Рекрут Великой армии

fb2

Роковым оказался для Франции год 1812-й. Год триумфа и год поражения. Взятие Москвы и стремительное отступление через Березину. Ликование простого народа сменилось гневным ропотом. Французскому императору нужны новые солдаты, новая кровь…

Суровые испытания выпадают на долю подмастерья часовщика из Пфальцбурга. Хромого от рождения юношу забирают в рекруты. Впереди у него суровые будни походной жизни и грандиозные битвы: Лютцен, Лейпциг, Ватерлоо. Юноша быстро повзрослеет и очень скоро поймет, что у солдата совсем небольшой выбор — победить или умереть.

Книга первая. ИСТОРИЯ РЕКРУТА

Глава I. Слава Наполеона

Кто не видел славу Наполеона в 1810, 1811 и 1812 годах[1], тот никогда не поймет, какого могущества может достигнуть человек. Когда император проезжал через Шампань, Лотарингию или Эльзас, все местное население, несмотря пору жатвы и сбор винограда, бросало свои дела и бежало ему навстречу. Народ приходил за восемь-десять лье. Женщины, дети, старики — все спешили добраться до дороги, где проезжал Наполеон, и, вздымая руки, кричали:

— Да здравствует император! Да здравствует император!

Можно было подумать, что это сам Бог. Казалось, что именно он дает жизнь всем живущим, и умри он — весь мир погибнет.

Когда какой-нибудь видавший виды старик осмеливался за стаканом вина говорить о скором падении Наполеона, его считали сумасшедшим. В те времена такого никто не мог себе даже и представить.

С 1804 года я был в ученье у старого часовщика Мельхиора Гульдена, в Пфальцбурге. Я был слабого здоровья, да вдобавок еще прихрамывал. Вот поэтому мать и решила обучить меня какому-нибудь деликатному мастерству. Старый часовщик меня очень любил. Мы жили в большом доме, как раз напротив гостиницы «Красный Бык».

Кто только здесь ни останавливался: и принцы, и посланники, и генералы. Одни приезжали верхом, другие — в колясках, третьи — в каретах. Все они были в обшитых галуном мундирах, с перьями на шляпах и орденами на груди. А по большой дороге целый день мчались курьеры и адъютанты, тащились обозы с порохом, снарядами, громыхали пушки, двигалась кавалерия и инфантерия.

Хозяин гостиницы, Жорж, разбогател лет за пять-шесть. Он обзавелся обширными лугами, виноградниками и несколькими домами. Денег у него куры не клевали. Все эти проезжие возвращались из Германии, Швейцарии, России или Польши не с пустыми руками и непрочь были посорить деньгами в дороге.

В гостинице «Красный Бык» пировали день и ночь. В окна были видны большие столы, покрытые белоснежными скатертями и уставленные серебряными блюдами с рыбой, дичью и разными вкусностями. А на заднем дворе все время слышалось ржанье лошадей, крики почтальонов, раскаты смеха и шум приезжавших и уезжавших экипажей.

Частенько там останавливались и наши бывшие сограждане, некогда занимавшиеся сбором сучьев в лесу или навоза по большим дорогам. Теперь же они стали капитанами, полковниками, а то и генералами.

Старый Мельхиор, нахлобучив черный шелковый колпак на самые уши, надев на нос большие очки в роговой оправе и сжав губы, работал у окна. По временам, особенно когда почтальоны в тяжелых сапогах, коротких куртках и париках ударами бича извещали о прибытии новых приезжих, старик не мог удержаться, чтобы не посмотреть в окно. Он клал на стол свою лупу и пинцет, всматривался в прибывших и иногда восклицал:

— Ба! Да ведь это же сын кровельщика Жакоба и штопальщицы Мари-Анны! Ну, или бочара Франца Сепеля… Ха! Повезло ему! Теперь он офицер, да еще вдобавок барон.

Каждый месяц приходили вести о новых и новых бедах. В соборе служили молебен, а из пушки около арсенала стреляли двадцать один раз. В следующие дни все семьи с тревогой ждали писем. О первой полученной весточке скоро знал весь город. Все бежали узнавать, не упоминается ли в послании и об их Жаке или Клоде. Если в письме сообщалось о повышении, этому верили, если о смерти — никогда. Старики продолжали ждать своего сына и со слезами говорили:

— Может быть, наш мальчик попал в плен. Когда заключат мир, он вернется. Ведь про многих писали, что они убиты, а они после возвращались…

Но, увы, о мире не было слышно. Кончалась одна война, начиналась другая.

Через город часто проходили полки. Солдаты, покрытые пылью или грязью, шли быстрым шагом с ранцами за спиной и свободно болтающимися ружьями на плече. Дядюшка Мельхиор, наблюдая за ними, спрашивал меня:

— Как ты думаешь, Жозеф, сколько их прошло тут после 1804 года[2]?

— Не знаю, дядя Гульден. Думаю, не меньше четырех или пяти сот тысяч…

— Да… не меньше! А сколько из них вернулось обратно?

Я понимал, куда он клонит, и отвечал ему:

— Может быть, они возвращаются другой дорогой, через Майнц… Наверное, так!

Старик качал головой и говорил:

— Те, кто не вернулся этой дорогой, умерли. Если Бог не сжалится над нами, то погибнут еще сотни и сотни тысяч, потому что наш император любит только войну. Ради славы он пролил уже больше крови, чем наша великая революция, боровшаяся за права человека.

Мы снова принимались за работу. Замечания дядюшки Мельхиора наводили на тревожные размышления. Я боялся, как бы и меня не забрали в солдаты. Правда, я немного хромал на левую ногу, но сколько подобных мне попали на призыв! От этих дум я становился печальным.

Глава II. Мои мечты и страхи

Я боялся попасть на призыв не только потому, что не любил войны, но также и оттого, что собирался жениться на моей двоюродной сестре, Катрин.

Редко можно встретить девушку, более веселую и цветущую. Она была белокурой, с прекрасными голубыми глазами, розовыми щеками и молочно-белыми зубами. Ей было почти восемнадцать лет, мне — девятнадцать. Мы выросли почти вместе.

Каждое воскресенье с утра я приходил к Катрин и проводил с ней весь день. Тетя Маргредель, по-видимому, была очень довольна моими визитами.

По праздникам я провожал Катрин в церковь, а во время гуляний мы ходили с ней под руку, и она танцевала только со мной одним. Все знали, что мы скоро повенчаемся. Если бы мне пришлось идти на войну, все бы погибло. Я хотел быть еще более хромым, лишь бы не попасть в рекруты. Иной раз я подумывал даже о бегстве.

Мои опасения особенно возросли в 1812 году, когда началась война с русскими. С февраля до конца мая мимо нас ежедневно проходили полки за полками: драгуны, кирасиры, карабинеры, гусары, уланы, артиллерия, санитары, обоз и т. д. Бесконечная живая река текла перед нами.

10 мая 1812 года, рано поутру раздались выстрелы арсенальной пушки, приветствовавшей императора. Я спал, когда послышался первый выстрел и задребезжали стекла моего окошка. Дядюшка Гульден со свечой в руках открыл мою дверь и сказал:

— Вставай! Он приехал.

Мы распахнули окно. Во мраке ночи я увидел сотню быстро мчавшихся драгун; многие из них были с факелами. Они скакали со страшным шумом. Свет факелов змеился по стенам домов. Со всех перекрестков раздавались крики:

— Да здравствует император!

Лошадь одного из драгун споткнулась о тумбу. Драгун грохнулся оземь, раскинув руки и ноги, его каска полетела в канаву. В этот момент из коляски высунулось большое бледное лицо с прядью волос на лбу — то был Наполеон. Он взглянул на упавшего драгуна, протянул руку и резко сказал несколько слов. Офицер, скакавший около окна кареты, нагнулся, чтобы ответить императору. Наполеон сделал жест рукой. Карета завернула за угол среди несмолкавших криков и пушечной стрельбы.

Вот и все, что я видел.

Император не остановился в Пфальцбурге. Когда шум стих и стража, стоявшая у пограничных ворот подняла мост, часовщик спросил меня:

— Ты видел его?

— Да, дядя Гульден.

— Этот человек держит в своих руках жизнь всех нас. Ему стоит дунуть, и нам будет крышка! Дай бог, чтобы он не стал дурным человеком, а то вернутся назад жестокие времена диких народов и нашествия турок.

Было уже три часа ночи. Мы улеглись спать. Безмолвная тишина, сменившая шум и грохот, казалась мне какой-то странной. До самого утра я мечтал об императоре и вспоминал разбившегося драгуна.

После этого дня и вплоть до конца сентября в церквях часто служили молебны, а арсенальная пушка палила. Услышав выстрелы, Гульден обыкновенно говорил:

— Эге, Жозеф! Еще победа! Пятьдесят тысяч человек убито, взято двадцать пять знамен и сотня орудий… Все обстоит благополучно!.. Остается только сделать новый набор, чтобы пополнить потери!

Я в тревоге спрашивал его:

— Как вы думаете, дядюшка Гульден, будут брать и хромых?

— Нет, нет, не бойся этого, — отвечал он. — Ты ведь на самом деле не годен для военной службы. Мы все это уладим. Работай себе и не беспокойся.

Его огорчало мое волнение. Он был добрым человеком.

Утром дядюшка Гульден торжественно одевался и шел в город к знатным людям проверять часы. Когда он возвращался, он снова снимал свою коричневую пару, прятал парик в шкаф, надевал черный колпак и сообщал мне новости.

— Наша армия в Вильно, а может, уже в Смоленске, мне сообщил это комендант. Богу было угодно, чтобы мы снова победили. Теперь надо заключать мир. Чем скорее, тем лучше, потому что война — ужасная вещь.

Тогда я начинал мечтать о мире. Если будет мир, не потребуется много солдат и я смогу жениться на Катрин.

Глава III. Великая армия погибла

15 сентября 1812 года до нас дошла весть о великой битве и победе под Москвой[3].

Все с радостью говорили об этом и неустанно повторяли:

— Теперь-то у нас будет мир… Теперь война окончена…

Только несколько сорванцов болтали о том, что надо бы еще завоевать и Китай.

Через неделю стало известно, что наши вступили в Москву, самый большой и богатый город России. Все думали, что мы возьмем там хорошую добычу, и это уменьшит тяжесть налогов. Однако скоро пошли слухи, что русские подожгли свой город и нашей армии приходится подумывать об отступлении, так как иначе ей грозит голодная смерть. В пивных, на постоялых дворах, на рынке — всюду только об этом и говорили. При встречах люди говорили друг другу:

— Дело плохо… начали отступать…

Все ходили хмурые, напряженные. Перед почтой с утра до вечера толпились сотни крестьян, но писем больше не приходило.

Меня все это не очень беспокоило, потому что я был поглощен одной радостной мыслью.

Приближалось 18 декабря — день именин Катрин, — и я готовился поднести ей чудесный подарок. У дядюшки Гульдена среди других часов я давно заприметил одни маленькие часики с серебряной резной крышкой. На циферблате была нарисована парочка влюбленных. Часы стоили тридцать пять франков. Чтобы заработать эти деньги, мне пришлось трудиться много вечеров и даже ночей.

Наконец, тридцать пять франков было скоплено, и я объявил дядюшке Гульдену, что хочу купить эти часики.

— Но ведь это дамские часы, — отвечал мне он. — А тебе нужны большие часы с секундной стрелкой.

Я смутился и не знал что ответить. Старик догадался сам:

— Ах, да! Завтра же именины Катрин! Так вот почему ты работал день и ночь! Но я не хочу брать с тебя денег.

Я решительно заявил, что без денег часов не возьму. Тогда он молча спрятал тридцать пять франков в стол, подобрал к часам изящную цепочку с двумя серебряными ключиками и положил все это в красивую коробочку.

— Это будет хороший подарок! — сказал он.

На другой день, 18 декабря, я проснулся в шесть утра. Стоял ужасный холод. Мое окно было покрыто инеем, как занавеской.

Я надел свой голубой праздничный костюм с черным галстуком. Дядюшка Мельхиор, услышав, что я встал, крикнул мне из своей комнаты:

— Вот так холод, Жозеф. Сорок лет я не видел ничего подобного. Бедные наши солдатики! Ведь в России-то еще холоднее. Что-то будет!

Около восьми я собрался идти, но Гульден, Увидев, как я одет, закричал:

— Да ты с ума сошел, Жозеф! Ведь ты замерзнешь по дороге! Сейчас же надевай мое пальто, башмаки с фланелевой подкладкой и перчатки.

Я было вздумал возражать, но он мне рассказал, что вчера нашли замерзшего человека, и этот пример на меня подействовал.

По дороге, пробираясь к селению Четырех Ветров, где жила Катрин, я не раз поблагодарил старика за его совет. Стоял дьявольский мороз, и я моментально поднял лисий воротник пальто, уткнув в него лицо.

Когда, громыхая башмаками, я ввалился в квартиру тети Гредель, все были изумлены и не сразу узнали кто это.

— Ах! Да ведь это Жозеф! — крикнула Катрин, разодетая по-праздничному. — Я знала, что он придет, несмотря на холод!

Я снял пальто и, поцеловав Катрин, протянул ей подарок.

— Тут кое-что для тебя.

Катрин развязала веревочку и открыла футляр. Я стоял около нее, и мое сердце усиленно билось. Мне казалось, что часы вовсе не так красивы, как я думал, но в этот момент Катрин захлопала в ладоши и закричала:

— Господи! Какие хорошенькие!

— Да, — подтвердила тетя, — никогда не видела таких красивых часов. А что это нарисовано на циферблате?

Я не сразу ответил ей. Только когда мы уселись все рядом, я сказал:

— Здесь изображены двое влюбленных, которые любят друг друга так, что и описать невозможно. Это — Жозеф Берта и Катрин Бауэр. Жозеф подает букет роз Катрин, а она протянула руку, чтобы взять его.

Потом мы обедали, и тетя угощала нас пирожками, вареньем и разными вкусностями. После обеда Катрин пела.

Я провел счастливый день. Уже стемнело, когда я собрался домой.

На улице мороз только усилился. Чтобы согреться, я почти всю дорогу бежал.

Недалеко от дома тети я услышал пьяный оклик:

— Кто идет!

Я увидел разносчика Пинакля, который шел с коробом за спиной, с фонарем и узловатой палкой.

Этот Пинакль был порядочным негодяем. Он злился на меня за мою дружбу с Катрин и рад был устроить мне всякую каверзу. Встреча с ним ночью, в глухом месте, доставляла мне мало удовольствия и я быстро свернул в сторону и побежал прочь, увязая почти до пояса в снегу.

Пинакль стал кричать мне вслед диким голосом:

— А, это ты хромоногий! Стой, стой! Ты был у Катрин, похититель времени! Ну, погоди же, скоро будет набор! Набор всех хромых, слепых и горбатых. Ты не отвертишься. Уйдешь на войну и подохнешь, как все!

Я продолжал удирать и скоро скрылся из виду. Дома было тепло натоплено. Дядя Гульден печально сидел перед огнем. У него был такой вид, что я спросил, не болен ли он.

Не отвечая на вопрос, он покачал головой и прошептал:

— Да, вот она великая нация! Вот она, слава!

Я не понял, в чем дело. Дядя пояснил:

— Вот в эту минуту, Жозеф, четыреста тысяч семей плачет во Франции. Наша Великая армия погибла в снегах России. Все эти молодые и сильные люди, которые прошли мимо нас, погребены в снегу. Сегодня мы узнали об этом. Это ужасно!

Перед моими глазами встал призрак нового набора. Неужели оправдается предсказание Пинакля?

В ту ночь я долго не мог заснуть, И старый Мельхиор тоже до трех часов понуро сидел перед камином.

Глава IV. Ужасные вести

Когда на следующее утро я вошел к дядюшке Мельхиору, тот еще был в кровати.

— Жозеф, — сказал он, — мне нездоровится. Разведи огонь, я встану попозже. Сегодня надо пойти в город проверить часы. Сходи ты. Ключи там, у дверей. Я постараюсь заснуть на часок. Все эти истории совсем меня расстроили.

Я развел огонь, оделся потеплее и вышел.

Прежде всего, я направился к церковному сторожу Бренштейну, чтобы вместе с ним пойти завести и проверить часы на колокольне. Когда мы шли вместе к церкви, он меня спросил:

— Вы слышали о нашем несчастий в России?

— Слышал. Это ужасно!

— Да, конечно. Но зато у нас в церкви будет побольше церковных служб. Всякий захочет заказать панихиду о своем сыне, тем более что и погибли-то они в языческой стране.

Когда мы пришли в церковь, там было много женщин.

— Вот видите, я вам говорил, — сказал сторож. — Они уже тут.

Я полез по узкой лестнице на колокольню. Часы отставали. Я поставил их правильно и подрегулировал ход. Покончив с работой, поглядел с колокольни. Весь Пфальцбург был, как на ладони. Я также увидел и соседние селения. Скоро я отыскал и деревню Четырех Ветров.

— Посмотрите, сколько идет народа! Все узнали о бедствии и хотят знать подробности.

Несмотря на холод и глубокий снег, все дороги и улицы были действительно полны народа. На городской площади, перед мэрией и почтой, стояла большая толпа.

Я бросил последний взгляд на домик, где жила Катрин, и стал спускаться по узкой и темной, как колодец, лестнице.

Теперь церковь была совсем полна. Женщины, старые и молодые, безмолвно стояли на коленях и молились за тех, кто был там, далеко. Мне подумалось, что если бы я попал в набор раньше, то и Катрин стояла бы теперь здесь на коленях.

Я быстро прошел через церковь и вышел на улицу. На углу, около городской думы, я увидел зрелище, которого не мог забыть всю жизнь.

Здесь висела большая афиша. Человек пятьсот — горожан и крестьян, женщин и мужчин — теснились кругом и, вытягивая шеи, с ужасом глядели на афишу. Они не могли прочесть, что там написано. Время от времени кто-нибудь говорил:

— Но ведь они же не все умерли! Они еще вернутся!

Другой раздраженно кричал:

— Ничего не видно… нельзя подойти!

Какая-то несчастная старуха, поднимая руки к небу, рыдала:

— Кристоф! Мой бедный Кристоф!..

Люди вокруг шумели:

— Да заставьте же ее замолчать!

Все думали только о себе.

Народ все подходил и подходил. Наконец, из кордегардии вышел сержант Армантье с афишей в руках и направился на площадь. Его сопровождали несколько солдат. Все было кинулись к нему, но солдаты оттеснили толпу, и Армантье начал читать афишу, которая называлась «29-й бюллетень». В ней Наполеон сообщал, что во время отступления лошади гибли каждую ночь тысячами. О людях он не говорил ничего!

Сержант читал медленно. Все боялись проронить слово. Старуха, не понимавшая по-французски, слушала так же внимательно, как и остальные.

«Наша кавалерия, — сообщал бюллетень дальше, — так пострадала, что пришлось соединить вместе всех офицеров, которые еще имели лошадей, и таким образом создать четыре отряда по сто пятьдесят человек. Генералы исполняли обязанности капитанов, а офицеры — обязанности фельдфебелей».

При этой фразе, так ярко рисовавшей бедствия армии, со всех сторон послышались крики и стоны. Несколько женщин упали без чувств.

Афиша добавляла, что «здоровье самого императора никогда еще не было лучше». Увы, это обстоятельство не могло вернуть жизни тремстам тысячам солдат, засыпанных снегом.

Подходили новые толпы, и Армантье каждый час выходил зачитывать бюллетень. И всякий раз повторялись те же ужасные сцены.

А я отправился проверять часы к коменданту. Когда я пришел, он завтракал. Это был толстый пожилой человек с красным лицом и хорошим аппетитом.

Поражение, видимо, не произвело на него большого впечатления. Он был уверен, что все устроится.

— Если бы не снег и мороз, мы бы им показали! Но, погоди немного, скоро мы пополним убыль в войсках и тогда — берегись!

К десяти часам я уже заканчивал свой обход. Мне осталось только посетить старика Фераля, которого звали «знаменосцем». У него три сына служили офицерами в Великой армии, отправившейся в Россию.

Я застал Фераля в ужасном состоянии. Бедный старик, слепой и лысый, сидел в кресле у камина, свесив голову на грудь. Его белые зрачки, казалось, смотрели на трупы сыновей. Он молчал, и большие капли пота бежали по его лбу и впалым щекам. Он был бледен, как умирающий. Несколько старых товарищей пришло его утешить. Они сидели кругом, покуривая трубки, и временами говорили ему: «Ну, полно, старик, вспомни-ка лучше, как мы захватили батарею при Флерюсе»[4]. Или что-нибудь в таком же роде. Он ничего не отвечал и только тяжело дышал, при этом его щеки надувались.

Старики качали головами и говорили:

— Плохо дело!

Я поспешил поскорее осмотреть часы и вернуться домой.

Дома я рассказал дядюшке Мельхиору все новости, какие узнал.

— Да, да, — сказал он, — теперь начнутся великие бедствия. И пруссаки, и австрийцы, и русские, и испанцы — все бросятся на нас. И мы потеряем все, что выиграли во время революции. Вместо того чтобы быть первыми, мы станем последними из последних.

Когда мы обедали, послышался колокольный звон.

— Видно, кто-нибудь умер, — сказал дядюшка Мельхиор.

Через десять минут зашел раввин и принес часы в починку.

— Вы не знаете, кто умер?

— Старик Фераль.

— Как, «знаменосец»?

— Да. Он попросил, чтобы ему прочли последнее письмо его старшего сына. Сын писал, что он надеется вернуться весной в чине офицера и поцеловать отца. Услышав эти слова, старик хотел подняться, но упал. Сердце не выдержало. Письмо убило его.

Глава V. Новый набор

Через несколько дней пришло известие о том, что Наполеон прибыл в Париж. Но теперь все интересовались больше тем, будет ли новый набор. Я худел с каждым днем. Дядюшка Гульден успокаивал меня:

— Не бойся ничего, Жозеф. Ведь ты не можешь маршировать. Ты отстанешь на первом же этапе.

Я все-таки беспокоился.

Когда мы работали вдвоем с Гульденом, он мне говорил иногда:

— Люди, которые нами правят и говорят нам, что Господь послал их на Землю, чтобы устроить наше счастье, начиная войну, даже не думают о бедных стариках и несчастных матерях, у которых они ради своего честолюбия вырывают сердце из груди. Они не слышат, как горько рыдают родители, которым сообщают новость: «ваш сын убит… вы его никогда не увидите, он погиб, растоптанный лошадьми, или от пули, или в госпитале после операции, в горячке, когда он призывал к себе маму, как малый ребенок». Наши правители не видят слез матерей. Они не думают о них. Или они принимают людей за животных? Или они думают, что никто не любит своих детей? Они ошибаются! Весь их гений и все их мечты о славе — чепуха. Только ради одного весь народ — мужчины и женщины, старики и дети — должны идти в бой: только в защиту свободы, как было в революцию. Тогда все вместе гибнут или побеждают. Кто остается позади — тот трус: за него борются другие. И победа приходит не для немногих, а для всего народа. Отец и сын защищают семью. Если их убивают, это печально, но зато они гибнут за свои права. Вот только такая война за свободу — справедливая война. Все остальные — ненужные войны. Слава воинственного правителя — это слава не человека, а дикого зверя.

Я во всем был согласен с дядюшкой Мельхиором.

Восьмого января появилась большая афиша на здании мэрии. Император объявлял о новом наборе. Призывалось в солдаты 150 тысяч рекрутов 1813 года, сотня полков ополчения 1812 года (они думали, что их уже больше не тронут), 100 тысяч рекрутов, оставшихся от наборов с 1809 по 1812 год и так далее. Таким образом, должна была получиться армия больше той, какая погибла в России.

Когда рано утром стекольщик Фуз рассказал нам об этой афише, мне стало не по себе.

«Теперь меня заберут, — мелькнула мысль, — я пропал! — Я чуть не упал в обморок. — Пропал, я пропал!..»

Дядюшка Гульден облил меня водой. Я был бледен, как смерть, руки мои повисли.

Не мне одному угрожала опасность идти в солдаты. В том году многие отказывались идти на службу. Одни, чтобы избежать солдатчины, выбивали себе зубы, другие отстреливали себе большой палец, третьи скрывались в леса.

Многие матери сами убеждали детей не слушаться жандармов и советовали бежать. Они бранили императора и кляли войну. Их долготерпение истощилось.

В тот же самый день я пошел к Катрин. Войдя в дом, я понял, что печальная новость им уже известна. Катрин горько плакала. Тетя Гредель была бледна.

Мы молча поцеловались, а тетя гневно сказала:

— Ты не пойдешь в солдаты! Нас эти войны вовсе не касаются. Даже священник говорит, что дело зашло слишком далеко. Пора заключать мир. Ты останешься. Не плачь, Катрин, я тебе говорю, что он останется.

Она громыхала своими чугунами и вся позеленела от гнева.

— Мне давно опротивела эта бойня! Уже два наших двоюродных брата, Каспер и Йокель, сложили свои головы в Испании ради этого императора. А теперь ему понадобились уже юнцы! Ему мало того, что он погубил триста тысяч человек в России. Вместо того чтобы подумать о мире, он, как безумец, хочет вести на избиение последних людей. Ну, мы еще посмотрим!

— Ради бога, тетя, говорите тише, — сказал я, посматривая на окно, — если вас услышат, мы погибли.

— Я и хочу, чтобы меня слышали. Я не боюсь твоего Наполеона! Он и начал с того, что заткнул нам глотку, но теперь эти времена прошли. Ты скроешься в лесу, как Жан Крафт и другие. Ты проберешься в Швейцарию, и мы приедем туда с Катрин.

Тетя угостила нас еще более вкусным обедом, чем обыкновенно. Я вернулся к четырем часам домой, немного успокоенный ее словами.

В городе я услышал барабанный бой. Сержант Армантье стоял среди толпы и объявлял, что жеребьевка призывников состоится пятнадцатого, то есть через неделю.

Толпа молча разошлась во все стороны. Я вернулся домой печальный и сказал дядюшке Мельхиору:

— Жеребьевка в ближайший четверг.

— А! Они торопятся.

В печальном раздумье и тревоге прошла для меня вся эта неделя.

Глава VI. Жеребьевка

Стоило посмотреть на то, что делалось утром 15 января 1813 года в мэрии города Пфальцбурга.

И теперь призыв сулит мало радостей: приходится покидать родных и друзей, свою деревню и землю и идти бог весть куда, чтобы учиться: «раз-два, раз-два; равнение направо, равнение налево; на-караул! и т. д.». Но зато, в конце концов, возвращаешься домой, а в те времена из ста возвращался чуть ли не один. Идти в солдаты — значило отправляться почти на верную смерть.

Я был на ногах с раннего утра. Облокотившись на подоконник, я глядел на приходивших новобранцев. Жеребьевка началась около девяти часов утра. Скоро на улицах послышался кларнет Пфифер-Карла и скрипка Андре. Они играли тот самый марш, под звуки которого не одна тысяча эльзасцев навсегда ушла со своей родины. Новобранцы танцевали, взявшись под руки, громко кричали, били каблуками в землю и заламывали шляпы, чтобы казаться веселыми. Но на сердце у них было тяжко. Однако обычай требовал этой веселости. Тощий, как щепка, и желтый Андре вместе со своим круглым и толстощеким товарищем напоминали факельщиков, которые, провожая гроб, толкуют о разных пустяках.

Я уже собрался выходить из дому, когда к нам вошла тетя Гредель и Катрин. Глаза Катрин были совсем красные: было заметно, что она много плакала.

Она молча обняла меня. Мне уже пора было идти — пришел черед горожан.

— Эти жеребьевки — одна форма, — говорил дядюшка Мельхиор — уже давно никто не вынимал счастливого жребия. Да и при хорошем жребии всегда приходилось идти в солдаты через год или два. Теперь эта жеребьевка не имеет никакого значения.

Мы вышли все втроем на улицу. Новобранцы толклись в лавках, покупая ленты. Многие из них плакали, но при этом не переставали петь, как безумные. Другие целовались, рыдали и тоже пели что-то. Все соседние музыканты собрались в городе и громко играли на всевозможных инструментах.

Около кордегардии я увидел разносчика Пинакля. Он разложил свой короб и бойко торговал лентами. Я постарался поскорее пройти, но он заметил меня и закричал:

— Эй, хромоногий, стой, стой! Иди же! Я тебе припас хорошенькую ленточку. Эта лента для счастливчиков.

Он махал черной лентой над своей головой, и я невольно побледнел. В это время из мэрии вышел кузнец Клипфель. Он вытащил № 8 и, увидев ленту, закричал:

— А, черная лента! Давай ее сюда! Все равно пропадать! У него был зловещий вид, хотя он и смеялся. Его маленький братишка шел сзади и со слезами говорил:

— Нет, нет, не покупай черную.

Но Пинакль уже начал повязывать ему ленту; кузнец повторял не переставая:

— Вот что нам нужно теперь!.. Мы ведь все приговорены к смерти и должны носить по себе траур.

И вдруг он дико заорал:

— Да здравствует император!

Мы с трудом вошли в мэрию и пробрались по старой дубовой лестнице, по которой, как муравьи, сходили и входили люди. В большом зале наверху жандарм Кельц поддерживал порядок, насколько это было можно. А в соседней комнате выкликивали номера. Время от времени оттуда выходил рекрут, красный как рак, привязывая свой номерок к шляпе, и, опустив голову, брел через толпу, как бешеный бык, который хочет разбить рога о стену. Другие были, наоборот, бледны, как смерть.

Окна мэрии были раскрыты, и с улицы доносилась дикая музыка. Это было ужасно!

Я сжимал руку Катрин, и мы медленно двигались через толпу в залу, где супрефект, мэры и секретари, сидя на трибуне, выкрикивали громким голосом номера, словно оглашая судебный приговор. Да они и в самом деле были приговором.

Нам пришлось долго ждать. Когда меня вызвали, я был бледен, как полотно. Ничего не видя и не слыша, я подошел к урне и вынул жребий.

Супрефект крикнул:

— Номер семнадцатый!

Я молча пошел назад. Тетя и Катрин шли сзади. Когда мы вышли на площадь и я вздохнул свежим воздухом, то сообразил, что вытащил № 17.

Когда мы вернулись домой и дядюшка Гульден узнал мой номер, он был, по-видимому, несколько смущен.

— Да… Ну, это все равно… Все уйдут — надо пополнять потери. А для Жозефа этот номер ничего не значит. Я переговорю с мэром и комендантом. Мне нечего им врать — весь город знает, что Жозеф хромает. В спешке они могут этого и не заметить. Я поговорю с ними, вам нечего беспокоиться.

Тетя и Катрин вернулись домой, несколько ободренные этими словами. Но я не имел больше ни минуты покоя.

По установленному обычаю, очень скоро после жеребьевки начиналось освидетельствование новобранцев, а затем им указывали, куда отправляться. Император любил действовать быстро. Он не походил на тех зубодеров, которые, прежде чем вырвать зуб, долго смотрят вам в рот, показывают вам все свои щипцы и крючки и вызывают у вас судороги прежде, чем наконец примутся за дело.

Через три дня после жеребьевки начался медицинский осмотр.

Еще накануне дядюшка Гульден сходил к мэру и коменданту и, вернувшись, успокоил меня:

— Не беспокойся. Они знают, что ты хромой, и сказали, что таких не берут на службу.

Эти слова пролили бальзам на мое сердце. И я проспал ночь спокойно.

Глава VII. Забрали в солдаты

Когда я проснулся утром в день осмотра меня снова охватил страх. Я вспомнил, сколько народу с физическими недостатками угнали в солдаты и как другие калечили себя и принимали всякие снадобья, чтобы обмануть докторов.

И я решил тоже придать себе вид похуже. Я слышал, что уксус вызывает боли в животе, и, надеясь, что он придаст мне изможденный вид, выпил целую бутылочку уксуса, которую нашел в буфете. Затем я оделся и пошел к дядюшке Мельхиору. Уксус давал о себе знать, и я думал, что бледен, как полотно, но дядюшка Мельхиор, Увидев меня, закричал:

— Что с тобой, Жозеф! Ты красен, как рак!

Я глянул в зеркало и увидел, что я покраснел от носа до ушей.

— Теперь я пропал! У меня совсем цветущий вид! Это все из-за уксуса!

— Какого уксуса?

Я рассказал ему про свою проделку, и он пожурил меня.

Тетя, встретив меня на улице, тоже нашла, что у меня очень бодрый и веселый вид. Щеки мои горели. Уксус, очевидно, поддерживал мои силы.

Ни слова не говоря, я пробрался в зал. Там уже человек двадцать пять подверглись медицинскому осмотру и столько же, потупившись, ждали своей очереди.

Жандарм Кельц ходил взад и вперед по комнате и, заметив меня, воскликнул с изумлением:

— Добро пожаловать! Наконец-то нашелся хотя бы один человек, который рад военной службе. Его глаза так и горят жаждой славы.

Только он произнес этот комплимент, как меня вызвали на осмотр.

— Жозеф Берта!

Я вошел, вовсю хромая. За столом сидели полукругом супрефект и мэры. Секретарь сидел за особым столом. В углу при помощи жандарма одевался новобранец. Его волосы сбились на лоб, шея была обнажена и рот раскрыт. У него был вид человека, которого собираются вешать. Посреди комнаты стояли два доктора. Увидев меня, они сказали:

— Разденься.

Я разделся. Рубашку снял с меня жандарм. Все посмотрели в мою сторону.

— Вот здоровый парень! — воскликнул супрефект.

Слова эти меня рассердили, но я все-таки очень вежливо заметил:

— Но ведь я хромаю, господин супрефект!

Доктора осмотрели меня. Доктор из госпиталя (ему, очевидно, говорил про меня комендант) отметил:

— Левая нога немного коротка.

— Ну, зато она крепка! — сказал другой. — Сложение вообще хорошее. Кашляни!

Я кашлянул, как можно слабее, но он все-таки остался доволен.

— Ты посмотри на цвет лица — вот что называется полнокровный малый!

Тогда я сказал, что выпил уксуса.

— Раз ты любишь уксус, значит, у тебя хороший желудок.

— Да ведь я же хромой! — с отчаяньем закричал я.

— Да, — сказал мэр, — он хромой от рождения. Я уверен, что этот парень не вынесет дороги и отстанет на втором переходе.

— Левая нога слишком коротка, — повторил доктор.

Я думал, что теперь я спасен, но вдруг супрефект спросил:

— Твое имя Жозеф Берта?

— Да, господин супрефект.

— Ну, так слушайте, господа.

Он вынул из кармана и прочел письмо, где говорилось, как мы с Пинаклем поспорили, кто скорее дойдет до Саверна и вернется обратно, и как я прошел этот путь в три часа и выиграл пари.

Увы, это было правдой! Этот негодяй Пинакль всегда дразнил меня хромоногим, и я держал с ним пари. Весь свет знал, что я выиграл его, и не мог отпереться.

— Это решает дело, — сказал доктор и, обернувшись к секретарю, заметил: — годен!

Я был в отчаянии. Кто-то помог мне одеться. Я не знаю, как я вышел. На лестнице Катрин схватила меня за руки и спросила, что случилось. Я зарыдал в ответ. Я бы упал, если бы тетя Гредель не поддержала меня.

Мы пошли через площадь. Катрин и я плакали, как дети. На рынке, в углу мы поцеловались.

Тетя Гредель кричала:

— Ах, разбойники! Они принялись теперь за хромых. Всех им подавай! Скоро они и за нас возьмутся.

Когда мы вошли к дядюшке Мельхиору, он, видя, в каком мы состоянии, спросил:

— Что случилось?

Я не имел силы ответить. Обливаясь слезами, я бросился в кресло. Катрин села рядом и обняла меня.

— Эти негодяи забрали его в солдаты! — сказала тетя.

— Не может быть!

У старика затряслись руки. Тетя Гредель кричала, все более и более воодушевляясь:

— Неужели не настанет новой революции! Неужели еще долго будут править нами эти разбойники!

— Полно, полно, успокойтесь, — говорил старик, — ради бога, не кричите так громко. Жозеф, расскажи-ка толком, как все случилось.

Всхлипывая, я описал все, что произошло. Тетя Гредель стала снова советовать мне бежать.

— Вы даете ему дурной совет, — сказал старик. — Я не люблю войны ради славы, но теперь мы должны защищать нашу страну от неприятелей. На нас наступают русские, пруссаки с ними в союзе, австрийцы ждут только случая, чтобы сесть нам на шею. Если мы не станем теперь воевать, нас покорят чужеземцы.

— Я тоже не хочу скрываться в лесу, как воришка. Но в любом случае я сделаю все так, как захочет Катрин.

Катрин опустила голову и тихо сказала:

— Я не хочу, чтобы тебя называли дезертиром.

— Ну, так я пойду на войну, как все наши!

Глава VIII. Разлука

С этого дня я ничем уже не мог заняться. Я пробовал сосредоточиться на работе, но мои мысли были далеко от нее.

Потом я стал ходить к Катрин и проводил там целые дни. Мы с ней были очень печальны, но все-таки были рады видеть друг друга. Иногда Катрин пела, как бывало. Но прервав пение она вдруг начинала рыдать. Мы плакали оба, а тетя Гредель бранила войну и правительство.

Вечером, часов около восьми, я возвращался в город. Все трактиры были полны новобранцами и старыми солдатами, которые кутали вместе. Платили всегда новобранцы. А старики с красными носами, в грязных рубашках, покручивая усы, с торжественным видом рассказывали о своих походах и битвах.

Накричавшись и напившись до потери сознания, новобранцы засыпали, уткнувшись носом в стол. А старики еще долго пили и распевали:

— «Нас призывает слава!»

Так дело шло до 25 января. К этому времени в город пришли новобранцы из Италии. Одни из них — пьемонтцы были толстые и упитанные, с остроконечными шляпами, в темно-зеленых шерстяных штанах и кирпичного цвета куртках. Они сидели около старого рынка и ели сыр. Другие, родом из Генуи, были худые и тонкие, со смуглыми лицами и черными печальными глазами. На площади их ежедневно учили маршировать.

Начальник рекрутов, капитан Видель, поселился в нашем доме. Как-то он зашел отдать часы в починку и, узнав, что я тоже новобранец, сказал:

— Не робей! Ко всему надо привыкнуть. Через пять-шесть месяцев воевать и маршировать будет для тебя все равно, что обедать и ужинать. Некоторые так привыкают стрелять в людей из пушек и ружей, что без этого занятия чувствуют себя совсем несчастными.

Такое утешение не очень-то приходилось мне по вкусу.

Я все не получал своего маршрута и уже начал подумывать, что меня, может быть, забыли.

Утром, 25 января, когда я собрался идти к Катрин, дядюшка Гульден обернулся ко мне со слезами на глазах и сказал:

— Послушай, Жозеф, я хотел, чтобы ты поспал спокойно последнюю ночь, и ничего тебе не говорил — вчера вечером приходил бригадир и принес походный лист для тебя. Ты должен отправляться с итальянцами и пятью-шестью новобранцами в Майнц.

У меня задрожали поджилки, и я должен был сесть. Старик вынул походный лист и прочел его. Там так и говорилось, что «Жозеф Берта причислен к шестому полку и должен явиться в Майнц 29 января».

После минуты молчания дядюшка Гульден добавил:

— Итальянцы отправляются сегодня, около одиннадцати часов.

— Так, значит, я больше не увижу Катрин? — словно очнувшись от ужасного сна, вскричал я.

— Нет, увидишь! — отвечал старик дрожащим голосом. — Я известил тетю Гредель и Катрин и они обе придут сюда попрощаться.

Видя, как он взволнован, я едва удержался, чтобы не разрыдаться.

— Тебе не о чем беспокоиться, — добавил дядюшка Мельхиор, — я все приготовил в дорогу. Ты был мне вместо сына, Жозеф. Я думал, что скоро мы заживем все вместе, с Катрин. Но Бог рассудил иначе…

Уткнув лицо в его колени, я тихо всхлипывал. Старик вынул из шкафа кожаный солдатский ранец и положил его на стол.

— Там все, что надо: две рубашки, два фланелевых жилета и прочее. Я заказал для тебя пару сапог, потому что нет ничего хуже интендантской обуви. А у тебя ноги и так не очень-то здоровые.

На улице слышались голоса итальянцев, готовившихся к отправке.

Этот шум и сумятица производили на меня странное впечатление. Я все еще никак не мог поверить, что мне придется сегодня же уйти. Но вот дверь открылась, и Катрин бросилась в мои объятия. Тетя Гредель начала снова говорить:

— Надо было тебе бежать в Швейцарию, как я советовала… Вот ты не хотел меня слушаться!

Катрин села рядом и обняла меня.

— Ты вернешься… — повторяла она, прижимаясь ко мне.

— Да, да… А ты будешь думать только обо мне одном?.. Ты не полюбишь другого?

— О, я всегда буду любить только тебя одного!

В городе уже грохотали барабаны. Мы все сидели подавленные, не говоря ни слова. Все барабанщики собрались теперь на площади. Дядюшка Гульден взял ранец за ремни и сказал серьезно:

— Жозеф, поцелуемся! Время отправляться.

Я встал весь бледный. Он надел мне ранец на спину. Катрин рыдала, закрыв лицо фартуком. Тетя Гредель глядела на меня, стиснув губы.

Барабанный бой стих.

— Сейчас начнется перекличка, — сказал дядюшка Гульден, целуя меня.

Неожиданно он разрыдался и, плача, называл меня своим сыном и все твердил слова утешенья.

Когда я целовал тетю Гредель, она обняла мою голову и сказала:

— Я всегда тебя любила Жозеф… Ты был нашей отрадой! И вот приходится расставаться! Боже, какое горе!

Я не плакал. Катрин сидела, не шевелясь. Я подошел к ней и поцеловал ее в шею. Она не подняла головы. Я быстро пошел к двери, но она вдруг начала кричать раздирающим душу голосом:

— Жозеф! Жозеф!

Я обернулся. Мы обнялись. Несколько мгновений мы стояли так и плакали. Катрин едва держалась на ногах. Я усадил ее в кресло и выбежал из дома.

Я пробрался на площадь в толпу горожан и итальянцев. Все кричали и плакали, я ничего не видел и не слышал.

Около меня стояли Клипфель и Фюрст. Их родители, находившиеся поблизости, плакали, точно на похоронах. Около здания городской ратуши капитан Видель беседовал с двумя офицерами. Сержант делал перекличку. Он вызвал Зебеде, Фюрста, Клипфеля, Берта. Мы все по очереди отвечали: «Здесь!» Потом капитан скомандовал: «Шагом марш!», и мы попарно двинулись по улицам.

Во втором этаже углового дома, где помещается булочная, какая-то старуха, высунувшись в окно, кричала пронзительным голосом:

— Каспер! Каспер!

Это была бабушка Зебеде. Ее подбородок дрожал. Зебеде молча махнул ей рукой и опустил голову.

Тут и там нам кричали из окон, но грохот барабанов заглушал все.

Около нас бежали мальчишки и кричали:

— Это новобранцы! Гляди, вот Клипфель, а вон Жозеф!

Около пограничных ворот стояла стража, выстроившись в ряд, с ружьями в руках. Когда мы вышли за город, барабаны замолкли. Слышалось только шлепанье ног по грязи (снег уже стаял).

Так шагали мы по дорогам и плакали на ходу. А другие, бледные, как смерть, шли молча. Только итальянцы, уже привыкшие к своему положению, смеялись и болтали о чем-то.

Глава IX. Тяжелая дорога

В первый день мы дошли до деревни Битш. А там потянулась деревня за деревней. Перед каждой барабаны начинали бить, а мы поднимали головы и шли в ногу, чтобы иметь вид бывалых солдат. Крестьяне выглядывали в окна или стояли в дверях и говорили:

— Это новобранцы.

По вечерам, на привале, было приятно дать отдых усталым ногам. Левая нога не очень меня беспокоила. Но что делалось со ступнями! Я никогда не испытывал такого утомления.

На ночь мы размещались по квартирам. Нам давали местечко у огня, а иной раз сажали и за стол. Нас угощали простоквашей и картошкой; иногда перепадало и свиное сало. Дети глядели на нас, выпучив глаза, старики спрашивали, откуда мы, а девушки смотрели на нас печально и вспоминали своих возлюбленных, которые ушли в солдаты пять-шесть месяцев тому назад. Потом нам отводили постели. С каким наслаждением я вытягивался на тюфяке!

На заре меня будил барабан. Открыв глаза, я с изумлением глядел на грязный потолок, на маленькие оконца и недоумевал, где я нахожусь. Потом мое сердце сжималось: ведь я новобранец! Надо было скорее одеваться и бежать.

— Счастливого пути! — говорила разбуженная барабаном хозяйка.

— Спасибо, — отвечал обычно рекрут и уходил.

Да… да… счастливого пути! Больше тебя не увидят здесь! Сколько прошло тут таких же новобранцев!

На второй день пути я захотел надеть чистую рубашку и полез в свой ранец. Неожиданно под рубашками я нашел небольшой, но довольно тяжелый сверток. В нем было пятьдесят четыре франка и письмо, в котором дядюшка Гульден написал следующие строки:

«Будь всегда добрым и честным на войне. Обращайся с иноземцами хорошо. Пусть Бог благословит тебя и спасет от гибели. Прилагаю немного денег. Вдали от своих хорошо иметь хоть сколько-нибудь денег. Пиши нам почаще. Целую тебя, дитя мое, и крепко обнимаю».

Читая это письмо, я заливался слезами и думал: «Ты не одинок. Добрые люди думают о тебе. Не забывай их советов».

На пятый день, к вечеру, мы прибыли в Майнц. На всю жизнь я запомнил этот день. Все деревни, через которые мы шли, были полны солдат. Было очень холодно. Капитан Вид ель, чтобы согреться, слез с лошади и шел пешком. Офицеры торопили нас, потому что мы запоздали. Пять или шесть итальянцев не могли больше двигаться и остались в какой-то деревушке. Мои ноги горели, потому что были сбиты в кровь. Я едва мог двигаться.

Настала ночь. Небо покрылось звездами. На темном горизонте виднелась темная линия зданий с блестящими точкам — там был большой город. «Скоро придем», — говорили все.

Мы сомкнули ряды и пошли в ногу. Все молчали. Так мы добрались до городского рва, покрытого льдом у старых темных ворот. Мост был поднят. Сверху послышался окрик часового:

— Кто идет!

Капитан, который шел впереди, назвал пароль:

— «Франция».

— Какого полка?

— Рекруты шестого, стрелкового.

Настала тишина. Подъемный мост опустился. Мы перешли мост, прошли двойные ворота и очутились в городе. Улицы были вымощены большими булыжниками. Несмотря на позднюю пору, все харчевни, лавки и трактиры были открыты.

Мы повернули несколько раз и дошли до маленькой площади, где стояла казарма. Здесь нам скомандовали:

— Стой!

К нам подошли несколько офицеров, — полковник Жемо и другие. Смеясь, они поздоровались с капитаном Виделем. Нам сделали перекличку, дали по краюхе хлеба и билеты для постоя. А также объявили, что раздадут оружие завтра в восемь часов утра.

С трудом я отыскал дом, где мне предстояло переночевать. Калитка была отперта. Я вошел и окликнул:

— Есть кто дома?

Из двери выглянула старуха со свечой в руках.

— Что вам надо?

Я объяснил, что у меня билет для постоя. Она поглядела на билет и сказала по-немецки:

— Пойдемте!

Я взошел по лестнице. Через раскрытую дверь я увидел двух мужчин, обнаженных до пояса, которые месили тесто. Здесь была булочная, поэтому старуха и не спала так долго.

— Поздновато вы пришли, — заметила женщина.

— Да, мы шли весь день.

Я практически не мог говорить и почти падал от голода и усталости.

Она глядела на меня, повторяя:

— Бедное дитя! Бедное дитя!

Старуха усадила меня около печки и спросила:

— У вас болят ноги?

— Да, уже три дня.

— Ну, так снимайте башмаки и наденьте вот эти туфли, я сейчас приду.

Я разулся. Ноги мои были покрыты пузырями.

«Господи, Господи, — думал я, — лучше уже умереть, чем так мучиться».

Пока я так грустил, дверь открылась и один из тех мужчин, кого я уже видел, принес кувшин и два стакана. Старуха шла за ним с деревянной бадьей в руках.

— Опустите ноги в воду, — сказала она, — вам станет легче.

Такая заботливость меня растрогала. «Есть еще добрые люди на земле», — подумал я и снял чулки. Мои ноги были в крови.

— Бедное дитя! Бедное дитя! — повторяла старуха.

— Откуда вы? — спросил мужчина.

— Из Пфальцбурга.

Он обратился к своей жене и сказал:

— Принеси-ка сюда лепешек.

Хозяин налил себе и мне по стакану белого вина и сказал:

— За ваше здоровье!

В это время старуха принесла большую, еще теплую лепешку. Она была покрыта свежим, полу-растаявшим маслом. Тут-то я понял, как был голоден: мне чуть не сделалось дурно.

— Теперь можно вынуть ноги из воды, — подсказала булочница.

Я вынул, а она вытерла их фартуком.

— Господи, да вы обращаетесь со мной, как с родным сыном!

— Наш сын в солдатах, — ответила старая женщина, и ее голос дрогнул.

Пока я ел и пил, они все смотрели на меня. Когда я закончил, мужчина сказал:

— Наш сын в прошлом году ушел в Россию, и мы давно не имеем от него вестей…

Он говорил точно сам с собой. Я уже совсем засыпал от усталости.

Когда булочник и его жена уходили, я крикнул им:

— Господь вернет вам вашего сына!

Потом я лег в кровать и крепко заснул.

Глава X. С ружьем на плече

На другой день я проснулся около восьми часов. Труба играла сбор на углу нашей улицы. Все находилось в движении. Проезжали повозки, лошади, шли люди. Мои ноги еще болели, но значительно меньше, чем накануне. Когда я надел чистые чулки, то словно ожил. Я ступал смело и говорил себе:

— Только первый шаг труден. Скоро ты, Жозеф, станешь совсем молодцом.

Мою обувь булочница высушила и намазала жиром.

Я упаковал свой ранец и, не успев поблагодарить хозяев, побежал к казарме, чтобы не опоздать на поверку.

На площади, около фонтана, стояло уже много наших итальянцев, болтавших друг с дружкой. Скоро появились Фюрст, Клипфель и Зебеде.

Мы построились в ряды. Нам прокричали, что сейчас начнут раздавать оружие, и чтобы мы выходили, когда нас будут выкликать.

Из сарая выехало несколько подвод и остановилось у края площади. Перекличка началась. Каждый, по очереди, выходил из рядов и получал: патронташ, саблю, ружье и штык. Мы все были одеты по-разному и, получив оружие, стали походить на бандитов.

Мне дали такое тяжелое ружье, что я едва мог его тащить. Патронташ бил меня по ногам, и сержант Пинто показал, как надо укоротить ремни.

Вся эта амуниция, понавешанная на меня, казалась мне ужасной. Я понял, что наши несчастия только еще начались.

После оружия нам дали по пятидесяти патронов на брата — это тоже не предвещало ничего хорошего. Я думал, что теперь нам позволят разойтись по домам, но капитан Видель выхватил шашку из ножен и скомандовал:

— В ряды стройся! Шагом… марш!

Забили барабаны. Мы двинулись в поход. Зебеде шел рядом со мной и говорил:

— Раз уж пришлось пойти в солдаты, так я бы хотел попасть на войну. По крайней мере, каждый день видишь что-нибудь новое и дома можешь о многом порассказать.

— Ну, я предпочитал бы знать поменьше. Лучше жить для себя самого, чем для других. Они-то ведь сидят в тепле, пока мы бредем здесь по снегу.

— Ты забываешь о славе. А ведь слава тоже чего-нибудь да стоит!

Я отвечал ему:

— Слава-это не для нас с тобой, Зебеде. Эта штука для тех, кто хорошо живет, хорошо ест и хорошо спит. Они-то и танцуют, и пируют (как пишут в газетах), им же вдобавок достается и слава. А мы погибаем, страдаем и ломаем кости. Таких бедняков, как мы, гонят на войну, и оттуда мы приходим искалеченными и неспособными к труду. Не велика тут слава! Я предпочитал бы, чтобы любители славы шли сами воевать и оставили нас в покое.

Зебеде отвечал:

— Я согласен с тобой, но так как мы уже «попались», то лучше уже говорить, что мы едем на войну ради славы. Всегда следует поддерживать честь своего звания и стараться уверить людей, что оно очень завидно и почтенно. А то ведь над нами станут смеяться, Жозеф.

К вечеру пришли во Франкфурт. Нас провели на окраину, где находилась казарма десятого гусарского полка. Раньше здесь находился госпиталь. Посередине был большой двор, кругом которого шли навесы.

Чтобы добраться сюда, нам пришлось пройти по таким узким улицам, что едва можно было видеть крыши домов.

Нас уже поджидал в казарме капитан Флорантен и два лейтенанта. После переклички нас отвели по комнатам. Это были громадные залы с маленькими оконцами. Между окнами стояли кровати.

Сержант Пинто повесил фонарь посередине у потолка. Мы молча сняли с себя оружие, ранцы и разделись. Через двадцать минут уже спали, как убитые.

Глава XI. В казарме

Во Франкфурте я узнал солдатскую жизнь. До тех пор я был только новобранцем, здесь я стал солдатом.

Я говорю не только о военных упражнениях. Делать равнение направо и налево, смыкать ряды, брать «на изготовку» и «на прицел», подымать и опускать ружье по команде — всему этому можно научиться при добром желании в два месяца. Разумеется, мне стало известно также, что такое дисциплина. Я узнал, что капрал всегда прав, если говорит с солдатом, сержант, если говорит с капралом; фельдфебель, если говорит с простым сержантом, младший лейтенант, если говорит с фельдфебелем и так далее вплоть до фельдмаршала. Когда начальство говорит подчиненному, что дважды два — пять и что луна ярко светит в полдень — они всегда правы.

Это довольно туго входит вам в голову, но есть одна штука, которая вам помогает. Я говорю об афише или объявлении, которое висит в казарме, и которое вам читают временами, чтобы прочистить ваши мозги. В объявлении перечислено все то, что солдату иной раз приходит на ум сделать, например: отлучиться на родину, отказаться от службы, не послушаться начальства и т. д. За все это грозит смерть или, по меньшей мере, пять лет в клоповнике.

На второй день по прибытии во Франкфурт я начал писать письма Катрин и дядюшке Гульдену. Я описал в них свои мытарства, всю нашу дорогу. Также я написал письмо моим хозяевам в Майнц.

В этот же день мы получили солдатскую форму. Десятки торговцев явились к казарме покупать у нас штатское платье. Целый день шла торговля. Наши капралы получили тогда не один стаканчик. Ничего не поделаешь! С ними надо жить в дружбе.

Всякий день приходили все новые и новые рекруты из Франции и приезжали повозки с ранеными из Польши. Этим повозкам не было конца. И что это было за зрелище! У одних были отморожены нос и уши, у других — ноги, у третьих — руки. Никогда я не видел людей, одетых так нищенски — в каких-то женских юбках, в поломанных киверах, в казацких костюмах, с ногами, забинтованными лоскутками от рубашки и платками. Они как-то ползком вылезали из повозок и глядели на вас своими впалыми глазами, как дикие звери. И это еще были счастливчики! Ведь они избавились от ужасной бойни, а тысячи их товарищей погибли в снегах и на поле битвы.

Клипфель, Зебеде, Фюрст и я пошли поглядеть на этих несчастных. Они рассказали нам об ужасах отступления из Москвы. Все, что рассказывали нам раньше, оказалось правдой.

Рассказы солдат возбуждали у нас ненависть к русским.

— Война скоро возобновится, — говорили многие из нас. — Мы им еще покажем. Дело еще не кончено!

Этот гнев передавался и мне самому. И тогда я стыдил себя:

— Жозеф, ты никак теряешь голову. Ведь русские защищают свою родину, свои семьи, все, что есть святого на земле. Если бы они не защищались, то заслуживали бы презрения.

Восемнадцатого февраля мы ушли из Франкфурта, а 24 марта присоединились к дивизии, стоявшей у Ашаффенбурга. Здесь маршал Ней[5] произвел нам смотр.

Глава XII. «Война стала ремеслом»

Снег начал таять 18 или 19 марта. Я помню, как во время смотра, который происходил на большой равнине, дождь шел не переставая с утра до трех часов дня. Слева от нас находился замок, из больших окон которого выглядывали люди. Они смотрели в свое удовольствие, а мы мокли под дождем.

После смотра мы пошли ночевать в Швейнгейм. Это был богатый поселок. Здесь все жители смотрели на нас свысока.

Мы разместились по двое и по трое в каждом доме, и нам каждый день давали мясное — говядину, телятину или свинину. Хлеб был великолепным, вино — тоже.

Кое-кто из нас, желая прослыть важными господами, все-таки побранивал эту пищу. Но я был очень доволен всем и не отказался бы харчеваться так всю кампанию. Мы с двумя другими солдатами жили у начальника почтовой станции. Почти все лошади его были взяты в армию. Это, разумеется, не очень-то его радовало, но он ничего не говорил и целый день молча покуривал трубочку. Жена его была высокой и здоровой женщиной, а две дочки — очень хорошенькие.

На четвертый день нашего постоя, вечером, когда мы заканчивали ужинать, в дом пришел очень представительный старик с седыми волосами, в черном костюме. Он поздоровался с нами, а хозяину сказал по-немецки:

— Это новые рекруты?

— Да, господин Штенгер, мы, видно, никогда от них не избавимся. Если бы я мог их отравить, то с удовольствием это бы сделал.

Я спокойно обернулся и сказал:

— Я понимаю по-немецки… не говорите при мне таких вещей.

У хозяина задрожали руки, и он едва не выронил трубку.

— Вы очень несдержанны на язык, господин Калькрейт, — сказал старик. — Если бы вас слышали другие, то вам бы не поздоровилось.

— Это у меня просто такая манера выражаться. Что же вы хотите? Когда у вас заберут все, когда из года в год вас разоряют, вы, в конце концов, теряете голову и говорите что попало.

Старик (он оказался местным пастором) обратился ко мне со словами:

— Вы поступаете, как честный человек. Поверьте, что господин Калькрейт неспособен сделать зло даже своим врагам.

— Я в этом не сомневаюсь, иначе я бы не стал есть эти сосиски с таким аппетитом.

Хозяин рассмеялся при этих словах, как дитя, и воскликнул:

— Никогда бы не поверил, что француз сумеет меня так рассмешить.

Когда оба моих товарища ушли из дому, хозяин принес бутылку старого вина и пригласил меня распить ее в компании. Я охотно согласился. С тех пор мы подружились с ним и с пастором. Всякий вечер мы, сидя у огня, вели долгие беседы, и даже дочки, которые раньше боялись нас, приходили слушать. Обе они были белокурыми, с голубыми глазами. Одной было лет восемнадцать, другой — двадцать. Они походили немного на Катрин, и это меня волновало.

Они знали, что у меня осталась дома невеста (я не мог промолчать об этом), и поэтому относились ко мне с нежностью.

Хозяин обычно горько жаловался на французов. Пастор говорил, что скоро вся Германия восстанет против владычества французов, что для этого уже основан союз, который называется «Тугендбунд»[6].

— Сперва нам все толковали о свободе, — говорил пастор. — Это нам нравилось, и мы стояли на вашей стороне. Идеи революции, которые вы провозгласили, были справедливыми и наш народ тоже стоял за них. Потому-то вам пришлось иметь дело только с нашими королями и их солдатами, а не с народом. Теперь дело переменилось. Теперь вся Германия, вся молодежь восстанет против вас. Теперь мы будем говорить Франции о свободе, справедливости и доблести. Кто провозглашает эти идеи, тот находит поддержку у всех честных и мужественных людей. Ваши генералы — было время — тоже воевали за свободу. Они спали на соломе, в овинах, как простые солдаты. Это были закаленные люди! Теперь они уже нуждаются в диванах. Они важнее самых знатных людей и богаче банкиров. Раньше война была прекрасной, война была искусством, подвигом, самоотвержением во имя родины, теперь война стала ремеслом, повыгоднее, чем торговля. Она по-прежнему считается благородным занятием — ведь носят эполеты! Но я думаю: одно дело — бороться за вечные идеалы, а другое — воевать, чтобы поправить дела своей лавочки. Теперь пришел наш черед говорить о родине и свободе. Поэтому я думаю, что для вас эта война будет гибельной. Все мыслящие люди, от студентов до профессоров-богословов, пойдут против вас. Пусть короли заключают союзы, народ будет воевать с вами несмотря ни на что; он будет защищать свою честь, свою родину. Теперь уже стали понимать, что интересы короля не есть интересы народа. Баварцы и саксонцы тоже пойдут с нами, а не с вами!

Так говорил мне пастор, но я, признаться, не очень-то хорошо понимал эти рассуждения. Я думал про себя: «слава есть слава, а ружья есть ружья». Если против нас выступят одни студенты и профессора, наше дело еще не так плохо. А дисциплина не позволит саксонцам и баварцам встать на сторону врага. Ведь солдат повинуется капралу, капрал — сержанту, и так далее до маршала, который исполняет волю короля. Видно, что пастор никогда не служил в солдатах, иначе он бы знал, что идеи — ничего не стоят и что приказ начальства — это все.

27 марта нам пришел приказ выступать. Первую ночь мы переночевали в Лаутербахе, вторую — Нейкирхене, а там пошли бесконечные марши и марши. Хорошенькую дорогу пришлось нам измерить шагами!

Не мы одни маршировали. Повсюду на дороге мы встречали полки пехоты и кавалерии, пушки, обозы с порохом и снарядами. Все двигались к Эрфурту. Так, после ливня, все ручейки сливаются в одну реку, в одно место.

Офицеры говорили нам:

— Уже близко… скоро мы погреемся!

И солдаты теперь говорили только о скорой битве.

Восьмого апреля наш батальон вошел в Эрфурт. Это был очень богатый и сильно укрепленный город. Я помню, как после переклички перед казармой сержанту передали пачку писем. Там было письмо и для меня. Я сразу узнал почерк Катрин и мои ноги задрожали.

Я спрятал письмо в карман. Все мои земляки окружили меня, желая услышать, о чем пишут. Но я прочел письмо уже в казарме, сидя на своей постели. Земляки теснились кругом и висели у меня на спине.

Катрин писала, что она молится за меня, и при этом известии слезы побежали у меня из глаз. Мои товарищи сказали: «Наверное, и за нас тоже молятся». Они стали вспоминать мать, сестру, возлюбленную.

В конце письма дядюшка Гульден сообщал новости о нашем городе и писал, что родные жалуются, что не получают писем от своих сыновей из армии.

Это письмо принесло нам всем большое утешение. Это был точно прощальный привет с родины. Мы были накануне сражений и многим из нас уже не пришлось больше услышать о своих родных, друзьях и возлюбленных.

Глава XIII. Казаки!

Все это было, как выражался сержант Пинто, только началом праздника — танцы были еще впереди.

Пока что мы несли службу в крепости. С высоты укреплений мы видели все окрестности, покрытые войсками. Одни полки стояли бивуаками, другие разместились в деревнях.

Восемнадцатого числа маршал Ней, принц Московский, окруженный свитой из офицеров и генералов, въехал в город. Почти сейчас же после этого в крепости появился высокий и совершенно седой генерал Суам и сделал нам смотр на площади. Громким голосом, хорошо долетавшим до слуха каждого, он сказал:

— Солдаты! Вы присоединитесь к авангарду третьего корпуса. Помните, что вы французы. Да здравствует император!

Все закричали: «Да здравствует император!», и крик этот потряс стены города.

В эту ночь мы выступили из Эрфурта вместе с десятым гусарским полком и полком баденских стрелков.

В шесть или семь часов утра мы пришли к Веймару и расположились здесь бивуаком. Гусары поскакали в город. Часов около девяти, когда мы варили суп, вдали послышались выстрелы. Наши гусары, как оказалось, встретились прусской кавалерией. У них завязалась перестрелка. Дело происходило далеко от нас, и мы не очень беспокоились.

Через час гусары вернулись. Они потеряли двух человек. Так началась военная кампания.

Мы пробыли под Веймаром пять дней. За это время подошел весь третий корпус. Так как мы были в авангарде, нам пришлось двинуться к Вартау. Здесь мы впервые увидели врагов — казаков. Они скакали на расстоянии ружейного выстрела и уходили от нас все дальше.

Наконец, казаки остановились по другой стороне широкой и глубокой реки. Их было столько, что они нас изрубили бы в куски, если бы осмелились перебраться через реку.

Дело уже было к вечеру. Солнце садилось, и закат был на редкость красив. По ту сторону реки тянулась необозримая равнина.

Мы подошли к самому берегу, чтобы дать залп по кавалерии, но всадники отъехали в глубь равнины. Мы расположились на ночлег и расставили часовых. Слева была большая деревня. Туда послали купить мяса (после прибытия императора был отдан приказ платить крестьянам за все, что берешь у них).

Ночью прибыли другие полки и тоже расположились лагерем по берегу. Повсюду запылали костры. Огонь красиво отражался в воде.

Никому не спалось.

Мы перекидывались друг с другом разными замечаниями. Была уже глубокая ночь. Вдруг послышался оклик часового:

— Кто идет!

Оказалось, что это был маршал Ней со свитой. Он ехал верхом. Взошла луна, и мы могли даже узнать кое-кого из генералов, находившихся в его свите.

Маршал остановился около одного из изгибов реки. Здесь, по его приказанию, было поставлено шесть пушек. Почти сейчас же появилась понтонная команда с длинной вереницей повозок, нагруженных всем, что нужно для постройки моста. Гусары поскакали по берегу реки, чтобы забрать все лодки; артиллеристы приготовились стрелять в тех, кто вздумает помешать работе. Тут и там слышались оклики:

— Кто идет!

Это подходили все новые полки.

На заре я заснул. Клипфель насилу растолкал меня утром. Повсюду трубили сбор. Мост был выстроен. Надо было переходить реку.

Все спешили уложить ранец, свернуть шинель, почистить ружье. Было еще очень рано. Все было серо от тумана, поднявшегося с реки. Начался переход по мосту. Я ждал, что вот-вот появятся русские, но впереди все было тихо.

Полки, переходившие на другой берег, немедленно выстраивались в каре. Когда весь корпус перебрался на ту сторону, туман уже рассеялся. Направо мы увидели старинный город. Это был Вейсенфельс.

Между нами и городом находилась лощина. Маршал Ней велел узнать, что там находится. Бесчисленная кавалерия, которую мы видели накануне, не могла бы ускакать так далеко, чтобы мы не видели. Очевидно, русские укрылись где-то поблизости.

Наши полки двинулись к этой лощине. Два отряда стрелков были посланы вперед на разведку. Все солдаты поднимали головы, желая увидать, что делается там впереди.

Я шел во втором ряду, около Зебеде, и думал, что не стал бы жалеть, если бы русские ускакали подальше.

Разведчики уже подошли к кустарнику, находившемуся с краю лощины. Все ждали, что будет дальше.

Глава ХIV. Первые стычки

Я заметил по ту сторону глубокой лощины какое-то движение — словно нива колышется от ветра. Я подумал: «Уж не русские ли это со своими пиками и саблями?»

Когда наши разведчики дошли до кустов, внезапно тут и там раздалась пальба. Тогда я убедился, что не ошибся. Почти в этот же самый момент огонь блеснул перед нами, и раздался пушечный выстрел. «У русских есть пушки, и они стреляют в нас» — подумал я. Какой-то шум заставил меня повернуть голову. Я увидел, что налево ряды поредели.

В это же время офицер спокойно скомандовал:

— Сомкнуть ряды!

Капитан Флорантен тоже закричал:

— Сомкнуть!

Все произошло так быстро, что я не мог опомниться. В пятидесяти шагах блеснул другой огонь, и раздался тот же шум. И я снова увидел, как ряды опять поредели.

Так как после каждого выстрела офицер командовал: «сомкни ряды», я понял, что всякий раз в наших рядах образовывалась пустота. Эта мысль угнетала меня, но нечего было делать — приходилось шагать дальше.

Я старался думать не о смерти, а о чем-нибудь постороннем. В это время генерал Шемино закричал громовым голосом:

— Стой!

Тут я увидел, что на нас мчится лавина русских.

— Первый ряд, на колено! Готовь штыки! — скомандовал генерал.

Зебеде стал на колено, и я оказался в некотором роде в первой шеренге. Я до сих пор вижу эту массу русских, пригнувшихся в седлах, с саблями в руках. Наш генерал спокойно, как на учении, говорил:

— Слушай команду… Ружья на прицел… Пли!

Мы выстрелили. Все четыре каре одновременно.

Казалось, небо рухнуло. Когда дым рассеялся, мы увидели, что русские скачут прочь во весь опор. Но наши пули летели быстрее их лошадей. И наши пушки продолжали стрелять.

— Заряжай! — крикнул генерал.

Никогда в жизни я не испытывал такой радости.

— Вот тебе на! Они удирают! — говорил я себе.

Со всех концов летел крик:

— Да здравствует император!

Я тоже кричал это вместе с другими. Так длилось не больше минуты. Полки снова принялись маршировать. Мы думали, что все уже кончено, но, когда мы были в двухстах-трехстах шагах от оврага, снова послышался шум и команда:

— Стой! На колено! Готовь штыки!

Снова появились русские и, как вихрь, помчались на нас. Они скакали сплошной лавиной. Земля дрожала. Слов команды никто не слышал. Все начали стрелять, целясь в мчавшуюся кавалерию. Грохот пальбы стоял почище барабанов во время смотра. Кто не слышал, тот никогда себе и не представит такого. Кое-кто из русских доскакал до наших рядов. Лошади их поднимались на дыбы. Затем все исчезало в дыму.

Мы продолжали заряжать и стрелять. Через несколько мгновений громовой голос генерала Шемино скомандовал:

— Прекратить огонь!

Всякому хотелось выпустить еще один заряд. И приказа плохо слушались. Но вот дым рассеялся, и мы увидели бесчисленную кавалерию, подымавшуюся на другую сторону ложбины.

Мы развернули колонны. Барабаны забили наступление. Наши пушки стреляли.

— Вперед! Вперед! Да здравствует император! Чтобы спуститься в ложбину, нам пришлось перебираться через трупы лошадей и людей; кое-кто из упавших на землю еще двигался. Казаки и остальные кавалеристы скакали перед нами, пригнувшись к седлам. Битва была выиграна!

Когда мы стали подходить к городским садам, неприятельские пушки, скрытые за деревьями, открыли по нам пальбу. Один снаряд оторвал голову саперу Мерлену. Капралу Томэ осколком ранило руку, и ее пришлось вечером ампутировать. Мы набросились на неприятеля и ворвались в город с трех сторон.

Батальон остался в городе до утра. Мы переночевали у горожан, которые очень боялись нас и давали нам все, что нам требовалось. Мы очень устали. И, выкурив по две-три трубочки, заснули как мертвые.

На утро мы узнали, что в Вейсенфельс прибыл император. Весь третий корпус должен был следовать за нами. Мы снова двинулись в авангарде.

Прямо перед нами текла река Риппах. Вместо того чтобы искать мост, мы перебрались через реку вброд. Вода доходила нам до пояса. Если бы сказали, что со мной случится когда-нибудь такая история, я бы не поверил. Я всегда боялся насморка и спешил переодевать мокрую обувь.

Когда мы вошли в тростник на другом берегу реки, мы увидели налево на холме отряд казаков, следивших за нами. Берег был илистый, и они не осмеливались напасть на нас. Мы шли по берегу около часа и вдруг услышали гром пальбы и пушечную канонаду. Командир, ехавший верхом, стал глядеть поверх кустарника.

— На наших напали!

Казаки тоже глядели в сторону, где раздавалась стрельба. Скоро они исчезли из вида. Через некоторое время мы увидели своих. Они шли через равнину и гнали перед собой русскую кавалерию.

— Вперед! — крикнул наш командир. Неизвестно зачем мы бросились бежать вдоль берега и скоро достигли моста. Как оказалось, мы должны были задержать врагов здесь, но казаки уже поняли нашу хитрость. Вся русская армия двинулась в другую сторону. Когда мы соединились с нашим дивизионом, то узнали, что маршал Бессьер убит пушечным выстрелом.

От моста мы отправились на ночевку в соседнюю деревню. Ходили слухи, что скоро произойдет большая битва. Пока все это были легкие стычки, которые должны были приучить новичков к пороховому дыму. Вы поймете, что известие мало меня порадовало. Я удивлялся оживлению моих товарищей. Чего они могли ждать от будущего, кроме ударов штыка, сабли или ран от пуль?

Глава XV. Неожиданный маневр

На холме мы развели костры.

К нам подходили другие полки с пушками и боевыми припасами. К одиннадцати часам нас собралось десять-двенадцать тысяч человек. Да в деревне было тысячи две. Все это была дивизия генерала Суама. Сам он вместе со своим штабом находился возле большой мельницы. Вокруг холма были расставлены часовые.

Я скоро заснул. Почти каждый час я просыпался и слышал, как сзади нас по дороге, идущей к Лейпцигу, идет какой-то непрерывный шум: грохот повозок, пушек, орудийных ящиков. Этот шум то возрастал, то затихал, но не прекращался ни на минуту.

Сержант Пинто сидел у костра и покуривал трубочку. Всякий раз, как я подымал голову, он начинал со мной заговаривать, но я делал вид, что не слышу, и засыпал снова.

Когда я проснулся, часы в селении пробили пять. От ходьбы по топкому берегу у меня болела поясница, а ноги были точно налитые свинцом. Я оперся руками на землю и уселся у костра, чтобы согреться: ночь была очень холодная. Но костер только дымил; остался один пепел и несколько головешек. Сержант стоял и глядел на небо, где уже пробежало несколько золотых полос зари.

Все вокруг спали, одни на боку, другие — на спине. Кое-кто громко бредил или храпел.

Сержант положил уголек в трубку и сказал мне:

— Ну-с, Жозеф Берта, ведь мы, кажется, теперь очутились в арьергарде?

Я понял не сразу, в чем дело.

— Тебя это удивляет, новичок? А между тем все очень просто. Мы не трогались с места, а вся армия сделала полукруг. Вчера она была там, около Риппаха, а теперь она уже в той стороне, около Лютцена. Вместо того чтобы быть в голове, мы оказались в хвосте.

Он лукаво поглядел на меня и попыхтел трубкой.

— Что же мы от этого выигрываем? — просил я.

— А то, что мы первыми дойдем до Лейпцига и нападем на пруссаков. Позже ты все поймешь.

Я встал, чтобы оглядеться вокруг. Впереди тянулась большая болотистая равнина, пересекаемая двумя речушками. На берегу их виднелось несколько небольших холмов. А вдали текла большая река, которую сержант назвал Эльстер. Все это еще было покрыто утренним туманом.

Позади, в долине, было расположено несколько деревень.

В шесть часов барабаны пробили зорю. Протрубили трубы конных артиллеристов. Мы пошли в деревню — кто за соломой и сеном, кто за дровами. Прибыли повозки обоза, и нам дали хлеба и патронов. Мы еще должны были ждать, пока армия пройдет вперед.

Мы находились в очень хорошем настроении. Все думали, что русские и пруссаки довольно далеко, а они, оказывается, хорошо знали, где мы находимся. Внезапно, около десяти часов утра генерал Суам со своим штабом въехал на холм во весь опор. Я как раз стоял часовым около сложенных ружей. Как сейчас я вижу генерала с его седой головой и большой шляпой с белым плюмажем. Доехав до вершины холма, генерал вынул бинокль и посмотрел вдаль. Затем он быстро спустился и велел трубить сбор.

Зебеде, который был зоркий, как ястреб, сказал:

— Я вижу там, около Эльстера, движущуюся массу… одни в полном боевом порядке приближаются к нам… другие переходят по трем мостам реку… Не весело придется, если все это свалится нам на голову!

Сержант Пинто поглядел в кулак, задрав нос кверху, и сказал:

— Начинается битва, если я только в этом что-нибудь разумею. Наша армия растянулась на три с лишним мили, и вот эти негодяи — русские и пруссаки — хотят со всеми своими силами ударить нам во фланг и разрезать армию надвое. Они научились всем военным хитростям.

— А мы-то что же будем делать? — спросил Клипфель.

— Дело очень просто, — отвечал сержант. — Нас тут тысяч двенадцать-пятнадцать. Наш старый генерал никогда не отступает. Мы будем держаться на месте, как сваи, вколоченные в землю. Один против шести или семи. Мы будем драться, покуда император не узнает о нашем положении и не придет на помощь. Вон уже поскакали ординарцы.

Действительно, пять-шесть офицеров, как вихрь, помчались через долину, по направлению к Лейпцигу. Я молил Бога, чтобы они успели доскакать вовремя.

Сержант Пинто стал высчитывать неприятельские силы.

— Видите эти синие полосы? Каждая полоса — полк пехоты. Их около тридцати, значит, шестьдесят тысяч пруссаков; а сверх того, направо у них эскадроны кавалерии, а слева — кирасиры и русская императорская гвардия. Я всех их видел при Аустерлице[7]. Одним словом, всего здесь наберется тысяч сто. Вот в такой битве можно заполучить крестик!

— Вы так думаете, сержант? — переспросил Зебеде и его глаза загорелись.

Меня награды совсем не интересовали. Я думал о другом.

Неприятель остановился на расстоянии двух пушечных выстрелов. Его кавалерия кружилась у склона холма, стараясь разведать наши силы. Увидев всю эту массу пруссаков, которая уже начала строиться в колонны, я сказал самому себе:

— Теперь все погибло, Жозеф! Все кончено. Спасения нет… Теперь тебе остается только защищаться, мстить за себя, не иметь ни к кому пощады… Защищайся! Защищайся!

Глава ХVI. Наш полк разбит

Генерал Шемино выехал перед фронтом и крикнул нам:

— Стройся в каре!

Все офицеры, находившиеся направо, налево, спереди и сзади, повторили эту команду. Мы выстроились в четыре каре, по четыре батальона в каждом. На этот раз я оказался во внутреннем ряду каре, и это мне доставило большое удовольствие. Я, естественно, думал, что пруссаки, двигавшиеся тремя колоннами, прежде всего обрушатся на наши передние ряды.

Пока я размышлял об этом, на нас посыпался целый град пуль. В это же время послышался грохот пушек, которые пруссаки поместили слева, на одном из холмов. Здесь было около тридцати орудий. Можете себе представить, что это был за грохот!

Наши пушки тоже палили, не переставая. Офицеры все время повторяли: «Сомкнуть ряды! Ряды сомкнуть!», и это не очень хорошо на нас действовало.

Мы находились в густом дыму и еще не дали ни одного выстрела. Я подумал: «Если мы останемся здесь еще четверть часа, нас перебьют всех, и мы даже не сможем защищаться». Это казалось мне ужасным. Вдруг первые колонны пруссаков появились между двух холмов. Слышался странный шум, словно от наводнения. Передний и два боковых ряда нашего каре немедленно дали залп. Один Бог знает, сколько пруссаков полегло тут! Однако вместо того, чтобы остановиться, неприятель продолжал наступать с криком: «За родину! За родину!» Они палили в нас за сто шагов, прямо, можно сказать, в упор.

Затем пошли в ход штыки и приклады. Пруссаки были словно безумные. Они хотели опрокинуть нас. Я как сейчас помню, что один батальон пруссаков дошел как раз до нашего ряда. Они кололи нас штыками, и мы отвечали им на удары, не выходя из рядов. Батальон был весь уничтожен. После этого ни один неприятельский отряд не осмеливался войти в пространство между двумя каре.

Пруссаки стали спускаться с холма, а мы стреляли им вслед, чтобы уничтожить всех до последнего. Неприятельские пушки снова стали стрелять. Направо послышался какой-то шум: на нас летела конница. Она атаковала другой фланг нашей дивизии, и я не видел, чем все кончилось. Снаряды продолжали валить нас дюжинами.

Генерал Шемино получил рану в бедро. Наше дело становилось все хуже. Было приказано отступать, и мы выслушали эту команду с понятным удовольствием.

Мы пошли кругом селения Гросс-Горшен. Пруссаки преследовали нас. Перестрелка не прекращалась. Две тысячи солдат, находившихся в деревне, остановили неприятеля выстрелами, раздававшимися из каждого окошка дома. Тем временем мы стали подыматься на другой холм, чтобы добраться до второй деревни.

Тогда вся прусская кавалерия появилась около холма с целью отрезать нам отступление и помешать выйти из огня вражеских орудий. Этот маневр вызвал у меня страшное негодование. Зебеде кричал:

— Лучше кинуться вниз по склону, в атаку, чем оставаться тут!

Но это было так же опасно. Гусары двигались в строгом порядке. Мы продолжали отступать. Вдруг с вершины холма нам крикнули: стой! В это время раздалась пальба из пушек, и гусары, уже кинувшиеся на нас, получили хороший заряд картечи. Оказалось, что дивизия генерала Жирарда подоспела к нам на помощь и поставила две батареи немного справа. Картечь произвела впечатление, гусары ускакали еще скорее, чем они появились, а шесть каре дивизии генерала Жирарда соединились с нами. Нам предстояло теперь задержать прусскую пехоту. Она все продолжала наступать. Три колонны шли впереди, три — сзади.

Мы потеряли деревню Гросс-Горшен и теперь должны были драться между Клейн-Горшеном и Рахна.

Я думал теперь только о мести и стал ненавидеть пруссаков, их крики возмущали меня.

Я поглядел, жив ли сержант. Он стоял сбоку и спокойно поправлял штык. Я стал отыскивать глазами Клипфеля и Фюрста, но в это время раздалась команда и пришлось думать о другом.

При первых неприятельских выстрелах колонны остановились на холме около Гросс-Горшена, поджидая три других колонны, которые шли с ружьями на плечо. Деревушка, стоявшая в долине, горела и дым шел клубами до самого неба. Слева, на другой возвышенности, двигался ряд пушек.

Было около полудня, когда шесть прусских колон начали наступление. По бокам находилась конница. Наша артиллерия, расположенная на высоте, позади нас, открыла огонь против неприятельских батарей. Те отвечали.

Дым от выстрелов тянулся по склону прямо на нас и мешал что-либо видеть. Однако мы тоже начали стрелять залпами. Мы ничего не слышали и не видели минут пятнадцать. Вдруг прусские гусары очутились прямо среди нашего каре. Я не знаю, как это случилось, но они были в наших рядах; они поворачивались направо и налево и, склоняясь в седлах, безжалостно рубили нас.

Мы кололи их штыками, кричали, они стреляли в нас из пистолетов. Это было ужасное зрелище! Я ясно вижу эти бледные лица гусаров, их длинные усы, маленькие кивера, лошадей, становящихся на дыбы и ступающих по телам убитых и раненых. Крики не прекращались.

Я не знаю, как мы выбрались из этой переделки. Мы шли среди дыма наудачу, вертелись во все стороны среди пальбы и сабельных ударов. Я помню только, как Зебеде каждую минуту кричал мне:

«Сюда! Сюда!» В конце концов, я, Зебеде, сержант Пинто и еще семь-восемь человек оказались в поле, позади другого, еще державшегося, каре.

Мы были покрыты кровью, как мясники.

— Зарядите ружья! — приказал сержант.

Тут я увидел, что на моем штыке кровь и волосы. Я, очевидно, обезумел и наносил ужасные удары.

— Наш полк разбит, — сказал сержант — пруссаки изрубили половину… Теперь надо забраться в деревню и помешать неприятелю войти в нее. Налево кругом, марш!

Мы двинулись к деревне.

Глава XVII. Помощь

Мы вошли в какой-то дом. Сержант забаррикадировал одну из дверей большим кухонным столом и, указав нам на другую, сказал:

— Через эту мы будем отступать.

Затем мы поднялись в довольно большую комнату на второй этаж. Два ее окна выходили на улицу, два — к холму, покрытому дымом. Там продолжалась ружейная и пушечная пальба.

Сержант открыл окно и выстрелил на улицу: там проезжали двое-трое гусар. Мы стояли с ружьями наготове. Я посмотрел на холм, чтобы увидеть, держится ли еще каре. Оказалось, оно отступало в порядке, не переставая стрелять в кавалерию, которая окружала его со всех сторон.

Сквозь дым я увидел посредине каре офицера верхом, с саблей в руках, а рядом с ним знамя. Оно было до такой степени изорвано, что вокруг древка висели лишь одни лохмотья.

Дальше, налево, неприятельская колонна свернула с дороги и шла на деревню. Она хотела помешать нашему отступлению. Однако сотни солдат уже успели добраться до деревни, и каждую минуту со всех концов подходили все новые и новые группы.

Солдаты прятались в дома, и, когда неприятельская колонна стала подходить, изо всех окон послышались выстрелы. Это заставило врага остановиться, тем более что в это же время на правом холме показались дивизии Бренье и Маршана, которые шли нам на помощь.

Мы узнали потом, что маршал Ней проводил императора к Лейпцигу, но, услышав канонаду, вернулся.

Итак, пруссаки остановились. Перестрелка на время прекратилась. Наши колонны поднялись на холм, и все солдаты, находившиеся в деревне, поспешили присоединиться к своим полкам. Наш полк был так рассеян, что мы с трудом отыскивали друг друга. Когда сделали перекличку нашей роте, оказалось, что осталось только сорок два человека.

Фюрста и Лежера не было в наших рядах, но Зебеде, Клипфель и я остались невредимыми.

Увы, битва еще не была кончена. Пруссаки делали новые приготовления для наступления.

Пока мы выстраивались позади дивизии Бренье, девятнадцать тысяч закаленных прусских гвардейцев скорым шагом двинулись на приступ холма. На своих штыках они несли кивера наших солдат. В это же время бой разгорелся слева, между Клейн-Горшеном и Штарзиделем. Русская кавалерия, которую мы встречали ранее, вздумала окружить нас. На выручку нам явился шестой корпус. Вся равнина была покрыта дымом, среди которого блестели тысячи пик, касок и штыков.

Мы все продолжали отступать. Вдруг мимо нас вихрем промчался маршал Ней. Он скакал галопом, за ним следовал его штаб.

Я никогда не видел такого лица. Глаза Нея сверкали, щеки дрожали от гнева. В одно мгновение он обскакал всю нашу боевую линию с тылу и затем очутился перед нашим фронтом.

Все двигались за ним, словно увлекаемые какой-то неведомой силой. Вместо того чтобы отступать, мы перешли в наступление. Бой загорелся по всей линии, но пруссаки держались твердо. Они считали, что победа за ними, и не хотели упускать ее. Неприятель все время получал подкрепления, а мы уже были утомлены пятичасовым боем.

Наш батальон находился теперь во второй линии. Снаряды летали над головами. Звучала музыка, очень мучительная для моих нервов — свист картечи.

Среди криков команды, воплей и пальбы мы все-таки продолжали спускаться с холма. Наши первые ряды вошли в деревню Клейн-Горшен. Там началась рукопашная. Уже казалось, что наша берет, но тут к неприятелю подошли свежие резервы и нам второй раз пришлось поспешно отступить.

Я решил, что теперь все погибло. Я видел, что сам маршал Ней отступает. Дело принимало плохой оборот.

Когда я добежал до деревни и повернул за один из сараев, то увидел вдали на одном холме группу офицеров. Позади них во всю скачь мчалась артиллерия. Я посмотрел внимательнее и узнал императора. Он сидел верхом на белой лошади. Я видел его очень отчетливо. Он не шевелился и глядел на битву в бинокль.

Это зрелище наполнило меня радостью, и я закричал изо всех сил:

— Да здравствует император!

В деревне еще находились жители. Все они спешили попрятаться в погреба.

После кое-кто упрекал меня за то, что я так быстро удрал с поля боя, но я резонно отвечал:

— Если отступал сам маршал Ней, то Жозеф Берта мог отступать и подавно!

Я прибежал в деревню первым. Клипфель, Зебеде и другие были еще в поле. До меня доносился невероятный шум. Столбы дыма проносились над крышами, куски черепицы летели вниз, пули впивались в стены.

Со всех концов, по улицам и закоулкам, перелезая через ограды садов, в деревню сбегались наши солдаты и, повернувшись, открывали огонь. Они были без киверов, в разорванных мундирах, покрытые кровью, и имели вид безумцев. Все это были пятнадцати-двадцатилетние юнцы. Но дрались они мужественно.

Глава XVIII. Я ранен

Пруссаки, руководимые старыми офицерами, подошли к деревне и стали тоже карабкаться через стены и изгороди. Нас собралось человек тридцать. Под прикрытием одного овина мы открыли огонь по неприятелю. Рядом находился фруктовый сад, где цвели громадные сливовые деревья.

Много пруссаков, пытавшихся перебраться через стену, полегло здесь. Но они все подходили и подходили. Пули так и свистели около ушей. Дверь овина была сбита, солома свешивалась с крыши, штукатурка обсыпалась. Выстрелив, мы тут же прятались за сарай и там заряжали ружье, но тем не менее пятеро-шестеро из нас уже свалились носом в землю. Мы были в таком возбуждении, что не обращали на это внимания.

Когда я собирался выстрелить уже в десятый раз и приложился, ружье внезапно выпало у меня из рук. Я нагнулся, чтобы поднять его, и упал: пуля попала мне в левое плечо. Кровь бежала по груди, точно горячая вода. Я пытался встать, но смог только сесть, прислонившись к стене. Кровь дотекла уже до ног, и я подумал, что здесь мне суждено умереть. Дрожь охватила меня.

Товарищи продолжали стрелять над моей головой, а пруссаки отвечали им.

Боясь, что в меня может попасть новая пуля, я уперся в стену правой рукой, чтобы отодвинуться дальше, и упал в канаву, которая отводила воду с улицы в сад. Моя рука была точно свинцовая; голова кружилась. Я слышал пальбу, как сквозь сон…

Не знаю, сколько времени это продолжалось. Когда я снова раскрыл глаза, наступала уже ночь. Пруссаки бегом мчались через деревню. В соседнем саду я увидел старого прусского генерала с седыми волосами и обнаженной головой. Он был верхом. Крикливым голосом он велел везти пушки, и офицеры во всю прыть бросились исполнять приказание. Около генерала стоял на небольшой стене доктор и перевязывал ему руку. С другой стороны находился русский офицер, тоже верхом. Это был молодой человек небольшого роста в треуголке с зелеными перьями.

Я живо вижу и сейчас этого старого генерала с большим носом, широким лбом и острым взглядом; его свиту; лысого доктора в очках; и в глубине, шагах в пятистах, наших солдат, которые выстраивались в боевой порядок.

Стрельба прекратилась, но слышались какие-то ужасные крики. Доносился шум колес, стоны, проклятия, хлопанье бича. Я приподнял голову и увидел две пушки, мчавшиеся по деревне. Артиллеристы изо всех сил нахлестывали лошадей и колеса ехали через груду раненых и мертвых, точно по соломе. Кости хрустели! У меня волосы стали дыбом.

— Сюда! — крикнул старый генерал. — Поставьте их около фонтана!

Пушки были установлены. Снарядные ящики привезли галопом. Я слышал, как старик, обернувшись к русскому офицеру, отрывисто сказал:

— Передайте императору Александру, что я в Кайа. Если мне пришлют подкрепление, битва выиграна. Надо действовать! Нам надо ждать скорой атаки. Я чувствую, что Наполеон приближается. Через полчаса он нагрянет на нас со своей гвардией. Как бы то ни было, он у меня в руках. Только, ради бога, не теряйте ни минуты, — и победа будет за нами.

Молодой человек ускакал галопом. В это время около меня кто-то произнес:

— Этот старик — генерал Блюхер[8]… Ах, негодяй! Если бы у меня было ружье в руках!

Повернув голову, я увидел старого тощего сержанта. Он сидел около дверей овина и упирался обеими руками в землю — его ноги были перебиты пулей.

Его желтые косившие глаза следили за прусским генералом; крючковатый нос среди громадных усов походил на клюв.

— Если бы ружье было в моих руках, ты бы увидел, чья победа!

В этом углу, заваленном трупами, мы с ним были единственными живыми существами.

Я подумал, что завтра, быть может, меня похоронят вместе с другими в этом саду и я больше не увижу Катрин. Слезы побежали у меня из глаз, и я не удержался, чтобы не сказать:

— Теперь уже все кончено!

Сержант взглянул на меня и спросил:

— Что с тобой?

— Пуля в плече.

— Лучше в плече, чем в ногах, — отвечал он и затем более мягким голосом добавил:

— Не бойся, ты еще повидаешь родину.

Я подумал, что ему жаль моей молодости, и он хочет меня утешить.

Сержант ничего больше не сказал. Время от времени он с усилием поворачивал голову, чтобы взглянуть, подходят ли наши колонны. Он выбранился несколько раз и упал навзничь.

— Моя песенка спета, — пробормотал он. — Но зато и этому долговязому негодяю тоже досталось.

Он с ненавистью поглядел на валявшегося неподалеку прусского гренадера. У того в животе торчал штык.

Неприятель занял все дома, все сады, все улицы. Я чувствовал холод во всем теле. Я упал ничком, но пушечная пальба скоро пробудила меня. Изо всех окон тоже стреляли. С холма, занятого французами, раздавалась еще более убийственная канонада. На улице деревни русские и пруссаки стояли густой толпой. Я видел, как беспрерывно заряжались пушки, как артиллеристы прицеливались и стреляли.

Вдруг из долины донесся гул голосов. Я различал крики: «Да здравствует император!» Минут через двадцать пруссаки и русские начали отступать. Крики французов слышались все ближе. Ядро ударилось в одну из прусских пушек и сломало колесо. Пушка свалилась на бок. Двое артиллеристов были ранены, двое убиты. Я почувствовал, что кто-то взял меня за плечо. Я обернулся — полумертвый сержант глядел на меня с лукавым видом и смеялся. Крыша нашего овина провисла, стена погнулась, но мы не обращали на это внимания. Мы смотрели лишь на поражение врагов и слышали только один крик, который был все ближе и ближе:

— Да здравствует император!

Вдруг сержант, совсем бледный, прошептал:

— Вот он!

Он приподнялся на колене, уперся одной рукой в землю, поднял другую и громким голосом крикнул:

— Да здравствует император!

Затем он упал лицом вниз и больше уже не пошевелился.

Я тоже потянулся вперед и увидел Наполеона. Шляпа была низко надвинута на его большую голову, серый сюртук расстегнут, широкая красная лента пересекала его белый жилет. Он был спокоен и холоден. Сверканье штыков так и озаряло его фигуру.

Все преклонялись перед ним. Прусские артиллеристы бросили орудия и скрылись.

Вот все то, что я запомнил из этой битвы. Все остальное прошло словно мимо меня. Среди всех этих трупов я сам был точно мертвый.

Глава ХIX. Живой среди мертвых

Я проснулся ночью среди гробовой тишины. Тучи плыли по небу. Луна выглядывала из-за облаков, освещая покинутую деревню, опрокинутые пушки, горы трупов; раньше она точно так же освещала бегущую воду, растущую траву и падающие осенние листья.

У меня не было сил двигаться. Я очень страдал. Я мог шевелить лишь правой рукой. Мне, однако, удалось опереться на локоть, и я увидел, что вся улица завалена горой трупов. Под лунным светом мертвецы были бледны, как снег. У одних рот и глаза были широко раскрыты. Другие лежали лицом вниз, с ранцем и патронташем на спине, вцепившись руками в ружье. Я с испугом посмотрел на это зрелище. У меня зуб на зуб не попадал.

Я хотел позвать на помощь, но мой голос прозвучал, как крик плачущего ребенка. Меня охватило отчаяние. Однако мой слабый стон пробудил тишину и тут и там встретил отзвук — тут и там раздались такие же вопли. Все раненые подумали, что к ним идут на помощь, и все, кто только был в силах, начали кричать и звать к себе. Несколько мгновений крики не стихали. Затем все опять смолкло. Я слышал только храпение лошади, находившейся около меня. Она хотела встать; я видел, как она подняла голову, но затем снова упала.

От усилия, которое я сделал, моя рана опять раскрылась. Я почувствовал, как кровь бежит по моей руке. Я закрыл глаза, думая, что умираю.

И тогда, словно сон, передо мной прошли воспоминания всего давно пережитого. Я вспомнил свою деревню; мою милую маму, которая качала меня на руках и убаюкивала песней, мою маленькую комнатку, старую кровать, нашу собаку, которая играла со мной и валила меня на землю, отца, который приходил вечером веселый, с топором на плече, брал меня на руки и целовал.

Слезы бежали по щекам, грудь дрожала. Я рыдал долго.

Потом мне вспомнилась Катрин, тетя Гредель, добряк дядюшка Гульден. Это было ужасно! Передо мной точно разыгрывался спектакль. Я видел, как удивились и испугались они, узнав о большом сражении. Тетя Гредель каждый день бегала на почту, а Катрин молилась дома. Дядюшка Гульден, сидя один в своей комнате, читал, что третий корпус пострадал более других. Старик проводил рукой по лбу и очень поздно принимался за работу.

Душой я был с ними. Я был с тетей Гредель, когда она ходила на почту, с Катрин, которая тосковала дома.

Я видел, как однажды утром почтальон Редиг, в своей синей блузе и с кожаной сумкой, приходит к дому тети Гредель. Вот он открыл дверь в зал и протянул тете большой пакет. Катрин стоит позади тети, бледная, как смерть. Пришло официальное сообщение о моей смерти. Я слышу раздирающее душу рыдание Катрин, упавшей на пол. Тетя Гредель, с растрепанными седыми волосами, кричит, что на свете нет справедливости, что честным людям лучше вовсе не рождаться, потому что Бог покинул их! Дядюшка Гульден приходит утешать тетю и Катрин, но, войдя в комнату, сам начинает рыдать. Все плачут в невыразимом отчаянии и кричат:

— Бедный Жозеф! Бедный Жозеф!

Эти картины разрывали мое сердце.

Мне пришла мысль, что тридцать-сорок тысяч семей во Франции, России и Австрии получат ту же самую печальную новость. Эта новость будет еще более ужасной, потому что у большинства валяющихся сейчас на поле битвы живы отец и мать… Мне казалось, я слышу этот горестный вопль человеческого рода!

К утру прошел дождь. В затихшей деревне стали слышаться кое-какие звуки. Животные, напуганные битвой, стали выходить на свет божий. На соседнем дворе блеяла овца. Прибежала собака и, поджав хвост, стала обнюхивать трупы. Лошадь, завидев ее, начала как-то странно храпеть — может быть, она приняла ее за волка. Собака убежала.

Я помню все эти мелочи, потому что перед смертью начинаешь замечать все. Особенно запомнилась мне та минута, когда я вдруг услышал вдали голоса. Если проживу сто лет, я и то не забуду этого мгновения. Боже, как я старался приподняться, как прислушивался, как кричал: «помогите!..»

Тогда было еще довольно темно. Вдали через поля двигался какой-то огонек. Он шел то туда, то сюда; вокруг виднелись чьи-то темные тени. Очевидно, не я один видел этот огонь: со всех концов поля послышались слабые стоны и жалобные призывы о помощи. Казалось, это малые дети зовут свою маму.

Мне так хотелось жить, что я следил за этим огоньком, точно утопающий за берегом. Я цеплялся, чтобы приподняться, мое сердце трепетало надеждой. Я хотел кричать, но с губ не срывалось ни звука. Шелест дождя по крышам и деревьям покрыл все. Но я все-таки повторял:

— Они услыхали!.. Они идут сюда!..

Мне казалось, что фонарь движется по тропинке через сад и огонь его становится все ярче. Но потом он медленно опустился и исчез из виду.

Я потерял сознание.

Глава ХX. Спасен!

Я очнулся в каком-то большом сарае. Кто-то поил меня вином с водой, и это питье казалось удивительно вкусным. Когда я открыл глаза, то увидел старого солдата с седыми усами, который поддерживал мою голову и держал чашку у моих губ.

— Ну, что? Теперь лучше? — спросил он меня благодушно.

Я не мог не улыбнуться ему в ответ. Я еще жив! Мое левое плечо и грудь были крепко забинтованы.

Там все горело. Но я не обращал на это внимания. Я был жив!

Сперва я стал глядеть на громадные балки, скрещивавшиеся наверху, и на щели крыши, куда пробивался свет. Потом я повернул голову. Кругом на матрацах и просто на соломе лежали бесконечные ряды раненых. Посередине около большого кухонного стола доктор с двумя помощниками, засучив рукава, отрезал кому-то ногу. Раненый кричал. Сзади виднелась целая куча отрезанных ног и рук.

Пять или шесть солдат обходили и поили раненых.

Никогда в жизни я не видел таких ужасов.

Недалеко от меня сидел старый капрал с забинтованной ногой и, подмигивая, говорил своему соседу, у которого была ампутирована рука:

— Поглядите-ка на эту кучу — держу пари, что ты не узнаешь в ней свою руку.

Молодой солдат, весь бледный, поглядел на ужасную кучу отрезанных кусков человеческой плоти и потерял сознание.

Капрал засмеялся:

— Он таки узнал ее! Вон она лежит на самом низу…

Вместе с ним никто не засмеялся.

Каждую минуту раненые прошли пить. Когда один произносил слово «пить», все начинали повторять его. Старый солдат, очевидно, подружился со мной, потому что, проходя мимо, всякий раз поил меня.

Я пролежал в этом сарае не больше часа. Дюжина повозок подъехала к сараю. Местные крестьяне в бархатных куртках и широкополых шляпах держали лошадей под уздцы.

Скоро раненых стали выносить и укладывать на телеги. Когда одна наполнялась, то уезжала вперед и к воротам подъезжала другая. Я попал в третью повозку. Я сидел на соломе в первом ряду около молодого безрукого солдата. Сзади был другой — безногий, у третьего была забинтована голова, у четвертого перебита челюсть, и т. д.

Нам было очень холодно. Несмотря на солнце, мы укрывались шинелями до кончика носа. Все молчали. У всех было много о чем подумать.

Временами мне становилось ужасно холодно, потом неожиданно жарко: у меня начиналась лихорадка.

Наконец нас всех рассадили по телегам, и мы отправились. По обеим сторонам ехали гусары. Они болтали о битве, курили, смеялись и не обращали на нас никакого внимания.

Проезжая через деревню, мы увидели все ужасы войны. Деревня обратилась в груду развалин. Крыши провалились, стены были повреждены, мебель изломана. Дети, женщины и старики печально входили в свои жилища и выходили обратно. Среди развалин виднелось небольшое зеркальце с прикрепленными над ним двумя ветками бука: здесь была раньше комнатка, в которой, очевидно, жила молодая девушка.

Кто мог сказать, что все имущество этих крестьян в один день будет уничтожено! И уничтожено не свирепым ветром и небесной стихией, а ужасной людской яростью.

Даже бедные животные, и те казались несчастными и покинутыми среди этих развалин: голуби искали свои голубятни, волы и козы — свои хлева; испуганные, бродили они по переулкам, жалобно мыча и блея. Куры сидели на деревьях, и всюду виднелись следы ядер.

Я видел громадные рвы, длиной с полмили. Все окрестные крестьяне поспешно копали их, чтобы поскорее похоронить трупы, уже начавшие разлагаться и угрожавшие заразой. Потом, с вершины холма, я снова увидел эти траншеи и с ужасом отвернулся. В них хоронили всех без разбора — пруссаков, французов и русских. Теперь уже не имело значения различие военных форм, которое, к выгоде правительства, разделяло этих людей раньше. Все были вместе… все обнимались… Трупы словно прощали друг другу обиды и проклинали тех, кто помешал им быть братьями при жизни!

Но печальнее этой картины был длинный транспорт с несчастными ранеными. О них упоминалось в официальных донесениях лишь для того, чтобы уменьшить их число. Они погибали в госпиталях, как мухи. Они умирали вдали от своих близких и до них доносились пальба из пушек и пение в церквах, где радовались тому, что убито несколько тысяч человек.

Глава XХI. Лазарет

Мы прибыли в Лютцен. Город был до такой степени переполнен ранеными, что мы получили приказ ехать до Лейпцига. По улицам вдоль стен домов лежали на соломе полумертвые солдаты.

Затем мы двинулись дальше. Я уже больше ничего не видел и не слышал. Голова у меня кружилась, в ушах звенело. Деревья я принимал за людей. Меня мучила смертельная жажда.

Я немного очнулся, когда двое людей подняли и понесли меня через темную площадь. Небо было усеяно звездами. Фасад соседнего громадного здания блестел огнями. Это был госпиталь в Лейпциге.

Меня внесли по лестнице в большую залу, где тремя длинными рядами тянулись койки. Меня положили на одну из них.

Вы не можете себе представить сколько здесь слышалось стонов, проклятий, жалоб! Все раненые были в горячке. Окна были раскрыты. Маленькие фонари мигали на ветру.

Когда меня стали раздевать, я впервые почувствовал такую ужасную боль в плече, что не мог сдержать крика. Сейчас же подошел доктор и упрекнул служителей за их неловкость. Вот все, что я помню из той ночи. Я был, как безумный, призывал на помощь Катрин, дядюшку Гульдена, тетю Гредель. Это рассказал мне потом мой сосед, старый артиллерист, которому я своими криками мешал спать.

Только наутро следующего дня я впервые как следует осмотрел палату. Тогда же я узнал, что у меня сломана кость.

Когда я проснулся, рядом стояло с полдюжины докторов. Один из них, высокий брюнет, которого называли «господин барон», начал снимать бинты. Помощник держал таз с теплой водой. Старший доктор исследовал мою рану. Все нагнулись, слушая, что он скажет. Он говорил несколько минут, но из всех его слов я понял только одно — пуля прошла снизу вверх и сломала кость. Я понял, что доктор знает свое дело: пруссаки действительно стреляли в нас снизу.

Доктор сам обмыл рану и забинтовал ее так, что я больше не мог двигать рукой.

После перевязки я почувствовал себя гораздо лучше. Через десять минут служитель, не тревожа раны, ловко надел на меня чистую рубашку. Доктор остановился у соседней койки и сказал:

— Эге! Ты опять здесь, старина!

— Да, господин барон, это я, — отвечал артиллерист, очень польщенный, что его узнали. — Первый раз при Аустерлице ранен был картечью, потом при Иене и Смоленске — оба раза удар пикой.

— Так, так, — отвечал доктор. — И что же с нами теперь?

— Получил три сабельных удара в левую руку, защищая пушку от прусских гycap.

Доктор подошел, развязал бинт и спросил артиллериста:

— У тебя есть крест?

— Нет, господин барон.

— Твое имя?

— Кристиан Циммер, вахмистр второй артиллерийской конной бригады.

— Хорошо, хорошо.

Окончив перевязку, доктор пошел дальше. Старый артиллерист так и сиял.

Услышав его имя, я понял, что он эльзасец, и решил заговорить с ним на родном наречии. Это еще больше развеселило моего соседа.

Артиллерист был человеком высокого роста, широкоплечим, с большим носом, гладким лбом, со светло-рыжими усами. Очень славный парень. Он называл меня «Жозефель» и говорил мне:

— Жозефель, смотри не ешь лекарств, которые тебе дают. Если они плохо пахнут, они тебе ни к чему. Если бы нам давали каждый день по бутылочке вина, мы бы живо поправились.

Когда я выражал ему свои опасения перед лихорадкой, он сердился и, глядя на меня своими большими серыми глазами, говорил:

— Ты, кажется, с ума сошел, Жозефель! Разве такие молодцы, как мы с тобой, умирают в госпитале? Нет… нет… Об этом и думать нечего.

Каждое утро доктора, делая обход, находили семь-восемь трупов. Одни умирали от горячки, другие — от простуды. Всякий раз появлялись носилки, и служители выносили умерших.

Через три недели кость моя начала срастаться, раны затянулись. Я почти не испытывал боли. Циммер тоже поправлялся. По утрам нам давали вкусный бульон, а вечером — кусок мяса с полстаканом вина.

Нам разрешили гулять в большом саду, около госпиталя. Под деревьями здесь и там стояли скамьи. Мы, как важные господа, прогуливались по аллеям в серых халатах и колпаках.

Я рассказывал артиллеристу о Катрин, о нашей любви, наших мечтах о женитьбе и о многом другом. Он слушал меня, покуривая трубку.

Глава XXII. Письмо с родины

Как только я начал вставать, тотчас же написал письмо домой дядюшке Гульдену и сообщил, что легко ранен в руку и нахожусь в лейпцигском госпитале. Я просил его известить об этом Катрин и тетю Гредель.

После того как письмо было отправлено, я места себе не находил. Каждое утро ждал ответа. Мое сердце обливалось кровью, когда я видел, как по палате разносят письма, а мне ничего нет.

Но вот однажды среди других имен было названо и мое. Я протянул руку, и мне дали толстое письмо, покрытое бесчисленным количеством марок. Я узнал почерк дядюшки Гульдена и побледнел.

— Ну, что! В конце концов, письма получаются, а?! — смеясь, сказал Циммер.

Я ничего не ответил и, спрятав заветное послание в карман, побежал в сад, чтобы прочесть его там в одиночестве.

Разорвав конверт, я, прежде всего, увидел несколько цветочков яблони и чек на получение денег. Но больше всего меня растрогало письмо с почерком Катрин. Я держал его и от волнения не мог читать. Сердце усиленно билось.

Немного успокоившись, я начал медленно читать.

Это письмо словно вернуло меня к жизни. Я до сих пор храню его. Вот что писала мне Катрин 8 июня 1813 года:

«Мой милый Жозеф!

Пишу тебе, чтобы сказать, что я люблю тебя все больше и больше и никогда никого не буду любить, кроме тебя.

Я очень горевала, узнав, что ты ранен, находишься в госпитале, и я ничем не могу тебе помочь.

Мне это очень тяжело. После ухода новобранцев у нас не было ни минуты покоя. Мама сердилась на меня, говоря, что я сошла с ума, раз плачу день и ночь. Но она сама плакала одна перед камином целые вечера, и я сверху хорошо слышала ее плач. Она была очень зла на Пинакля, и тот перестал появляться на рынке, так как мама стала брать в свою корзинку молоток.

Мы особенно горевали, когда пришла весть о битве, в которой погибли тысячи и тысячи людей. Мы стали как мертвые. Мама бегала каждое утро на почту, а я была не в силах встать с постели. Но наконец пришло письмо от тебя. Теперь мне лучше. Я плачу и благословляю Господа, который спас твою жизнь.

Я вспоминаю, как мы были счастливы в те дни, когда ты каждое воскресенье приходил к нам и мы сидели рядом, не шевелясь и не думая ни о чем! Ах! Мы сами не знали тогда нашего счастья!

Одна радость у меня — знать, что твоя рана не опасна и что ты меня еще любишь… Ах, Жозеф! Я буду любить тебя вечно.

Дядя Гульден хочет написать тебе несколько слов. Целую тебя тысячи и тысячи раз.

У нас стоит хорошая погода. Большая яблоня вся в цвету. Я сорву и положу тебе цветов после того, как господин Гульден напишет тебе. Быть может, с Божьей помощью, мы еще поедим с тобой яблок в нашем саду. Поцелуй меня, как я тебя целую. Прощай, прощай, Жозеф!»

Читая эти строки, я заливался слезами. Когда пришел Циммер, я прочел ему письмо.

Он внимательно выслушал, покуривая трубку. Когда я кончил читать, он взял письмо, долго смотрел на него, думая о чем-то, и потом вернул мне обратно.

— Это славная девушка, Жозефель, она выйдет только за тебя.

— Ты веришь, что она сильно меня любит?

— Да, этой ты можешь верить.

Услышав эти слова, я хотел расцеловать Циммера и сказал ему:

— Я получил из дому чек на сто франков. Их надо забрать на почте. Теперь мы сможем купить хорошего белого вина.

— Отлично! Надо раздобыть разрешение, чтобы выбраться отсюда. Не люблю торчать в саду, когда под боком два трактира.

Когда мы поднимались по лестнице в госпиталь, нам встретился служитель, который спросил Циммера:

— Не вы ли канонир второй артиллерийской бригады, Кристиан Циммер?

— Да, я имею честь так называться.

— Ну, так вот тут есть кое-что для вас.

Он передал ему маленький сверток и большое письмо.

Циммер был поражен, так как никогда ни откуда не получал писем. Он раскрыл сверток, там находилась коробка, а в ней крест. Кристиан побледнел, схватился рукой за перила и вдруг громким голосом крикнул:

— Да здравствует император!

Затем мы отправились к старшему доктору, чтобы просить разрешения пойти в город. Доктор позволил нам это.

Мы, счастливые, сбежали вниз и вышли на улицу.

Глава XXIII. Друзья или враги?

Город с его старинными домами, большими магазинами, с оживленной торговлей поразил меня. Я еще ни разу не видел ничего подобного. Но Циммер, уже бывший тут раньше, служил моим проводником.

— Вот церковь Святого Николая; это большое здание — университет; а вот городская ратуша.

Он все помнил, поскольку бывал в Лейпциге еще в 1807 году, до битвы при Фридланде[9], и не переставал повторять мне:

— Мы здесь, словно в Метце, Страсбурге или в любом другом городе во Франции. Люди здесь желают нам добра. После похода 1806 года[10] нам оказывали все любезности, какие только можно придумать. Горожане нас троих-четверых одновременно приглашали к себе обедать. В нашу честь устраивали даже балы, нас называли «героями Иены». Ты увидишь, как нас здесь любят. Всюду, куда бы мы ни зашли, нас встретят, как спасителей страны. Это мы даровали их избраннику титул короля саксонского, да еще отхватили ему добрый кусок Польши.

Вдруг артиллерист остановился перед одной низенькой дверью и воскликнул:

— Ба, да ведь это же пивная «Золотой Баран»! Главная дверь выходит на другую улицу, но мы можем войти и здесь. Пошли!

Я отправился за ним по какому-то извилистому коридору. Коридор привел нас к старинному двору, окруженному высокими строениями. Справа послышался звон кружек и крики; в воздухе пахло пивом.

— Вот как раз сюда приходили мы лет шесть назад с Ферре и Руссильоном. Как я хорошо помню то время! Бедняга Руссильон сложил свои кости под Смоленском, а Ферре остался без ноги после битвы при Ваграме[11] и теперь живет у себя на родине.

С этими словами Циммер толкнул дверь, и мы вошли в большой зал, полный дыма. Я едва рассмотрел, что зал уставлен рядами столов, вокруг которых сидели люди. Большая часть их была в маленьких шапочках и коротких сюртуках. Это были студенты. Они приезжали в Лейпциг изучать право и медицину и в то же время кутили и веселились. Все это мне поведал Циммер.

Посреди зала, прямо на столе, стоял тощий человечек, с красным носом и длинной белокурой бородой. Он был в форме студента. Бородач читал вслух газету. В руках он держал большую трубку.

Все остальные студенты стояли кругом с кружками в руках. Когда мы вошли, они повторяли хором:

— За Родину! За Родину!

Они чокались с саксонскими солдатами, которые тоже находились тут.

Не успели мы сделать и четырех шагов, как все смолкло.

— Не стесняйтесь, товарищи! — крикнул Циммер. Продолжайте читать! Мы тоже непрочь узнать новости.

Но нашему предложению они не последовали. Длиннобородый слез со стола, сложил газету и спрятал ее в карман.

— Мы уже закончили, — сказал он.

— Закончили, закончили, — закивали остальные, переглядываясь друг с другом с каким-то особым выражением.

Саксонские солдаты вышли на двор и исчезли.

Хозяин принес нам две кружки мартовского пива. Циммер попытался вступить в разговор с соседями, но студенты, извиняясь, стали уходить один за другим. Я понял, что они ненавидят нас, хотя и не выражают этого открыто.

Во французской газете, которую принес нам хозяин вместе с пивом, сообщалось о заключенном перемирии и о конференции, которая обсуждала условия мира.

Это известие, разумеется, доставило мне удовольствие. Циммер прерывал мое чтение каждую минуту и на весь зал делал свои замечания:

— Перемирие! Разве мы нуждаемся в перемирии? Мы? Мы раздавили пруссаков и русских при Лютцене, Баутцене и Вурцене и теперь должны уничтожить их вконец! Все дело в характере нашего императора… он чересчур добр! Это его единственный недостаток. Если бы он не был так добр, мы были бы господами над всей Европой!

Циммер поглядывал направо и налево, ожидая встретить сочувствие, но все молчали, уткнув носы.

Наконец мы расплатились и вышли. На улице Циммер сказал мне:

— Не понимаю, что с ними сегодня сделалось. Мы в чем-то им помешали.

Я подумал, что эти студенты — члены того тайного союза Тугендбунд, о котором мне когда-то рассказывал пастор.

Плотно пообедав в соседнем трактире и выпив две бутылки белого вина, мы вернулись в госпиталь. Нам сказали, что теперь мы как выздоравливающие будем жить в казарме Розенталь. Это было что-то вроде лазарета для раненых под Лютценом, которые уже начинали поправляться. Здесь была заведена обычная казарменная жизнь, но появилось гораздо больше свободного времени.

За шесть недель, проведенных в этой казарме, мы с Циммером исходили все окрестности. За городом останавливались на каком-нибудь постоялом дворе. Нам не только не давали в долг, как во времена битвы при Иене, но еще и брали втридорога.

Мы часто ходили по берегу реки Эльстер или, сидя на мосту, любовались ею и даже не подозревали, что скоро нам придется переходить эту реку под неприятельским огнем после ужасного поражения, и целые полки исчезнут в волнах реки, которая нам тогда так нравилась!

Глава XXIV. Снова в дороге

Как-то вернувшись с прогулки в город, мы заметили, что все горожане находятся в каком-то возбужденно-веселом состоянии.

Около главного входа в нашу казарму стояла группа офицеров и о чем-то оживленно беседовала. Часовые прислушивались к разговору, проходящие подходили ближе, чтобы узнать в чем дело.

Нам сообщили, что мирные переговоры прерваны и что австрийцы тоже объявили нам войну. Это значило, что против нас выступит еще двести тысяч человек.

На другой день нас осмотрели врачи, и тысяча двести раненых, едва оправившись, получили приказ присоединиться к своим частям. Они разошлись во все стороны небольшими группами. Циммер тоже ушел, он сам отпросился. Я проводил его до заставы, и на прощанье мы крепко обнялись. Я остался, потому что рука моя еще не совсем зажила.

Нас оставалось всего пять или шесть сотен человек. Мы вели печальное существование. Жители смотрели на нас недружелюбно, хотя и не осмеливались выражать вслух своих чувств: ведь французская армия находилась в четырех днях пути, а Блюхер и Шварценберг — гораздо дальше!

Как-то вечером пришла весть о нашей победе под Дрезденом.

На следующей неделе, в начале сентября, физиономии горожан снова изменились. Очевидно, нас постигло несчастье, и пруссаки ему радовались.

Начались дожди. Я не выходил из казармы. Часто, глядя сквозь сетку дождя на реку Ольстер и гнущиеся под ветром деревья, я думал: «Бедные солдаты! Бедные товарищи! Что вы делаете теперь? Где вы? Может быть, вы идете по большой дороге, среди полей?»

Наконец старший доктор, обойдя палату, сказал мне:

— Ваша рука окрепла. Ну-ка, приподнимите-ка вот этот стул… Та-ак, хорошо!

Наутро, после переклички, мне снова дали солдатский мундир, ружье, две пачки патронов и проходной лист в Гауэрниц, на Эльбе. Это было 1 октября. Мы пошли группой в двенадцатъ-пятнадцать человек. Нас провожал фельдфебель, которого звали Пуатвен. По дороге то один, то другой отделялись от нас, направляясь к своей части. Но четверо солдат шли вместе с Пуатвеном и мной вплоть до самого Гауэрница.

Мы шли по большой дороге, с ружьями на плече, подобрав шинели, согнувшись под тяжестью ранцев и, разумеется, повесив нос. Дождь лил, вода бежала с кивера за шиворот. Тополя гнулись под ветром, и желтые листья — вестники зимы — кружили вокруг.

Все шли молча. Только один Пуатвен болтал. Это был старый служака, желтый, морщинистый, с красным носом, впалыми щеками, длинными усами. Он говорил высоким стилем, примешивая, однако, и чисто казарменные выражения.

Когда дождь усиливался, он с каким-то странным смехом восклицал:

— Да, Пуатвен, да… Это тебя научит свистеть!

Он не проходил мимо кабаков, чтобы не зайти и не выпить стаканчика. Узнав, что у меня есть деньги, он присоседился ко мне, и мне пришлось несколько раз угостить его.

Всю дорогу он твердил:

— Вот так жизнь! Это научит тебя свистеть!

Я наконец спросил, что это за странная поговорка, в ответ он мне рассказал свою историю:

— В 1806 году я учился в Руане. Как-то раз мы освистали одну пьесу в театре. Другие студенты ей усиленно аплодировали. Дело кончилось потасовкой, и полиция нас десятками отвела в кутузку. Император, узнав об этом случае, сказал: «Если они так любят сражаться, пусть их зачислят в солдаты. Это придется им по вкусу!» Разумеется, так и случилось, и родители не осмелились даже пикнуть!

Около пяти часов вечера мы увидели старую мельницу и, чтобы сократить дорогу, пошли тропинкой прямо к ней.

Подойдя к мельнице шагов на двести, мы услыхали страшный крик. В это же мгновенье показались две женщины, одна старая, другая молодая, которые бежали вместе с детьми к лесу. Из дверей мельницы вышло несколько солдат. Одни тащили бочонки с вином, другие — мешки с чем-то, третьи выводили коров и лошадей из стойла. У солдат был вид настоящих разбойников.

— Это мародеры, — сказал Пуатвен. — Очевидно, армия близко.

— Но ведь это ужасно! Это настоящие грабители!

— Да, это запрещено дисциплиной, и, если бы император узнал об этом грабеже, солдат расстреляли бы.

Когда мы переходили через мост, то увидели, как солдаты окружили бочку и, выбив дно, распивали вино.

Пуатвен не выдержал и крикнул солдатам повелительно:

— По чьему распоряжению вы здесь грабите?

Солдаты обернулись. Заметив, что нас только двое (остальные пошли другой дорогой), сказали:

— А, вы тоже хотите получить свою долю? Что ж, нате, отпейте по глоточку.

Пуатвен, покосившись на меня, взял стакан и выпил. Я отказался.

Когда мы отошли дальше, Пуатвен конфузливо сказал мне:

— Что поделаешь, молодой человек. На войне, как на войне…

Я ничего не ответил.

Глава ХХV. Среди своих

Поздно вечером мы увидели бивуачные огни на темном холме; направо от селения Гауэрниц и старого замка. Дальше на равнине огни виднелись в большем количестве.

Ночь была ясной. Небо расчистилось. Когда мы подошли к бивуаку, нас окликнули:

— Кто идет?

— Франция, — ответил Пуатвен.

При мысли, что я скоро увижусь со своими старыми товарищами, мое сердце учащенно забилось.

Часовые вышли из сарая и подошли к нам, чтобы проверить, кто мы такие. Начальник пикета, старый, совсем седой офицер, спросил, откуда мы идем, куда направляемся и не попадались ли нам на пути казаки. Пуатвен отвечал за нас всех. Затем офицер сообщил нам, что дивизия генерала Суама утром выступила из лагеря, и велел нам идти за собой, чтобы проверить наши подорожные.

Мы прошли мимо бивуачных огней, вокруг которых спали десятки людей, и вошли в сарай. Здесь тоже спали солдаты. Только один старик, худой и загорелый, сидел, скрестив ноги, и чинил свой башмак. Офицер вернул подорожную мне первому и сказал:

— Вы присоединитесь к батальону завтра, он находится в восьми верстах отсюда, около Торгау.

Старый солдат указал мне рукой, что около него есть свободное место, и я сел рядом. Я открыл ранец и надел новые чулки и башмаки, полученные мною в Лейпциге.

Старик спросил меня:

— Ты идешь к своему полку?

— Да, к шестому стрелковому, в Торгау.

— Откуда?

— Из лейпцигского госпиталя.

— Это и видно. Ты разжирел, как монах. Там тебя кормили курицей, а мы тут лопали мясо бешеной коровы.

Он был прав. Я поглядел кругом и увидел, что у бедных солдат осталась одна кожа да кости. Вся эта молодежь стала желтой, морщинистой, обветрившейся, словно ветераны.

На следующий день я с Пуатвеном и тремя солдатами снова двинулся в путь. Дорога шла вдоль реки Эльбы. Было сыро. Ветер гнал волны по реке, и пена долетала до самой дороги.

Мы шагали так около часа. Вдруг Пуатвен остановился и сказал:

— Тихо, слушайте!

Он стоял, подняв нос кверху, как охотничья собака, почуявшая дичь. Ветер свистел в деревьях, волны шумели, мы больше ничего не слышали. Но у старика был слух получше нашего:

— Палят, — сказал он и указал вправо. — Враг, очевидно, там. Как бы нам не влететь в самое пекло. Войдем в лес и осторожно пойдем там.

Мы согласились, что Пуатвен прав, и пошли лесом. Мы двигались тихо и через каждую сотню шагов останавливались и прислушивались. Выстрелы слышались все ближе.

— Это пехота стреляет по кавалерии, а та не отвечает, — пояснил нам Пуатвен.

И действительно, скоро мы увидели в лесу батальон французской инфантерии, а вдали — группы казаков, скакавших по равнине от одной деревни к другой. Казаки были уже вне досягаемости выстрелов.

— Вот вы и пришли, молодой человек — сказал мне Пуатвен.

Он ухитрился различить номер полка на очень большом расстоянии.

Мы подошли к двум палаткам, около которых стояли несколько лошадей и щипали тощую траву. Я увидел офицера Лорена. Это был высокий, худой и угрюмый человек. Он глянул на нас, нахмурил брови и, повертев мой дорожный лист, сказал только:

— Идите к своей роте.

Я пошел отыскивать своих. Это было трудно сделать. После Лютцена состав рот, полков и дивизий перемешался. Я никого не мог найти, и на меня все глядели как-то пренебрежительно.

Мне было совестно спросить о своей роте. Вдруг какой-то сухопарый ветеран, с длинным крючковатым носом и широкими плечами, поднял голову, поглядел на меня и спокойным голосом произнес:

— Ба, это ты, Жозеф! А я думал, что тебя давно похоронили.

Тут только я узнал моего славного Зебеде. Он, видимо, был растроган. Пожав мне руку, он крикнул:

— Клипфель… здесь Жозеф!

Другой солдат, сидевший у соседнего стола, обернулся и сказал:

— Это ты, Жозеф! Так ты не умер?!

Только эти приветствия я и услышал. Несчастия сделали этих людей эгоистами и заставили заботиться лишь о своей собственной шкуре. По существу Зебеде все-таки оставался славным парнем. Он пригласил меня сесть к котлу и протянул мне свою ложку. Я отказался, так как накануне купил себе у маркитанта дюжину сосисок, краюху хлеба и бутылку водки. Я угостил сосисками Зебеде, и это его очень тронуло. Я хотел угостить и других, но Зебеде положил мне руку на плечо и сказал:

— То, что приятно есть, приятно и сохранить.

Мы отошли с Зебеде в сторону и начали есть, запивая водкой. Клипфель, почуяв запах спиртного, крикнул мне:

— Эй, Жозеф, подсаживайся к нашему котлу. Товарищи всегда остаются товарищами! Чего там!

— На мой взгляд, сосиски — самые лучшие товарищи, — заметил Зебеде.

Потом он сам уложил мой ранец и добавил:

— Вот уже целый месяц, как я не подкреплялся так здорово!

Через полчаса после этого протрубили сбор. Пехота выстроилась. Офицеры вскочили на лошадей, и мы двинулись.

Глава ХХVI. «Вся Европа против нас»

Мы шли рядом с Зебеде, и он рассказывал мне, что произошло после битвы при Лютцене. Сперва — две больших победы при Баутцене и Вурцене, форсированные марши в погоню за отступавшим неприятелем, потом — перемирие и приход ветеранов из Испании, этих ужасных людей, которые грабили крестьян и учили тому же молодежь.

К несчастью, к концу перемирия все жители стали против нас. Они ломали мосты, сообщали врагу о всех наших передвижениях и при любой нашей неудаче старались еще более ухудшить положение дел. Вдобавок начались ливни. В день битвы при Дрездене был такой дождь, что поля треуголки императора обвисли ему на плечи.

Когда одерживаешь победу, то даже и при дожде тебе тепло и весело. Но скверно, если ты разбит, удираешь по грязи и тебя преследуют по пятам гусары, драгуны и тому подобный народ.

Зебеде описал, как после одной битвы дивизия брела через поля как попало, потому что все генералы, маршалы и офицеры, боясь плена, ускакали вперед, как можно дальше.

Зебеде рассказал, что даже маршал Ней и Удино были разбиты неприятелем. При отступлениях молодые солдаты сотнями умирали от болезней и истощения. Только ветераны из Испании и старые германские солдаты, закаленные в боях, могли выдерживать тяготы переходов.

— Все теперь против нас, — говорил Зебеде. — Население, беспрерывные дожди и даже наши собственные генералы. Одни зовутся герцогами и князьями и предпочитают сидеть в мягких креслах, чем шлепать по грязи; другие спешат поскорее получить звание маршала. А мы, несчастные, можем дождаться только того, что нас искалечат в конце концов. Мы — дети крестьян и рабочих, которые боролись, чтобы уничтожить знать, теперь снова погибнем ради того, чтобы появилась знать нового сорта!

Я увидел тогда, что даже самые загнанные и несчастные люди, в конце концов, начинают понимать свое печальное положение и его причины.

Мы находились теперь между тремя армиями, которые собирались раздавить нас. Северной армией командовал Бернадот, силезской — Блюхер, а богемской — Шварценберг.

То говорили, что мы перейдем Эльбу и нападем на пруссаков и шведов; то, что мы со стороны гор нападем на австрийцев. Мы проводили время в маршах и контрмаршах. Солдаты, утомленные переходами и вечным ожиданием, ворчали:

— Это уже слишком! Надо кончать так или этак! Дольше ждать нельзя!

По вечерам приходилось быть настороже, потому что некий Тильман[12]1 возбуждал против нас крестьян и, как тень, следовал за нами по пятам со своими партизанами. Их было достаточное количество.

В это же время нам объявили войну баварцы, баденцы и вюртембергцы. Вся Европа была против нас.

Скоро вражеская армия стала собираться в одно место, как для большой битвы. Это утешало нас. Вместо казаков Платова[13] и партизан Тильмана мы увидели теперь гусар, егерей и драгун. Дождь лил, как из ведра. Некоторые, выбившись из сил, садились в грязь около дерева, покоряясь своей жалкой участи.

Когда на мгновенье дождь прекращался и среди туч блестели лучи осеннего солнца, мы могли видеть неприятельскую армию, как на ладони. К ней не подошли еще только русские и австрийцы.

Четырнадцатого октября наш батальон был послан на рекогносцировку к Аахену. Там оказался неприятель. Он встретил нас пушечными выстрелами. Всю ночь мы провели под дождем, не решаясь разводить костров. На утро мы форсированным шагом ушли оттуда. Все почему-то повторяли:

— Битва близка!

Сержант Пинто утверждал, что в воздухе чувствуется приближение императора. Мы двигались по направлению к Лейпцигу, и я думал: «Хорошо бы благополучно выбраться из битвы, чтобы снова свидеться с Катрин».

В следующую ночь погода была лучше. В небе поблескивали звезды. Мы продолжали маршировать. Наутро, часов около десяти, нам скомандовали:

— Стой!

Мы сделали привал. Во время него мы внезапно услышали странный гул в воздухе. Сержант Пинто сказал:

— Битва началась!

Почти тотчас же офицер, не слезавший с коня, поднял саблю вверх и крикнул:

— Вперед!

Мы бросились бежать, ни на что не обращая внимания. Ранцы, ружья, патронташи — все подпрыгивало. Через полчаса мы заметили впереди хвост бесконечной колонны — там находилась артиллерия, кавалерия, пехота, обозы. Сзади нас была видна другая колонна войска. Вся эта масса мчалась, не разбирая дороги.

Справа и слева поднимались большие облака дыма, сверкали молнии. Гул все нарастал. Мы были еще в четырех верстах от поля битвы, но уже приходилось кричать, чтобы нас слышали.

— Вот это настоящая битва! — говорили мы.

— Это посерьезней, чем при Эйлау[14], — согласился сержант Пинто.

Никто не смеялся. Мы мчались вовсю, а офицер повторял:

— Вперед! Вперед!

В нас говорила любовь к родине, но еще больше— желание драться.

Около одиннадцати часов мы увидели поле битвы — оно находилось в миле от Лейпцига. Мы видели колокольни города и старые укрепления, по которым я когда-то бродил.

Тылом к городу стояли дивизии Рикара, Домбровского, Суама и других. Совсем вдали, на холме, около старой фермы с большими сараями блестели мундиры генерального штаба. Эго была резервная армия, которой командовал маршал Ней. Левое ее крыло соединялось с армией, руководимой Мармоном[15], справа находилась армия, которой предводительствовал сам император. Мы стояли таким образом около Лейпцига, а враги взяли нас в кольцо еще большего размера и заперли в городе, как в ловушке.

И разыгрались здесь три битвы сразу. Одна с русскими и австрийцами у Вахау, другая — с пруссаками у Мокерна, по пути в Халль, третья — на дороге к Лютцену — здесь шла борьба за мост у Линденау, который атаковал австрийский генерал Гиулай.

Я узнал все это уже после.

Глава XXVII. На волосок от смерти

Наш батальон стал спускаться в долину, чтобы соединиться с дивизией. В это время мы увидели мчащегося к нам во весь опор офицера генерального штаба. Через две минуты он был около нас. Офицер Лоррен подъехал к нему навстречу. Они обменялись несколькими словами, и прискакавший офицер поехал дальше. Сотни офицеров скакали так через равнину и разносили приказания.

— Поворот направо! — скомандовал нам офицер, и мы направились к лесу, тянувшемуся вдоль дороги. Это была буковая роща. На опушке леса мы проверили, исправны ли наши ружья, и, разбившись на эшелоны, вошли в лесную чащу.

Разумеется, мы шли насторожившись, и сержант Пинто приговаривал каждую минуту:

— Идите под прикрытием!

Ему незачем было нас убеждать. Мы чутко прислушивались, и прежде чем перебежать от одного дерева до другого, долго всматривались.

Мы шли таким образом минут десять. К нам вернулось прежнее спокойствие, как вдруг послышался выстрел… другой… третий… Со всех сторон раздалась пальба, и я увидел, как слева упал мой товарищ. Падая, он старался удержаться за дерево.

Я взглянул в другую сторону. И что же я увидел в пятидесяти-шестидесяти шагах? Старого прусского солдата, с большими усами. Согнув руку и щурясь глазом, он целился в меня из ружья. Я стремительно приник к земле. В ту же секунду грянул выстрел, и что-то хрустнуло над моей головой. В своем кивере я носил щетку, гребень, платок и разную мелочь. Пуля пруссака все это исковеркала. Я так и обмер.

— Еще счастливо отделался! — крикнул мне сержант и бросился бежать.

Я не хотел оставаться один в таком опасном месте и бросился за ним следом.

Лейтенант Бретонвиль, сжимая саблю, повторял:

— Вперед! Вперед!

Стрельба справа не прекращалась.

Скоро мы очутились около поляны, где валялось пять-шесть толстых стволов спиленного дуба, маленькое болотце, заросшее высокой травой, и ни одного дерева, за которыми можно было бы укрыться.

Многие выскочили на эту поляну, но сержант сказал:

— Стойте! Пруссаки, наверное, находятся где-нибудь в засаде. Нужно осмотреться!

Не успел он произнести этих слов, как в ветвях просвистала дюжина пуль и загрохотали выстрелы. В это же время группа пруссаков бегом кинулась в лесную чащу.

— Они удрали! Вперед! — крикнул Пинто.

Пуля, пробившая кивер, сделала меня осторожнее.

Я стал замечать больше других. Когда сержант уже собрался идти через поляну, я удержал его за руку и указал на ружье, которое высовывалось из густого кустарника, по ту сторону болотца, в ста шагах от нас.

— Ты, Берта, оставайся туг! — приказал Пинто. — Не теряй его из вида. А мы пойдем в обход.

Солдаты разошлись направо и налево, а я стоял за деревом, насторожившись, как охотник. Через две-три минуты ничего не подозревавший пруссак встал. Он был совсем юный, с маленькими белокурыми усиками, худой и высокий. Я мог попасть в него без промаха. Но мне было так жутко убивать этого беззащитного человека, что я невольно вздрогнул. Он заметил меня и бросился в сторону. Я выстрелил и с радостью увидел, что промахнулся, а пруссак, как олень, уже бежал через кустарник.

В то же мгновение справа и слева загремели выстрелы. Пинто, Зебеде, Клипфель и другие стреляли пруссаку вслед. Шагов через сто мы нашли пруссака на земле. Рот его был полон крови. Он глядел на нас испуганно и поднимал руку, словно желая защититься от штыковых ударов.

Сержант веселым тоном сказал ему:

— Не бойся, с тебя и этого довольно!

Никто и не думал его убивать.

Выйдя из леса, мы обратили внимание, что дальше, шагов на двести тянется густой кустарник. Пруссаки, которых мы преследовали, спрятались здесь. Одни вставали, стреляли в нас и потом снова исчезали в зарослях.

Мы хорошо укрылись за деревьями, так что пули врагов не причиняли никакого вреда. Был приказ — занять рощу, и нам не было дела до кустарника. Из-за своего прикрытия мы слышали ужасный гул битвы, которая происходила на другом склоне холма. Пушечные выстрелы гремели один за другим; иногда слышалось сразу несколько залпов и это напоминало ураган. Пальба вынуждала нас не двигаться дальше.

Наши офицеры, посоветовавшись, решили, однако, что кустарник составляет часть леса и мы должны прогнать из него пруссаков. Это решение погубило много народу.

Чтобы выбить пруссаков из кустов и не дать им времени стрелять в нас, мы атаковали их внезапно. Мы думали, что на вершине холма кустарник кончится и тогда мы перебьем пруссаков дюжинами. Когда мы, едва дыша, добежали до верха, старик Пинто крикнул:

— Гусары!

Я поднял голову и увидел отряд всадников, как вихрь, мчавшихся на нас.

Глава XXVIII. «Нас только двое»

Нe раздумывая долго, я повернулся и, несмотря на усталость и на тяжелый ранец и ружье, бросился бежать назад гигантскими прыжками. Я видел перед собой Пинто, Зебеде и других. Они неслись как угорелые. Гусары неслись за нами с такими жуткими воплями, что кровь стыла в жилах. Офицеры выкрикивали команды, лошади храпели, ножны сабель гремели, земля дрожала.

Я бежал к лесу самой кратчайшей дорогой и был уже совсем близко, как вдруг перед опушкой увидел громадную яму — из нее крестьяне брали глину для построек. В ней было футов двадцать ширины и сорок-пятьдесят длины. От дождя края ямы сделались скользкими. Сзади все громче слышался лошадиный храп; от страха у меня волосы встали дыбом, и, не раздумывая долго, я сделал прыжок. Прыгая, я поскользнулся и упал, шинель завернулась почти что мне на голову. Когда я поднялся, то увидел, что в яме находится еще один солдат. Он тоже пытался перепрыгнуть и упал.

В это мгновенье два гусара на всем скаку влетели в яму. Один из них, весь красный, с проклятиями ударил саблей моего товарища. Он размахнулся для второго удара, но я вонзил ему в бок свой штык. Другой гусар нанес мне удар по плечу и, не помешай погон, он рассек бы меня надвое. Он хотел пронзить меня, но, к счастью, в это мгновенье раздался выстрел и пуля пробила ему голову.

Я оглянулся и увидел одного из наших, стоявшего по колено в глине. Он слышал крики гусар и храп лошадей и, чтобы понять, в чем дело, подошел к самому краю ямы.

Он протянул в яму ружье, чтобы помочь мне выбраться. Я вылез и пожал солдату руку:

— Вы спасли мне жизнь… Как ваше имя!

Он отвечал, что его зовут Жан-Пьер Венсан. После я много раз мечтал встретить этого человека, чтобы оказать ему какую-нибудь услугу. Но более я его не видел.

Скоро подбежали Пинто и Зебеде. Зебеде мне сказал:

— Нам еще раз повезло с тобой, Жозеф. Теперь нас, пфальцбургцев, осталось всего двое. Клипфеля только-что изрубили гусары.

— Ты видел это? — спросил я, бледнея.

— Да. Он получил больше двадцати ударов и все время кричал: «Зебеде! Зебеде!»

Через минуту он добавил:

— Ужасно слышать, как старый товарищ детства зовет на помощь, а ты не можешь ему помочь… Было уже поздно, они окружили его…

Нам стало грустно. Вспомнилась родина. Я подумал о старухе-матери Клипфеля и об ее горе.

До самой ночи мы сидели, спрятавшись в лесу, и отстреливались от пруссаков. Мы не позволяли им войти в лес, но они не дали нам выйти из-за деревьев. Наша перестрелка напоминала жужжанье пчелы среди бури. Ведь в это же самое время палило полторы тысячи пушек и сражалось несколько сот тысяч человек.

Поздно вечером мы получили приказ отступить. В этот день наш батальон потерял шестьдесят человек.

Была уже ночь, когда мы двинулись. Мы должны были перейти на другую сторону реки. Небо было покрыто тучами. Битва уже закончилась, хотя вдали еще гремела канонада. Говорили, что мы разбили австрийцев и русских у Вахау. Те же, кто шел от Мокерна, были настроены мрачно и не говорили о своей победе.

Всю ночь двигались войска, переезжала артиллерия и обозы. Мы стали лагерем около Шёнфельда. Сколько раз я бывал здесь с Циммером! Мы гуляли по лесу, пили вино, любовались летним солнцем!

Я прислонился к кладбищенской ограде и заснул, как убитый. Скоро Зебеде разбудил меня и позвал погреться у костра.

Я поднялся, как пьяный. Шел мелкий дождик. Товарищ привел меня к костру и дал выпить водки, чтобы согреть мое озябшее тело.

По ту сторону реки виднелись бивуачные огни.

— Там, в нашем лесу, греются пруссаки, — сказал Зебеде.

— Да, и бедняга Клипфель тоже там! Ему-то уж не холодно!

У меня зубы стучали. Воспоминание о Клипфеле снова навеяло на нас грусть.

— Помнишь, Жозеф, как во время набора Клипфель надел себе на шляпу черную ленту? Он кричал: «Мы все приговорены к смерти и должны носить по себе траур. Я хочу надеть черную ленту!» А его братец твердил: «Нет, нет, не надо черной ленты». Он плакал, но Клипфель все-таки купил черную ленту. Он уже тогда предчувствовал свою смерть.

Эти воспоминания и ужасный холод, пронизывающий до мозга костей, причиняли мне тяжелые страдания.

Глава XXIX. «Что ждет нас завтра?»

Рано утром нам раздали порции хлеба, мяса и водки. Мы сварили суп. Дождь почти прекратился, но я все никак не мог согреться. Мне было холодно, хотя все тело горело. Я, очевидно, простудился. Да и, наверное, три четверти солдат страдали теперь от лихорадки. Некоторые были уже не в силах двигаться и лежали на земле, рыдая и призывая свою мать, как дети.

Когда рассвело, мы увидели по ту сторону реки сожженные деревни, горы трупов, опрокинутые пушки, изрытую землю. Мы увидели также тысячи пруссаков, которые двигались, чтобы соединиться с русскими и австрийцами и таким образом окружить нас со всех сторон. Мы не могли помешать им в этом, тем более, что генерал Бернадот с русским генералом Беннигсеном подходили со ста тысячами свежих войск.

После трех битв в один день наша армия, уменьшившаяся до 130 тысяч человек, оказалась окруженной кольцом вражеских войск, насчитывавших триста тысяч штыков, 50 тысяч конницы и тысячу двести орудий.

Наш батальон двинулся на соединение с дивизией, стоявшей у Кольгартена. Мы с трудом пробирались сквозь поток повозок с ранеными, обозы, батареи и отряды.

Откуда ни возьмись примчались двадцать гycap. Растолкав толпу направо и налево, чтобы расчистить дорогу, они громко кричали: «Император! Император!»

Батальон выстроился, взял на караул и через несколько секунд появилась императорская конная гвардия. Это были настоящие великаны в громадных сапогах и огромных меховых шапках, из-под которых виднелись лишь глаза, нос и усы. Они мчались галопом с обнаженными саблями в руках. Приятно было смотреть на этих молодцов.

За гвардией показался генеральный штаб. Представьте себе полтораста-двести генералов, маршалов, офицеров всех рангов. Они едут на прекрасных лошадях, и их мундиры до такой степени обшиты золотом и позументом, что не видно, какого цвета сукно.

Но более всего я был поражен, когда среди этих полководцев, двадцать лет приводивших в трепет всю Европу, я увидел Наполеона в старой треуголке и сером сюртуке. Как сейчас, вижу его широкий подбородок и короткую шею.

Все кричали: «Да здравствует император!», но он ничего не слышал. Он обращал на нас столько же внимания, сколько на чуть моросивший в это время дождь. Сдвинув брови, он наблюдал за передвижениями пруссаков, шедших навстречу австрийцам. Таким, каким я видел Наполеона в этот день, он и остался у меня в памяти.

Солдаты были настроены мрачно. Ту т и там говорили, что такой войны еще никто не видел, что мы идем на полное истребление, что победить врага мы все равно не сможем. Рассказывали также, что победа, одержанная при Вахау, была ни к чему, так как к неприятелю подошли подкрепления. У Мокерна были разбиты. Единственный наш успех заключался в том, что путь на Эрфурт был свободен.

Вся армия, от простого солдата до маршала, думала, что надо как можно скорее начать отступление, так как мы находились на слишком опасной позиции. К несчастью, император думал иначе, и мы вынуждены были остаться.

За весь этот день мы не сделали ни одного выстрела. Говорили, что к нам подошел генерал Ренье с 16 тысячами саксонцев, но измена баварцев уже показала нам, можем ли мы полагаться на наших союзников.

К ночи наша армия еще ближе сомкнулась около Лейпцига. Все с тревогой думали: «Что-то будет завтра? Увижу ли я луну, как сегодня, и будут ли еще звезды сверкать для меня?..»

Среди ночи виднелся длинный ряд неприятельских костров, тянувшийся почти на шесть миль. Глядя на этот бесчисленный ряд огней, всем невольно приходила мысль: «Теперь весь мир против нас. Все народы требуют нашего уничтожения».

Да, нам, французам, оставалось одно: победить или умереть.

Глава XXX. Битва народов

С такими-то думами дождались мы дня. Вокруг все было тихо, никакого движения. Зебеде сказал мне:

— Может быть, нам повезет и неприятель не осмелится атаковать нас.

Офицеры толковали между собой о перемирии. Но вдруг, часов около девяти утра, стремглав прискакали вестовые, крича, что неприятель зашевелился по всей линии. Почти в ту же минуту справа, от реки Ольстер, грянул выстрел.

Мы были уже наготове и двинулись через поля к Шёнфельду. Битва началась.

На холмах, перед рекой, стояли две-три наших дивизии с артиллерией в интервалах и кавалерией на флангах. Дальше, поверх штыков наших солдат, мы увидели полчища пруссаков, шведов и русских, которые шли в атаку. Неприятельским рядам не было видно конца и края.

Через двадцать минут мы подошли к боевой линии, между двух холмов. Перед нами находилось пять-шесть тысяч пруссаков, переходивших реку с криками «Vaterland! Vaterland!»[16] Слышался шум, напоминавший крик большой стаи грачей, готовящихся к отлету.

Началась ружейная перестрелка, загрохотали пушки. Лощина, по которой течет река Парта, наполнилась дымом. Пруссаки были уже совсем около нас, когда мы их увидели: с горящими ненавистью глазами, с раскрытыми ртами, похожие на диких зверей, они шли на нас.

Крикнув: «Да здравствует император!», мы бросились врагу навстречу. Сумятица была ужасной. Через мгновение тысячи штыков скрестились. Солдаты кидались вперед и отступали, стреляли в упор, били прикладами. Произошла чудовищная свалка. Люди ступали по тем, кто упал, канонада не прекращалась. Дым, тянувшийся над темной водой среди холмов, свист пуль и треск ружейной пальбы делали эту лощину похожей на громадную печь, которая, вместо дров, поглощает человеческие тела.

Трижды пруссаки переправлялись через поток и сплошной массой бросались на нас. Подавленные их численностью, мы отступали, и тогда они издавали неистовый крик. Их офицеры, подняв шашки вверх, сто раз повторяли: «Vorwarts! Vorwarts!»[17] И пруссаки шли сплошной стеной и, надо признаться, с непоколебимым мужеством. Наши пушки косили их, но они все-таки наступали. На вершине холма мы сделали невероятное усилие и снова откинули врага к реке.

Так продолжалось до двух часов. Половина наших офицеров выбыла из строя. Вдоль всего берега кучами валялись убитые, а раненые пытались ползком спастись с поля битвы. Некоторые из них вне себя становились на колено, чтобы в последний раз выстрелить или ударить штыком.

По реке плыла целая вереница трупов: одни кверху лицом, другие — спиной, третьи — ногами. Они плыли друг за другом, как бревна, и никто не обращал на них внимания.

В конце концов, пруссаки и шведы двинулись вверх по реке, и на их место явились русские.

Русские, выстроившись в две колонны, в образцовом порядке, с ружьями наперевес, спустились в лощину и произвели на нас две атаки. Они сражались с огромным мужеством и не кричали, как пруссаки. Их кавалерия хотела захватить старый мост, находившийся выше Шёнфельда. Канонада становилась все громче. Со всех сторон сквозь дым виднелись враги. Когда мы прогоняли одну из колонн неприятеля, появлялись свежие силы, и нам приходилось начинать сначала.

Часа в два или три нам стало известно, что шведы и прусская кавалерия перешли реку выше Гроссдорфа и собирается напасть на нас сбоку. Маршал Ней сейчас же перестроил войска, и наше правое крыло стало арьергардом. Наша дивизия осталась у Шёнфельда, но все остальные отошли от реки Парта на равнину. Вся армия выстроилась в одну линию вокруг Лейпцига.

Русские стали готовиться к третьей атаке. Наши офицеры стали отдавать распоряжения, как их встретить. В это время по всей армии с одного конца до другого словно пробежал какой-то трепет. Через несколько минут мы узнали, что 16 тысяч саксонцев и вюртембергская кавалерия (находившиеся в центре нашей боевой линии) перешли на сторону врагов и, едва успев отойти от нас, повернули свои сорок орудий против своих недавних союзников.

Эта измена не только не заставила нас пасть духом, а лишь воодушевила и увеличила нашу ярость.

С этой минуты и вплоть до вечера шла жестокая битва. Нас было меньше, но мы дорого продавали свою жизнь.

Уже настала ночь, когда среди грохота двух тысяч орудий мы подверглись седьмой атаке. С одной стороны на нас шли русские, с другой — пруссаки. Мы засели в деревушке Шёнфельд. Мы отстаивали каждый дом, каждую улицу. Стены рушились под ядрами, крыши проваливались. Больше уже не было слышно криков, как было в начале битвы. Офицеры, взяв ружья и патронташи, сражались рядом с простыми солдатами.

Отступив, мы продолжали защищать уже сады и кладбище, то самое, возле которого я спал накануне. Здесь скоро стало больше мертвецов на земле, чем под землей. Каждая пядь стоила чьей-нибудь жизни.

Уже совсем стемнело, когда маршал Ней откуда-то привел подкрепление, и мы отбросили русских на другую сторону старого моста. Мы завели на мост шесть орудий и открыли пальбу. Остатки нашего батальона и несколько других отрядов охраняли батарею.

Масса неприятельской кавалерии двинулась на наш левый фланг. Сзади виднелось еще два больших, медленно наступавших каре. Только теперь мы получили наконец приказание об отступлении. В Шёнфельде нас оставалось не больше двух-трех тысяч человек. Мы направились к Рендницу. Неприятель не преследовал нас.

Я снова шел рядом с Зебеде. Сперва мы долго молчали, слушали далекую канонаду. Вдруг Зебеде сказал:

— Как же это мы с тобой, Жозеф, остались в живых, когда вокруг погибла такая масса народа? Раз так, то мы, значит, уже не можем умереть!

Я ничего не ответил.

— Что за битва! Я думаю, раньше ничего подобного не бывало.

Да, он был прав. Такой «битвы народов» никогда не видывали. И никогда 130 тысяч человек с таким мужеством не боролись против врага, который в три раза сильнее!

Глава XXXI. Отступление

Когда мы подходили к Рендницу, нам пришлось шагать через трупы. На каждом шагу валялись зарядные ящики, пушки, сваленные выстрелами. Как раз в этом месте дивизия молодой гвардии и конных гренадер, руководимая самим Наполеоном, остановила наступление шведов. Два-три горевших сарая освещали местность. Конные гренадеры были еще здесь. По главной улице Рендница бродили вереницы солдат из разных полков. Провиант не выдали, и потому каждый сам искал себе еду и питье.

Около почты мы увидели двух маркитантов. Они продавали водку толпе, тесно стоявшей вокруг.

Рядом, на небольшой каменной ограде около плошки с горящей смолой, стояли трое драгун в больших светлых шинелях, покрытых пятнами крови.

Зебеде толкнул меня локтем, и мы вышли с ним из рядов и подошли к телеге маркитантов. Я протянул продавцу монету в шесть франков, и взамен он дал мне большой стакан водки и кусок белого хлеба. Я отпил и передал стакан Зебеде. Потом разломил хлеб пополам, и мы ели его на ходу. Через двадцать минут мы догнали наш батальон и вошли в ряды. Никто и не заметил нашей отлучки.

Было уже около полуночи, когда мы остановились на привал под тополями на широкой улице. Мы были теперь в предместьи Лейпцига. Глухой шум поднимался над городом. Казалось, он все увеличивается и смешивается с грохотом нашего обоза, передвигавшегося через мост.

Мы положили ранцы под голову. Через четверть часа все заснули.

Что происходило ночью, я не знаю. Вероятно, без остановки двигались транспорты раненых и пленных, обозы и пушки. Нас разбудил ужасный грохот. Все вскочили, думая, что это атака, но два гусарских офицера сообщили, что это взорвался фургон с порохом. Земля и дома еще дрожали, красноватый дым поднимался к небу.

Мало-помалу все успокоились, снова улеглись и хотели заснуть, но уже стало светать, и наши войска начали двигаться по мостам через Эльстер и Плейссу. Здесь было пять мостов, но все они были рядом и составляли как бы один мост. Гораздо лучше было бы построить несколько мостов в разных местах, но Наполеон позабыл отдать приказ об этом, а наши генералы были как заведенные машины и без приказа ничего не делали. Чтобы перевести десятки тысяч солдат по единственному мосту, требовалось потратить бездну времени.

Около семи часов утра нам выдали хлеб и патроны. Тут стало известно, что мы остаемся в арьергарде — и это так огорчило меня, что я чуть не швырнул хлеб о стену.

Несколько минут спустя проехали два эскадрона гусар, направлявшихся вверх по течению реки. Затем, вслед за уланами — несколько генералов, и среди них — Понятовский[18]. Это был человек лет пятидесяти, довольно высокий, стройный, с грустным лицом. Он проехал мимо, не глядя на нас.

Нас выстроили и повели к Хинтертхору — старым воротам, выходившим на дорогу к Кауневицу. Ворота уже были как следует укреплены саперами. Мы засели здесь. Впереди по всем дорогам надвигался неприятель. Наш батальон насчитывал теперь только триста двадцать пять человек. Командовал нами капитан Видель.

Скоро из другой части города послышалась канонада: это Блюхер атаковал предместье Халле. Затем послышались выстрелы справа — Бернадот напал на другое предместье. Скоро напали и на нас.

В девять часов австрийцы выстроились в боевую колонну и ринулись в бой. Они лезли на нас со всех сторон, но мы все-таки продержались целый час. Мы отошли от старых укреплений и продолжали стрелять из домов; враги храбро бросались на вал, а мы безжалостно палили по ним из окон. Раньше подобная сцена заставила бы меня содрогнуться, но теперь я уже закалился, и смерть человека не производила на меня особого впечатления.

Перед нами теперь стоял вопрос, как выбраться из домов. Неприятель уже вошел на улицы и, того гляди, мог отрезать нам отступление. Мне представилось, что мы в ловушке, и австрийцы могут выкурить нас дымом, как лисиц. Я подошел к окну. Окно выходило на двор, но оттуда был ход лишь на улицу, уже занятую неприятелем. Положение было скверным. Я вернулся назад в комнату и увидел здесь сержанта Пинто, сидевшего около стены, с опущенными руками и бледным лицом; он получил пулю в живот.

— Защищайтесь, солдаты, защищайтесь! — бормотал Пинто.

Внизу раздавался стук в дверь, громкий, как пушечная пальба. Мы продолжали отстреливаться. Вдруг снаружи послышался конский топот. Стрельба прекратилась, и сквозь дым мы увидели, как четыре эскадрона улан, словно львы, набросились на австрийцев. Это были польские уланы. Никогда не видел я более страшных солдат. Они метали свои пики с красными флажками и те впивались в спины бегущих врагов.

Поляки спасли нас. Мы вылезли из домов и тоже атаковали австрийцев. Мы победили, но нам все-таки пришлось отступить. Неприятель уже заполонял Лейпциг, часть пригорода была уже в его руках. А в других кварталах солдаты, студенты и горожане стреляли в нас из окон.

Вы поймете, с какой радостью подходили мы к мосту. До него нелегко было добраться; вся улица, которая вела к нему, была полна пешими и конными. Вся эта толпа медленно подвигалась вперед.

Плохо приходилось тем, кто попадал на край моста: несчастные срывались вниз, и никто не обращал на них внимания. Те же, кто попадал в середину, мог не двигаться: людские волны сами подталкивали и несли его.

Враг подходил все ближе и ближе…

Глава ХХХII. Ужасная переправа

Чтобы защитить подход к мосту, было поставлено несколько пушек. Но пушки имелись и у врагов, и они могли обстреливать мост. Тем солдатам, которым придется прикрывать отступление, достанутся все заряды, вся картечь, вся тяжесть вражеского нападения. Поэтому всем хотелось перейти мост первыми.

В трехстах шагах от моста мне пришла мысль побежать вперед, замешаться в толпу и поскорее перебраться на ту сторону, но в это время капитан Видель сказал:

— Первый, кто только выйдет из рядов, будет застрелен.

Пришлось остаться.

Дело происходило между одиннадцатью и двенадцатью часами дня. Я никогда в жизни не забуду того, что я видел. Пальба шла справа и слева. Противник наступал. Несколько пуль уже просвистели над нашими головами. Со стороны пригорода нам виднелись пруссаки, сцепившиеся врукопашную с нашими солдатами. Около моста начали раздаваться ужасные крики. Всадники, чтобы расчистить себе дорогу, ударяли пеших саблями, им отвечали ударами штыков. — Спасайся кто может! Каждую минуту кто-нибудь срывался с моста и, ища опоры, увлекал за собой еще пятерых или шестерых.

Крики, сумятица, пальба, вопли падающих усиливались с минуты на минуту. Казалось, не может быть зрелища более ужасного. Вдруг раздался громовой удар, и первая арка моста обрушилась вместе со всеми людьми. Сотни солдат погибли, множество было искалечено, раздавлено, завалено камнями моста.

Раздались крики о злом умысле, о предательстве: «Мы погибли!.. Нас предали!» Слышны был только эти ужасные, непрекращающиеся вопли. Одни в безумном отчаянии повернулись назад и ринулись на врага, словно ослепленные ненавистью дикие звери, помышляющие лишь о мести. Другие стали ломать свое оружие и проклинать небо и землю. Конные офицеры и генералы бросились в реку, чтобы перебраться вплавь. Многие солдаты последовали их примеру и в спешке даже не сняли ранцев.

Накануне я видел много трупов в реке. Но то, что увидел теперь, было еще ужаснее. Несчастные солдаты дрались друг с другом, цеплялись один за другого. Река была полна людей, на поверхности воды виднелись лишь головы и руки.

В это мгновенье даже сам капитан Видель, который своим хладнокровием и выдержкой поддерживал у нас дисциплину, пришел в замешательство. Он вложил саблю в ножны и со странным смехом повторял:

— Ну, теперь все. Теперь точно крышка!

Я дотронулся до его плеча, и он, обернувшись, ласково спросил:

— Что тебе надо, юноша?

— Капитан, я пробыл четыре месяца в лейпцигском госпитале и часто купался в Ольстере, я знаю здесь брод.

— Где?

— Выше моста, десять минут хода.

Он выхватил саблю и заревел громовым голосом:

— За мной, ребята! А ты, давай, шагай впереди!

Весь наш батальон — в нем насчитывалось теперь всего двести человек — так и хлынул за нами. Сотня солдат других полков, видя, что мы движемся так уверенно, пошла вместе с нами, хотя и не знала, куда. Австрийцы были уже совсем близко.

Я шел по дороге, где мы с Циммером гуляли в поле. Тогда здесь цвели цветы.

По нам открыли огонь, но мы не отвечали. Я первым вошел в реку. За мной двинулся капитан Видель и другие — попарно. Вода доходила нам до плеч, так как река разлилась от осенних дождей. Несмотря на это мы перебрались благополучно: никто не утонул, и мы сохранили почти все свои ружья.

Перейдя на другой берег, мы двинулись прямо через поля и затем повернули к Линденау.

Шли молча. Временами всматривались вдаль, на ту сторону Эльстера, где все еще продолжалась битва. Долго глухой шум и яростный рев канонады долетал до нас. Эти звуки заглохли только тогда, когда мы добрались до бесконечной движущейся линии войск, обозов и пушек. Шум колес и гул голосов заглушали выстрелы.

Глава XXXIII. «Нет сил идти»

Мы боролись одни против всех народов Европы и были разбиты. Мы были подавлены численностью и погублены изменой наших союзников. Я должен рассказать вам теперь о бедствиях отступления, и для меня нет ничего тяжелее этого.

Пока французы двигались вперед и надеялись на победу, они действовали сообща и были объединены друг с другом, как пальцы одной руки: воля командиров была законом для всех. Все сознавали, что без дисциплины нет успеха. Когда пришлось отступать, каждый солдат начал полагаться лишь на свои собственные силы и перестал подчиняться команде. И вот эти гордые французы, с радостью шедшие навстречу врагу, уже бредут как попало во все стороны. Те, кто недавно дрожал при их приближении, приходят в себя, становятся дерзкими и по двое, по трое нападают на одного, как вороны на упавшую лошадь.

Я все это видел. Я видел ужасных казаков, оборванных, заросших волосами. Они ехали без седел, поставив ноги в веревочные петли и, вместо пик у них были палки со вбитыми в конце гвоздями. Я видел фламандских крестьян, недавно дрожавших перед нами, как зайцы, а теперь высокомерно и грубо обращавшихся с нашими ветеранами, гвардейцами и драгунами.

Голод, усталость, болезни — все мучило нас. Небо было серым, дождь не прекращался, осенний ветер леденил наши лица. Бледные, безусые молодые солдаты, от которых оставались только кожа да кости, были не в силах бороться со всеми этими бедствиями. Они гибли тысячами. Все дороги были завалены трупами. По нашим следам шла ужасная болезнь — тиф. Эльзас и Лотарингия до сих пор помнят эту болезнь, которую занесли отступавшие. Из сотни заразившихся ею выздоравливали только десять-двенадцать человек.

Девятнадцатого мы переночевали в Лютцене. Здесь полки были приведены в кое-какой порядок. На следующий день нам пришлось вступить в перестрелку с преследовавшим нас вражеским отрядом. Двадцать второго мы разбили бивуак около Эрфурта. Нам выдали здесь новую обувь и кое-какую одежду. Мы словно ожили.

Так мы шли все дальше и дальше. Казаки следили за нами на некотором расстоянии. Гусары было поскакали на них, но казаки тотчас исчезли, а вскоре опять появились.

Многие солдаты стали по вечерам заниматься мародерством. Они покидали бивуак, пользуясь темнотой, и все часовые получили приказ стрелять в тех, кто удаляется вечером из лагеря.

Моя лихорадка, начавшаяся несколько дней назад, все усиливалась. Меня знобило днем и ночью. Я так ослаб, что едва вставал утром. Зебеде глядел на меня печально и повторял:

— Мужайся, Жозеф! Мы все-таки вернемся домой.

— Да, да, мы вернемся домой, — отвечал я, — мы должны увидеть родину.

Слезы выступали на глазах, лицо покрывалось краской. Эти слова поддерживали меня.

Зебеде нес мой ранец. Я опирался на его руку.

— С каждым днем мы все ближе и ближе, Жозеф. Осталось всего каких-нибудь пятнадцать переходов.

У меня не было больше сил нести ружье, оно казалось мне налитым свинцом. Я потерял аппетит. Ноги мои дрожали. Но я все-таки не поддавался отчаянию и думал:

«Когда ты увидишь колокольню Пфальцбурга, твоя лихорадка пройдет… Ты поправишься и все будет хорошо… Ты женишься на Катрин…»

И я, крепясь из последних сил, шел и шел дальше.

Когда мы подходили к Фульду, нам сообщили, что в лесах, которые лежат на нашем пути, засело пятьдесят тысяч баварцев, готовых отрезать нам отступление. Эта новость окончательно подкосила меня. Когда нам отдали приказ двинуться, я не смог встать.

— Ну же, Жозеф, — шептал Зебеде, — приободрись. Вставай же, вставай!

У меня не было сил.

— Не могу! — простонал я и разрыдался.

— Ну, вставай же!

— Не могу! Господи, я не могу встать!

Я цеплялся ему за руку… Слезы текли и по его лицу. Зебеде пытался нести меня, но он тоже слишком ослаб.

— Не покидай меня, Зебеде! — просил я.

Капитан Видель подошел и, грустно поглядев на меня, сказал:

— Санитарные повозки проедут здесь через полчаса… они подберут тебя.

Но я знал, что подразумевается под этими словами. Я обнял Зебеде и сказал ему на ухо:

— Послушай… ты поцелуешь от меня Катрин… Обещай это!.. Скажи, что я умер, мечтая ее поцеловать, и этот прощальный поцелуй ты передаешь ей.

— Да, да… — тихо плача, отвечал он. — Я передам ей это… Бедный Жозеф!

Зебеде положил меня на землю и быстро, не оглядываясь, ушел.

Отряд все удалялся, удалялся…

Долго я глядел ему вслед — это уходила моя последняя надежда. Когда солдаты скрылись в лощине, я закрыл глаза.

Вероятно, через час я был разбужен грохотом пушек. Я увидел быстро двигавшийся отряд гвардейцев с пушками и фургонами. В фургонах было несколько раненых, и я стал кричать:

— Возьмите меня! Возьмите!

Никто не обращал внимания на мои крики… Они ехали мимо… Больше десяти тысяч прошло мимо меня. У меня больше не было сил.

Все кончилось. Последние ряды войск скрылись из глаз. Час смерти был теперь близок. Но вдруг снова раздался грохот — показалось несколько орудий, запряженных крупными лошадьми. Позади везли зарядные ящики. У меня не было надежды, что в мою сторону посмотрят, но я все-таки следил глазами за артиллеристами. И вдруг заметил высокого, худого, рыжего артиллериста и узнал. Да это же Циммера! Моего товарища по лейпцигскому лазарету! Я закричал изо всех сил:

— Кристиан! Кристиан!

Несмотря на грохот орудий он услышал крик, остановился, обернулся и с удивлением поглядел в мою сторону.

— Кристиан, сжалься надо мной!

Он подъехал ближе, посмотрел пристально и побледнел.

— Как? Это ты, Жозеф?!

Циммер спрыгнул с лошади, взял меня на руки, как ребенка, и крикнул солдату, который правил проезжавшим фургоном:

— Стой! Останови!

Циммер поцеловал меня и положил в фургон. Он укрыл меня большой кавалерийской шинелью и сказал:

— Готово, трогай!

Вот и все, что я помню. Скоро я потерял сознание. Мне казалось, что я слышу шум бури, крики, кто-то отдает приказы, и вижу силуэты верхушек елей в ночном небе.

Позднее я узнал, что в тот день при Ханау произошла битва с баварцами, и мы одолели их.

Глава XXXIV. Я дома

14 января 1814 года, через два с половиной месяца после битвы при Ханау, я проснулся в чистой постели, в маленькой теплой комнатке. Я поглядел на балки потолка, потом на оконца, на которых изморозь нарисовала свои белые узоры, и подумал: «уже зима».

В это время я услышал грохот пушек и треск огня в печке.

Я повернулся и увидел бледную девушку, скрестившую руки на коленях. Я узнал Катрин. Узнал я и комнатку. Здесь мы провели много счастливых воскресений перед моим отъездом на войну. Только грохот пушки тревожил меня и заставлял думать, не грежу ли я.

Я долго глядел на Катрин. Она мне казалась очень красивой.

«Но где же тетя Гредель? — думал я. — Как я добрался до дома? Может быть, мы уже женаты с Катрин? Боже, вдруг все это сон?»

Наконец я осмелился тихо окликнуть девушку:

— Катрин!

Она обернулась и воскликнула:

— Жозеф… Ты узнаешь меня?

— Да, — отвечал я и протянул руку.

Она подошла, и я ее крепко поцеловал. Мы оба плакали.

Снова раздались пушечные выстрелы, и я с тревогой спросил:

— Что это я слышу, Катрин?

— Это пушка Пфальцбурга, — отвечала она, целуя меня еще сильнее.

— Пушка?

— Да, город в осаде.

— Пфальцбург? Так неприятель во Франции?

Я больше не мог произнести ни слова. После стольких страданий и слез, после того как на полях битвы полегло два миллиона человек — неприятель вторгся во Францию! Несмотря на всю мою радость увидеть Катрин я ни на секунду не мог отвлечься от этой печальной новости.

Да, мне пришлось увидеть, как немцы, русские, шведы, испанцы, англичане оказались господами во Франции. Они держали гарнизоны в наших городах, брали в наших крепостях все, что им хотелось, оскорбляли наших солдат, заменили наш флаг своим и поделили между собой все наши завоевания, включая те, какие были сделаны еще во времена Республики. Мы слишком дорого поплатились за десять лет славы!

Но вернусь к моей истории.

Через пятнадцать дней после битвы при Ханау тысячи повозок с ранеными и больными ехали через Пфальцбург.

Тетя Гредель и Катрин, стоя у порога дома, глядели на этот печальный кортеж. Проехало уже больше тысячи двухсот телег, а меня не было ни в одной из них. Тысячи отцов и матерей сбегались за десятки миль и тоже стояли вдоль дороги, отыскивая своих сыновей среди раненых. И многие вернулись домой, не найдя своих близких!

На третий день Катрин узнала меня. Я лежал с другими несчастными и все мы были с ввалившимися щеками, исхудавшие до костей, умирающие от голода.

— Это он! Это Жозеф! — крикнула Катрин.

Никто не хотел верить этому. Даже тетя Гредель долго всматривалась, прежде чем сказать:

— Да, это он! Надо вынуть его из телеги… Это наш Жозеф.

По ее просьбе меня перенесли к ним в дом. За мной стали ухаживать. Страшная жажда мучила меня, и я все время кричал: «Пить! Пить!» Никто в деревне и не надеялся, что я выживу, но воздух родины оказался для меня целительным.

Через шесть месяцев, 8 июля 1814 года, мы отпраздновали нашу свадьбу. Дядюшка Гульден, любивший меня, как сына, принял меня в качестве компаньона в свое дело. Мы стали жить все вместе, и, казалось, были самыми счастливыми людьми на свете.

Войны закончились. Союзники ушли к себе. Император уехал на остров Эльбу. На престол вступил Людовик XVIII. Но Наполеон еще не собирался сдаваться.

Хочется верить, что мой рассказ о кампании 1813 года убедит молодежь, как призрачна военная слава, и покажет, что настоящее счастье возможно только там, где царят мир и свобода. Если окажется, что эта история была действительно полезна и интересна, тогда я поведаю о том, что было дальше, и расскажу вам о Ватерлоо.

Книга вторая. ВАТЕРЛОО

Глава I. Наступил мир

Я никогда не видел ничего более радостного, чем воцарение Людовика XVIII в 1814 году. Дело было весной, когда уже зацветали фруктовые сады. В течение предыдущих лет народ перенес столько бедствий, столько раз ему угрожала опасность попасть в солдаты и не вернуться домой, он так устал от всех этих сражений, всей этой славы, пушечной пальбы и благодарственных молебствий, что думал только о мире, отдыхе и обустройстве своего угла.

Да, все были довольны, кроме старых солдат. Я помню, как третьего мая, когда пришел приказ вывесить белый флаг[19] на церкви, все боялись сделать это, опасаясь солдат гарнизона. Пришлось дать шесть золотых кровельщику Никола Пассофу, чтобы он выполнил это опасное поручение. Со всех улиц глядели, как Пассоф, держа белый шелковый флаг с цветами лилий по краю, взбирался на крышу церкви. А из окон двух казарм в него палили солдаты.

Пассоф все-таки повесил флаг и, спустившись, спрятался в амбаре, в то время как солдаты искали его по всему городу, чтобы убить.

Крестьяне, рабочие и горожане, все в один голос кричали: «Да здравствует мир! Долой рекрутский набор!» Всем надоело жить, как птичке на ветке, и ломать себе кости ради дел, которые нас не касаются.

Среди всеобщей радости я был, наверное, самым счастливым. Я удачно выбрался из ужасных битв при Вейсенфельсе, Лютцене и Лейпциге и ускользнул из лап тифа. Я узнал воинскую славу и потому еще более полюбил мир и возненавидел солдатскую службу.

Я вернулся к дядюшке Гульдену. Увидев меня, он протянул руки и воскликнул:

— Это ты, Жозеф! Дорогое дитя мое! Я считал тебя погибшим.

Мы плакали и целовали друг друга.

Затем мы снова дружно зажили вместе. Он тысячу раз заставлял меня рассказывать ему о походах и шутливо величал меня «старым служакой».

Мне он рассказал об осаде Пфальцбурга. Враг подошел к городу в январе. В Пфальцбурге оставались лишь старые солдаты и несколько сотен артиллеристов. Пушки были поставлены на укреплениях. Во время осады пришлось питаться кониной и ломать чугунные печки у горожан, чтобы изготовить из них картечь. Дядюшка Гульден, несмотря на свои шестьдесят лет, был наводчиком при большой двадцатифунтовой пушке. Слушая этот рассказ, я представлял себе дядюшку Гульдена в его черном колпаке и очках на бастионах и не мог удержаться от смеха.

Мы зажили, как раньше. Я опять поселился в своей комнатушке и по-прежнему накрывал на стол и варил обед.

Я мечтал день и ночь о Катрин. Наша женитьба была уже решена, но было одно препятствие, которое доставляло мне немало огорчения. Рекруты набора 1815 года были распущены, но мы, набора 1813 года, все еще числились солдатами. Правда, теперь это было не так опасно, как во времена Наполеона, и многие из нас спокойно жили в своих деревнях. Но зато, чтобы жениться, требовалось получить особое разрешение. Без этого разрешения свадьба не могла состояться.

Дядюшка Гульден написал на этот счет прошение военному министру. Он указал в нем, что я еще не оправился от болезни, что я хромаю со дня рождения и поэтому очень плохой солдат, но могу быть хорошим отцом семейства. Он писал, что я очень худой и слабого телосложения, что меня надо положить в лазарет и т. д., и т. п. Это было очень красноречивое прошение.

Изо дня в день мы все ждали ответа от министра — и тетя Гредель, и Катрин, и дядюшка Гульден, и я. Вы не можете представить себе мое нетерпение. Я за полмили слышал, как почтальон Бренштейн идет по улице. Я облокачивался на подоконник и не мог больше работать. Я глядел, как он заходит во все дома, и, если он на секунду задерживался где-нибудь, я думал: «Чего он там так долго болтает! Разве не может отдать письмо и уйти! Этот Бренштейн настоящая кумушка!».

Иной раз я не выдерживал, выбегал ему навстречу и спрашивал:

— У вас ничего нет для меня?

— Нет, господин Жозеф, ничего нет!

Я печально возвращался домой, а дядюшка Гульден говорил мне:

— Ты как ребенок! Имей же терпение, черт возьми! Ответ придет… Ответ придет…

По воскресеньям я, разумеется, отправлялся в деревню Четырех Ветров к тете Гредель и Катрин. В эти дни я просыпался спозаранку. Первое время я, просыпаясь, думал, что все еще нахожусь в солдатах. Я холодел от этой мысли. Потом, осмотревшись кругом, я успокаивался. «Ты у дядюшки Гульдена и сегодня идешь к Катрин» — думал я, и эта мысль прогоняла остатки сна. Я собирался вставать и одеваться, но в это время часы били четыре. Городские ворота были, стало быть, еще закрыты. Приходилось ждать. Чтобы скорее проходило время, я начинал вспоминать всю историю моей любви, моей солдатчины, всю свою жизнь.

Когда било пять, я вскакивал с постели, мылся, брился, надевал праздничный костюм. Дядюшка Гульден, еще лежавший в кровати за пологом, говорил мне:

— Хе-хе! Я уже слышу тебя. Уже целых полчаса ты там ворочаешься. Хе-хе… Сегодня у нас воскресенье…

Он смеялся, и я смеялся вместе с ним. Через несколько минут я уже был на улице. Боже, какое было время! Как все цвело и зеленело! Как все старательно и весело работали, стараясь догнать упущенное время. Во всех садах и огородах женщины и старики рыли, копали, и таскали лейки.

С раннего утра к городу ехали телеги с кирпичом, досками, бревнами, черепицей, тесом. Стучали, молотки, здесь и там виднелись плотники и каменщики. Все спешили починить дома и крыши, попорченные снарядами. Работа кипела. Все пользовались наступлением мира.

Как весело я бежал по дороге! Нет больше маршей и контрмаршей! Я иду куда хочу, не дожидаясь приказа сержанта Пинто.

Видя дымок над деревней, я думал: «Это Катрин затопила печь, она готовит нам кофе». И я летел во всю мочь. Вот я и в деревне! Здесь я иду потише, чтобы немного отдышаться, и не свожу глаз с маленьких окошечек. Вот дверь отворяется и появляется тетя Гредель. Она еще в нижней юбке и с метлой в руке. Она поворачивается и кричит: «вот он!» Немедленно появляется Катрин — красавица из красавиц, в маленьком голубом чепчике. «Вот хорошо!» — кричит она. — «Я ждала тебя!»

Как она счастлива! И как крепко я целую ее! О, да здравствует молодость!

Я вхожу в комнаты. Тетя Гредель с воодушевлением поднимает метлу вверх и возглашает:

— Нет больше рекрутчины! Кончено!

Мы все хохочем. Когда мы усаживаемся, тетя спрашивает: «Что же, этот негодный министр все еще не ответил? Или он никогда не ответит? Он принимает нас за дураков, что ли? Ведь ты больше не солдат, чего же они тобой командуют?!»

Я старался успокоить ее, и она заканчивала свою речь очень гневно:

— Видишь ли, Жозеф, эти господа, с первого до последнего, все устроили только для самих себя. Кто платит жандармам и судьям? Кто платит священникам? Кто всем платит? Мы. И они все-таки не осмеливаются нас венчать. Это ужасно! Если так пойдет дело, мы поедем венчаться в Швейцарию!..

Глава II. Господа дворяне

В это же время мне пришлось наблюдать, как все мэры и городские советники, торговцы зерном и лесом, лесничие и полевые сторожа — одним словом, все те, кто десять лет считался ревностными сторонниками Наполеона, стали теперь повсюду кричать о нем как о тиране, узурпаторе и корсиканском чудовище.

Только наш старый мэр да два-три советника не последовали этому примеру. Дядюшка Гульден говорил, что лишь эти немногие уважают себя, а все остальные действуют бесчестно.

Я вспоминаю, как однажды к нам принес часы в починку мэр из Акматта и стал так поносить Наполеона, что дядюшка Гульден не выдержал и сказал:

— Вот ваши часы, господин Мишель, возьмите, я не хочу для вас работать! Ведь в прошлом году вы сами по всем дорогам кричали: «Великий человек!» а теперь вы клеймите его злодеем и величаете Людовика XVIII «нашим возлюбленным монархом!» Как вам не стыдно! Вы принимаете людей за дураков и думаете, что они лишились памяти! Уходите, господин Мишель, уходите! При всяком правительстве негодяи остаются негодяями!

Негодование дядюшки Гульдена было так велико, что в этот день он почти не мог работать. Он повторял ежеминутно:

— Если бы мне даже нравились Бурбоны, то эта свора негодяев отбила бы у меня к ним всякую охоту. Эти господа всем восторгаются, ни в чем не видят недостатков. Когда король чихает, они поднимают руки к небу и издают восторженные восклицания. Они тоже хотят урвать себе кусок пирога. Слушая их, короли и императоры начинают считать себя богами. Когда происходит революция, эти господа покидают старых владык и начинают проделывать ту же комедию с новыми. Так они вечно остаются наверху, а честные люди влачат дни в бедности!

Этот разговор происходил в начале мая. В это время афиши на здании мэрии извещали, что король, окруженный маршалами Империи, совершил торжественный въезд в Париж, что все население выбежало ему навстречу, что король, прежде всего, пошел в церковь Нотр-Дам, чтобы возблагодарить Бога, и затем уже вошел в Тюильрийский дворец.

Немного спустя мы увидели новое зрелище: возвращение с чужбины дворян, эмигрировавших во время революции. Одни приезжали в безрессорных дилижансах, другие — на самых простых телегах. Дамы были в платьях с большими разводами, кавалеры в старинной одежде — в коротких штанах и больших жилетах.

Все они были очень веселы и горды. Они были рады вернуться на родину.

Господа дворяне останавливались обычно в гостинице «Красный Бык», где во время оно останавливались маршалы, герцоги и принцы. Они причесывались, брились и переодевались без посторонней помощи. В полдень они шумно спускались вниз, садились вокруг столов и отдавали приказания, словно важные особы. Их старые слуги, совсем одряхлевшие, стояли сзади господ с салфетками на плече.

Некоторые эмигранты приезжали на почтовых. В таких случаях их встречал наш новый мэр Журдан, священник и новый комендант. Когда слышались звуки бича, все эти господа начинали весело улыбаться, точно их ожидало великое счастье. Когда почтовая карета останавливалась, комендант с криком восторга бежал открывать дверцу. Другой раз, впрочем, из особого почтения они не двигались вовсе. Я видел, как они медленно и серьезно кланялись раз, другой, третий и при этом тихонько приближались друг к другу.

Дядюшка Гульден, наблюдая за такой сценой, говорил мне:

— Это этикет времен «старого порядка». Мы можем тут научиться с тобой хорошим манерам; они пригодятся нам, когда мы станем герцогами или принцами.

Прислуга гостиницы «Красный Бык» передавала, что дворяне, не стесняясь, заявляют, что они «победили нас и теперь опять являются нашими господами, и что Людовик XVIII все время был настоящим королем, что мы простые бунтовщики и что они нас приструнят».

Дядюшка Гульден сумрачно сказал мне:

— Дело плохо, Жозеф! Знаешь, что эти люди станут делать в Париже? Они потребуют себе обратно свои пруды, свои леса, свои парки, свои замки, свое жалованье, не говоря уже о другом. Ты находишь одежду и их парики очень старыми, но их идеи еще старее. Эти господа дворяне для нас опаснее австрийцев и русских, потому что русские и австрийцы уйдут, а дворяне останутся. Они захотят уничтожить все, чего мы добились за двадцать пять лет. Видишь, как они надменны! Они считают себя высшей расой. Если король станет слушать их советов, все погибло. Это будет война против народа. Но народ знает свои права, знает, что все люди равны, и их разговоры о дворянской крови — полная чепуха. Все будут бороться за свои права до самой смерти.

Ответа от министра я все не получал и теперь объяснял это тем, что господа дворяне требуют у министра возвращения своих земель и ему некогда обо мне подумать.

Как-то в рыночный день к нам зашла тетя Гредель. Катрин была занята хлопотами по хозяйству и не пришла. Тетя Гредель передала мне от нее букет цветов и спросила, получено ли разрешение. Я отвечал, что нет, и она резко заметила:

— Все эти министры гроша ломаного не стоят. Вероятно, на этот пост выбирают самого что ни на есть негодного и ленивого. Но будь спокоен, у меня есть план, который все изменит.

Тетя Гредель сообщила, что скоро будет отслужена торжественная заупокойная обедня в память казненного Людовика XVI и по этому поводу будет устроена процессия по городу.

— Мы все, Жозеф, Катрин и я, пойдем в самых передних рядах. Все скажут про нас: «они хорошие роялисты и люди благонамеренные»… Это подумает и священник, а священники теперь в силе; потом мы пойдем к священнику… он нас хорошо примет… напишет нам прошение. И уж поверьте мне, все тогда устроится!

Я подумал, что тетя Гредель права, и таким путем все может уладиться, но дядюшка Гульден резко возразил ей:

— Пусть роялисты проделывают все это. Но люди, которые на стороне народа, не могут ради личных выгод кривить душой и притворяться. Это нечестно. Пусть Жозеф поступает, как хочет — я сам никогда не пойду участвовать в такой процессии.

— Я тоже не пойду, — сказал я.

Тетя Гредель вся покраснела от гнева:

— Ну, так мы одни пойдем с Катрин. Мне наплевать на разные ваши идеи!

Когда я провожал тетю Гредель на улицу, она сказала мне:

— Дядюшка Гульден — хороший человек, но он выжил из ума. Он никогда ничем не доволен. Я знаю, что он стоит за Республику, хотя и не осмеливается об этом говорить. Он все вспоминает былую Республику. Но ты не должен слушать всего, что он тебе болтает. Нам будет очень полезно участвовать в этой процессии. Мы пойдем с Катрин, ты оставайся дома. Я уверена, что три четверти жителей соберется на процессию, и она будет очень красивой. Вот увидишь…

Глава III. «Да здравствует Республика!»

Скоро, как и говорила тетя Гредель, действительно начались процессии, службы и проповеди. Так дело шло до самого возвращения Наполеона в 1815 году.

Я вспоминаю, как во времена Наполеона дядюшка Куафэ, Никола Рольфо и пять-шесть ветеранов заряжали пушку, чтобы произвести двадцать один выстрел, а чуть не весь Пфальцбург собирался на бастионах и глядел на красное пламя, дым и пыжи, летевшие в ров. Вечером была иллюминация, гремели петарды, стреляли из ружей, ребятишки кричали: «Да здравствует император!». Через несколько дней после этого пришло известие об убитых и новом наборе.

В царствование Людовика XVIII я видел триумфальные арки, крестьян, привозивших мох, дрова и ельник, женщин, выносивших из дома большие охапки с цветами, горожан, одалживавших для процессии свои канделябры и распятия и, наконец, торжественный крестный ход: священник и его помощники, хор детей, церковный сторож Кекли в красном стихаре и с развевающейся хоругвью в руках, новый мэр с крестом святого Людовика, комендант с треуголкой под мышкой, в большом парике и расшитом мундире, свечи, задуваемые ветром, девушки, женщины, тысячи крестьян в праздничной одежде, старушки и старики и т. д. Колокола звонят вовсю. Улицы увешаны зеленью, цветами, гирляндами, белыми флагами. Ярко светит солнце.

Эта история повторялась с 1814 до 1830 годы, исключая лишь Сто дней[20]. Описывать все эти процессии и торжества было бы слишком долго. Расскажу вам для примера лишь кое-что.

Как раз 19 мая 1814 года к нам приехали из Нанси пять проповедников и начали читать проповеди всю неделю с утра до вечера. В городе только и было разговоров, что о них. Девушки и женщины стали ходить на исповедь. Все снова вспомнили о церкви.

Снова пошли толки о необходимости искупить грехи за двадцать пять лет, вернуть дворянам их земли и т. д. Дядюшка Гульден, а за ним и я сидели дома и не ходили слушать проповедь. Но вот как-то вечером старик сказал мне:

— А что, Жозеф, не хочется ли тебе послушать проповедников? Их так все расхваливают, что я хотел бы сам удостовериться, в чем там дело.

— Ах, дядюшка Гульден, мне очень хочется пойти. Но надо торопиться, потому что церковь будет скоро полным-полна.

— Ну, так идем! Мне любопытно на это посмотреть… Эти молодые люди меня удивляют. Идем!

Мы вышли на улицу. Луна ярко светила. Церковная паперть была полна народа.

— Ба, да со времен Колэна здесь не было столько народа! — заметил дядюшка Гульден.

— Колэн был священником?

— Да нет, я говорю о кабатчике Колэне. В 1792 году у нас был клуб в этой церкви. Всякий мог тут проповедовать, но Колэн говорил лучше всех. Издалека приходили его послушать. Хоры и галереи были полны дам и барышень. У всех были кокарды на шляпах и все пели «Марсельезу». Ты не видел никогда ничего подобного!

Мы подходили к церкви.

— Да, да, много переменилось с тех пор, много… Мы вошли во внутрь. Толпа стиснула нас со всех сторон. В глубине, на хорах, трепетал какой-то огонек. Слышался шум передвигаемых скамеек. Так прошло минут десять. Народ все прибывал. Вдруг дядюшка Гульден сказал:

— Вот он!

В полумраке была видна какая-то тень на церковной кафедре слева. Церковный сторож Кекли зажег с той стороны две-три свечи. Проповеднику можно было дать двадцать пять-тридцать лет. У него было круглое розовое лицо и белокурые вьющиеся волосы.

Началось с того, что городские барышни затянули церковное песнопение. Затем проповедник заявил, что он защищает веру, религию и божественное право Людовика XVIII. Он спросил, нет ли здесь смельчака, который оспаривает все это. Ни у кого не было охоты вылезть на растерзание. Все молчали. Вдруг на средней скамье поднялся кто-то худой и высокий, в черной одежде, и громко крикнул:

— Я… я… Я утверждаю, что вера, религия, права королей и все прочее — одни предрассудки. Я утверждаю, что Республика — самый справедливый образ правления и нет ничего лучше «Культа Разума».

Он говорил в таком духе и дальше. Все были возмущены. Давно не слышали ничего подобного. Когда оратор закончил, я поглядел на дядюшку Гульдена. Он тихо смеялся, повторяя: «Слушай! Слушай!»

Затем стал говорить проповедник. Он попросил Бога просветить этого нечестивца и затем произнес такую блестящую проповедь, что весь народ пришел в восторг. Проповеднику снова отвечал тот высокий худой человек. Он заявил, что «очень хорошо сделали, гильотинировав Людовика XVI, Марию-Антуанетту и всю эту семейку».

Негодование слушателей во время его речи все возрастало. Женщины хотели растерзать его. Старый Кекли, в красном стихаре, кинулся к нему, и человек скрылся в ризницу и там, воздевая руки к небу, закричал, что он отрекается от сатаны и его деяний. Проповедник помолился за душу грешника. Это было настоящее торжество религии.

Часов около одиннадцати народ стал расходиться. В церкви было объявлено, что процессия состоится на следующий день, в воскресенье.

Когда мы вернулись домой, дядюшка Гульден сказал мне:

— Да, эти проповедники говорят недурно, особенно для молодых людей, ничего на свете не видавших. Но если бы здесь был старик Колэн, он бы изрядно прижучил этого проповедника.

Глава IV. Pазрешение получено

Когда я однажды вернулся из города, где чинил часы, дядюшка Гульден протянул мне большой конверт с красной маркой и сказал:

— Бригадир Вернер поручил передать этот пакет тебе.

Мое сердце замерло, я открыл конверт и сперва ничего не мог разобрать от волнения. Вдруг я воскликнул:

— Дядюшка Гульден, это разрешение! Это разрешение! Надо сейчас же послать кого-нибудь известить о нем Катрин и тетю Гредель.

— Иди-ка ты сам — дело будет лучше!

— А как же с работой, дядюшка Гредель?

— Ради такой оказии можно забыть о работе. Иди, иди! Ты ведь все равно ничего не можешь видеть от радости…

Не разговаривая больше, я полетел в деревню Четырех Ветров. Я распахнул дверь домика тети и закричал:

— Разрешение получено!

Тетя мела кухню, Катрин спускалась по деревянной лестнице из своей комнаты. Услышав меня, они замерли. Я, поднимая руки, кричал: «Разрешение! Разрешение!»

Вдруг тетя Гредель тоже подняла руки и воскликнула:

— Да здравствует король!

Я бросился к побледневшей Катрин и стал целовать ее. Я почти на руках принес ее вниз с лестницы. Тетя носилась вокруг нас, не переставая вопить:

— Да здравствует король! Да здравствует министр!

Я никогда не видел ничего подобного. Наши соседи, напуганные, криками, стали приходить и спрашивать, что случилось. Комната наполнилась народом. Катрин плакала от волнения, а тетя повторяла:

— Этот министр — лучший из людей. Если бы он был здесь, я бы расцеловала его и пригласила на свадьбу. Он бы сидел на самом почетном месте, рядом с дядюшкой Гульденом.

Я провел радостный день в доме тети и, вернувшись домой поздно, почти всю ночь не мог заснуть.

Свадьба была назначена на 8 июля. Добряк Гульден позволял мне почти каждый день бегать к Катрин, и я проводил там целые дни. Я не замечал ничего на свете и думал только о Катрин.

Утром шестого июля я вдруг услышал звук труб и барабанов. Я вздрогнул, волосы стали дыбом — я узнал музыку шестого полка, где служил когда-то. Оказывается, полк уже давно ждали в городе, и один я не знал об этом. Разумеется, я стремглав слетел с нашей лестницы и помчался на встречу с однополчанами.

Я снова увидел командира Жемо, своих старых товарищей в длинных старых шинелях и простреленных пулями киверах. Я стоял, охваченный волнением, и глядел наряды солдат, проходившие мимо. Вдруг я увидел Зебеде. Он так исхудал, что его длинный крючковатый нос стал походить на клюв птицы. На нем была старая шинель, но зато на ней блестели нашивки сержанта.

— Зебеде! — крикнул я так громко, что заглушил грохот барабанов.

Зебеде обернулся, я бросился ему на шею. Мы обменялись несколькими фразами и пошли вслед за батальоном. Я тотчас же рассказал Зебеде, что я женюсь, и пригласил его быть моим шафером.

Старый Фюрст со слезами на глазах глядел на полк из окна и, вероятно, думал, что и его сын вернулся бы теперь домой, будь он еще жив. На площади стоял Клинпфель и пять-шесть других стариков. Все они получили уже известие о смерти их детей, но они все-таки вглядывались в ряды солдат, думая, что, быть может, произошла ошибка и сыновья их остались в живых.

Уже во время переклички к полку подошел старый могильщик, отец Зебеде. Зебеде, разговаривавший со мной, обернулся и побледнел. Отец и сын обнялись и поцеловались. Полк уже должен был идти в казарму, но капитан Видель позволил Зебеде пойти к отцу. Я пригласил обоих обедать к нам и распрощался.

Мы готовили в тот день торжественный обед и ждали Катрин и тетю Гредель. Дядюшка Гульден надел свою праздничную одежду, парик и башмаки с большими пряжками, а я — свой голубой костюм.

Часов около двенадцати пришла тетя Гредель с Катрин, а немного позже — Зебеде с отцом. Увидев моего товарища, дядюшка Гульден сказал ему:

— Я рад тебя видеть. Ты был хорошим товарищем Жозефу в самые опасные минуты.

Затем он пожал руку старому могильщику со словами:

— Вы можете гордиться таким сыном!

Катрин поцеловала Зебеде и тоже приветствовала его:

— Когда Жозеф обессилел у Ханау, вы хотели нести его на руках… Вы для меня, как родной брат.

Зебеде был очень взволнован всеми этими приветствиями.

Тетушка Гредель привела в порядок наш стол и блюда, принесенные из гостиницы, и мы уселись кругом.

Обед прошел весело. Разумеется, распили не одну бутылку вина. Все смеялись и шутили.

— Если бы нам дали хоть четверть такого обеда у Ханау, мы бы не свалились без сил на дороге, — сказал Зебеде, подмигивая в мою сторону.

Потом Зебеде рассказывал нам о своих походах, и особенно об ужасном отступлении от Рейна к Парижу. Когда он говорил, перед нашими глазами проходили все эти горящие деревни, полуобнаженные женщины, старики и дети, спешащие спрятаться от врага, отряды налетающих, как вихрь, казаков, все эти ужасные схватки.

Мы слушали Зебеде, затаив дыхание, позабыв о стаканах с вином. Дядюшка Гульден замечал:

— Да, вот она военная слава! Мы не только потеряли свободу и все завоеванные права, но наши дома ограблены, сожжены, разрушены, а теперь нами правят какие-то банды разбойников.

Так за беседой мы просидели до глубокой ночи.

Глава V. Тревожные слухи

Через два дня состоялась наша свадьба. Дядюшка Гульден был моим посаженным отцом, Зебеде — шафером. Я пригласил на свадьбу еще нескольких товарищей по полку.

После свадьбы мы с Катрин поселились у дядюшки Гульдена, в двух комнатках наверху. Старик сделал меня компаньоном своего дела.

Много лет прошло с тех пор, дядюшка Гульден и тетя Гредель давно умерли, Катрин стала совсем седой, а я как сейчас вижу эти наши две комнатки с цветами на окнах и слышу, как Катрин тихо напевает, как мы здороваемся с дядюшкой Гульденом утром, как он ласково отвечает нам… Никогда нельзя забыть того счастливого времени!

Наша жизнь текла мирно. Тетя Гредель часто приходила к нам и любила поговорить и поспорить с дядюшкой Гульденом о разных новостях и газетных известиях.

Газеты вошли в привычку. И дядюшка Гульден, например, не пропускал ни одного дня, чтобы не пойти к трактирщику Колэну и не почитать свежего номера газеты.

Дядюшка Гульден рассказывал нам по вечерам все новости, и поэтому мы были в курсе всех событий.

Как-то раз старик сообщил, что герцог Беррийский прибывает в наш город. Мы были очень удивлены.

— Что же он будет здесь делать? — спросила Катрин.

— Он произведет смотр полка.

Вы понимаете, что весть о прибытии герцога взбудоражила весь город. Начали строить триумфальные арки, заготовлять белые флаги, ну и всякое подобное. Полк готовился к смотру.

Герцог Беррийский прибыл 1 октября. Площадь была полна народа. Отовсюду неслись крики: «Да здравствует король! Да здравствует герцог Беррийский!». Мы видели въезд герцога лишь издали, так как толпа и солдаты помешали нам подойти ближе.

Вечером герцогу представили офицеров. Полк устроил ему торжественный ужин. После пиршества герцог присутствовал на балу, устроенном в его честь дворянством. Бал шел всю ночь.

На другой день состоялся смотр. Герцог был в дурном настроении. Может быть, причиной этого было то, что крики в его честь были довольно жидкими и все солдаты хранили молчание.

После смотра состоялось распределение наград. Кому они достались, вы можете судить уже по одному тому, что бездельник Пинакль получил крест. Это был настоящий скандал.

Когда герцог сел в коляску и уже уезжал, к нему кинулся отставной офицер и жалобным голосом закричал:

— Хлеба! Хлеба для моих детей!

Этот голос разлетелся по всей площади.

Герцог Беррийский объехал несколько городов. До нас доходили сообщения о каждом его слове. Одни восхваляли герцога, другие хранили молчание.

Скоро я стал замечать, что растет какое-то недовольство, готовятся какие-то перемены.

Как-то раз к нам зашла старуха-богомолка Анна-Мария. Она часто заносила нам часы в починку, и дядюшка Гульден любил шутливо поболтать с ней. У Анны-Марии был всегда ворох новостей. Она как раз целых три месяца странствовала по святым местам.

Она зашла к нам на минутку, но дядюшка Гульден убедил старуху немного отдохнуть, посидеть у печки и закусить. Анна-Мария сейчас же стала выкладывать нам свои новости:

— Теперь все идет хорошо. К нам скоро приедут миссионеры, чтобы наставлять людей в вере, и снова повсюду будут воздвигнуты монастыри. По дорогам опять устроят заставы и шлагбаумы, как было до бунта. Богомольцам надо будет только позвонить в колокол монастыря, и монах сейчас же принесет жирный суп и мясо, а в постный день — уху и рыбу. Барыни мне рассказывали, что везде все опять будет по-старому — крестьян прикрепят к земле, а господа получат назад свои замки, леса и имения.

— Неужели все это так и будет? — переспросил дядюшка Гульден.

— Да, да, именно так. Преосвященный Антуан тоже говорил об этом. Все это идет сверху, от правительства. Надо только немного обождать, и все переменится. Если кто не захочет подчиниться, его заставят силой. А якобинцев…

Тут старуха запнулась, взглянула на дядюшку Гульдена и покраснела.

— Среди якобинцев есть хорошие люди, но все-таки они взяли себе достояние бедных… а это нехорошо.

Потом богомолка рассказала нам, что снова стали совершаться чудеса, что при узурпаторе святой Квирин, святая Одилия и другие святые не хотели совершать чудес, но теперь чудеса начались снова, что изображение святого Иоанна стало источать слезы, когда к нему подошел священник, вернувшийся из изгнания, и дальше в таком же духе.

Когда Анна-Мария ушла, дядюшка Гульден сказал нам:

— Вот вам пример народной темноты. Вы, может быть, подумаете, что старуха все сочиняет, нет, она только собирает слухи, которые ходят там и сям. Ведь слово в слово то же самое нам твердят священники, дворяне и правительственные газеты. Наше правительство хочет повернуть назад. Оно хочет, чтобы католическая религия, единоапостольская и истинная, стала единственной религией во Франции, чтобы еретики и сектанты подвергались гонениям, школы попали в руки попов, чтобы дворяне получили все старые права и привилегии. Оно хочет, чтобы весь остальной французский народ, который двадцать пять лет всему миру возвещал о свободе, равенстве и братстве, который создал столько великих полководцев, ораторов, ученых и гениев всякого рода, чтобы этот народ снова стал лишь ковырять землю во славу немногих дворянчиков. Но этого не будет!

Дядюшка Гульден был очень мрачен весь этот день.

Глава VI. Старые служаки

Настала зима. Шел то снег, то дождь.

Погода часто была ветреной. Каждый вечер дядюшка Гульден надевал на себя свое старое пальто и лисью шапку и отправлялся в кафе читать газеты. Он возвращался часов в десять, когда мы были уже в постели. Порой мы слышали, как он кашляет — старик частенько промачивал себе ноги.

Катрин бранила дядюшку за то, что он совсем не бережет себя. В конце концов, мы решили платить три франка в месяц хозяину кафе, и тот стал нам присылать газету с мальчиком.

Газета доставлялась обыкновенно часов около семи, когда мы вставали из-за стола, после ужина. Услышав шаги мальчика на лестнице, мы радостно говорили:

— Вот и газета!

Катрин спешила убрать со стола, я подкладывал дров в печку, дядюшка Гульден надевал очки. Затем Катрин шила, я покуривал трубку, а дядюшка читал нам новости.

Иной раз, читая речи депутатов в парламенте, дядюшка не мог удержаться от восклицания:

— Как они говорят! Вот это действительно дельные люди! Они говорят истинную правду!

Снаружи свистел ветер, громыхали флюгера на крыше, дождь хлестал в стену, а мы сидели у огня и слушали чтение.

Так проходили недели и месяцы. Мы совсем заделались политиками. Когда доходило дело до речей министров, мы говорили:

— Ах, негодяи, они хотят обмануть нас… Вот ведь жалкое отродье! Всех их надо вон!

И не меньшее негодование вызывали у нас господа-дворяне, которые были изгнаны с родины народом, вернулись домой при содействии иноземных войск и теперь начали командовать нами.

Часто к нам захаживал Зебеде и рассказывал новости из солдатской жизни. Правительство стало смещать старых военачальников, исключило из школы Сен-Дени дочерей наполеоновских офицеров и предполагает предоставить право быть офицерами лишь детям дворян, а тяжесть рекрутчины свалить всецело на спину простого народа.

У Зебеде бледнел нос и глаза горели, когда он рассказывал все это.

Так прошла вся зима. Негодование народа росло все больше. Город был переполнен отставными офицерами, не решавшимися оставаться в Париже. Все они перебивались с воды на хлеб и притом должны были прилично одеваться. Они были все такие худые, истощенные, измученные. А ведь эти голодавшие офицера были гордостью Франции и победителями в наших войнах с Европой.

Мне запомнился один случай. К нам в магазин зашли два отставных офицера; один — Фальконет — был высоким, худым, с седыми волосами и походил на пехотинца, другой — Маргаро — был низкого роста, коренастым с гусарскими бакенами.

Они пришли продать прекрасные часы. Это были золотые часы со звоном, заводившиеся на неделю и показывавшие секунды. Я никогда не видел таких замечательных часов.

Покуда дядюшка Гульден рассматривал часы, я глядел на офицеров — видимо, они сильно нуждались. Они спокойно ожидали, что скажет дядюшка, но все-таки им было, очевидно, неловко обнаруживать свое затруднительное положение.

— Это превосходная работа! — сказал дядюшка Гульден. — Это, как говорится, часы для принца.

— Да, — ответил гусар, — я их и получил от принца после битвы при Раббе.

Дядюшка Гульден медленно встал, снял свой черный колпак и сказал:

— Господа, я, как и вы, старый солдат, и вы не обижайтесь на то, что я вам предложу. Я понимаю, как тяжело продавать такую вещь, напоминающую вам о счастливом времени жизни и о любимом начальнике…

Я никогда не слышал, чтобы дядюшка говорил таким ласковым голосом. Он печально нагнул свою голову, словно не желая видеть горя людей, с которыми он говорил. Гусар весь покраснел, казалось, что глаза его увлажнились. Его товарищ стоял бледный, как смерть. Дядюшка Гульден продолжал:

— Часы эти стоят более тысячи франков. У меня нет на руках такой суммы, да кроме того, и вам самим тяжело расставаться с часами. Вот что я вам предлагаю. Часы будут висеть в моей витрине, но они будут вашими. Я ссужу вам двести франков, когда вы захотите взять часы обратно, вы мне вернете эту сумму.

Услышав это, гусар протянул руки к дядюшке и взволнованно закричал:

— Вы — настоящий патриот! Я никогда не забуду вашей услуги… Эти часы я получил… от принца Евгения… Они для меня дороже моей крови… но бедность…

Другой офицер пытался его успокоить:

— Ну, полно, Маргаро, успокойся!

— Нет, нет… оставь меня… мы здесь между своими… Старый солдат поймет нас… Нас здесь все оскорбляют… с нами обращаются грубо… У них не хватает храбрости сразу покончить с нами и расстрелять.

Весь дом наполнился этим криком. Я убежал в кухню и оттуда слышал, как дядюшка Гульден утешал Маргаро.

Когда офицеры получили деньги и ушли, дядюшка Гульден пришел к нам и сказал:

— Да, он прав, правительство обращается с ними ужасно. Но рано или поздно оно за это поплатится!

Весь этот день мы были печальны. Я еще больше убедился, что скоро должна произойти какая-нибудь перемена.

Глава VII. «Наполеон вернулся во Францию!»

В начале марта с быстротой молнии распространился слух, что Наполеон высадился в Каннах. Откуда пришел этот слух, никто не знал. От Пфальцбурга до берега моря около двухсот миль, и он отделен от него горами и равнинами.

Я припоминаю, как 5 марта я проснулся и открыл окошко нашей комнатки, выходившее на крышу. Около трубы еще оставался снег. Было холодно, но солнце светило, и я подумал: «Вот хороший день для военного перехода». Я вспомнил, как во время походов мы любили такую погоду. И вдруг мне пришел на ум Наполеон. Я увидел его перед своими глазами: он шел в старом сюртуке, надвинув шляпу на лоб, впереди своей старой гвардии. Это видение пронеслось, как сон.

Катрин уже встала и мела нашу комнатку. Вдруг послышались шаги на лестнице. Катрин прислушалась и сказала:

— Это дядюшка Гульден.

Я тоже узнал его шаги и очень удивился: он, можно сказать, никогда не поднимался к нам наверх. Дверь открылась. Дядюшка Гульден произнес:

— Дети мои, первого марта Наполеон высадился в Каннах, около Тулона. Он идет на Париж.

Он больше ничего не сказал и сел, чтобы перевести дыхание. Мы переглянулись с изумлением. Только через минуту Катрин спросила:

— Вы прочли это в газетах?

— Нет, в них еще ничего не пишут или, вернее, они скрывают это от нас. Но, ради бога, ни слова об этом — иначе мы будем арестованы. Сегодня утром, в пять часов, мне сообщил это Зебеде. Полк получил приказ не отлучаться из казарм. По-видимому, они побаиваются солдат. Но как же, в таком случае они арестуют Наполеона? Ведь не крестьян же, у которых правительство собирается отобрать землю, посылать на него? А горожан считают тоже якобинцами… Пусть-ка теперь дворяне-эмигранты себя покажут! Но прошу вас, пока храните молчание… строжайшее молчание!..

Мы спустились вниз, в мастерскую, и принялись за работу, как обыкновенно.

В этот день и в следующий все было тихо. Кое-кто из соседей заходил к нам, якобы для того, чтобы отдать часы в починку.

— Нет ли чего нового? — спрашивали они.

— Дела идут помаленьку, — отвечал дядюшка Гульден. — Не слышали ли вы чего-нибудь?

— Нет, ничего.

— По глазам было, однако, видно, что и они слышали о важной новости. Зебеде оставался в казарме. В кафе с утра до ночи сидели отставные офицера. Громко ничего еще не было сказано. Это было чересчур опасно.

Но на третий день эти же офицеры стали терять терпение. Они ходили взад и вперед и по их лицам было заметно, в каком они ужасном беспокойстве. Если бы у них были лошади или по крайней мере оружие, они, конечно, предприняли бы что-нибудь. Но жандармы тоже были настороже. Они также ходили здесь и там, и каждый час конный жандарм с эстафетой отправлялся в Сарребург.

Возбуждение росло. У всех пропала охота работать. Приехавшие коммивояжеры сообщили, что область Верхнего Рейна и Юра совершенно взбудоражена, что полки кавалерии и инфантерии двигаются навстречу узурпатору и т. д. Один из этих вояжеров, болтавший слишком много, получил приказ немедленно оставить город. Жандармский офицер потребовал его бумаги, но, к счастью, они были в порядке.

Впоследствии я видел еще несколько революций, но никогда не наблюдал такого возбуждения, какое охватило город 8 марта, когда два батальона получили приказ выступить в поход. Тогда все увидели, что дело серьезно, и невольно пришла мысль, что Бонапарта может арестовать не какой-нибудь герцог Беррийский или Ангулемский, а только соединенные войска всей Европы.

Лица у отставных офицеров стали сиять. В пять часов загремели на площади первые барабаны. Зебеде стремительно вбежал к нам и сказал:

— Два батальона отправляются. — Он был бледен.

— Они собираются арестовать его?

— Да, арестовать! — Зебеде подмигнул.

Барабаны продолжали бить. Зебеде, шагая через ступеньку, сбежал с лестницы. Я пошел за ним.

Внизу Зебеде потянул меня за руку и, сняв кивер, тихо сказал на ухо:

— Посмотри-ка внутрь! Узнаешь?

Я увидел внутри кивера старую трехцветную кокарду.

— Вот наша кокарда! Все солдаты взяли ее с собой! Пожав мне руку, Зебеде быстро удалился. Я пошел домой, раздумывая о будущем. Снова наборы, снова солдатчина, снова войны! Боже, когда же все это кончится! И всегда нам говорят, что все это проделывается во имя нашего блага. И, в конце концов, мы все-таки остаемся в накладе.

С этой минуты до самого вечера дядюшке Гульдену не сиделось на месте. Он был в таком же состоянии, в каком находился я, когда ждал разрешения венчаться. Каждую секунду старик посматривал в окно и говорил:

— Сегодня придут важные новости… Солдаты получили приказ, стало быть, от нас теперь нечего скрывать.

Каждую минуту дядюшка восклицал:

— Тс-с! Это, кажется, почта!

Мы прислушивались. Но нет, по мосту ехала крестьянская телега или бричка.

Мы продолжали ждать и прислушиваться.

Глава VIII. «Да здравствует император!»

Наступила ночь. Катрин уже начала накрывать ужинать, когда дядюшка Гульден чуть ли не в двадцатый раз сказал:

— Слушайте!

Вдали слышался грохот. Дядюшка быстро надел свой камзол и крикнул мне:

— Идем, Жозеф!

Он почти скатился с лестницы. Я не отставал. Я тоже жаждал узнать новости. Не успели мы выйти на улицу, как из-под темных ворот выехала почтовая карета с двумя красными фонарями и с грохотом промчалась мимо нас. Мы побежали за ней. Мы были не одни. Со всех концов сбегался народ с криками:

— Вот она! Вот она!

Почтовая контора находилась на Сенной улице. Карета ехала прямо, затем завернула за угол. Чем ближе мы подходили к конторе, тем больше было народа на улице. Люди выходили изо всех ворот. Бывший мэр города, его секретарь и другие именитые граждане бежали вместе с толпой и, переговариваясь друг с другом, восклицали:

— Вот торжественная минута!

Перед почтовой конторой уже стояла громадная толпа. Все подымались на цыпочки, прислушивались, задавали вопросы почтальону, но тот ничего не отвечал.

Начальник почтовой конторы открыл освещенное окно. Почтальон кинул туда с козел пачку писем и газет. Окно закрылось. Почтальон начал щелкать бичом, чтобы толпа расступилась. Карета покатила дальше. Все повторяли лишь одно слово:

— Газеты! Газеты!

— Идем в кафе Гофмана, — сказал мне дядюшка Гульден, надо спешить, газеты сейчас получены.

Если мы замешкаемся, то уже не сможем проникнуть в кафе.

На площади бежали люди. Офицер Маргаро громко говорил:

— Идем! Газеты у меня!

За ним шла группа отставных офицеров. Мы вошли в кафе и уселись около печки. Кафе было уже полно, но народу все прибывало. Стало так душно, что пришлось открыть окна. С улицы доносился гул голосов.

— Хорошо, что мы поторопились, — заметил дядюшка Гульден.

Чтобы лучше видеть, мы встали на стулья. Кругом было море голов, посредине кафе виднелась группа отставных офицеров. Шум все возрастал и тут раздался крик:

— Тише!

Это был голос офицера Маргаро. Он забрался на стол. Позади, за двойными дверьми, виднелись фигуры жандармов. Народ уже было полез в окна.

— Тише! Тише! — разнеслось по толпе вплоть до самой площади.

Наступила такая гробовая тишина, словно в комнате не было ни души.

Маргаро начал читать газету. Его отчетливый голос, отчеканивавший каждое слово, напоминал мне тиканье наших часов среди глубокой ночи. Его было слышно далеко на улице. Чтение продолжалось долго, так как офицер читал все подряд, ничего не пропуская.

В газете говорилось, что так называемый Бонапарт, враг народа, державший Францию пятнадцать лет в рабстве, бежал с острова, где он был поселен, и имел дерзость снова ступить на землю, залитую кровью по его вине. Войска, верные королю и народу, идут, чтобы арестовать беглеца. Видя всеобщее негодование, Бонапарт скрылся в горы с шайкой негодяев, ставших на его сторону. Теперь он окружен со всех сторон и неизбежно будет захвачен.

Я припоминаю также, что газета сообщала, будто все маршалы поспешили предложить свои услуги королю, отцу народа, и что будто знаменитый маршал Ней, принц Московский, поцеловал руку королю и обещал доставить Бонапарта в Париж живым или мертвым.

Время от времени среди толпы раздавался смех и замечания.

Офицер начал читать под конец правительственное сообщение, призывавшее всех французов кинуться на Бонапарта и захватить его живым или мертвым. Когда офицер дошел до этого места, его глаза загорелись огнем. Он начал рвать газету на мелкие куски и затем, весь бледный, подняв руки кверху, громовым голосом, заставившим нас затрепетать, крикнул:

— Да здравствует император!

И все отставные офицера подняли вверх свои большие шляпы и хором прокричали:

— Да здравствует император!

Казалось, потолок обрушится от этих криков. Я себя чувствовал так, словно мне налили холодной воды за шиворот. «Теперь все пропало, подумал я. — Вот и проповедуй о прелестях мира таким людям!»

На улице горожане и солдаты подхватили возглас: «Да здравствует император!». Я смотрел, что будут делать жандармы. Оказалось, они тихонько удалились — они ведь тоже были старыми наполеоновскими солдатами.

Маргаро хотел слезть со стола, но его подхватили на руки и торжественно понесли вокруг зала. Он опирался своими длинными руками на шеи двух товарищей, его голова высилась над шляпами, — он плакал. Никогда нельзя было поверить, что этот человек может прослезиться. Он ничего не говорил. Его глаза были закрыты и слезы текли и сбегали по носу и длинным усам.

Я глядел на все это, широко раскрыв глаза, но дядюшка Гульден одернул меня и сказал:

— Жозеф, идем… уже пора!

Дома нас ожидала встревоженная Катрин. Мы рассказали ей, что случилось. Стол был накрыт, но ни у кого не было аппетита. Выпив стакан вина, дядюшка Гульден сказал нам:

— После всего, что мы видели, нет сомнения, дети мои, что император войдет в Париж. Этого хотят и солдаты, и крестьяне, у которых собираются отнять землю. Если Наполеон откажется от своей любви к войнам, то и горожане станут на его сторону, особенно если хорошая конституция гарантирует народу свободу — это высшее человеческое благо. Пожелаем же, чтобы так и случилось…

Глава IХ. Весь город в возбуждении

На следующий день в городе был базар. Повсюду только и говорили, что о важной новости, — о прибытии Наполеона во Францию. Крестьяне из окрестностей, в блузах, куртках, треуголках и колпаках приезжали на своих телегах, якобы для продажи ржи, овса и ячменя, но на самом деле просто для того, чтобы узнать новости. Слышалось дребезжанье колес и хлопанье бичей. Женщины не отставали от мужчин. Они быстро шли по всем дорогам, подоткнув юбки и с корзинами на головах.

Весь этот народ двигался под нашими окнами и дядюшка Гульден приговаривал:

— Как все волнуются! Как все спешат! Дух Наполеона уже витает по стране. Теперь уже не шествуют со свечами в руках и в стихарях.

Видно было, что крестные ходы порядком ему надоели. Часов в восемь мы сели, по обыкновению, за работу, а Катрин пошла на базар закупить масла, яиц и овощей. Через два часа она вернулась и сказала нам:

— Все уже переменилось! Ах, Господи Боже!

Она рассказала нам, что отставные офицеры, с Маргаро посередине, прохаживаются по площади со своими большими палками в руках, что на рынке, вокруг рундуков, на улицах крестьяне, горожане и все проходящие пожимают друг другу руки и, прицениваясь к товару, говорят:

— Эге! Дела идут на лад!

Катрин сообщила нам также, что ночью были наклеены прокламации Бонапарта на мэрии, трех церковных вратах и даже против ограды рынка, да жандармы рано утром сорвали их. Одним словом, все пришло в движение.

Дядюшка Гульден встал из-за стола, слушая Катрин, а я повернулся на стуле и подумал: «Да, все это, конечно, хорошо, но теперь, пожалуй, скоро кончится твой отпуск, Жозеф. Раз все пришло в движение, то и тебя скоро потревожат. Вместо того чтобы спокойно жить здесь со своей женой, тебе придется взять на спину ранец, ружье, патронташ и две пачки патронов».

В это время дверь раскрылась и вошла тетя Гредель. Сперва можно было подумать, что она находится в благодушном настроении. Но после первых слов приветствия она резко поправила свои волосы, стиснула зубы и, пытливо поглядев на нас своими серыми глазами, сказала:

— По-видимому, негодяй убежал со своего острова?

— О каком негодяе вы говорите? — спокойно переспросил дядюшка Гульден.

— Э, да вы сами хорошо знаете, о ком я говорю. Я говорю о Бонапарте.

Чтобы избежать спора, дядюшка Гульден уселся за рабочий стол и сделал вид, что рассматривает часы.

— Он опять принимается за свои мерзости, — повышая голос, кричала тетя Гредель. — Вот холера!

— А кто виноват? — сказал дядюшка, не оборачиваясь и все разглядывая часы. — Вы думаете, что все эти процессии, проповеди, угрозы отнять землю у крестьян и восстановить старый порядок могли долго продолжаться? Нельзя было ничего лучше придумать для того, чтобы возбудить народ против правительства. Этого и надо было ожидать.

Тетя Гредель несколько раз менялась в лице. Катрин делала ей знаки, чтобы она не начинала ссоры, но взбалмошная женщина не обращала на них внимания.

— И вы тоже довольны? Да? — спросила она. — Вы, как и все прочие, меняете свои взгляды каждый день. Вы начинаете толковать о Республике, когда вам это выгодно.

Настало молчание. Дядюшка Гульден кашлянул и затем медленно сказал:

— Вы ошибаетесь, мадам Гредель; если бы я был таким изменчивым, я-то стал бы меняться раньше. Вместо того чтобы быть часовщиком в Пфальцбурге, я был бы теперь полковником или генералом, как другие. Но я всегда стоял, стою и до самой смерти буду стоять за Республику и Права Человека.

Затем он резко повернулся и, глядя на тетю снизу вверх, продолжал, повышая голос:

— Вот поэтому-то я и люблю Наполеона Бонапарта больше, чем герцога Ашулемского, дворян-эмигрантов, миссионеров и разных делателей чудес. Наполеон, по крайней мере, вынужден сохранять кое-что от эпохи Революции, он вынужден обеспечивать всем их собственность и все выгоды, которые народ приобрел на основании новых законов. Если бы он не поддерживал Начал Равенства, то разве народ стоял бы на его стороне? Ну, а Бурбоны хотят уничтожить все, чего мы добились, они нападают на все…

Тетя Гредель презрительно рассмеялась.

— Раньше вы говорили иначе! — воскликнула она. — Когда Наполеон восстанавливал в правах епископов и архиепископов, призывал обратно эмигрантов, возвращал замки знатным фамилиям, дюжинами раздавал титулы принца и герцога, вы сами говорили, что это мерзко, что он изменяет делу Революции. И вы его упрекали особенно потому, что он сам из народа и с детства должен был знать, что все люди равны. Вы сами говорили, что воевать можно лишь ради защиты новых прав человека, а не ради славы. Разве не вы твердили нам все это?

Дядюшка Гульден побледнел.

— Да, я говорил это и думаю так и теперь! — сказал он. — Я говорил, что ненавижу деспотизм, особенно деспотизм человека, вышедшего из народа. Но теперь дело переменилось. Наполеон, которому нельзя отказать в гениальности, увидел, что его льстецы изменили ему. Он понял, что его истинная опора в народе. Теперь он будет действовать иначе.

Спор разгорелся еще больше, и наконец дядюшка Гульден встал, прошелся несколько раз по комнате и потом вышел.

Тетя Гредель закричала ему вслед:

— Старик из ума выжил! Но мы не станем его слушаться. Надо ждать, что будет дальше. Если Бонапарт придет в Париж, мы убежим в Швейцарию — иначе Жозефу опять придется идти на войну.

Попрощавшись с нами, тетя ушла. Спустя некоторое время дядюшка Гульден вернулся и молча принялся за работу. Вечером Катрин сказала мне:

— Мы поступим так, как посоветует дядюшка Гульден. Он понимает больше, чем мама, и не даст нам плохого совета.

Я не хотел противоречить Катрин, но ее слова меня опечалили.

Глава X. Наполеон в Париже

С этого дня в городе все пошло по-иному. Отставные офицеры кричали на улице: «Да здравствует император!» Комендант отдал приказ арестовать бунтовщиков, но батальон был на их стороне, а жандармы делали вид, что ничего не слышат. Никто не работал. Сборщики налогов, контролеры, мэры, чиновники ходили нахмурившись и не знали, с какой ноги им танцевать. Кроме кровельщиков, каменщиков и плотников, которым все равно нечего было терять, никто не осмеливался открыто заявить себя сторонником Бонапарта или Людовика XVIII. Рабочие, не стесняясь, кричали: «Долой дворян-эмигрантов!»

Волнение все возрастало. Очередная газета сообщала: «Узурпатор в Гренобле», на следующий день: «он в Лионе», потом: «он в Маконе», «в Оксерре» и т. д.

Дядюшка Гульден, читая эти известия, приходил в хорошее расположение духа и говорил:

— Теперь очевидно, что все французы стоят за революцию, и противники ее не смогут удержаться.

Весь народ кричит «долой эмигрантов!» Это хороший урок для Бурбонов!

Дядюшку волновало, однако, сообщение о большой битве между маршалом Неем и Наполеоном.

Скоро пришло известие, что маршал Ней последовал примеру армии и горожан и перешел на сторону императора.

Двадцать первого марта, вечером, мы сидели за работой, когда вдруг мимо окон во весь опор пронесся телеграфист Ребер. Его блуза развевалась на ветру. Одной рукой он придерживал шляпу, другой настегивал лошадь.

Дядюшка Гульден высунулся из окна, чтобы лучше видеть, и сказал:

— Это Ребер мчится с телеграфа. Пришла какая-нибудь важная новость.

Щеки старика немного порозовели; мое сердце усиленно билось. Через несколько минут в двух концах города сразу загремели барабаны, наполняя звуками все улицы.

Дядюшка Гульден приподнялся.

— Или сейчас идет битва под Парижем, или император уже вступил в свой дворец, как в 1809 году.

Дядюшка быстро накинул пальто и вышел. Я пошел за ним. Когда мы явились на площадь, батальон уже подходил туда. За ним шла громадная толпа народа. Под грохот барабанов солдаты выстроились. В это время на ступенях соседнего дома появился полковой командир Жемо. Он еще не оправился от своих ран и уже целых два месяца не выходил. Солдат подвел ему лошадь и помог сесть.

Жемо проехал через площадь. Офицеры быстро пошли к нему навстречу и что-то сказали ему. Затем полковой командир проехал перед фронтом. Сзади него шел сержант со знаменем, обернутым в клеенку.

Толпа все прибывала. Чтобы лучше видеть, мы с дядюшкой залезли на тумбы. После переклички командир обнажил саблю и приказал строиться в каре.

Была уже почти ночь, но было заметно по бледности коменданта, что у него лихорадка. Я, как сейчас вижу серые ряды каре, полкового командира верхом, группу офицеров, толпу, полную ожидания, тишину, дождь, открытые окна домов.

Все молчали. Все знали, что дело идет о судьбе Франции.

Раздались команда и звяканье ружей. Затем я услышал голос Жемо, этот отчетливый голос, который в разгар битвы командовал нам «сомкнись!»

— Солдаты, — сказал командир, — его величество Людовик XVIII покинул Париж 20 марта и в тот же день император Наполеон вступил в столицу.

Легкое содрогание пробежало по толпе и все снова стихло. Жемо продолжал:

— Знамя Франции — это знамя Александрии, Аустерлица, Иены, Ваграма, Москвы… Это знамя наших побед, знамя, омытое нашей кровью…

Сержант вынул знамя из чехла и развернул его. Трехцветное знамя было все изорвано.

— Вот наше знамя! Вы узнаете его… Это знамя Франции… Это знамя вселяло трепет нашим врагам…

Многие ветераны не могли удержать слез. Другие побледнели.

— Я не знаю иного знамени! — крикнул командир, поднимая вверх саблю. — Да здравствует Франция! Да здравствует император!

И тотчас отовсюду — с площади, из окон, с улицы — был подхвачен этот возглас. Солдаты целовались с народом. Казалось, Франция снова обрела все утраченное в 1814 году.

Настала ночь. Народ группами расходился по домам, не переставая кричать: «Да здравствует Император!» Со стороны госпиталя раздался пушечный выстрел, ему отвечала арсенальная пушка. Пламя выстрелов освещало город, как молния.

Вечером город был иллюминирован. То и дело раздавались крики: «Да здравствует император!» и хлопали петарды. Солдаты выходили из трактиров, напевая: «Долой эмигрантов!»

Возбуждение улеглось только к часу ночи, и мы заснули очень поздно.

Глава XI. Я зачислен paбочим в арсенал

Прежние мэры, советники и все, кого несколько месяцев назад выставили вон, были теперь снова восстановлены в своих правах. Все жители города, не исключая знатных дам, стали носить трехцветные кокарды. Те, кто недавно бранил «корсиканское чудовище», теперь поносили Людовика XVIII.

Двадцать пятого марта при участии гарнизона и гражданских властей был совершен торжественный молебен, после которого власти дали обед офицерам.

И по всему городу несколько дней шло веселье и гулянье.

Но император, видимо, не имел времени на удовольствия. Газета сообщала, что император хочет мира, что он находится в полном согласии с императором Францем и так далее, но пока что пришел приказ укреплять крепость. Два года назад Пфальцбург находился в сотне миль от границы, поэтому его укрепления пришли в негодность, рвы были полузасыпаны, в арсенале оставался какой-то хлам. Теперь же мы были всего в десятке миль от вражеского государства и в случае нападения на нас первых посыпались бы пули и снаряды. Приходилось подумать, следовательно, о приведении крепости в порядок.

В начале апреля в арсенале оборудовали большую мастерскую для починки оружия. Из Меца прибыла инженерная рота и начала восстанавливать бастионы и возводить новые укрепления.

Разумеется все эти приготовления не могли не тревожить нас. Было ясно, что для крепости скоро потребуются и люди, и мне, пожалуй, придется бросить починку часов и снова тянуть лямку солдата.

Тетушка Гредель после ссоры не приходила к нам. Она была упрямой женщиной, не слушавшей никаких аргументов. Но она была моей тещей, и мне тяжел был этот разлад. Мы с Катрин решили уже поднять вопрос о примирении, но дядюшка первым предложил нам пойти в деревню Четырех Ветров.

— Тетушка уже целый месяц не была у нас. Она упрямится, — сказал он. — Ну, так мы сами пойдем к ней и скажем, что любим ее, несмотря на все ее недостатки.

Мы с Катрин были вне себя от радости. Быстро собрались и все втроем вышли на улицу. Дядюшка торжественно вел Катрин под руку. Я шел сзади.

Когда мы вошли, тетя Гредель печально сидела у печки, опустив руки на колени.

— Раз вы больше не навещаете нас, — весело произнес дядюшка Гульден, — мы сами пришли поцеловать вас. Вы нас угостите славным обедом? Не так ли?

Тетушка вскочила, поцеловала Катрин и обняла старика:

— Ах, как я рада вас видеть! Вы — хороший человек, вы в тысячу раз лучше меня!

Тетушка сейчас же начала хлопотать насчет обеда, но Катрин сказала, что обед приготовит она сама и принялась по-старому за чугуны да кастрюли. Тогда тетушка пошла привести в порядок свой туалет, а мы отправились в сад.

За обедом разговор, естественно, вертелся вокруг Наполеона и возможности новой войны. Дядюшка уверял, что Наполеон хочет мира, в ответ на это тетушка Гредель дала нам прочесть прокламацию союзников, переданную ей священником. Союзники заявляли, что Наполеон нарушил свое слово, поставил себя вне закона, и что они будут бороться с ним.

— Вот видите, — заметила тетя Гредель, — Жозефу, пожалуй, скоро опять придется отправляться в поход.

Я побледнел при этих словах, а дядюшка Гульден сказал:

— Да, я уже несколько дней назад узнал, что его снова зачислят в полк, и вот что я предпринял. Вы знаете, что при нашем арсенале открыта теперь мастерская для ремонта оружия, но ей недостает хороших рабочих. Эти рабочие нужны государству не меньше, чем солдаты, идущие на войну, но эти рабочие не рискуют своей жизнью. Я пошел к артиллерийскому полковнику и попросил его принять Жозефа рабочим в арсенал. Починить замок у ружья для хорошего часового мастера — чистые пустяки. Полковник согласился с моим предложением. Вот у меня его приказ.

Он показал мне бумагу, и я воскликнул:

— О, дядюшка Гульден, вы для меня больше, чем отец родной, вы мой спаситель!

Тетя Гредель обняла и поцеловала старика со словами:

— Да, да, вы лучший из людей… вы самый добрый… самый умный. Если бы все якобинцы были такие же, как вы, я бы хотела, чтобы весь мир состоял из якобинцев.

Катрин стояла в углу комнаты и заливалась горючими слезами.

Мы все были растроганы. Наконец старик сказал мне:

— Ну, Жозеф, завтра ты отправишься в арсенал с утра. Работы будет тебе вдоволь.

Как я был рад, что мне не придется покидать город! У меня было много причин, чтобы хотеть остаться. Одна из них была та, что мы с Катрин кое-чего ждали…

Мы оставались у тети до темноты. Она пошла нас немного проводить.

С тех пор снова воцарилась дружба между тетей Гредель и дядюшкой Гульденом.

Глава XII. Наш батальон идет в поход

Я начал работать в арсенале и проводил там время с утра до семи часов вечера и имел в полдень часовой перерыв на обед. Работы было много.

С тех пор как я поступил в арсенал, наше беспокойство немного улеглось. Однако у нас еще оставался повод поволноваться. Каждый день приходили в крестьянских одеждах и с ранцами за плечами сотни отпускных, запасных и новобранцев. Они кричали: «Да здравствует император!» и походили на безумцев. В большой зале мэрии одни из них получали шинели, другие — кивера, третьи — сапоги. Затем они шли дальше по своим полкам, и все желали им счастливого пути.

Все портные города взяли подряд шить мундиры, жандармы отдали своих лошадей, чтобы пополнить кавалерию, мэр города, барон Пармантье, убеждал шестнадцати-семнадцатилетних юношей записываться в партизанские отряды, которые шли на защиту пограничных горных ущелий.

Я работал в арсенале с невероятным рвением. Целыми днями и ночами я чинил ружья, поправлял штыки и закручивал винты. Когда полковник приходил к нам в мастерскую, он всегда восхищался мной:

— Молодец! Очень хорошо! Я доволен вами, Берта! Эта похвала доставляла мне удовлетворение, и я всегда рассказывал о ней Катрин, чтобы порадовать ее. Мы почти уже не сомневались, что полковник оставит меня в Пфальцбурге.

В газетах говорилось лишь о новой конституции и торжествах в Париже. Дядюшка Гульден любил поговорить то о той, то о другой газетной статье, но я не мешался в политику, с меня было ее достаточно.

Так шло дело до 23 мая. В этот день, часов в шесть утра, я находился в большой зале арсенала и упаковывал ружья в ящики. Солдаты с фургонами поджидали перед арсеналом, чтобы грузить ящики с оружием. Я заколачивал последний ящик, когда солдат Роберт дотронулся до моего плеча и тихо сказал:

— Берта, полковник хочет вас видеть.

Я удивился и почувствовал легкий испуг. О чем он хочет со мной говорить? Я перешел через большой двор, взошел по лестнице и тихо постучал в дверь.

— Войдите! — сказал полковник.

Я с трепетом вошел в комнату. Полковник — худой, высокий, загорелый человек — прохаживался из угла в угол посреди своих книг и чертежей.

— А, это вы, Берта! Я должен сообщить вам плохую новость. Третий батальон, к которому вы принадлежите, отправляется в Мец.

Услышав эту ужасную весть, я вздрогнул и ничего не мог ответить. Полковник поглядел на меня и сказал:

— Не беспокойтесь. Вы недавно женились и, кроме того, вы хороший мастер, — все это заслуживает внимания. Вот передайте это письмо капитану Демишелю, в арсенале, в Меце. Это мой друг и он наверняка найдет вам работу при своих мастерских.

Я взял письмо, поблагодарил и вышел.

Дома я увидел Зебеде, Катрин и дядюшку Гульдена. На их лицах было выражение отчаяния: они уже знали обо всем.

— Третий батальон выступает, — сказал я им, — но это ничего не значит. Полковник только что дал мне письмо к начальнику арсенала в Меце. Не беспокойтесь, я не буду участвовать в походе.

— Ну, тогда твое дело в шляпе, — сказал Зебеде.

— Да, тебя, значит, оставят в арсенале в Меце, — добавил дядюшка Гульден.

Катрин поцеловала меня со словами: — Какое счастье, Жозеф!

По-видимому все верили, что я останусь в Меце. Я старался скрыть свое волнение, но почти не мог удержать рыданий. Я решил поэтому пойти сообщить новость тете Гредель.

— Хотя я покину город ненадолго и останусь в Меце, но все-таки надо известить об этом тетю, — сказал я. — Я вернусь часам к пяти. К тому времени Катрин приготовит мой ранец, и мы поужинаем.

— Да, иди, иди, Жозеф! — отвечал дядюшка. Катрин ничего не сказала. Она едва удерживалась от того, чтобы не разрыдаться.

Глава ХIII. Разлука

Я выскочил из дому, как безумный. Зебеде, возвращавшийся в казарму, сообщил мне, что офицер, заведующий обмундировкой, будет в мэрии в пять часов и что мне надо быть к этому времени там. Я выслушал эти слова как сквозь сон. Выйдя за городскую черту, я побежал бегом. Не могу описать своего ужасного состояния. Я был готов бежать так до самой Швейцарии.

Тетя Гредель в это время находилась в своем огороде, где она подставляла колышки к бобам. Она заметила меня издали и очень удивилась: «Ведь это Жозеф! Что он там делает в поле?»

Я выбежал на ухабистую, песчаную дорогу, раскаленную солнцем и стал медленно подниматься по ней. Я шел, опустив голову, и думал: «Ты никогда не осмелишься войти!» Вдруг из-за изгороди раздался голос тети:

— Это ты, Жозеф?

Я вздрогнул:

— Да… это я…

Она вышла в небольшую аллейку бузины и, заметив мою бледность, сказала:

— Я догадываюсь, почему ты пришел: ты отправляешься с полком. Так ведь?

— Я останусь в Меце, при арсенале… Все остальные пойдут далее… а я, к счастью, останусь в Меце.

Она ничего не сказала. Мы вошли в кухню, где было весьма прохладно по сравнению с тем, что творилось снаружи. Тетя села, и я прочел ей письмо полковника.

— Ну, слава богу, — сказала она.

Затем мы сидели и молча глядели друг на друга. Через несколько минут она обняла меня за голову и крепко поцеловала. Я заметил, что она тихо плакала.

— Вы плачете… Но ведь я останусь в Меце!..

Она ничего не ответила и пошла в погреб за вином. Налив мне стакан, она спросила:

— Ну а что говорит Катрин?

— Она и дядюшка Гульден очень довольны, что я останусь при арсенале.

— Да, это хорошо. Они приготовят тебе все, что надо?

— Да, и в пять часов я должен получить в мэрии форменную одежду.

— Ну, так иди! Поцелуй меня… Я пойду в город… Я не хочу поглядеть на отправку батальона… Я останусь дома… Я хочу жить дольше… Катрин нуждается во мне…

Она начала рыдать, но сразу удержалась и спросила:

— В каком часу вы отправляетесь?

— Завтра, в семь часов.

— Ну, так я приду к Катрин к восьми часам. Ты будешь уже далеко, но будешь знать, что мать твоей жены там… что она любит вас… что у нее на свете есть только вы одни…

Старуха разрыдалась. Она проводила меня до дороги, и я пошел домой, ничего не видя и не слыша.

В пять часов я был в мэрии, в том самом проклятом зале, где я вытянул несчастливый солдатский жребий. Мне выдали шинель, брюки, гетры и башмаки. Зебеде велел одному из служителей отнести все это в казарму.

— Ты придешь надеть все это пораньше, — сказал он мне. Твое ружье и патронташ в казарме.

Когда я вернулся домой, дядюшка Гульден сидел за работой. Он обернулся, но ничего не сказал.

— Где же Катрин? — спросил я.

— Она наверху.

Я подумал, что она плачет там. Хотел подняться наверх, но ноги не повиновались, и у меня не хватало мужества. Я рассказал дядюшке о своем посещении тети Гредель. Потом мы сидели, погруженные в свои мысли, и не осмеливаясь взглянуть друг на друга.

Настала ночь. Когда Катрин спустилась, было уже совсем темно. Она накрыла на стол. Потом я взял ее за руку и посадил к себе на колени. Так мы сидели с полчаса.

— Зебеде не придет?

— Нет, его задержали на службе.

— Ну, так давайте ужинать.

Ни у кого не было аппетита. Часов в девять Катрин убрала со стола, и мы разошлись спать. Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Катрин была, как мертвая. Я окликал ее, она ничего не отвечала. Я пошел сказать об этом дядюшке Гульдену. Старик оделся и поднялся к нам. Мы дали Катрин воды с сахаром. Она пришла в себя и встала.

Она опять села мне на колени и стала просить не покидать ее, как будто я уходил по доброй воле. Она была вне себя. Дядюшка хотел пойти за доктором, но я воспротивился. Лишь к утру она немного оправилась. Долго плакала и наконец заснула на моих руках. Я перенес ее на кровать, но не осмелился поцеловать и тихо вышел.

Когда мы спустились, дядюшка Гульден сказал:

— Она спит и ничего не знает… Так лучше… Ты уйдешь пока она спит.

Я благословлял Бога, что Катрин заснула.

Мы сидели, прислушиваясь ко всякому шуму. Наконец барабаны загремели сбор. Дядюшка серьезно посмотрел на меня, и мы встали. Он взял ранец и молча надел мне его на плечи.

— Жозеф, — сказал мне старик, — повидай в Меце начальника арсенала, но не очень рассчитывай на него. Опасность так велика, что Франция нуждается во всех своих сыновьях.

Мы вышли на улицу, и я направился к казарме.

Зебеде показал мне, где находится моя форменная одежда. Я припоминаю еще, что старик Зебеде свернул мое штатское платье и обещал отнести его нашим после ухода батальона.

Батальон прошел по улицам города. За нами бежало несколько мальчишек. Часовые у ворот взяли на-караул.

Мы ступили на дорогу, которая вела к Ватерлоо.

Глава XIV. Письмо не пригодилось

В Саребурге мне довелось ночевать у типографщика Жаренса, который знавал дядюшку Гульдена. Он посадил меня обедать за свой стол. Со мной был и мой новый товарищ Жан Бюш, бедняк, всю жизнь питавшийся одной картошкой. У меня не было аппетита, но зато Бюш обгладывал мясо до кости, и это раздражало меня.

Дядюшка Жаренс хотел меня утешить, но его слова только увеличивали мою печаль.

На следующий день мы дошли до деревни Мезьер, потом до Вика. На пятый день мы стали подходить к Мецу.

Не приходится долго говорить о нашем походе. Солдаты, белые от пыли, с ружьями и ранцами за плечами, болтали, смеялись, заглядывались на крестьянских девушек, смотрели по сторонам и ни о чем не беспокоились. Я шел грустный, вспоминая о доме, о Катрин, о старых друзьях, и все проходило мимо меня, словно тень.

Однако при виде Меца с его высоким собором, старыми домами и сумрачными укреплениями я несколько пришел в себя, вспомнил о начальнике арсенала и ощупал письмо. У меня все-таки была некоторая, хотя и очень маленькая, надежда.

Зебеде более не разговаривал со мной, только изредка он оглядывался и посматривал на меня.

Теперь было не так, как в былые дни: он был уже сержантом, а я простым солдатом. Что вы хотите? Мы, конечно, по-прежнему любили друг друга, но между нами была уже некоторая разница.

Жан Бюш шагал рядом, сгорбившись и ступнями внутрь, как волк. Он мне несколько раз повторил, что обувь только мешает ходить и ее следует надевать лишь на парады. Два месяца бился с ним унтер, но не мог выпрямить ему спину и исправить его косолапость. Тем не менее Бюш вышагивал по-молодецки, ничуть не уставая.

Мы подошли к Мецу около пяти часов. Барабаны забили. Раздалась команда. Мы вступили в город и пошли по узким, грязным улицам, заставленным ветхими домами. Город кишел солдатами.

Нас выстроили на площади перед казармой. Мы думали, что придется переночевать в ней, но нам раздали по двадцать пять су и выдали билеты для постоя. Мы снова пошли вместе с Бюшем. Он не видел раньше никакого другого города, кроме Пфальцбурга.

На нашем билете был указан адрес мясника Элиаса Мейера. Мясник, узнав, что его дом отведен под постой, очень рассердился и встретил нас недружелюбно. Жена мясника — худая, рыжая женщина, стала кричать, что ей каждый день присылают солдат, а к соседям почему-то не посылают, ну и тому подобное. Вскоре появилась дочь хозяина — бледная и черноглазая — и старая служанка.

Служанка отвела нас в амбар. Мы поднялись по скользкой лестнице на чердак, где валялось грязное белье. Мой товарищ был доволен, но я был возмущен. Не будь я в таком отчаянии, я бы нашел сей чердак еще более ужасным. Служанка, указав нам эту дыру, некоторое время постояла на пороге, словно ожидая, что мы ее еще и поблагодарим.

Мы сняли ранцы, а потом спустились вниз, чтобы купить мяса и хлеба. Закупив всего, мы пошли в кухню готовить себе ужин.

Сюда скоро пришел наш хозяин. Узнав, что я часовщик из Пфальцбурга, он немножко смягчился и даже велел служанке дать нам подушку. Дальше этого его заботливость о нас не пошла.

Мы скоро заснули. Я рассчитывал встать рано утром и сбегать в арсенал, но проспал. Товарищ разбудил меня со словами: «Бьют сбор!»

Я прислушался. Да, барабаны уже били. Мы едва успели одеться, запаковать ранцы и сбежать вниз. Когда мы подходили к площади, началась перекличка. После нее к полку подъехало два фургона, и нам раздали по пятьдесят патронов на человека. Я понял, что теперь все пропало. Мне больше не на что было рассчитывать. Мое письмо к начальнику арсенала могло пригодиться лишь после кампании, если мне удастся выбраться из нее живым и придется дослуживать свой срок.

Зебеде издали поглядел на меня, я отвернулся. В это время раздалась команда:

— Налево кругом, марш!

Барабаны гремели. Мы шли в ногу. Мимо проходили дома, крыши, окна, переулки, люди. Мы прошли первый мост, потом подъемный мост. Барабаны умолкли. Мы направились к Тионвилю.

По этой же дороге двигались и другие пешие и конные войска.

В Тионвиле мы пробыли до 8 июня. Здесь мы несколько раз гуляли с Зебеде по окрестностям и вспоминали Катрин, дядюшку Гульдена и других.

Восьмого батальон снова прошел мимо Меца, не заходя в него. Ворота города были закрыты, на укреплениях стояли пушки, как во время войны.

Солдаты говорили:

— Все войска идут к Бельгии… Через месяц произойдут важные события… Император ударит по англичанам и пруссакам.

Чем больше мы шли, тем больше нам попадалось войск. Я уже видел такую картину в Германии и говорил Жану Бюшу:

— Скоро будет горячо!

Глава XV. «Пришел час победить или умереть!»

Мы продолжали маршировать по скверным дорогам, окаймленным бесконечными полями ржи, овса, ячменя и конопли. Стояла невероятная жара. Я был мокр от пота. Я уже испытал прелести дождя, ветра и снега, теперь очередь дошла до пыли и солнца.

Я видел, что до битвы уже недолго осталось. Со всех сторон гремели трубы и барабаны. Когда мы проходили по высокому месту, то видели кругом бесконечные ряды штыков, пик и касок.

Зебеде время от времени кричал мне:

— Эге, Жозеф, мы еще разок увидим белые значки пруссаков!

Я отвечал ему шуткой, словно был рад рисковать своей жизнью и сделать Катрин без времени вдовой из-за того, что меня вовсе не касалось.

Когда мы пришли к Роли, оказалось, что в этой деревне уже квартируют гусары. Нам пришлось расположиться бивуаком на склоне холма, около ухабистой дороги.

Не успели мы расположиться, как появились несколько обер-офицеров. Полковой командир Жемо вскочил на лошадь и поехал им навстречу. Они поговорили о чем-то и потом все поехали в нашу сторону. Один из приехавших, генерал Пешо, велел бить в барабаны и крикнул нам:

— Станьте кругом!

Солдаты столпились вокруг. Генерал развернул бумагу и пояснил:

— Приказ императора.

Тут настала такая тишина, что можно было подумать, будто генерал совсем один в поле. Все, начиная с командира и кончая последним новобранцем, напряженно слушали. Даже теперь, через пятьдесят лет, я не могу вспоминать эту минуту без волнения. В ней было что-то великое и ужасное.

Вот что нам прочел генерал:

«Солдаты! Сегодня годовщина битвам при Маренго и при Фридланде, которые дважды решили судьбу Европы. Тогда, как и после Аустерлица и Ваграма, мы были слишком великодушны, мы поверили клятвам и заявлениям королей и оставили их на престоле. Ныне они образовали коалицию и посягают на независимость и самые священные права Франции. Они собираются бесчестно вторгнуться к нам. Двинемся им навстречу! Или мы или они!»

Весь батальон закричал: «Да здравствует император!» Генерал поднял руку и все смолкло.

«Солдаты! При Иене мы сражались против этих, столь заносчивых теперь, пруссаков — один против трех, при Монмирае — один против шести. Пусть те из вас, кто был в плену у англичан, расскажут, как они страдали в английских тюрьмах.

Саксонцы, бельгийцы, ганноверцы и солдаты рейнской конфедерации стенают от того, что их заставляют помогать делу королей — врагов справедливости и прав всех народов. Они знают, что эта коалиция ненасытна: она уже поглотила двенадцать миллионов поляков, двенадцать миллионов итальянцев, миллионы саксонцев, шесть миллионов бельгийцев и скоро поглотит второстепенные государства Германии.

Безумцы! Мимолетная удача ослепила их. Не в их силах покорить и унизить народ французский. Если они вступят во Францию, они найдут там себе могилу.

Солдаты, нам предстоит совершить тяжелые переходы, дать битвы, избежать опасностей. Будем тверды, и победа будет наша. Мы снова завоюем Права Человека и счастье родины. Для всех честных французов теперь пришел час победить или умереть!

Наполеон».

Нельзя представить себе, какой крик поднялся кругом. Это зрелище возбуждало наш дух. Император словно вдохнул в нас свой боевой дух, и мы были готовы истребить все и всех. Генерал уже уехал, но крики еще продолжались. Даже я остался доволен прокламацией и считал, что все сказанное — истинная правда. Я подумал, что она удовлетворила бы и дядюшку Гульдена: ведь в ней было сказано о правах человека, то есть о свободе, равенстве и братстве.

Сильные и справедливые слова императора усилили нашу бодрость. Старые солдаты говорили, смеясь:

— На этот раз мы не будем долго мешкать. Через один переход мы нагрянем на пруссаков.

Новобранцы, еще не слышавшие свиста пуль, радовались больше других. Глаза Бюша блестели, как у кошки. Он сидел на краю дороги и медленно точил свою саблю. Другие оттачивали штыки или выверяли кремень у ружья. Все это обыкновенно делается накануне битвы. В такие минуты тысячи мыслей пробегают у вас в голове, брови хмурятся, губы сжимаются, лицо становится печальным.

Тем временем кашевары раздобыли в деревне мяса, лука, хлеба, развели костры и начали готовить ужин. Котлы весело булькали, а кругом сидели солдаты, и все сразу, не слушая друг друга, рассказывали о былых битвах, о чужеземных странах.

Настала ночь. После ужина было приказано затушить костры и не играть зори: это означало, что враг недалеко.

Глава XVI. Измена

Начала всходить луна.

Мы с Бюшем ужинали из одного котла, и после еды он мне часа два рассказывал о своей жизни на родине. Он жил в такой бедности, что теперь находил превосходным и солдатский стол, и хлеб, и рубахи грубого холста, и все прочее. Его беспокоила только мысль о том, как бы дать знать своим двум братьям о своем хорошем житье-бытье и убедить их тоже идти в солдаты.

— Да, все это хорошо, — качал я головой, — но ты не думаешь о русских, англичанах и пруссаках.

— Мне на них наплевать. Моя сабля режет, как бритва, мой штык колет, как игла. Скорей они должны бояться повстречаться со мной.

Мы с Бюшем стали закадычными друзьями. Я любил его почти так же, как своих старых товарищей — Клипфеля, Фюрста и Зебеде. Он тоже привязался ко мне и, думаю, готов был жизнь за меня положить. Он был не очень умен, но зато имел доброе сердце.

Пока мы толковали с Бюшем, к нам подошел Зебеде. Он хлопнул меня по плечу и спросил:

— Почему ты не куришь?

— У меня нет табаку.

Он сейчас же отдал мне половину своей пачки. Я видел, что он меня любит по-прежнему, несмотря на разницу нашего положения. Он думал, что мы нападем на пруссаков и отплатим им за все наши поражения. Он словно забыл, что и у них есть ружья и пушки. Но разве можно переубедить человека, который все видит в розовом свете? Я покуривал трубку и поддакивал Зебеде.

Часов около девяти Зебеде отправился расставлять пикеты. Я отошел немного в сторону и лег, положив ранец под голову. Ночь была очень теплой. Стрекотали кузнечики. На небе было несколько звезд. Все было тихо кругом. Из деревни доносился бой часов. Наконец я заснул.

Зебеде разбудил меня и Бюша около двух часов ночи. Пришел наш черед идти в пикет.

Еще была ночь, но по горизонту уже пробежала светлая полоса. В тридцати шагах мы встретили лейтенанта Бретонвиля, который поджидал нас. Мы пошли сменять часовых. Как сейчас помню шаги пикета среди ночи и слова, которые в ту ночь служили паролем и отзывом.

Меня поставили около изгороди, и я принялся медленно шагать вдоль нее. Рядом виднелись низкие крыши деревни; на дороге стоял часовым конный гycap. Вот и все, что мне было видно.

Долго пробыл я здесь, прислушиваясь, шагая и думая. Все спали. Белая полоска на небе увеличивалась. Становилось все светлее. В поле начали перекликаться перепела. Это напоминало мне деревню Четырех Ветров. Я подумал: «В наших полях, перепела тоже перекликаются… Спит ли сейчас Катрин? Спят ли остальные?»

Я вспомнил, как сменяются утром часовые у ворот Пфальцбурга. Я был погружен в думы, как вдруг издали до меня донесся стук копыт, где-то галопом неслась лошадь. Я посмотрел кругом, но ничего не увидел. Всадник проехал, очевидно, в деревню. Топот смолк, до меня доносился лишь смутный гул. Что это значило? Через мгновение всадник выехал из деревни и галопом помчался по нашей дороге. Я подошел к краю изгороди и, взяв ружье на прицел, крикнул:

— Кто идет?

— Франция!

— Какого полка?

— Двенадцатого егерского… Эстафета.

— Проезжай.

Он поехал дальше еще быстрее. Я слышал, как он остановился среди нашего лагеря и крикнул:

— Где командир?

Я взошел на вершину холма, чтобы посмотреть, что произойдет дальше, и увидел, что в лагере началось движение. Появились офицера. Всадник направился к командиру Жемо. Я не слышал слов — было слишком далеко, но я видел, что все пришло в возбуждение. Солдаты кричали, жестикулировали.

Вдруг забили зорю. Пикет обходил по кругу, снимая часовых. Зебеде, весь бледный, крикнул мне:

— Иди сюда!

Потом он тихо сказал:

— Жозеф, нас предали: Бурмон, начальник авангарда, и пять других негодяев перешли на сторону врага.

Голос Зебеде дрожал. Кровь застыла у меня в жилах. Я поглядел на остальных солдат пикета: у двух стариков дрожали усы, а глаза были такие страшные, что казалось, они ищут, кого бы убить. Никто не произнес ни слова.

Когда мы пришли к лагерю, батальон был уже под ружьем. На всех лицах отражалось ярость и негодование. Барабаны гремели. Мы стали в ряды. Командир, бледный, как смерть, замер в седле, глядя на свой батальон. Я припоминаю, как он выхватил шпагу, чтобы заставить барабаны замолчать, и хотел что-то сказать. Но слова не вязались друг с другом, и он, как безумный, начал кричать:

— Ах, канальи!.. Вот ведь негодяи! Да здравствует император! Не давать пощады!

Он выпаливал эти слова, сам не понимая, что говорит, однако весь батальон нашел его речь превосходной. Все солдаты закричали хором:

— Вперед! Вперед! На врага! Не давать пощады!

Мы скорым маршем прошли через деревню.

Сперва все шли молча, но через час солдаты начали разговаривать, кричать и все громче браниться. Все проклинали маршалов и офицеров Людовика XVIII, кричали об измене.

Тогда командир остановил батальон и, выехав вперед, сказал, что «изменники спохватились слишком поздно, и их предательство нам теперь не может повредить, так как мы сегодня же врасплох нападем на врага и опрокинем его».

Эти слова успокоили солдат. Они совсем развеселились, когда слева послышался далекий пушечный выстрел.

Раздались крики:

— Вперед! Да здравствует император!

По всей долине, заполненной войсками, пролетел этот крик от полка к полку. Мы получили приказ повернуть направо. Я помню, что в деревнях, через которые мы проходили, население радостно приветствовало нас и кричало:

— Французы! Французы!

Видно было, что они любят нас. Во время привалов крестьяне приносили вкусный хлеб, большие кувшины темного пива и угощали нас всем этим.

Весь день мы шли скорым маршем, несмотря на невыносимую жару. Нас обгоняли другие войска.

В одной деревушке, через которую прошел наш авангард, мы увидели несколько убитых пруссаков, валявшихся на улице. Эта деревня называлась Шатле, а река, протекавшая около, — Самбр. Это была глубокая река со скользкими и крутыми глинистыми берегами.

Мы перешли через мост и расположились лагерем на другом берегу. Мы были теперь почти в авангарде — впереди нас находился лишь полк гусар.

К ночи мы узнали, что вся армия перешла Самбр и что произошли сражения у Шарлеруа, Маршиенн и Жюме.

Глава XVII. Накануне боя

Около нашего лагеря начиналась большая буковая роща. Пришло известие, что пруссаки, которых император отогнал от Шарлеруа, остановились на другом конце рощи. Мы с минуты на минуту ждали приказа двинуться на них, но затем выяснилось, что неприятель отступил к Флерюсу. Пальба, раздававшаяся все время слева от нас, стихла.

Среди ночи нам раздали хлеб и рис, и мы выступили. Светила луна. Деревья и поля отливали серебром. Мне вспомнился лес под Лейпцигом и яма, куда я упал и где на меня набросились два прусских гycapa. В том же лесу, немного дальше, был изрублен бедняга Клипфель. Эти воспоминания побудили меня двигаться осторожно, напряженно всматриваясь во тьму.

Приблизительно через час мы подошли к лесу вплотную. Здесь мы на несколько минут остановились. Из чащи не доносилось ни звука. Мы двинулись дальше.

Мы шли по довольно широкой лесной дороге. Часто попадались светлые открытые поляны. Бюш тихо сказал мне: — Я люблю запах леса, это напоминает мне родину. А я думал: «Мне и дела нет до всех этих запахов! Главное сейчас, не заполучить пулю».

Часа через два мы вышли из леса. За все время нам не встретилось ни души. Гусары, сопровождавшие наш батальон, теперь уехали.

Мы находились среди полей. Впереди, в двух тысячах шагах, виднелось селение с колокольней. Это был Флерюс. В равнине, налево, горели костры.

Там находился наш третий корпус, который прогнал пруссаков от Шарлеруа.

Мы расставили часовых и улеглись спать. Никто и не подозревал, что для многих эта ночь будет последней и на другой день произойдет ужасная битва при Линьи[21].

Несмотря на усталость я несколько раз просыпался среди ночи. Кругом все спали. Кое-кто громко бредил. Бюш не шевелился. Я прислушивался. Слева слышались оклики «кто идет?», впереди— немецкие слова.

В двухстах шагах, по пояс во ржи, стояли наши часовые. Издалека с севера доходил глухой шум — то слабый, то усиливавшийся. Можно было подумать, что это ветер или дождь, но я знал, что это едет прусская артиллерия и обоз, их батальоны и эскадроны. Я думал, удастся ли нам одолеть эти необозримые вражеские силы и выйду ли я живым из этой войны.

Было еще очень рано, когда сыграли зорю. Солдаты начали собираться. Солнце появилось из-за горизонта. Заранее можно было предсказать жаркий день.

Запылали костры. Кое-кто побежал за водой. Капрал Дюхем, сержант Рабо и Зебеде — все ветераны 1813 года — пришли потолковать со мной.

— Ну, что, бал скоро начнется! — крикнул Зебеде.

— Да…

Мы стали пить водку, закусывая хлебом, и наблюдать за передвижением кавалерии, которая выезжала из лесу.

Все думали, что битва разыграется около деревни Сент-Аманд, самой отдаленной от нас и находившейся слева. Наши войска подходили. Пруссаки выстраивались на холмах, позади трех видневшихся деревень.

Неожиданно мы заметили, что наша кавалерия движется вправо, к деревне Линьи. Пруссаки тоже стали сосредоточивать свои силы около этой деревни.

Около девяти часов забили барабаны и батальоны выстроились к боевой готовности. Мимо нас промчался генерал Жерар со своим штабом. Всадники направились к холму, высившемуся над деревней Флерюс.

Почти в это же мгновение началась пальба. Стрелки из корпуса Вандама подошли к деревне слева и открыли стрельбу. Туда же направились два полевых орудия. Скоро мы увидели, что наши стрелки вошли во Флерюс, а три-четыре сотни пруссаков отступили дальше, к Линьи.

Генерал Жерар спустился с холма и проехал перед батальонами, оглядывая наши ряды. Генерал был толстым человеком, лет сорока пяти, с большой головой. Он не сказал нам ни слова.

Затем все офицеры собрались около нашего правого фланга. Мы стояли с ружьями к ноге. Ординарцы носились туда-сюда, но сами войска пока не двигались. Прошел слух, что нашим главнокомандующим будет маршал Груши[22] и что император напал на англичан в шестнадцати милях от нас.

Солдаты ворчали, что мы так долго остаемся без дела и даем пруссакам время укрепиться.

— Если бы император был здесь, все бы пошло иначе! — говорили солдаты.

Глава XVIII. Битва началась

Около полудня снова послышались крики: «Да здравствует император!» Где-то там был Наполеон. Крики росли усиливались и понеслись, как буря.

Немедленно нам был отдан приказ подвинуться на пятьсот шагов вперед вправо. Мы пошли прямо через нивы ржи, овса, ячменя. Боевая линия налево от нас оставалась все в том же положении.

Когда мы подошли к широкому шоссе, нам крикнули «стой!». Впереди, в тысяче шагов, виднелась деревня Флерюс со своим ручьем, окруженным ивами.

Во всех рядах повторялись лишь два слова: «вот он!»

Император ехал с небольшой свитой. Издали можно было узнать его серый сюртук и шляпу. Императорский экипаж, окруженный егерями, двигался позади.

Наполеон въехал во Флерюс по большой дороге и провел в этой деревни около часу. В это время мы все пеклись на солнце около нив. Мы думали, что этому конца не будет. Но вот наконец заиграла полковая музыка и все ряды двинулись вперед. Боевая линия стала изгибаться правым крылом вперед. Нашему батальону было приказано еще сильнее продвинуться вправо и мы оказались у большой дороги перед самым Флерюсом. Здесь нам скомандовали «стой!».

Справа тянулась белая стена, за которой виднелись деревья и большой дом, прямо впереди находилась высокая ветряная мельница из красного кирпича.

Только мы остановились, как из этой мельницы вышел император с несколькими генералами и двумя крестьянами в блузах и без шапок.

Батальон закричал: «Да здравствует император!»

Я хорошо рассмотрел Наполеона. Он шел перед нами по тропинке, с руками за спиной, и наклонив голову, и слушал, что ему говорил один из этих крестьян — лысый старик. Наполеон не обращал внимания на наши крики. Раза два он обернулся и показал на деревню Линьи. Я видел его так же близко, как дядюшку Гульдена, когда мы работали за одним столом.

Наполеон заметно обрюзг, пожелтел и постарел. Его щеки обвисли. Не будь на императоре знаменитой треуголки и серого сюртука, мне было бы трудно его узнать. Наполеон сильно изменился после битвы при Лейпциге, где я его видел последний раз.

Император дошел до угла стены, там ему подали лошадь и он сел на нее. К Наполеону подъехал генерал Жерар. Они поговорили о чем-то минуты две и затем въехали в деревню. Нам пришлось снова ждать.

Около двух часов генерал Жерар вернулся. Нам в третий раз приказали податься вправо, и затем вся дивизия двинулась по шоссе. Поднялась невероятная пыль. Бюш шепнул мне:

— Что бы там ни было, а я напьюсь в первой же луже.

Но нам не попалось воды.

Музыка играла, не переставая. Сзади нас двигались массы кавалерии. Мы все еще маршировали, когда вдруг послышалась пушечная канонада и ружейная пальба. Казалось, вдруг прорвалась громадная плотина и вода хлынула потоком.

Мне уже приходилось слышать это, но Бюш побледнел, как полотно.

Немного спустя мы остановились. Пушки с зарядными ящиками выехали вперед и выстроились. Перед нами виднелась деревня Линьи, с белыми домиками, заборами, садами. Нас было около пятнадцати тысяч человек, не считая конницы. Мы ждали приказа идти в атаку.

Битва около Сент-Аманда продолжалась. Облака дыма поднимались к небу.

Внезапно мне пришла мысль о Катрин и о ребенке, которого мы ожидали. Я молил Бога сохранить мне жизнь. Я думал, если я умру и у Катрин родится мальчик, его назовут Жозефом, дядюшка Гульден будет качать его на своих коленях, а Катрин, целуя ребенка, станет вспоминать меня.

Бюш сказал мне:

— Послушай… у меня на шее крест… если меня убьют, то обещай мне…

Я пожал ему руку и сказал, что «обещаю».

— Обещай отнести крест в Гарберг, на мою родину, и повесить его в часовне на память о Жане Бюше, который умер с верой в Отца, Сына и Святого Духа.

Мы прождали еще с полчаса. Наконец к нам примчался офицер. Я сейчас же подумал: «теперь пришел наш черед».

Нас выстроили в три боевые колонны. Я попал в левую, которая выступила первой. Мы пошли по извилистой дороге. С этой стороны около деревни Линьи, которую мы должны были взять, виднелись развалины каменного дома, испещренные отверстиями. Вторая колонна пошла напрямик. Мы должны были встретиться с ней перед деревней. С третьей колонной мы встретились уже позднее.

Сперва все шло благополучно. Но когда мы поднялись на небольшую возвышенность, нас осыпал целый град пуль. Выстрелы раздавались изо всех отверстий развалин, изо всех окон домов, из-за ограды, из садов, — отовсюду. В то же время с холма, находившегося сзади деревни Линьи и выше ее, началась стрельба из двух батарей. По сравнению с грохотом пушек, ружейная пальба казалась чистыми пустяками. Затем послышалась стрельба и канонада справа от нас. Мы не знали, стреляют это свои или неприятель.

К счастью, снаряды неприятеля перелетали через головы, не причиняя нам вреда. Всякий раз как свистело ядро, новички нагибались. Бюш глядел на меня с испугом. Старики стиснули губы.

Колонна остановилась. Кое-кому пришла мысль, не лучше ли отступить, но в это мгновение офицеры, размахивая саблями, закричали:

— Вперед!

Колонна двинулась скорым шагом. Мы бросились в штыки на пруссаков, засевших за стенами и изгородями. Они защищались, как львы, но были вынуждены отступить. Их отступление прикрывали старые солдаты с седыми усами. Они шли твердым шагом и все время отстреливались.

Мы шли по их пятам, позабыв о благоразумии и жалости.

Слева из окон домов началась стрельба. В этот момент мы уже находились в садах и огородах, но здесь нам негде было укрыться. Пруссаки истребили бы нас всех за десять минут. Видя это, наша колонна стала отступать в беспорядке, не оглядываясь назад.

Чтобы спасти жизнь, я, как и другие, совершал гигантские прыжки. Все вокруг летели сломя голову…

Глава XIХ. «Выхода нет»

Мы остановились лишь в лощине, чтобы перевести дыхание. Кое-кто лег на землю. Офицеры бросили нас, хотя сами бежали вместе с нами. Некоторые еще кричали, что надо бы выдвигать орудия.

Бюш прибежал с окровавленным штыком и сел около меня заряжать ружье.

Мы потеряли около сотни людей, в том числе нескольких офицеров и сержантов. Два других батальона нашей колонны пострадали не меньше.

Издали завидев меня, Зебеде крикнул:

— Жозеф, не давай пощады!

Облака белого дыма окутывали холм. Вся линия от Линьи до Сент-Аманда была в огне. Впереди я видел черные массы пехоты, готовой ринуться на нас, с кавалерией по бокам.

Я подумал, что нам ни за что не одолеть этой вражеской силы и в душе начал проклинать наших генералов, направивших нас в такое опасное дело.

В это мгновение к нам во весь опор прискакал генерал Жерар с двумя другими генералами, и все они стали кричать нам, как одержимые:

— Вперед! Вперед!

Наши орудия начали обстреливать Линьи. Рушились стены, обваливались крыши. Мы бросились в атаку. Генералы скакали впереди, барабанщики били в барабаны. Солдаты кричали: «Да здравствует император!»

Пули градом сыпались на нас. Ядра вырывали из строя десятки людей. Барабаны гремели не переставая. Мы мчались, ничего не слыша и не видя, не обращая внимания на нападающих. Через пару минут мы были уже в деревне и начали выбивать двери прикладами, а пруссаки палили в нас из окон. Произошла ужасная бойня. Со всех сторон раздавались крики: «не давать пощады!». Пруссаки защищались до последней капли крови.

Сверху сыпались обломки кирпича, куски деревьев, оторванных ядрами. Неподалеку горели дома, дым заполнял улицу.

Я припоминаю, как появился Зебеде, взял меня за руку и дико закричал:

— Идем! Скорее!

Мы вошли в соседний дом. Комната в нижнем этаже была полутемной, так как окна были завалены мешками с землей. Внутри было полно солдат. В глубине виднелась деревянная, очень крутая лестница, вся покрытая кровью. Сверху раздавались выстрелы. При огне выстрелов можно было различить несколько валявшихся раненых и убитых. Другие солдаты, со штыками наперевес, шагая по телам, пытались взобраться во второй этаж.

При виде этого ужасного зрелища я пришел в какое-то бешенство и стал кричать:

— Вперед! Не давать пощады!

Если бы я, к несчастью, был около лестницы, то тоже ринулся бы по ней и был бы изрублен. Но всех воодушевляло такое же желание и никто не уступал места.

Я видел, как старик-солдат полез по лестнице. Не добравшись до верха, он выронил ружье и обеими руками вцепился в перила. В него попало две пули в упор. А сзади, толкая друг друга, уже напирали несколько солдат. Все желали быть первыми.

Наверху раздался страшный шум, выстрелы, крики и стоны. Казалось, дом рухнет. А солдаты все лезли и лезли один за другим. Когда мы с Зебеде взобрались по лестнице, увидели ужасную картину. Вся комната была завалена убитыми и ранеными. Окна были выбиты. Стены покрыты кровью. Пруссаки валялись на полу. Наши солдаты сидели на стульях и улыбались. У них присутствовало какое-то зверское выражение на лицах. Они почти все были ранены, но жажда мести была сильнее боли.

Когда я вспоминаю все это, у меня волосы встают дыбом.

Мы снова вышли на улицу. Здесь к нашей колонне присоединилась вторая колонна. Два офицера поскакали, чтобы велеть привезти орудия в захваченную нами местность. Площадь около церкви была полна наших войск. Здесь мы истребили всех пруссаков. Они оставались лишь в развалинах большого дома, слева.

Наш батальон, как наиболее пострадавший, был поставлен теперь во вторую линию. В галопе, давя все на пути, примчались лошади, везущие пушки и зарядные ящики. За пальбой не было слышно грохота колес. Солдаты кричали и пели что-то, это было заметно лишь по их открытым ртам — звуков нельзя было расслышать.

Нам предстояло теперь перейти ручей, отбросить пруссаков от Линьи и перерезать их армию пополам. Тогда битва была бы выиграна. Это была нелегкая задача, так как у врагов имелись большие резервы.

Мы двинулись вперед, через мост. На полпути капитан Флорантен велел нашей роте засесть в амбарах, чтобы оттуда стрелять по врагу. Это приказание доставило мне большое удовольствие.

В один из амбаров нас ворвалось пятнадцать человек. Мы прежде всего закрыли поплотнее дверь. Вдруг раздался ужасный грохот. Это пруссаки открыли по колонне стрельбу картечью. Вся колонна, пешие и конные, офицеры и солдаты, как ураган, ринулись назад. Кто падал, тот погибал.

Когда мимо нас промчались последние ряды, Зебеде выглянул из-за двери и в ужасе завопил:

— Здесь пруссаки!

Зебеде открыл огонь. Пруссаки были уже около нас. Кое-кто взбежал по лестнице наверх, Зебеде, Бюш и другие начали защищаться штыками. Зебеде кричал: «не давать пощады!», словно сила была по-прежнему на нашей стороне. Но тут он получил удар прикладом по голове и упал.

Видя, что он на волосок от гибели, я крикнул «в штыки!» и ринулся на врагов. Остальные последовали за мной. Пруссаки отступили, однако вдали виднелся еще целый батальон.

Бюш взвалил Зебеде на плечи, и мы взобрались по лестнице наверх. Внизу гремели выстрелы. Мы решили втащить лестницу к себе наверх, но увы — она не влезала вся.

Зебеде, уже очнувшийся, посоветовал нам запихнуть ружье между ступеньками. Так мы и сделали.

Вся улица была теперь полна пруссаков. Они не могли сдержать своей ненависти и кричали не переставая: «пленных не брать!».

Они стреляли в потолок амбара, но он был из толстого дуба, так что пули не могли пробить его. Мы палили без промаха. Из соседних домов и амбаров, где засели другие отряды нашей роты, тоже раздавались выстрелы.

Нас было около двух сотен среди трех-четырех тысяч врагов. Нам некуда было отступить. Все улицы и переулки были заняты пруссаками. Они уже овладели несколькими домами. Я подумал: «Теперь тебе пришел конец, Жозеф! Отсюда невозможно выбраться!»

Меня охватило отчаяние.

Глава XX. Сражение выиграно

Неожиданно снаружи все стихло. Пруссаки что-то замышляли. Может быть, они таскали хворост и солому, чтобы поджечь нас. Может быть, подвозили орудия, чтобы расстрелять.

Мы посмотрели в слуховые окошки — пруссаков близко не было видно. Нижнее помещение было тоже пусто. Зебеде сказал:

— Осторожнее! Негодяи что-то приготовляют. Зарядите-ка ружья.

Не успел он кончить этих слов, как все здание, от фундамента до крыши, содрогнулось, точно проваливаясь сквозь землю. Что-то посыпалось сверху, а снизу, под нашими ногами, полыхнул громадный огонь.

Мы все упали на пол. Это разорвалась бомба, подкинутая нам пруссаками. Когда я поднялся, в ушах шумело. Я увидел, что к слуховому окошку подставлена лестница и пруссаки пытаются влезть внутрь, пользуясь нашим замешательством, Бюш отбивался у окна. К нему на подмогу подбежали другие. Нам удалось опрокинуть лестницу.

Нас оставалось теперь только шестеро. Двое стояли у окна и отстреливались, остальные заряжали ружья. По всей улице раздавалась пальба. Я стал теперь совсем спокоен и думал только об одном: «старайся сохранить свою жизнь!».

Мы отстреливались так около четверти часа. Мой патронташ опустел и я взял патроны у убитых. Внезапно раздался крик: «Да здравствует император!» и мы увидели на площади нашу колонну с развернутым знаменем, совсем изорванным и черным от дыма.

Пруссаки отступали. Когда колонна подошла к амбару, мы спустили лестницу и сошли внутрь. Раненые товарищи кричали и молили нас унести их, но страх смерти сделал нас варварами, и мы не обратили внимания на эти вопли.

Из пятнадцати нас осталось лишь шестеро. Зебеде и Бюш были в числе живых.

На улице мы присоединились к батальону и пошли вместе со всеми в атаку. Мы шли по трупам. Все было покрыто кровью. Теперь мы не стали переходить мост, а двинулись вправо, чтобы выбить пруссаков из домов. Нам удалось это, и своим натиском и выстрелами мы вынудили их пушки отступить.

Мы собирались уже напасть на другую часть деревни, как вдруг прошел слух, что отряд пруссаков в 15–20 тысяч движется на нас от Шарлеруа, с тыла. Очевидно, он был в засаде в лесу. Это заставило нас остановиться.

Все улицы были полны убитых и раненых. Многие сидели, прислонившись к стене, но уже не дышали. В ручье тоже валялись трупы. Некоторые держались за берег, точно собираясь вылезть из воды. В домах валялись раздавленные бревнами и камнями.

Битва около Сент-Аманда, видимо, становилась все более ожесточенной. Канонада гремела все громче.

Мы все испытывали невероятную жажду, которой раньше не замечали. Мы стояли неподалеку от моста. Ручей был весь красен от крови. В саду перед нами находился колодец. Около него валялось три трупа: эти солдаты подошли напиться и были убиты пруссаками.

— Я отдам половину своей крови за стакан воды! — говорили солдаты.

Но все знали, что пруссаки, засевшие шагах в ста от нас, на стороже. Им, вероятно, также хочется пить, как и нам.

Пруссаки, как и мы, прекратили перестрелку, но когда кто-нибудь выходил вперед, они палили по нему.

Так прошло с полчаса. Мы умирали от жажды. Наконец Бюш осмелился выскочить из переулка и бросился к колодцу. Пруссаки сейчас же открыли огонь. Мы тоже отвечали врагам, и перестрелка завязалась по всей линии.

Бюш имел мужество вытащить ведро с водой, отцепить его с веревки и принести нам. Многие потянулись к воде, но Бюш крикнул:

— Сперва Жозефу. Не троньте или я выплесну всю воду на землю!

Я припал к ведру и долго пил. Потом ведро перешло к другим товарищам.

Солнце уже садилось. Тени домов удлинились. Канонада все продолжалась.

Сзади нас слышался какой-то гул. Офицер то и дело повторял:

— Слушай команду! Не зевай!

Ночь наступала. Небо со стороны Сент-Аманда было красным. Шум сзади нас все увеличивался. Вдруг большая улица деревни сразу наполнилась нашими войсками. Все закричали:

— Гвардия! Гвардия!

Оказалось, Наполеон, узнав, что у нас в тылу отряд пруссаков, послал нам на подмогу гвардию.

Началась атака. Прусские пушки валили нас целыми рядами, но наступление продолжалось. Все мчались вперед. Лошади везли пушки галопом. Появились кирасиры, потом драгуны и гренадеры. Они летели отовсюду. Казалось, пришла новая, бесчисленная армия.

Когда мы выбрались из деревни, то увидели, что наша кавалерия перемешалась с вражеской. Белые кирасы прорывались сквозь ряды улан.

Становилось все темнее. Дым мешал видеть дальше, чем на пятьдесят шагов перед собой. Вся масса войска взбиралась на холм, к мельницам, где стояли прусские пушки. При огне выстрелов удавалось видеть улана, свалившегося с лошади, мчащегося кирасира в каске, с конским хвостом, двух-трех пехотинцев, бегущих среди этой сумятицы.

Мы шли вперед и вперед и были победителями. Мы ворвались в середину неприятельской армии. Пруссаки защищались лишь на самом верху холма и справа от нас. Сент-Аманд и Линьи были в наших руках.

В нашем взводе оставалось десять-двенадцать человек. Зебеде, капитан Флорантен и лейтенант Бретонвиль исчезли. Нами командовал сержант Рабо. Это был худой, плохо сложенный, но здоровый, как железо, старик. Он сказал нам:

— Битва выиграна! Направо кругом, марш!

Многие стали говорить об ужине, так как уже двенадцать часов ничего не ели. Сержант шел с ружьем на плече и иронически повторял:

— Ужин! Ужин! Погодите, когда появится оставшееся в живых начальство…

Глава XХI. Ужасы войны

Мы шли за сержантом по темной улице.

Здесь нам повстречался кирасир, раненный саблей в живот. Лошадь его стояла у самой стены и поэтому он еще держался в седле. Кирасир позвал нас:

— Эй, товарищи!

Никто даже не обернулся.

Шагах в двадцати нам попался старый домишко, весь изрешеченный снарядами. Полкрыши у него еще уцелело. Мы гуськом вошли в этот дом.

Внутри было совершенно темно. Сержант высек огонь, и мы увидели, что это кухня. На полу валялось пять-шесть пруссаков и французов, белых, как воск, с выпученными глазами.

— Здесь мы устроимся. Эти наши приятели не станут нас ночью пихать ногами.

Мы поняли, что сегодня еды не дадут, и потому молча подложили ранцы под голову и улеглись на пол. Стрельба слышалась лишь вдалеке. Лил дождь.

Сержант вынул трубочку и закурил. Наконец улегся и он. Скоро мы все заснули.

Меня разбудил какой-то шум. Кто-то бродил вокруг дома… Я приподнялся и стал прислушиваться. Снаружи попытались открыть нашу дверь. Я не удержался и вскрикнул.

— Что такое? — спросил сержант. Шаги быстро удалились.

— А! Это ночные птицы! Убирайтесь, канальи, а не то я пущу вам пулю вслед.

Я взглянул в окно. Вся улица была полна мародерами, обкрадывавшими убитых и раненых. Они осторожно перебирались от одного к другому. Дождь лил, как из ведра. Это была ужасная картина!

Рано утром сержант разбудил нас, и мы вышли из дома. Кирасир валялся теперь на земле. Лошадь продолжала стоять рядом.

Сержант провел лошадь за уздцы сотню шагов и, разнуздав, воскликнул:

— Иди, ешь!

Бедное животное медленно пошло по саду.

По дороге сержант вырвал из земли несколько штук моркови и репы и стал есть. Я последовал его примеру.

Поле около Линьи все было сплошь завалено телами людей и лошадей. Лошади валялись, вытянув свои длинные шеи и подмяв под себя людей. Иногда кто-нибудь делал нам знак рукой. Лошади пытались встать и, падая снова, раздавливали раненых.

Кровь! Всюду кровь! Но теперь я уже не обращал на нее внимания.

Часов в семь мы добрались до нашего лагеря. Там мы с радостью встретились с Зебеде. В лагере уже варился суп, и аппетитный запах распространялся кругом. Мы с удовольствием закусили. Мне казалось, что даже в день свадьбы я так вкусно не едал.

Погода стала лучше. Среди облаков блеснули лучи солнца. В это время пруссаки отступали от Сомбрефа. Все думали, что, по обыкновению, наша кавалерия пустится их преследовать, но император не отдал такого приказа.

Началась перекличка. Генерал Жерар сделал смотр четвертому корпусу. Наш батальон пострадал больше всех. У нас выбыло из строя триста шестьдесят человек.

Затем нас распределили на отряды и послали подбирать раненых. В Линьи уже не было места куда их класть, и часть раненых отправили во Флерюс.

Раненых было трудно различить среди горы трупов.

Поисками раненых занимались военные врачи и местные доктора. Мы только помогали нести их и класть на повозки.

Я не мог понять, как это нам удалось выбраться из этой резни. Кое-где трупы лежали в несколько рядов. Кровь текла ручьями. На улицах, где проезжали орудия, виднелась красная грязь — человеческое мясо и размозженные кости.

Если бы молодежь, мечтающая о войне, кресте за храбрость и нашивках, увидела эти картины, она бы стала думать иначе!

Представьте, что думают несчастные раненые, свалившиеся на дороге, когда они слышат приближение тяжелых пушек, запряженных громадными, подкованными лошадьми! Да, раненые, конечно, плачут, кричат о помощи, но их никто не слушает. Пушки и зарядные ящики едут через них, как по грязи, ломают им кости, калечат их.

Я видел солдат, убитых в момент их яростного возбуждения. Их лица почти не изменились. Они не выпустили ружья из руки и стояли у стен. Вам казалось, что вы еще слышите их крики:

— В штыки! Не давать пощады!

Я видел полумертвых людей, которые продолжали драться. Во Флерюсе приходилось отделять раненых пруссаков от французов, потому что они вставали со своих коек и были готовы разорвать друг друга в клочки.

Война делает людей дикими животными. Горе тем, кто толкает людей на войну!

Глава ХХII. Тяжелая ночь

Мы подбирали раненых весь день.

Около полудня по всей линии бивуаков пронеслись крики: «Да здравствует император!» Император со своим штабом делал смотр армии. Через час крики смолкли. Войска, очевидно, двинулись в поход.

Мы долго ожидали приказа идти вслед, но к нам никто не являлся. Капитан Флорантен поехал посмотреть в чем дело и вернулся с криком:

— Бейте сбор!

Остатки батальона выстроились и скорым шагом двинулись из деревни. Вся армия уже ушла. Многие отряды тыла тоже не получили приказа выступать и, увидев, что армия двинулась, пошли за ней сами, без приказа.

Я был рад, что мы остались в тылу, и никто нас не мог упрекнуть за это: ведь нам было приказано подбирать раненых! Но капитан Флорантен считал это для себя позорным.

Мы шли быстро. Снова начался дождь, и нам приходилось шлепать по грязи. Ночь наступала. Такой отвратительной погоды я никогда не видел. Дождь лил как из ведра, мы промокли до нитки. К тому же изрядно проголодались.

Бюш повторял:

— Если бы мне сейчас дали десяток печеных картошек, я был бы вполне доволен!

А я в своих грезах видел нашу теплую, уютную комнатку, Катрин, угощающую нас с дядюшкой Гульденом жирным супом и котлетами.

Стало совсем темно. Мы узнавали дорогу только по грязи: шлепай по грязи и не собьешься!

Около восьми часов мы услышали отдаленный гул.

Одни сказали:

— Это гроза!

Другие:

— Это пушки!

К вечеру мы подошли к перекрестку двух больших дорог, который назывался «Катр-Бра»[23]. Здесь маршал Ней дал сражение англичанам, чтобы помешать им прийти на подмогу пруссакам. У Нея было 20 тысяч против 40 тысяч англичан.

На перекрестке стояло два дома, переполненных ранеными. Кругом поля овса и ячменя были завалены трупами. Здесь я впервые увидел красные мундиры английских солдат.

Капитан велел нам остановиться и вошел в один из домов. Мы остались мокнуть под дождем. Через некоторое время капитан вышел в сопровождении дивизионного командира Донзело. Командир громко смеялся. Оказалось, что нам следовало идти совершенно в другую сторону и присоединиться к армии Груши. Нам было приказано немедленно двинуться дальше.

Я думал, что упаду от усталости. Дело стало еще хуже, когда мы догнали обоз и были вынуждены идти около дороги, по глинистому полю.

К одиннадцати часам ночи мы пришли в Женапп. Деревня была загромождена фургонами, пушками и обозом. Отсюда мы пошли прямиком через поля и нивы, словно дикари, не щадящие ничего. Через каждые двести шагов были расставлены драгуны, которые кричали: «сюда! сюда!» и указывали дорогу.

В полночь мы вышли на дорогу. Здесь стояла ферма, в которой находился генералитет. Наш капитан вошел туда, а мы один за другим, не обращая внимания на оклики офицеров, перелезли через изгородь и стали вырывать штыками репу и другие овощи. Через две минуты весь огород был опустошен.

Когда капитан вернулся, мы уже по-прежнему стояли в рядах.

За грабеж во время войны обыкновенно расстреливают. Но что нам было делать? Нам не выдавали в тот день рационов, и у нас было с собой лишь по горсти риса. А без говядины от риса мало толку. На другой день — перед битвой при Ватерлоо, нам выдали лишь по порции водки.

Мы пошли дальше. Когда взобрались на небольшую возвышенность, мы, несмотря на дождь, увидели бивуаки англичан. Нам велели расположиться во ржи, среди других полков. Был отдан приказ не разводить огня и потому мы не видели своих.

Солдаты спали, как цыгане, под проливным дождем, дрожали от холода, мечтали об истреблении своих врагов и были рады, если у них имелись репа, брюква или что-нибудь подобное.

Я думал: «Неужели это жизнь честных людей? Разве для этого Бог создал нас? Разве не ужасно, что король или император, вместо того чтобы заботиться о нуждах страны, развивать торговлю, распространять образованность и содействовать свободе, довел нас до такого ужасного состояния?»

Впереди виднелись лагеря англичан. Там горели костры. Солдаты, получившие порцию мяса, водки и табаку, грелись у огня. Меня возмущало это зрелище. У меня зуб на зуб не попадал.

Кое-как я все-таки заснул.

Я проснулся около пяти часов утра. Перезванивались колокола окрестных селений. На растоптанных нивах лежали спящие солдаты. Небо было хмурым.

Эта картина навела на меня грустные мысли и воспоминания о родине.

«Сегодня воскресенье, день мира и отдыха», — подумал я, и мне вспомнилось, как я проводил этот день в Пфальцбурге.

Лагерь стал просыпаться. Заиграли зорю. Солдаты начали вставать. Три дня маршей и сражений и отсутствие рационов сделало людей сумрачными. Разговоров не было слышно. Всякий думал свою думу.

Перед нами расстилалась громадная равнина, занятая англичанами. Позади них, на холме, стояла деревня Мон-Сен-Жан. За ней, уже совсем на горизонте, виднелся громадный лес.

Я понимал, что теперь нам предстоит генеральное сражение, какого я, может быть, еще ни разу не видел.

Глава XXIII. Лицом к лицу с врагом

Я стал рассматривать равнину, разделявшую нас от врагов. Привычный взор мог заметить небольшую лощину, более глубокую с правой стороны. На откосе около нее стояло несколько домиков, окруженных деревьями. Это была деревня Планшенуа. Дальше за ней до самого горизонта тянулась равнина.

Сперва мы все недоумевали, почему англичане заняли эту позицию. Затем мы рассмотрели, что как раз посредине вражеского лагеря проходит широкая и частью мощеная дорога. Эта дорога шла через Мон-Сен-Жан, в Брюссель. Англичане не хотели пускать нас по этому пути.

Боевая линия врага растянулась версты на три. По флангам стояла бесчисленная кавалерия. Кавалерия стояла и в тылу, в небольшой лощине, находившейся между рядами англичан и деревней Мон-Сен-Жан. Линия англичан шла вдоль изрытой дороги, пересекавшей главную брюссельскую дорогу перпендикулярно. За главной линией виднелись резервы.

Позиция врага была очень сильной. Однако у нас имелось несколько преимуществ. Как раз на большой дороге, посередине равнины, находилась большая ферма Хе-Сент с разными хозяйственными постройками, сараями, амбарами, конюшнями и тому подобным. Постройки выходили углом в сторону англичан. Посредине был двор. Все постройки были из кирпича. Разумеется, англичане разместили там свой отряд; однако, если бы нам удалось отнять ферму, мы очутились бы очень близко от центра их позиции и могли бы успешно направлять свои колонны в атаку. Еще дальше перед правым крылом англичан находилась другая ферма — Гугомон, окруженная леском. Она тоже могла нам пригодиться, но пока была в руках англичан.

Около левого крыла врагов располагалась третья ферма — Папелотт, занятая немцами.

Утром мы развели костры и немного отогрелись; те, у кого был еще рис, стали греть воду. Часов в восемь подъехали телеги с патронами и бочками с водкой. Нам раздали по двойной порции водки, но хлеба не было. Больше мы в этот день ничего не получили. Скоро началось передвижение войск. Наш батальон был присоединен к дивизии Донзело.

Наши четыре дивизии получили приказ пойти вправо от дороги. После некоторые рассказывали, будто солдаты шли с песнями. Это не верно. Нам было не до песен после ночного перехода, после ночлега под дождем без костров, после двух дней без пищи. Даже самые мужественные из нас имели угрюмый вид.

Дядюшка Гульден рассказывал мне, что в его время солдаты пели во время походов, но они шли по доброй воле, а не по принуждению. Они боролись за права человека и свои поля. Это совсем другое дело.

Правда, согласно свыше отданному приказанию играла музыка, но когда она замолкала, водворялось гробовое молчание.

Мы шагали скорым шагом, увязая по колено в грязи. Наконец мы остановились в тысяче-тысяче двухстах шагах от левого фланга англичан. Здесь мы стали выстраиваться в боевой порядок.

Мы простояли так часа два. Внезапно ураганом пронесся крик: «Да здравствует император!» Крик приближался, все усиливаясь. Мы становились на цыпочки, чтобы что-нибудь увидеть. Лошади стали ржать. Перед нами промчалась вскачь группа офицеров и генералов. Среди них находился и Наполеон. Мне казалось, я видел его серый сюртук, но не совсем в этом уверен: они мчались чересчур быстро, а впереди многие солдаты подняли свои кивера на штыки и мешали смотреть.

Когда крики затихли, всем пришла мысль, что теперь начнется бой. Но время тянулось. Все оставалось по-старому. Солдатами стало овладевать нетерпение. Наконец, около полудня слева послышался орудийный выстрел и затем ружейная пальба. Нам ничего не было видно. Мы знали, что это наш левый фланг нападает на Гугомон.

Артиллеристы четырех наших дивизий стояли у своих орудий, расположенных в двадцати шагах одно от другого. Когда раздались выстрелы, они стали заряжать пушки. Офицеры командовали, как на марше. Все двадцать четыре пушки выстрелили разом. Вся долина покрылась дымом.

Через мгновение снова послышалась спокойная команда старых артиллерийских офицеров.

— Заряжай! Целься! Пли!

Так дело продолжалось без перерыва целых полчаса. Англичане тоже открыли огонь. Их снаряды свистели в воздухе, с сухим треском ударяли в грязь и с несколько иным звуком в ряды солдат. Ружья превращались в щепы, исковерканные люди, как мешки, отбрасывались на двадцать шагов. Среди этого ужасного грохота раздавались стоны раненых. Лошади пронзительно ржали. Солдаты жаждали резни, их едва можно было удержать.

В густом дыму были видны лишь наши артиллеристы. Наконец послышалась команда:

— Прекратить огонь!

В то же время офицеры наших четырех дивизий пронзительным голосом прокричали слова:

— Сомкнуть ряды! Приготовься!

Я сказал Бюшу:

— Пришел наш черед.

— Да, — ответил он, — будем держаться вместе.

Дым от наших орудий рассеялся, и мы увидели английские батареи, не прекращавшие огня. Первая бригада дивизиона Аликса скорым шагом направлялась к ферме Хе-Сент. Позади нее я увидел маршала Нея со свитой.

Изо всех окон ферм, со стен и из сада раздавались выстрелы. Каждую минуту несколько французов падало под выстрелами на дорогу. Маршал Ней находился на большой дороге.

Я сказал Бюшу:

— Видишь Нея? Вторая бригада будет поддерживать первую. Затем двинемся и мы.

Я ошибся. Нас сдвинули тотчас же вправо от большой дороги. Мы шли батальонами. Нас не успели перестроить в боевые колонны. Из-за этого снаряды, вместо того чтобы убить двух, убивали сразу восьмерых. Из-за этого солдаты, находившиеся в задних рядах, не могли стрелять и, сверх того, мы не могли выстроиться в каре.

Одновременно с нами двинулась и вторая бригада и две дивизии, стоявшие справа от нас.

Атака началась.

Глава XXIV. Кровавая бойня

Мы спустились в долину, несмотря на огонь англичан. Глина замедляла наши шаги. Мы кричали в один голос:

— В штыки!

Когда мы стали подыматься, слева на нас посыпался град пуль. Если бы мы не шли такими густыми рядами, эта ужасная пальба вынудила бы нас остановиться. Офицеры кричали: «Забирай влево!» Но мы невольно поворачивали в другую сторону.

Когда мы дошли до дороги, наши батальоны сбились в одно каре. Две батареи за сто шагов стали осыпать нас картечью. Раздался крик ужаса, и мы бросились на батареи, чтобы выбить оттуда англичан.

Здесь я впервые близко увидел английских солдат. Это были здоровые люди, белокурые, хорошо выбритые. Они защищались хорошо и стреляли без промаха.

Когда мы подбежали ближе, из-за нив с ячменем появились тысячи англичан и открыли стрельбу в упор. Произошла настоящая бойня. На смену одним рядам приходили другие. По всему склону кишел муравейник людей. Вдруг раздался крик:

— Берегись! Кавалерия!

Мы увидели массу драгун в красных мундирах на серых лошадях. Они летели, как вихрь. Все, кто попадался им на пути, были безжалостно изрублены.

Драгуны не могли рассеять наших колонн, потому что они были слишком велики. Зато они въехали между отрядами и стали рубить направо и налево, направлять своих лошадей на наши фланги, чтобы разрезать колонны пополам, но это им не удалось. Они все-таки убили много народа и внесли смятение в наши ряды.

Это был один из самых ужасных моментов моей жизни. Как бывалый солдат, я стоял на правом фланге батальона. Я издали видел, что собираются сделать драгуны. Они свешивались с лошадей в сторону, чтобы удобнее было рубить ряды солдат. Удары сыпались, как молнии. Мне раз двадцать казалось, что у меня сейчас слетит голова с плеч. К счастью для меня, правофланговым был сержант Рабо. Ему и доставались все эти ужасные удары. Он защищался до последней капли крови и при всяком ударе кричал:

— Трусы! Трусы!

Его кровь брызгала на меня, как дождь. Наконец он упал. Мое ружье было заряжено. Видя, что один из драгун перегнулся с седла и собирается нанести мне удар, я выстрелил в упор. Он упал.

Хуже всего было то, что пехотинцы снова начали нас обстреливать и даже осмелились броситься на нас в штыки. Благодаря неудачному построению боевых колонн против них могли защищаться лишь два первых ряда.

Мы, перемешавшись с врагами, начали отступать в долину. В нашей дивизии уцелели знамена, другие дивизии потеряли два знамени.

Мы бежали мимо пушек, которые были вывезены нам на подмогу. Артиллеристы, состоявшие при этих пушках, были изрублены драгунами. Мы с Бюшем все время держались рядом друг с другом. Только через десять минут мы достигли главного шоссе и остановились, чтобы перевести дух, и обернулись назад.

Драгуны уже подымались на возвышенность, чтобы напасть на нашу главную батарею из двадцати четырех орудий, но пришел и их час! Император издали заметил наше отступление. По его приказанию два полка кирасир и полк улан нагрянули, как гром, на оба вражеских фланга.

Было слышно, как скользят сабли по кирасам, как храпят лошади. Было видно, как подымаются и опускаются пики, как блестят сабли, как всадники перегибаются с седла, как лошади становятся на дыбы и кусаются с ужасным ржаньем. А на земле, под копытами лошадей, валяются люди; они пытаются встать и закрывают голову руками.

Какая ужасная вещь — война!

Бюш кричал: «Смелей!» Холодный пот выступил у меня на лбу. Некоторые солдаты смеялись. Их глаза были налиты кровью. На лицах было выражение жестокости.

Через десять минут семьсот драгун выбыло из строя. Их серые лошади мчались во всех направлениях. Несколько сотен драгун вернулись обратно к себе, но многие из них шатались в седле или цеплялись за гривы лошадей.

Мне особенно запомнилось то, что наши кирасиры, возвращаясь назад с окровавленными до рукоятки саблями, весело пересмеивались между собой, а один толстый капитан с большими черными усами, проезжая мимо нас, добродушно подмигивал нам, словно желая сказать:

— Ну, что? Видели, как мы с ними ловко справились?

Да, но ведь в долине остались и три тысячи наших!

Бой еще далеко не закончился. Роты, батальоны и бригады стали выстраиваться заново. Около Хе-Сент продолжалась ружейная пальба, еще дальше, у Гугомона, гремели пушки. Это было еще только начало. Офицеры говорили:

— Надо начинать!

Можно было подумать, что человеческая жизнь не стоит ни гроша.

Надо было овладеть фермой Хе-Сент. Какой бы то ни было ценой, надо было захватить этот ключ к большой дороге, ведущей в центр неприятельской линии. Мы уже были отброшены от фермы один раз, но бой завязался и отступать было поздно.

У Гугомона битва продолжалась. Направо от нас тоже началась канонада. Были подвезены две батареи, чтобы очистить от неприятеля шоссе позади фермы.

Мы стояли с ружьями к ноге. Часов около трех Бюш, посмотрев назад на дорогу, сказал мне:

— Вон едет император!

Стоял такой густой дым, что каски старой гвардии едва виднелись вдали на холме а фигур вообще нельзя было разобрать. Когда ехавшая группа приблизилась, я узнал маршала Нея со свитой.

Маршал остановился перед нашим фронтом и выхватил саблю из ножен. Ней показал саблей в сторону, где находилась ферма, и крикнул нам:

— Мы отнимем ее!.. Будем действовать дружно… Я сам поведу вас. Батальоны, налево кругом!..

Мы двинулись скорым шагом.

Глава ХXV. Ферма в наших руках

На шоссе мы выстроились тремя отрядами. Я попал во второй. Маршал Ней с двумя нашими командирами и капитаном Флорантеном ехал впереди.

Свистели сотни пуль. Пушки справа и слева грохотали так сильно, что напоминали звон громадного колокола, удары которого уже нельзя различить за непрерывным гуденьем. То один, то другой солдат падал на землю, и мы шагали через них.

Немцы, находившиеся на ферме, направили весь огонь против нас. Поэтому маршал Ней, выхватив саблю, громовым голосом скомандовал:

— Вперед!

Он скрылся в дыму. Мы ринулись за ним с ружьями наготове. Сзади, очень далеко, гремели барабаны. Мы увидели Нея снова уже перед воротами большого сарая. Видно было, что уже многие пытались ворваться в эти ворота: около валялась гора трупов, кучи бревен, булыжника и мусора. Огонь вырывался изо всех отверстий здания.

— Выломайте ворота! — крикнул нам маршал.

И мы — человек пятнадцать-двадцать — бросили ружья и, схватив бревна, стали с грохотом выбивать скрипевшие и трещавшие ворота. При каждом ударе нам казалось, что ворота сейчас рухнут. Они были все изрешечены. Сквозь отверстия мы видели, что внутри до самого верха ворота завалены булыжником. Ворота и камни при падении могли раздавить нас, но в своем бешеном ослеплении мы не замечали этого.

Мы перестали походить на людей. У одних не было киверов, другие были изодраны и чуть ли не в одном белье, руки наши были в крови.

Я огляделся, но не нашел ни Бюша, ни Зебеде, никого из нашей роты. Маршал тоже уехал. Наше ожесточение увеличилось. Мы обезумели от злобы, но ворота все не подавались.

Вдруг среди невероятного грохота на дворе фермы послышались крики: «Да здравствует император!». Значит, наши были уже на ферме. Мы бросили бревна, схватили ружья и побежали через сад, отыскивая место, через которое наши солдаты ворвались внутрь. Оказалось, они вошли в задние ворота, которые вели в овин. Мы вошли сюда один за другим, как волки. Внутри это ветхое здание, полное соломы и сена, походило на окровавленное гнездо, где ястреб растерзал свою добычу.

Посреди двора шло избиение неприятелей. Я вышел туда. Я услышал крики: «Жозеф! Жозеф!»

«Это Бюш зовет меня», — подумал я.

В это же мгновение я увидел его около дверей дровяного сарая. Он отбивался от шести наших же солдат. Неподалеку находился Зебеде. Я позвал его на подмогу и бросился к Бюшу.

— Что случилось? — спросил я.

— Они хотят убить моих пленных, — ответил Бюш. Я встал около Бюша. Обезумевшие солдаты начали заряжать ружья, чтобы застрелить нас. Это были стрелки другого батальона. Зебеде явился с несколькими солдатами нашей роты. Не спрашивая, в чем дело, он схватил одного из самых свирепых солдат за горло и закричал:

— Меня зовут Зебеде, я сержант 6 стрелкового полка. После дела мы объяснимся!

Солдаты ушли, а Зебеде спросил в чем дело. Узнав, что у нас есть пленные, он побледнел от гнева. Но когда Зебеде вошел в сарай и старый майор протянул ему свою саблю, а солдат произнес по-немецки: «Не убивайте меня!», он смягчился и ответил:

— Хорошо… Вы будете моими пленными.

Он ушел, а мы остались в сарае до тех пор, пока не стали бить сбор. Все выстроились. Зебеде сообщил капитану Флорантену, что у нас два пленника. Их отвели в комнату, где находились три-четыре других. Вот и все, что осталось от двух батальонов, защищавших ферму.

Два других батальона, шедших на подмогу, были изрублены нашими кирасирами. Итак, мы одержали победу и завладели передовым укреплением англичан. Мы могли теперь начинать атаку на главные неприятельские позиции и отбросить врага с главного шоссе в малопроходимые лесные дороги.

Мы спокойно приходили в себя, отдыхали и радовались победе, как вдруг пришла весть, что приближаются пруссаки, которые собираются напасть на нас с флангов.

Это была ужасная новость, но некоторые безумцы говорили все-таки:

— Тем лучше! Мы их всех раздавим!

Более благоразумные тотчас же поняли, какую мы сделали ошибку, не отправив после победы при Линьи кавалерии вдогонку за пруссаками. Эта ошибка и была отчасти причиной поражения при Ватерлоо. На другой день император велел маршалу Груши с 32 тысячами человек двинуться вслед пруссакам, но было уже поздно. Пруссаки уже успели оправиться и соединиться с англичанами.

И вот теперь, когда у нас впереди были англичане, пруссаки решили напасть на нас с фланга. Маршал Груши остался далеко позади. Надо заметить, что у пруссаков, руководимых Блюхером, было около 90 тысяч солдат, из которых тридцать тысяч — совсем еще свежих.

Единственной нашей надеждой было то, что Груши получит приказ идти к нам на подмогу, однако, как потом оказалось, император не отдал этого приказа.

Глава XXVI. Кавалерийская атака

Два батальона, в том числе и наш, остались защищать ферму. Все остальные отряды двинулись на помощь корпусу генерала Дерлоня, который возобновил свою атаку.

Мы прежде всего поспешили кое-как заложить двери и бреши бревнами и камнями. У всех отверстий поставили в засаду солдат.

Мы с Бюшем и Зебеде находились в углу фермы, на чердаке скотного двора.

Я, как сейчас, вижу ряд отверстий на высоте человеческого роста, которые проделали немцы в стене. В эти отверстия мы наблюдали за передвижениями наших войск.

Как мы после узнали, навстречу пруссакам был отправлен Лобо с 10 тысячами человек. Вся же наша прекрасная кавалерия оставалась на прежних позициях. Главная битва предстояла все-таки с англичанами.

Мы бы часами смотрели в отверстия на наши войска, если бы не появился капитан Флорантен и не сказал нам:

— Что же вы тут делаете? Или вы собираетесь защищать дорогу от нашей гвардии? Живее пробейте мне эту стену по направлению к врагу.

Мы подобрали ломы и лопаты, валявшиеся на полу, и начали пробивать бойницы. Через четверть часа работа была окончена. Тогда мы увидели битву у Гугомон, горящие здания, гранаты, каждую секунду взрывающиеся среди обломков, шотландских стрелков, засевших в засаде у дороги. Направо от нас, совсем близко, англичане собирались отвести назад свою передовую линию и поставить выше орудия, которые стали сбивать наши стрелки. Но остальные ряды врагов не двигались. Мы видели красные и черные каре, расположенные в шахматном порядке. Эти каре соприкасались друг с другом своими углами. Если идти на них атакой, то пришлось бы попасть под перекрестный огонь. Сзади, в лощине, около деревни Мон-Сен-Жан стояла в резерве английская кавалерия.

Я увидел, что позиция англичан сильнее, чем я даже предполагал. Мы не одолели их левого крыла; пруссаки нападали на нас с фланга — дело могло кончиться поражением. Мысль о поражении впервые пришла мне в голову. Я представил себе картину нашего разгрома, новое вторжение союзников, осаду крепостей, возвращение эмигрантов. Эти мысли заставили меня побледнеть.

В эту минуту сзади нас послышался крик, исходивший из тысячи грудных клеток: «Да здравствует император!» Бюш, находившийся около меня, стал тоже кричать. Я увидел, что вся кавалерия нашего правого фланга двинулась рысью вперед. Здесь были кирасиры Мило, уланы и егеря — всего до 5 тысяч человек. Они переехали шоссе и спустились в долину между Гугомоном и Хе-Сент. Я понял, что они собираются атаковать английские каре и что наша судьба поставлена на карту.

Артиллерийские офицеры англичан командовали такими пронзительными голосами, что их было слышно, несмотря на грохот пушек и крики «Да здравствует император!».

Наши кирасиры спустились в долину. Это была ужасная минута. Казалось, мчится горный поток. Лошади, покрытые большими голубыми попонами, в такт передвигали ногами и рыли землю. Трубы играли. Вдруг раздался первый выстрел картечью, потом — второй, третий. Наш хлев задрожал.

Затем я увидел, что английские артиллеристы побросали орудия и бегут. В это же мгновение наши кирасиры ринулись на каре. Был слышен ужасный шум, вопли, бряцание оружия, ржанье лошадей, иногда выстрелы. Шум затихал и возобновлялся снова. Мимо фермы промчалось несколько лошадей с развевающейся гривой без всадников; некоторые волочили за собой седоков, запутавшихся в стременах.

Так продолжалось около часа.

За кирасирами Мило двинулись уланы, за уланами снова кирасиры, затем конные гренадеры, драгуны и т. д. Все они мчались вскачь на каре и махали саблями в воздухе.

При всякой атаке казалось, что кавалерия уничтожит все, но когда трубы играли отступление и эскадроны, преследуемые картечью, возвращались обратно, чтобы снова выстроиться в боевой порядок, мы по-прежнему видели среди дыма красные ряды врагов, крепких, как стена.

Англичане — хорошие солдаты. К тому же они знали, что Блюхер идет им на помощь.

К шести часам мы все-таки уничтожили половину их каре, но лошади наших кирасир после двадцати атак, совершенных на глинистой и размякшей от дождя почве, не могли больше двигаться среди груды тел.

Наступила ночь. Поле битвы позади нас пустело. Равнина, где мы провели ночь, была совсем покинута. Там оставалась лишь старая гвардия, находившаяся в резерве. Часть войск двинулась направо против пруссаков, а другая часть прямо — на англичан.

Мы были поражены этим.

Уже темнело, когда на лестнице появился капитан Флорантен и сурово крикнул нам:

— Солдаты, пришел час победить или умереть!

Я вспомнил, что такой фразой кончалась прокламация Наполеона.

Мы спустились с чердака. На дворе все было серым от наступавшей ночи. Трупы, валявшиеся около стен, уже закоченели.

Капитан выстроил нас на левой части двора, другой батальон был выстроен направо. Барабаны забили в последний раз на этой ферме, и мы двинулись через маленькую калитку в сад. Мы шли гуськом, нагибаясь.

Стены сада были разрушены. Вдоль развалины сидели раненые. Один забинтовывал себе голову, другой — руку или ногу. Здесь же находился маркитант в большой соломенной шляпе с повозкой, запряженной ослом. Здесь же стояло несколько изможденных от усталости лошадей, покрытых грязью и кровью и напоминавших старых кляч.

Какая разница была теперь с тем, что мы видели утром! Наши войска находились в состоянии полнейшего хаоса. Всего лишь через три дня битвы мы были в таком же виде, в каком были при Лейпциге после кампании, длившейся целый год. Только два наших батальона были в некотором порядке.

Мы не ели со вчерашнего вечера, мы целый день дрались, наши силы иссякли, и голод давал себя знать. Не удивительно, что с наступлением ночи даже самыми храбрыми овладела робость.

Но мы еще не были побеждены. Кирасиры еще держались в домике! Повсюду был слышен лишь один крик:

— Подходит гвардия!

Да, гвардия наконец появилась…

Глава XXVII. Старая гвардия идет в атаку

Тот, кто не видел момента, как гвардия появляется на поле битвы, никогда не смогут себе представить, с какой верой солдаты относятся к этому избранному войску и какую силу и храбрость придает им появление гвардии.

Солдаты старой гвардии почти все были крестьянами перед эпохой Республики. Это были высокие, худые, крепко сложенные молодцы. Когда-то они трудились в поте лица на помещиков и монастыри, потом они восстали, как и весь народ, и скоро пошли в солдаты и исходили всю Европу. Наполеон руководил ими, заботился о них, хорошо платил. Гвардейцы смотрели на себя, словно на владельцев большой фермы, которую надо защищать и приумножать. Воюя, они боролись за свое собственное благополучие. Они не признавали больше ни родства, ни свойства, ни дружбы. Они знали только императора, который был для них богом. Гвардейцы до такой степени привыкли маршировать, выстраиваться, заряжать, стрелять, колоть штыком, что все это делалось у них как-то само собой.

Гвардия была правой рукой императора. Когда в рядах говорили: «гвардия наступает», это значило: «битва выиграна».

В это мгновение после стольких отраженных атак и при виде наступления пруссаков с фланга солдаты говорили:

— Это решительный удар.

При этом все добавляли мысленно: «Если он потерпит неудачу, все погибло!» Поэтому-то мы все не сводили глаз с наступавшей гвардии.

Ее вел тот же Ней, который руководил кирасирами. Император знал, что никто лучше Нея не сможет вести гвардию.

Наполеон долго медлил, прежде чем пустить в дело гвардию. Он рассчитывал, что кавалерия, руководимая Неем, уничтожит все, или что Груши со своим 32-тысячным отрядом, заслышав канонаду, подойдет во время и его можно будет послать вместо гвардии. 30–40 тысяч рядовых солдат можно набрать вновь, а чтобы создать такую гвардию, надо двадцать пять лет и пятьдесят побед. Гвардия заключала в себе все, что было в армии самого лучшего, твердого и сильного.

И вот эта гвардия явилась на поле битвы. Ней, старик Фриан и два-три других генерала шли впереди. Мы видели только одно это. Все прочее — и канонада, и ружейная пальба и крики раненых, — все было забыто.

Англичане поняли, что их ждет решительный удар и соединили все свои силы, чтобы встретить атаку.

Можно было подумать, что снова поле битвы опустело. Там более не стреляли или потому, что укрепления были разрушены, или потому, что неприятель перестраивался. Зато справа, со стороны Фишемона, канонада стала вдвое громче. Центр битвы, по-видимому, был перенесен туда. Мы не осмеливались подумать, что там пруссаки, что это новая армия, готовая раздавить нас. Вдруг галопом примчался офицер генерального штаба с криком:

— Груши! Маршал Груши приближается!

В тот же момент четыре батальона гвардии свернули с шоссе влево, чтобы обойти сад и начать атаку.

Сколько раз после я вспоминал эту ночную атаку и сколько раз слышал рассказы о ней! Если судить по рассказам, можно подумать, что нападала только одна гвардия и в нее в одну летела картечь. Но это не так. В этой ужасной атаке приняла участие вся наша армия, все остатки левого фланга и центра, все, что оставалось от кавалерии, поредевшей после шестичасового боя, все, кто еще держались на ногах и могли двигать руками, все, кто еще был жив и не хотел отдать себя на растерзание.

Барабаны били наступление. Наши пушки снова открыли огонь. Впереди все молчало. Ряд английских орудий казался покинутым. По-видимому, некоторые пушки были увезены. Только, когда мы поднялись выше, в нас посыпалась картечь, и мы поняли, что нас поджидают.

Мы увидели, что англичане, немцы, бельгийцы и ганноверцы, словом — все, с кем мы рубились с самого утра, отступили немного и там приготовились к атаке. Многие раненые вернулись тогда назад, и гвардия осталась почти одна. На нее сыпались пули и картечь, она смыкала ряды и заметно таяла под выстрелами. Через двадцать минут у всех офицеров были перебиты лошади. Гвардию остановил ужасный огонь, который был так силен, что даже мы, в двухстах шагах позади, не слышали из-за него своих собственных выстрелов.

Затем вся масса врагов, спереди, справа и слева, поднялась и с кавалерией по флангам атаковала нас. Четыре батальона гвардии, насчитывавшие теперь 1200 человек, вместо бывших трех тысяч, не смогли выдержать этой атаки и стали медленно отступать. Мы тоже двинулись назад, защищаясь штыками и отстреливаясь.

Это была ужасная битва!

Глава ХХVIII. Армия разгромлена

Вся долина перед нашими глазами пребывала в хаосе отступления. Перемешавшись, брели назад пешие и конные. Среди людского моря, смывавшего все и приводившего все в беспорядок, сплоченными и твердыми оставались лишь батальон гвардии, стоявший около фермы, и три других батальона, образовывавшие каре несколько дальше.

Все отступали — гусары, егеря, кирасиры, артиллерия, инфантерия. Все перемешались на дороге или шли через поля толпой, как армия варваров, ищущая спасения.

Темное небо в стороне Планшенуа освещалось огнем выстрелов. Каре гвардии еще держалось против врагов. Но ближе к нам, в долину, спускалась прусская кавалерия, словно река, прорвавшая плотину. Старый Блюхер с 40 тысячами человек тоже подходил. Он подмял наш правый фланг и гнал его перед собой.

Мы были окружены со всех сторон. Англичане гнали нас в равнину, куда приближался Блюхер. Наши генералы, офицеры и даже сам император должны были выстроиться в каре.

Я с Бюшем и пятью-шестью товарищами побежал к ферме. Снаряды летели и разрывались вокруг нас. Мы добежали до фермы в полном исступлении. По дороге во весь опор уже мчались англичане с криком: «Не давать пощады!»

В это время каре гвардии начало отступать. Солдаты гвардии стреляли во все стороны, чтобы не дать возможности проникнуть в каре.

Если я проживу даже тысячу лет, я никогда не забуду бесконечные, громкие вопли, наполнявшие всю равнину на три версты кругом и вдали барабанный бой, напоминавший звуки набата во время пожара. Эти звуки барабана старой гвардии, раздававшиеся среди нашего несчастия, казались мне чем-то ужасным и в то же время умиляющим душу. Я рыдал, как дитя. Бюш тащил меня за руку, а я кричал ему:

— Жан, оставь меня… мы погибли… Мы все погибли!

Мне даже не вспоминались Катрин, дядюшка Гульден и Пфальцбург. Я думал о родине, которая, казалось, призывала: «Ко мне, дети мои! Я гибну!»

Я не могу понять, почему нас сто раз не изрубили на этой дороге, переполненной отрядами англичан и пруссаков. Может быть, нас принимали за немцев, может быть, неприятель спешил вслед за Наполеоном, так как его все хотели увидеть.

По шоссе с грохотом, воплями, плачем двигалась в беспорядке кавалерия, инфантерия, артиллерия, санитарные повозки, обоз. Даже во время отступления после Лейпцигской битвы я не видел такого ужасного зрелища.

Луна поднялась над лесом и освещала все эти шапки, шляпы, каски, сабли, штыки, опрокинутые зарядные ящики и пушки. С минуты на минуту сумятица увеличивалась. Жалобные крики раздавались во всех рядах и, как вздох, доносились издалека. Но самыми ужасными были вопли женщин, тех несчастных женщин, которые следовали за армией. Когда их спихивали с шоссе вместе с их тележками, они испускали крики, которые выделялись среди общего шума, но никто не оборачивался и не протягивал им руки.

— Всякий сам за себя! Я давлю тебя, тем хуже! Я сильнее тебя — ты кричишь… а мне все равно! Берегись… я верхом… я раздавлю тебя! Надо спасаться! Все делают так! Пропустите императора!

Пропустите маршала! Сильный давит слабого… Сила правит миром! Вперед! Вперед! Пусть пушки давят всех — их надо спасти во что бы то ни стало! Пушки застряли — отпрягите лошадей, которые везут солдат, и припрягите их. Если мы не самые сильные, то придет черед — раздавят и нас. Мы станем кричать, над нашим криком станут потешаться. Спасайся, кто может! Да здравствует император!.. Но ведь император умер!

Все думали, что император погиб вместе со своей гвардией. Это было вполне естественно.

Прусская кавалерия промчалась около с саблями наголо и криками «ура!». Она словно провожала нас. Кавалеристы рубили тех, кто удалялся с дороги. Но они не нападали на всю движущуюся колонну. Справа и слева послышалось несколько выстрелов. Сзади, вдалеке, виднелось громадное зарево — горела ферма Капу.

Мы прибавили шагу. Усталость, голод и отчаяние терзали нас. Хотелось умереть. Бюш на ходу сказал мне:

— Жозеф, будем поддерживать друг друга! Я никогда тебя не покину.

Я ему ответил:

— Мы умрем вместе… Я не держусь на ногах… Все это слишком ужасно! Лучше лечь…

— Нет, нет, идем, — говорил Бюш. Пруссаки не берут в плен. Они безжалостно убивают, как делали мы в Линьи.

Мы все время шли по дороге вместе с тысячами других обессиленных и угрюмых солдат. Когда прусский эскадрон приближался слишком близко, солдаты все-таки смыкали ряды и оборачивались, чтобы открыть огонь.

Здесь и там нам попадались пушки, зарядные ящики, лафеты. Канавы вправо и влево от дороги были полны ранцев, патронташей, ружей и сабель. Солдаты побросали все, чтобы только поскорее идти!

Всего ужаснее было видеть громадные санитарные повозки, полные раненых и оставленные среди дороги. Провожатые обрубили постромки и ускакали, чтобы не попасть в плен. Эти полумертвые несчастные люди глядели на наше передвижение в полном отчаянии. Вспоминая теперь этих раненых, я сравниваю их с соломой и сеном, которое остается висеть на кустах после наводнения. Крестьянин говорит, видя опустошение своих полей: «Вот наш урожай… наша жатва… Вот все, что уцелело от бури!»

Глава XXIX. Ночное отступление

Во время нашего отступления меня более всего угнетало и мучило то, что, кроме нас двоих, я не видел никого из нашего батальона. Я думал: «Не могли же они быть все убиты!» и говорил Бюшу:

— Жан, если я найду Зебеде, ко мне вернется мое мужество.

Бюш повторял одно:

— Нам надо постараться спастись. Если мне доведется увидеть свой родной Харберг, я не буду жаловаться, что там кормят одной картошкой. Да, да… Бог меня наказал… Теперь я буду с удовольствием работать и ходить в лес с топором на плече. Лишь бы только не вернуться домой калекой и не жить, как другие, собирая подаяние на большой дороге. Постараемся выбраться целыми и невредимыми.

Около половины одиннадцатого мы подошли к Женаппу. Издали доносились ужасные крики. При свете костров, горевших около большой дороги, мы увидели, что дома и улицы деревни до такой степени переполнены людьми, лошадьми и повозками, что нельзя было сделать ни шагу.

Мы понимали, что с минуты на минуту явятся пруссаки с пушками и что нам лучше обойти деревню, чем попасть всем в плен. Поэтому мы взяли влево, через поля. За нами пошло довольно много народа. Мы перешли реку по пояс в воде. К полуночи мы были у двух домиков на перекрестке «Катр-Бра».

Мы хорошо сделали, что не вошли в Женапп и вскоре мы услышали канонаду и ружейную пальбу.

На дороге появилось много беглецов — кирасир, улан, егерей… Они мчались что было сил.

Голод мучил нас ужасно. Мы были уверены, что в этих двух домах давно все было съедено, но все-таки вошли в один из них. Пол был завален соломой, на которой лежали раненые. Не успели мы открыть двери, как все они начали кричать… Из комнаты шел такой ужасный запах, что мы сейчас же вышли и двинулись дальше по дороге к Шарлеруа.

Луна ярко светила. Направо среди нив мы увидели кучи непогребенных трупов. Бюш сошел с дороги на одну ниву, где валялось несколько убитых англичан. Я недоумевал, что он собирается делать среди трупов. Скоро он вернулся с жестяной фляжкой. Он потряс ее около уха и сказал мне:

— Жозеф, она полна!

Прежде чем открывать, он обмыл ее в канаве с водой. Откупорив и отпив глоток, Бюш заметил:

— Это водка!

Потом попил я и почувствовал, как ко мне возвращаются силы, и поблагодарил Бога за то, что он осенил нас.

Мы стали искать, нет ли у мертвых и хлеба, но так как шум сзади возрастал и мы не смогли бы оказать сопротивления пруссакам, то пошли дальше. Мы окрепли и стали бодрее. Водка заставила нас все видеть в розовом свете. Я говорил:

— Жан, теперь уже прошли самые ужасные минуты. Мы снова вернемся в Харберг и Пфальцбург. Мы на верной дороге, которая приведет нас во Францию. Если бы мы победили, нам пришлось бы идти еще дальше, в глубь Германии. Пришлось бы сражаться с австрийцами и русскими. И если бы нам удалось выбраться изо всех этих передряг, мы вернулись бы седыми ветеранами и стали бы нести гарнизонную службу в какой-нибудь крепости.

А Бюш сообщал мне в ответ свои мысли:

— Хорошо, что у англичан жестяные фляжки. Если бы жесть не блестела при лунном свете, я бы никогда не догадался пойти обшаривать трупы.

Пока мы беседовали так, мимо нас то и дело проезжали кавалеристы. Их лошади почти не держались на ногах; удары хлыста и шпор все-таки заставляли бедных животных бежать рысью. Сзади слышались выстрелы. Мы, к счастью, были впереди других.

Было уже около часа ночи.

Проехавшие драгуны сообщили нам, что Наполеон уехал в Париж и командование армией передано королю Жерому.

Часам к двум ночи мы так изнемогли, что уже не в силах были двигаться. Мы заметили в нескольких сотнях шагов слева от дороги буковую рощу. Бюш сказал:

— Войдем в нее, Жозеф… и ляжем там спать.

Я не желал ничего лучшего.

Мы сошли с дороги, перешли овсяное поле и углубились в чащу. Мы положили ранцы на землю вместо подушек.

Когда мы проснулись, был уже день, и по дороге двигалась разгромленная армия.

Мы медленно пошли дальше.

Глава XХX. «Хоть корку хлеба!»

Много солдат, особенно раненых, осталось в Госсели, но большая часть народа брела дальше по дороге. Около девяти часов вдали показались колокольни Шарлеруа. Вдруг впереди, верстах в двух, раздались крики, жалобы, выстрелы. Вся толпа несчастных людей остановилась с криками:

— Город запирает ворота! Нам придется остаться здесь!

Отчаяние и ужас появились на всех лицах. Минуту спустя сообщили причину остановки. Оказалось, что подъехал обоз с припасами, но их не хотели раздавать. Тогда всеми овладел гнев. Вдоль дороги летели крики:

— Нападем на них! Убьем негодяев, которые издеваются над нами! Они предатели!

Кое-кто стал заряжать ружье. Другие прибавили шагу и подняли вверх сабли. Можно было заранее предсказать, что, если заведующие провиантом не уступят, то произойдет настоящая бойня. Даже Бюш стал кричать:

— Надо всех перебить… Нас предали… Идем, Жозеф, и отомстим!

Я удержал его за ворот. Он сопротивлялся. Наконец я указал ему на одну деревню, слева от дороги, и сказал.

— Гляди-ка! Пойдем лучше в эту деревню и попросим себе хлеба. У меня есть деньги и мы, наверное, достанем хлеба. Идем!

Наконец Бюш позволил мне увести себя. Мы пошли через нивы к какой-то покинутой ферме. Окна у нее были выбиты, дверь открыта настежь, кругом валялись кучи земли. Мы вошли внутрь и крикнули:

— Есть тут кто-нибудь?

Мы постучали прикладами. Никто не отзывался. Мы выбили прикладами дверь шкафа с бельем и все перерыли там своими штыками. В эту минуту из-под кухонного стола, который скрывал лесенку в погреб, вылезла старуха и с рыданьями взмолилась:

— Боже мой! Боже мой! Сжальтесь над нами!

Этот дом был разграблен рано утром. Лошадей увели. Хозяин исчез. Работники разбежались. Несмотря на все наше ослепление, нам стало стыдно при виде этой бедной старухи. Я успокоил ее:

— Не бойтесь… мы не злодеи. Только дайте нам хлеба, иначе мы погибнем от голода.

Она села на старый стул и, сложив руки на коленях, отвечала:

— У меня нет ничего… Они все взяли… все, все…

Седые волосы спускались ей на щеки. Мне хотелось плакать за нее и за нас.

— Пойдем поищем сами, — сказал я Бюшу.

Мы обошли все комнаты, потом зашли в кухню, но не нашли ничего, все было поломано и расхищено.

Я хотел уже уходить, когда в темноте за старой дверью увидел белое пятно. Я остановился, протянул руку. Это был холщевый мешок. Я быстро снял его с гвоздя. Мешок был тяжелым… Я открыл его. В нем находились две большие репы, краюха хлеба сухого и твердого, как камень, несколько луковиц и щепотка серой соли, завернутая в бумагу.

Увидев все это, мы испустили радостный крик. Мы боялись, как бы другие не заметили нашу находку, и побежали за конюшню, в рожь, сгибаясь, как воры. Мы уселись на берегу ручейка. Бюш сказал мне:

— Слушай, часть отдай мне…

— Конечно… ты получишь половину всего. Ведь ты мне дал пить из твоей фляжки. Я разделю пополам.

Бюш успокоился.

Я разделил хлеб саблей со словами:

— Вот выбирай, Жан. Вот репа, половина луковиц, соль вон там…

Мы съели хлеб, не размачивая его в воде, а также репу, лук, соль. Мы были не прочь есть и есть еще. Затем мы нагнулись над водой и напились.

— Теперь идем дальше, Бюш!

Несмотря на то, что у нас от усталости ныли ноги, мы пошли влево. Вправо от нас, в стороне Шарлеруа, все сильнее раздавались крики, выстрелы. По всей дороге происходили драки.

В час пополудни мы перешли реку Самбр через мост около Шатле. Пруссаки продолжали двигаться сзади, и поэтому мы не сделали здесь привала. Я, впрочем, был настроен радужно и думал: «Если пруссаки будут нас преследовать и дальше, то они, разумеется, пойдут вслед за главной массой отступающих, чтобы набрать больше пленных, захватить пушки, зарядные ящики и обоз».

Так-то пришлось рассуждать людям, перед которыми три дня тому назад трепетал весь мир!

Глава XXXI. Cнова с полком

Я помню, что часов около трех мы вошли в небольшую деревушку и, остановившись перед кузницей, попросили напиться. Нас тотчас же окружили крестьяне. А кузнец, здоровенный парень, предложил нам пойти в трактир напротив и распить с ним кружку пива. Разумеется, мы с удовольствием согласились, тем более что все эти люди явно нам сочувствовали.

Я вспомнил, что у меня остались деньги и они могут мне теперь пригодиться.

Мы вошли в трактир. Это была небольшая комната в два окна. Вместе с нами в комнату вошло столько народа, — мужчин и женщин, — что стало трудно дышать.

Скоро пришел и кузнец. Он снял свой кожаный фартук и надел синюю блузу. Вместе с кузнецом вошло еще несколько почтенных людей из этой местности — мэр, его помощник и другие лица.

Все они уселись на скамье против нас. Нам дали пива. Бюш попросил хлеба, и хозяйка принесла два больших ломтя и два куска мяса. Все говорили нам:

— Кушайте! Кушайте!

Когда кто-нибудь задавал нам вопрос о битве, кузнец или мэр прерывали спрашивающего:

— Дайте же им поесть! Вы видите, что они пришли издалека!

Только когда мы наелись, они начали расспрашивать нас о том, правда ли, что французы потерпели большое поражение.

Мне было стыдно рассказывать о нашем разгроме. Я взглянул на Бюша. Тот сказал:

— Нас предали… Предатели выдали наши планы… Вся армия была полна изменников, которым было приказано кричать: «Спасайся, кто может!» Как же нам было не проиграть битву при таких условиях?

Тут я впервые услышал рассказ об измене. Кое-кто из раненых кричал раньше, что «нас предали», но я не обратил внимания на их слова. Бюш своей выдумкой вывел нас из затруднительного положения, и поэтому я остался доволен его объяснением.

Тогда все присутствующие стали вместе с нами поносить изменников. Нам надо было подробнее рассказать им о битве. Бюш сказал, что пруссаки явились на поле сражения из-за предательства маршала Груши. Мне показалось, что Бюш зашел слишком далеко. Крестьяне же прониклись к нам нежностью, снова угостили пивом, дали нам табаку и трубки. Я стал вторить Бюшу.

Только потом, когда мы уже ушли из деревни, мне стало стыдно за нашу ложь.

К ночи мы добрались до постоялого двора, находившегося в небольшой деревушке.

Я решил переменить на другой день одежду, бросить ружье, ранец и патронташ и вернуться домой. Я считал, что война кончилась, и был рад, что вышел сухим из воды.

В эту ночь мы счастливо спали с Бюшем в маленькой комнатке. На следующий день нам так понравилось сидеть в кухне на мягком стуле, курить трубку и посматривать на кипящие котлы, что мы сказали себе:

— Спокойно останемся здесь. До завтра мы хорошо отдохнем. Потом купим парусиновые панталоны, две блузы, вырежем две хорошие палки и не спеша вернемся домой.

С этого постоялого двора я написал письмо своим. Всего несколько слов:

«Я спасся. Возблагодарим Бога! Я скоро вернусь. Целую вас от всего сердца тысячу раз!

Жозеф Берта».

Я не знал, что еще многое произойдет прежде, чем я снова подымусь по маленькой лестнице наверх, в наши комнатки. Когда находишься на службе, никогда не следует спешить сообщать о том, что ты скоро вернешься.

Я отправил свое письмо по почте.

Весь день мы оставались на постоялом дворе. После плотного ужина мы пошли спать. Я сказал Бюшу:

— Что, Жан! Ведь совсем иное дело, когда ты можешь делать, что вздумается, и не обязан являться на перекличку.

Мы весело смеялись и не очень заботились о несчастиях нашей родины.

В таком настроении мы мирно улеглись в постель.

Вдруг около часа ночи мы были разбужены барабанным боем. Вся деревня была полна людей.

— Это пруссаки… — прошептал Бюш.

Вы можете представить наш испуг. Через минуту дело стало еще хуже: раздался стук в двери постоялого двора. Дверь была открыта, комната внизу наполнилась народом. На лестнице послышались шаги. Мы вскочили с постели.

— Я буду защищаться! — вскричал Бюш.

Я не знал, что мне делать. Мы почти оделись и уже подумывали, что нам, может быть, удастся спастись под покровом ночи, как вдруг в дверь постучали.

— Откройте! — раздался голос.

Пришлось открыть.

В комнату вошел пехотный офицер, в большом плаще, мокром от дождя, и старый сержант с фонарем в руках. Это были французы.

— Откуда вы идете? — резко спросил офицер.

— От Мон-Сен-Жана, ваше благородие!

— Из какого вы полка?

— Из шестого стрелкового.

Он посмотрел на номер моего кивера, а я увидел его: он тоже был из нашего полка.

— Какого батальона? — спросил он, хмуря брови.

— Третьего.

Бюш стоял бледный и не говорил ничего. Офицер посмотрел на наши ружья и ранцы, валявшиеся за кроватью.

— Вы дезертировали!

— Нет, господин лейтенант, мы ушли последними, в восемь часов.

— Идемте, мы сейчас это проверим.

Мы спустились вниз. Офицер шел сзади нас.

Зал был полон офицеров. Все были промокшие и покрыты грязью. Командир четвертого батальона шестого полка ходил по комнате, покуривая трубку. Офицер сказал ему несколько слов. Командир посмотрел на нас и сурово задал несколько вопросов. Затем он приказал:

— Сержант! Причислите их ко второй роте. Ступайте!

Мы пошли за сержантом, очень довольные, что так дешево отделались: нас ведь могли расстрелять как дезертиров.

Сержант провел нас на край деревни, где в сарае спали солдаты. Накрапывал мелкий дождь. Мы печально стояли около старого домика, под краем крыши. Лечь было негде.

Глава XXXII. В Париж и обратно

Через час забил барабан. Солдаты встали, отряхивая с себя сено и солому, и мы отправились. Была еще ночь.

Между тремя и четырьмя часами утра мы увидели много полков кавалерии, пехоты и артиллерии. Это был корпус маршала Груши.

После битвы при Флерюсе корпус Груши пошел к Вавру. Восемнадцатого, после полудня, послышалась канонада слева. Все хотели двигаться по этому направлению, но маршал, согласно имевшейся у него инструкции, повел солдат к Вавру. Только к вечеру, когда выяснилось, что пруссаки ускользнули от преследования, направление было изменено и корпус пошел на соединение с армией императора. Но было уже поздно.

Двадцать четвертого мы узнали об отречении Наполеона от престола.

Тридцатого июня мы стали лагерем под Парижем, сперва около Вожирара, потом в Медоне.

Население хорошо относилось к нам, называло нас защитниками родины.

Первого июля нас перевели в Сен-Клу. Здесь мы увидели множество дворцов, садов, чудесные аллеи, громадные деревья. Трудно представить себе что-нибудь более красивое!

На другой день нас снова перевели к Вожирару. По городу ходили тревожные слухи. Никто ничего толком не знал.

Около деревни Исси на нас напал неприятель. Мы до полуночи боролись с ним, защищая столицу. Народ помогал нам — выносил раненых из-под прусского огня, а женщины ухаживали за ними.

Нельзя передать нашего отчаяния. Нам казалось, что мы обесславлены тем, что нас заставили отступить так далеко. Да, я бы хотел не видеть этого бедствия!

Двенадцать дней назад я не представлял себе Франции так хорошо. Глядя теперь на Париж, с его бесчисленными дворцами и колокольнями, я думал: «Вот она Франция! Вот что создали наши предки в течение столетий. Какое несчастие, что пруссаки и англичане дошли сюда!»

В четыре часа ночи мы с новым воодушевлением атаковали пруссаков и отняли позиции, которые потеряли накануне. Как раз тогда генералы сообщили нам, что заключено перемирие. Это было 3 июля 1815 года.

Мы думали, что это перемирие заключено для того, чтобы подготовить Францию к общему восстанию против врагов. К несчастью, большинство так устало от Наполеона и солдат, что было радо пожертвовать даже родиной, лишь бы от них избавиться. Они обвиняли во всем императора, заявляли, что не будь его, не было бы всех этих бедствий.

Народ думал так, как дедушка Гульден, но у него не было ни ружей, ни патронов.

Четвертого стали известны условия перемирия: пруссаки и англичане займут заставы Парижа, французская армия отступит за Луару.

Когда нам стали известны эти условия, нас охватил такой гнев и ненависть, что многие стали ломать ружья и рвать мундиры. Все кричали:

— Нас предали!..

Старые офицеры, бледные, как смерть, горько плакали. Никто не мог нас успокоить. Мы были завоеванным народом! Две тысячи лет станут рассказывать, как англичане и пруссаки взяли Париж! Но позор за сдачу не должен пасть на наши головы!

Пятого числа батальон был переведен к Монруж. Движение к Луаре началось. Солдаты говорили:

— Кто же мы такие? Разве наше начальство пруссаки? Если пруссаки велят нам идти по ту сторону Луары, так разве мы обязаны повиноваться? Нет, нет! Этого не должно быть. Раз нас предали, так мы уйдем. Нас ничто теперь не касается! Мы исполнили свой долг и повиноваться Блюхеру не хотим.

В тот же вечер началось дезертирование. Одни пошли направо, другие — налево. Мужчины в блузах и бедно одетые старые женщины, встречая нас на улицах, пытались утешать, но мы не нуждались в этом.

Я сказал Бюшу:

— Бросим все это и вернемся в Пфальцбург… в Харберг. Будем жить как честные люди. Если враги придут туда, то горцы и горожане сумеют защититься. Итак, в путь!

В батальоне нас было пятнадцать из Лотарингии. Мы отправились все вместе. Одни шли в мундирах, другие имели только шинели, третьи купили блузы. Мы вышли на страсбургскую дорогу и пошли по ней. Каждый день мы делали по двенадцать с лишком миль.

Восьмого июля стало известно, что Людовик XVIII вернулся. Все экипажи и дилижансы уже были украшены белыми флагами. В деревнях служили благодарственные молебны. Мэры и их помощники благодарили Создателя за возвращение «возлюбленного монарха». Разные негодяи называли нас «бонапартистами» и даже натравливали на нас собак. Но мне не хочется говорить об этом. Люди такого сорта — позор для человечества. Мы не отвечали им и глядели на них с презрением. Кое-кто из нас грозил им палкой.

Однако этих господ поддерживали и жандармы. Раза три-четыре нас арестовывали. Жандармы спрашивали документы. Нас вели в мэрию, а негодяи заставляли нас кричать: «Да здравствует король!»

Старые солдаты предпочитали скорее идти в тюрьму. Бюш тоже хотел последовать их примеру, но я отговорил его:

— Не все ли нам равно, кричать: «Да здравствует Жан-Клод!» или «Жан-Никола!»? Все эти короли и императоры, прежние и теперешние, не пожертвуют волоском ради нашего спасения. Так зачем же мы будем из-за простого возгласа отдавать себя на растерзание? Это не идет! Раз мы слабее людей, которые нас заставляют кричать, так уступим им. Потом они сами переменят свои взгляды. Все меняется, остается неизменным лишь доброе сердце и здравый рассудок.

Наша группа все уменьшалась: то один, то другой сворачивал в свою родную деревню. После Туля мы с Бюшем остались лишь вдвоем.

В Эльзасе и Лотарингии мы застали печальную картину: хозяевами здесь были немцы и русские…

Наконец, 16 июля 1815 года, мы пришли в Миттельброн, последнее селение перед Пфальцбургом. Повсюду виднелись казаки и немецкие солдаты. Вокруг Пфальцбурга стояли пушки. Но ворота были открыты и можно было входить и выходить свободно.

Глава XXXIII. Дома!

Я вошел в Пфальцбург. Во всех окнах и дверях виднелись фигуры немецких солдат в белых киверах и белых мундирах. Теперь все были должны работать на них. А потом, вдобавок ко всему, заплатить им два миллиарда контрибуции.

Перед постоялым двором Хейтца я сказал Бюшу:

— Войдем… У меня ноги подгибаются.

Жена Хейтца, увидев меня, крикнула, всплескивая руками:

— Господи! Да ведь это Жозеф Берта! Боже милостивый, вот-то в городе удивятся!

Я вошел, сел, нагнулся над столом и заплакал. Тетушка Хейтц побежала в погреб за бутылкой вина. Бюш тоже плакал, стоя в углу. Ни он, ни я не могли выговорить ни слова. Мы думали о радости наших родных, нас взволновал вид знакомых мест. Когда мы немного пришли в себя, я сказал Бюшу:

— Ты пойди вперед… Надо предупредить Катрин и дядюшку Гульдена, чтобы не слишком их разволновать. Ты скажи им, что видел меня после битвы и что я не ранен, что после ты встречал меня в окрестностях Парижа и даже по дороге домой. А под конец скажи: «Он, вероятно, недалеко и скоро придет». Понял?

— Да, я понял, — сказал он, вставая. — Я так же поступлю в отношении моей бабушки, которая меня очень любит. Я пошлю кого-нибудь предупредить ее.

Он вышел. Я подождал немного. Тетушка Хейтц говорила что-то, но я ее не слушал. Я представлял себе мысленно дорогу, по которой идет Бюш. Вот он уже около дома… отворяет дверь… Я внезапно выбежал со словами:

— Я вам заплачу потом.

Я побежал домой. Мне показалось, двое-трое встречных сказали:

— Ба, да это Жозеф Берта!

Не помня ничего, я взбежал по лестнице нашего домика и затем услышал громкий крик. Катрин была в моих объятиях!

У меня закружилась голова. Только через несколько минут я очнулся. Я увидел дядюшку Гульдена, Жана Бюша, Катрин и я стал так рыдать, словно со мной случилось величайшее несчастие. Никто не говорил ни слова. Катрин сидела у меня на коленях, я целовал ее, она тоже плакала. Наконец я сказал:

— Ах, дядюшка Гульден, простите меня! Я давно хочу расцеловать вас… Вы были мне отцом, я люблю вас, как самого себя.

— Хорошо, хорошо, Жозеф… Я знаю это… Я не ревную…

Он вытер глаза.

Я встал и обнял его.

Первые слова, которые мне сказала Катрин, были:

— Жозеф, я знала, что ты вернешься. Теперь кончились наши несчастия… Мы навсегда останемся вместе.

Бюш собрался уходить. Я хотел удержать его.

— Жан, останься. Ты пообедаешь с нами.

Но он спешил повидать отца и бабушку. Мы крепко поцеловались. После он много раз заходил к нам.

Ну, пора заканчивать мой рассказ.

Я еще не сказал, что скоро пришла и тетя Гредель. Она обнимала меня и кричала:

— Жозеф, Жозеф! Ты выбрался невредимым! Пусть-ка они попробуют тебя забрать снова! Как я бранила себя, что позволила тебе уйти! Как я поносила рекрутчину и все прочее! Но вот ты опять здесь… Это хорошо, хорошо!

Да, когда вспоминаешь все эти давнишние истории, слезы снова набегают на глаза. Эти пережитые горе и радости — единственное, что еще привязывает к земле.

Эти старые воспоминания вечно живучи. Когда говоришь о былых опасностях, кажется, что они снова перед тобой. Когда говоришь о старых друзьях, кажется, что ты пожимаешь им руку. Когда вспоминаешь ту, которую любишь, тебе кажется, что она еще сидит у тебя на коленях, и ты думаешь о том, какая она красавица!

Я припоминаю, что после моего возвращения долгие месяцы и годы печаль царила в семьях.

Никто уже не заикался о борьбе во славу родины. Даже сам Зебеде, благополучно вернувшийся домой, потерял свое мужество. Наступила пора мести, судов, расстрелов и избиений. Снова появились законы против подозрительных лиц, против оскорбления величества и тому подобное.

Все это шло против здравого смысла, против чести. Господа вроде Пинакля пошли снова в ход. Старые революционеры подвергались гонениям.

Часто мы сидели с Катрин и маленьким Жозефом, который родился во время моего отсутствия, и дядюшка Гульден говорил нам:

— Жозеф, наша несчастная родина низко пала. Когда Наполеон вступал на престол, Франция была самой большой, самой свободной и самой могущественной изо всех стран. Все народы восхищались нами и завидовали нам. Теперь мы побеждены, разорены. Враги заняли наши крепости и наступили нам ногой на горло. Когда это было видано, чтобы враги распоряжались столицей Франции? А теперь это случилось два раза за два года. Вот что значит передать свою свободу, свою честь и свое благосостояние в руки честолюбцев. Да, мы в очень печальном положении. Можно подумать, что великая революция погибла и Права Человека уничтожены! Но, однако, не следует отчаиваться. Те, кто идет против свободы и справедливости, будут изгнаны. На тех, кто хочет восстановить привилегии и титулы, будут скоро смотреть, как на безумцев. Великая нация отдыхает, она думает о своих ошибках, она наблюдает за теми, кто хочет вести ее против ее собственных интересов и читает в глубине их сердец. И придет время, когда она избавится от них навсегда. Ведь Франция хочет свободы, равенства и справедливости! Единственное, чего нам теперь не хватает, это образования. Но народ сам образовывается, пользуясь нашими бедствиями и нашим опытом. Быть может, мне уже не суждено увидеть пробуждение родины. Я уже слишком стар. Но ты увидишь это и будешь гордиться тем, что принадлежишь к героической нации. Эти остановки — только небольшие привалы на долгом пути.

Да, я увидел, что его предсказания исполнились. Снова вернулось трехцветное знамя и свобода. Народ стал богатым, счастливым и образованным. Все сторонники старого порядка были вынуждены уехать. И я вижу, что сознание народа все растет и растет.

К сожалению, у нас слишком мало учителей. Если бы у нас было поменьше солдат и побольше учителей, дело бы шло гораздо быстрее. Но имейте терпенье — и все придет! Народ уже начинает понимать свои права. Он знает, что войны приносят ему лишь повышение податей. Придет время, когда народ скажет: «Вместо того чтобы посылать своих сыновей под пушки и сабли, мы хотим посылать их в школу, где их сделают честными людьми». И кто тогда осмелится противоречить народу? Ведь народ — владыка.

Я надеюсь, что придет это время.

А теперь, друзья мои, я прощаюсь с вами и обнимаю вас от всего сердца.