими предзнаменованиями, визионерством, мрачными предчувствиями. В этом легко убедиться на примере таких стихотворений, как «Цепи», «Осужденный», «Негодование», как поэма «Видение Брута», где исполинский призрак предсказывает смерть герою.
Следует отметить, что враждебные себе потусторонние силы автобиографический герой Полежаева ощущает то постоянно действующими, то периодически возобновляемыми. Случается, что этот герой вообще избавлен от каких бы то ни было посторонних влияний. Иногда все эти точки зрения уживаются в одном произведении, как, например, в «Осужденном». Здесь в полежаевском герое выступают черты суверенной, ответственной за все содеянное личности, но, наряду с тем, трагический путь жизни осужденного осмыслен и как предопределенный свыше. Причина подобных колебаний в том, что поэт меньше всего был похож на укротителя собственных страстей и влечений, которые и провоцировались в нем обстоятельствами жизни, и возникали совершенно спонтанно — внутри его «я», но так, словно эта одержимость страстями навязывалась ему чужой таинственной волей. Отсюда двойственность нравственной самооценки героя, когда он то берет всю ответственность на себя, то, напротив, настаивает на своей невиновности. Так, в «<Узнике>» поэт не раз объясняет свои злоключения волей «слепого свирепого рока». Но это не помешало ему в конце произведения признать все обрушившиеся на него беды достойным возмездием за совершенное им преступление — неблагодарность в отношении к родному человеку и благодетелю. «Моя вина Ужасной местью отмщена!» — горестно восклицает поэт-арестант. Хотя вопрос об инициаторе возмездия здесь не поднимается, но мысль о существовании верховной нравственной инстанции, творящей свой справедливый суд, проглядывает между строк. В других же стихотворениях болезненно встревоженная совесть поэта и ожидание наказания непосредственно восстанавливали бога в правах верховного блюстителя нравственности, как в этом нетрудно убедиться на примере того же «Ожесточенного».
Подобная противоречивость находит объяснение в распадении автобиографического героя, который изолированно рассматривает разные «части» своего «я» в отношении к одинаково прискорбным обстоятельствам жизни.
В контексте Полежаевской поэзии весомо звучат слова из «Песни погибающего пловца»: «Сокровенный сын природы». Да, «сын природы» был с избытком наделен ее стихийными силами — разрушительными страстями, которые в ряде стихотворений непосредственно проецируются на бурные явления природы («Море», «Водопад», «Черные глаза» и другие), превращаясь в метафорические образы этих страстей. Тем самым природа в восприятии поэта, не отрицавшего в ней предустановленного начала божественного порядка, открывалась ему, в нем самом, и своей второй сущностью — как воплощение демонических сил разрушения и хаоса. Не случайно большинство картин природы в стихах Полежаева — не «пейзажи», а метафоры душевных потрясений и острейших внутренних коллизий.
Вскоре после выхода Полежаева из тюрьмы Московский пехотный полк, куда он был переведен, получил предписание двигаться на Кавказ. Несмотря на победоносное завершение русско-персидской (1826—1827), а затем и русско-турецкой (1828—1829) войн, обширная территория Дагестана и Чечни становится ареной стремительного роста горского освободительного движения, назревавшего еще с середины 1820-х годов. Разрозненные многочисленные народности и этнические группы края, издавна враждовавшие, объединяются для совместной борьбы против могучей северной державы. Идеологической базой этого сплочения послужил мюридизм — одно из наиболее фанатичных учений мусульманства. Мюрид по первому призыву своего духовного вождя имама обязан был бросить дом, семейство и не щадить жизни в войне с гяурами.
В 1829 году имамом Дагестана и Чечни был провозглашен Гази Мухаммед, родом из аула Гимры. Он подчинил своему влиянию койсубулинские аулы, расположенные вдоль реки Аварское Койсу, среди которых находился и названный аул. Встревоженная организованными выступлениями горцев, царская военная администрация направила в мае 1830 года в этот район сводный отряд генерал-лейтенанта Р. Ф. Розена. Койсубулинская экспедиция могла стать первым боевым крещением Полежаева, но цель ее не была достигнута: проникнуть к Гимрам с высоты исполинского горного массива генерал не рискнул, удовлетворившись заключением формального перемирия.
На Кавказе испорченная политическая репутация Полежаева и положение разжалованного скорее пошли ему во благо, чем во вред. Другой генерал — А. А. Вельяминов, сподвижник и друг А. П. Ермолова (в 1826 году удаленного с Кавказа Николаем 1), унаследовал от своего бывшего шефа гуманное обращение с лицами, высылавшимися властями на Кавказ «для исправления». Сочувствуя опальному поэту, Вельяминов брал его в походы, чтобы представить к повышению. В апреле 1832 года благодаря инициативе Вельяминова Полежаев был произведен в унтер-офицеры и одновременно восстановлен в правах дворянина.
На Кавказе Полежаев провел около трех с половиной лет (с июня 1829 года по январь 1833 года). Обилие разнообразнейших впечатлений от девственной природы этой страны, от внезапной перемены обстановки, неизбежной во всякой войне, а в местных условиях особенно частой, наконец, глубоко волнующие впечатления от сражений, — от всего этого поэзия Полежаева обрела необычную для него широту творческого диапазона. Об этом красноречиво свидетельствуют поэмы «Эрпели» (1830) и «Чир-Юрт» (1831), занявшие особо важное место в творчестве Полежаева и — более того — в русской поэзии. Среди поэтических произведений на батальные темы до сих пор не было примера претворения в стихах столь богатого документального материала. «Эрпели» и «Чир-Юрт» были напечатаны отдельным изданием вслед за «Стихотворениями» (1832) в том же 1832 году.[25]
В последние два десятилетия в нашем литературоведении делались попытки представить кавказские поэмы сочинениями, недостойными Полежаева, который будто бы в ложном свете изобразил горское повстанческое движение, не понимая колониального характера политики царизма на Кавказе.
Кричащий антиисторизм такого обвинения очевиден: для современников Полежаева — в данном случае уместно вспомнить о таких людях, как Пушкин, Грибоедов, декабристы, — вопрос о необходимости присоединения Кавказа к России не был дискуссионным. Декабристское и вообще гражданское вольнолюбие той эпохи вполне уживалось с идеей первенства России на исторической арене. Декабрист М. С. Лунин, полемически заостряя свою мысль, писал даже, что «в политическом отношении взятие Ахалцыха важнее взятия Парижа».[26] Иными словами, позиции России в Европе зависели от прочности ее положения на Кавказе. Стоит напомнить в этой связи, что в «проконсуле» Кавказа А. П. Ермолове, не стеснявшемся крутыми мерами в усмирении непокорных аулов, декабристы видели одного из возможных лидеров дворянской оппозиции и революции. Того же Ермолова они считали самой подходящей фигурой, способной возглавить ополчение для помощи восставшим в 1823 году грекам против турецкого ига (кстати, и Ермолов, и борьба за свободу Греции упоминаются в «Чир-Юрте» в самом положительном смысле). Всем мало-мальски государственно мыслящим людям тогда было ясно, что исключение Кавказа из сферы интересов России привело бы к его захвату Турцией, Персией или к разделу края между ними с помощью тех же европейских держав.
Страдает явным преувеличением и сравнительно недавно высказанный Полежаеву упрек в том, что он обрисовал горцев «одними черными красками». Между тем когда поэт говорит о так называемых «мирны́х» жителях аулов, то в его искреннем добродушии трудно усомниться. Солдаты, изображенные в «Эрпели», весьма далеки от националистических предрассудков, в их поведении нет и намека на какое-либо чувство превосходства над местным населением. К тому же значительное место в «Чир-Юрте» уделено изображению удальства и неустрашимости горских джигитов. Посвященный этому фрагмент, начинающийся стихом «Смотрите, вот они толпа́ми», — один из лучших в поэме.
Осуждение колониальных и вообще захватнических войн — мораль, вошедшая в силу лишь в конце XIX века. Но как будут выглядеть наша история первой половины XIX века и ее деятели, если мы станем их судить с позиций современного гуманизма? Почему бы тогда и Пушкина не объявить певцом колониализма — ведь в послесловии к «Кавказскому пленнику» он решительно высказывается за полное усмирение Кавказа? Спору нет: ограниченность взгляда Полежаева на кавказскую войну продиктована не только условиями времени, но и его собственной субъективной позицией. Это более всего сказалось в памфлетно-гротесковой характеристике такой выдающейся личности, как Кази-Мулла, что во многом вытекало из общей концепции «Чир-Юрта». Но нельзя не заметить и того, сколь неутешна печаль поэта «на страшном месте пораженья», когда он видит распростертые тела искалеченных людей, когда он представляет себе плачевную участь лишившихся крова жителей аула, обреченных на скитания по диким местам горной страны. В конце поэмы всю вину за «кровавый пир» Полежаев перекладывает на имама, тем самым реабилитируя жертвы его «коварства» и «обмана». Поэт увидел в Кази-Мулле лишь проворного честолюбца и хитреца, с помощью ислама раздувшего пламя войны с гяурами и притом усердно пекущегося о собственной безопасности. Реальный Кази-Мулла вовсе не был ни сознательным обманщиком, ни таким неудачным воителем, как это явствует из кавказских поэм.[27] Но сходство литературного героя с прототипом — не обязательный критерий художественной правды.
Другая причина негативного отношения Полежаева к восставшим — их самоубийственное поведение. Не веря в победу горцев, ринувшихся в огонь войны с могущественной державой, он протестует против бессмысленного кровопролития. Можно считать это убеждение односторонним, но ему также нельзя отказать в гуманизме.
Нетрудно догадаться, что у автора кавказских поэм были свои личные причины к резким выпадам против Кази-Муллы и развязанной им войны. В самом деле, к чему могли привести поэта длительные, изматывающие странствия с полком по голым степям, горным вершинам и ущельям, в жару и в мороз, в любое время суток, нервное перенапряжение, угроза заболевания, ранения и смерти? Угрозы эти были тем более очевидны, что в лице горцев русское воинство встретило достойного противника, чье мужество, самоотвержение, ловкость и находчивость в боях удивляли видавших виды ветеранов. Неудивительно, что ратоборство с такими бойцами, которых генерал-лейтенант Вельяминов назвал «совершенными героями»[28], считалось почетным делом и служило своего рода аттестатом храбрости.
Объективность требует указать и на то, в чем поэт был ниже интеллектуально-нравственного уровня своих выдающихся современников. Зная о том, что многие старейшины и феодалы Северного Кавказа (начиная с самого крупного из них — шамхала Тарковского), признали вассальную зависимость от российского императора, Полежаев вообще отрицал право местного населения сражаться за свободу родных гор и степей.
И наконец, самое главное: сосредоточившие в себе богатейший познавательный материал (в чем сказалось новаторство Полежаева), «Эрпели» и «Чир-Юрт», хотя они и написаны под диктовку действительности, — не только документальные, но и художественные произведения, обобщающий смысл которых далеко выходит за рамки кавказского материала, произведения с уникальной структурой, образующие особый, оригинальный мир творчества.
«Эрпели» и «Чир-Юрт» заполнили обширный пробел, образовавшийся в развитии военно-героической темы в поэзии, где она была представлена лишь эпизодически (картина полтавского боя у Пушкина) и притом представлена исключительно на историческом или легендарно-историческом материале (например, некоторые «думы» Рылеева, «Мстислав Мстиславич» П. А. Катенина). Заслуга Полежаева заключается и в том, что он показал современную войну, с применением современного оружия и тактики, войну, в которой главными героями были сражающиеся массы людей. Читатель слышит в этих поэмах гулкую поступь тысячной солдатской рати, он ощущает ее горячее дыхание, физическое изнурение, доходящее до отупения, когда все равно куда идти — «в огонь иль в воду» («Эрпели»), ощущает ее монолитную собранность перед лицом опасности, он также видит ее в часы досуга, отрешенной от всяких тревог и забот, и многое другое.
Современный подход к теме заключался также в том, что поэт лишил ее исключительно батального содержания, показав войну в разнообразных, в том числе и будничных, проявлениях. В этом сказалась реалистическая устремленность поэм, все же не ставших явлениями реалистического искусства, ибо скрепляющим каркасом этих произведений по-прежнему оставалась генеральная для всего творчества Полежаева схема устройства бытия: изолированная личность (то есть автобиографический либо автопортретный герой) и обезличенное бесчисленное множество чужих ему людей. Правда, эта схема здесь намного усложнилась, обросла богатейшим жизненным материалом, подчерпнутым из самой действительности. Однако верность этой схеме, сужая познавательные возможности поэта, исключала более полное и многостороннее изображение человеческих связей, включающее и отношения индивидуальности к индивидуальности.
В кавказских поэмах Полежаев рассказывает о военных операциях как их свидетель и участник, но он не довольствуется ролью правдивого рассказчика, не ограничивается художественным претворением фактов. Поэт изображает и себя в качестве действующего лица. Более того, автобиографическому персонажу поэм уделялось почти такое же внимание, как и деяниям воюющих сторон! Подобное новшество шло вразрез с традициями батальной темы в поэзии. Автор, согласно им, просто не имел права ни при каких обстоятельствах заслонять своей фигурой важность столь ответственной, общезначимой темы.
Авторское «я» или автобиографический герой были довольно распространенным явлением в поэмах с иным тематическим наполнением. Опыт Пушкина в «Евгении Онегине» с его разветвленной системой лирических отступлений, безусловно, отразился на кавказских поэмах. Однако многочисленные фрагменты поэм, написанные «от первого лица», по своему содержанию далеко выходят за рамки лирических отступлений. Дело не только в том, что автобиографический персонаж Полежаева обладает повышенной самоценностью — он обрисован в определенной окружающей обстановке, а в «Эрпели» наделен к тому же и определенным внешним обликом; у него есть свое прошлое, свои личные сегодняшние интересы, свои думы о будущем. Главное же, что сообщает этому персонажу своеобразие, — его внутрисюжетное положение. Впрочем, тут была одна тонкость, очень интересная и существенная. Автор и присутствует в сюжете произведений, и вместе с тем отсутствует. Чтобы уяснить необычность его положения, необходимо составить представление об общих композиционных принципах поэм.
В «Эрпели» и «Чир-Юрте» отчетливо прослеживается их сюжетно-событийная канва, многократно испытанная в народном и литературном героическом эпосе: сборы ратников на войну, препятствия, одолеваемые ими в пути, неожиданные приключения, действия полководцев, осада и взятие вражеских крепостей — таковы обычные слагаемые этой сюжетной схемы (по своему труднодоступному положению и оборонительным сооружениям Чир-Юрт по сути дела и был настоящей крепостью. А в «Эрпели» захвату крепости соответствует штурм громадной обороняемой повстанцами горы, надежно прикрывавшей все подступы к главному очагу восстания).
Но традиционная эпическая ткань поэмы, во-первых, прослоена сценами и картинами мирного лагерного быта воинов и быта горских селений. А во-вторых, эта ткань прерывается авторскими монологами. Так вот, тонкость заключается в том, что автобиографический персонаж совершенно исчезает из поля зрения читателя в батальных эпизодах и в приравненных к ним эпизодах борьбы с природными препятствиями. Такое самоустранение этого персонажа молчаливо подразумевало его присутствие в наступающей и сражающейся массе воинов, в которых он терялся. Читатель знает, что поэт в гуще этой массы, хотя ни с кем из товарищей по оружию он не общается, а те, в свою очередь, его не замечают.
В результате изображенные в «Эрпели» и «Чир-Юрте» эпические события могут быть восприняты как часть автобиографии и духовного опыта сочинителя, а в рамках эпического повествования те же автобиографические фрагменты будут выглядеть как предельная детализация воюющей человеческой массы, то есть читатель увидит в них песчинку, рассмотренную через увеличительное стекло, ставшую индивидуальностью, а в определенном смысле и олицетворением духа враждующих сторон.
Таким образом, мы приходим к заключению о расщеплении автора кавказских поэм на внеличного повествователя, которому доверен рассказ о самых драматических, самых ответственных эпизодах, и на автобиографического персонажа. Между ними налицо разительное несоответствие в ценностных установках. Автор поэм — певец воинской доблести и чести, победоносной отечественной рати, глашатай истины и справедливости. В автобиографическом персонаже преобладают черты человека, чуждого военной профессии, войне и тем ценностям, носителем которых выступает автор.
В «Эрпели» перед читателем как бы воскресает образ Сашки, но не московского озорника, а петербургского — записного франта и бульварного кавалера. Свойственный ему эпикуреизм воспитан в нем привольем и комфортом столичной жизни господ. Нетипичность этой фигуры, одетой в солдатскую шинель, но все еще живущей в своем эпикурейском прошлом, более чем очевидна. Между тем в самом общем плане гедонизм этого персонажа соотнесен с тягой уставших солдат к сладостному безделью, вкусной пище, болтовне «за квартой красного вина», развлечениям со станичными девицами. Показательно, что эпикурейская тема первой главы поэмы подхватывается во второй, где она привязана к автобиографическому персонажу и коллективному адресату этой главы — студенческой, по преимуществу, молодежи Москвы.
В «Чир-Юрте» трагическая обреченность автобиографического персонажа непосредственно проецируется на защитников горской твердыни. В мятежных страстях, которыми одержимы повстанцы, Полежаев видит помрачение разума — слабость, изведанную им на собственном горьком опыте, в чем он и признается в своих скорбных монологах, кстати говоря, беспощадно самокритичных, ибо почти такому же обличению подлежал и «неприятель». Не случайно упреки, которыми поэт осыпает горцев, укоряя их в безрассудстве, злобе, мстительности, «наглой черноте», он распространяет и на самого себя. Это о нем сказано с осуждением, что ему «знакомы месть и злоба — Ума и совести раздор — И, наконец, при дверях гроба Уничижения позор», что все хорошее в жизни он в «безумстве жалком потерял».
Как отмечалось, в лирике Полежаева самообличительные тирады нередко сопровождались пылкими заверениями в своей невиновности. В «Чир-Юрте» этого нет и не могло быть: отрицание виновности автобиографического героя означало бы почти то же самое, что оправдание мятежного нрава горцев, в которых этот герой видел свое утысячеренное «я».
Необычная структура кавказских поэм и расщепление авторского облика находят объяснение в жизнетворческом пафосе этих произведений. Жизнетворчество — один из активнейших стимулов развития романтического искусства, удаляющегося от порочной и презренной действительности в сферу возвышенных идеалов, которые должны тем не менее послужить переустройству этой же самой действительности. Романтический художник — строитель лучшего будущего, прообраз которого видится ему в его грезах и творческих исканиях. В стихах Полежаева (не только в кавказских поэмах!) объектом жизнетворчества становится сам поэт. Он только и делает, что пишет свой портрет, стараясь запечатлеть в нем всю возможную многосторонность своего духа. Поэзия — средство пересоздания и расширения его «я», средство приобщения к действительности, болезненная отчужденность от которой была для Полежаева глубоко жизненной личной проблемой. Решая эту проблему, поэт не может обойтись без того, чтоб не увидеть себя в качестве героя документального произведения, погруженного в кипящий поток жизни, окруженного плотной человеческой средой.
Жизнетворческий потенциал поэм усиливался благодаря тому, что их автобиографический персонаж наделялся довольно широкими полномочиями. Дело в том, что время от времени он подменяет автора — эпического стихотворца, превращаясь в поэта-репортера, строящего свой рассказ с места происшествия, «по пятам событий». В поэмах, таким образом, попеременно чередуются две авторские позиции в освещении различных перипетий походной жизни воинов, которым соответствовали и два художественных пространства. Всеведение автора, охватывающего своим взором события в их связности и широкой перспективе, сменялось, как в этом легко убедиться на примере «Эрпели», суженной, ограниченной точкой зрения автора-репортера, которому неясен подлинный смысл происходящего и который теряется в догадках по поводу увиденного и услышанного. Кроме того, на тесноту кругозора обрекала поэта-солдата его принадлежность к «нижним чинам», которым не дозволялось знать ни о тактических замыслах начальства, ни о сложившейся военной ситуации. Тем не менее подобная суженность взгляда позволяла приблизить «объектив» повествования к солдатскому быту, выхватить и запечатлеть многие его подробности, на которых не мог остановиться масштабно мыслящий эпический автор.
Удвоение автора кавказских поэм (или, что то же самое, расщепление авторского сознания) отвечало неудержимой внутренней потребности Полежаева — его жажде духовной и творческой свободы. Ведь перебегание от одной позиции к другой каждый раз освобождало его от диктуемых этими позициями условностей, от их идейных и художественных установок.
Раздвоение авторского сознания в кавказских поэмах сказалось и в противопоставлении художника живому человеку. Называя себя в «Чир-Юрте» «питомцем Аполлона», поэт, не равнодушный к авторской славе, признается в том, что хотел бы сравняться с самим Байроном в мастерстве изображения кровавых сеч и их умопомрачительных последствий. Он поглощен своей миссией певца бранных подвигов, старающегося увлечь читателя картинами войны и кавказской природы. И это обязывает его соблюдать требования художественной логики, мастерской чеканки стиха, следовать определенным традициям. Но тем самым он ощущает себя в тисках художественной систематики. Замкнувшись в организованном канонами искусстве, Полежаев сталкивается в нем с… новым отчуждением своего «я». И тогда его захватывает бунт против профессиональной поэзии. Чувство освобождения от утомительной дисциплины мышления выливалось в бравурную болтовню, неуместную шутливость и ернический тон. «Питомец Аполлона» уступал место незадачливому стихотворцу (он же и автобиографический персонаж), равнодушному к своей литературной репутации, даже не уважающему свой талант, называющему себя поставщиком «галиматьи». Такой образ поэта-карикатуриста появляется в конце седьмой главы «Эрпели». Кстати, в этой главе восхождение на гору ассоциировалось с восхождением духовным, словно речь шла о подъеме на Парнас. Отсюда патетическая одержимость автора, перенесенного в «страну ужасной красоты». Наоборот, спуск вниз, «к жителям земли», приводит к утрате высокого поэтического настроя, а с ним и художественного мастерства, к появлению бесцветных, небрежных и корявых словосочетаний. В сущности, художественная неровность обеих поэм обязана своеобразной природе поэтического дарования Полежаева. Любопытную декларацию «своевольства», призванную оправдать перепады в уровне художественного мастерства, находим в «Чир-Юрте», где Полежаев извиняется перед друзьями-читателями за то, что важность рассказа «некстати» провоцирует его на «шутку и проказу»:
И далее:
Замена одного авторского облика другим — прием, родственный феномену оборотничества, печать которого лежит на всей художественной ткани кавказских поэм. «Эрпели» и «Чир-Юрт» — произведения удивительных и притом вполне реальных метаморфоз персонажей, всякого рода «качаний» их от одной позиции к другой, обманутых ожиданий и сюрпризов. Интересно в этой связи превращение автобиографического героя в «Чир-Юрте». Мы уже знаем, что это герой переживаний, весь ушедший в свое личное горе, окованный «цепями смерти вековой», словом — вариант «живого мертвеца». Тем не менее этого мрачного скитальца Полежаев одним махом превращает в беззаботного эпикурейца. Как бы забыв о своей неисцелимой скорби, автобиографический герой является на многолюдный базар в праздник байрама в образе веселого фланера, жадно разглядывающего сборище торговцев, красу местных нарядов, манящие взор товары Востока. В добавок ко всему он вскользь упоминает и о своем невинном флирте с девушкой-горянкой, разбившей купленную им на этом базаре глиняную трубку.
Неоднократные превращения наяву происходят с коллективными персонажами — воюющей массой, чьи настроения придают ей совершенно разные обличия, а настроения эти колеблются от антигероических до воинственного энтузиазма (это касается и русских воинов, и горцев). Целая серия превращений происходит с коллективным адресатом «Эрпели». Сначала (во второй главе) это любители «нагой природы красоты», потом воспитанники Московского университета, затем их всех заменяет только один представитель этой молодежи — «любезный дружок», которого поэт «переселяет» к себе на Кавказ и ставит во внутрисюжетное положение. В последующих главах адресат поэмы — те же друзья — далекий и множественный. В шестой главе автор обращается к разнополым лицам — двум совсем инфантильным молодым людям, которых он надеется лишь усыпить своими стихотворными «записками». А в последней главе автор оказывается в кругу друзей, которых он также переносит на Кавказ и которым досказывает финал похода к Эрпели в форме устной импровизации.
Наконец, феномен оборотничества сказывается и на сюжетостроении поэм. «Чир-Юрт» распадается на две песни.[29] Их водоразделом не случайно служит эпизод сорвавшейся переправы отряда Вельяминова через глубокий и бешено мчащийся Сулак (кстати сказать, это едва ли не лучший эпизод произведения). Серьезная неудача русского войска вызывает взрыв агрессивного энтузиазма среди горцев Чир-Юрта, подогретый неистовыми пророчествами Кази-Муллы о неизбежной гибели русских. Но в начале второй песни вкратце сообщается об успешном форсировании реки в другом месте. В данном случае река, как и другие природные стихии Кавказа, выполняет в поэме функцию действующего лица. Сначала она покровительствовала горцам, даже позволила Кази-Мулле благополучно умчаться по ней на челноке перед самой атакой на Чир-Юрт. Но защитница горцев стала их могилой.[30] Спасаясь от преследователей, воины и мирные жители Чир-Юрта бросались в ледяные кипящие волны реки и погибали в них.
Кавказские поэмы — произведения многочисленных и напряженных контрастов. Принцип контраста был заложен в основе каждой из них. Достаточно сказать, что в «Эрпели» и «Чир-Юрте» произошло пересечение обоих миров творчества Полежаева — возвышенного романтического и приземленно-бытового. Это скрещение, предвестием которого был, несомненно, «<Узник>» (1828), привело к образованию третьего, смешанного мира творчества поэта, где романтизм и бытописание, все еще не свободное от натуралистических тенденций, приобрели невиданную в стихах поэта широту выражения, вызванную изобилием охваченного в поэмах документального материала. Именно он побуждал Полежаева к романтической трактовке героически сражающихся масс, трагических переживаний автобиографического персонажа, грозной и могучей природы Кавказа, которая, наряду с чисто эстетической и сюжетной функциями, обретала еще метафорическое значение разрушительных страстей и величайшей дисгармонии человеческого духа. То же можно сказать и о чисто бытовых картинах, в бо́льшей мере присущих «Эрпели», чем «Чир-Юрту», что обусловлено прежде всего разницей в сюжетах поэм, одна из которых лишена кровавой развязки. В этой сфере Полежаеву также предстояло сделать шаг вперед в сторону освоения различных манер бытописательной поэзии и ее традиций.
Третий мир творчества Полежаева мог сложиться лишь в результате преломления различных жанрово-стилистических традиций, достаточно специфических и порой трудносочетаемых (такова несочетаемость двух во многом полярных жанров — оды и элегии).
Тема воинской доблести, батальные эпизоды потребовали от Полежаева обращения к жанру военно-героической оды с характерным для нее прославлением победоносных армий, вождей и полководцев. Поэт по мере необходимости использует разные стороны одического жанра: например, гимн воинской славе вообще — таким торжественным запевом открывается «Чир-Юрт». С ориентацией на одическую баталистику выполнены также картины битв и борьбы с природными стихиями.
Пламенный пропагандист и теоретик оды В. К. Кюхельбекер, между прочим, ценил ее за то, что она «торжествует о величии родного края, мещет перуны в сопостатов, блажит праведника, клянет изверга»[31]. Полежаев почти сполна осуществил в кавказских поэмах (особенно в «Чир-Юрте») программу патетической оды, отразив разные ее аспекты в различных фрагментах поэм. Например, в ключе оды обрисован сжатый портрет А. П. Ермолова, отчасти генерала Вельяминова. А в финале «Чир-Юрта» находится громогласная инвектива против Кази-Муллы (она начинается стихом «Приди сюда, о мизантроп»), в сущности, исчерпывающая программу оды.[32]
Авторская исповедь в «Чир-Юрте», распавшаяся на ряд фрагментов, почти повсюду строится с оглядкой на жанр элегии, с присущими ему пессимистической трактовкой жизни как добычи смерти и соответствующей минорной тональностью. Элегические куски поэм Полежаев неоднократно стыковывает с одическими. Так, одическое вступление к «Чир-Юрту» вскоре сменяется элегией, герой которой исповедуется в своих несчастьях. Подобные же элегические куски неоднократно вклиниваются в патетическое описание боя под Чир-Юртом.
Можно заметить также, что значительную часть текста в «Эрпели» и «Чир-Юрте» — собственно эпическое повествование — отличает несколько взвинченная и ускоренная манера рассказа, свойственная героической поэме в эпоху ее романтической модернизации.
Что касается фрагментов с бытовым содержанием, то в них прослеживаются приметы таких устоявшихся жанров, как стихотворная бытописательная новелла, ироикомическая поэма, сатира, дружеское послание, открывавшие широкие возможности для вторжения в стих обиходной разговорной речи.
Монтаж столь различных жанровых блоков в кавказских поэмах, обычно подчиняющийся принципу контрастного примыкания, приводит к выводу, что «Эрпели» и «Чир-Юрт» — уникальные в русской поэзии конгломераты различных поэтических жанров.
После того как в октябре 1832 года солдаты, предводительствуемые генералом Вельяминовым, взяли штурмом оплот мюридов Гимры, где нашел свой конец имам Кази-Мулла, Московский полк через два месяца был отозван с Кавказа. За участие в Гимринской операции унтер-офицер Полежаев был представлен Вельяминовым к производству в прапорщики, но «высочайшего соизволения» на то не последовало.
Летом 1833 года Полежаев с полком прибыл в Москву. В том же году ему удалось издать новый сборник стихов «Кальян». Стихотворением «Отрывок из послания к А. П. Л<озовском>у» поэт прощается с кавказской темой, не оставившей почти никаких следов в его дальнейшем творчестве. Четвертая книга стихов, «Арфа» (подлинное авторское название — «Разбитая арфа»), подготовленная к печати в 1834 году, была запрещена цензурой и вышла уже посмертно, в 1838 году. Главное место в ней заняла поэма «Кориолан», созданию которой предшествовало важное событие в биографии автора.
Служба в Тарутинском егерском полку, куда Полежаев был переведен в сентябре 1833 года, привела его в г. Зарайск (Рязанской губернии). Здесь весной 1834 года случай столкнул поэта с человеком, сыгравшим пагубную роль в его жизни, о чем Полежаев, видимо, никогда и не узнал. И. П. Бибикову впервые представилась возможность вкусить плоды своего жандармского усердия, когда он увидел благородный облик поэта, прозябающего в нищете и унижении. Бывший губитель, а теперь покровитель Полежаева выхлопотал для него двухнедельный отпуск и увез в июле того же года в село Ильинское (неподалеку от Москвы). Здесь проводило лето семейство Бибикова, радушно принявшее гостя.
Чтобы добиться присвоения поэту офицерского чина, Бибиков отправил А. X. Бенкендорфу письмо, в котором изображал своего протеже совершенно порвавшим с «заблуждениями юности». К письму в качестве оправдательного документа был приложен текст стихотворения «Божий суд», последние три строфы которого, выражавшие «надежду… на милосердие его величества», присочинил автор письма, ибо поэт категорически отказался закончить стихотворение просьбой о прощении.[33] Письмо было предъявлено «монаршему воззрению»… вместе с доносом Шервуда 1829 года, который содержал копии стихов Полежаева, опровергавших заверения Бибикова, будто голос поэта «никогда не звучал против правительства».[34] Заступничество Бибикова постигла полная неудача.
В Ильинском, уютном и ухоженном «дворянском гнезде», поэт удостоился внимания дочери Бибикова — Екатерины, которая нарисовала его портрет.[35] Отзывчивая, обаятельная и совсем еще юная девушка очаровала поэта, посвятившего ей несколько стихотворений, в которых он с вынужденной сдержанностью намекал на свое неравнодушие к ней. Разумеется, нищему бездомному унтер-офицеру надеяться было не на что. По истечении отпуска поэт покинул Ильинское с растерзанным сердцем. Возвращаясь из «земного эдема» в прежний ад ненавистной солдатчины, Полежаев по дороге запил. Он где-то пропадал, его разыскали, водворили в полк. На сей раз это происшествие каким-то чудом сошло ему с рук.
Самым важным итогом пребывания Полежаева в Ильинском явилось стихотворение «Черные глаза». В нем поэт впервые попытался нарисовать портрет живой женщины, точнее сказать — несколько портретов, вставленных в рамку одного произведения.
В этой связи уместно заметить, что Полежаев был не только певцом «пленительных страстей». Ему была доступна и светлая умиленность чистотой девственного создания. Назовем такие стихотворения, как «Ночь», «Мечта» (из Ламартина), «Погребение», «Черная коса». В двух последних поэт как стороннее лицо с чувством боли откликается на смерть юных красавиц. В двух первых он благоговейно лелеет образ почивших возлюбленных, хотя это были условные образы. Наиболее существенно то, что все названные стихотворения объединяет пафос посмертной идеализации женщин, психологически вполне закономерный, ибо смерть уничтожает всякую чувственность, все плотское, нечистое, окружая образы покойниц ореолом непорочной святости. Иное дело — живые женщины в стихах поэта, манящие жгучими соблазнами или проявляющие повышенную инициативу в любви («Ренегат», «Зачем задумчивых очей…», «Призвание», «Эндимион»).
Весьма показательно для поэта маленькое стихотворение «Призвание», перекликающееся с пушкинским «В крови горит огонь желанья…». Самое любопытное в нем — типичная для Полежаева разноголосица чувств: тут и нетерпеливая жажда близости с боязнью ее потерять, и тоска, и предвкушение знойной страсти, таящей в себе нечто жестокое, и ожидание нежности. Какая противоположность стихотворению Пушкина, где царит спокойная атмосфера сладостного и только сладостного упоения в любви!
Разноголосицы чувств Полежаев не избежал и в «Черных глазах». По мнению Белинского, здесь отразился пережитый автором период «идеального чувства». Но эпитет «идеальный» все же недостаточен для понимания стихотворения: его героиня — не только прекрасная фея-небожительница, «существо других миров», она и вполне земная дева, купальщица с пленительной красотой телесных форм. «Идеальность» и «чувственность» не слились здесь в единое целое, хотя впервые у Полежаева они встретились в одном стихотворении.
Главную и вполне очевидную причину крушения своего романа — социальное неравенство — Полежаев обошел, коснувшись этой темы в виде полунамека.[36] Как всегда, в невзгодах своей жизни он винил вмешательство могущественных сил, в данном случае «лихую судьбу», поманившую его грезой неиспытанного блаженства и тут же беспощадно ее уничтожившую.
«Черные глаза» были первым объяснением поэта в любви и прощанием с любимой без надежды продолжить с ней какие-либо отношения. Остановиться только на «идеальной любви» подобно Жуковскому или Козлову Полежаев не мог — для этого надо было поставить в центр своего внутреннего мира прекрасный образ избранницы, продлить существование этого образа в мечтах, поэтически вдохновляться им. Но прошло немного времени, и «нелепый вихрь бытия» развеял образ Екатерины Бибиковой, отразившийся, может быть, еще только в стихотворении «Грусть» (того же 1834 года).
Обращает на себя внимание тот факт, что из десятка стихотворных повестей и поэм, составляющих бо́льшую часть литературного наследия Полежаева, у него нет ни одной с любовным сюжетом, тогда как в эпоху 20—30-х годов этот род поэмы достиг вершины своего развития. Непрочность человеческих связей, отразившаяся во всех мирах творчества поэта, немало усугублялась и тем, что могущественнейшая сила взаимного тяготения людей, соединяющая их в тесные устойчивые союзы — семейные, кровно-родственные и другие, — не проникала в его сознание. «Уз любви я не знал» — откровенно и верно было сказано Полежаевым в «Песни погибающего пловца». Похоже, что в «узах любви» он прозревал утрату свободы духа, ибо какая же всепоглощающая любовь обходится без преданности, чувства долга и служения избраннице? Но в «Черных глазах» (хотя и там автор называет себя «рабом» любви, влачащем ее «цепи») и в предшествующих стихотворениях, адресованных той же Екатерине Бибиковой, можно усмотреть симптом внутреннего обогащения поэта. Предвестием его был перевод «Троянок» Казимира Делавиня (сборник «Кальян»). Трогательный патриотизм женщин покоренной Трои, их верность павшим мужьям, отцам, сыновьям — вот что пленило русского переводчика в кантате французского поэта. Пребывание в Ильинском еще более продвинуло Полежаева в этом направлении. Недаром именно там поэт работал над «Кориоланом» — этапным в его творчестве произведением.
Мысль о том, что самое глубокое чувство родины укоренено именно в женщине, родоначальнице всех видов любви, во многом определила обращение поэта к легенде о Кориолане, рассказанной в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха,[37] откуда и был заимствован сюжет поэмы. Изгнанный из отечества за свои диктаторские замашки, оскорбленный Кориолан стал во главе враждебного Риму племени. Снедаемый чувством мести, он осадил родной город. Рим был спасен матерью Кориолана, пришедшей во вражеский стан и предупредившей сына, что ему придется пролить ее кровь, прежде чем он одержит победу. Кориолан снял осаду, расплатившись за это жизнью.
Общий смысл поэмы заключался в осуждении героя-индивидуалиста, оторвавшегося от своего народа, и в утверждении общественного, патриотического начала над узколичным, эгоистическим. Подобный ход мысли роднит поэму с традициями декабристской поэзии.
Хотя главный герой — изменник и заклятый враг родины, едва не погубивший ее, обрисован он был Полежаевым с нескрываемой симпатией. Осуждение героя-индивидуалиста, противопоставившего себя народу и понесшего заслуженную кару, — эта декабристская по видимости идея у Полежаева скрещивается с другой, встречной идеей, придавшей своеобразное звучание произведению.
В поэме победоносный военачальник, не раз проливавший кровь за отчизну, ложно обвинен в притязаниях на верховную власть. Объясняя предательство героя черной неблагодарностью народа, его легковерием, склонностью к смуте и бунтам, Полежаев тем самым оправдывает Кориолана, ибо, очевидно, не заслуживал преданности тот народ, который вовсе не умеет ценить подвиги своих доблестных сынов. Трагедия Кориолана в том, что до поры до времени он не осознает до конца истинного смысла своих агрессивных деяний. Народ побеждает грозного витязя не превосходством военной мощи, а тем, что открывает его «слабое» место — преданную любовь к матери, лишь временно заслоненную чувством мести. Пробудившись с неожиданной для самого Кориолана силой, эта любовь сметает его ожесточение против соотечественников, но с обретенным просветлением духа он уже не может начать новую жизнь: оставаясь в полнейшей изоляции между двумя враждующими народами, он обрекает себя на неминуемую гибель.
Примечательно, что преображение героя совершается не только в результате свидания с матерью, но и при виде сопровождавшего ее «сонма» молодых римлянок, взывавших к Кориолану о пощаде с мольбами и слезами. Как всегда у Полежаева, его герой-отщепенец более всего восприимчив к коллективным эмоциям. Нежность, кротость, беззащитность этих женщин окончательно порабощают сердце Кориолана.
В легендарной истории знаменитого римского патриция Полежаев прочел свою собственную трагедию: рождение внутри себя нового человека, взалкавшего преданной любви к женщине и отвергаемого жизнью вследствие запоздалого характера этого возрождения.
Потребность зашифровать свои переживания, передать их в форме исторического предания (хотя бы и псевдоисторического) свидетельствовала о тяге поэта к художественному перевоплощению. Подобная же тенденция обнаруживается и в лирике Полежаева этих лет. Примечательно, например, что стихотворения типа авторского монолога были потеснены стихотворениями иного склада с «объективными» сюжетными ситуациями («Окно», «Баю-баюшки-баю», «Эндимион», «Из VIII главы Иоанна», «Султан» и другие).
Последний период литературного пути Полежаева, начавшийся сборником «Кальян», отличает утрата третьего мира творчества поэта, причем романтическая струя теперь вливается в жанр романтической поэмы («Видение Брута», «Кориолан») а бытописание — в лирические стихи («Белая ночь», «Напрасное подозрение», «Картина», «Глаза» и другие).
Позднее творчество Полежаева являет любопытную параллель поэзии Лермонтова. В русле субъективно-автобиографической тематики оно тоже развивается под знаком отказа от эмоциональной взвинченности и душевного надрыва. Подтверждением сказанному может служить «Отрывок из письма к А. П. Л<озовском>у». Это одно из последних произведений Полежаева поражает каким-то самоотречением и шутливостью в изображении своего угасания. Самое впечатляющее место в стихотворении — «монолог» чахотки, в котором жуткая «избранница» поэта вещает ему хриплым голосом о своей неизменной верности.
Если в «Отрывке из письма» высокая трагическая тема подается в сниженной простонародно-разговорной манере, то в повести «Царь охоты» (1837) о буднях усадебного помещичьего быта и курьезных неудачах компании охотников поэт рассказывает «оглушающим» языком романтической патетики. «Царь охоты» — любопытная трансформация почти утраченного в 30-е годы жанра ироикомической поэмы, возвышенным фоном которой служит у Полежаева, вопреки традиции, не героическая поэма античности или классицизма, а романтическая тираноборческая поэма с характерными для нее остродраматическими мотивами зависти, соперничества, борьбы с деспотом, междоусобий, пророчества, визионерства и т. п. Структурные особенности «Царя охоты» позволяют с равным основанием рассматривать его и как жанровую пародию на романтическую поэму с кровавой развязкой. Есть в этом произведении и явные признаки самопародирования. Например, в четвертой главе содержится намек на конкретную «римскую» тему, ранее затронутую поэтом в «Видении Брута».
В последние два года жизни свои новые произведения Полежаев пытался издавать небольшими книжками, но цензура запрещала их одну за другой, в частности и собственноручно переписанный поэтом сборник «Часы выздоровления» (1837).
12 декабря 1837 года Полежаев наконец был произведен в офицеры. Но этим «повышением» ему не пришлось воспользоваться. Уже с 25 сентября он в безнадежном состоянии находился в московском военном госпитале. Его ослабевший организм не смог более сопротивляться чахотке. 16 января 1838 года Александр Полежаев погиб.
В истории вольной русской поэзии прошлого века творчество Полежаева представляет собой одно из важнейших ее ответвлений. В эпоху, когда боевой дух гражданской поэзии заметно сник, именно Полежаев влил новую жизнь в традиции свободолюбивой поэзии. В полной мере его роль противника самодержавия Николая I была установлена лишь в советское время, чему в немалой степени способствовало обнаружение в архивах потаенных стихов поэта, а также публикация подлинных текстов его произведений, из которых некоторые вплоть до октября 1917 года печатались с цензурными изъятиями и вариантами.
Со временем в нашем литературоведении возникла инерция истолкования поэзии Полежаева как исключительно политической. Односторонность этого подхода сказалась в забвении целых пластов творчества поэта, в произвольных домыслах и беспочвенных выводах.
Между тем поэзия Полежаева давно заслуживает того, чтоб были изучены и другие ее стороны, чтобы наконец она была осмыслена как самобытное явление искусства.
Начав свой литературный путь с полемического подражания Пушкину (в «Сашке»), Полежаев в конце его написал пространную панегирическую эпитафию — «Венок на гроб Пушкина» — доказательство преклонения автора перед гением покойного поэта. От себя лично и как будто от лица собратьев по ремеслу Полежаев делает такое признание: «Не всегда ли безотчетно, Добровольно и охотно, Покорялись мы ему?». Нет сомнения, что без Пушкина русская литература не имела бы Полежаева. Однако воздействие творца «Онегина» на Полежаева, за исключением явных и довольно многочисленных цитат из его сочинений, не поддается определению. Парадокс заключается в том, что почти все, вышедшее из-под пера Полежаева, отстояло от школы «гармонической точности» Пушкина неизмеримо дальше, чем у других поэтов, внесших значительный вклад в поэтическую культуру эпохи.
Первый из критиков, всерьез заговоривший о Полежаеве и создавший ему известность в литературе, Белинский в своей итоговой статье о поэте (1842 года) показывает его преимущества над видными мастерами пушкинской эпохи. Он отмечает «необыкновенную силу чувства» и «необыкновенную силу сжатого выражения», присущие именно Полежаеву. Оценивая его стихи, критик все же руководствовался теми художественными нормами, которые были выработаны корифеями современной поэзии, прежде всего Пушкиным. Многие произведения Полежаева не отвечали этим высоким критериям. Главная беда поэта, полагал Белинский, в том, что, оказавшись вне интеллектуальных и нравственных исканий образованного общества, он не овладел мыслью и «остановился на одном чувстве». В результате сила чувства, «не управляемая браздами разума», сказалась и на художественной разлаженности целого ряда произведений поэта, которые Белинский называет «смесью прекрасного с низким и безобразным, грациозного с безвкусным».[38] Все это далеко уводило Полежаева от господствующих традиций, созданных «светилами» современной поэзии. Критик заканчивал свою статью сравнением Полежаева с «беззаконной кометой», внезапно вторгнувшейся «в круг расчисленных светил»[39] (под «светилами» подразумевались Пушкин и виднейшие поэты его эпохи).
Белинский исходил из верного положения о том, что недостатки таланта Полежаева — продолжение его достоинств. Правда, эти достоинства он в общем свел к «необыкновенной силе чувства», тогда как разговор о слабых сторонах творчества поэта занял гораздо большее место, и это притом, что Полежаев был провозглашен в статье одним из самых замечательных поэтов своего времени. Причина тому — нормативный характер эстетических критериев Белинского. Так, например, он отрицательно оценивал «неопределенность созерцания» Полежаева, хотя она далеко не всегда губительна для поэзии, не говоря уже о том, что «неопределенность созерцания» — законное свойство поэтического творчества, между прочим, пленяющее и таинственной неразгаданностью своих картин, образов и часто передающееся методом художественного абстрагирования, столь характерным для романтического искусства и для Полежаева, в частности. В конце концов, без «неопределенности созерцания» не было бы «Песни погибающего пловца», «Провидения», «Цыганки», которыми так восхищался Белинский, не было бы и возвышенного мятежного героя полежаевской поэзии, чей трагизм в немалой степени усилен ощущением потерянности в огромном — без берегов и устоев — коварно изменчивом и оборотническом мире.
Понимание своего предназначения, места в жизни и своих возможностей часто служит цементирующей основой личности, определяющей ее характер, линию поведения и обеспечивающей известное равновесие ее в действительности. Абстрактность и разорванность эмоционально-аффектированного мышления Полежаева, неразрешимая конфликтность его сознания, отразившиеся в его творчестве, привели к довольно интересному результату и позволили поэту сказать часть истины о человеческой жизни, до него никем не высказанной.
Незыблемым устоем поэтической культуры XIX века была вера в единство личности — не того плоского единства, которое сложилось при классицизме и которое Пушкин проиллюстрировал известной фразой («У Мольера Скупой скуп — и только»), а того, которое предполагало многомерность литературных героев со всеми их разнообразными качествами. Поэзия Полежаева показывает иное: личность может быть нетождественной себе, ей присущи многоликость, текучесть, диффузность. Это открытие Полежаева отчасти сближает его с Лермонтовым, который пришел к нему своим путем, путем раскрытия «диалектики души». Поэзия XIX века в сущности прошла мимо этого феномена. Зато в прозе (прежде всего у Достоевского, он нашел наиболее широкое и углубленное отражение.
Далее, Полежаев показал, что личность, попавшая в многолюдный коллектив или даже толпу, может растерять свою индивидуальность или, выражаясь словами Жюля Ромена, «человек в толпе как бы заново рождается, причем неизвестно даже, представляет ли это существо отдельную личность».[40]
И еще показал Полежаев одну важную истину, в полной мере ставшую азбучной в послеоктябрьской поэзии: судьба отдельной личности не может быть познана в отрыве от жизнедеятельности масс.
Не кто иной, как Белинский заметил, что стихи Полежаева представляют собой поэтическую исповедь автора. Впрочем, сам критик не придал особого значения этому наблюдению. Между тем построение творчества в виде духовной биографии автора следует поставить в заслугу поэту, имевшему своим предшественником такого выдающегося мастера романтической поэзии, как Жуковский. Но главное в лирической исповеди Жуковского — ее интимное содержание — глубоко запрятано в подтекст его стихов и как бы растворено в наполняющей их эмоциональной атмосфере. Лирическая исповедь Полежаева с ее чрезвычайно активным авторским «я» достигла достаточно полного развития и ввиду своей откровенности и значительного разнообразия переживаний, что позволяет видеть в нем ближайшего предшественника Лермонтова.[41]
Ни в 1830-е, ни в 1840-е годы еще не было ясно, что за формой лирической исповеди большое будущее, в чем последующий опыт развития поэзии, особенно в XX столетии, убеждает с неоспоримой очевидностью. Будущее это было подготовлено глубочайшим интересом культурной общественности страны к индивидуальному миру духовно обогащенной личности, не подвластной процессам обезличения и стандартизации человека, и стремлением такой личности выразить свое внутреннее «я» средствами поэтического искусства. В этом, разумеется, не было никакого ущерба для поэзии, ибо в индивидуальности большого поэта всегда открывается индивидуальность его эпохи.
Влечение к духовной самореализации в ряде случаев — в силу избыточной субъективности авторского сознания и заботы о нескованном его претворении — не могло не противостоять привившимся традициям и нормам поэзии, а порой эта потребность вела к их ломке, даже к выходу за пределы искусства — вплоть до отречения от красоты формы и художественной логики образов.
Пример Полежаева, одного из основателей исповеднической поэзии, в этом отношении более чем показателен. Оценивая его наследие в исторической перспективе, мы вслед за Белинским не можем не признать, что творчество поэта отмечено резкими перепадами в уровне художественного мастерства, что лучшее из написанного им окружено вещами далеко не безупречными и просто слабыми. Потому Белинский настаивал на том, чтобы стихи Полежаева издавались с очень строгим отбором, с отсечением «балласта», дабы не повредить его писательской репутации. Действительно, мало найдется поэтов XIX века, лучшая часть творчества которых имела бы столь распространенную периферию. Тем не менее эта периферия составляет тот необходимый контекст, без которого не могут быть правильно поняты ни шедевры Полежаева, ни мир (точнее: миры) его творчества.
Стихотворное наследие Полежаева со всей своей разросшейся периферией — в высшей степени любопытное историко-литературное явление, обнажающее важнейшие социально-психологические стимулы и корни исповедальной поэзии. Суть поэзии Полежаева — самоутверждение личности автора в борьбе со всевозможными видами ее вытеснения из жизни — как внешними (социальное принуждение, обезличение, насильственная изоляция, угроза смертельного наказания), так и внутренними (аскетическая подавленность, ослабленное чувство бытия, одиночество, ожидание близкой смерти и полного уничтожения своего «я», неспособность привязаться к какому-либо положительному объекту или цели и т. д.). Поэт или давал отпор враждебным ему силам отчуждения, или освобождался от своих внутренних недугов тем, что выражал их в стихах, или спасался от мучительных состояний, погружаясь в поток «живой жизни» — в быт, причем погружался иной раз до такой степени элементарно, что принижал некоторые пробы своего пера до уровня явлений быта («Новодевичий монастырь», «Рассказ Кузьмы», отчасти «Сашка», «Нечто о двух братьях, князьях Львовых» и другие). Вместе с тем поэзия была для Полежаева и средством воссоединения разрозненных осколков своего «я», кладовой памяти, хранившей следы его прикосновения к жизни. Такие стихи зачастую превращались в прямой разговор с современниками и потомками как бы в расчете на их сочувствие, помощь и прощение своих «грехов».
Таким образом, в наследии Полежаева с предельной ясностью просматривается то, что называется «человеческим документом», причем «документом» в самом емком смысле этого слова. Не удивительно, что в наследии этом мы обнаружим больше человеческой исповеди, чем способно вместить в себя искусство поэзии.
Сам Полежаев не заблуждался насчет характера своего дарования: он знал, что может быть настоящим поэтом, но может писать и «гадкие стихи» («К друзьям»), от которых не собирался отказываться, знал, что ему не избавиться от искушения писать «для младенческой забавы», а «не для славы» и т. п. Еще он считал, что в творчестве важнее всего быть самим собой, то есть не приносить в жертву художественности неприкрашенную правду своей внутренней и внешней жизни. Искренность он даже противопоставлял изяществу формы и отделке стиха. Обращаясь к Лозовскому («Другу моему А. П. Л<озовскому>»), он выражал надежду, что тот оценит «сердце выше слов» — сердце не художника, а человека Александра Полежаева.
Как не вспомнить тут поэта XX века Марину Цветаеву, которая тоже различала в стихах «дар души» и «дар глагола». И, кстати говоря, Цветаева, чья поэзия также представляет собой род своеобразной исповеди, была убеждена, что путь истинных поэтов лежит в стороне от рационалистической обдуманности исполнения, от причинности дискурсивного мышления и сделанной красивости, что задача поэта — не утешать, а тревожить и потрясать читательское воображение:
Так через весь XIX век протягивается нить от поэта пушкинской эпохи, одинокой «кометы в кругу расчисленном светил», к одному из крупнейших поэтов XX столетия.
СТИХОТВОРЕНИЯ
1. Морни и тень Кормала
2. Непостоянство
3. Воспоминание
4. Любовь
5. Новая беда
6. Ночь
7. Вечерняя заря
8. Четыре нации
9. Валтасар
10. Ренегат
11. Цепи
12. Рок
13. «Притеснил мою свободу…»
14. <Узник>
Mais qu’importe? Accompli ta mission sacrée.[44]
15. Песнь пленного ирокезца
16. Песнь погибающего пловца
17. Ожесточенный
18. Осужденный
19. Живой мертвец
20. Провидение
21. Кремлевский сад
22. Табак
23. На смерть Темиры
24. Наденьке
25. Погребение
26. Звезда
27. Букет
28. Кольцо
29. К друзьям
30. Казак
31. Ночь на Кубани
32. Водопад
33. Черная коса
34-36.
1. «Зачем задумчивых очей…»
2. «У меня ль, молодца…»
3. «Там, на небе высоко…»
37. Море
38. Ожидание
(«Как долго ждет…»)
39. Черкесский романс
40-42.
1. «Пышно льется светлый Терек…»
2. «Утро жизнью благодатной…»
3. «Одел станицу мрак глубокой…»
43. Мертвая голова
44. Другу моему А. П. Л<озовскому>
45. Федору Алексеевичу Кони
Was sein soil — muss geschehen![48]
46. Акташ-аух
47. Кладбище Герменчугское
48. Песнь горского ополчения
49. Ахалук
50. Раскаяние
51. Цыганка
52. Призвание
53. Сон девушки
Чего не видит во сне 13-летняя девушка?
54. Степь
55. Окно
56. Демон вдохновенья
57. Иван Великий
58. Отрывок из послания к А. П. Л<озовском>у
59. Имениннику
60. Гальванизм, или Послание к Зевесу
61. «Судьба меня в младенчестве убила…»
62. Божий суд
63. К Е…… И…… Б……й
64. «Зачем хотите вы лишить…»
65. Черные глаза
66. Негодование
67. На болезнь юной девы
68. Баю-баюшки-баю
69. Автор и читатель
70. Грусть
71. Разочарование
72. Сарафанчик
73. Картина
(«О толстый муж, и поздно ты и рано…»)
74. Глупой красавице
75. Атеисту
76. Напрасное подозрение
77. Село Печки
(принадлежащее тринадцати помещикам)
78. На память о себе
79. Отчаяние
80. Красное яйцо
81. Русская песня
(«Разлюби меня, покинь меня…»)
82. Русская песня
(«Долго ль будет вам без умолку идти…»)
83. Эндимион
Dors, cette nuit encore d’un sommeil pur et doux.
84. Белая ночь
Tout va au mieux…
85. Когда-то
Helas![59]
86. Картина
(«Как ты божественно прекрасна…»)
Chaque étoile à son tour vient apparaître au ciel.
87. К набеленной красавице
88. Тюрьма
89. Тоска
90. Удивительное приключение одного стихотворца
«Enfant, pourquoi pleurez vous?»
— «J’ai brisé mon miroire».
91. Глаза
Je crois parce que je crois!
92. Он и она
Il lui dit une sottise — elle lui répond par une autre.
93. Ожидание
(«Напрасно маменька при мне…»)
94. Из VIII главы Иоанна
95. Венок на гроб Пушкина
96. <Отрывок из письма к А. П. Лозовскому>
97. «Ай, ахти! Ох, ура…»
98. Султан
99. К моему гению
100. Русский неполный перевод китайской рукописи, вывезенной в 1737 году иезуитскими миссионерами из Пекина, неизвестного почитателя добрых дел
ПОЭМЫ И ПОВЕСТИ В СТИХАХ
101. Сашка
102. Иман-козел
103. День в Москве
104. Кредиторы
105. Чудак
ЭРПЕЛИ И ЧИР-ЮРТ
Две поэмы
Evil be to him that evil thinks.[84]
106. Эрпели
107. Чир-Юрт
……………………………
108. Видение Брута
109. Кориолан
110. Марий
111. Царь охоты
Honny soit qui mal у pense.
ПЕРЕВОДЫ
ИЗ БАЙРОНА
112. Оскар Альвский
ИЗ ЛАМАРТИНА
113. Человек
114. Восторг — дух божий
115. Юность
116. Злобный гений
117. Отрывок из поэмы «Смерть Сократа»
Сократ утешает плачущих учеников своих.
118. Мечта
119. Провидение человеку
120. Бонапарте
ИЗ ПАНАРА
121. Песня
ИЗ ГЮГО
122. Лунный свет
123. Гимн Нерона
Nescio quid molle atque facetum.
124. Пир духов
Hic chorus ingens
… lolit orgia.
125. Людовик XVII
Проснись, Капет!
126. Воспоминания детства
ИЗ ДЕЛАВИНЯ
127. Троянки
Ἄλλ ὦ τῶν χαλχεγχέων Τρώων
Ἄλοχοι μέλεαι,
Καὶ χοῦραι δύσνυμφοι,
Τύϕεται Ἴλὶον αἶάζωμεν.[116]
ИЗ ЛЕГУВЕ
128. Фалерий
Комната, обитая черным бархатом.
Плакальщицы: Мессения, Ефрозина и Лукреция и Распорядитель похорон.
Плакальщицы и Фалерий.
129. Последний день Помпеи
Плиний и Везувий
ИЗ ВОЛЬТЕРА
130. Прощание с жизнью
C’est que la mort n’est pas
ce que la foule en pense.[117]
ПРИЛОЖЕНИЕ
131. Рассказ Кузьмы, или Вечер в «Кенигсберге»
132. Гений
133. Тарки
134. Три нации
Варианты
«
«
«
88
666
668
Примечания
С 1825 по 1831 г. стихи Полежаева печатались исключительно в журналах и альманахах. Раньше всего имя поэта промелькнуло на страницах «Вестника Европы» в 1825—1826 гг., затем наступил перерыв, вызванный перевернувшими жизнь поэта драматическими событиями. Только в 1829—1830 гг. значительную партию его стихотворений печатает журнал «Галатея». В сущности, это были анонимные публикации, — репрессивные меры, примененные к Полежаеву (судимость, разжалование в солдаты, арест), получили достаточно широкую огласку, и появление фамилии опального автора в печати могло иметь опасные последствия для издателя журнала.
В 1832 г. все напечатанное ранее с добавлением ряда новых произведений, написанных в 1829—1832 гг., вошло в первый сборник Полежаева «Стихотворения» (М., 1832). С этого времени поэт несравненно реже выступает в периодике и альманахах. Свои новые стихотворения по мере их накопления он стремится печатать отдельными изданиями. В том же 1832 г. выходит книга кавказских поэм — «Эрпели» и «Чир-Юрт», в 1833 г. — сборник «Кальян»[124]. Сборник «Арфа» (первоначально называвшийся «Разбитая арфа») вызвал серьезные цензурные осложнения и вышел в свет в 1838 г., уже посмертно. Другой сборник, «Часы выздоровления», составленный и собственноручно переписанный в 1837 г. Полежаевым, был подвергнут безоговорочному запрещению цензуры. Попытка издать его в апреле 1838 г., т. е. вскоре после смерти автора, под названием «Урна» в составе 14-ти стихотворений (вместо 31-го, входившего в «Часы выздоровления») не увенчалась успехом. Лишь в 1842 г. А. П. Лозовскому, близкому другу поэта и его доверенному лицу по издательским делам, удалось выпустить тощий сборничек под первоначальным авторским названием, куда вошло 15 стихотворений — в основном тех, которые в свое время были отобраны для сборника «Урна». В 1838 г. запрещена была к изданию подготовленная тем же Лозовским небольшая подборка «Последние стихотворения» Полежаева. Сходная участь постигла полежаевские «Переводы из Виктора Гюго» и поэму «Царь охоты», направленные в цензуру владельцами этих рукописей Π. Н. Евреиновым и А. А. Ушаковым[125].
Полежаев — одна из самых многострадальных жертв царской цензуры. Репутация вольнодумца и бунтовщика, караемого властями, внушала удвоенную подозрительность и удвоенное пристрастие цензорам, чья «бдительность» необычайно возросла также вследствие террористических акций правительства, обрушившихся на московскую прессу в 1832—1834 гг. (запрещение журналов «Европеец», «Московский телеграф», «Телескоп», увольнение цензора С. Т. Аксакова). После выхода сборника «Часы выздоровления» (1842), подавшего повод для известной статьи Белинского, имя поэта надолго исчезает из литературы. За период с 1825 по 1842 г. было опубликовано немногим более половины литературного наследия Полежаева. А среди напечатанных его произведений некоторые были известны лишь в извлечениях или с большими пропусками («<Узник>», «Ренегат», «Белая ночь», «Венок на гроб Пушкина», переводы: «Последний день Помпеи» из Легуве, «Прощание с жизнью» из Вольтера и др.). Многие из опубликованных произведений отличались, по выражению Н. О. Лернера, «обилием печальных пустот». Поэт весьма редко прибегал к методу аллюзий или эзоповскому языку, так как искренность выражения чувств и настроений зачастую вовсе подавляла заботу об их маскировке. Не случайно преобладающее большинство его произведений поступало в цензурный комитет с уже сделанными пропусками кра́мольных стихов и «острых слов», причем изъятия не всегда даже отмечались точками. Время от времени Полежаев прибегал и к автоцензурным вариантам (больше всего таких вариантов в «Кориолане» и «Царе охоты»). Но эти меры не намного облегчали положение. Серьезнейшим поводом для цензурных преследований была прежде всего тюремная тема, автобиографический, выстраданный для Полежаева смысл которой был хорошо известен. Такова, надо думать, одна из главных причин, вызвавших запрещение сборника «Часы выздоровления»[126]. Другим объектом цензурных нападок явились слова с особо ответственным значением, такие, как: «царь», «самодержец», «бог», «всевышний», «рай», «тиран», «раб», «свобода», «вольность», «республика» и т. п. В обращении с ними поэта ощущался привкус неуважения к «священным» авторитетам светской власти и церкви, симпатия к свободе и ненависть к тирании. Именно по этой линии возникли цензурные препятствия с публикацией «Кориолана», «Царя охоты», «Негодования», «Прощания с жизнью» и других произведений.
Тот факт, что обширная часть стихотворного наследия поэта длительное время оставалась под спудом, нельзя объяснить только цензурными условиями. По самой своей природе творчество Полежаева нарушало привычные представления о поэзии как высоком искусстве, отвечающем нормам художественного мастерства и литературного этикета.
Единственный истинный ценитель и знаток творчества Полежаева — Белинский, великолепно продемонстрировавший сильные стороны его таланта, решительно высказался в 1842 г. за то, чтобы стихотворное наследие покойного поэта было представлено публике лишь лучшими его образцами, перечнем которых критик сопроводил свою статью. Белинский указал и на другую задачу будущих издателей Полежаева — необходимо очистить его стихи от искажений всякого рода, в том числе от множества типографских погрешностей.
Действительно, книги стихов Полежаева, особенно сборник 1832 г. и «Арфа», отличались крайне низким уровнем издательской культуры. Полежаев явно не читал корректур этих сборников, а его друг Лозовский, человек далекий от литературы, не обладал элементарными навыками издательского дела. В несколько лучшем положении оказались издание кавказских поэм, текст которых, видимо, набирался непосредственно с авторской рукописи, и сборник «Кальян», печатавшийся, как можно думать, под наблюдением автора.
Первое посмертное издание стихов Полежаева, подготовленное H. X. Кетчером (М., 1857), явилось последовательной реализацией задач, сформулированных Белинским. Это была небольшая книжка избранных стихотворений, отбор которых (за отдельными исключениями) соответствовал всем рекомендациям критика, чья статья, кстати говоря, была перепечатана в этом издании (с некоторыми сокращениями) в качестве предисловия. Текст стихотворений был освобожден от множества ошибок и опечаток, в ряде случаев были восполнены цензурные купюры и отменены цензурные варианты, часть стихотворений была сверена с рукописями, предоставленными А. П. Лозовским. К изданию был приложен «Список слишком уже плохих стихотворений, не вошедших в это издание». В списке оказались такие интересные произведения, как «Рок», «Кольцо», «Кладбище Герменчугское», «Акташ-аух». Не вошли в сборник все стихотворные повести и кавказские поэмы. Крайне скупо были представлены в издании 1857 г. впервые публикуемые произведения: «Осужденный», фрагмент неоконченной поэмы «Марий» и отрывок перевода из «Фалерия» Легуве. Для того чтобы выпустить в 1857 г. «Стихотворения» Полежаева, а в 1859 г. — второе издание книги (почти точную копию первого), издатели ее К. Солдатенков и Н. Щепкин должны были вступить в финансовую сделку с книготорговой фирмой Улитиных, которой в течение 50-ти лет со дня смерти поэта принадлежало монопольное право собственности на издание его сочинений. Только в 1888 г., когда истекал срок действия этого права, фирма Улитиных выпустила «Собрание сочинений» Полежаева, объединившее в себе почти все известные в печати его произведения, а также поэму «Сашка», стихотворения «Арестант» (т. е. «<Узник>»), «Четыре нации»[127] — все с большими пропусками и неисправно. Никаких следов текстологической работы издание 1888 г. не содержало. Несмотря на декларированное в нем утверждение, будто тексты проверялись по рукописям поэта, сохранившимся у вдовы А. П. Лозовского, подготовлено это издание было по-дилетантски неумело и неряшливо[128].
Открывшаяся с 1889 г. возможность свободной публикации стихотворного наследия Полежаева развязала руки одному из наиболее компетентных текстологов второй половины XIX в. П. А. Ефремову, который уже с 1887 г. развернул широкомасштабную деятельность по подготовке фундаментального издания Полежаева. Ефремов тщательно обследовал все доступные ему материалы: публикации, списки, автографы, биографические документы. Ефремову удалось очистить несколько произведений поэта от цензурных искажений и вариантов, восполнить цензурные купюры, устранить немалое количество опечаток и ошибок. Разумеется, эти усилия не могли быть доведены до конца: те же самые цензурные условия не позволили Ефремову дать полные тексты наиболее крамольных произведений: «Сашки», «<Узника>», «Ренегата», «Четырех наций». Некоторые из цензурных пропусков по-прежнему обозначались строками точек. При подготовке издания Ефремов напечатал в газетах и журналах обращение к владельцам полежаевских рукописей с просьбой предоставить их для ознакомления. Это обращение не осталось безответным, однако собрание автографов Полежаева, которыми в свое время воспользовался H. X. Кетчер, получить не удалось. Судьба их доныне остается неизвестной. Ввиду этого значительного приращения текстов поэта издание 1889 г. не дало. К сожалению, Ефремов не всегда удерживался в границах допустимого вмешательства в стихотворный текст. Он верно поступал, выправляя явные опечатки, ошибки и беспорядочную пунктуацию прижизненных изданий Полежаева, но при этом он, по свидетельству Н. О. Лернера, «обращался с текстом довольно своенравно, исправляя и переделывая стихи, восстанавливая купюры очень часто по догадке и притом без необходимых в таких случаях оговорок; в этом мы могли убедиться, случайно имея в своих руках черновые бумаги Ефремова»[129]. Впечатление Лернера, быть может, несколько преувеличено, но оно не лишено оснований.
Из дореволюционных изданий Полежаева следует упомянуть первое петербургское издание — «Стихотворения» (1892), под редакцией А. И. Введенского, внесшего в текст несколько мелких уточнений. При всем различии перечисленных изданий, их редакторы сходились в эстетической предубежденности против таких произведений, как «Сашка», «День в Москве», «Кредиторы», «Чудак», «Автор и читатель», «Напрасное подозрение» и т. п. Отсюда чрезмерно многослойная композиция книг, вызванная сортировкой материала по разделам. В самом последнем из них («Смесь» в издании Улитина; «Сатирические и юмористические стихотворения и эпиграммы» в издании Ефремова; «Юмористические рассказы и сатира» в издании Введенского) и нашли приют подобные сочинения.
Лишь в послеоктябрьскую эпоху создались условия для того, чтобы поэзия Полежаева стала известной в самом полном и самом подлинном виде. Тщательные архивные разыскания, предпринятые исследователями (прежде всего В. В. Барановым и Η. Ф. Бельчиковым), увенчались блестящими результатами: было обнаружено много неизвестных произведений Полежаева, в том числе повесть «Рассказ Кузьмы», стихотворения «Новая беда», «Гальванизм, или Послание к Зевесу», «Три нации», переводы из В. Гюго, неизвестные фрагменты уже опубликованных произведений и ценнейшие автографы, в особенности рукописный сборник «Часы выздоровления».[130] Итогом многолетнего плодотворного изучения биографии и творчества поэта явился вышедший в 1933 г. фундаментальный свод «Стихотворений» Полежаева под редакцией Баранова. Произведения поэта здесь были расположены в хронологической последовательности с выделением поэм (точнее — крупных вещей) и переводов. Вобравшее в себя громадный фактический материал, издание 1933 г. существенно расширило фонд полежаевского наследия и за счет текстов, обнародованных после издания Ефремова Н. О. Лернером[131] (к этому фонду были присоединены: «Царь охоты», стихотворения: «Он и она», «Ожидание», «Султан», «Казак», «Русский неполный перевод китайской рукописи», два перевода из В. Гюго). Корпус издания был снабжен подробным текстологическим и библиографическим комментарием, содержавшим необходимые сведения по истории текста произведений и их варианты. Особый раздел примечаний предназначался для пояснения упоминаемых в стихах поэта исторических событий, лиц, мифологических имен, редких топонимов, архаической лексики, малоизвестных иностранных слов.
«Полное собрание стихотворений» Полежаева, вышедшее в 1939 г. в Большой серии «Библиотеки поэта» под редакцией Η. Ф. Бельчикова, зависело в текстологическом отношении от издания 1933 г. Оно уступало предыдущему в оснащенности биографическими материалами и справочным аппаратом. Вместе с тем издание 1939 г. отличалось рядом крупных новаций (включение в корпус новонайденных стихотворений из рукописи «Часы выздоровления», устранение по ней цензурных пропусков и вариантов, публикация полного текста юношеской повести «Новодевичий монастырь, или Приключение на Воробьевых горах» и проч.). Все произведения в издании 1939 г. независимо от жанра располагались в едином хронологическом потоке с выделением лишь переводных стихотворений.
Несколько небольших уточнений в тексты поэта внесли «Сочинения» Полежаева 1955 г. (вступит. статья и примеч. В. И. Безъязычного) и «Стихотворения и поэмы» 1957 г. во втором издании Большой серии «Библиотеки поэта» (вступ. статья Η. Ф. Бельчикова, подг. текста и примеч. В. В. Баранова). Обе книги принадлежат к типу изданий избранного, приближающегося к полному.
За последние 25 лет вышло несколько малообъемных сборников Полежаева, текстологического интереса не представляющих.[132]
Настоящее издание по охвату материала приближается к полному собранию стихотворений. Оно шире представляет стихотворное наследие поэта, чем сборник Полежаева во втором издании Большой серии. За пределами книги осталось несколько малосущественных произведений[133], а также те, атрибуция которых не может считаться бесспорной[134]. Корпус книги составляют разделы: Стихотворения, Поэмы, Переводы, Приложение. Последний содержит очень разные по своим жанрово-стилистическим параметрам произведения, тяготеющие к предельно удаленным друг от друга областям полежаевского творчества. Тут и полулубочный бытоописательный «Рассказ Кузьмы», и парадная ода «Гений», и ерническое стихотворение «Тарки», и, наконец, переделка острополитического стихотворения «Четыре нации», превращенного в безобидное «Три нации».
Материал в каждом разделе помещен в хронологическом порядке, приблизительность которого необходимо иметь в виду, так как многие стихотворения Полежаева с трудом поддаются датировке, а вопрос о времени написания некоторых остается открытым.
Серьезное внимание хронологизации творчества Полежаева уделил П. А. Ефремов, датировки которого (с теми или иными коррективами) заимствовали последующие публикаторы поэта (В. В. Баранов, Η. Ф. Бельчиков, В. И. Безъязычный). Однако знакомство с подготовительными материалами издания 1889 г.[135] приводит к выводу, что Ефремов чаще всего не располагал необходимыми документальными данными для датировок. Так, например, стихотворение, опубликованное в начале 1826 г., Ефремов безоговорочно датировал 1825 г. Нередко он довольствовался догадками, но при этом жестко привязывал произведения к одному или двум-трем годам литературной деятельности поэта[136]. Традиционные датировки, восходящие к изданию 1889 г., частично, но не вполне убедительно были пересмотрены в издании 1957 г. В настоящем издании субъективный элемент в определении дат по возможности ограничен. Отсюда обилие дат в угловых скобках, обозначающих либо время первой прижизненной публикации (иногда с поправками по датам цензурного разрешения)[137], либо год, не позднее которого оно написано, устанавливаемый по другим источникам[138]. Отсюда же несколько гипотетических дат (с вопросительным знаком) и рубрика «Стихотворения неизвестных лет». Данные для датировок в большинстве случаев отражены в соответствующих примечаниях.
В настоящем издании тексты произведений заново проверены по всем печатным и рукописным источникам с учетом их достоверности. В результате некоторые из текстологических решений предшествующих изданий пересмотрены. Устранены также отдельные погрешности, например, ошибочные пропуски строк (в «Рассказе Кузьмы», «Эрпели», «Царе охоты» и др.). Главная проблема полежаевской текстологии — реконструкция текста целого ряда произведений («Сашка», «Эрпели», «Кориолан», «<Узник>» и др.), т. е. восполнение цензурных купюр, устранение цензурных вариантов, искажений переписчиков и т. д. Решенная в основном предыдущими публикаторами стихотворного наследия Полежаева, задача эта подчас понималась ими чересчур широко — она сводилась к установлению «наилучшего», наиболее «осмысленного» текста, что иной раз приводило к произвольному сочетанию вариантов из разных источников, причем в примечаниях давались суммарные указания на сводный характер публикуемого текста, без точной регистрации исправленных и восстановленных строк. В настоящем издании контаминация текста по вкусовым соображениям отвергается. В каждом случае за основу брался один (если это возможно) наиболее исправный или полный источник текста. Устранение купюр и всякого рода искажений по другим источникам каждый раз оговаривается в соответствующих примечаниях с обязательной ссылкой на источник и порядковый номер стихов. Выбор источника текста или их соединение аргументируется, как правило, способом подачи текстологической информации. Каждое примечание начинается ссылкой на первую публикацию, затем — после точки и двойного дефиса — указываются последующие публикации, содержащие какие-либо смысловые отличия. Каждая публикация описывается (если для того есть основания) с точки зрения полноты, исправности и наличия вариантов. Если различия в публикациях не оговорены, это означает, что между ними есть несущественные (как правило, буквенные) разночтения. Отсутствие формулы «Печ. по…», применяемой в случаях реконструкции текста или тогда, когда произведение печатается по автографу, предполагает, что источником текста служит последняя из перечисленных публикаций. Во избежание дублирования номера стихов вариантов не указываются тогда, когда все необходимые сведения содержатся в разделе «Варианты», к которому отсылает звездочка перед номером произведения в примечаниях. Раздел «Варианты» не совсем обычен по материалу. Здесь, как принято, приводятся строки, появившиеся вследствие правки текста с целью его усовершенствования, чем, вообще говоря, Полежаев почти не занимался. В иных случаях, когда мы имеем дело с неопубликованными при жизни поэта произведениями, вопрос о том, кому принадлежат те или иные варианты — автору или переписчикам его произведений, зачастую остается открытым. Так, например, текст «Четырех наций», сохранившийся в автографе, существенно отличается от текста списков, некоторые из которых отражают, как можно думать, предшествующие стадии работы над стихотворением. Ввиду этого фиксация подобных вариантов представлялась достаточно целесообразной. Вообще отбор материала для этого раздела основывался на допущении, что варианты могли восходить к авторскому тексту (не дошедшие до нас ранние, промежуточные редакции, отмененная или вновь введенная правка и т. д.). Значительную часть раздела составляют цензурные варианты, в отношении которых также следует иметь в виду, что авторство Полежаева в них не всегда очевидно.
Если в примечаниях или разделе «Варианты» имеются ссылки на отсчет стихов в произведениях, то такие произведения (при наличии более 50 строк текста) пронумерованы по десяткам.
Орфография и пунктуация прижизненных сборников поэта в настоящем издании основательно приближены к современным нормам. Сохраняются лишь такие особенности написания слов, которые имели смыслоразличительное, стилистическое значение или подсказывались специфическим произношением.
В примечаниях не даются справки о мифологических персонажах, имеющиеся в «Советском энциклопедическом словаре», а из нешироко употребительных слов в текстах поэта (архаизмы, варваризмы, жаргонные слова и т. д.) поясняется только лексический материал, не охваченный «Словарем русского языка» С. И. Ожегова.
«Арфа» — Полежаев А. Арфа: Стихотворения. М., 1834 (цензурное разрешение 25 ноября 1835 г.).
BE — журнал «Вестник Европы».
Гал. — журнал «Галатея».
ГБЛ — Рукописный отдел Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина.
ГИМ — Отдел письменных источников Гос. исторического музея.
ГПБ — Рукописный отдел Гос. публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.
ИВ — журнал «Исторический вестник».
Изд. 32 — Полежаев А. Стихотворения. М., 1832 (цензурное разрешение 12 января 1832 г.).
Изд. 57 — Полежаев А. Стихотворения / С портретом автора и статьею о его сочинениях, писанною В. Белинским. [Редактор H. X. Кетчер] М.: Издание К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1857.
Изд. 88 — Полежаев А. И. Собрание сочинений / С биографией, портретом и факсимиле. М.: Издание В. Н. Улитина, 1888.
Изд. 89 — Полежаев А. И. Стихотворения / С биографическим очерком, портретом и снимками с рукописей. Под редакциею П. А. Ефремова. Спб.: Издание А. С. Суворина, 1889.
Изд. 1933 — Полежаев А. И. Стихотворения / Редакция, биографический очерк и примеч. В. В. Баранова. Л.: Academia, 1933.
Изд. 1939 — Полежаев А. И. Полное собрание стихотворений / Вступ. статья, редакция и примеч. Н. Бельчикова. Л.: «Сов. писатель», 1939 (Б-ка поэта, БС).
Изд. 1955 — Полежаев А. И. Сочинения / Вступ. статья и примеч. В. И. Безъязычного. М.: ГИХЛ, 1955.
Изд. 1957 — Полежаев А. И. Стихотворения и поэмы / Вступ. статья Η. Ф. Бельчикова. Подготовка текста и примеч. В. В. Баранова. Л.: «Сов. писатель», 1957 (Б-ка поэта, БС).
Изд. 1960 — Полежаев А. И. Стихотворения и поэмы / Вступ. статья, подготовка текста и примеч. В. С. Киселева. Л.: «Сов. писатель», 1960 (Б-ка поэта, МС).
ИОРЯС — «Известия отделения русского языка и словесности императорской Академии наук».
«Кальян» — Полежаев А. Кальян: Стихотворения. М., 1833 (цензурное разрешение 29 сентября 1833 г.).
«Лира русского Шенье» — копии четырех стихотворений Полежаева в тетради под заглавием «Лира русского Шенье», посвященной «сердечному другу Федору Алексеевичу Кони» (ПД, фонд А. Ф. Кони).
ЛН — «Литературное наследство».
ЛН-15 — Бельчиков Н. Запрещенные цензурой стихотворения Полежаева // «Литературное наследство». 1934, № 15. С. 57—82. Публикация неизвестных стихотворений поэта, неизвестных строк и фрагментов по рукописи «Часы выздоровления» (см. ниже: ЧВ).
ЛПРИ — газета «Литературные прибавления к „Русскому инвалиду“».
МН — журнал «Московский наблюдатель».
МТ — журнал «Московский телеграф».
«Нива»-1914 —
«Нива»-1915 —
ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР.
РА — журнал «Русский архив».
РПЛ — Русская потаенная литература XIX столетия: Отдел первый. Стихотворения / С предисловием Н. Огарева. Лондон, 1861. Ч. 1. Публикация четырех произведений Полежаева, в том числе поэмы «Сашка».
PC — журнал «Русская старина».
Список Шервуда — копии семи стихотворений поэта («Вечерняя заря», «Рок», «Ренегат», «Песнь <пленного> ирокезца», «Валтасар», «Живой мертвец», «Цепи»), приложение к доносу И. В. Шервуда на Московский университет и Полежаева от 9 февраля 1829 г. (ЦГАОР, фонд 111 Отделения, 1-й экспедиции. Опубл.:
Ст. — стих., стихи.
Тетр. ПД — тетрадь, подаренная Полежаевым А. П. Лозовскому и заключающая автографы шести стихотворений 1828—1835 гг. («<Узник>», «Нечто о двух братьях князьях Львовых», «Притеснил мою свободу…», «Ай, ахти! Ох, ура…», «Четыре нации», «Село Печки»). Тетрадь из бумаги с водяным знаком «1831». Два листа утрачены.
«Урна» — рукописный сборник «Урна. Стихотворения А. Полежаева», содержащий 14 стихотворений (ПД). Представлен в цензуру (цензору В. П. Флерову) «от дворового человека г-на Евреинова, Егора Макарова Баркова, живущего в доме купца Логинова на Тверской улице, 12 апреля 1838 г.». Причислена к запрещенным 22 апреля 1838 г. На обложке карандашная помета: «Не видно, какое право имеет представлявший. Все сии стихи списаны с тех, кои запрещены». Сборник «Урна» подробно описан в статье Н. О. Лернера (см. выше: «Нива»-1914).
ЦГАОР — Центральный гос. архив Октябрьской революции, высших органов гос. власти и государственного управления СССР.
ЦГИАМ — Центральный гос. исторический архив г. Москвы.
ц. р. — цензурное разрешение.
ЧВ — автографы 31 стихотворения Полежаева (включая 4 фрагмента из стихотворения «<Узник>»), составившие рукопись сборника «Часы выздоровления». Тетрадь из бумаги с водяным знаком «1836». Поступила в цензурный комитет 26 марта 1837 г., причислена к запрещенным 25 мая 1837 г. На обороте первого титула рукой А. П. Лозовского вписано: «А. П. Л… (При посылке рукописи)», начало: «Ты хочешь, друг, чтобы рука…» На втором титуле надпись рукой Лозовского: «По поручению подал Александр Петров Лозовский, жительство имею на Лубянке, в доме купца Лухманова». На обороте второго титула — два стихотворных эпиграфа на французском языке. В конце тетради после стихотворений Полежаевым вписаны «Замечания» к некоторым из них («Осужденный», «Белая ночь», «Гальванизм, или Послание к Зевесу», «Отрывок из послания к А…П…Л…..» — «Ты мне чужой — не с давних лет…»). Тетрадь имеет переписанное Лозовским «Добавление к рукописи „Часы выздоровления“. Стихотворения Полежаева», куда вошли «Отрывок из поэмы „Узник“» и «Видение» (из В. Гюго). Местонахождение всей рукописи в настоящее время не установлено.
Экз. Изд. 32 — экземпляр Изд. 32 (см. выше), содержащий карандашные вставки и поправки, сделанные П. А. Ефремовым. Библиотека Института русской литературы АН СССР.
Экз. Изд. 32 (ГБЛ) — экземпляр Изд. 32 (см. выше), содержащий карандашные вставки и поправки, сделанные П. А. Ефремовым. Книжный фонд Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина.
Экз. Изд. 89 — экземпляр Изд. 89 (см. выше), содержащий правку редактора этого изд. П. А. Ефремова. Библиотека Института русской литературы АН СССР.
1. BE. 1825, № 23/24, подпись: П-л-ж-в. Шотландский писатель Дж. Макферсон (1736—1796) опубликовал в 1760—1765 гг. собрание поэм легендарного древнего барда
2. BE. 1825, № 23/24, подпись: П-л-ж-в.
3 *. BE. 1826, № 1, подпись: П-ж-в. -- Изд. 32, с ошибочным пропуском в ст. 31 слов «И всё совершилось». -- Печ. по BE. В Изд. 89 с вар. П. А. Ефремов заблуждался, утверждая (Изд. 89. С. 534), что эти вар. имеются в BE.
4. BE. 1826, № 1, подпись: П-ж-в. Положено на музыку Π. П. Сокальским.
5. PC. 1871, № 10, без имени автора, без загл., без ст. 65—66, с вар., по неисправному или плохо прочитанному списку, в статье А. Н. Неустроева «Проект Александра I об одежде лиц духовного сословия». -- Печ. по списку ПД из бумаг Ф. А. Кони (впервые — Изд. 1933), с уточнением ст. 59 потому же списку: «лик» (а не «меж»). Подпись под ст-нием, а также местонахождение копии среди бумаг близкого к Полежаеву литератора — достаточно определенно решают вопрос об атрибуции этого текста. Повод к написанию «Новой беды» — слухи о проекте царского указа от 31 августа 1825 г., который не был обнародован, вероятно из-за смерти Александра I. Проект указа, процитированный в названной статье Неустроева, должен был положить конец тому, чтобы «жены и дочери священно-церковно-служителей» облекались в «мирские наряды», водворяя «между собою разорительную роскошь и непостоянство». Ввиду этого святейшему Синоду поручалось «составить правила о благоприличном духовным лицам одеянии, которое отличало их от мирских» (PC. 1871, № 10. С. 443—444). В ст-нии затронута характерная для Полежаева тема перемены социальных ролей, сопровождаемой переодеванием (ср. ее разработку в «Имане-козле», «Сашке» и «Эрпели»). В «Новой беде» сказалась индивидуальная особенность сатиры поэта — критика в два адреса, из которых один представляет господствующую сторону (в данном случае отцы церкви), а другой — подчиненную (поповны). См. об этом во вступ. статье.
6. BE. 1826, № 5.
7 *. Гал. 1829, № 3, подпись: —ъ — ъ, под загл. «Вечер», без ст. 41—44, 51—54, 59—62. -- Изд. 32, без ст. 41—44. -- Печ. по Изд. 1933, где пропуск восстановлен по списку Шервуда и «Лире русского Шенье». В Изд. 89 после ст. «Сокрушила судьба» три ряда точек, причем П. А. Ефремов ошибочно отнес пропущенное четверостишие (ст. 41—44) в конец ст-ния. В «Лире русского Шенье» с вар. и с пропуском ст. 51—54.
8 *. «Библиографические записки». 1859, № 20 (публикация И. М — к), без последней части о России и с перестановкой частей об англичанах и французах. -- РПЛ. -- Некрасова Е. С. Альбом С. Д. Полторацкого // PC. 1887, № 10. -- Изд. 88, без части о России, текст, близкий к первой публикации, но с правильной композицией частей. -- Изд. 89, ст. 8—9, 18—24 и 33—34 переставлены; ст. 40 «В России…», без ст. 41—52 и 65—66. -- Бобров Е. А. Новые данные о поэте А. И. Полежаеве // ИВ. 1905, июнь, часть 2 после части 3. -- Львов-Рогачевский В. Революционные мотивы в русской поэзии. Тула, 1921 (всюду с вар.). Кроме последнего изд. и РПЛ, все публикации имеют ценз. изъятия (всегда без ст. 46—48 или 41—52). -- Печ. по тетр. ПД, с восстановлением зашифрованных и пропущенных слов по РПЛ (впервые этот текст — Изд. 1933, публикация В. В. Баранова). По данным Е. А. Боброва, полученным от дальнего родственника поэта (см.: Бобров Е. Рузаевский список «Четырех наций» А. И. Полежаева // ИОРЯС. 1907, кн. 2. С. 439—447), «Четыре нации» написаны экспромтом в 1827 г., во время отпуска, проведенного Полежаевым в селе Рузаевка (Пензенской губ.), имении А. П. Струйской, его бабушки по отцу. Сличая текст ст-ния по хрестоматии Н. В. Гербеля («Русские поэты в биографиях и образцах». Спб., 1873, заимствован с ценз. пропусками из РПЛ), «Библиографическим запискам», PC, Изд. 88 и Изд. 89, Бобров пришел к выводу, что все эти публикации в основном восходят к трем вариантам текста: рузаевскому списку под загл. «Четыре народа», РПЛ и третьему, неизвестному источнику. Изучение печатных и неопубликованных списков убеждает в том, что в процессе длительного нелегального бытования текст «Четырех наций» обрастал вар., утрачивая некоторые строки (чаще всего ст. 8—9, 12, 19—22, 36—40, 41—44, 57, 59—60, 63—64, 65—66), иные строки переставлялись (8—9, 21—22, 18—24, 33—34, 35—36, 65—66). Правдоподобно предположение Боброва, что ст-ние имело раннюю редакцию (рузаевский список). Вероятно, сам Полежаев менял текст «Четырех наций», сообщая его время от времени своим знакомым, вследствие чего возникли иные строки текста, к которым позднее присоединились вар. переписчиков и распространителей. Наиболее существенные вар. см. в разделе «Варианты», где использованы также списки ПД: I (Р III, оп. 1, № 1648), II (13899 / LXXV б. 18), III (ф. 265, оп. 1, № 17). Позднее Полежаев написал легальный вариант ст-ния (без характеристики русских), под загл. «Три нации», предназначавшийся для запрещенного в 1837 г. сб. «Часы выздоровления» (см. раздел «Приложение» и примеч. к ст-нию). «Четыре нации», бесспорно, самое популярное ст-ние поэта, распространявшееся во множестве копий (иногда с атрибуцией текста Пушкину; такой список за подписью Пушкина — в архиве Гос. театрального музея им. А. А. Бахрушина, № 1254, список 1). В черновике неотправленного письма Гоголя к Белинскому (июль — август 1847 г.) в ответ на знаменитое письмо критика к Гоголю от 3/15 июля 1847 г. цитируются ст. 15—18, 23—26 «Четырех наций» как строки ст-ния Пушкина (см.: Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Л., 1952. Т. 13: Письма. 1846—1847. С. 440). Декабрист М. И. Муравьев знал ст-ние Полежаева и исполнял его под музыку (см.: Знаменский М. С. Воспоминания художника // «Сибирские огни». 1946, № 2. С. 101).
9. Гал. 1829, № 6, подпись: — ъ — ъ. -- МТ. 1829, № 2, без подписи, под загл. «Видение Валтазара (Подражание Байрону)», с незначительными вар. -- Печ. по Гал. В списке Шервуда (с искажениями) подчеркнуты ст. 46—47. Оба журнала, вышедшие почти одновременно (МТ чуть позднее Гал.), вступили в затянувшуюся перебранку по поводу того, кто у кого заимствовал ст-ние Полежаева, причем в перепалку в качестве свидетеля был вовлечен сотрудник МТ поэт А. Г. Ротчев. С. Е. Раич и Н. А. Полевой (издатели журналов) заявили, что получили рукопись от самого автора (не упоминая его имени), при этом Полевой назвал Полежаева «переводчиком», ошибочно полагая, что ст-ние — перевод байроновского «Видения Валтасара». Очевидно, он принял ст-ние за перевод по аналогии с ранее опубликованным в его же журнале ст-нием Байрона в вольном переводе И. Бороздны (МТ. 1828, № 2. С. 193—195). Раич поспешил опровергнуть Полевого: «стихи сии совсем не
10. Гал. 1829, № 49, подпись: 1.15, под загл. «Отрывок из поэмы „Гарем“», с перестановкой ст. 26—27, без ст. 1—8, 28—29, 45—57, 67—70, 80—99, снятых по ценз. причинам. -- Изд. 32, под загл. «Гарем», ст. 5 с пропуском слов «чалмою крест обменит», без ст. 28—29, 45—57, 67—70, 80—91. -- Изд. 89, с частичным восполнением купюр по неизвестному источнику. -- Изд. 1933, сводный текст Изд. 32, Изд. 89 и списка Шервуда (вопреки указанию в комментариях, что текст приводится по списку Шервуда, где в действительности утрачены ст. 27, 75 и имеются искажения). -- Печ. по Изд. 32, с восполнением купюр по копии Шервуда. Ст. 50 восстановить не удалось: в Изд. 89 приведено его начало: «Что мне закон…» В списке Шервуда: «Что мне… Что…» В Изд. 1960 предложена конъектура: «Что мне закон! Что <наказанье бога>».
11 *. Альм. «Северное сияние». М., 1831, подпись: ….ъ…ъ, под загл. «Глас несчастливца». -- Изд. 32, в обеих публикациях без ст. 7—8, 25—28, 35—36, с ценз. вар. ст. 38—40. -- Изд. 57, с теми же ценз. вар. -- Печ. по Изд. 32, с восполнением купюр и ст. 38—39 по списку Шервуда; ст. 40 (в списке: «--- я») восстановлен в Изд. 1933. В Экз. Изд. 32 вписаны карандашом пропущенные строки, ценз. вар. исправлен на подлинный, а последний ст. обозначен: «На цепи ……». Те же купюры восполнены на Экз. Изд. 32 (ГБЛ).
12. Изд. 32, без 4-х последних ст. -- Изд. 89, без 2-х последних ст. -- Печ. по Изд. 32 с восстановлением ценз. пропуска по списку Шервуда (где подчеркнуты ст. 21—25 и 31—32). В Экз. Изд. 32 вписаны ст. 29—30, а два заключительных обозначены точками. В «Роке» различимы отзвуки ст-ния И. А. Крылова «Ночь»:
Образы «Рока», видимо, также подсказаны ст-нием неизвестного автора «Ночь марта 1801 года», написанного по поводу убийства Павла I (сохранилось в копии ПД):
13. Никольская Г. В. Неизвестные стихи Полежаева // «Звезда». 1930, № 2, под загл. «Еще нечто», по тетр. ПД. -- Печ. по этому автографу. Загл. «Еще нечто», опускаемое в последних изданиях Полежаева, обусловлено специфическим характером тетр. ПД, в которой пять ст-ний (из шести) объединены рубрикой «Нечто» (л. 20), означающей: нечто нецензурное. Подбор ст-ний в тетр. ПД, подаренной автором А. П. Лозовскому (см. о нем примеч. 14), очевидно продиктовано желанием поэта сохранить в надежных руках тексты этих ст-ний.
14 *. При жизни поэта, в 1829—1830 гг., в Гал. было опубликовано (фактически анонимно) четыре фрагмента произведения. В середине 30-х гг. Полежаев переписывает полный текст ст-ния с зашифровкой и пропуском ряда строк в конспиративную тетрадь ст-ний, предназначенную для личного пользования адресата (о тетр. ПД см. в Списке условных сокращений). В 1837 г., составляя новый сб. «Часы выздоровления», поэт вводит в него и опубликованные отрывки, причем два из них (ст. 1—52, во второй вошли ст. 269—273, 177—192, 195—204) были снабжены французскими эпиграфами, а к ст. 41 было дано обширное «замечание». Разбросанные среди других ст-ний рукописи, отрывки, хотя и разрешенные ранее к печати, тем не менее подчеркивали автобиографическую природу тюремной темы в поэзии Полежаева, и без того достаточно широко представленной в этой рукописи, что и послужило одним из поводов для ее ценз. запрещения. В дальнейшем «<Узник>» долгое время также печ. в извлечениях. В относительно полном виде произведение появилось лишь в 1861 г. за рубежом. Впервые подлинно авторский текст обнародован в 1933 г. История текста «<Узника>» в печати выглядит след. образом: Гал. 1829, № 12, ст. 63—72, под загл. «Другу при посылке стихов»; № 14, ст. 1—52, под загл. «К…»; № 30, монтаж ст. 269—273, 177—192, 195—204, под загл. «Отрывок», всюду подпись — ъ. — ъ; Гал. 1830, № 11, ст. 231—264, под загл. «Отрывок из поэмы „Узник“», подпись:…р в… (отрывок из № 12 вошел в «Часы выздоровления» под загл. «А. П. Л….у при посылке рукописи „Часы выздоровления“. Стихотворения А. Полежаева»). -- Изд. 57, три отрывка: ст. 1—57, под загл. «А. П. Л….у»; монтаж фрагментов: ст. 63—72, 269—272, 177—203, под общим загл. «К нему же»; ст. 231—264 и 349—380 под загл. «Отрывок» (без ст. 355, обозначенного точками), с вар. -- «Развлечение». 1860, № 19, 14 мая, ст. 121—132, 147—170 (ст. 163 пропущен ошибочно), 269—304, 341—343, 345—347, подборка преимущественно неопубликованных фрагментов (пропуски текста между ними обозначены строками точек), под общим загл. «Отрывок из поэмы „Узник“», с вар. и искажениями. -- РПЛ, под загл. «Арестант», с посвящением «Другу моему А. П. Лозовскому», без ст. 100, 118, 147, 150, 219—222, 265—266, 339—340, 355, с многочисленными вар., с перестановкой строк в гл. 4—7: ст. 269—347 (с исключением ст. 339—340) — после 204; ст. 205—268 (с исключением ст. 265—266) — после 347 (ст. 213—218 — после 226), затем следуют ст. 349—382, к загл. дано примеч. публикатора Η. П. Огарева: «„Арестант“. Две рукописи лучшей поэмы Полежаева, бывшие у нас, содержат одни и те же пропуски. От этого столько точек. Если у кого есть более полная рукопись, он очень обяжет нас, приславши ее; мы могли бы в следующем выпуске пополнить недостающие места». -- РА. 1881, кн. 1 (в биографическом очерке Д. Рябинина «Александр Полежаев»), с ошибочным загл. «Спасские казармы», без вступ. части (ст. 1—62), без ст. 100—104; 113—116, 118, 139—146, 205—208, 308—330, 333—340,355, с искажениями, произвольно отредактированными и дописанными строками, с перестановками текста в гл. 4—7. -- Изд. 88, текст, близкий к публикации РПЛ с характерной для нее композицией, дополненный рядом недостоверных вар. РА и др. вар. того же рода (устраняющими брутальную лексику), без ст. 100, 114—116, 118, 139—146, 205—208, 217—226, 308—330, 333—340, 355, 376. -- Изд. 89 (по несохранившемуся списку H. X. Кетчера), без ст. 141—146, 165—168, 301—302, 308—330, 333—338, в гл. 4—5 ст. 209—217 и 227—264 переставлены в гл. 7 между ст. 348 и 349, с вар. -- Никольская Г. В. Неизвестные стихи Полежаева // «Звезда». 1930, № 1, по тетр. ПД, только ст. 205—226, в составе которых впервые были опубликованы ст. 219—222. -- Изд. 1933, публикация по тетр. ПД и РПЛ, под загл. «Александру Петровичу Лозовскому (Арестант)». Расшифровка ст. 265—266, осуществленная В. В. Барановым в этом изд., будучи гипотетической, принята во всех современных изданиях Полежаева. -- В наст. изд. печ. сводный текст автографа (в тетр. ПД ст. 296—308 и 333—356 утрачены — отсутствуют два листа рукописи) и РПЛ. Аргументом для изменения загл. служит прижизненная публикация 1830 г. фрагмента произведения, названного: «Отрывок из поэмы „Узник“». Загл. «Александру Петровичу Лозовскому» в Изд. 1933 (повторенное в последующих изд. Полежаева), взятое из тетр. ПД, следует с бо́льшим основанием рассматривать как посвящение всей тетр. ПД А. П. Лозовскому. Таким же посвящением в тетр. ПД начинается и текст гл. 1. Кроме того, текст «<Узника>» в наст. изд. дополнен французскими эпиграфами и прозаическим «замечанием», введенными в ЧВ (как это уже делалось в Изд. 1957). Последнее наращение текста имеет компромиссный характер: «замечание» с его стихотворными автоцитатами рассчитано на восприятие только фрагмента произведения (ст. 1—52), который использовался в ЧВ в качестве отдельного ст-ния («замечание» впервые опубликовано в Изд. 1939, эпиграфы — в Изд. 1957). «<Узник>» в тетр. ПД имеет пропуски и зашифрованные (т. е. недописанные или обозначенные начальными буквами) слова. По примеру предыдущих советских изданий в настоящем сб-ке все расшифрованные и восполненные элементы текста (они в большинстве своем восстанавливаются по РПЛ) заключены в угловые скобки. Ст. 144 в РПЛ: «И все служить ему хотят» (в рукописи: «И все сл….. ему хотят») отвергался публикаторами полежаевских текстов как произвольный вар., что едва ли резонно: сочетание озлобленности и послушания, бунтарства и забитости — такая противоречивость солдатских настроений вполне в духе поэта с его парадоксальной полярностью чувств и стремлений. По мнению С. А. Рейсера, глагол «служить» «не содержит ничего такого, что надо было бы опускать» (комментарий к сб. «Вольная русская поэзия конца XVIII — первой половины XIX века». Л., 1970. С. 841). Однако Полежаев маскировал как раз все реалии, связанные с военной службой — институтом, непосредственно управляемым царем-деспотом. В незашифрованном виде слово «служить» облегчало бы разгадку остро обличительных ст. 135—146, метивших в Николая I. До настоящего времени остается неизвестным ст. 100. Расшифровка ст. 206 и 266 предположительна. Пропуски в ст. 75, 142 — слова, не удобные в печати. Можно думать, что не все точки из числа оставшихся в тексте ст-ния — результат маскировки и что в ряде случаев мы имеем дело с мнимой неполнотой текста. Нерифмующиеся строки (ст. 56, 274, 347, 349, 376), неполное количество стоп в стихе (ст. 96, 361, 372—373, 375) — эти «недосмотры» по-своему выражают необычный облик произведения, чуждого художественной законченности. Особенно показателен конец, где распад ритма (заимствованного из «Шильонского узника» Байрона в переводе Жуковского — четырехстопный ямб с форсированной пульсацией ударных слогов) оправдан предсмертным отчаянием автора, как бы освобождающим его от миссии стихотворца. В раздел «Варианты» внесены только те строки, которые, возможно, являются авторскими, а также вар. рукописных вставок на Экз. Изд. 89. «<Узник>» являет черты сходства с распространявшимся в списках посланием декабриста В. Ф. Раевского «К друзьям в Кишинев», написанным в 1822 г. во время ареста автора. О соотношении обоих произведений см. во вступ. статье. Полежаева сближает с Раевским описание тюрьмы как темницы «с смрадными парами», которую охраняет часовой; оба автора сравнивают себя с одинокими пловцами (у Полежаева — челнок); друзья у Раевского охарактеризованы и как приверженцы эпикурейских услад (упоминаются Вакх, «волшебницы младые»).
(Дневник 1831—1836 гг. Л. 188—189 // ГБЛ. Фонд Ф. В. Чижова, 1/3). Сходство со строками Полежаева следует объяснить либо тем, что поэт «процитировал» какой-то ходивший по рукам текст, либо распространением его собственных ст., обраставших вар. в процессе своего нелегального бытования.
15. Гал. 1829, № 10, подпись: — ъ — ъ. -- Печ. по Изд. 32, с уточнением ст. 18 («бесстрашную», а не «бессмертную») по автографу ГИМ (архив А. П. Бахрушина из собр. О. М. Бодянского). В автографе (воспроизведен в Изд. 88) описка: в ст. 20: «воинственный» (вместо «внимательный»). Сведения об обычае мучительной казни пленников у северо-американских индейцев Полежаев мог почерпнуть в изданиях: Свиньин П. Опыт живописного путешествия по Северной Америке. Спб., 1815. С. 185—191; «Всемирный путешествователь, или Познание Старого и Нового света, то есть описание всех по сие время известных земель в четырех частях света… изданное господином аббатом де ла Порт и на российский язык переведенное с французского»: 3-е изд. Спб., 1813. Т. 8. С. 39—42. В последнем издании сообщалось, что уводимый на казнь пленник «начинает петь песнь мертвого, исчисляет все свои подвиги, бранит и укоряет своих мучителей, увещевает их не щадить его» (Там же. С. 42). Один из наиболее вероятных литературных источников ст-ния — сочинение А. П. Беницкого «Грангул. Драматическая безделка» // «Цветник». 1809, апрель. Об этом источнике см.: Лотман Ю. М. Неизвестный текст стихотворения А. И. Полежаева «Гений» // «Вопросы литературы». 1957, № 2. С. 166. Между монологами плененного гуронами ирокезского вождя Грангула и стихами Полежаева ощутимо явное сходство: «Иду на смерть, — возглашал Грангул, — но смерти не боюся! Я храбр и неустрашим: презираю муки… Гуроны! Племя подлое… бодрость моя поразит вас, мужество приведет в отчаяние; цепенейте! Вы узрите смерть бесстрашного… я отыду ко предкам моим без стона, без воздыхания» («Цветник». С. 19—20). Популярность Полежаевской «Песни» в 1829—1830 гг. как сочинения крамольного засвидетельствована современником (см.: Милюков А. Доброе старое время: Очерки былого. Спб., 1872. С. 207—208). Положена на музыку Η. П. Огаревым, И. И. Рачинским, А. С. Размадзе. Текст песни использован Μ. П. Мусоргским для арии Мало в незаконченной опере «Саламбо».
16. Изд. 32. С рекламной целью было перепеч. в «Сыне отечества и Северном архиве». 1832, № 8. К загл. здесь было дано примеч.: «Из собрания „Стихотворений“ А. Полежаева, на которые принимается подписка в книжном магазине H. Н. Глазунова в Москве. Цена на веленевой бумаге 5 р., с пересылкою — 6 р.». «Песня» традиционно считается откликом поэта на один из самых драматических периодов его жизни, чем и обусловлена предположительная датировка 1828 г. В ст-нии различимы отголоски популярной в свое время песни «Друзьям» С. Е. Раича (альм. «Северная лира на 1827 год». М., 1827. С. 115) и песни анонимного автора (XVIII в.) «Буря море раздымает, ветер волны подымает…», помещенной в ряде изданий «Письмовника» Курганова (см.: Курганов Н. Российская универсальная грамматика, или Всеобщее писмословие… Спб., 1769. Присовокупление 5. Сбор разных стиходейств. С. 301) — книги, по которой Полежаев, видимо, обучался в детстве. В свою очередь под влиянием «Песни» Полежаева было написано ст-ние анонимного автора «Море» («Библиотека для чтения». 1836, № 1. С. 20). Поздним и притом оптимистическим переосмыслением темы гибнущего пловца явилось ст-ние С. Д. Дрожжина «Песнь пловца» (1906). См.: Суриков И. З. и поэты-суриковцы. Л., 1966. С. 430 (Б-ка поэта, БС).
17 *. «Телескоп». 1832, № 11, под загл. «Отверженный», с пропуском слов «Я атеист!» в ст. 16. -- Печ. по Изд. 32, с восполнением ст. 16 по Изд. 57, где вар. ст. 23.
18. Изд. 57, без эпиграфа и «замечания», без разбивки на строфы. -- Печ. по ЧВ (примеч. и эпиграф впервые — Изд. 1939). Против 1-й строфы цензор пометил карандашом: «Осужденный всем известный пишет здесь человек грешный! Каждое слово должно быть взвешено. Нельзя пропустить» (Изд. 1939. С. 432). Эпиграф — из «Братьев-разбойников» Пушкина. Пояснения к «замечанию».
19 *. Гал. 1830, № 4, вместо подписи: ***, с незначительными вар., последний ст. «С……у судит бог!». -- Альм. «Эвтерпа, или Собрание новейших романсов, баллад и песен известнейших и любимых русских поэтов». М., 1831 (ц. р. 31 марта 1830), подпись: — ъ — ъ, под загл. «Вертер (Фантазия)», явно ценз. происхождения, маскирующим автобиографическую основу ст-ния и придающим отвлеченно-литературный характер мотиву самоубийства, с вар. ст. 13, 16, 18. -- Печ. по Изд. 32, с восстановлением последнего ст. по списку Шервуда. Загл., как и вар. в «Эвтерпе», очевидно, принадлежит издателю альманаха Ф. А. Кони, собиравшемуся выпускать одноименный журнал (ЦГИА, Фонд Главного управления цензуры, оп. 1, ч. 1. Дело 1831 г. «О разрешении Ф. А. Кони издавать журнал „Э́хо“ с приложением „Того-сего“ и „Эвтерпа“»). «Живой мертвец» вписан (с вар. и с перестановкой ст. 7—8) в «Лиру русского Шенье». Датируется по содержанию и дате доноса Шервуда.
20 *. «Телескоп». 1831, № 12, неисправно, с пропуском ст. 72—73, с вар. -- Изд. 32. В «Лире русского Шенье» (см. примеч. 19) ст-ние находится после «Живого мертвеца»; оно имеет помету: «Написано через 6 часов после предыдущей пьесы» и вар., в основном совпадающие с журнальным текстом. Толчком к созданию ст-ния, несомненно, явилась весть об освобождении Полежаева из тюрьмы. Откровенной имитацией полежаевского ст-ния явилось «Провидение» анонимного автора в его сб. «Дитя поэзии». Казань, 1834. С. 77. Отзвук «Провидения» слышится в ст-нии поэта-петрашевца Д. Д. Ахшарумова. «Позором века…» (1849), написанном в тюрьме. См.: «Поэты-петрашевцы». Л., 1957. С. 134 (Б-ка поэта, БС).
21. Гал. 1829, № 22, подпись: ъ.ъ., с ценз. пропуском ст. 27. -- Печ. по Изд. 32, с восстановлением ст. 27 по Изд. 89. В Экз. Изд. 32 (ГБЛ) ст. 27: «Весы правдивые законам», который принят в Изд. 1933 и 1939.
22 *. Гал. 1829, № 26, с ценз. пропуском ст. 9—12 и вар. ст. 18. -- Изд. 32, с тем же пропуском. -- Изд. 57, с ценз. вар. ст. 9. -- Печ. по этому изд. с исправлением ст. 9 по списку «Лиры русского Шенье». Необходимость этой замены была указана еще в анонимной рецензии на Изд. 89 («Сев. вестник». 1889, № 2. С. 88), после чего П. А. Ефремов вписал ст. 9 на Экз. Изд. 32 (ГБЛ) и Экз. Изд. 89. Без имени автора и с пропуском ст. 9—12 было включено в «Полный российский военный песенник». Спб., 1873. Вып. 12. С. 16.
23. Гал. 1829, № 35.
24. «Эхо: Лит. альманах». М., 1930 (ц. р. 17 января 1830), без подписи. Вошло в Изд. 32.
25. Изд. 32. -- Изд. 57. -- Печ. по Изд. 32.
26. Изд. 32. Положено на музыку М. В. Бегичевой.
27. Изд. 32.
28. Изд. 32, с пропуском, очевидно ценз., ст. 28. Возможные чтения этого ст.: «Творец Любови и людей», «Душа природы и страстей» и т. п.
29 *. Изд. 32, с пропуском слов «бабья», «глуп», и «гадкими стихами» в ст. 4, 43, 64, без ст. 19—20, -- Изд. 89, с вар. ст. 4 и 64. -- Печ. по Изд. 1933, где пропуски восполнены по неоговоренному источнику. Ст. 19—20 неизвестны. В Экз. Изд. 32 (ГБЛ) вписаны карандашом пропуски в ст. 4 и 43. В июне 1829 г. Полежаев вместе с Московским полком прибыл в Ставрополь. Здесь полк вскоре расположился в станице Горячеводской и затем (до 1 января 1830 г.) в заштатном городе Александрове (ныне Александровское). Стало быть, Лысую гору, т. е. станицу Лысогорскую, неподалеку от Горячеводской, поэт посетил между июнем и декабрем 1829 г.
30. «Нива»-1915. В Изд. 1933 исправлен ст. 25 (на «Мрачного чувствия нет»), где, по мнению В. В. Баранова, «нарушен размер» (с. 622). В таком исправлении нет надобности — ст-ние «Казак» ориентировано на жанр народной баллады, ритмика которой не требует строгой упорядоченности. Высказывалось предположение, что литературным источником ст-ния могла послужить вошедшая в народно-песенный репертуар баллада С. Т. Аксакова «Уральский казак. Истинное происшествие» (BE. 1821, июль, № 14. с. 88—89).
31. Изд. 32, неисправно (в ст. 75 «нам ужасно», в ст. 128 «бесстрашной»), с ценз. пропуском в ст. 76 слова «вольность». -- Изд. 57, ст. 131 «Мелькая парой глаз огнистых», без отточий, обозначающих пропуски строк. -- Печ. по Изд. 89, где текст убедительно откорректирован П. А. Ефремовым. Ст. 81—84, 105 и 118—121 неизвестны. В Экз. Изд. 32 (ГБЛ) вписано в ст. 76 слово «вольность».
32. Изд. 32. Сюжет ст-ния — слияние ручьев и речек в грозный поток, символизирующее «бег» человеческой жизни к трагической развязке, явно подсказан анонимно напечатанным (альм. «Эхо». М., 1830. С. 146—148) ст-нием «Жизнь», рефрен которого «Вот верный образ наших дней» отозвался в «Водопаде». Полежаев не мог не знать этого альм. — в нем было (тоже анонимно) напечатано его ст-ние «Наденьке». Как удалось установить, «Жизнь» — перевод ст-ния французского писателя Ш. А. Демутье, осуществленный А. И. Писаревым и ранее напечатанный в «Трудах Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете». 1820. Ч. 18. С. 72—73.
33—35. 1. Альм. «Эвтерпа. Подарок любительницам и любителям пения на 1828 г.». М., 1828. -- Альм. «Венера, или Собрание стихотворений резных авторов». М., 1831. Ч. 1, без ст. 21—28. Цикл. печ. по Изд. 32.
36. Изд. 32. Написано вскоре после взятия 19 октября 1831 г. чеченского аула
37. «Телескоп». 1832, № 4, подпись: А. П., ст. 21 «Или невидимая сила», без ст. 24—27. -- Печ. по Изд. 32 с исправлением в ст. 28 («бесстрашной») и двумя строками точек после ст. 16 (как в Изд. 57) вм. одной. Ст. 17—18 неизвестны.
38—42. Изд. 32. В первом романсе отзвук казачьей народной песни «Славный, вспышный, быстрый Терек…» (Песни гребенских казаков / Публикация текстов, вступ. статья и коммент. Б. Н. Путилова. Грозный, 1946. С. 145, 303).
43. Изд. 32. Начиная с Изд. 89 ст. 3 печатался с необязательной поправкой: «в стане». Ст. 31—32 неизвестны. Имеется в виду обычай, заведенный командиром Моздокского казачьего полка Г. X. Зассом (см. примеч. 107), выставлять на пиках головы павших горцев с целью устрашения повстанцев. Это «отвратительное зрелище» засвидетельствовано мемуаристом (см.: Лорер Н. И. Записки декабриста. М., 1931. С. 248).
44. Изд. 32, с загл., напечатанным на отдельной странице, как все крупные произведения в этом сборнике («Иман-козел», «Чудак», «Кредиторы», «Оскар Альвский»). Этим ст-нием, написанным после получения ценз. разрешения на Изд. 32, открывается книга. В Экз. Изд. 32 в ст. 22 сделано исправление по Изд. 57: «веселых». Правомочность этого вар. сомнительна. О
45. Безъязычный В. И. Послание Полежаева к Ф. А. Кони // ЛН. 1956. Т. 60, № 1, по автографу ПД из бумаг Ф. А. Кони. Ст. 33 дополнен словом «себе» — его необходимость подсказывается смыслом и ритмом ст-ния.
46. Изд. 32, куда вошло после подписания цензором к печати (12 января 1832).
47. «Кальян». Этим ст-нием открывается книга. Написано вскоре после кровопролитного штурма чеченского аула
48. «Кальян». Датируется по содержанию.
49. «Кальян».
50. «Кальян», с опечаткой в ст. 32 («казамата»).
51. «Кальян».
52. «Кальян». Положено на музыку А. И. Виллуаном, Ц. А. Кюи, М. В. Бегичевой, В. И. Главачем, М. В. Воронцовой, Μ. Н. Офросимовым, В. Т. Соколовым.
53. «Кальян», после ст. 48 строка точек, видимо, обозначающая смысловую паузу, а не пропуск текста.
54—55. «Кальян». В ст-нии «Окно» ст. 9—10 неизвестны.
56. «Кальян». Замысел «Демона вдохновенья», возможно, был подсказан одной из сцен байроновского «Манфреда», в котором сонм адских духов поет гимн своему владыке, причем три ведьмы-парки именуют его Ариманом. Полежаев мог знать этот эпизод по кн.: Манфред. Сочинение лорда Байрона / Перевел с английского М. В<ронченко>. Спб 1828 С 34—35. То же место представлено в отрывке перевода «Манфреда» за подписью: О., т. е. Д. А. Облеухов («Московский вестник». 1828, ч. 8, № 7. С. 276).
57. «Кальян». Ст-ние было процитировано (ст. 5—8 от конца) в детском дневнике А. А. Блока (см.: Орлов В. «Здравствуйте, Александр Блок». Л., 1984. С. 134).
58. «Кальян». Ст. 29, 31—32 неизвестны. О
59. «Развлечение». 1860. № 17, 30 апреля, под загл. «А. П. Л……у» с пометой: «1833 года, августа 30 дня. Москва». -- РПЛ, только ст. 1—31, с подзаг. «(Пропущенное стихотворение Полежаева)». -- Рябинин Д. Д. Александр Полежаев // РА. 1881. Кн. 1, № 2, без последних 13-ти ст. -- Изд. 89, где П. А. Ефремов уточнил текст по списку В. И. Касаткина. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Часть другого автографа (судьба его неизвестна) воспроизведена в изд.: Полежаев А. Собрание стихотворений. М., 1888 («Дешевая б-ка русских писателей», издание В. Н. Улитина).
60. «Звезда». 1933, № 7 (публикация Η. Ф. Бельчикова по ЧВ), более точно — Изд. 1939. -- Печ. по ЧВ. Датировка ст-ния обоснована В. И. Безъязычным: в феврале 1832 г. на Кавказе многие однополчане Полежаева пострадали от обморожения, а так как в «замечании» сказано, что поэт потерял слух вследствие «сильной простуды» «более полутора года» назад, то, надо думать, услугами медика он воспользовался по прибытии в Москву — в 1833 г., т. е. как раз спустя полтора года (Изд. 1955. С. 433).
61. Старушка из степи [Бибикова-Раевская Е. И.) Встреча с А. И. Полежаевым // РА. 1882, вып. 6. -- Изд. 89, под произвольным загл. «К своему портрету». -- Печ. по автографу ГПБ. Текст в автографе заключен в черную рамку. В ст-нии имеется в виду акварельный портрет Полежаева, нарисованный шестнадцатилетней Екатериной Ивановной Бибиковой (1818—1899) в июле 1834 г. в селе Ильинском, где по приглашению отца девушки, И. П. Бибикова, поэт провел в гостях 15 дней (фотокопию с портрета см. на фронтисписе наст. издания). В 1835 г. Екатерина Бибикова вышла замуж за И. А. Раевского.
62 *. ЛПРИ. 1838, 23 апреля, под загл. «Духи зла», без строф 9 и 11, с вар. -- «Арфа», без строфы 9, с теми же вар. -- Старушка из степи [Бибикова-Раевская Е. И.] Встреча с А. И. Полежаевым // РА. 1882, вып. 6, с датой: 8 июля 1834. -- Печ. по автографу ГПБ, ранее принадлежавшему Е. И. Бибиковой (снимок с него воспроизведен в Изд. 89, вклейка), с восстановлением загл. по «Арфе» (о мотивах восстановления см. ниже). В автографе под текстом ст-ния зачеркнута недоработанная строфа (не выдержан размер в строках 2—3). В правом нижнем углу листа (не рукой автора): «Александр Полежаев. Июль 1834. Село Ильинское». Е. И. Бибикова сообщает, что ст-ние было написано по просьбе ее отца, И. П. Бибикова, сказавшего поэту: «Напишите мне что-нибудь такое, что бы я мог при письме послать графу Бенкендорфу». «Полежаев написал „Божий суд“, который тогда почему-то озаглавил „Тайный голос“. Отцу понравились стихи.
— Но вы, Александр Иванович, не можете ли прибавить под конец что-нибудь вроде просьбы о прощении?
На это Полежаев решительно отказался.
— Я против царя ни в чем не виноват, просить прощения не в чем.
Как ни умолял, ни уговаривал его отец, ничего с поэтом сделать не мог: он остался непреклонен. Тогда отец сам приписал три строфы в заключение и принес мне оба стихотворения.
— Неловко, — говорит, — послать стихи в этом виде: почерк разный в начале и в конце.
Я тотчас вызвалась переписать все стихотворение лучшим своим почерком и радостно припрятала оба автографа, которые до сих пор у меня хранятся. Вот эти стихи:
(Там же. С. 237). Копия ст-ния, переписанная Е. И. Бибиковой, находится в деле «О монаршем воззрении на участь унтер-офицера Тарутинского егерского полка Полежаева» (10 сентября — 4 декабря 1834 г.) // ЦГАОР. Фонд III Отделения. Опубл.: Баранов В. В. Судьба литературного наследства А. И. Полежаева // ЛН. 1934. № 15. С. 247—250. Тема ст-ния — суд господний над грешными ангелами — выбрана не случайно: она должна была показать отход автора от антиклерикальных настроений «Сашки», осужденных самим царем. Вместе с тем изображение непреклонности вседержителя и страданий падших духов, очевидно, содержало тонкий намек на положение автора. Загл. «Тайный голос» оттеняло личный, исповедальный характер ст-ния, чего не поняла Бибикова. Подсказанное обстановкой в Ильинском и предполагаемым назначением ст-ния, такое загл. в отрыве от них лишалось должной ясности для непосвященных читателей, поэтому в сб. «Арфа», прошедшем цензуру еще 25 ноября 1835 г., название, надо думать, было изменено самим поэтом.
63 *. «Арфа», без ст. 3—4; ст. 36—39 после ст. 31; с вар. ст. 19. -- Печ и датируется по автографу ПД (собр. И. А. Шляпкина, ф. 341, оп. 2, № 130) с восстановлением загл. по «Арфе», так как подобное загл. могло принадлежать только Полежаеву. Автограф был подарен поэтом Е. И. Бибиковой во время его пребывания в селе Ильинском в июле 1834 г.
64. Старушка из степи [Бибикова-Раевская Е. И.] Встреча с А. И. Полежаевым // РА. 1882, вып. 6. -- Печ. по автографу ПД (ф. 341, оп. 2, № 362). Нижняя часть листа автографа, где было либо продолжение ст-ния, либо текст, связанный с ним, отрезана. По свидетельству Е. И. Бибиковой, она и ее юные братья, зная о бедности уезжающего поэта, «сделали складчину из наших маленьких сбережений и дали их отцу, чтоб он присоединил их к своей лепте, но с тем, чтоб Полежаев не знал, от кого именно идет помощь. Но, видимо, отец проговорился. Полежаев хотя положительно терпел нищету, но был до крайности горд и деликатен в денежных делах. Отец долго не мог его уломать и уговорить принять от него пособие» (Там же. С. 240—241). Первое четверостишие ст-ния, по утверждению мемуаристки, относится к этому эпизоду.
65 *. «Арфа», с вар., с пропуском четвертого слова в ст. 27. -- МН. 1838, март, кн. 2, с подзаг. «(Отрывок)», только первые 12 строф, с вар., ст. 27 «О цели бытия». -- Изд. 57, с вар. ст. 27 «…о цели бытия». -- Изд. 89, с вар., ст. 27 «О цели бытия, судьбу кляня». -- Печ. по «Арфе», с исправлением явно ценз. вар. ст. 54 («И пела в ней душа умильным хором» вм. «небесным») и устранением опечаток в ст. 34 и 130. Восполнение ст. 27 в Изд. 89 вряд ли приемлемо: слово «судьба» не вносило ничего криминального в текст. Скорее всего этот ст. читался: «творца кляня». В экземпляре «Арфы» (из библиотеки Института русской литературы АН СССР) неизвестной рукой ст. 27 дополнен: «и жизнь кляня». В 20 и 26 строфах ст-ния слышится отзвук посвящения «Кавказского пленника» Пушкина. В ст-нии запечатлена история «идеальной», по определению Белинского, любви Полежаева к Е. И. Бибиковой (см. примеч. к предыдущим ст-ниям, посвященным ей, №№ 61, 63—64). «Черные глаза» она прочла только в печатном виде, т. е. не ранее 1838 г., хотя спустя некоторое время по отъезде поэта старший брат девушки по секрету доверил ей, что Полежаев написал посвященное ей ст-ние «Черные глаза». «Не знаю! каким образом, — рассказывает Е. И. Бибикова, — это сообщение дошло до отца, который страшно рассердился на брата и при мне жестоко стал его распекать. — „Как смел ты подобный вздор выдумать? „Черные глаза“ не написаны и не могли быть написаны на твою сестру! Ces vers sont une horreur!“[139], — прибавил он с негодованием… Это несчастное стихотворение… по всей вероятности, причина тому, что с тех пор дом наш навеки был закрыт для бедного грешника» (РА. 1882, вып. 6. С. 241—242).
66 *. «Арфа», без ст. 33—40, 45—52, 61—64, с вар. -- Изд. 57, без ст. 29—32, 45—52, ст. 44 «Убивать ……». -- Печ. по: Ефремов П. А. Памяти А. И. Полежаева // «Пантеон литературы». 1888, февраль, где опубликовано по неизвестному источнику. Под загл. «Дума» и с датой 10 июня 1837 г. входило в рукописный сб. «Последние стихотворения А. Полежаева», представленный в цензуру А. П. Лозовским и запрещенный к печати. Сообщивший эти сведения Н. О. Лернер (см.: «Нива»-1915. Стб. 576) объяснил эту дату как время переписки ст-ния. Но это противоречит его же собственному мнению о том, что «Дума» — ранняя ред. «Негодования». Скорее всего, 10 июня 1837 г. Полежаев создал сокращенный, приспособленный к ценз. условиям вариант ст-ния.
67. «Арфа».
68. «Арфа». В «усыпительной песне» использованы типичные словосочетания народных колыбельных песен.
69. «Арфа», где слова «Автор» и «Читатель» обозначены сокращенно: «А» и «Ч», с пропуском слов «Князь Шаликов» -- Изд. 89.
70. «Арфа». -- МН. 1838, март, кн. 2, ст. 36 «Беспощадная тоска». -- Печ. по «Арфе». Находилось в рукописном сб. «Последние стихотворения А. Полежаева», где, по свидетельству Н. О. Лернера, не было разночтений (см.: «Нива»-1915. Стб. 575—577). По предположению Белинского, адресат «Грусти» и ст-ния «Черные глаза» (№ 65) — один и тот же. Положено на музыку А. Е. Варламовым.
71. «Арфа».
72. «Арфа». Положено на музыку А. А. Алябьевым, А. Л. Гурилевым, Ю. К. Арнольдом, А. И. Дюбюком, Μ. Р. Бакалейниковым.
73—76. «Арфа».
77. Никольская Г. Неизвестные стихи Полежаева // «Звезда». 1930, № 1, опубликовано по тетр. ПД. -- Печ. по тетр. ПД. Во время пребывания Тарутинского егерского полка в Жиздринском уезде Калужской губ. (1835—1836) Полежаев посетил село Печки, у которого оказалось двенадцать владельцев, не считая тринадцатого — малолетней графини Александры Станиславовны Потоцкой, названной здесь
78. Изд. 89, где опубликовано по копии А. Я. фон Ашеберга (ПД), сообщившего и обстоятельства написания ст-ния. В письме Ашеберга в редакцию PC говорится, что, проходя с полком через г. Мещовск Калужской губ., Полежаев «зашел к смотрителю духовного училища И. Ф. Чупрову, у которого в оживленном разговоре провел два дня и экспромтом написал хозяину на память настоящее стихотворение, которое до сих пор в печати еще не появлялось, но в котором ясно видно настроение поэта» (ПД, арх. PC). Датируется по времени пребывания Полежаева в Калужской губ.
79. «Телескоп». 1836, № 12. -- Изд. 57, с вар. ст. 22 («пока природа»), всюду без эпиграфа. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Положено на музыку В. И. Главачем.
80. «Развлечение». 1860, 9 апреля, с примеч.: «Редактор получил это стихотворение при следующем письме: „Милостивый государь! Пересматривая бумаги, оставшиеся с 1838 года после смерти Александра Ивановича Полежаева, я нашел несколько собственноручных его стихотворений, не бывших еще в печати и совершенно неизвестных. Не желая, чтобы они затерялись совершенно для настоящих или будущих издателей стихотворений Полежаева, честь имею препроводить пока одно из них, написанное в 1836 году в апреле месяце, в самую заутреню. Если вы его радушно примете, то я с особенным удовольствием буду присылать и следующие“. А. П. Л<озовски>й». Дальнейшими публикациями в «Развлечении» были: «А. П. Л<озовскому>» («Что могу тебе, Лозовский…»), «Султан» и «Отрывок из поэмы „Узник“» (фрагмент ст-ния «<Узник>»). Ст. 35—36 и 51 «Красного яйца» неизвестны. В ст-нии Полежаев вспоминает о драматических событиях 1828 г. — о заключении в каземате Спасских казарм, знакомстве с Лозовским (см. примеч.), единственной его нравственной опорой в эти мрачные дни.
81 *. «Телескоп». 1836, № 9, под загл. «Песня», с вар. — «Часы выздоровления», под загл. «Песня». -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Включено в список сб. «Урна». Положено на музыку А. С. Варламовым, И. И. Билибиным, Η. П. Де-Витте, Π. П. Сокальским.
82. ЛПРИ. 1838, 4 июня. -- «Часы выздоровления», без загл., без ст. 24. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939), где текст идентичен сб. «Урна». Часть текста (со ст. 9) положена на музыку Г. М. Римским-Корсаковым под названием «Соловей».
83 *. «Часы выздоровления». -- Изд. 57, с вар. ст. 6. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Вошло в список сб. «Урна» (без эпиграфа). В основе полежаевского «Эндимиона», видимо, какой-то французский или русский оригинал. На эту мысль наводит ст-ние В. И. Туманского «Картина Жиродета» («Новости литературы». 1823, № 26. С. 208):
Картину А. Л. Жироде-Триозона Туманский видел в 1820 г. в Луврском музее в Париже, после чего он сочинил или перевел чье-то ст-ние.
84. «Часы выздоровления», без эпиграфа и примеч., только строфы 1—3, без ст. 34. -- Изд. 57, только строфа 1. -- «Нива»-1914, только строфа 4, без примеч., по списку сб. «Урна». -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). В «Урне» без примеч. и эпиграфа, с пропуском ст. 33 и части ст. 32. Эпиграф — из повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» (см. примеч. 104).
85. «Часы выздоровления», без эпиграфа, без строфы 4. -- «Нива»-1914, только строфа 4, по списку сб. «Урна». -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). В «Урне» без эпиграфа.
86 *. «Часы выздоровления», без эпиграфа и без ст. 19, 35—36, с вар. -- «Нива»-1914, с восстановлением ст. 35—36 по списку сб. «Урна». -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939).
87 *. «Часы выздоровления», с вар., без ст. 36. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). В списке сб. «Урна» с вар., в большинстве своем совпадающими с вар. первой публикации.
88 *. «Отечественные записки». 1840, № 2. -- «Часы выздоровления», с вар., с искажением в ст. 11—12, всюду под загл. «Узник» и без эпиграфа. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939).
89. Изд. 57, без членения на строфы. Последние ст. неизвестны. Входило в рукописный сб. «Последние стихотворения А. Полежаева» (см.: «Нива»-1915).
90. «Часы выздоровления», без эпиграфа. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Вошло в сб. «Урна».
91 *. «Часы выздоровления», без эпиграфа, с вар. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). В списке сб. «Урна» с теми же вар.
92. «Нива»-1914, по списку сб. «Урна», без эпиграфа. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939).
93. «Нива»-1914, по списку сб. «Урна».
94 *. ЛПРИ. 1838, 14 мая, под загл. «Грешница (Подражание библейскому)», с вар. без членения на строфы. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Входило под принятым загл. в рукопись «Последние стихотворения А. Полежаева» (см.: «Нива»-1915. С. 577).
95 *. Ст. 11—17 на литографии 1838 г., изображающей Полежаева в гробу, в качестве эпитафии. -- «Часы выздоровления», ст. 21—45, 47—73, 77 102, 104, 106—122, 126—171, 175—179, 181—249, с многочисленными вар. -- Изд. 89, в виде двух ст-ний; одно — ст. 11—17, под загл. «На смерть Пушкина», другое — текст «Часов выздоровления» с добавлением ст. 103, 105, 180, с многочисленными вар. -- «Нива»-1914, с восстановлением запрещенных цензурой ст. 46, 74—76, 103, 123—125, 172—174, 180 по списку сб. «Урна». -- Лернер Н. Венок на гроб Пушкина. Ода А. Полежаева: Полный текст // PC. 1916, июль, по списку сб. «Урна» (во всех перечисленных публикациях без эпиграфа). -- ЛН-15, только эпиграф и ст. 1—32, по ЧВ. -- Печ. по ЧВ (впервые полный текст — Изд. 1939, с ошибкой: ст. 24 набран второй раз вм. ст. 21). Тот факт, что подлинный текст ст-ния долгое время оставался неизвестен, породил споры вокруг семистишия (ст. 11—17). Высказывалось предположение, что это — эпитафия неизвестного автора на смерть самого Полежаева. Об этих спорах см. указ. статью Н. О. Лернера (PC. 1916, июль. С. 449—450), где правильно объяснена причина столь многочисленных ценз. изъятий и искажений в ст-нии Полежаева: «Немедленно после смерти Пушкина цензорам было приказано обратить внимание на выражение скорби в отзывах о великом поэте и поддерживать в них „надлежащую умеренность и тон приличия“. Восторженная оценка Пушкина в стихах Полежаева должна была смутить надлежащим образом приготовленную цензуру» («Нива»-1914. Стб. 643). Неумеренность Полежаева проявилась, в частности, в применении к «частному лицу», каковым считался Пушкин, торжественной лексики («святой», «божественный», «порфира» и т. п.), привычно ассоциируемой с авторитетами церкви и монархической власти. Эпиграф — из ст-ния В. Гюго «Последняя песнь» («Оды», кн. 2, X).
96. Изд. 57, под загл. «Чахотка», без ст. 1—3, 28—29, 31—32, с примеч.: «Пьеса эта написана за несколько дней до смерти». -- Печ. по Изд. 57, загл. и ст. 28 29 восстановлены по «Ниве»-1915. Н. О. Лернером эти строки взяты из неизвестной ныне рукописи «Последние стихотворения А. Полежаева», где загл.: «Отрывок из письма к …у …у …у за месяц до смерти, в декабре 1837 г.». Ст. 1—3 и 31—32 неизвестны. О
97. «Красная газета». 1925, 30 декабря, по автографу тетр. ПД -- Печ. по этому автографу без загл. «Опять нечто», с расшифровкой недописанных и пропущенных слов (они заключены в скобки) по публикации: Измайлов Н. Неизданные стихотворения А. Полежаева // «30 дней». 1926, № 2. В ст. 41 пропуск не удобных в печати слов, ст. 43 остается нерасшифрованным. Предлагавшееся чтение этого ст. (см.: Зильберштейн И. Трагедия поэта Полежаева // «Огонек». 1926, № 5. С. 4): «Так у<мри> же теперь» сомнительно. О специфическом характере загл. «Опять нечто» см. примеч. 13. Предположение В. В. Баранова (Изд. 1933. С. 628) о том, что песня — «отрывок из неизвестного большого стихотворения», поддержанное Η. Ф. Бельчиковым (Изд. 1939. С. 443) на том основании, что в автографе текст взят в кавычки, маловероятно: кавычки здесь, как и всюду, выделяют чужую речь, т. е. слова солдатского «хора». Датировка ст-ния затруднительна. Мнение о том, что ст-ние «написано не ранее, чем в годы кавказских походов» (Изд. 1933. С. 628), так как его текст записан в тетр. ПД, сшитой из бумаги с водяным знаком «1831», опровергается наличием более ранних ст-ний, переписанных в тетр.: «Ай, ахти! Ох, ура…» находится среди ст-ний 1828—1835 гг. (см. описание тетр. ПД в списке условных сокращений и даты включенных в нее ст-ний). Маловероятно и другое предположение В. В. Баранова — о том, что «Полежаев мог услышать подробности о событиях на Сенатской площади от солдат, которые примкнули к восставшим и после разгрома восстания были направлены на Кавказ (к 1827 г. на Кавказе было около 3000 солдат из мятежных полков)» (Изд. 1957. С. 441. Ср.: Баранов В. В. Восстание 14 декабря 1825 года и поэзия Полежаева // «Ученые записки Калужского Гос. пед. ин-та им. К. Э. Циолковского». 1963. Вып. 11. С. 18). Однако в песне Полежаева нет подробностей о 14 декабря. Что касается настроений репрессированных солдат, то в ст-нии речь идет не о них, а о тех, кто выступил на стороне Николая I против «братий», кто обманулся в своих расчетах на благодарность нового царя. С солдатами — участниками расправы над восставшими — Полежаев мог иметь контакты скорее всего до отправки на Кавказ. В ст-нии, кроме того, говорится о жизни тыловых, а не фронтовых солдат, замученных учениями и телесными наказаниями, что нехарактерно для кавказского военного быта. Ст. 22 «По горам, по долам…» — фразеологизм фольклорного происхождения (ср. народную песню «За горами, за долами…» и ст. 5 в «Русском неполном переводе китайской рукописи», № 100). Видеть здесь намек на природу Кавказа было бы натяжкой. Песня Полежаева теснее всего примыкает к ст-нию 1828 г. «<Узник>», где тоже говорится о солдатах, проклинающих Николая I, и где также звучит мотив коварства царя, названного Иудой. В этот период (1827—1828 гг.), на который приходится апогей антицаристских настроений Полежаева, видимо, и была написана песня «Ай, ахти! Ох, ура…», в которой есть соответствие песне И. Макарова «Солдатская жизнь» (ЛН. 1933, № 9-10. С. 146).
98. «Развлечение». 1860, № 17, только ст. 1—16. -- Печ. по «Ниве»-1915. Высказывалось малоправдоподобное предположение, что «Султан» — отрывок из «Ренегата» («Нива»-1915. С. 578). Тот же Н. О. Лернер, опубликовавший ст-ние, указал на географическую ошибку автора: караван из Аравии не мог доставить турецкому султану подарок из Судана (там же). Но не обязательно понимать дело так, будто Судан мыслился автором на Аравийском п-ве. Поэт, очевидно, обозначил лишь один из этапов долгого пути каравана, отправленного из Судана и пересекшего Аравию в направлении к Турции.
99. Гал. 1839, № 3. -- Изд. 57, с двумя незначительными разночтениями. -- Печ. по Гал.
100. «Нива»-1915. Судя по дате в загл. «1737», вероятно, написано в 1837 г., так как время действия отнесено на сто лет назад — обычный в литературе прием больших хронологических смещений. Сатира Полежаева примыкает к повести «Иман-козел», сатирической мишенью которой тоже выступает лицо из духовного сословия (см. ст. «Но ведь зато на колокольне Я воспитанье получил», «Умен родитель мой косматый») и в которой сатира прикрыта географической маскировкой под Восток. Как и в «Имане-козле», «сам лукавый» внушает герою нечестивые помыслы. Вместе с тем облик этого героя лишен типической социальной характеристики. Объект сатиры — неимущий человек, навязывающийся к состоятельным людям в приятели и бесстыдно пользующийся их хлебосольством и общительностью. Сходные черты проглядывают в персонажах «Дня в Москве» (бульварные молодцы — «охотники до рома, котлет, чужой жены и до чужого дома»), «Рассказа Кузьмы…» (бродяги-вымогатели, находящие бесплатное пропитание и выпивку в трактире), в герое «Кредиторов», живущем на чужие деньги и не платящем долги.
101. Установление дефинитивного текста произведения представляет не разрешимую до конца проблему, так как авторских рукописей не сохранилось, а дошедшие до нас поздние копии (не ранее 1839 г.), как и осуществленные по ним публикации, изобилуют многочисленными пропусками, грубейшими искажениями и ошибочным порядком строк. В условиях дореволюционной России поэма Полежаева печ. с целым рядом обширных купюр ценз. характера. Впервые за рубежом: РПЛ, по неизвестному списку, присланному Огареву и Герцену из России, без ст. 13—18, 183—186 (пропуск не обозначен), ст. 187—190 включены в строфу 14, без ст. 245—246 (вм. них две строки точек), строфы 17—18, как и 19—20, слиты в одну ст. 383—386 перед ст. 379, без ст. 432, 457, 711—714, (пропуск не обозначен), без эпилога, с многочисленными вар. -- РА. 1882. T. 1, вып. 2, по неизвестному списку, в качестве биографического материала, поданного публикатором (Д. Д. Рябининым) в виде цитат с произвольной последовательностью (ст. 1—12, 19—114, 116—122, 127—170 175—180 187, 191—214, 219—234, 259—262, 267—357, 377—382, 387—467, 469—504, 511—690, 739—784, 787—788, 791—810), с многочисленными вар., в том числе принадлежащими публикатору, заменявшему неразборчивые места текста строками собственного изобретения, стремившемуся смягчать грубые слова и выражения, а также цензурно неприемлемые строки. -- Изд. 88, сокращенный и контаминированный текст, в котором использованы публикации РПЛ, РА и, видимо, какой-то список, с рядом произвольных поправок, без ст. 13—16, 60, 74, 115—126, 150, 187—190 235—258, 263—266, 311, 323—326, 331—390, 395—462, 505—510, 783—794, 799—810 (пропуски нигде не обозначены, разбивка на строфы отменена), ст. 59 и 642 приведены неполно. -- Изд. 89, без ст. 13—18, 125—126, 183—186 (пропуск не обозначен, ст. 187—190 подверстаны к строфе 14, что привело к перенумерации строф), ст. 217 «Строка в строку», без ст. 235—246 (вм. них строка точек), 257 (строка точек), без ст. 339—366 (вм. них строка точек), перед ст. 379 строка точек, без ст. 383—386 (пропуск не обозначен), 505—510 (вм. них строка точек), ст. 609 «…..здесь …….», ст. 642 «О плут!..…», без ст. 654 (строка точек), 687 (строка точек), без ст. 711—714 (вм. них строка точек), с произвольной заменой цензурно неприемлемых или грубых слов, например 248: «О столь существенных вещах», 323: «Толпа иль дам иль дев стыдливых», 325: «Целуем миленьких, смазливых», 337: «К знакомым девам прискакали», 790: «Ты страстно нежила его», и т. п. -- Изд. 92, текст предыдущего, но с дополнительным исключением ряда фрагментов (устранены выпады против религии и духовенства — вся строфа 14, строфы 17—19 и др., содержащие натуралистические подробности). -- Изд. 1933, по списку ГИМ (собрание И. Е. Забелина, фонд 440, № 1242), с восстановлением недостающих частей текста (ст. 74—78, 234, 443—450, 534, 538, 667—670, 698—702, 736—737, 770) по РПЛ, с уточнением антиклерикальной строфы 9 по доносу И. П. Бибикова 1826 г. на Полежаева и Московский университет (ЦГВИА, фонд 36, оп. 2, № 54) и некоторыми поправками по др. источникам (Изд. 89, Изд. 92). -- Изд. 1939, текст напечатан по тем же источникам, но с большим предпочтением вар. списка ГИМ. -- Изд. 1955, с использованием тех же источников, с несколько иным выбором вар., с восстановлением ст. 13—18 по списку из частного собр. Г. М. Залкинда (Москва). -- Изд. 1957, тот же текст, что и в Изд. 1933, но с большей опорой в выборе вар. на список ГИМ. Из источников «Сашки» наиболее важными являются список ГИМ и текст РПЛ. Значение списка ГИМ правильно охарактеризовал В. В. Баранов: «При всех… недостатках списка: поздняя датировка (1839 г.), позднейшие вставки в основной текст, значительное число описок, плохая грамотность переписчика, незнание переписчиком французского языка и пр., список Заб<елина> является тем не менее наиболее полным списком „Сашки“… Этот список единственный, сохранивший стройный порядок в нумерации строф, который нарушен и перепутан во всех изданиях Полежаева. Весьма малое количество пропусков касается стихов, наилучше сохраненных другими списками и потому легко восстановимых» (Изд. 1933. С. 632—633). Существенный интерес представляют также список ПД в «Сборнике прозаических и поэтических произведений разных авторов». Ч. 3. Составлен Михайловановым, т. е. М. И. Семевским (фонд 274, оп. 1, № 438) и список антиклерикальных строф, приведенных в доносе И. П. Бибикова (фотокопия воспроизведена в Изд. 1933 между с. 72 и 73). В предшествующих изданиях Полежаева наряду с очищением текста от искажений ощущается тенденция к его «улучшению» — из разных источников выбирались строки, которые отвечали этой цели. В наст. изд. сделана попытка предельно ограничить вкусовой подход в предпочтении тех или иных вар. -- Поэма печ. по списку ГИМ, с восполнением недостающих строк по Изд. 1955: ст. 13—18; по РПЛ: ст. 74—78, 234, 431, 443—450, 534, 538, 667—670, 698—702, 736—737, 770; ст. 234 восстановлен по доносу Бибикова. Явно дефектные строки (пропуски слов, утрата рифмы, нарушение размера стиха, искажение собственных имен), а также малограмотные и подозрительно корявые строки исправлены всюду, где это было возможно, по РПЛ: ст. 26, 86, 151, 153, 164, 170, 173, 202, 205, 283—285, 288, 295, 314, 316, 321, 327, 348, 365, 367, 390, 406, 418, 422, 438, 453—454, 459, 477, 493, 513, 535, 539, 555—556, 602—603, 605, 609, 613, 629, 659, 662, 666, 677, 695, 731, 738, 764, 768, 776. По списку ПД исправлены ст. 109, 740, 807. По доносу Бибикова уточнены: ст. 120, 123, 224, 229—230, по Изд. 89: ст. 491 и 517. В строфе 31 гл. 1 принята композиция Изд. 1933 — в списках ГИМ, ПД и в РПЛ она приведена с сомнительным порядком строк: ст. 383—386 помещены перед 379 ст., что не дает осмысленного чтения (в Изд. 89 ст. 383—386 вообще отсутствуют). Вероятно, в не дошедшем до нас автографе или в одном из ранних списков ст. 383—386 (или 379—382) были вынесены на поля, что при дальнейшей переписке привело к путанице. Порядок ст. 455—458 в строфе 37 установлен в наст. изд. по списку ГИМ и ПД. Доныне остаются неизвестными ст. 183—186 (не исключено, что их отсутствие изначально, т. е. перед нами неполная строфа, возможно имитирующая неполные строфы «Евгения Онегина»). Прочие точки в тексте означают пропуски слов и строк нескромного содержания. Не исключено, что копии поэмы делались не с одного, а с двух или трех автографов. Возможно, какие-то первоначальные копии имели поправки автора, поэтому возникшие разночтения в источниках текста отчасти могут быть объяснены этим обстоятельством. В разделе «Варианты» приведен только тот материал, который позволяет предполагать, что эти вар. восходят к авторским текстам. Не приводятся искаженные строки, возникшие в процессе неоднократных переписок текста. Опускаются также все незначительные разночтения, в том числе строки с перестановкой слов.
Время написания «Сашки» определяется, с одной стороны, выходом из печати первой главы «Евгения Онегина» (февраль 1825 г.), внушившей Полежаеву замысел поэмы, с другой — датой доноса на него (конец июля 1826 г.). Судя по тому, что название поэмы упоминается в письме А. Я. Булгакова к брату К. Я. Булгакову от 1 июля 1825 г. (РА. 1901, т. 2, № 6. С. 195), можно думать, что к этому времени она уже существовала. В течение года произведение получило широкое распространение в списках. Неизвестно, каким путем одной из его копий завладел жандармский полковник И. П. Бибиков. Занявший этот пост в 1826 г. по протекции своего родственника А. X. Бенкендорфа, Бибиков избрал объектом своей шпионской «деятельности» студенческую молодежь: «…необходимо, — писал он в марте 1826 г. Бенкендорфу, — сосредоточить внимание на студентах и вообще всех учащихся в общественных учебных заведениях. Воспитанные по большей части в идеях мятежных и сформировавшиеся в принципах, противных религии, они представляют собой рассадник, который со временем может стать гибельным для отечества и законной власти. Равным образом необходимо учредить достаточно бдительное наблюдение за молодыми поэтами и журналистами» (Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором: 3-е изд… Л., 1925. С. 17). Текст доноса Бибикова обнаружен и опубликован В. В. Барановым (Изд. 1933. С. 69—72), установившим его автора на основании другого письма Бибикова к тому же Бенкендорфу, от 12 июля 1834 г., в котором Бибиков заступался за свою жертву (Там же. С. 114). После открытия Баранова стала очевидной недостоверность мемуарных рассказов о том, каким образом список «Сашки» попал к царю, а поэт был доставлен к нему на допрос (Струйский Μ. П. Заметка об А. И. Полежаеве // «Живописное обозрение». 1888, № 13. С. 211; Пирогов Н. И. Вопросы жизни. Дневник старого врача. Спб., 1884. С. 257). Только очерк Герцена «А. Полежаев» (включенный в «прибавление» к первой части «Былого и дум») сохранил значение достоверного документа (несмотря на некоторые неточности), так как в его основе — рассказ самого поэта, слышанный Герценом в 1833 г. Как сообщает Герцен, царь заставил Полежаева читать поэму по великолепно изготовленной копии: «Никогда, говорил он, я не видывал „Сашку“ так переписанного и на такой славной бумаге» (Герцен А. И. Собр. соч.: В 30-ти т. М., 1956. Т. 8. С. 166). Популярность «Сашки» засвидетельствована рядом современников (см.: Чалый М. К. Воспоминания. Киев, 1890. С. 189; Пирогов Н. И. Указ соч. С. 239; Галахов А. Д. Письмо к П. А. Ефремову от 9 февраля 1888 г. в статье: Шляпкин И. А. Заметка об А. И. Полежаеве // «Русский библиофил». 1913. № 3. С. 96). По свидетельству Е. А. Комаровой, она видела список «Сашки», на титульном листе которого был «портрет государя и подпись: „Рисовал студент Уткин“» (Белозерский Е. М. К биографии поэта А. И. Полежаева // ИВ. 1895, сент. С. 645). Если это указание достоверно, то оригиналом портрета был Александр I. Художник А. В. Уткин не был студентом, но был знаком с поэтом. Биограф Полежаева Е. А. Бобров резонно заметил, что в поэме автор, «видимо, бравирует своими разгульными подвигами, причем, может быть, кое-что и прибавляет на свою голову» (Бобров Е. Из истории жизни и поэзии А. И. Полежаева. Варшава, 1904. С. 13). С «Сашкой» генетически связана одноименная поэма Лермонтова (1835—1836), в которой имеется прямая ссылка на Полежаева как на предшественника. Презрение к лицемерной нравственности и мнимо благородному обществу, духовная раскованность героев (в лермонтовском герое более внутренняя, соответствующая его замкнутому характеру) объединяет эти произведения. Влияние Полежаева чувствуется также в юнкерской поэме Лермонтова «Петергофский праздник» (описание веселящейся разношерстной толпы).
Глава первая. 1.
Глава вторая. 2.
102. BE. 1826, июнь, № 11, с редакционным примеч. к строке точек (ст. 70): «Пропуски в сей пиесе сделаны самим сочинителем», без ст. 70, 81—82, 275, 280, 301—302, 406, обозначенных точками и остающихся неизвестными. -- Изд. 32, с ошибочным выпадением ст. 318. -- Печ. по BE с учетом незначительных изменений в Изд. 32. В Экз. Изд. 32 вписан ст. 275 «Мне, ныне богу твоему?» и ст. 280 «Ты бога стал благодарить!» (в Изд. 89 эти дополнения отсутствуют). Источник произведения — распространенная, долго жившая в народе легенда о попе-козломуже, бытовавшая в форме анекдота (в старом значении термина: истинное забавное происшествие), сказки, стихотворного фабльо. В стихах она известна только на украинском языке в записи 1850—1860-х гг. Содержание почти всех версий легенды сводится к следующему. У бедного крестьянина умирает жена (вариант — сын). Приходский поп отказывается совершить заупокойный обряд без денег. Крестьянин роет могилу, находит в земле клад (вариант: кошелек с червонцами) и дает требуемую сумму попу. Вынудив крестьянина открыть секрет своего обогащения, поп ночью в шкуре козла (вариант: вола) отнимает клад у испуганного владельца, но не может избавиться от приросшей шкуры. Легенда либо обрывается на этом, либо заканчивается сообщением о покаянии попа и возвращении им денег, о взятии его под стражу, об отправке к архиерею, пострижении в монахи и т. д. Наиболее искусно текст легенды передан в записи А. Н. Афанасьева, который приобщил его к своему собранию народных сказок под загл. «Клад», не указав, однако, данных о месте и времени этой записи, — не исключено, что это литературная обработка популярного анекдота (см.: «Народные русские сказки» А. Н. Афанасьева. М., 1863. Вып. 8. С. 326. № 45). В сб. «Русские простонародные легенды» (Спб., 1861. С. 8—10) в рассказе под загл. «Завистливый» сюжет перестроен публикатором, очевидно по ценз. причинам: поп заменен жадным соседом. Украинские версии легенды, также зафиксированные в середине XIX в., отличаются большей конкретностью. Крестьянин в них носит имя Кирика, в одном из вариантов действует ксендз, в другом попа везут на покаяние «к Почаевской божией матери» (см.: «Труды этнографическо-статистической экспедиции в Западнорусский край, снаряженной императорским Русским географическим обществом»: Юго-западный отдел / Материалы и исследования, собранные Π. П. Чубинским. Пб., 1878. Т. 2. С. 105—108, № 31; текст в форме раешного стиха см.: Левченко М. Вірша про Кирика, як антиправославний, уніятьский витвір // 3 поля фольклористики й етнографії: Статті та записки. Київ, 1927. С. 20—41). Обзор материалов о бытовании легенды см.: Бобров Е. А. Этюды об А. И. Полежаеве. Варшава, 1913. С. 1—19; Бобров Е. Сказание о корыстолюбце в козлиной шкуре // Бобров Е. Литература и просвещение в России XIX в. Казань, 1902. Т. 3. С. 171—173. Каково бы ни было происхождение легенды о попе-козломуже, ясно одно, что осенью 1825 г. она циркулировала в качестве сенсационного известия о действительном происшествии, вызвав при этом немалое волнение умов. По свидетельству декабриста Д. И. Завалишина, в Петербурге у Казанского собора и Александро-Невской лавры собирались толпы людей, желавших поглядеть на рогатого попа (Завалишин Д. Петербургские легенды и события в 1825 г. История попа с рогами // «Древняя и новая Россия». 1879, ноябрь. С. 403—409). То же самое сообщил другой мемуарист (Ципринус [Пржецлавский О. А.]. Несколько слов по поводу «ответа» г. Берга на мои замечания // РА. 1872, вып. 10. Стб. 1567—1568). Достоверность этих данных стала вполне очевидной после публикации письма поэта-баснописца А. Е. Измайлова к литератору П. Л. Яковлеву от 25 сентября 1825 г.: «Слышал ли ты, любезный племянник, повесть о рогатом попе, которого смотреть собирается у нас народ толпами… Этот поп не хотел похоронить безвозмездно маленького или большого мертвеца у крестьянина. Что делать? Поп не хоронит без денег… староста не велит держать мертвеца дома, крестьянин… взял заступ, стал рыть могилу и нашел клад. Все к лучшему? Не так ли? Не знаю, похоронил ли уже поп мертвеца на кладбище или только отслужил по нем панихиду, но знаю наверное, что сделал это не даром. И дурак-крестьянин разболтался ему, что нашел клад. А поп тому и рад! Вот он с радости убил козла, содрал с него шкуру и надел на себя… В полночь в этом наряде идет он к крестьянину, стучится у окна, называет себя чертом, духом стража клада, требует его обратно и получает. Благополучно возвращается домой… хочет раздеться, и не может снять с себя козлиной шкуры! Вот божеское наказание! Что с ним делать? Привезли его в Петербург и хотели, как носится слух, отчитывать его в Казанском соборе. На тамошней площади, у Знаменья, у Невского монастыря дня три собирается народ толпами, полиция разгоняет чернь водою» (цит. по изд.: «Народные русские сказки» А. Н. Афанасьева. М., 1938, Т. 2. С. 629, комментарий Η. П. Андреева, к № 258). История, по-видимому, от начала до конца была выдуманной, хотя Завалишин считал, что в основе ее — действительный случай, лишь несколько разукрашенный фантазией. Правдоподобие слухов о поимке в Петербурге попа-афериста категорически отвергал Я. П. Полонский в автобиографическом романе «Признания Сергея Чалыгина» (Полонский Я. П. Соч.: В 2-х т. М., 1986. Т. 2. С. 195). Министр народного просвещения А. С. Шишков увидел в распространении легенды опасный симптом неуважения населения к духовенству, о чем он писал к императору Александру I незадолго до смерти последнего (Иконников В. Граф H. С. Мордвинов. Спб., 1873. С. 420). Публикация «Имана-козла» в июньской книжке журнала не оставляет сомнения в том, откуда почерпнул Полежаев материал для своей стихотворной повести, написанной в жанре стихотворной сказки (в старом значении слова — рассказа). Возможно, толки о рогатом попе поэт слышал в одно из своих последних посещений Петербурга. В Москве, где этот анекдот был менее известен, оказалось возмо́жным даже напечатать его пересказ в замаскированной форме восточной легенды, что все-таки «наделало немало шуму», по позднейшему признанию Н. А. Полевого ([Полевой Н. А.] Стихотворения А. Полежаева // «Московский телеграф». 1832, июнь, № 11. С. 359). Что имел в виду Полевой, неясно. Переработка легенды о попе, осуществленная Полежаевым, вызвана не только маскировкой злободневного анекдота, импонировавшего поэту своей антипоповской направленностью. В Полежаевской обработке заметно нагнетание комической эксцентрики — внезапной, головокружительной и смешной метаморфозы персонажей — их ролей и жизненных положений. Бездомный бродяга превращается в богача, причем это превращение выглядит более разительным, нежели в устных источниках: вчерашний нищий возводит для себя пышные хоромы, а имам, чей дом — полная чаша, который содержит нескольких жен, теряет все блага жизни вместе с самой жизнью: в финале произведения описывается его призрачное загробное существование — ночные блуждания возле собственной могилы. Персонажи «Имана-козла» действуют под влиянием некоей таинственной силы, тогда как в легенде-анекдоте их поступки мотивированы типичной общественной практикой. Хлопоты о похоронах побуждают крестьянина обратиться к попу, обнаружить перед ним свое безденежье, наконец рыть скрывающую клад землю. Оплата панихиды и поминок возбуждает естественное любопытство попа, который заставляет крестьянина разговориться. Иное в «Имане-козле»: нищий, подчиняясь внезапному импульсу, бесцельно разгребает песок и находит клад, а имам, словно по наитию свыше, проникает в тайну обогащения Абдула. Идея легенды-анекдота ярко отразила общественные настроения 1820-х гг. — религиозные чувства заметно обособляются от влияния церкви, что придает им известное напряжение: желание видеть в боге прямого заступника справедливости на земле сильнее пленяет умы, на что указывают и соответствующие явления в поэзии (опыты «священной поэзии» Ф. Глинки, баллады Жуковского, некоторые думы Рылеева). Вывод, который следует из «Имана-козла», другого рода: жизнь вообще чужда справедливому итогу — ее награды и лишения всегда чрезмерны или невпопад. Полежаевский бродяга Абдул — праздный лукавец, образ которого выписан в ироническом ключе, привалившее ему счастье — не награда за горе и тяжкий труд. А в конце произведения, где говорится об унижении и смерти имама, проскальзывают интонации сострадания к нему: самосуд толпы — слишком жестокое наказание, в свою очередь взывающее к отмщению. «Иман-козел» отметил новый период в развитии стихотворной сказки, — период, когда этот жанр освобождается от присущего ему догматического морализма.
103. Изд. 32, с пропусками: ст. 163 «Погони ожидал…», ст. 200—201: «О важном, например что будто секретарь». -- Изд. 89, где пропуски восстановлены по неизвестному источнику. В Экз. Изд. 32 ст. 163 дописан так: «Погони ожидал, как ждет преступник казни». Упоминание о ядрах Эрзерума в ст. 191 приводит к выводу, что произведение написано не ранее 1828 г.: во время русско-турецкой войны 1828—1829 гг. был осажден город-крепость Эрзерум, капитулировавший 26 июня 1829 г. «День в Москве» примыкает к традиции сатирических обозрений, бичующих распространенные пороки общества («Сатира первая» В. В. Капниста, «Подражание первой сатире Боало» А. А. Бестужева, «К Лицинию» Пушкина и др.). В этих произведениях личность автора-обличителя или его рупора — положительного героя, стоит на большой высоте, т. е. резко обособлена от сатирических объектов. Нередко бескомпромиссная позиция такого автора-героя подтверждается ситуацией разрыва с недостойной средой, даже бегства из этой среды, что отозвалось в сюжете «Горя от ума» (бегство Чацкого из Москвы). С конца XVIII в. начинают появляться произведения, в которых духовный облик автора-сатирика понижается вследствие его приближения к обличаемым персонажам, причем сама сатира подчас сбивается на забавное злословие. Типичный образец такой сатиры — «Вечер» (1798) В. Л. Пушкина, явно предвосхищающий «День в Москве» Полежаева (здесь тоже описывается званый вечер, участникам которого автор, как его свидетель, раздает уничижительные оценки). Облик обозревателя нравов московского общества в произведении Полежаева еще более двоится. Репутация «серьезного господина» и отшельника, сурового критика света опровергается его склонностью к таким же пустым гедонистическим забавам (включая и франтовство), что и у навязчивой толпы знакомцев, покушающихся на его досуг и кошелек. Подобная «расщепленность» героя оборачивается известным художественным просчетом: досада, усталость беглеца, измученного своими преследователями, плохо вяжется с обстоятельностью его рассказа, построенного к тому же в манере бойкой болтовни. Полежаев, несомненно, писал «День в Москве» с оглядкой и на другое произведение В. Л. Пушкина — «Опасный сосед» (1811), где автор так же поставлен во внутрисюжетное положение и где он так же спасается бегством из позорного положения (драка в притоне). В ворчливо-осудительном тоне «Дня в Москве» прослушивается незамолкающая интонация веселости и восхищения: беспорядочное, неприличное кипение живой (хотя бы и пустой) жизни торжествует над скучной и монотонной правильностью культурного быта, этикет которого сковывает героя-обозревателя, ведущего тем не менее свою критику нравов по нормам этого этикета. А преимущества, ставящие его над сатирическими персонажами, — сдержанность, учтивость, отчужденность от света — тоже предстают в комическом освещении. Почти одновременная работа Полежаева и А. С. Пушкина над обновлением жанра стихотворной сказки подчинялась различным творческим началам. Так, в «Графе Нулине» (1826) случайная авария экипажа, делающая пострадавшего гостем дамы, — только завязка сюжета, развитие которого далее уже всецело зависит от характеров персонажей. У Полежаева в сплошном нагромождении случайностей, направленных к тому же только в одну сторону, просматривается однобокая художественная логика (жесткая режиссура насмешницы-судьбы, названной здесь «семенем дьявола»), реализация которой нуждалась как раз в бесхарактерности и крайнем однообразии персонажей, отличающихся лишь именами-этикетками да репликами. В «Дне в Москве» обозрение длинной галереи сатирических персонажей скреплено довольно пространной фабульной канвой, эпизоды которой объединяет тема путешествия по городу, что сближает произведение с недолго существовавшим (в прозе и стихах) антисентименталистским жанром пародийно-фельетонных путешествий, строившихся, как правило, на пестром материале городского быта. Несколько ситуаций и сатирических фигур, по-видимому, было подсказано Полежаеву «Чувствительным путешествием по Невскому проспекту» (Спб., 1828) П. Л. Яковлева. Тут мы найдем и сценку в модной лавке француженки, где герой-рассказчик обескуражен разговорчивой дамой с нескромными манерами. Далее при посещении клуба описывается карточная игра, сопровождаемая выкриками игроков, затем встреча со знакомым на улице и обед в его доме.
104. Изд. 32, без ст. 52—55, 57—58, 77—79, 141, доныне остающихся неизвестными. Ст. 34 («Тут и ……. залицемерит») в Изд. 89 восполнен, очевидно, по догадке. В Экз. Изд. 32 ст. 79 дописан: «В церквах, дворцах». Со стихотворными новеллами Полежаева это произведение объединяет дух неуважения к прописным истинам обыденной морали, атакуемой с низкой позиции плутовского героя, истинного представителя царства быта. Ревизуя с этой позиции суровую этику долговых обязательств, Полежаев ставит и своего героя-беглеца в положение, отнюдь не лишенное комизма (еще один пример обращенной сатиры). Прямая речь героя, при том что она содержит автобиографические моменты, в значительной своей части — монолог, подчиненный условностям водевильного жанра. Фактически власть денег в «Кредиторах» отождествляется с властью капризной судьбы. Деньги и безденежье — всего лишь игра «слепой фортуны», от которой тем не менее следует ждать милости. Эта немудреная «философия» сродни легковесному оптимизму водевиля, неизменно утверждающего торжество удачи над неудачей. Монолог в «Кредиторах», как это и принято в водевиле, декларирует малоправдоподобную линию поведения героя, основанную зачастую на моральном компромиссе. Черты сходства с водевильным куплетом являют и броские, приправленные остротами четверостишия, разбросанные в тексте Полежаева (см. особенно ст. 67—70, 86—89, 118—121, 171—174).
105. Изд. 32, последнее произведение сборника. Дата написания неизвестна. Отзвук «Графа Нулина» Пушкина (см. ниже) позволяет отнести «Чудака» к 1828—1829 гг. В отличие от предыдущих стихотворных сказок в «Чудаке», комическая эксцентрика с ее чисто развлекательной функцией преобладает над сатирой. Сущность этого комизма — «обратимость» персонажей, их ролей, свойств, отношений. Наглец и авантюрист Чудак превращается в благородного рыцаря оскорбленной им барышни. Поединок между уланом и Чудаком заканчивается дружескими объятиями и взаимным восхищением. Роль улана сполна переходит к Чудаку — оба персонажа, по словам поэта, «вдруг составляют одного». А барышня, симпатизировавшая улану, отдает свою руку недавнему обидчику. Никто из персонажей не верен себе, ибо все они неглубоки и неустойчивы в своих чувствах, которые возбуждаются от случайных обстоятельств, по прихоти «проказницы-судьбы».
106 *. Отдельное изд.: «Эрпели» и «Чир-Юрт»: Две поэмы А. Полежаева. М., 1832, с пропуском ст. 51, 143, 257—261 (в ст. 257 только слово «Пока…», в ст. 261: «…и что же?»), 341—342, с изъятием слов «боясь плетей» в ст. 432, без ст. 878—885, 936, 972, 986, 1022—1024 (в ст. 1024 нет начала), 1270—1271, с сокращенными обозначениями слов «егерям» в ст. 69 («е……») и фамилий Иогеля и Уткина, обозначенных начальными буквами. -- Изд. 89, с восполнением ст. 143 по экземпляру поэм, принадлежавшему поэту М. Л. Михайлову, где было вписано несколько пропущенных строк, со спорным вар. в ст. 432 («от злых гостей»). -- Изд. 1939, с восполнением большей части пропусков по списку поэмы ГИМ, озаглавленному «Горы» (фонд 270, H. С. Щербатова, ед. хр. 30). -- Изд. 1957, текст предыдущего, но тоже с пропуском ст. 986, с необязательным исправлением ст. 1307 по списку ГИМ. -- Печ. по отд. изд. поэм с восстановлением ст. 51, 257—259, 432, 879—880, 882—883, 885, 936, 986, 1270—1271, и с уточнением ст. 848, 946 по списку ГИМ, заслуживающему полного доверия и, несомненно, сделанному с автографа. В списке очень мало погрешностей (пропущен ст. 736) и разночтений с печ. текстом. В ст. 668 («Темира-Мура») и 1265 («испытая») исправлены ошибки. Неизвестными до сих пор остаются ст. 260—261, 341—342, 878, 881, 972, 1022—1023, частично 1024. История издания «Эрпели» и «Чир-Юрта» отдельной книгой не вполне ясно переплетается с подготовкой к печати Изд. 32. 8 мая 1831 г. А. П. Лозовский подал в Московский ценз. комитет «Собрание стихотворений» А. Полежаева на 182 страницах. 22 мая 1831 г. податель забрал разрешенную к печати цензором С. Т. Аксаковым рукопись по неизвестной причине. 8 января 1832 г. тот же Лозовский передал в цензуру рукопись А. Полежаева под загл. «Стихотворения» (на 81 странице). Возможно, рукопись, получившая разрешение к печати 12 января, включала и поэму «Эрпели», но ввиду написания к тому времени «Чир-Юрта» автор решил изъять первую поэму из «Стихотворений». «Чир-Юрт» же поступил в цензуру 12 августа 1832 г. и был одобрен к печати 19 августа. Отсюда две даты ц. р. в книге кавказских поэм: 12 января и 19 августа 1832 г. Несколько иначе освещается этот вопрос В. И. Безъязычным (см.: Безъязычный В. И. Полежаев и царская цензура // «Научные труды Московского заочного полиграфического института». М., 1955. Вып. 3. С. 59—64). К этому следует добавить, что изначально «Эрпели», видимо, называлась «Горы», и лишь после того, как был написан «Чир-Юрт», Полежаев — с целью подчеркнуть художественный параллелизм поэм — переименовал первую из них. Поэмы вышли в свет не ранее конца августа 1832 г.
Поэма «Эрпели» посвящена Койсубулинской экспедиции, предпринятой шеститысячным отрядом Кавказского военного корпуса под командованием генерал-лейтенанта Р. Ф. Розена. Это был первый боевой поход, в котором участвовал Полежаев. Командующий Отдельным кавказским корпусом И. Ф. Паскевич поставил перед Р. Ф. Розеном задачу захватить вождя горских повстанцев Гази-Мухаммеда, или, как его называли русские, —
Эпиграф — девиз английского рыцарского ордена Подвязки, учрежденного в 1350 г. (этот девиз читался на знаке ордена — бархатной ленте с золотыми буквами). Тот же эпиграф, но на французском языке был предпослан Изд. 32.
Глава 1.
Глава 2.
Глава 3.
Глава 4.
Глава 5.
Глава 6.
Глава 7.
Глава 8.
107. Отд. изд.: «Эрпели» и «Чир-Юрт»: Две поэмы А. Полежаева. М., 1832, без ст. 196, 576—583. -- Печ. по указ. изд. с восстановлением ст. 196 по Изд. 89, где он приведен по экземпляру кавказских поэм из библиотеки М. Л. Михайлова (см. примеч. 106). Ст. 576—583 неизвестны. Из строк письма автора А. П. Лозовскому, предваряющих поэму, следует, что она была в основном написана во время экспедиции в Чечню, т. е. с декабря 1831 по февраль 1832 г. Позднее (вплоть до мая 1832 г.) поэма могла дорабатываться.
Операция по захвату чеченского аула
Песнь первая. В начальных строках поэмы ощутим отзвук оды Державина «На взятие Измаила»: «А слава тех не умирает, Кто за отечество умрет, Она там в вечности сияет, Как в море ночью лунный свет».
Здесь 13—14 августа 1831 г. в упорных боях батальон бутырцев и 350 казаков нанесли поражение крупному отряду горских повстанцев.
Песнь вторая.
108. «Кальян». -- Изд. 57. -- Печ. по «Кальяну». Незначительные разночтения Изд. 57 в ст. 36 и 41 — скорее результат редакторского вмешательства, нежели уточнение текста по авторской рукописи, как считал В. В. Баранов (Изд. 1933. С. 638). В 3-м издании «Кальяна» (М., 1838 — ц. р. 19 ноября 1837) в тексте были сделаны ценз. изъятия ст. 60 и 82 (заменены строкой точек), в ст. 22 выброшено слово «святой». Литературный источник поэмы — биография Брута, помещенная в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха. В богатой фактами и подробностями биографии Марка Юния
109 *. «Арфа», без главы 1 (с соответствующей перенумерацией глав), с ценз. купюрами ст. 318—321, 427—430, 580—581 и части ст. 582 («Народ самодержавный»), без ст. 526, с ценз. вар. ст. 358, 415, 417, 566, 587 (содержащими слова: «вольность», «свобода», «трон») и рядом др. разночтений. -- «Сын отечества». 1838, № 5, только глава 1, под загл. «Рим. Отрывок из поэмы „Кориолан“», с вар., с разделением текста на 5 частей и с редакц. примеч. к загл.: «Одно из последних стихотворений поэта, столь безвременно нами утраченного…», с датой: 1834. -- Изд. 57, полный текст, без авторских примеч., без названий глав и разделения их на части. -- Печ. по Изд. 57, с восстановлением ст. 583 и членения текста по «Арфе» и «Сыну отечества», так как авторская воля в этом отношении выражена вполне отчетливо. В Изд. 57 в ст. 264, видимо, опечатка: «И делом и духом» (вм. «И телом и духом»), в ст. 278 пропущен предлог «в»; сомнения вызывают ст. 256 и 272 («рабы» -- в «Арфе»: «сыны»). В предшествующих советских изданиях Полежаева (1933, 1939 и 1955 гг.) в текст поэмы по чисто вкусовым соображениям были внесены варианты «Арфы» и «Сына отечества», например в ст. 45, 73, 144, 260, 348. Не исключено, что текст Изд. 57 подвергся некоторому редакторскому приглаживанию; с другой стороны, текст «Арфы» помимо ценз. вар., не свободен от сомнительных строк, вызванных недосмотром и типографскими погрешностями. В «Очерке русской литературы за 1838-й год» Н. А. Полевой свидетельствовал, что начало «Кориолана» было помещено в «Сыне отечества» «по желанию самого Полежаева» («Сын отечества». 1838, май. С. 44). Ценз. история поэмы такова. 18 января 1835 г. цензор Μ. Т. Каченовский доложил Московскому ценз. комитету, что в поэме Полежаева он «нашел выражения, может быть, сообразные с духом римлян, но неприличные ни для автора, ни для читателей, благоденствующих под монархическим правлением». Ценз. комитет подтвердил, что в поэме есть «идеи, могущие в некоторых легковерных читателях возродить и питать мысли в пользу либерализма и тем самым оказывать неблагоприятное для правительства влияние» (Изд. 1939. С. 441). 6 февраля 1835 г. решено было представить рукопись на «благоусмотрение его высокопревосходительства г. министра народного просвещения». 22 марта 1835 г. Главное управление цензуры сообщило мнение министра С. С. Уварова о том, что Московскому ценз. комитету надлежит исключить смутившие его строки, а весь остальной текст представить на усмотрение цензора (ЦГИА. Фонд 772 Главного управления цензуры. Оп. 1, № 759. Л. 202). Наибольшие опасения московской цензуры вызвали ст. 73—76 и 124—128. В результате вся глава 1 была запрещена, строки, отмеченные выше, изъяты, изменено и первоначальное название книги («Разбитая арфа»). Весь сб. в изуродованном виде был разрешен к печати 25 ноября 1835 г. По неясным причинам он вышел только в 1838 г. В Гос. библиотеке СССР им. В. И. Ленина имеется экземпляр «Арфы», в котором карандашом восстановлены ценз. пропуски. Η. Ф. Бельчиков считал, что эти вставки «сделаны по рукописи, которой пользовался H. X. Кетчер для своего издания (1857) и которую он мог получить от друга поэта А. П. Лозовского» (Изд. 1939. С. 441). Кетчер несомненно пользовался какой-то рукописью «Кориолана», но вставки и поправки в экземпляре «Арфы», скорее всего, были скопированы с печатного текста Изд. 57. По свидетельству Е. И. Бибковой, Полежаев работал над поэмой в июле 1834 г., во время пребывания в селе Ильинском (РА. 1882, вып. 6. С. 237). То же самое говорится в ее письме к П. А. Ефремову от 11 сентября 1887 г. (ПД).
Сюжет поэмы почерпнут из биографии Гнея Марция
110. Изд. 57, под загл. «Начало неоконченной поэмы „Марий“». Редакторское загл. в наст. изд. исправлено. Н. О. Лернер, давший описание рукописи «Последние стихотворения А. Полежаева» («Нива»-1915. С. 570), сообщил, что здесь отрывок имеет загл. «Карфаген» и дату: июль 1837. Вопреки указаниям комментаторов Изд. 1955 и Изд. 1957 отрывка этого нет в рукописном сб. «Урна», как нет и даты «10 июня 1837» (этим числом в «Последних стихотворениях А. Полежаева» помечена «Дума», т. е. «Негодование»). Подобно «Видению Брута» и «Кориолану» замысел «Мария» был также внушен Плутархом. Резонно предположить, что поэт намечал завершить свою третью «римскую» поэму в обычном для них трагическом ключе, т. е. смертью героя. Значит, она должна была отразить последний, самый бурный период в жизни Гая
111 *. «Нива»-1914, по второму (более позднему) автографу ПД. -- Изд. 1939, произвольная контаминация текста двух автографов ПД, из которых один — более ранний — менее отделан в литературном отношении, лишен эпиграфа, названий глав, с дополнительным четверостишием в конце под загл. «Совет пернатым», с многочисленными, в том числе цензурно неприемлемыми вар., без ст. 13—14, 21, 235—236, 335. -- Изд. 1955, по второму автографу, с заменой автоцензурных вар. (как и в Изд. 1939 ст. 286, 289—291) по первому автографу. -- Печ. по второму автографу с заменой автоцензурных вар. (ст. 286, 289—291, 415) и с восстановлением ст. 335, 437, явно выпавших при переписке. На титуле первого автографа (3176/ХII с. 14) подзаг. «Шуточное произведение», далее: «1837 года. Другу Ло…… Подарено от Александра Петровича Лозовского 20 ……» (дата не читается). На втором автографе (3173/ХII с. 111): «Г. цензору Булыгину», на обороте: «Представлено от служащего прав<ительствующего> Сената при обер-прокурорских делах Алексея Ушакова, жительство имею на Тверской улице, в доме генерала Мороза». На титуле: «Поступила июля 16 дня 1837 года. Царь охоты. Стихотворение А. Полежаева», на обороте — эпиграф. Во втором автографе цензора смутили кое-какие места (например, ст. 111—115, 283—290), слова «Конфедераты» и «Заговорщики» в названиях глав, имя Долгиос и проч. Решение вопроса о публикации поэмы осталось открытым. После смерти Полежаева А. А. Ушаков (тоже поэт, автор книги стихов «Рукописи из зеленого портфеля». М., 1836), видимо, купивший у Полежаева рукопись «Царя охоты», не проявил должной настойчивости, и до 1914 г. поэма оказалась погребенной в бумагах ценз. ведомства. Весной 1837 г. Полежаев посетил своего приятеля В. А.
ИЗ БАЙРОНА
112 *. «Труды Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете». 1826, ч. 6., без. ст. 101—108, 293—296, 301—304, с вар. ст. 5, 11—12, 15, 49, 57—58, 60—61, 69, 75, 80, 85, 87, 127—128, 154, 158—159, 233, 239—240, 261, 286, 291, 353, 374—376, 385, 413—416, 468. -- Печ. по Изд. 32, с опущением второго (нетитульного) загл. «Оскар и Мора». Оно появилось, видимо, потому, что в первой публикации имя Мора в ряде случаев ошибочно читается как Лора. Важнейшие вар. см. В ПД сохранились копии ранних ст-ний Полежаева, переписанных в тетрадь. Она содержит: «Оскар Альвский», «Человек» (из Ламартина), оду «Гений» и два перевода из Гете «Тишина на море» и «Счастливое плавание». «Оскар Альвский» имеет загл. «Оскар и Мора», строфы 61—64 отсутствуют, а текст представляет собой промежуточную редакцию перевода между первой публикацией и Изд. 32. Переведенное Полежаевым произведение Байрона «Oscar of Alva» из его раннего сб. «Часы досуга» (1807) вызвало значительный интерес в 1820-е гг. Оно было дважды переведено прозой анонимным переводчиком (BE. 1821, № 21) и [А. Ф.] В[оейковым] («Новости русской литературы». 1824, кн. 9, август), дважды — в стихах: П. Кудряшовым («Благонамеренный». 1825, № 18) и Д. Гл[ебовым] («Новости русской литературы». 1826, кн. 17, ноябрь-декабрь). Перевод Полежаева, если верить сообщению H. X. Кетчера в Изд. 57, был выполнен с французского прозаического перевода. Полежаевский текст гораздо пространнее оригинала: многие подробности добавлены или переданы по-иному. О соотношении перевода и оригинала см.: Бобров Е. А. Мелочи из истории русской литературы // «Русский филологический вестник». 1905, № 2. С. 194—198. В стилистическом отношении сказывается зависимость переводчика от баллад и «Певца во стане русских воинов» Жуковского.
ИЗ ЛАМАРТИНА
113. Альм. «Урания». М., 1826 (ц. р. 26 ноября 1825), с вар. ст. 67, ст. 78 без слова «скажи», ст. 79 без слов «Лишась небес державы», без ст. 237—238; ст. 263—264 переставлены. -- Изд. 32, с теми же пропусками. -- Изд. 89, где опубликовано по неизвестному источнику (см. примеч. П. А. Ефремова на с. 541). В Экз. Изд. 32 вписаны недостающие слова в ст. 78—79. Перевод ст-ния «L’homme. À lord Byron» из сб. «Поэтические медитации» (1820), № 2. В ст-нии Ламартина, имевшем значительный резонанс в европейской литературе, сказалось двойственное отношение к творчеству и личности Байрона: преклонение перед его талантом сочеталось с неприятием скептицизма и мятежного духа британского поэта. О своем отношении к Байрону-поэту и обстоятельствах написания медитации Ламартин сообщил в пространном примеч. к ней (Lamartine A. Œuvres. Paris. 1849. T. 1. P. 99—103). С аналогичной позиции его стихи воспринимали Жуковский и И. И. Козлов, сетовавшие на отчужденность Байрона от религиозных идеалов духовного спасения человечества. Выразитель декабристской литературной программы В. К. Кюхельбекер также упрекал Байрона за излишний пессимизм, но с позиции борца за общественное переустройство: неверие в социальное творчество человека, по мнению Кюхельбекера, сообщало односторонний характер поэзии Байрона. Перевод Полежаева стал актуальным фактом в поэтическом движении середины 1820-х гг.
114. BE. 1826, январь, № 2, подпись: А. П. -- Изд. 32, под загл. «Восторг». -- Печ. по BE, где загл., восходящее к французскому оригиналу, сохранилось, видимо, вследствие ценз. недосмотра. Автограф — ГПБ, с зачеркнутым посвящением Л. А. Якубовичу. В автографе имеются пометы цензора: над словом «разрушится» (ст. 32): «минет, пройдет»; против ст. 36: «Восторг есть самый бог — это уж слишком грешно», против ст. 44: «Лицу восторга, который, по выражению г-на сочинителя, есть бог (см. выше)». Перевод ст-ния «L’esprit de Dieu» из сб. «Новые поэтические медитации» (1823), № 6. В петербургском изд. 1823 г. сб. Ламартина на французском языке эта медитация отсутствует, видимо тоже по ценз. причинам. Ст. 25—32 перевода Полежаева не имеют никакого соответствия во французском оригинале — это фрагмент субъективно-лирической исповеди самого переводчика. В феврале 1838 г. неизвестное лицо пыталось переиздать перевод без указания переводчика. Петербургский ценз. комитет, не зная того, что текст дважды уже побывал в печати, препроводил его на рассмотрение комитета духовной цензуры, который в лице архимандрита Климента запретил публикацию. В цензорском заключении указывалось, что немыслимо с точки зрения христианской ортодоксии отождествлять восторг с божьим духом, называть его «вестником бога и небес». Как неприемлемые, были отчеркнуты ст. 21—22, 36—38, 43—44, 80—87.
115. BE. 1826, август, № 15, подпись: П. Вошло в Изд. 32. Перевод ст-ния «Elégie» («Cueillons, cueillons la rose au matin de la vie…» из сб. «Новые поэтические медитации», № 11).
116 *. BE. 1826, август, № 15, подпись: П., с ценз. вар. -- Изд. 32, с пропуском в ст. 34 слов «мой бог». -- Изд. 57. Перевод ст-ния «À Elvire» из сб. «Новые поэтические медитации», № 10.
117. «Труды Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете». 1826. ч. 6. -- Изд. 32. Вслед за переводом Полежаева в «Трудах» был помещен также перевод из Ламартина В. Мальцова «Умирающий христианин». Перевод отрывка из поэмы «La mort de Socrate» со слов «Quoi! vous pleurez, amis» до ст. «Comme un rayon du soir se fond dans les ténébres!». Древнегреческий философ
118. Изд. 32. Перевод ст-ния «Le soir» из сб. «Поэтические медитации», № 3. В переводе, в котором на две строфы меньше французского текста, различимы отзвуки «Певца во стане русских воинов» Жуковского: «И тихий дух твой прилетит Из та́инственной сени, И трепет сердца возвестит Ей близость дружней тени». Оттуда же взяты слова «образ… незабвенный».
119. Изд. 32, с ценз. купюрой ст. 54—58 (помещено перед оригинальным ст-нием Полежаева «Провидение»). -- Печ. по Изд. 89, где пропуск восстановлен по неизвестному источнику. Перевод ст-ния «La Providence à l’homme» из сб. «Поэтические медитации», № 7. Аналогичное рассуждение, высказанное в ст. 54—58, находится в ст-нии «<Узник>» (№ 14, гл. 6).
120. «Кальян». -- Изд. 89, с вар. ст. 23. -- Печ. по. сб. «Кальян». Перевод ст-ния «Bonaparte» из сб. «Новые поэтические медитации», № 7. Строфа 10 осталась без перевода.
ИЗ ПАНАРА
121. Гал. 1829. № 40, подпись: ъ-ъ. Вошло в Изд. 32. Вольный перевод ст-ния французского поэта Шарля Франсуа Панара (1674—1765) «Rondeau» («Quelle folie, quelle manie…»). B 1859 г. было положено на музыку А. И. Виллуаном. Текст в нотах дополнен строками, которые, возможно, принадлежат Полежаеву, но не имеют соответствия в оригинале:
ИЗ ГЮГО
122. «Кальян». -- Изд. 57, без эпиграфа. -- Печ. по «Кальян». Перевод ст-ния «Clair de lune» из сб. «Ориенталии», № 10. Эпиграф — ст. 255 из 2-й песни «Энеиды» Вергилия.
123 *. ЛН-15, по ЧВ. Копия перевода с вар., без эпиграфа и даты — в тетради под загл. «Из Виктора Гюго», без указания переводчика. В тетрадь включены также следующие переводы: «Антихрист», «Лудовик XVII», «Два острова», «Пир духов» и «Видение». На тетради написано: «Представлено от дворового человека Евреинова, Егора Макарова Баркова, живущего в доме купца Логинова на Тверской улице, 1838 года, апреля 12 дня» (ЦГИАМ. Фонд 31. Оп. 4, № 204). Перевод ст-ния «Un chant de fête de Neron» («Оды», кн. IV, № 15).
124 *. ЛН-15, по ЧВ. Перевод ст-ния «Le rond du sabbat» («Баллады», № 14). По данным Η. Ф. Бельчикова, цензор отметил в «Пире духов» как неприемлемые ст. 17, 33—34 и 61—64 (Изд. 1939. С. 450). Список перевода — ЦГИАМ, включен в тетрадь «Из Виктора Гюго» (см. о ней примеч. 123); в списке вар. ст. 42 и 65 отчеркнуты цензором
125. Гал. 1839, № 13. Перевод ст-ния «Louis XVII» (из кн. 1 «Оды», № 5). -- Печ. по ЧВ (впервые -- Изд. 1939). По данным Η. Ф. Бельчикова, цензор сделал пометы возле ст. 9—10. Смысл эпиграфа: воскресни, Капет! Здесь
126. «Нива»-1915. Перевод ст-ния «Sovenir d’enfance» (из сб. «Осенние листья», № 30). В основе ст-ния — излюбленная романтиками идея бурного пробуждения стихийных сил как источник всего великого и прекрасного в мире, включая человеческие дарования и способности.
ИЗ ДЕЛАВИНЯ
127. «Кальян». Перевод ст-ния «Les Troyennes» французского поэта Казимира Жана Франсуа Делавиня (1793—1843) из его книги «Мессинские элегии» (1818). В Изд. 89 появились обозначения «Третья», «Четвертая», дифференцирующие «партии» троянских женщин, что не соответствует французскому оригиналу. Написанное по мотивам трагедии Еврипида «Троянки» (415 до н. э.), откуда взят и эпиграф, произведение Делавиня посвящено несчастной судьбе захваченного и разрушенного греками малоазиатского города Троя (другое название —
ИЗ ЛЕГУВЕ
128. Изд. 57. Перевод первых двух сцен (из пяти) драматической поэмы французского поэта Эвариста Легуве (1807—1903) «Fhalère» из его книги «Странные смерти» (1832).
129. «Часы выздоровления», только ст. 241—259, под загл. «Кар…на» (т. е. «Картина»). -- Изд. 57, ст. 1—157 и 241—259. -- Баранов В. В. «Последний день Помпеи»: Неизвестный отрывок из перевода Полежаева // ЛН. 1956, № 60. T. 1, сводный текст, включая ст. 158—240, по списку ЦГИАМ. -- Печ. по Изд. 1957, где ст. 158—240 дополнены по списку ЦГИАМ. Строки точек в тексте соответствуют оригиналу драматической поэмы Легуве «La mort de Pompé» (из книги «Странные смерти»). Список без обозначения автора и переводчика был представлен в Московский ценз. комитет уже после смерти Полежаева, 12 апреля 1838 г. Цензор И. М. Снегирев 19 мая 1838 г. одобрил текст к печати, который не был издан. Перевод из Легуве, как и переводы из Гюго (тоже в виде отдельной тетради), были проданы Полежаевым отставному офицеру Π. Н. Евреинову, который пытался неудачно выступить в роли издателя этих произведений (о Евреинове см.: Безъязычный В. И. А. И. Полежаев и царская цензура // «Научные труды Московского заочного полиграфического ин-та». 1955. Вып. 3. С. 65—66). Загл. перевода из Легуве («Смерть Помпеи»), как предполагал В. В. Баранов, возможно, изменено по ассоциации с названием картины К. П. Брюллова, которая возбудила большой общественный резонанс именно в середине 1830-х гг.
ИЗ ВОЛЬТЕРА
130. Альм. «Новогодник». Спб., 1839, с посвящением, без ст. 18—37, с перестановкой ст. 38—39. -- «Часы выздоровления», под загл. «Прощание», без посвящения, без ст. 18—22, 38—50. -- Изд. 57, под загл. «Прощание», без посвящения, здесь и всюду без эпиграфа и указания, что это перевод. -- Печ. по ЧВ (впервые — Изд. 1939). Датируется по «Новогоднику». В сб. «Урна» (ПД) с подзаг. «С французского», без ст. 18—22; ст. 37: «Их трупы хладные прикрыла». Перевод ст-ния «Adieu à la vie».
131. Изд. 1933, по списку ПД из бумаг Ф. А. Кони, с ошибочным пропуском ст. 50, с некоторыми неточностями. -- Печ. по этому списку с уточнением ст. 379 по списку ГПБ (Сбор. ст-ний разных авторов. Фонд 777, собр. Π. Н. Тиханова, № 250). Копия ПД (Фонд 134. Оп. 5, № 166) — малоформатная тетрадь в раскрашенном переплете, на обложке: «„Рассказ Кузьмы“ Александра Полежаева». В конце текста подпись: А-в и дата. Список ГПБ — под загл. «Прогулка в Кенигсберг», с вар. и искажениями, без ст. 79—80 (замененных строкой точек) и 433—436. В конце произведения четверостишие:
Под четверостишием подпись: А. Полежаев и та же дата. Является ли «Надпись» своеобразным эпилогом произведения или это самостоятельное четверостишие, неясно. «Рассказ Кузьмы» в значительной мере написан в ключе фельетонно-пародийных «путешествий» (см. примеч. 103).
132. BE. 1826, июнь, № 12. -- «Речи и стихи, произнесенные на торжественном годичном собрании Императорского Московского университета в день июля 3 дня 1826 г.». М., 1826. -- Изд. 32. В BE и Изд. 32 к загл. дано примеч.: «Читано на торжественном собрании Императорского Московского университета июля 3 дня 1826 года». Ода «Гений» написана к официальной дате — дню окончания учебного года, традиционно отмечавшегося 3 июля. Автограф — ГБЛ, с редакторской правкой А. Ф. Мерзлякова — профессора словесности, в классе которого Полежаев занимался. Автограф представляет собой раннюю краткую редакцию оды в составе 100 ст. Она была опубликована и прокомментирована Ю. М. Лотманом (Изд. 1957. С. 42, 426), где без достаточного основания помещена взамен полной редакции текста. Ода, исправленная Мерзляковым, в составе 88 ст. вошла в его «Стихотворения» (М., 1867. Ч. 1.С. 202—204) с примеч.: «„Гений“ напечатан по рукописи, которая вся исправлена рукою Мерзлякова и потому стихотворение это помещено в конце отдела <од>. Оно принадлежит А. Полежаеву и напечатано с большими изменениями и дополнениями». Ранняя редакция интересна тем, что содержит инвективу против «Вельможи горделивого», имеющего «власть царя в руках», гнетущего народ (очевидно, отзвук сатиры Рылеева «К временщику»). Мерзляков несколько смягчил это место, заменив упоминание о царе ст.: «Со властью мощною в руках». В печ. тексте вельможу пришлось все же заменить «надменным властителем». В ранней редакции отсутствовали и комплименты в адрес Николая I. По мнению Ю. М. Лотмана, они были кем-то вписаны в оду Полежаева, который будто бы отказался авторизовать такой текст. В результате ода была прочитана 3 июля не им, а кандидатом Гавриловым (как явствует из информации, помещенной в «Речах…»). В дальнейшем, полагает Лотман, Полежаев не воспротивился публикации оды в BE лишь в предвидении грозящих ему неприятностей, о чем он якобы был заранее извещен (см. также: Лотман Ю. М. Неизвестный текст стихотворения А. И. Полежаева «Гений» // «Вопросы литературы». 1957, № 2. С. 169). Со всем этим трудно согласиться: во-первых, функции авторов и чтецов на торжественных университетских актах не всегда объединялись — это было в порядке вещей; во-вторых, похвала Николаю I — во многом дань ритуалу, формальное значение которого Полежаев не мог не сознавать (12 января 1826 г. на другом торжественном акте он лично прочел собственное ст-ние «Восторг, восторг, питомцы муз…», в котором также дело не обошлось без славословия новому императору. См.: Изд. 1933. С. 355 или Изд. 1939. С. 46). Утверждение о том, что Полежаев заранее знал о доносе на него, ничем не подтверждается. Если следовать этой гипотезе, то получится, что 164 ст. были присочинены неизвестным лицом к 100 ст. ранней редакции «Гения», а Полежаев сохранил свою подпись под двумя публикациями в сущности уже чужого произведения, более того — поместил его в таком виде в Изд. 32. Соображение о том, что Изд. 32 «создавалось в обстановке, которая не позволила делать стихотворные тексты уязвимыми в цензурном отношении», маловероятно: Полежаев имел полную возможность не включать «Гения» в состав сборника. Несмотря на то, что последние 20 строк произведения посвящены восхвалению нового монарха, вряд ли можно квалифицировать печатную редакцию оды как «наиболее изуродованную». Нельзя не учитывать тот факт, что автором «Гения» эти строки были написаны
133. Изд. 32, ст. 1—34, с пропуском ст. 24. -- Изд. 1955, ст. 1—71, 80—110. -- Изд. 1957, тот же текст с дополнением ст. 72—79 и 113—120, по списку ПД. -- Печ. по указанному списку с восстановлением ст. 15 и 25 по Изд. 32. Ст. 124—127, 132—138 и 141—142 опускаются как не удобные в печати. Список ПД — из «Сборника прозаических и поэтических произведений разных авторов» (1857), составленного М. И. Семевским. В этом списке отсутствуют ст. 15 и 25, ст. 111—112 и 139—140 обозначены точками и имеют примеч.: «Куплет пропущен» и «Строфа пропущена». К имени Сашка дано пояснение: «Автора звали Александром». В конце текста ошибочная дата: 1836 и приписка: «Стихотворение сие замечательно как грубо-цинический бред поэта, в вине и ужасном разврате утопившего свой замечательный талант». В Изд. 32 в ст. 54 загадочное слово «пето» — скорее всего результат неправильного прочтения автографа: одна из особенностей Полежаевской манеры письма — слитное написание предлогов и союзов с соседними словами, а так как буквы «и» и «п», «с» и «е», «а» и «о» имели большое сходство в начертании, то наборщик (переписчик?), видимо, превратил слова «И ста» в невразумительное «пето». Тема ст-ния связана с посещением поэтом Тарков весной 1831 г., о чем сохранилось приукрашенное легендой свидетельство современника (см.: Березин И. Путешествие по Дагестану и Закавказью. Казань, 1850. Ч. 1. С. 78). В «Тарках» использован ритмический строй цикла эротических стихов H. М. Языкова «Элегии» (1823—1825).
134. ЛН-15, по ЧВ. Легальный вариант «Четырех наций» (ср. № 8), в сущности новое ст-ние, отличающееся и своей структурой мысли. Если в «Четырех нациях» прослеживается постепенное убывание — от нации к нации — чувства вольнолюбия и гордости, то в «Трех нациях» всем народам, которых объединяет смелость, приписаны комические черты, принижающие их достоинство.
Иллюстрации
2. Фрагмент автографа стихотворения «(Узник)», ранее печатавшегося под названием «Арестант» и «А. П. Лозовскому» (ПД).
3. Литография А. Ястребилова с портрета работы А. В. Уткина. Напечатана в сборнике стихов «Кальян» (М., 1833). Полежаев изображен здесь в унтер-офицерском мундире.
4. Литография неизвестного художника с акварельного портрета В. И. Ленца. 1836 г. Напечатана среди страниц очерка: Макаров К. Н. Воспоминания о Полежаеве В. И. Ленца // «Исторический вестник». 1891, апрель.
5. Автограф стихотворения «К Е…….. И…….. Б……..й».
6. Акварельный автопортрет Екатерины Ивановны Бибиковой-Раевской, нарисованный в 1830-е г. О Е. И. Бибиковой см. примеч. 61—65.
7. Полежаев в гробу. Литография Ф. Сиверса с рисунка неизвестного художника. 1838 г. Издана отдельно в 1838 г. Покойник изображен в офицерском мундире. Внизу литографии — цитата из «Венка на гроб Пушкина» Полежаева (ст. 11—17). См. примеч. 95. (Музей Института русской литературы АН СССР.)
8. Схематическая карта северо-восточного Кавказа, публикуемая в качестве комментария к поэмам «Эрпели» и «Чир-Юрт». На карте обозначены топонимы, упоминаемые в кавказских поэмах и стихотворениях Полежаева.