Стихотворения
Баллады
Поэмы
Переводы
Сегодня, завтра, каждый день
гудят шторма у мола,
а где-то волнам биться лень, —
штиль, тишь и море голо.
Я ухожу туда — на край,
на грань земли и моря,
чтобы вдохнуть солёный рай,
крик чаек, шум прибоя.
Пожалуй, только здесь мне жизнь,
приют от неурядиц, —
здесь только я и моря синь,
и мол — угрюмый старец.
И здесь я верю: хватит сил
очистится от фальши
навек, иначе б я не жил
сегодня, завтра, дальше.
Снова книги, снова бригантины,
шорох слов сквозь шорохи страниц,
заросли томов и паутины
мыслей, откровений - редких птиц.
Снова книги - яблоки Ньютона,
страны, где ты гость и только гость,
хижины, в которых ты как дома,
и друзей проверенная горсть.
Ухожу в страницы, в строчки, в будни
вымыслов и фактов, в глубину
лет, веков далёких, близких, трудных,
чтобы в них найти свою страну.
У родника, нагнувшись над водою,
ловя струю в серебряный кувшин,
стояла дева, строгой красотою
Пленяя взгляды старцев и мужчин.
Белее всех снегов с вершин Кавказа,
зарёю алой тронутое чуть,
лицо её, чуть скрытое от глаза
Платком, светилось, обнажая суть.
Из-под ресниц, синей аквамарина,
пылал огонь, в груди стесняя вдох.
горянку на Руси назвали Ниной, —
там, где Всевышний не Аллах, а Бог.
Собрание скал, где паденье лавины — как выстрел,
а горные кручи, увы, не добры и не злы.
Кавказ, где за каждой вершиною по альпинисту
и, видимо, в Красную Книгу давно улетели орлы.
Но всё ещё горы стоят и вдыхают туманы,
и воздух морозен, и так же прозрачен и свеж,
и люди скупы на слова, но в делах постоянны,
и к Богу поближе, а, значит, есть шанс для надежд.
Случается в жизни решиться на шаг,
отбросив, как хлам, что придумали люди.
Пусть глянец на всём, чую: что-то не так,
и лишь самому докопаться до сути.
А мне говорят: «Светел мир и велик,
где правят расчёты и точные числа.
Живи, как другие, не лезь напрямик.
Что толку в метаньях и поисках смысла?
Хлебнув передряг, ты вернулся назад,
а было б спокойней остаться у дома.
К чему рисковать и блуждать наугад,
и так ли уж плохи одни аксиомы?»
Но всем вопреки путь я выбрал иной,
минуя дороги, прямые, как стропы.
С тех пор простираются передо мной
глухие, кривые, окольные тропы...
Я видел горы свысока,
идя путём вершин.
Мне в мозг впечаталась строка:
«Прекрасен сход лавин...».
Окликни тишь, что спит века,
и всё сойдет с основ...
Но стыли синие снега
на спинах ледников.
Казались пропасти игрой
горячечной мечты,
смыкались там гора с горой
в бескрайние хребты.
Лепились сёла, точно мох,
убоги и тесны,
и реки брали мир врасплох,
срываясь с крутизны.
Наш самолёт бросало в дрожь
над безднами лететь.
И я подумал: вот где ложь
не сможет уцелеть!
В расселине, искромсанной ветрами,
где только мох, а дальше - пики круч,
как раной, укрываемой горами,
вне времени струится чистый ключ.
Он недоступен людям и не тронут
ничьим дыханьем. Свят и одинок.
Лишь камни иногда обвалом стонут,
храня от нас неведомый исток.
Где туманы дремлют и поныне,
порожденьем недоступных мест
рос цветок прекрасный на вершине,
нежно называясь: эдельвейс.
С высотой небес устав бороться,
пролетал орёл к исходу дня
там, где эдельвейс тянулся к солнцу,
головы бесстрашно не клоня.
Так и жил бы он, ничьей рукою
не встревожен, так же свеж и чист,
но однажды в этот край покоя
вторгся, страх презревший, альпинист.
Лез по скалам он, как по ступеням,
и вершин без счёта покорил,
чужд был сожаленьям и сомненьям,
и цветистых слов не говорил.
Тот, кому победы мало значат,
сделал на вершину первый шаг
и сорвал цветок, как приз удачи,
а потом впихнул его в рюкзак.
И — назад, свою развеяв скуку,
покоряя дальше белый свет.
но тому, кто поднимает руку
на красу Земли, спасенья нет.
Зашатался камень под рукою,
задрожал и канул свод небес.
Покоритель спит в краю покоя,
рядом с ним увядший эдельвейс.
Что ж, на свете всякое бывает, —
погибают люди там и тут...
Горы боль свою не забывают,
эдельвейсы снова прорастут.
Наша палатка — спрятаться где бы! —
снежного склона синий цветок.
Вниз — редколесье, вверх — только небо,
запад в закате, в тучах восток.
Ночь на пороге. Греем консервы.
Булькает чайник талой воды.
Что-то такое трогает нервы, —
то-ли надежды, то-ли беды.
Чахлый костёрик — наше богатство.
В рации трески и болтовня.
Так посвящают в горное братство,
волю и веру только ценя.
Утром проснёмся: в инее белом
наша палатка — синий лоскут.
Выйти к вершине — это полдела,
надо вернуться к тем, кто нас ждут.
Кому-то выпало — к стене,
кому — сидеть без срока,
и сходят тени в мир теней
без стона и упрёка.
Пусть говорят: "Дорогу в ад
придумали не судьи!",
но где-то в недрах путь торят
урановые люди.
Белеет кровь их день за днём,
а на леченье — вето,
зато спокойно мы уснём,
храня уран в ракетах.
Им жить — пять лет без дураков,
да и пяти не будет,
но тянут срок, как пять веков,
урановые люди.
За круглым карточным столом
сидят злодеи мира, —
им войны стали ремеслом,
а кровь — вином для пира.
Неведомы им страх и стыд,
раскаянье не будит,
когда вгрызаются в гранит
урановые люди.
Но не дай, Бог, задеть рукой
опасной красной кнопки!
Тогда не станет никакой
надежды у потомков.
И ангелами на часах,
где негодяев судят,
их встретят строго в небесах
урановые люди.
Герасим не мыслил себя без Муму,
он мог за неё хоть в партком, хоть в тюрьму,
но злая хозяйка сказала ему,
что эта собачка мешает в дому.
От горя Герасим тут сразу запил,
японский ошейник собачке купил,
купил ей колбаски, сметаны налил.
Вдруг — хвать за кувалду! И тут же убил.
Тут бедный писатель слезу уронил:
невинную душу, шутя, загубил!
Нет, видно Герасим Муму не ценил, —
он подло её, как собаку, убил!
Берётся Тургенев за новый сюжет,
в котором таких происшествиев нет.
Вот снова Герасим плетется в буфет,
Мумуню продав за пятнадцать монет.
И злой живодёр не зарезал Муму, —
такая собака нужна самому.
Тоскует Герасим, обидно ему,
что тихое счастье досталось — кому!
Гуляет Герасим в тоске, одинок,
Мумуню зовет на собачий свисток.
Из трудного детства тебя, мол, щенок,
поднял, вывел в люди и сильно помог.
И грустно Муму в темноте, взаперти,
собачее сердце забилось в груди,
Ей что-то сказало: мол,стоит идти,
что лучшее ждёт нас всегда впереди.
Побег удалсЯ! Из оков во всю прыть
примчалась собачка к Герасиму жить.
Тут снова хозяйка пустилась дурить:
«А где наша жучка? Хочу утопить!»
Герасим с трудом поборол в себе стон,
Муму снял на видеомагнитофон,
надел ей кирпич, как большой медальон,
и ночью закинул в совхозный затон.
С тех пор не слыхали родные края
ни тихого визга, ни лая ея...
Поражён коварный Запад
нашей тактикой, ребята!
Пусть оставят недобитки
вредоносные попытки.
Крикуны и диссиденты
не учли опять момента, —
вновь повержены злодеи
нашей ленинской идеей.
Обменяли хулигана
на Луиса Корвалана.
Обменяли скандалиста
на борца и коммуниста.
Мир спасён, притихла пресса,
есть условья для прогресса,
чтоб дожить без пессимизма
до постройки коммунизма,
до того, как мирный атом
станет страшен разным гадам,
до того, как воздух чистый
будет лишь для коммунистов.
Крик, стрельба!.. Мой переход через границу
был отмечен и запечатлён.
Завтра все газетные страницы
осветят мой путь со всех сторон.
Стану я добычей журналистов,
власти припаяют мне статью.
Переплюнув славой террористов,
враз переменю судьбу свою.
В родных краях
колымил пастухом.
Забыв про страх,
погнался за быком.
Но здесь не горько —
за тюремною стеной.
Спасибо, Борька,
бык мой племенной!
Мне жужжат: «Вы выбрали свободу?»
«Ваше отношенье к КГБ?»
— Каюсь, — говорю, — не зная броду,
я быком испортил жизнь себе.
Пас бы тихо стадо на пригорке,
а быка списал бы на волков.
Чтобы сдох он, этот самый Борька!
сгинул в чаще на века веков!
Ко мне шустрит
известный адвокат.
Я чист, побрит,
одет и сыт, и рад
здесь на халтуру
посидеть пока, —
у нас бы шкуру
сняли за быка!
В камеру мне носят тонны писем,
камера — почти что, Гранд-отель.
Я живу, здоров и независим,
и недосягаемый отсель.
Плаваю в бассейне, ем бананы,
чифер в кофеварке кипячу,
изучаю мир с телеэкрана,
завтра срок по полной получу.
Такой бывает
игра Судьбы, —
сперва швыряет
в накал борьбы,
потом выводит
из бед тайком,
как вышло, вроде,
с моим быком.
Опасна жизнь подрывника, —
ему не спится и неймётся.
Он улыбается, пока,
а завтра, может, подорвётся.
Мы спим, глаза на мир закрыв,
а он идёт на поединок.
Не там тыкнёт отверткой — взрыв,
и никаких тебе поминок.
Сегодня выдали аванс
ему за срочную работу.
Вот он сидит и поит нас,
и треплется себе в охоту.
Он куролесит за столом,
всем тыкает, всех угощает.
Простим ему за ремесло,
хотя такого не прощают.
Он соблазняет наших дам, —
ему гарем бы по апломбу! —
и нагло заявляет, хам,
что подорвёт одну секс-бомбу.
Клянётся парень, что в Кремле
он разминировал шесть спален!
Генсек ему, навеселе,
сказал: «Да ты же гениален!..»
Он с каждым маршалом на «ты»
делил последнюю рюмашку,
а вот теперь — игра судьбы! —
он осчастливил нашу бражку.
С враньём он правду спутал сам.
Теперь терпи, пока упьётся.
Он нынче платит по счетам,
а завтра — чёрт с ним! — пусть взорвётся!
Я зачитался "Фаустом". Притих
окрестный мир на три часа вперёд.
Хронометр прервал свой дробный ход,
но шелестел в губах волшебный стих.
И всё читало Книгу Бытия —
стрижи, сова с трубы и тополя,
чтоб долго не забыть её. И я
читал, по тропам мистики пыля.
Но вечера короткая заря
срывает в сон, и в этом долгом сне
над цепью гор два всадника парят
на белом и на вороном коне.
Я в плену у античного мира, —
зачарованный, как Одиссей,
всё плыву по волнам, и незримо
кружат тени из царства теней.
Мои уши открыты для песен,
а глаза видят тайны веков,
только жаль, что прикручены плечи
к мачте времени тросом богов.
Тёмной ночью выйду в путь,
паруса наполнит ветер.
Может быть когда-нибудь
курс географы отметят.
Вспенит киль волну, и галс
сменится вослед штурвалу,
вскинет флаг дрожащий марс,
меряясь с девятым валом.
Шар Луны в разрывах туч
не позволит с курса сбиться,
а с утра зелёный луч
опалит огнём ресницы.
От долгих лет, от прошлых дней
осталась память нам, —
застывший парус на волне,
наперекор векам.
Когда-то предок наш поплыл
в свой первый трудный путь,
и горизонт его манил
раскрыть земную суть.
А после сотни кораблей
искали край Земли,
страдали, мучались на ней,
но так и не нашли.
На карте белых пятен нет,
и что ещё желать?
Но капитаны свой корвет
не захотят бросать.
И в наших жилах кровь течёт
тех самых моряков, —
не потому ли нас влечёт
стремленье бросить кров?
Тапёр напился. В зале полушумно.
Нет музыки. Звон рюмок, вилок стук.
Официант, как Уллис хитроумный,
отсчитывает сдачу с потных рук.
Нет музыки, убогость общепита
сползает с плохо вытертых столов.
Гуляш кислит, бутылка недопита,
и в ней вино почти что не шипит.
Но кто это развязною походкой
идёт к роялю, точно к шлюхе, шаг
соразмеряя с градусами водки,
спасти желая душу и кабак?
Он, плюхнувшись, наотмашь, пятернёю
истому дня сметает с клавиш прочь.
Блатной аккорд, как приговор покою,
и никаким уловкам не помочь.
Он не был самоучкой — тот, кто вышел
под взгляды и сужденья выбить грусть.
И не кривились лица, песню слыша,
и так играть другой рискует пусть.
Фужер с шампанским на краю рояля,
скрипят педали, клавиши бьёт дрожь,
и хрипло рвётся песня. Жаль, едва ли,
я разберу, что ты, певец, поёшь.
Скрываем мысли от своих
до смертной дрожи.
Кошмары, вроде бы, у них,
а здесь всё то же.
Грань разделила этот век
одной медали.
На площадь вышел человек,
и тут же — взяли.
Его забрали налегке
в гражданском трое,
затем лупили в воронке
менты с гебнёю.
Остригли голову под ноль
ему в кутузке,
дав десять лет за нашу боль
и нашу трусость.
Хоть клевета жила всегда
и зло — не в новость,
но близко к сердцу, — вот беда! —
носил он совесть.
И Гиннес в книгу вносит весть
(в ней каждый винтик):
«Теперь и в Дагестане есть
правозащитник!»
На первенство по шахматам в Мерано,
иль в Багио, — неважно где, когда! —
поехал побеждать за все соцстраны
король - сторонник мира и труда.
Пусть от твоей игры весь Запад ахнет, —
внушал парторг. — Корону не отдашь!
Чтоб наш Корчной, став Власовым от шахмат,
не заикнулся больше про реванш.
В проходах и у сцены жмутся люди,
дыханье затаивши до поры.
Вот первые ходы. Уже в дебюте
Корчному стало плохо от игры.
Он подал знак лощёным ассистентам.
Сказал, что пешки краплены, — сменить!
Заметил, что здоровье претендента
советским флагом можно загубить.
Пока меняли доски и фигуры,
часы, а флаги прятали в шкафы,
от смеха умирали даже куры,
улыбки устроителей — кривы.
Доигрыванье отложить на завтра
враг предложил в предчувствии беды.
Всё тщетно — ход за ходом наша правда,
и рушатся их хитрые ходы.
Уже пустили в ход гипнотизёра, —
он выпучил глаза и сделал пасс,
но чемпион напрягся до упора
и съел слона за весь рабочий класс.
Победа! Таймс и Цайтунг сдохнут с злости,
теперь несите лавры и цветы.
Бегут по магазинам наши гости,
а ихние в фойе зубрят ходы.
В самом дальнем космосе,
между двух сверхновых,
карточными фокусами
развлекал знакомых
тёртый межпланетник
и авантюрист,
он же — проповедник,
он же — аферист.
Карты были краплены
магнитною полоской,
игроки подавленные,
юмор очень плоский.
Сам картан — на станции,
которой тыща лет,
но никакой дистанции
меж дном и верхом нет.
Справа житель Веги,
голубой, как с перепою.
с ним абориген с Омеги,
с щупальцем-ногою.
Слева марсианин
с глазом прямо на руке,
а на заднем плане
проигравшие в тоске.
Сев играть, раскаешься,
спустивши капиталец.
ведь, если проиграешься,
то отрубают палец.
Пальцев не хватало
на ногах и на руках.
Битые каталы
прогорали в пух и прах.
А когда рассеялись
сомнения и споры,
и уже отсеялись
крупные партнеры,
альтаирец трёхголовый
посмотрел на флешь,
матерное слово
пробурчал и — харк на плешь!
Сброду невесёлому
сказал он вещь такую:
— Ставлю третью голову,
что он, подлец, плутует!
Марсианин вперил зенки,
хоть был трус и нытик, —
хвать рукою по коленке.
Глаз тут взял и вытек.
Взвился житель Веги,
почерневший с перепою,
а абориген с Омеги
стал трясти ногою.
Обступили жулика,
хватают за грудки,
а он в ответ культурненько:
— Постойте, мужики!
Я на всю галактику
честнейший человек,
а вы — толпа лунатиков,
мутантов и калек.
Кодла недобитая!..
И, бластер наведя,
в капсуле с орбиты
шасть — куда глаза глядят.
Бог весть где скитается,
кутит и загорает,
а на дальней станции
не пьют и не играют.
Нам сегодня на лёд,
как с тевтонцами — в бой.
Знаем: тем лишь везёт,
кто на равных с судьбой.
Нам с канадцами драться
за счёт на табло.
С поля целым убраться —
считай, повезло.
Но сегодня решили
мы не уступать
на таком же режиме,
растак вашу мать!
Ляжем насмерть на этом
исчирканном льду,
но придём с того света,
имейте в виду!
Хрип свистка, клюшка к клюшке:
мы входим в игру.
Сшиблись, хлынула юшка,
досталось ребру.
Шайбу вырвали, морды,
и на вираже
по воротам их форвард
ударил уже.
Прёт удача им в руки,
но как бы не так! —
ас ледовой науки, —
взял шайбу Третьяк.
Пашем лёд у границы,
нас клюшками бьют,
И к воротам пробиться,
как взойти на редут.
Шасть их крайний подножку,
и нашего — в борт.
Мы нажали немножко
и, взяв в оборот,
Хлоп канадца об стенку —
мы входим во вкус:
они бьются за деньги,
а мы — за Союз!
Вот позорные урки! —
зря судья им свистит:
двое держат за руки,
а третий шустрит.
Нам вернуться бы сразу!
Решали пока,
вбили шайбу, заразы,
зажав Третьяка.
Благо, Тихонов, тренер,
объяснил нам что, как:
важно выиграть время
для победных атак.
— Иль битюг тебя кинет,
или ты его съешь!..
Сплюнул зубы защитник
и встал на рубеж.
Перестроились с ходу,
отвлекли, обвели.
Ну, теперь им по году
сидеть на мели.
Отстают, не угнаться,
бьём четвёртый с руки.
Не глядим, что канадцы —
хлипки мужики!
Гол второй, исхитряясь,
загнала их братва.
Нам плевать. Не смущаясь,
лупим по головам.
В их воротах, — знай наших! —
пятый раз уже гол.
Знамя с клёном опавшим
убирают в чехол.
В их глазах злые слёзы,
тренер прёт на скандал.
Счёт: пять-два в нашу пользу,
выходим в финал.
Вслед нам шум стадиона,
как медведи идём.
В коридоре ждут жёны
с едой и питьём.
Будет кросс после ночи, —
под душ и на лёд.
Ну, на этот раз, точно,
нам всем повезёт!
Не врастайте в мирный быт,
в тёплое местечко.
Помните: в горах бежит
золотая речка.
Сосны рвутся до небес,
разрывая тучи.
Справа лес и слева лес,
между — Бог и случай.
Кто-то мается в тайге
на лесоповале,
ну, а тех, кто в руднике, —
поминай, как звали!
Позабудьте про долги,
узы и контракты,
аргументы у реки —
золотые факты.
Заяц по лесу спешит, —
ёкает сердечко,
но быстрей его бежит
золотая речка.
Только руку протяни,
поступись покоем,
только вовремя рискни, —
манны ждать не стоит.
Пусть пороги, — не беда! —
встали посерёдке,
посмотри, её вода
моет самородки!
Это ж надо — у воды
и такая смелость!
И у каменной гряды
отвисает челюсть.
Кто мы — боги ли, скоты?
Рвём, стреляем, режем,
про заветные мечты
знать не знаем — где же?
Тишина — мертвей могил,
шум — мощнее грома.
Нет руля и нет ветрил,
нет любви, нет дома.
Дух бродяжий вышел весь
в кинолентах скучных.
Верьте, золото не здесь, —
не в квартирах душных.
Торопитесь, чтоб успеть,
берега столбите.
Даже, если выйдет медь,
всё равно ищите!
В Сантьяго льётся дождь из слёз и крови.
Над Чили тучи — ветром не проймёшь.
Летят из автоматов с сердцем вровень
потоки пуль. Над Чили льётся дождь.
Невесело жить при такой погоде —
опасно без кевларовых плащей!
Чилийская погода нынче в моде.
Вот незадача — трудно без дождей!
Над морем зависают вертолёты,
выбрасывая мёртвых и живых,
и с палачами Хара сводит счёты,
дошёптывая песню или стих.
Обидно умирать, собрав все силы
для жизни, но приходит к власти ложь,
чтоб спрятать в безымянные могилы,
а радио твердит: «Над Чили дождь!»
В истории повторы в катастрофах.
Когда же небо высохнет от слёз?
И вновь идёт под дулом на Голгофу
чилиец по фамилии Христос.
Не дай нам, Бог, однажды, на рассвете,
спросонок чью-то станцию найти,
и, стрелку доведя к условной мете,
услышать, что над Родиной дожди.
Те, что в горы ушли штурмовать высоту,
бросив вызов судьбе и природе,
точно нить, сквозь эфир протянув частоту,
третьи сутки на связь не выходят.
Мы собрались в кружок у складного стола:
как же так, шесть парней — и пропали?
Правда, холод был лют, правда, вьюга мела,
но ведь горы у нас, не в Непале!
Сторожит тишина тех, кто вверх поднялись.
Сколько можно неведеньем мучить?
Остается завыть, иль карабкаться ввысь,
наплевав на страховку и кручи.
На парах вертолет — он пробьёт снегопад,
хоть лететь ему не по погоде, —
потому, что в горах альпинистский отряд
третьи сутки на связь не выходит.
Туманный Лондон, сумеречный век,
вериги власти хлеще, чем удавка.
На Темзе барки, в трюмах хрип калек,
и на Норфолк бесплатная доставка.
Ничто в трущоб не манит глубину,
когда нескладно и убого Сити,
но клуб закрыт, и лорд идёт по дну
между лачуг, стремясь скорей забыть их.
Впритык к дворцам приятнейший контраст:
как бурелом, подобия жилища.
Удел их — тлеть. Никто тут не подаст,
и состраданья ближних не отыщешь.
Здесь мудрость не зависит от седин,
и терпят то, чего б никто не вынес.
И потому на всю страну один
бесстрашен Свифт, а веком позже — Диккенс.
Олимпиады звонкий крик
летит, страну загнав в квартиры,
Люд к телевизорам приник,
пуст парк и редки пассажиры.
Век новый, шалый и босой,
уже готов осуществиться.
Спешим в Москву за колбасой.
Встречай, любимая столица!
Вот и всё… Ты умер, канул в вечность,
сгинул в сне, которого не ждут.
Вижу, как рванулись в бесконечность
кони, запряжённые в дугу
лёгких санок. Песня оборвалась…
Мы пока остались на краю.
Нам столетье жить, — такую малость, —
продолжая жизнь и цель твою.
Пусть не я, не третий, не двадцатый,
но наверняка, наверняка
кто-нибудь, когда-нибудь, утрату
горькую восполнит… Ну, пока!
1
Мы были заочно знакомы,
мы знали о нём кое-что,
мы даже не ведали: кто мы,
пока он не спел нам о том.
Ушёл, не сдержав обещанья
вернуться в друзьях и в делах.
Москву захлестнуло прощанье,
и воздух цветами пропах.
Текут полноводные реки,
исполнены скорби и слёз,
о нём — о родном человеке,
прожившем и павшем всерьёз.
2
С утрa тянулись улицы
потокaми людeй,
пытaлся дeнь нaхмуриться,
дa нeту туч нигдe.
И блeдно-ослeпитeльным
сиял лицa овaл,
А площaдь — зaлом зритeльным, —
нaродa полный зaл.
Пeвцa убили полночью,
вколов кaкой-то яд,
чтоб послe «скорой помощью»
вытaскивaть нaзaд.
Но поздно. Всё зaкончeно.
Эпохи трeснул лёд.
Остaлось многоточиe
и этот нeбосвод.
3
Проводили его до ограды
и запомнили мел на лице, —
след отчаянья или досады,
или боя со смертью в конце.
Сорок два — всё, что выпало в сумме,
да стена милицейских кокард.
Кто-то бросил бездумное: «Умер
муж артистки... Ну этот вот... бард...».
У России дурная привычка
хоронить, чтоб потом воспевать.
«Бард» — не имя поэту, а кличка,
под которой нельзя умирать.
4
Злыe лицa и нeрвныe рeчи,
дaжe в воздухe пaхнeт бeдой,
колыхaeт московскоe вeчe
оборвaвшeйся днeй чeрeдой.
Всё. Нe стaло поэтa-мeссии,
что умeл Прaвдe двeрь отворить.
Большe нeкому пeть зa Россию
и зa русский нaрод говорить.
________________
Нам границы мешают, как сети,
остроги' бьют дождём по спине.
Мы – киты, над водою – мы дети,
но равны на большой глубине!
Нас радарами щупают лодки,
эхолоты заходятся в хрип:
не шпионы ли? - Залп по серёдке.
Промах! В цель – человеческий грипп.
Мы крепки, но от насморка гибнем.
Без людей нам сто лет – не предел,
а теперь обязательно влипнем
или в нефть, или в долгий отстрел.
Сверху рыщут стальные касатки, —
им пока не прорваться до дна.
Нас спасает умение в прятки
не проигрывать, плюс – глубина.
На экранах, и в звуке, и в цвете,
мы плывём, беззащитны вдвойне.
Мы – киты, над водою – мы дети,
но равны на большой глубине!
Пора начать, ристалище открыто,
стремятся пешки выступить скорей,
но слышно, как зацокали копыта
в «дебюте четырёх коней».
Эй, пешки, закрепите оборону!
Слон короля закрыл самим собой,
но сбоку по могучему заслону
был нанесён удар чужой ладьёй.
Смешались шахматы, и поле поредело
от обоюдных массовых потерь,
и даже Каисса навряд ли скажет смело,
кому удача выпадет теперь.
Клинки ферзей скрестились в поединке,
убита, в схватку влезшая, ладья,
чужой король сбежал в одном ботинке,
но неужели, всё-таки, ничья?
Опять удар, и сабли зазвенели
в руках ещё не сдавшихся фигур.
Критический момент! И еле-еле
король чужих от мата увильнул.
Ещё минута, ну ещё мгновенье,
и будет спор наш праведный решён,
но оборвал упорное сраженье,
спасительный для пострадавших, звон.
Конец игры. И жмут друг другу руки
гроссмейстеры с улыбкой на губах,
но их улыбка — лишь тому порука,
что этот бой продолжится на днях.
Чернила должны быть чёрными,
бумага — светлей чернил,
слова — скупыми, упорными,
душа — сохраняла пыл;
добро, как всегда, — неизменным,
а зло — оставаться злом,
кровь — струиться по венам,
множа времён число;
Вера — безднам эфира,
иначе исчезнут сны,
и хаос, что правит миром,
станет совсем иным.
От истин, заученных фраз,
замученных фальшью людей,
смертельно тоскующих глаз
сбежим в ту страну дикарей,
что снилась нам. Выберем ночь,
бриг с якоря снимем — и в путь.
Захлопает парус, и прочь
земля откачнётся, как ртуть
И бывший пират — рулевой
под компас подбросит магнит.
Ты слышишь, грохочет прибой?
На рейде нас ждут корабли.
Пришла беда — ей ворота пошире распахни:
за дверью, запертой на ключ, от горя не уйдёшь.
Пока у власти меч и ложь — добро стоит в тени,
но ты скажи, беде назло: «Ну, что ж, беда, ну, что ж…».
Пускай застенки о тебе и цепи плачут — пусть!
Палач торопится на казнь, утюжа свой наряд.
Поторопись, друг, завершить незавершённый путь,
успей любимой подарить последний нежный взгляд.
А там до вечности вполне дотянешься рукой,
хоть руку отрубил палач, когда четвертовал.
И тело плавает в крови — черёд за головой.
Ну, что, поробуем, душа, уйти за перевал?
Смеюсь сквозь слёзы над собой
и плачу я сквозь смех, —
с такой мне выпало судьбой
бродить и петь для всех,
что впору руки наложить, —
вниз головой — с моста,
но это дело отложить
решил я лет до ста.
И плачу пусть, и пусть смеюсь,
от холода дрожу,
но жизнь покинуть не решусь, —
я ею дорожу.
С каждым днём, с каждым годом я вижу ясней,
что загадкам нет счёта — лишь нить протяни,
и клубок путеводный покатит в сплетенье путей,
где ещё до тебя ни один не ходил.
И ни бог, и ни чёрт, и ни ад, и ни рай
не помогут тебе — только сам выбирай!
На всю жизнь, на весь век, чтоб потом — без обид,
потому, что судьба — без границ лабиринт.
Счастье, точно, не там, где безветрие и благодать,
хоть оно и не там, где не так всё пошло.
Будет время стараться тебя обуздать,
но не вздумай пугаться того, что не произошло.
Сгинут страны, системы, мораль подведёт,
человечество вымрет, останется сброд,
но на скользком пути перемен бытия
сможет всё возродить только воля твоя.
***
Здесь тишь, а где-то тлеют войны,
мозоль на пальце от курка,
опять в Иране неспокойно
и в Польше бунт исподтишка.
Израиль давит Палестину,
а в Чили правит Пиночет.
В Афганистане рвутся мины,
в Панаме тоже жизни нет.
По никарагуанским джунглям
идёт стрельба, — дела свои!
На островах Мальвинских угли
от деревень, — и там бои.
Поют в Ирландии волынки,
оплакав Ольстер и Белфаст,
воюют в Риме по-старинке —
из-за угла, — как кто горазд.
Мы здесь сидим себе, мусоля
листы газет, не дуя в ус.
Покоя нет, как ветра в поле!
А уцелеет ли Союз?
Скрываем мысли от своих
до смертной дрожи.
Кошмары, вроде бы, у них,
а здесь всё то же.
Грань разделила этот век
одной медали.
На площадь вышел человек,
и тут же — взяли.
Его забрали налегке
в гражданском трое,
затем лупили в воронке
менты с гебнёю.
Остригли голову под ноль
ему в кутузке,
дав десять лет за нашу боль
и нашу трусость.
Хоть клевета жила всегда
и зло — не в новость,
но близко к сердцу, — вот беда! —
носил он совесть.
И Гиннес в книгу вносит весть
(в ней — каждый винтик!):
«Теперь и в Дагестане есть
правозащитник!»
Человека спрятали в психушку,
и, конечно, было же за что:
выступал там, где велась прослушка,
говорил с друзьями не про то.
Слушал Запад вперемешку с воем.
Сквозь глушилки постигая суть,
вряд ли ощущал себя героем,
сравнивал с великим кем-нибудь...
Был как все, но совесть в нем проснулась,
и в душе вдруг начало горчить.
те, кто призван службой, встрепенулись
и решили парня подлечить.
Санитары мнут ему запястья,
доктор — плут и вежливый садист,
лезет внутрь, ведя допрос с пристрастьем,
пишет всё на плёнку и на лист.
Человек уж по гостям не ходит,
а лежит на койке у окна.
Два укола в день — и мышцы сводит,
за окном — здоровая страна.
Лeто скоро кончится,
потeкут дожди,
Осeнь-зaговорщицa
встaнeт нa пути.
Рыжaя, крaсивaя,
в плaтьицe под цвeт.
А мы нe пугливыe, —
нaм сeмнaдцaть лeт.
Мы идём по городу,
зa руки дeржaсь,
с дeрзким глядя норовом,
рaздрaжaя влaсть.
В пeрeулкaх выпьeтся
всё, что припaсли.
кто-то в люди выбьeтся,
кто-то — в короли.
Были дни короткиe,
и до утрa — ночь.
Объяснeнья робкиe, —
чeм тeпeрь помочь?
Рaстрeпaли волосы
буйныe вeтрa,
уходилa молодость
с нaшeго дворa.
***
Я знаю: есть на свете мир,
в котором нам с тобой уютно,
где жизнь не давит нас подспудно,
и ясен так ориентир.
Моей надежды не разрушь
на то, что мы — две половинки,
и все дороги и тропинки —
пересечения двух душ.
Наспех нацепив доспехи,
мчались рыцари на бой
ради воинской потехи,
пыль оставив за собой.
В государстве тридесятом
жизнь катилась в никуда,
в тучах скрылась виновато
путеводная звезда.
Неба плотная завеса
тучам потеряла счёт.
Тихо плакала принцесса,
слёзы капали со щёк...
***
Вот — озеро. Скользят по глади вод
два лебедя, переплетая шеи.
Сверкает в волнах звёздный небосвод
от Андромеды до Кассиопеи.
Вдохни в себя всю сказку этой шири,
всю свежесть, всё сверкание воды.
Давай с тобой утонем в этом мире,
как две песчинки или две звезды...
Когда земная суета
вдруг станет нестерпимой,
уйду, не помнящий родства,
по свету блудным сыном.
Мне вслед рванутся голоса, -
их встречный ветер смоет.
Сверкнёт негаданно слеза
разлуки или боли.
Ах, что там, что? Скажите! Где? —
Да там, у горизонта?!
Там, в предзакатной полосе,
застыл осколок солнца.
Иду заросшею тропой,
пропитанный закатом.
Который раз вступаю в бой,
борюсь за каждый атом.
Который раз иду на бой,
на бой с собой, на бой с судьбой...
Облеплены углы сарая
густой и серой паутиной.
Обломки угля собирая,
мать наклонилась и застыла.
Пёс Барс лежит чуть в отдаленьи
и ждёт: когда ж пойдём обратно?
И в напряжённом нетерпеньи
вдруг замирает непонятно.
А вечер, словно спохватившись,
что задержался слишком долго,
на солнце тенью навалившись,
льёт тёмно-синюю тревогу.
И пусть рукою неумелой
не передал я точной краски,
и что-то где-то не доделал,
но впечатление — как в сказке.
Сиреневатой акварели
мазки на стареньком картоне:
каркас сарая, прорезь двери —
всё ожило и всё я вспомнил.
И если б только на мгновенье
я мог бы в детстве очутиться,
прижаться к маминым коленям...
Но это только ночью снится.
Так редко, перепадами,
случайно, иногда
я вижу: с неба падает
лучистая звезда.
Звезда... Судьба какая-то
сорвалась с высоты,
и рушатся, и падают
по искоркам мечты.
Кому-то больно сделалось,
душа оборвалась,
оставив плоть и ненависть,
в миров вплетаясь вязь.
На смену отсветившему,
отжившему свой век,
спешит ещё не жившее,
берёт иной разбег.
Ведь говорят,
что звездопад
всегда к добру идёт.
Когда качнётся вниз звезда,
пусть кто-нибудь шепнёт:
«Лети, звезда, с собой возьми
все горести мои!
Ты лишь на миг, на краткий миг
надеждой напои!»
Кто знает, может, чудо есть,
хоть капля волшебства,
и к нам в ответ благая весть
сойдёт на те слова?
Да нет, не слышит и молчит
тот край, и вечно нем!
Беззвучно кружатся в ночи
миры иных систем.
Ещё мы молоды и, вроде,
нет хвори и скорбей ни в ком.
Восьмидесятые подходят,
как к горлу — непонятный ком.
Ещё мы травим анекдоты,
на звёзды смотрим по ночам,
идём поутру на работу,
слегка желудками урча.
Проклятый строй никак не рухнет,
смирив гнилое естество,
а вечерами жизнь на кухне
перерастает в торжество.
За стенкой ссоры отголоски,
воды горячей нет, как нет,
хрипит магнитофон Высоцким,
и в кошельке лишь горсть монет.
Но всё ж надежда вдохновляет,
что будет светлой полоса,
а в телевизоре мелькает
Наташи Крымовой коса...
Живут себе, под ноги и не глядя,
а к звёздам всё приглядываясь ввысь,
фантаст Борис и брат его Аркадий,
меняя потихоньку нашу жизнь.
Влачим удел в быту без интереса,
по телику — один футбол-хоккей,
а с их страниц шагает в мир прогрессор,
прищурившись и с бластером в руке.
На «чёрном рынке» купишь ихний томик
и на Венеру тут же загремишь, —
ведь всё, что ты сумел наэкономить,
сдерут с тебя за «Остров» и «Малыш».
Но деньги — грязь, их всё равно истратим,
на макаронах месяц доживём.
Держитесь стойко и пишите, братья,
два гения в отечестве своём!
***
Я живу в высотном доме
на последнем этаже,
крыш, нeбeс и солнцa кроме —
только молнии стрижeй.
По проспекту ходят люди,
сверху — точно муравьи, —
так о нас и боги судят,
бeз пристрaстья и любви.
Мчатся разные машины,
отравляя мир вокруг,
ну а мне с моей вершины
грузовик — и тот, как жук.
Просыпаюсь — сразу к свету,
вся отдушина — балкон.
У кого балкона нету,
жизнь влачит в плену окон.
Поутру на воздух выйду,
сигарету закурю,
сам себе прощу обиду,
сам с собой поговорю.
Не хожу давно к знакомым
и скупее стал в речах
потому, что лифт поломан,
а вода — лишь по ночам.
Стaль куют за стенкой справа,
слева крутят «Бони М»,
снизу тётка злого нрава
сочиняет тьму проблем.
Но о том ли всe мeчтaли?
Знали бы, как мне вас жаль!
Ах, какие видно дали,
если вглядываться в даль...
Люд в свои стремится норы,
скукой маeтся, а зря.
Надоел мне этот город,
мeжду нaми говоря.
Бьёшь баклуши на работе, —
до зарплаты как дожить? —
и ещё не старый, вроде,
а куда исчезла прыть?
Годы мчатся неуклонно,
скоро пенсия — и что ж?
Сигaнул бы я с бaлконa,
дa нa зeмлю упaдёшь.
Но всe бeды, словно мыши,
убeгaют в никудa,
если дождь идёт по крышe,
с потолкa тeчёт водa.
Если с крыши, eсли с крыши
тихо кaпaeт водa...
Спой мне, Юрий Осич,
что-нибудь за жизнь! —
Как нам жить попроще...
Ввысь не торопись.
Там аккорды тише,
ветер, неуют, —
даже не услышишь,
что тебе поют.
Спой мне, Визбор, о метелях,
о томительных неделях,
о любви и о разлуке,
где ни строчки от подруги;
о глубинах и высотах,
и о том, как плачет кто-то,
в далях, брошенный друзьями,
за горами, за долами.
Спой мне, Визбор!
Светлая гитара,
немудрёный стол.
Здравствуй, друг мой старый,
славно, что пришёл!
Посидим до но`чи,
путь найдём в ночи`.
Пой, когда захочешь,
только не молчи!
А проститься не успеем, —
и навек осиротеем.
Где искать — в горах ли Фанских,
или в дебрях африканских?
По лесам, пустыням жёлтым
спрашивать, куда ушёл ты,
или ночью в телескопы
след искать на звёздных тропах...
Но пока всё это — шутки,
сердце бьётся, уши чутки,
пальцы просятся к гитаре
и сегодня ты — в ударе
там, где мысля не о славе,
всё же, сердце ты оставил.
Спой мне, Визбор!
Ты по своим живёшь законам,
хотя законы таковы:
идти вслед моде неуклонно
и слушать вымыслы молвы.
Под взглядами людскими таешь,
а где же признаки стыда?
Чего-то не понимаешь
и, вероятно, навсегда.
Не скучнейте лицами,
жизнь зарыв в дела!
Жили-были рыцари
Круглого Стола.
Им не гнуться лет до ста,
чтоб удобрить грязь, —
гибли в сече запросто,
не перекрестясь.
Не казались пресными
им труды и дни,
не суля ни пенсии,
ни тоски в тени.
Правыми и левыми
зло разя руками,
спали с королевами,
пили с королями.
С недругами вредными
мерялись в отваге,
становясь легендами,
превращаясь в саги.
Не проспи истории
в серости и лени,
смел будь в бранном споре, и
не склоняй колени.
Ежели забился ты
в глубину угла, —
вспомни, друг, про рыцарей
Круглого Стола.
Жизнь, как подмокшая галета,
крошилась, становясь подлей.
Мне не везло, а в это лето
сто утонуло кораблей.
Глазами, — что мне оставалось? —
надежды не умерив прыть,
я проводил последний парус.
Теперь за море не уплыть.
Всё, сухопутен стал и пресен,
от шин зависим и колёс.
Ни воздуха, ни тем для песен, —
я спрыгнул с борта на утёс.
Теперь у моря ждать погоды
и мерять дружбу на рубли.
Проходят, точно вахты, годы,
а где-то тонут корабли...
***
Прожитый день, как зачерствелый пряник,
запит водой.
Вернувшийся домой усталый странник —
уже святой.
Вдавиться в кресло — истинное благо! —
к страстям глухим.
Шуршат страницы, шелестит бумага,
звучат стихи.
Зима ли за окном, весна иль лето,
ветр, дождь стучит?
Но мир уже совсем в пределах света
одной свечи.
Лисицею крадётся вечер в поле,
незыблем кров.
Сегодня ты тоской прекрасной болен —
томленьем строф.
Твори всю ночь до света на востоке,
мечтой дыша.
Всё суета и тлен, включая строки,
но не душа!
Плывёт корaбль сeбe кудa-то, волны пeня,
мaтросы взaд-впeрёд слоняются гуртом.
Есть чудaки они ромaнтику нe цeнят,
а я цeню, но я остaлся зa бортом.
Пройдёт свой курс корaбль по морю-окeaну,
и всeм, кто плaвaл, будeт вспомнить что потом.
Мaтросы выйдут в штурмaнa и кaпитaны,
а я — нa сушe, я остaлся зa бортом.
Ржaвeeт якорь мой в портовом рeсторaнe,
игрaeт тихо в зaлe грусть полупустом.
Я болeн, я повeржeн, я изрaнeн
лишь потому, что я остaлся зa бортом.
Но грусть осядeт, сeрдцe новоe встрeвожит,
обиды прeжниe зaбудутся потом.
А жизнь стaновится дорожe и дорожe,
и нeизвeстно — кто остaлся зa бортом!
Весенним и погожим днём,
когда рыхлеет снег,
давай из дома улизнём
и пустимся в побег.
Вода бежит из-подо льда,
грачи летят домой,
бредут бродяги в никуда,
прощаются с зимой.
Вылазит каждый из норы,
нарушив свой режим,
а мы с тобой через дворы
к окраине бежим.
На территорию ничью
спешим, сходя в овраг,
спустить кораблик по ручью,
пока он не иссяк.
Доносит время эхо голосов
и оттиски поблекших фотографий,
тома ушедших в вечность чудаков,
их изречений, писем, биографий.
Но что заменит мёртвый шрифт людьми,
которых не хватало и не хватит?
В пустом дому не хлопают дверьми,
и близок час, когда тобой заплатят.
Как одиноко, как щемит тоска!
Глаза не внемлют надоевшим книгам.
И старость серебрится у виска.
Нет, то не старость — время стало мигом.
А ты не верь. Попробуй, как и я,
забыться в рифме — временном лекарстве.
А ты поспорь с судьбой — она судья
помилосердней, чем людское братство.
Живи назло невзгодам, через дни
неси свою несдавшуюся душу,
и память об ушедших сохрани,
моря и горизонт, что прячут сушу.
_________________
Перекати через года
и что останется тебе, —
поля из мартовского льда
и груз желаний на горбе?
И спор, которому конца
жизнь не дала, да и не даст.
Соперник с ликом хитреца
тебя попробует — в балласт.
Так что, всё заново начнём,
и будем биться за права,
вбивая в споры ни о чём,
необходимые слова?
Опять доказывать, что ось
не в центре полюса, а вне,
что жизнь изучена насквозь,
и ты давно раскрыл все «не».
А треснет лёд и понесёт, —
ты, возмутившись, крикнешь: «Нет!».
Опомнишься: «Который год?
Который год и сколько лет?..».
Теплеет, значит скоро март
окончит путь, вступив в апрель,
и что зима колоду карт
развеет в светлую капель.
Чего там на судьбу гадать,
когда она и так ясна?
Пора морозам отступать.
Вы слышите, идёт весна!
Ко всем чертям гоню хандру, —
ведь надо жить и надо петь,
и, сон сгоняя поутру,
не умереть, не умереть.
Мы равны, мы из одной колоды,
только не скрещаются пути.
Вне правительств, критиков и моды
крест бродяг обречены нести.
Впереди Мигель де Сааведра,
а за ним — кто пеший, кто в седле.
Много нас — шеренга в километры,
только не встречались на Земле.
Крыля в прыжке над глубиной,
пловец рвал ветер над волной,
сжимался в ком, летел струной
по акробатике шальной.
В тот час в залив пришёл прилив,
скрыв отмели, где риф на риф
наполз, чтоб крови не пролив
нырнул, паривший, словно гриф.
Но у волны наискосок
был ветром сбит, как волосок —
рукой, пригладившей висок, —
упал плашмя, прервав бросок...
Когда притянет глубиной,
и ветер, душу окрылив,
толкнёт в стремительный бросок —
остановись, и в мир иной
не рвись, где крылья опалив,
не вынырнешь, а кончишь срок.
Моцарт пишет,
и в сонате
ветер дышит,
солнце тратит
на людей
весь жар и душу.
Амадей
играет, слушай!
Клавесин,
орган иль скрипка, —
гибнет сплин,
тоска — ошибка
Росы
падают на ноты.
Это слёзы.
Моцарт, кто ты?
Смех
сбегает из-под клавиш.
Всех,
кто верует, ты славишь!
Создан
из противоречий,
кто он, —
отпрыск человечий?
Просто так,
душой, не мерой,
сделай шаг
и в жизнь уверуй.
До утра
свечей не тушат.
Амадей играет,
слушай!
Гори свеча, пока горится,
для бутафории не стой!
Тебе к лицу в огне топиться,
слезу роняя за слезой.
Тебе за промахи и беды,
за нас просить иконный лик,
жить в дни рожденья и победы,
жить, погибая каждый миг.
Гори, свеча, в еловой ветке,
свети над письменным столом,
гори и грей в тюремной клетке,
гордись печальным ремеслом.
И мы, похожие на свечи,
исходим, плавимся и ждём,
когда же разум человечий
взметнётся истины огнём?
Мчались в старых дилижансах
наши предки по делам,
в ограниченном пространстве,
вверив судьбы лошадям.
И Земля казалась плоской
под ногами тощих кляч,
лишь вовсю трещали доски,
да скрипел колёсный плач.
Каждый в уголке скамейки
думал о своём пути:
жизнь не стоит и копейки,
если пуля просвистит.
Но, сжимая пистолеты,
в ожидании засад,
жили на верху кареты
злой форейтор и солдат.
На почтовых сквозь границы,
на почтовых сквозь года...
И во сне дорога снится,
да родные иногда.
На почтовых-бестолковых, —
пусть потом рассудит Бог! —
мыкались в желаньи новых,
неизведанных дорог.
Кто — на помощь, кто — в изгнанье,
кто — за злостным должником,
отлетевшие в сказанья,
спите вы дремучим сном.
Нам оставив книги странствий,
ветхих партитур тома,
на незримых дилижансах
вы промчались за дома...
Чайки в городе, в городе... Птицы!..
Не людей, так хоть их пожалеть!
Чайкам голодно, надо кормиться
И в полёте не умереть.
Вот зима, но исчезли вороны.
Странный признак! — чего им не жить?
Только чайки летят на балконы,
Рвутся в окна, прося их впустить.
Чайки, чайки, хорошие птицы.
Трудно вам? Я впущу вас, впущу!
Только где же вам всем разместиться?
Что, не в гости? Хоть корм притащу!
Но пугливы вы страшно — и точка.
Подойдёшь — всех, как ветром снесёт,
Не берёте из рук ни кусочка.
Верно! Пуганый дольше живёт.
Всё равно вам, кто чуток, не чуток...
Всё меняется, всё до поры.
Снег пойдёт через несколько суток,
а пока чайки белят дворы.
Театр осиротел. Любимов в Хайфе
иль в Тель-Авиве. Там ему и жить!
Обиделся, послал все власти на фиг.
Театр в сомненьях: быть или не быть?
Назначен Эфрос. Сверху так решили, —
незаменимых нет между людьми.
Но с Эфросом артисты не дружили,
а с кем они дружили, чёрт возьми?!
От перепалок и интриг не в духе,
зверел главреж, упав в тенёта дней.
срывал спектакли с треском Золотухин,
бравируя известностью своей.
Освобождаясь от чинов и рангов,
склоняя на анархию народ,
бурлит вовсю мятежная Таганка
и скоро режиссёра доведёт.
Альфред Нобель, изобретший порох
(Анька говорит, что — динамит),
дал возможность шляться по просторам
войнам, где никто не победит.
А потом опомнился, бродяга,
столько душ невинных загубя!
Нам и человечеству во благо,
создал фонд по имени себя.
В физике мы с Анькой не меркуем,
правда, был на химии в цене...
А за то, что нынче не быкую,
можно дать и премию вполне.
Накопились в банке денег кучи,
мне ж за трёшку засветили в глаз!
Только эту премию получим, —
морды будут бить уже за нас.
Из ментовки, значит, приезжаю, —
шлю запрос. Какая там страна?
Присуждайте, я не возражаю.
Утром — дома, прямо с бодуна.
Иногда вечера оживают:
звёзды чиркают белыми стрелками.
Люди здравствуют, не умирают.
Звезды - камешки тёплые, мелкие.
Небо странное, без суеверий:
тучи стаяли, воду отплакав,
и комочки далёких материй
точно входят в черты Зодиака.
Ковш Медведицы, Волосы Веры,
Скорпион, дальше - вихри из пыли.
Где границы неведомой сферы?
Где мы все до рождения жили?
Иногда вечера оживают,
только люди им редко внимают.
Отчего нам в старых книгах
так уютно и надёжно,
что неотвратимость мига
не заметна, не тревожна?
Отчего дрожанье нервов
утихает понемногу,
и душа летит, наверно,
исповедоваться Богу?
Мы забыли, мы устали
ночью вглядываться в звёзды.
Что читали, что листали
отвечает нам: «Не поздно!»
И седые каравеллы,
покачавшись на страницах,
нас уводят за пределы,
если только нам не спится.
Странное успокоенье
в старых книгах притаилось.
Может, от того, что зренье
авторов в слезах омылось?
Или жили люди лучше
в те века, не зная сроков,
а осознанные кручи
нам теперь выходят боком?
Так ли это? Не отвечу,
не задам вопросов лишних.
И уду противоречий
не возьму. Я верю вышним.
Нежданный друг, незваный гость
сошлись в моём дому.
И к радости мешалась злость,
как будто в душу впился гвоздь,
неясно почему.
Я потерялся и поник
в плену ненужных слов,
запутался в плену улик,
которых смысл не нов.
Два человека принялись
словами тормошить,
а ты меж них юлой вертись,
не успевая жить.
Я б в одиночку их скрутил
и перевербовал,
с них суету и хамство смыл...
А, может, промолчал?
Простил бы, сетуя на суть
Земли в её соку,
что каждому неровный путь
написан на веку.
Нежданный друг, незванный гость
совсем с ума сошли:
мысль, как обглоданную кость,
забросили в пыли.
Бокалы стукались, треща,
перегружась вином,
и если что-то хмель прощал, —
так споры ни о чём.
Но спор умолк и шум утих,
в день обратились дни.
Но что ж я возвращаюсь в них,
когда прошли они?
Философский факультет —
нету дома, денег нет,
общежитие, гитара и студенческий билет.
Постигаем мысли шустро,
как сказал бы Заратустра,
если б жил при нашем строе,
где на койке спят по трое
и на трёх — один обед.
А когда сдадим зачёты,
заживём, съедя кого-то,
иль в котельные работать, —
вниз — по лестнице почёта.
Ужаснутся Кант с Платоном
смазке рельсов под вагоном,
аспирант, метя метлою,
будет жить, за всех спокоен,
Вспоминая тех, кто Маркса
адаптирует для Марса,
или же наследье древних
сводит к уровню деревни.
Философский факультет,
пятилетка — наших нет.
Когда вникаешь в мысли мудрецов,
освобождается от бед лицо.
И цепь ошибок так мелка, мелка...
Лишь жизнь вчерашняя горчит слегка.
Тацит, Сенека и Лукреций Кар
мне говорят, как мир нелеп и стар.
Метанье атомов, крушенье, ноль...
А в результате — глуп и гол король.
И наши страсти и идеи — блеф,
но принимаешь это, постарев.
И всё не стоит сожаленья, нет —
случайна жизнь и глуп её сюжет.
Мы неорганикой полным-полны
и от реальности отвлечены.
Забыв про грозные дела основ,
вредим друг другу водопадом слов.
Я говорю: прекрасен Кушнер
в тончайшей музыке времён,
но критикой полузадушен
и пустословьем заглушён.
Шакалов много — пищи мало!
Тому, кто вышел на тропу,
дают вакансию Тантала,
а хвалят косточки в гробу.
Я говорю: прекрасен Кушнер,
когда он, светлый, входит в дом,
когда он открывает душу.
Пишите, Саша! Мы поймём.
Потрёпaнных полков уходят поколeнья, —
ни слaвы, ни побeд, a бойнe нeт концa.
Из мглы вeков глядят нa повторeнья тeни,
и трудно уцeлeть, нe потeряв лицa.
Нe можeт зaлeчить ничто душeвной рaны.
Философы твeрдят: «Врeмён прeрвaлaсь связь...»
Зaпугaнный нaрод склонился прeд тирaном
привычною спиной и опустился в грязь.
Жуёт сухaрь нужды, тaясь, полу-кaлeкa,
чтоб мeж собой связaть нaчaлa и концы,
и ищeт Диогeн со свeчкой ЧЕЛОВЕКА,
а вслeд ему идут ищeйки и лжeцы.
1
Ещё не время полночь бить,
но из зеркал, из темноты
выходят призраки творить
дела зловещие. Слиты
в единый ком осколки дня
и тонкой теплятся свечой,
но в беглом отблеске огня
дрожит тревога, не покой.
В потёмках шорох. Лунный блик,
через свечу пройдя, поблек,
а там, куда он не проник,
стоит песочный человек.
И медленно сходя с ума,
струю вина вливая в бред,
напишет странные тома
полу-фантаст, полу-поэт.
2
Вися на елке у Мари,
невесть по чьей затее,
Щелкунчик молит: «Отвори
мне в сказку дверь скорее!
Полгосударства за коня,
полжизни за возмездье,
пока мышиная возня
и не сошлись созвездья».
Вот он уже скликает рать,
расправил плащ пурпурный,
оставив девочку гадать:
возьмёт ли в край лазурный?
Мы разучились в гости приходить,
и принимать друзей, даря им душу.
Нам стало трудно двигаться и жить
в том измеренье, что казалось казалось лучшим.
Но не казалось это нам ничуть!
Мы были проще, чутче и умнее,
и наша юность освещала путь,
в котором мы блуждаем, став старее.
Мы хвалимся коврами и бельём,
гордимся модной мебелью, достатком,
а после рассуждаем о своём,
и чувствуем, что каждому несладко.
И спрашиваем: так ли быть должно?
А правильно ли мы живём на свете?
Покамест мысль не выделит одно:
«Все так живут, и нас заменят дети».
С работы, словно с каторги спешим
подобиями выжатых лимонов,
чтоб врезаться в сжигающий режим,
который ждёт, со всем присущим, дома.
Кто так жестоко души обокрал,
и нитки не оставив к возвращенью?
Но кто нас в равнодушие загнал,
принудив к пьянству или всепрощенью?
Каких тогда мы вырастим детей,
когда они — по нашим же дорогам?
Мы разучились понимать друзей,
и совесть оставляем за порогом.
Никто не ждал. И только чародеи...
Никто не ведал. Хмурые волхвы
вычерчивали путь на Иудею
через края песка и синевы.
Вышагивали пыльные верблюды,
с дарами полосатые мешки
потряхивая меж горбов, покуда
не поднимались вихрями пески.
А вечером, вставая над привалом,
светлее всех мерцающих тогда,
знамением неясного начала
светилась путеводная звезда.
В толпе теряется душа,
как часть орущих тел.
Пускай на торжище спешат, —
спеши в глухой придел.
Уж суть твоя на самом дне,
обратный путь — ползком.
В пустыне ты наедине
с астральным двойником.
Он — отрицание твоих
решений и надежд.
Пустыня – поле на двоих
схватившихся невежд.
Но мозг душе не зачеркнуть,
и лучший им исход:
найти в бореньях третий путь,
что к истине ведёт.
Как хитростью ни ворожи
(пустое озорство),
согласье мысли и души
рождает волшебство!
Кружат на шаг от острия.
Пока дух с телом слит.
А победит второе «я», —
никто не победит.
Для тех же, кто перед холстом,
сюжет картины прост:
пустыня, камень, а на нём
задумался Христос.
Магдалина Христу омывала ступни,
пыль дорог вместе с кровью царапин отмыв.
Где ветвистая тень обрывалась олив,
прядь волос — продолжение тени. И с ним
ей казалось спокойным движение дня,
и несносные люди — пустым миражом.
Ей хотелось сказать: «Бросьте камни в меня,
в ту, что с вами была и спала нагишом.
Но теперь я другая, не ваша, его.
И ему не любовь, не жена, но сестра.
У него одного не прошу ничего.
Я не знаю что будет, не помню вчера...».
Магдалина Христу омывала ступни,
и светлело лицо, как от добрых вестей,
отмывались грехи её долгой блудни,
потому что Господь милосердней людей.
Среди друзей слова верней и проще,
апостолы они, иль босяки.
Поодиночке все на что-то ропщут,
друзьям ни ад не страшен, ни враги.
Здесь говорят и думают такое,
что из народа выбили плетьми.
Здесь изрекают истины достойно.
В кругу друзей становятся людьми.
Апокрифы здесь пишутся ночами,
слагаются запретные стихи,
и льется свет двенадцатью свечами,
и тишине подвластны петухи.
Завешены слюдяные оконца,
И чаша круговая по рукам
идёт себе до возвращенья солнца,
и снова наполняется в закат.
Они в живых, пока они едины,
они в речах, пока они честны,
не расколоть их на две половины,
не приписать им ни одной вины.
В устах врагов все истины враждебны
и все советы добрые вредны.
Среди друзей и споры — как молебны,
и все пути открыты и ясны.
Я мог идти окольными путями,
но я меж вас.
Так что же слепы вы, самаритяне,
в пришедший час?
Что, гости вам — зазубренные кости
и не жданы?
Ведь не тяну за подаяньем горсти,
подачки не нужны.
Не сам пришёл — молитвы поманили
открыть вам мир,
где только боги и святые в силе, —
я — не на пир.
Хотите, приоткрою тайны неба
и тщетность дел
земных. Но мне не надо хлеба.
И пил, и ел.
Если ветер звезды не задует,
три волхва добредут до крыльца,
если жизнь мне в отместку дарует
бесполезное злато венца,
так и быть, я взойду на Голгофу,
по ошибке, как было, на крест,
и отметят мою катастрофу
оглушительной руганью с мест.
И за то меня вычеркнут в небыль,
что я не был ни тем, ни другим,
и любил эту Землю и небо,
и ушёл, как родился — нагим.
Будет счастлив спасенный Варавва,
успокоится Понтий Пилат,
откричится скандальная слава,
позабудут, кто был виноват.
Но из пепла, столетьями позже,
дайте встать, воскресите, чтоб жил
человеком с обветренной кожей,
с кровью правды в сплетениях жил.
В одной стране, в какой — не помню точно,
но помню, что правителем — Кощей,
был здравый смысл распят и опорочен,
и масса возмутительных вещей.
Замученная жизнью ворож`ея,
налогами и сказочным трудом,
открыла тайну, что игла Кощея
лежит в ларце, ларец — на дубе том.
Раскрытье тайн влечёт свои издержки, —
метнулся злобный гений из дворца,
спалил избу, развеял головешки,
а ножки приберёг для холодца.
Виновницу саму госпреступленья
найти — уже надежды никакой,
вороже`я сменила ударенье
и обернулась Бабою Ягой.
Глумится нечисть, сёла разоряет,
вся нелюдь ополчилась на людей,
тишком в стране царевичи шныряют,
трясут дубы, давясь от желудей.
Оплакали друзей моих на тризне, —
отважных, правде преданных, сердец.
Полно дубов растёт вокруг в Отчизне,
вот только угадать бы, где ларец!
Российская немощь
жива исключеньем,
глазам не поверишь
за суетным чтеньем:
в случайном журнальном,
но верном соседстве
Борис Чичибабин
и Герман Плисецкий.
На острове строчек
и в рифму и в прозу,
они, среди прочих,
не выбрали позу.
Один — отсидевший
в стенах соловецких,
другой — уцелевший
в парадах советских.
Один из них старше,
другой помоложе,
но горькая чаша
им выпита тоже.
Из тех, кто креститься
умеет едва ли,
им много простится
за то, что не лгали.
Писали, как жили,
созвучно дыханью,
хором не нажили,
не снюхались с дрянью.
Биенье их мыслей
всех вывертов стоит.
Из всех, кто здесь тиснут,
их, может быть, двое.
Их встреча — мгновенье,
лишь шаг до погоста,
удел их — забвенье
в бeздарном потомстве.
Парят два поэта,
рифмуя над бездной,
на лучике света
эпохи железной.
При жизни не могли —
связали после смерти,
хвалою оплели
и, как игрушкой, вертят.
На дерзкие слова —
продажный комментарий.
И слышится едва
протест в его гитаре.
Он не был лжив, как вы,
подчистившие строки,
неправедной молвы
паршивые сороки!
Размыто по стране
в пластинках и буклетах
по выгодной цене
отчаянье поэта.
За гробом шла толпа,
неся, как Спаса в силе.
Теперь он у столба,
привязанный к могиле.
________________
Мне объявили, что мир воскрес,
что правде скостили срок.
Не верю! Учили, что нет чудес,
и я затвердил урок.
Я вздрагиваю от звона ключа,
боюсь крамольных идей.
Я знаю, что если где-то молчат,
то где-то пытают людей.
Я верю в гибель хороших чувств
и сказкам наоборот.
Когда я взятку даю врачу,
то знаю, что он берёт.
Когда мне скажут: «Убит поэт!», —
отвечу: «Убийцы — мы».
И что гекереновский нам сюжет,
когда здесь исчадья тьмы?
Я знаю, что каждый друг другу — волк,
предатель, подлец и гад.
Живу, как учили, не лезет в толк:
о чём они говорят?
Слышь, Анатоль Михайлович,
к вам пишет пациент!
Вот вы там всё захапали
к себе в один момент.
Всё лечите гипнозами,
втираете очки,
смеётеся над позами:
«Крутитесь, дурачки!»
Долбите нам Есенина,
Кольцова и т. д.,
и следом объяснения
о пользе и вреде.
Ну, как приворожённые
все женщины от вас.
Особо разведённые
шустрят на ваш сеанс.
Искусство это временно,
ненужное векам.
Что б, вместо баб беременных,
дать силы мужикам?
К вам деньги так и сыплются,
вам слава и почёт,
а мне и днём не выспаться,
и в ночь идти на пост.
Вот дали установку вы,
что подтвердит Кобзон,
как честно, не уловками,
он вами исцелён.
Я разом в телик зенками
упёрся, как дебил.
«Вдруг сказка — быль?» — кумекаю.
Кобзон не подтвердил.
Теперь скучаю сутками,
валяюсь на боку.
Разочарован жутко я.
Свободу — Чумаку!
Не сеял лён Наполеон, —
он города и пирамиды брал без боя.
Когда вы шли под стол пешком,
уже история запомнила героя.
Хоть ростом мал —
умом высок,
он горло рвал
за свой кусок.
Он не был хам,
не хуже всех,
и среди дам
имел успех.
Теперь гадай: с чего бы вдруг
в Россию ухнул он со славой и войсками?
Зачем он выбрал север, а не юг,
и не запасся для согрева коньяками?
— Как там Даву?
— Жуёт траву.
— Как там Мюрат?
— Себе не рад.
— Держись, Даву,
вернём Москву!
Крепись, Мюрат,
и жди наград!
Окончен путь его земной,
седеет армия усатых гренадеров,
но встанет за него стеной,
когда воскреснет он нечаянно, к примеру.
Тогда труби,
горнист, в поход!
Тогда враги
пойдут в расход.
Коврами выстелив поля,
быстрей закружится Земля...
Во времени уже не атом,
а мир, который не взорвать,
жил тайный вождь семидесятых, —
неведомая нам тетрадь.
Он знал причины и истоки,
и там, где мы теряем след,
прокладывал он одиноко
свой путь в глубинах зим и лет.
Казалось: не уйти из круга,
так обозначено в судьбе...
Друзья стучали друг на друга,
чтоб стать усмешкой КГБ.
Он, презирая тех и этих,
не покидал своих вершин,
один, как перст, на белом свете,
и правый тем, что он один.
Уже душа была на нитях.
Едва осилив этот путь,
он не сказал: «Я — ваш учитель!»,
когда другие били в грудь.
Жил, и не стал душой бумажной,
не сдался в смутные года,
но сердце хрустнуло однажды
от ерунды, но так всегда...
_______________
Проснулись утром: вот запой,
аж руки скачут!
Не уважаешь? Бог с тобой!
Нельзя ж иначе!
Степан охнарики собрал,
Санёк бутылки,
Петруха бегал – их сдавал
стервозе Милке.
Опять поели кое-как,
запили водкой,
решили: это всё не так,
а надо вот как!
Раз Горбачёв – паршивый кот,
а Ельцин – сука,
пускай их парочка дерёт
друг дружку в муках.
Народ прикажет им: "Катись,
шпана, отсюда!"
Да только, вот, должон найтись,
чтоб не иуда.
Тянули жребий: Петьке – крест.
Запей обиды!
Давай, Петро, свинья не съест,
а Бог не выдаст!
Ментов – к ногтю, охрану снять,
всех амнистируй,
интеллигенцию сослать,
солдат кастрируй.
Дружкам – вина цистерны с три,
на первый случай.
Начальников в тюрьме запри
И там замучай.
А мы пойдём по городам
и дальним весям,
назло ОМОНу и ментам,
с весёлой песней!
С утра проснулись – ни глотка
и трёшник сдачи,
и морда, точно у хорька,
и руки скачут.
___________________
Мечтатель живёт под Москвою,
вкушая батон с колбасою,
он страждет в тиши о собратьях
и тянет из рюмочки «кьянти».
Он верит, что этой России
пророки нужны и мессии,
варьируя рифму для песен:
«Россия воскресе...».
Андрей Вознесенский, вы спите?
Куда вы ушли от событий?
На месте, где выросла плесень,
Россия воскресе?
Где кровь проливают народа —
свобода?
Икру умыкают и женщин,
нас с каждой минутою меньше,
и люди забыли про небо,
и просят не зрелищ, а хлеба.
Где номенклатурная сволочь
питает фашистов и морочь,
творит пред иконой знаменье
рукой зарубившею Меня,
в стране воровства и бесчестья
какая Россия воскреснет?
Когда в депутатов стреляли,
вы спали?
Спасайтесь, умеете если.
Россия воскресе?
Когда этот край станет глушью,
Россия останется в душах.
Склонится Господь над Россией:
— Земля, что молилась мне, ты ли?
___________________
Истории второй у нас не будет,
и жизни, также, а она — не штука.
Сброд в городах, бандиты лезут в люди,
вся вымерла вконец деревня Утка.
Невежество рычит тигриным рыком,
пришли с переоценкой бизнесмены.
Не страшно, ведь Ролан Антоныч Быков
ещё какой-то ищет перемены.
Он продолжает ввинчиваться в вечность,
озвучивая старые вопросы,
одаривая сердцем бессердечность
и сглаживая смыслом перекосы.
Блуждает мир, оставшись без ответа,
пока, привыкший жить не по указке,
от века заслонился сигаретой
и припадает к кислородной маске.
Запоздалое вниманье
будоражит белый свет.
Что тебе вельмож признанье?
Ты и так большой поэт!
Жил, не мудрствуя лукаво,
не для лишнего рубля,
не для премий, не для славы,
совести потомков для.
Власть деньгами ставит стенку,
перечёркивая труд.
Пусть хоть премией Сличенко
иль Булата назовут!
Воспарив на крыльях дара
над тщетой насущных дел,
под гитару, без гитары,
но сказал, что ты хотел.
Ищет критик, сатанея
от невымученных фраз,
кто честнее, кто смешнее,
кто нормальнее из нас.
Дай, Господь, чтоб миновали
нас навет и сплетен шквал,
и поменьше бы регалий,
и бессмысленных похвал.
_______________
Досадный случай: наш актёр,
известный в массах до сих пор,
избит милицией на площади Кремлевской!
Ведь он играл таких людей,
ведь он имел таких блядей,
а вот теперь играет в карты в Склифософской.
Обидно! Как менты могли
бить по лицу своей земли,
хватать ручищами такого вот артиста!
Бывает каждый виноват,
но бить талант лишь может гад,
и по всему видать, что дело тут нечисто.
Ему не нравился наш строй,
он был лирический герой,
крутил роман переводной
с американкой.
А нынче оглядись вокруг:
одно ворьё, никто не друг,
а по Тверской с утра фланируют путанки.
Но он не потерял свой пыл,
хотя недавно кинут был
одной особой, чересчур скандальной.
Был популярен, знаменит,
а вот теперь сидит, избит
милицией муниципальной.
Как-то с другом зашёл разговор.
Он сказал: "С демократией туго.
Как тут выживешь, если не вор,
не бандит или просто хапуга?"
Я ответил: — А что ты хотел,
если нас ни о чем не спросили,
взяли власть. Пол страны не у дел,
треть страны на разборках убили.
Сдали нас те, кто вечно правы,
содержанье имея большое, —
начинали бороться не вы,
ну так что же взялись за чужое?!
Ведь у слов и сомнений в плену,
вы сумели в бореньях одно лишь:
потеряли такую страну,
что за тысячу лет не построишь.
В мир дельцов и залатанных дыр
нас втолкнули, разрушив все планы,
будто нашу мечту в новый мир
утащили, как рубль из кармана.
Кто-то ропщет, но так... Ерунда!
Не помогут ни ахи, ни охи.
Мы утратили, — вот ведь беда! —
ум и совесть хорошей эпохи.
— Все эти барокамеры
мне вот уж где сегодня!..
На койку б рухнуть замертво, —
басит глубоководник.
Он — только что вернувшийся
со дна, где корпус «Курска»,
с командой задохнувшейся,
отсвечивает тускло.
Там муть и ил, и холодно
в скафандре с подогревом,
навечно бездна водная
ждёт справа или слева.
Порежешься об острые
края — и всё пропало.
Плыть — не доплыть до воздуха, —
дыши, чем перепало.
Борт вскрыли, и прополз-таки,
оставив страх снаружи,
а в голове: Высоцкого
«Спасите наши души!»
Светлее, верно, ночью-то,
да вид и не для глаза.
Проскальзывали ощупью
в подлодку водолазы.
Шли, точно в бой за родину,
ложась на амбразуру,
А кто послал их, к ордену
свою готовил шкуру.
Из лодки «SОS» отстукали
в заклиненном отсеке,
чтоб после совесть муками
достала нас навеки.
Я знал, что нету совести, —
мне говорит подводник, —
у тех, кто мог ребят спасти
и врут вовсю сегодня.
Ведь жизни сверху выручил, —
не скрыть такого факта! —
кто, погибая, выключил
здесь атомный реактор.
Гадали: сколько хватит им
еды и кислорода?
Теперь валютой платим мы
норвежскому народу
за погруженья-всплытия,
за транспорт и за смелость.
Но от стыда завыл бы я,
да только расхотелось.
Плюют на нас политики,
мордуют нас и морят, —
слёз из народа вытекло
на Баренцево море.
Там, в атомном могильнике,
честь русская осталась.
Спасти её могли бы мы,
но так и не собрались.
Жизнь, как дорога, пролегла,
далёких звёзд мерцает пламя.
Над Бородинским полем мгла,
полки укрыты за холмами.
Досматривают сны свои,
на битву собранные, рати,
смакуют маршалы бои,
в походных ёрзая кроватях.
Мир спит, покоем оглушён,
уже вчерашний почему-то.
дозорные сгоняют сон,
вжимаясь в черноту редутов.
Щебечет соловей в ответ
подруге, изнывая грудью,
но заполощется рассвет —
и смерть взовьётся из орудий.
И будут гибнуть цепи рот,
мешая с кровью позументы,
пока с небес не упадёт
звезда, подстреленная кем-то.
Рассвет — и барабанный бой
полки погнaл в сраженье,
где кровь и сталь между собой
смeшaлись в нaступленьи.
Читает слава имена
в последнем смертном списке,
но вновь отброшена волна
редутом Шевардинским.
Минуты, выбелив виски,
как пули, бьют с разгона,
и гибнут, планам вопреки,
стальные легионы.
Штыки ломаются о кость.
Чьи подвиги достойней?
Уж не на совесть, а на злость
пошла такая бойня.
Суть, - для неё мелки слова, —
быть слабым не позволит:
Россия, Родина, Москва
зa этим брaнным полeм!
Лeжaт ничком тe, кто был смeл.
Лишь дaльних зaлпов эхо.
И ночь сошлa нa груды тeл,
нe стaв ни чьeй утeхой.
Кобылa, свeсив поводa,
тaщилaсь похоронно,
и стылa пaвшaя звeздa, —
звeздa Нaполeонa.
3.
Спит полe, точно нa кaртинe,
трaвa пробилaсь чeрeз прaх,
лишь тишинa в глухих лощинaх,
следы рeдутов нa холмaх.
Вeкa промчaлись, a нe годы,
мeняя стрaны, нрaвы, вкус...
Кaкиe только нeпогоды
ни сотрясaли нaшу Русь!
Сжимaя кулaки до боли,
к добру стрeмимся мы от злa.
Вся нaшa жизнь, кaк это полe,
вот только битвaм нeт числa...
С газетных не сходя полос
строкой событий бурных,
мне в память врезался «Норд-Ост»
не до, а после штурма.
«ТВ», врачи особняком,
ОМОНа оцепленье...
Газ утянуло сквозняком
и началось движенье.
Спецназ, закончивший дела,
исчез в толпе и гвалте,
все вынесенные тела
оставив на асфальте.
Витал, как хохот Сатаны,
над павшими вповалку
психоз развязанной войны,
людей швырнувший в свалку.
Незамолённою виной
сползла на плечи века
затея, став очередной
ошибкой человека.
Они остались там лежать,
без шанса просыпаться,
а нам — бороться и искать,
найти и не сдаваться...
Допили водку, съели шпроты,
осталось лишь жевать мацу.
Пора застольных анекдотов
идёт к застойному концу.
На спекулянтов нет управы,
слова утрачивают вес,
и только на плакатах — «Слава
Советам и КПСС!»
Порвали паруса и струны,
Поэт успел в могилу лечь,
генсек, цепляясь за трибуну,
сквозь сон дочитывает речь.
Авторитет Союза признан,
а впереди свершений свет,
и до постройки коммунизма
всего каких-то десять лет.
***
Взрослея, каменеют лица,
глаза усталы и пусты,
а жизнь могла бы не родиться,
не будь на свете доброты.
Царят и сила, и коварство,
века мечами в плен взяты,
но разрушает государства
одна нехватка доброты.
Средь совершенства черт и линий,
средь ярких красок и страстей
не красота наш дух поднимет, —
мир тяготеет к доброте.
Склонись к травиночке примятой,
вглядись в года, что прожиты.
Ах, как немного нам всем надо:
любви, тепла и доброты!
Поэты замолчали,
заброшены стихи...
А как они в начале
клеймили за грехи?!
Взрывали зал словами,
вели на бой строкой,
из искры рвалось пламя,
сметалась ложь рукой...
Промчались лихо годы,
иные времена.
Поэты ждут погоды,
трясясь за имена.
И тихо сходят в Лету,
не ввязываясь в бой.
Поэтов больше нету —
остались мы с тобой.
Зима решительно и хмуро
перешагнула за февраль,
а я поник над партитурой,
вжимаясь в старенький рояль.
Здесь, на странице полустёртой,
стремится гений к высоте,
и, повторяясь на аккордах,
нащупываю путь к мечте.
В какой неведомой мне песне,
покинув выцветший клавир,
однажды музыка воскреснет
и поведёт нас в светлый мир?
Мы летопись души ведём тайком,
Оберегая от дурного глаза, —
В ней наша суть земная, а не фразы,
Пока не притянули небеса.
В ней тех друзей ушедших голоса,
Что нас в угоду злу не предавали,
Родителей священные скрижали,
Любви мгновений кратких чудеса.
И всё, что мы успели рассказать,
Останется наследством Человека,
Чтоб из глазницы сумрачного века
Скатилась покаянная слеза.
Годами не обременён,
поэт выходит с песней новой.
Шумит нестройно стадион, —
он ждёт целительного слова.
Надежд щемящая весна
клокочет в выдохе и вдохе,
стихи меняют времена,
сжимая рифмами эпохи.
Запретных тем, пожалуй, нет,
но есть, что рассказать народу.
Выходят узники на свет
с шальной надеждой на свободу.
Стихов бегущих марафон
проносится легко и быстро,
как ствол наставлен микрофон,
у самых губ, собьёшься — выстрел.
Свершить свой путь успеем ли,
сколь близкой цель ни показалась?
...Шестидесятые прошли,
но что-то в нас ещё осталось.
Там — убили, здесь — взорвали,
отравили целый класс,
весь бюджет разворовали,
залило водой Техас.
Год готовит нам сюрпризы,
метеором дом снесён...
Выключаю телевизор —
всё в порядке, мир спасён!
Отчаиваться рано, милый друг,
ещё всё впереди у нас с тобою.
Внимательнее осмотрись вокруг
и погляди на небо голубое.
Растёт трава в предчувствии дождя,
в разгаре день, ещё смеются дети,
куда-то птицы юркие летят,
печалей наших даже не заметив.
На свете нет таких цепей и пут...
И, день спустя, проходит понедельник...
Жизнь можно изменить за пять минут,
но, как всегда, нам не хватает денег.
***
Век новый ропщет на дворе.
Покой не ценишь.
Но затаись, как мышь в норе,
и что изменишь?
Твои стремленья высоки,
хоть путь к надежде
считают чушью пошляки,
клеймят невежды.
Таишь участие и честь
от невезенья,
и если кто-то в мире есть, -
уже спасенье.
Сквозь боль пытаешься шутить,
за гранью горя,
чтобы себя не ощутить
песчинкой в море.
Среди немыслимых задач,
чьё имя - дерзость,
счастливый смех и даже плач -
такая редкость.
Бежишь от бед, сам по себе,
спешащих мимо,
но разглядеть лицо в толпе
необходимо.
***
Проходит жизнь, ещё не взяты планки
и горизонт тесней сжимает круг.
Ах, на каком забытом полустанке
осталась наша молодость, мой друг?
Гляжу в грядущий век, враждебный плоти,
понятий непривычных и имён:
где, на каком случайном повороте
я выпаду из бренности времён?
В одной стране лет сто назад,
где самый край Земли,
решил король сменить наряд,
точнее — помогли.
Одежду сбросил он свою,
оставшись без всего, —
в невидимую кисею
закутали его.
И, источая лести мёд,
жульё, собрав невежд,
всё хвалит сутки напролёт
изысканность одежд.
В упадок приходила власть
в столице в селе,
и весть во все концы неслась
о голом короле.
Кто за границу от проблем
сбежал, кто — околел.
Король был гол, а между тем,
всё более наглел.
Лгунов неправедная рать
залезла на престол,
и некому уже сказать
глупцу: «Да ты же гол!»
Упруга времени спираль,
исчез от царства след...
Пора бы вывести мораль,
да вот МОРАЛИ нет.
Вот тут меня спросили о культуре.
Хотите, чтобы честно отвечал?
Как отношусь к родной литературе? —
Все книги сжёг бы. Многих расстрелял.
Скажу, как есть. С меня же не убудет.
Испорчу вечер вам под выходной.
Булгаков, Гоголь — все больные люди.
Что их читать? Ведь я же — не больной!
Не дам коверкать, однозначно, слово!
Когда я власть народную возьму, —
отправлю в ссылку Аллу Пугачёву,
а Прохорова — прямиком в тюрьму.
Достану пистолет из-под подушки,
чтоб мир окрестный враз завоевать,
и будете, совки, есть печенюшки,
кефиром из бутылки запивать.
Давно у нас разрушена культура, —
людей не наберётся и на треть.
Вы слышали, как мы поём со ШнУром?
Вот только так и надо песни петь!
Дрянь — Шостакович, лучше — Дунаевский.
Закрою всех, взойдя на пьедестал.
Достал уже меня ваш Достоевский,
и Пушкин с Грибоедовым достал.
Устал терпеть насмешки, — недоноски! —
от всякой, понимаешь, мелюзги,
и с Фамусовым, то есть, с Кашпировским,
одним сеансом вправим вам мозги.
Мир мой не измерить сантиметром,
не впихнуть его, — не сильтесь, — в рамки,
он один такой, прошитый ветром,
не запечатлённый на программке.
Солнечный, но пасмурный снаружи,
весь в порыве, но не безрассуден,
весь в себе, выслушивая душу,
весь в миру, приглядываясь к людям.
И хотя всегда под боком бездна,
не хватает воздуха и света,
я живу легко, хотя и бедно,
как и полагается поэту.
Перемежая вымыслы и факты,
подобная мелькнувшим ночью снам,
жила-была, плыла по свету яхта,
бегущая по вспененным волнам.
И плавала она, куда хотела,
и приставала к диким берегам,
ложилась в дрейф и по волнам летела,
как чайка, непривычная к рукам.
И в паруса, поставленные косо,
впрягались ветры самых разных стран,
карабкались весёлые матросы
на мачты половчее обезьян.
Сквозь годы, не завися от погоды,
шла ходко, оставляя пенный след.
Завидовали яхте мореходы,
а рифы злобно скалились ей вслед.
Но вот её как будто ветром сдуло, —
исчезла, в порт приписки не пришла.
Так где ж она? Должно быть, утонула,
а, может быть, в легенду уплыла.
Эпоха лишилась ведущих людей, —
их век суматошный угрохал.
Живём среди серых и тусклых идей,
и это, по-моему, плохо.
Сбиваясь ещё на возвышенный слог,
скорее, по старой привычке,
сжимаем культуры пустой коробок
и чиркаем стёртою спичкой.
Плывёт над парком тишина.
Спокойствие в природе.
Нам вера в лучшее нужна,
и вот она приходит.
Стоит на тропке у рябин,
горящих алым цветом,
и никаких лихих годин,
утрат, печалей нету.
Её шептали имена
спасительные нежно...
И всем сомненьям — грош цена,
хоть осень неизбежна.
______________
Ах, какая музыка
тихо зазвучала! —
разлучала с узами,
сердце облегчала,
будущее с давешним
обращая в веру,
перейдя от клавишей
в проводочки нервов.
Разлетались астрами
ноты от артиста,
даже небо пасмурное
стало золотистым.
Дням не быть унылыми
и не место скуке.
Собирайся с силами,
слушай эти звуки!
Справиться ли с риском мне
разгадать секрет,
Эдварда Радзинского
написав портрет?
Вот он тихий, ласковый,
ни к кому вражды,
в зале статью барсовой
вгонит в дрожь ряды.
Лоб склонит над пьесою,
вроде — про любовь,
в вязь вплетя словесную
нашу жизнь и кровь.
Между строк, безадресно,
вечности стигмат
проступает каверзно
сквозь телеформат.
Антипод напыщенным,
смелости редут.
Тайной тропкой нищие
в дом к нему идут.
Строг к себе и к гениям,
не предавшись снам,
спрашивая с времени,
сострадая нам.
Ушёл поэт, осталось то, что
ложилось в рифму и строку,
скрепляя будущее с прошлым,
между боями, на бегу.
Ещё журналов сохли гранки,
трактующие каждый стих,
спеша впихнуть в такие рамки,
где безопасен он и тих.
Но честен путь его недолгий, -
в стране, восславившей вождя,
самим собой он был и только,
мир в заблужденье не вводя.
2014
За фразу о вожде, что он — не гений,
ушло в Гулаг немало поколений.
Как миг, мелькнули прошлые года,
культ личности не делся никуда.
Скрипишь пером, творишь с добром,
доверившись листу бумаги,
чтобы потом и топором
не вырубили слов о благе.
Вот так напишешь целый том
свободы и искусства ради,
и загремишь, себе, в дурдом
или в Лефортово посадят.
Была открыта, как решебник,
жизнь, — каждый проблеск и изъян.
Сказали мне: «Да вы — волшебник!» —
две феи из недальних стран.
Настроил замков я воздушных,
вдохнул веселья в ход затей
среди к добру неравнодушных
и сердцем трепетных людей.
А чёрствым, злым и неуютным,
с душою жёсткой, как кирза,
я стаю птиц — сомнений смутных
послал, злость притушив в глазах.
Стёр поскорей, пока не поздно,
часть пятен с солнца и светил,
отмыл луну, отчистил звёзды
и в красках свет изобразил.
Но всё меняется, и глуше
звучит мотив из-подо льда.
Приходят в мир иные души,
и, как всегда, — не навсегда.
Всех сил не распылил покуда,
покамест не порвалась нить,
какое бы ещё вам чудо,
чтоб скрасить время, сотворить?
***
Толпой играет страсть
к плодам свободы,
но всё мешают власть
и время года.
Идёт война который год,
и справа — фронт, и слева — фронт,
а мир никак не настаёт,
никак не настаёт.
В окопах — жить и умирать,
вшей и болезни собирать,
меж двух огней не выбирать,
увы, не выбирать.
В атаку поднимают взвод, —
и там народ, и тут народ.
И кто решит наоборот,
когда кричат — «вперёд»?
Пришли такие времена, —
ни жизнь, ни слава не ценна...
И гибнет за страной страна...
Зачем нужна война?
* * *
Мне снится сон: я вход нашёл в Аид,
пещера вглубь ведёт почти до центра,
и Данта ужаснул бы этот вид, —
с терцин бы он слетел до гегзаметра.
Ход дышит серой, плесенью чуть-чуть,
нетопыри сюда не залетали.
От тупиков земных сюда мой путь, —
вперёд и вглубь, чтоб сзади не достали.
Великие и скорбные умы,
такого ль ожидали вы приюта?
Шатаясь от сумы и до тюрьмы,
свободу принимали вы за путы.
Бессмысленно сменялись свет и тьма, —
так жизнь прошла почти до половины.
Я логику усталого ума
решил откорректировать в глубинах.
Остались наверху и друг, и враг,
в расчёте на реванш и на погоду.
Мне путь один — в безмолвие и мрак,
где факелу не хватит кислорода.
Пытаясь обрести последний шанс,
сжимаются в пространстве до предела
измученная ужасом душа
и болью искорёженное тело.
Лечу, туннель сужается в ушко
игольное, — протискиваюсь между...
Сон кончился. Вдыхаю глубоко
смесь воздуха земного и надежды.
***
Давно я не бывал в Париже, —
барахтался всё в нашей жиже,
а ты который раз летишь
в шальную даль. Париж... Париж...
Ты передай его каштанам,
Что, вопреки партийным планам
и козням вражеских атак,
забыл сто мест, его — никак.
Он снится даже в непогоду,
а в снах он краше год от года,
отмыт дождями и песком,
и едко пахнет коньяком...
Майка с Путиным — что за диво?
Из каких из таких глубин
в нас пахнуло, нет, засмердило
культом личности, где один,
возвышаясь над всем народом,
как хотел, так кромсал судьбу?
Тот, кто прежде душил свободу,
шевельнулся в своём гробу.
Кровь растрелянных миллионов
проступила сквозь землю вновь,
потянулись стада в загоны,
и попробуй, попрекословь!
Ложь, как ржавчина, ложь, как плесень, —
никакому не смыть дождю.
И по всем городам и весям
ставят памятники вождю...
Жутковато от страшной сказки.
Ведь себе же мы не враги?
Майка — тряпка с пятном от краски,
всё вернётся в свои круги.
Вчера не стало Алексея.
Я с сайта эту весть прочёл.
Толпились тролли и глазели,
скорбящих двигая плечом.
Случилось то, что не могло бы
произойти в иной стране.
Пируют выгода и злоба,
а милосердье не в цене.
Кому теперь ты служишь верой,
не защитив ни чьи права,
давно пропахнувшая серой
и оскоплённая, Москва?
Страна из немоты дремотной
вернулась, застонав от ран,
собрав на площади Болотной
голов тревожный океан.
Чтоб истребить об общем благе
надежду на века веков,
менты швыряли в автозаки
детей, студентов, стариков.
Могли такое делать с нами,
брать населенье на испуг, —
когда вся Русь под паханами,
а не один лишь Петербург.
Ознобом страха билось время, —
оно такое же опять, —
и шёл Девотченко со всеми,
хотя бы совесть отстоять.
Кричал с толпой, когда просили
восстановить права людей.
Слёз не хватает у России
оплакать смерть своих детей.
Потом он потемнел, замкнулся,
писал в сети тем, кто был чист.
Не подлизался, не прогнулся,
не продававший честь артист.
Писаки кинулись по знаку
чернить того, кто не остыл.
Не хороните, как собаку, —
Алёша всем нам братом был!
Внесли с мороза срубленную ель,
постукивают шишки по паркету.
Приладят крестовину — благо, цель
возвышенная и по этикету, —
поставят в центр, по потолку скользнёт
макушкою колючей, но безвинной,
по залу остро хвоею пахнёт,
смолистою и терпкой древесиной.
Готовы бусы, цепи и шары,
вся мишура для случая такого, —
слепящие, но жалкие дары,
как суть и символ празднества людского.
Метнётся в хоровод теней душа,
в вихрь конфетти и свечек трепетанье,
иллюзиею счастья освежа
надежд, пока не сбывшихся, собранье.
Мечтатели, ваш наступает час
и зыбкий шанс загадывать желанья.
Неслышно время, проходя сквозь нас,
меняет смысл вещей и очертанья.
Неспешно, под докучный разговор, —
лишь год спустя всё это повторится, —
через неделю выкинут во двор
то, что осталось от лесной царицы.
Жизнь побежит, меняясь на глазах,
совсем не так, как мы б того хотели, —
нелепей и прекрасней. А в лесах
растут, ещё не срубленные, ели.
Казалось, нет у Кима даже шансика,
а оказалось — не всегда Удача мимо...
Ну, ладно, дали премию не классику,
но с той же премией всё это поправимо.
— Пробился, выделясь
из сброда скотского! —
вконец обиделись
два друга Бродского.
Ушли, несолоно
хлебавши, гении, —
необоснованно,
мол, награждение!
А Ким был весел, — он ведь точно знал
кому раздаст давнишние долги,
на что и как потратит капитал,
и пусть потом печалятся враги.
Утихнут страсти и
души терзания.
Не в деньгах счастие,
а в понимании.
Блеснёт откуда-то
над жизнью тленною.
А, в общем, чудо-то
обыкновенное!
Поверишь ли? В молчаньи истин сила
Вселенной затаилась, лишь в дремоте
мозг человечий тщится до могилы
проникнуть вглубь, но входа не находит.
Сквозь время переходим в свет из мрака,
по сути, не меняя положенья,
плывут над нами сгустки Зодиака,
дразня и отвлекая от решенья.
Строй чисел, замирающих над бездной,
ход мыслей, постигающих лишь малость,
качает в колыбели бесполезно
земного притяженья мощь и слабость.
Чтобы не стать порядочным скотом,
нам разум дан, — соображенье, то-бишь.
Захвалят человека, а потом
его уж и толпой не остановишь.
Идёт по жизни, двигая плечом,
с пути сшибая тех, кто поскромнее.
Прискорбный факт. Но речь здесь вот о чём:
от частых восхвалений не умнеют!
На споры угрохали годы,
свернув себе шею и челюсть,
и если добились свободы,
то только лишь Анжеле Девис.
А если нас спросят потомки:
«Ну, что, старики-патриархи,
о чём же вы спорили громко
в словесных баталиях жарких?» —
то нечего будет ответить,
настолько дела наши плохи,
поскольку неумные дети
продули свободу эпохи.
Вот исповедь от сына века,
в деньгах погрязшего Гобсека, —
не болтуна, не гомосека, —
коммерческого человека!
Растят крестьяне в поле злаки,
в вине глуша тоску и в драке,
политики разводят враки,
а я — лишь денежные знаки.
Пред сытой глупостью согнутся
творцы искусств и революций, —
все статуи и вазы бьются,
и только деньги остаются.
Текут сквозь пальцы луидоры
ко мне — не шуллеру, не вору,
не прожигателю-позёру, —
всех ваших жизней кредитору.
Ах, сколько на Земле нас всех живёт!
И тот, кто на планете полноправен,
кричит: «Своей страны я патриот!»,
а в скобочках читай: «её хозяин».
Пытаюсь уцелеть в добре и зле,
в противоборстве сил мужчин и женщин...
Хозяев много на моей Земле,
работников на ней куда поменьше.
По морю нужно плавать, а не плыть,
чтобы постичь красоты океана.
Здесь многое, чего не может быть,
глядит с глубин и дразнит из тумана.
Вручённые безбрежности стихий,
мы кажемся игрушками природы,
но поднят парус, и ветрам лихим
приходится нести суда по водам.
Курс по компасу в штормовом аду
прокладываем зло и непреклонно,
когда и путеводную звезду
влекут на дно бушующие волны.
Саднит нам горла водяная пыль,
соль выедает ссадины и раны,
но тянущийся днями мёртвый штиль
страшнее всех ревущих ураганов.
Кто-то пишет для души,
кто — для денег и для славы.
Очини карандаши
и твори, как можешь, право.
Не давай себе уснуть
в вязкой лени серых буден.
Путь к вершинам — тяжкий путь,
но прекрасен тем, что труден.
И тогда, даруя свет,
вознесётся вдохновеньем
истина, которой нет,
но придёт через мгновенье.
2015
Исчезли сказки. Сказок нет
А что же есть тогда,
когда сквозь тучи льёт свой свет
полночная звезда,
когда деревья шелестят
уставшею листвой
и ручейки во тьме блестят,
укрытые травой?
Но сказок нет, их нет давно, —
с тех пор, как повзрослев,
закрыли мы мечте окно,
дверь тоже заперев.
Не верьте сказкам. В мире есть
сухой расчёт и цель.
Слегка приглаженная лесть
змеёй вползает в щель.
Всё остальное — мишура,
мираж или туман.
Уходит сказка со двора
в заезжий балаган.
И мы грустим, и мы молчим,
хоть впору закричать,
и тает свет свечи в ночи,
лишь чудится свеча.
Покинув этот неуют,
он слился тихо с небесами.
Должно быть, ангелы поют
ему чудными голосами.
Он погасил последний всхлип,
уже никем не попираем,
и Бог прилаживает нимб
к его челу, утешив Раем.
Теперь уж он за своего
в среде, в которой каждый равен,
а собеседники его —
Лукреций Кар и Чарльз Дарвин...
Куда ушли — Бог весть! —
вчерашние поэты?
Они, как бы, и есть,
но, как бы, их и нету.
Среди годин лихих,
сорвавшихся на волю,
строчат себе стихи
в неведомом подполье.
Избыток рифм и чувств
откроют нам нескоро,
паля тайком свечу
у старых мониторов.
Мне совестно вскрывать
за них больные темы, —
им это срифмовать —
ведь никакой проблемы.
Слагаю на ходу
из нынешнего главы, —
как, будто бы, краду
их будущего славу.
Пока строка звучит
в душе сладкоголосно,
теряются в ночи
и тихо гаснут звёзды.
Есть в музыке струн волшебства полубред,
а голос, что этой стихией подхвачен,
ведёт нас к спасенью от суетных бед:
по волнам души — к континенту Удачи.
Мечте помогают родиться на свет,
как крылья, по струнам летящие руки,
меняя орбиты судеб и планет,
когда две гитары сплетаются в звуке.
Прекрасная пара, чудесный дуэт, —
бессильны года перед этим союзом.
Неправда, что в мире гармонии нет, —
витают над ними гармонии музы!
Да будет не глух музыкант и поэт
к движению звуков и мыслей биенью,
и всем диссонансам раздастся в ответ
нежнейшее музыки преображенье.
Сжимается кольцо облав,
и спеси волчьей
пора признать наличье прав
ватаги ловчих.
Трубят рога, всё ближе треск
ветвей и сучьев, —
едва ли хватит сил на всплеск
и веры в случай.
Ах, как бы злость сменить на лесть,
укрыв натуру,
и снова влезть, и снова влезть
в овечью шкуру?
Иссякла прыть, иссякла страсть,
смиряясь с веком,
ведь в споре не за зверем власть -
за человеком.
Шмыгнуть, — до воли лишь вершок, —
в лесок соседний!..
И хищник делает прыжок,
но он — последний.
***
Зачем клевещут на людей,
что мы по сути — звери,
и тот злодей, и тот злодей,
а разум — лицемерье?
В душе тихи мы и не злы,
и кое-кто лучится,
но только тигры и козлы
сумели подружиться.
Жизнь — как помеха,
судьба — злодейка,
была уехать
одна идейка.
Пока решаю
я, между прочим:
дать дёру в Хайфу
иль в город Сочи?
Пытаюсь как-то
дойти до сути,
хоть виноватый
один лишь Путин.
Друзья — иуды,
а бабы — стервы,
живу покуда,
какой-то нервный.
Всё общежитье
на уши ставлю,
но брошу пить я,
курить оставлю,
оформлю с Маней
союз законный,
и сразу станет
ни до кого мне...
Избиты темы, не о чем писать,
по новостям одно и то же снова.
Осталось плюнуть и залечь в кровать,
или строчить про лавры Михалкова.
Упала нефть порядочно в цене,
в Европе чурки сдвинули основы,
в сети зудят о путинской жене:
мол, выскочила за очередного.
На оперу пошёл, а там балет,
уж лучше б в цирк — всё ближе к жизни нашей.
В метро оштрафовали за билет:
годичный, говорят, руками машут.
Плыву в толпе, карманы теребят,
вовсю клеймят генсека гомосеком.
Так муторно. Я чувствую себя,
как дальнобойщик, что завален снегом.
Всё наглее, злей и хуже,
всё циничней и подлей
ходит северная стужа
по полям земли моей.
Царство снежной королевы
к югу двинуло войска, —
вьюга справа, вьюга слева, —
для последнего броска.
Валят, не кончаясь, хлопья,
зазевавшимся — беда,
бьются снежные холопы,
засыпая города.
У каминов жарких греясь,
укрываясь в царстве сна,
люди ёжатся, надеясь,
что поможет всем весна.
День прошёл — и слава Богу,
но не может ждать народ,
и выходит на подмогу,
снег сгребая у ворот.
У кого за душой ни гроша,
крыша - звёзды и хмурое небо,
и богатство одно лишь - душа,
жизнь, спасённая коркою хлеба, -
вам, оборванным, тощим и злым,
обмороженным в зимнюю стужу,
потерявшим надежду, больным,
вам, мечтающим выйти наружу
из тюремных застенков, и тем,
кто ещё не столкнулся с бедою,
тем, кто плачет от глупых проблем,
дверь в легенду свою приоткрою.
Я рос без камня за душой,
но был мне адом мир большой,
но, может, это хорошо, -
теперь я вижу:
куда ни глянь - кругом враги,
врали, ворюги, дураки,
и я скитаюсь по Парижу, по Парижу.
Нет лучше тёплого угла,
с едой накрытого стола,
но жизнь мне с неба не дала
и манной жижи.
Всему учусь на свете сам,
труд облегчая небесам,
и наплевать мне, что в Париже я, в Париже.
Ох, эти средние века!
Была бы жизнь моя легка,
родись я позже, а пока
качусь всё ниже.
Но как ни труден путь и крив,
мне в душу бьются волны рифм,
и я скитаюсь по Парижу, по Парижу.
Вийон:
Откуда этот мир возник?
Как появились мы?
И что зa облaкaми – крик
гнeтущeй тишины?
Кто мнe отвeтит: почeму
лунa и россыпь звёзд?
Вопросов тысячa. Кому
мнe свой зaдaть вопрос?
Кто скaжeт прaвду, нe соврёт?
Мудрeц или монaх?
Скaжитe чeстно, eсть ли Бог
и Рaй нa нeбeсaх?
Монaх:
Прости, Господь, грeхи людeй,
я, вeрный eзуит твой,
рeку: послeдний будь злодeй,
но увaжaй молитвы.
Нaш монaстырь нe обдeляй,
дeлись своим излишком,
а тaм нaсилуй, убивaй, -
прощaeт Бог людишкaм.
Но упaси тeбя Господь
копaться в нaших догмaх.
От кaры нe уйдёт никто -
ни рaб, ни блaгородный.
Выслeживaй eрeтиков, -
вeсь врeд от книгочeeв!
Подростков, жeнщин, стaриков -
в костёр их, нe жaлeя!
Господь, грeхи людeй прости.
Нeмытыми пeрстaми,
дружок, сeбя пeрeкрeстим.
Ступaй жe с миром. Амэн.
Чтобы нe было стрaхa
зa жизнь и зa кров,
мы из глины и прaхa
лeпили богов.
Бог, рeзонноe дeло,
нe выдaст, нe съeст.
Если всё нaдоeло, -
он выдeлит крeст.
Мы Христa рaспинaли,
чтоб сдeлaть сюжeт.
Нaс зa это ругaли,
а, можeт, и нeт.
Рaй зeмной уничтожив,
зaгнaв eго в высь,
мы до пeны и дрожи
зa это дрaлись.
Вновь молитвы слaгaли,
чтоб выслушaл Бог,
но из ртa вырывaли
у ближних кусок.
Только жeнщины нaши
от горя и слёз
говорили, что стрaшeн
будeт Суд и Христос.
Кто - я? Из срeдних вeков
уличный вор и бродягa.
Днём потрошу простaков,
ночью мaрaю бумaгу.
Пeснями я зaрaжён,
словно кaким-то нeдугом.
Звёзды трeвожaт мой сон.
Стиснут тaинствeнным кругом
мозг. И приходит вопрос:
кто я? Зaчeм и откудa?
В чём моя цeль? Нaг и бос
спутник мой, совeсть и мукa, -
сeрдцe. И больно eму!
Больно от жизни, в которой
я нaхожусь. Никому
нe пожeлaю повторa.
Вор я, a кaк бы прожил
ты в этом мирe бeз хлeбa?
Руки-то я нe сложил,
но и мeрзaвцeм-то нe был!
Пусть сотни рaз мнe в уши протрубят,
что прaвду пeрeвeсило богaтство, -
всe бeдняки зa мною повторят:
"Богaтство - тлeн, измeнa и лукaвство".
И eсли тaк, кaк люди говорят,
и ничeму нeльзя нa свeтe вeрить,
я с пистолeтом выйду нa большaк,
с нaдёжными дороги буду мeрять.
И под откос обозы полeтят,
рaсстaнeтся с покоeм толстосум,
в кострaх дворцы прeдсмeртно зaтрeщaт,
подлeц сойдёт с умa от стрaшных дум.
Жизнь-нeгодяйкa, чeрeз всe прeпоны
по слeду рaзыщу тeбя, нaйду,
кaпкaны рaзложу, ворвусь в притоны,
гдe прячeшься, кaк лошaдь, увeду!
Больнaя ль ты - возьму тeбя с постeли,
кaк лучший врaч, нeдуги отмeту.
Сaм упaду, но до зaвeтной цeли
сeбя ползти зaстaвлю и дойду.
Я знaю: миллионы шли погонeй
зa призрaчным плaщом твоим, нeслись
под пaрусом нaдeжд, в брeду aгоний
в послeдний рaз в тeбя вцeпляясь, Жизнь.
Но ты, нeуловимaя, однaжды
почувствуeшь нa шee мой aркaн,
и я прильну с нeутолимой жaждой,
и буду пить бeздонный твой стaкaн.
Холодно, вeчeр. В кaкой притон
сунуться бeз опaски?
Голод - что хмeль, и мороз нa сон
тянeт. Иду к рaзвязкe.
Сытому - воля, нищeму рaй
нa нeбeсaх обeщaли.
Это успeю. А ну, открывaй!
Я - Фрaнсуa! Нe узнaли?
И этот ночлeг нa зaмок зaкрыт.
- Холодно, ночь. Отопритe!..
И тюрьмa зaпeртa', стрaжa крeпко спит,
смотрит с крeстa Спaситeль.
Нaдо учиться нa свeтe всeму,
знaть, что Зeмля испытaлa.
Глуп - вмeсто ворa посaдят в тюрьму,
ловок - тaк стaнeшь мeнялой.
Нaдо учиться ловчить и хитрить,
нaдо искaть мeцeнaтa,
лгaть, угождaть, доносить и губить, -
тысячи мaлeньких "нaдо"!
Если уроков усвоить нe смог,
то нe вини просвeщeньe.
Только вeликий и прaвeдный Бог -
мaстeр дaрить всeпрощeньe.
Ты нe убьёшь, тaк зaдaвят тeбя,
другу повeришь - обмaнeт.
Вeруй в дукaты и, можeт, в сeбя -
в точность усвоeнных знaний!
Когдa-то здeсь глубокий ров
всю крeпость окружaл,
и плaвaли тeлa воров
у стeн - угрюмых скaл.
Стонaли кaмни от тоски,
и мeж зубцов-бойниц
стояли мeткиe стрeлки,
хрaня покой грaниц.
И только плaкaлa водa
под нaвeсным мостом
о том, что знaтный фeодaл
зaмкнул eё кругом.
И только в бaшнe у окнa,
нeся свой тяжкий крeст,
жилa прeкрaснaя жeнa,
грустя. Пeчaльных мeст
столeтьями нe посeщaл
проeзжий, солнцa луч
случaйный нa окнe игрaл,
пробившись из-зa туч.
Ни смeх, ни дaжe птичья трeль
нe оглaшaли дол,
но вот однaжды мeнeстрeль
к твeрдынe той пришёл.
Пeвeц провeрил лютни строй, -
аккорд воловьих струн.
Мeчтa былa eму сeстрой,
он сaм - пригож и юн.
Иному мил дeвичий стaн,
другому - слaвы глaс,
кому-то - лёгких стрeл колчaн,
кому - стихов зaпaс.
Пой, мeнeстрeль, звончeй игрaй,
грaнит врeмён, крошись.
Пришлa Любовь и в этот крaй,
а вмeстe с нeю - Жизнь.
Мнe всe словa твои близки,
ты только говори, -
о сaмом глaвном, о простом,
что любишь, повтори.
И я пойму тeбя, пойму
и боль твою, и смeх,
и нa душу свою возьму
твой сaмый стрaшный грeх.
Нa крaй Зeмли мeня пошлёшь -
нe стрaшно, добeрусь.
Лишь обeщaй, что подождёшь
мeня, когдa вeрнусь.
Приподними свои глaзa -
двa озeрa бeз днa.
Смотри: бeз стукa, нe спросясь,
в твой дом пришлa Вeснa.
Срeднeвeковьe. Вийон Фрaнсуa...
Нужно вглядeться в мeлькaньe вeков,
вслушaться в ритм их, нaщупaть словa.
Гдe ты, поэт и любимeц воров?
Выйди из логовa! Врeмя пришло.
Стрaжники спят - нe рaзбудишь. Пaриж
стих. Свeжий вeтeр удaрил в лицо.
Звёзды срывaются, пaдaют в тишь.
Этa ночь для грaбeжa
вполнe подходит.
Три кaстeтa и ножa
вaс в гроб проводят.
Похоронный мaрш
сыгрaют пистолeты.
Эй, кудa бeжишь, чудaк?
Гони монeты!
Что дорожe?
Ну-кa, думaй побыстрee.
Тухлорожий,
дeньги - это лоторeя.
Это - срeдство откупиться,
это - выход.
Кaк ты смeл нe подeлиться
с нaми? Тихо!..
А поймaют, a зaловят,
а зaсaдят.
И, конeчно, по головкe
нe поглaдят.
Зaкуют нaдолго,
будто и нe жили,
но чeго ж вы рaньшe срокa
зaгрустили?
Вeдь покa один из нaс
по свeту ходит,
этa ночь для грaбeжa
вполнe подходит!
1-й бaндит:
Лихaя пeсня, мeтр Вийон!
2-ой бaндит:
Кaк сидр гуляeт по крови!
Вийон:
Довольно болтовнёй ворон
отпугивaть от зaпaдни.
Зa дeло! Жaн, ты встaнeшь в тeнь.
Ты, Пьeр, пойдёшь к углу. Впeрёд!
Сообрaжaй, нe стой, кaк пeнь.
Ну a тeпeрь и мой чeрёд.
Кaк свистну - в свaлку. Жeртвe - нож
под сeрдцe. Кошeлёк нe трожь.
Я сaм зaймусь eго мошной.
Одeждa - вaм.
1-й бaндит:
Вийон, постой!
Вийон:
Зaткнись, я слышу звук шaгов.
Всe по мeстaм бeз лишних слов!
Я поймaн вaми зa грaбёж,
свидeтeли и судьи,
по вaшeму зaкону - грош
цeнa, коль нищи люди.
Что толку в вaшeм торжeствe? -
Нeт плутовству прeдeлa.
Нaш мир стоит нa воровствe,
но будeт пeрeдeлaн.
Нe в рифмe суть, aккорд - нe боль,
они - пустыe звуки,
когдa в плeну зeмнaя голь
обрeчeнa нa муки.
Но eсли ты позвaл нa бой,
когдa вожди молчaли,
когдa нaрод пошёл с тобой,
Чтоб истрeбить пeчaли,
И стрaхa нe было ничуть
в твоeй груди открытой,
хотя и знaл, что эту грудь
потом нaйдут пробитой, -
тогдa стихи твои нe зря.
О чём я рaньшe думaл?
Мысль убeгaлa от мeня,
нe поддaвaлись струны.
И прaвдa, я искaл путeй,
что лeгчe и доступнeй,
нe вдумывaясь, кто злодeй,
кто добрых дeл зaступник.
Шeптaл о птичкaх, о цвeтaх,
но зaбывaл о людях.
Шёл рaвнодушно мимо плaх
и мимо горьких судeб.
А сaми вы кичитeсь чeм,
нaгрaбив до упорa?
И вот тeпeрь кричитe всeм,
что изловили ворa.
Чтоб жить, я должeн воровaть.
Нeт выходa, грaждaнe.
Стихaми голод нe унять.
Смягчитe нaкaзaньe.
Судья:
Вопрос рeшённый, господa.
Погрязнувший в порокaх
дeсницу прaвого судa
получит точно к сроку.
Прокурор:
Его мы вздёрнeм нa зaрe,
а лучшe - чeтвeртуeм.
В aду, дружок, тeбe горeть,
уловки всe впустую!
Адвокaт:
Блaгодaрю высокий суд,
а тaкжe - прокурорa.
Всё мной услышaнноe тут
достойно приговорa.
Судья:
Нe вижу доводов иных
и тороплюсь к обeду.
Виновный в сонмe дeл лихих,
что скaжeшь нaпослeдок?
Вийон:
Я - Фрaнсуa, чeму нe рaд.
Увы, ждёт смeрть злодeя.
И сколько вeсит этот зaд,
узнaeт скоро шeя.
К утру удaвлeнным висeть,
а ночь - онa однa, кaк смeрть,
а жизнь ужe нa волоскe,
кровь рвёт и мeчeтся в вискe.
Молитвы в мысли нe идут,
когдa тeбя обнимeт жгут.
Рeшёткa - рви eё рукой.
Скрипят пруты - мeтaлл тугой.
Но тaм, зa нeй, судьбa, кaк сон,
а здeсь ты пaдaль для ворон.
Осуждённый уйти нa рaссвeтe,
прeврaщaeтся в зрeньe и слух.
Он один нa бeзлюдной плaнeтe,
отболит, откричит eго дух.
Нe поможeт никто, нe поможeт,
если ты в кaндaлaх до сих пор.
Нe пaлaч, тaк сомнeнья изгложжaт,
ну a точку постaвит топор.
Нeпокорных смиряют в зaгонe,
выбивaя их души из тeл.
Отчeго мы до срокa хороним
клeвeтой, нa кострe, нa крeстe?..
Далёкая юность лицейской поры,
деревья, дворцы, коридоры.
Но только отбрось круговерть мишуры -
и детство мелькнет за забором.
Теперь невозможно бежать за щенком,
обстреливать галькой кареты,
и ночью бездумно шептать ни о чём,
жить в рифму, не зная об этом.
Далёкое детство… Ты был властелин,
в двенадцать поверженный с трона.
Осталась тоска по раскатам равнин,
Лицею и сказочным кронам.
В России мало жить стихом,
в России надо быть поэтом,
в своём столетии лихом
иметь бесстрашье слыть отпетым!
С полком гусарским за столом
поднять за волю пенный кубок,
чтобы насмешливым стихом
сражён был царский недоумок!
Какой же страстью обладать
мог, только в жизнь вступивший, Пушкин,
чтобы пошли взахлеб читать
его ноэли на пирушках.
Как он сумел, клинок скрестив
на поединке с высшим светом,
и ссылкой сплетни посрамив,
вернуться из глуши поэтом?
Не каждому дано венец
терновый взять, златой откинув,
и бросить честно: «Я не льстец!»,
и не согнуть пред властью спину.
Прошедшие года, что льды, —
туда нельзя уйти надолго.
Едва заметные следы —
в стогу пропавшая иголка.
И прошлое, что тёмный лес, —
душа в потёмках заплутает.
Шаг в сторону — и ты исчез,
очнулся — за окном светает.
И ничего не решено.
День — неоконченная битва,
а к вечеру в огне окно,
Ночь, как последняя молитва.
Не решено, но всё придёт
от этих бдений, будут страсти!
И пуля — в пулю, мысль — в полёт.
Сойдётся всё, не будет счастья.
Ты только кончишь — пустота.
Я знаю, что случится позже.
Не отрывайся от листа,
который время уничтожит!
Дитя, закутанное в шаль,
на первый бал пришедшее...
Мне, нынешнему, страшно жаль,
что не вернуть прошедшее.
Наталия, Наталия,
прекрасной вашей талией
поэт заворожён, глядит в глаза:
— Скорей скажите, девочка,
о чём сейчас мечтали вы?
Прошу тур вальса мне не отказать!
Кружатся пол и потолок,
мундиры с позументами,
блестят глаза, бессвязен слог,
и щёки жжёт моментами.
Когда влюблён -
поэт смешон,
но предрассудки в сторону!
Вопрос заветный разрешён:
разделим судьбы поровну!
Не рухнул с белой лошади,
не умер от простуд,
и на Сенатской площади
не ввязывался в бунт.
И тридцать лет с копейками
бесстрашно разменял.
В дворцах брегеты тренькали,
и каждый вечер — бал.
А ночью с Музой нежности,
и планов лет на сто.
Он сам — приличной внешности,
и завтра будет… Стоп!
Ещё остались месяцы,
не перейдён рубеж.
Летят ступеньки лестницы.
Поэт спешит в Манеж.
Волокиту кружит хмель
или он ушиблен с детства, —
объявляется дуэль,
как единственное средство.
— Стойте, сударь, вы — подлец! —
и перчаткою по морде…
Дело разрешит свинец
у барьера на природе.
И не скажешься больным
нагловатым секундантам,
и не замолить вины:
честь поставлена на карту.
Выстрел с десяти шагов.
Вверх стрелять — уже не дело!
И всегда своих врагов
славно видеть под прицелом.
Лишь одна защита есть,
чтоб мерзавцы не смелели.
Разве выжила бы честь,
если б не было дуэли?
Снег глаза ему застил, —
он не видел беды.
Кони, белые мастью,
обрывали узды.
Все приметы сходились:
и Дантес — белокур! —
в час, когда сговорились,
шёл к барьеру не хмур.
И стрелял без опаски
промахнуться, а вдруг? —
точно рок в его маске
шёл в магический круг.
Что поэту приметы,
если рок отыскал?
Он, прильнув к пистолету,
с болью крикнул: «Попал!».
Но судьбу не застрелишь,
как ни целься потом.
Разве только поверишь
в то, что был дураком.
Разве только в прозреньи,
об диван опершись,
на последнем мгновенье
скажешь: «Кончена жизнь!..»
На сердце камень лёг,
воспоминанья жгут.
Какая подлость на планете вьюжной!
Любимые приходят
не тогда, когда их ждут,
а после,
так нежданно и ненужно.
Кровь на полозья капала,
свисала вниз рука,
друг плакал, отвернувшись,
безутешно.
А время убегало,
точно Чёрная река,
вдоль берегов
невыносимо снежных.
Зачем ты шёл под пулю?
Зависть долго стерегла,
выкапывая верную могилу.
За полчаса до выстрела
жена б уберегла,
но ждал Ланской,
и некогда ей было.
Почему обязательно короток век? —
люди, вспыхнув, сгорают, как свечки.
Знать, лекарства — ненужный балласт для аптек,
если множатся чёрные речки?
Почему обязательно надо уйти
от навета, ошибки, от пули?
Если б кто-то додумался с полупути…
Но ещё никого не вернули.
Чей парус взвился над волной?
Хитрюга Одиссей
сегодня кинул дом родной,
супругу и детей.
Махнул рукой жене с борта, -
приеду, как же, жди...
И вдаль на долгие года
и длинные пути.
А вслед ему, молясь богам
за мужа-остолопа,
смотрела как он убегал
супруга Пенелопа.
А волны ненавидят борт
любого корабля,
и скоро станет мифом порт,
и вообще Земля.
Валы, как бешеные псы,
взревут: "Мы всё сметём!",
потащит ветер, сукин сын,
неведомым путём.
А где-то там, богам молясь
за мужа-остолопа,
пускала голубей на связь
бедняжка Пенелопа.
А вот и Троя. Там уже
не нужен Одиссей.
Он обойдён был в дележе
и изгнан, как плебей.
Его, за хитрости кляня,
загнали на корабль.
- Бери троянского коня
и дуй на все ветра!
А вдалеке, богам молясь
за мужа-остолопа,
почтовых голубей на связь
пускала Пенелопа.
А на Олимпе в пору ту,
в отделе адресов
губила жизнь и красоту
гражданка Каллипсо.
Решив, что Одиссей - мечта
для женщины земной,
она сказала: - Ерунда,
он завтра будет мой!
А чтобы не было проблем,
то на пути возврата
Каллипсо возвела гарем
и остров для разврата.
Вот и бродяга Одиссей
с оравою воров.
Он зол, как тысяча чертей, —
ему не до пиров.
Но вин потоки полились,
жаркого слышен шум.
Друзья до свинства напились
и потеряли ум.
А где-то там, богам молясь
за мужа-остолопа,
напрасно голубей на связь
пускала Пенелопа!
Семь лет, как день, ушли во тьму,
но есть всему предел:
она наскучила ему
и он ей надоел.
Что я забыл здесь, не пойму? —
сказал он раз, вспылив.
Она ответила ему:
— Катись, покамест жив!
Вот остров тает за бортом,
друзья пришли в себя,
а впереди родимый дом,
где, может, ждут тебя…
Хоть соль проела паруса,
пресны матросам дни,
вверх-вниз летят, как на весах,
на все моря одни.
Уж в бочке сыр утратил сорт,
испортилась вода.
Вдруг снова остров, что за черт? -
виднеются стада.
Болит от голода живот,
а там - барашки с ферм.
Но кто бы знал, что там живёт
приятель Полифем?
Ну, только мяса нажрались,
циклоп матроса - хап!
Когда бы не попутный бриз,
не вырвались б из лап.
Казалось, свыше решено
проплавать путь земной,
сирены звали их на дно,
бил с неба град стальной.
Вот с мачты крикнули: "Земля!",
Вот киль рассёк песок.
Итака! Днище корабля
легло бортом на бок.
И некуда теперь спешить,
и виден дом с холма.
Теперь бы только жить да жить,
и не сходить с ума.
Шагает к дому Одиссей,
отвыкший от семьи,
чтоб у жены спросить своей:
- Где голуби твои?
1986
Отец… Приют на Божедомке...
Пустырь, заросший сорняком...
Поводыри, слепцы, котомки,
рука с зажатым пятаком...
Здесь всё запомнилось, и будет
сынишкой желчного врача
рассказано живущим людям,
без лжи и шёпота, — с плеча!
Рассказчик мал: ему лет восемь.
Но разве мало восемь лет,
когда о том, что не выносят,
он знает не один сюжет?
О чём не ведают в салонах
и даже слышать не хотят,
там, где голубят пустозвонов,
вдруг загудит его набат.
Он станет притчей во языцах,
его услышат тьма и свет,
и он иуд увидет в лицах,
но это будет в двадцать лет.
А нынче голос хриплый, резкий,
опять клянёт его с крыльца,
и мальчик, Федька Достоевский,
бежит за флигель от отца.
Карьера канцелярской крысы —
зарыться в ворохе бумаг,
жить исправлением описок,
пугаться взглядов: «Что не так?»
Не так, как надо, выступаешь
и кланяешься невпопад,
не так на плане намечаешь
карьеру, чин и цепь наград.
Трудись хоть до седьмого пота
над циркулярною горой.
Нам всяких благ сулит работа,
в итоге плата — геморрой!
Очнувшись после перевода
судьбы Евгении Гранде,
он поднял взгляд на сырость свода,
на стены в серой наготе.
Но тяжесть нового сознанья
заныла с рук уйти в тетрадь.
Он только начал воскресать,
но захлестнуло мирозданье.
Уйти в отставку, как игрок,
поставив ставку на талант?
А если подвёдет итог,
сфальшивит в ноте музыкант?
Не будет денег и жилья,
иль на худой конец — чердак,
И скажет Жизнь: «Ты — или я!
А вместе нам нельзя никак».
Уйти в отставку или жить,
вычерчивая путь слуги?
Или туда, где рвётся нить
с благополучьем и долги?
Но вот исписаны листы,
и дышит рукопись строкой.
Уйти в отставку, в век мечты
укрыться и найти покой?
Читатели — народ капризный.
Прочтут, забудут, зашвырнут.
Им подавайте катаклизмы,
убийства, страсти, но не труд.
Труд в канцеляриях приелся,
рабочих выжал в куль костей,
И этот адский день терпелся
за том бульварных повестей.
Там было всё красивей, лучше,
и даже в царских кабаках
читали книги о Гаркуше,
парижских тайнах и ворах.
У Петрашевского в кругу
юнцов и мудрецов
не славословят и не лгут,
а говорят в лицо.
Здесь боль и истина одна:
народу нужен хлеб!
Русь в кандалах, и в том вина
душителя судеб.
Душитель — царь и свора псов,
вцепившихся в народ.
Перетрясти бы до основ
помещиков, Синод!..
Не повторить сенатский бунт,
а всё решить умом…
По пятницам здесь свечи жгут,
дрожит от споров дом.
Чтоб не сойти с ума перед расстрелом,
за ночь до вознесенья в никуда,
не спал писатель и перо скрипело —
то Достоевский торопил года.
В последний день, в пути на гильотину
Андрей Шенье заканчивал сонет,
чтоб, если не пройти до половины,
то жизнь прожить до капли, как поэт.
Когда стрелялись, вешались и гибли,
исхода и друзей не находя,
когда кричали журавлям и хрипли
в молитвах, сочинённых загодя,
тогда прощалась каждая ошибка
не человеку - времени его,
и что казалось странным или зыбким,
прочлось первопричиною всего.
Что значит минута, когда ты в тепле,
когда есть в запасе другая?
Бумага и перья лежат на столе,
а мысли приходят и тают.
Минута — не время! Расчет на часы.
Душа полюбила уют.
Но странно, когда на земные весы
бросаются двадцать минут.
Иссякнут минуты — погаснут миры.
Свинцовые точки над «и»
серьёзно, без шуток и детской игры,
поставят печати свои.
Надели мешки, прикрутили к столбам.
До выстрела двадцать мгновений.
Погибших за правду причислим к Христам.
Когда же конец причислений?
Сейчас, вот сейчас… Но за что и зачем?
С ума бы сойти на краю.
Невинные — незащитимы никем,
лишь волосы дыбом встают.
Минуты бегут, обращаясь в часы,
и в век двадцать первый растут.
Нам странно, когда на земные весы
бросаются двадцать минут.
Совершено! Возврата нет
к вчерашним разговорам.
Что, если высший разум — бред
и Жизни нет повтора?
Тогда зачем, тогда к чему
мучения и бденья?
Тогда уж сразу — не в тюрьму,
а в пропасть в час рожденья.
Сейчас на голову мешок
набросят и прикрутят
К столбу. Минута… Залп… Ожог…
И постиженье сути.
Но за мгновенье перед тем,
как смерть всё уничтожит,
зажглась проблема из проблем:
«Век до конца не прожит!»
Кто не был сжат рукой беды,
не трать на чтенье порох.
Жил Достоевский, но не ты.
Жил человек — не шорох!
Снег замирает на плацу.
«Ружье на взвод!» — Взвели…
По обнажённому лицу
и петрашевцам…
— Стой! Не пли!
Ни от сумы, ни от тюрьмы…
За правду, за рывок из тьмы,
за то, что в рабстве жить не смог,
одно убежище — острог.
Где хлеб — с червями пополам.
Где жизнь — копейка, совесть — хлам.
Но здесь надеждою живут,
что дальше смерти не сошлют.
Случайность или же везенье
найти знакомого в аду?
Он ждёт в военном облаченье:
— Мой друг, кого я узнаю!
Вы — Достоевский, петербуржец?!
Писатель, автор повестей?
Не может быть! В оковах… Ужас!
Пять лет о вас уж нет вестей.
Какой удар же рок отвесил —
от молодости ни следа!
Я был присяжным на процессе
и вам сочувствовал тогда.
Вас бросили в дыру такую,
чтоб не поднялись никогда.
Я вам свободу отвоюю
и буду другом навсегда.
Не бойтесь ничего, нас двое.
Сегодня же пишу друзьям.
Пойдёмте же ко мне!.. Такое
лишь отнесёшь к волшебным снам.
Лежала впереди дорога,
спасающая дух и плоть.
Но если кто-то верит в Бога,
то он поймёт, что спас Господь.
В море выдвинутый форт
На болотах, на костях.
Балтику швыряет норд
По каналам, по гостям.
Волны-гостьи на Неве
Разбегаются, дробясь.
Люди голубых кровей
Шествуют, не торопясь.
Кто верхом, а кто в коляске
По булыжнику-граниту…
Точно в гоголевской сказке,
Город тайнами пропитан.
За фасадами домов,
За соборами, церквями
Щели проходных дворов
Смотрят страшными глазами.
Белые ночи — черные реки,
улицы, фонари и аптеки.
Свет над мостом еле-еле теплился:
здесь Свидригайлов вчера застрелился.
Мышкин к Рогожину шёл, торопясь.
Здесь обрывалась случайная связь.
За поворотом есть выход на Невский —
тут иногда проходил Достоевский.
Вот и сейчас слышу чьи-то шаги…
Память и рифма, не трусь, помоги!
Контракт подписан. Кабала!
И меньше месяца в запасе.
Теперь сгибаться у стола,
теперь ты — раб, а раб безгласен.
Тихонько перышком скрипи,
следи за оборотом слова.
Из неизвестности лепи
роман для критики Каткова.
«Ах, если б сделать миллион!» —
мечтал с досадой Достоевский.
И вдруг смятенный Родион
Раскольников пошёл на Невский.
Откуда, как и почему
студент в оборванной шинели
вдруг накрепко припал к тому,
кто даже другом не был в «деле»?!
Ещё процентщица жива,
ещё сюжет мелькает тенью,
ещё не созданы слова
для оправданья преступленью.
Но ясен нервный персонаж:
таким он будет до признанья,
пока тюремный экипаж
не скроется в казённом зданье.
Иностранцам мерещатся тайны -
им Россию века не понять.
Так и Федор Михайлыч случайно
стал загадкой, хоть мог и не стать.
Неошеллинги, Фрейды и Ницше
толковали в своих сочиненьях:
был ли он проявлением высших,
тайных сил, или псих, к сожаленью?
Эпилепсию брали на знамя,
обвиняли в ужасных грехах:
«Кровь сосал у младенцев ночами
И отца придушил!..» — Чепуха.
Он не Фауст, не черт, не Дракула
и не тема бульварных статей.
Это в вас било меткое дуло
из романов и повестей.
День передышки. Как нечасто
он выпадает нам, несчастным!
Он точно ангелом с небес
нам посылается в спасенье,
но мы идём на преступленье,
которое подскажет бес.
Вчера триумф и душ сиянье,
о Пушкине высокий слог,
а нынче - скука на порог.
Пропала трубка, наказанье!
Вот так и есть! За этажеркой.
Как бы теперь её достать?
Напрягся — боль. Лёг на кровать.
Кровь изо рта — не удержать,
глупец — вот мудрости проверка!
Весь день пытались кровь унять,
врачи качали головами.
Ещё он не успел понять
своей беды, хотел читать,
привстал, но кровь пошла опять,
разбужена его словами.
И только к ночи он сказал:
— Открой Евангелие, Аня.
Я знаю, ждёт нас расставанье.
Прочти мне вслух…
Прикрыл глаза.
Глава семнадцатая
Свечи тают, ярче свет
от камина и жаровни.
Человека больше нет,
только слабый звон в часовне.
Тишина. Одна жена
Плачет. Слёзы — это малость!
Чья вина? Ничья вина.
Смерти неизвестна жалость.
Только томик от Луки
стынет, надвое разломлен.
Стихли звуки и шаги,
Гаснут звоны колоколен.
Улыбнувшись, он ушёл,
муки променяв на муку.
неизвестное из зол
взял в незнании за руку.
1987
1
Читатель, ты теряешь силы,
утратив цель и отчий дом,
ты изменил страницам милым,
не сожалея ни о ком.
Ты вышел из литературы,
газетный хлам — и тот постыл.
Забудь, кто мир сей посетил,
основы чести и культуры!
И
толкает проповедь во храме,
и блуд вино из бражных чаш
наглядно пьёт в телерекламе?
Когда невинность стерли в прах
и детство подвели к борделям,
и книги не сгорят в кострах,
а сгинут в дикой карусели?..
Но если шевельнется мысль
и сожаление о прошлом,
душой в поэму окунись,
оставив тело в веке пошлом.
Итак, к услугам диллижанс,
четвёрка лошадей и кучер,
а на задке — форейтор Случай,
иль, может быть, Счастливый Шанс.
Умчитесь, лошади, туда,
где жизнь теряется в догадках,
где тешит мысли ерунда,
где ищут вечность в веке кратком.
Ведь только там, на сохраненье,
остались честь, любовь и стыд,
и правда над Землёй парит,
как птица в синем оперенье.
2
Я равен веку, коль признаться.
Но как остра, познав миры,
слепая прихоть оказаться
поэтом пушкинской поры.
Писать размеренной строкою,
не торопиться, абы как,
изящно, сжав перо рукою,
дать вензеля под твёрдый знак.
Сказать «люблю» без тени фальши,
поднять бокал в кругу друзей.
Но только мысль о дне вчерашнем
способна оживлять музей.
Теперь не то... Помилуй, Боже,
где здесь красавицу найдёшь,
чтобы душой была, как кожей,
нежна и отвергала ложь?
Теперь не то — иные нравы!
Нам даже новизна скучна.
И вряд ли на скрижалях славы
напишут наши имена.
Порой случайный могиканин,
листая пожелтевший том,
вздохнёт о Лариной Татьяне, —
мы так теперь уж не взгрустнём!
Зачем оборван этот век,
как струны скрипки Паганини?
Был человеком человек,
а стал гомункулсом в пустыне.
Лежит на свалках книжный хлам, —
он непрочитан, хоть был издан,
и замерзаем тут и там
мы на ветрах своей отчизны.
3
Поэты, ваш последний век!
За серебром — распад и хаос.
Потомки, прорифмуя сленг,
поймут, что дара не осталось.
Сейчас последние года
до рубежа. Спешите в кельи.
Пусть будет речь умна, чиста
и спорит с соловьиной трелью.
Мы зря листали «огоньки», -
как первый блин, легли в начало
не лирики, а мозгляки,
и их судьба — сгореть в журналах.
И даже мастер дрожь пера
унять не может без описки, —
его затворная пора
не ведала к а к будут тискать.
«Поэт? Бесстыден стань и наг,
на смех зевакам — проститутом».
Но отрекайтесь от зевак,
не соглашайтесь жить в согнутых.
Честнее — отойти от слов,
устав по-волчьи огрызаться,
растаять в дебрях городов,
чтоб никогда не отыскаться.
Приметы будущих времён
готовы наши сжечь архивы.
Спешите, сокращая сон,
пока вы есть, пока вы живы!
4
Я книгу дочитал до середины
и вдруг как бы споткнулся о строку,
где «человек — венец первопричины,
на многое способен на веку».
Читаю дальше, усмехнувшись криво,
но мысли возвращаются назад.
О, как бы я привольно и счастливо
жил, если б мог свой век толкнуть под зад!
Здесь даже самый сильный не свободен,
заботами придавлен, как Атлант.
И долго тот подвижник не походит,
воспринявший мечтание как факт.
Что можно изменить на этом свете,
сто раз приговорённом на конец?
Как обуха не переломишь плетью,
так у творенья не сорвёшь венец.
5
За окнами галдят о самовластье,
народы навзничь голодом кладут,
и тот мудрец, с его мечтой о счастье,
пусть лучше помолчит, а то распнут.
Уже у лета на исходе силы,
курлычат стаи птичьи в стороне.
Не знаю где и как, но здесь, в России,
не нужен человек своей стране.
Он, точно лист на облетевшей ветке,
статист в массовке, бортовой балласт,
у ФСБ и Бога на заметке,
а в сущности — всего один из нас.
Но нет ему спасенья и прощенья,
когда он данность примет, как закон,
и, в глубине кипя от возмущенья,
прильнёт к рукам властительных персон!
Я жизнь свою истратил на зарплату,
тянулся из своих последних сил,
но вырывались те, кто шли по блату,
а честных труд и алкоголь косил.
Казалось, жилы лопнут, точно струны,
нырну в петлю, а дальше — в прах и пыль…
Но сжалился Господь, послал мне шхуну,
отправленную в доки на утиль.
Она лежала, привалившись на бок,
с дырой в борту, как недобитый кит.
Когда б не жалость, на киль плюнул я бы,
списали — и пускай себе лежит.
Глаза боялись, точно в поговорке,
но руки были, всё-таки, сильней!
Облазив трюм, простукав переборки,
я понял: нет посудины прочней.
На совесть корпус сделали японцы, —
двойной оббив, такой не утонуть.
И от восхода до захода солнца
я плотничал, полста не взяв на грудь.
Мне сбережений не набрать на рею,
ну, разве, на поллитру от тоски…
И от щедрот своих, меня жалея,
давали в долг крутые мужики.
— Построишь, обновишь покрасивее,
и нас с собой возьмёшь, коли не жлоб.
— Не сумлевайтесь, милые, в Рассее
она и я — вам верные по гроб.
Пройдя гряду тяжёлых зим и вёсен,
я понял, что до срока не помру,
ведь, посвежевши от сибирских сосен,
посудина дрожала на ветру.
Когда спускали с сыном на свободу,
она шла робко, душу бередя,
предчувствуя нутром большую воду
и рёбра поджимая загодя.
Эх, не было печали,
да черти принесли.
Братки уж на причале:
— Обкатывай рубли!
Коробки тащат с водкой
и малолетних шлюх.
А разговор короткий:
— Не лезь, бля, выбьем дух!
На палубе кровища,
в каютах бабий визг,
и по-пиратски свищет
в снастях амурский бриз.
Я раньше б про такое
и думать не посмел.
Уже не знаю: кто я?
Но чувствую предел.
Я сам — мужик, не тряпка,
прижмут — не выйду весь.
Раз нет у нас порядка,
он где-нибудь да есть!
Собравшись всей семьёю,
мы к выводу пришли:
впустую ждать покоя,
пока мы у земли.
Ну, дочь с женой не тронут,
а мне с сынком — аркан.
Да и не все же тонут, —
уходим в океан.
Над нами в звёздах бездна та ещё,
а в бездне вод свои права,
но есть среди людей товарищи,
и в океане — острова.
В бескрайней дали, как в обители,
один, и с Господом на ты,
почувствуешь себя водителем
фрегата веры и мечты.
Мы открывали чьи-то истины,
слова, маршруты и дела,
но мелочью себя не числили,
и не держали долго зла.
Кто жизнь свою отдал на поиски
чужих земель, — тому видней:
людей хороших больше, всё-таки,
хоть злых, как пены у камней.
Прибьёт волна к чужому берегу,
и ты, кто к дальней цели шёл,
вдруг позабудешь про Америку,
открыв приветливый атолл.
Пропадай на рифах, скука,
звучны всплески якорей.
Нас встречают, точно Кука,
праправнуки дикарей.
На пирогах жмут ребята,
шлют бананами привет,
будто век ещё двадцатый
не успел наделать бед.
Краской вымазаны рожи,
как последней моды стон.
Если б был я краснокожим,
здешний принял бы закон.
Вот она, дружок, свобода
от политиков и цен!
Хочешь воли — прыгай в воду,
нет — держись домашних стен.
Сжал зубами сигарету,
вот бы нашим посмотреть:
здесь у них, у дикарей-то,
выбор жить и умереть.
Но хотя такое диво
только тут и может быть,
жизнь свою хотят счастливо
и до старости прожить.
Месяца плывём без суши,
синь — хоть выколи глаза.
Наши ветренные души
превратились в паруса.
Засыпаем у штурвала,
привязав себя сперва.
Попадались поначалу
земли нам и острова.
Всё путем бы, но из мрака
кто-то взял нас на таран,
Стих приборчик-навигатор
по прозванью «магеллан».
В смытой карте не отыщешь
ни широт, ни островов,
крышка — рации и тыщи
миль до ближних берегов.
Знаем полюсы планеты,
но какой нам в том резон? —
все четыре части света
укрывает горизонт.
Раз от страха ты не умер,
полбеды, а не беда!
Откачали трюм, а в трюме
нет еды, одна вода.
Полный голод и безлюдье.
Что страшнее — не поймёшь.
— Ничего, сынок, всё будет, —
утешаю. — Доживёшь!
Нет идей, в желудках пусто,
в перспективе — ни черта.
Добрались уж до моллюсков,
покрывающих борта.
Сыну я сказал: — Однако,
вот попали, ё-моё!
Эх, была б у нас собака…
Мы бы скушали её.
Нас не видят с пароходов,
мимо мчатся корабли.
Остаётся ждать погоды
и известий от земли.
Когда б не божья сила,
живым не выплыть нам.
Пять месяцев носило
нас, грешных, по волнам.
В пустыне волн окрестных -
ни птиц, ни корабля,
и как-то неуместно
вдруг выплыла земля.
Стоим, глазам не верим —
две тени на борту —
под киль ныряет берег,
уже прошли черту.
Волна выносит прямо
на самый край Земли.
А что нам мель, когда мы
полгода на мели?
Вовсю колотит сердце,
мозг сполохом горит,
а здешние туземцы
совсем не дикари!
Схватили нас под мышки —
съедят иль на потом? —
несут, тряся не слишком,
в приличный
светлый дом.
Уходим от могилы,
все выдержав посты,
лежим, не тратим силы,
спасаем животы.
От наших тощих тельцев
отводят прочь глаза.
— За всё заплатит Ельцин! —
я повару сказал.
Едим и пьём в кроватях,
желудки не урчат.
Соседи по палате
от зависти ворчат:
— И мы так есть хотим все
на острове своём!..
— Пока не отъедимся, —
шучу, — не уплывём!
Оклемались — сразу к морю.
Шхуна, вот она лежит.
Ну, теперь уж мы поспорим,
что кораблик добежит
до Амура полным ходом.
Только б ветра в паруса!
А вокруг теплынь, погода,
море, пальмы, небеса…
Поплевали на ладони -
и откапывать ладью.
Киль в песке, зараза, тонет,
мы гнём линию свою.
Тонны выгребли лопаты,
ждёт прилива котлован.
Это что ж, ругаться матом?! —
Заровнял всё океан.
Нам сочувствуют туземцы,
взяли шхуну на буксир.
Эх, на что бы опереться,
да рвануть, чтоб вздрогнул мир?
Тщетно тросы тянут с мели
на лебёдки битый час.
Зря мудрили, не сумели.
Видно, суша держит нас.
Ладно, Бог с тобой, корыто,
прирастай к чужой земле.
Сто путей назад открыто.
может, так оно - целей.
Дома ждут, души не чают,
все проплакали глаза.
Да, такие вот бывают
в нашей жизни чудеса…
Вдохнув родного дыма,
ты ощутишь тоску,
но плыть необходимей,
чем ждать на берегу.
Коль жизнь твоя, как камень, —
никчёмен мох на нём!
Менять судьбу мы сами
должны, пока живём.
Нет дружбы постоянной,
но случай поправим:
все в мире океаны
подвластны рулевым.
Спускай корабль в воду,
на страх закрыв глаза.
Ты здесь найдёшь свободу
и веру в паруса.
Чем подличать на суше,
ждать кары в каждом дне,
наверное, уж лучше
покоиться на дне!
Не будь на отдых падок
и лень волною смой.
Дым будет, точно, сладок,
когда придёшь домой.
I
Где-то, в неком королевстве,
в дебрях сказочных дубрав
жил король себе без бедствий,
мудр и не самоуправ.
Был женат на королеве,
королеве — тридцать лет.
Хоть женился не на деве
старой, а детей всё нет.
Молодые генералы
стерегли её покой,
но она всё не рожала,
и надежды никакой.
Богомольные монахи
приходили к ней не раз.
Лекаря шептались в страхе:
«Гиппократ, помилуй нас!»
Как сухая верба — чрево,
хоть молитвы без числа.
Истомилась королева
и однажды понесла.
Кто помог — осталось тайной,
сохранённой всем дворцом.
Был король взволнован крайне,
но держался молодцом.
II
Начат бал, открыты вина,
тенор — в точности Орфей.
На принцессины крестины
пригласили разных фей.
Шёпот, сплетни, пересуды...
Не ударив в грязь лицом,
по сервизу дал посуды
феям тот, кто был отцом.
Не досталось самой крайней.
Спохватились было, но
та ругнулась: «Вашу кралю
в гроб сведёт веретено».
И сейчас же испарилась,
а король издал декрет:
«Всем, кто ткёт, моя немилость,
тем, кто пьёт, покамест — нет».
В чём спасенье? Без ответа
валятся из рук дела,
но другая — фея света,
положение спасла.
— Феи зла вся сила в прошлом,
я сведу её на нет.
Ваша дочка, уколовшись,
лишь уснёт на сотню лет.
III
С дальних мест везли острожко
ткань и нитки в царский дом.
Между тем, принцесса-крошка
подрастала с каждым днём.
Но никто не ведал в замке,
что, изжитая отсель,
полюбовница в отставке
пряла скромную кудель.
Вопреки сему указу
берегла веретено,
короля кляла «заразой»
и сбывала полотно.
Впрочем, ткачество — полдела,
роковая дама пик
информацией владела
и сплетала сеть интриг.
Зло творя без чародейства,
ела недругов своих.
Даже крепкие семейства
опасались сплетен сих.
Рауты, иных не хуже,
знал секретный закуток.
Жертв и избранных подружек
ждали козни и чаёк.
Как-то раз, слиняв от нянек,
хоть наивною слыла, —
тайное — вкусней, чем пряник! —
к ней принцесса забрела.
Дама, хитрость намечая,
развела такой елей,
что девица, выпив чаю,
приоткрыла душу ей:
— Даже лучшая подруга
не имеет опыт ваш.
Во дворце такая скука,
карты, пьянство и марьяж.
Я — несчастней замарашки,
жизнь впустую — разве жизнь?
Та — совет: — Иди в монашки
или пряжею займись.
Прясть — нехитрая наука,
ведь в основе дел любых
нить из шерсти, нить из пуха,
нить интриги, нить судьбы.
Сонм занятий — трата силы.
Ты же выбери одно.
Труд есть благо, друг мой милый,
вот тебе веретено.
Обольщённая уроком,
силясь вникнуть в сей процесс,
укололась ненароком, —
труд опасен для принцесс!
Пошатнулась, побледнела,
заподозрив недобро...
Так свершилось злое дело
по свидетельству Перро.
IV
Во дворце скандал и склока,
вся охрана на ушах.
Тут же схвачена пройдоха,
изобличена в грехах.
Вмиг указом королевским,
оглашая свод и ширь,
пасбища и перелески,
ведьму — в дальний монастырь.
Скорохода с вестью к фее
отослали в тот же час
посулить, коль преуспеет,
чин и золотой запас.
Фея, к золоту не падка,
справедливость лишь ценя,
бросив дом свой в беспорядке,
прибыла к исходу дня.
Короля и королеву
успокоив, как могла,
тут же осмотрела деву,
что без задних ног спала.
И, представив сиротою
крошку через сотню лет,
усыпила всех гурьбою:
дворню, стражу и балет,
скоморохов, музыкантов,
поваров, пажей, вельмож,
фаворитов, маркитантов,
кардинала, двух святош,
пекаря и трёх шпионов,
лекаря, что исцелял,
фрейлин полк со взором томным,
королеву, короля.
Все заснули, даже в печке
огонёк, зевнув, угас.
Затрещав, потухли свечки.
Тьма укрыла всё от глаз.
Посреди густого леса,
если влезть на бурелом,
разглядишь дворец принцессы, —
обветшавший, в общем, дом.
Плющ и хмель обвили башни,
а в заброшенный чертог,
как посол дремучей чащи,
через щель проник вьюнок.
Дремлет юная принцесса,
проплывая сквозь века,
паутинная завеса
лишь колышется слегка.
Замок спит, а время мчится,
вопреки волшебным снам,
на крылатой колеснице
по неведомым путям.
V
А в соседнем королевстве
жил, не ведая забот,
ограждён от всех последствий,
принц уже тридцатый год.
Под присмотром гувернёров,
фрейлин, кравчего и слуг,
он развился очень скоро,
сливки сняв со всех наук.
Перед ним Сенека — варвар,
Карр с Платоном не правы.
Кембридж, Оксфорд, да и Гарвард
ждали принца, но увы...
С Папой вёл себя по-братски,
вёл с схоластиками спор,
был приятель с принцем датским,
даже ездил в Эльсинор.
Сложно внутренне устроен,
впечатлительный типаж,
а по внешности герою
двадцати пяти не дашь.
VI
Раз собрался на охоту
принц однажды поутру, —
вместе с егерьскою ротой
лисью штурмом брать нору.
Только кто ж лисицу словит,
что шмыгнула в дикий лес?
Старший егерь принцу молвит,
подскакав наперерез:
— Арбалет взведите лучше,
жаль, что пулемёта нет, —
может, в зарослях дремучих
притаился людоед!
Лес стеной стоит дремучей,
кто попал туда — пропал.
От угрозы неминучей
кто бы тут не сплоховал?
Всё сплелось настолько крепко,
что ужу не проползти,
но как только тронул ветку,
чары кончились почти.
И, как сказано в поверье,
с шумом распахнув листву,
расступились вдруг деревья,
видимо, по-волшебству.
Путь — туда, где всё уснуло,
или нет? — Одно из двух.
Юноша пришпорил мула
и помчался во весь дух.
Фея впрямь была не дура.
Дело близится к концу.
Что же видит принц? — Фигуры
спящих по всему дворцу.
Хоть нечищенные зубы
у принцессы целый век,
чмокнул парень прямо в губы
деву, — смелый человек!
И тот час же всё проснулось,
зашумел огонь в печах,
стража тут же встрепенулась,
вскинув ружья на плечах.
А принцесса бодро встала,
будто спящей не была,
звонким голосом сказала:
— Ну же я и поспала!
Или что-то в этом роде...
Тут же пару — под венец.
Ликование в народе,
а всей сказочке — конец!
Любовь, как солнце, озарила
Лучом черты её лица,
И красота других уныло
Померкла в радости Творца.
Душа моя благословляет
И скорби час, и час мечты,
И час любви, что поднимает
Мечту в мир светлой высоты.
Мысль неземную излучая,
Того, кто следует за ней,
Она с высотами венчает,
С путём, где низких нет страстей.
И, вдохновлённый страстью нежной,
Стремлюсь вослед, влеком надеждой
***
Оставив блудный Вавилон,
Где нет стыда и подлы нравы,
Где скорбь или дурную славу
Я б заслужил к концу времён,
Я жив, природой окружён.
Амура не сдержав, слагаю
Стихи, и травы собираю,
И вглядываюсь вглубь времён.
Мечтой Фортуну не тревожу
И не терзаю сам себя.
Сюда бы друга мне, быть может,
И ту, которой жил, любя.
Была бы лишь нежна подруга,
А друг свободен от недуга.
Я глубоко уснул, окаменел почти,
А мир идет путем разбоя и насилий.
И от него спастись возможно лишь в могиле.
Не прерывай мой сон и больше не буди.
На смену безмятежных лет
Приходят горькие сомненья.
Живущим — неизбежно тленье,
Будь трижды царь — пощады нет.
Лжёт наваждение любое,
И солнце каждый раз другое.
За горизонтом луч погас,
Мир засыпает беспробудно.
И только не сомкнуть мне глаз,
В слезах душа горит подспудно.
Спеши, письмо, в далёкий путь.
Хоть ты безгласно и безного,
Но самую скупую грудь
Расшевели высоким слогом!
Ты, индульгенций продавец,
Разбойник иль грабитель,
Мошенник, вор или подлец,
Монет изготовитель,
Кому вариться дочерна, —
Так прибыль ваша где, а?
Увы, растрачена она
На пьянки и на девок.
Звени, наглец, в свой бубенец,
Проныра и пройдоха,
Будь идолом простых сердец,
Всю жизнь играя плохо.
Зеваки отовсюду шли
Глазеть к твоей стоянке,
Но все доходы утекли
На девок и на пьянки.
Не таковы, — спаси, Господь! —
Крестьянин, швец и косарь,
И чьи в глуши душа и плоть
Томятся без вопросов.
Но как ни тщитесь удержать
Зашитое в подушки,
Вам всё равно их промотать
На девок и пирушки.
Разденьтесь, лучше, догола, —
В мешок за шмоткой шмотку.
Продайте их, — и все дела, —
За девок и за водку!
Я — Франсуа, чем удручён.
В Париже, что близ Понтуаза,
Рождён. Веревкою в туазу
Мой будет вес определён.
Если музыка ты, почему
Так тоскливо пристрастие к звукам?
Любишь ты, - отчего - не пойму? -
Только грусть в этих звуках и муку.
В чём причина тоски, и печаль
Тайной вызвана скорбью какою?
Не с того ли, что более жаль
Кончить век одиноким, с клюкою?
Ты прислушайся к а к говорят,
В строй вступая, согласные струны, -
В-точь - семейство, в котором есть лад,
Где поют вместе старец и юный.
В звуках музыки спрятана суть:
Одиночества гибелен путь.
Ты оживила всех, кто уходил
За роковую грань, в страну теней.
В тебе их ум живет, душевный пыл.
Черты друзей в твоем лице светлей.
Я выплакал по ним всю горечь слез,
Шёл к исповеди в сень плакучих ив.
И, видно, жизнь на мой немой вопрос
Ответила, в тебе всё воскресив.
И тишину последнего приюта
В твоей душе нашли друзей сердца,
И всё, что я не досказал кому-то,
В глаза твои вошло и в блик лица.
И всех родных в тебе я узнаю,
Пока живу, пока в земном краю.
В тебе равны и ум и зло.
Такой и будь, но ран не трогай,
Чтобы меня не прорвало
Оклеветать тебя и Бога.
Нас обручили в небесах
Для счастья — бытия земного.
Пусть правды нет в твоих словах,
Солги! Солги, что любишь снова.
Я не могу, сойду с ума.
Врагу не пожелал бы это.
Поверь, мне целый мир — тюрьма.
Ты в ней живёшь, как лучик света.
Но если не разделишь путь,
Сумей хоть словом обмануть.
***
Плыви, мой чёлн, пусть гонит ветер
Тебя к далёким берегам.
Спеши, ведь я не встречу там
Страны печальней всех на свете.
Я в ней влачил свой путь земной,
И волны мне как будто плещут:
«Под нами гибель, но похлеще
Оставшееся за спиной».
Плыви, челнок, и в штиль и в бурю.
В безбрежном море я готов
Внимать штормам, чем видеть то,
Что подлой свойственно натуре.
Но если где-то в мире есть
Враждой нетронутое место,
Где ложь людская неизвестна, —
Тогда причаль, челнок мой, здесь.
Душа моя уносится к горам,
Идет по крутизне оленьим следом,
Лишь диких коз могу спугнуть я там, —
В пути, что лишь одним мечтаньям ведом.
Прости, мой край, что от тебя вдали
Живу, судьбой неласковой гонимый.
И все же сыном северной земли
Навек останусь неразъединимо.
Прощайте, скалы в снеговом плену,
Долины и лугов зеленых скаты,
Леса, плывущие сквозь пелену
Небес, и шум ручьев на перекатах.
Душа моя уносится к горам,
Идет по крутизне оленьим следом,
Лишь диких коз могу спугнуть я там, —
В пути, что лишь одним мечтаньям ведом.
Итак, меж нами только связь,
Раз это не любовь.
Но я устал, и в этот раз
Прошу: не прекословь.
Молил и клялся, и смотрел
В твои глаза, а ты
Мне уготовила удел
Тоски и пустоты.
Я верен был любви словам,
А ты жила, смеясь,
И изменяла, где могла.
Меж нами только связь...
Но если, все-таки, любовь
Таилась робко в нас,
И ловкий вор или злослов
Украл её сейчас?
Что делать нам, когда судьба —
Не врозь, а вместе быть?
Которая к тебе тропа?
Как чувства возвратить?
Я знаю: нет назад путей,
И, всё же, мы должны,
Скитаясь по морю страстей,
Сойтись, как две волны.
Есть слово, что осквернено, —
К нему и не прибавлю.
Есть чувство — зря оболгано, —
Ты знаешь эту травлю.
В угоду здравомыслию
Надежду опорочу,
Но жалость твою искренно
Ценю дороже прочих.
То чувство, что любви взамен
Тебе я предлагаю,
Вне клеветы или измен,
Но сердце возвышает, —
Полёт ли моли за звездой
Иль ночи в утро вера,
Стремленье ль к цели неземной
Из нашей грустной сферы?