Долгое время. Россия в мире. Очерки экономической истории

fb2

В работе “Долгое время” автор обосновывает стратегические направления экономической политики России, актуальные для периода написания книги. Фундаментом этого обоснования послужило исследование и обобщение мировой экономической истории от неолитической революции до наших дней. Оно позволило проследить истоки и условия зарождения в Европе такого исключительного явления как современный экономический рост, а также факторы, препятствующие переходу к этому типу роста и использованию его возможностей. Книга предназначена для широкого круга читателей, озабоченных судьбами нашей страны. Целевая аудитория книги – те, кто работает или будет работать в органах власти, вырабатывать и проводить в жизнь решения, от которых зависит развитие России в долгосрочной перспективе.

© Е. Т. Гайдар, наследники, 2005, 2015

© ООО “Издательство АСТ”, 2015 Издательство CORPUS ®

* * *

Введение

Первые наброски предлагаемой вниманию читателя работы я написал в начале августа 1991 года. Тогда для нас самой актуальной научной, да и жизненной, задачей было не столько понять, чем же был советский социалистический эксперимент на фоне долгосрочных тенденций социально-экономического развития в мире, сколько предугадать, с какими ключевыми проблемами столкнется Россия, стремясь к интеграции в мировую систему рыночных отношений.

Дальнейшее развитие событий – августовский путч, его провал, крах СССР и социалистической системы, трудное начало рыночных реформ – заставило меня надолго отложить работу над этой тематикой.

В свое время Ленин прервал работу над “Государством и революцией”, объяснив это тем, что интереснее делать революцию, чем писать о ней. Ничего интересного и романтического я в революциях не вижу. Мне ближе китайская мудрость: “Не дай вам Бог жить в эпоху перемен”. Но могу засвидетельствовать, что быть активным участником революционных событий и пытаться продолжать научные исследования проблем долгосрочного социально-экономического и политического развития непросто.

Последние 15 лет были для России временем бурных изменений социально-экономической и политической структуры. Рухнули Советский Союз с его тоталитарным политическим режимом и командной экономикой, вассальные режимы в Восточной Европе. Сформировались новые, независимые, государства, границы, установления.

Советский Союз 1989 года, Россия 1992 года и тем более Россия 2004 года – разные страны. В них по-разному организованы экономика, структура собственности, государственные и общественные институты. Крах социализма положил начало длительному периоду институциональной неустроенности, когда старые правила и установления уже не работали, а новые еще не работали и не могли работать: за ними не было традиции, привычности, общественного согласия. Наступило время слабых и неустойчивых правительств, ненадежных денег, дурно соблюдаемых законов – время, когда государство плохо справляется со своими обязанностями по обеспечению законности и порядка именно потому, что не может меняться синхронно с обществом; общество уже ушло туда, где еще нет государства. Такой период всегда тяжел для тех, кто его переживает.

Сейчас, когда я пишу эти строки, основные задачи собственно постсоциалистического перехода в экономике России решены. Рыночные институты, пусть несовершенные, сформированы. Трансформационная рецессия (см. гл. 9) позади. Экономика несколько лет устойчиво растет. Вызывающие тревогу социальные, экономические и политические проблемы остаются, но это уже другие проблемы.

Слабая судебная система, коррумпированный и неэффективный государственный аппарат, слабый банковский сектор лишь некоторые примеры. Но все это проблемы, которые в той или иной мере встречаются и в рыночных экономиках, никогда не переживавших деформаций, связанных с социалистическим экспериментом.

Важный результат тех перемен, которые произошли в последние годы, – возвращение России в современный мир. Это возвращение трудное и противоречивое, отнюдь не триумфальное и еще не вполне завершенное. Перед Первой мировой войной российская интеллектуальная и деловая элита уже была частью европоцентристского мира. В последующие десятилетия эти связи прервались или критически ослабли. “Большой террор”, изоляционизм, ксенофобия, шпиономания, жесткое ограничение личных контактов, информационного обмена надолго отделили нашу страну от мира. Но в последние годы мы в мир возвращаемся.

Именно потому, что Россия снова становится частью современного мира, необходимо понимать, как он устроен, как и почему он стал таким, каковы важнейшие тенденции, определяющие мировое развитие, какие над ним нависают проблемы и противоречия.

Перед нашей страной стоят серьезные долгосрочные стратегические проблемы, но важно знать и учитывать, что с похожими проблемами уже сталкивались другие страны, ушедшие вперед по уровню экономического развития.

В обществе, уставшем от перемен, революционных потрясений, политические элиты, пришедшие к власти и обеспечившие хотя бы относительную стабильность, хоть какой-то порядок, получают необычную в истории свободу маневра, даже выбора стратегического курса. Такой свободы никогда не имеют политики, действующие в периоды долгосрочной стабильности социально-экономических и политических институтов или, напротив, в дни бурных, революционных потрясений.

Постсоциалистический переходный период по своей природе исторически короткий. Формирующиеся институты, принимаемые решения, разумеется, могут оказывать долгосрочное влияние на развитие событий в экономике и обществе, но само время сжато, измеряется месяцами, годами, днями и никогда – поколениями.

В политике периода постреволюционной стабилизации заложено объективное противоречие. Оно состоит в том, что стратегические решения, от которых зависит траектория движения страны на поколения вперед, приходится принимать политическим лидерам, только что вышедшим из периода потрясений, смут и кризисов. Оперативный кругозор этих лидеров по необходимости сжат до месяцев, в лучшем случае до нескольких лет (до ближайших выборов), а серьезное обсуждение долгосрочных перспектив кажется непозволительной роскошью.

При выработке стратегии развития страны надо видеть стоящие перед ней проблемы, находить пути их решения. В середине 80‑х годов прошлого века в СССР десятки институтов в рамках работы над “Комплексной программой научно-технического прогресса” были заняты обсуждением перспектив развития страны на 15‑20‑летний период. Почти никто не занимался тем, что происходило сегодня и будет происходить в советской экономике, скажем, в ближайшие 3–9 месяцев. В годы переходного периода ситуация кардинально изменилась. Появилось много интересных материалов, посвященных текущей конъюнктуре, но мало работ, ориентированных на стратегические проблемы развития, долгосрочное прогнозирование[1]. Между тем важнейшие проблемы, которые придется решать в России на протяжении следующих десятилетий, – демографическая динамика, изменение возрастной структуры населения, устойчивость пенсионной системы, сдвиги в структуре производства и потребления, обусловленные выходом на постиндустриальную стадию развития, – имеют долгосрочный характер. Чтобы конструктивно обсуждать их, нужны длительная историческая ретроспектива, понимание логики долгосрочных изменений, проблем, порождаемых инерционностью институтов, созданных на более ранних стадиях развития.

Если мы хотим смотреть не назад, а вперед, выработать решения, позволяющие России в XXI в. взять реванш за неудачи XX в., занять достойное место в ряду свободных и преуспевающих государств, надо попытаться понять, в чем состоят уроки, которые можно извлечь из опыта мирового развития, представлять, в каком окружении нам предстоит вырабатывать и реализовывать собственную линию развития. Вот что побудило меня вновь через много лет вернуться к исследованию долгосрочных тенденций мирового социально-экономического развития, поиска места России в меняющемся мире.

Те проблемы, с которыми мы сталкиваемся сегодня или столкнемся в будущем, не случайный набор трудностей, связанных с постсоциалистическим переходом, а проявление долгосрочных тенденций. Они тесно связаны с адаптацией к процессу глобальной трансформации социально-экономических и политических структур, получившему название “современный экономический рост”, который начался в XIX в.

Выйдя из постсоциалистического переходного периода, Россия не оказалась в устойчивом стационарном состоянии. Она осталась частью глубокого и масштабного, до сих пор незавершенного и трудно прогнозируемого процесса изменений в организации жизни общества. Если не понять этого, можно сделать немало ошибок при выработке ключевых решений в области социально-экономической политики. Попытка ответить на некоторые вопросы, связанные с интеграцией России в происходящие в мире глобальные процессы, – цель данной книги.

Книга написана для тех, кто интересуется проблемами долгосрочного социально-экономического развития, выработки стратегии развития России в XXI в. Это не публицистика. От тех, кто захочет ее прочитать, требуется желание и умение анализировать большие массивы статистического материала. Однако я стремился сделать ее доступной для любого заинтересованного и образованного читателя, в том числе и для того, у кого нет профильного экономического и исторического образования.

Объем работ, посвященных тенденциям долгосрочного социально-экономического развития, безграничен. Как ни пытаешься расширить круг используемой литературы, он все равно остается неполным. Там, где это возможно, я цитирую либо наиболее известные, широко упоминаемые в научном сообществе работы, либо те, которые доступны читателю в русскоязычных изданиях.

Безбрежность проблематики заставляет максимально ограничивать круг обсуждаемых вопросов. В связи с этим в центре внимания автора книги все то, что связано со стержнем экономической политики – финансами, государственными доходами и расходами на разных стадиях экономического развития.

Эта работа была бы невозможна без статистической революции XX в., радикально увеличившей объем доступных нам знаний о долгосрочных тенденциях развития мира и отдельных стран.

Работы С. Кузнеца, М. Абрамовича, А. Мэддисона, Б. Митчелла, П. Байроша, Р. Голдсмита и многих других исследователей резко расширили возможности сравнительного анализа национальных траекторий развития[2]. Труды исследователей были дополнены системными усилиями ОЭСР, МВФ, Мирового банка, Европейского банка реконструкции и развития, ООН, входящих в ее структуры организаций по формированию длинных рядов статистических показателей, характеризующих социально-экономическую динамику. Не следует переоценивать качество исторической статистики. Чем глубже уходят в прошлое ряды данных, тем они менее надежны, включают все больше неочевидных допущений. Тем не менее тот объем знаний о социально-экономическом развитии, которым мы располагаем, позволяет по-новому посмотреть на тезис К. Маркса, сформулированный в середине XIX в., о том, что более развитые страны показывают менее развитым картину их собственного будущего. К середине 50‑х годов XX в. этот тезис был серьезно скомпрометирован. Доступные сегодня статистические материалы показывают: развитие идет сложнее, оно не носит линейного характера[3]. Тем не менее социально-экономические изменения взаимосвязаны и своеобразно, но повторяются в тех странах, которые следуют за лидерами современного экономического роста.

Опыт показал, что тенденции, характерные для развития стран-лидеров, могут радикально меняться. Их трудно прогнозировать. В нашем случае задача облегчается тем, что мы не ставим целью анализ эволюции социально-экономических структур в этих странах. Цель книги иная: на основе опыта развития лидирующих стран выявить ключевые проблемы, которые в ближайшие десятилетия предстоит решать странам догоняющего развития (в том числе России), отстающим от лидеров примерно на 1–3 поколения.

В условиях быстрых изменений индустриального и особенно постиндустриального глобального мира любые попытки прогнозировать детали производственной структуры на длительные сроки малоэффективны. Разумный исследователь не возьмется всерьез обсуждать перспективы целлюлозно-бумажной или полиграфической промышленности в России на несколько десятилетий вперед. Но глубокие сдвиги в социальной сфере, занятости, структуре валового внутреннего продукта, связанные с ними институциональные проблемы, с которыми стране придется рано или поздно столкнуться (если мы сумели остаться в орбите современного экономического роста), – все это можно и нужно рассматривать, опираясь и на анализ нынешних российских реалий, и на опыт стран-лидеров. Этот опыт важен для анализа перспективных проблем, с которыми сталкиваются менее развитые страны (см. гл. 1–3).

Предмет книги – попытка проанализировать этот круг вопросов, использовать накопленный в мире опыт для выработки стратегии следующего этапа реформ в России. Масштабы задачи заставили разбить изложение на два тома. Все, что связано с проблемами глобализации, местом России в мире, долгосрочными изменениями мировой денежной системы, регулированием валютного курса, открытием глобального рынка капитала, изменениями роли торговой и промышленной политики, – тема следующего тома.

Первый том состоит из четырех разных по проблематике и логике, но, на взгляд автора, взаимосвязанных разделов. Первый из них посвящен собственно феномену современного экономического роста, тому, в какой степени можно использовать опыт наиболее развитых стран для анализа стратегических перспектив России. В этом разделе невозможно было обойтись без обсуждения вопроса о том, как марксистские представления о долгосрочных тенденциях развития общества смотрятся на фоне опыта XX в.

Процесс изменения уровня жизни, структуры экономики, расселения, радикально трансформировавший организацию общественной жизни, возникает не из вакуума. В его основе – набор своеобразных институтов, необычных для предшествовавших ему долгосрочно устойчивых аграрных обществ. На рубеже XIX – XX вв. он получил название “капитализм” (кстати, смешение капитализма как набора установлений, открывающих дорогу быстрому экономическому росту, и самого этого роста – основа многих ошибок и недоразумений в литературе, посвященной анализу логики развертывания социально-экономических процессов).

Читателю может показаться странным, что в книге, посвященной долгосрочным тенденциям, связанным с современным экономическим ростом и стратегическими проблемами развития России, присутствует раздел, в котором рассматриваются проблемы функционирования аграрных обществ, а также формирования системы институтов, получившей название “капитализм”. Но, на мой взгляд, вне этого контекста невозможно понять специфику траектории развития России, стоящие перед ней ключевые проблемы долгосрочного развития. Поэтому второй раздел книги посвящен факторам, препятствующим ускорению темпов развития в условиях аграрных цивилизаций, тому, как специфические условия европейской эволюции позволили нейтрализовать их действие, открыть дорогу инновациям, сделать их массовое использование неизбежным.

Современный экономический рост приводит к взаимосвязанным социально-экономическим изменениям в странах, имевших на предшествующих стадиях развития различную цивилизационную историю. Это накладывает отпечаток на то, как национальные элиты и общества приспосабливаются к вызовам современного экономического роста.

Третий раздел книги посвящен специфике развития России: от аграрного общества до ранних этапов современного экономического роста и социалистического эксперимента, тем аномалиям, которые стали результатом использования модели развития, опирающейся на формирование командной экономики, проблемам постсоциалистического перехода.

Содержание трех первых разделов автор считает в своем роде расширенным введением к последнему – четвертому разделу книги и к обоим томам в целом. Он посвящен долгосрочным социально-экономическим проблемам, обозначившимся на стадиях высокоиндустриального и постиндустриального развития в странах – лидерах современного экономического роста: это изменение возрастной структуры населения, миграционные процессы, уровень государственной нагрузки на экономику, функционирование и эволюция систем социальной защиты, систем финансирования образования и здравоохранения, изменение способов комплектования вооруженных сил, поиск баланса между устойчивостью и гибкостью демократических институтов. Различные способы решения всех этих проблем накладываются на сегодняшние и будущие российские реалии.

На протяжении последних 15 лет мне пришлось активно участвовать в политическом процессе, в выработке ключевых решений по социально-экономической политике – от размораживания цен и введения конвертируемой валюты в России до проведения радикальной налоговой реформы 2000–2002 годов. Тем не менее предложенная вниманию читателя книга – не мемуары. Я постарался в максимальной степени уйти от дискуссии о том, что в России за эти годы было сделано правильно или неправильно. Много раз и говорил, и писал об этом. Но полностью избежать обсуждения подобной проблематики в главах, посвященных России (см. гл. 8–9), оказалось невозможно.

Эта книга написана не с позиции человека, проработавшего всю жизнь в исследовательском институте. Активное участие в политике, особенно на этапах кризисного развития, переломных моментов истории, когда меняются все социально-экономические и политические структуры, – занятие малоприятное, но оно дает одно преимущество: позволяет сформировать картину мира существенно иную, чем та, которая стоит перед глазами даже очень добросовестного и квалифицированного исследователя.

Личный опыт помогает понимать, что бывает, а чего не бывает в реальной жизни, как устроен процесс принятия принципиальных решений. Если бы у меня была в свое время возможность дописать ту давнюю, начатую в 1991 году, работу, абстрагируясь от этого опыта, сейчас перед читателем была бы совсем другая книга.

Менее всего хотелось бы, чтобы кто-то мог откликнуться на написанное известным афоризмом: “Вся эта теория годна лишь для дискуссии о ней”[4]. Специальная целевая аудитория книги – те, кто работает или рано либо поздно будет работать в органах власти, вырабатывать и проводить в жизнь решения, от которых зависит развитие России в долгосрочной перспективе. По своему опыту, по опыту своих друзей и коллег, работавших или работающих в правительствах (причем отнюдь не только в российских), хорошо знаю, как трудно в череде срочных проблем сохранить видение стратегической перспективы. Надеюсь, что соображения, сформулированные в этой работе, будут полезны тем, кому доведется в первые десятилетия XXI в. формировать стратегию национального развития нашей Родины.

Хочу поблагодарить М. Алексеева, Н. Бажова, Л. Васильева, С. Васильева, Э. Воробьева, М. Домбровского, В. Кудрова, Л. Лопатникова, В. Мау, В. Мельянцева, Б. Миронова, О. Лациса, Л. Радзиховского, С. Синельникова, В. Стародубровского, В. Цымбала, В. Ярошенко, Е. Ясина за то, что взяли на себя труд прочитать и прокомментировать рукопись или отдельные главы, дали ценные советы. Благодарю О. Лугового за неоценимую помощь в работе по сбору и анализу исторической статистики. Благодарю Е. Мозговую, Н. Зайцеву, Т. Лебедеву, Л. Мозговую за помощь в технической работе над книгой и И. Мазаева за помощь в подготовке картографического материала. Эта книга не была бы написана без терпения и помощи моей любимой жены Марии Стругацкой.

Разумеется, ответственность за возможные неточности и ошибки несет автор.

Раздел I

Современный экономический рост

Глава 1

Cовременный экономический рост

Выводы относительно экономического будущего представляются, однако, далеко не в столь мрачном свете, как это можно было бы заключить по современному состоянию России. Естественные природные богатства России, ее пространства, труд ее населения, быстрая исправимость культурным и духовным творчеством дефектов невежества и неорганизованности масс представляют такие реальные возможности, которые могут быстро восстановить наши производительные силы, поднять нашу экономику, а с ней постепенно и утраченную политическую мощь. Для этого нужна твердая экономическая политика, оперирующая реальными возможностями, а не социальными устремлениями, для этого с идеологических высот нужно спуститься в гущу жизни и брать ее такой, какова она есть в действительности, а не такой, какой желает ее видеть воображение. Для этого нужно дело, а не фраза и лозунги, хотя бы и очень высокого содержания.

В. И. Гриневецкий[5] Послевоенные перспективы русской промышленности

Если следить за современным миром по первым полосам серьезных газет, он кажется зыбким, постоянно меняющимся. Беспорядки в Ираке, взрывы в Израиле, столкновения в Чечне, напряженность в Кашмире. Если же смотреть за его развитием как бы отстраненно, оценивая происходящее хотя бы год за годом, он представляется устойчивым, даже статичным. Внимательный наблюдатель заметит колебания, связанные с экономическим циклом, обнаружит, что темпы роста мировой экономики изменяются в пределах 2–4 % в год, обратит внимание на плавающие котировки акций, политические катаклизмы в отдельных странах. Но жизнь подавляющего большинства людей – будь то в Мексике, Швеции, Японии или в США – меняется мало. Они, как правило, работают там, где работали два-три года назад, живут, где жили. У них примерно тот же достаток, тот же набор потребительских благ, те же обычаи и нормы поведения. Случаются, конечно, и радикальные изменения организации жизни в отдельных странах, их совокупностях – крушение существовавших режимов, революции, войны. Крупнейшим из таких изменений конца XX в. стал крах социализма в СССР и Восточной Европе. Но это скорее исключения, чем правило. Страны, которые два-три года назад были богаче других, так и остались богатыми, бедные – бедными. В большинстве случаев перемены не более заметны, чем при переходе от одного статичного кадра к другому, соседнему. Именно в таком “коротком” взгляде на мир кроется причина распространенных представлений о неизменности сложившегося в мире порядка, об “отставших навсегда” странах, о “золотом миллиарде”, который никого не пускает в свой круг. Но стоит начать отслеживать происходящее на планете не по годам, а по более крупным отрезкам времени, как картина меняется.

§ 1. Тысячелетия статичного состояния общества

Всего за два прошедших века, время жизни восьми-девяти поколений, в мире произошли беспрецедентные перемены. На их фоне трудно поверить, насколько устойчивыми, статичными были основные контуры общественной жизни на протяжении тысячелетий, последовавших за формированием первых аграрных цивилизаций в Междуречье и долине Нила и их постепенным распространением на Земле.

Уровень душевого валового внутреннего продукта в Риме начала новой эры, в Китае эпохи Хань[6], в Индии при Чандрагупте[7] принципиально не отличался от среднемировых показателей конца XVIII в.[8] (табл. 1.1).

Таблица 1.1. ВВП на душу населения в Китае на начало новой эры и в мире на 1820 год, международные доллары 1990 года[9]

Среднедушевой ВВП характеризует не только уровень производства и потребления, но и уклад жизни, занятость, соотношение городского и сельского населения[10]. Все это, как будет показано в гл. 4, практически не менялось на протяжении тысячелетий.

Кажется, что мир статичен, почти неподвижен, исторический процесс идет медленно, неторопливо[11]. Однако в этих неподвижных декорациях возникают и рушатся империи, зарождаются и распространяются мировые религии.

При этом мир отнюдь не единообразен. Особенности цивилизаций определяют разную организацию жизни аграрных обществ. Очевидные примеры: относительно малодетная семья, характерная для Западной Европы начала – середины 2‑го тысячелетия, или необычно широкое распространение грамотности в Японии эпохи сёгуната Токугава[12].

Истории известны случаи, когда экономическое развитие внезапно ускорялось, чуть ли не достигая темпов форсированного экономического роста, характерных для Европы XIX в. Наиболее часто упоминаемый пример: ускоренное развитие Китая эпохи Сун[13] в XI–XII вв., результаты которого произвели столь ошеломляющее впечатление на Марко Поло, выходца из самой развитой части Европы XIII в. Но этот “китайский рывок” носил временный характер. За подобными историческими эпизодами не следовали систематические перемены. Важнейшие черты экономической и социальной жизни на протяжении тысячелетий оставались стабильными, претерпевая лишь медленные, эволюционные изменения.

Время аграрных цивилизаций не было эпохой полного технологического застоя. Человечество обрело водяные и ветряные мельницы, хомут, тяжелый плуг, удобрения, трехпольную систему земледелия. Все эти новшества постепенно распространялись в мире. Шло накопление технологических знаний и навыков, которые становятся базой будущего экономического подъема. Однако по сравнению с двумя последними столетиями темпы инноваций были медленными. Применение новых технологий и инструментов растягивалось на многие поколения.

По мере углубления экономико-исторических изысканий специалисты постепенно сдвигают в глубь веков время, начиная с которого развитие Западной Европы, оставаясь неспешным по масштабам последних двух столетий, ускоряется по отношению к остальному миру. Еще 10–15 лет назад считалось, что ускорение началось на рубеже XV–XVI вв. В своей последней работе один из самых авторитетных экономических историков, А. Мэддисон, предлагает отодвинуть эту историческую веху до X–XI вв.[14].

Идет дискуссия о том, насколько Западная Европа конца XVIII в. опережала по своему развитию другие крупные аграрные цивилизации[15]. Низкая степень достоверности существующей исторической статистики не позволяет делать однозначные выводы. Однако несомненно, что к этому времени в самых развитых западноевропейских странах – Англии и Голландии – такие показатели, как душевой ВВП, грамотность, доля населения, занятого вне сельского хозяйства, доля городского населения, существенно превышали средний мировой уровень.

Как бы мы ни оценивали динамику западноевропейского развития в эту эпоху, люди, жившие тогда даже в самой динамичной стране, Англии, в своей повседневной жизни вряд ли замечали происходившие в ней перемены. Характерно, что в середине XVIII в. в экономических спорах мелькали оценки важнейших показателей английской экономики, сделанные В. Петти и Г. Кингом за полвека до этого, словно они были способны отразить новые реалии[16]. Подавляющая часть мирового населения жила в условиях стабильного, медленно меняющегося аграрного общества, там же производилась большая часть мирового ВВП. В начале XIX в. валовой внутренний продукт Индии и Китая – крупнейших аграрных цивилизаций двух предшествующих тысячелетий – более чем втрое превосходил ВВП Западной Европы.

§ 2. Современный экономический рост: понятие и основные черты

На рубеже XVIII–XIX вв. в Западной Европе начались масштабные социально-экономические перемены, особенно заметные в контрасте со стабильностью и устойчивостью предшествующих тысячелетий (см. карта 1). Этот процесс получил – по традиции, идущей от С. Кузнеца, – не слишком удачное, но укоренившееся название “современный экономический рост”[17]. Под современным экономическим ростом он понимал существенный, длительный и устойчивый рост производства валового общественного продукта (в расчете на душу населения) на фоне глубоких и быстрых изменений в жизни общества – материальных, социальных и духовных, которые и стимулировали повышение эффективности экономики[18]. “В ходе анализа, основанного на условных измерениях национального продукта и его компонентов: населения, рабочей силы и т. п., – пишет С. Кузнец, – родились шесть характеристик современного экономического роста. Первая, и наиболее очевидная, – это высокие темпы роста подушевого продукта и населения в развитых странах, многократно превосходящие соответствующие показатели в остальном мире. Вторая характеристика – темпы роста производительности труда, или выход продукции на единицу затрат. Даже когда к труду как основному производительному фактору мы добавляем другие факторы, опять-таки темпы роста оказываются многократно превосходящими соответствующие показатели, наблюдавшиеся в прошлом. Третья характеристика – высокие темпы структурной трансформации экономики. Важнейшие аспекты структурных изменений включают сдвиг от сельского хозяйства в пользу несельскохозяйственных профессий, а в недавнем прошлом – от промышленности в сторону сектора услуг; изменение в шкале производственных единиц и соответствующий сдвиг от частного предприятия в сторону общественной организации хозяйствующих компаний с соответствующими глубокими изменениями в профессиональном статусе труда. К этому можно прибавить сдвиги в некоторых других аспектах экономической структуры (в структуре потребления, в соответствующих пропорциях внутренних и внешних поставок и т. д.). Четвертая характеристика – это стремительные изменения в тесно взаимосвязанных и крайне важных структурах общества и его идеологии. На ум немедленно приходят урбанизация и секуляризация как компоненты того, что социологи определяют как процесс модернизации. Пятая характеристика: при возросших возможностях технологий, в частности в сфере транспорта и коммуникаций (как мирных, так и военного назначения), экономически развитые страны стремятся распространить свое влияние на весь остальной мир, таким образом делая его единым в том смысле, в каком это не было возможно ни в какую из предшествующих современной эпох. Шестая характеристика: распространение современного экономического роста, несмотря на его частные эффекты, проявляющиеся в общемировом масштабе, ограничено тем, что уровень экономического производства в странах, где проживает 3/4 мирового населения, по-прежнему не дотягивает до минимального уровня, который возможен при современных технологиях”[19].

Современный экономический рост разительно отличается от наблюдавшихся прежде эпизодических подъемов производства в аграрных обществах существенно более высокими темпами роста производства, которые значительно опережают увеличение численности населения, а также своей протяженностью во времени.

Сам С. Кузнец относил начало современного экономического роста к середине XVIII в.[20], его последователи – к 1820‑м годам XIX в., после наполеоновских войн в Европе[21]. Впрочем, расхождения не принципиальны. Важнее то, что на грани XVIII–XIX вв. сначала в самых развитых странах Европы, затем в Западной Европе в целом, а за ней и во все более расширяющемся круге государств мира начинаются радикальные изменения (табл. 1.2).

Современный экономический рост начинается в Англии, распространяется на Бельгию, Голландию, Францию, немецкие княжества района Рейна, протестантские кантоны Швейцарии, Каталонию, Богемию, а в 1830‑х годах – на Австрию и Соединенные Штаты. В странах Скандинавии он начинается в середине XIX в., в России – в 80‑х годах XIX в.[22]. Карты хорошо иллюстрируют процесс современного экономического роста в мире (см. вкладку: карты 1, 2).

В первые десятилетия XIX в. вызов радикально меняющейся и усиливающейся Англии, а затем и всей Западной Европы, необходимость для каждой страны адаптировать свою национальную стратегию к этому вызову становятся важнейшим фактором в мировом развитии.

Таблица 1.2. Среднегодовые темпы роста ВВП[23] в Западной Европе и в мире в целом с 1000 по 1998 год по периодам, %

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 262.

Характерная черта современного экономического роста – появление новых технологий, использующих последние достижения науки. Именно это становится важнейшим механизмом долгосрочного ускорения экономического роста, базой глубоких структурных изменений сначала в Западной Европе, а затем и в мире. Средние темпы роста производительности труда в странах, входящих сегодня в ОЭСР, в период между 1820 и 1913 годами примерно в 7 раз выше, чем в предшествующее столетие. За тот же период душевой ВВП в них увеличился более чем втрое, доля занятых в сельском хозяйстве сократилась на 2/3. Объем мировой торговли вырос в 30 раз. Сформировались глобальная экономика и глобальная финансовая система[24].

Долгое время анализ современного экономического роста осложнялся его смешением с капитализмом[25] – специфической формой организации производственных и общественных отношений, которые сложились в Западной Европе в XVI–XVIII вв.[26].

Дать определение термина “капитализм” сегодня труднее, чем в конце XIX – начале XX в., когда он получил широкое распространение. Слишком много радикальных изменений в структуре социально-экономических отношений, описываемых этим словом, произошло за последнее столетие. Но термин укоренился, уйти от его использования невозможно. Автор понимает под ним примерно то же, что и те, кто использовал его в XIX в., – специфический набор характерных для Северо-Западной Европы, затем для Западной Европы институтов, предполагающих определенную, гарантированную законом и традицией частную собственность, широкое распространение производства, ориентированного на рынок, конкуренцию, определенную, не оставляющую власти возможности произвольных решений налоговую систему[27]. Многие черты социально-экономической структуры и организации общества на протяжении последних двух веков менялись. Но этот набор институциональных установлений, сформировавшихся сначала в городах‑государствах Италии, получивший распространение в городах‑государствах Северной Европы, затем в Нидерландах, в Англии, далее в Западной Европе и потом по миру, в его фундаментальных чертах остался неизменным[28].

§ 3. Структурные изменения в обществе

Капиталистические институты проложили дорогу глубоким структурным изменениям в обществе, которые связаны с современным экономическим ростом[29]. Как это происходило – тема следующих глав. Но в странах – лидерах современного экономического роста[30] предпосылки к нему формируются на несколько поколений раньше, до того, как темпы экономического развития радикально ускоряются, а социальная структура общества претерпевает серьезные изменения. Для аграрных обществ характерны низкие нормы сбережений. Уровень доходов большей части населения не оставляет места для накопления средств и инвестиций. Как правило, доля инвестиций в ВВП не превышает 5 %. У. Ростоу считал важнейшей предпосылкой индустриализации, или, по его терминологии, скачка, повышение доли инвестиций в ВВП с величины меньше 5 % до 10 %[31]. Последующие экономико-исторические исследования подтверждают этот вывод. Однако в Англии XVIII–XIX вв. такое повышение доли инвестиций в ВВП растянулось на срок значительно больший, чем представлялось У. Ростоу[32]. Независимо от времени, которое потребовалось для повышения нормы накопления, в индустриальных обществах она существенно выше, чем в аграрных.

В странах – лидерах современного экономического роста меняется демографическая картина. Происходит снижение смертности. Продолжительность жизни, стабильная на протяжении тысячелетий (за исключением периодов войн и великих эпидемий), увеличивается: в Англии – с 40 лет в начале XIX в. до 46 лет в 1900‑м, 69,2 года в 1950‑м и 77 лет в 2000 году соответственно. В странах, где современный экономический рост начался позже, продолжительность жизни увеличивается быстрее. Важнейшим фактором роста средней продолжительности жизни становится снижение младенческой смертности, свидетельствующее о прогрессе в здравоохранении (табл. 1.3, карты 4, 5). На этом фоне радикально ускоряются темпы роста мирового населения (табл. 1.4).

В аграрных обществах подобное (хотя и не столь резкое) ускорение роста народонаселения прерывалось масштабными катастрофами. Наиболее характерный пример – великая эпидемия чумы середины XIV в. в Западной Европе (табл. 1.5).

С началом современного экономического роста в Западной Европе угроза демографических катастроф, вызванных голодом и эпидемиями, отступает. Резкое ускорение роста мирового населения идет на фоне беспрецедентного повышения душевого производства и потребления (табл. 1.6).

Радикальные изменения происходят и в занятости. Как уже говорилось, еще в начале XIX в. подавляющая часть мирового населения (85–90 %) была занята в сельском хозяйстве. К концу XX в. – уже меньше половины. В странах – лидерах современного экономического роста перемены еще резче. В большинстве стран Западной Европы доля работающих в сельскохозяйственном производстве сократилась к концу XX в. до 3–4 %.

До середины XX в. быстро росла доля занятых в промышленности. Именно поэтому в конце XIX – первой половине XX в. современный экономический рост было принято отождествлять с индустриализацией. С середины XX в. тенденция меняется. Наиболее развитые страны вступают в постиндустриальную стадию развития[36]. На фоне продолжающегося снижения числа работающих в сельском хозяйстве в наиболее развитых странах доля занятых в промышленности начинает быстро сокращаться, динамично растет численность работников в сфере услуг (табл. 1.7).

Таблица 1.3. Динамика младенческой смертности, число смертей на 1000 детей в возрасте до 1 года[33]

Источник: 1 Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

2 M i tc h e l l B. R. International Historical Statistics. Africa, Asia & Oceania 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

3 UNPD Database (www.un.org/Depts/unsd/).

Таблица 1.4. Среднегодовые темпы прироста численности населения[34], %

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 242.

Таблица 1.5. Численность населения в Западной Европе в период с 1000 по 1500 год, млн человек

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 32.

Таблица 1.6. Душевой ВВП на душу населения в мире и в Западной Европе, долл.[35]

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 264.

Таблица 1.7. Структура занятости в главных секторах экономики, %

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995. P. 39; World Development Indicators 2003, World Bank; United Nations Common Database (www.un.org/Depts/unsd/); Россия в цифрах 2003. Краткий статистический сборник. М.: Госкомстат России, 2003.

Перемены в занятости неразрывно связаны с изменением структуры расселения. В аграрном обществе доминировала деревня, городов было немного. Такое расселение уходит в прошлое, городской образ жизни становится преобладающим (табл. 1.8). Причем в большинстве стран мира этот переход происходит буквально на наших глазах (см. карту 3). Прогноз ООН говорит о том, что к 2025 году на планете практически не останется государств с долей городского населения ниже 25 %, а среднемировой уровень уже далеко шагнет за 50 %-й рубеж. Еще полвека назад в городах жило менее трети населения мира.

Таблица 1.8. Доля городского населения, %

Источник: 1 Bairoch P. Cities and Economic Development: From the Dawn of History to the Present. Chicago: The University of Chicago Press, 1988.

2 United Nations Common Database (www.un.org/Depts/unsd/).

3 Engerman S. L., Gallman R. E. The Cambridge Economic History of the United States. Vol. II. Cambridge: Cambridge University Press, 2000.

Одно из проявлений непредсказуемости современного экономического роста – поворот вспять у некоторых стран-лидеров тенденции к урбанизации, важнейшей его черты на протяжении XIX – первой половины XX в. С середины 1960‑х годов в наиболее развитых странах проявляется тенденция к дезурбанизации, сокращению доли населения, проживающего в крупных городах[37].

В аграрных обществах подавляющая часть населения неграмотна. С современным экономическим ростом не только широко распространяется грамотность – сначала в Западной Европе, а потом и в других частях мира, – но и быстро увеличивается продолжительность обучения (табл. 1.9). Речь идет о массовом среднем (школьном) образовании, расширении доли тех, кто обучается в высшей школе. (Подробнее об этом см. ниже, в гл. 13.)

Вслед за переменами в занятости и расселении людей трансформируются нормы демографического поведения, структура семьи. В аграрных обществах работа женщин вне домашнего или крестьянского хозяйства была редкостью. В XIX в. и особенно в XX в. она получает массовое распространение. К концу XX в. примерно половину рабочей силы в развитых странах – лидерах современного экономического роста составляли женщины. Сокращается рождаемость. В XVIII в. на одну женщину в Западной Европе приходилось примерно 5 рождений (в России в конце XIX в. – 7,1), к концу 2‑го тысячелетия этот показатель опускается в Западной Европе ниже уровня, обеспечивающего простое воспроизводство населения. После демографического взрыва и быстрого увеличения европейского населения на ранних этапах современного экономического роста темпы роста населения резко замедляются. В некоторых странах-лидерах численность коренных жителей начинает сокращаться.

Таблица 1.9. Средняя продолжительность обучения, количество лет

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; World Bank Database (http://devdata.worldbank.org/edstats); UNESCO database (www.unesco.org); Maddison A. Chinese Economic Performance in the Long Run. P.: OECD, 1998.

Для аграрных стран характерны государственные изъятия в пределах 10 % ВВП. Случалось, что правители пытались увеличить налоговое бремя сверх этого предела. Как правило, такие попытки приводили к подрыву налоговой базы, бегству крестьян с земли, распространению бандитизма, крестьянским восстаниям. (Подробнее см. ниже, в гл. 4 и 11.) Современный экономический рост, повысивший уровень жизни и технологические возможности государства, позволяет радикально увеличить государственную нагрузку на экономику. Налоговые изъятия в странах – лидерах современного экономического роста достигают 30–50 % ВВП. Раньше не менее половины государственных расходов составляли затраты на военные нужды. На протяжении последних двух веков их доля падает. Как правило (если исключить периоды мировых войн), в бюджетах расширенного правительства развитых стран они не превышают 5–10 %. Доля государственных расходов на социальные нужды (пенсионная система, образование, здравоохранение, пособия по безработице и т. д.) растет.

В начале XIX в. роль международной торговли в мировой экономике была ограниченной, ее объем не превышал 1 % суммарного ВВП стран мира. Международные рынки капитала существовали, они охватывали наиболее развитые страны Западной Европы, но их влияние на мировую экономику оставалось ничтожным.

На протяжении последних двух веков мировая торговля по темпам роста опережала мировой ВВП, а ее доля в нем к 2000 году составила 26 %[38] (табл. 1.10). Подавляющая часть мирового ВВП производится сегодня в странах, интегрированных в глобальный рынок капитала.

Таблица 1.10. Годовые (средние за период) темпы роста мировой торговли и мирового ВВП, %

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001 (с 1870 по 1998 год); World Development Indicators 2003, World Bank (за 1999, 2000 годы).

Параллельно изменениям в производстве, расселении, уровне жизни, образовании, организации семейной жизни трансформируются политические институты. К началу XIX в. доминирующий тип политической организации – традиционная монархия. Лишь в редких случаях, в основном в странах, где формировались предпосылки современного экономического роста, конституционная монархия дополнена институтами, представляющими интересы граждан[39]. В начале XXI в. развитые страны в подавляющем большинстве – демократии, в основе политического устройства которых лежит всеобщее избирательное право.

Сами изменения, вызванные современным экономическим ростом, предъявляют новые требования к социально-экономическим и политическим институтам. Если для аграрного общества, в котором организация экономики и уклад жизни не изменялись тысячелетиями, важнее всего было поддерживать стабильность, сохранять традиции, то для периода современного экономического роста главное – институциональная гибкость, способность генерировать и использовать инновации, позволяющие адаптироваться к условиям быстро меняющегося мира.

§ 4. Национальные траектории современного экономического роста

Начавшись в Англии, распространившись затем на Соединенные Штаты Америки, континентальную Западную Европу, другие части мира, современный экономический рост оказывает влияние на все государства. Они столкнулись с усилением экономической, финансовой и военной мощи стран, где процесс индустриализации начался. Элиты стран, отстававших в развитии, знали о возможности заимствования накопленных странами-лидерами знаний и производственных навыков. Для адаптации к изменившемуся миру необходимо было вырабатывать национальные стратегии. Там, где культурные традиции и институциональная история аграрных обществ были близки к сформировавшимся в Англии, США, Франции, Германии, социально-экономическое развитие пошло по траектории, во многом повторяющей английскую, но, как правило, с более активным использованием протекционистских мер, с заметным вмешательством государства в экономическое развитие. Страны, где в условиях аграрного общества традиции существенно отличались от европейских, адаптировались к реалиям современного экономического роста с большим трудом.

Яркий пример – Китай, на протяжении двух тысячелетий занимавший 1–2‑е места на планете по масштабам экономической деятельности. Этой стране с ее приверженностью традициям и стабильности, самодостаточной культурой и убежденностью в своем центральном месте в мире потребовалось полтора века, чтобы приспособиться к вызовам изменившейся реальности, запустить механизмы современного экономического роста. Произошло это лишь после десятилетий смут и гражданских войн, унесших десятки миллионов жизней. Сейчас внимание политиков и экономистов приковано к высоким темпам развития Китая последней четверти XX в. Но не надо забывать, что и сегодня доля Китая в мировом ВВП почти втрое ниже, чем была в 1820 году.

При всех различиях, унаследованных от традиционного аграрного общества, страны, сумевшие создать предпосылки ускоренного экономического развития, демонстрируют схожие изменения важнейших параметров, определяющих социально-экономическую структуру общества. Зная один из них – размер душевого ВВП, – можно с высокой вероятностью определить структуру занятости, особенности расселения, уровень грамотности, среднюю длительность обучения, государственную нагрузку на экономику и даже характер политического режима.

Взаимосвязь подобных показателей не жесткая. Есть демократии, которые сложились на необычно ранних стадиях развития общества, например Индия. Существуют государства, где высокий уровень душевого ВВП объясняется богатством природных ресурсов; они, как правило, по показателям социального развития отстают от других государств с аналогичным уровнем душевого ВВП. Цивилизационные установки, унаследованные от аграрных обществ, темпы снижения рождаемости влияют на характеристики демографического перехода. Тем не менее взаимосвязи между важнейшими социально-экономическими параметрами на различных стадиях современного экономического роста дают исследователям, изучающим долгосрочные проблемы социально-экономического развития, ценные инструменты анализа.

§ 5. Эволюция России на фоне мирового развития двух последних столетий

В XIX в., с началом современного экономического роста в Западной Европе, Россия стала отставать в экономической, финансовой и военной мощи от ведущих европейских держав. Поражение в Крымской войне, обнажившее это отставание, поставило российскую элиту перед необходимостью приступить к созданию новой национальной модели развития. Специфика российской национальной стратегии в условиях современного экономического роста – тема гл. 8 настоящей книги. Здесь отметим лишь очевидное ускорение развития страны в начале 80‑х годов XIX в. Именно к этому времени такой проницательный исследователь экономической истории, как А. Гершенкрон, относит начало индустриализации (современного экономического роста – в терминах С. Кузнеца) в России[40].

Рассматривая эволюцию российской экономики на фоне мирового развития последних двух столетий, можно убедиться, что российский душевой ВВП в 1820 году был близок к средним мировым показателям и (с поправкой на точность расчетов) оставался примерно на среднемировом уровне и в 1913, и в 2001 году (рис. 1.1).

Время от времени российский душевой ВВП отклонялся от среднемирового, но эти отклонения были невелики. Дистанция, отделяющая Россию от стран – лидеров мирового экономического развития (в XIX в. – от Англии, в XX в. – от США), в течение этих двух столетий колебалась, но в достаточно узком интервале (табл. 1.11)[41].

Сохраняющаяся многие десятилетия близость российских показателей к среднемировым достойна особого внимания, если учесть, что на протяжении последних двух веков как в мировом экономическом развитии, так и особенно в России (СССР) происходили беспрецедентные перемены и потрясения.

Таблица 1.11. Динамика текущего соотношения ВВП на душу населения России и душевого ВВП страны – лидера экономического роста

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995 (данные с 1820 по 1950 год); United Nations Common Database (www.un.org/Depts/unsd/) (данные за 1990–2001 годы); Вопрос о соотношении душевого ВВП в СССР и Соединенных Штатах из-за различия экономических структур (см. ниже, гл. 9) был предметом долгих дебатов. Всемирный банк в 1980 году оценивал душевой ВВП СССР на уровне 37 % душевого ВВП США (см.: Ослунд А. Строительство капитализма: Рыночная трансформация стран бывшего советского блока / Под ред. И. М. Осадчей. М.: Логос, 2003. С. 72).

Рисунок 1.1. Отношение душевого ВВП России к мировому в 1820–2001 годах

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millenial Perspective. P.: OECD, 2001 (за 1820 и 1913 годы); Расчеты ИЭПП на основе данных: Maddison A. The World Economy (за 2001 год). Реконструкция данных Всемирного банка на период до 1950 года дает сходные результаты в пределах точности расчетов. Большинство исследователей относит начало современного экономического роста в Западной Европе именно к 1820‑м годам XIX в., 1913 год – высшая точка развития Российской империи, 2001 год – последний, за который есть надежные данные.

Современный экономический рост – процесс незавершенный, он продолжается; для него характерны быстрые смены доминирующих тенденций. Вот почему сложно использовать выявленные закономерности для прогнозирования развития событий в странах-лидерах, находящихся в авангарде экономического прогресса. Страны, начавшие современный экономический рост в первые десятилетия XIX в., и те государства, где связанные с ним изменения произошли позже, находятся в разном положении[42]. Опыт первых (лидеров) позволяет вторым (странам догоняющего развития) предвидеть проблемы и тенденции, с которыми они столкнутся в будущем.

Одни исследователи полагают, что процесс глобализации будет развиваться и дальше, другие убеждены в обратном: мир стоит на пороге деглобализации. И те и другие оперируют убедительными доказательствами. Точно определить, какая из сторон в этом споре права, невозможно. Но как бы то ни было, можно уверенно утверждать, что России в следующие 50 лет предстоит столкнуться с проблемами, которые страны – лидеры современного экономического роста решали на протяжении второй половины XX в., на стадии исторического развития, ныне носящей название постиндустриальной.

Сравнив сегодняшние душевые ВВП России и стран – лидеров экономического роста, можно оценить разделяющую нас дистанцию (табл. 1.12).

Таблица 1.12. Время достижения странами – лидерами современного экономического роста уровня ВВП на душу населения России 2001 года

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Расчеты ИЭПП на основе данных из: World Development Report, World Bank, 2003.

Точность оценки душевого ВВП, рассчитанного с учетом паритетов покупательной способности, ограниченна. Сопоставлять полученные результаты следует с большой осторожностью. Однако данные табл. 1.12 свидетельствуют о том, что Россию от стран-лидеров отделяет сегодня дистанция в 40–60 лет[43]. Географию этих лагов можно увидеть на карте 6. Наибольшая дистанция (60 лет и более) отделяет нашу страну от Великобритании и стран переселенческого капитализма (США, Канада, Австралия). Далее следуют континентальная Западная Европа (Германия, Франция) и некоторые страны – экспортеры нефти (около 50 лет), затем – страны Южной Европы (около 30 лет). И наиболее близкими к российским оказываются показатели ВВП на душу населения стран Восточной Европы, Латинской Америки и быстро развивающихся стран Юго-Восточной Азии.

Сравним длительную эволюцию ВВП России и двух стран континентальной Европы. Франция и Германия наилучшим образом подходят для сравнительной оценки, поскольку они, как и Россия, дважды за прошедшее столетие стали аренами мировых войн, которые оказали негативное влияние на развитие всех трех стран. Приведенные данные (табл. 1.13–1.16) показывают, что отставание России от Германии и Франции по душевому ВВП было достаточно стабильным на протяжении примерно полутора веков.

Таблица 1.13. Оценка отставания России по уровню душевого ВВП[44] от Германии и Франции, годы

Таблица 1.14. Доля городского населения в Германии, Франции и России на сходных уровнях экономического развития, %

Источник: Bairoch P. Cities and Economic Development: From the Dawn of History to the Present. Chicago: The University of Chicago Press, 1988 (1800–1900 годы); UNPD Database, http://esa.un.org/unpp (1950–2000 годы).

Таблица 1.15. Доля занятых в сельском хозяйстве в Германии, Франции и России на сходных уровнях экономического развития, %[45]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Таблица 1.16. Доля занятых в промышленности в Германии, Франции и России, на сходных уровнях экономического развития, %[46]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Структурные изменения занятости в сельском хозяйстве и промышленности обнаруживают схожие тенденции. Более быстрое сокращение доли занятых в аграрном секторе России связано со специфическими чертами социалистической модели индустриализации: масштабное перераспределение ресурсов из села для финансирования капиталовложений в промышленность создало в СССР мощные стимулы к бегству крестьян в город. Рисунок 1.2 наглядно демонстрирует необычно высокие темпы урбанизации при социализме.

Рисунок 1.2. Рост доли городского населения во второй половине XX в. и прогноз ООН до 2030 года, %

Источник: UNPD World Urbanization Prospects: The 2001 Revision.

По некоторым показателям отставание России от стран – лидеров современного экономического роста было больше. Так, по числу учащихся на 1000 человек Россия лишь в 1930 году достигла уровня, характерного для Германии 1840 года, Франции 1860 года[47].

Мы прослеживаем траектории, по которым развивались страны на протяжении полутора веков – в эпоху глубоких социально-экономических изменений. Для России на этот период выпали две революции (1917–1921 годов и начала 90‑х годов)[48], крах двух империй, две мировые и одна гражданская войны, крупнейший в мировой истории социально-экономический эксперимент, который назывался социализмом, и его провал. Как справедливо замечает В. Мельянцев, процесс современного роста не линеен, флуктуации – весьма важный и необходимый элемент саморазвития и функционирования открытых, неравновесных биосоциальных систем[49]. И все же разрыв в уровне развития между Россией и крупнейшими странами континентальной Европы оставался стабильным и, повторим, составлял примерно два поколения (40–50 лет). Начав современный экономический рост в 80‑х годах XIX в. – на два поколения позже Западной Европы, – Россия почти полтора столетия удерживает сложившуюся дистанцию[50]. Из этого мог бы следовать вывод, что пятидесятилетний лаг задан. Однако история знает примеры успешного догоняющего роста, например, как отмечалось чуть выше, Японии. Для оценки долгосрочных перспектив России полезно анализировать социально-экономические процессы последнего полувека в странах – лидерах экономического роста и условия для ускорения ее экономического роста.

У. Истерли продемонстрировал уязвимость существующих моделей, которые объясняют различия в темпах экономического развития национальных экономик[51]. Есть базовые факторы, влияющие, как принято считать, на динамику роста: это доля инвестиций в ВВП, расходы на образование, открытость экономики и т. д. Но всегда найдутся страны, где эти факторы действовали, а роста не было. У. Истерли ввел в научный обиход не очень точное, но любопытное понятие: способность национальных институтов обеспечивать современный экономический рост[52]. Основываясь на реалиях российского развития последних полутора веков, можно утверждать: российские социально-экономические институты демонстрировали способность поддерживать экономический рост на среднемировом уровне.

Допустим, что существовавшая на протяжении полутора веков дистанция сохранится и дальше. Тогда через 50 лет уровень, и стиль жизни, и структура занятости, и инфраструктура будут в России примерно такими же, как сегодня во Франции или Германии. Это предполагает годовой рост российского душевого ВВП около 2 % – такими же темпами или несколько более высокими развивалась мировая экономика на протяжении последнего века. Однако если российская экономика в течение ближайших десятилетий будет развиваться так же, как в 1999–2004 годах, отставание от лидеров сократится до одного поколения.

Оценка расстояния, отделяющего Россию от стран-лидеров, нужна отнюдь не для привычных манипуляций цифрами роста и прогнозов на их основе. Она позволяет представить, чем наше развитие отличалось в прошлом и, по-видимому, будет отличаться в будущем от развития стран-лидеров, с какими структурными проблемами мы неизбежно столкнемся на следующих этапах экономического роста.

Сохранение на протяжении полутора веков практически неизменной дистанции между Россией и странами – лидерами современного экономического роста по важнейшим показателям социально-экономического развития на фоне крупномасштабных изменений в мире, мировых войн, революций, социальных катастроф отнюдь не гарантирует эту неизменность в будущем. Трудно поручиться, что Россия 2050 года по основным социально-экономическим характеристикам, душевому ВВП, потреблению важнейших товаров и услуг, занятости, продолжительности жизни и т. д. будет близка к Германии и Франции 2000 года. Но трудно утверждать и обратное. Мы говорили о реальной возможности сократить отставание до 25 лет, до одного поколения. Но нельзя исключить и другое. Российское общество может не справиться с важнейшей задачей – выработать оптимальную стратегию своего развития в постиндустриальную эпоху. Российская элита может втянуться в опасные эксперименты. Тогда отставание от лидеров возрастет. Если наше общество проявит политическую волю и муд рость, извлечет уроки из ошибок, допущенных более развитыми странами, дистанция сократится. Глобальное экономическое развитие, на фоне которого нашей стране придется вырабатывать собственную национальную стратегию, не детерминировано, его будущая траектория не очевидна.

Важно понимать: если России удастся обеспечить устойчивое социально-экономическое развитие, то на протяжении следующего полувека в стране будут идти процессы, пусть не полностью идентичные тем, что были характерны для стран – лидеров современного экономического роста во второй половине XX в., но сходные с ними. И встающие перед страной проблемы лучше решать не тогда, когда они обострятся до предела, а заблаговременно, имея свободу маневра и необходимые ресурсы.

В XX в. весь мир имел возможность учиться на ошибках России. Крах социалистического эксперимента в нашей стране стал важнейшей прививкой против попыток его повторения. Пора подумать о том, как в XXI в. научиться извлекать уроки из ошибок других.

Все сказанное о значении опыта стран-лидеров для анализа долгосрочных перспектив развития России может показаться тривиальным. И на рубеже XIX и XX вв. стратегические проблемы России рассматривали сквозь призму опыта наиболее развитых стран. К этому опыту апеллировали, сопоставляли с ним российские реалии. В докладной записке царю Николаю II С. Витте сравнивает Россию с развитыми странами Запада по показателям структуры производства и потребления, формулирует меры, которые необходимы, чтобы преодолеть отставание от стран-лидеров[53]. В. Гриневецкий в работе, оказавшей большое влияние на авторов плана ГОЭЛРО, основывает свое видение стратегических проблем развития страны на сравнении топливных балансов России и наиболее развитых государств[54]. М. Туган-Барановский рассматривает перспективы развития земельных отношений в России на базе анализа последних тенденций, характерных для землевладения Франции и Германии[55]. П. Струве, проанализировав опыт развитых стран, приходит к выводу, что капитализм в России – единственная возможность для подъема производительных сил страны, считает его могущественным фактором культурного прогресса, фактором, не только разрушающим прошлое, но и созидающим[56]. И те авторы, которые не считали себя ортодоксальными марксистами, оставались в то время под сильным влиянием марксизма с характерными для него представлениями о “железных законах истории”, о том, что более развитые страны демонстрируют отстающим картину их будущего.

Опыт XX в. показал, как осторожно надо обходиться с “железными законами истории”, как далеки от действительности бывают прогнозы, которые базируются на, казалось бы, несомненном историческом опыте и характерных для стран-лидеров тенденциях. Именно это в 50‑х годах XX в. послужило поводом для энергичной атаки на саму возможность изучить и выявить исторические закономерности, предпринятой самыми авторитетными мыслителями-либералами того времени – К. Поппером, Ф. Хайеком, И. Берлиным[57].

Поэтому, прежде чем дальше анализировать перспективы развития России на основе опыта и проблем, выявившихся в странах-лидерах на протяжении последнего полувека, необходимо обсудить, возможно ли вообще изучать закономерности социально-экономического развития и строить на их основе хотя бы сценарные прогнозы. А для этого стоит проанализировать судьбу учения К. Маркса о законах истории и постараться выяснить, что дал опыт XX в. для понимания закономерностей развития человеческого общества.

Глава 2

Экономический детерминизм и опыт XX века[58]

Маркс фактически создал новую экуменическую организацию, некую антицерковь с полным концептуальным аппаратом, способным, по крайней мере в теории, дать ответы на все возникающие вопросы – общие и частные, исторические и натуралистические, моральные и эстетические.

Исайя Берлин[59]

Пожалуй, никто из мыслителей, занимавшихся проблемами общественного развития, не оказал такого влияния на исторические процессы в мире последних полутора веков, как К. Маркс. И сегодня в научной литературе на него ссылаются в 5–10 раз чаще, чем на самого цитируемого либерального экономиста в истории – А. Смита. С тиражами сочинений К. Маркса, его последователей сопоставимы разве что тиражи Библии.

На протяжении почти века марксизм был в России господствующей идеологией, используемой для осмысления развития страны и мира[60]. Он продолжает влиять на общественное сознание и сегодня. В подавляющем большинстве советские люди не имели доступа к иному социальному образованию, кроме вульгаризированного марксистского. Одна из главных его догм состояла в том, что крах капитализма и торжество социализма неизбежны. Двадцатый век показал ее ошибочность. В нынешней России общественное сознание потеряло точку опоры. При обсуждении происходящего в мире доминируют малосистемные апелляции к немарксистским социальным теориям, перемешанные с набором клише из исторического материализма и политэкономии Маркса.

Главное в марксизме – метод исторического анализа, представление о производительных силах как о важнейшем факторе, который по мере общественного развития модифицирует структуру производственных отношений и само общество. Вот несколько краеугольных камней марксистской теории: производственные отношения, в свою очередь, могут оказать влияние на развитие производительных сил; более развитая страна показывает менее развитой картину ее будущего; общественные формации закономерно сменяют друг друга; революции необходимы и неизбежны при смене общественных формаций; классовая борьба – важнейшая составляющая общественной жизни и процесса общественных изменений. Философия истории в марксистском понимании не только метод изучения прошлого, но и способ анализа тенденций развития отдельных стран и всего мира. Он основан на формулировании детерминант, определяющих изменение организации общественной жизни, закономерностей, вытекающих из самого факта наличия этих детерминант.

§ 1. Исторические условия возникновения марксизма

Для понимания сути и места марксизма в интеллектуальном развитии человечества, его возможности влиять на современный общественный анализ необходимо принять во внимание особенности эпохи, в которой формировались основы этой доктрины.

В XVIII–XIX вв. Англия, а затем и Западная Европа в целом вступают в эпоху быстрых и очевидных изменений в экономике и обществе. Идет перераспределение рабочей силы из сельского хозяйства в промышленность, людей – из деревни в город. Возникают производства, в массовых масштабах использующие машины. Появляются новые средства транспорта: железные дороги, суда с паровыми двигателями. Рушатся социальные институты и социальная иерархия, характерные для аграрного общества, возникают новые проблемы, порожденные урбанизацией, динамикой экономической конъюнктуры. Сохранять старую, традиционную, статичную картину мира становится невозможным: она со всей очевидностью противоречит новым реалиям. Отсюда растущий спрос на концепции, способные объяснить происходящие перемены, их причины, внутреннюю логику, заложенные в них тенденции, потребность в теории, формулирующей законы развития современного общества.

Маркс был не первым, кто попытался ответить на этот вызов времени. О закономерностях исторического развития и исторических перемен пишут французские историки периода Реставрации, К. Сен-Симон и его ученики, П. Прудон, О. Конт, Г. Бокль, последователи германской исторической школы.

До конца XVIII в. бедность была в первую очередь уделом деревни. В городах было немало бедных, но доля городского населения к этому времени еще была невелика (табл. 2.1).

Таблица 2.1. Доля малоимущих в общей численности населения для отдельных европейских городов, XV–XVII вв.

Источник: Cipolla Carlo Maria. Before the Industrial Revolution. Methuen, 1981. P. 15.

Веками малоземелье, неурожаи, вспышки голода удерживали темпы роста населения на низком уровне. Когда бедность сконцентрирована в деревне, для элиты, в том числе интеллектуальной, она малозаметна. С началом современного экономического роста, ускорением прироста населения, сокращением сельской занятости, урбанизацией бедность перемещается в города. Городские бедняки – это те, кто обречен на голодную смерть. Бедность становится зримой, и это происходит на фоне технических инноваций, беспрецедентного роста производственных возможностей.

В деревне бедняк может обратиться за помощью к членам большой семьи или соседям. Она не гарантирована, но отказ предоставить ее противоречит традициям. С переездом в город большая семья распадается, а нормы соседской взаимопомощи не действуют. Традиционные механизмы социальной солидарности разрушены, а новые еще не созданы. К тому же продолжительность трудового времени в течение года в ходе промышленной революции увеличивается с 2,5 тыс. до 3 тыс. ч[61].

Урбанизация порождает новые причины бедности. При натуральном крестьянском хозяйстве, ограниченности рынков риски, связанные с колебаниями экономической конъюнктуры, были невелики. Главными угрозами оставались неурожаи, войны и эпидемии. Теперь же доступность продовольствия – это первая забота города. Роль рынков в экономике растет, и колебания конъюнктуры приводят к неожиданным массовым увольнениям, что лишает городскую бедноту последних средств к существованию. Механизмов регулирования социальных последствий безработицы еще нет. Свидетельство социальной дестабилизации раннего индустриального периода – рост преступности по сравнению с уровнями, характерными для традиционного аграрного общества. Лишь на следующих этапах индустриализации, примерно через два поколения после ее начала, уровень преступности начинает снижаться[62].

Давно идет дискуссия о том, как менялся уровень жизни английских низших классов в первой половине XIX в. Из-за недостатка надежных данных она, вероятно, никогда не завершится. Однако у современников не вызывал сомнения тот факт, что по мере индустриализации реальная заработная плата занятых в промышленности падала, а нищета среди рабочих росла[63].

Вообще же тогда считалось, что бедность низших классов полезна, а в повышении их благосостояния таится опасность для общества[64]. С последней четверти XVIII в., со времени публикации книги “О природе и причинах богатства народов” А. Смита, заработную плату рассматривали исключительно как средство поддержания жизни рабочих и воспроизводства низших классов. Через несколько лет после выхода этой работы ее уже часто цитируют в английском парламенте. Еще через несколько лет изложенные в ней представления становятся основной аргументацией в спорах на экономические темы. Естественность законов, которые определяют уровень заработной платы и невозможность его повышения, – один из ключевых тезисов Д. Рикардо.

Т. Мальтус понимал социально-политическую уязвимость представления о том, что повысить уровень жизни основной массы населения при существующем общественном устройстве невозможно. Он попытался вывести это положение не из организации общества, а из природных закономерностей: постоянный рост народонаселения – объективная реальность, она-то и не позволяет улучшать жизнь низших классов[65]. В 1798 году он пишет, что тенденции к улучшению условий жизни работающих бедных не существует и не может существовать[66]. Несколько десятилетий спустя Дж. Маккулох утверждает: “…Фабричная система неблагоприятно влияет на положение большинства занятых в ней”[67].

А вот мнение другого автора – Дж. Хикса: “Сакраментальный вопрос английской истории: почему период, потребовавшийся для повышения реальной заработной платы, оказался столь протяженным, несмотря на ее колебания между 1780 и 1840 годами? Как бы то ни было, резкое отставание динамики заработной платы от экономического развития в это время очевидно”[68].

Представления исследователей, которые доказывали ошибочность господствовавших взглядов об ухудшении положения рабочего класса на начальных стадиях индустриализации в Англии, объединены в работе “Капитализм и историки” под редакцией Ф. Хайека[69]. Но и ее авторы согласны с тем, что в 30–40‑е годы XIX в. мнение об углубляющейся нищете рабочих было широко распространено. И эти представления бытовали в то время, когда происходили серьезнейшие социальные перемены и беспрецедентное расширение экономических возможностей[70]. В такой обстановке концепция, связывающая логику экономического развития, неотвратимость коренного изменения общественного устройства и сдвигов к улучшению жизни низших классов, просто не могла не появиться.

В 40‑е годы XIX в. К. Маркс оказался свидетелем бурных изменений в производительных силах и связанных с ними перемен в организации общественной жизни. Они носят масштабный, системный характер, протекают на фоне растущих производственных возможностей и бедственного положения основной части населения. А экономическая теория твердит: жизнь рабочих лучше не будет, это невозможно, иного способа производства, кроме капитализма, придумать нельзя.

К середине XIX в. ведущая роль промышленности стала для всех очевидной. Новые реалии обусловили два центральных вывода К. Маркса. Развитие промышленности – атрибут социально-экономического прогресса. На авансцену истории выходит промышленный пролетариат. Он становится ведущей социальной силой в общественном развитии. Обнищание трудящихся как следствие развития капитализма представлялось одной из важнейших особенностей Нового времени.

Этот тезис – один из наиболее противоречивых в теории К. Маркса, но в то же время он и один из важнейших в марксистской идеологии. Ухудшение положения трудящихся считалось очевидным фактом на протяжении первой половины жизни К. Маркса, примерно до 1860‑х годов. Именно в этот период закладывались основы и разрабатывалось мировоззрение создателей нового учения. Вдумчивый исследователь не мог обойти данную проблему. Об обнищании трудящихся писали решительно все: публицисты, правительственные чиновники, ближайший друг и соавтор К. Маркса – Ф. Энгельс[71]. Обнищание вписывалось в гегелевскую диалектику при описании логики исторического прогресса (точнее, естественным образом следовало из этой логики) – трудящиеся через обнищание (отрицание собственности) приходят к новому положению, становясь господами своей жизни и даже истории (отрицание отрицания).

Какой вывод из этого сделает исследователь, готовый допустить возможность других способов производства? Он естественен: капитализм, развиваясь, обостряет до предела внутренние противоречия между богатеющими и нищающими и создает технологические возможности, позволяющие организовать производство и общество иначе. Будучи продуктом общественной эволюции, капитализм не вечен.

Этот вывод накладывается на гегелевскую диалектику, которая видит экономику и общество развивающимися системами, подкрепляется примером других стран, менее развитых, где тоже происходят подобные перемены. Сомнений быть не может: Англия показывает своим последователям картину их будущего[72].

§ 2. “Железные законы истории” и их судьба

Еще нет четкой картины мирового развития в условиях современного экономического роста, никому не известно, что начался сложнейший исторический процесс, в ходе которого возможны неожиданные изменения, казалось бы, непоколебимых, прошедших испытание временем тенденций. К. Маркс опирается на опыт развития европейских государств, накопленный за несколько десятилетий. Ему кажется, что он понимает закономерности наблюдаемых перемен, – открыл “железные законы истории”, хотя и не любит употреблять это выражение. События, развивающиеся в Европе, подкрепляют его теорию: следующие за Англией страны во многом повторяют характерные для нее тенденции трансформации производительных сил, социальных перемен.

Обсуждение совокупности взглядов К. Маркса и Ф. Энгельса на общественное развитие и экономику – за пределами темы данной книги. Однако их влияние на траекторию мирового развития имеет к ней непосредственное отношение. В короткой надгробной речи на похоронах ближайшего друга и соавтора Ф. Энгельс называет главное, на его взгляд, свершение К. Маркса: открытие законов исторического развития[73]. В одной из работ соратник первооткрывателя пишет: “Хотя «Манифест» – наше общее произведение, тем не менее я считаю своим долгом констатировать, что основное положение, составляющее его ядро, принадлежит Марксу. Это положение заключается в том, что в каждую историческую эпоху преобладающий способ экономического производства и обмена и необходимо обусловливаемое им строение общества образуют основание, на котором зиждется политическая история этой эпохи и история ее интеллектуального развития, основание, исходя из которого она только и может быть объяснена; что в соответствии с этим вся история человечества (со времени разложения первобытного родового общества с его общинным землевладением) была историей борьбы классов, борьбы между эксплуатирующими и эксплуатируемыми, господствующими и угнетенными классами; что история этой классовой борьбы в настоящее время достигла в своем развитии той ступени, когда эксплуатируемый и угнетаемый класс – пролетариат – не может уже освободить себя от ига эксплуатирующего и господствующего класса – буржуазии, – не освобождая вместе с тем раз и навсегда все общество от всякой эксплуатации, угнетения, классового деления и классовой борьбы”[74].

Важнейший для анализа и прогноза вывод из Марксова видения закономерностей, присущих историческому процессу, мы уже называли: более развитые страны демонстрируют менее развитым картину их будущего. Отсюда всего шаг до тезиса о “железных законах истории”, которые указывают обществу направление его движения. Ф. Энгельс в своих работах неукоснительно следует логике “железных законов истории”[75].

Разумеется, отцы-основатели марксизма вовсе не предполагали, будто все страны пойдут по одной и той же траектории развития, проложенной Англией. Они понимали, что не всем удается создать предпосылки для возникновения капитализма и связанного с ним роста производства[76]. У национальных путей развития возможны особенности[77].

Однако страны, которые решат проблемы формирования капиталистического строя принципиально, по основным направлениям, определяющим изменения в организации экономики и общества, пойдут общим путем. Каждому уровню развития производительных сил будет соответствовать определенная, заданная система производственных и общественных отношений.

Трудно переоценить влияние, которое оказал Маркс на осмысление закономерностей мирового социально-экономического развития. Как воспринимали это учение его последователи, описал признанный лидер марксизма в России конца XIX в. Г. Плеханов: “Собственно говоря, до Маркса общественная наука была гораздо более лишена твердой основы, чем астрономия до Коперника. Французы называли и называют все науки, имеющие дело с человеческим обществом, sciences morales et politiques (моральные и политические науки), в отличие от «sciences», «наук» в собственном смысле этого слова, которые признавались и признаются единственно точными науками. И надо сознаться, что до Маркса общественная наука не была и не могла быть точной”[78].

В 1969 году Дж. Хикс в работе “Теория экономической истории” сетовал на то, сколь мало сделано для систематического приложения экономико-теоретических идей к анализу исторического процесса за 100 лет после публикации работ К. Маркса[79]. Д. Белл, автор первой и, пожалуй, лучшей книги, посвященной проблемам постиндустриального общества, утверждает, что все серьезные исследователи, рассматривавшие проблемы долгосрочного социально-экономического развития, были постмарксистами[80].

Совокупность базовых тезисов марксизма, его претензия на обладание знанием законов истории вместе с преобразовательной нацеленностью историко-философской доктрины придают учению мессианский характер. Это хорошо видно из одного из самых известных документов революционного марксизма – “Манифеста Коммунистической партии”. Его авторы и не пытались это скрывать. В наиболее развитом виде доктрина сформировалась к концу 1860‑х годов, когда был опубликован первый том “Капитала” (1867 год).

Й. Шумпетер был в числе тех исследователей, которые первыми обратили внимание на ныне общепризнанное: в марксизме неразрывно связаны элементы научной теории и светской религии. Если научный характер, опора на обширный фактический материал, теоретические построения придают марксизму убедительность, то элементы светской религии – объяснение мироустройства, прогнозы развития, руководство к практическим действиям, рассуждения на тему добра и зла – делают его особенно притягательным. Шумпетер также отмечал, что марксизм дает молодому человеку, который не обладает системными взглядами на взаимосвязи общественных процессов, целостное представление об устройстве мира, о законах его развития и собственном моральном долге[81]. К. Поппер, в юности увлекавшийся марксизмом, а затем посвятивший большую часть жизни полемике с Марксом, обращал внимание на завораживающее обаяние марксизма: идеи Маркса создают ощущение, будто ты познал законы истории и увидел картину будущего, дают неявный моральный посыл – помочь свершиться неизбежному[82].

В конце XIX в. представления о закономерностях происходящего в наиболее развитых странах, о том, что новое так или иначе пробьет себе дорогу в жизнь, широко распространены в мире, в том числе и среди тех, кто марксизму не симпатизирует[83].

Представление о “железных законах истории”, которые задают тенденции в общественном развитии, становится весомым аргументом в политических дискуссиях. Обосновывая историческую необходимость даровать народу свободу, С. Витте в 1905 году писал Николаю II: “Ход исторического процесса неудержим. Идея гражданской свободы восторжествует если не путем реформы, то путем революции… Попытки осуществить идеалы теоретического социализма, – они будут неудачны, но они будут, несомненно, – разрушат семью, выражение религиозного культа, собственность, все основные права”[84].

Сегодня главная проблема, связанная с законами исторического развития в том виде, как их сформулировал Маркс, кроется в самой природе феномена, объяснения которого мы ожидаем, – в сути современного экономического роста. Это незавершенный, продолжающийся процесс динамичных и глубоких преобразований, не имеющий прецедентов в мировой истории. Для него характерны масштабные изменения прочно устоявшихся тенденций. Именно отсюда многочисленные ошибки исследователей, пытавшихся экстраполировать в будущее современные им тенденции в развитии стран-лидеров. Д. Рикардо, известный английский экономист, публиковавший свои работы в эпоху промышленной революции, неправильно понял важность сопутствующих ей технологических усовершенствований и предсказал длительную стагнацию экономики Англии[85]. Т. Мальтус опирался на достоверные сведения об ускорившихся в конце XVIII – начале XIX в. темпах роста населения в Англии, строил на них свои выводы. Теперь мы знаем, что экстраполяция характерных для ранних стадий демографического перехода тенденций на более поздние стадии неправомерна.

Многие десятилетия современный экономический рост отождествляли с индустриализацией: он сопровождался быстрым ростом доли промышленности в ВВП и структуре занятости. Во второй половине XX в. выяснилось, что индустриализация лишь одна из стадий современного экономического роста, ей на смену приходит другая: за счет промышленности растет доля сферы услуг. В те времена, когда Маркс работал над своими трудами, еще не проявился коварный характер современного экономического роста, его способность преподносить сюрпризы тем, кто счел себя знатоком его логики, закономерностей развития. И Маркс, используя доступный ему теоретический и фактический материал, пытался постичь законы развития капиталистического способа производства, выявить его противоречия, механизмы крушения общественного строя, при котором рост производства идет на фоне увеличивающейся нищеты основной массы населения.

§ 3. Начало кризиса марксизма

Тезис об абсолютном и относительном обнищании рабочего класса как характерной черте капитализма оказался первым из опровергнутых историей ключевых положений марксизма. До 60‑х годов XIX в. еще можно было спорить, растет или нет реальная заработная плата английских рабочих, но затем ее повышение становится очевидным фактом[86]. А ведь неизбежность обнищания отнюдь не частность для марксизма, а едва ли не главная причина, по которой, в концепции Маркса, крах капитализма неизбежен.

Пытаясь устранить противоречие между Марксовой теорией и реальностью, Ф. Энгельс указывает на исключительное положение Англии, ее промышленную монополию в Европе и мире. Рано или поздно монополии придет конец, и тогда вновь даст о себе знать старая тенденция – к обнищанию рабочего класса[87]. К концу XIX в. слабость английского рабочего движения разительно противоречила уровню развития капитализма в Англии. Этот факт стал даже для марксистов тривиальным.

Постепенно тенденция к росту реальной заработной платы рабочих проявляется в следующих за Англией странах континентальной Европы. В конце XIX в. марксисты пытаются спасти чистоту учения: у Маркса, по их словам, речь идет не об абсолютном, а об относительном обнищании пролетариата[88]. Но это со всей очевидностью противоречит работам основоположника, поскольку краеугольный камень учения Маркса – тезис о невозможности улучшить положение рабочего класса в условиях капитализма.

На этапах более зрелого индустриального общества социально-политический фон экономического развития изменяется. Еще недавно английские рабочие, лишенные избирательных прав и социальной защиты, с трудом адаптирующиеся к городской жизни, работе на фабрике[89], были антиподами политической элиты, которой их интересы и чаяния безразличны; они казались мощной революционной силой, способной по мере обострения противоречий капитализма сокрушить его. К 1860–1870 годам английская буржуазия проявила гибкость, предоставила большинству рабочих-мужчин избирательное право. Начинает сокращаться рабочий день, увеличивается продолжительность отпусков и времени нетрудоспособности, за которую выплачивается пособие; трудовой год в странах – лидерах современного экономического роста сокращается в среднем примерно с 3 тыс. ч до менее 2 тыс. ч. Сокращение рабочего дня способствует как улучшению здоровья трудящихся, так и повышению качества трудовых ресурсов[90].

Рабочие быстро, всего за два поколения, адаптируются к новым реалиям, к жизни в городе и работе на фабрике. Их политическая активность растет, она приводит к серьезным изменениям в рабочем законодательстве. Это, в свою очередь, вызывает рост реальной заработной платы. Английское рабочее движение превращается в политическую силу, ориентированную на реформы, улучшающие положение рабочих, а не на революционное свержение капитализма. В 70‑80‑х годах XIX в. К. Маркс и Ф. Энгельс пишут об английских рабочих с нескрываемым раздражением[91]. Английский рабочий класс не оправдал ожиданий классиков марксизма.

Из поздних произведений К. Маркса нетрудно понять, что перспективы социалистической революции вызывали у него все большие сомнения. Это состояние растущего пессимизма удается преодолеть во времена Парижской коммуны, но поражение последней и укрепление во Франции режима Третьей республики усиливают скептические настроения по отношению к неизбежности пролетарской революции. К. Маркс перестает работать над “Капиталом”[92]. В то же время растет его интерес к менее развитым странам, прежде всего к России (см. об этом ниже, в гл. 8).

Модификации историко-философской доктрины, сделанные самими ее основоположниками, касались условий осуществления социального переворота. Практика свидетельствовала, что революционные катаклизмы, стремление пролетариата взять власть в свои руки не находятся в линейной зависимости от прогресса капиталистических отношений. В противном случае следовало бы ожидать, что Англия покажет пример развития не только производительных сил, но и революционного движения, приближения общества к социализму. Между тем практика свидетельствовала, что революционное движение (и рабочие партии) активнее развивается в более отсталых странах. Во Франции, а не в Англии периодически происходили революционные взрывы. Если события 1848–1851 годов еще можно было трактовать как продолжение буржуазной революции (хотя социалисты чуть было не пришли к власти), то в 1870–1871 годах революция (и особенно Парижская коммуна) имела выраженный пролетарский и социалистический характер.

В еще менее развитой, хотя и быстро растущей Германии сформировалась и укрепляется социал-демократия, рассматривающая себя как партию рабочего класса, основанную на марксистском учении. Марксизм становится популярным в России. Здесь нарастает революционное движение под социалистическими лозунгами[93].

Напротив, не только в Англии, но и в США, где капитализм развивался невиданными темпами, признаки революции не проявляются. Рабочие партии здесь остаются слабыми. Концентрация богатства на одном полюсе не приводит к социальному взрыву на другом. Рассуждения К. Маркса и Ф. Энгельса на тему о США и Англии содержат два рода утверждений. С одной стороны, это варианты объяснений, почему не происходит революционного взрыва, а рабочие остаются пассивными: в США пассивность рабочего движения объясняется постоянным притоком иммигрантов и обилием свободной земли[94], в Англии (как указывалось выше) – монопольным положением в мировой промышленности, обеспечивающим рост благосостояния английских рабочих за счет рабочих других стран. С другой стороны, основоположники марксизма пытаются доказать, что в конечном счете развитие идет по пути, предначертанному еще в середине 1840‑х годов, но за всем их построением стоит плохо скрываемая обида на пролетариат наиболее развитых стран, не понимающий “общих условий освобождения”[95].

Продвижение марксистских идей на восток потребовало уточнения еще одного принципиального вопроса: в какой мере универсальны закономерности, сформулированные К. Марксом? Неизбежно ли все страны должны будут повторить путь Англии, двигаться от феодальных к капиталистическим производственным отношениям и на основе последних к социализму? Или, формулируя тот же вопрос в этических терминах: насколько обязательно пройти через тяготы и страдания капитализма, чтобы прийти ко всеобщему счастью и братству при социализме?

Ход событий подталкивал к выводу, что революция – не магистральное направление развития буржуазной цивилизации. Возможность революции нарастает на определенном, начальном этапе развития буржуазных отношений, когда происходит поляризация классов и положение трудящихся, переселяющихся из деревни в город, может ухудшаться. Недаром после Англии центр революционной борьбы смещается во Францию и в Германию (отстававшие от Англии на 30–40 лет), а затем – в Россию (еще одно 50‑летнее отставание).

Отстающие страны демонстрируют, что революционное движение разворачивается даже при отсутствии классических для марксизма предпосылок, при сохранении традиционных форм организации социально-экономической жизни. Речь идет в первую очередь о России, о возможности использовать общину как ячейку, исходный пункт социализма. Здесь среди немарксистских социалистов была распространена точка зрения, что община создает условия для перехода к социализму, минуя капитализм. Положительный ответ на этот вопрос означал бы существенный пересмотр учения об общественно-экономических формациях. Известно, что в последние 10–15 лет жизни К. Маркс обратился к этой проблеме, стал изучать русский язык, работал с российскими статистическими материалами. В его бумагах сохранились размышления по данному поводу. Характерно, что большинство из них не было предано гласности при жизни автора. В них он говорит о том, что через развитие общины возможно прийти к социализму. Следовательно, к социализму ведут разные пути и опыт западного капитализма не универсален. К. Маркс возражает против превращения его “очерка возникновения капитализма в Западной Европе” в некую “историко-философскую теорию о всеобщем пути, по которому роковым образом обречены идти все народы, каковы бы ни были исторические условия, в которых они оказываются”. Он призывает вместо построения универсальных исторических законов “изучать каждую из этих эволюций в отдельности” и затем сопоставлять их друг с другом[96].

Из этого вытекают далекоидущие выводы. Сохранение общины позволяет перейти к социализму, минуя тяготы буржуазной эксплуатации. В определенной ситуации сохранившаяся община – это “элемент возрождения русского общества и элемент превосходства над странами, которые еще находятся под ярмом капиталистического строя”[97]. В черновике эта мысль уточняется: “Жизни русской общины угрожает не историческая неизбежность, не теория, а угнетение государством и эксплуатация проникшими в нее капиталистами”[98] (курсив мой. – Е. Г.).

Понимание нелинейности общественного развития К. Марксом в поздние годы его жизни заставляет вносить модификации в теорию общественных формаций. Впоследствии “Краткий курс истории ВКП (б)” сведет эту теорию к пресловутой “пятичленке”, по которой мир развивается, переходя последовательно от одной формации к другой, более высокой. У К. Маркса все сложнее. Он выдвигает гипотезу о существовании трех фаз развития общества: первичной (архаической) общественной формации, основанной на общественной собственности, наиболее развитой формой которой является земледельческая община; вторичной формации, основанной на частной собственности, и формации, вновь основанной на общественной собственности, напоминающей архаичную, но уже предполагающей более высокую фазу развития производительных сил[99]. Из этого тезиса следует ряд выводов принципиального характера:

• формации могут существовать не только последовательно, сменяя одна другую, но и параллельно. Различные страны, находящие ся примерно на одном уровне развития производительных сил, могут характеризоваться различными общественными формами (азиатский способ производства, рабовладение, феодализм);

• необязательно все страны должны пройти через одни и те же фазы развития общества (одни и те же производственные отношения), даже если их производительные силы находятся на сопоставимом уровне;

• существует множество факторов помимо экономических, оказывающих влияние на формы общественной жизни данной страны.

§ 4. Конфликт между теорией и “светской религией”

В последние годы жизни К. Маркс стал скептически отзываться о “вечных, железных, великих законах”[100]. Это означало существенную трансформацию исходной доктрины, ее усложнение, вызов “светской религии”, которая не может быть сложной и многозначной, должна давать простые рецепты.

Обозначилось противоречие. Развитие научных основ марксизма предполагало усиление внимания к нюансам, исключениям из правил. Но это для интеллектуальной элиты. Марксизм же как “светская религия” требовал сохранения неколебимости догматов, минимизации исключений, выпячивания “железных законов”. Дальнейшее научное развитие марксизма означало признание, что часть исходных установок не соответствует долгосрочным трендам развития цивилизации, предполагало пересмотр первоначальных идей. “Религия” требовала решительной борьбы против попыток пересмотра не только логических конструкций, но и буквы нового “писания”.

Сам К. Маркс оказался в ловушке. Сложилась парадоксальная ситуация: марксизм стал заложником интеллектуальной мощи работ своего основоположника, его политического успеха. К. Маркс к концу жизни видел, что многое из написанного им опровергается развитием событий в мире. Но предложенная доктрина благодаря своей внутренней непротиворечивости и простоте овладела массами. А, как писал он сам, идея, овладевая массами, становится материальной силой. К. Маркс пытается пересматривать некоторые элементы доктрины, но видит, что пересмотр отдельных фрагментов рушит все здание. А вокруг этого здания сформировались массовые партии, мировоззрение, цель жизни и судьбы сотен тысяч (и даже миллионов) людей. Все это может быть погребено под обломками, если здание рухнет. Да и соратники не склонны позволять сотрясать основы учения, под знаменем которого строится их борьба и политическая карьера[101].

Читая поздние работы К. Маркса, нетрудно заметить, что в последние годы жизни он осторожно относится ко всякому произносимому слову, пытается внести коррективы, не посягая на суть учения, добавляет новые фрагменты. Но все это не выходит за рамки писем и черновиков. Наиболее смелые гипотезы оказываются даже не в частных письмах, а в черновиках, не предназначенных не только для публикации, но даже для отправки корреспонденту. Эти наброски или остаются в столе (“предоставляются грызущей критике мышей”, как он сам однажды выразился по другому поводу[102]), или лишаются наиболее интересных пунктов, когда оказываются переписанными набело[103].

Так развивается конфликт между религиозной и научной сторонами марксизма, который будет оказывать сильное влияние на интеллектуальные поиски XX в. Для стран, провозгласивших марксизм своей официальной идеологией (“государственной религией”), этот конфликт будет иметь трагические последствия, поскольку защита “чистоты марксизма” станет использоваться для оправдания политических репрессий.

§ 5. Ревизия марксизма, вызов постиндустриального развития

Один из ближайших соратников Маркса и Энгельса, с которым в последние годы жизни они вели оживленную переписку, Э. Бернштейн, выступил с работами, направленными на ревизию их наследия, ее адаптацию к изменившемуся миру, где надежды на социалистическую революцию и крушение капитализма становятся призрачными.

Предложенная Э. Бернштейном ревизия марксизма – переориентация социал-демократии с революционных целей на реформистские, приближенная к интересам низших классов перестройка институтов капиталистического общества – задала новую траекторию, по которой в XX в. эволюционировали идеология и политика левых и социал-демократических партий. Однако до того, как правота Бернштейна стала очевидной, мир вступил в период глобальных потрясений 1914–1945 годов. Две мировые войны, замедление темпов экономического роста, социалистическая революция в России, великий кризис, которого так ждал Ф. Энгельс[104], социальная дезорганизация, массовая безработица в странах – лидерах современного экономического роста, неспособность их национальных элит преодолевать кризисные ситуации, успехи советской индустриализации, победа СССР в войне – все это с избытком перекрывало неточности прогнозов Маркса в важных, но, на взгляд его последователей, частных вопросах. Социалистическая революция произошла не там и не так, как он предсказывал, не в самой развитой капиталистической стране, а в той, которая находилась на ранней стадии индустриализации. Но ведь произошла.

К концу Второй мировой войны большинство исследователей в странах – лидерах современного экономического роста были убеждены в том, что Великая депрессия была лишь временно приостановлена войной и вновь возобновится после ее окончания. В это время активно обсуждалось то, что надо делать при возникновении вновь безработицы, сопоставимой по уровню с той, которая была характерна для 1929–1933 годов[105].

На этом фоне тезис о фундаментальной правоте марксистских схем исторического прогресса к середине XX в. практически не подвергался сомнению. Не только восточные революционеры, но и западные интеллектуалы (и даже некоторые буржуазные политики) признавали его правоту. Не во всем, конечно, но общая тенденция экономического прогресса, казалось, была предсказана К. Марксом правильно. Происходит концентрация производства и капитала, кризисы становятся более разрушительными (причем кризисы не только экономические, но и военно-политические), общество требует усиления централизованного регулирования. В эти годы почти все соглашались, что необходимо государственное вмешательство в экономику для преодоления экономических кризисов, которые “широко воспринимались как признак конца капитализма”[106]. За этим следовал вывод о “конце истории”, в котором видели, правда, не столько торжество коммунизма, сколько торжество тоталитаризма[107].

В 1940‑е годы Й. Шумпетер в работе “Капитализм, социализм и демократия” извиняется, что вынужден затрагивать столь тривиальную тему, как неизбежность победы социализма. Да, на его взгляд, механизмы, которые трансформируют капитализм в социализм, иные, чем представлял себе К. Маркс. Обнищание пролетариата не состоялось, и социального взрыва не будет. Но Маркс был прав в оценке главных тенденций капитализма: концентрация капитала, укрупнение производства, монополизация, бюрократизация экономической жизни, утрата ведущей роли предпринимательства. В неизбежности продолжения этих процессов кроется источник социализации экономики и общества.

Й. Шумпетер повторяет ошибку Маркса: экстраполирует на будущее тенденции, десятилетиями определявшие развитие стран – лидеров современного экономического роста. Для зрелой индустриальной эпохи характерны крупные производственные комплексы, использующие преимущества масштабов, конвейерной организации производства, стандартизации. Другие факторы вый дут на первый план на постиндустриальной стадии развития. Но в конце 1940‑х годов сохранение тенденции к концентрации производства представляется Й. Шумпетеру, как и многим другим исследователям, несомненным.

В середине XX в. ветер истории не наполняет паруса корабля либерализма. При всех отклонениях реального исторического развития в конце XIX – второй половине XX в. от логики “железных законов истории” многие еще верят, что основоположники марксизма в целом верно оценивали главные закономерности мирового социально-экономического развития. И наиболее авторитетные мыслители-либералы предпринимают атаку на саму возможность выявить и проанализировать законы исторического развития. К. Поппер, Л. фон Мизес, Ф. Хайек, И. Берлин публикуют работы, в которых критикуют концепцию исторических закономерностей[108].

Кульминацией этой атаки стала публикация в 1957 году книги К. Поппера “Нищета историзма”, главная идея которой – невозможность прогнозировать развитие человечества на основе научных или иных рациональных методов[109]. Другая работа на ту же тему – увидевшая свет в 1954 году книга И. Берлина “Историческая неизбежность”[110]. Самый серьезный аргумент либералов – ключевая роль в социально-экономическом развитии достижений науки и новых технологий. На человеческую историю оказывает влияние растущий багаж знаний. Мы не располагаем методами, позволяющими предсказать его воздействие на социально-экономические процессы. Дать научный прогноз дальнейшего развития исторического процесса невозможно[111].

Аргументация противников “железных законов истории” носит не научный, а скорее идеологический характер. К. Поппер признавал, что его критика представлений о существовании исторических законов – вклад в борьбу против фашизма и тоталитаризма[112].

Марксистскую догму о закономерности исторического процесса широко и активно используют тоталитарные режимы, стремясь сделать ее идейно привлекательной. Ф. Хайек отмечает: “Практически все социалистические школы использовали философию истории как способ доказательства преходящего характера разных наборов экономических институтов и неизбежности смены экономических систем. Все они доказывали, что та система, которая основана на частной собственности на средства производства, является извращением более ранней и более естественной системы общественной собственности. И так как они исходили из того, что капитализм ухудшает положение рабочего класса, неудивительно, что у них получались построения, доказывавшие неизбежность его крушения”[113]. Продолжая мысль автора, добавим от себя: именно поэтому подобные построения должны быть отвергнуты.

Аргументация Ф. Хайека была убедительной. На протяжении последующих десятилетий историки, не причислявшие себя к марксистам, дабы не рисковать своей научной репутацией, избегали обсуждать долгосрочные тенденции исторического развития[114]. Публикуя в начале 1960‑х годов работу, посвященную закономерностям современного экономического роста, У. Ростоу снабдил ее защищающим от идеологических упреков подзаголовком: “Некоммунистический манифест”[115].

Пик популярности и признания идеологии часто несет в себе подготовку к ее глубокому кризису. В соответствии с марксистской философией истории для кризиса социалистической идеи должны были созреть материальные предпосылки. И действительно, подлинный и глубокий кризис марксизма как теоретической базы социализма и коммунизма наступил только с кризисом зрелого индустриального общества, с формированием новой технологической базы. Иными словами, сам кризис марксизма стал подтверждением правоты его историко-философской доктрины.

С начала 1950‑х годов современный экономический рост в странах-лидерах преподносит исследователям очередной сюрприз: некоторые характерные для предшествующего периода (1914–1950 годы) тенденции меняют свою направленность на 180 градусов. Резко ускоряются темпы экономического роста, расширяется мировая торговля. Глобальные потрясения и кризисы 1920‑1930‑х годов уходят в прошлое. В странах-лидерах растут расходы на социальные программы. Занятость в промышленности, которая на протяжении десятилетий была локомотивом экономического развития, начинает сокращаться – сначала в США, потом в Западной Европе. Занятость в сфере услуг растет.

Можно выделить следующие особенности новой технологической базы, проявившиеся во второй половине XX в.:

• структурный сдвиг в экономике, суть которого в сокращении доли промышленности, росте доли сектора услуг (как в производстве, так и в занятости). Доля услуг к концу XX в. превышает половину объема национального производства наиболее развитых стран мира. Это подрывает один из важнейших постулатов исторической концепции марксизма о “всемирно-исторической роли” промышленного пролетариата;

• возрастает динамизм развития производительных сил, технологий. Это повышает уровень неопределенности в организации технологического процесса. Важнейшие тенденции развития производства оказываются непредсказуемыми. Концентрация производства, стандартизация производственных процессов перестают быть важнейшими факторами, повышающими эффективность экономики. Они уступают эту роль гибкости, способности быстро перестраивать производство, систему оказания услуг, переориентировать их на меняющийся потребительский спрос. Это подрывает еще одну фундаментальную черту (и в представлении многих – преимущество) социалистической системы – возможность долгосрочного планирования и координации действий хозяйственных агентов; • происходит насыщение спроса продуктами, необходимыми для обеспечения жизнедеятельности человека. Проблема бедности (или неравенства) в развитых странах перестает быть проблемой выживания индивида. Потребности выходят на новый уровень, их удовлетворение связано с индивидуальными склонностями человека. Это предопределяет сдвиги как технологического, так и социального характера: кризис конвейера, диверсификация потребностей.

По мере роста благосостояния подавляющая масса населения становится собственником, заинтересованным не в переделе созданного продукта, а в создании условий для непрерывного продолжения такого роста. Общество, достигшее благосостояния, в котором большинству граждан “есть что терять”, не любит нестабильности, тем более оно не склонно к революционным взрывам. Интерес к революционному марксизму, предполагающему радикальный передел собственности, ослабевает.

Столкнувшись с вызовом постиндустриального развития, социалистические страны либо оказываются неспособными адаптироваться к нему, что приводит к глубокому кризису и краху (Советский Союз, соцстраны Восточной Европы), либо начинают перестраивать свою экономическую систему, восстанавливают в ней рыночные элементы, отходят от автаркии, интегрируются в мировое хозяйство (пример – Китай)[116].

Модный аргумент, используемый сегодня неомарксистами, – ссылка на то, что социализм, построенный в СССР, в странах советской империи, не был подлинным социализмом. По этому поводу Я. Корнаи справедливо пишет: “Официальное руководство каждой из стран, входивших в состав социалистической империи, декларировало, что существующая система является социалистической. Зачем искать определение для социальной системы, существующей в этих странах, иное, чем они сами используют? К тому же социально-экономические установления этих стран по меньшей мере некоторые школы социалистической мысли считают характерными для этой системы”[117].

На этом фоне двойственная природа марксизма – как научной теории и светской религии – сказывается на его судьбе особенно сильно. Джоан Робинсон, один из самых образованных критиков марксизма, писала: “Разница между ученым и пророком состоит не в том, что он говорит, а в том, как воспринимаются его слова. Долг последователей ученого – в проверке его гипотез, в поиске фактов, которые им противоречат. Долг последователей пророка – в повторении его слов”[118]. Перед первыми остро встает вопрос качества выбранного ими инструмента научного познания, точности теоретических прогнозов. Для поклонников светской религии сама мысль о возможности ошибок и неточностей в трудах отцов-основателей – святотатство.

Между тем в прогнозах социально-экономического развития у К. Маркса и Ф. Энгельса много деталей, которые чем дальше, тем больше расходятся с очевидными и неоспоримыми фактами. Жесткость марксистской конструкции не позволяет адаптировать ее к новым реальностям, сохранить то, что в ней интересно и ценно: анализ общества как развивающейся целостности, взаимосвязь уровня технологического развития (по марксистской теории – производительных сил) и социальных институтов (производственных отношений)[119].

Из всех попыток адаптировать наследие К. Маркса к реалиям второй половины XX в. наиболее системной является совокупность работ И. Валлерстайна. Он доказывает, что в марксизме должна быть скорректирована одна из составляющих метода, применяемого для исследования социально-экономических процессов; речь идет о выборе уровня анализа. Еще в XVI в. мир стал интегрированной социально-экономической системой. Поэтому анализ мирового развития, основанный на исследовании тенденций в отдельных, вырванных из глобального контекста странах, непродуктивен. В мире есть богатое, сильное ядро и бедная, слабая периферия. Та или иная страна способна изменить свое положение в мировой системе, перебраться из периферии в ядро. Однако это ничего по сути не меняет. Противоречия между реальными траекториями национального развития и прогнозами Маркса не принципиальны. Пусть десятилетиями сотни миллионов людей жили при социально-экономической системе, которую ее лидеры нарекли социализмом, все равно мировое хозяйство оставалось капиталистическим. “Если мы говорим о стадиях – и мы должны говорить о стадиях, – то это должны быть стадии развития социальных систем, рассматриваемых как тотальность. В XIX и XX вв. была лишь одна мировая система – капиталистическая мировая экономика”[120]. Как считает И. Валлерстайн, капитализм наделен большей внутренней энергией и устойчивостью, чем предполагал Маркс, но внутренние противоречия этой формации неизбежно приведут к взрыву, к переходу к социалистической системе и созданию мирового правительства. Говоря о современной мировой системе, он отмечает: “Я не думаю, что она просуществует долго… Когда ее противоречия не позволят ей дальше функционировать, будет бифуркация, последствия которой невозможно предсказать… Эта историческая система, как и все исторические системы (соответствующие историческим стадиям Маркса), не только имела начало (генезис), но… будет иметь и конец. И только тогда мы можем сконцентрировать внимание на том, какую систему… мы хотим создать”[121] (курсив мой. – Е. Г.).

Главная проблема таких прогнозов состоит в том, что современники не могут проверить их точность. Выстроенная Марксом схема мирового развития – картина жесткая, но убедительная (“более развитые страны показывают менее развитым лишь картину их собственного будущего”[122]). В интерпретации И. Валлерстайна эта картина становится мягкой, пластичной. Отказ от анализа национальных траекторий влечет отрицание возможности использовать опыт социально-экономического развития развитых стран при оценке перспектив более бедных. В отличие от многих Марксовых построений, которые проходят тест К. Поппера на фальсифицируемость, т. е. на определение того набора фактов, который сможет ее подтвердить или опровергнуть[123], картина мира И. Валлерстайна позволяет легко включить в себя любое развитие событий.

Итак, к началу 3‑го тысячелетия метод анализа исторического процесса и его закономерностей, предложенный в середине XIX в. К. Марксом, оказался скомпрометированным, хотя и сохранил немало сторонников[124]. Прогнозы основоположника не оправдались, события в странах – лидерах современного экономического роста пошли по иному, нежели он предполагал, руслу. Социалистический эксперимент провалился, “железные законы истории” не сработали. И все же, если абстрагироваться от идеологического противостояния и попытаться оценить, что дал накопленный за два века опыт мирового развития для понимания тенденций и закономерностей современного экономического роста, нетрудно убедиться: многие фундаментальные методологические тезисы, сформулированные Марксом полтора века назад, подтвердились.

§ 6. Марксизм и современность. Некоторые выводы

Важнейший тезис марксизма состоит в том, что производительные силы (или технологический базис) общества предопределяют его экономические, социальные и политические отношения (институты). Этот тезис более важен, чем другие построения марксизма. Именно в нем основа представления о законах движения общественного прогресса. Все остальное (включая структуру общественно-экономических формаций, роль классовой борьбы, обобществления), каким бы важным оно ни казалось идеологам и политикам, лишь более или менее адекватное применение этого принципа к анализу реалий этапов исторического развития. Возникает вопрос: а как, по каким параметрам можно оценить уровень развития производительных сил? Технологический прогресс непрерывен, его фазы удается выделять лишь с определенной степенью абстракции.

Лучший параметр, используемый для оценки того, что К. Маркс называл уровнем развития производительных сил, – среднедушевой ВВП, рассматриваемый в исторической ретроспективе и в сопоставимом для межстранового анализа виде[125]. Определенного уровня этого показателя можно добиться лишь на заданной технологической базе. Среднедушевой ВВП, характерный для индустриального общества, не может быть достигнут на базе технологий общества традиционного (аграрного). Для современного постиндустриального общества характерен уровень ВВП более высокий, чем тот, который достигается, когда промышленность доминирует в структуре производства и занятости.

Даже поверхностный анализ исторической статистики позволяет увидеть наличие связи среднедушевого ВВП с изменениями в социальной и политической организации общества.

Можно попытаться оценить то, насколько подтвердились жизнью другие тезисы (“законы” исторического развития), сформулированные К. Марксом.

• Он правильно оценил характерные для современного экономического роста изменения в производстве и социальной структуре и динамичный характер общества на этом этапе развития. Показал, что социально-экономические институты не остаются неизменными, постоянно развиваются. Опыт XIX–XX вв. это подтвердил.

• Он показал, что между производственными отношениями и развитием производительных сил есть не только прямая, но и обратная связь, что возможны ситуации, когда сложившиеся производственные отношения становятся тормозом в развитии производства. Современные неоинституционалисты называют это институциональными ловушками.

В то же время Маркс переоценил возможность прогнозирования развития человеческого общества в условиях современного экономического роста, не понял, да и не мог понять, располагая доступной ему информацией, насколько этот процесс нестационарен, какими непредсказуемыми и резкими могут быть изменения, казалось бы, устойчивых, проверенных опытом тенденций, характерных для стран-лидеров.

Как справедливо отмечает Дж. Б. Делонг, история прошлого столетия в отличие от всей предшествующей истории человечества – это в первую очередь экономическая история[126]. А. Мэддисон пишет, что, если исключить работы К. Маркса и Й. Шумпетера, круг серьезных исследований, посвященных экономическому росту во второй половине XIX – начале – середине XX в., крайне ограничен.

Возможно, это связано с тем, что историки и экономисты, которые пытались анализировать развитие капитализма на его ранних стадиях, не могли воспользоваться плодами революции в исторической статистике. Ее совершили труды С. Кузнеца, разработавшего современную систему национальных счетов и стимулировавшего реконструкцию исторической статистики в странах – лидерах современного экономического роста[127].

Работы С. Кузнеца, М. Абрамовича, А. Мэддисона, Р. Барро, основанные на обширной социально-экономической и демографической статистике, которой при Марксе не было, убедительно показывают ключевую роль технологического прогресса (развития производительных сил – по К. Марксу) в трансформации социальных структур и социальных отношений. Эти исследования позволили вскрыть устойчивые, хотя и не жестко детерминированные связи между уровнем производства, структурой занятости, способом расселения, демографическими данными, развитием образования, показателями здоровья нации[128]. Используя ту же методологию, политологи продемонстрировали зависимость между уровнем экономического развития и политической организацией общества[129].

С. Кузнец и его последователи анализировали траектории, по которым шло развитие стран – лидеров современного экономического роста. Х. Ченери и М. Сиркин пришли к сходным выводам, изучив статистику по совокупности стран, пребывавших в 1950–1970 годах на разных уровнях развития. Их работы позволяют продемонстрировать, как в условиях современного экономического роста этот уровень связан с социально-экономическим состоянием общества[130].

Подтверждение роли производительных сил в формировании институтов современного общества – сближение институтов развитых стран. Можно говорить об их конвергенции. Между протестантской Великобританией, католической Францией, конфуцианской Японией больше общего в характере производительных сил, соответствующих им формах экономических и политических отношений, чем при сравнении каждой из этих стран с другими, более близкими им в культурно-историческом или религиозном отношениях, но находящимися на более низком уровне развития. Другое дело, что процессы институциональной конверсии длительны и не прямолинейны.

Для С. Кузнеца в его анализе социально-экономической динамики характерно стремление абстрагироваться от роли общественных институтов в экономическом развитии. Главным в его работах остается вопрос: какие взаимосвязанные изменения в экономике и обществе сопровождают экономический рост? А почему в тех или иных странах они происходят быстрее или, напротив, медленнее, он, как правило, не обсуждает.

Группа исследователей, объединенных неоинституционалистским подходом к анализу развития национальных экономик и всей экономической истории, сделала упор именно на последнюю проблему. В центре внимания Д. Норта и его коллег стоит вопрос, как институты[131] (по Марксу – производственные и общественные отношения) влияют на экономический рост и социальное развитие, какие факторы определяют их эволюцию, в каких случаях может формироваться система институтов, препятствующих экономическому развитию. Отвечая на него, Д. Норт приходит к выводу: важнейший фактор, определивший формирование такой системы, – противоречие интересов государства и общества. Отсюда шаг до другого вывода: социальная революция – предпосылка для трансформации производственных отношений, крушения элит, препятствующих формированию новой системы институтов. Д. Норт пишет: “Хотя значительный объем работ был проделан для анализа истории технологии и ее связи с экономическими результатами, обычно эти работы оставались вне основного тела экономической теории. Исключением были работы К. Маркса, который пытался объединить технологические изменения с институциональными изменениями. Представления Маркса, которые связывали изменения производительных сил (под которыми он обычно имел в виду технологию) с производственными отношениями (под которыми он имел в виду элементы организации общественной деятельности и особенно право собственности), были первой попыткой объединить технологические ограничения и ограничения, связанные с организацией человеческих отношений”[132]. Из другой работы Д. Норта: “Марксистская схема анализа дает наиболее сильное средство исследователям именно потому, что она включает те элементы, которые отсутствуют в неоклассической традиции: институты, права собственности, государство, идеологию. Тезисы Маркса о критической роли прав собственности в эффективной экономической организации и роли противоречий между существующими правами собственности и производственными возможностями, создаваемыми новыми технологиями, являются его фундаментальным вкладом в исследование экономической теории”[133]. Несмотря на то, что неоинституционалисты подчеркнуто дистанцируются от наследия К. Маркса, их взгляды на экономическое развитие очевидно близки к марксистским[134].

Как отмечал Ф. Бродель, “…гений Маркса, секрет притягательности его идей лежит в том, что он был первым, кто сконструировал социальные модели, ориентирующиеся на долгосрочное развитие. Но эти модели были слишком простыми и неизменными. Им придали силу закона и начали использовать как готовые автоматические объяснения процессов, протекающих в любом месте и в любом обществе… Именно это в последнее столетие ограничило эффективность использования самых сильных средств анализа социальных процессов”[135].

Основоположник марксизма был убежден, что закономерности, которые он наблюдал с середины XIX в. в Англии, имеют общий характер и в дальнейшем не только сохранятся, но и будут усиливаться[136]. Марксова теория прибавочной стоимости, которая сегодня кажется столь архаичной и оторванной от жизни, неплохо описывала известные его современникам реалии аграрных и раннеиндустриальных обществ. Й. Шумпетер утверждал, что теория прибавочной стоимости Маркса неправильна, но гениальна[137].

Острый классовый конфликт – очевидная реальность Англии во время создания “Манифеста Коммунистической партии” – положен в основу концепции классовой борьбы как важнейшего процесса мировой истории. И Маркс предсказал обострение этой борьбы.

Социальная дезорганизация, присущая ранним этапам индустриализации, превращается у него в закон абсолютного обнищания рабочего класса при капитализме. Тенденцию концентрации зарождающегося капитала он объявляет общим законом развития капитализма.

Располагая сегодняшним опытом, мы должны осторожнее подходить к анализу долгосрочных закономерностей и взаимосвязей социально-экономического развития. Историческая практика показала, насколько динамичен и нестационарен современный экономический рост, как опасно прогнозировать грядущие экономические и политические события и процессы в странах-лидерах. Не случайно даже в самых интересных работах, посвященных долгосрочным тенденциям социально-экономического развития, последние разделы, содержащие анализ настоящего и прогнозы на будущее, выглядят слабее других, менее убедительно[138]. Лишь историческая дистанция позволяет адекватно оценивать происходящее сегодня.

Вопреки представлениям К. Маркса и его последователей на одном и том же уровне развития производительных сил исторически долгое время могут сосуществовать радикально отличающиеся друг от друга системы экономических и социальных институтов. Однако в странах с разными институциональными и культурными традициями на близких уровнях развития наблюдаются схожие структурные перемены, встают одни и те же проблемы. Поэтому на вопрос, который сформулирован в конце первой главы, можно ответить так: опыт XX в. не дает оснований отказываться от апробированного метода анализа долгосрочных проблем. Те, кто исследовал и анализировал их в начале XX в., считали его естественным и добротным. Учтем их мнение. Изучая отечественные реалии, не станем отмахиваться от опыта стран – лидеров современного экономического роста, проблем, которые возникали в процессе их развития.

Глава 3

Общее и особенное в современном экономическом росте

В истории цивилизации, как и в человеческой жизни, детство имеет решающее значение. Оно во многом, если не во всем, предопределяет будущее.

Ж. Ле Гофф[139]

До войны были коллективистские мечты. После нее – коллективистские проекты, которые превратились в коллективистские кошмары.

Ф. Хайек[140]

В просто устроенном мире К. Маркса экономическое развитие выглядит линейным процессом: менее развитые страны следуют по пути, пройденному странами более развитыми. Как отмечалось выше, К. Маркс и Ф. Энгельс никогда не понимали это буквально. Многие места в их работах демонстрируют, что они допускали те или иные отклонения в национальных траекториях развития. Но речь могла идти о деталях, пусть даже и существенных. В исторической реальности социально-экономическая трансформация стран, включившихся в процесс современного экономического роста, оказалась нелинейной и многомерной[141]. Есть много параметров, которые влияли и будут влиять на траектории национального развития. Для ясности картины выделим четыре важнейшие оси координат, определяющие экономическую динамику.

1. Историческое время. На каком этапе развития находится мировая экономика в тот момент, когда страна вступает в процесс современного экономического роста?

2. Доминирующая идеология. Как она влияет на государственную политику и национальные стратегии развития?

3. Отставание от лидеров. Насколько велика дистанция, отделяющая рассматриваемую страну от самых развитых стран?

4. Влияние традиций. Как социально-культурные и институциональные установления, унаследованные со времени аграрных цивилизаций, воздействуют на траектории развития в индустриальную и постиндустриальную эпохи?

Воспользуемся данными научной литературы о средних по странам мира параметрах[142], которые показывают связь между уровнем экономического развития и основными характеристиками общества – хозяйственными, социальными, демографическими, политическими, – и проанализируем, как отклоняются национальные траектории развития от среднемировых по каждой из четырех важнейших осей координат.

§ 1. Историческое время

Вступая в эпоху радикальных перемен, связанных с современным экономическим ростом, страны-лидеры трансформируют собственную социально-экономическую структуру и в то же время диктуют условия развития остальному миру. Их возрастающая экономическая, финансовая и военная мощь заставляет отставшие государства либо отказаться от национальной независимости, став колониями или полуколониями, либо вырабатывать стратегии, необходимые для запуска современного экономического роста.

На разных этапах своего развития страны – лидеры современного экономического роста сталкиваются с вызовами меняющегося мира. Это вынуждает их трансформировать важные параметры своих социально-экономических систем. Такие изменения в свою очередь накладываются на динамично трансформирующуюся картину устройства мировой экономики, товарных и финансовых рынков, задают условия, к которым вынуждены приспосабливаться страны догоняющего развития. Даже в близких по размеру душевого ВВП странах интеграция в мировой рынок, таможенная защита отечественной промышленности, условия функционирования рынка капитала, допустим, в 1900, 1950 и 2000 годах, принципиально различны.

В развитии мировой экономики при современном экономическом росте можно выделить три больших периода.

Первый охватывает время с начала 1820‑х годов до 1914 года. В течение полувека, до 1870‑х годов, рост мирового производства концентрируется в основном в Западной Европе и странах, основанных европейскими колонистами. Затем процесс ускоряется, в него вовлекаются неевропейские страны, в первую очередь Япония. Мировая торговля растет высокими темпами, заметно опережая рост экономики. Формируется интегрированный рынок капитала, основанный на золотовалютном стандарте с доминирующей ролью фунта стерлингов как мировой валюты. Возникает открытый рынок рабочей силы, растут масштабы международной миграции.

Ведущие мировые державы прямо ограничивают права зависимых и полузависимых стран на проведение собственной таможенной политики, стремятся захватить их рынки. На начальной фазе индустриализации все активно применяли тарифную защиту своей промышленности. Германия, Италия, Япония, Россия прибегали к стратегии импортозамещающей индустриализации. Это порождало настоящую тарифную борьбу: принятие Германией в 1879 году протекционистского тарифа[143] вызвало немедленный ответ со стороны Франции в 1881–1892 годах. Россия и США в это время тоже придерживались протекционистской политики. Во второй половине XIX в. импортные тарифы США достигают 40–45 %[144].

Независимые страны активно используют протекционистские меры, чтобы защитить формирующиеся отрасли промышленности от конкуренции со стороны товаров, производимых в странах-лидерах, в первую очередь в Англии. Последняя в свою очередь навязала свободу торговли Индии и другим колониям, а также многим странам, формально не входившим в Британскую империю, – Китаю, Персии, Таиланду, Турции. По соглашениям, которые американцы вынудили подписать Японию, ее импортные тарифы не могли превышать 5 %. В таких условиях способность государства проводить независимую тарифную политику, поддерживать новые отрасли экономики становилась предпосылкой сохранения национального суверенитета. Напротив, утрата суверенитета означала принудительное открытие внутреннего рынка для конкуренции товаров, производимых в странах-лидерах.

То, в какой степени создание колониальных империй, дорогу к которым проложило военное и финансовое превосходство уходящей вперед Западной Европы над другими регионами мира, сказалось на экономическом и социальном развитии стран, ставших колониями и полуколониями, утративших суверенитет, – предмет длительной дискуссии, в которой субъективизм неизбежен. Те, кто отстаивает благотворное влияние колониального наследия, обычно упоминают созданную инфраструктуру, повышение уровня образования, подготовленные кадры, оставленные в наследство законодательство и демократические институты. Те, кто говорит о его негативном влиянии, обращают внимание на длинную историю дискриминации по национальному признаку, разрушение основ промышленности под влиянием конкуренции товаров, произведенных в метрополии, невозможность проводить самостоятельную внешнеторговую и промышленную политику, финансовые выплаты в пользу метрополии (табл. 3.1)[145].

Таблица 3.1. Некоторые показатели, характеризующие экономические отношения Великобритании и Индии в колониальный период (1868–1930 годы)

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. С. 87.

Даже если признать некоторое смягчение колониального режима на протяжении XX в., трудно отрицать то, что мир XVIII–XIX вв. отнюдь не был проникнут духом сострадания к слабым, а жил по принципу “горе побежденным”. История правления англичан в Индии с характерными для нее запретами для тех, у кого индийское происхождение, работать на государственной службе, высокими пошлинами на импорт индийского текстиля в Англию при снятии всех ограничений на ввоз английского текстиля в Индию, с насильственным внедрением собственных институтов, с превращением наследственных сборщиков налогов (заминдаров) в собственников земли – все это свидетельство того, что утрата национальной независимости была серьезной угрозой.

Для времени, когда наращивающий экономическую, финансовую и военную мощь Запад со всей очевидностью уходил вперед, создавая угрозу для своих ближних и дальних соседей, когда страх перед ним подталкивал к самым своеобразным с точки зрения исторического опыта импровизациям, позволяющим избежать той же трансформации, которую пережила и переживает Западная Европа, характерны слова известного и влиятельного российского философа К. Леонтьева: “Всегдашняя опасность для России – на Западе; не естественно ли ей искать и готовить себе союзников на Востоке?

Если этим союзником захочет быть и мусульманство, тем лучше… Если племена и государства Востока имеют смысл и залоги жизни самобытной, за которую они каждый в свое время проливали столько своей крови, то Восток встанет весь заодно, встанет весь оплотом против безбожия, анархии и всеобщего огрубения”[146].

В. Ленин был прав, когда говорил о неравномерности развития как об одном из источников кризисов современного ему капитализма. Неспособность ключевых участников мирового политического процесса в конце XIX – начале XX в. адаптироваться к реальности подъема экономической и военной мощи Германии, Японии и США была одной из важнейших причин мировых катаклизмов 1914–1945 годов.

Проявляются два фактора, которые подтачивают основы стабильности мирового порядка. Один из них – снижение доли Англии, страны-лидера, финансового центра мировой экономики, в мировом ВВП международных финансах, падение ее военной мощи по отношению к конкурентам. К концу XIX в. развитие других крупных держав, в первую очередь Германии и США, вступивших на путь современного экономического роста позже Великобритании, делает неизбежным переустройство англоцентричной цивилизации. Несиловых механизмов для этого не находится. Это подталкивает мир к двум глобальным войнам[147].

Второй фактор – назревающий кризис золотовалютного стандарта. Эта система, укоренившаяся в Англии с конца XVII в., позволяла поддерживать долгосрочную стабильность фунта стерлингов. Его золотое обеспечение, которое отменяли лишь во время крупных войн, а затем восстанавливали при сохранении довоенного паритета к золоту, позволило Англии играть роль мирового финансового гегемона, задавало международные стандарты ответственной денежной политики. Стабильность английской валюты стала важнейшей предпосылкой развития финансового рынка и самого современного экономического роста. Золотовалютный стандарт был образцом для подражания в денежной политике других государств. В конце XIX в. две крупные страны догоняющего развития – США и Россия – одна за другой проводят денежные реформы, направленные на введение золотовалютного стандарта. Привлекательность этой системы в том, что уровень номинированных в золоте цен “привязан” к мировым запасам драгоценного металла, которые стабильны и существенно изменяются лишь из-за открытия новых крупных золотых месторождений, что случается нечасто. Она делает денежную политику независимой от правительств, склонных под давлением финансовых проблем идти на злоупотребления и махинации, создавать избыточную ликвидность, подрывать стабильность национальной валюты. Эти преимущества золотовалютного стандарта особенно важны для первого периода современного экономического роста, когда мировое производство развивается еще относительно низкими темпами при стабильности мировых запасов золота.

На ранних стадиях современного экономического роста возникает объективная проблема: добыча золота может не обеспечить увеличение его мировых запасов до размеров, соответствующих росту мирового ВВП, а дефицит золота способен спровоцировать общее падение цен – явление для рыночной экономики потенциально опасное. Однако при гибко изменяющейся в сторону понижения номинальной заработной плате дефляция не страшна. В конце 70‑х годов XIX в. введение золотого стандарта в США прошло на фоне снижения цен и не вызвало серьезного роста безработицы[148].

В дальнейшем в странах – лидерах современного экономического роста в условиях роста влияния профсоюзов, введения всеобщего избирательного права ситуация в сфере трудовых отношений меняется: на снижение спроса и цен работодатели отвечают не сокращением номинальной заработной платы, а снижением уровня занятости[149]. Это увеличивает потенциальные издержки дефляции. При высоких темпах глобального развития и невозможности точно прогнозировать предложение монетарного золота привязка основных мировых валют к золотому запасу порождает постоянную угрозу дефляционного кризиса.

Второй период развития мировой экономики в условиях современного экономического роста приходится на 1914–1950 годы. Это время глубокого кризиса: две мировые войны, экономические потрясения конца 20‑х – начала 30‑х годов, спровоцированные многими факторами, в числе которых и кризис золотовалютного стандарта. Снижаются темпы роста мировой торговли и ее доли в ВВП, растет протекционизм, широкое распространение получают запретительные тарифы. Все это прокладывает дорогу торговым войнам, конкурентной девальвации национальных валют, приводит к свертыванию мирового рынка капитала, широкому распространению ограничений на валютные операции.

Движение в сторону протекционизма не было универсальной чертой этого периода. П. Байрох обращает внимание на попытки вернуться к более либеральному торговому режиму в 1927–1928 годах. Но после введения США в июне 1930 года протекционистского тарифа уровень таможенных пошлин в мире достигает беспрецедентной высоты. К концу 1931 года 25 ведущих участников международной торговли в ответ повышают свои пошлины на американскую продукцию[150]. Пошлины на продукцию обрабатывающей промышленности составляют в среднем 45–50 % и превышают предшествующий пик 1891–1894 годов на 5–10 %. За 3 года (1929–1932) объем мировой торговли сократился номинально на 70 %, в реальном выражении – на 25 %[151].

Поворот к протекционизму, ограничению торговли, закрытию рынков капитала, обусловленный экономическими проблемами стран-лидеров, меняет условия развития для стран догоняющей индустриализации. Те из них, которые в предшествующий период ориентировались на интеграцию в мировой рынок и имели высокую долю внешней торговли в ВВП, оказываются в наиболее сложном положении. Когда страны-лидеры играют по протекционистским правилам, развитие на основе политики свободной торговли оказывается малопродуктивным. Успех приносят другие стратегии – ориентация на автаркию, закрытие рынка, государственное регулирование экономики. При том что сталинская индустриализация сопровождалась масштабным экспортом зерна и импортом машин и оборудования, в целом она основывалась на политике автаркии[152]. Для правительств многих развивающихся стран на долгие десятилетия она стала образцом для подражания.

С конца 40‑х – начала 50‑х годов глобальная экономика вступает в следующую фазу развития. Завершение Второй мировой войны дало возможность Западной Европе и Японии использовать накопленный в США технологический потенциал. В современный экономический рост включаются многие развивающиеся страны, на долю которых приходится до 2/3 населения и 3/4 ВВП “третьего мира”. Это в первую очередь Китай и затем Индия. Среднегодовые темпы роста душевого ВВП развивающихся стран повышаются с 0,4–0,6 % в 1900–1938 годах до 2,6–2,8 % в 1950–2001 годах. Теперь их темпы вдвое выше, чем те, которые демонстрировали в XIX в. страны-лидеры[153].

В течение 23 лет (1950–1973) мировая экономика демонстрирует аномально высокие среднегодовые темпы роста ВВП: 4,91 против 1,85 % в 1913–1950 годах (рост душевого ВВП составил соответственно 2,93 и 0,91 %). Международная финансовая система перестраивается на базе бреттон-вудских институтов.

Страны-лидеры извлекли уроки из предшествующего периода кризисного развития. В рамках Генерального соглашения о тарифах и торговле они предпринимают согласованные усилия по снижению уровня тарифной защиты, либерализации мирового рынка, отказываются от прежней политики, направленной на жесткое ограничение тарифного суверенитета менее развитых стран, они признали свою ответственность за либерализацию мировой торговли и предоставили развивающимся странам широкие права на таможенную защиту. Средний таможенный тариф в странах ОЭСР снижается с почти 11 % в 1950 году до 6 % в конце XX в. Еще более разительными оказываются эти “перепады” по отдельным странам – членам ОЭСР (табл. 3.2).

Таблица 3.2. Отношение таможенных сборов к объему импорта (2002 год – средний таможенный тариф) в странах ОЭСР, %

Источник: 1 Расчеты ИЭПП на основе данных из: Mitchell B. R. International Historical Statistics 1750–1993, Macmillan Reference LTD, 1998 (как отношение таможенных сборов к импорту).

2 Расчеты ИЭПП на основе данных из United Nations Common Database, UN (как отношение собранных импортных пошлин к импорту).

3 Средний таможенный тариф в странах ОЭСР, проценты. Данные World Trade Organization, Annual Report by the Director-General, 15 November 2002 (http://www.wto.ru).

Таблица 3.3. Среднегодовые темпы роста мировой торговли по периодам, %

Источник: Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 265, 362 (за период с 1870 по 1998 год); World Development Indicators 2003. World Bank.

Таблица 3.4. Средняя доля экспорта в ВВП для стран ОЭСР в 1961–2000 годах, %

Источник: Расчеты ИЭПП на основе данных World Development Indicators 2003. World Bank.

Ограничения валютных операций, которые были введены на предшествующем этапе, отменяются. Восстанавливается конвертируемость валют стран – лидеров экономического роста сначала по текущим, а затем и по капитальным операциям.

Для новой волны глобализации характерны существенно более низкие торговые барьеры, чем существовавшие до начала Первой мировой войны. Однако ограничение миграционных потоков становится жестче, а доля экспорта капитала в ВВП уменьшается[154]. Еще одно отличие глобального мира конца XX в. от предыдущего периода современного экономического роста: мировая денежная система уходит от золотовалютного стандарта. Последние связи обрываются в 1971 году, когда США отказались обменять на золото американские доллары, предоставленные им иностранными центральными банками. Теперь большая часть денежных расчетов базируется на бумажных валютах с плавающим курсом[155].

Перемены в глобальной экономике радикально трансформируют условия, в которых странам догоняющего развития приходится вырабатывать национальные стратегии роста. В середине XX в. еще сильно влияние прежних тенденций в мировом развитии: протекционизма, свертывания мировой торговли. Поэтому столь популярна концепция импортозамещающей индустриализации, ориентированной на тарифную защиту промышленности, закрытие внутреннего рынка, государственный активизм. И только постепенно становится ясно, что ситуация в мире изменилась. Все более отчетливо проявляется, становится устойчивой тенденция к экспансии мировой торговли, открытию рынков, в том числе рынков стран-лидеров. Это предоставляло догоняющим странам возможность избрать новую стратегию, ориентированную на увеличение экспорта, интеграцию в мировую экономику. Что же касается старой – импортозамещающей – индустриализации, то она оказывается прямым путем к хроническим кризисам и нестабильности, особенно когда национальная элита не способна вовремя сменить курс экономической политики[156].

Страны-лидеры задают следующим в их фарватере государствам не только глобальные условия торговой и финансовой организации мира, но и идеологические ориентиры, используемые при выработке и проведении социально-экономической политики, формы государственных институтов. Как справедливо отмечал Дж. Кейнс, “идеи экономистов и политических философов, и когда они правильны, и когда они неправильны, оказывают большее влияние на мир, чем это обычно понимают. Мало что в такой степени управляет миром”[157].

§ 2. Доминирующая идеология

Хотя после краха Римской империи Западная Европа не стала единым государством, многие аспекты культуры, обмен идеями, институциональные инновации – все это сближало западноевропейские народы, стимулировало интеграционные процессы[158]. Предпосылки к началу современного экономического роста в Европе только формировались, а новая идеология, порожденная начавшейся социально-экономической и политической трансформацией, уже влияла на умы элиты, на развитие судьбоносных для европейских государств событий.

Формирование в Западной Европе установок на превосходство абсолютной монархии как формы политического устройства, которые отражали историческую реальность – укрепление государства и деградацию феодальной системы, оказало серьезное влияние на развитие России[159]. Характерная для Европы XV–XVII вв. тенденция к концентрации власти в руках королевских династий имела четко очерченную идеологическую основу: священное, Богом данное королю право управлять подданными, абсолютная власть монарха – неотъемлемый элемент нормально организованного государства. В Англии эта тенденция сталкивается с противоположной, вырастающей из специфики английского развития, – ростом влияния и расширением прерогатив парламента[160].

С началом современного экономического роста, подъема европейской экономики, глобализации мирового исторического процесса усиливается влияние доминирующих идеологических установок на государственную политику и национальные стратегии развития. Отчетливо выделяются три периода, во время которых господствовали принципиально разные идеологии. Первый начинается после Английской революции XVII в. Конституционная монархия, парламент, подотчетное ему правительство, гарантии прав собственности и личности, развитие рынков, технологические новации, английская система сельского хозяйства – все это вызывает восхищение у современников, стремление повторить в странах континентальной Европы опыт островного государства. Известно влияние британских идей на формирование взглядов Вольтера, французских просветителей XVIII в.[161]. В работах Д. Юма и А. Смита либеральная картина мира приобретает стройность и завершенность[162]. Теперь ясно, что необходимо сделать, чтобы добиться благосостояния нации: нужны мир, разумные законы, необременительные налоги, гарантированная от конфискаций собственность, устранение барьеров на пути свободной торговли[163]. При частных различиях эта либеральная картина доминирует в сознании европейской элиты, ориентированной на модернизацию экономики своих стран, вплоть до середины XIX в.[164]. Она же оказывает серьезное влияние на формирующуюся систему институтов, стратегию политического развития в США на рубеже XVIII и XIX вв. Влияние идеологической волны, связанной с подъемом Англии и либеральными идеями в Европе, видно на примере экономической политики Екатерины II, пытавшейся проводить в жизнь систему свободной конкуренции и ликвидировать частные монополии[165]. Волна либеральной идеологии охватывает мир. С середины XIX в. ситуация меняется. На ранних этапах современный экономический рост и индустриализация вызвали социальную дезорганизацию, обнажили вопиющую бедность в городах, особенно заметную на фоне растущего производства. Появились неслыханные прежде бедствия: экономические кризисы и массовая безработица. Либеральная парадигма не позволяла ответить на вопрос, как решать эти проблемы. Политэкономы вели ожесточенный спор с лидерами рабочего движения, требовавшими принять трудовое законодательство, и настаивали на том, что этот путь бесплоден и вреден для самих рабочих[166].

В процесс современного экономического роста вступают новые страны. По уровню развития они далеки от Англии – доминирующей промышленной державы мира. У них другие традиции. Свобода торговли для Англии выгодна, это бесспорно. Но для национальных элит отнюдь не очевидно, что страны догоняющего развития также нуждаются в свободной торговле[167].

Уже на ранних этапах развития капитализма стремление сгладить социальные противоречия стимулирует создание систем социальной защиты. Это происходит в первую очередь в Германии. Вопреки предсказаниям политэкономов трудовое законодательство и защита интересов рабочих приводят не к кризису, а к ускоренному экономическому росту. Это подрывает доверие элит к либеральной парадигме, способствует формированию новой идеологической волны, в основе которой лежит представление о необходимости активного участия государства в социально-экономическом развитии, его способности решать порожденные индустриализацией проблемы общества и экономики. Носители новой идеологии неоднородны по составу, среди них политики, экономисты и философы самых разных, порой полярно различающихся взглядов – от К. Маркса до О. Бисмарка[168]. Но их объединяет недоверие к рыночным институтам, убежденность в том, что вмешательство государства полезно и даже необходимо для экономики и жизни общества[169]. К началу революции 1917 года в России влияние этой большой идеологической волны сильно[170].

В России тех дней представление о том, что все общественные и экономические проблемы страны можно решить, лишь усилив вмешательство государства в экономику, в регулирование и распределение, было всеобщим; его разделяли практически все политические силы[171].

Великие революции имеют немало сходных черт и механизмов развития[172]. Однако есть и кардинальные отличия. Реакция политических элит, их ответ на революционные вызовы во многом определяются той идеологической волной, которая господствует в мире в период той или иной революции. Во времена Великой французской революции доминировала либеральная волна, в 1917–1922 годах, когда в России после революционных событий шла Гражданская война, – волна дирижистская[173].

Идеологическая волна, поднявшаяся на этапе индустриализации, связавшая нарастание социальных проблем с капитализмом и индустриализацией, предлагающая в качестве панацеи расширение функций государства в экономике вплоть до полной ликвидации рыночных механизмов, оказала непосредственное влияние на формирование политического и экономического режима в России и Китае после двух крупнейших революций XX в. Опыт Великой депрессии и советской индустриализации серьезно повлиял на формирование экономической политики многих стран догоняющего развития в послевоенный период[174].

Не остались в стороне и страны-лидеры. В Великобритании в 1945 году пришло к власти правительство лейбористов с развернутой программой национализации и завоевания государством командных высот в экономике[175]. В конце 1940‑х годов правоцентристы ФРГ – христианские демократы – принимают программу, где декларируется, что капиталистическая система не соответствует национальным и социальным интересам немцев, поскольку не дает возможности взять под контроль командные высоты в экономике и ввести централизованное планирование[176].

С конца 70‑х – начала 80‑х годов XX в. ситуация еще раз меняется. Страны – лидеры экономического роста вступили в постиндустриальную стадию развития. Стало очевидным, что в условиях высокоразвитого постиндустриального общества есть предел перераспределению средств с помощью налогов и бюджетов. Финансовые проблемы лидеров обостряются, повышаются темпы инфляции. Негативное влияние избыточного государственного регулирования на экономическое развитие выходит на поверхность. В социалистических странах темпы роста экономики падают, социалистическая система перестает быть образцом для подражания. В условиях постиндустриального мира и глобальной экономики тезис о позитивном влиянии государственной промышленной политики и тарифной защиты внутреннего рынка на ускорение экономического роста становится все более спорным. Поднимается новая большая идеологическая волна: очередной поворот к либерализму, к ограничению роли государства в экономике, к развитию рыночных механизмов и свободе торговли. И то обстоятельство, что крах социализма в СССР и новая революция в России начала 90‑х годов XX в. пришлись на время подъема этой волны, серьезно повлияло на формирование новой мировой идеологии.

Догоняющим странам приходится прокладывать траектории своего развития не в вакууме, а в условиях динамично меняющегося мира[177], правила игры в котором и влияющие на эти правила доминирующие идейные установки формируют не они, а лидеры. Для стран с близким уровнем развития, со схожими структурными характеристиками экономики и общества оптимальные решения в области денежной, торговой и промышленной политики не остаются заданными, они в значительной степени зависят от происходящего в мире.

Третье тысячелетие мир встретил в условиях глобальной экономики, свободной торговли и господства неолиберальной идеологии. Сказать, насколько продолжительным будет этот этап в мировом развитии, невозможно. Опыт показал рискованность прогнозов, основанных на экстраполяции доминирующих тенденций в странах-лидерах. Но и сегодня, и в обозримом будущем, по крайней мере до тех пор, пока вектор развития событий в мире значительно не изменится, это остается той точкой отсчета, которую нельзя игнорировать, обсуждая стратегические проблемы стран догоняющего развития, в том числе России.

§ 3. Отставание от лидеров

Вступающих в современный экономический рост отделяет от его лидеров неодинаковая дистанция. Государства континентальной Западной Европы в XIX в., как правило, отставали от Англии всего на 1 поколение, страны Южной и Восточной Европы – на 2–3. А Китаю потребовалось почти полтора века, чтобы только сформировать предпосылки для начала современного экономического роста[178].

Временной лаг между началом современного экономического роста в Англии и стартом этого процесса в странах, которые ныне относятся к самым развитым и входят в ОЭСР, составлял 1–3 поколения. Теоретически все они имели равные возможности, чтобы воспользоваться благами науки для развития новых технологий. На самом деле первыми за лидером устремились те, у кого сформированные на стадии аграрного развития институты были наиболее гибкими, позволяли адаптироваться к специфическим требованиям динамичного развития, связанным с ним структурным переменам. У стран, вступивших в гонку позднее, отстававших в развитии от лидеров на 2–3 поколения, возникали серьезные проблемы, но были и преимущества: элиты этих стран знали, как трансформировались социально-экономические структуры у тех, кто шел впереди, могли предвидеть предстоящие трудности.

Вопрос о наличии или об отсутствии тенденции к конвергенции уровней экономического развития – одна из наиболее дискуссионных проблем в теории современного экономического роста. Со времени публикации классической работы Р. Солоу[179] представление о том, что менее развитые страны, имеющие возможность опереться на технологии, созданные в странах-лидерах, должны расти темпами более высокими, чем лидеры, получило широкое распространение. Однако реальности второй половины XX в., растущий разрыв между уровнями душевого ВВП наиболее развитых и наименее развитых стран заставили усомниться в универсальности этой тенденции (табл. 3.5). После продолжительной дискуссии[180] постепенно сформировалось мнение, что при наличии тенденции к конвергенции уровня развития стран, успешно адаптировавшихся к условиям современного экономического роста (“Клуб конвергенции”), дистанция стран-лидеров по отношению к странам, не сумевшим адаптироваться к изменившимся условиям развития в XIX–XX вв., увеличилась[181].

Таблица 3.5. Соотношение душевых ВВП наименее и наиболее развитых стран, %

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995. P. 202–206.

М. Абрамович обращает внимание на то, что в 1870–1979 годах при сближении показателей уровня производительности труда в странах – лидерах современного экономического роста медиана их дистанции по отношению к США практически не изменилась[182] (табл. 3.6).

Один из ранних примеров конвергенции, сближения показателей уровня развития стран, вступивших в процесс современного экономического роста позже лидеров с параметрами, характерными для наиболее развитых стран, – Скандинавия. Скандинавские страны начинают современный экономический рост, индустриализацию лишь с середины XIX в., на поколение позже, чем наиболее динамичные страны континентальной Европы. В 1870 году душевой ВВП Швеции составлял 52 % душевого ВВП Англии, 60 % душевого ВВП Голландии, 62 % душевого ВВП Бельгии. К 1910 году эта дистанция сокращается: соответствующее соотношение составляет 63; 81 и 75 %.

Таблица 3.6. Сравнительные уровни производительности труда в развитых странах в 1870–1979 годах (ВВП на человеко-час США = 100)[183]

Источник: Abramovitz M. Thinking about Growth, and other Essays on Economic Growth and Welfare. Cambridge: Cambridge University Press, 1991. P. 226.

Причины успешного развития Скандинавских стран, позволившие им сократить, а потом и преодолеть дистанцию, отделяющую их от лидеров современного экономического роста, – предмет оживленной дискуссии. Одно из объяснений – высокий по европейским стандартам середины XIX в. уровень распространения образования в Скандинавских странах[184]. К 1850 году Швеция была наиболее грамотной страной Европы. К концу XIX в. распространение начального образования в Швеции значительно опережает показатели, характерные для большинства стран Западной Европы. Авторы более поздних исследований, признавая роль образовательного потенциала Скандинавских стран, позволившего им активно использовать технологии, созданные в странах – лидерах современного экономического роста, обращают вместе с тем внимание на открытость их экономик, последовательную линию на интеграцию в мировой рынок[185]. В условиях первого периода глобализации такая экономическая политика была эффективным способом ускорения развития.

Еще один пример успешной стратегии догоняющего развития, позволяющей сократить, а затем ликвидировать разрыв в уровнях душевого ВВП, – опыт Японии во второй половине XIX–XX в. Этому способствовала долгосрочная традиция ориентации на институты более развитых стран, характерная для этой страны. В V–VI вв. н. э. дистанция между Японией и Китаем по уровню развития была велика. Японская элита осознавала себя элитой варварской страны, призванной овладеть опытом более развитого и цивилизованного общества. С этого времени заимствование институциональных структур – органическая часть японской традиции[186]. Именно этот факт облегчил Японии использование той же стратегии, но уже с ориентацией не на Китай, а на страны западной цивилизации со второй половины XIX в.[187]. Японские власти сумели осознать, что экономический подъем Запада связан не только с современной техникой, он основывается на принятии свободного рынка, частного права. Когда эти установления удалось включить в систему национальных институтов, Япония продемонстрировала один из самых успешных примеров экономического роста на рубеже XIX и XX вв., к концу 60‑х годов XX в. по уровню душевого ВВП вплотную приблизилась к странам-лидерам[188]. В свою очередь формирование экономической политики стран Юго-Восточной Азии во второй половине XX в. находилось под очевидным влиянием опыта успешного развития Японии и опиралось на заимствование японских установлений[189].

Запоздавшие с индустриализацией страны вынуждены были для преодоления своей отсталости мобилизовывать на финансирование индустриализации более значительную часть валового национального продукта, чем страны-лидеры. В период промышленного рывка Великобритания инвестировала в производство 6–7 % ВВП, Франция – 10–11, Германия – 10,5–11,5, Италия – 11,5–12,5, Япония – 13,5–14,5, а США – 15–16 %[190].

А. Гершенкрон был одним из первых исследователей, выявивших связь различия национальных путей индустриализации с уровнем относительной экономической отсталости. На базе обширного экономико-исторического материала он показал, что тезис о более развитой стране, демонстрирующей менее развитой картину ее собственного будущего, далек от реальности[191], подметил связь между отставанием от лидеров и уровнем государственного участия в экономическом развитии. Чем дистанция длиннее, тем, как правило, более активную роль играло государство, обеспечивая в своей стране условия для начала современного экономического роста[192]. (Об этом см. ниже, в гл. 11.) С увеличением дистанции, отделяющей от лидеров, расширяются возможности технологических заимствований, которые поощряет и организует государство. Развитие событий во второй половине XX в. показало, что эта зависимость не универсальна, однако в целом она сохраняется[193]. Страны, вступившие в процесс современного экономического роста в XX в., как правило, демонстрируют более высокие показатели государственной нагрузки на экономику, чем страны-пионеры на тех же уровнях развития (табл. 3.7–3.9). Современный экономический рост, радикальное расширение экономических возможностей в странах, которые им охвачены, трудности запуска его механизмов в тех государствах, где институциональных предпосылок для него не существует, – все это неизбежно ведет к расширению пропасти между самыми развитыми и неразвитыми странами мира. Если в 1800–1820 годах лидеры экономического и технологического развития по уровню душевого ВВП опережали отстающих примерно в 2–3 раза, то к концу XX в. разрыв уже составляет десятки раз. Отсюда и большие возможности заимствовать опыт в овладении технологическим заделом, который создали лидеры.

Таблица 3.7. Доля государственных расходов в ВВП при сопоставимых уровнях развития в Великобритании, Японии и Турции

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OEСD, 1995; Данные, предоставленные ОЭСР.

Таблица 3.8. Доля государственных расходов в ВВП в Германии, Франции, Индии и Южной Корее на сходных уровнях экономического развития

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Tanzi V., Schiknecht L. Public Spending in the 20th Century. Cambridge: Cambridge University Press, 2000 (Франция, Германия); International Financial Statistics 2004 (IMF), Economic Concept View: Government Finance, National Accounts (для остальных государств).

Таблица 3.9. Доля государственных расходов в ВВП в Германии, Франции и Бразилии на сопоставимых уровнях экономического развития

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; International Financial Statistics 2004 (IMF), Economic Concept View: Government Finance, National Accounts.

Разрыв в уровне развития создает политическое давление на правительства развивающихся стран, побуждает их ускорить трансформацию. В результате темпы экономического роста, наращивания экспорта, перемены в структуре производства и потребления у стран, которые вступили в современный экономический рост только в XX в., выше мировых показателей, характерных для XIX в.[194]. Да и сами задаваемые лидерами производственные возможности возрастали в позапрошлом столетии значительно медленнее, чем в прошлом. Производительность труда в Англии в 1820–1890 годах растет почти вдвое медленнее, чем в США на протяжении последующего столетия американского лидерства в мире[195]. В странах, начавших современный экономический рост в XIX в., обычно его темпы составляли примерно 2 % в год; в тех же, кто оказался в этом процессе после Второй мировой войны, – 3–4 %, а иногда и выше – до 5–10 % в год[196].

В подавляющем большинстве новые технологии рождаются в странах – лидерах экономического роста, где сконцентрирована основная часть мирового научно-технического потенциала. И это создает проблемы для стран догоняющего развития. Современные технологии ориентированы на характерные для передовых государств условия, в том числе на высокую стоимость рабочей силы. Структура производственных расходов, в которых преобладают издержки на новое, дорогое оборудование, а не трудовые затраты, отнюдь не всегда оптимальна для менее развитых стран, где труд еще дешев[197].

Помимо возможности заимствовать у лидеров технологические инновации для догоняющего развития важен еще один фактор. Когда пионеры современного экономического роста проходили этапы социально-экономического развития, на которых страны, следовавшие за ними, оказались в XX в., не было представления о таких социальных институтах, как государственное пенсионное обеспечение, бесплатные образование и здравоохранение, пособия по безработице. Они формировались в ходе индустриализации, по мере осознания их роли в социальной организации и развитии индустриального общества, появления возможности обеспечить их финансовыми ресурсами. В странах догоняющего развития, которые ориентируются на стандарты лидеров, представления о необходимости и естественности подобных институтов возникают на более низких уровнях развития[198]. Это порождает риск перегрузки экономики налогами, что, в свою очередь, ставит преграды на пути устойчивого экономического роста, провоцирует финансовые кризисы и рост внешнего долга[199].

Созданные для обеспечения догоняющего развития национальные институты инерционны. В изменившихся условиях они могут препятствовать адаптации к следующему этапу экономического развития страны, решению проблем, характерных для постиндустриальной стадии[200].

Сочетание возможности технологических заимствований, разрыва между используемыми в национальной экономике технологиями и накопленным в мире объемом технологических знаний с опасностью институциональных ловушек, когда эффективные для запуска современного экономического роста решения оказываются непригодными на его последующих стадиях и при этом их трудно демонтировать, приводит к масштабным колебаниям долгосрочных темпов национального экономического развития[201]. Еще один фактор, который характеризует отставание от лидеров и во многом формирует своеобразные траектории развития, присущие догоняющим странам, – характеристики демографического перехода (см. ниже, гл. 10). У лидеров процесса модернизации демографические показатели изменялись медленно. Существенный рост продолжительности жизни, ощутимое снижение смертности в странах догоняющего развития – все это занимало десятилетия. Новые меры и противоинфекционные средства распространялись в мире быстрее, чем формировались новые социальные структуры и чем осваивались новейшие производственные технологии. Важнейшие демографические процессы – повышение продолжительности жизни и снижение смертности – также шли неизмеримо быстрее, чем в странах-лидерах, а выход на сходные показатели продолжительности жизни происходит при более низких показателях экономического развития (табл. 3.10)[202].

Однако, даже почти сравнявшись с лидерами по уровню продолжительности жизни и смертности, догоняющие страны по-прежнему уступают им в развитии социальных и общественных институтов, по всем показателям, которые характеризуют современное общество. Как и прежде, большая часть их населения живет в деревне и работает в сельском хозяйстве, уровень образования, особенно женщин, низкий. В странах догоняющего развития длительное время сохраняются крайне высокие темпы роста населения. В результате в XX в. доля этих стран в мировом населении существенно увеличивается. Такая траектория демографического перехода создает дополнительные препятствия на пути экономического роста[203].

Таблица 3.10. Средняя продолжительность предстоящей жизни при рождении в США, Великобритании, Франции, Германии, Китае, Бразилии, Мексике, Турции на сходных уровнях экономического развития

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

§ 4. Влияние традиций

Многие фундаментальные черты аграрного общества присущи разным цивилизациям. Как бы ни отличались национальные культуры, но структура занятости, расселения, демографическое поведение, уровень жизни большинства населения – все эти показатели сходны и в Средиземноморье времен Римской империи, и в Китае времен династии Мин[204], и в Индии накануне британского завоевания. Но институты аграрных обществ, определяющие их организацию, семейное поведение, устройство власти, во многом специфичны[205].

Важнейший фактор цивилизационной идентичности, влияния институтов традиционного общества на траекторию национального развития – религиозные традиции. С началом современного экономического роста, урбанизацией, широким распространением образования, как правило, связано снижение распространенности религиозных чувств в обществе[206]. Но этот процесс не носит линейного характера. Его ход зависит от специфики цивилизационных и национальных традиций.

В XVIII в. Д. Юм близко подошел к тому, чтобы сформулировать тезис о связи протестантской этики с подъемом стран Северо-Западной Европы[207]. М. Вебер отмечает: то, что в европейских странах среди протестантов больше богатых, чем среди католиков, общеизвестно и общепризнано. В Бадене, Баварии, Венгрии высшее образование не только более широко распространено среди протестантов; у них оно и в большей степени ориентировано на подготовку к техническим, промышленным, коммерческим профессиям[208].

В конце XX – начале XXI в., когда в течение десятилетий можно было наблюдать быстрый экономический рост стран с конфуцианской системой ценностей[209], а одной из самых динамичных стран Западной Европы стала католическая Ирландия, представления М. Вебера, который связывал подъем Европы, создание предпосылок для европейского капитализма с протестантской этикой, кажутся архаичными[210]. Но база распространения идей о роли религии в создании предпосылок начала современного экономического роста была реальной. Первыми в стадию современного экономического роста вступили именно протестантские страны Северной Европы и протестантские же регионы Нового мира. Лишь позже к этому процессу присоединились районы католической и православной Европы. Р. Инглхарт доказывает, что результаты сравнительного анализа динамики развития протестантских и католических стран за 1870–1938 годы подтверждают выводы М. Вебера. Последовавший за этим расцвет католических стран он объясняет изменениями в их культуре[211].

Исследования приоритетов родителей в вопросе о том, что должно быть главным в обучении детей, проведенные Г. Ленским и Д. Алвином в США, показывают сохранение существенных различий в ценностных системах, большую ориентацию протестантов на то, что связано с жизненным успехом. Но эти же исследования демонстрируют и постепенное сближение образовательных приоритетов различных религиозных групп[212].

В ряде отношений влияние протестантской этики на специфику национальных траекторий развития в Северной Европе очевидно. Речь идет о необычно раннем и широком распространении грамотности, причем среди обоих полов. Объясняется этот феномен массовым изучением Библии. Достойные протестанты должны были читать Священное Писание сами. Католическая церковь самостоятельное чтение не поощряла[213]. Лишь с течением времени первоначальный разрыв в уровне грамотности между протестантской и католической Европой был ликвидирован благодаря всеобщему начальному образованию. И чем, как не влиянием протестантизма, объяснить существенное сокращение числа праздников, увеличение числа рабочих дней в году? Ведь в католической Европе XVI в. праздники занимали четверть, если не треть, календаря.

Исследователи отмечают еще один параметр, по которому протестантизм оказывает влияние на долгосрочные тенденции эволюции социальных институтов, – это уровень государственной нагрузки на экономику. Есть протестантские страны с крайне высокой долей государственных расходов в ВВП. Но все страны – лидеры экономического роста, где доля государственных расходов в ВВП существенно ниже средней, характерной для стран ОЭСР, принадлежат к протестантской или, по крайней мере, некатолической традиции (США, Австралия, Канада, Швейцария)[214].

Специфика установлений, доставшихся в наследство от аграрных цивилизаций, оказывается устойчивой. Под влиянием перемен в организации общественной жизни она модифицируется, но не исчезает[215].

Историки спорят о том, сколько цивилизаций, имеющих существенные различия в системах институциональных и культурных традиций, унаследованных от аграрного общества, можно вычленить сегодня. Окончательного ответа на этот вопрос быть не может. Само понятие “цивилизация” слишком широко и неопределенно, чтобы можно было использовать жесткие дефиниции. Тем не менее чаще всего в последние годы специалисты говорят о китайской цивилизации (иногда объединяя, а иногда отделяя ее от японской), об индуистской, исламской, православной, западной, латиноамериканской и африканской цивилизациях. По вопросу о выделении двух последних идет оживленная дискуссия[216].

При анализе специфики цивилизационных установлений важно не допустить грубой, но распространенной ошибки: не спутать уровень социально-экономического развития страны с национальной спецификой.

К. Тацит пишет о германцах: “Когда они не ведут войн, то много охотятся, а еще больше проводят время в полнейшей праздности, предаваясь сну и чревоугодию, и самые храбрые и воинственные из них, не неся никаких обязанностей, препоручают заботы о жилище, домашнем хозяйстве и пашне женщинам, старикам и наиболее слабосильным из домочадцев… Строят же они, не употребляя ни камня, ни черепицы; все, что им нужно, они сооружают из дерева, почти не отделывая его и не заботясь о внешнем виде строения и о том, чтобы на него приятно было смотреть”[217].

Автор представлял более развитую страну и потому отнес признаки низкого уровня развития к национальным особенностям. Однако и после выравнивания уровней развития европейская семья по-прежнему существенно отличается от той, которая характерна для мусульманской цивилизации, а нормы сбережений в странах с конфуцианской традицией обычно выше, чем в той же Европе или Америке.

Выдержав испытание столетиями, национальные различия остаются устойчивыми и сегодня. Так, характерные черты конфуцианской этики – акцент на иерархические отношения, прагматизм, высокая ценность образования, трудолюбие, долгосрочный подход к возникающим проблемам – рассматриваются сегодня как база успехов стран этой традиции в адаптации к условиям современного экономического роста[218].

Индийская кастовая система – пример института, который вырос из традиционного аграрного общества, продемонстрировал свою живучесть в современном мире и продолжает заметно влиять на ход модернизации в Индии[219].

Межкультурные исследования подтверждают, что общества с единым происхождением (что проявляется в первую очередь в принадлежности к единой языковой семье) обладают сходными специфическими чертами в укладе и во взглядах на мир[220].

Европейские институты и установления со времен античности обладают чертами, которые отличают их от организации жизни в других аграрных цивилизациях, условно называемых восточными. Способ организации экономики и общества, получивший название “капитализм” и создавший предпосылки для современного экономического роста, сформировался в неразрывной связи с западными институтами.

Важнейшие черты западных, европейских общественно-политических структур – ограничение полномочий власти принятыми, закрепленными обычаями и правилами, разграничение власти и собственности, гарантии собственности и личных свобод. Этот набор установлений неестественен для неевропейских аграрных цивилизаций, где доминируют представления о безграничной компетенции власти, где власть и собственность тесно переплетены и потому трудноотделимы друг от друга[221]. Между тем, как справедливо отмечал Д. Родрик, институты приходится создавать, опираясь на имеющийся реальный опыт, местные знания и неизбежные эксперименты[222].

Начало современного экономического роста в Европе, вызовы догоняющего развития ставят перед элитами неевропейских стран сложную задачу: имитировать институты, у которых в неевропейских странах не было исторической традиции, формировавшейся в Европе на протяжении более двух тысячелетий. В этом сущность характерных для большинства стран догоняющей индустриализации проблем: слабости отечественного предпринимательского класса, недостаточных гарантий собственности, отсутствия стимулов к долгосрочным вложениям, коррупции в государственном аппарате, стремления перераспределять административную ренту. Все это способно на десятилетия парализовать экономическое развитие.

К числу важных и устойчивых традиционных черт, которые влияют на эволюцию современных обществ, относятся нормы семейного поведения. В Западной Европе рано, еще в первой половине 2‑го тысячелетия, укоренилась традиция малой семьи, в которой регулировалось число рождений на одну женщину[223]. Специфика европейской нуклеарной семьи, сформировавшейся еще до начала современного экономического роста, ее отличие от широкой семьи, характерной для других регионов мира, давно привлекала внимание исследователей. Многие авторы давно связали ее с материальными интересами Католической церкви[224].

Некоторые элементы подобной эволюции семейных отношений прослеживаются и в Японии эпохи Токугава. Здесь с началом современного экономического роста на протяжении 2–3 поколений происходит переход к нуклеарной семье, состоящей либо только из супругов, либо из родителей и детей[225]. Для большинства других аграрных цивилизаций характерна широкая семья, охватывающая большой круг близких и дальних родственников[226], с установками на семейную взаимопомощь и отсутствием ограничения рождаемости. Столь противоположные традиции и приводят к различиям демографического перехода в европейских и неевропейских странах. В последних рождаемость в начале современного экономического роста выше, чем в Европе, период ее снижения более продолжителен, численность населения возрастает быстрее. Эти факторы, как и упомянутая выше тенденция к более быстрому снижению смертности на ранних этапах современного экономического роста, характерная для стран догоняющего развития, определяют высокие темпы прироста численности их населения (см. табл. 1.4) и долгосрочные перспективы структуры мирового населения. В XX в. доля Европы в мировом населении сокращалась и, по прогнозам, будет сокращаться в текущем столетии (табл. 3.11).

Характерное для многих неевропейских цивилизаций, хотя и находящихся на высоком уровне социально-экономического развития, сохранение широкой семьи приводит к важным последствиям. Л. Харрисон обращает внимание на связь традиций широкой семьи с тем, что большинство предприятий в Корее и на Тайване находятся в семейной собственности. В то время как на Западе отсутствие взаимопомощи в рамках широкой семьи подталкивает к формированию системы социальной поддержки, которая финансируется из налоговых источников, в неевропейских странах социальную функцию на протяжении столетий несет поддержка родственников, в том числе и не самых близких. Потребность в помощи, организуемой и финансируемой государством, возникает позднее[227]. Эти традиции оказывают влияние и на динамику нормы сбережений[228].

Таблица 3.11. Доля Европы, Китая и Индии в мировом населении, %[229]

Источник: 1 Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. P.: OECD. 2001. С. 243. 2 World Population Prospects. UNPD, 2003. http://esa.un.org/unpp.

Еще одно направление, на котором традиция широкой семьи определяет специфику институциональной эволюции во многих неевропейских странах, – ее роль в экономической и общественной жизни. Западные эталоны политической и предпринимательской деятельности ориентированы на прозрачность, универсальность и обезличенность отношений. На практике личные и родственные связи играют роль в принятии деловых и кадровых решений, но, как правило, ограничены узким кругом ближайших родственников (дети, родители, братья, сестры) в малодетной семье. Само использование родственных связей – при поступлении на работу, выборе партнера по сделке – принято считать предосудительным, противоречащим этическим стандартам. Во многих неевропейских странах ситуация принципиально иная: здесь взаимопомощь в рамках широкой семьи опирается на историческую традицию, а отказ от семейной поддержки, нежелание поддержать родственника причисляются к нарушениям этики[230]. В коррумпированном государстве, не способном защитить собственность и обеспечить выполнение контрактов, связи, основанные на родстве и взаимопомощи в рамках широкой семьи, становятся инструментом, который делает экономическую деятельность возможной и результативной[231]. У многих воспитанных в западной традиции наблюдателей такая система отношений, получившая название “crony capitalism”, вызывает искреннее недоумение[232].

Существуют и специфические факторы адаптации к современному экономическому росту, которые присущи отдельным цивилизациям и поныне определяют развитие многих государств. Очевидный пример – специфика ислама, одной из ведущих мировых религий, возникшей в рамках аграрной цивилизации. Ислам в большей степени, чем любая другая мировая религия, совмещает веру и право, санкционирует и детально регламентирует нормы семейных, общественных и экономических отношений. Из мировых религий ислам в наибольшей степени связан с кочевыми установлениями, в том числе с широким распространением дальней караванной торговли. Ислам – это расписание социального порядка[233]. Он включает набор правил – комплексный, определенный Богом, регулирующий правильную организацию общества. Эта модель существует в письменном виде; она доступна всем грамотным людям и всем тем, кто готов слушать образованных людей.

Некоторые исследователи истории ислама связывают проникновение религиозных норм в регулирование гражданской, экономической и политической жизни с быстрым политическим успехом ислама, отсутствием необходимости длительного существования в условиях наличия власти, не разделяющей религиозные убеждения сторонников учения. У раннего христианства в отличие от ислама не было возможности уйти от тезиса “Богу – Богово, кесарю – кесарево”[234].

Ислам твердо ориентирован на законопослушание. Роль Корана и законов шариата в исламских обществах обусловливает более жесткую, чем в других крупных цивилизациях, регламентацию человеческого поведения[235]. Это мировая религия, в наибольшей степени обращенная к житейским проблемам, как индивидуальным, так и социальным[236]. В этом и источник многих проблем, с которыми сталкиваются мусульманские страны в попытках адаптироваться к меняющимся условиям современного экономического роста. Жесткая конструкция норм, соответствующих реалиям общества кочевников-торговцев Ближнего Востока середины 1‑го тысячелетия н. э., не вписывается в реалии меняющегося мира. Отсутствие высшего авторитета организованной церкви делает особенно сложной адаптацию шариатского законодательства к новым условиям. Книгопечатание получает широкое распространение в мусульманском мире (который давно знал о его существовании в Китае и Европе) лишь в XVIII в. Для его внедрения потребовалось особое постановление богословских авторитетов о том, что книгопечатание не противоречит исламским нормам[237]. Действовавший в течение длительного времени в мусульманских странах запрет на использование печатного станка, рассматривавшийся как средство борьбы с ересями, сдержал распространение знаний и создание предпосылок к современному экономическому росту[238]. До настоящего времени объем переводной литературы на арабский язык остается аномально низким по сравнению со странами аналогичного уровня развития[239].

Еще одна проблема адаптации к реальностям современного мира, характерная уже не для всех исламских стран, а только для арабских стран, – необычно глубокое расхождение письменного и разговорного языка. Это разные языки[240].

Законы шариата не содержат идущей от римского права концепции юридического лица. Это осложняет формирование в исламских странах современных корпоративных институтов, лежащих в основе западного капитализма. Мир современного экономического роста динамичен, он радикально отличается от аграрных цивилизаций прошлого и требует от стран, пытающихся адаптироваться к его условиям, институциональной гибкости, способности быстро и радикально менять господствующие установления. В исламских государствах это приводит к постоянно возникающим противоречиям между религиозными догмами и потребностями экономического развития.

Характерная для аграрных цивилизаций неприязнь к ростовщичеству естественна, она основана на социально-экономических реалиях аграрного мира. Но в исламе она доведена до крайности – до прямого запрета кредитовать под проценты. Это мало совместимо с функционированием рынка капитала – важнейшим инструментом развития в условиях современного экономического роста. Исламские страны ищут и находят способы обойти религиозный запрет. Но для этого им приходится создавать необычные и не всегда эффективные финансовые механизмы[241].

Важнейший аспект общественной жизни, где установления ислама модифицируют траекторию развития в условиях современного экономического роста, – положение женщины. Коран твердо закрепляет господствующее положение мужчины в семье, обычай многоженства[242]. Все это адекватно реалиям патриархального общества кочевников-торговцев, но трудно сочетать с жизнью в обществе, вступившем в процесс современного экономического роста. В Саудовской Аравии женщина не имеет права водить машину, управлять катером или самолетом, путешествовать без разрешения мужчины, под контролем которого она находится. До 1964 года девочки в Саудовской Аравии не могли посещать школу. Традиция, по которой женщине предписано играть исключительно семейную роль, а ее участие в производстве и общественной жизни ограничено, приводит к тому, что женское образование распространяется медленно. Даже в период экономического роста занятость женщин остается низкой, а число рождений на одну женщину снижается черепашьими темпами (табл. 3.12, 3.13). Сохранение в арабо-мусульманском мире едва ли не самых высоких среднегодовых темпов роста численности населения (в 1980–2001 годах – 2,4 %, в том числе в арабских странах – 2,5–2,6 %) вызвало рекордный рост доли арабских и мусульманских стран в мировом населении – с 12,5 % в 1913 году до 19,6 % в 2001 году[243].

Таблица 3.12. Доля неграмотных женщин старше 15 лет в общей численности этой группы населения в странах, где численность мусульманского населения превышает 10 %, %

Источник: World Development Indicators 2003. The World Bank.

Таблица 3.13. Годовые темпы роста населения и коэффициент фертильности[244] в некоторых исламских странах, 1950–2000 годы, %

Источник: The Arab Human Development Report 2002. New York: UNDP, 2002.

Многие авторы обращали внимание на более высокую рождаемость в мусульманских семьях Индии по сравнению с основной массой населения страны и связывали ее с влиянием исламских культурных традиций[245]. Есть и специалисты, отрицающие такую зависимость и доказывающие, что если учесть набор иных факторов, таких как регион проживания, уровень доходов, уровень грамотности, то показатели рождаемости, характерные для мусульманских и немусульманских семей в Индии, оказываются близкими[246]. Однако данные табл. 3.14, где приведены сведения об уровне рождаемости в Индии, Пакистане при сходных уровнях душевого ВВП, достаточно красноречивы.

Таблица 3.14. Рождаемость в Индии и Пакистане в годы со сходным размером ВВП на душу населения

Источник: 1 Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; 2 World Development Indicators 2003. The World Bank.

Правда, в оценке влияния традиционных установлений на семейное поведение надо быть осторожным – помнить о динамичности и трудной предсказуемости социально-экономических изменений, связанных с современным экономическим ростом. На протяжении последних 20 лет распространение образования среди женщин в мусульманских странах стимулирует снижение рождаемости (табл. 3.15).

Таблица 3.15. Снижение коэффициента рождаемости[247] в некоторых мусульманских странах в последней трети XX в.

Источник: World Development Indicators 2003, World Bank.

Еще в 1970‑х годах было принято связывать более высокую рождаемость в странах католической традиции по сравнению с протестантскими странами с влиянием религиозных установлений. Сегодня, когда католические Испания и Италия относятся к числу западноевропейских стран с самыми низкими показателями рождаемости, этот тезис вышел из моды.

Другую группу стран, которые испытывают серьезные трудности при адаптации к современным реалиям, населяют народы, не прошедшие стадии аграрных цивилизаций, столкнувшиеся с вызовами современного экономического роста на уровне присваивающего хозяйства. Сюда же относятся этносы, для которых период аграрных цивилизаций, или протоцивилизаций, был очень коротким[248].

Великим аграрным цивилизациям – Китаю и Индии – потребовалось примерно полтора века, чтобы адаптироваться к условиям современного экономического роста, радикально перестроить устойчивую на протяжении столетий систему национальных институтов. Во второй половине XX – начале XXI в. их экономический подъем становится фактором, меняющим всю систему мировой экономики и политики, и, по всей вероятности, останется таковым и в первой половине текущего столетия[249].

Сейчас для многих стран Африки к югу от Сахары, которые населены народами, не прошедшими исторического периода аграрных цивилизаций, тоже пришло время адаптироваться к современным реалиям[250]. Они столкнулись с проблемами политической нестабильности, связанными среди прочего с эгоизмом и коррумпированностью правящих элит. Нередко это закрывает дорогу к ускоренным темпам развития, повышению уровня жизни (табл. 3.16).

Сегодня невозможно сказать, преодолимы ли подобные преграды, сколько времени понадобится, чтобы их устранить. Однако очевидно, что способность развивающейся страны адаптироваться к вызовам современного экономического роста напрямую зависит от длительности периода, в течение которого она жила в условиях аграрной цивилизации.

Еще один ключевой фактор, влияющий на траекторию национального развития в эпоху современного экономического роста, – унаследованная от аграрной стадии структура земельной собственности, степень ее концентрации[251]. Крайне неравномерное распределение земельной собственности в Латинской Америке, отсутствие здесь традиций европейского фермерства стали существенным фактором, ослаблявшим позиции среднего класса, а контраст непомерного богатства и вопиющей бедности приводит к нестабильности латиноамериканских правительств[252].

Таблица 3.16. Темпы роста ВВП на душу населения в африканских странах южнее Сахары, в Китае, Индии в 1961–2000 годах, %

Источник: Расчеты на основе данных World Development Indicators 2003. The World Bank.

Современный экономический рост вызывает глубокие и взаимосвязанные изменения важнейших характеристик общественной жизни – душевого производства и потребления, занятости, способа расселения, уровня образования, показателей рождаемости и смертности, средней продолжительности жизни, здоровья нации, государственного влияния на экономику, политической системы. Для каждого уровня душевого ВВП характерны определенные средние мировые показатели по каждому из перечисленных параметров. Однако необходимо помнить, что развитие любой страны не линейно и не одномерно. Более развитая страна своим опытом, своим примером демонстрирует менее развитой не будущее последней, а общие направления вероятных перемен. Национальные траектории зависят от множества факторов, которые, впрочем, поддаются и описанию, и анализу (с той или иной степенью точности).

Опыт XX в. показал, что представления о фундаментальной роли экономического развития, развития производительных сил в трансформации общественной жизни по существу верны. Чтобы разумно использовать эти представления на практике, необходимо видеть мир таким, какой он есть, – многомерным.

Раздел II

Аграрные общества и капитализм

Глава 4

Традиционное аграрное общество

На своей работе земледельцы изнашивались так же быстро, как их орудия. Их били и нещадно эксплуатировали хозяева и сборщики налогов, их обкрадывали соседи и грабили мародеры, на них ополчались все враги рода человеческого – такова была доля земледельца… Земледелец являл собой законченный образ несчастного человека.

Монте П.[253] Египет Рамзесов

Если дворец роскошен, то поля покрыты сорняками и хлебохранилища совершенно пусты.

Дао Дэ Цзин[254]. Древнекитайская философия

Уверяю вас, единственный способ избавиться от драконов – это иметь своего собственного.

Шварц Е.[255] Дракон

Радикальные перемены, происшедшие за последние два века, порождают интерес к причинам многовековой устойчивости, неизменности прежней жизни. Почему ее организация, уклад не изменялись тысячелетиями? Почему перемены не возникли раньше? В чем причины их начала именно в Западной Европе?

Современников, свидетелей стартовавшего в Европе экономического роста интересовали и исторические прецеденты – прежние периоды масштабных и взаимосвязанных изменений в экономике и обществе. Но в XIX в. историки были зашорены европоцентризмом – исторический процесс отождествлялся в первую очередь с европейскими событиями, такими как крушение Римской империи. Вот почему Маркс и Энгельс, объясняя наблюдаемые ими исторические события – формирование капиталистической системы производственных отношений, ее влияние на производственный процесс, – ищут аналоги в крахе римских институтов, в формировании специфических установлений раннеевропейского периода, получивших название “феодализм”.

Если взглянуть на историю человечества шире, становится ясно, что при всей значимости краха Западной Римской империи это событие по своему влиянию на взаимосвязанные черты общественной жизни несопоставимо с процессами, которые мы наблюдаем на протяжении двух последних веков. Рим не был центром Вселенной. Большая часть населения мира жила там, куда сведения о великой империи и ее крахе просто не доходили, доходили с большим опозданием либо были доступны лишь узкому кругу. Случившееся в Западной Европе в V в. н. э. не повлияло на жизнь китайской, индийской или иранской деревни.

Европоцентризм Маркса и Энгельса сыграл с ними злую шутку. Метод целостного изучения истории с упором на взаимосвязанные изменения технологии и институтов (по их определению – производительных сил и производственных отношений) оказался применительно к докапиталистическим структурам общественных отношений некорректным. Уже в то время, когда основоположники писали свои ставшие классическими работы, невозможно было игнорировать непреложный факт: формы организации производства и общества в мире за пределами Западной Европы многие века существенно отличались от специфически европейских, а периодизация “рабовладение – феодализм”, с большой натяжкой применимая для описания западноевропейской истории, никак не соотносится с историческими реалиями Китая, Индии и Японии. Но признание этого факта – вызов самой концепции “железных законов” истории. От “железа” практически ничего не останется, если принять, что историческая эволюция на протяжении длительных периодов допускает возможность существования принципиально разных по своей организации социальных и экономических систем в обществах, которые находятся на сходном уровне развития. Отсюда необычная для Маркса и Энгельса неопределенность в подходе к докапиталистическим формациям.

Азиатский способ производства у них то появляется, то исчезает. Его место в, казалось бы, стройной Марксовой картине исторического развития видится плохо. И это не случайно. Если азиатский способ производства – исторический предшественник рабовладения, то как, оставаясь в рамках представлений о производительных силах, которые определяют структуру производственных отношений, объяснить многовековое сосуществование столь различных формаций – азиатской и присущих более высоким стадиям развития? Если эта альтернативная форма организации способна существовать наряду с западноевропейскими, что остается от целостности всей истории человеческого общества?[256]

Доступная основоположникам марксизма информация не позволяла им осознать значимость исторического процесса, который по своему влиянию на взаимосвязанные изменения в организации жизни сопоставим с современным экономическим ростом. Речь идет о неолитической революции[257].

§ 1. Неолитическая революция

Десять тысячелетий назад люди занимались охотой, рыболовством и собирательством, вели присваивающее хозяйство. Постоянных поселений было мало, для тех времен характерен полукочевой и кочевой образ жизни. Еще не зародились такие элементы цивилизации, как организованное накопление знаний, грамотность. Но именно с этого исторического момента начинаются перемены в организации общественной жизни, в результате которых большая часть человечества переходит к производящему хозяйству – организованному земледелию, одомашниванию скота. Люди оседают на земле, растет население, появляются города. Как особый вид деятельности выделяются ремесла, позднее зарождается письменность, формируется стратифицированное государство. В жизни общества происходят масштабные и взаимосвязанные изменения, обусловленные развитием производительных сил – распространением земледелия и скотоводства. В ходе этих изменений и складываются специфические, устойчивые черты аграрной цивилизации как способа организации жизни на тысячелетия: от перехода к оседлому земледелию до начала индустриализации и современного экономического роста.

В историко-экономической литературе идет оживленная дискуссия: увеличивался душевой ВВП (и вместе с ним уровень жизни) за тысячелетия аграрного общества или нет? Некоторые исследователи считают, что рост был и можно выделить относительно длительные периоды, когда этот показатель в аграрных обществах увеличивался[258]. Но даже если их предположения верны, бесспорно, что темпы роста были низкими, несопоставимыми с теми, что наблюдаются последние два века (см. табл. 1.2 в гл. 1).

Основа экономики традиционного общества – земледелие и скотоводство, доминирующее место расселения – деревня, базовая общественная ячейка – крестьянская семья со своим хозяйством. В сельском хозяйстве занято более 85 % населения. На периферии оседлых цивилизаций разбросаны доцивилизационные общества, которые состоят из охотников и собирателей.

В разных странах формы общественной организации на протяжении аграрного периода различаются, иногда существенно, но занятость подавляющего большинства населения в сельском хозяйстве, ограниченное распространение городов, грамотности, демографические характеристики, уровень жизни, преобладание натурального хозяйства – все это черты аграрных цивилизаций.

Неолитическая революция, переход к новым формам организации производства и общественной жизни были временем радикальных, хотя и растянутых на тысячелетия, перемен и масштабных инноваций. Однако стоило основным институтам аграрной цивилизации окончательно сформироваться, как эти инновационные процессы замедлились[259]. И уже несколько десятилетий исследователи задают себе резонные вопросы: в чем причины этого замедления, почему те формы организации экономики и общества, тот уровень жизни, которые были присущи ранним аграрным цивилизациям, оказались столь устойчивыми, что продержались без существенных перемен длительный, охватывающий десятки поколений период развития человечества? Чтобы найти ответы на эти вопросы, надо понять отличия общества, сложившегося в ходе неолитической революции, как от предшествовавшего ему общества охотников-собирателей, так и от нынешней городской цивилизации.

Общество охотников-собирателей, как показывают антропологические исследования, было эгалитарным[260]. В то время люди жили группами численностью от 20 до 60 человек. В поисках диких животных и съедобных растений они часто меняли место обитания[261]. Для успешной охоты необходим лидер. Сообщество выбирает его из числа самых опытных и авторитетных своих членов. Сила, ловкость, охотничий опыт – залог престижа и авторитета. Статус лидера, как правило, не наследовался, не передавался из поколения в поколение. Успех на охоте давал дополнительные права на добычу, но они были ограничены нормами обмена дарами[262], традициями, которые диктовали правила распределения добытого[263]. При кочевом образе жизни возможности накапливать имущество ограниченны[264]. Определенные имущественные отношения, которые в современных терминах с большой натяжкой можно назвать отношениями собственности (например, закрепление охотничьих угодий за отдельными семьями), все же возникали. Впрочем, некоторые исследователи полагают, что говорить о собственности в данном случае не приходится – просто на семью или группу охотников сообщество возлагало ответственность за участок леса и поручало отслеживать добычу[265]. Собирательство было главным образом женским занятием, охота – мужским. Охотником становился каждый взрослый мужчина. Охотничьи навыки те же, что и военные, по крайней мере, в доаграрную эпоху. И сражались с неприятелем, как правило, тем же оружием, с которым охотились. Специальное военное снаряжение появилось позже, на более высоких стадиях развития. Племена охотников-собирателей отличались друг от друга: одни – агрессивные, воинственные, другие – миролюбивые, избегающие насилия. Это убедительно демонстрирует антропология. Характерно, что столкновения и межплеменные войны редко вспыхивали по экономическим мотивам. В обществах охотников-собирателей военные походы за добычей распространены мало. Основные причины вооруженных столкновений – кровная месть, похищения женщин, защита и передел территорий, но не присвоение чужой добычи[266]. Это понятно. Каждый мужчина – воин. Накопленного имущества мало. Племя легко может сменить место обитания, переселиться подальше от назойливых воинственных соседей. Соотношение стимулов к вооруженным столкновениям и их негативных последствий лишает войны и грабеж привлекательности.

Примеры влияния освоения новых знаний и навыков на изменение системы социальных отношений известны и до масштабных изменений, связанных с распространением земледелия и одомашниванием скота. Это изобретение огня[267]. До него почти нет сохранившихся примеров захоронения людей в возрасте старше 60 лет. Обычай убивать или оставлять умирать стариков широко распространен в раннем палеолите. После изобретения огня, когда его поддержание становится самостоятельной функцией, впервые появляются захоронения стариков[268]. Еще одно крупное нововведение, существенно изменившее образ жизни человечества в период, предшествующий неолитической революции, – изобретение лука. Он появляется в период верхнего палеолита. Наиболее раннее свидетельство его использования найдено при раскопках поселений периодов палеолита в Старом Свете, на территории современной Франции, относящихся к перигорской и салютрейской культурам (28–17 тыс. лет до н. э.)[269]. Но по масштабу взаимосвязанных изменений в социальной структуре, экономике, демографии неолитическая революция является уникальным периодом в истории человечества[270].

К. Киполла определяет неолитическую (сельскохозяйственную) революцию как процесс, в результате которого человек пришел к управлению, росту и совершенствованию имевшихся в его распоряжении растительных и животных ресурсов[271]. Дискуссия о том, что проложило ей дорогу, идет давно и вряд ли когда-нибудь завершится. Г. Чайлд, который, как упоминалось, ввел в научный оборот этот термин, связывал неолитическую революцию с окончанием ледникового периода и климатическими изменениями[272]. Эта гипотеза до сих пор не подтверждена, но и не опровергнута. В экономико-исторической литературе наибольшее распространение получила другая точка зрения: рост населения и его плотности уже не позволял вести присваивающее хозяйство; это объективно подталкивало к инновациям, которые позволяли прокормить на той же территории больше людей[273]. Между 100‑м и 10‑м тысячелетиями до н. э. население планеты росло, но не достигало предела, за которым охотники и собиратели уже не могли обеспечить свое существование. Затем возможности такой организации общества были исчерпаны. Дальнейший рост населения потребовал новых способов хозяйствования, которые могли бы повысить продуктивность использования земли.

§ 2. Переход к оседлости и начало имущественного расслоения общества

Истории перехода к оседлости и формирования аграрных цивилизаций посвящен огромный массив литературы. Детальное обсуждение этих процессов – за пределами нашей темы. Для нас важны те систематические изменения, которые происходят в организации общественной жизни на этом этапе.

Переход к сельскому хозяйству ведет к оседлой жизни не сразу. Первый шаг – подсечно-огневое земледелие – оставляет возможность для миграции сообщества. Однако по мере роста плотности населения таких возможностей становится все меньше. Приходится возделывать одни и те же земельные участки. Это стимулирует оседлость, постоянную жизнь всего сообщества и каждой семьи в деревне, которая остается на одном и том же месте в течение многих поколений[274].

Общество охотников-собирателей мобильно. Закрепление охотничьих угодий если и происходит, то не связано с жесткой технологической необходимостью. Обитающие в этих угодьях дикие животные и птицы лишь потенциальная добыча, но не собственность. В оседлом сельском хозяйстве все иначе. Возделывающая землю семья должна до начала пахоты и сева знать границы своего надела, на урожай с которого она может рассчитывать. Отсюда необходимость в определенных отношениях земельной собственности: земля – ключевой производственный фактор аграрной цивилизации. Эта собственность может перераспределяться в пределах общины, закрепляться за большими семьями, наследоваться или не наследоваться, но в любом случае должны существовать закрепленные обычаем земельные отношения, порядок разрешения споров. Это подталкивает аграрное общество к созданию более развитых, чем в предшествующую эпоху, форм общественной организации[275]. Проблемы, связанные с отношениями земельной собственности, усугубляются с приходом земледелия в долины больших рек. Здесь поселения земледельцев не отделены друг от друга крупными массивами необрабатываемых земель, расположены рядом. Их жители общаются с соседями. Возникают новые отношения, в том числе связанные с координацией совместной деятельности.

Технологии орошаемого земледелия трудоемки. Для мелиорации, орошения и полива полей, организации водопользования необходимо множество рабочих рук, которых в одной деревне может просто не найтись. Но соседям-земледельцам тоже нужна вода, и они объединяют и координируют свои усилия, всем миром внедряя передовые по тем временам сельскохозяйственные технологии. Неудивительно, что развитые цивилизации – не просто оседлые сельскохозяйственные общины, а именно цивилизации, – зарождаются в районах орошаемого земледелия – в Шумере, Египте.

Еще Ш. Монтескье отмечал, что усиление центральной власти связано с орошаемым земледелием. Этой же точки зрения придерживаются многие современные исследователи[276]. К. Витфогель, рассматривая специфические черты восточной деспотии, свел все к мелиорации и орошению[277]. Однако основы китайской централизованной бюрократии сформировались еще тогда, когда подавляющая часть населения Китая жила на неорошаемых землях. Лишь многие века спустя центр китайской цивилизации смещается на юг, в районы орошаемого земледелия. Бесспорно, технологии орошаемого земледелия способствовали становлению централизованной бюрократии в аграрных обществах, но не были главной и единственной его причиной.

Авторы некоторых работ, посвященных последствиям неолитической революции, отмечают, что формирование аграрного общества с характерными для него проблемами, связанными с регулированием отношений собственности, в первую очередь собственности на землю, предполагает усиление стратификации, выделение специализированных функций, мало совместимых с регулярным трудом в сельском хозяйстве. Отсюда необходимость в редистрибуции, т. е. мобилизации части ресурсов сельского сообщества на выполнение этих общих функций, на обеспечение круга тех, кто контролирует этот поток ресурсов, его распределение. Затраты на содержание тех, кто осуществляет общее руководство хозяйством – хозяйственное, административное, идеологическое, – так или иначе институциализируются, становятся привычными[278].

Для оседлого земледелия важно точно знать время, когда следует приступать к посевной и уборке урожая. Особенно это важно для ближневосточного центра цивилизации, где нет задаваемой муссонным циклом смены сезонов. Отсюда необходимость накопления и систематизации астрономических знаний, подготовки людей, способных выполнять эту функцию. Такая деятельность была связана с религиозными обрядами. Первые привилегированные группы, которые мы обнаруживаем в истории аграрных цивилизаций, – элиты религиозные. Характерная черта многих ранних цивилизаций – расположение храмов в речных долинах.

Первоначально административная иерархия в оседлых сельских сообществах не очень заметна, схожа с установлениями, характерными для эпохи охоты и собирательства. Принято считать вождество первой формой социальной организации с централизованным управлением и наследственной клановой иерархией, где существуют имущественное и социальное неравенства, однако нет формального репрессивного аппарата[279].

Первые зафиксированные в дошедших до нас источниках случаи, когда ресурсы земледельческих сообществ объединялись для выполнения специфических задач, стоящих перед оседлыми храмовыми хозяйствами, встречаются у шумеров. Они выделяли земли для совместной обработки. Урожай шел на нужды священнослужителей. Примеры протогосударств (вождеств)[280], где еще не существует регулярного налогообложения, а общественные функции выполняются за счет даров правителям, не носят фиксированного и регулярного характера, – это Шумер периода Лагаша[281], Китай периода Шань[282], Индия Ведического периода[283].

Общественные работы на принадлежащих всему сообществу полях воспринимаются здесь еще не как повинность, а как часть религиозного обряда[284]. Со временем появляется возможность изымать и перераспределять часть урожая, который превышает минимум, необходимый для пропитания семьи земледельца. А раз так – кто-то попытается специализироваться на изъятии и перераспределении, используя для этого насилие[285].

Таким образом, переход к оседлому земледелию вносит в организацию общества важный для последующей истории аспект: изменяется баланс стимулов к применению насилия. Если есть многочисленное невоинственное оседлое население, которое производит значительные по масштабам времени объемы сельскохозяйственной продукции, рано или поздно появится организованная группа, желающая и способная перераспределить часть этих ресурсов в свою пользу – отнять, ограбить, обложить нерегулярной данью или упорядоченным налогом. Это явление неплохо исследовано, и не о нем сейчас речь. Для нас важно, к чему это приводит. Возникает пропасть неравенства между большинством крестьянского населения и привилегированной верхушкой, готовой насильственно присваивать часть произведенной крестьянами продукции. Это важная черта аграрного общества.

Именно во время его становления получают распространение грабительские набеги за добычей[286].

В отличие от охоты, где навыки производственной деятельности мужчин близки к военным навыкам, земледелие по своей природе – занятие мирное. Первоначально, как уже говорилось, оно вообще было женским[287]. На ранних стадиях перехода к земледелию мужчины охотятся. Женщины, традиционно занимавшиеся собирательством, начинают осваивать мотыжное земледелие. Лишь постепенно, по мере роста роли земледелия в производстве продуктов питания, с появлением орудий, требующих больших усилий, в первую очередь плуга, в земледелии возрастает роль мужского труда.

Если для коллективной охоты необходимо организационное взаимодействие, то оседлое земледелие ничего подобного не требует. Оно позволяет значительно увеличить ресурсы питания, получаемые с той же территории. Сезонный характер земледелия вызывает необходимость накапливать запасы пищи. Чем дальше развивается сельское хозяйство, тем больше средств требуется на улучшение земли, ирригацию, хозяйственные постройки, инвентарь, жилища, домашний скот[288]. У крестьянина есть что отнять. Переселение для него сопряжено с серьезными издержками, ему проще откупиться от воинственного соседа, чем бежать с насиженного места. Применение насилия для присвоения результатов крестьянского труда становится выгодным, а потому получает широкое распространение[289].

С этого начинается переход от характерных для ранних цивилизаций храмовых хозяйств в речных долинах к царствам и деспотиям. Механизмы этого перехода – завоевание либо противодействие завоевателям. Любая жесткая схема, применяемая для описания процесса социально-экономической эволюции, плохо совместима с реалиями исторического процесса. По Ф. Энгельсу, возникновению государства непременно предшествует расслоение общества[290]. По К. Каутскому, сначала в войнах и завоеваниях возникает государство и лишь потом начинается общественное расслоение[291]. В реальности эти процессы переплетаются. Развивается аграрное производство, оседает на земле и концентрируется земледельческое население, возникает необходимость регулировать права собственности на землю, организовывать общественные работы, создаются предпосылки присвоения и перераспределения прибавочного продукта, складываются группы, специализирующиеся на насилии, и привилегированные, не занятые в сельском хозяйстве элиты, образуются государства. Все это происходит отнюдь не поочередно, в какой-то заданной последовательности, а одновременно, параллельно[292]. Специализация на насилии, связанное с ней право иметь оружие – обычно прерогатива элит[293].

В аграрных цивилизациях нередко практиковалась конфискация оружия у крестьян[294].

Насилие и его формы, перераспределение материальных ресурсов – предмет специальных исторических исследований. Иногда сформировавшиеся протогосударственные структуры раннеаграрного периода вступают в стычки с соседями. Это приносит им военную добычу, рабов, дань. Случается, что вступающее в конфликт с соседями агрессивное протогосударство порождает эффект снежного кома: у других сообществ остается единственный выбор – подчиниться и платить дань или стать столь же сильными и агрессивными. Нередко в роли племен, специализирующихся на организованном насилии, выступают скотоводы-кочевники[295]. В отличие от оседлых земледельцев у них производственные и военные навыки практически неразделимы, поэтому кочевое племя может выставить больше подготовленных, привыкших к совместным боевым действиям воинов, чем (при том же количестве) племя земледельцев. Набеги кочевников стали едва ли не важнейшим элементом в формировании аграрных государств[296].

Показателен пример варваров, обитавших вблизи центров аграрных цивилизаций. Они могли заимствовать технические новшества, прежде всего в области военного дела, у более развитых соседей; у них были стимулы к завоеваниям (богатства тех же соседей) и преимущества старого, нецивилизационного устройства жизни, где каждый мужчина – воин. Речь идет о первой цивилизации, известной нам из достоверных исторических источников, – шумерской. В отличие от Египта Месопотамия не имела естественных, легкообороняемых границ, была открыта для набегов. Расцвет городов Междуречья создавал варварам стимулы к насильственному отъему богатств, грабежам. В то же время весь социальный порядок шумерских поселений формировался духовенством, а не ориентированными на насилие структурами государства. Это препятствовало полноценной обороне от варварских набегов.

Возникшее в Междуречье царство как организационная форма отличалось от складывающегося эволюционным путем земледельческого общества, которым управляло духовенство. Это связано и с влиянием соседствующих пастухов-семитов, и с семитским завоеванием оседлых шумеров. Основатель Аккадской империи Саргон[297] – один из известных нам по письменным источникам создатель древнего государства, который воспользовался удачным географическим расположением земель и этнокультурными особенностями их жителей и соседей[298].

Завоеватели, установив контроль над оседлыми земледельцами, становились новой элитой, сплачивались вокруг власти, способствовали ее усилению. Будучи для местных чужаками, они облагали население высокими налогами[299]. Без чужеземной элиты формирование государства шло медленнее: в складывающихся социальных структурах долго сохраняются элементы племенного родства, власти в своих действиях ограничены представлениями о правах и свободах соплеменников.

§ 3. Становление аграрных государств

Итак, аграрные государства, как правило, формировались благодаря завоеванию оседлых земледельцев воинственными пришельцами, представителями чужих этносов. Недаром имя народа-завоевателя, будь то персы или лангобарды, нередко автоматически переносилось на всех привилегированных людей, освобожденных от уплаты налогов, например на воинов, к какому бы этносу они ни принадлежали. Впрочем, история знает и исключения. Япония – характерный пример государства, сформированного без завоевания чужими этносами. По крайней мере, следов такого завоевания историки не обнаружили.

В тех случаях, когда государство с оседлым населением завоевывают воинственные пастушьи племена, перемены испытывают и завоеватели. Покончив с кочевой жизнью, они становятся привилегированной элитой и живут за счет изымаемого у крестьян прибавочного сельскохозяйственного продукта либо сами превращаются в оседлых земледельцев, рано или поздно утрачивают связанные с происхождением и воинской службой привилегии и наравне с остальным населением платят подати в пользу привилегированных сословий[300]. Как бы ни формировалась система насильственного изъятия сельскохозяйственных ресурсов у аграрного населения, ее существование в аграрных обществах было повсеместным. Представление о платящих налоги как о зависимых, несвободных людях – характерная черта аграрных государств. Даже в Индии с ее кастовой системой, закреплявшей этническую разнородность общества после завоевания страны индоариями, происходит постепенное сближение статуса вайшьев (обязанных платить налоги ариев) и шудров (неприкасаемых, находящихся вне общества ариев). В Индии в 1‑м тысячелетии н. э. запрет тем, кто не принадлежал к касте воинов, иметь оружие был широко распространенной практикой.

Еще одна характерная черта периода становления стратифицированных аграрных государств – борьба царей за выгодный им порядок престолонаследия с представляющими этнос завоевателей народными собраниями. История Мидии, новохеттского царства[301], – иллюстрация этого процесса. Распространена ситуация, когда лидер протогосударства-завоевателя остается для своих соплеменников признанным вождем, но с ограниченными полномочиями, как это было с энси[302] в Шумере, а для завоеванных становится всемогущим повелителем.

Когда рядом расположено государство со специализированным аппаратом насилия и организованной регулярной армией, соседи вынуждены либо организовать свое общество подобным же образом, либо стать подданными, данниками. Цивилизованные аграрные империи своим примером давали образцы соседям. В истории Израиля очевидно влияние опыта Египта и других ближневосточных государств на формирование государственности, централизованной власти и налоговой системы. Об этом красноречиво свидетельствует Библия[303].

Характерный пример того, как эволюционировала социальная иерархия в аграрных обществах, – постепенное стирание различий между свободными общинниками и неполноправным, платящим налоги населением (“держатели царских земель”) в Среднем Вавилонском царстве. Подавляющая часть населения начинает платить налоги. Привилегированная элита налоги не платит и получает земельные наделы за несение воинской службы.

Формирование стратифицированного общества – от появления первых оседлых земледельческих поселений на Ближнем Востоке до создания развитых государств с упорядоченной налоговой системой – растягивается на тысячелетия. Начавшись, этот процесс распространяется с исторической неизбежностью, охватывая все новые и новые регионы.

С. Сандерсон так определяет аграрные государства: “Независимо от межстрановых различий аграрным государствам присущи по крайней мере пять фундаментальных характеристических черт. Во-первых, для них характерно деление на классы: небольшая группа знатных лиц, владеющих или по крайней мере контролирующих земельные наделы, и многочисленное крестьянство. Последние под угрозой насилия вынуждены платить знати дань в форме ренты, налогообложения, трудовых услуг или некоего сочетания вышесказанного к экономической выгоде последних. Эти взаимоотношения – пример чистой эксплуатации, подкрепленной военной силой. Во-вторых, отношения между знатью и крестьянством – основная экономическая ось общества… В-третьих, несмотря на разделение на классы знати и крестьян, между ними не существовало открытой классовой борьбы… В-четвертых, силой, цементирующей аграрные общества, выступает не какой-либо идеологический консенсус или общие представления о мире, а военная сила… Аграрные общества – это буквально всегда высокомилитаризованные общества, и подобная милитаризация неотъемлема от целей и стремлений доминирующих групп. Военная мощь подчинена двойной цели – внутренние репрессии и внешние завоевания. Наконец, в период между 3000 годом до н. э. и примерно 1500 годом н. э. аграрные государства оставались относительно статичными обществами. Ключевое слово здесь “относительно”, а мерилом для сравнения служит период социальной эволюции в течение нескольких тысячелетий до 3000 года до н. э. и современный период, начавшийся примерно в 1500 году н. э.”[304].

К тому времени, когда европейские исследователи начали изучать организацию земельных отношений в восточных аграрных государствах, в Европе укоренилось унаследованное от античности представление о частной собственности на землю. В этом причина путаницы во взглядах на земельную собственность в иных по типу организации обществах. Исследователи часто смешивают номинальную собственность верховного правителя на землю, которая гарантирует ему право взимать земельные налоги и в определенных случаях перераспределять наделы; собственность правящей элиты, дававшую право присваивать часть налогов с принадлежащих ей земельных угодий; права крестьян жить и кормиться на земле. И права элиты, и права крестьян в зависимости от ситуации могли быть предметом купли-продажи, которую государство санкционировало или просто не замечало[305].

§ 4. Эволюция неупорядоченного изъятия ресурсов в налоговые системы

Для функционирования аграрного общества важно, как группы, специализирующиеся на насилии, организуют и осуществляют изъятие ресурсов крестьянского населения. Самая тяжелая ситуация складывается, когда территория, на которой происходят поборы, не закреплена за определенной структурой. В этом случае у тех, кто может обирать крестьян, нет стимула что-то оставить им для выживания.

И отбирают все. Когда крах организованного государства открывает путь подобному стихийному насилию, происходит массовое разорение и уничтожение крестьянства, подрывается и рушится налоговая база. Неопределенность права изымать то, что Маркс называл прибавочным продуктом, подрывает государственность; в мире аграрных цивилизаций такие режимы скорее исключение, чем правило.

В стабильных аграрных обществах действует порядок, который М. Олсон называл “системой стационарного бандитизма”: четко определено, кто имеет право и возможность выжать из крестьянского населения максимум ресурсов, сохраняя при этом возможность для последующих изъятий[306]. По М. Олсону, это “вторая невидимая рука” – режим, способный для спасения экономики потеснить неупорядоченный бандитизм.

Если отбросить детали, характерные для аграрных цивилизаций, системы регулярного изъятия прибавочного продукта у крестьянских хозяйств можно подразделить на две группы. Первая в силу европоцентризма исторической науки получила название “феодализм”[307], вторая – “централизованная империя”.

Появление тяжеловооруженной конницы, потребовавшей значительных расходов на вооружение и содержание рыцарей, а также децентрализация насилия, связанная в первую очередь с норманнскими набегами в Европе, положили основу формированию здесь классической системы характерных для аграрного общества феодальных отношений[308]. Однако феодализм вовсе не европейское изобретение. Подобного рода структуры в аграрных обществах регулярно возникают при ослаблении центральной власти, ее неэффективности. Примеры институтов, которые формируют сходные с европейскими своды этических норм, мы находим в Китае эпохи троецарствия[309], в Японии во времена правления клана Фудзивара[310], во многих других аграрных цивилизациях.

Как справедливо отмечал Дж. Хикс, отношения “лорд – слуга” – важнейший элемент всей структуры аграрных цивилизаций[311]. Преимущество этой системы в ее простоте, не требующей сложной организации и администрирования, превосходящих возможности аграрных обществ. Крестьяне и господа живут рядом. При угрозе нападения замок господина – место, где крестьяне могут укрыться. Укоренившиеся на протяжении поколений связи воспринимаются как естественное положение вещей, приобретают силу традиции, становятся легитимными.

В отношениях “господин – слуга” всегда есть элемент сделки и торга. В условиях хаоса и норманнских набегов VIII–X вв. крестьянину нужен лорд-защитник с его замком. Но в эти отношения заложено заведомое неравенство. Господин при желании может отнять у крестьянина все, что посчитает нужным. Когда торговая составляющая в сделке сюзерена и вассала оказывается недостаточной для сохранения норм присвоения прибавочного продукта, вступает в действие другой сценарий – прямое насилие и закрепощение крестьянина, как это происходило в Восточной Европе начиная с XV в.

Подобная организация насилия порождает в аграрном обществе две главные проблемы. Первая из них – децентрализация власти. По соседству с поместьем одного барона расположены владения другого. Кто-то из них сильнее. У сильного есть стимул прогнать “стационарного бандита” послабее, захватить подконтрольное ему имущество, подчинить себе крестьян, которые раньше были обязаны платить соседу. При слабости центральной власти, характерной для феодальной организации аграрного общества, естественный результат такого способа присвоения прибавочного продукта – череда набегов, грабежей, междоусобных войн и те же риски, что характерны для ситуации “мобильного бандитизма”: падение численности населения, бегство с земли, переход крестьян к бродяжничеству, разбою и грабежу, дезорганизация общества, снижение возможностей для мобилизации прибавочного продукта[312].

Другая проблема – слабость самого государства, института, который обеспечивает возможность применять координированное насилие по отношению к другим сообществам. Феодал в своем замке может отразить нападение шайки грабителей или соседнего барона. С иноплеменным войском, готовым вырезать местную элиту и занять ее место, он не справится. Отсутствие у феодальной власти эффективно действующего налогового аппарата и, как следствие, ограниченность ее финансовых ресурсов – причины ее внешней слабости по отношению к окружающему миру. Феодальная армия – это рыхлая коалиция войск, наскоро сколоченных феодалами разного уровня, а не слаженный, управляемый единой волей воинский организм. Вот почему сохраняется риск быть завоеванным извне, что неминуемо повлечет за собой опустошение деревни, массовые грабежи, разорение.

На выбор между централизованным или децентрализованным управлением аграрным государством влияет характер доминирующей военной угрозы. Там, где на первом месте стоит угроза децентрализованного внешнего насилия, например набеги морских разбойников на Западную Европу VIII–X вв., больше стимулов к организации децентрализованной защиты; опасность массированных вторжений степных кочевников, нависшая над Китаем, требует создания централизованного государства.

Альтернатива феодальному способу изъятия прибавочного продукта в условиях аграрных обществ – централизованная империя[313]. Функции сбора государственных доходов и военные функции, централизованное финансирование государственных потребностей, в первую очередь армии, в ней разделены[314]. Феодальные отношения “господин – слуга” здесь отходят на второй план. Существует единая централизованная бюрократия, забирающая у крестьян прибавочный продукт. Большая часть его идет на содержание армии, остальное – на гражданскую бюрократию и двор, иногда – на организацию помощи крестьянам в случае голода[315].

Иногда в централизованных аграрных империях армия формируется на основе всеобщей воинской повинности. Классический пример – организация военного дела в Китае во времена Ханьской и Танской[316] династий. Но это скорее исключение, чем правило. Для овладения воинскими навыками требуется время, совмещать земледельческий труд и службу в армии трудно. Подобная система малоэффективна. Поэтому, как правило, организация насилия строится на основе профессиональной армии, отделенной от крестьянского труда.

Чтобы налоговая служба была хорошо организована, необходима достоверная информация об уплаченных налогах и налогоплательщиках. Это невозможно без письменности. В иерархически организованных государствах с развитой налоговой системой быстро распространяется грамотность, в первую очередь среди государственных служащих.

Для длительного и эффективного функционирования централизованной империи требуется налаженный бюрократический аппарат с четко организованными процедурами рекрутирования чиновников, их продвижения по службе, контроля за ними. На этом основывалась многовековая устойчивость китайской аграрной цивилизации – и это при всех перипетиях, связанных с династическими циклами и агрессией извне[317]. В Японии, где, как отмечалось выше, с VII в. китайская модель управления была образцом для подражания, именно слабость централизованной бюрократии порождала тенденции к феодализации.

У налоговых систем аграрных государств много общих черт. Отличия определяются уровнем развития, технологическими возможностями. В XVI в. испанские завоеватели обнаружили в Мексике налоговую систему, предполагающую использование принудительного труда, схожую с существовавшей в Китае времен империи Хань.

Хранящийся в Берлине иероглифический папирус эпохи Второй династии свидетельствует, что каждый египетский крестьянин должен был указать свое место жительства, общину, к которой он приписан и где он может быть в случае надобности привлечен к исполнению государственных натуральных повинностей. В противном случае его имущество и семья попадают в руки фараона, который может распоряжаться ими, как и им самим, по своему усмотрению[318].

Для налогообложения в аграрных цивилизациях характерно сочетание в различных пропорциях подушевого и поземельного налогов. Такие налоговые системы диктуют необходимость регулярно проводить перепись налогоплательщиков[319], требуют круговой поруки – солидарной ответственности сельского сообщества за уплату налогов. Налоговой администрации централизованных империй аграрного периода трудно дойти до крестьянского двора. Удобнее иметь дело с сообществами, объединенными общей ответственностью за уплату налогов[320]. По дошедшим до нас источникам в Китае такая система впервые возникает во времена Шан Яна[321]. Вероятно, именно ее эффективность обусловила победу государства Лу[322] в борьбе за гегемонию в Китае. Впоследствии основанная на круговой поруке система получает широкое распространение и в других аграрных цивилизациях.

В Египте, Междуречье, Китае, Японии, Индии переписи населения, земельной собственности, продуктивности вели чиновники. Цензы и кадастры позволяли устанавливать налоговые обязательства для сельского поселения. Связь изобретения письменности в Междуречье с организацией упорядоченного налогообложения хорошо известна историкам.

В условиях аграрных обществ обязательства по прямым налогам, как правило, не могут быть четко фиксированными. Само право представителей центральной администрации или феодального господина определять размеры крестьянских обязательств – фактор неопределенности в положении земледельца, его зависимости от произвола. А. Смит отмечает, что не только сами размеры налога, но и то, как он взимается, насколько плательщик оказывается во власти налоговой администрации, делают прямое налогообложение препятствием эффективной организации экономики[323]. Централизованная бюрократия позволяет избавиться от проблем, порождаемых междоусобными войнами, содержать постоянное войско, способное защитить страну от внешней угрозы. Отсюда характерные для периода аграрных цивилизаций представления о благотворности единого централизованного государства, об угрозах, связанных с феодализацией и междоусобицами. Именно централизованную империю принято считать идеальной моделью государственного устройства для аграрных обществ.

На протяжении двух тысячелетий, предшествовавших началу современного экономического роста, Китай по численности населения, объему экономической деятельности либо занимал место лидера, либо входил в число двух-трех ведущих по этим показателям мировых держав. Еще в XVIII в. многие европейские мыслители рассматривали его как образец для подражания в организации общества[324]. Характерные черты китайской модели – охватывающая всю страну централизованная бюрократия и меритократическая система, открывавшая при успешной сдаче экзаменов возможность войти в элиту, снижавшая роль происхождения, повышавшая социальную мобильность – способствовали ее долгосрочной устойчивости.

Важная особенность Китая, которая позволила сохранить на протяжении тысячелетий централизованное государство, – специфика китайской письменности. Когда изобретенный в Передней Азии алфавит достиг Поднебесной, иероглифическая система уже крепко укоренилась в структурах китайской цивилизации. Специфика иероглифики – отделение письма от устного языка – позволяет связать единой культурной и бюрократической традицией говорящие на разных диалектах народы, представители которых нередко не способны понять друг друга при устном общении. Нивелировавшая этнические различия китайская письменность стала важнейшим инструментом объединения страны в единое культурное целое.

Построенное на алфавите письмо, которое воспроизводит устную речь, объективно закрепляет этнические различия, облегчает формирование наций, препятствует сохранению единой империи. История Западной Европы после краха Западной Римской империи, расходящиеся траектории развития ее и Китая после заката империи Хань убедительно подтверждают роль письменности в судьбах государств[325].

§ 5. Династический цикл в аграрных обществах

Стабильность аграрных обществ во многом зависит от того, насколько их организация отвечает интересам элиты. Это хорошо иллюстрируют и тенденции к наследованию высокого социального статуса, и такое явление, как династический цикл. Элиты аграрных обществ стремятся сделать свой статус наследственным. Мало того, что они принадлежат к присваивающему прибавочный продукт меньшинству, им нужно передать это социальное положение потомкам. Аграрные общества пронизаны тенденцией к приватизации власти. Получив высокие должности от верховных правителей, присвоив права на связанные с должностями доходы и привилегии, элиты добиваются последнего недостающего им права – передавать эти блага по наследству.

На этом основана логика династического цикла – одна из движущих сил аграрных обществ, едва ли не важнейший механизм их функционирования. После завоевания извне, крестьянских восстаний и краха прежнего режима создается новая центральная власть с присущим ей организованным финансовым администрированием. Она еще продолжает крепнуть, но в ее недрах назревают приватизационные процессы – земля и должности закрепляются за новой элитой. У государства сокращаются возможности собирать доходы и финансировать армию. Приходится увеличивать налогообложение там, куда могут дотянуться руки центрального правительства. Налоговый гнет нарастает. Вспыхивают крестьянские беспорядки. Затем – крах династии, порой новое завоевание извне. Династический цикл замкнулся.

Централизация власти, повышение эффективности бюрократии, жесткие репрессии против пытающейся своевольничать элиты – это начало цикла. Приватизация, уход налогоплательщиков под покровительство сильных людей, эрозия налоговой базы, сокращение доходов казны – характерные черты его завершающей фазы. Основатели династии, нередко иноэтничные завоеватели, иногда вожди крестьянского восстания, держат тех, кого они привели к кормушке, в жесткой узде[326]. При их потомках энергетика власти слабеет, должности становятся наследственными, доходы правительства сокращаются.

Характерное проявление приватизационных процессов в конце династического цикла – недовольство в обществе, вызываемое дифференциацией богатства и бедности и ростом роли денег: они становятся важнее положения на государственной службе[327]. Инициативным людям удается перераспределить в свою пользу доходы, которые предназначались для государственной казны[328]. В Китае начала XIX в., стране развитой аграрной цивилизации, реальные объемы налогообложения вчетверо превышали официально установленные ставки. Три четверти присваиваемого шло местному чиновничеству[329].

Финансовый кризис затрудняет содержание и армии, и центральной бюрократии. Крушение империи, новое иноэтничное завоевание или крестьянское восстание подводят черту под очередным династическим циклом. Таковы черты династического цикла – важнейшего механизма функционирования китайского государства на протяжении тысячелетий.

Другой пример, иллюстрирующий династический цикл в условиях аграрной цивилизации, – эволюция Египта времени Древнего царства. В середине этого периода гробницы номархов[330] становятся роскошнее, гробницы царей – скромнее. Затем – распад страны, хаос, упадок периода 10–12‑й династий. Потом – новая централизация власти. После формирования Среднего царства, при Сенусерте III, – исчезновение богатых гробниц номархов. История гробниц фараонов-номархов – история централизации и приватизации власти в Египте[331]. Папирус Ипувера, повествующий о бедствиях, связанных с ослаблением централизованного государства, хаосом и запустением, – один из первых документов, фиксирующих развертывание династического цикла в аграрных цивилизациях[332]. Степень государственного вмешательства в организацию хозяйственной жизни в крестьянском сообществе в аграрных цивилизациях неодинакова. В Древнем Египте государство ликвидировало общины, взяло организацию производственной деятельности на себя. В Индии на протяжении всей ее истории сохраняется мощная, обладающая значительной автономией община. Эти крайние случаи объединяет то, что основная цель правящей элиты – изъять максимально возможное количество прибавочного продукта, создаваемого в крестьянском хозяйстве. Различны лишь формы такого изъятия.

Еще одна проблема централизованных империй, пытавшихся регулировать объемы налоговых изъятий, – контроль за собственным аппаратом. В отличие от самого государства, налоговый чиновник не заинтересован в сохранении налоговой базы. Проконтролировать его работу при технологических возможностях, характерных для аграрных цивилизаций, сложно. Следствие – вымогательства, избыточное обложение, жалобы на произвол сборщиков налогов. “…Выгода государя в том, чтобы иметь заслуженных [подданных] и назначать их на должности, а выгода чиновников в том, чтобы, не имея способностей, распоряжаться делами; выгода государя в том, чтобы иметь заслуженных [подданных] и вознаграждать их; выгода чиновников в том, чтобы, не имея заслуг, быть богатыми и знатными; выгода государя в том, чтобы выдающиеся люди служили ему по своим способностям; выгода чиновников в том, чтобы использовать в личных целях своих друзей и сторонников. Поэтому территория государства все урезается, а частные дома все богатеют; государь падает все ниже, а крупные чиновники становятся все могущественнее. Таким образом, государь теряет силу, а чиновники завладевают государством”[333].

Еще раз подчеркнем: независимо от того, на какой стадии династического цикла находится империя, сложилась феодальная иерархия или нет, важнейшим для аграрной цивилизации остается вопрос об организованном изъятии у крестьянского населения ресурсов в пользу правящей, специализирующейся на войне и государственном управлении элиты[334]. Здесь централизованное имперское государство сталкивается с неприятной альтернативой. Когда оно изымает прибавочный продукт в объеме, меньшем максимально возможного, на содержание армии может не хватить средств. Появляется риск, что соседнее агрессивное государство или кочевые племена сломят сопротивление войск и захватят страну. Это приведет к смене элиты. Если, напротив, изъятия запредельны, несовместимы с возможностью воспроизводить крестьянские хозяйства, возникают другие опасности: эрозия налоговой базы, бегство крестьян с земли, рост бродяжничества и разбоя, крестьянские восстания[335]. Один из классических документов Древнего Китая содержит слова: “Народ голодает оттого, что власти берут слишком много налогов… Трудно управлять народом оттого, что власти слишком деятельны”[336].

Поиск хрупкого равновесия между этими рисками – когда у крестьян отбирают максимум возможного, но не доводят их до полного разорения – стержень экономической политики аграрных цивилизаций[337]. История донесла до нас полемику по этому вопросу, разные позиции в ней. Ближайший советник Токугава Иэясу Хонда Масанобу говорил, что “крестьянину надо оставлять столько зерна, чтобы он только не умер”[338]. Поднявший налоговое бремя до предела китайский император Ханьского периода У-ди осознавал опасность этого шага, предостерегая против дальнейшего роста налогов[339].

Количество прибавочного продукта, которое элита аграрных обществ изымала у крестьян, определялось спецификой сельскохозяйственного производства. Больше всего можно было изъять в районах высокопродуктивного земледелия – в долинах крупных рек, на орошаемых землях. По библейским свидетельствам, египетские крестьяне отдавали фараонам пятую часть урожая. Правители Индии при Маурьях забирали у своих подданных четверть. По некоторым источникам, в других местах изъятия достигали половины собранного урожая. На бедных, малопродуктивных, засушливых землях у крестьян отбирали меньше. История донесла до нас представление о правильной, “справедливой” норме изъятия – 10 % урожая, знаменитая десятина.

Крестьяне не спешили делиться информацией о собранном урожае с теми, кто его у них отбирал. Упомянутое выше равновесие, грань, за которой налогообложение становилось невозможным, государство вынуждено было искать испытанным методом проб и ошибок[340]. Именно потому, что крестьянству и элите так нелегко найти эту тонкую грань, пусть даже неустойчивое равновесие высоко ценится и закрепляется традициями. Если прежде налогообложение достигало определенного уровня и не приводило к катастрофическим последствиям, элита аграрного общества воспринимала это как аргумент в пользу сохранения объема изъятий, считая его посильным для крестьян. Даже в высокоразвитой Франции XVIII в. распределение налогового бремени по провинциям, распределение их обязательств по взносам в казну – тальи – происходило на основе оценки опыта предшествующих лет: легко или трудно собирались тогда налоги.

Как указывалось, для централизованных аграрных государств систематизация сведений о налоговых обязательствах и налоговых платежах подданных, о том, сколько удалось изъять в той или другой области и на деревне, – важнейшая функция гражданской власти. Такая информация становится базой для определения текущих налоговых обязательств. Медленные изменения численности населения и объема хозяйственной деятельности позволяют лишь изредка вносить коррективы. Не нужно считать, сколько крестьянин может заплатить сегодня. Важно знать, сколько брали в предшествующие годы, не подрывая доходной базы. Иногда в хорошо организованных аграрных империях при этом учитывались различия, связанные с урожайными и неурожайными годами.

В централизованных империях эти принципы воплощаются в налоговых переписях, закрепляющих сложившиеся размеры обязательств. В феодальных системах обязательства низшего сословия закрепляются традицией.

Устойчивые отношения зависимого крестьянского населения и правящей элиты в рамках централизованного государства или феодальной иерархии – залог жизни аграрного общества без социальных взрывов и потрясений. Недаром китайская народная мудрость гласит: “Не дай Бог жить в эпоху перемен”. Ей вторит европейское присловье “долгих лет жизни королю”. В аграрном обществе периоды стабильности без внешних и внутренних войн, времена упорядоченных обязательств крестьян перед властью, закрепленных либо налоговым аппаратом централизованной империи, либо традицией феодальных установлений, воспринимались потомками как золотой век.

Характерное проявление роли традиции в условиях аграрных обществ – трехполье с разделением крестьянских участков на полосы. Известно, что такая организация земледелия менее продуктивна, чем та, которая возможна при консолидации участков, обрабатываемых крестьянским хозяйством. Однако она и более надежна, в меньшей степени зависит от колебаний продуктивности. В условиях, когда урожая едва хватает, чтобы прокормить семью, выполнить неизбежные обязанности перед государством или феодалом, выбор в пользу надежности – разумная стратегия[341].

Перемены – это новые династии, войны, эксперименты с налогами, увеличивающие их бремя, феодальные смуты и новые господа, не связанные традициями, действующие методом проб и ошибок. При долгосрочной стабильности способов производства и его структуры, неизменных системе расселения, образе жизни и других важнейших составных частях социально-политической структуры устойчивые традиции – элемент социальной организации, который обеспечивает ее приемлемое функционирование.

Представления о том, что богатые крестьяне государству не нужны, что все, кроме необходимого для поддержания жизни, должно быть у них изъято, а если не изымается – это признак плохого управления, широко распространены в аграрных обществах. Вот что пишет Ф. Бернье о реалиях Индии XVII в.: “…Все живут в постоянном трепете перед этим сортом людей, особенно перед губернаторами: их боятся больше, чем раб своего господина. Поэтому жители обычно стараются казаться нищими, лишенными денег; соблюдают чрезвычайную простоту в одежде, жилище и обстановке, а еще более в еде и питье. Они нередко даже боятся слишком далеко заходить в торговле из опасения, что их будут считать богатыми и придумают какой-нибудь способ разорить их”[342]. Сама суть аграрной цивилизации не только не стимулирует инновации, повышающие эффективность экономики, но и препятствует им[343]. Когда крестьянская семья, используя новые технологии, повышает урожайность, это привлекает внимание налогового агента централизованной бюрократии, или феодального лорда, или “мобильного бандита” – они видят возможность изъять у крестьянина что-то еще. Понятно, каким должно быть отношение земледельца к сельскохозяйственным инновациям. Человеческое знание, мысль продолжают порождать новое. И неизвестные прежде технологии все-таки получают широкое распространение. Но в саму структуру аграрной цивилизации с ее хищнической элитой, которая стремится выжать из крестьянства все до последнего, встроены механизмы, тормозящие внедрение любых инноваций[344].

Как справедливо отмечает В. Бартольд: “Сравнение Китая с Западной Европой лучше всего показывает, что успехи техники сами по себе не вызывают прогресса общественной жизни. Из примера Китая видно, что можно знать порох и не создать сильной армии, знать компас и не создать мореплавания, знать книгопечатание и не создать общественного мнения”[345].

В какой степени в аграрных обществах крестьянин закреплен на своем наделе, зависит от обстоятельств, в первую очередь от качества земли. Если это редкий по своим качествам и дефицитный ресурс, нет нужды силой государственной власти закрепощать крестьянина – он сам никуда не денется[346]. Если кругом много удобных для возделывания земельных угодий, крестьянин может перебраться на свободные земли к другому господину. В этом случае логика организации стратифицированного аграрного общества стимулирует жесткие формы прикрепления крестьян к земле. Но и в том и в другом случае о частной собственности в современном смысле этого слова говорить трудно. Земля – и важнейший ресурс производства, средство существования, и база для разнообразных поборов в пользу привилегированной элиты.

§ 6. Торговля в аграрном мире

Мы живем в мире, где подавляющее большинство товаров и услуг производят для продажи на рынке, у потребителя большая свобода выбора. Чтобы бизнес был успешным, производителю необходимо продать свой товар. И цена (с учетом качества) не может быть выше, чем у конкурентов. Если затраты выше, чем у других участников рынка, неизбежны финансовые проблемы, возможен крах предприятия. Для снижения издержек производства необходимы наилучшие с экономической точки зрения технологии. Предприниматель не может позволить себе роскошь ими не пользоваться. Сегодня все это настолько очевидно, что порой представляется неким всеобщим экономическим законом, действующим для всех форм организации производства.

Однако это не так. В эпоху аграрных цивилизаций подавляющая часть производства не ориентирована на рынок – она обеспечивает личное потребление плюс выплаты правящей элите. Вплоть до XIX в. большинство крестьянских семей вело производство для собственного потребления, обменивался и продавался на рынке лишь небольшой излишек произведенных продуктов. Если крестьянин применил новшество, позволяющее повысить продуктивность земли, это ни в малой степени не побуждает соседа следовать его примеру. Во-первых, натуральное хозяйство можно вести традиционными способами. А во-вторых, прогрессивного земледельца с помощью механизма круговой поруки понудят к дополнительным выплатам. Ориентация на земледельческие традиции, технологии, которые без изменений переходят из поколения в поколение, – разумная реакция на систему стимулов, сформированную государством и обществом.

Конечно, и экономика аграрной эпохи не обходится без рынка. Как отмечают антропологи, торговля в различных формах зарождается уже у доаграрных народов, в обществах охотников и собирателей. При этом, как правило, торговля носит межплеменной характер, а внутри племени доминирует обмен дарами[347]. Для торговли доаграрного периода характерно то, что ею движет не солидарность обменивающихся дарами, а равновесие сил, способность и готовность применить насилие. Если бы не это равновесие, можно было бы не торговаться, а просто отнять[348].

Более сложная структура общества аграрных цивилизаций повышает роль торговли. Крестьянам нужны не столь примитивные, как прежде, орудия труда. Материалы для их изготовления не всегда можно найти в районах орошаемого земледелия. Необходимость более совершенных инструментов насилия подталкивает к техническим нововведениям в военном деле. Для них часто требуются материальные ресурсы, отсутствующие в местах, где сконцентрировано оседлое сельское население. Усложнение технологий приводит к появлению новых занятий – не связанных с сельским хозяйством. Возникают гончарное, кузнечное и другие ремесла. Месопотамия, крупнейший центр цивилизации, не богата камнем и металлическими рудами. Это стало серьезным фактором развития торговли. Разумеется, можно было удовлетворить потребности в металле, организуя военные походы за пределы Междуречья. Порой так и поступали, но оказалось, что торговля, особый тип отношений между сообществами, сулит взаимные выгоды. Обмен основан на равноправии сторон в сделке. Это отмечал еще Аристотель[349]. Но в аграрных обществах к этому пришли не сразу. Немало исторических примеров, когда обмен, торговые сделки заключались под угрозой применения силы[350]. Из классических работ антропологов мы узнаем, что на некоторых африканских рынках представителям воинственных горских племен товары отпускали дешевле, чем другим покупателям[351]. Это еще не торговля в нынешнем понимании, над участниками обмена витает дух насилия, цены, условия сделки порой определяет право сильного, но это уже не отъем, не конфискация. Налицо радикальное отличие от типичных для аграрных цивилизаций отношений: изъятие прибавочного продукта, полное неравенство производящего и отбирающего.

Широкое распространение получает межгосударственная торговля, которая начиналась с обмена дарами. Складываются устойчивые, организованные самыми инициативными людьми своего времени – купцами – международные торговые связи, такие, например, как Великий шелковый путь. Становится привычной мелкая розничная торговля на базарах.

Торговля предполагает равноправные контрактные отношения. Это влечет появление новых правовых форм, необходимых для регулирования хозяйственных споров, выполнения контрактов. Аграрному государству эта функция чужда. Его главнейшая забота – облагать налогами подданных, а не создавать условия для их коммерческой деятельности. Торговцы сами создают кодексы, собственные правила. Здесь у групп, объединенных по этническим признакам, есть преимущества – им легче договориться между собой о нормах торгового оборота и обеспечивать их соблюдение[352]. У этнических меньшинств высокий уровень взаимодействия и взаимопомощи. Они не всегда следуют правилам поведения, которые элиты аграрных обществ навязывают большинству населения. Это одна из причин, почему меньшинства так часто специализируются на торговой деятельности. Они пришлые, не имеют земли для занятий сельским хозяйством, иногда власти прямо запрещают им заниматься сельским хозяйством и владеть землей.

Занятие торговлей, как правило, воспринимается с подозрением, считается неблагородным и потенциально опасным[353]. На то есть причины. В обществе, разделенном на управляющую элиту и крестьянскую массу, купец – инородное тело. Он нужен и полезен, но всегда вызывает подозрения. Его зажиточность, богатство не соответствуют его социальному статусу[354]. Традиционная китайская конфуцианская этика считает торговлю неизбежным злом[355] и требует тщательного контроля за ней со стороны власти[356]. Аграрное государство нередко вводило ограничения для торговцев на престижное потребление[357]. Имущество купца мобильнее крестьянского, его труднее отнять[358]. А стремление элиты отнять все, что можно, – органическая часть традиций аграрной цивилизации[359]. К тому же развитие торговли идет рука об руку с кредитными отношениями. В аграрном обществе кредит означает ростовщичество. Как правило, к ростовщикам крестьянские семьи обращаются в неурожайные годы, когда налоговая база и без того под угрозой. Это вызывает беспокойство правящей элиты, которая регулирует налогообложение, не допуская полного разорения крестьянских хозяйств, но не может помешать ростовщику разорить земледельца. Отсюда постоянные попытки властей запретить или ограничить ростовщичество, регулировать размер процента. Широко распространенные в религиях традиционных аграрных обществ запреты на ростовщичество и ограничение ставки процента имеют разумные основания. Соплеменник не должен попадать в долговое рабство, иначе с него нельзя будет брать налоги.

Негативное отношение аграрных империй к торговле переносится и на морские границы, прибрежные районы. К этим местам относятся с опаской, без желания их контролировать. Прибрежная полоса считается опасной для жизни зоной, местом ссылки нежелательных элементов. Причина понятна: отсюда исходит угроза децентрализованного насилия, пиратских набегов, обороняться от которых аграрным империям непросто. Власти предпочитают оставлять прибрежные территории ничьей землей и ограничивают торговое судоходство из-за пиратов.

Торговля приносит в мир аграрных цивилизаций динамизм, перемены, но по-прежнему остается на периферии общественной и экономической жизни. И в конце XVIII в. большая часть мирового населения вела натуральное хозяйство. А вот где конкуренция и связанное с ней быстрое распространение инноваций стало реальностью аграрного общества – это военное дело. Производственные, технологические новшества для большей части земледельческого населения означают лишь новые обязательства перед правящей элитой. От инноваций в организации армии прямо зависят судьбы самих элит. Революция в военном деле, обусловленная изобретением колесницы, поразительно быстро по стандартам эпохи охватывает государства Евразии. Не меньшее влияние на создание массовых армий оказала технология выплавки железа, сделавшая войны более доступными и демократичными, а заодно затронувшая и другие процессы социальной трансформации. Изобретение стремени позволило создать тяжеловооруженную конницу, во многом определившую социальную организацию Европы на грани 1‑го и 2‑го тысячелетий. Тяжелый арбалет, лук, потом порох – все это усиливает государственную власть, ведет к закату феодализма. Через военное дело, соперничество армий и вооруженных групп технологические инновации в эпоху аграрных цивилизаций начинают трансформировать и общественную жизнь. Не так обстоят дела с гражданскими изобретениями. Даже самые важные из них – ветряная и водяная мельницы, хомут, троеполье, компас – распространяются по миру медленно. И это понятно: здесь, в отличие от военного дела, нет жесткого механизма, который настоятельно требует следовать лучшим образцам, заставляет использовать прогрессивные технологии.

Подведем итоги. Сформировавшиеся аграрные цивилизации резко расширили возможности увеличивать объемы производства и численность населения. Однако они разделили общество на массу работающего на земле крестьянства и относительно немногочисленную привилегированную элиту, которая занята военным делом и государственным управлением. Внутри военной элиты идет непрерывная конкуренция – верх одерживают те, кто сильнее и кто успешнее прибегает к насилию. Эта часть элиты отнимает у крестьян максимум возможного. Стимулы повышать продуктивность сельского хозяйства слабы, практически они отсутствуют, поскольку результаты крестьянского труда присваивают те, кто не причастен к производству[360]. Таковы основы малодинамичного, по крупицам накапливающего технологический опыт общества, которое сохраняет обретенные на заре цивилизации черты на протяжении тысячелетий[361].

Неудивительно, что в таком обществе средние душевые доходы веками и тысячелетиями сохраняются на относительно стабильном уровне. Бывают периоды, благоприятные для общественной жизни и не очень благоприятные: времена долгого мира и стабильности, когда численность населения, а иногда и душевые доходы несколько повышаются, и времена войн, смут, всеобщего разорения. Но в целом для эпохи аграрной цивилизации характерны незначительные и несистематические колебания душевых доходов крестьянского большинства у черты его выживания и возможности воспроизводства населения. В этой общественной модели крестьян можно заставить отдать элите часть производимого продукта, но нельзя надеяться, что они сами будут стремиться увеличить объем изымаемого. Население мира растет, но мировой душевой ВВП лишь колеблется у постоянной черты, не проявляя видимой тенденции к повышению[362].

На фоне характерной для аграрного общества многовековой стабильности душевых доходов интересы исследователей привлекают редкие случаи, когда наблюдаются признаки растущего благосостояния. К таким эпизодам обычно причисляют расцвет античной цивилизации, период халифата Аббасидов[363], Китай эпохи Сун, Японию эпохи сегуната Токугава[364]. Характерные черты этих эпох – длительные периоды существования общества без больших войн и внутренних смут, стабильность организации налогообложения[365], необычно широкое по стандартам традиционного аграрного общества развитие торговли и связанной с ней специализации.

При Аббасидах исламские завоевания на два века объединили торговый мир Средиземноморья и Индийского океана единым языком и общей культурой. Постоянные конфликты Византии с Персией сменились гегемонией ислама, обеспечившей рост торговли, ускорение развития экономики в Арабском халифате.

Между 1600 и 1850 годами производство сельскохозяйственной продукции в Японии почти удвоилось при росте населения на 45 %. Рост душевого потребления очевиден. Эпоха Токугава была временем урбанизации. Ей способствовали объединение страны, прекращение внутренних войн, развитие торговли и сельской экономики. К концу XVI в. Осака и Киото почти сравнялись по численности населения с Парижем и Лондоном. К этому времени 5–7 % японцев жили в крупных городах. Сто лет спустя Япония стала одной из самых урбанизированных стран мира, высокая доля городского населения, более высокая, чем в Японии, была только в Нидерландах и Англии. Э. Кемпфер, побывавший в Японии в конце XVII в., пишет: “Киото представляет собой огромный магазин всех японских товаров, это главный торговый город страны. За редким исключением, здесь нет дома, где что-нибудь не изготовляли и не продавали”[366]. По оценкам Л. Гришелевой, к концу XVIII в. грамотными были почти все самураи-мужчины, половина женщин из самурайских семей, 50–80 % торговцев и ростовщиков, 40–60 % ремесленников. Грамотой владела едва ли не вся деревенская верхушка, среди крестьян со средними доходами грамотность достигала 50–60 %, а среди деревенской бедноты – 30–40 %. Правда, надо иметь в виду, что в Японии того времени к грамотным относили всех, кто способен был написать свое имя и прочесть простейший текст[367].

Оценивая явное экономическое и социальное ускорение развития Японии эпохи Токугава, нельзя не учитывать влияние развивающейся Западной Европы и накопленных в ней инноваций при всей изоляционистской политике Страны восходящего солнца. В японской литературе начиная с XVII в. ощущается сильное голландское влияние[368].

Из всех известных исторических эпизодов, когда в аграрных обществах отмечалось ускорение экономического роста, наиболее документирован период династии Сун в Китае. Для аграрной цивилизации необычно, если крестьяне производят продукцию на продажу, а не для удовлетворения собственных нужд; натуральное хозяйство здесь – правило, производство на рынок – исключение. В Китае этого периода сельское хозяйство, ориентированное на рынок, приобретает массовый характер. В XI–XII вв. здесь широко развита торговля, в том числе доставка товаров на большие расстояния, усиливаются освободившиеся из-под конфуцианского контроля торговые сословия. Цеховые объединения в Китае приобретают форму корпоративной производственной организации, их роль как инструмента государственного контроля за ремеслом падает, возрастает значение самоуправления[369]. Увеличивается потребность в деньгах. Налоговая система из натуральной, характерной для эпохи династии Тан, трансформируется в денежную. Еще в 749–750 годах денежные поступления составляли в объеме доходов китайской казны лишь 3,9 %, в 1065–1066 годах их доля достигает 51,6 %[370]. Это подталкивает крестьянское хозяйство к рыночной экономике. Широкое распространение получает и внешняя торговля – сухопутная и морская – с Японией, странами Юго-Восточной Азии.

Мировые достижения Китая эпохи Сун в производстве шелковых тканей, фарфора, в судостроении общеизвестны. Быстро растет производство металла на душу населения, достигая в XII в. уровня, характерного для Западной Европы рубежа XVII и XVIII вв.[371]. В XI в. ВВП Китая в ценах 1980 года и паритетах покупательной способности оценивается в 1200–1400 долл. на человека. В это время Европа отстает от Китая по душевому ВВП примерно вдвое[372]. При династии Сун в Китае начинает выходить первая в мире официальная газета. Годовой выпуск монет возрастает в 8 раз по сравнению с периодом позднего Тан. В этот период Китай становится самым урбанизированным обществом в мире[373].

Интересны и другие специфические черты династии Сун, необычные для Китая, хотя основные институты сохраняют преемственность традициям периодов Хань и Тан. К этим чертам следует отнести подчеркнутый антимилитаризм государства и общества[374], связанный с уроками танских войн, которые привели к перенапряжению сил империи и ее краху; менее жесткую регламентацию частной хозяйственной деятельности, в том числе торговой; большую вовлеченность в международный обмен; долгосрочную устойчивость господствующей элиты.

Отброшенная кочевниками к югу, расположенная у морского побережья империя покровительствует торговле и частной хозяйственной деятельности. Это необычно для норм аграрного общества. Во времена Сун формируется обширное торговое сословие со своей субкультурой. Китайская экономика освобождается от традиционного жесткого бюрократического регулирования.

Но период Сун вскрывает и многие проблемы развития по сценарию интенсивного экономического роста, характерные для аграрных обществ. Чем дольше длится период мира и стабильности, больше накапливает богатств ориентированная на мирную жизнь и обогащение при ней правящая элита, тем соблазнительнее для соседей использовать организованное насилие для присвоения этих богатств.

Несимметричность экономического процветания и военной мощи, характерная для аграрных обществ, проявляется здесь особенно очевидно. Валовой внутренний продукт созданного Чингисханом кочевого объединения вряд ли превышал 1 % ВВП империи Сун, готовой дорого заплатить за сохранение мира. Императоры стремились избежать ошибок своих предшественников времен позднего Тан и откупались от потенциальных завоевателей[375]. Для отражения набегов монголов-кочевников требовались оборонные расходы, необходимость финансировать которые вела к росту налогового бремени, возложенного на крестьянство. Когда война стала неизбежной, империя мобилизовала беспрецедентные для аграрных обществ оборонительные ресурсы и тем не менее не смогла остановить монгольское нашествие, сопровождавшееся разрушением созданного богатства, экспроприацией, ломкой общественных структур общества. Путь Сун был прерван, он оказался тупиковым. Империя не смогла противостоять давлению кочевников[376]. Комбинация мобильности и ударной мощи степной кавалерии в сочетании с заимствованными у аграрных цивилизаций организацией и военной техникой оказалась столь эффективной, что перевесила многократное превосходство империи Сун в людских и финансовых ресурсах. Монголы не отбросили Китай в варварство, они лишь восстановили на юге страны характерные для китайской традиции и доминировавшие на севере институты[377].

Один из самых интересных вопросов в истории аграрных цивилизаций: почему после крушения империи Сун и возвращения к прежним порядкам, восстановления регулярной китайской административно-налоговой системы, характерный для периода Сун интенсивный экономический рост при династии Юань[378] не восстановился? Это одна из тех проблем экономической истории, о которой будут спорить бесконечно. Однако сам факт прекращения быстрого экономического подъема после монгольского завоевания и смены элиты демонстрирует неустойчивость экономического роста в условиях аграрных цивилизаций.

Подавляющее большинство населения аграрного мира – крестьяне, которые хотят улучшить свое положение. Это подталкивает общество к инновациям, повышающим продуктивность труда и уровень жизни. Но правящая элита – своя или иноземная – присваивает плоды технологических новшеств. А раз так – для инноваций остается открытой узкая тропа, а никак не широкая дорога.

В конце XVIII в. в Китай отправился английский посол лорд Макартни. Он должен был установить с далекой страной дипломатические отношения и проинформировать тамошнюю администрацию о европейских технических достижениях. Вот что отметил в своих записках его секретарь Д. Стаунтон: “В этой стране считают, что все и так отлично и любые усовершенствования излишни или вредны”[379].

Глава 5

Иной путь

Ветер раздует пламя в жаркой крови

аргамака,

Травы сгорят под нами – пыль

и копытный цок.

Твой аргамак узнает, что такое атака!

Бросим робким тропам грохот копыт

в лицо!..

Олжас Сулейменов[380]

После зарождения оседлых аграрных цивилизаций в Междуречье и Египте, а затем в Индии, Китае, других частях Евразии в мире на протяжении тысячелетий господствовали характерные для них социальные и экономические формы организации жизни. В мировой экономике преобладало высокопродуктивное для того времени земледелие, обеспечивающее высокую плотность населения и рост его численности.

Однако и в период истории, следующий за неолитическими революциями и предваряющий начало экономического роста, такая форма социальной организации была не единственной. Речь идет не только о сохранявшихся на периферии аграрного мира сообществах охотников, рыбаков и собирателей (специфику их жизненного уклада можно объяснить низким уровнем развития, трудностями освоения передовых аграрных технологий). Интересно другое: длительное и устойчивое сохранение обществ, которые находились в тесном контакте с оседлыми цивилизациями, заимствовали у них технические новшества, в первую очередь в военной сфере, были неотъемлемой частью евразийского мира и вместе с тем по своей социальной организации существенно отличались от соседствующих с ними аграрных цивилизаций. Их социальная структура представляла собой своеобразную аномалию.

§ 1. Специфика горских цивилизаций

Одна из таких форм общественного устройства получила распространение в горных районах. Как правило, там малопродуктивные почвы не давали возможности удовлетворить потребности специализирующейся на насилии, присваивающей прибавочный продукт элиты. Но природные условия позволяли вести кочевое или полукочевое скотоводческое хозяйство[381]. У горцев, как правило, есть постоянное место проживания, но часть года они кочуют со скотом.

Типичный пример установлений горских народов – социально-экономические традиции, сохранившиеся в горных районах Кавказа до конца XIX в. и поэтому хорошо исследованные и документированные. Здесь сочетаются яйлажное скотоводство, составляющее основу экономической деятельности и доходов[382], ограниченное, но дополняющее скотоводческую деятельность земледелие, полуоседлый способ проживания; кочуют со стадами только пастухи, основная же масса населения остается в местах постоянного проживания[383], отсутствует четкая социальная иерархия, характерная для оседлых аграрных обществ[384]; широко распространены грабежи живущих в предгорье и на равнинах народов[385]. Они дают доходы, дополняющие хозяйственную деятельность.

Даже освоив земледелие и одомашнив скот, жители гор сохраняют многие характерные для охотничьих народов черты. Сама специфика их занятий заставляет каждого взрослого мужчину, как и в охотничьем сообществе, владеть боевыми навыками[386]. Здесь нет характерных для земледельческих сообществ стимулов, которые побуждали бы специализироваться на насилии, создавать структуры для изъятия и перераспределения прибавочного продукта в пользу элиты. У горцев трудно что-нибудь отнять, да и отнимать почти нечего. Отсюда эгалитарный, малостратифицированный характер горских сообществ[387].

Перечисленные установления горских народов (сочетание яйлажного скотоводства[388] с ограниченным использованием земледелия, полуоседлый образ жизни и т. д.), а также сохранение некоторых демократических институтов, отсутствие упорядоченного налогообложения, воинственность никак не могут быть объяснены этническими особенностями народов, живущих в горах. Эти характерные черты четко прослеживаются в литературе, посвященной социально-экономической структуре очень разных в этническом отношении народов: шотландцев, черногорцев, чеченцев, афганских племен высокогорья[389].

В обществе охотников предводителем становится тот, кто пользуется авторитетом и может лучше других организовать охоту, у горцев – тот, кто способен возглавить сезонную миграцию, организовать взаимодействие людей, обеспечить сохранность скота. У такого предводителя нет права собирать с соплеменников постоянные налоги. Он, как и все, кормится от своих стад, время от времени получает нерегламентированные дары. Перед живущими на равнине оседлыми народами у горцев есть важное преимущество: они защищены горами и потому малоуязвимы. Поэтому, специализируясь на полукочевом скотоводстве и частично на земледелии, они “подрабатывают” разбоем, грабят живущих в долине крестьян[390].

Сложный рельеф местности и полиэтнический характер горского населения затрудняют создание объединений, способных совершать масштабные завоевательные походы[391]. Поэтому горцам редко удавалось завоевывать земледельческие народы. Но регулярные набеги горских племен и грабежи характерны для всей истории аграрных цивилизаций со времен Шумера[392].

§ 2. Историческая судьба кочевого скотоводства

Уклад полукочевников‑горцев – существенный элемент в истории евразийских сообществ, но все же частность, своеобразное исключение. А вот многовековое существование особой социально-экономической структуры, связанной со степным кочевым скотоводством, стало важнейшим фактором, повлиявшим на развитие цивилизаций Евразии в течение последних трех тысячелетий[393].

На Евразийском континенте и в Северной Африке начиная с шумерского периода шел, по современным представлениям, медленный, но постоянный обмен институтами, технологиями, инновациями. Остальная Африка, Америка, Австралия, удаленные от центра аграрного мира, существенно отставали в своем развитии. Именно поэтому происходящее в Евразии столь важно для понимания аграрной истории[394].

Переход к земледелию на первых порах неблагоприятно воздействовал на здоровье людей. Палеоантропологические данные показывают, что в это время средняя продолжительность жизни нередко падала[395]. Растительная пища, которая стала основой ежедневного рациона, была бедна белками, не содержала некоторых витаминов, необходимых для нормального развития человека. Все это создавало неблагоприятную эпидемиологическую обстановку, повышало уровень смертности. Поэтому во многих районах мира охота и рыболовство сохраняли значение и в раннеземледельческий период. Но стратегическое решение проблемы недостатка белков животного происхождения требовало перехода к доместикации животных и развитию скотоводства, последовательного отказа от образа жизни, основанного на присваивающем хозяйстве[396].

Широкое распространение получило представление о том, что индоарии с самого начала были пастушеским народом, что специализированное кочевое скотоводство является естественной стадией между охотой и собирательством и оседлым земледелием[397]. Оно характерно для европейской традиции еще со времен античности[398].

Работы, выполненные во второй половине XX в., показали, что специализированное кочевое скотоводство возникает лишь постепенно из симбиоза земледельческой и скотоводческой деятельности, присущих раннему неолиту[399]. В начале неолитической революции, в период подсечно-огневого земледелия еще нет четкого разделения народов на оседлые, занятые земледелием, и кочевые, специализирующиеся на скотоводстве. И те и другие мигрируют, ведут жизнь полукочевников. Со временем – по мере развития оседлого земледелия в крупных центрах цивилизации и становления кочевого скотоводства – эти пути расходятся[400].

В широкой зоне евразийских степей распространение подвижных форм скотоводства относят к эпохе бронзы, 3‑му – началу 2‑го тысячелетия до н. э. В это время идет процесс разделения на более оседлых и более подвижных скотоводов. Собственно кочевое скотоводство развивается из характерного для бронзового века горно-степного образа жизни, для которого свойственно оседлое комплексное хозяйство, сочетающее мотыжное земледелие и скотоводство. На рубеже 2‑го и 1‑го тысячелетий до н. э., в конце эпохи бронзы – начале железного века, хозяйства многих племен горно-степной полосы становятся более подвижными, приобретают кочевой скотоводческий облик[401]. Открытие железа к концу 2‑го тысячелетия до н. э., его применение при изготовлении пахотных орудий расширили в Европе зону пашенного земледелия и в то же время способствовали дальнейшей специализации на скотоводстве в зоне полупустынь и степей Евразии, увеличили диапазон перекочевок и повысили подвижность скотоводческого неоседлого населения[402]. С этого времени социальная организация кочевников радикально отличается от установлений оседлых народов.

Приручение лошади и верблюда[403], овладение навыками верховой езды открывают дорогу формированию своеобразного хозяйственного уклада, получившего широкое распространение в полосе евразийских степей, на Аравийском полуострове, в Северной Африке, – степного, кочевого скотоводства[404]. Наряду с верблюдом и лошадью овца – животное, приспособленное к дальним перекочевкам, одомашнивание которого создает предпосылки для массового распространения специализированного кочевого скотоводства[405]. Массовое разведение домашних животных в азиатских степях и предгорьях начинается в первые столетия 1‑го тысячелетия до н. э., в так называемое позднеандроновское и предскифское время. Большинство скотоводческих племен степей Евразии вело полукочевой образ жизни. Кочевые племена, в течение круглого года передвигавшиеся с места на место и не имевшие постоянной оседлости, являлись исключением[406]. Как и у кочевников‑горцев, здесь производственные и военные навыки совпадают, каждый мужчина – воин. Принципиальное отличие заключено в том, что степные просторы позволяют прокормить больше людей, чем горные территории. Степное кочевое скотоводство в меньшей степени, чем горное, может сочетаться с земледелием, даже если последнее культивируется в ограниченных масштабах[407]. Степняки-кочевники неизбежно вступают в контакты с земледельческими народами для обмена продукцией. Степь облегчает коммуникации и образование широких племенных союзов, способных защитить торговые пути от разбоя[408]. Столетиями торговые связи между удаленными друг от друга сообществами прокладывались через пустыни и степи[409]. Для оседлого земледельческого населения дальняя торговля мало совместима с основным занятием. У кочевников это естественная часть жизни. Великий шелковый путь, связавший Китай с миром Средиземноморья, становится одним из важнейших средств торгового и культурного обмена в евразийском мире[410]. С начала 1‑го тысячелетия н. э. арабская караванная торговля – органичная составная часть международных связей: Индии – с Ближним Востоком и Европой. Не случайно столь позитивно относится к торговле ислам – мировая религия, с которой тесно связана история сообщества кочевников-скотоводов[411].

Мекка была торговой республикой, управляемой синдикатом богатых предпринимателей. Ее институты не были заимствованы у античного мира. Курьяши, составлявшие основу торговой элиты Мекки, лишь недавно оставили кочевничество, и их идеалы были кочевыми – максимум индивидуальной свободы, минимум публичной власти. Та власть, которая существовала, была городским эквивалентом племенных собраний, состоящих из глав семей, избранных по принципу богатства и репутации. Власть была чисто моральной[412].

Дальние торговые связи через степи и пустыни возможны не всегда. Иногда на эти пути накатывают волны межплеменных столкновений. Но стимулы к торговле сильнее войн. Караванам нужна охрана, а за нее надо платить. Доходы от торговли увеличивают не слишком богатые ресурсы степных кочевников. Дальняя торговля органически дополняет обмен между ними и оседлыми народами[413].

Регулярные войны Византии с Ираном, попытки последнего контролировать торговлю Византии с Китаем были фактором, стимулирующим развитие дальней караванной торговли через Аравийский полуостров, связывавший Индию и Византию[414]. То, что торговля была глубоко встроена в ткань арабских традиций, стало важным фактором сохранения арабами своей идентичности после завоеваний VII–IX вв., их мощного этнографического влияния на население более развитых регионов, таких как Сирия, Месопотамия, Египет. Победа арабского языка не была результатом действия властей. Во многих случаях христианам запрещалось говорить по-арабски, учить своих детей в мусульманских школах. Тем не менее ислам сделался религией большинства. Даже та часть населения, которая не приняла ислам, приняла арабский язык. В. Бартольд связывает это с тем, что “за арабом-воином следовал араб‑горожанин, которому и принадлежит главная заслуга в деле укрепления арабской национальности в покоренных странах”[415]. Хозяйство оседлого земледельца в основном носит натуральный характер. В истории аграрных обществ лишь изредка отмечаются периоды, когда производство земледельческой продукции на продажу становится массовым, а потребление крестьянина зависит от рынка. Что касается кочевников, то удовлетворение многих их жизненных потребностей связано с обменом, с торговлей. Одно лишь специализированное животноводческое производство – без продукции растениеводства, без изделий ремесленников – не может обеспечить кочевое сообщество. Если индийская община способна удовле творить свои потребности в ремесленных изделиях на основе внутриобщинного обмена и взаимопомощи, то степным кочевникам необходимы оружие, сбруя, ткани и многое другое, что они могут получить только с помощью торговли, причем чаще всего дальней.

Традиционная структура кочевого общества построена на кланах, среди которых есть господствующие и подчиненные. Иерархия кланов основана не столько на происхождении, сколько на военной мощи, способности управлять миграцией сообщества среди враждебного окружения. С укреплением межплеменной конфедерации клановая структура сохраняется, однако возрастает влияние военной аристократии. Тесная связь социальной стратификации с силой, воинским искусством и агрессивностью – характерная черта кочевых сообществ[416].

Историк и мыслитель Ибн Халдун, живший и работавший в XIV в., считал, что период, в течение которого кочевой род сохраняет претензии на знатность, обычно не превышает четырех поколений. Это утверждение относится к тем конструкциям, которые М. Вебер называл “идеальными моделями”[417]. Однако в устах проницательного исследователя жизни кочевников, знакомого с ней не по историческим источникам, – это яркое свидетельство неустойчивости иерархии в кочевых обществах.

Как и горцы, степные кочевники мобильны[418], в их сообществах роли пастуха и воина слиты воедино. Навыки, необходимые для охоты, военных действий и миграции в степи, близки. И еще одно важное сходство степняков и горцев: у тех и других нельзя изъять существенный объем прибавочного продукта. Все это препятствует формированию стратифицированного общества[419]. Ибн Халдун в своей классической работе “Введение в историю” подробно описал, почему кочевники-скотоводы более воинственны, чем оседлые земледельческие народы, объяснил причины, по которым в их среде значительно меньше закреплены иерархия, устойчивые формы государственности и налогообложения[420].

У степняков-кочевников, как правило, нет прямых налогов[421]. Есть иерархия, основанная на авторитете, умении организовать далекие переходы и успешные набеги. Есть имущественная дифференциация – в первую очередь по численности принадлежащего семье стада. Но кочевое общество, в отличие от земледельческого, не делится на платящее подати большинство и привилегированную элиту, которая присваивает прибавочный продукт, взимает налоги и специализируется на насилии[422]. В степи то и дело формируются крупные межплеменные союзы. Это требует координации действий. Однако до создания устойчивой администрации, которая вводит упорядоченную систему налогообложения, использует письменность, дело доходит редко. Такое случается, когда кочевники покоряют земледельческие народы.

Речь не идет о переходном процессе, когда социальная структура, характерная для присваивающего общества, разлагается, а на ее месте формируется новое стратифицированное общество. И кочевые племена, взаимодействующие с оседлыми народами, и аграрные цивилизации, тысячелетиями сохранявшие свои социальные формы, не демонстрируют тенденций к глубоким переменам.

В сообществах скотоводов-кочевников складываются принципиально иные, устойчивые общественные и экономические отношения, отличные от структур аграрного общества и в то же время остающиеся на присущем ему уровне технологических знаний.

На развитие событий в аграрном мире оказала влияние характерная для него асимметрия: несоответствие экономической продуктивности общества, производственного развития, масштабов экономической деятельности, с одной стороны, и его способности к организации насилия – с другой. Нигде эта черта не проявляется ярче, чем в многовековой истории отношений оседлых народов и степных кочевников между началом 1‑го тысячелетия до н. э. и серединой 2‑го тысячелетия н. э. Для степных кочевников оседлое население – своеобразный вид дичи, нападение на него – охота. Высокий экономический уровень оседлых цивилизаций делает их соблазнительной добычей для кочевников, но не гарантирует надежной защиты от них. Лишь после овладения порохом экономическая мощь оседлых народов дает им очевидные преимущества перед степняками. А пока совершенное искусство верховой езды и стрельбы из лука верхом – козырь легкой кавалерии кочевников в сражениях с войсками оседлых народов.

Из крупных цивилизаций наиболее уязвим для кочевников был Китай из-за своей относительной близости к евразийским степям. Но мобильные степные орды проникали даже в защищенную от них горами Индию. Наилучшая политика оседлого государства, которая позволяла ограничить давление степи, – испытанный метод “разделяй и властвуй”, разжигание среди кочевников внутренних конфликтов с помощью даров и подкупа. Пример удачного проведения такой политики – эволюция отношений Китая эпохи Хань с кочевым народом хунну во II–I вв. до н. э.

Аграрные империи, наиболее близко расположенные к территориям массового расселения кочевников, – Иран, государства Средней Азии, Китай – на протяжении десятков веков пытаются компенсировать военные преимущества агрессивных соседей, создавая новые, более совершенные виды оружия с применением передовых (по тому времени) технологий. Одна из самых серьезных инноваций – появление тяжелой конницы, способной противостоять степной кавалерии. Но вплоть до изобретения пороха военное преимущество оставалось за степью. Одна угроза, что неожиданно вторгшиеся мобильные группы могут за время короткого рейда сжечь посевы и перебить мирных крестьян, заставляла аграрные империи отказываться от неэффективных ответных карательных экспедиций и договариваться со степняками.

Чаще всего оседлое аграрное государство платило кочевникам дань за отказ от набегов. Чтобы сохранить лицо, правители империи нередко представляли эту дань как обмен подарками. Так было после поражения первого императора династии Хань от степного объединения хунну в III в. до н. э. Распространены были и прямые выплаты дани. Даже в XVIII в. Россия регулярно платила крымским татарам откуп за отказ от набегов на ее южные границы. Впрочем, от формы выплат суть экономических отношений не менялась. Наряду со скотоводством и дальней торговлей существенным ресурсом степных кочевников оставалась присваиваемая ими часть прибавочного продукта, созданного в оседлых аграрных государствах. По сути дела это все то же насилие по отношению к крестьянам. Лишь формы присвоения здесь иные – опосредованные местной элитой и налоговым аппаратом аграрных цивилизаций.

Для оседлых народов соседство с кочевниками неизбежно приводит к росту налоговой нагрузки. Независимо от формы обложения – будь это узаконенные налоги или прямые грабежи, собираемая дань или дополнительные сборы для организации отпора кочевникам, подарки степнякам или средства на содержание новой кочевой элиты – суть одна: возрастающее экономическое давление на оседлое сообщество, прежде всего на его земледельческое большинство.

Наряду с регулярными многовековыми отношениями оседлого населения и кочевников, торговлей и выплатой дани в евразийской истории было немало эпизодов, когда массы степных народов вторгались на территории аграрных государств, громили их армии, сметали старые элиты и вместо них создавали свои – тоже специализирующиеся на насилии, присваивающие прибавочный продукт.

Когда и по каким причинам возникают предпосылки для масштабных нашествий степных народов, в какой степени возможность нашествий и завоеваний зависит от внутренних процессов в степи и в какой – от ослабления аграрных государств в ходе династических циклов, – темы многолетних дискуссий. С точки зрения логики функционирования аграрного общества важно, что сама угроза завоеваний заставляет аграрные цивилизации мобилизовать ресурсы на нужды обороны, не позволяет элитам ограничивать налоговое бремя на крестьянство. Даже в тех государствах, где правители не отличались особой хищностью, не стремились выжимать из крестьян последнее, исходящая из степи угроза заставляла отбирать у земледельцев максимум возможного.

Еще одно важное направление, где взаимодействие со степью оказало влияние на функционирование всего аграрного мира, – смена элит, ломка социальной организации. Победоносные нашествия кочевников приводили не только к разрушению городов, гибели миллионов людей, сокращению населения, разрушению инфраструктуры, но и к насильственному смещению правящей элиты, разрушению традиционных механизмов, которые ограничивали изъятие ресурсов у земледельцев, предотвращали разорение деревень, бегство крестьян с земли[423].

Мы отмечали, что после падения империи Сун и возникновения династии Юань прекратилось характерное для периода Сун ускорение экономического роста. Какую роль сыграли при этом финансовое перенапряжение империи, разрушение и ломка социальной структуры – вопрос дискуссионный, но то обстоятельство, что достаточно необычная и хрупкая в условиях аграрного общества тенденция к ускоренному росту душевого валового продукта, к массовому внедрению инноваций прервалась именно после завоевания, вряд ли является случайным[424].

Ф. Бродель справедливо отмечает: “Общество принимало предшествующие капитализму явления тогда, когда, будучи тем или иным образом иерархизовано, оно благоприятствовало долговечности генеалогических линий и тому постоянному накоплению, без которого ничего не стало бы возможным. Нужно было, чтобы наследства передавались, чтобы наследуемые имущества увеличивались; чтобы свободно заключались выгодные союзы; чтобы общество разделилось на группы, из которых какие-то будут господствующими или потенциально господствующими; чтобы оно было ступенчатым, где социальное возвышение было бы если и не легким, то по крайней мере возможным. Все это предполагало долгое, очень долгое предварительное вызревание”[425]. В других аграрных цивилизациях Евразии регулярные вторжения кочевников перемешивали социальную структуру общества, не позволяли сформироваться тем династическим линиям, которые были характерны для Западной Европы.

Завоевав аграрное государство, новая элита из кочевников должна была предпринимать действия, направленные на придание устойчивости своей власти. Рано или поздно ей приходилось восстанавливать упорядоченную систему изъятия прибавочного продукта у земледельцев, учитывающую ограничения налоговых изъятий, характерные для стабильных аграрных обществ. Если победившие кочевники продолжали относиться к оседлому населению как к охотничьему трофею, объекту вымогательства и грабежа, их господство оказывалось недолгим[426].

Елюй Чуцай, один из китайских советников Чингисхана, задолго до окончательного покорения Китая говорил: “Хотя мы империю получили сидя на лошади, но управлять ею сидя на лошади невозможно”[427]. Победителям пришлось спешиться и занять ся управлением покоренными государствами. В Китае довольно быстро восстанавливается традиционная китайская система налогового администрирования. В Иране упорядочение системы изъятий прибавочного продукта заняло больше времени. Это происходит лишь в начале XIV в., после налоговой реформы Хасана[428]. Сама логика устройства аграрного государства, специализация меньшинства его населения на насилии, уязвимость крестьянского хозяйства, необходимость контроля за уровнем налогообложения, риски, связанные с переобложением, заставляют бывших кочевников-степняков на протяжении исторически короткого времени – жизни одного-двух поколений – восстанавливать или воссоздавать институты, характерные для аграрных цивилизаций до их завоевания.

Еще одно последствие завоеваний – радикальное изменение в положении самой кочевой элиты, пришедшей к управлению земледельческим государством. До его завоевания степное сообщество малостратифицировано, воины-кочевники налогов не платят. Теперь они стали правящей верхушкой, стоящей над многократно превышающей ее по численности крестьянской массой. Это положение порождает две диаметрально противоположные тенденции. Предводитель межплеменной конфедерации, удачливый военачальник заинтересован в воссоздании характерной для аграрного общества жесткой иерархии. Большинство его сподвижников, напротив, стремятся сохранить элементы привычной кочевому обществу военной демократии[429]. Там, где побеждает первая тенденция, возникает централизованная империя, в которой кочевая элита получает набор привилегий. Если сильнее оказывается вторая тенденция, формируются феодальные режимы с характерной для них децентрализованной системой изъятия прибавочного продукта и организацией насилия. Сохранить старые институты нестратифицированного общества кочевников в обоих случаях оказывалось невозможно.

Радикальное изменение стиля жизни – переход от кочевой жизни в степи к оседлости, отказ от кочевого скотоводства как основного занятия – влияет на потомков бывших кочевников, кардинально изменяет их установки: утрачиваются навыки, связанные с кочевой жизнью, скотоводством, набегами на соседей. Несмотря на усилия правящей верхушки сохранить их, время берет свое. История дает нам много примеров постепенного упадка боевых навыков среди кочевников, некогда завоевавших аграрную империю. Теперь у них другой баланс стимулов. Набеги соседей из степи на крестьян, производящих для осевшей на землю новой элиты прибавочный продукт, подрывают налоговую базу аграрного государства. Утратив мобильность, растеряв свои прежние военные преимущества, они через несколько поколений оказываются в том же положении, что и аграрные государства перед завоеванием и падением, испытывают такое же давление со стороны степи.

Степные завоевания регулярно “перепахивают” социальные структуры аграрных цивилизаций. Но и в зонах оседлого земледелия, и в степи организация этих структур в своих основных чертах остается неизменной. Две части евразийского мира сосуществуют рядом, торгуют и воюют друг с другом на протяжении десятков веков. Мир степных кочевников-скотоводов взаимодействует с миром аграрных земледельческих цивилизаций, оказывает серьезное влияние на его жизнь и развитие, но сам по себе не порождает долгосрочных динамических процессов, сил, способных устранить характерные для аграрных цивилизаций преграды на пути ускорения экономического роста.

Глава 6

Феномен античности

Ветер от стен Илиона привел нас ко граду киконов, / Исмару; град мы разрушили, жителей всех истребили. / Жен сохранивши и всяких сокровищ награбивши много, / Стали добычу делить мы, чтоб каждый мог взять свой участок.

Гомер. Одиссея. IX. 39–42

Греки и римляне не знали ничего более достойного любви и более священного, чем родина. Они говорили, что ей обязаны жертвовать всем и что мстить ей столь же непозволительно, как мстить собственному отцу; что своих друзей можно выбирать только из числа ее друзей и что наилучшая судьба уготована тому, кто за нее сражается; что смерть ради ее защиты прекрасна и сладостна и что небеса приемлют лишь тех, кто послужил ей.

Из статьи в “Энциклопедии” Дидро и Д’Аламбера

Масштабная аномалия аграрного мира, изученная и документированная лучше, чем история горцев и степных кочевников, – мир античного Средиземноморья. Благодаря европоцентризму исторической науки середины XIX в. именно его история рассматривается как центральная в изучении докапиталистического развития. Из нее черпают представления об аграрных цивилизациях, поворотных точках в их становлении и эволюции.

§ 1. Природные предпосылки античной цивилизации

Основной элемент античного феномена – способность на века преодолеть одну из ключевых проблем аграрного мира: несовместимость крестьянского труда и военного дела. Чтобы оградить себя от специализирующейся на насилии элиты, крестьянскому сообществу необходимо обладать способностью к самоорганизации, умением своими силами обеспечить порядок и самооборону. Тогда средства, которые необходимо тратить на эти функции, может определять само крестьянское сообщество исходя из своих потребностей. Они будут меньше податей в аграрных монархиях, взимаемых в пользу правящего класса, или дани, которую приходится платить сменяющим друг друга разбойникам. Чтобы подобная социальная организация стала возможной, крестьянской общине необходимо выработать механизм совместного принятия и исполнения решений, который не даст скатиться к анархии, открывающей дорогу “мобильному бандитизму”. Учитывая слабость коммуникаций в аграрном обществе, надо понимать, что люди, принимающие решения, должны уместиться на центральной площади поселения. Небольшому самоорганизующемуся сообществу, которое обязано защищать себя, это легче сделать в защищенной горами долине у морской бухты, чем на континентальной равнине. Шансы на устойчивость такой организации выше, когда в общине доля занятых вне сельского хозяйства и обладающих полезными для военного дела навыками больше обычной для аграрного общества. Если горные районы и великие степи создали базу для специфических форм организации общества, характерных для горцев и скотоводов-кочевников, то античный феномен связан с морем. Морей много. Но лишь в Средиземноморье возникла особая, оказавшая серьезное влияние на развитие человечества форма общественной организации – полисная демократия. Акватория Средиземного моря уникальна: изрезанная береговая линия, множество островов, удобные бухты и гавани, откуда можно совершать неблизкие плавания, не теряя из виду сушу[430], почти нет приливов и отливов. Мореходство на Средиземном море начинается уже в 4‑м тысячелетии до н. э., когда появляются неолитические поселения на Крите. Морской транспорт при технологиях аграрной эпохи выгоднее и удобнее сухопутного. В античные времена стоимость перевозки груза через все Средиземное море с востока на запад была примерно такой же, как перевозка товара по хорошим римским дорогам на 75 миль. Благодаря низким транспортным расходам в Средиземноморье в торговый оборот были вовлечены значительные объемы товаров массового потребления[431] в отличие от сухопутных караванных путей, где торговля велась в первую очередь предметами роскоши, которая мало влияет на жизнь подавляющей части крестьянского населения[432]. Рыболовство, дополняющее ресурсы продуктов питания, поставляемых земледелием и скотоводством, получает в Средиземноморье широкое распространение, способствует развитию мореходства[433]. К тому же разнообразные природные условия позволяют жителям приморских территорий специализироваться на различной сельскохозяйственной продукции, использовать преимущества разделения труда. Здесь возникает средиземноморская триада: производство зерна соседствует с возделыванием на больших площадях оливок и винограда[434].

По данным археологических раскопок, специализация присутствует уже в крито-микенский период, хотя ее полное развитие приходится на более позднее время[435]. Урожаи оливок и винограда можно собирать на земле, малопригодной для выращивания зерновых культур. Это позволяет повысить продуктивность сельского хозяйства. Характерно, что северная граница проникновения греческой колонизации в Средиземноморье и районы Черного моря совпадает с северной границей распространения оливкового дерева, с регионом, в котором возможно использование средиземноморской триады[436]. Разные требования к земле – под пшеничные поля, оливковые рощи и виноградники – стимулируют межрегиональную специализацию и развитие торговли[437].

Однако у расширения торговли есть и оборотная сторона. Торговый корабль середины 2‑го тысячелетия до н. э., как и многие века потом, ничем не отличается от пиратского[438]. Пиратство везде, особенно в Средиземноморье, идет рука об руку с торговлей[439].

Гёте вложил в уста Мефистофеля слова:Кто спросит, как наш груз добыт?Разбой, торговля и война –Не все ль равно? Их цель одна![440]

Народам моря в силу их малочисленности сложнее, чем степнякам, завоевывать крупные земледельческие государства. Перевозить по морю необходимые для масштабных военных действий крупные контингенты пеших воинов и тем более конницы в древнем мире было трудно. К тому же центры аграрных цивилизаций умышленно отодвигались от побережья. Поэтому морские кочевники, как правило, использовали свою мобильность для набегов и грабежей, а не для захвата других народов и их территорий. Завоевание датчанами, а затем норманнами Англии – исключение из правил. Другое дело – пиратство, морской разбой. Упоминания о нападениях пиратов как массовом явлении встречаются в самых ранних источниках по истории Средиземноморья.

В донесении египетскому фараону Рамзесу III, относящемся к концу 2‑го тысячелетия до н. э., сообщалось о существовании морских разбойников, которые на протяжении более чем 100 лет наносили значительный вред мореплаванию египтян. В этом документе говорилось: “Обрати внимание на народы Севера, живущие на островах. Они неспокойны, они ищут подходы к портам”[441].

Характерная черта пиратства – децентрализация насилия. То, что не сумел отнять один, отнимет следующий. Устойчивое сельское хозяйство при непрерывных пиратских набегах невозможно. Иллюстрация тому – Египет во времена нашествий “народов моря”. Подвергавшиеся пиратским набегам оседлые народы платили морским кочевникам дань, чтобы предотвратить их нападения. Дань была платой за мир и порядок на море, собственную безопасность.

Независимо от того, удавалось или нет пиратам обирать прибрежные аграрные государства, они все больше и больше склонялись к морской торговле, к увеличению ее доли в балансе с морским разбоем. Торговля и выгоднее, и безопаснее. Даже регулярно получая дань, разбойники охотно дополняли ее коммерческими доходами. Они начинали понимать, что торговля с соседними аграрными государствами не подрывает их ресурсы и, следовательно, они сохраняют “курицу, которая несет золотые яйца”, базу для потенциальных грабежей[442].

При децентрализованной угрозе извне аграрные государства испытывали трудности в организации обороны по всему побережью[443]. А прибрежные народы, активно занимавшиеся торговлей и пиратством, обладали теми же преимуществами, что и кочевники-скотоводы, – мобильностью и малой уязвимостью собственных поселений, обусловленной гористой местностью[444].

Этим и объясняется характерное для централизованных империй отношение к приморским территориям как к ничьей земле, к местам, куда переселяют побежденного врага.

Централизованная аграрная империя слабо контролирует свои приморские территории. Когда государь и его армия не способны защитить жителей побережья, обеспечить им хотя бы минимальный уровень безопасности, последние вынуждены обеспечивать оборону своими силами. Характерная для аграрного общества специализация на насилии, отделение его от мирного крестьянского труда невозможны – самооборона требует участия всего сообщества. А ее организации способствует гористый рельеф многих районов Средиземноморья[445]. Как пишет Фукидид, “города, основанные в последнее время, когда мореплавание сделалось более безопасным, а денежные средства возросли, строились на самом побережье, укреплялись стенами и занимали предпочтительно перешейки (ради торговых удобств и для защиты от враждебных соседей). Древние же города, как на островах, так и на материке, напротив, строились в некотором отдалении от моря для защиты от постоянных грабежей (ведь грабили не только друг друга, но и все прочее побережное население), поэтому они еще до сих пор находятся в глубине страны”[446].

Сильно пересеченная местность плюс сложность создания и функционирования централизованных государств – это известные из опыта многих горских народов факторы, способствовавшие формированию общества, где роли крестьянина и воина не разделены, а слиты воедино[447]. Торговля и пиратство требовали того же – скоординированных действий общины, навыков взаимодействия и взаимозаменяемости, в том числе и в применении насилия[448]. Оставившие след в истории своими нападениями на Египет в конце 2‑го тысячелетия до н. э. “народы моря”, подобно горским полукочевникам, дополняют доходы от сельского хозяйства разбоем и, как степные кочевники, торговлей[449]. У героев Гомера пиратство – почтенное, благородное дело, само подозрение в неспособности заниматься которым оскорбительно.

Впрочем, совмещение в этих краях торговли с пиратством вовсе не греческое изобретение. До греков этими промыслами активно занимались финикийцы, о чем неоднократно упоминает Гомер. Заимствование греками финикийского алфавитного письма[450] служит ярким примером культурного взаимодействия народов, которые в полном объеме использовали возможности средиземноморской триады[451].

В Финикии, как и в Греции, роль главы сообщества, именуемого термином “царь” или “князь”, передавалась от отца к сыну. Но в политическом устройстве сохранялись черты, характерные для древней демократии. Князь должен был согласовывать свои действия с советом, в котором участвовали взрослые свободные мужчины. Войско являлось ополчением свободных мужчин. Слова “свободный” и “воин” отождествлялись[452]. Однако центры финикийской цивилизации располагались слишком близко от крупных аграрных империй Ближнего Востока. Поэтому ее эволюция, трансформация в цивилизацию античного типа – без административной стратификации и государства – была здесь заблокирована и не состоялась.

В Греции почвы бедные и потому возможности для мобилизации прибавочного продукта ограниченны. Здесь, как и в других гористых местностях, сам рельеф помогает отражать нападение неприятеля. Те же горы затрудняют образование крупных политических объединений. Зато во множестве складываются политически независимые общины, сходные с горскими объединениями. Но у греков есть то, чего нет у классических горцев: море теплое, удобное для судоходства. Оно порождает стимулы дополнить малопродуктивное сельское хозяйство морской торговлей и морским разбоем.

§ 2. Организация хозяйственной и социальной жизни греческих поселений

Опыт соседних централизованных империй с их стратифицированным обществом, налоговым аппаратом, письменностью, с их специализирующимся на военном деле меньшинством не может не оказывать влияние на Средиземноморье. Первая крупная средиземноморская держава – Крит с центром в Кноссе, типичное аграрное государство со всеми его характерными чертами, но больше обычного вовлеченное в международную торговлю, концентрирующее оборонные усилия на борьбе с пиратством и развитии морского дела. Во времена его расцвета активность морских разбойников снижается – Критский мир обеспечивает расцвет торговли во всем Средиземноморском регионе[453]. Но если для аграрных государств специализация незначительного меньшинства на насилии, отделение крестьянской работы от воинского дела – закономерный порядок, к которому подталкивает сама логика организации производственного процесса, то для своеобразного мира Средиземноморья с его мобильностью, децентрализацией насилия, необычно широким распространением торговли такая организация общества оказывается тупиковой. Примерно за 14 столетий до н. э. господству критского флота в восточном Средиземноморье приходит конец.

Сами механизмы крушения Критского и построенного по его образцу Микенского царств из-за ограниченности достоверных источников изучены слабо. Но из классической греческой литературы известно, что после их краха и волны миграции, вызванной этим, на берегах Эгейского моря укореняется своеобразный тип общественной организации, для которой характерны ограниченная стратификация; объединение функций земледельца, воина, торговца и морского разбойника; отсутствие упорядоченной налоговой системы; организация общинной самообороны[454].

Уже в том виде, в котором греческие поселения возникают после “темных” веков, в ранний архаический период они являются полисами – городами‑государствами. Характерными чертами полиса были контроль над прилегающей территорией и наличие укрепленной крепости (само слово “полис” первоначально означало “крепость”)[455]. Греческие полисы объединили людей, которые а) занимают территорию, имеющую своим цент ром город, в котором находятся органы власти, обычно концентрирующиеся вокруг укрепленной крепости (акрополя), б) свободны в решении принципиальных вопросов организации собственной жизни[456].

Поселения, как правило, небольшие. Полис, насчитывающий 5 тыс. жителей, считается в это время крупной общиной. В греческих поселениях существует стратификация, в том числе и определяемая организацией военного дела. Гомеровская Греция – период боевых колесниц. Лучшие воины, владеющие этой военной техникой, составляют элиту полисов. Однако все доступные нам источники свидетельствуют: социальная дистанция, которая отделяет их от остальных членов общины, от пеших воинов, невелика – куда меньше той, что лежит между привилегированным меньшинством и крестьянской массой в традиционных аграрных государствах.

Гомер знает только одну форму человеческого общежития, которую он сам называет полисом[457]. Для Гомера “поле” вместе с его обитателями – это синоним первобытной дикости, крайней социальной разобщенности. Правильная, цивилизованная жизнь, в его понимании, возможна только в полисе[458]. В полисе суверенитет принадлежит народному собранию, т. е. общине полноправных граждан. Полис – прежде всего коллектив граждан. В олигархических государствах важна роль совета, но и там народному собранию принадлежало окончательное решение при обсуждении самых основных проблем (таких, например, как война и мир)[459].

При анализе специфики социальной эволюции Греции с начала гомеровского периода, создания предпосылок полисной демократии имеет смысл обратить внимание на социальные установления других народов со сходными специфическими чертами организации хозяйственного быта и социальной структуры. И сегодня хорошо известны морские полукочевники, в хозяйственной деятельности которых значительную роль играет рыболовство, иногда сочетающееся с торговлей и морским разбоем[460]. Но очевидная параллель здесь – Скандинавия в VII–XI вв. И в Греции гомеровского периода, и здесь население хорошо знакомо с производящим хозяйством, значительна роль скотоводства в производстве сельскохозяйственной продукции, ограничена роль земледелия, широко распространено рыболовство, морское дело[461]. Одинаков ландшафт: невысокие горы и изрезанное морское побережье, которые обеспечивают многочисленные места, удобные для пристани и защиты. Распространены морская торговля и морской разбой[462]. Отсюда и сходство социальной структуры: лишь формирующееся государство, отсутствие упорядоченного налогообложения и государственного аппарата, дары как способ обеспечения протогосударственных функций[463], значительная роль народного собрания способных носить оружие воинов в решении вопросов организации жизни общества, войны и мира, выбора предводителей[464]. В мире викингов, как и в античной Греции, преобладающим сословием было сообщество свободных крестьян – воинов[465].

Такие параллели принять непросто. Слишком велика дистанция между IX–VII вв. до н. э. и VII–XI вв. н. э. Но если смотреть на происходящее не с точки зрения физического времени, а учитывать уровень развития, т. е. применять к аграрным обществам те же методы социально-экономического анализа, которые мы используем для исследования современного экономического роста, ориентироваться на такие признаки уровня развития, как сочетание производящего хозяйства и отсутствия цивилизации, в частности письменности, использование таких аналогов отнюдь не антиисторично. При сходстве многих элементов организации хозяйственной жизни, социальной структуры греков гомеровского и архаического периодов и норманнских народов Северной Европы VII–X вв. отличие мира того времени, когда последние появляются на исторической авансцене, оказывает определяющее влияние на траектории их последующей социальной эволюции. В мире IX–VII вв. до н. э. в районах, близких к местам расселения греков, доминировали крупные аграрные централизованные государства. Специфика формы расселения, хозяйственной деятельности затрудняла копирование моделей организации общества, подталкивая греков к социальным инновациям. Греческий полис возникал как отрицание того, что сами греки называли восточным деспотизмом. Норманны вступают в процесс активного взаимодействия с другими регионами Европы в то время, когда здесь укореняются традиции децентрализованной феодальной организации.

Сами набеги норманнов, требовавшие децентрализованной организации защиты, – важный фактор такой эволюции. Одним из факторов, обусловившим более быструю по сравнению с Грецией эрозию традиционной военной демократии, характерной для сообществ морских полукочевников Скандинавии, стало радикальное отличие доминирующей военной техники этого периода по сравнению с греческой фалангой. В XI – XII вв. в Скандинавских государствах происходит переход от народного ополчения свободных крестьян-воинов к использованию тяжеловооруженной рыцарской конницы[466]. Отсюда эволюция социально-политической организации норманнов по характерному для Западной Европы пути феодализации, замены народного ополчения рыцарской конницей, превращение существовавшей ранее вайциллы – поставок припасов для пиров с участием короля – в регулярное налогообложение[467]. Традиции более раннего периода оказывают влияние на специфику формирующихся феодальных институтов. В Скандинавии нигде не было распространено крепостничество, большинство населения по-прежнему составляли крестьяне-землевладельцы, не существовало характерного для большей части континентальной Европы запрета крестьянам хранить и носить оружие.

§ 3. Античный путь эволюции социальных институтов

Эволюция античных институтов показывает: существовал отнюдь не единственный путь от примитивных социальных структур раннего неолита к трансформации даров в налоги, к разделению на сельское хозяйство как занятие основной массы населения и на специализацию в государственном управлении, в насилии. В особых условиях оказывается возможным альтернативный путь – отказ от системы даров, восприятие налогов как признака рабства, формирование общества крестьян-воинов, стабилизация полисной демократии.

Античный путь эволюции позволяет сочетать преимущества кочевых народов, где каждый мужчина – воин, с благами цивилизованного оседлого государства: большими экономическими ресурсами, развитой культурой, высоким уровнем организации, в том числе и военного дела. Греческая фаланга и римские легионы – лучшие для своего времени, по крайней мере в Средиземноморье, военные структуры.

Жители полиса в своем большинстве занимаются сельским хозяйством. Это характерно даже для Афин, одного из самых урбанизированных центров античности. И здесь город лишь центр полиса, в котором можно организовать защиту от врага.

В античном мире торговые отношения, порожденные разделением труда внутри средиземноморской триады, необычайно глубоко для аграрного мира проникают в жизнь массы крестьянского населения. Отсюда роль городов как торговых центров и одновременно центров политической самоорганизации. В аграрных цивилизациях города рассматриваются как аномалия, отклонение в организации общественной жизни, место дислокации правящей элиты, центр опутывающей государство налоговой паутины. Для крестьян город – нечто враждебное. В спаянном торговлей античном мире город, напротив, органичная и неотъемлемая часть крестьянского общества.

Необычно высокий, непревзойденный вплоть до XVII–XVIII вв. н. э. уровень урбанизации античного мира – общеизвестный факт, равно как и существенно меньшая, чем в классических аграрных обществах, хотя и доминирующая в экономической жизни роль сельского хозяйства[468]. В античном мире выше значение торговли. Алфавитный способ письма стал предпосылкой широкого распространения грамотности. Если иероглифическая письменность в аграрных государствах доступна лишь немногим посвященным, то в греческом полисе алфавит – достояние большинства граждан. Новая система письменности становится универсальным средством передачи информации, которое можно с успехом применять и в деловой переписке, и для стихосложения, и для сохранения философских конструкций[469].

Фактор, обеспечивший возможность подобной эволюции общественных институтов, – удаленность Греции, где формировалась эта античная аномалия, от крупных и агрессивных централизованных государств[470].

Важнейшее социальное разграничение в аграрном обществе – деление на полноправных граждан, в чью обязанность входит лишь служба, в первую очередь военная, и неполноправных, платящих прямые налоги государству или подати господину. В греческих общинах архаического периода твердо закрепляется иной принцип. Члены общины, они же воины, совместно участвуют в боевых действиях и не платят прямых налогов[471]. Для греческого мира характерно отождествление прямых налогов с рабством[472]. Ввести их стремились тираны, которым нужны были средства на наемную стражу, на раздачу денег плебсу для поддержания собственной популярности. Размышления о связи налогов и тирании мы находим и у Аристотеля[473].

Индоарии, в том числе и греки, прежде чем осесть на землю, по-видимому, как мы уже отмечали в предыдущей главе, обладали многовековым опытом жизни кочевников-скотоводов. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что во многих европейских языках слова для обозначения лошади значительно более схожи, чем лексика, связанная с оседлым земледелием. Трудно сказать, насколько характерные для кочевников представления о том, что свободные люди не платят прямых налогов, повлияли на формирование греческих традиций, однако не только греки, но и многие другие индоевропейские народы тесно связывали налоговое бремя с рабством. Когда на закате Рима готов расселяли на территории империи, римляне вынуждены были освобождать варваров от налогов, поскольку те не допускали отношения к себе как к рабам.

Греки сумели так организовать военное дело, что крестьяне могли эффективно противостоять воинам-профессионалам аграрных империй[474]. Геродот, как известно, в несколько раз преувеличил численность персидского войска, с которым греки столкнулись во время похода Ксеркса. Но это типичный для военной истории случай, когда при сравнительной оценке крестьянского ополчения и профессиональной армии качество переведено в количество[475]. Каким бы ни было численное соотношение греков-ополченцев и профессионалов-персов, результат известен: организованные крестьяне отбросили полчища Ксеркса. Организация военного дела у оседлых греков оказалась не менее эффективной, чем у горцев или степных кочевников.

Развитие военного дела оказывало непосредственное влияние на формы полисной демократии. Массовое применение оружия из железа, закат эпохи колесниц, появление тяжеловооруженной фаланги гоплитов[476] – все это расширяло участие воинов в делах полиса, вело к ослаблению аристократии[477]. Программа строительства флота, требующая привлечения к морской службе малообеспеченных граждан, создавала предпосылки для всеобщего избирательного права, которое распространялось, разумеется, лишь на свободных граждан – мужчин.

Финансовое благополучие классического античного города Афин зиждется на сборах за экспорт и импорт через порт Пирей и доходах от рудников. Во время войн как временная и чрезвычайная мера вводятся прямые сборы с граждан[478]. Часть государственных функций выполняется не за деньги и не в виде обязательной трудовой повинности, а в качестве почетной обязанности – литургии.

Отсутствие прямых подушевых и поземельных налогов не только отличает античный мир от аграрных государств, но и создает предпосылку для принципиально иной эволюции отношений собственности, в первую очередь важнейшего в аграрную эпоху вида собственности – земельной. Собственность крестьянина в аграрных государствах обременена обязательствами. В ней переплетаются права обрабатывать землю и кормиться с нее и обязанности содержать господствующую элиту. Если нет прямых налогов и других изъятий у крестьян, более того, они несовместимы с традициями, то формируются простые и понятные земельные отношения. Земля принадлежит тому, кто пользуется ее плодами; он может распоряжаться ею по своему усмотрению: закладывать, продавать, обменивать. Это послужило базой для специфической модели нераздельной, не обремененной обязательствами, свободно обращающейся на рынке частной собственности, а в античном мире породило острейшие проблемы, связанные с распределением земли[479].

В аграрных государствах нередки были случаи, когда крестьян насильственно прикрепляли к земле, чтобы они гарантированно выполняли свои обязанности перед государством или правящей элитой. Если земля не обременена обязательствами, втянута в рыночный оборот, от обеспеченности ею зависит благосостояние крестьянской семьи, возможность для землевладельца выполнять обязанности полноправного гражданина, в первую очередь воинские обязанности. Естественно, борьба за распределение земли не могла не обостриться. Она становилась важнейшей частью античной истории. Античная традиция устойчиво связывает все попытки земельного передела с угрозой тирании[480].

Концентрация земельной собственности при характерных для того времени представлениях об унизительности наемного труда, его несовместимости со статусом полноправного члена общины, крестьянина-воина подталкивала к различным социальным выплатам и раздачам. Это становилось немалым бременем для античных городов. В Афинах на деньги от взносов и пошлин содержалось свыше 20 тыс. человек[481]. Ш. Монтескье[482] писал о пауперизации римского населения из-за широкого распространения социальных раздач[483].

В традиционных аграрных обществах возникновение административной лестницы – иерархии ролей в исполнении государственных функций, перераспределение ресурсов, формирование налоговой системы, разделение общества на тех, кто платит налоги, и тех, кто их не платит, – важнейшие элементы социальной дифференциации. Параллельно идет процесс имущественной дифференциации, который переплетается с распределением статусов в системе государственной власти, но значение его второстепенно. В условиях античного общества, где велика роль торговли, важнейшей линией общественного расслоения становится имущественная дифференциация[484].

Развитие рынка, широкое вовлечение античного общества в торговлю позволяют гражданам дополнять свои скромные доходы от сельского хозяйства тем, что приносит разделение труда. Но чем больше развивается торговля, тем неравномернее распределяются полученные от торговли богатства. Чем больше концентрируется земельная собственность, чем меньше крестьян-воинов остается в общине, тем она слабее. Это одна из стержневых проблем в политической истории и античной Греции, и республиканского Рима.

Со становлением полиса связано укоренение представлений о правах человека (разумеется, как о правах равноправных членов общины), о свободе[485], демократии, частной собственности. В полисе граждане и государство не противостоят друг другу. По существу, граждане и есть государство[486]. Античный период – период необычайного расцвета культуры и экономики в истории аграрных обществ. Лишь к XII–XIII вв. н. э. Западная Европа по душевому валовому внутреннему продукту достигает уровня античности[487].

Сами военные успехи греков в противостоянии с расположенной вблизи их территории могучей империей укоренили в средиземноморском мире убеждение в превосходстве демократических режимов, где властвует закон, должностные лица избираются, а народные собрания созываются регулярно[488]. Пример полисной демократии оказывает серьезное влияние на социальную организацию в сообществах с другой социально-экономической историей, не связанных ни с морской торговлей, ни с пиратством, служит образцом для подражания. Например, Спарта своей общественной организацией схожа с традиционными аграрными обществами, где есть специализирующаяся на насилии элита и крестьянское большинство – илоты. Соотношение спартанцев и илотов составляет примерно 1:7. Но и здесь под влиянием социального опыта других греческих полисов формируется необычная для аграрных сообществ структура – в правящей элите надолго сохраняются устойчивые демократические институты.

Римское общество по сравнению с классическим греческим полисом возникает в иных условиях. В истории раннего Рима нет широкого развития торговли и пиратства, которые дополняют сельскохозяйственную деятельность; римляне считают своих предков крестьянами. Это типичное крестьянское сообщество, находящееся на ранней стадии стратификации: в римских источниках мы находим упоминания о сенаторах, которые сами обрабатывают свои поля. Когда зарождалась римская государственность, этруски, латины, лигуры составляли тесно связанный мир центральной Италии VI–VII вв. до н. э. Все они находились под сильным влиянием контактов с греческим миром[489]. Пути институциональной эволюции городов‑государств здесь были сходными, и Рим отнюдь не был исключением[490]. В конце VII и VI вв. до н. э. сообщество латинян проходит через два взаимосвязанных процесса – урбанизацию и создание государства. Результатом этих процессов было возникновение города‑государства[491].

В период подъема, когда Рим доминировал на Средиземноморье, он представлял собой не традиционную аграрную деспотию, а самоуправляющийся полис. Это оказало определяющее влияние на дальнейшую эволюцию всех римских институтов. Здесь закрепляются важнейшие принципы организации античного мира – полис как сообщество крестьян-воинов, которые не платят прямых налогов, несут военную службу, участвуют в решении общественных проблем и судопроизводстве[492].

Своеобразная, порожденная особыми условиями Средиземноморья античная модель эволюции несла в себе элементы неустойчивости, предпосылки внутреннего кризиса. При низком технологическом уровне трудно веками сохранять ролевую функцию гражданина – крестьянина, воина и равноправного члена сообщества в одном лице. Это приводит к необычайно широкому для аграрных обществ распространению рабского труда. Соотношение рабов и свободных в античном мире многократно меньше соотношения зависимого крестьянского населения и административно-военной правящей элиты в традиционных аграрных государствах. Даже в Афинах – одном из ключевых центров античного мира – численность рабов современные исследователи оценивают примерно в треть населения[493], в то время как крестьяне аграрных империй численно превосходили привилегированную элиту примерно в 10 раз. Но распространение рабства, особенно использование рабского труда в сельском хозяйстве, формирует своеобразную античную идеологию: работа на другого человека, на хозяина, – это утрата свободы. Вот почему миру античности присуща черта, тесно связанная с самой природой его институтов, – жесткое различие между рабом и свободным человеком. В традиционных аграрных монархиях эти социальные статусы зачастую сближаются. Зависимый, обязанный платить подати крестьянин, как правило, принадлежит к той же этнической группе, что и его господин, даже сам владыка. Элита тоже не свободна, а обязана служить своему монарху. Высших чиновников часто называют рабами царя. В полисной демократии, в обществе свободных крестьян-воинов раб обычно принадлежит к иной этнической группе, и это отделяет его от граждан. На раба не распространяются права и свободы. Это привилегия членов общины, или, в более широком смысле, соплеменников, не варваров. Аристотель пишет: “Варвар и раб по природе своей понятия тождественные”[494]. В системе отношений традиционного аграрного общества продажа крестьянина допустима, но, как правило, вместе с землей, с которой связаны его обязанности по отношению к господину или к государству. Специфика античного рабства – массовая продажа рабов без земли.

До сих пор спорят, насколько распространение рабства задержало экономическое развитие и внедрение новых технологий. А. Смит считает очевидным сдерживающее влияние этого фактора на развитие античной экономики[495]. Впрочем, рабство было не единственным фактором, который расшатывал античную модель развития. Не меньшие проблемы связаны, как мы уже отмечали, с поддержанием слитности ролей “свободный крестьянин – воин – член общины”. Соседство сильного противника всегда представляло угрозу для античных институтов. Типичный пример – история Сиракуз, где постоянное давление Коринфа приводит к формированию тирании в древнегреческом понимании этого термина, т. е. общества, разделенного на правящую элиту и крестьянское население.

Пока войны были короткими и солдаты могли возвращаться домой к началу сельскохозяйственного сезона, возможность эффективно выполнять роли крестьянина и воина сохранялась. Обычно гоплит[496] нес с собой припасы, необходимые для пропитания в течение трех дней. Система хорошо организованного крестьянского ополчения была приспособлена для коротких битв, но не для длительной войны[497]. Но чем богаче становилась Греция, чем больше укреплялась ее военная мощь, тем длительнее и напряженнее были войны, которые она вела. Уже войны V–IV вв. до н. э. выявили внутренние противоречия между ограниченностью размеров поселения, совместимых с демократическим устройством, и численностью армии, необходимой для эффективных военных действий. Они ведутся уже не отдельными городами‑государствами, а их коалициями. Это очевидное противоречие с базовыми принципами функционирования независимого города‑государства[498]. Со времен Пелопоннесской войны возникает потребность в профессиональной армии[499].

Солдатам-профессионалам надо платить. Как совместить содержание профессионального войска с античным принципом обходиться без прямых налогов – труднейшая проблема в греческой истории. Афины пытаются решить ее, перекладывая все больше платежей на своих союзников[500]. Те рассматривают это как дань, как попытку лишить их свободы[501]. Дельфийская лига, сформировавшаяся первоначально как союз городов‑государств, добровольно объединившихся для совместных оборонительных и наступательных действий, в котором независимость его членов рассматривалась как очевидный, общепризнанный факт, со временем превращается в протоимперию[502].

Среди союзников вспыхивают восстания, что, в конце концов, и привело к поражению Афин в Пелопоннесской войне. В попытках Афин установить свою гегемонию в Греции явно видны те же тенденции, которые впоследствии были успешно реализованы Римом в его борьбе за доминирование в Италии. Различие состоит лишь в том, что Афинам попытка создать империю не удалась[503].

Численность армии, которую можно мобилизовать в городе‑государстве, ограничена его размерами. Сама природа полиса предполагает прямую демократию, совместное участие граждан в принятии решений. Платон в “Законах” утверждает, что идеальный полис должен включать 5040 полноправных граждан[504]. Аристотель указывает, что полис с населением больше 100 тыс. человек – это уже не полис. В “Политике” он пишет о том, что население и территория полиса должны быть легкообозримы[505].

Спарта была крупнейшим по территории греческим полисом площадью 8300 км2. Площадь Афин составляла 2800 км2. Большинство других полисов занимало площадь от 80 до 1300 км2. Афины были необычно большим полисом[506]. В большинстве городов‑государств численность свободных граждан мужчин находилась в диапазоне 2–10 тыс. человек[507].

Долгое время превосходство в организации военного дела, которое давала грекам фаланга гоплитов, и отсутствие сильных соседей компенсировали численную слабость полисной армии. Но это не могло длиться бесконечно. Во времена больших флотов и армий, которые содержались за счет дани или грабежа, суверенитет малых городов‑государств становится невозможным. А традиции партикуляризма в Греции были слишком сильны и препятствовали созданию устойчивых союзов между полисами.

§ 4. Источники внутренней нестабильности античного общественного устройства

Здесь начинает действовать еще одно объективное противоречие, влияющее на развитие аграрного мира. Богатство привлекает воинственных соседей, дает им стимулы к захватническим войнам. Они могут заимствовать военные технологии у цивилизованных народов. Не станем подробно излагать, как это противоречие проявлялось в истории античности. Результат общеизвестен: формирование сначала Македонией[508], затем Римом крупных цент рализованных государств, унаследовавших античные традиции организации общества, в том числе представление о правах и свободах граждан.

Общины в греческих, римских, италийских городах сохраняются в качестве элемента местного самоуправления[509]. И во времена эллинизма подавляющее большинство греческих городов расположено на побережье, тесно связано с торговлей. В самосознании римлян одним из преимуществ их государства является широкое распространение городов, городского стиля жизни[510]. Но над городами уже стоит мощное государство, которое относится к своим подданным, к населению завоеванных иноэтнических территорий так же, как традиционное аграрное государство к крестьянскому большинству. И македонцы в эллинских государствах Ближнего Востока, и пришедшие им на смену римляне сохраняют неизменной ту систему налоговой администрации, которая существовала на протяжении веков в аграрных цивилизациях до их завоевания. Греческие и римские колонии получают права самоуправления и налоговые иммунитеты, а основная масса крестьянского населения – лишь новую, специализирующуюся на насилии, правящую элиту.

Если сравнивать все это с другими завоеваниями аграрной эпохи, кажется, не произошло ничего нового. Сменилась присваивающая прибавочный продукт элита. Жизнь подавляющей части населения не изменилась. Но отличие есть, и оно в ином культурном уровне новой элиты. Всем кочевым династиям, которые завоевывали Китай, волей-неволей приходилось осваивать китайский язык и китайский институциональный опыт. Греки и римляне могли сохранять свой язык и обычаи, используя местный административный налоговый аппарат. Поэтому влияние античности на последующее развитие завоеванных ближневосточных народов и их культуру оказалось ограниченным. Тому способствовали глубокие различия между античными установлениями с их свободами и правами, с одной стороны, и всем предшествующим опытом ближневосточных государств – с другой. В те времена мир на Ближнем Востоке был четко разделен на две части, рядом существовали римские и эллинские города – с широкими правами самоуправления, свободами, античным стилем жизни – и деревня, все установления в которой, в том числе и налоговые, унаследованы от Персидской империи.

При всем блеске цивилизации греческих самоуправляющихся общин-полисов источники ее внутренней нестабильности очевидны. В условиях аграрного общества торговля может приносить значительные доходы, достаточные для потребностей свободного города, обеспечивающего экономические связи между крупными массами оседлых, живущих под властью аграрных деспотий крестьян. И все же в мире, где 9/10 населения заняты в сельском хозяйстве, роль торговли ограниченна. Она остается крупным источником доходов для Афин, но уже куда более скромным – для государств эпохи эллинизма, где база государственных финансов – те же традиционные подати, собираемые с селян.

Образование империй с мощными армиями не снимает фундаментального противоречия античности: трудности, а порой и невозможности совмещать функции крестьянина и воина в течение длительного времени. Хорошо организованное ополчение крестьян-воинов, освоив лучшие технологические достижения своего времени, могло вести успешные завоевательные войны и даже создать империю. Но чтобы ее сохранить, требуются постоянная армия, необходимые для ее содержания финансовые ресурсы, а значит, и налогообложение всего крестьянского населения.

Уже при Гае Марии[511], когда формальный призыв на воинскую службу еще сохранялся, римская армия становится все в большей степени профессиональной[512]. К эпохе Августа[513] средний срок службы достигает 20 лет[514]. Сами военные успехи Рима, быстрый рост контролируемых территорий, числа граждан делали невозможным сохранение традиционных демократических институтов города‑государства, базой которых было народное собрание.

Давно отмечено, что народное собрание может работать эффективно, если те, кто имеет право голоса, могут принимать в нем участие, проводя не более двух ночей вне дома. В Афинах это еще было возможно, в Риме, очевидно, нет. Тем не менее длительная традиция позволила поддерживать демократические институты до середины I в. до н. э. – времени, когда Рим превратился в огромную многонаселенную империю[515].

Крестьянская армия эффективна в условиях коротких походов и непригодна для поддержания безопасности огромной империи. Коммуникационные возможности времени, уровень технологии не позволяют быстро перемещать вооруженных крестьян для охраны ее протяженных границ. Подрывается важнейший принцип античного общества, порождение ранней военной демократии, унаследованной от охотников и кочевников-скотоводов: свобода предполагает исполнение воинской обязанности. Формирование принципата, при котором власть оказывается у того, кого поддерживают или хотя бы терпят легионы, закат прежних демократических институтов, уже не отвечающих новым реалиям, – таковы неизбежные последствия перехода к профессиональной армии. Выясняется, что античные установления нельзя сохранить, не создав централизованного государства с постоянной армией. Впрочем, когда рядом с самоуправляющейся общиной появляется государство с его военным аппаратом, эти установления все равно трансформируются.

В республиканском Риме, как и в греческих полисах, важнейший источник поступающих в казну доходов – взимаемые в портах импортные и экспортные пошлины. С распространением римских завоеваний его дополняет дань от покоренного населения. При Августе Рим формирует упорядоченную систему налогообложения своих подданных, но римские граждане от прямых налогов по-прежнему освобождены[516].

С переходом к наемной армии военные расходы растут. Как и в других аграрных государствах, в позднереспубликанском и имперском Риме военные расходы всегда превышают половину бюджета[517]. Череда успешных завоевательных войн, расширение контролируемых, платящих налоги территорий с иноэтническим населением, присвоение накопленных завоеванными аграрными государствами богатств на долгое время снимают для римлян фундаментальную проблему, порожденную переходом к постоянной наемной армии, – необходимость средств для ее финансирования.

В аграрную эпоху войны нетрудно разделить на рентабельные и нерентабельные. К последним относятся те, где затраты на ведение боевых действий больше военных трофеев и других выгод, которые приносит победа над неприятелем. Успешные войны с богатыми земледельческими государствами потенциально рентабельны, а с варварами, кочевниками и горцами нерентабельны. Отнять у них можно немного, но из-за их мобильности даже охрана собственных территорий от их набегов требует больших затрат. К I в. н. э. Рим практически исчерпал потенциал рентабельных войн. За его границами начинаются пустыни, территории воинственных соседей – Парфянского царства и германцев[518]. Оборона империи становится дорогостоящим занятием, а войны приносят все меньше трофеев, на которые можно содержать армию.

Численность римской армии, составлявшая в конце правления Августа примерно 300 тыс. человек, во время правления Севера[519] достигает 400 тыс. человек[520]. В IV в. она составляет 500–600 тыс. человек[521]. В последние века Римской империи на военную службу смотрели как на рабство, которого стремятся избежать. Уже нельзя было навязать силой всеобщую обязанность служить в армии. Как пишет М. Грант: “Молодые мужчины поздней Римской империи делали все, чтобы избежать воинской службы… Это становится видным из текста законов того времени, в которых раскрываются отчаянные шаги, предпринимаемые во избежание воинского призыва. Как там указано, многие юноши прибегали к членовредительству, чтобы стать непригодными к службе. За это по закону полагалось сожжение живьем… В 440 году укрывание рекрутов наказывалось смертной казнью. Такая же судьба ожидала тех, кто укрывал дезертиров… Показателем озабоченности государства проблемой дезертирства было введение законов о клеймении новых солдат: на их кожу наносили клеймо, как на кожу рабов в бараках-тюрьмах”[522].

Здесь еще раз сказывается противоречие аграрного общества. Богатство аграрной империи притягивает воинственных варваров. Соседство с ней позволяет им перенимать лучшие образцы боевой техники и военной организации. У варваров сельское хозяйство и организация насилия еще не разделены. Они бедны, но воинственны. Империя может оказывать им сопротивление, но расплачивается за это дорогой ценой – усилением налогового бремени. Для значительной части населения это означает невозможность дальнейшей сельскохозяйственной деятельности. С II–III вв. н. э. население западных регионов Римской империи начинает сокращаться[523]. Из-за падения государственных доходов уменьшаются средства на содержание армии, воинская служба становится все менее привлекательной, принудительной обязанностью. Падение мощи имперской армии не случайность, а проявление характерных для периода аграрной цивилизации противоречий между экономическим могуществом одних и способностью организовывать насилие других.

Возникают объективные предпосылки для краха еще одного фундаментального принципа, на котором зиждется античный мир: в свое время переход к постоянной армии лишил свободных граждан их демократического права участвовать в решении принципиальных вопросов общественной жизни. Теперь рушится и другой столп античности – освобождение гражданина от прямых налогов. А это уже признак рабства[524].

Со времени войн Марка Аврелия, предпринятых для отражения нападений варваров на Дунае, финансовое напряжение империи постоянно возрастает[525]. Его стараются уменьшить, прибегая к распродаже государственного имущества, порче монеты, повышению налогов. Еще один способ, с помощью которого императоры пытаются финансировать возросшие военные расходы, – это массовые конфискации[526]. И все равно средств для армии, способной надежно защитить империю, на богатства которой претендуют менее развитые народы, катастрофически не хватает. Выход один – отменить традиционные налоговые привилегии для населения, имеющего статус римских граждан[527], что и происходит в III в. н. э.: с 212 года все свободное население империи этот статус получило, потеряв заодно привилегии по уплате подушевого налога[528]. При Диоклетиане[529] налоги выходят за предел, выше которого устойчивое функционирование аграрного государства невозможно. Начинается классический финансовый кризис, связанный с избыточным обложением и эрозией доходной базы бюджета.

К IV в. в Риме уже мало что остается от традиционных античных институтов, а жалобы на тяготы налогового бремени приобретают всеобщий характер[530]. Повсеместно вводятся характерные для традиционных восточных деспотий подушная и поземельная подати, механизм круговой поруки. Все это распространяется и на города, прежде пользовавшиеся правом самоуправления и налоговым иммунитетом[531]. С этого времени очевиден закат городов, деурбанизация империи. В отличие от сложной административной системы ранней империи, где бюрократия выполняла лишь подсобные функции, сформировавшиеся при Диоклетиане бюрократические порядки и ритуалы ближе к традициям аграрных деспотий[532].

К этому времени в Римской империи закрепляется новая форма отношений между собственниками земли и земледельцами – колонат. Изначально колон – это любой человек, занимающийся сельским хозяйством. Затем под этим словом подразу мевают земельного арендатора. К началу IV в. колон уже закреп ленный на земле раб. Законы Константина[533] впервые в римской истории фиксируют эти отношения: закон 332 года прикрепляет крестьян к земле, а закон 364[534] года устанавливает наследственный характер закрепощения. Главный мотив нового законодательства – обеспечить сбор налогов. Со времен императора Севера[535] ответственность за это начинают нести муниципальные магистраты[536]. Прежде почетные должности в местном самоуправлении становятся обременительными и опасными, поскольку связаны с ответственностью за сбор налогов и обеспечением круговой поруки.

К концу IV в. события в Римской империи развиваются по уже известному сценарию: массовое бегство крестьян с земли, бандитизм, ослабление налоговой базы, дезертирство из армии, уход земледельцев под покровительство тех, кто способен оградить их от произвола налогового сборщика. Попытки правительства остановить все это оказываются малоэффективными.

Более того, легионы все чаще комплектуются из варваров. Как отмечает один из источников V в., тяжесть налогообложения в позднем Риме достигла такого предела, что местное население с радостью встречало варваров и боялось вновь оказаться под римской властью[537].

Рухнувший на территории Западной Римской империи в V в. н. э. общественный организм по своей природе утратил важнейшие черты античности, трансформировался в III–IV вв. в аграрное государство с высокими налогами, взимаемыми с крестьянского населения правящей элитой, занятой государственным управлением и организацией военного дела.

Уцелевшая Восточная Римская империя на протяжении всей своей истории сохраняет те же черты аграрного государства и имеет мало общего в организации социальной жизни с той своеобразной средой свободных крестьян, солдат и воинов, вместе решающих общественные дела, которая проложила дорогу античному феномену.

* * *

Античная альтернатива традиционной аграрной цивилизации резко расширила свободу и разнообразие исторического выбора, простор для общественной инициативы. Но всему этому не было места в основных структурах аграрного мира. Главный кормилец Римской империи – египетский крестьянин был обременен схожими податями и при персидском царе, и при эллинских правителях, и под властью Рима. То же относится к большей части сельского населения империи. Порожденные античностью разнообразие и свобода позволили бы создать новую, устойчивую базу развития, если бы обеспечили рост продуктивности сельского хозяйства, занятости в сферах, не связанных с производством продовольствия. Но для этого еще не было необходимых предпосылок, не было накоплено достаточно знаний и технологий. Для стабильного функционирования аграрного общества тот уровень свободы и многообразия, который несла в себе античность, был лишним. Чтобы появились предпосылки современного экономического роста, потребовались еще полтора тысячелетия постепенного развития. Главным в античном наследии, которое досталось завоевавшим Западную Римскую империю германским племенам, были культурная традиция классической античности, социально-экономический генотип греческих и римских представлений о возможности альтернативного государственного устройства, иных правовых отношений. Именно это сказалось на дальнейшей эволюции западноевропейских государств, отклонило ее от траектории, характерной для устойчивых, но застойных аграрных государств, позволило человечеству выбраться из институциональной ловушки аграрной цивилизации.

Глава 7

Капитализм и подъем Европы

– Чего мы ждем, собравшись здесь на площади?

– Сегодня в город прибывают варвары.

– Почто бездействует Сенат? Почто сенаторы сидят,

не заняты законодательством?

– Сегодня в город прибывают варвары.

К чему теперь Сенат с его

законами?

Вот варвары придут и издадут

законы.

К. П. Кавафис[538] В ожидании варваров

Города Европы стали как бы военными лагерями культуры, горнилом трудолюбия, началом нового, лучшего хозяйственного строя, без которого земля эта до сих пор оставалась бы невозделанной пустыней… В городских стенах, на малом пространстве теснилось все, что только могло пробудить, создать прилежание, находчивость, гражданская свобода, хозяйство, порядок, нравственность; законы некоторых городов – это подлинные образцы бюргерской мудрости. И патриции, и подлый люд пользовались благодаря этим законам гражданскими правами – первое имя, которое дано было общей свободе… Города совершили то, чего не хотели и не могли совершить государи, священники, дворяне, – они создали солидарно трудящуюся Европу.

И. Г. Гердер[539].Идеи к философии истории человечества

§ 1. Закат античного мира и становление феодальных институтов в Западной Европе

Германцы, ближайшие соседи Рима и главная для него угроза в последние века существования империи, не имели письменности и развитой государственности, но использовали выгоды от близости к развитой аграрной цивилизации. Первый надежный источник, повествующий о жизни германских племен, – записки Юлия Цезаря. Из них, впрочем, не ясно, перешли эти племена к оседлой жизни или нет[540]. Однако уже полтора века спустя они, по свидетельству Тацита, ведут оседлое сельское хозяйство[541]. Сами римские рубежи и стоящие на них легионы побуждают кочевые народы переходить к оседлому земледелию. Оседлая жизнь и сельское хозяйство в качестве основного рода занятий ускоряют рост населения. При этом германцы сохраняют унаследованные от кочевников нормы поведения, прежде всего воинственность[542]. Сохранению воинских навыков способствует близость к богатым цивилизованным территориям, населенным мирными крестьянами. Набеги на римские окраины дополняют доходы германских племен от сельского хозяйства, как это не раз наблюдалось в истории горцев и степных кочевников. В этом причина своеобразия властных структур у германцев. Помимо регулирующих мирную жизнь советов старейшин и народных собраний в систему власти входят военные предводители, собирающие дружины для набегов на римские земли. К III–IV вв. н. э. германцы уже включились в интенсивный культурный обмен с римлянами. Со времен Диоклетиана они составляют значительную часть римского войска. Римское вооружение, организация военных действий им знакомы. Можно сказать, что крах Западной Римской империи – это, по существу, не более чем дворцовый переворот, совершенный преимущественно германским по своему составу войском[543]. На закате Западного Рима ориентализация[544] его социальных структур зашла так далеко, что от античного наследия осталось немного. Как это бывает в аграрных обществах, подавляющую часть населения составляют зависимые, платящие налоги государству или подати господину крестьяне. Государство слабо справляется со своей обязанностью обеспечивать безопасность. С III в. н. э. большая часть элиты живет в укрепленных замках – децентрализованная защита компенсирует слабость имперской власти. Происходит деурбанизация, сокращается торговля. Завоевание германцами не разрыв с прошлым, а продолжение и развитие характерных для поздней Римской империи тенденций.

В одних местах завоеватели жестко притесняют покоренное население, в других относятся к нему мягче[545], но везде важнейший результат завоевания – крах римской централизованной системы налогообложения. В некоторых регионах империи, в частности в Италии, германцы пытаются ее сохранить, активно привлекают римлян к участию в управлении. Недаром король остготов Теодорих[546] приближал к себе римскую знать, без участия которой собрать средства для финансирования остготской армии было невозможно. Однако попытки сохранить римскую налоговую систему заканчиваются неудачей. После лангобардского[547] завоевания она окончательно распадается.

Государству больше не приходится решать амбициозные задачи по защите огромной империи. Упрощается военная структура, становится возможным переход от постоянной армии к ополчению. Это позволяет уменьшить государственные расходы и налоговое бремя. К тому же цивилизационный уровень германцев не оставляет возможности сохранять сложную, основанную на регулярных переписях систему налогообложения[548]. Результатом развала римской системы налогообложения стала долгосрочная финансовая и военная слабость европейских государств, сформировавшихся на развалинах Рима.

Следствие слабости государственных финансов – тенденция к феодализации[549]. Сюзерены раздают земли своим соратникам. Королевский домен как территория, которой монарх управляет непосредственно, сохраняется, но за его пределами он уже не может облагать подданных земельным налогом. Закрепляется обычай, согласно которому “король живет за свой счет”; если ему понадобятся дополнительные средства, приходится договариваться с подданными, где их брать. При Каролингах[550] базу государственных финансов составляли доходы от королевских поместий, таможенных пошлин, продажи соли, чеканки монеты, конфискации имений и военная добыча.

Еще одна причина ослабления западноевропейских государств во второй половине 1‑го тысячелетия н. э. – сам характер доминирующей угрозы, от которой необходимо защищаться. Расположенная далеко от евразийских степей Западная Европа не подвергалась крупномасштабным завоеваниям кочевников[551] – Паннонская равнина слишком мала для кочевой жизни крупных скотоводческих племен. Поселившиеся на ней авары, затем венгры быстро переходят к оседлости[552]. Тем не менее именно необходимость выплатить дань венграм заставила королевство лангобардов единственный раз в истории взимать прямой подушевой налог в Италии[553].

Доминирующая угроза для Европы VIII–XI вв. – набеги населявших берега Скандинавского полуострова и территории современной Дании норманнов. Это типичные “народы моря”[554]. Набеги викингов, как правило, децентрализованны. Адекватный ответ на такую угрозу: децентрализация защиты, формирование феодальной структуры с рыцарским замком – убежищем для живущих поблизости крестьян[555].

Тяжеловооруженная рыцарская конница, получившая с VIII в. н. э. широкое распространение в Европе, становится основой в организации военного дела. Для приобретения доспехов, оружия, крупных и выносливых лошадей, для содержания рыцарей и их оруженосцев требуются большие средства. Это также подталкивает к формированию децентрализованной феодальной структуры, где воин-рыцарь и крестьяне связаны квазиконтрактными отношениями: происходит обмен продуктов земледелия на услуги защитников. В этих условиях ценность приобретает не земля вообще, а земля, близкая к замку. В IX в. больше половины земель во Франции, 4/5 в Италии и Англии не обрабатывалось, пустовало. К моменту германского завоевания крестьяне Западной Римской империи утратили навыки самообороны и стали для новых господ-завоевателей естественным объектом эксплуатации. В период после расселения варварских племен на завоеванной территории свободный крестьянин, возделывающий участок земли или пасущий стадо, как правило, не расставался с оружием. Оно по-прежнему было главнейшим признаком свободного происхождения и полноправия[556]. Расселившиеся на территории завоеванных римских провинций германцы первоначально получают статус свободных от налогов крестьян-воинов, в обязанность которых входит лишь военная служба. В письме, которое король остготов Теодорих направил крестьянам Сицилии, он говорит о том, что смена меча на плуг бесчестит человека[557]. В некоторых европейских регионах (как правило, это прибрежные или горные территории – Норвегия, Тироль, Швейцария) свободное крестьянство сохраняется надолго. Но для аграрного мира это исключение. Двух веков было достаточно, чтобы в полной мере проявилась неустойчивость сочетания двух функций – крестьянина и воина.

Германцы, осев на земле, быстро проходят характерную для оседлых крестьян эволюцию. Они разделяются на зависимое крестьянское большинство, не специализирующееся на военном деле, и господствующую элиту. Норманнские набеги, увеличивающие потребность в защите, лишь ускоряют эту тенденцию.

В Западной Европе крестьяне повсеместно переходят под покровительство феодалов, меняя свободу и землю на относительную безопасность. Те же англосаксы – осевшие на землю в VIII в. свободные крестьяне – под угрозой датских набегов в начале XI в. в подавляющем большинстве превращаются в крестьян зависимых, включенных в систему отношений “лорд – слуга”[558]. К началу 2‑го тысячелетия н. э. такая трансформация земледельческого статуса находит отражение в идеологической формуле эпохи: “нет земли без господина”.

Наступает период стабилизации. Численность населения Западной Европы после краха Римской империи достигла минимума примерно в 600 году н. э.[559] В XI–XIII вв., после прекращения набегов венгров и викингов в Западной Европе, она растет, увеличивается душевой ВВП – примерно на 0,1 % в год. Внедряются важные технологические инновации – тяжелый плуг, троеполье, ветряная и водяная мельницы. К XII–XIII вв. Западная Европа достигает уровня душевого ВВП античности периода расцвета. Но по организации жизни западноевропейское сельское население ближе к традиционным аграрным обществам. Серьезное влияние на развитие Европы того времени оказывают лидеры аграрного мира – Арабский халифат и Китай. По отношению к ним европейские государства – страны догоняющего развития, реципиенты инноваций.

К началу 2‑го тысячелетия н. э. Западная Европа отставала по душевому ВВП от Китая примерно в 2 раза, по уровню урбанизации – более чем втрое, по распространению грамотности – в 5–7 раз. Это отставание отражалось на структуре внешней торговли. В это время Европа экспортирует рабов, серебро, меха, древесину, экспорт Востока – готовые изделия[560]. В целом же европейское развитие еще вполне вписывается в картину циклических изменений в устойчивом аграрном обществе, где дезорганизация и упадок сменяются периодами относительного покоя и роста благосостояния. Европа этого времени – традиционный аграрный регион с уровнями грамотности, урбанизации, развития торговли, характерными на протяжении тысячелетий для всего Евразийского материка. Но в ее развитии наблюдаются специфические черты, связанные с античным наследием, с многовековой эпохой, когда в Средиземноморье существовали институты, радикально отличающиеся от аграрных.

§ 2. Специфические институты аграрной Европы. Города и зарождение капитализма

Первый из этих институтов – это церковь, самостоятельный, стоящий рядом с государством инструмент влияния на общество. Германцы не сумели сохранить необходимые для мобилизации налогов развитые римские институты, но Католическая церковь, будучи отделена от возникших на обломках Римской империи варварских государств, сохранила традиции развитой цивилизации: письменность, иерархическую структуру, систему получения доходов (десятина) – и потому уцелела. Борьба между светскими западноевропейскими монархами и церковью за права и привилегии, в том числе за право назначать епископов, право собственности, – важнейшая часть европейской истории на грани 1‑го и 2‑го тысячелетий.

У каждой из сторон были победы и поражения. Но если отбросить детали, то церкви, в распоряжении которой была высокоорганизованная бюрократия, обладавшей постоянными и значительными доходами, удавалось отстоять свои позиции. И это серьезно сказалось на организации западноевропейского аграрного общества.

Количество прибавочного продукта в аграрных обществах ограниченно. Выжать из крестьянского населения дополнительные ресурсы трудно. Когда часть прибавочного продукта присваивает обеспечивающий крестьянину защиту рыцарь-феодал, а другую часть – церковь, государству остается мало. Отделенность церкви от государства, наличие у нее собственных доходов (десятины) – одна из главных причин долгосрочной слабости европейских государств[561]. Десятину в Европе начинали собирать с V в. Первоначально выплаты были добровольными, но церковный Собор 585 года сделал их обязательными.

В отличие от государства с его аппаратом насилия у церкви нет подобных механизмов для изъятия ресурсов у крестьян. Ее права подкреплены традициями, возможностью применять к прихожанам санкции при отправлении религиозных обрядов. Еще один помимо десятины важный источник доходов церкви – принесенное ей в дар или завещанное верующими имущество[562]. Отсюда заинтересованность Католической церкви в сохранении и упрочении римских традиций полноценной, четко определенной частной собственности, которая не обременена налоговыми обязательствами перед государством. Церковь становится важнейшим инструментом, позволившим утвердить в Западной Европе античные правовые нормы[563].

Покорившие римские провинции германцы не сразу оказались под влиянием римского права. В Италии, например, после лангобардского завоевания оно распространялось только на римское население. Сами лангобарды продолжали жить по своим обычаям. Но в целом, чем ближе к Риму находилась провинция, тем сильнее сказывалось влияние римских правовых норм[564]. В Италии земельные владения феодальных сеньоров быстро становятся их частной собственностью, не связанной с феодальными обязанностями[565]. Во Франции этот же процесс растягивается надолго. Существенную роль в сохранении традиций римского права в итальянских городах‑государствах сыграли носители античных правовых норм – нотариусы[566].

Еще один элемент античного наследия, оказавший влияние на социально-экономическую эволюцию Западной Европы, – свободные города. Крах имперских институтов, хаос и насилие в Италии подталкивают население к воспроизводству полисных традиций самоорганизации и самообороны. Именно это обстоятельство привело к образованию Венеции – первого из известных крупных городов‑государств постантичного времени[567]. Беспорядки, связанные с нашествием лангобардов, побуждают рыбаков, ремесленников, добытчиков соли, торговцев создать сообщество, близкое к классической полисной демократии. Этому способствует их расселение на островах в Адриатическом море.

Венецианская элита всегда рассматривала себя как естественную наследницу Рима. Провозглашая принадлежащие городам права и свободы, венецианцы апеллировали к римскому праву, прежде всего к праву каждого сообщества на самоуправление[568]. По схожей модели формируются общественные институты в Амальфи, Неаполе, Генуе, Флоренции, множестве других итальянских городов[569]. Предпосылками для такой институциональной эволюции послужили и античное наследие, и высокий уровень урбанизации Италии периода поздней республики и империи. Большая часть существовавших в начале 2‑го тысячелетия итальянских городов отсчитывали свою историю от императорского Рима[570]. В итальянских городах‑государствах оживают почти забытые в период позднего Рима традиции полисной самоорганизации и совместной обороны от внешней угрозы, обычаи и нравы свободных горожан[571]. В Италии лангобардская знать, как впоследствии и франкская, чаще селится в городе, чем в укрепленных замках[572].

В Западной Европе было широко распространено традиционное правило: каждый, проживший в городе год и один день, становится свободным гражданином. Недаром в то время говорили: “Городской воздух делает человека свободным”[573]. Возможность бегства в город была одним из факторов, подрывающих европейское крепостничество. “Гражданская свобода, – отмечает историк А. Дживелегов, – распространялась радиусами из больших промышленных и торговых центров; в частности, Средняя и Северная Италия, где всего раньше и всего сильней забила ключом промышленная и торговая жизнь, сделалась в то же время первым очагом крестьянской эмансипации”[574]. В традициях Западной Европы связывать городской стиль жизни с особыми правами и свободами, которые предоставляются горожанам.

Сокращение населения Европы, связанное с чередой эпидемий XIV в., изменило соотношение между двумя важнейшими ресурсами аграрного общества – землей и рабочей силой. Труд стал дефицитным ресурсом. На этот вызов было два альтернативных ответа: первый – конкуренция привилегированного сословия за крестьянские рабочие руки, переход к более привлекательным условиям аренды, отказ от личной зависимости. По этому пути при всех колебаниях, попытках знати повернуть развитие событий вспять движется Европа к западу от Эльбы. К востоку от Эльбы развитие событий носит иной характер. Здесь консолидированное привилегированное сословие, отвечая на сокращение численности зависимого крестьянского населения, избирает второй путь: прикрепление крестьянства к земле, все более жесткое его закрепощение, перевод крепостных крестьян в статус, мало отличающийся от положения рабов античности. Эти расходящиеся траектории впоследствии окажут фундаментальное влияние на социально-экономическое развитие стран, оказавшихся по разные стороны разделительной линии. Причины столь диаметрального развития событий к западу и востоку от Эльбы невозможно объяснить этническими различиями[575].

Дискуссия о причинах различия положения крестьян к западу и востоку от Эльбы начиная с XIV–XV вв. будет продолжаться бесконечно. Но многие исследователи, занимавшиеся этим вопросом, обращали внимание на наличие развитых, пользующихся широкой автономией или независимостью, самоуправляющихся городов, куда можно было бежать от неугодного сеньора, как на важнейшую причину распада крепостнических институтов в Западной Европе, и на их отсутствие как на фактор усиления крепостнического режима в Восточной Европе[576].

Города‑государства начала 2‑го тысячелетия н. э. восприняли переданный в наследство новой западноевропейской цивилизации социально-экономический генотип античности. Здесь все иначе, чем в еще доминирующем аграрном мире Западной Европы. Сам городской стиль жизни открывает немыслимые в деревне возможности самоорганизации и взаимодействия горожан[577]. Го родские стены, своего рода символ той эпохи, позволяют организовать коллективную защиту от разбойников, местного сеньора или агрессивного государя[578]. Ф. Бродель пишет: “Но всякий раз… существовали два «бегуна»: государство и город. Государство обычно выигрывало, и тогда город оставался подчиненным его тяжелой руке”[579]. Но вот что удивительно: в первые столетия европейской урбанизации полнейшую победу одержал именно город, во всяком случае, так было в Италии, Фландрии, Германии. И то, что он приобрел достаточно долгий опыт самостоятельной, независимой от государства жизни, стало поистине историческим событием. При этом доля сельскохозяйственного труда в занятости населения свободных горожан по стандартам аграрной цивилизации необычно низка[580]. Причина этого очевидна. Со времен античности отношение европейцев к труду, прежде всего к наемному ручному труду, кардинально изменилось. В античном обществе трудовая деятельность ассоциировалась с рабством[581]. Христианство – религия низкостатусных групп населения – создавало основу для разрыва с античной традицией пренебрежения к физическому труду. Как сказано во Втором послании апостола Павла фессалоникийцам, “…если кто не хочет трудиться, тот и не ешь”[582]. Этим объясняется широкое распространение занятости в ремесле и мануфактуре свободных граждан.

Еще одна особенность западноевропейского города по отношению к античному относится к военной сфере. Греческая фаланга, римский легион – оптимальные для своего времени боевые структуры, по крайней мере, для удаленного от евразийской степи Средиземноморья. У полиса всегда был соблазн использовать свою военную организацию против соседей. В условиях западноевропейского Средневековья наилучшая боевая структура – тяжеловооруженная рыцарская конница. Для городов‑государств выставить ее сложно. Сами отношения между благородными всадниками и простолюдинами-пехотинцами ставят перед городским самоуправлением бесчисленные проблемы. Нередко выступления простолюдинов приводят к бегству рыцарей из города. Появляется потребность в дополнительных расходах на содержание наемников. Этим и объясняется, говоря современным языком, оборонительный характер военных доктрин, которых придерживаются города‑государства постантичного периода. Они редко ведут наступательные действия. К мирным занятиям, в том числе к ремеслу и торговле, здесь относятся с особым уважением. Поэтому они и развиваются, ведь основная часть городского населения – ремесленники и торговцы.

Экономика европейских городов ориентирована на рынок. Если западноевропейская деревня начала 2‑го тысячелетия – мир натурального хозяйства, где большая часть выращенных продуктов потребляется в семье, то городской мир уже шагнул в рыночное пространство. Распространение городов‑государств с их торговой специализацией и всеми реалиями Средиземноморья способствовало необычно широкому, по стандартам традиционных аграрных обществ, распространению в Европе торговли массовыми товарами: зерном, рыбой, шерстью, металлами, древесиной. Это меняет баланс стимулов к созданию и применению технологических инноваций. В традиционной деревне нововведения, которые позволяют повысить эффективность производства, – лишний повод к повышению податей, поэтому появляются и распространяются они медленно. В городе начала второго тысячелетия новые технологии, повышение качества продукции, снижение издержек, более эффективные формы торговли, применение новых торговых и финансовых инструментов дают дополнительную прибыль. Отказ от инноваций приводит к потере позиций на рынке и возможности продолжать свое дело, а порой и к разорению. Торговый город в застойном аграрном мире становится очагом распространения новшеств[583].

Города‑государства с характерной для них высокой ролью торговцев в управлении были центрами создания современного коммерческого права, правосудия, адекватного условиям развитой торговли.

Прогрессу торговых городов способствует новая структура налогов. Именно здесь зарождаются налоговые системы, с определенными изменениями пришедшие в мир современного экономического роста. Их формируют не специализирующиеся на насилии элиты аграрных обществ, а горожане, объединенные в более или менее демократичные сообщества налогоплательщиков. Как правило, торговые города‑государства получают подавляющую часть доходов от косвенных налогов и таможенных сборов. Прямые налоги распространены мало и по античной традиции обычно вводятся лишь в чрезвычайных обстоятельствах[584]. В городах‑государствах применительно к прямым налогам была широко распространена практика оценки налоговых обязательств самим налогоплательщиком. Иногда налоговое бремя становилось тяжелым для горожан, известны случаи массового уклонения от уплаты налогов. Однако в городах, как правило, не было ни сборщиков прямых налогов, ни круговой поруки – того, что в аграрных обществах всегда ограничивало стимулы к эффективным инновациям.

Еще одна характерная черта западноевропейского города‑государства – необычно высокий по стандартам аграрных обществ уровень образования. Идущая от античности традиция аномально высокой для аграрного мира грамотности в Северной Италии никогда не была полностью утрачена[585]. Во Флоренции примерно половина взрослого мужского населения в XIV в. была грамотной. В итальянских городах учителей и учащихся нередко освобождали от военной службы. В Модене каждый, кто учился в этом городе, получал его гражданство. К XIII в. многие города создали муниципальные школы с преподаванием на латыни, заработную плату учителям платил муниципалитет[586]. С. Д. Сказкин отмечал, что “Возрождение есть продукт городского развития Средних веков”[587].

Социальный опыт городов‑государств Италии получает широкое распространение в Европе, причем не только в Западной. Организация военного дела, основанная на рыцарской коннице, на укрепленном замке, побуждает викингов переходить от морского разбоя к торговле. Еще в VIII–IX вв. они были пиратами, а в Х– XI вв. быстро превращаются в мореходов-торговцев и легко перенимают адекватный их реалиям опыт торговых городов‑государств, их организацию, уклад жизни. Благодаря норманнам-викингам заимствованные в Северной Италии общественные модели достигают России, материализуются в социальной организации Новгорода и Пскова[588].

Сформированные с учетом опыта ганзейских городов[589] характерные черты организации общественной жизни Новгорода и Пскова – высокая урбанизация, распространение торговли в качестве важнейшего вида хозяйственной деятельности, известный нам по знаменитым берестяным грамотам необычно высокий для аграрных обществ уровень грамотности – свидетельствуют о влиянии возрожденных в итальянских городах‑государствах античных традиций на социальное развитие Восточной Европы. Город‑государство начала 2‑го тысячелетия близок к европейским стандартам начала XIX в.[590]. Производство ориентировано на рынок, четко регламентированы права собственности. Главная роль в управлении городами‑государствами, как правило, принадлежала торговому сословию. Установления и правовые нормы были ориентированы на поддержку торговли, защиту собственности и выполнение контрактов[591]. Широко распространен наемный труд; определены налоговые обязательства, действует демократия налогоплательщиков[592]. Все это очень напоминает раннекапиталистическое общество, существовавшее в конце XVII – начале XIX в. в наиболее развитых странах Западной Европы – Англии и Голландии. Неудивительно, что К. Маркс колебался, решая, к какому социальному строю относить западноевропейские города‑государства. У него можно встретить пассажи, где они причисляются к капиталистическим обществам[593], что явно противоречит самой логике его основополагающей концепции о жесткой связи производительных сил и производственных отношений. Впоследствии Маркс отказывается от такого определения городов‑государств[594]. Дискуссия об их социально-экономической структуре продолжается на протяжении последних полутора веков. Но если допустить возможность сосуществования принципиально разных институциональных структур на сходных уровнях технологического развития, которую подтверждают все реалии XX в., то в западноевропейских городах‑государствах очевидны ростки нового способа общественной организации, получившего широкое распространение на рубеже XVII–XVIII вв.

Опыт городов‑государств – в то время очевидных лидеров западноевропейского экономического развития, центров масштабной международной торговли – оказывает влияние на политику и институциональную эволюцию аграрных государств. Это влияние легко проследить на примере Португалии с характерными для нее традициями дополняющего сельское хозяйство рыболовства в открытом море[595]. Географические и технологические причины способствуют здесь развитию дальней торговли. В сельском хозяйстве Португалии наблюдается необычно глубокая для аграрного мира специализация: сокращаются посевы зерновых, расширяются площади, выделяемые под виноградники и оливковые рощи, сахарный тростник и посадки пробкового дуба. Политические перемены 1385 года, по решению кортесов приводят к власти Ависскую династию, опирающуюся на города и ориентирующуюся в своей экономической политике на развитие торговли.

Однако сами города‑государства живут, окруженные миром традиционной аграрной Европы. На их развитие влияет европейское общество. Один из каналов влияния – идеи о разумных формах государственного устройства. В начале 2‑го тысячелетия доминируют представления об идеальном обществе как обществе стратифицированном, где знать и простонародье отделены друг от друга, а социальное неравноправие передается по наследству. В этом радикальное отличие от периода классической античности. С одной стороны, средневековая традиция предполагает четкую дистанцию между знатью (рыцарями) и простолюдинами, с другой – сама организация города‑государства, аналога античного полиса, требует солидарности граждан, того, чтобы они осознавали себя членами сообщества, у которого общие интересы и которое решает вопросы собственной организации “всем миром”. Такое противоречие порождает в городах‑государствах череду внутренних смут и беспорядков, конфликт элиты и простонародья, который нередко представляют как противостояние рыцарей-всадников и пеших воинов. Однако, как и в истории античного полиса, ключевую роль в кризисе средневековых городов‑государств играют не внутренние конфликты, а ограниченность военных ресурсов, которые способно мобилизовать сообщество горожан. В самом деле, численность населения даже самого крупного западноевропейского города‑государства – Венеции, этой маленькой империи, не превышает полутора миллионов человек. В других городах жителей намного меньше.

Пока города‑государства соседствовали со слабыми западноевропейскими государствами раннего Средневековья, их независимость можно было сохранить. Но с усилением соседей, с ростом численности их армий это становится невозможным. Тем не менее городская самоорганизация продолжает оказывать серьезное влияние на эволюцию западноевропейских аграрных стран.

§ 3. Великие географические открытия: их база и влияние на создание предпосылок современного экономического роста

Долгое сосуществование многочисленных независимых, но объединяемых католической религией государств подталкивает к институциональной конкуренции, заимствованию друг у друга институтов, которые способствуют сохранению обороноспособности или, что то же самое, росту масштабов мобилизуемых для содержания армии финансовых ресурсов[596]. Несмотря на пестроту политической карты, Европа остается единым культурным полем, на котором социально-экономические инновации, имеющие военный эффект, получают широкое распространение за время жизни одного-двух поколений. Само по себе это не объясняет специфику эволюции европейских институтов. Индия тоже была конгломератом государств, объединенных общей религией и культурой. Но этого мало. Подъем Европы можно объяснить уникальным сочетанием своеобразного античного наследия и длительного аномального развития, нарушившего логику организации аграрных цивилизаций.

Обмен техническими знаниями, миграция квалифицированных профессионалов, конкуренция за них – характерные черты европейского мира этого времени, обусловленные сочетанием двух его характерных свойств: культурным единством и отсутствием единой доминирующей империи, соревнованием нацио нальных государств за финансовую и военную мощь. Х. Колумб, родившийся в Генуе, проведший долгие годы в Португалии и открывший Америку для испанской короны, в этой связи не исключение, а лишь проявление духа времени. Ф. Магеллан был португальским моряком, плававшим под испанским флагом. Флорентиец А. Веспуччи совершал путешествия под испанскими и португальскими флагами. Англичанин Х. Хадсон был штурманом на службе у голландской Ист-Индской компании. Таких примеров множество[597].

Что послужило базой Великих географических открытий конца XV–XVI в.? Почему именно в это время Европа объединяет ойкумену, формирует контролируемые ею регулярные торговые связи между крупными цивилизациями мира? В какой степени это связано с динамикой быстрорастущего европейского населения, спецификой экстенсивного (если сравнить его с китайским или индийским) сельского хозяйства? Какую роль в этом сыграло падение Константинополя, усиление Турции, обретение ею контроля над восточным Средиземноморьем, восточной торговлей? Это те вопросы, которые будут обсуждаться бесконечно. Вряд ли на них можно дать однозначный ответ, но некоторые вещи очевидны. Великие географические открытия продемонстрировали ускорение технического прогресса в Европе, обретение ею лидерства в мире[598]. Еще в начале XV в. китайские пушки не уступали европейским. К началу следующего века вооруженный усовершенствованными артиллерийскими орудиями европейский корабль – бесспорный хозяин морей. Небольшие португальские эскадры доминируют в Индийском океане.

Еще одна характерная черта европейской цивилизации, проявившаяся в это время, – конкурентный характер политики европейских государств, их соревнование в использовании инноваций и новых идей. Здесь контраст с Китаем очевиден. Чтобы остановить череду масштабных морских экспедиций, предпринятых Китайской империей в первой половине XV в., было достаточно решения императора. В Европе это невозможно. План Колумба был отклонен португальской короной после внимательного обсуждения экспертами. Португалия к этому времени вложила слишком много усилий в морские путешествия вдоль западного побережья Африки, близко подошла к возможности выхода в Индийский океан[599]. Связываться в этой ситуации с сомнительными предприятиями было неразумно. Если бы европейская цивилизация напоминала китайскую, этого было бы достаточно, чтобы закрыть тему. В Европе все не так. План Колумба, предложенный нескольким королевским дворам, многократно обсуждался и в конце концов был поддержан испанской короной[600]. В свою очередь, дальние трансатлантические экспедиции Испании и Португалии на протяжении исторически короткого времени – двух-трех поколений – сделали неизбежным вовлечение Голландии, Англии, Франции в дальнюю торговлю.

Если важнейшая черта аграрного мира – традиционность, верность укорененным на протяжении столетий установлениям, то Великие географические открытия демонстрируют ее радикальное отрицание, готовность порвать с традицией, экспериментировать с новыми способами решения проблем[601]. Португальский принц Генрих-мореплаватель, организатор дальних морских экспедиций в Атлантический океан в XV в., любознательный, готовый поддерживать новые решения, организовывать систематическое накопление полезных для морского дела знаний – яркое воплощение духа Европы этого времени.

Дальнее рыболовство в Атлантическом океане на протяжении веков было важной отраслью португальской экономики, приведшей к широкому использованию навыков организации морского дела, необходимых для этого знаний и технологий, вовлеченности в систему европейской торговли, в первую очередь с Флоренцией. Как отправная точка трансатлантических экспедиций Иберийский полуостров был удобно расположен. Именно на его широтах возможны дальние путешествия в Атлантический океан, при которых на пути в обе стороны можно использовать попутный ветер. Технологии для подобных путешествий в более северных широтах появятся лишь десятилетия спустя. Но роль этих географических различий в создании предпосылок современного экономического роста – частности. Развитие событий в Европе в XV – начале XVI в. – растущий объем знаний и навыков, которые могли быть использованы в морском деле, массовое распространение книгопечатания, конкуренция за рынки, политическое соревнование европейских государств – делало географическую экспансию Европы неизбежной в той степени, в которой можно говорить о неизбежности в историческом процессе.

Китайские экспедиции XV в. никогда не были коммерчески мотивированы. Их организовывала власть, и задачи, которые ставились ею, были в первую очередь политическими – демонстрация мощи, престижа, в меньшей степени – любопытство[602]. В обосновании европейских дальних экспедиций присутствовали политические моменты, в первую очередь связанные с распространением христианской веры, однако то, что их важнейшим мотивом был интерес к созданию альтернативных торговых путей, получению конкурентных преимуществ, делало их приостановку невозможной[603]. Место, покинутое торговцами одного государства, занимали представители другого.

Как справедливо пишет К. Киполла, европейская морская экспансия была одним из событий, проложивших дорогу промышленной революции. Отрицать это на том основании, что торговцы Западной Индии или искатели приключений в Восточной Индии не были в числе предпринимателей, которые создали фабрики в Европе, так же бессмысленно, как отрицать связь между научной революцией и промышленной революцией на основании того, что ни Галилей, ни Ньютон не строили текстильных фабрик в Манчестере[604].

То, в какой степени колониальная экспансия, мобилизация ресурсов заморских территорий способствовали ускорению развития Западной Европы, подготовке современного экономического роста, – один из экономико-исторических сюжетов, по которому идеологически мотивированная дискуссия будет бесконечной. По меньшей мере опыт Испании и Португалии, с одной стороны, и Великобритании – с другой, показывает, что влияние ресурсов колоний на экономическое развитие отнюдь не всегда было одинаковым. Однако тот факт, что Великие европейские географические открытия, сами подготовленные спецификой социально-политической и экономической эволюции Европы первой половины 2‑го тысячелетия, стали фактором роста объема международной торговли, коммерциализации европейской экономики, укрепления капиталистических институтов, дальнейшего отрыва Европы по уровню экономического развития от остального мира, подготовки современного экономического роста, не вызывает сомнений.

§ 4. Эволюция финансовых систем западноевропейских стран

Слабость финансов западноевропейских государств, связанная и с не зависимыми от них доходами Католической церкви (десятина, церковная собственность), и с прочно укоренившимся представлением, что свободные люди не платят налогов, а король должен жить “за свой счет”, – характерная черта раннего европейского Средневековья. Как правило, король – лишь первый среди равных. Рыцари по традиции обязаны ему 40 днями воинской службы в год, но не связаны финансовыми обязательствами. Средства королю приносит его собственный домен. А тот постоянно сокращается: обычай предписывает монарху раздавать земли за службу своим сподвижникам. Уменьшаются и поступающие с домена доходы. Такая система социальной организации могла удовлетворительно функционировать, пока главной угрозой оставались набеги викингов.

Как известно, новшества в организации военного дела и военной технологии часто становятся важнейшим стимулом к социальным инновациям. Создание тяжелого лука и арбалета, позднее появление в Европе пороха, создание мушкета и артиллерии радикально изменяют, как не раз бывало в истории (вспомним колесницу и массовое применение в военном деле железа), требования к военной организации. Поражения рыцарской конницы Франции в Столетней войне демонстрируют европейским государствам необходимость перемен в военном деле. Переход к профессиональным контрактным армиям, которые укомплектованы наемниками и финансируются из бюджета центрального правительства, становится требованием времени. Но слабому, плохо обеспеченному финансами государству выполнить это требование сложно. К XI–XIV вв., когда необходимость создавать и содержать постоянные армии стала очевидной, традиция регулярных централизованных налогов римских времен в Западной Европе была уже полностью утрачена, а античное “свободный человек не платит налоги” не подвергалось сомнениям. Только те западноевропейские государства, которые сумели адаптировать свои институты к изменившимся условиям и использовать новые инструменты в организации насилия, сохранили возможность выжить как самостоятельные державы.

Западноевропейская налоговая история XI – XV вв. – это восхождение от просто устроенного, имеющего скромные финансовые ресурсы феодального государства, где нет регулярных налогов, кроме обязательств перед феодальными сеньорами или королем, к государству с развитой налоговой системой, регулярными налогами, постоянной армией. Этот путь удалось пройти благодаря долгим переговорам с городами об объеме их финансовых обязательств. Формирование государством налоговой системы невозможно без участия подданных, без их согласия принять налоговые обязательства и нести государственные расходы. Национальные элиты решали эту проблему разными способами. Например, испанская корона заключает соглашение с гильдией овцеводов, которая регулирует кочевье скота по пастбищам Испании, и предоставляет ей право беспрепятственного перемещения стад в обмен на значительные денежные выплаты. Такое соглашение, сдерживающее повышение продуктивности сельского хозяйства, становится впоследствии одной из причин отставания Испании от других европейских стран[605].

Ко времени норманнского завоевания в Англии постоянной армии не было, с норманнами воевало феодальное ополчение. В XII – XIII вв. возрастает потребность в средствах на финансирование армии. Их черпают из разных источников. С XIII в. рыцарскую службу можно заменить денежными платежами, иначе говоря, откупиться. Распространение получают конфискации имущества. Но это не решает военно-финансовых проблем. Необходимо вводить прямые общегосударственные налоги, взимаемые по традиционной для аграрных обществ модели: подушная и поземельная подати. Для этого приходится собирать представительные собрания налогоплательщиков и апеллировать к чрезвычайным обстоятельствам.

Островное положение Великобритании, тот факт, что крупные войны были здесь набором эпизодов, а не ежедневной реальностью, позволяют укорениться демократии налогоплательщиков, представлению о нормальном устройстве общества как системе, при которой граждане не платят налогов, в установлении которых они или их представители не принимали участия. Но во Франции, Испании масштабные военные расходы, растягивающиеся на десятилетия войны – важнейший фактор расширения прав короны в установлении налогов[606].

Прямые налоги входят в обычай, установления западноевропейских государств в налоговой сфере все больше сближаются с традиционными для аграрных империй. В Испании кортесы передают право сбора налогов короне. Французские короли, начиная с Карла VII, воспользовавшись вызванным Столетней войной хаосом и полученным в 1315 году от Генеральных штатов временным разрешением, вводят прямые налоги по собственному усмотрению, без разрешения парламента. С 1453 года талья во Франции, бывшая до этого формой самообложения налогоплательщиков в чрезвычайных условиях, становится регулярным налогом, взимаемым королевской властью без согласия органов, представляющих налогоплательщиков[607]. К концу XV в. прямой налог с крестьянского населения составлял 85 % доходов французской казны. Описанная А. Смитом французская система налогообложения XVIII в., по сути, уже не отличалась от существовавших в аграрных государствах на протяжении тысячелетий налоговых порядков.

Однако эволюция финансовых систем в западноевропейских странах шла и по иному пути – основанному на опыте городов‑государств. В XV в. государственные доходы Венеции с ее специализацией на торговле, ремесле и мануфактурном производстве, с ее демократией налогоплательщиков равны доходам любого из западноевропейских аграрных государств либо превышают их[608]. Торговлю, ремесло, мануфактуру обложить налогами на основе стандартных процедур аграрного государства труднее, чем земледелие. Здесь важно сотрудничество потенциальных налогоплательщиков с государством. Города‑государства становятся образцами и для городов, входящих в состав аграрных империй, и для элит этих империй. Если городская община в состоянии организовать местное самоуправление и самооборону, выставить войско по приказу короля и к тому же бесперебойно выплачивать налоги в государственную казну, то это побуждает короля заключить контракт, по которому корона гарантирует горожанам широкие права местного самоуправления в обмен на обязательные выплаты и при необходимости военную помощь[609].

Города настаивают, чтобы их вольности увеличивались, отбирают у сеньоров одно право за другим. Любек в течение первых 50 лет своего существования находился под властью 6 разных сеньоров. При переходе к каждому новому сеньору он добивался права сохранения старых вольностей, а при благоприятном развитии событий получал новые права[610].

Период бурного создания в Англии городов, пользующихся иммунитетом и привилегиями, приходится на XI – XIII вв. и связан с нарастающими финансовыми проблемами английской короны. В Англии и Франции все больше самоуправляющихся городов, которые выкупили себе свободу ценой договора с государством. У этих городов нет политической независимости, они входят в состав аграрного государства, но играют в нем особую роль[611]. Права английских городов неразрывно связаны с налоговыми откупами. Временные привилегии постепенно становятся постоянными. В 1265 году представителей городов впервые приглашают для участия в заседаниях парламента. После 1297 года они становятся его постоянными участниками[612]. Городские жители выводятся из-под юрисдикции судов графств, тяжбы, кроме исков короны, рассматриваются их собственными судами. По внутренней организации английские города схожи с независимыми городами‑государствами североитальянского образца.

Основанная на самообложении эволюция налоговой системы, с одной стороны, позволяет строить базу государственных доходов, в том числе доходов от ремесел, мануфактур и торговли, а с другой – не уничтожает стимулы к повышению эффективности производства. Широкая вовлеченность горожан в торговлю и производство на рынок подталкивают к использованию инноваций. Самоорганизация налогоплательщиков дает возможность отчислять часть растущих доходов от разделения труда и развития торговли на нужды государства. В Голландии и Англии самообложение налогоплательщиков быстро становится важным источником роста государственных доходов.

Становление налоговых привилегий, закрепление нормы, согласно которой у короля нет права вводить новые налоги без согласия представительного органа налогоплательщиков, в Англии происходят постепенно. Сначала власть осуждает практику произвольных налогов, и короли обещают отказаться от нее[613]. “Магна карта” (Великая хартия вольностей) 1215 года, “Оксфордские статуты” 1258‑го, статуты Мальборо 1266‑го – все это этапы необычного для аграрного мира процесса. “Магна карту” осудил как акт, противоречащий нормам и традициям, Папа Римский[614]. “Магна карта” сама по себе еще феодальный документ, отражающий баланс сил между английскими королями и баронами, закрепляющими набор прав и привилегий последних. Но долгосрочные последствия ее подписания выходят за рамки отношений, характерных для традиционного аграрного общества. Закрепление принципа, в соответствии с которым налоги не могут взиматься без согласия представительного органа (хотя его структура плохо прописана в Великой хартии вольностей), стало важнейшим шагом на пути формирования демократии налогоплательщиков. Процесс перехода от декларации принципа к его фактическому воплощению в социально-экономическую и политическую практику растянулся на века. Тем не менее он оказал фундаментальное влияние на эволюцию социально-экономической жизни в Англии, а затем и в мире. Закрепление налоговых прав парламента, позволяющее королям опираться на сотрудничество с сообществом налогоплательщиков, пробивает себе дорогу[615].

Как мы помним, основополагающий принцип традиционного аграрного общества заключается в том, что правящая элита пытается изъять у крестьянского населения максимум возможного. Принцип античного полиса: свободные граждане не платят прямых налогов. В наиболее развитых государствах Западной Европы укореняется переданный им итальянскими городами‑государствами новый принцип: свободный человек не платит налогов, в установлении которых не принимал участия он сам или его представители.

Связанная с порохом и огнестрельным оружием революция в военном деле изменила традиционную для аграрных обществ асимметрию экономической мощи и способности организовать насилие. На протяжении двух с половиной тысяч лет, которые отделяют 1000 год до н. э. и 1500 год н. э., финансовые ресурсы оседлых аграрных государств были недостаточны, чтобы надежно защитить их от угрозы со стороны кочевников. С середины 2‑го тысячелетия технологические преимущества оседлых государств, располагающих экономическими и финансовыми ресурсами, меняют баланс сил. Мощь экономики и финансов, способность содержать постоянную армию, оплачивать расходы на ее вооружение – важнейшие факторы успеха в вооруженном конфликте. С этого времени, ответив на вопрос, сколько государство способно мобилизовать финансовых ресурсов, нетрудно прогнозировать, способно оно выиграть войну и отстоять свою независимость или нет.

Испанская пехота XVI в. была, по общему признанию, лучшей в Европе. Тем не менее хроническое переобложение испанских крестьян, приводящее к эрозии налоговой базы и финансовому кризису, сделало неизбежным поражение Испании в борьбе за гегемонию в Европе. В это время становится ясно, что именно финансовые возможности – ключевая предпосылка военных побед.

По своей природе и истории Голландия – страна городов‑государств[616]. По сути, это их союз, подобный Ганзейскому, но, в отличие от последнего, территориально интегрированный. В 1477 году, после гибели Карла Смелого Бургундского в битве при Нанси, нидерландские города добились согласия бургундских правителей на предоставление им Великих привилегий – права Генеральным штатам Бургундских Нидерландов собираться по своей инициативе и самостоятельно решать вопросы, связанные с налогообложением[617]. Победа конфедерации городов‑государств (со всеми характерными для них институтами) над крупнейшей европейской державой – Испанией стала свидетельством преимуществ налогообложения, основанного на принципах демократии налогоплательщиков и косвенных налогах, перед традиционными способами взимания налогов в аграрных государствах[618].

На отвоеванных у моря голландских землях была крайне мало по европейским стандартам распространена земельная собственность аристократии. Подавляющая часть земли находилась в четко определенной, зафиксированной кадастрами крестьянской собственности. Тот факт, что Голландия контролировала морское побережье и устья крупных рек, объективно подталкивал ее к широкому участию в торговле. Голландское общество XVII в. производило глубокое впечатление на посещавших Нидерланды европейцев. Наблюдатели были поражены количеством нововведений, которые они видели в Голландии практически в каждом виде деятельности, восхищались развитием голландского мореплавания и торговли, техническим уровнем промышленности, развитием финансов, красотой, упорядоченностью и чистотой городов, степенью религиозной и интеллектуальной терпимости, качеством больниц и приютов[619].

Завоевавшие независимость от испанской короны голландские города категорически отвергли идею о том, что на смену испанскому владыке может прийти отечественный правитель. Пьер де ля Курт и Джон де Витт писали: “У нас есть причина постоянно молиться за то, чтобы Господь избавил Голландию от ужаса монархии”[620]. Декларация Генеральных штатов от 26 июля 1581 года – один из самых ярких манифестов, закрепляющих права и свободы населения союза городов от произвола королей.

Опыт голландских институтов, обеспечивающих гарантии прав собственности и личности, оказал серьезное влияние на политическое развитие Англии, не бывшей союзом городов‑государств, но представлявшей собой первое в Европе крупное государство с доминирующей ролью парламента. Т. Гоббс, анализируя причины гражданской войны в Англии, писал: “Лондон и другие торговые города восхищались процветанием Нидерландов, которого они достигли после свержения своего монарха, короля Испании, они были убеждены, что похожие изменения в системе правления позволят и им добиться такого же процветания”[621].

Представительный орган в той или другой форме должен обсуждать не только необходимость чрезвычайного налогообложения, но и целесообразность расходов, в первую очередь военных, на которые эти налоги будут направлены[622]. В Англии функции представляющего интересы налогоплательщиков парламента, его участие в обсуждении и решении вопросов по всей структуре доходов и расходов государственного бюджета постепенно расширялись. Но за королями остается монополия на применение насилия. Регулярные налоги дополняются конфискациями имущества, принудительными безвозвратными займами, связанными с лишением свободы заимодавцев. “При Карле берут штраф с богатых людей, которые уклоняются от покупки рыцарского звания; в 1630–1631 годах таких штрафов набрали 115 тысяч ф… В 1635 году у каждого судьи требуют письменного мнения о правомерности корабельного сбора. Взимание последнего встретилось с сопротивлением. В 1637 году король снова спрашивает судей и велит распространить по всей стране их благоприятный правительству ответ как орудие политической борьбы… Правительство преследовало в данном случае невыполнимую задачу. Оно хотело опереться на авторитет суда; оно подрывало этот авторитет тем самым, что хотело обратить судей в своих послушных слуг. Население теряло веру в беспристрастие судей, которым грозила отставка за всякое решительное проявление политической самостоятельности, которых ждало служебное повышение за приспособление к поворотам правительственной политики. И когда правительство достигло своей цели, когда оно добилось от судей энергичного содействия своим видам, то оказалось, что судейская помощь утратила большую часть своей цены именно потому, что суд стал слишком близким к правительству”[623].

Борьба против королевского насилия лежит в основе конфликта между английской короной и парламентом, который привел к Английской революции XVII в. После сопутствующих ей бурных событий в стране, как прежде и в Голландии, окончательно укореняются нормы неприкосновенности личности и частной собственности, невозможность произвольных конфискаций, порядок определения представителями налогоплательщиков доходов и расходов бюджета, наконец, вся налоговая система.

Приглашение Вильгельма Оранского, протектора Голландии, на английский престол лишь характерный штрих влияния голландских институтов на политическое развитие Англии. Трудно представить себе другого европейского правителя, для которого подписание Билля о правах (1689 год), передающего контроль над налогообложением, судебной системой и вооруженными силами парламенту, было бы столь естественно, органично его представлениям о разумном устройстве государства[624].

После “славной революции” 1688 года развитие Англии находится под очевидным влиянием голландских установлений. Виднейший экономист того времени У. Петти в своей “Политической арифметике”, опубликованной в 1690 году, обращает внимание на голландский опыт как образец для подражания: маленькая страна может сравняться богатством и мощью с государствами, которые располагают гораздо большим населением и более обширной территорией. Г. Кинг в своей работе 1696 года отмечает, что налоговые поступления на душу населения в Голландии в 2,5 раза превышают душевые налоговые доходы Англии и Франции[625].

Войны XVIII в. продемонстрировали потенциал английских финансов, который позволил стране с населением вдвое меньше Франции мобилизовать доходы в не меньшем объеме, чем французские, и занимать деньги под более низкий процент. Преимущества английской системы налогообложения перед французской, традиционной для аграрного общества, основанной на прямых налогах – поземельном и подушевом, стали очевидны.

Связь событий 1688–1689 годов – стабилизация политического режима, укоренение демократии налогоплательщиков, упорядочение прав собственности, гарантии прав личности – с экономическим ростом, подъемом финансового и военного могущества Англии была для западноевропейских современников очевидным фактом[626]. Разумеется, это не означает, что изъятие собственности стало невозможным. Становление институтов английского общества XVIII в. неотделимо от огораживания – перераспределения земельной собственности, которая не была юридически оформлена, – в пользу правящей землевладельческой элиты. Но все это происходит в рамках парламентской процедуры.

В истории ранних европейских демократий всегда сохранялся риск, что регулярная наемная армия, опираясь на собственный потенциал насилия, навяжет налогоплательщикам свои правила игры[627]. Рецидивы возврата к практике аграрных государств, где специализирующееся на насилии меньшинство доминирует, встречаются и в эпоху современного экономического роста, причем даже в индустриальных, урбанизированных обществах. Но это исключения. Правилом становится демократия налогоплательщиков.

§ 5. Трансформация прав земельной собственности

На закате старого порядка возникают две взаимосвязанные проблемы, решение которых во многом определяет траекторию западноевропейского развития в XVIII и XIX вв.: это судьба элиты уходящего в прошлое аграрного общества и вопрос о земельной собственности.

Важнейшая роль правящей в аграрном государстве элиты – организация насилия и государственное управление. С началом эпохи наемных армий потребность в дорогостоящих военных услугах привилегированной элиты уменьшается. Однако именно военная служба определяла ее налоговые привилегии: благородное сословие прямыми налогами не облагалось. Неспособность французского государства разрешить это противоречие, распространить налогообложение на привилегированное сословие – причина глубокого кризиса французских финансов, который спровоцировал Великую французскую революцию[628].

В аграрном государстве, как уже отмечалось, права земельной собственности неизбежно носят перемежающийся, смешанный характер: в них заключено и право крестьянина кормиться со своей земли, и право господина получать от крестьянина денежные и натуральные выплаты, привлекать его на принудительные работы, а иногда право государя на прямые налоги с земель.

Глубокое проникновение рыночных отношений в аграрную экономику, ориентация сельского хозяйства на рынок, расширение масштабов земельного оборота – все это требует ясного и недвусмысленного ответа на вопрос, кому принадлежит земля, предполагает возврат к нормам античного права с характерными для него представлениями о четко определенной частной собственности. Итак, кому же принадлежит земля – господам или крестьянам? Это ключевой вопрос в период заката европейской аграрной экономики[629]. Иногда он решается в пользу правящей элиты, которая постепенно превращается из специализирующегося на насилии сословия в слой землевладельцев-предпринимателей, либо самостоятельно организующих ориентированное на рынок сельское хозяйство, либо сдающих землю в аренду. Так развивались события в Англии[630]. В других случаях права привилегированного сословия ликвидируются, а земля становится полноценной крестьянской собственностью. Не подтвержденные документами права в Англии периода огораживания трактовались в пользу привилегированного сословия, а в революционной Франции – в пользу крестьян. Но в обоих случаях социальный конфликт получил разрешение в документированных правах на землю[631]. Тезис К. Маркса о том, что огораживание было шагом к отделению крестьянина от средств производства, формированию сельского пролетариата, с одной стороны, и совокупности земельных собственников и арендаторов – с другой, трудно оспорить[632]. Но вместе с тем это и переход от не определенных четко отношений, связанных с собственностью на землю, характерных для аграрных обществ, к полноценной, фиксированной, оформленной частной земельной собственности, процесс, заложивший основу массового внедрения в английском сельском хозяйстве эффективных инноваций, роста его продуктивности[633].

Западная Европа конца XVIII в. – еще аграрное общество[634]. Правда, здесь уже существенно выше, чем прежде, уровень урбанизации, больше распространена грамотность, значительная часть населения занята вне сельского хозяйства. А главное – здесь складывается новый, своеобразный набор институтов: все большая часть производства ориентирована не на натуральное потребление, а на рынок; права собственности четко определены; налоговые обязательства фиксированы и определяются в соответствии с нормами, которые устанавливают сами налогоплательщики; широко распространен наемный труд.

К концу XVIII в. наемный труд в Англии господствует и в городе, и в деревне. В отличие от традиционных аграрных обществ, где преобладает натуральное хозяйство, где у основной массы крестьянского населения изымаются созданные им ресурсы, где действует круговая порука, и все это, вместе взятое, препятствует распространению инноваций, зарождающаяся в Англии и Голландии новая институциональная среда подталкивает к созданию и внедрению самых эффективных технологий[635]. Если отказываешься от них, недолго обанкротиться, лишиться своего дела; если же их принять, они принесут плоды, которые не будут конфискованы по чьему-то произволу.

Уже к середине XVI в. в Англии распространение грамотности качественно отличается от уровня, существовавшего столетием раньше. Это свидетельство назревающих глубоких перемен во всей социально-экономической жизни[636]. Сходные процессы начинаются в следующем веке и в континентальной Западной Европе. В документах, отражающих положение в Лангедоке[637] в XVI–XVII вв., можно найти свидетельство того, что уровень полной неграмотности более обеспеченной части крестьянского населения снижается с 35–50 % в 1570–1625 годах до 10–20 % в 1660–1670 годах. В 1670–1770 годах эта доля падает практически до нуля[638].

Характерная черта периода, когда складывается новая система отношений, предполагающая надежную защиту частной собственности и широкое развитие торговли, в том числе торговли предметами массового потребления, для XVII–XVIII вв. – массовый спрос на инновации в доминирующей отрасли экономики – сельском хозяйстве.

Дух этого времени хорошо передает И. Кулишер: “Господствовавшие веками системы полеводства признаются неудовлетворительными; обнаруживается желание перейти от трехпольной системы к более интенсивной культуре, как и вообще заменить унаследованные от отцов и дедов принципы хозяйства рациональной организацией его. Прекращение векового застоя выразилось прежде всего в появлении богатой агрономической литературы… энциклопедий, журналов и монографий, – литературы, трактовавшей о вопросах полеводства и животноводства, об агрономии, агрономической химии и экономии сельского хозяйства; все эти области знания были в те времена тесно связаны и изучались одними и теми же лицами… Уже английские агрономы XVII в., – среди них на первом плане натурализовавшийся в Англии голландец Гартлиб, друг Мильтона, и Платтес, также голландец по происхождению, – старались объяснить англичанам, каким образом голландцы стали учителями других народов в области сельского хозяйства. Они пропагандировали новую, рациональную систему хозяйства, основанную на переменном севообороте… Писатели этого времени рассказывают, что аристократы беседовали об удобрении и дренаже, о выгодности того или иного севооборота, о разведении рогатого скота и свиней с не меньшим оживлением, чем их отцы об охоте, лошадях и собаках”[639].

В XVIII в. по уровню своего развития Европа еще недалеко ушла от других евразийских цивилизаций. Но сформировавшиеся к этому времени новые институты, связанные и с античным наследием, и с последующей западноевропейской эволюцией, открыли дорогу радикальному ускорению темпов экономического роста. Эта дорога была не прямой и не скорой. Даже в наиболее развитых странах Западной Европы, вплотную подошедших к порогу современного экономического роста, землевладельцы еще пытались присвоить преимущества от использования новой сельскохозяйственной техники. Это сдерживало повышение эффективности сельского хозяйства[640]. Но при четко определенных правах собственности и упорядоченных налогах такие попытки оказывали куда меньшее влияние на развитие общества и экономики, чем в традиционных аграрных государствах.

Возникает принципиально отличная от аграрных обществ структура, со временем получившая название “капитализм”. Капитализм постепенно созревает в городах‑государствах, в сообществах с местным самоуправлением, он пока сосуществует с натуральным сельским хозяйством, но шаг за шагом трансформирует институты аграрного общества, создает стартовую площадку для современного экономического роста. Само его начало в некоторых странах Западной Европы порождает возможность эволюции по сходному сценарию для других государств, которые еще не прошли путь институциональных перемен.

Выше отмечалось, что отсутствие четкого отделения капитализма как набора институтов, открывших дорогу современному экономическому росту, от самого процесса динамичных экономических, социальных и политических перемен, связанных с ним, стало одной из преград на пути изучения подъема Европы, особенно марксистами. Маркс и Энгельс, разумеется, видели, что от феодализма на северо-западе Европы в XVII–XVIII вв. мало что осталось. Сложилась принципиально новая система социально-экономических отношений. Но с точки зрения уровня развития производительных сил происходящие в это время перемены по скорости и масштабам, их влиянию на общественное развитие не сопоставимы с той глубокой трансформацией, которая начнется позже, на рубеже XVIII–XIX вв. В этом причина длительной дискуссии о том, как в рамках марксистской доктрины разрешить это противоречие[641].

Капитализм и современный экономический рост – не одно и то же. Весь набор связанных с капитализмом социально-экономических институтов возникает до того, как в организации западноевропейского общества и его жизни начинаются глубокие изменения. Он достаточно долго существует параллельно с традиционным аграрным укладом, постепенно модифицируя его, увеличивая роль торговли и денежного обращения, углубляя специализацию. Конкуренция европейских государств в военной области подталкивает их к заимствованию институциональных инноваций, которые дают возможность увеличить финансовые ресурсы государства. Из подобных инноваций самой эффективной оказывается демократия налогоплательщиков – их привлечение к сбору налогов и организации государственных финансов. Как правило, в европейском мире ни одному государству не удалось избежать такого пути, сохранив государственный суверенитет.

Все это и заложило предпосылки начала современного экономического роста в европейском мире.

Раздел III

Траектория развития России

Глава 8

Особенности экономического развития России

Эти бедные селенья, Эта скудная природа – Край родной долготерпенья, Край ты русского народа!

Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь небесный Исходил, благословляя.

Ф. И. Тютчев. 13 августа 1855 года

Россия велика, но неустроена, она не имеет уложения, управляется по случаю; и на злоупотребления слишком приметные довольно считается выдать указ. Зло остается в своем корени.

В. Ф. Малиновский[642].Размышление о преобразовании государственного устройства в России

§ 1. Истоки. Европа и Русь

С начала XI в., в Европе началось медленное, с отступлениями, войнами, катастрофами, но существенное (по сравнению и с предшествующим тысячелетием, и с большей частью остального мира)[643] ускорение экономического роста. Все наиболее развитые тогда европейские регионы лежали вдоль линии, которую можно провести от Венеции и Милана к устью Рейна (см. карту 1).

И к западу, и к востоку от этой линии эффективные инновации (троеполье, водяные и ветряные мельницы и т. д.) распространялись медленнее, чем вдоль нее. В европейские страны, удаленные от этой географической оси подъема, технологические новшества приходили много (одним – тремя веками) позже.

Россия XI – начала XIII в., удаленная от центра европейских инноваций и потому относительно малоразвитая, была тем не менее со всей очевидностью европейской страной[644].

Славяне-индоарии – один из основных этнических элементов этой обширной территории. Многие славянские институты имели общие корни с установлениями, характерными для западноевропейских индоариев[645].

Правящие династии здесь, как и в Англии, и в странах Северной Европы, имели норманнское происхождение и были тесно включены в систему отношений между европейскими королевскими домами. Со времен, по которым сохранились письменные свидетельства, видно, что обычное право, писаное право, система налогообложения были основаны на переплетении славянских и норманнских традиций[646].

Н. П. Павлов-Сильванский пишет: “Арийское родство русского древнейшего права с германским в наше время достаточно ясно. В области уголовного права, судопроизводства и права гражданского древнейшие русские порядки отличаются разительным сходством с правом германским. По части уголовного права мы находим в “Русской Правде” не только кровную месть, свойственную всем первобытным народам, в том числе и неарийского корня, но и всю систему наказаний, известную германским варварским “Правдам”: и виру, и денежные пени за телесные повреждения. В судопроизводстве находим у нас, одинаково с Германией, и ордалии (испытание водой и железом), и судебный поединок (поле), и свод, и послухов-соприсяжников… В гражданском праве – и одинаковые брачные обряды, покупку и умыкание жен, и рабство неопытного должника, и родовое владение землею. Систематик арийского права Лейст, ознакомившись с “Русскою Правдою”, в своем исследовании о “Праарийском гражданском праве” выражает изумление пред особенною близостью древнерусского права к германскому. “…Мы выясним ниже, например, что наша средневековая община не только была одинакова по существу своего устройства с германской, но и называлась одинаково с нею миром – universitas, что выборный представитель ее назывался у нас и в Германии одинаково сотским – centenaries”[647].

Обычай полюдья, регулярных объездов контролируемой территории для кормления дружины на Руси X–XI вв.[648], сходен с аналогичными нормами, характерными для Скандинавских государств. Полюдье лишь немногим отличается от скандинавской вайциллы[649].

Специфика природных условий России – малопродуктивные почвы[650], краткость сезона, пригодного для земледельческой деятельности[651], наряду с обилием земли и малочисленностью населения. Это объясняет более поздний, чем в Западной Европе, переход от подсечно-огневого земледелия (с характерной для него непрочной оседлостью) к пашенному и замедленное формирование государства[652].

Однако российская община начала 2‑го тысячелетия н. э. похожа на современную ей европейскую марку, включает элементы частного землепользования, неравенства в земельных долях. В литературе нет свидетельств о регулярных переделах земли в это время.

Удаленность от удобных для мореплавания морей, сухопутность, – вот главное отличие России от мира Западной Европы, вся история которой была сначала связана со Средиземноморьем, а затем с Атлантическим океаном[653]. В VIII–XII вв. торговый путь “из варяг в греки”, интерес к которому возник после того, как арабские завоевания усложнили условия средиземноморской торговли, сыграл значительную роль в формировании первого русского государства.

Но с конца XII – начала XIII в. значение этого пути, связывавшего юг и север, запад и восток, падает, с одной стороны, под влиянием давления кочевников, с другой – благодаря походам крестоносцев, захвативших Константинополь и открывших прямые и удобные морские каналы европейской и евроазиатской средиземноморской торговли[654].

С этого времени на протяжении веков российские княжества оказываются отделенными от морских коммуникаций, отрезанными от больших торговых путей. Даже Новгород и Псков, активно вовлеченные в процесс балтийской торговли, интенсивно взаимодействовавшие с Ганзейской лигой, из-за географического положения, отсутствия собственных морских портов оказываются в положении младших партнеров в этой торговой деятельности. Они редко сами организуют морские торговые предприятия.

Западноевропейские инновации постепенно доходят до России, но с заметным, охватывающим несколько веков опозданием. Троеполье, широко распространенное в Северо-Западной Европе в X–XI вв., становится в России доминирующей формой организации земледелия лишь в XVI–XVII вв. Урожайность зерновых 1:3–1:3,5 (соотношение посеянного зерна и полученного урожая) остается обычной в России вплоть до второй половины XIX в. В Северо-Западной Европе такая урожайность была нормой в XII–XIII вв.[655]. Эволюция социальных институтов также следует за западноевропейской, но с заметным отставанием[656].

В России домонгольского периода, по меньшей мере на Северо-Западе, очевидно сильное влияние европейского опыта развития городов. Эволюция институтов Новгорода и Пскова, их становление как крупных центров торговли и ремесла, участвующих в европейской системе хозяйственных связей, сближает эти города с городской Европой XII–XIII вв.

В начале XII в. княжеская власть в Новгороде стала ослабевать: место посадника (ежегодно сменяемого главы исполнительной власти в городе) стало выборным. Если до того посадник был ставленником и правой рукой князя, то теперь он избирался городским вече из числа новгородских бояр. Тем самым он превратился из орудия княжеской воли в потенциальную помеху его власти. Вече добилось права назначать архиепископа, впоследствии стало назначать и тысяцкого, воеводу местного ополчения. Новгород избавился от зависимости от Киева, который уже не мог назначать новгородских правителей. Начиная с 1136 года, когда восстание граждан закончилось изгнанием сына прежнего киевского князя, Новгород пользовался правом самостоятельно выбирать себе князя из любого княжеского рода[657].

Хотя князь и являлся приглашенным главой новгородской администрации, его права были ограничены традиционными установлениями. В XII в. он не имел права суда без участия посадника, не мог содержать свой двор вне территории новгородских земель, не имел права назначать местных администраторов без согласия посадника, не мог сместить избранное должностное лицо без публичного разбирательства. Права князя в области налогообложения были жестко ограничены. Он получал доходы с определенных территорий, но имел право делать это лишь при посредничестве коренных новгородцев. Даже права князя на охоту, рыбную ловлю, занятие пчеловодством были детально регламентированы[658]. Ограничение прав князя в Новгороде вызывает естественные ассоциации с подобным же регулированием прав приглашенного главы администрации – подеста – в городах Северной Италии того же времени[659].

Характерная черта установлений Новгорода и Пскова – отсутствие постоянного войска. Здесь, как и в городах Западной Европы, каждый горожанин при необходимости воин[660]. Однако после подчинения Новгорода и Пскова Москве при Иване III и физического уничтожения большей части новгородского населения при Иване IV города в России лишены самоуправления и играют лишь ограниченную роль в торговле и ремесле[661].

Русь приняла христианство от Византии[662]. Учитывая тесные экономические связи с ней и ее культурное влияние, такое развитие событий логично. Тогда еще не произошло разделения церквей, хотя слабеющая Восточная Римская империя и разделенная на сотни осколков, но соединяемая универсальной латынью ушедшего Рима Западная Европа уже шли разными историческими путями. Византийский выбор оказался фундаментально важным для специфики эволюции российского общества и государства по сравнению с западноевропейской[663].

Россия оказалась культурно, религиозно, политически и идеологически отделенной от того центра инноваций, которым во все большей степени становится Западная Европа, воспринимает ее и сама воспринимается ею как нечто чуждое, инородное. Следствие – нарастающее ограничение культурного обмена, возможностей заимствования нововведений, подозрительность, изоляционизм.

Независимая церковь как центр влияния, отделенный от светской власти, нередко и успешно противостоящий ей, – важнейший институт, сдерживавший экспансию государственной власти на протяжении веков, в течение которых подготавливался подъем Европы. В России такой традиции не существовало. Для нее не стало характерным то сочетание культурной и религиозной общности европейского мира при отсутствии его политического единства, которое стимулировало конкуренцию городов и государств и делало неизбежным использование эффективных инноваций.

Еще одна точка расхождения траекторий развития России и Западной Европы – близость Большой степи, монгольские завоевания XIII в.

Постепенно в доходах князей Киевской эпохи возрастает роль дани, сокращается значение полюдья, усиливается специальный аппарат чиновников, ответственных за сбор дани. Механизмы налогообложения, основанные на сочетании регулярной переписи и круговой поруки, к началу 1‑го тысячелетия н. э. были широко распространены в аграрном мире. Они применялись и в Византии, оказавшей сильное влияние на формирование российской государственности[664]. Однако до монгольского нашествия в источниках нет сведений о подобной системе налогообложения на Руси[665]. Здесь ее развитие скорее следует европейским традициям.

Именно монголы, которые к тому времени хорошо освоили и приспособили к своим нуждам китайскую налоговую систему, существовавшую со времен Шан Яна и включавшую регулярные переписи населения, круговую поруку в деревне при сборе налогов, приносят в Россию податную общину, увеличивают объем изымаемых государством у крестьян ресурсов[666].

Ко времени свержения монгольского ига ключевым экономико-политическим вопросом на Руси стал вопрос о наследнике татарской дани[667]. С. Соловьев пишет: “Со времен Донского обычною статьею в договорах и завещаниях княжеских является то условие, что если Бог освободит от Орды, то удельные князья берут дань, собранную с их уделов, себе и ничего из нее не дают великому князю: так продолжают сохранять они родовое равенство в противоположность подданству, всего резче обозначаемому данью, которую князья Западной Руси уже платят великому князю Литовскому”[668].

После стояния на реке Угре московские князья решают присвоить ее себе, отказываясь от традиционных представлений о том, что в случае ликвидации зависимости от Орды дань, подлежащая уплате в Орду, достанется удельным князьям. В духовной грамоте Ивана III уже нет традиционной фразы о том, что если “переменит бог Орду” и плата “выхода” в Орду будет отменена, то удельные князья могут взять “выход” со своих уделов в свою казну[669].

Сохранение введенной монголами системы налогообложения в руках московских князей после сокращения выплат Золотой Орде стало важнейшим фактором финансового укрепления Москвы. Именно это позволило в первые десятилетия после краха монгольского ига в массовых масштабах привлечь итальянских архитекторов и инженеров, развернуть масштабное строительство крепостей и храмов. Как справедливо пишет Ч. Гальперин: “Монгольская система налогообложения была более обременительная, чем любая известная до этого в России. Приняв монгольскую модель, московские великие князья оказались способными извлекать больше доходов, чем когда бы то ни было раньше, и использовать завоеванные земли, максимизируя извлекаемые доходы и соответственно власть. Москва продолжала собирать полный объем монгольских налогов в России даже после того, как она перестала передавать их Золотой Орде”[670].

§ 2. Влияние монгольского ига на эволюцию социально-экономических институтов России

К концу XV в. траектории социально-экономического развития Европы и России успели далеко разойтись. В Европе, особенно Северо-Западной, укореняются элементы “демократии налогоплательщиков”. Для аграрного общества с характерными для него ограниченными административными возможностями подобные установления – непременное условие гарантий частной собственности.

В России ко времени монгольского завоевания представление о том, что свободные люди не платят прямых налогов, укоренилось практически только в Новгороде и Пскове. Здесь в X–XIII вв. эволюция налоговых и финансовых установлений происходит под сильным влиянием опыта Северной Европы, в первую очередь Ганзы[671]. После освобождения от монгольского налогового бремени российская фискальная система уже радикально отличается от европейской. Это характерный для восточных деспотий набор установлений, основанный на переписи и податной общине с круговой порукой. Он не предусматривает существования органов, которые представляют интересы налогоплательщиков[672]. Такая система позволяет максимизировать объем ресурсов, которые государство отбирает у крестьянского населения страны при помощи централизованной бюрократии и государственного принуждения.

Еще один результат ига – изменение роли общины. Из механизма крестьянской самоорганизации и взаимопомощи она превращается в инструмент государственного принуждения[673]. Как и везде, круговая порука в России препятствует повышению эффективности сельскохозяйственного производства: для крестьянских хозяйств рост урожая оборачивается увеличением налоговых изъятий[674]. Поскольку обязательства перед государством несет вся община, а земля остается главным ресурсом, позволяющим их выполнять, со временем обычным делом становятся регулярные переделы земли[675]. Укоренившись в России, этот порядок не стимулирует усилия крестьянских хозяйств повышать плодородие почвы. П. Милюков пишет: “Если правительство отказывается само определить долю участия каждого в государственных тягостях, очевидно, оно признает этим свое бессилие в самой важной для него области управления; если оно прибегает к круговой поруке как к средству закрепить за собой плательщиков, очевидно, оно не надеется удержать этих плательщиков на месте собственными силами или влиянием их личного интереса: очевидно, оно требует от них больше, чем они в силах дать. Итак, смысл тяглой организации русского населения сводится к тем же характерным чертам, какие мы отметили вообще относительно русской общественной организации: она есть соединенный результат экономической неразвитости России и непропорционального развития ее государственных потребностей, созданных внешней нуждой или внешней политикой… Одна черта оставалась незыблемой с XIV и по наш век: правительственные налоги постоянно раскладывались между собой самими плательщиками, членами тяглой общины… Как бы эти налоги ни назывались, какой бы предмет обложения ни имела в виду казна, – мы уже будем знать, что, раз взимание налога попадет в руки тяглой общины и ее представителей, все равно, всякий налог сольется в общую сумму и превратится в налог с тягла, с земельной доли, доставшейся (от общества или по наследству, покупке и т. п.) каждому домохозяину”[676].

Община не стала исключительно официальным, государственным институтом, механизмом принуждения к налоговой дисциплине. Она оставалась и инструментом крестьянской самоорганизации, взаимопомощи и сопротивления помещикам и государству[677]. Но роль общины как фискального инструмента была важнейшим фактором, побуждавшим государство поддерживать ее сохранение.

Долгое подчинение Орде, зависимость от нее и взаимодействие с ней во многом определили отрыв России от основных тенденций культурного и институционального развития Европы. Господствовавшие в XV–XVI вв. представления о всевластии российского государя и безграничности его прав, о подданных-холопах носят вполне восточный характер и обнаруживают мало следов европейского институционального наследия домонгольской эпохи.

Россия, до начала XIII в. шедшая в общем потоке европейского развития и находившаяся под культурным влиянием Западной Европы, к XV–XVI вв. превращается в традиционное централизованное аграрное государство[678] со всеми характерными для него чертами – всевластием правителя, бесправием подданных, отсутствием институтов народного представительства, слабостью гарантий частной собственности, отсутствием независимых городов и местного самоуправления[679].

Появление пороха, артиллерии, огнестрельного оружия трансформирует соотношение экономической и военной мощи. Начинается период “пороховых империй”. Государства, чей экономический и финансовый потенциал позволяет содержать регулярные армии, оказываются способными не только защищаться от набегов кочевников, но и наносить им сокрушительные поражения. Наступление России на юг и восток – проявление этой тенденции. Степь, долгое время бывшая главной угрозой для России, становится объектом ее территориальной экспансии[680].

Процесс движения оседлых земледельцев в сторону плодородных, ранее не освоенных степей, связанный с наступлением периода “пороховых империй” и закатом военного могущества кочевников, не чисто российский феномен. Те же процессы в это время происходят и в Восточной Азии, в степных районах, прилегающих к Китаю.

В России конца XVI в. крестьяне не ищут земли, подконтрольной властям, а бегут с нее. Перепись, проведенная в Коломне и Можайске, свидетельствует о том, что в конце XVI в. здесь пустовало примерно 90 % дворов[681]. К 1584 году, к моменту смерти Ивана Грозного, в Московском уезде под пашней было лишь 16 % земли, 84 % пустовало. На каждое жилое поселение в Подмосковье приходилось три пустых. Еще хуже обстояло дело в районе Новгорода и Пскова, здесь в обработке было только 7,5 % земли. Писцовые акты этого времени пестрят описаниями пустошей, которые раньше были деревнями. По мере убыли населения государственная и частновладельческая повинность становится тяжелее. По словам Л. Курбского, “взяв однажды налог, посылали взимать все новые и новые подати”[682]. В конце XVI в. писец, отправленный для новой переписи податного населения, пишет, что деревня “пуста, не пахана и не кошена, двор пуст, и хоромы развалились”. Он же объясняет и причины запустения: “от царевых податей”, оттого, что “землею худа, а письмом [т. е. податями] дорога”, “от мора и от голода и от царевых податей”, “от помещикового воровства”, “от помещикового насильства крестьяне разбрелись безвестно”, “запустела от помещиков”[683].

Открытие возможности миграции на юг и восток приводит к изменению важнейшего для аграрного общества параметра: соотношения земли и трудовых ресурсов. В условиях земельного дефицита для функционирования институтов аграрного общества не требуются жесткие формы личной зависимости крестьян – их закрепощение. При недостатке земли государство легко мобилизует часть результатов крестьянского труда, необходимую для содержания привилегированной элиты, – крестьянину просто некуда деться. Но если в результате географических открытий, краха степных государств, других исторических обстоятельств земля оказывается в изобилии, для аграрной цивилизации остаются лишь две альтернативные стратегии. Первая: эволюция в эгалитарное общество, почти не знающее сословных различий, с минимальным перераспределением доходов и, как правило, отсутствием прямых обязательных налогов и платежей (именно так развивались британские колонии в Северной Америке в XVII–XVIII вв.). И вторая: прямое и жесткое государственное принуждение, лишающее крестьянина свободы передвижения, возможности воспользоваться преимуществами, которые дает доступность плодородной земли.

В Европе XII–XIII вв. рост численности и плотности населения, нарастающий земельный дефицит стали факторами, которые привели к ликвидации личной зависимости крестьян от феодалов, широкому распространению выкупа традиционных повинностей. С середины XIV в. вспышки голода и эпидемий приводят к сокращению населения Европы. Земельные ресурсы, приходящиеся на душу населения, увеличиваются, возникает дефицит рабочей силы. Именно в это время землевладельческие элиты многих стран предпринимают попытки восстановить в деревне отношения личной зависимости, увеличить бремя крестьянских повинностей[684]. Крестьянство отвечает на это саботажем, беспорядками, а подчас и крупными восстаниями.

Развитие событий в разных странах определялось соотношением внутренних сил, степенью консолидации элит. В большей части Западной Европы крестьянам удалось отстоять вольности, сформировавшиеся на предшествующем этапе развития. Однако в Восточной Европе – в Польше, Венгрии, Румынии, Германии к востоку от Эльбы – идет процесс вторичного закрепощения крестьян, их прикрепления к земле, лишения личных свобод, превращения в собственность помещика[685].

В России, к началу XVI в. уже восстановившей культурное взаимодействие с Европой, совместились два процесса: открытие новых ресурсов незанятых плодородных земель и освоение восточноевропейского опыта вторичного закрепощения крестьян[686]. Именно на этом фоне формируется российская система крепостного права.

Сформировавшаяся при вторичном закрепощении крестьян в Восточной Европе система отношений была жестче, чем после краха Западной Римской империи и Великого переселения народов. Как уже говорилось, в западноевропейских крепостнических порядках VII–X вв. при всей неравноправности сторон всегда явно или неявно присутствовали контрактные элементы. Крестьянин нес перед феодалом натуральные, денежные или трудовые повинности, но и феодал с его замком был нужен крестьянину для защиты от разбойников и грабителей, от набегов викингов и кочевников. Уход земледельца под защиту сюзерена стал в то время важным механизмом феодализации.

Контрактный характер маноральных отношений предопределял и ключевую роль взаимных обязательств феодала и крестьянина. Это ограничивало произвол первого, обеспечивало стабильность положения второго. В отношениях, которые складываются при вторичном закрепощении, контрактные элементы либо были сведены к минимуму, либо отсутствовали вообще. С появлением регулярных армий помещик с его замком оказался не нужным крестьянину для защиты дома, хозяйства и семьи, но феодал по-прежнему нуждался в продуктах крестьянского труда и присваивал их. Неприкрытая роль насилия в отношениях “помещик – крестьянин” сближает их не столько с отношениями раннефеодальной эпохи, сколько с античным рабством или рабством в заморских колониях. Характерная черта этих отношений – то, что закрепощенные или порабощенные сословия уже не воспринимаются элитой как соплеменники, наделенные какими бы то ни было правами[687].

§ 3. Период догоняющего развития России до начала современного экономического роста

При всей близости российских традиций и установлений, сложившихся после освобождения от монгольского ига, к традиционно восточным на социально-экономическом развитии страны сказывалось влияние общего с Европой социально-культурного наследства: традиций и установлений индоариев, христианства, географической близости к западноевропейскому миру, невозможности на многие века изолироваться от его влияния.

Растущая экономическая и военная мощь ведущих западноевропейских государств, в том числе ближайших соседей – Польши, Швеции, со всей очевидностью угрожала суверенитету России. В то же время страны-лидеры служили источником технологических заимствований в области вооружений, военной организации, кораблестроения, производственных технологий. Реакция российского государства на эти вызовы и возможности вытекает из самой логики предшествующего развития. Российская политическая элита хотела заимствовать не европейские институты, на которых базируются достижения Западной Европы, а военные и производственные технологии[688], опираясь при этом на финансовые ресурсы государства, не ограниченные ни традициями, ни представительными органами[689].

Это придавало развитию России неустойчивый характер. Институты, которые должны обеспечивать создание и распространение эффективных инноваций, не действовали. Отечественное предпринимательство слабо и малоинициативно, за всплеском государственной активности следует период застоя. Городская культура Руси, бывшая в XI–XIII вв. органической, хотя и периферийной частью европейской городской культуры, не выдержала монгольского ига и в первую очередь порожденного им резкого усиления государства. Характерной чертой российского общества постмонгольского периода был низкий даже по стандартам традиционного аграрного общества уровень урбанизации. Историческая статистика, доступная нам, несовершенна. Поэтому оценки доли городского населения в России в XVII–XVIII вв. колеблются в пределах от 4 до 10 %. Но очевидно, что она ниже, чем в странах Северо-Западной Европы того же периода. К тому же с последней четверти XV в. в России уже не было свободных городов, пользующихся широкой автономией, – важнейшего института, создавшего предпосылки экономического и культурного подъема Западной Европы. Города в России, как и в подавляющем большинстве аграрных обществ, – это в первую очередь административные и военные центры[690].

Россия никогда полностью не уходит от общего европейского наследия, европейского влияния. Она слишком близка к Европе, не может полностью устраниться от тектонических процессов, связанных с начинающимся подъемом Европы, формированием специфических европейских институтов. Но в XV–XVII вв. дистанция между социальными институтами Западной Европы и России, по-видимому, достигает максимума. Разрыв настолько велик, что очевиден для современников и в России, и за ее пределами[691].

Отсталость России от Европы российской политической элитой осознавалась давно. При первом Романове – Михаиле Федоровиче – была начата реформа армии, направленная на использование европейского опыта. Появились полки “иноземного строя”. Но и к концу XVII в. решение задачи имитации европейских институтов далеко не продвинулось. Регулярной армии не было: плохо обученные солдатские полки с иноземными офицерами-наемниками, стрельцы и дворянская конница. Флота не было. Школ мало. Учат только грамоте. Университетов нет. Ученых нет. Врачей нет. Одна аптека (царская) на всю страну. Газет нет. Одна типография, печатающая в основном церковные книги[692].

Были исторические моменты, например в начале XVIII в., когда российское государство ценой огромных усилий с помощью технологических заимствований сокращало разрыв, но потом он вновь увеличивался. Догоняющий характер развития России по отношению к Западной Европе был хорошо понятен современникам. По мнению Кэтрин Вильмот (она была ирландской знакомой Е. Дашковой), российское общество конца XVIII в. напоминало западноевропейское общество XIV–XV вв.[693]. Есть и иные оценки уровней развития России и Западной Европы в конце XVIII в. Б. Миронов приводит немало свидетельств современников о близости уровней жизни в России и Западной Европе в этот период[694]. Но с началом современного экономического роста в XIX в. разрыв по уровню душевого ВВП между Западной Европой и Россией становится очевидным и бесспорным.

Действительно, на рубеже XVIII и XIX вв. в Западной Европе стали многократно увеличиваться среднегодовые темпы роста экономики, резко выросли финансовые ресурсы, находившиеся в распоряжении европейских государств. Порожденные современным экономическим ростом технологии открывали новые возможности в военном деле, производя в нем настоящую революцию.

Реакция царского режима на эти беспрецедентные перемены у границ империи определялась двумя факторами. Начало современного экономического роста в Европе совпало по времени с завершением наполеоновских войн, когда Россия убедительно продемонстрировала миру свое военное могущество. События конца XVIII – начала XIX в., от Великой французской революции до восстания декабристов, показали, насколько опасны для сложившегося режима потрясения, связанные с началом социально-экономической трансформации[695]. Отсюда вывод, задавший тон политике царствования Николая I: перемены не нужны, они таят угрозу режиму; главное – сохранить традиции и устои. Поражение в Крымской войне подвело очевидную для российской политической элиты черту под этой политической доктриной. Надежды продолжить ту же линию в условиях быстро изменяющегося мира по соседству с уходящей вперед Европой оказались напрасными[696].

В России – крестьянской стране современный экономический рост, связанный с драматическими изменениями в занятости, с масштабным перетоком рабочей силы из деревни в город, настоятельно требует решить вопрос об освобождении крестьян. Здесь, как и во многих других странах, решение земельного вопроса и освобождение крестьян без революционных потрясений предполагают компромисс между интересами государства, землевладельцев и крестьянства. Если говорить о создании предпосылок для устойчивого экономического роста, российский компромисс оказался не слишком удачным.

С самого начала работы над проектом земельной реформы ее авторы сочли необходимым исключить внесение крестьянами выкупа за свое освобождение. Объектом выкупа должны были стать лишь переходящие от помещика к крестьянам земельные наделы. Однако дворянство сумело навязать свой вариант реформы. По сути выкупалась не только земля, но и личная свобода земледельца: во многих губерниях, особенно в нечерноземной России, размеры крестьянских обязательств существенно превышали рыночную цену земли[697]. При этом крестьяне не имели права отказаться от выкупа земли. Государство гарантировало платежи помещикам, а на крестьянство взваливало многолетние выкупные обязательства перед казной. Земля переходила не к крестьянам, а к крестьянской общине, которая сохраняла прежний податной характер, несла обязательства перед государством по налоговым и выкупным платежам на основе круговой поруки. Сохранение коллективных обязательств, которые распространялись на членов общины, делало освобождение крестьян незавершенным. Крестьянин не имел права свободно, без согласования с общиной, уехать в город, поступить на фабрику – его всегда можно было оттуда отозвать[698]. Наконец, лишь в 1903 году правительство отказывается от круговой поруки как способа взимания налогов. После реформы 1861 года в России не сформировалось ни крупного современного товарного сельского хозяйства, которое работало бы на рынок, активно использовало наемную рабочую силу и стимулировало перераспределение трудовых ресурсов в промышленность, например, по английскому образцу, ни частного крестьянского хозяйства со свойственным ему социально-экономическим и политическим консерватизмом по французской модели. Крестьяне были обременены крупными финансовыми обязательствами, привязаны к податной общине и не удовлетворены тем, как решен земельный вопрос. Они по-прежнему не признавали помещичьих прав на землю. К 1896 году 89 млн гектаров земли, принадлежавшей дворянству, перешло в руки крестьян. К этому времени крестьянство владело более чем 80 % земли и арендовало часть остальных земель[699]. Но ненависть основной массы крестьянского населения к привилегированному сословию оставалась заряженной миной для грядущего социального взрыва.

Современные исследования, базирующиеся на богатом архивном материале, по меньшей мере ставят под вопрос тезис о существовании в России конца XIX – начала XX в. аграрного кризиса, стагнации доходов крестьян[700]. Работы, выполненные во второй половине XX в., также показали, что представления об упадке дворянского хозяйства после реформ, о неспособности дворян адаптировать его к рыночным условиям неточно отражали реальность. Однако это еще один случай в истории, когда важно не только то, что происходило на деле, но и то, как это воспринимается обществом. А для современников утверждения об аграрном кризисе и упадке дворянского хозяйства представлялись очевидными[701]. В конце XIX в. наблюдатели соглашались с тем, что экономическое состояние русского крестьянства стало хуже после освобождения. Для информированных исследователей, писавших в этот период, снижение уровня жизни крестьянства не требовало доказательств[702].

§ 4. Начало современного экономического роста в России

Россия вступает в процесс современного экономического роста на два поколения позже, чем Франция и Германия, на поколение позже, чем Италия, и примерно одновременно с Японией[703] (табл. 8.1).

Слабость отечественного предпринимательства, связанная с историческим прошлым страны, в том числе с неразвитостью городов и промышленности, – один из факторов, определивших траекторию развития России на ранних этапах современного экономического роста. Российские предприниматели 60‑х годов XIX в. стремились наращивать промышленное производство, однако низкие стандарты деловой этики и слабость банковской системы сдерживали темпы экономического роста и индустриализации страны.

Таблица 8.1. Среднегодовые темпы роста после начала современного экономического роста[704] в отдельных странах мира, %

Власть вполне отдавала себе отчет, что финансовая и военная мощь страны может подниматься только вместе с экономическим ростом. Видя, как динамично возрастает мощь соседей, в первую очередь Германии, она стремилась подстегнуть развитие страны активной экономической политикой. Под таковой понимались прежде всего протекционистские тарифы, которые защищают отечественную промышленность, но при этом возлагают бремя высоких цен на потребителя, в первую очередь на доминирующее в стране сельское население[705].

Активную экономическую политику российского государства характеризуют не только протекционизм, но и значительные государственные расходы на экономику, в первую очередь инвестиции в масштабное железнодорожное строительство. Эти расходы тоже увеличивают финансовое бремя, возлагаемое на застойное крестьянское хозяйство.

Тем не менее темпы индустриализации в России были высокими. Как показывают исчисления немецкого Конъюнктурного института, продукция русской промышленности увеличилась с 1860 по 1900 год в 7 раз, промышленное производство Германии – почти в 5, Франции – почти в 2,5 и Англии – в 2 раза[706].

Расчеты темпов роста “народного дохода” европейской России за 1900–1913 годы (разумеется, приблизительные), произведенные С. Прокоповичем, дают результаты, близкие к 5 % в год[707]. Есть и другие оценки (табл. 8.2).

В России социальная дестабилизация раннеиндустриального периода[708] и связанный с ней рост политических конфликтов накладываются не только на глубокие противоречия по вопросу о собственности на землю[709], но и на подъем дирижистской идеологической волны в мире.

Таблица 8.2. Оценка среднегодовых темпов роста экономики России на стыке XIX и XX вв., %

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Грегори П.

Экономический рост Российской империи: новые подсчеты и оценки. М.: РОССПЭН, 2003.

Ко времени, когда Россия вступила в период современного экономического роста, связанные с ним противоречия уже проявились в странах-лидерах. Убежденность либералов, что для стабильного социально-экономического развития достаточно лишь экономических свобод, была подорвана. Сформировался и получил широкое распространение марксистский подход к изучению закономерностей исторического процесса[710]. Анализ внутренних противоречий и социальных конфликтов капитализма породил представление о его неизбежном крахе в результате социальной революции.

Россия начала XX в., находясь на стадии ранней индустриализации, сталкивается с характерной для нее социальной проблемой – трудностью адаптации мигрантов из деревни к городским условиям жизни, к непривычной работе на фабрике. На эту проблему накладываются недовольство крестьян распределением земли после реформы 1861 года, их отказ признать собственность помещиков как легитимную. Беспорядки в деревне возникают при первых признаках ослабления государственной власти. Крестьянские волнения 1905–1906 годов – наглядный пример тому.

Соседняя Западная Европа демонстрирует образцы политической организации: гарантии прав личности и политических прав, демократия налогоплательщиков, расширение избирательных прав. Пример Европы и далекой Америки подрывает прежде незыблемый авторитет абсолютистской монархии в глазах образованной городской элиты. Сильно влияние социалистических идей на политически активную молодежь, возможность участия которой в легальной публичной политике ограниченна. Царский режим негибок, неспособен провести упорядоченные и глубокие реформы.

Все это факторы риска, повышающие вероятность крушения режима. Но они не делают его неизбежным. Идут и позитивные процессы, которые позволяют надеяться на стабилизацию положения[711]. Растет доля мигрантов во втором поколении, адаптированных к городской жизни. Повышается заработная плата рабочих[712]. После столыпинской реформы, открывшей дорогу формированию и развитию индивидуальных крестьянских хозяйств[713], не связанных общинными установлениями, рост продуктивности сельского хозяйства, аграрного экспорта становится очевидным (табл. 8.3).

Таблица 8.3. Среднегодовой урожай зерна в России в 1900–1913 годах, по периодам

Источник: Расчеты по: Лященко П. И. История русского народного хозяйства. М.: Госиздат, 1930. С. 370, 371.

Конечно, Государственная Дума, возникшая под аккомпанемент революции 1905 года, еще сравнительно малоэффективный политический институт. Но она открывает возможности для публичной политики, помогает формированию демократических институтов, создает базу трансформации политического режима. Для всего этого нужно время. Первая мировая война, в которую оказалась втянута Россия, радикально изменила ситуацию, перечеркнула надежду на трансформацию политической системы эволюционным путем.

Война была беспрецедентной в истории последних веков. В ней участвовала огромная армия, мобилизованная по призыву (см. гл. 14). Российская армия того времени – это армия сословной страны с непростыми отношениями между крестьянским большинством и привилегированной элитой. Массовая мобилизация, невиданные потери приводили к разрыву связей с традициями – основой стабильности общественных установлений. Оружие, оказавшееся в руках у миллионов крестьян, в условиях многолетней войны на уничтожение делало сохранение устойчивости режима проблематичным. Но и говорить о предопределенности революции в это время нельзя. Детерминистские построения удаются лишь будущим поколениям историков[714]. Современникам такие прогнозы делать труднее[715]. В развитии революционного процесса большое значение имеют тактика, принятые или не принятые властью или ее оппонентами решения[716].

События февраля – марта 1917 года привели к крушению царского режима, а затем к деградации всех государственных институтов, обеспечивавших правопорядок[717]. Полномасштабная революция, гибель старого режима открывают протяженный период политической нестабильности, слабости власти, финансового и денежного кризиса (см. гл. 15).

§ 5. Марксизм и подготовка идеологических основ социалистического эксперимента

С 1870‑х годов все написанное К. Марксом привлекает пристальное внимание российского общества. В стране, где озабоченная растущей угрозой радикализма власть пытается сохранить политический контроль[718] (и при этом не всегда адекватными методами), влияние радикальных идей, установок на свержение существующего строя необычайно велико. Ф. Энгельс пишет: “Если не считать Германии и Австрии, то страной, за которой нам надо наиболее внимательно следить, остается Россия. Там, как и у нас, правительство – главный союзник движения, но гораздо лучший союзник, чем наши Бисмарки – Штиберы – Тессендорфы. Русская придворная партия, которая теперь является, можно сказать, правящей, пытается взять назад все уступки, сделанные во время «новой эры» 1861 года и следующих за ним лет, и притом истинно русскими способами. Так, например, снова в университеты допускаются лишь «сыновья высших сословий» и, чтобы провести эту меру, всех остальных проваливают на выпускных экзаменах… После этого удивляются распространению «нигилизма» в России”[719].

Марксистский метод исторического анализа ставит перед его российскими адептами непростые проблемы. Теория К. Маркса формировалась для стран – лидеров современного экономического роста на базе их опыта. Россия, со всей очевидностью, к ним не относилась. Она лишь вступила в период индустриализации. Выходит, что предпосылок для социалистической революции в России нет и в ближайшие десятилетия не предвидится. Россия медленно шла вперед: распадались и разлагались традиционные институты, формировались институты капиталистические. Но тот же марксизм учит, что капитализм – это острые социальные конфликты, обнищание трудящихся. Что же делать в такой ситуации адептам марксизма в России? Мешать развитию капитализма бессмысленно, ибо это объективный процесс[720]. Помогать, учитывая связанные со становлением капитализма острейшие социальные последствия, означало для охваченной революционным порывом молодежи предательство идеалов, а следовательно, занятие постыдное и безнравственное. Они не хотели строить мосты и дороги. Они хотели идти в народ.

Да и сам К. Маркс, разуверившись в последние годы своей жизни в перспективах революционного рабочего движения в Англии, обращает все более пристальное внимание на развитие событий в России. В письмах конца 1870‑х – начала 1880‑х годов он, пересматривая собственные взгляды, пишет: “Анализ, представленный в «Капитале», не дает, следовательно, доводов ни за, ни против жизнеспособности русской общины. Но специальные изыскания, которые я произвел на основании материалов, почерпнутых мной из первоисточников, убедили меня, что эта община является точкой опоры социального возрождения России, однако, для того чтобы она могла функционировать как таковая, нужно было бы прежде всего устранить тлетворные влияния, которым она подвергается со всех сторон, а затем обеспечить ей нормальные условия свободного развития”[721]. В другом письме он отмечает: “Если Россия будет продолжать идти по тому пути, по которому она следовала с 1861 г., то она упустит наилучший случай, который история когда-либо предоставляла какому-либо народу, и испытает все роковые злоключения капиталистического строя”[722]. Общность сказанного со взглядами российских народников здесь бросается в глаза[723].

Публикация писем К. Маркса, в которых его идеи последних лет жизни выражены гораздо осторожнее, чем в черновиках, тем не менее поставила российских марксистов, ведущих полемику с представителями традиционного российского радикализма – народниками, в сложное положение[724]. Марксисты доказывали, что разложение общины, развитие индивидуального сельского хозяйства – неотъемлемый элемент российского развития на том его этапе. Но выясняется, что основатель их учения думает по-другому. Они апеллируют к его ближайшему другу и соратнику.

Ф. Энгельс, еще больше К. Маркса убежденный в существовании “железных законов истории”, приходит российским марксистам на помощь. В своей работе “Социальный вопрос в России” он пытается объяснить с марксистских позиций письма К. Маркса в редакцию “Отечественных записок” и В. Засулич.

Специфика российской общины, объясняет он, состоит лишь в том, что она дожила до того времени, когда развитие производительных сил сделало возможной социальную революцию на Западе, – только это дает ей шансы на спасение. “Исторически невозможно, чтобы обществу, стоявшему на более низкой ступени экономического развития, предстояло разрешить задачи и конфликты, которые возникли и могли возникнуть лишь в обществе, стоящем на гораздо более высокой ступени развития”[725]. Единственная возможность сохранения русской общины и дальнейшей ее эволюции связана с тем, что революционное движение в России послужит стимулом для пролетарской революции на Западе.

Из Послесловия Ф. Энгельса к “Социальному вопросу в России” логически вытекают идеи, получившие широкое распространение в российском обществе с начала революционных событий 1905–1907 годов. Это представления о грядущей русской революции, возможность которой определена сочетанием нескольких факторов: пережитки феодального режима, такие, как абсолютная монархия и отсутствие народного представительства; рост рабочего класса и рабочего движения; конфликт между крестьянами и помещиками вокруг земли; наличие развитой идеологической конструкции, демонстрирующей этапы исторического развития и задачи революционной борьбы. Сама по себе русская революция не будет социалистической, но она может стать детонатором для революционного подъема на Западе. И тогда, опираясь на успехи и помощь социалистической революции в Западной Европе, русская революция откроет дорогу построению социализма в России.

Наиболее ярко эта линия была выражена в работах Л. Троцкого[726]. Его логика такова: в силу специфики российской истории, в первую очередь слабости городов, российская буржуазия не накопила достаточных сил и влияния, чтобы возглавить революцию; рабочий класс, вооруженный марксистским учением, напротив, силен и активен; в условиях начинающейся революции обречены те политические силы, которые не ставят своей задачей захват власти и реализацию собственной программы или стеснительно допускают, что в крайнем случае готовы на короткое время поучаствовать во власти, чтобы затем как можно быстрее уйти в оппозицию. Если социал-демократы хотят участвовать в революции, они должны ставить перед собой задачу завоевать политическую власть и реализовать собственную программу.

В соответствии с азбукой марксизма Троцкий признает, что Россия не является развитой капиталистической страной и в ней нет базы для социализма. Однако революция – процесс не национальный, а интернациональный. Российская революция проложит дорогу западноевропейской, а социалистическая Западная Европа поможет построить социализм в самой России[727]. В. Ленин писал о том, что в России по сравнению с Западной Европой неизмеримо легче начать пролетарскую революцию, однако ее гораздо труднее продолжить, чем на Западе[728]. Эта цепочка рассуждений позволяла затолкать реальности социально-экономического кризиса в России, порожденного ее специфическим историческим наследием, наложенным на конфликты раннеиндустриального периода, в узкую логику действий радикальной партии с ее марксистским пониманием закономерностей исторического процесса. Иными словами, она давала возможность совместить светскую религию и политическую практику. Именно такая логическая схема диктовала большевистскому руководству его действия после крушения царского режима в феврале 1917 года.

§ 6. Исторические корни социалистического эксперимента в России

Для понимания того пути развития событий, которым пошла Россия с 1917 года, полезно проанализировать некоторые социально-экономические характеристики стран, прошедших через подобные эксперименты. Если исключить из них те, в которых социализм был привнесен на иностранных штыках, то это наряду с Россией (1917 год) Китай (1949 год), Югославия (1945 год), Вьетнам (конца 1940‑х годов), Куба (1959 год) (табл. 8.4).

Как показывают данные табл. 8.4, во всех названных странах, кроме Кубы, социалистический эксперимент начинается при уровне ВВП на душу населения, характерном для ранних этапов индустриализации. Куба с существенно более высоким уровнем развития – исключение[729].

Таблица 8.4. Некоторые показатели экономического развития стран к моменту начала социалистического эксперимента[730]

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Idem. The World Economy. A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001; Mitchell B. R. International Historical Statistics: Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics: The Americas 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics: Africa, Asia & Oceania 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; UN Statistics Division, http://unstats.un.org/unsd/cdb.

В ряде случаев ориентирующиеся на построение социализма политические силы оказывались способными на короткое время захватить власть, но удержать ее не могли (Франция – 1871 год, Бавария – 1919 год, Венгрия – 1919 год). В Испании во время Гражданской войны (1936–1939 годы) их влияние в правительстве было сильным[731]. Данные об уровне социально-экономического развития этих стран см. в табл. 8.5.

В ряде случаев в этих странах уровень развития заметно выше, чем в России и Китае во время победы социалистических революций. И все же речь идет о странах, не вступивших в период индустриальной зрелости, проходящих период масштабного перераспределения трудовых ресурсов из сельского хозяйства в промышленность[732].

Таблица 8.5. Показатели уровней социально-экономического развития в странах, отмеченных неудавшимися попытками построения социализма[733]

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Idem. The World Economy a Millennial Perspective. P.: OECD, 2001; Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics. The Americas 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics. Africa, Asia & Oceania 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Характерная черта, объединяющая состоявшиеся и несостоявшиеся попытки социалистических экспериментов, – их принадлежность к периоду 1870–1970 годов, т. е. ко времени, когда в мире господствуют представления о благотворности расширения участия государства в управлении экономикой. Сочетание характерных для раннего этапа индустриализации острых социальных проблем и конфликтов, веры значительной части политически активной элиты в то, что их можно решить, демонтировав сложившиеся капиталистические установления, национализировав собственность, заменив рыночные механизмы прямым государственным управлением экономикой, – все это необходимые предпосылки антикапиталистических революций.

Еще одна характерная черта удавшихся и неудавшихся попыток политических сил, ориентированных на построение социализма, прийти к власти – их связь с войнами. В большинстве случаев именно война, мобилизация и вооружение огромной массы населения прокладывают антикапиталистическим силам дорогу к власти[734]. Все это факторы риска, а не детерминанты.

В России сочетание войны, социальных проблем раннеиндустриального периода, доминирующей в элитах убежденности в благотворности активизации роли государства в управлении экономикой создавало риск того, что Россия станет первой страной, в которой социалистический эксперимент окажется не предметом теоретических дебатов, а основой проводимой политики. Могло сложиться и по-другому. Все зависело от соотношения сил, конкретики и даже случайностей политической борьбы.

Анализ развития событий в ходе революции и Гражданской войны выходит за пределы предмета данной книги. Мы ограничимся несколькими замечаниями, связывающими логику происходящего с ключевыми проблемами трансформации традиционного общества на ранних этапах современного экономического роста.

Как отмечалось выше (см. гл. 3), разрешение конфликта между привилегированным сословием и крестьянским большинством по вопросу о правах на землю, доставшемуся в наследство от аграрного общества, – важнейший фактор, влияющий на динамику экономического и политического развития. Революция конца XVIII в. во Франции, закрепившая права непривилегированного сословия на землю, сделала французское крестьянство опорой частной собственности, силой, заинтересованной в политической стабильности. Именно крестьянская армия стала важнейшей силой, определившей судьбу Парижской коммуны[735]. Лидеры большевиков это прекрасно знали[736]. Они понимали и то, что в России ситуация иная. Конфликт вокруг собственности на землю в ходе реформ 1861 года не был разрешен в пользу крестьян. По меньшей мере они были в этом убеждены. Отсюда осознание лидерами большевиков значения того, как поведут себя вооруженные крестьяне в ходе революции[737], готовность идти на любые шаги, необходимые для завоевания их поддержки[738]. Большевики в 1917 году полностью принимают крестьянскую программу, причем не только экономическую (вопрос о земле)[739], но и политическую (вопрос о мире – причем немедленно и любой ценой)[740].

В революционной ситуации при отсутствии общепринятых правил игры большевики используют свои преимущества: прагматизм, готовность поступиться принципами. Их не связывает то, что ограничивает свободу маневра других политических сил, – представление о допустимых формах применения насилия, патриотизме, интересах страны. Они готовы согласиться на мир любой ценой ради сохранения власти и применять насилие к собственному народу в масштабах и формах, беспрецедентных на протяжении предшествующих веков. Все это прикрывается мессианской глобалистской идеологией, оправдывающей любые злодеяния в России и отпускающей все грехи именем грядущей мировой революции[741].

§ 7. От “военного коммунизма” к нэпу

Ключевым для судьбы революции был вопрос снабжения армии и городов продовольствием; от его решения зависело, какие политические силы выйдут из революции победителями. Чтобы обеспечить поставки зерна хотя бы на минимальном уровне в условиях расстройства денежного обращения, нежелания крестьян продавать его за обесценивающиеся деньги, требовалось организовать массовое принудительное изъятие продовольствия у крестьян в вооруженной крестьянской стране.

Еще царское правительство, столкнувшееся с кризисом продовольственного снабжения, связанным с финансовой дестабилизацией, 8 сентября 1916 года приняло Закон об уголовной ответственности за повышение цен на продовольствие[742]. Однако сформированные предшествующими десятилетиями представления о нормах организации цивилизованного общества, необходимости в судебном порядке доказывать, что повышение цен непомерно, сделали его практически неработающим[743]. Та же судьба постигла и предпринятые правительством в ноябре 1916 года попытки ввести продразверстку[744]. После краха царского режима Временное правительство пыталось продолжить реализацию политики продразверстки. Как справедливо пишет один из советских историков, Е. Г. Гимпельсон, “еще Временное буржуазное правительство вынуждено было 25 марта 1917 года декретировать хлебную монополию и сдачу крестьянами излишков хлеба по твердым ценам. Однако Временное правительство, приняв этот декрет, ничего не сделало для его реализации”[745]. Это неудивительно. Чтобы реализовывать такие декреты, нужна готовность расстреливать или сажать в лагеря десятки и сотни тысяч людей. Отсутствие такой готовности у Временного правительства и наличие ее у большевиков определили судьбу русской революции начала XX в.

В начале 1918 года большевистское руководство приняло решение организовать экспедиционные отряды в южные районы страны для изъятия продовольствия у крестьян. Их руководители имели право вводить в районах обязательную трудовую повинность, производить реквизиции и конфискации продовольствия, использовать военную силу[746].

9 мая 1918 года ВЦИК издал декрет о предоставлении народному комиссару продовольствия чрезвычайных полномочий по борьбе с деревенской буржуазией, укрывающей хлебные запасы. Этот документ объявлял всех, кто имел излишек хлеба и не вывозил его на ссыпные пункты, врагами народа и обязывал предавать их революционному суду и приговаривать к тюремному заключению на срок не менее 10 лет. Наркомпроду были даны полномочия применять силу в случае противодействия изъятию хлеба и других продовольственных продуктов[747]. Рыночная цена хлеба в 1918 году примерно в 10 раз превышала установленные государством цены[748].

В начале 1919 года меняется принцип определения излишков у крестьян: раньше при установлении излишков исходили из потребностей крестьянской семьи (по нормам) и фактического наличия хлеба, а по новому декрету – из потребности государства в хлебе. “Излишком” считается то количество хлеба, которое село, волость, уезд, губерния должны были сдать государству. “Разверстка, данная на волость, уже является сама по себе определением излишков”, – разъясняло письмо ЦК ВКП (б) губкомам партии[749]. Здесь характерное для аграрных обществ стремление к изъятию максимума возможного у крестьянского населения выражено особенно откровенно[750].

Впрочем, не менее откровенным был и В. Ленин: “Мы научились применять разверстку, т. е. научились заставлять отдавать государству хлеб по твердым ценам, без эквивалента”[751]. Идеи нового закрепощения крестьянства получили законодательное выражение в постановлении VIII Всероссийского съезда Советов (декабрь, 1920 года) “О мерах укрепления и развития крестьянского сельского хозяйства”. Декрет объявлял “правильное ведение земледельческого хозяйства великой государственной обязанностью крестьянского населения”[752].

Как это неоднократно бывало в истории аграрных обществ, следствием вызванного продразверсткой переобложения крестьянства, к тому же проходящего на фоне войны и неупорядоченных реквизиций, проводимых воюющими сторонами и просто бандитами, стал голод, правда, беспрецедентный по своим масштабам на протяжении столетий российской истории.

В 1891 году в Поволжье голодало почти 965 тыс. человек. В 1921 году счет велся на миллионы. “Правильный расчет крестьянина этих местностей, подверженных столь ужасным засухам, – отмечал В. Бонч-Бруевич, – иметь хлеб на корм и засев не менее как на два, а то и на три года, нарушен беспощадным нашим временем”[753]. В результате реквизиций у крестьянина не осталось запасов на “черный” день. На IX Всероссийском съезде Советов 24 декабря 1921 года М. Калинин сказал, что голодающими “официально признано у нас в настоящий момент 22 миллиона человек. Несомненно, близкими к голодающим еще являются не менее 3 миллионов, а я лично думаю, около 5 миллионов человек. Значит, бедствие охватило не меньше как 27–28 миллионов человек”[754]. В апреле 1922 года руководство Башкирии было вынуждено принять специальное постановление “О людоедстве”, направленное “на борьбу с трупоедством и людоедством, а также на пресечение торговли человеческим мясом”[755].

Очевидный и глубокий аграрный кризис, невозможность снабжать города продовольствием, крестьянские восстания, признаки нелояльности вооруженных сил – все это заставило большевистское руководство изменить проводимую политику, перейти к упорядоченному налогообложению вместо произвольных конфискаций, снизить объемы изымаемого у крестьян зерна. В этом не было ничего нового в социально-экономической истории. Так неоднократно поступали завоевывавшие аграрную страну иноэтнические элиты, столкнувшись с кризисом, вызванным переобложением[756]. Отличием было то, что предшествующую политику проводили не завоеватели, а объединенная верой в мессианскую марксистскую идеологию партия[757].

Когда период бури и натиска Гражданской войны растворился в нэпе, удалось стабилизировать червонец, началось восстановление народного хозяйства, стало ясно, что формирующийся хозяйственный уклад приобретает знакомые черты рыночного хозяйства. К середине 20‑х годов XX в. и в российских, и в эмигрантских либерально-профессорских кругах укрепляется убеждение, что при всей социалистической риторике революция по своему социально-экономическому содержанию оказалась буржуазной.

Основа экономики – частнохозяйственный сектор: крестьянские хозяйства, частные промышленность и торговля. На смену традиционной монархии пришел революционный, модернизированный авторитарный режим. От российских традиций унаследованы протекционизм, активная роль государства в экономическом развитии. Наиболее существенная новация – монополия внешней торговли.

Крестьянство освободилось от тяжелого груза продразверстки и сохранило за собой помещичью землю. Ограничение финансового давления на крестьянство[758] привело к росту собственного крестьянского потребления[759] и сокращению доли экспорта в сельскохозяйственном производстве по сравнению с довоенным уровнем (табл. 8.6).

Таблица 8.6. Экспорт зерна из России

Источник: Nove A. An Economic History of the USSR, 1917–1991. London: Penguin Books, 1992. P. 108.

Недостаток валюты и соответственно ограниченные импортные возможности стали постоянными проблемами советской экономики. Монополия внешней торговли резко ограничила потребительский импорт. Но уже упомянутый рост потребления в деревне не позволял повысить экспорт продовольствия до довоенного уровня. Попытки его увеличить только дестабилизировали финансовую систему и рыночные механизмы.

Социалистическая революция способствовала восстановлению традиций российской крестьянской общины достолыпинского периода. Община в 1918 году стала инструментом перераспределения земли. В это время она имела значительно большие возможности регулировать землепользование, чем когда бы то ни было после 1906 года. В 1925 году 90 % крестьян входили в состав общин[760].

Все это породило серьезные проблемы экономического развития. Они проявились, как только были использованы лежащие на поверхности резервы восстановления народного хозяйства. На повестку дня встал вопрос: как преодолеть возросшее за годы войны и революции отставание от развитых государств Запада? Основные структурно-технологические приоритеты развития вытекали из опыта индустриально развитых экономик, ресурсов России. Эти приоритеты переходят из “Послевоенных перспектив русской промышленности” В. Гриневецкого в план ГОЭЛРО, а оттуда – в предложенные Госпланом ориентиры первой пятилетки: надо поднимать отечественную топливную промышленность и энергетику, реконструировать на современном уровне металлургию, создавать развитую машиностроительную базу, восстанавливать довоенный объем железнодорожного строительства. Вопрос: откуда взять на это средства?

Традиционный в России источник накопления капиталов для развития экономики – крестьянские хозяйства. Но ввиду крестьянского характера революции использовать его непросто.

Добровольные частные инвестиции крестьянских хозяйств остаются низкими[761]. Антикапиталистическая риторика исключает активные меры, направленные на развитие и укрепление наиболее эффективных богатых крестьянских хозяйств. Даже Н. Бухарин, лучше других большевистских лидеров понимавший значимость этой проблемы, был вынужден снять свой лозунг “Обогащайтесь!”[762]. В результате созданные земельной реформой ресурсы роста крестьянского накопления, развития современного товарного, капиталистического аграрного производства оказались заблокированными (табл. 8.7).

От разумных людей бессмысленно ждать, что они будут инвестировать в развитие производства, рискуя в результате попасть в состав политически подозрительных элементов, подвергнуться санкциям и репрессиям[763]. В середине 1920‑х годов крестьянское хозяйство в России остается стабильным, но малоприспособленным к развитию сектором национальной экономики[764].

Таблица 8.7. Доля крестьянских хозяйств, использующих наемный труд

Источник: Советское народное хозяйство в 1921–1925 гг. / Под ред. И. А. Гладкова. М., 1960. С. 271.

Те же проблемы препятствуют активному производственному накоплению в частном секторе вне сельского хозяйства. Само существование этого сектора большевики допускают с бесчисленными оговорками[765]. Поэтому заинтересованности в частных долгосрочных инвестициях ожидать не приходится. Постоянные идеологические и политические угрозы в адрес буржуазии делают невозможным убедить предпринимателей в необходимости финансировать индустриализацию страны. Частный сектор ощущает временность, неустойчивость своего существования, минимизирует риски, концентрирует усилия на коротких торгово-финансовых операциях[766].

Словом, в результате революции и Гражданской войны путь России к динамичному капиталистическому росту, предполагающему высокую активность частнопредпринимательского сектора, значительные частные сбережения и инвестиции, оказался закрытым.

Государственный сектор экономики тоже испытывал немалые финансовые трудности. Политические соображения (как-никак “диктатура пролетариата”) заставляли повышать уровень заработной платы[767]. К концу восстановительного периода при производительности труда ниже дореволюционной реальная заработная плата была выше. Протекционизм и слабость конкуренции, ограниченная эффективность производства – и при этом государственные предприятия получали прибыль. Монополия внешней торговли позволяла им устанавливать высокие цены на свою продукцию, что обостряло хронический конфликт между городом и деревней. Реакция деревни на дороговизну – ограничение спроса на промышленные товары и сокращение поставок сельхозпродукции.

В рамках сохранения рыночных институтов у государства оставался малоприятный выбор между низкими темпами экономического роста при сохранении финансовой стабильности и попытками форсировать государственные капиталовложения за счет эмиссионного финансирования. Последнее неизбежно приводит к инфляции. Борьба вокруг выбора одной из этих альтернатив вызывает в 1925–1928 годах колебания экономической политики от инфляционного финансирования к мерам, направленным на восстановление устойчивости денежной системы, острые дискуссии между Наркомфином и Госпланом о возможных темпах и масштабах государственного накопления, о нарастающей финансовой нестабильности, о связанных с ней сбоях в работе рыночного механизма[768].

Кризис хлебозаготовок конца 1927 года, послуживший поводом для отказа от нэпа, был вызван попыткой одновременно форсировать темпы роста накопления и удержать низкие цены на зерно. Как и предшествующие кризисы 1923 и 1925 годов, эти проблемы можно было регулировать теми же методами – уменьшением накоплений и зернового экспорта, повышением закупочных цен. Вместе с тем кризис хлебозаготовок еще раз высветил ключевую проблему нэповской экономики: сохранять рыночные механизмы и непосредственно управлять экономикой невозможно.

Нежелание крестьян сдавать хлеб по заниженным ценам, перебои в снабжении городов продовольствием[769], многочасовые очереди, волна забастовок, введение карточной системы местными властями, а затем и по всей стране – наглядные признаки кризиса модели развития в рамках институтов нэпа. Обозначилась необходимость выбора: готова ли власть ориентироваться на развитие, основанное на частных инвестициях, и тогда допустить трансформацию собственных политических институтов, или она свертывает систему рыночных установлений, формирует принципиально иную – административную – модель управления экономикой.

О необходимости снижения темпов роста капиталовложений в промышленность решались говорить лишь экономисты, не имеющие отношения к коммунистической политической элите. А. Вайнштейн, заместитель директора Конъюнктурного института, в 1927 году писал: “Крестьянское накопление, как оно запроектировано в пятилетке, нереально. А так как при снижении капитальных вложений должен неминуемо снизиться и намеченный темп роста валовой с.-х. продукции, то для достижения его, по-видимому, необходимо увеличить капитальные вложения в сельское хозяйство со стороны государства через бюджет и кредитную систему… Ввиду снижения общей суммы капитальных вложений и необходимости перераспределения последних в пользу сельского хозяйства должны быть уменьшены капитальные затраты в других отраслях народного хозяйства, в первую очередь на промышленность и электрификацию. Тем самым должен быть несколько снижен темп роста промышленного производства за пятилетие, причем в большей мере за счет производства средств производства, чем за счет производства средств потребления, дабы можно было сбалансировать спрос и предложение товаров широкого потребления”[770]. Вскоре после публикации этой статьи Конъюнктурный институт был закрыт. Автор провел в лагерях 17 лет. Для членов руководства правящей партии само подозрение в сходстве взглядов на перспективы развития страны с теми, которые отстаивал Конъюнктурный институт, было равносильно политическому приговору[771].

§ 8. Выбор стратегии развития и формирование модели административного управления экономикой

Определяющее воздействие на выбор стратегии экономического развития в это время оказывают марксистская идеология и борьба за власть. Суть альтернативы ясна: что ляжет в основу развития – частное или государственное накопление? Если частное, то в крестьянской стране надо стимулировать становление крупных, ориентированных на рынок частных хозяйств, в том числе использующих наемный труд. Для этого необходимо гарантировать их владельцам права собственности, включить собственников в политический процесс, поставить крест на политической дискриминации кулаков, дать убедительные гарантии прав собственности и защиты личных свобод городской буржуазии[772]. Но для марксистской партии с ее антикапиталистической риторикой все это политически неприемлемо[773]. Лидеры “правых” в ходе политической борьбы 1927–1929 годов, которая предопределила путь России в XX в., были постоянно вынуждены оправдываться – доказывать, что они не защищают кулака, не против того, чтобы прижать зажиточных крестьян, не выступают за уменьшение государственных капиталовложений[774].

В 1926–1929 годах были отменены “либеральные инструкции” 1925 года по выборам в Советы, расширены категории лиц, лишаемых избирательных прав, усилен контроль партийных организаций за деятельностью Советов, ужесточена цензура[775].

Исчерпавшая ресурсы восстановительного подъема, связанного с преодолением хозяйственной разрухи после революции и Гражданской войны, рыночная в своей основе российская экономика неминуемо должна была затормозиться. Лишь резко увеличив объем государственных капиталовложений, можно было подстегнуть темпы ее развития. А для этого необходимо радикально повысить государственные изъятия из экономики, уровень налогового бремени, демонтировать связанные с рыночными механизмами ограничители масштабов налогообложения.

Некоторые исследователи резонно считают, что последствия социально-экономической трансформации 1928–1930 годов по своему влиянию на развитие Советского Союза и мира превосходили то, что произошло в 1917–1921 годы. Впрочем, и они признают, что эти радикальные изменения были бы невозможны без предшествующей революции[776].

Выбор стратегии развития СССР приходится на период, когда страны-лидеры испытывают глубокий кризис, растет протекционизм, сужается международная торговля[777]. Все это делает малопривлекательной для советского руководства линию, ориентированную на рост экспорта и интеграцию в систему мирохозяйственных связей. Примечательно, что именно такую линию выбрал спустя пять десятилетий, в конце 1970‑х годов, социалистический Китай, находившийся в тот момент на экономическом уровне, близком к российскому конца 1920‑х годов (табл. 8.8). Для СССР же на рубеже 1920‑1930‑х годов, на фоне протекционизма и торговых войн, эффективная реализация подобной стратегии потребовала бы отказа от господствующих политических идей партии, победившей в революции и Гражданской войне. К тому же за плечами у китайского руководства уже был печальный опыт “великого скачка”. Советскому руководству такой опыт еще предстояло получить.

Выбор был сделан. Причем тот факт, что начавшаяся высокими темпами индустриализация в Советском Союзе и формирование современной для того времени индустриальной структуры проходили на фоне кризиса мирового капиталистического хозяйства, сыграл исторически важную идеологическую роль. В силу информационной закрытости советского общества истинная цена перемен была мало известна и в стране, и в мире. Это на десятилетия обеспечило социалистической модели развития интеллектуальную привлекательность.

Таблица 8.8. ВВП на душу населения, доля занятых в сельском хозяйстве и урбанизация в СССР и Китае в годы выбора стратегии их развития

Источник: 1 Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

2 Расчеты на основе: Mitchell B. R. International Historical Statistics, Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

3 Bairoch P. Cities and Economic Development: from the Dawn of History to the Present. Chicago, 1988.

4 United Nations Statistics Division, http://unstats.un.org/unsd/cdb.

Искусственно заниженные закупочные цены и налог с оборота на потребительские товары становятся важнейшим источником бюджетных поступлений[778]. Потребление продуктов питания в деревне сокращается, возрастает аграрный экспорт, призванный обеспечить валютные ресурсы для промышленного рывка. Складывается целостная, внутренне логичная структура социалистической индустриализации.

Временный демонтаж рыночных механизмов – отнюдь не социалистическое изобретение. К такой практике прибегают и демократические государства с рыночной экономикой, испытывающие внешний шок, чаще всего – войну. Для покрытия возрастающих военных расходов государство изымает сбережения у населения. Кроме того, требуется структурный сдвиг в производстве – перераспределение ресурсов с выпуска гражданской продукции на производство вооружений. Если это достигается только за счет действия рыночных механизмов – путем резкого повышения цен на все, что так или иначе связано с вооружениями, – неизбежны социальные конфликты: “капиталисты наживаются на войне”. Поэтому военная перестройка экономики нередко сопровождается государственным контролем за ценами, рационированием важнейших ресурсов и потребительских товаров, в первую очередь продовольствия. Таким образом, резко сокращается номенклатура производимой в стране продукции, что в свою очередь упрощает государственное управление экономикой.

Все это приводит к подавленной инфляции. Цены ниже равновесных, занятость полная. Превышающий предложение спрос выражается в очередях, опустевших полках магазинов, “черном” рынке, перебоях в снабжении производства. В условиях подавленной инфляции деньги остаются лишь одним из рычагов распределения наряду с карточками, приоритетной системой снабжения и т. д. Вынужденно образующиеся у населения сбережения государство мобилизует для покрытия бюджетного дефицита[779]. Реакция на дефицит производственных ресурсов – увеличение складских запасов, появление “узких мест” в производстве. Оценить дефицитность сырья, топлива, материалов бывает непросто, поэтому распределение их между отраслями и предприятиями далеко от оптимального. Неизбежен рост государственного аппарата. В условиях войны главные факторы, позволяющие регулировать эти проблемы, – простота определения национальных приоритетов, патриотический подъем и очевидный для общества временный характер подавленной инфляции[780].

Отношение в большевистской среде к опыту “военного коммунизма” в 1920‑е годы с его подавленной инфляцией и нерыночным регулированием всегда оставалось двойственным. С одной стороны, было признано, что это временная, вынужденная линия, обусловленная военными трудностями. С другой – речь шла о политике, которая больше соответствовала долгосрочным социалистическим ориентирам, чем недолгое, не от хорошей жизни допущенное заигрывание с капиталистическим рынком. Неудивительно, что в конце 1920‑х годов, когда под влиянием кризиса накопления рыночные механизмы начинали давать сбои, коммунистическая элита обратилась к системе административного руководства экономикой. Снова формируются распределительные органы, растет их роль, усиливается государственная регламентация торговли и товаропотоков. Появляется товарный дефицит, выстраиваются очереди, оживает “черный” рынок.

Когда в конце 1927 – начале 1928 года в результате инфляционного кризиса стали нарастать проблемы хлебозаготовок и снабжения городов продовольствием, государство ответило на это не снижением своих капиталовложений до уровня, совместимого с работой рыночных механизмов, а отключением самих этих механизмов: возвратом к принудительному изъятию зерна, формированием аппарата для мобилизации материальных и финансовых ресурсов деревни – коллективизацией. Впервые в современной экономической истории в мирное время формируется развитая система административного регулирования экономической жизни, заменяющая рынок[781]. Поставленную государством задачу победить в войне заменяет новая цель: форсированная индустриализация.

§ 9. Цена социалистической индустриализации

Готовность власти к неограниченному насилию, репрессиям, в первую очередь для изъятия максимума возможного у крестьянского населения, с тем чтобы направить мобилизованные ресурсы на развитие промышленности, – стержень новой организации социально-экономической системы. Это сочетается с созданным организационным потенциалом, беспрецедентным для аграрных обществ.

В январе 1928 года И. Сталин выехал в районы Западной Сибири. Накануне отъезда он подписал директиву ЦК ВКП (б) местным парторганизациям, в которой ориентировал их на немедленное применение жестких мер против тех, кто укрывает хлеб[782]. Вооруженные отряды реквизировали не только так называемые излишки хлеба, но и домашний скот, сельскохозяйственный инвентарь. В конце января 1928 года И. Сталин телеграфировал в Москву, что “меры репрессии” возымели действие и на запад страны пошли эшелоны с хлебом[783].

К кулакам и скупщикам применялась ст. 107 Уголовного кодекса РСФСР[784]. Как и предложил И. Сталин (см. сноску 137), 75 % конфискованного хлеба шло в распоряжение государства, 25 % распределялось среди бедноты по государственным ценам или в порядке долгосрочного кредита[785]. Авторы обзоров крестьянских заявлений и жалоб во ВЦИК со всей определенностью сформулировали вывод об источнике насилия в деревне: “При таком нажиме сверху низовой аппарат не церемонится ни с кем: ему некогда, он не хочет сесть на скамью подсудимых за халатное отношение. Больше того, это начинали понимать и крестьяне”[786].

10 августа 1929 года И. Сталин писал В. Молотову: “[…] Если мы в самом деле думаем кончить заготовки в январе – феврале и выйти из кампании победителями, то должны дать немедля директиву органам ГПУ открыть немедля репрессии в отношении городских (связанных с городом) спекулянтов хлебных продуктов (т. е. арестовывать и высылать их из хлебных районов), чтобы держатели хлеба почувствовали теперь же […], что хлеб можно сдавать без скандала (и без ущерба) лишь государственным и коопер [ативным] орган [изациям]”. “Всех уличенных в конкуренции хлебозаготовителей” и “в задержке хлебных излишков или продаже их на сторону руководителей колхозов” предлагалось “немедля отрешать от должности и предавать суду за обман государства и вредительство”[787].

Собственно, И. Сталин был откровенен, когда в 1928 году на июльском пленуме ЦК ВКП (б) сказал, что политика советской власти по отношению к крестьянству предполагает нечто вроде введения дани, изъятие которой необходимо для финансирования социалистической индустриализации[788]. Н. Бухарин обращал внимание на сходство терминологии И. Сталина об отношении к крестьянству с реалиями аграрного общества: “Если крестьянин платит дань, значит, он данник, эксплуатируемый и угнетенный, значит, он с точки зрения государства – не гражданин, а подданный”[789].

В период нового закрепощения крестьянства[790] производство сельскохозяйственной продукции сокращается. В СССР валовая продукция сельского хозяйства уменьшилась в 1929–1933 годах и лишь к 1937 году достигла уровня 1928 года[791]. То же происходило в ходе коллективизации крестьянства и “великого скачка” в Китае. Однако в те же периоды резко растет объем ресурсов, изымаемых у крестьян. Коммунистические власти пытаются нащупать баланс между стремлением мобилизовать максимум возможных ресурсов и не подорвать доходную базу. Как и в аграрных обществах, такой баланс власти находят, действуя методом проб и ошибок. Однако новые технологические возможности (современная связь, введение паспортной системы, ограничение права крестьян на передвижение, жесткое подавление попыток крестьянских выступлений) приводят к тому, что последствия “ошибок” в переобложении крестьян превосходят все, что знали аграрные общества.

Нормы сдачи зерна, установленные в СССР в апреле 1930 года, похожи на максимальные нормы изъятий, встречающиеся в истории аграрных обществ. В зерновых районах они составляли от 1/4 до 1/3 валового урожая, в прочих – примерно 1/8. Фактические нормы изъятия были выше. Так, в 1930 году на Украине было изъято 30,2 % валового сбора зерновых, в 1931 году – 41,3 %; на Северном Кавказе – 34,2 и 38,3 %; на Нижней Волге – 41,0 и 40,1 % соответственно. А. Микоян в записке И. Сталину предложил повысить в 1932 году процент изъятия хлеба для зерновых районов до 30–40, в том числе для колхозов, обслуживающихся МТС, – до 35–45 %[792].

В январе 1932 года И. Сталин и В. Молотов в телеграмме С. Косиору, членам Политбюро ЦК КП (б) Украины и членам Политбюро ЦК ВКП (б) писали: “Положение с хлебозаготовками на Украине считаем тревожным. На основании имеющихся в ЦК ВКП (б) данных работники Украины стихийно ориентируются на невыполнение плана на 70–80 млн пудов. Такую перспективу считаем неприемлемой и нетерпимой… Считаем необходимым Ваш немедленный приезд в Харьков и взятие Вами в собственные руки всего дела хлебозаготовок. План должен быть выполнен полностью и безусловно. Решение пленума ЦК ВКП (б) должно быть выполнено”[793].

После приезда в Ростов-на-Дону комиссии, возглавляемой Л. Кагановичем, Северо-Кавказский крайком партии принимает постановление, в котором говорится: “Ввиду особо позорного провала плана хлебозаготовок и озимого сева на Кубани поставить перед парторганизацией в районах Кубани боевую задачу – сломить саботаж хлебозаготовок села и сева, организованный кулацким контрреволюционным элементом, уничтожить сопротивление части сельских коммунистов, ставших фактическими проводниками саботажа, и ликвидировать несовместимую со званием члена партии пассивность и примиренчество к саботажникам”[794]. ОГПУ поручалось “изъятие контрреволюционных элементов”.

Те же меры принимали на Украине после приезда туда комиссии, возглавляемой В. Молотовым. 5 ноября В. Молотов и секретарь ЦК КП (б) Украины М. Хатаевич дали директиву обкомам, требуя от них решительных и немедленных мер по выполнению декрета от 7 августа 1932 года “с обязательным и быстрым проведением репрессий и беспощадной расправы с преступными элементами в правлениях колхозов”[795].

В постановлении ЦК ВКП (б) и СНК от 14 декабря 1932 года к числу “злейших врагов партии, рабочего класса и колхозного крестьянства” отнесены “саботажники хлебозаготовок с партбилетом в кармане, обманывающие государство и проваливающие задания партии и правительства… По отношению к этим перерожденцам, врагам Советской власти и колхозов, все еще имеющим партбилет, ЦК и СНК обязывают применять суровые репрессии, осуждение на 5–10 лет заключения в концлагерь, а при известных условиях – расстрел”[796].

В ходе кампании по вторичному закрепощению крестьянства в 1930 и 1931 годах были депортированы 1 млн 800 тыс. человек[797]. То, как именно И. Сталин воспринимал назначение колхозов, видно из его выступления на объединенном заседании Политбюро ЦК и Президиума ЦКК ВКП (б) 27 ноября 1932 года: “Наши сельские и районные коммунисты слишком идеализируют колхозы. Они думают нередко, что коль скоро колхоз является социалистической формой хозяйства, то этим все дано и в колхозах не может быть ничего антисоветского или саботажнического, а если имеются факты саботажа и антисоветских явлений, то надо пройти мимо этих фактов, ибо в отношении колхозов можно действовать лишь путем убеждения, а методы принуждения к отдельным колхозам и колхозникам неприменимы… Было бы глупо, если бы коммунисты, исходя из того что колхозы являются социалистической формой хозяйства, не ответили на удар этих отдельных колхозников и колхозов сокрушительным ударом”[798].

Закон 7 августа 1932 года вводил “в качестве меры судебной репрессии за хищение (воровство) колхозного и кооперативного имущества высшую меру социальной защиты – расстрел с конфискацией всего имущества и с заменой при смягчающих обстоятельствах лишением свободы на срок не ниже 10 лет с конфискацией всего имущества”[799].

Руководство большевистской партии понимало угрозу крестьянского восстания в крестьянской стране при проведении политики индустриализации на основе нового закрепощения крестьянства. И. Сталин в 1928 году говорил: “Тов. Рыков был совершенно прав, когда он говорил, что нынешний крестьянин уже не тот, каким он был лет шесть назад, когда он боялся потерять землю в пользу помещика. Помещика крестьянин уже забывает. Теперь он требует новых, более хороших условий жизни. Можем ли мы в случае нападения врагов вести войну и с поляками на фронте, и с мужиками в тылу ради экстренного получения хлеба для армии? Нет, не можем и не должны”[800].

Однако ситуация в конце 1920‑х годов, после нескольких лет постреволюционной стабилизации, радикально отличается от той, которая сложилась в 1921 году. Восстановлена норма традиционных аграрных цивилизаций: крестьянство разоружено, власть организованна и способна в неограниченных масштабах применять силу.

В Центральном Черноземье первые крупные акции крестьянского протеста, антиправительственные, антикоммунистические восстания зафиксированы в первой половине 1929 года. На их подавление направлялись войска ОГПУ. 27 февраля 1930 года первый секретарь Центрально-Черноземного обкома ВКП (б) И. Варейкис просит И. Сталина разрешить привлечь к борьбе с крестьянством формирования Красной Армии[801]. “Как видно по документам, руководители местных партийных и государственных органов при проведении коллективизации весной 1930 года постоянно прибегали к использованию силы. Например, на заседании бюро обкома ВКП (б) в марте 1930 года представитель администрации Елецкого округа [ныне частично Липецкая и частично Орловская области] Булатов признал, что «рассеивание недовольства не проходило методами общественного воздействия, а единственная надежда была на вооруженную силу»”[802].

Если в начале 1920‑х годов большевикам в их политике изъятия ресурсов у крестьянства пришлось отступить, столкнувшись с угрозой потери власти, то в конце 1920‑х – начале 1930‑х годов они получили возможность довести эксперимент по определению максимального объема изъятия ресурсов из деревни до конца.

Летом 1932 года Молотов, вернувшись с Украины, где он находился по заданию ЦК ВКП (б), заявил: “Мы стоим действительно перед призраком голода, и к тому же в богатых хлебных районах”. Но Политбюро решило “во что бы то ни стало выполнить утвержденный план хлебозаготовок”[803]. Невозможность снижения зернового экспорта (см. табл. 8.9), темпов индустриализации и импорта оборудования сделала вопрос об объеме хлебозаготовок ключевой темой обсуждения на высшем политическом уровне.

За 1932–1933 годы население Украины сократилось примерно на 3 млн человек[804]. И это на фоне незавершенного демографического перехода, предполагающего высокие темпы роста численности населения. Голодом 1932 года были охвачены Казахстан, Северный Кавказ, Дон, Кубань, бассейн Волги, некоторые регионы Западной Сибири. Оценки числа жертв голода колеблются в пределах от 6 до 16 млн человек[805]. Наиболее распространенные – от 7 до 8 млн человек[806].

Таблица 8.9. Объемы зернового экспорта СССР в 1928–1932 годах

Источник: Социалистическое строительство СССР: Статистический ежегодник. М., 1936. С. 390, 686;

Малафеев А. Н. История ценообразования в СССР (1917–1963 гг.). М.: Мысль, 1964. С. 136, 137.

Закон от 6 декабря 1932 года предусматривал составление списка деревень, которые признавались виновными в саботаже. 15 декабря 1932 года в него включили 88 районов Украины. Жителей этих районов выселяли на Север. Закон от 7 августа 1932 года запрещал людям, умирающим от голода, под страхом жестокого наказания брать зерно, гниющее на складах или сваленное у железнодорожных станций. Законы от 13 сентября 1932 года и от 17 марта 1933 года прикрепляли крестьян к земле и запрещали оставлять колхозы в поисках другой работы без разрешения колхозного руководства. Крестьян, стремившихся вырваться за пределы Украины, чтобы не умереть от голода, насильственно возвращали назад[807].

В исторической литературе идет дискуссия о том, был ли голод 1932–1933 годов результатом сознательной политики руководства страны, направленной на то, чтобы сломить сопротивление крестьянства коллективизации и хлебозаготовкам, или результатом ошибок в определении масштабов возможного изъятия ресурсов продовольствия[808]. Однако тот факт, что сопротивление насильственной коллективизации после голода, например, в Центральном Черноземье, по дошедшим до нас архивным источникам, практически полностью прекращается, сам по себе достоин внимания. Один из исследователей этой темы, П. Загоровский, пишет: “Массовый голод, повлекший за собой многие тысячи смертей, окончательно засвидетельствовал политическое поражение черноземного крестьянства. Сельские жители региона не имели больше сил противиться государственному террору”[809].

Масштабы жертв голода 1932–1933 годов мало волновали социалистическое руководство. Сформированная система политического контроля позволяла не только избежать массовых беспорядков, но и добиться того, что информация о голоде, его причинах на протяжении многих лет не стала достоянием гласности. С точки зрения целей практически проводимой политики для советских властей было важнее то, что государственные заготовки зерна в 1933 году увеличились до 22,6 млн т по сравнению с 18,5 млн т в 1932 году[810].

Сходным образом развивались события в Китае: в 1959 году государственные закупки (натуральный налог и обязательные поставки) достигли 67,4 млн т. Это составляло 39,7 % общего объема производства. Хотя часть зерна была реализована в деревне, чистые государственные закупки зерна составили 28 % производства (в 1957–17 %)[811]. Доля зерна, насильственно мобилизуемая у сельского населения, в это время находится на уровне, близком к тому, который был характерен для Советского Союза начала 1930‑х годов, и многократно выше уровня, характерного для традиционного китайского общества (см. гл. 4). Результатом стал массовый голод, превосходящий что бы то ни было в истории Китая. Общее число умерших от голода в 1959–1961 годах оценивается исследователями в 16–27 млн человек[812]. Как и в СССР в начале 1930‑х годов, этот голод продолжался на фоне экспорта зерна (табл. 8.10).

Таблица 8.10. Чистый экспорт зерна из Китая

Источник: The Cambridge History of China / Twitchett D., Fairbank J. K. (eds.). Vol. 14. The People’s Republic. Part 1: The Emergence of Revolutionary China 1949–1965. Cambridge: Cambridge University Press, 1987. P. 381.

Оценки жертв репрессий, последовавших за китайской революцией, колеблются в пределах 6–10 млн человек. Кроме того, десятки миллионов людей провели годы в исправительно-трудовых лагерях, а 20 млн там погибли[813].

Принудительный труд заключенных играет немалую роль в социалистической индустриализации СССР, в первую очередь в обеспечении трудовыми ресурсами крупных инфраструктурных проектов[814].

В краткосрочной перспективе массовые репрессии могли снижать темпы экономического роста вследствие дезорганизации системы управления. Именно это произошло в 1937 году[815]. Однако они были инструментом, укрепляющим базу экономического и политического режима, демонстрировали способность власти неограниченно применять насилие[816]. Характерная черта насилия, применявшегося в ходе социалистической индустриализации, – распространение репрессий не только на подозреваемых в неблагонадежности или нелояльности к режиму, но и на членов их семей[817]. Отношение правящей коммунистической элиты к собственному народу напоминает характерные черты аграрных государств, завоеванных иными в этническом отношении группами, где жесткость режима по отношению к покоренному местному сельскому населению максимальна, не связана традиционными установлениями. В связи с этим распространенная в советском обществе конца 1920‑х – начала 1930‑х годов характеристика И. Сталина как “Чингисхана с телефоном” красноречива.

Угроза репрессий заставляет десятки миллионов людей, не находящихся в ГУЛАГе, в условиях мира XX в. вести себя как традиционное закрепощенное непривилегированное сословие аграрных государств: смириться с тем, что у них нет права выбора места работы и жительства, что все произведенное сверх минимума, необходимого для обеспечения жизни, у них может быть изъято, что они не могут и мечтать о каких-либо правах и свободах, и воспринимать все это как неизбежную реальность[818].

В ходе описанных событий сформировались следующие характерные черты социалистической модели экономического роста:

• господство государственной собственности, ликвидация независимой от власти легитимной частной собственности, доминирующая роль государства в мобилизации национальных сбережений, их распределении и использовании;

• охватывающая экономику страны управленческая иерархия, которая обеспечивает координацию хозяйственной деятельности прямыми распорядительными актами; утрата рынком своей прежней роли – основы микроэкономического регулирования, удаление его на периферию хозяйственной жизни;

• формально-демонстрационный эгалитаризм, снижение характерной для молодого капитализма экстремально высокой дифференциации доходов (действительная дифференциация, порожденная привилегиями верхушки, тщательно скрывалась);

• догоняющая импортозамещающая индустриализация на базе перераспределения ресурсов из аграрной сферы в промышленную как основа структурной политики;

• жесткий политический контроль и политика репрессий, исключающие любые несанкционированные формы массовой активности;

• мессианская идеология, сулящая воздаяние завтра за воздержание и самоотверженный труд сегодня;

• милитаризм, приоритет развития военной промышленности, выпуска вооружений, аномально высокая доля военных расходов в ВВП[819].

Хотя первая пятилетка была полностью провалена (см. табл. 8.11), в дальнейшем развитие событий показало, что этот набор институциональных инноваций позволяет на время снять некоторые ограничения, которые накладывают на экономический рост рыночные механизмы[820]. С чисто экономической точки зрения нельзя не признать: на ранних стадиях индустриализации (когда доля занятости вне сельского хозяйства не превышала 50 %) они позволяли обеспечивать сравнительно высокие темпы индустриализации, промышленного роста.

Здесь сочетаются три фактора: радикальное повышение административных возможностей, порожденных современным экономическим ростом, созданный странами – лидерами индустриализации и активно используемый технологический задел и политическая система, обеспечивающая способность поддерживать аномально высокий уровень изъятия прибавочного продукта у населения. Отсюда возможность увеличения государственных расходов на относительно низких уровнях экономического развития, не существовавшая ни в традиционных аграрных обществах, где объем изъятий государством и привилегированной элитой прибавочного продукта у крестьянского большинства ограничивался низкой продуктивностью сельского хозяйства, ни в странах – лидерах современного экономического роста, где именно упорядоченность налогообложения – важнейший фактор повышения эффективности производства.

Таблица 8.11. Промышленное производство в первой пятилетке

Источник: Лацис О. Проблемы темпов в социалистическом строительстве // Коммунист. 1987. № 18.

В странах, избравших социалистическую модель индустриализации, масштабы национального накопления перестают зависеть от трудно управляемых параметров – частных сбережений и инвестиций. Высокий уровень налогообложения здесь не подавляет хозяйственной активности. Она не зависит от автономных решений частных предприятий. Каналы бегства капиталов перекрыты всеобъемлющим административным контролем. Тоталитарный политический контроль снимает ограничения на объем ресурсов, которые государство мобилизует на цели накопления. Формирующаяся высокая норма национальных сбережений позволяет совершить индустриальный рывок, форсировать темпы экономического роста. Эгалитаризм и динамично развивающаяся индустрия делают официальную идеологию доступной и убедительной.

Таблица 8.12. Доля государственных расходов в ВВП отдельных стран Европы в XX в. (на сопоставимых уровнях развития), %

Источник: Синельников С. Г. Бюджетный кризис в России. М.: Евразия, 1995 (данные по СССР);

Maddison А. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995 (данные по Германии и Франции).

Из сказанного видно, что социалистическая индустриализация дает возможность достичь более высоких темпов перераспределения ресурсов из традиционного сектора, большей доли накопления в ВВП, чем позволяет индустриализация рыночная. Главный инструмент, применение которого снижает уровень жизни населения и позволяет мобилизовать ресурсы на нужды индустриализации, – государственное принуждение. Доля государства – и доходов, и расходов – в ВВП социалистических стран, как правило, выше, чем в рыночных экономиках аналогичного уровня развития[821]. Данные табл. 8.12 демонстрируют радикальные различия нагрузки на экономику СССР и на экономику ведущих стран континентальной Европы на сопоставимых уровнях развития[822].

§ 10. Долгосрочные последствия выбора социалистической модели роста

Как показывает опыт, время, в течение которого социалистическая система общественно-экономического устройства, устраняющая рынок, на фоне демографического перехода, перераспределения рабочей силы из деревни в город, обеспечивает высокие темпы промышленного роста, ограничивается не более чем 40 годами[823]. С начала 1970‑х годов темпы экономического роста в социалистических странах, объединенных в советскую империю, устойчиво снижаются (табл. 8.13).

За все приходится платить. С течением времени выявляются долгосрочные последствия выбора такой модели: отсутствие стимулов к инновациям, ригидность экономических структур, нарастающий кризис сельского хозяйства, неконкурентоспособность продукции обрабатывающих отраслей на международных рынках.

Отключение рыночных механизмов, стимулов к эффективному использованию ресурсов обусловливает хронически высокую ресурсоемкость ВВП. Закрытый характер экономики, как и в странах капиталистической импортозамещающей индустриализации, предопределяет низкую долю экспорта в ВВП, особенно экспорта продукции обрабатывающих отраслей[824].

Таблица 8.13. Чистый материальный продукт (национальный доход), 1966–1989 годы (годовой темп прироста, %)[825]

Источник: SEV (1988. P. 26, 27, 29, 32–35); ECE (1990. P. 87; 1991. P. 41; 2000a. P. 225).

У стран – пионеров капиталистической индустриализации быстрому промышленному росту, как правило, предшествовала аграрная революция, повышение продуктивности сельского хозяйства. В Англии ее начало датируют 1690–1700 годами, во Франции и США – 1750–1770, в Германии – 1750–1800 годами. До середины XIX в. она проходила главным образом на традиционной основе, без применения машин и удобрений, но с улучшением севооборота, использованием селекционных семян и усовершенствованных орудий труда[826]. С началом индустриализации увеличение производства сельскохозяйственной продукции отставало от роста промышленного выпуска, но было с ним тесно связано[827].

В условиях социалистической индустриализации масштабное перераспределение ресурсов, изъятие их из села приводят к тому, что ускоренный рост промышленного производства, повышение душевого ВВП, увеличение спроса на продукты питания происходят при стагнации сельского хозяйства, деформированного первоначальным социалистическим накоплением[828]. Данные табл. 8.14 хорошо отражают разницу темпов сокращения занятости в сельском хозяйстве в рамках социалистической индустриализации и в странах – лидерах современного экономического роста.

Факторы, обусловившие аномально высокие темпы социалистической индустриализации – снижение уровня жизни сельского населения, небывалые масштабы перераспределения ресурсов из традиционной аграрной сферы в промышленность, – порождают и самую серьезную, затянувшуюся на десятилетия аномалию социалистического роста: расходящиеся траектории развития промышленности и сельского хозяйства[830]. Дефицит продуктов питания становится постоянной проблемой, а их импорт – жесткой необходимостью.

Таблица 8.14. Сроки, за которые доля занятых в сельском хозяйстве снизилась приблизительно в 2 раза в России с 1929 года и во Франции и Германии с учетом 50-летнего лага в ВВП на душу населения[829]

Источник: Расчеты по: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Производство зерна, составлявшее в 1928–1930 годах в среднем 76 млн т, в 1931–1934 годах снижается до 70 млн т и только в предвоенные годы выходит на уровень, достигнутый до коллективизации. За период с 1926 по 1939 год при стагнации сельского хозяйства производство продовольствия на душу населения уменьшилось примерно на 15 %.

Массированные капиталовложения, обеспечиваемые потоком ресурсов из аграрной сферы, позволили добиться высоких темпов роста промышленного производства. Официальные данные ЦСУ за 1928–1940 годы – 16,8 % в среднем в год – вызывают обоснованные сомнения. Однако и получаемые с учетом реалистичных дефляторов показатели высоки: около 10 % роста в год[832]. Приведенные в табл. 8.15 и 8.16 данные показывают, что высокие темпы роста советской экономики, особенно промышленного производства, не были исключительно результатом манипулирования статистикой.

Таблица 8.15. Среднегодовые темпы экономического роста СССР, исчисленные А. Беккером, Н. Капланом, С. Коном, %

Источник: Soviet Economic Statistics / Ed. V. Treml, J. Hardt. Duke University Press, 1972. P. 129.

Таблица 8.16. Среднегодовые темпы прироста промышленного производства СССР, %[831]

Источник: Кудров В. М. Советская экономика в ретроспективе: опыт переосмысления. М.: Наука, 2003. С. 113, 125, 144.

Таблица 8.17. Структура ВВП в СССР (1937 год), Италии (1901–1910 годы) и Японии (1938 год), %

Источник: Davies R. W., Harrison M., Wheatcroft S. G. The Economic Transformation of the Soviet Union, 1913–1945. Cambridge: Cambridge University Press, 1994. P. 272 (данные по СССР); Kuznets S. Modern Economic Growth: Rate, Structure and Spread. New Haven; London: Yale University Press, 1966. P. 236 (для Италии); Minami R. The Economic Development of Japan: A Quantitative Study. New York: St. Martin’s Press, 1986. P. 174 (по Японии).

ВВП на душу населения СССР конца 1930‑х годов, когда социалистическая индустриализация уже в полной мере наложила отпечаток на структурные характеристики экономики, близок к уровню Японии в те же годы[833], Италии перед Первой мировой войной. Однако структура ВВП в Советском Союзе радикально отличается от японской и итальянской (табл. 8.17). Аномально низкая доля личного потребления позволяет обеспечивать одновременно высокий уровень накопления и государственного потребления, военных расходов.

В Японии перед Второй мировой войной и в Италии начала века доли оборота внешней торговли в ВВП близки: 29,5 и 28,1 %[834]. Для СССР из-за различий внутренних и внешних цен оценить этот показатель крайне сложно, но по любым оценкам он не превышает 5 %.

К началу 1950‑х годов возможности мобилизации финансовых ресурсов для индустриализации из традиционного сектора были исчерпаны. К 1953 году кризис сельского хозяйства делает необходимость повышения заготовительных цен на сельскохозяйственную продукцию очевидной для советского руководства. К 1954 году соотношение розничных цен на предметы массового потребления и цен на пшеницу приближается к уровню 1929 года. То же относится к соотношению государственных розничных цен на предметы потребления и заготовительных цен на продукцию животноводства.

В одну и ту же реку нельзя войти дважды – за масштабное и насильственное изъятие продовольствия в течение четверти века, между 1928 и 1953 годами, на протяжении последующих десятилетий придется дорого платить. К концу 1950‑х – началу 1960‑х годов становится ясно, что долгосрочный и глубокий кризис сельского хозяйства – характерная черта развитого социализма. Соотношение заготовительных цен на крупный рогатый скот и цен на говядину возросло в 1958 году по сравнению с 1952 годом в 13 раз и превысило соотношение 1929 года в 2 раза. Несмотря на это, заготовительные цены так и не позволили к 1958 году обеспечить безубыточность производства мяса[835]. На смену снижающемуся налогу с оборота на сельхозпродукцию приходят дотации аграрному сектору.

В сентябре 1953 года первый секретарь ЦК КПСС Н. Хрущев говорит: “Товарищи, посмотрите на карту, наша страна занимает 1/6 часть суши земного шара. И нам негде, оказывается, зерновых, картошки и кормовых культур посеять с таким расчетом, чтобы обеспечить потребности народа. На карте мира Голландию пальцем всю закроете, а мы у нее вынуждены покупать мясо и сливочное масло”[836].

В течение последних 5 лет перед Первой мировой войной в Германии доля российского зерна в общем объеме импорта зерна составляла 56 %, в Италии – 37 %[837]. В 1958 году импорт сельхозпродукции в СССР становится сравнимым с ее экспортом. В начале 1960‑х годов СССР начинает в крупных масштабах закупать зерно за границей. В 1981 году общие объемы импорта сельскохозяйственной продукции в СССР на фоне аномально высоких цен на нефть выросли до 21   в год. Объемы сельскохозяйственного экспорта СССР с начала 1970‑х годов колебались в пределах 2–3   в год и в большей части поставлялись в рамках бартерных контрактов социалистическим странам. Экспортные поставки зерна, как правило, осуществлялись за счет внешних закупок и направлялись зависимым государствам[838].

В конце 1950‑х – начале 1960‑х годов численность занятых в промышленности и в сельском хозяйстве, городских и сельских жителей сравнялась. Обескровленное социалистической индустриализацией сельское хозяйство становится для государства постоянной проблемой, сюда приходится направлять все новые ресурсы, которые используются с низкой эффективностью (нетрудно понять почему, если учесть предшествующую историю). Между 1970–1980‑ми годами число временно привлекаемых для участия в сезонных сельхозработах на административных началах горожан в СССР увеличилось вдвое и составило 15 млн человек[839]. Невозможность эффективно контролировать миграцию из села в город административными мерами заставляет власть постепенно увеличивать доходы сельского населения, распространять на колхозников социальные гарантии, ранее действовавшие исключительно в городе[840].

Теперь “зрелый социализм” отличают такие экономические реалии, как:

• постоянный рост бюджетной нагрузки, обусловленный дотированием сельскохозяйственной продукции, пришедшим на смену изъятию ресурсов из села;

• увеличение продовольственного импорта вместо его масштабного экспорта на этапе индустриализации;

• нарастающий дефицит продовольствия.

В социалистических странах, оказавшихся неспособными вновь включить рыночные механизмы, темпы экономического роста после прохождения экономикой барьера, при котором численность населения, занятого в сельском хозяйстве, выше 50 %, начинают падать. Возможности традиционной модели социалистического развития были исчерпаны. Коммунистическая элита оказалась перед новым выбором: либо вновь перестраивать экономическую систему – подключить рыночные регуляторы, позволяющие устранить внутренние ограничения экономического роста в рамках социалистической модели, создать предпосылки снижения энергоемкости, повышения конкурентоспособности продукции обрабатывающей промышленности, ее доли в экспорте ВВП, – либо принять как данность утрату экономического динамизма, сделать упор на стабильность и устойчивость сложившихся социально-политических и экономических структур.

Если воспользоваться марксистской терминологией, сформировавшиеся в ходе социалистической индустриализации производственные отношения стали препятствием на пути развития производительных сил. Но правящая элита не заинтересована в радикальных изменениях, а у общества нет сил сломать сложившиеся институты[841].

Именно на этом этапе в полной мере проявляется ригидность институциональной системы, сформировавшейся в Советском Союзе после революции 1917 года, Гражданской войны и коллективизации. Жесткий политический контроль, ликвидация рынков, аномально высокие государственные изъятия из экономики, масштабные финансируемые государством капитальные вложения – все это при огромных социальных издержках было действенным инструментом, который на раннеиндустриальной стадии в условиях глобального кризиса современного экономического роста 1920– 1940‑х годов позволял наращивать темпы промышленного развития.

К последней трети XX в. ситуация радикально изменилась. Мир вошел в новый этап экономического роста, связанный с постиндустриальной трансформацией стран-лидеров, с глобализацией, открывшей принципиально новые возможности развития. На этом фоне страна, исчерпавшая ресурсы, которые можно было изъять из традиционного сельского хозяйства, впадает во все большую зависимость от импорта продовольствия и технологий из наиболее развитых стран[842], от конъюнктуры топливно-сырьевого рынка[843].

Россия, в которой в начале XX в. преобладали малограмотные сельские жители, превратилась в урбанизированное государство с ограниченной занятостью в сельском хозяйстве и образованным населением. Такие радикальные перемены требовали преобразования основных политических и экономических институтов, регулирующих организацию общественной жизни. Однако сложившаяся в конце 1920‑х – начале 1930‑х годов система оказалась фатально не приспособленной к эволюционным, упорядоченным изменениям, позволяющим трансформировать институты, сохраняя политическую стабильность[844].

Вся история Советского Союза – наглядное свидетельство того, какую цену приходится платить за устранение оппозиции и инакомыслия. Речь идет не только о потере человеческих ресурсов, но и о том, что при отсутствии эффективных демократических механизмов с течением времени в социально-политической и экономической структуре возникают склеротические элементы, исчезает гибкость, способность к адаптации[845].

Успешный переход к социалистической рыночной экономике[846] предполагает сочетание восстановления рыночных механизмов и сохранения жесткого контроля авторитарного режима. Страны, оказавшиеся способными сформировать систему, получившую название “рыночный социализм” (Югославия с середины 1950‑х до середины 1960‑х годов, Венгрия с конца 1950‑х и до конца 1960‑х годов, Китай с 1979 года, Вьетнам с конца 1980‑х годов), сделали это на относительно ранней стадии социалистической индустриализации, при уровнях душевого ВВП, не превышающих 5000 долл.[847].

И Китай, и Вьетнам, и Югославия были относительно бедны ресурсами. Здесь не было возможности в течение десятилетий компенсировать кризис сельского хозяйства, низкую конкурентоспособность обрабатывающих отраслей, связанную с социалистической моделью индустриализации, масштабным экспортом топливно-сырьевых ресурсов. Отсюда и относительно ранний с точки зрения уровня развития выход из классического социализма в режим социалистической рыночной экономики[848] (табл. 8.18).

Таблица 8.18. Показатели уровней экономического развития в странах, начавших реформу, ориентированную на введение системы рыночного социализма

Источник: 1 Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

2 Idem. The World Economy A Millennial Perspective. P.: OECD, 2001.

3 Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

4 UN Statistics Division, http://unstats.un.org/unsd/cdb.

Характерный пример – развитие событий во Вьетнаме в 1989 году. В отличие от Китая Вьетнам был в большей степени экономически связан с Советским Союзом. Весной 1989 года вьетнамское руководство обратилось к советскому с просьбой о предоставлении кредита в размере 400   Получив отказ (СССР в это время находился в состоянии глубокого финансового и валютного кризиса), вьетнамское руководство без колебаний отменило карточную систему, либерализовало цены, свело к нулю субсидии на продукты питания, значительно сократило дефицит бюджета и на 450 % девальвировало национальную валюту. Колхозы были распущены. Эти меры не привели к сокращению объема ВВП во Вьетнаме. Важнейшим фактором этого было то, что 71 % рабочей силы к 1990 году по-прежнему был занят в сельском хозяйстве. Как аграрная экономика, Вьетнам получил те же преимущества, что и Китай, от притока крестьян в негосударственный, неаграрный сектор[849]. Волнений не последовало. Население было уверено в непоколебимой готовности руководства применять силу для предотвращения беспорядков.

Деколлективизация, восстановление рыночных элементов в сельском хозяйстве Китая начиная с 1979 года позволили изменить ситуацию в области внешней торговли сельскохозяйственной продукцией. Если в 1980 году Китай был крупным нетто-импортером сельскохозяйственной продукции (превышение импорта над экспортом – 2,4  ), то к 1985 году он становится нетто-экспортером (превышение экспорта над импортом – 2,1  )[850].

В СССР, где руководство отказалось выбрать стратегию экономических реформ, ориентированных на создание рыночного социализма, отрицательное сальдо баланса внешней торговли по сельскохозяйственной продукции, напротив, устойчиво нарастает: 1970 год – 1  , 1975 год – 6,8 млрд, 1980 год – 15,2 млрд, 1985 год – 15,9  [851] Богатство ресурсами, в первую очередь топливно-энергетическими, возможности масштабного наращивания экспорта нефти и газа при благоприятной ценовой конъюнктуре позволили на десятилетия дольше с точки зрения уровня развития сохранить неизменными контуры административно-командной системы, сформированные в конце 1920‑х – начале 1930‑х годов.

В 1953 году после смерти И. Сталина, СССР по уровню индустриального развития заметно превосходил Китай конца 1970‑х и Вьетнам конца 1980‑х годов, но был близок к стадии, на которой начались рыночные реформы в Югославии и Венгрии.

В это время в СССР принимаются решения о перераспределении ресурсов на развитие отраслей легкой промышленности и сельского хозяйства. Но по имеющимся документам нельзя найти следов серьезного обсуждения мер, похожих по радикальности на те, которые были приняты в Китае в конце 1970‑х годов (роспуск колхозов, открытие экономики)[852].

В середине 1960‑х годов, когда вновь началось обсуждение вопросов, связанных с экономическими реформами, позволяющими хотя бы постепенно перейти к системе, получившей название “рыночный социализм”, оно носило крайне осторожный характер[853]. После событий 1968 года в Чехословакии серьезная дискуссия по этим вопросам практически сошла на нет.

Еще один фактор, делавший проведение экономических реформ в СССР, ориентированных на восстановление рыночных отношений, более сложным, чем в Югославии или Венгрии 1950‑х, во Вьетнаме или Китае, – протяженность социалистического периода. Социалистические установления, не предполагавшие использования рынка, в СССР были реальностью на протяжении поколений. К ним привыкли и элита, и общество. В отличие от Китая, где первые признаки готовности властей либерализовать систему коммун породили массовое движение за восстановление индивидуального крестьянского хозяйства, далеко превосходящее все, что могло себе в 1979 году представить китайское руководство[854], в СССР ничего подобного не происходило.

Нефтяные деньги заменили исчерпанные ресурсы традиционного сектора – налога с оборота на сельскохозяйственную продукцию. Появляются новые источники, из которых можно финансировать развитие экономики, – растущие доходы от внешнеэкономической деятельности, дававшие валюту для приобретения технологического оборудования и продовольствия, расширения военных заказов[855]. Вместо того чтобы использовать эти дополнительные ресурсы для мягкого выхода из социализма, запуска рыночных регуляторов, обеспечения предпосылок устойчивого развития экономики, их бросают на военное соревнование с США и внешнеполитические авантюры.

§ 11. Крах социалистической экономики

С начала 1970‑х годов экономический рост в СССР становится все более аномальным. Доля сырьевых ресурсов в экспорте растет, доля продукции обрабатывающих отраслей падает. В структуре экспорта в развитые капиталистические страны доля машин, оборудования и транспортных средств снижается с 5,8 % в 1975 году до 3,5 % в 1985 году, а в общем объеме экспорта – с 21,5 в 1970 году до 13,9 % в 1985 году (табл. 8.19)[856].

В условиях хронического кризиса сельского хозяйства импорт продовольствия становится важнейшим фактором, определяющим рост потребления продуктов питания. Собственно, с этого времени и был запущен механизм краха социалистической системы, резкого падения производства и уровня жизни[857].

Таблица 8.19. Структура внешней торговли СССР (доли в объеме экспорта, %)

Источник: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 году: Статистический сборник. М.: Госкомстат СССР, 1987.

Замедление темпов экономического роста в СССР, других индустриально развитых социалистических странах было очевидным фактом. Но оно не подталкивало к немедленным и решительным действиям. Записка заместителя председателя Совета Министров СССР Н. Кириллина в правительство СССР, подготовленная в 1979 году, содержала подробные и убедительные соображения о нарастающем кризисе советской экономики. В ней предлагались осторожные меры, направленные на изменение экономической системы. Госплан, Госснаб и Минфин СССР их не поддержали. Политических последствий представленный документ не имел[858]. Цены на нефть были комфортно высоки.

Политический режим, сформировавшийся в СССР и контролируемых им государствах Восточной Европы, практически всем наблюдателям в самой стране и за рубежом представлялся застойно стабильным. Очень немногие в 1985 году могли представить, что через 6 лет и режим, и страна, и империя прекратят существование[859].

Пришедшее к руководству страной в 1985 году новое поколение советских руководителей не имело программы глубоких экономических и тем более политических реформ[860]. В его сознании было укоренено представление, что социалистическая система устойчива и адекватна современным реальностям, но проводимая экономическая политика нуждается в корректировках[861].

Весной 1985 года Комиссия ЦК КПСС по совершенствованию управления народным хозяйством рассмотрела представленные ее научной секцией, в состав которой входили руководители основных экономических институтов АН СССР, предложения о совершенствовании управления социалистическими предприятиями. Речь шла о программе умеренных, постепенных экономических реформ, по существу направленных на восстановление рыночных механизмов в СССР. По политическим причинам ни слова “социалистическая рыночная экономика”, ни слово “реформа” в документе не упоминались. Тем не менее реакция руководящих органов была однозначной: предложенное, хотя это и не сказано прямо в тексте, прокладывает дорогу созданию социалистической рыночной экономики, поэтому неприемлемо.

В 1985 году в официальных документах слова “рынок”, “социалистическая рыночная экономика”, “реформы” оставались запретными. Влияние китайского опыта на экономическую политику в 1986–1988 годах становится очевидным[862]. Однако лишь в 1988 году, когда финансовый кризис и кризис потребительского рынка достигли большой остроты, советское руководство решается на создание правовых возможностей организации кооперативов. Собственно частные предприятия, использующие наемный труд, остаются под запретом. Первая официальная программа реформ, ориентированных на постепенное формирование системы, похожей на рыночный социализм (программа Л. Абалкина), была представлена лишь летом 1989 года. К моменту ее принятия правительством в декабре 1989 года она стала еще более осторожной и непоследовательной. К этому времени масштабы финансового кризиса, кризиса платежного баланса, развала потребительского рынка, политической дестабилизации делали шансы на реализацию подобной программы минимальными. Еще в июле 1990 года последний, XXVIII съезд КПСС голосует за то, чтобы исключить слово “рыночная” из названия собственной комиссии по проблемам экономической реформы.

Новое руководство СССР не сразу осознало масштабы финансового кризиса, с которым столкнулось. В основе этого кризиса были долгосрочные характеристики социалистической индустриализации, о которых речь шла выше: хронические проблемы, связанные с низкой эффективностью сельского хозяйства и необходимостью масштабного импорта сельскохозяйственной продукции; неконкурентность продукции советских отраслей обрабатывающей промышленности на мировом рынке, низкие объемы экспорта продукции российского машиностроения, реализуемой за конвертируемую валюту, все большая зависимость страны от экспорта топливно-энергических ресурсов и конъюнктуры рынка топливно-энергетических ресурсов (см. табл. 8.20–8.24).

Таблица 8.20. Импорт зерна в СССР, млн т[863]

Источник: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 г. М.: Госкомстат СССР, 1987. С. 623; Народное хозяйство СССР за 70 лет. М.: Финансы и статистика, 1987. С. 641.

Таблица 8.21. Импорт мяса в СССР, тыс. т

Источник: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 г. М.: Госкомстат СССР, 1987. С. 628; Народное хозяйство СССР за 70 лет. М.: Финансы и статистика, 1987. С. 641.

Таблица 8.22. Сальдо внешней торговли сельскохозяйственной продукцией СССР

Источник: Расчеты на основе данных из: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 г. М.: Госкомстат СССР, 1987. С. 618–619.

Таблица 8.23. Доля экспорта машин, оборудования и транспортных средств в объеме экспорта из СССР в развитые капиталистические страны

Источник: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 г. М.: Госкомстат СССР, 1987. С. 637.

Как это бывало и с другими нефтеэкспортирующими странами, советское руководство в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов было уверено в том, что благоприятная конъюнктура цен на нефть – явление долгосрочное[864]. Исходя из этих представлений строится и стратегия внешних заимствований, предполагающая, что благоприятная конъюнктура нефтяного рынка продлится вечно, позволит финансировать и военное противостояние с США, и внешние войны (Афганистан), а также компенсировать хронический кризис сельского хозяйства.

Таблица 8.24. Экспорт нефти и газа из СССР в натуральном выражении

Источник: Социалистические страны и страны капитализма в 1986 г. М.: Госкомстат СССР, 1987. С. 636; Народное хозяйство СССР за 70 лет. М.: Финансы и статистика, 1987. С. 641.

Ко времени прихода к власти нового поколения советских руководителей конъюнктура нефтяного рынка радикально меняется (табл. 8.25 и 8.26).

Это ведет к обострению проблем с поддержанием внешнеторгового баланса СССР, особенно в том, что касается отношений с развитыми капиталистическими странами, чья продукция продается и покупается за реальные деньги (табл. 8.27).

Дефицит торгового баланса лишь часть проблемы. Структура заимствований СССР предполагала нарастающий объем поступлений от экспорта. На пике экстремально высоких цен на нефть советское правительство наращивало объем заимствований. Одновременно оно продолжало субсидировать вассальные режимы, предоставляя им кредиты, шанс возврата которых был невелик. О развитии событий в области капитальных операций Советского Союза накануне его краха см. табл. 8.28.

Таблица 8.25. Динамика реальных мировых цен на нефть с 1971 по 1992 год, долл.[865] за 1 баррель

Источник: Расчеты по: International Financial Statistics 2004, IMF (CD-ROM edition).

Таблица 8.26. Динамика реальных цен на природный газ, экспортируемый из СССР (России), с 1985 по 1992 год[866]

Источник: Расчеты по: International Financial Statistics 2004, IMF (CD-ROM edition).

Таблица 8.27. Платежный баланс в свободно конвертируемой валюте,

Примечания: 1. Пересчет в доллары США произведен по курсу Госбанка СССР на 25 июня 1991 года: 100 долл. = 60,66 руб. 2. 1991 год – прогноз Минэкономики СССР. источник: Из материалов Министерства финансов СССР, подготовленных к поездке Президента СССР М. С. Горбачева в Лондон в 1991 году.

Таблица 8.28. Счет капитала СССР,

Источник: Лацис О. Колокола громкого боя. Ч. 3 // Известия. 1996. 17 мая. № 90.

Таким образом, в середине 1980‑х годов Советский Союз оказался страной, в высокой степени зависимой от конъюнктуры рынка энергоносителей. При радикальном – почти 6-кратном (с ноября 1980 г. по июнь 1986 г.) – падении цен на основные экспортные товары страна столкнулась с острым финансовым кризисом и кризисом текущего платежного баланса (см. табл. 8.29–8.32).

Таблица 8.29. Основные показатели государственного бюджета СССР 1985–1988 годов,

Источник: Рассчитано на базе Госкомстата СССР (Правительственный вестник. 1989. № 18).

Таблица 8.30. Основные показатели государственного бюджета СССР 1980–1990 годов, % от ВВП[867]

Источник: Синельников С. Бюджетный кризис в России: 1985–1995 годы. М., 1995.

Таблица 8.31. Объем внешнего долга СССР в 1985–1991 годах,  [868]

Источник: Синельников С. Бюджетный кризис в России: 1985–1995 годы. М., 1995.

В 1988 году по сравнению с 1985 годом доходы от внешнеэкономической деятельности сократились на 19,4  [869]. Расходы государственного бюджета между 1985 и 1988 годами возросли почти на 70

Таблица 8.32. Остатки на счетах Внешэкономбанка СССР в иностранных банках,   (на начало года по официальному курсу Госбанка СССР на 25 июня 1991 года: 100 долл. = 60,66 руб.)

Источник: Из материалов Министерства финансов СССР, подготовленных к поездке Президента СССР М. С. Горбачева в Лондон в 1991 году.

Структура организации государственного бюджета в поздние годы существования социалистического режима зеркальна по отношению к той, которая была характерна для периода социалистической индустриализации. Если тогда важнейшим источником пополнения бюджета был налог с оборота на сельскохозяйственную продукцию, то теперь финансовый кризис усугубляется масштабными субсидиями, включенными в цену на продовольствие, составляющими к 1988 году по мясу и мясопродуктам 21,7  , по молоку и молочной продукции – 15,8 млрд, по зерну – 5,2   и т. д. Общий объем дотаций к 1988 году составляет 86,3  , почти 15 % ВВП[870].

Весной 1991 года последний глава Кабинета Министров СССР В. Павлов говорит: “По результатам торговли прошлого года мы стали должниками почти всех стран, даже Восточной Европы – Чехо-Словакии, Венгрии, Югославии. Сегодня им тоже надо платить свободно конвертируемой валютой. Жизнь взаймы, естественно, не бесконечна, наступило время расплачиваться. Если в 1981 году на погашение внешнего долга и процентов по нему мы направляли 3800 млн в свободно конвертируемой валюте, то в текущем году необходимо погасить уже 12 млрд. С учетом нашего уровня внутренних цен это равносильно потере почти 60   Результаты такого хищнического отношения к национальному достоянию стали сказываться сначала медленно, а теперь – лавинообразно.

За последние два года объем добычи угля (без учета забастовок) упал на 69 млн т, нефти – на 53 млн т, лесозаготовок – на 50 млн кубометров. Какая экономика выдержит такие удары?”[871]

Подобного рода финансовый кризис, сочетающийся с кризисом платежного баланса, – явление неприятное, но отнюдь не беспрецедентное в мировой экономической истории. Известно, что приходится делать правительствам государств, столкнувшихся с подобными проблемами: сокращать бюджетные расходы, увеличивать собираемость налогов, повышать цены на потребительские товары или либерализовать их, девальвировать национальную валюту, административно ограничивать масштабы импорта. Сильные демократические режимы в подобных ситуациях вносят пакеты чрезвычайных мер, направленных на финансовую стабилизацию в парламенты, и проводят их. Сильные авторитарные режимы проводят такие решения вне парламентских процедур. Слабые режимы пытаются провести подобные меры, но оказываются неспособными это сделать и рушатся[872].

История социалистических режимов показывает, что проведение непопулярных мер для них не новость. Такие меры и были основой социалистической индустриализации. Например, в 1939 году Пленум Центрального Комитета своим решением радикально сократил размеры приусадебных участков, с которых кормилась большая часть крестьянского населения СССР. У колхозников было изъято примерно 2,5 млн га земли. Трудно представить себе менее популярное решение. В этом же году был установлен минимум трудодней для трудоспособных крестьян. Еще одно решение того времени – резкое увеличение обязательных поставок продукции животноводства крестьянами. Была введена уголовная ответственность за отсутствие на работе, опоздание на работу, превышающее 20 минут; рабочим отказано в праве смены места занятости. В 1930‑е годы сталинское руководство, столкнувшись с финансовым кризисом, без колебаний резко повысило розничные цены на важнейшие продукты питания. Цены государственной и кооперативной торговли на мясопродукты в 1940‑м году превосходили уровень 1932 года в 5,7 раза, на животное масло – в 5 раз[873].

После конфискационной денежной реформы были созданы предпосылки снижения потребительских цен. В течение нескольких лет цены действительно снижались. Однако в середине – конце 1950‑х годов стало ясно, что назрела необходимость нового повышения розничных цен.

В 1962 году решение о повышении цен на продовольствие далось труднее, чем в 1930‑х. Оно привело к массовым протестам в Новочеркасске, временной утрате контроля властей над городом. Волнения начались в июне 1962 года после того, как было обнародовано решение о повышении цен на основные продукты питания[874]. Оно совпало по времени с резким (на 25–30 %) снижением расценок оплаты труда на крупнейшем предприятии города – Новочеркасском электровозостроительном заводе. Уже в это время страна серьезно изменилась по сравнению с 30‑ми годами. Вызванные для подавления беспорядков солдаты не хотели применять силу[875]. Однако после приказа из центра солдаты внутренних войск открыли огонь на поражение. Беспорядки были подавлены. Погибли 17 человек, в их числе трое несовершеннолетних[876]. Несколько участников протеста были расстреляны, около 100 человек оказались в лагерях[877]. К этому времени коммунистический режим находился у власти 46 лет – срок, схожий с существованием китайского коммунистического режима к моменту событий на площади Тяньаньмынь в 1989 году[878]. Эти события стали для китайского общества сигналом того, что, несмотря на рыночные новации, коммунистическая элита в аграрной стране по-прежнему способна в любой момент применить силу. По уровню развития СССР в 1962 году и Китай в 1989 году также были близки. И там, и там режимы возглавляли люди, начавшие политическую карьеру во время революции и Гражданской войны, участвовавшие в закабалении крестьянства.

В связи с этим ключевым для понимания того, что происходило в СССР после 1985 года, является вопрос: почему недемократический режим, столкнувшийся с серьезным финансовым кризисом, оказался столь беспомощным?[879] Ответ на него тесно связан с эволюцией социалистической системы на новой стадии развития, с тем периодом, который официальной советской идеологией назывался развитым социализмом.

Политическая система, сложившаяся в Советском Союзе, жесткий тоталитарный режим, в беспрецедентных масштабах применявший силу против населения своей страны и стран-сателлитов, сам порожденный социальной дестабилизацией раннеиндустриального периода, крахом традиционной монархии, сформировался в обществе с доминирующим крестьянским населением. Десятилетия индустриализации изменили общество. Оно стало городским и образованным. Управлять таким обществом теми же методами, что и крестьянским, некоторое время можно. Действует инерция, вбитый десятилетиями страх перед властями. Но, как справедливо писал С. Витте еще накануне первой русской революции XX в., “в конце XIX и начале XX в. нельзя вести политику средних веков… Политики и правители, которые этого не понимают, готовят революцию, которая взрывается при первом случае, когда правители эти теряют свой престиж и силу”[880].

Когда страна с таким режимом сталкивается с тяжелым кризисом, рассчитывать на понимание и поддержку общества, его готовность принять необходимые, но тяжелые, непопулярные меры для выхода из кризиса не приходится (табл. 8.33)[881].

Таблица 8.33. ВВП на душу населения и доля занятых в сельском хозяйстве в отдельных странах к моменту краха или трансформации авторитарных режимов[882]

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995; Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics. The Americas 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; Idem. International Historical Statistics. Africa, Asia & Oceania 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Как справедливо говорил Талейран Наполеону, “штыки, государь, годятся для всего, но вот сидеть на них нельзя”. Способность политической элиты навязывать обществу свою волю зависит от того, в какой степени и она сама, и общество уверены в праве властей принимать и реализовывать решения, в том числе непопулярные. Когда советское руководство в середине 1980‑х годов в результате падения цен на нефть, наложившегося на глубокие структурные проблемы социалистической экономики, столкнулось с кризисом, то выяснилось, что ни оно само, ни общество не уверены в легитимности режима, в его праве разработать и провести программу стабилизационных мер[883].

Финансовый кризис[884], развал потребительского рынка[885], неспособность властей ни навязать обществу меры, позволяющие выйти из кризиса, ни убедить его в том, что такие меры необходимы, подрывают остатки легитимности политической элиты в ее собственных глазах и в глазах общества[886]. Руководство страны пытается применить методы устрашения для борьбы с экономико-политическим хаосом, копировать образцы предшествующей эпохи[887], но в радикально изменившемся обществе это уже никого не пугает.

Характерный пример готовности властей в это время принимать лишь популярные решения – либерализация режима внешнеторговых операций, предоставление иным министерствам кроме Министерства внешней торговли права заключать международные контракты. Это было принято в 1987 году, во время, когда все более острый кризис текущего платежного баланса становился очевидной реальностью.

Слабая власть способна принимать и реализовывать лишь популярные решения[888], усиливающие финансовый кризис и при ближающие банкротство государства[889].

Выясняется, что политическая структура, выросшая из революции, в беспрецедентных масштабах применявшая репрессии, утратила способность и готовность применять силу[890] в масштабах, необходимых, чтобы система тоталитарной власти и неразрывно связанная с ней административная система управления экономикой могли функционировать[891].

Первым вызовом коммунизму стали события июня 1953 года в Берлине. За ними последовало венгерское восстание октября 1956 года. Вторжение Вооруженных сил Варшавского Договора в Чехословакию в августе 1968 года поставило крест на надеждах, что можно построить социализм с человеческим лицом. Рабочие восстания в Польше в 1956, 1970, 1976, 1980 годах были наглядными свидетельствами нарастающего кризиса легитимности коммунистической власти[892].

“Солидарность” в Польше была одним из самых мощных революционных движений второй половины XX в. Но до тех пор пока в Восточной Европе господствовало представление о готовности СССР силой поддерживать вассальные коммунистические режимы, продемонстрированное в 1956 году в Венгрии и в 1968 году в Чехословакии, их свержение, формирование полноценных демократических институтов были вне политической повестки дня. Лидеры польского освободительного движения это хорошо понимали. Я. Куронь[893] в разгар беспорядков 1980 года говорил: “Мы должны помнить, что Советский Союз и его армии не перестали существовать. Но мы можем разумно предположить, что советские правители не начнут вооруженной интервенции в Польше до тех пор, пока поляки воздержатся от свержения покорного СССР правительства”[894].

Начатые в феврале 1989 года переговоры между правительством и оппозицией Польши, прошедшие здесь летом того же года полудемократические выборы, разрешение венгерских властей гражданам ГДР свободно выезжать через эту страну и Австрию в ФРГ, разрушение Берлинской стены – важные этапы крушения восточноевропейской социалистической империи. Но все это могло произойти лишь после того, как стало ясно: советское руководство не готово к масштабному применению силы для сохранения существующих вассальных режимов. Когда политический кризис охватил Советский Союз, восточноевропейская империя начала рушиться, а с ней и система бартерной торговли в рамках СЭВа, которая могла существовать лишь в объединенном общей политической волей образовании.

С 1989–1990 годов становится очевидной неспособность союзных властей обеспечивать функционирование традиционной системы административного распределения ресурсов, навязывать свою волю республикам, регионам и предприятиям, поддерживать порядок в стране, контролировать бюджетную и денежную политику[895]. Механизм краха и Советского Союза, и советской восточноевропейской империи уже действовал в полную силу.

История попытки переворота 19–21 августа 1991 года ставит точку в социалистическом эксперименте. Лидеры несостоявшегося переворота не были уверены в своей способности применять насилие. Силовой аппарат, на который они надеялись, был не готов исполнять их распоряжения. Общество, по крайней мере в столицах, не было согласно принять власть нелегитимных правителей.

С этого времени социалистическая экономика, основанная на административном принуждении, перестает функционировать. Закупки зерна в 1991 году (22,5 млн т) резко сократились по отношению к средним за 1986–1990 годы (34,3 млн т)[896]. Особенно быстрым это падение стало после провала августовского переворота[897]. Правительство пыталось решить проблему за счет закупок зерна внутри страны на свободно конвертируемую валюту. В 1990 году таким образом было мобилизовано 1,04 млн т зерна, в 1991 году – 1,15 млн т[898]. Однако истощение валютных резервов делало продолжение такой практики невозможным[899].

Социалистические предприятия производят и поставляют товары не потому, что это им выгодно, а по указанию вышестоящих органов. Колхоз или совхоз “выполняет первую заповедь”: сдает зерно на хлебозаготовительный пункт не ради безналичных денег, которые перейдут на его счет, а потому, что председателю или директору известно, что за срывом задания последует снятие с работы, исключение из партии, а может быть, и тюрьма. Крах тоталитарного режима – это крушение всей системы хозяйственных связей, основанной на страхе перед жесткими санкциями власти[900]. В 1990–1991 годах дезорганизация старой системы хозяйственных связей, основанной на жестком принуждении, нерыночной по своему характеру, приобрела катастрофические масштабы.

Вот как виделась в это время (сентябрь 1991 года) ситуация академику Л. Абалкину: “Мы же исходили из убеждения в том, что если в течение максимум двух месяцев не будут проведены чрезвычайные меры по стабилизации финансово-денежного положения в стране, то нас ожидает социальный взрыв, по сравнению с которым то, что происходило в августе, – это, извините, не более чем вечер бальных танцев… У меня есть записка, подготовленная сотрудником института О. Роговой; из нее вытекает, что нам дается срок два месяца, после чего наступит развал экономики, коллапс. Это же подтверждают и другие расчеты… Можно спорить, насколько правилен этот прогноз в деталях. Но пока мы будем сопоставлять проекты и концепции, их некому будет читать”[901].

Помощнику М. Горбачева А. Черняеву картина виделась следующим образом: “Гибнет урожай, рвутся связи, прекращаются поставки, ничего нет в магазинах, останавливаются заводы, бастуют транспортники. Что будет с Союзом? Думаю, что к Новому году мы страны иметь не будем. И это на фоне «последнего дефицита» (за которым в России может быть только бунт) – дефицита хлеба. Тысячные очереди у тех булочных, где он есть. Что-то невероятное случилось с Россией. Может, и впрямь мы на пороге кровавой катастрофы?”[902]

Вот несколько выдержек из затребованной правительством справки о положении в некоторых регионах на середину ноября 1991 года:

“Продажа мясопродуктов, масла животного, масла растительного, крупы, макаронных изделий, сахара, соли, спичек, табачных изделий, алкогольных напитков, мыла хозяйственного, туалетного и других производится в основном по талонам и по мере поступления этих товаров в торговую сеть. Отпуск хлеба и хлебобулочных изделий ограничен, реализация молокопродуктов – по мере их поступления – при наличии больших очередей и ограниченного времени торговли.

Архангельская область. Мясопродукты, которые не обеспечены ресурсами, реализуются из расчета 0,5 кг на человека в месяц. Срывают отгрузку мяса Белоруссия, Ростовская, Ульяновская области… Молоко имеется в продаже в течение не более часа. Масло животное продается по талонам из расчета 200 г на человека в месяц. Талоны не обеспечены ресурсами из-за недогруза Вологодской и Смоленской областями. Мукой в рознице не торгуют, она поступает только для хлебопечения. До конца года недостаток фондов на муку – 5 тыс. т. Хлебом торгуют с перебоями. Сахар отпускают по 1 кг в месяц на человека, талоны на него из-за недогруза заводов Украины с июня не отовариваются.

Нижегородская область. Мясопродуктами торгуют по талонам, на декабрь не хватает ресурсов. Молоком торгуют в течение 1 часа. Масло животное реализуется по талонам – 200 г на человека в месяц. Не хватает ресурсов. Растительное масло в продаже отсутствует, так как оно не отгружается поставщиками Краснодарского края, Украины, а также не поставляется по импорту. С перебоями торгуют хлебом, не хватает зерна на хлебопечение до конца года в количестве 20 тыс. т.

Пермская область. На декабрь выдано талонов на масло животное по 200 г на человека, но ресурсов под них нет. Отказывают в отгрузке Смоленская, Пензенская, Оренбургская, Тверская, Липецкая области, Республика Татарстан. Растительного масла в продаже нет, так как поставщики Волгоградской, Костромской, Саратовской областей и Краснодарского края не отгружают его. Сахар отсутствует в продаже. Срывают его отгрузки заводы Курской и Воронежской областей. Хлебом торгуют с перебоями при наличии больших очередей. Не хватает муки на хлебопечение в объеме 15 тыс. т”[903].

Положение дел с продовольственным обеспечением в это время хорошо иллюстрируют данные социологического опроса населения, проводившегося регулярно в 30 городах России. В каждом городе опрашивается в среднем около 30 человек. Им предлагается оценить по 5‑балльной шкале положение по 15 видам продуктов: “5” – продукт имеется в свободной продаже в госторговле, “4” – может быть куплен в заказе на предприятии, “3” – очередь менее часа, “2” – очередь более часа, “1” – продукт в торговле отсутствует (табл. 8.34).

Из доклада “Хлебопродукта” РСФСР правительству Российской Федерации: расчет ресурсов зерна на 1 января 1992 года. Наличие ресурсов на 1 декабря 1991 года: 10,1 млн т (справочно: в 1989 году на эту дату было 21,9 млн т, в 1990 году – 22,9 млн). За вычетом семян остаток мобильных ресурсов – 8,4 млн т, расход в декабре – 4,3 млн, поступления по импорту – 1,5 млн, расчетный остаток на 1 января – 5,6 млн (в 1989 году на эту дату – 17,1 млн т), расход в январе – 4,3 млн, запланированный импорт – 2,1 млн, расчетный остаток на 1 февраля – 3,4 млн (в 1989 году – 14,7 млн)…… Всего для России в 1-м полугодии 1992 года поступит 8,65 млн т зерна. Потребность: 1‑е полугодие – 26,0 млн т зерна. Дефицит – 17,35 млн т зерна[904].

Из записки заместителя председателя Внешэкономбанка Ю. Полетаева заместителю министра экономики и прогнозирования В. Дурасову о состоянии платежей и расчетов с иностранными государствами:

Таблица 8.34. Обеспечение пищевыми продуктами городов РСФСР

%%%

Источник: Газета “Деловой мир”. 1991. Дек.

“Состояние расчетов СССР в свободно конвертируемой валюте за 10 месяцев 1991 года складывается следующим образом. Поступление свободно конвертируемой валюты от текущего экспорта составило 26,3 млрд долл США. Из них в централизованные фонды поступило для погашения внешнего долга и оплаты централизованного импорта 15,9 млрд долл США, в валютные фонды экспортеров – 10,4 млрд долл США. В то же время платежи из централизованных валютных фондов составили 26 млрд долл США. (…) Таким образом, недостаток поступлений от текущего экспорта для осуществления платежей по централизованным фондам составил 10,6 млрд долл США. В связи с этим на основании принимавшихся в течение года решений руководства страны и прежде всего во избежание банкротства страны, а также для обеспечения минимально необходимого импорта наиболее жизненно важных товаров и их перевозки международным транспортом данный недостаток покрывался за счет проведения операций «своп» с золотом (т. е. займов под залог золота) и его реализации – 3,4 млрд долл США, привлечения новых финансовых кредитов – 1,7 млрд долл США и использования со счетов Внешэкономбанка СССР средств валютных фондов предприятий, организаций, республик и местных органов власти – 5,5 млрд долл США. В связи с крайним обострением платежной ситуации страна в течение года неоднократно оказывалась на грани неплатежеспособности ввиду недостатка ликвидных ресурсов в свободно конвертируемой валюте (…), о чем неоднократно докладывалось руководству страны. К концу октября 1991 года ликвидные валютные ресурсы были полностью исчерпаны, в связи с чем Внешэкономбанк СССР был вынужден приостановить все платежи за границу, за исключением платежей по обслуживанию внешнего долга (…). Недостаток поступлений от текущего экспорта для платежей за границу только по имеющимся на 1 ноября 1991 года обязательствам (даже без учета минимальной потребности в свободно конвертируемой валюте для оплаты импорта, включая перевозки) может составить более 3,5 млрд долл США, в том числе в ноябре – 1,3 млрд долл США. Уже к концу второй декады ноября ликвидных валютных ресурсов окажется недостаточно даже для выполнения безусловных обязательств государства и страна может быть объявлена неплатежеспособной”[905].

Ситуация со снабжением населения крупных городов в 1991 году напоминала ту, которая сложилась в 1917 году и стала поводом для революции[906]. Трагический круг российской истории, начатый Первой мировой войной и событиями 1917 года, замкнулся. Но последствия социалистического эксперимента в течение долгих лет будут оказывать серьезное влияние на траектории экономического развития России и других постсоциалистических стран. Именно они подготовили и кризис последнего десятилетия XX в. в России. Иными словами, не правы те, кто сегодня говорит, будто бы кризис возник из-за демократических реформ. Реформы пришлось проводить из-за кризиса, поставившего под угрозу само существование нашей страны.

Глава 9

Постсоциалистический кризис и восстановительный рост

На равнине, прикрыв левый фланг лесом, ничем не прикрывшись справа, корпус должен был перейти в наступление и прорвать оборону противника. Но авиации не было, рассчитывать на поддержку с воздуха корпус не мог. У него был открыт не только правый фланг, но и небо над головой.

Г. Бакланов[907]. Военные повести

По понятным причинам эта глава – особая. Автор, принимавший участие в рассматриваемых событиях, не намерен отвечать на оценки сделанного им и его единомышленниками, на выпады по его адресу и его единомышленников, оправдывать или объяснять те или иные конкретные решения, перечислять ошибки (которых конечно же хватало), не будет пытаться снять с себя ответственность за сделанное и несделанное и тем более не намерен каяться в грехах. Задача, поставленная в данной главе, – по возможности объективно рассмотреть процессы переходного периода в России по сравнению с другими постсоциалистическими странами, выявить их закономерности, объяснить отклонения от этих закономерностей, если таковые случались. Это поможет опровергнуть некоторые распространенные мнения. Среди них такие.

1. Кризис российской экономики в конце XX в. возник в результате проводившихся пришедшими к власти демократами неудачных и ошибочных экономических реформ.

2. Причина этих неудач и ошибок – в избранных (“с подачи МВФ и других подобных структур”) методах “шоковой терапии”, финансовой стабилизации и приватизации[908].

3. Последствия этих неудач и ошибок – катастрофическое падение производства, приведшее к обнищанию народа.

4. Начавшийся в последние годы экономический рост – результат пришедшего на смену демократам нового курса власти, итог исправления допущенных ими ошибок.

§ 1. Постсоциалистический переход как исторический процесс

Важнейшие события конца XX в. – социально-экономические процессы, связанные с крахом социалистической системы и восстановлением функционирования рыночных механизмов, широко обсуждаются в экономической литературе[909]. Проведенное в июле 2004 года обследование ресурсов Интернета позволило выявить более 50 тыс. публикаций, посвященных этим вопросам, и число их продолжает быстро расти[910].

Ключевая проблема постсоциалистического перехода – противоречие между взрывным, революционным характером крушения развитого индустриального социализма и необходимостью времени для формирования в постсоциалистическом хозяйстве эффективного рыночного механизма.

Развитый индустриальный социализм – целостная система взаимосвязанных социально-экономических и политических институтов и одновременно крупнейшая аномалия в экономическом развитии XX в. Его стержень – жесткая тоталитарная власть, замещающая рынок в координации хозяйственной деятельности.

Всеобъемлющая бюрократическая система упразднила тонкие механизмы рыночных отношений и гражданского общества, устраняя преграды, препятствующие росту государственной нагрузки на экономику, национальных сбережений и инвестиций, освободила отечественные товары от конкуренции импортных товаров на внутреннем рынке. На ранних этапах индустриализации это дало возможность форсировать темпы промышленного роста за счет жесткой эксплуатации деревни. Но затем в социалистической экономике с неизбежностью накапливаются склеротические элементы, связанные с ее структурной негибкостью, неэффективностью использования ресурсов, низким качеством продукции, неконкурентоспособностью продукции обрабатывающих отраслей на мировом рынке. Нарастает зависимость от импорта продовольствия и техники. Если эти противоречия проявляются сравнительно рано, когда резервы индустриализации еще не исчерпаны и аграрный сектор сохраняет способность дать дополнительные трудовые ресурсы для формирования (наряду со старым, социалистическим) нового, ориентированного на рынок сектора хозяйства, то выход из социализма может оказаться относительно мягким[911].

Но при высоком уровне развития, когда возможности аграрного сектора исчерпаны, а противоречия социалистической индустриализации обозначились в полной мере, легкого выхода уже нет: любые серьезные попытки запустить рыночные механизмы вызывают обвальный кризис сформированных социалистической индустриализацией структур и институтов[912].

Все элементы социально-экономической и политической системы развитого социализма тесно подогнаны друг к другу. Высокий уровень государственной нагрузки на экономику, гипертрофированное военное производство, масштабный выпуск продукции с отрицательной добавленной стоимостью в мировых ценах, относительно эгалитарное распределение денежных доходов, приличное финансирование образования, дефицит качественных, а порой и любых потребительских товаров, партийный контроль за продвижением кадров, закрытые границы, отсутствие свободы печати – все это не изолированные, независимые друг от друга черты социалистической системы, а целостность. Возможность существования элементов этой системы вне единого целого не гарантирована.

Описанный в предыдущей главе кризис социалистической экономики (утрата ею динамизма, поражение в экономическом соревновании с Западом, растущая зависимость от экспорта энергоресурсов и конъюнктуры мирового рынка, от потока западных кредитов) сыграл серьезную роль в дестабилизации коммунистических режимов[913]. Однако крах социализма был результатом не только нарастающих экономических проблем, но и долгосрочных тенденций динамики социально-политического развития. Возрастающая доля образованного городского населения, неизбежная поколенческая либерализация властных элит (“размягчение режима”), усиливающаяся эрозия идеологического монолита, экспансия в восточноевропейские страны, население которых находилось под сильным влиянием западной культуры и установлений, – все это подвело к крушению режима.

М. Горбачев со своими гласностью и перестройкой лишь поднес спичку к готовому вспыхнуть сеновалу.

Проголосовавшие за “Солидарность” поляки, восточные немцы, которые снесли Берлинскую стену, литовцы, пришедшие на защиту своего парламента, москвичи и петербуржцы, поддержавшие Б. Ельцина, – все они пошли наперекор режиму не потому, что верили в четко очерченную экономическую программу построения рыночной экономики. Они не хотели больше позволять не ими избранным, не авторитетным для них лидерам и организациям решать за них их судьбу.

Наивно полагать, что коммунистические режимы просто потеряли контроль за ситуацией – не убедили граждан повременить, перетерпеть, подумать о том, что крах партии и госбезопасности автоматически влечет за собой кризис всех основанных на жесткой и эффективной власти общественных и экономических структур[914]. Трагедия революции – это всегда и приговор элитам старого режима, которые оказались неспособными направить бурно развивающиеся события в русло мирных реформ.

Революция – это радикальные изменения сложившихся установлений, социально-экономических и политических институтов, элит и их идеологии, которые происходят при слабой, нестабильной власти[915]. Теперь, по прошествии времени, видно, что экономико-политические преобразования, которые произошли на рубеже 1980‑1990‑х годов, по существу представляли собой полномасштабную социальную революцию[916]. Именно это характерное для революционной эпохи отсутствие собственно государства (политических институтов, включая систему правопорядка, обеспечение выполнения законов и т. п.) не позволяло “подождать” с осуществлением либерализационных мероприятий.

Системные преобразования, радикально изменявшие общественное устройство СССР и России, действительно протекали в условиях слабого государства. К началу реформ оказались практически разрушенными все институты государственной власти. Их восстановление на новой основе было по сути центральной политической задачей первого посткоммунистического десятилетия. Экономические реформы могли продвигаться вперед лишь по мере решения этой задачи.

В России по ряду причин (особенно в период так называемого двоевластия) этот процесс шел медленно. Это привело к более низким темпам преобразований, чем в посткоммунистических странах Восточной Европы.

Когда в некоторых странах рыночной экономики проводилась политика финансовой стабилизации, она могла опираться на пусть даже слабые, не всегда эффективные, но существующие институты. В России стабилизация и формирование институтов шли практически параллельно. Это тоже значительно осложняло реформы, затягивало их во времени.

Один из выдающихся экономистов конца XX в., лидер неоинституционального направления в экономике, Д. Норт, писал: “Хотя правила можно изменить за один день, неформальные нормы поведения изменяются постепенно… Следовательно, простой перенос формальных политических и экономических правил из благополучных западных стран с рыночной экономикой не является достаточным условием для достижения хороших экономических показателей”[917]. Сказанное верно. Но вот проблема, с которой автор процитированных строк, человек, всю жизнь проживший в условиях стабильной рыночной экономики, гарантированных прав собственности, удовлетворительно функционирующей демократии, никогда не сталкивался: что делать, когда старые правила организации общественной жизни перестают функционировать?

Г. O’Доннелл и Ф. Шмиттер на основе опыта перехода к демократии в некоторых государствах Южной Европы и Латинской Америки доказывали, что он возможен лишь в случае, если не сочетается с радикальными изменениями в отношениях собственности. А. Пржеворски также отмечал, что переход к демократии возможен, если экономические отношения не изменяются[918]. В Восточной Европе и на постсоветском пространстве две задачи – демократизация и радикальная перестройка экономической системы – были неразрывно связаны. Сохранить старую систему экономических институтов в условиях краха коммунистических тоталитарных режимов, демократизации было невозможно[919]. На постсоветском пространстве проблема осложнялась крахом многонационального государства – СССР, необходимостью параллельно с решением двух и без того масштабных и сложных задач формировать новое национально‑государственное устройство[920], определять границы, делить оставшиеся от СССР колоссальные арсеналы и иное наследство[921].

Когда в постсоциалистических странах обозначились вызванные падением производства проблемы, внимание исследователей привлекли факт дезорганизации хозяйственных связей, информационные трудности, порождаемые перестройкой применительно к рыночным условиям[922]. Но проблемы оказались серьезнее и глубже. Эффективно функционирующая рыночная экономика – это не только рыночные цены, частная собственность и формально созданные институты. Нужны сложившиеся на протяжении поколений традиции делового оборота, гражданского общества, выработанные в соответствии с ними умения и навыки.

Российских реформаторов нередко упрекали в увлечении финансовой (или стабилизационной) политикой в ущерб институциональным реформам[923]. Дело в том, что институты, которые необходимо было создать, воспринимались западными аналитиками как нечто данное, вечно существующее. Между тем лишь за 1990‑е годы в постсоциалистических странах были созданы фундаментальные институты, без которых не может существовать рыночная экономика: институт частной собственности[924], свободное ценообразование, конкурентная среда, финансовые рынки, банковский сектор, рынок труда и многое другое. Функционирование этих институтов, их эффективность и надежность могут вызывать и вызывают критику. Однако всех этих институтов ранее не было. Причем в ряде случаев их не было не только на практике, но и в исторической памяти народа. Последнее – характерная черта большей части постсоветского пространства (к этому мы еще вернемся).

Например, одна из предпосылок нормального функционирования рыночной экономики – эффективная система судопроизводства, четкая реализация судебных решений. Независимый, руководствующийся исключительно правовыми нормами суд при тоталитарном режиме невозможен, он противоречит его базовым установкам. Унаследованное от социализма судопроизводство – элемент репрессивной системы, выполнявшей указания партийных органов.

Принять правовые акты о судебной реформе и гарантиях независимости судов несложно. Это было сделано в подавляющем большинстве постсоциалистических стран. Но справедливый, руководствующийся правом суд – это не только формальное следование законам и отключенный телефон прямой связи с парткомом, но и сложившаяся профессиональная этика, принятые в судебном сообществе нормы поведения, гражданское общество, готовое подвергнуть судью, нарушившего принятые нормы, социальным санкциям. Такой суд нельзя импортировать, скопировать по чужим образцам. Приговоры под диктовку партийных органов можно заменить судебными решениями по звонку главы администрации или за взятку. Сделать суд подлинным инструментом права труднее. Необходимы время, постоянные усилия, адекватное финансирование судебной системы. При этом никто не может гарантировать, в какие сроки поставленную задачу удастся решить.

Функционирующая система права и судопроизводства – каркас рыночной экономики. Но последняя шире писаного права. Определяющую роль в ее повседневной работе играют традиции хозяйственного оборота, принятые нормы делового поведения. Лишь изредка возникающие в бизнес-сообществе разногласия доходят до суда. Как правило, они регулируются на основе устоявшихся правил и обычаев; деловые люди не хотят рисковать своей репутацией. Если любую из развитых рыночных экономик, со всеми ее правовой системой и правоохранительными институтами, лишить традиций экономического оборота, отделить от стоящего на их страже гражданского общества, то на следующий день можно будет увидеть экономические джунгли, войну всех против всех.

В социалистическом обществе тоже существовали свои нормы поведения: верховенство отчетности над результатом и связанные с этим приписки; обращение к личным связям, дающим доступ к дефицитным материальным и административным ресурсам; мелкое воровство на собственном предприятии и т. д. Увы, эти традиции бесполезны или вредны в эффективной рыночной экономике.

При развитых рыночных отношениях неисполнение или ненадлежащее исполнение контракта чревато потерей не только репутации, но и доли рынка и порой приводит к жестким правовым санкциям. После краха коммунистического режима ни рыночные деловые репутации, ни общественные связи, их формирующие, ни эффективная правовая система не могли сложиться в одночасье даже при самом горячем желании новых властей. Отсюда низкий уровень выполнения принятых обязательств, так называемые неплатежи, на годы ставшие привычной нормой поведения; отсюда же появление неправовых, в том числе криминальных, методов, используемых для разрешения хозяйственных споров и конфликтов.

Проблемы формирующейся после социализма банковской системы лишь частное проявление дефицита рыночных традиций и норм поведения. Задача выстроить действенную систему банковского надзора по своей природе относится к числу наиболее сложных в постсоциалистическом институциональном строительстве. Здесь требуются подготовленные, понимающие, как функционирует банковская система, некоррумпированные кадры. Такой человеческий ресурс в достаточных количествах импортировать невозможно. Но это не все. В рыночной экономике надзор над банковской системой – лишь последний предохранитель. Ее устойчивость зависит от стандартов профессиональной этики, принятых в банковском сообществе, которые не возникают по мановению волшебной палочки на следующий день после сноса памятника коммунистическому диктатору и возврата старой национальной символики. В отсутствие необходимых кадров, без укоренившихся этических норм неудивительна широкая практика перекачки активов и кредитования аффилированных организаций и граждан, ненадежность банковской системы, не позволяющая банкам стать действенным инструментом перераспределения кредитных ресурсов.

Для развития в рыночных условиях предприятиям недостаточно адекватных производственных мощностей. Необходимы эффективный менеджмент, разбирающиеся в тонкостях маркетинга и управлении финансами специалисты, способные гибко адаптироваться к условиям рыночной конкуренции. И такие предпринимательские навыки нужны не на нескольких показательных предприятиях – маяках постсоциалистической рыночной экономики, а на десятках и сотнях тысяч предприятий. Сложившиеся за десятилетия социализма традиции и навыки управленческого персонала – концентрация внимания на производстве и снабжении, а не на реализации и финансах, поведенческие стереотипы “экономики дефицита”, неумение анализировать рынки и рыночные возможности, незаинтересованность в качестве продукции и т. д. – в изменившихся условиях оказываются непродуктивными, а порой и вредными. А идея заполучить откуда-то по заказу новую управленческую элиту явно утопична[925]. Когда же рыночная экономика начинает формировать новые руководящие кадры, то старые управленцы, не умеющие наладить результативный производственный процесс, но научившиеся выжимать последние соки из умирающих социалистических предприятий, не спешат подвинуться и уступить насиженное место новым людям.

Формирование в постсоциалистических условиях эффективного, динамичного, ориентированного на рынок сектора экономики требует времени и протекает в ожесточенной борьбе со старой хозяйственной номенклатурой. Не стоит переоценивать возможности постсоциалистического государства управлять этим процессом. Программы подготовки новых кадров полезны, но они, как правило, имеют долгосрочный характер. В первые годы после краха социализма старая управленческая элита, независимо от ориентации правительства, сохраняет прочные позиции в государственном аппарате. Надеяться на активную роль государства в масштабной смене управленческой элиты, как показал практический опыт, не приходится.

Сложность комплекса задач постсоциалистического перехода беспрецедентна, на первом этапе никто не был в состоянии точно прогнозировать, в какие сроки и в каком объеме они будут выполнены, предвидеть всевозможные преграды и подводные рифы на этом пути.

Например, к тому моменту, когда победа “Солидарности” на выборах открыла для польских реформаторов “окно возможностей”, невозможно было оценить масштабы проблем, которые предстояло решать, предвидеть трудности, с которыми придется столкнуться при адаптации общества и экономики к условиям рынка. Важнейшим фактором, повлиявшим на вырабатывавшиеся тогда решения, была сама обстановка “чрезвычайной политики”[926], уникальность момента, опасение упустить открывающиеся возможности. В начале польских реформ еще существовал Советский Союз, и никто не мог предсказать, как повернется в нем внутриполитическая борьба, как она отразится на польской демократии. Это породило стремление использовать все возможности для быстрого формирования полноценной рыночной экономики. А обстановка “чрезвычайной политики” давала свободу маневра, позволяла сконцентрировать силы на необходимых преобразованиях. И на первом же этапе страна столкнулась с крутым спадом производства. Дальнейшие события показали, что Польша в этом не одинока. В 1989–1992 гг. падение производства в Польше составило 16 %, в Венгрии – 18, в Чехословакии – 22, в Румынии – 25 %[927].

§ 2. Проблема трансформационной рецессии

При обсуждении вопроса о постсоциалистическом падении производства и последующем экономическом росте важно сначала разобраться с самими показателями, с помощью которых эти процессы анализируют. Крупнейшие экономисты XX в., создававшие концепцию национальных счетов, к понятию валового внутреннего продукта относились осторожно[928]. Они понимали социальную обусловленность гипотез, которые приходится использовать для его расчета. С. Кузнец, например, не без иронии отмечал: при своеобразных погребальных обрядах Древнего Египта, когда умершим оставляли съестные припасы, затруднительно оценивать душевой ВВП в египетской экономике того времени – надо решить, делить произведенный продукт на численность только живых или на численность живых и недавно умерших? Он же отказывался включать социалистические страны в сферу исследований современного экономического роста, поскольку не был уверен, в какой степени сама концепция ВВП применима для социалистических экономик[929]. Сегодня многие экономисты оперируют понятием ВВП, забывая о лежавших в его основе фундаментальных допущениях.

Между тем это понятие формировалось для функционирующих в условиях демократии рыночных экономик с относительно небольшим государственным сектором. Отсюда вытекает основополагающая для концепции ВВП гипотеза: если за товар или услугу платит либо потребитель, либо налогоплательщик, такая экономическая деятельность обеспечивает рост благосостояния. Понятно, что такая логика применима только к рыночным экономикам, существующим в условиях демократии[930].

В реалиях социалистической экономики гипотеза об осмысленности, ценности формально оплаченной экономической деятельности более чем спорна. В условиях социализма ничто реально не продается и не покупается, господствует рынок продавца, значительную часть экономической деятельности составляет создание товаров и услуг, за которые в условиях рынка и демократии не станет платить ни потребитель, ни налогоплательщик[931]. Объемы производства, его структура, способ распределения произведенного – все определяет авторитарная власть. Можно ли считать любую деятельность в рамках такого режима осмысленной, имеющей ценность?

Приведем несколько примеров.

Одной из навязчивых идей советского руководства на протяжении десятилетий было “освоение Севера”. Огромные средства были затрачены на массовое переселение миллионов людей на постоянное место жительства в районы с крайне неблагоприятными условиями жизни (низкая среднегодовая температура, полярная ночь и т. д.). В 1926 году средняя температура зимних месяцев, пересчитанная на распределение населения по территории в России, была близка к показателям Канады – также северной и малонаселенной страны (соответственно –11,6 градуса Цельсия в России в 1926 г. и – 9,9 градуса в Канаде в 1931 году). За годы социалистического эксперимента траектории этих показателей в России и Канаде радикально разошлись (см. рис. 9.1 и 9.2)[932].

После краха Советского Союза начался процесс массового переселения людей из регионов с неблагоприятными условиями проживания[933]. Формально и в советские, и в постсоветские времена эти процессы приводили к созданию ВВП.

Уровень воды в Каспии изменяется под влиянием слабоизученных и труднопрогнозируемых факторов. В 70‑е годы прошлого века в СССР, чтобы остановить обмеление моря, стали осушать залив Кара-Богаз-Гол. Затем, когда уровень воды в Каспии стал быстро повышаться, было начато строительство канала Волга – Чограй, которое обосновывали необходимостью отвести воду из Волги, чтобы этот процесс приостановить. И в первом, и во втором случае формально создавался ВВП.

Еще один пример: были потрачены значительные средства, чтобы осушить торфяники под Москвой. В 2002 году они горели. Началось обсуждение вопроса о необходимости их затопить. Вред, нанесенный предшествующей мелиоративной деятельностью, очевиден. Однако все эти работы – и осушение торфяников, и их затопление – увеличивают валовой внутренний продукт.

Наконец, главное. Советский Союз производил массу вооружений, некоторые из них – в беспрецедентных количествах: тысячи танков, миллионы бомб и снарядов, десятки тысяч тонн отравляющих веществ[934]. Многое из этого сейчас приходится уничтожать, пускать в переплавку, утилизировать. А ведь в свое время военную продукцию, как и продукцию десятков смежных отраслей, обслуживавших военно-промышленный комплекс, включали (как и включают сегодня) в расчет валового национального продукта. Придется учитывать в ВВП, к примеру, строительство в Саратовской области завода по уничтожению доставшегося в наследство от СССР иприта.

Рисунок 9.1. Изменение средней температуры проживания человека в XX в.: Россия

Рисунок 9.2. Изменение средней температуры проживания человека в XX в.: Канада

Источник: Hill F., Gaddy C. The Siberian Curse. How Communist Planners Left Russia out in Cold. Washington, D. C.: Brookings Institution Press, 2003.

Нередко утверждают, что падение производства в России в 90‑х годах XX в. было беспрецедентным. Это не так. После революции 1917 года выпуск продукции снизился больше. К 1920 году продукция цензовой промышленности[935] составляла лишь 1/7 довоенного производства[936] (табл. 9.1).

Таблица 9.1. Показатели падения выпуска в ходе революции и Гражданской войны в России

Источник: Громан В. Г. О некоторых закономерностях, эмпирически обнаруживаемых в нашем народном хозяйстве // Плановое хозяйство. 1925. № 1.

Общеизвестно, что в ходе Великой французской и мексиканской революций объемы производства тоже уменьшались, при чем достаточно резко[937]. Но это происходило в условиях аграрной экономики, где действие базовых структур не сильно зависит от эффективности власти и финансовой системы. В индустриальных социалистических странах падение тоталитарного режима автоматически приводит к кризису всей сложившейся структуры хозяйства[938].

Наглядный пример того, как это происходит, – крах торговли в рамках бывшего Совета Экономической Взаимопомощи. Экспорт сырья из СССР в обмен на продукцию обрабатывающей промышленности из Восточной Европы по бартерным соглашениям носил нерыночный характер и мог осуществляться лишь в рамках единой военно-политической империи. Освобождение Восточной Европы из социалистического лагеря привело к радикальному пересмотру сложившихся форм торговли, а следовательно, и к кризису, затем и к ликвидации зависящих от нее экономических структур[939].

§ 3. Зависимость от траектории предшествующего развития

Таким образом, крах тоталитарного политического режима автоматически запускает процесс саморазрушения социалистической экономики, для которой он служил необходимым несущим каркасом. Выявляется невозможность дальше сохранять старые экономические структуры и производства, по крайней мере, значительную их часть. А формирование институтов, необходимых для удовлетворительного функционирования и тем более для роста рыночной экономики, требует времени.

Отсюда протяженность периода падения производства после краха социализма, постсоциалистической рецессии, когда высвобождение ресурсов из традиционных социалистических секторов и производств не в полной мере компенсируется ростом ориентированного на рынок сектора[940]. Фундаментальные причины, обусловливающие трудности постсоциалистического перехода, порождены базовыми характеристиками социализма – длительностью социалистического периода, подавлением ростков гражданского общества и элементов рыночной экономики. Можно предположить, что длительность и глубина постсоциалистической рецессии тесно связаны с особенностями этого исторического прошлого.

Формирование адекватных рыночным условиям институтов и норм поведения, образование эффективного, рыночно ориентированного сектора постсоциалистической экономики, перераспределение в его пользу ресурсов из неконкурентных секторов и хозяйственных звеньев – вот в чем суть процессов, протекающих во время постсоциалистической рецессии. У них много общих черт со структурными сдвигами, которые наблюдаются при рыночном кризисе и рецессии, но из-за разных масштабов накопившихся диспропорций постсоциалистические процессы интенсивнее и масштабнее.

Постсоциалистические страны получили в наследство от социализма набор факторов, которые задерживают восстановление роста. Все они носят социально-исторический характер. Трудности в формировании эффективного, растущего рыночного сектора и перераспределении в его пользу ресурсов, в формировании адекватной рыночной экономики, систем институтов и норм поведения непосредственно зависят от того, в какой мере за годы социализма рыночный опыт и навыки были вытеснены из общественной жизни, насколько сильно были подавлены элементы гражданского общества. А это связано с длительностью социалистического периода в стране, с жесткостью правящего режима.

К началу реформ в странах Восточной и Центральной Европы, а также в государствах Балтии и в Молдавии жили миллионы людей, для которых рыночные реалии были знакомы с детства, считались частью нормальной человеческой жизни, на их глазах исковерканной социализмом. Их дети стали основой наиболее политически и экономически активных возрастных когорт. В Польше с 1982 года действовал Коммерческий кодекс, который по существу повторял содержание Коммерческого кодекса 1934 года, отмененного после Второй мировой войны. В Венгрии с 1985 года был сформирован блок современного рыночного гражданского законодательства[941]. В Польше коллективизация не проводилась. В Венгрии, ГДР всегда сохранялся значительный частный сектор экономики. Социалистические институты и установления почти во всех этих странах были привнесены на советских штыках и потому воспринимались значительной частью общества как чуждые, навязанные извне. Многие восточноевропейские государства сохранили элементы гражданского общества – относительно независимую церковь, хотя бы формальную многопартийность и т. д.

На территории Советского Союза ничего этого не было. Единственно доступным общественным опытом оставался социалистический; представления о рыночной экономике исчерпывались картинами из западных фильмов; людей, которые хоть раз в жизни выезжали в страны с развитой рыночной экономикой, было ничтожно мало. Социализм здесь не был привнесен извне, он возник в результате трагического развития событий собственной истории, стал ее неотъемлемой частью. Любое проявление общественной самоорганизации, ростки гражданского общества в течение семи десятилетий подавлялись жестче, чем в большинстве восточноевропейских стран. Сама структура советской экономики была больше деформирована социализмом и милитаризована, чем другие социалистические экономики Восточной Европы. Поэтому постсоциалистической рецессии в постсоветских государствах суждено было стать более интенсивной и продолжительной, чем в восточноевропейских[942].

Если социализм представляет собой крупнейшую аномалию в современном мировом социально-экономическом процессе, то можно предположить, что время, необходимое для полноценного возврата на основную траекторию социально-экономического развития, должно быть соизмеримо с продолжительностью аномалии социалистического периода.

Уже в работах, опубликованных в 1996–1997 годах, исследователи обращали внимание на очевидную негативную связь результатов постсоциалистического перехода с длительностью социалистического отрезка в истории страны. В работах последующих лет протяженность социалистического периода постоянно включается в число важнейших факторов, определяющих динамику постсоциалистического развития (табл. 9.2, 9.3 и рис. 9.3, 9.4)[943].

§ 4. “Шоковый” и “эволюционный” пути постсоциалистического перехода

Первопроходцы постсоциалистической трансформации – польские реформаторы сделали ставку на одномоментную либерализацию цен, открытие экономики, введение конвертируемой по текущим операциям национальной валюты, остановку инфляции мерами денежной и бюджетной политики, политики контроля за заработной платой, на структурные реформы, в первую очередь на приватизацию (все это и получило распространенное наименование “шоковая терапия”). Вряд ли можно упрекнуть их в том, что они недооценили необходимость формирования институциональных основ рыночной экономики[944]. С самого начала в этом направлении велась активная работа: разрабатывалось необходимое законодательство, создавались рыночные структуры. Все это, однако, требовало времени.

Таблица 9.2. Динамика ВВП на душу населения по ППС в странах Центральной и Восточной Европы и Балтии в 1990–2002 годах, % от базового года

Источник: International Financial Statistics 2004, IMF.

Таблица 9.3. Динамика ВВП на душу населения по ППС в странах СНГ в 1990–2002 годах, % от базового года

Источник: International Financial Statistics 2004, IMF.

Рисунок 9.3. Динамика ВВП на душу населения по ППС в странах Центральной и Восточной Европы и Балтии в 1990–2002 годах

Источник: Рассчитано по: International Financial Statistics, IMF 2004.

Рисунок 9.4. Динамика ВВП на душу населения по ППС в странах СНГ в 1990–2002 годах

Источник: Рассчитано по: International Financial Statistics, IMF 2004.

Если польские реформаторы и заслуживают упрека, то в другом. В Польше недооценили роль традиций и норм поведения при создании растущего рыночного сектора, продолжительность времени, уходящего на их становление. Слишком завышены были ожидания, связанные с приватизацией, занижены сроки появления в крупной промышленности эффективных частных собственников, излишне упрощены представления о связи финансовой и денежной стабилизации с началом экономического роста[945].

Сейчас, когда мы лучше, чем в начале 1990‑х годов, представляем себе масштабы задач, связанных с формированием механизма устойчивого роста после краха социализма, нелегко понять, почему экономико-политическая полемика была в столь высокой степени сосредоточена на вопросах финансово-денежной политики и торможения инфляции. Очевидно, что инфляция лишь один из многих источников неопределенности в условиях постсоциализма, и само по себе ее подавление не гарантирует, что вслед за рецессией начнется экономический рост.

Внимание реформаторов было сконцентрировано именно на этом элементе экономической политики по нескольким причинам.

Первая. Высокая инфляция, даже угроза гиперинфляции, была очевидной, она подрывала эффективность создаваемых рыночных механизмов. Ликвидация дефицита и остановка инфляции в глазах общества были критериями, по которым можно было оценить результативность избранного курса. Вторая. В отличие от более сложной, не имеющей простых рецептов решения проблемы постсоциалистического перехода высокая инфляция – хорошо изученная, даже тривиальная экономическая болезнь, поддающаяся стандартному лечению. Единственная и, как выяснилось впоследствии, правильная гипотеза, которую следовало принять, заключается в том, что и в постсоциалистических условиях инфляция – это прежде всего денежный феномен и с ней можно справиться денежными методами. Третья. Наиболее развитые рыночные демократии оказались не способны выработать нестандартные политико-экономические меры наподобие “Плана Маршалла” после Второй мировой войны, чтобы помочь выбирающимся из социализма странам; они переложили ответственность за этот процесс на Международный валютный фонд. Для МВФ задача финансовой и денежной стабилизации, в отличие от постсоциалистического перехода в целом, была стандартной и хорошо освоенной[946].

Эти причины побудили польских (а по их примеру и российских) реформаторов с самого начала сосредоточиться на задаче обуздания инфляции. Ее оперативное решение и определило траекторию эффективного постсоциалистического перехода, хотя действующие здесь микроэкономические механизмы оказались несколько иными, чем это представлялось в начале 1990‑х годов.

В условиях постсоциалистического перехода последовательная ориентация реформаторских правительств на подавление инфляции, ужесточение бюджетной и денежной политики повлекли за собой не только стабилизацию национальной валюты, но и, что не менее важно, жесткие бюджетные ограничения на уровне предприятий. А это важнейшая предпосылка формирования эффективного, рыночно ориентированного сектора национальной экономики.

Характерная черта поздних социалистических экономик – существование денежного навеса, превышение объема денежной массы над предъявляемым экономическими агентами спросом на деньги. Этот навес проявляется в форме товарного дефицита.

Когда цены фиксированы, у государства есть широкие возможности наращивать денежную массу, не соизмеряя денежное предложение со спросом на деньги. Избыточное денежное предложение, порождаемое финансированием бюджетного дефицита или кредитованием предприятий государственного сектора, не реализуясь в повышении цен, накапливается в виде вынужденных сбережений, в неудовлетворенном спросе на товары и услуги.

Экономика подавленной инфляции устойчиво функционирует, когда государство определяет объем и структуру производства и распределения на основе адресных заданий, за невыполнение которых руководители хозяйственных звеньев подвергаются жестким санкциям. Крах иерархической экономики, связанной с авторитарным политическим режимом, вызывает необходимость оперативно подключать рыночные механизмы координации, а либерализация цен и хозяйственных связей изменяет условия, в которых проводится денежная политика. Теперь избыточное денежное предложение вызывает не усиление дефицита, а ускорение роста цен. При социализме потребитель не мог выбирать между сбережением и покупкой, пусть и по высокой цене: товары отсутствовали, а сбережения были вынужденными. После либерализации цен такой выбор становится актуальным, поскольку выявляет реальный спрос на деньги. Его определяют предшествующая денежная история, уровень доверия к национальной валюте и стабилизационным усилиям правительства.

Два крупных макроэкономических процесса, с которыми сталкиваются постсоциалистические страны, – это падение производства (см. выше) и сокращение реальной денежной массы. Причем они более масштабны, чем ожидали начинавшие реформы правительства. С этим связано появление в экономико-политических дискуссиях, развернувшихся сразу после начала реформ, построений, объясняющих падение производства сжатием кредита и денежной массы. Отсюда практические выводы: для стабилизации производства необходимо увеличить масштабы денежного предложения[947].

Там, где правительства оказывались устойчивыми к подобным идеям, а денежная политика – жесткой, порожденная ликвидацией денежного навеса инфляционная волна быстро сходила на нет, темпы инфляции падали, спрос на национальные деньги и денежная масса начинали расти[948] (табл. 9.4).

Если происходит ослабление денежной политики, а правительство пытается поддержать производство, наращивая денежную массу, то процесс дезинфляции оказывается растянутым (табл. 9.5, 9.6).

Таблица 9.4. Денежная масса как процент ВВП в Польше, Чехии, Словакии и Венгрии с 1992 по 2002 год[949]

Примечание. Денежная масса М2 включает массу М1 (наличные деньги, трансакционные депозиты, дорожные чеки), а также сберегательные счета, депозитные счета денежного рынка, срочные депозиты мелких размеров, взаимные фонды денежного рынка. В М3 помимо М2 также включаются срочные депозиты крупных размеров, срочные займы в евродолларах и счета взаимных фондов, принадлежащие институтам.

Источник: Transition Report 2000. London: EBRD, 2000; Transition Report 2003. London: EBRD, 2003.

Таблица 9.5. Денежная масса как процент ВВП в России, Казахстане и на Украине с 1992 по 2002 год[950]

Источник: Transition Report 2000. London: EBRD; Transition Report. 2003, London: EBRD; Госкомстат России, ЦБР.

Таблица 9.6. Изменение индекса потребительских цен в России, Казахстане и на Украине в 1992–2003 годах, в среднем за год, %

Источник: International Financial Statistics, IMF 2004.

Ключевая роль структурных изменений, формирования комплекса производств, способных эффективно конкурировать на рынке, заставляет обратить внимание на их микроэкономические механизмы. Важнейшая причина экономической стагнации и нарастающего кризиса социализма, которая привела его к краху, – отсутствие в социалистической экономике институтов, заставляющих генерировать и внедрять эффективные инновации, перераспределять ресурсы в хозяйственные звенья, способные их эффективно использовать. Одной из стратегических задач постсоциалистического перехода является формирование среды, где подобные стимулы возникнут. В условиях развитой рыночной экономики механизм перераспределения ресурсов между предприятиями, стимулирующий инновации, основан на жестких бюджетных ограничениях[951]. Предприятия, которые не способны эффективно использовать ресурсы, не внедряют рациональные способы производства, оказываются неконкурентоспособными. У них возникают проблемы с ликвидностью, убыточностью, их менеджеры теряют работу, а хозяева – собственность. Именно эффективность и финансовая устойчивость в совокупности с контролем над ресурсными потоками принесли рыночной экономике успех в соревновании с социализмом.

При социализме мягкие бюджетные ограничения и слабая финансовая ответственность предприятий компенсируют ответственность управленцев за выполнение важных для вышестоящих уровней в иерархии власти плановых заданий. После краха социалистической системы мягкие бюджетные ограничения до поры до времени сохраняются. Предприятия попадают в уникальную ситуацию, связанную с ослаблением административной и финансовой ответственности. Они больше не обязаны выполнять задания по объему производства, могут демонстрировать хроническую убыточность и неплатежеспособность. Санкции за все это не налагаются. Мягкость бюджетных ограничений стимулирует то, что А. Крюгер называет как “поведение, ориентированное на максимизацию ренты”. В этой ситуации имеет смысл проводить больше времени в “коридорах власти”, чем на заводе или в офисе, где ведутся переговоры о продаже продукции[952].

Эволюция бывших государственных предприятий в сторону укоренения традиций мягких бюджетных ограничений органична, ее логика определяется сложившимися отношениями предприятия и государства, управленческими навыками, состоянием правовой инфраструктуры.

Исторически беспрецедентный крах социализма с его политическим и экономическим режимами, постсоциалистический переход и порожденные им уникальные в мировой хозяйственной истории проблемы исключали саму возможность априорно, исходя из доступной информации, оценить, сколько будет длиться падение производства и каких масштабов оно достигнет. Оказавшиеся в роли первопроходцев польские реформаторы отдавали себе отчет в том, что структурные изменения, политика, направленная на обеспечение денежной и финансовой стабилизации, могут привести к временному падению объемов выпуска и безработице.

Но масштабы и протяженность экономического спада оказались неожиданными и для них, как и для подавляющего большинства специалистов, занимающихся изучением переходных процессов. Я. Корнаи, один из лучших специалистов по социалистической экономике, впоследствии признал, что он не представлял себе глубину рецессии, которая последовала за крахом социализма и рыночными реформами, и был излишне оптимистичен в оценке перспектив восстановления экономического роста[953].

Отсутствие к тому времени опыта других постсоциалистических стран, представления о том, сколько продлится сокращение производства, породило в 1990–1991 годах первую волну профессиональной и публицистической литературы, в которой наблюдаемая экономическая динамика прямо увязывалась с избранной польскими реформаторами экономической политикой – “шоковой терапией”. Появляется большой спрос на градуалистские объяснения, связывающие масштабы и продолжительность падения производства в Польше с избыточной жесткостью денежной и финансовой политики, на рецепты, предписывающие более мягкие и медленные преобразования[954].

Начавшийся в 1992 году– на третий год после размораживания цен в Польше, начала систематических реформ – экономический рост, а также масштабы падения производства и длительность этого периода во всех восточноевропейских постсоциалистических странах, приступивших к систематическому реформированию своих экономик позже поляков, подорвали в 1992–1994 годах популярность градуалистских объяснений и соответствующих экономико-политических рецептов[955]. А динамичность польского экономического роста к концу 1990‑х годов и вовсе вывела из моды гипотезы, связывающие падение производства с польской “шоковой терапией”[956]. В Польше, первой из постсоциалистических стран, экономический рост возобновился в 1992 году, в Чешской Республике – в 1993 году. В 1995 году ВВП Польши, Чехии, Словакии рос темпами 6–7 % в год. В последнее время сторонники градуализма все больше апеллируют к постепенности самих преобразований в Польше, опираясь при этом на относительно невысокие темпы приватизации крупной промышленности[957]. Но в одном отношении польский опыт задал неявно выраженную, но существенную константу представлений о постсоциалистическом переходе: при адекватной экономической политике 3–4 года – необходимый и достаточный срок, чтобы выбраться из постсоциалистической рецессии и восстановить экономический рост[958]. Развитие событий в постсоциалистических странах Восточной Европы подтвердило справедливость этой константы[959].

Если в начале 1990‑х годов в анализ экономических преобразований закладывалась нулевая или близкая к ней продолжительность постсоциалистической рецессии, то к их середине восстановительный экономический рост после 3–4 годов спада стал важнейшим критерием успеха или неуспеха преобразований. Именно с таким сроком, заданным опытом восточноевропейских государств, сравнивали время, потребовавшееся для начала экономического подъема в разных странах. Отсутствие роста после 3–4 лет трансформационной рецессии в России, на Украине, в Казахстане легло в основу распространенного в 1998–1999 годах представления о радикальном отличии экономического развития в Восточной Европе и Балтии, с одной стороны, и большей части постсоветского пространства – с другой, о разных траекториях, по которым пошли экономики этих стран[960].

К влиянию ключевых экономико-политических поворотов на хозяйственные процессы в ходе постсоциалистической рецессии мы вернемся ниже, здесь же необходимо отметить отсутствие убедительных обоснований для распространенного тезиса о стандартной протяженности постсоциалистической рецессии.

§ 5. Финансовая стабилизация, денежная и бюджетная политика в процессе постсоциалистического перехода

Результаты динамики производства в постсоциалистических странах, характерной для стран “шоковой терапии” (их представляет Польша), и стран, осуществляющих градуалистскую политику (Румыния), хорошо показывает рис. 9.5.

В странах, проводивших политику форсированной дезинфляции, укоренению мягких бюджетных ограничений на уровне предприятий противодействовала жесткость финансовых ограничений для самого государства. Стабилизационная денежная политика ограничивает масштабы допустимого бюджетного дефицита, его эмиссионного финансирования. Выход за эти границы означает признание в том, что избранную стратегию перехода к рыночной экономике реализовать не удается.

Рисунок 9.5. Динамика ВВП на душу населения с учетом ППС в Польше и Румынии с 1990 по 2002 год, % от базового года

Источник: International Financial Statistics 2004, IMF.

Постсоциалистические правительства сталкиваются с переходным фискальным кризисом, бюджетными проблемами, которые порождены эрозией традиционных источников государственных доходов, необходимостью снижения унаследованных от социализма государственных обязательств[961]. В этой ситуации отказ от санкций по отношению к предприятиям-неплательщикам, позволяющий им накапливать налоговую недоимку, несовместим с сохранением адекватной доходной базы государственного бюджета. Реформаторское правительство оказывается перед выбором: либо сохранять линию на жесткие бюджетные ограничения государства, ужесточать бюджетные ограничения для предприятий, либо наращивать бюджетные диспропорции. Последнее ведет к краху стабилизационной политики. Именно под влиянием бюджетных потребностей государство навязывает предприятиям рыночные нормы поведения. Ужесточение финансовых ограничений для государственных предприятий не только меняет приоритеты в их хозяйственной деятельности, но и приводит к перераспределению высвобождаемых ресурсов в быстро формирующийся новый частный сектор. В нем при отсутствии традиционных связей с управленческой иерархией с самого начала укореняются жесткие бюджетные ограничения[962]. Развитие событий показало, что продолжительный высокоинфляционный период приводит к формированию ряда микро-и макроэкономических явлений, которые существенно влияют на дальнейшее развитие национальных экономик, сдерживают экономический рост и воспроизводят финансовую нестабильность. Здесь, как и в странах, проводивших жесткую стабилизационную политику, первыми видимыми результатами постсоциалистических реформ становятся падение объема производства и отношения денежной массы к валовому внутреннему продукту. Однако политическая поддержка стабилизационной политики долго остается слабой, и государственные предприятия отвечают на новые экономические вызовы наращиванием взаимных неплатежей.

Падение выпуска продукции наряду с сокращением реальной денежной массы и взрывным ростом взаимных неплатежей[963] порождает примерно такое представление о цепочке экономических последствий: проводимая из доктринерских, монетаристских соображений избыточно жесткая денежная политика – нехватка денег в экономике – неплатежи предприятий – падение производства[964]. Из подобного построения вытекает стандартный рецепт действий: наращивать денежное предложение – “насытить деньгами экономику” – решить проблему неплатежей за счет денежной эмиссии и взаимозачетов, обеспечив базу для возобновления экономического роста[965]. Обычно все это “упаковывается” в рассуждения о кейнсианской альтернативе и об опыте, накопленном при выходе США из Великой депрессии[966]. Такие экономико-политические шаги поддерживает социально-политическая коалиция, объединяющая руководство и коллективы государственных предприятий, заинтересованных в сохранении мягких бюджетных ограничений и отказе от радикальной реструктуризации, тех, кто работает в отраслях, получающих деньги из бюджета. В результате противоречие между жесткой бюджетной политикой на макроуровне и мягкими бюджетными ограничениями для государственных предприятий разрешается смягчением бюджетной и денежной политики[967].

Подобного рода эксперименты могут повторяться неоднократно. Они затягивают период высокой инфляции и падения производства. Рано или поздно в уставшем от быстрого роста цен обществе, где спрос на национальные деньги низок, а реальные доходы бюджета от эмиссии сокращаются, формируется другая политическая коалиция, которая способна поддержать стабилизацию денежного обращения, уменьшения объема финансирования бюджетного дефицита, темпов роста денежной массы до необходимого для торможения инфляции уровня. То, как массовое распространение процедуры банкротства радикально изменило динамику неплатежей и их долю в ВВП, иллюстрирует табл. 9.7 и рис. 9.6.

Однако и после обеспечения бюджетной и денежной стабилизации, ужесточения бюджетных ограничений на уровне предприятий в постсоциалистических странах, где финансовая стабилизация была отложенной, наблюдаются сходные проблемы, существенно отличающие их от социалистических стран, способных провести быструю дезинфляцию.

1. Длительная высокая инфляция подрывает доверие к национальной валюте, вызывает падение монетизации ВВП и долларизацию (евроизацию) экономики.

2. Формирующиеся в условиях мягкого финансового режима стереотипы экономического поведения – взаимозачеты, недоимки, неплатежи, бартер – приводят к падению доли бюджетных доходов в ВВП до уровня более низкого, чем в странах, прошедших “шоковую терапию”. Соответственно снижение доли государственных расходов в ВВП на стадии финансовой стабилизации оказывается более резким.

3. Высокая инфляция приводит к более глубокому расслоению общества по уровню доходов, усиливает социальное неравенство по сравнению со странами “шоковой терапии”. В сочетании со значительным сокращением бюджетных доходов это предопределяет рост доли бедных в составе населения.

Таблица 9.7. Динамика неплатежей и банкротств в России[968]

Источник: Госкомстат России, Высший Арбитражный Суд РФ.

4. В бывшем государственном секторе формируется своеобразная система стандартов и норм поведения, отличная от традиций классического и рыночного социализма, существенно отличающаяся от той, которая описана в рамках стандартной микроэкономики. Такая система воспроизводится даже при столь масштабных переменах, как приватизация и денежная стабилизация.

У отложенной финансовой стабилизации, которая наступает после нескольких лет высокой инфляции, есть характерные особенности. К моменту, когда государство начинает принимать стабилизационные меры, доверие к национальной валюте уже подорвано, доля денег в ВВП низка. Даже ограниченное эмиссионное финансирование бюджетного дефицита приводит к несовместимому с успешной стабилизацией росту денежной массы. Дорога к более мягкой дезинфляции, с постепенным уменьшением денежного финансирования дефицита, как это происходило в Польше в 1990–1993 годах, оказывается закрытой.

Жесткая денежная политика может совмещаться с мягкой бюджетной политикой лишь короткое время. Продолжительность такого сочетания зависит от способности государства на фоне снизившейся инфляции ликвидировать фискальные дисбалансы – мобилизовать дополнительные доходы, сократить расходные обязательства, запустить механизм экономического роста. Без этого финансирование бюджетного дефицита за счет увеличения государственного долга приводит к повышению расходов на его обслуживание, заставляет рано или поздно возвращаться к эмиссионному финансированию, приводить денежную политику в соответствие с мягкой бюджетной. Для постсоциалистических стран с отложенной стабилизацией риск такого развития событий увеличивается из-за низкой монетизации ВВП, ограничивающей возможность внутреннего финансирования бюджетного дефицита, а также из-за зависимости бюджета от внешних источников покрытия дефицита (иностранных портфельных инвестиций), которые подвержены резким конъюнктурным колебаниям.

Отличительная черта стран, которые сумели провести быструю дезинфляцию и создать основы восстановления экономического роста, – согласие национальной политической элиты в вопросе о выборе стратегического курса развития страны. Сменяющие друг друга правительства ориентировались на скорейшую интеграцию в структуры европейского общества, сближение с Европейским Союзом. По сути дела это было неявным вето на попытки экспериментировать с экономикой популизма. Во время избирательных кампаний звучали и предложения решать хозяйственные проблемы за счет денежной эмиссии и наращивания бюджетных расходов, но на реальную экономическую политику они почти не влияли.

Рисунок 9.6. Динамика неплатежей и банкротств в России[969]

Примечание. Суммарная просроченная задолженность предприятий и организаций включает просроченную кредиторскую задолженность и просроченную задолженность перед банковской системой. В свою очередь кредиторская задолженность складывается из задолженности перед поставщиками, бюджетами всех уровней и внебюджетными фондами, задолженности по заработной плате и прочими кредиторами. До 1998 года Госкомстат России публиковал статистику неплатежей по 4 отраслям экономики (промышленность, сельское хозяйство, транспорт, строительство). Начиная с 1998 года суммарная задолженность в экономике рассчитывается по всем ее отраслям.

Источник: Госкомстат России, расчеты ИЭПП.

В большинстве стран, сформировавшихся из республик бывшего СССР, а также в ряде стран Юго-Восточной Европы такого согласия не было. Здесь выбор курса оставался предметом острой политической борьбы, а финансовая и денежная политика резко колебалась. В части этих стран, например в Румынии и Украине, правительства с самого начала ориентировались на мягкие, постепенные реформы. В других – в России и Болгарии – начавшиеся радикальные преобразования не были обеспечены политически и скоро сменились попытками реализовать мягкую денежную и бюджетную политику[970]. Это привело к высоким темпам инфляции и отложенной стабилизации финансов.

§ 6. Восстановительный рост как этап постсоциалистического перехода

Демонтаж социалистической хозяйственной структуры высветил печальное обстоятельство: значительная часть экономической деятельности, осуществлявшейся при социализме, никогда не будет востребована в условиях рынка и демократии. Перераспределение сконцентрированных в этих видах деятельности ресурсов туда, где есть реальный рыночный спрос, не может произойти мгновенно. Процессы, протекающие на стадии постсоциалистической рецессии, напоминают то, что Й. Шумпетер описывал термином “креативная деструкция”[971], но они протекают в масштабах, беспрецедентных для рыночных экономик. Надо понять, что и постсоциалистическая рецессия (адаптационный спад производства), и последующее восстановление – это единый процесс, сущность которого заключается в структурной перестройке экономики[972].

Экономисты и политики активно обсуждают вопрос о природе экономического роста, который наблюдается в России с 1999 года. На этот счет есть две основные точки зрения. Первая комплиментарна по отношению к правительству: к власти пришел В. Путин, последовала политическая стабилизация, начались структурные реформы, они-то и вызвали рост[973]. Вторая позиция особых заслуг за правительством не признает и связывает рост с высокими ценами на нефть и обесценением рубля[974]. К сожалению, почти никто не высказывает третью – наиболее обоснованную – точку зрения: начавшийся рост является органическим следствием проведенных реформ, результатом действия новых, более эффективных макро и микроэкономических условий, в которых работают российские, и не только российские, компании. Но главное: участники дискуссии, как правило, игнорируют опыт почти трех десятков государств, которые, как и Россия, решают задачу адаптации к условиям развития после краха социализма[975]. Если анализировать развитие событий в нашей стране с учетом происходящего у соседей, нетрудно убедиться, что сегодня экономический рост наблюдается во всех постсоветских странах (табл. 9.8).

Как указывалось, падение производства наблюдалось между 1991 и 1994 годами во всех до единого постсоветских государствах. С 1995 года появляются первые признаки роста, прежде всего в тех странах, которые до этого были втянуты в войны или пребывали в экономической блокаде, там, где предшествующее падение производства было наиболее масштабным. В последующие 2–3 года неустойчивый рост распространяется и на другие части постсоветского пространства[976].

Наконец, в 1999 году он стабилизируется, а еще через год становится повсеместным[977].

Среди постсоветских государств есть нетто-экспортеры и нетто-импортеры нефти и нефтепродуктов, есть страны, где в 1995–2002 годах национальная валюта реально укреплялась, и страны, где она ослабевала (см. табл. 9.9). Ни в одной из них реформы, подобные тем, которые были осуществлены в России в 2000–2003 годах, не начинались. Тем не менее почти все экономики этих стран сегодня относятся к растущим.

Таблица 9.8. Темпы роста ВВП в постсоветских государствах в 1996–2003 годах, %

Источник: 1 http://www.cisstat.com/rus/index.htm, Межгосударственный статистический комитет СНГ, макропоказатели.

2 Расчеты на основе статистики IFS, IMF 2003.

Таблица 9.9. Индекс реального обменного курса национальной валюты[978] к доллару США в постсоветских государствах на конец года, 1995 год = 100 %

Источник: Рассчитано по: International Financial Statistics, IMF 2004.

Если практически во всех постсоветских странах в первой половине 1990‑х годов производство сокращалось, а к концу десятилетия стало расти, есть основание подтвердить высказанную выше мысль: и падение, и сменивший его подъем – составляющие единого процесса, который определяется общими историческими и экономическими закономерностями.

На первых стадиях постсоциалистической трансформации из нерыночного сектора высвобождается больше ресурсов, чем может переварить рынок, их объем превышает реальный платежеспособный спрос. Ко времени, когда ресурсы, которые могут быть задействованы в рыночном секторе, становятся больше высвобождающихся из нерыночного сектора, трансформационная рецессия останавливается, начинается восстановительный рост[979].

Совокупная факторная продуктивность[980] в процессе постсоциалистического перехода начинает расти раньше, чем общий объем производства. В России она повышается с 1995 года. Финансовый кризис 1997–1998 годов приводит лишь к незначительным колебаниям в динамике этого показателя[981]. Восстановительный рост иногда прерывается, в первую очередь под влиянием финансовых и банковских кризисов, но с середины 1990‑х годов в Восточной Европе и странах Балтии, с конца 1990‑х годов в странах СНГ таких случаев становится все меньше.

Понятие “восстановительный рост” ввел в научный обиход российский экономист В. Громан в работах 20‑х годов прошлого века[982]. По его концепции, в процессе восстановительного роста используются ранее созданные производственные мощности, обученная до его начала рабочая сила. Для запуска механизма восстановительного роста необходимо ликвидировать дезорганизацию экономики и восстановить хозяйственные связи. В. Громан подчеркивал: несмотря на разрушения и потери материальных ресурсов, к которым привела Гражданская война, большую роль в падении производства сыграли не эти обстоятельства, а именно дезорганизация хозяйственных связей[983]. Их восстановление дает возможность вновь задействовать производственные мощности, запустить процесс восстановительного роста.

Сравнивая восстановительный рост в 1920‑е годы и сегодняшний, необходимо обратить особое внимание на два обстоятельства: первое – это время, когда исчерпываются ресурсы экстенсивного (восстановительного) роста, и второе – роль финансов в восстанавливающейся экономике и их динамика.

Исчерпание ресурсов восстановительного роста нельзя отождествлять с достижением докризисного уровня производства. В середине 1920‑х годов именно эту ошибку допустили исследователи “восстановительных закономерностей”. У рыночной экономики, какой была российская в 1913 году, всегда есть резервные мощности. Вовлечение их в производство позволяло некоторое время после достижения докризисного уровня сохранять высокие темпы роста. Ошибка дорого стоила В. Базарову и В. Громану: они были обвинены в сознательной антисоветской деятельности, в стремлении остановить “социалистическую реконструкцию”[984].

Иная ситуация складывается в посткоммунистической России. Советский Союз был перегружен производственными мощностями, ориентированными на удовлетворение искусственного спроса, который формировался благодаря централизованному государственному планированию; из-за закрытости национальной экономики поддерживался спрос на продукцию низкого качества. К тому же ее забирали страны-сателлиты в счет предоставляемых СССР – фактически безвозмездных и безвозвратных – кредитов. Часть мощностей, сохранившихся после краха социалистической системы, в принципе не может быть использована в дальнейшем. В этой ситуации выход из режима восстановительного роста должен произойти задолго до достижения уровня ВВП 1989 года.

Важно избежать иллюзии, что докризисные уровни производства и монетизации экономики достигаются в одно и то же время. Практика показала, что логику “восстановительной пропорциональности” к анализу финансовых проблем применять неправомерно.

Во время экстремально высокой инфляции 1917–1923 годов в Советской России резко снизилась монетизация экономики. В. Громан и В. Базаров предполагали, что с началом восстановительных процессов быстро вырастет спрос на деньги и это позволит без угрозы инфляции высокими темпами увеличивать кредитование народного хозяйства. Именно такие соображения были заложены в основу расчетов при разработке контрольных цифр народного хозяйства на 1925–1926 годы[985]. Гипотеза не подтвердилась.

Причина ошибок в прогнозах – сам характер восстановительного роста. Используемые обычно для прогнозирования ВВП методы малопригодны для анализа всплеска экономической активности, обусловленного стабилизацией хозяйственных связей. В 20‑е годы прошлого столетия проявилась характерная черта восстановительного роста – его предельно высокие темпы на начальном этапе, неожиданные и для экспертов, и для политической элиты. Никто из специалистов Госплана не ожидал, что темпы роста в 1923–1924 хозяйственных годах, после денежной реформы и стабилизации денежного обращения, будут столь высокими[986]. Предполагалось, что к 1927 году экономический рост позволит довести национальный доход Советского Союза, причем без масштабных капиталовложений, почти до половины российского национального дохода последнего предвоенного года[987]. Действительность превзошла все ожидания: СССР за это время практически догнал по национальному доходу предвоенную Россию. Хотя статистика тех лет довольно спорна – этот показатель оценивается в пределах от 90 до 110 % ВВП 1913 года, но общая картина от этого не меняется[988].

Нечто подобное наблюдается и в наши дни. В 1999 году российское правительство предполагало, что в ближайшее время ВВП либо слегка вырастет – на 0,2 %, либо даже упадет – на 2,2 %. Международный валютный фонд прогнозировал рост на 1,5 %. Реально ВВП России в 2000 году вырос на 9 %, промышленное производство – на 11 %. В Украине, где в 2001 году реальный рост ВВП составил 9 %, прогноз МВФ составлял 3,5 %[989].

Восстановительный рост с его поначалу высокими темпами приходит неожиданно и воспринимается как подарок. Затем выявляется его менее приятная особенность: по своей природе он носит затухающий характер[990]. Восстановительный рост обеспечен имеющимися производственными мощностями[991] и подготовленной прежде рабочей силой. У любой страны эти ресурсы небесконечны. Поэтому после резкого начального рывка темпы подъема начинают снижаться. Так было в СССР в 20‑е годы прошлого столетия, то же происходило в России в 2001–2002 годах.

Сами высокие темпы восстановительного роста на его ранних стадиях задают ориентиры экономической политики. В 20‑е годы XX в. задача избежать порожденного логикой восстановительных процессов падения считалась важнейшей. Попытки увеличивать капиталовложения, чтобы форсировать экономический подъем, привели в 1925–1926 годах к дестабилизации денежного обращения, росту цен, появлению товарного дефицита. Тогда, несмотря на эти негативные явления, резервы хозяйственного восстановления еще сохранялись. И советское правительство искало выход из сложившейся ситуации в обеспечении баланса денежного обращения, в преодолении инфляционных тенденций[992].

В 1927–1928 годах новая попытка подстегнуть экономический подъем проходит на ином фоне: основные резервы восстановительных процессов исчерпаны, темпы роста падают[993]. Вновь давшие о себе знать финансовые диспропорции – рост цен, обострение товарного дефицита – попытались разрешить не восстановлением сбалансированности финансовой денежной системы, а за счет демонтажа нэпа, изъятия зерна у крестьян, насильственной коллективизации[994].

В 2002–2003 годах в России развернулась дискуссия, насколько правильно поступает российское правительство, ориентируясь на скромный – 4 %-й – рост ВВП и отказываясь от более амбициозных планов. Те, кто знаком с экономической историей России, вспомнят эпизод, когда председатель Совнаркома А. Рыков на заседании Политбюро ВКП (б) в марте 1928 года подал в отставку в ответ на требования других партийных вождей еще больше ускорить индустриализацию страны[995]. Это было непростое решение. Известный советский экономист академик С. Струмилин в то время говорил: “Я предпочитаю стоять за высокие темпы роста, чем сидеть за низкие”[996].

В 2002 году стало очевидным, что ресурсы восстановительного роста в России скоро будут исчерпаны. За 1998–2002 годы численность занятых в российской экономике выросла на 8,9 млн человек – с 58,4 до 67,3 млн. Дефицит квалифицированной рабочей силы привел к быстрому росту реальной заработной платы: за 2000–2002 годы она выросла в 1,7 раза. Подобная тенденция наблюдается и в других странах СНГ (табл. 9.10).

Приведенные данные со всей очевидностью подтверждают, что для восстановительных процессов характерен опережающий по сравнению с производительностью труда рост реальной заработной платы. Это отмечал и В. Громан в своих работах 1920‑х годов[997].

Таблица 9.10. Темпы роста реальной заработной платы в странах СНГ за 1996–2003 годы, %

Источник: Содружество независимых государств в 2003 году: Статистический ежегодник. М.: Межгосударственный статистический комитет СНГ, 2004.

Конъюнктурные опросы, проводимые ИЭПП, показали, что оценки достаточных для удовлетворения ожидаемого спроса производственных мощностей на период 1998–2001 годов изменились. Нехватка оборудования и квалифицированных кадров все чаще становилась серьезной преградой для подъема производства. Падение темпов роста, после того как они достигают пиковых значений и в хозяйственный оборот вовлекаются наиболее доступные ресурсы, порождает экономико-политические дебаты о причинах замедления роста и о путях повышения его темпов. Поскольку источники восстановительного роста исчерпаны, встает новая проблема: как обеспечить экономическое развитие за пределами восстановительного периода, ориентируясь уже не на вовлечение старых производственных мощностей, а на создание новых, на обновление основных фондов[998], привлечение новой квалифицированной рабочей силы. И все это возможно только при эффективном действии рыночных, экономических стимулов.

Решить эту проблему можно, лишь укрепляя гарантии прав собственности, углубляя структурные реформы. В 2000–2001 годах российское правительство стало проводить в жизнь комплекс таких реформ. По некоторым направлениям было сделано много полезного. Однако такие реформы не дают быстрой отдачи, реформы “всего лишь” закладывают основу для долгосрочного экономического роста.

За последние годы в России внесены позитивные изменения в уголовно-процессуальное законодательство. Благодаря этому десятки тысяч людей, которые не осуждены судом, не сидят, как бывало еще недавно, в тюрьмах. В то же время российская судебная система по-прежнему имеет немало изъянов и еще долгие годы будут сохраняться серьезные проблемы, связанные с ее функционированием.

Важны меры, направленные на упорядочение частной собственности на землю. Можно спорить, хорош или плох вступивший в силу Закон “Об обороте земель сельскохозяйственного назначения”. Однако то, что в России частный земельный оборот упорядочен и закреплен, бесспорно, способствует долгосрочному росту российской экономики. И хотя по сути дела Закон легализовал существующую практику, это позволяет сократить масштабы теневого оборота земли и коррупции, повысить эффективность гарантий прав собственности. То же относится ко многим другим мерам: реформе трудовых отношений, пенсионной реформе. Изменения, которые приносят положительный результат в короткие сроки (например, реформа подоходного налога), – редкое исключение. Мы упоминали, что важный фактор, влияющий на экономическое положение России в начале 2000‑х годов, – высокие цены на нефть. В этих условиях российское правительство несколько лет проводило ответственную финансовую и денежную политику, что достойно уважения. Далеко не так обстояло дело в один из предшествующих периодов аномально высоких нефтяных цен в 70‑е годы: в 1979–1982 годы эти цены в реальном исчислении были заметно выше сегодняшних (см. рис. 9.7, а также табл. 8.24 в гл. 8).

Рисунок 9.7. Динамика мировых цен на нефть марки U. K. Brent

Источник: International Financial Statistics Yearbook, 2003.

Структурные реформы идут медленно и чудес не обещают, цены на нефть остаются высокими. В такой ситуации растет спрос на популярные решения, чувствуется острая потребность в том, что дает немедленную отдачу, сулит “прорыв”. Призывы подстегнуть темпы роста, поиски того, кого необходимо “догнать и перегнать”, сыграли немалую роль в экономической истории России XX в. Можно вспомнить старания Н. Хрущева догнать и перегнать Америку по производству мяса на душу населения. Или совсем недавнее: экономическая катастрофа в СССР на рубеже 1980‑1990‑х годов начиналась с попыток ускорить темпы экономического роста.

У России нет монополии на подобные экспериментальные экономические гонки. Например, экономическая политика правительства С. Альенде в Чили также была ориентирована на ускорение роста за счет отказа от ортодоксальных моделей, снятия финансовых ограничений, накачки экономики деньгами. Именно это привело страну к глубокому политическому и экономическому кризису, из которого потом пришлось выбираться в течение десятилетий. Но на первом этапе, в 1971 году, такая политика действительно позволила форсировать темпы экономического роста. Характерно, что и в Чили попытки макроэкономических манипуляций были предприняты не на фоне длительной стагнации экономики, а после периода экономической экспансии, вслед за которым последовало снижение темпов развития при падении мировых цен на медь – важнейший товар чилийского экспорта[999].

То, что нужно сегодня России, – это научиться устойчиво развиваться в условиях меняющегося постиндустриального мира, не ввязываясь в войны, избегая внутренних смут. Не паниковать из-за краткосрочных колебаний темпов роста, избавиться от стиля, давно характерного для нашей страны, когда за рывком следуют застой и кризис; научиться идти вперед, используя не столько инструменты государственного принуждения, сколько частные стимулы и инициативу. Сделать это труднее, чем на короткий срок подстегнуть темпы экономического роста. Для этого нужна тяжелая последовательная и не приносящая немедленных политических дивидендов работа. Но именно такая политика открывает путь устойчивому экономическому росту.

В 2001–2002 годах явно обозначилось исчерпание ресурсов восстановительного роста. В 2003 году наметился перелом, это проявилось сразу по нескольким параметрам. Рост ВВП в 2003 году составил 7,3 % против 4,2 % в 2002 году. Резко возросла инвестиционная активность – рост капиталовложений составил почти 12 %.

Итак, подведем некоторые итоги сказанному.

1. Кризис, с которым столкнулась советская, а затем российская экономика в 90‑х годах XX в., – результат долгосрочных проблем, порожденных социалистической моделью индустриализации, основы которой были заложены в конце 20‑х – начале 30‑х годов в сочетании с глубокой дезорганизацией государственных финансов, связанной с резким падением цен на топливно-энергетические ресурсы, бывшие основой советского экспорта.

2. Этот кризис охватил все страны, входившие в состав советской империи. Там, где бюджетная и денежная политики, направленные на быструю дезинфляцию, были наиболее последовательными, период высокой инфляции оказался относительно коротким, а спрос на национальные деньги, монетизация ВВП начали быстро восстанавливаться. Там, где обеспечить политическую поддержку такого курса не удалось, период высокой инфляции оказался растянутым. Это приводит к значительному росту социальной и имущественной дифференциации.

3. Падение объемов ВВП после краха социализма происходит во всех индустриально развитых постсоциалистических странах. Оно связано с тем, что на первых этапах трансформационной рецессии объемы ресурсов, высвобождающихся из секторов экономики, продукцию которых невозможно продать на рынке, превышают те объемы, которые способны использовать формирующиеся новые, ориентированные на рыночный спрос сектора и производства. Продолжительность трансформационной рецессии зависит от первоначальных условий (в первую очередь от протяженности социалистического периода) и от проводимой политики (последовательность мер, направленных на финансово-денежную стабилизацию, формирование рыночных институтов).

4. Начинающийся через 3–7 лет после краха социализма экономический рост на первом этапе носит восстановительный характер, обеспечивается сложившейся новой системой рыночных институтов, позволяющей на иных, чем при социализме, основаниях реорганизовывать систему хозяйственных связей, увеличивать объемы производства продукции и услуг, на которые есть платежеспособный спрос. Важнейшей задачей правительств социалистических стран на стадии восстановительного роста является создание предпосылок к переходу от восстановительного роста к инвестиционному, базирующемуся на росте капитальных вложений в экономику, создании новых производственных мощностей.

§ 7. Россия – страна рыночной экономики

Л. Валенса, кажется, первым сравнил постсоциалистический переход с задачей превратить рыбный суп в аквариум. По прошествии 10 лет нельзя не признать, что задача оказалась крайне сложной, но разрешимой. Об этом говорит тот факт, что в разной степени динамичный, но устойчивый экономический рост наблюдается в последние годы на всем постсоциалистическом пространстве.

Формирование рыночной системы хозяйственных связей, перераспределение ресурсов в рыночный сектор, адаптация менеджмента к работе в условиях рынка – важнейшие факторы перехода к стадии постсоциалистического роста. Этот процесс протекал в первой половине 1990‑х годов в Восточной Европе, в конце 1990‑х – в странах СНГ. На его ход накладываются специфика национальной макроэкономической ситуации, динамика цен на экспортную и импортную продукцию, курсовая политика. Эти параметры влияют на национальные траектории развития, но в рамках общего процесса постсоциалистического восстановительного роста.

Дезорганизация хозяйственных связей, крах старых административных каналов координации при отсутствии новых в наибольшей степени сказываются на отраслях, выпускающих технически сложную продукцию. Но после стабилизации рыночных механизмов именно в этих отраслях подъем оказывается наиболее динамичным[1000].

Все это доказывает, что сегодня Россия (как и большинство других постсоциалистических стран) является страной рыночной экономики. Этот факт нашел широкое признание в мире[1001].

Разумеется, по ряду важных параметров характеристики постсоциалистических стран, в том числе России, отличаются от тех, которые присущи тем рыночным экономикам, которые не про шли социалистического эксперимента. В первую очередь это касается демографии (см. ниже, гл. 10). И тем не менее по основным показателям выходящие из социализма страны достаточно близки к рыночным экономикам соответствующего им уровня развития (табл. 9.11).

Таблица 9.11. Отдельные показатели развития России и некоторых стран мира в конце XX в.[1002]

Источник: 1. Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

2. World Development Indicators 2003, World Bank (cd-rom edition).

3. OECD Statistical Portal (расходы на здравоохранение для всех стран, кроме России).

4. UN Common Database, http://unstats.un.org/unsd/cdb/etc/.

5. Госкомстат России.

6. Министерство финансов РФ.

7. Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Именно поэтому при обсуждении долгосрочных проблем российского развития мы можем, помня о специфике проблем, связанных с социалистическим экспериментом, опираться на анализ тех проблем, которые выявились на протяжении последнего полувека в странах – лидерах современного экономического роста. Исчерпание ресурсов восстановительного роста теперь, как и в конце 1920‑х годов, делает актуальным обсуждение долгосрочной стратегии социально-экономического развития России, структурных реформ, необходимых для того, чтобы придать экономическому росту долгосрочный устойчивый характер. Доминирующая социально-экономическая проблема современной России – кризис индустриальной системы и формирование социально-экономических основ постиндустриального общества. Этот процесс определяет сущность происходящей сегодня трансформации, основные вызовы, с которыми будет сталкиваться страна на протяжении ближайших десятилетий. Осмысление этой проблемы невозможно без анализа тех ключевых противоречий, которые выявились на протяжении последнего полувека в развитии стран – лидеров современного экономического роста, т. е. без оценки тех проблем, с которыми Россия столкнется на стадии постиндустриального развития. Это тема следующих глав.

Раздел IV

Ключевые проблемы постиндустриального мира

Глава 10

Динамика численности населения и международная миграция

Все государства, легко принимающие в подданство иноземцев, способны стать мощными державами.

Френсис Бэкон[1003]

Россия не только не имеет довольно жителей, но обладает еще чрезмерным пространством земель, которые не населены, ни же обработаны. Итак, не можно сыскать довольно ободрений к размножению народа в государстве.

Императрица Екатерина II.Наказ, данный комиссии о составлении проекта нового Уложения (1767 г.)

Обычно демографы говорят о трех стационарных режимах воспроизводства населения, которые характерны соответственно для обществ кочевников-собирателей, оседлых аграрных, а также урбанизированных индустриальных и постиндустриальных, и о двух переходных демографических процессах[1004] – от кочевых обществ к аграрным и от последних к индустриальным. С этим можно согласиться, если допустить, что второй переходный процесс завершен и характеристики воспроизводства населения, которые присущи сегодня странам – лидерам современного экономического роста, долгосрочно стабильны и не претерпят серьезных изменений в будущем. Однако современный экономический рост продолжается, и потому радикальные изменения устойчивых тенденций весьма вероятны. Следовательно, правильнее говорить о двух стационарных режимах воспроизводства населения и двух демографических переходах, один из которых пока не завершен.

В дооседлых обществах кочевников-собирателей численность населения была ограничена возможностями присваивающего хозяйства. Максимальная плотность населения, которую это хозяйство могло обеспечивать, не превышала одного человека на 1 км2[1005]. Главным фактором, сдерживавшим рост населения, была высокая смертность; среди других – искусственное прерывание беременности, детоубийства, традиции пожизненного вдовства, различные табу в сексуальной сфере[1006]. К началу неолита общая численность населения Земли не превышала 5–10 млн человек[1007].

Неолитическая революция кардинально изменила условия общественной жизни. Теперь сельское хозяйство позволяло прокормить больше людей на той же площади. По существующим оценкам, численность населения Земли с переходом к оседлому земледелию в период неолитической революции возросла примерно в 100 раз по сравнению с периодом присваивающего хозяйства[1008].

Для кочевников – охотников и собирателей ребенок был тяжелой обузой. Оседлые земледельцы привлекают детей к сельскому труду в раннем возрасте, ребенок полезен в хозяйстве. Такие меры регулирования численности населения, как детоубийство, среди земледельцев встречаются реже, чем в обществах, ведущих присваивающее хозяйство. Рост населения ускоряется. Это приводит к масштабной миграции земледельческих народов и скотоводов-кочевников. Зародившись на Ближнем Востоке, оседлое сельское хозяйство распространяется в сторону Европы со скоростью 1 км в год[1009].

Для земледельческих народов верхние пределы численности населения, которое могло прокормиться на ограниченной территории, также задавались уровнем технологий. Дефицит земли – важнейшего производственного ресурса аграрного общества – сдерживал рост населения. Возможности прокормить семью при характерных для аграрных цивилизаций показателях воспроизводства населения определял размер крестьянского хозяйства. Но механизмы контроля численности и плотности населения меняются. Показатели рождаемости колеблются в диапазоне 35–50 рождений на 1000 человек в год. Смертность ниже рождаемости – население увеличивается на 0,5–1 % в год. Однако с повышением плотности населения, по мере введения в оборот менее плодородных земель все чаще наблюдаются вспышки голода[1010]. Времена мира и процветания, например X–XIII вв. в Европе, сопровождаются ростом населения. Ускоряется миграция в районы с менее плодородными землями, где риск неурожаев выше. В периоды голода и эпидемий смертность возрастает, порой превышает 150–300 человек на 1000 человек в год. С учетом периодов резкого повышения смертности темпы мирового демографического роста в эпоху аграрных цивилизаций составляют 0,1–0,2 % в год.

Среди демографов на протяжении десятилетий ведется дискуссия о средней продолжительности жизни в обществах, предшествовавших современному экономическому росту. Из-за ограниченности надежной статистической базы неудивительно, что оценки колеблются в диапазоне 20–35 лет. Но видимой тенденции к изменению средних показателей, которую можно было бы продемонстрировать на базе археологических материалов или свидетельств современников, не обнаружено[1011].

И в Древнем Египте, и в Китае эпохи Хань, и в Европе вплоть до XVII в. средняя продолжительность жизни колебалась в пределах 25–30 лет без явной тенденции к росту. На протяжении периода аграрного общества в Европе обычно средняя продолжительность жизни мужчин, ожидаемая при рождении, колебалась в пределах 30–35 лет, женщин – 25–30 лет. (Надо учесть, разумеется, очень высокую детскую смертность; выжившие фактически жили значительно больше указанных сроков.)

Т. Мальтус был прав, когда писал: “В пользу предположения об увеличении продолжительности человеческой жизни мы не находим ни одного постоянного, достоверного признака с момента сотворения человека до настоящего времени”[1012]. Он только не знал и не мог знать, какие сюрпризы может преподносить начинавшийся на его глазах процесс современного экономического роста, в том числе в отношении средней продолжительности предстоящей жизни.

В аграрных цивилизациях нормы семейного поведения, механизмы регулирования рождаемости никогда не были едиными (табл. 10.1). Имеющиеся данные позволяют однозначно доказать наличие своеобразных, необычных для аграрных цивилизаций характеристик семейной жизни в Северо-Западной Европе[1013]. (Под Северо-Западной Европой в данном случае мы понимаем Скандинавию (включая Исландию, но исключая Финляндию), Британские острова, Нидерланды, немецкоговорящий регион, Северную Францию.) По меньшей мере с XVII в. в этом регионе очевидно преобладание поздних браков[1014]. В это время медиана возраста вступления в брак здесь – 26 лет для мужчин и 23 года для женщин. Обычно после вступления в брак семья создает собственное домашнее хозяйство, не живет с родителями[1015].

Таблица 10.1. Средний возраст женщин, вступивших в первый брак, в отдельных городах прединдустриальной Европы

Источник: Cipolla C. M. Before the Industrial Revolution. Methuen, 1981. P. 154.

В регионах Южной и Восточной Европы среднее время вступления в брак для мужчин – меньше 26 лет, для женщин – меньше 21 года. Часто молодая семья живет в одном доме с родителями, ведя общее домашнее хозяйство[1016].

В отличие от большей части Евразии в Западной Европе рано проявляется тенденция к относительно малодетной семье[1017]. На первый план выходят новые факторы, ограничивающие рост населения: поздние браки, поощрение сохранения статуса вдовы после смерти мужа и безбрачия, занятость женщин вне домашнего хозяйства[1018]. Традиция контроля за рождаемостью возникает, кроме Европы, еще в одном регионе – Японии, где ограниченные контакты с внешним миром, островное расположение сдерживали распространение катастрофических эпидемий[1019]. В результате японское население быстро росло, что порождало стимулы к ограничению рождаемости[1020].

С начала 2‑го тысячелетия в Западной Европе темпы роста душевого ВВП ускоряются по сравнению и с предшествующим периодом, и с остальным миром. Одна из любопытных гипотез связывает это ускорение с контролем рождаемости и расширением возможностей для накопления[1021].

§ 1. Основные тенденции в демографическом поведении с конца XVIII в.

С повышением благосостояния (хотя, по современным стандартам, и медленным), с распространением культуры и новых технологий в Западной Европе уменьшается смертность. В XVII–XVIII вв. снижается риск эпидемий, реже случаются вспышки голода[1022]. Действие едва ли не основного фактора, который на протяжении тысячелетий ограничивал рост населения, начинает ослабевать. Успехи медицины приводят к снижению смертности, росту продолжительности жизни. В Западной Европе до 1850 года более высокий уровень жизни – улучшение питания, качества одежды и жилья – был ключевым фактором повышения ее продолжительности. В 1850‑1900‑е годы ведущую роль в этом процессе стало играть улучшение санитарии. С начала 1900‑х годов вступило в действие сочетание факторов: экономическое развитие, улучшение общественного здравоохранения, развитие медицинских технологий[1023]. Правда, происходит это медленно: Англии, Швеции, Дании потребовалось столетие, чтобы снизить годовую смертность на 10 случаев, приходящихся на 1000 человек.

Рост продолжительности жизни трансформирует весь процесс воспроизводства западноевропейского населения. При этом характерные для аграрного общества традиции репродуктивного поведения сохраняются. Снижение смертности в Европе при сохранении высокой по стандартам индустриальных обществ рождаемости привело к ускоренному росту населения. Его темпы, составлявшие в XVI–XVII вв. в среднем 0,18 % в год, повышаются до 0,4 % в 1700–1820 годах и до 0,7 % в 1820–1870 годах. Доля западноевропейского населения в мире возрастает с 12,8 % в 1820 году до 14,8 % в 1870 году. Высокие темпы увеличения валового внутреннего продукта стран – лидеров современного экономического роста создают и поддерживают экономическую базу такой демографической динамики.

Первой западноевропейской страной, где нормы рождаемости начинают приспосабливаться к изменившемуся уровню смертности, стала Франция: в конце XVIII в. француженки рожают уже значительно меньше, чем другие западноевропейские женщины[1024]. Сокращение рождаемости в других западноевропейских странах начинается лишь в середине – конце XIX в., зато идет быстрее[1025]. В XX в. рождаемость во всех странах – лидерах современного экономического роста, в первую очередь западноевропейских, продолжает снижаться. В стадию ускорения экономического развития вступают крупные неевропейские страны.

На развитие демографического перехода существенно влияют два фактора. В аграрное общество (за пределами Европы и Японии) традиция малой семьи и ограничения рождаемости проникает медленно. Количество детей у одной женщины уменьшалось с более высокого уровня, нежели в Европе. А достижения здравоохранения в XIX–XX вв. распространялись, в том числе и в бедных странах, быстро[1026]. Развитие транспортной инфраструктуры, государственная и благотворительная продовольственная помощь уже на ранних стадиях экономического развития снижают риск массового голода. Отсюда быстрый рост продолжительности жизни и снижение смертности в странах догоняющего развития (табл. 10.2, 10.3.).

Если для XIX в. характерен существенный рост доли населения Европы в мире, то для XX в. – ее сокращение (табл. 10.4). С высокой вероятностью можно прогнозировать, что и в первой половине XXI в. абсолютное сокращение численности коренного населения Западной Европы на фоне быстрого демографического роста в Азии, Африке, Латинской Америке продолжится.

В аграрном обществе женщина, в том числе женщина замужняя, имеющая детей, была вовлечена в производственный процесс в сельском хозяйстве, совмещая это с выполнением домашних обязанностей. Но вся ее производственная деятельность происходила вблизи от дома. Это позволяло сочетать функцию воспитания детей и занятость. В Западной Европе в XV–XIX вв. все более широкое распространение получает занятость женщины в сфере услуг, в первую очередь в роли домашней прислуги, но речь в подавляющем большинстве случаев идет о незамужних девушках или о вдовах[1027].

До середины XX в. занятость имеющих детей женщин вне домашнего хозяйства и тесно связанного с ним крестьянского хозяйства (на заводе, в промышленности, в сфере услуг, в крупном, отделенном от крестьянского хозяйства сельскохозяйственном производстве) – редкость, исключение из правил.

Таблица 10.2. Ожидаемая продолжительность предстоящей жизни при рождении и ее среднегодовой прирост в Азии в XX в.

Источник: Caldwell J. C., Caldwell B. K. Asia’s Demographic Transition // Asian Development Review. 1997. Vol. 15 (1). P. 57.

Таблица 10.3. Смертность в Германии, Франции, Швеции, Китае, Индии, Египте на сопоставимых уровнях развития[1028]

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

Таблица 10.4. Доля Европы, Китая и Индии в мировом населении, %[1029]

Источник: Maddison A. The World Economy: a Millennial Perspective. P.: OECD, 2001. P. 243; World Population Prospects: The 2000 Revision and World Urbanization Prospects: The 2001 Revision. United Nations Population Division (http://esa.un.org/unpp).

Когда теория демографического перехода зарождалась, исследователи полагали, что после его завершения на смену традиционному для аграрных обществ демографическому равновесию – сочетанию высокой рождаемости и высокой смертности – придет новое равновесие: низкая смертность и низкая рождаемость. И это приведет к простому воспроизводству населения или близкому к нему демографическому режиму. Поскольку современный экономический рост еще не завершен, нельзя исключить, что со временем именно это и произойдет повсеместно. Однако реалии стран – лидеров современного экономического роста второй половины XX в. такую гипотезу не подтверждают. Изменения в формах организации семейной жизни в Европе с началом современного экономического роста идут нелинейно. Для XIX в. характерны тенденции к упрочению патриархальной семьи, в которой один мужчина – кормилец, а женщина занята домашним хозяйством и воспитанием детей. Но с течением времени тенденция вовлечения женщин в занятость вне домашнего хозяйства, семьи, где и муж, и жена работают, получает все большее распространение[1030].

На стадии постиндустриального развития происходят радикальные изменения общественной и производственной роли женщины. В начале XX в. большинство женщин в США проводили большую часть жизни дома. Было принято, что девушки работают после окончания школы до вступления в брак. Вдовы иногда были вынуждены работать. Но подавляющее большинство замужних женщин занималось домашними делами. В 1890 году женщины в Америке составляли лишь 16 % занятых, а доля замужних женщин в числе занятых женщин – лишь 14 %[1031]. Увеличение женской занятости во многом связано с массовым распространением открытых для женщин постиндустриальных профессий – в образовании, здравоохранении, науке, сфере услуг[1032]. Доля женщин-служащих (прежде всего в сфере здравоохранения, образования и культуры, а также в государственном и коммунальном управлении) в наиболее развитых странах с начала XX в. увеличилась более чем в 10 раз[1033].

Еще в середине XX в. доминирующую часть рабочей силы составляли семейные мужчины, у которых жены не работали, а детей было двое или больше; доля таких работников в странах-лидерах составляла 70 %. К концу XX в. она упала до 15 %. В середине 1950‑х годов семья, основанная на четком разделении ролей мужа-кормильца и жены-домохозяйки, воспитывающей детей, казалась естественной[1034]. К концу XX – началу XXI в. эти представления по отношению к странам – лидерам современного экономического роста очевидно архаичны. Семья, в которой и муж, и жена работают, стала нормой[1035].

На этой же стадии получают широкое распространение формы семейной жизни, подобные браку, но не оформленные юридически. Все больше людей предпочитают вообще не вступать в брак[1036]. Рост числа женщин, не вступающих в брак, а также числа разводов – важнейший фактор устойчивого снижения рождаемости до уровней более низких, чем уровень простого воспроизводства населения в странах современного экономического роста[1037].

С 1950 по 1998 год в США доля женщин, которые нико гда не вступали в брак, в возрасте 25–29 лет увеличилась втрое – с 13,3 до 38,6 %. В те же годы число мужчин, никогда не вступавших в брак, в этой возрастной категории увеличилось более чем вдвое (с 23,8 до 51 %). В 1950 году половина американок выходила замуж к 20 годам. К 1998 году медиана возраста выхода замуж в США увеличилась до 25 лет[1038].

Параллельно сокращению числа детей, рожденных в браке, на постиндустриальной стадии развития почти во всех странах – лидерах современного экономического роста растет число внебрачных детей[1039] (табл. 10.5). В странах, ныне входящих в Европейский Союз, в 1960 году лишь 5,1 % рождения детей происходило вне брака. К 1993 году эта доля возросла до 21,8 %, а в ряде Скандинавских стран превысила 50 %[1040].

Таблица 10.5. Доля детей, рожденных вне брака, в развитых странах в 1994–1998 годах

Источник: Marriage and the Economy. Theory and Evidence from Advanced Industrial Societies / Grossbard-Shechtman S. A. (ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 2003. P. 43.

Данные табл. 10.6 демонстрируют, как эти же процессы развиваются в современной России.

Во второй половине XX в. становятся заметны и другие перемены. Возникает полноценная пенсионная система, которая ликвидирует необходимость в высокой рождаемости как форме страхования по старости. В структуре потребностей возрастает роль свободного времени. Все это приводит к снижению рождаемости в большинстве стран – лидеров современного экономического роста до уровней, не совместимых с простым воспроизводством коренного населения.

Таблица 10.6. Динамика числа внебрачных рождений в России (РСФСР) с 1985 по 2002 год

Источник: Российский статистический ежегодник-2003. М.: Госкомстат России, 2004.

Как видно из табл. 10.7, среди стран-лидеров в настоящее время исключение составляют лишь США с их значительной долей иммигрантского населения. Иммигранты из стран с традиционно высокой рождаемостью, в первую очередь из стран Латинской Америки, сохраняют эту традицию по меньшей мере в первом поколении. Но и в США рождаемость не обеспечивает простого воспроизводства населения. По оценкам специалистов ООН, приведенным в докладе “Перспективы развития мирового населения” (вариант 1998 года), сейчас 61 страна мира, где проживает 44 % мирового населения, имеет уровень рождаемости более низкий, чем тот, который необходим для сохранения нынешней численности населения[1041].

Демографическая политика, направленная на увеличение рождаемости в постиндустриальном обществе, если и дает результаты, то неустойчивые. Можно изменить средний возраст рожающих, но не число рождений на одну женщину. Преодолеть сложившиеся культурные установки и приоритеты административно-финансовыми мерами оказывается трудно. Отсюда прогнозируемое сокращение численности населения во многих странах – лидерах современного экономического роста, не относящихся к иммигрантским (табл. 10.8).

Таблица 10.7. Коэффициент фертильности[1042]

Источник: Replacement Migration: Is it a Solution to Declining and Ageing Population? United Nations, 2000. P. 23.

Таблица 10.8. Прогнозируемое изменение численности населения в некоторых странах – лидерах современного экономического роста в первой половине XXI в.

Источник: Replacement Migration: Is it a Solution to Declining and Ageing Population? United Nations, 2000. P. 6.

Еще одна проблема, порожденная изменением демографической ситуации, – кризис пенсионных систем и систем финансирования здравоохранения, которые сформировались на этапе, предшествующем постиндустриальному обществу, когда в странах – лидерах современного экономического роста доля старших возрастов в составе населения была незначительной. С тех пор ситуация радикально изменилась (см. табл. 10.9, 10.10). Тенденция старения населения, по прогнозам, является устойчивой (см. табл. 10.11).

Апокалипсическая версия динамики численности населения в наиболее развитых странах представлена П. Дракером. “Развитый мир совершает коллективное самоубийство. Его граждане не рождают достаточно детей, чтобы воспроизводить себя, и причина совершенно ясна: более молодые люди больше не способны нести возросшее бремя поддержки старших поколений, тех, кто уже не работает”[1043].

Таблица 10.9. Ожидаемая продолжительность предстоящей жизни по макрорегионам мира, годы

Источник: Riley J. C. Rising Life Expectancy: A Global History. Cambridge: Cambridge University Press, 2001. P. 38.

Таблица 10.10. Доля населения старше трудоспособного возраста в странах – лидерах экономического роста, %

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; United Nations Population Division (http://esa.un.org/unpp).

При этом в странах догоняющего развития более быстрый по отношению к странам-лидерам рост продолжительности жизни на фоне снижения рождаемости приводит к тому, что старение населения, рост доли тех, кто относится к старшим возрастам, здесь идет еще быстрее, чем в странах-лидерах. Общество, в котором тех, кто старше 60, больше, чем тех, кто младше 14, здесь формируется на уровнях душевого ВВП более низких, чем те, которые характерны для стран, начавших современный экономический рост[1044].

Таблица 10.11. Соотношение населения трудоспособного и пенсионного возрастов[1045] в развитых странах

Источник: Replacement Migration: Is it a Solution to Declining and Ageing Population? United Nations, 2000. P. 7.

Национальные правительства оказываются перед жестким и неприятным выбором: повышать пенсионный возраст, снижать соотношение средней пенсии к средней заработной плате или увеличивать налоги. Причем выбирать придется в условиях демократических государств с растущей долей пожилого населения среди избирателей.

§ 2. Специфика демографических процессов в России

В России, не испытавшей влияния ни католицизма, ни сформировавшегося на его базе и в полемике с ним протестантизма, не были распространены западноевропейские обычаи регулирования семьи. Данные табл. 10.12 о среднем числе мужчин и женщин в трудоспособном возрасте, проживающих в единой семье, полученные на основе реконструкции исторической статистики по отдельным поселениям в Великобритании, Франции, Японии и России, – хорошая иллюстрация специфики российских семейных установлений.

Таблица 10.12. Среднее число мужчин и женщин в трудоспособном возрасте, проживающих в семье, %

Источник: Wall R., Robin J., Laslett P. (eds.) Family Forms in Historic Europe. Cambridge; London; New York; New Rochelle; Melbourne; Sydney: Cambridge University Press, 1983. P. 42.

Здесь широкая семья, объединяющая различные поколения, живущие вместе в одном доме, распространена более широко по сравнению не только с Западной Европой, но и со странами аграрных цивилизаций[1046]. Распространение широкой семьи у других славянских народов, данные о быте которых в доиндустриальную эпоху документированы (в частности, о хорватах), дает основание полагать, что это связано с традицией общеславянских установлений, которые меняются лишь в XX в., с началом современного экономического роста (табл. 10.13).

Таблица 10.13. Среднее количество человек в семье в Венгрии и Хорватии в конце XVIII в. (по данным переписи 1787 года)

Источник: Wall R., Robin J., Laslett P. (eds.). Family Forms in Historic Europe. Cambridge; London: Cambridge University Press, 1983. P. 92.

Первая Всеобщая перепись населения России была проведена 28 января 1897 года. По данным этой переписи, 87 % населения России в качестве основного занятия называет сельское хозяйство. По предшествующим, менее надежным. материалам число тех россиян, кого можно отнести к крестьянам, составляет примерно 90 % вплоть до 10‑х годов XIX в., затем постепенно оно начинает снижаться[1047].

К началу современного экономического роста рождаемость в России существенно выше, чем в Европе. В 1896–1897 годах число рождений на 1 женщину (условное поколение) в России составляло 7,06, а в Швеции веком раньше, в 1796–1800 годах, – 4,41[1048]. В 70‑х годах XIX в. в России приходилось 50 родившихся на 1000 человек населения, а в Швеции конца XVIII в. – 33–35. Для традиционной России были характерны необычные для Европы и высокие даже по стандартам аграрных цивилизаций показатели рождаемости и числа рождений, приходящихся на одну женщину. Этому способствовали принятый ранний возраст вступления в брак, отсутствие традиций регулирования рождаемости, ограниченное распространение безбрачия[1049]. Вместе с тем высокой была и смертность: в те же 1870‑е годы – около 37 смертей на 1000 человек в России, в Швеции второй половины XVIII в. – 25–27 смертей. С конца XIX в. смертность в России начинает снижаться: 1890 год – 36,7, 1900 год – 31,1. К 1897 году средняя продолжительность предстоящей жизни новорожденных в России увеличилась с характерных для традиционной России 25–29 лет до 30,1 года для мужчин и 31,9 года для женщин[1050]. После революции и Гражданской войны снижение смертности продолжается: 1926 год – 19,9. При этом на протяжении десятилетий после начала современного экономического роста рождаемость остается высокой. Число родившихся на 1000 человек составляет в 1900 году 43,3, в 1926-м – 43,6. Для середины 20‑х годов XX в. этот показатель необычайно высок – даже в Индии и Китае в предшествовавший современному экономическому росту период он колеблется в пределах 35–38[1051].

Необычно высокий по европейским стандартам уровень рождаемости в сочетании с постепенным снижением смертности, связанным с улучшением санитарии и качества медицинской помощи, начиная с середины XVIII в. приводит к аномально высоким темпам роста населения России по отношению к остальной Европе. Между 1750 и 1850 годами население Российской империи выросло в 4 раза: с 17–18 млн до 68 млн человек. Это увеличение численности населения было во многом связано с территориальной экспансией. Однако даже при исключении этого фактора темпы роста населения существенно превышают те, которые тогда были характерны для западноевропейских стран. С 1850 года, когда большая часть территориальной экспансии империи была позади, быстрый рост населения продолжается (68 млн в 1850 году, 124 млн в 1897 году)[1052].

Темпы роста российского населения в конце XIX в. – 1,2 % в год – были высокими по любым стандартам. Лишь страны, в массовых масштабах привлекавшие эмигрантов, такие как США, в это время имели более динамичный рост населения.

Таблица 10.14. Доля женщин среди экономически активного населения, %[1053]

Источник: 1 Рассчитано по: Mitchell B. R. International Historical Statistics 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

2 Рассчитано по: United Nations Common Database (www.un.org/Depts/unsd/).

В середине 20‑х годов XX в. Россия следует по траектории демографического перехода, характерного для стран-лидеров, но с одним отличием: традиции и обычаи репродуктивного поведения создают предпосылки для аномально высоких темпов роста населения на первой стадии демографического перехода. С конца 1920‑х – начала 1930‑х годов ситуация радикально меняется. Из табл. 10.14 следует, что социалистическая индустриализация предполагала необычно раннее с точки зрения уровня экономического развития вовлечения женщин в занятость вне домашнего хозяйства[1054]. Уже в 1950 году доля женщин среди общего числа занятых в России была близка к показателям развитого постиндустриального общества Франции и Германии 2000 года. Вовлечение женщин в занятость влечет параллельный процесс – сокращение во второй половине прошлого века числа родившихся на 1 женщину.

Статистика рождаемости искажается под влиянием демографических волн, порожденных мировыми войнами. Данные С. Захарова о числе рождений в России на одну женщину в реальных и условных возрастных когортах приведены в табл. 10.15 и представлены на рис. 10.1. Они демонстрируют очевидную связь траектории демографического перехода с социалистической моделью индустриализации.

Двойное представление итоговой рождаемости в реальных и условных поколениях дает возможность проследить как общую траекторию снижения уровня рождаемости, так и отклонения от ведущей тенденции, вызванные привходящими, временно действующими факторами. Среди последних выделяются социальные потрясения (мировые и гражданские войны, голод), а также попытки государственного воздействия на демографическое поведение людей (меры семейной политики 1980‑х годов).

На демографических процессах во Франции конца XVIII – начала XIX в. серьезно сказалась революционная ломка традиционных устоев. Число рождений на одну женщину здесь резко сократилось несколькими поколениями раньше, чем в других странах Западной Европы. Революционные потрясения в России также оказали влияние на репродуктивное поведение.

Таблица 10.15. Рождаемость реальных и условных поколений в России[1056]

Таблица 10.15. Рождаемость реальных и условных поколений в России (окончание)

Источник: Андреев Е. М., Дарский Л. Е., Харькова Т. Л. Демографическая история России: 1927–1959. М., 1998. С. 166; а также неопубликованные расчеты авторов, любезно предоставленные Е. М. Андреевым.

В качестве примера революционных новаций, воздействующих на демографические процессы, можно назвать легализацию искусственного прерывания беременности[1055]. Совместным постановлением наркоматов здравоохранения и юстиции от 28 сентября 1920 года в СССР впервые в мире было разрешено искусственное прерывание беременности без медицинских показаний. Оно быстро стало обыденной практикой. В Ленинграде с 1924 по 1928 год число абортов на 1000 человек возросло с 5,5 до 31,5[1057]. Предпринимавшиеся впоследствии попытки запрета привели лишь к криминализации абортов. И сегодня по их числу на 1000 человек Россия радикально отличается от большинства развитых стран мира (табл. 10.16).

Рисунок 10.1. Динамика рождаемости в России

Источник: Захаров С. В. Рождаемость в России: первый и второй демографический переход // Демографическая модернизация, частная жизнь и идентичность в России: Тезисы докладов научной конференции. М.: ЦДЭЧ РАН, 2002. С. 19–26; материалы, предоставленные С. В. Захаровым.

Еще один фактор, который обусловил снижение доли России в общей численности мирового населения, также связан с социалистической моделью индустриализации. До середины 1960‑х – начала 1970‑х годов XX в. показатели продолжительности жизни в России и в странах – лидерах современного экономического роста постепенно сближались (табл. 10.17). Затем сближение прекращается[1058].

Таблица 10.16. Число легальных абортов на 1000 человек[1059]

Источник: United Nations Common Database (http://un.org/Depts/unsd/).

Таблица 10.17. Средняя ожидаемая продолжительность предстоящей жизни на момент рождения, годы

Источник: United Nations Population Division, http://esa.un.org/unpp.

Стагнация продолжительности жизни в России на фоне нарастающего отставания по этому показателю от лидеров на протяжении десятилетий – необычный в мировой истории последнего века демографический факт[1060].

Здесь со всей очевидностью сыграли роль два фактора. Первый: демографы давно выявили связь питания матери во время беременности и ребенка в первые годы его жизни со средним ростом людей нового поколения и продолжительностью предстоящей им жизни. Применительно к возрастным когортам, родившимся между концом 1920‑х и началом 1950‑х годов, эти показатели хуже, чем у предшествующих и последующих поколений. Риск умереть в 30–40‑летнем возрасте у мужчины, родившегося в середине 1920‑х годов, когда подавляющая часть рождений приходилась на семьи свободных крестьян, был примерно вдвое ниже, чем у родившегося в конце 1940‑х – начале 1950‑х. Объяснение очевидно: коллективизация, голод, война. Лишь с середины 50‑х годов показатели среднего роста людей и продолжительность их жизни существенно улучшаются[1061].

Таблица 10.18. Потребление алкоголя (в переводе на чистый спирт) на 1 человека 1962–2002 годах, л

Источник: World Drink Trends 2004.

Второй фактор – специфика потребления алкоголя в России. Проблема эта не нова[1062]. Но данные табл. 10.18 свидетельствуют, что по его абсолютному потреблению на душу населения Россия отстает от Германии и Франции.

Специфика заключается не в потребляемом количестве, а в особенностях потребления. Для российской традиции потребления алкоголя характерны предпочтение крепких напитков, неумеренность, широкое распространение пьянства на рабочем месте. Впрочем, это вряд ли можно отнести к нашим национальным особенностям. Исследования по истории алкогольного поведения немцев свидетельствуют о сходстве проблем, с которыми сталкивались Германия во второй половине XIX в. и Россия в XX в.[1063].

В странах Северо-Западной Европы потребление алкоголя считалось совместимым с сельскими работами. Это был способ согреться, получить дополнительные калории, социально адаптироваться. В середине XIX в. немецкий крестьянин, попадая из деревни в город и устраиваясь на завод, продолжал придерживаться сельской традиции. Непременное подношение поступающим на работу учеником бутылки водки коллективу, неприятие и общественное осуждение работника, который не участвует в коллективных выпивках, – хорошо известные реалии немецкой жизни того времени. Право пить на рабочем месте было одним из важных требований немецкого рабочего движения.

Лишь к концу XIX в., когда Германия выходит на уровень развития, достигнутый в Советском Союзе в 30–50‑е годы XX в., ситуация меняется. И работодатели, и профсоюзы начинают бороться с пьянством на рабочем месте. Зарождается новая традиция: посиделки с друзьями и коллегами в пивной за пределами предприятия.

В Америке середины XIX в. тоже пили много. Причем доминировали крепкие напитки, их доля в потреблении, по некоторым оценкам, достигала 90 %. В конце XIX в. здесь, как и в Германии, нормы алкогольного потребления начинают изменяться: увеличивается доля слабых алкогольных напитков, неумеренность в питье постепенно уходит в прошлое[1064].

Вред, который наносит пьянство здоровью нации, определяется не среднегодовым потреблением, а традициями пития. Общеизвестны факторы, существенно снижающие отрицательное воздействие алкоголя: потребление напитков с низким его содержанием и одновременный прием пищи. Недаром в Италии или Грузии, где потребление вина, традиционное застолье – черты национальной культуры, продолжительность жизни выше, чем в России или на Украине.

В Армении и Грузии – государствах, оказавшихся втянутыми в межэтнические конфликты, где масштабы падения уровня жизни были высокими даже по стандартам постсоветских государств, но имеющих иные исторические традиции потребления алкоголя, в 1989–2001 годах средняя продолжительность жизни возросла соответственно на 2,1 года и 1,1 года. В России, Белоруссии и Украине за тот же период она снижается соответственно на 5 лет, 4,7 года и 3,9 года[1065].

По потреблению чистого спирта на душу населения Россия отнюдь не выделяется из круга других крупных государств мира. В 2002 году этот показатель в России был существенно ниже, чем в Германии, Франции, Испании, хотя и выше, чем в Голландии и Бельгии. Однако структура потребления алкоголя в России необычна. По потреблению крепких спиртных напитков на душу населения Россия устойчиво стоит на 1‑м месте в кругу государств, данные по которым имеются в международной статистике. По данному показателю в числе 10 государств-лидеров 6 – социалистические или постсоциалистические страны. По потреблению вина и пива Россия находится в нижней группе стран, по которым имеются данные (пиво – 39‑е место из 52 стран, вино – 35‑е место из 52 стран)[1066].

В Советском Союзе на фоне уравниловки и низкой социальной ответственности закрепляются нормы алкогольного поведения, характерные для раннеиндустриальной эпохи. Укоренившая ся традиция выпивать прямо на работе (и до, и после, на улице или в подворотне), связанная в том числе с крайней неразвитостью сферы услуг[1067], объективно вела к нездоровому потреблению алкоголя (предпочтение крепких напитков, выпивка без нормальной закуски). Это стало одной из важнейших причин, почему в России приостановился рост средней продолжительности жизни, а разрыв между средней продолжительностью жизни мужчин и женщин возрос (табл. 10.19).

Данные о продолжительности жизни российских мужчин во второй половине 1980‑х – первой половине 1990‑х годов (табл. 10.20) и динамика потребления алкоголя (рис. 10.2) демонстрируют очевидную связь с антиалкогольной кампанией и ее провалом[1068].

С 1999 года постепенно снижается потребление крепких спиртных напитков в России при росте потребления пива и вина[1069]. Разумеется, краткость периода не дает оснований для долгосрочных оптимистических прогнозов.

Таблица 10.19. Разница в ожидаемой продолжительности предстоящей жизни при рождении мужчин и женщин в 1950–2000 годах в России и мире в целом, годы[1070]

Источник: Population, Gender and Development. A Concise Report. New York: United Nations, 2001; Статистический ежегодник “Содружество независимых государств в 2002 году”. С. 125.

Таблица 10.20. Средняя ожидаемая продолжительность предстоящей жизни российских мужчин, родившихся в 1950–2000 годах

Источник: United Nations Population Division, World Population Prospects: The 2000 Revision and World Urbanization Prospects: The 2001 Revision (http://esa.un.org/unpp).

Сочетание двух факторов – раннего с точки зрения уровня экономического развития снижения рождаемости, обусловленного массовым вовлечением женщин в производственный процесс, и прекращения роста продолжительности жизни с середины 1960‑х – начала 1970‑х годов – определяет долгосрочную тенденцию снижения численности российского населения при нулевом сальдо миграции.

В этом смысле положение России не уникально. Коренное население подавляющего большинства стран Западной Европы в XXI в. будет сокращаться. В одной из богатейших европейских стран – Швейцарии, по прогнозам, оно сократится за полвека при нулевом сальдо миграции примерно на 1/5. Однако масштаб проблем, которые поставил перед Россией прошедший век, чрезвычайно велик.

Россия вошла в XX в. с высокими шансами увеличить или по меньшей мере сохранить свою долю в населении планеты. В результате социальных катаклизмов русской и мировой истории, страшного социалистического эксперимента эта доля сократилась примерно наполовину[1071].

Рисунок 10.2. Потребление алкоголя (в переводе на чистый спирт) на душу населения в России в 1950–2000 годах, л (по официальным данным ГКС)

Источник: Демоскоп. 2001. № 19–20 (http://www.demoscope.ru/weekly/019/tema01.php); Большая Советская Энциклопедия. Т. 2. М., 1950. С. 118.

Демографические процессы инерционны. Уже сейчас можно с высокой степенью вероятности прогнозировать численность российской рабочей силы до 2020 года. Долгосрочные тенденции рождаемости и смертности, хотя и подвержены значительным колебаниям, меняются на протяжении десятилетий медленно. Бывают исключения, например быстрое снижение смертности в результате успехов в борьбе с эпидемическими заболеваниями, но рассчитывать на то, что в России за ближайшее десятилетие удастся радикально решить проблему алкоголизма, трудно.

Прогнозы остаются прогнозами. Их точность зависит от принятых гипотез и проверяется временем. Согласно взвешенным, основанным на опыте и здравом смысле, подготовленным авторитетными специалистами демографическим прогнозам, на протяжении предстоящего полувека ожидается существенное снижение численности российского населения. Это иллюстрируют данные табл. 10.21 и 10.22, обобщающие результаты этих исследований.

Приведенные выше данные табл. 10.16, свидетельствующие об устойчивости тенденции снижения числа абортов в России, позволяют надеяться на постепенное повышение рождаемости.

Таблица 10.21. Численность населения России в 2050 году, млн человек

Источник: Вишневский А. Г., Андреев Е. М., Трейвиш А. И. Перспективы развития России: роль демографического фактора: Научные труды ИЭПП № 53Р. М., 2003. С. 6; (http://www.iet.ru/papers/53/WP53.pdf).

Данные табл. 10.22 показывают, что даже при оптимистичном сценарии – увеличении рождений на 1 женщину до 2, повышении продолжительности жизни до уровня наиболее развитых стран – население России при нулевом сальдо миграции сократится в первой половине XXI в. более чем на 30 млн человек. При сохранении нынешних показателей воспроизводства российского населения даже с ростом продолжительности жизни до сегодняшнего уровня наиболее развитых стран нас ожидает еще большее снижение численности населения – на 40 млн человек. Диктующие демографическую динамику явления и процессы определяются не краткосрочными проблемами, порожденными социальной дезорганизацией 1990‑х годов, когда после краха социализма только начали формироваться новые экономические и политические институты, а длительными и устойчивыми тенденциями, истоки которых уходят к началу – середине XX в.

Таблица 10.22. Численность населения России в 1950–2000 годах и прогнозные сценарии до 2050 года, млн человек[1072]

Источник: Вишневский А. Г., Андреев Е. М., Трейвиш А. И. Перспективы развития России: роль демографического фактора: Научные труды ИЭПП № 53Р. С. 6, 9, 18; (http://www.iet.ru/papers/53/WP53.pdf).

Влияние базовых проблем постсоциалистического наследства на среднюю продолжительность жизни мужчин хорошо видно на примере Белоруссии, где экономические реформы были крайне ограниченны, а динамика этого показателя сходна с российской. Отсутствие существенного падения продолжительности предстоящей жизни при рождении во время постсоциалистического перехода в странах, столкнувшихся с беспрецедентными масштабами социальной дезорганизации и внешними конфликтами, но имеющими иные традиции употребления алкоголя (Армения, Грузия), – наглядное свидетельство того, что динамика этого показателя на протяжении последних десятилетий лишь в ограниченной степени связана с краткосрочными социально-экономическими изменениями (табл. 10.23).

Таблица 10.23. Средняя ожидаемая продолжительность жизни мужчин в Грузии, Армении, России, Белоруссии и Украине с 1980 по 2001 год

Источник: Народное хозяйство СССР в 1987 г.: Статистический ежегодник. М.: Финансы и статистика, 1988; World Development Indicators 2003, World Bank; Содружество независимых государств в 2002 году: Статистический ежегодник. М., 2003.

Для России всегда была характерна более низкая плотность населения, чем у ее соседей и большинства других крупных стран.

Демографические потери от войн и прочих потрясений первой половины XX в.[1073], ранний переход к модели малодетной семьи увеличили разрыв по этому показателю между нашей страной и другими крупными государствами. В первой половине XXI в. он будет возрастать (табл. 10.24).

Трудно сказать, в какой мере сокращение численности населения представляет в наши дни угрозу национальной безопасности. Однако нет сомнений, что это резко изменяет возрастную структуру населения, увеличивает соотношение пожилой части общества и его трудоспособной части, коренным образом меняет условия функционирования пенсионной системы и системы здравоохранения.

Таблица 10.24. Средняя плотность населения в России, США, Японии, Великобритании, Франции и Китае, человек на 1 км2[1074]

Источник: World Population Prospects: The 2000 Revision and World Urbanization Prospects: The 2001 Revision, United Nations Population Division (http://esa.un.org/unpp); Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

Число российских пенсионеров на одного работающего в 2050 году при сохранении контуров действующей пенсионной системы будет в 2–2,5 раза больше, чем сегодня в странах – лидерах современного экономического роста (табл. 10.25).

Таблица 10.25. Соотношение людей пенсионного возраста и работающих в США, Великобритании, Франции, Германии, Японии, России в 2000 году и прогноз для России на 2050 год

Источник: Расчеты на основе данных из OECD Employment Outlook 2002. OECD Labour Force Statistics; Вишневский А. Г., Андреев Е. М., Трейвиш А. И. Перспективы развития России: роль демографического фактора: Научные труды ИЭПП № 53Р (http://www.iet.ru/papers/53/WP53.pdf).

§ 3. Социальный и экономический контекст международной миграции

Опыт государств – лидеров современного экономического роста, которые из-за быстрого роста доли старших возрастных групп уже столкнулись с необходимостью перестраивать свои пенсионные системы, показывает, что социальная жесткость таких изменений – увеличение пенсионного возраста, снижение соотношения средней пенсии и средней заработной платы – во многом зависит от того, какое число иммигрантов на этапе постиндустриального развития удалось включить в трудовую деятельность и социально адаптировать[1075]. Данные табл. 10.26, основанные на инерционном прогнозе динамики возрастной структуры населения, показывают размеры иммигрантских потоков, необходимых для сохранения современного соотношения населения в пенсионном и трудовом возрастах.

Таблица 10.26. Численность нетто-иммигрантов, необходимая для поддержания постоянным соотношения численности населения в возрасте 15–65 лет и старше 65 лет, тыс. человек в год (прогноз ООН на период 2000–2050 годов)

Источник: Replacement Migration: Is it a Solution to Declining and Ageing Population? United Nations, 2000. Р. 24.

По прогнозам Департамента по экономическим и социальным вопросам ООН, с 1995 по 2050 год численность коренных жителей европейских стран сократится практически повсеместно. Если исходить из гипотезы сохранения нынешней численности населения, то в Германии, Италии и Голландии иммигранты и их потомки к 2050 году составят от 30 до 39 % населения. В крупных городах этот показатель может достичь 60 %[1076].

На ранних стадиях современного экономического роста эмиграция из стран, которые уже вступили в стадию индустриализации и демографического перехода, стала фактором социальной стабилизации, улучшения ситуации на рынке труда в странах-донорах и ускорения развития стран-реципиентов. Самые большие потоки иммигрантов в это время принимали США. В период пика иммиграции (1860–1920 годы) в страну въехали 30 млн человек. В первой половине XIX в. основная часть притока иммигрантов в США – выходцы из Англии. К середине XIX в. растет доля выходцев из Германии, в 60‑70‑х годах – из Скандинавии, в 80‑х – с юга Европы, в первую очередь из Италии, в 90‑х – из Испании, Польши (табл. 10.27).

Таблица 10.27. Эмиграция из Европы и иммиграция в США в XIX в., тыс. человек

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998. P. 129; Idem. International Historical Statistics. The Americas 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998. Р. 93.

Чистый отток за границу (превышение выезда над въездом) российских подданных в 1901–1915 годах составил 2564 тыс. человек. Около 80 % российских эмигрантов осели на Американском континенте[1077].

В 1910–1914 годах доля эмигрантов в США (годовая) в численности населения Европы составила 0,41 %, доля иммигрантов по отношению к численности населения США – 1,04 %[1078]. Массовая международная миграция протекала при минимальном государственном регулировании. До начала XX в. семьи, способные оплатить переезд, имели право свободно въехать в США, Канаду, Австралию. Американские предприниматели нередко финансировали транспортные расходы своих потенциальных работников.

С 80‑х годов XIX в. из-за этнических отличий иммигрантов новой волны и большинства населения принимающих стран ситуация стала меняться. Пока в Америку перебирались люди из Англии, стран Центральной и Северной Европы, иммигранты легко адаптировались к гибкой социальной структуре американского общества. Но уже у выходцев из Южной Европы (Италии) появились серьезные проблемы. С 1880 года правительство США начинает ограничивать иммиграцию по расовым и национальным признакам.

Дальнейшее ужесточение иммиграционного режима в США произошло в 1917 году и было связано со вступлением Америки в Первую мировую войну. Американские власти стали требовать от въезжающих в страну предъявления свидетельства о грамотности и документов из стран эмиграции. Была запрещена иммиграция из Азии. С этого времени ограничение на въезд в США по этническим признакам на десятилетия становится нормой. Подобные изменения происходят и в других принимающих иммигрантов странах.

В период снижения темпов роста мировой экономики (1914–1950 годы), вызванного двумя мировыми войнами, кризисом системы “золотого стандарта”, Великой депрессией, широким распространением протекционистской политики и ограничением мировой торговли, сокращается и международная миграция.

В принимающих странах этому способствовали соображения национальной безопасности, рост безработицы, сокращение спроса на рабочую силу. В некоторых государствах, где проходила ранняя индустриализация, в частности в СССР, сформировались тоталитарные режимы, жестко ограничившие эмиграцию.

В Европе XIX в. массовая миграция развертывается не на самых ранних этапах индустриализации, а с некоторым временным лагом после ее начала. Населению нужно время, чтобы осознать масштабы социальных перемен, которые несет современный экономический рост, принять решение о столь серьезном изменении в своей жизни, как переезд за океан. Должен накопиться опыт соседей и знакомых, которые такое решение приняли. Затем эмиграционная волна стремительно нарастает. В Англии среднегодовое число эмигрантов увеличивается с 22 тыс. человек в 1820–1825 годах до 150 тыс. в 1840–1850 годах и до 244 тыс. в 1850–1859 годах, в Германии – с 15 тыс. в 1830–1839 годах до 110 тыс. в 1850–1860 годах. Для многих эмигрантов важным мотивом для принятия решения о переезде в Америку было нежелание становиться в своей стране промышленным рабочим, стремление сохранить традиционную занятость в сельском хозяйстве. Пики эмиграции как раз приходятся на время, когда темпы роста населения высоки, численность рабочей силы быстро увеличивается, а в сельском хозяйстве еще занята примерно половина работающих (табл. 10.28, 10.29)[1079].

После прохождения пика число эмигрантов снижается. Трудно сказать, в какой степени это обусловлено внутренними причинами (сокращением темпов прироста населения, адаптацией его к условиям городского и индустриального общества), а в какой – внешними факторами и изменением глобальной мировой ситуации после начала Первой мировой войны. После 1914 года меняется и характер миграционных потоков. В период миграционного бума XIX – начала XX в. большинство иммигрантов – молодые мужчины, а миграция носит трудовой характер. В 1914–1950 годах возрастают миграционные потоки, обусловленные войнами и социальными потрясениями, – это миграция беженцев. По окончании Второй мировой войны мировая экономика вступает в длительный период динамичного экономического роста, вновь расширяются и масштабы международной миграции, но ее социальный и экономический контекст теперь качественно иной, чем в период миграционного бума XIX – начала XX в. Главным становится развитие событий на рынке рабочей силы.

Таблица 10.28. Средние масштабы эмиграции по десятилетиям, тыс. человек

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998. Р. 130–137.

Таблица 10.29. Пики эмиграции в Европе до Первой мировой войны и показатели структуры занятости и воспроизводства населения в эти периоды[1080]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

С повышением уровня жизни и образования растут требования национальной рабочей силы к качеству рабочих мест. Укоренившиеся социальные нормы предполагают перечень профессий и работ, на которые гражданин постиндустриальной страны имеет право не согласиться, даже если получает пособие по безработице. В то же время везде необходим не только высококвалифицированный труд. Работающие родители нуждаются в трудоемких услугах по уходу за детьми[1081]. Экономика невозможна без тех, кто чистит улицы, строит дороги, обслуживает клиентов в отелях и ресторанах. Квалифицированный хирург не сможет работать, если кто-то не вымоет полы в палатах и операционных, не выстирает белье, не накормит больных. Армия, состоящая из одних штабных офицеров, не способна воевать. Чем квалифицированнее национальная рабочая сила, тем больше спрос на тех, кто готов заниматься неквалифицированным трудом. Даже при высоком уровне безработицы в странах – лидерах современного экономического роста в ряде отраслей – на транспорте, в легкой промышленности, металлургии, здравоохранении, гостиничном и ресторанном бизнесе – сохраняется острый дефицит рабочей силы[1082]. При этом в 2000–2010 годах многие высокоразвитые страны – Германия, Япония, Австрия, Испания, Италия, Швеция, Греция – в первый раз на протяжении современной истории сталкиваются с проблемой сокращения численности работающего населения[1083].

Современный экономический рост резко увеличивает разрыв в уровне душевого ВВП между лидерами и странами с более низким уровнем жизни. Для выходцев из последних возможность получить даже низкооплачиваемую и непрестижную по стандартам стран-лидеров работу – радикальное повышение благосостояния. Одним из факторов увеличения объемов иммиграции в конце XX в. стало распространение средств массовой информации в менее развитых странах. Они дают их жителям сведения о высоком уровне жизни в странах – лидерах современного экономического роста, о том, как можно поправить материальное положение, сменив место жительства[1084]. Вот почему растущий спрос на неквалифицированную рабочую силу в развитых государствах сочетается с ее массовым предложением, исходящим от жителей бедных стран. В такой ситуации попытки остановить миграционные процессы административными барьерами малоэффективны.

В период послевоенного экономического подъема Западная Европа остро нуждалась в иностранной рабочей силе, сама стимулировала иммиграцию. Достигнутые здесь в 1950‑1960‑х годах темпы экономического роста были бы невозможны без массового привлечения иностранных рабочих. Правительства западноевропейских стран в это время заключают специальные соглашения, позволяющие привлекать труд из-за рубежа. Германия заключила такие соглашения с Италией (1955–1965 годы), Грецией и Испанией (1964 год), Марокко (1963 год), Португалией и Турцией (1964 год), Тунисом (1965 год), Югославией (1968 год) и Южной Кореей (1962 год). К 1974 году число иностранных рабочих в Западной Европе достигло 11,5 млн человек[1085].

В отличие от традиционно иммигрантских стран (таких как США, Канада, Австралия, как правило, привлекающих переселенцев на постоянное место жительства), Западная Европа в этот период рассматривала иммиграцию как временную меру[1086]. Как показывают многочисленные исследования, к ней так же первоначально относились и сами иммигранты: они выезжали на работу в богатую страну, чтобы накопить денег и повысить собственный статус на родине; как правило, намеревались вернуться домой. Однако опыт второй половины XX в. показал, что это иллюзия. За трудовой миграцией кормильца обычно следует воссоединение семьи и постоянное проживание ее на новом месте[1087].

Когда в 1973 году под влиянием изменившейся экономической конъюнктуры правительство ФРГ прекратило рекрутировать иммигрантов, предполагалось, что приехавшие на работу в Германию турки и югославы вернутся в свои страны. Однако в большинстве своем они остались в Германии. Ее правительство не смогло воспрепятствовать воссоединению семей. То же характерно для других стран Западной Европы[1088]. Франция и Германия в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов пытались стимулировать возвращение трудовых иммигрантов на родину, выплачивая им пособия из государственного бюджета. Эта мера тоже оказалась неэффективной[1089].

Осознав, что трудовая миграция носит необратимый характер, западноевропейские страны после ухудшения экономической конъюнктуры в 1973–1975 годах изменили иммиграционную политику. Активное привлечение рабочей силы из-за рубежа сменилось ограничением трудовой миграции. Здесь очевидно внутреннее противоречие. Эти страны по-прежнему не могут обойтись без массового привлечения и использования неквалифицированной рабочей силы – важные объекты транспорта, строительства, сферы услуг остановятся без низкооплачиваемых иностранных рабочих. Но в то же время в Западной Европе растет политическая оппозиция иммиграции. В странах – лидерах современного экономического роста возникают своеобразные политические коалиции, направленные против либеральной иммиграционной политики: союзы эксплуатирующих ксенофобию населения крайне правых и профсоюзных активистов, выступающих против привлечения иностранной рабочей силы, которая конкурирует с местной. Для борющихся за власть политиков одна лишь попытка заикнуться о легальном привлечении новых иммигрантов становится политическим самоубийством.

Безответственным политикам легко объяснить трудности и проблемы своей страны, возложив вину за них на чужаков, иноплеменников, особенно если они легкоузнаваемы[1090]. В традиционно мононациональных странах населению трудно приспособиться к тому, что рядом живут сотни тысяч, миллионы людей с иными языком, культурой, укладом, нормами поведения. Они необходимы на непрестижных рабочих местах, но не нужны как соседи.

Масштабный спрос на иностранную рабочую силу, ее предложение на фоне жестких политических ограничений на легальную трудовую иммиграцию приводят к широкому распространению ее нелегальных форм. Контроль за предложением иностранной рабочей силы с помощью административных рычагов малоэффективен. Взаимная неформальная поддержка внутри эмигрантских этнических сообществ, возможность въехать в европейскую страну в качестве туриста позволяют обойти барьеры на пути иммиграции[1091]. Хотя расходы на иммиграционный контроль в странах Западной Европы в 90‑х годах XX в. возросли в 3–4 раза, видимого влияния на иммиграционные процессы это не оказало[1092]. В США число нелегальных иммигрантов оценивается в пределах от 2 до 15 млн человек, в Европе – между 1,3 и 5 млн человек[1093].

По мере ограничения легальных форм трудовой иммиграции ее важным каналом становится прием беженцев. Конвенция по правам беженцев была принята в 1951 году – к этому подтолкнул печальный опыт Второй мировой войны, когда европейские демократии отказывались принимать тех, кто бежал от фашистских режимов. Определенную роль сыграли и реалии “холодной войны”: прием беженцев из стран социалистического лагеря был одной из форм политического противоборства двух систем. Все это обусловило либеральный характер установленных конвенцией норм[1094]. С середины 1980‑х годов доля иммигрантов, прибывающих в развитые страны в качестве беженцев, растет. Между 1983 и 2001 годами в странах Евросоюза попросили политического убежища 5,7 млн человек[1095]. Международные миграционные организации оценивают число иммигрантов, претендующих на статус беженцев, в 20 млн человек[1096]. Сложившаяся ситуация выглядит иррациональной. По законодательству многих европейских стран иммиграция в рамках, регламентированных Конвенцией по правам беженцев, предполагает предоставление набора социальных прав, но без права на работу. В результате прибывающие в страны-реципиенты беженцы вынуждены работать в нелегальном секторе экономики.

Распространение среди иммигрантов теневой занятости ставит их в положение, в котором находились рабочие западноевропейских стран в начале XIX в. Они лишены права голоса и социальных гарантий. Отсюда отчуждение от общества, которое пустило их в страну, но не сделало соотечественниками. Поскольку нелегальный характер иммиграции заставляет приезжих полагаться прежде всего на этническую солидарность, они легко вовлекаются в полулегальную и нелегальную экономическую деятельность[1097]. А это подстегивает антииммигрантские настроения среди коренного населения, служит расхожим аргументом для обвинений в связях иммиграции с преступностью. Отсюда возрастающая агрессия части местных жителей против чужаков, популярность ультраправых партий, играющих на антииммигрантских настроениях.

Странам классической иммиграции приспособиться к условиям постиндустриального развития было легче. Открытость общества для иммигрантов, возможность их интеграции в социальную структуру – часть господствующей в этих странах идеологии. Однако и здесь во второй половине XX в. стало проявляться то же противоречие – между потребностью страны в приезжей рабочей силе и политическим давлением, направленным на ограничение иммиграции. В США в последние десятилетия XX в. выросла доля легальных иммигрантов, въехавших сюда в порядке воссоединения семей и в качестве беженцев. В 1990‑х годах легальная трудовая иммиграция составляла здесь лишь десятую часть въехавших в страну для постоянного проживания на других, но вполне законных основаниях. В этих условиях распространение нелегальной иммиграции неизбежно.

Несмотря на все усилия служб иммиграционного контроля, ежегодное количество нелегально въезжающих в США достигает сейчас около полумиллиона человек. Примерно столько же нелегалов въезжает за год и в Западную Европу[1098]. Массовый спрос на неквалифицированную рабочую силу делает борьбу с этим явлением малоэффективной. Характерен случай, когда власти штата Джорджия запретили иммиграционной службе применять санкции к сельскохозяйственным предприятиям, использующим труд нелегалов[1099].

В 1986 году Конгресс США принял Акт об амнистии иммигрантов. На этом основании более 3 млн человек смогли легализовать свое пребывание в стране. В начале XXI в. вопрос о легализации незаконных иммигрантов вновь оказался в повестке дня. В 2001 году президенты Мексики и США В. Фокс и Дж. Буш-младший создали совместную рабочую группу, призванную подготовить решение об урегулировании статуса нелегальных мексиканских рабочих в США[1100].

Иммиграционная политика Канады тоже не избежала шараханий и определенных противоречий, хотя ее отличала большая последовательность, вызванная необходимостью выдерживать конкуренцию с южным соседом. Впрочем, значительная часть иммигрантов использовала Канаду в качестве промежуточного пристанища на пути к конечной цели – США.

Начиная с XIX в. канадская иммиграционная политика была подчинена задачам развития национальной экономики. В 80‑х годах XIX в. правительство привлекает рабочих для участия в строительстве трансконтинентальной железной дороги. В начале XX в. Канада приглашает фермеров для расселения на западе страны. После окончания Второй мировой войны основное внимание переключается на привлечение специалистов для современных секторов канадской экономики.

Иммиграционным актом 1976 года в Канаде была введена балльная система отбора иммигрантов по 9 критериям, первый из которых – владение английским или французским языком. В 1994 году иммигранты по воссоединению семей составили 51 % прибывших, а отобранные по девяти критериям – 43 %. К 2000 году усилиями властей удалось повысить качество иммигрантов – долю отбираемых по балльной системе – до 53 % вновь прибывших[1101]. В 1991 году власти Канады прокламировали: в течение следующих 30 лет необходимо предпринять все возможные усилия, чтобы использовать иммиграционную политику для смягчения возрастного дисбаланса населения Канады[1102].

Традиции XVIII–XIX вв., когда крупные и слабозаселенные страны в массовых масштабах привлекали иммигрантов для освоения необжитых регионов, ушли в прошлое. В настоящее время лишь США, Канада, Австралия, Новая Зеландия продолжают эту политику. Однако в XXI в. сочетание размеров слабоосвоенной территории и долгосрочной динамики численности коренного населения ставит в этом отношении Россию в уникальное положение. В стране, где демографические процессы XX в. задали на ближайшее десятилетие тенденцию к сокращению численности населения, иммиграционная политика – важнейший фактор, который определяет ситуацию на рынке труда, устойчивость пенсионной системы.

§ 4. Перспективы миграционной политики современной России

При наиболее благоприятном сценарии[1103], чтобы сохранить численность населения на нынешнем уровне, страна должна ежегодно принимать 700 тыс. иммигрантов[1104]. Мировая история знает более масштабные миграции. Достаточно сказать, что в наши дни в США ежегодно въезжают около 1,5 млн легальных и нелегальных иммигрантов. Однако по российским меркам принимать сотни тысяч человек в год – задача амбициозная.

После распада СССР в Россию устремилось значительное количество иммигрантов из республик, прежде входивших в состав Союза. Это происходило на фоне сокращающейся эмиграции из нашей страны (табл. 10.30). Поток иммиграции в Россию достиг максимума в 1994 году, затем начал сокращаться.

Приведенные в табл. 10.30 данные показывают лишь масштабы легального въезда в страну. Есть множество свидетельств о существовании значительной нелегальной иммиграции, в первую очередь связанной с нехваткой в стране рабочей силы по дефицитным профессиям. Согласно статистическим данным, сегодня в России официально работают 400 тыс. трудовых иммигрантов, а по мнению российских официальных лиц, – от 1,5 до 15 млн. Наиболее достоверные оценки объема нелегальной иммиграции в России: 4–4,2 млн человек[1105].

Большинство нелегальных иммигрантов – выходцы из стран СНГ. Как правило, они прибывают в Россию легально: транзитом, в качестве туристов, по временным трудовым контрактам. Однако сложности, с которыми они сталкиваются, стремясь получить постоянное разрешение на работу и жительство, вынуждают их рано или поздно переходить на нелегальное положение.

Таблица 10.30. Сальдо миграции[1106] в России в 1985–2002 годах

Источник: Демографический ежегодник РФ. 1993. М.: Госкомстат России, 1994; Российский статистический ежегодник. 2001. М.: Госкомстат России, 2002; Социально-экономическое положение России, январь – октябрь 2001 года. М., 2001; Демоскоп № 145–146 (http://www.demoscope.ru/weekly/2004/0145/).

Как и везде в мире, в России нелегальный характер иммиграции обостряет проблемы, связанные с использованием иностранной рабочей силы. Нелегальные иммигранты заняты в теневом секторе экономики, не приносящем государству налоговых поступлений. Коррумпированные представители власти вымогают у них деньги. Трудовые, социальные права нелегальных иммигрантов не обеспечены. Члены их семей не имеют гарантий получения образования и медицинской помощи. Для защиты своих интересов они, как и иммигранты в Западной Европе, полагаются на этническую солидарность. Это провоцирует формирование преступных группировок по национальному признаку. Вовлечение иммигрантов в противозаконную деятельность, в свою очередь, дает неразборчивым в средствах политикам возможность играть на ксенофобии части населения. Рост численности иммигрантов в составе российского населения – процесс долгосрочный, остановить его невозможно. Попытки ужесточить меры против нелегальных иммигрантов приведут лишь к обострению проблем.

Формируя российскую иммиграционную политику, необходимо учитывать, что Россия – страна с низкой плотностью населения, в которой очевидны долгосрочные тенденции к сокращению рабочей силы и старению населения. Значительный приток легальных иммигрантов позволит ускорить экономический рост, увеличить поступающие в распоряжение государства финансовые ресурсы, повысить устойчивость пенсионной системы. При своей территории и ресурсной базе Россия в XXI в. могла бы сыграть роль мирового лидера в приеме иммигрантов, ту самую роль, которую в XIX–XX вв. играли США. При этом надо понимать, что Россия, будучи по составу населения страной полиэтнической, не обладает историческим опытом массового приема иммигрантов. Масштабная иммиграция, социальная и культурная адаптация к ней станут для нее новым нестандартным вызовом. От того, в какой мере российской власти и российскому обществу удастся выработать эффективную иммиграционную политику, во многом зависит социально-экономическое развитие страны в XXI в.

Опыт постиндустриальных стран, в том числе и негативный, показывает, что предпосылкой успеха в создании широких легальных рамок иммиграции, формировании государственной политики ее регулирования и социальной адаптации иммигрантов является культурная открытость общества, позволяющая приезжим и их потомкам самоидентифицироваться со страной проживания, со временем стать ее полноправными гражданами. Нынешняя иммиграционная политика России, направленная на всемерное ограничение легальной трудовой миграции и борьбу с ее нелегальными формами, бесперспективна.

Уже сейчас в России немало рабочих мест, на которые трудно или невозможно привлечь собственную рабочую силу. Происходящее на московском рынке труда, особенно в строительном комплексе и на общественном транспорте, – наглядное тому свидетельство. Опыт самого экономически развитого города России наглядно демонстрирует ситуацию, которая со временем будет складываться во все большем числе крупных российских городов. Если на протяжении следующих десятилетий удастся реализовать удовлетворительный сценарий развития российской экономики, т. е. не увеличить, а, возможно, сократить традиционное для России на протяжении последних полутора веков отставание от крупных стран Западной Европы примерно на два поколения, неизбежно возрастет число рабочих мест, для заполнения которых рекрутируемая за рубежом рабочая сила незаменима.

Как показали многочисленные исследования, один из важнейших параметров, влияющих на соотношение среднего заработка иммигрантов с общим по стране, – знание языка страны пребывания[1107]. С этой точки зрения Россия по сравнению с другими большими государствами обладает важным преимуществом: ее окружают страны, население которых живет беднее российских граждан; прежде эти страны входили в состав единого государства – Российской империи, Советского Союза; в них живут миллионы этнических русских и десятки миллионов людей, знающих русский язык, интегрированных в русскую культуру.

Показатели уровня образования официальных иммигрантов в Россию в 1990‑х годах превышают средние показатели, характерные для занятых в российской экономике. 17,8 % прибывших из ближнего зарубежья имели высшее образование. В числе занятых в экономике страны таких было 12,3 %. В большинстве своем иммигранты в Россию были русскими и жителями крупных городов[1108]. Из 25,3 млн этнических русских, граждан бывшего СССР, оказавшихся в 1989 году за пределами России, за последние 10–15 лет в нашу страну переехали 3,3 млн человек. Более 20 млн остались за ее пределами. При формировании целенаправленной миграционной политики потенциал иммиграции в Россию только русских из государств СНГ оценивается в 3–3,5 млн человек. Совокупный же потенциал миграции в Россию из стран СНГ составляет 7–8 млн человек[1109].

Это не удовлетворит потребностей России в дополнительной рабочей силе на длительный срок. Со временем придется вырабатывать политику привлечения трудовых иммигрантов из государств за пределами СНГ. Но на ближайшее десятилетие приоритет стран Содружества как важнейшего источника новой рабочей силы для России очевиден.

Открытие каналов легальной трудовой иммиграции, позволяющей вновь приехавшим законно жить и работать в России, пользоваться социальными благами, включая право на образование, здравоохранение, право по прошествии нескольких лет получить российское гражданство, создаст реальную альтернативу нелегальной иммиграции, работе в теневом секторе российской экономики и одновременно позволит регулировать региональное распределение привлеченных из-за рубежа трудовых ресурсов.

Формирование контуров активной иммиграционной политики исключительно важно для перспектив развития России. Однако еще важнее осознание российской элитой и российским обществом потребностей будущего российского государства.

Отождествление государства и этноса – новое историческое явление. Европейские государства вплоть до XVIII в. были сообществами подданных своего монарха. Этнический состав этого сообщества имел второстепенное значение. Лишь с крахом средневековых монархий власть начинает испытывать потребность в новой легитимизации. Ответом на этот вызов времени становится идея национального государства, связь между гражданством и принадлежностью к тому или иному этносу. Характерный пример – Германия, которая в XIX в. трансформируется из исторических княжеств в страну немцев. В это время обостряются проблемы этнических меньшинств. С серьезными проблемами легитимизации сталкиваются традиционные многонациональные империи, такие как Австро-Венгрия. Иначе развиваются события в иммиграционных странах. Здесь с самого начала гражданство отделяется от этнической принадлежности. США формируются как государство не иммигрантов-англосаксов, а американских граждан. Отсюда и разная острота проблем, с которыми приходится сталкиваться традиционно мононациональным странам и странам иммиграционным в век глобальной миграции.

Германии, которая и по Конституции, и по самосознанию общества остается государством немцев, трудно адаптироваться к тому, что все возрастающая часть ее жителей относится к другим этническим группам. Для иммигрантских стран, где гражданство не связано с национальностью, превращение вчерашних иммигрантов из Италии, Польши или Мексики в американских или канадских граждан, отождествляющих свое будущее с Америкой, также не лишено проблем, но они решаются значительно проще, чем во Франции, Германии или Японии.

В политической сфере Россия XIX в. не претерпела трансформации, подобной западноевропейской. Она была и оставалась страной подданных самодержавного российского царя, включавшей множество этносов. Открытость российского общества, способность к интеграции иноэтнических, нерусских элементов были одной из важных черт, которые веками давали империи силы для экспансии, поддерживали ее устойчивость[1110]. Перечень видных представителей российской политической и культурной элиты, которые не могли похвастать русским происхождением, слишком велик, чтобы приводить его здесь. В офицерском корпусе русской армии в 1867–1868 годах 23 % офицеров были неправославными. Среди полных генералов на долю протестантов приходилось 27 %. Лояльность трону, профессионализм ценились выше, чем этническая и конфессиональная принадлежность[1111]. В конце XIX в. русскоязычных среди потомственных дворян было немногим более половины (52,6 %)[1112].

В Российской империи были народы и конфессии, по отношению к которым царское правительство, сомневаясь в их лояльности, проводило политику дискриминации. Пример – поляки и евреи. Во второй половине XIX – начале XX в. официальная идеология на фоне волны национализма в Европе муссировала тему особой роли русских в империи[1113]. Тем не менее Российская империя оставалась полиэтническим сообществом подданных российского государя.

Наследник царской империи – Советский Союз также никогда не был государством русских. По сути это было сообщество подданных тоталитарной коммунистической власти, по пропагандистской форме – сообществом граждан Советского Союза. В конце правления И. Сталина, а также с начала 1970‑х годов, когда стал очевидным кризис коммунистической идеологии, начинался легкий флирт с идеей российского национализма. Но даже не блиставшему интеллектом брежневскому руководству были понятны опасности подобной идеологической трансформации в полиэтнической стране. Националистическая линия никогда не проводилась последовательно, дело так и не дошло до официального превращения СССР в государство с особыми правами русских.

Крах СССР и марксистской идеологии, образование Российской Федерации в ее нынешних границах по-новому поставили вопрос о государственной самоидентификации. Часть российской элиты активно выступает за определение России как государства русских, где особая их роль интегрирована в официальную идеологию и подкреплена особым положением Православной церкви. В полиэтнической стране с значительной и растущей долей нерусского населения, даже без учета возможного притока иммигрантов в ближайшие десятилетия, это неизбежно приведет к нарастанию межэтнических конфликтов.

Государственный, русский национализм делает страну чужой и для нерусских коренных жителей России, и для иммигрантов, подрывает их лояльность к официальным институтам, провоцирует национальную рознь. Поворот к идеологии “государства русских” – отнюдь не естественное продолжение долгой исторической традиции; в российской истории этого не было. Речь идет о новом, крупномасштабном антиисторическом эксперименте, опасные последствия которого легкопредсказуемы.

Для многонационального государства, жители которого на протяжении многих поколений были подданными сначала царя, потом тоталитарного режима, трансформация в страну российских граждан – органичный путь развития. На этом пути именно гражданство служит критерием, определяющим статус человека, а этническая принадлежность личности отделяется от государства, перестает быть тем, что государство устанавливает и контролирует, становится частным делом гражданина.

По традициям государственной идеологии Россия не принадлежит к иммигрантским странам, но во многом ближе к ним, чем к мононациональным этническим государствам. Открытое сообщество российских граждан, как это ни странно звучит для радикальных националистов и ксенофобов, органичнее продолжает российскую историю, чем закрытое сообщество русских. Именно такое открытое сообщество граждан предоставит России XXI в. возможности, которые активно и успешно использовала Америка позапрошлого и прошлого столетий: потенциал массового привлечения иммигрантов и их интеграцию в структуру российского полиэтнического общества, объединенного русским языком, русской культурой и российским гражданством.

Глава 11

Государственная нагрузка на экономику

В настоящее время одна из самых обсуждаемых российскими экономистами и политиками тем – вопрос о государственной нагрузке на экономику, иными словами, о той части внутреннего валового продукта, распоряжение которой берет на себя государство. Это коренной вопрос проводимых в стране социальных реформ, вызывающих противостояние политических сил в обществе. Чтобы разобраться в этом вопросе, полезно послушать, что говорит об этом История.

§ 1. Доля государственных расходов в ВВП. Исторический опыт

На рубеже XVIII–XIX вв. в Англии, где впервые начался современный экономический рост, доминировали представления о том, что государственные расходы следует ограничить: люди сами должны решать, как им вести свои дела и куда тратить собственные средства. Традиция, заложенная А. Смитом в его труде “Исследование о природе и причинах богатства народов”, закрепленная в “Началах политической экономии” Дж. С. Милля, определяла в качестве важнейших задач государства обеспечение защиты от внешней угрозы, поддержание законности и порядка. В более поздние – викторианские – времена в круг государственных задач включается ограниченное участие в решении социальных проблем.

История английского парламентаризма второй половины XIX в. не сохранила свидетельств серьезных разногласий по поводу необходимости ограничивать государственные расходы и соответственно налоговое бремя. Это воспринималось как аксиома. Дискуссия велась о том, как решить эту задачу[1114]. Оживленная полемика в английском парламенте в 1860–1880 годах шла не о величине расходов – все сходились в том, что их надо ограничить, как говорил Гладстон, “экономить на свечах”. Спорили о способах извлечения доходов, их достоинствах и недостатках.

Государственные расходы росли во времена больших войн, финансировавшихся главным образом за счет займов. Когда наступал мир, они погашались. Необходимость сбалансированных бюджетов в английских финансах была символом веры.

Расчеты доли государственных расходов в ВВП для XIX в. ненадежны из-за сложности адекватной оценки объема производства. Да и к оценкам самих государственных расходов, характеризующим период до XX в., необходимо относиться осторожно. Так, например, в США вплоть до 1921 года не существовало систематических документов, позволявших точно оценить расходы федерального бюджета, не говоря уже о консолидированном[1115]. Однако детальная работа с доступными источниками все же позволяет восстановить картину развития событий по большинству стран – лидеров современного экономического роста.

Те данные, которыми располагает историческая статистика, показывают, что доля государственных расходов в ВВП была долгосрочно устойчивой. Так, в Англии до наполеоновских войн она составляла примерно 11 %. После погашения накопленного за военные годы долга эта доля практически возвращается в 1830‑1840‑х годах на тот же уровень, затем снижается (табл. 11.1).

В 70‑х годах XIX в. доли государственных расходов в ВВП, характерные для стран – лидеров современного экономического роста, составляли примерно 8 %. В США они были ниже, в континентальных странах Западной Европы – выше. Характерная для Франции того времени государственная нагрузка на экономику – 12,6 % ВВП – считалась необычайно высокой[1116]. Один из ведущих французских экономистов конца XIX в., П. Лерой-Болье, обсуждая вопросы разумного уровня налогообложения, писал, что налоги, составляющие 5–6 % национального продукта, являются умеренными, а те, которые больше 12 %, вредят экономическому росту[1117].

Таблица 11.1. Доля государственных расходов в ВВП Англии XIX в.[1118]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

США возникли как государство в результате революции налогоплательщиков, выступавших против права государственных органов, в которых они не представлены, устанавливать налоги[1119]. Представление о необходимости ограничивать налоговую нагрузку было здесь еще более твердым, чем в Англии. Доля государственных расходов в ВВП США в XIX в. была примерно в 2 раза меньше английской. Подавляющую часть доходов федерального правительства обеспечивали таможенные сборы. В 1886 году федеральные доходы США составляли 3 % ВВП, 60 % из них приносили таможенные сборы, почти все остальное – акцизы на алкоголь и табак[1120]. Линия на ограничение государственных расходов отражала и реальности баланса политических сил в демократии налогоплательщиков, и влияние доминировавшей в первые десятилетия XIX в. либеральной парадигмы. С третьей четверти XIX в. ситуация меняется. В стадию современного экономического роста вступают страны, решающие задачи догоняющей индустриализации. У них больше возможности использовать влияние государства, чем у стран-лидеров, выше потребность в этом. К тому же по сравнению с англосаксонским миром здесь не доминирует представление о том, что государственное участие в жизни общества должно быть ограничено. Активное патерналистское государство соответствует унаследованным от аграрной эпохи национальным традициям. Это в полной мере относится к двум крупным странам, начавшим современный экономический рост во второй четверти XIX в., – Франции и Германии[1121]. К середине столетия уже проявляются социальные противоречия, характерные для раннеиндустриального этапа развития. Если остановить процесс индустриализации невозможно[1122], то необходимо предпринять усилия, чтобы социальная дестабилизация не привела к формированию сильного рабочего движения, способного подорвать существующую систему власти. Отсюда интерес имперского правительства Германии к рабочему законодательству, формированию систем социальной защиты.

Изменяется и политическая ситуация. Национальные элиты постепенно приходят к пониманию, что в условиях индустриального общества невозможно сохранить традиционные формы демократии налогоплательщиков, исключающие из политического процесса низкодоходные группы населения. Начинаются политические реформы, направленные на расширение избирательных прав и в конечном счете введение всеобщего избирательного права. К концу XIX – началу XX в. в большинстве развитых стран имущественный ценз был отменен, избирательное право для мужчин становится всеобщим или близким к всеобщему (табл. 11.2).

Таблица 11.2. Введение всеобщего избирательного права для мужчин в развитых странах мира[1123]

Источник: Engerman S. L., Sokoloff K. L. Factor Endowments: Institutions and Differential Paths of Growth Among New World Economies: A View from Economic Historians of the United States // NBER. Working Paper. No. H0066. December 1994; Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995.

Расширение избирательного права изменяет баланс сил при принятии решений об уровне оптимальной государственной нагрузки на экономику. Все большее участие в политическом процессе принимают те, кто может выиграть от повышения налогов и расширения финансируемых на этой основе перераспределительных программ. В связи с этим интересно привести выдержку из работы Дж. Адамса “В защиту конституционного правления в Соединенных Штатах Америки”. Он писал: “Если в стране введут всеобщее избирательное право, то первым делом будут отменены все долговые обязательства, затем установят высокие налоги на богатых, остальные от налогов будут освобождены, и, в конце концов, большинство избирателей проголосует за всеобщий раздел имущества”[1124].

Введение всеобщего равного избирательного права сказывается не сразу, его влиянию противодействуют устойчивые традиции. Хотя в США всеобщее избирательное право (понимаемое как всеобщее избирательное право белых мужчин) появляется рано, укоренившиеся антиэтатистские установки позволяют десятилетиями сохранять минимальную роль государства и низкие налоги. Однако участие низкодоходных групп населения в политическом процессе постепенно расширяется, и это, как прозорливо предвидел А. де Токвиль[1125], открывает дорогу активным действиям государства по реализации перераспределительных программ и соответственно повышению налогового бремени. На это обращают внимание многие авторы[1126].

В конце XIX в. в Америке господствует представление, что по мере экономического развития и увеличения объемов производства государственные расходы должны расти, но темпами, которые соответствуют темпам экономического роста[1127]. В континентальной Европе постепенно укореняется иное мнение. Немецкий экономист А. Вагнер, один из разработчиков реформ, формировавших системы социального страхования, выдвинул тезис о неизбежном росте государственной доли в экономике по мере экономического развития, получивший впоследствии название “закон Вагнера”. Закономерность роста роли государства в экономике Вагнер выводит из наблюдений за динамикой государственных расходов в странах западной цивилизации. Он выделяет несколько крупных групп государственных затрат и пытается доказать, что в условиях современного общества в каждой из них расходы на обеспечение государственных функций будут расти быстрее, чем общественное производство. И это не зависит от политической или социальной природы общества, в котором проявляются такие закономерности. Ускоренный рост общественных затрат задан самой природой современной индустриальной экономики. Именно в усложнении экономической жизни следует искать причины расширения правительственных функций. Недостаток финансовых средств может до поры до времени сдерживать государственную активность, но в долгосрочной перспективе рост роли государства неизбежен[1128]. Даже в Англии под влиянием новых реальностей и идеологических течений меняется тональность, в которой идут споры на финансовые темы. Парламент, на протяжении своей истории сдерживавший расходные обязательства правительства и налоговое бремя, с конца XIX в. начинает подталкивать правительство к принятию новых расходных программ. Сбалансированный бюджет еще остается символом веры[1129], но представление о целесообразности минимизировать участие государства в экономике подорвано. Дополнительные государственные обязательства оправдывают повышение налогов.

В ходу новые идеи: сами государственные расходы могут с течением времени приносить доходы. Это стимулирует новые финансовые обязательства государства. В первой половине XIX в. опыт Англии задает европейские стандарты экономического развития. На рубеже столетий образцом для подражания становится германская система социальных программ. Если возглавлявший английское правительство в 1880–1885 годах У. Гладстон глубоко убежден в необходимости сокращать налоги и государственные расходы, то уже Д. Ллойд Джордж, премьер-министр в 1916–1922 годах, заявляет, что при его правительстве ни один налог не будет отменен. Представления английской политической элиты о роли государства поменялись радикально[1130].

Введение в 1842 году подоходного налога в Англии современники считали мерой временной, которая потребовалась для компенсации доходов, потерянных из-за снижения импортных тарифов. Однако представление о прямых подоходных налогах как о регулярных обязательных платежах постепенно укоренялось. Это противоречило многовековой английской налоговой традиции, рассматривавшей такие налоги лишь как исключительную меру военного времени[1131].

В конце XIX в. на развитие налоговой системы, ее структуру все большее влияние оказывает дирижистская идеологическая волна, стремление решать социальные проблемы, используя налоговые механизмы. В 1894 году в Англии вводится первый прогрессивный налог – на наследство. Освобождение низкодоходных групп от подоходного налога и налога на наследство, стремление переложить налоговое бремя на обеспеченные слои населения – эти меры на грани XIX и XX вв. обеспечивают политическую поддержку решениям о повышении прямых налогов[1132].

На рубеже XIX и XX вв. меняется отношение к государственным расходам и в США – последнем бастионе веры в благотворность ограниченной активности государства. Эти идеологические перемены связаны с активизацией американской внешней политики, основанной на растущей экономической и финансовой мощи страны. Непосредственным поводом к увеличению налогообложения в США послужила необходимость финансировать крупномасштабную программу строительства военного флота.

В 1893 году американский Конгресс ввел федеральный подоходный налог. Верховный суд признал это решение неконституционным, поскольку налоговое бремя распределялось между штатами неравномерно. Ожесточенная борьба вокруг этого налога длилась два десятилетия, в течение которых финансовые потребности государства продолжали расти. Росло и политическое влияние коалиции популистов и либеральных республиканцев. В итоге была принята 16‑я поправка к Конституции Соединенных Штатов, которая устранила препятствия на пути применения федерального подоходного налога. В 1913 году он был введен.

При всем значении происшедших в начале XX в. перемен в представлениях о роли государства в экономике и обществе доля государственных расходов в ВВП стран – лидеров современного экономического роста изменилась с 20‑х годов XIX в. мало. Сам экономический рост, значительное увеличение доступных финансовых ресурсов позволяли наращивать государственные расходы при сохранении стабильного баланса доходов и расходов в ВВП. На грани XIX и XX вв. важнейшим аргументом против повышения доли налогов в ВВП становится не концепция минимального государства, а представление о верхних пределах налогового бремени. Существование такого ограничения ни у кого не вызывало сомнений. О его наличии в аграрных обществах прекрасно знали политики и ученые.

Таблица 11.3. Доля государственных доходов в ВВП в последней трети XIX – начале XX в., %

Источник: Tanzi V., Schuknecht L. Public Spending in the 20th Century. A Global Perspective. Cambridge University Press, 2000.

Отличие представлений о пределах налогового бремени от концепции минимального государства состоит в том, что ограниченность возможности мобилизовывать доходы – менее надежный инструмент сдерживания вмешательства государства в функционирование экономики. Если минимальное государство – это идеологическая конструкция, жесткая логика которой заключается в том, что люди лучше государства распорядятся своими средствами, то существование предела налогообложения лишь гипотеза, требующая эмпирической проверки в каждой стране.

Как видно из табл. 11.3, в первые десятилетия после публикации работ А. Вагнера вопреки его представлениям существенного увеличения доли государственных расходов в ВВП в странах – лидерах современного экономического роста не происходит. Ситуация изменяется во время Первой мировой войны. До ее начала многие считали, что изъятие государством более 10 % национального продукта опасно для развития страны[1133]. После ее окончания этот тезис стал более чем спорным.

За период с 1914 по 1945 год финансовая ситуация в ведущих мировых державах изменилась, иными стали представления о роли государства в экономике и обществе, о его функциях и возможностях. Две мировые войны сыграли ключевую роль в повышении принятых уровней государственной нагрузки на экономику.

§ 2. Эволюция представлений о величине государственной нагрузки на экономику в период мировых войн

К 1914 году уровень жизни в странах – лидерах современного экономического роста в несколько раз превысил необходимый для существования и продолжения рода минимум, характерный для аграрных обществ, где попытки увеличить налоговые изъятия сверх 10–15 % ВВП приводили к невозможности для крестьянского населения поддерживать жизнь и производственную деятельность, к социальным катаклизмам. Для современных индустриальных обществ даже в условиях глубокого кризиса, порожденного большой войной и внешней угрозой, возможность увеличивать налоговое бремя выше. Здесь рост военных налогов – серьезная неприятность для налогоплательщиков, но никак не опасность умереть с голоду. Административные ресурсы, которыми располагает современное государство для мобилизации налоговых поступлений, несопоставимы с теми, которые были доступны в аграрную эпоху. Оно способно использовать сложные системы учета, обеспечивать налогообложение источников доходов, которые выпадали из поля зрения владык аграрных государств. Все это проявилось в ходе Первой мировой войны. Она привела к беспрецедентному росту военных расходов, которые воюющие страны покрывали, поднимая налоги и прибегая к заимствованиям и эмиссионному финансированию[1134].

Повышение во время войны государственных расходов вызывает необходимость совершенствования налогового администрирования. Повышение ставок налогообложения, невозможное прежде по политическим причинам, не встречает протеста и закрепляется в финансовых системах развитых стран послевоенного периода[1135].

С одной стороны, большая война вызывает всплеск социальной солидарности, стремление улучшать организацию здравоохранения, рационировать ограниченные ресурсы продовольствия[1136]. Из войны участвовавшие в ней страны вышли обремененные долгами, которые необходимо обслуживать. Но, с другой стороны, война продемонстрировала, что прежние представления о возможностях и пределах налогообложения не соответствуют реалиям современного мира. Системы налогового администрирования позволяли мобилизовывать в пользу государства значительно более высокую долю ВВП[1137]. В США и Англии, где сохраняются следы либеральных традиций, после войны начинаются споры о целесообразности отмены или снижения военных налогов[1138], но и 10 лет спустя государственная нагрузка на экономику в этих странах существенно выше, чем до 1914 года.

Сама логика доминирующей дирижистской идеологической волны, связывающей надежду на решение экономических и социальных проблем с участием государства в регулировании общественной жизни, способствует росту государственных расходов, повышению налогового бремени[1139]. На рубеже 20‑х и 30‑х годов XX в. представления о роли государства в экономике прошли проверку в горниле социально-экономических потрясений, порожденных Великой депрессией, связанным с нею беспрецедентным обострением социальных проблем, ростом безработицы.

К 1937 году доля государственных расходов в ВВП наиболее развитых стран возросла до 22,8 % и вдвое превысила средний уровень 1913 года[1140]. Экономический кризис подорвал веру в два фундаментальных принципа, которые считались основой ответственной финансовой политики в XIX – начале XX в.: золотовалютный стандарт и необходимость поддержания в условиях мира сбалансированного бюджета. На протяжении всей истории европейской демократии сбалансированность любых шагов по расходам и доходам бюджета была механизмом, ограничивающим рост государственных обязательств. До конца XIX в. среди английской политической элиты господствовало представление, что правительство не может принимать на себя обязательства, по которым будут расплачиваться его преемники[1141].

Отказ от принципа сбалансированности бюджета как элемента ответственной экономической политики ставит правительство в принципиально новые условия. Теперь политики имеют возможность соревноваться – кто выдвинет более привлекательные предложения по новым, не подкрепленным налоговыми поступлениями расходным программам; кто придумает, как снизить налоги, не сокращая расходы. Увеличение государственных расходов получает новый импульс. Формируются программы новых обязательств, возлагающие на государство финансовое бремя, которое будет действовать и десятилетия спустя.

Вторая мировая война, вновь вызвавшая резкий рост государственных расходов, потребовавшая введения чрезвычайных налогов и приведшая к накоплению государственного долга, выводит государственную нагрузку на экономику на новый уровень. Но если после Первой мировой войны еще предпринимались попытки снизить налоговое бремя вслед за наступлением мира, то после 1945 года они сходят на нет. Характерная для развитых стран налоговая нагрузка после Второй мировой войны повышается до 25–30 %.

1950–1973 годы – необычный период в мировом экономическом развитии. Завершение войн, восстановление европейской экономики, расширение международной торговли, возможность для Западной Европы и Японии заимствовать технологический опыт мирового лидера – США, реконструировать промышленность, используя современные по меркам времени технологии, – все это обеспечило высокие темпы роста экономики развитых стран и всего мира. Финансовые возможности государств возрастают, появляются новые инструменты мобилизации доходов, развивается налоговое администрирование. Сначала во Франции в 1954 году, а затем во многих других развитых странах появляется налог на добавленную стоимость, повышающий долю налоговых поступлений в ВВП. Вводятся налоги на заработную плату, призванные финансировать системы социального страхования, увеличиваются объемы мобилизуемых с их помощью средств, их доля в ВВП.

Вера в способность государства подменять своими действиями то, что раньше делал рынок, рост возможностей мобилизовывать доходы, связанный и с увеличением ВВП, и с повышением качества налогового администрирования, позволяют нарастить долю государственных расходов в ВВП в беспрецедентных размерах. Г. Стиглер обращает внимание на то, что значительная часть деятельности государства связана с предоставлением услуг. Сам рост доли услуг в ВВП в условиях постиндустриального общества – важный фактор роста государственной нагрузки на экономику[1142]. В странах ОЭСР средняя невзвешенная доля государственных расходов в ВВП увеличивается с 28 % в 1960 году до 43 % в 1980 году. В Бельгии, Ирландии, Японии, Испании, Швеции и Швейцарии она почти удваивается.

К 1980 году в Австрии, Бельгии, Нидерландах и Швеции государственные расходы превышают 50 % ВВП[1143] (табл. 11.4).

Таблица 11.4. Доля расходов расширенного правительства в ВВП некоторых стран ОЭСР, %[1144]

Источник: OECD Historical Statistics 1960–1993. OECD, 1995. P. 72.

Неудивительно, что в период между началом Первой мировой войны и концом 1970‑х годов тезис о существовании верхних границ налогообложения окончательно вышел из употребления, а его использование стало опасным для профессиональной репутации[1145].

За это время попытки оценить верхние пределы налогообложения стали неблагодарным занятием. Отсутствие интереса к этой теме связано с тем, что в период выхода на новый уровень равновесия повышение налогового бремени проходит относительно безболезненно[1146]. В конце 1980‑х годов определились новые, характерные для постиндустриальных условий границы налогового бремени, однако опасение повторить прежние ошибки в определении пределов государственной нагрузки на экономику заставляли специалистов по финансам крайне осторожно относиться к любым долгосрочным прогнозам финансовой динамики[1147].

В период, когда окончательно складывается представление о безграничных возможностях государства мобилизовывать доходы и перераспределять ВВП, не нанося при этом ущерба экономическому развитию, современные формы, характерные для стран – лидеров современного экономического роста, приобретают такие социальные институты, как системы пенсионного обес печения, пособий по безработице, семейные пособия, государственное финансирование образования и здравоохранения. Эти институты на десятилетия вперед задают уровень финансовых обязательств, закрепленных законом и политическими реалиями[1148].

§ 3. О верхнем уровне налоговых изъятий

К середине 70‑х годов XX в. в Западной Европе ресурсы форсированного роста, связанного с послевоенным восстановлением, уже были исчерпаны, технологическое отставание от США сократилось, повышение цен на нефть породило серьезные трудности в экономическом развитии стран-лидеров. Среднегодовой рост мировой экономики за 1973–2000 годы ниже беспрецедентных темпов предшествующего периода. В начале 1980‑х годов наиболее развитые страны, быстро наращивающие социальные расходы, вновь сталкиваются с тем фактом, что верхние пределы налогообложения существуют. В этих странах (что существенно – в мирное время) возникают крупные и устойчивые бюджетные дефициты, свидетельствующие о кризисе государственных финансов. Рост доли налоговых отчислений в ВВП замедляется[1149].

Наиболее острый характер финансовый кризис приобрел в странах с самой высокой долей государственных расходов в ВВП. К концу 1970‑х годов в Швеции, которая к этому времени стала мировым лидером по государственной нагрузке на экономику, получают распространение массовое уклонение от уплаты налогов, отказ от сверхурочных работ, налоговое планирование. Даже социал-демократические правительства осознают, что дальнейшее повышение НДС и платежей по социальному страхованию невозможно. Это заставляет их идти на снижение бюджетных расходов. Однако лишь финансовый кризис начала 1990‑х годов приводит страну к серьезным реформам в сфере государственных обязательств[1150].

Высокоразвитые индустриальные страны, в первую очередь те, которые стали лидерами по росту государственных расходов, в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов вплотную подошли к верхнему пределу, за которым наращивание налогового бремени оказывается либо невозможным из-за растущего сопротивления налогоплательщиков, либо непродуктивным из-за расширения теневой экономики[1151]. Высота этого налогового “плато” определяется особенностями социально-экономической истории и социально-экономической структуры каждого государства.

Специалисты по государственным доходам сформулировали гипотезу: верхний уровень налоговых изъятий выше в небольших и однородных по национальному составу странах, унитарных государствах, где налогоплательщики легче принимают повышенное налоговое бремя, и ниже в больших, дифференцированных в социально-культурном отношении федеративных государствах. Факты подтверждают ее справедливость. Среди развитых стран относительно высокое налоговое бремя существует лишь в двух федерациях – в Германии и Австрии. В большинстве же федеративных государств оно ниже, чем в унитарных[1152].

Наличие верхнего предела налогообложения вовсе не означает, что каждая страна должна его достичь. Индустриализация, новые возможности мобилизации финансовых ресурсов позволяют государству изымать от 20 до 50 % ВВП. В этих рамках выбор определяется специфическими чертами того или иного общества, его идеологическими установками[1153]. Нет социально-экономических аргументов в пользу того, что верхний предел налогообложения оптимален для экономики любой страны. Сопоставление налоговой нагрузки и социальных индикаторов опровергает такое предположение.

Итак, когда казалось, что государство всеобщего благосостояния может позволить себе все, доля государственных изъятий быстро росла. Когда же темпы экономического роста снизились, а налоговая нагрузка достигла верхних пределов, выяснилось, что дальнейшее увеличение государственных расходов приводит к кризису государства. Сегодня и на ближайшее десятилетие это главная проблема большинства развитых стран.

К началу 1980‑х годов благодаря дирижистской политике предшествующих десятилетий был заложен потенциал роста социальных обязательств, обусловленный завершением демографического перехода и старением населения. Когда наиболее однородные в социально-культурном отношении страны вышли на уровень налоговых изъятий, составляющий примерно 50 % ВВП, перед ними по-прежнему стояла задача увеличения социальных расходов. До этого времени страны – лидеры современного экономического роста весь XX в. не проводили значимых программ по сокращению государственных обязательств. Теперь важнейшей частью политической жизни становится борьба, развернувшаяся вокруг таких программ.

Ситуация обостряется налоговой конкуренцией. Современная налоговая система формировалась в мире, пережившем катаклизмы двух мировых войн. Она обрела нынешние формы в 1950‑х – начале 1960‑х годов, когда сохранялись серьезные торговые барьеры и национальные правительства выстраивали свою экономическую политику каждое самостоятельно, независимо от других. К концу XX в. этот мир меняется. Экономики становятся открытыми, происходит либерализация торговли, валютных режимов и рынка капитала. Все это стимулирует рост налоговой конкуренции, перемещение центров прибыли в страны с более благоприятным налоговым режимом, что и ограничивает свободу маневра правительств в формировании своих налоговых систем. В первую очередь речь идет о налогах на прибыль корпораций, ставки которых под влиянием международной конкуренции начинают снижаться[1154].

Пока экономика росла высокими темпами, а инфляция оставалась низкой, что было характерно для 1950‑1960‑х годов, общество принимало рост налогового бремени. После 1973 года экономический рост замедляется, ускоряется инфляция. Происходит это в условиях прогрессивной системы подоходного налогообложения, автоматически увеличивающей налоговую нагрузку вместе с инфляцией. Это вызывает все большее сопротивление налогоплательщиков.

Последовавшая за исчерпанием возможностей наращивать долю государственных расходов в экономике инфляционная волна 1970‑х – начала 1980‑х годов изменила доминирующую в мире идеологическую атмосферу (табл. 11.5).

Поворот начался с налоговой реформы, проведенной Р. Рейганом в начале 1980‑х годов. К тому времени в США предельная ставка налогообложения доходов составляла 75 %. К 1989 году она сократилась до 28 %. Во время правления М. Тэтчер в Великобритании предельная ставка подоходного налога снизилась с 98 % в 1970‑х годах до 40 %[1155].

Почему же идейный климат в мире повернулся в сторону традиционного либерализма? Одна из причин состояла в том, что расходы превысили возможности правительств их финансировать: слишком сильно выросли долги и бюджетные дефициты. Для западноевропейских государств поддерживать привычный уровень благосостояния становилось все более обременительной задачей.

Идеологические волны нового времени по-разному сказались на государственных расходах и доле государства в экономике. Первая из них, порожденная дирижистскими идеями, сопровождалась многократным увеличением доли государственных расходов в ВВП. Реформы конца XX в. позволили лишь приостановить повышение государственной нагрузки на экономику. Почти нигде они не привели к значительному снижению доли ВВП, перераспределяемой государством. Несмотря на попытки реформ, направленных на ограничение государственных расходов, эта доля в 1980–1990‑х годах продолжала возрастать, хотя и более низкими темпами, чем прежде: 1990 год – 44,8 % ВВП, 1994 год – 47,2 % (в среднем по странам ОЭСР).

Таблица 11.5. Темпы инфляции в странах ОЭСР, % в год (среднее геометрическое за десятилетие)

Источник: IMF IFS 2004.

Сколько бы приходившие к власти правительства ни метались между социалистической и либеральной риторикой, жизнь заставляла их проводить программы, ограничивающие государственные обязательства. Налицо радикальное изменение идеологического тренда – от социалистической и социал-демократической идеологии 1920–1970 годов к неолиберализму начала 1980-х. Эта вторая идеологическая волна отнюдь не уступка конъюнктуре: перемены диктует сама логика постиндустриального перехода.

Как уже отмечалось, прогнозировать дальнейшее развитие событий в странах – лидерах современного экономического роста – занятие неблагодарное. Однако возросшее в этих странах в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов сопротивление росту налогов, осознание политическими элитами невозможности повышения налоговых ставок отражает объективную реальность: государственные расходы вышли на предельный уровень. Он не универсален, зависит от комплекса социокультурных обстоятельств, специфичных для разных стран и регионов, но вызванные им ограничения проявляются повсеместно.

Развитым странам вновь приходится приспосабливаться к ограниченным финансовым возможностям государства. Реформы Рейгана в США стали возможными после того, как с конца 1970‑х годов рухнул сформировавшийся в предшествующие десятилетия консенсус двух ведущих политических партий, которые поддерживали высокие налоги. В Японии серьезное сопротивление встретило введение налога на добавленную стоимость. В Германии ширится недовольство растущим налогообложением, растет разочарование в возможностях государства решать стоящие перед ним проблемы. В Италии распространяется занятость в неформальном секторе, большая часть населения уклоняется от уплаты налогов. Формы, в которых общество реагирует на государственную перегрузку экономики, для разных стран специфичны, но суть этой реакции одна – жесткие ограничения возможности дальнейшего наращивания доли государственных расходов в ВВП.

Верхние пределы налоговой нагрузки существуют даже для наиболее развитых государств. Характерное для времени с середины 1910‑х до начала 1970‑х годов представление о возможности безграничного повышения доли государственных изъятий, не наносящего ущерба экономике и обществу, о справедливости закона Вагнера оказалось ошибочным. Можно спорить, где лежит этот предел для той или иной страны с ее размерами душевого ВВП, национально-культурным составом населения, традициями, но он определенно существует. Есть и стандартный набор механизмов, которые вступают в действие при превышении такого предела: рост теневой экономики, перевод производств в другие страны, финансовая нестабильность, ускорение инфляции, накопление долга, падение темпов экономического роста, политическая консолидация тех, кто не принимает дальнейшего повышения налогов.

Выясняется, что, когда государственные расходы превышают 30 % ВВП, как правило, их увеличение уже не улучшает показатели здоровья населения, средней продолжительности жизни, образовательного уровня[1156]. Есть два параметра, которые при более высоких уровнях государственной нагрузки на экономику влияют на жизнь общества: уровень безработицы и социальная дифференциация. Чем выше налоги, тем, как правило, выше безработица. С ростом доли государства в экономике обычно уменьшается социальная дифференциация. Для стран – лидеров современного экономического роста выбор государственной нагрузки на экономику в диапазоне 30–50 % – предмет острой политической борьбы. На этот выбор, как указывалось, влияют национальные традиции, доминирующая идеология, а также инерционный рост государственных обязательств, принятых, когда возможности государства казались безграничными. Поэтому результат борьбы в каждой стране труднопредсказуем.

§ 4. Государственная нагрузка в постсоциалистических странах

Социалистические страны из-за специфики избранной модели социально-экономического развития, где определяющую роль играет государство, вышли на высокие уровни показателей, характеризующих долю доходов и расходов государства в ВВП на относительно ранних стадиях своего развития (табл. 11.6).

Таблица 11.6. Доля государственных доходов в ВВП СССР во второй половине XX в.

Источник: Синельников С. Г. Бюджетный кризис в России. М.: Евразия, 1995.

То же характерно и для других стран, прошедших через социалистический эксперимент. Так, в Китае, где в 30‑х годах доходы государства колебались в пределах 5–7 % ВВП, к 1957 году доля государственных доходов в ВВП достигает 30 %, в несколько раз превышает довоенный уровень. Она примерно вдвое превосходит показатели, характерные для стран с аналогичным уровнем развития[1157]. К моменту краха социалистической системы государственная нагрузка на экономику в СССР, в восточноевропейских странах социализма находилась на уровне, близком к 50 % ВВП, т. е. на том, который оказался в конце XX в. предельным для наиболее развитых стран, характеризующихся высокой социально-культурной однородностью и обладающих хорошо отлаженным государственным аппаратом. Этот уровень выше, чем тот, который был достигнут в рыночных экономиках с уровнями душевого ВВП, характерными даже для наиболее развитых постсоциалистических стран.

Крах политических и экономических институтов социализма привел к постсоциалистической рецессии с падением производства, растянувшейся на 3–7 лет. На это накладывается кризис системы мобилизации государственных доходов. Инструменты, которые использовались при социализме, не адекватны рыночным условиям. Формирование налоговой системы, позволяющей мобилизовывать необходимые государству доходы в принципиально изменившейся ситуации, требует времени. И все это на фоне длительного периода высокой инфляции, которая обусловлена ликвидацией денежного навеса, накопленного в позднесоциалистический период, слабой денежной политикой. Высокая инфляция подрывает доходную базу бюджета, в этом причина финансового кризиса, механизмы развертывания которого были рассмотрены в гл. 9. Лишь после преодоления этого кризиса происходит снижение инфляции, стабилизация доходов бюджета. На это уходит несколько лет. Затем постсоциалистические страны выходят на разные показатели доли государственных расходов в ВВП – от 15 до 50 % ВВП (см. табл. 11.7).

Существенное влияние на специфику национальных траекторий оказывают два фактора. Первый из них – уровень экономического развития к моменту краха социализма. Как правило, страны, в которых он был выше, добиваются финансовой стабилизации при более высоких показателях государственной нагрузки. Второй – характеристики переходного процесса, протяженность периода высокой инфляции, масштабы инфляционного кризиса. Там, где период высокой инфляции оказался растянутым, масштабы падения доли государственных доходов в ВВП обычно выше.

Можно условно выделить две группы постсоциалистических стран с различными финансовыми результатами постсоциалистического перехода, важными для оценки стратегических проблем их развития.

Первая – это постсоциалистические государства Восточной Европы и Балтии. При различиях национальных траекторий важными для большинства из них были близость к Европе, Европейскому Союзу, ориентация политики на скорейшее присоединение к ЕС. Период падения государственных расходов здесь оказался коротким, доля государственных расходов в ВВП стабилизировалась на высоком уровне[1158].

Таблица 11.7. Доля государственных расходов в ВВП в постсоциалистических странах в 2001 году

Источник: EBRD Transition Report 2003. London, 2003. P. 61.

Пример такого развития событий – Польша. Именно в Польше – постсоциалистической стране, первой восстановившей экономический рост и превысившей предшествовавший краху социализма максимум национального ВВП, проявились и долгосрочные проблемы, порожденные такой эволюцией. Удовлетворительно функционирующая налоговая система, раннее начало экономического роста, стремление сгладить социальные издержки рыночной реформы привели к экспансии государственных социальных обязательств. Доля пенсионных расходов относительно ВВП к середине 1990‑х годов достигла 15 % – показателя, высокого даже для большинства наиболее развитых стран. Перегрузка экономики социальными обязательствами и соответственно масштабы налогового бремени в условиях исчерпания ресурсов восстановительного роста становятся угрозой долгосрочным перспективам развития этой страны[1159].

Все это накладывается на необходимость адаптации восточноевропейских стран и стран Балтии к стандартам ЕС, выработанным для государств с более высоким уровнем развития, соответственно предполагающим дополнительные расходные обязательства. Речь идет не только о формальных стандартах. В ЕС они лишь в ограниченной степени затрагивают социальные программы и обязательства. Как правило, ключевую роль в их определении играют национальные правительства и парламенты. Но демонстрационный эффект опыта более развитых стран ЕС в формировании систем социальной защиты на внутреннюю политику более бедных постсоциалистических стран Восточной Европы серьезен. Сама Западная Европа сталкивается с долгосрочными проблемами, порожденными негибкостью рынка труда, несоответствием систем социальной защиты реалиям постиндустриального общества. Постсоциалистические страны Восточной Европы вынуждены решать их на более низком уровне развития, при ограниченных финансовых ресурсах в условиях, когда свобода маневра в области институциональных реформ и выработки экономической стратегии ограничена членством в Европейском Союзе. В какой степени преимущества, обеспечиваемые доступом к европейскому рынку товаров, рабочей силы и капитала, а также финансовая помощь ЕС позволят решить эти проблемы, покажет время. В любом случае развитие событий в странах данного региона будет определяться успехами институциональных реформ и социально-экономической стратегией, вырабатываемой в рамках Евросоюза. Европейская ориентация позволила восточноевропейским странам решить переходные проблемы, импортировать политическую и социальную стабильность, но в долгосрочной перспективе сократила свободу маневра в выработке национальной стратегии развития.

Для второй группы постсоциалистических стран, отдаленных от объединенной Европы и, очевидно, не имевших перспектив быстрого вступления в Евросоюз, период переходного кризиса оказался более растянутым, масштабы падения производства – больше, а финансовый кризис более глубоким[1160]. Доля государственных доходов в экономике к моменту начала восстановительного роста здесь ниже, чем в восточноевропейских государствах и странах Балтии. Преодоление бюджетного кризиса, снижение инфляции потребовали более жесткого сокращения государственных расходов. Ограниченность финансовых ресурсов почти не оставляла свободы маневра для наращивания государственных расходов и обязательств, подталкивала к реформам, позволяющим ограничить государственную нагрузку на экономику. Отсутствие перспектив вступления в ЕС означает, что никто не снимет с национальных элит ответственности за выработку самостоятельной и долгосрочной стратегии развития, в том числе и в решении вопроса об оптимальных условиях государственной нагрузки на экономику. Разумеется, никто не может дать гарантий, что они сумеют разумно распорядиться такой свободой маневра.

В конце 1990‑х – начале 2000‑х годов в России шла оживленная дискуссия по вопросу о выработке линии в области государственной нагрузки на экономику. Одни авторы увязывали перспективы экономического роста России со скорейшим снижением государственной нагрузки на экономику, другие отстаивали тезис, что ограничение государственной нагрузки лишь один из факторов экономического роста и сам по себе, без институциональных реформ во многих областях, не позволит заложить основу устойчивого развития[1161]. Обсуждение того, в какой степени масштабы государственной нагрузки на экономику влияют на темпы экономического роста, в экономической литературе идет давно, и оно не принесло однозначных результатов[1162]. И связано это не с недостатком усилий, а с тем, что сами эти взаимосвязи различны на разных уровнях и этапах развития. Для каждого уровня среднедушевого ВВП существуют характерные диапазоны уровней налоговых нагрузок на экономику. Можно предположить, что при приближении к верхней границе такого диапазона перегрузка экономики начинает негативно сказываться на темпах экономического роста. Это соответствует здравому смыслу, хотя однозначно и не доказано. Если для стран-лидеров на индустриальной стадии их развития существовали уровни налогового бремени, приводящие к замедлению темпов развития, то до 60–70‑х годов XX в. этот фактор себя не проявил. По комплексу причин, унаследованных от исторической традиции XIX в., масштабы государственной нагрузки в них были ниже тех, при которых возникают проблемы с экономическим ростом. Для выработки линии долгосрочного развития важнее не столько ненадежные построения, напрямую связывающие проценты снижения государственных расходов с ускорением экономического роста, сколько понимание важнейших фактов, связанных с государственной нагрузкой на стадии постиндустриального развития, к настоящему времени установленных и значимых для принятия решений в этой области.

Как мы уже отмечали, уровень государственных расходов, как правило, выше в этнически компактных странах с устойчивыми традициями социальной солидарности (таких как Скандинавские страны), чем в больших этнически разнородных государствах (США)[1163]. Они более высоки в унитарных государствах, чем в федеративных государствах с аналогичным уровнем развития.

Для России – страны этнически разнородной и федеративной – это означает, что уровни государственных изъятий, совместимые с устойчивым функционированием налоговой и финансовой систем, даже на высоких уровнях развития находятся ниже показателей, характерных для унитарных стран с однородным населением. Если учесть, что и сегодня уровень расходов расширенного правительства России в ВВП выше, чем в США, то можно предположить, что в долгосрочной перспективе возможность устойчивого повышения государственной нагрузки на экономику маловероятна[1164]. Осознание факта ограниченной возможности наращивания государственной активности особенно значимо на фоне тех институциональных изменений, которые характерны для постиндустриального мира. К обсуждению их мы перейдем в следующих главах.

Глава 12

Становление и кризис систем социальной защиты

Как указывалось, элиты традиционных аграрных обществ считали бедность низших классов явлением нормальным, более того, желательным. Если крестьяне богаты, значит, они платят мало налогов. В 1771 году А. Юнг писал: “Все, кроме идиотов, знают: низшие классы надо держать в бедности, иначе они никогда не будут прилежны”[1165]. По мнению Вольтера, “не все крестьяне станут богатыми, да и не нужно, чтобы они были таковыми; существует потребность в людях, которые имели бы только руки и добрую волю”[1166].

Лишь изредка, например после Великой чумы в Европе середины XIV в., когда резко сокращается численность населения, спрос на рабочую силу растет, а потому поднимаются доходы низших классов и правительства принимают законодательные акты, сдерживающие заработки работников, – такие, как английские законы 1351–1382 годов[1167]. Обычно же, чтобы поддерживать доходы основной массы крестьянского населения на низком уровне, было достаточно традиционных мер: мало платить и много отбирать – в пользу государства и привилегированной элиты.

Бедность мало тревожила властные институты аграрных государств. Их беспокоила нищета, приводящая к массовому вымиранию населения, бегству крестьян с земли. Хорошо организованные аграрные империи старались предотвращать такие катастрофы или регулировать их последствия. Многие века помощь голодающим оказывали власти Китая. В Европе государственная поддержка бедствующих была менее распространена – главную роль играли механизмы взаимопомощи в деревне, благотворительность и церковь.

В эпоху перед началом современного экономического роста правительства европейских государств были озабочены не голодом в деревне, а миграцией крестьян в город и вызванным ею распространением нищенства и преступности. Основная часть законов о помощи бедным, в том числе английское законодательство эпохи Тюдоров, была направлена не столько на урегулирование социальных проблем, порожденных бедностью, сколько на обеспечение законности и порядка. Они традиционно отделяли “достойных” бедных – тех, кто столкнулся с неожиданными трудностями и заслуживает поддержки общества, – от иных, чья бедность, по мнению властей, является их собственным выбором. Принуждение к труду работоспособных бедных было важнейшим элементом английского законодательства со времен Тюдоров до 1834 года.

Закон о бедных 1601 года ввел в Англии ответственность местной власти за помощь нуждающимся и предусмотрел различные подходы к категориям бедняков. Неспособные работать – старики, больные – должны быть обеспечены минимально необходимым для жизни. Трудоспособным предоставлялась возможность трудиться в работных домах. Не желающие работать подлежали наказанию.

Свидетельствует Ф. Бродель: “В Париже больных и инвалидов всегда помещали в госпитали, здоровых же использовали на тяжелых и изнурительных работах по бесконечной очистке городских рвов и канав, притом сковывали по двое. Мало-помалу по всему Западу умножается число домов для бедняков и нежелательных лиц, где помещенный туда человек осужден на принудительный труд – в английских работных домах, в немецких воспитательных домах и во французских смирительных домах вроде, например, того комплекса полутюрем, которые объединила под своим управлением администрация парижского большого госпиталя, основанного в 1659 году”[1168].

§ 1. Возникновение систем социальной защиты

Современный экономический рост создает предпосылки беспрецедентного повышения благосостояния людей. В то же время он ускоряет структурные сдвиги, усиливает зависимость предприятий и целых отраслей, занятости в них от колебаний рыночной конъюнктуры. Жизнь в традиционной деревне остается бедной и короткой, но более устойчивой и привычной, чем в городе раннеиндустриальной эпохи. Все возможные беды известны многим поколениям селян: неурожаи, малоземелье, притеснения налогового чиновника или жадность феодала. Процессы огораживания, концентрации земельной собственности, крайне важные для развития передового, ориентированного по стандартам времени на рынок, высокопродуктивного сельского хозяйства, приводили к еще большей бедности значительной части населения деревни, ускоряли миграцию в города[1169]. Брошенный в город, занятый в промышленности вчерашний крестьянин сталкивается с новыми проблемами. Технический прогресс делает ненужными целые профессии, которые раньше давали высокий социальный статус, гарантировали приличные заработки. Острая конкуренция приводит к разорению предприятий и массовым увольнениям. Сдвиги в структуре производства превращают города и районы в зоны бедности и безработицы.

Если в деревне крестьянин защищен от произвола феодала вековой традицией, определяющей объем его обязательств, позволяющей при неурожае обратиться к землевладельцу за помощью, то с хозяином промышленного предприятия или его управляющим рабочего традиционные отношения не связывают. В аграрных обществах случаи, когда крестьян сгоняли с земли, бывали, но редко. Потерять работу в раннеиндустриальном городе, быть уволенным с промышленного предприятия – постоянная угроза.

В западноевропейских странах первой половины XIX в. эти проблемы проявились в полной мере. К тому же характерный для европейских стран – лидеров экономического роста, в первую очередь для Англии, политический режим не демократия, основанная на всеобщем избирательном праве. Парламентаризм вырос из демократии налогоплательщиков, избирательное право было ограничено высоким имущественным цензом и на подавляющее большинство рабочих не распространялось. Регулирование трудовых отношений ориентировалось на защиту хозяина и было безразличным к интересам наемного работника. А. Смит обращает внимание на то, что в Англии его времени нет ни одного парламентского акта против соглашений о понижении цены на труд, но существует множество актов, которые препятствуют ее повышению[1170].

В период, предшествующий современному экономическому росту, английской системе регулирования бедности приходится иметь дело с двумя серьезными проблемами. Сдвиги в производстве и занятости приводят к росту безработицы. Это, в свою очередь, требует финансовых ресурсов для поддержания системы вспомоществования по закону о бедности, а характерный для законодательства этого времени патернализм вступает в противоречие с доминирующей на грани XVIII и XIX вв. либеральной идеологией, оказывающей глубокое воздействие не только на экономику, но и на социальную сферу. Либеральные идеи выдвигали на первый план такие ценности, как свобода, равенство, ответственность гражданина за свою судьбу. Либеральное видение мира отвергало право человека на получение общественной помощи. В свободной стране каждый выбирает собст венное будущее, отвечает за свои успехи и неудачи.

А. Смит пишет о том, что законодательство о бедных противоречит свободе передвижения рабочей силы. Местная власть несла ответственность за обеспечение бедных. Любой вновь прибывший на ее территорию человек (разумеется, из низших сословий) мог быть выдворен – кому нужны лишние нахлебники? Закон 1662 года о поселении ограничивал свободу выбора места жительства, а значит, и работы[1171]. Активно выступавший против законодательства о бедных Т. Мальтус подчеркивал, что оно стимулирует рост численности населения и снижает уровень жизни, что последствия этих законов прямо противоположны провозглашенным целям[1172]. По мнению Д. Рикардо, все действовавшие налоги того времени показались бы мелочью по сравнению с налоговым бременем, которое могло лечь на англичан, если бы действовала система, гарантирующая каждому достаточные средства существования от государства[1173].

Но отмахнуться от порождаемых началом индустриализации социальных проблем было невозможно. В 1832 году в Англии начала работать королевская комиссия, которая должна была подготовить предложения по законодательству о бедности. Большинство ее членов находилось под сильным влиянием либеральных идей. Один из главных авторов доклада, Н. Сениор, поставил ключевой вопрос: не будут ли законы, призванные регулировать бедность, обострять проблемы, которые они призваны решить?[1174] Опасение, что помощь тем, кто при желании может найти себе работу, стимулирует пауперизацию населения и безответственность людей, стало основанием для стремления ограничить помощь трудоспособным в любых формах[1175].

§ 2. Развитие систем социальной защиты

Во второй половине XIX в. отношение к системам социальной защиты меняется. Опыт Англии продемонстрировал, что ускоренное индустриальное развитие сопровождается проявлением новых, не известных традиционному обществу социальных проблем, связанных с изменившимися формами организации экономики и общества: это экономические кризисы, массовое высвобождение рабочей силы, безработица. Политическая активизация низших классов становится фактором, влияющим на развитие систем социальной защиты. Вслед за Англией в стадию современного экономического роста вступают другие крупные страны, такие как Германия, где политическая культура, традиции правящей элиты далеки от классического англосаксонского либерализма.

Социальные реформы О. Бисмарка позволили создать первую в индустриальном мире развитую систему социальной защиты, включающую медицинское, пенсионное страхование и страхование по инвалидности. Их создатель не помышлял о благосостоянии рабочих. Он преследовал иные цели: обеспечить контролируемый и направляемый государством социальный порядок, подорвать позиции радикалов, угрожавших устойчивости политического режима[1176].

Экономико-исторические исследования показывают: в странах первой волны индустриализации, вступивших в эту фазу до середины XIX в., не просматривается связь между уровнем экономического развития и временем, когда начала формироваться развитая система социальной защиты. В странах-лидерах она нередко создается позже, чем в менее развитых. Большое значение имели национальные традиции, политическая ситуация[1177]. Не обнаружено также зависимости между временем, когда в странах Западной Европы вводились программы пенсионного и медицинского страхования, и другими признаками развития – индустриализацией, урбанизацией, политической активностью рабочего класса, распространением всеобщего избирательного права. Однако исследования показали, что авторитарные и полуавторитарные режимы создавали системы социального страхования, как правило, раньше, чем парламентские демократии[1178]. С учетом особенностей догоняющего развития закономерно, что именно авторитарные режимы, которые столкнулись с характерной для ранних этапов современного экономического роста социальной дестабилизацией, первыми стали формировать инструменты социального равновесия и контроля. Их опыт повлиял на институциональное развитие и в странах-лидерах.

В Англии германский опыт создания систем социального страхования отразился на переменах в настроениях общества. В 80‑х годах XIX в. А. Тойнби, влиятельный историк, который ввел в широкий оборот понятие промышленной революции, глубоко сожалеет о ее социальных издержках, о вине английской элиты, столь мало сделавшей для решения порожденных индустриализацией проблем, ее ответственности за низкий уровень социальной защиты[1179].

Реформы избирательного права 1867 и 1884 годов расширили участие наемных рабочих в политическом процессе. Это также повлияло на отношение общества к социальному законодательству. В 1880 году вводится ответственность работодателя за увечье рабочего на производстве. Основная волна реформ, создавших основы социальной защиты в Англии, приходится на 1906–1914 годы. Именно в это время формируются системы пенсий по старости, страхования по болезни и безработице[1180]. В конце XIX – начале XX в. такие системы создаются во всех странах – лидерах современного экономического роста.

США с их укоренившимися традициями либерализма и индивидуализма вступают на этот путь последними. Но и здесь Великая депрессия меняет положение. К 30‑м годам прошлого столетия необходимость создания национальной системы страхования по старости и безработице становится очевидной и для политической элиты, и для общества. Массовое движение за радикальные меры по построению всеобъемлющей системы социальной защиты делает ее создание политически неизбежным.

Революция в России стала для элит развитых государств важным сигналом, предупреждением о хрупкости сложившегося порядка и необходимости учитывать интересы наемных рабочих. Европейские и североамериканские политические институты оказались достаточно гибкими, чтобы обеспечить мирную эволюцию к основанной на всеобщем избирательном праве демократии, интегрировать в демократический процесс группы населения с низким социальным статусом. Изменился баланс политических сил, теперь интересы и работодателей, и наемных работников обеспечивались в равной мере. Поскольку последние составляли самую многочисленную часть избирателей, политическое равновесие постепенно сдвигалось в их сторону. Ограничение продолжительности рабочего дня и прав работодателей на увольнение работников, законодательное закрепление прав профсоюзов, создание систем социальной защиты, адекватных условиям городского, индустриального общества, позволяющих людям застраховаться от бед, порожденных перепадами экономической конъюнктуры, сформировали в странах – лидерах современного экономического роста каркас существующих и поныне институтов социальной защиты.

Расширение финансовых возможностей государства в период между мировыми войнами, о чем говорилось в предыдущей главе, естественное для развитого индустриального общества представление о том, что право на адекватную социальную защиту входит в число неотъемлемых прав человека, – все это в послевоенный период приводит к стремительному расширению социальных программ и государственных обязательств. Эта волна продолжается вплоть до конца 1970‑х годов, пока в развитом мире господствует видение современного государства как государства-благодетеля, способного обеспечивать своих граждан пособиями по старости, безработице, бедности, нетрудоспособности.

В послевоенный период на фоне высоких темпов экономического роста и увеличения государственных доходов системы социальной защиты продолжают развиваться, становясь все более и более щедрыми: растут размеры пособий по отношению к заработной плате, расширяются периоды их выплат, снижаются требования к их получателям. На работодателей накладываются новые ограничения по увольнению работников. У власти во многих странах Европы долгое время удерживаются тесно связанные с профсоюзами левые правительства. Это также способствует увеличению государственной помощи малоимущим.

Мы уже упоминали о том, что в начале XIX в. либеральные экономисты говорили и писали о негативном влиянии социальной защиты на трудовую этику и стимулы к труду. Полтора столетия успешного функционирования систем социальной помощи на фоне высоких темпов экономического роста и повышения производительности труда, казалось бы, продемонстрировали беспочвенность подобных опасений. Но стоило странам – лидерам современного экономического роста вступить в постиндустриальную стадию развития, как выяснилось, что либералы XIX в. были во многом правы. Трудовое поведение людей, которые получают легкодоступную и щедрую социальную помощь, пусть медленно, на протяжении поколений, но меняется.

Начиная с 1970‑х годов в крупных европейских странах все больше проявляются долгосрочные проблемы, порожденные высокими социальными гарантиями и обязательствами. Первая среди них – устойчиво высокий, в том числе и в периоды благоприятной экономической конъюнктуры, уровень безработицы. Структурные изменения постиндустриального мира вызывают необходимость перераспределять рабочую силу между предприятиями, профессиями, видами занятости. Промедление грозит утратой конкурентоспособности, вытеснением отечественных предприятий с рынка. Однако при жестком законодательном ограничении права на увольнение и политически влиятельных профсоюзах обеспечить перераспределение рабочей силы, необходимость которого продиктована требованиями рынка, непросто. Известна роль профсоюза клепальщиков, сумевшего отсрочить массовое внедрение электросварки, в кризисе английского судостроения.

Уволить работника трудно. Это понуждает работодателей ограничивать набор кадров даже при благоприятной конъюнктуре. Предприниматели знают, что подъем рано или поздно закончится и тогда будет сложно избавиться от лишних рук. Если обратиться к материалам исследований о том, как размер пособий по безработице соотносится с уровнем заработной платы, становится очевидной корреляция щедрости пособий и времени, в течение которого их получатели остаются безработными[1181]. В самом деле, зачем спешить к станку, на стройку или к конвейеру, если на жизнь хватает? Проведенные Р. Лайардом, С. Никкелом и Р. Джэкменом исследования связи между безработицей, рынком труда и размером пособий по безработице в 20 странах ОЭСР дали интересные результаты: снижение замещающих заработок пособий на 10 % уменьшает уровень безработицы на 1,7 %, а сокращение максимального срока их выплаты на 1 год приводит к снижению безработицы на 0,9 %[1182]. Из других работ известно, что увеличение замещающего заработную плату пособия на 10 % увеличивает продолжительность пребывания без работы для ее среднестатистического соискателя в среднем на неделю[1183].

Современные системы пособий по безработице формировались в индустриальных обществах, где для труженика возможность остаться без работы представляла серьезную угрозу – потерю заработка, социального статуса, возможности содержать семью. Мысль, что работник может добровольно предпочесть занятости жизнь на пособие, казалась абсурдной. Такое поведение было прямой дорогой к социальному остракизму. Когда сразу после Великой депрессии создавалась система пособий по незанятости, была еще свежа память о социальных бедах и потрясениях, вызванных резким ростом безработицы. Лишиться рабочего места было очевидной и страшной бедой. Ни те, кто разрабатывал эти системы, ни те, кто пользовался ими в первые годы, не могли себе представить, что появятся большие группы населения, которые предпочтут жизнь на пособие поиску работы.

Традиции живут долго, на протяжении поколений, но не вечно. Как справедливо отмечал С. Ландсбург, “люди реагируют на стимулы; остальное – детали”[1184]. Пособия по безработице становятся щедрее, но растут и налоги на заработную плату, которые населению приходится платить, финансируя все более дорогостоящие социальные программы. Это размывает основы трудовой этики[1185]. Сталкиваясь с выбором “работа и высокие налоги или пособие по безработице”, все больше людей, в первую очередь молодых, начинают воспринимать статус безработного как удовлетворительный. Выбор в пользу пособия перестает быть чем-то аномальным, асоциальным, заслуживающим порицания и санкций[1186]. В Германии доля тех, кто просит социальной помощи (базовой поддержки доходов), возросла с 1,2 % в 1970 году до более чем 5 % в середине 1990-х[1187]. Такая жизненная стратегия становится распространенной, массовой. Это, в свою очередь, подрывает базу унаследованных от индустриальной эпохи норм[1188].

Повторим: щедрые социальные пособия, в том числе пособия по безработице, оплачиваются из налогов на оплату труда работающих[1189]. Смена положения занятого на положение безработного радикально меняет финансовые отношения человека с государством. Живущий на пособие не платит высоких налогов и становится реципиентом финансовой помощи. Статус безработного нередко дает право не только на пособие, но и на набор дополнительных льгот – на медицинское обслуживание, обучение детей и т. д. Формируется культура массовой, длительной, добровольной безработицы, финансирование которой увеличивает долю государственных расходов в ВВП и снижает стимулы к экономическому росту.

Устойчивое сохранение за США роли лидера мирового экономического развития в постиндустриальную эпоху связано с тем, что американские профсоюзы оказались слабее западноевропейских, регулирование трудовых отношений, в том числе прав на увольнение, – более мягким, чем в Старом Свете, система пособий по безработице в США – значительно жестче (отношение среднего пособия к средней заработной плате меньше, сроки, на которые помощь предоставляется, короче).

Необходимость реформировать систему трудовых отношений, регулировать рынок труда и системы пособий по безработице – одна из самых насущных и оживленно обсуждаемых сегодня проблем Евросоюза. Если не решить ее, трудно рассчитывать на снижение характерного для стран континентальной Западной Европы устойчиво высокого показателя – доли безработных среди экономически активного населения (табл. 12.1). Но массовое распространение социальных программ, участие в них значительной части населения, стоящие за каждой из таких программ групповые интересы – все это затрудняет реформирование даже тех из них, которые очевидно негативно влияют на трудовую этику.

Пособие по бедности, введенное США в 1964 году, – классический пример системы, которая оказала долгосрочное влияние на трудовое и семейное поведение населения страны. Однако, прежде чем рассказать об этом, сделаем небольшое отступление, связанное с темой, которая обсуждалась в гл. 10.

Кризис традиционной семьи – характерная черта постиндустриального общества. Еще в середине XX в. типичной была семья, где мужчина – единственный работник; женщина, как правило, не работает, воспитывает детей. Спустя несколько десятилетий картина меняется. Распространяется женская занятость, уменьшается число рождений на 1 женщину, количество детей в семье. Традиционная система установок, доставшаяся в наследство от аграрного общества и отражавшая его реалии, отмирает. Внебрачный ребенок не считается позором для женщины, это теперь не семейная катастрофа, а житейское дело. Среди населения растет доля одиноких людей, незарегистрированных браков, неполных семей.

Таблица 12.1. Средняя за десятилетия доля безработных среди экономически активного населения, %

Источник: Employment Outlook and Analysis, Labor Market Statistics Data, Query – LFS by Sex (http://www.oecd.org).

С середины 1980‑х годов число внебрачных детей в Швеции опережает число родившихся и живущих в традиционных семьях с отцом и матерью. В других развитых странах это соотношение еще не достигает половины, но продолжает расти, особенно в течение последнего десятилетия. Естественна озабоченность общества детской бедностью, в первую очередь бедственным положением детей, которые растут в неполных семьях. Однако это как раз одна из тех областей, где принимаемые решения зачастую не выдерживают пробы на упомянутый тест члена королевской комиссии по законодательству о бедности Н. Сениора. Велик риск выстроить систему, которая усугубит проблему. Как это происходит, наглядно иллюстрирует опыт США 1965–1996 годов.

Неполные малообеспеченные семьи, в которых неработающая мать воспитывает одного или нескольких детей, почти автоматически подпадают под критерий бедности и получают право на пособие. Нуждающаяся, но имеющая работающего кормильца семья такое право теряет. Для одинокой матери поиск работы и заработка может обернуться лишением набора привилегий, которые связаны с пособием, – денежных выплат, продовольственной и медицинской помощи и т. д. Такой порядок стимулирует рождение детей вне брака, а не создание семей, стремление как можно дольше получать пособия по бедности, а не работать. Появляются новые традиции: девочки из живущих на пособие семей вырастают и сами рожают детей вне брака, воспитывают их без отца[1190]. Они знают, что без средств к существованию не останутся[1191].

Эти негативные последствия сформированной в 1965 году системы пособий по бедности привели в США к политическому консенсусу в вопросе о необходимости серьезно ее реформировать – сделать пособия временными, предоставлять их с непременным условием искать работу или учиться[1192]. Это редкий для пост индустриального общества случай достижения политического согласия по поводу глубокой реформы, затрагивающей крупные группы избирателей.

Противоположный пример демонстрирует Швеция, где на постиндустриальной стадии социальные обязательства превысили все мыслимые масштабы и оказали значительное влияние на экономическое и социальное развитие страны. Здесь даже по стандартам континентальной Европы необычайно велика доля государственных расходов в ВВП вообще и социальных расходов в частности, пособия по безработице и семейные пособия особенно щедрые, а уровень внебрачной рождаемости крайне высок.

Экспансия социальных обязательств в Швеции – явление относительно новое. Основы системы социальной защиты сложились здесь в 30‑х годах XX в. Но в 1940‑х и начале 1950‑х годов доля государственных расходов остается ниже среднего уровня, характерного для государств ОЭСР. Лишь к 1960 году этот показатель выходит на средний уровень для ОЭСР – 31 %. Причина этого очевидна: Швеция не участвовала в мировых войнах, в ней не действовали военно-мобилизационные механизмы, которые привели к быстрому повышению государственной нагрузки на экономику в воевавших странах.

В 1950‑1960‑е годы Швеция демонстрирует высокие темпы роста, развивается более динамично, чем страны ОЭСР в среднем. Именно в 1960‑е годы происходит скачок социальных обязательств. Развитие государства всеобщего благосостояния в 1950–1960‑х годах, увеличение в расходах государственного сектора с 30 до 45 % уровня ВНП оказались совместимыми с относительно быстрым ростом производительности. Однако затем рост замедляется. В странах ОЭСР ВНП на душу населения увеличился на 60 % в 1970–1995 годах, в Швеции соответствующий рост – 37 %. Начиная с 1970 года позиция Швеции по уровню ВНП на душу населения значительно ухудшается. В 1970 году Швеция заняла 4‑е место среди 25 стран ОЭСР по ВНП на душу населения – на 15 % выше среднего (6 %, исключая Мексику и Турцию); к 1990 году опустилась до 9-й позиции[1193].

Показательно воздействие шведской системы социальных гарантий на трудовую этику: в среднем на работу по болезни в день не выходит каждый десятый работник. По этому показателю Швеция почти впятеро опережает значения, характерные для стран Евросоюза. Выплаты на пособия по временной нетрудоспособности составляют примерно 1/10 государственных расходов. И это объясняется отнюдь не слабым здоровьем шведов. У них и продолжительность жизни выше, чем в среднем по Европе, и приверженность вредным для здоровья привычкам (курение, неумеренное потребление алкоголя) проявляется слабее. Все упирается в трудовую этику. На вопросы социологов 62 % занятых шведских граждан ответили, что считают ситуацию, когда человек не болен, но находится на больничном, не работает и получает пособие по болезни, нормальной[1194]. Можно представить, сколь невероятным показалось бы это тем, кто всего несколько десятков лет назад формировал в Швеции контуры современной системы социальной защиты.

В начале 1990‑х годов Швеция столкнулась с тяжелым финансовым кризисом, вынудившим внести корректировки в налоговую систему и систему социальной защиты, ограничить рост государственных обязательств. Но общие контуры этих систем остались неизменными. Экспансия социальных обязательств расширяет для политических партий, поддерживающих дорогостоящие расходные программы, базу электоральной поддержки, поскольку увеличивает численность граждан, которые в разных формах получают деньги из бюджета и потому заинтересованы эти выплаты сохранить. 65 % шведского электората – получатели бюджетных денег. Убедить этих людей в необходимости поддержать программы сокращения государственных расходов непросто[1195].

Исследования вскрывают положительную корреляцию доли социальных расходов в ВВП с тремя факторами: средним возрастом населения, продолжительностью существования в стране государственной системы социальной поддержки, а значит, объема накопленных населением прав, и душевым ВВП[1196]. Все эти показатели в период постиндустриального развития растут. В такой ситуации объективно заложены предпосылки для действия закона А. Вагнера – роста социальной и государственной нагрузки на экономику. Однако, как уже отмечалось, масштабы налогового бремени, совместимые с экономическим ростом, в постиндустриальную эпоху ограниченны. Именно в этом противоречии – источник трудностей, с которыми сталкиваются развитые страны, пытаясь обеспечить устойчивость своих систем социальной защиты. В наибольшей степени эти трудности проявляются в самом важном и дорогостоящем элементе социальной структуры – пенсионном.

§ 3. Кризис современных систем пенсионного страхования

Для истории не новость, что сравнительно небольшие социальные программы, поначалу не слишком дорогостоящие, имеют тенденцию разрастаться, становиться все более и более обременительными для государственного бюджета. Когда Юлий Цезарь ввел военные пенсии, он вряд ли отдавал себе отчет в том, что создает прецедент, который спустя несколько столетий усугубит финансовые трудности Римской империи. Что касается истории формирования современной пенсионной системы, это пример, пожалуй, самого масштабного по влиянию на государственные финансы и общественное развитие экономического и политического решения.

Первая организованная государством система пенсий по возрасту для занятых в частном секторе была введена в Германии в 1889 году. Ее характерной чертой было обязательное социальное страхование, основанное на взносах работодателей и самих работников. Немецкая пенсионная система базировалась на практике добровольных фондов взаимопомощи, создававшихся гильдиями и другими объединениями рабочих и ремесленников. Право на пенсию обеспечивали ранее внесенные работниками взносы. Затем пенсионные системы, ориентированные на целевую помощь бедным, ввели Дания (1891 год) и Новая Зеландия (1898 год). В этих странах пенсии, финансируемые из общих налоговых доходов, предоставлялись после проверки материального положения получателя. Они гарантировали плоские выплаты. Такие пенсионные системы вытекали из традиционного европейского законодательства о бедных[1197].

В последующие годы большинство западноевропейских стран сформировали собственные системы пенсионного страхования, ориентированные на германскую модель, а англосаксы (за важным исключением – США) и скандинавы предпочли путь Дании и Новой Зеландии. Разные системы решали различные задачи. Германская была ориентирована на сохранение за работником после выхода на пенсию его прежнего социального статуса; датская, впоследствии введенная в Англии, – на ограничение бедности. В XX в. пенсионные системы развитых стран постепенно сближаются[1198]. Там, где они были основаны на страховых взносах, как, например, в Германии, вводятся гарантированные минимальные пенсии, размер которых не зависит от предшествующих взносов. В странах, ориентировавших свои пенсионные системы на равные для всех пенсии, финансируемые из общих бюджетных доходов, отменяется контроль за нуждаемостью. В Великобритании в дополнение к одинаковым для всех граждан, соответствующих критериям возраста и нуждаемости, минимальным пенсиям вводится обязательное социальное страхование.

В Северной Америке государственные пенсии по старости получили распространение сравнительно поздно. Канада в 1927 году приняла систему, основанную на проверке нуждаемости и не предусматривающую страховые взносы. В США правительства штатов начали вводить основанные на критерии нуждаемости пенсионные системы в 1920‑е годы. К 1934 году они уже действовали в 28 штатах[1199]. В 1935 году в США создается национальная система пенсионного страхования.

На этапе становления пенсионных программ они популярны. Это неудивительно: выходящие на пенсию за всю трудовую жизнь не внесли в виде постоянных платежей ту сумму, которая могла сделать их старость обеспеченной. Для таких нетто-бенефициаров пенсионная система была подарком судьбы. Основная тяжесть выплат по их пенсиям ложится на следующее поколение. Однако для молодого индустриального общества с ограниченной долей старших возрастных групп это не порождает серьезных политических проблем.

Ф. Рузвельт поддерживал основанную на взносах систему пенсионного страхования, поскольку рассчитывал, что она получит устойчивую долгосрочную политическую поддержку. Он говорил: “Мы ввели эти начисления на заработную плату, с тем чтобы дать их плательщикам правовые, моральные и политические права на получение своей пенсии. С этим налогом ни один чертов политик никогда не решится ликвидировать мою программу социального страхования”[1200].

Хотя к началу Второй мировой войны системы пенсионного обеспечения имели практически все индустриальные страны, получавшая пенсии часть населения была ограниченной, а уровень пенсионных выплат невысок. Десятилетия после Второй мировой войны стали в большинстве развитых стран временем беспрецедентного распространения пенсионных платежей.

По данным Всемирного банка, около 30 % пожилых людей в мире охвачено пенсионной системой (государственной или частной), 40 % всех занятых в мире платят взносы, рассчитывая на получение пенсии в старости[1201].

Как и все программы социального страхования, пенсии по старости должны обеспечивать баланс между социальной защитой и стимулированием. Выплаты по социальному страхованию защищают старшие возрастные группы от резкого падения жизненного уровня при утрате трудоспособности. Но право на выплаты по старости изменяет трудовое поведение и пожилых людей, и молодых. Государство должно находить оптимальное соотношение между характеристиками пенсионного страхования как средства социальной защиты и отрицательными стимулами, которые оно порождает[1202].

Система пенсионного страхования задумывалась как инструмент, который дает дожившему до возраста нетрудоспособности человеку возможность существовать. Когда ее вводили в США, большинство мужчин этой страны в возрасте старше 60 лет работали. Однако эта система сама становится фактором, уменьшающим занятость в пенсионном возрасте. Об этом убедительно свидетельствует статистика: в 1870 году 64,2 % мужчин 60 лет и старше работали в американской экономике, в 1900-м – 66,1, в 1930-м – 64,5, в 1960-м – 45,4, в 1990-м – 27,6 %. В период с 1950 по 1990 год возраст выхода на пенсию в наиболее развитых странах снизился с 66 до 62 лет. В 1960 году в возрастной категории 60–64 года доля работающих в Бельгии, Нидерландах, Франции превышала 70 %. К середине 1990‑х годов она упала до 20 %[1203].

Кризис сложившихся на этапе индустриального развития пенсионных систем – результат изменения демографической ситуации. Мы отмечали, что в странах – лидерах экономического роста они сформировались в то время, когда население пенсионного возраста составляло лишь незначительную часть работающих (табл. 12.2).

Установление возраста, начиная с которого действует пенсионное обеспечение по старости, при формировании первых пенсионных систем определялось финансовыми соображениями. Минимальный возраст выхода на пенсию устанавливался на уровне, превышающем среднюю продолжительность жизни, характерную для страны в период создания пенсионных систем (70 лет – в Германии и Великобритании, 65 лет – в США и Франции). В это время не более половины мужчин из тех, кто достигал возраста 20 лет, доживал до 65 лет и еще меньше – до 70 лет[1205].

Таблица 12.2. Доля населения старше 65 лет в ведущих развитых странах, %[1204]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998; United Nations Organization (http://esa.un.org/unpp).

В такой демографической ситуации небольшие сборы с работающих и работодателей были достаточны, чтобы обеспечить немногочисленным пенсионерам материальный уровень, сопоставимый с их доходами во время трудовой деятельности, с учетом того, что пожилым людям уже не приходится тратиться на обучение детей, приобретение жилья.

В условиях быстрого роста продолжительности жизни ситуация меняется. Доля пенсионеров в численности населения увеличивается. Эта тенденция, по всем существующим прогнозам, продолжится в XXI в. В Японии в течение первой половины XXI в. медианный возраст населения увеличится с 41 до 49 лет. Доля населения в возрасте старше 65 лет возрастет с 17 до 32 %. В Италии эти показатели возрастут соответственно с 41 до 53 лет и с 18 до 35 %[1206]. При этом если в 1939 году отношение средней пенсии к средней заработной плате в наиболее развитых странах, впоследствии объединенных в ОЭСР, составляло 15,4 %, то к 1980 году оно возросло до 45 %[1207].

Поскольку численность получающих пенсию или тех, кто скоро станет пенсионером, растет, повышение пенсионных выплат не может не получить политическую поддержку. Известный экономист Г. Виленски замечает: “Если и есть один влиятельнейший фактор, увеличивающий расходы на поддержку благосостояния… так это доля старших возрастных групп в общей численности населения”[1208].

В период расцвета государства всеобщего благосостояния (1960–1970‑е годы) время начала пенсионного возраста снижается. В наиболее развитых странах фактический возраст выхода на пенсию стремится к 60 годам[1209]. В большинстве стран, где существуют государственные системы пенсионного страхования, минимальный возраст выхода на пенсию редко бывает ниже 60 лет и столь же редко выше 65 лет[1210].

Современные пенсионные системы порождают тенденцию к увеличению доли пенсионных расходов в ВВП. Они “созревают”, более длительные периоды уплаты взносов увеличивают число получателей пенсий и их размеры. Социальные системы, которые задумывались и создавались как недорогостоящие[1211], не требующие для своего финансирования больших выплат, становятся для государства и общества обременительными. С 1960–1985 годов расходы на государственные пенсии в странах – членах ОЭСР росли в 2 раза быстрее, чем ВВП[1212].

Растущие пенсионные взносы работников и работодателей отражают меняющуюся демографическую ситуацию. Увеличение налогов на заработную плату стимулирует переток рабочей силы в неформальный сектор экономики, рост безработицы. Сокращается число наемных работников, которые вносят средства в систему пенсионного страхования, по отношению к численности пенсионеров.

Международная организация труда считает нормальным коэффициент замещения пенсией заработной платы, равный 60–70 %, минимально приемлемым – 40 %[1213]. Представить себе сценарий развития событий, в рамках которого такие показатели соотношения средней пенсии и средней заработной платы оказались бы совместимыми с реалиями середины XXI в. с учетом старения населения, трудно.

Процесс старения раньше, чем в других странах, начался в Японии и Германии, где послевоенный бум рождаемости оказался непродолжительным. Если в 1950 году японцы 65 лет и старше составляли 10 % населения страны, то к 1990 году их доля возросла до 19 %, а по прогнозам на 2025 год, достигнет 42,9 %. Соответствующие цифры для Западной Германии: 15,7; 24,1 и 42,2 %[1214]. Процесс старения задан объективными обстоятельствами и потому неизбежен[1215]. В развитых странах мира, по прогнозам ООН, к 2050 году число людей, относящихся к возрастной группе старше 60 лет, будет примерно вдвое превосходить число детей. Сегодня в мире 1 человек из 10 принадлежит к возрастной группе старше 60 лет. По прогнозам ООН, в 2050 году к ней будет принадлежать 1 из 5[1216].

Согласно демографическим прогнозам, к 2030 году бремя, которое ляжет на работающее население из-за растущей численности пенсионеров, в наиболее развитых странах удвоится по сравнению с 2000 годом[1217]. В государствах “большой семерки” прогнозируется рост расходов на пенсии с 6,7 % ВВП (в 1995 году) до 10,7 % (в 2030 году)[1218]. По оценкам ОЭСР, при реализации базового сценария глобального социально-экономического развития затраты на социальное обеспечение увеличатся с 18,3 % ВВП (в 1990 году) до 25,5 % (в 2050 году). Оптимистичный и пессимистичный сценарии дают соответственно 23,7 и 30,4 % расходов на социальное обеспечение в ВВП 2050 года. В течение этого периода расходы на социальную помощь будут ежегодно расти в среднем на 1,9 % в реальном выражении[1219].

Оценки финансового разрыва – роста расходов государственного бюджета, связанных со старением населения, увеличением потребностей в финансировании пенсионного обеспечения и здравоохранения при ограниченных возможностях увеличения налоговой нагрузки на протяжении следующего полувека в странах – членах ОЭСР, – варьируют в пределах 6–10 % ВВП с наиболее вероятной оценкой 8 %[1220]. Повышение пенсионных обязательств в предстоящие десятилетия задано логикой системы пенсионного обеспечения, созданной в конце позапрошлого столетия и первые десятилетия прошлого. Этот рост невозможно финансировать за счет дальнейшего увеличения налогов на заработную плату. И это фундаментальная проблема обеспечения устойчивости социальных институтов, сложившихся в индустриальную эпоху, в условиях постиндустриального общества.

Распределительная пенсионная система в постиндустриальном обществе со стареющим населением оказывает серьезное влияние на долгосрочные перспективы социально-экономического развития. У этой проблемы есть еще один аспект. Он связан с динамикой нормы сбережений. Среди других показателей, определяющих темпы экономического роста, особое значение имеет доля инвестиций в ВВП. Национальные нормы инвестиций тесно коррелируют с национальными нормами сбережений[1221]. По сравнению с аграрным обществом индустриальная эпоха характеризуется повышением доли сбережений и инвестиций в ВВП. На постиндустриальной стадии ситуация меняется. В большинстве стран-лидеров доля сбережений в ВВП сокращается (табл. 12.3). М. Фелдстейн в своих работах показал, что это связано с введением щедрых распределительных пенсионных систем[1222]. Насколько убедительно ему удалось доказать такую связь, учитывая возможное влияние других факторов, – предмет дискуссий в экономической литературе двух последних десятилетий. Но то, что формирование распределительных пенсионных систем создает объективные стимулы уменьшать сбережения на старость, и то, что именно на постиндустриальной стадии проявляется тенденция к снижению частных сбережений, вряд ли можно считать простым совпадением[1223] (табл. 12.4).

Таблица 12.3. Доля сбережений в ВВП, среднее значение за период, %

Источник: OECD Economic Outlook Web Site. June 2003.

Таблица 12.4. Доля сбережений домашних хозяйств в располагаемом доходе, среднее значение за период, %

Источник: OECD Economic Outlook Web Site. June 2003.

§ 4. Реформы пенсионных систем

Разрешить это противоречие можно, теснее увязав объемы страховых взносов и предоставляемых пенсионных прав, устранив из системы пенсионного страхования элементы перераспределения, наличие которых означает, что страховые и налоговые компоненты смешиваются. Такие реформы предполагают введение накопительной пенсионной системы, в которой объем пенсионных прав определяется размером взносов и свободой выбора, куда инвестировать пенсионные накопления[1224]. Ликвидация перераспределения изменяет отношение и работников, и работодателей к страховым платежам. Если весь объем пенсионных прав определяется взносами, они из налогов превращаются в налоговые льготы для тех средств, которые направляются в долгосрочные накопления на старость. Это устраняет стимулы ухода из формального сектора экономики, основанного на нежелании работников вносить страховые платежи. Пример хорошо организованной, управляемой государством накопительной пенсионной системы, оказавшейся долгосрочно устойчивой, – Сингапур. Здесь такая система была сформирована в 1955 году. Ее преимущество по отношению к обязательным, регулируемым государством, но частным пенсионным системам – меньшие административные расходы. Но у нее есть и недостаток – низкие доходы на вложенный капитал[1225].

Показателен пример Чили – страны, пенсионная реформа в которой вызвала многолетние дебаты о целесообразности и возможности перехода к накопительной системе пенсионного страхования. В 70‑е годы XX в. взносы в распределительное пенсионное страхование достигли здесь высокого уровня и стимулировали уклонение от налогов. С 1981 года в Чили перешли к накопительной системе: каждый работающий стал вносить 1/10 своего заработка на пенсионный сберегательный счет в выбранном им фонде. Еще около 3 % заработной платы направлялось на страхование – на случай инвалидности и потери кормильца, а также на управленческие расходы пенсионных фондов. К выходу на пенсию на индивидуальном счете пенсионера накапливаются средства, обеспечивающие достойную жизнь в старости. Дефицит финансовых ресурсов для обеспечения пенсионных обязательств в такой системе по определению невозможен.

Влияние чилийского опыта на представления о путях эволюции пенсионных систем в условиях изменения возрастной структуры населения, разработку программ пенсионных реформ отражает опубликованный в 1994 году доклад Мирового банка. Существует множество работ, в которых исследуется влияние перехода к накопительной системе на норму национальных сбережений и на экономический рост[1226]. Результаты этих исследований не позволяют однозначно ответить на вопрос, сколь велико такое влияние. Но такой переход изменяет отношение и работников, и работодателей к страховым платежам, особенно когда им предоставлена свобода выбирать, где и как хранить накопленные средства, куда их инвестировать, гарантировано право передавать пенсионные накопления по наследству. Люди перестают воспринимать отчисления на собственную старость как налог, рассматривают их в качестве дополнения к оплате своего труда. Так возникают предпосылки для преодоления серьезного противоречия постиндустриальной эпохи – растущих потребностей пенсионной системы в финансовых ресурсах и невозможности повышать налоговое бремя на оплату труда. Прямая связь пенсионных прав будущих пенсионеров с их накопительными взносами придает системе устойчивость, сохранение которой меньше, чем при распределительной системе, зависит от демографической тенденции – старения населения.

Переход к накопительной системе пенсионного обеспечения сам по себе не разрешает фундаментальной проблемы постиндустриального общества: падения нормы сбережений с изменением возрастной структуры населения, увеличением доли старших возрастных групп и соответственно падением доли тех, кто относится к категории работоспособных. Однако заинтересованность работающих в высокой пенсии, увеличении накопительных отчислений позволяет создать более мягкий механизм, повышающий средний возраст выхода на пенсию, который соответствует растущей продолжительности жизни и улучшению здоровья немолодых, но еще трудоспособных людей.

Еще раз подчеркнем: преимущества накопительной пенсионной системы очевидны, она чрезвычайно важна для постиндустриального общества с его стареющим населением и высокой государственной нагрузкой на экономику. Однако ее широкому внедрению в странах – лидерах современного экономического роста препятствует одно обстоятельство: отчисления в пенсионную систему накапливаются на индивидуальных счетах работающих и не могут быть использованы для финансирования текущих обязательств перед уже вышедшими на пенсию. У трудящихся старших возрастных групп возможность накопить достаточные средства на старость ограничена временем, в течение которого они отчисляют средства в пенсионную систему. Острота проблем, связанных с ее реформированием, становится очевидной, если учесть, что накопленные развитыми странами пенсионные обязательства, как правило, существенно превышают их текущий государственный долг (табл. 12.5).

Из стран – лидеров современного экономического роста Великобритания первой предприняла серьезные шаги в области пенсионной реформы. Английская пенсионная реформа 1986 года обеспечила работникам и работодателям право переходить из государственной системы пенсионного страхования в частные, где пенсионные права связаны с отчислениями, накопленными средствами[1227]. Традиционно социально-демократическая Швеция при краткосрочном правлении Умеренной партии под руководством К. Бильда последовала по сходному пути. Пенсионные реформы, предполагающие предоставление права выхода из государственной системы пенсионного страхования в частную, были элементом трансформации системы социального обеспечения в Японии[1228]. Но в целом в наиболее развитых странах пенсионные реформы, направленные на предоставление работнику права выбора системы пенсионирования, перехода в частные пенсионные системы, на увеличение доли накопительных элементов в пенсии, – редкость.

Пока продолжались дискуссии об эффективности накопительных пенсионных систем и оправданности ограничения перераспределительных механизмов, которые обеспечивают социальную солидарность, стал очевиден еще один ключевой фактор, сдерживавший пенсионные реформы в странах-лидерах. Это вопрос о цене реформ и проблема так называемого двойного платежа.

Таблица 12.5. Валовые государственные пенсионные обязательства развитых стран, % ВВП

Источник: OECD Statistics, Finance Fiscal Balances and Public Indebtedness – E074 Annex. Table 33. General Government Gross Financial Liabilities. http://www.oecd.org.

Переход к накопительным пенсионным системам означает, что по меньшей мере часть платежей нынешнего работающего поколения пойдет на личные счета, на финансирование индивидуальных пенсий, а не на выплаты нынешним пенсионерам. Но отменить обязательства перед последними в демократическом обществе невозможно. Значит, для перехода на накопительную систему нужны финансовые ресурсы для выполнения в период реформ уже принятых обязательств перед нынешними пенсионерами и работниками старших поколений, которые не успеют накопить достаточно средств на собственную пенсию по старости. Такими ресурсами страны – лидеры современного экономического роста, отягощенные грузом пенсионных обязательств, не располагают. Даже республиканская администрация Дж. Буша-младшего, в начале своей деятельности обсуждавшая возможность трансформации американской системы пенсионного страхования в накопительную, пока не решилась сделать шаги в этом направлении – из-за остающегося открытым вопроса об источниках финансирования переходных процессов.

Когда нет возможности наращивать налоги, пенсионные обязательства растут и будут расти, а глубокая реформа либо невозможна, либо крайне сложна, правительствам приходится идти на частичные и крайне непопулярные изменения в пенсионных системах – повышать пенсионный возраст и требования к необходимому для получения нормальной пенсии стажу, урезать льготы, которые предоставляют специальные пенсионные системы, уменьшать отношение средней пенсии к средней заработной плате[1229].

Все современные проблемы систем социальной защиты – стимулирование незанятости, зарегулированность рынка труда, неспособность государства провести диктуемые финансовыми трудностями реформы – проявляются особенно заметно там, где такие системы зародились: в континентальной Западной Европе. Это еще раз подтверждает известную закономерность: чем дольше существуют подобные институты, тем острее проблемы обеспечения их устойчивости на постиндустриальной стадии. Под давлением финансовых трудностей даже тем политикам, которые традиционно выступали за расширение социальных обязательств, приходится инициировать малопопулярные реформы, направленные на их ограничение. В Германии налоги на заработную плату достигли 42 % ее величины, государственные финансы в кризисе, страна не может привести бюджетный дефицит в соответствие с маастрихтскими критериями. Поэтому неудивительна позиция лидера германских социал-демократов канцлера Г. Шредера: “Мы не можем сохранять существующую систему: никаким образом не можем избежать изменений должны сказать «до свидания» многому, что стало для нас дорого, но, к сожалению, оказалось слишком дорогостоящим… Мы должны изменить нашу ментальность и научиться смотреть в лицо реальности – демографический спад и старение населения скоро сделают нашу систему здравоохранения, пенсионную систему непозволительно дорогими. Многое придется изменить, и этому нет разумной альтернативы”[1230].

С начала 1980‑х годов, когда кризис пенсионных систем стал очевидным, в Германии, Греции, Италии, Португалии и Великобритании стали повышать возраст выхода на пенсию; в Германии, Греции и Италии – увеличивать минимальный стаж, необходимый для полного пенсионного обеспечения; во Франции и Германии – ужесточать условия для раннего перехода в пенсионеры. В Австрии, Финляндии, Франции, Германии, Греции, Италии и Нидерландах отношение средней пенсии к заработным платам было снижено благодаря введению более жестких механизмов индексации. Сокращались пенсионные привилегии для занятых в государственном секторе[1231].

Старшие возрастные группы постоянны, консервативны в своих политических приоритетах. Для этой части электората важнее всего отношение партий к государственным субсидиям пенсионерам. Политический выбор немолодых избирателей в большей степени зависит от отношения кандидата к пенсионному обеспечению, чем электоральная мотивация любой другой группы по любому другому вопросу. В федеральных выборах 1996 года в США приняло участие 2/3 граждан возрастной категории старше 65 лет. Это на 36 % больше, чем тот же показатель для возрастной группы 25–44 года[1232]. Журнал “Форчун” провел опрос среди политической элиты Вашингтона – конгрессменов, высокопоставленных чиновников Белого дома, сената и палаты представителей. Их просили оценить влияние 120 групп интересов на политические решения в стране. По результатам опроса оказалось, что самое влиятельное лобби в столице США – Американская ассоциация пенсионеров[1233].

Политические препятствия на пути пенсионных реформ особенно серьезны в тех странах, где социальная помощь пожилым людям самая щедрая, где отношение средней пенсии к средней заработной плате самое высокое, а пенсионные выплаты важны для большей части населения и для политически влиятельных избирателей средних классов. Все это особенно характерно для стран континентальной Западной Европы[1234]. Здесь группы влияния, лоббирующие сохранение действующих пенсионных порядков, могут оказать на правительство давление и заставить его либо отказаться от шагов, направленных на ограничение пенсионных обязательств, либо принять малозначительные, чисто косметические меры.

Меры, связанные с ограничением пенсионных обязательств, непопулярны. Это усиливает позиции политиков, которые поддерживают существующий порядок[1235]. Даже в странах со слабым рабочим движением нетрудно организовать массовый протест против попыток правительства ограничить социальные программы. Наглядный тому пример – Франция, где в профсоюзах состоит меньше 15 % рабочих, а профсоюзное движение разобщено. Однако, когда надо мобилизовать общество на защиту социальных гарантий действующей пенсионной системы, французские профсоюзы демонстрируют способность остановить предлагаемые правительством реформы.

В постиндустриальном мире правительства оказываются под двойным давлением: тенденция к старению населения, глобальная налоговая конкуренция вынуждают их сокращать социальные расходы или по меньшей мере ограничивать их рост; но непопулярность таких мер создает серьезные, часто непреодолимые препятствия на пути реформ.

Сочетание набора факторов – невозможность дальнейшего роста налоговой нагрузки, повышения пенсионного возраста и снижения отношения средней пенсии к средней заработной плате – оставляет мало свободы для маневра в поисках финансовых источников перехода к накопительной системе. Семьдесят лет назад, когда наиболее развитые страны формировали свои пенсионные системы, они без труда могли развивать накопительное страхование, не сталкиваясь с острейшей экономической и политической проблемой, которая встала перед ними сейчас. Но в то время было нелегко предвидеть возникшие сегодня реалии. Таково тяжелое бремя лидерства – учиться приходится на собственных ошибках. У стран догоняющего развития, к которым относится и Россия, есть преимущество: они могут воспользоваться опытом тех, кто уже прошел трудный путь проб и ошибок, заняться долгосрочными проблемами до того, как те встанут в полный рост и окажутся неразрешимыми.

§ 5. Проблемы систем социальной защиты в России

В России страхование рабочих на случай болезни начало формироваться после принятия IV Государственной Думой закона от 23 июня 1912 года. Предполагалось обязательное создание больничных касс. Аккумулированные в них средства расходовались на выдачу пособий, лекарств, материальной помощи[1236].

Представление о связанном с возрастом праве на получение пенсии не сразу получило распространение в СССР. Один из участников дискуссии по вопросу о формировании системы социального страхования в 1924 году писал: «…Фарисейское уважение к сединам и морщинам – шутка, чуждая пролетарской морали… Если ты старик и способен еще к труду – работай. А лишился трудоспособности – получай пенсию”[1237].

Постепенно ситуация меняется. К концу 1920‑х годов пенсионным обеспечением по старости были охвачены преподаватели высших учебных заведений, рабочие текстильной промышленности, затем ведущих отраслей тяжелой промышленности. В 1932 году пенсионное обеспечение по старости было предоставлено всем рабочим. В 1964 году был принят Закон “О пенсиях и пособиях членам колхозов”, который предусматривал с 1965 года для колхозников выход на пенсию для мужчин с 65 лет, для женщин – с 60 лет. В 1968 году колхозники получили право на пенсию по старости с того же возраста, что и рабочие и служащие[1238].

Опыт пенсионных реформ, направленных на увеличение доли накопительной компоненты, подобных чилийской, но, как правило, менее радикальных, оказал серьезное влияние на эволюцию пенсионных систем в постсоциалистических странах[1239].

Постсоциалистический кризис, увеличение безработицы стимулировали широкое распространение досрочного выхода на пенсию как способа смягчения проблем на рынке труда. Отсюда необычно высокие даже по сравнению с наиболее развитыми странами темпы роста числа пенсионеров, приходящихся на одного работающего. В Болгарии в 1990 году на 100 занятых приходилось 58 пенсионеров, в 1996 году – 76; в Венгрии – соответственно 45 и 75, в Польше – 43 и 58, в Словакии – 51 и 62, в Хорватии – 38 и 83, в Чехии – 55 и 63 пенсионера[1240]. В России в 1991 году на 100 занятых приходилось 46 пенсионеров и в 2002 году – 59[1241].

В Польше в период начала экономических реформ было принято законодательство, которое вывело страну в число лидеров по доле расходов на пенсионное обеспечение в ВВП (16 %)[1242]. И это до масштабных изменений возрастной структуры населения, которые произойдут в первой половине XXI в.

Первой из постсоциалистических стран пенсионную реформу, направленную на создание элементов обязательного накопительного пенсионного страхования, провела Венгрия в 1998 году. На постсоветском пространстве пионером стал Казахстан[1243]. В 1999 году пенсионная реформа, основанная на сходных принципах, предполагающая сочетание государственного распределения пенсий, обязательно регулируемой государством накопительной пенсии и добровольно-накопительного пенсионного страхования, началась в Польше.

В России работа, связанная с глубокой пенсионной реформой, началась в 1995 году[1244]. В 1997 году основные контуры пенсионной реформы были выработаны и одобрены правительством. Однако из-за политических причин (отсутствие поддержки парламентского большинства) к практическому проведению реформ удалось приступить только в 2001–2002 годах.

Принятые в 2001–2002 годах решения заменили доставшуюся в наследство от Советского Союза и первого постсоветского десятилетия распределительную систему, в рамках которой пенсионные права были слабо связаны с трудовым вкладом и предшествующими отчислениями в пенсионный фонд, конструкцией, включающей:

1) минимальную плоскую социальную пенсию, гарантируемую всем российским гражданам по достижении пенсионного возраста, финансируемую за счет социального налога;

2) условно-накопительную компоненту – дополнительные выплаты, превышающие гарантируемую минимальную пенсию; в рамках данной компоненты пенсионные права четко зависят от объема предшествующих отчислений;

3) собственно накопительную часть пенсионной системы, где происходит реальное аккумулирование средств на индивидуальных счетах граждан (в 2002 году на эти цели были направлены отчисления в размере 2 % выплачиваемой заработной платы, к 2006 году этот размер должен быть увеличен до 6 %). Граждане имеют право самостоятельно выбрать – хранить им пенсионные накопления в государственном Пенсионном фонде или в одном из лицензированных государством негосударственных пенсионных фондов[1245]. Хотя некоторые важные проблемы остались неурегулированными (перестройка системы профессиональных пенсий, связанных с особыми условиями работы, изменения в законодательстве о негосударственных пенсионных фондах и т. д.), принятые решения позволили повысить устойчивость пенсионной системы, подготовиться к тем проблемам, с которыми стране придется столк нуться с конца текущего десятилетия. Был сделан шаг в правильном направлении, но это именно первый шаг, не решающий совокупности долгосрочных проблем[1246].

Расчеты показывают, что при сохранении в неизменном виде сформированных в ходе реформы 2001–2002 годов контуров пенсионной системы стране во втором десятилетии текущего века придется столкнуться с проблемой выбора между повышением налогов на заработную плату, пенсионного возраста или снижением соотношения средней пенсии к средней заработной плате[1247]. Как показывает опыт, раннее внимание к долгосрочным проблемам пенсионной системы позволяет снизить социальные и экономические издержки, связанные с необходимостью ее серьезного изменения. Сложившиеся в России уровни минимального возраста выхода на пенсию мужчин и женщин с учетом средней продолжительности жизни пенсионеров не являются беспрецедентно низкими. Средняя продолжительность предстоящей жизни после выхода на пенсию в России близка к этому показателю в постиндустриальных странах (табл. 12.6).

Таблица 12.6. Минимальный пенсионный возраст и средняя продолжительность жизни пенсионера в некоторых странах[1248]

Источник: http://www.oecd.org. OECD Statistical and Analytical Information on Ageing. Table 23; http://unstats.un.org. The World’s Women 2000: Trends and Statistics. Table 3. A; http://www.cdc.gov. National Vital Statistics Report. Table 7; http://www.destatis.de/basis. Population, Life Expectancy; http://www.statistics.gov.uk/STATBASE. Population and Migration, Population, Life Expectancy.

К концу XX в. коэффициент поддержки пенсионеров в России был на уровне более низком, чем в развитых постиндустриальных странах. Это было связано с низким пенсионным возрастом, распространением практики льготного пенсионирования. На протяжении первого десятилетия XXI в. в связи с последствиями демографической волны, связанной с падением рождаемости в ходе Второй мировой войны, отношение числа людей в трудоспособном возрасте к числу пенсионеров будет изменяться в благоприятную для проведения пенсионной реформы сторону. Выход из трудового возраста малочисленных возрастных когорт рождения начала 1940‑х годов и вступление в трудовой возраст детей, родившихся у родителей послевоенного поколения – второй половины 1940–1950‑х годов, гарантируют до 2007 года рост числа работников, приходящихся на 1 пенсионера. Лишь в 2008 году начнется ускоряющийся рост нагрузки на работающих, связанный со вступлением в пенсионный возраст относительно многочисленных возрастных когорт послевоенной волны высокой рождаемости. Поэтому ключевое значение для выработки и реализации пенсионной реформы в России играет фактор времени. Если не реализовать радикальную стратегию пенсионной реформы, направленную на расширение доли накопительной части пенсионного страхования, форсированное развитие стимулируемых государством систем добровольного пенсионного страхования, Россия столкнется с теми же проблемами в этой области, которые сегодня стоят перед странами – лидерами экономического роста: очевидная невозможность сохранить контуры сложившейся системы пенсионного обеспечения и отсутствие финансовых ресурсов для ее глубокой реформы.

При закреплении норм поведения постиндустриального общества, снижении уровня алкоголизма, адаптации российского здравоохранения к задачам профилактики и лечения массовых неинфекционных заболеваний, как это и предполагалось в рассмотренных выше вариантах сценарного прогноза численности населения на долгосрочную перспективу, время предстоящей жизни пенсионера после выхода на пенсию при неизменности пенсионного возраста увеличивается. Вместе с долгосрочным сокращением численности трудоспособного населения такой благоприятный сценарий создает и новые проблемы пенсионной системы: необходимость увеличения возраста выхода на пенсию, что трудно реализовать в демократическом обществе со значительной долей пожилого населения.

Важнейшее направление изменений, позволяющих уйти от административного повышения возраста выхода на пенсию или по меньшей мере сделать эти изменения более мягкими, растянутыми по времени, – увеличение накопительной компоненты в пенсионной системе, усиление связанных с ней стимулов. При накопительной системе вопрос о минимальном пенсионном возрасте теряет остроту. Работающий обеспечивает средства для выплаты себе пенсии, ее уровень определяется накопленными взносами. Свобода выбора срока выхода на пенсию не создает дополнительной нагрузки на государственную пенсионную систему. Однако возможности дальнейшего наращивания накопительной компоненты в составе налогов на заработную плату, поступающих в пенсионную систему, ограничены ростом нагрузки на распределительную часть пенсионной системы, обусловленную изменением соотношения числа пенсионеров и числа работающих. Возможно решение, позволяющее повысить роль стимулов, связанных с накопительной пенсионной системой, и ее значение в обеспечении адекватного уровня доходов пенсионеров: дополнение обязательных отчислений добровольными отчислениями работодателей и работников.

В рамках смешанной накопительной и распределительной пенсионных систем то, в какой степени отчисления, направляемые на финансирование накопительной части пенсии, воспринимаются как налог, во многом зависит от режима расходования этих средств. Чем большую свободу выбора имеет работник, чем более четко гарантированы права наследования накопительных пенсий, тем в большей степени отчисления в рамках пенсионной системы являются не налогом, а налоговой льготой, формой оплаты, не облагаемой подоходным и социальным налогами. Для России проблема наследования прав на пенсионные отчисления обостряется тем, что значительная часть населения не доживает до возраста выхода на пенсию (табл. 12.7, 12.8).

Изменения пенсионного законодательства, обеспечивающие четкие и однозначные права наследников на средства, аккумулированные в рамках накопительной пенсионной системы (ее обязательной и добровольной частей), позволили бы создать дополнительные стимулы для работающих и работодателей без новых проблем для распределительной пенсионной системы.

Важнейшая долгосрочная проблема функционирования накопительной пенсионной системы – обеспечение ее устойчивости, в том числе устойчивости в условиях, характерных для постиндустриального развития, быстрых изменений мировой экономической конъюнктуры. Для России, как и для многих стран догоняющего развития, эта проблема усугубляется масштабными колебаниями цен на энергетические и сырьевые товары, которые по меньшей мере в ближайшие десятилетия будут иметь значительный удельный вес в объеме экспорта и доходах бюджета, а также слабостью финансового сектора, низкой долей денег в ВВП, зависимостью инфляционных ожиданий и темпов инфляции от динамики валютного курса. Отсюда повышенные риски, связанные с вложением долгосрочных пенсионных накоплений в российские ценные бумаги. При благоприятном развитии страны они могут быть высокодоходными, но все же останутся недостаточно надежными.

Таблица 12.7. Число не доживающих до 55, 60 и 65 лет из 100 доживших до 20 лет (Россия, 1965–1995 годы)

Источник: Вишневский А. Г., Андреев Е. М., Трейвиш А. И. Перспективы развития России: роль демографического фактора: Научные труды ИЭПП № 53Р. М., 2003. С. 40 (http://www.iet.ru/papers/53/WP53.pdf).

Таблица 12.8. Доля наследования, или вклад умерших при разных пенсионных границах в условиях российской смертности соответствующих лет, %

Источник: Вишневский А. Г., Андреев Е. М., Трейвиш А. И. Перспективы развития России: роль демографического фактора: Научные труды ИЭПП № 53Р. М., 2003. С. 41. (http://www.iet.ru/papers/53/WP53.pdf).

Смысл пенсионной реформы в том, чтобы в условиях стареющего общества, высокой доли государственных обязательств в ВВП диверсифицировать риски, обеспечить надежность, долгосрочную устойчивость пенсионных систем[1249]. Эффективность преобразований, направленных на формирование накопительной пенсионной системы, зависит от того, в какой мере пенсионные накопления диверсифицированы, не концентрируются в государственных ценных бумагах стран, внедряющих накопительную пенсионную систему. На первых этапах перестройки пенсионной системы в России добиться такой диверсификации не удалось. Это остается нерешенной стратегической задачей.

Колебания показателей мирового экономического роста в долгосрочном плане меньше, чем колебания темпов экономического роста отдельных стран. Диверсификация активов пенсионных фондов, расширение в их составе высоконадежных активов стран – лидеров постиндустриального развития позволяют снизить риски, связанные с их концентрацией в активах собственной страны. Принятое в России в 2002 году законодательство позволяет постепенно увеличивать долю иностранных активов, аккумулированных в системе обязательного накопительного пенсионного страхования, с 5 до 20 % средств[1250]. Повышение доли активов, вложенных в диверсифицированный портфель высоконадежных иностранных ценных бумаг, – необходимый шаг в обеспечении гарантий сохранности пенсионных средств, укреплении доверия населения к накопительной пенсионной системе.

То, что Россия на относительно раннем этапе развития смогла начать глубокую пенсионную реформу, позволило повысить шансы на обеспечение долгосрочной устойчивости пенсионной системы, улучшило перспективы ее развития в XXI в. Однако то, что в результате социалистической индустриализации процесс изменения возрастной структуры населения шел в России необычно быстро (см. гл. 10) в сочетании с низким возрастом выхода на пенсию (60 лет – для мужчин, 55 лет – для женщин), широким распространением категорий, имеющих право на досрочное пенсионирование, создает серьезные риски.

С учетом финансовых ограничений, невозможности масштабного финансирования распределительной пенсионной системы за счет общих доходов бюджета (см. гл. 11) и существенного ускорения наращивания доли накопительной компоненты в системе обязательного пенсионного страхования возможным остается путь форсированного наращивания компоненты добровольного пенсионного страхования. Так, в США фактор, повышающий долгосрочную устойчивость пенсионной системы, – развитие ее частной компоненты. В 1962 году 18 % лиц в возрасте, превышающем 65 лет, получали частные пенсии. К 1990 году их доля достигла 44 %. Доля доходов, получаемых из данного источника, составляла в 1990 году 18 %[1251].

К настоящему времени роль независимых пенсионных фондов в экономике России остается скромной. Число их участников, по данным на 1 июля 2003 года, составило 5 млн человек. По итогам 2003 года доля накопленных в них резервов составляет лишь 0,7 % ВВП[1252].

Существенным препятствием к быстрому развитию добровольного пенсионного страхования являются решения, принятые в ходе налоговой реформы 2000–2001 годов[1253]. Налоговые льготы для систем добровольного пенсионного страхования – распространенная мировая практика. Различаются их формы: от льгот по уплате подоходного налога и других форм обложения заработной платы с последующим налогообложением пенсионных доходов, получаемых в рамках системы добровольного страхования, до систем, в которых взносы в фонды добровольного пенсионного страхования облагаются налогом, а выплаты освобождаются от подоходного налога, как и от других налогов на фонд заработной платы.

В России в рамках налоговой и пенсионной реформ была выбрана модель, при которой предусматривалось освобождение выплат в фонды добровольного пенсионного страхования от налогов, но в крайне ограниченных пределах (до 2 тыс. руб.). Впоследствии эта норма было повышена до 5 тыс. руб.[1254].

Основанием для этих решений было стремление уйти от использования схем добровольного пенсионного страхования для уклонения от налогообложения. Опыт применения введенной в 2001–2002 годах системы показал, что установление жесткого верхнего предела сумм пенсионных отчислений, освобождаемых от налогов, неоправданно. Фиксация же предела таких освобождений, как доли облагаемого налогом дохода, будет стимулировать легализацию заработной платы, способствовать развитию системы добровольного пенсионного страхования, повышению долгосрочной устойчивости пенсионной системы.

С точки зрения повышения заинтересованности высокодоходных групп населения в формировании пенсионных накоплений нет смысла и в сохранении количественного ограничения масштабов ежегодных пенсионных накоплений в рамках системы обязательного пенсионного страхования (17 870 руб. в год)[1255]. Логичным шагом в развитии пенсионной реформы было бы освобождение от уплаты единого социального налога той же доли доходов в случае ее перечисления на цели добровольного пенсионного страхования[1256].

Глава 13

Эволюция систем образования и здравоохранения

§ 1. Организация государственной системы образования

В традиционном аграрном обществе просвещение простого народа отнюдь не входило в число приоритетов властей. Как писал один из древнекитайских классиков – Лао-цзы, “в древности те, кто следовал дао, не просвещали народ, а делали его невежественным. Трудно управлять народом, когда у него много знаний. Поэтому управление страной при помощи знаний приносит стране несчастье, а без их помощи приводит страну к счастью. Кто знает эти две вещи, тот становится примером для других”[1257].

Специфика эволюции Западной Европы (см. гл. 7) привела к тому, что еще до начала современного экономического роста уровень образования здесь был выше, чем в подавляющей части остального мира[1258] (табл. 13.1).

Сказывались более высокий уровень урбанизации в Западной Европе, больший вес торговли и промышленности в структуре занятости. Важным фактором лидерства Западной Европы с середины XVII в. было то, что ее ведущие государства сумели реорганизовать систему начального образования, использовать преимущества, которые дают печать и массовое производство учебников[1259].

Таблица 13.1. Доля населения, охваченного теми или иными видами формального обучения, %

Источник: Мельянцев В. А. Экономический рост стран Востока и Запада в долгосрочной перспективе: Автореф. дис. д-ра экон. наук. М., 1995. С. 222.

Сама организация системы образования по сути не отличалась от той, что существовала в предшествующие столетия. Государство практически не участвовало в предоставлении образовательных услуг и организации обучения. Считалось, что учебные заведения могут содержать себя сами, государственного финансирования не требуют.

В большей части Европы школы и университеты либо вовсе не обременяли государственную казну, либо забирали из нее не много. Их содержали за счет местных доходов, ренты с земельных владений или процентов с капитала, который предоставляли для этого государь или чаще меценаты.

В образовательном процессе активное участие принимала церковь, организовавшая сеть воскресных школ, в которых единственным учебным текстом была, как правило, Библия. Образовательная система оставалась сословной, ориентированной на сохранение социальной стратификации[1260].

Индустриализация, предполагающая новый уровень спроса на навыки и знания работающих, требует более высокого уровня образования. Для властей постепенно становится очевидной необходимость массового распространения грамотности. Политическая активизация низкодоходных групп населения, их интеграция в политический процесс также повышают потребность в образовании непривилегированных классов. Однако в Англии, стране, которая тогда была лидером современного экономического роста, адаптация образовательных институтов к изменившимся условиям проходила медленно.

До 1870 года ориентированные на привилегированную элиту школы в Англии принадлежали частным или религиозным организациям. Все они, кроме приходских школ в Шотландии, были платными. Лишь состоятельные люди располагали возможностью дать своим детям образование выше начального. Половина населения Британии формального образования не имела. Это способствовало сохранению архаичной классовой структуры в эпоху быстрых социальных перемен. С течением времени слабость английского массового образования стала одним из факторов, лишившим Великобританию роли лидера современного экономического роста.

Государство в Англии начало регулировать и финансировать образование лишь в 1833 году, когда были выделены первые гранты нескольким протестантским школам. С 1847 года начинается финансирование подготовки учителей. Однако, даже выделяя бюджетные ресурсы, власти долгое время отказываются принимать участие в организации образовательного процесса.

Консерватизм, медленная адаптация к изменившимся условиям и новым потребностям характерны для Англии того времени. Успехи промышленного развития, рост экономической и военной мощи страны убеждают английскую элиту в совершенстве национальных институтов, в отсутствии необходимости изменений. Только в 1870 году был принят Акт об образовании, который хотя бы в принципе предоставил каждому юному британцу возможность учиться. Школьные советы получили право (но не обязанность) обеспечивать начальное образование, используя местные доходы и государственные средства. Посещение школ для детей от 5 до 10 лет стало обязательным (по закону 1880 года) и практически бесплатным (по закону 1891 года). Постепенно сформировалась система обязательного начального образования, финансируемого государством. К 1900 году неграмотным оставалось лишь 3 % населения Великобритании[1261]. Подобная эволюция стала возможной благодаря участию государства в организации финансирования обучения – к тому времени стало очевидным, что образованные работники более продуктивны, распространение массового образования способствует экономическому росту.

В континентальных западноевропейских странах ситуация иная. Вызов уходящей вперед Англии подталкивает их к большей инициативе, к политике, которая способна подстегнуть экономический рост. Поэтому они делают ставку на инновации, направленные на его стимулирование. Поскольку ускоренное развитие в XIX в. очевидно связано с прогрессом знаний, одна из первых идей в этом ряду – активное участие государства в развитии образования[1262].

Швеция была одной из первых стран Европы, которая ввела массовое обязательное и продолжительное начальное образование. С 1842 года все шведские дети должны были получать образование в течение 6 лет[1263]. Первой среди крупных европейских держав формировать систему массового начального образования под эгидой государства начинает Пруссия[1264]. В стране повышается уровень грамотности, растет средняя продолжительность обучения. Другим европейским государствам эта реформа приносит неожиданные и серьезные сюрпризы.

Пруссия вводит, опять-таки первой, всеобщую воинскую обязанность в мирное время при сравнительно коротком по стандартам середины XIX в. сроке службы – 3 года. Широкое распространение грамотности позволяет обеспечить высокий уровень военной подготовки в достаточно короткий срок[1265]. Это дает возможность формировать мощный боеспособный резерв, который призывается в случае войны. После франко-прусской кампании 1870–1871 годов в ходу было суждение: при Седане победил не кто иной, как немецкий учитель[1266].

Континентальные державы не ограничивались развитием начального образования. Многие из них создавали образовательные учреждения, ориентированные на естественнонаучную и техническую подготовку, рассматривая их как инструмент ускорения экономического роста. И это также становится важным направлением в политике индустриального развития. В Англии с ее традицией классического образования такие образовательные учреждения, немногочисленные и не пользующиеся государственной поддержкой, оставались бедными родственниками старых университетов. Данные табл. 13.2 характеризуют разницу масштабов распространения высшего образования в Великобритании и в странах континентальной Западной Европы.

Таблица 13.2. Число студентов на 1000 человек во Франции, Германии и Великобритании в 1930–1980 годах

Примечание. 1980 год для Германии – данные по ФРГ.

Источник: Расчет по: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998.

Государство осознает, что начальное образование – фундамент боеспособной массовой армии, и поэтому активно участвует в его организации. К началу прошлого столетия в Западной Европе широкое распространение получают системы обязательного начального образования с государственным финансированием. Даже Англия, пусть и со значительным опозданием по сравнению с другими странами с сопоставимым уровнем развития, вынуждена пойти по этому пути. Однако чисто британские традиции сословного общества продолжали сказываться на эволюции системы образования[1267].

За столетие в Великобритании и Франции государственные расходы на образование возрастают с 0,2–0,3 % ВВП (в начале XIX в.) до 1,3–1,5 % (в Великобритании) и 1,6–1,7 % (во Франции)[1268]. На заре промышленной революции доля грамотных среди взрослого населения превышала половину лишь в трех странах – в Германии, Англии и США. К началу Первой мировой войны в этих государствах, а также во Франции она составляла уже около 90 %. Интенсивность образовательного процесса, развитие средней и высшей школы, профессиональной подготовки, увеличение средней длительности обучения – все эти показатели опережали рост грамотности. За век с небольшим (1800–1913 годы) средняя продолжительность обучения повысилась в Италии с 1,1 до 4,8 года, в Японии – с 1,2 до 5,4, во Франции – с 1,6 до 7, в Великобритании – с 2 до 8,1, в США – с 2,1 до 8,3, в Германии – с 2,4 до 8,4 года[1269].

В США, где в XIX в. военное строительство практически не влияло на эволюцию системы образования, развитие последнего было связано с другими обстоятельствами и тенденциями, характерными для Америки XVIII–XIX вв.: это децентрализация управления; роль местной самоорганизации и местных органов власти; более раннее, чем в Европе, появление всеобщего избирательного права; представление о том, что обучение детей престижно, является одним из приоритетов достойной семьи и местного сообщества. Организация школьного образования становится здесь прерогативой и одной из важнейших функций местного самоуправления. Отсюда открытый характер школы, ее общедоступность, отсутствие централизованного бюрократического контроля за программой и содержанием обучения, инициируемые снизу общественные движения, ставящие перед собой цель повышать качество образования и расширять круг обучаемых[1270]. Все это привело к необычайно быстрому развитию среднего образования в Соединенных Штатах.

К началу Первой мировой войны начальное образование в Западной Европе, дававшее минимальные навыки письма, чтения и счета, стало практически всеобщим. Однако среднее образование, которое получали дети в возрасте 11–16 лет, по-прежнему оставалось доступным лишь представителям высших классов. Его задачей была подготовка для поступления в университеты. В Соединенных Штатах в это время среднее образование становится массовым. Наряду с базовыми предметами школьники изучают иностранные языки, получают естественнонаучные и другие полезные в повседневной жизни и работе знания. По уровню развития школьного образования США в это время опережают ведущие европейские государства на 3–4 десятилетия.

К середине XX в. в странах – лидерах современного экономического роста сформировалось общественное согласие по вопросу об обязанности государства создавать систему бесплатного и обязательного начального и среднего образования и по меньшей мере содействовать развитию высшего образования.

В это же время политические элиты убеждаются в возможности и необходимости использовать образование в своих странах не только для подготовки кадров, но и для решения социальных задач, в том числе для уменьшения неравенства в обществе. В самом деле, уровень образовательной подготовки – важнейший фактор, определяющий возможности социального продвижения. Необходимо предоставить всем группам населения, в том числе выходцам из слоев с низкими доходами и социальным статусом, равные возможности получать образование. Однако для социального выравнивания общества этого недостаточно. Низшие, бедные слои все равно остаются в неблагоприятном положении по сравнению со средним классом: доступ к дополнительному образованию для них ограничен – сказываются семейные традиции, влияние низкого уровня образования старшего поколения. Говорить надо не о равенстве возможностей, а о равенстве результатов. Необходимо, чтобы дети из семей с разным статусом получали если не одинаковое, то по меньшей мере близкое по уровню образование. Подобные представления в 1960‑1980‑х годах оказали сильное влияние на развитие образовательных систем во многих развитых странах, их до сих пор разделяет значительная часть мировой образовательной элиты. Поскольку эти убеждения были по сути реакцией общества на пережитки традиций сословного образования, они хорошо вписывались в интеллектуальную атмосферу времени с характерной для тех лет верой в неограниченные возможности государства, его способность решать экономические и социальные проблемы.

Тезис о равенстве конечных результатов обучения как цели образовательной политики в дополнение к общепринятому взгляду на необходимость равного для всех доступа к образованию выдвинул Д. Колеман, один из авторитетных авторов, работавший в эти годы над образовательной проблематикой. Разумеется, речь идет о равных результатах применительно к социальным группам, а не к отдельным личностям. Такой подход требует активных действий государства, направленных на выравнивание уровня и качества образования, которое получают разные слои общества[1271]. Убежденность в том, что важнейшей задачей образования является сокращение разрыва между элитой и массами, остается, например, одной из наиболее распространенных, укорененных идей, определяющих политику лейбористской партии Великобритании.

Сторонники концепции “равенства результатов” стремились сделать учебный процесс максимально универсальным, исключить возможность формирования школ разных типов. Их ключевой аргумент: нестандартные учебные заведения, особенно те из них, которые ориентированы не на подготовку к поступлению в вузы, а только на приобретение учащимися узкопрофессиональных навыков, являются инструментом социальной дискриминации. В Англии именно такая аргументация привела к отказу от созданных после вой ны трех типов средней школы и единообразному для всей страны обучению со стандартизированным набором предметов и программ.

Когда у родителей есть право и возможность выбирать школу, в которой учатся их дети, возникает опасность, что выходцы из более обеспеченных семей попадут в лучшие учебные заведения, где соберутся самые подготовленные ученики. И это приведет к еще большей дифференциации в качестве образования[1272]. Если отбор учеников в школу сопровождается тестированием, выходцы из более обеспеченных семей получают преимущества[1273].

Из логики “равенства результатов” органично вытекает линия на ограничение права родителей выбирать школу или на полный отказ в таком праве: учиться следует по месту жительства. Поскольку образование должно быть общедоступным и гарантировать “равенство результатов”, а уровень подготовки детей из разных семей неодинаков, подобная логика фактически ориентирует (хотя и не провозглашает это открыто) учебный процесс на самых слабых учеников. Последствия для качества образования очевидны.

Продукт эгалитарной идеологии – общая школа для детей из среднего и рабочего классов – вот идеал сторонников стандартного комплексного учебного заведения. Дальше – больше. Если недопустимо принимать учеников в школу, ориентируясь на их способности, то нельзя отказывать в приеме по причине отсутствия каких бы то ни было способностей. Отсюда объективная тенденция к снижению требований к ученикам, поступающим в общую школу и обучающимся в ней.

Начиная с середины XX в. линию на “равенство результатов” разные страны проводили с неодинаковой жесткостью и последовательностью, но ее влияние на организацию мирового образовательного процесса оставалось в то время значительным. При выборе приоритетов – образование или социальное равенство – предпочтение отдавали последнему[1274].

Образование оказывает серьезное влияние на экономическое развитие государства. Но это проявляется не сразу. Англия стала отставать от своих основных конкурентов в формировании широкой системы начального образования во второй половине XIX в., но экономическое лидерство утратила лишь в первой половине следующего столетия. Последствия принятых или непринятых решений в сфере образования проявляются десятилетия спустя[1275]. Успешно сформированная американская система массового среднего образования помогла стране занять спустя несколько десятилетий доминирующее положение в мире XX в. К его середине это стало очевидным. Когда высокоиндустриальному обществу потребовались сотни тысяч работников, не только обладающих элементарными навыками чтения и письма, но и способных стать техниками, механиками, конторскими служащими, машинистками, медицинскими сестрами, американская образовательная система оказалась готовой поставлять такие кадры в массовых масштабах. Разница в качестве образования ярко проявилась в конце Второй мировой войны. Правительство Великобритании предоставило своим ветеранам возможность завершить среднее образование, а в США Закон о правах ветеранов гарантировал им получение высшего образования за счет государства[1276]. Эта гарантия была подкреплена тем, что в большинстве своем молодые американцы – участники войны успели перед мобилизацией окончить среднюю школу.

Когда следующий этап экономического развития – постиндустриальный переход – потребовал массовой подготовки специалистов с высшим образованием, способных работать инженерами, врачами, квалифицированными служащими сферы услуг, в США была образовательная база, способная удовлетворить спрос на работников такого уровня.

Представление о том, что образование позитивно влияет на экономическое развитие страны, было широко распространено уже в XIX в. В середине 1950‑х годов экономические исследования, основанные на обширной статистике, наглядно продемонстрировали связь экономического роста с накоплением человеческого капитала, в том числе с продолжительностью обучения[1277]. С этого времени увеличение расходов на образование, охват им населения и длительность учебы считаются важнейшими инструментами, которые ускоряют экономическое развитие[1278]. Быстрый рост расходов на образование и их доли в ВВП в последующие десятилетия позволяет ограничить негативное воздействие политики социального выравнивания на качество образовательного процесса. Во второй половине прошлого столетия сначала США, а затем и другие высокоразвитые страны вступают в новую стадию развития: доля промышленности в ВВП падает, доля услуг возрастает. В 1956 году американские “белые воротнички” опережают по численности количество “синих”. Быстро растет спрос на специалистов с высшим образованием. Основой рабочей силы в индустриальном обществе были рабочие не очень высокой квалификации, на их обучение стандартным операциям требовалось несколько недель. С переходом к экономике, где доминирует сфера услуг, растет спрос на квалифицированную рабочую силу и управленцев. В 1950‑1970‑е годы в США число должностей, требующих высшего образования, увеличивается вдвое быстрее численности рабочих[1279]. В Америке и Западной Европе среднее образование становится нормой; среди работающих растет доля выпускников университетов. Постиндустриальный мир с характерным для него уменьшением относительной численности тех, кто представляет массовые рабочие профессии, ростом спроса на менеджеров и специалистов, предъявляет высокие требования к уровню образования (табл. 13.3).

Технологические перемены вынуждают работников приобретать новые производственные навыки, учиться на протяжении всей трудовой деятельности. Создание и применение новых знаний становится важнейшей отраслью экономики. Ускоряются темпы их накопления, формируется потребность в непрерывном образовании, постоянном повышении квалификации.

Авторам, которые изучали специфику постиндустриального общества, дальнейшее повышение роли образования в экономике и обществе, увеличение доли расходов на образование в ВВП представлялись естественными и неизбежными процессами. С конца 70‑х годов XX в. события развиваются иначе. В большинстве развитых стран полуторавековой быстрый рост доли государственных расходов на образование в ВВП либо замедляется, либо останавливается. Замедление роста или даже стабилизация доли расходов на образование в ВВП – результат финансового кризиса постиндустриальной эпохи, развитие которого рассматривалось в предыдущих главах (табл. 13.4).

Как было показано, постиндустриальные государства вышли на верхние пределы возможностей мобилизации налоговых доходов, а сформированные десятилетиями раньше расходные обязательства требуют увеличивать долю социальных программ в ВВП. Что касается пенсионных систем и систем финансирования здравоохранения, то для них старение населения автоматически ведет к росту расходных обязательств. Остановить этот процесс можно, лишь проведя тяжелые и непопулярные реформы. В образовании механизм увеличения расходов не столь жесток. Более того, здесь наблюдается противоположная тенденция: доля младших возрастных групп, на которую падает значительная часть образовательных расходов, в численности населения сокращается. Вот почему в подавляющем большинстве стран – лидеров современного экономического роста приоритеты финансовой политики в социальной сфере ориентированы не на систему образования, а на пенсионную систему и систему здравоохранения.

Таблица 13.3. Средняя продолжительность обучения в ведущих развитых странах, число лет

Источник: Maddison А. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995. P. 37; UN Statistics Division (http://unstats.un.org/unsd); UNESCO Institute for Statistics (http://www.unesco.org).

Таблица 13.4. Доля государственных затрат на образование в ВВП крупных развитых стран, %[1280]

Источник: 1 National Center for Education Statistics. Digest of Education Statistics, 2001. Table # 29: Total Expenditures on Educational Institutions Related to Gross Domestic Product, by Level of Institution: 1929–30 to 2000–01. http://www.nces.ed.gov.

2 (Если не указано иного.) OECD Education, Statistics. Education at a Glance 2001 – List of Indicators. Table B2.1a Expenditure on Educational Institutions Relative to GDP. http://www.oecd.org.

3 (Если не указано иного.) Базы данных ООН: http://unstats.un.org.

Компенсировать неэффективность сформированной в 50‑70‑х годах прошлого века системы образования, прежде всего образования школьного, быстро увеличивая направляемые сюда потоки ресурсов, как это делалось в предшествующие десятилетия, оказывается невозможным. Между тем в обществе широко распространены представления о том, что государство располагает безграничными ресурсами и способно заплатить за все, а частные средства, которые направляются на финансирование образования, только мешают решать социальные задачи. Поэтому государство нередко не только не стимулирует негосударственные расходы на образование, но и препятствует их увеличению.

Учебные заведения, финансируемые из частных источников, существуют в большинстве постиндустриальных стран. Делая выбор в пользу такой школы, родители снимают с государства ответственность за финансирование учебы своих детей. Они не имеют права дополнить государственные средства собственными, а могут лишь полностью отказаться от помощи государства. При этом они остаются налогоплательщиками, средства которых идут на образовательные нужды других семей. Такое могут себе позволить лишь самые обеспеченные. Когда из-за нехватки финансовых ресурсов положение государственных школ ухудшается, частные учебные заведения становятся инструментом социальной сегрегации[1281].

Притчей во языцех стало низкое качество обучения в государственных школах Вашингтона[1282]. Большая часть американской политической элиты против того, чтобы дать родителям право выбирать школу для своих детей или ввести систему образовательных ваучеров, предоставляющую им такую возможность. При этом подавляющая часть сенаторов, конгрессменов, высокопоставленных чиновников исполнительной власти учит своих детей в частных учебных заведениях[1283]. В Великобритании, которая на протяжении десятилетий проводила политику социального выравнивания с помощью комплексной школы, всегда сохранялась система платных школ, из которых вышла преобладающая часть политической и экономической элиты[1284].

В системе государственного образования, которая не позволяет родителям выбирать школу для своих детей, действует набор факторов, снижающих эффективность образовательных учреждений. При отсутствии конкурентной борьбы за учеников, бюджетном финансировании, не связанном с результатами учебного процесса, школа не заинтересована прилагать усилия к повышению качества образования, а если делает это, то создает дополнительные проблемы для детей, чья успеваемость хуже, чем у их ровесников, а такие дети чаще всего происходят из не очень обеспеченных семей. Образование – консервативная система. Если в стране традиция ориентирует школьное образование на высокие стандарты знаний, она долгое время сдерживает действие противоположных стимулов – к снижению качества учебного процесса. Долгое время, но не вечно.

Государственная школа – часть государственной машины. На нее, по крайней мере в большинстве развитых стран, распространяются принятые стандарты государственной службы. Один из важных в условиях демократии принципов последней – гарантии государственным служащим сохранения рабочих мест независимо от исхода очередных выборов. Перечень должностей, причисленных к политическим, применительно к которым приход новой политической команды чреват заменой работников, ограничен. Чтобы политические процессы не влияли на комплектование школьных кадров, учителя и другие сотрудники школ наделены правами госслужащих. Уволить их за профессиональную непригодность или слабые результаты работы сложно[1285]. При таком порядке комплектования кадров вышестоящие органы управления образованием не могут доверить школе набирать персонал самостоятельно. Подбор педагогов и их замена относятся к компетенции чиновников, которые непосредственно не участвуют в учебном процессе. Государственное бюджетное финансирование также предполагает жесткий контроль за бюджетом школы, лишает ее самостоятельности в расходовании средств[1286].

Еще одна проблема организации государственного школьного образования – тенденция к его политизации. Многие вопросы, имеющие отношение к учебному процессу и школьной программе, в демократических обществах вызывают идеологические и политические споры. Это касается и содержания учебников. Результаты очередных выборов, смена власти на национальном, субфедеральном или местном уровнях нередко приводят к смене политических ориентиров. А это затрагивает учебники и школьные программы[1287].

Сторонники сохранения сформировавшейся в 1960‑1970‑х годах модели стандартной школы, к которой, как крепостные, привязаны родители и дети, утверждают: неоспоримых доказательств негативного влияния этой модели на качество получаемого образования не существует. А наблюдаемое в большинстве развитых стран ухудшение образования может быть обусловлено другими факторами. Как бы то ни было вопрос о качестве школьного обучения в постиндустриальных обществах в последние десятилетия становится все более острым[1288].

Сталкиваясь с невозможностью выбирать государственную школу без смены места жительства, родители нередко поступают так, как поступали крепостные крестьяне в России до отмены Юрьева дня, – переезжают в другое место. Поскольку уровень учебного заведения во многом зависит от подготовки и усердия учеников, что, в свою очередь, связано с доходами, образованием и социальным статусом семей, то при отсутствии выбора без изменения места жительства высокообразованные и высокостатусные группы населения концентрируются в районах, где есть приличные школы, которые финансируются из более высоких (на душу населения) доходов местных бюджетов, сформированных благодаря налогам, оплачиваемым состоятельными налогоплательщиками. Хорошее финансирование и контингент детей с достаточной подготовкой и мотивацией к учебе – оба этих фактора способствуют повышению качества образования. Круг замыкается. Напротив, низкостатусные группы населения концентрируются в менее престижных районах – с низкими душевыми доходами местных бюджетов, с неудовлетворительным финансированием школ, с учениками, чьи способности, подготовка и учебная мотивация оставляют желать лучшего[1289]. Задуманная для социального выравнивания и сформированная в 50‑70‑х годах прошлого века государственная школа становится инструментом сегрегации. Особенно ярко это проявляется в США с характерной для страны высокой территориальной мобильностью населения[1290].

Проблемы существующей системы школьного образования вызывают оживленные дискуссии в обществе и политические дебаты[1291]. К середине 1970‑х годов в Англии рухнул существовавший долгое время консенсус по вопросу о развитии образовательной системы и целесообразности ее ориентации на социальное выравнивание. Кризис образовательной сферы побудил Дж. Каллагана (в те годы премьер-министра страны) открыть дискуссию о стратегии развития английского образования. К тому времени предприниматели все чаще стали выражать недовольство тем, что приходящие на предприятия молодые работники, выпускники учебных заведений, не обладают необходимой квалификацией.

К. Кокс, А. Диссон и Р. Байсон в своих работах доказывали, что английский эксперимент по введению комплексного образования провалился, привел к падению образовательных стандартов, что дух соревновательности и стремление к высокому качеству образования были принесены в жертву социалистическим представлениям о социальной справедливости[1292]. В подготовленном в это время докладе сторонников образовательной реформы отмечалось: “Необходимо помнить, что снижение качества английского образования было связано с тем, что школы рассматривались в качестве инструмента выравнивания, а не обеспечения образования детей. Достижения, конкуренция, самоуважение – все это было девальвировано и отрицалось. Обучение фактам уступило место изложению мнений. Обучение часто заменялось индоктринацией[1293][1294].

Необходимость реформы образования стала очевидной. Речь шла о предоставлении родителям права выбирать учебные заведения для своих детей, о соответствии государственного финансирования школы численности обучающихся, праве школьной администрации отбирать учеников, об использовании тестов, позволяющих родителям и педагогам получать адекватное представление о подготовке детей и качестве обучения, отказе от единой комплексной школы и о сосуществовании учебных заведений разных типов, объединенных общими требованиями к образовательным стандартам, возможности использовать как частное, так и государственное финансирование, наконец, о праве родителей отдавать ребенка в частную школу, используя для оплаты обучения ребенка причитающиеся ему средства из государственных источников[1295].

Каждое из перечисленных направлений реформы обсуждалось в разных вариантах. Предлагалось, например, позволить родителям выбирать для своих детей любую государственную школу, но без права перевода их в частное учебное заведение с сохранением государственного финансирования; выбирать школу только в пределах района; предоставить родителям право выбора, но часть мест в школе распределять по жребию среди жителей округа, где она расположена[1296].

Существуют различные варианты использования образовательных ваучеров – от последовательно либерального подхода М. Фридмана, при котором в максимальной степени увеличивается свобода выбора и возможность конкуренции образовательных учреждений, до существенно более ограниченных, в рамках которых возможность выбора пытаются сочетать с сохранением равенства доступа к образовательным услугам для выходцев из разных социальных групп населения. Основные принципы либерального подхода: свободно устанавливаемые цены, которые могут быть выше стоимости государственного ваучера; отсутствие дифференциации ваучеров по стоимости. Производителем образовательных услуг, на приобретение которых распространяется действие образовательного ваучера, могут быть как государственные, так и негосударственные вузы. Вузы обладают свободой при отборе потенциальных студентов (вправе использовать листы ожидания, вступительные экзамены или иные механизмы отбора)[1297].

Те, кто пытается совместить приоритеты социальной политики с использованием механизма образовательных ваучеров, предполагают, что доходы учебных заведений должны напрямую зависеть от числа обучающихся, которых удалось привлечь, исключают возможность взимания платы, превышающей стоимость ваучера, предлагают вводить компенсации (дополнительные компенсационные ваучеры) для детей из бедных семей, семей, относящихся к этническим меньшинствам. Предполагается также, что в учебных заведениях, где спрос превышает предложение, половина всех мест должна распределяться по специальной форме, установленной и регулируемой государством[1298].

Во многих странах-лидерах все это широко обсуждалось, но так и не вышло за пределы экспериментов[1299]. Лишь реформа 1988 года, проведенная в Великобритании правительством М. Тэтчер, привела к серьезным изменениям в системе образования крупной развитой страны. Но и здесь, в отличие от пенсионной реформы, где правительство в 1980‑х годах добилось глубоких структурных изменений, преобразования были ограниченными. Английские реформаторы осторожно провели в жизнь часть сформулированных выше принципов. Родители школьников получили значительную свободу в выборе государственных школ, а финансирование последних было поставлено в зависимость от числа учащихся. При сохраняющихся серьезных проблемах английской государственной школы в 1990‑х годах качество обучения обнаруживало тенденцию к росту. В других странах подобные изменения были заблокированы.

Оптимальный способ обеспечить диверсификацию школьного образования – разрешить школам выбирать учеников. Но это подорвало бы стремление к равноправию. Поэтому даже в Великобритании специализированные школы, которые должны быть на переднем крае движения к диверсификации, получили разрешение “отдавать приоритет” лишь 10 % учеников на основе их склонности (слово “способности” находится под запретом) к спорту, искусству, языкам и информационным технологиям. Это разрешение не касается большинства школьных предметов[1300].

Политологи давно обратили внимание на специфику английского политического процесса: опирающееся на парламентское большинство правительство обладает необычной для большинства демократических стран свободой маневра; система сдержек и противовесов здесь слаба. Исполнительная власть, убежденная в правильности избранной линии, способна провести необходимые реформы[1301]. В большинстве других демократий конституционные ограничения (разделение исполнительной и законодательной власти в президентских республиках; двухпалатные парламенты с существенными полномочиями верхней палаты; пропорциональные системы голосования, повышающие роль небольших партий в политическом процессе, и т. д.) позволяют даже не контролирующим правительство политическим силам блокировать реформы, которые в той или иной мере затрагивают интересы важных групп избирателей.

В постиндустриальном обществе образование – одна из сфер, в которой занята значительная часть избирателей. У этой группы электората широкие возможности самоорганизации. Ее интересы направлены на сохранение статус-кво. Хотя в успехах образования заинтересовано все общество, политику в этой сфере формируют те, кто непосредственно участвует в образовательном процессе. В США, например, профсоюзы учителей – одна из самых мощных лоббистских структур, поддерживающих демократическую партию. Они способны не только мобилизовать финансовые ресурсы, но и выделить армию активистов для работы в предвыборных кампаниях. Особенно велика роль учительских профсоюзов на выборах в штатах и муниципалитетах, где явка избирателей низкая. Сохранение существующей образовательной системы, которая не позволяет родителям выбирать государственную школу для своих детей, – политический приоритет этого лобби. Разумеется, в публичных дискуссиях о реформе образования ее противники аргументируют свою позицию не корпоративными интересами образовательного сообщества, а доводами о необходимости социального выравнивания, о недопустимости системы, которая приводит к концентрации лучших учеников в лучших школах.

Постиндустриальные общества столкнулись в сфере образования с характерными для этой стадии развития проблемами. Выработанные на более ранних этапах институциональные решения, удовлетворительно работавшие в условиях быстрого роста государственных финансовых ресурсов, несовместимы с новыми реалиями. Проблемы не могут быть решены с помощью дальнейшего увеличения доли государственных образовательных расходов в ВВП; они носят структурный характер и без глубоких реформ могут лишь усугубляться. Вместе с тем политические структуры зрелых демократий с характерной для них низкой политической активностью, развитой системой сдержек и противовесов, хорошо организованными группами интересов, стремящимися сохранить статус-кво, способны блокировать реформы.

Перепись 1897 года показала, что средний процент грамотности населения России составлял 21,1 %, т. е. грамотными являлись 26,5 млн человек из 125,6 млн всего населения[1302]. В 1900 году по показателям неграмотности Россия входила в тройку самых отсталых стран Европы, опережая лишь Румынию и Сербию. По количеству неграмотных среди новобранцев Россия опережала лишь Румынию.

В 1896–1910 годах в России происходит бурный рост числа учебных заведений. Между 1896 и 1910 годами было открыто больше школ, училищ и институтов, чем за весь предшествующий период российской истории[1303]. При этом по идущей от XIX в. традиции российское образование всегда было пронизано элитарными тенденциями и в связи с этим шло скорее по пути английского, чем континентального образовательного процесса. При низком уровне грамотности, впрочем, соответствующем российским показателям душевого ВВП, уровень высшего университетского образования был близок к тому, который характерен для стран – лидеров современного экономического роста[1304].

Образование было одним из приоритетов в рамках социалистической модели индустриализации в отличие от здравоохранения, по доле которого в ВВП социалистические страны существенно уступали странам – лидерам современного экономического роста. Доля образования в ВВП в развитых социалистических странах в конце 1980‑х годов превышала ту, которая была характерна для стран ОЭСР (соответственно 5,9 и 5,4 % ВВП)[1305].

Формально важнейшей целью советской образовательной системы было “расширение охвата населения однородными по составу и качеству услугами”[1306]. Однако реальность существенно отличалась от формально прокламируемых целей образовательной политики. Традиция элитарного образования не была прервана социалистическим экспериментом. Социалистические власти никогда не рассматривали образование в качестве инструмента социального выравнивания. Ярчайший пример этого – существование в 30‑е годы так называемых образцовых школ, где учились дети высшего руководства страны[1307]. Другой пример того, в какой степени руководство СССР считало малозначимым использование образования в качестве такого инструмента, – решение, принятое в 1940 году, о введении платы за образование в старших классах средней школы[1308]. В отличие от стран – лидеров современного экономического роста, в которых в 1950–1960 годах намечается тенденция к переходу к комплексной школе, ликвидируется деление учебных заведений школьного уровня на те, которые ориентированы на подготовку к дальнейшему обучению в университете, и иные, предполагающие более раннюю интеграцию в трудовую деятельность на ролях, не требующих высшего образования, в СССР в 1958 году было принято решение, ограничивающее обязательное образование 8 годами (с 7 до 15 лет). Предполагалось, что большинство учащихся должно получать дополнительное техническое образование, не ориентированное на обучение в университетах, либо в специальных учебных заведениях (ПТУ, техникумы), либо на рабочем месте[1309].

Система специальных школ с углубленным изучением иностранных языков, физики и математики, существовавшая в СССР в течение многих десятилетий, полностью противоречила сформировавшейся в 1970–1980 годы в странах – лидерах современного экономического роста концепции комплексной школы как образовательного учреждения, ориентированного именно на стандартизацию образовательного процесса. Недемократический режим, элита которого могла позволить себе обеспечить высокое качество образования своим детям без формальной платы за него, не нуждался в таком институте, как частные школы. Традиционной проблемой советского, затем российского образования было слабое обучение навыкам владения иностранным языком. Но, собственно, в советской школе такая задача и не ставилась. Такие знания считались привилегией детей политико-экономической элиты.

Проявление элитарных тенденций в современной российской системе образования, унаследованных от советского времени, отсутствие влияния той волны, которая распространилась в развитых странах в 60‑70‑х годах XX в., когда образование стало рассматриваться как инструмент социального выравнивания, – система стипендий в высших учебных заведениях. Эксперты ОЭСР в исследовании, посвященном высшему образованию в России, с недоумением отмечают: “Особый вопрос возникает в связи с выплатой вознаграждений за академические успехи. Разумеется, любое общество стремится к признанию и поощрению лучших студентов. Однако признание необязательно привязано к солидному денежному вознаграждению. Поскольку многие особо успевающие студенты происходят из обеспеченных семей, весьма вероятно, что назначение стипендий исключительно в зависимости от успеваемости обернется субсидированием тех, кто в нем менее всего нуждается. Система назначения стипендий, при которой потребности в материальной помощи учитывались бы наряду с успехами в учебе, была бы оптимальной”[1310]. Эксперты ОЭСР пишут также: “…Существующая в России система высшего образования безжалостна к тем, кто не отвечает ее требованиям. Эксперты рабочей группы выражают опасение, что это не столько следствие верности высоким бескомпромиссным стандартам, сколько знак недостаточного еще осознания того обстоятельства, что благосостояние общества зависит от среднего уровня образования всех людей, а не только избранной элиты”[1311].

Формально прокламируемый принцип равенства доступа к высшему образованию на практике не действовал. Именно переход от школьного образования к высшему, особенно к высококачественному высшему, был ключевым этапом, где главную роль играли статус родителей, их связи и влияние. Но роль качественного образования в обеспечении экономического роста, в первую очередь обороноспособности, заставляла руководство страны осуществлять широкомасштабные образовательные проекты, направленные на мобилизацию в профильные высшие учебные заведения (в первую очередь связанные с оборонным комплексом) способных абитуриентов из низкостатусных социальных групп, не проживающих в столичных городах[1312].

На поздних этапах развития социализма в СССР под влиянием возрастающих финансовых ограничений, кризиса сельского хозяйства, роста расходов бюджета на субсидии радикально меняется ситуация с финансированием образования. Если в первые десятилетия социалистического развития рост расходов на образование, его доли в валовом внутреннем продукте – характерная черта социалистической индустриализации, то с начала 1950‑х годов ситуация меняется. Доля затрат на образование в национальном доходе в СССР между 1951 и 1961 годами заметно снижается[1313].

Результатом краха Советского Союза стало сокращение государственных расходов на образование, более радикальное, чем сокращение государственных расходов на здравоохранение. Их доля в ВВП приблизилась к показателям стран соответствующего уровня развития (табл. 13.5).

Таблица 13.5. Доля государственных расходов на образование в ВВП,%[1314]

Источник: World Development Indicators 2003. World Bank.

Образование – традиционно консервативная система. Известная парадигма педагогического сообщества – учить не так, как тебе объясняли, а так, как тебя учил твой собственный учитель. В связи этим российская образовательная система оказалась достаточно устойчивой к кризисным явлениям, которые были порождены крахом социализма (табл. 13.6–13.8).

Таблица 13.6. Результаты тестирования школьников 7–8‑х классов отдельных стран мира в 1995 году[1315]

Источник: IEA 3rd International Mathematics and Science Study.

Таблица 13.7. Результаты тестирования школьников 11‑х классов отдельных стран мира в 1995 году[1316]

Источник: IEA 3rd International Mathematics and Science Study.

Таблица 13.8. Результаты международных олимпиад для школьников по математике (2003 год)

Источник: International Physics Olympiad 2004 Official Website (http://www.ipho2004.or.kr/home/eng/).

Реакцией на финансовый кризис стало быстрое распространение формальных и неформальных соплатежей населения за образовательные услуги[1317]. Особое развитие это явление получило на стадии перехода от среднего к высшему образованию. При этом если платное образование носит легальный характер, то различные формы оплачиваемого допуска к формально бесплатному, финансируемому государством высшему образованию (целевое репетиторство, использование связей, прямые взятки) оказывают глубокое негативное воздействие на образовательный процесс[1318]. Все это вместе приводит к парадоксальной ситуации, при которой дети из высокостатусных и высокодоходных семей получают образование, финансируемое из государственных источников, бесплатно, дети из семей среднего класса учатся за счет родителей, дети из низкостатусных и низкодоходных семей идут служить в армию (см. гл. 14).

§ 2. Сфера здравоохранения

В традиционном аграрном европейском обществе роль государства в организации здравоохранения была ограниченной. Население получало платные медицинские услуги от частных врачей, в некоторых случаях помощь медиков оплачивалась за счет благотворительности. Государство вмешивалось в регулирование здравоохранения в экстремальных ситуациях, во время крупных эпидемий, организовывало оказание медицинской помощи в армии. Низкий уровень санитарии и гигиены при скученности жителей в городах приводил к высокой смертности городского населения по сравнению с сельским[1319]. Смертность в городах превышала рождаемость, однако, поскольку доля городского населения оставалась небольшой, городские демографические показатели слабо влияли на общенациональные.

Современный экономический рост, урбанизация выдвинули новые требования к санитарным стандартам и охране здоровья[1320]. Широкое распространение тифа и туберкулеза, эпидемии холеры в английских городах раннеиндустриального периода заставили правительство Великобритании отказаться от традиции невмешательства в проблемы, связанные со здоровьем населения. В 1871 году был принят Закон о здравоохранении, определивший обязанности местных органов власти по обеспечению санитарии.

В континентальных странах Западной Европы, где традиция экономического либерализма была не столь сильна, государство активно вмешивалось в проблемы здоровья нации уже на относительно ранних стадиях развития, рассматривало здравоохранение и как средство, позволяющее улучшить положение низших слоев, и как инструмент, дающий возможность повышать качество рабочей силы, темпы экономического роста. С начала – середины XIX в. в большинстве развитых стран возникают различные формы медицинского страхования: общества взаимопомощи, фонды пособий по болезням и нетрудоспособности, которые создают сами рабочие. К концу XIX в. эти институты получают широкое распространение.

Германское законодательство 1883 года ввело систему регулируемого государством обязательного медицинского страхования наемных работников. Оно стало образцом для других европейских государств. О. Бисмарк, считавший политический контроль за рабочим движением важнейшей задачей социальных реформ, заложил в немецкую систему медицинского страхования элементы социальной солидарности, перераспределения страховых взносов и прав. Медицинское страхование было при Бисмарке обязательным, государственным; размер страховых взносов не влиял на объем предоставляемых услуг. Эта система была отделена от общего бюджета, охватывала на первых этапах только занятых на крупных и средних предприятиях. Постепенно медицинское страхование распространяется на крестьян и трудящихся, занятых в собственном хозяйстве. Хотя по форме система была страховой, в ней смешаны страховые и налоговые элементы: работники, которые по размеру взносов и объективным показателям рисков должны были получать больший объем предоставляемых услуг, имели те же права, что и трудящиеся, чьи взносы меньше, а страховые риски выше.

Как и в других областях социальной политики, Англия, общепризнанный лидер экономического роста до конца XIX – начала XX в., отставала в формировании систем социальной защиты. Лишь под влиянием англо-бурской войны, выявившей неудовлетворительное здоровье английских солдат, формируется целостная государственная система организации здравоохранения.

Период мировых войн ознаменовался быстрым развитием и расширением систем государственного здравоохранения, повышением его эффективности (табл. 13.9).

Это было связано и с собственно военными потребностями ведущих государств, и с характерным для военного времени ростом социальной солидарности в обществе. После Второй мировой войны в большинстве наиболее развитых стран (за исключением США; об эволюции американской системы здравоохранения речь пойдет ниже) складывается система общедоступной медицинской помощи. Граждане получают право пользоваться услугами организованной государством системы здравоохранения, финансируемой либо из общих налоговых поступлений, либо за счет взносов в систему государственного медицинского страхования. Право на получение медицинской помощи определяется медицинскими показателями, а не внесенными ранее страховыми взносами или финансовыми возможностями больного. Частное финансирование здравоохранения или дополнительные платежи населения за оказание врачебных услуг либо исключаются, либо носят вспомогательный характер. В большинстве систем организации страхового здравоохранения присутствует элемент солидарности: перераспределение средств богатых и здоровых к людям с меньшим достатком и худшим здоровьем.

Таблица 13.9. Детская смертность на 1000 рожденных во Франции, Германии и Великобритании в 1913–1970 годах[1321]

Источник: Mitchell B. R. International Historical Statistics. Europe 1750–1993. London: Macmillan Reference LTD, 1998. P. 123–126.

Другое дело – частное медицинское страхование, в рамках которого можно получить любой разумный пакет услуг. Решение о том, кого страховать, а кому отказать в страховке, какие риски она охватывает, – прерогатива страховщиков. Конкуренция между страховщиками дает потребителю возможность выбора. Такая система не предусматривает солидарного перекрестного субсидирования между группами с разными доходами. Сторонники общенационального медицинского страхования подчеркивают, что эта система создает механизм для объединения страховых рисков и социальной солидарности, тогда как при использовании множества схем, обслуживающих узкие группы населения, справедливо распределить риски и расходы труднее.

Недостатки рыночных механизмов в сфере здравоохранения известны – это проблемы несимметричной информации, риск неправильного выбора медицинского учреждения, моральные издержки в сделках страхования, благоприятные и неблагоприятные внешние эффекты и т. д.[1322]. Достоинство обязательного государственного страхования в том, что государство способно решить проблему неправильного выбора, отказав тем, у кого риски наименьшие, в праве выйти из системы. Еще один аргумент в его пользу: медицинская помощь не то благо, которое можно распределять на рыночных основаниях; доступ к ней не может быть связан с наличием или отсутствием финансовых ресурсов у потребителя этих услуг.

Настроения времени, когда убежденность в безграничных возможностях государства организовывать и финансировать систему здравоохранения доминировала, хорошо отражены в докладе комиссии британского экономиста У. Бевериджа (1942 год), в котором было рекомендовано ввести в Англии всеобщую систему медицинского страхования, обеспечивающую бедным те же возможности доступа к медицинской помощи, что и богатым. В нем доступная медицинская помощь рассматривается в качестве предоставляемого населению права, а не предлагаемого ему товара: “С точки зрения социального страхования медицинское обеспечение, которое предоставляет полный объем медицинской помощи любого вида любому гражданину без исключения, без ограничений расходов и без экономических барьеров, является идеальной системой”[1323]. Эти идеи получили воплощение в законах, принятых в 1946 году.

В основе подобной парадигмы лежали и социальная солидарность, порожденная опытом мировых войн, и доминирующее в мире первых послевоенных десятилетий убеждение в способности государства решать сложные социальные вопросы, и ограниченная роль здравоохранения в экономике. В условиях индустриального общества с доминирующей занятостью в промышленности доля расходов на здравоохранение в ВВП по-прежнему была невелика, хотя и выросла по сравнению с началом XIX в.

На американское здравоохранение европейские идеи существенного влияния не оказали. В США сильное медицинское лобби выступило против общегосударственной системы социального страхования. Доминирующую роль в предоставлении услуг медицинского страхования здесь играют частные страховые компании. Страховые взносы подпадают под действие налоговых льгот. Однако и в США система частной страховой медицины дополняется в 1960‑е годы страхованием государственным, прежде всего для групп высокого риска: пенсионеров по старости, инвалидов, бедных[1324]. При этом в США 43 млн человек (примерно 16 % населения) не охвачены ни частными страховыми системами, ни государственными[1325]. Это одна из самых острых проблем американской системы здравоохранения.

В период, предшествующий Второй мировой войне, доля расходов на здравоохранение в структуре мирового валового внутреннего продукта была ограничена, а вопросы государственной организации здравоохранения редко приобретали политическую остроту. Во время мировой войны и сразу после нее возможности медицины расширяются. Изобретение и массовое внедрение антибиотиков дают медицине сильный инструмент влияния на здоровье населения и уровень смертности. Быстрее идет накопление медицинских знаний, создаются новые технологии лечения, диагностики, производства лекарственных препаратов. Важный результат этого – стремительный рост продолжительности жизни и в странах – лидерах современного экономического роста, и в развивающихся странах.

Здесь можно выделить два крупных этапа. На первом из них главные успехи были связаны со снижением заболеваемости инфекционными болезнями и смертности от них. На втором – основной вклад в повышение продолжительности жизни внесли достижения медицины, связанные с профилактикой и лечением массовых неинфекционных заболеваний, в первую очередь заболеваний сердечно-сосудистой системы. Повышение уровня жизни, удовлетворение важнейших материальных потребностей, рост продолжительности жизни и доли пожилого населения в обществе – все это объективно способствует увеличению значимости человеческого здоровья и здравоохранения в системе общественных приоритетов (табл. 13.10).

Таблица 13.10. Доля расходов на здравоохранение в ВВП, %

Источник: OECD Health Data 2003 – Frequently asked data – Table 10: Total Expenditure on Health, % of GDP. http://www.oecd.org.

Рост продолжительности жизни вместе с падением рождаемости приводит к увеличению доли старших возрастных групп в численности населения. В то же время именно в этих группах возрастает потребность в медицинских услугах[1326].

В финансируемых государством системах здравоохранения ни потребители медицинских услуг, ни те, кто их предоставляет, не заинтересованы в ограничении расходов. Прогресс медицины позволяет использовать для продления человеческой жизни значительные материальные и финансовые ресурсы. С ростом продолжительности жизни пациенты и врачи сталкиваются с медицинскими проблемами, характерными для старших возрастов. Прежде неизлечимые сердечные и онкологические заболевания могут быть приостановлены, жизнь больных продлена, но это требует значительных средств. В рамках финансирования по программе “Медикейр” в США расходы, которые приходятся на лечение больных в последний год их жизни, составляют 30 %[1327].

Сами условия постиндустриального общества того периода, в который наиболее развитые страны вступили с 50‑70‑х годов прошлого столетия (удовлетворение элементарных потребностей в питании, одежде, жилище; возросшие финансовые возможности семьи), подталкивают к увеличению спроса на услуги здравоохранения, быстрому росту доли расходов на здравоохранение в ВВП. По странам ОЭСР они увеличиваются с 4 % в 1960 году до примерно 8 % к концу века.

Выявляется фундаментальное противоречие, присущее модели организованной государством системы финансирования здравоохранения. Поток медицинских и связанных с медициной технических инноваций нарастает. Появляются новые лекарства и методы лечения. Но финансовые ресурсы даже самых богатых стран небесконечны, их недостаточно, чтобы можно было обеспечить всем нуждающимся доступ к возможностям, которые предоставляет современная медицина[1328]. Связанный со старением населения рост расходов на медицинское страхование порождает в странах – лидерах современного экономического роста проблему финансовой устойчивости здравоохранения – не меньшую, чем рост доли пенсий в ВВП[1329]. Если пенсии растут со скоростью, заданной демографической динамикой, то расходы на финансирование медицины прогнозировать и контролировать труднее. Они в существенной мере зависят от накопления знаний и технологии[1330].

Принцип солидарности в здравоохранении не предполагает ограничения цен на медицинские услуги. В экономике существует выбор между равенством возможностей и эффективностью, и он в полной мере проявляется в медицинской сфере. Когда современные системы ее финансирования формировались, эффективность еще не стала важнейшей заботой. Государства были готовы позволить себе неэффективные системы медицинского обеспечения, но с непременным условием – равный доступ к услугам здравоохранения. Теперь под влиянием перемен на медицинском рынке баланс между “равенством и эффективностью” изменяется. Технологические инновации увеличили медицинские расходы. Это привело к практической невозможности поддерживать всеобщее равенство доступа к медицинским услугам[1331].

Отсутствие возможности улучшить доступ к системе регулируемого государством здравоохранения при помощи дополнительных выплат, добиться таким образом сокращения очереди, которую приходится выстоять для получения медицинской помощи, лучших условий содержания в больнице, стало одним из символов веры в организации здравоохранения многих стран – лидеров современного экономического роста[1332]. Конфликт между моральным императивом – сохранить социальную солидарность – и бюджетными ограничениями, которые вызывают необходимость сдерживать расходы, – лейтмотив большинства дискуссий по организации здравоохранения в Западной Европе в 80‑90‑е годы XX в. С этого времени в странах, где действуют системы государственного финансирования здравоохранения, все чаще прибегают к мерам, ограничивающим рост медицинских расходов[1333]. Они включают ужесточение контроля за бюджетами больниц (Бельгия, Франция, Германия, Нидерланды), ликвидацию избыточных мощностей в госпиталях и развитие амбулаторной помощи (Дания, Франция, Венгрия, Швеция), финансирование больниц по объему оказанных услуг (Австрия, Швеция) и т. д.[1334].

Эти меры позволяют на время сдержать увеличение расходов на здравоохранение, но не решают фундаментальной проблемы: население продолжает стареть, роль медицинских услуг в системе общественных приоритетов растет. Ограниченность государственных ресурсов порождает дефицит средств, направляемых на финансирование государственной системы здравоохранения, а характерные черты “экономики дефицита”, как известно всем, кто жил в условиях социализма, – это очереди, рационирование, взятки в различных формах за внеочередное обслуживание, необходимость связей для получения услуг[1335]. По сути дела, это “экономика продавца” – реальные права потребителя, пользователя услуг сведены к минимуму. Естественный результат – рост общественного недовольства существующей системой здравоохранения.

В США, где в сфере медицинских услуг доминируют частные страховые компании, проблемы, свойственные постиндустриальному периоду развития, проявляются иначе, в первую очередь в еще более быстром росте доли расходов на здравоохранение в ВВП. В течение последних десятилетий разрыв между средней долей затрат на здравоохранение в ВВП в странах “большой семерки” и в США быстро увеличивается. К 1999 году эта доля в США превосходила показатели, характерные для других высокоразвитых стран, более чем на треть[1336].

Неналоговое финансирование медицинских расходов позволяет США наращивать ассигнования на здравоохранение, следуя растущему спросу на его услуги. Но при этом возникают другие проблемы. Рост отчислений на медицинское страхование облегчается налоговыми льготами по этим расходам. А влиятельное медицинское лобби не дает федеральным властям возможности эффективно контролировать расходы, которые покрываются за счет этих налоговых льгот, оценивать целесообразность и необходимость той или иной медицинской услуги. Согласно результатам недавних исследований, технологические инновации обусловливают примерно половину роста расходов на здравоохранение, остальное связано с ростом цен на услуги[1337].

Высокие темпы роста расходов в частном секторе страхования ведут к повышению затрат по программам “Медикейр” и “Медикейд”, которые финансирует государство. Со времени введения программ их доля в ВВП увеличивается. Власти США пытаются приостановить этот рост, ограничивая и контролируя расходы[1338]. В результате американские потребители медицинских услуг все чаще жалуются на то, что государственные системы страхования финансируются за счет частных, увеличивая бремя страховых взносов; что многие медицинские учреждения отказываются оказывать услуги тем, кто имеет право на медицинскую помощь по программам “Медикейр” и “Медикейд”[1339].

Специфика организации медицинской помощи в США влияет на состояние всего мирового здравоохранения. Менее жесткие, чем в других странах – лидерах экономического роста, нормы, ограничивающие повышение доли расходов на здравоохранение в ВВП, которые связаны с частным и страховым характером большей части американской системы, стимулируют крупные вложения в медицинские инновации, в создание новых технологий. В свою очередь, современные, но дорогостоящие американские технологии становятся образцом для остального мира, задают уровень медицинской помощи, на который, пусть и нехотя, вынуждены ориентироваться развитые страны с государственными системами здравоохранения. Внедрение этих технологий обостряет и без того тяжелые проблемы финансирования медицинской помощи.

Столкнувшись в 1970‑1980‑х годах с очевидной невозможностью наращивания государственных расходов, направленных на финансирование здравоохранения темпами, позволяющими удовлетворить растущий спрос на медицинские услуги, правительства развитых стран пытаются сократить медицинские расходы и сделать их более рациональными. Но и там, где был введен контроль за ними и начато их регулирование, они продолжали расти быстрее, чем могло допустить государство. Ограничительные меры позволяют некоторое время удерживать темпы роста расходов, но затем они вновь ускоряются, отражая реальности стареющего постиндустриального общества. Это произошло в Великобритании в 1970-х, в Канаде – в 1980-х, в Германии и Японии – в 1990‑х годах. И это естественно: ограничение расходов на здравоохранение не может устранить сам факт роста технологических возможностей в медицине, оно лишь на время сдерживает его проявление.

В начале 1990‑х годов канадское правительство было вынуждено закрывать больницы и ужесточать лимиты расходов на их финансирование. Общество разуверилось в том, что национальная система медицинского финансирования стабильна. За 10 лет доля канадцев, убежденных в том, что система здравоохранения в их стране функционирует удовлетворительно, сократилась с 56 до 20 %[1340].

В Германии расходы на здравоохранение (примерно 11 % ВВП) выше, чем в среднем по странам ОЭСР. Отсюда относительно высокая удовлетворенность немецкого общества качеством услуг, которые предоставляет национальное здравоохранение. Но цена этого – большая доля налогов на заработную плату, направляемая на финансирование страховой медицины (14,3 % оплаты труда). За последнее десятилетие она возросла на треть. Невозможность дальнейшего наращивания налогов на зарплату заставляет правительство социал-демократов вырабатывать программу сокращения затрат на здравоохранение. Предлагается комплекс мер, который позволит уменьшить медицинские расходы на 22 млрд евро в год и сократить налоги на заработную плату, идущие на финансирование медицинского страхования, до 13 %. Для Германии это жизненно важно: в стране, где впервые была сформирована целостная система обязательного медицинского страхования, возможности дальнейшего ее расширения за счет налогообложения заработной платы, очевидно, исчерпаны[1341].

Опросы общественного мнения, проводившиеся на рубеже прошлого и нынешнего веков в развитых странах с самыми разными системами организации и финансирования здравоохранения, показывают глубокую неудовлетворенность общества работой национальных структур в этой сфере[1342]. Это понятно: проблемы здравоохранения имеют структурный характер и без глубоких реформ будут лишь обостряться по мере старения населения, увеличения продолжительности жизни, роста спроса на медицинские услуги и появления все большего количества медицинских инноваций[1343].

В России организуемое обществом бесплатное для населения здравоохранение возникает в массовых масштабах в 1860‑х годах XIX в. в процессе земской реформы. Однако и в начале XX в. по показателям детской смертности традиционная Россия опережала все европейские государства[1344].

В отличие от системы образования здравоохранение на практике не входило в число приоритетов советского правительства. Доля государственных расходов на здравоохранение в ВВП на протяжении социалистического периода оставалась на уровне, близком к той, которая характерна для несоциалистических стран с аналогичным уровнем развития.

Первому наркому здравоохранения РСФСР Н. Семашко приписывались слова, что врачам много платить не надо, народ их и так прокормит[1345]. Тем не менее опыт формирования советской системы здравоохранения с такими его принципами, как государственный характер, бесплатность, общедоступность, единство, плановое развитие, в 1930–1970‑х годах XX в. оказал влияние на формирование стандартов организации систем здравоохранения в мире. В резолюции Всемирной ассамблеи здравоохранения № 61 от 1970 года именно эти принципы были приняты в качестве образца[1346].

Крах СССР порождает серьезные проблемы в финансировании советской государственной системы здравоохранения, правда, в меньших масштабах, чем системы образования. В условиях развитого индустриального общества, предъявившего высокий спрос на услуги здравоохранения, неизбежным оказывается широкое распространение частных платежей за эти услуги[1347].

С 1993 года в России создана система обязательного медицинского страхования по модели, близкой к той, которая идет от германской реформы 80‑х годов XIX в. Однако программа государственных гарантий оказания бесплатной медицинской помощи, составной частью которой является базовая программа обязательного медицинского страхования, не сбалансирована с размером финансовых ресурсов, направляемых государством на здравоохранение. Система ОМС введена и функционирует на территории России фрагментарно, в значительных масштабах сохраняется система бюджетного финансирования медицинских учреждений[1348].

Результаты анализа деятельности 20 амбулаторно-поликлинических учреждений в Москве, Санкт-Петербурге, Саратове свидетельствуют, что бесплатная медицинская помощь сводится к оказанию минимального набора услуг. Почти в 70 % случаев амбулаторно-поликлиническое лечение больных ограничивается приемом врача-терапевта, реже – узкого специалиста. Лишь 20–30 % всех больных получают дополнительно одно-два назначения диагностических и лечебных процедур, предусмотренных протоколами (федеральными стандартами) при лечении соответствующих заболеваний. Структура услуг, оказываемых застрахованному по добровольному медицинскому страхованию, существенно отличается от услуг, предоставляемых населению бесплатно. Более высока доля затрат на проведение диагностических исследований. Доля больных, обеспечиваемых в системе добровольного медицинского страхования, медицинская помощь которым сводится лишь к приему врача, составляет менее 10 % обратившихся[1349].

В последние годы взносы на добровольное медицинское страхование в России растут динамично. В 1998–2002 годах они увеличились в 2,6 раза – с 6,3 до 16,7   (в ценах 2000 года). Их доля в общих расходах на здравоохранение по-прежнему незначительна. Но результаты социологических исследований показывают, что заинтересованность населения в получении доступа к этой системе оказания медицинских услуг высока.

§ 3. Вопросы реформирования систем образования и здравоохранения в России

В постиндустриальную эпоху и для сферы образования, и для сферы здравоохранения характерен комплекс сходных по своей природе, хотя и различных по характеру проявления проблем. Напомним главные из них.

• Рост потребностей в услугах, что предполагает повышение их доли в ВВП и структуре занятости. Подобно тому как закон Энгеля отражал характерное для периода индустриализации сокращение доли продуктов питания в структуре потребления, в условиях постиндустриального общества пробивают себе дорогу тенденции к росту доли расходов на образование и здравоохранение в ВВП[1350].

• Унаследованные от предшествующей индустриальной эпохи институты, которые были сформированы на гребне дирижистской идеологической волны, ориентированы на равенство доступа к услугам образования и здравоохранения; они основаны на представлении о безграничных возможностях государства финансировать рост предоставления этих услуг, возникшем при низкой доле и образования, и здравоохранения в ВВП послевоенного мира; ограничивают частное финансирование в этих отраслях.

• Жесткие финансовые ограничения, выявившиеся в конце 70‑х – начале 80‑х годов прошлого века.

• Долгосрочные структурные проблемы, которые сближают национальные системы здравоохранения и образования стран-лидеров с реалиями социалистической экономики: дефицит, “рынок продавца”, отсутствие выбора, бюрократизация, коррупция в сферах, где распределяются блага[1351].

Разрыв между спросом на услуги образования и здравоохранения, местом этих отраслей в системе приоритетов постиндустриального общества и ограниченными возможностями государственного финансирования порождает явления, памятные населению бывших социалистических стран и описанные Я. Корнаи в его классической работе “Экономика дефицита”[1352]. Обширная, постоянно увеличивающаяся сфера экономики выводится за пределы действия рыночных механизмов, становится бюрократизированной, а потому недостаточно гибкой, не меняется в соответствии с общественными потребностями.

Перестройка в организации и финансировании образования и здравоохранения, которая могла бы привести эти сферы в соответствие с реалиями постиндустриального общества, широко обсуждается в странах-лидерах. Некоторые из них начали реформировать свои образовательные и медицинские системы. Если у государства нет возможностей за собственный счет финансировать растущие потребности в этих услугах, оно обязано четко и однозначно определить гарантии и стандарты предоставления тех или иных бесплатных благ населению или отдельным его группам с учетом реальных источников финансирования. Должны быть определены правила распределения тех услуг, которые в силу финансовых ограничений не могут быть общедоступными. При распределении бесплатных услуг следует использовать механизмы, которые расширяют свободу выбора потребителя, стимулируют конкуренцию между теми, кто предоставляет услуги. Медицинские и образовательные учреждения в рамках установленных для них стандартов и правил должны обладать самостоятельностью, позволяющей оптимизировать формы и методы предоставления услуг. Задача государства – стимулировать в здравоохранении и образовании частное финансирование, способствовать тому, чтобы для потребителей, готовых оплачивать услуги самостоятельно, это не замещало государственные гарантии, а на законных основаниях дополняло их[1353].

Поскольку тенденции, порождающие сегодняшние проблемы в финансировании образования и здравоохранения – рост спроса на их услуги и ограниченность государственных расходов, носят долгосрочный и устойчивый характер, то в странах, которые окажутся неспособными провести перечисленные преобразования, кризис в этих сферах будет нарастать. Однако внедрение новых организационных принципов в образование и здравоохранение – непростая задача. Здесь занята значительная часть работников пост индустриальной экономики. Это, как правило, высокоорганизованные и политически влиятельные группы населения, привыкшие к работе в условиях “экономики дефицита”. Они отнюдь не заинтересованы в формировании “рынка покупателя”, расширении конкуренции, свободе выбора потребительских услуг. Радикальные реформы, закрепляющие право выбора за пользователем, позволяющие создать конкуренцию между поставщиками, задействовать рыночные стимулы, которые и породили современный экономический рост, встречают жесткое сопротивление сильных отраслевых лобби, не устающих апеллировать к принципам социальной справедливости в понимании мира середины XX в.[1354].

Можно подвести итог: проблемы в здравоохранении и образовании принципиально неразрешимы без радикальных перемен на двух основных направлениях.

1. Государству следует отказаться от использования системы образования в качестве инструмента социального выравнивания, переориентировав цель государственной политики в сфере школьного образования с равенства результатов на обеспечение его качества. В сфере высшего образования важнейшим приоритетом сделать равенство доступа к нему. Необходимо применять прозрачные и общие для всех процедуры, которые позволяют выявить тех, кто может быть допущен к финансируемому государством высшему образованию, повысить роль рыночных механизмов в образовательной сфере. 2. Необходимо трансформировать механизмы реализации принципа солидарности в организации медицинского страхования, четко отделить налоговые составляющие в этой системе, нужные для того, чтобы предоставлять услуги здравоохранения низкодоходным группам населения, неспособным в рамках страховой медицины оплачивать минимальную, определенную государственными стандартами медицинскую помощь, от собственно страховой части, где есть зависимость объема предоставляемых услуг от величины взноса, возможность выбора страховой компании и пакета ее услуг.

Такие перемены необходимы, чтобы повернуть эту растущую в постиндустриальном мире сферу экономики к рыночным механизмам и стимулам, дополненным государственным регулированием, государственными услугами и социальной поддержкой. Должны быть построены системы, в которых государство подправляет и регулирует рынок здравоохранения и образования, а не стремится его вытеснить.

Прогнозировать, как будут решаться эти проблемы, – дело опасное и неблагодарное. Странам – лидерам современного экономического роста приходится реформировать финансирование образовательных и медицинских систем в неблагоприятных условиях, когда безнадежность попыток надолго сохранить сложившиеся бюрократические методы их организации становится очевидной, а мощные политические силы заинтересованы в сохранении статус-кво. Для стран догоняющего развития, в том числе и для России, осознание противоречий, которые проявились в организации и финансировании образования и здравоохранения на постиндустриальной стадии, позволит извлечь полезные уроки, даст возможность проводить реформы, не дожидаясь обострения кризиса, когда преодолеть его будет уже крайне сложно.

Важнейшее направление реформ образования и здравоохранения в России – это создание механизмов, позволяющих стандартизировать критерии, по которым государство предоставляет финансируемые из бюджета услуги и стимулирует в легальных формах привлечение частных ресурсов для их финансирования.

Важно унифицировать подходы к финансированию услуг, предоставляемых работающим гражданам из средств обязательного медицинского страхования и неработающим – за счет региональных бюджетов. Ситуация, при которой работающие граждане находятся в системе обязательного медицинского страхования, а неработающее население в эту систему не включено, объективно приводит к сочетанию худших черт страхового и бюджетного здравоохранения, дороговизне и отсутствию стимулов к эффективному использованию средств. Унификация системы здравоохранения, переход от финансирования региональными бюджетами лечебных учреждений к оплате медицинских услуг, оказываемых неработающему населению, – необходимая предпосылка повышения эффективности функционирования учреждений системы здравоохранения[1355].

Но и это лишь часть проблемы. Как отмечалось выше, смешение налоговых и страховых элементов систем финансирования услуг здравоохранения в условиях финансового кризиса постиндустриального общества делает их неустойчивыми. Рост спроса на медицинские услуги вступает в объективное противоречие с возможностями увеличения налоговых изъятий в ВВП.

Это предполагает предоставление права работодателю или работнику по соглашению с работодателем выхода из системы государственного медицинского страхования и перехода, подкрепляемого соответствующими налоговыми вычетами[1356] или другими стимулами, в частные системы медико-социального страхования, где может быть выбран пакет услуг, связанный с обеспечением здоровья[1357]. В этом случае, как и в случае с добровольным пенсионным страхованием, налог на заработную плату трансформируется в налоговую льготу, снимаются противоречия между ростом спроса на услуги и масштабами государственной нагрузки на экономику. Налоговая реформа 2000–2001 годов в России позволила сделать некоторые шаги в этом направлении. Были введены налоговые вычеты из подоходного налога на финансирование расходов, связанных со здравоохранением[1358]. Однако принятые меры были весьма ограниченными. Для групп населения, заинтересованных в частном финансировании здравоохранения, установленные пределы вычетов при административных сложностях в их использовании сделали их применение малопривлекательным[1359].

Отказ от количественных ограничений объемов вычетов на финансирование медицинских услуг, замена их ограничениями на долю в налогооблагаемом доходе станут одновременно дополнительными стимулами к легализации заработной платы и повышению объема средств, легально направляемых на финансирование медицинских услуг[1360].

Обсуждение проблематики, связанной с реформой образовательного процесса в России, началось с 90‑х годов XX в. Первыми шагами стали расширение самостоятельности школы в выборе учебных программ, дебюрократизация учебного процесса.

Серьезная проблема современной российской школы – перегруженность учеников[1361]. Разумный, хотя и нелегко реализуемый выход в этой ситуации – ограничение федерального образовательного стандарта, сведение его к действительно необходимому минимуму с предоставлением регионам, муниципалитетам и школам широких возможностей дополнения этого стандарта собственными программами. Это позволит сохранить характерные для российской школы образовательные традиции, обеспечить плюрализм образовательных программ, их вариативность по сложности и объему изучаемого материала.

Широко обсуждаемый вопрос, имеющий отношение к теме реформы образования: переход к системе образовательных ваучеров на уровне средней школы. Для России, где привязка места учебы к месту жительства родителей никогда не была жесткой, политические препятствия на пути такого решения (в том числе и введения финансируемых государством образовательных ваучеров, которые могут использоваться для финансирования обучения в частной школе) слабее, чем в странах – лидерах современного экономического роста.

К концу 1990‑х годов при обсуждении образовательной реформы в России в центре внимания оказался вопрос о проблемах, связанных с переходом из школы в высшие учебные заведения, коррупцией в образовательном процессе, концентрирующейся именно на этом уровне. Между тем высшее образование в России стало нормой и рассматривается большинством населения как необходимое условие жизни в современном обществе. 80 % взрослого населения России, и 89 % молодых людей считают, что высшее образование нужно для успешной карьеры. В 2003 году 83,1 % учащихся средних школ предполагали поступать в вузы[1362].

Основные направления намеченных в настоящее время мер по реформе образования в России – замена ныне действующей системы выпускных экзаменов по окончании средней школы или учебного заведения начального и среднего профессионального образования и вступительных экзаменов в вуз Единым государственным экзаменом (ЕГЭ); сдача Единого государственного экзамена всеми гражданами, окончившими школу или учебное заведение начального и среднего профессионального образования в прошлые годы, при поступлении ими в вуз; введение государственных именных финансовых обязательств (ГИФО). ГИФО – финансовые обязательства государства, выдаваемые гражданам по результатам сдачи ЕГЭ и обеспечивающие полное или частичное финансирование получения ими профессионального среднего и высшего образования. ГИФО дифференцируются по результатам сдачи ЕГЭ: более высоким результатам Единого государственного экзамена соответствует получение более высокой категории ГИФО. Тем, кто сдал ЕГЭ неудовлетворительно, категория ГИФО не присваивается. Учиться в вузе они могут, только полностью оплачивая свое обучение. Происходит переход от дуальной системы – одни ничего не платят за высшее образование, а другие оплачивают его полностью – к системе дифференцированной оплаты за обучение[1363]. Предусматривается также постепенный переход на нормативно-подушевое финансирование среднего образования.

Сроки проведения эксперимента слишком коротки, чтобы можно было однозначно оценить его результаты. Но некоторые проблемы, связанные с ним, уже очевидны. Объем средств, выделяемых по ГИФО (даже по высшей категории – около 500 долл. в год), по сравнению с затратами на платное образование делает прием студентов, финансируемых за счет государства, малопривлекательным, по меньшей мере для престижных вузов.

При этом система финансирования по ГИФО, как и система обязательного медицинского страхования, не является единственной и даже доминирующей в финансовом обеспечении высших учебных заведений государством. Вместе с тем система ЕГЭ объективно подрывает возможности мобилизации финансовых ресурсов руководством вуза, связанные с отбором абитуриентов. Отсюда острое неприятие идеи образовательной реформы лидерами образовательного сообщества в России[1364]. При этом от приводимых ими аргументов нельзя отмахнуться.

Действительно, предполагать, что по ЕГЭ можно отобрать людей, способных учиться в консерватории, Институте стран Азии и Африки, на мехмате МГУ, в Физтехе, ГИТИСе и т. д., трудно. Здесь, как это уже бывало в странах – лидерах современного экономического роста, возникает противоречие в решении двух задач: обеспечение равенства доступа к качественному образованию и собственно качество образования. Разумный компромисс – сочетание принципа стандартизации государственного экзамена, дающего право на финансирование из государственного бюджета высшего образования студента как единственного инструмента, позволяющего радикально сократить коррупцию при переходе из школы в высшее учебное заведение, обеспечить возможность получения высшего образования детям из низкостатусных семей, с повышением финансовой обеспеченности ГИФО[1365] при максимальном ограничении государственного финансирования вузов вне системы ГИФО и предоставлении им права отбора студентов, соответствующих требованиям, предъявляемым вузом. В этом случае система ЕГЭ становится инструментом выявления способных молодых людей, действующим по стандартным правилам, прозрачным и позволяющим определить тех, кто достоин государственной поддержки в получении высшего образования. В рамках такой системы ГИФО становится для вузов единственным инструментом получения государственного финансирования. Студенты, сдавшие ЕГЭ, получают возможность выбора вуза, но высшее учебное заведение сохраняет свое право профессионального отбора[1366].

Такая система, разумеется, не может быть единственной. И сейчас действует специальная система поступления в вуз для победителей российских олимпиад, участников международных олимпиад по предметным дисциплинам, дающая право внеконкурсного поступления в вуз. Но это исключение из правил. Доля участников олимпиад, зачисленных в вузы для получения высшего образования, крайне невелика. Еще одно очевидное и разумное исключение – льготы по поступлению в вуз для контрактников, прослуживших определенное количество лет (см. гл. 14).

Объективные противоречия постиндустриального общества делают важнейшей задачей дополнение государственного финансирования образования частным. Как указывалось, сейчас в системе высшего образования примерно 50 % расходов финансируется из частных источников[1367].

В ходе налоговой реформы 2000–2001 годов в России были введены налоговые вычеты на образовательные цели из подоходного налога. Однако эта система, как и система вычетов по расходам, направленным на оплату услуг здравоохранения, пока не получила широкого распространения (см. сноску 96 к данной главе). Низкие пределы вычетов предопределяют, что экономия средств, направленных на финансирование образования, не может превышать 3250 руб. в год (в настоящее время – 4940). В сочетании с административными сложностями это сделало ее непривлекательной для тех групп населения, которые готовы оплачивать учебу детей. Естественный и логичный шаг в связи с этим – переход от количественного ограничения объемов образовательных вычетов к установлению их как доли в доходе, подлежащем налогообложению. Такая мера одновременно позволяет стимулировать легализацию облагаемых налогом доходов и масштабов легальных платежей, направляемых на финансирование системы образования.

Глава 14

Трансформация системы комплектования вооруженных сил

“Всё куплю”, – сказало злато; “Всё возьму”, – сказал булат.

А. С. Пушкин. Золото и булат

Отправлять на войну людей, не получивших подготовки, – это значит расстаться с ними.

Лунь Юй[1368]. Древнекитайская философия

Демографические и социальные перемены, связанные с современным экономическим ростом, делают неизбежной трансформацию методов комплектования вооруженных сил. На постиндустриальной стадии призывная система становится неэффективной, происходит отказ от нее и переход к комплектованию вооруженных сил по контракту. Но призыв в армию возник не на пустом месте – он долго сосуществовал с унаследованными от аграрных обществ способами мобилизовать людские ресурсы для военных целей. Поэтому, прежде чем анализировать собственно призывную систему, напомним, как на протяжении веков, предшествующих современному экономическому росту, этап за этапом трансформировалась военная организация.

§ 1. Системы комплектования вооруженных сил, предшествовавшие всеобщей воинской обязанности

До IV в. н э. римские легионы оставались самой эффективной формой организации вооруженных сил, по крайней мере в Средиземноморье. С V в. закат легионов становится очевидным. В Евразии наступает эпоха боевой конницы[1369].

Если не вдаваться в детали, на Евразийском материке сформировались два типа конницы; появление каждого из них было вызвано географическими и социальными причинами. Одна из них – это степная конница, главным достоинством которой была мобильность. В противовес ей оседлые аграрные цивилизации сначала в Иране, а затем по всей Евразии стали создавать армии, главной силой которых были тяжеловооруженные воины в доспехах, на крупных, мощных лошадях. Вплоть до XIV в. н. э. эти формы военной организации господствовали в аграрных обществах.

Социальная структура и традиции военного сословия консервативны. Потребовалась Столетняя война – несколько тяжелейших поражений, чтобы французская элита к середине XV в. осознала неизбежность радикальных перемен в организации военного дела, бесперспективность попыток опираться на феодальную конницу. Успехи ополчения швейцарских крестьян‑горцев в борьбе с рыцарскими отрядами[1370] знаменуют закат эпохи, когда в Евразии господствовала конница. К XVI в. доля кавалерии в европейских армиях снижается с 50 до 15 %[1371]. Конница превращается в один из вспомогательных родов войск. Возрастает роль артиллерии и инженерного дела.

В XIV–XV вв. политические элиты стран континентальной Европы сталкиваются с тяжелой проблемой в военном строительстве. Верно, что феодальная конница как боевое формирование устарела. Но вся структура социальных установлений, сформировавшихся на протяжении столетий, работала на традиционную формулу: рыцарь обязан отслужить сюзерену 40 дней в году. Разделение воинов на пеших и конных носит не только военный, но и социальный характер, проводит границу между простона родьем и знатью. Это делает невозможным переход от рыцарского ополчения к пехотным армиям, комплектуемым за счет мобилизации непривилегированного сословия.

В большинстве стран континентальной Западной Европы на протяжении веков укоренилась традиция, запрещающая крестьянам – большинству населения – носить или хранить оружие. Четкое отделение специализирующегося на насилии привилегированного меньшинства от мирного, безоружного крестьянства – одна из важнейших черт эпохи[1372]. На протяжении XV–XVII вв. это противоречие разрешалось наемными армиями, для формирования которых часто привлекали профессиональных солдат-иностранцев – поодиночке и целыми отрядами. Швейцарские крестьяне‑горцы, в XIV–XV вв. неоднократно демонстрировавшие эффективность своей военной организации, становятся в те времена в Европе едва ли не самыми востребованными наемниками[1373]. Впрочем, профессиональных солдат поставляет не одна Швейцария. На этом рынке присутствует и Северная Германия, в частности города‑государства Ганзейского союза, а также своеобразное исключение в континентальной Европе, обусловленное многовековой реконкистой[1374], – Испания и Португалия, где традиционно совмещались роли крестьянина и воина[1375].

Наемные армии демонстрируют очевидные преимущества перед феодальным ополчением. Они лучше организованы, способны использовать эффективные по меркам своего времени военные технологии. Но у них есть и слабости. Отряды наемников разнородны по составу, недисциплинированны, склонны к самовольным реквизициям и насильственным действиям против местного населения, в том числе и жителей государств, которым служат. Наемные армии дорого стоят. Когда наступают перебои с оплатой наемников, они разбегаются и могут перейти на сторону неприятеля. В Западной Европе наемные армии получили наибольшее распространение во время Тридцатилетней войны, которая сопровождалась массовыми жертвами среди мирного населения, реквизициями, разорением крестьян[1376].

В Испании XVI–XVII вв. армия была наемной, но, в отличие от вооруженных сил многих других европейских государств, национальной. Ее основу составляла кастильская пехота. Благодаря отсутствию иностранных наемников она была дисциплинированной и хорошо обученной. В XVI в. испанская армия, безусловно, одна из лучших в Европе[1377].

Первым регулярным военным соединением, которое принимало участие в европейских войнах и комплектовалось не наемниками, а солдатами-профессионалами, был корпус янычар в Оттоманской империи[1378].

В Голландии, наиболее развитой европейской стране XVI–XVII вв., проблемы, связанные с наемными армиями и их поведением по отношению к мирному населению, небезуспешно пытались решать на основе введения длительных контрактов и поддержания строгой дисциплины[1379]. Опыт голландских военных установлений был использован шведским королем Густавом Адольфом II в его военных реформах. Но он пошел дальше, чем могли позволить себе правители Голландии.

Военная реформа Густава Адольфа II была обусловлена историческими причинами. В Швеции феодальная система носила более мягкий характер по сравнению с господствовавшей в континентальной Европе. Здесь сохранились традиции, унаследованные от норманнского периода, в частности, функции крестьянина и воина не были окончательно разделены. Четвертое сословие – крестьянство – было слабо представлено в парламенте, но все-таки имело там своих представителей. Именно это обстоятельство дало Густаву Адольфу возможность ввести систему рекрутского набора: на каждую деревню возлагалась обязанность поставлять армии определенное количество рекрутов, пропорциональное численности населения. Все мужчины Швеции старше 15 лет попадали в списки военнообязанных. Набор проводили местные власти. Призыву подлежал каждый десятый из военнообязанных. Шахтеры, оружейники, крестьянские семьи, в которых один сын уже служит в армии, получали льготы в виде отсрочки от призыва или освобождения от службы[1380]. Военная служба была долгой, по существу, пожизненной. В армии поддерживалась жесткая дистанция между офицерами из привилегированных сословий и солдатами из простонародья. Шведская армия, насчитывавшая в конце XVI в. 15 тыс. человек, после введения рекрутского набора выросла к 1650–1660 годам до 70 тыс. Длительная служба обеспечивала высокий уровень военной подготовки. Дисциплина поддерживалась жесткими наказаниями. Шведские вооруженные силы наряду с регулярной рекрутской армией включали отряды иностранных наемников. Однако именно хорошо организованные и боеспособные полки, сформированные из рекрутов, обеспечили Швеции победу в Тридцатилетней войне, успехи в первые годы Северной войны[1381]. С конца XVII в. элиты других стран континентальной Европы осознали необходимость использовать в комплектовании своих вооруженных сил шведский опыт – рекрутский набор и регулярную армию[1382]. Петр I, реформируя российскую армию, именно эту модель взял за основу[1383]. В России регулярный призыв крестьян в армию начинается во время 13‑летней войны с Польшей 1654–1667 годов. В это время обычно один рекрут призывался от 20–25 крестьянских домохозяйств. Петр I в 1699 году ввел пожизненную военную службу для рекрутов. В 1705 году своим указом он же установил регулярный призыв (один рекрут с 20 домохозяйств). С 1793 года срок службы, до этого пожизненный, был ограничен 25 годами, призывной возраст установлен в пределах 20–35 лет[1384].

Сформированные из рекрутов регулярные воинские соединения доминируют в Европе до конца XVIII в. В это время выявляются как сильные стороны такой организации вооруженных сил, так и ее недостатки, связанные с сословным характером их организации. Между условиями жизни и службы офицера-дворянина и солдата, мобилизованного по рекрутскому набору крестьянина, – пропасть. Для крестьянина, которому выпало несчастье попасть в рекруты, это жизненная катастрофа, возврат к отношениям отмершего или смягчившегося в Западной Европе крепостничества. Массовое дезертирство становится для западноевропейских армий серьезной проблемой. Это заставляет военачальников прибегать к боевым порядкам, в которых солдаты постоянно находятся под контролем офицеров. Появляется статичное, малоподвижное, исключающее инициативу и самостоятельность в бою, препятствующее децентрализованным боевым действиям каре. Сформулированный Фридрихом II Прусским принцип “солдат должен бояться своего офицера больше, чем врага” точно отражает реалии сословной рекрутской армии[1385].

Военные историки отмечают: российский солдат оказался одним из лучших в Европе XVIII в. именно потому, что система рекрутского набора соответствовала социальным институтам царской России того периода, жесткому крепостническому режиму. Для российского крепостного крестьянина солдатчина означала личную беду, но не воспринималась как радикальное изменение социального статуса. Это была лишь еще одна повинность, которую несли низшие слои общества перед государством и привилегированным сословием[1386]. Эффективности рекрутской системы в России способствовало и то, что русский крестьянин был привычен к традициям общины, совместным действиям, круговой поруке[1387]. Отсюда ограниченное распространение дезертирства в российской армии, возможность более гибко управлять вооруженными силами. По мнению некоторых исследователей, российский солдат конца XVIII в. превосходил солдата Фридриха II, у которого была одна из лучших армий Западной Европы[1388]. Правда, и в России рекрутчина отнюдь не была популярной[1389].

Специфика прусской военной организации была связана с ограниченными ресурсами государства и военными амбициями его элиты. Со времен Фридриха Вильгельма I Пруссия держит небольшую постоянную армию, сформированную в основном из иностранных наемников, но хорошо организованную, обученную и дисциплинированную, одновременно организуя массовую подготовку резерва, который может быть мобилизован в случае военной угрозы. Резервные полки закреплены за территориальными округами. Центры пехотных полков – города, кавалерийских – сельская местность. Резервисты обязаны ежегодно больше месяца проходить военную подготовку. Остальное время им предоставлено для мирных занятий. Военная подготовка организована так, чтобы она не мешала сельскохозяйственным работам. Такая организация вооруженных сил позволила Пруссии во время Семилетней войны выставить 170‑тысячную армию, примерно равную французской при территории, населении и финансовых ресурсах в несколько раз меньших[1390]. В конце XVIII в. прусская система комплектования вооруженных сил еще не получила широкого распространения. Однако позднее она легла в основу прусской военной реформы 1813–1814 годов, стала базовой в мире для обеспечения массовых армий людскими ресурсами вплоть до середины XX в.[1391].

§ 2. Всеобщая воинская обязанность в странах – лидерах прогресса

Не станем останавливаться на том, какую роль сыграла Великая французская революция в крахе старого режима в Западной Европе и создании предпосылок для распространения современного экономического роста. Однако общепризнано, что она стала переломным моментом в комплектовании армий и военного дела вообще. Ломка традиционной социальной структуры, возводившей барь еры между привилегированной знатью и крестьянским большинством, открыла эпоху массовых армий, формирующихся на основе призыва, не разделенных на привилегированных офицеров и бесправных солдат, внутренне интегрированных, объединенных патриотическими, гражданскими чувствами. Большинство маршалов и генералов наполеоновской эпохи вышли не из дворянских семей, а из простонародья, начинали службу в армии рядовыми или унтер-офицерами. Фраза “плох тот солдат, который не носит в ранце маршальский жезл” отражала характерные черты французской армии эпохи революций и империи. Это радикально отличало ее от рекрутских армий феодальной Европы.

Сознательное отношение к воинской службе и призыву, отсутствие дезертирства как массового явления позволили внести изменения в саму организацию военного дела. Отпала необходимость жестко контролировать каждый шаг солдата, больше не нужна была палочная дисциплина. Если раньше огонь использовался как “подготовительное средство”, а решающее значение имел штыковой удар пехоты и натиск конницы, то с повышением качества огнестрельного оружия сомкнутые построения боевых порядков войск стали причиной больших потерь. Настало время перейти от статичного и уязвимого для артиллерийского огня каре к новым порядкам – мобильным, маневренным колоннам, рассыпному строю. Такая тактика, гибкая и мобильная, дала французам преимущество перед противостоявшими им феодальными армиями[1392]. Массовый призыв позволял Франции иметь вооруженные силы, численность которых по отношению ко всему населению страны была больше, чем в других европейских странах, полагавшихся на постоянные армии с рекрутским набором[1393]. Сочетание численности, мобильности и социальной сплоченности армии – важнейшие предпосылки военных успехов Наполеона.

Всеобщая воинская обязанность была введена во Франции в 1793 году как экстренная мера, чтобы противостоять войскам австро-прусской коалиции. Но потребность в военных ресурсах для отражения армий феодальных государств сохраняется надолго. Призыв институционализируется – через 5 лет он из вызванной военной опасностью чрезвычайной меры становится обычной практикой. Наполеон не ввел призывную систему, он получил ее в наследство от республиканского правительства, но сумел воспользоваться ее преимуществами в полной мере. Неаполитанский публицист В. Куоко в статье 1802 года отмечал: “Из всех идей, которые зародились, были реализованы, или отвергнуты, либо трансформированы за предшествующее десятилетие, наибольшее влияние на будущее Европы окажет идея всеобщей воинской обязанности”[1394].

Введенная во Франции система призыва не была всеобщей, предусматривала льготы, оставляла пути уклонения от службы. С самого начала в ней была предусмотрена возможность откупа: призывник или его семья могли за деньги нанять ему замену или вместо службы в армии выплатить определенный денежный взнос государству[1395]. Существовали льготы по семейным обстоятельствам для некоторых категорий людей призывного возраста: женатых, единственных сыновей, на содержании у которых находится мать, и т. д. Были и профессиональные льготы: от призыва освобождались ремесленники, чей труд необходим армии. Во время правления Наполеона военная обстановка не требовала мобилизации всего призывного контингента, да и финансовые возможности государства не позволяли сделать это.

Французская армия победоносно шествовала по Европе, и система призыва распространялась на подконтрольные Франции государства-вассалы. В 1802 году Наполеон вводит призыв в Итальянской республике, в 1806‑м – в Неаполе, в 1807‑м – в Вестфалии, в 1810‑м – в Голландии. Система работает с перебоями, порождает многие проблемы. Широкое распространение получают различные формы уклонения от военной службы, злоупотребления с льготами. Особенно массовыми стали эти явления в покоренных Францией странах, где патриотические мотивы идти в армию отсутствовали. В Италии входят в моду фиктивные браки[1396]. Поскольку семинаристы не подлежали призыву, бурно растет число семинарий. Нередки случаи, когда призывники отрубали себе пальцы на правой руке, случаи взяточничества в призывных канцеляриях, дезертирства. Теми же способами уклонялись от призыва и в метрополии, но масштабы этого были меньше[1397]. Но даже когда призыв противоречил национальным традициям, а о патриотических чувствах не было и речи, за 3–4 года, необходимых для организационной подготовки, он становился эффективным мобилизационным средством. К 1807 году итальянская армия, которой ко времени наполеоновского завоевания практически не было, уже насчитывала 70 тыс. человек.

Эффективность системы всеобщей воинской обязанности, включающей право откупиться от призыва, объясняется тем, что она отвечала социальным условиям времени, когда складывались основы современного экономического роста, его ранней фазы. Большая часть населения еще живет в деревне, занята сельским хозяйством. Семьи в основном многодетные, смертность высокая. Для молодого деревенского юноши призыв – возможность интегрироваться в меняющийся мир, получить дополнительное образование, социально адаптироваться. А во время войны, да еще победоносной, служба сулит добычу, успешную военную карьеру. Для многодетной крестьянской семьи гибель на войне сына – беда, но беда обыденная, привычная. К тому же общество только выходит из рамок традиционного аграрного общества с характерными для него натуральными повинностями крестьянского населения. Для немногочисленной привилегированной верхушки система оставляет лазейку – возможность за деньги освободить своих сыновей от военной службы.

После наполеоновских войн французская система всеобщей воинской обязанности становится нормой в континентальной Западной Европе. Военные успехи Наполеона, несмотря на его конечное поражение от войск общеевропейской коалиции, продемонстрировали, что сохранять рекрутские или наемные армии – непозволительная роскошь[1398]. Как правило, формирующиеся в посленаполеоновскую эпоху системы комплектования армии включали краткосрочную (2–3 года) службу для призывников и долгосрочную (6–8 лет) для тех, кто за деньги заменял военнообязанного из обеспеченной семьи либо был нанят государством. Если учесть существовавшие семейные и категориальные льготы, воинская обязанность на деле не была всеобщей.

Исключением стала армия Пруссии. После ее поражения в 1806 году при Йене и Ауэрштедте Наполеон по условиям мирного договора ограничил ее численность 42 тыс. человек. Такое ограничение и сложившаяся со времен Фридриха Вильгельма I традиция массовой военной подготовки заставили Пруссию прибегнуть к краткосрочной мобилизации значительной части призывников. Это дало возможность быстро включить тысячи обученных солдат в состав действующей армии. После кампании 1812 года система краткосрочной мобилизации позволила прусской армии всего за несколько месяцев вдвое превысить численность, установленную по договору с Наполеоном.

Наследие эпохи Фридриха Вильгельма I и Фридриха II, военный опыт 1807–1813 годов, подталкивает прусскую элиту к тому, чтобы ввести в 1813–1814 годах всеобщую воинскую обязанность – систему призыва, но без права откупа[1399]. Срок службы ограничивался двумя-тремя годами[1400]. Важнейшая задача прохождения службы – военная подготовка военнообязанных. Существовали категориальные льготы, льготы, связанные с семейным положением. Финансовые ресурсы Пруссии не позволяли держать под ружьем армию, в которую были бы мобилизованы все мужчины призывного возраста, призывалась лишь часть их. Но распространение воинской обязанности в Пруссии по европейским меркам было необычно широким. После прохождения двухлетней или трехлетней службы военнообязанный пребывал в резерве и проходил регулярную подготовку на воинских сборах. Такая система давала Пруссии, а затем и Германии, на которую после объединения распространился прусский порядок комплектования вооруженных сил, возможность располагать в военное время мобилизуемой, хорошо подготовленной армией, по численности многократно превышающей армию регулярную. Следует упомянуть еще один фактор, который повышал действенность прусско-германской системы: высокий – по стандартам времени – уровень начального образования. За короткий срок военной подготовки грамотные молодые люди становились хорошо обученными, “знающими свое место в строю” рядовыми и сержантами.

С началом франко-прусской войны стало ясно, что мобилизационный потенциал Германии позволяет сформировать армию военного времени в 3 раза большую, чем французская. Исход военной кампании 1870–1871 годов был предопределен до ее начала[1401]. После этой войны для правительств большинства европейских стран, соседствующих с Германией, становится очевидной необходимость заимствовать прусский опыт. Первой это сделала Франция. Она ввела систему, подобную прусской, в 1872 году.

В России рекрутчина и крепостное право были органично связаны, это особенно ярко проявилось во время, когда в Европе уже начался переход от рекрутского набора к всеобщей воинской обязанности. Чтобы создать кадры резервистов, необходимые для развертывания армии в военное время, нужно увеличить контингент призывников за счет сокращения срока службы. В России это было невозможно: зачисляемые в армию рекруты уже не числились крепостными[1402]. С середины 1860‑х годов вокруг военной реформы разворачивается политическая борьба. Итоги франко-прусской войны усиливают позиции реформаторов. В дискуссии с представителями старого генералитета военный министр граф Д. Милютин аргументирует необходимость радикально изменить систему комплектования вооруженных сил, отказаться от рекрутского набора, ввести всеобщую воинскую обязанность. Он доказывает, что Россия, которая содержит большую, дорогостоящую регулярную армию мирного времени, пополняемую рекрутами, может столкнуться с превосходящими по численности армиями военного времени Германии и Австро-Венгрии, не имея возможности увеличить свои вооруженные силы из-за нехватки обученного резерва[1403]. Это стало решающим доводом в пользу начала глубокой военной реформы, введения в 1870‑е годы всеобщей воинской обязанности в России[1404]. Те же соображения влияли на комплектование российских вооруженных сил в последующие десятилетия. Так, одной из мер, принятых царским правительством после японской войны для увеличения военно-обученного резерва, было сокращение срока службы, с тем чтобы пропускать через армию большее количество людей[1405].

Эволюция систем комплектования вооруженных сил в Англии, английских колониях, образовавшихся на их основе независимых государствах шла иначе, чем в континентальной Европе. В Англии с IX в. воинская обязанность распространяется и на знать, и на простонародье. Это не европейская всеобщая воинская обязанность XIX в., а лишь мобилизация ополчения для отражения норманнских набегов. Такой призыв сохраняется и в последующие столетия. В Англии никогда не было запрета носить оружие тем, кто принадлежал к непривилегированным сословиям. Это дало возможность во время Столетней войны усиливать рыцарскую конницу укомплектованным из простонародья ополчением. Островное положение дает Англии военные преимущества перед континентальными странами: столетиями она обходилась сильным флотом, феодальной конницей, народной милицией и малочисленной наемной армией. Традиционная для Англии организация вооруженных сил была перенесена в английские колонии, в том числе североамериканские. Здесь сформировалась система всеобщей воинской обязанности, иными словами, обязанности каждого участвовать в защите от нападений индейцев. Это была не регулярная армия, а территориальные милицейские формирования.

В ходе Войны за независимость в США возникла необходимость в организованной регулярной армии. Пытаясь мобилизовать силы местной милиции на постоянную армейскую службу, Дж. Вашингтон сталкивается с тяжелыми проблемами. После завоевания независимости тема регулярной армии становится одной из ключевых при обсуждении Конституции страны. Широко обсуждается идея, что Конституция должна содержать прямой запрет на существование регулярной армии в мирное время, поскольку это может угрожать гражданским свободам[1406]. Авторы Конституции выдвигали контраргументы: роль милиции, которая состоит из вооруженных граждан и находится под гражданским контролем, безусловно, велика, однако регулярная армия при неожиданной угрозе позволит выиграть время, необходимое для ее мобилизации[1407]. Доводы федералистов оказались весомее. Конституция США не запрещает содержать постоянную армию. Но из-за опасений угрозы гражданским свободам в Конституцию была внесена поправка, гарантировавшая гражданину право хранить оружие и выступать с оружием в руках для защиты свободы и демократии.

Вплоть до 1861 года в основе американских вооруженных сил оставалась модель, сходная с английской, основанная на милицейской системе при ограниченной регулярной армии. Сохранить эту модель не позволили масштабные боевые действия во время Гражданской войны. И на Севере, и на Юге формируются созданные на базе милиции массовые армии – добровольческие, но организованные, постоянные. Нехватка добровольцев, готовых сменить милицейскую службу вблизи своего дома на собственно воинскую вдали от него, побуждает сначала южные штаты, у которых беднее людские и материальные ресурсы (в 1862 году), затем и северные (в 1863 году) ввести всеобщую воинскую обязанность.

Воинская обязанность в США во время Гражданской войны была далеко не всеобщей – кто-то мог откупиться от службы, кто-то пользовался льготами. И на Юге, и на Севере мобилизационная кампания шла не слишком успешно[1408]. Мобилизация противоречила сложившимся традициям, воспринималась как несправедливость, произвол властей. Известны массовые случаи уклонения от воинской службы, дезертирства, нередко вспыхивали бунты призывников, уничтожались призывные списки. До конца войны значительную часть обеих армий – и конфедератов, и северян – составляли добровольцы.

После Гражданской войны вооруженные силы США возвращаются к довоенной модели. Политики и высшие военные продолжают обсуждать, насколько такая система отвечает реалиям современного мира, в то время как в Европе существуют массовые призывные армии. Однако североамериканская модель вооруженных сил остается неизменной вплоть до начала Первой мировой войны. Основные перемены конца XIX – начала XX в. в военной сфере США – программа строительства флота, не противоречащая англосаксонской традиции, постепенное увеличение комплектуемой на добровольческой основе численности регулярной армии.

С началом Первой мировой войны, когда германский флот стал атаковать суда нейтральных стран, в том числе и американские, именно ограниченная численность сухопутных войск и обученных призывников несколько лет не позволяла Америке начать активные боевые действия. Лишь в 1917 году в США вводят всеобщую воинскую обязанность и страна вступает в войну с Германией.

В Великобритании всеобщая воинская обязанность тоже вводится не сразу после начала Первой мировой войны, но на год раньше, чем в Америке. Малочисленная английская армия мирного времени, ограниченность призывного контингента не позволяли Британии прийти на помощь французским союзникам в самом начале войны.

Итак, первое столетие современного экономического роста ознаменовалось введением всеобщей воинской обязанности, по крайней мере во время войн. Первыми на это пошли крупные страны, претендующие на участие в мировой политике, озабоченные сохранением территориальной целостности. Такая организация вооруженных сил в корне изменила порядок, господствовавший в мире прежде. В аграрных обществах доля профессиональных военных в общей численности населения, как правило, не превышала 1 %. Исключение составляли горские народы, кочевники, античный мир. Но это незначительная часть населения мира. Низкая продуктивность традиционного хозяйства, деградация земледелия при попытках увеличить налоги, слабость налоговых систем – все это длительное время не позволяло финансировать крупные регулярные армии. Крах античных институтов был связан с военным перенапряжением империи. Заметим, что численность армии поздней Римской империи – 500–600 тыс. человек – составляла примерно 1 % ее населения.

Как и в других сферах, современный экономический рост изменяет ситуацию в военном строительстве. В странах, которые в этот процесс вовлечены, душевой ВВП значительно превосходит количество необходимых для поддержания жизни ресурсов. У государства появляется больше возможностей аккумулировать финансовые средства, сохраняя при этом налоговый потенциал. Это позволяет увеличить и число граждан, мобилизуемых для участия в длительных войнах, и необходимые для обеспечения армий ресурсы.

Во время наполеоновских войн – после введения всеобщей воинской обязанности во Франции и на подконтрольных ей территориях – доля европейского населения, участвовавшего в войнах, вряд ли превышала 2 %. В ходе Второй мировой войны для основных стран-участниц она приближается к 10 %. Даже в США, где отсутствует традиция всеобщей воинской обязанности, а первые призывные кампании во время Гражданской войны были неудачными, призыв 1917 года прошел организованно, не встретил общественного сопротивления. Правда, в англосаксонской традиции он продолжал считаться исключением военного времени. В Великобритании и США после окончания Первой мировой войны призыв был отменен. Эти страны возвращаются к привычным контрактным системам комплектования армии. Но понимание того, что в случае новой крупной войны вновь придется прибегнуть к призыву, укореняется и здесь. Когда в 1940 году, более чем за год до вступления США в войну, американские власти объявляют первый в истории страны призыв на воинскую службу в мирное время, это решение не вызывает серьезных протестов общества. Что касается стран континентальной Европы, не защищенных морем от потенциального агрессора, не имеющих времени для перехода к армии военного образца, то здесь всеобщая воинская обязанность сохраняется и между мировыми войнами.

После окончания Второй мировой войны крупнейшие военные державы сталкиваются с новыми реальностями: “холодная война”, войны в Корее и Вьетнаме. Это заставляет США на десятилетия сохранить призывную систему. Она по-прежнему господствует и в континентальной Европе. Военная элита развитых стран, за исключением Великобритании, Канады и Австралии, принимает этот способ комплектования своих армий как естественный и единственно возможный. Однако в эпоху радикальных перемен, вызванных современным экономическим ростом, многие укоренившиеся представления рано или поздно приходится пересматривать. Так было и с воинским призывом.

§ 3. Воинский призыв в эпоху постиндустриализации

За десятилетия, прошедшие после введения всеобщей воинской обязанности, в социальной структуре стран – лидеров современного экономического роста произошли изменения. Доля сельского населения теперь не превышает 5 %. Нормой стала малодетная семья с высокой продолжительностью предстоящей жизни детей. Служба в армии лишилась прежней привлекательности. Люди сами решают проблемы социальной адаптации, получают дополнительное образование, если того пожелают. 2–3 года принудительной, практически бесплатной повинности воспринимаются как потерянное время, помеха в социальном и профессиональном росте.

Для малодетных семей отправка единственного сына в армию, тем более на войну, – катастрофа.

В постиндустриальном мире у демократического государства не много возможностей навязать обществу то, чего оно не хочет, не принимает. Молодежь в массовых масштабах уклоняется от воинской службы. Растет доля призывников с теми или иными отсрочками и льготами.

Если значительная, более того, преобладающая часть общества категорически не принимает принудительной службы в армии и нет простых и прозрачных способов от нее освободиться, неизбежны разнообразные легальные или полулегальные привилегии, коррупция в системе органов, проводящих призыв и медицинское освидетельствование призывников. Призыв становится несправедливым натуральным налогом, ложащимся на бедные, низкостатусные группы населения, не способные обеспечить своим детям освобождение от воинской службы[1409]. Формально эгалитарный механизм набора в армию на деле становится коррумпированным и несправедливым.

Во время Второй мировой войны в США призывали практически всех мужчин от 18 до 26 лет. После окончания войны в Корее призыв становится избирательным. Призывные комиссии получают право решать, где молодой человек будет больше полезен стране – на своем рабочем месте, в учебном заведении или в армии. Постепенно дело идет к тому, что наиболее подготовленные и образованные молодые люди из-за своей ценности для общества вообще не призываются на воинскую службу, а те, чьи успехи или квалификация ниже, призыву подлежат. Результат понятен: расслоение общества по уровню доходов, увеличение разрыва между социальными группами[1410].

Выясняется, что в постиндустриальном обществе с развитой демократией и всеобщим избирательным правом сложно, более того, практически невозможно использовать призывной контингент для ведения войн, если речь не идет об очевидной угрозе для безопасности страны[1411]. Первой из развитых стран с этой проблемой столкнулась Франция во время военных действий в Индокитае. Несмотря на тяжесть войны, которая закончилась поражением французской армии, власти так и не решились послать во Вьетнам ни одного призывника из метрополии. Воевали солдаты из французских колоний, профессиональные военные – офицеры и унтер-офицеры, Иностранный легион[1412].

В отличие от войны в Индокитае, которая рассматривалась как далекая, не затрагивающая национальных интересов, войну в Алжире общественное мнение первоначально воспринимало как серьезную угрозу стране. Французское правительство в начале алжирской войны провозгласило: “Алжир – это Франция”[1413]. К 1956 году Франция задействовала в Алжире 400 тыс. военнослужащих. Здесь были и алжирские добровольцы, и Иностранный легион, но обойтись без направления призывников из Франции при заданных масштабах военных действий было невозможно. Это радикально изменило отношение к войне во Франции[1414]. В 1960 году 75 % французов на референдуме поддержало предоставление Алжиру независимости[1415].

В Португалии во время колониальной войны число призывников, уклоняющихся от военной службы, между 1961 и 1974 годами достигло 110 тыс. человек. Основной формой уклонения были эмиграция и отказ вернуться в страну. Крушение авторитарного режима в Португалии было тесно связано с непопулярными колониальными войнами, для участия в которых направляли призывников[1416].

Колониальные империи не переживают, как показывает опыт XX в., вступления метрополии в стадию высокоиндустриального развития с характерным для нее быстрым снижением уровня рождаемости. Данные табл. 14.1 иллюстрируют связь краха империй и уровня экономического развития метрополии.

Та же проблема проявилась, когда США вели войну во Вьетнаме. Американская военная элита знала о неудачном опыте использования призывных контингентов в борьбе с партизанами. Но генералитет полагался на подготовку и боевой дух американских призывников, верил в возможность использования их для создания эффективных военных формирований. Реальность опровергла эти расчеты. Если во время Первой и Второй мировых войн американские солдаты примерно поровну представляли разные социальные группы общества, то вьетнамский призыв оказался очевидно социально несправедливым. Призывники не имели ни малейшего желания воевать[1417]. Между 1966 и 1970 годами дезертирство в армии США возросло втрое[1418].

Таблица 14.1. ВВП на душу населения стран-метрополий в год потери контроля над бывшими колониями

Источник: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820–1992. P.: OECD, 1995. P. 195–199.

Проведенное социологом Дж. Уэббом исследование, посвященное судьбе выпускников одного из наиболее престижных в США Гарвардского университета, окончивших его между 1964 и 1972 годами (и соответственно подпадавших под действие Закона о призыве), показало, что из 12 565 молодых людей лишь 9 оказалось во Вьетнаме[1419]. Во время вьетнамской войны социологические опросы показывали: при всей яркости и массовости студенческих протестов против войны наиболее жесткую антивоенную позицию занимали представители наименее обеспеченных и образованных групп населения – те, из которых и формировался призывной контингент для отправки во Вьетнам[1420].

Средний класс категорически отказывался отправлять своих детей во Вьетнам. Когда это стало ясно, продолжение войны сделалось невозможным. Представители среднего класса хорошо знали, как воздействовать на своего конгрессмена, как повлиять на позицию местного сообщества, на тех, кто финансирует избирательные кампании. Средний класс дал четкий сигнал власти предержащей – уходите либо из Вьетнама, либо со своих выборных постов[1421]. К началу 70‑х годов XX в. невозможность дальнейшего использования призывной армии во Вьетнаме стала очевидна американской политической элите. В изменившихся социальных условиях система комплектования вооруженных сил по призыву изжила себя.

Еще раньше, в 1967 году, в США начинается серьезная дискуссия о военной реформе. Позиция Министерства обороны США, выражающая мнение военного руководства, была сформулирована в докладе Конгрессу, подготовленном летом 1966 года. Заместитель министра обороны Д. Маррис настаивал на том, что систему призыва необходимо сохранить. Отказ от нее дорого обойдется казне. К тому же служба в армии – это патриотический долг гражданина. Переход к профессиональной армии породит административные проблемы. Если и удастся укомплектовать рядовой состав вооруженных сил контрактниками, это произойдет за счет выходцев из низкостатусных групп, приведет к непропорционально большой доле этнических меньшинств в составе вооруженных сил[1422]. Несмотря на эти доводы, сложившаяся после вьетнамской войны политическая обстановка настоятельно требовала проведения военной реформы.

Р. Никсон, избранный президентом в 1969 году, создал комиссию во главе с бывшим министром обороны Дж. Гейтсом[1423], поставил перед ней задачу проанализировать возможность и целесообразность перехода к добровольческой армии. 20 февраля 1970 года комиссия представила президенту доклад, в котором эта идея была поддержана[1424].

Входивший в состав комиссии лауреат Нобелевской премии по экономике М. Фридман привел следующие аргументы в пользу военной реформы: добровольческая армия формируется из людей, которые сами выбрали военную карьеру. Переход к ней позволит повысить боевой дух армии, сократить текучесть кадров, экономить средства, расходуемые на подготовку рядового и сержантского состава. Добровольческая армия оставляет за гражданами свободу выбора – служить им или не служить; ликвидирует права призывных комиссий – решать, кто из молодых людей проведет несколько лет своей жизни на воинской службе, а кого это минует. Свободный выбор военной службы дает возможность избежать дискриминации тех или иных групп населения, отменить привилегии, которыми пользуются обеспеченные социальные слои, способные дать детям платное образование. Отмена призыва позволит молодым людям – и тем, кто служит в армии, и тем, кто выбирает мирные профессии, – планировать свою карьеру и семейную жизнь. Введение контрактной армии позволит учебным заведениям лучше выполнять свои образовательные функции, освободит их от необходимости учить сотни тысяч молодых людей, для которых учеба лишь способ уклонения от воинской службы[1425].

В 1970 году президент Р. Никсон сказал: “21 февраля я получил отчет комиссии по переходу к добровольческой армии. Члены комиссии единодушно пришли к выводу, что интересам нации в большей степени отвечает добровольческая армия, чем смешанная, состоящая из добровольцев и призывников, и что необходимо предпринять шаги в этом направлении. Все мы видели, какое влияние оказывает призыв на нашу молодежь, нормальное течение жизни которой сначала нарушается годами неопределенности, а потом самим призывом. Мы знаем о несправедливости нынешней системы, как бы мы ни старались сделать ее справедливой. После тщательного рассмотрения всех связанных с этим факторов я поддержал выводы комиссии. Убежден в том, что мы должны двигаться к отмене призыва”[1426].

Американская армия перешла на контрактное комплектование в 1973 году. Была сохранена регистрация контингента, который подлежит мобилизации в условиях чрезвычайного положения или большой войны.

Военная организация традиционно консервативна и инертна[1427]. В США преодолеть инерцию – отменить призыв и перейти к контрактной армии – удалось из-за того, что затянувшаяся война вдали от Америки была чужда большей части общества. В других постиндустриальных странах продвижение к военной реформе происходило медленнее. Однако повсеместно возникали одни и те же проблемы: несовместимость сформированной на раннеиндустриальном этапе развития системы всеобщей воинской обязанности с реалиями современного общества[1428].

Сама технология современной войны на постиндустриальной стадии развития радикально отличается от ведения военных действий в первой половине XX в. Уходит в прошлое эпоха массовых пехотных армий, растут требования к подготовке солдат и офицеров, которые управляют военной техникой. Разрушается социальный консенсус, позволявший в предшествующие десятилетия сохранять систему всеобщей воинской обязанности и потребности армии в ней.

Один из первых ответов на новые реальности – сокращение срока службы по призыву. Если после Второй мировой войны он, как правило, составлял 2–4 года, то к 1980–1990-м годам в развитых странах, сохранивших призывную систему, сокращается до 9–12 мес.[1429]. За такое непродолжительное время можно обеспечить боевую подготовку, но нельзя укомплектовать слаженные воинские части и соединения.

Президент Франции Ж. Ширак, аргументируя необходимость военной реформы в стране – отказа от призыва, перехода к комплектованию армии на контрактной основе, – напомнил, что во время кризиса 1991 года в Персидском заливе многочисленная на бумаге французская призывная армия не смогла в необходимый срок выдвинуть в зону боевых действий даже десятитысячный контингент[1430].

В некоторых постиндустриальных странах, несмотря на продолжающиеся дискуссии о необходимости реформы вооруженных сил и отказа от призыва, пока такие решения не приняты. Характерный пример – Германия. До 1983 года система призыва здесь предполагала обязательную воинскую службу в течение 10 мес. и альтернативную гражданскую немногим больше года. Желающие служить на “гражданке” должны были обосновать свой выбор в органах призыва. Примерно половина из них получала отказ. К 1983 году невозможность дальше сохранять такой порядок стала очевидной. Реформа 1983 года создала основу действующей системы комплектования вооруженных сил. Подлежащий призыву молодой человек должен направить в государственные органы письмо, в котором излагается его выбор. 99 % ходатайств о прохождении альтернативной службы удовлетворяются, лишь одному из 100 отказывают из-за неправильно оформленных документов. Примерно половина проходящих альтернативную службу работает в организациях здравоохранения. Срок военной службы – 10 мес., альтернативной – 11 мес. По существу это и есть добровольная воинская служба[1431].

Однако в Германии остались сторонники призыва. Их аргументация своеобразна. Сохранение хотя бы частично призывной армии сводит к минимуму риск, что политики втянут страну в военный конфликт за ее пределами. К тому же альтернативная гражданская служба – важный источник рекрутирования кадров для малопрестижных профессий. Отказ от нее создаст дополнительные финансовые проблемы.

Перед контрактными армиями постиндустриального мира поставлен выбор – какой модели контракта отдать приоритет. Он определяется характером угроз, которые испытывает страна.

Американская система комплектования вооруженных сил опирается на короткие контракты. Контрактники – молодые люди, как правило, 18–20‑летние – подписывают контракт на 3–5 лет с правом его продлить. К окончанию срока службы они получают набор привилегий, права на бесплатное продолжение образования, на государственную и муниципальную службы. Преимущества такой системы: мобильность рядового состава, возможность быстро перебрасывать его в горячие точки, превращение армии в институт, открывающий выходцам из низкостатусных семей, откуда обычно черпают контрактников, путь к социальному продвижению. У коротких контрактов есть и недостатки. Срок службы ограничен несколькими годами, а на подготовку солдат, способных обращаться с современным высокотехнологичным оружием, уходит время. При наборе новых контрактников армии приходится нести новые расходы на их обучение.

Иную систему использует Канада. Здесь Министерство обороны делает ставку на длительные контракты, служба рядового и сержантского состава в армии занимает большую часть их трудового стажа и длится 20–25 лет. Преимущества и недостатки этой системы очевидны. Немолодых, обремененных семьей контрактников трудно перебрасывать в горячие точки и долго держать в зоне боевых действий. Зато экономятся средства на подготовке личного состава, военнослужащие годами накапливают боевой опыт.

Какими бы ни были различия в организации контрактных вооруженных сил, развитие стран – лидеров современного экономического роста на протяжении последних десятилетий убедительно показало, что массовые призывные армии наподобие тех, что были необходимы в мировых войнах прошлого столетия и отвечали социальным и технологическим условиям полуторавекового исторического периода с начала XIX и до середины XX в., уходят в прошлое. Насколько устойчива эта тенденция, покажет время. Как отмечалось, прогнозировать тенденции развития стран – лидеров современного экономического роста – занятие неблагоприятное. Однако демографическая динамика, в значительной мере определяющая отношение общества к призыву, носит долгосрочный характер.

Для стран догоняющего развития важно учитывать опыт лидеров, осознавать, что проблемы призывной системы не случайны. Они возникают не только из-за нехватки финансовых ресурсов или переменчивых настроений общества. Они носят стратегический характер, заданный долгосрочными тенденциями общественного развития.

§ 4. Проблемы комплектования российских Вооруженных сил

В России специфика демографического перехода, связанная с социалистической индустриализацией, падением числа рождений, приходящихся на 1 женщину, на раннем этапе современного экономического роста в сочетании с быстрым развитием системы образования сделали кризис системы комплектования Вооруженных сил неизбежным. В Российской империи ни во времена рекрутчины, ни после введения всеобщей воинской обязанности (реформа 1874 года) единственные сыновья в мирное время призыву не подлежали[1432]. В 80‑90‑х годах XX в., когда семья с единственным сыном, получившим полное среднее образование, становится правилом, кризис призывной армии – данность.

На это наложились три обстоятельства: крах социализма и последующий революционный кризис, для которого характерны делегитимация институтов старого режима, в том числе системы призыва; финансовые трудности, связанные с крушением старых институтов при слабости новых; неизбежность сокращения доли военных расходов в ВВП по сравнению с аномально высокими показателями, характерными для СССР (табл. 14.2), включая численность армии, доставшуюся новой России, не соответствующую ни возможностям, ни потребностям нового государства, аномально высокую для высокоиндустриальных обществ. Отсюда многолетнее недофинансирование армии, низкий уровень денежного довольствия военнослужащих.

Таблица 14.2. Доля военных расходов РФ в ВВП, %[1433]

Источник: http://first.sipri.org/non_first/result_milex.php; Российская экономика. Тенденции и перспективы. За 1999–2002 г г. М., 1999–2002.

К советским социологическим опросам надо относиться осторожно. Тем не менее данные опросов молодежи об отношении к военной службе за 1978, 1986, 1992 годы весьма характерны. По данным военных социологов, в 1975 году 77,7 % сержантов и солдат “служили с большим интересом”, понимая необходимость и важность выполнения воинского долга. В 1986 году таких стало 63 %, а в 1990 году – 11,6 %[1434]. В этой ситуации легальное или полулегальное уклонение от призыва по показаниям здоровья, участию в образовательном процессе, семейному положению становится массовым[1435]. Призыв оказывается натуральным налогом, возлагаемым на наименее обеспеченные группы населения, на тех, чьи родители не способны дать детям платное или бесплатное высшее образование, оформить соответствующие медицинские документы. Отсюда качество призывного контингента: распространение малограмотности, физической неразвитости, значительная доля имеющих судимость[1436]. В XXI в., когда высокоточное оружие, обращение с которым требует технических знаний и навыков, становится важнейшим фактором эффективной организации военных действий, неэффективность Вооруженных сил, пополняемых таким контингентом солдат и младших офицеров, не вызывает сомнения[1437].

Еще одно обстоятельство, стимулирующее проведение реформы системы комплектования Вооруженных сил, – демографическая динамика. Как отмечалось выше, возрастная структура российского населения находится под сильным влиянием трех факторов: специфики демографического перехода в социалистической России; демографических волн, связанных с последствиями Второй мировой войны; попыток государства воздействовать на процесс воспроизводства населения. Отсюда неравномерность распределения молодежи по возрастным когортам. С 2006–2007 годов число юношей, вступающих в призывной возраст, будет уменьшаться. К 2011 году оно сократится почти вдвое по отношению к призывным контингентам 2003–2004 годов[1438]. Выбор прост: реформировать систему комплектования либо в то время, пока она хотя и плохо, но работает, либо в условиях нарастающего кризиса.

Возможна эволюция системы комплектования российских Вооруженных Сил по модели, характерной для многих континентальных стран Западной Европы, таких как Германия: переход к системе, где короткая и по сути добровольная воинская служба дополняется альтернативной службой в социальной сфере. Однако геополитические обстоятельства России иные, чем у западноевропейских стран. В российских условиях аргументы в пользу того, что подобная система комплектования – лучший способ против вовлечения страны в вооруженные конфликты, малоубедительны.

Континентальное расположение России, близость к ее южным и восточным границам потенциальных очагов нестабильности не позволяют стране обходиться без массового военнообученного резерва как средства геополитического сдерживания. Для контрактных армий стран, столкнувшихся с крупномасштабной войной, отсутствие такого резерва создавало проблемы. Государствам, отделенным от потенциального противника морем, решить их было легче, континентальным странам – сложнее. В российских условиях естественна линия на переход комплектования армии рядовым и сержантским составом по контракту, сочетающаяся с краткосрочным призывом для получения начальной военной подготовки[1439].

Такой способ комплектования вооруженных сил во многом сходен с системой, действовавшей в СССР с 1925 года, после военной реформы, проведенной М. Фрунзе. Вооруженные силы были разделены на кадровые части – те, в которых требуется высокий уровень подготовки (авиация, Военно-Морской флот), а также размещенные в приграничных областях, и территориальные части, используемые для военной подготовки. Эта система позволяла оптимизировать соотношение военных расходов и количество военнообученного резерва. В территориальных частях в течение 1‑го года службы военнослужащие проходили трехмесячное обучение в войсках. Остальные 4 года они периодически привлекались для прохождения учебных сборов[1440].

Важнейшие вопросы, обсуждаемые при подобных преобразованиях системы комплектования: мотивы, побуждающие контрактника поступать на службу; состав контрактников; оптимальные сроки службы; финансовые издержки, связанные с реформой системы комплектования вооруженных сил.

Проводившиеся в нашей стране опросы показывают, что важнейшим мотивом поступления на военную службу, как это характерно для прагматичного постиндустриального общества, является уровень оплаты труда, возможность приобретения льгот в области образования и государственной службы[1441]. Как показывает опыт большинства стран-лидеров, привлечение на контрактную службу рядовых требует предоставления им денежного довольствия, лишь немного более высокого, чем минимальная заработная плата. Кризис комплектования американских Вооруженных сил в начале 1970‑х годов шел на фоне денежного довольствия рядового, в 2 раза более низкого, чем минимальная заработная плата[1442]. В российских условиях ситуация сложнее. Данные ВЦИОМа показывают, что для пополнения Вооруженных сил качественным рядовым и сержантским составом требуется денежное довольствие в размере 1,1–1,2 средней заработной платы по стране[1443]. Это примерно вдвое выше, чем средняя заработная плата рабочего в половине регионов России. Отсюда ответ на вопрос, каков будет контингент контрактников. Как и везде в мире, это, как правило, выходцы из низкодоходных групп населения и депрессивных регионов[1444], для которых воинская служба и связанные с ней социальные льготы являются путем к социальному продвижению.

Есть разные модели организации контрактной службы по ее срокам: от ориентации на относительно короткие 3–5‑летние контракты с возможностью их продления до пожизненной, вплоть до наступления пенсионного возраста, службы. Для России, не отделенной от потенциальных центров угроз морем, боеготовность, быстрота развертывания войск принципиально значима. Опыт показывает, что войска, укомплектованные многосемейными, немолодыми военнослужащими, менее мобильны. Отсюда естественность выбора модели короткого контракта, подобного тому, который характерен для американской армии.

Это же подталкивает к увязке реформы системы комплектования Вооруженных сил и образовательной реформы[1445]. При нынешней призывной армии образовательные льготы малополезны. Для контингента, который попадает сегодня в российскую армию, они непривлекательны, при широком распространении могут снизить качество высшего образования. Ориентация на пожизненный контракт также делает их роль ограниченной. Но краткосрочная контрактная служба, предоставляющая право на финансируемое государством высшее или среднее специальное образование, – серьезный стимул выбора военной службы как базы социального продвижения выходцами из малообеспеченных семей, доступ которых к высшему образованию ограничен.

Главный вопрос, связанный с реформой комплектования системы Вооруженных сил, – ее цена. Военное руководство обычно консервативно, как правило, не любит реформ. Один из аргументов, который традиционно приводится в связи с этим: реформа потребует непосильных затрат[1446]. Расчеты показывают, что в российских условиях расходы на реформу системы комплектования Вооруженных сил в годовом исчислении составляют примерно 0,3 % ВВП[1447]. Это немало, особенно если учесть долгосрочный рост расходов на социальную сферу и ограничение возможностей наращивания доли государственных доходов в ВВП – повсеместные черты постиндустриальной стадии развития. Но такая реформа неизбежна. Вопрос в том, удастся ли ее провести упорядоченно, с минимальными издержками или же на фоне углубляющегося кризиса комплектования Вооруженных сил. Это еще один фактор, стимулирующий комплексные преобразования организации социальной сферы, ухода от стереотипов, характерных для индустриального общества, формирования рыночных механизмов ее функционирования.

Глава 15

Об устойчивости и гибкости политических систем

Но без доверия [народа] государство не сможет устоять.

Лунь Юй. Древнекитайская философия

Формирование демократии налогоплательщиков, системы прав и свобод, гарантий частной собственности – все это создало в Европе предпосылки современного экономического роста. В одних странах (Англия, Голландия, США) эти институты сложились еще в условиях аграрного общества, в других формировались на ранних этапах индустриализации. Демократические установления оказались устойчивыми в разной степени, иногда (Германия, Италия, Япония) они демонтировались. Однако на стадии постиндустриального развития складывается консенсус по вопросу о том, что представительная демократия, основанная на всеобщем избирательном праве, – единственно возможная форма политического устройства.

§ 1. О связи уровня экономического развития и характера политических институтов

С. Липсет в 1959 году обратил внимание на связь между экономическим развитием, измеряемым уровнем душевого ВВП, и характером политических институтов[1448]. В последующие десятилетия это было предметом дискуссии политологов и экономистов. Результаты исследований показывают, что, как это случается со взаимосвязями долгосрочных тенденций социально-экономического и политического развития, они менее жесткие, чем представлялось первооткрывателям. В странах западноевропейской традиции устойчивые демократии, как правило, формируются при уровнях душевого ВВП более низких, чем в странах догоняющего развития. В богатых ресурсами странах, где основную часть доходов государства составляют различные виды рентных платежей, при высоких уровнях душевого ВВП сохраняются традиционные монархии или авторитарные режимы[1449]. Существуют очевидные исключения. Индия – пример функционирующей демократии с низкими для такого политического устройства параметрами экономического развития[1450]. Сингапур – одно из наиболее развитых государств мира, сохраняющее авторитарный режим. Но в целом выявленные С. Липсетом закономерности – резкое повышение вероятности существования стабильных демократий при выходе на высокие уровни экономического развития и связанные с ними характеристики социальной структуры (уровень образования, урбанизации) – подтвердились.

В статичном аграрном обществе неизменность установлений, верность традициям – залог стабильности. Здесь нет нужды в регулярных инновациях. В условиях современного экономического роста, который сам является процессом масштабных социально-экономических перемен, высок спрос на способность общества и элит регулярно проводить реформы сложившихся, закрепленных традициями социально-экономических структур. На данной стадии развития это условие успешной адаптации страны к новым вызовам, способности сохранить место в группе лидеров.

Ранние этапы современного экономического роста, связанные с ними радикальные изменения социально-экономической структуры создают серьезные риски для стабильности политических институтов. Традиционные аграрные общества, как правило, стабильные монархии, хотя и переживают потрясения под влиянием “династического цикла”, механизм которого описан в гл. 4. Высокоиндустриальные и постиндустриальные общества в подавляющем большинстве случаев – стабильные демократии. Но между этими двумя уровнями – период политической нестабильности молодых, неустойчивых демократий, социальных революций, тоталитаристских экспериментов, неустойчивых авторитарных режимов[1451].

Процесс эволюции политических институтов во многих крупных странах догоняющего развития шел иначе, чем в странах-лидерах. Здесь не было традиции демократии налогоплательщиков, укоренившихся представлений о правах и свободах. Демократические установления не вырастали органически из структур, сложившихся в рамках аграрного общества. Характерным политическим режимом была традиционная монархия. Подъем Запада, рост экономического, военного и политического могущества стран Западной Европы поставил эти государства перед выбором. Опиумная война в Китае, Крымская война в России, прибытие эскадры коммодора Перри к берегам Японии продемонстрировали военную слабость, уязвимость традиционных режимов перед лицом растущей мощи государств, вовлеченных в процесс современного экономического роста; показали, что придется либо приспособиться к изменившимся условиям, отказаться от многовековых традиций, снимать препятствия на пути структурных сдвигов, научиться осваивать и внедрять новые знания и технологии, либо утратить политическую независимость, превратиться в колонию или полуколонию.

С конца XVIII – начала XIX в. наиболее развитые, мощные в финансовом и военном оснащении страны – это те, в которых есть демократические институты. Представление о демократии как о естественной форме правления, ее связи с экономическими и военными успехами укореняется и в сознании элит стран догоняющего развития. Именно элиты становятся источником дестабилизации традиционных режимов. Российская история XIX в. от декабристов до народников – яркое свидетельство роли образованной части общества в подрыве устоев традиционной монархии.

Некоторым из монархий удалось успешно решить эти задачи, сохранив преемственность и традиции. Яркий тому пример – Япония. Однако в большинстве случаев попытки создания предпосылок современного экономического роста, а также связанные с его ранними стадиями социально-экономические изменения приводят к кризису и крушению монархий. Сама логика индустриализации, быстрые изменения условий жизни и занятости, способов производства подрывают основу легитимности наследственной монархии – традицию[1452]. Для рационального мышления современного общества идея, что старший сын монарха – наилучший правитель, экзотична, а преимущества, обеспечиваемые наследственной монархией (отсутствие или редкость кризисов, связанных с преемственностью власти, ограничение традициями произвола правителя и т. д.), теряют свою привлекательность[1453]. Опыт развития республик и конституционных монархий с значительной ролью парламента в управлении государством начинает восприниматься национальными элитами как объект для подражания.

На стадии подготовки современного экономического роста, а также на его начальном этапе обостряется конфликт вокруг прав на землю. Замена смешанных, крестьянских, феодальных и государственных прав, характерных для аграрного общества, полноценной, четко определенной частной собственностью – предпосылка современного экономического роста. Но она же и база конфликта между крестьянами, убежденными в том, что земля должна принадлежать тем, кто на ней работает, и благородным сословием, верящим в исконность своих прав на землю. Эти противоречия накладываются на социальную дезорганизацию – рост численности городского населения, трудность адаптации к городской жизни, демонтаж традиционных механизмов социальной поддержки.

Бедные страны нестабильны не потому, что они бедны, а потому, что они стараются стать богатыми. Наибольший уровень насилия (смертность от причин, связанных с насилием) не в самых бедных странах (с доходами меньше 100 долл. на человека в год – данные за 1950–1960 годы), а в следующей группе – с доходами от 100 до 200 долл. на человека в год[1454]. В ряде случаев наложение кризисов, конфликтов и противоречий приводит к социальным потрясениям, революциям, открывает дорогу периодам политической нестабильности. Иногда национальной политической элите удается урегулировать эти конфликты, ограничившись верхушечными переворотами, слабо затрагивающими большинство населения. Нередко на смену традиционной монархии приходит не устойчивая демократия, а череда нестабильных демократий, перемежающихся с авторитарными режимами. Созданию предпосылок стабильности демократических институтов препятствует отсутствие стоящей за ними традиции, обеспечивающей историческую легитимацию. Препятствует этому и острота социальных конфликтов раннеиндустриальной эпохи[1455].

§ 2. Слабость государства – определяющая черта революции

Великие революции – редкое явление в мировой истории. Как правило, под революциями понимают ситуации, в которых сочетаются крах установлений предшествующего режима, длительный период социальной дезорганизации и проходящие на этом фоне глубокие изменения социальных и политических институтов[1456]. Большинство исследователей включает в их число Английскую революцию XVII в., Французскую революцию конца XVIII в., мексиканскую революцию начала XX в., русскую революцию 1917–1921 годов, китайскую революцию середины XX в. При всем различии исторических деталей в этих случаях происходит крушение институтов предшествующего строя, открывающее период социально-политической нестабильности. Слабость государства отражает отсутствие согласия в элитах и обществе по поводу норм, институтов и идеалов[1457]. Способность государства выполнять свои базовые функции – обеспечивать защиту собственности, исполнять контракты, поддерживать правопорядок, собирать налоги – оказывается подорванной. Происходят глубокие изменения в составе элит. Формируются новые институты.

Революционный кризис завершается постреволюционной стабилизацией, формированием новой элиты, набором институциализированных норм, усилением государственной власти. Исследования истории и теории революций не позволяют выявить набор факторов, определяющих их неизбежность. Вероятно, это и невозможно. Крупномасштабная революция – катаклизм, тяжелая болезнь. Можно выявить факторы риска, обстоятельства, при которых возможно развертывание событий по революционному сценарию. Но между возможностью и неизбежностью лежит поле политического выбора, борьба вокруг альтернатив национальной политики. Риски революционных катаклизмов связаны с современным экономическим ростом, масштабными изменениями условий жизни, норм поведения. Этот процесс динамичных перемен, беспрецедентных на протяжении предшествующих тысячелетий, предъявляет высокие требования к способности национальных экономических, социальных и политических институтов адаптироваться к условиям и вызовам меняющегося мира. Одновременно он подрывает источники легитимации традиционных институтов аграрного общества, повышает уровень социальной, профессиональной и региональной мобильности, требует от национальной элиты способности систематически проводить в жизнь глубокие изменения норм, регулирующих функционирование соответствующих обществ[1458]. В условиях современного экономического роста адаптивный потенциал общества, гибкие механизмы, позволяющие приспосабливаться к новым вызовам и социальным условиям, – предпосылка сочетания стабильности и развития. Склеротичные, не дающие простора изменениям, закрывающие дорогу к социальному продвижению новым элитам институты увеличивают риски крушения общественных установлений, полномасштабной революции[1459]. Независимо от причин, породивших предпосылки революции, конкретики политической борьбы, обусловившей переход возможности в данность, все великие революции имеют ряд общих черт. Это, в частности:

1. Крах институтов предшествующего режима при постепенном формировании новых норм и институтов. Он порождает феномен деинституциализации, дефицита общепринятых норм регулирования общественной жизни.

2. Слабость политической власти, придающая отношениям собственности неустойчивый характер. В ходе революций происходят масштабные изменения в распределении собственности[1460].

3. Для великих революций характерен острый финансовый кризис, как правило проявляющийся в высокой инфляции, падении налоговых доходов и недофинансировании бюджетной сферы (бюджетные неплатежи)[1461]. Чем более развитым в индустриальном отношении является общество, тем более тяжелые экономические последствия имеет деинституциализация[1462].

В Англии XVII в., во Франции XVIII в. ослабление способности государства исполнять свои функции привело к перебоям в снабжении городов, неисполнению контрактов, бюджетной нестабильности. Но все это лишь в ограниченной степени затрагивало базу экономической деятельности – натуральное крестьянское хозяйство. В Мексике и России начала XX в., успевших сформировать элементы современной промышленности, крах рыночных и общественных связей, существовавших при старом режиме, национальной валюты, государственных институтов привел к глубокому падению производства, в первую очередь на наиболее технически сложных, требующих высокого уровня организации предприятиях.

Широкое распространение установки “после нас – хоть потоп”, кризис общественной морали – результат нестабильности системы общественных норм. Если отношения собственности зыбкие, негарантированные, могут быть пересмотрены при изменении политической конъюнктуры, наивно ждать от собственников ориентации на долгосрочное развитие предприятий. Более рационально отношение к ним как к случайно и временно доставшемуся имуществу, которое надо использовать за короткий срок.

Бегство капитала, медленное формирование менеджмента, ориентированного на долгосрочную перспективу, – характерные черты периода социально-политической нестабильности.

То же относится к функционированию государственного аппарата. Важный фактор, определяющий эффективность государственной машины, – наличие принятых норм поведения. Лишь в обществе с высоким уровнем согласия по важнейшим ценностям можно ожидать формирования некоррумпированного государственного аппарата с высокими стандартами профессиональной этики. Когда страна внутренне разделена по основным вопросам государственного строительства и стратегии развития, трудно ждать от чиновника, что он, проникнутый чувством высокой ответственности, будет заботиться о государственных, а не о личных интересах. Не случайно масштабная коррупция является характерной чертой всех великих революций, по меньшей мере на их завершающем, неромантическом, термидорианском этапе[1463].

Слабость государства в условиях революции накладывает отпечаток на развертывание двух процессов, характерных для таких периодов: финансового кризиса и перераспределения собственности. Способность государства собирать налоги, финансировать выполнение своих функций определяется готовностью общества воспринимать налоги как необходимые и справедливые. Причем готовность эта дополняется силой государства, позволяющей ему навязать свою волю тем, кто с этим не согласен. Развал институтов и норм прежнего режима в условиях дефицита согласия по вопросу о правилах игры подрывает и готовность общества платить налоги, и способность государства их собирать. Отсюда падение доли государственных доходов в ВВП, характерное для великих революций[1464]. Конечно, не всегда дело доходит до крайностей Французской революции, лидеры которой в 1791 году приняли решение об отмене налогов, но падение эффективности налоговой системы в условиях революции – естественное проявление слабости государства.

Революционные режимы, как правило, возглавляют решительные, жесткие, а иногда и жестокие лидеры. Их готовность к неограниченному применению насилия создает ложное впечатление о силе государства. Но она лишь прикрывает слабость режима. Робеспьер мог послать на гильотину тысячи людей, но правительство якобинцев было не в состоянии собирать налоги. Слабое государство не может ограничить обязательства, которые должны финансироваться за счет налоговых поступлений. Отсюда характерные для революций политический популизм, финансовая нестабильность, растянутый период, в течение которого бюджетные дефициты приводят к неплатежам либо финансируются за счет денежной эмиссии. Потому обычно так высока инфляция.

С течением времени подрыв доверия к национальной валюте, падение спроса на нее снижают возможности использования сеньоража[1465] для финансирования государственных расходов. Это ограничивает стимулы к продолжению эмиссионного финансирования, заставляет революционное государство ограничивать расходы. Но и на этом этапе слабость власти приводит к тому, что сокращение государственных расходов проводится в форме бюджетных неплатежей (еще одна характерная черта революций). По природе отношения собственности – принятые, устоявшиеся нормы общественного поведения. Они формируются обычаем и лишь затем фиксируются в письменном праве. Революционный кризис, крах норм предшествующего режима – всегда глубокий кризис отношений собственности. Слабое, не опирающееся на традиционную легитимацию революционное правительство не способно обеспечить выполнение контрактов, защитить частную собственность[1466]. То, что казалось укорененным, принятым, незыблемым, оказывается предметом разногласий, борьбы. Революционному правительству не удается воплотить заранее выработанную, идеологически выверенную программу трансформации отношений собственности[1467]. Этот процесс отражает расстановку социальных сил, поиск временных коалиций и компромиссов[1468].

Две характерные черты определяют трансформацию отношений собственности в условиях революции. Во-первых, сама негарантированность, зыбкость собственности, ее перераспределение приводят к падению цен на имущество. Они определяются не только физическими свойствами объекта собственности, но и мерой устойчивости, гарантированности прав ее приобретателей. Отсюда жалобы на то, что собственность раздается чуть ли не бесплатно[1469]. Во-вторых, тот факт, что за перераспределенной собственностью нет исторической традиции, делает ее сомнительной, спорной. Изменение отношений собственности – результат борьбы, и значительная часть общества им всегда недовольна.

Будучи протяженным процессом, охватывая, как правило, период, сопоставимый с десятилетием, иногда более долгий (Китай), революция все же не может длиться вечно. Два фактора играют определяющую роль в завершении революционного периода, начале постреволюционной стабилизации. Во-первых, общество за годы революции вырабатывает согласие по вопросу о базовых институтах и ценностях. Та часть элиты, которая отказывается принять это согласие, маргинализируется, устраняется от активного участия в политическом процессе, либо – в насильственных революциях – уничтожается. Во-вторых, сама усталость общества от революционного периода, изменений на фоне слабой власти порождает потребность в усилении власти, законе и порядке.

На завершающей стадии революции общество, уставшее от слабости государства, его нестабильности, неспособности выполнять свои функции, страстно желает прихода новой, пусть авторитарной, но функционирующей власти, способной обеспечить порядок, положить конец периоду революционной дезорганизации. Появляется повышенный спрос на “сильную руку”, при этом такую “руку”, которая не отберет завоевания революции, уже принятые обществом и элитами[1470]. Отсюда же расширение автономии власти на этапе стабилизации, обретение свободы маневра в выборе проводимой политики, невозможное ни при старом режиме[1471], ни в условиях революционного кризиса[1472]. Чем более насильственной была революция, чем глубже дезорганизация общественной жизни, тем больше шансов на формирование после революции автономного, стоящего над обществом, тоталитарного режима. Пример русской и китайской революций начала – середины XX в. (самых глубоких и насильственных революций в истории человечества), сформировавшихся на их базе коммунистических систем – наглядное тому подтверждение. В таких случаях власть оказывается вполне свободной в своих действиях; на этапе стабилизации она может даже пересмотреть важнейшие результаты революции, в том числе структуру земельной собственности, провести коллективизацию и вторичное закрепощение крестьянства.

§ 3. Групповые и общенациональные интересы

М. Олсон в работе “Логика коллективного действия”[1473] показал, что “перераспределительные коалиции” – относительно узкие группы людей, объединенные частным интересом, в большей степени способны к самоорганизации, чем широкие, аморфные группы, объединенные общими интересами[1474]. Занятые в производстве стали в США составляют незначительный процент населения. Не черная металлургия определяет перспективы экономического развития этой страны. Повышение таможенных пошлин на металлургическую продукцию наносит ущерб американским потребителям стали и экономике в целом. Однако хорошо организованные группы производителей стали активно участвуют в политическом процессе. Для них издержки, связанные с сохранением импортной конкуренции, реальны. Организовать американских потребителей на борьбу против высоких импортных тарифов на сталь – сложная и неблагодарная задача. Объединить металлургическое лобби для голосования “за” или “против” членов Конгресса в нескольких ключевых штатах, исход выборов в которых определяет расстановку сил, – относительно просто.

Отрасли, находящиеся в авангарде постиндустриального развития, с быстро растущей занятостью и расширяющимися рынками, не имеют столь сильных стимулов к защите своих интересов политическими методами. Их интересы обеспечиваются конкурентоспособностью и экономическим ростом. Именно в “заходящих отраслях”, где занятость должна сокращаться по мере экономического развития, самые сильные стимулы к самоорганизации, созданию лоббистских структур, активному участию в политике.

После Второй мировой войны британские верфи выпускали примерно половину тоннажа морских судов, производимых в мире. В течение следующей четверти века, в период, когда в кораблестроении происходили радикальные изменения, появлялись новые типы судов, в том числе гигантские танкеры, производство в Англии стагнировало. С 1975 по 1987 год оно резко сократилось (на 95 %). Важнейшими факторами стали неспособность английского судостроения адаптироваться к новым технологиям, сопротивление этому профсоюзов[1475].

Пример влияния хорошо организованных групп интересов – аграрная политика большинства постиндустриальных стран. Структурные сдвиги, связанные с современным экономическим ростом, сократили значение ранее доминировавшей аграрной сферы. Отказ от субсидирования производства продовольствия, либерализация рынков аграрной продукции позволили бы сократить государственные расходы, высвободить ресурсы для решения проблем социальной сферы, создать условия для экономического роста в развивающихся странах. Тем не менее развитые страны мира продолжают тратить на аграрные субсидии средства, многократно превышающие расходы на помощь развивающимся странам. Европейский Союз расходует на поддержку сельского хозяйства примерно половину своего бюджета. В США в 2002 году было принято решение об увеличении субсидий сельскому хозяйству. Рынки сельскохозяйственной продукции остаются закрытыми в большинстве развитых стран.

§ 4. Зрелая демократия и ее альтернативы

В условиях стабильного, богатого постиндустриального общества проблемы, находящиеся в центре политического процесса, лишь в ограниченной степени задевают жизненные интересы избирателей. Наряду с коалициями, возникшими вокруг решения вопросов, важных для относительно узких групп лиц, как правило, формируются две противостоящие друг другу политические силы. Они объединяются вокруг первоочередной проблемы постиндустриального общества – соотношения уровня налоговой нагрузки и социальных обязательств. Партии правого центра отстаивают интересы налогоплательщиков, партии левого центра – интересы групп населения, получающих социальные выплаты и льготы или заработную плату за счет бюджета. В ситуации баланса сил этих групп и представляющих их политических партий лоббистские структуры, способные повлиять на голосование узких, но организованных групп избирателей, получают мощные рычаги влияния на политический процесс, нередко определяют исход выборов и состав правительства. Так, сменяющиеся лево– и правоцентристские правительства во Франции крайне осторожно относятся ко всему, что может затронуть интересы аграрного лобби.

Отметим несколько характерных черт зрелых демократий постиндустриальных стран.

1. Долгосрочная устойчивость. За существующими демократическими институтами продолжительная история стабильного функционирования, охватывающая многие десятилетия. Мысль о возможности радикального изменения политического устройства, использования насильственных действий вне серьезной политики. Она удел маргиналов.

2. Важнейший элемент политического процесса – партии, опирающиеся на длительную историческую традицию. Они предлагают варианты решения проблем, волнующих значительные группы избирателей.

3. Периодическая смена у власти партий, занимающих разные позиции по важным для постиндустриального общества вопросам – в первую очередь по вопросам о соотношении уровня приемлемого налогового бремени и социальных обязательств государства.

4. Крайние политические партии, представляющие радикальную альтернативу существующему политическому и социально-экономическому строю (коммунисты, нацисты и т. д.), маргинализованы и не представлены во власти. Баланс интересов постиндустриального общества, в котором большинство населения относит себя к среднему классу, пришедший на смену социальной поляризации ранней индустриальной эпохи, подталкивает основные политические партии к центру, к поиску равновесия между интересами основных групп избирателей.

5. Велико влияние “перераспределительных коалиций” – лоббистских структур, представляющих частные интересы узких (относительно общества в целом), организованных отраслевых и профессиональных групп.

6. Стабильность существующих установлений, баланс политических сил, влияние “перераспределительных коалиций”, заинтересованных в сохранении существующих привилегий, редкость острых кризисов – все это делает трудным проведение глубоких реформ, меняющих сложившиеся установления. Сложность проведения реформ в условиях зрелых демократий является обратной стороной важнейшего преимущества – стоящей за ними традиции, обеспечивающей их устойчивость.

Формирующиеся после затяжных периодов господства авторитарных и тоталитарных режимов молодые демократии обладают чертами, противоположными тем, которые свойственны политическим установлениям стран – лидеров современного экономического роста. Это в основном следующие черты:

1. Новизна демократических институтов, отсутствие их исторической легитимации. Демократические установления недавно созданы, не стали привычными. В этом источник рисков острых политических конфликтов, возможности использования в политическом процессе насилия. Первые десятилетия существования демократических установлений – время нестабильности.

2. Политические партии слабы, не опираются на мощные организационные структуры и продолжительную историческую традицию[1476]. Политический процесс носит личностный характер, по стандартам устойчивых демократий необычно высока роль политических лидеров в определении траектории развития.

3. Молодость демократии, отсутствие баланса социальных и политических сил приводят к тому, что те, кто отрицает основы демократической системы и важнейшие социально-экономические установления (коммунисты, радикальные националисты), нередко пользуются общественной поддержкой. Это создает риски для устойчивости демократических механизмов.

4. Отсутствие баланса политических сил, тенденции к смещению наиболее сильных политических структур к центру, высокая роль политического лидерства ограничивают влияние перераспределительных коалиций. Они возникают и в молодых демократиях, но возможности блокировать неблагоприятные для их интересов изменения здесь ниже, чем в развитых демократиях[1477].

В отличие от зрелых демократий, где устойчивость сложившихся институтов осложняет преобразования, молодые демократии обладают большей гибкостью. Нередко выборы здесь не просто имеют значение, но и определяют долгосрочную траекторию развития социально-экономических институтов. Но период молодости демократии, первых десятилетий ее существования – это и период хрупкости демократического режима, и время гибкости политических институтов, возможностей проведения преобразований, не ограниченных сложившимся балансом сил и перераспределительными коалициями, характерными для зрелой демократии.

Для молодых демократий Восточной Европы и стран Балтии, сформировавшихся после краха советской империи, консенсус элит в отношении стратегического курса развития – возвращение в Европу, тесное сотрудничество с Евросоюзом и НАТО, в перспективе вступление в эти организации – задавал каркас политической стабильности. При всей остроте предвыборной полемики после выборов независимо от их исхода политический и экономический курс претерпевал ограниченные изменения. Европейские стандарты задавали требования к соблюдению демократических прав и свобод, проводимой бюджетной и денежной политике, уровню инфляции, стандартам защиты частной собственности, регулированию банковской системы. Эти страны имели возможность импортировать политическую стабильность, облегчив себе первые годы существования демократических институтов. Но за это приходится платить.

Сложившиеся европейские установления – продукт развития постиндустриального общества – отражают накопившиеся в нем проблемы. Их заимствование восточноевропейскими странами, находящимися на более низком уровне развития, создает серьезные трудности в обеспечении устойчивого экономического роста. Возможность использовать гибкость установлений ранней демократии для решения долгосрочных социальных и экономических проблем, порождаемых постиндустриальным развитием, здесь оказалась ограниченной. Импортируя стабильность европейских институтов, восточноевропейские страны импортируют и их ригидность[1478].

Странам, не имевшим возможности импортировать политическую стабильность и обеспечить на этой основе устойчивость молодой демократии, приходится решать эту задачу самостоятельно. Один из известных ответов на вызовы, связанные с отсутствием демократических традиций: формирование авторитарного режима, основанного на личной власти диктатора. Иногда ему ставят прижизненные памятники. При более цивилизованных формах памятников не ставят, но суть дела от этого не меняется.

Догоняющее развитие создает предпосылки для широкого участия государства в экономике. Технологический образ желаемого будущего задан идущими впереди странами, имеющимся у них набором знаний и технологий. Возможности продвижения к нему зависят от темпов роста инвестиций в национальную экономику. Авторитарный характер власти, проводящей политику индустриализации, позволяет снять ограничения, накладываемые демократией налогоплательщиков. Опыт последних двух веков показывает, что авторитарные режимы совместимы с ранними этапами современного экономического роста, более того, для стран догоняющей индустриализации это характерная форма правления[1479]. Крестьянское население, владеющее землей или не переобремененное чрезмерно высокими арендными платежами, обеспечивает таким режимам надежную базу[1480].

На стадиях зрелого индустриального развития, в условиях постиндустриального общества начинается кризис и крушение авторитарных режимов. Урбанизация, рост уровня образования подрывают их социально-политическую базу. Городское население, имеющее среднее и высшее образование, как показывает опыт, – ненадежная опора для авторитаризма[1481]. Оно предъявляет спрос на политические права и свободы. В отличие от неграмотного крестьянства раннеиндустриальной эпохи городское население, интегрированное в глобальный, открытый мир, знает, как организована политическая система в развитых странах. Если раньше представление о демократии как о естественной организации политической системы, доказавшей свою эффективность, было уделом привилегированного меньшинства, то на новом этапе оно получает широкое распространение.

В то же время переход к постиндустриальной эпохе подрывает основы экономической эффективности политики авторитарных режимов[1482]. Исчерпание возможностей промышленной политики как инструмента развития, перемещение ее центра тяжести на защиту “заходящих отраслей”, рост роли организаций, обеспечивающих создание и распространение новых знаний, – все это снижает роль государственных инвестиций как фактора экономического роста. В странах, на 2–3 поколения отстающих в своем развитии от государств-лидеров и близких по уровню душевого ВВП к крупным странам послевоенной Западной Европы (таких как Испания, Португалия, Греция, Южная Корея, Бразилия, Аргентина и т. д.), начинается демонтаж авторитарных установлений, формирование молодых демократий.

В условиях урбанизированного, образованного общества надолго убедить людей в том, что неизбранный человек должен решать, как им жить, – неразрешимая задача[1483]. Раньше или позже диктатор умирает, бежит или его убивают, памятники сносят. За этим рассыпается вся политическая конструкция авторитарного режима, ставятся под сомнение сложившаяся структура распределения собственности, ранее заключенные контракты. Созданные под предлогом обеспечения стабильности авторитарные режимы сами оказываются источником потрясений. Автократ в современном обществе, как правило, вынужден постоянно доказывать, что его режим – временная мера, переходный период, после которого он непременно восстановит демократию.

§ 5. Что несет с собой “закрытая”, или “управляемая”, демократия

Альтернативный способ решения проблемы политической стабильности – формирование “закрытых”, или, что то же самое, “управляемых”, демократий. Это политические системы, в которых оппозиция заседает в парламенте, а не сидит в тюрьме; регулярно проводятся выборы; нет массовых репрессий, существует свободная пресса, если это не относится к средствам массовой информации, имеющим выход на общенациональную аудиторию, и правительство можно критиковать не только на кухне, но и на улице, в газетах, в парламенте. Нет пожизненного диктатора, политическая элита договорилась о механизмах регулярной передачи власти[1484]. Примеры таких режимов известны: это Мексика на протяжении десятилетий после революции[1485], Италия после Второй мировой войны и до конца 1980‑х годов, Япония того же периода[1486]. Есть все видимые элементы демократии, за одним исключением – исход выборов предопределен, от избирателей ничего не зависит[1487]. Гражданин может думать что угодно, но на выборах победит либерально-демократическая партия Японии, она же сформирует правительство. В Мексике преемником президента станет тот, кого он сам выбрал и, как правило, назначил министром внутренних дел. В течение многих лет мексиканская и японская системы правления рассматривались в качестве примера для подражания во многих государствах Латинской Америки и Азии. Именно неспособность обеспечить устойчивое функционирование такой системы нередко становилась базой формирования откровенно авторитарных режимов[1488].

Развитие событий в России на протяжении последних лет позволяет предположить, что значительная часть политической элиты именно такую организацию политического процесса считает образцовой или по меньшей мере пригодной для России на ближайшие десятилетия. Этот тезис достоин обсуждения. Подобные режимы позволяют надолго сохранять политическую стабильность. Эрнесто Че Гевара, профессиональный революционер, в свое время писал, что революция не имеет шансов на успех, если речь идет о свержении правительства, которое пришло к власти на основе народного голосования, в какой бы степени достоверно оно ни было, и которое сохраняет хотя бы внешние формы конституционной законности[1489]. Именно сохранение видимости политической конкуренции, свободных выборов и конституционного режима – черта, отделяющая “закрытые” демократии от откровенно авторитарных режимов. Однако надо понимать последствия выбора такой стратегии политического развития.

Общеизвестная черта “закрытых” демократий – широкое распространение коррупции[1490]. Сам по себе демократический режим не является гарантией от коррупции. Но его отсутствие делает ее неизбежным элементом политической и экономической жизни[1491]. Если учесть, что широкое распространение коррупции в российской власти – явление многовековое и имеет давнюю традицию, вспомнить о безуспешных попытках Петра I справиться с ней мерами административного воздействия, то легко понять, какую траекторию развития российской государственности на десятилетия мы зададим, сформировав режим “закрытой” демократии. Никакими ритуальными кампаниями, никакими громкими процессами с этой проблемой не справиться. Она неразрывно связана с характером режима, организацией политического процесса, который формируется в ее рамках.

Еще одна характерная черта “закрытых” демократий – их склеротичность, негибкость. Откровенно авторитарные режимы и эффективно функционирующие демократии бывают способны на проведение глубоких структурных реформ. Авторитарный режим в Чили при А. Пиночете[1492] и устойчивые демократические институты Великобритании при М. Тэтчер – очевидные тому примеры. В “закрытых” демократиях с течением времени выстраиваются хорошо организованные группы, способные защищать частные интересы, останавливать реформы, необходимые для страны в целом, но невыгодные им. Япония, столкнувшаяся с одним из самых тяжелых экономических кризисов в крупной развитой стране в конце XX в. и оказавшаяся неспособной провести необходимые реформы в течение 15 лет, – наглядное тому подтверждение. В мире XXI в., где гибкость, способность менять установления, структуры, реагировать на вызовы времени – важнейший залог способности выдерживать глобальную конкуренцию, выбор в пользу “управляемой” демократии представляет серьезную угрозу устойчивому экономическому росту.

К тому же важнейший фактор конкурентоспособности национальной экономики в условиях постиндустриального развития (если Россия не собирается ориентироваться исключительно на сырь евые отрасли) – способность воспроизводить и сохранять высококвалифицированные кадры. Опыт показывает: тот, кто может конкурировать на мировом рынке квалифицированной рабочей силы, хочет, чтобы его мнение при обсуждении проблем той страны, в которой он живет, было услышано. Формирование режима “закрытой” демократии – прямой путь к ускорению “утечки мозгов”.

Современный экономический рост – динамичный процесс, требующий радикальных изменений в институциональных установлениях. Но этот процесс, связанный с формированием институтов, гарантирующих права и свободы, с демократией налогоплательщиков, порождает тенденции к усилению склероза политической системы, делает проведение необходимых реформ все более сложным. Станет ли это базой замедления развития, выхода на новое плато, подобное тому, которое было характерно для эпохи аграрных цивилизаций, покажет время. Делать подобные прогнозы – занятие неблагодарное.

Страны догоняющего развития, многие из которых относятся к группе молодых, нестабильных демократий, сегодня сталкиваются с историческим вызовом. Они могут использовать свои преимущества – слабость политических лобби, представляющих группы интересов, а также широту политического маневра для проведения структурных реформ, необходимых для адаптации к постиндустриальным условиям на ранних стадиях развития, когда проблемы, стоящие сегодня перед странами-лидерами, не обострились до предела, не стали трудноразрешимыми.

Это и происходит сегодня по ряду важнейших направлений. Хотя реформа пенсионной системы, связанная с введением ее накопительной формы, была начата в авторитарном Чили, в дальнейшем именно молодые демократии оказались в числе стран, энергично последовавших по этому пути. Они же стали лидерами радикальных реформ системы налогообложения, о необходимости которых многие годы говорили экономисты в странах – лидерах современного экономического роста. Если такие реформы идут на фоне упрочения и развития демократических институтов, обретения ими исторической легитимации, это дает странам догоняющего развития возможности преодолеть дистанцию, отделяющую их от лидеров, сохранив шансы на долгосрочно устойчивые темпы экономического роста.

Построить в России действующую демократию, разумеется, сложнее, чем ее муляж. Но эту задачу придется решать. Не надо иллюзий. Мы живем в мире XXI в., а не XVIII в. Глобальный характер обмена информацией, быстрые, масштабные социально-экономические изменения, современный характер общества не дают шансов на сохранение устойчивых недемократических режимов.

Заключение

Нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опасней, а успех сомнительней, нежели замена старых порядков новыми.

Н. Макиавелли. Государь

Можно констатировать: Россия уже вышла из периода социально-экономических изменений, связанных с крушением социалистической системы, формированием рыночных институтов. Казалось бы, можно перевести дух, порадоваться стабильности, забыть о реформах. Ведь реформы – перемены, если они и улучшат жизнь, то потом, с течением времени. Для удовольствия их проводят редко. Вначале это стресс, изменение привычного уклада жизни. Как правило, реформы начинаются лишь тогда, когда старые установления либо разваливаются, либо оказываются несовместимыми с изменившимися реалиями.

К сожалению, все не так просто. Пройдя мучительный постсоциалистический переходный период, Россия оказалась не в застойном, традиционном мире, а в динамичном, меняющемся мире современного экономического роста. Это процесс перехода от мира устойчивых, долгосрочно неизменных аграрных обществ к иным реалиям. Процесс масштабный, охватывающий человечество в целом, к тому же незавершенный, трудно поддающийся анализу. Для него характерны неожиданные и резкие повороты. В этой ситуации способность национальных элит и обществ адаптироваться к меняющимся условиям развития – предпосылка устойчивости, возможности для одних сохранять глобальное лидерство, а для других – сокращать дистанцию, отделяющую их от стран-лидеров.

Внутренние противоречия между динамизмом меняющегося мира и инерционностью установлений, сформированных на ранних стадиях развития, трудности проведения структурных реформ в условиях зрелых постиндустриальных демократий – важнейший вызов. Возможность учиться на ошибках других, проводить глубокие, ориентированные на долгосрочную перспективу реформы, когда проблемы еще не обострились до предела, не стали трудноразрешимыми или неразрешимыми, – стратегическое преимущество стран догоняющего развития. А. Гершенкрон связывал “преимущество отсталости” с возможностью использования технологических инноваций, созданных в развитых странах, теми государствами, которые отстают от них в экономическом развитии. В мире XXI в. “преимущество отсталости” начинает проявляться и в ином отношении – в потенциале ранней адаптации социально-экономических установлений к условиям постиндустриального общества. То, в какой степени страны догоняющего развития сумеют этим воспользоваться, определит их место в мире середины XXI в. Отдыхать от реформ, наслаждаться стабильностью рано. Предстоит большая работа.

Некоторые ее направления уже определились: это активная иммиграционная политика, направленная на исправление неблагоприятных демографических тенденций, в том числе на привлечение иностранной рабочей силы, ее интеграцию в структуру российского общества; создание налоговой системы, сочетающей низкие предельные ставки налогообложения, простоту и расширение налоговой базы; быстрое наращивание накопительной части национальной пенсионной системы. Это реформы, позволяющие восстановить рыночные механизмы в ключевых для постиндустриального общества сферах: образовании и здравоохранении. Нужно добиться, чтобы государственное финансирование не вытесняло, а дополняло частное. Такие реформы невозможно импортировать как готовый продукт из стран-лидеров. В подавляющем большинстве эти проблемы не решены, продолжают обостряться.

В XX в. Россия пережила две революции: 1917–1921 годов и начала 90‑х годов XX в. Каждая из них дорого обошлась стране. Обе были вызваны неспособностью элит вовремя провести необходимые реформы. России на многие десятилетия хватит революций.

С высоты пройденного опыта ясно: те страны догоняющего развития, которые сумеют, сохранив стабильность молодых демократических институтов и не поддавшись соблазну рецептов “закрытых” демократий, провести реформы социально-экономических институтов, обеспечивающие гибкую адаптацию и устойчивое развитие в условиях постиндустриального мира, получат наибольшие шансы сократить свое отставание от стран-лидеров, избежать опасных кризисов, связанных с проблемами постиндустриального развития.

История учит: ни одной стране мира не гарантировано сохранение вечного лидерства, тем более роли гегемона в мире. И теперь государства, начавшие экономический рост на поколения позже лидеров, способны преодолеть отделяющую их дистанцию, стать лидерами его следующих этапов. Но смогут ли национальные элиты, общество в целом использовать этот шанс? Вот главный вопрос. Его решение зависит от всех нас.

Вкладка

Карта 1. Начало современного экономического роста в Западной Европе, 1820 г. (в современных границах)

ВВП на душу населения, долл[1493]:

Источник: Maddison A. The World Economy. A Millennial Perspective. OECD, Paris, 2001.

Карта 2. Распространение современного экономического роста в мире за последние 150 лет (в современных границах)

ВВП на душу населения, долл.[1494]:

Источник: Maddison A. The World Economy. A Millennial Perspective. OECD, Paris, 2001.[1495]

Карта 3. Изменение доли городского населения в странах мира с 1950 по 2000 г. и прогноз на 2025 г.[1496] (в современных границах)

Доля городского населения, %

Источник: World Urbanization Prospects: the 2001 Revision. UNPD, 2001.

Карта 4. Уровень младенческой смертности в 1960 и 2001 гг.

Число детей, не доживших до 1 года, на юоо рождений:

Источник: World Development Indicators 2003, The World Bank.

Карта 5. Средняя ожидаемая продолжительность жизни при рождении в 1960 и 2001 гг.

Продолжительность жизни, годы:

Источник: World Development Indicators 2003, The World Bank.

Карта 6. Россия в контексте мирового экономического роста (оценка примерной дистанции, отделяющей Россию от стран с более высоким уровнем ВВП на душу населения)[1497]

Источник: расчеты по: Maddison A. The World Economy. A Millennial Perspective. OECD, Paris, 2001;

Maddison A. Monitoringthe World Economy 1820–1992. OECD, Paris, 1995; World Development Indicators 2003, The World Bank.