Старушка — божий барабанщик и ее ручной василиск.
Вышла отдельной книжкой в издательстве «Амадеус» в 2006 году под названием «Повесть о настоящем василиске».
Глава 1,
в которой появляется немалая часть всех героев повести, и всплывает некоторая особенность деревенской ведьмы, от нее самой не зависящая
Куриное тельце распласталось в руках, беспомощно свесив растрепанные крылья. Анна Матвеевна тяжело вздохнула и бросила дохлого куренка в свежевырытую ямку. Копнула землицы, среди сухих комьев попалось на лопату несколько почерневших птичьих косточек да жирный дождевой червяк, сыпанула на лысоватую головку, попав червяком прямо на затянутый тонкой пленкой глаз. Червяк отчаянно засучился, пытаясь спрятать слепую голову в земляных комьях. Вот ведь тварь, безмозглая и безногая, но до чего до жизни жадная. А этот куренок даже не сопротивлялся смерти — умер тихо, как спать лег. Впрочем, он с самого начала был квелый, ко всему равнодушный. Да хоть бы и не квелый — все одно, другой дороги ему не светило, только под яблоню. Куры у Анны Матвеевны никогда не приживались. Не спасало ни усиленное питание, ни стоваттная лампочка, ни ветеринарша Люда, которая только руками разводила, не находя этой напасти профессионального объяснения. Зато злые языки, которыми Нижнее Кривино было полно под завязочку, причину нашли сразу же и разнесли по окрестностям. Знамо дело, отчего у Матвеевны животина не приживается — у ведьмырей она отродясь не живет.
Дурная слава — морковке не чета: растет без корней, да щедро плодоносит. Потому-то Анна Матвеевна и коротала свой век на отшибе деревни в полном одиночестве. Сперва, пока молодая была да наивная, изо всех сил клевете сопротивлялась: спорила и лаялась с соседями до хрипа и истерик. Но со временем поняла — лбом стенки не прошибают, другой подход надобен. Решила всем назло хозяйство завести богатое, чтобы дом полная чаша, хлевинка — соседям завидинка, а в ней каждой твари по три пары — пусть тогда посудачат. Но как на грех скотина Матвеевне попадалась странная: то ли дурная, то ли склонная к суициду. И как Матвеевна ни исхитрялась, как ни возводила крепостей из старых ящиков, досок и собранных со всех свалок решеток, как ни обматывала тщательно колючей проволокой, скотина всегда изыскивала ходы для побега. Полугодовалой свинке, купленной за ошаленные деньжищи в областном центре, понадобилось всего три ночи, чтобы подкопать сарай и сбежать в лес, где ее, одичавшую и тощую, еще пару месяцев изредка встречали односельчане, а по осени задрали волки. Пегая телушка проломила башкой стенку сарая и утопилась в болоте. А улизнувшая во время пастьбы коза с двумя козлятами два года оленицей скакала по округе, дразня ехидным меканьем деревенских охотников. Кошки любого возраста просто уходили в ночь и более не возвращались, а посаженные на цепь собаки выли так отчаянно, что Матвеевна сама рано или поздно давала им свободу. На месте удавалось удержать только кур, подрезая им крылья и наращивая забор поверху металлической сеткой, но и то ненадолго. Тупые от природы куры тоже находили выход из положения: они мгновенно впадали в апатию, нахохливались, осыпали на земляной пол курятника перьевые сугробы и дохли, скрючивая Матвеевне в последней судороге когтистые кукиши.
— Что, Матвеевна, опять у тебя похороны? — за забором маячила, сияя золотыми зубами, физиономия Сашки Сыкина, сокращенного в миру до Ссыки. — Не устала еще животину на тот свет переправлять? Гляди, отомстят тебе курицы. По телевизору показывали, они таперича мутировали. Навострились сбиваться в стаи и заклевывать обидчика до смерти, как пираньи. В Америке уже сорок птицефабрик разорилось.
— Иди к черту! — Анна Матвеевна неторопливо притоптала рыхлый холмик и, повернувшись к Ссыке спиной, направилась к дому.
— А проводишь, Матвеевна? К черту, поди, только ты дорожку знаешь!
Анна Матвеевна величаво нагнулась, выковырнула из земли булыжник и метко запустила им в сияющую золотом ссыкину улыбку. За многие годы, прожитые в качестве деревенской ведьмы, у Анны Матвеевны развилась поразительная меткость — с пятнадцати шагов зуб выбивала. Ссыка охнул и исчез за забором, матерясь и неистовствуя за заборными досками, как римлянин за щитом, а Матвеевна удовлетворенно обтерла руки о фартук: все-таки в плохой репутации есть положительный момент — ее невозможно испортить.
Она поставила лопату в сарай и заглянула в курятник, где в соломенном гнезде догнивал последний куренок. Тоже, скорее всего, не жилец. Тщедушный, носатый с синеватым отливом лысой головы и неестественно вывернутыми ногами. Может, прав Ссыка, хватить скотину морить? Пора признать, наконец, свое поражение перед злой судьбиной и дожить оставшиеся годы, как бог положит. «Вот этот подохнет, и все, завязываю», — решила Анна Матвеевна и, от внезапно накатившей острой жалости к этому полудохлому цыпленку и своей собственной одинокой доле, сгребла последнюю надежду за ноги и принесла в дом. Возле печки положила, выживет — его счастье. Потом маленько подумала и накрыла рукавицей.
Цыпленок отчего-то не умер, но и не сказать, чтобы выжил. Скорее, по неизвестной причине застрял между жизнью и смертью. Он так и остался лежать возле печки, скукоженные ноги отказывались держать даже такое, почти невесомое тело. Но глазами лупал и провожал Матвеевну взглядом, когда она появлялась в поле его куриного зрения. Кормить его приходилось силком, заталкивая в полуприкрытый клюв моченый хлеб, ничего более жесткого он проглотить не мог, задыхался и синел, бессильно свешивая голову с лавки. Но Матвеевна была и этому рада. Дело даже не в том, что в сельпо она теперь всякий раз покупала хлеба не буханку, как раньше, а две, гордо объясняя выстроенным в очереди односельчанам, что скотина, оказывается, страшно много жрет, не напасешься на нее, окаянную, а, скорее, в том, что, неся эту буханку домой, она в кои-то веки торопилась, понимая, что куренок, пусть и равнодушный с виду, ее ждет и водит по избе безвеким золотистым глазом. Матвеевна и имя ему дала — Ванечка, о чем в сельпо предусмотрительно помалкивала. Односельчане — народ простой и не сентиментальный, клички дают только скотине покрупнее да и то без излишней фантазии. Коровы Буренки да Зорьки, собаки сплошь Шарики с Тузиками, а любую кривинскую кошку зови Муркой — не ошибешься. Прознают, что у Матвеевны петух по имени Иван — засмеют. Скажут, нашла себе Матвеевна мужичонку на старости лет, пернатого и хилого, да уж другой на нее, ведьму рябую, не польстился.
Ванечка пролежал за печкой до осени, а когда с яблони осыпались последние листья, он вдруг сполз с лавки и, выплетая ногами кружево следов, побрел в огород. Анна Матвеевна не знала, радоваться или горевать. С одной стороны, оно, конечно, благоприятный признак, что Ванечка на ноги встал, значит, окреп, но с другой… Было в его движении что-то неумолимо-обреченное, как в том, последнем галопирующем беге телушки, окончившимся шумным всплеском ржавой болотной водицы. Ванечка дошел до выпотрошенных свекольных грядок и улегся на увядшую ботву. Матвеевна постояла немного рядом и, убедившись, что дальше он идти не собирается, вернулась к хозяйственным хлопотам, о чем себя потом не раз проклинала — к вечеру Ванечка пропал. На опустевшей грядке осталось только примятое место и неизвестно откуда взявшееся крупное куриное яйцо.
Не иначе, Ссыкины происки, догадалась Анна Матвеевна, чувствуя, как закипает внутри бессильная обида. Дождался, подлец, подходящего момента и отомстил за брошенный в запале камень: куренка уволок, оставив в издевку яйцо. Дескать, высиживай, Матвеевна, курица старая.
— Ну, погодь, Ссыка! — прошипела она и, ухватив лопату, направилась к околице. — Щас ты у меня узнаешь, почем нынче лихо в базарный день.
Ссыка нашелся возле танцплощадки в компании Рябы и Хряка, таких же, как и он, гопников. Лузгали семечки, сплевывая шелуху особым пижонским способом — через губу, и, погогатывая, обсуждали достоинства разодетых в пух и прах дискотечных девок. Анна Матвеевна издали заприметила Ссыкину засаленную кепку и перехватила лопату половчее. Подкралась сзади и хлопнула по тощему затылку, аж гул пошел, и осыпалась за шиворот клетчатой рубахи присохшая землица. Ссыка вскочил, зыркнул на Матвеевну белыми от боли глазами, и ей на секунду стало страшно: а ну как сейчас он в ответ драться полезет. Хоть и тщедушный мужичонка, что называется, соплей перешибить, но навалять ей, старой дуре, вполне сумеет. А если еще и дружки вступятся — все, конец Матвеевне, закатают в асфальт. Но дружки вступаться явно не собирались. Наоборот, радостно заржали и заулюлюкали:
— Ссыка, врежь ей! Дай ей сдачи на орехи, Ссыка! Головой бей! Головой, как Шварцынегр!
Деревня не балует молодежь развлечениями: кино крутят одно и то же, пока лента до дыр не протрется, танцы, как совещания, строго по пятницам, а потому тоже порядком приелись, а хорошие драки… Хорошие, душевные драки, под алкогольный парок, злую радость и сладкое нытье разбитых зубов выпадают раз в год, на Ивана Купалу, когда стенка на стенку, деревня на деревню без повода и причин, а исключительно молодецкой удали ради. Потому неожиданная баталия произвела эффект лопнувшей петарды. Музыка смолкла, парочки остановили вихляние и столпились у края танцплощадки. Ссыка обвел вокруг непонимающим, обиженным взглядом и вдруг ломанулся прочь, ловко перемахнув дикий крыжовенный куст. А Матвеевна, не придумав более удачного выхода из глупого положения, бросилась следом с лопатой наперевес, протаранив колючие ветки животом и пребольно оцарапав ляжки.
— Да не трогал я твоего петуха, Матвеевна! — загнанный в угол между коровником и забором Ссыка горячо постучал себя в грудь. — Не глядел даже в его сторону! Где, говоришь, ты его последний раз видела?
— В огороде на грядках лежаааал, — выла Матвеевна, горестно раскачиваясь из стороны в сторону.
— А вокруг смотрела?
— Нет, за тобой побежала.
— Ну и дура! — бухнул Ссыка и испуганно покосился на лопату. — Нет, чтобы поискать да соседей поспрашивать. Ну, вставай што ль, пойдем поищем.
Анна Матвеевна обтерла фартуком мокрое лицо, громко высморкалась и тяжело поднялась, опираясь о лопату.
— Хорошо, пойдем, поищем. Но гляди, Ссыка, ежели ты все-таки к моей пропаже касательство имеешь — зашибу.
Глава 2,
в которой цыпленок нашелся, да не так, как хотелось бы, и в которой на деревенскую ведьму обрушивается новая напасть, но вместе с ними приходит и надежда на лучшее будущее, которая, впрочем, так же легко улетучивается
Ванечкино тело нашлось возле самой калитки. Белело в сумерках разметанными по пожухлой траве крыльями. Матвеевна охнула и подняла уже окоченевшего куренка за тонкую шею.
— О! — радостно завопил Ссыка. — Я ж говорил, никуда твоя птица не денется, стоит только вокруг… — Он перехватил скорбный взгляд Матвеевны и заткнулся на полуслове. Потоптался неловко. — Ну, пойду я, што ль?
Анна Матвеевна ничего не ответила, молча открыла калитку и остолбенела, чувствуя, как вмерзает в землю позвоночник и леденеют, наливаясь ужасом, кончики волос. Ванечкина смерть вдруг моментально постарела — потускнела, съежилась и провалилась в прошлое, как падает камнем за спину всякая потеря, стоит ей зарасти временем. Только в первые это произошло за одно мгновение. Земля палисадника, устойчивая, как само мировое устройство, знакомая до последнего камня, истоптанная вдоль и поперек доверчивыми босыми ступнями внезапно ожила: шевелилась, стонала тихим старческим шамканьем и ходила ходуном, словно замученная родовыми схватками коровья утроба, изредка всплескиваясь крохотными грязевыми комьями. И не было в жизни Анны Матвеевны ничего страшнее. Даже война, выворачивающая землю взрывами и поднимающая на дыбы деревья, была объяснима, и потому не так ужасна, как это тихое и мучительное бурление в бледном лунном свете. Матвеевна завыла, зажав рот рукой, и рухнула на обмякшие колени. Из-за левого плеча, как черт из дупла, вынырнул из темноты испуганный Ссыка, ухватил за плечи:
— Ты чего, Матвеевна? — перед глазами, заслонив ночной кошмар, всплыло его перекошенное лицо с вытаращенными зенками. — Тебе плохо, мать? Скорую вызвать?
Матвеевна, давясь воздухом, как песком, ткнула пальцем за его плечо. Ссыка выпрямился и, сделав пару шагов вглубь палисадника, вернулся, сияя своей обычной придурковатой улыбкой.
— Лягушки! Ты, мать, лягушек испугалась!
— Лягушек?! — пискнула Матвеевна.
— Их самых! Это же надо! — Не переставая радоваться, Ссыка ухватил грузную Матвеевну за подмышки и рывком, как мешок с мукой, поставил на ноги. — Такая старуха страшная, с лопатой по деревне мужиков гоняет, а при виде лягушек в обморок бухается, как романистка.
— Откуда же их столько, Санечка?
— А я почем знаю? Необъяснимые с научной точки зрения перемещения в пространстве. Может, замерзли в болоте и к тебе греться пришли.
— Греться?
— Или зимовать. Не дрейфь, Матвеевна, по весне уйдут.
В это плохо верилось, но поскольку больше ничего не оставалось, Матвеевна дала себя довести до дому и уложить на диван. Через раздвинутые занавески она видела, как Ссыка, удивляясь и похохатывая, прошел по шевелящейся земле, словно Иисус по морским волнам, и скрылся за забором, прохрустев щебенкой. В небе дрожала от холода молоденькая обнаженная луна, и, жадно вытянув голые ветки, пили черную небесную водицу деревья. Вдалеке сонно перебрехивались собаки и мурлыкала гармонь, а значит, мир за забором по-прежнему стоял на том месте, где господь поставил. Эта увесистая вековая стабильность остудила голову и навалилась на грудь, выдавливая Анну Матвеевну в глубокий сон.
Утром лягушки и правда ушли. Матвеевна с верной лопатой в руках обшарила каждый куст, но не нашла ни одной живой души, только несколько расплющенных подошвами ссыкиных сапог трупиков. Зато на свекольной грядке пучила глазищи и натужно сопела пупырчатая жаба. Огромная. С утюг. Этот фантастический размер выводил жабу из разряда неразумных тварей, и потому у Матвеевны рука не поднялась резануть ее, как задумывалось, поперек туловища лопатой. Она беспомощно зашикала и пнула одутловатую лепешку носком галоши: уходи! уходи, чертово отродье! Жаба в ответ страдальчески закатила глаза, судорожно сглотнула, но с места не сдвинулась.
— Ну и сиди, погань, пока не прокиснешь! — плюнула Анна Матвеевна.
По-видимому, жаба поняла приглашение слишком буквально и просидела на грядке месяц. Матвеевна каждый день с опаской смотрела издали на жабью бородавчатую спину и удивлялась: корни она там пустила, что ли?
В середине ноября ударили заморозки. Трава покрылась инеем, лужи тонким и звонким, как хрусталь, ледком, а жаба полиловела и стала похожа на стеклянный сувенир. Матвеевна, успевшая зауважать упрямую тварь за стойкость, зацепила жабу садовой рукавицей (при этом из-под жабьего пуза выкатилось яйцо, то самое, появившееся на свекольной грядке неизвестно откуда в день Ванечкиной смерти), принесла в дом и кинула в подпол — пускай зимует, черт с ней. Но жаба то ли заразилась дуростью и нежеланием жить, как и всякая животина Анны Матвеевн, то ли такой и была изначально, только на следующее утро она снова сидела на грядке, подмяв под живот яйцо.
— Ну, ты даешь, подруга! — восхищенно ахнула Матвеевна, глядя на заострившиеся от холода жабьи бородавки. — И что мне с тобой делать? Помрешь ведь! Наседка, твою мать!
Пришлось снова принести жабу в дом, но на этот раз с яйцом вместе. Черт с ней, пускай дальше с ума сходит.
Но если жабье помешательство протекало тихо и без видимых обострений — она просто продолжала сидеть там, где положили — то взволнованность Анны Матвеевны чем дальше, тем больше приобретала неврастенический характер. То ли пресловутое одиночество сыграло-таки свою роль, то ли старость сделала ее до неприличия сентиментальной, только Матвеевна бегала в подпол по сорок раз на дню. То покормить, то накрыть сеном, чтобы не мерзла, то просто пообщаться. Жаба против повышенного внимания не возражала. Глотала подмороженных червяков и выслушивала новости, закатывая глаза или вздыхая, но каждый раз эти скудные проявления эмоций толковались Матвеевной по-разному.
— Сидишь, подруга? Ну, сиди, сиди. А у нас вся обчественность на ушах стоит — Светка-шалава из дома убежала. Выгребла родительские денежки и привет. Да не. Я не нервничаю, сама знаю, что вернется. Не впервой бегает. У нее сезонные обострения, каждые полгода. За что только Лукашам такое наказание?.. Растили, ночей не спали, за двойки драли… А Светка, пока не выросла, такая славная была. Дурная, но жалостливая. Все зверье увечное по округе собирала. Бывало идет во тут, по дороге, собаку шелудивую трехногую за собой тянет и плачет. Мы ее спрашиваем: «Светочка, ты чего это плачешь?» А она: «Собачку жалко!» А чего это ты глаза закатила? Не веришь? Да что ты в людях понимаешь! Люди — они сложно устроены, им мозги житья не дают. Если бы не эта напасть, сидели бы как птички божьи на ветках и плодились бы господу на радость. Но видать господу такая картина скучной показалось, вот он любимую игрушку и сделал позаковыристее. Тебе с жабьим разумением этого не понять, и не пытайся. Так что сиди в своем подполе и помаргивай в тряпочку! И как ты только в такой темени и сырости живешь да не кашляешь, никак у меня в голове не укладывается. Ну да, тут ты права. У вас свои разумения.
Год, измученный снежной лихорадкой, доживал свои последние денечки, и деревня готовилась справить поминки попышнее. В звонкой морозной тиши тюкали топоры, подрубая тонкие ножки молоденьким елкам, а промерзшие дороги усеивались по снегу мелкой игольчатой зеленью, словно салат оливье крошеным укропчиком. Колючий ветер бросал в окна снежную крупицу, сдобренную жарким запахом самогона. Визжали в предсмертной агонии выпестованные за год кабанчики, и, учуяв запах теплой крови, взволнованно подвывали собаки.
Анна Матвеевна, привыкшая встречать новый год в компании телевизора, на этот раз подошла к приготовлениям основательнее. Пирогов напекла, салатов намесила и выставила на стол купленный у соседки шкалик. Жабу посадила в коробку из-под нарядных туфель, купленных тридцать пять лет назад «по поводу», а поскольку «повод» не сложился, так ни разу и не надетых, и поставила рядом с хрустальной салатной вазой. Под бой курантов подняла рюмочку («Ну, за наше здоровьице, подруга»), махнула. Мгновенно захмелела, посидела для приличия еще полчасика, потрендела с жабой о политике, да и пошла спать с почти забытым ощущением счастья, греющим грудь, как горчичник — хорошо новый год встретили, душевно.
И даже непонятно, как после такого приятного вечера могла присниться такая погань. Во сне Матвеевна несла с колонки студеную воду и, как ни мельчила шаг, не могла приноровиться — ведро раскачивалось из стороны в сторону, и вода расплескивалась на дорогу, мгновенно превращаясь в лед. Опасаясь упасть, Матвеевна осторожно семенила неповоротливыми валенками, и потому шла до дома целую вечность. И чем дольше она шла, тем больше охватывало ее тревожное чувство надвигающейся беды. Наконец дойдя до своей калитки, она, не выдержала, побежала, запнулась за порог, выплеснула остаток воды в валенки, раздраженно брякнула ведро в угол и кинулась к подполу. Взгляд канул в темень, как в колодец. Но там, в глубине этой ватной черноты, возилось, попискивая, что-то постороннее. Матвеевна повернула выключатель и закричала от ужаса: на жабьей подстилке шевелился клубок крыс.
Слава тебе господи, это был всего лишь сон. Никакого подпола, никаких крыс, да и откуда им здесь взяться, коли они, как и всякая живность, обходят ее дом стороной. Все, как обычно: тикал будильник, зябко ежилась от холода герань на окне, а через занавески уже просочился в комнату серый похмельный рассвет и свернулся в ногах калачиком. Все, как обычно, но тревога не отпускала. Прислушавшись, Матвеевна поняла отчего — шорох, тот самый подвальный, тихий с попискиванием и поскребыванием. Он словно выбрался из страшного сна через щёлку пробуждения и затаился за дверью. Матвеевна беспомощно огляделась, не найдя ничего более подходящего, зажала будильник в кулаке, как камень, и нашарила ногами тапочки. Будильник тикал в руке, словно бомба с часовым механизмом, и это размеренное тиканье немного успокоило Анну Матвеевну. В конце концов, чего это она так встревожилась? Что до такой степени ужасное могло проникнуть в ее дом, запертый накануне на все засовы? Разве что забрела сдуру обезумевшая от голода и стужи шалая крыса, или ветер волтузит по крыше крону старой яблони. Стоит только открыть дверь, выйти из спальни, как страхи сразу же обретут ясность. Стоит только открыть дверь. Но отчего-то даже думать об этом было жутко. Да и разве умеют шипеть крысы так, как пришепетывает за дверью нечто? Матвеевна, поколебавшись, снова забралась в кровать и, как в детстве, накрылась с головой одеялом, не выпуская из рук будильника. Что бы там ни было, кто бы ни хозяйничал в соседней комнате, утро все рассудит и расставит по своим местам.
К утру шорохи стихли. Анна Матвеевна долго прислушивалась, машинально отсчитывая равномерное тиканье будильника, прежде чем решилась приоткрыть дверь. В приоткрытую щель виднелся угол, край стола, придвинутый к нему стул и половичок, чуть сбитый вбок — вроде бы, все, как обычно. Она перевела дух и осторожно, стараясь не скрипнуть, открыла дверь пошире. Постояла, выжидая, и решительно шагнула в комнату.
Если не считать сбитой дорожки, все в комнате было так же, как оставалось с вечера: диван, гладко застеленный покрывалом, окно с вылинявшей занавеской, телевизор, стол с коробкой из-под туфель и мирно спящей жабой. Матвеевна уж было открыла рот, чтобы ругнуть самую себя за пустое паникерство, но, присмотревшись к жабе, вздрогнула и выронила будильник, который брякнулся об пол и, удивленно тренькнув, развалился на две половинки — жаба непостижимым образом за ночь окаменела.
— Чудеса! — пробормотала Анна Матвеевна и осторожно коснулась отполированной спины, проведя пальцами по острому хребту и лаково поблескивающим в дневном свете бородавкам. Странный зеленоватый камень щекотнул могильным холодом пальцы так, что они сами собой сложились в щепоть и взлетели ко лбу, творя крестное знамение. — Свят-свят-свят! Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится… Водворится…
Дальше псалом на ум не шел, хоть тресни, но в ответ на торопливый шепот под каменным брюхом что-то завозилось, зашуршало, и наружу высунулась цыплячья головка с клочками желтого пуха, неловко дернулась, потеряла равновесие и шлепнулась на сено, выдергивая на свет божий тщедушное тельце о четырех проволочных ножках. Матвеевна, застывшая с щепотью у пупка, ошалело смотрела, как цыпленок, помогая себе зачатками крыльев, с трудом поднялся, попытался шагнуть, но запутался в собственных ногах и снова упал, зашипев от обиды. И это неожиданное змеиное шипение окончательно вышибло из Матвеевны дух, и она тяжело рухнула в обморок, сдергивая со стола скатерть. А потому уже не видела, как вывалившийся из коробки птенец уютно устроился на ее мягкой груди, и, зябко подогнув под себя все четыре ножки, задремал.
Глава 3,
в которой Анна Матвеевна находит в птенце-неуроде родственную душу, подходит к его воспитанию с полной ответственностью и по ходу дела узнает о существование в Верхнем Кривино тайной организации
С этого мирного момента и началось их взаимное существование. Сперва Анна Матвеевна чуралась птенца, поскольку, во-первых, потеряв одного за другим Ванечку и подружку-жабу, не хотела больше обзаводиться привязанностями, чтобы потом душу не рвать понапрасну. А во-вторых, вполне справедливо находила жабьего вылупка уродцем, природной аномалией. Но со временем, так уж было устроено ее щедрое сердце, все равно привязалась. А там и его безобразие перестало мозолить глаз. Подумаешь, эка невидаль — четыре ноги! У любой скотины четыре и ничего, справляется. Ну и что из того, что у него хвост, как у ящерицы. Каждой божьей твари хвост положен, значит, есть в этом какая-то жизненная необходимость. Гребешок пробился странный, шипастый — ну, это уж у кого как. Люди тоже все разные. Вон, у Ленки-продавщицы верхняя губа коротка, на зубы не натягивается, и оттого всегда кажется, будто за прилавком стоит затянутая в ситец гигантская мышь. А Ссыка тоже непригляда, у него уши разные: одно, в отца, оттопыренное, а другое прижатое от матери. Смех один, а не внешность. У Васятки в этом вопросе все гармонично. Даже чешуйки одна в одну, ни кривее, ни краснее.
Рассуждать — рассуждала, однако от посторонних глаз прятала. Так, на всякий случай.
Васенька рос ласковым, но хилым. Ел с неохотой и постоянно мерз, тоненько позвякивая чешуйками. Матвеевна дров извела за эту зиму вдвое больше обычного, а к весне справила ему драповое пальтишко и навязала мохеровых свитеров. Когда мартовское солнышко залило зернистый снег льдистым стеклом и развесило на крышах сосульки, Вася в пальто, перехваченном поверху крест-накрест платком, впервые вышел из дома. Он зажмурился от солнечного света, скользя, прошелся по насту, с интересом тюкнул какую-то веточку и опрометью бросился домой, поджимая посиневшие ноги.
Пришлось Матвеевне еще и на сапоги заморочиться. Пошла в Верхнее Кривино к Ивану Степановичу, одному на оба Кривина сапожнику. Долго и уклончиво объясняла свою надобность, и размер показывала, чуть раздвинув щепоть — вот такие нужны. Потом подумала и увеличила маленько — на вырост. Обычно покладистый Степаныч вдруг заупрямился.
— Нет, Матвеевна, пока не скажешь, за каким перцем тебе это нужно, не стану шить!
— Да какая тебе разница-то? Ты тачаешь, я плачу. Не торгуясь, сколько скажешь, столько и отсчитаю.
— Четвертной!
— Да ты что, — ахнула Матвеевна. — Совсем сдурел? Где ты такие цены видел? За четвертной в райцентре на мужиков сапожищи продаются. А мне же вот такие надо, понимаешь, маленькие. На них и кожи-то не понадобится, из обрезков собрать можно.
— Объяснишь, цена другая будет. А так — четвертной, — и уткнулся в работу, словно Матвеевны рядом и не стояло.
Ну не сука ли? Матвеевна покряхтела, посчитала, повздыхала и решилась на позор.
— Да как бы тебе объяснить… Одиноко мне. Ни детей бог не дал, ни семьи. Уж скоро сорок лет, как одна кукую…
— Ну? — Степаныч отложил шило и глянул нетерпеливо. — Ты мне мозги не засоряй, я таких историй, знаешь, сколько на своем веку выслушал. По делу говори.
— По делу… Это… Ну, коли по делу… В куклы я играю, понимаешь… — Матвеевна сжалась — сейчас заржет старый дурак, как конь, а к вечеру разнесет по всей округе, что рябая ведьма совсем с ума спятила, в детство впала. Но Степаныч посмотрел в ответ неожиданно серьезно.
— Отчего ж не понимаю?.. Что я, зверь что ль какой?.. Ну-кась, покажи еще раз размер? К завтрему приходи, готово будет.
— Только мне две пары надо. Куклы у меня, понимаешь, две…
— Лады, будут тебе две. Тогда к послезавтрему. Я одни красненькие стачаю, а другие желтые. Будут твои куклы, как принцессы.
— Мне не надо разные, мне одинаковые надо, — и видя, как по лбу Степаныча снова ползет вверх удивленная бровь, торопливо добавила. — Ну, чтобы они не ссорились. А то у одной — красные, у другой — желтые…
Послезавтра сапожки были готовы. Красные с меховой оторочкой и тонкими витыми шнурками — не поскупился Иван Степанович, все мастерство вложил. И денег не взял, стыдливо отвел протянутую руку.
— Ты эти гроши себе оставь, на мороженое. Лучше вот что… Пойдем, я тебе тоже кое-что покажу.
Степаныч провел ее через сени, позвенел ключами, отпирая замок, щелкнул выключателем, и Анна Матвеевна восхищенно ахнула: все пространство прилепленной к бревенчатой стене кладовой было превращено в миниатюрный мир. Над тонкими речками изгибались точеные мосты, росли вверх крепенькие, как грибы, холмы, обвивала их бока железная дорога, а над стеклянной поверхностью озера дремали рыбачьи лодки, ни дать, ни взять — настоящие. Степаныч клацнул какой-то кнопкой и мир ожил. Из тоннеля вынырнул красный паровоз и запыхтел по рельсам, таща между растопыренными елками блестящие вагоны, а в окнах разбросанных домов вспыхнул свет.
— От внучка дорога осталась, понимаешь… — смущенно пояснил Степаныч. — Я подумал, чего добру пропадать… Ну и приспособил, понимаешь… А ты, мать, вот сюда! Сюда глянь. Узнаешь?
— Ой, это ж мой дом! — опешила Матвеевна.
— Верно! А вот мой. А это, видишь, наш райцентр, точная копия. Как на карте. Я же сперва карту точную сделал. По всем правилам картографии, как дед учил. Вот она, смотри, — Степаныч порылся в необъятном ящике стола и вытащил на свет божий засаленный бумажный рулон. За рулоном потянулась длинная борода из спутанной проволоки, запрыгали по полу гнутые гвоздики и ржавые гайки. Он нетерпеливо стряхнул все лишнее и развернул карту. — Вот тут сельсовет, тут коровник, здеся вашего председателя дом, а вот твой…
Матвеевна вдруг почувствовала себя пассажиром красного игрушечного поезда, который мотается по кругу, то заныривая в тоннель, то выскакивая наружу только для того, чтобы снова пробежать мимо одних и тех же домов, деревьев и мостиков, и заскочить в тоннель. «Совсем ненормальный», — испугалась Матвеевна, и чтобы свернуть разговор с круговых рельс, спросила:
— А зачем тебе все это, Иван Степанович? Играться?
— Это бабы играются, — обиделся Степаныч. — Потому что дальше вязаных половичков ничего не видят. А мы, мужики, делом заняты. Такие карты еще мой дед составлял, всю жизнь на это положил. И пригодились! Когда немцы тут стояли, дедовыми картами и партизаны, и регулярные войска пользовались. На карте-то оно сразу видно, где засаду лучше посадить, а где дозор кинуть. До самой смерти деда добрым словом поминали. И мне завещал: «Бди, Ваня. Мало ли какая беда с родиной стрясется, чтобы не пришлось встречать врага голой задницей». Думаешь, я один тут такой? Да, ежели хочешь знать, в наших Кривинах целое ополчение…
Он смущенно осекся — лишнего сболтнул, поняла Матвеевна и, сглаживая возникшую неловкость, недовольно проворчала:
— Плохо ты стараешься. Сельпо в нашем Кривино давно в зеленых цвет покрасили, а у тебя на макете все еще желтый. Вот если незнакомый человек поглядит да искать пойдет — ни за что нужного дома не отыщет! Выдрал бы тебя дед за такие несоответствия, — и, распрощавшись, ушла в полном душевном смятении — словно, сама того не желая, влезла в чужой карман и украла оттуда не предназначенную для посторонних глаз тайну.
Глава 4,
в которой вдруг проявляется необычный петушиный талант и не только объясняет некоторые загадки, но и привлекает новые неприятности
Приобретение сапог прибавило Матвеевне головной боли. Вася резво ковылял по двору и огороду, а Матвеевна, забросив домашние дела, ходила за ним следом, как за малым дитятей, опасаясь, как бы с ним чего худого не вышло. До тех пор ходила, пока на Васю не напала соседская собака. Матвеевна в тот момент замешкалась, выдергивая из земли пробившуюся на свет божий крапивину, а потому заметила псину слишком поздно, когда она уже, азартно поскуливая, промчалась за спиной и крупными прыжками понеслась на ошалевшего куренка. Матвеевна закричала и рванулась следом изо всех сил, насколько позволяли тяжелые ноги, заранее понимая, что не уберегла, что Васеньке уже ничем не помочь, и сейчас, через мгновение собачьи клыки хряпнут его тонкую шею, перекусывая позвонки, как сухую веточку.
— А-а-а, подлая, стой!
Да куда там! Криком паровоз не остановишь. Вася, отчаянно шипя и размахивая драповыми рукавами, кинулся в сторону, пытаясь увернуться, но собака сделала последний, точно направленный бросок, взлетела над землей, оскалила пасть и вдруг тяжело рухнула, напряженно вытянувшись в воздухе. Матвеевна, не веря своим глазам, подошла поближе, опасливо наклонилась, рассматривая удивительные черные кольца на полированном камне. Странно, она же сама две секунды назад видела, как собака бежала по свежевскопанной земле, собственными ушами слышала возбужденное дыхание и нервное поскуливание. Вот, даже следы отпечатались в грунте. А тут она смяла клубничный кустик, а здесь взлетела, сильно оттолкнувшись лапами. И что же с ней случилось? Отчего она теперь лежит под ногами, раззявив каменную пасть с мраморными зубами и воткнув в грядку острое треугольное ухо? Наваждение, не иначе… Чур меня, чур, крестная сила.
— Вась, что это было-то? — беспомощно спросила она для того, чтобы, услышав собственный голос, зацепиться за него, как за конец болтающейся в воздухе веревки, и выкарабкаться в реальность.
Васенька в ответ встрепенулся, и поковылял прочь, сосредоточенно рассматривая что-то под ногами. Но Матвеевне показалось, что под этим простым куриным поведением мелькнуло вполне человеческое смущение. И сразу вдруг сама собой вспомнилась окаменевшая в новогоднюю ночь жаба, в ту самую, между прочим, ночь, когда Вася вылупился из яйца. И странные, твердые корешки, похожие на гнутые гвозди без шляпок, попадавшиеся на огороде в последнее время все чаще и чаще — не корешки это вовсе, а замороженные в камень земляные черви. И недобрый взгляд из щели в заборе, которым Вася провожал забредших к ее окраине односельчан. Окружающий мир второй раз за день задрожал перед глазами, сбрасывая на этот раз со своей надежной спины Анну Матвеевну, как старая лошадь стряхивает со своей шкуры божью коровку.
Женские обмороки припадчивы. Раз посетив, возвращаются снова и снова, быстро перерастая из разряда досадных недоразумений в короткие мгновения блаженства. Упавшая в обморок дама пусть на краткий миг, пусть на час, но все же становится центром всеобщего внимания и трепетной заботы. А все страсти, бушевавшие до того, будь то агрессия, страх или горячая семейная перепалка, мгновенно укрощаются, уступая место новому чувству — чувству неподдельной тревоги и искренней любви. Да и можно разве относиться иначе к нежному существу, способному всего лишь при виде восьминогого насекомого или мышиного хвоста покрыться ангельской бледностью и провалиться в тонкий ров, разделяющий жизнь и смерть? Безусловно, нет. И потому любой, находящийся поблизости и в сознании человек, вне зависимости от возрастной и половой принадлежности, бросается подхватить обмороченную под локоток, поддержать голову, дабы не ушиблась, расстегнуть пуговку на груди — как бы не задохнулась! — и опрыскать водой бескровное лицо. И в этот, увы, короткий миг, ибо обмороки, как и все прекрасное, недолговечны, каждый, оставшийся в памяти, остро чувствует свою вину. И Вася не был исключением. Бог точнее знает, какие процессы произошли в его куриной голове, только с тех пор каменные черви больше не попадались Матвеевне под лопату.
Жизнь потекла обычным чередом: прополки, окучки, поливы и бесконечное истребление колорадских жуков. Немного подумав, Матвеевна положила каменную жабу на свекольную грядку, точно на то место, где она больше полугода назад уселась на яйцо. В память. Жаба смотрелась на огороде так хорошо, что Матвеевна решилась вынести туда же и каменную собаку — а чего добру в подполе пылиться. Первое время немного беспокоилась, не признал бы кто из односельчан в черно-подпалой скульптуре пропавшего месяц назад Шарика или Тузика, но, как оказалось, напрасно. Никто не признал. То ли собака была приблудной, то ли, что более вероятно, никому в голову не пришло сопоставить живое существо с куском пусть и хорошо обработанного, но все же камня. Хотя посмотреть на невидаль и выразить свой восторг переходили все кривинцы: и нижние, и верхние.
— Ну, Матвеевна, какую красоту развела! Прям не огород, а кладбище!
— Окстись! Чего удумали — кладбище, — крестилась суеверная Матвеевна. — Тьфу, господи прости! Для красоты это, понимаете? Для души.
— Так мы и говорим — для души. Для вечного ее успокоения.
Нервы Анны Матвеевны не выдерживали. Она, ловко наклоняясь, выдергивала из земли камни и швыряла за забор, целясь в восхищенные лица ценителей. А однажды за забором появился председатель.
— Добренького утречка, Анна Матвеевна. Бог в помощь.
— Велел бог, кабы ты помог, — удивленно отхамилась Матвеевна. Неужто тоже поглумиться пришел? Да вроде, на него не похоже…
— Я тут прослышал, — сказал председатель, зажав зубами папиросу. — Что ты у нас скульптором стала. Решил заглянуть.
Матвеевна в ответ молча повернулась задом, ухватила за хрусткие листья одуванчик и вонзила под корень тяпку. Председатель чикнул спичкой, затянулся и продолжил.
— Да не смущайся ты. Хорошие скульптуры, красивые. Тематика только какая-то странная. Жабы, собаки… Ты бы хоть к собаке пограничника приставила или, на худой конец, охотника с ружьем.
Матвеевна, упорно не оборачиваясь, продолжала копать, извлекая ломкий, истекающий горьким молоком корень, но уши навострила. К чему, интересно, старый лис клонит? Он ведь такой, слова в простоте не скажет, все с подковырками.
— Вот нам бы такого, с ружьем, перед сельсоветом поставить, — плел свое кружево старый лис. — А то скоро комиссия у нас ожидается. Слыхала, Матвеевна, про комиссию-то? Нет? Ну, ничего, я тебе расскажу, время есть. Так вот. Полгода назад выбрали в стране нового президента, это ты, поди, слышала. И новый президент сказал, что главное на сегодняшний момент — возрождение деревни. Возвращение стране, так сказать, прежнего аграрного величия. И взялся за это дело основательно. Для начала смотр колхозов и фермерских хозяйств объявил. Как в старые времена, короче. Помнишь, Матвеевна, как раньше-то было, а? Как мы плакаты рисовали и булыжники белой краской красили, а? Вот, примерно, так и сейчас, только белыми булыгами уже никого не удивишь. Надо что-то принципиально новое или, на худой конец, оригинальное, понимаешь? Вот, например фигуру колхозника из такого цветного камня предъявить. Ты, кстати, где такой камень берешь? Красивый черт! Колечками… Никогда такого в наших краях не встречал. Выписываешь что ль откуда?
— Где надо, там и беру, — огрызнулась Матвеевна. — Не вашего ума дело.
— Не нашего, согласен, — миролюбиво кивнул председатель, но от этого миролюбия обдало Матвеевну холодным потом. — Нашего ума дело колхозу не дать сгнить, вас всех работой и зарплатой обеспечить, технику, мать ее, допотопную на колеса поставить и молодежь удержать, чтобы не бежала из родных краев, как крысы от чумы. Смех кому сказать, чем занимаюсь на склоне лет — танцами и кинцами.
— Ты мне не плакайся, — не выдержала Матвеевна. — Я и сама плакаться умею. Ты прямо говори, за каким хреном пришел. А то развел тут беседу на полчаса, а у меня и помимо твоих бесед есть чем заняться.
— Ага, это мы тоже слыхивали. Ты ж у нас скотиной разжилась, верно? Курицу держишь. Говорят, странная у тебя курица… Ну, не о том я сейчас, не о том. Надо нам, Анна Матвеевна, удивить высокую комиссию чем-то таким, чего ни в Верхнем Кривино, ни вообще в области еще не видывали. Например, скульптуры твои из цветного камня установить. И эстетика, и наглядная агитация, и народное умельство. А? Как тебе идея, Матвеевна?
— Никак! Хреновая идея.
— Да нет, мать. Не хреновая. Грамотная идея. Соглашайся, чего ломаешься, как девка на дискотеке. А мы тебе в помощь и парней дадим и машину выделим. Мало ли камни привезти да что-то обтесать придется…
— Не буду я этого делать, — уперлась Матвеевна. — Хоть озолоти, хоть зарежь — не буду.
— Не будешь? Ну, ладысь. Не хошь, не надо. Резать тебя, дуру упертую, никто не собирается. Есть у меня еще одна задумка. Поумнее, чем статуи. Вот бы нам новую породу домашней птицы показать. Не привычной двуногой, а о четырех конечностях, а? Представь себе, Матвеевна, курица. В содержании неприхотлива, корма потребляет немного, растет быстро, только окороков у нее не два, а четыре. А? В два раза больше. Да нас за такое открытие в государственной награде приставят. Что на это думаешь, мать?
— А что тут думать? — разогнулась Матвеевна и посмотрела в упор в хитрые председательские глаза. — Совсем ты из ума выжил, вот что я думаю. Кинцев пересмотрелся. Курицы не кошки, на четырех ногах не бегают.
— Бегают, мать, еще как бегают. Тебе ль не знать. Вот возьмем твою курицу многолапую и на расплод запустим. Она нам яиц нанесет, а там, глядишь, два-три месяца, и мы получаем новую, прибыльную породу. И тут ты мне даже не возражай, ничего слушать больше не буду. Конфискую, и дело с концом.
— Это не курица, это петух, — пролепетала Матвеевна последний аргумент. — Он яйца нести не может.
— А ему этого и не надобно. Пойдет в качестве производителя. Ну так чё? Добровольно сдашь, или мне с представителями власти приходить?
— Сволочь ты! Фашист!
— Стало быть, сама не отдашь. Ну, жди гостей, Анна Матвеевна.
— Петр Лексеич, — крикнула Матвеевна, когда председательская кепка мелькнула последний раз в сиреневых гроздях. — А ежели я соглашусь?
— На что? — с притворным удивлением спросил председатель.
— Скульптуру сделать соглашусь.
— Тогда, как я уже говорил, выделим тебе машину и хлопцев в помощь.
— А петуха не отнимешь?
— Да сто лет он мне сдался, мутант твой!
— Не надо мне хлопцев, — вздохнула Матвеевна. — Сама справлюсь.
Она спокойно докопала грядку, вымыла руки и, пройдя на кухню, вытащила из ящика стола самый острый нож.
Глава 5,
в которой Анна Матвеевна пытается отделаться малой кровью
Анна Матвеевна не была слишком набожной. Да и долгие годы жизни в качестве деревенской ведьмы отучили ее относить к людям по-доброму. Но все же к убийству, а морозить живого человека в каменную статую это, как ни крути, именно оно, Анна Матвеевна готова не была. Камнем из-за забора запустить — это пожалуйста, а убивать… Убивать — увольте. Она прошла в спальню, отогнула простыню и, аккуратно цепляя ниточку за ниточкой, вскрыла обивку матраса. Хочет кровопийца-председатель статую, будет ему статуя. Чай, не дороже гробовых обойдется.
Долгие годы финансовых потрясений и государственных неурядиц приучили русского человека копить деньги, несмотря на то, что порой эта овчинка оказывается много дороже собственной выделки. С накоплениями вечно что-то происходит: то инфляция нолики сожрет, то сами деньги меняют внешний вид и ценность, то банк со всеми вкладами лопается, обнуляя счета. Но русский человек упрям: погрустит, посетует и снова копит. С учетом приобретенного опыта. Вместо сберегательных банков используются банки стеклянные из-под домашних солений, акциям и облигациям предпочитаются матрасы и старые валенки, рублям — доллары, долларам — евро, потому что ничто и никто не может остановить русского человека, если где-то там, за горизонтом календарных рамок его ожидает беспросветность черного дня. Пожалуй, в этом неумолимом и бесконечном процессе потерь и новых начинаний в полной мере проявляется великий народный оптимизм. Как бы серьезно не лихорадило страну, отложенные на черный день деньги редко покидают свои матрасы и валенки. «Это еще что! — говорит русский человек, затягивая потуже пояс. — То ли еще будет!» И кидает в банку очередную копеечку.
Анна Матвеевна тоже копила. Сперва отщипывала кусочки от колхозной зарплаты, потом выкраивала крошки из пенсии и зашивала в матрас. В компанию к маминому обручальному кольцу и дедовым военными часам. К слову, спать на часах было до смерти неудобно. Как только Анна Матвеевна не запихивала их в вату, они с коварством подводной лодки всплывали наверх и впивались в спину колесиком для заводки механизма. Последнее время с финансами стало совсем туго, и матрас распарывался только для того, чтобы перезакопать непотопляемые часы поглубже. Оказалось, что и на этот раз они почти достигли своей цели, до поверхности им оставалось полсантиметра ваты, не больше. Матвеевна покрутила колесико, поднесла к уху — тикают, живучий механизм, ничего не скажешь — рассеянно положила в карман и достала из матраса перетянутую аптечной резинкой денежную пачку. И хотя сумма была ей известна так же хорошо, как собственная фамилия, Анна Матвеевна все же пересчитала купюры, прослюнявливая палец и проговаривая каждое число — денежки счет любят. Тысяча четыреста пятьдесят. Сколько она не докладывала? Два года или поболе? Удивительный, все-таки, фокус: не докладывала, не вынимала, сумма та же, а денег все равно меньше. Померла бы пару лет назад, хватило бы и на гроб с крестом, и на поминки с отпеванием. А что сейчас эти полторы тысячи? Пшик один. А впрочем, похороны все одно отменяются, придется еще пожить. Матвеевна расстегнула верхние пуговки на платье и затолкала деньги в лифчик — подальше положишь, поближе возьмешь.
Погост располагался далеко, за Верхнее Кривино километров пять вдоль реки. С попутками не повезло — проезжающие мимо машины или не останавливались, или шли в другую сторону, так что все расстояние Матвеевне пришлось протюпать на своих двоих. Добралась в сумерках, когда в окне сторожки уже теплился свет. Конечно, разумнее было бы идти завтра с утра, но Матвеевна свой характер знала — не дал бы он ей ни сна, ни покоя до самого рассвета. Уж лучше переложить беспокойство в ноги и, шагая по дороге, растрясти помаленьку, как сено с худой телеги. Скрипнула кладбищенская калитка, захрупал под ногами гравий. Хорошо тут. Спокойно и тихо. Деревья листвой шелестят, птички тренькают, река течет. И ничего не меняется. Как были кресты да деревья, так и теперь стоят. Только дверь у сторожки новая, синей краской крашенная, а сбоку вообще невидаль — электрический звонок. Матвеевна поглядела на пузатую кнопку, подумала маленько — кто ж в таком месте в звонки звонит? — и постучала по старинке: кулаком и посильнее.
— Фадеич, открой, коль не спишь. Дело у меня к тебе есть.
Но вместо Фадеича открыл незнакомый парень.
— Тебе чего, мать?
— Мне бы Гаврилу Фадеича повидать. По делу я.
— Ну, коль повидать, то тебе вот по этой тропке до конца, а у старого тополя налево, там он.
— Работает что ль?
— Отработался твой Гаврила Фадеич. Полгода как под тополем отдыхает. Если у тебя, мать, к Фадеичу ничего личного, если ты и правда по делу, то ко мне обращайся. Я теперь тут главный.
Анна Матвеевна вздохнула, не все неизменно на старом кладбище.
— Мне бы памятник заказать. Каменный. Большой.
— Себе? — деловито спросил парень.
— Сто лет он мне сдался! — Она задумалась, как бы поточнее определить. В памяти всплыло затертое до дыр словосочетание, его и выложила. — Родному колхозу.
— Ишь ты!.. — крякнул новый главный. — Колхоз хороните что ли?
— Чего его хоронить, дурья твоя голова! — начала терять терпение Анна Матвеевна. — Комиссия у нас. Смотр народных хозяйств, понимаешь? Памятник нужен. Чтобы у сельсовета стоял.
— Ага, — понял наконец парень. — И что ставить будем? Крест или ангела? Крест, конечно, проще и дешевле, но это сейчас не в моде. Сейчас ангелы модны. У меня есть как раз один…
— Господи, помилуй, да какой крест? Какие ангелы? Мне колхозник нужен. С лопатой. Или с трактором.
— Трактора обещать не могу. А с лопатой — это запросто. Ты, мать, хорошо подумала? Точно ангела не надо? А то б я тебе показал, какой красавец у меня завалялся. Его один новый русский для жены заказал. Но что-то там у него не срослось, не померла жена, вот ангел и пылится. Всем хорош, только крыло одно отбито. Но так даже лучше, романтичнее. Вроде как, обломал, родимый, крылья о суровую действительность. Денег-то у тебя, кстати, сколько припасено?
«Наконец-то о деле заговорил, — проворчала про себя Анна Матвеевна. — А то стрекочет, стрекочет…»
— Полторы тысячи наберу.
— Сколько? Ну, мать, ты даешь! За такие копейки сейчас даже деревянного креста не ставят.
— Да мне и не надо креста, сколько тебе говорить-то можно! Мне колхозник нужен. С лопатой.
— Ага, чтобы у сельсовета стоял — это я уже понял! Денег, говорю, у тебя мало, мать.
— Уж сколько есть. Все выгребла, — обиделась Матвеевна за свои сбережения и, тяжко вздохнув, добавила. — Ну, еще часы могу дать. Именные. Их еще мой дед за военные заслуги от Буденного в подарок получил. Не веришь? Так на крышке и нацарапано: Красной Армии бойцу Федору Коростылеву от Буденного.
— Ну-ка, покажь часы…
Детали оговорили быстро. И лопату, на наличие которой Матвеевна настаивала, и, как витиевато выразился главный, сроки исполнения заказа. Матвеевна, подумав, дала сроку три дня. Точной-то даты смотра председатель не назвал, но, зная его неспокойную натуру, следовало и самой проявить расторопность. И доставку потребовала ночную. Чтобы привезли колхозника не раньше полуночи.
— А чего ночью-то? — в какой уже раз удивился могильщик. — Развела ты мистики, мать, как в романе ужасов.
— Никаких ужасов, — испугалась неизвестно чему Анна Матвеевна. — Сюрприз это. Для родного колхоза…
Глава 6,
самая короткая, в которой такие сюрпризы родному колхозу оказываются не нужны, и Анна Матвеевна вынуждена принять непростое для себя решение
Сюрприз для родного колхоза прибыл во время, как договаривались. Через три дня глубокой ночью. К дому подкатил дребезжащий грузовик с выключенными фарами, и деловитые парни сгрузили во дворе закутанную в тряпки статую. Матвеевна пыталась было отмотать тряпки, но главный по кладбищу ее мягко отстранил:
— Да чего там смотреть. Колхозник как колхозник. И с лопатой, не сомневайся. В нашем бизнесе все точно.
— Что-то он вроде мелковат.
— А ты что, мамаша, за свои полторы тысячи хотела? Ленинский мавзолей?
Матвеевна в ответ только плечами пожала — мавзолея председатель не заказывал.
— К тому же темно сейчас, как в могиле, все равно ничего не увидишь. Утром полюбуешься. Все, пацаны, поехали, — скомандовал он, и пацаны, как черти в печную трубу, попрыгали в кузов. Грузовик фыркнул и, переваливаясь на ухабах, провалился в ночь. И что-то в этой поспешности нехорошо кольнуло Матвеевну в сердце.
Утром она поняла, что. Из-под пыльной дерюги выпорхнул обескрыленный ангел и посмотрел на них с Васей печальными гранитными очами. Лопата, правда, была. Совершенно новая с наклейкой на желтом черенке. Ангел слегка недоуменно держал ее за блестящие грани, а длинная ручка указывала направление в рай, в золотисто-розовое рассветное небо.
Матвеевна снова прогулялась до кладбища, но, как оказалось, впустую. Забирать статую обратно сторож отказался наотрез. Кричал, что лопаты вполне достаточно, чтобы распознать в статуе колхозника, и только полный идиот, каких в наше время встречается один на тысячу, может в этом сомневаться. Председатель оказался одним из тысячи.
— Ты, что, Матвеевна, издеваться надо мной удумала? — он выплюнул окурок и зло растер его каблуком. — Ты что мне подсунуть пытаешься? Я этого ангела два месяца назад видел, когда тещу хоронил. Он, правда, вместо лопаты лиру держал. А я-то, дурак, уже в районную газету позвонил. Рассказал, какой самородок у нас в Нижнем Кривино образовался. Скульптор золотые руки, хоть музей открывай. Про тебя, между прочим, рассказал. А они обрадовались. Обещали через два дня корреспондента прислать, материал на первую полосу сделать. И он ведь приедет, мать его, корреспондент этот. А что мы ему покажем? Лягушку да собачку.
— А кто тебя за язык тянул! — вспылила Матвеевна. — Ты звонил, вот ты что хошь, то и показывай. А я без ваших музеев свой век прожила, и дальше не пропаду.
— А кроме себя ты о чем-либо думаешь? Эх… — председатель вдруг махнул рукой и обреченно пошел прочь. А уже выходя в калитку, обернулся и крикнул, как камнем кинул. — Готовься, Анна Матвеевна. Запускаем план номер два. Завтрема петуха изымать будем.
— Через мой труп изымайте, — прошипела в ответ Матвеевна. — Будет тебе, кровопийца, материал на первую полосу!
Васенька, умница, сразу понял, что от него требуется. Всего пара часов понадобилась, чтобы натаскать его на команду «Зырь!». Зырь — и под Васиным внимательным взглядом падает на землю полосатый камешек, бывший только что колорадским жуком. Зырь — зеленая гусеница на капустном кочне, каменея, вытягивается в судороге. Зырь — драная соседская кошка, не дожидаясь исполнения команды, с воем взлетает за забор — умная сволочь! И быстрая.
— Молодец, Васенька, — Матвеевна погладила шипастый гребешок. — А теперь пойдем, самое трудное осталось.
Она не спеша помылась, надела лучшее платье и не ношенные парадные туфли. Купленные в далекой молодости туфли хищно впились в отекшие ноги, словно отыгрываясь и за свою несчастливую долю: на свадьбу береглись, а сгодились на похороны. Ну, ничего, ей в них не гулять. Матвеевна присела на дорожку, махнула рюмочку и, поманив за собой Васю, вышла во двор. Там взгромоздилась на чурку для колки дров, приосанилась и, коротко ткнув себя в грудь, скомандовала:
— Вася, зырь!
Глава 7,
в которой петух во всей красе проявляет свой сволочной характер, а его хозяйка получает ответственное задание от самого господа-бога
Вася скорбно глянул и поковылял к сараю.
— Вася! Василий, подлец! Иди сюда, кому сказано!
Но Василий в ответ озабоченно поцарапал землю и склонился, выискивая червяков.
— Ну, погоди, мерзавец. Щас я тебя!
Анна Матвеевна, кряхтя, слезла с постамента, подняла полено, забралась обратно и отработанным движением швырнула его в петуха. Торопливо приосанилась, и, притянув за короткие хвостики приличествующие случаю мысли — вот и все, мол, пожила и хватит, прощайте люди добрые — замерла. Но Вася лишь пренебрежительно отскочил от полена и снова вернулся к червякам. И больше, как Матвеевна не звала, не кричала, в ее сторону даже головы не повернул, словно напала на него внезапная и непроницаемая глухота. Зато на призывы откликнулся вездесущий Ссыка.
— О чем крик, Матвеевна? С чурбана не слезть или вешаться удумала? Могу помочь и в том, и в другом, только свистни.
Анна Матвеевна оглянулась на поленицу — далеко, не достать — замахнулась кулаком:
— Уйди, Ссыка, не доводи до греха!
Вася, уловив злые нотки в голосе хозяйки, бросил копаться в земле, подскочил к забору и внимательно уставился на беззаботно скалящегося Ссыку. Точь-в-точь сторожевая собака, готовая вцепиться в горло чужаку: гребень торчком, хвост в струнку. Матвеевна помертвела.
— Ссыкочка, родненький, уйди. Домой ступай, пока лиха не вышло.
Вася удивленно оглянулся на Матвеевну, не шутит ли? А Ссыка по врожденной дурости в этой негаданной нежности не углядел ничего странного. Он облокотился о забор и, сплюнув через губу подсолнуховую шелушку, продолжил:
— Я тебе и веревку могу дать. И даже мыла для такого дела не пожалею. Скользнешь к богу в гости, как по маслицу.
С высоты чурбана Матвеевне было хорошо видно, как напрягся Вася. Чешуя на загривке встала дыбом, задрожал хвост, пересыпая влажную вечернюю тишину сухим нервным треском.
— Вася, не тронь — свои, — беспомощно просипела она.
— Да какие мы тебе свои, ведьма старая! — осклабился Ссыка. — Волки в лесу тебе свои.
Матвеевна ахнула. Вася бросился на забор. Бросился, как собака, грудью, выставив вперед стальные шпоры и нацелившись точеным клювом в Ссыкин белесый глаз. Ссыка отшатнулся. Вася с жестяным звоном брякнулся о прогнившие заборные доски и тяжело рухнул на землю, осыпая себя щепой и облупившейся краской.
— Ептать! — просипел посиневшими губами Ссыка. — Ну и петух у тебя, мать! Зверюга! Его б на лесозаготовки зэков охранять — цены бы не было.
— На куда его бы? — насторожилась Анна Матвеевна.
— Да ты не слыхала, что ль? Вся деревня уже неделю гудит. На Заячьем холме лесоповал организовали, а валят зэки. Бабы ноют, что черники в этом году им не видать.
Понимание, что пустомеля Ссыка подсказал ей единственно верный выход из положения, пришло к Матвеевне не сразу. Сперва она слезла с чурки (какой смысл на ней торчать, коли Вася объявил забастовку!), поужинала, раз умереть не довелось, а после до самой ночи распекала взбунтовавшегося петуха.
— Ты чего, дурень, меня не послушался? Я все одно со дня на день помру, пора уже. Только если раньше отошла бы на тот свет с чистой совестью, то теперь у меня на эту роскошь денег нет. Да и желания кормить на собственных поминках этих сволочей, односельчан моих, тоже нету. Всех бы поубивала с председателем во главе, — этих слов она сама вдруг пугалась и торопилась внести ясность. — Нет, ты меня не пойми неправильно. Не то, чтобы пошла и убила, а, как тебе сказать…, видеть их всех не хочу. Да. Ни сейчас, ни после смерти. Ироды! — Она помолчала минутку, ухватывая ниточку разговора за кончик, и продолжила. — А кабы ты меня заморозил, была б я сама себе и могилка, и памятничек, понимаешь? К тому же, никому никаких хлопот: сама себя обмыла, сама себя помянула, сама за себя рюмочку опрокинула. Красота, ей богу. И чего ты, дурень, меня не послушался. Я ведь все одно со дня на день…
Вася в ответ спал. Уютно свернувшись в ногах поверх одела. Сонно горел ночник, отбрасывая радужные блики на Васиной чешуйчатой спине. За печкой монотонно свиркал сверчок, глухо стукались в окно неприкаянные ночные бабочки, и качал занавеску свежий ночной ветерок, поглаживая Анне Матвеевне веки. Она сама не заметила, как заснула. На полуслове, с замершими на губах упреками.
И привиделся Матвеевне странный сон. Будто прямо от порога ее дома выросла лестница в небо. Прямая, блестящая и, густо, как сметаной, залитая солнцем. Матвеевна, робея, поставила ногу на первую ступеньку, и лестница вдруг ожила, потекла вверх, быстро унося ее прочь. Остались внизу крохотные домишки и желтая лента дороги, словно ожил под ногами собранный Степанычем макет. Блеснула нержавеющей сталью речка и скрылась за быстро густеющей облачной мутью. Матвеевна на мгновение испугалась — как же в облаках дышать? Не захлебнуться бы небесной водицей. Зажмурилась, — будь что будет! — вдохнула и тут же рассмеялась своей глупости. На вкус облака оказались, как студеная талая вода: заломили зубы и обожгли холодом горло. С облаками внутри Матвеевна стала легкой, словно воздушный шарик. Она отпустила перила, взмыла над лестницей, двигаясь вверх уже по собственной воле, и стремительно выскочила на поверхность, вынырнула, как из речки. И надо же! — облака, оказывается, с изнанки не белые, а золотисто-розовые. Топнула — гудят листовым железом, хоть и проминаются под ногами, будто дрожжевая опара. Чудно! А на вкус как? Поди, сладкие… Отковыряла кусочек, потянула в рот, но не донесла — небесная тишина громогласно взорвалась, взметая вокруг золотистые вихри:
— До преставления есть небесную твердь не рекомендуется!
Матвеевна воровато оглянулась. Посреди облачной пустыни невесть откуда появились запертые ворота, а возле них нетерпеливо позвякивал связкой ключей апостол Павел.
— Так я еще не умерла? — разочарованно протянула она, разжимая ладонь. Кусок облака шлепнулся под ноги и тут же слился с остальной розовой массой.
— Нет пока. Ты для важного разговора вызвана. И не возмущайся! — оборвал Павел ее недовольные мысли. — Эти вещи Богу виднее. Следуй за мной.
Оказалось, что ходить по облакам очень приятно. Делаешь шаг, а они пружинят под ногами и подкидывают вверх, задирая выше колен подол ночной рубахи. Получается, не идешь, а прыгаешь. Высоко, плавно, аж перехватывает дыхание и ухает в животе. Матвеевна пристыдилась своему несолидному поведению и открытым коленкам — как-никак к Господу на прием… Но поделать с этим ничего не смогла. Видела, как размеренно шагает впереди Павел, старалась и ступать помягче, и на цыпочках идти, но все равно подскакивала. Ух! — вверх, как девчонка, растрепанные пряди вокруг головы антеннами, и косица по спине — шлеп. Выпал из волос гребешок. Хотела было подобрать — куда там. Пока оглядывалась, он остался далеко позади и вдруг вспыхнул на полнеба зубчатой радугой. Так, подскакивая, пред ясные Боговы очи и предстала.
— Что это ты, раба моя Анна, удумала, — начал Бог без лишних предисловий. — Себя жизни лишать!
Похолодела Анна Матвеевна, поняла, что всыпят ей сейчас, по десятое число, так, как даже в детстве не пороли. И ведь не наврешь ничего, Бог, как известно, все знает.
— Верно, и не пытайся, — согласился Бог. — Лучше послушай внимательно. Дел у меня, Анна, много. Ну, это ты, поди, и сама понимаешь. За всем уследить надо. И чтобы солнце крутилось без перебоя, и чтобы земля родила, и чтобы люди друг дружку не ели поедом. Пока время создано не было, все еще ничего, успевал. А как создал, совсем беда — ни на что его не хватает. И потому ерунды развелось — пропасть. Иного человека прибрать бы от греха подальше, пока дел не натворил, а не успеваю. Потом, думаю, завтра да послезавтра. А назавтра еще что-то приключается. Так он, человек этот, и ходит по земле, и творит, сам не ведая чего. Ты мне, Анна, помочь должна. Не пугайся, самой ничего делать не придется, тут я пособлю…
Бог все говорил и говорил, и его спокойный голос убаюкивал Матвеевну. Глаза слипались, и сознание соскальзывало с неба. Матвеевна сквозь дрему злилась на себя, пыталась вернуться, дослушать поручение, но сонливость, как трясина, засасывала ее еще глубже. Божественный лик вдруг принял председательские черты и понес совсем дикую околесицу о грядущей уборке, пьющих мужиках, да о барахлящих комбайнах. Встряхнулась Матвеевна, а Бог уже речь свою закончил. Молчит и ласково смотрит глазами Петра Алексеевича.
— Вижу, ты все правильно поняла, Аннушка. Ступай теперь домой, отдохни, а утром в путь собирайся. Помни, что времени до смотра совсем чуть-чуть осталось. А нам его выиграть позарез надо.
«В какой путь», — испугалась Матвеевна, хотела переспросить, но Бог сделал Петру знак — проводи, мол. И тут же под ногами развернулась сияющая лестница, подхватила Матвеевну и через облачную муть доставила прямо в кровать.
«Ну и сон! — подивилась она, очнувшись на собственной перине. В ногах по-прежнему спал Вася, а через занавески уже вовсю било утреннее солнце. — И к чему, интересно, такое привиделось? Что-то я делать должна… Но что?..»
«В путь собираться надо, — вспомнила она, сгребая со сковороды яичницу. — Каких-то людей найти, до которых у бога руки не доходят. Ой! — Сковорода брякнулась о стол. — Уж не на Заячьем ли холме?»
Председатель охотно дал Матвеевне еще три недели сроку. Оно и понятно, со статуей родному колхозу не в пример меньше возни, нежели с четвероногими курами.
Глава 8,
опять короткая, но вполне наглядно иллюстрирующая, что разведчик из Анны Матвеевны аховый
К Заячьему холму Матвеевна подбиралась опасливо, хоть и выглядела со стороны безмятежной вышедшей по ягоды старухой. Изо дня в день ходила кругами, сжимая их понемножку и подбираясь все ближе к сердцу грохочущего адища. В визге пил, грохоте моторов и стоне падающих деревьев все отчетливее слышались голоса людей и настороженный лай служебных овчарок. И чем громче, тем сильнее дрожали у Матвеевны руки, рассыпая горсти истекающих соком ягод по траве, и тем исступленнее толкались в голове трусливые мыслишки. Зачем она тут? Что она собирается делать? На что она вообще рассчитывает, ошиваясь возле запрещенной зоны? И ведь даже если ей удастся, допустим, подойти совсем близко, и Вася, положим, сделает то, что ему велено, как она сможет протащить тяжеленную каменную статую до дома, да еще и сделать это незаметно? Да и как вообще придти сюда с Васей? Деревенские-то, понятно, народ ко всему привычный и доверчивый, сказано: петух неурода — так и принято. А чужие люди на Васин странный вид могут отреагировать как угодно. Ответов не было, было только смутное, вынесенное со сна ощущение, что на все воля божья. Потому, не слушая смятенную голову, руки продолжали привычно брать в горсть черничные кусточки и осторожно, чтобы не помять, обирать ягоды, бросая их все больше мимо ведра. Да ноги упрямо и понемножку шагали вверх по холму. Ее несколько раз пытались прогнать охранники, но Матвеевна в ответ проявляла уникальную стервозность. Кричала, подвизгивая, что всю жизнь тут ягоду брала, и дальше будет, хоть убейте. Охранники, не сразу, но сдались:
— Смотри, тетка, пришлепнет тебя деревом — мы за это не в ответе.
И достаточно быстро привыкли к тому, что в листве нет-нет, да и проглянет воронкой кверху обтянутая цветистым ситчиком старушечья задница. Одного не замечали, что старуха не столько ягоды собирает, сколько по сторонам зыркает. Зыркать зыркала, а того, что и сама стала объектом пристального внимания — не видела.
— Слыш, Лосось, а бабка эта снова вокруг лесоповала ландает.
— Нам-то что.
— Как что? Как что? — вертлявый Ряженка чуть из штанов не выпрыгивал. — Нам эту бабку сам бог подогнал. Будем мотать, бабку грохнем и ее верхотуру на себя прикнем. Не в этом же нам по округе бегать!
— Я в бабьей одежде не побегу, — Лосось длинно сплюнул и поскреб в кармане новую порцию табачной крошки. — Западло.
— Тебе западло, мне сгодится. Ну же, корешок, кончай марьяжить! А ну как она завтра не нарисуется.
— Значит, не судьба, — Лосось легко, словно балуясь, пихнул плечом сосну, и она, треща, накренилась, беспомощно цепляясь кроной за соседок, стремительно пошла вниз.
— Бойся!
Ряженка зло чертыхнулся и вернулся к наполовину распиленной березе. Лосось свое погонялово получил за уникальною упертость. Сдвинуть его с выбранной точки никогда никому не удавалось, не действовали на него ни уговоры, ни грубая сила. Впрочем, силой на него давить и не пытались с тех пор, как он молча, с белыми от ярости глазами, подхватил присланного с переговорами шестерку и швырнул о бетонный пол, переломав посланцу половину костей. На этот раз он отложил побег до четверга, и хоть весь мир тресни. На вопросы, отчего именно в четверг, отвечал: «Будет день и будет ясность». Оставалось утешаться только тем, что до четверга осталось два дня.
Матвеевна вдруг почувствовала, как испуганно дернулось сердце — к беде. Она разогнулась и посмотрела вверх, где в последней агонии задрожала крона вековой сосны и, раскачивая соседние деревья, рухнула вниз. Надо бы все-таки Васеньку с собой брать. А то неровен час… Сама, вроде, примелькалась достаточно. Никто больше прогнать не пытается, и даже не глядит в ее сторону. Авось, и Васин странный вид не привлечет лишнего внимания. Перекрестилась мелко и подхватила ведро. Полное, значит, домой пора.
Глава 9,
в которой действие уходит в другой, далекий от обоих Кривино, мир
Ночь накануне побега он не спал. Лежал, уставясь в темноту, и слушал, как всхлипывает во сне вечно беспокойный Ряженка. Что может сниться этой пустой голове? Судя по стонам, молочно-белая коленка медички, явленная когда-то Ряженке во время очистительных процедур и с тех пор не дающая покоя. Хорошо, должно быть, живется с пустой головой. Легко. Ему бы самому поучиться в свое время этой легкости. А теперь уже поздно — ко всему последнему, будь то всего лишь кусок хлеба, невозможно относиться легко. А у него с этого момента все последнее: уже заполз в камеру последний рассвет, через несколько часов начнется последний завтрак, потом последнее построение и последний трудодень. Он усмехнулся: о последнем построении постоянно мечтает Ряженка. Дескать, встать со всеми в ряд, лениво перебрехиваясь и поплевывая, чтобы вроде, как скучно тебе и ничего особенного не происходит, а после полудня… После двенадцати, когда все зэки выльются за ворота отдавать трудовой долг Родине и обществу, помахать им ручкой и на волю, где «девочки танцуют голые, а дамы в соболях, халдеи носят вина, а воры носят фрак». Дурак. А ведь будет ему нынче последнее построение. Только с другим финалом. Все-таки мечты выполняют не ангелы. Мечты, даже детские, приписаны к адовой канцелярии и исполняются там точно, до последней запятой, но с подвохом. Не умеют черти по-другому. Ведь как его мечту вывернули, ни за что не предугадать. А мечта была светлая: хотелось прожить яркую, полную романтики и приключений жизнь. И чтобы любовь была, как океан: бескрайняя, до гробовой доски. И все вышло, как заказывали-с. Житуха — ярче некуда. Приключений — по горло, до кровавой рвоты. И любовь — а как же! — роковая, с ножевым ударом в сердце.
— Да заткнись же ты наконец! — он саданул Ряженку в предплечье. Ряженка, не просыпаясь, жалобно всхлипнул и засвистел носом на новый лад — тоненько, словно плача. — Достал, падла. Даже перед смертью без тебя не побыть.
Он лег на спину и вытянул руки вдоль тела, примеряясь. Так, кажется, в гроб кладут. Хотя деду руки на груди складывали. На черном сатине корявые дедовы пальцы были точь-в-точь восковые, и таяла в них тонкая медовая свечка. И ведь именно тогда, глядя на эту свечку, все и началось. Он вдруг понял, что дед его умер так же, как прадед, замерзнув под забором собственного дома в алкогольной горячке. Зароют его теперь на том же кладбище, где зарастает сорной травой могила прапрадеда. А мать, навалившаяся пыльным мешком на очерченные черным сатином дедовы ноги, размазывая по щекам пьяные слезы, уже завязла в этой трясине по горло — не вытянуть. Надо бежать отсюда, пока сам не увяз, без оглядки и сожалений.
— Слышь, Ряженка. Проснись, сволочь, чего скажу! Ну! Ботаник с нами побежит.
— Ты что, Лосось, совсем вальтанулся? — прошипел моментально проснувшийся Ряженка. — На кой ляд нам эта сявка?
— Сказано — побежит, значит, побежит.
— Ты бы еще всех Люсек с собой захватил. Не побег, а цирк — весь вечер на арене… — обиженно отвернувшись к стенке, тихо бухтел Ряженка.
Лосось вздохнул. Ботаника, молодого парня, залетевшего на шесть лет по романтической дури, скорее всего тоже убьют. Это для него хорошая смерть. Быстрая. Все равно ему житья не дадут. Еще месяц назад, как только планы на побег просочились наружу сквозь дырявую кастрюлю Ряженкиной головы, тюремный долгожитель Скирда демонстративно выцарапал на стене первую палочку и, подтянув Ботаника за грудки, жарко прошептал:
— Знаешь, что это такое? Это, красавица, наш семейный календарь. До свадьбы остались считанные дни. Готовь, гребешок, фату и белые чулочки.
Той же ночью Лосось, случайно проснувшись по нужде, выдрал из окровавленных рук Ботаника отточенную монету. Зачем выдрал — сам не знал. Поддался минутному настроению. Не смог смотреть, как этот цыпленок режет себе вены, мешая на бетонном полу сопли с кровью. Не спрашивая спас, а теперь настало время возвращать долги.
Кажется, и сам Ботаник это понял. На короткое «бежишь со мной», брошенное во время завтрака под перестук ложек, он, не задавая вопросов, согласно кивнул. Больше никаких эмоций не проявил. Только по вытянутой спине и напряженному затылку видно было, что он весь собрался, словно перед прыжком в холодную воду. Ну, что ж, вся компания в сборе, можно начинать.
Глава 10,
в которой Анна Матвеевна чуть не померла со страху
Влажное, подернутой туманной дымкой утро сулило день такой же, как был вчера. С мелким дождичком и лаковым запахом мокрой хвои. Матвеевну всегда умиротворяла такая погода, без солнечной прямолинейности и ливневых скандалов. В тумане деревья стоят, словно свечечки пред иконой, а эхо становится гулким и тянет по миру птичье чириканье, как хорал. И сейчас туман окутал душу прохладой и смягчил зародившееся накануне беспокойство. Потому она Васю с собой не взяла. Подумалось, чего его по сырости лишний раз таскать, простудится еще. Вот завтра, если солнышко выглянет, можно и прихватить. Знала бы она в тот момент, насколько обманчивы бывают жизненные посулы.
Впрочем, она и узнала это, но позже. Сперва Матвеевна дошла до леса, пробралась по застеленным сосновыми коврами тропинкам до Заячьего холма и, пристроившись так, чтобы ее было не видно за кочкой, но самой все слышно. Поставила ведро на обросший мхом плоский камень и притянула к себе веточку голубики. Перезревшая ягода лопнула под руками, брызнув синим соком на ладонь. Тренькнула над головой лесная птичка. Хрустнула под ногой сухая ветка. И с треском рвущейся ткани распорола тишину длинная автоматная очередь.
Ад, расположившийся на вершине Заячьего холма, вдруг обрушился на Матвеевну всей своей затаенной яростью. Крик, мат, собачий лай и плевки коротких выстрелов под ведьмовской визг бензопил сошли лавиной, сотрясая душу, вжали Матвеевну лицом в мох. «Господи!» — успела подумать она. И это испуганное поминание бога забегало по телу вместе с кровью, электризуя каждый волосок на теле и отстукивая в висках: господи, господи, господи… Какая-то сторонняя сила схватила ее за шиворот и поволокла прочь, цепляя колени о корни и камни. Жадно чавкало губами под ногами болото, стараясь и себе отхватить кусок на пиру смерти. Впечатывались в его бурое лицо чьи-то стоптанные башмаки, охаживая подметками Матвеевну по бокам:
— Шевели копытами, старая кляча!
Она и рада бы шевелить, но на ноги, как и на все тело и чувства, напал паралич. Схваченная за шкирку Матвеевна болталась ватной куклой и таращилась стеклянными от ужаса глазами на стремительно заполняющиеся под самым носом ржавой водой мужские следы и скачущие рывками набрякшие кочки.
— Все, не могу больше, — задыхаясь, просипело сверху. — Сдохну.
Матвеевну шмякнуло в хлюпнувшие болотные мякоти. Рядом упало пропахшее табаком и жарким мужским потом тело, загородив божий свет кирпичной стеной ватника. Следом плюхнулся, коротко выдохнув, еще один мужик.
— С ума сошли, — тонко выл чей-то голос. — Нельзя останавливаться. Бежать надо.
— Куда бежать-то знаешь?
— Какая разница, куда. Подальше. И бабку эту харе с собой таскать, — щелкнуло вылетевшее лезвие, и тотчас звук тяжелого удара свалил в чмокнувшую воду невидимого Матвеевне убийцу.
— Не сепети, Ряженка. Убить и самим помереть всегда успеется. А из болота никто, кроме нее, не выведет. Ну-ка, бабка, — рывок и ее развернули лицом. Три пары зрачков уставились на нее в упор, как пистолетные дула. — Дорогу через болото знаешь?
Матвеевна помотала головой.
— Ничего, мы тоже не знаем. Впереди пойдешь. Вставай, дырявая корзина, если не хочешь, чтобы под ребра мастернули. Пошла!..
Матвеевна пошла. Неуверенно, пробуя ногами шаткую землю и пытаясь сообразить, в какой уголок кривинских топей зашвырнула ее сатанинская сила. Не узнавая мест, шла и шла, увязая по щиколотки и с трудом выдергивая и без того тяжелые ступни. Лишь бы не оборачиваться и не видеть бледных, до смертельной судороги перекошенных страхом и яростью лиц.
К ночи стало ясно, что они заблудились. В деревне приговаривают, что кривинские леса невелики, с носовой платок, но в этот платок черти высморкались. Иной раз бабы пойдут по клюкву и петляют до позднего вечера. А потом оказывается — вокруг одного и того же пня круги нарезали, леший с ними заигрывал, хороводы водил. Или тоже сколько раз бывало, разойдутся в лесу каждый по свой гриб-ягоду, перепеваются, аукаются, а лесовики ухватят эхо и ну его таскать с места наместо, как радио. Начнут люди вместе собираться, чтобы домой идти, кричат, ходят, а отыскать друг дружку не могут. Тычутся, как слепые котята. И порой совсем близко друг от дружки проходят, но не только не видят сотоварища, но и не слышат. Тут важно вовремя меры принять: снять с себя верхнюю одежду, вывернуть наизнанку и снова надеть. Черти умом не отличаются. Видят незнакомую одежку и думают, что новый человек в лес зашел. И пока приглядываются да гадают, как это они умудрились незнакомца проморгать, да какую шутку с ним сыграть, надо быстренько домой уходить. Но есть штука, при которой ничего не спасает. Морок называется. Морок лесные черти для самых неугодных гостей припасают. Для тех, кто в лесу ведет себя непочтительно или по матери выражается. Матвеевна сама не испытывала, но рассказывают, что нападает на человека необъяснимый страх, который сковывает все члены и отшибает разум. Стряхнет человек с себя оцепенение, и бежит прочь, не разбирая тропинок, не глядя под ноги, лишь бы поскорее прочь. Хорошо, если ангел-хранитель выведет, а если нет — пропадает дурак-человек ни за понюшку табаку.
Матвеевна, пока шла, все прислушивалась — не начнут ли ее гонители чертей гневить, но ни одного нечистого слова от них не слышала. Один из них, совсем молодой парень, почти не раскрывал рта. Другой говорил редко, но тяжело, словно камни в цель бросал. И потому, как бесприкословно его все слушались, было видно — он у них за главного. Третий, нервный и вертлявый, трещал без умолку, и хоть Матвеевна понимала из его речи дай бог половину, но слышала — матерных слов он не использовал. Видимо, еще чем-то не понравились они лесным хозяевам. Крепко не понравились, ни одной знакомой кочки до сих пор не встретилось в хоженом-перехоженном с детства лесу.
— Стой, бабка. Привал нужен. Ноги отваливаются, — главный тяжело рухнул под сухую березу и потянул с ноги сапог. — И откуда в тебе силы-то сколько, старая? Прешь, как паровоз, еле поспеваем за тобой.
— Ты, Лосось, лучше спроси у нее, куда она нас завела. А? Куда, сука? — вертлявый бросился на Матвеевну, как цепная собака, рванув на груди ватник и брызнув в лицо слюной.
Матвеевна испугаться не успела, как Лосось, молниеносно подавшись вперед, перехватил вертлявого на воротник и, крутанув, плюхнул на задницу рядом с собой.
— Не дергайся, Ряженка, раньше времени. Куда-нибудь да выведет. Не бесконечен же этот лес.
— Одёжу надо наизнанку вывернуть, — отважилась раскрыть рот Матвеевна. — Заплутали мы.
— Это еще за каким хреном? — взвился Ряженка.
Лосось усмехнулся, а молодой молчаливый молча скинул ватник и потянул рукав навыворот.
— Дед у меня рыбаком был, — неожиданно светло улыбнулся он. — И не в такие приметы верил. До смешного доходило: черных петухов боялся. Говорил, ему видение было, будто род наш черный петух пресечет.
— И что? — затаила дыхание Матвеевна. — Пресек?
— Да куда там! Дед петуха дожидаться не стал, под машину угодил.
— Может, водила петухом был — визгливо засмеялся Ряженка, оскалив хищные острые зубы. Матвеевна даже поежилась — не человек, а хорь.
— Все, на сегодня хватит, — скомандовал Лосось, натягивая промокший ватник швами наружу. — Отбой, господа-зэки. Утро вечера мудренее.
Глава 11,
в которой никому не спится
Вот ведь, как все повернулось: ночь, звезды над головой, лес шумит. Ушли без единой царапины. Видать, не тот был четверг, не его. А может, просто не стоит принимать всерьез цыганские насмешки? Легкости. Ему бы легкости. Хотя, все, что до того момента с ним случилось, цыганка предсказала точно. В толчее, царящей на Курском вокзале, она выхватила из толпы именно его, вцепилась в рукав:
— Эй, молодой-красивый, дай погадаю.
Он стряхивал ее смуглую лапку — уйди, проклятая. Но она только крепче держалась и тараторила, заглядывая искоса, по-вороньи в глаза:
— Зачем так говоришь? Нет на мне проклятья, мой род чистый. А вот на тебе висит. Черное. Вижу, вот тут, — она провела пальцем по его шее, отчерчивая дугу от уха до уха. — Как петля над висельником. С таким долго не живут.
Он почувствовал, как побежала по спине вверх, к затылку холодная дрожь, и с силой пихнул цыганку в грудь.
— А мне и не надо долго. И того, что есть, не осилить.
— И это вижу. Но того не знаешь, что не одного себя погубишь. Своими руками сына убьешь. Совсем скоро. Года не пройдет.
— Иди к черту! Ну! — он вырвался и, пытаясь унять клокочущее сердце, пошел прочь. Почти побежал. Задевая прохожих и не оборачиваясь на их возмущенные реплики. В метро заметил, что дрожат руки. Пальцы никак не могли ухватить жетон и опустить в щель автомата. Сперва думал — от злости, влезла чертова баба в душу, взбаламутила до самого дна. А ночью понял — от страха. В нем эти два чувства всегда ходили в связке, заставляя на любую опасность бросаться с кулаками. В детстве он, задыхаясь от злой обиды, лупил по камням, подвернувшимся под его шаткие ноги, и избивал в отместку углы и пороги. Бил до кровавых ссадин, пока перепуганная бабушка не оттаскивала за шиворот. Визжа, он изворачивался в ее руках и молотил кулаками, не видя ничего вокруг, по бабушкиному мягкому животу, по коленям до тех пор, пока не спадала с глаз белая пелена. И вдруг выступали из тумана бабушкины руки, сухие и растрескавшиеся, как не политая земля, узловатые вены на уставших ногах и собственные распухшие от ударов руки, перемазанные грязью и кровью. Прояснения были всегда ужасны. Он, задыхаясь на этот раз от отчаяния и стыда, бросался извиняться, охватывал бабушкины колени и целовал, целовал, измазывая подол ее платья соплями и слезами раскаяния. Бабушка в ответ беззвучно плакала, поглаживая его по голове. Не от боли, хотя его крохотные кулаки и отставляли на ее теле вполне ощутимые синяки, а плакала от жалости, приговаривая:
— Бедный, Николенька, бедный! Как же ты будешь жить…
Так и жил. С приступами неуправляемой, слепой ярости, которая билась в нем, как дикая лошадь, выворачивая из грудной клетки сердце. По-прежнему бил стены и углы. Уже не от обиды, а вколачивая в неживое клокочущую злость. Неужели, когда-нибудь это вырвется наружу и обрушится на чью-то голову? Не может быть. Да и нет у него сына. Даже жены нет.
— Есть у тебя жена, — усмехнулась цыганка, глядя в его ладонь, как в исписанную тетрадку. Не вытерпел он, вернулся на вокзал следующим же утром. — Невенчанная, но на всю жизнь единственная.
— Это Светка что ли?…
Цыганка глянула с издевкой:
— Имен тут не пишут, сам должен знать, — и снова в ладонь ткнулась, ахнула коротко. — А смерть тебя какая ждет! Странная, — она провела ногтем по ладони, обводя крохотный треугольник на сплетении линий. — Вот этот знак видишь? Никогда такого не встречала. Был бы он вот таким и чуть выше вечную жизнь бы означал. А упади он сюда…
— Да бог с ним, — оборвал он, не было больше сил слушать эту хиромантию. — Лучше скажи, когда это будет.
— Кто ж такие вещи спрашивает? Да если и спрашивают, мы не говорим. Но ты сильный, тебе скажу. В четверг умрешь.
Он понял — издевается. Порылся в кармане, вытащил комок смятых купюр — всегда хранил деньги как попало — отдал все. Цыганка молча взяла, сунула за пазуху и скрылась в толпе, оставив его посреди людского моря захлебываться от тоски.
Матвеевну разбудил сдавленный смех. Она поднялась на локте, прислушалась. Нет, не смех. Плач. Молодой парень, чей дед боялся черных петухов, корчился на мху, зажимая рот рукавом ватника. Лунный свет выхватывал из темени его перекошенное истерикой лицо, а сверху шушукались насмешливо сосны.
— Эй, сынок! — тихонько погладила она его жесткие вихры. — Ты чего, родимый?..
Парень вдруг по-щенячьи ткнулся ей под грудь и заскулил. Тонко, на одном выдохе, сжав зубы и дрожа, словно выловленный из проруби недопёсок. Матвеевна прижала к груди его голову, растерянно погладила. Ее собственный ужас, сковывающий нутро холодом, вдруг отступил, выпуская наружу древнюю силу, дремлющую в каждой бабе. Она физически почувствовала, как поднимается в животе доселе ни разу не испытанная материнская нежность, волной прет вверх и, пульсируя в горле, вытекает словами:
— Тише, сынок. Тише. Все в порядке, сейчас уже не страшно.
— Я думал, не доживу. Думал, вчера последний день. Бабушка, милая, как жить хочется. Как страшно, бабушка…
Матвеевна, как могла, сгребла его нескладное тяжелое тело в охапку и, не зная толком, что полагается делать в таких случаях, неожиданно для себя самой закачала, баюкая, запела старую колыбельную, бог весть как застрявшую в памяти еще с тех приснопамятных времен, как сама была ребенком.
— Баю-бай, баю-бай, поскорее помирай! — начала и сама подивилась, ну и слова у песенки! Да уж какие есть, не выкинешь. — Помри, детка, поскорей, похороним веселей, прочь с села повезем да святых запоем, захороним, загребем и с могилы прочь уйдем.
Как ни странно, зловещая песенка успокоила мальчика. Он затих, настороженно прислушиваясь и согревая горячим дыханием подмышку.
— Баю-бай, баю-бай, хошь — сегодня помирай! — Матвеевна задумалась, вспоминая, что дальше. — Тебя как зовут-то?
— Михаил.
— Ага, значит так: седни Мишенька помрет, завтра в землю упадет. Будем Мишу хоронить, в большой колокол звонить. Как на завтрашний мороз снесем Мишу на погост, мы поплачем, мы повоем да могилушку зароем, — тут Матвеевне самой стало не по себе, и она торопливо добавила. — Ты не пугайся, здесь специально слова такие, чтобы смерть обмануть. Она послушает, увидит спящего и решит — ее работа тут выполнена, можно дальше идти. Она же очень занятая, смерть-то. Вот и пойдет по своим делам, а мы выживем. Баю-бай, баю-бай! Хоть сегодня помирай. Утром в среду похороним, в четверг ночью погребем, в пятницу помянем, поминальную споем…
Лосось приподнялся было, чтобы цыкнуть на глупую старуху, но лег обратно, положив голову на моховую подушку. Дурацкая песня. Разве смерть обманешь? Она настойчива. Кого приметит — непременно заберет. А про него, видать, забыла. И как он ни старался напомнить о себе, как ни прыгал под собачий лай и крики «стой!», не пришла. Не захотела. Отвернулась презрительно, хохотнув автоматной очередью. А может, и хорошо, что не пришла. Хочется ли ему умирать на самом-то деле? Он прикрыл глаза. Ночь, накрывшая их всех звездным колпаком, просочилась под веки и протащила с собой шум леса, запах мокрой хвои и древнюю, как весь мир, песню старухи. Засыпая, он вдруг понял, что с ночью под веками он не Лосось. Он Николай. Бедный, бедный Николенька…
Глава 12,
в которой, опять-таки, становится понятно, что и Иван Сусанин из Матвеевны так себе
Ветер гнал по воде легкую рябь, раскачивая на поверхности озера кувшинки и выструганный из камыша поплавок. Солнце, отражаясь от воды, до слез слепило глаза, и Анна Матвеевна отворачивалась, прикрывала лицо ладонью, но не уходила. Глядя на воду, забывались на время все приключившиеся с ней неприятности, и даже тревога за запертого в доме Васеньку слегка отступала перед безмятежной ленью камыша и сонным стрекотанием кузнечика. Совсем близко всплеснулась рыбина, запуская по озеру насмешливые круги, и кувшинки возмущенно запрыгали на крохотных волнах.
— Не клюет чего-то, — вздохнул Миша и потянул на себя удочку, проверить, цел ли червяк.
— Сытая, — откликнулась Анна Матвеевна. — Вода цветет.
Миша потеребил обмякшего червя и снова закинул удочку в воду.
— Бабушка, а как это озеро называется?
— Не знаю, — соврала Матвеевна. — Мне эти места не знакомы. Заплутали мы.
Она уже четыре дня, мороча беглецам головы, водила их кругами по кривинскому лесу, аккуратно обходя те места, где могли случайно встретиться вышедшие по грибы односельчане. От голода у мужиков порой так громко урчало в брюхе, что она испуганно прислушивалась — не шоссе ли рядом. Самой-то ей было не привыкать, и не такого в свое время натерпелась. Даже бузину ела. Ей тогда шесть лет было. Легкая была, как воробей, забралась на куст, на самые тонкие веточки. Рвала гроздья да мелкими листиками в рот запихивала, стараясь проглотить побыстрее, чтобы не чувствовать мерзкого вкуса. Даже когда голова уже кружилась, все глотала и глотала, до того хорошо было чувствовать в животе сытую тяжесть. Под кустом ее и нашли, белую от ягодного яда, в рвотном красном месиве. А сейчас поголодать — проще простого. Тело уже вверх не тянется, только вширь ползет.
В озере снова плеснуло. Миша досадливо поерзал на месте.
— Чего ей не клюется!.. Жрать хочется, сил уже никаких нет.
Матвеевна решила сменить больную тему и спросила:
— Ты за что в тюрьму угодил? — только потом сообразив, что больную тему вывернула на изболевшуюся.
— За пьянку, — стыдливо отвернулся Миша и снова подергал удочку.
— Тю, за пьянку! Если бы за это сажали, в нашей деревне из мужиков один председатель остался бы!
— Не совсем, конечно. Меня друг детства подзаработать позвал. Ну, мужику одному дачу отстроить. Хозяин за работу не столько деньгами платил, сколько выпивкой. Ну и пили мы, как черти. Каждый вечер надирались до неба в алмазах. А однажды просыпаюсь — менты вокруг, а у меня в руке нож и вся одежда кровью вымазана. Оказалось, одного из нас ночью в пьяной драке прирезали.
— Неужто ты на такое способен? — подивилась Матвеевна. Мишенькина детская внешность никак с таким злодейством не вязалась.
— Да, я не помню ничего. Но вряд ли. Я когда выпью, так крепко сплю, что даже по нужде не поднимаюсь. Но кто там разбираться станет. Нож у меня? У меня. Пил? Пил. Все друзья-товарищи дружно показали, что именно я того парня порезал, этого достаточно.
— А эти… Как их… — Матвеевна порылась в памяти, вытаскивая просмотренные по телевизору детективы. — Отвыкаты.
— А что адвокат. Его мне судом назначили, и ему возиться со мной было некогда. Мама потом сказала, что нашла хорошего адвоката, который берется переиграть дело, но этот адвокат денег стоит.
— Нету денег?
— Да откуда им взяться! Мать хотела квартиру продавать, но я запретил. Мне за всю жизнь на новую не заработать, а ей на старости лет своего угла лишаться — сама понимаешь.
— Я одно, сынок, понимаю. Ты своей матери живой нужен. А квартира — что? Пыль! Будет человек, будет и угол. Ты бы лучше подумал, как твоей матери теперь жить придется, зная, что за эту проклятую квартиру сын жизнью расплатился. Тебе сколько лет дали?
— Восемь.
— Восемь! А отсидел сколько?
— Шесть месяцев. Да я все понял потом, но дергаться было уже поздно. Городишко у нас маленький. Продать квартиру без посторонней помощи мать сама не сумеет. А к кому за помощью обращаться? К другу детства? Он, кстати, предлагал. Как только я в изолятор загремел, пришел и подкинул идею с продажей. Все хлопоты обещал на себя взять. «Не беспокойтесь, Марь Петровна, все в лучшем виде обтяпаем. Только вот тут подпишите». Так что пусть уж сидит мать на месте ровно и не дергается. Для нее это безопаснее.
— Эй, Ботаник! Кандехай сюда, мы шамовки надыбали, — крикнул из кустов Ряженка. — И кошелку волоки, а то как бы она не сдристнула.
— Ну, пойдем, что ли, бабушка. Перекусим.
Шамовкой оказалась кучка крепеньких сыроежек. Ели сырыми, слупливая тонкую кожицу со шляпок и стряхивая налипшие соринки.
— Эх, пожарить бы их. С маслицем, — мечтательно протянул Миша. — И картошечки покрошить. А, Анна Матвеевна, хорошо было бы сюда картошечки?
— Нашел у кого спрашивать, — вскинулся Ряженка. — Эта курва нас спецарем тут таскает. Думаешь, она дорогу не знает? Как бы не так! Отвечай, плесень, зачем нас тут валандаешь? Ментов ждешь, сука?! Бежать надо, братва! Ноги делать, а не прогуливаться!
— Уймись, Ряженка, — Лосось зевнул и лениво потянулся. — Куда тебе бежать-то? Для тебя весь мир — зона.
— Да на зоне хотя бы жрать давали. А тут еще неделя, и копыта отбросим. Веди в деревню, стерва старая! — Он схватил Матвеевну за грудки и, оскалившись, процедил. — Веди, а то порежу в лапшу.
— Не могу дорогу найти, — залепетала Матвеевна старую песню. — Заплутали мы…
— Ах, заплутали!.. Тогда чего расселась, как на дознании! Вставай на ходули, вместе дорогу поищем.
Матвеевна послушно поднялась и повела всех троих привычной дорогой, петлями от кривой березы до болота и обратно.
Николай смотрел, как уверенно топает впереди старуха, и ухмылялся про себя: ну, народ! Не переводятся на Руси Сусанины, хоть ты их всех поубивай. Героическая бабка. Ноги от страха и усталости отваливаются, а она все равно кругами ходит. Упрямо, как карусельная лошадка. Как этого остальные не замечают? Впрочем, у Ряженки мозги, как у таракана, дальше собственного носа ничего не видит. А Ботаник совсем в себя ушел — пишите письма. На глаза попался примеченный еще три дня назад мухомор. Совсем постарел приятель, покосился и обмяк. Через пару дней останется от него трухлявый пенек да гнили плевок. Интересно, отчего их не ищут? В деревне поджидают? За четыре дня по всей округе должны были ментов наставить — не меряно. И в бабкином доме, сто процентов, засада. Не могли не сопоставить ее исчезновение с побегом. Господи, хорошо-то как тут, в лесу. Идешь себе, ноги переставляешь, птички тренькают, кузнечики верещат. Словно в детство вернулся, и нет ни будущего, ни прошлого — только настоящее, нарисованное мокрой акварелью на белом листе. Шел бы и шел за этой старухой. Ни о чем не думая, туда, куда ее глаза глядят…
— Ой, постойте, — выдохнул Ботаник. — Я совсем ногу стер. Дайте хоть глянуть, что у меня там.
Он плюхнулся на землю, стянул сапог и согнулся, разглядывая стопу. Николай по привычке поскреб в кармане и досадливо плюнул: табак закончился два дня назад. Еще один аргумент к тому, что пора заканчивать прогулку. Перед смертью не надышишься.
— Все, мать, хватит гулять. И не ври, что заблудилась, не надо. Веди нас домой.
Глава 13,
чертоводюжинная, в ней, как и полагается этому числу, случается немало ужасных происшествий: Вася совершает новое убийство, а Анна Матвеевна со свойственным деревенским ведьмам коварством строит козни
Каждому кривинцу известно, что при любом несчастье всегда есть виноватый, стоит только поискать хорошенько. Им самим искать нужды нет, их виноватые давно сосчитаны и подведены под общий знаменатель. А потому, когда от почтальонши Натальи муж переметнулся к привокзальной буфетчице, никого не удивило, что, зареванная Наталья побежала не в сторону железнодорожного узла, а в противоположную, к дому Анны Матвеевны, где с криками и матюгами выбила все стекла. Самой Матвеевны в этот момент дома не было, она вернулась, когда страсти улеглись по своим углам, как оседает на место поднятая колесами дорожная пыль, оставив возле побоища смущенного председателя.
— Анна Матвеевна, тут это… Непонимание вышло. Ты не волнуйся, зачинщики будут наказаны. А я завтра тебе хлопцев со стеклами пришлю, они все исправят.
Хлопцы у председателя, конечно, расторопные — работали, как песню пели. За пару часов поставили окошки на место и даже тряпочками протерли. Но исправить все даже им не под силу.
Через полгода у Никитиных нежданно-негаданно пала корова. Старая Нитиха клялась, крестя изгвазданный фартук, что за три дня перед смертью молоко в коровьем вымени скисло и плюхало в доильню готовой простоквашей. Стекла бить не стали, ограничились тем, что подкинули в огород Матвеевне дохлую кошку. Справедливости ради надо отметить, что у кривинских кошек судьба куда как злее: они угодили в виноватые еще в столь давние времена, что причина не сохранилась даже в детских страшилках, но преследовались упорно, из поколения в поколение. Матвеевна похоронила соратницу по несчастью все там же, под яблоней, и мстительно подумала, что в отличие от кошек, она не оставляет после себя потомства, а потому с ее кончиной у односельчан одной головной болью станет больше — пускай-ка попарятся, поищут нового виноватого.
Все это вспомнилось, едва Матвеевна переступила порог дома и наткнулась на распластанную посреди кухни мертвую кошку. Что односельчане на этот раз не при чем было ясно без намеков: Вася, урча, вытягивал из кошкиной брюшины фиолетовые кишки и жадно заглатывал их, как макароны-шпагати. Матвеевне стало не по себе, но на этот раз ругать Василия за кровожадность было бы несправедливо. Голод любую животину вынудит на крайности. Ветеринарша Люда недавно рассказывала очень похожую историю. Поехала она в отпуск по путевке в далекий южный санаторий, а кота случайно дома заперла — должна была соседке ключи оставить, но забыла. Весь отпуск переживала и боялась возвращаться домой. Думала, околел ее Мурзик и на хозяйской кровати разложился. А кот не пропал, нашел ведро картошки и за месяц почти все съел. Исхудал, конечно, страсть как, весь дом обгадил, но выжил. Васе в этой ситуации больше повезло — хватило силенок выбить дверную филенку. И хорошо, что он не начал терзать кошку прямо на улице, пугая сельчан, а сообразил притащить домой.
— Ну и петух у тебя, мать, — присвистнул Николай. — Птица-падальщик марабу.
Вася ревниво зашипел и поволок кошку под печь, оставляя на полу кровавую полосу.
— А в нашем Нижнем Кривино все петухи такие, — наврала Матвеевна, чтобы внести в стан врага ужас и смятение. Но зэки в ответ и бровью не повели, разбрелись по дому, кто куда.
Миша задернул занавески и включил телевизор. Николай нагрел ведро воды, выпросил мочалку с куском мыла и пошел на двор мыться. А Ряженка сразу же нырнул в подпол, проверяя, удобно ли там прятаться. Решил, что для полного комфорта надо скинуть вниз хозяйскую шубейку и байковое одеяло. Шубейку, скроенную мамой из пяти Жучек, одна за другой испустивших дух на страже дома, было жалко — семейная реликвия, как-никак. Но спорить с психическим Ряженкой Матвеевна не решилась. Сунула в требовательно протянутую руку и, бегло оглядев его вылущенный из ватника сутулый хребет, расстроилась — для статуи, как ни крути, мелковат. Ряженка, не подозревающий о далеко идущих планах на свой счет, остался логовом доволен и потребовал ужин. Свет зажигать зэки запретили, пришлось Матвеевне стряпать в нервном свете свечного огарка, который, казалось, колебался даже от мыслей, а от малейшего шевеления воздуха захлебывался истерикой и норовил спрыгнуть с обуглившейся нитки. И из-за этой световой нервозности Матвеевна думала очень осторожно, то и дело косясь за спину. Прикидывала, хватит ли у Васи силенок умертвить человека. Ряженка, конечно, так себе мужичонка: мелкий и худой, а Васенька за последнее время здорово вырос и теперь повыше колена будет. Но все равно петушиные размеры против человеческих ни в какое сравнение не идут. Или рост в этом деле не главное?
— Вась-вась, — позвала Анна Матвеевна. — Иди, Васятка, я тебе сальца отрежу.
В ответ под печкой мстительно треснула кошачья шкурка — за четырехдневное заточение Вася обиделся всерьез.
М-да… Проще всего, конечно, натравить Васю, пока зэки спят. Но тогда статую можно будет смело положить на грядку — спящий колхозник председателю не понадобится. Во время еды тоже можно попытаться. Они, когда едят, благостные, со спины подпустят. Но Лексеич мужик привередливый, и обедающий колхозник тоже может очутиться в огороде. Попросить их картошки накопать что ли? Так ведь рановато еще, не выросла картошка. А, может, дров поколоть…
— Слышь, кошелка, заколебала ты с хавкой ковыряться, — зашипел за спиной Ряженка. — Завязывай кулинарить, я сейчас с голодухи сдохну.
Свеча затрепетала, и сердце у Матвеевны дернулось от испуга вверх. Тьфу, черт тощий! Совсем неслышно подкрался, ни одна половица не скрипнула…
— Почти готово, — промямлила она. — Садитесь за стол.
Она смотрела, как молча, по-звериному заглатывают пищу незваные гости, как жадно рвут зачерствевший хлеб, и думала, что не напрасно кривинцы в ее сторону косились. Привела-таки она беду в деревню. Привела и в своем доме приютила.
Наутро Матвеевна была так рассеяна, что даже Ряженка это заметил:
— Ты чего это, плесень, сегодня в облаках витаешь? Строишь планы, как ментам нас заложить?
— Мне бы, сынок, дровишек. Для печки…
— Ну, уж дудки! Не для того мы с лесоповала лыжи смазали, чтобы на тебя корячиться.
— Ага, поняла, — согласилась с доводами Матвеевна и переключилась на кандидата номер два. — Николай, нам бы дровишек на вечер, а? Баньку бы затопили, попарились.
— Кому надо, тот на дворе помоется. Нам лишний раз светиться ни к чему.
— А давай, бабушка, я поколю! — откликнулся Миша. — Разомнусь. Сто лет дровишки не колол!..
— Да нет, Мишенька, не надо. Прав ваш главный, ни к чему лишний раз светиться.
— Да кто меня тут знает! Скажешь, племянник из города погостить приехал. Можно, Коль?
Николай равнодушно пожал плечами — делайте, что хотите.
— Супер! — обрадовался Миша. — Пойдем, хозяйка, топор мне дашь. А дрова у тебя какие? Березовые или сосновые?
— Разные, Мишенька, разные. Что найдем, то и колем. Вася, ты дома посиди.
— Да ладно, пускай тоже идет, — Миша, золотое сердце, готов был всех облагодетельствовать. — Прогуляется. Ты за свою птицу не волнуйся, я аккуратно работать буду, ничего с ней не случится.
— Да чего ему станется, — махнула Матвеевна, и про себя подумала: «С тобой бы беды не вышло». — Ой, что-то я топора не вижу. Всегда тут лежал. Куда засунула, не помню. Голова стала совсем дырявая. Как чего приберу — месяц ищу. Ну, бог-то с ним, потом найдется. Пойдем, сынок, чайку попьем…
— Так вот же топор! — Мишина наблюдательность свела на нет последнюю уловку. — Под крышей сарая воткнут.
— А… Ну, воткнут, так воткнут. Вася, пошли хоть ты. Я тебя булочкой покормлю.
Вася издевательски глянул и с места не тронулся. Стоял в сторонке и Пришлось и Матвеевне сесть на крылечко.
Глава 14,
в которой неуемная Анна Матвеевна напрашивается на неприятности, Вася лезет на рожон, а вместе они вносят в стан врага смятении и раздробленность
Так до обеда и просидела, глядя, как пугливо вжимаются под стены сарая тени, стремясь уползти от солнечных лучей. Мысли в голове плескались сами собой, то уплывая в прошлое, то возвращаясь назад, и вдруг вынесли, как выкатывают на берег волны пустую ракушку, простое и четкое решение. Такое простое, что она в волнении поднялась. И чем яснее выстраивался в голове дальнейший план, тем нестерпимее было бездействие. Надо было чем-то себя занять. Срочно, пока зуд не выбил разум из своих пазов, как выбивает сильный удар из суставов кости. Она пометалась по двору, помахала метлой, поднимая тучу пыли, зачем-то полезла снимать с забора противокуриные заграждения, подумала, что было бы хорошо снести к черту пустующий курятник и, испугавшись этих глобальных планов, решила унять руки менее разрушительным делом — пошла готовить обед. Вася, проголодавшись и устав смотреть, как другие работают, первым юркнул в дом и, скользя когтями по половым доскам, понесся к своим мискам, в спешке зацепив чешуйчатым боком Ряженку по голой лодыжке. Ряженка охнул — на лодыжке расплывалась свежая царапина, словно бритвами полоснули — и ловко пнул Васю под зад. Вася в ответ подскочил и молниеносно ткнул клювом в беззащитную зэковскую коленку.
— Ах ты сука! — зарычал Ряженка, опрокидываясь от внезапной боли на скамейку, схватил со стола нож. — Убью!
Вася ощерился, вздыбил на загривке стальные перья, расправил крылья и яростно зашипел, выбивая на полу хвостом злую дробь. Матвеевна коротко ахнула: вот невезуха! Дернуло же этого дурака по дому голышом разгуливать! Статуя в семейных трусах — только баб смешить да ворон пугать. Но тут уже ничего не исправить — Ряженка, ухватив нож в кулак, бросился на Васю. Матвеевна зажмурилась. На внутренней стороне век отпечаталось наваждение — оборотень с оскаленной собачей пастью и щетинистой кожей, туго натянутой на скулы и прибитой к черепу черной дырой уха. Грохот сотряс пол. Матвеевна в ужасе зажала руками уши и, не разлепляя веки, увидела, как падает, продавливая доски, скорченный в бешеной агонии камень. Мимо, тяжело топая, пробежал Миша, зазвенели опрокинутые кастрюли, сдавленно матюгнулся Николай, и завыл, захлебываясь бессильной ненавистью, Ряженка. Матвеевна удивленно открыла глаза. Тяжелый дубовый стол лежал на боку, как околевшая лошадь. На полу валялась рассыпанная солонка, разбитая банка с изломанным цветком и крутилась, звеня, крышка от сковороды. Миша всем телом прижимал Ряженку щекой к доскам и ловко отпихивал ногами жаждущего крови Васю:
— Брысь! Брысь пошел!
А Николай заламывал Ряженке руку, выкручивая из пальцев нож.
— Пусти! Пусти, сука! Всех порежу! — стонал Ряженка и сучил обклеванными в кровь ногами.
— Как бы сам не порезался, — Николай наконец выдрал нож и, коротко замахнувшись, стукнул рукояткой Ряженку в затылок. Ряженка ткнулся носом в пол и обмяк. Миша сграбастал в охапку сопротивляющегося Васю.
— Все, кажется, разняли. Один, по крайней мере, точно успокоился.
— Надолго ли, — усмехнулся Николай. — Давай-ка мы его в погребе пока подержим, пусть остынет. Мать, у тебя веревка найдется? Тащи сюда.
Ряженка бился в погребе до ночи. Весь день выл, не замолкая ни на минуту, и катался по земле, извиваясь связанным телом, как уж на сковородке. А неудовлетворенный Вася в унисон ему клокотал от злости. Сидел на двери погреба, нетерпеливо ожидая, когда же ее наконец откроют, и можно будет поквитаться с обидчиком.
— Надо же, до чего птица злопамятная, — удивился Миша. — Не петух, а сицилийский мафиози. Коль, что мы с ними делать будем?
— Ничего. Сами успокоятся.
— Я своего петуха знаю, — встряла Матвеевна. — Он не успокоится.
— Значит, пойдет на суп, — спокойно ответил Николай.
— А не жирно ли тебе будет — из моего петуха суп! — вспылила Матвеевна. Запертый Ряженка придавал ей смелости. Она подбоченилась и поперла на бывшего Лосося грудью, яростно размахивая поварешкой. — Ввалились в мой дом, жрете, пьете и спите на моей кровати, так еще и всю скотину перерезать собрались! Интервенты!..
— Уймись, бабка! — прорычал Николай.
Но Матвеевна, ослепленная присущим каждой твари женского пола инстинктом охранения родного гнезда, не заметила не только растерянного отчаяния, с которым он вдруг огляделся по сторонам, но и не различила в его голосе начинающего клокотать неукротимого бешенства, а потому, взбираясь по собственному страху, как по отвесной стене, взбивая крик в визг, продолжала:
— Фашисты! Вы! Все! Да таких, как вы, мой отец под откос пускал эшелонами!..
— Замолкни!
— А ты меня сам заткни! Сам! Что? Топор тебе принести? Чтобы всё по-вашему, по-привычному…
— Замолчи, старая дура! — он сгреб Матвеевну за грудки и прохрипел, брызжа в лицо. — Замолчи! Не буди зверя, пока спит! Я уже одну такую речистую до смерти уходил. Думаешь, второй раз не смогу?
Он осекся. Сглотнул сухую слюну и отбросил от себя старуху. Выскочил на двор, хлопнув дверью.
— Зря ты так, бабушка, — тихо сказал Миша. — Какие же мы фашисты.
— Верно. Вы хуже. Они чужие были, разговаривали по-собачьи, и тоже в войне перемалывались. А вы… — в памяти всплыл оскал и натянутая на острый череп кожа Ряженки. — Вы нелюди. Оборотни. Да что тут говорить…
Он устало одернула платье и поправила сбитый платок.
— Ночью со мной пойдешь. Хватит тебе в этой стае бегать.
Миша, вдруг снова почувствовавший себя Ботаником, ничего не ответил, только кивнул.
Вечером Николай не мог уснуть — дрожали руки, как тогда, когда он трехлетним пацаном цеплялся за бабушкины колени. Сейчас казалось, не только руки, сама душа тряслась в теле, расшатывая клетку костей, словно отчаявшийся заключенный с пожизненным сроком. Выпустить бы ее, горемычную. На волю. В небо, как воздушный шар. Может, там она успокоится. Но чтобы выпустить, надо умереть.
Николай перевернулся на другой бок, лицом к стене. Старый диван под ним жалобно всхлипнул. Он не боялся умереть, он не хотел убивать себя. В подвале завыл сквозь сон Ряженка. Тонко, сонно. Николай презрительно хмыкнул: живет же на земле такая слизь! И все же, как бы не был противен неврастеник Ряженка, как бы не был он примитивен: желудок плюс жаждущий женской плоти конец — вот и все его составляющие, как бы не был он противен в каждом проявлении своего мизерного «я», своей гнилой душонки, приходится признать — между ними есть одно очень существенное единение, они оба зэки. Настоящие, матерые волки-оборотни, не способные жить среди людей. Только для Ряженки весь мир тюрьма, в котором люди четко делятся на три категории: вертухаи, сокамерники и созданные для кидалова лохи. А у него, Лосося, тюрьма внутрь тела запихана, решетки в кости встроены — не выдерешь, колючка к хрящам примотана — не распутаешь. Потому убежать из нее невозможно, а жить с тюрьмой внутри тошно и бессмысленно.
Он снова повернулся на другой бок и вздрогнул: из темноты над ним склонялось белое привидение со спущенными по плечам жидкими прядями и валенками на босу ногу.
— Не спится? — спросило оно голосом Матвеевны. — Может, тебе чарочку махнуть? Для успокоения?
— Отстань, бабка!
А ей-то чего не уснуть? Тоже разволновалась? Раньше, даже когда по лесу ее таскали, она на сон не жаловалась. Ложилась, подмяв под голову рукав, и до утра сопела. Он вспомнил, что бабушка после его припадков ярости тоже не спала ночами. Вздыхала и ворочалась, скрипя пружинами. Хорошо хоть, не так часто они случались. А со временем и вовсе стали редки. Редки, но метки, для Светланы одного хватило. А ведь он даже не помнил, как все произошло. Помнил, что торопился на ее день рождения. С цветочками, мать их. И с шампанским, как и положено без пяти минут мужу. Помнил, что, забыв с утра ключи, долго звонил в дверь. Упершись лбом в дерматин, слушал, как ворочается за запертой дверью нечто чуждое, громоздкое. Ходит, хихикая и оступаясь, натыкается на мебель и сворачивает на пол звонкую посуду. Смутно, но помнил, как, бросив на заплеванный пол подъезда цветы и шампанское, молотил в дверь, сбивая кулаки и рыча: «Открой, сука! Открой, проблядь!» И чего она открыла? Какой бес толкнул ее неповоротливое пьяное тело к двери и заставил нащупать ватными пальцами замок?
— Эй, бабка. Давай свою чарочку, черт с тобой.
Махнул и задохнулся. Не от крепости, хотя и был самогон задёрист. А оттого, что бабкина чарочка так жарко пахнула брожевом, словно сама Светка, вдруг ожив, распахнула дверь и выдохнула ему в лицо: «А-а-а! Суженый-простуженый явился не запылился». Он с силой оттолкнул ее и вбежал в комнату. Объедки на мокрой скатерти, растерзанное платье на полу, Светкин лифчик, зацепившийся лямкой за спинку стула, и огромные чужие ноги из-под их одеяла. На их кровати. Он беспомощно оглянулся на Светку. Может, все это нелепое недоразумение? Может, сейчас она все объяснит, и мир снова станет прост. Но она в ответ томно повела плечом и с кокетством бывалой шлюхи надула измазанные помадой губы:
— Ты плохой мальчишка! Очень-очень плохой! Чуть не сломал дверь. И праздник испортил…
— Праздник? Это ты называешь праздником?
— Как умею, так и веселюсь! — Светка вызывающе подбоченилась. — И ты мне не указ! Ну, не сердись, Колюня… Иди к мамочке. Я и тебя тоже поцелую.
Это ее «тоже» и выдернуло у него из-под ног реальность, как выдергивает ковровую дорожку злой клоун из-под ног своего напарника по репризе. Первый удар по искусанным, исцелованным губам — лицом в опилки. Нечеловеческий вопль боли — хохот и аплодисменты зрительного зала. Кровь на распахнутом халате и болтающейся груди — красный бархат занавеса.
Вскрытие показало, что первыми же ударами он забил Светку до смерти и еще долго месил мертвое тело. А еще — «на момент смерти гражданка Уварова С. А. была на втором месяце беременности». У его сына уже билось сердце.
— Эй, бабка. Дай еще. Да не рюмку, что мне твой наперсток! Всю бутыль неси.
Глава 15,
в которой Анна Матвеевна узнает неожиданные для себя вещи и попадает на собрание партизанского отряда
Еле дождалась Анна Матвеевна, когда оглоед уснет. Уж и луна взошла, и полнеба пропахала, а ему все не спалось. Вертелся, кряхтел. Один раз притих надолго, она на цыпочках подкралась посмотреть, спит ли, а он глазищами как зыркнет — уйди, бабка! — сердце в пятки ухнуло. Насилу угомонился. Миша тоже не спал. Матвеевна, как только убедилась, что Николай уснул, к нему подошла, и он сразу же с готовностью скинул ноги с кровати.
— Пора?
Вышли за околицу тихонечко, ни одна дверь не скрипнула. И пошли по застеленной лунным светом дороге, словно по серебряному пути к богу в гости. А потому и мысли в голову набились такие величественные, что им в узком бабьем черепе тесно было. Давили на виски и стучали молотками в темечко. Матвеевна даже платок сняла и помахала, словно разгоняя комаров. Но разве их так просто разгонишь. К мыслям о божественном предназначении припутался совсем дурацкий вопрос: отчего взбешенный Вася не обратил Ряженку в камень, а бросился на него, как простой петух, клювом и шпорами. Но тщательно, неспешно подумать об этом Матвеевна не дал Миша.
— Анна Матвеевна, — встрепенулся он вдруг. — Я давно хотел спросить, да все забывал — а что это у тебя за скульптура в огороде стоит?
— Какая скульптура? — заюлила Матвеевна.
— Собака каменная. Я ее сразу заметил — талантливая работа. Камень, как живой. Каждый волосок выточен.
— Ах эта… — Матвеевна на мгновение задумалась, говорить правду или нет. Но лунная дорожка, ведущая прямо к небу, солгать не позволила. — А это живая собака и есть. То есть была живая, пока Вася, петух мой, ее в камень не заморозил.
— Шутишь, бабушка? — обиженно протянул Миша. — За ребенка меня держишь? Мне, между прочим, двадцать два года. Я в сказки уже не верю.
— Ишь, большой барин — двадцать два года! А я на своем восьмом десятке верю? Я тебе все по порядку расскажу, а ты решай сам — верить или нет.
Начала Матвеевна рассказывать с самого начала: про каменных червяков в земле да колорадских жуков, превратившихся прямо на картофельных листах в полосатые бусины. Про то, как испугалась за Васю, когда собака на него бросилась. И как сама упала в обморок, когда собака у нее на глазах рухнула на землю каменной скульптурой.
— Ай, не так все началось! — вспомнила она. — Не с того. Сперва жаба померла.
Пришлось заново начинать: про напасть, при котором животина в ее доме не живет, про петушка Ванечку, про невесть откуда взявшееся яйцо, про нашествие лягушек и упрямую жабу, стекленевшую от холода. Говорила и сама дивилась — и впрямь сказка, хоть детишкам на ночь сказывай. Да еще и длинная такая, на полдороги хватило, уже за поворотом верхнекривинские собаки перебрёхиваются. Миша слушал не перебивая, но по тому, как он порой удивленно ахал и нетерпеливо теребил себя за мочку уха, было видно, что сказки и у двадцатилетних мальчиков вызывают живой интерес.
— Анна Матвеевна! — не вытерпел он. — Дорогая! Знаешь ли ты, кто у тебя в доме живет? Это ж не петух! Это василиск!
— Ну, да. Василием зовут.
— Нет, ты меня не поняла. Василиск не птица, скорее дракон. У меня в детстве книжка была, бестиарий, там василиски тоже описывались. Надо же! А я-то думал, что все эти твари: василиски, химеры, гидры — чистой воды легенда, мифология, в действительности даже не существовали никогда. Черт возьми! И как я сам не догадался? Он ведь на четырех ногах и чешуя вместо перьев. Но когда ЭТО так просто, в деревне…
Миша говорил торопливо, перебивая сам себя. Сыпал на Матвеевну какие-то мутные истории. О рыцаре, убившем ядовитого полузмея и мгновенно умершим от впитавшегося в древко копья яда. О царе, спасшем свое воинство от гибели тем, что поднес к глазам чудовища зеркало. Об отравленных шахтах и проклятых колодцах. Она в два счета запуталась в этой неразберихе и незнакомых словах. Только одно из Мишиного рассказа выходило ясно: в мир пришла страшная беда. Вырвалась прямо из адовой прорвы, и по дурацкому совпадению каменной глыбой упала в ее огород.
— Хватит, Миша! Прекрати, — не выдержала она. — Не дури мне голову! Ты моего Васю видел? Видел. Разве похож он на эти страсти?
— Не похож, — удивленно согласился Миша.
— Вот и не тренди. Раз живет, значит, божье творение. И не нам с тобой его судить. Пусть живет, как наказано.
— Конечно, пусть живет! — с жаром ухватился Миша за новый поворот темы. — Это же величайшая редкость! Такое, наверное, раз в тысячу лет случается! Надо его ученым показать. Обнародовать, так сказать, явление. Да весь мир ахнет, Анна Матвеевна!
— Я тебе обнародую! — рявкнула Матвеевна. Ей в унисон бдительно заголосила скрытая за чужим забором шавка. — Я тебе ахну! Взять бы прут березовый и выдрать, чтобы ерунды не порол! Мир чем меньше знает, тем крепче на месте стоит, понял? И не смей его трясти.
— Да ты пойми, бабушка! — затараторил Миша. — Это же почти чудо! Это так важно для науки! Ведь…
— Медведь! — отрезала Матвеевна. — Твоей науке что чудо, что белая мышь — все едино, под нож и в банки. Она, конечно, все объяснит. И почему Вася огнем плюется, и как в камень морозит. А ему это надо? А мне на кой черт? Нам надо, чтобы нас в покое оставили, понимаешь? И не спорь со мной — прокляну!
Миша обиженно замолчал. И молчал весь остаток дороги, пока Матвеевна не свернула к вросшему от старости в землю дому. Она по-хозяйски просунула руку в щель над калиткой, нащупала крючок и открыла двери.
— Как говоришь, эта страсть называется? — спросила она подчеркнуто небрежно.
— Василиск.
— Вот тут встань пока, не светись.
Матвеевна решительно постучала в дверь. Тот час в глубине дома испуганно звякнуло опрокинутое ведро, и сдавленно матюгнулся хозяин.
— Кого принесло? — настороженно поинтересовался он.
— Я это, Иван Степаныч. Анна Коростылева. Открывай, не бойся.
— Было бы чего бояться! — проворчал Степаныч, отворяя дверь и растерянно оправляя майку. — Чего тебя на ночь глядя принесло? Куклы сапоги потеряли?
Матвеевна пропустила колкость мимо ушей, и прямо с порога взяла быка за рога.
— Ты, Степаныч, прошлый раз про партизанские тропы что-то рассказывал. Правда это или так — бахвальство?
— Это у баб бахвальство, а у нас, мужиков, как сказано, так и есть, — незамедлительно полез в бутылку потомственный картограф.
— Ага, — подвела Матвеевна итог первой части переговоров. — А скажи-ка мне, Степаныч, партизанские тайны у вас, у мужиков по старинке блюдутся или так, по бабскому радио оглашаете?
От возмущения у Степаныча встопорщились усы.
— Что это за вопросы такие? Пришла в ночи, понимаешь, и дурацкие вопросы спрашивает…
— Погоди, Степаныч, не кипятись. Наговорить с три короба и я смогу. А ты на деле все это доказать сможешь? Тогда слушай.
Выбранная Матвеевной тактика предварительной подготовки оказалась безошибочной. Иван Степанович, как только понял, что от него требуется гордо выпрямил спину, буркнул сомнительный комплимент, что-то вроде «ну и игрушки у нынешних баб пошли», забрался на чердак и долго крутил там какие-то ручки, рассылая по Верхнему Кривино условные позывные. Через полчаса в его избе собрался весь партизанский комитет, состоящий из мужиков пенсионного возраста. Такой гвалт подняли — куда там бабам! Каждый тянул совещание на себя, выставляя свой участок задания самым сложным и наиглавнейшим. Было не совсем понятно, отчего столько шума. То ли перед Матвеевной пыжились, по застарелой привычке, какая срабатывает всякий раз, когда в мужское общество попадает женщина, то ли потому суетились, что среди них не было ни одного рядового исполнителя — все сплошь за что-то ответственные и потому требующие повышенного внимания, то ли, и это казалось Матвеевне наиболее вероятным, настоящее, тайное дело выпало комитету впервые, и важность момента вскружила партизанам головы. Особенно усердствовал «ответственный за транспортную часть» тракторист Калинкин. Когда он впервые раскрыл рот, Анне Матвеевне показалось, что в его тощее горло вмонтирована иерихонская труба небольшого переносного размера. Труба неустанно гудела о дизельке, которой недостаточно, и о тягловых возможностях вверенного ему транспорта, которые фактически беспредельны. Гудела так самозабвенно и громко, что любое другое высказывание вяло на корню, не давая развиться в росток ни одному мало-мальски толковому плану. Несколько раз Матвеевна поймала себя на том, что руки ее, не выдержав пытки высокочастотным звуком, словно намагниченные, сами собой начинали тянуться к калинкиной шее, хищно подрагивая пальцами. Она испуганно одергивала себя, но нескончаемые трубные «а я тебе чего говорю!» да «ты меня послушай!» всверливались в уши, лишали воли, и руки снова пускались в самостоятельные действия. Потому Анна Матвеевна все собрание беспокойно ерзала на месте и оглядывалась на Мишу — не испуган ли мальчик. Миша если и был напуган, то никак этого не выказывал — сидел в сторонке, бледный и сосредоточенный, а страсти, поднятые его молчаливым присутствием, накалялись все сильнее, грозя взорваться ссорой. Радовало только одно — ни один партизан резерва не предложил сдать Мишу властям. Видимо, в этом партизанская закваска и сказывалась — переть против любой власти, несмотря на то, что в данном случае власть своя, всенародно избранная.
Но что самое удивительно, через четыре часа галдежа и суматохи мужики умудрились все-таки родить вполне стройный план, согласно которому Миша сперва укладывался в транспортное средство Калинкина, где, прикрытый сеном, проезжал в обход «основных дорожных развязок и постов наблюдения», то есть, по-русски говоря, лесом и болотом, до районного центра, условно названного «пункт назначения «А». Все дружно согласились, что для выполнения этой части задания необходимо следовать разработанному Степанычем маршруту, но еще лучше, чтобы точно не сбиться с пути, взять с собой и самого картографа. По прибытию в пункт «А» ответственный за маскировку Федор Дерюгин, чья жена очень кстати работала в райцентре паспортисткой и моталась туда три раза в неделю, должен раздобыть для объекта, то есть для Миши поддельный паспорт. Ответственный маскировщик брался выманить свою бабу на обед в соседнюю столовую, а там, отлучившись якобы по острой физиологической нужде, бросить ее вместе с борщом и котлетами, тайно проникнуть в кабинет, стянуть со стола любой, мало-мальски подходящий по году рождения паспорт, вклеить туда Мишину фотографию и аккуратно пройтись по уголку печатью.
— А в кабинет ты как войдешь?
— Это, брат, самое простое. Галка ключ за карнизом держит, потерять боится.
Все воодушевленно загудели, а добросердечный Степаныч спросил:
— А Галине за пропажу подотчетного документа не всыпят?
— Не боись, — самоуверенно отмахнулся Дерюгин. — Она у меня изворотливая, выкрутится.
Далее ответственный за передислокацию, известный Матвеевне еще со школьных лет как Сенька Пряхин, препровождает снабженный документами объект пересылки на железнодорожную станцию и, пользуясь родственными связями с проводником, сажает Мишу на поезд, следующий до Москвы. А там, с божьей помощью, Миша и до дома доберется. На этом пункте Матвеевна поежилась — по всему выходило, что господь-бог тоже принят в партизанском отряде на довольствие. Каким-нибудь ответственным за дальние перевозки. Но против божьей воли ей возразить было нечего, промолчала.
Собрание темпами набравшего скорость паровоза шло дальше. Как на грех, оказалось, что ответственному шифровальщику и ответственному снабженцу дела не нашлось, и они остались на обочине героического начинания, обиженные и оскорбленные. Пересмотрели план еще раз. Нашли ровно два недочета: первый — кто берет на себя быстрое изготовление фотокарточки; и второе — кому доверить такой немаловажный вопрос, как подкуп проводника, ибо родственная связь — дело, конечно, хорошее, но, как известно, не булькает. Единодушно сошлись, что лучше шифровальщика и снабженца никто с этими пунктами не управится.
— Я пузырь у жены утяну, — простодушно выдал военную тайну снабженец. — Она на новый год припас сделала и в погребе спрятала. Думала, я ее не вычислю.
Мужики снова одобрительно загудели, и Матвеевна испугалась, что сейчас разговор свернет на излюбленную колею о бабах-дурах. Но обошлось. Так что, к тому моменту, как заголосили первые петухи, мужики подвели итоги. Операция назначалась на завтра, а чего тянуть. К тому же завтра Галка Дерюгина едет на службу в паспортный стол. Выдвигаться решили в десять утра, когда все бабы разбредутся по домашним делам: кто с коровой в поле, кто на работу, кто по ягоды — чтобы не вызывать лишнего интереса у этой ненадежной части населения. На трактор садиться будут разрозненно. Сперва Калинкин зароет Мишу в сено и доедет до сельпо. Там подберет Ивана Степановича, якобы подбросить до дому.
— Только ты меня так громко проси, чтобы вся очередь слышала, — наставительно продудел Калинкин. — Так и говори «Отвези меня, Паша, домой». А то односельчане наши как начнут задумываться, куда это Калинкин с Корзинкиным с утра пораньше поехали, как разведут разговоров на полдня — проблем не оберемся.
Сразу за домом Степаныча их будет дожидаться Дерюгин. Пряхин присоединится у коровника, а шифровальщику и снабженцу придется протопать до дуплистой елки, что растет на краю капустного поля.
— Постойте, — изумилась Анна Матвеевна. — Вы что же, всем составом в райцентр поедете?
Партизаны дружно переглянулись, обмениваясь ехидными улыбками. Дескать, слова излишни — все бабы дуры, исключений не бывает. Матвеевна уловила не озвученную мысль и почувствовала себя глупо.
— Как же вы все в один трактор поместитесь? — выкрутилась она из щекотливого положения.
По тому, как снова переглянулись мужики, было ясно — этот аспект они упустили. Иван Степаныч хмыкнул. Дерюгин крякнул. Пряхин почесал бороду. А снабженец с шифровальщиком заметно занервничали. Только Калинкина было невозможно обескуражить.
— Да очень просто! — вздернулся он. — В прицепе.
— Там же Миша под сеном лежать будет.
— Одно другому не помеха. Он внизу лежит, а мы сверху сядем.
— Все скопом?
— Не боись, поместимся.
— Не переживай, бабушка. Не раздавят, — вступился в пользу плана Миша.
Матвеевна с сомнением покачала головой, но высказать свои опасения ей не дали. Партизаны объявили собрание закрытым, и повскакали с места, подталкивая ее к выходу.
— Ты домой ступай. А то навлечешь на нас лишние подозрения. Мы, после выполнения задания, тебя на собрание вызовем и подробно отчитаемся.
Матвеевна прорвалась через партизанские заграждения назад в комнату и крепко, по-родственному обняла Мишу.
— Я за тебя помолюсь, Мишенька. Не обессудь, больше ничего не смогу. А ты как домой придешь, сразу мать бери, и к отвыкату ступайте. Никому не верь — ты не убийца. Я это сердцем чувствую, а оно меня ни разу не обманывало.
Миша в ответ обхватил Анну Матвеевну за плечи и сказал невпопад:
— Я ничего никому не расскажу, бабушка.
Глава 16,
в которой Анну Матвеевну резали по кусочкам
— Господи, на тебя уповаю. В руце твои передаю раба твоего Михаила. Молю тебя, господи, не остави его своим благословением, — бормотала Матвеевна, отмеряя ногами обратный путь до дома.
Самодеятельная молитва началась почти пописанному, но дальше ее слова захватывали Анну Матвеевну и она в волнении то и дело сбивалась на простую речь.
— Я знаю, господи, что ты очень занят. Злодейства в мире развелось столько, что земля стонет. Люди друг дружку поедом едят. Но этого им мало, они еще и постоянно просят чего-то у тебя, господи. Молятся по воскресеньям, на праздники, перед едой, на сон грядущий и просто, когда приспичит. Не дают тебе покою ни днем, ни ночью. Я очень хорошо понимаю твою ситуацию, господи, потому что мои односельчане точно так же досаждают мне. Разве что тебя просят, то с меня требуют и стекла бьют. Тьфу, чтоб они все пропали, прости господи. То дохлую свинью воскресить, то чтобы жена соседа не любила, то от пьянства вылечить — все ко мне. Дураки. Как есть, идиёты. Ты-то хоть можешь не отвечать, али молнией кинуть, чтоб сгорели к черт… — Матвеевна спохватилась, что в своей молитве дошла до крамолы — до чертова поминовения, и, испуганно закрыв рот рукой, смущенно кашлянула. — Ну, есть у тебя методы, чего и говорить. И, опять же, не достать им тебя — высоко сидишь. А я — вот она, всегда под рукой. Торчу на белом свете, как поганка-мухомор. Всяк, кому не лень, бери и жри меня, старую ведьму, с говном. Ну, ты не подумай, я не жалуюсь. Мне выдан крест, и я его несу. Но если бы меня так теребили, как тебя, да еще и разными языками, честное слово, я бы залила себе уши воском.
Она призадумалась, зацепившись взглядом за крону раскидистой сосенки. Попыталась представить себе, как может звучать многоголосый гул молитв и покаяний. Должно быть, звенит у бога в ушах, как комариная истома в душный летний вечер. Сосенка согласно кивнула ветвями: именно так, мол, Анна, и есть — комариным писком мольба человеческая вверх возносится. Матвеевна приуныла на мгновение — стало быть, и ее голос звучит ничуть не громче, и где ей, неграмотной старухе, одиноко шагающей по дороге, пробиться к богу в уши. А с иной стороны, если поглядеть, комаром больше, комаром меньше — не велика беда, еще попрошу.
— Ты уж прости меня, господи, что и я с просьбами лезу-надоедаю. Я ведь не за себя молюсь, а за дитя безвинное. Чист он пред тобой и нет на нем злодейства. Ты просто помоги ему дойти до дому, ладно? Его там мать ждет. А тут я тебе помогу, чем смогу. Об этих… О людях, до которых руки у тебя не доходят, позабочусь.
Матвеевна смекнула, что молитва ее вдруг перешла в торг, и поспешила исправить оплошность.
— Ты не думай, господи, я с тобой не торгуюсь. Я бы твое поручение и так выполнила. Но, коли дело так обернулось, ты уж подсоби… А я, клянусь тебе, больше ни о чем просить не стану.
Матвеевна почувствовала, что погорячилась — кое о чем еще надо бы бога попросить. Но слово-воробей уже выпорхнуло и комариным звоном улетело вверх — лови-свищи. Стало быть, придется обещание держать и самой как-то выкручиваться. Мысли убежали вперед, к дому, в котором досыпали последние ночные минуты зэки. И потекли по проторенному желобу: к председателю со статуей, к лопате и бескрылому ангелу, к психопату-Ряженке и страшному в своей слепой злобе оглоеду. Они быстро проскочили ставший привычным им путь, как и прежде, в конце его уткнулись в тупик, и замерли там в полной беспомощности. А ноги сами собой несли и несли Матвеевну все ближе к дому, как везет спящего возницу старая лошадь, выучившая за свою жизнь нужный путь до последнего придорожного камня. Мимо тянулся не цепляющий ни глаза, ни сердца избитый пейзаж из потускневших изб, корявых яблонь и неприступных заборов, пейзаж, составляющий оба Кривина и десятки окрестных деревень. В каждом домишке спали враги-сельчане, за каждым забором настороженно звенели цепями их прихвостни-собаки, и рыскали по кустам серые кошачьи тени, охраняя от крыс хозяйское добро. Весь мир, казалось, был в это утро особенно враждебен к деревенской ведьме, и даже дорога с коварством Иуды послушно стелилась под ноги только для того, чтобы в конце концов привести к дому — кряжистой бревенчатой крепости, отданной несколько дней назад на разграбление врагу безо всякого сопротивления. Впрочем, как сдавался всегда, когда на него находились охочие. Подставлял окна под камни истеричной почтальонши. Доверчиво отворачивал заборную доску соседским пацанам, которые не столько яблоки рвали — бог с ними, с яблоками, для нее одной их слишком много нарождалось — сколько бездумно вытаптывали выполотые грядки. А в те времена, когда Анна Матвеевна была совсем девчонкой, дом распахнул калитку и на три года приютил четверых немецких солдат, вынесенных в Кривино грохочущим и лающим половодьем войны. Они ввалились в сени, наполнив дом запахом пыли, пота и железа — запахом войны, как определила его для себя Анна, прошли, роняя на бабушкины вязаные дорожки жирную грязь, бросили на родительскую кровать сырые шинели и упали сверху, стягивая с ног сапоги. Панцирная сетка прогнулась почти до пола, придавив спрятавшуюся там Аню и выжав из ее глаз быстрые детские слезы. Один из солдат свесился с кровати, отогнул длинный край покрывала и уставился на нее настороженными и прозрачными, как подтаявший снег, глазами. От этого ледяного взгляда слезы замерзли прямо на щеках, и Аня, не в силах даже шевельнуться, смотрела в ответ, безразлично и молча, словно могильный памятник. Что там Миша плел? Какую такую чушь про взгляд василиска? Все эти легенды о рыцарях и драконах — несусветная чушь. Настоящие василиски на двух ногах ходят и по дурацкой случайности, притягиваются именно на ее головушку, словно железный хлам на магнит. На этот раз жизнь снова крутанулась вокруг собственной оси, и на родительской кровати сейчас, храпя перегаром, спит угрюмый, как одинокий медведь, василиск Коля-Николай, а в подполе извивается змеиным телом еще один, с нелепым именем Ряженка. И зачем в таком случае, она все еще идет домой? На кой ляд тащится в змеиное логово, бывшее еще недавно собственным домом? Потому лишь, что ноги всё отмеряют дорожные метры, отрезая ломтями-шагами оставшийся путь. Да еще потому, что больше ей идти некуда.
Так она и добрела до дому, как выражается сосед — алкоголик и механик — на автопилоте. Автоматически отперла дверь, сунула ключ в карман, вошла в сени и задвинула за собой засов. И, не замечая странной тишины, царившей в доме, грозной, как оскаленный немой рык овчарки перед броском, вошла на кухню.
— Вот она, — Анна Матвеевна, наткнувшись на вытянутый палец Ряженки, как на кол, инстинктивно сделала шаг назад. — Вот она, сука старая! Явилась — не запылилась.
Тишина, словно вырвавшись из плена, треснула сухим стуком опрокинувшегося стула, злым клекотом, топотом ног. Матвеевна успела только беспомощно ойкнуть, и на ее плечи обрушился Лосось. Сбил с ног, скрутил за спиной руки, придавил коленом в спину так же, как шестьдесят лет назад прижала ее к полу панцирная сетка кровати, прогнувшаяся под тяжестью четырех немецких солдат.
— Ну, пришла, стало быть, поговорим — прошипел он, низко склонившись к уху. — Куда Ботаника дела? Ментам сдала?
От испуга голос замерз в гортани, а глаза остекленели, бессмысленно глядя на суетливые ноги Ряженки, выщерблинку в досках, потертые ножки стола, косяк двери, за которой бился, шипя и звеня чешуей Вася, в то же время ничего этого не видя.
— Что молчишь? Тебе с нами поговорить в падлу? — завизжал Ряженка, нервно поддевая носком Матвеевну под ребро. — Думаешь, мы тебя не разговорим? Лосось, а давай ее по-нашенски, а?
Матвеевна почувствовала, как дрогнула сжимающая ее запястья рука. Всего на мгновение, для того, чтобы сжать еще сильнее, до мучительных толчков крови в венах.
— Ну что ж, сама напросилась. Неси, Ряженка.
Вася, словно поняв грозившую хозяйке опасность, глухо захрипел и остервенело ударился о дверь. Дверь треснула. Ряженка метнулся в сени. Матвеевна слышала, как испуганно заскрипел под ним дощатый пол, беспомощно клацнул засов, и стукнула входная дверь. И снова в обратном порядке: бац, клац, ой-ей-ей. Перед носом глухо бухнулся в пол топор.
— Ну, сейчас ты у нас запоешь, — гоготнул Ряженка. — Лосось, с чего начнем? Сперва костыли подровняем, а потом клешни? Или тебе, бабка, наоборот предпочтительнее?
— Дай сюда, — Лосось вырвал у Ряженки топор. — Я рубить буду. А ты подержишь.
— Это как скажешь.
Ряженка дернул Матвеевну вверх и попытался поставить на ноги, но ватные от страха ноги подкосились, и старуха тяжело завалилась набок, словно мешок с мукой. Ряженка тихо ругнулся и, ухватив за подмышки, потянул опять. Матвеевна, оказавшись с ним лицом к лицу, подметила, как от натуги вздулась жилка над его виском и дрожит под носом прозрачная сопелька — значит, и ему тоже страшно. По-другому, нервно, но все равно и он тоже боится! Матвеевна собрала во рту все свое презрение и, изловчившись, плюнула Ряженке прямо в глаза.
— Сука! — взвыл мучитель. — Падла старая! Лосось, дай мне топор, я ей башку оттяпаю!
Но Лосось лениво, словно играючи, отпихнул его прочь.
— Без тебя управлюсь. Руку ей держи!
Матвеевна непостижимым образом увидела вдруг одновременно и свою руку, распластанную на табуретке, и противоположную часть комнату, где за дверью бился в яростной агонии Вася. Видела, что он снова ударил. Видела, как прогнулась филенка и выклюнулась в ней быстрая дырочка с острым кончиком клюва.
— Эй, мать, не вынуждала бы ты меня на крайности. Скажи, куда Ботаника дела и разойдемся краями.
Матвеевна молчала, не сводя глаз с этой крохотной дырочки. Вася с силой тюкнул снова, наружу отвалилась щепка. Нет, так ломать долго придется — не успеть ему… Она закрыла глаза, будь что будет. И потому не видела, как Лосось, мимолетно подмигнув Ряженке, занес топор. Она лишь услышала свист, с которым топор рассек воздух и вонзился в табурет.
— Так как? Будем говорить? А то в следующий раз я не промахнусь, аккурат по пальцу жахну. Ну?
— Не зли его, дура! — вцепился в волосы Ряженка. — Я его знаю, он шальной!
— А когда пальцы кончатся, — спокойно продолжал Лосось. — Перейдем на кости. Страшная смерть тебя ждет.
— А я легкой и не просила, — просипела Матвеевна.
— Ну, раз так, то крыть нечем. Прости, мать. Не понимаешь по-хорошему, будет по-плохому.
Он снова занес топор. Дверь под Васиными ударами наконец затрещала, лопнула щепой, и василиск вырвался наружу — всклокоченный, натянутый бешеной злобой.
«Вася, зырь!» — хотела крикнуть Матвеевна, но вместо этого беспомощно закричала:
— Мама!..
Глава 17,
в которой все расходятся в разные стороны: Ряженка в дурку, а Матвеевна на тот свет
Ряженка потом много раз восстанавливал в памяти происшедшее, но разумного объяснения ему найти так и не смог. Он помнил, как Лосось поднял топор, попугать хотел бабку. Видел, как чертов бабкин петух выбил филенку и выскочил в кухню. Колени тогда еще испуганно дернулись. Сами собой. Ноги кожей помнили, как больно впивается в ляжки петушиный клюв, и вонзаются в икры шпоры. Дальше — все как в карусели. Бабка закричала, топор пошел вниз, и вдруг Лосось рухнул навзничь, застыв в замахе, всем весом ухнулся в пол. Доски дрогнули, словно на них свалилась скала, а не человеческое тело. Опрокинулась табуретка. Старуха метнулась к петуху, обхватила его за крылья и заверещала:
— Вася, стой!
И бешеный петух вдруг затих, хищно вклещившись когтями в пол и не сводя настороженного взгляда с Ряженкиного лица. И от этого направленного в упор взгляда стало так вдруг муторно, так сосуще страшно и тошно, что руки сами собой поднялись вверх. А старуха нервно погладила петуха по встрепанным перьям и судорожно выдохнула какую-то лапшу:
— Все, Васенька, успокойся. Нам две статуи не заказывали.
Но, поскольку от Ряженки объяснения и не требовали, а требовали откровенной и беспристрастной правды, то он, не придумав ничего более разумного, так и рассказывал. Одно и то же уже три дня подряд. И всякий раз итог беседы был одинаковым.
— То есть ты, Пряхин, продолжаешь утверждать, что своими глазами видел, как гражданин Морозов Н. А. необъяснимым с научной точки зрения образом взял да и превратился в камень.
— Как это — необъяснимым, начальник? — взвился Ряженка — Я ж тебе сто раз говорил — его петух в камень превратил.
— Петух?
— Петух.
— В камень?
— В камень. Ты что, начальник, мне не веришь? Думаешь, я фуфло гоню, да? Да я, мамой клянусь, никогда еще так не исповедовался — петух Лосося в статую превратил. А старуха про это заранее знала, потому нас к себе и заманила! Падла буду, если горбатого леплю!
Майор Пронкин тяжело вздохнул. Давно ему не попадалось такого дурацкого дела. Вроде, все понятно: сбежавший из колонии строго режима гражданин Пряхин Андрей Павлович шестьдесят восьмого года рождения скрывался в древне Нижнее Кривино в доме гражданки Коростылевой Анны Матвеевны тридцать четвертого года рождения и по истечению двух суток был сдан ею органам милиции. Но уж слишком идиотична была эта ясность, а потому не укладывалась ни в какие рамки богатого следственного опыта. Было здесь как минимум две странности. Во-первых, отчего Пряхин два дня просидел в погребе, а на третий решил сдаться и явился в местное отделение милиции, хоть и подняв руки вверх, но сам, под сопровождением безоружной пожилой женщиной. И, во-вторых, куда делись остальные участники побега — Морозов и Бажанов. По показаниям Пряхина выходила полная ересь: дескать, Бажанова М. В. гражданка Коростылева сдала в милицию накануне, а Морозова Н. А. превратила в камень. Самое странное, что статуя действительно имела место быть, но в деле не фигурировала, не пристегнуть ее к делу. По утверждению жителей Нижнего Кривина, Коростылева Анна Матвеевна являлась скульптором-самородком, и ее работы в данный момент готовились к областной выставке народных достижений. А два дня назад она подарила своему колхозу статую лесоруба, выполненную из белого мрамора и поразительно напоминавшую пропавшего без следа Морозова — еще один необъяснимый пункт, третий, но далеко не последний. Словом, несмотря на подозрительные совпадения деталей, протоколировать эту хрень даже повидавшему виды майору милиции с опытом работы в органах более пятнадцати лет было как-то неловко: не только коллеги — секретарши засмеют.
— Погоди, не тарахти. Как же Коростылева могла вас заманить к себе домой, если вы, как ты же сам утверждаешь, взяли ее в заложницы сразу же после совершения побега и три дня ходили с ней по лесу?
— А черт ее знает, как, начальник! — Пряхин горячо постучал себя кулаком в грудь, и на глазах его от волнения выступили слезы. — Черт ее знает! Ведьма она, это и младенцу понятно! Да что я говорю! Вы ее сами допросите!
Пронкин опять вздохнул и задумчиво потеребил карандаш. Гражданку Коростылеву — божий одуванчик, допрашивали уже дважды. Но она только округляла глаза и твердила, что сама ничего не понимает. Да, Пряхин действительно захватил ее в день побега и три дня таскал по лесу, требуя вывести его в деревню, но старушка, будучи под воздействием сильного стресса, забыла дорогу домой и заблудилась. Это все еще можно было понять, но дальше выходила полная ерунда. По показаниям свидетельницы, Пряхин отсидел в ее доме два дня, а после, вместо того, чтобы пытаться скрыться из области, попросил старушку сдать его властям. Что она и сделала, услужливо проводив зэка до отделения милиции. Никаких других участников побега гражданка Коростылева, по ее клятвенному утверждению, никогда не видела.
Карандаш сухо треснул пополам. Пронкин раздосадовано откинул обломки и отодвинулся от стола.
— Все, Пряхин! Мое терпение кончилось. Завтра пройдешь психиатрическую экспертизу, и будем тебя оформлять — достал, сволочь! Сидоркин, — крикнул он в дверь. — Уведите задержанного.
— Ты что, начальник, думаешь я стукнутый? Да ты сам-то этого петуха видел? Он на четырех ногах, огнем плюется, и вместо перьев у него чешуя. Ты закати туда свои баллоны, если мне не веришь! Пускай они сами убедятся.
В коридоре постепенно затихали возмущенные вопли Пряхина. Прокин снова вздохнул: никаких распоряжений ему отдавать ох как не хотелось, но интуиция подсказывала, что и эти сведения проверить надо.
— Сидоркин, — снова крикнул он, собравшись с духом. — Ты, Саня, это… смотайся в Кривино, глянь, что за петух там у старухи. Ну, неофициально пока, сам понимаешь… Машину возьми, чтоб быстрее было.
Сидоркин обернулся за три часа.
— Да нормальный у бабки петух, Борис Ильич. Белый, перьевой.
— Двуногий?
— А как же! Где вы больше-то видали? Психопат ваш Пряхин! Шизофреник. И чего вы с ним столько времени возитесь — не пойму никак.
— А чего тут понимать? И так все понятно. Вызывай назавтра экспертов, будем удалять этот геморрой.
Чтобы понять, что происходит, Анне Матвеевне не надо было обращаться к специалисту, настолько хорошо были знакомы эти симптомы: отсутствие аппетита, общая физическая слабость и внезапное выпадение перьев. Выводы напрашивались сами: купленный в спешке верхнекривинский петушок рекордными темпами отдавал концы. Вася-подлец крутился возле подыхающей птицы с плохо скрываемой радостью. За ту неделю, что новичок провел в их доме, Василий успел известись от ревности. Он ни на шаг не отходил от Матвеевны, внимательно ловил каждый брошенный ею на куренка взгляд и презрительно шипел, когда хозяйка пыталась запихнуть в немощный клюв моченую булку.
Анна Матвеевна смела осыпавшиеся на пол перья в совок и по привычке отметила: жить бедолаге осталось от силы пару дней. И впервые эта мысль доставила ей не сожаление, а тихую радость. Не беда, что помрет, в конце концов, к этому ей уже не привыкать. Главное, что продержался-таки этот задохлик положенный срок, дождался милицейской проверки. И хоть молоденький милиционер слова «проверка» так и не произнес, а всего лишь справился о здоровье ценного свидетеля, потоптался по комнате и со скрытой брезгливостью погладил полысевшего петуха по спинке, Анна Матвеевна сразу смекнула, зачем на самом деле наведывалась в ее дом милиция, и порадовалась своей предусмотрительности.
Она отнесла переполненный совок в огород, где под яблоней уже была готова свежая ямка, и вытряхнула на ее дно перья. Пускай безвременно преставившийся петушок явится в свой петушиный рай со всем оперением, а не ощипанным уродцем. За околицей завизжала бензопила. Матвеевна вздрогнула, звук вдруг отчетливо напомнил ей влажное утро, сосны по колено в тумане, моховую кочку с блестящими бусинами черники и резкий треск автоматной очереди. Пережитый страх выскочил из прошлого, словно сокрытый в шкатулке черт, и закачался на визжащей стальной пружине, скалясь в лицо. Матвеевна рефлекторно схватилась за одуревшее сердце — тихо, глупое, уймись. Попыталась вздохнуть поглубже, но вздох застрял в горле, дошедшая до исступления пила вдруг взвыла и захлебнулась громким треском выстрела. Сердце ойкнуло, дернулось в сетке сосудов и затихло.
На этот раз не было никакой лестницы в небо — была отворенная в сени дверь с пятном дневного света в конце. Но Анна Матвеевна все равно сразу же поняла, куда попала, потому что там, в конце странно длинных и узких, как заводская сточная труба, сеней загораживал свет родной и памятный с детства силуэт маменьки. Маменька поманила, и Анна Матвеевна радостно ступила в темени трубы ей навстречу. Сделав второй шаг, она вдруг застеснялась своего огромного старого тела — маменька-то вон какая, тоненькая и юная. Точно такая, как была в тот день, когда ее в любимом платье уложили в гроб и осыпали цветами. А с третьим шагом Матвеевна испугалась, что ее нынешнюю, толстую старуху с разбухшими ногами и корявыми от земли руками матушка может и не узнать. Она попыталась крикнуть что-то, знакомое им обеим с детства, но матушка приложила палец к губам — тише, Аннушка, не шуми, на небесах шуметь не следует — и снова махнула рукой, иди, мол. Но Анна Матвеевна застыла на месте, как приклеенная. Какая-то невидимая сила не давала ей сделать шаг — спутала ноги и тянула за плечи вниз. Кажется, матушка тоже это заметила, потому что она ласково улыбнулась, сделала жест — ничего, мол, Аннушка, не спеши, я тебя подожду — присела на корточки и, поглаживая по гнутой спинке невесть откуда взявшуюся полосатую кошку, запела.
— Баю-бай, баю-бай, спи, Анюта, помирай. Помри, детка, поскорей, похоронят веселей, прочь с села повезут да святых запоют, захоронят, загребут и с могилы прочь уйдут. Там, в могилушке темно да есть в могилушке окно. Баю-бай, баю-бай, спи, Анюта, помирай да в окошко вылетай…
Сила, держащая за ноги, потащила Анну Матвеевну прочь.
— Маменька! — закричала она и попыталась зацепиться за стены, но пальцы соскользнули, и она полетела вниз. — Мама!..
Матушка помахала рукой, словно провожая в дальнюю дорогу. Светлое пятно стремительно уносилось прочь, мамин силуэт истончился и растаял в нем, как льдинка в стакане кипятка. Только ее песенка продолжала звучать, но и она становилась все неблагозвучнее. В незамысловатый мотив вмешался тонкий писк и, набирая силу, становился все громче, забивал голову, заполнял все тело, заглушал мамины слова:
— Баю-бай, баю-бай! Чего встала, как трамвай! Похоронят Аню с миром, на поминках блины с пивом. Дай разряд, баю-бай. Еще дай, баю-бай. Разряд! Еще! Еще! Есть пульс…
Глава 18, последняя
Прощательная, с очередным сном Анны Матвеевны
— Ну и напугала ты нас, Анна Матвеевна! — хохотнул председатель, и вывалил на прикроватную тумбочку авоську с апельсинами. — Особенно Митрича, который о твоем петухе, как оказалось, и слыхом не слыхивал. Вся деревня об этом уродце знает, а старый хрыч только-только познакомился — чуть концы не отдал. Представь, завалил он в своем огороде сухую яблоню, пилу выключил, папироску размял. Только в рот потянул, глядь — прет на него твой петух на всех четырех парах. Глаза красные, шипит, хвостом по земле бьет. Крайне взволнованный, словом. Митрич только и успел, что матюгнуться, а петух, до чего умный, зараза!.. Накось, дольку пожуй, я уже почистил. Ешь-ешь. Врачи говорят, тебе витамины нужны. Твой петух-то, говорю, давай вокруг Митрича круги нарезать и к твоему дому манить. Отбежит на пару шагов, оглянется и снова подскочит. Митрич так удивился, что за ним пошел. А там ты в своем огороде на грядке загораешь. Врачи сказали, опоздай мы хоть на часик — не откачали бы тебя, мать.
— А кто вас просил меня откачивать? — Матвеевна раздраженно выплюнула дольку и отерла рот рукавом больничного халата. — Вечно вы в чужую жизнь лезете! Ни житья от вас, ни смерти…
Петр Алексеевич неожиданно заржал и сгреб ее в охапку. Обнял крепко, аж суставы хрустнули:
— Вот за что я тебя люблю, ведьма ты старая? Ведь от тебя слова доброго вовек не дождешься! И будем в твою жизнь лезть! Все будем! Ты у нас теперь знаешь кто? Ты у нас на всю страну известный мастер-самородок! Во как! После того, как на смотре твой лесоруб в нокаут всю комиссию положил, такая шумиха вокруг поднялась — тебе даже в реанимации такого не снилось. Сперва статья в областной газете вышла. На первой странице во такими буквами заголовок: «Золотой самородок Нижнего Кривино» и твоя фотокарточка крупным планом. Мы, не обессудь, у тебя дома ее со стены сняли.
— Ну и дураки! Я ж там молодая совсем снята…
— Неважно, мать. Гении не стареют — журналистка так и сказала. Потом из города телевидение приезжало. Отсняли твой дом, работы твои, у всей деревни интервью взяли. Эх, мать ты тут весь свой триумф пропустила…
— Погоди, какое телевидение? Прямо по дому моему шарились, да?..
— А чего тебе от страны скрывать? Гении они не себе принадлежат, а всему миру. Ничего, привыкнешь еще к славе…
Как это — нечего скрывать, охнула про себя Матвеевна. А Васенька? Видимо, последнее она произнесла вслух, потому что председатель тотчас откликнулся:
— Ты это о ком? О петухе что ли? Не расстраивайся, ничего с ним не случилось. Его еще до всех событий Сашка Сыкин на постой взял. Сказал, что присмотрит в лучшем виде. Эй! Ту куда это собралась?..
Матвеевна шустро откинула одеяло, сбросила ноги с кровати и отпихнула заботливые председательские руки.
— Пусти! Некогда мне тут разлеживаться!
— Тебя еще доктора не выписали.
— И не надо меня выписывать, сама уйду. Отстань, кому сказано, не зли! А если помочь хочешь, до дому подвези.
О последнем Анна Матвеевна потом немало пожалела. Оказалось, за то время, которое она провела в больнице, произошло столько нового, что председатель всю дорогу тарахтел, не замолкая, аж в ушах от него звенело. И под конец, когда грузовик уже остановился и высадил Матвеевну возле Ссыкиного дома, Петр Алексеевич огорошил еще одной новостью.
— Ах, черт! Самое-то главное забыл сказать — повышают меня! В областное руководство переводят. Теперь как возьмусь порядок наводить — ух! Но тебя, мать, не забуду. Выбью тебе ресурсы, твори всем на радость!
— Иди к черту! — оценила заботу Матвеевна.
— Хоть к черту, хоть к дьяволу! — снова рассмеялся председатель. — От тебя, мать, принимаю любые директивы! Ну, бывай, родная. Не поминай лихом.
— Петр Лексеич, — крикнула Матвеевна, когда председатель захлопнул за собой дверь кабины. — А заместо тебя кто же будет?
— Это вам решать. У нас нынче демократия. Выборы проведем.
— Придумали еще! — проворчала Анна Матвеевна, открывая калитку. — Дрёмократию какую-то… Выборы-шмыборы. Эй, Ссыка, отдавай маво петуха, пока я тебе по шее не надавала!
Дом был пуст. Таким гулким и обветшалым Анна Матвеевна его никогда не видела. Доски под ногами пожаловались на старость, табуретка протянула стреноженные паутиной ножки, на столе усохла в камень хлебная горбушка, а на окошке умерла герань, свесившись из горшка, как мировая скорбь. Матвеевна застыла на пороге, не зная, за что в первую голову хвататься. А Вася своими куриными мозгами не заметил ничего необычного. Он радостно вскочил на лавку, и, вытянув шею, заглянул в печь, где обычно Матвеевна держала его миску. Ткнул клювом присохшую ко дну макаронину и разочарованно оглянулся. Стало быть, с него и начинать. Анна Матвеевна зажгла газ, поставила на огонь кастрюльку с водой и взялась за тряпку. До ночи кашеварила, шуршала веником, смахивала пыль, сметала на совок пауков и скребла пол. Спать улеглась за полночь, когда дом залоснился, словно заласканный кот, а сама она едва ворочала руками от усталости.
«Докатилась — тяжко думала Матвеевна, закутываясь одеялом. — За всю жизнь ни одной курице шею не свернула, ни одну мышь не придавила, а на старости — на тебе! — человека грохнула. И как теперь помирать? С таким-то грехом…»
Пружины покряхтели и затихли. В ногах свернулся Вася и тотчас затянул лиловой пленкой глаза.
— Да и пока я помру, — продолжала грызть себя Матвеевна. — Сколько всего наворотиться… С Васей-то под боком спокойной жизни не получится. Он ведь не курица, он змей.
Она протянула руку и погладила Васю по чешуйчатой спине. Вася, не открывая глаз, блаженно засопел и перевернулся, подставляя под руки желтое брюхо.
— И что мне нам с тобой дальше-то делать? Как жить?
Еще один сон Анны Матвеевны, приснившийся в ту же ночь.
И снова все было по-новому — и без лестницы, и без темных сеней. Крыльцо из трех ступенек да запертая дверь. Анна Матвеевна огляделась, нет ли поблизости апостола Павла. Не найдя, решилась постучать.
— Чего тебе? — не слишком любезно отозвались из-за двери.
— Мне бы с богом переговорить…
— Его всемогущество сегодня не принимают. У нас чрезвычайная ситуация. Слыхала, что Америке творится? Ураганом три города смыло.
— У нас тоже дождь с градом прошел, — уперлась Матвеевна. — Ничего, пережили, не велика беда. Мне бы спросить, что дальше делать-то?
— А то тебе не известно, что делать. Жить, как все живут. Соблюдая заповеди.
— Я не могу соблюдая, у меня василиск.
— А-а… — протянули за дверью. — Хорошо, постой тут, я спрошу.
Ждать долго не пришлось, голос снова появился почти тот час.
— Слышь, старушка, тебе велено передать, что план действия остается прежний. Бог тебя навестит, как только освободится маленько.
— Но я больше не хочу! — закричала Анна Матвеевна. — Я не могу! Я… я…
Она в волнении взмахнула руками, словно нужные ей слова можно было поймать в воздухе. И, действительно, в ладони сама собой появилась мятая бумажка, на которой корявым почерком Анны Матвеевны было написано: «Заявление. Я, Коростылева Анна Матвеевна, прошу уволить меня из божьих рыцарей по собственной немочи».
— Я увольняюсь! — обрадовалась Матвеевна. — У меня и заявление есть. Открывай, кому говорят!
Но за дверью молчали. Матвеевна снова постучала. Потом еще раз. Потом посильнее. Заколотила по двери кулаками, и, в отчаянном желании достучаться до небес, вдруг начала выбивать странный ритм: два раздельных удара, три смежных, пауза и опять четыре смежных, два раздельных. На втором этаже мелькнула за занавесками ехидная физия святого Петра, и Анна Матвеевна вдруг увидела себя в строю с барабанными палочками в руках. Солнце пекло макушку, ныла под коленкой царапина, а палочки азартно лупили по натянутой коже. Повинуясь их музыке, босые пятки товарищей по отряду дружно выколачивали из дороги пыль, а чей-то звонкий голос скомандовал:
— И — начали! Раз-два!
— Три-четыре! — подхватили шагающие.
— Три-четыре!
— Раз-два! — снова рявкнул строй.
— Кто мне скажет, что случилось?
— В мир опять пришла беда! Нам беда — не беда! Мы ребята хоть куда!
— Раз-два, три-четыре! Три-четыре, раз-два! Кто шагает дружно в ряд?
— Это ангельский отряд! — Матвеевна, не снижая ритма, удивленно огляделась. Рядом плечо к плечу действительно топали румяные ангелы, вытянув в струнку крылья и старательно отмахивая руками каждый шаг. — Сильные, смелые, ловкие, умелые!
Барабанный бой перерос в грохот. Руки едва поспевали за палочками. Матвеевна запыхалась, ангелы разрумянились еще больше и затрепетали крыльями. Заявление выпорхнуло из кармана и, сделав в воздухе кульбит, развернулось. На глазах у Матвеевны буквы вытянулись в струнки и, попрыгав друг дружке через головы, сложились в текст: «Повестка. Выдана Коростылевой Анне Матвеевне с приказанием срочно вернуться к исполнению божественной воли». И длинная уверенная подпись — Бог.
Барабан зашелся дробью. Ангелы, суматошно курлыкая, взмыли вверх, осыпая Матвеевну белыми перьями. Мгновение, и она осталась в одиночестве выбивать из барабана яростную музыку. Без дружного топота дробь звучала зловеще, поэтому Анна Матвеевна преодолела свою робость, шагнула по облачной дороге и неуверенно начала.
— Раз-два. Три-четыре… — Голос вплелся в барабанный рокот, Матвеевна выпрямила спину и шагнула решительнее, взметнув под ногами облачко звездной пыли. — Три-четыре, раз-два! Кто идет один, как палец? Не девчушка и не малец. В белом платьице из шелка, Анна — старая кошелка.
Эпилог
Выборы нового председателя назначили на первое воскресенье сентября, когда солнышко было еще теплым, листва кое-где уже успела подернуться желтизной, палисадники, принеся жертву первому сентября, опустели, а воздух засеребрился тонкими нитями пауков, озабоченных поиском зимнего пристанища. К выборам Кривинцы подошли ответственно: мужики с утра напились, а бабы разрядились, как на свадьбу. Из домов выходили чинно, собирались по дороге в стайки и, судача о достоинствах и недостатках кандидатов, направлялись к школе, в которой разместилась счетная комиссия.
— Мань, ты за кого голосовать удумала?
— Никитихе крестик поставлю. Она баба толковая, с образованием.
— Ой ли! Видала я, как эта толковая капусту квасит!
— Так ей же не квасить, ей руководить.
— Вот и я о том: прежде чем руководить, научилась бы сначала квасить.
— Ишь! А ты кого ж предлагаешь?
— А то у нас выбор богат! Нитиха да Балакин. Коль не за одного, так за другого.
— А я за себя буду, — вмешался в бабий разговор Ссыка. — Там, говорят, строчка есть: ваш кандидат. Вот туда себя и впишу. А чё? Из меня хороший председатель выйдет.
— Ой, уйди, Ссыка, не смеши!
Анна Матвеевна тоже вышла, накинув на плечи цветастый платок и втиснув ноги в парадные туфли. Туфли немилосердно жали, под платком было жарко, но торжественный случай требовал жертв. На развилке ее догнал полный состав партизанского комитета. Они тотчас приосанились, напустили на себя таинственного туману и, усиленно подмигивая Матвеевне, как шесть поставленных в ряд семафоров, протянули обшлепанный почтовыми печатями конверт.
— Письмо тебе, Матвеевна. Сама знаешь, от кого. Мы в целях конспирации отговорили его на твой адрес писать — слыхали, как тебя милиция шерстила.
Матвеевна, не скрывая волнения, ухватила конверт и суетливо засунула за пазуху. Мужики деликатно отвернулись.
— Так мы к тебе после голосования зайдем. Расскажем, как дело прошло…
— Трактор у меня едва по дороге не встал! — не выдержал секретности Калинкин. — Заскрипел, как елка-пень! Ну, думаю, капец на холодец — придется за механиком бежать. А тут…
— Ты не трынди, черт косой! — одернул его Дерюгин. — После расскажешь. Будет еще возможность. Ну, пошли мужики, чего встали! — и добавил так громко, что идущие неподалеку бабы вздрогнули и посмотрели с живым любопытством. — Так мы вечером к тебе зайдем, посмотрим твою проводку.
— Какую проводку? — не поняла Матвеевна. — У меня с проводкой все в порядке.
— А Степаныч сказал, не в порядке, — упорствовал Дерюгин. — Эх, что с тебя взять!..
Партизаны ехидно переглянулись и бодро зашагали вперед, оставив рядом с Матвеевной Ивана Степановича. Он смущенно пошарил в кармане и вынул две пары крохотных меховых рукавиц.
— Это тебе, Аня, от меня подарочек. Куклам твоим, короче…
В школе, где разместилась счетная комиссия, еще была жива атмосфера недавнего праздника. Она цеплялась за стены цветными плакатами «С новым учебным годом!», обольщала запахом свежей краски, и подбоченивалась ведрами, забитыми вместо привычного школьного мусора стрельчатыми гладиолусами и лохматыми хризантемами. В школьной столовой на скорую руку организовали буфет с бутербродами и лимонадом, который манил народ куда как больше красного голосовательного ящика.
— Люсенька, тебе какого лимонаду купить — буратиновку или колокольчик?
— Все г'авно, дедушка.
— Тогда держи.
Люсенька двумя руками ухватилась за стакан и, булькая и обливаясь, выпила лимонад залпом. Дедушка поощрительно потрепал ее по соломенным волосам и обтер рукавом лицо:
— Ну, вот и умница. Теперь пойдем, проголосуем. За кого голосовать-то будем, внуча? За тетю или за дядю?
Умненькая Люсенька ухватила дедушку за полу пиджака и, выковыривая пальцем застрявшую в зубах ириску, произнесла, картавя, всем на радость.
— Все г'авно, дедушка.
Матвеевна, старательно шевеля губами, внимательно прочитала бюллетень. Помимо строчки «ваш кандидат» была еще графа «против всех». Вот туда-то она, не колеблясь, и поставила жирный крест. Потом, решив, что этого может быть недостаточно, приписала: «идити все к чорту!» Долгие годы жизни в качестве деревенской ведьмы отучили ее относиться к людям по-доброму.