Книга посвящена описанию тех аспектов образа М. В. Ломоносова, которые на протяжении длительного времени сохраняли устойчивость на разных уровнях русской культуры, способствуя сохранению ее единства.
© Д. П. Ивинский, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Предисловие
Парадокс русского имперского проекта, очевидным образом ассоциирующегося с именем Петра I, заключался в двусмысленности русского «европеизма»: условием самостоятельности оказались подражание, заимствование, соревнование. Подражая и заимствуя, мы стремились к равноправию, а оно требовало обоснования, причем именно на материале собственной культурной истории. Одной из форм выражения национального содержания петербургской империи стал культурный образ Ломоносова, описанию которого посвящена настоящая работа.
Образ поэта или ученого, остающийся актуальным на протяжении длительного времени, обычно выполняет несколько функций.
Во-первых, он свидетельствует о некоторых подлинных фактах, обстоятельствах, идеях, людях, обществах, связанных с этим поэтом прямо или косвенно, но свидетельствует, пропуская информацию через «фильтры», устанавливающие границы
Но чтобы данная связь могла возникнуть, укрепиться, проясниться в видимой сфере исторического, необходима интуиция и сознательное усилие, необходим мистический, идеологический и этический, государственный и общественный проект, в ходе реализации которого культура обрела бы системное единство и
Существуют две различные формы описания подобных процессов – имперсональная, стремящаяся выявить основные тенденции развития, и персональная, имеющая дело с личностями культурных героев; в этой книге мы старались учитывать мнение, согласно которому оптимальный вариант их взаимодействия – взаимоограничение: «тенденциозная» модель не дает «личностной» ограничиться описанием частностей, «напоминая» об общем смысле проекта, а та, в свою очередь, предохраняет «тенденциозную» от чрезмерного абстрагирования от реальности, «напоминая» о значении индивидуального опыта сочетания интуиции и знания. Но при этом мы придавали решающее значение конкретному материалу: отсюда «цитатная» форма изложения.
Основные принципы отбора текстов о Ломоносове, которым мы следовали, не пытаясь исчерпать огромный материал, таковы. Во-первых, в качестве наиболее устойчивых элементов образа Ломоносова мы рассматривали те, которые бытовали в разных жанрах и на протяжении значительного времени, приобретая в культуре статус топосов. Во-вторых, мы не делали различий между текстами, создававшимися дилетантами и профессионалами, графоманами и подлинными поэтами, мыслителями, учеными: если некоторый образ претендует на универсальное значение в культуре, он должен обнаружить себя на всех ее уровнях1. В-третьих, мы не придерживались хронологического порядка, т. к. не ставили перед собой задачу показать процесс исторического формирования и развертывания образа Ломоносова, ограничившись описанием базовых параметров его структуры и при этом стараясь охватить материал, относящийся ко всем эпохам его бытования: времени Ломоносова и его младших современников (1), его литературных потомков, вплоть до Пушкина и Гоголя (2); далее до конца империи (3) и советского периода (4); основное внимание мы старались уделить XIX веку, когда ломоносовская тема оформилась в полной мере.
Материалы данной работы использовались нами в курсах лекций, читающихся на филологическом факультете Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова, и в докладах на научных конференциях «М. В. Ломоносов: актуальные проблемы изучения жизни и творчества» (филологический факультет МГУ, 2010), «Ломоносовские чтения» (филологический факультет МГУ, 2011), «Ломоносов и русская культура» (филологический факультет МГУ, 2015) и др. Значительная часть текста книги напечатана ранее (Ивинский 2011; Ивинский 2014; Ивинский 2015, Ивинский 2015а).
При оформлении обложки книги использована фотография Заиконоспасского монастыря из альбома, составленного Н. А. Найденовым (Москва: Соборы, монастыри и церкви. [Вып.] 1. М., 1883. №14).
Петр, Елизавета, империя
В основе ломоносовской темы – соотнесенность с петровской, елизаветинской, в меньшей степени екатерининской, иногда и со всей обозримой историей династии, напр.:
Мотив Петра-камня здесь почти каламбурно связывается с темой могилы Ломоносова («под камнем сим»); в игру с семантикой имени первого императора может вовлекаться петербургская тема, напр.:
Каменный город, «каменные ямбы» Петра уже построены, явлены; каменный поэт не находит нужных слов и трепещет перед фантасмагорией ночи: взгляд со стороны уже завершенного, но все еще эмоционально не исчерпанного петербургского опыта русской истории. В пределах его слово было послушным разуму и вдохновению, и поэту иногда приписывались сверхвозможности: так, Ломоносов не только прославляет монархов, но и воплощает в своей деятельности их мечту и одухотворяет историю империи:
Ср. еще: «Как творец отечественной словесности и преобразователь отечественного языка Ломоносов <…> дал <…> образцы всех родов словесности, существовавших в других литературах, и ввел наш язык в колею образованных языков, указав, притом, коренное отношение к языку славянскому. И потому то, что
Это «преобразование, совершенное Ломоносовым в русской словесности», осмыслялось как отраженное следствие становления и развития имперского проекта: «Перенесемся на минуту в XVIII столетие, к началу второй его половины. Там является перед нами дочь Петра с русским сердцем на троне, восстановляющая дух народный после отупения и расслабления, наведенных на него <…> развратом Бироновщины. Там начинается царствование Екатерины, этой дивной государыни, которая, силою своего необычайного гения, умела в себе космополитическую душу пересоздать в душу русскую <…>. Ломоносов принадлежал одному из этих царствований и касался другого. <…> Пред взором, обозревавшим тогдашнее состояние вещей, являются три главные предмета <…>: живое <…> воспоминание о Петре, многозначащее положение, которое Россия, как государство, спешит занять и укрепит за собою в Европе, и первые проблески национального самочувствования. Энергическая душа Ломоносова, никогда не разъединявшая в себе интересов науки от интересов жизни, и этих последних от судеб отечества, не могла не чувствовать глубоко того, что представляла ему окружавшая его среда в своих господствовавших явлениях <…>. Там все было для него полно <…> торжественности и величия, склонявших к восторгам и парению гимна. И звучная лирика Ломоносова естественно настроилась на этот тон» (Никитенко 1865, 448—449).
На первом плане в самых разных текстах о Ломоносове оказывалась имп. Елизавета; как
Если Козодавлев включал тему Ломоносова – имп. Елизаветы в придворный контекст, то Н. П. Николев – в контекст истории европейской поэзии:
А. Ф. Мерзляков связывал тему с мотивом наук: «Ломоносов пред троном Елисаветы ходатайствует в пользу наук, в пользу просвещения, насажденного в драгоценном Отечестве!… Какое возвышенное, какое утешительное для патриотов зрелище!… Какая честь для Поэзии! – Вот когда она действительно в настоящем своем священном сане, посланница богов, орган веры и закона, учительница народов и Царей, спасительница семейств и обществ: – вот когда она совершенно достигла своего звания и цели!…» (Мерзляков 1817, 65).
Напомним о некоторых сопутствующих мотивах.
Рок:
Любовь, уважение, слава, вновь бессмертие: «Для Петрарки идеалом высшей любви была Лаура; для Ломоносова идеалом высшего уважения был
Народ: «Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великаго, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней <…> своекорыстная <…> политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. <…> Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал ея царствование первыми гармоническими, сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные» (Лажечников, 8, 234—235).
Династия («петрово племя»): «Историческое значение похвальных од <…> состоит в их отношении к современной эпохе. Оно дало Ломоносову имя „певца Елисаветы“. <…> Если разобрать состав его похвальных од, то содержание каждой из них сведется к такому ряду мыслей: стесненное положение Елисаветы и печальное состояние России по смерти Петра и Екатерины, желание видеть на престоле петрово племя, сетование о том, что желание долго не исполнялось, радость при желании исполненном» (Галахов, 1, 344, 348)2.
Конечно, ломоносовская тема связана с елизаветинской (тем более екатерининской) постольку, поскольку она связана с петровской; неслучайно время от времени биографы Ломоносова указывали, что расположение имп. Елизаветы к Ломоносову было обусловлено его умением понять и выразить значение петровской темы, ср., напр.: «Похвальное слово Петру Великому, читанное Ломоносовым в Академическом собрании в 1749 году <…>, восхитило красноречием венценосную Дочь бессмертного Отца. Императрица свидетельствовала особенное благоволение к Ломоносову. Счастие его было упрочено; он торжествовал над своими завистниками» (Федоров 1841, 69); ср.: «Два похвальныя слова Ломоносова Елисавете и Петру великому <так!> остаются доселе образцовыми. Первое, читанное им в Академическом собрании 1749 года, приобрело Ломоносову особенное благоволение Императрицы, которая подарила ему дачу Коровалдай, на Финском заливе» (Бантыш-Каменский, 3, 193).
Осознание глубины и неслучайности этой связи – источник вдохновения: «<…> тот, в чью память мы собрались теперь, постоянно вдохновлялся воспоминанием о другом близком к нему великом человеке, вследствие чего воспоминание о Ломоносове неразрывно для нас с воспоминанием о Петре. Великие люди держатся друг за друга и этим держат родную землю и крепкое державство!» (Празднование 1865 а, 17). Именно Ломоносову было дано полное, высшее понимание Петра: «Никто лучше Ломоносова не постигал Петра, никто не умел до сих пор говорить об нем так красноречиво, то есть так истинно, как Ломоносов. И как крепко и дружески обнял бы его Петр, если бы Ломоносов явился при нем! Не дал им Бог знать друг друга» (Полевой 1839, 1, 237). Петр – воплотившийся образ идеального монарха: «Петр для Ломоносова стал идеалом человека и правителя, а россиянам – современникам и грядущим поколениям – он рассказал о Петре Великом в назидание» (Свердлов 2011а, 8); идеальное в Петре – отражение его высшего призвания, понятого Ломоносовым, ср.: «Петра Великого Ломоносов открыто сравнивал с богом» (Брюсов, 7, 34). Петр благословляет Ломоносова: «Он был проникнут духом великого преобразователя России; на нем покоилось благословение Петра» (Губер, 3, 167). Сознательное следование Петру – основа жизненной стратегии Ломоносова: «Одна мысль, одно желание преобладали в душе Ломоносова – мысль о продолжении дела Петра <…>» (Феоктистов 1858, 231). Сама жизнь Ломоносова может восприниматься как вариация жизни Петра: «Сравнение Ломоносова с Петром Великим сделалось избитой фразой; но <…> в характере их деятельности много аналогического <…>; у Ломоносова, подобно Петру, был свой Воронеж, свой Сардам, свои Нарва и Полтава. Его Воронеж – это Московская Заиконоспасская академия, его Сардам – это Марбургский университет, его Нарва и Полтава – С.-Петербургская Академия Наук» (Столетнее празднество в Воронеже 1865, 8). Духовная связь Ломоносова с Петром возникает в ранней юности и ассоциируется с учащенным сердцебиением, восторгом, мечтами, самоотождествлением: «И чем больше слышал он рассказов о петровских деяниях, тем ярче и неотразимее вставал перед ним могучий образ Петра и сердце юноши билось сильнее от восторга. И часто, сидя на палубе карбаса, он вспоминал образ великана, оставившего Москву и трон для того, чтобы учиться у саардамского корабельщика, взявшего топор, чтобы рубить бревна, как это Петр делал в Архангельске. И Михаилу Васильевичу казалось, что если бы он был царем Петром, он бы проделал все то, что делал Петр: поехал бы прежде всего в заморские края учиться и вернулся бы оттуда совсем другим» (Носков 1912, 12)3. Еще более важным признается уникальность этого духовного единства, в полной мере не раскрывшаяся в пространстве русской культурной истории, которая приняла направление, все более уводившее ее от Петра, ср.: «Ломоносов – главное, лучшее дитя Петра Великого за весь XVIII век, может быть – даже за два века, и он весь уродился и сформировался в исторического своего „батюшку“. Ни в ком еще не кипел такой горячий ключ <…> новых мыслей, <…> планов и надежд, любви к своей земле, веры в победу лучшего и правого; и еще ни в ком так, как в великом Петре и в детище его Ломоносове, около этих горячих вод не лежало в соседстве холодного снега трезвого рассуждения, практической сметки, отсутствия всяких излишеств фантазии, воображения и сердечности. Вот уж сыны Севера, и Петр и Ломоносов… И два эти человека, один делами и другой сочинениями, на весь XVIII век пустили морозца, отстранив туманы осенние, ручейки вешние, жару летнюю, – все то, что пришло позднее, <…> уже вне замыслов и предвидений Петра, с Карамзиным и Жуковским, было отступлением от чисто великорусской складки Ломоносова, от величавых и твердых замыслов Петра… И Карамзин, и Жуковский, а особенно позднее – Гоголь и Лермонтов, и наконец последние – Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров – повели линию душевного и умственного развития России совершенно вне путей великого преобразователя Руси и его как бы оруженосца и духовного сына, Ломоносова. Русь двинулась по тропинкам неведомым, загадочным, к задачам смутным и бесконечным…» (Розанов 1915).
Тема Петра для Ломоносова теснейшим образом (и в большей мере, чем елизаветинская) связана с проблемой народа: «Петр неотразимо властвовал над душою Ломоносова. Он слился для него в одно с народом и везде он видел царя» (Булич 1865, 12). Приверженность Ломоносова Петру и его делу рассматривается как доказательство их народности: «Ломоносов вполне сочувствовал Великому
Патриотизм Ломоносова – проекция патриотизма Петра: «Он был националистом, но в стиле Петра Великого. Он старался, по его словам, „защитить труд Петра Великого, чтобы научились Россияне, чтобы показали свое достоинство“. Россия пока учится у Европы и должна учиться, но учиться для того, чтобы затем зажить самостоятельной культурной жизнью» (Празднование 1912, 149—150). Разумеется, этот патриотизм не чужд своего рода избирательности: «Ломоносов, как и Петр Великий, был в тесной связи с тою частию русского общества, которая, сдвинувшись с места, напрягала все свои силы, чтобы скорее догнать Европу» (Миллер 1866, 382). Ср.: «И так, отстав от Европы, мы осуждены всему учиться; от того общество, созданное Петром, было подражательное; а посему и Ломоносов дал ему подобную литературу» (Плаксин 1833, 179).
Научные занятия Ломоносова – способ укрепления петровского государственного проекта: «Подобно Петру Великому, Ломоносов был убежден, что только одно знание может возвысить его родину. Оттого с таким горячим убеждением воспевал он „науку“ в своих поэтических гимнах» (Сиповский 1911, 1). Ломоносов устанавливает правила для русского языка, как Петр для российского государства, консолидируя систему управления: «В русской литературе первого сорокалетия XVIII века господствовали всевозможные варваризмы, „дикие нелепости слóва“, по выражению Ломоносова: он дал нашей литературе ту централизацию, которую государство получило от Петра Великого» (Празднование 1865 а, 77).
Ломоносов-историк заимствует исследовательский метод у Петра: «Вслед за Петром Великим М. В. Ломоносов стремился к точному изложению исторических фактов. Поэтому практикой своих исследований он предотвратил продолжение литературного домысливания как формы изложения исторического прошлого, что имело место в „Истории Российской“ В. Н. Татищева» (Свердлов 2011, 831).
Ломоносов-поэт вдохновляется военными победами Петра: «Торжественные оды были плодами <…> воинственного вдохновения. Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него, и без сомнения от него, общим характером нашей поэзии» (Вяземский, 5, 5)6. Тема Полтавы естественным образом включается в контекст обсуждения отношений России и Запада, тема восхищения Петром – с мотивами искренности и силы, тема поэзии – с темой науки: «Восторг Ломоносова был восторг неопределенный, но искренний; это было отражение радости Петра после полтавской битвы, чувство своей силы и твердая надежда на блестящую будущность. Петр был любимым героем Ломоносова, как вообще он был путеводною звездою, краеугольным камнем, на котором опиралась сила петербургской империи. Ломоносов поминает Петра в каждой своей оде, и точно так же он поминает науки: то уверяет, что для них настало счастливое время, то указывает на широкое поприще для них в России, то предается надеждам:
И почему ему было не надеяться? Он сам сознавал в себе полную силу, сам стоял наряду с величайшими учеными того времени, с Вольфами и Эйлерами; он чувствовал себя столь большим, что считал себя выше целой академии немецких ученых, учрежденной в Петербурге <…>. / Счастливые времена! Не было и мысли о каком-нибудь разладе, не было и тени сомнения в том, что мы уже навсегда слились с Европою, что скоро во всем совершится предсказание, данное полтавскою битвою, то есть, что
Будучи близко соотнесены, Петр – создатель новой России и Ломоносов – создатель нового русского языка и новой литературы могли осмыслять в единстве вплоть до условного отождествления; см., напр., у К. Н. Батюшкова в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» (1816): «Он то же учинил на трудном поприще словесности, что Петр Великий на поприще гражданском. Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу. Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам» (Батюшков, 2, 238)7. Ср. в «Литературных мечтаниях» В. Г. Белинского (1834): «С Ломоносова начинается наша литература; он был ее отцом и пестуном; он был ее Петром Великим» (Белинский, 1, 42)8; ср. еще; «В XVII веке Симеон Полоцкий писал не лучше Графа Тибальда, и, даже в начале XVIII, Кантемир не превосходил Ронсара: как Россия ждала Петра, так ея Поэзия и самый язык ждали Ломоносова» (Иванчин-Писарев 1837, 47—48). Суждения Ломоносова о Петре осмысляются как автохарактеристика: «То, что Ломоносов говорил о любимом герое своем, которого славил он и в одах, и в похвальных словах, можно сказать о нем самом: «не могу себя уверить, что один везде, но многие, и не краткая жизнь, но лет тысяча». В период времени с 1739 года по 1765 год гений науки проявил такую же всеобъемлющую многосторонность, какую сам он видел в гении—царе. Он на поприще науки, как и его идеал, был во всем велик <…>» (Давыдов 1855, LXIII). Следующий шаг в развитии темы: «Во главе «новой» русской литературы стоят Петр Великий и Ломоносов» (Архангельский, 1907, 3). Напомним и об особом мнении И. С. Тургенева, который также был склонен соотносить Ломоносова с Петром, но при этом полагал, что миссия первого поэта была сложнее миссии первого императора: «Une littérature est encore plus difficile et «plus lente à créer qu’un empire. Aussi le premier écrivain digne de ce nom qu’ait produit la Russie, Lomonossoff, n’apparut que dix années après la mort de Pierre le Grand» (Тургенев, 12, 501). Ср. еще замечание Ф. М. Достоевского (возможно, несколько двусмысленное), считавшего, что Ломоносов выступил своего рода посредником между Петром и Россией: «Кто же формулирует новые идеи в такую форму, чтоб народ их понял, – кто же, как не литература! Реформа Петра Великого не принялась бы так легко в народе, который и не понял бы, чего хотят от него. А каков был русский язык при Петре Великом? Наполовину русский, наполовину немецкий, потому что наполовину жизни немецкой, понятий немецких, нравов немецких привилось к жизни русской. Но русский народ не говорит по-немецки, и явление Ломоносова сейчас после Петра Великого было не случайное» (Достоевский, 18, 126). Но Ломоносов не только облек в доступную народу форму эти «новые идеи», но и создал канонический (по крайней мере для для официальной культуры) образ их автора: «До сих пор нам обыкновенно рисовали Петра реторическими красками, заимствованными из похвального слова ему, сочиненного Ломоносовым. Петр представлялся нам в сверхъестественном, невозможном величии какого-то полубога, а не великого человека, и мы привыкли соединять возвышенные идеи, мировые замыслы со всеми самыми простыми и случайными его поступками» (Добролюбов, 3, 79)9.
Не только Петр прославлен Ломоносовым, но, одновременно, и тот, кто покровительствовал поэту, ср. в оде Г. Р. Державина к И. И. Шувалову:
В отдельных случаях имена Петра и Ломоносова используются как знаки той историко-психологической реальности, которая образовала «новую Россию», и при этом как указания на своеобразие личности третьего лица, напр.: «В Дашковой чувствуется та самая сила, не совсем устроенная, которая рвалась к просторной жизни из-под плесни московского застоя, что-то сильное, многостороннее, деятельное петровское, ломоносовское, но смягченное аристократическим воспитанием и женственностью» (Герцен, 12, 362).
Ломоносовский энциклопедизм – свидетельство его верности историческому призванию, ответ на замысел Петра и ожидания России: «История возложила на Ломоносова двойную миссию. С одной стороны, нужно было оправдать притязания, предъявленные Петром Великим к европейской культуре от имени русского народа, – и Ломоносов блестяще выполнил эту миссию. С другой стороны, надлежало науку сделать творческой силой, зиждущей материальное и духовное благосостояние страны. <…> От часослова чрез схоластику славяно-греко-латинской академии Ломоносов поднялся на вершины тогдашней европейской науки. И оттуда взглянул на свою родину. Перед ним раскинулась неоглядная, но невозделанная равнина, страна, бедная материально и нищая духовно. Правда, она уже сознала потребность новой жизни; Петр Великий пробовал сорганизовать и усилить начинавшееся брожение. Но все находилось еще в хаотическом состоянии; нужды страны были неисчислимы; права науки оставались неукрепленными в общественном сознании. Глубоко чувствуя свою кровную связь с народом, Ломоносов сквозь толстые стены академии улавливал тревожные голоса жизни и, верный своему историческому призванию, с лихорадочной поспешностью устремлялся туда, откуда раздавались более настойчивые требования. Судьба роковым образом обрекла Ломоносова на разносторонних
Вера и церковь
Другой, не менее важный, аспект идейной структуры культурного образа Ломоносова – мистический. Религиозность – основа его мироощущения10.
Он призван Богом к служению наукам и отечеству: «О сколь я благодарен Провидению, выведшему меня из рыбачьей хижины, на поприще, где хоть мало я могу участвовать в славе моего отечества» (Шаховской 1816, 22). Ср.:
Тот же сюжет, но с прозрачной отсылкой к Мк. 1: 16—20:
Самый ум Ломоносова – дар свыше: «Хотя Михайло был еще очень молод, но Господь даровал ему особенный ум; ему самим Небом была уже назначена дорога, по которой он должен был идти <…>» (Фурман 1893, 25); иногда рядом с Творцом оказывалась «природа»: «Не может быть никакого сомнения в том, что Ломоносов
К Богу Ломоносов обращается за помощью: «Боже! не попусти меня погибнуть не видав счастливую, прославленную Тобою Россию! Дай, дай мне насладиться настоящим и будущим ее величием, ее славою» (Шаховской 1816, 74).
Профессор богословия, протоиерей Н. И. Боголюбский: «Дивен Бог во святых своих»… Дивен Бог и в великих, мудрых мужах, носителях творческой силы разума, светилах науки, искусства, культуры! Самая способность человека мыслить, исследовать, творить заложена в нас в акте первого творения. Мудрость человеческая, по существу своему, есть чудное отображение премудрости Бога-Творца. «У Него мудрость и сила»… «Он дает мудрость мудрым». Явление в человечестве необыкновенных мудрецов – гениев, вождей, пророков – это, несомненно, особенный и чрезвычайно редкий дар Провидения. Считать его просто лишь продуктом естественных, исторических факторов нет достаточных оснований: столько же оно бывает подготовлено, неожиданно, сколько и существенно важно для развития народного сознания и общечеловеческого прогресса. Природа, производя гения, <…> делает необъяснимый скачок в эволюции, творит своего рода чудо. Божественная печать рельефно выражается в человеческих гениях – самородках, в их мыслях, речах и подвигах: так у них все
Соборный протоиерей Иаков М. Ключарев: «Не погрешительно можно сказать, что благодать Божия особенным образом начала действовать на него Ломоносова и управлять его волею и движениями сердца во благое, еще с ранних лет его возраста. <…> Выучившись начальной грамоте, под руководством церковнослужителя здешнего храма, он пламенел сердечным жаром получить большее себе образование, и это желание, по действию благодати Божией, указало ему искать жизни для своего духа и сердца не в доме родительском и не посреде современной невежественной молодежи, но там, откуда по внутреннему движению своего сердца, управляемого самим Богом, чаял он себе восприять свет истинной мудрости, которая, по слову Св. писания,
Весь жизненный путь Ломоносова отмечен особым чувством причастности к Создателю; основные мотивы – благоговение, молитва, упование, благочестие, высшее предназначение, истинная мудрость, спасение, слава Божия. См. напр.: «Еще в детстве, как только услышит, бывало, благовест, тотчас, осенив себя крестным знамением, идет в церковь. В храме Божием отроческий взор его умиленно возносился к св. иконам, и юная душа исполнялась благоговения, которое выражалось низкими поклонами и довольно внятным произношением слов божественной службы. В церкви он также пел вместе с дьячком и читал, что ему было позволено, и для этого обыкновенно становился на клиросе. Самыми торжественными были для него минуты, когда он, еще ребенок, взяв в руки большую книгу, выходил с нею на середину церкви, останавливался за амвоном, и читал Апостол» (Новаковский 1858, 1—2). Тот же автор о другом эпизоде биографии Ломоносова: «Настала ночь. Приезжие легли отдохнуть. Еще на заре, когда все спали, Михайло стоял уже на коленях и горько плакал. Против рыбных рядов стояла Спасская башня, на которой увидел он образ Спасителя. К нему было обращено лицо его, к нему возвел он руки, к нему возносилась мысль его, его душа. Он беседовал в молитве с Богом и взывал о помощи» (Новаковский 1858, 18). Третий судьбоносный эпизод: «Соображая <…> неблагоприятные для себя обстоятельства, Ломоносов повторял только: «не жениться – жениться, не жениться – жениться», пока наконец сердце завопило: «жениться, жениться, жениться!» Он слишком понадеялся на свое трудолюбие с самою живою верою в Бога, и обвенчался с Христиною. Как прежде, Бог и теперь не оставил его; но допустил испытать горькие следствия такой несвоевременной женитьбы» (Новаковский 1858, 39). Особое значение придается смерти Ломоносова, с которой обычно ассоциируется мотив исполнения миссии, назначенной ему свыше; ср., напр., заключительный монолог Ломоносова в пьесе Н. А. Полевого: «Теперь жалею, что не могу прожить еще многих лет – не для себя, но для чести России, для славы Великой Царицы!… Что не могу совершить всего, что хотел я совершить на пользу, честь и величие отечества <…>! Но человек преходит, а прекрасное и великое не прейдут! <…> Прочь робкое сомнение: я исполнил долг свой! Я не сокрыл таланта, данного мне Тобою, Податель мудрости, и – русский народ не забудет бедного рыбака холмогорского!… Не забудут Ломоносова! / (
Любовь Ломоносова к Богу и к Церкви – первопричина его успеха и образец для потомков: «Премудрость Ломоносова истинная, светлая, неувядаемая; он не зарыл свой, данный ему от Бога, талант, но неусыпным и неутомимым трудолюбием умножил сугубо. – Несомненно, что Бог Духом Своим Святым вдохнул ему дарования и к славе своей, к прославлению отечества нашего России и к чести северной страны нашей» (из речи архангельского епископа Георгия Ящуржинского) при открытии памятника Ломоносову в Архангельске 25 июля 1832 г.; цит. по: Ермилов 1889, 186). Этот памятник должен был «свидетельствовать потомству о заслугах Ломоносова, оказанных русскому просвещению, и с другой стороны напоминал бы северянам о том, что труд и стремление к образованию всегда выведут человека на истинную дорогу и будут почтены не только современниками, но и благодарными потомками» (Ермилов 1889, 175). Вместе с тем памятник не только свидетельствует, но и назидает: вот еще выдержка из речи епископа Георгия: «Родители и чада! Взирайте часто и внимательно на памятник его. Он скитался и искал премудрости в Москве. Там пред Чудовым монастырем, в прискорбии сердца, на коленях, со слезами умолял Бога, источника премудрости, да откроет ему путь и направит стопы его к достижению просвещения11. Ныне Монаршая премудрость взыскует к себе чад своих. Рассмотрите прилежно изображение Ломоносова: очи его к небесам, рука его простертая указует вам и чадам вашим храм Божий и святилище наук. Внимайте себе и чадам вашим. Прославьте в сих Господа и докажите, что вы достойны Высочайшей о чадах ваших заботливости. К вам, юноши, наиболее сие относится. Движимые похвальным и благородным усердием ознаменовать достоинства Ломоносова посильными доброхотными приношениями, воздвигли возможный памятник тому, которым отличается и славится страна сия, бывшая ему колыбелью, в которой и вы взлелеяны. Вы же украсите оный охотою, прилежанием и рвением к наукам и возвеличите оный подражанием Ломоносову и соревнованием его всемерному и чрезвычайному усилию и блистательным успехам в просвещении. Таковое украшение и таковое ваше почтение для него долговечнее меди, блистательнее золота и драгоценнее отличнейших алмазов» (Ермилов 1889, 186)12.
С любовью к Церкви и связанному с ней непосредственно культурному пространству связаны мотивы бескорыстной помощи, переписывания книг, поездок в монастыри: «Родную церковь любил с беззаветною преданностию: пел в ней, читал, молился, исполнял все пономарские дела, переписывал для храма Божия богослужебные книги, помогал своим знанием грамоты в церковном письмоводстве, о чем довольно наглядно напоминают переписанный им часослов, подписанный контракт на церковно-арендную землю, хранимые в Архангельском городском музее. <…> Сверх всего данного, духовную пищу к широкому развитию Ломоносова доставляла близость холмогорской архиепископской кафедры. Тогда на высоте духовного управления были знаменитые лица, и из уст архиепископов Михаил Васильевич часто слышал и в Соборной церкви, и даже в родном своем храме новую изустную речь, видел торжественные действа, мистерии, диспуты, учреждаемые архиепископами и их учеными сотрудниками из руководителей славяно-латинской школы. В дополнение этому источником разнообразных духовно-религиозных впечатлений были и монастыри, которыми родина Ломоносова наполнялась во множестве пунктов. Урочные богомолья, отдельные, путешествия по монастырям здесь не отнимали времени и не составляли труда; их любили холмогорцы и теперь они не отказываются путешествовать в обители даже очень отдаленные» (Ломоносовский сборник 1911 а, 20—21, 24).
Занятия наукой – форма религиозного служения: «В зрительную трубку часто смотрел на небо, и следил за ходом светил небесных; при этом невольно приходил к мысли, что
Мистическая тема может сочетаться с историко-государственной и патриотической; вот, например, текст вряд ли вполне совершенный, но весьма выразительный: здесь Петр соотносится с Христом, Ломоносов – с апостолами:
Напомним здесь и о более известном сравнении Ломоносова с Иаковом: «Да, велико его значенье – / Он, верный Русскому уму, / Завоевал нам Просвещенье – / Не нас поработил ему – // Как тот борец ветхозаветный, / Который с Силой неземной / Боролся до звезды рассветной – / И устоял в борьбе ночной» (Тютчев, 2, 138).
Из опыта обобщения вопроса, предпринятого современным поэтом:
Иногда о Ломоносове возносили молитвы: «Великий для нас брат наш Михаил! Да возрадуется душа твоя в небе в сей час нашей молитвы о тебе, молитвы Веры, Надежды и Любви. Покой Господи душу усопшаго раба твоего, Михаила! Аминь» (Празднование 1865 а, 4).
Эта относительно цельная картина, сформированная несколькими поколениями русских священников, литераторов, ученых время от времени могла осмысляться как неполная, идеализирующая отношения Ломоносова к религии и церкви, а в советскую эпоху по понятным причинам была отброшена за ненадобностью и объявлена фальсификатом; взамен появился образ Ломоносова – «деиста» и даже «атеиста», чьи занятия наукой были сознательным вызовом «церковному мракобесию и невежеству». Ограничимся несколькими текстами такого рода. Из беллетризованной биографии: «Дьячок отвечал <…>: / – Зрю печать божию на челе твоем, любезный Михайло, <…> великие вопросы тревожат твой ум, но не тщись напрасно, все и вся в руце божией. / Конечно, такая постоянная ссылка на бога показывала умному мальчугану невежество окружающих его людей <…>» (Черевков 1930, 5—6). «Научно-популярный» текст: «Философия Ломоносова <…> является механическим, метафизическим материализмом с присущими этому виду материализма ограниченностями. Так, он признавал «божественный толчок» как одну из причин изменений природы. Но следует иметь в виду, что при объяснении явлений природы Ломоносов оперировал ее законами и, как правило, обходился без помощи бога. <…> / Ломоносов был решительным сторонником освобождения науки от влияния религии» (Васецкий 1950, 42). Ср.: «Ломоносов был воинствующим материалистом. <…> / Последовательно и с большой настойчивостью Ломоносов утверждает в своих произведениях материальность окружающего нас мира. <…> / Материальным считал Ломоносов и восприятие нами окружающего мира. <…> / Из сказанного должно быть ясно, что и складу характера, и всему духу научного творчества Ломоносова был органически чужд невежественный консерватизм церковного учения» (Кудрявцев 1961, 110—113). Ср.: «Трудно сказать, какой стороной своей многогранной деятельности <…> Ломоносов <…> не подрывал устои <…> религиозности <…>. / <…> Ломоносов подводил под материализм и, следовательно, под атеизм твердую естественнонаучную базу. Рушились религиозно-идеалистические представления о сверхъестественных божественных творческих актах <…>» (Григорьян 1974, 188). Ср. еще: «Исторические предпосылки русского атеизма были созданы длительным развитием свободомыслия, но лишь в середине XVIII столетия – в творчестве основоположника русского естествознания и философа-материалиста Ломоносова свободомыслие дало начало атеистическим воззрениям. <…> / Ломоносов – деист материалистического толка. <…> / В сочинениях Ломоносова иногда встречаются ссылки на бога-творца, создавшего мир. Но деизм Ломоносова непоследователен во многих отношениях. / <…> Рассуждения Ломоносова ставят под сомнение акт сотворения мира, не оставляют места для бога даже и в его деистической интерпретации. <…> / Научное наследие, оставленное Ломоносовым, имеет атеистическую значимость; в XVIII в. оно являлось одним из факторов секуляризации» (Сухов 1989, 25—29). И наконец: «Михаил Васильевич Ломоносов <…> – творец <…> богатой в духовном плане <…> безрелигиозной <…> культуры. Он не стеснен рамками религиозного мировоззрения <…>. / Любопытно, что в письменном творчестве Ломоносова исследователи нашли только одно место, где упоминается <…> Христос <…>. И ни в одном месте сочинений мыслителя нет упоминаний о Троице, боговоплощении, искуплении, личном бессмертии, о душе, о загробном мире, о сотворении мира из ничего, то есть о важнейших христианских идеях; нет молитв <…>. / Собственно христианский теизм не был органическим элементом его внутренней жизни; его мировоззрение большинство исследователей характеризуют как деизм <…>. <…> О материалистической направленности его деизма говорят сформулированный им закон сохранения вещества и движения, описание эволюции неживой и живой природы, отстаивание гелиоцентризма, учения о множественности миров. <…> / Он воспринял и развивал вольнодумные, светские традиции российской и западной культур. Крайне редко ссылался на отдельных богословов – отцов церкви (Василий Великий, Иоанн Златоуст, Иоанн Дамаскин и другие), используя их имена и авторитет для обоснования научных идей. <…> / Библия для Ломоносова символизировала старое мировоззрение <…>; она не дает знания. <…> Он сопротивляется церковному авторитаризму и догматизму, подвергая сомнению идею абсолютной истинности Священного Писания. <…> Для Ломоносова истинная религия – та, которая строится на данных разума» (Тажузирина 2011).
В качестве одного из наиболее веских аргументов в пользу версии о скрытом или явном конфликте Ломоносова с Церковью всегда приводилось его стихотворение «Гимн бороде»13, после прочтения которого могло показаться, что в глубине образа религиозного Ломоносова скрывалось нечто существенно иное, темное, начало, слабо совместимое с христианской системой ценностей (о «Гимне…» см. в Приложении I).
Борьба и народность
Жизненный путь Ломоносова – постоянная борьба с обстоятельствами, с судьбой, с завистниками, завистью и клеветой, с силами зла.
Ему покровительствуют Господь, монархи, меценаты, музы; его воля, мужество, стойкость и честность, любовь к наукам позволяют ему преодолевать препятствия и сносить страдания: «Сколь отменна была его охота к наукам и ко всему человечеству полезным занятиям, столь мужественно и вступил он в путь к достижению желаемого им предмета. Стремление преодолевать все случавшиеся ему в том препятствия награждено было благополучным успехом» (Новиков 1772, 127); ср.: «Пламенное рвение к учению, неутомимая жажда познаний, постоянство в преодолении преград, поставленных неприязненным роком, дерзость в предприятиях, увенчанная сияющим успехом, все сии качества соединены были с сильными страстями <…>» (Батюшков, 2, 176). Патетический вариант с детализацией угроз:
Ср. прозаический вариант: «Певец Елисаветы в жизни шел по терновому пути. – Императрица, Шувалов, Граф Воронцов – вот и все, или почти все его почитатели… А сколько врагов и светских и не светских!…» (Раич 1827, 72). Оптимистический взгляд из XX века: «По своим способностям и наклонностям Ломоносов тяготел к занятиям наукой. Никакие препятствия и даже опасности не могли отвратить его от этих любимых занятий» (Памяти Ломоносова 1911, 39).
Драматизм этой борьбы обусловлен не только внешними причинами, но и внутренними (природная вспыльчивость): «Академическая жизнь Ломоносова была самая тревожная. Не труды его беспокоили: в них находил он для себя наслаждение. Покой у души его отнимали окружавшие его люди: он пришелся многим из них не по сердцу. Кто не любил его за то, что не мог быть так деятелен, как он <…>. Кто завидовал его блестящим успехам и не мог равнодушно смотреть на приобретаемую им славу <…>. Кому нелюб он был по своему вспыльчивому характеру <…>. Что бы кому ни не нравилось в Ломоносове, но он имел врагов, даже ожесточенных, которые всегда старались сделать ему какую-нибудь неприятность, даже повредить в чем-нибудь. <…> Михайло Васильевич досадовал, сердился, выходил из себя, пылил. Так шла вся академическая жизнь его до самой кончины. Бедное сердце его! Сколько пришлось ему перечувствовать и перенести! Сколько легло в него оскорблений и обид всякого рода! И все-таки твердая и решительная воля Ломоносова делала свое: он не покидал наук для угождения людям, вел борьбу с людьми для пользы наук» (Новаковский 1858, 74—76).
Обиды, унижения и гонения, которые пришлось ему претерпеть и которые иногда ввергали его в отчаяние, могут осмысляться в широкой перспективе исторической судьбы России и судьбы петровского проекта; с этой точки зрения судьба и борьба Ломоносова – лишь первый эпизод в продолжающейся борьбе России за свою состоятельность. Наиболее развернутый опыт осмысления данной проблематики принадлежит Я. П. Полонскому:
Ср. в романе Г. П. Данилевского «Мирович»: «Он закашлялся и, поборая волнение, остановился у стемневшего окна. / – Бес шел сеять на болото всякие плевелы и дрянь, – сказал он не оглядываясь, – да и просыпал нечаянно это зелье – фуфарку; ну, из него и отродился весь немецкий синклит, – сам старый лукавец Фриц, его генералы Гильзен и Циттен, а с ними и наши доморослые колбасники – Бироны, Тауберты, Винцгеймы, и вся братия… И их еще не ругать? Вздор! – обернулся и махнул кулаком академик: – я их ругаю за нелюбовь к кормящей их России, позорно, в глаза, самою сугубою и их же пакостною немецкою бранью. Говорю ж с ними в конференции не иначе, как по-латыни. Не выносить их бунтующая против такой напасти и такого бесстыдства душа. / – Но их сила, господин академик! – произнес офицер: – не лучше ли иметь с ними волчий зуб, да лисий хвост? / – Один волчий зуб, без всякого хвоста! – более и более раздражаясь, крикнул академик: – не церемонюсь я с несытыми в алчной злобе проходимцами, и потому у них не в авантаже… Таков, сударь, моей натуры чин и склад!.. Ах, дерзость! Ах, нескончаемая лютость, поправшая всякий естества закон… <…> Ни одобрения к возрастанию родных наук, ни чести по рангу, ни внимания к каторжному, в здешнем крае, ученому труду! Я мозаику, сударь, я стеклянный завод завел, – а они, – конюхов да сапожников креатуры, – жалованье мне завалящими книжками из академической лавки платили. Я открытия делал, оды писал, а с меня, когда я жил в казенном доме, деньги за две убогих горенки высчитывали. Истомили, меня, истерзали кляузами…» (Данилевский, 9, 9—10).
Разумеется, не только «толпа пришлецов» противодействовала Ломоносову, ср., напр.: «И Тредьяковский, и Сумароков преследовали Ломоносова, пигмеи бросались на исполина» (Греч 1840, 1, 107); ср.: «Недоброжелателями Ломоносова иногда <!> были и русские люди; к числу их относятся Тредьяковский и Сумароков. В своих отношениях к ним Ломоносов. без сомнения, был прав: в одном он справедливо видел педанта, унижающего науку своим угодничеством пред сильными людьми; а другой был, по его мнению, человек надутый, чванный и с малыми познаниями. Отсюда отрицательные отношения к ним и постоянные столкновения» (История русской литературы 1908, 2, 367); ср. еще: «А „неприятелей наук российских“, с которыми приходилось <…> не раз сталкиваться Ломоносову, было много. Мы уже говорили о борьбе, которую он вел с немцами-академиками. Но много неприятностей доставляли ему и некоторые русские люди, завидовавшие его успехам, особенно два писателя: бездарный стихотворец Тредиаковский и непомерно самолюбивый Сумароков. Последний так ненавидел знаменитого помора, что, идя даже за его гробом, не мог удержаться от злобных замечаний» (Русские самородки 1910, 60)14. Но все же самое значительное испытание – борьба с чужестранцами в Академии наук, связанная с темами Петра и судьбы России: «Призванные ученые Германцы хотели все здание построить сами по своей мысли, а ученые Русские ломали их начала и говорили: „не вам здесь жить, а нам; учите нас, <…> а строить мы будем сами, по своей мысли“. Это требование было истинно; а между тем иностранцы не могли ни постигать быстрых Русских понятий, ни верить способности Русской учиться всему со взгляду; они считали это невежественной самонадеянностью; а потому удивительно ли пристрастие и со стороны Ломоносова, который, как часовой, требовал от каждого иностранца, вступающего в врата Академии, Русского пароля. Тогда еще самопознание Русское только что возникало, и его легко было извести односторонними доказательствами, что Руссы отрасль Немцев, а Русский язык одно из наречий Германских» (Вельтман 1840, 40—41). Ср.: «Стало быть, постоянною руководящею мыслию Ломоносова в его академической борьбе было желание очистить Академию наук от тех беспорядков в ней, которые возмущали его и всех благомыслящих и истинных сынов российских, чтоб она была „не для одних чужестранных, но паче для своих; чтобы в ней происходило обучение российского народа молодых людей, а не иных, в которых Российской Империи никакой пользы быть не может <…>.“ Вопрос шел собственно об утверждении наук в России, для чего требовалось прежде всего, конечно, вывести Академию на настоящий путь, указанный ей самим Петром Великим, „обучив через посредство вызванных в нее заграничных ученых русских молодых людей, которые бы, быв помощниками своим наставникам, впоследствии сменили их и, таким образом, Академия нее только довольствовала бы сама себя своими учеными, но размножала их и распространяла по всей русской земле“, была бы в полном смысле русской в русском царстве. Понятно, <…> что воительство Ломоносова за науки в России с недоброхотами их, коими были не одни канцелярские, но, за весьма немногими исключениями, почти все не от российского рода, глядевшие на Россию как на прибыльную статью, оставить которую за собой и своими подольше не прочь был каждый, воительство Ломоносова <…> составляло самое существенное явление в его жизни, не будь которого и Ломоносов не был бы вполне Ломоносовым» (Празднование 1865 а, 104—105).
Едва ли не наиболее распространенный мотив здесь – последовательная дискриминация русских в петербургской Академии, против которой выступил Ломоносов: «Профессора-иностранцы считали русских неспособными к науке и смотрели свысока на всякого нашего соотечественника, пытавшегося заняться ученой деятельностью. Еще за границей Ломоносов стал понимать весь вред для России от порядков и понятий, господствовавших в нашем высшем и единственном научном учреждении; но тяжелая действительность, с которой он столкнулся в Академии, превзошла все то, что он себе представлял. С первых же дней своего вступления в академию он стал отстаивать достоинство русского имени, причем академиков-чужеземцев он старался разубеждать не словами, а своими обширными, разносторонними и ценными научными трудами. Но всем его лучшим начинаниям противодействовали жестоко и упорно: задерживали его хлопоты об учреждении при Академии первой в России лаборатории; препятствовали его преподаванию в университете и в гимназии; мешали его работам по исследованию России; останавливали печатание его трудов; затрудняли получение ответов на его вопросы о необходимости развития образования. Все эти намеренные препятствия вызвали неприязненные отношения Ломоносова к большинству профессоров. Своих профессоров он окрестил общим именем „гонители российских наук“. Только под конец своей многотрудной и полезной деятельности ему удалось несколько сломить этих „гонителей“, благодаря покровительству императриц Елисаветы Петровны и Екатерины II и теплому участию таких просвещенных вельмож, как графы И. И. Шувалов и М. Л. Воронцов» (Памяти Ломоносова 1911, 32—33). Ср.: «Поступив в число лиц, составлявших Академию, Ломоносов, как и раньше, много перенес оскорблений со стороны немцев-профессоров и встречал от них большие препятствия для своих начинаний. Во главе Академии в то время стоял Шумахер, немец, человек без твердых научных знаний, ловкий и настойчивый в достижении своих целей. А целями этими он считал не успехи и процветание наук в России и не распространение их среди русских людей, а одно лишь стремление – удержать Академию в руках немцев и не дать проникнуть в нее русским. Но, несмотря на эту вражду, Ломоносов, благодаря неусыпным научным занятиям, достиг того, что в 1747 году его сделали полноправным профессором, с жалованьем в 660 рублей в год. <…> Ученые немцы, безнаказанно властвовавшие в нашей Академии наук, редко делились своими знаниями с русскими людьми, а Ломоносов первый из русских ученых стал прилагать свои познания к живому делу» (Русские самородки 1910, 56—57, 58). Ср. еще: «Ломоносов видел, что одна из главных причин „худого состояния Академии“ заключается в недостатке русских ученых, кровно связанных с нуждами и интересами своего народа. В то же время он, как никто, понимал, что в тогдашней России еще не было прямых и надежных путей к высотам науки, что Академия наук не обеспечила подготовку русских ученых и что в ее, стенах русским людям не только не предоставлены все возможности для работы, но их всячески оттирают от науки и стремятся поставить в зависимое и приниженное положение. Этому надо было положить конец. И Ломоносов яростно боролся с „неприятелями наук российских“» (Морозов 1961, 484).
Борьба с академическими немцами – борьба за личную свободу и свободомыслие в России: «Его оды академия выслушивала в собрании, но не печатала; его открытия проходили незамеченными, его переводы лежали в канцелярии и не посылались в типографию. Молодой русский ученый усмотрел во всем этом проделки немцев, из которых состояла академия, так как русских ученых еще не было. Ломоносов „дал сражение“ немцам. Сражение окончилось печально: его посадили под караул и решили впредь „за предерзости“ не выдавать ему еще год никакого жалованья. Льва заперли в клетку, и он бился в ней, не желая смиряться с неволей» (Носков 1912, 25—26). Об одиночестве Ломоносова в его борьбе: «Но он пал в отчаянной борьбе. Он был один – бойцом на этом роковом
Конечный смысл борьбы, которую вел Ломоносов, – нравственный, а стремление его к знаниям – способ противостояния смерти, постоянно стремящейся подчинить себе все живое: «Не вдруг, не каким-либо мгновенным озарением, а постепенно, путем могучей борьбы с условиями жизни вскипали и нарождались эти силы, которые и брызнули потом могучей струей русской научной самобытной мысли и зазвенели гармоническим аккордом звонкого живого стиха. Казалось бы, здесь <т. е. в Холмогорах>, в царстве холода и почти не тающих снегов, в царстве общей смерти, где тощая растительность говорит о том, что все рождающееся здесь обречено на хилое прозябание, если не на общее вымирание, – где жизнь отцветает, не успевши расцвесть, а смерть царствует непобедимо и властно, – казалось бы, в такой обстановке должны бы застыть все пламенные и светлые порывы великой души Ломоносова. <…> И могучая натура Ломоносова не поддалась тяжким ударам судьбы: из отчаянной борьбы с нею он вышел победителем. Не легок был путь, которым прошел Ломоносов. Ему пришлось пробиваться сквозь целый ряд препятствий, точно стеной огородивших его от источников света и знания. Требовались героические усилия, чтобы пробить эту стену, чтобы одолеть все преграды, которые ставила ему судьба16, как бы в доказательство того, что и идейные течения на пути своего роста встречаются также с стихийной силой зла. И эта сила не меньшая, чем какую мы наблюдаем в мире физическом <…>. Мир физический является лишь зеркалом, отражающим в себе <…> картину борьбы нравственных сил. Зло моральное, как и зло физическое, отличается такой же жизнестойкостью в борьбе за свое существование и с такой же легкостью завоевывает себе успех. Его росту все благоприятствует. Но добро встречает на своем пути всегда преграды, которые всякий идейный порыв, доведенный до конца, делают подвигом, иногда равным мученичеству. Все это оправдалось и на жизни Ломоносова. Косные силы ополчились на него, готовые погасить в нем ту Божью искру таланта, которая с ранних лет затлелась в его душе. Но ни первобытная обстановка его младенческой жизни, ни сугробы далекого севера, ни невежество окружавших его лиц, ни дух времени – не могли остановить русского архангельского мужика в победном шествии к свету знания» (Миртов 1915, 5—7)17.
Парадоксальным образом постоянные борьба и невзгоды вели его к счастью: «…Бросая общий взгляд на жизнь и труды Ломоносова, нельзя не призвать, что даже с учетом многочисленных невзгод, подчас приводивших его в отчаяние, он был человеком
В этой перспективе борьбы за национальное будущее Ломоносов оказывался победителем: «Так мальчик, сын бедного рыбака, некогда бежавший с далекого севера в поисках науки, прошел свой жизненный путь, путь неутомимой борьбы, поставив себе целью насадить наук у в родной земле; с горячей любовью к родине, преодолевал он все встречавшиеся на пут и препятствия и окончил свою жизнь действительно победителем, положив начало русской науке, оставив русской литературе богатое наследство, заслужив глубокое уважение своих современников и всех последующих поколений русского народа» (Осоргина 1955, 128).
Разумеется, число выписок из текстов, подобных только что приведенным, можно было бы без труда увеличить, но в этом нет необходимости: все они варьируют один и тот же комплекс мотивов, объединяемых идеей независимости – политической, интеллектуальной, культурной; эта независимость осмысляется или переживается как высшая ценность, не нуждающаяся в специальном обосновании или, тем более, в оправдании, и связывается со всеми без исключениями сферами национального мира – с религией, с историей и политикой, с наукой, искусством. В результате тема «Ломоносов и немцы» оказывается включенной и в контекст истории Академии наук, и в гораздо более сложный контекст истории русской идеологии, истории общественной мысли, национальной мифологии, а вместе с тем и истории петербургской империи, которая в свою очередь оказывала непосредственное влияние на миры идеологии, общественной жизни, национального самосознания.
На противоположном полюсе – мотив национального унижения, обессмысливающего все усилия, к какой бы области культурной деятельности они ни относились. Именно поэтому на протяжении двух столетий Ломоносов оставался одним из главных символов консолидации национального духа, а его личная судьба осмыслялась в перспективе судьбы России и иногда «славянства» как некоторое основание для надежды на будущее (сколь бы неопределенно оно ни рисовалось). Ср., напр.: «Замечательно, как на жизни Ломоносова отражается судьба России. Не стану передавать в подробности, только напомню <…> известный случай его жизни, как он, уже женатый на немке, пробираясь в Голландию, бежа от угрожавшей ему тюрьмы в Германии, <…> повстречался <…> с прусскими вербовщиками солдат; <…> как они напоили его, произвели в рейтары и отправили в крепость Везель; как, наконец, он спасся оттуда, только благодаря своим природным силам и ловкости <…>. Любовь к веселию жизни, общинность духа и страсть брататься едва не увлекли Ломоносова в вечную неволю к немцам; без этих природных сил, без твердой надежды на волю божью, без крепкой веры в себя и в свое призвание – не бывать бы ему у нас на Руси, а служить было ему под знаменами героя Германии, Фридриха II, на порабощение своих же братьев, славян, немецкому игу. Наше образованное общество, мы все подобно Ломоносову, были увлечены под чужие знамена и долго сидели у немцев в умственном заточении. Будем твердо надеяться, что свежие народные силы выведут нас наконец из этой духовной неволи на свет божий, на вольный простор, на родные, славянские нивы» (Ламанский 1864, 101—102)18. Эти надежды В. И. Ламанского, одного из создателей нашего славяноведения, а вместе с ними антинемецкий пафос довольно обширной группы славянофильских и постславянофильских текстов о Ломоносове, пытавшихся закрепить в национальном сознании образ борца с духовной неволей, имели довольно специфический оттенок значения, остававшийся обычно скрытым или полускрытым и связанный с темой исчерпания духовных возможностей петербургской
Один из важнейших источников мужества, воли и силы, позволивших Ломоносову противостоять ударам судьбы и давлению обстоятельств, – его
Он представитель свободного крестьянства, чьи типические особенности выражены в фольклоре и литературе. «Не подлежит <…> ни малейшему сомнению, что Ломоносов – гениально-типичный представитель значительной части русского крестьянства XVIII в., не того крестьянства, которое придавлено властью земли, властью тьмы и властью всяческого бесправия, до крепостного права включительно, а той части русского народа, которой с полным основанием можно приписать „
С народной стихией связаны его богатырство, мятежная натура, взрывы страстей, отражавшие эпоху и необходимые ей: «Героическая эпоха преобразования нуждалась в людях исключительной физической и нравственной силы, в людях, способных совершать настоящие подвиги, и Россия дала Ломоносова. / Уже в самой
Впрочем, как считалось, эти противоречия в облике Ломоносова должны исследоваться детально и объективно, т. е. в соответствии с теми принципами научного анализа, которые сам он последовательно утверждал на русской почве. См. об этом, в частности, у Я. К. Грота, не без серьезных оснований отмечавшего противоречие между всеобщим признанием культурного значения Ломоносова, между панегирическим образом его, утвержденным в культурном сознании русского общества, и некоторыми мало привлекательными деталями его биографии, а вместе с тем и с не слишком серьезными и глубокими результатами изучения его наследия: «С славою Ломоносова, с удивлением, которое к нему питали современники и сохраняет потомство, в резком противоречии скудость того, что сделано во сто лет для его изучения. По смерти его осталось довольно большое число неизданных сочинений; и которые из них впоследствии были напечатаны, но значительная часть не дошла до нас; неизвестно даже, куда девались рукописи. Где остались его Оратория и Поэзия, две книги, составлявшие продолжение его Риторики? Где его „мысли, простиравшиеся к приращению общей пользы“, изложенные в записках, из которых только одна, – „о размножении и сохранении российского народа“ нам известна? Не много сделано до сих пор и для критической оценки заслуг Ломоносова. Правда, количество отдельных статей, напечатанных о нем в этот период, очень велико; многочисленны разбросанные в периодических изданиях материалы для его биографии; но слишком мало было трудов, которые бы имели целью, на основании строгого научного анализа, установить верный взгляд на значение Ломоносова в той или другой сфере деятельности. Даже язык его еще не был подвергнут подробному исследованию. Имеющиеся до сих пор издания его сочинений не полны и неудовлетворительны во всех отношениях. Как согласить такое невнимание к трудам Ломоносова с признанием его великого исторического значения? / Это противоречие объясняется прежним состоянием нашего общества и нашей литературы. Оттого так долго оставались под спудом и материалы для биографии Ломоносова, появляющиеся ныне в первый раз, благодаря пробудившейся в обществе потребности подобных изданий, благодаря духу времени, который все извлекает из праха забвения, все разыскивает и подвергает исследованию. Нет сомнения, что эти материалы составят эпоху в изучении Ломоносова, дадут новую жизнь истории нашей литературы 18-го столетия. Славе Ломоносова они не повредят: если тут или там его недостатки выступают теперь в более резких чертах, зато и достоинства его являются в более ярком свете. Но скрывать или искажать факты, когда речь идет о нем, было бы недостойно его величия. Не он ли всю свою жизнь искал истины, любя выше всего науку? Если мы хотим, чтоб наша дань его достоинствам имела цену, мы должны открыто сознавать и его недостатки. Иначе наше слово было бы не чествованием, а оскорблением его памяти, потому что оно оскорбило бы истину и науку. / Но если Ломоносов не всегда отвечает нашим понятиям о приличии, о беспристрастии и великодушии, если он иногда является нам слишком раздражительным или мнительным, то, во-первых, мы не должны забывать, что к людям гениальным вообще нельзя безусловно прилагать установленной мерки житейских требований; во-вторых, необходимо иметь в виду не только состояние русского общества во время Ломоносова, но и обстоятельства, среди которых он рос и развивался от детства до поступления в Академию; надобно вспомнить нравы нашего 18-го столетия и среди их целый ряд деятелей, представляющих черты однородные, ряд, во главе которого стоит сам Петр Великий с его вспыльчивым, крутым и жестким нравом. В России еще не было общего уровня образования; природные свойства гораздо сильнее и решительнее заявляли свои права; оттого тогдашние люди являются вообще с более резкими и выразительными физиономиями. Ломоносов ни в Заиконоспасском училище, ни в немецком университете не мог научиться правилам общежития; беспорядочный образ жизни тогдашних германских студентов не мог остаться без влияния на молодого русского с пылкими страстями, и мы не должны слишком строго судить его за слабости и пороки, привитые к нему обществом, среди которого он провел свою молодость» (Грот 1865, 4—6).
Еще один распространенный мотив – вера в народ как идейно-эмоциональная предпосылка деятельности: «Ломоносов верил в гений и нравственную силу русского народа, жаждал просвещения своей родины. <…> Ломоносов горячо боролся за крестьянство и желал сделать его участником в просвещении, наравне с прочими сословиями» (Ломоносовский сборник 1911, 28—29). Ср.: «Характеристика гения Ломоносова была бы неполна, если бы не была отмечена еще одна отличительная черта его, сообщающая ему значение сокровища национального духа. Это его вдохновенная и бескорыстная, хотя порой мятежная и тревожная, любовь к России, соединенная с непоколебимою верою в великое призвание русского народа» (Князев 1915, 27). В этот контекст естественным образом вовлекалась патриотическая тема, в рамках которой обычно ставился вопрос о мотивации его ученой деятельности, напр.: «Надо ли добавлять, что с <…> пламенною любовью к науке у Ломоносова соединено другое, столь же сильное чувство – любовь к отечеству? Перечитывая его поэтические произведения, мы даже затрудняемся сказать, что в нем сильнее – любовь ли к науке, или к отечеству? Вернее сказать, что оба чувства находятся у него в неразрывной связи, потому что нет у Ломоносова почти ни одного выдающегося произведения, где любовь к науке и патриотизм не сливались бы в один стройный, восторженный гимн» (Сементковский 1894, 379—380); ср. лапидарный опыт сочетания мотивов веры в народ, служения отечеству, ученых занятий: «Ученость Ломоносова гармонически сочеталась с его страстной верой в свой народ, его силы, его одаренность, поэтому жизнь и деятельность этого лучшего сына народа были самоотверженным служением своей родине» (Грабарь 1940, 158). Ср., однако, не вполне тривиальное противопоставление научных занятий и любви к отечеству: «Ломоносов страстно любил науку, но думал и заботился исключительно о том, что нужно было для блага его родины. Он хотел служить не чистой науке, а только отечеству» (Чернышевский. 3, 137).
На противоположном полюсе – вряд ли вполне маргинальные, но и оставшиеся далекими от общепринятых, мнения Н. А. Добролюбова о равнодушии Ломоносова к народной судьбе («Ломоносов сделался ученым, поэтом, профессором, чиновником, дворянином, чем вам угодно, но уж никак не человеком, сочувствующим тому классу народа, из которого вышел он» [Добролюбов, 2, 232]) и Герцена о его разрыве со своей средой и обретении принципиально иного социального статуса («Ломоносов был сыном беломорского рыбака. Он бежал из отчего дома, чтобы учиться, поступил в духовное училище, затем уехал в Германию, где перестал быть простолюдином. Между ним и русской земледельческой Россией нет ничего общего, если не считать той связи, что существует между людьми одной расы» [Герцен, 7, 227]). Ср. не менее резкие суждение из славянофильского лагеря: «Сын низшего сословия, он не внес в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было ознаменовано ожесточенною борьбою против Немецкого влияния. В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всем этом нет и помину в литературных его произведениях» (Хомяков, 3, 421).
Достоинство и трудолюбие
С мотивом любви к России естественным образом сочетается мотив рвения к наукам: «Оглядываясь назад, на всю бурную и многосложную жизнь М. В. Ломоносова, мы не можем не упомянуть еще раз, что каждый шаг его деятельности был запечатлен пламенной любовью к отечеству и искренним желанием успеха русской науке» (Львович-Кострица 1892, 86).
Эта любовь могла обрести выражение только в деянии, а для него необходимо выраженное волевое начало; отсюда еще два устойчивых мотива, связанных со всеми уже перечисленными: личное достоинство и постоянный труд.
В отношении первого особенно важен пушкинский текст: «Радищев укоряет Ломоносова в лести21 и тут же извиняет его. Ломоносов наполнил торжественные свои оды высокопарною хвалою; он без обиняков называет благодетеля своего графа Шувалова своим благодетелем; он в какой то придворной Идиллии воспевает графа К. Разумовского под именем Полидора: он стихами поздравляет графа Орлова с возвращением его из Финляндии; он пишет:
Некоторые вариации второго (ряд других примеров см. выше): «Ломоносов был неутомим и голова его беспрестанно работала над чем-нибудь: он размышлял, писал, изобретал» (Ломоносов 1885, 5); «Обаяние личности Ломоносова столь сильно, живая струя мысли и чувства, которая брызжет из каждой его строки и фразы, так освежительна, притягательная сила его вдохновенной и бескорыстной, хотя мятежной и тревожной, любви к России так пленительна, его славная упрямка в исполнении своих задач, его неколебимая вера в великое призвание русского народа так заразительна, что лишь неохотно и с сожалением отводишь свой глаз от величавого образа, который не темнеет, но все растет и светлеет на расстоянии многих уже десятилетий, несмотря на „грызение древности“, забывчивость потомства, его предрассудки, а иногда и несправедливости. <…> Его образ непрестанно носился предо мной, полный блеска, величия, силы, благородства и самоотвержения для блага и славы его и нашего кумира – России» (Будилович 1871, II); «С именем Ломоносова прежде всего неразрывно связывается представление необычайной многосторонности и несокрушимой крепкой воли в труде, или благородной, по его собственному выражению,
Науки и время
Ученые занятия Ломоносова – едва ли не основной компонент его культурного образа, связанный с темами петровского государственного проекта, замысла Провидения и особой миссии, испытаний, патриотизма и народности и, в сущности, на них базирующийся.
Но компонент это особый: его обсуждение требует уже некоторой, хотя бы минимальной, осведомленности в проблематике различных наук, и интерпретация его зависит от читательского уровня этой осведомленности, а также от авторской установки на более или менее глубокое восприятие и от выбора соответствующего жанра. Между тем среди писавших о научных заслугах Ломоносова вряд ли находились те, кто мог вполне компетентно осмыслить все сферы его деятельности: отсюда обилие суждений общего характера, оценочных реплик ритуально-юбилейного характера, часто не подкрепленные ничем, кроме более или менее смутно сознаваемой потребности продемонстрировать свою включенность в длящийся процесс осмысления истории науки. В результате возникла следующая ситуация: большой массив высказываний о научных проектах Ломоносова тяготеет не только (и часто даже не столько) к форме аналитического исследования, более или менее специального, сколько к риторической прозе, если не к изящной словесности или журнальной публицистике; насколько можно судить, в этом прихотливом смешении стилей формировалась одна из форм адаптации научного знания к гуманитарному пространству культуры.
Основные мотивы, формирующие тему Ломоносова-ученого, – первенство, уникальная широта познаний, оригинальность мышления, гениальность, преодоление времени.
Он создатель научной традиции и самого языка русской науки: «Наука для Ломоносова всегда была на первом плане. В ней он видел зерно прогресса, ее-то он хотел проводить в жизнь, для чего и излагал ее общедоступно, между прочим, в одах. По многим отраслям знаний в России до Ломоносова почти ничего не было сделано, так что он является не продолжателем, а созидателем наук. Кроме того, создавая науку, он должен был создавать самые формы для нее, так как и они не были еще установлены. До Ломоносова литературный язык представлял собою пеструю смесь из выражений русских, польских и южно-русских» (Ломоносовский сборник 1911, 26). Ср.: «М. В. Ломоносову принадлежит роль создателя языка русской науки» (Ломоносовский сборник, 2011, 30). Ср. еще: «Ломоносов – основоположник российской науки, самая значительная фигура в ее истории <…>» (Он создал 2011, 5). В этом последнем источнике находим весьма симптоматические суждения и об отдельных науках, созданных Ломоносовым: «Ломоносов – первый профессор химии в России. <…> С именем Ломоносова связан начальный этап космофизических исследований. <…> Ломоносов первым в истории российской науки попытался описать механизмы распространения нервного импульса с точки зрения физики. <…> Ломоносов одним из первых поставил вопрос о природе физиологических процессов. <…> Ломоносова справедливо считают первым российским почвоведом. <…>»; его работы стали «первыми русскими пособиями по геологии и горному делу. <…> От Ломоносова идет традиция русского научно-философского реализма. <…> Ломоносов стоял у истоков многих филологических дисциплин – лингвистики, сравнительного языкознания, литературоведения, стиховедения и др. <…> Ломоносова можно по праву считать родоначальником российской демографии, <…> Ломоносова можно с полным основание считать родоначальником университетского юридического образования в России. <…> Создавая русскую научную терминологию, Ломоносов явился основателем научного языка и русской педагогики, введя в употребление ее основные понятия и термины» (Он создал 2011, 18, 27, 35, 37, 38, 39, 43, 47, 59, 60, 62). Разумеется, список не полон; см. еще, напр.: «В лице великого М. В. Ломоносова, соединявшего в себе наиболее редкие дарования: «пальмы Архимеда с лаврами Пиндара, перо Тацита с цветами Цицерона»), мы имеем также первого крупного русского астронома» (Куликовский 1986, 90) и мн. др.23 Ломоносов – все познавший энциклопедист, автор бесчисленных успешных исследований: «Он упражнялся во всех философических и словесных науках <…>» (Новиков 1772, 128); ср.: «Гений
Необозримость научных интересов Ломоносова сочетается с готовностью учиться у великих предшественников (ср.: «Невтонов ученик» [Вяземский, 3, 159]) и с сильно выраженной самостоятельностью мышления: «Многосторонность мышления и познаний является характерною, отличительною чертою гения, когда она бывает отмечена творчеством, которое выражается в открытии новых истин или обобщающих законов, новых методов или путей познания, новых форм. Такою именно творческою силою определяется и гениальность Ломоносова: чего бы ни касались многочисленные и разнообразные труды его, все они отмечены либо новизною и самобытною свежестью мысли, либо новизною и оригинальностью постановки вопроса, которая, как известно, в науке бывает нередко важнее ответа, либо указанием новых методов и приемов изучения предмета» (Князев 1915, 17—18). Ср.: «При этом Ломоносов обнаружил исключительную самостоятельность мысли. Он не хотел быть простым подражателем или последователем какого-либо зарубежного, хотя бы и „славного философа“. Ломоносов гневно протестовал против возможного зачисления его в качестве последователя того или иного признанного авторитета» (Спасский 1950, 9).
Он ученый, опередивший время: «В общем Ломоносов является одним их самых выдающихся русских химиков, более чем на столетие опередившим свое время. Полученное им всестороннее научное образование, в основании которого лежала математическая философия, позволяло ему успешно разрабатывать те основные вопросы, затрагивавшие одновременно физику, химию и математику, в которых проявилась вся проницательность его взглядов и богатство смелых и новых для того времени мыслей. Можно только глубоко сожалеть, что он сравнительно рано оставил эти попытки объединения химии с физикой и математикой и, в своем стремлении принести посильную пользу русскому народу, обратил свое внимание на другие области» (Меншуткин 1911, 73). Ср.: «Оказалось, что наш Ломоносов превосходил силою своего проникновенного разумения не только ученых иностранцев, разрабатывавших науку в Петербургской академии, но и многих современных ему светил Запада. Оказалось, что он предвосхитил многие положения и выводы, которые составляют научное откровение нашего времени, его славу и гордость. Оказалось, что по своему общему научному мировоззрения Михаил Васильевич Ломоносов стоял едва ли не ближе к нашему, чем к своему времени» (Празднование 1912, 5—6); ср. еще из советского ломоносовского текста: «Ломоносов был величайшим новатором в науке. Он высоко поднял знамя материалистического учения о природе, заложил прочные демократические традиции русской науки. Только советские люди с гордостью раскрыли и продолжают раскрывать все величие и многообразие глубокого и разностороннего новаторства Ломоносова, установили его неоспоримый приоритет в открытии важнейших законов природы, осознали все значение его исторических заслуг в развитии самых различных отраслей русской промышленности, экономики, техники, науки и культуры» (Морозов 1961, 8—9).
Он дал образец критического отношения к научному наследию: «При решении проблем организации научных исследований и просвещения М. В. Ломоносов использовал наиболее перспективные подходы, которые существовали в мире, а потом отбирал среди них самые эффективные» (Николаев 2011, 1200).
Он гений, русский и всемирный: «Круг действий Ломоносова был так обширен, что трудно понять, как у одного человека достало сил душевных и физических для выполнения всего того, что делал и сделал Ломоносов – но зато он был гений!» (Фурман 1893, 111); ср.: «Но если русские ученые академики не догадались, что в могилу сошел всемирный гений, открывший наиболее важные законы естествознания, то широкие круги русского общества чтили в нем творца русского литературного языка» (Галанин 1916, 10).
С гениальностью Ломоносова ассоциировалась сложность его мироощущения, в котором органически сосуществовали рационализм и сакрализация природы: «Для Ломоносова были священны права природы. Все, что уклоняется от них, по мнению его, несообразно с волею Божиею, хотя бы и было утверждено обычаем. <…> За свой рационализм Ломоносову приводилось вести ожесточенную борьбу „c полком свирепых невежд <…> “, „с суеверами, боящимися вникать в таинства природы“, „с ссорщиками, производящими вражду между Божией дщерию натурою и невестою Христовою церковью“» (Ломоносовский сборник 1911, 27).
Другой аспект его гениальности – постоянное стремление к постижению тайны мироустройства, ср.: «
Но гениальность Ломоносова не смогла реализовать себя в полной мере и тем самым обусловила его драму, которая некоторым фатальным образом предварила непреходящую драму русской науки: «Общественная деятельность Ломоносова как реформатора всей культурной жизни страны и ее языка, принесла свой плод и с глубокой благодарностью будет вспоминаться потомками. Иная судьба была суждена его ученой деятельности, для которой он прошел тяжелый путь от рыбачьего баркаса до кафедры академии наук: она не дала даже ничтожной доли тех результатов, которых естественно было от нее ждать, – она стала лишь прообразом трагической судьбы ученого в России. / Все современники, знавшие Ломоносова, <…> ожидали от этого самородка совершенно исключительных научных исследований <…>, – но судьба поставила Ломоносова в те чисто русские условия деятельности, при которых никакой талант ученого не мог ему помочь <…>. Если ограничиться только названием «ученая служба», то непродуктивность ученой деятельности Ломоносова останется навсегда непонятной, но она не потребует дальнейших объяснений, если только перечислить его служебные обязанности, а именно: аккуратное посещение академических заседаний, писание многочисленных рапортов в канцелярию <…>, обучение и экзамены студентов по химии, физике, истории, пиитике и риторике, техно-химические анализы, переводы, цензура и корректура книг, печатаемых в академической типографии, сочинение од и трагедий, <…> разработка <…> планов иллюминаций <…> и т. д. Для выполнения всех этих обязанностей никаких талантов не требуется <…>» (Лебедев 2011, 1185). Ср.: «Самое печальное в судьбе Ломоносова было то, что он мог уделить своим экспериментальным работам лишь небольшую долю своей энергии и времени. Но при своей большой эрудиции и исключительной фантазии он не имел возможности подвергать все высказываемые им гипотезы экспериментальной проверке» (Капица 1965, 165); одна из частных иллюстраций к этой ситуации: «гениально намеченные Ломоносовым химические опыты могли бы привести его почти за 30 лет до Лавуазье к открытию кислорода и его роли в окислении и горении», но «низкий уровень тогдашней вакуумной техники помешал ему» (Дорфман 1961, 192).
Иной, не менее болезненный, аспект этой драмы ученого заключался в том, что его идеи остались неизвестны почти всем за границей и многим в России, и он фактически выпал из пространства науки; одно из объяснений этого печального обстоятельства: «Мне думается, что объяснение надо искать в тех условиях, в которых наука развивается в стране. Недостаточно ученому сделать научное открытие, чтобы оно оказало влияние на развитие мировой культуры, – нужно, чтобы в стране существовали определенные условия и существовала нужная связь с научной общественностью за границей. <…> Трагедия изоляции от мировой науки работ Ломоносова <…> и других наших ученых-одиночек и состояла только в том, что они не могли включиться в коллективную работу ученых за границей, так как они не имели возможности путешествовать за границу. Это и есть ответ на поставленный нами вопрос – о причине отсутствия влияния их работ на мировую науку. / Теперь нам остается еще остановиться на вопросе, почему у нас в стране научная работа Ломоносова так долго не получала признания. Совершенно ясно, что для признания ученого необходимо, чтобы окружающее его общество было на таком уровне, чтобы оно могло понимать и оценивать его работу по существу. Ни административно-чиновничий аппарат, ни вельможи, окружавшие Ломоносова, конечно, не могли понять значение его научных работ, и поэтому признание его работ по физике и химии только тогда стало возможным, когда у нас в стране появилась своя научная общественность. <…> / Хорошо известно, что для успешного развития любой творческой работы необходима связь с обществом. Писатель, актер, музыкант, художник полноценно творит и развивает свой талант, только если он связан с общественностью. Творчество ученого тоже не может успешно развиваться вне коллектива. Больше того, как уровень искусства в стране определяется вкусами и культурой общества, так и уровень науки определяется степенью развития научной общественности. Трагедия Ломоносова усугублялась еще тем, что, как я уже говорил, у нас в стран не было тогда своей научной общественности. Отсутствие здорового критического коллектива затрудняло Ломоносову возможность видеть, где он шел в своих исканиях правильным путем и где ошибался. / Поэтому Ломоносов не мог проявить полную силу своего гения. Он болезненно переживал отсутствие понимания и признания своих работ у себя в стране, так же как и за рубежом. Он не получал того полного счастья от своего творчества, на которое он имел право по силе своего гения.» (Капица 1965, 166—168; не комментируем специально актуальные для самого Капицы темы этого фрагмента: слишком очевидно, что статья о Ломоносове была для него поводом для «эзоповского» обсуждения ситуации в науке советского и, видимо, в особенности послесталинского, периода).
Образ Ломоносова-ученого дополняется образом Ломоносова-учителя, просветителя, популяризатор науки. Он верит в учеников, ободряет их и взывает к их чести, стойкости, памяти:
Он ведет неустанный поиск тех, кто мог бы продолжить его дело, ср: «Зорким взглядом большого и проницательного человека он отыскивал людей, обладавших качествами, необходимыми для ученого: широтой воззрений, трудолюбием, талантом» (Раскин 1952, 4).
Он ориентир для новых поколений: Ломоносов «должен быть образцом учащемуся красноречию юношеству. Руководствуемое им, оно может придти туда же, где он, в святилище наук, в храм славы; но избирая различный от него путь, и в украшениях, и в языке, и в слоге, опасно, чтоб оно не зашло совсем в другую сторону. Да не будет сего! да не умирают никогда между нами Ломоносовы; ибо без помрачения ума, без оскудения знаний, без упадка языка и словесности, они умирать не могут» (Шишков, 9, 351). Через столетие: «Друзья-читатели! Вы глубоко любите Россию, вам дорого имя Ломоносова, – помните же, что он возлагал все свое упование на молодое поколение и от него ждал деятельной работы для блага общества. Собирайтесь же с силами, укрепитесь серьезною научною подготовкою и идите по пути, проложенному нашим великим учителем, продолжайте дело, начато им. Путь ваш легче, борьба с ложью и тьмою не так страшна, – смелее же! Вам светит немеркнущею звездою бессмертное имя Ломоносова!» (Круглов 1912, 45)24.
Он учитель учителей, любящий, чуждый почестей, трудолюбивый, целеустремленный: «Ломоносов – наш общий учитель, и учитель образцовый. Он показал, как у истинно образованного человека науки естественные и науки словесные должны быть одинаково соединены. Ломоносов понимал и ту, и другую отрасль знания. Занимался ими с одинаковою любовию и основательностию. Он в один и тот же год
Поэзия и филология
Ломоносов-поэт обычно не противопоставляется Ломоносову-ученому и не уступает ему в значении25.
С одной стороны, в этом поэте слишком много от ученого, чтобы можно было преувеличивать эстетические качества его литературного наследия, и сами его поэтические произведения могут рассматриваться как форма пропаганды науки: «Мы не будем касаться чуждого для нас вопроса о степени поэтического таланта Ломоносова; мы видим одно, что Ломоносов, по своим способностям, был преимущественно ученый <…>» (Соловьев, 22, 292); ср.: «Ломоносов был прежде всего ученый, любивший и изучавший природу, с большею охотою занимавшийся естественными, чем словесными науками: это обстоятельство наложило отпечаток на многие его <литературные> произведения, в которых, при всяком удобном случае, он указывает на пользу наук, на необходимость самого широкого просвещения обществу, считавшему научные занятия лишь пустым времяпрепровождением» (Меншуткин 1911, 134). Очевидный подтекст этих (и ряда подобных) пассажей – слегка переосмысленный фрагмент пушкинской заметки 1825 г., ср.: «Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни: но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения. Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным. Вот почему преложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения. Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему; но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!» (Пушкин, 11, 32—33).
С другой стороны, поэзия и наука оказываются тесно связаны, гармонически сосуществуют и дополняют друг друга, обеспечивая единство личности Ломоносова и его взгляда на мир: «Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой. В описаниях слышен взгляд скорее ученого натуралиста, чем поэта, но чистосердечная сила восторга превратила натуралиста в поэта» (Гоголь, 8, 371); «К такому ученому трудно применить эпитет романтика, как бы высок ни был полет его научной мысли, к каким бы широким обобщениям ни приходил он. Логика и положительная наука всегда были на страже всех процессов мышления Ломоносова. Его богатая фантазия и поэтический дар не вступали в конфликт с его научным мышлением. <…> Само поэтическое вдохновение Ломоносова нередко питалось его научными идеями: он умел эмоционально переживать свои научные идеи, находить в них источник поэтического воодушевления. Ломоносов первый создал у нас <…>
Основные мотивы, непосредственно связанные с темой литературного и филологического наследия Ломоносова, таковы.
Ломоносов – первый поэт имперского периода, который сумел приблизить поэзию к религиозному чувству: «Преминем известные в успехах человеческого разума степени, чрез кои Российское Стихотворство, по мере распространении наук в Империи, восходило до состояния. в какое приведено было Господином Ломоносовым. Язык богов распространился тогда на различные роды сочинений, пользу или приятность заключающих. Разум расторг содержавшие его в тесных пределах узы. Проницаемый благостию, премудростию и величеством Существа Вседержащего, возносился к небу, с новым слова достоинством, излиять пред Ним благодарного сердца исповедание. <…> Кротость, милосердие, правдолюбие, благоучреждение, любовь к наукам и художествам, военные в пользу отечества подвиги, что все. во времена невежества, часто погружалось <…> в мрачное забвение, тогда Стихотворным искусством, как некою волшебною силою, бессмертными, почтенными и всегда достойно подражаемыми, живо впечатлевались в памяти. <…> Кто не восчувствует истинного богопочитания при чтении следующих стихов, изображающих непостижимую премудрость и неизмеримое величество? / Лице свое скрывает день <…>» и т. д. (Богданович, 4, 182—185; впервые: 1783). Ср. попытку отождествления языка поэзии Ломоносова с языком Создателя:
Ср. еще: «Кому же из вас не известен утренний гимн Богу – превосходнейшее произведение великого нашего Песнопевца? Кто не восхищался его красотами и не чувствовал благоговейного умиления, внимая Божественную песнь, достойную Царственного Пророка?» (Калайдович 1819, 67).
Ломоносов – истинный поэт, а недостатки его поэзии (или то, что по прошествии лет может казаться недостатками) обусловлены исторически: «Ломоносов, несомненно, был в душе поэтом, как это видно по многочисленным, истинно поэтическим местам его стихотворений, и если его похвальные оды нередко кажутся лишенными поэтических достоинств, то необходимо принять во внимание те искусственные условия, которым они должны были удовлетворять, и те отношения <…>, в которых находились поэты того времени к своим покровителям. <…>» (Меншуткин 1911, 134); ср.: «Отрицать поэтическое чувство в Ломоносове, который всем существом своим так чуток был к величию творческих сил природы и человеческого духа, возможно только при условии отрицания вообще эстетического содержания за эмоциею высокого. Но эта эмоция была как раз тою, которая была особенно близкою эстетическому чувству людей XVIII столетия; интимные чувства души человека еще не были опознаны до степени готовности к лирическому обобщению в художественном слове. <…> / Что касается поэтической формы произведений Ломоносова, то для правильного понимания в этом отношении его лично, как поэта, нужно отрешиться в данном случае от традиционной точки зрения на так называемый псевдоклассицизм, или французский классицизм, и взглянуть на предмет не в исторической перспективе, где он представляется заслоненным более близкими к нам явлениями, а в его безусловном значении. Эстетическая ценность формы в искусстве определяется степенью легкости, с какою она вызывает в нашей душе процесс вчувствования или эстетическаго суждения, иными словами, мерою, в которой она говорит нам чтолибо, а лирика Ломоносова волновала и приводила в восторг современников, как никакие другие поэтические произведения века, восхищала возвышенною красотою содержания и слова несколько поколений потомков» (Князев 1915, 22—23).
Вероятно, и Меншуткин, и Князев помнят, отчасти разделяют (и стараются смягчить) существенно более резкие суждения об исторической ограниченности поэзии Ломоносова в статье Белинского «Русская литература в 1841 году»: «Б. – Вот Ломоносов – поэт, лирик, трагик, оратор, ретор, ученый муж… // А. – И прибавьте – великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове – не поэзия и не ораторство, а просто реторика, вещь, высокочтимая в школах, любезная педантам, но скучная и неприятная для людей с умом, душою и вкусом… // Б. – Помилуйте! / Он наших стран Малерб, он Пиндару подобен! // А. – Не спорю: может быть, он и Малерб „наших стран“, но от этого „нашим странам“ отнюдь не легче, и это нисколько не мешает „нашим странам“ зевать от тяжелых, прозаических и реторических стихов Ломоносова. Но между им и Пиндаром так же мало общего, как между олимпийскими играми и нашими иллюминациями, или олимпийскими ристаниями и нашими лебедянскими скачками; за это я постою и поспорю. Пиндар был поэт: вот уже и несходство с Ломоносовым. Поэзия Пиндара выросла из почвы эллинского духа, из недр эллинской национальности; так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ XVII века: вот и еще несходство… // Б. – Но Ломоносову удивлялся Державин, его превозносил Мерзляков, и нет ни одного сколько-нибудь известного русского поэта, критика, литератора, который не видел бы в Ломоносове великого лирика. В одной статье „Вестника Европы“ сказано: „Ломоносов дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием
Во всяком случае, Ломоносов – родоначальник новой русской словесности: «Рожденный под хладным небом северной России. с пламенным воображением, сын бедного рыбака сделался отцом российского красноречия и вдохновенного стихотворства» (Карамзин 1803, [10]); ср.: «
В качестве
Если он и не преуспел в распространении правил риторики, которым придавал чрезмерное значение, то, во всяком случае, оставил образцовые поэтические произведения: «Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народный. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние, горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Пит; <…> и другие. Правила их речи почерпаемы в обстоятельствах, сладость изречения – в их чувствах, сила доводов – в их остроумии. Удивляяся толико отменным в слове мужам и раздробляя их речи, хладнокровные критики думали, что можно начертать правила остроумию и воображению, думали, что путь к прелестям проложить можно томными предписаниями. Сие есть начало риторики. Ломоносов, следуя, не замечая того, своему воображению, исправившемуся беседою с древними писателями, думал также, что может сообщить согражданам своим жар, душу его исполнявший. И хотя он тщетный в сем предприял труд, но примеры, приводимые им для подкрепления и объяснения его правил, могут несомненно руководствовать пускающемуся вслед славы, словесными науками стяжаемой. / Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно, нежели твердить, – Ломоносов надежнейшие любящим российское слово оставил примеры в своих творениях. В них сосавшие уста сладости Цицероновы и Демосфеновы растворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом слоге, – почто не могу сказать при каждой букве, – слышен стройной и согласной звон столь редкого, столь мало подражаемого, столь свойственного ему благогласия речи» (Радищев 1790, 439—441; ср.: Радищев 1992, 120). С данным мнением Радищева сходится Гоголь, но это не мешает ему подчеркнуть уникальность ломоносовского слога, даже и в «риторических» пьесах: «Нет и следов творчества в его риторически составленных одах, но восторг уже слышен в них повсюду, где ни прикоснется он к чему-нибудь близкому науколюбивой его душе. Коснулся он северного сияния, бывшего предметом его ученых исследований – и плодом этого прикосновения была ода: Вечернее размышление о божием величестве, вся величественная от начала до конца, которой никому не написать, кроме Ломоносова. Те же причины породили известное послание к Шувалову о пользе стекла. Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной» (Гоголь, 8, 371).
Он поэт, оставшийся непревзойденным, прежде всего в одах: «Лирическое стихотворство было собственным дарованием Ломоносова. <…> Трагедии писаны им единственно по воле монархини, но оды его будут всегда драгоценностию российской музы. В них есть, конечно, слабые места, излишности, падения, но все недостатки заменяются разнообразными красотами и пиитическим совершенством многих строф. Никто из последователей Ломоносова в сем роде стихотворства не мог превзойти его, ниже сравняться с ним» (Карамзин 1803, [10—11]). Ср.: «Оды его суть венец всем творениям» (Орлов 1816, 2, 13); «Оды Ломоносова, превосходный образец Лирической поэзии, исполнены возвышенных мыслей, благородных чувствований, величественных картин, изобретательного, творческого духа, словом, того
Первое знакомство с поэзией Ломоносова может повлиять на выбор жизненного поприща: «В ожидании заутрени, отец мой, для прогнания сна, вынес из кабинета Собрание Сочинений Ломоносова, <…> и начал читать вслух известные строки из Иова; потом
произвели во мне новое, глубокое впечатление. Чтение заключено было Одою на взятие Хотина. Слушая первую строфу, я будто перешел в другой мир; почти каждый стих возбуждал во мне необыкновенное внимание, хотя и неизвестно мне еще было, о какой говорится горе:
Потом третий стих в девятой строфе:
полюбился мне верностью изображения. <…> Но последние четыре стиха девятой строфы:
особенно же последние два в двенадцатой:
исполнили меня священным благоговением. Я будто расторг пелены детства, узнал новые чувства, новое наслаждение, и прельстился славой поэта» (Дмитриев 1866, 18—19).
В памяти могут оставаться услышанные в детстве рассказы о Ломоносове: «Мой отец родом из Архангельска, испытал обаяние своего великого земляка помора Михайла Ломоносова и в ранние годы моей жизни рассказывал мне о нем. В моем воображении слилось воедино детство моего отца с детством Ломоносова» (Анциферов 1992, 19). Имя Ломоносова воспринимается как знак литературной позиции, избираемой сознательно, ср., напр., рассказ о забавном школьном эпизоде с Г. Н. Городчаниновым в воспоминаниях С. Т. Аксакова: «Я сказал, что всем предпочитаю Ломоносова и считаю лучшим его произведением оду из Иова. Лице Г-ва сияло удовольствием. «Потрудитесь же что-нибудь прочесть из этой превосходной оды», сказал он. Я того только и ждал <…>. Но как жестоко наказала меня судьба за мое самолюбие и староверство в литературе! Вместо известных стихов Ломоносова:
я прочел, по непостижимой рассеянности, следующие два стиха:
<…> Я потом объяснился с Г-вым и постарался уверить его, что это была несчастная ошибка и рассеянность <…>; я доказал профессору, что коротко знаком с Ломоносовым, что я по личному моему убеждению назвал его первым писателем; узнав же, что я почитатель Шишкова, он скоро со мной подружился. Г-в сам был отчаянный
Он поэт, снискавший бессмертие, что признают и современники, и потомки: «Стихотворство и красноречие с превосходными познаниями правил и красоты российского языка столь великую принесли ему похвалу, не только в России, но и в иностранных областях, что он почитается в числе наилучших лириков и ораторов. Его похвальные оды, надписи, поэма „Петр Великий“ и похвальные слова принесли ему бессмертную славу» (Новиков 1772, 128); «Он вписал имя свое в книгу бессмертия, там, где сияют имена Пиндаров, Горациев, Руссо» (Карамзин 1803, [10]); «Тень великого стихотворца утешилась. Труды его не потеряны. Имя его бессмертно» (Батюшков, 2, 180); стремлению славить его полагает пределы только смерть:
Ср. вариант от лица воображаемого Ломоносова:
Он открыл европейскую поэтическую традицию русским и славянам:
Ему стремятся подражать:
Впрочем, как обычно выясняется, на самом деле подражать Ломоносову невозможно:
Cр. замечания Державина о его попытках следовать за Ломоносовым: «Правила поэзии почерпал из сочинений г. Тредиаковского, а в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову, но не имея такого таланту как он, в том не успел» (Державин, 6, 443)29. Ср. еще:
Для Державина, впрочем, Капнист готов сделать исключение из этого общего правила:
Ломоносов-филолог – новатор, учитывающий значение традиции: «Ломоносов своею грамматикою положивший конец схоластическому обаянию грамматического художества и выведший это художество из заповедного круга религии в область самостоятельного знания, независимо от его односторонности в исключительном приложении к церковному делу, все же не остался без некоторого благотворного влияния старой церковно-славянской грамматики, насколько имела она в себе живительные начала для литературы и для научной системы. Правда, везде в своей грамматике является он самобытным творцом, пролагающим в невозделанном поле новые пути, но, вместе с тем, виден в нем и прилежный ученик Смотрицкого. Творец небывалой дотоле русской грамматики не мог не быть новатором, но, как человек действительно гениальный, он не хотел разрушать старину, и на ее прочных основах вывел свое новое здание, в соответствие самой русской литературе, возникшей на многовековой почве церковнославянской письменности» (Празднование 1965 а, 70); ср. о предпринятой им реформе языка: «Ломоносов поставил себе трудную задачу. Он пожелал совместить старину и новизну в одно гармоническое целое, так, чтобы друзья старины не имели основания сетовать о сокрушении этой старины, а друзья новизны не укоряли в старомодности. Могучий талант помог Ломоносову» (Соболевский 1911, 7). Эта гармония явилась как преодоление первоначального хаоса: «Духовные писатели неудачно смешивали обороты слога библейского с выражениями простонародными, пестрили язык <…> иностранными <…> речениями <…> – я язык Великороссийский, в начале прошлого столетия, является в <…> хаотическом, неустроенном состоянии. Привести в порядок разнородные стихии, сблизить язык гражданский <…> с богослужебным, более образованным и богатым – и создать из этого стройное целое, предоставлено было Ломоносову» (Стрекалов 1837, 71); ср.: «Ломоносов <…> один в свое время боролся с препятствиями нашего языка, и естьли бы не было Ломоносова, то я не знаю, что был бы наш язык и по ныне» (Грузинцов 1802, 146); ср. еще: «Начало сего отделения Русской Литературы (речь идет о елизаветинской эпохе – Д. И.) ознаменовано преобразованием, или, лучше сказать, сотворением Русского языка: сим обязаны мы гению Ломоносова. Он первый умел отличить язык народный Руский, но возвышенный и благородный, от языка богослужебного, не отвергая между тем красот сего последнего <…>» (Греч 1822, 148—149)30.
При этом Ломоносов воспринимается как первопроходец: внимание к традиции не исключало оригинальности мышления и самостоятельности в разработке культурных проектов, ср.: «Ломоносов был первым образователем нашего языка; первый открыл в нем изящность, силу и гармонию. Гений его советовался только сам с собою, угадывал, иногда ошибался, но во всех своих творениях оставил неизгладимую печать великих дарований» (Карамзин 1803, [10]). «Слава преобразователя русского литературного языка принадлежит М. В. Ломоносову, который выступил с своею реформою вполне самостоятельно, независимо от Кантемира и Тредиаковского, и вообще от каких бы то ни было предшественников» (Соболевский 1911, 7).
Ломоносов – создатель русской силлаботоники, «отец российского стопотворения» (Бобров 1804, 9), ср.: «Он не находил в отечестве своем приличного Русскому языку стихотворного размера, чувствовал, как чужды ему Польские силлабы Полоцкого и варварские экзаметры Смотрицкого. В Германии услышал он размеры поэзии тонической, и тлевшая под пеплом искра вспыхнула мгновенно» (Греч 1834, 51); «В. Тредиаковскому до сих пор ошибочно приписывают честь введения тонической системы в русскую поэзию: честь эта по праву принадлежит Ломоносову» (Брюсов, 6, 556; впервые: 1924); создатель влиятельного учения о трех стилях: «Общеизвестно значение, какое имело для русской литературы, для русского литературного языка в частности, учение Ломоносова о трех стилях, изложенное им в знаменитом рассуждении «О пользе книг церковных в российском языке» <…>; известно, как долго сохраняло свое влияние это учение, лишь после значительной борьбы уступившее другим, более новым, взглядам» (Кадлубовский 1905, 83); первый литературный критик: «Великое достоинство Ломоносова состоит в том, что именно он был первым в России писателем и критиком, указавшим путь соединения этих двух областей литературной деятельности <…>» (Русская критика 1978, 6).
Историческое значение
Итак, образ Ломоносова оказывался сложен и претендовал на ключевое положение в русской культуре: он соединял и объединял в некоторое духовное единство историю государства, общества, науки, литературы, апеллируя вместе с тем к высшим смыслам природного и религиозного, формирующих личность. Поэтому вопрос об актуальности ломоносовского наследия перерастал значение суммы частных проблем истории науки или искусства: нужно было осмыслить его историческое значение и оценить его влияние, влияние его личности, его дела на развитие общества в целом, на его самосознание, в котором
Неслучайно резкие повороты русской истории были отмечены, в частности, потребностью вспомнить о Ломоносове, т. е. оглянуться
В этом контексте
С другой стороны, историческое значение Ломоносова проявлялось и в сфере исторически невоплощенного или недовоплощенного, где могло обнаруживаться и непростительное небрежение его трудами, осознание которого должно было побуждать к практическим действиям, направленным на развитие его научных инициатив, ср.: «Сошел в могилу русский национальный гений, труды его были сданы в архив, и мы теперь, лишь через 200 лет со дня его рождения, можем понять все значение этой утраты для русской науки. Когда умирает великий ученый, оставляя за собой школу последователей, то имя его остается вечным, а идеи его служат вкладом в общую сокровищницу человеческой мысли и обусловливают дальнейшим своим развитием роль нации в общем культурном росте всего человечества. Имя Ломоносова останется вечным, но великие его идеи остались неразработанными в России, и русская наука, которая могла бы развиваться, основываясь в идеях Ломоносова, вовсе не существует. <…> / Труды М. В. Ломоносова остались потерянными для потомства, и чем выше по значению его работы, тем больнее горечь этой потери. И теперь, когда история вполне определила эту невознаградимую утрату, перед нами невольно встает вопрос: не может ли нечто подобное повториться в настоящее время. Память о великих национальных гениях налагает на нацию нравственные обязанности. Память о Ломоносове <…> должна служить для нас вечным напоминанием о том, что мы должны <…> увековечить его память и при том не статуей или монументом, но создать такое учреждение, которое давало бы возможность и средства к развитию излюбленной им дисциплины. / Таким учреждением, достойным памяти Ломоносова, должен послужить физикохимический институт его имени, посвященный опытным исследованиям по химии» (Ломоносовский сборник 1911 а, 119—120). Ср.: «Конечно, это был гений, и для его гениальной натуры было посильно многое, что трудно обыкновенному человеку; но он был гений, а не чудо, т.е. он был гением, выросшим на русской почве, впитавшим в себя семена русской культуры и давшим миру великие мысли и важные научные гипотезы. И кто знает, быть может, если бы мы, русские, не так скоро забыли его сочинения по физике и стали бы более внимательно вчитываться в его труды, то теоретическая физика в России стала бы на столь же высокое место, как и учение об электричестве. Наши будущие профессора внимательно читали лишь заграничные учебники, совершенно забывая о трудах своих родных собратий, а в силу этого и мысль их не была направлена туда, куда увлекал ее холмогорский рыбак. Перевернем эту грустную страницу в русской жизни и познакомимся поближе с трудами не только самого Ломоносова, но и других русских ученых, близких ему по независимости мысли и силе таланта, и, кто знает, быть может, среди их забытых трудов мы откроем для себя нечто такое, что даст нам возможность просто разрешить некоторые из тех научных вопросов, над которыми в настоящее время работают физики всего мира» (Галанин 1916, 87—88). Еще более драматический вариант: Ломоносов потерпел историческое поражение, правда не окончательное, а временное, причем это поражение не поколебало, а парадоксальным образом увеличило его значение в истории русского самосознания: «Не только его намерения исчезли вместе с ним, но и его дела легли мертвым грузом в архивы Академии. Ученые, которых он настолько опередил, не могли оценить его; на западе слишком мало прислушивались к тому, что делает русская наука, а у нас – не было другого Ломоносова. Ярким метеором явился он на нашем небе и бесследно исчез, не оставив по себе ни последователей, ни учеников. Когда на Руси снова пришло время явиться наукам и ученым, русская химия вышла не из его творений, а из немецкой <…> лаборатории; в истории геологической науки его имя, имя автора первого общего очерка геологии в Европе, совсем даже не упоминается. А на развалинах образовательной и почти всесословной школы, для которой жил и трудился и за которую боролся Ломоносов, на долгие годы водворилась воспитательная, чуждавшаяся наук и не доверявшая им, узко-сословная школа Екатерины II и ее преемницы имп. Марии Федоровны, а затем – и Николая I. все это было
Ломоносов – достояние человечества: «Ода Ломоносова приветствовала и выражала собою время, когда новая русская литература вступала в период свободного развития общечеловеческих начал просвещения, не стесняясь средневековыми авторитетами» (Празднование 1865 а, 84); ср.: «Ломоносов принадлежит к числу универсальных деятелей мировой культуры, которые в своем творчестве воплощали непреходящую потребность человеческого рода постичь и освоить мир во всем его многообразии, выражали извечное стремление человека к социальной и нравственной свободе, словом и делом своим утверждали необходимость деятельной любви к людям» (Лебедев 1990, 5).
Но одновременно он принадлежит России, он ее гений, ее слава, ее драгоценное достояние: «Ломоносов – наша исторически выстраданная слава, наша сбывшаяся надежда и вместе повелительный призыв к работе для просвещения, размножения и сохранения русского народа» (Празднование 1912, 154); ср.: «Люди конца 19го века говорили, что Ломоносов не был мировым гением, что он ничего нового не вложил в общеевропейскую культуру, тогда все было в порядке: пусть он велик как русский, но он мал как европеец, и гипотеза о культурной отсталости русского народа спасена; но мы знаем, что он велик как европеец, и перед нами стоит задача – показать, как мог он появиться в России. Спасая гипотезу, говорят, что Ломоносов по своему образованию не был русским, но в силу своей гениальности он в 5 лет жизни за границей постиг всю европейскую мысль. Но, принимая это, мы допускаем чудо. Если же не хотим допустить ни случайности, ни чуда, то мы неизбежно должны признать, что Ломоносов был гением русской культуры» (Галанин 1916, 16); ср. еще: «Кто не слыхал имени Ломоносова! Это имя, окруженное блеском славы, сделалось дорогим для каждого русского» (Круглов 1912, 5).
В пространстве русской культуры он соотнесен с ее наиболее яркими творцами. Так, если недальновидные потомки его забудут, о нем напомнит Пушкин: «Но если на Западе почти не знали научных работ Ломоносова как физика и химика, то и у нас они оставались или неизвестными, или забытыми до самого недавнего времени. Во всех обширных материалах по исследованию Ломоносова до начала нашего века есть только две юбилейные статьи о Ломоносове как физике, обе напечатанные в 1865 году, одна – Н. А. Любимова, которая представляет бесталанный пересказ нескольких работ Ломоносова, вторая – всего в пять страничек – Н. П. Бекетова. В обеих больших русских энциклопедиях, как Брокгауза, так и Граната, так же как и в Британской энциклопедии и во французском Ларуссе, ничего не говорится о достижениях Ломоносова как физика и химика. Даже в нашем основном и дотошно цитирующем литературу курсе физики О. Д. Хвольсона до появления работ Меншуткина не было ни одной ссылки на Ломоносова. С другой стороны, А. С. Пушкин в своих заметках „Путешествие из Москвы в Петербург“ (1834 г.), разбирая деятельность Ломоносова, говорит: „Ломоносов сам не дорожил своей поэзией и гораздо более заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высоко торжественный день тезоименитства“. Пушкин говорит о Ломоносове, как о великом деятеле науки; в историю вошли его замечательные слова: „Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом“. Пушкин видел гений Ломоносова как ученого. Для нас очень важно мнение Пушкина, как одного из самых образованных и глубоко понимающих русскую действительность людей. К тому же Пушкин мог еще встречать людей, которые видели и слышали живого Ломоносова. Таким образом, даже современниками Ломоносов был признан большим ученым. Но характерно, что никто из окружающих не могли описать, что же действительно сделал в науке Ломоносов, за что его надо считать великим ученым» (Капица 1965, 157—158).
Он подобен И. В. Киреевскому, А. С. Хомякову, И. С. и К. С. Аксаковым: «Я хочу доказать, что Ломоносов был продуктом той московской культуры, которая так прекрасно очерчена в трудах славянофилов: Киреевскаго, Хомякова, бр. Аксаковых и др. и так настойчиво отвергается нашими учеными; но предварительно должен отметить, что эту культуру нельзя рассматривать как нечто изолированное, отгороженное непроницаемой стеной от научных идей Запада» (Галанин 1916, 16).
Подобен Менделееву: «Невольно напрашивается сравнение
Этот последний мотив, мотив исторического времени, которое Ломоносову удалось опередить, т. е. было преодолено им,
Этот особый
Данный аспект ломоносовской темы оказался особенно важным для литераторов советской эпохи, когда, как им казалось, дело Ломоносова окончательно восторжествовало и смысл его самоотверженной работы стал в полной мере внятен советским людям, его подлинным
Кажется, подобный тип суждений о Ломоносове, с некоторыми коррективами, главным образом стилистического и, так сказать,
Вместо заключения
Ломоносовская тема, образ Ломоносова вошли в русское культурное сознание как неотменимая, но недостаточно оформившаяся его часть. Эта недооформленность имеет несколько уровней, обладающих относительной автономией, но все же складывающихся в некоторую единую конструкцию, относительно неустойчивую, подверженную историческим и метафизическим колебаниям. В контексте большой истории эти колебания обнаруживают зависимость от истории элит (Ломоносов и «немецкая» академическая элита его времени, его «национализм», сочетавшийся с народностью и европейским, в частности именно немецким, образованием и культурным опытом; Ломоносов и имп. Елизавета, русская душою, потеснившая немцев и открывшая возможность масштабных культурных сдвигов в сторону Франции; славянофилы и панслависты, Герцен, противопоставлявшие Ломоносова немецкой верхушке Российской империи и проч.); от судеб больших проектов (так, петербургскому имперскому проекту Ломоносов оказался противопоставлен лишь при его надломе, и в еще большей степени – после его крушения, в советскую эпоху); от событий катастрофического характера (народно-патриотическая составляющая ломоносовской темы неизменно актуализировалась в связи с двумя мировыми войнами); от содержания и динамики развертывания литературного процесса (в этом отношении наиболее важными являются, конечно, начало прижизненной известности Ломоносова, его влияние на современников, посмертная актуализация его литературного наследия в вариантах, приемлемых для различных литературных групп; момент дезактуализации этого наследия, т. е. перемещение его из сферы времени настоящего в сферу времени прошедшего; с Ломоносовым это произошло не позднее времени правления Николая I).
При этом уникальность ломоносовской культурной темы обусловлена тем, что он не метафорически, а буквально оказывался воплощением
Приложения
1. «Гимн бороде»
В истории литературы, в той мере, в какой она способна включить в себя историю идеологий и культурных проектов, т. н. «мелочи», понятые как симптомы скрытых или недостаточно проясненных процессов, могут приобретать важное, иногда и ключевое значение.
Одна из таких «мелочей» – ломоносовский «Гимн бороде», который находится явно на периферии литературной деятельности Ломоносова, не оказал сколько-нибудь заметного влияния на литературный процесс и в этом смысле с неизбежность должен рассматриваться как произведение маргинальное.
Тем более несущественными можно было бы признать содержащиеся в этом тексте и сопутствующие ему грубые полемические тексты и выпады, которые позволяли себе участники полемики, и в первую очередь Ломоносов, договорившийся и дописавшийся до вполне вульгарных именований членов Синода «козлятами малыми» и «козлами» (Ломоносов АН 2, 628, 629). И все же такое решение было бы поспешным.
«Гимн бороде», как известно, привлек к себе неблагосклонное внимание Синода, который 6 марта 1757 г. утвердил «всеподданнейший доклад» «Об уничтожении чрез палача пасквильных стихов, под названием: „Гимн бороде“». В докладе, подписанном архиепископом Санкт-Петербургским Сильвестром, епископом Рязанским Димитрием, епископом Переяславским Амвросием и архимандритом Донским Варлаамом, говорилось: «В недавном времени проявились в народе пашквильные стихи, надписанные: „Гимн бороде“, в которых не довольно того, что тот пашквилянт, под видом якобы на раскольников, крайне скверныя и совести и честности христианской противныя ругательства генерально на всех персон, как прежде имевших, так и ныне имеющих бороды, написал, но и тайну святаго крещения, к зазрительным частям тела человеческого находя, богопротивно обругал, и чрез название бороду ложных мнений завесою всех святых отец учения и предания еретически похулил; и когда, по случаю бывшего с профессором Ломоносовым свидания и разговора о таком вовся непотребном сочинении Синодальных членов рассуждаемо было, что оный пашквиль, как из слогу признавательно, не от простого, но от какого-нибудь школьного человека, а чуть и не от него ль самого произошел, и что таковому сочинителю, ежели в чувство не придет и не раскается, надлежит как казни Божии, так и церковной клятвы ожидать, то услыша, означенный Ломоносов исперва начал свой пашквиль шпински защищать, а потом, сверх всякого чаяния, сам себя тому пашквильному сочинению автором оказался, ибо в глаза пред Синодальными членами таковыя ругательства и укоризны на всех духовных за бороды их произносил, каковых от доброго и сущего христианина надеяться отнюдь не можно, и, не удовольствуяся тем еще, опосля вскоре таковой же другой пашквиль в народ издал, в коем, между многими явными уже духовному чину ругательствы, безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели попов ставит, а при конце, точно их назвавши козлами, упомяненную ему при рассуждении церковную клятву за единую тщету вменяет, из таковых не христианских, да еще от профессора академического, пашквилев не иное что, как только противникам православной веры и таковым предерзателем к бесстрашному кощунству святых Таин и к ругательству духовного чина явный повод происходит и впредь, ежели не пресечется, происходить может; а понеже, между протчими, вседражайшаго Вашего Императорского Величества Родителя блаженныя и вечной славы достойныя памяти Государя Императора Петра Великого правами жестокия казни хулителям закона и веры чинить повелевающими, Военного артикула, главы 18, 149 пунктом, пасквилей сочинителей наказывать, а пашквильныя письма чрез палача под виселицею жечь узаконено, того ради со оных пашквилев всеподданнейше Вашему Императорскому Величеству подносит Синод копии и всенижайше просит, чтоб Ваше Императорское Величество, яко Богом данная и истинная церкви и веры святой и духовному чину защитница, Высочайшим своим указом таковыя соблазнительныя и ругательныя пашквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означенного Ломоносова, для надлежащего в том увещания и исправления, в Синод отослать Всемилостивейше указать соизволила» (ПСПР, 4, 282—283).
Текст этого «доклада» вызывает ряд недоумений. В самом деле, если члены Синода не знали об авторстве Ломоносова, зачем вообще они его расспрашивали о «Гимне бороде»? Почему при этом они не торопились действовать, и только после второго «пашквиля» выступили с этим своим «докладом» (ср.: Ломоносов АН 2, 8, 1068)? Далее: почему Ломоносов не только не скрывал свое авторство, не только не остановился перед крайне резкими выпадами в адрес синодалов в ходе беседы с ними, но и написал второй «пашквиль», еще более повышая градус скандала и фактически вынуждая Синод действовать (и при этом, судя по всему, не только не опасался серьезных для себя последствий, но и не обманулся в своих расчетах: «доклад» остался без высочайшего ответа)? На эти вопросы мы ответить не можем.
Ситуация смысловой неопределенности усугубляется тем обстоятельством, что «Гимн бороде», который многократно печатался и неоднократно комментировался35, остается закрытым текстом, для прояснения смысла которого оказалось недостаточно показаний дошедших до нас источников.
Вот еще лишь несколько вопросов, на которые мы также не можем ответить с необходимой степенью полноты и доказательности. Первый: ломоносовский пасквиль адресован одному человеку или какой-то группе в Синоде, или, наконец, всем членам Синода (при том, что совершенно не исключено совмещение этих адресаций)? Второй: только ли Синод он задевает? Третий: если допустить, что «Гимн» адресован не (или не только) группе адресатов, но и конкретному лицу или лицам, то кому именно? Четвертый: почему тема «раскольников» оказалась связана с синодальной, и более определенно: Ломоносов связал «бороду предорогую» того синодала, к которому обращены соответствующие строки, с расколом («Керженцам любезный брат» [Ломоносов АН 2, 8, 620])? В самом деле, утверждать, как это обычно делают комментаторы, что бороды синодалов воспринимались то ли Ломоносовым, то ли его читателями как знак контрреволюции революции Петра, который бороды брил, уничтожая обычаи косной старины, нет оснований: в этом случае пришлось бы признать, что смысл «Гимна бороде» состоит в требовании обрить членов святейшего синода. Остается предполагать, что смысл пьесы и, в частности, отождествления адресата со старообрядцем заключается в чем-то ином. В чем именно? Пятый: почему Синод отреагировал на хулиганские стихи Ломоносова столь болезненно? Шестой: почему «Гимн бороде» вызвал обширную полемику, в ходе которой прибегали к мистификациям, к обращениям к верховной власти, к резким оскорблениям? И наконец, главный вопрос: что стало поводом для этой сатиры: ведь даже с учетом вспыльчивости Ломоносова, его самолюбия, его дерзости и смелости, его обычной уверенности в собственной правоте, его склонности к сведению личных счетов сочинение и распространение «Гимна бороде» производит впечатление поступка, слишком странного, чтобы он не имел какой-то серьезной подоплеки. И здесь круг этих и подобных вопросов замыкается: не зная адресата, не узнаем и этой подоплеки.
Данная заметка не изменит ситуацию принципиально: у нас нет новых материалов, и задача ее только в том, чтобы предложить некоторые частные уточнения к академическому комментарию на «Гимн бороде» и вместе с тем очертить границы культурно-идеологического контекста этого произведения.
Начнем с вопроса об адресате. Обычно рассматриваются две кандидатуры на эту роль: митрополит Сильвестр (Кулябка) и митрополит Димитрий (Сеченов). Поскольку прямых доказательств авторства нет, приходится довольствоваться косвенными свидетельствами, которых немного36.
Первое: ранние и при этом авторитетные атрибуции указывают на митрополита Димитрия (так, именно его считали автором адресованных Ломоносову ответных полемических стихотворений кн. П. А. Вяземский и А. С. Пушкин, весьма осведомленные в литературных делах XVIII в. (см.: Рукою Пушкина 1935, 563—569); естественно предположить, что отвечал тот, кто был задет в «Гимне бороде» или, по крайней мере, считал себя задетым, а поскольку этой уверенности митрополита Димитрия нам противопоставить нечего, приходится рассматривать версию о нем как об адресате «Гимна» обоснованной).
Второе, на наш взгляд, решающее: на Димитрия же указывает текст «Гимна бороде», и именно упоминание о Керженце. В известном (и до сих пор в полной мере сохраняющем свое значение) комментарии по этому поводу говорится: «Сеченов, бесчеловечно обращавшийся с иноверцами, гораздо снисходительнее относился к раскольникам, прибежище которых, река Керженец, протекала в пределах его епархии <…>. Если весь „Гимн бороде“ в целом был адресован не Сеченову, а другому духовному лицу, то несколько туманная строфа 5 этого „Гимна“, где упоминается какой-то „керженцам любезный брат“, метила, может быть, в Сеченова. Ведь не случайно же, в самом деле, говорит здесь Ломоносов именно о керженских раскольниках, а не об архангельских, которых знал гораздо ближе» (Ломоносов АН 2, 8, 1077).
Здесь допущена только одна неточность, правда существенная: о каком-то «снисходительном» отношении митрополита Димитрия к раскольникам ничего не известно. Но сама неточность эта вплотную подводит если не к решению вопроса, то к рассмотрению достаточно существенных обстоятельств, с ним связанных.
В Нижегородской губернии дела со старообрядцами обстояли следующим образом. Митрополит Питирим, предшественник Димитрия на нижегородской кафедре (о нем см.: Морохин 2009; Морохин 2005), разгромил Керженец и вынудил многих и многих старообрядцев либо обратиться, либо бежать в другие губернии. Вопрос, таким образом, мог считаться решенным, а потому митрополит Димитрий, назначенный на кафедру 10 сентября 1842 г., счел более актуальной не менее сложную задачу обращения иноверцев (чем, собственно, занимался и ранее, с сентября 1740 г. возглавляя, в соответствии с указом Императрицы Анны, Контору новокрещенских дел и проповедуя «среди иноверцев Казанской, Нижегородской, Астраханской и Воронежской епархий» [Кочетов, Галкин 2007, 93]). И тогда началось массовое возвращение старообрядцев, возрождение Керженца. Подробнее обо всем этом см. Морохин 2002; здесь же приведены любопытные статистические данные: если, согласно подсчетам митрополита Димитрия, в 1743 г. в Заволжье насчитывалось менее 800 старообрядцев, то в 1754 г. их было без малого пять с половиной тысяч (Морохин 2002, 58).
Между тем общая ситуация с расколом в стране оставалась напряженной (хотя и не рассматривалась как критическая): она не просто постоянно оставалась в поле зрения властей, но и требовала все новых усилий с их стороны по стабилизации положения. Возобновлялось петровское законодательство о старообрядцах (см., напр., сенатский и синодский указ от 31 августа 1744 г. «О переписи в ревизию раскольников и о наказании за утайку душ» [ПСЗРИ, 12, 198—199]; сенатский указ «О новом подтверждении, чтобы раскольники и бородачи носили установленные прежними указами знаки» от 2 декабря 1752 г. [ПСЗРИ, 13, 737—739]), принимались новые законы и распоряжения (в частности: синодский указ от 22 июля 1753 г. «Об отсылке обвиненных в расколе Донских казаков, для исследования, к Епархиальному Архиерею» [ПСЗРИ, 13, 862]; сенатский от 4 октября 1753 г. «Об искоренении существующего в Сибирской Губернии суеверия о добровольном самосожигании» [ПСЗРИ, 13, 890—891]; сенатский от 7 февраля 1755 г. «О чинении Светскими Начальствами посылаемых от Духовного Правительства людям вспоможения в поимке раскольнических учителей» [ПСЗРИ, 14, 306—307]). См. также: ПСПР, 4, 112—114, 223—224, 261—262 и др.
В этом контексте напоминание в «Гимне бороде» о «заслугах» Димитрия оказывалось расчетливым и метким ударом: он фактически объявлялся одним из ответственных за положение дел в борьбе правительства с расколом, и единственным ответственным за положение дел в Нижегородской епархии. Вызывающе дерзкий характер ломоносовского текста особого значения не имел: в ходе инициированного им скандала заинтересованные лица (например, И. И. Шувалов, имевший ничем не ограниченную возможность апеллировать непосредственно к императрице) без особого труда могли дать властям соответствующие разъяснения, и при этом легко могло выясниться, что пасквилянт и его детище гораздо менее вредны, чем решения, принятые некогда ортодоксом.
Итак, если действительно выпад в адрес Димитрия может рассматриваться как симптом скрытой интриги, то вопрос о причине и целях выступления Ломоносова резко повышается в своем значении. Здесь нам вновь придется обратиться к академическому комментарию, в котором этот вопрос обсуждался: «16 сентября 1756 г. Синод вернул куратору Московского университета И. И. Шувалову переведенную на русский язык профессором этого университета Н. Н. Поповским поэму английского писателя А. Попа «Опыт о человеке» с извещением, что «к печатанию оной книги Святейшему Синоду позволения дать было несходственно» <…>. «Издатель оныя книги, – заявлял Синод, – ни из священного писания, ни из содержимых в православной нашей церкви узаконений ничего не заимствуя, единственно все свои мнения на естественных и натуральных понятиях полагает, присовокупляя к тому и Коперникову систему, також и мнения о множестве миров, священному писанию совсем не согласные» <…> Это <…> распоряжение Синода «задевало Ломоносова непосредственно: Поповского, своего любимого ученика, он неизменно поддерживал и выдвигал <…>; поэму Попа Поповский переводил под наблюдением Ломоносова; перевод был Ломоносовым одобрен и представлен <…> И. И. Шувалову как образец стилистического искусства Поповского <…>. Задет был и Шувалов, хлопотавший об опубликовании перевода» (Ломоносов АН 2, 8, 1062).
Данный эпизод представляется исключительно важным для понимания мотивов Ломоносова как автора «Гимна бороде» и Шувалова, его поддержавшего. Однако содержание определения Синода истолковано здесь неверно: Ломоносов если и был задет, то лишь косвенно, т. к. его имя в этом тексте вообще не было упомянуто. Вот этот текст: «1756 года Сентября 16 дня Святейший Правительствующий Синод, имея рассуждение о представленной Святейшему Синоду к рассмотрению, при доношении из Московского Императорского Университета, переведенной на Российский язык книге, называемой: „Опыт о человеке“, о которой оной Императорский Университет, упомяненным доношением представляя, что де оная весьма, кажется, быть может не бесполезна учащемуся юношеству, но всякое де издание, в котором рассуждении о Божестве находятся, в Святейший Синод отсылаются, для лучшего рассмотрения и предосторожности от случающихся нечаянно противностей нашему закону и преданию святых отец, дабы де тем рассмотрением удержать от легковерных соблазнительного издания, требует, по рассмотрению Святейшего Синода, о дозволении оной напечатать указу; а понеже, по прочитании оной книги, Святейшим Правительствующим Синодом усмотрены многия, заключающиеся в ней, основания такия, которыя и Священному Писанию противны и с православною христианскою нашею верою весьма несходны, следственно потому и учащемуся юношеству не точию полезны, но и соблазнительны быть могут, ибо издатели оныя книги, ни из Священного Писания, ни из содержимых в православной нашей церкви узаконений ничего не заимствуя, единственно все свои мнения на естественных и натуральных понятиях полагают, присовокупляя к тому и Коперникову систему, тако же и мнение о множестве миров, Священному Писанию совсем несогласныя, чего ради и к печатанию оной книги Святейшему Синоду позволения дать несходственно; того ради рассуждено: означенного Московского Университета куратору действительному камергеру и кавалеру господину Шувалову о означенном Святейшего Синода рассуждении чрез экспедициальнаго секретаря объявить словесно, при чем и означенную книгу обратно ему вручить» (ПСПР, 4, 238—239).
Как видим, единственным объектом нападения здесь является Шувалов, который фактически объявляется ответственным за попытку публикации «противной закону» книги. Мало того: объясниться с ним и вернуть рукопись поручено секретарю, и это означает, что Синод не видит ни возможности, ни необходимости объясниться с ним на более высоком уровне. Это похоже на объявление войны, причем, повторим, не Ломоносову, не даже Поповскому (о его отношениях с Ломоносовым см.: Модзалевский 2011, 108—246), которым Синод также не заинтересовался, а именно Шувалову. Конечно, о реакции последнего мы можем только догадываться, но вряд ли ошибемся, предположив, что она отнюдь не была безразличной и что Ломоносов, обсуждая с Шуваловым возникшую ситуацию (а в том, что такое обсуждение состоялось, не может быть никаких сомнений), уверился, что в случае продолжения конфликта Шувалов будет на его стороне.
Все это вряд ли возможно объяснить борьбой самолюбий (или, во всяком случае, только этим). За конфликтами такого уровня всегда стоят значительные события и проекты, претендующие на изменение идеологии формирования культурного пространства и на изменение границ и сфер влияния.
Единственным событием такого рода в середине 1750-х гг. стало учреждение Московского университета. Этот проект, разработанный Шуваловым и Ломоносовым, непосредственно затрагивал интересы Синода, резко ограничивая возможности его влияния на духовную культуру Москвы и общества в целом. Так, Московский университет почти с самого начала своего существования начал влиять на процессы формирования элиты (см., в частности, сенатский указ от 18 мая 1756 г. «О позволении недорослям из Шляхетства обучаться в Московском Университете, и о произвождении их в чины» [ПСЗРИ, 14, 571—573])37. При этом в университет переводились учащиеся духовных семинарий (см. напр., синодский указ от 3 мая 1755 г. «О назначении воспитанников духовных семинарий во вновь открытый в Москве Университет и о определении в оный законоучителя» [ПСПР, 4, 132—133]). Весной 1756 г. ситуация развивалась особенно динамично. Одним из принципиально важных событий стал сенатский указ от 5 марта: «Правительствующий Сенат, по доношению Московского Императорского Университета, П р и к а з а л и: оному Московскому Университету, который по Высочайшей Ея Императорского Величества апробации, кроме Правительствующего Сената, никакому месту не подчинен, с Коллегиями, Канцеляриями, Приказами и Конторами, Губернскими, Провинциальными и Воеводскими Канцеляриями, о принадлежащих до онаго Университета делах <…> сношения иметь, и в надлежащия места, кои состоят под одною Сенатскою дирекциею, а к Коллегиям не подчинены, писать промемориями, а в прочия места посылать указы, так как и другия состоящия под одною Сенатскою дирекциею Присутственныя места <…> сношения имеют, и оному Московскому университету учредить типографию и книжную лавку, в которых происходимыя Университетских писателей сочинения и переводы печататься и продаваться в пользу общую могут» (ПСЗРИ, 14, 518—519)38.
Естественно, указ распространялся и на Синод как одно из государственных учреждений, и он принял данный указ к исполнению 12 марта (ПСПР, 4, 192—193). В данной ситуации история с переводом «Опыта о человеке» оказывалась крайне несвоевременной для Шувалова и могла отразиться на всей ранней истории борьбы Московского университета за независимость. Пасквиль Ломоносова оказывался частью этой истории: он не просто давал выход раздражению поэта, он демонстрировал готовность шуваловской группы перейти к прямой дискредитации оппонентов, в частности епископа Димитрия (Сеченова). Судя по всему, в Синоде это поняли и приступили к открытым ответным действиям вынужденно и лишь после того, как «в народ» был пущен второй ломоносовский «пашквиль»39.
2. Шувалов, Ломоносов и Сумароков: к постановке вопроса
1740—1760-е гг. в русской литературе – время острой литературной борьбы, время размежеваний и противостояний. Но конструирование ситуации и самого хода этой борьбы не было уделом одних поэтов, а прежде всего было делом культурной элиты елизаветинской эпохи; ключевую роль в этом деле сыграл И. И. Шувалов, а одним из ключевых эпизодов всей истории оказалась борьба Ломоносова и Сумарокова.
До сих пор весьма влиятельной остается концепция, согласно которой Ломоносов и Сумароков создали отчетливо противопоставленные друг другу художественные системы, тяготеющие, соответственно, к «барокко» и «классицизму» (ср.: Trubetzkoy 1956, 35; Морозов 1965, 70; Гаспаров 2003, 235). В основных чертах своих эта концепция опирается на следующие представления: Ломоносов – ученик немцев, соприкоснувшейся с немецкой литературной и филологической культурой непосредственно, во время пребывания в Германии; более того, он успел сформировать собственное отношение к германской литературной ситуации и, по крайней мере, сумевший выделить из ряда других поэтов Гюнтера и Готшеда (впрочем, до сих пор мы не знаем точно, в какой мере в его литературном сознании они противопоставлялись, в какой – дополняли друг друга); он усвоил поэтику немецкой придворной оды и предложил ее своеобразную интерпретацию в духе позднего барокко (эмфаза, обилие фигур, метафоризм и аллегоризм, парадоксальные сближения, «пышность», «величавость», «парение» и проч.; о «барочных элементах» в литературных произведениях Ломоносов см., в частности: Čiževskij 1960, 414—423; Морозов 1965; Yancey 1977). Сумароков – последователь Буало, он руководствуется идеями ясности и умеренности выражения, терминологической точности словоупотребления и проч. (более подробную характеристику буалоизма Сумарокова см.: Песков 1989, 23—30). На разность литературных позиций (пусть и не исключавшую возможность их относительного сближения по отдельным вопросам) накладывались особенности темпераментов двух поэтов, самым пылким образом стремившихся занять первое место на российском Парнасе, не допускавших в этом отношении никаких колебаний и компромиссов и в конце концов ставших непримиримыми врагами.
Эта концепция, однако, не является ни единственной, ни в полной мере адекватной, т. е. охватывающей хотя бы основные факты.
Еще в первой половине XIX в. была сформулирована прямо противоположная точка зрения – в книге, которая стала нашей первой напечатанной историко-литературной монографией и почти не привлекала внимания специалистов. Автор этой книги, С. Н. Глинка, выразил категорическое несогласие с мнением «тех писателей», которые считали, что «Сумароков был врагом Ломоносова»: «Сумароков и Ломоносов в одно время и на различных поприщах нашей словесности преобразовали Славяно-Русский язык». а «авторское самолюбие, <…> подстрекающее соревнование <…> не означает ни злобы, ни ненависти» (Глинка 1841, 1, 78); далее Глинка разъяснял, что во все времена «находятся так называемые добрые люди, которые или из зависти или для забавы бросают яблоко раздора <…> между писателями <…> (Глинка 1841, 1, 79)» и заканчивал первую часть своей книги прекраснодушно-наивным обращением к читателям: «Не будем из разделять: они оба родоначальники новой русской словесности <…>» (Глинка 1841, 1, 197). Во второй части он вновь подчеркивал: «Изобретение новой русской словесности есть нераздельное творение и Сумарокова. и Ломоносова <…>» (Глинка 1841, 2, 3); ср.: «Сумароков и Ломоносов нераздельно изобретали слог новой словесности <…>» и «пролагали ход новой нашей словесности, <…> преодолевая все преграды» (Глинка 1841, 2, 8, 10); ср. еще: «ни у Сумарокова, ни у Ломоносова нельзя оспоривать первенства в изобретении нового слога нашей словесности: оно нераздельно и непосредственно принадлежит им» (Глинка 1841, 2, 38). Следуя этому мнению, Глинка старается смягчить (иногда крайне наивно) или даже исключить из рассмотрения любые, даже обоснованные, представления о приоритете одного поэта перед другим; ограничусь одним примером: «Ломоносов первый написал торжественную оду на взятие Хотина. Но он и Сумароков вместе, без всякого сношения друг с другом заимствовали ямб из германской поэзии. Гюнтер служил им в том образцом» (Глинка 1841, 1, XIII).
Литературная репутация Глинки – это репутация чудака; его книга о Сумарокове, посвященная Екатерине II и А. С. Шишкову, казалась вопиюще архаичной, либеральное академическое литературоведение ее не замечало, потом ее забыли вовсе.
Возможно, настало время о ней вспомнить: в последние три десятилетия появился ряд исследований, побуждающих к этому хотя бы в порядке уточнения историографической перспективы – при том, что их авторы об этой книге по традиции не упоминали.
И. З. Серман выступил со статьей «Ломоносов и Буало»; здесь, впервые после Л. В. Пумпянского, с нажимом был акцентирован интерес Ломоносова к Малербу и в еще большей мере к Буало, прежде всего к его концепции высокого, к идее «священного пианства», к спору французских поэтов о языке Библии, который Ломоносов учитывал и своеобразно переосмыслял, создавая свою теорию трех штилей (Серман 1983, 472, 474, 477 и др.).
Второй, не менее симптоматический текст – предисловие В. М. Живова к составленному им сборнику ранних работ Г. А. Гуковского по истории русской поэзии XVIII в. Здесь с неожиданной резкостью, но вполне справедливо заявлено, что Гуковский «в угоду тыняновской схеме преувеличивал несходства противников [т. е. Ломоносова и Сумарокова], игнорируя европейский контекст полемики <…>, ясно показывающий, что оба автора исходят из одной и той же совокупности эстетических идей», т. е. воззрений «школы разума» (Живов 2001, 15). Эта точка зрения, обратившая на себя несколько полемических замечаний рецензентов (см., в частности: Осповат 2001; Дзядко 2002), не кажется более экстравагантной, чем «традиционная» и, безусловно, заслуживает отдельного обсуждения (впрочем, она не была развернута В. М. Живовым в специальное исследование).
Если попытаться соотнести концепции Сермана и Живова, получается чрезвычайно любопытная картина: с одной стороны, Ломоносов и Сумароков апеллируют к Буало (пусть и к разным аспектам его концепции), с другой – к немцам, к Гюнтеру, к «школе разума». Если наблюдения исследователей справедливы (а у меня нет серьезных оснований в этом сомневаться), то тогда Ломоносов и Сумароков и в самом деле не столько антагонисты, сколько поэты, действовавшие в одном направлении, по-разному интерпретировавшими один и тот же, причем одинаково важный для каждого из них европейский литературный материал (разумеется, эти различия не могут игнорироваться).
Через два года после статьи Живова вышла в свет заметка М. Л. Гаспарова, который показал, что «собственные оды Сумарокова развертываются ничуть не более связно и логично, чем оды Ломоносова. И те и другие строятся одинаково – из блоков по нескольку строф: зачин, концовка, в кульминации – картина («я зрю», в небесах является Бог, или Россия, или Премудрость, или Петр I, и гласит величие адресата оды), в промежутках – изображение России (часто), изображение государыни (редко), иногда воспоминание о ее воцарении, всегда изображение торжества и ликования, при надобности – картины войн или апофеоз наук. Все эти темы переходят из оды в оду и лишь каждый раз монтируются в ином порядке и пропорциях, у Сумарокова нимало не логичнее, чем у Ломоносова <…>. Оды Сумарокова могут казаться более цельными разве что потому, что они короче, то есть легче охватываются вниманием. Более того: когда Сумароков перерабатывает первые, пространные редакции своих од для «Разных стихотворений» 1769, а потом для «Од торжественных» 1774, то он немилосердно их сокращает <…> без всякого внимания к композиционной связности: ода превращается в россыпь изолированных строф. Как, критикуя Ломоносова, Сумароков сортировал его строфы на хорошие и плохие, так критиковал он и себя и отбрасывал непонравившиеся строфы, ничем их не заменяя40. Результатом был беспорядок еще больший, чем у Ломоносова. Все это, конечно, не значит, что между одами Ломоносова и Сумарокова нет разницы. Есть прежде всего в объеме, почти вдвое: средняя длина ломоносовской оды 22,5 строфы, сумароковской – 12,5 строф <…>» (Гаспаров 2003, 237—238). Единственное возражение, которое можно было бы высказать по поводу работы Гаспарова, заключается в том, что она слишком откровенно тяготеет к описанию некоторых общих особенностей одического жанра как такового (вряд ли нужно доказывать, что «блоковая» композиция, топосы, «лирический беспорядок» характерны не только для од Ломоносова и Сумарокова).
Наконец, целесообразно упомянуть о недавно явившейся в свет содержательной статье К. А. Осповата (Осповат 2010). Здесь тезис о соотносимости, близости или единстве по отдельным отношениям, взаимодополняющем характере художественных систем Ломоносова и Сумарокова связывается не с особенностями их литературных программ, которые, по мнению Осповата, были глубоко различными, а с внешним культурным воздействием: вхождение двух поэтов в кругозор, салон и культурный проект Шувалова «предписывало мирное обсуждение разногласий» в соответствии с «кодексом придворной учтивости» (Осповат 2010, 18—19), что «
Итак, в литературном сознании Шувалова Ломоносов и Сумароков дополняли друг друга, постепенно формируя в почти пустом пространстве русской литературы европейскую жанровую систему. С этим трудно спорить (тем более что в основе версии К. А. Осповата лежат поздние рассказы И. И. Шувалова, переданные И. Ф. Тимковским41), однако трудно и не заметить, что данная точка зрения не отменяет иных, не менее традиционных42 и даже восходящих к тому же источнику представлений о мотивах, которыми руководствовался Шувалов, развлекая себя и своих гостей перепалками поэтов, отнюдь не склонных ограничиваться «приятными и полезными» беседами43, ср. в частности: «В спорах же чем более Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его; и если оба не совсем были трезвы, то оканчивали ссору запальчивою бранью, так что он высылал или обоих, или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесется в своих жалобах (говорил он), то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь об нем. Сумароков. услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или подслушав, вбегает с криком: не верьте ему, ваше превосходительство, он все лжет; удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю. – Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые! – Но иногда мне удавалось примирить их, и тогда оба были очень приятны» (Тимковский 1874, 1453—1454; впервые: Москвитянин. 1852. Кн. 2. №20. С. 59—60). Как видим, Шувалов здесь без труда совмещает роль своеобразного провокатора, и через много лет с нескрываемым удовольствием вспоминающего о том, как он устраивал скандальные встречи поэтов, с ролью миротворца, ценящего приятную беседу44.
Насколько можно судить по имеющимся в нашем распоряжении источникам (а их сравнительно немного, и при этом многие из них явно пристрастны), Шувалов учитывал социальный статус поэтов и «играл» с их социальной психологией.
Ломоносов – человек «подлого» происхождения45. Для выходца из низов всегда важна карьера, социальный статус. Значит, тому, кто собирается им манипулировать, нужно сделать так, чтобы вопрос о статусе зависел только от Мецената. В данном случае все было просто и сложилось как бы само собой: положение Ломоносова в Академии наук было непрочным в том смысле, что у него было там слишком много врагов, которые быстро нашли бы способ расправиться с ним, отступись от него Шувалов.
Сумароков – дворянин, причем крайне чувствительный к вопросам личной чести. В соответствии с этим признается целесообразным выстроить отношения с ним таким образом, чтобы он осознавал свою зависимость от Мецената, все время оставаясь на грани бесчестия: именно Сумарокову была отведена роль шута, то отдалявшаяся от него, то вплотную приближавшаяся к нему; во всяком случае, эти представления о Сумарокове надолго пережили его и были зафиксированы А. С. Пушкиным, который всегда был внимателен к подобного рода историко-психологическим «сюжетам», имевшим прямое отношение к вопросу о его собственном социальном статусе («Сумароков был шутом у всех тогдашних вельмож: у Шувалова, у Панина; его дразнили, подстрекали и забавлялись его выходками. Фон Визин, коего характер имеет нужду в оправдании, забавлял знатных, передразнивая Александра Петровича в совершенстве. Державин из под тишка писал сатиры на Сумарокова и приезжал, как ни в чем не бывало, наслаждаться его бешенством. Ломоносов был иного покроя. С ним шутить было накладно. Он везде был тот же: дома, где все его трепетали; во дворце, где он дирал за уши пажей; в Академии, где, по свидетельству Щлецера, не смели при нем пикнуть [Пушкин, 11, 253; черновая ред.: Пушкин, 11, 226]; основные источники сведений Пушкина об этой стороне биографии Сумарокова, как обычно считается, – рассказы И. И. Дмитриева и Н. М. Карамзина).
Далее: оба они поэты, причем крайне самолюбивые и не слишком склонные или способные к обузданию своих страстей. Этим обстоятельством совсем нетрудно воспользоваться: нужно только сделать так, чтобы лишь от Мецената зависели их литературные репутации и чтобы Меценат, любивший стравливать их друг с другом, имел возможность последнего литературного приговора; в этой ситуации поэты, соревнуясь и взаимоборствуя, должны были все время добиваться расположения Мецената. Так Шуваловым, впервые в русской культурной истории, была построена гибкая и надежная модель властного контроля над литературным пространством, опиравшаяся на несложный, но вполне точный социально-психологический анализ46.
Данная модель в глазах власти могла иметь самостоятельное значение: она позволяла управлять культурой, формировать адекватные, с точки зрения власти, типы отношений с ней и в ней, а также механизмы ее развития. Но чтобы направлять культуру, чтобы влиять на литературную эволюцию, нужно понимать ее законы, знать ее истоки, контексты, возможности – и не только в национальном, но и в европейским масштабе. Шувалов был прекрасно образован, европейскую литературную ситуацию знал очень хорошо, а в отдельных аспектах детально. Он исходил из франкоцентричной модели европейской культуры, а вместе с тем ясно понимал возможность различных ее интерпретаций.
Таких интерпретаций, если оставить в стороне маргинальные, было две, обе возникли в немецком культурно-политическом контексте, обнаружив взаимную враждебность и даже непримиримость, и, с точки зрения Шувалова, адекватное управление русской культурой требовало постоянного внимания к ним обеим. Одна из них, радикальная, была связана с именем Фридриха II, другая, умеренная, с именем Готшеда и с Лейпцигской школой. Фридрих презирал и Готшеда, и немецкую литературу, полагая ничтожным если не ее прошлое, то во всяком случае настоящее, и проблематизируя ее будущее, поскольку резервы внутреннего развития она давно исчерпала. Поэтому он приглашал в Берлин Вольтера (об их отношениях: Desnoiresterres 1870; Henriot 1927 (краткий очерк); Mervaud 1985; см. также: Peyrefitte 1992), который оказался своеобразным символом культурной политики прусского короля, в основе которой лежала идея замещения немецкой литературной традиции французской моделью. Готшед, чьи сложные личные отношения и с Фридрихом, и с Вольтером неоднократно привлекали к себе внимание современников, тоже был франкофил, но при этом умеренный патриот, а потому не принимал Фридриха и его культурную политику, выдвигая принцип творческого взаимодействия национальной литературы с литературой французской. Все это Шувалов хорошо знал и воспроизводил данную ситуацию на русской почве, сталкивая и примиряя Ломоносова, резко отрицательно относившегося не только к Фридриху, но и к Вольтеру, которого внимательно изучал и которому предпочитал немцев, в частности того же Готшеда (об отношениях Ломоносова к Готшеду см., в частности: Данько 1940; см. также: Филиппов, Волков 2014, 25—54; сводка основных данных по теме «Ломоносов и Вольтер»: Заборов 1978, 9—11; не проясненными до конца остается вопросы о «вольфианстве» Ломоносова и Готшеда как общем источнике их «рационализма», и о том, как именно в литературном сознании Ломоносова Готшед сочетался с Гюнтером и оба они – с Малербом); и Сумарокова, хорошо изучившего Готшеда и усвоившего ряд его идей (преимущественно тех, что находили определенные соответствия у Вольтера и особенно у Буало), печатавшегося у него и даже получившего от него диплом о членстве в лейпцигском «Немецком обществе», но, в отличие от Ломоносова, апеллировавшего обычно именно к Вольтеру47. Так эти русские «буалоисты» и «готшедианцы», то сближаясь в отдельных элементах своих литературных программ и практик, то размежевываясь, играли с одним и тем же европейским материалом и не без сильного влияния со стороны Шувалова создавали сложную ситуацию внутренне противоречивого единства, которое в одних случаях заявляло о себе с полной очевидностью, а в других оказывалось почти неразличимым, скрываясь как за случайными столкновениями самолюбий и темпераментов, так и за принципиальными несходствами интерпретаций одного и того же круга европейских источников и связанных с ними представлений о приоритетах русского культурного строительства. Поэтому сторонние наблюдатели и тем более позднейшие исследователи литературной жизни эпохи могли, «выпрямляя» сложности, игнорируя двусмысленности и противоречия, в соответствии со своими интеллектуальными предпочтениями и культурными идеологиями, преувеличивать или даже абсолютизировать либо единство, либо антагонизм, опираясь на отдельные высказывания или микросюжеты48.
Вряд ли эти
Но дискредитация Ломоносова в державинском контексте, парадоксальным образом оказалась формой его канонизации: его низвергли с пьедестала литературной современности, но при этом за ним закрепили статус первопроходца, создателя русской литературы европейского типа (см. об этом подробнее: Ивинский 2012, 72—82).
С этого времени апелляция к Ломоносову стала необходимой формой демонстрации культурной адекватности, но при этом перестала подразумевать намерение ему подражать (один из наиболее ярких свидетельств тому – творчество М. Н. Муравьева, охарактеризованное, в частности, под этим углом зрения В. Н. Топоровым [Топоров 2003, 58]). Как бы ни спорили друг с другом «карамзинисты» и «архаисты» или, скажем, кн. П. А. Вяземский и М. А. Дмитриев и др., Ломоносов (в отличие от Сумарокова, как бы и кем бы ни подчеркивались многочисленные и несомненные достоинства его произведений) оставался для всех необходимым элементом литературного мировоззрения, одним из символов относительного единства истории русской литературы.
Литература
Абрамзон 2011 – Абрамзон Т. Е. «Ломоносовский текст» русской культуры: Избранные страницы. М., 2011.
Аксаков 1846 – Аксаков К. С. Ломоносов в истории русской литературы и русского языка: Рассуждение. М., 1846.
Аксаков 1856 – Аксаков С. Т. Семейная хроника и воспоминания. М., 1856.
Алабин 1862 – Сборник русских стихотворений для чтения простолюдинам и краткие жизнеописания Ломоносова, Кольцова, Шевченко, Кострова, Никитина и Слепушкина / Составил П. [В.] А [лабин]. СПб., 1862.
Андреев 1947 – Андреев В. Л. Поэма о камне // Новоселье: Ежемесячный литературно-художественный журнал. Нью-Иорк, 1947. №35—36. С. 34—37.
Анциферов 1992 – Анциферов Н. П. Из дум о былом: Воспоминания. М., 1992.
Архангельский 1907 – Архангельский А. С. Итоги ста лет: Канун Пушкина. [Казань, 1907].
Аскоченский 1846 – Аскоченский В. И. Краткое начертание истории русской литературы. Киев, 1846.
Афанасьев 1859 – Афанасьев А. Н. Образцы литературной полемики прошлого столетия // Библиографические записки. 1859. Т. 2. №15. С.449—476; №17. С. 513—528.
Бабкин 1946 – Биографии М. В. Ломоносова, составленные его современниками // Ломоносов: Сборник статей и материалов. [Вып.] 2. М.; Л., 1946. С. 5—48.
Бантыш-Каменский – Бантыш-Каменский Д. Н. Словарь достопамятных людей русской земли, содержащий в себе жизнь и деяния знаменитых полководцев, министров и мужей государственных, великих Иерархов Православной Церкви, отличных литераторов и ученых, известных по участию в отечественной истории. Ч. 1—5. М., 1836.
Бартенев 1857 – Бартенев П. И. Биография И. И. Шувалова. М., 1857.
Батюшков – Батюшков К. Н. Соч.: Т. 1—3. СПб., 1885—1887.
Белинский – Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: Т. 1—13 / АН СССР: Ин-т русской литературы (Пушкинский Дом). М., 1953—1959.
Белый 1998 – Андрей Белый и Иванов-Разумник: Переписка / Публикация, вступительная статья и комментарии А. В. Лаврова и Джона Мальмстада. СПб., 1998.
Берков 1936 – Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика его времени:1750—1765. М.; Л., 1936.
Блок – Блок А. А. Собр. соч.: Т. 1—8. М.; Л., 1960—1963.
Бобров 1804 – Бобров С. С. Херсонида, или Картина лучшего летнего дня в Херсонисе Таврическом: Лирико-Эпическое песнотворение: Вновь исправленное и умноженное. СПб., 1804.
Богданович – Богданович И. Ф. Собр. соч. и переводов / Собраны и изданы Платоном Бекетовым; изд. 2-е. Ч. 1—4. М., 1818—1819.
Брюсов – Брюсов В. Я. Собр. соч.: Т. 1—7. М., 1973—1975.
Будилович 1871 – Будилович А. С. Ломоносов как писатель: Сборник материалов для рассмотрения авторской деятельности Ломоносова. СПб., 1871 (Сборник Отделения русского языка и словесности Имп. Академии наук. Т. 8. №1).
Булич 1854 – Булич Н. Н. Сумароков и современная ему критика. СПб., 1854.
Булич 1865 – Булич Н. Н. К столетней памяти Ломоносова. Казань, 1865.
Бурмистрова 2011 – Бурмистрова А. А. Вклад М. В. Ломоносова в развитие предпринимательства в России // Развитие идей Ломоносова в современной социально-экономической политике: Материалы круглого стола: 28 октября 2011 г. Тамбов, 2011. С. 26—33.
Васильев 1865 – Васильев Д. Н. Михаил Васильевич Ломоносов / Издание общества распространения полезных книг. М., 1865 (Жизнеописания знаменитых людей).
Васецкий 1950 – Васецкий Г. С. Предисловие // Ломоносов М. В. Избранные философские произведения. М., 1950. С. 5—54.
Вельтман 1840 – Вельтман А. Ф. Портфель служебной деятельности Ломоносова // Очерки России, издаваемые Вадимом Пассеком. Кн. 2. М., 1840. С. 5—85.
Вернадский 1998 – Вернадский В. И. Общественное значение ломоносовского дня / Вступительная статья и публикация Ф. Т. Яншиной // Вестник Российской академии наук. Т. 68. №5. С. 445—447.
Волконский 1896 – Волконский С. М., кн. Очерки русской истории и русской литературы: Публичные лекции, читанные в Америке. СПб., 1896.
Вытженс 1966 – Вытженс Г. П. А. Вяземский и русская литература XVIII века // XVIII век: Сб. 7: Роль и значение русской литературы XVIII века в истории русской культуры. М.; Л., 1966. С. 332—338.
Вяземский – Вяземский П. А. Полн. собр. соч.: Т. 1—12. СПб., 1878—1896.
Галанин 1916 – Галанин Д. Д. Михаил Васильевич Ломоносов как гений мировой культуры. М., 1916.
Галахов – Галахов А. Д. История русской словесности, древней и новой. Т. 1—2. СПб., 1863—1875.
Гаспаров 1997 – Гаспаров М. Л. Избранные труды. Т. 3: О стихе. М., 1997.
Гаспаров 2003 – Гаспаров М. Л. Стиль Ломоносова и стиль Сумарокова – некоторые коррективы // Новое литературное обозрение. 2003. №59. С. 235—243.
Герцен – Герцен А. И. Полн. собр. соч.: В 30 т. М., 1954—1966.
Георгиевский – Георгиевский П. Е. Руководство к изучению русской словесности, содержащее общие понятия об Изящных Искусствах, теорию Красноречия, Пиитику и краткую Историю Литературы. Т. 1—4. СПб., 1835—1837.
Глаголев 1834 – Глаголев А. Г. Умозрительные и опытные основания словесности. Ч. 1—4. СПб., 1834.
Глаголева 1911 – Глаголева Т. М. Отзывы современников и потомства о литературной деятельности М. В. Ломоносова // М. В. Ломоносов: 1711—1911: Сб. статей под ред. В. В. Сиповского. СПб., 1911. С. 150—185.
Глинка – Глинка С. Н. Русская история / 3-е изд., вновь дополненное. Т. 1—14. М., 1823—1825.
Глинка 1841 – Глинка С. Н. Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова. Ч. 1—2. СПб., 1841.
Гоголь – Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: Т. 1—14. [М.; Л.], 1937—1952.
Голенищев-Кутузов 1973 – Голенищев-Кутузов И. Н. Славянские литературы: Статьи и исследования. М., 1973.
Голеневский 1779 – Голеневский Иван. [К.] Дар обществу. СПб., 1779.
Городчанинов 1816 – Городчанинов Г. Н. Соч. в стихах и прозе. Казань, 1816.
Городчанинов 1832 – Городчанинов Г. Н. Разбор одной строфы из 7-й Торж. <ественной> Оды Ломоносова // Заволжский Муравей. 1832. №6. С. 324—329.
Грабарь 1940 – Грабарь И. Э. Новые материалы о М. В. Ломоносове // Красный архив. 1940. №3 (100). С. 158—194.
Гранцева 2011 – Гранцева Н. А. Ломоносов – соперник Шекспира? СПб., 2011.
Греч 1822 – Греч Н. И. Опыт краткой истории русской литературы. СПб., 1822.
Греч 1822а – Греч Н. И. Ответ // Сын Отечества. 1822. Ч. 76. №13. С. 261—267.
Греч 1834 – Греч Н. И. Ломоносов // Библиотека для чтения. 1834. Т. 7. [Отд.] 6. С. 49—52.
Греч 1840 – Греч Н. И. Чтения о русском языке. Ч. 1—2. СПб., 1840.
Григорьян 1974 – Григорьян М. М. Курс лекций по истории атеизма: Учебное пособие / 2-е изд., доп. М., 1974.
Грот 1865 – Грот Я. К. Очерк академической деятельности Ломоносова, читанный в торжественном собрании Имп. академии наук 6-го апреля 1865 г. СПб., 1865.
Грузинцов 1802 – Грузинцов А. Н. Экзамен «Хорева» // Новости русской литературы на 1802 год. Ч. 4. С. 145—160.
Губер – Губер Э. И. Соч. Т. 1—3. СПб., 1859—1860.
Давыдов 1855 – Давыдов И. И. Предисловие к новому изданию Российской грамматики Михайла Ломоносова // Грамматика русского языка, академика М. В. Ломоносова, 1755 года: Издана Вторым отделением Императорской Академии наук, в воспоминание столетия русской грамматики. СПб., 1855.
Данилевский – Данилевский Г. П. Соч. / Изд. 8-е, посмертное. Т. 1—24. СПб., 1901.
Данько 1940 – Данько Е. Я. Из неизданных материалов о Ломоносове // XVIII век: Статьи и материалы. Вып. 2. С. 248—275.
Державин – Державин [Г. Р.] Соч.: С объяснительными примеч. Я. К. Грота / Издание Имп. Акад. наук. Т. 1—9. СПб., 1864—1883.
Дзядко 2002 – Дзядко Ф. «Однажды Барков зашел к Сумарокову…»: [Рец.: ] Гуковский Г. А. Ранние работы по истории русской поэзии XVIII века / Общая ред. и вступ. статья В. М. Живова. М., 2001 // Новый мир. 2008. №8 (то же: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2002/8/dzed.html).
Дмитриев 1866 – Дмитриев И. И. Взгляд на мою жизнь: Записки действительного тайного советника: В трех частях / Издание М. А. Дмитриева. М., 1866.
Дмитриев 1869 – Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти / Издание «Русского архива»; вторым тиснением. М., 1869.
Добролюбов – Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 9 т. М.; Л., 1961—1964.
Достоевский – Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972—1990.
Елагин 1803 – Елагин И. [П.] Опыт повествования о России: кн. 1. М., 1803.
Ермилов 1889 – Ермилов Н. Е. История сооружения памятника Ломоносову в Архангельске // Исторический вестник. 1889. №4. С. 174—189.
Живов 1997 – Живов В. М. Первые русское литературные биографии как социальное явление: Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков // Новое литературное обозрение. 1997. №25. С. 24—83.
Живов 2001 – Живов В. М. XVIII век в работах Г. А. Гуковского, не загубленных советским хроносом // Гуковский Г. А. Ранние работы по истории русской поэзии XVIII века. М., 2001. С. 7—35.
Жуковский 1985 – Жуковский В. А. Эстетика и критика. М., 1985 (История эстетики в памятниках и документах).
Заборов 1978 – Заборов П. Р. Русская литература и Вольтер: XVIII – первая треть XIX века. Л., 1978.
Зубакин 2011 – Зубакин Б. М. Новое и забытое о Ломоносове / Сост. В. А. Волынская, А. В. Волынская. Архангельск, 2011.
Иванов – Иванов Вс. В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1958—1960.
Иванов-Разумник – Иванов-Разумник Р. В. История русской общественной мысли: Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX в. Т. 1—2 / Изд. 2-е, доп. СПб., 1908.
Иванчин-Писарев 1837 – Иванчин-Писарев Н. Д. Взгляд на старинную русскую поэзию. М., 1837.
Ивинский 2011 – Ивинский Д. П. Из заметок о русской литературной эволюции: Ломоносов и Сумароков // Ломоносовский сборник. М., 2011. С. 94—106.
Ивинский 2012 – Ивинский А. Д. Литературная политика Екатерины II: «Собеседник любителей российского слова». М., 2012.
Ивинский 2014 – Ивинский Д. П. Образ Ломоносова в русской культуре // Ломоносов и православие. М., 2014. С. 124—186.
Ивинский 2015 – Ивинский Д. П. Из немецких контекстов образа Ломоносова: материалы к теме // Россия и Германия: Сборник статей по материалам международной научной конференции «Россия и Германия: литературные и культурные связи в XVIII—XXI веках» / Гос. музей А. С. Пушкина (Москова). М., 2015. С. 7—16.
Ивинский 2015а – Ивинский Д. П. «Безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели попов ставит»: Из комментария к «Гимну бороде» // Бестиарный код культуры. М., 2015. С. 123—130.
История русской литературы 1908 – История русской литературы / Под ред. приват-доц. Е. В. Аничкова, проф. А. К. Бороздина и проф. Д. Н. Овсянико-Куликовского. Т. 1—2. М., 1908.
Кадлубовский 1905 – Кадлубовский А. П. Об источниках ломоносовского учения о трех стилях. Харьков, 1905 (отд. оттиск из сб. статей в честь проф. М. С. Дринова).
Калайдович 1819 – Калайдович П. Ф. Труды Общества любителей российской словесности при Имп. Московском университете. Ч. 13. М., 1819. С. 65—81.
Калиниченко 2013 – Калиниченко М. М. Наш современник Михайло Ломоносов // Rossica Olomucensia: Časopis pro ruskou a slovanskou filologii. Vol. 52. №. 1. S. 47—53.
Капица 1965 – Капица П. Л. Ломоносов и мировая наука // Успехи физических наук. Т. 87. №1. 1965. С. 155—168.
Капнист 1806 – Капнист В. В. Лирические сочинения. СПб., 1806.
Карамзин 1797 – Карамзин Н. М. К портрету Ломоносова // Аониды, или Собрание разных стихотворений. Кн. 2. М., 1797. С. 234.
Карамзин 1803 – Пантеон российских авторов. Ч. 1. Тетрадь 4. М., 1803.
Катенин 1822 – Катенин П. А. Письмо к издателю С. [ына] О. [течества] // Сын Отечества. 1822. Ч. 76. №13. С. 249—261.
Катенин 1822а – Катенин П. А. Ответ на ответ // Сын Отечества. 1822. Ч. 77. №18. С. 172—178.
Клейн 2005 – Клейн И. Пути культурного импорта: Труды по русской литературе XVIII века. М., 2005.
Коваленский 1915 – Коваленский М. Н. Русский ученый XVIII века: Страницы из жизни Ломоносова: К 150-летнему юбилею. М., 1915.
Князев – Князев Г. М. Ломоносов: (Природа его гения) / 2-е издание. Пг., 1915.
Коровин 1993 – Коровин В. И. Пометы П. А. Вяземского на собрании сочинений М. В. Ломоносова // Новое литературное обозрение. 1993. №3. С. 181—192.
Кочетов, Галкин 2007 – Кочетов Д. Б., Галкин А. К. Димитрий (Сеченов Даниил Андреевич) // Православная энциклопедия. Т. 14. М., 2007. С. 93—96.
Кропоткин 1907 – Кропоткин П. А. Идеалы и действительность в русской литературе / С английского. Перевод В. Батуринского под ред. автора. СПб., 1907.
Круглов – Круглов А. В. Гениальный помор: Очерк жизни М. В. Ломоносова: Для детей школьного возраста / 9-е изд., без перемен. М., 1912.
Кудрявцев 1961 – Кудрявцев Б. Б. Михаил Васильевич Ломоносов / Изд. 4-е. М., 1961.
Кузнецов 1950 – Кузнецов Б. Г. Научные идеи М. В. Ломоносова: (К 185-летию со дня смерти) // Наука и жизнь: Научно-популярный журнал Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний. 1950. №4. С. 29—32.
Куликовский 1986 – Куликовский П. Г. М. В. Ломоносов – астроном и астрофизик / 3-е изд., перераб. и доп. М., 1986.
Куник 1865 – Сборник материалов для истории Императорской Академии наук в XVIII веке. Ч. 1—2. СПб., 1865.
Лавровский 1865 – Лавровский Н. А. О Ломоносове по новым материалам. Харьков, 1865.
Лажечников – Лажечников И. И. Полн. собр. соч. Т. 1—12. СПб.; М., 1901.
Ламанский 1864 – Ламанский В. И. Михаил Васильевич Ломоносов: Биографический очерк. СПб., 1864.
Ламанский 1865 – Ламанский В. И. Столетняя память Михаилу Васильевичу Ломоносову: 4 апреля 1865 / 2-е изд., исправленное и доп. примечаниями. СПб., 1865.
Лебедев 1990 – Лебедев Е. Н. Ломоносов. М., 1990 (Жизнь замечательных людей: Серия биографий: [Вып.] 705).
Лебедев 2011 – Лебедев П. Н. Памяти первого русского ученого: (1711—1911 гг.) // Успехи физических наук. 2011. Т. 181. №11. С. 1183—1186.
Либан 2014 – Либан Н. И. Русская литература: Лекции-очерки. М., 2014.
Ломоносов АН – Ломоносов М. В. Соч.: С объяснительными примеч. акад. М. И. Сухомлинова / Издание Имп. Акад. наук: Т. 1—5. СПб., 1891—1902
Ломоносов АН 2 – Ломоносов М. В. Полн. собр. соч. / Редколлегия: В. В. Виноградов, Б. Д. Греков, А. В. Топчиев. С. Г. Бархударов, А. И. Андреев. Г. П. Блок. Г. А. Князев, В. Л. Ченакал. Т. 1—11. М.; Л., 1950—1983 (АН СССР).
Ломоносов 1885 – Михаил Васильевич Ломоносов: [Биографический очерк] / Издано на средства Издательского общества при Постоянной комиссии народных чтений Министерства народного просвещения. СПб., 1885.
Ломоносов 1987 – Ломоносов и русская литература / АН СССР: Ин-т мировой литературы им. А. М. Горького. М., 1987.
Ломоносов 2011 – Ломоносов: патриот, творец, просветитель / Под ред. Н. Х. Розова. М., 2011.
Ломоносовский сборник 1911 – Ломоносовский сборник: Составлен под ред. секретаря комитета Н. А. Голубцова. Архангельск, 1911 (Архангельский губернский статистический комитет).
Ломоносовский сборник 1911 а – Ломоносовский сборник: 1711—1911: Издание имп. академии наук. СПб., 1911.
Ломоносовский сборник 2011 – Ломоносовский сборник. М., 2011 (Московский гос. ун-т имени М. В. Ломоносова: Филологический факультет).
Любавский 1912 – Любавский М. К. XVIII век и Ломоносов. М., 1912.
Львович-Кострица 1892 – Львович-Кострица А. И. М. В. Ломоносов: Его жизнь, научная, литературная и общественная деятельность. СПб., 1892 (Жизнь замечательных людей: Биографическая библиотека Ф. Павленкова).
Любимов 1865 – Любимов Н. А. Ломоносов и петербургская академия наук // Русский Вестник: Журнал литературный и политический. 1865. Т. 56. Март. С. 401—422.
Любимов 1872 – Любимов Н. А. Жизнь и труды Ломоносова. Ч. 1. М., 1872 (Лицей Цесаревича Николая).
Ляцкий 1925 – Ляцкий Е. А. Роман и жизнь: Развитие личности И. А. Гончарова: Жизнь и быт. Прага, 1925.
Майков 1914 – Майков А. Н. Ломоносов // Майков А. Н. Полн. собр. соч. / 9-е изд. Т. 2. СПб., 1914 (Приложение к журналу «Нива» за 1914 г.). С. 176—178.
Макаренко 1917 – Макаренко Н. Мозаичные работы Ломоносова. Пг., 1917 (Академия наук: Выставка «Ломоносов и елисаветинское время»: Т. 8).
Макаров 1950 – Макаров В. К. Художественное наследие М. В. Ломоносова: Мозаики. М.; Л., 1950.
Максимчук 2011 – Максимчук Л. В. Русскому поэту Михаилу Ломоносову (1711—1765) // Вестник Московского университета. Сер.20: Педагогическое образование. 2011. N 1. С. 124—126.
Марлинский – Марлинский А. [Бестужев А. А.] Полн. собр. соч. Т. 1—12. СПб., 1838—1839.
Мартынов 2011 – Михаил Ломоносов глазами современников: Документы; Письма; Записки; Статьи; Эпитафии и панегирики; Надписи / Составление. подг. текста и примечания Г. Г. Мартынова. М., 2011.
Мельников 1865 – Мельников П. Описание празднества, бывшего в С.-Петербурге 6—9 апреля 1865 года по случаю столетнего юбилея Ломоносова: По поручению высочайше утвержденного Ломоносовского комитета. СПб., 1865.
Меншуткин 1911 – Меншуткин Б. Н. Михайло Васильевич Ломоносов: Жизнеописание. СПб., 1911.
Мерзляков 1812 – Мерзляков А. Ф. Мерзляков А. Ф. Рассуждение о Российской Словесности в нынешнем ея состоянии // Труды Общества любителей российской словесности при Имп. Московском университете. Ч. 1. М., 1812.
Мерзляков 1817 – Мерзляков А. Ф. Разбор осьмой оды Ломоносова // Труды Общества любителей российской словесности при Имп. Московском университете. Ч. 7. М., 1817. С. 28—79.
Мерзляков 1827 – [Мерзляков А. Ф.] Шувалов и Ломоносов: Лирико-драматическое стихотворение: Читано в торжественном собрании Совета Имп. Московского университета, января 12 дня 1827 года. М., 1827.
Мизко 1849 – Мизко Н. Д. Столетие русской словесности. Одесса, 1849.
Миллер 1866 – Миллер О. Ф. Ломоносов и реформа Петра Великого // Вестник Европы, 1866. Т. 1. Март. С. 373—392.
Милюков 1858 – Милюков А. П. Очерк истории русской поэзии / 2-е изд., дополненное. СПб., 1858.
Миртов 1915 – Миртов П., свящ. О заветах М. В. Ломоносова родному русскому народу. Пг., 1915 (Издание состоящего под Августейшим Ее Имп. Величества Государыни Имп. Александры Феодоровны покровительством Всероссийского Александро-Невского о-ва трезвости).
Модзалевский 2011 – Модзалевский Л. Б. М. В. Ломоносов и его литературные отношения в Академии наук: Из истории русской литературы и просвещения середины XVIII века. СПб., 2011 (Санкт-Петербургский Филиал Архива российской академии наук: Ad Fontes: Материалы и исследования по истории науки: Вып. 1).
Морозов 1961 – Морозов А. А. Ломоносов. М., 1961 (Жизнь замечательных людей: Серия биографий).
Морозов 1965 – Морозов А. А. Ломоносов и барокко // Русская литература. 1965. №2. С. 70—96.
Морохин 2002 – Морохин А. В. Русская православная церковь и старообрядчество в Нижегогродском Поволжье: развитие взаимоотношений в первой половине XVIII века // Вестник Нижегородского Ун-та им. Лобачевского. Серия История. 2002. Вып. 1. С. 56—61.
Морохин 2005 – Морохин А. В. Взаимоотношения старообрядчества и Русской Православной Церкви в Нижегородской епархии во второй половине XVII – XVIII вв.: (1672 – 1762гг). Диссертация на соискание ученой степени кандидата исторических наук. Hижний Hовгород 2005.
Морохин 2009 – Морохин А. В. Архиепископ Нижегородский и Алатырский Питирим: Церковный деятель эпохи перемен. Нижний Новгород, 2009.
Мотольская 1941 – Мотольская Д. К. Ломоносов // История русской литературы: Т. 3: Ч. 1 / АН СССР: Институт литературы (Пушкинский Дом). М.; Л., 1941. С. 264—348.
Муравьев 1847 – Муравьев М. Н. Соч. Т. 1—2. СПб., 1847.
Некрасов – Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Л.; СПб., 1981—2000.
Некрасов 1945 – Некрасов В. История русской науки // Новоселье: Ежемесячный литературно-художественный журнал. Нью-Йорк, 1945. [№] 20. С. 91—98.
Неустроев 1873 – Санктпетербургские ученые ведомости на 1777 год Н. И. Новикова / 2-е изд.: А. Н. Неустроева. СПб., 1873.
Никитенко 1865 – Никитенко А. В. Значение Ломоносова в отношении к изящной русской словесности: Речь, произнесенная в торжественном собрании Императорской академии наук // Журнал Министерства народного просвещения. 1865. Ч. 126. С. 436—455.
Николаев 2011 – Николаев П. Н. М. В. Ломоносов – наш первый университет // Успехи физических наук. 2011. Т. 181. №11. С. 1195—1200.
Новаковский 1858 – Новаковский В. Михайло Васильевич Ломоносов: Черты из его жизни: Чтение для юношества: (Из журнала для чтения воспитанникам Военно-учебных заведений). СПб., 1858.
Новик 2012 – Новик В. К. М. В. Ломоносов: Личность и образы: (XVIII – XXI вв.). М., 2012.
Новиков 1772 – Новиков Н. И. Опыт исторического словаря о российских писателях. СПб., 1772.
Носков 1912 – Носков Н. Д. Кто такой Ломоносов : юные годы великого писателя и ученого, его жизнь, его творчество, его заслуги: Биографический рассказ для юношества. М.; СПб., 1912 (Великие русские люди).
Он создал 2011 – Он создал первый университет. М., 2011 (Московский гос. ун-т имени М. В. Ломоносова).
Орлов 1816 – Орлов Я. В. Памятник событий в Церкви и Отечестве. Ч. 1—5. СПб., 1816.
Осоргина 1955 – Осоргина А. М. История русской литературы: (С древнейших времен до Пушкина). Париж, 1955.
Осповат 2001 – Осповат К. А. [Рец.: ] Гуковский Г. А. Ранние работы по истории русской поэзии XVIII века / Общая ред. и вступ. статья В. М. Живова. М., 2001 // Новая русская книга. 2001. №1 (то же: http:// www.guelman.ru/slava/nrk/nrk7/20r. html).
Осповат 2010 – Осповат К. А. Государственная словесность: Ломоносов, Сумароков и литературная политика И. И. Шувалова в конце 1750-х гг. // Европа в России: Сборник статей. М., 2010. C. 6—65.
Павлова 1962 – М. В. Ломоносов в воспоминаниях и характеристиках современников / Составитель Г. Е. Павлова.. М.; Л., 1962.
Павлова, Федоров 1988 – Павлова Г. Е., Федоров А. С. Михаил Васильевич Ломоносов: (1711—1765). М., 1988 (Научно-биографическая литература).
Памяти Ломоносова 1911 – Памяти Михаила Васильевича Ломоносова: По случаю истечения 200 лет со дня рождения. Одесса, 1911.
Папкович 1818 – Папкович Ф. Ф. Жизнь И. И. Шувалова // Труды Высочайше утвержденного Вольного общества любителей Российской словесности. 1818. Ч. 2. Кн. 3. №6. С. 401—423.
Пассек 1842 – Пассек В. В. Портфель Ломоносова: 2-е отделение // Очерки России, издаваемые Вадимом Пассеком. Кн. 5. М., 1842. С. 3—90.
Пекарский 1867 – Пекарский П. П. О речи в память Ломоносова, произнесенной в Академии наук доктором Ле-Клерком // Записки имп. Академии наук. Т. 10. СПб., 1867. С. 178—181.
Песков 1989 – Песков А. М. Буало в русской литературе XVIII – первой половины XIX века. М., 1989.
Петраченко 1861 – Петраченко П. Р. История русской литературы. Варшава, 1861.
Петров 1871 – Петров К. П. Курс истории русской литературы / 7-е изд., исправленное и дополненное. СПб., 1871.
Писарев – Писарев Д. И. Соч. Ч. 1—10. СПб., 1866—1869.
Плаксин 1833 – Плаксин В. Т. Руководство к познанию истории литературы. СПб., 1833.
Плетнев – Плетнев П. А. Соч. и переписка. Т. 1—3. СПб., 1885.
Погодин 1855 – Погодин М. П. Воспоминание о Ломоносове, сочиненное <…> для произнесения в торжественном столетнем собрании Московского Университета, 12-го января 1855 // Москвитянин. 1855. №2. Кн. 2. С. 1—16.
Полевой 1827 – [Полевой Н. А.] Замечания на статью: Coup-d’oeil sur l’histoire de la langue slave et sur la marche progressive de la civilisation et de la littérature en Russie (Взгляд на Историю Славянского языка и постепенный ход просвещения и Литтературы в России) // Московский Телеграф. 1827. Ч. 17. №17. С. 23—38; №18. С. 102—129.
Полевой 1836 – Полевой Кс. А. Михаил Васильевич Ломоносов. Т. 1—2. М., 1836.
Полевой 1839 – Полевой Н. А. Очерки русской литературы. Ч. 1—2. СПб., 1839.
Полевой 1843 – Полевой Н. А. Ломоносов или Жизнь и поэзия: Драматическая повесть // Библиотека для чтения. 1843. Т. 56. С. 207—312.
Полевой 1903 – Полевой П. Н. История русской словесности с древнейших времен до наших дней: В 3 т. СПб., 1903.
Полонский 1896 – Полонский Я. П. Полн. собр. Стихотворений. Т. 1—5. СПб., 1896.
Празднование 1865 – Празднование столетней памяти Михаила Васильевича Ломоносова в архангельской губернии: (1765—1865). Архангельск, 1865.
Празднование 1865 а – Празднование столетней годовщины Ломоносова 4-го апреля 1765—1865 г. Имп. московским университетом в торжественном собрании апреля 11 дня. М., 1865.
Празднование 1912 – Празднование двухсотлетней годовщины рождения М. В. Ломоносова Имп. московским университетом: 1711 – 1911. М., 1912.
Пришвин 2010 – Пришвин М. М. Дневники: 1938—1939. СПб., 2010.
Пыпин – Пыпин А. Н. История русской литературы: Т. 1—4 / Изд. 3-е, без перемен. СПб., 1907.
ПСЗРИ – Полное собрание законов Российской Империи, повелением Государя Императора Николая Павловича составленное: Собрание первое: С 1649 по 12 декабря 1825 года. Т. 1—45. СПб., 1830.
ПСПР – Полное собрание постановлений и распоряжений по ведомству православного исповедания Российской Империи: Царствование Государыни Императрицы Елисаветы Петровны. Т. 1—4. СПб., 1907—1912.
Пумпянский 1983 – Пумпянский Л. В. Ломоносов и немецкая школа разума // XVIII век: С. 14: Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л., 1983. С. 3—44.
Пушкин – Пушкин <А. С.> Полн. собр. соч.: Т. 1—17 <М.; Л.,> 1936—1959.
Пушкин 1825 – [Пушкин А. С.] О предисловии г-на Лемонте к переводу Басен И. А. Крылова // Московский телеграф: 1825. Ч. 5. №17. С. 40—46.
Радищев 1790 – [Радищев А. Н.] Путешествие из Петербурга в Москву. СПб., 1790.
Радищев 1992 —Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву; Вольность / Издание подготовил В. А. Западов. СПб., 1992 (Литературные памятники).
Раич 1827 – Раич С. Е. Петрарка и Ломоносов // Северная лира на 1827 год. М., 1827. С. 67—77.
Резанов 1911 – Резанов В. И. Трагедии Ломоносова // Ломоносовский сборник: 1711—1911: Издание имп. академии наук. СПб., 1911. С. 235—265.
РП – Русская поэзия: Собрание произведений русских поэтов, частью в полном составе, частью в извлечениях, с важнейшими критико-библиографическими статьями, библиографическими примечаниями и портретами / Издается под редакциею С. А. Венгерова. Вып. 1—7. СПб., 1893—1901.
Розанов 1915 – Розанов В. В. Ломоносов: Его личность и судьба (4.4.1765 г. – 4.4.1915 г.) // Новое время. 1915. №14031 (4.4.1915).
Рукою Пушкина 1935 – Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты: Подготовили к печати и комментировали М. А. Цявловский, Л. Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. М.-Л., 1935.
Русская критика XVIII – XIX веков: Хрестоматия: Учебное пособие / Составитель В. И. Кулешов. М., 1978.
Русские самородки 1910 – Русские самородки в жизнеописаниях и изображениях. Вып. 7. Стихотворцы: Кольцов; Ломоносов; Суриков. СПб., 1910 (издание Училищного совета при Святейшем Синоде).
Савельев-Ростиславич 1845 – Славянский сборник Н. В. Савельева-Ростиславича. СПб., 1845.
Самойлович, Иванов – Кантата в честь М. В. Ломоносова: Слова К. А. Иванова; Музыка П. А. Самойловича. Б. м.; Б. г.
Самородок земли русской 2011 – Самородок земли русской: Библиогр. указатель / Волгогр. МУК «ЦСГБ»; Центр. гор. библиотека : Информ.-библиогр. отдел; [сост. : О. В. Петриченко, Л. С. Чаленко; ред. В. С. Гурьянова]. Волгоград, 2011.
Свердлов 2011 – Свердлов М. Б. М. В. Ломоносов и становление исторической науки в России. СПб., 2011.
Свердлов 2011а – Свердлов М. Б. Ломоносов и Петр Великий // История Петербурга. 2011. №5 (63). С. 3—8.
Сементковский 1894 – Сементковский Р. И. Родоначальник нашей патриотической литературы // Исторический вестник. 1894. Т. 57. С. 370—388.
Серман 1968 – Серман И. З. Поэтический стиль Ломоносова. М.; Л., 1968.
Серман 1983 – Серман Илья. Ломоносов и Буало // Cahiers du monde russe et soviétique. 1983. V. 24. №4. P. 471—482.
Сидорацкий [1900] – Сидорацкий [В. П.] Весь М. В. Ломоносов, или Полное собрание запрещенных стихотворений этого поэта / Издание под редакцией Государственного Преступника Сидорацкого; Издание В, для великороссов и для духовенства; Ed. philologique avec accents. Paris, [1900].
Сиповский 1911 – Сиповский В. В. Михайло Ломоносов: Жизнь и творчество. СПб., 1911.
Случевский – Случевский К. К. Соч. Т. 1—6. СПб., 1898.
Соболевский 1911 – Соболевский А. И. Ломоносов в истории русского языка: Речь, произнесенная в торжественном собрании Имп. академии наук 8 ноября 1911 года в память 200-летия со дня рождения М. В. Ломоносова. СПб., 1911.
Соловьев – Соловьев С. М. История России с древнейших времен / 4-е изд. Т. 1—29. М., 1866—1893.
Соснецкий 1870 – Соснецкий И. Е. История русской литературы: (Курс гимназический). М., 1870.
Спасский 1950 – Спасский Б. И. М. Ломоносов – основоположник русской физики // Успехи физических наук. 1950. Т. 42. Вып. 1. С. 3—40.
Сперанский 1912 – Сперанский М. Н. Московский университет XVIII столетия и Ломоносов. М., 1912.
Стеклов 1922 – Стеклов В. А. Михайло Васильевич Ломоносов. Берлин; Пб.; М., 1922.
Столетнее празднество в Воронеже 1865 – Столетнее празднество в Воронеже в память Михаила Васильевича Ломоносова // Филологические записки. 1865. Вып. 1. С. 5—34.
Страхов 1868 – Страхов Н. Н. Бедность нашей литературы: Критический и исторический очерк. СПб., 1868.
Страхов 1883 – Страхов Н. Н. Борьба с Западом в нашей литературе: Исторические и критические очерки. Кн. 1—3. СПб., 1883.
Стрекалов 1837 – Стрекалов Н. Очерк русской словесности XVIII столетия. М., 1837.
Сумароков – Сумароков А. П. Полн. собр. всех соч. в стихах и прозе / Собраны и изданы Николаем Новиковым: Ч. 1—10. М., 1781—1782.
Сумароков 1832 – Сумароков П. И. Обозрение царствования и свойств Екатерины Великия. Ч. 1—3. СПб., 1832.
Сухов 1989 – Сухов А. Д. Атеистические традиции в русской философии. М., 1989 (Новое в жизни, науке, технике: Подписная научно-популярная серия: Научный атеизм: 3/1989).
Тажузирина 2011 – Тажузирина З. А. М. В. Ломоносов о науке, религии и церкви: К 300-летию со дня рождения великого русского ученого Михаила Васильевича Ломоносова // Экономическая и философская газета. 2011. №44 (электронная версия: http://www.eifgaz.ru/tajurizina44-11.htm.
Тимковский 1874 – Тимковский И. Ф. Записки: Мое определение в службу: Сказание в трех частях: (Писано в 1850 году) // Русский архив. 1874. №6. Ст. 1377—1466.
Тихомиров 1982 – Тихомиров О. Н. Михайло Ломоносов. М., 1982.
Топоров 2003 – Топоров В. Н. Из истории русской литературы: Т. 2: Русская литература второй половины XVIII века: Исследования, материалы, публикации: М. Н. Муравьев: Введение в творческое наследие: Кн. 2. М., 2003.
Топоров 2003а – Топоров В. Н. Два «Размышления» Ломоносова в контексте русской поэзии XVIII века // Поэтика; Стихосложение; Лингвистика: К 50-летию научной деятельности И. И. Ковтуновой. М., 2003. С. 15—31.
Тубасов 1880 – Тубасов А. К. Религиозные воззрения Ломоносова // Христианское чтение. 1880. №9—10. С. 335—392.
Тургенев – Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. М., 1978 —.
Тургенев 1911 – Архив братьев Тургеневых: Вып. 1: Дневники и письма Николая Ивановича Тургенева за 1806—1811 года: Т. 1 / Под ред. и с примечаниями Е. И. Тарасова; Издание Отделения русского языка и словесности Имп. Академии наук. СПб., 1911.
Тютчев – Тютчев Ф. И. Полн. собр. соч. и писем: В 6 т. М., 2002—2004.
Федоров 1841 – Федоров Б. М. Жизнеописание Ломоносова // Труды Имп. Российской академии. Ч. 4. СПб., 1841. С. 53—73.
Феоктистов 1858 – Феоктистов Е. М. Годовщина Московского университета в Париже // Современная летопись
Фет 1893 – Фет А. А. Ранние годы моей жизни. М., 1893.
Филиппов, Волков 2014 – Филиппов К. А., Волков С. Св. Ломоносов и европейский научный дискурс XVIII века: Г. В. Лейбниц, Х. Вольф, И. К. Готтшед. СПб., 2014 (Санкт-Петербургский государственный университет: Филологический факультет: Научные доклады).
Филонов 1865 – Филонов А. Г. Ломоносов. СПб., 1865.
Фурман 1893 – Фурман П. Р. Соч.: [Вып.] 9: Сын рыбака Михаил Васильевич Ломоносов: Повесть. СПб., 1893 (Историческая библиотека).
Хвостов 1811 – Хвостов А. С. О стихотворстве // Чтение в Беседе любителей русского слова. 1811. Кн. 3. С. 3—30.
Хвостов 1825 – Хвостов Д. И. На сооружение памятника Ломоносову в Архангельске / 2-е издание. СПб., 1825.
Херасков 1933 – «Рассуждение о Российском стихотворстве»: Неизвестная статья М. М. Хераскова / Публикация П. Н. Беркова // Литературное наследство. Т. 9—10. М., 1933. С. 287—294.
Ходасевич – Ходасевич В. Ф. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996—1997.
Хомяков – Хомяков А. С. Полн. собр. соч. Т. 1—8. М., 1900.
Черевков 1930 – Черевков В. Г. Человек университет. М., 1930 (Читальня советской школы: 43).
Чернышевский – Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 15 т. М., 1939—1953.
Шаховской 1816 – Шаховской А. А. Ломоносов или Рекрут Стихотворец: Опера водевиль в трех действиях. СПб., 1816.
Шаховской 1842 – Шаховской А. А. Обзор русской драматической словесности // Репертуар русского и Пантеон всех европейских театров, на 1842 год. [Ч.] 2. СПб., 1842. С. 1—15 вт. паг.
Шевырев 1831 – Шевырев С. П. Послание к А. С. Пушкину // Денница, альманах на 1831 год, изданный М. Максимовичем. М., 1831. С. 107—114.
Шевырев 1838 – Шевырев С. П. Древняя школа поэтов римских: Комики: Плавт и Теренций: (Из истории римской поэзии) // Журнал Министерства народного просвещения. 1838. Ч. 19. [Отдел] 2: Науки. С.23—79.
Шевырев 1842 – Шевырев С. П. С. Взгляд на современное направление русской литературы: (Вместо предисловия ко второму году
Шевырев 1855 – Шевырев С. П. Обозрение столетнего существования Императорского Московского Университета: Речь в день его столетнего юбилея в торжественном собрании 12-го Января 1855 года // Историческая записка, речи, стихи и отчет Императорского Московского Университета, читанные в торжественном собрании, 12-го января 1855 года, по случаю его столетнего юбилея. М., 1855. С. 3—27 вт. паг.
Шишков – Шишков А. С. Собр. соч. и переводов. Ч. 1—16. СПб., 1818—1834.
Эренбург 1922 – Эренбург И. Г. Портреты русских поэтов. Берлин, 1922.
Язвицкий 1810 – Язвицкий Н. И. Рассуждение о словесности вообще. СПб., 1810.
Якимов 1833 – Якимов В. А. О духе, в коем развивалась российская литература со времени Ломоносова, и влиянии, какое имели на сие развитие литературы иностранные, рассуждение, писанное для получения степени Магистра Словесных наук. СПБ., 1833.
Balbi 1826 – Balbi Adrien. Introduction a L’Atlas Ethnographique du Globe <…>. T. 1. Paris, 1826.
Čiževskij 1960 – Čiževskij D. History of Russian Literature: From the Eleventh Century to the End of the Baroque. The Hague, 1960.
Desnoiresterres 1870 – Desnoiresterres Gustave. Voltaire et Frédéric. Paris, 1870.
Henriot 1927 – Henriot Emile. Voltaire et Frédéric II. [Paris, 1927].
Mervaud 1985 – Mervaud Christiane. Voltaire et Frédéric II: Une Dramaturgie des Lumières: 1736—1778. Oxford, 1985.
Peyrefitte 1992 – Peyrefitte Roger. Voltaire et Frédéric II. V. 1—2.. 1992.
Trubetzkoy 1956 – Trubetzkoy N. S. Die Russische Dichter des 18. und 19. Jahrhunderts. Abriss einer Entwicklungsgeschichte. Graz; Köln, 1956.
Usitalo 2002 – Usitalo Steven A. Lomonosov: Forging a Russian National Myth / A Thesis submitted to the Faculty of Graduate Studies and Research in partial fulfillment of the requirements of the degree of Doctor of Philosophy / Department of History: McGill University. Montreal, 2002.
Usitalo 2013 – Usitalo Steven A. The Invention of Mikhail Lomonosov: A Russian National Myth. Boston, 2013.
Yancey 1977 – Yancey John Vernon. Baroque Elements in the Poetry of M. V. Lomonosov: A Thesis submitted in partial fulfilment of the requirements for the degree of Doctor of Philosophy: The University of British Columbia, 1977.